Другой неожиданностью было одно совсем забытое воспоминание из моего детства. Не могу сказать, что оно возникло прямо из воздуха, но я до сих пор, ни разу, ни при каких обстоятельствах не вспоминал этот, полагаю, ничем не примечательный случай, и уж конечно, как мне думается, он не был связан с тем, что происходило в клубе, непосредственно.
Это воспоминание завладело мною и я, сам того не желая, мысленно вернулся в ту грозовую ночь, какой она мне явилась, когда мне было всего одиннадцать лет. Быть может, здесь мало занимательного, но я все же расскажу об этом, ведь той ночи я обязан своим первым детским страхом, я постараюсь не упустить ни одну подробность, тем более что все вместе они представились мне живой картиной. Для начала сообщу, что у моей матери был брат, старший брат, худой, грубый и малообразованный, - невежество сочеталось в нем с чувством собственного достоинства, он имел небольшую гусиную ферму, которая располагалась между городами Фарго и Джеймстаун. Доход его был, видимо, ничтожен, та как он всегда жил в сравнительной бедности. Во всем его облике чувствовалась такая надменность, такая плебейская важность, что деревенские женщины, не отличавшиеся многочисленностью, намеренно воздерживались от кокетства с ним. Не имея привычки ходить в гости, он редко навещал соседей, а если ему приходилось присутствовать за чужим столом по какому-нибудь случаю, то он сидел молча и ждал, что будет дальше. Он был скучным, грубым, вспыльчивым и примитивным человеком, чья жизнь определялась временами года - у него имелся так же огород, урожай с него обеспечивал его необходимыми овощами. Он имел обыкновение есть обособленно и не считал нужным приглашать меня к своему столу. Соблюдая это условие, он избавлял себя и меня от возможности вести, как выразился в своем благочестивом смирении дядя, бесполезный разговор за едой. Он полагал, отчасти из-за своих религиозных убеждений, отчасти по причине своей необщительности и озлобленности, что разговор за столом отвлекает от еды. Не думаю, что эту идею он позаимствовал у веры, она этого не требовала от него, но ей, неизменно, он был обязан своим образом жизни, которая была несвободна от кажущегося теперь устаревшим традиционного формализма. Он был молчаливым как в моем отсутствии, так и в присутствии. Утром я получал на завтрак два вареных яйца, гусиный паштет, ломоть ржаного хлеба, и кружку плохого кофе. На обед чаще обычного был суп из свиных ушей. Как удивился я, когда на третий день увидел на столе полную миску этого супа, отвратительного серого цвета. Не могу описать степень моего отвращения к нему. Я отодвинул от себя тарелку, положил руки на стол и сказал: " я это есть не буду". " Не ешь, раз ты не голоден"- сказал дядя. " Но я голоден, - возразил я. - Почему я три дня подряд должен есть суп? Дайте мне мясо". Дядя рассмотрел мой вопрос, так неожиданно возникший, спокойно и бесстрастно, он объяснил понятными словами, что вредно питаться ежедневно мясом и он, в силу естественной причины, не чувствует себя обязанным готовить что-нибудь другое, пока мы не съедим этот злосчастный суп. Обычно зимним вечером, он пил чай с сухарями, потом усаживался в низкое замусоленном кресле перед камином (это было его любимым времяпрепровождением) и дремал в унылой тишине - телевизор он предпочитал не смотреть, книги не читал - в лучшем случае газету, из них он вырезал статьи о земледелии и скотоводстве и складывал их в амбарную книгу, на титульном листе которой он поставил свое имя: "Авел". Роясь в дядином сундуке, спустя много лет после его смерти, я нашел эту пыльную на поверхности, стало быть, уже ни на что не годную книгу, бывшую предметом его гордости, в которой он по крупицам неутомимо собирал весьма достоверную информацию из газетных вырезок, вырезанных неровно по краям и наспех наклеенных. В ту минуту я увидел его умозрительно, худого, грубого, всем недовольного; впрочем, он не терял бодрость духа, когда ему встречались трудности, но будучи упрямым, он всегда был готов оспорить правильность чужого мнения и был равнодушного к тому, что не относится к нему лично и недоступно его пониманию. Он жил однообразной жизнью, не слишком себя утруждая и к тому не стремясь, осуществил на деле суровые аскетические правила. Между тем его совсем не смущало то унизительное обстоятельство, что соседи пренебрегали его обществом и отказывались приглашать в гости. " А мне на это наплевать" - говорил он. В пренебрежении он не видел ничего оскорбительного, просто потому, что вбил себе в голову, что ведет жизнь, которую он находит для себя приемлемой, а поскольку люди невежественны, а если послушать его, то и тупы, он считает делом своей чести, по крайней мере, сторониться их. Я не могу найти этому лучшего объяснения. Листая эту сохранившуюся до настоящего времени книгу, с гусиным пером между страницами, я не могу не думать о своенравном человеке в душе, которого не было места возвышенному и прекрасному. Из большого разнообразия земных возможностей он выбрал близкий его духу путь отречения, и, ограничиваясь лишь тем, что ему совершенно необходимо для скромного существования, свалился в бездну бедности и недовольства. Представляется далее несомненным, что он проявлял к знаниям серьезный интерес, но мало вероятно, чтобы сведения, содержащиеся в этих газетных полосках, пожелтевших от клея, хоть раз принесли ему пользу или вообще как-то способствовали улучшению хозяйственных условий. Ему, ограниченному скучной жизнью, достаточно было иметь столь бесценные советы и знать, что он в любую минуту может воспользоваться ими. Мать привезла меня к нему на рождество, он согласился принять меня на две недели, да и то после того, как мать уверила с полной определенностью, что возместит расходы на меня. Это было его условием. Ведь его доход, и так небольшой, потерпел бы ущерб, поэтому тратить на меня свои сбережения он не мог, вот и все.
Это может показаться странным, но я мало знаю его и еще меньше думаю о нем. Много лет легло между ним и мной и сейчас, когда я пишу эти строки, я совершенно отчетливо представляю себе молчаливого и грубого старика, который ходит с мешком по лесу и собирает желуди для своих гусей. Все в известной степени должно служить к его скромному достатку и удовлетворять его потребности. Я ручаюсь, что он никогда не любил женщину, даже представить невозможно, что он испытывал привязанность к одной из них, он вынужденно снисходил до соседей, ругал правительство, особенно доставалось от него коммунистам, к которым он испытывал злобное и невыразимое презрение. Коль скоро я знаю, о чем говорю, черпая кое-что из наблюдений, доступных моему пониманию, то взявшись судить о нем, к тому, что уже сказал, добавлю, что он тяготел к порядку, как в отношении земли, которая всегда была вспахана и засеяна, так и в отношении всяких дел, но порядок, собственно, не был первоосновой его существования. Он был нерадивым хозяином, так что его с тем большим основанием следует считать лентяем. В доме его было довольно бедно и неуютно, но не из-за того, что у него было так мало потребностей и не потому, что он вел самостоятельную, замкнутую жизнь отшельника, просто он был равнодушен к красоте и не считал нужным покупать вещи для того чтобы украсить ими дом. И, наконец, раз уж я сообщаю некоторые сведения, непосредственно его касающиеся, считаю тем более необходимым сказать еще кое-что о нем. Чтобы его понять достаточно сказать, что он был духовно ограниченным человеком, жил без цели, совсем не тяготился своей уныло текущей жизнью, и я затрудняюсь предположить, что для него было важно, а его непримиримость лишь доказывает, что он был упрямым и в этом смысле, наблюдая мир, проникся пониманием того, что все не то и не так. Стало быть, ничто не способствовало лучшему пониманию жизни. Но этот вывод я сделал и по многим другим причинам. К людям, среди которых он жил, он относился с какой-то мрачной непримиримостью, почти чрезмерной, как если бы имел сознательной целью противопоставить себя им. Но его одиночество было вынужденным, и хоть людей он едва терпел, в нем не было сознательной отчужденности мизантропа, умеющего обходиться без них. Он питал склонность к разговору, ему важно было высказать свои мысли, до которых он доходил путем никчемных рассуждений. Впрочем, он не раз впадал в противоречие с самим собою, особенно, когда отстаивал доподлинные истины, часто поносил людей за то, что те не следуют им и сверх этого обрушивался на отдельных людей, которых не знал лично. Тут мимоходом упомяну, что дядя не испытывал интереса и ко всей природе в целом и к ее отдельным видам. Но поистине - закат над рекой, в том месте, где ее берега поросли камышом, должен понравиться каждому и как тут не удивиться человеку, который жил близко к природе и был равнодушен к ней. Конечно, дядя не мог найти ничего прекрасного в себе, пусть он не умел ценить возвышенное и изящное, но почему он не испытывал их воздействие? Более того, я убежден, что жизнь ничего не стоит, если человек не способен чувствовать живую красоту? Ведь в природе заключается божественная сила красоты, которую можно найти и в малом. Но я продолжу рассказ.
Единственный человек, к которому он относился благосклонно, был почтальон. Он против него ничего не говорил. Обычно в хорошую погоду он сидел перед сеновалом, грелся на солнце и смотрел на дорогу, по которой проходил почтальон, тот, когда шел мимо, всегда подсаживался к нему на скамью, и добрых полчаса они вели спокойный разговор. Потом, откланявшись, почтальон продолжал свой путь.
Последний раз я видел дядю во время своего путешествия, приблизительно десять лет тому назад: он был уже в преклонных годах, но все такой же ворчливый, скупой и всем недовольный. Да, он заметно состарился. Это был слабый, физически немощный человек с напряженным лицом, одетый в обноски, точнее будет сказать в старомодную по покрою одежду, составленную из обносков. К этому времени, (а дядя больше не работал), ферма пришла в упадок и на всем лежала печать уныния и заброшенности; двор был завален старыми досками, а на огороде и следа не осталось от былого порядка. Почтальон, до которого он снисходил, уже умер и дядя, сидя на своем обычном месте, смотрел на людей, проходивших мимо с полнейшим безразличием. Как-то под вечер, ранней осенью, мы сидели на скамье, смотрели на дорогу и о чем-то говорили. Я задавал ему вопросы, рассчитанные на то, чтобы побудить его пуститься в воспоминания о прошлом, хотя, кажется, я слышал все его рассказы, была все же надежда, что к новому пересказу какой-нибудь истории прибавиться кое-что новое. Меня интересовали главным образом определенные сведения о маме, но я не спрашивал о ней прямо и, хотя мой интерес был только односторонний, я задавал разные вопросы, надеясь, что отвечая на них, он скажет что-нибудь и о маме. Из всего, что я от него услышал, меня ничего особенно не заинтересовало. Как раз в это время по дороге шел бородатый фермер с женой и дядя, опираясь локтями на колени, опустил голову, как если бы не видел соседей. Он часто до изнеможения спорил с тем фермером, почти всегда был неправ, но упрямо отказывался признать свои заблуждения, а когда тот своими аргументами истощал его доводы, он с напряженным лицом махал рукой и в который раз говорил: "Ну, что ты понимаешь в политике"? Многие удивлялись тому, что Авел Билсон был таким угрюмым и необщительным. В тот вечер у него было хорошее настроение. Тем не менее, у него был серьезный вид, говорил он много со свойственной ему грубостью, упрямством и несдержанностью, в полном соответствии со своим характером. А я тем временем все всматривался в него и думал, без сожаления, что вижу его сейчас в последний раз. Еще я думал, что этот одинокий, худой человек в изодранных и застиранных штанах, растоптал свое счастье и жизнь; на гусиной ферме он образовал оппозицию всем и всему и вот уже скоро уйдет из этого мира. В нем мне открылась душа, которая никогда не знала благожелательности. Люди говорят: будем достойно думать об умершем, не заботясь о том, каким он был. Хотя мне и кажется, что дядя был не совсем плохим человеком, но все же я не осмелюсь сказать, что любил его, и я не могу ни говорить, ни чувствовать иначе. Как он умер, я не знаю, даже не представляю себе. Со слов соседей, смерть явилась к нему весной, когда природа пробуждалась к жизни; он вышел из дома и пошел по тропинке в сторону поля, можно сказать, пошел ей навстречу. Мне вспомнилось теперь, что миссис Солмен говорила, что дядя, как ни в чем не бывало, прошел мимо ее окна, опираясь на палку. Куда, собственно он шел, она сказать не могла, но к тому, что сказала, поспешила добавить: "он умер без мучений, по крайней мере, в последние минуты". В общем, когда я попросил ее продолжать, она сказала с жалостью к нему, что по дороге ему стало плохо, он достал из кармана носовой платок, по-видимому, собираясь утереться, и упал под цветущим каштаном. Ему было шестьдесят девять лет. Соседи похоронили дядю где-то на краю кладбища. И добавлю - там, где надо. Только потому, что оттуда видна его ферма. И не успела земля принять его тело, пришли дожди, вода размыла холмик, могила сравнялась с землей и постепенно заросла травой, так что место его погребения так и осталось невыясненным. Миссис Солмен, женщина совсем простая, сказала, что рядом с его могилой был пень. Был уже вечер, когда я пришел на кладбище, я был на том месте, где предполагалась могила дяди, и пошел дальше, так как из-за высокой травы не мог найти тот самый пень. Но мне достаточно знать, что он покоится где-то здесь. Я смотрел на заброшенные могилы, и подумал, что над ними тоже уже никогда не склонятся скорбящие.
Если случай, о котором я хочу рассказать, чем-либо наполнил меня, это воспоминание что-нибудь значит, а если в том, что случилось, есть метафизический смысл, оно значит еще больше и я просто обязан о нем рассказать.
Я проснулся глубокой ночью, вероятно после полуночи. Снаружи доносился вой ветра. Он налетал порывами, с какой-то отчаянной настойчивостью ударял в окна и без преувеличения, можно сказать, сотрясал заснеженные стекла. Я вспомнил вчерашний день, так как минувший был до того холодным, что я был вынужден, как и всегда в плохую погоду, весь день просидеть дома. Я поднял с подушки голову и посмотрел в окно, оно выходило прямо в сад; перед окном стояла приставная лестница, за ней, где-то там, подальше, покачивались голые ветви яблони, и спутанные тени от каждой ветки в отдельности падали на пол комнаты целиком освещенной яркой луной. Тесная спальня казалась еще мрачнее оттого, что наполнялась лунным светом. Я повернулся на бок, и стал смотреть на пол, на котором синим по белому лежали изгибающиеся тени. Этот вид, сам по себе мало страшный, тем не менее, пробудил во мне смутный, неосознанный страх и дал соответственное направление всем моим мыслям. Я понимаю, что эта деталь сделалась едва ли не обязательной в историях с мистическим оттенком, однако, без нее не обойтись, хотя бы потому, что в ту ночь действительно сияла полная луна, и в довершении всего, на пол действительно падали подвижные тени от яблоневых ветвей. Я лежал и смотрел, как они переплетались и скользили по полу, как они путались, и, то замирая, то приближаясь к кровати, как бы рисовали на полу, который отливал белым цветом, запутанный и почти одинаковый узор. Я смотрел то на эти тени, приподнявшись на локте, то вглядывался в окно и чего-то боялся. Когда же страх мой превысил меру, я забрался под одеяло с головой, прижался спиной к стене и, закрыв глаза, стал прислушиваться к завываниям ветра, в которых мне слышались долгие горестные стоны. Есть чувство, обусловленное влечением или каким-либо душевным порывом, есть чувство, навеянное воспоминаниями, есть чувство, которое будит их, и о них можно более или менее обстоятельно рассказать, но есть еще чувство невыразимое настолько, что его нельзя описать никакими словами. В нем так много всего. Именно такое чувство и овладело мною. Каким бы подавляющим не был страх, потребность найти облегчение оказалась сильнее: я слез с кровати, включил свет и принялся обследовать комнату с целью убедиться, что ни в шкафу, ни под кроватью не прячется какое-нибудь чудовище. Выяснив, что никого, кто сколько-нибудь приближался к этому образу, в спальне нет, я погасил свет, закутался в одеяло и подошел к окну. Ночь была ветреной и холодной: окрестности, открытые взору, заливал синий свет, вдали темнела крыша и дымовые трубы соседней фермы, оттуда же доносился собачий вой, а внизу колыхались на ветру отвердевшие от холода простыни. Вот вам и весь обобщенный вид! Вглядываясь в темноту, я увидел в отдалении мужскую фигуру, представьте себе, согнувшись под напором ветра, кто-то шел по дороге в сторону кладбища. Было странно увидеть в столь поздний час на дороге человека и тем более идущего в направлении кладбища. Я наблюдал за ним, пока он не исчез за холмом, немного постоял еще у окна и вернулся в постель. Едва я закрыл глаза, откуда-то из темноты появился тот путник; всем своим видом напоминая неприкаянную и одинокую фигуру, он продолжал свой путь. Куда он шел и зачем? Ведь нет хуже места, чем то, куда он шел. Я сел на постели спиной к стене, и стал смотреть в окно. К этому времени ветер утих, хотя все время до этого, только его я и слышал. Мне было по-прежнему страшно, хотя, мне кажется, я начинал видеть то, чего на самом деле и нет. Так как такого рода чувство едва ли имеет плоть или какое-нибудь конкретное содержание, которое и должно осуществить само чувство, не следует ждать, что оно превратится в ничто. Таким образом, страх, лишь наполовину ясный, можно сказать, возник из темноты и легко овладел подвластной ему душой. А между тем, ночь была тихой и лунной, но в тишине, объемлющей землю, ничто как будто не приносило покоя. Я стал думать о маме, вспомнил, как на вокзале она достала из сумочки носовой платок, смочила его своей слюной и вытерла грязь на моем лице, потом взяла за руку и повела к поезду. Думая о маме мне стало мало-помалу легче, я улегся в постель, придвинувшись как можно ближе к стене, и положил голову на подушку. В окно лился лунный свет, от приставной лестницы и яблоневых ветвей на пол падали подвижные тени. Мне было тепло и уютно. Это состояние положительно повлияло на меня - я закрыл глаза и погрузился в сон. Вот и все. Я не знаю, почему это почти забытое воспоминание, собственно говоря, не имеющее прямого отношения к клубной встрече, ожило в тот момент, когда я почувствовал себя несчастным, но я знаю, что тот человек, все время в пути.
Между тем, вечер подошел к концу и гости, оживленно переговариваясь, неторопливо направлялись к выходу. В дверях м-сс Керадайн пожимала руки и обменивалась любезностями.
- Дай же мне, наконец, полюбоваться тобою! - воскликнула она, когда все ушли.- Какой ты стал! Настоящий мужчина. Наш мальчик повзрослел. Надеюсь, у тебя нет проблем со здоровьем?
Я ответил, что нет, и посмотрел на Сару; она собирала со столов стаканы и относила на кухню. Керадайн взяла меня под руку и повела за собой.
- Мне не терпится поговорить с тобой. В голове не укладывается, что прошло уже двадцать лет. Я не узнала бы тебя, если бы встретила на улице.
- Я вас тоже.
- О да, разумеется. Я постарела. Я плачу при одной только мысли о том, сколько мне лет. Куда все ушло, не знаю. А кто может знать? - И она развела руками. - Годы бегут, день ото дня все быстрее и безудержнее. Как ни верти, а итог таков: жизнь становится короче, - сказала она с таким видом, что ей сделалось как-то грустно. - Невыносимо думать, что я старая и у меня уже все позади. Но я вполне здорова, сильна духом, у меня есть свое дело и я, конечно, еще вся горю желанием.
Я про себя отметил, что даже в этом вопросе она порывается сказать, что-нибудь кокетливое. Глаза мои не отрывались от ее лица, в котором мне хотелось отыскать проблески прежней ОБрайан. Но это уже была старая, чтобы не сказать, дряхлая женщина с морщинистой шеей и артритными пальцами, которыми она делала далеко не изящные жесты. Прежней, насколько я понимаю, осталась ее претензия на значительность, как тогда, так и теперь в ее словах чувствовался театральный темперамент, удивлявший меня полнотой своих проявлений - любая пышная фраза была для нее поэзией; ей нравилось блистать в нью-йоркском обществе, хотя она не имела веса, все же старалась во что бы то ни стало быть центром общего внимания и даже вследствие слабости, присущей ей, не упускала случая процитировать одну избитую фразу, применительно к ситуации, которая подходит для высказывания личных соображений, что Жизнь - это драгоценный дар, данный нам для того, чтобы мы становились умнее, лучше и достигали совершенства. Когда она с видом разумного человека повторила эту поучительную сентенцию, которую, как мне кажется, она излагала применительно к себе, у меня появился особенный повод задуматься над ней в целом, и, сопоставив, какой была Обрайан раньше и какой стала теперь, я пришел к заключению, что лучше она не стала, умнее тоже, а принимая во внимание, что ни каким талантом она не блистала, - в чем состояло ее совершенство, вот вопрос. Таким образом, она была не способна достичь силой своего таланта совершенства, поскольку просто никаким талантом не обладала. К тому же не могу сказать, что она в действительности страдала физически или терпела духовные муки. Утверждалось и стало общим мнение, что талантливые личности всегда находятся в таких обстоятельствах, когда нельзя рассчитывать достичь совершенства, не заплатив за него. Достоинство, которое она демонстрировала на публике, те, кто не верил ей, пытались высмеять. Я скажу сейчас еще кое-что по этому поводу, хотя Обрайан не была высокомерна, скорее обнаруживала глупую самонадеянность, те, кого ее игра ввела в заблуждение, считали ее исключительной личностью, но в действительности, она была лишь известной фигурой, да и то только потому, что приобрела покровительство со стороны Уинлетт. Но даже и сейчас я не разделяю этого представления. Уже то, что посмертная слава Уинлетт росла и, как говорили прежде, шла из края в край, а она, как-никак, была ей лучшей подругой, за что и требовала для себя высших почестей, так что по эту сторону оставалось ее имя, которое, как она рассчитывала, не померкнет, пока мир чтит Уинлетт. В последние годы своей жизни, не испытывая уважения к самой себе, Уинлетт уже ничего не хотела, кроме того, чтобы ее оставили в покое. Особенно удивляла меня позиция Обрайан относительно своего положения в свете, то, как старательно она сглаживала и устраняла противоречия, как умалчивала, что своим присутствием она разоряла и обременяла Уинлетт до такой степени, какой не требовало никакое смятение ума, кроме соображений жадности и личной выгоды. Мое сознание прямо-таки противилось нравственному достоинству ОБрайан, от того, что она каким-то образом что-то для Уинлетт значила. Все ею сказанное изобиловало подобными положительными утверждениями. Фактами для истории они, как мне думается, были, но скудными и недостаточными, короче говоря, она ставила себе в заслугу то, что преданно служила Унлетт, которую не устает прославлять; этим она, без сомнения, поддерживала свой авторитет, говорила она в общем поверхностно и болтливо, так что иногда трудно было следить за развитием ее мысли (тут я подумал о докторе, каждое слово которого весит больше целых фраз пристрастной ОБрайан), она ни разу не признала, что дружба с великой Уинлетт принесла ей известность, более того - в ее воспоминаниях все неизбежно сводится к тому, что она должным образом честно выполнила свой долг. Вероятно, эта мысль, вполне может вызвать возражение, но оно отпадет, если указать на меня, ведь я единственный могу засвидетельствовать ее как истину. То что она не соответствовала той цели, на важности которой настаивала, а именно - преданное служение Уинлетт, является очевидным. Я уже отметил, что она была самонадеянна и тщеславна, даже угасая, она оставалась крайне восприимчива к лести и общественному вниманию. Конечно, она была сердечно рада нашей встрече, причем настолько, что все ее мысли устремлялись ко мне одному. И когда она говорила, я с грустью вспомнил себя и ее в доме Уинлетт. Память по преимуществу сама творит свои образы и бывает, что одно воспоминание об умершем человеке наносит столь чувствительные удары, что мы испытываем боль и когда такое чувство охватывает душу, мы глубже понимаем как тесны границы наших возможностей и как далеко мы от того, чем дорожим, но не сами воспоминания о прошлом ее источник - скорее, мы тоскуем о том, что нам недостает для восполнения жизни. Обычно потеря близкого человека ввергает нас в полный ужас, это довольно-таки угнетенное состояние с мучительными мыслями и упадком сил, который доходит до того, что мы чувствуем себя ни к чему не способными: мы до конца своих дней будем страдать оттого, что пренебрегали возможностью принять непосредственное участие в нем и в его делах. Отсюда моя беспомощность; я страдал оттого, что ничего не могу сделать для Уинлетт, но мысль, что я ничего не сделал для нее при жизни, мучила меня вдвойне. И в эту минуту, которая на миг соединила сразу несколько воспоминаний о Шермане, докторе Бернстайне, Уинлетт и Керадайн, в ту самую минуту, когда я чувствовал за всех, меня пронзило нестерпимое желание выйти за пределы реальности и очутиться сейчас в доме Уинлетт в любой день из тех, который я провел с ней - вот за что я отдал бы все на свете. Одного желания для этого мало, помочь могла волшебная сила и в самом деле.
- Ты вспоминал нас? - спросила Керадайн, удерживая меня за руку.
Я кивнул, она отпустила мою руку, я сел рядом с ней на диване и она продолжила в той же тональности:
- Откровенно говоря, я очень волновалась накануне нашей встречи. Ничего не могла делать, всю ночь не могла уснуть. Нервы, понимаешь ли. Мне очень хотелось произвести на тебя приятное впечатление. Вот я и напудрила лицо, надела это платье, шляпку, хоть и понимала, что никакие уловки не придадут мне привлекательности.
- Что вы! Вы так очаровательны, - воскликнул я, восхищаясь ее кокетством.
- Спасибо, дорогой, - расчувствовалась она и снова схватила меня за руку. - Не иначе, как Господь милостью своей послал тебя сюда. Однажды он привел тебя к Уинлетт, а теперь тебя вернул нам с Сарой. Как раз утром рассказала ей, что именно я устроила вашу встречу.
- Я думал, что Шерману этим обязан
Керадайн посмотрела на меня с тем же чувством, с каким я смотрел на нее, но ей доставило удовольствие мое удивление, ведь я не понимал всей важности ее последней фразы.
- Шерману? Как бы ни так. Я охотно проясню это положение. Это даже к лучшему. Шерман, как ты знаешь, вел кое-какие дела Уинлетт. И вот одно из таких дел привело ее в театр в тот самый вечер, когда давали " Какую-то серенаду".
- "Маленькую китайскую серенаду" - поправил я.
- Не все ли равно, какую. Потом, она видела тебя еще раз, ты танцевал в костюмированной пьесе и своей грациозностью выделялся среди других. Всего больше ее поразила твоя изящность. Уинлетт проскользнула в ложу Шермана и оттуда, перешептываясь с ним, смотрела на сцену и любовалась тобою. Я на том спектакле не присутствовала. Уинлетт позвонила мне поздно вечером и сказала, что хочет с тобой познакомится. Ее прерывистые слова, запинающийся голос до сих пор звучит у меня в ушах. Существенная разница в возрасте, слава, что говорить, были серьезным препятствием. Когда она поделилась этим со мной, я подсказала, как поступить. Все было так: я заказала корзину прелестных цветов, убей меня, но я не помню каких. Цветы следовало доставить в театр в день премьеры, тоже не помню, какой. Само собой они предназначались для Уинлетт, она на той премьере присутствовала. Ясно, что цветы остались в театре и на следующий день, она позвонила Шерману по какому-то пустяку. Они говорили о том о сем, пока Уинлетт не вспомнила о цветах. Шерман, что естественно, предложил немедленно отправить их по адресу, Уинлетт в свою очередь, сказала, что будет рада получить цветы под вечер, но радости будет больше, если посыльным окажется, кто-нибудь из кордебалета, Ну, скажем, Рой Паркер. Вот предыстория вашего знакомства. Дальше, ты сам все знаешь.
Тут в комнату вошла Сара и, обращаясь к матери, сказала, что обед готов. На что Керадайн вздохнула и, устремив на меня искрящийся взгляд, в котором было больше жеманства, чем задушевности, подобающе повела рукой. Вообще же я не видел ни одного жеста, который не был бы отработан до совершенства. Далее Сара и ее мать пошли в дальнюю комнату, я последовал за ними. Оттуда мы перешли в вестибюль главного входа, Сара заперла дверь клуба, и мы стали подниматься по мраморной лестнице на второй этаж. Квартира Керадайн находилась этажом выше, прямо над клубом, ее составляли четыре комнаты с разным уровнем пола, гостиная, как и все комнаты, была обставлена роскошной антикварной мебелью в стиле модерна и напоминала нью-йорский высший свет начала двадцатого века. Избыточная красота интерьера заставила меня вспомнить поразительно красивый фильм Скорсезе " Век невинности". Мне показали квартиру, потом мы уселись за стол, на котором был сервирован ужин. Я разлил в бокалы шампанское " Грейт Вестерн", Брю.
- За тебя, дорогой,- ласково сказала м-сс Керадайн, голосом, который истекал сердечностью.- Так уж случилось, что мы расстались на многие годы, разумеется, помимо нашей воли. Кажется странным, что мы прожили их без тебя.
От этих добрых слов, которыми она выразила свою радость, мне стало за себя стыдно: стыдно за то, что я ни разу не пытался возобновить знакомство с людьми, которых едва знал. Я даже забыл об их существовании.
- Я, Сара, ты, - мы все, каждый по своему, вспоминаем прошлое и тоскуем по тому, что там осталось,- продолжила Керадайн. - Хотела бы я вернуться в свое прошлое. Что ни говори, а все, что нас радовало и завораживало раньше либо поблекло, либо исчезло - ничто не вернется, ничто не возместит нам наши потери. Время отнимает все. А что толку грустить! Между прочим, всякий кто знал тебя раньше и увидит сейчас, скажет, что ты мало похож на себя.
Я пожал плечами скорее по привычке. В этом деле никакие слова не перевесят грустные чувства. За спиной Сары, которая сказала, что ей трудно об этом судить, так как она плохо помнит мой прежний облик, висел портрет Уинлетт, - художник взял ее лицо с обложки пластинки, " Мой путь", где фоном было золотое сияние.
Тут м-сс Керадайн потянулась ко мне, накрыла своей ладонью мою руку и с нежностью заглянула в мои глаза.
- Кто бы мог подумать, что сегодня мы будем сидеть за столом вместе, как тогда, - сказала она, напуская на себя серьезность.
- Я понимаю, как много я потерял оттого, что не нашел вас с Сарой раньше.
- Удивительно все же, как престранно складываются обстоятельства.
- Вот именно. Прошло двадцать лет и мы опять вместе. Эти долгие годы... Мне кажется, будто я вернулся из какого-то изгнания, - промолвил я.
- Господи, чего бы я только не отдала лишь бы вернуть то время, наше время, - вздохнула она.- Однако грустить я совершенно не настроена.
И от избытка чувств она схватила меня за руку. Возникла продолжительная пауза. Мне подумалось, что Керадайн вздыхает по любому поводу. Как это, правда, далеко от Керадайн, которую я знал двадцать лет назад. Слова и чувства, обуревающие ее сейчас, составляли большую противоположность тогдашним, ведь в те времена на ней лежала печать некой душевной усталости.
- А ты, ничего не скажешь, Сара?- обратилась она к дочери.- Расскажи о той забавной вечеринке у Демпси.
- Расскажи сама. Мой рассказ не может сравниться с твоим.
- Как тебе угодно.- И м-сс Керадайн покачав головой в знак согласия, перевела взгляд на меня.- Недавно на вечеринке устроенной нашим другом драматургом по поводу постановки его новой пьесы на Бродвее, меня позабавил один мужчина. Не знаю, кто привел его с собой,- мне какое дело? Когда нас представили друг другу, он пристально взглянул мне в глаза и сердечно пожал руку. Мы обменялись несколькими любезными фразами и, как обычно бывает, разошлись. Потом, правда, мы не раз переглядывались. Оговорюсь, я была далека от мысли увлечься им: я улыбалась лишь из вежливости и не более того, он был не в моем вкусе, он, к слову сказать, был похож на медведя. Говорю вам, я ни словом, ни взглядом не показала ему своего расположения. Вот если бы я встретила мужчину своей мечты - тогда б я дала себе волю. Как бы то ни было, в его чувственном взгляде было что-то зовущее меня к нему и я, конечно же, отозвалась в ответ. Сердце мое сильно забилось. Небо милостиво, пронеслось в моей голове. Представьте себе мужчину, который старается, как может понравиться женщине, которая к тому же чувствует себя неотразимой. Есть тут что-то волшебное, дурманящее разум и заставляющее забыть обо всем на свете. Не могу вспомнить его имя, кстати, довольно старомодное. Он был смуглый, упитанный, высокий - выше всех на целую голову, лысый и, не смотря на свой преклонный возраст, - бодрый, как рысь, устремляющаяся на добычу. Мне пришло в голову, что он влюбился в меня. Эта мысль, звеня в моей душе, должно быть, как-то отразилась во взгляде, - что еще остается сказать. Рэймонд! Ну да. Мне только сейчас это вспомнилось. Его так звали. Оказалось, что он русский по фамилии Малиновский. Он даже пропел мне умилительным баритоном по-русски с американским акцентом начало песни " по мокрому полю мы шли и уткнулись в рожь ". Или в кусты, уже не помню. В голове все спуталось. Чуть не забыла, на мне было лиловое платье, на шее двойная нитка жемчуга, я положила толстый слой пудры, от этого лицо казалось гладким, оттенила синим глаза, розовой помадой обвела губы: яркими цветами я, естественно, пренебрегаю.
Итак, я решала вскружить ему голову и немного помучить, чтобы только доставить себе удовольствие. Если женщина не играет чувствами влюбленного в нее мужчины, она не живет, Без уловок нельзя обойтись. Они должны составлять три четверти самой любви. Ты не находишь?
- В этом что-то есть, - ответил я с улыбкой.
- Да что там! Женщина должна быть изворотливой и обольстительной притворщицей - это девять десятых ее жизни. Поверь мне, я не бессердечная женщина и тем более не безрассудная: я выполнила свой долг и я понимаю, что значит для мужчины его самолюбие. Что ж, я была настроена игриво и решила пленить Рэймонда. Так и вышло. Сразу, как только мы сошлись в одной комнате, я показала свое расположение. Он целовал мои руки, в танце тесно прижимался ко мне, говорил, что я прекраснейшая из женщин и все такое. О, да. Сплошные всплески восхищения. Они-то и наполнили трепетом мою бедную, израненную душу. Я вообще так увлеклась, что сама потеряла голову. Поверить трудно. И, однако, случилось вот что. Поначалу обстановка весьма благоприятствовала мне, мы были в затемненной комнате, но в половине двенадцатого он затащил меня в большую белую гостиную, устланную коврами, которая на мою беду, была чрезмерно освещена всеми лампами всех люстр, какие там только имелись. Ни одна женщина в моем возрасте не может вынести столь беспощадно яркого света. Разве пудра и помада могут скрыть морщины и дряблую кожу? Не могу забыть его холодные, пустые глаза, уставленные на меня, недоверчиво: от этого мне стало не по себе. Он разглядывал меня с недоумением или страхом, смотря по тому, что чувствовал. В ярком свете он хорошо рассмотрел мои морщины. На него смотрела маска, ясное дело. По-видимому, он ломал голову над тем, сколько мне лет. Ему хотелось бежать от меня, но он не решался бросить сразу. И тут я поняла, что потратила силы в пустую, мой каприз, мой легковесный порыв покорить его, как последний лист в осеннем лесу облетел при первом же порыве ветра. До этого момента я полагала, что могу выдержать почти все: до этого момента никто не думал обо мне как о старой женщине. Мне приходилось видеть не раз, как мужчины шарахались от женщин намного их старше, швыряли им обидные слова, и бросали их. Все это вместе я презирала, как нечто такое, что меня никогда не коснется. Поймите меня, я ни в чем его не упрекаю, просто, мне противно, очень противно оттого, что какой-то заносчивый мужчина, который не на много младше меня, отверг меня, как недостойную его, старую женщину. Ах, как бы я хотела, чтобы он почувствовал то же, что чувствовала я. Но я быстро опомнилась и, подумав про себя, что гордость должна терпеть, решила добить его окончательно. Я подвела его к стене, там, в розовой рамке висел групповой снимок, сделанный прошлым летом в Центральном парке. Я была в цветастом платье и соломенной шляпке. Поскольку снимок тот требовал пояснения, я говорю ему: " В тот день мне исполнилось шестьдесят пять лет. Представляете"? Он неотрывно смотрит на фото, у него не хватает духу взглянуть мне в глаза, и говорит, разумеется, не искренне, а льстиво: " Вы так прелестны". Я пожимаю плечами и совершенно серьезно говорю: " Тогда, конечно, я была совсем не та, что теперь". "Тогда"? - переспрашивает он, явно не понимая. Страшное еще ожидало его, если хотите знать. Я вздыхаю и говорю: " Ну, да. Двадцать лет назад. Увы, сейчас я уже на исходе восьмого десятка и смерть так близка". Я делаю вид, что не замечаю, насколько он ошеломлен, хотя пропасть уже легла между нами, беру его под руку, отвожу в сторону и спрашиваю: " Ну, так что, милый, мы идем в ресторан, завтра"? Жалкий, растерянный, испуганный он пробормотал что-то вроде "да", "может быть", но его перекошенное лицо беззвучно кричало: " Ни за что на свете"! Я вот чего не понимаю. Почему старый мужчина считает себя вправе флиртовать с женщиной гораздо моложе его и почему он находит не совсем естественным, когда женщина его возраста хочет понравиться не такому старому, как она мужчине? Я не могу найти этому объяснение. Не кажется ли вам, что мужчины злоупотребляют своей природой? Ладно, Бог с ним, с Раймондом.
Мы с Сарой рассмеялись, а м-сс Керадайн застонала, впрочем, манерно, как бы поддерживая шутливый тон своего изложения. Затем, следуя ее знаку, я разлил шампанское, и мы выпили за встречу.
- Как давно ты в Нью-Йорке? - спросила она.
- Четыре года.
- И ты не знал, что мы здесь?
- Нет, откуда мне было знать.
Тогда Керадайн покачала головой и обратилась с вопросом снова:
- Между прочим, я до сего дня не знаю, почему вы расстались?
- А что сама Уинлетт об этом говорила? - спросил я у нее, не давая ответа.
- Ничего, но я-то видела, что она сокрушена твоим исчезновением. Я доныне пребываю в полном неведении относительно этого дела.
- Я убежал от нее.
- Да что ты говоришь!
- Я был молод и глуп. Много ли значила для меня ее дружба? Я предал ее и мучаюсь раскаянием.
- Ты, конечно, поступил необдуманно, но это доказывает только, что ты был не способен действовать разумно.
- Вам что-нибудь известно о докторе Бернстайне?
- Ничего о нем не знаю. После смерти Уинлетт мы больше не виделись. Я не уверена, что он еще жив, хотя кто знает. Прошло ведь двадцать лет.
- Я вспоминаю его как благороднейшего человека. Он был самым преданным другом Уинлетт.
- Не больше, чем я, - возразила Керадайн. - Разве он был самым приближенным к ней?
- А кто был?
- Мы оба. Ведь так?
- Мама, не начинай, - вмешалась Сара.
- А что я такого сказала? - удивилась Керадайн, обвела взглядом комнату и с сокрушенным видом сказала.- Говорю тебе, она была под моим влиянием. Рой, ты-то знаешь, что она с радостью приняла мою дружбу. Негодяи вроде Пирсона и Джонсона распространяют гадости про меня, пишут, что было ошибкой, что меня допустили в избранный круг, уверяют, что я из кожи лезла, чтобы стать для Уинлетт своей, что я обманывала ее с самого начала. Здесь - ложь на лжи. Я не могу понять, почему они ополчились против меня. Неужели нельзя было понять, что если бы Уинлетт не ценила меня, ничто не могло помешать ей от меня избавиться? Вот! В тот день, когда умерла Уинлетт, я сама чуть не умерла с горя. Мне не хватает Уинлетт. Как мне ее не хватает! Она смотрит на меня с этой стены и как будто спрашивает: " Ты помнишь, Глед, как все было"? Старые добрые времена. Страшно подумать, что они безвозвратно исчезли. Каким, однако, серым стал мир без нее. Она была ангелом в человеческом облике. Она достигла совершенства и была самой неотразимой женщиной в мире. Я скорблю, скорблю, скорблю, скорблю о той, которую боготворю и зову Божественная. Двадцать лет прошло, не могу думать обо всем без слез, они кажутся мне одним мгновением. Немыслимо! Ее жизнь много значила для каждого из нас. Я не знаю, какие отношения установились между вами, но она была счастлива, что делала что-то для тебя. Может быть, ее любовь была неумеренной из-за того, что она была старше тебя. В таком возрасте женщина любит прощальной любовью. Она упивалась твоей юностью и красотой, вознесла тебя к небесам, любила с благожелательностью, участием и сочувствием, как только она одна могла. Подожди, кое-что я тебе сейчас покажу.
И м-сс Керадайн встала и вышла в другую комнату.
- Ты по-прежнему рисуешь - спросила Сара, провожая взглядом мать.
- Да, и как видишь, знаменитым художником не стал
- Может еще не пришло твое время, - заключила она.
Вернулась ее мать. В ее руках была тетрадь в зеленом переплете. Это был дневник Уинлетт, и меня охватило волнение, оттого ли, что он содержит неоднозначные высказывания в отношении меня или оттого, что изобилует проявлениями отвергнутой любви, меня осуждающей. Молодость и старость, по моему мнению, противоположные и взаимоисключающие друг друга состояния. Сама идея их слияния в любви со стороны добродетели, считающей, что такая связь подрывает основы морали, кажется безнравственной, но так ли это на самом деле? Мы любили друг друга, не будучи ею связаны. Любовь самое яркое и проникновенное чувство, самое значительное по сути, оно связывает двух людей, но редко бывает, чтобы один давал другому столько же преимуществ, сколько он сам имеет, с тем чтобы любовь становилась все более прочной и все более приятной? Расставание с Уинлетт было для меня началом конца. Все годы потом я был предоставлен самому себе, медленно деградировал и старался забыть то печальное утро и события, которые ему предшествовали, ибо они отравили мою душу ощущением пустоты, наполнили бессильной тоской мои воспоминания о прошлом. Двадцать лет назад, в меня влюбилась женщина, ее любовь вспыхнула и угасла. И в дневнике, который она вела, она рассказала об испытанном ею от этого потрясении.
Миссис Керадайн листала дневник и, не отрываясь от дела, что-то говорила, не переставая вздыхать.
- Вот, нашла, - произнесла она, и пристально поглядев на меня, пояснила. - Прочту одну место из ее последних записей, пожалуй. Да, вот так я и сделаю. Господи боже, есть ли что-либо более волнующее, чем читать ее дневник. Ну что ж, начну. Она не указывает имя того, к кому обращены ее слова, использует безличные местоимения, но тут все ясно.
У меня волнение отняло последние силы: я отодвинул от себя тарелку и опустил голову на руку.
- Запись относится к последнему году ее жизни. Вот что она тогда написала: " Ночь. В спальне темно, лежу с убитым видом, глядя перед собой. И это мне совсем не нравится. Сколько бессонных ночей я провела в таком состоянии. Что мне ночь, если уснуть не могу. Хочу, чтобы я себя легче чувствовала. Но мне с каждой минутой становится все труднее. Вот если бы что-то извергло меня из этой унылой, одуряющей бездны: не без грусти смотрю на розы, они темнеют как застывшая кровь. Ах, как бы я хотела вдруг сделаться молодой и очутиться на улице, в толпе или сидеть в ресторане и быть счастливой этим. Такой возможности нет у меня вообще. Я почти в отчаянии чувствую, как бьется мое сердце, оно уже очень истрепано: больше года-двух я, наверное, не проживу, а хотела бы. Господи, если у меня осталось десять вялых, тусклых, беспомощных лет, возьми их, и дай мне вместо них, всего один, но полный жизни. Мне стало невыносимо все, но я не готова сойти в могилу. Я испытываю отвращение к собственной старости, ненавижу ее власть надо мной. Перед ней я смиренно стою на коленях, мое великое имя при мне, но я бесправна, даже под защитой американского флага. Как бы я хотела при помощи одной лишь мысли старость выбросить вон, она разлагает и убивает меня, словно я не имею права на существование. Самый отличительный признак старости - бессилие. Она победила меня. Какое это несчастье - старость! И вот я дошла до того, что почти смирилась с тем, что ни на что не способна, мне, как видно, не избежать общей участи. Моя жизнь просто отвратительна. Мало того я страдаю от бессонницы, устала, что просто сил нет. Сколько раз боюсь, что усну и уже не проснусь. Это такое непередаваемое чувство. Мне от него не избавиться. Полчаса назад оно причинило мне острую боль, от страха, я даже на минуту перестала дышать, но довольно об этом. Все, что я вижу из окна спальни, а мне видно только небо, - не озаренное светом луны и звезд... Черная дыра, только и всего. Небо черное, злое, пустое, оно ужасает меня своей непроницаемой бесконечностью, своей необъятной глубиной, не видно даже малейшего проблеска света. Это общее выражение мало описывает ужас этой бездны, ее леденящий холод и бесконечность - это мрак и боль пустоты, которая остается после вырванного глаза и смятение, раздевающее меня догола и свобода, приобщенная к смерти. По тому, что я пишу можно видеть, что я подавлена и несчастна. Ну вот, опять жалуюсь. Я совсем одна - ничто живое меня не касается, лежу в постели и иступлено бормочу одно и то же: " Господи, позволь мне жить". Молю сохранить мне жизнь, пусть она еще продлится, даже такая, какая есть - вялая и потрепанная. Если бы у меня было здоровье, тогда б я нашла в себе силы бороться за каждый день, мне отпущенный. Если еще не поздно, то....Уже поздно, смерть, ни на что времени мне не оставила. Непереносимые душевные муки, тоска, не говоря уже о том, что я больна, сводят на нет столь естественную для меня, во всяком случае, раньше жажду жизни. Это отвратительное сердцебиение. Второй раз за ночь сердце мое трепетало и билось так, что я едва переводила дух после каждого. Если приступ повторится и в третий раз, я этого не вынесу. Я плачу и молюсь. Ничто не поддерживает мою веру в то, что я не умру, что буду жить долго. И вот я лежу в темноте, совсем одна и боюсь думать, сколько еще мне осталось. Рой! Мне за тебя так больно, мальчик. Я не имею ни малейшего понятия, где ты, и что с тобой? Пошлю Глед узнать, что-нибудь. Нет, а что если она возьмет и явится к тебе с расспросами. Да, верно. Лучше через Шермана. Ты не раз доверялся ему. Мое сокровище! Ты хоть иногда думаешь обо мне? Я о тебе думать не перестаю. Ни одна женщина не простит мужчине надругательство над своей любовью, но я прощаю тебя. Да, прощу, вздумай ты появиться передо мной. Сколько не бьюсь, не могу понять, почему я страдаю из-за какого то дикого, едва ли умного мальчика? В нем нет ничего идеального. Можно ли вообще любить кого-то без поощрения и надежды? Он всего лишь милашка, больше ничего. Но любовь к нему лишила меня гордости и стыда - я унижена, но продолжаю любить его, не смотря ни на что. Вот так любовь! Теперь понятно, почему он бросил меня. Я старая психопатка посмела его соблазнить. И меня презирает за это. Об этом и подумать страшно. Он так и будет думать обо мне до самой моей смерти. Ну еще бы! Но он должен признать, что я прекрасная женщина, что лучшей женщины, чем я, во всем мире не найти, должен... хотя бы в глубине души. О том, что он вернется, не приходиться и думать. Что такое сокровища мира по сравнению с молодостью и ее чистотой? Однажды он шел по большой дороге, навстречу солнцу. Прекрасный принц странствующего двора. Все женщины на его пути любовались им, и вряд ли среди них, не было хотя бы одной, которая бы не мечтала принадлежать ему больше, чем на одну ночь.
В тот день, когда я открыла ему дверь, я подумала, что мой добрый ангел, до которого долетели мои мольбы, послал его мне. Я даже не подозревала, что он пришел мучить меня. И почему я не отвергла его с порога?
Мои мысли, они все о нем. И они изобличают ущербную женщину, которая, тоскуя по красоте и молодости, позволила себе увлечься юношей. Господи, почему ты благословил меня на такое безрассудство? Как бы там ни было, из прошлого я извлекаю волнующие воспоминания, в них погружаюсь и думаю, чего все-таки стоит любовь ограниченная чувством ответственности? Себя не ругаю, раскаиваться не в чем. Ценны все пути, позволяющие ближе подойти к счастью. Как же мало мне было его отмерено. Меня сейчас тревожит только одно - недостаток здоровья. Как же мне быть? Будущего нет, есть только сверкающее прошлое, оно тронуто пылью и ностальгией. Я представляю собой жалкую развалину, так что смерть считает меня своей законной добычей. Прощай, моя любовь. Да благословит тебя Бог".
Миссис Керадайн закрыла тетрадь и поверх очков посмотрела на меня.
Я был настолько подавлен, что почти на минуту погрузился, чуть ли не в состояние тихого помешательства. Каждое слово из дневника, а мог ли я спокойно воспринять их, будто нож вонзалось в мое сердце: я едва сдерживал слезы.
- Ты был на ее могиле? - спросила Керадайн
- Нет, - прошептал я с какой-то отчужденностью ко всему. - Я не могу дать этому объяснение. Ненавижу себя за это. В молодости я думал, что могу сделать почти все, что угодно, собирался учиться в Йельском университете, верил, что прославлюсь. Но путь, которым я шел - привел меня в тупик. Естественным образом все сместилось в сторону разочарования. Не бойтесь называть меня неудачником. Да, это я.
- Ну-ну, вот это новость! Милый мой, ты не должен себя считать неудачником и уж тем более винить себя в чем-то. Молодость искупает любую вину. Расскажи о себе.
- Сказать по правде, я бесцельно проживаю свою жизнь, - я помолчал, усмехнулся и, глядя в сторону от себя, продолжил - на что я потратил молодость? Мне как будто ничто не мешало. Казалось, что впереди много времени, и я все успею. Я извлек из тщетности своих усилий то, что другие извлекают из неудачи - недостаток воли. В моей жизни, половина которой стала прошлым, как оказывается, нет ничего более ценного, чем воспоминания о Уинлетт. Я всем ей обязан. По-настоящему я был счастлив только с ней. Трудно поверить, что я и есть тот самый Рой. Не то чтобы я несчастен сейчас, вроде дела идут неплохо, я чего-то там добился, но при всем том, в моей душе пустота. Мне уже сорок, выходит, жизнь идет к концу, так что, если разобраться, я потерял больше, чем получил. Как я жил? Как слабоумный, чья жизнь не бывает обильной и полной. Я посредственность - вынужден это признать.
- Не говори так, дорогой!- воскликнула Керадайн.- Ты еще молод и обязательно добьешься успеха, какого заслуживаешь. В этом я ничуть не сомневаюсь. Иногда, приходится пройти через всякие испытания, чтобы обрести себя.
- Когда я оглядываюсь на свою прежнюю жизнь, то думаю, как много замечательного осталось в прошлом. В утешение себе я верю в предопределенность судьбы.
Обед с Сарой и ее матерью закончился поздно вечером. Они проводили меня до двери: мы договорились о моем следующем предположительном визите, я поцеловал их, а они меня, спустился по лестнице и вышел на улицу.