Гаврилюк Василий Васильевич : другие произведения.

Погоня

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  ПОГОНЯ
  
  
  Москва. Зима. Золотые кресты парят в плотном голубом небе, синие тени на сугробах, розовые отблески на снегу. Морозно. Сухой, скрипучий снег и прозрачный воздух.
  По двору бежит мальчишка, а за ним, размахивая лопатой, вздымая облака искрящихся снежинок и распахивая белое, несётся бородатый нетрезвый дворник в расстёгнутой телогрейке.
  Мальчишка бежит и думает: "Ну почему я здесь, почему я бегу по двору от пьяного дврорника, что же это за насмешка судьбы. Почему я не сижу в гостях у моего любимого писателя Хеменгуэя и не пью ром и не веду бесед о честной, правдивой судьбе человека, об отважных мужчинах и верных женщинах? Почему?"
  В это время на Кубе Эрнест Хеменгуэй лежа на полу своего дома думает, борясь с рвотными позывами: "Ну почему я тут, на этой вонючей Кубе, пьяный и одинокий? Почему я не в Париже... Не пью с Прустом абсент и не веду разговров о тонкой литературе, об утраченном времени?"
  В это время Пруст, лежа в тёплой постели с закрытыми глазами, не желая уже ничего, думает: "Ну полчему я тут, в этом чертовом Париже, в этой клоаке, среди этих лживых людей, этих пустых лицемеров? Почему я не в Москве, у Андрея Платонова, не ем блины с икрой, не веду разговор о простых вещах? Почему?"
  В это время Андрей Платонов, проваливаясь на бегу по колено в снег и хватая ртом режущий лёгкие морозный воздух, думает: "Догоню - убью на хуй".
  
  народный анекдот
  
  
  0.
  
  И вот что удивляет - казалось бы, в каждой отдельной жизни нет ничего такого уж особенного, всё, казалось бы, уже было. Тогда где же ответы. Должны быть ответы, если уже было, и вот это чувство близости ответов, их доступности, кажущейся доступности - это чувство свербит, от него хочется смеяться. Странно понимать, что вся эта жизнь случилась со мной впервые; но это так.
  
  
  1.
  
  А иногда так бывает плохо.
  Вспышка сознания, и вот ты находишь себя, еще немого, глуховатого, сонного от небытия, находишь себя сидящим на колючей стерне посреди поля, в ладони втыкаются остро срезанные соломины. Ты сидишь, немного пьяный, тебя ведёт, всё кружится и несётся мимо, и вот, и вот, и вот он садится перед тобой на корточки, открытая белозубая улыбка, голубые, немного безумные глаза, рубаха расстёгнута на груди, черные волоски выбиваются. Ты немой, ты не можешь пошевелиться, ты только глухо мычишь, и он с широкой улыбкой надевает тебе на шею петлю, ты чувствуешь кожей покалывание грубой верёвки, но ты не можешь снять петлю, ты дергаешься и падаешь на бок, рот открывается, и нитка слюны тягуче повисает с налипшей на нее травинкой. Ты закрываешь глаза, в голове тепло, тебе на секунду становится как-то уютно, ты улыбаешься и вяло, смешно, нелепо сучишь ногами.
  Тебе хорошо.
  Он садится за руль грузовичка, ты видишь его молодые улыбающиеся глаза с сеткой добрых морщинок в зеркале заднего вида, на лобовом стекле болтаются маленькие куколки, на приборной доске выгоревшая под солнцем порнографическая картинка, он давит ногой на педаль (тут ты видишь в деталях врезку про то, как движение предается на сцепление, как ускоряется маховик, как раскручивается кардан, как с пробуксовкой рвут землю задние колёса), и грузовичок срывается с места, лязгая железом, веревка змеино со свистом раскручивает кольца, и вот петля дергает тебя за шею, и вот тебя уже волочет по степи, твое тело подпрыгивает и бьётся о пыльную землю. Смотри на это издали: по степи, истерически блестя лобовым стеклом, мчится, оставляя за собой столб сухой пыли, грузовичок, а за ним на веревке весело тащится твоё трогательное тело.
  И вот, наконец, он давит на тормоз, твое тело нелепо катится еще немного вперед, бессильно мотая руками, замирает, на ссадинах налипла серая корка пыли. Ты лежишь с закрытыми глазами, придавленный болью, и слышишь, как далеко-далеко-далеко глухо хлопает дверь грузовичка, потом шаги, он со скрипом песка под ботинками присаживается напротив, его сильные руки усаживают тебя, прислонив спиной к горячей резине колеса. Ты приоткрываешь глаза. Он сидит напротив, смотрит вдаль, у него простоватый профиль и длинные женские ресницы, выгоревшие на солнце в соломенную желтизну. На горизонте собираются кучевые облака. Он хлопает себя по карманам, нашаривает гремящий коробок, с животным удовольствием закуривает. Ты с ленивым интересом смотришь, как огонь пожирает бумагу при затяжке, как дым весело струится при выдохе. Ты закрываешь глаза.
  Он осторожно вставляет тебе сигарету в рот. Ты неглубоко затягиваешься. Дым наполняет твои лёгкие. Твоё сердце останавливается. Ты умираешь. Ты слышишь, как хлопает дверь грузовичка. И вот уже вы весело несётесь по вечереющей степи, и тебе радостно радостно радостно.
  
  2.
  
  Ты стоишь в кассу, перед тобой пенсионер дрожащими руками выкладывает на черную движущуюся ленту две бутылки минеральной воды Vishy с ароматом лимона. Лента едет, бутылки крутятся, упрямо откатываясь назад, кассир раздраженно смотрит на них и ждёт. У пенсионера дрожит голова, он роняет кошелёк на пол, нагибается поднять. Наконец, бутылки доезжают до кассы, 22 кроны 50 оре. Пенсионер суетливо ищет мелочь. Ты выкладываешь на ленту: яблоки, сыр, Coca-Cola, зубная щетка Reach. Лента везет всё это добро к кассе.
  И тут всё течёт.
  Пенсионер в замедленной съёмке ныряет рукой во внутренний карман куртки Кappa и молниеносным движением мечет в тебя десяток маслянисто блестящих гвоздей-соток. Ты падешь на пол и откатываешься за стеллаж с кормами для домашних животных, выдергивая из-за пазухи пистолет-пулемёт Scorpion. Боковым зрением ты замечаешь, как кассир в красной рубахе с бейджиком Roger ловко перемахивает через прилавок, в прыжке выдергивая из ножен катану. Пуля отбрасывает его назад, и кассир нелепо падает на транспортер, и лента тащит его вперед, потом тело замирает. Быстрая дорожка крови натекает по прилавку до края стола, потом срывается на пол. В магазине тихо, только слышно, как медленно вращается вентилятор.
  Где-то прячется пенсионер.
  Ты осторожно выглядываешь за угол и мгновенно отдёргиваешь голову. Гвоздь впивается в стену напротив и туго дрожит рифлёной шляпкой. Ты откидываешься спиной на полки и медленно выдыхаешь. Напротив тебя полки с комиксами. Ты протягиваешь руку и берешь наугад, раскрываешь на середине. Приключения супермена. Пролистываешь - всё кончилось хорошо, и ты передергиваешь затвор и, не думая, бросаешь свое тело через проход. Гвозди пролетают мимо, ты дважды жмешь на курок, ввинчивая свое тело в воздух, и ты видишь, как пенсионера разрывает в клочья, как его откидывает назад, как рассыпается в бриллиантовую крошку витрина и тело падает, и тишина. Пустой рожок со сдержанным звоном падает на пол.
  Входные двери разъезжаются, и на пороге с виноватым видом замирает покупатель.
  Ты устало встаешь, отряхивая брюки левой рукой. Нельзя оставлять свидетелей, ты привычно вскидываешь Scorpion, ловишь удивлённое лицо на мушку, опускаешь ствол чуть ниже и короткой очередью перерубаешь шею. Голова закатывается под стеллаж, теряя окровавленные очки. Ты кладешь на кассу 25 крон и выходишь на улицу. Тебе внезапно счастливо.
  Когда ты выходишь, под ногой хрустит стекло оправы.
  
  3.
  
  И вот ты засыпаешь. В недопитой баночке Coca-Cola нежно шуршат лопающиеся пузырьки. Ты лежишь на спине, по потолку бегут тени: подъехала машина. Шорох гравия, приглушенный скрип тормозов, тихий хлопок двери, второй, третий. Чуть позже - четвёртый. Ты бессознательно напрягся. Ты лежишь на спине, вытянувшись, весь обратившись в слух. В окно светит луна. В жестяной баночке тихо шуршит Coca-Cola, очень уютный звук. На луну наезжает облако. Хлопает входная дверь. Они пришли за тобой.
  Ты беззвучно одеваешься. В темноте наощупь застегиваешь бронежилет, нежно вкладываешь в кобуру Scorpion, распихиваешь по карманам рифлёные обоймы. На секунду задерживаешься, положив на дверную ручку ладонь. По спине медленно скатывается капля пота, ты поворачиваешь ручку, толкаешь дверь и одновременно вслепую на звук кидаешь нож.
  Нож с чавкающим звуком входит в тело, и вот ты уже падаешь на пол, стреляя. Ты всё это уже много раз видел в кино и тебе даже как-то скучно. Обжигающая боль в плече откидывает тебя к стене. Ты переворачиваешься на живот и ловишь прицелом поясную фигуру, всё плывёт, выстрелы доносятся с секундным опозданием, человека откидывает к стене, он сползает на пол, оставляя на стене вишневый потёк, ты стреляешь еще и еще, ты откатываешься в сторону, нащупывая за пазухой обойму. Пустая звякает на пол. Удивлённо смотришь на пальцы - кровь, на твоих пальцах, твоя. Задело, ноет в боку. Всаживаешь обойму, дергаешь затвор.
  Встаешь, опираясь на стену. Шатаясь, спускаешься вниз по лестнице. Двое ждут тебя пролётом ниже, новички, перепуганный молодняк. Очкарик еврейской наружности оседает по стене, роняя пистолет, удивлённо глядя вперёд, блондин кидается к двери, ты стреляешь, не глядя, и он падает вперёд, будто спотыкается, вышибает телом стекло.
  Ты выходишь во двор, втягиваешь похолодевший ночной воздух. Пахнет кисловатым пороховым дымом. Ботинки скрипят по гравию. Ты опираешься на крыло черной машины, капот ещё теплый. Водительская дверь открыта, ключи болтаются в замке. Ты резко сдаешь назад, шины с шорохом разбрасывают гравий, глухо стучащий по днищу, разворачиваешься, переключаешь передачи и выезжаешь из двора, включая радио - Elvis Presley, "My blue suede shoes".
  Ты барабанишь пальцами по рулю и улыбаешься. Кровь липко натекает на кожу сиденья. Тебе ещё ехать всю ночь.
  Сюжет пробует себя, тычется вслепую, как котёнок: так - тупик, так - тоже.
  
  4.
  
  И вот - возврат каретки, обнуление счетчика, давай попробуем заново.
  Итак...
  Эта история началась давно.
  Собственно, ты так и не знаешь, кто эти люди, и почему им нужно тебя убить. Просто так получается, что тебя пытаются убить, и ты уже привык. Ты помнишь первый случай? Тогда ты не понял, что это система.
  Это был один из первых весенних дней, когда можно расстегнуть куртку и улыбаться так, воздух уже переменился. Снег лежал вдоль дорог грязными горами. Асфальт белел. Ты стоял на остановке и ждал автобус, слушая плеер, ты был тинейджер. Ты порылся в карманах и закурил, выпуская дым носом. Стена музыки отделяла тебя от мира, ты был в аккуратном ящичке, мир был как телевизионная программа. Ты улыбался и качал головой в ритм Limp Bizkit.
  И тут ты увидел его.
  Человек шел по обочине и, не отрываясь, смотрел на тебя внимательным взглядом. Мужчину немного шатало, в левой руке у него была зажата бейсбольная бита, и вот мужчина перешел на бег, неотрывно глядя на тебя. Мужчина приближался, и тут ты понял, что этот человек хочет тебя убить, ты вдруг это понял. Ты оглянулся на стоявших на остановке людей, они отворачивались, они тоже поняли, что тебя сейчас будут убивать. Limp Bizkit играли тошнотворно громко, ты обернулся, и человек был уже за твоей спиной, он замахнулся битой, ты отпрыгнул, прогнувшись всем телом назад, удар биты расшиб стеклянную стену автобусной остановки, стекло разлетелось кривыми ятаганами. Мужчина махнул битой еще раз, ты отпрыгнул, поскользнулся, упал, перекатился под лавку, убийца ударил сверху. Через металлическую сетку ты видел его сосредоточенное лицо. Стекло бешено хрустело под ногами убийцы, и ты вдруг понял, что делать. Острый осколок впился тебе в ладонь, ты ударил по ахиллу, мужчина упал, сухо ударившись затылком об асфальт, и через секунду ты уже загнал стеклянное лезвие ему в сердце. Чувство бьющегося под рукой мяса было тошнотворным. Когда ты встал, от тебя все отвернулись, глядя на стаю свиристелей на рябине. Это были люди с картины Брейгеля - каждый занят своим делом.
  Садясь в автобус, ты медленно бинтовал порезанную руку носовым платком. Алое пятно проступало через белую ткань. Ты прислонился головой к стеклу, солнце грело щеку, за окном весело бежал пригород, ты улыбался, слушая Limp Bizkit.
  
  5.
  
  Ты проснулся и поглядел на будильник, и тут тот запищал: 7-30, ты нажал на кнопку и откинулся на подушку обратно. Под подушкой лежало: Magnum 7,56, две обоймы, паспорт на имя Андрея Вознесенского, смешная шутка.
  Жизнь полна ритуалов, формальностей, занятных историй и истерий. Запах собственного тела, вот иногда и все, что есть твоего, так кажется.
  Андрей сел на кровати с закрытыми глазами и свесил ноги на пол. Нижнее бельё - это интересно. Андрей потер левой ступней правую икру, медленно провел по лицу руками, ощупывая, - трёхдневная щетина. В уголках глаз засох крошащийся гной. Осторожно укусил себя за палец, осторожно отпустил чуть влажный от слюны палец. За окном проехал тяжелый грузовик, стекла чуть заметно задрожали. Трёхлопастный вентилятор лениво гонял воздух в гостиничном номере, жаркий полдень лета.
  Стоя под горячим, наваливающимся тяжелым болезненным мороком душем, Андрей вспомнил: вчера, в баре, двое: бык в пиджаке и с золотой цепью и болезненный нервный итальянец со стилетом. Флэшбэк кислотных картинок: бык, будто бы поскальзывающийся и падающий на столик тяжелой тушей (очевидно - уже мертв), итальянец, быстро, поверхностно дышащий, бледный, зажимающий тонкими пальцами в золотых кольцах смертельную дыру в животе, расползающуюся алым по шелку рубахи. Вспомнил - пивная бутылка: он перехватывает её и кидает, осколки бьют во все стороны. Андрей намылил голову вторично, потом закричал, сел на пол и заплакал, закусив руку, срыв резьбы, электромотор взвывает и всё разносит вдребезги, щелкают пробки, и тишина. Успокоился быстро, как обычно, контрастный душ, вытерся с усилием, с нежным бешенством оделся во всё свежее.
  Ну и ебал я всё.
  Тот день он провёл дома, хотя, впрочем, нет. Я забыл - он выходил за хлебом, но вот, собственно, и всё. Мне нравится герой, но нужно менять обстановку.
  
  6.
  
  Этот мир не более, чем то, как мы его видим.
  Чтобы понять это в полной мере, нужно было дожить до четверга.
  Прозрачное, зелёное на просвет утро, с тонкой сетью кровеносных сосудов через алые веки, с воробьями в черемухе и пеной на тихо вскипающем молоке. Мусоровоз приезжает в шесть утра, водителю лет сорок с небольшим, у него грустные моржовые усы, молодой напарник добрый, но умственно отсталый, он ест картофельную шелуху из баков.
  Андрей Вознесенский вышел из дома в семь, когда он выходил из подъезда, кирпичная стена слева на уровне лица брызнула осколками, взвыл рикошет, Андрей упал, перекатился за скамейку. Левый глаз метался под веком в алой боли. Чёрт, чёрт, чёрт, вытаскивая из внутреннего кармана Beretta, сердце билось в горле мячиком, их было двое, они нелепо бежали через детскую площадку: в черных строгих костюмах, вспотевших под мышками, с укороченными милицейскими калашниковыми, вот они бежали, неловкие, трогательные, как дети, как собаки: блондин с синим галстуком и брюнет в темных очках.
  Андрей выстрелил дважды, руку бросило, блондин упал в песочнице и забился в судорогах, брюнет неловко сел на колено, прицелился из калашникова, Андрей выстрелил еще раз, еще, еще, голова брюнета дернулась назад и он безвольно упал на спину, выронив автомат. Песок жадно впитывал кровь, темнея, куличики расползались, крови натекло в детское ведёрко, добрая половина.
  Открытый глаз брюнета уставился в небо, зрачок расширился, и липкий глаз стал подсыхать.
  Андрей корчился, кровь тонкой струйкой подтекала из-под ладони, зажимающей левый глаз, больно больно больно, веки сжались в испуге, глаз бился, как мышь, накрытая мешковиной. Тише, тише, упокойся, тише, милый, тише, родной, тише, любимый. Глаз бился в истерике, слева было темно, слева колыхалось алое.
  Андрей поднялся на ноги, завертелся, щурясь здоровым глазом, ища подъездную дверь, неловко нашарил ручку, рванул настежь, ввалился в проем, гулко побежал вверх по лестнице, ударился коленом, охнул, как-то по-бабьи сел на ступеньки. В подъезде было тихо. Андрей осторожно отнял ладонь от лица, глаз запульсировал болью. На ладони в папиллярных линиях медленно расползалась кровь.
  Андрей, шатаясь, встал. Слева было черно, угольно-черно, слева колыхалась алая боль, слева плясали огненные пятна. Мир сузился, мир был справа, острым клином, враг был сзади и слева. Андрей в испуге завертел головой, это было как с фонариком в темной пыльной кладовке, тошнило и очень хотелось упасть в обморок, но, увы.
  Мира нет. Нет совсем ничего, есть только наша привычка к миру, вот и все. Мира нет. И только память медленно тает, как сахар в железнодорожном разбавленном чае, когда за окном уже тронулось, потекло, разогналось, побежало телеграфом, заскользило проводами вверх-вниз, зарябило шлагбаумом переездов, мелькнуло бетонной дачной платформой, дачники ждут электрички, на потной лысине Петра Сергеевича повязан носовой платок "ушками", он ёкает селезенкой и ставит ведро с черникой, повязанное стираной марлей: "Который час, Раиса Петровна?"
  Через березки рябит прудом.
  И вот выскакиваем в поле и распахивается небом: оп-па!
  
  7.
  
  Я живу эту жизнь на любопытстве. Это спасает: чем хуже - тем интереснее, положительная обратная связь, чем сильнее размажет, тем сильнее привяжет. И что поражает - жизнь идет вперед, неотвратно, невозвратимо, это как зубная паста в тюбике: выдавил - не засунуть обратно, а выдавливается непрерывно, все время лезет, тошнотворно лезет из тюбика, я уже выдавил треть, три полосы: синяя для свежести, красная против кариеса и белая для счастья, хрупких моментов радости.
  Моменты, когда счастливо, и счастливо - навсегда, ведь нет ничего более мгновенного, чем навсегда, когда ты говоришь ей - я люблю тебя, и это - навсегда. Когда ты любишь ее, и ты думаешь - это - навсегда, и вечность сжимается в мгновенье.
  Любовь это смешно.
  Два человека, вцепившись побелевшими пальцами друг в друга, кричат, не раскрывая рта, не признаваясь даже себе: сделай меня счастливым, ты должен, ты обещал. Ты мне должен, ты мне обещала, сука, ты же сказал мне, ты же сказал мне, ты же сам сказал мне. Вчера, когда сердце пропустило такт, потом дало синкопу и пошло по слабым долям, вчера, когда земля качнулась, извернулась и предательски подставила спину, вчера, когда ты падал, и тебя заботливо подхватило опять и далее ты уже жила в кредит, счастливая спасением, не дыша и боясь понять до конца, зажмурившись и изо всех сил обманываясь, обманывая.
  И дальше начинается игра: тот, кто первый разгадал любимого, понял его, назвал, тот - свободен, тот бежит дальше, не оборачиваясь на крик боли, и бежит быстро.
  А потом случается так, что всё, что я вам сказал, оказывается чушью и малодушием, как и всякий цинизм.
  Андрей познакомился с ней на вечеринке.
  Вознесенский любил рассматривать людей в профиль. Девушка была хороша - так, кажется, принято говорить.
  Подробнее - в следующий раз, но запомните: девушка - была - хороша.
  
  8.
  
  И вот зверя окружили: охотники с ружьями наперевес, из открытых ртов валит в морозный воздух клубами пар, собаки бесятся на поводках, погляди, какие красные у них языки. Зверя окружили, погоня кончена, вот он лежит, подтекая кровью на снег. И вот главный загонщик вскидывает длинное ружье и шагает вперед, глубоко проваливаясь в снег, все замерли. Над дальними соснами в голубом линялом зимнем небе пролетает, хрипло каркнув, ворон. Загонщик идет к зверю, не спуская с него внимательных глаз, снежинки не тают на его светлых ресницах, зверь внимательно следит за охотником, расстояние сокращается, вот посмотри на них сверху, это как real time strategy. У зверя очень мало health, красная полосочка. Игра окончена. Загонщик подходит вплотную и осторожно, ласково приставляет к звериной голове дуло ружья. На черной шерсти тают снежинки. Зверь тяжело дышит, снег под зверем впитал кровь и вот уже всё.
  С еловой лапы тихо сваливается подушка снега и в этот момент раздается сухой выстрел, голова зверя дёргается и по его большому телу пробегает судорога.
  Охота окончена.
  Охотники длинной цепочкой уходят с поляны в лес. Загонщик идет последним, его длинное ружьё покачивается. Он оборачивается и в последний раз бросает взгляд на черное обезглавленное тело, подвешенное за задние ноги на сосне посреди поляны. Под телом на снег натекло крови, синицы суетливо клюют алое. Над дальними соснами молча пролетает ворон. Загонщик исчезает в лесу и ты вдруг понимаешь, что он теперь сам стал зверем, и что охота только начинается.
  Синицы вспархивают, и снег начинает валить хлопьями.
  Охота только начинается.
  
  9.
  
  Андрей проснулся ночью. Это было как щелчок выключателя: щелк! - и включено, мигнуло и горит, ты моргаешь на свет, трешь глаза. Несколько секунд развеивалось мерзкое ощущение, что тот, кто щелкнул выключателем, ещё рядом, сидит в кресле в углу и улыбается, насмешливо смотрит, сцепив костистые кисти на колене, белая рубашка, отменный галстук, отменный - улыбаясь, предупредительно вытащит из-под пиджака, и неловко будет отказаться, наклонишься, пощупаешь материю с видом знатока, покиваешь головой, как китайский болванчик: хороший, очень хороший, да, да.
  Идиотская ситуация, после такого хочется почистить зубы.
  Вознесенский прополоскал рот водой из стакана, стоявшего на прикроватной тумбочке. Часы воспаленно мигали 3:24. Во рту отдавало мылом. Андрей закрыл глаза.
  Когда он открыл их, он сидел в кресле у окна, самолёт разгонялся по полосе. Андрей в ужасе заметался, какой самолёт, какой к черту самолёт, крашенная пергидролью соседка слева брезгливо поглядела на него и откинулась на спинку кресла, закрыв глаза. За окошком все быстрее побежал серый бетон, лишь гора на горизонте стояла неподвижно. Андрей рванулся всем телом, стал суетливо возиться с пряжкой ремня безопасности, щелкнул, освободился, поднял голову. К нему ласково склонилась стюардесса. Самолёт дёрнулся и оторвался от земли, сердце остановилось. И тут он проснулся.
  Часы воспаленно мигали 3:24.
  Вознесенский залпом выпил стакан воды, стоявшей на прикроватной тумбочке. Пролилось на грудь, промокнул одеялом. Ныл левый глаз, слева колыхалась темнота с редкими искорками. За окном слышался стон тяжелых грузовиков на шоссе. Андрей откинулся на спину, глядя в потолок. Над домом с грохотом пролетел вертолёт. В голове Вознесенского текли плавные сцепленные мысли, и они успокаивали, как мёд, тонкой струйкой текущий в молоко, и он думал, что, может быть, может быть, что он знает, почему эти люди хотят убить его. Он думал, что, возможно, он - Бог, заточивший себя самого в им же созданном мире, забросивший себя в мир, стёрший себе память и поделивший людей на тех, кто не видит его и отворачивается, и на тех, кто хочет убить его.
  Второе пришествие.
  Так незаметно для себя он снова уснул. И снилось ему, что он, мальчишка, бежит по лугу, и над ним несётся бурное сиреневое небо, и желток солнца то проглядывает сквозь фиолетовые волны, то прячется, и так он бежал, глядя на небо, пока не споткнулся и стал падать вверх, начал хвататься руками за траву, за кусты, за деревья, да поздно, уже падал, все быстрее и быстрее, а на поляне стояли, взявшись за руки, отец и мать, и мать махала платком, а отец - шляпой, и они кричали: не забудь купить молока, не забудь купить молока! а Андрей падал и думал, что как же так неудачно вышло, потому, что он забыл деньги и уж молока не получится купить точно, но кричать родителям, чтобы они кинули кошелёк, было поздно - далеко, слишком далеко, родители умерли десять лет назад в автокатастрофе, и из госпиталя Андрея забрала тётка, молчаливая и незнакомая, у неё был сынок Олежка, она его любила, а Андрея - нет, нет, Андрея она - не любила.
  Андрей спал, а через город ночью текла черная речка, шли эшелоны воды, и никто не знал.
  
  10.
  
  Я понял - я хочу менять место действия.
  Меняю. Итак, далее:
  Проснулся Вознесенский от настойчивого звонка в дверь. Смолкло, и через десять секунд трель продолжилась. Матерясь, Андрей проковылял в прихожую, припал к глазку единственным глазом.
  Старушка соседка, задавив кнопку звонка, скучающе смотрела в сторону. Искривленное линзой пространство лестничной клетки напоминало что-то из Эшера. Что? Матерясь, Вознесенкий стал возиться с замками, прохрустело, скрипнуло.
  - Что вам нужно, - прикрывая левый глаз ладонью, щурясь правым, - что вам нужно?
  Старушка хитро улыбалась, переминаясь с ноги на ногу, держа руки за спиной, как школьница-первоклашка с букетом.
  - Что вам нужно? Я закрываю дверь, - и в этот момент старуха выхватила из-за спины топор и кинулась на Вознесенского, тот отшатнулся и старуха пролетела мимо, рубанула дверь в ванную, с неприятной живостью обернулась, рубанула наискось, Андрей отпрыгнул, вертя головой, стараясь держать противника в поле зрения, кровь застучала в ушах стакатто.
  Старуха перекинула топор из руки в руку и с бесовским визгом кинулась вперед, рубанула с плеча, Андрей плавно поднырнул под топор и, вложившись в движение всем телом, ударом локтя выбил из старухи воздух. Соседка отлетела к противоположной стене, топор воткнулся в паркет, постоял немного и упал на бок, выщербив щепу.
  Андрей, тяжело дыша, подошел к старухе, присел на корточки перед телом. Голова соседки безвольно свисала на грудь, глаза закатились. Вознесенский схватил труп за ногу, выволок на лестничную площадку и бросил в пролёт. Ударилось раз, два, три, пауза, четыре, тишина. Хлопнул дверью и, прихрамывая, пошел в спальню.
  Что-то хрустнуло под ногой.
  Это была вставная челюсть, весёленько розовая, как леденец, как воздушный шар в парке развлечений. На американских горках ухает, ускоряясь стучит вниз, торопится вразнобой заорать от испуга, взлетает вверх и на секунду замирает на выдохе и снова падает. Мир живенько бежит, вертится. Солнце вертится в голубеньком небе, ты расстегиваешь верхнюю пуговицу рубашки с короткими рукавами и с широкой улыбкой делаешь шаг вперед, второй, и вот ты уже идешь, уверенный, молодой здоровый красивый, солнце светит, и ты даже не думаешь ни о чем, ты просто рад этому дню, но что-то не так в том, как ступает левая нога, что-то не так, неудобно, ты останавливаешься и, по-дурацки задрав ногу, глядишь на подошву.
  Между рубчиков застряла чья-то жвачка, ты чертыхаешься и тут ты слышишь вопль клаксона, ты поднимаешь голову - и тут тебя сшибает грузовик с мороженым, ты отлетаешь, пробиваешь телом витрину, тяжелая машина идет юзом, падает на бок, мороженое щедро сыплется широким веером, еще пять секунд и падает тишина.
  И тут ты просыпаешься, электричка останавливается, ты лихорадочно всматриваешься в огоньки станции, хватаешь рюкзак и выскакиваешь. Стемнело, похолодало. Ты идешь вдоль состава, поезд трогается, желтые окна бегут мимо, ты достаешь из рюкзака плеер, мир становится картинкой с саундтреком, ты мотаешь головой под выбивающий мысли Danzig.
  Ждёшь, когда откроют переезд. Рассматриваешь людей по ту сторону железной дороги. Вы стоите и скучаете, долго - значит, должен пройти поезд. И вы смотрите по сторонам, ждете поезда, разглядываете людей с той стороны переезда. Они тоже ждут поезда. Стоят и скучают, ждут. Разглядывают вас.
  Это как две армии, построившиеся на поле перед боем.
  И вот он приходит, поезд. Он идёт долго, его отмашка длится десять, пятнадцать, двадцать вагонов, грязный снег падает с рессор на рельсы, под колёса, ты читаешь названия фирм на контейнерах: DANZAS: LOGISTICS NETWORK. И многие другие. Проходит, отгромыхав на стрелках.
  Отмашка качнувшихся желтых шлагбаумов.
  Две армии сходятся: кто пеший, кто, ведя велосипед за руль, кто в седле, протекают друг через друга и паутиной оплетают весь город, начинаясь от переезда.
  Переезд открыт, переезд пуст. Шлагбаумы салютуют.
  Ты вливаешься в город и растворяешься без остатка, и вот тебя уже нет.
  
  11.
  
  Кровь змейкой побежала из-под двери, резво пересекла лестничную площадку, потекла вниз по ступенькам и сорвалась в пролёт, дробясь на капли.
  Пенсионер Ираклий Петрович с удивлением промокнул платком липкую жидкость с лысины и в недоумении уставился на расползающееся по клетчатой материи алое пятно. Он задрал голову вверх: кровь капала в лестничном пролёте, пенсионер был порядком удивлён. За спиной Ираклия послышался вежливый кашель, пенсионер обернулся и в этот момент неизвестный снёс Ираклию голову топором.
  Эх-м. Смена кадра, секундная темнота.
  Дверь подъезда скрипнула, и в душноватое московское лето выскользнула, прихрамывая на левую ногу и прикрывая сухой ладошкой глаза от света, старушка в детской пижаме с миккимаусами, порядком перепачканной кровью. В левой руке старушки был зажат окровавленный топор - процентщица пришла за долгом, у неё было все записано. Игравшийся в песочнице светловолосый мальчуган на секунду оторвался от куличиков и проводил взглядом кривую фигуру, скрывшуюся в черноте арки. Была - и нет, и забыть.
  Налетевший ветер содрал с деревьев листья и с шорохом погнал их по асфальту, небо быстро заволокло облаками, потемнело, и через минуту упали первые крупные капли. В небе вспыхнуло, хрустнуло, треснуло разрываемой материей, грохнуло жестью, и дождь упал белой стеной, люди стояли у окон и смотрели, на кухнях с тихим шипением синим пламенем горел газ. Чайники вскипали с шорохом, на улице стемнело, люди садились за клеёнчатые столы и разливали по чашкам заварку, шепотом переговариваясь, блестя глазами. Дождевая вода плясала в забытом в песочнице детском ведёрке, и вот перелилась через край, и вот ведёрко упало на бок. Молния расчертила небо ещё раз, вспыхнул негатив мира, грохнуло, покатилось по железу, с размаху плеснуло водой в окна, и свет потух, пробки выбило, стало черно, как будто всем выкололи глаза.
  И в темноте началось страшное. Люди бросились друг на друга, хватая со стола сточенные до дёсен хозяйственные ножи, кинулись, опрокидывая столы, чашки бились вдребезги, чайные ложечки плясали со звоном, заварка бежала по полу, мешаясь с кровью, алые капли медленно ползли по кафелю, в небе грохнуло еще раз, ветер с треском распахнул окна, и занавески залипли внутрь, как завалившийся в горло язык, за окном опять вспыхнуло и тут дали электричество, загудело, моргнуло и залилось ровным светом.
  Люди в ужасе сидели на полу, усыпанном битым фарфором, обливаясь кровью, гладили друг друга по волосам, люди обнявшись сидели на полу и плакали от ужаса и непонимания. На улице завыли сирены скорой помощи. Дождь закончился, и мутные от пыльцы потоки бежали к канализационным решеткам, забитым листвой. Солнце вышло из облаков, весело катилось по небу. Над городом с грохотом промчалось, закладывая вираж, звено истребителей, вспыхнули кокпиты.
  Инцидент был, так сказать, исчерпан.
  
  12
  
  - Полкило яблок, пожалуйста, - попросил Вознесенский продавщицу. Та, казалось, не услышала. Андрей, откашлявшись, повторил просьбу. Пока женщина лениво кидала яблоки в пакет, Вознесенский разглядывал полки: в основном предлагали спиртное и сигареты. Продавщица подслеповато вгляделась в шкалу весов, удовлетворённо сняла пакет, протянула, - двадцать шесть рублей.
  Вознесенский расплатился и вышел из магазина, зажмурился, заморгал. Москва была влажна после дождя, блестели лужи, воробьи гомонили в умытой зелени у церкви. В небе над городом с грохотом промчалось, закладывая вираж, звено истребителей, вспыхнули кокпиты. Андрей, повертев головой, шагнул на зебру.
  В метро было прохладно. На эскалаторе Вознесенский закрыл глаза. Вспомнилось: весной, много лет назад. Тогда он был молод и мог стать счастливым от чего угодно, достаточно было одной картинки, одного звоночка, и вот уже летел. Вспомнилось: он стоял на автобусной остановке, с крыши звенела капель, как будто стеклянные бусины с порванной нитки. Было счастливо. Андрей расстегнул болоньевую куртку, порылся в карманах и закурил, выпуская дым носом. Стена музыки отделила его от мира, он был в аккуратном ящичке, мир был как телевизионная программа. Андрей улыбался и качал головой в ритм Limp Bizkit.
  И тут он увидел того человека.
  Человек шел по обочине и, не отрываясь, смотрел на Вознесенксого внимательным взглядом. Мужчину немного шатало, в левой руке у него была зажата бейсбольная бита, и вот мужчина перешел на бег, неотрывно глядя на Андрея. Мужчина приближался, и тут Вознесенский понял, что этот человек хочет тебя убить, вдруг это понял. Андрей оглянулся на стоявших на остановке людей, они отворачивались, они тоже поняли, что его сейчас будут убивать. Limp Bizkit играли тошнотворно громко, Андрей обернулся, и человек был уже за его спиной, он замахнулся битой, Андрей отпрыгнул, прогнувшись всем телом назад, удар биты расшиб стеклянную стену автобусной остановки, стекло разлетелось кривыми ятаганами. Мужчина махнул битой еще раз, Андрей ещё раз отпрыгнул, поскользнулся, упал, перекатился под лавку, убийца ударил сверху. Через металлическую сетку Вознесенский видел сосредоточенное лицо мужчины. Стекло бешено хрустело под ногами убийцы, и Андрей вдруг понял, что делать. Острый осколок впился ему в ладонь, он ударил по ахиллу, мужчина упал, сухо ударившись затылком об асфальт, и через секунду Андрей уже загнал стеклянное лезвие ему в сердце. Чувство бьющегося под рукой мяса было тошнотворным. Когда Вознесенский встал, от него все отвернулись, глядя в небо. Это были люди с картины Брейгеля - каждый занят своим делом.
  Садясь в автобус, Андрей медленно бинтовал порезанную руку носовым платком. Алое пятно проступало через белую ткань. Вознесенский прислонился головой к стеклу, солнце грело щеку, за окном весело бежал пригород, он улыбался, слушая Limp Bizkit.
  Воспоминание было четким до последней детали.
  Андрей, не открывая глаз, потер лицо руками, от рук слабо пахло мочой.
  Тут его толкнули, открыл глаза: депрессивная мучнисто-белая девушка с набрякшими веками и линялыми волосами цвета прошлогоднего сена, качаясь, спускалась по эскалатору, в ушах маленькие черные наушники. На секунду показалось, что проводки вылезают из ушей девушки, вылезают и ведут внутрь рюкзака, подумалось - это не проводки, а трубочки, и по ним в рюкзачок сочится кровь и лимфа из мозга, в рюкзачке сидит маленький слепой паразит, недоношенное дитя мучнистой девушки, её абортивный плод. Лежит в целлофановом пакете и сосёт кровь, и одурманенная девушка идёт по эскалатору вниз вниз вниз, а плод видит радужные сны и летит вверх вверх вверх. Показалось, что видишь засохшую кровь в девушкиных ушах, но только показалось, через секунду наваждение развеялось.
  Наваждение рассеялось, эскалатор бережно, как морская волна выносит на берег бутылку с письмом, вынес Вознесенского на станцию, и тот широко шагнул вперед.
  
  13.
  
  Лена, покачиваясь, спускалась вниз по эскалатору, в ушах играла Ария.
  Казалось, что в словах песни есть смысл. Болела голова, тошнило - это от таблеток, от больничных таблеток. Сегодня утром ей сделали аборт.
  Лена нечаянно толкнула высокого парня, медленно трущего лицо ладонями, извиняться было лень, тошнило, станция метро качалась, как корабль на длинных океанских волнах, свет мерзко моргал.
  Подошел поезд, вошла, поспешно села и закрыла глаза. Голос сказал: "Осторожно, двери закрываются. Следующая станция..." - дальше Лена не расслышала, проваливаясь в черноту. И увидела она следующее.
  Зимнее солнце горело красным через сосновую хвою, длинные синие тени легли на сугробы. Снег сухо скрипел под лыжами охотников, в солёном синем небе не было ни облачка. Антон Михайлович, старший загонщик, шел последним. За спиной его висело длинное ружьё, тулка специальной модификации, удлиненная. На прикладе - оскаленная морда волка, точнее - не волка, а Зверя. Того самого, которого убили сегодня. К этому специальному ружью у Антона Михайловича были специальные припасы - серебряные жаканы, на Зверя, с крестовидной насечкой.
  Антон Михайлович был опытный охотник, через всё лицо у него шел шрам - медведь, двенадцать лет назад. Иногда болело ночью, и тогда Антон Михайлович тихо, чтобы не разбудить жену, вылезал из постели и шел курить на крыльцо. Луна висела высоко в небе, и Антон Михайлович сплёвывал, кидал трассирующий красным окурок и шел домой.
  Вечерело, и группа встала лагерем. Костер весело лизал прокопченные котелки, вода с шипением закипала у стенок молоком, выплёскивалась, огонь отпрыгивал, искры летели в небо. Люди собрались у костра. Быстро темнело, и вот уже людей было скорее слышно, чем видно. Антон Михайлович сидел близко к огню и, не отрываясь, смотрел на пламя, в его зрачках плясал оранжевый лис. Охотник думал о сегодняшней удачной охоте. В его рюкзаке лежала голова Зверя, погоня была окончена, об этом никто не говорил, но молчание, которым выделялось в разговоре сегодняшнее событие, было больше любых слов. Все понимали, что сегодня случилось. По кругу пошла фляжка со спиртом, Антон Михайлович отхлебнул и передал дальше. В огне плясал Зверь, Зверь смеялся. Зверь потягивался, облизывался, Зверь смеялся, Зверь жмурился на людей.
  Антон Михайлович мотнул головой, резко встал и молча пошел от костра. Все переглянулись. Фляга пошла по кругу второй раз.
  Молния палатки со звоном скользнула вниз, и Антон Михайлович нырнул внутрь, щелкнул фонариком, быстро забрался в холодный спальник. На стене палатки плясали оранжевые сполохи костра. Антон Михайлович закрыл глаза и тотчас в ужасе открыл их - на него в упор смотрел Зверь. Охотник оцепенел в темноте, он замер, как загипнотизированная змеёй птица, и что-то щелкнуло в голове у Антона Михайловича, и мир потёк красками. Зверь улыбался Антону Михайловичу, Зверь смотрел в упор, Андрей Михайлович видел собственные руки, странные - с короткими пальцами, кривоватые, - и его руки быстро натягивали шерстяные носки, ловко вправляли ремень, Антон Михайлович видел в абсолютной темноте всё, и вот молния распахнулась и из палатки гибко выскочила черная тень, никакого Андрея Михайловича больше не было.
  Собственно, никто не успел ничего понять. Первым выстрелом разнесло голову Сидорову, и тот упал вперёд, на костёр, котелки перевернулись, и пар с шипением рванулся вверх. Второй оторвал голову Фёдору, остальные охотники заметались в темноте, Андреев с размаху напоролся на нож, потом раздалось ещё два выстрела, и всё смолкло, лишь тихо шипела вода в костре.
  Полная луна светила в небе, с еловых лап тихо падал снег. Зверь смеялся.
  - Конечная, девушка, приехали, - трясла Лену за плечо болезненно рыхлая тетка в метрополитеновской форме, - приехали, приехали, просыпайтесь.
  Лена встала, помотала головой, приходя в себя, вышла из поезда, двери закрылись, и поезд скользнул в тоннель. Лена стояла на платформе, мотая головой, и только теперь она услышала Арию, всё ещё играющую в наушниках. Кипелов пел:
  "За тобой тень Зверя
  Вы повсюду вместе
  А теперь поверь мне
  Зверь этот я!"
  
  14.
  
  Наши сегодняшние мысли - результат вчерашнего д
  ня. Наши завтрашние мысли - результат сегодняшнего. Мы всегда запаздываем, инерция мысли, инерция души. Поэтому важно бежать прямо. Если бежать зигзагом, то хвост всегда сбоку. Если бежать прямо - то он будет сзади, на одной прямой с головой.
  Слалом кончен, финишная прямая. Беги!
  И вот герой бежит, сначала неуверенно оборачиваясь на автора, как бы спрашивая, - туда ли бегу? все ли правильно? И вот он припускает со всех ног по прямой, ведущей ко входу в лабиринт.
  Андрей вскочил в вагон в последний момент, двери хлопнули за спиной, прищемив плащ, станция поплыла, вагон нырнул в тоннель, по стенам зазмеились толстые провода: вверх-вниз. Андрей выдернул плащ и пробрался поглубже в вагон, повис на поручне и закрыл глаза. Поезд тормозил, и вот через веки осветилось станцией, встали. Вознесенский ощутил какое-то странное нервное движение в вагоне, кто-то недоуменно воскликнул: "Что за черт!", и голос из репродуктора объявил: "Станцыя Кастрычнецкая. Наступная станцыя Плошча Перамоги". Народ в вагоне недоуменно зашевелился.
  Андрей открыл глаза. Этой станции он не знал. Это была не московская станция. Поезд приехал куда-то не туда. Двери с шорохом открылись. Так открываются ворота в Колизее, выпуская гладиаторов на арену, под слепящее солнце, на пропитанный кровью песок, и Цезарь лениво смотрит из ложи, советник что-то шепчет, подобострастно склонившись к уху правителя. Одна дама выскочила из вагона, перебежала станцию и стала вертеть головой. Кто-то ещё нерешительно вышел, потом зашел обратно, качая головой. Андрей услышал краем уха старушечий голос: "Девочка, а что это за станция? Мне нужно на Комсомольскую... А это какая? Я еще не проехала? А то эту я не знаю..." Раздраженный женский голос ответил - "Да не знаю я, что это за станция! Мне тоже нужно на Комсомольскую".
  Стоявшие на платформе люди начали спокойно входить в вагон, они брались за поручни, замирали, скучая, глядя перед собой.
  - Вы не подскажете, что это за станция сейчас?
  - Октябрьская.
  - Нет, это другая...
  - Какая другая? Октябрьская.
  Женский голос из динамиков объявил: "Асцярожна, дзверы зачыняюцца. Наступная станцыя Плошча Перамоги", двери грохнули, поезд дернулся и начал набирать разгон, нырнул в тоннель.
  И тут началось страшное.
  Вошедшие на станции люди стали меняться, их лица стали вытягиваться в волчьи морды, из пальцев вылезли кривые железные когти, и монстры с воем бросились на москвичей, вагон наполнился криком и убийством. Кровь плеснула на окно, капли медленно потекли вниз. Андрей выхватил из-под полы топор и встретил нападавшего оборотня коротким ударом в шею, выдернул лезвие, не оглядываясь махнул назад, левая рука уже тащила из обоймы Magnum. Оборотней было много, слишком много. Вознесенский разнес голову одному, второй упал, почти порванный пополам тремя выстрелами в грудь, и тут пистолет клацнул зубом, и еще раз - патронов больше не было.
  Монстры победно завыли.
  Тут распахнулось станцией. В ту же секунду все оборотни стали людьми и повисли на поручнях, скучно разглядывая рекламу.
  Вознесенский выскочил на станцию. С бешеными глазами он огляделся, станция была незнакомая. Андрей схватил за рукав проходившего мимо мужчину в черной шляпе:
  - Скажите, что это за город такой?
  - Как что за город? Минск, конечно же.
  Вознесенский выскочил из метро. Прямо перед нем в чернильном небе горели неоновые буквы гостиницы "Минск". Андрей охлопал себя по карманам - пасспорт и бумажник были при себе.
  
  15.
  
  Старушка-процентщица с топором обосновалась на городской свалке за окружной.
  Нельзя сказать, чтобы это было самое безопасное место, но, с другой стороны, еды было достаточно, что само по себе немало. Раз в месяц старушка ночью наведывалась к себе домой, приносила кошкам очередного кредитора. Кошки урчали и бросались на труп, тянули из кредитора кишки и носились с ними по паркету, цокая когтями. Старушка садилась на корточки гладила кошек, блаженно прикрыв глаза. По кошкам она очень скучала на свалке. Зверьки урчали и тёрлись о старушку, старушка гладила их и тоже урчала, луна светила в окно, блестела хрустальная ваза на комоде, громко тикали часы. В почтовом ящике копились квитанции к оплате, газеты уже не влезали, и приносивший их почтальон всплескивал руками и уносил газеты с собой обратно, а в почтовом ящике завелись рыжие фараоновы муравьи, они живой дорожкой бежали в квартиру к старушке - там они обгладывали мясо с костей, так что в каком-то смысле почта всё же доходила, но только в каком-то смысле.
  Старушка заводила часы, поливала цветы, а потом уходила из дома, замок щелкал, старушка ещё немного стояла на лестничной площадке, прислушиваясь к доносящемуся из-за закрытой двери кошачьему мяуканью, потом спускалась во двор, немного скрипела на качелях, болтая ногами, а потом шла обратно на свалку через весь город. В небе мигали влажные звёзды, старушка свистела в два пальца, танцевала под фонарями и была, в сущности, счастлива. По кошкам она очень скучала, но не брать же их с собой на свалку, ну никак же нельзя брать их на свалку, на это мозгов у старушки хватало.
  Ну, как же их с собой возьмёшь - там же коты бывают, кошки забеременеют, а куда девать котят? Раздавать же теперь будет неловко, после всех этих историй, как уж тут котят раздавать.
  
  16.
  
  Лена стояла на станции, поезд ушел, мимо проходили разные люди, человеческая толпа омывала девушку. Тошнило, было обморочно, она села на скамейку и снова провалилась в черноту.
  Ленино "Я" растворилось, пропало. Лены больше не было. Через её душу потекли воспоминания. Самые первые. И вот что она вспомнила.
  Точка отсчёта.
  Я помню, как меня в первый раз повели в детский сад.
  Это было зимой. Мне - три года, души во мне едва ли больше, чем в большой собаке. Я немного болен, повышенная температура, и я слабо понимаю, что происходит. Меня разбудили рано, сонного одели, я помню чувство: я стою, почти падаю, меня теребят, просовывают мои безвольные руки в тесные рукава детской шубки, туго завязывают под подбородком тесёмки шапки, передавливает горло. Слова одевающего меня отца доносятся неразборчиво, я не вникаю в смысл, не делаю этого бесполезного усилия. Я слишком слаб, чтобы сопротивляться, я просто разрешаю делать со мной все эти вещи, я пытаюсь уснуть, провалиться в дрёму, это моя защита. Я вижу сгорбленную спину отца, завязывающего мне шнурки на зимних ботинках на меху. Я облокачиваюсь вперед и безвольно повисаю на ней.
  Отец, покончив со шнурками, встаёт, легонько встряхивает меня, держа за плечи, и мы идём на улицу. Лифт едет медленно, и я сонно разглядываю кнопки, моё лицо находится на уровне самых нижних. Лифт останавливается, мы спускаемся по лестнице вниз, мы выходим во двор. Снег медленно падает сверху, из мутного неба, раннее утро. Ртутный, нездоровой желтизны свет фонарей, лучики расходятся в стороны от ламп и вертятся.
  У отца санки. Он стелет на них байковое клетчатое одеяло, усаживает меня. Я помню его большое лицо, он говорит мне что-то, улыбаясь. Снежинки медленно падают между мной и ним, как телевизионные помехи. Он встаёт, берётся за верёвку санок, легкий рывок и мы едем. Я начинаю засыпать сильнее. Реальность мешается со сном в моём не до конца проснувшемся мозгу, я ныряю в небытиё и выныриваю через секунду, через вечность. Снег сухо скрипит, санки движутся вперед рывками, моя большая тёплая голова болтается, и поэтому я не могу уснуть совсем. Мех воротника детской шубы щекочет меня под подбородком, я вяло верчу замотанной в шапку с ушами головой, как птенец, и от этого мне становится ещё щекотнее, но я слишком сонный и у меня нет сил расплакаться, и я просто настырно верчу головой, и мне щекотно, мне тошно от того, что никуда не деться от этой щекотки.
  Санки скользят вперед, полозья проминают снег. Мы останавливаемся, моя голова кивает. Я слышу, как отец с шершавым звуком чиркает спичкой где-то вверху, закуривает, огонёк вспыхивает в его больших ладонях. Отец садится на корточки, и я вижу его большое лицо.
  Это моё самое первое воспоминание. Впрочем, теперь я уже не уверен в его достоверности. Я столь много раз обращался к нему, что оно затерлось, и его уже неоднократно пришлось реставрировать, добавляя красок воображения, фантазия замещала память. Сейчас я уже не могу точно сказать, а не придумал ли я этот эпизод, эту картинку. Возможно, придумал. Возможно, это всего лишь абзац из какой-либо книги, прочитанной мной и забытой. Книга прочитана, а вот абзац, утонув в моей памяти, стал началом моей жизни, опорой. А возможно, это действительно случилось со мной, но - позже.
  Так что вполне может быть, что первый камень в здании моей памяти, первое звено - его никогда и не было, подделка, обман, мираж, протез.
  Теперь уже и не вспомнить, теперь уже никогда не узнать.
  Воспоминания, тлеющая материя, подшиваемая фантазией, подкрашиваемый исходник.
  Лена засыпает окончательно и больше не видит ничего, Лена засыпает и вот она умирает на скамейке метро, и её последние мысли - о самых первых моментах её жизни, круг замкнулся, пузырь полетел в голубые небеса.
  Больше мы с Леной не встретимся, читатель.
  
  17.
  
  Антон Савичев, 18 лет от роду, моторист второго разряда, молодой охотник, направился в лес отлить. Приглушенные голоса товарищей доносились сзади, замолкли, плеснуло хохотом, затихло, медленно разгорелось беседой. Молния никак не расстёгивалась, наконец, поддалась. Струя с шорохом заходила по сугробу, Антон заулыбался, глядя перед собой в темноту, и даже немного вспотел. Мыслей у него не было никаких, он просто улыбался, и в этот момент он услышал выстрел, затем еще один, Савичев, присев, обернулся, струя обмочила штаны.
  Тени метались вокруг костра, охотников убивали, кто-то убивал его друзей, и этот кто-то уже убил всех, этот кто-то убил всех. Антон побежал, просто побежал прочь через лес, не разбирая дороги, в голове моталось: "Бля, ну что за нахуй, что за нахуй?", тошнотворно повторялось на repeat, сердце билось в горле, саднило в лёгких, мокрая ткань морозила ноги. Савичев потянул молнию, застегивая ширинку, и упал в снег лицом, резануло по глазам. Савичев замер.
  В лесу было тихо, чуть слышно шуршал сползающий с еловых веток снег, мертвенно светила луна. Антон лежал на снегу, сжавшись и вслушиваясь в ночную тишину, и не слышал ничего, кроме своего собственного хриплого дыхания и стука крови в ушах. Убежал. Антон осторожно сел, сугроб скрипнул. Убежал. Тишина. Савичев беззвучно расхохотался, обхватив себя руками крест на крест и покачиваясь, ха-ха-ха-ха, и тут Зверь прыгнул сзади, повалил на спину и порвал горло.
  Атнон лежал на снегу, зажав горло руками, кровь текла изо рта, из носа, кровь текла по шее вниз, моча свитер, кровь липко текла вниз по пищеводу в желудок. Зверь сидел перед Антоном, наклонив голову набок, и улыбался, с любопытством глядя на охотника. Через светящуюся муть Савичеву привиделось, что он смотрит на умирающего человека с порванным горлом, лежащего на снегу, кровь течет человеку на свитер, человек кашляет розовыми пузырями, и этот человек он Савичев и есть.
  И тут Антон понял, что он вовсе не умирает, а просто становится частью Зверя, просто сливается с ним, и Савичеву стало хорошо, он улыбнулся этой покойной мысли и облегченно закрыл глаза.
  
  18.
  
  Читатель, помнишь, я говорил тебе, что больше Лену ты не увидишь? Я тебя обманул. Привыкай.
  Лена очнулась в морге, от холода. Она лежала на каталке, голая. Сверху над ней нервным тиком моргала розовым киселём лампа дневного света, это было первое, что девушка увидела, открыв глаза. Лена села на каталке, свесив вниз ноги и огляделась вокруг: длинный широкий коридор, кафельный пол, низкий потолок, крашеные потёками зеленой краски стены, в беспорядке стоят каталки с трупами различной степени вскрытия.
  К большому пальцу левой ноги девушки была привязана бирка, Лена сняла её и прочитала номер, аккуратно выведенный по трафарету синей шариковой ручкой, - Љ19. Лиза сняла бирку, бросила её на пол и спрыгнула с каталки, босые ноги шлепнули по кафелю, и девушка, присев, замерла. Где-то капала вода. Где-то за стеной приглушенно зазвонил телефон, трель повторилась и смолкла на полуслове, не взяли. Лена осторожно двинулась по тускло освещенному коридору.
  Коридор был длинный, и девушка шла по нему в полусне. Вдоль стены шел ряд шкафов, и Лена медленно брела, разглядывая содержимое. Было интересно, и Лена даже подумала: "Вот абсурд - я, голая, ночью, одна, в морге, иду вдоль шкафов с экспонатами, и мне ужасно интересно, мне не хочется ничего пропустить, ну это же как в книжках, так же просто не бывает, вот маразм. Можно было бы подумать, что я - это не я - ибо мне не может быть такое интересно, и я себя так вести не могу,так вот можно было бы подумать, что я - это не я, а на самом деле меня - нет, есть вот какой-то роман, и кто-то его пишет, и для развлечения он заставляет меня думать все эти мысли, в том числе и вот эту. Хотя, может быть, это просто Бог, и он пользуется своей всемогущестью, и вот..." тут Лена замотала головой, отгоняя эти идиотские мысли.
  И тут девушка дошла до шкафа с хирургическими инструментами. Они были прекрасны: зубастенькие пилы для костей, коловороты для трепанации, ловкие зажимы, ножницы, всякая причудливая мелочь: иглодержатели, проводники, эндопетли. И скальпели. Много скальпелей, блестящих, больших и маленьких, прекрасных. Лена, как зачарованная, потянула ручку шкафа на себя, ручка не поддалась, и девушку окатило детской обидой, она капризно нахмурила лоб и потянула сильнее, ещё сильнее, дернула, дверца распахнулась и инструменты полетели на Лену, как летит рыба из сети в трюм траулера.
  Она всё видела как бы в замедленной сьёмке. Маленький скальпель зашел ей в горло, почти без боли, она почти ничего не почувствовала. Чуть побольше торчал из груди. Еще два вошло в бедро левой ноги. "Забавно, -думала Лена, - совсем ведь и не больно". Она села на пол, сил не было совсем. Мир вдруг стал черно-белым, звук пропал. "Смешно, - думала Лена, медлено вертя рукой перед глазами, - смешно, смешно", а потом она потеряла сознание.
  Дело в том, что в детстве Лена считала, что раньше мир был черно-белый, а потом пришел цвет. Подобная концепция мироустройства осенила её после просмотра фамильного альбома - вот прадедушка, вот прабабушка, вот дедушка, вот бабушка - когда маленькие, вот мама и папа, а вот ты, тебе три годика. Цвет появлялся приблизительно одновременно с Леной. До этого мир был скучный, черно-белый.
  И вот он опять стал таким.
  Читатель, я думаю, мне пора тебе кое-что объяснить. Мне кажется, что ты, читатель, давно хотел спросить меня, зачем я их убиваю. Ты давно хотел спросить, да всё не решался, боялся встревать, но я же вижу по выражению твего лица, по этому остановленному просящему движению руки. Ну что ж, расскажу. В моём отношении к персонажам есть что-то от мусульманской религиозной этики. Согласно Корану, изображая человека, ты даёшь ему тело, а дав тело, ты обязан дать и душу. А душу дать может только Аллах. Поэтому изображать человека - запрещено.
  Я иду на компромисс. Я даю образ, тело, но - ненадолго. Так что нужды в вечной душе нет. Ведь если есть смерть, то душа - не нужна.
  
  19.
  
  Мы слишком многое принимаем на собственный счет, от чего мучаемся раскаянием, совестью и изжогой; это всё от мнительности. И совершенно же зазря. Но, с другой стороны, трудно смириться с мыслью, что всем на тебя наплевать. Так что мы выбираем муки раскаяния - уж лучше быть сто раз неправым, но всё же стоять, разведя руки, в центре вселенной, чем пылиться на дальней полке.
  Птолемей vs. Коперник: человек как греховный пасынок божий vs. биологический вид Homo Sapiens.
  Ну, конечно же, Птолемей льстит больше, но мы же все космонавты со стажем, и верить всё сложнее, хотя мы стараемся изо всех сил.
  Вот и Вознесенский не был исключением. В то утро его занимали мысли о причинах бесконечной череды покушений на него, и причины эти он пытался найти в себе. Идея искать их в природе оппонентов ему в голову не приходила. Не приходила до такой степени, что он пришел в своих размышлениях к полному солипсизму. Лёжа в ванной гостиничного номера, закрыв глаза и слегка шевеля пальцами ног, Андрей думал: может быть, этого мира на самом деле нет, может быть, всё это лишь галлюцинация, сон, привидевшийся отщепившемуся осколку личности, ушедшему в подсознание и там придумывающему себе жизнь. Может быть, я на самом деле лишь инфильтрат, инкапсулировавшийся паразит в чужой душе, потерянное "Я", лишившееся связи со внешним миром, отрезанное от телеграфа, телефона и почты, забытое в железнодорожном тупике? Большое "Я" продолжает жить здоровую жизнь, скажем, рабочего железной дороги, люмпена, отца двоих детей, алкоголика Ивана Никифоровича Спиридонова, любителя портвейна 777 и домино с оттяжечкой, живёт и не подозревает, что когда ему было три года и он стукнулся головой о ножку стола, кусочек его души отлип от командного пункта и утонул в бессознательном, глубоководное погружение, батискаф тихо поскрипывает, и электричество кончается, батарея садится, и вот лампочка моргает разок, и незадачливый исследователь остается совсем один в полной темноте. Может быть, я - вот такая душевная опухоль и я всё вот это себе придумал?"
  Вознесенский с капризным лицом заворочался в остывающей воде. Ванная комната - это вообще такое место, где можно внушить себе что угодно, например, что за стеной - бесконечность однородного гранита, и что этот куб, облицованный белым кафелем, и ты, лежащий в углу, мокнущий в тёплой воде, - это и есть весь населённый мир. Всё остальное - километры бесконечного гранита, и никто не увидит его на срезе, некому открыть девственную середину бесконечного камня. Безумие одиночества-в-себе этого камня и безумие одиночества-в-себе человека в тёплой воде, скрестившего ноги и закрывшего глаза, знающих друг о друге, но только лишь знающих. Скрещивающиеся прямые, которые никогда не пересекутся, или встречный поезд, прогрохотавший за окном, закрытым, как веком, кожистой шторой, и умчавшийся туда, откуда ты едешь. Завтра он увидит вокзал, с которого ты уехал вчера, и там будут всё те же голуби, те же грязные бумажки на асфальте, тот же шум толпы и носильщики с тележками, но там не будет тебя; ты можешь лишь представлять себе вокзал - никак иначе тебе туда не попасть. А ты всё едешь вперёд и едешь, и встречный поезд всё дальше от тебя, всё ближе к покинутому тобой вокзалу, а на вокзале, наверное, ночь и безразличные перроны, блеск луны на уходящих из города рельсах и запах смазки, дыма и мазута; вокзал провожает и встречает даже ночью. Свисток в темноте, и стук молоточка по колёсам: тюк, тюк, тюк-тюк-тюк, тюк, звук удаляется, и сейчас мы тоже поедем.
  А может быть и так, что далёкие звуки, доносящиеся к тебе, - это звуки из таких же изолированных клеточек в бесконечном граните, безразличном к вкраплениям одинокой жизни в себе. Знаешь ли ты, сколько плиток кафеля облицовывает твою ванную и сколько лезвий у тебя осталось? а ведь это всё, что у тебя есть. Зубные щётки в стакане и зеркало, в котором сейчас никого нет, тряпка под ванной, полотенца на крючках и безжизненная стиральная машинка.
  Можно иначе, если ты хочешь иначе. Можно парить в абсолютно прозрачном изнутри хрустальном кубе и видеть, как поехал вверх лифт с девочкой и грязно-белой собачкой внутри; остановился - двери открылись - пассажиры вышли. Кто-то в чёрной майке пытается вбить в стену третий гвоздь, рядом на полу стоит акварель в рамке - три апельсина на белой скатерти и два гнутых гвоздя. Юноша с немытыми волосами сидит на полу и курит сигарету, девушка мешает ложечкой сахар в чае, ложечка звякает о стенки стакана. Ребёнок складывает кубики на полу, получается слово "барсук". А ты, невидимый, но всё видящий, паришь в тёплой воде, почти Бог, и время остановилось и только капли падают в воду, и самые главные звуки - это плеск воды и тихое гудение невидимых труб, и кожа на ладонях так набухла, что неприятно прикасаться ими к чему-либо, и ты держишь их в тёплой воде навесу, и можно представить себе, что ты лежишь в тёплой ванне собственной крови, и если встанешь, то умрёшь, ведь у тебя открыты вены. А так, лёжа на спине, скрестив ноги и закрыв глаза, ты можешь, ты бесконечно долго можешь лежать на спине, скрестив ноги и закрыв глаза, слегка шевелить руками и слушать свой собственный тихий плеск.
  Кончено же, Вознесенский был совершенно неправ в своих измышлениях - мы с тобой, читатель, это отлично знаем.
  
  20.
  
  В какой-то момент Фёдор Сергеевич Фирц разучился разговаривать с людьми. Далее были возможны только исключительно переговоры, дипломатические отношения, nothing personal. В чем он и преуспел. В приступе одиночества сгенерировал не лишенную остроумия идею - купить себе подержанный катафалк и разьезжать на нём по стране, спать в гробу, утопая в искусственных цветах - дом на колёсах, так сказать, omnia meum mecum porto. Утро, птички щебечут, катафалк припаркован под резным клёном, ты спишь в гробу, а вокруг машины тихая толпа местных жителей: зачарованно глядят сквозь стёкла, это как аквариум с живой рыбой.
  То есть - с мёртвой.
  Особенно замечателен момент пробуждения.
  Мечты, мечты.
  Фёдор Сергеевич Фирц работал в банке, у него было шесть костюмов и две дюжины галстуков. Утром он их тщательно завязывал перед зеркалом. Это был самый приятный момент дня, хотя центром дня был всё же обед, обеденное время было своеобразной отдельной жизнью, вложенной в большую жизнь Фёдора Сергеевича, как пробник шампуня в глянцевый журнал. Если собрать обеденные перерывы вместе, то получилась бы отдельная история. Вообще любую жизнь можно разложить на составляющие, как вдоль, так и поперек. Вдоль - на отдельные истории, и череда обеденных перерывов - одна из них. Попререк жизнь можно разложить на куски, прожитые разными людьми в одном и том же - даже и это не правда, - теле.
  Ребёнок, которым я был годы назад - умер. И никто не плакал, никто даже и не подумал плакать. Я не понимаю, почему, когда умрет старик, то это будет повод плакать. Ребёнок мне нравился больше. Хотя, впрочем, дело, видимо, в концентрированности события.
  Таким концентрированным событием было, например, увольнение Фёдора Сергеевича. Произошло это первого апреля. Фёдор Сергеевич, как обычно, пришел на работу без пятнадцати девять, он любил приходить чуть заранее, и ключ не подошел к двери. "Что за чертовщина, - ругался он, звеня связкой, - вот этот же ключ, ну что за такое?" Ключ был упрям. Озадаченный Фёдор Сергеевич скатился по лестнице вниз (колени в стороны, расстёгнутый пиджак, галстук болтается) и с неприятным удивлением отметил для себя, что с ним не поздоровался Фёдор Спиридонов, молодой сотрудник из отдела аудита. "Это мы запомним, - думал Фирц, - хорошо запомним".
  - Мне нужен ключ от 403й, - слегка запыхавшись, но всё же начальственным голосом попросил Фриц рослого охранника на проходной. На лице парня мелькнул мгновеный испуг и растерянность, но потом он собрался и медленным сонным голосом ответил Фёдору Сергеевичу: "Ничем не могу помочь, вы здесь больше не работаете". Смысл сказанного дошел не сразу, а когда дошел, то первая реакция Фёдора Сергеевича была раздражение, ему показалось, что если вот сейчас объяснить этому идиоту, что он неправ, что он здесь пустое место, а Фёдор Сергеевич Фриц - это Фёдор Сергеевич Фриц, то вся ситуация будет исправлена, главное не проиграть первую маленькую битву, подавить все в зародыше.
  - Да как вы смеете, что вы несетё. Вы знаете, кто я? Ключ от 403й, я последний раз спрашиваю. Вы что, хотите, чтобы вас уволили? Фёдор Сергеевич опёрся на стол потными ладонями.
  - Пожалуйста, покиньте помещение, иначе мне придётся применить силу, - ответил охранник. Его голос был спокоен и твёрд, и Фриц испугался. Он завертел головой в поисках поддержки. По коридору проходил Иван Филлипов, начальник кредитного отдела. "Иван Петрович, здраствуйте, тут такое дело, ключ мне не даёт..." - начал Фриц и поперхнулся собственной тёплой слюной. Кашляя, прижав руки к садняшей болью груди, банкир с отвращением чувствовал нотки подобострастия, явственно прозвучавшие в его голосе, так выходило, что он будто бы мог предположить, что его действительно уволили и что он просил помощи у Филлипова, отношения с которым были, мягко говоря, не самые лучшие. Мерзко, но сделать ничего было нельзя: Фриц кашлял, в груди саднило, воздуха не хватало. "А, Фриц. И правильно, что не дает тебе ключ - ты уволен, со вчерашнего дня" - с видимым удвольствием сказал Филлипов и прошел мимо. У Фрица всё упало, мир вокруг пошел через запятую, мир был чужероден: список вещей, людей, через запятую, каждая вещь в отдельной вакуумной упаковке со штрихкодом на затылке: чтобы сам про себя никогда ничего так и не узнал, а все вокруг смотрели на тебя и посмеивались, "ха-ха, вот же дурак так дурак-то".
  Точек больше не было, только запятые, дурной перебор.
  Люди проходили мимо, банк наполнялся жизнью, чужой жизнью, машина разгонялась без Фрица, он оказался не необходимым винтиком, а так, декоративной заклёпкой.
  
  21.
  
  В утренних газетах на первой странице было одно и то же - леденящая кровь история по детский сад номер 2.
  Собственно, вот она, эта история.
  Пероснал государственного детского сада номер 2 состоял из пожилой пары, жену звали Степанида, а мужа - Степан. Неводовы. Детей у них не было, если верить документам. Это - общеизвестная правда, оболочка кошмара.
  Двадцать пять лет назад детский сад было решено закрывать за ненадобностью - район, в которой он располагался, заселяли по большей части пенсионеры, это был район смерти: похороны почти каждый день, медный оркестр за гробом, толпа шаркает вниз по улице, затем все садятся в желтый горбатый автобус и катят на кладбище. Затем все, кроме одного, возвращаются. И зачем, спрашивается, гонять автобус столько раз туда-сюда? Ну да ладно, речь не о том.
  Детский сад было решено закрывать - в нем воспитывалось на тот момент всего четверо детей, и экономически это было невыгодно. Нет детей - нет детского сада - нет работы для четы Неводовых, вот так всё просто. У них осталось два года, пока вырастут нынешние воспитанники, два года, а потом...
  И Степан придумал выход.
  Через год в детском саду появился еще один ребёночек, а потом еще один, а потом близнецы. Это были дети Неводовых, которых они тайно рожали и записывали в детсад по подложным документам. Дети, конечно же, не знали, кто их папа и мама. Так никогда и не узнавали. После шести вечера малышей усыпляли на ночь эфиром. А когда воспитанникам исполнялось шесть лет, их усыпляли навсегда и хоронили на игровой площадке, в песочнице. У воспитанников детсада номер 2 жизнь была детство, только детство, счастливое детство.
  На выпускном ребенку дарили лопатку для песочка, добавлял деталь журналист.
  Вознесенский с хрустом сложил газету пополам, промял сгиб. Отпил кофе, осторожно поставил чашку на липкий кружок и закрыл глаза. Завтрак был безнадёжно испорчен. Дотошный журналист не сказал об обном - один ребёнок всё же покинул детский сад номер 2 живым, и Вознесенский знал это точно. Он провел руками по лицу, взъерошил волосы. Да, стоило постричься. Вот и дело для сегодняшнего дня нашлось.
  
  22.
  
  Пишущему всегда страшно сказать о самом главном, о настоящем - страшно не найти правильных слов, промахнуться, ведь очень сложно, говоря о настоящем, не свалиться в банальное, в приторно-сладкое. Поэтому о настоящем обычно проговаривашься случайно.
  Настоящее, значение жизни - они ускальзают. Жизнь учит своей бессмысленности, точнее, учит, что смыслы мы вкладываем сами, как персты в разверстые раны, и иногда происходит исцеление, а иногда мы просто заносим заразу, далее - гангрена, ампутация, инвалидность, смерть. Жизнь учит, что цинизм относительности есть не более чем один из вариантов положения переключателя, и вот в какой-то момент ты слышишь щелчок, и вдруг банальные идеалистические ценности становятся весомы, и несущие их слова наливаются свинцом смысла, и вдруг ты понимаешь, что это просто разные системы, несравнимые - абсолютный цинизм и вера в светлое.
  Для того чтобы это понять, Вознесенскому пришлось полюбить, банально, да, читатель? Ты знаешь, почему тебе банально? Ты хоть знаешь, почему? Потому что ты сейчас циник. Ты циничен, оттого что циник, а не наоборот. Твое знание определяется твоей природой, а не наоборот.
  Поэтому, когда я говорю о любви, то ты думаешь, что ты все знаешь, ты сразу же представляешь себе картинку, у тебя все разложено по полочкам, ты ухмыляешься: плавали-знаем. Я не хочу сказать, что ты не прав. Просто это другое положение переключателя, другая система координат. Есть координаты цинизма: выбор, привязанность, взаимопонимание, хороший секс. Есть альтернатвные координаты: любовь, милая, я хочу тебя видеть.
  И нет матрицы перехода.
  Есть только щелчок.
  И щелчок произошел у Вознесенского, когда... черт, вот теперь уже и не понять, когда это произошло. Память ретуширует прошлое и честно лжет: так было всегда. Растягивает мгновение до вечности и никаких следов, никаких: так было всегда, ты всегда любил её и она всегда любила тебя, остальное - морок. И ты поддаешься, соглашаешься и веришь, да, шепчешь ты, конечно же, всегда.
  Человек: нежная жалкая бессердечная трогательная тварь.
  
  23.
  
  Память - это забавно. Мы помним - то есть имеем картинку плюс подпись и - возможно - видеоряд и запах. Мы помним о событиях, ощущениях, мы помним о чем-то случившемся с нами. Но вот в чем забавность. Эти произошедшие вещи касаются не нас нынешних, а другого человека, того, кем мы когда-то были, и этот человек может быть очень другим. Память шизофренична по природе своей. Нелепые, мы думаем: "Ну как я мог сделать это! Какой дурак я был!". Глупые, это был не "я", это был "он", и он поступал так, как ему свойственно. Мы помним про другого человека, не про себя, про похожего - но другого. Если жить долго, то наверняка сойдёшь с ума от памяти чужих людей. Души нет, есть только отражение свечи в зеркалах чужого дома, и лишь иногда на мгновенье в зеркале мелькнет твоё удивлённое и испуганное лицо.
  К счастью, многое забывается.
  Когда Лена пришла в себя через две недели после того злосчастного инцидента в морге, многое из её воспоминаний - забылось, потеря памяти, амнезия. Эти две недели она провела довольно скучно - сначала полторы в реанимации под капельницей, а последние три дня, когда уже стало понятно, что всё в порядке, состояние стабильное, и нужно только ждать и пациент придёт в себя - в реабилитационной палате психиатрической клиники номер 6.
  Лена проснулась внезапно, просто открыла глаза и оказалась в этом мире, как младенец, выплеснутый с водой, как Афродита: раз - и пошел отсчет. Девушка открыла глаза и увидела мир, и мир этот был нагой, это был мир, а не наше представление о нём: никаких мыслей, никаких ассоциаций, никаких чувств, только зрение. Лена не помнила ничего, в голове было пусто. Она неподвижно лежала на спине и осторожными движениями глаз общаривала комнату. Из угла донёсся шорох складываемой газеты и вежливый кашель.
  - Разрешите представиться - Антон Семёнович, ваш лечащий врач.
  - Какой-такой врач? Где я?
  Лена попыталась сесть на кровати, но в руку тоненькой болью вцепилась иголка капельницы, девушка охнула и упала обратно.
  - Ну что же вы так волнуетесь, - промурлыкал Антон Семёнович, поправляя иголку, подтыкая простыню, подбивая подушку (пахнуло парфюмом), - не нужно волноваться. Всё хорошо.
  Врач сел на стул у кровати, сцепил руки на колене и любопытно блеснул стеклами очечек. У Антона Семёновича была аккуратная седая бородка, розовое лицо и широковато расставленные карие глаза. Он был похож на Айболита из детских сказок.
  - Ну что ж, Леночка, давайте я вам всё объясню. Вы, кажется, не совсем понимаете, что с вами случилось, но не стоит волноваться, это вполне обычное дело. У вас совершенно обычная амнезия после шока, клиническая смерть часто приводит к подобным последствиям. Наша с вами задача, Леночка, постараться вспонить, что же с вами случилось, постараться вообще вспомнить как можно больше, потому что сейчас, как я полагаю, вы - человек без прошлого, вы всё забыли. Так что будем вспоминать, а я вам помогу. А сейчас вам нужно спать, вам нужно хорошенько отдохнуть.
  И прежде чем Лена успела что-либо ответить, Антон Семенович вытащил из нагрудного кармашка халата маленький шприц, ловко всадил его девушке в руку и свет погас.
  Спокойной ночи, малыши!
  
  24.
  
  Так уж вышло, что мне недостаточно больно, чтобы писать, я это делаю скорее от скуки и по привычке, скорее вытравливая фантомные боли, нежели заглушая настоящую.
  Вот если кому и было больно, так это Лене на сеансах электрошоковой терапии - вот это было действительно больно, без всяких гнилых интеллигентских заморочек. Антон Семёнович заботливо промакивал вафельным полотенцем лоб пациентки: "Ну что, что-нибудь вспомнилось?"
  И вспоминалось, а доктор Айболит записывал меленьким почерком: ему нужно было спешить с докторской диссертацией, нужно было ещё как минимум два клинических случая, поэтому необходимо было проводить лечение интенсивно. Лене приходилось вспоминать быстро, и доктор записывал всё: воспоминания, бред, фантазии, ложь - все шло в одну пухлую тетрадь.
  Ленина память в муках исторгала из себя обрывки пережитого, и это было забавно, было забавно, как память ретуширует прошлое: что-то вымарывается, что-то растягивается, на что-то вообще вешается бирка "Так было всегда". Мне хотелось бы написать книгу, в которой я собрал бы всё, что помню о своей жизни. Всё прошлое. Тогда можно было бы выучить её наизусть, и дальше моё прошлое замерло бы, перестало бы виться драконом в литровой банке из-под горошка GLOBUS с закручивающейся крышкой, моя память перестала бы обманывать меня. Моё прошлое стало бы известным и неизменным, и это был бы камень, от которого я отсчитывал бы всё: налево - это туда, направо - это сюда.
  Нулевой километр, вот чем бы стал для меня этот том.
  Для Лены таким томом стала диссертация Антона Семёновича. Этот пухлый том стал её прошлым. Вечером, перед сном, она открывала его на произвольной странице и читала. Одурманенный лекарствами мозг запоминал всё, переваривал, и это становилось материалом для завтрашних сеансов памяти. Лена читала свои воспоминания вперемешку с воспоминаниями других пациентов, не было никакой разницы. У каждого из пациентов была книжка с протоколами сеансов памяти, и постепенно из небытия возникал мир их коллективной памяти. Это была главная новаторская идея Антона Семёновича: коллективная память, пациенты должны были вспоминать все вместе, и после курса лечения у них всех было бы одинаковое прошлое, и в идеале такая практика должна была охватывать всё население страны. Антон Семенович, протирая очечки платком и подслеповато щурясь на собеседника, любил объяснять: "Понимаете, Вас, милый мой, нет, просто нет. Вы, это, милый мой, это все остальные люди, весь этот внешний мир, который Вы собой отразили, как зеркалом, Вас - нет. Мы все лишь отражение других людей, отражения друг друга, серия отражений задутой в темноте свечи".
  Пока что практика теории общей души охватывала только психиатрическую клинику номер шесть. По вечерам окна корпуса бессонно горели, пациенты лежали на больничных койках и читали своё прошлое, по капельницам в их вены сочился наркотический коктейль.
  Пациенты называли эту книгу "Эциклопедия русской души".
  Лена читала:
  "Жидкий азот у нас в институте нужно было получать во дворе. Два раза в неделю, в среду и в пятницу, с часу до часу сорока пяти, его наливал из огромной цистерны Иван Михайлович, пропитого вида рабочий человек.
  Я хорошо помню тот день. Было тепло, были первые теплые весенние дни, когда можно в пиджаке приходить на работу. Когда еще не веришь, что зима позади, ещё не веришь. Я стоял в очереди за жидким азотом, у меня было два Дьюара, я ждал своей очереди, и ждать было приятно - погода способствовала. Внутренний дворик института использовался как свалка, и под открытым небом ржавели старые приборы, инструменты науки двадцати-тридцати летней давности, а также пара-торойка транспортных средств на вечной стоянке, спущенные колёса - выбитые фары. Через потрескавшийся асфальт прорастала первая трава. Я стоял в очереди и лениво разглядывал Ивана Михайловича, того самого человека, который отвечал за то, чтобы наука в институте не остановилсь вследствие отсутствия жидкого азота. Солнце грело спину моего пиджака, и я придумывал про Ивана Михайловича всякие дурацкие истории, я в них, собственно, и не верил, ну - чуть-чуть, может быть, разве что только чуть-чуть. Вот например так, думал я, - Иван Михайлович - английский шпион, агент 007, засланный в восьмидесятых в наш институт для того, чтобы узнать все научные советские тайны. Естественно, проще всего узнавать эти самые тайны, когда никто не обращает на тебя внимания, когда тебе не просто доверяют, а когда тебя не замечают вообще.Человек, ответственный за жидкий азот, - идеальная для этого роль. Ты стоишь погожим весенним днем, азот тугой струёй хлещет в дьюар, ты покачиваешься с носков на пятки и трешь виски, имитируя усталость после выпитого вчера портвейна 777 (тонкая ирония, английский юмор), а стоящие в очереди научные работники советской науки беззаботно обсуждают секретные вопросы, даже и не подозревая, что под засаленным пиджаком Ивана Михайловича, секретного агента 007, бесшумно мотается кассета миниатюрного диктофона, записывая на магнитную пленку все эти тайны. И вот струя начинает хлестать через край, азот некоторое время бежит по асфальту, вскипая, а потом Иван Михайлович неловко переставляет шланг в следующий дьюар. Лужи азота на асфальте сливаются, делятся, живут, исчезая. Да, так вот, агент исправно отсылал пленки с тайнами советской науки куда нужно, но потом пришла перестройка, финансирование у них в разведке урезали, и личное дело агента 007 сдали в архив. Некоторое время он слал на родину пленки, радировал шифрограммы, но - никакого ответа, молчание. А что делать? Ничего, кроме того, как шпионить и разливать азот, он не умел, а учиться новым профессиям было поздно, и, потеряв одну работу, он не хотел потерять вторую, хотя платили за азот немного, конечно, зато два дня в неделю, да и работа не пыльная. Тут азот опять стал литься через край, и Иван Михайлович переставил шланг в следующий дьюар; очередь сократилась на одного, я пододвинул ногой свою посуду поближе. Солнце грело затылок, и мне становилось немного скучно просто стоять и ждать, хотелось действия, которое заменило бы собой пустоту в голове, отвлекло бы; хотелось развлечения событиями, но событий не было, была очередь за жидким азотом. Азот журчал в дьюаре, бился о стенки. Я смотрел на побелевшую от инея траву там, где жидкий газ пролился, и внезапно понял, что у меня очень болит голова, очень, просто невыносимо сильно болит. Боль обрушилась внезапно, как иногда наваливаются воспоминания - что-то выбивает распорку, и ловушка схлопывается, и ты стоишь, как дурак, посреди улицы и разеваешь рот, глотая воздух, как выброшенная волной на берег рыба, стоишь, а прохожие обтекают тебя с обоих сторон. Голова болела ужасно, чудовищно и я чувствовал, что есть единственное, что может помочь, что может избавить меня от этой ужасной головной боли, это если я возьму этот вот лом и ударю им в лицо Ивана Михайловича, я просто видел, как это будет, замедленная съемка - лом с тихим хрустом проходит через лицевые кости и в этот момент боль исчезает, пропадает, испаряется, и не важно, что будет потом - боли не будет, это главное. Да, конечно, соглашусь - трудно логически обосновать связь между головной болью и Иваном Михайловичем, но некоторые вещи и не нужно объяснять, они либо очевидны, либо нет. Боль стискивала виски всё сильней, и я чувствовал, что вот-вот - и больше терпеть будет невозможно, и нужно было спешить.
  Я схватил лом и ударил, это оказалось гораздо проще, чем я думал, раз - и всё. Лом легко прошел через голову, Иван Михайлович упал навзничь, толкнув ногой дьюар, шланг вылетел из горлышка, и жидкий азот потек на асфальт шурокой струёй, вскипая. Азот тек по асфальту, лужа натекала под тело мертвого шпиона, пиджак Ивана Михайловича подёрнулся изморозью, лицо стало восковым, волосы побелели от инея. Моя голова болела, но это стало почти приятно, и я медленно падал в лужу жидкого азота, в кипящую подвижную жидкость, капли бегали по асфальту, складываясь в слова, и я, падая, читал их, читал и падал, всё медленнее и медленнее, а потом время остановилось, и я висел и читал слова, в которые складывались капли, читал, читал, и всё становилось понятно, становилось совершенно понятно, что я тоже - сосуд Дьюара, что вот это тело нужно только для того, чтобы не выкипала душа, нужен этот вакуум, отделяющий её от мира, иначе будет очень жарко и быстро умрешь, но зато если вылить душу на землю, то только в эту секунду ты и будешь жить, только в эту секунду, и я жил, я жил."
  
  25.
  
  Но волосы, они же постоянно напоминают. Ты случайно видишь волосок, свернувщийся в пыли, и вот ты его видишь отдельно от себя, чужая вешь, и ты ощущаешь укол материальной оболочки. Ты смотришь на самого себя и понимаешь, что ты не есть твое тело, ведь оно - вот, его кусочек, волос - может быть совсем отдельным от того, что ты ощущаешь как "Я". А дальше становится тошненько, ощущение того, что тебя на самом деле и нет, что ты только паразитарное образование в мозге этого живого тела, которое само по себе живёт, к тебе глухое, тебя - не замечающее, так вот это ощущение может испугать, и оно пугает.
  Но несмотря на экзистенциальный ужас, иногда всё же необходимо стричься, тут уж ничего не поделать.
  Вознесенский вошел в парикмахерскую, звякнув стеклянной дверью. Там было пусто и прохладно, пахло одеколоном и влажными стрижеными волосами.
  Никого не было, и Андрей сел в кресло и уставился на своё отражение. Отражение уставилось в ответ слепым немигающим взглядом (когда оно мигало, мигал ответно и Вознесенский, так что увидеть себя мигающего не удавалось). Перед зеркалом валялось множество различных пузырьков, баночек, расчесок, щипцов для волос, пинцетов, ножниц - это было интересно, и Андрей перебирал эти предметы, позвякивая ими. Это как-то очень развлекало его, маленькие предметы были интересны своей формой, разными надписями, многие из которых обещали, завлекали - а кого? Не Вознесенского же, ведь он, рассматривая все эти тюбики, баночки, коробочки, был просто любопытен, без каких-либо практических целей - так что это были сумашедшие надписи. Безумно радующиеся чему-то и обещающие что-то самим себе, или всем, или просто в пустоту. Балуясь с маленькими вещами, Андрей не заметил, как кто-то - точнее не просто кто-то, а молодая девушка в белом фартуке и с длинными сверкающими серебряными ножницами в левой руке, которую она держала, согнув в локте, так что казалось, что это не просто ножницы, а, например, волшебная палочка, которой взмахнешь, и сразу же всё исполнится и наступит счастье, - так вот девушка подошла и молча встала за спиной клиента. Несколько секунд они с Андрем молча изучали друг друга в зеркале, а потом Вознесенский сказал: "А можно у вас постричься сегодня?"
  Молодая девушка хмуро кивнула головой и спросила ответно: "А чего вы хотите?" Андрей немного растерялся и пробормотал, потирая подбородок - "Я вообще-то хочу постричься, тут ведь парикмахерская, и у вас даже ножницы есть", но девушка сердито замотала волосатой головой и уточнила свой вопрос: "Как вы хотите, чтобы вас постригли?". "Коротко" - коротко ответил Андрей. Девушка молча развернулась и пропала из зеркала, её шаги пересекли комнату по диагонали и стихли - видимо, она ушла в подсобку, пить чай. Стало тихо, только жужжали мухи и гудел вентилятор. Вознесенскому сонно думалось, что мухи именно потому и жужжат, что их гоняет вентилятор, и если вентилятор перестанет гудеть, то мухи смолкнут тоже, но не наоборот, что забавно. Думая об этих глупостях, он незаметно для себя уснул.
  Проснулся Вознесенский от того, что девушка с серебряными ножницами вернулась и трясла его за плечо. "Вы спать будете, или всё же стричься? - риторически вопрошала она меня, - а?" Наконец Андрей окончательно проснулся и сел в кресле прямо. Девушка ловко накинула на меня белую простыню, по которой куда-то налево бежали синие утята, и сильно стянула её на шее. Вознесенский захрипел, и она ослабила свою хватку. "Что, душит? - спросила она, радостно улыбаясь красивым ртом, - а так?" "Так - гораздо лучше, - мрачно ответил Андрей, насупив брови, - и не душите меня больше, я вам не кукла". "Ну, хватит вам дуться, - прощебетала она и взъерошила мне волосы теплой ладошкой, - сейчас будем стричь!"
  Молодой человек откинулся в кресле и улыбнулся своему отражению, отражение дебильно осклабилось в жизнерадостной ухмылке, причем Андрею показалось, что зубы полезли изо рта, как черви из гнилой раны. Картинка ему не понравилась, и он поспешно закрыл рот и придал лицу серьёзное выражение, надеясь, что девушка ничего не заметила. Впрочем, она, видимо, действительно ничего не заметила, она деловито ходила вокруг и пшикала из пульверизатора Вознесенскому на волосы душистой водой. "Она тоже хочет замуж" - подумалась ему странная мысль. Тут парикмахерша пшикнула Андрею на очки и тот перестал видеть. "Зачем же на очки-то! - обиженно воскликнул Вознесенский, - зачем на очки!". "А очки вообще нужно снять, - ласково сказала девушка с ножницами и сняла их невидимой рукой; Андрей ослеп.
  Дальше он ничего не видел. Невидимые руки ласково массировали ему голову, острые ножницы говорили вжик-вжик, и голова становилась всё легче и легче. Молодая девушка мурлыкала какую-то песенку, волос оставалось всё меньше и меньше, и уже было очень жалко, что скоро Андрея постригут, и это ожидание портило всю радость. Он уже начинал злиться на неё, ему казалось, что она обманывает, так нежно прикасаясь и мурлыкая песенку, ведь она же знает, что всё совсем скоро кончится, так зачем же? Это не честно.
  В какой-то момент Вознесенский понял, что готов расплакаться с досады, но тут девушка сдернула с простыню и воскликнула: "Полюбуйтесь! Вам нравится?". Андрей молча кивнул своему отражению в зеркало (девушка стояла слева или... не знаю, всегда путаюсь, где в зеркале право, где лево, с этими вещами в зеркалах вечно какая-то неразбериха), деревянно встал, зачем-то пожал девушке с длинными серебряными ножницами руку и вышел из парикмахерской вон.
  На улице было свежо после дождя. Это как возврат каретки, как чистый лист, заправленный в машинку и ждущий букв. Любых. Смешное дело, персонажи разбегаются, я ловлю их, подхватываю,
  мама-мама-мама-кошка,
  отнеси меня в лукошко,
  помурлычь ещё немножко,
  где же, мама, неотложка?
  
  26.
  
  Собственно присутствие Бога ощущаешь только в те моменты, когда всё идёт под откос без видимых на то причин. Вдруг причинно-следственная цепочка рвется, и поезд слетает с рельс, ныряет вбок и вниз, вспахивая почву, грузно заваливается на бок, складывается зигзагом, с поля в небо вспархивают грачи.
  И тут ты понимашь, что ты здесь не один. Ты отслеживаешь события, перебираешь четки: А вызвало Б, Б привело к В а после вдруг случилось Ъ. И связи нет. И ты чувствуешь пристальный взгляд на своей спине, ты оборачиваешься - и никого. Причины закрутились дальше, механизм мира с шорохом вращается, блестит смазанными суставами, рябит спицами, но ты знаешь, что только что случилось необъяснимое, печатная машинка станцевала на столе чардаш, и ты теперь - не один.
  И вот это уже навсегда.
  Фёдор Михайлович Фриц, бывший банковский служащий, шел по улице, не видя и не слыша ничего. Никто не замечал его, и он не замечал никого. Фриц выпал из системы, для неё Фёдора Михайловича больше не существовало, ему оставалось только умереть. Фриц не понимал, почему это произошло, причн не было, их никто не объяснял, кто-то перевел стрелки, и жизнь вильнула в сторону, Фёдора Михайловича сдали в утиль, распылили, вычеркнули из списков, его вагончик отцепили от поезда.
  Сам того не заметив, банкир дошел до края города и оказался на свалке. Чайки кружили над горами мусора, свалка была огромна, как море. Фриц сел на ржавый холодильник, поваленный на бок, и задумался, обхватив голову руками: Роден. Мимо пролетела подхваченная ветром газета, вальсируя, поднялась в небо, шарахнулась вбок, сложилась, нырнула вниз: камера бесстрастно отследила все эти нелепые движения.
  В Фёдоре Михайловиче что-то сломалось и запустился механизм саморазрушения: апоптоз, программируемая клеточная смерть, раковая клетка убивает сама себя. Фриц стал думать внутрь, его глаза перевернулись и обратились внутрь черепа, он стал вспомнинать, сидя посреди свалки на поваленном на бок ржавом холодильнике.
  Настоящее становится прошлым, и прошлое тонет: смотри на него, уходящее ко дну, через рябь на поверхности "сейчас", и вспоминай слово: аль-бе-до. По слогам, скажи самому себе по слогам - аль-бе-до, единица отражения и - что важнее сейчас - прибор для определения прозрачности воды - видимо, в водоёме, а, может быть, и в бассейне, но скорее всего в водоёме, в озере. Вспомни рисунок - грузило и серебристый диск, нанизано на мерную верёвку. Вот он выплывает на середину озера твоей памяти - кто? измеритель - выплывает на деревянной лодке, скрипит уключинами, загорелые голые ключицы, ключи выпирают из кармана линялых джинсов, на голове панама. Солнце. Выплывает, бросает вёсла, лодка немного движется сама, а он разматывает мерную верёвку. Склоняется над водами озера, отражение его лица разбито рябью, но узнать можно - это ты сам - и бросает альбедо за борт. Отражение разбивается. Альбедо идёт ко дну, в прошлое. Вода успокаивается, и уже видно - серебристый диск. Мерная верёвка скользит по ладони, диск всё меньше, всё меньше. Пока не исчезает. Тогда измеритель записывает - столько-то метров, прозрачность прошлого - столько-то. Он откидывается в лодке, солнце, линялые джинсы, тишина. Лодка покачивается. Измеритель вытаскивает альбедо из вод (свинцовые капли падают, круги расходятся), берет весла в усталые руки и медленно плывет к берегу. Он плывет к берегу, уключины скрипят, солнце, горячая выбеленная древесина, на нос лодки садится синяя стрекоза, в щелях между досками проступила тёмная вода. Измеритель щурится на солнце из-под панамы.
  
  27.
  
  На самом деле никаких правил нет. Каждая секунда этой жизни уникальна, каждый её поворот - неповоторим, и выводимые нами законы - не более чем верёвочка, которую держит впередиидущий слепец: иллюзия опоры: Брейгель.
  Ещё смешнее то, что кроме уникальности в жизни есть выбор, который тоже всегда уникален: каждый раз мы выбираем уникальное направление сюжета. И важен даже не сам результат выбора, а то, как, на основании чего он происходит. Человеческая душа становится собой именно через эти операции выбора, как бы взвешивая себя на его весах: выбирая, мы выбираем не между вариантами реальности, а между вариантами себя. Ибо варианты реальности на самом деле отличаются от себя значительно менее, чем может показаться на первый взгляд. На самом деле все одинаково: мы родимся, а потом умрём.
  А вот у Вознесенского в тот момент, когда портье бросился на него с перочинным ножом, выбора не было. Андрей отвел руку нападавшего, пропустил мимо и, широко махнув рукой, ударил по кадыку внутренним сгибом локтя, портье крутнулся, как гимнаст на перкладине, и расслабленно упал на спину, как бы поскользнувшись. Перелом шеи. Изо рта вытекла ниточка тёплой слюны.
  Возвращаться в гостиницу больше было нельзя. Андрей вышел через разьехавшиеся с шорохом двери и зажмурился от солнца, прикрывая глаза рукой. В городе цвели каштаны, по улице медленно ехала поливочная машина, сбивая к обочине мощной струей цветочную кашицу.
  Конец весны.
  Вознесенский махнул рукой, такси вильнуло к обочине, Андрей побежал, открыл дверь, просительно сгорбился, заглянул, спросил, хлопнул, тронулись, откинулся на спинку, разгонались и влились в поток машин.
  
  28.
  
  В этой жизни всё необратимо и всё оставляет след: клейкая причинно-следственная связь, знаете ли. Всё, что мы делаем, на самом деле направлено не вовне, а внутрь: мы выбираем, и это меняет нас больше, чем мир вокруг. И разум запаздывает за душой: мы замечаем изменения в себе на следующий день после того, как они произошли, а потом память заметает следы, подменяя вчерашнего тебя тобой сегодняшним. И вот уже перестановка произошла - ты уже не ты, и ты даже не знаешь этого.
  А тот, кем ты был вчера, - умер. Жизнь - это постоянная смерть.
  Не знаю, понимала ли это Лена, вероятнее всего - не понимала. За обедом она любила сидеть у окна. Лена глядела во двор и вяло пихала себе в рот котлету, пюре ей не хотелось. Во дворе среди голых деревьев сомнамбулически гуляли пациенты. Высокий седой старик в больничной робе сидел на скамейке и спокойно, с плавной, уверенной жестикуляцией разговаривал сам с собой. Лена, сидя здесь, в столовой, не могла бы услышать, что он говорил, а говорил он следующее:
  "Я расскажу тебе про страдания мертвых прапорщиков черной дивизии степного ветра. Они шли, взявшись за руки, и смеялись, а интервенты стреляли в них отравленными пулями, и пули пробивали головы, сбивали шапки, выбивали глаза, пробивали грудные клетки навылет или - что еще хуже - пролетали мимо и падали в степь, зарывались в тёплую пыль, забытые навсегда, а прапорщики из мертвой дивизии смеялись и шли, взявшись за руки, интервенты стреляли, стволы их винтовок грелись, патроны кончались кончались кончались и кончились, а мертвые прапорщики шли на них, шли, взявшись за руки, и интервенты легли на спину в окопах, они молились и смотрели на небо своей боли, они ждали, но прапрощики прошли мимо, смеясь, взявшись за руки, они тащили за собой трупы, они так и не разомкнули цепь, и интервенты сошли с ума, но не смогли убить себя, поскольку патроны кончились, они бегали по полю битвы и целовали в губы мертвых прапорщиков, их телами было усеяно всё поле.
  Прапорщики шли неразорванной цепью, волоча за собой тела погибших товарищей, кровавый след на утренней траве, лица мертвых либо запрокинуты в небо, либо навсегда смотрят в землю: два варианта того, что случается после смерти: либо рай, либо ад, либо ты выпал из цепи, разжав руки и не удержавшись, и теперь лежишь один, свернувшись калачиком в сжатом ржаном поле, накрытый блюдцем голубого неба, и птицы уже проснулись и жадно втягивают пластмассовыми восковыми ноздрями прохладный воздух и вынюхивают тебя тебя тебя, лежащего, свернувшись калачиком, в сжатом ржаном поле, затаившись, надеясь, что птицы тебя не найдут, а цепь твоих товарищей всё дальше, и вот уже только воспоминание и теперь началась новая жизнь в смысле - смерть уже наступила, хотя сжиться - ха-ха-ха! - игра слов - с этой мыслью сложно.
  Обычно всё случается чуть раньше, чем ты это понял, то есть мы обычно вспоминаем события из прошлого, хотя и недалёкого, но прошлого, а думаем, что мы их воспринимаем. Вся жизнь - воспоминание о только что случившемся; есть только прошлое, есть только запоздалые мысли, есть только попытка догнать, бессмысленная погоня за настоящим.
  Знаешь, это было торжественно и печально, это было невозможно видеть без слез, навернувшихся на глаза, без слез, стоящих теплой мерцающей пеленой, готовых пролиться без жалости к самому себе, к себе - а к кому же ещё?"
  Лена не слышала, что говорил старик. Котлета кончилась, и девушка положила приглушенно звякнувшую вилку на стол. Оставался компот с сухофруктами - в нём было что-то медицинское, не дать-не взять - потрошеные твари в формалине. Лена отпила, глядя в окно, проглотила, не жуя, разбушую курагу. Три рослых санитара, по-вратарски широко расставив руки, загоняли пациентов обратно в корпус. Пациенты немой толпой повиновались.
  Начинало моросить, на окно бырызнули первые капли, забарабанило по жести. Обед окончен, наступал тихий час, сумерки подкрасили больничную столовую, вошедшая медсестра включила верхний свет, пациенты болезненно зажмурились. И когда они зажмурились, они на секунду провалились в своё прошлое, каждый - в своё, как всадники под лёд на полном скаку. Они тонут, пуская пузыри и теряя строй, нелепо размахивая руками в прозрачной воде, испуганный окунь мгновенно срывается с места, люди в доспехах тонут, замирают, и вот уже редкие пузыри всплывают, вода затихает, и всадники тихо касаются илистого дна. В их скованных смертью мозгах мечутся картинки прожитой жизни, галлюцинации. Им кажется, что они сидят в столовой психиатрической клиники и трут глаза, глядя на слепящий свет, и вот они меняются душами.
  Обед окончен.
  Лена, шаркая тапочками без задников, следует в палату, и по пути её охватывают воспоминания, она идёт и вертит на пальце кольцо, и вот она вспоминает, и тактильноё чувсвто от кольца - помогает, и кажется - стоит перестать вертеть кольцо, как всё разрушится, это как сон: проснёшься и сразу забудешь; и она вертит. И вспоминает, и воспоминания эти - чужие, и она это знает.
  "Дедушку отвезли в больницу на прошлой неделе, а три дня назад мне позвонили из больницы и сказали, что он умер. Мы жили с дедушкой вдвоём уже восемь лет, и вот теперь он умер. Человек, сообщивший мне об этом - наверное, врач, - сказал, что так как я ещё несовершеннолетний, все заботы по организации дедушкиных похорон он возьмёт на себя. Мне беспокоиться ни о чём не нужно, сказал человек, потом замолчал, я не знал, что отвтетить. Сказал - спасибо. Помолчали ещё. Потом - короткие гудки. Больше тот человек не звонил.
  Дедушку, наверное, уже похоронили. Первый день я провёл дома. На ужин съел найденную в морозилке пачку мороженого, забытую с моего недавно отпразднованного дня рожденья; крем-брюле, моё любимое. Я достал мороженое днём и положил в чашку, и к вечеру оно растаяло, и пришлось есть его чайной ложкой. До ночи смотрел теливизор, пока не уснул в кресле. На следующий день проснулся поздно. Стоя перед окном, я тер руками лицо, пытаясь избавиться от высохшего гноя в уголках глаз. Гной колол глаза, крошась, я чувствовал чужие руки, трущие мои веки, прикасался к чьим-то глазам - происходило мгновенное раздвоение личности, а сам я был где-то посередине, висел в пустоте рядом с собой. Два дня, проведённые без элементарной гигиены, в одной и той же одежде, опутали меня тонкой тканью запахов моего тела. Поднимая подмышку, я чувствовал кисловатый запах пота и немытого тела, что-то вроде обратной связи, это как у богомола, который ощущает поворот своей головы по увеличению давления па специальные длинные волоски, растущие на головогруди и прикасающиеся к голове насекомого. Аура собственных запахов придала бытию одновременно подлинности, настоящести и некоторой автономности. Получалось что-то вроде постепенного переселения в собственный космический корабль на околоземной орбите. Сегодня утром еда дома кончилась. Я залез в ванную. Сидя в горячей воде, я чувствовал, как пот выступает у меня на голове под волосами. Обхватив колени руками, я откинулся на спину, и горячая вода сомкнулось у меня над головой. Вода замечательно передавала звуки, и я улышал передаваемый по заполненным трубам чей-то голос; лёжа на дне ванной, я случайно проник через сеть водоснабжения в чужие квартиры. Мужской голос - обладатель, по-видимому, так же, как и я, принимал ванну - сказал: "У сна одно крыло и одна нога: зрение и слух во сне чувствуют, а осязание, вкус и обоняние - только знают". Еда кончилась, и я понял, что в этом доме меня больше ничего не держит. Я взял дедушкину связку ключей, погасил во всех комнатах свет - за эти три дня, проведённые мной в полусне, его накопилось много, выдернул из розеток все электроприборы - холодильник тоже, благо еда кончилась, и он теперь был пуст, вышел из квартиры, закрыл за собой дверь и спустился по лестнице вниз. Я открыл дверь подъезда и увидел, что только что закончился дождь. Во дворе стояли прозрачные сумерки конца весны и пахло только что закончившимся дождём. Я пересек двор по диагонали, оставляя четкие следы своих босоножек. С влажных листьев цветущих каштанов срывались тяжелые капли, падали на другой лист, а с него - на следующий, и так пока не достигали влажной земли. От этих капель листья постоянно шевелились, и в воздухе, напоенном запахом влажной коры и листьев, стоял тихий шорох. В тёмной шевелящейся листве каштанов тихо горели белые свечки неподвижных цветов. Я отпер гараж. Замок был влажным от холодных безвкусных капель воды. В гараже стояла старая дедушкина машина, трофейная BMW. Дедушка не ездил на ней - вернувшись с войны без кисти левой руки, он не мог получить прав, но от машины не отказался. Это была не просто машина - эта была мечта, глупая, собственно, мечта - он хотел вернуться с войны живым, на собственной машине, счастливый, в пыльной гимнастёрке. Эта мечта помогала ему выжить в самые тяжелые годы войны. Когда в сорок пятом, уже в Берлине, ему оторвало кисть левой руки, и он лежал в госпитале, однополчане подарили ему трофейную BMW. Единственной рукой держа руль и ей же переключая скорости, по разбитым военным дорогам он пригнал её в Москву, домой, и поставил её в свой чудом сохранившийся гараж; дом же его во время бомбёжек был разрушен. Мой однорукий дедушка не получил прав и на своей машине никогда не ездил. Летом, на выходных, мы с дедушкой выгоняли её во двор, и он проверял её состояние: что-то смазывал, затягивал какие-то болты, на промасленной тряпке лежали, блестя, металлические внутренности. Вечером, когда темнело, мы с дедушкой, сидя в машине, тихо урчащей работающим под длинным лакированным капотом двигателем, слушая потрескивающее радио, ели бутерброды и пили пиво, мне ещё по молодости не полагавшееся; я сильно хмелел и часто засыпал, и тогда дедушка относил меня домой на руках. В салоне пахло кожей и бензином. Шумели листья каштанов. Я стоял в открытых воротах гаража, держа в левой руке влажный от дождевой воды замок с воткнутой в него связкой ключей; пахло бензином, машинным маслом, прогретым за день металлом. Поблескивало лобовое стекло, поймав висящую в темно-синем небе луну. Протиснувшись в машину, я завел мотор и включил радио. Приятный женский голос сказал: "Суть литературы в том, чтобы обманывать. Литератор не может сделать ничего такого, что может сделать профессиональный философ, социолог, психолог. Писатель создаёт образы, в которых известные, ничего не решающие ответы на неразрешимые вопросы представлены так, что читатель не узнает их сразу, для этого ему нужно некоторое усилие, но ему, читателю, не дают этого сделать - повествование увлекает его всё дальше и дальше, и ему кажется, что единственно верные ответы даны. Задача писателя создавать именно те ответы, с которыми будет приятно жить дальше. Инструмент отбора этих ответов - память, превращающая реальность в приятный и удобный её вариант", а затем полилась легкая пузырящаяся музыка. Мои бледные костистые кисти лежали на тонком ободе руля, и я смотрел на них. Я медленно выехал из гаража, свернул, выезжая из двора, налево, протянул, перегнувшись, руку к бардачку, где всегда лежали дедушкины сигареты, достал пачку и подумал о том, что я забыл закрыть за собой ворота, но решил не возвращаться."
  
  29.
  
  Я пишу этот текст, и пишу его с простой целью - я хочу что-то узнать, и текст одновременно и инструмент, и точка приложения усилия, и результат. Я вставляю в написанное свои старые рассказы, я собираю мозаику и жду ответов от своего текста, как от Оракула, мне кажется, что сейчас эти буквы отделятся от меня и скажут мне что-то, что я раньше не знал, я набиваю эту подушечку своим волосом и всё жду: ну же, ну же, ну же, ну же, и ничего, и ничего, и ничего.
  Мне кажется, что если себя перечитать, то увидишь что-то новое, это будет замёрзшее зеркало, застывший ты. И даже если сейчас ничего не увидишь - подожди, когда время отнесёт тебя от тебя сегодняшнего, когда ты станешь другим человеком, и тогда станет интересно. Тогда, вдруг, ни с того ни с сего, ты поймёшь, что мира нет, есть только мгновенья, и что тебя нет, есть только светящаяся точка, которая движется вместе с приливом времени, и прошлое твое - его тоже нет, и память твоя - это не перспектива, а задник, картинка, нарисованная для опоры, для оправдания.
  Вот почему в каждом мгновенье есть своя правда, своя вечность, своя истина, своя вечная любовь, как была у Лены, любовь навсегда.
  Как была у Вознесенского.
  Они познакомились на вечеринке, Андрей долго рассматривал её в профиль. Смешно, но Андрей знал, он ощущал жизнь на шаг вперёд: всё пойдёт по известной схеме, всё заранее известно, цикл любви, он знал заранее и не сознавался себе вслух. Фабрика жизни. Это важно, умение промолчать сам с собой, необходимый элемент цинизма.
  Он подошел, он знал заранее, механика. Случайно коснулся плечом, рукой, извинился: вот вам начало разговора, человеческие существа любят ритуалы, ритуалы снимают ответственность, перекладывают её на безличное, на то, с чем оба согласились из слабости, далее можно поскользнуться и сказать: это не я, это так и должно быть, не я придумал. От алкоголя немного онемели губы, Вознесенский ткнул себя стаканом в рот, проглотил, ничего не почувствовал, на разгоне, на скорости, на инерции: жизнь самотёком, жизнь на автопилоте. Удивился немного тому, как ловко он говорит, ловко, приобнял девушку, вышло естественно, она сдалась, ей было лень сопротивляться, да и алкоголь, течение несло, механизмы жизни, можно было просто смотреть, механика двигалась сама.
  Через окошко Вознесенский с любопытсвом (впрочем, холодное любопытство, не более...) наблюдал за развитием событий, всё было обычно. Её руки долго не попадали в рукава пальто, она нетрезво смеялась, нетрезвый Андрей участвовал в инсценировке человеческих отношений. Поймал такси, они начали целоваться на заднем седенье, остановилось, таксист обернулся - приехали.
  Вылезли, Вознесенский заплатил, такси рвануло с места, красные огни вильнули, они поцеловались опять, Андрей открыл глаза посмотреть, как она выглядит, когда целуется, ха, смешная, они все - смешные. Потом закрыл глаза, стукнулись зубами, расхохотались, обнялись. Волосы пахли орехом. Запах это важно, голова кружилась от алкоголя и желания, обнял, прижал к себе. Мыслей спасительно не было. Поднялись к нему, поцеловались в коридоре, упали на пол, смеялись, темно, поцеловались ещё, он стянул с неё пальто, блузку, она смеялась. Дальше было дело принципа. Она была сухая, но потом стало получше, особого удовольствия не было, целовались немыми от алкоголя губами, дело принципа. В какую-то секунду посмотрел со стороны и зажмурился, отрёкся от себя, отвлёкся, рассказал себе, что ему всё вот это - очень нравится, очень.
  Этот момент, когда входишь внутрь, это как ответ: всё что после, всё что до - не важно. Как уснули - не запомнил, проснулись одновременно, вместе, и дальше пошло синхронно, синфазно, одни и те же слова. Заваривая кофе, он понял, что они одинаковые, в каком-то очень важном смысле одинаковые. Промолчал. Она намазала бутерброды маслом, ломтики дорблю. Она смотрела на Андрея поверх чашки: глаза поверх. Андрей был нервный, неловкий, разбил тарелку, столкнулись головами, нагибаясь; упали на пол, неистово целуясь, навсегда целуясь.
  Больше они не встречались. Она была беременна его ребёнком. Этого не понять, кажется - ну что, 10 граммов семени, да сколько его спустили за просто так, да? Да? Да? Да? Да? Да, ебать мать вашу нахуй, да нахуй, да, ебать, да, ебать?Да, блядь, блядь нахуй ебать на хуй? Да??? Пиздец. Беспомщно.
  А как больно, это был его ребёнок тоже.
  Мы разыгрываем эту жизнь по ролям, раскаладываем на спектр интерпретаций: так становитяся проще, легче, немного отстраняешься, всё становится - варианты. Тогда можно пережить, пережить чужую жизнь, не свою. Свою - невозможно. Свою - тогда и умирать - за самого себя.
  Зачем мы рассказываем чужим людям о себе? Чтобы создать ещё один вариант своей жизни, чуть-чуть другой, чтобы разбавить боль, отстраниться; пишем - для того же.
  
  30.
  
  Зверь бежал по заснеженному полю, и Зверю было счастливо бежать. Сухой снег искрился, в черном небе горели огромные живые звёзды, и поле было бескрайним и был только бег, только движенье, безотносительное движенье, радость мышц. Зверь бежал, как игрушечная лошадка на карусели, расписная лошадка без седока, карусель включили ночью для смеха, и лошадка - бежит.
  Зверь бежал, и в его голове проносились, проматывались воспоминания всех тех, кто им стал. Кто-то вспоминал: "Я помню, мне было лет пять. Мама уезжала в командировку, помню ярко освещенную прихожую, вы вышли её проводить. Помню мгновенность, эту пустую мгновенность, это бессилие: мать выходит, дверь захлопывается, и через некоторое время я слышу звук отъезжающего лифта: необратимость и бессилие. Взрослые что-то говорят поверх моей головы, но я не слышу. Пожалуй, это был первый раз, когда я ощутил себя собой, отделил себя от остальных. До этого я всегда жил через окружающих, их слова имели такой же вес, как и мои, точнее нет, не так. До этого не было местоимений первого и второго лица, все были равноправны, не было Я, Он, Они. Было безличное. И вот в этот момент настоящего горя появился я, я отделился, я отлип, я противопоставил себя. Папа и дедушка с бабушкой ушли в зал смотреть телевизор; полутемный зал - ярко освещенная прихожая.
  Пещера и тени на стене: Платон.
  Я ушел на кухню и долго смотрел в окно. Потом пришел папа и отвел меня спать."
  Зверь бежал по заснеженному полю, снег сухо искрился под луным светом, и вот уже впереди были видны огоньки города, Зверь был уже близко, и вот он толкнулся лапами и прыгнул, его мускулистое тело вытянулось в воздухе, и он упал на Фёдора Михайловича Фрица сверху и сзади, они покатились по тёплому мусору, чайки с криком взлетели над свалкой.
  На свалке наступал вечер, Фёдор Михайлович лежал на спине, уставившись в небо неподвижыми глазами, на лице его играла улыбка: он всё же кому-то понадобился, он всё же был нужен, он всё же был не один. Теперь.
  
  31.
  
  Нами движет стыд. Отправная точка нас - нежелание сознаться в собственной слабости, желание чем-то не быть, ни за что не быть чем-то, стыд вынуждает нас что-то сделать. Нам стыдно признаться, что все наши порывы - не более чем стыд. Мы движемся вперёд, отталкиваясь стыдом от себя сегодняшнего, нам стыдно за самих себя - и это движет нас вперёд, бессмысленно движет нас вперёд. И вот сейчас, когда я пишу, мной движет стыд за написанное ранее, я хочу переписать те строки заново, и для этого я пишу этот роман, пшу для того, чтобы потом мне за него было стыдно. Стыд и время - они отрезают нам пути к отступлению, подпирают сзади, задают однонаправленность нашей жизни.
  Так, Антону Семёновичу было бы стыдно не защитить докторскую степень после стольких лет практики. И поэтому он продолжал свои исследования, несмотря на то, что уже давно не верил в успех, не верил в идею. Разрушения в душе происходят незаметно, сначала ты и не понимаешь, что уже отслоилось, что уже - чужое. Это как ожог: сначала красное, потом - пузырь, и ты еще не понял, что вот эта кожа - она уже не твоя, это уже не твоё тело, это уже внешнее. Это как любовь: вы совпадаете в фазе, души соприкасаются, и дальше вы бежите вместе, и вы одно, а потом вы просто бежите рядом, не зная этого, потом один отстаёт, переходит на шаг, останавливается. Закуривает.
  Антон Семёнович всегда чинил карандаши остриём к себе, брезгливо сморщившись на летящие щепочки. Грифель ломался, и приходилось заново, раздражение росло. С карандашом вот какое дело - бывает, что грифель внутри изломан заранее, и сколько не точи, он всё будет выпадать кусочками, бессмысленно. Карандаш Антону Семёновичу понадобился для того чтобы делать пометки в истории болезни Ахмеда Каримова, презабавнейшего пациента.
  История Ахмеда была такова. Он был шахид-самоубийца, и после подрыва он выжил - удивительное дело, десять дней в коме, всё тело - сплошной ожог. Все эти десять дней, пока Каримов лежал в бреду, ему виделось, что он попал в рай, как и обещали. И в раю его встретили, как и полождено, тридцать девственниц. Следует сказать, что Ахмеду было пятнадцать, и он никогда не видел живьём голую женщину, только картинки. И тут у Ахмеда случилась сексуальная травма.
  - Доктор, у меня ничего не вышло, у меня совсем ничего не вышло, у меня никогда ничего не получится, - плакал Каримов, а Антон Семёнович с лёгким отвращением гладил Ахмеда по жирным юношеским волосам и успокаивал, как мог. Это был действительно занятнейший случай, тридцать девственниц - это не шутки. Антон Семёнович ненавидел свою работу давно, эта ненависть была детальна, она была выпестована, системна, сложна, полна нюансов, нежных переливов тошноты, омерзения, отвращения, презрения, страха.
  Антону Семёновичу уже давно хотелось завершить работу над докторской одним махом, чтобы раз - и кончилось, и дальше заняться чем-нибудь совершенно другим, ну совсем сменить поле деятельности, но нет, каждый раз, когда казалось, что вот-вот ещё чуть-чуть и уже можно рассылать авторефераты - что-то останавливало. И самое мерзкое было в том, что останавливал Антона Семёновича он сам. Так уж выходило, что на самом деле он не мог закончить эту работу, он боялся начинать что-то новое, ему на самом деле было страшно. И от этой мысли становилось ещё поганее, от ощущения западни Антон Семёнович начинал сходить с ума и с утроенным остервенением начинал неистовствовать на сеансах памяти.
  Да что уж говорить - он уже давно сошел с ума, что уж говорить.
  Антон Семёнович больше всего на свете боялся, что однажды, когда он выйдет молочным утром за батоном свежего хлеба, когда голубое солёное зимнее небо и пушистый, как девичьи ресницы, иней на каждой веточке, на каждой травинке, когда голубоватый воздух и синие тени, вот в одно из таких утр его схватят со спины, накинут на голову мешок, сунут в черный белестящий джип, увезут в Институт Мозга, и там ему разрежут голову по живому циркулярной пилой его бывшие коллеги, знакомые, друзья, любовницы, ласковые незнакомцы.
  
  32.
  
  Лена проснулась рано, часа за два до подъёма. Она лежала с закрытыми глазами и радовалась своей маленькой свободе. За проведённое в больнице время она научилась не думать, точнее - не оформлять мысли в слова, оставлять их неузнанными, только так можно было сохранить их от Антона Семёновича: если бы Лена могла назвать то, о чём она думала, то она бы созналась на сеансе, а так... А так ей удавалось сохранить кусочек своей собственной тайной жизни.
  Вспоминать что-либо вне сеансов памяти было категорически запрещено и жестоко наказывалось. Лена это знала. И вот сейчас, утром, она лежала с закрытыми глазами, растягивая минуты до подъёма. Ей хотелось жить эти минуты как можно интенсивнее, ведь длительность времени обратно пропорциональна его наполненности. Глаза девушки быстро двигались под веками, как будто под кожей завелись жуки-паразиты. Девушка вспоминала, и истощенная память придумывала ей сказку. Лена вспоминала детство, в её душе шла работа по созданию прошлого, в Лене бурлили соки, как в осенней куколке, в девушке рождалось новое животное.
  И я сомневаюсь, что это была бабочка, лейтинант Рипли.
  В Лене рождалось новая сила, новая злость, она была готова сказать встречному ласково, с перехватывающей горло голубиной нежностью: кошка в лукошке, поставить на реку и сказать: плыви, милый, за поворот, под нависшие ракиты, мимо песчаной отмели, мимо притопленной рыбачьей лодки - и на хуй, на хуй.
  
  33.
  
  Процентщица утопила кнопку звонка кривым сухим пальцем: трель приглушенно раздалась через крашенную коричневой краской дверь. Стены подъезда были исписаны маркером, кто-то признавался в любви, кто-то выражал сожаление по поводу отсутствия взаимности, кто-то верил в возможность вечной жизни Виктора Цоя. Старушка, улыбаясь, глядела слепыми глазами вокруг, она была безумна, за спиной у неё был топор.
  Дверь открылась, поверх цепочки на процентщицу через глубоководные стекла очков уставились два внимательных глаза. Старуха приветливо оскалилась и рубанула, очки - пополам, цепочка - пополам, кровь на стену. Старуха юркнула в квартиру, тихонько прикрыла за собой приглушенно скрипнувшую дверь и меленько захихикала. Леонид Фёдоровч мелко подрагивал ногами в серых носках, из головы его натекала вишневая лужа. Старуха смеялась, её просто трясло от хохота, она сипло выдыхала, выжимая из себя последний воздух, на глаза навернулись слёзы.
  Обманула дурака на четыре кулака.
  Отдышавшись, она стала собирать деньги. Денег у неё было уже много, она собирала всё больше денег, много денег, много денег. С шуршащим целлофановым пакетом, набитым купюрами, она плясала в зале, денежки-денежки. Старуха вынула денежку, поцеловала её, подкинула вверх, поймала птичьей когтистой лапкой - подкинула, подкинула - сделала книксен - и денежка спланировала за батарею.
  Старуха пыталась дотянуться, но пальцев не хватало. Совсем чуть-чуть не хватало, и она, раздраженно бормоча, стала пытаться вытащить бумажку, тыкая зажатым в венозых пальцах карандашом, вот ещё чуть-чуть. Бумажка выскочла из-под батареи, старуха счастливо заулыбалась, и тут Зверь перекусил старушечью шею сзади.
  - 1.
  
  34.
  
  Лена проснулась с Андреем одновременно, и в этом был какой-то смысл. Она пробовала шутить, но всё было как-то иначе, всё говорило: "Это - другое". Не верилось, уж больно много было случаев, раньше, ну пора уже было привыкнуть. Глупости. Маразм, что за чушь; она смеялась не к месту.
  Потом замолкла.
  Конечно, нужно было выпить таблетку, но она этого не сделала. Почему - этого она и сама себе объяснить не могла, просто не сделала этого, просто вычеркнула это из своей жизни, мгновенная глухота, смеялась невпопад, мазала бутерброды, в голове стучало: "У меня будет ребёнок, и вот он - его отец". Андрей говорил что-то, улыбался, такой родной, такой чужой. Смеялась, он уронил тарелку, они нагнулись, стали целоваться, исступлённо, кусаясь. Казалось, что он всё понял.
  Они были одинаковые, в чем-то очень важном они были одно и то же, и это было невыносимо, нельзя было быть рядом, нельзя смотреться в зеркало каждый день, нельзя, невыносимо. Как же больно. Он подал ей пальто, ха, обычное дело - переспали и разбежались. Она не приняла таблетку, это был его ребенок, они оба это знали, но молчали об этом. Она вышла из подъезда, снежинки падали на волосы и не таяли. Было чувство, что ей отрезали ногу, мир был как через толстое стекло, она выходя ударилась коленом о дверь и заплясала, расплакалась: вот и повод, вот и легче стало. Прищемила не палец, но жизнь.
  Она шла и думала, что Андрей - это такая тепловатая, чуть добрая мясная машина, которая слышит звуки в диапазоне от 1 до 20, а она кричит 2000, и он не слышит и идёт вперёд, и идёт, чуть доброватый, чуть тёплый, прёт напролом, не видя и не чусвтвуя, мясная машина. И ничего нет, они как скрещивающиеся прямые, пронеслись мимо друг друга, как скоростная автомобильная развязака, и вот теперь она идёт через тихий белый двор и несёт своё тело осторожно, как корзинку, как лукошко, и в ней - ребёнок, и больше ничего настоящего в мире нет, всё остальное - шелуха, пелёнки, одеяльца, укутывающие маленького человечка.
  Это был не аборт, это был выкидыш. Она всё придумала, никакой больницы не было, никакого аборта, ни-ка-ко-го. Просто - не получилось. Но нужно же себе объяснить, нельзя же согласиться, что решала - не она.
  
  35.
  
  Антон Семёнович одевался медленно, тщательно, с той горькой нежностью, с которой одевает мужа вдова. Осторожно, стараясь не касаться тела, застегнул себе пуговицы на груди, сунул руки в пальто, повёл плечами, повертел головой - неудобно. Колет шею. Поправил шарф, поглядел на себя в зеркало. Захотелось погладить отражение по серой щеке.
  Запирал дверь, вдруг в глазах заискрилось от тёплых беспомощных беспричинных слёз, раззевался, заулыбался соседу, звенящему ключами, "Доброе утро". Скомкал.
  В лифте молчали, потом дернулось, замерло. Открылись двери, они столкнулись в проёме, рассыпались в извинениях, гадко.
  Антон Семёнович пропустил соседа вперёд, толкнув входную дверь. После вас. Наконец, вышли, наконец, кончилось мучение близостью.
  Сухое, прозрачное, вымороженное зимнее утро.
  До работы было пять минут пешком через голый парк.
  Антон Семёнович шел, глядя себе под ноги: сколько же деталей в мире, вот каждая травинка покрыта инеем. Каждый камушек - отдельно, никаких широких мазков. От этого охватывала бессмысленная благодарность за всё, за вот этот бесполезный труд создания всех этих деталей. Мороз за ночь выпил лужи досуха, и пустые, затянутые льдом вакуоли хрустели под ногами.
  Вознесенский думал о том, что мужчину делают его женщины, причем новое проявляется только со следующей, и каждая, таким образом, улучшает не для себя, растит для последовательницы, передает по цепочке. И с каждой новой происходит обнуление счетчика, и можно быть тем, кем тебя сделала предыдущая, можно признаться, что ты и правда научился тому, чему тебя учили. Слёзы благодарности навернулись Антону Семёновичу на глаза, когда он представил себе своих любимых, вырастивших его, как птенчика, каждая - отдельно, не оглядываясь на других, каждая - в свою очередь, но все вместе.
  И вот он жил, и в какой-то момент Антон Семёнович понял, что все женщины - одно, что он говорит с огромным, многоруким и многоголовым телом, забывающим всё, шизофреничным, ревнующим саму себя к самой себе. Антон Семёнович понял, что у него всё смешалось, было непонятно, почему Света не помнит того, что было с Олей? Обманывают, лукавят, врут.
  Лгунишки.
  Антон Семёнович стал следить, заманивать в хитрые словесные ловушки. Задавать провокационные вопросы. Нужно было вывести врага на чистую воду, они должны признаться, что они все - одно. Сознаться, это часто в жизни, кажется, что так не бывает и ждёшь, когда же все сознаются, что морочили тебе голову, вот все милые люди вокруг перестанут на завтрак есть ложкой мозги друг другу и смотреть мертвыми глазами, вот в один момент они все рассмеются, хлопнут по плечу и скажут: "мужик, мы пошутили, это шутка, мы просто решили тебя разыграть, на самом деле жизнь, конечно же, совсем другая - гляди!"
  Врач записывал всё в толстую тетрадь, радовался, как ребенок, если мелькал нужный ответ, смеялся и хлопал в ладоши: "Вот так мы вас, вот так!", подмигивал самому себе в зеркале. Антон Семёнович, высунув от напряжения кончик языка, с блестящими глазами быстро-быстро печатал очередную статью в "Вестник психиатрии". Ему было смешно, он точно знал, что он безумен, и точно знал, что любой психиатр, читая его статьи, ставил диагноз со второй страницы, понимал, что автор безумен, автора нужно лечить, автор опасен, и поэтому Антону Семёновичу было очень смешно посылать свои статьи в "Вестник Психиатрии", это было дерзко, Антон Семёнович хохотал, у него на глаза наворачивались слёзы.
  Он хлопал себя по коленке и радовался удачному обману.
  Антон Семёнович толкнул дверь, протиснулся внутрь, в тёплое. Кивнул на проходной и быстро побежал по лестнице вверх вврех вверх.
  
  36.
  
  Андрей хлопнул дверью, и такси рвануло с места.
  Вознесенский огляделся. Да, он отлично всё помнил, детский сад был во дворах. Запахнув плащ, он вошел в прохладный сумрак арки, гулкое эхо шагов заметалось летучей мышью. Память услужливо подсказала - "налево!" - и обманула, нужно было направо; Вознесенский смутился на секунду, почувствовал себя как будто в школе, у доски, читая стихотворенье, ждет третьего столбика, там есть одна сложная строчка... спотыкается на втором. Вступил в лужу, заплясал на одной ноге, показалось, что изо всех окон смотрят, спятавшись за шторами, затаив дыхание, смотрят старые знакомые, одноклассники, приятели, бывшие любовницы, незнакомые люди, анонимные сослуживцы: собрались сегодня посмотреть на клоуна. И вот когда Андрей подойдёт к воротам детского сада, они все высунутся из окон и закричат: глупый!
  Вознесенский замотал головой, отгоняя морок.
  Вот они, ворота, отлупившаяся голубая краска. Андрей толкнул калитку без особой надежды, но та с скрипом поддалась, и он осторожно проскользнул внутрь, в тень каштанов, в прошлое. Здание детсада белело через листву, через годы. Андрей провел вспотевшей лодонью по волосам, приглаживая, сглотнул слюну: сколько же лет. Песок скрипел под ногами, и здание росло, обступало Андрея, надвигалось фронтоном, казалось, что оно подглядывает за ним, чьё-то незримое пристутствие давило к земле, высасывало воздух, лишало сил. Нет ничего страшнее, чем вернуться в прошлое: ждешь чуда, сам не знаешь, чего ждешь, говришь слишком громко, смешься невпопад, и все кричишь немо: "ну же, ну же, решите всё за меня, я сам не могу!", и ничего, и ничего, и ничего.
  Вознесенский осторожно положил ладонь на дверную ручку и осторожно стал её поворачивать, чуть-чуть, ещё чуть-чуть - и язычок замка щелкнул, и дверь открылась. Внутри было затхло и сумрачно. В холле беспорядочно стояли детские кровати без матрасов: голые рамы, продавленная рабица. Вознесенский шагнул внутрь и щелкнул выключателем на стене. Через секунду мигнуло, и зажегся свет. На стенах радовались жизни рисунки многих поколений воспитанников детсада: солнце с толстыми лучиками, человечек, улыбающаяся собака. Андрей расстегнул плащ, гулко прошелся по залу... детские спальни - налево, комната для игр - прямо, столовая - направо, простой мир.
  Тайник должен быть в спальне. Андрей помнил, там, в углу, у окна, там. Вознесенский осторожно сел на корточки. Память не обманывала, половица отошла, и Андрей, пошарив рукой в пыли, вытащил школьную тетрадь за 15 копеек. На обложке корявым детским почерком было выведено: ПРАВДА.
  Андрей сдул пыль, открыл и начал читать, медленно листая пожелтелые страницы и улыбаясь.
  
  ПРАВДА
  
  Яйца
  
  В тот день ничем особым не замечательный великий русский писатель Антон Павлович Чехов на завтрак кушал варёные яйца. Антон Павлович брал яичко тоненькой венозной ручкой вымирающего интелигента, широко замахивался и бил по столу: раздавался хруст и на губах писателя проступала улыбочка, "хе-хе, вот так мы вас!" - задыхаясь от нежного бешенства, шептал Антон Павлович.
  Лето стояло в зените, как сонная тёплая вода в плотине, теплый ветерок осторожно шевелил тюлевыми занавесками на окне. Антон Павлович каждое лето проводил на даче: как врач, он считал, что ежедневное кровопускание путём купания нагишом в пруду с пиявками и парное молоко по вечерам - лучшее средство от кровохарканья, доставлявшего ему, пожалуй, еще большие неудобства, чем сифилис. Лечебная процедура проходила так. Писатель осторожно спускался в пруд по осклизлой лесенке, морщась, разводил руками ряску, садился на дно и ждал пиявок. Минут десять, не больше. Приявки приходили, нежно касаясь, ласково покусывая - искорка боли и всё. Через полчаса Антон Павлович вылезал, голый, тощий, толстая подушка ряски сползла с плеча и упала. Длинные черные пиявки прилипали к худому немощному телу писателя крепко, его детская кровь была сладка. Антон Павлович с омерзением отрывал тварей тонкими пальцами и давил голыми пятками в кровавую кашицу - интелигент, одно слово, дитя! "Но польза, польза пиявок неоспорима!" - бывало шептал АПЧ после штофа белой соседу своему, помещику графу Льву Толстому, шептал, нежно взяв собеседника дрожащими пальцами за пуговицу пиджака. Лев Николаевич, морщась, пытался отстраниться - близкого контакта не любил, любил мужиков в поле.
  АПЧ заблуждался - антибиотики, конечно же, гораздо лучше при туберкулёзе, но не в этом соль рассказа.
  В тот день АПЧ утром кушал яйца, всего яиц у него было сорок четыре штуки. Первые три штуки пошли на удивление легко, даже - приятно, а после дело застопорилось, яйца не лезли в горло Великому Русскому Писателю, ну хоть плачь. Чехов набил целую груду яиц - ну точь в точь известная картина другого соседа АПЧ, помещика Верещагина, - а есть не хотелось совсем. Он возился с яйцами: куснёт одно, положит, куснёт другое, ну никак, никак не шли яйца в утробу. Злость начинала разбирать АПЧ: ну, вот он тут сидит один-одинёшенек и за всех отдувается, и никто не хочет ему помочь! Мужики на сенокос ушли, бабы картошку копают, дети малые коров пасут, старухи прядут, шевеля ртом, старики просто померли - ну все, все оставили АПЧ, он один во всем поместье должен возиться с этими самыми роковыми яйцами, да будь они неладны! Чем дальше, тем больше злился Антон Павлович. И никто не приходил на помощь!
  Никто и не думал приходить.
  Так сидел он, сидел, злился, а потом задурил, психанул, вынул пистолет из шкафа и - бах! - мозги себе и вышиб.
  Мораль?
  Мораль проста. Ежели случилось так, что нужно тебе съесть три десятка яиц, а есть ох как не хочется, то самое время подумать: "а не сам ли ты себе придумал это дурное дело?". Может, всё и обойдётся, и не придётся страдать.
  А баню Чехов не любил - уж больно пенсне запотевало.
  
  Кувшинки
  
  Граф Толстой коротко разбежался и, крякнув, прыгнул с мостков в пруд бомбочкой: брызги метнулись вверх, как в военной кинохронике, медленно упали вниз. Волны зашуршали в тростнике, расходясь. Лев Николаевич вынырнул метрах в десяти от берега и поплыл назад, фыркая и упрямо мотая головой. Огромная, почти с самого графа размером, седая борода мешала плыть, путала руки.
  Был тёплый летний вечер. Пруд лежал посреди золотого пшеничного поля. Ветер бесконечно гнал мягкие волны по пшенице, во всём мире стоял тихий шорох трущихся колосьев. Солнце садилось, расплющившись на горизонте оранжевым диском. Тонкие папирусные облака пачкали небо на западе. Граф, фыркая, вылез на тёплое дерево мостков, вода лилась с бороды Толстого ручьями. Лев Николавич был небольшого роста, почти карлик - метр двадцать пять - но крепко сложен, с широкой поросшей седым волосом грудью. Крепко ухватившись коротенькими ручками, граф выжал бороду, как бабы выжимают бельё, завязал её для удобства узлом и забросил за спину. В бороде запуталась ряска и пара кувшинок.
  Граф облачился в лежавшую на траве льняную рубаху, подпоясался верёвкой и, крепко ступая младенческими ножками, пошел в сторону огоньков деревни - говорить с мужиками о жизни. Лев Николаевич любил мужиков. Но при этом не был геем, что важно.
  Когда Толстой добрался до деревни, ленивые мужики уже спали. Хаты стояли тёмные, из труб в угольном небе чуть курился сизый дымок. Светила полная луна, запутавшаяся в листве яблони. Лев Николаевич осторожно заглянул в окно хаты, стоявшей на околице, - его доброе, хотя и немного страшное лицо отразилось в тёмном стекле. Ничего внутри не было видно, граф видел только свой толстый нос картошкой и кустистые брови. Лев Николаевич состроил рожу. Вышло смешно. Граф засунул в рот пальцы и растянул рот пошире, высунув язык. Получилось ещё смешнее. Тогда Лев Николаевич развязал узел на бороде и обернул голову волосами. Вышло уж совсем забавно.
  И тут раздался истошный крик. Баба проснулась от жажды и встала попить воды, глянула в окно и увидала графа. Кувшин, естественно, разбился.
  Мораль?
  Иногда так бывает, что, придя поговорить, мы видим в собеседнике лишь своё отражение, только зеркало. Но это вовсе не повод строить рожи. Баба всегда может внезапно проснуться.
  А вот Толстой, в отличие от Чехова, баню любил весьма.
  
  New Yorker
  
  Иосиф Бродский не был ни алкоголиком, ни геем, поэтому поэтическая карьера давалась ему с большим трудом. В какой-то момент он даже подумал, что лучше вернуться в Россию, просто работать дворником, как все, и так ему стало себя так жалко, и так всё стало беспросветно, такая нахлынула волна честной горечи, что Иосиф Александрович написал с горя целую поэму. Перечитав, он понял, что поэма хороша, да и вообще он большой талант. Это наблюдение немного взбодрило Бродского, и он решил прогуляться по Central Park.
  Стояла хрустальная американская весна. В Central Park были самые зелёные газоны во всем мире. В голубом небе так прекрасно трепетал американский флаг. Была та самая погода, когда каждый чувствует себя Форрест Гампом, сидящим на автобусной остановке и рассказывающим случайным американцам историю своей жизни (что важнее, так это то, что Форреста тайно снимает камера, и потом его покажут всей Америке, вставят в каждый телевизор, голубые сполохи будут играть на лицах простых американцев: улыбающихся, жующих сладкий попкорн, родных, глупых, задыхающихся от ожирения).
  Иосиф Александрович присел на скамейку. Дерево было тёплым, шершавым. Великий русский поэт расстегнул своё черное демисезонное пальто, сгорбился, закуривая, медленно выдохнул дым и откинулся назад, глядя в голубое американское небо. В американском небе, суетливо хлопая крыльями, пролетел голубь. Бродский закрыл глаза, солнце ласково грело лицо, играло алым жаром через веки, было хорошо. Он думал о том, что жизнь, собственно, - сложилась. Что Америка, эта большая чужая страна, оказалась не такой уж и плохой мачехой, если уж не женой. И что здесь он вполне готов и умереть, что можно и не ходить на Васильевский, как планировалось.
  И тут Иосиф Александрович услышал радостный гам множества людей. Поэт открыл глаза. По центральной аллее бежали забавно одетые весёлые люди, бежали и кричали что-то радостно на непонятном Бродскому языке аборигенов. Толпа приближалась, и вот она уже весело валила мимо скамейки Иосифа Александровича. Бежавшие были милы совей глупой радостью, и без какой-либо на то разумной причины Бродскому вдруг захотелось присоединиться к ним в их бессмысленном счастливом животном движении. Бродскому вдруг показалось, что так он отплатит этой гостеприимной стране, более того, ему подумалось, что это будет что-то вроде причастия, тайной вечери. И Иосиф Александрович побежал, задыхаясь с непривычки и счастливо улыбаясь. Бежавшие рядом хлопали его по плечам, улыбались, что-то говорили, и он лишь улыбался в ответ и всё твердил - "Yes! Yes of course! I agree!" И это было счастье, или что-то очень похожее.
  Вечером того дня Бродский гнусно напился, в одиночку. Мутно глядя на гостиничный телевизор, он прихлёбывал из стакана Ваньку Пешехода. Показывали новости, и Иосиф Александрович с неприятным удивлением узнал бежавшую разноцветную толпу - это было утреннее столпотворение. Беспочвенное раздражение захлестнуло поэта: эти глупые американские радостные люди, эти инфантильные идиоты с дурацкими непонятными надписями на футбоках: LEGALIZE HOMOSEXUAL MARIAGES, FREE LOVE, ANNUAL GEY MARATHONE. В толпе мелькнуло его собственное растерянное, радостное лицо, черное демисезонное пальто распахнулось на бегу.
  Бродский выключил телевизор.
  На следующий день Бродскому позвонили из издательства, книжку приняли в печать. Через неделю пригласили лектором по русской литературе в Иельский университет. Через год дали Нобелевку. Председатель комитета, сладостно улыбаясь, неприятно долго обнимал лауреата, Бродский насилу выпутался, чувствуя раздражение, как тогда - перед телевизором, пьяный, злой.
  Мораль?
  Очевидна. Мы никогда не знаем, что нам лучше, и тайные силы добра направляют нас.
  
  Царь-Белка
  
  Жила-была белка, и белка была не простая, а с закидонами... кусанет один орех, второй, третий и так и кусала их, да, пока не начинала блевать. И сидела эта белка на золотой цепи... крупная была белка, с молочного телёнка размером, стерва... царская белка, одно слово! Княжеская, как минимум. Ряшка вся в жиру, и красная, как свёкла, и усы торчат, как у кота Базилио. Орех кусанет, водки хватанет, крякнет и давай цепью греметь и материться потешно. Или же гитару семиструнную настроит и давай блатняк жарить слезливо, валенком притопывая. Хороша, чертовка! Засаленый ватничек залихватски расшит кружевами, из воротника тельняшечки рыжий курчавый волос озорно пробивается, на лапах наколочки-якоря, золотая фикса во рту. Кепочка на затылок сдвинута.
  Хороша, стерва!
  И так весь день белка веселится с горя, отмечает напоследок. Водки хватанёт, орех упромыслит и давай блатняк жарить, и по новой, и еще водки, с отвращением. А потом плачет безутешно пьяно, матерится беспомощно, как сирота, цепью звенит и пива просит холодного. Но белку никто не жалеет, она сильная, сама справится. Да. Вот так белка веселится и песни поёт весь день, как тварь божья, а потом упадёт на тюфяк и спит, стерва, хвост провокационно откинув.
  Так вот однажды просыпается царь-белка с сушняком, встаёт... ну и идёт тихонечко, к ведру осторожненько следует, к оцинкованному такому. Туда прислужник царский мужик Иван обычно ей пивко наливает нефильтрованное мутное, чтобы утро облегчить немедицинскими способами. Так вот глядит царь-белка - а пива нет. Вообще. Нет. Пива. Белка смотрит ещё пристальнее и не пропирает фишку - как так, пива нет, что за байда, непорядок в датском королевстве, прогнило что-то, чует она попой своей волосатой беличьей, крупом безразмерным. Измена, засада. Белка тут наша уши насторожила, прислушалась - а тут, блин... тихо! ни звуку, ни яблоко с березы не упадет в камыш, ни птица какая ни вскрикнет на лету, ни грузовик в соседнюю деревню за необходимым провиантом не проследует. Вобщем тихо совсем и живого вообще никого.
  Ну а белка была, естественно, с большим теоретическим жизненным опытом, потому что у нее был княжеский видак с кассетами и все она видала, фильмы всякие нужные, типа апокалипсис сегодня, 9 1/2 недель, хищник там и терминатор-рембо, и даже последние каникулы Бонифация. Ну и, конечно же, она видала фильмы про зомби, и потому она сразу же все просекла, враз скумекала своей волосатой головой, что зомби уже все захватили, а она по нелепой случайности попала сразу же в самый конец фильма. И тут по белке поверх побежали титры, и заиграла такая печальная музычка.
  Белка рванулась было, затрясла цепью, но уже был черный экран, и нам всем рассказали, что режиссера звали Энтони Симпл.
  
  Баня
  
   Dm A
   Что толку быть собой не ведая стыда
   A7 Dm
   Когда 15 баб резвятся у пруда
   D Gm
   Нагие поезда пустые города
   Dm А Dm
   Пришедшие увы в упадок навсегда!
  
   Аквариум, "15 голых баб"
  
   1.
  
   "Бля буду, - прочувствованно заявил Руслик, - зуб даю!"
   Димон приподнялся на локтях и недоверчиво уставился на друга, чуть склонив голову: "Да? А кто обещал на прошлой неделе взять у брата воздушку пострелять? Почтальон Печкин? А?"
   Русел отвернулся и стал болтать ногами, свешенными с мостков. Солнце бликовало на реке. Прозрачная вода лениво струилась, на желтом песке лежали крапчатые бычки, иногда мгновенно срываясь с места. Маленький голавлик упорно держался в струе, иногда рыская налево-направо. Русел отколупал от ссадины на коленке кусок засохшей корки и кинул голавлю, тот хапнул. По воде побежали круги. Недовольный голавль выплюнул корку и ушел в траву. Руслик хмыкнул и откинулся назад, на горячие доски, и стал, щурясь, следить за летящим высоко в небе самолётом. Инверсионный след медленно таял в плотном гуашевом небе. Пассажиры самолёта и не подозревали о существовании Руслика, это факт.
   Русел закрыл глаза.
   "Так что, Русел, когда поедем? - изо всех сил стараясь придать голосу безразличный тон, спросил Димон, - может, сегодня вечером?" Русел прикинулся, что ничего не слышал. Его губы дрогнули в легкой улыбке. Под закрытыми веками медленно колыхался алый жар стоящего в зените солнца. Река тихо журчала, шелестел в набегающем ветре тростник. Русел слышал, как друг встал с досок, потом тень закрыла его лицо, алый жар потух. Димон сел рядом, тронул приятеля за коленку - "Ну, что молчишь?"
   Русел лениво открыл крыжовенно-зеленые глаза, в них играли искорки, приподнялся на локтях.
   - Так ты ж не веришь, да?
   - Ладно, кончай, - сдался Димон, - когда поедем?
   - Сегодня вечером, я зайду за тобой в шесть.
  
   2.
  
   Рованичи, так называлась деревня, где, по словам Русла, на прошлой неделе открыли женскую баню, находилась в четырёх километрах от их Градно. Русел ехал впереди на своем старом ржавом Аисте, Димон на раскладушке пытался не отставать. Дорога была плохая, сплошной песок, маленькие колеса раскладушки вязли. Русел привстал на Аисте и обернулся поглядеть, как там Димон. Приятель заухмылялся в ответ, налегая на педали.
   Вчерело. Въехали, наконец-то, в сосняк, дорога стала получше. Велики прыгали, наезжая на корни, у Русла при этом звенела о щиток цепь, которую давно стоило подтянуть, а то и слететь может. Солнце золотило стволы сосен. Димон поравнялся.
   - Так что, - спросил он Русла, слегка задыхаясь, - верняк, что с чердака всё видно?
   - Верняк, - авторитетно заявил тот, - братан ставил крышу, и они там специально сделали лаз, чтобы все было видно.
   Димон удовлетворённо хмыкнул.
  
   3.
  
   Баня стояла за околицей Рованичей. Сразу за баней начинался колхозный сад, светившийся насквозь в закатном солнце. Свежие бревна бани были желтые, липкие. Солнце подкрашивало их в алое.
   Приятели, не доезжая до бани пары сотен метров, спешились, свели велики с дороги и положили в траву. Дальше пошли пешком. Высокая некошеная трава шелестела, путая ноги, идти было тяжело. Tолкли мак комары. Из-под ног прыскали сонные кузнечики. Солнце расплющилось на горизонте оранжевым деревенским желтком. Высокие облака - завтра будет опять вёдро, жарень. Русел хотел придать всему делу слегка приключенческий ореол, поэтому они залегли в саду, ожидая жертв. Димон поделился семками. Минут через десять послышались женские голоса, и две бабы показались на пыльной дороге. Помывка в бане планировалась на семь. Русел с серьёзным видом достал пятикратный театральный бинокль, приставил к глазам. "Эй, я тоже хочу, - ткнул его локтем нетерпеливый Димон, - дай позырить!" "Ща... - Русел нехотя передал бинокль приятелю, - левая ничего".
  
   4.
  
   В семь двадцать приятели решили, что пора. Последняя баба зашла в объект в семь ноль пять по командирским часам Димона, настоящим, с танком. Прокрались перебежками, хотя особого смысла в этом не было, так, для антуража. С торца бани была приставлена невинная лестница на чердак.
   Русел полез первый, осторожно пробуя ступеньки. Из бани донёсся радостный визг, и сердце отважного исследователя похолодело, он мертво вцепился в перекладины сведёнными руками. Тишина повисла в воздухе, но вроде как все обошлось. В лесу закуковала кукушка. Русел медленно продолжил движение, и вот он уже добрался до лаза. Внтури было темно, пахло свежей сосной и опилками, которыми был выстлан чердак для теплоизоляции. Русел осторожно попробовал солому ногой, нащупывая доски - все, вроде, было спокойно. "Эй, как там?" - услышал он из-за спины голос Димона. "Всё в полном ажуре", - ответил Русел.
   Смотровую щель нашли быстро. Прижавшись щекой к доскам, Русел заглянул внутрь. Парная была пуста. Баб еще не было, рано, переодеваются. Мальчишкам оставалось только ждать.
   И семечки, конечно.
  
   5.
  
   Первая баба появилась в семь тридцать пять, и то - ненадолго. Плеснула воды на камни и ушла. Сплошное разочарование! Русел прям зашипел. Впрочем, баба была не особо какая. Будут много лучше!
   Через минут десять появилась, наконец, баба. Завернутая в потлотенце, что б её. Дура уселась на лавку и, покачиваясь, стала напевать. Париться она, кажется, не собиралась. Русел разочарованно отстранился от щели, Димон нетерпеливо прильнул. "И что, она так и будет сидеть? - шепотом спросил он Русла, - ну что это за х...я!" Русел стал хихикать, закусив кулак. Честно говоря, он ждал большего.
   Но вскоре дверь в парилку открылась, и зашло еше пять баб, тоже, увы, завернутых в потоленца. Бабы расселись на скамейках и стали, покачиваясь, петь песню. Хор баб становился всё громче, их голоса обретали силу. Димон почувствовал, как у него на загривке встали дыбом волоски. Что-то было не так. Это была какая-то странная баня. Бабы пели, и вот одна из них, ешё совсем молодая девушка, но для мальчишек - тоже баба - встала со скамьи и вышла в центр. Скинув полотенце на пол, она стала кружиться в медленном танце, плавно подпрыгивая на месте, мягко притопывая. Груди бабы, с большими коричневыми сосками, плавно качались, влажно шлепая. Димон нервно сглотнул. "Бля, дай позырить", - зашипел Русел, пихая приятеля под ребра. Димон только раздраженно дёрнул плечом. Баба медленно вращалась на месте, закрыв глаза. Остальные, плавно покачиваясь взад-вперёд, пели:
  
   В мою больную грудь она
   Вошла, как острый нож, блистая,
   Пуста, прекрасна и сильна,
   Как демонов безумных стая.
  
   Она в альков послушный свой
   Мой бедный разум превратила;
   Меня, как цепью роковой,
   Сковала с ней слепая сила.
  
   И как к игре игрок упорный
   Иль горький пьяница к вину,
   Как черви к падали тлетворной,
   Я к ней, навек проклятой, льну.
  
   Я стал молить: "Лишь ты мне можешь
   Вернуть свободу, острый меч;
   Ты, вероломный яд, поможешь
   Мое бессилие пресечь!"
  
   Но оба дружно: "Будь покоен! -
   С презреньем отвечали мне. -
   Ты сам свободы недостоин,
   Ты раб по собственной вине!
  
   Когда от страшного кумира
   Мы разум твой освободим,
   Ты жизнь в холодный труп вампира
   Вдохнешь лобзанием своим!"
  
   / Шарль Бодлер, Вампир/
  
   Танцующая баба стала ласкать себя, медленно кружась на месте. Руки, как две гибкие змеи, гладили тело, теребили соски, нотом левая нырнула в пах. Баба закусила губу. Её лицо исказила страдальческая гримаса. Хор запел громче, строже. Баба выгнулась дугой, суча ногами и, как показалось Димону, оторвалась от пола, повисла в воздухе. Тело забилось в конвульсиях. Хор запел что-то торжественно-готическое, держа высокую вибрирующую ноту. Димону стало очень страшно. Танцующая баба вдруг как-то обвисла и расслабилась. Её тело висело в воздухе приблизительно в полуметре от пола, мягко прогнувшись в спине, руки свободно висели вниз, плетьми.
   На спокойном лице играла умиротворённая улыбка.
   Хор смолк. Баба открыла глаза и ласково улыбнулась. Изо рта бабы торчали кривые, как рыбловные крючки зубы. Баба смотрела прямо на парализованного страхом Димона.
   "Кровь! - властно закричала баба, - кро-о-о-о-о-овь!"
  
   6.
  
   "Бля!, - заорал Диомн, вскакивая, - бля-я-я!" "Ты что, ты что!,- закричал Руслан, - ты что орешь!" Мальчишки стояли посредине чердака, вцепившись друг другу в плечи. "Бля-я-я-я! - орал Димон, его трясло, - бля, мотаем отсюда! Это не просто бабы, это... это какие-то ёбаные ведьмы!" Он метнулся к лазу, Руслик кинулся за ним. Димон почти слетел с лестницы, больно подвернув ногу, бросился бегом к великам. Русел уже со всех ног мчался за ним.
   Когда они добежали до великов, двери бани открылись. Окрестность огласилась леденящим кровь воем, переходящим в хохот. Мальчишки на секунду замерли в ужасе, парализованные звуком, потом схватили велики и бегом потащили их к дороге, чертыхаясь. Было тихо, они слышали только собственное громкое дыхание и громкий шорох травы. Мир, казалось, замер, выжидая. Всё вокруг, казалось, замерло, глядя на мальчишек: ну, что они, смогут или нет, что сейчас будет, весь мир был как арена, а Димон с Русликом - как два гладиатора, одни против всех. В бархатно-черном небе горела полная луна, влажно мерцали звёзды.
   Димон добежал до дороги первым, вспрыгнул на велик, с лязгом завалился, матерясь, залез на велик опять, стартанул; Русел был в седле через секунду. Парни помчались по дороге, виляя на песке. В ушах и горле билась горячая-горячая кровь, хриплое дыхание не успевало за скрипом и лязгом цепи о щиток. В голове у Димона металась одна мысль: "Да бля ну его на хуй, да бля ну его..." - он повторял эти слова, как заклинание, как оберег, как последнюю надежду. За спиной повторился вопль, переходящий в хохот, а после этого над землей повис тонкий свист, пронзающий все. Свист становился всё громче, приближаясь. "С дороги, бля! - заорал Русел, тормозя, - с дороги, с дороги нахуй!" Через секунду они уже волокли велики в сад, громко дыша. Ноги промокли от росы, болело в груди. Сердце, казалось, было готово выскочить из горла. Русел потащил Димона на змелю.
   Мальчишки лежали в высокой траве, глядя на небо и пытаясь успокоить дыхание. Спину холодило от земли. Трава тихо шелестела, мерцали звезды. В высоте медленно полз, мерцая, нательный крестик самолёта. Этот самолёт был как последняя надежда, как проплывающий мимо необитаемого острова корабль. Но пассажиры не знали ничего о двух мальчишках, лежащих в километре под ними, двух мальчишках, в ужасе вжавшихся в землю. Русел молился, или как еще это можно назвать... он просил, неизвестно у кого, просто просил.
   Димон вцепился в руку Руслика, и тут они увидели ЭТО.
   В небе летели голые бабы. Они летели клином, светясь в небе голыми телами. Ярко выделялись черные лобки. Вытянувшись по стойке смирно, они плавно летели, одни - прижав руки к телу, другие - вытянув их вперед, будто пловчихи с Дейнековских фресок в московском метро. Застывшая энергия движения. Бабы внимательно смотрели вниз, но их взгляды, казалось, скользили по мальчикам, не замечая их.
   Эскадрилья медленно проплыла в ночном небе. Свист стал удаляться, а потом и вовсе истаял в ночи. Стало тихо. Моргая, медленно удалялся самолёт.
   Димон тихо сглотнул и выдохнул - "Ну, бля-я-я на хуй..."
   Опасность миновала.
  
   7.
  
   Димон женился первый, в восемнадцать, прямо перед армией.
   Женой была девчонка из Слободы, Ленка. Они познакомились на Ивана Купала, и, по причине беременности, пришлось пожениться. Впрочем, Димон был не в обиде - Ленка ему нравилась, он бы и так на ней женился. Свадьба получилась хорошая, с настоящей дракой, весёлая. Русел подарил другу вертикалку, тульскую, новую. Зарплаты две, не меньше.
   Когда всё уже кончилось, и гости разошлись, пьяно покричав молодым "горько!", Димон, немного пошатываясь, пошел в хату. Споткнулся о порог, неловко попрыгал в прихожей на одной ноге, шопотом матерясь. Молодая уже ждала в спальне. Хватанув со стола недопитую рюмку самогона, Димон направился через темную гостиную к брачному ложу. По пути завалил стул, матерясь, поставил его. "Любимый, ты идешь? - услышал он крик из спальни, - я жду!" "Да, Ленка, иду, щас всё будет!", - крикнул он в ответ, удивившись тому, что голос показался каким-то чужим, не его.
   Из спальни раздался девичий смех.
   В спальне царил полумрак от горящей настольной лампы. Ленка сидела на кровати, поджав ноги, голая, и демонстративно ровняла пилочкой ногти, далеко отставив руку. "Пришел? - игриво спросила она, нарочито зевнув, и плавно откинулась на спину, - а то я уже спать собралась...". "Без меня?" - поинтересовался Димон, скача на одной ноге, пытаясь выскочить из штанины. Хмель давал о себе знать. "Без меня, без своего законного мужа? Непорядок!" - с наигранной угрозой спросил он. "Ну можно... и без тебя..." - ответила Ленка, развратно улыбнувшись, и медленно погладила себя между ног. Этот жест смутил Димона, рождая неясные, но откровенно негативные ассоциации. Ленка перевернулась на живот. "Ну так ты идешь?" - спросила она, прогибаясь в спине.
   Димон забрался на постель, обнял жену, потянул к себе. Ленка стала целовать его в шею, грудь, спускаясь ниже. Димон, не привычный к таким ласкам (обычно на сеновале было не до того), смутился еще больше. "Глупый, - шепнула Ленка, мягко толкая его в грудь, - ляг". Дима откинулся на спину. То, что случилось потом, было удивительно, но немного неприлично. Мир погиб, а потом возник заново. Поневоле поверишь в гипотезу Большого Взрыва. Димон, улыбаясь, лежал на спине, глядя в темноту. Была теплая летняя ночь, тихо жужал комар.
   Лена села Димону на грудь. Он чувствовал кожей её влажную грячую промежность. Девушка, мягко покачиваясь, стала сползать ниже, пока её движение не остановило естественое припятствие. Дима обнял её за бедра, вдыхая запах её волос. Голова легко кружилась. Время замедлилось, и, когда он вошел в неё, оно остановилось совсем. Лена улыбалась, ласкаясь носом.
   - Дима, а ведь мы с тобой давно знакомы, я тебя вспомнила теперь... - улыбалась Лена.
   - Да, уже полгода, - шептал тот, пытаясь начать двигаться, но девушка плотно сидела на бедрах, обняв его ногами.
   - Нет, Дима, не полгода... гораздо больше. Не узнаешь меня? Нехорошо...
   - Откуда же? Не помню... расскажи, - Диму уже почти сводила с ума эта тянущая боль, этот зуд в корне тела, - ну же милая, я хочу тебя, давай же...
   - Сейчас расскажу, милый... - улыбнулась Ленка, оскалив полный рот кривых, как рыбловные крючки, зубов.
   - А-а-а! - закричал Димон, рванувшись.
   Поздно.
  
  Universum inc.
  
  1.
  
  Герхард осторожно сел в глубокое черное кожаное кресло и осмотрелся по сторонам. Об этой конторе он узнал из утреннней газеты, реклама гласила: "Мы создадим для Вас Ваш личный Мир! Всего за $ 100 000. Universum inc." Звучит загадочно, а Герхарду всегда нравились загадочные вещи. А еще ему нравилось оставлять шарлатанов в дураках, это ему нравилось больше всего на свете - обмануть обманщика, вывести его на чистую воду, ха-ха, это было, так сказать, хобби Герхарда. Довольно дорогостоящее хобби, следует заметить, ибо иногда Герхарду не удавалось выйти из схватки победителем, и это стоило ему денег, иногда весьма солидных, но об этих неприятных эпизодах Герхарду не особо нравилось вспоминать. Герхард был старый лис, и последние пять лет ему везло, он был осторожен и хитер, и вот сегодня он не сомневался в собственной победе. Хех, "мы создадим для Вас Ваш личный Мир! Всего за $ 100 000!". Посмотрим-посмотрим. Специально для своего хобби Герхард недавно, полгода назад, наконец-то получил второе образование - юридическое, и вот теперь, во всеоружии, он готов к любым неожиданностям. Впрочем, неожиданностей не будет, все будет так, как захочет этого Герхард. Герхард вытянул ноги и улыбнулся самому себе, большому себе, взрослому.
  - Собственно я по вашему объявлению в Evening Star... - начал Герхард.
  - Да, я понимаю, - почти прервал его Хьюз, так звали худого типа в клетчатом костюме, - я понимаю: вам интересно, что же мы предлагаем за эти самые 100 000, вам любопытно... Что ж, сейчас я удовлетворю ваш интерес, с удовольствием. Видите ли... наш мир, как бы это попроще объяснить, натянут на наши представления о нем, как кожа натянута на наше тело, простите за неаппетитное сравнение, но иначе уж тут никак... Вот, да. А что есть эти самые предстваления? Совокупность теорий, физика там, химия, прочие науки, и, что важно - это единицы измерения этого мира, единицы времени, расстояния, объема. И так уж получается, что если изменить наше представление о мире, то изменится и мир. Как бы это объяснить попроще? Ну, вы, наверное, замечали, что Бог, например, разный в разных церквях, да? В деревенской часовенке Он совсем не такой, какой Он в торжественном соборе, да? Не замечали? Ну и ладно, плохой пример, но это не самое важное, и так все поймете. Главное в этом деле - это действительно пользоваться этим измененным знанием о мире, без обмана. Наша фирма очень гордится тем, что у нас - никакого обмана, мы совершенно честны с нашими клиентами. Поэтому я хочу сразу же заявить, что изменения, которые произойдут с миром, Вашим миром, нельзя предугадать заранее. И вся ответственность ложится на Вас и только на Вас, это - Ваш выбор.
  - Хм, звучит заманчиво, - сказал Герхард, улыбаясь ("легкая добыча - подумал он, и в его мозгу мелькнули приятные образы того, что он сделает с теми деньгами, которые он выколотит через суд из этих дураков, - слишком лёгкая добыча"). Герхард взял со стола ручку с фирменным логотипом (стилизованная солнечная система, огороженная подковой буквы U) и стал вертеть её в руках, - да, звучит заманчиво. Но что же я получу за мои 100 000? Что конкретно я получу за мои деньги?
  - Резонный вопрос, - согласился клетчатый тип, - совершенно резонный. В стандартный пакет входят: набор учебников по основным дисциплинам, таким как физика, математика, химия и история, а также набор измерительных приборов, которые заменят таковые, используемые Вами сейчас: часы, спидометр в вашем автомобиле, линейки и прочее подобное. Таким образом вы будете жить в мире, который будет измеряться в ваших личных единицах и следовать вашим законам. Для каждого клиента создается свой уникальный пакет, так что ваш мир будет именно ваш и ничей кроме. Естественно, что все ваши старые измерительные приборы необходимо будет уничтожить, само собой.
  - Звучит заманчиво, - сказал Герхард, - а каковы гарантии, что всё сработает?
  - Гарантии? Гарантии, что сработает? - тип, казалось, не совсем понял вопрос, - вы сомневаетесь, что сработает? Тип громко рассмеялся, явно громче, чем того позволяли приличия. Отсмеявшись, клетчатый промокнул глаза платком (тоже клетчатым!), и продолжил: Гарантии таковы. Если не сработает в течение, скажем, ну, скажем... десяти дней, то мы готовы выплатить вам ваши деньги в десятикратном размере. Но поверьте - сработает, не было такого, чтобы не сработало.
  - Я готов подписать контракт! - почти закричал Герхард, на секунду потерявший контроль над собой, - добыча была слишком близка... Через секунду Герхард взял свебя в руки.
  - Я готов подписать контракт.
  И контракт был подписан.
  
  2.
  
  Герхард с интересом разглядывал удивительный предмет, украшавший его правое запястье. Это были часы... если можно назвать часами удивительную штуковину, на цифирблате которой крутилось целых пять стрелок, причем 2 из них - прочив часовой. Одна стрелка двигалась рывками. Как заверил Герхарда клетчатый, про новое удивительное время всё можно было прочитать в толстой пачке учебников, выданной Герхарду. Герхард легким шагом пересек парковку, и до того счастливого момента, когда он, наконец, станет богатым, оставалось десять дней, всего десять. В машине тоже были изменения, удивительные изменения. Спидометр был разграфлен от 0 до 100, причем деление явно было нелинейное. "Черт! - выругался Герхард, - клоуны!" Но за миллион можно было и потерпеть. Двигатель завелся с полоборота, и, скрипнув шинами, Герхард выехал из дворика, который он собирался в следующий раз посетить ровно через десять дней.
  Герхард сделал музыку погромче и утопил педаль газа. Настроение было отличное. Он бросил взгляд на часы ("интересно, успею ли к сегоднешней игре, Индиана Ред Сокс против Детройт Девилс, наши победят, это точно") но вместо привычного кассио на него глянул монстр с пятью стрелками.
  Герхард чертыхнулся.
  Стало темнеть, и Герхард включил фары. До дома было около часу езды, половина по трассе, половина гравейкой. Темнело. В свете фар вспыхнул щит: "Olt Well - 30". "Ха, подумал Герхард, сворачивая с трассы, - ошибка на дорожном щите - это уже слишком. Куда катится этот чертов мир?" Машина плавно качнулась на выбоине, как бы в ответ его мыслям. Дорога бежала через лес, и Герхард барабанил пальцами по рулю в такт музыке. Приятные мысли об удачном дне баюкали Герхарда. Жизнь всё-таки хороша, и тот, кто действительно хочет, может заставить её идти именно так, как он того хочет. Сила, терпение, пунктуальность, концентрация - и главное, всё-таки самое главное - терпение! - тогда удача, эта сука, тебе улыбнется. Герхарду она улыбнулась, он долго к этому шел, это была не случайность, это был закономерный результат контроля жизни, внимательного сосредоточенного контроля. Он не дал ей шанса оставить себя в дураках, ни одного из ста. И вот теперь он будет богат.
  Слева в темноте вспыхнул щит: "Wellkomm to Olt Well!". Герхард на мгновение опешил. "Что за черт?, - запрыгало у него в голове, - что за черт?" Но разум быстро нашел спасительный обман: кто-то пошутил с дорожными знаками, неудачная шутка, все ужасные вещи мы пытаемся считать неудачной шуткой, изо всех сил обманывая себя, обманывая до тех пор, пока больше уже обманывать нельзя. Герхард ехал по темным улицам своего родного городка, и ему становилось все страшнее и страшнее.
  Улицы были ДРУГИЕ. Город был ДРУГОЙ. Герхард свернул налево, к церкви, и в свете фар вспыхнули кресты церковного кладбища, именно ВСПЫХНУЛИ. Герхард остановил машину и выключил двигатель. Кресты горели в свете фар, точно так же как светятся катафоты и дорожные знаки. "Черт, черт, - беспомощно повторял Герхард, - черт!" Прошло пара минут, двигатель спокойно урчал. Герхард открыл деврь и, секунду помедлив, вылез из машины.
  На всех крестах были катафоты, и они светились. Этого не должно было быть, это было невозможно. Герхард растерянно стоял посередине родного города, чужого города. Только теперь он заметил, что во всем городке не горело ни одного окна, ни одного. "Эй!, - закричал Герхард что есть сил, - Эй, кто нибудь!" Тихо, душная летняя ночь. В свете фар метались бабочки, с тугим звуком бились в стекло, урчал двигатель. Бабочки бились в свет, глупо бились в свет.
  Герхард начал пугаться, ему стало страшно. Всё шло не так, и Герхард терял контроль. Тут, наконец-то, в одно из домов вспыхнул свет, розовый свет. Герхард побежал к свету, крича. Дверь открылась. Герхард остановился, и, сбиваясь, начал, обращаясь к грузному черному силуэту, занимавшему собой почти весь дверной проём: "Мистер, извините за меня за ночное вторжение, но дело в том, что..." Больше ничего Герхард сказать не успел, потому что в этот момент этот самый некто, включивший свет, некто, пришедший на крик, дважды выстрелил в Герхарда из обреза: в живот и в грудь.
  Последняя мысль Герхарда была - ".. черт, я почти, почти стал богат!". Он так ничего и не понял.
  
  КОНЕЦ
  
  Андрей закрыл тетрадь, соторожно сложил её пополам, сунул во внутренний карман плаща, встал, хрустнув коленом, и вышел из спальни. Камера немного задерживается на том месте, где он только что был, солнечный блик дышит на полу, затем - смена плана. В последнюю секунду через экран молниеносно мелькает вытянутая тень, но вот уже - смена плана. Зрителю страшно, в первых рядах обливаются колой и обсыпаются попкорном, чертыхание, шорох, шиканье: "Тсс!!! Смотрите дальше!"
  Зал постепенно затихает, черные головы на фоне яркого экрана. Приоткрытые рты и голубые сполохи на милых, глупых, родных лицах.
  
  37.
  
  Когда Лена открыла глаза, она отлично помнила, кто она и что ей нужно делать. Ей нужно было бежать отсюда. Девушка подошла к окну - третий этаж - высоко.
  В этот момент дверь в палату открылась, и на пороге появился Антон Семёнович.
  - Милочка, что же это такое? Кто вам разрешил вставать? - в голосе доброго доктора звучало тщательно скрываемое раздражение, - Милочка, мне придётся удвоить вам порцию снотворного, уж никак у нас с вами иначе не получается.
  Лена шагнула навстречу Антон Семёнович, и что-то в её взгляде заставило того отшатнуться.
  - Я больше не хочу сеансов памяти, я всё вспомнила.
  Антон Семёнович снял очки и стал протирать их белоснежным платком, широко расставив ноги в летних туфлях с дырочками.
  - Ну так и расскажите о том, что вы вспомнили, очень хорошо.
  - Не буду.
  - Но милочка, есть, в конце концов, порядок лечебного процесса... Я очень рад, что вы пошли на поправку, но необходимо зафиксировать состояние, необходимо, в конце концов, медицинское подтверждение факта возвращения памяти. И если...
  - Не буду. Я хочу уйти, сейчас же. Я здорова.
  Антон Семёнович раздраженно пожал плечами и вышел в коридор позвать санитаров, и в это момент Зверь прыгнул на него и порвал горло. Душа Антона Семёновича слилась с душами ранее убитых, породолжая в каком-то смысле дело всей его жизни.
  Зверь медленно вошел в палату, вильнув телом - длинный змеиный перелив, перекатываются мышцы под шерстью.
  Лена попятилась, глядя на оскалившего зубы огромного черного волка, девушка пятилась к стене, к окну, Зверь наступал, низко опустив голову и рыча, будто задыхаясь слюной, будто умирая. Лена оглянулась в поисках спасения, спасения не было. Зверь был всё ближе.
  Она прыгнула, пробила телом стекло.
  Зверь, встав на задние лапы, высунулся в окно, по-человечески внимательно глянул вниз.
  На асфалте никого не было.
  Только голуби.
  Вспорхнули и с хлопаньем пересекли больничный двор.
  
  38.
  
  Андрей вышел из детского сада, под каштанами были разлиты жидкие весенние сумерки и пахло только что закончившимся дождём. Вознесенский пересек двор по диагонали, оставляя четкие следы на влажном песке. С листьев цветущих каштанов срывались тяжелые капли, падали на другой лист, а с него - на следующий, и так пока не достигали влажной земли. От этих капель листья постоянно шевелились, и в воздухе, наполненном запахом влажной коры и листьев, стоял тихий шорох. В тёмной шевелящейся листве каштанов тихо горели белые свечки неподвижных цветов. Было прекрасно.
  В саду была разлита опасность. Андрей почувствовал движение спиной и молниеносно обернулся - никого, лишь медленно колышущиеся листья каштанов. Вознесенский вытащил из кобуры Magnum.
  Андрей медленно повернулся вокруг оси, всматриваясь в поисках опасности. Солнце в вечерних окнах отливало кровью: Колизей, изо всех окон смотрят, спятавшись за шторами, затаив дыхание, смотрят старые знакомые, одноклассники, приятели, бывшие любовницы, незнакомые люди, анонимные сослуживцы: собрались сегодня посмотреть, как он сегодня умрёт на песке двора своего детского сада.
  Зверь прыгнул сзади, Андрей обернулся, кося глазом, нажал на спусковой крючок, пули прошили Зверя, выбивая комья алого, Зверь упал на Вознесенского сверху и порвал ему горло.
  В общем, как говорится, - все умерли, finita la cоmedia.
  Все свободны, концерт окончен.
  Я пошутил, как мог - пошутил.
  
  FIN
  
  39.
  
  Смешная вещь, страшный ритуал - литература, ведь это же не письмо, и не скажешь, что больно. Только намекнёшь, долгими намёками, на костылях перебежишь дорогу, расскажешь через третьи руки, что нехорошо, ибо иначе никак, объяснишь, что больно, прикинешься - что литература, ха, посмеёшься. Спляшешь, на всякий случай, для убедительности. А потом поймешь, что всё - видно. И литературы - ни на грамм, просто так вышло, больно просто, просто кричал и каталася по полу с пеной у рта, и хотел, чтобы по волосам погладили, чужой человек чтобы погладил, просто так, от того что ты - это ты, погладил и чтобы успокоиться, замереть, затихнуть, чтобы изменить прошлое и жить дальше.
  В этом и надежда, этого и хотелось, рассказать, что жить дальше - можно, вот это - и стоило писать, вот это - и правда. Живите. Заново. Мои слова - лишь слова. Рифмованный крик, бессилие букв, никому не нужно. Всё равно кажется, что в этом и смысл, это и есть те слова, которые человечество всё забывало написать все эти годы, что всё равно написать это имеет смысл, несмотря на постмодернизм, несмотря на новую искренность, несмотря на нарратив, несмотря на то, что это - проза, это - не разговор, и я не имею права ничего никому тут говорить, это как разговор шопотом с женой в тюрьме, всё записывают, да, я должен знать своё место и рассказывать историю, но всё же, всё же, несмотря на то, что я уже сломал все правила, уже испортил эту повесть, уже всё перечеркнул, все предыдущие заслуги - в помойное ведро, так вот. Несмотря на то, что уже сделал так, что этот текст никогда не увидит бумаги - всё равно - я буду кричать, несмотря на то, что тот крик никому не интересен, потому что это - не по правилам, так вот я буду кричать, кричать, посылая на хуй постмодернизм, модернизм, классическую литературу, посылая на хуй всё: мне тоже больно. Понимаешь, ведь люди так условились, что когда ты пишешь прозу, то ты придумываешь историю, рассказываешь о себе - но вскользь, это такая ёбаная игра, в которую люди играют давно, они давно так ловко придумали, что они пишут... просто так, но меня это не ебёт. Я просто говорю тебе сейчас, в конце этой повести - я говорю - тебе: мне больно, так же, как и тебе, и это говорю тебе - я.
  Мне так же, как и тебе, - больно.
  Это я тебе и хотел передать, а больше ничего и не бывает. Вообще - ничего .
  Я - люблю.
  Этот текст - послед души.
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"