Грумдт Г. : другие произведения.

Типа роман. Окончание

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  ЧАСТЬ III
  ВОЛЬНЫЙ ГОРОД О"КЕЙ-НА-ОБИ
  
  Когда станешь болшая,
  Отдадут тебя замуж,
  Во деревню болшую,
  Во деревню чю-жу-ю.
  Там по праздникам дощь, дощь,
  И по будням там дощь, дощь.
  Мужики, как напьются,
  Топорами де-ру-ца.
   Русская песня
  
  
  
  
  
   Глава I
   Подвиг товарища Голопупенко
  
  - Вы любите Эф Киркорова? - спросил я Фриду, когда наш Шарабан въезжал в огромные, поросшие мхом, каменные ворота города N (плод медиевистских фантазий императора Павла).
  - Не знаю, - недоуменно пожала плечами Фрида, - его песни как-то... не трогают душу.
  - А песни Киркорова, - назидательно ответил я ей, - и не должны трогать ничью душу. Ибо смысл его песен в том...
  (Здесь я на минутку отвлекся. Проехав ворота, мы вырулили на широкий проспект, заставленный скучными монументами эпохи застоя).
  - Ибо смысл его песен в том, что можно жить и без души.
  - Хм, - ответила Фрида и трогательно сморщила лоб в гармошку. - Хм! - повторила она и обиженно посмотрела в окно.
  Мое остроумие (или то, что казалось мне моим остроумием) ее всегда раздражало. И, вообще, весь я - ее раздражал. А ведь когда-то, в самом-самом начале нашей дороги, я ей чуть-чуть... или не так уж чуть-чуть?.. нравился. Теперь же от каждого моего слова ее начинало трясти. У меня всю жизнь так.
  - Есть люди, - по-прежнему глядя в окно, проговорила она (а за окном проплывал очередной шедевр очередного местного церетели: воткнутая прямо в небо остро заточенная гранитная стамеска и прижавшиеся к ней два бронзовых мужика с перекошенными мордами). - Есть люди, которые в принципе не способны изречь ничего, окромя негатива.
  - Еще посоветуй мне, - моментально отреагировал я, - поскорее убраться в свой Израиль.
  - Хм, - покраснела Фрида и опять не нашлась, что ответить.
  - Ты произнесла свое "хм" - припомнив все накопившиеся за время пути обиды, выпалил я, - с цинизмом тридцатилетней незамужней женщины .Откуда цитата?
  - От верблюда, - покраснев, ответила Фрида. - Из... из Довлатова.
  - Умница! - похвалил ее я.
  - А ты произнес свое "ум-ни-ца!" - позеленев от ненависти, прошипела Фрида, - с цинизмом сорокалетнего неженатого многодетного кретина!
  - Еще скажи: импотента.
  - И - скажу.
  - Что-о-о?!
   - Друзья! Друзья! - наконец-то прервал наш словесный мордобой сидевший напротив Фриды А.Д. Дерябин. - Ну, что это вы, в самом деле? Чего вы свирепствуете? Вы вот лучше ответьте-ка мне на вопрос: а в какую цену в этом городе горох лущеный? Вы зря смеетесь, товарищи, - Дерябин укоризненно покачал головой. - Зря, между прочим, смеетесь. Рис, греча, пшено, и, в особенности, лущеный горох - суть наиважнейшие продукты питания, зная цены на кои, мы, товарищи, мОгем... т.е. могЁм... т. е, естественно, мОжем...
  - Ты рис с пшеном не равняй! - вдруг зычно заорал на него из своей водительской будки Е.Я. Голопупенко. - Ты, парень, рис с пшеном ни-ког-да не равняй! Ведь ежели ты выбрал по карточкам полкило риса, то цельных... цельных три дня ты живешь - как нарком. А вот ежели тебя отоварили пшеном (по тому же, заметь, девятому талону), то тут-то ты, парень, посвищешь в кулак. И вспомнишь ты, парень, Евстафия Яковлевича Голопупенку, да уж поздно будет! Потому как полкило пшена супротив полкило риса - это как... как какой-нибудь толстожопый тов. Маленков супротив самого товарища Молотова. Ты это, парень, запомни и больше рис с пшеном ни-ког-да не равняй!
  - Я прям-таки удивляюсь, Евстафий Яковлевич, - независимо пожал плечами А.Д. Дерябин, - на вашу вопиющую некультурность. "Отоварить". "Пшеном". "По пятому талону". Какой-то дореволюционный жаргон! Можно подумать, что вы даже программу "Время" не смотрите. Если бы я вас искренне не уважал, то я бы, простите, решил, что вы и Пикуля не читали...
  Тов. Голопупенко заложил поперек проспекта виртуозный вираж и сконфуженно вымолвил:
  - Так я ведь это... и не читал...
  - Ка-а-ак?! - негодующе возопил Анатолий Дмитриевич.
  - А так, - вконец опечалившись, буркнул Дважды Еврей Советского Союза. - Ни хрена не читал.
  - Даже "Битву железных канцлеров"?
  - Ну, да.
  - Даже "Пером и шпагой"?
  - Даже.
  - Бог мой! Мой Бог! - огорченно покачал головой Анатолий Дмитриевич. - Вам что... безразлична родная история?
  - А на хрена мне твоя история?
  - Бог мой! Мой Бог! - продолжал вовсю возмущаться Дерябин. - И это мы называем культурой!! И вот это мы называем - куль-ту-рой! Я уж и не спрашиваю про роман Михаила Булгакова "Мастер и Маргарита". Ведь вы, Евстафий Яковлевич, естественно, и слыхом не слыхали, что рукописи не горят, мандарины кусаются, а осетрина имеет только вторую свежесть?
  - Не. Не слыхал.
  - Бог мой! Мой Бог! И это мы называем культурой!!!
  - Анатолий, - с неожиданной злостью вдруг прошипела Фрида, - сию же минуту перестань.
  - Но, Фрида, но, лапка, - Дерябин чуть перегнулся и по-супружески нежно облапил ее обтянутую черным ажурным чулком коленку, - но ведь он не читал даже "Битву железных канцлеров"!
  - А ты не читал даже Райнера Марию Рильке.
  - Как не читал? - запротестовал было Анатолий Дмитриевич. - Как это не читал? Ну, да... не читал. Но, Фрида, но, лапка, но ведь я-то этого хотя бы стесняюсь. А он своим невежеством, видите ли, гордится. Мой Бог! Он гордится тем, что не читал "Битву железных канцлеров"! Я вообще сомневаюсь, смотрит ли он телевизор.
  - Ты его тоже не смотришь. У нас в Шарабане нет телевизора.
  - Но ведь он-то его не смотрит из принципа!
  - И это, между прочим, хорошо, - отрезала Фрида и, словно мусор, смахнув с коленки дерябинскую ладонь, дала понять, что пререкаться более не намерена.
  - Бог мой! Мой Бог! - продолжал вхолостую кипятиться Дерябин. - Мой Бог! И это мы называем культурой. И вот это мы называем - куль-ту-рой!!!
  Ему было очень обидно за культуру.
  - Давайте (ха-ха!) зайдемте в сей сельский маг и разрешим столь взволновавший всех нас вопрос о ценах на крупы, - примиряющим баском пророкотал из высокого кресла кондуктора поэт-атлет-экстрасенс и ткнул квадратной ладонью в проплывавшее за окном унылое серое здание казенного вида. Нижний этаж этого здания (в странном контрасте со всем остальным побитым фасадом) блестел свежей краской и черным стеклом. Над гостеприимно распахнутой дверью отливала золотом вывеска: "ТОО "Добрыня Никитич".
  Мы остановились и вышли.
  Никаких, впрочем, круп за толстой стеклянной дверью здания не было. А был там - страшный переизбыток, казалось, со всех четырех сторон струящегося света, до зеркального блеска надраенный белый мраморный пол, точеные черные стулья, полупрозрачные столики и потрясающей сексапильности барышня в мини. Ноги у барышни росли непосредственно от ушей.
  - Девушка, миленькая! - гаркнул оробевший от всей этой роскоши тов. Голопупенко. - Где б мне здесь отоварить крупу по девятому талону? А? Подскажи!
  - Товарищ продавщица! - перебил его А.Д. Дерябин. - То-ва-рищ про-дав-щи-ца! - по слогам повторил он, блудливо лаская взором две затянутые в колготки ослепительно стройные колонны ног. − То-ва-рищ про-дав-щи-ца (к сожалению, не знаю вашего имени-отчества). Не обращайте ни малейшего внимания на то, что сейчас вам скажет этот некультурный старик. Вы мне лучше подскажите, товарищ продавщица (к сожалению, не знаю вашего имени-отчества), к вам колбаску сегодня завезли? Мне колбаски бы докторской грамм бы пятьсот. И еще бы сметанки. Еще бы сметанки хорошо.
  Девушка удивленно взмахнула своими темно-фиолетовыми ресницами, но потом (очевидно, следуя какой-то намертво вбитой в ее хорошенькую головку программе) произнесла румяным кукольным голоском:
  - Дорогие друзья! Мы рады вас приветствовать в центральном офисе инвестиционного фонда "Добрыня Никитич", принадлежащего мегахолдингу "Койка-диалог". Дорогие друзья! Эксклюзивный инвестиционный фонд "Добрыня Никитич" всегда готов предоставить вам следующий пакет услуг.
  Здесь вас могут:
  a. обналичить,
  b. отксерить,
  c. перевести в офшор,
   d. вживить вам харизму,
  e. откорректировать имидж,
  f. обеспечить вам должность и.о. с оплатой в у. е.,
  g. обучить вас иностранному языку по методу Илоны Давыдовой,
  h. снять порчу,
  i. вернуть любимого,
  и т. д., и т. п.
  Барышня ослепительно улыбнулась:
  - Что вы предпочитаете, господа?
  - Что у. е., - вдруг в очередной раз не выдержал и заорал на нее эмоциональный Единожды Герой. - Что у. е.! Что мне твои у. е.! За у. е. нынче, девонька, и петух снесется, а вот ты мне крупу отоварь по девятому талону. Отоварь - а?! За рубли!
  - И колбаски бы докторской грамм бы пятьсот, - блудливо елозя взором, поддержал его Дерябин А. Д.
  Девушка еще раз удивленно качнула своими ресницами и обреченно произнесла:
  - Дорогие друзья! В свете перманентной рекламной кампании, проводимой головным мегахолдингом "Койка-диалог", и учитывая, что инвестиционный фонд "Добрыня Никитич" является эксклюзивным дистрибьютором и торгует без... Хорошо, господа, хорошо. Я свяжусь с руководством.
  И еще раз грустно вздохнув, она глубоко утопила наманикюренным пальчиком серую кнопку селектора.
  Раздался мягкий звонок, потом характерный треск (как будто откуда-то сильно сверху спускался средних размеров слон), и из-за толстой зеркальной перегородки выплыл весьма и весьма типичный для учреждений такого рода молодой человек - ростом ровно два метра и весом сильно за сто кэге.
  Его идеально сидевший двухтысячедолларовый костюм чуть-чуть оттопыривался слева.
  (Я не батька Кондрат, но, при первом же взгляде на безразмерную морду, коей имел счастье единолично владеть молодой человек, я тут же припомнил строку Гумилева: "Лицо как вымя").
  Наш небольшой коллектив смущенно молчал. Молчал и молодой человек. Молчал с монументальной бесстрастностью гранитной глыбы.
  Молчание длилось долго.
  Сперва минуты две-три.
  Потом минут пять или даже шесть. И вот, в тот момент, когда молчание стало просто-таки неприличным, вконец уплотнившуюся тишину вдруг прорезал дробный стук каблучков, и из-за необъятной спины замершего вавилонским столбом детины выбежал пожилой, небрежно одетый гном с позолоченным "Паркером" за правым ухом.
  - Абрек Ашотович, - подобострастно обратилась к паркероносному гному длинноногая sexy-girl, - у господ к вам ряд деловых предложений. Предложений несколько... путаных, но вы же сами велели, Абрек Ашотович, в неясных случаях обращаться непосредственно к вам.
  - Велел. Велел, - ответил Абрек Ашотович неожиданно мягким тенором, после чего повернулся к секретарше спиной и обратился непосредственно к нам. − Резюмируйте, господа, и - он сделал короткий и властный жест рукой, - и, умоляю вас, побыстрей, ибо время мое слишком дорого стоит.
  - Мне бы колбаски, - начал А.Д. Дерябин.
  - Размеры партии?
  - Пол... кило.
  Абрек Ашотович удивленно повел иссиня-черной бровью и больше А.Д.Дерябина не замечал.
  Затем он повернул свое изрезанное фиолетовыми морщинами лицо к стоявшему рядом с Дерябиным Е.Я. Голопупенко.
  - Ваш - вопрос?
  Тов. Голопупенко обиженно пожевал губами и что было силы выпалил:
  - А у меня эта... крупа, т.е. какая крупа - книга! Хорошая книга. Жидо-масонская.
  - Тема? Жанр? Предполагаемый объем тиража?
  - Да какого там тиража? - вновь вспылил эмоциональный Е.Я. - Какого, мил человек, тиража? Книга-то - только тиха! - един-ствен-ная. Это же... инкунабула!
  - Ин-ку-на-бу-ла? - вновь шевельнул пушистой бровью Абрек Ашотович. - Что означает это слово?
  - Ну... это вроде как, мил человек... − и так напряженное лицо Евстафия Яковлевича стало вконец беспомощным и растерянным, − это вроде как, мил человек, с одной стороны так, а с другой - эдак. Вроде того.
  - Понятно. Не знаете. Ира, - Абрек Ашотович поманил секретаршу, - свяжитесь-ка с Гольдманом и выясните у него значение слова "ин-ку-на-бу-ла".
  Длинноногая Ира, утопив очередную серую кнопку, пошушукалась по селектору с невидимым миром Гольдманом и ровно через сорок пять секунд произнесла:
  - Абрек Ашотович! Инкунабула - это первопечатная книга, изданная до 1501 года.
  - Антиквариат? - Абрек Ашотович секунд пятнадцать-двадцать помедлил. - Хорошо - хорошо... Где мы, а где антиквариат, но все равно... хорошо. Давайте сюда вашу книгу.
  Евстафий Яковлевич суетливо всучил ему том.
  Абрек Ашотович брезгливо потрогал мягкую кожу переплета.
  - Ира. Просканируйте. И факсом - к Гольдману.
  И вновь между обворожительной Ирой и таинственным Гольдманом произошел почти не различимый человеческим ухом разговор, едва-едва превышавший по громкости стрекот электросчетчика.
  Ровно через две минуты тридцать секунд длинноногая Ира выпалила:
  - Абрек Ашотович! Это не наш масштаб. Книга издана в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году издательством Московской хоральной синагоги. Указанный тираж - 3,5 тыс. экземпляров. Предполагаемая цена: двести-триста рублей.
  - Пятьдесят долларов, - спокойно констатировал Абрек Ашотович, - действительно, не наш масштаб. Что ж, - моментально забыв об Евстафии Яковлевиче, он переложил свой тяжелый, словно гантелька, взор на переминавшегося с ноги на ногу поэта-атлета, - что ж... хорошо. Что - у вас?
  - Как сказал Пастернак... - витиевато начал поэт-атлет.
  Но, видать, не судьба была нынче Дмитрию Рыкову процитировать Барда из Переделкина.
  - Какие пятьдесят долларов! - вдруг завизжал и забрызгал слюной Е.Я. Голопупенко. - Какие пятьдесят долларов! Какие, на хрен, пятьдесят долларов! Да она миллионы стоит. Слышишь, ты? Мил-ли-о-ны!
  (При первом же вопле тов. Голопупенко слоноподобный молодой человек моментально отделился от перегородки и, заслонив патрона спиной, встал в боевую стойку. Но стоило Абреку Ашотовичу лишь чуть-чуть шевельнуть иссиня-черной бровью, как юноша враз успокоился и снова растекся по зеркальной стене киселем).
  Абрек же Ашотович был даже, казалось, отчасти рад тому базарно-вокзальному тону, в котором пошел у них разговор.
  - Миллионы, говоришь? Ну, вот и зарабатывай миллионы. Но не бери меня в долю. Позволь мне остаться бедным. Ничего дешевле миллиона у тебя, естественно, нет?
  - Так эта... - вновь растерялся Е.Я., - нет. Ничего у меня эта... нет. Разве что Шарабан. Транвай. Одиннадцатый номер.
  - Как ты сказал?
  - Транвай.
  - Трам - что?
  - Вай.
  - Опомнись, старик, опомнись. Трамвай? - Абрек Ашотович укоризненно покачал головой. - Откуда в вольном городе О'Кей-на-Оби трамвай? Последний трамвай в нашем городе уже четырнадцать лет как сдали в пункт приема металлолома. Между прочим, наш глубоко уважаемый мэр, Сидор Сидорович, завтра будет открывать памятник Последнему Трамваю. Памятник, заметь, старик, из бронзы. Поскольку живых - железных - трамваев в нашем городе больше нет.
  Тов. Голопупенко хмыкнул и независимо выставил вперед обутую в блестящую галошу ногу.
  - Да есть у меня, говорю я тебе, транвай.
  - Откуда же он у тебя, дорогой?
  - Откуда-откуда! От верблюда! У нас в шестом трампарке на улице Барочной этих самых транваев сколько угодно. Хоть этой, как ее... хоть ухом ешь.
  - Значит, ты можешь достать сколько угодно трамваев? - усмехнулся Абрек Ашотович.
  - Да нет. Сейчас у меня только один.
  - И он у тебя где?
  - Где-где... В этой, как ее... Караганде. Здесь он стоит. У входа.
  Абрек Ашотович недоверчиво пошевелил кустистой бровью.
  - Ира, проверь.
  Длинноногая Ира пулей вылетела за дверь и стремглав вернулась назад.
  - Абрек Ашотович... это... правда!
  И здесь мы увидели то, что, боюсь, в этой жизни видели очень немногие. А, может быть, даже не видел никогда и никто.
  Мы вдруг узрели, как у Абрека Ашотовича эмоции возобладали над разумом. Такое бывает. Очень редко, но бывает... Ведь человек (как бы он ни был страшен и грозен с виду) он все-таки - человек. И, будучи человеком, не может жить без ошибок и ляпсусов. И чем грознее он с виду, тем нелепей ошибки приходится ему совершать.
  Все на свете бывает. Боксеры-профессионалы получают по морде от уличных хулиганов. Теннисисты, обладатели Большого Шлема, запузыривают мячи в белый свет. Элитные супергроссмейстеры зевают коней и ферзей. И даже акулы большого бизнеса (и такое, читатель, бывает) совершают ошибки, которые, в принципе, не имеет никакого права совершать даже рядовой представитель канадской компании, впаривающий по офисам китайские цанговые карандаши за четверть цены по случаю дня рождения любимой дочери генерального директора фирмы.
  У каждого Наполеона есть свое Ватерлоо. У каждого Джорджа Сороса - свой "Связьинвест".
  Итак, внимание! И еще раз внимание! Абрек Ашотович высоко подпрыгнул, издал торжествующий ирокезский вопль, стремительно, словно кинжал, выхватил мобил и, с пулеметной скоростью выстрочив на нем номер, заорал:
  - Гольдман, мать твою, Гольдман! Какое там, на хрен, некогда, слушай сюда: сколько процентов аренды простит нам старый козел... Какой козел? Да Сидор же Сидорович! Наш горячо обожаемый мэр! Так сколько процентов аренды скостит нам старый козел, если мы подарим ему трамвай. Нет, Гольдман, ты не ослышался. Подарим ему ТРАМ-ВАЙ. Живь-ем. Сколько? Двадцать? Гольдман, я тебя уволю. Пятьдесят он простит. Как минимум пятьдесят. А ежели мы подгадаем кураж и бережно-бережно-бережно (понял, Гольдман? - бе-е-ре-ежно) и, главное, вовремя возьмем его за старое вымя, то и - все сто. Понял, Гольдман? Все сто. Я загодя знаю все, что может выкинуть наш уважаемый мэр. Именно из-за этого, кстати, я и сижу в своем кресле, а ты, Гольдман, в своем. Что? Гольдман, мой уши! Именно из-за этого, говорю, ты - умный очкастый аид - сидишь в своем маленьком кресле, а я - глупый, нормально видящий гой - в своем большом. Просто я умею читать в душах чиновников, а вот ты, Гольдман, - нет. Так что бери-ка двухнедельный отпуск (за свой, естественно, счет) и записывайся на семинар "Психофизиология козлов". Ну, пока, Гольдман! Пока! Будь здоров. Будь здоров, говорю, и срочно готовь небесной красоты папочку для подарочного диплома.
  Зачехлив свою мобилу и понимая, что сказанного не вырвешь из наших ушей и не засунешь себе обратно в рот, Абрек Ашотович сделал абсолютно непроницаемое лицо и спросил, как о какой-то не идущей к делу пустяковине:
  - И сколько ты хочешь за свой трамвай, дорогой?
  Евстафий Яковлевич что-то беззвучно подсчитал в уме и очень просто сказал.
  - Два миллиона долларов.
  
  *****************************************************************************
  - Ско... лько? - простонал наконец Абрек Ашотович.
  - Два миллиона долларов, - все так же тихо и просто ответил Дважды Еврей Советского Союза.
  - Хорошо пошутил, дорогой. Называй настоящую цену.
  - Моя цена - два миллиона долларов.
  - Веселый ты человек, дорогой. Моя цена пять тысяч рублей и ящик водки.
  - Два миллиона долларов.
  - Пять тысяч рублей и два ящика водки.
  - Два миллиона долларов.
  - Десять тысяч рублей. Три ящика водки. И - эх! черт с тобой! - одна двухнедельная путевка в бывший обкомовский санаторий.
  - Хорошо, - согласно кивнул головой тов. Голопупенко. - Полтора миллиона долларов.
  - Послушай сюда, дорогой. Мне точно такой же трамвай вчера предлагали за восемь... Во-семь. Ты-сяч. Рублей.
  - Чего ж вы не взяли?
  - А! Не хочу иметь с тем человеком дела. Скользкий он человек, нехороший он человек. Ты, дорогой, - совсем не такой, с тобой хочу иметь дело, и поэтому слушай мое последнее слово: десять тысяч рублей, три ящика водки и - эх! черт с тобой! - две двухнедельные путевки в бывший обкомовский санаторий.
  - Полтора миллиона долларов.
  - Ва-а-ах!
  Абрек Ашотович вздохнул, распустил лицо, блеснул невесть вдруг откуда взявшимся золотым зубом и превратился в типичнейшего (до неузнаваемости) кавказца. В заросшего двухнедельной седой щетиной пожилого продавца гладиолусов.
  - Слушай сюда, дорогой, ну, нет таких денег, нет! Я старый бедный армян, какие доллары-шмоллары? У меня дочка Светочка, у меня племянница Натэлла, у меня правнук Вахтанг, у меня старая жена Шагинэ, у меня русская любовница Наташа (вот такой жопа!). Всем надо пить, всем надо есть, всем в ресторан ходить надо. Слушай дорогой, а у тебя дети-внуки-любовницы есть?
  - Я - один, - твердо ответил тов. Голопупенко. - Полтора миллиона долларов.
  - Слушай, дорогой, ты, извини меня, как баран. Заладил, словно баран: полтора миллиона долларов, полтора миллиона долларов! Ну нет таких денег, дорогой. Во всем городе нет!
  - Миллион двести.
  - Пятнадцать тысяч рублей. Мое самое последнее слово. Водка, путевки - все как обещал.
  - Миллион двести тысяч долларов.
  - Двадцать тысяч! Рублей! Слушай сюда, дорогой, ты хоть раз в своей жизни такие деньги видел?
  - Миллион сто пятьдесят тысяч.
  - Рублей?
  - Долларов.
  - Какие доллары, слушай? - нетерпеливо всплеснул короткими ручками Абрек Ашотович. - Ты где живешь - в Сэшэа? Ты как говоришь - по-английски или по-русски? Вот из ер нэйм? Из Москоу э биг сити? Не понимаешь? Нет? Тогда считай на рубли.
  Евстафий Яковлевич поднял голубые глаза к потолку и тихо сказал:
  - Рубли - это бумага. А доллары - это... доллары.
  - Ва-а-ах! Тяжело с тобой, дорогой. Давай-ка, что ли, чуть-чуть отдохнем с дороги: немножко покушаем шашлык, немножко попьем коньяк, немножко туда-сюда, если хочешь, конечно, потанцуем с девушками. Ирочка, проводи уважаемого гостя ко мне наверх.
  - Я никуда не пойду, - тихо ответил тов. Голопупенко. - Миллион сто пятьдесят тысяч долларов.
  - Хо-ро-шо. - помрачнев, процедил Абрек Ашотович. - Хо-ро-шо! Не хочешь по-хорошему - давай по-плохому. Не хочешь со мной по-хорошему? Давай по-плохому! Давай! - он уверенно сел за широкий стол. - Как вас зовут, гражданин?
  Лицо Абрека Ашотовича зачугунело и приняло выражение стопроцентно ментовское. Исчез рандолевый зуб, исчез армянский акцент, напрочь куда-то исчезла седая щетина. Перед нами сидел усталый и мудрый следователь из древнего советского фильма. Абрек Ашотович помучил тонкими пальцами щеку и тихо повторил:
   - Как вас зовут, гражданин?
  Тов. Голопупенко испуганно подтянул штаны и растерянно произнес:
  - Так это... кого - меня?
  - Вас.
  - Так это... Голопупенко я, Евстафий... Евстафий... как его?... Яковлевич.
  - Очень хорошо. Документы на растаможку трамвая у вас, Евстафий Яковлевич, имеются?
  - Так это...
  - Имеются или нет?
  - Так это... в общем-целом... так сказать... с одной стороны... а с другой... сто...
  - Стало быть, - не имеются. Ай-ай-яй, гражданин, Евстафий, как вас?
  - Яковлевич.
  - Я-ков-ле-вич. Стало быть, имеет место грубейшее нарушение Устава таможено-караульной службы. Незаконный и, прошу вас заметить, Евстафий, как вас?
  - Яковлевич.
  - Я-ков-ле-вич, абсолютно беспошлинный ввоз контрабандного транспортного средства, объемом двигателя... о, пардон, пардон!... весом более трех тонн и длиной более... более двух с половиной метров. Что у нас полагается, Ира, за такого рода нарушения?
  Длинноногая Ира пошелестела бумагами и произнесла скрипучим сутяжным голоском:
  - Штраф 10 тысяч у. е. с конфискацией.
  - Слышите, Евстафий... как вас?
  - Яковлевич.
  - Слышите, Евстафий Яковлевич, с кон-фис-ка-ци-ей... Стало быть, трамвая у вас уже, можно сказать, нету.
  - Нет?
  - Нету, Евстафий Яковлевич, нету.
  - Хо-ро-шо, - тов. Голопупенко тяжко вздохнул и твердо промолвил. - Вызывай представителя власти.
  
  ******************************************************************
  - Ка... ак?
  Лицо Абрека Ашотовича от безмерного изумления снова стало на минуту интеллигентным.
  - Ка-а-ак? Ка-а-ак вы сказали? - пролепетал он и выбежал на самую середину офиса.
  - Вызывай представителя власти, - отчеканил тов. Голопупенко. - Зови ментов. Пусть мой транвай отойдет властям, а не вам, спекулянтам долбанным.
  - Ну, дед... - обессилено выдохнул Абрек Ашотович. - Ну, дед! Тяжелый ты, дед, человек.
  - Уж какой есть.
  - Ладно. Уговорил! Пять. Тысяч. Долларов. Пять тысяч долларов, дед! Ира, внесите бабульки.
  И сексапильная Ира тут же внесла на огромном жостовском подносе рыхлую груду серо-зеленых купюр. С каждой лежавшей на нем продолговатой бумажки хмуро глядел бородатый анфас президента Гранта.
  - Ну, дед! - вновь всплеснул короткими ручками Абрек Ашотович. - Ну, - дед! Повезло тебе, дед! На всю жизнь ты теперь обеспечен.
  Но товарищ Голопупенко решительно оттолкнул поднос и все так же твердо промолвил:
  - Моя цена - миллион сто пятьдесят тысяч долларов. Другой цены не будет. Хоть зарежьте.
  Абрек Ашотович нехорошо усмехнулся, взглянул на него и, показав идеальной белизны вставные клыки, прохрипел:
  - А вот это мы можем. Это мы, дедушка, ой, как можем. Валеронька, подсуетись. Нужны па-ца-ны...
  ****************************************************************************
  Абрек Ашотович сидел, вальяжно развалясь в принесенном безмолвной обслугой кожаном кресле, и, попивая дымящийся черный кофе, презрительно наблюдал за дальнейшей судьбой упрямого тов. Голопупенко.
  И горька же была несчастного тов. Голопупенко дальнейшая участь! Ибо схватили его па-ца-ны и распяли на двух принесенных все той же безмолвной обслугой неструганых досках. И хлестали бичами его па-ца-ны и, глумясь, приговаривали:
  - Соглашайся на пять тысяч долларов, царь иудейский!
  Но тверд был тов. Голопупенко и лишь все новые и новые малиновые рубцы вздувались на его иссеченных бичами ребрах. И отвечал он им:
  - Миллион сто пятьдесят тысяч долларов есьм. А что ниже этого, то - от Лукавого.
  И отвергал он бумажки с портретом горького пьяницы Гранта и требовал бумажек иных, со светлым ликом праведника Франклина и, впадая в пророческий транс, все твердил и твердил, что суждено тем бумажкам быть сложенными в стандартные банковские пачки и что пачек тех явится числом сто пятнадцать.
  И не час и не два терзали его па-ца-ны, и уже не рубиновые рубцы, а сплошное кровавое месиво было на несчастного тов. Голопупенко спине и грудной клетке, и уже готов был он, воскликнув (почему-то по-английски): "Benjamin Franklin, into Your hands I commend my spirit! " - отойти в Лучший Мир, как раздался вдруг громоподобный крик: "Суки! Бляди! Всем на пол!" - и ворвались в офис Абрека Ашотовича осиянные светом бойцы из Управления по Борьбе с Организованной Преступностью.
  И их пятнисто-камуфляжный Командир отрубил своим острым мечом Абреку Ашотовичу правое ухо, а после, все тем же (но уже густо окровавленным) мечом он трижды перерубил крепчайшие пеньковые путы, коими прикручен был к доскам тов. Голопупенко.
  И поведал страдалец Евстафий свою им Историю, и умилились Бойцы, и восславили они страстотерпческий подвиг тов. Голопупенко, и конфисковали они Шарабан (Одиннадцатый Номер) как ввезенный без прОтокола и нерастаможенный.
  
  
  
   Глава II
   Гимн великому городу
  
  Обманул нас Абрек Ашотович. Обещанное им открытие Памятника не состоялось ни через день, ни через два, ни даже через неделю. Оно случилось лишь через три с половиной месяца.
  За этот срок все мы как-то устроились. Фрида работала в магазине Абрека Ашотовича продавщицей, поэт-атлет-экстрасенс подался в уличные музыканты, Е. Я. Голопупенко, в качестве колоритнейшего представителя ширнармасс, буквально не вылезал из телевизора, а что касается А. Д. Дерябина, так он и вовсе сделал головокружительную карьеру и сумел занять какой-то крошечный пост в Правительстве Сидора Сидоровича.
  Даже вечно сонный кот, по имени Эдуард Лимонов, и тот нашел себе занятие по душе - он ежедневно пробовал все новые и новые виды кошачьей пищи и к исходу третьего месяца, наконец, утвердился в своем окончательном выборе: он стал есть исключительно дорогущие банки "Гурмэ" и иногда (для разнообразия) - "Игл Пак Холистик".
  Лишь один ваш покорный слуга - бывший бизнесмен Иванов - так до сих пор и болтался, словно хризантема в проруби. Ни жилья, ни работы, ни хоть какого-нибудь источника хоть каких-то доходов. И что самое обидное, подобно классическому ленинградско-московскому интеллигенту, с 1993 года живущему на иждивении ближайших родственников, и обожающему употреблять словосочетания типа "экология души" и "неприкосновенный запас духовности", ваш покорный слуга даже пальцем не пошевелил, чтобы раздобыть работу, жилье и доходы. Ибо ваш покорный слуга... самое-то смешное, что ваш покорный слуга все эти дни занимался именно тем, что имело самое непосредственное отношение и к "экологии души" и даже... пардон! - к "неприкосновенному запасу духовности". Ваш покорный слуга все это время писал роман. Толстый, сугубо реалистический роман из древнеримской жизни. Главным героем романа был один тридцативосьмилетний древнеримский офицер, полностью разочаровавшийся в окружавшей его древнеримской действительности и... и вообще...
  
   Лирическое отступление о муках творчества.
  
  Толстый, сугубо реалистический роман покамест целиком помещался в десятистраничном отрывке. Уже целых полтора месяца я клещами выдирал из себя этот чертов отрывок, начинавшийся с: "Публий Сцилий Семвер был высоким, широким в кости мужчиной, охочим до неразбавленного вина и дешевых гетер...", и заканчивавшийся короткой звенящей строкой: "Он шел, слегка подволакивая раненую при Гавгамелах ногу".
  Середина бесконечно варьировалась.
  Вот говорят, что Лев Толстой ровно 25 раз переделывал сцену Шенграбенского сражения. Говорят, что Эрнест Хемингуэй переписывал последнюю страницу "Прощай, оружие" раз чуть ли не 40.
  Дети!
  Передо мною они оба - дети. Я перемарывал свой отрывок раз, чтоб не соврать, 90.
  После каждой такой переделки он становился все хуже и хуже. Господи, как же я мучился! Писать этот древнеримский роман было все равно, что рожать ежа без наркоза. За все эти месяцы я так и не смог прожить до конца тех десяти с небольшим минут, в течение коих давно уже ненавистный мне Публий Сцилий Семвер сперва проигрывал в кости четыре с половиной сестерция, а потом (после того, как, проигравшись в прах, вдруг нащупывал за подкладкой плаща случайно завалившуюся туда греческую драхму) отыгрывал их обратно.
  (К слову сказать, этому самому Публию Сцилию я придал некоторые черты своего, редко, но метко пьющего великолукского дяди, его сопернику - тихому греку с узкими миндалевидными глазами - подарил внешний и внутренний облик А.Д. Дерябина, а хозяина корчмы - добродушно-грубоватого ассирийца с дочерна загорелым лицом я беззастенчиво содрал с тов. Голопупенко).
  Господи, как же я мучился! Я все ухудшал и ухудшал свой отрывок, пока, наконец, не превратил его в какую-то скованную почти стихотворным ритмом кашу. Я даже стал переделывать столь прежде нравившиеся мне первую и последнюю фразы: в первой строке я заменил "охочий до" на "был большим любителем и ценителем", а "гетер" на "шлюх", а к последней, звеняще-чеканной фразе я в отчаяньи приделал следующее высокохудожественное окончание:
  "Он шел, слегка подволакивая раненую при Гавгамелах ногу. Его только что купленные сандалии издавали скрипучий, короткий, почти непристойный звук: "тр-р-рюх-плюх-тр-р-рюх-плюх-тр-р-рюх-плюх". В прозрачном ночном далеке сквозили слегка заостренные силуэты кипарисов".
  Хотя, если честно, мои творческие проблемы заключались совсем не в этом. Не в том заключались мои проблемы, какой такой именно звук издавали недавно купленные Семвером сандалии и в каком таком далеке сквозили сто лет невиданные мной силуэты кипарисов. Проблема моя состояли в том, что Публий Сцилий Семвер, давно уже ставший для меня абсолютно живым человеком (я с предельной ясностью видел каждый волосок на его рано начавшей лысеть голове, каждую капельку пота на его шишковатых залысинах, каждую черневшую на его одутловатой харе веснушку и конопушку), этот чертов Публий Сцилий решительно ничего не желал делать, кроме как проиграть тихому греку с миндалевидными глазами четыре с половиной сестерция, отыскать за подкладкой плаща случайно завалившуюся туда древнегреческую драхму и отыграть их обратно. В этих несложных действиях полностью раскрывался его простой и грубый характер. Публий Сцилий Семвер решительно отказывался делать хоть что-нибудь еще.
  В результате получалась какая-то, извините, меня, ахинея. Рассказ - не рассказ, роман - не роман, повесть - не повесть. Какой-то не имеющий ни конца, ни начала отрывок. Какой-то невнятный кусок неизвестно к чему ведущегося повествования. Не очень было понятно, что с этим куском теперь делать. Разве что вставить в рамочку и повесить на стену.
  Господи, как же я мучился! Как это было больно, сладко и стыдно. Без денег, без жилья, без женщины я ходил и наяву грезил сценами древнеримской жизни, почти умирая от своего бессилия излить их на лист бумаги. Я опустился, я исхудал, я стал неопрятен и страшен. Мне случалось не есть по несколько дней. Однажды я попытался украсть с прилавка банан, меня поймали и не слишком больно, но как-то очень обидно и долго били. Боже, как же я мучился! А зачем? Что мне мешало подойти к тому же Дерябину и тактично ему намекнуть: брат, мол, Дерябин, ты, мол, при должности, а я, не в обиду тебе будет сказано, совершенно без денег, так что, брат мой Дерябин, выправь-ка ты мне, что ли, патент на уличную, скажем, торговлю. Чем хочешь. Хочешь газетами, а хочешь - гондонами.
  Но я предпочитал некрасиво и молча страдать. Лишь на сорок четвертый день этих бессмысленных и кровавых усилий мне, наконец, удалось отодрать себя от переписываемого в девяносто девятый раз листа и... ( я жил тогда в огромном и гулком здании закрытого навсегда института и уже вторую неделю подряд старался влюбить Семвера в черноглазую подавальщицу. У нее, у этой подавальщицы, было красивое тело рано созревшей женщины и растерянный взгляд тринадцатилетней девочки, не до конца уверенной, нравится ли она мальчишкам. Путем хитроумно выстроенной детективной интриги она должна была вывести Публия Сцилия на императора Траяна, которому я придал отдельные черты нашего учителя физкультуры. Но сначала Публий Сцилий Семвер был просто обязан в нее влюбиться. Как бы не так! Он, гад, и ухом не вел и явно собирался идти этой же ночью к шлюхам).
  Итак, к концу сорок четвертого дня мне, наконец, удалось отодрать себя от переписываемого в девяносто девятый раз отрывка и нечеловеческим усилием воли разогнать эту шайку-лейку: и Публия Сцилия Семвера, и тихого грека с миндалевидными глазами, и черноглазую подавальщицу, и добродушно-грубоватого ассирийца, - мне, наконец, удалось отвлечься от поисков завалившейся за подкладку плаща древнегреческой драхмы (продолговатой и рубчатой, теплой на ощупь), забыть о несчастных четырех с половиной сестерциях и, пробившись на прием к А.Д. Дерябину, тактично сказать ему: брат, мол, Дерябин, ты, мол, при должности, а я, не в обиду тебе будет сказано, совершенно без де... и далее по тексту.
  
   Отступление второе. О секретах успеха.
  
  ...А.Д. Дерябин робко мигнул своими узкими миндалевидными глазами и разразился долгим молчанием.
  - Понял, - кивнув головой, еле слышно ответил я. - Вас. Товарищ Дерябин. В общем и целом. Понял.
  Ибо не мальчик был я, и не один, слава Богу, ковер истоптал за свои почти уже сорок лет в кабинетах чиновников. Ибо не мальчик был я, и уже через сутки зарегистрировал ООО "Сила через - радость!", весь уставной капитал которого был поделен на следующие равные доли:
  25% уставного капитала владел (через два подставных лица) А.Д. Дерябин.
  25% уставного капитала владел (через три других подставных лица) главный санитарный врач города Э.Ю. Яковлев.
  25% уставного капитала владел (напрямую) начальник управления эстетики городской среды К.К. Карабасов.
  Оставшимися 25% единолично владел и распоряжался ваш покорный слуга.
  Снабженное благожелательными визами А.Д. Дерябина, К.К. Карабасова и Э.Ю.. Яковлева заявление ООО "Сила через - радость!" спустя каких-то два дня легло на стол к мэру.
  Дальнейшее напоминало холодный душ.
  Или - электрошок.
  Или, даже можно сказать, - ожог напалма.
  Заявление вернулось из главной Приемной с редчайшей резолюцией "Отказать".
  Вообще-то, резолюция "Отказать" выходила из-под пера Главы буквально в считанных случаях. Обычной резолюцией мэра была резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная светло-синей пастой. Она-то, в общем, и значила: "Отказать".
  (Резолюция же "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная темно-фиолетовыми чернилами, означала: "Как вы мне все надоели! Делайте все, что считаете нужным". Резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная в нежно-салатной гамме, означала именно: "Г-ну Карабасову. Разобраться". И, наконец, резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная красной ручкой, означала: "Срочно, вне всякой очереди, выдать патент - дело взято под личный контроль Сидором Сидоровичем".)
  Но нас, повторяю, все эти нюансы и тонкости не касались. На нашем заявлении стояла уникальная резолюция "Отказать".
  Мы, как говорится, сами и напросились. Ибо бумага наша противоречила убеждению Сидора Сидоровича, что торговать газетами и журналами (а мы собирались торговать именно газетами и журналами) должны только сами редакции газет и журналов и более никто.
  На ходу приноравливаясь к этой странной логике колхозного рынка, мы взяли в дело пятого дольщика - редактора популярного молодежного журнала "Актуальные вопросы полового созревания" (к слову сказать, этот восьмидесятитрехлетний редактор оказался человеком весьма бескорыстным: весь его интерес в нашем бизнесе заключался лишь в том, что мы обязались продавать за месяц не менее тысячи ста экземпляров горячо любимых им "Актуальных вопросов").
  Новое заявление за подписью аксакала-редактора, наконец, возымело успех. Успех включал в себя все: и резолюцию "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненную революционным красным цветом, и ослепительно-белый, стыдливо хранящий тепло только что отпечатавшего его принтера патент, вынесенный на цырлах лично начальником лицензионного отдела, и набранный ровными черными буквами лучший в городе адрес: Веселый пр., д.35 (знаменитый Пятак между пятизвездочным отелем "In God we Trust" и станцией метро "Мытный рынок").
  Торговля пошла - сказочная.
  Одного криминального еженедельника "Мочилово и кидалово" уходило в день выхода по пятьсот экземпляров. Да что там "Мочилово", если даже сверхпопулярного молодежного журнала нам удавалось продать за месяц штук тридцать-сорок, так что в конце мы выкидывали на помойку лишь экземпляров тысяча семьдесят-тысяча шестьдесят.
  Такая пошла торговля, что даже заслуженный ветеран Пятака Жора Бабкян, прославившийся тем, что ни разу в жизни не платил мафии, однажды сказал нам с незлой стариковской завистью:
  - Да-а, ребятки... у-ухватили в-вы за х-хвост птицу-удачу!
  Так сказал нам Жора Бабкян - заслуженный спекулянт Пятака с дореформенным стажем. Сам Жора Бабкян!
  Но... я очень боюсь, что все изложенные чуть выше нюансы, все эти прибыли-взятки-наезды-откаты, весь мелкорозничный реализм действительной жизни уличных спекулянтов просто не стоят твоего, читатель, утонченного и просвещенного внимания.
  Зато что уж точно стоит твоего внимания, так это имевшее быть ровно в половину двенадцатого грандиозное народное гулянье. А именно:
  
   Праздник Открытия Памятника Последнему Трамваю.
  Как выяснилось где-то сутками позже, Праздник Открытия Памятника стал самым последним событием целой эпохи. Т.е. он оказался мероприятием, как ни крути, историческим. Что я могу сказать, как живой свидетель Истории?
  Во-первых, ни черта не видно. События исторические лучше смотреть дома, по телевизору. Там вам покажут все: и седого осанистого Ельцина верхом на танке, и чадящие верхние этажи Белого дома, и рассевшихся на рельсах полуголых шахтеров, и подписывающего соглашение в Рамбуйе Виктора Степановича Черномырдина.
  Человек же, вляпавшийся в Историю живьем, видит, как правило, разную ахинею: круто остриженный затылок двухметрового соседа спереди, лихо рассекающий толпу каскоголовых омоновцев, какого-то седого, неопрятно одетого мужика, которого все почему-то принимают за Ельцина, но который, однако, оказывается Гавриилом Поповым, какого-то стоящего перед толпой и уныло матерящегося в мегафон милицейского полковника и прочая, и прочая, и прочая.
  Нечто подобное видел, читатель, и я. Стоя в живом человеческом море, я видел то колючую спину маячившего передо мной невысокого чеховского интеллигента в дореформенной куртке-болонье, то разноцветную стайку оживленно щебечущих пэтэушниц в головокружительно коротких кожаных юбочках, то двух худых, словно щепки, тургеневских юношей в стильных полувоенных френчах, а la Леонид Парфенов, то кривоватый и разнокалиберный строй чересчур молодых, похожих на школьников, милиционеров, то наш Шарабан Одиннадцатый Номер, казавшийся удивительно бедным и маленьким на подпиравшем его огромном мраморном постаменте, то стоявшую близ постамента неожиданно скромную, обитую блеклым жэковским кумачом трибуну, и (наконец-то!) на самом почетном месте этой трибуны я видел лично Евстафия Яковлевича Голопупенко.
  Единожды Герой был идеально побрит, безупречно наглажен, накрепко привязан к широкому и цветастому, словно детский набрюшник, галстуку, до смерти перепуган и даже (как мне показалось) уже успел выпить для храбрости рюмку-другую.
  Рядом с Евстафием Яковлевичем, равномерно покачивая всеми своими восемнадцатью подбородками, стоял величественный Василь Василич - Зам Сидора Сидоровича по Тылу. (Самого Сидора Сидоровича - как почтительно перешептывались в толпе - на Празднике Открытия Памятника не было).
  - Дорогие та-а-ащи! - начал величественный Василь Василич. - Слово пре... пре... дается... слово... предо... ается... - Василь Василич минутку-другую помедлил. - Слово предоставляется мне - Василь Василичу.
  Тяжело дались эти годы ястребоклювому Заму по Тылу. Как, может быть, помнят особо внимательные читатели этой путаной книги, Василь Василич некогда обвинил Сидора Сидоровича в бонапартизме. (А тот его, соответственно, в волюнтаризме, монетаризме и стремлении огульно хватать верхи). Сидор Сидорович всех этих беспочвенных обвинений ему отнюдь не забыл и, придя к власти, немедленно велел приковать Василь Василича к уединенной скале, находившейся на самой границе пространства-времени. Долгие десять лет простоял величественный Василь Василич в этом весьма унизительном для руководящего работника его уровня положении, и все эти долгие десять лет специально выписанный из N-ского зоопарка орел методично выклевывал Василь Василичу печень. На одиннадцатый год Сидор Сидорович Василь Василича, наконец, простил, и определил своего исклеванного, словно российский сыр, недруга, на почетную и ответственную, но, опять же, чуть-чуть унизительную должность Зама по Тылу.
  - Дорогие та-а-ащи! - продолжил многоопытный Василь Василич. - Позво мне от ли всей... сеснасти... вру... тащу... Гу... пенко Большой Подарочный Набор!
  (Бурные продолжительные аплодисменты).
  - Дорогие та-а-ащи! Большой Подарочный Набор вру... тащу Гу... пенко поручил мне лично Сидор Сидорович!
  (Бурные продолжительные аплодисменты).
  Раздаются здравицы:
  - Хай живэ Сыдор Сыдорович!
  - Сидар Сидаравыч, мы лубим тебя, дарагой!
  - Мы политикой не занимаемся, мы огурцы рОстим!
  После чего слегка контуженный аплодисментами Василь Василич передал товарищу Голопупенко лично подобранный Сидором Сидоровичем Набор.
  Набор состоял из:
  а) бронзового бюста тов. Кагановича,
  б) коллекции порнографических открыток,
  в) сорокакилограммового мешка сахара-рафинада,
  г) японского видеомагнитофона марки "Видик-Шмидик",
  д) толстой стопки почетных грамот за 1932-1969 годы,
  е) мало ношенного драпового пальто,
  ж) шеститомного собрания сочинений Патриса Лумумбы.
  Отягощенный дарами тов. Голопупенко расчувствовался и пустил слезу.
  Сентиментальный, как и все старики, Василь Василич тотчас припал к нему на грудь и зарыдал навзрыд.
  Потом (минут через десять-пятнадцать) после деликатного возвращения рыдающих Василь Василича и Евстафия Яковлевича обратно в Президиум (подчеркнуто бесстрастные молодые люди, незаметно поплевав себе на руки, деловито перенесли туда их обоих под микитки) начался Большой Праздничный Концерт.
  Знаешь ли ты, читатель, что такое Большой Праздничный Концерт?
  Нет, ты не знаешь, что такое Большой Праздничный Концерт! В Концерте принимал участие самый-самый цвет окейской богемы: певцы Генка Коняхин и Филя Киркоров, характерный танцор Бен-Бей-Бек, исполнитель военно-патриотических баллад Иван Малахолов, стриптиз-певица Жанна Преображенская, неподражаемый рассказчик анекдотов Вова-с-Тамбова, Арчил Арзуманян (секс-певец), неизбежный Яша Рабинович и еще десятков пять-шесть почти безымянных звезд - какая-то мало известная мне, но, судя по властному голосу, весьма популярная тетка в двухметровом кокошнике, какой-то бугрившийся мускулатурой атлет, какая-то босоногая нимфетка в окружении стайки поклонников, какой-то рыхлый, толстый, огромный, страдающий страшной одышкой певец, по прозвищу Полтора Кобзона, какая-то бойкая бабушка в декольте и прочая, и прочая...
  Это был самый-самый смак окейской богемы! И самый-самый-самый ее цвет!
  Первым вылетел на эстраду сверх-супер-звездно-эксклюзивный дуэт: Генка Коняхин и Филя Киркоров. Пели они на удивление складно, хотя и каждый свое.
  Генка нехотя бил чечетку, оглушительно цыкал рандолевым зубом и еле слышно бубнил себе под нос:
   Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
   Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
   Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
   Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
   Гоп-стоп, мы подошли из-за угла...
  Филипп же Киркоров выделывал по-над сценой грациозные балетные па и выводил медово-бархатным баритоном:
   Но почему-почему-почему
   Был све-то-фор
   Зеленый?
   Да потому-потому-потому,
   Что был он в жы-ы-ызнь
   Влюбленный!
  Публика на площади переминалась с ноги на ногу и тихо умирала от восторга.
  Потом популярная тетка в двухметровом кокошнике пропела неожиданно тоненьким голоском:
   В нашенской квартирке
   Ком-му-наль-ной
   Мы предпочитали секс
   А-наль-ный.
  Охваченная ностальгией площадь рыдала ручьем.
  Потом сводный хор золотопогонников что-то складно проорал строем, потом неизбежный Яша Рабинович уныло пробормотал свои не менявшиеся лет семь-восемь пять-шесть хохм (чеховский интеллигент рядом со мной уронил очки и чуть не описался от хохота), потом... но стоит ли особо расписывать, что было потом?
  Я думаю, мой читатель, ты и сам без труда представишь и зажигательно-искрометный танец, который исполнил танцор Бен-Бей-Бек, и протяжно-народную песню "Вдоль по Питерской", коею порадовал нас Полтора Кобзона, и убойно-забойный, моментально подхваченный площадью шлягер "Ай-люли-три-рубли", исполненный босоногой нимфеткой в сопровождении хора поклонников, и искрометно-улетные монологи сатирика М. Задорнова, и незатейливый пейзанский юморок Вовы-с-Тамбова, и неспешно-патриотческие баллады И. Малахолова, и... и все, что угодно. Но одного, я уверен, представить тебе не дано.
  Ты не сумеешь вообразить, что вытворял на сцене Арчил Арзуманян. Секс-певец.
  Читатель! Это было что-то.
  Не знаю, может быть, здесь сыграло роль мое не вполне достаточное питание во время недолгой карьеры литературного гения. А, может, сказалось известное перенапряжение последних недель во время борьбы за патент. А, может быть, я просто-напросто перебрал доступную моему психологическому устройству дозу пошлости. Короче, меня вытошнило.
  При первых же рвотных позывах я опрометью покинул площадь.
  **********************************************************************
  М-да, читатель... живи я в тридцатых годах и будь я героем Юрия Карловича Олеши, я бы сейчас, вероятно, подробно и трепетно переживал свою роковую оторванность от победившего класса-гегемона. Но я живу (слава Тебе, Господи!) не в тридцатых годах, и я герой (что тоже неплохо) не Юрия Карловича, из-за чего к своей полной оторванности от восторжествовавшего охлоса я отношусь, в общем и целом, спокойно.
  Т.е. без лишней горечи.
  Как, впрочем, и без особых восторгов.
  Мир уродлив и это часть Божьего замысла. Мир уродлив, и к этому нужно относиться, как к данности. Мир уродлив... но, черт побери!... он далеко не всегда уродлив.
  Я замедлил шаги и невольно огляделся вокруг. Окружавший меня городской пейзаж был безупречен, как проза Довлатова.
  В чем это выражалось? В его соразмерности.
  *********************************************************************
  В чем это выражалось? В необъяснимой гармонии отдельных деталей. В удивительной выверенности ширины улиц к их длине. В почти безупречной равности этих как бы минуту назад окаменевших стен равнодушному размаху раздвинувшего их в стороны пустого уличного пространства. В их идеальной, ранящей глаз прямизне, прихотливо прерываемой свободным изгибом каналов.
  Окружавший меня пейзаж был так нестерпимо прекрасен, что в уголках моих глаз поневоле вскипала влага. Ведь заполнявшая его до краев красота пребывала в слишком кричащем, в слишком разительном диссонансе с неверной человеческой сутью его обитателей. Окружавший меня пейзаж был так нестерпимо красив, что я ... я, короче, не выдержал и прикоснулся губами к нагретому робким сентябрьским солнцем гранитному парапету канала.
  ***************************************************
  ***************************************************
  ***************************************************
  
  Но ... но даже и здесь мой жадный к уродствам глаз все же выхватил из окружавшего меня пейзажа вопиющую несообразность.
  Там, где Веселый проспект прерывался широким каналом им. Шверника (быв. Павлоградским), растопырил свои бесчисленные луковки и маковки Храм Всех Скорбящих. Нет, сам по себе Храм был, может, даже неплох, но - выпадал из контекста.
  Как будто в двух-трехстраничный рассказ Хемингуэя алкоголик-редактор вдруг взял да и втиснул абзац из Гоголя.
  Неделю назад отремонтированный Храм полыхал нестерпимо яркими красками. В густой и черной воде канала отражалась оперная безвкусица его луковок и завитков.
  
   Глава IV
   Жизнь Пятака
  
   Там в стихах пейзажей мало,
   Только бестолочь вокзала
   Да театра кутерьма.
   Только люди как попало:
   Рынок, очередь, тюрьма.
   Жизнь, должно быть, наболтала,
   Наплела судьба сама.
   А. Тарковский
  
  
  - Мама дорогая! - вдруг похлопал я самого себя по слегка, увы, уже облысевшему темени. - Ведь от Всескорбящего же Храма ровно три минуты ходьбы до Пятака. Надо б сходить и проверить, как там идет процесс.
  Процесс шел вовсю. Наш красный газетный стенд стоял абсолютно голый. Товар со стенда сметали начисто. Брали практически все. Попросту - все. Даже молодежный журнал "Актуальные вопросы полового созревания".
  - Слушай, в чем дело? - спросил я бригадира точки Славу.
  - И сам не знаю, - недоуменно пожав худыми плечами, ответил он. − Наверное, это из-за вторжения.
  - Какого вторжения?
  - Ну... графа Дракулы.
  - Какого графа?
  Слава потупил глаза и перевел разговор на имевшую место позавчера недосдачу.
  В этом отношении Слава был типичнейшим аборигеном. Жители города О"Кей-на-Оби были, прямо скажем, людьми весьма и весьма общительными (чтоб не сказать, болтливыми). Они с превеликой охотой поддерживали практически любую беседу: о талантах и странностях Сидора Сидоровича, об интригах на выборах в Городскую Думу, о поголовной коррупции, просто разъевшей город, о головоломных проблемах свернувшегося лет двадцать назад пространства-времени, о капризах погоды, о последней книге Пелевина, короче - практически обо всем.
  Однако они старательно избегали одной-единственной темы. Мистической темы некого "Вторжения" и столь же таинственно связанного с ним "графа Дракулы". Точно такой же неявный, хотя и достаточно прочный испуг вызывали у них некстати сказанные слова "товарищ Троцкий" и "товарищ Сталин".
  Правда, жители бывшего города N были вообще людьми со странностями. Взять того же Сидора Сидоровича. Или Женю Бабкяна.
  А Секс-Символ Семидесятых? А Генка по прозвищу "Кариес"? А его неразлучный друг - мороженщик Санька по прозвищу "Йес-Ичиз"?
  Нет, безусловно, жители бывшего города N были людьми со странностями. Единственным относительно нормальным обитателем Пятака был бард-демократ Тюнькин.
  
   Горестная история барда-демократа
  Бард-демократ был человеком не просто нормальным. Он был человеком серьезным и нудным. Будучи человеком нудным, зрителей он не баловал, и из года в год исполнял одни и те же две песни: одну лирическую - "Сосны. Высокие ели", другую юмористическую - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"
  Иногда, для придания своему выступлению большей нарядности, он тыкал перстом в расположенное на противоположной стороне проспекта красно-кирпичное здание Мариинской тюрьмы и, не переводя дыхания, выдавал на-гора роскошную английскую фразу:
  - Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижн андэ вэ тиррани ов вэ комьюнистс!
  Что, между прочим, было чистейшей правдой. Году в 71-72-ом бард-демократ действительно изучал устройство Мариинской тюрьмы изнутри. (Статья, согласно тогдашнему УК - 129-ая. Злостный неплатеж алиментов).
  *********************************************************************
  ...Этот бард-демократ, к слову сказать, не всю свою жизнь был уличным музыкантом. Как знала на Пятаке любая нелегально торгующая программкой бабка, некогда он работал в рекламном агентстве "Любимый город" и занимал там эксклюзивно-престижную должность поэта-текстмейкера, и, между прочим, именно Тюнькин три года назад сочинил до сих пор гремевший по городу лозунг Бабаевских хлебных складов:
   "Кекс "Столичный" - секс отличный!"
  Правда, потом работа в рекламной компании у Тюнькина не заладилась. Господь его знает, что было тому причиной. То ли подгадил ему на редкость скверный и нудный его характер, то ли лозунг: "Кекс "Столичный" - секс отличный!" был с его стороны лишь одномоментной вспышкой гениальности, то ли все любимогородские интриганы и завистники объединились, как водится, супротив человека талантливого с целью человека талантливого, как водится, взять да и выжить, но - в один далеко не прекрасный день Александр Г. Тюнькин сменил галстучно-офисный труд текстмейкера на горький и пыльный хлеб уличного музыканта.
  Не помог весь проделанный им титанический труд. Вдохновение покинуло Тюнькина начисто и, как ни тужился бард-демократ, как ни старался он выдавить из себя хоть какую-то фразочку, хоть бы отчасти сравнимую с великим лозунгом хлебных складов (например, рекламный девиз агентства знакомств "Наталья": "Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны бабы", или пиар-слоган компьютерного центра "Чиз": "Имеет некоторый смысел вам рассказать про жар холодных чисел"), все было напрасно, и Тюнькину все же пришлось сменить галстучно-офисный труд текстмейкера на горький и пыльный хлеб уличного музыканта.
  На новой работе сперва все шло нормально. В смысле - Тюнькин лабал, лохи башляли, и за два-три часа не слишком напряжной работы Тюнькин теперь заколачивал больше бабок, чем за две-три недели унылого офисного сидения в агентстве "Любимый город".
  Бабки, короче, шли. Бабульки, короче, капали. Бабок, чего там греха таить, хватало. Хватало жене, хватало любовнице, хватало на новые записи, хватало на пиво баночное и даже на тридцатипятилетний армянский коньяк "Васпуракан".
  Такая райская жизнь продолжалась почти что полгода. А потом начались неприятности.
  Физически неприятности воплотились в виде такого довольно крепенького, довольно амбалистого с виду бородача. Бородач не только пришел на Пятак с точно такой же, как у Тюнькина, надтреснутой восьмирублевой гитарой, и не только все время пытался встать на излюбленном тюнькиновском месте − у угла, но к тому же принялся исполнять точно те же, что и бард-демократ, популярные песни, одну лирическую - "Сосны. Высокие ели", другую юмористическую - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"
  В отношении песен здоровяк-бородач высказывал претензии авторства. Т.е. он утверждал, что именно он, бородач, их сочинил.
  Как ни абсурдны были претензии потерявшего честь и совесть амбала, пришлось обращаться в суд. В роли суда выступала, как водится, местная мафия. В роли же местной мафии выступали, как водится, четыре азербайджанца: Толик, Алик, Малик и еще один - самый широкоплечий, самый маленький и самый густо небритый мафиозо, имя которого все почему-то всегда забывали.
  Бородач предоставил им на экспертизу кипу густо исписанных черновиков, беловые самиздатовские варианты и тоненький сборник стихов "Привет, Зурбаган!" из поэтич. серии "Тебе в дорогу, романтик".
  Бард-демократ отделался голословным утверждением, что песни не купленные и их может петь каждый.
  Спор этот вызвал жестокий раздрай среди искусствоведов в адидасе. Толик и Малик взяли сторону более солидного с их точки зрения бородача, Алик - более привычного ему барда-демократа, а самый плечистый и самый маленький азер (чье имя все почему-то всегда забывали) придерживался того мнения, что пусть они (пилять!) оба поют, нам же (пилять!) больше будет бабок.
  Хотя о расколе в стане мафии наши певцы так ничего никогда и не узнали. Ведь по древнему, как мир, воровскому обычаю толковище братвы велось строго отдельно от коммерсантов (в кафе "Азери-Байнар" на ул. Кракова), и обоим нашим друзьям-врагам был объявлен лишь окончательный и не подлежащий обжалованию вердикт большого бандитского курултая.
  Обе песни - и "Сосны. Высокие ели" и эта (пилять!) про веник объявлялись неотъемлемой собственностью бородача. Что же касается всех остальных песен, то их позволялось петь им обоим: барду-демократу с восьми утра до пяти вечера, а амбалу-бородачу - с пяти вечера и до восьми утра. Судебные издержки (по сто, короче, баксов на каждое, короче, рыло всех четырех уважаемых членов суда) решено было возложить на проигравшего барда-демократа.
  Для Александра Г. Тюнькина начались отныне гиблое время. Ибо это, прямо скажем, весьма и весьма непродуктивное занятие - петь и плясать в первой половине дня.
  Бард-демократ не только напрочь забыл вкус пива баночного и тридцатипятилетнего армянского коньяка, и не только (с большим, между прочим, скандалом) расстался с любовницей, но и его самого чуть было не бросила жена и, между нами говоря, уж лучше бы она его бросила, ибо пожилая и некрасивая бард-демократовская жена (так никогда и не забывшая ему имевший место в 1971 году злостный неплатеж алиментов) ела его поедом всю вторую половину дня, когда бард-демократ, отпев и отплясав первую половину, хочешь - не хочешь, возвращался в родные пенаты.
  Пошли лихие деньки! Вокал стал настолько невыгоден, что бард-демократ, трезво все расценив, вообще расстался с гитарой и стал уже просто просить милостыню. Прося милостыню, он делал особый нажим на свое мрачноватое обаяние потомственного интеллигента и вовсю эксплуатировал ветвистую английскую фразу:
  - "Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижн андэ вэ тиррани ов вэ комьюнистс!"
  
   История поэта-атлета
  Что же касается Дмитрия В. Рыкова (ибо, как, конечно, давно догадался читатель, кряжистый амбал-бородач, поломавший карьеру Тюнькина, был наш старый и добрый друг поэт-атлет), что касается Дмитрия Рыкова, то его новая работа ему, в общем и целом, пришлась по душе.
  Ну, во-первых, как ни крути, бабки. Презренный лавэ. Благодарные граждане накладывали ему за день в футляр от гитары, тысяч, бывало, по сорок. Примерно половину этой суммы отбирали золотозубые азеры, но и оставшейся половины хватало (ха-ха!) на жизнь. С избытком хватало.
  Во-вторых, поэта-атлета привлекала странная прочность его нынешнего положения. Было что-то незыблемое и основательное в том, что он, Дмитрий В. Рыков, стал теперь нищим с гитарой.
  Его прежняя многолетняя должность - поэт-атлет, либеральное светило, видный общественный деятель, автор поэтич. сборника "Привет, Зурбаган!", и т.д. и т.п., - вся его прежняя деятельность почему-то таила в себе некий вынесенный за скобки подленький знак вопроса:
  А не является ли она, вся его многотрудная деятельность, просто-напросто никому не нужной херней?
  И что-то подсказывало Дмитрию Рыкову:
  Да, является.
  В его новой работе этот подлый вопрос был отсечен изначально. Если он пел то, что проходящим мимо гражданам казалось херней, денег в гитарный футляр не капало, и золотозубые азербайджанцы выговаривали ему: "Слушай, брат, зачем так плохо поешь, а? Смотри, поставим вместо тебя Колю-с-баяном!".
  Если же он пел то, что проходящих мимо граждан действительно радовало или печалило, деньги в футляр начинали течь рекой, и золотозубые азера тут же перебрасывались замаслившимися от вожделения взглядами, а потом начинали очень долго и ожесточенно галдеть по-азербайджански на предмет увеличения поэту-атлету арендной платы.
  Подлаживаясь к вкусам народа, поэт все сужал и сужал свой репертуар и, в конце концов, ограничил его двумя отвоеванными у конкурента песнями: одной лирической - "Сосны, Высокие ели", а другой юмористической - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"
  Кстати, читатель, была и еще одна причина, мирившая Дмитрия Рыкова с его нынешним положением. Ему просто нравилось все бестолковое население Пятака: ему нравился Санька по прозвищу "Йес-Ичиз", ему нравился Генка по прозвищу "Кариес", ему нравился Жора Бабкян по прозвищу "Ни цента мафии!" - его всю жизнь притягивали чудаки и оригиналы.
  
   Горестная история Секс-Символа Семидесятых
  Главным же здешним чудаком и оригиналом был, безусловно, Секс-Символ Семидесятых.
  Секс-Символ торговал выключателями и батарейками. Когда-то, в те бесконечно далекие времена, когда торговля на Пятаке была совсем еще дикой и неупорядоченной, когда торговая наценка составляла минимум двести процентов, короче, во времена мэров-либералов Пал Палыча и Савл Савлыча, Секс-Символ торговал также и водкой. На его дощатом столе, среди россыпи батареек, стояла высокогорлая бутылка "Столичной" и лежал написанный от руки плакатик: "За водяру отвечаю репой".
  Но те времена, повторяем, уже давным-давно миновали. И сейчас Секс-Символ торговал одной электротехникой.
  Впрочем, главное место в жизни Секс-Символа занимала отнюдь не торговля. Центральное место в жизни Секс-Символа занимала наука.
  История.
  ИСТОРИЯ с Большой Буквы.
   А, вернее, та интерпретация ИСТОРИИ, которую Секс-Символ почерпнул из книг Н. Фоменко.
  (В теории Н. Фоменко Секс-Символа чуть-чуть смущала личность автора. А именно - те бесконечные сальные шуточки, которые Н. Фоменко отпускал с телеэкрана. Но вот сама Теория его объективно привлекала).
  Теорию Н. Фоменко Секс-Символ творчески переработал и в неторговые дни охотно излагал всем желающим (и не желающим). "Во-первых, - осторожно начинал Секс-Символ, - (это только во-первых, - понятно-ясно?!) во-первых, - самое-самое главное! А. А. Гитлер был за нас. Это настолько понятно и ясно, что даже буржуазные фальсификаторы так и не смогли укрыть от народа тот факт, что А.А. Гитлер воевал с американцами. А человек, воевавший с американцами, просто не мог объективно не быть за нас. Понятно-ясно?!"
  "Во-вторых, - в этом месте Секс-Символ Семидесятых, как правило, прекращал торговать, - во-вторых, годы жизни В.И. Ленина указаны неправильно. В.И. Ленин родился не в 1870 году, а в 1905. В 1917 году (любой грамотный человек может получить эту цифру простым вычитанием) В.И. Ленину было всего 12 лет, и всем заправлял не он, а его старший брат Саша (А.И. Ленин)".
   Понятно-ясно?!
  Именно в А.И. Ленина и стреляла в 1919 году еврейка Фанни Каплан, в то время как В.И Ленин сдавал в это время экстерном экзамены за курс гимназии. 22 июня 1941 года, - на этом этапе Секс-Символ Семидесятых мог запросто запихнуть в пасть несогласному все свои батарейки - 22 июня никакая война, естественно, не началась (да и как же она могла начаться, если А.А. Гитлер был за нас?), а началась ожесточенная дискуссия о роли профсоюзов между возмужавшим В.И. Лениным и И.В. Сталиным.
  На стороне И.В.Сталина, - на этой стадии впавшего в академический раж Секс-Символа начинала побаиваться даже местная мафия - на стороне И.В.Сталина был практически весь состав тогдашнего Политбюро, зато на стороне В.И.Ленина был Ю.А.Гагарин. Бороться с Ю.А.Гагариным И.В.Сталин был, естественно, жидковат, из-за чего в 1943 году добровольно подал в отставку и открыл первую в нашей стране кооперативную шашлычную на проспекте (вот ведь ирония судьбы!) именно Ю.А.Гагарина.
  И так далее, и так далее, и так далее. Уж о чем, о чем, а об ИСТОРИИ Секс-Символ Семидесятых мог говорить часами. А если дать ему волю, то и сутками...
  ***************************************************************
  ...Столик Секс-Символа был на Пятаке крайним. Далее начиналось скудно освещенное пространство подземного перехода. Нас, спекулянтов, из перехода безжалостно изгоняли Не гоняли оттуда одних музыкантов и нищих. Музыканты и нищие в переходе, соответственно, и толпились.
  Миновав дощатый столик Секс-Символа, и благополучно избежав очередной семнадцатичасовой лекции о закулисной борьбе в Политбюро фракций Шелепина и примкнувшего к ним Шепилова, я приблизился к переходу. У самого спуска в его жерло расположилась живописная группа индейцев-боливийцев.
  (Откуда в городе О"Кей-на-Оби могла вдруг взяться живописная группа индейцев-боливийцев, так навсегда и осталось для меня загадкой. Как, впрочем, и то, откуда в нем могли появиться журнал "Playboy" и пиво "Хайниккен").
  Индейцы - все как один крохотные, круглолицые, унизанные отроческими прыщами, были окружены густым и плотным кольцом ядреных русских девок.
  (Вот вам, кстати, еще одна - совершенно неразрешимая - загадка. Загадка женской славянской души. Он весь в прыщах и ростом с табуретку, а девкам, вишь, нравится. Им важно, что гармонист. И что... иностранец).
  Итак, индейцы яростно дули в трубы и били в тамтамы. Барышни млели и таяли.
  Я миновал их, скривившись от зависти.
  В следующем, залитом желтым светом колене перехода изможденная сорокапятилетняя девушка исполняла классические арии.
  Ей не подавал ничего и никто. Вид у сорокапятилетней девушки был настолько жалкий, что люди мягкосердечные предпочитали поскорей миновать ее быстрым шагом, а люди жестокосердные, напротив, останавливались и злорадствовали.
  Ни те, ни другие не давали ей ни копейки.
  - Мой мель-мель-ник, - выводила сорокапятилетняя девушка, цепляя прохожих умоляющим взглядом, - пра-пра-во не жди меня-а-а...
  Я опустил глаза и прибавил шагу...
  Метрах в двадцати от сорокапятилетней девушки побирался старик без ног. Делал он это с каким-то достоинством и... как бы это лучше сказать? ...природным тактом. В каждом его жесте, слове и взгляде сквозил неподдельный, чуть сдерживаемый артистизм, свойственный нищим-профессионалам.
  Я в общем-то (судите меня, как хотите) уличным попрошайкам никогда и ничего не даю, но здесь (опять же судите меня, как хотите) не удержался. Ущипнув котлету вчерашней выручки, я низко нагнулся и запихнул в стоявшую на черном асфальте шапку огромную, словно лист подорожника, тысячу.
  Сгибаясь к шапке, я вдруг поймал боковым зрением знакомую рыжую бородищу лопатой.
  Я распрямился и пригляделся. Низкая челка. Изогнутый пористый нос. Свисающие почти до колен могучие павианьи длани.
  Конечно, это был он. Гольдфарб Яков Михайлович.
  (Мы познакомились пару недель тому назад во время моих круглосуточных бдений в приемной Сидора Сидоровича).
  - Яков Михалыч! - заорал я. - Якы-ы-ыв Ми-ы-ыхалыч!
  Гольдфарб обернулся, тоже признал меня и радостно поднял ручищи.
  - Михал Сергеич! Друг дОрОгОй! - пропел он с неизжитым за все эти долгие годы оканьем.
  Мы обнялись. Яков Михалыч слегка придушил меня и в четверть силы помял. Потом начался разговор, и мы совсем уже было нырнули в обычный, слегка преувеличенно интеллектуальный треп с недельку не встречавшихся умников (я, например, уже приготовил, а отчасти даже и начал пространнейшую тираду о том, что поэзия Бродского представляет собой органичный сплав гения и графомана), как вдруг нас отвлек совсем другой разговор. Он состоялся между просившим милостыню стариком и еще одним стариком. С орденом.
  
   История великой любви старика Сухотина
  
  - И не стыдно тебе попрошайничать?
  Старик равнодушно поднял глаза.
  - И не стыдно тебе попрошайничать?
  Старик презрительно оглядел спрашивавшего. Спрашивавший был стар. Очень и очень стар. Стар благопристойной, хотя и не слишком-то сытой, старостью.
  Ботинки были вычищенные и крепкие. Ветхие брюки заутюжены в острую складочку, а к прямоугольному лацкану чересчур нового, в попугайную серую крапинку пиджака был прикручен красно-белый кругляш ветеранского ордена.
  Ордена Отечественной войны. Второй степени.
  - Зачем ты перед ними... унижаешься?
  Старик с кругляшом сделал крошечный шаг вперед, и Сухотин вдруг понял, что и этот старик - тоже. Этот старик был точно такой же урод, как и он, Сухотин. Под острой и ровной складочкой его заношенных брюк были не ноги. Протезы.
  - Тебе... не стыдно?
  - А почему? - удивился Сухотин.
  - Что - почему?
  - Почему мне должно быть стыдно?
  - Как почему? Как почему? Ты же фронтовик? Ветеран?
  - Какой ветеран, дядя? - усмехнулся Сухотин. - Всю войну я провел в тылу, на Ташкентском фронте. А ноги мне отрезало в шестьдесят четвертом. В шестьдесят четвертом. По пьянке. Понял?
  - По... пьянке?
  - Ага. Пилой.
  - Пилой, го-о-оворишь? Пило-о-ой?!
  Безногого с орденом аж перекосило.
  - Да из-за таких... таких... как ты... именно из-за таких сволочей, как ты... именно... именно...
  "Наверное, не стоило так ему отвечать, - подумал Сухотин. - Наверняка не стоило".
  Ведь если что-нибудь в них, родившихся с тридцать пятого по тридцать восьмой, и вколотили, так это не любовь к Родине и этому, как его, Сталину, и не преданность партии и этому, как его, блядь, коммунизму, а нерассуждающее, автоматическое уважение к тем, кто хотя бы день, хотя бы час, хотя бы минуту был там, на войне. А этот старик не только был там, но и оставил там ноги.
  Старичок с кругляшом продолжал шипеть и брызгать слюной:
  - Да вот именно из-за таких говнюков, как ты, все вот именно так и получилось. Именно из-за таких говнюков, как ты... Именно!
  Голос безногого с орденом пошел петухом и высох. Он тяжело засопел, повел кадыком в коричневых пятнышках, а потом вдруг бросил долгий, мутный от боли взор на растянувшуюся вдоль всего перехода барахолку.
  Бросив тоскующий взор, он вдруг как бы разом, до самого-самого донышка понял всю безмерность и, одновременно, всю бессмысленность всех своих претензий и, ничего не сказав, устало взмахнул рукой и зашагал прочь, тяжело расставляя ноги.
  Сухотину понравилось, как он шел. Не каждый бы смог так идти. Даже на чешских протезах.
  Проводив его насмешливым и, одновременно, почти ослепшим от слез взглядом, Сухотин поправил стоявшую на асфальте шапку-ушанку, после чего вздохнул, привычно выматерился, и, просунув руку за пазуху, не глядя, пересчитал выручку: толстую пачку стошек и тонкую - двушек. Выручка была слабая. Тысяч семь-восемь. Подавали не то, чтобы плохо, а как-то недружно. То набегут и закидают деньгами, то хоть бы кто чего дал. Старик не любил, когда подавали недружно.
  Было ли ему стыдно? Нет, ему не было стыдно. Никогда, даже в самый свой первый нищенский день, ему не было стыдно.
  Было неловко. Было боязно. Было жутко физически тяжело. Но не было стыдно. Причем же здесь стыд? Ведь это - такая работа. Когда-то он был моряком. Потом шофером.
  Теперь он работал нищим.
  Работа, как работа. Работа, как работа. На пятый? На шестой? На седьмой? Нет, на девятый, кажется, день этого своего нищенства старик встретил Катьку... Кто-то ее привел в их холостяцкую, поголовно мужскую квартиру. Может быть, Колька, а, может быть, Мишка. Кто-то из живших в их коммуналке молодых, здоровенных алкоголиков.
  Привел, а потом, ясное дело, вырубился, предпочтя такую простую дурь, как ларечная водка, такой благодати и редкости, как молодая, ядреная баба.
  Короче, тот, кто ее привел - вырубился, и злая и пьяная Катька полночи бродила по коммуналке, а в конце концов (наверное, по ошибке) толкнула никогда не запиравшуюся дверь в угловую комнату деда Сухотина...
  Сухотин спал и проснулся лишь оттого, что пьяная Катька, тихонечко крёхая, неловко взгромоздилась к нему на ложе и его старый, драный, никогда не знавший тяжести двух тел топчан перекосился на бок и сконфуженно пискнул.
  ***********************************************************
  Когда безногий старик Сухотин впервые за семь... какое за семь! впервые за... восемь? ... впервые за о-дин-над-цать лет занимался любовью, он боялся лишь одного, что это - Богом ли, дьяволом ли посланное - женское тело сейчас нащупает его обрубки, поймет, что он - урод, и оторвет его от себя, прогонит. Но Богом ли, дьяволом ли посланная Катька-стерва и думать - не думала его прогонять, она набрасывалась на него снова и снова, и старик Сухотин благодарно входил в нее, дивясь про себя ненасытности ее похоти.
  - У меня нет ног, - сказал он ей в коротком промежутке между любовями.
  Катька не отвечала. Она лежала пластом на спине и жадно ловила ртом воздух...
  - У меня нет ног, - повторил Сухотин.
  - А ... у тебя есть? - спросила она.
  - Е-есть.
  - А это главное, котик, - ответила Катька и тут же схватила его своей маленькой и холодной рукой за предмет разговора.
  С этой ночи они стали жить вместе. Катька и старик Сухотин. Катька была баба - особенная. У нее была сотня, а, может, и тысяча недостатков. Она была лгунья и пьяница. Она была воровка и шлюха. У нее были сотни, а, может, и целые тысячи недостатков, но самый главный ее недостаток заключался в том, что она была молодая и... красивая. Слишком молодая и слишком красивая для безногого старика Сухотина.
  Старик понимал, что верна она ему быть не может. Хотя, одновременно, и не мог представить того, что она ему неверна. Просто не мог и все. Эта мысль попросту не помещалась в его голову. С чего, казалось бы, она должна была быть ему верна, но Сухотин так долго, так прочно и так уютно верил в то, что Катька, несмотря ни на что, ему, старику, верна, что поверить в иное он сумел лишь тогда, когда лично увидел ее на кухне с молодым соседом.
  Он полз мимо кухни в сортир в четвертом часу утра. Уже подползая к туалету, он вдруг услышал на кухне какой-то шум и поднял голову. Катька-стерва сидела верхом на Кольке и, отлягивая вниз своим жирным и белым задом, осторожно вскрикивала: "О! А! О! А! О! А!"
  И чего больше всего стыдился потом старик Сухотин, так это того, что даже и тогда, даже видя Катьку верхом на Кольке, он секунд десять-пятнадцать потратил на то, чтобы как-нибудь связать эти равномерные вздрагивания белого зада с тем, что Катька, все-таки, несмотря ни на что, ему, старику, верна.
  То, что это не так, он понял не умом - телом. Лишь глядя на свои вздыбившиеся шалашом трикотажные треники, он, наконец, осознал, что то, что делают Катька и Колька называется бесповоротным и страшным словом "трахаться", и что Катька у него на глазах просто-напросто спаривается с чужим молодым мужчиной.
  И за что еще больше стал презирать себя старик Сухотин, так это за то, что суку-Катьку он буквально минутой позже простил. Буквально за одну минуту он успел выдумать какую-то длинную и запутанную, какую-то на редкость убедительную цепь объяснений, безупречную логическую последовательность которых он тут же забыл, но окончательный вывод запомнил.
  Вывод был такой: Катька ни в чем не виновата, потому что он без нее не может.
  Простить он, конечно, простил, но ему было неприятно смотреть, как Катька гарцует верхом на Кольке. Было противно и стыдно.
  Нет, если б она ему приказала, он бы, конечно, остался и, ясное дело, - смотрел. Но Катьке-то было все равно. Она ни о чем его не просила, она что есть силы отлягивала своим жирным и белым задом и осторожно вскрикивала: "О! А! О! А!", - а раз ей было все безразлично, он решил не смотреть и потихонечку уползти обратно в комнату.
  Возвратившись, он достал из корзины с бельем купленную три года тому назад бутылку водки и в два приема выпил ее из большой фарфоровой кружки. Он пил не запивая и не закусывая. Пил, почти что не чувствуя колючего запаха водки, - ему было настолько все все равно, что большую фарфоровую кружку он даже не стал ополаскивать и пил прозрачную водку прямо вместе с чаинками и осевшим на донышко желтым сахаром.
  Он глотал колючую водку и думал о Катьке. Он понимал, что может ее прогнать. Ведь жить без женщины - это не сложно. Он может прогнать ее и весь остаток жизни просто кончать в руку. Кончать в руку или в курчавое Катькино лоно, какая, в сущности, разница? Да никакая.
  И в то же время старик понимал, что никогда ее не прогонит.
  Ведь он не сумеет жить без другого.
  Он не сможет жить без густого и терпкого запаха Катьки, которым пропах теперь в его комнате каждый угол, он не сможет жить без крошечных белых крапинок пасты, которые она оставляла по утрам на треснутом зеркальце в ванной, почистив зубы, он не сможет жить без хищной Катькиной радости, с которой она вырывала у него из рук принесенные им подарки. Он терпеть не мог ее неизменно следовавших за этим фальшивых и приторных ласк, ее неискренней благодарности и этого ее неизменного: "дусик-пампусик", но он просто умрет, если больше никогда не увидит, как взрываются ее черные глаза, как хищно сверкают ее ослепительно-белые, как у рекламных красоток, зубы и как, вырывая у него из рук подарок, она чуть-чуть вздрагивает своим жирным и крупным, плотно облитым тоненькой юбкой задом и незаметно для себя самой выдыхает: "А-а!"
  Значит, он ее просто-напросто... любит?
  - Нет, - подумал старик, - это называется по-другому.
  Просто он не умеет жить в одного себя.
  Подавляющее большинство людей отлично умеет жить в одних себя, а вот он, старик Сухотин, - не может.
  Это совсем не значит, что он, старик Сухотин - добрый. Нет, он - злой и с каждым годом этой сучьей жизни становится все злее и злее. Просто он не умеет жить в одного себя. Просто-напросто. Не меньше, но и не больше.
  Просто-напросто, подумал Сухотин, он сейчас доползет до шифоньера и достанет еще одну - ма... ма-аленькую бутылку водки и, когда он ее в себя вольет, в нем не останется уже ничего, кроме водки и Катьки, Катьки и водки, и еще чего-то - большого, липкого, теплого, что подымалось в его груди при слове "Катька", распирало ему грудь и грозилось лопнуть, этой, как ее, блядь, - лу... лубови".
  *********************************************************************
  Когда Катька в полседьмого утра пришла отсыпаться в угловую комнату, в комнате, к ее удивлению, никого не было. Целых полчаса, матерясь и вздыхая, она искала старика по всем углам и, наконец, нашла его между стеной и шифоньером.
  Пьяный старик занимал на удивление мало места. Места между стеной и шифоньером с трудом хватило бы, чтобы засунуть туда чемодан. Да и тот небольшой.
  *********************************************************************
  К пяти часам дня торговля на Пятаке пошла такая правильная, что даже Жора Бабкян, как ни бился и ни старался, а так и не смог припомнить такой воистину сказочной тяги.
  Судите сами, читатель.
  Только факты:
  Факт первый. Моя (совместно с А.Д. Дерябиным, К.К. Карабасовым и Э.Ю. Яковлевым) газетно-журнальная точка продала в тот день целых 14 (четырнадцать!) пачек популярного молодежного журнала "Актуальные вопросы полового созревания".
  Факт второй. Со столика Секс-Символа Семидесятых смели под ноль абсолютно все выключатели и батарейки.
  Факт третий. Поэт-атлет перевыполнил план по выручке в 4 (четыре!) раза и заработал за день 118 тысяч. ("Я человек не злой и на чужую удачу не завистливый, - монотонно бубнил себе под нос Дмитрий В. Рыков, жестоко завидуя тем, кто сделал в тот день по 10-15 планов).
  Факт четвертый. Друзья-мороженщики - Санька по прозвищу "Йес-Ичиз" и Генка по прозвищу "Кариес" - распродали в тот день абсолютно все свои запасы, как легальные (из окейского хладокомбината), так и нелегальные - слепленные в подвале бомжами-макальщиками, и со слезами на глазах снялись в половине четвертого.
  Факт пятый. Даже несчастный бард-демократ в тот знаменательный день не только выдоил досуха английскую фразу: "Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижн..." и т.д., и т.п., - но и впервые продал целых 2 (два!) экземпляра сборника своих стихов и размышлений о жизни. Сборник был издан им за собственный счет лет восемь назад и носил пронзительное название "Люся, я боюся!"
  
  *************************************************************
  Старик Сухотин собрал в тот вечер тысяч восемьдесят. Этот ужасный, ни до, ни после не повторявшийся фарт начался с того, что один какой-то (главное, трезвый!) мудила запихнул ему в шапку цельную тысячу.
  Потом пошло и поехало: цельная тыща - семь раз, цельных пять тысяч - три раза, один раз десять тысяч, полная шапка мелочи и еще одна длинная серенькая бумажка с крошечной надписью не по-нашему: "Файв долларз".
  Сухотин снова сунул руку за пазуху, не глядя проверил выручку и спокойно, без суеты, прикинул, что если такая тяга не схлынет до самого вечера, то он уже сегодня сможет купить Катеньке давно облюбованное им колечко с рубином.
  
   Глава V
   История трех ополчений
  
  - Видишь ли, - задумчиво пробубнил Гольдфарб, - честь этого открытия, собственно говоря, принадлежит Юре.
  - Какого открытия? Какого такого открытия? Нет никакого открытия! Понял? - зачастил совершенно седой, но по-прежнему страшно похожий на октябренка Юра. - Нет никакого открытия! Я просто исследовал поведение квазидискретных функций в точке, максимально приближенной к локальному минимуму. И я просто-напросто выяснил (при определенном количестве здравого смысла это смог бы выяснить каждый), что "бэ" при неравной нулю "вэ" начинает стремиться к псевдобесконечности. Разумеется, если дельта константа.
  - Юрочка, не скромничай, - пророкотал Гольдфарб и отхлебнул большой глоток коньяка из тяжелой хрустальной рюмки. - Ради Бога, не скромничай. Открытие остается открытием, даже если его истинный масштаб оценить, в общем, некому.
  И Яков Михайлович еще раз приподнял рюмку и отпил из нее соломенной жгучей влаги.
  Мы сидели в кафе "Фрегат Паллада". Это маленькое и очень уютное кафе располагалось в самом-самом центре города N - на пересечении Веселого проспекта и улицы Кракова. Кафе гремело по городу своими коньяками. Поговаривали, что один из его хозяев (а у крошечного кафе было то ли двенадцать, то ли тринадцать хозяев-дольщиков) имел непосредственный выход на кладовые обкома. То есть он якобы имел возможность беспрепятственно запускать лапу в абсолютно секретный, еще гром-жымайловский винный фонд, хранившийся в подвалах Ста Сорока Канцелярий. Правду ли говорили, нет - я и сейчас не знаю. Во всяком случае, в кафе всегда имелся отменный, почти сорокалетней выдержки коньяк по цене не то, что разумной (драконовская была цена), но все же доступной рядовому уличному спекулянту.
  И еще в кафе имелась барменша Татьяна Геннадьевна. Татьяна Геннадьевна была высокой и хрупкой брюнеткой с бездонными антрацитовыми глазами. И Юра, и я, и Гольдфарб, да, в общем-то, вся мужская часть посетителей кафе была чуть-чуть влюблена в Татьяну Геннадьевну. Нас в ней пленяло сочетание внешности рано созревшей женщины с растерянным взглядом тринадцатилетней девочки, не до конца уверенной, нравится ли она мальчишкам.
  В данный момент Татьяна Геннадьевна краем уха прислушивалась к журчанию нашей научной беседы и одновременно читала выложенный на прилавок любовный роман.
  - Юрочка скромничает, - продолжил басить Гольдфарб. - Суть Юрочкиного открытия отнюдь не банальна. Она заключается, собственно, в том, что в точке, максимально приближенной к резонансной...
  - Простите? - перебил его я.
  - Ну, в той, короче, точке, где частота колебаний нашего локального подпространства почти совпадает с частотой колебаний Мирового Пространства-Времени, и, где (вроде бы!) обязан наступать резонанс, на самом деле имеет место эффект сверхторможения.
  - Сверх - чего?
  - Торможения. Возьмем, например, кружку пива...
  - Не надо, - торопливо взмолился я, - не надо брать кружку пива, Яков Михалыч. Мне... и так все понятно.
  Гольдфарб высокомерно задрал рыжеватые брови.
  - Ты, Михаил, - наисчастливейший человек. Мне, например, понятно еще далеко не все... Хо-ро-шо! Забудем о кружке пива. Выпьем ее и отставим... Итак, там, где из самых общих соображений обязан наступать резонанс, то есть непропорционально малые усилия должны приводить к удивительным по значительности результатам: каждое "апчхи" вызывать оглушительно громкое эхо, каждое шевеление пальца - рушить берлинские стены, и, вообще, обязана наступать невыносимая легкость бытия, там, Михаил, имеет место эффект совершенно обратный: рев тысячи глоток уходит глухо, как в вату, титаническое напряжение мускулатуры не способно поколебать даже крошечный камешек, - в общем, имеет место открытый Юрой эффект Сверхторможения, который, к слову сказать, ваш покорный слуга считает частным случаем Закона Сохранения Неадекватности. Вот так-то.
  Гольдфарб выплеснул в свою наполовину разрушенную временем пасть остатки коньяка и закусил их шоколадкой.
  - И что дальше? - лениво поинтересовался я.
  -А Бог его знает, что дальше. Более или менее ясно, что зона сверхторможения - это не каменная стена. Это - некая достаточно тонкая и очень упругая пленка, которая может, конечно, порваться, а может спружинить и отшвырнуть нас назад. Все зависит от величины набранного нами разгона. (И, разумеется, от степени жесткости и упругости самой этой пленки.)
  - И?! - несколько преувеличивая степень своей заинтересованности, перепросил я. - Хватит ли нам разгона?
  - Не-а. Не хватит, - тяжко вздохнул Яков Михалыч. - Так считаю я - старый и битый пессимист Гольдфарб. А вот кипучий и юный оптимист Юра полагает, что - хватит. Хватит, не хватит, это, Михаил, вопрос веры. Реальный ответ мы можем получить лишь с течением времени.
  - И много потребуется времени?
  - Повторяю, - раздраженно буркнул Гольдфарб. - Господь его знает. Быть может, мы с первого раза проскочим зону сверхторможения, даже толком не осознав, что она - есть. Быть может, она пару раз отшвырнет нас обратно, и мы прорвем ее в цикле четвертом-пятом. Может быть - в двадцать пятом. Может быть - никогда. Точнее не скажешь. Какие-то выводы можно будет сделать, лишь отнаблюдав циклов пять-шесть. А каждый цикл, Михаил, будет длиться лет по пятнадцать-двадцать.
  - Мда... печально...
  - Для тебя - да. А я могу утешаться тем, что все это очень и очень красивая физика. Плюс я могу ловить дополнительный кайф от крепнущей с каждым годом Юрочкиной гениальности.
  Седой Юра зарделся.
  - Ну, ты скажешь, Яш.
  - Юра, заткнись, - прикрикнул на него Гольдфарб. - Вот ты, например, Михаил, знаешь, что Юрочка решил две, да нет, уже целых три проблемы Гилберта? А?! Неслабо? А также нашел (около года тому назад) абсолютно корректное доказательство Большой Теоремы Ферма? Ни черта ты не знаешь. И все вы там, в своем Большом Мире ни черта об этом не знаете. А в нашем Маленьком Мире Юрочкины открытия почти всем до феньки. За исключением разве меня, человека в математическом смысле, увы, малограмотного.
  - Ну, ты тоже скажешь, Яш...
  - Юра, заткнись. Ну, что... еще по сто граммиков?
  Чуткая Татьяна Геннадьевна моментально оторвалась от выложенного на прилавок романа и тут же подарила Гольдфарбу свой блестящий антрацитовый взгляд.
  - Бесценная Танечка, - небрежно начал Гольдфарб, - еще три по сто коньячка. И цельный холодный кувшин мандаринового сока.
  Татьяна Геннадьевна потупилась. Она была неравнодушна к Гольдфарбу.
  - Вам ведь "Васпуракана", Яков Михалыч?
  - Разумеется, Танечка, только "Васпуракана".
  - А ведь нету "Васпуракана" - то.
  - Ка-а-ак?! - возмутился Гольдфарб.
  - Я плачу! Я! - вдруг ворвался в их разговор ваш покорный слуга и красивым (сугубо купеческим) жестом швырнул на прилавок котлету с деньгами.
  - Я плачу, Танечка!
  - И-и... и не думай! - взмахнул павианьей ручищей Гольдфарб. - Сегодня платим мы с Юрой.
  - ??? - удивился я.
  - Мы здесь удачно, - пояснил он, - впарили одну программу компьютерщикам. Теперь вот - гуляем.
  -А-а... понимаю, - без тени радости ответствовал я и вернул во внутренний карман своей джинсовой куртки растрепанную котлету с выручкой. Сегодня, увы, платил - не я. А мне так нравилось корчить перед Татьяной Геннадьевной богатого и щедрого дядю.
  - Нет "Васпуракана", Яков Михалыч. Только коньяк "Ани".
  - Как же так, Танечка?
  - Да уж такой сегодня день, Яков Михалыч. Посетители, чес-слово, словно с цепи сорвались. Давай и давай, давай и давай, и все равно мало...
  Татьяна Геннадьевна улыбнулась. Улыбка у нее была виноватой и слабой.
   - Восемь бидонов с мороженым и три с половиной ящика коньяка! Чес-слово, Яков Михалыч. Восемь бидонов с мороженым и три с половиной ящика! Вот и нету "Васпуракана"...
  - Знаете что, Танечка, - раскрыл, наконец, рот молчавший доселе Юра. (Юра заметно побаивался Татьяну Геннадьевну), - а ведь это они напоследок гуляют. Боятся, видать, графа Дракулу.
  Татьяна Геннадьевна вздрогнула и прожгла незадачливого октябренка раскаленным ацетиленовым взглядом.
  - Юрий Юрьевич! Кто ж это... на ночь-то глядя, такие га-дос-ти-то рассказывает?
  - Да, брат, - рассудительно прогудел Гольдфарб, - ты это сморозил зря. При барышне-то.
  Юра вконец растерялся и забубнил нечто и вовсе невнятное.
  - Да что вы, товарищи... я же... я же просто хотел сказать... хотел вам сказать... да что ж вы, товарищи... нельзя же вот так, товарищи...
  Почти гениальный Юрочка погибал у нас на глазах. Его пухлые щечки пылали малиновым жаром, с губ слетали бессмысленные слова, а тонкие ручки-прутики теребили и мяли скатерть. Почти гениальный Юра погибал прямо здесь и сейчас. И он бы так и пропал, не приди к нему (нежданно-негаданно) интенсивнейшая поддержка в лице меня.
  - А вот я, господа, - задрожавшим от наглости голосом начал я, - лично я Юрия Юрьевича не осуждаю. Потому как и сам такой. Мда... Можете считать меня олигофреном. Можете - мелким пакостником. Но я уже столько раз слышал: "граф Дракула", "граф Дракула", "граф Дракула" - а что это за граф, и отчего он "дракула", так до сих пор и не знаю.
  - Как не знаешь? - удивленно переспросил Гольдфарб.
  - А так, не знаю.
  - Что, действительно не знаешь?
  - Да, действительно не знаю.
  - Ни-че-го?
  - Ни аза.
  - Честное слово? - опять подивился Гольдфарб.
  - Да честное октябрятское!
  - Ну... тогда слушай, - нерешительно начал Яков Михалыч.
  
  
   История трех ополчений.
  
   I. История графа Дракулы.
  - История эта началась около года тому назад, - задумчиво произнес Яков Михалыч. - Началась же она с того, что со всех концов страны Ветерании в столицу страны г. Ветеранск стали стихийно съезжаться самые бодрые, самые бравые, самые хорошо сохранившиеся ветераны и стихийно же принялись объединяться в особый отряд, получивший в народе название:
  Отдельный Истребительный Батальон имени графа Дракулы.
  Батальон (поначалу) создали просто так: то ли к очередной годовщине московской олимпиады, то ли для очередного традиционного марш-парада, посвященного ежедневному полету Ю.А Гагарина, то ли уж совсем просто так - в порядке стихийного творчества масс и их разрешенного марксистской теорией революционного энтузиазма.
  - Батальон, повторяю, создали просто так, - пробасил Гольдфарб и выдержал долгую-долгую паузу...
  
  *********************************************************
  *********************************************************
  *********************************************************
  
  ...Но! - подумал однажды батька Кондрат, сидя теплым осенним вечером на залитой электрическим светом веранде и перелистывая (в тысячный раз) тоненький томик любимого автора. - Но! - вдохновенно подумал батька. - Раз есть теперь у нас Вооруженные Силы, должны эти Силы хоть с кем-нибудь да вооруженно повоевать? Должны. Факт! Имею ли я право томить их - сильных, злых и веселых - в тесных и душных казармах? Имею ли я такое право? Нет. Не имею.
  И, додумав эту мысль до конца, батька тут же покинул тесный и затхлый мир ненавистной ему мещанской веранды и, выйдя на Главную Площадь, созвал бойцов батальона на экстренный митинг.
  На митинге он произнес короткую эмоциональную речь, призывавшую охваченных революционным энтузиазмом солдат бросить, наконец, вызов одряхлевшему и окостеневшему старому миру, а в конце этого спича распаленный собственным красноречием батька энергично выбросил мускулистую руку вперед, синхронно откинул квадратный подбородок назад и выдал цитату из Николая Степановича:
  Мускул свой,
   дыханье
   и тело
  Тренируй
   с пользой
   для военного дела.
  Пришедшаяся к месту стих. цитата потонула в овациях. Бойцы батальона были готовы идти в бой хоть сейчас.
  Оставалось решить, куда.
  С близлежащей Эменесией бойцы батальона воевать наотрез отказались.
  - Народ там молодой, здоровый, - говорили бойцы, - у каждого, почитай, пятого в руках - гитара.
  - Что мы, - продолжали рассуждать бойцы, - давно гитарой по яйцам не получали?
  - Куда как сподручней, - утверждали они, - взять и зачистить вольный город О'Кей-на-Оби. Народ там, конечно, тоже не слабый, но уж больно он там бестолковый. Мы их всех победим.
  Сказано - сделано! Ровно сутки спустя батальон отправился в путь, предварительно усилившись двумя реквизированными в Музее Революции танками.
  (Танки, выпущенные заводом "Рено" в 1918 году, носили весьма характерные для той далекой эпохи названия: "Боец за свободу товарищ Троцкий" и "Боец за свободу товарищ Сталин").
  Дела батальона (поначалу) складывались бойко и радостно. Преодолев Средне-Прусскую возвышенность, батальон с налету сокрушил укрепизбушку Асфальт Тротуарыча, как свечку, запалил заоблачную саклю Укроп Помидорыча, и, походя рассредоточив Матерных Зверушек вкупе с примкнувшим к ним Негром Преклонных Годов, всей своей массой обрушился на купца Иголкина.
  Купца батальон пустил в распыл, практически не заметив, а вот на беду свою увязавшегося с ним Попа с Гармонью не чуждые ни шутке, ни юмору бойцы батальона гнали с воем и гиканьем ровно сто четырнадцать верст, пока не загнали на самую высокую в этих краях колокольню.
  - Это был, - вдохновенно продолжил Яков Михалыч, - воистину сталинско-путинско-жуковский молниеносно-стремительный марш-бросок, и через каких-нибудь три с половиной недели Отдельный Истребительный Батальон уже вступил в предместья города О'Кей-на-Оби и принял свой первый бой.
  Бой у поселка городского типа Краснооктябрьский.
  
  II. История Первого Ополчения
  
  Мэр-либерал Пал Палыч, узнав о приближении вражеских полчищ, тотчас созвал общегородской демократический митинг.
  На вышеназванный митинг (а надобно вам сказать, что практически одновременно с митингом по первому городскому телеканалу шел захватывающе-интересный фильм из жизни валютных красоток и международных бандитов), итак, на созванный Пал Палычем митинг пришло человек 50. Из них физически противостоять красно-коричневой опасности вызвалось человек 14. Эти-то 14 ратников и составили костяк так называемого Первого Ополчения.
  Во главе Ополчения встал генерал-майор Некутузов.
  Наши сведения о генерал-майоре крайне скудны и отрывочны. Судя по фотографиям в личном деле, был он совсем не воинственным с виду мужчиной с тремя подбородками и тугим глобусообразным брюхом и более похож, прямо скажем, на доцента или бухгалтера, нежели на полководца и стратега. О его индивидуальных качествах восьмитомное личное дело умалчивает. Не было у него, судя по всему, никаких таких индивидуальных качеств. Разве что упоминается (причем - неоднократно) его незаурядная страсть к приватизации казенного имущества.
  Выйдя за город, Первое Ополчение бесследно сгинуло.
  О судьбе его говорили разное.
  Одни говорили, что-де во всем виноват сам генерал-майор Некутузов. Что, выйдя-де за город, генерал-де майор изъял всю материально-техническую часть, срочно ее приватизировал и реализовал на товарно-сырьевой бирже. О судьбе рядовых ратников сторонники этой версии предпочитали ничего не сообщать, а на прямой вопрос отделывались, как правило, глухим и мрачным молчанием. Лишь в самые откровенные минуты самые фанатичные (и, как правило, не самые трезвые) сторонники данной версии проговаривались, что судьба рядовых-де ратников была-де ужасна: генерал-де майор их всех тоже якобы приватизировал, отвез на товарно-сырьевую биржу и продал в публичные дома для сексуальных меньшинств.
  Сторонники же противоположной версии утверждали, что в публичные дома для сексуальных меньшинств был продан сам генерал-майор Некутузов. Четырнадцать же потерявших и честь и совесть ратников, разделив на четырнадцать частей материально-техническую часть, ее-де срочно приватизировали и реализовали на товарно-сырьевой бирже.
  Так или иначе, Первое Ополчение бесследно сгинуло. А Отдельный Истребительный Батальон находился уже в 3,5 км от поселка городского типа Краснооктябрьский.
  
  I. История Второго Ополчения. Битва у пос. городского типа Краснооктябрьский
  
  Сообщение о страшной судьбе Первого Ополчения вызвало в бывшем городе N на реке М политический кризис. Вследствие этого кризиса мэр-либерал Пал Палыч с позором ушел в отставку. К власти пришел новый мэр - Савл Савлыч, позднее вошедший в историю под именем мэра-сантехника.
  Первым делом мэр Савл Савлыч вновь созвал общегородской демократический митинг. Учтя роковые ошибки своего предшественника, он заранее согласовал на телевидении деликатный вопрос о том, чтобы очередная серия все того же захватывающе-интересного фильма из жизни международных красоток и благородных бандитов была заменена на передачу о нравственном возрождении Русской Православной Церкви.
  В результате этих мер на общегородской митинг пришло тысяч восемьдесят. Из них физически противостоять красно-коричневой опасности вызвалось человек 40.
  Эти-то 40 ратников и составили основу так называемого Второго Ополчения.
  Во главе ополчения встал генерал-лейтенант Бесшабашный.
  Сведений о генерал-лейтенанте сохранилось (увы!) до обидного мало. Судя по одной-единственной дошедшей до нас фотографии, генерал был жилист, худ, по-штабному сутуловат, взгляд имел пронзительно острый, лицо - по-шукшински скуластое.
  Его двенадцатитомное личное дело упоминает, что генерал-лейтенант был человеком всесторонне духовно и физически развитым, мог говорить и читать на пяти языках, был маниакально одержим идеей возрождения Русской Армии, в финансовых же делах был так же щепетилен и честен до маниакальности. Был одарен он нелегким (воистину генеральским) характером и в широких штаб-офицерских кругах проходил под прозвищем "Николай Палкин".
  Во вверенном ему ополчении генерал моментально навел железный порядок. Он лично (из именного браунинга) расстрелял четырех проворовавшихся интендантов, лично (публично) высек вожжами укравшего ящик гвоздей полковника Беспощадного и собственноручно избил кулаками в кровь напахавшего в финансовой отчетности младшего лейтенанта Кудрявенького-Легавенького. Рядовых же солдат-несунов непреклонный генерал-лейтенант ежедневно обыскивал и лично сажал на гауптвахту.
  В результате этих, прямо скажем, беспрецедентных по жестокости действий материально-техническая часть была разворована не полностью, а лишь на 98%. Удалось спасти одну-единственную установку "Град", к которой генерал Бесшабашный из своих личных средств, по копейке отложенных из скудного жалованья, прикупил три десятка ракет-снарядов.
  Эта-то установка "Град", чудом сбереженная неугомонным генерал-лейтенантом, и сыграла свою судьбоносную роль в знаменитом сражении у пос. городского типа Краснооктябрьский.
  Ураганным огнем установки "Град" были уничтожены:
  а) принадлежащий близлежащему АОЗТ "Красный Памперс" склад бракованных силикатных изделий;
  б) охранявший склад сторож Михалыч вместе с дробовиком и ушанкой;
  в) 18 выехавших на загородный пикник депутатов Городской Думы с личной охраной и секретаршами;
  г) одно неустановленное лицо кавказской национальности;
  д) один автомобиль "Вольво" (красный);
  е) один автомобиль "Вольво" (синий);
  ж) один автомобиль "Жигули" первой модели (цвета ржавчины);
  з) принадлежавшее АОЗТ "Красный Памперс" стадо элитных нетелей;
  и) ¾ личного состава Второго Ополчения, которое мл. лейтенант Кудрявенький-Легавенький поднял в атаку, не дожидаясь условного сигнала (красной ракеты).
  Не пострадал лишь личный состав Отдельного Истребительного Батальона.
  Во-первых, потому, что генерал-лейтенант Бесшабашный, чересчур глубоко задумавшись о возрождении Русской Армии, неправильно выбрал сектор обстрела, а во-вторых, потому, что возглавлявший вражеский батальон хитроумный Кацман учел боевой опыт сербов в Косово и выставил на поле брани поддельных (надувных) солдат. Настоящих же бойцов из плоти и крови он спрятал в погребах близлежащей деревни Горелово.
  Ответная атака по мановению руки хитроумного Кацмана, моментально покинувшего свои погреба батальона, оказалась на редкость удачной. Оборонительные порядки Второго Ополчения были смяты. Оба танка - и "Боец за свободу товарищ Троцкий", и "Боец за свободу товарищ Сталин", - вышли на оперативный простор и сходу захватили пос. городского типа Краснооктябрьский.
  Остатки Второго Ополчения попали под перекрестный огонь и были практически полностью уничтожены.
   Генерал Бесшабашный застрелился, оставив стадвадцативосьмистраничную записку с детальным планом возрождения Русской Армии.
  Полковник Беспощадный сдался в плен. Мл. лейтенант Кудрявенький-Легавенький пал смертью храбрых.
  Отдельный Истребительный Батальон и правительственное здание Ста Сорока Канцелярий разделяли лишь 25 километров чистого поля.
  
  
  
  
  I. История Третьего Ополчения. Ганнибал у ворот! Шестимесячное противостояние
  
  Сообщение о разгроме Второго Ополчения вызвало в городе уже не кризис - панику. Мэр Савл Савлыч бежал, переодевшись в женское платье. После сорока трех часов безначалия к власти пришел новый мэр - Сидор Сидорович, позднее вошедший в историю под именем мэра-реалиста.
  Свою деятельность новый мэр начал с того, что ввел в городе осадное положение и всеобщую воинскую повинность. Новое 120-тысячное ополчение мэр возглавил лично. Его помощником по сугубо оперативным вопросам стал генерал армии Ответственный.
  Наступила эпоха так называемой Странной войны или Шестимесячного противостояния.
  Герой Краснооктябрьского Кацман неожиданно уподобился Ганнибалу в Капуе и, разместив свой штаб в Гореловском доме культуры, не делал решительно ничего. Напрасно стыдил его первый зам - "Хитр. Х-л", напрасно второй его зам - горячий и пылкий Азмайпарашвили - почти ежедневно строчил на него доносы в Ставку, напрасно его третий зам - прекрасная Венера Зарипова - на одном особенно шумном и пьяном банкете взяла да и шепнула ему на ушко:
  - Не все, о, Кацман, боги дают одному человеку. Ты умеешь побеждать. Пользоваться победой ты не умеешь.
  Ничего не ответил ей Кацман. А только налил себе полную рюмку шведской водки "Абсолют", хватанул ее залпом и закусил малосольным огурчиком.
  Что же касается противоположного лагеря - лагеря защитников демократии, то вы, господа, конечно, и сами понимаете, что ни мэр Сидор Сидорович, ни генерал армии не искали в те дни оперативных обострений. Будучи стороной проигравшей и битой, они молча зализывали раны и, стиснув зубы, пунктуально претворяли в жизнь генеральный план поэтапной мобилизации и милитаризации, разработанный лично мэром-реалистом. Лишь пару раз в месяц генерал позволял себе отвести душу и силами роты коммандос проводил беспокоящий рейд непосредственно в ставку противника.
  Таковы были реалии Шестимесячного противостояния. Но хрупкое равновесие этой Странной войны было безвозвратно поломано нынче утром. Дело в том, что именно нынешним утром на красном революционном дирижабле "Любимец партии товарищ Бухарин" в ставку Кацмана прибыл батька Кондрат.
  Цель батькиного приезда не только не скрывалась, но и широко рекламировалась. Он прибыл лично возглавить штурм города О"Кей-на-Оби.
  *************************************************************
  - Ну, и что... теперь? - тихим шепотом спросил я Гольдфарба.
  - Господь его знает, - протяжно вздохнув, ответил он. - Решающий бой, говорят, завтра утром. Но это, конечно, только так говорят. Во всяком случае уже сегодня в два часа дня было состояться духовное окормление ратников на заводе "Монументскульптура".
  - На... за... воде? - не веря своим ушам, спросил его я.
  - Понимаешь, - осторожно пожевал губами Гольдфарб, - это аб-со-лют-но гениальная задумка Сидора Сидоровича. Аб-со-лют-но... Нет, я, естественно, понимаю, что присовокуплять эпитет "гениально" к имени-отчеству Сидора Сидоровича сделалось в наши дни как бы... не совсем... шарман. Произнося это слово, ты как бы поневоле сливаешься с целым хором подхалимов и подпевал. Но что хорошо, то, на мой взгляд, всегда хорошо. Ведь так, Михаил?
  - Так.
  - Повторяю, это аб-со-лют-но гениальная по простоте и красоте задумка. Духовное окормление ратников будет проводиться одновременно с отливом ко-ло-ко-лов!
  - Не... не понял? - опять удивился я.
  - Духовное окормление ратников будет проводиться строго одновременно с отливкой ко-ло-ко-лов! - сияя, продолжил Гольдфарб. - Еще третьего дня на завод "Монументскульптура" свезли со всего города 14 памятников Ленину, а вчера, согласно генеральному плану поэтапной мобилизации и милитаризации, их должны были использовать для отливки колоколов. На каждый отлитый из очередного Ленина колокол должен духовно окормляться очередной полк. Говорят (но это только так говорят), что окормлять бойцов собирается сам архиепископ Варвсоний.
  - А потом? - уныло продолжил я.
  - Что... потом?
  - Ну, окормит он их, что - потом?
  - Потом, - осторожно пожал плечами Гольдфарб, - потом, вероятно... бой. И знаешь, это, наверное, к лучшему. Грешно, конечно, так говорить, бой - это бой, но, знаешь, это все-таки к лучшему. Мы так все устали от неопределенности! Мда... К тому же... нас просто заела преступность. Я серьезно тебе говорю. Ты ведь, естественно, в курсе, что между поселком и городом по ничьей полосе гуляют молодцы-атаманы?
  - Не-е-ет...
  - Ну ты даешь! Не дай же тебе Господь попасть да к ним под салтык!
  - Что... юдофобы?
  - Нет. Баксолюбы. У них, брат, какой-то особенный, чисто звериный нюх. Ежели есть у тебя хотя бы одна долларовая купюра, они, гады, ее чуют. Я серьезно тебе говорю. Так вот, после боя молодцам-атаманам однозначно - каюк. Победит батька Кондрат, им ужасный каюк, а вот ежели победит Сидор Сидорович...
  - А победит Сидор Сидорович! - вдруг перебил его чей-то голос.
  Мы обернулись У самого входа в кафе стоял коренастый и невысокий, разросшийся не ввысь, а вширь человек в идеально пошитой пиджачной тройке.
  Игнорируя всех присутствующих, он подошел прямиком ко мне и, ослепительно улыбнувшись, протянул небольшую и крепкую руку.
  - Разрешите представиться, - по военному четко отрапортовал он. - Сидор. Гм. Сидорович. Неунывай. Гм. Скамейко. Всенародно избранным мэр и (со вчерашнего дня) еще и Гм. Кандидат на должность мэра. Выдвинут Объединенным Фронтом Людей и Блядей.
  Я ошарашено клацнул челюстью.
  
  
  
   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   ВОЛЬНЫЙ ГОРОД O'КЕЙ-НА-ОБИ
   (продолжение)
  
   А был бы начальничек чуть поумней,
   Он бы с нею пошел на дележ...
   А.Галич
  
  
   Глава I
   Всенародно избранный мэр
  
   − Сидор Сидорович, − продолжил он все с той же (почти что военной) четкостью. − Неунывай. Гм. Скамейко. Всенародно избранный мэр, а со вчерашнего дня еще и Гм. Кандидат на должность мэра. Выдвинут Объединенным Фронтом Людей и Бл...
  
   − Нет-нет! − торопливо взмолился я и понес нечто жаркое и маловразумительное: − Да-да, я помню, Сидор Сидорович... вы, ради Бога, простите меня, Сидор Сидорович... но дело в том, Сидор Сидорович... дело в том, что в тех местах, откуда я родом, слово... "бэ" считается... крайне!... неприличным словом.
  
   Мэр недовольно взбрыкнул головой.
  
   − А это еще почему?
  
   − По... понимаете, Сидор Сидорович, − продолжил вовсю запинаться я, − в тех местах, откуда я родом, слово... "бэ" считается словом... матерным.
  
   − Ну, допустим. Матерным. И что же из этого?
  
   − Оно считается, − я перешел на сконфуженный шепот, − абсолютно нецензурным и абсолютно же непечатным словом.
  
   Сидор Сидорович недовольно провел указательным пальцем по переносице.
  
   − Странно. Гм. Странно... А вот в нашем. Гм. Городе слово. Гм. "Бэ" означает человека диалектически мыслящего. Реалистически мыслящего политика-практика − вот что значит в наших краях это слово. А... кстати! Гм. А как в тех местах, откуда вы родом, называют диалектически мыслящих политиков-практиков?
  
   Я на долю секунды опешил.
  
   − Ну, в общем-то так и называют... политики... пра... практики.
  
   Мэр вновь осуждающе почесал переносицу:
  
   − Глупо. Гм. Крайне. Гм. Глупо. А вот меня, молодой чаэк, впредь потрудитесь называть только так: Сидор. Гм. Сидорович. Неунывай. Гм. Скамейко Всенародно избранный мэр, а также и кандидат на должность мэра, выдвинутый Объединенным Фронтом Людей и... Политиков-практиков. Уяснили?
  
   − У... уяснил.
  
   − Ну, вот. Гм. И отлично.
  
   Всенародно избранный мэр закатил глаза к потолку и задумчиво потеребил частично сохранившийся за ушами серебристый газончик.
  
   − Мне вот что. Гм. Непонятно. Мне непонятна сама. Гм. Постановка вопроса. "Слово матерное" − "слово нематерное!" А что. Гм. Ежели оно матерное, то оно уже и − не слово?
  
   − Слово! − горячо согласился я. − Разумеется, слово! Но − непечатное.
  
   − Непечатное?
  
   − Да.
  
   − Под словом "непечатное", − всенародно избранный мэр пронзил меня взором, − вы, молодой чаэк, надо так пылгть, подразумеваете слово, не подлежащее. Гм. К употреблению в открытой печати?
  
   − Совершенно верно! Совершенно верно!
  
   − Хорошо. Гм. Очень. Гм. Хорошо... Да, нет. Гм. Идиотство.
  
   Мэр заложил руки за спину и стал метать по-ленински быстрые шажки от стойки бара к порогу и от порога к стойке.
  
   − Идиотство, − продолжил он, − полное. Гм. Идиотство. Ну, хорошо, допустим, как-нибудь. Гм. (С грехом пополам) вы сможете обойтись без слова... "бэ". Но как вы сумеете обойтись без слова "жопа"?
  
   − Э-э? − недоуменно проблеял я.
  
   − Как, молодой чаэк, вы сумеете обойтись без слова "жопа"?!!
  
   − ???
  
   − Ведь это. Гм. Слово вы, молодой чаэк, надо так пылгть, тоже считаете абсолютно нецензурным и непечатным?
  
   − Да... э-э...
  
   − И как же вы без него сумеете. Гм. Обойтись? В действительности?
  
   Мои давным-давно заалевшие щеки стали от стыда раскаленно-пунцовыми, и я, заломив по-девчоночьи руки, опять запищал нечто жаркое и маловразумительное:
  
   − Да нет, Сидор Сидорович... вы... э-э... не так... меня поняли. В реальной. Гм. Жизни мы это слово склоняем... и в хвост э-э... и в гриву. Мы без него обходимся лишь в публицистике, в ли... литературе и фи... фи... философии...
  
   − Не смешите меня, молодой чаэк, − Сидор Сидорович вновь пробуравил меня своим равнодушно-презрительным взором. − Ради Господа. Гм. Иисуса Христа, не смешите! Не выставляйте себя полным. Гм. Идиотиком. Без слова (щажу вашу юношескую стыдли... а, впрочем, на кой такой ляд мне щадить ее!)... без слова, молодой чаэк, "жо-па" до сих пор не смогла обойтись ни одна публицистика, ни одна литература и ни одна. Гм. Философия. Ибо никакой мало-мальски правдоподобной модели Бытия без этого. Гм. Термина не построишь. Вы согласны с вышеизложенным?
  
   − Да ... э-э... − невнятно вымолвил я.
  
   − А я таки вижу, что вы, молодой чаэк, не сильны в философии!
  
   Уронив в эту фразу, Сидор Сидорович резко выбросил руку в сторону, и стоявшая рядом Татьяна Геннадьевна благоговейно вложила в нее запотевший стакан мандаринового сока.
  
   − Да-с, − злорадно заключил Сидор Сидорович, принимая предложенный Татьяной Геннадьевной дар, как должное, − в Общей Гносеологии Бытия вы, молодой чаэк, дуб дубом.
  
   Я самокритично потупил взгляд долу и еле слышно ответил:
  
   − Во... возможно.
  
   − А хотите, − вдруг пробулькал в стакан Сидор Сидорович, − хотите... я... возьму вас к себе в... ученики?
  
   Я поднял враз просиявший взор и, не веря своему счастью, промолвил:
  
   − Ко... нечно!
  
   − Тогда, − всенародно избранный мэр со стуком поставил порожний стакан на стол. - Нам следует. Гм. Покинуть этот. Гм. Кров. Вы готовы?
  
   − Да.
  
   − Сейчас вы последуете за мной. Я так полагаю, нам надо начать с осмотра Музэя.
  
   − С музея? − опять удивился я .
  
   − Нет-с, молодой чаэк, с Му-зэ-я! − возмущенно поправил меня Сидор Сидорович и произнесенное им слово музэй вдруг отозвалось в моей душе еле слышным приветом из какого-то страшно далекого ленинградского детства. − Музэя, молодой чаэк, и только − Му-зэ-я! Прошу! − он указал мне на дверь и тут же направился к выходу.
  
   Я, хочешь не хочешь, последовал вслед за мэром.
  
   У самого выхода я обернулся и окинул крохотный зальчик кафе прощальным и долгим взором. В нем было все как всегда: Гольдфарб цедил свой коньяк, Романенко строчил на бумажной салфетке какие-то формулы, а прекрасная и недоступная Татьяна Геннадьевна, грациозно подперев кулачком щеку, снова читала свой любовный роман.
  
   На ее красивых устах порхала смущенная улыбка сопереживания.
  
   Печально вздохнув, я вышел наружу. Перед самым входом в кафе стояла огромная черная "Ауди ".
  
   − В Музэй! − подойдя к машине, негромко скомандовал Сидор Сидорович.
  
   Шофер почтительно распахнул дверцу. Мы вошли внутрь. "Ауди" выстрелила и стремглав понеслась к пункту своего назначения.
  
  *********************************************************************************************************************************************************************************************************************************************
  
   ...Вот что скажу я, читатель...
  
  А ведь классно ездить с мигалкой!
  
  Город О'Кей-на-Оби, конечно, не Москва и не Санкт-Петербург, но город все же не маленький, и от пересечения Веселого проспекта с улицей Кракова (где находилось кафе) до здания Ста Сорока Канцелярий общественным транспортом нужно было ехать час с лишним. Мы с Сидором Сидоровичем домчались туда за восемь минут. Буквально! Глухо стукнула дверь, лихо взвизгнула, набирая скорость, черная "Ауди", мелькнул частокол желто-серых домов, сверкнула тусклым графитовым блеском река в гранитной оправе, прошелестел под шинами выгнутый плавной дугой Кавалергардский мост, пулей промчался назад одиноко стоявший в сквере памятник Сталину, и вот оно − неспешно наползающее на нас, огромное здание Ста Сорока Канцелярий, напоминавшее здоровенный кусок гигантского именинного торта.
  
   В дороге Сидор Сидорович не молчал ни секунды.
  
   − Высшая Гносеология Бытия, − курским соловьем разливался он, − суть схоластостатическая теория, в коей... в коей... Гм. Вам это еще, пожалуй, рано. Возьмем-ка мы что-нибудь. Гм. Попроще. Ну, например... Всеобщую Теорию Всего. Хорошо?
  
   − Хорошо.
  
   − Ну, вот. Гм. И чудненько. Ну, вот. Гм. И славненько. Всеобщая Теория. Гм. Всего суть меннонитическая теория, в коей применяется метод активного матричанья − главный метод Низшей Гносеологии Бытия, опирающийся на... − мэр испытующе посмотрел на меня. − Боюсь, что Всеобщая. Гм. Теория Всего для вас тоже пока еще. Гм. Тяжеловата... Возьмем-ка мы что-нибудь совсем. Гм. Банальное. Совсем. Гм. Замызганное. Ну, например, Вопрос Смысла Жизни. Хорошо?
  
   − Хорошо.
  
   − В чем, молодой чаэк, заключается Смысл Жизни?
  
   − А?
  
   − В чем, молодой чаэк, заключается Смысл. Гм. Жизни?
  
   − Он заключается в том, − осторожно начал я, − в том, что... Смысл... э-э-э... Жизни... Заключается в том, что... Смысл Жизни...
  
   − Ай-ай-яй, молодой чаэк! Скажите честно, не знаете?
  
   Я смущенно кивнул.
  
   −Ай-ай-яй и как вам не стыдно! Запомните раз. Гм. И навсегда. Смысл. Гм. Жизни...
  
   − Приехали, Сидор Сидорович! − перебил его глуховатый голос шофера.
  
   − ... заключается в том... Как, уже? Ну, ничего-ничего, − всенародно избранный мэр энергично взмахнул рукой, − я вам потом. Гм. Доформулирую.
  
   Шофер распахнул тяжеленную дверцу, и мы вышли наружу.
  
   (Между прочим, к величественному зданию Ста Сорока Канцелярий мы подъехали отнюдь не с главного, украшенного жирными мраморными колоннами входа, а долго-долго подбирались нему какими-то длинными и темными закоулками. Сперва мы миновали фанерную вахту с длинным шлагбаумом, потом обогнули какой-то жидкий и чахлый чахоточный сквер, потом поплутали среди неопрятных груд прошлогоднего строительного мусора, потом потряслись по вымощенной продолговатым булыжником мостовой и, наконец, уперлись в серый некрашеный зад самого административного здания, где, наконец, и узрели скромную белую дверцу с медной табличкой "Музэй").
  
   − Ну-с, юноша, − произнес Сидор Сидорович, энергичным толчком открывая дощатую дверь, − милости, ткскзть, прошу, к нашему, ткскзть, шалашу.
  
   Сразу же за дощатой дверцей располагался темный и тесный холл, в глубине которого смутно чернела высокая винтовая лестница. Выбивая лихую корабельную дробь, мы с Сидором Сидоровичем побежали наверх.
  
   − Я тебе так скажу, − неутомимо частил Сидор Сидорович, нещадно форсируя голос и с превеликим трудом перекрикивая грохот шагов. − Я тебе вот что, парень, скажу. Просто возьму и скажу, − все твердил и твердил он, с каждым новым витком головоломно закрученной лестницы необъяснимо теряя интеллигентность. − Ты, парень, не прав. Ты, парень, просто-напросто встал на глубоко ошибочные рельсы. Не, я то-о-о-о-орчу! − вдруг тоненько-тоненько взвизгнул он. − Слово ему не нравится. Типа − матерное. Да ты сам-то хоть понял, на кого ты, по-русски говоря, крошишь батон?
  
   Здесь мы достигли самого верха, и Сидор Сидорович распахнул своей сильной рукой еще одну дверь − на этот раз дорогую, дубовую, украшенную сложной фигурной резьбой и толстым кисточками позументов.
  
   − Смотри, сука! − заорал Сидор Сидорович. − Прямо сюда смотри! Смотри, на кого ты батон крошишь!
  
   И здесь я, наконец, увидел, на кого я, по-русски говоря, крошил свой батон. За толстой дубовой дверью расстилался почти километровой длины коридор, по обеим сторонам которого стояли какие-то странные статуи. Нет, первые семь-восемь статуй были статуями заурядными, мраморно-белыми: В.В. Путин, Т. Д. Лысенко, П.А. Первый, но вот дальше... дальше сплошной чередой шли странные серые статуи никому не известных чиновников.
  
   Мама дорогая, и на кого ж я крошил свой батон! Пристыженному моему и пылающему сидор-сидоровичеву взору предстали шеренги чиновников в длинных напудренных париках и тяжелых парчовых камзолах, шеренги чиновников в пышных войлочных бакенбардах и зеленых, биллиардного сукна вицмундирах, шеренги чиновников ровно остриженных и гладко выбритых в неброских и фантастически дорогих, пошитых у лучших санкт-петербургских портных костюмах, шеренги чиновников угреватых, патлатых, заросших скрипучей недельной щетиной в атласных малиновых галифе и маслянисто посверкивающих кожаных куртках, легионы чиновников чуть посытее и повыхоленней в шершавых серых толстовках и сандалетах на босу ногу, легионы чиновников совсем уже сытых и насмерть испуганных в защитного цвета френчах и низких сапожках козлиной кожи, пара-тройка дивизий чиновников крайне воинственных в форме времен Великой Отечественной (до 1943 − шпалы и ромбы, после 1943 − погоны со звездами), пара-тройка дивизий чиновников чуть более мирных в толстых чесучовых кителях и наваксенных сапожищах черного хрома, и десяток дивизий чиновников совсем уже замиренных в рубашках, костюмах и галстуках фабрики им. Володарского...
  
   Нет, это еще не все!
  
   ...вслед за поклонниками отечественного легпрома стояли когорты чиновников чуток позажиточней в костюмах, баретках, рубашках и галстуках болгарских, польских и румынских, колонны чиновников совсем уже вестернизированных в костюмах, баретках, рубашках и галстуках производства бывшей ГДР, колонны чиновников немногословно-солидных в костюмах, баретках, рубашках и галстуках производства югославских и финских. И в самом-самом конце экспозиции, почти что не выделяющейся, но строго отдельной от всех остальных группой стояло с полсотни товарищей в костюмах от Кардена и Ив Сен-Лорана.
  
   Я восхищенно встряхнул головой.
  
   − Во-о-от!!! − во всю данную Господом мощь закричал Сидор Сидорович и с размаху ударил рукой по плечу фигуру какого-то неплохо устроившегося товарища в бордовом пиджаке от Версаче. − В-о-от! Па-а-а-арень!!! Учись. Смотри. А то видишь ли!!! Слово! Ему не нравится. Типа − матерное. Типа - блядь. Ты лучше учись, па-а-а-арень!!!
  
   И, неожиданно взяв свой прежний, псевдопрофессорский тон, всенародно избранный мэр продолжил:
  
   − Что ж вы бунтуете-то, батенька? Ведь перед вами − стена-с. Всесильная. Гм. Стена-с. Российского. Гм. Чиновничества-с. Ведь перед вами, батенька мой, стра-а-ашная сила! Здесь вам не академик Лапчатый. И не батька (хе-хе) Кондрат. На одну ладошку посадим-с, другой. Гм. Ладошкой прихлопнем-с. Вам ведь мокренько будет. Мок-рень-ко-с! Я вам это, батенька мой, вполне гарантирую .
  
   Здесь всенародно избранный мэр осторожно привстал на цыпочки, сделал едва уловимое взглядом движение и выхватил прямо из воздуха толстую пачку черно-белых снимков.
  
   − Вот соизвольте-ка видеть. Ваш. Гм. Покорный слуга в молодости. Вот я − рядовой секретарь пионерской организации 2-ой Образцовой школы имени В. Я. Смирнова. Вот я − внештатный инструктор Корякского крайкома партии. А вот, соизвольте-ка видеть, тысяча. Гм. Девятьсот семьдесят первый год... Золотая пора-с правления Л. И. Брежнева. А вы... вы хотя бы, юноша, знаете, как мы тогда в Корякском крайкоме пели?
  
   Здесь Сидор Сидорович вдруг снова привстал на цыпочки, сложил на широкой груди холеные руки и, не слишком (для мэра) фальшивя, запел:
  
   За Брежнева Лё-о-о-ню!
   В Коря-а-акском крайкоме
   Последний инструктор
   Вам па-а-асть разорвет!
  
   − Вот как мы пели! − выдохнул Сидор Сидорович и размазал кулаком по лицу нескупую слезу. − Вот как мы, батенька, пели. А для вас уже и "блядь" − нехорошее слово. Хе-хе-хе... Да таких ли, батенька, слов наслушался я в Корякском крайкоме! Таких ли, батенька, слов! А... а вот, − Сидор Сидорович осторожно вынул из воздуха особенно густо заляпанный пальцами снимок, − вот, соизвольте-ка видеть, ваш покорный слуга на повышении. В Горагропроме. (В столице нашей Родины Москве-с). А вот, соизвольте, голубчик вы мой, посмотреть: я послан на укрепление в город N на реке М. Вторым. Гм. Секретарем по идеологии-с. А вот я уже после. Гм. Катастрофы. Вот позади меня календарь с четырежды проклятой датой. 12-ое! Сентября! Тысяча! Девятьсот! Семьдесят! Третьего года!
  
   Сидор Сидорович вдруг весь налился каким-то пунцово-малиновым соком и заорал:
  
   − Вот как оно достается! Понял?!! А то слово ему не нравится. Типа − матерное. Типа − блядь. Да вы просто там все заж-ра-лись! Скажи честно, блядь, зажрались, суки? Уже и х... за мясо не считаете?!!!!!
  
   Я, отчаянно струсив, пролепетал:
  
   − Сидор Си...
  
   − Что Сидор Сидорович? − продолжал истошно орать кандидат на должность мэра. − Что Сидор Сидорович? Я уже шестьдесят пять лет как Сидор Сидорович. Мне ж до смертинки − три пердинки, а вот вы-то, вы-то, молодые, как будете жить?
  
   Я осторожно пожал плечами.
  
   Сидор Сидорович горько вздохнул.
  
   − Ты-то как будешь жить?! Е...ться-сраться-колотиться! Ты-то как будешь жить, а?!!!
  
   − Сидор Сидорович! − вдруг попросту спас меня чей-то тихий, вкрадчивый, неизвестно откуда взявшийся голос. − У вас радиообращение.
  
   Сидор Сидорович недовольно мотнул головой.
  
   − А?!
  
   − У вас радиообращение, Сидор Сидорович, − все с той же непреклонной и мягкой настойчивостью повторил голос.
  
   − Хорошо-хорошо, − раздраженно пробурчал Сидор Сидорович и еще пару раз механически повторив: "Ты-то как будешь жить?! Ты-то как будешь жить, а?!" − плавным жестом вынул из воздуха микрофон и безо всякого перехода произнес с кавказским акцентом:
  
   − Братья и сьостры! В тяжкий и трюдный час довелос говорить мне с вами. Братья и сьостры! Враг сылен и ко-аварен. Он прислал к нам Отделный Истрэбителный Баталыон самой отборной и самой кровавой красно-коричневой сволочи. Братья и сьостры! - всенародно избранный мэр поманипулировал возникшими как всегда из воздуха стаканом и графином и сделал гулко отдавшийся в микрофоне глоток. − Ну... еще полгода, ну... годик и − Отделный Истрэбителный Баталыон рухнет под тяжестью своих прэступлений. Братья и сьостры! Враг − будит побежден! Победа − будит за намы!
  
   Произнеся все это, Сидор Сидорович безвольно выпустил микрофон и тут же обессилено рухнул в услужливо соткавшееся из воздуха кресло.
  
   − То-аварищ Иванов, − вполголоса пробормотал он, на ходу засыпая - Ви... хр-хр ... сва-абодны. Но если вас... то-аварищ Иванов, интэресует мое мнение по целому ряду... хр-хр-хр... во-апросов, то ви... можэте подождать меня в Приемной. Я вам его изложу, как толко переговорю с другими то-аварищами, и стану... хр-хр... хотя бы чють-чють посвободней...
  
   Едва завершив эту фразу, он упал головою на грудь и вовсю захрапел. Я не дыша, на цыпочках, пошел в Приемную.
  
  
  
   Глава II
   Великая любовь Музы Николаевны
  
   Эх, петроградские трущобы!
   А я на Пряжке родился,
   Да по трущобам долго шлялся,
   И грязным делом занялся.
   Старинный ленинградский романс
   (запись В. Шефнера)
  
  
   Читатель. Тебе еще не надоели наши герои? Давай на часик-другой отдохнем от них. Давай-ка вернемся в далекий и яростный 1964 год. Давай − черт возьми! − на пару часов посетим берега полноводной красавицы-Пряжки.
  
   В далеком 1964 году на берегах полноводной красавицы-Пряжки располагалось немало всевозможных зданий и учреждений. Здесь и гремевшая на весь Петербург Никольская городская психушка, здесь и расположенная визави Никольской психушке родная автору этих строк 235 школа, здесь и распространявшая одуряюще теплые, сладкие и несказанно травмировавшие детскую душу автора запахи кондитерская фабрика им. Самойловой (быв. Бормана), здесь и принадлежавший некогда быв. Борману Шоколадный домик, такой изящный и маленький, что его хотелось украсть, незаметно запрятав в карман, здесь и неуютный, огромный, мрачный, больше похожий на больницу или завод, нежели на жилье, дворец великого князя Александра Александровича, окруженный трехметровой решеткой с зелеными вензелями в виде двух перевернутых "А", здесь и растерявший за годы блокады свою красоту Дом Сказки, здесь и расположенный визави Дому Сказки ничем не примечательный безликий доходный дом, несший на своем скучноватом фасаде мраморную мемориальную доску: "В этом доме с ... по ... жил и умер поэт Александр Блок".
  
   Да, мой читатель! Велик и славен город святого Петра и в нем вокруг иного случайно уроненного плевка может набраться поболее достопримечательностей, чем во всем, прости Господи, селе Кучково, более известном под именем − город Москва.
  
   Но к делу, читатель. К делу.
  
   Для нас с тобой дом с мемориальной доской интересен, собственно, тем, что в нем − с... и по... − жила и умерла обычная ленинградская старушка Муза Николаевна. Причем проживала она в той же самой квартире (в ее времена − коммуналке), где некогда жил и умер поэт Александр Блок.
  
   Муза Николаевна была обычной петербургской старушкой и, следовательно, идеалисткой. Она по праву принадлежала к тому пленительному племени седых и восторженных старых дев, глядя на которых любой, не до конца изгадивший душу человек начинает помаленьку оттаивать и с неподдельной печалью думать о том, что через каких-нибудь десять, пятнадцать, ну, самое большее, двадцать лет, таких вот чудесных старушек уже и вовсе не будет и окончательно восторжествуют меркантилизм и голый расчет. Но проходит и десять, и двадцать, и даже все тридцать лет, и ничего не меняется: на смену одним идеалисткам приходят другие − такие же хрупкие, седые и восторженные и уже грядущие поколения начинают потихоньку оплакивать неминуемое и скорое исчезновение этих чудесных дам, ведать не ведая о том, что идеализм этих идеалисток − совершенно неистребим и не хуже голого практицизма укоренен в действительности.
  
   Итак, привычной средой обитания Музы Николаевны был стопроцентный, чистейшей невской воды идеализм. Причем идеализм вполне безобидный − литературный. Роль кумира и фетиша в нем исполнял поэт Александр Блок.
  
   И хотя Муза Николаевна принадлежала к людям как бы от самого рождения культурным, к людям, для которых культурность − точно такой же отличительный, резко кидающийся в глаза признак, как для других людей − громкий голос, рыжие волосы или двух-с-чем-то-метровый рост, но, при всей своей утонченности и культурности, Муза Николаевна была еще и человеком абсолютно не книжным и у того же горячо любимого ею Блока не помнила наизусть и пары строк. Откровенно говоря, она из горячо любимого ею Блока вообще ничего не помнила, за исключением хрестоматийного:
  
   Ветер. Ветер. Белый снег.
   Ветер. Ветер. На ногах не стоит человек.
   Ветер. Ветер. На всем белом свете .
  
   И, хотя, согласитесь, весьма и весьма мудрено представить, ну... например, пушкиниста, знающего лишь: "Тятя, тятя, наши сети..." − или исследователя творчества, скажем, Тургенева, не читавшего ничего, кроме "Му-Му", но факты все же на редкость упрямая вещь. Яростная блоколюбка и блокоманка Муза Николаевна знать не знала и ведать не ведала никаких принадлежащих перу ее кумира стихов. Более того, ни в каких его стихах Муза Николаевна и не нуждалась.
  
   Блок был для нее тем же, что для деревенской бабы − Христос.
  
   И она о нем ровно столько же и знала.
  
   Но ни одна деревенская баба не жила, не сочтите за богохульство, непосредственно в Вифлееме, в тех же самых яслях, где родился ее Господь, а вот Муза Николаевна − жила. И от сознания ежеминутно совершаемого ею святотатства невыразимо страдала.
  
   Жить в месте сакральном было для Музы Николаевны невыносимо нравственно тяжело. Ей было горько видеть на кухне тупые следы кавалерийского палаша, которым в годы разрухи лично рубил дрова Александр Александрович и ежевечерне наблюдать, как эти, священные для нее следы равнодушно попирает своими кирзовыми сапогами прапорщик Подбутылко. Ей было досадно думать, что в крохотной угловой комнатке, где жила теперь чета тихих татар Хабибуллиных, некогда спала Любовь Дмитриевна − Прекрасная Дама. И уж вовсе невыносимо было для нее даже помыслить о том, что за тоненькой стенкой, в просторной соседней зале, там, где теперь храпит и бранится во сне жилец Моргачев, располагался некогда кабинет Александра Александровича и была написана поэма "Двенадцать", включая и столь поразившие ее бессмертные строки:
  
   Ветер. Ветер. Белый снег... и т.д., и т.п.
  
   (Каждое же посещение уборной, учитывая, что это была именно та уборная, которую некогда посещала и Любовь Дмитриевна и... и сам Александр Александрович, было для Музы Николаевны... нет, этого не поймет никогда и никто!)
  
   Будучи человеком энергичным, Муза Николаевна с таким положением вещей отнюдь не смирялась. Отнюдь. Ни за что! Будучи человеком деятельным, она изо дня в день бегала, суетилась, хлопотала, отчаянно требовала, чтобы квартиру расселили и устроили в ней музей, или музэй, как с гордым санкт-петербургским прононсом выговаривала сама Муза Николаевна.
  
   Жильцы дома вяло поддерживали идею организовать музэй. Всем им давно хотелось покинуть осточертевшие коммуналки.
  
   К середине 1964 года идея − организовать музэй - вполне и до конца овладела массами. Везде: в коридорах и в комнатах, в прихожей, на кухне и даже в ванной изо дня в день все громче и громче звучало: музэй! музэй! музэй! (Жильцы квартиры, сами того не замечая, давно уже стали произносить словечко "музей" в аристократической транскрипции Музы Николаевны). Громко: музэй! и осторожно, шепотом: толстиков.
  
   (Человек с кургузой фамилией "Толстиков" занимал в те годы ту же самую должность, что раньше Киров и Жданов).
  
   Музэй. Блок. Толстиков.
   Толстиков. Блок. Музэй.
  
   Изо дня в день повторяли жильцы.
  
   ...Хотя, говоря откровенно, жильцов коммуналки, конечно, немного смущало, что смешные старушки, вроде Музы Николаевны, и этот раздражающе красивый и надменный человек, писавший что-то стихами, могли иметь хоть какое-то отношение к величественному слову толстиков. Но, как убеждала жильцов сама матушка-жизнь − могли. И жильцы, смиряя гордыню, признавали, что жизнь − штука сложная, и какую-то роль в ней могут сыграть и стихи.
  
   Ну а Муза Николаевна торжествовала. И будучи, как и все идеалисты, крайне практичной во всем, что хоть как-то касалось ее идеала, она тут же решила использовать это свое торжество и придать желательный крен Вопросу о Печке.
  
   Вопрос о Печке был застарелый и крайне больной вопрос. Уже целых пятнадцать лет − с сорок девятого по шестьдесят четвертый год − выступавший в коридор угол печки-голландки мешал коллективу жильцов.
  
   Мешал абсолютно всем, кроме, естественно, Музы Николаевны, которой угол тоже мешал, но был неприкосновенен и свят, как и все, чего касался своей рукой Александр Александрович.
  
   Чисто физически печь занимала от силы метр и обходить ее было легче легкого. Но... как это нередко, читатель, бывает, практически все: вся многолетняя безнадюга коммунального житья, вся затаенная ненависть к этому раздражающе красивому человеку, слушавшему в переполненном зале какие-то до головной боли непонятные смычки, вдруг выплеснулись... нет, ты понял меня, читатель? Не просто все − ВСЕ : уличный хам, обматеривший безответного Хабибуллина в пятьдесят девятом, бесплатная путевка в Гагры, так и не доставшаяся патологически жадному жильцу Моргачеву в тридцать седьмом, шикарная грудастая баба, проигнорировавшая тогда еще младшего сержанта Подбутылко на танцах в Чехии в сорок шестом, сплошные пятерки по алгебре, которые с сорок девятого по пятьдесят третий (включительно) год получал неприятный рыжий еврей по фамилии Глазман, короче, − вся десятилетиями копившаяся в душах жильцов гражданская скорбь вдруг разом вскипела и выплеснулась на чуть выпирающий в коридор угол печки-голландки и печку решили снести.
  
   (Быть может, жильцам казалось, что после выноса печки начнется иная − справедливая и хорошая − жизнь? Такая, короче, жизнь, в которой и пятерки по алгебре, и шикарные бабы, и бесплатные путевки в Гагры начнут доставаться не чужому наглому дяде, а им самим? Чего не знаем читатель, того не знаем. Мы твердо знаем одно: печку решили снести).
  
   Но решение это, подобно сотням и сотням других, столь же выпестованных и выстраданных, и столь же наболевших решений, как-то измельчало и высохло на долгом пути к осуществлению. Сначала − хочешь не хочешь − ждали, когда вернется из отпуска жилец Моргачев, в чью комнату печка выходила фасадом. Ну, а потом... а потом Муза Николаевна (а Муза Николаевна вовсю протестовала и швыряла в соседей целые вороха негодующих слов: культура, поэзия, овеществленная историческая память, слушайте Революцию и т.д., и т.п., − чем, естественно, только раззадоривала жильцов и лишь дополнительно раздувала похоть их коллективного произвола), потом Муза Николаевна впервые спрягла величественное слово толстиков с легкомысленными словами музэй и блок.
  
   И здесь... здесь застарелый Вопрос о Печке вдруг высветился с совершенно нежданного краю. Жильцы квартиры вдруг вспомнили, что слово музэй находится в неприятном родстве со словом советская власть. (Шутки с которой − плохи). Жильцы вдруг припомнили, что и сам этот раздражающе красивый и раздражающе непонятный человек не всю свою жизнь слушал в переполненном зале какие-то там смычки, что он успел еще и написать поэму "Двенадцать" (Революцьонный держите шаг!), где, оставаясь все так же раздражающе непонятным (почему, например, революцьонный, а не революционный?) сумел сослужить этой власти ха-арошую службу.
  
   Так что какое-то время печку сохранял страх. Ну, а потом, когда рядом со словами музэй и блок зазвенело вдруг сладкое, словно грешная командировочная любовь, словцо расселение, ни о каких покушениях на печку уже не могло быть и речи. Путь-дорога в счастливую жизнь пролегла вдруг вовсе не через снос, а через благоговейное и бережное хранение проклятой печки.
  
   Что оказалось полной и безусловной чепухой.
  
   Все: и противоестественный союз фамилий "Толстиков" и "Блок", и эфемерное торжество Музы Николаевны, и какая-то якобы польза, которую якобы как-то можно извлечь из стихов, − все это оказалось чистой воды ахинеей и понадобился всего один день − да какой там день! − буквально полдня, буквально пара часов, чтоб реализм действительной жизни все это раз и навсегда развеял.
  
   День этот, правда, начинался как Торжество. Как полный триумф победившей химеры. Музу Николаевну академик (академик!) Хрусталев на своей личной (личной!!) "Волге" ("Волге"!!!) отвез в Смольный.
  
   В СМОЛЬНЫЙ...
  
   ************************************************************
  
   Собственно говоря, это было уже не просто себе Торжество.
   Собственно говоря, это был такой УСПЕХ, для которого простая человеческая речь и слов-то не содержит.
  
   ************************************************************
  
   Итак, ровно в 14.00 на своей изумрудно-зеленой "Волге" за Музой Николаевной заехал академик Хрусталев. Все соседи: и давным-давно вернувшийся из отпуска жилец Моргачев, и бравый прапорщик Подбутылко, и бессловесная чета Хабибуллиных, и вечно нетрезвый доцент Николаев, − все были в сборе (на кухне), когда раздался веселый автомобильный гудок, и к подъезду подкатила новая "Волга" академика.
  
   − Эт за Никалавной, − равнодушно прошамкал жилец Моргачев, − у ей совещание.
  
   − В Смольном? − лениво поинтересовался доцент Николаев.
  
   − Ага, в Смольном.
  
   − Говорили же ж, что в исполкоме, − как бы для одного приличия посомневался доцент.
  
   − Да не, в Смольном. В Смольном, − все так же бесстрастно повторил жилец Моргачев, как бы самим этим ледяным равнодушием намекая на какие-то иные, не так уж давно миновавшие времена, когда совещания в Смольном были и для него не в диковинку.
  
   "Волга" еще раз весело забибикала, из обшарпанной двери подъезда выпорхнула расфуфыренная в пух и прах Муза Николаевна, академик Хрусталев (седой высокий старик с не по-советски статной выправкой) галантно распахнул перед ней блестящую дверцу, они уселись на заднее сиденье, "Волга" фыркнула и покатилась вдоль Офицерской.
  
   *************************************************************
  
   Вернулась Муза Николаевна поздно вечером и целых два дня ничего никому о совещании в Смольном не говорила. Спрашивать не решались − мешал заработанный ею в последнее время авторитет. Но с каждым часом любопытство соседей росло, а авторитет ее падал.
  
   − Так что... Никалавна, − наконец в пятницу вечером осторожно спросил ее прапорщик Подбутылко (все они снова были на кухне: и жилец Моргачев, и бессловесная чета Хабибуллиных, и вечно нетрезвый доцент Николаев с кафедры марксизма-ленинизма), − так что... Никалавна, − продолжил он, − решили чего-нибудь... в Смольном?...
  
   − О, да, решили! − беззаботно прощебетала Муза Николаевна и машинально взяла со стола запечатанную пачку пельменей. − Товарищ Толстиков обещал! − лицо ее просияло, а голосок зазвенел "Пионерской зорькой". − Товарищ Толстиков обещал! Что музэй Александра Блока − будет!
  
   − Ка-агхда? − осторожно поинтересовался бравый прапорщик Подбутылко.
  
   − В тысяча! Девятьсот! Семьдесят! Третьем году!
  
   − Ка-а-агхда?!!
  
   − В тысяча девятьсот семьдесят третьем году ...
  
   − Через де-е-евять лет?
  
   − Ну, да... через девять лет. В данный момент в исполкоме нет де...
  
   − Старая ты дура!
  
   И, распушив ее заковыристой бранью, бравый прапорщик Подбутылко вышел.
  
   − Старая ты жопа! − прокричал и вышел нервный жилец Моргачев.
  
   Осуждающе покачав головами, покинула кухню бессловесная чета Хабибуллиных.
  
   − Ма-а-ать твою йоб! Ох, ма-а-ать твою й-й-йоб!!! − простонал, как всегда, нетрезвый доцент Николаев и тоже вышел.
  
   Тысяча девятьсот семьдесят третий год был цифрой нелепой, обидной. В тысяча девятьсот семьдесят третьем году люди, может быть, будут летать на Марс. В тысяча девятьсот семьдесят третьем году, может, уже и денег не будет. Может, уже ни Моргачева, ни Хабибуллина не будет в этом тысяча девятьсот семьдесят третьем году. Загадывать на целых девять лет вперед мог лишь человек недалекий, наивный.
  
   *************************************************************
  
   Муза Николаевна осталась на кухне совершенно одна, сжимая в руках чуть размякшую от жары пачку пельменей.
  
   В трех зазря включенных конфорках еле слышно потрескивал газ. Укрепленное под потолком радио играло "Болеро" Равеля.
  
   Никогда и никто из жильцов не смел ругать ее... матом. Любой из них понимал, что если он вдруг осмелится прибегнуть в ее присутствии к нецензурной ругани, случится... нечто ужасное. Нечто совершенно непредсказуемое. Но вот сегодня это случилось, и неожиданно выяснилось, что она абсолютно ничего не способна сделать в свою защиту. Абсолютно ничего. Ее могут обругать, ударить, унизить, ее могут даже убить, а она абсолютно ничего не сможет сделать.
  
   Абсолютно ничего!
  
   Муза Николаевна испуганно выпустила пельмени.
  
   Ей нужно срочно уйти. Ей нужно срочно уйти из этой ужасной и очень опасной квартиры.
  
   Ей нужно срочно уйти. Просто взять − и уйти. В широкий и яростный мир. К простым и добрым советским людям.
  
   Муза Николаевна выбежала в прихожую. Сорвала, любовно прижала к груди и тут же, о чем-то задумавшись, уронила на пол вырезанный из "Огонька" портрет Александра Блока. Постояла. Аккуратно надела пальто, аккуратно упаковала шею в кашне, аккуратно примерила перед зеркалом свою любимую черную шляпку с узенькими полями, и, так и оставшись в серых матерчатых шлепанцах, раскрыла дверь и выбежала наружу.
  
   Она неслась вниз по лестнице. Все смешалось в ее голове: и блестящая, изумрудно-зеленая "Волга", и академик Хрусталев, вежливый, как англичанин, и длинная кроваво-красная дорожка Смольного, и товарищ Толстиков, немножко вульгарный, но, в целом, довольно милый, и эта твердо обещанная им цифра: "1973 год", и перекошенное от ненависти лицо прапорщика Подбутылко, и эти его слова "Старая ты дура!" (не-ет: "Старая ты жопа!") и последовавшие вслед за ними потоки грязной и нецензурной ругани.
  
   Муза Николаевна вздрогнула. Последний раз ее оскорбляли... нецензурно поздней осенью сорок первого года. Они ехали в эвакуацию в холодном, продуваемом всеми ветрами телячьем вагоне, и этот огромный рабочий с Кировского завода вдруг ни с того, ни с сего как заорет на нее: "Ах, ты, сука, да именно из-за таких блядей, как ты, мы сейчас в такой жопе!" − а потом как вдруг схватит ее своими огромными, сплошь исколотыми перстнями и якорями ручищами и на полном ходу вдруг как выкинет из вагона!
  
   И она очень-очень больно ударилась попой о мерзлую землю, а потом очень-очень долго догоняла свой эшелон и ей совсем нечего было есть, и она продала все-все свои носильные вещи, кроме крошечных дамских часиков марки "Ракета" (а часики эти она бы, конечно же, не продала б ни за что, ведь она загадала: пока тикают часики, бьется Ванечкино сердце).
  
   Но Ванечку все равно убили.
  
   *************************************************************
  
   Муза Николаевна бежала вдоль темной, скупо подсвеченной желтыми фонарями Офицерской: мимо запертых булочной и домовой кухни, мимо института Лесгафта с белой статуей бегуна за темно-зеленой оградой, мимо ощетинившегося строительными лесами недостроенного Дома Быта, мимо небесно-голубой синагоги, мимо несоразмерно огромного, напоминающего выброшенный на сушу океанский корабль Дворца культуры имени Первой пятилетки, мимо залитого водопадом огней Театра оперы и балета имени Кирова, мимо памятника композитору Римскому-Корсакову, мимо памятника композитору Глинке, − она все бежала, бежала и бежала и время от времени с наслаждением выкрикивала: "Ах, ты, сука, да именно из-за таких блядей, как ты, мы сейчас в такой жопе!"
  
   Ей было жутко и весело. Она была рабочим с Кировского завода. У нее были мускулистые, толстые, сплошь исколотые перстнями и якорями руки и никто − ни прапорщик Подбутылко, ни жилец Моргачев, ни даже... да-да!... ни даже сам товарищ Толстиков ей ровным счетом ничего не могли сделать.
  
   (Ровным счетом ничего!)
  
   − Ветер! Ветер! − выкрикивала Муза Николаевна, то умирая, то вновь воскресая от наслаждения и восторга. − Белый снег! Белый снег!
  
   Ведь она была − поэт. Ее звали − А. Блок. А вы что, не знали? Ее звали Блок Александр Александрович. Она только что написала поэму "Двенадцать" и буквально на днях (а вы и не знали?) получила за нее Ста-лин-ску-ю премию. И она абсолютно точно знает, на что ей эту Сталинскую премию употребить. Она купит себе квартиру в писательском доме на улице Ленина и будет в этой отдельной квартире совершенно отдельно от всех прочих писателей жить. Именно так! А вы что, голубчик, не знали?
  
   − Ветер! Ветер! − кричала она, когда два равнодушных, как смерть, санитара запихивали ее в карету "Скорой помощи". − Белый снег! Белый снег!
  
   − Ре-бя-та! − кричала она сбежавшейся на скандал и радостно улюлюкавшей ей вслед декабристской шпане. − Чи-тай-те повесть Алексея Максимовича Горького "Молодая гвардия!" Чи-тай-те поэму Александра Александровича Блока "Хо-ро-шо!" Ведь вы пионэры, ребята! А это самое-самое главное! Самое главное! Вы - пионэры! Ветер! Ветер! Белый снег...
  
   Карета умчалась.
  
   *************************************************************
   А печку все-таки разобрали.
  
   И жилец Моргачев отвез ее к себе на дачу в Комарово.
  
   *************************************************************
   А музей Александра Блока открылся лишь 25 ноября 1980 года.
  
  
  
   Глава III
   Бондарчук да Винчи
  
   Коль мысли мрачные к тебе придут,
   Откупори шампанского бутылку,
   Иль перечти "Архипелаг Гулаг".
   П. Белобрысов (высококачественный человекопоэт)
  
  
   В огромной (величиною с герцогство Люксембург) Приемной народу собралось на удивление немного. Собственно, можно было сказать, что его, народу, там и вовсе не было. В доступной моему взору части Приемной располагались:
  
   а) осатаневший от бесконечного ожидания генерал армии Ответственный,
  
   в) вальяжно развалившийся в креслах модный писатель с внешностью дамского мастера (роскошный черный парик, очки, усы, эспаньолка),
  
   с) и некий иссиня-курчавый и огненноокий молодой человек, похожий на захудалого библейского пророка.
  
   Впрочем, огненноокого псевдопророка было мудрено не признать. Ведь еще каких-нибудь пару часов он услаждал мой слух своим ангельским пением.
  
   Чего там темнить, читатель. Это был − он.
  
   Арчил Мочиллович Арзуманян.
  
   Увидев звезду живьем, я, как и любой обыватель, немного опешил.
  
   Я был ошарашен.
  
   Я, как говорится в народе, чуть-чуть прибалдел.
  
   Уж и не знаю, как ты, читатель (может, ты обедаешь с Солженицыным, а ужинаешь с Пугачевой), но лично я до этого случая не был особенно избалован обществом звезд. Говоря совсем откровенно, в быту, живьем, за все тридцать восемь лет своей нескладно прожитой жизни я видел одного-единственного суперстара − популярного телеведущего А.Г. Невзорова.
  
   Случилось это 20 августа 1991 года.
  
   Ваш покорный слуга (тогда еще никакой не бизнесмен, а простой ленинградский безработный М. Иванов), находясь в компании трех десятков точно таких же, как он, бездельников, вторые сутки подряд торчал в пикете у телецентра, Чапыгина, 6, где, типа, спасал демократию и боролся, блин, за свободу.
  
   А популярный телеведущий, стало быть, шел на работу. Поравнявшись с пикетом, А.Г. Невзоров как-то очень нервно и пристально на нас посмотрел. Настолько нервно и пристально, что и ваш покорный слуга и все остальные бездельники сразу же поняли, что он для того-то и шел на работу столь неудобным и дальним путем (а мы торчали пикетом у каких-то глухих и темных задворок, где, по мысли мудрых вождей, планировавших, как оборонять телецентр, должны были воспрепятствовать обходному маневру спецназа), что он для того, повторяю, и шел на работу столь долгим путем, чтоб избежать, по возможности, встречи со всякими там защитниками свободы.
  
   А здесь вдруг − здрасьте! − ПИКЕТ.
  
   Три десятка мордоворотов.
  
   Короче, на красивом и в те времена еще очень худом лице А.Г. Невзорова довольно ясно и выпукло читалась мысль о том, что сейчас его будут бить. Бить долго, коварно и жестоко. Что он, популярнейший телеведущий А.Г. Невзоров, сейчас подвергнется совершенно ненужному физическому воздействию. Популярный телеведущий (надо отдать ему должное) сделал решительный шаг вперед. По цепи пробежал узнавающе-негодующий ропот. Популярный телеведущий сделал еще один крохотный шаг вперед и...
  
   И − все.
  
   Никто его, разумеется, даже пальцем не тронул. И А.Г. Невзоров достаточно мирно, если не считать нескольких посланных ему вслед циничных хмыканий и улюлюканий, миновал нашу цепь, после чего каждый из нас вновь занялся своим прямым делом: он − продолжил купаться в лучах всесоюзной славы и вести передачу "600 секунд", мы − спасать демократию и бороться, блин, за свободу.
  
   ...Вот и весь мой, читатель, великосветский опыт. А здесь сам Арчил. Живьем!
  
   Будучи человеком крайне воспитанным и с раннего детства культурным, я очень и очень неловко, бочком-бочком-бочком, старательно избегая встречаться взглядом с кумиром, пробрался за столик и судорожно ткнулся носом в разложенный по столу журнал "Плейбой".
  
   Меня, похоже, никто не заметил.
  
   Арчил (целиком погруженный в себя самое) продолжал с невыразимой печалью смотреть в окно.
  
   Модный писатель с внешностью дамского мастера чуть царапнул меня остекленелым взором, крутанул какой-то зажатый в ладони длинный кожаный лоскуток, после чего очень тихо и очень талантливо что-то закудлыкал себе под нос.
  
   Судя по всему, я:
  
   а) не модный,
  
   b) не писатель,
  
   c) не издатель,
  
   d) не спонсор
  
   для него попросту не существовал.
  
   Что же касается двухметрового генерала армии, то вконец осатаневший от многочасового ожидания генерал оскорбленно пялился в потолок и игнорировал скопом всех штатских.
  
   Короче, появление мое в необъятной Приемной ажиотажа, прямо скажем, не вызвало.
  
   И что же мне оставалось делать?
  
   Я обреченно зарылся в журнал "Плейбой" и занялся созерцанием абсолютно голой и именно из-за этой своей банной наготы какой-то абсолютно не сексапильной Синди Кроуфорд.
  
   *************************************************************
  
   − Мо-ло-дой че-ло-век! − вдруг раздался у меня над ухом чей-то тихий и вкрадчивый голос.
  
   Я поднял голову.
  
   Бархатистым и влажным голосом вещал иссиня-курчавый псевдопророк.
  
   − Мо-ло-дой че-ло-век! − повторил он. − У вас какой сегодня... проект?
  
   Я (наконец-то) обрел дар речи.
  
   − Что? А?
  
   − Видите ли, мо-ло-дой че-ло-век, − Арчил чуть добавил в свой голос меду и мягко взял меня под руку, - у вас такая... э-нер-гич-на-я нижняя челюсть и такое на редкость... ин-тел-ли-гент-ны-е черты лица, что я отчего-то, мужчина, решил, что вы человечек творческий и что Сидор Сидорович вас, несомненно, позвал для того, чтобы подкинуть вам тот или иной материалец. Я таки угадал? Угадал? Да?!
  
   − Ну-у-у... − слегка опешив, промямлил я, − в самых... э-э-э... общих ... чер...
  
   − Я таки угадал! − узкое лицо Арчила Мочилловича просияло. − Ах, как я угадал! Сидор Сидорович вам подкинул таки материалец!
  
   − Да... э-э-э..., − продолжил смущенно лепетать я, − что-то вроде... э-э-э... этого...
  
   − Ах, как я угадал!
  
   И здесь огненноокий Арчил поднес свое искаженное страстью лицо впритык к моему (на редкость культурному и интеллигентному) и проартикулировал одними губами:
  
   − Мой вам, муж-чи-на, совет. От-ка-зы-вай-тесь.
  
   − Но... почему? − опять удивился я.
  
   − А потому, − произнес Арчил с невыразимой печалью, − что...
  
  *************************************************************
  
   Здесь, друг-читатель, я вынужден на минутку прервать своего визави. Ведь ты, друг-читатель, еще, можно сказать, и не знаешь его. Ты знаешь его как певца (секс-певца).
  
   И только.
  
   В то время как Арчил Мочиллович был натурой широко и разнообразно одаренной. (Или − как перешептывались бессчетные недруги у него за спиной − широко и разнообразно бездарной).
  
   Энциклопедичностью своей натуры он отчасти напоминал Леонардо да Винчи. Или, на худой конец, Микеланджело. Или − на самый худой конец − Сергея Бондарчука.
  
   Умными и цепкими руками Арчила Мочилловича было создано процентов 95 окейской городской масс-культуры.
  
   Судите сами, читатель:
  
   Под псевдонимом Виссарион Белинкин он вел ньюс-колонку в еженедельнике "Фильтруй базар!"
  
   Под псевдонимом Лаобсарб Гомиашвили он писал монументальные полотна и ваял стометровые статуи.
  
   Под псевдонимом Андрей Мак-Карелин он вел на городском телевиденье военно-кулинарную передачу "Андреевский смак".
  
   Под псевдонимом Ефим Пропеллер он, как блины, выпекал повести и рассказы и каждые два-три месяца шлепал на стол читателю новый роман.
  
   Под псевдонимом К.Р. (... той) он создавал стихи, симфонии и кантаты.
  
   Кроме этого, в свободное от всех вышеназванных занятий время, трудоголик Арчил:
  
   а) снимал видеоклипы,
  
   б) продюсировал телесериалы,
  
   в) торговал лежалой мукой,
  
   г) занимался черным, белым и серым пиаром,
  
   д) ставил на театрах мюзиклы и исполнял в них главную роль,
  
   е) ежегодно выставлял коллекцию эксклюзивной женской обуви.
  
   Кажется − все.
  
   Вот с каким человеком, читатель, свела меня судьба!
  
  
  *************************************************************
  
   − А потому, − с невыразимой печалью продолжил он, − что Сидор Сидорович вам, безусловно, заплатит. И заплатит − по-царски. Но потом... − Арчил меланхолично взглянул в окно, − но потом он же и будет вас презирать. Как одного чело... но не важно! Не важно! Я ведь обеспокоил вас совсем не поэтому.
  
   − Да-а... а зачем? − с интересом спросил его я.
  
   − Видите ли, − с легкой грустью ответил Арчил, − сегодня я решил преподнести Сидору Сидоровичу свои... прозопоэзы.
  
   − Что-о?
  
   − Свои... стихотворения в прозе. Видите ли, издательский дом "Фильтруй базар!" наконец-то сподобился выпустить мои прозопоэзы отдельным сборником.
  
   − А-а...
  
   − Там есть одна, − Арчил чуть запнулся и покраснел, − одна... прозопоэза. Нет-нет! Она − удалась. Но для меня о-очень важно ваше мнение. Вам прочитать?
  
   − Почту за честь! − горячо согласился я.
  
   Арчил Мочиллович встал, по-балетному далеко отставил ногу и объявил задыхающимся от восторга голосом:
  
   − Прозопоэзы!!!
  
   Он нервно сглотнул.
  
   − Прозопоэза намбэ найн.
  
   Каламбуры карапуза.
  
   Вон идет тесный, укутанный во все теплое шар. Идет, пыхтит, смешно переваливаясь с боку на бок.
   Шар возрастом мал. Нет и двух.
   − Пап, − смешно выгугукивая, обращается ко мне шар, − пап, а, пап, пофитай мне фто-нибудь.
   − Стихи? − улыбаясь, спрашиваю я.
   − Ага, пап. Фтихи.
   И я начинаю наши с ним любимые из И.А. Анненского:
  
   Сочинил ли нас царский указ,
   Потопить ли нас шведы забыли...
  
   −Фмефто фкафок, − смешно выгугукивая, подхватывает шар, − ф пфофетфем у наф...
   − Фмотри, пап, фмотри! − прерывает он сам себя.
   А ведь и есть на что посмотреть: смешно подбрасывая свой обтянутый в тонкие трусики задик, бежит сухонькая, вся в кругленьких седеньких буклях, старушка.
   Бежит-спешит! Хрустко лопается новорожденный ледок под ее высокими и остренькими каблучками и сухонькая, крохотная, − нет и семидесяти двух − старушка бежит-спешит, смешно переставляя на бегу свои длинные тощие ножки в ажурных черных колготочках.
   А вот прошел крохотный, укутанный во все кожаное рэкетир.
   А вон прошмыгнул укутанный в живописнейшую рванину русский бомжик. Хрустко лопается...
  
   − Мда, − озадаченно почесал я в затылке, − как бы это дело того... подсократить?
  
   ... прозрачный новорожденный ледок под его старенькими, тщетно просящими кашки галошками . А вон важно посапывая и смешно переваливаясь с боку на бок...
  
   Мне помог случай. Вдруг СТРАШНО повеяло холодом.
  
   Вернее, не так. Сперва Модный Писатель, привычно вздохнув, заученным жестом достал из пакета стильную лыжную шапочку и натянул ее на роскошные кудри.
  
   Потом генерал армии, вполголоса матюгнувшись, полез в пузатый портфель и водрузил на седую голову солдатскую шапку-ушанку.
  
   А потом и огненноокий Арчил, прервав декламацию, сунул руку в холщовую торбу и выудил из нее длинный вязаный шарф, гигантские варежки и пару дворницких валенок в черных галошах.
  
   И вот тогда уже СТРАШНО повеяло холодом.
  
   Вернее, опять не так. Сперва меня до самых костей пробрало ледяным сквозняком. Потом дырявые листья росшего рядом в фаянсовой кадке рододендрона стали на глазах желтеть и сворачиваться в трубочку. А потом расстилавшаяся передо мною столешница вдруг обросла на палец рождественским инеем, а под ногами − о, Боже! − блеснул прозрачный новорожденный ледок.
  
   − Что? Это? − испуганным шепотом спросил я Арчила.
  
   − Не бойтесь, муж-чи-на, − с невозмутимым спокойствием ответствовал он. − Ничего не бойтесь. Это − пройдет. Это всего-навсего Шпион-Вася.
  
   − Кто?
  
   − Тише, муж-чи-на... т-с-с-с... вот и он...
  
   И здесь я наконец увидел и самый источник холода. Это был очень маленький, заметно сутулящийся при ходьбе человек с извилистым и вытянутым лицом шириной в ладошку. Мигая оловянными глазками, человек на цыпочках пересек Приемную и минут десять спустя скрылся за линией горизонта.
  
   (Где-то там, за равнодушно поблескивающей линией горизонта и находился, по слухам, Вход в Кабинет Сидора Сидоровича).
  
   − Какая... − тщательно подбирая слова, заметил я, − какая... интересная личность.
  
   − Ради Бога, не смешите! − со стуком снимая валенки, хихикнул Арчил. − Тоже мне − личность! Это же просто Шпион-Вася. Зам. Сидора Сидоровича по Орг. Выводам.
  
   Завершив эту тираду, Арчил с размаху бухнулся в мягкое кресло и, щелкнув пультом, зажег экран телевизора.
  
   На экране огромного, величиной со средний рублевский коттедж, телевизора вовсю веселился Генка Коняхин. Широко разевая фиксатую пасть и энергично, a la Elvis Presley, работая толстыми бедрами, Генка лабал свой самый последний хит "Давай-ка мать, займемся группенсексом".
  
   − Не-на-ви-жу, − позеленев от избытка эмоций, зашипел мне в самое ухо Арчил. − Если б вы только знали, муж-чи-на, как же я не-на-ви-жу это р-рыло...
  
   На доброе лицо Арчила Мочилловича было страшно смотреть.
  
   − Если б вы только знали, муж-чи-на. Как же я...
  
   − Да бросьте вы так расстраиваться, − попытался утешить его я.
  
   − ... не-на-ви-жу это р-рыло. Нет, вы мне скажите, муж-чи-на, в нем есть sexy? Вы мне скажите, в этой усатой, фиксатой и мордатой бездарности есть хоть капелька sexy?
  
   И здесь, понапрасну не тратя слов, певец чуть отклячил свой туго обтянутый балетными брючками зад и с блеском продемонстрировал одно из своих знаменитых эротодвижений.
  
   − Скажите, муж-чи-на, в нем есть это?
  
   − Да успокойтесь вы, − поспешно ответил я, − нету. Нету!
  
   − Так зачем же, − на метр брызжа слюной, продолжил Арчил, − зачем же он лезет в эротопоэзию? Зачем эта усатая, фиксатая и мордатая бездарность лезет в эротопоэзию? Не-е-ет! И еще раз нет! Уж ежели всесильный Господь создал тебя мордатой, усатой и фиксатой бездарью, уж ежели Он не отыскал в твоей душе ни зернышка sexy, этой тревожной, этой волнительной би-сек-су-аль-нос-ти − пой свой "Гоп - стоп!" Пой свой "Гоп - стоп!"!!! Слышишь ты меня, р-рыло?!!!!!
  
   Но здесь, по счастью, сверхмегахит, наконец-то закончился, и усатый, фиксатый и абсолютно бездарный Генка Коняхин сменился каким-то излучающим тугие волны солидности дядечкой, незамедлительно погрузившимся в какие-то путаные полит. прогнозы. Разгоряченный Арчил еще минуту-другую поубеждал незримого Генку петь свой "Гоп - стоп!", после чего наконец успокоился и произнес со своей обычной меланхолией.
  
   − А я ведь, муж-чи-на, обратился к вам совсем не поэтому.
  
   − Да-а... − обреченно выдавил я, − а зачем?
  
   − Видите ли, − с горьким вздохом продолжил он, − издательский дом "Фильтруй базар!" наконец-то сподобился выпустить сборник моей... рифмопоэзии. "Лом о смокинги гни, комсомол".
  
   − Что-о?
  
   − "Лом о смокинги гни, комсомол". Так называется сборник моей... рифмопоэзии.
  
   − А-а!
  
   − Видите ли ... там есть одна... одна рифмопоэза. Нет-нет! Она − удалась. Но для меня о-очень важно ваше мнение. Вам прочитать?
  
   − Естественно.
  
   Арчил опять чуть отставил свой худенький зад и опять совершил одно из своих молниеносно-изысканных эротодвижений, после чего запрокинул назад иссиня-курчавую голову и по-девичьи ломким голоском произнес:
  
   − Рифмопоззия.
  
   Он нервно сглотнул.
  
   − Рифмопоэза намбэ найн.
  
   Лайк э вёрджин.
  
  
   А-а-ах!!!
   Эта де-воч-ка.
   С − хэмингуёвинкой.
   Ты что же,
   целочка?
   Иль так?
   С особинкой?
   А-а-ах!!!
   Эта де-воч-ка:
   В у-упор,
   в о-отпад.
   Ты − королевочка!
   Я − твой фанат!!!
  
  
   Выкрикнув: "Я твой фанат!!!" − поэт обессиленно рухнул в мягкое кресло и глухо спросил:
  
   − Ну... как?
  
   − Си... си... сильно! − сумел, наконец, ответить я.
  
   − Что, стильно?
  
   − И... и сти... стильно!
  
   − Мда-а... − майской розой расцвел Арчил. − Но я, ведь, собственно, обратился к вам совсем не поэтому.
  
   − О, Господи! А зачем?
  
   − Видите ли, − продолжил поэт своим обычным (почти что предсмертным) шепотом, − буквально на днях я закончил батально-аллегорическое полотно "Сидор Сидорович пронзает змею национального сомнения". Нет-нет! Оно − получилось. Но для меня о-очень важно ваше мнение.
  
   − О, Господи, − засуетился я. − У вас с собой что... репродукция?
  
   − Зачем репродукция? Во-о-от..., − и Арчил осторожно уперся наманикюренным пальцем в стену. − О-ри-ги-нал.
  
   Лишь сейчас я его заметил.
  
   Две трети стены занимало огромное полотно, площадью где-то примерно в шесть соток.
  
   − Это... мое... − прошептал Арчил и полиловел от смущения.
  
   Пожалуй, и было с чего лиловеть. Полотно являло собой образец весьма неожиданного для Арчила Мочилловича чеканно-имперского стиля.
  
   Необъятную грудь Сидора Сидоровича выстилала сплошная броня орденов и точно такая же броня (но чуть поскромней и пожиже) укрывала и атлетический торс подававшего ему меч Василь Василича, в то время как узкое, длинное, темное, как бы политое оливковым маслом тело змеи было отвратительно и непристойно голым.
  
   С особым тщанием вылепил крепкий реалист Арчил дорогую добротную ткань обоих костюмов, а также не пожалел ни таланта, ни красок, ни просто физических сил на лица обоих рыцарей: лица были младенчески розовы и − одновременно − державно-суровы, в то время как узкая, длинная, черная, перекошенная бессильной злобой морда змеи буквально сочилась скепсисом и иронией.
  
   По-над рыцарями высилось кое-как намалеванное синее небо. В небе, широко раскинув черные крылья, парил орел и плыло голубовато-серое облачко, похожее на ноздреватый комок апрельского снега.
  
   ("Но где, черт возьми, − с каким-то смутным беспокойством подумал я, − где же сквозная тема Арчила?").
  
   Сквозная тема присутствовала. У подававшего меч Василь Василича была расстегнута ширинка.
  
   − Ну... как? − чуть просевшим от страха голосом спросил Арчил.
  
   − Чудовищно. В смысле − великолепно.
  
   − Вы это говорите... искренне?
  
   − Вполне.
  
   − Мда-а... − лицо реалиста порозовело. − Но я ведь, собственно, побеспокоил вас совсем не поэтому.
  
   − А почему?! − с привычным ужасом воскликнул я.
  
   − Видите ли, я, − чуть смущаясь, начал Арчил, − я решил посвятить Сидору Сидоровичу свою... симфопоэму. Симфопоэму намбэ найн. Она называется... "Полет... шмеля"! Хотя нет-нет! "Полет шмеля" − это произведение какого-то другого бисексуала. Как его? Ча?... Ча? Ча?
  
   − Чайковского!
  
   − Совершенно верно! Совершенно верно! А мой проект называется... "Ползок тарантула"! Да, именно "Ползок тарантула"! Слу-шай-те!
  
   И Арчил достал из мешка электрогитару.
  
   − Слу-шай-те! Слушайте мой "Полет шмеля"! Т. е. слушайте мой... "Ползок тарантула"! Слу-шай-те! Нота "ля" четвертой октавы. Скрип струны. Невесомый шлепок по деке гитары. Потом еще один скрип. Потом еще один шлеп по деке гитары. Потом еще один скрип. Потом еще один шлеп. Скрип-скрип-скрип! Шлеп-шлеп-шлеп! Скрип-скрип-скрип! Шлеп-шлеп-шлеп! Нота "ре" четвертой октавы! Скрип! Скрип! Шлеп! Шлеп!...
  
   *************************************************************
  
   Ни-ког-да!
  
   Ты слышишь меня, читатель?
  
   Ни-ког-да я еще так не радовался упругим шагам Сидора Сидоровича.
  
   Ворвавшись, как вихрь, в Приемную, Сидор Сидорович единым кивком головы успокоил распоясавшегося бисексуала (несчастный Арчил так, казалось, навек и застыл с широко распахнутой белозубой пастью и нелепо воздетыми над декой гитары сухопарыми дланями).
  
   Затем Сидор Сидорович коротким взмахом руки подозвал меня и генерала.
  
   − Товарищ генерал армии! − по-военному четко отрапортовал он. − Прошу вас проследовать в мой Кабинет. Вас, молодой чаэк, − он ткнул в меня пальцем, − это тоже касается.
  
   Мы отправились в путь. Где-то километра через четыре потянуло приятным кладбищенским холодком. У самого входа в Приемную смущенно моргал оловянными глазками Шпион-Вася.
  
  
   Глава IV
   Книга пророчеств товарища Кагановича
  
  
   Долой интеллигентов и грузинов!
   Из предвыборных лозунгов национально-радикальной партии
  
  
  
  В Кабинете, близ подробной (в половину натуральной величины) карты поселка Краснооктябрьский, Сидор Сидорович притормозил и взял в руки огромную, величиной с бильярдный кий, указку.
  
   − Нуте-с, молодой чаэк, −скороговоркой пробормотал он, по-видимому полностью сейчас пребывая в своей первой, псевдоакадемической ипостаси. - Нуте-с, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что поселок, ткскзть, Краснооктябрьский наши. Гм. Вооруженные силы намерены штурмовать в четыре колонны. Согласно Льву. Гм. Николаевичу. Die erste Kolonne marschiert. Die zweite Kolonne marschiert ... И так далее.
  
   Полутораметровая указка Сидора Сидоровича описала большой убедительный полукруг.
  
   − Первая, ткскзть, колонна, − продолжил он, с аппетитом глотая гласные, − будет наступать в районе Ложнолохматой чащи. Второй, ткскзть, колонне, надлежит захватить и удерживать свиноводческий комплекс... Как бишь его?
  
   Сидор Сидорович искоса глянул в запрятанную в рукав пиджака шпаргалку.
  
   − Свиноводческий комплекс "Спут-ник"... Третьей колонне, надлежит сковать основные силы противника в районе чулочно-носочной фабрики. И наконец (the last but not, ткскзть, the least ) четвертой колонне, предстоит нанести основной удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем Сучий. Гм. Выгон.
  
   Здесь стоявший навытяжку в шаге от Сидора Сидоровича генерал армии вдруг сдвинул лохматые брови и, испепелив меня взглядом, рявкнул:
  
   − Си-ы-ы-ыдор!!!
  
   − Что, Алексей? − осторожно переспросил его Глава Администрации.
  
   − ВОЕННУЮ ТАЙНУ ведь выдаешь, Сидор!
  
   − Знаю, − всенародный избранный мэр подошел к генералу, привстал на цыпочки и, приобняв его за квадратные плечи, заглянул ему прямо в глаза. − А как же нам без него, Алексей?
  
   Генерал армии сконфуженно крякнул.
  
   − Никак, Сидор.
  
   − Вот ведь и я ведь про то. Или ты что-нибудь нам предлагаешь?
  
   − Что, что, − генерал опять рубанул меня взглядом, − ограничь его знания конкретной задачей.
  
   Сидор Сидорович саркастически закатил глаза.
  
   − Хороший ты генерал, Алексей.
  
   Генерал потупился.
  
   − Знаю, Сидор.
  
   − Но ни хрена ты в штатских людях не понимаешь.
  
   Всенародно избранный мэр со стуком поставил указку на пол.
  
   − Ведь это же интеллигент, Алексей. Я ж таких, бля буду, пачками хавал! Они ж без знания общей картины шагу не ступят, гады.
  
   − А мы его, − генерал в очередной раз испепелил меня взглядом и достал из кармана огромный костлявый, усыпанный крупной старческой гречкой кулак, − а мы его, Сидор, заставим.
  
   − Что ж..., − Сидор Сидорович не спеша почесал указкой за ухом, − что ж... это, бля буду, мысль. Но сначала попробуем-ка по-хорошему, − и, вновь состроив постную псевдопрофессорскую гримасу, всенародно избранный мэр продолжил. − Ну-с, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что четвертой, ткскзть, колонне надлежит нанести основной удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем Сучий. Гм. Вы... Да, Алексей, как там у тебя с "Монументскульптурой"?
  
   − Как-как..., − генерал тяжело засопел и стал пересчитывать взглядом паркетные шашечки.
  
   − Окормили вы ратников?
  
  − ...
  
  − Окормили вы ратников?
  
   − Нет.
  
   − То есть?
  
   − Си-ы-ы-ыдор!!! − вдруг голодной белугой взревел генерал и, как подкошенный, бухнулся на колени. − Избавь ты меня от этого Бабченки! Как друга молю! Избавь.
  
   Генерал тяжело приподнялся с колен и простер к потолку клешнястые длани.
  
   − Был приказ (твой, Сидор, приказ!) этому самому Бабченке: к тринадцати нуль-нуль доставить на завод четырнадцать Лукичей. "К тринадцати?" − спрашиваю его я. − "Да-а, − отвечает, − к три-над-ца-ти". - "Четырнадцать?" − спрашиваю. "Да-а, − отвечает, − че-тыр-над-цать". − "Лукичей?" − "Ага, − говорит, − Лукичей". − "Доставишь?" − "Ага, − отвечает, − дос-тав-лю". Хо-ро-шо!
  
   Не чуждый эстетике генерал выдержал долгую театральную паузу.
  
   − Тринадцать нуль-нуль. На заводе шесть Лукичей. Пятнадцать нуль-нуль. На заводе семь Лукичей. Семнадцать нуль-нуль. На заводе по-прежнему семь Лукичей. Си-ы-ы-ыдор!!!
  
   − Что, Алексей?
  
   − Позволь, я его расстреляю!
  
   − Кого?
  
   − Этого самого Бабченку!
  
   − Кончай дурить, Алексей, − Сидор Сидорович по-физкультурному заложил указку за плечи. − Кончай-ка дурить. А Бабченко... А что Бабченко? Бабченко-то свое получит. Кто он сейчас? Госпожнадзор? Все! − Сидор Сидорович со свистом разрубил указкой воздух. − На полгода пойдет на культуру. А ты кончай, короче, дурить, Алексей, и лучше-ка мне поведай, чем это все у вас завершилось?
  
   − Чем-чем, − генерал опять стал разглядывать шашечки, − говорю же, ничем. Та-а-ак! Кадилом помахали и − на передовую... Кадилом помахали и − на передовую! Отливка колоколов по боку. Окормление ратников − псу под хвост. Си-ы-ы-ыдор!!! Позволь я его все-таки шлепну!
  
   Сидор Сидорович недовольно поморщился.
  
   − Хватит ваньку валять, Алексей. Ты лучше, давай, запомни, чтоб завтра к 16-00 все 14 Лениных были у меня перелиты, а все 14 колоколов − повешены. Ты меня понял? Не выполнишь − сам пойдешь на культуру. Вместе с Бабченко.
  
   Генерал осекся, вытянулся по стойке "смирно" и оглушительно рявкнул:
  
   − Так точно, товарищ Главнокомандующий!!! Разрешите выполнять?!!
  
   − Разрешаю, − довольно кивнул большой головой Сидор Сидорович. − Хотя нет... Алексей. Постой-постой, − всенародно избранный мэр минутку-другую помедлил. − Завтра, боюсь, будет тебе уже не до памятников. Назначим-ка мы... ответственным... Назначим-ка мы ответственным... Эй, Василий!
  
   В почтительном далеке тут же соткалась из сумрака сутуловатая фигура Шпиона-Васи.
  
   − Послушай-ка. Гм. Василий. Чтоб завтра... − Сидор Сидорович с удовольствием втянул ноздрями исходящий от Первого Зама легкий аромат крещенского морозца. − Чтоб завтра к 16-00 все 14 Лениных были у меня перелиты, а все 14 колоколов − повешены. Понял ты меня, Василий? Ответишь. Гм. Головой. Не выполнишь − сгною на культуре. Вместе с Бабченко... Понял?
  
   Бессловесный Шпион-Вася кивнул и не хуже генерала армии вытянулся по стойке "смирно".
  
   − Стало быть, понял... − улыбнулся Сидор Сидорович. − Эх! Василий-Василий... Васюня ты мой, Василий! Золотой ты мой человек!
  
   И Сидор Сидорович, на минутку поддавшись сентиментальности, подманил к себе Зама по Орг. Выводам и попытался похлопать его по плечу.
  
   Однако где-то на полпути к плечу Первого Зама рука Сидора Сидоровича вдруг оделась в плотную муфту белого инея и всенародно избранный мэр, не на шутку струхнув, почел за лучшее торопливо вернуть ее за спину.
  
   − Ну-с, − обращаясь ко мне и явно скрывая испуг, затараторил он, − ну-с, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что нашей, ткскзть, третьей колонне надлежит сковать превосходящие силы противника в районе чулочно-носочной фабрики. Вы согласны со мной, молодой чаэк?
  
   − Согласен! − выпалил я, с превеликим трудом побеждая желание уподобиться обоим замам и вытянуться по стойке "смирно". − Всецело согласен с вами, товарищ Главнокомандующий!
  
   − Ну, вот. Гм. И чудненько. Ну, вот. Гм. И славненько. А... − здесь всенародно избранный мэр вдруг с доброй улыбкой взглянул на меня, и я таки замер столбом не хуже Шпиона-Васи и генерала армии, − а четвертой, ткскзть, колонне надлежит нанести основной удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем Сучий. Гм... Ва-а-асилий!!! - вдруг, в тысячный раз прервав самого себя, оглушительно заорал Сидор Сидорович. − Чтоб твою в перегреб, Василий! Ты еще здесь?
  
   Шпион-Вася смущенно моргнул оловянными глазками.
  
   − ТЫ ЕЩЕ ЗДЕСЬ?!
  
   Шпион-Вася уперся взглядом в пол, отчего на вощеных паркетных шашечках тут же образовался небольшой сугробик.
  
   − ЗАХОТЕЛ НА КУЛЬТУРУ?!!
  
   Шпион-Вася стал с величайшей поспешностью растворяться в воздухе.
  
   − ВМЕСТЕ С БАБЧЕНКО?!!!
  
   Шпион-Вася исчез. Вместе с ним исчез и выросший было на паркетном полу сугробик. И лишь с высокого потолка продолжали свисать две огромные искрящиеся сосульки.
  
   − Вот ведь люди! − продолжал раздраженно ворчать Сидор Сидорович. − Вот ведь, БЛЯ БУДУ, люди. Ну, ни хрена не понимают ПО-ХОРОШЕМУ. Не понимают и все! Ну, да ладно-ладно... − он печально вздохнул и вновь на пару минут превратился в профессора. − Итак, молодой чаэк... О чем бишь я? ... Итак, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что четвертой колонне надлежит нанести основной, тскзть, удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем. Гм...
  
   И здесь Сидор Сидорович вдруг выдержал долгую-долгую паузу.
  
   Я с ужасом ждал, что всенародно избранный опять начнет говорить о чем-нибудь постороннем. Но мэр прокашлялся и промолвил:
  
   − ... под именем Су-чий. Гм. Вы-гон... Короче, это весьма и весьма остроумный план. Но в этом весьма и весьма остроумном плане не хватает одной ма-аленькой, ткскзть, детальки. И знаете, молодой чаэк, какой?
  
   − Какой?
  
   − Мы ведь знать не знаем, как нам проникнуть вы... − всенародно избранный мэр затравленно зыркнул куда-то в угол и продолжил свистящим шпионским шепотом, − в Ле-нин-ску-ю ком-на-ту.
  
   − Куда-куда? − удивленно переспросил я.
  
   − В Ле-нин-ску-ю, ма-ать ва-шу, ком-на-ту!
  
   − А где она ... ну, хотя бы находится... ну, эта ваша комната?
  
   − Где-где! − новый испуганный зырк в угол и новая порция свистящего конспиративного шепота. − В ди-ри-жаб-ле "Лю-би-мец пар-ти-и то-ва-рищ Бу-ха-рин"!
  
   − А-а... − легкомысленно закивал головой я, − понятно.
  
   − Ни черта! − вспылил Сидор Сидорович. − Ни черта вам, молодой чаэк, пока непонятно! Вам непонятно даже, кто поможет нам проникнуть вы... (свистящий шпионский шепот) в Ле-нин-ску-ю ком-на-ту.
  
   − Кто?
  
   − Вы − юноша!
  
   Я с привычным уже недоумением поскреб пятерней за ухом.
  
   − А зачем мне туда... ну, короче, вообще... проникать?
  
   Сидор Сидорович раздраженно всплеснул короткими лапками.
  
   − Хо-хо-хо! − он погрозил мне толстеньким пальчиком. − Ха-ха-ха! Он еще спрашивает! Я то-о-о-о-орчу! Он еще спрашивает! Да ты хотя бы, бля буду, знаешь, что такое эта самая... (испуганный шепот) Ле-нин-ска-я ком-на-та?
  
   − Ну-у-у... − неопределенно промямлил я, − в самых... э-э-э... общих э-э-э... чертах, наверное, знаю: Ленин, знамя, очень много красного.
  
   − Совершенно верно! - горячо закивал головой Сидор Сидорович. - Совершенно верно! Бюст товарища Ленина, стенгазета "На страже" и... (шепот) Зна-мя Час-ти, во-от что страш-но!
  
   − А что же здесь... страшного?
  
   − Он еще спрашивает! − Сидор Сидорович вновь погрозил мне пальцем. − Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Я то-о-о-о-орчу! Он еще спрашивает! Да ты хотя бы, бля буду, знаешь, что покуда цела... (шепот) Ле-нин-ска-я ком-на-та, покуда висит... (шепот) стен-га-зе-та "На стра-же" и покуда стоит... (звенящий, сугубо шпионский шепот) гип-со-вый бюст то-ва-ри-ща Ле-ни-на и склоняется долу Зна-мя Час-ти, Отдельный Истребительный Батальон − непобедим!
  
   − Почему?
  
   − Да потому что из гипсовой головы товарища Ленина на каждого поверженного бойца будет вылезать по восемь новых!
  
   − По восемь новых?
  
   − Да-с, молодой чаэк! По восемь новых! Это, кстати сказать, та Самая Главная Тайна, которую так и не выдал врагам Мальчиш-Кибальчиш!
  
   − Ну... так возьмите, − несмело посоветовал я, − возьмите и... э-э-э взорвите к... э-э-э чертовой матери всю эту комнату вместе с... э-э-э... бюстом и... дирижаблем.
  
   − Взорвать, говоришь? − сурово переспросил Сидор Сидорович.
  
   − Ну, да.
  
   − А про "Книгу пророчеств товарища Кагановича", ты что − ни хрена, бля, не слышал?!!!
  
   − Си-ы-ы-ы-ы-ы-ыдор!!!!! − шаляпинским басом взревел генерал. − Подумай, ЧТО доверяешь и КОМУ доверяешь!
  
   − Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! − Сидор Сидорович погрозил ему пальчиком − Не боись, Алексей, не боись НИ ХЕРА!
  
   И всенародно избранный мэр закружился по кабинету в вихре вальса
  
   − Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Я то-о-о-о-орчу! Ха-ха-ха!
  
   В кабинете раздались звуки всемирно известной арии "I could have danced all night" .
  
   − Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! − вовсю заливался он.
  
   Звуки музыки Фредерика Лоу становились все отчетливей и отчетливей и все громче и громче.
  
   − Хо-хо-хо! Я то-о-о-о-орчу! Ха-ха-ха! − всенародно избранный мэр грациозным кивком головы пригласил на тур генерала. − Я то-о-о-о-орчу! Он выйдет отсюда. Либо нашим. До самого донышка нашим. Бля. Человеком. Либо. Хо-хо-хо! Я то-о-о-о-орчу! Ха-ха-ха! Вообще. Бля. Не выйдет.
  
   Звуки музыки стихли. Сидор Сидорович остановился, отпустил генеральскую талию и вытер квадратной ладонью обильно стекавший с высокого лба пот.
  
   − Стало быть вы... молодой чаэк, − задыхаясь, продолжил он, − ничего... как вы утверждаете... не знаете о... о "Книге пророчеств товарища Кагановича"?
  
   − Нет, не знаю, − со вздохом признался я, − зато я много слыхал о... о "Книге жидо-масонских мудростей и жидо-масонских печалей".
  
   − Оставьте, − всенародно избранный мэр брезгливо передернул плечами. − Ради Господа. Гм. Иисуса Христа, оставьте! Это лжемудрости и лже. Гм. Книга. А вот "Книга пророчеств товарища Кагановича"... это... Гм. Концентрированная Мудрость Партии. "Книга пророчеств" содержит ответы абсолютно на все, как мыслимые, так и немыслимые вопросы.
  
   Сидор Сидорович оживился.
  
   − Абсолютно на все. Вы понимаете? Почему Луна не из чугуна? Почему "лотерея" рифмуется с "гонорея"? В каком веке ходили греки назад пятками? Почему, наконец, два родных брата, практически близнецы − оба рослые, ражие, оба не дураки выпить, имеют столь различную судьбу: один из них становится первым секретарем обкома, а второй так и остается простым алканавтом и пропивает в родной коммуналке последнюю комнату? Что важнее: деньги, женщины или посмертная слава? Почему советская власть, с одной стороны, абсолютно непобедима, а с другой стороны и сама не способна никого до конца победить? Как запустить искусственный спутник вручную? И так далее, и так далее, и так далее. Короче, на любой, даже самый дурацкий вопрос имеется свой ответ в "Книге пророчеств товарища Кагановича".
  
   Сидор Сидорович заложил руки за спину и стал не спеша выхаживать вдоль ковровой дорожки.
  
   − Очень-очень кратенько об истории данной. Гм. Книги. Представьте себе 31-е. Гм. Декабря. 1949 года. Весь наличный состав тогдашнего Политбюро отмечал на Ближней. Гм. Даче наступление очередного подотчетного периода. Ну, вы, молодой чаэк, надо так пылгть, и сами немного знаете привычки и нравы тогдашнего Политбюро: шутки, веселье, смех. Брызжущий через край искрометный юмор. Так, товарищ. Гм. Микоян прочитал с приятным армянским акцентом "Стихи о советском паспорте". Товарищ. Гм. Буденный сплясал на заставленных новогодней закуской столах русский народный танец "барыня". Товарищ. Гм. Ворошилов несильным, но верным лирическим тенором исполнил матерные. Гм. Частушки. Даже нелюдимый и глубоко (по причине врожденного заикания) закомплексованный товарищ Молотов и тот что-то такое − уж даже не помню, что − изобразил. Один товарищ. Гм. Каганович так и не сумел отыскать в себе ни-ка-ких застольных талантов и просто-напросто-таки не знал, что ему делать.
  
   Сидор Сидорович притормозил и изобразил на холеном лице полнейшее недоумение.
  
   − Наконец, товарищ. Гм. Каганович встал и решительно объявил, что сейчас он разденется. Гм. До трусов, залезет в ближайший сугроб и просидит там до самого боя курантов.
  
   Сидор Сидорович задумчиво пососал черенок невидимой трубки.
  
   − Слова у товарища Кагановича ни-ког-да не расходились с делом. Он разделся. Гм. До трусов и ровно два с половиной часа, дожидаясь боя курантов, сидел в сугробе. ( А мороз в эту ночь достигал тридцати семи с половиной градусов Цельсия. Очень, конечно, хочется округлить и соврать, что − сорок. Но мы, большевики, всегда скрупулезно придерживаемся фактов. Ровно тридцать семь с половиной градусов. Не меньше, товарищи, но и не больше).
  
   Сидор Сидорович чуть-чуть замедлил свой и без того до предела неспешный ход и, разгладив невидимые усы, продолжил:
  
   − Слэдует ли удывляца, что очэредной тысяча девятьсот пятидесятый год лэгкомысленный то-аварищ Каганович встрэтил в − болницэ. У лэгкомысленного то-аварища Кагановича была температура сорок три градуса. Говоря бэз обиняков, то-аварищ Каганович был уже при смэрти. И находясь, говоря без обиняков, при смэрти, то-аварищ Каганович начал вдруг бистро-бистро и часто-часто что-то такое говорить, что окружавшие его чэресчур самонадеянные то-аварищи сочли за простой предсмертный брэд. Брэд! − Сидор Сидорович осуждающе покачал головой и погрозил чересчур самонадеянным товарищам черенком невидимой трубки. − Но к счастью! Невдалеке от них находился по-большевистски скромный и мудрый то-аварищ Сталин, который и подсказал этим чересчур самонадеянным, а, может быть... а, может быть, и сознатэлно вставшим на путь врэдительства гражданам, что так называемый брэд товарища Кагановича есть никакой не брэд, а целая система научно организованных пророчеств, представляющая нэмалый... да-да... нэ-ма-лый как практический, так и тэоретический интэрес. После чего по-большевистски скромный то-аварищ Сталин по-дружески попросил руководство тогдашнего МГБ записать так называемый брэд товарища Кагановича на импортную магнитофонную пленку. Эта-то импортная магнитофонная пленка, записанная руководством тогдашнего МГБ по дружеской просьбе то-аварища Сталина, и составила, после своей расшифровки, основную основу... нэт! Нэлзя так сказать!... − Сидор Сидорович задумчиво пошевелил пальцами, как бы стараясь вынуть из воздуха нужное слово. − И составила после своей расшифровки основной костяк так называемой "Книги пророчеств то-аварища Кагановича", более известной в узких кругах высшей партийной номэнклатуры как Концентрированная Мудрость Партии. Правда, − здесь всенародно избранный мэр нехорошо усмехнулся, показав прокуренные клыки, − правда, некоторые не в мэру рэтивые подхалымы почему-то прэдпочитают ее называть Концентрированной Мудростью самого то-аварища Сталина. Ну да, − он опять усмехнулся, − ну да Аллах им судья!
  
   Сидор Сидорович вынул изо рта невидимую загогулину трубки и осторожно потрогал тоже незримый, но, судя по всему, давным-давно погасший табак.
  
   − На самом-то деле, − он с хрустом зажег виртуальную спичку, − на самом-то деле это никакая, конечно, не книга, а... диафилм. Да-да, диафилм. Товарищ Ответственный! Как говорится, не в слюжбу, а в дрюжбу, покажите нам с то-аварищем Ивановым этот стол широко разрэкламированный мной диафилм.
  
   Товарищ Ответственный низко нагнулся (отчего между штанами и кителем вылез кусок голубой генеральской рубахи) и вытащил из-под стола тяжелый горбатый ящичек. Потом он со стуком поставил его на стол, осторожно сдернул фигурную крышечку и обнажил темно-коричневый, чуть-чуть приплюснутый с боков аппарат. Потом, все время что-то ворча, генерал двумя пальцами вытянул из него толстую медную трубку, размотал извилистый тонкий провод, включил его в сеть и, оглушительно выстрелив тумблером, зажег внутри диаскопа тусклый лимонно-желтый свет.
  
   (В это время у соседней стены сам собой размотался клеенчатый белый экран, единственное стрельчатое окно закрылось темно-зеленой шторой, а под высоким лепным потолком по-киношному медленно погасли все девяносто восемь люстр).
  
   ...По экрану начали медленно переползать неровные серые кадры. Первым выскочил мутный и серый, перечеркнутый крест-накрест квадрат с крошечной надписью: "2-я образцовая кинофабрика, г. Брест". Потом возникли четыре бородато-усатых профиля. Потом появились строгие буквы: "Всесоюзная Коммунистическая Партия - ВКП (б)". Затем возник поясной портрет раскуривающего сигару капиталиста, а под ним − некий смутно знакомый и сразу хватающий за сердце текст:
  
   Ненависть к ним,
   К империалистам Америки.
   Ненависть к ним,
   К гиенам,
   К червям презрения.
  
   − Я то-о-о-о-орчу! − раздался визгливый тенор Сидора Сидоровича. − Слышь, Алексей, я то-о-о-о-орчу! Не та лента.
  
   − Да слышу я, слышу, − ответил ему недовольный бас генерала, в кромешной тьме менявшего катушку с пленкой.
  
   Полминуты спустя опять поползли неровные серые кадры: опять появился перечеркнутый крест-накрест квадрат с крошечной надписью: "2-ая образцовая кинофабрика, г. Брест", опять возникли четыре бородато-усатых профиля, опять промелькнули строгие буквы: "Всесоюзная Коммунистическая Партия - ВКП (б)", потом возник поясной портрет товарища Кагановича, раскуривающего папироску "Дели", затем еще один портрет товарища Кагановича - на смертном одре: т. Каганович метался на узкой больничной койке, товарищ Сталин, сжимая в руках знаменитую трубку, печально сидел чуть-чуть в стороне, а т. Абакумов в белоснежном халате, наброшенном прямо на голубую чекистскую шинель, записывал откровения т. Кагановича на импортную магнитофонную пленку.
  
   Потом побежали ровные строчки текста, бесстрастно зачитываемые вслух визглеватым тенорком Сидора Сидоровича.
  
   − Товарищ Каганович, − равнодушно частил он, − абсолютно точно предугадал: убийство Улафа Пальме, несостоявшийся импичмент президента Клинтона, отставку товарища Зюганова с поста председателя КПРФ, вторжение советских танков в Чехословакию, берлинский путч в ГДР, обвалы рубля 17 августа и 22 июня, падение орбитальной станции "Мир" на город Бобруйск, возникновение диктатуры подполковника КГБ Мхата Мгабунги (А.М. Рабиновича) в Центрально-Африканской республике, а также...
  
   − А также, − вдруг перебил сам себя Сидор Сидорович, − а зачем мы вообще читаем всю эту херню? Слышь, Алексей, времени мало, подсократи.
  
   − Слушаюсь, товарищ Главнокомандующий! − отозвался хриплый бас генерала и доселе лениво переползавшие кадры вдруг побежали бодрой трусцой.
  
   − Пророчество товарища Кагановича, еще одно пророчество товарища Кагановича, − невнятно бубнил всенародно избранный мэр, − опять пророчество товарища Кагановича, и еще одно, блин, пророчество товарища Кагановича, озарение товарища Маленкова, лжепророчество примкнувшего к ним... Хорошо − хорошо. Хорошо − хорошо ... Исторические аспекты пророчеств товарища Кагановича, морально-этические аспекты пророчеств товарища Кагановича, экологические аспекты пророчеств товарища Кагановича, вклад товарища Кагановича в марксистско-ленинскую науку... Теория Пяти...
  
   − Ас-та-но-ви-те! − вдруг закричал Сидор Сидорович, незаметно подпуская акцент. − То-аварищ Ответственный, астановите! Это − интэресно.
  
  
   Вклад товарища Кагановича в марксистско-ленинскую науку.
  
   С давних пор луди задавали себе вапрос: что такое судба? Что такое рок? Что такое шикзаль? Фатум?
  
   Пачиму, например, два родных брата, практически блызнецы, имеют стол непохожие судбы: один становится пэрвым секретарем обкома, а другой так и остается самым обычным пьяницей и в конце концов пропивает в своей коммуналке последнюю комнату? Почему, например, один гражданин ударит топором по башке одну-единственную старушку-процентщицу и, как самый последний лох, практически сдохнет от угрызений совести, а другой закатает в асфальт миллионы и миллионы и выскочит с помощью этого дела в благодетели человечества?
  
   Почему, например, кто-то, будучи малым наипустейшим да и попросту глупым, накатет левой ногой какую-нибудь (ла-ла-ла!) Марсельезу и под соусом сей Марсельезы пролезет в бессмертие, а другой, будучи человеком серьезным и вдумчивым, испишет за жизнь с полсотни томов и останется никому, за исключением жены и любовницы, неизвестным?
  
   ПОЧЕМУ?
  
   С давних пор человечество билось над этой проблемой, и с давних же пор десятки и сотни буржуазных горе-ученых пытались хоть как-нибудь разрешить ее в своих высосанных из пальца псевдотеориях. Но лишь верный ученик великого Сталина Л.М. Каганович, опираясь на бессмертное учение Маркса-Энгельса-Ленина, сумел создать подлинно научную теорию Пяти Волосков, где и сумел, наконец-то, объединить понятия Рока, Фатума и Карьеры.
  
   Итак, впавший в предсмертный транс верный ученик великого Сталина Л.М. Каганович абсолютно точно установил, что понятия Судьбы и Карьеры опираются на наличие (или отсутствие) на черепе того или иного советского (или антисоветского) человека следующих Пяти Волосков:
  
   Первого Волоска − Волоска Честолюбия,
  
   Второго Волоска − Волоска Общественной Востребованности,
  
   Третьего Волоска − Волоска Жестокости,
  
   Четвертого Волоска − Волоска Политической Гибкости,
  
   и, наконец, Пятого Волоска − Волоска Везения.
  
   Верный ученик великого Сталина выяснил: в возрасте 2 − 4 лет на черепе каждого, примерно, третьего советского (как, впрочем, и антисоветского) человека проклевывается Первый из Пяти Волосков − Волосок Честолюбия.
  
   В зависимости от конкретных исторических условий, из людей, получивших один-единственный (Первый) Волосок, получаются:
  
   а) добровольные осведомители,
  
   б) пожизненные футбольные фанаты,
  
   в) яростные толкователи газеты "Правда",
  
   г) профессиональные собиратели автографов.
  
   Еще через пару лет на черепе каждого двадцатого советского (как, к сожалению, и антисоветского) человека проклевывается Второй Судьбоносный Волосок − Волосок Общественной Востребованности. Из счастливых обладателей первых двух волосков выходят:
  
   а) добровольные осведомители,
  
   б) фанатики здорового образа жизни,
  
   в) фрезеровщики V и VI разряда,
  
   г) и (в условиях буржуазного общества) всеми уважаемые церковные старосты и умеренные филантропы.
  
   Где-то еще через полгода у каждого примерно сотого отдельно взятого человека в придачу к первым двум появляется Третий, совершенно необходимый для успешного освоения социальной лестницы волосок − Волосок Жестокости. Из людей, обладающих этим тройным набором, формируется средний класс:
  
   а) добровольные осведомители,
  
   б) инструктора обкомов и горкомов,
  
   в) не хватающие с неба звезд служаки-полковники,
  
   д) бригадиры некрупных бандитских группировок,
  
   ж) и (в условиях буржуазного общества) бизнесмены средней руки: из тех, что курят только "Парламент-лайт", разговаривают только по сотовому и имеют от ста двадцати до ста тридцати тысяч долларов долга.
  
   (На свете, естественно, немало людей, имеющих ТОЛЬКО один Волосок Жестокости. Их судьба незавидна. Из них получаются солдаты-сверхсрочники и резчики скота на городских бойнях).
  
   Еще через 5-6 лет лишь у каждого примерно десятитысячного человека вырастает Четвертый судьбоносный Волосок − Волосок Политической Гибкости.
  
   Из обладателей всех четырех волосков рекрутируется общественная элита:
  
   а) добровольные осведомители,
  
   б) члены Политбюро,
  
   в) ведущие популярных телепрограмм,
  
   г) криминальные авторитеты,
  
   д) и (в условиях буржуазного общества) рядовые мультимиллионеры.
  
   И, наконец, где-то в 15-16 лет лишь у одного из ста миллионов прорезывается Пятый (самый, по сути, важный) Волосок − Волосок Везения. Из обладателей всего пятерного набора получаются роналды рейганы, владимиры ленины, борисы ельцины, биллы гейтсы, иосифы сталины, чингиз-ханы и пол поты.
  
   (Из людей же, вследствие некой небесной иронии, обладающих ТОЛЬКО одним Пятым Волоском, формируется клан бытовых везунчиков: любимцев начальства и женщин, регулярно находящих на улице полные кошельки и ежемесячно выигрывающих в лотерею).
  
  
   − Такава, − протяжно заключил Сидор Сидорович, − такава Тэория Пяти Волосков, разработанная впавшим в предсмэртный транс вэрным учеником вэликого Сталина Л.М. Кагановичем.
  
   − И... что... − прерывающимся от сладкого ужаса голосом спросил я его, − вы... позвали... меня сюда... для того... чтобы сообщить... что у меня, короче, полный набор?!
  
   − Полный набор, прастите, чэго? − недовольно пробурчал Сидор Сидорович.
  
   − Ну, полный, короче... набор всех... пяти волосков?
  
   − У каво?
  
   − У... у... меня...
  
   − У ва-ас?!
  
   − Да.
  
   − Па-ка-жи-тэ.
  
   − Что?
  
   − Тэмя.
  
   Я развернулся макушкой к пробивавшемуся из-под зеленой шторы пыльному солнечному лучику.
  
   − Тэк... тэк... тэк, − задумчиво произнес Сидор Сидорович, весьма и весьма неприятно шуруя холодной ладонью по моему слегка − увы! − уже облысевшему темени, − у вас, малодой чэлавэк, набор очын стандартный. У вас заурадный двойной набор. Ви, слючайно, не фрэзэровщик?
  
   − Нет.
  
   − И нэ доброволный освэдомител?
  
   − Нет... что вы, нет!
  
   − Тогда, вириятно, с годами вас ждет судба старичка-физкультурника − фаната здорового образа жизни.
  
   От обиды моя макушка порозовела.
  
   − Ну, если... как вы говорите... меня, якобы, ждет судьба старичка-физкультурника... и если (как вы говорите) набор волосков у меня совершенно стандартный... То... то что вам вообще тогда от меня, извините, нужно?
  
   − Нам? От тебя? − Сидор Сидорович удивленно насупил короткие брови. − Видитэ ли, маладой чэлавек, теория Пяти Волосков лычно к вам отношения не имэет. Я, говоря откровенно, рассказал вам ее лишь для поддержания интэллэгентной бэседы. А ви, лычно ви, нам нужны для того...
  
   Сидор Сидорович сощурился и пробуравил меня хитрым и цепким взором.
  
   − Ведь вы, молодой чаэк, учились в 235-й средней школе?
  
   − Да, − удивленно ответил я.
  
   − В 1975 году имели по поведению "неуд"?
  
   − Да.
  
   − С 1971 по 1975 годы носили подпольную кличку "Гандон"?
  
   − Д-да... − хотел было ответить я, но не успел.
  
   Ибо слова мои вдруг потонули в оглушительном грохоте. Где-то там, в темноте, кто-то упал, поднялся, потом снова упал. Потом снова поднялся, снова упал и опять (с нестерпимым шумом) поднялся.
  
   Здесь, наконец, генерал армии догадался зажечь в кабинете свет.
  
   Посреди кабинета стоял, пошатываясь, очень кругленький и очень маленький (ну чистой воды колобок) человек в дорогой кашемировой тройке. Его черный костюм был во многих местах разорван и густо измазан чем-то белым. На его небольшой голове телепалась наполовину расползшаяся чалма из темно-коричневых от крови и пыли бинтов. Человечек со свистом дышал и держался двумя руками за сердце.
  
   − Ба... Бабченко − ты? − удивленно произнес Сидор Сидорович. − Но почему ... в таком виде?
  
   − Си... си... сидор си... дорович... обо... ро... на... про... прорвана! − прохрипел Бабченко и, как подкошенный, рухнул на черно-белые шашечки пола.
  
   Глава V
   Самая короткая
  
   Here comes a candle
   to light you to bed.
   Here comes a chopper
   to chop off your head.
   Английская народная песенка
  
   − Тэк-тэк-тэк, − задумчиво пробормотал Сидор Сидорович и невозмутимо переступил через распростертое на полу бездыханное тело. − Короче так, Алексей. Едешь на передовую. Держишься там до утра. Любой ценой... Что там еще? Ты, − он, не глядя, тыкнул перстом в моментально соткавшегося из сумрака Шпиона-Васю, − ты, Василий, ответишь мне за завод. Чтоб завтра к 16-00 все 14 Лукичей... тьфу!... все 14 Владимиров Ильичей были у меня перелиты, а все 14 колоколов − повешены. Не выполнишь − сгною на культуре... Что там еще? Все.
  
   − Сидор Сидорович! − в отчаянье выкрикнул я.
  
   Всенародно избранный мэр обернулся:
  
   − Что?
  
   − Сидор Сидорович! А каковы мои функции в... в предстоящем сражении?
  
   − Чьи? Твои?
  
   − Да.
  
   − Oh, bother, bother ! − Сидор Сидорович недовольно мотнул головой. − Сейчас мне, знаешь, не до тебя. Давай, брат, потом.
  
   − Но, Сидор Сидорович! − взмолился я. − Но я действительно не понимаю, зачем вам − я. И почему именно я? Я вообще ничего не понимаю.
  
   − Oh, bother! That's all right. That's all right, now please! Ка-ра-шо... Вы учились в 235-ой средней школе?
  
   − Да.
  
   − В 1975 году имели по поведению "неуд"?
  
   − Да.
  
   − С 1971 по 1975 год носили подпольную кличку "Гандон"?
  
   − Да.
  
   − По истории СССР имеете в аттестате зрелости оценку "посредственно"?
  
   − Да.
  
   −That's all right. Ка-ра-шо... Короче, именно вы упомянуты в "Книге пророчеств товарища Кагановича" на стр. 190. Именно вы тот единственный. Гм. Человек, который сможет живьем проникнуть вы... − мэр перешел на шепот, − в Ле-нин-ску-ю ком-на-ту, после чего вам нужно сделать самое главное: разбить бюст (шепот) то-ва-ри-ща Ле-ни-на на куски, разорвать на клочки Зна-мя Час-ти и приписать к стен-га-зе-те "На стра-же" словцо из трех букв. Сразу же после этого главный секрет всей Красной Армии будет похерен, а Отдельный Истребительный Батальон − обречен.
  
   − Но, позвольте-позвольте, − попробовал возмутиться я, − я вовсе, простите меня, не намерен...
  
   − The time is pressed! − нетерпеливо махнул рукой Сидор Сидорович. − The time is really pressed, old chap .
  
   − Я вовсе, пардон, не намерен, − упрямо продолжил я, − осквернять святыни, кои... кои пусть даже и оставляют меня глубоко безразличным. Ведь вы же, например, не станете же разорять капище, ну, скажем... зороастрийцев. Ведь не станете? Да? А чувства почвенников и коммунистов лично мне абсолютно также чужды...
  
   − Why not ? Почему бы и не осквернить?
  
   − ...как и чувства зороа... Да поймите же, Сидор Сидорович! − взмолился я. − Поймите же, наконец, что мои либеральные принципы строжайше предписывают мне уважать аб-со-лют-но любое религиозное чувство. Даже чувства людей лично мне глубоко несимпатичных. Помните, как у Вольтера, Сидор Сидорович? Я ненавижу ваши взгляды, но я отдам свою жизнь...
  
   − You're talking nonsense .
  
   − ...чтобы вы могли ...
  
   − Shut up!
  
  − ... их свободно высказать.
  
   −... Hold your tongue, you !!!
  
   И здесь Сидор Сидорович вдруг приблизил свое гладко выбритое лицо впритык к моему и, обдав меня запахом девяностодевятидолларового мужского лосьона, процитировал по-английски четыре стихотворные строки, вынесенные к этой главке вместо эпиграфа.
  
  *************************************************************
  
   Охота спорить отсохла у меня начисто.
  
  
   Глава VI
   Великая любовь Зинки-цирички
  
  
   Как пахнут подмышками брусья на физкультуре.
  И.Бродский
  
  
   I.
  
   Вообще-то все звали ее "кассирша". Зинка-кассирша. Хотя никакой кассиршей Зинка, естественно, не была. Была она, как и все, циричкой. Но прозвище шло к ней, и практически все: и начальство, и цирики, и баланда звали ее за глаза (да и в глаза) "Зинкой-кассиршей".
  
   Только страшные зеки в своих тесных и душных камерах звали ее ласково: "командирьчик" (впрочем, так: "командирьчик" зеки звали почти что любую женщину в форме). Это, конечно, смешно, но именно свирепое и рабское обожание зеков было одной из главных причин, миривших Зинку с ее сволочной службой.
  
   Одной из самых и самых главных.
  
   Вы только, ради Христа, не подумайте, что Зинка была какой-нибудь там... уродкой. Нет и еще раз нет. Лицо и бедра у нее были средние, а грудь - так даже хорошая (высокая и пышная грудь). Но почему-то вне стен тюрьмы мужики ее практически не замечали. Даже не то чтоб не замечали (еще, бывало, как замечали!), а просто, говоря откровенно, вне стен тюрьмы ей так ни разу и не удалось расшевелить ни в одном мужчине хоть что-то, хотя б отдаленно напоминающее свирепое и рабское обожание зеков.
  
   Как говорила ее лучшая подруга Тамарка (тоже циричка), Зинке не хватало блядовитости (по-научному: "секс-эпиль"). В самой-то Тамарке этой самой... секс-эпиль было в избытке. Столько было в Тамарке этой самой научной секс-эпиль, что Зинка даже иногда удивлялась, отчего это Тамарка тоже работает здесь, в тюрьме, а не пошла, например, в артистки, или, на самый худой конец, в секретутки в офисе.
  
   И хотя в глубине души Зинка, естественно, понимала, что Тамарка все ж таки недостаточно хороша, чтобы быть артисткой, но, смотря, например, сериал на ОРТ, или новую кассету по видео, или праздничный, скажем, концерт ко Дню милиции, Зинка каждый раз придирчиво сравнивала всех увиденных там артисток со своею лучшей подругой и каждый раз совершенно по-детски радовалась, если хоть что-нибудь: глазки, попа или, особенно, грудь у Тамарки были лучше.
  
   У самой же Зинки и глазки, и бедра, и даже, если честно, грудь были средние, но ей - если совсем по-честному - существенно ниже среднего везло с мужчинами, потому что ей (как изо дня в день твердила Тамарка) катастрофически не хватало "секс-эпиль". Почему ей не хватало этой самой... секс-эпиль Зинка не могла понять, хоть зарежьте. Ведь в постели, если на то пошло, Зинка вовсе не была мороженой рыбой. В постели она иной раз до синяков кусала губу, чтоб не вспугнуть кавалера кошачьими взвизгами, а иной раз (чтобы не оставлять на поголовно женатых кавалерах компрометирующие их следы) она так впивалась наманикюренными коготками в ветхую простынь, что раздирала ее в клочки (а простынь была не казенная и стоила чуть не сотню).
  
   Но вне постели, в вертикально стоящей, одетой Зинке не оставалось даже следа от этого ее ночного неистовства и когда она вечером шла по Невскому, на нее смотрели одни грузины.
  
   ...В 199... году Зинка ушла в отпуск. За полтора с лишним месяца отпуска случалось разное. Так, например, бывший Зинкин муж стал окончательно бывшим мужем. Вообще-то в разводе с ним она была уже целых три года и восемь месяцев, но все эти три года и восемь месяцев бывший муж не реже раза в неделю заходил к ней и в каждый его приход у нее с ним... было. Эти равнодушные, как бы супружеские, но все равно сохранявшие привкус греховности коитусы давно уже стали для Зинки точно такой же непоборимой привычкой, как и привычка каждые четыре дня ходить в тюрьму и получать там свою порцию свирепого и рабского обожания зеков.
  
   Кстати, бывший Зинкин муж был удивительно странным человеком. Он был весь какой-то... чуть-чуть не такой. Чересчур откровенный и, в то же время, застегнутый наглухо. Как тряпка, безвольный и, одновременно, по-ослиному упрямый. Вроде бы очень смазливый, но временами − жутко уродливый. Умный и глупый. Худой, но − с животиком.
  
   И даже Зинкино расставание с ним протекало как-то на редкость странно: этапами. Это ее расставание с ним протекало настолько неуклонно и размеренно, что Зинке временами казалось, что уже в самый их первый день они сразу же начали расставаться, а не знакомиться.
  
   Зинка хорошо помнила этот их первый день и особенно хорошо она помнила своего бывшего (или все-таки, еще будущего?) мужа − он был наглажен и отутюжен, весь, как барашек, курчавился и густо, томно и сладко пахнул коньяком "Арарат"и одеколоном "Престиж". Зинка отлично запомнила, как он пришел на ту вечеринку вместе с Тамаркой, и Тамарка одним-единственным взмахом ресниц дала ей понять, что этот отутюженный и наглаженный бывший муж ей на фиг не нужен и что она привела его сюда специально для нее, для Зинки.
  
   И как бывший муж это вроде и сам осознал и, в общем-то, почти и не лип к Тамарке (а Тамарка в своем черном панбархатном платье с глубоким дразнящим вырезом была в этот вечер просто вообще − отпад!), практически и не лип к Тамарке, а лишь полыхал во все стороны своими желтыми цыганскими глазищами и все обминал и обминал свой слипшийся на самом кончике в едва заметную ниточку ус. А когда популярный актер Михаил Боярский запел про коня, косящего, мол, лиловым глазом, бывший (или все-таки будущий?) муж подошел к Зинке и судорожным кивком головы пригласил ее танцевать. И хотя танец был быстрый, а вовсе не медленный, бывший муж тут же крепко-крепко ее обнял, а потом больно-больно промял ее тонкие ребрышки своими твердыми пальцами и густо, томно и сладко задышал ей в самое ухо одеколоном "Престиж" и коньяком "Арарат".
  
   И уж, само собой, она по минутам помнила, как он провожал ее через весь город домой и как безошибочным женским чутьем она поняла, что это у них − серьезно, и тут же твердо решила ничего ему в первый вечер не позволять и все же (под самое утро) позволила.
  
   И сейчас ей казалось, что именно в то хмурое и серое утро, когда бывший муж, наконец, перестал бестолково и яростно терзать ее и наконец отвалился и тоненько-тоненько засопел, и начался неумолимый процесс их взаимного расставания.
  
   Уже на самой свадьбе бывший муж был какой-то чуть-чуть не такой: не такой веселый и остроумный, не такой наглаженный и отутюженный, не так идеально − волосок к волоску − причесанный, он был весь какой-то слегка потертый, какой-то чуток обкусанный молью − его черные усы уже не слипались на кончике в едва-едва заметную ниточку, его серые брючки уже не разрезались точно по серединке безукоризненно ровной и острой, как бритва, складкой, его глаза уже не полыхали на десять шагов лукавой цыганщинкой, и лишь по-прежнему густо, томно и сладко пахло от него одеколоном "Престиж" и коньяком "Арарат".
  
   Потом, через год, бывший муж невесть почему раскудрявился. Его густые и черные волосы вдруг раз и навсегда расхотели виться. А где-то годика через два в самом-самом центре его густой шевелюры вдруг прорезалась круглая, словно туркменская дынька, лысинка, а черные волосы вокруг нее раз и навсегда свалялись в прямые и жесткие патлы.
  
   Еще через год, не посоветовавшись ни с кем, муж сбрил усы. А поскольку, сбрив усы, бывший муж так никогда и не полюбил бриться, то отныне его толстая, круглая, как бы циркулем проведенная ряшка была шесть дней из семи покрыта скрипучей и колкой щетиной.
  
   Еще через год аромат коньяка сменился жидким и едким запахом водки.
  
   Долее всех продержался свежий и острый запах одеколона "Престиж". Он сохранялся просто на редкость долго − целых лет пять, но сейчас (после отпуска) от мужа пахло только с неделю немытым телом. И когда сейчас, после отпуска, бывший муж навестил ее и, привычным жестом скинув пиджак, не глядя набросил его на спинку стула, а потом все тем же привычным, незрячим жестом подсунул ей твердые пальцы под лямки лифчика и тихо прошептал: "Я очень-очень соскучился", − Зинка вдруг поняла, что самая последняя частица некогда нежно любимого ею мальчика навсегда покинула тело этого растолстевшего, облысевшего и фантастически поглупевшего мужчины и что ей гораздо легче отдаться сейчас на улице первому встречному, чем иметь с этим толстым чужим человеком физическую близость.
  
  Короче, бывший Зинкин муж стал окончательно бывшим мужем. А уже утром следующего дня она пошла в тюрьму, на работу.
  
   Она шла вместе с Тамаркой по длинной и узкой тюремной галёре и жадно ловила ноздрями подзабытый за время отпуска запах тюрьмы: терпкий, спертый и чуть-чуть сладковатый запах зеков.
  
  *************************************************************
  *************************************************************
  **************************************************************************************************************************
  
   Тамарка шла рядом и тараторила без умолку. Она говорила, говорила и говорила. Она говорила о произошедшем за время Зинкиного отпуска жутком подорожании цен, о новой дурацкой моде на супермини, о двух артистах и трех генералах, буквально на днях объяснившихся ей в любви, о том, что уволился Груздин, ну, такой высокий и неприятный, с кошачьими усиками, и оформились два деревенских мальчика (один − даже очень ничего), о том, что новый начальник тюрьмы почти уже точно решил объявить со вторника новое усиление (а кому это надо, а? блин? вообще?), о том, что вчера один, ну, законченный, Зин, придурок, глядя на нее в метро...
  
   Тамарка говорила, говорила и говорила. Зинка шла рядом и думала о чем-то своем...
  
  
   II.
   993-я камера
  
   − Девять пять! Девять пять! Бо-ро-да!
  
   − Го-во-ри!
  
  −Девять три табачку просит.
  
  − Кто говорит?
  
   − Игорь! Беда!
  
   − Слышь, Беда, не могу. Чистый голяк. Чис-тый го-ляк, го-во-рю! У самих табаку на одну закрутку.
  
   *************************
  
   Где-то минут через сорок.
  
   − Эй, ра-бо-чий! Слышь, рабочий... Сам-то откуда? С какого, говоришь, района? С Кировского? У нас тут один, Доцент сидит, тоже с Кировского. Слышишь, рабочий, сходи-ка за табачком в девять семь. Скажи Лелику (запомни, рабочий, Ле-ли-ку), девять три табачку просит. Скажи, что п...ец. Вся хата уже неделю без табаку сидит. Хорошо, рабочий?
  
   Проходит минуты две-три.
  
   − Что говорят? Нет такого? Как нет? Что? Выдернули? На су-у-уд? Слышишь, братва, Лелика на суд выдернули. А просто так не дают?
  
   Проходит еще минуты четыре.
  
  − Что? Не дают? Ты им сказал, что вся хата неделю без табаку сидит? И все равно не дают? Вот... с-суки... Нет, наберут, бл..., в тюрьму: не нырять, бл..., не плавать!
  
   *************************
  
  
   Проходит еще часа полтора.
  
   − Командир!... А, командир?! Подгони сигаретку... Вся хата уже неделю без табаку сидит.
  
   −Ага, сигаретку ему. А на воле, ты думаешь, лучше? Восемь семьдесят пачка!
  
  − Ну... командир...
  
  − Не, ты понял меня? Во-семь семь-де-сят!
  
  − Ну... командир ...
  
   −Сказал, не дам. Не гони.
  
   − Ну, и...
  
   Человек отходит вглубь камеры и что-то шепчет себе под нос долгим бессильным матом.
  
   *************************
  
   Проходит еще чертова уйма времени. В поле зрения все с того же, с кошачьей терпеливостью прилипшего к шнифту человека появляются две женские фигуры в хаки. Человек расплывается в похотливой улыбке.
  
   − Командирьчик... (воркующе) Ко-ман-дирь-чик!... Подгони сигаретку, а? Вся хата неделю без табаку сидит.
  
   − Ага. Сигаретку ему.
  
   −Ага. Си-га-рет-ку!
  
   − А на воле, ты думаешь, лучше? Восемь семьдесят пачка!
  
   −Ну... ко-ман-дирь-чик...
  
   − Во-семь семь-де-сят пачка! Или ты, может, решил, что мне здесь такие тыщи платят, что я могу всем подряд сигареты дарить?
  
   − Ну... ну... командирьчик...
  
   − Да ладно уж. Хрен с тобою. Бери.
  
   − Благодарю, командирьчик. Вся хата благодарит.
  
   На двенадцать человек честно делятся две сигареты. И лишь тринадцатому − лежащему у самого дальняка на тощем полосатом матрасике петуху Ганке - не достается ничего.
  
   И здесь... здесь происходит нечто и вовсе странное.
  
   Из узкой щели шнифта на матрасик к Ганке вываливается третья сигарета. Ганка робко поднимает ее и выкуривает в одно жало.
  
  
   III.
   Галера третьего этажа
  
  
   − А ты знаешь, Зин, − сказала Тамарка Зинке, когда, миновав камеру 993, они прошли дальше по коридору, − знаешь, этот, короче, Зин, голубок... он очень, короче, похож на одного артиста. Ну, на этого, помнишь? Ну, в том идиотском фильме с Абдуловым и Алферовой. Ну, он там сначала моется с Гурченко в ванной, а потом Караченцов их всех убивает. Вспомнила?
  
   − Не-а, − равнодушно ответила Зинка.
  
   − Ну, его ж еще тыщу раз показывали! А он прям-таки копия этого, Зин, артиста. Прям-таки копия! Прям-таки копия! Глаза такие большие-большие, серые такие, грустные, влажные, брови такие густые, носик такой аккуратненький, а рот такой пухлый, такой негритянский, страстный.
  
   − Ну вот его теперь в этот страстный рот по четырнадцать раз на дню и харят, − с неожиданной для самой себя злостью вдруг ответила Зинка.
  
   − Я тебя умоляю! − не унималась Тамарка. − Я тебя умоляю! Я же чисто про внешность. А внешность у него, Зиночка, классная. Копия того артиста. Ко-пи-я! Как же его фамилия? Ца... Цапиков? Или − Царапиков? Есть, Зин, такой артист − Цапиков?
  
   − Нет, − все с той же, неведомо почему клокотавшей внутри нее злостью ответила Зинка. − Нету такого артиста! Нету!
  
   − А... Царапиков?
  
   − Тоже нет. Есть − Чаплин.
  
   − Я тебя умоляю! Фамилия того артиста вовсе не Чаплин. Он, во-первых, наш, советский. Во-вторых, он без усиков. А, в третьих, он на-а-амного, Зин, интересней этого твоего... Чаплина. Ну, он там еще вместе с Кореневой в конце улетает на дирижабле. Вспомнила?
  
   − Не-а, − механически ответила Зинка, думая вовсе не о дирижаблях.
  
   И не о Чаплине.
  
  
   IV.
   Однокомнатная квартира в Купчино
  
  
   Идя со смены домой, Зинка все время старалась вспомнить, как называется фильм и какой же такой артист моется с Гурченко в ванной. Да так и не вспомнила.
  
   Ей лишь удалось воскресить в своей памяти его лицо, вернее, лишь часть лица − его серые внимательные глаза и мечтательную, чуть виноватую улыбку. Эти внимательные глаза весь вечер смотрели на нее из постепенно сгущавшегося осеннего сумрака и провожали ее до самого дома. И уже дома, когда она сняла, как всегда, свою куртку и, как обычно, сварила себе на ужин пачку пельмешек "Моя семья", эти внимательные серые глаза тихонечко мерцали где-то в самом дальнем углу кухни, а когда, докушав пельмешки, она уселась смотреть телевизор, эти внимательные глаза и слабая, чуть виноватая улыбка затаились где-то в углу, за телевизором.
  
   Лишь когда она легла спать, эти лицо и глаза потихонечку выцвели.
  
   *************************
  
   ...Во сне ей привиделся дождь. Во сне было просто не продыхнуть от дождя, густого и жирного, словно щи со свининой. Она бежала в одних чулках по какой-то мучительно узкой и длинной дороге, и эта дорога расползалась и хлюпала у нее под ногами, словно раскисшее тесто.
  
   Как это уже много раз случалось с нею во сне, она видела себя как бы со стороны − как совершенно отдельного от самой себя человека, и, как это почти всегда случалось с нею во сне, видеть себя со стороны ей было крайне неприятно и стыдно, так что к этой Зинке, бежавшей в одних чулках по мучительно узкой и длинной, словно порез, дороге, она не испытывала сейчас ни жалости, ни сожаления.
  
   Бежавшая по дороге Зинка споткнулась о какую-то корягу и с размаху шлепнулась в грязь.
  
   "Вот и хорошо, − подумала Зинка, видевшая ее со стороны, − нечего здесь бегать".
  
   Зинка в одних чулках поднялась и, притворно охая, поковыляла дальше.
  
   Навстречу ей все по той же мучительно длинной дороге шел какой-то маленький и худенький мальчик. На мальчике была клетчатая ковбойка, синие форменные штаны и красные, облепленные жирной сверкающей грязью кеды. Лицо этого мальчика показалось Зинке странно знакомым. "Вот дура!" − сказала она самой себе во сне. Да и как же этому мальчишескому лицу не быть знакомым, когда это было лицо ее мужа, − молодое, веселое, с едва проросшими и похожими на крохотные реснички усиками. Но когда неуловимо знакомый муж подошел чуть поближе, Зинка поняла, что обмишурилась. Молодое его лицо продолжало буквально на глазах молодеть, пока не стало, наконец, лицом Скоробогатикова Пети.
  
   (В этого самого мальчика, в Скоробогатикова Петю Зинка − до дрожи и обмороков − была влюблена в седьмом классе).
  
   Странно, что Зинка, наблюдавшая все это со стороны, видела в Скоробогатикове Пете просто смешного и угловатого мальчика, в то время как Зинка, бежавшая по раскисшей дороге в одних чулках, продолжала видеть в нем того недоступного красавца, силача и атлета, того круглого отличника, знаменитого общественника и солиста-гитариста их школьного ВИА, каким он ей казался тогда, во время влюбленности.
  
   Но почему-то с каждой минутой красавца, силача и атлета в Скоробогатикове Пете оставалось все меньше и меньше, и все больше и больше становилось в нем смешного и угловатого мальчика в тесноватой ковбойке и облепленных жирной грязью кедах, и в конце концов он оказался сидящим на плоском матрасике, он зачем-то сжимал в своих толстых красных губах брошенную Зинкой сигарету и отвечал (почему-то шепотом): "Благодарю".
  
   А дождь все усиливался. Он и до этого лил, как из лейки, а сейчас он пошел все гуще, гуще и гуще, все сильнее, сильнее и сильнее, и желтая хлябь под ногами, наконец, расплылась и − превратилась в студеное синее небо.
  
   И обе Зинки: и Зинка в одних чулках и Зинка, видевшая ее со стороны, наконец-то слились в одного человека и полетели по этому небу, и рядом с ними летел на своем плоском полосатом матрасике Скоробогатиков Петя, и вокруг не было никого, кроме них двоих, и этого бездонного, синего, упруго колыхавшегося под ними неба.
  
  
  
  
  
  
   V.
   993-я камера
  
  
   Вошедший − крохотный мужичок с обритой наголо головой поелозил взглядом по камере и еле слышно пробормотал: "...здорово... му... мужики...".
  
   Он хотел это сделать совсем не так. Он мечтал по-хозяйски войти и что было мочи гаркнуть: "Здорово, братва!!!", гаркнуть так упруго и так голосисто, чтобы сразу быть принятым за − человека и сразу начать иную − человеческую, нормальную жизнь, такую же упругую, звонкую, и голосистую, как и сам этот тюремный клич: "Здорово, братва!!!"
  
   Но у вошедшего ничего не вышло. У него получился лишь этот гортанный, на половину проглоченный всхлип: "...здорово... му... мужики...".
  
   Народ в 993-ей хате молчал. Все было ясно и так. Все с полувзгляда вычислили масть вошедшего.
  
   Все было ясно и так. Но...
  
   Но... как безнадежно больной способен думать лишь о путях излечения своей болезни, как смертельно влюбленный не может сутками не мечтать о предмете своей любви, как помирающий с голоду не способен интересоваться ничем, кроме пищи, так и одиннадцать дней не видевший табака народ в камере мог сейчас думать лишь об одном: есть или нет у вошедшего закурить.
  
   И все двенадцать пар жадно глядевших на вошедшего глаз тут же пересеклись и тут же вступили в молчаливый и стыдный сговор: что, мол, сейчас, покуда вошедший еще не успел предъявить, можно ведь сделать вид, что он всех их обманул этим своим... приветствием и они (ну, что с них взять?) просто приняли его за... человека и просто взяли и покурили его человеческого, неопомоенного табачку, ведать не ведая о том, что он, вошедший, ну... этот...
  
   И когда эта грешная мысль посетила разом все двенадцать голов, кто-то (а, вернее, не кто-то, а, естественно, главный по хате − Игорь Беда) негромко спросил:
  
   − У тебя курить... есть?
  
   − ... есть! − торопливо ответил вошедший и вытащил из кармана красно-белую пачку "Стрелы", под завязку забитую рыхлой зеленой махоркой.
  
   − ...ку... курите... му... мужики... курите, − взахлеб бормотал он.
  
   Вышло шесть самокруток.
  
   (По одной на двоих).
  
   Кайф.
  
   (Вечный кайф!)
  
   Если, конечно, забыть о том, что они курят.
  
   И лишь выкурив все до самой последней крошки, лишь всосав самый-самый последний глоток этого горького и пьяного дыма, кто-то (а, вернее, опять не кто-то, а опять, естественно, главный по хате − Игорь Беда) наконец, спросил:
  
   −Тебя что... перекинули?
  
   (Беда − настоящая фамилия Кторов − был высокий и неширокий в кости человек с лицом очень бледным и каким-то... совсем нетюремным. В старых советских фильмах такие вот подчеркнуто бледные и подчеркнуто нездешние лица обычно принадлежали молодым, пылко любящим Родину белогвардейским поручикам, в конце концов − после долгой душевной борьбы − переходящим на сторону коммунистов.
  
   А что до статьи, то сидел Беда по сто сорок четвертой. Он был квартирный вор).
  
   − Тебя что, перекинули? − повторил он.
  
   − ... ага... перекинули... − торопливо согласился вошедший.
  
   − Откуда?
  
   − ...а с этого... с главного... корпуса...
  
   − Откуда-откуда? − с сомнением переспросил Беда.
  
   − ...то есть не с главного корпуса, а с этой... сы...с девяносто пятой...
  
   (Т.е. из хаты напротив).
  
   − С девяносто пятой?
  
   − ...ага...
  
   − С де-вя-нос-то пя-а-той... А ты, − Беда передернул кадыком и через силу промолвил, − а ты почему... не предъявляешь?
  
   Вошедший молча уперся взглядом в цементный пол.
  
   − Ты, − с отвращением выдавил Кторов, − ты ведь... опущенный?
  
   − ...ага, − торопливо согласился вошедший, − пидор...
  
   − И почему же не предъявляешь?
  
   Вошедший продолжил молча вылизывать взглядом пол.
  
   − ...не... не знаю... − наконец, со вздохом промолвил он, − ...не знаю... почему я не предъявляю...
  
   − Ай-ай-яй, − осуждающе покачал головой Кторов. − Не знаешь. Ни хера не знаешь. Ты хоть подумал своей головой, что тебе сейчас за это будет?
  
   − ...ага, − обреченно кивнул головою вошедший, − подумал...
  
   − Подумал, значит, − нехорошо улыбнулся Кторов. − Рисковый ты пидор. Все-все понимаешь. И все-таки делаешь... Ну да ладно! − красивое лицо Кторова на секунду обезобразилось кривоватой гримаской великодушия. − Бога моли, что попал в такую мирную хату. Бога моли! Слышишь ты меня? Бога! Ну...ну... а коли опять что не так, то тогда, голубок, извини. Мигом узнаешь, как шлёмки об голову гнутся. Знаешь, как шлёмки об голову гнутся?
  
   −...ага, − печально кивнул головой вошедший, − знаю...
  
   − А за что перекинули?
  
   −...а мне это, − ответил вошедший, − мне завтра... на суд... а меня это... в девяносто пятой здорово... били...
  
   − На суд? − заинтересованно переспросил Кторов. − И какая статья?
  
   − ...так это... рэкет... воору... женное... вымогательство...
  
   Беда с сомнением осмотрел тщедушную фигурку вооруженного рэкетира.
  
   − Рэкет? Беда-а... И что, сильно били?
  
   − ...ага... сильно...
  
   − И кто ж тебя бил? Борода?
  
   − ...не... борода − он... − вошедший саркастически ухмыльнулся, − борода − он... мужик ничего... это граница меня бил... там граница есть... слышал?... зверь... чесслово... зверь... сильно бьет, − вошедший еще разок ухмыльнулся, − на... насмерть.
  
   − А ну, покажи.
  
   − ...вот... во-о-от...
  
   Вошедший торопливо сбросил промасленный панцирь ватника и с какой-то суетливой и странной гордостью закатал кверху рубаху.
  
  *************************************************************
  *************************************************************
  *************************************************************
  
  ...Под рубахой у вновь вошедшего оказалась нездоровая, с сероватым тюремным отливом кожа, почти равномерно покрытая бесчисленными синяками и ссадинами. Среди этих многочисленных синяков и ссадин особенно выделялась огромная гематома, представлявшая собой удивительно четкий след сапога сорок пятого − сорок шестого размера.
  
  *************************************************************
  
   − О, Господи! − прошептал кто-то.
  
   − ...вот он... граница... − все с той же суетливой и странной гордостью причитал вошедший. − ...вот он... граница... насмерть бьет... насмерть...
  
   − Та-а-ак, − растерянно пробормотал Кторов, стараясь не смотреть на громадный лилово-красный синяк с четко обозначенными выступами и впадинами подошвы. − А как тебя... опустили?
  
   − ...так это... - равнодушно махнул рукою вошедший, − так это ж еще на воле... на рыбалке, − вошедший вздохнул, − ага... на рыба-а-алке... а этот самый граница, − вошедший вновь оживился, − он ведь зверь, чесслово, зверь... как хочет, так, чесслово, и издевается... он меня ведь еще и петь заставлял... чесслово!
  
   − Петь? − недоуменно переспросил Кторов.
  
   − ...ага... петь...
  
   − Как петь?
  
   − ...а вот так!
  
   Вошедший повернулся к народу спиной, навалился тщедушной грудью на железную дверь камеры и, сладострастно, словно подругу, облапив ее, заорал:
  
   Жил - был у опера
   Се-рень-кий коз-лик!!
   О-о как! О-о как!
   Се-рый ко-зел!!!
  
   Народ в камере всполошился.
  
   − Да тише ты, мудак, не ори!
  
   − Из-за одного кирданутого пидора прессанут, блин, всю хату.
  
   − Да в кайф, братва, в кайф!
  
   − Ага, в кайф. Давно, блин, дубинала не пробовали.
  
   − Да в кайф, братва, в кайф! Ментов на х...!
  
   Но вошедший ничего, уже, казалось, не видел и не слышал. Далеко запрокинув назад свою небольшую, покрытую сеткой розовых шрамов голову, он выводил:
  
   Опера коз-ли-ка!
   О-чень лю-би-ла!!
   Дачки давала,
   В ларек выводила.
   О-о как! О-о как!
   Во-ди-ла в ла-рек!!
   О-о как! О-о как!
   Во-ди-ла в ла-рек!!!
  
   А кто-то (вернее опять не кто-то, а сладко кемаривший на верхней шконке баклан по кличке Бабуля) опять во всю накопленную за двадцать три года жизни дурь завопил:
  
   − В кайф, братва, в кайф. Ментов на х...!
  
   Опера коз-ли-ка!
   Учила стучати ...
  
   голосил вошедший.
  
   И вдруг разом заткнулся. Словно кляп проглотил.
  
   А полсекунды спустя из коридора донесся какой-то малопонятный шум. Потом − предвещавшее очень мало хорошего громкое топанье и громыханье. А еще мгновение спустя, хищно постукивая дубиналом, в хату вошли прессбыки.
  
  
   VI.
   993-я камера
  
   К счастью, никакие это были не прессбыки. (Это зеленым обитателям камеры просто так показалось). Никакие это были, короче, не прессбыки. Это был один-единственный цирик Груздин Алексан Михалыч, который (врала Тамарка) пока не уволился, а дорабатывал последних две смены.
  
   Итак, это был цирик Груздин. К счастью. Хотя, может, не к такому и счастью, поскольку цирик Груздин был, во-первых, как зюзя, пьян, а, во-вторых, доведен до состояния самого белого что ни на есть каления.
  
   (Самое-то забавное, что цирик Груздин Алексан Михалыч − в нормальной своей ипостаси − был, в общем-то, человеком незлым и даже склонным оказывать различные поблажки зекам. Но сейчас − будучи, во-первых, как зюзя, пьян, а, во-вторых, будучи доведенным до самой точки кипения − цирик Груздин был, пожалуй, намного опасней самого от природы жестокосердного человека).
  
   − Ах, вы, бляди! − вскричал цирик Груздин, стремительно выбегая на самую середину камеры (Зинка-циричка, согласно инструкции, осталась стоять у дверей). − Ну, не бляди? Не суки? Не пащенки? "Ментов на х...!" Я вам сейчас покажу "ментов на х...!" Я вас самих сейчас посажу на х...! Поняли вы меня, мудаки? Поняли? Протащу по всем хатам корпуса и всех до единого усажу на х...!
  
   Ах, вот ведь в чем, оказывается, было дело! Цирик Груздин Алексан Михалыч, оказывается, слышал, как кто-то (мы-то с вами, читатель, знаем, кто) подкричал на галеру "ментов на х...!"
  
  *************************************************************
   Это был сверхпопулярный тюремный лозунг. Ударение, в отличие от идентичной по написанию бытовой ругани, ставилось в нем на самом последнем слоге. Этот сверхпопулярный тюремный клич Груздин, как и любой цирик, слышал по семьдесят раз на дню. Но сейчас, услышав в семьдесят первый, невесть почему огорчился по самое некуда.
  *************************************************************
   − Короче, − на полметра брызжа слюной, прошипел он, − кто сейчас крикнул "ментов ...!"?
  
   Камера молчала.
  
   − Кто крикнул "ментов...!"?
  
   Камера продолжала хранить перепуганное молчание.
  
   − Короче, ты, − он тыкнул пальцем во вновь вошедшего, − говори, кто крикнул "ментов ...!"?
  
   Вновь вошедший тут же, как по команде, потупил взор и занялся напряженным рассматриванием цементного пола.
  
   − Говори, не бойся, − продолжил Груздин. − Досидишь до суда в собачнике. Говори, не бойся. Да не бойся ты ничего, говори. Да говори ты, придурок отъе...ный, кто крикнул "ментов ...!"?
  
   Вновь вошедший, продолжая самым внимательным образом изучать бугорки и впадинки пола, молча ткнул пальцем в Ганку.
  
   − Ой ли? − удивился Груздин.
  
   − ... да нет, − со вздохом ответил вошедший, − правда...
  
   − Он, что ли?
  
   − ...ага... он...
  
   Груздин озадаченно почесал в затылке. Потом поправил криво выросшие усы и нервно сглотнул.
  
   − Ну, все-о-о... − наконец, простонал он. − Ну, все-о-о... Каюк тебе, пидор. Я тебя пе-ре-ки-ды-ва-ю. В девятьсот девяносто пятую. К Лисицину. Понял? Ну, все-о-о! Каюк тебе, пидор.
  
  
   VII.
   Галера
  
  
   − А знаешь что, Саша, − очень-очень тихо сказала Зинка Груздину, когда, заперев на оба ключа дверь камеры, они вывели Ганку в коридор, − а ведь ты никуда сейчас его не перекинешь.
  
   − Кого?
  
   − Этого... мальчика.
  
   − Это еще почему? − Груздин нервно сглотнул.
  
   − Потому что я, − все так же тихо продолжила Зинка, − тебе сделать этого не позволю.
  
   − Ты? − удивился он.
  
   − Да, Саша, я.
  
   Они встретились взглядами.
  
   − А куда я его перекину? − отведя взгляд в сторону, взвизгнул Груздин. − Куда я его перекину? К тебе в постель?
  
   − Хотя бы, − зло прошептала Зинка. − Хотя бы.
  
  
   VIII.
   995-я камера
  
   − А тебя-то за что?
  
   − Да так. Фунфырик черного был на кармане.
  
   − Это что... кража?
  
   − Да не. Двести двадцать четвертая. Ширка.
  
   − По-нят-но, − произнес по слогам Гришаня, хотя, если честно, не понял из вышесказанного ни единого слова. Он не только не знал, что такое "черное" и "двести двадцать четвертая", но даже довольно-таки смутно себе представлял, что означают "фунфырик" и "ширка". − По-нят-но, − еще раз по слогам повторил он и для поднятия духа присовокупил услышанную пару дней назад в КПЗ веселую фразочку. − Ни-че-го! Дедушка Ленин тоже семь раз в тундру плавал!
  
   Гришаня с тоской оглядел выученную за эти дни наизусть тесную клетку 995-ой камеры. Квадратная серая дверь. Железные шконки в два яруса. В высоком и узком проеме между дверью и шконками − крашеная в темно-коричневый цвет стена. Со стены на Гришаню озорно смотрели вырезанные из газеты "Правда" анфасы и профили. (Именно эти смешные картинки позавчера, когда он впервые переступил порог камеры, и убедили Гришаню, что здесь живут люди, а не звери). В натуре, прикольные фотки: сидящий на велотренажере Пеле, а рядом с ним − улыбающаяся красотка в бикини. Беременная тетка с далеко выпирающим вперед пузом, а под ней − вырезанное из какой-то совершенно другой статьи объявление: "Аляска хочет знать виновных". Свирепая бульдожья морда с двумя уржачными подписями: "Прокурор" и "Решая судьбы людей".
  
   Гришаня снова вздохнул. Давным-давно позабывшие о нем наркоты, сгрудившись на нижней шконке, устроили свой обычный базар-вокзал.
  
   − В табаке э-ле-мен-тар-но, − переливаясь патокой, все клокотал и клокотал голос усатого Славика, как бы микропахана всех наркотов, − э-ле-мен-тар-но заслать и шири, и шмали, и пару-тройку колючек и даже..., − голос усатого Славика засахарился и полился сплошным медом, − и даже... баян-двушничек!
  
   − Баян? − восхищенно переспросил второй наркоша.
  
   − Ага! − закивал курчавой головой Славик. − Баян. Э-ле-мен-тар-но...
  
   Гришаня печально перекантовался на спину и, уставившись в потолок, принялся размышлять о том, что волновало его больше всего на свете. Т.е. о собственном деле.
  
   Дело Гришани было делом, откровенно говоря, плевым. Он всего-то снял кроссовки и куртку с одного пидора. (С пидора не в смысле пидора, а в смысле − полного лоха). Был у них во дворе один лоховатый, короче, пацан, и они с Перебаскиным за что-то (Гришаня уже и не помнил, за что) повесили на него пару червонцев. Пацан, короче, не нес. Они с Перебаскиным включили счетчик. Когда натикало, короче, сотен за восемь, они с Перебаскиным сняли с него турецкую кожанку, плеер, часы и кроссовки.
  
   А пацан накатал заявление и пошел с ним в ментовку.
  
   То, что ему из-за такой вот херни придется сходить на зону, казалось Гришане жуткой несправедливостью. Ему, Гришане, за которым числились десятки как автомобильных, так и квартирных краж, ему, без пяти минут члену одной (неважно какой) преступной группировки, ему, для которого драки, грабежи и изнасилования давно уже стали (а хули ж вы думали?) просто бытом, ему сесть в тюрьму за какую-то паленую куртку, копеечный плеер и слепленные грязной бомжой в ближайшем подвале кроссовки было, конечно, до слез обидно. Настолько ему вдруг стало обидно, что Гришаня и в самом деле чуть-чуть не пустил слезу и, чтоб разогнать печаль-тоску, с преувеличенной бодростью выкрикнул:
  
   − Ни-че-го! Дедушка Ленин тоже семь раз в тундру плавал!
  
   Потом, приподнявшись на локте и смахнув с глаз предательски набежавшую влагу, Гришаня еще раз осмотрел свое новое жилище.
  
   995 камера, как и всегда в дневные часы, беспробудно дрыхла. Спал здоровенный бомж-алиментщик Толян, спал недомерок-армяшка Гамлет, судимый за угон мотоцикла, спал приколист Вован (Борода), набивший фейс участковому, спал худой, как спица, разбойник Мыкола - любимец камеры, все эти дни донимаемый беззлобной подначкой: "Тебя как зовут? Орёль. А почему такой маленький? Болель", уронив здоровенную татуированную толстую лапу спал отличный пацан, пару недель назад перекинутый сюда из главного корпуса, тяжелостатейник Граница.
  
   Не спали одни наркоты.
  
   − И граммиков... сто пятьдесят − сто шестьдесят кисленького, − соловьем заливался на нижней шконке Славик. − Кислого. Мда... Но все это чистой воды херня в сравнении с еще одним приколом. Каким? А вот таким. Мда... Прикол называется "Однажды в полете мотор отказал".
  
   Второй наркоман подобострастно хихикнул.
  
   − "Однажды в полете мотор отказал". Мда... Это, в общем-то, один из вариантов секс-раствора. Что? Секс-раствора не знаешь? Ну, бра-а-атан! Да ты, оказывается, еще совсем-совсем зеленый... Да с тобой, оказывается, еще работать, работать и работать. Секс-раствора не знает! Ну, бра-а-атан... Мда. Короче, запоминай: берешь фунфырик джефа, граммиков сорок кислого, прогоняешь, потом часочек-другой выдерживаешь на холоде, а потом ...
  
   Гришаня вновь обессиленно рухнул на шконку. Вот такой теперь будет его жизнь на ближайшие два-три года. Т. е. на ближайшую тысячу дней. Тысячу дней. И все из-за этой... суки. От жалости к самому себе (а Гришаня сейчас казался самому себе необыкновенно хорошим, практически святым человеком, в то время как накатавший заявление лох представлялся ему невообразимой сволочью), так вот, от жалости к самому себе Гришаня опять всплакнул и, проревевшись, понял, что мстить за обиду терпиле не будет. Ибо...
  
   Ибо, как вдруг нежданно-негаданно понял Гришаня, сила и ужас и уже перенесенных им и, особенно, еще только предстоящих ему страданий чересчур велики, чтобы винить в ней одного, отдельно взятого человека, и что этого отдельно взятого человека, этого несчастного, накатавшего заявление лоха, он просто обязан будет − простить.
  
   И в то же время Гришаня знал, что ни забыть, ни простить всех своих обид и унижений он уже никогда не сможет, и что до самой смерти он будет за них мстить, мстить и мстить − всем остальным, совершенно случайно подвернувшимся под руку вольным людям.
  
   Додумав эту мысль до конца, Гришаня заснул. Как и у всех новичков, сны у него были вольные. Он видел родную улицу, идущих по ней девчонок в коротеньких юбках и громыхающий где-то вдали трамвай.
  
  
   IХ.
   995-я камера
  
  
   Прошло три долгих и трудных дня. Все эти дни Гришаня жил в 995 камере и уже очень многому научился. Он, например, напрочь забросил свою поговорку про дедушку Ленина. Будучи от природы человеком неглупым, Гришаня достаточно быстро сообразил, что в камере 995 к дедушке Ленину относятся, мягко говоря, негативно.
  
   ************************************************************
  
   Камера 995 вообще была достаточно странной камерой. Насколько, например, камера 993 была тихой и мирной, настолько камера 995 была хатой тревожной, беспредельной и сучьей. Причем (чего, естественно, не мог знать Гришаня) каких-нибудь пару недель назад камеры 993 и 995 были практически не различимы.
  
   Но ровно четырнадцать дней назад в камере 995 появился Граница.
  
   Если бы 995-ую камеру населяли бы не первоходки, а люди хотя бы чуть-чуть бывалые и опытные, то они, эти гипотетически опытные седаки, наверняка бы задались очень простым вопросом: а почему это к ним, бомжам, алиментщикам, наркоманам и прочим обладателям статей почти символических вдруг взяли и подселили насильника и убийцу? И, задавшись этим вопросом, они, седаки, наверняка бы сделали кое-какие выводы. Но непроглядно зеленый народ в камере заметил лишь явную нестыковку позорной, несмотря на убийство, статьи и крутых, и сугубо блатных Границыных привычек и подходов. Больше зеленый народец в камере не разглядел ничего и скрепя сердце признал в Границе вожака и лидера.
  
   *************************************************************
  
   Итак, Гришаня уже целых пять дней прожил в 995 камере. И уже целые сутки в камере шла потеха. Перекинули свежего пидора. И Гришаня, хотя уже и считал себя достаточно тертым зеком, все эти двадцать четыре часа не раз и не два сдерживался, чтоб не дать слабину и, упаси Господи, не разреветься, глядя на выделываемые неистощимым Границей все новые и новые фокусы.
  
   − Ни-че-го, − мысленно утешал себя Гришаня, − это ведь не человек. Это ведь... пидор. Ничего! − вполголоса повторил он, после чего не выдержал и таки прошептал одними губами: "Ни-че-го! Дедушка Ленин тоже семь раз в тундру плавал".
  
  
  
   X.
   Комната отдыха
  
  
   В каптерке негромко играло радио. Теперь, в связи перестройкой и ускорением, радио разговаривало по-английски, пожалуй, и чаще, чем по-русски. Вот и сейчас красивый и сильный мужской голос уверенно выводил:
  
  
   Where do I begin to tell you story
   Of how great a love can be
   The sweet love story that is older than the sea
   Where do I start?
  
   − У тебя что раньше... никого не было?
  
   − Нет, − еле слышно ответил Генка (он же Ганка − теперь мы будем звать его настоящим именем).
  
   − Вообще никого?
  
   − Вообще.
  
   − Но у тебя же в карточке... сто семнадцатая ...
  
   − Это неправда, − с отвращением ответил Генка.
  
   (Это действительно не было правдой).
  
   − With her first hallow... − с переливами выводил голос, − she gave a meaning...
  
   − Ты умеешь шевелить ушами? − вдруг спросил Генка.
  
   − Нет, − засмеялась Зинка.
  
   − А я умею.
  
   Он показал.
  
   − ...to this empty world of mine.
  
   − А ты умеешь... − весело начала Зинка и вдруг осеклась и тихо спросила. − Ты будешь помнить меня всегда?
  
   − Да, − ответил Генка.
  
   Потом помолчал и снова добавил.
  
   − Да.
  
   − That never be another love another time.
  
   − Когда ты выйдешь на волю, − продолжила Зинка, − у тебя еще будут... женщины. Это ведь, ничего, то, что с тобою... случилось. Это, конечно, страшно, но это ведь − ничего. Когда ты выйдешь на волю, у тебя еще будет очень много женщин и не таких, как я, а... − здесь Зинка запнулась и насквозь прокусила губу, − а ... молодых и красивых.
  
   (Плевать, − с каким-то непонятным ей самой остервенением думала она, − во вторник у Сашки у Груздина последняя смена, и я сдохну, но прослежу, чтобы он моего мальчика и пальцем не тронул).
  
   − У тебя еще будет очень много женщин. Понимаешь, очень. И тогда ты меня забудешь?
  
   − Нет, − убежденно ответил Генка, − не забуду.
  
   − That never be another love another time.
  
   − И еще ...
  
   − Что?
  
   − И еще я умею рисовать.
  
   Он взял чистый листок бумаги, зеленый карандаш и нарисовал смешного слоненка с большими ушами и крошечным, загнутым кверху хоботом.
  
   (Этого слоника Зинка будет потом всю жизнь хранить в специальной шкатулочке, запрятанной в самый дальний ящик ее комода. В той же блестящей, под перламутр, шкатулке будет лежать сочинение Пети Скоробогатикова "Общий кризис капитализма", золотое кольцо, засохшая веточка флердоранжа и серебряный крестильный крестик ее неродившегося ребенка).
  
   − И еще я хочу сказать...
  
   − Что?
  
   − She came into my word and made the living fine.
  
   − Что никаких таких женщин у меня больше не будет.
  
   − Почему?
  
   − Потому что я всю свою жизнь буду любить только тебя.
  
   XI.
  
   Свое обещание Генка выполнил.
  
  
   XII.
  
   А вот Зинка сплоховала. Она не учла того, что в связи с таки объявленным новым начальником тюрьмы усилением все графики сдвинулись, и последняя смена Груздина пришлась на субботу.
  
  
   XIII.
   Выписка из личного дела.
  
   ФИО: Тимофеев Геннадий Викторович
   Год рождения: 1973
   Пол: мужской
   Статья обв. з-чения: 117, п.1
   Дата поступления в ИЗ 45/1: 12.07.19...
   Дата выбытия из ИЗ 47/1: 15.10.19...
   Причина выбытия: смерть
   Причина смерти: острая сердечно-сосудистая недостаточность.
   и.о. гл. врача ИЗ 45/1 Клименков В.В.
   Дата. Печать. Подпись.
  
  
   XIV.
   Малява,
   посланная из камеры 995 в камеру 993 в конце ноября того же года
  
  
   (пунктуация и орфография подлинника)
  
   Беда! То что ты прочетал на стене в пражарке оказалась правда.
   Границу ни кто не напрягал. На пол лег сам.
   Нам он сказал, что его апустили еще в гл. корпусе. А потом (он сказал) его перекинули из гл. корпуса к нам что бы там (в гл. корпусе) его не забили аканчательно.
   Если еще что узнаети (особенно за кумовских или пидеров) соабщайте.
   С глубоким уважением ко всей братве хаты 993 от всей братвы хаты 995
   Гришаня
   (Дедушка Ленин)
  
  
  
  
   Глава VII
   Ночь перед битвой
  
   ...с свинцом в груди.
   М.Ю. Лермонтов
  
   − Ох-хо-хох! − всею грудью вздохнул Сидор Сидорович, с невыразимой печалью глядя на длинное здание Мариинской тюрьмы, проплывавшее за окнами нашего "Ауди". − Ох-хо-хох! − повторил он все с той же (невыразимой) печалью. − Воистину се есмь юдоль слез и страданий!
  
   − Вам что... − осторожно спросил его я, − жалко... заключенных?
  
   − Не то слово "жалко!" − простонал Сидор Сидорович. − Не то слово "жалко"! Воистину плачу навзрыд и ревмя, молодой чаэк, рыдаю, лишь токмо помыслю о сотнях и сотнях загубленных судеб, кои... лишь токмо помыслю о сотнях, сотнях и сотнях загубленных судеб, кои и... и... − Сидор Сидорович привалился лицом к моему плечу и забился в рыданиях. − И сразу! Навзрыд!
  
   Минуты две-три мы мчались вперед, рыдая.
  
   − Нет, конечно, − всенародно избранный мэр чуть-чуть успокоился и, достав кружевной платок, осушил слезы, − нет, конечно, на предвыборном митинге я об этих материях не распространяюсь. Ибо избирателей моих волнует, собственно, только одно: а не слишком ли им, заключенным там, за стенами тюрьмы, жирно и сладко? "Не слишком?" − с тревогой переспрашивает меня среднестатистический Иван Иваныч. "Нет-нет", − успокаиваю его я, − "не слишком". "И не жирно?" − спрашивает он меня. "Нет", − успокаиваю его я, − "не жирно". "И не сладко?" "Нет-нет, не сладко".
  
   Сидор Сидорович задумчиво оттопырил губу.
  
   − Так что на предвыборных митингах я об этих предметах молчу. Молчу в тряпочку... И ведь заметьте, что у среднестатистического Иван Иваныча значительно больше шансов попасть в тюрьму, чем у какого-нибудь зацикленного на правах заключенных Рабиновича. Но, если спросить у этого самого Иван Иваныча, а не взять ли нам всех, ткскзть, заключенных (т.е., в сущности, точно таких же иван иванычей) и чохом, гуртом, безо всякого суда и следствия РАССТРЕЛЯТЬ, то что нам ответит милейший Иван Иванович? Что-что... А всех. Прямо сейчас. Скопом! К СТЕНКЕ!!!
  
   Сидор Сидорович вздохнул и промокнул платочком огромную, величиною с грецкий орех, слезу.
  
   − Вот ведь что страшно, Мишаня. Ты вот, я знаю, смеешься над нами, начальниками. Выставляешь нас в своих книжках полными идиотами...
  
   − Сидор Си... ! − сконфузился я.
  
   − Выставляешь. Я знаю. Но вот ты о чем не подумал, Мишаня. Ведь все мы, начальники, могли быть в десятки (а, может, и в сотни) раз хуже при полном и безусловном одобрении Иван Иваныча. При полном и. Гм. Безусловном. Вот ведь что страшно, Мишаня.
  
   Я, признаться, не знал, что мне противопоставить беспощадной Сидор Сидоровичевой логике. Настолько не знал, что тоже, в свою очередь, глубоко и протяжно вздохнул и стал бездумно разглядывать сменявшиеся за стеклом городские виды.
  
   А за окном расстилался Веселый проспект. Один за другим наплывали нарядные, глянцевые, до тошноты хрестоматийные пейзажи. (Ощущение было такое, будто перед самым моим носом кто-то лениво листает шикарный туристский каталог). Вот проплыл пятизвездочный отель "In God we trust", вот промелькнул тяжелый тоталитарный ампир станции метро "Мытный рынок", вот пролетел изящный Гагаринский скверик с бронзовым памятником Екатерине Дашковой, вот, гордо выпятив грудь, не спеша отступил назад огромный гранитный дворец князей Юсуповых, вот загрохотал под колесами чугунный Юсуповский мостик, а вот... о, Боже!
  
   А вот показалась марширующая по мосту рота народного ополчения.
  
   Ополчение состояло сплошь из лично знакомых мне спекулянтов. (Из уважения к шедшим на верную смерть бойцам шофер, въезжая на мостик, чуть-чуть сбавил скорость и надавил мигалку). Во главе сводной роты печатал шаг Секс-Символ Семидесятых. Прохладный сентябрьский ветерок картинно овевал его жирную грудь, его гордо выпяченный вперед яйцевидный животик, его длинные голые ноги с тощими икрами, его ослепительно-алые шорты и черные найковские кроссовки. (С апреля по ноябрь Секс-Символ Семидесятых ходил топ-лесс).
  
   Вслед за Секс-Символом плечом к плечу шли два бывших смертельных врага: бард-демократ и поэт-атлет. Певцы прижимали к груди гитары и хором горланили только что сочиненный ими "Гимн народного ополчения".
  
   Позади певцов и Секс-Символа вышагивали прочие спекулянты: Санька по прозвищу "Йес-Ичиз", Генка по прозвищу "Кариес", Жорка по кличке "Ни цента мафии", и даже... о, да!... маршировала сама, не к ночи будь помянута, местная мафия в лице Толика, Алика, Малика и еще одного − самого широкоплечего, самого маленького и самого густо небритого бандюгана, которому, как мне кажется, так и суждено остаться в нашем повествовании навек безымянным.
  
   Я (слаб человек!) не удержался и, приспустив тонированное стекло, помахал им ручкой.
  
   Завидев знакомую харю в окошке правительственной "Ауди", свежемилитаризированное население Пятака застыло, как вкопанное. Я (слаб-слаб человек!) снова не выдержал и, ненатурально грассируя, выкрикнул:
  
   − Пьивет, товаищи! Мы пьидем к победе капитаистического тьюда! − проорал я первую же пришедшую в голову пошлость, после чего вновь закрыл стеклышко и вальяжно раскинулся в мягком VIP-кресле.
  
   Пораженные ступором спекулянты скрылись где-то в туманной дали. Ушедший в себя Сидор Сидорович отрывисто материл кого-то по сотовому. И что мне оставалось делать? Я вновь прилепился носом к стеклу и принялся вновь любоваться городскими видами.
  
   Сразу же за Веселым проспектом раскинулся бывший фабричный пояс. Контраст между великолепием центра и убожеством пояса был разителен: облицованные мрамором дворцы и бараки заводов с непристойно торчащими вверх кирпичными трубами, тенистые скверы с мускулистыми голыми статуями и вытоптанные желтые газоны с рассыпанными по ним чинариками из-под "Беломора" и "Примы". Шикарные супермаркеты с пуленепробиваемыми витринами и скошенные набок ларьки с чипсами, лимонадом и пивом.
  
   Вслед за фабричным поясом потянулись сродственные ему хрущобы. После хрущоб − стада безликих польских "корабликов". Потом с монотонностью телеграфных столбов замелькали многокилометровые парники какого-то пригородного не то совхоза, не то колхоза. Потом, чуть потупясь, словно невесты в подвенечном уборе, выступили островерхие башенки и крокетные арочки местной Рублевки. А потом... потом вдруг наплыли какие-то совершенно безлюдные, какие-то странные, воистину сказочной красоты места, щедро распростертые до самого горизонта. Эти места... да, нет, они были явно достойны пера, более поднаторевшего в гимнах природе. Но, поскольку ни Пастернака, ни Бунина, ни Юрия Казакова в нашем летевшем, как пуля, "Ауди" не было, то воспевать их, читатель, мне. Не суди меня строго.
  
   Итак, как говорится, с Богом! Легкая позолота сосен. Тяжкие россыпи сырого песка. Хрестоматийная паутинка, повисшая на острие сосновой иголки. И − самое-самое главное! − то ощущение прозрачности и простора, что свойственно даже не лесу, не лугу, не полю, а − раннему-раннему утреннему городу, уже насквозь просвеченному солнцем, но еще не загаженному людьми.
  
   Это было красиво. И даже чуточку... больно. Душе одного человека было чересчур тяжело вместить такие количества красоты.
  
   И вдруг... как говорится, чу! − среди всех этих, неизвестно за что подаренных мне кубических верст простора, среди всей этой, как бы хранящейся про запас пустоты и тишины я вдруг узрел тоненький столбик темно-коричневый пыли, вздыбившийся на полкилометра ввысь у самой линии горизонта.
  
   − Что это? − удивленно спросил я Сидора Сидоровича.
  
   − Это, − равнодушно ответил он, не отрываясь от сотового, − один. Гм. Мудак. Чиновник. Гм. Призрак.
  
   − Кто?
  
   − Чиновник. Гм. Призрак.
  
   И здесь, присмотревшись, я действительно разглядел в самом центре закрученной в штопор пыли сухопарую фигуру мужчины, по виду − типичнейшего чиновника, сидевшего верхом на коренастой монгольской кобылке. Чиновник-всадник (или, если угодно, чиновник-призрак) двигался неестественно быстро и буквально в пару скачков настиг нашу мчавшуюся во весь опор "Ауди".
  
   − Кто это? − враз пересохшим от ужаса голосом спросил я Сидора Сидоровича.
  
   − Кто-кто, − брезгливо поморщился он и спрятал мобилу. − Конь. Гм. В пальто. Это Франкенштейн Роберт Карлович. Чиновник. Гм. Призрак. Можете так не дрожать. Он − не опасен.
  
   − Всенародно избранный! − вдруг прогремел мне в самое ухо оглушительный голос поравнявшегося с нами чиновника-призрака. − Я! Ждал! Тебя!... 14 лет, 11 месяцев, 18 дней и 8 часов с э-э-э... минутами и вот я, наконец, дождался тебя, о, всенародно избранный!
  
   − Оч-ч-чень приятно, - окаменев лицом, прошипел Сидор Сидорович.
  
   − А мне неприятно, − высокомерно прогрохотал Роберт Карлович и чуть-чуть привстал в стременах, − и знаешь, почему мне неприятно? Да потому, что я тебе − не рад. Я ждал тебя 14 лет, 11 месяцев, 18 дней и 8 часов с э-э-э... минутами, но я тебе − не рад. Ибо всех полюбивших тебя ты растер в пыль, всех доверившихся тебе ты втоптал в грязь и все во имя чего? Все во имя своего безудержного властолюбия! Все во имя безумной мечты сделать свою и без того необъятную власть воистину всеохватывающей и абсолютной!
  
   − И во имя блага Города! − нетерпеливо перебил его Сидор Сидорович. − Не забывай о благе Города, Роберт!
  
   − А я и не забываю о благе Города, Сидор!!! − возопил Роберт Карлович, и все близлежащие веси и долы тут же отозвались только, казалось, усилившимся от расстояния эхом. − А я и не забываю, о, всенародно избранный! (А, может быть, просто ловко подтасовавший итоги выборов, а?) Это ты кое о чем забываешь, Сидор! Все эти 14 лет, 11 месяцев, 18 дней и 8 часов с э-э-э... минутами я спрашиваю себя: Где? Лучшие? Люди? Города? Где Гамлет Харенович? Где Руслан Русланович? Где Э.Ю. Яковлев? Где Василь Василич? Где наконец не мешавший никогда и никому (не помню − увы! − ни фамилии, ни имени его, ни отчества) нижайший и тишайший Министр Культуры?
  
   − Где Руслан Русланович? − вскричал Сидор Сидорович и даже самый кончик его носа побелел от гнева. − Ах, где ж наш Руслан Русланович? − Сидор Сидорович покачал головой и пронзил Роберта Карловича исполненным ледяного презрения взором. − Где бедный Руслан Русланович? А кто испоганил ему Харизму? Кто разгрыз его Имидж? Кто, как не ты, мерзейший и архиподлейший Роберт? Кто, как не ты, погубил честнейшего из моих Чиновников, тщась занять его Кресло? А что касается только что упомянутого тобой Э.Ю. Яковлева, − добавил он неожиданно обыденным тоном, − то он и сейчас при должности, потому что (в отличие от тебя) всегда знал свое место.
  
   − И какова ж его должность? − побледнев, спросил Роберт Карлович.
  
   − Начальник СЭС, − спокойно ответил Сидор Сидорович.
  
   − Начальник всей СЭС?
  
   − Да, Роберт, всей СЭС.
  
   − Ах!!! Так!!! − Роберт Карлович на пару минут потерял дар речи. − Ах... так! − он издал душераздирающий вопль. − АХ... ТАК!!! ТОГДА Я ОПЕЧАТЫВАЮ ТВОЕ "ВОЛЬВО", - Роберт Карлович чуть-чуть увеличил мощность голоса, отчего с голубого небесного свода вдруг посыпались градом оглушенные криком птицы, − ЗА ОТСУТСТВИЕ В ОНОМ "ВОЛЬВО" ОГНЕТУШИТЕЛЯ!!!!!
  
   − Ты ничего уже не опечатаешь, − покачав головой, все с той же ледяной иронией ответил ему Сидор Сидорович. − Ты ничего уже не опечатаешь, бывший инспектор Госпожнадзора. И даже в лучшие свои годы ты б ни за что не посмел притронуться к моему "Вольво", которое до встречи с тобой все почему-то считали "Ауди" (видать, по ошибке)... Даже в самые благополучные свои времена ты б ни за что не решился бы этого сделать. Так что лучше уйди, Бобби. Христом-Богом молю я тебя. Развейся. Исчезни. Не вводи ты меня во искушение и не вынуждай доставать САМ ЗНАЕШЬ ЧТО. Ведь сейчас я ЭТО достану. Ты понял?
  
   − А я не боюсь тебя, Сидор! − возопил Роберт Карлович, дошедший, видать, до самого краешка своего гнева. − Я не боюсь тебя, Сидор! Я НЕ БОЮСЬ ТЕБЯ!
  
   − Ну, как знаешь, Роберт, − прошептал Сидор Сидорович и, достав из кармана (будучи давним поклонником "Сказки о тройке", я моментально узнал ее), достав из кармана засверкавшую, словно бриллиант, Большую Идеально Круглую Печать, на полном ходу бесстрашно высунулся из машины. − Видишь? − вопросил он. − Ты ее видишь?
  
   − Вижу! − ответствовал чиновник-призрак.
  
   − Боишься?
  
   − НЕТ!
  
   − Ну, пеняй на себя, − вновь прошептал Сидор Сидорович и еще на пару-тройку вершков бестрепетно выпроставшись из машины, тоненько-тоненько заголосил. − Властью, данною мне избирателями-телезрителями, налагаю я на тебя, нечестивый Роберт, Большое Административное Заклятие. Да будет впредь по сему! Аминь. Йорики - морики - частичное - разгосударствливание - судьбоносный - консенсус - гарики - марики - ночью - кошмарики - музыка - александрова - слова - михалкова - взад - назад - батяня - комбат - частичное - недофинансировывание - распилка - бюдже...
  
   − Нет, я солгал. Я очень боюсь тебя, Сидор, − простонал Роберт Карлович и вместе со своим коренастым коньком растворился в воздухе.
  
  
   ************************************************************
  
   − Что? Это? Было? − ошарашенно пробормотал я, когда самые следы Роберт-Карловичева скакуна скрылись за линией горизонта.
  
   − Что? Это? Было? − в тон мне отозвался Сидор Сидорович. − Это было мое. Гм. Славное прошлое. Или мое позорное прошлое, если угодно. Видите ли... − Сидор Сидорович на долю секунды помедлил, − видите ли, этот Роберт. Гм. Карлович, этот глубоко. Гм. Несчастный, в сущности, человек или даже не человек, а просто крошечный винтик, ма-а-аленький. Гм. Кирпичик, использованный мной для воздвижения Властной Вертикали. Использованный и оказавшийся. Гм. Ненужным. Ведь я, молодой чаэк, этими самыми. Гм. Руками воздвиг Властную. Гм. Вертикаль.
  
   − Да-а? − с уважением переспросил его я.
  
   − Да, − спокойно кивнул Сидор Сидорович, − вот этими самыми. Гм. Руками. Можете. Гм. Потрогать.
  
   И я благоговейно потрогал его холеную, маленькую и, в то же время, на удивление твердую ладонь и, честно говоря, не нашелся, как это действие прокомментировать.
  
   − Вот этими. Гм. Руками, − повторил мэр.
  
   − А как же все это... произошло? − из вежливости поинтересовался я.
  
   − В двух словах не расскажешь, − с довольной улыбкой ответствовал Сидор Сидорович, − не расскажешь и в трех словах. Ведь это целая, ткскзть, поэма. Или целая. Гм. Баллада. Да, именно. Гм. Баллада. Да.
  
   И Сидор Сидорович, полулежа в удобном кожаном кресле, не спеша рассказал:
  
  
  
  
  
   Балладу о Властной Вертикали
  
  
   Зачин
   Заря времен
  
   На самой-самой заре времен − в эпоху мэров-либералов Пал Палыча и Савл Савлыча вольный город О'Кей-на-Оби был поровну поделен между Саранской и Забалканской преступными группировками. Практически каждая вещь в городе контролировалась либо Саранской, либо Забалканской преступными группировками, а если вдруг какая-то вещь (совершенно случайно) и не контролировалась ни той, ни той бандой, то она, эта вещь, почти наверняка принадлежала могущественнейшему олигарху Иванову-по-матери .
  
   Такое положение дел казалось вечным, а всевластие обеих группировок и олигарха - незыблемым.
  
  
   Песнь самая первая, повествующая
   о несчастной судьбе маршала
   милицейских войск А.А. Пониделко
  
   Маршал милицейских войск Автандил Пониделко был человеком большой личной скромности. И он вовсе не вымогал у Иванова-по-матери какой-то неслыханно крупной взятки. Он всего-то просил у него откат в 2,5%.
  
   Дело в том, что возглавляемое Ивановым-по-матери ООО "Совесть" отродясь не платило Налога на правоохранительные органы. За те 11 лет, что успело просуществовать ООО, этого налога накопилось аж на 400 миллионов долларов. И вот маршал милицейских войск и просил себе 2,5% или, как легко подсчитать, 10 миллионов долларов, с тем, чтоб раз и навсегда позабыть о невыплаченном ООО "Совесть" налоге.
  
   Требование, согласитесь, более, чем умеренное. Более чем! Но жадность Иванова-по-матери давно уже вошла в бывшем городе N в поговорку. Так что Иванов-бизнесмен ответил маршалу решительным и безапелляционным отказом. А ровно через четырнадцать дней ошарашенный маршал нашел у себя на столе указ о собственной отставке.
  
   И сколько ни бился потом А. А. Пониделко, сколько ни умолял он жестокосердного олигарха навсегда забыть о его, злосчастного маршала трижды проклятых милицейских войск, столь нелепой и столь нетактичной просьбе, Иванов-по-матери оставался непреклонен и так и не простил Автандила Аркадьевича, покуда тот не выплатил ему (по частям) сумму, всемеро превышающую размеры некогда требуемого им отката.
  
   После этого маршал милицейских войск был на работе немедленно восстановлен, но Иванов-по-матери, будучи человеком крайне мстительным и злопамятным, еще целых три года продержал А. А. Пониделко на весьма унизительной для его звания генерал-полковничьей должности.
  
  
   Песнь вторая
   Вертикаль образовывается
  
   Шли годы. Могущественный олигарх все множил и множил свои богатства. Шли годы, читатель. Годы, годы и годы. И вот настал, наконец, момент, когда фактический владелец города решил подмять под себя торговлю продуктами питания.
  
   Сказано - сделано. Не знавший удержу Иванов-по-матери купил в близлежащей стране Рекламии 2,5 тыс. тонн куриных окорочков по цене (запомни эти цифры, читатель) по цене 23 руб. 00 коп. за 2,5 килограммовую упаковку.
  
   Продавать же каждую такую упаковку сребролюбивый магнат собирался уже за 124 руб. 44 коп. и, соответственно, рассчитывал получить (запомни и эти цифры, читатель) с каждой 2,5 килограммовой пачки ровно 101 руб. 44 коп. чистой прибыли.
  
   - Какие 101 руб.? - озадаченно спросите вы. - Какие 44 коп? А накладные расходы?
  
   В том-то и дело, читатель!
  
   В том-то и дело, что не было у Иванова-по-матери никаких таких накладных расходов. Решительно никаких. Вообще.
  
   Таможенных пошлин он не платил. Магазины и склады арендовал даром. Своим продавцам как по пятым, так и по двадцатым числам выдавал такие гроши, о которых и вспоминать неудобно. О налогах и речи не было. Ну, а что касается такой немаловажной расходной статьи, каковой издавна слыли в нашем любезном Отечестве взятки, то, как только что мог убедиться читатель, Иванов-по-матери давно уже не платил чиновникам никаких взяток, а, наоборот, сами господа чиновники только и ждали удобного случая, чтобы перевести на банковский счет Иванова-по-матери немалую сумму в валюте.
  
   И вот такой-то человек решил подмять под себя торговлю куриными окорочками! Зачем ему это было нужно, я и посейчас не догадываюсь. Знал бы могущественный олигарх, что, встряв в торговлю продуктами питания, он будет дотла разорен Горветупром и его, никому пока неизвестным, Главой Русланом Руслановичем. Знал бы могущественный олигарх, что, потеряв капитал, он утратит и все свое политическое влияние. Ах, кабы знал о том олигарх! Уж, верно, тогда бы он приискал себе совсем другие занятия.
  
   Но к делу, читатель. Итак, глава Горветупра Руслан Русланович лично посетил Иванова-по-матери в его двухэтажном особняке на улице Кракова и лично вручил ему отпечатанное на допотопной машинке "Ятрань" Предписание, уведомлявшее олигарха, что партия кур. оч-ков, закупленных ООО "Совесть" в стране Рекламии, должна быть (в обяз. пор-ке) подвергнута бак. исследованиям на мыт, сап и тропич. лихорадку.
  
   - "В обяз. пор-ке", - перечел олигарх и добродушно осклабился.
  
   С годами Иванов-по-матери стал человеком чуточку сентиментальным. В свои иные, в свои молодые и задорные годы он почти наверняка бросил бы этого нелепого просителя в его пожелтелом и мятом халате... ну, например, жившей за стенкой своре ягуаров, специально прикормленной на мясо чиновников, или - еще лучше! - отдал бы его на поругание личной охране (охрану Иванова-по-матери издавна осуществлял взвод двухметровых женщин-шварценеггеров, обученных всем видам секретной китайской драки). Вот что почти наверняка сотворил б олигарх в свои иные, в свои молодые и задорные годы! Но сейчас он лишь добродушно осклабился и тихо-тихо сказал, что обязательно постарается выполнить просьбу столь уважаемого им ветеринара.
  
   - В таком случае, - негромко ответил Руслан Русланович, - вам следует (в обяз. порядке) оплатить стоимость всех проведенных бак. исследований, а также стоимость всех истраченных на эти бак. исследования вет. препаратов.
  
   Олигарх задумчиво пошевелил своими длинными пальцами и вполголоса уточнил, что он в принципе никаким государственным, а уж тем более (упаси Боже!) частным структурам, никогда и ничего не платит. Такова его, Иванова-по-матери, маленькая стариковская странность.
  
   Руслан Русланович недоуменно взглянул на магната, что-то торопливо отчеркнул в своем карманном требнике-справочнике и своим неприятно-тягучим, очень похожим на скрип несмазанной двери голосом поинтересовался, что, если он правильно понял уважаемого Иванова-по-матери, возглавляемое им ООО "Кóрысть"... ах, простите-простите!... "Совесть" стоимость необходимых бак. исследований возмещать отказывается?
  
   - Именно так, - печально кивнул олигарх, - отказывается.
  
   - В таком случае, - бесстрастно продолжил Руслан Русланович, - согласно статьи такой-то и такой-то Устава, я буду вынужден опечатать склады ООО "Кóрысть"... ах, простите-простите!... "Совесть" Большой Идеально Круглой Печатью, как представляющие ... э-э-э... прямую опасность для здоровья... э-э-э... граждан.
  
   И он достал из полы закрученного в трубку халата столь хорошо знакомую нашим читателям Большую И.К. Печать...
  ********************************************************************************************************************************************************************************************************
   ...Враз потерявший кураж олигарх при виде Большой Идеально Круглой Печати сперва побледнел, потом - онемел и тут же торопливо пошел на попятную.
  
   (Нет, конечно, - чисто теоретически - Иванов-по-матери знал, что где-то в победитовом сейфе Главы Администрации есть потайной, совершенно секретный ящичек - по слухам - и предназначенный для Большой Идеально Круглой Печати, но, что касается не слухов, былин и саг, что касается презренной и голой практики, то абсолютно все чиновники, с которыми по сю пору довелось иметь дело могущественному олигарху, в особо торжественных случаях, обходились Небольшой Неидеально Круглой Печатью, а в случаях неторжественных и рядовых - простыми треугольными и прямоугольными штампиками).
  
   - All right! - во все тридцать два искусственных зуба улыбнулся Иванов-по-матери и тут же попытался придать охватившему весь его организм животному страху вид легкой дружеской фамильярности. - All right! - напряженно повторил он единственное известное ему нерусское слово. - All right! Май... май хренд. All right! Лично для вас, дружище, я сделаю исключение из своих - хе-хе - правил и оплачу стоимость всех необходимых исследований в твердой, да, именно, дружище, в твердой валюте.
  
   - Зачем в валюте? - простодушно удивился Руслан Русланович. - Оплатите в... рублях, - он некрасивым, сугубо плебейским жестом почесал себя за ухом. - Оплатите в рублях. Согласно приказа Сидора Сидоровича от такого-то числа и за номером... - он на память назвал число и номер приказа, - стоимость одного бак. исследования на мыт составляет 4 руб. 24 коп., одного бак. исследования на сап − 104 руб. 24 коп., а стоимость одного (наиболее, знаете ли, муторного) исследования на тропич. лихорадку составляет 128 руб. ровно. Заплатите в рублях. Иностранной валюты мы не принимаем.
  
   - All right! - разочарованно процедил Иванов-по-матери, после чего распахнул свой огромный, украшенный золотой монограммой бумажник, равнодушно выдернул из него новехонькую, стоящую колом пятисотку и, не глядя, бросил ее на журнальный столик.
  
   - Нет, - все с той же обезоруживающей наивностью поправил его ветеринарный инспектор, - ввиду особой значит. указанной суммы вам будет намного удобней провести ее по безналу. Так вы сможете сэкономить, - заговорщицки понизил голос Руслан Русланович, - целых четыре процента на Налоге с продаж!
  
   - Ничего-ничего, - невесело улыбнулся Иванов-по-матери, - я уж как-нибудь переживу потерю этих четырех процентов.
  
   - Стало быть, вы желаете оплатить все сразу и налом? - уважительно переспросил Руслан Русланович.
  
   - Да-да, именно так, - равнодушно кивнул головой олигарх, - все сразу и налом.
  
   - В таком... случае... - растерянно пробормотал Руслан Русланович, - ввиду особой значительности указанной суммы, я бы хотел вызвать бронемашину и отряд инкассаторов.
  
   - Хорошо-хорошо, - поспешно согласился с ним Иванов-по-матери, с неподдельной жалостью глядя на страдающего слабоумием ветеринара, - делайте все, что считаете нужным, товарищ ветврач. Вызывайте!
  
   - И еще... - продолжил Руслан Русланович, - вы только поймите меня правильно. Ввиду особой значительности указанной суммы я бы хотел, чтобы все было запротоколировано документально. Чтоб, как говорится, и комарик носа не подточил! Я составлю вам счет-фактурку?
  
   - Составляйте.
  
   И Руслан Русланович, высунув от усердия язык, принялся составлять счет-фактурку.
  
   В законченном виде написанный им документ имел вид следующий:
  
  
   Счет-фактурка выполненных работ
  
   От ... .... Года.
  
   Отправитель: Горветупр.
   Получатель: Иванов-по-матери.
   Вид работ: бак. иссл-ния на мыт, сап и тропич. лихорадку.
  
   Калькуляция выполненных работ:
   I. Бак иссл-ния на мыт.
   Стоимость работ - 3 руб. 53 коп.
   НДС (20%) - 0 руб. 71 коп.
   Стоимость работ вместе с НДС: - 4 руб. 24 коп.
  
   II. Бак. иссл-ния на сап
   Стоимость работ - 86 руб.87 коп.
   НДС (20%) - 17 руб. 37 коп.
   Стоимость работ вместе с НДС - 104 руб. 24 коп.
  
   III. Бак иссл-ния на тропич. лихорадку
   Стоимость работ - 106 руб. 67 коп.
   НДС (20%) - 21 руб. 33 коп.
   Стоимость работ вместе с НДС: 128 руб. 00 коп.
  
   Всего кол-во выполненных работ: 5 841 тыс. ед-ц. (1 947 тыс. иссл. . на мыт, 1 947 тыс. иссл. на сап и 1 947 тыс. иссл. на тропич. лихорадку).
  
   Итого к оплате: 1 381 279 680 руб. 00 коп.
  
   В т.ч. НДС (20%) - 276 255 936 руб. 00 коп.
  
   Плюс НСП (4%) - 55 251 187 руб. 20 коп.
  
   Плюс НДС (20%) с НСП (4%) - 11 050 237 руб. 44 коп.
  
   Плюс НСП (4%) с НДС (20%) с НСП (4%) - 442 009 руб.50 коп.
  
   Всего к оплате: 1 448 023 114 руб. 14 коп.
  
  
   Печать. Подпись
   Примечание: без печати недействительно.
  
  ********************************************************************************************************************************************************************************************************
  
   Все закружилось перед глазами Иванова-по-матери. Все завертелось и закачалось. Целых минут пятнадцать он мог видеть лишь разнообразную чушь и дичь: какие-то фиолетовые круги, какие-то раскаленно-малиновые зигзаги и какие-то сотканные из дыма темно-коричневые баранки, медленно-медленно поворачивающиеся на идеально черном бархатном фоне.
  
   - Но по... по... почему, - сумел, наконец, выговорить он, - почему же... так мно-о-ого?
  
   - Таковы, - развел руками Руслан Русланович, - таковы уж наши расценки.
  
   - Но по... позвольте! - нашелся, наконец, олигарх, чей холодный аналитический ум и цепкий, всевидящий взгляд сумели даже сейчас, находясь в состоянии близком к нокауту, отыскать в документе явную несообразность. - Позвольте! По-а-азвольте! Почему это у вас в графе кол-во выполненных работ стоит эта несуразная цифра 5 841 000?
  
   - Как пять миллионов? - всполошился Руслан Русланович. - Где пять миллионов? Какие пять миллионов?
  
   - А вот здесь, - торжествующе произнес Иванов-по-матери и ткнул холеным ногтем в соответствующую графу отчетности, - вот здесь - 5 841 000!
  
   - Да-а... - сконфуженно согласился Руслан Русланович, - действительно 5 841 000... А! - он со всего маха хлопнул себя по лбу ладонью. - Это ведь из-за того, товарищ олигарх, что, согласно приказа Сидора Сидоровича за номером таким-то от числа такого-то, - он на память назвал число и номер приказа, - пробы на мыт, сап и тропич. лихорадку берутся из каждой упаковки. Понимаете, товарищ олигарх? Из каждой! А какое у нас число упаковок?
  1 947 тыс. Ведь так? Так! А 1 947 тыс. исследований на мыт, плюс 1 947 тыс. исследований на сап, плюс 1 947 тыс. исследований на тропич. лихорадку и дают нам в сумме 5 841 000. Ведь правильно?
  
   - Правильно, - ошарашенно согласился Иванов-по-матери, но тут же одумался и закричал, - но... по-а-азвольте, почему из каждой?!
  
   - Таковы уж, - вновь развел руками Руслан Русланович, - городские ветеринарно-санитарные правила. Здоровье горожан - это для нас святое.
  
   - Но... по-а-азвольте! - вдруг тоненько-тоненько-тоненько, не хуже восьмипудовой базарной бабы, завизжал человек, еще пару минут назад бывший полновластным хозяином целого города. - По-а-азвольте! По-а-а-азвольте!!! Что же это у вас, дорогой вы мой, получается? Что же это у тебя, дорогой, получается? По двести с х... рублей за каждую упаковку? Да у меня весь навар с одной упаковки - сотня! Да у нее продажная цена - сто двадцать рублей с чем-то!
  
   - Что же делать, - в очередной раз развел руками Руслан Русланович, - повышайте цену.
  
   - Да кто же их купит?! - вскричал олигарх.
  
   - А вот это, - вдруг ответил ему ветеринарный инспектор с невесть откуда вдруг взявшимся ледяным сарказмом, - а вот это уже твои проблемы.
  
   О дальнейшем Иванов-по-матери вспоминал со стыдом. А, вернее, предпочитал вообще не вспоминать. Даже десятки лет спустя бывший олигарх так и не мог заставить себя вспомнить, как он сперва пихал в руки Руслану Руслановичу свой необъятный бумажник, а потом пытался всучить ему чемодан, доверху набитый долларами, а потом... А потом... У каждого из нас, читатель, имеется за душой что-то, о чем мы не решимся рассказать ни другу, ни свату, ни брату, ни даже случайному попутчику в поезде. Так и Иванов-по-матери предпочитал просто не помнить, как он стоял на коленях и целовал Руслану Руслановичу его испачканные в вет. препаратах руки, как поминутно срывающимся то на писк, то на бас голосом умолял его разобраться, войти в положение и отменить хотя бы одно-единственное исследование на тропич. лихорадку, оставив исследования на мыт и на сап в целости и неприкосновенности, как хотел отдать ветврачу на поругание весь взвод своих женщин-шварценеггеров, как сулил ему откат в 90 %.
  
   Все эти немыслимые унижения абсолютно ни к чему не привели.
  
   Руслан Русланович остался неумолим.
  
   Иванов-по-матери был разорен и, что намного страшней, - политически опорочен.
  
  
   Песнь третья
   Вертикаль усиливается
  
   Как наверняка уже и сам догадался читатель, демонстративное разорение Иванова-по-матери явилось событием знаковым. И лишь на три с половиной дня пережила олигарха Забалканская преступная группировка.
  
   (Означенная ПГ была стерта с лица земли городской Санэпидемстанцией, которая сперва опечатала все принадлежавшие забалканцам воровские притоны, обнаружив в них недокомплект сертификатов качества, а потом поувольняла всех работавших в группировке киллеров за отсутствие у них санитарных книжек).
  
   Саранская ПГ, заслышав о таких делах, самораспустилась, а ее рядовые бойцы перешли на работу в Правоохранительные Органы.
  
   Всевластие бизнесменов и рэкетиров было раз и навсегда сломлено. В городе начался период Правления Бюрократии, органично переросший в период Феодальной Раздробленности.
  
   Весь некогда единый город распался на почти независимые друг от друга микрорайоны. Исторический центр города был почти поровну поделен между тремя знатнейшими и сильнейшими госслужбами: Санэпидемстанцией, Горветупром и Министерством по налогам и сборам, а чуть менее престижные, но в финансовом смысле ой какие выгодные спальные районы достались Комитету по благоустройству городской среды и некогда обесчещенным Ивановым-по-матери Правоохранительным Органам. И наконец на бывших пролетарских окраинах (близ станций метро "Большие Владимиры Ильичи" и "Маршал Берия") ютились административные изгои: Комитет по защите прав потребителя, Комиссия по этике малого бизнеса, Органы Госпожнадзора и презираемое абсолютно всеми, даже собратьями-изгоями, Министерство Культуры.
  
   Каждая из служб чисто номинально признавала верховную власть Сидора Сидоровича и даже отчисляла в общегородской общак 5-10% своих доходов, но (феодализм, товарищи, - это феодализм) власть Сидора Сидоровича буквально на глазах хирела, чахла и скукоживалась.
  
   Власть попросту уплывала у него из рук. Во-первых (это почему-то особенно сильно раздражало Сидора Сидоровича), практически все подчиненные ему Главы стали называть его за глаза Первым Среди Равных. Во-вторых, на своих ежемесячных слетах непокорные Главы регулярно устраивали строжайше запрещенные Сидором Сидоровичем рыцарские турниры. На этих турнирах они выписывали друг другу шуточные предписания, вручали фальшивые ордера на обыск, поливали друг друга с головы до ног компроматом, ну а самым-самым верхом номенклатурного ухарства считалось у них опечатать специальной (турнирной) Небольшой Неидеально Круглой Печатью того или иного зазевавшегося Главу прямо у него в офисе.
  
   Чиновники благоденствовали. Простолюдины роптали. Сидор Сидорович чувствовал, как власть уплывает у него из рук.
  
   Но... при всех очевиднейших минусах, которые нес с собой период Всевластия Бюрократии, практически все историки, изучавшие ту эпоху, утверждают, что у Сидора Сидоровича был уникальный шанс уподобиться другому слабому, но исторически прогрессивному государю - Иоанну Безземельному и подписать с мятежными Главами служб некое подобие Великой Хартии, с тем, чтоб потом: через войну Алой и Белой розы, через Реформацию и Контрреформацию, через Тридцатилетнюю, а, может быть, даже и Столетнюю войну, - заложить в городе О"Кей-на-Оби основы зрелой европейской государственности.
  
   Но сей уникальный шанс был бездарно растрачен. И Сидор Сидорович (как уже не раз и не два с роковой неизбежностью случалось в российской истории) между путем европейским и азиатским выбрал путь третий - византийский.
  
  
   Песнь четвертая
   Вертикаль побеждает
  
   Подобно тому, как ордынский хан Узбек выискал некогда самого бедного, самого слабого, самого худородного из всех Рюриковичей - московского князя и вручил ему золотую пайцзу , так и Сидор Сидорович выбрал себе в тайные любимцы самого недалекого Главу одной из самых презираемых городских служб - начальника Госпожнадзора Франкенштейна Роберта Карловича.
  
   Правда, будучи тайной, внешне любовь Сидор Сидоровича практически не проявлялась. На ежегодной церемонии Целования Руки Главы Администрации Роберт Карлович подходил к мэрской длани одним из последних, впереди одного безымянного Министра Культуры да Главы Комиссии по этике малого бизнеса Е. А. Енукидзе, на ежеутреннюю церемонию Мэрского Одевания Роберт Карлович был зван не чаще раза в неделю, и уж речи, естественно, даже не могло пойти о том, чтобы ему было позволено повязать мэру галстук или вдеть ему запонку, каковой привилегией, как всем известно, обладал только не ведавший страха Безносюк Руслан Русланович, он же - Гроза Олигархов. Любовь Сидора Сидоровича проявилась, собственно, лишь в одном: он вручил Роберту Карловичу орден "За Заслуги перед Отечеством" восемнадцатой степени.
  
   Новость эта вызвала глухой ропот в среде городской бюрократии (понеже ни один Глава ни одной, даже самой продвинутой городской службы, означенным Орденом не обладал).
  
   - Не ладно ты делаешь, о Всенародно Избранный! - заявил однажды прямо в глаза Главе Администрации известный своей прямотой Каспарян Гамлет Харенович, Начальник Министерства по налогам и сборам. - Не ладно ты делаешь и не складно. Бо госпожнадзорские отвеку ниже нас, мытарей, сидели.
  
   - Холопьев своих, - рявкнул на него Сидор Сидорович и, осерчав, ткнул его прямо в грудь своим коротким и толстым пальцем, - холопьев своих вольны мы и миловать и казнить их мы паки вольны ж! Бо не чьим-то хотением, а всенародным волеизъявлением аз законно избранный мэр есмь! - заявил Сидор Сидорович и тут же, сменив гнев на милость, добавил. - Да на хрена тебе эта бляха, Хареныч? Ей цена - четыре дойчмарки в базарный день. А... а чтобы не было тебе, Хареныч, так уж дюже срамно, чтоб зависть к госпожнадзорскому быдлу не язвила и не жалила благородное сердце твое, жалую я тебе законное право каждый третий квартал не платить ни гроша в городской бюджет!
  
   И возликовал тут Гамлет Харенович и покричал он троекратную "уру!" Всенародно Избранному Мэру всея Великия, Белыя и Малыя О'Кей-на-Оби и знать он не знал и ведать не ведал, что ему предстоит...
  
   Ночь, читатель, Круглых Печатей.
  
  **************************************************
   Как и многие события этой путаной книги, Ночь Круглых Печатей началась с чистейшей воды ерунды. Она началась с "Разъяснения о противопожарных разрывах", спущенного в канцелярию Роберта Карловича из Администрации Сидора Сидоровича.
  
   Приводим сей исторический документ целиком.
  
  
  
  
  
   "Разъяснение о противопожарных разрывах".
  
   В ответ на ваш запрос за номером ... от ... сообщаем, что ПРОТИВОПОЖАРНЫЕ РАЗРЫВЫ во вверенном вам г. О"Кей-на-Оби (за исключением ПРОТИВОПОЖАРНЫХ РАЗРЫВОВ между зданиями, арендованными главами четырех традиционных конфессий, а также ПРОТИВОПОЖАРНЫХ РАЗРЫВОВ между зданиями, арендованными Героями СС и СТ, а также ПРОТИВОПОЖАРНЫХ РАЗРЫВОВ между зданиями, арендованными для некоммерческих целей полными кавалерами ордена Славы и лицами, награжденными орденом "За заслуги перед Отечеством" всех степеней) должны составлять НЕ МЕНЕЕ 227 МЕТРОВ.
  
   Здания, не отвечающие этому требованию, надлежит немедленно ОПЕЧАТАТЬ, а всякую как коммерческую, так и некоммерческую деятельность в них категорически ЗАПРЕТИТЬ.
  
   Контроль за исполнением данного Разъяснения возложен на начальника Государственной пожарно-контрольной службы ФРАНКЕНШТЕЙНА РОБЕРТА КАРЛОВИЧА.
  
   Управляющий делами
   Его Высокопревосходительства
   Всенародно Избранного Мэра
   Всея Великия, Белыя и Малыя О'Кей-на-Оби
   Делопроизводитель IV ранга
   Ничтожный В.В.
   Подпись. Печать. Число.
   Примечание: без печати недействительно.
  
  
   Бумажка, согласитесь, не из самых важных. Но вот какие были у нее последствия.
  
   Когда ранним осенним утром ...цатого ...бря такого-то года Главы всех городских служб подъехали к своим офисам, они нашли их двери закрытыми, а сами офисы - опечатанными.
  
   И офисы крупнейших и знатнейших городских служб - Санэпидемстанции, Горветупра и Министерства по налогам и сборам, и офисы служб чуток победнее и поскромнее, вроде Комитета по благоустройству городской среды и навек опозоренных Ивановым-по-матери Правоохранительных Органов, и даже облупленные, никогда не слышавшие слова "евроремонт" офисы служб-изгоев, вроде Комиссии по этике малого бизнеса и Подкомитета по экологии были опечатаны Большой И.К. Печатью, а к дверям их были намертво приклеены скотчем Разъяснения о противопожарных разрывах.
  
   На полях каждого Разъяснения неразборчивым почерком Роберта Карловича было приписано, что всем многоуважаемым г.г. Главам следует явиться завтра, ровно к 12-00, в головной офис Госпожнадзора (каб. 107) .
  
   И на следующий день ровно к 12-00 Главы - явились.
  
   Уже где-то с половины одиннадцатого небогатый пролетарский район близ станции метро "Корнет Оболенский" был заполнен бибикающим стадом "Вольво", "БМВ" и "Мерседесов", и ровно в 11-58 это лоснившееся на солнце стадо плавно перетекло к головному офису Госпожнадзора.
  
   А ровно в 12-00 на его обшарпанный грязно-зеленый балкон, поддерживаемый неопределенного цвета и возраста кариатидой, вышел начальник Госпожнадзора ФРАНКЕНШТЕЙН РОБЕРТ КАРЛОВИЧ и прерывающимся от нечеловеческого волнения голосом объявил:
  
   - Многоуважаемые г.г. Главы! Считаю абсолютно необходимым вас предупредить, что властью, данной мне лично Сидором Сидоровичем, я не только могу, вот этой самой, господа, - Роберт Карлович вынул и показал, - Большой Идеально Круглой Печатью, любого из вас опечатать прямо в вашей машине и не только могу (любому из вас) вынести Самый Строгий На Свете Выговор, но также могу (любому из вас, господа) так Замутить Харизму и так Испоганить Имидж, что станет он Человечком Не Нашим и Чересчур Из Себя Вумным. Подумайте об этом, господа Главы. Один ваш неверный шаг и я эти свои угрозы выполню. И вот мой вам добрый совет, господа ...
  
   Роберт Карлович нервно икнул.
  
   - Вот вам мой добрый совет, господа Главы. Ступайте-ка вы назад, ибо никакого разговора в каб. 107 сегодня у нас не будет, и надобно вам возвратиться назад, к своим запечатанным офисам и терпеливо ждать, покуда я вас не вызову и не разрешу с каждым из вас вопрос в Индивидуальном Порядке...
  
   Роберт Карлович нервно поправил карман с печатью.
  
   - Поняли ли вы меня, господа Главы?
  
   Заволновалось тут стадо "Мерседесов" и "БМВ". Зафырчало. Забибикало. И вдруг... вдруг в жуткой панике откатилось оно назад и остался перед облупленным грязно-зеленым балконом один бесстрашный Безносюк Руслан Русланович на своих "Жигулях" самой первой модели. (Личная скромность отродясь не бравшего мзды Руслана Руслановича давно уже стала в г. О'Кей-на-Оби легендой). И не дрогнул бесстрашный Руслан Русланович и, высунувшись из своей ржавой и битой "копейки", сжимая в руке простенький штампик: "В бух. Опл.", ринулся он на своего до зубов вооруженного недруга.
  
   И захохотал тут Роберт Карлович таким сатанинским хохотом, что был он слышен на самой отдаленной станции "Автандил Пониделко", и тотчас покинул балкон, а минуту спустя растворились ворота офиса, и на подержанном, но еще сохранявшем бодрый товарный вид двенадцатилетнем "Вольво", сжимая в руках Большую И.К. Печать, выехал из них главный пожарный инспектор города.
  
   И краток был их, друг мой читатель, бой. А, вернее, никакого такого боя у них и не было. А просто взмахнул Роберт Карлович своим смертельным Оружием и произнес, как обещал, Сверхмалое Заклинание: "эники - беники - съели - вареники - серега - доренко!" - и тут же так Замутил Руслану Руслановичу Харизму, и так Испоганил ему весь Имидж, что тут же стал Безносюк Руслан Русланович Человеком Не Нашим и Чересчур Из Себя Вумным, настолько Не Нашим и настолько, читатель, Вумным, что плюнули прочие Главы служб от отвращения и омерзения, а потом вдруг с воем и тявканьем накинулись на него и разорвали в мелкие клочья.
  
   Сделав свое черное дело, Главы служб аккуратно обтерли клыки от руслан-руслановичевых мяса и крови и немедленно возвратились назад, к своим запечатанным офисам, после чего, переговорив в Индивидуальном Порядке, все, как один, получили прощение.
  
   Стоит ли уточнять, что все они отныне платили в городской общак кто 70, кто 60, а кто и все 90 процентов, и что никто из них не только более не позволял себе называть Сидора Сидоровича Первым Среди Равных, но все они вообще едва осмеливались дышать, заслышав имя или отчество Главы Администрации.
  
   Стоит ли уточнять, что ни один из капитулировавших Глав впоследствии не избежал кто политической, а кто и физической смерти и что каждый из них просыпался в одно распрекрасное утро кто - Мздоимцем, кто - Казнокрадом, кто (что было, читатель, всего страшней) - Оголтелым Антигосударственником, и что (стоит ли уточнять) и сам Роберт Карлович в одно далеко не прекрасное утро, проснувшись, не отыскал под подушкой Большой И.К. Печати, а потом ненароком взглянувши в зеркало, вдруг узрел в нем такого Оголтелого Антигосударственника, что тут же, у зеркала, чуть было не повесился от отвращения, и лишь сбежав на нейтральную полосу, сумел избежать неминуемой смерти.
  
  *************************************************************
  
   − Вот так-то, Мишаня! − назидательно заключил Сидор Сидорович и не спеша расчехлил свой пристегнутый к поясу сотовый. − Вот ведь как оно бывает. В жизни, или... - в поисках нужного слова мэр мучительно сморщил лоб, - или, лучше сказать, в реальности. Ведь в жизни... или − как бы это получше сказать? − в... в реальности ведь практически все бывает. Ведь практически невозможно придумать такой, Мишаня, херни, чтобы ее не было в жизни или... − как бы это точнее сказать? − в... в реальности. Ведь жизнь, она... Эх, Мишаня-Мишаня! − и, вероятно, отчаявшись разъяснить мне понятие "жизнь" двумя словами, Сидор Сидорович огорченно взмахнул мускулистой рукой и, прижав к волосатому уху ракушку сотового, энергично возобновил свою прерванную минут тридцать назад беседу.
  
   За окнами "Ауди" уже смеркалось. Справа от нас тревожной стеной нависал синий лес, а слева тускло чернело бескрайнее поле. В глубине поля переливалась россыпь крупных огней. Это был лагерь Третьего Ополчения.
  
   − Вы, молодой чаэк, − вновь услышал я тенор Сидора Сидоровича, − надеюсь, и сами. Гм. Понимаете, что с этой минуты я не смогу уделять вам столько внимания, сколько. Гм. Уделял доселе. Надеюсь, что о своем. Гм. За-да-ни-и вы не забыли. Ну, а чтобы быть в этом уверенным на все. Гм. Сто процентов, за вами присмотрят мои молодые люди.
  
   Сидор Сидорович поднес свои губы к моему уху и произнес с тяжелым кавказским акцентом:
  
   − Это очын харашо по-адготовленные молодые луди. Я вам не советую, то-аварищ Иванов, им противорэчить.
  
  
  
   Глава VIII
   Ночь перед Битвой
   (продолжение)
  
   ...с свинцом в груди.
   М.Ю. Лермонтов
  
  
   Всю ночь хорошо подготовленные молодые луди стерегли меня в отдельной палатке. Сквозь тонкие стенки моего укрывища ко мне вовсю пробивались звуки ночного лагеря: ржанье коней, матерщина солдат, сонное фырканье сидор-сидоровичева "Ауди" и надсадное, утробное урчание танков. От соседнего костра (палатка моя находилась в командирском секторе лагеря) долетал легкомысленный шум расслаблявшегося после долгого дня начальства: визгливый тенорок Сидора Сидоровича ритмично перебивался согласным хохотком генералов, а развратное подхихикиванье казавшихся мне жутко сексуальными по причине полной невидимости девиц гармонично аккомпанировало звону бутылей и стуку стаканов.
  
   Часу в четвертом утра я отчетливо различил, как надтреснутый тенорок Сидора Сидоровича и хриплый шаляпинский бас генерала дуэтом исполнили старинную пионерскую песнь.
  
   Эта, весьма популярная лет тридцать назад в пионерских отрядах баллада, звучала, товарищи, так:
  
   Слезь, слезь, слезь,
   Свинья!
  
   С чувством выводил дуэт мэра и генерала.
  
   Слезь, слезь,
   Устала я.
  
   Со слезой умоляли они.
  
   Слезь, слезь, слезь,
   За-ра-за!
   Ты спустил
   Четыре раза!!!
  
   Под сладкоголосое пение мэра и генерала я и заснул.
  
  *************************************************************
  
   Мне снилась улица Савушкина. Я шел вдоль нее в своих отродясь не глаженных школьных брюках и красных кедах и насвистывал "Сентиментальный марш"...
  
   *************************************************************
  
   Ровно в восемь утра два моих стража (носившие аристократические имена Фома и Тимофей) растолкали меня и вывели на оправку.
  
   Хлеща накопившейся за ночь струей по нежно-зеленым зарослям папоротника, я вдруг разглядел у самой линии горизонта нечто продолговатое и ярко-красное.
  
   − Что это? − спросил я ближайшего из своих стражей.
  
   − Это, − тут же ответил мне не то Фома, не то Тимофей, − именно ваш, − он перешел на опасливый шепот, − объ-ект, то-ва-рищ. Ди-ри-жабль "Лю-би-мец пар-ти-и то-ва-рищ Бу-ха-рин".
  
   − Кстати, − перебил его тот, что был чуть-чуть помоложе и чуть постройнее (кажется, именно он был Фома, хотя не исключено, что он был как раз Тимофей), − согласно полученному нами, − он ткнул пальцем в небо, − у-ка-за-ни-ю ваша э-э-э миссия должна быть осуществлена после завершения битвы. Именно после, товарищ. И, чтоб не подвергать вашу и э-э-э наши жизни ненужной о-пас-но-сти, нам следует перейти в ближайший блиндаж. Вперед, товарищ!
  
   И вежливо, но очень цепко взяв меня за руки, Тимофей и Фома окольными тропами отвели меня к блиндажу.
  
   Блиндаж оказался простым пехотным окопом. И он был вырыт очень и очень давно, этот окоп. Где-то в начале Второй мировой (если не Первой). Глубину он имел чуть поболее метра, а по краю зарос высокой и грязной травой. В центре окопа валялись черные головешки и пустой двухлитровый флакон из-под "Пепси-лайт". Вряд ли он мог спасти чью-то жизнь, этот старинный пехотный окоп. Но вид из него (после устроенной моим конвоем прополки) открылся просто отменный. Все поле будущей брани лежало, как на ладони. И укрепленный лагерь защитников демократии, и оккупированная врагом деревня Горелово, и занятый все тем же коварным врагом поселок Краснооктябрьский с зарешеченными бойницами Дома Культуры, и выползавшие из-за Дома Культуры оба старинных клепанных танка: и "Борец за свободу товарищ Троцкий", и "Борец за свободу товарищ Сталин", чуть приплюснутые с боков, словно тушка афганской борзой, − все вырисовывалось четко, ясно, в мельчайших подробностях, так что хоть садись и пиши батальное полотно.
  
   − Когда начало сражения? − небрежно спросил я конвой.
  
   − Ровно в 9-15, − ответил мне тот, что был чуть повзрослей и покряжистей (кажется, это был Тимофей).
  
   Я глянул на часы. Было ровно 8-10.
  
   − Мама дорогая! − тихо простонал я. − Еще це-е-елый час!
  
   Потянулись отвратительно долгие минуты ожидания. Изнывая от скуки, я без тени интереса наблюдал, как кто-то приземистый, лысый, вызывающе маленький (судя по властным, упругим жестам это был не кто-нибудь, а сам батька Кондрат) собирал бойцов батальона на предбитвенный митинг.
  
   В окружавшей батьку толпе мой обострившийся от безделья взгляд то и дело выхватывал то сутуловатую фигурку Кацмана, то точеный бюстик Венеры Зариповой, то затянутый в камуфляж атлетический торс Азмайпарашвили, то бесформенные очертания "Русс. М-ка", странно напоминавшие огромный пельмень, то прехорошенькую мордочку давешнего Октябренка с Фингалом, то плотно облитое гимнастеркой пузико "Хитр. Х-ла", − видно было практически все.
  
   Но из взволнованной батькиной речи до меня не долетало ни единого слова.
  
   − О чем они говорят? − спросил я конвой.
  
   − О-день-те на-уш-ни-ки, − проартикулировал одними губами тот, что был чуть пожиже и помоложе. − Прос-то о-день-те на-уш-ни-ки, − повторил он и протянул мне пару древних наушников, клееных и перекленных ярко-зеленой изолентой.
  
   Я надел наушники. (Они мне были ощутимо малы. У меня, читатель, башка шестьдесят второго размера). Итак, я надел наушники. Сквозь вой и скрежет эфира пробивался знакомый, чуть-чуть истеричный тенорок. Батька произносил речь... Нет! Батька читал стихи. Стихи, разумеется, Н.С. Гумилева.
  
   Когда на бой идут - поют!
  
   По-евтушенковски покрёхивая, завывал батька.
  
   Но перед этим мо-о-ожно плакать,
   Ведь самый стра-а-ашный час в бою,
   Час ожидания а-атаки!!!
  
   − Чтоб в перегреб! − в сердцах матюгнулся я. − Нашел, что читать. Романтик хренов.
  
   Я отлично помнил эти стихи. (Не имевшие, кстати, ни малейшего отношения к Николаю Степановичу. Как, впрочем, и все, что приписывал Царскосельскому Киплингу темпераментный батька). Итак, я отлично помнил эти стихи. Вот что там было, читатель, дальше.
  
   Мне кажется, что я - магнит,
   Что я притягиваю мины.
   Разрыв - и лучший друг убит,
   И, значит, смерть проходит мимо.
  
   − Не, растудыть твою налево! − опять матюгнулся я. − Нашел, что читать. Р-р-романтик хр-ренов.
  
   Я глянул на часы. Было 8-38.
  
   Правда, ни мин, ни пуль, ни снарядов пока еще не было.
  
   Чтобы хоть как-то разогнать урчавшую где-то в толстых кишках тоску, я принялся разглядывать противоположный лагерь − лагерь Третьего Ополчения. Коренастый и маленький Сидор Сидорович (я в очередной раз подивился его разительному сходству с батькой) тоже проводил в своих войсках последний предбитвенный смотр. Перед Сидором Сидоровичем, выпятив грудь, стояли... Мама дорогая! Носи я очки, я бы тут же, наверно, протер бы очки, ибо перед Сидором Сидоровичем, выпятив грудь, стояли все те номенклатурные витязи, все те аппаратные чудо-богатыри, о которых я прежде только читал в древних и мудрых книгах, стояли люди, которых я доселе считал простой литературной выдумкой: стоял Пал Палыч, стоял Михал Михалыч, стоял Николай Николаич, стоял один-единственный прежде вживе виденный мной Василь Василич, стоял Степан Степаныч, стоял Вадим Вадимыч, стоял Сергей Сергеич, стоял Сурен Суренович и даже безрукий и безногий Акоп Акопович, сжимая в зубах кинжал, не хуже других орлом восседал в инвалидном кресле. Мама дорогая! Подобно Фридриху Барбароссе, все эти былинные чудо-богатыри, восстав из праха и тлена, явились спасать Отечество!
  
   − Солдаты!!! Друзья!!! Бойцы!!!!! − срывая голос, истошно орал Сидор Сидорович. − Перед вами сейчас то же самое красно-коричневое быдло, которое вы уже не раз и не два били на полях сражений. И сегодня (я а-абсолютно уверен в этом!) вы так дадите ему просраться, что все они раз и навсегда позабудут дорогу к нашим пашням и нивам. Дадите вы им просраться, о, чудо-богатыри?
  
   − Да-да прос-ра, ва во-во! − гаркнули витязи.
  
   Стрелки на моих часах (это было паленое "Сейко" гонконгской сборки) показывали 8-58.
  
   − Через пятнадцать минут начнется, − с легкой тревогой подумал я. − Через пятнадцать минут. Т.е. через девятьсот секунд. Т.е., собственно, через тысячу ударов моего сердца. Начнется этот бой. Кровавая битва.
  
   − Неужто, − вдруг с каким-то идиотским недоумением продолжил думать я, − через каких-то ПЯТНАДЦАТЬ МИНУТ все эти с виду совершенно нормальные люди вдруг начнут УБИВАТЬ друг друга? А вдруг, − ужаснулся я, − они и меня убьют?
  
   А что же с них взять. Бабахнут разок и − убьют.
  
   Я глянул на часы. Было девять часов ровно.
  .
   В ушах у меня ухало. Во рту − горело. В мозгу (неизвестно зачем) крутились лихие срамные стишки:
  
   Эх!
   Раз
   на мат-
   рас,
   На
   мягку
   перину.
   За семь
   гривен -
   восемь
   раз
   Тетку
   Ка-
   те-
   ри-
   ну.
  
   − ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! − робко повторил я в слабой надежде выдать весь этот бред за образчик легкого окопного ёрничества (a la Вася Теркин). − ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! - произнес я чуть-чуть погромче и вдруг с ужасом осознал, что разговариваю с близстоящим деревом.
  
   Оказывается, я уже не мог отличить его темную, растрескавшуюся кору от белобрысых веснушчатых лиц своих спутников. − ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! − произнес я в четвертый раз и в отчаяньи закрутил головой, так, впрочем, и не отыскав ни Фомы, ни Тимофея.
  
   В полуметре от моих глаз подрагивала плотная серая пленка.
  
   − Да у него мандраж, − услышал я чей-то низкий и хриплый голос.
  
   − Ага, мандраж, − ответил этому голосу второй, баритон.
  
   − Эй, мужик! − позвал меня бас. − Ни х..., бл..., не слышит. Эй, мужик! Ты, бл..., не трясись. Ты лучше, бл..., выпей.
  
   Из-за серой неровной пленки высунулась черная фляга.
  
   − ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! − смущенно пробормотал я и, присосавшись губами к горлышку, выпил добрый глоток.
  
   Это был коньяк. Армянский коньяк. Три звездочки.
  
   − ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! − в тысячный раз проблеял я, и здесь мое зрение наконец-то вернулось в фокус.
  
   Я снова стал видеть ровное серое поле. По-над полем висела чуть обесцвеченная утренним солнцем ракета.
  
   − Ну-у... по-нес-лось, − выдохнул хриплым басом тот мой страж, что был чуток пожиже и помоложе и которого мы впредь, для экономии места, будем именовать Фомой. − Щас начнется.
  
   С разных концов необъятного поля физкультурной трусцой навстречу друг другу бежали две цепи. Канареечной дробью трещали ружейные выстрелы. Глухо ухали пушки. Отбойными молотками взрывались ракеты. Зрелище было нестрашным и каким-то совсем... не воинственным.
  
   − Что-то видно... хреново... − произнес я виноватым и тихим голосом (мне было порядочно стыдно за свой недавний разговор с деревом).
  
   − А хули здесь увидишь, − ответил баритоном второй мой страж, тот, что был чуть покряжистей и повзрослей, и которого мы (для краткости) впредь будем считать Тимофеем, − войну, товарищ, надо смотреть дома − по телевизору. В режиме онлайн. По Си-Эн-Эн.
  
   − Как? − удивленно переспросил я.
  
   − В режиме онлайн, − убежденно повторил Тимофей. − По Си-Эн-Эн. Да ты, товарищ, не бойся, у нас есть телевизор.
  
   Он щелкнул тумблером и зажег посреди окопа невесть откуда выкатившийся огромный экран.
  
   Развернувшись к полю брани спиной, я стал смотреть войну по телевизору
  
  
  
  
  
  
  
   Глава IX
  
   Битва
  
  
   ...с свинцом в груди.
   М.Ю. Лермонтов
  
  
   Вот это было совсем другое дело! Зрелище по Си-Эн-Эн было, во-первых, очень красивым, во-вторых, очень величественным, ну, а в-третьих, просто до чертиков жутким. Настолько жутким, что даже и мой мандраж наконец прошел и я перестал бубнить идиотский стишок про тетку Катерину.
  
   Зрелище было величественным. В разрубленном надвое кадре крупно маршировали две цепи. По левой половине экрана вышагивала бать-кондратьевская орда, по правой − сидор-сидоровичево ополчение. С левой стороны телевизора то и дело всплывали напряженные лица Азмайпарашвили, Кацмана и Венеры Зариповой, с правой − величественные лики Степан Степаныча, Михал Михалыча и Василь Василича. Прошла минута. Другая. И цепи сошлись! Чуть насморочный мужской голос что-то с пулеметной частотой залопотал по-английски. Суть его носоглоточных выкриков была, в общем, понятна без перевода.
  
   Грянул бой!
  
   Смертный бой!!
  
   Смертельная битва!!!
  
   В первой паре схлестнулся величественный Василь Василич с горячим и пылким Азмайпарашвили. И вот вам прямое достоинство телевизора: я видел их бой в мельчайших подробностях. Даже не по минутам, а − по секундам. И с ужасом я узрел, что не успел величественный Василь Василич даже как следует разглядеть своего стремительного, словно синайский вихрь, противника, не успел он даже составить, а уж, тем более, согласовать и утвердить общий генеральный план предполагаемых вооруж. д-ствий, как храбрый и быстрый Азмайпарашвили уже достал израильский автомат "Узи" и полоснул горячим живым свинцом по бочкообразной груди Зама по Тылу...
  
   − Хочешь попкорну? - вдруг прогудел у самого моего уха басок Фомы.
  
   − Не... я его не люблю, − отказался я.
  
   − Ну... как хочешь, − удивился конвойный и на всякий случай поставил невдалеке от меня блюдце с закуской.
  
   ...Итак, во весь экран зашатался величественный Василь Василич и, убей меня Бог, если не различил я в чухонской скороговорке диктора истерический выкрик: "Fuck in shit!" − во весь огромный экран зашатался величественный Василь Василич, а потом... потом вдруг поднял свою породистую, отродясь не сжимавшую ничего тяжелее пера или шведской мобилы ладонь и отмахнул ею рой грузинско-израильских пуль, словно стайку докучливых насекомых. После чего нехорошо усмехнулся Василь Василич и все той же холеной номенклатурной ладонью достал он... о, да! ... грозно сверкнувшую во всю ширину экрана Большую И. К. Печать и направил ее точно в лоб своему недругу.
  
   И все.
  
   Попросту − все.
  
   Что был на свете Азмайпарашвили, что не было на свете никакого Азмайпарашвили.
  
   Лишь остался на пожухлой осенней траве гигантский лиловый оттиск, а что там билось и умирало под оттиском − того человеческий глаз различить был не в силах. Так погиб горячий и пылкий Азмайпарашвили − Положительный Грузин и Патриот.
  
   − Классно дядька херачит! − набив, рот попкорном, произнес Тимофей.
  
   − Да не, − покачал головою Фома, - кацо был тоже хорош.
  
   − Да фуфло твой кацо!
  
   − Он такой же твой, как и мой, − обиженно пробасил Фома. - Просто я, сука, люблю справедливость.
  
   − И еще ты любишь вы.....ться.
  
   − Что-о?!
  
   − Ничего. Ты лучше смотри.
  
   Я торопливо последовал его совету. И не пожалел. Ибо именно в этот момент величественный, словно линкор "Шарнгорст", Василь Василич развернулся к трепещущему от страха Кацману.
  
   − П...ц жиденку!!! − дал свой прогноз Тимофей.
  
   И был мой страж от истины весьма недалек, ибо напрасно ловкий и быстрый Кацман звенел кольчугой, рубил воздух секирой и, издавая неприятные гортанные выкрики, пытался продемонстрировать подсмотренные по телевизору приемы "кун-фу". Ибо это его − не спасло.
  
   Пожалел на него Василь Василич Большую И. К. Печать и прихлопнул простым треугольным штампиком: "В бух. Опл." Взмахнул он штампиком − и тут же стала вакантной в Правительстве завидная должность Дежурного Еврея.
  
   (И вскричал невидимый глазу диктор: "Poor guy! Oh my Lord!")
  
   И ничто, казалось, уже не могло остановить Василь Василича, ибо пер и пер он вперед, мня себя уже не рядовым Замом по Тылу, а неким аппаратным полубогом или номенклатурным демиургом, вольным кого хочешь карать и кого хочешь миловать. Никто и ничто, казалось, уже не могло остановить Василь Василича и уже заносил он над очередной оцепеневшей от страха жертвой Большую И. К. Печать, как вдруг... И вот ведь, читатель, очередное достоинство телевизора! Еще какую-то пару секунд назад наблюдал я прекрасный разгневанный лик Василь Василича, а сейчас показали мне его со спины, и я вдруг увидел, как невысокий, невзрачный и даже сквозь выпуклое экранное стекло чуть-чуть припахивающий перегаром "Русс. М-к" тихо-тихо подкрался к нему сзади на цыпочках.
  
   Ничего не сказал ему "Русс. М-к", а только (прости уж, читатель, за излишнюю образность) а только херакнул его со всего маху дубиной. Херакнул "Русс. М-к" дубиной − и мало что осталось от Василь Василича.
  
   Забились ручки и ножки, как тросточка хрустнул позвоночный столб, и мудрейшая голова в Правительстве с жутким шорохом провалилась в штаны. Таков был ужасный и страшный конец Зама по Тылу.
  
   ("Sic transit Gloria mundi!" − промямлил за кадром диктор).
  
   И уже вскинул было победно буковку "V" сидевший в далеком бункере батька, но тут же плюнул и опустил, ибо не дрогнули номенклатурные витязи и тотчас бесстрашный Степан Степаныч явился на смену величественному Василь Василичу!
  
   Насколько Василь Василич был величественен, настолько Степан Степаныч был − лют. На полметра в сторону торчали его смертоносные усы-пики. Шварценеггеровскими желваками вздымались огромные мышцы его ног и рук, а по-шварценеггеровски же необъятную грудь трехслойной тяжкой броней устилали ордена и медали. Четырнадцать звезд Героя Социалистического Труда! Одиннадцать звезд Героя Советского Союза! Двадцать четыре ордена Ленина, четыре ордена Мать-героиня и даже один орден Бани Британской империи − вот что отягощало блестящей броней его грудные мышцы и устрашающе позвякивало при ходьбе.
  
   Да, лют был Степан Степанович. Воистину, братцы − лют!
  
   (Говорят, бывают страшней, да только мы вот не видели).
  
   Ох, и лют был Степан Степаныч! Походя затоптал он Венеру Зарипову, единым щелчком прикончил незадачливого Октябренка с Фингалом, а над безымянным двенадцатипудовым гражданином (чью титулатуру на майке я некогда разобрать не сумел) лютый Степан Степаныч, прежде, чем оного гражданина убить, вволю натешился и наиздевался.
  
   Сперва излупцевал он его своими пудовыми кулачищами, потом с полчаса попинал сапогами, а уж только потом с какой-то расслабленной, доброй улыбкой вынул Степан Степаныч свою булатную шашку-гурду (с ужасом узнал я в ней ту самую усыпанную бриллиантами и оправленную в чистое золото шашку, что подарили в 1981 году в республике Грузия товарищу Брежневу), вынул Степан Степаныч свою усыпанную бриллиантами шашку, выдохнул по-мясницки "Кхе!" и единым сечком развалил безымянного гражданина от уха до паха.
  
   Да, лют был Степан Степаныч! Но и конец его был тоже, товарищи, − страшен.
  
   Ибо, когда вытирал Степан Степаныч о траву свою залитую кровью и облепленную мясом шашку, подобрался к нему с тыла "Хитр. Х-л" (тихо, как мышь, просидевший полдня в засаде) подобрался к нему с тыла "Хитр. Х-л" и надел ему на голову кипящую миску с варениками.
  
   Заметался ослепленный раскаленными варениками Степан Степаныч, но "Хитр. Х-л" (напрочь лишенный какой-либо жалости) окатил его с головы до ног свекловичной горилкой, после чего достал китайскую, купленную в ближайшем ларьке зажигалку и... да, читатель!... поджег...
  
   Синим факелом заполыхал тут Степан Степаныч и ... все-все, читатель, нет у меня больше слов, и давайте-ка лучше чуток помолчим и давайте-ка лучше помянем многогрешную душу Степан Степаныча, если жила, конечно, душа за этим сплошным напластованием мышц и трехслойной броней орденов.
  
   ...Злосчастного Степана Степановича сменил героический Акоп Акопович. И хоть не имел Акоп Акопович (как, конечно же, помнит читатель) ни рук, ни тем более ног, но сумел и он подавить без счету врагов ободами своей инвалидной колесницы. Ибо до скорости ветра разгонялся Акоп Акопович и с жутким криком: "Скоро всей вашей Америке кердык!" − врезался в ряды Отдельного Истребительного Батальона, после чего все несся и несся вперед, оставляя позади себя дымящиеся кровью коридоры.
  
   Да, энергичен был Акоп Акопович! Энергичен, неукротим и бодр, но все же совершил и он пусть небольшую, но зато роковую ошибку. Ведь разгоняясь, в горячке боя, он набрал таки первую космическую скорость и хоть подавил теперь Акоп Акопович и вовсе без счету врагов, но сотни и сотни раздавленных тел отняли от набранной им скорости лишь самую малую долю, и не сумел остановиться Акоп Акопович и, подчиняясь неумолимым законам физики, понесся вперед и с пронзительным воплем: "Скоро всей вашей Америке кердык!" − вылетел в космос.
  
   Так погиб героический Акоп Акопович. И поныне летает по эллипсовидной орбите его окоченелый труп, а его обледенелый рот и поныне распахнут в последнем предсмертном крике.
  
   Ну, что, читатель, еще? Николай Николаич и Вадим Вадимыч приняли легкую, но глупую смерть от шальной пули. Оба они попали под ураганный огонь, который вдруг открыл из-под лилового оттиска на мгновенье очнувшийся Азмайпарашвили.
  
   Ну, что там, читатель, еще? Никогда не смогу я забыть, как Пал Палыч и Сурен Суреныч ценою собственных жизней остановили прорыв вражеской бронетехники. Да и разве можно забыть, как оба батькиных танка: и "Боец за свободу товарищ Троцкий", и "Боец за свободу товарищ Сталин" со страшной скоростью двадцать пять километров в час надвигались на блиндаж-окоп, занятый Пал Палычем и Сурен Суренычем? Разве можно забыть, как Пал Палыч и Сурен Суреныч поначалу пытались остановить продвижение этих механических чудищ бутылками с зажигательной смесью, но − увы! − безо всякого результата.
  
   Почему же без результата? А потому, что покойный (он был раздавлен бешеной колесницей Акопа Акоповича) генерал армии Ответственный имел, как впоследствии выяснилось, с корпорацией "Пепси" некий тайно-эксклюзивный контракт, вследствие чего и заменил все бутылки с "Коктейлем Молотова" на эквивалентные им по объему емкости с "Пепси-лайт". До последнего смертного часа я буду помнить, как при очередном попадании в танк очередной бутылки "Пепси", на экран выскакивал диск-жокей Децл и задорно выкрикивал: "Пепси! Пейджер! Тусовая вечерина!"
  
   И уж тем более я не забуду, как оба героя − и Пал Палыч, и Сурен Суреныч, помянув незлым, тихим словом покойного генерала армии, обвязались гранатами и кинулись каждый под свой танк.
  
   И крикнул перед смертью Пал Палыч: "За "Блендамед"!"
  
   И прокричал перед смертью Сурен Суреныч (с невыразимым сарказмом): "Тефаль", ты всегда думаешь о нас!"
  
   (Что поделать, читатель! Нужно же ведь и героям кормить семью).
  
   Раздались два взрыва. Потом зазвучала приятная музыка. Потом подымавшийся от павших героев дым вдруг свился в слова:
  
   "РЕКЛАМНАЯ ПАУЗА"
  
  ***************************************************************************************************************************************************************************************
  
   Невнимательно глядя на высоченную грудастую брюнетку, эмоционально убеждавшую двух каких-то небритых урок, что она, мол, не из полиции, я лениво оперся спиною о бруствер и похлопал себя по карманам в поисках курева. Отыскав наконец вожделенную пачку "Винстона", неловкими от многочасового безделья пальцами я содрал золотинку, разогнул квадратную крышечку, выдернул легкий листик фольги с нерусской надписью "Pull", выцапал сигарету, торопливо чиркнул зеленым "Крикетом" и... и здесь вдруг раздался...
  
   ВЗРЫВ.
  
   Взрыв невероятной и жуткой силы.
  
   Впрочем, невероятным и жутким этот взрыв мог показаться тому, кто видел его со стороны. Я же сперва почувствовал лишь короткий и хлесткий, кипятком обваривший скулу хук слева, а потом ощутил, как кто-то невообразимо большой вдруг сграбастал меня за шиворот и подбросил на пару метров вверх. Долей секунды спустя этот кто-то невообразимо большой со всей силы ударил меня сапогом точно в копчик, в копчике что-то хрустнуло, все мое тело пронзила нестерпимая боль, перед глазами поплыли косые сиреневые зигзаги, а потом все померкло.
  
   Очнулся я через энное количество времени, лежа пластом на спине. Над моей головой покачивалось неправдоподобно огромное небо. В его бездонной аквамариновой глубине медленно-медленно плыло подсвеченное солнцем облачко. А в самом-самом центре необъятного небесного свода ... впрочем, я, вероятно, не князь Андрей, и это высокое вечное небо так и не пробудило в моей душе ни малейшего желания пофилософствовать.
  
   Первая моя мысль была:
  
   − Жив? Жив!
  
   Вторая:
  
   − Как телевизор?
  
   Увы! Огромный экран разлетелся в мелкие дребезги. Более того, оба моих стража... оба моих... товарища были... собственно говоря... убиты.
  
   Один был просто убит. Другой был убит и − без головы.
  
   Его голова, еще каких-то пару минут назад произносившая вполне осмысленные сентенции типа: "Товарищ", "Хули", "На, попей коньяку", − лежала теперь на земле совершенно отдельно от тела. Метрах в двух.
  
   Второй же мой товарищ остался практически целым и лежал, как и я минуту назад, на спине. Его голубые глаза, не мигая, смотрели на вечное небо, а рот был чуть-чуть приоткрыт, как будто (мелькнула дурацкая мысль) он предлагал мне сыграть в Билла и Монику...
  
  *************************************************************
  
   ... твою мать!
  
   *************************************************************
  
   .. твою мать!
  
  *************************************************************
  
  
   − С каким наслаждением, − вдруг подумал я, − с каким наслаждением я взял бы сейчас за шкирку всех державников, всех почвенников, всех либерал-патриотов и − с утра и до вечера, а потом и с вечера и до утра − тыкал бы их носом в эти два теплых, как молодое говно, трупа, ласково приговаривая:
  
  
   Куш-шай-те, господа,
   Куш-шай-те, господа,
   Ваше любимое блюдо:
   Свежая мертвечинка.
  
  *************************************************************
  
   ... твою мать!
  
  *************************************************************
  
   Но поскольку желание мое было − с одной стороны − совершенно неосуществимо, а, будучи осуществимым, становилось − увы! − совершенно бессмысленным, ибо все державники, все почвенники и все либерал-патриоты, даже и будучи перенесенными некой волшебной силой прямо сюда, наверняка бы сочли эти два трупа лишь за еще одно доказательство своей правоты, я мысленно послал всех этих господ к их православно-державно-либеральному черту и занялся осмотром самого себя.
  
   Тщательный осмотр самого себя убедил, что мне неслыханно повезло: я остался не только живым, но и целым. Абсолютно, можно сказать, целым, за исключением, правда, того пустяка, что из моей правой икры свисал здоровенный лоскут ярко-красного мяса и в образовавшуюся над ним дыру можно было смело просунуть кулак.
  
  *************************************************************
  
   ... твою мать!
  
  *************************************************************
  
  
   Кое-как перевязав разорванную икру рукавом рубахи, я ухватился за край окопа, с невероятным трудом подтянулся на младенчески слабых от смертного страха руках и − где-то с попытки четвертой-пятой − наконец покинул блиндаж.
  
   Далеко-далеко, на противоположном конце огромного поля, покачивался продолговатый ярко-красный дирижабль. "Любимец... партии товарищ... Калинин"? Да нет, не Калинин. "Любимец партии товарищ... Косыгин"? Да нет, опять ведь не так. "Любимец партии..." Да, ладно, черт с ним. Тупо следуя намертво вколоченному в башку заданию, я поковылял туда.
  
   Я шел очень долго. Час, или два. Ни единой живой души на этом поле скорби и брани не было. Один-единственный раз я увидел торопливо прошмыгнувшего куда-то по личным делам кота. Потом − измазюканную в крови с головы до лап чайку. Потом − сноровисто обиравшего мертвых бомжа.
  
   Но ни единой бессмертной души на этом поле скорби и брани давно уже не было. Вокруг расстилалась голая, ровная, равномерно усыпанная трупами павших земля. И вдруг ...
  
   В каких-то семи-восьми шагах от себя...
  
   Я увидел Сидора Сидоровича и батьку Кондрата, медленно-медленно сходившихся в последнем смертельном поединке.
  
  
  
  
   Глава Х
   Схватка титанов
  
  
   А ху-ху не хо-хо?
   Из частной беседы.
  
  
   Читатель. Я не Гомер и не Эсхил. И, чтоб описать схватку Сидора Сидоровича с батькой Кондратом, мне не хватает эпической мощи и, боюсь, что − таланта.
  
   Читатель. Не верь энергичной и бодрой фальши голливудских картин. Нет на свете вещи более неэстетичной, чем драка.
  
   Итак, представь себе Сидора Сидоровича и батьку Кондрата (не забывай, что оба они похожи, как близнецы). Представь, как мелькают их голые локти, как багровеют от запредельной натуги их лысины, как подрагивают их огромные, обтянутые тонкой костюмной тканью зады. Услышь утробное рычание Сидора Сидоровича и щенячье взвизгивание батьки Кондрата. Представь, как батька Кондрат оседлал было Сидора Сидоровича и, зажав ему горло стальною рукой, в охотку его душил. (Это левой рукой, читатель, а свободной правой он гвоздил и гвоздил Сидора Сидоровича по некогда безупречно правильному, а ныне безобразно распухшему и ставшему одним сплошным синяком лицу. Гвоздил и гвоздил, читатель. Гвоздил, гвоздил и гвоздил!)
  
   А теперь, читатель, в последний раз напрягись и вообрази, как Сидор Сидорович вдруг вывернулся из железных батькиных объятий и, аки Тайсон Майк, вцепился зубами в ухо своего визави, отчего батька завыл, а Сидор Сидорович завис на батькином ухе намертво и лишь по-бульдожьи сучил челюстями.
  
   − Господа! − не выдержав накала этой сцены, вмешался я. − Господа! Да что ж вы такое де...
  
   − Какие мы тебе "господа"? − плачущим от боли голосом перебил меня батька. − Какие мы тебе "господа", сионистский ты выкормыш?
  
   − Я такше, в швою ошередь, не шоглашен, − не выпуская вражеского уха, поддержал его городской голова, − ш нажыванием наш шловцом "гошпода".
  
   − Ну, хорошо, "товарищи", − согласился я. − Пусть будет "товарищи". Да что ж вы такое, товарищи, делаете? Ох, не тому, товарищи, учил вас Ульянов-Ленин.
  
   − Да нашрать мне на Ленина! − по-прежнему не ослабляя хватки, закричал всенародно избранный мэр. − Или ты хочешь шкажать, што иж-жа твоего блядшкого Ленина я должен ждать город левочентриштам?
  
   − А я, − все тем же, чуть-чуть переливчатым от боли тенором возмутился батька Кондрат, − должен оставить его сионистам?
  
   − Ни хера не шоображает, − осуждающе покачал головой всенародно избранный.
  
   − Ни хера, − согласился батька. − Совсем ни хера.
  
   − Короше, бра-тан! − так и не разжав челюстей, по слогам произнес Сидор Сидорович и дружески похлопал своего визави по плечу. − Давай, короше, продолжим мочилово.
  
   − Давай, − согласился батька.
  
   И они продолжили мочилово.
  
  ***************************************************************************************************************************************************************************************
   ...Полминуты спустя из рычащего клубка сцепившихся намертво тел вылетела лакированная туфля Сидора Сидоровича. Потом − чей-то призывно согнутый палец. Потом − чья-то голова.
  
   Это было жуткое зрелище: неподвижно лежащая в пыли голова и пара дерущихся тел, одно из которых − безголовое − тут же удесятерило свои усилия. Затем из пыхтящей кучи-малы вылетела рука с золотыми часами "Роллекс". Потом чья-то нога в лиловом носке. Потом − чья-то одетая в черные брюки задница.
  
   В общем, минут через семь-восемь облюбованное обоими бойцами ристалище стало сильно напоминать не то анатомический театр, не то съемки очередного блокбастера А.Г. Невзорова: то тут, то там неаппетитно валялась испускавшая теплый банный парок расчлененка, а сама несмотря ни на что продолжавшая схватку пара бойцов усохла до неизвестно чьей головы с гигантским фингалом и отчаянно извивавшейся в зубах у нее короткой мускулистой ляжки.
  
   Брезгливо переступив через сражающихся, я продолжил свой путь к дирижаблю.
  
  
   Глава ХI
   Анхэппи энд
  
  
   На подступах к дирижаблю похолодало. Кривые стволы деревьев красиво высеребрились сверкающим инеем, а мелкие редкие лужицы покрылись прозрачным пятнистым ледком.
  
   У самого дирижабля смущенно переминался с ноги на ногу Шпион-Вася. Я, собственно, по одним вдруг нагрянувшим холодам и признал его, ибо лицо Шпиона-Васи относилось к тому сорту лиц, запомнить которые с первых пятнадцати раз решительно невозможно, а что же касается его одеяния, то вместо обычной скверно пошитой чиновничьей униформы на нем был веселый спортивно-дачный прикид: белоснежные адидасовские кроссовки, атласные шорты и тесная черная майка с тисненой английской надписью:
  
   "Only the balls bounce. "
  
   Шпион-Вася моргнул оловянными глазками, осторожно поковырял ногтем буковку "b" в слове "balls" и несмелым кивком головы пригласил меня внутрь дирижабля.
  
   Я подошел к дирижаблю, заполошным рывком отворил его дверцу и, боязливо втянув голову в плечи, протиснулся в низкое и узкое пространство тамбура.
  
   В самом конце тамбура виднелась еще одна дверь. На двери посверкивала серебристая надпись:
  
   "Лен-ская к-та"
  
   Я осторожно толкнул и ее. Дверь отворилась.
  
  *************************************************************
  
   Комната как комната.
  
   Скромно белел бюст товарища Ленина.
  
   Тяжко склонялось долу темно-пурпурное Знамя Части.
  
   Намертво прикнопленная к стене стенгазета "На страже" сулила суровый отпор любому агрессору.
  
   (Рядом с газетой на красивом обойном гвоздике висел небольшой отрывной календарик. Я машинально взглянул на число и мельком подумал, что на моей бесконечно далекой и бесконечно прекрасной Родине уже давным-давно прошли президентские выборы. Кто-то в них победил: Ельцин или Зюганов?)
  
   Я снова окинул Ленинскую комнату долгим тоскливым взглядом. Осторожно поскреб в затылке. Недоуменно переступил с ноги на ногу. Минуту-другую поразмышлял о том, что настоящая фамилия Ленина − В.И. Бланк. Потом вздохнул, вынул вечное перо и начал с самого легкого: приписал к стенгазете "На страже" словцо из трех букв. После чего опять немного подумал, не выдержал и пририсовал суровому маршалу Жукову огромные буденовские усы, а веселому маршалу Буденному − козлиную меньшевистскую бородку и фингал под глазом. Потом скороговоркой выматерился, достал из пристроченной изнутри к куртке петли небольшой молоток и на ватных от страха ногах подошел к товарищу Ленину.
  
   В.И. Ленин − с хрестоматийным прищуром − равнодушно вглядывался в светлое будущее.
  
   Я снова трусливо выматерился и пару раз на пробу качнул молоток.
  
   Нет. Не могу.
  
   Я снова занес молоток.
  
   Опять не могу.
  
   Не могу и − все.
  
   Я бессильно вернул молоток обратно в петлю.
  
   НЕ МОГУ!
  
   И здесь... и здесь я заметил, что за тоненькой гипсовой коркой необъятного лба товарища Ленина копошатся какие-то странные капли. Я вгляделся попристальней. Так ведь и есть. Внутри каждой капельки мне почудилось нечто неуловимо знакомое. Я вгляделся еще, еще и еще.
  
   Да-да, так и есть. Внутри каждой капли копошилось по восемь маленьких полупрозрачных кацманов. Восемь маленьких полупрозрачных батек кондратов. Восемь нежных и трепетных венер зариповых. Восемь горячих и пылких азмайпарашвили. Восемь крошечных октябрят с фингалом.
  
   Я бешено выругался и изо всей силы ударил товарища Ленина по лбу молотком.
  
   Когда душное облако розовой пыли, наконец, осело, а крохотные капельки на полу, наконец, перестали подпрыгивать и плясать, я сделал изо всех сил рассерженное лицо и прусским парадным шагом продефилировал к Знамени Части.
  
   Знамя Части лениво клонило долу свое огромное темно-лиловое полотнище.
  
   Я осторожно потрогал пальцем лезвие спрятанного в кармане куртки скальпеля.
  
   Опять не могу.
  
   Совсем не могу.
  
   Вообще.
  
   ДА ЛУЧШЕ Я ЭТИМ САМЫМ СКАЛЬПЕЛЕМ...
  
   И здесь я нежданно-негаданно осознал, что истинный цвет Знамени был вовсе не красный, а - розовый. Серовато-беловато-розовый, как кусочек докторской колбасы, купленной в каком-нибудь забытом Богом и советской властью областном городке по талонам. Серовато-розовато-белый.
  
   А радикально пурпурный цвет придавали Знамени сновавшие по его поверхности бесчисленные кроваво-красные капли. Причем, снова − о Боже! − снова внутри каждой капельки мне почудилось нечто до боли знакомое. Я вгляделся получше. Да! Внутри каждой кроваво-красной капли сидело то восемь брызжущих энергией сидоров сидоровичей, то восемь смазливых и медоречивых пал палычей, то восемь отважных акопов акоповичей, то восемь полковников беспощадных и т. д., и т. п. ....
  
   Я в последний раз люто выругался и, задрав, словно шашку, скальпель, искромсал Знамя Части в лоскуты.
  
  *************************************************************
  
   Пахнуло легким крещенским морозцем. На самом пороге Ленинской комнаты стоял, переминаясь с ноги на ногу, Шпион-Вася.
  
   Шпион-Вася глядел на меня в упор. Его взгляд... да нет, чтоб описать его взгляд, у меня, боюсь, опять маловато художественного дарования.
  
   Его взгляд... была, короче, такая советская рыба − окунь морской. (После гайдаровских реформ я больше ее в магазинах не видел.) Была, короче, такая сугубо советская, а, может быть, даже партийная рыба − окунь морской. Так вот, взгляд ее темно-лиловых, на две трети выпученных из орбиты глаз удивительно напоминал взгляд Шпиона-Васи.
  
   − Вы, − тихим, словно шелест травы, голосом спросил он, - вы выполнили... свое задание?
  
   Я молча кивнул головой.
  
   − В таком случае, − все тем же чуть слышным шепотом продолжил Шпион-Вася, − я попросил бы и вас передать... Сидору Сидоровичу... что и я, в свою очередь, сделал... свою... работу... Все 14 колоколов отлиты, а все 14... Владимиров Ильичей... полностью... израсходованы. Давайте-ка во избежание кривотолков... сверим... время.
  
   Мы (во избежание кривотолков) сверили время.
  
   Мое паленое "Сейко" показывало 14-27.
  
   Восьмисотдолларовая Шпиона-Васина "Омега" − 14-28.
  
   − И еще, − добавил Шпион-Вася и смущенно поковырял буковку "о" в слове "only", − давайте... во избежание кривотолков... сверим месяц, год и число.
  
   Я (во избежание кривотолков) вновь взглянул на часы и механически засек дату.
  
   Мое паленое "Сейко"... Да нет, мое паленое "Сейко" явно сейчас пребывало в состоянии предагонального бреда и показывало черт знает что. Но − что характерно − и хваленая Шпиона-Васина "Омега", судя по тому, какое у Зама по Орг. Выводам вдруг сделалось лицо, тоже сообщала ему нечто несусветное.
  
   − Какое, − вдруг впервые за все эти дни совершенно нормальным голосом спросил он, − какое, еб вашу мать, сегодня число?
  
   Я, не сгибая ног, подбежал к настенному календарю и в последней нелепой надежде впился глазами в дату.
  
   На календарике значилось:
  
   "12 СЕНТЯБРЯ 1973 ГОДА"
  
  
  
  
  
   Эпилог
  
  
  
  
   Однажды в студеную зимнюю пору
   Сижу за решеткой в темнице сырой.
   Гляжу, поднимается медленно в гору
   Вскормленный в неволе орел молодой.
   Старинная пионерская песня.
  
  
  
  
   Глава I
   Only the balls bounce
  
  
   Разнообразие не поощрялось...
   Братья Стругацкие
  
  
   − Вас что-нибудь... удивляет? − тихим, словно шаги таракана, голосом спросил меня Шпион-Вася.
  
   − Да нет, − смущенно хихикнул я, − хотя... если честно, меня удивляет ваша э-э... форма...
  
   − Моя... форма?
  
   − Да... э-э... ваша форма. Видите ли, она... немецкая.
  
   − Не-мец-ка-я? − по слогам повторил Шпион-Вася и с очень плохо скрываемой гордостью одернул форму.
  
   Да и, пожалуй, грешно было бы не гордиться эдакой формой: ее лакированной черной фуражкой, ее литым золотым шитьем, ее скрипучей кожаной портупеей с пристегнутым сбоку тяжелым маузером, ее рыцарским железным крестом с настоящими (каждый по восемь карат!) бриллиантиками и самым, так сказать, писком военно-тевтонского шика − воткнутым прямо в глаз серебристым моноклем.
  
   − Не-мец-ка-я?! − вновь по слогам повторил Шпион-Вася и от обиды выронил стеклышко.
  
   Между прочим, Шпиона-Васю давно уже никто не звал этим именем. Шпиона-Васю все (и давно) звали только Василием Витальевичем. Дело в том, что Василий Витальевич (бывший Шпион-Вася) уже в течение очень и очень солидного срока (месяцев шесть или семь!) исполнял обязанности Главы Администрации.
  
   Поначалу все, естественно, ждали, что Главой Администрации вновь станет Август Януарьевич. Но и Август Януарьевич, и вновь воскресший Петр Петрович, не говоря уже о также воскресшем и вовсю работавшем в Горагропроме Сидоре Сидоровиче, короче, практически все виднейшие представители номенклатуры практически единогласно утверждали, что при создавшемся весьма непростом положении наилучшей кандидатурой на пост Главы является именно Василий Витальевич.
  
   Поначалу все это воспринималось, как шутка. Сначала мне, если честно, казалось, что, в общем-то, кто угодно: я, вы, А.Д. Дерябин, Е. Я. Голопупенко и даже Секс Символ Семидесятых лучше подходят на пост Главы, нежели Шпион-Вася. Но уже через пару недель с глаз жителей города вдруг будто разом спала какая-то пелена, и все мы начали видеть, что Василий Витальевич просто родился в кресле Главы.
  
   − Понимаешь, − цедя свой вечный коньяк, объяснял мне Гольдфарб Яков Михалыч, − я ведь, естественно, понимаю, что чересчур нахваливать Василия Витальевича − суть как бы поступок... не вполне либеральный. Ведь с каждой такой похвалой ты как бы все неразличимей сливаешься с хором всевозможных подхалимов и подпевал. Но ты, Михаил, надеюсь, и сам осознаешь, что Василий Витальевич − личность? Своеобразная, тихая, внеэмоциональная, но лич-ность. Личность.
  
   − Да-а, − отрываясь от выложенного на мокрый прилавок лавбургера, вздыхала Татьяна Геннадьевна, − это... мужчина...
  
   Поддержка нового руководства была настолько единодушной, что на мой обывательский взгляд уже не требовалось никаких таких выборов. Однако на выборах решительно настоял сам Василий Витальевич.
  
   На этих (состоявшихся строго в отведенные Уставом города сроки) выборах ему противостояло целых 14 кандидатов: кандидат от коммунистов, кандидат от филателистов, кандидат от Союза писателей, кандидат от сексуальных меньшинств, кандидат от Объединенного общества филокартистов и нумизматов и т.д., и т.п. В нечто единое целое всю эту разношерстную братию объединяло только одно: пунктом один всех 14 программ всех 14 кандидатов значилось, что при создавшемся в городе весьма непростом положении единственным по-настоящему достойным претендентом на пост Главы является Василий Витальевич.
  
   Предвыборная борьба обещала быть жаркой, но... когда до дня голосования оставалось месяца два с небольшим, в электоральную драчку вмешался еще один кандидат − Братан-Петя.
  
   Братан-Петя и Шпион-Вася были похожи, как близнецы. Например, в то самый день, когда Шпион-Вася поступил на работу в органы, Братан-Петя стал полноправным членом N-ской преступной группировки, а именно тогда, когда Шпион-Вася вербанул своего первого сексота (люксембургского пресс-секретаря), Братан-Петя в первый раз в жизни совершенно самостоятельно сходил на мокруху, и, наконец, именно в тот самый незабываемый вечер, когда Шпион-Вася впервые примерил перед зеркалом погоны подполковника, Братан-Петя стал полноправным вторым помощником первого заместителя и. о. начальника N-ской преступной группировки.
  
   Симпатии города разделились практически пополам.
  
   − Я понимаю, − кивал седою головою Гольдфарб, − что хвалить и Василия Витальевича и Петра Павловича прямо в глаза стало в наши дни... как бы не совсем комильфо. Но ведь ты, надеюсь, и сам понимаешь, что оба они − на редкость пассионарные личности?
  
   − Да-а, − пригорюнясь, вздыхала Татьяна Геннадьевна, − это... муж-чи-ны...
  
   Итак, симпатии города разделились практически поровну. Исход предстоящего народного волеизъявления стал вдруг совершенно непредсказуемым. Вернее, он БЫЛ БЫ совершенно непредсказуемым, если бы − по трагической и нелепой случайности − буквально за день до выборов Братан-Петя не перерезал бы себе во время бритья горло электробритвой.
  
   *************************************************************
  
   − Ну, и что, что немецкая? − с вызовом повторил Шпион-Вася и от огромного (величиной со средний рублевский коттедж) телевизора перешел к полотну "Василий Витальевич пронзает змею национального сомнения". − Ну, и что, что немецкая? − повторил он и обиженно посмотрел на свиту.
  
   Свита негодующе загудела.
  
   (К слову сказать, на подавляющем большинстве членов свиты были тяжелые твидовые пиджаки, мохеровые шарфы и добротные шапки-ушанки, давно уже ставшие своего рода номенклатурной униформой и носимые не без некоторого аппаратного шика. Лишь лица, максимально приближенные к Василию Витальевичу, как-то: Август Януарьевич, Петр Петрович и, само собой, Сидор Сидорович, хотя и страдали теперь бесконечными отитами, фронтитами, ринитами, тонзиллитами и еще полусотней других, не известных науке простудных болезней, упорно оставляли открытыми и лбы, и уши, и шею).
  
   − Ну, и что, что немецкая? − в сотый раз повторил Глава. − Нельзя же отринуть все ... все сразу. Ведь не все было плохо. Нет! Не все.
  
   Василий Витальевич горделиво одернул форму и искоса глянул на экран телевизора. На экране он, впрочем, мог видеть лишь самого себя, присутствующего на торжественном спуске на воду авианосца "Малюта Скуратов".
  
   − Нет, не все было плохо! − убежденно повторил Василий Витальевич. − Автобаны строились. Порядок на автобанах − был. Мы, конечно, решительно отмежевываемся от отдельных нарушений законности, имевших место в Аушвице, Б. Яре и Треблинке, но... − здесь он вернулся к своей основной, слегка заторможенной манере речи (фразу об отдельных нарушениях отдельных норм он проговорил торопливой скороговоркой), − но... прошу вас заметить, что безработицы в Рейхе... не было. А вот порядок... порядок был. Нет! Не все было пло... − здесь Василий Витальевич на какую-то долю мгновенья помедлил и метнул негодующий взор на Петра Петровича и Сидора Сидоровича, затянувших было хором "Хорст Вессель", − ...хо! Не все было плохо!... Но я вас позвал... не для этого. Я вас позвал, господин Иванов... для того, чтобы по-дружески (пока что − по-дружески) предупредить вас о том, что пребывание ваше в нашем городе в сложившемся непростом положении кажется мне... неуместным. Ни вы не подходите этому городу, ни он − вам. Видите ли, у нашего города есть определенные... исторически сложившиеся и глубоко... укоренившиеся в городском укладе... традиции, которым вы... господин Иванов, решительно не желаете... соответствовать. Короче... вы поступили бы намного бы благоразумней, если б попытались проникнуть в страну Пионэрия и поискали бы там... Точку... Перелома...
  
   Здесь Василий Витальевич вновь посмотрел на экран, где он опять мог видеть лишь себя самого в окружении детишек, страдающих болезнью Паркинсона, и, неодобрительно покачав головой, продолжил:
  
   − По имеющимся у нас... сведениям из этого места вы могли бы вернуться на свою... историческую родину. Сделать это мы вам поможем. Ведь вы... − он сделал вяловатый, почти незаметный жест рукой и всю свиту тут же как ветром сдуло к линии горизонта, − ведь вы... господин Иванов, кажется, в свое время знакомились с... "Книгой пророчеств товарища Кагановича"?
  
   − Да-да... немного, − смущенно ответил я.
  
   − Вот это, − он благоговейно поднес к моему лицу свою маленькую и узенькую ладошку, в самом центре которой смутно виднелось что-то черное. − Вот это четыре... раз, два, три... да, именно четыре Волоска из... из Причинного Места товарища Маленкова. Каждый, кто... разорвет эти Волоски и произнесет при этом Заклинание Номер Восемь, тут же окажется в стране Пионэрия, непосредственно у Точки Перелома. Вам это ясно?
  
   − Да, − опупело промолвил я, − в общем и целом ясно.
  
   − Тогда, господин Иванов, пожалуйста... действуйте.
  
   − Да-да, конечно... Только скажите... − я нервно хихикнул, − а эти... хи-хи... волоски действительно из... из... того самого места тов. Маленкова?
  
   − Да, − торжественно закивал головой Шпион-Вася, − дей-стви-тель-но. ОРГАНЫ не обманывают.
  
   − Э-э? − опять удивился я.
  
   − Нет, ОРГАНЫ, конечно, на то и ОРГАНЫ, чтобы дезинформировать через слово, но в таких вопросах ОРГАНЫ не лгут никогда. Это − святое.
  
   − Значит, − вконец опечалился я, − эти волоски действительно...
  
   − Да.
  
   − Тогда я не буду.
  
   − Но... по-че-му?!! − искренне изумился Шпион-Вася.
  
   − Мне... мне противно.
  
   − ОРГАНЫ не знают такого слова.
  
   − А я − знаю, − вдруг с поразившим меня самого упорством ответил я. − И я − не буду.
  
   − ОРГАНЫ... − с придыханием начал Василий Витальевич.
  
   − Я не буду. Ты понял?
  
   *************************************************************
  
   Погоди, читатель, сейчас я тебе все объясню. Сейчас ты поймешь причины моей роковой несговорчивости. Только для этого нам снова придется вернуться в далекие семидесятые годы. Ведь именно в ту, самую первую эпоху застоя я и приобрел некий личный опыт, вынуждающий меня никогда не совершать того, к чему я испытываю стойкое внутреннее отвращение.
  
   Дело же было, читатель, так. Году в 74-75 ( я учился тогда в седьмом "А" классе 235-ой средней школы), на углу Майорова и Садовой, ко мне подошел один чрезвычайно интеллигентный с виду мужчина и очень тихим и вкрадчивым шепотом попросил меня сделать ему это. Рукой. За каковые действия он предложил совершенно немыслимые с моей пионерской точки зрения деньги − тридцать рублей.
  
   Я, покраснев, отказался. Потому что было противно.
  
   Потом практически все мои знакомые практически в один голос говорили, что я полнейший кретин, и что такая удача выпадает человеку раз в жизни. Я же в ответ пожимал худыми в те годы плечами и (делать-то нечего) соглашался, что да, мол, слегка туповат и практической жилки лишен.
  
   Сейчас же я понимаю, что интеллигентный мужчина, пойди я в тот вечер с ним, меня б наверняка изнасиловал. Вот такой, читатель, достаточно мелкий случай из частной жизни.
  
  *************************************************************
  
   − Ты понимаешь, что мне противно?
  
   − Ва-асилий Ви-итальевич! Ва-а-асилий Ви-итальевич! − вдруг, изо всех сил форсируя голос, прокричал из своего прекрасного далека смутно маячивший на горизонте Сидор Сидорович. − Позвольте. Гм. Мне разорвать Волоски и отправить молодого. Гм. Чаэка в Страну Пионэрию.
  
   − Нет, Сидор Сидорович, − подчеркнуто вежливым тоном ответил ему Шпион-Вася и (я не поверил своим глазам!) тонкие губы Василия Витальевича вдруг расплылись в каком-то подобии полуулыбки, − лично вы... Сидор Сидорович, нам нужны здесь и... сейчас. Как же мы без вас? Уж не бросайте нас, Сидор Сидорович.
  
   И он вновь посмотрел на необъятную ширь телеэкрана.
  
   На экране он − наконец-то − узрел не себя: высокая и голенастая блондинка, поводя по-мальчишески узкими бедрами, пела:
  
   Я жизнь отдам за ночь с тобой,
   Я жизнь отдам за ночь с Главой,
   Я все отдам, чтоб по-овстречать такого, как Ва-а-асилий.
  
   − Знаете что... − просиявшее было лицо Василия Витальевича вдруг подернулось дымкой и стало серьезным, − я, пожалуй... пойду вам на... навстречу... и лично проконвоирую вас в страну... Пионэрию.
  
   После чего ювелирно точными движениями пальцев он порвал волоски и произнес высокой захлебывающейся скороговоркой:
  
   − Тох − тибидох − тибидох − тибидох − тибидох − реальный − социализм − не плох? − не плох!
  
  ***************************************************************************************************************************************************************************************
  
   Раздался взрыв.
  
   Потом вдруг нахлынуло радостное чувство умирания, смешанное с чувствами полета и восторга.
  
   Потом наконец-то последовал сам этот упоительно быстрый и долгий полет.
  
   А потом произошло крайне грубое и резкое приземление.
  
  *************************************************************
  
   Я сидел на куче опавших листьев. Передо мною стоял Леня Прыщ и деловито мочился на куст смородины.
  
  
  
  
  
  
   Глава II
   Разговор с Богом.
  
  
   − А, это ты, Миш! − увидев меня, радостно крикнул Леня. − При-ы-ывет, Миш!! Здо-о-оров, Миш!!! Сейчас вот только поссу... Все, короче, поссал... Здорово!
  
   И он протянул мне свою усыпанную мелкими желтыми каплями руку.
  
   Я (от изумления) безвольно пожал её.
  
   − Ну, как дела, Миш? − заинтересованно спросил меня Леня.
  
   − Да так... как-то все, − неопределенно пожав плечами, ответил я.
  
   − Ну вот и отлично, Миш! − торопливо кивнул мне Леня, после чего улыбнулся и затрещал. − А мне здесь, Миш, один, короче, стишок рассказали! О такой стих! Клевый-клевый-клевый-клевый! Только... чур, никому! Ага?
  
   − Хорошо.
  
   − О такой стих! Клевый-клевый-клевый-клевый!
  
   Прыщ опасливо зыркнул по сторонам и произнес, икая от хохота:
  
   За-ахожу я-а в бу-доч-ку,
   Та-ам сидит мадам,
   Подымаю ю-боч-ку,
   Что-о я вижу там?
   Посередине − ды-роч-ка,
   По краям − пушок,
   Это называется: "дамский петушок".
  
   "Дамский петушок", понял? Дамский петушок! А это рядом с тобой что за хуй?
  
   И он ткнул коротким и мокрым пальцем в переминавшегося с ноги на ногу Василия Витальевича.
  
   − А это... − опять чуть-чуть подзамялся я, − это, Лень, Петя... т.е. Вова... это − Вася!!!
  
   − Нормальный пацан?
  
   − О такой!
  
   − А-а...
  
   Прыщ с нехорошим дворовым прищуром уставился на Василия Витальевича. Тот тоже, в свою очередь, с головы до ног окатил его своим невыразимым фиолетовым взором.
  
   − А ты... − наконец первым прервал молчание Василий Витальевич, − ты смотрел... ФИЛЬМ?!
  
   − Какой? − не расслабляя прищура, вопросом на вопрос ответил Леня.
  
   − ТРИСТА СПАРТАНЦЕВ!!!
  
   − Нормальный хоть фильм?
  
   − Зыковский! ... Клевый! ... О такой! ... − Шпион-Вася на минуту-другую замолк, подбирая слова. − О такой фильм! Там один, короче, пацан та-акая, короче, сволочь! А другой, короче, за нас. И он его спрашивает: "Ты чего, блядь, наделал?" А тот его мечом − хуяк! хуяк! − Василий Витальевич вдруг выломал прут смородины и начал хлестать им Прыща по голым ногам. − Хуяк, короче, хуяк! А тот его − по ебальничку! А тот его − по ебальничку!
  
   − Опа! − Прыщ поднял овальную крышку помойного бака и принялся с удивительной ловкостью парировать ею удары Василия Витальевича.
  
   − Хуяк, короче, хуяк!
  
   − Опа, короче, опа!
  
   Я огляделся.
  
   Олежка, Стас, Человек с Незапоминающимся Лицом и еще с десяток других полузнакомых ребят играли в "слона и милитона". Парочка крутобедрых мамаш прогуливалась туда-сюда с колясками. Визгливая пригоршня малышат копошилась у гаража, возле песочницы.
  
   Я еще разок огляделся. Что-то менялось вокруг.
  
   Да нет ведь − не так.
  
   Что-то менялось во мне.
  
   Сам пейзаж оставался прежним: крошечный скверик, гараж, до дыр проржавевшая горка-ракета. Что-то менялось внутри пейзажа.
  
   Земля изменяла свой цвет − он становился насыщенней и темней, он на глазах обрастал оттенками и подробностями, и среди палых осенних листьев я вдруг разглядел перебегавшего черной каплей жука, а на неровной от ржавчины гаражной стенке то, что казалось мне бессмысленными меловыми подтеками, вдруг сложилось в четкую надпись:
  
   "Х... + П...ДА = СЕКС"
  
   Что-то менялось во мне.
  
   Меня вдруг охватил лихорадочный интерес ко всему живому.
  
   Мне стало жутко вдруг не хватать тех сотен и тысячей мелочей, из которых, собственно, и состоит бесконечность нашего детства.
  
   Мне стало вдруг не хватать ярко-красных клопов-пожарников, бледно-зеленых бабочек-лимонниц, элегантных и жирных пиявок, трескучих, словно бабушкин веер, стрекоз, подвижных, как ртуть, водомерок, уродливых, словно ночной кошмар, личинок жуков-плавунцов и прочая, и прочая, и прочая.
  
   Я жадно всмотрелся в мир.
  
   Нет... окружавший меня пейзаж был, на городской лад, почти что лишен насекомых. Кроме вездесущих мух и комаров я сумел рассмотреть лишь зависшую тонким бирюзовым пунктиром стрекозку, да еще − по разлохмаченному стволу росшей у самого гаража березы деловито сновал взад-вперед рыжий муравьиный народ.
  
   А в двух шагах от березы на низкой зеленой скамейке сидел Бог.
  
   Бившее прямо в глаза сияние мешало мне толком видеть его, но я все же заметил его хороший серый костюм, плотную щетку усов, чуть запылившиеся темно-коричневые штиблеты и защитного цвета рубашку с наглухо застегнутым воротом.
  
   Бог с интересом посмотрел на меня и тихо сказал:
  
   − Здравствуй.
  
   Я неловко переступил с ноги на ногу и растерянно вымолвил:
  
   − Здравствуйте, Бог.
  
   Бог помолчал, достал из кармана алюминиевый портсигар с косо выдавленной надписью: "За мирный космос!" − надавил кнопочку, распахнул его и осторожно вытащил из-под толстой белой резинки скрюченную на бок папироску. Потом по-цыгански, с присвистом, продул ее и негромко спросил:
  
   − Чего же ты хочешь, Михаил?
  
   − Я хочу... обратно, − подумав, ответил я.
  
   − Во Внешний Мир?
  
   − Да, во Внешний Мир.
  
   Бог кивнул головою и закурил.
  
   (От раскаленного конца его папиросы отлетал сиреневый нежный дымок, а из приплюснутого и чуть обслюнявленного мундштука валил дым другой − обильный, грубый и желтый).
  
   − Нет, ты не понял, − все так же тихо продолжил он. − Весь фокус в том, какой тебе нужен Внешний Мир.
  
   − А что, разве я могу... выбирать?
  
   −Конечно, можешь.
  
   − Ну, какой-какой... − я мечтательно закатил глаза и расплылся в дурацкой улыбке. − Ну, такой, естественно, Внешний Мир, в котором бы моя страна была бы страной процветающей и... и свободной. Это раз. Чтобы доллар стоил рублей, максимум, восемь. Это два. И чтоб во главе моей Родины стоял относительно молодой, относительно умный, и мало-мальски порядочный человек, обязательно... прочитавший "Войну и мир" и... и "451 по Фаренгейту"...
  
   − Значит, относительно... молодой? − улыбнулся Бог.
  
   − Да, − убежденно ответил я.
  
   − И обязательно прочитавший этого... Брэдбери?
  
   − Да.
  
   − Ты уверен? − опять улыбнулся Бог.
  
   − В чем?
  
   − В том, что хочешь именно этого?
  
   − Да... − убежденно ответил я, − я... уверен.
  
   − А вот по-моему ты − лжешь.
  
   − По-че-му?
  
   − Да потому что ты хочешь совсем не этого. − Бог встал и неспешно заходил вдоль длинной зеленой скамейки. − Ты хочешь другого. И знаешь, чего ты на самом деле хочешь? Ты хочешь, чтобы в Америке произошла революция. И чтобы обещанный тебе в детстве коммунизм был наконец-то построен. И чтобы на Красной площади была всего круглей земля. И чтобы...
  
   − Да!!! − что есть силы выкрикнул я.
  
   − Что "да"? − Бог удивленно вскинул черные брови.
  
   − Вы совершенно правы... Господи... Совершенно правы. Совершенно! Я хочу... именно этого. Но ведь это же... невозможно?
  
   − Что значит "невозможно"? − Бог конфузливо кашлянул. − Что значит "невозможно"? Я ведь все-таки... Бог. Для меня ведь нет ничего невозможного. Или, скажем так, почти нет. Вот, например, недавно (хотя... шут его знает, может быть, и давно: ведь у нас тут, собственно, никакого времени нет − сплошная Вечность) так вот, один... в чем-то очень похожий на тебя молодой человек на коленях молил меня, чтобы Колумб не открыл Америку. И что бы ты думал? Ведь я ему этот мир построил! Вылепил этому младому безумцу Мир, в котором Америка была открыта лишь в 1723 году Витусом Берингом. А уж победа-то Эсэсэсэрии в Холодной войне в сравнении с эдаким опытом − просто шутка!
  
   Бог выбросил в урну докуренную почти до мундштука беломорину.
  
   − Итак, что там у нас? Победа Эсэсэсэр в Холодной войне... Тэк-тэк-тэк... Победа... Эсэсэсэрии... Тэк-тэк-тэк. В холодной... Для этого всю Мировую историю нужно подправить в трех точках.
  
   Бог вновь достал, продул и аккуратно вставил в угол рта папиросу.
  
   − Да!.. Именно в трех. Точка первая − 1953 год. В твоем мире, Михаил, Людоед проживет лишних полгода. Согласен?
  
   − Естественно!
  
   − Ес-тест-вен-но? − Бог иронично покатал во рту папиросу и вынул беременный коробок за две копейки. − А ты хотя бы в самых общих чертах представляешь, что это такое − лишних полгода жизни Людоеда?
  
   − Мне все равно, − убежденно ответил я.
  
   − Ему все равно! − Бог осуждающе закусил беломорину. − Ему все равно! − Бог выстрелил спичкой и закурил. − Нет, ты у нас все-таки у-ди-ви-тель-но смелый человек, Михаил! Даже тот молодой безумец, что пытался закрыть Америку, был, по правде сказать, несколько более осторожен. Ему все равно! Ну, да ладно-ладно... − Господь глубоко затянулся. − Итак, Михаил, Людоед в твоем Мире проживет лишних шесть месяцев и подохнет лишь в сентябре. Освободившийся после гибели Людоеда трон тут же займет Лаврентий Павлович Берия, который, к слову сказать, и осуществит в стране цикл куда как более последовательных и куда как более радикальных либеральных реформ, нежели по-колхозному сентиментальный и трусоватый Никита Сергеевич (именно эти − куда как более последовательные − реформы и сделают победу СССР в Холодной войне возможной). Ты согласен с таким поворотом? Но учти, Людоед проживет лишних шесть месяцев.
  
   − Согласен, − кивнув головой, ответил я, − мне все равно.
  
   − Да, я помню. Помню, что ты, Михаил, человек у-ди-ви-тель-но мужественный. И в качестве премии за гражданскую смелость я хочу подарить тебе один сюжет. Ты ведь, кажется, пишешь?
  
   Я покраснел, как десятиклассник, которого прямо на комсомольском собрании спрашивают, не занимается ли он онанизмом, и еле слышно пробормотал:
  
   − Да... пишу...
  
   − Прекрасно! − ответил Бог. − Великолепно! Вот такой, Михаил, сюжет. Представь себе: че-ло-век. Обычный такой Че-ло-век. Голова, гениталии, руки и ноги. Перед человеком обычный детский манежик. И в этом манежике ползают три годовалых младенца: Вова, Сосо и Адольф (предположим, что в мире, где возможен подобный сюжет, все они родились одновременно). Три прелестных таких, три глазастых и лобастых младенца. И вот ежели наш че-ло-век поочередно возьмет их за пухлые ножки и шваркнет башкою об стенку, весь, Михаил, XX век пойдет совершенно по-иному и десятки... нет... даже сотни миллионов точно таких же прелестных глазастых младенцев останутся жить. Каков, Михаил, сюжет?
  
   − Не... не знаю, − почти что не слушая Господа, выпалил я, − мне, честно говоря, не до этого.
  
   − Не до этого? − Бог обиделся и засопел. − Не до этого! Ему, видите ли, не до этого! Ну, да... ладно. Значит − просто плохой сюжет. Хотя, если честно, мне... Ну, да ладно: не до этого − так не до этого. Итак, следующая. Гм. Узловая точка − июль шестьдесят девятого. Что для тебя 20 июля 1969 года?
  
   − Не... не помню.
  
   − Вспоминай.
  
   − Чехо... Да нет, нет! Какая, на фиг, Чехословакия! Американцы!!!
  
   − Где?
  
   − На Луне.
  
   − Ум-ни-ца! − умилился Господь. − Умница! Совершенно верно! Американцы на Луне − это ведь стало для тебя крушением целой Вселенной. Кстати, почему, Михаил?
  
   − Ну... видимо, потому... − подумав, ответил я, − что нарушился ее основной Закон: что наши везде и всюду первые.
  
   − Со-вер-шен-но верно! Со-вер-шен-но верно! И ты, Михаил, с чисто детской непоследовательностью начал чуть-чуть ненавидеть наших. За то, что они позволили себе не быть первыми. Ведь так?
  
   − Так.
  
   − Хо-ро-шо! Первыми на Луне высадятся Пацаев и Добровольский. Но...
  
   Бог осуждающе посмотрел на давным-давно погасшую беломорину, порылся в карманах, вновь достал коробок, вытряхнул из него желтую, едва-едва помеченную коричневой серной крапинкой спичину, отыскал на широкой измызганной грани неповрежденное место, приноровившись, чиркнул и − попытки где-то с третьей-четвертой − наконец-то зажег: сначала спичку, а затем и неохотно занявшуюся от нее беломорину.
  
   − Но у чудес, Михаил, − продолжил Господь, − имеются, как известно, свои законы, и этот очередной триумф советской космотехники с одной стороны сохранит, а с другой − заберет одну жизнь. Ну, во-первых...
  
   Бог спрятал беременный коробок в боковой карман пиджака.
  
   − Ну, во-первых, Эрнесто Че Гевара не отправится в 1966 году в Боливию и доживет до девяноста трех лет в качестве никому не нужного и всеми презираемого кубинского Буденного. Хорошо?
  
   − Хорошо.
  
   − И не жалко тебе, − удивленно спросил меня Бог, − этого р-р-романтического гер-р-роя? Ведь живой Че Гевара не нужен решительно никому, даже жене, а мертвый − решительно всем, включая Зюганова и Пелевина. Неужто же у тебя, Михаил, достанет суровости обречь его на бессмысленное пенсионное гниение?
  
   − Достанет. Либо я, либо он.
  
   − Марксистский подход! ... А вот... э-э... а Бориса Николаевича Ельцина амнистированные в 1954 году уголовники все-таки сбросят с крыши вагона. Хорошо?
  
   − Хорошо.
  
   − Ты же его... любил?
  
   − Да. Раньше.
  
   − А теперь?
  
   − А теперь... не очень.
  
   − Настолько не очень, что ты его − хоп! − и с крыши вагона?
  
   − К черту. Либо я, либо он.
  
   − Марксистский подход!
  
   Бог встал и вновь походил, разминая затекшие ноги.
  
   − Марксистский подход! Марк-сист-ский... под-ход...
  
   Он нервно выщелкнул в урну так толком и не раскурившуюся, а лишь распустившуюся диковинным черным цветком папиросу.
  
   − Марксистский... Вот ч-черт! Не выходит! ... Ка-кой по-зор!!! Я ошибся в расчетах. Две. Да, именно две, Михаил, человеческих жизни у нас с тобой заберет этот славный триумф советского космостроения. Только... только я очень боюсь, что отдать мне эту вторую жизнь тебе будет несколько... м-м-м... потруднее. Твой друг...
  
   − Какой?
  
   − У тебя один друг... Так вот, твой друг... он... короче, сперва заболеет, а потом он... умрет. Видишь ли, Михаил, детская смертность в той гипотетической Вселенной, где будет выстроен коммунизм, окажется несколько... а, если честно, то просто в несколько десятков раз выше, нежели детская смертность в мире, где коммунизму победить не суждено. И, вследствие всего этого, твой друг сперва заболеет, а потом он ... умрет. Хорошо?
  
   Я ничего не ответил.
  
   − Хо-ро-шо?!
  
   Я вновь ничего не ответил.
  
   − ХОРОШО?!!
  
  ******************************************************************
  
   − Хо... рошо... − еле слышно ответил я, глядя на вытоптанную, как пятка, землю. − Хо... рошо... Либо я, либо он.
  
  − Марк-сист-ский под-ход! − довольно кивнул Господь. − Итак, Михаил, коммунизм мы с тобою, считай, построили. Ведь высадка на Луне Пацаева и Добровольского произведет эффект разорвавшейся бомбы. Уже через каких-нибудь семь-восемь лет идеи западного мироустройства окажутся безнадежно дискредитированными, а утверждение о безнадежном техническом отставании Старого мира станет зацитированным до дыр общим местом. Миллионы позавчерашних консерваторов начнут голосовать на выборах за Жоржа Марше и Гэса Холла. Миллионам новообращенных леваков будет нравиться в новой жизни решительно все − даже повсеместно вводимые продуктовые талоны. В конце концов даже в старой и доброй Англии лейбористская партия добровольно сольется с коммунистической и триумфально возьмет на выборах 99 процентов... Да... − вымолвил Бог, − спешу успокоить твою чут-ку-ю совесть. Революция будет абсолютно бескровной. (Невиданному Милосердию перешагивающей с континента на континент Революции Роз первый поэт планеты Е. А. Евтушенко посвятит немало проникновенных строчек). Итак, коммунизм мы с тобою, считай, построили. Но... но...
  
   Бог привычно раскрыл портсигар и не нашел под толстой белой резинкой ни одной папиросы.
  
   − Есть курить, Михаил?
  
   − Не... я бросил.
  
   − И давно?
  
   − Давно. Уже... год.
  
   − И не тянет?
  
   − Тянет. Терплю.
  
   − За-ви-ду-ю, − оскорбленно вымолвил Бог. − А у меня вот ни хрена не хватает силы воли. Нет, я, конечно, мог бы бросить, используя свои... м-м-м... способности. Но считаю это как бы... не совсем корректным. А простой, человеческой силы воли, чтобы бросить курить, у меня, увы, нет. Но вернемся к нашим баранам. Итак, третья, Михаил, точка. Третий. Гм. Узел. Любишь Солженицына?
  
   − Нет.
  
   − Я тоже... Итак, Третий. Гм. Узел. 1979 год. Точнее, 14 октября 1979 года. Причем с точки зрения. Гм. Вселенской нам с тобой этот Узел на фиг не нужен. (Нет, мы воспользуемся, конечно, моментом и подправим пару-тройку решений тогдашнего Политбюро, а также пригладим десяток-другой чересчур запальчивых выступлений тогдашнего молодого генсека Шепилова, но... с точки зрения. Гм. Вселенской нам этот Узел на фиг не нужен). Нам этот Узел нужен лишь для того... Для чего, Михаил?
  
  ******************************************************************
  
   Я промолчал
  
   − ДЛЯ ЧЕГО?
  ******************************************************************
  
   Я вновь ничего не ответил.
  
  ******************************************************************
  
   − Хорошо-хорошо, − со вздохом вымолвил Бог. − Я сам все скажу. Да... Гм. Сам, − Бог нервно прищелкнул пальцами и сотворил из влажного вечернего сумрака папиросу. − 14 октября 1979 года нам понадобилось для того... − Господь закурил. − Видишь ли, Михаил, у меня такой, короче, характер, что уж ежели я леплю человеку Мир, в нем все должно быть − чики-поки. Т.е., я хочу сказать, что в этом Мире должны осуществляться абсолютно ВСЕ как явные, так и тайные желания и стремления человека, попавшего ко мне ну сюда... ну... на... на ковер. Ну вот, например, тот самый то и дело поминаемый мной молодой человек, что так страстно мечтал закрыть Америку, одновременно мечтал заняться любовью с собственной тещей. (И я ему в осуществлении этой его мечтинки помог). У тебя, Михаил, такие... простые желания тоже, конечно, имеются, но мы о них поговорим несколько... позже... Ибо не в них сердцевина твоей... м-м... личности. Короче, пойми, что уж, ежели я вызвал сюда человека и стал лепить ему Мир, в этом Мире все должно быть − чики-поки. А 14 октября 1979 года нам нужно для того... Для чего, Михаил?.. Для че-го? Ну, что, так и будем играть в молчанку?
  
  ******************************************************************
  ****************************************************************** ******************************************************************
  
   Я вновь ничего не ответил.
  
   − Ну хорошо-хорошо. Ты помнишь... Вот, ч-черт! Кха-кхе... − Бог глубоко и надсадно закашлялся, − кхе-кха-кха-а!!! ...С тех пор как эти сволочи на "Урицкого" начали класть в "Беломор" кубинский табак, курить "Беломор" стало решительно невозможно!.. Кхе-кха... Ну, все, вроде полегче... Пойми, Михаил, ведь это дело естественное, бывающее практически с каждым взрослым человеком, но у тебя оно как-то потом − не срослось. Тебе кажется, что срослось, но на самом деле оно -не срослось. Настолько не срослось, что, говоря по-честному... Кха-кхе!!! Вот, ч-черт!.. Короче, возьми-ка ты лучше вот этот листочек, написанный, собственно, тоже тобой, но как бы... в несколько ином Измерении. Любопытствуешь посмотреть?
  
   И он протянул мне небрежно вырванный из школьной тетрадки листок.
  
   Я уперся взглядом в заглавие. Заглавие было написано черным карандашом, а потом трижды подчеркнуто гелевой ручкой. Оно гласило:
  
  
   История великой любви М. Иванова
  
  
   Мне вдруг вспомнилось очень странное время: 20 мая 197... года.
  
   Я шел по улице. У меня были очень большие проблемы. Мне грозила годовая двойка по астрономии, у меня на носу выпускные экзамены, сдавать которые я был не готов, не говоря уже об экзаменах вступительных, сдавать которые я был не намерен.
  
   У меня были очень большие проблемы. Но все эти проблемы мне, если честно, были − по фигу.
  
   Более того! Если бы я вдруг загремел в тюрьму или заболел какой-нибудь неизлечимой болезнью, я вряд ли бы счел и эти сложности заслуживающими хоть какого-то внимания.
  
   Мне было б на них − наплевать.
  
   Я шел вдоль улицы Савушкина и фальшиво насвистывал "Сентиментальный марш".
  *********************************************************************************************************************************************************************************************************************
  
   ...Сейчас мне практически невозможно вспомнить себя самого - свои месяцами неглаженные школьные брюки, свои позорные красные кеды, свою по- цыплячьи узкую грудь и свою презрительно задранную кверху губу без единого волоса.
  
   И лишь немногим проще мне сейчас вспомнить улицу Савушкина: без единой спутниковой тарелки, без единого поблескивающего в окнах стеклопакета и без единой мобилы в руках у прохожего.
  
   Но я твердо помню одно. Мы себе нравились. Я казался себе красавцем-мужчиной, а улица Савушкина в 197... году казалась и мне и себе вполне современной.
  
  ********************************************************************
  
   Итак, я шел вдоль улицы Савушкина и фальшиво насвистывал "Сентиментальный марш".
  
   И вот показалась площадка детского сада. Карапуз лет пяти подбежал к ограде и начал пристально смотреть на меня своими широко раскрытыми шоколадными глазищами.
  
   Вообще-то, что сейчас, что тогда проблем в общении с детьми у меня практически не возникает, но именно этот малыш вдруг воспылал ко мне какой-то странной и неудержимой ненавистью.
  
   − Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! − радостно выкрикнул он сквозь прутья решетки.
  
   Я недоуменно пожал худыми плечами и чуть прибавил шагу.
  
   − Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! − с удовольствием повторил свои слова этот словно слетевший с пасхальной открытки ангельчик.
  
   − Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! − вдруг начали хором скандировать все остальные, моментально облепившие ограду малышата, и я поспешно бежал, провожаемый криками и победными воплями.
  
  
  Дядька сраный,
   иди в жопу!
   Дядька сраный,
   иди в жопу!
  
   Неслось мне вслед.
  
   Улепетывая, я так и не удосужился стереть со своих губ улыбку. Откровенно говоря, я был − польщен. Впервые в жизни меня назвали "дяденькой".
  
   И вот я снова иду вдоль улицы Савушкина. У меня все те же большие проблемы. Мне грозит годовая двойка по астрономии, у меня на носу выпускные экзамены, сдавать которые я не готов, не говоря уже об экзаменах вступительных, сдавать которые я не намерен. Но мне на них − наплевать. Более того, если бы я, скажем, вдруг загремел в тюрьму или неизлечимо заболел раком, я вряд ли бы счел бы и эти сложности заслуживающими хоть какого-то внимания.
  
   Ибо меня заботит одно − Шевелева.
  
   Она заполняет собою все.
  
   Шевелева − это я сам, неторопливо бредущий вдоль улицы Савушкина. И дующий вдоль улицы Савушкина теплый ветер − это Шевелева. И недовольно косящийся на меня мент − это Шевелева. И звонко лопающиеся стручки акации − это тоже Шевелева. И даже выпиваемый мною разбавленный квас за три копейки настолько пронизан моею великой любовью, что мало-помалу тоже становится Шевелевой.
  
   Я пригубляю теплую жижу, вспоминаю светящийся взгляд Шевелевой и вдруг − безо всяких явных причин − переполняюсь таким нестерпимым счастьем, которое сейчас, через тридцать лет, мне уже не дано испытать, даже получив Нобелевскую премию или переспав с мисс Вселенной.
  
  
   − Ну, вот... − помолчав, продолжил мой собеседник, − а, что касается 14 октября, то в этот день для тебя навсегда закончилось... Ну да ладно-ладно, мы оба, короче, знаем, что в этот трижды проклятый день для тебя раз и навсегда завершилось. Дело, повторяю, естественное, бывающее практически с каждым взрослым человеком, но... но у тебя это как-то все потом... не срослось. И с этого дня для тебя началась какая-то совершенно чужая жизнь. Настолько чужая, что все эти годы тебе почему-то кажется, что однажды тебя толкнут и разбудят. Это правда?
  
   − Правда.
  
   − Тогда, Михаил, внимание! Сейчас я толкну тебя и − разбужу. Ровно через минуту ты проснешься в том красногалстучном звонкоголосом раю, где ты и она − единое целое, где на Красной площади всего круглей земля, и где от каждого по способностям и каждому − по потребностям. Ты готов, Михаил?
  
   − Гото... − чуть было не выпалил я, но тут же одумался и заорал. − Нет! Ты мне сначала скажи: КАКОЙ БУДЕТ ПЛАТА?!!!
  
   Бог ласково улыбнулся в усы:
  
   − Плата?
  
   − Да, Господи, плата.
  
   Бог вновь улыбнулся.
  
   − А никакой такой платы не будет. Решительно никакой. Вообще! Более... того, все предыдущие выплаты тоже ... м-м ... аннулируются: Людоед подохнет пятого марта, Эрнесто Че Гевара поедет в Боливию и погибнет там, как герой, юный Боря Ельцин, проиграв футболку и тапочки, благополучно слезет с крыши вагона, а твой друг, − Бог назвал его имя и фамилию, − после двух с половиной месяцев интенсивнейшей терапии ничуть не менее благополучно покинет Саратовскую областную больницу. Никакой такой платы не будет. Я пошутил.
  
   − Вообще никакой? − опять спросил его я.
  
   − Вообще.
  
   − Совсем никакой?
  
   − Абсолютно.
  
   − Т.е. вы хотите сказать...
  
   − Ну, Михаил, но так же нельзя! − наконец, не выдержал Бог. − Прямо какой-то второй Фома неверующий: "а совсем?", "а вообще?". Ну, не бу-дет пла-ты! Не бу-дет! Т. е. платой, если тебе так уж хочется знать, явилось само твое согласие отдать мне этих людей. А что касается пункта последнего, то по нему никаких таких провокативных уступок не предусматривалось изначально. Ну, разве... Да какая же это плата! Это же... элементарная логика. А против логики ведь никто... даже Бог, Михаил...
  
   Он снова прищелкнул пальцами и сотворил из полуночной тьмы еще одну папиросу.
  
  − Ведь ты, Михаил, надеюсь, и сам догадываешься...
  
   − О чем? − удивился я.
  
   − Ты что, САМ не понимаешь?
  
   − Нет.
  
   − НЕ ПОНИМАЕШЬ?
  
   − ...?
  
   − Но это же э-ле-мен-тар-на-я логика!
  
   − Ну?
  
   − Ты что, не понимаешь, кто не родится, если...
  
   − Ну?!
  
   − Если, короче, ты...
  
   − Ну?!!!
  
   − Если ты...
  
   − Хватит! Я понял... Жауко ми Дэнку.
  
   − Что... что ты сказал? − в свою очередь удивился Бог.
  
   − Ничего. Жауко ми Дэнку.
  
   − Что?
  
   − Воук скушал ми ногу.
  
   − Какой волк? Ты о чем, Михаил?
  
   − Я сказал, что я ПОНЯЛ.
  
   − Ну, и... ?
  
   − К черту!
  
   − Что?
  
   − Все.
  
   − Ка-а-ак?! Ты э-то серь-ез-но?!
  
   Бог нервно прищелкнул пальцами и закурил.
  
   − Ну ты это вообще, Михаил! − возмущенно продолжил он. − Я, как дурак, корежился, творил ему целый Мир, а он... Да ты хотя бы знаешь, что... что у тебя попросту НЕТУ альтернативы! Вернее, конечно, есть, но ...
  
   − Какая?
  
   − Альтернатива у тебя одна: УЙТИ, ОТКУДА ПРИШЕЛ!
  
   − Хорошо.
  
   − Не-э-эт! Ты не понял! − с каким-то странным восторгом воскликнул Бог. − Ты не понял!!! ОТКУДА ПРИШЕЛ − это не столь полюбившаяся тебе восьмикилометровая Приемная в бывшем городе N на реке M. ОТКУДА ПРИШЕЛ − это: Ленинградская область, Приозерский район, бывший пионерлагерь "Юный Климовец", строение Љ 8. На топчан, к батарее! Вот что означает "ОТКУДА ПРИШЕЛ"!
  
   Я немного подумал и произнес:
  
   − Хорошо.
  
   Бог от удивления уронил папиросу.
  
   − Ты что... согласен?
  
   − Да.
  
   − Ты что, вообще... идиот?
  
   −Наверное.
  
   − Ты что, сам себя не любишь?
  
   − Да. По крайней мере таким.
  
   − Ну, Михаил! − Бог схватился за голову. − Ну, Михаил! Я, как дурак, корежился, лепил ему целый Мир... А он... Так, стало быть, ты согласен?
  
   − Да.
  
   − И готов ко всему?
  
   − Да.
  
   − Ко всему?!
  
  − Ко всему.
  
   − Ну, с Богом, − промолвил Бог.
  
  
   **************************************************************************************************************************************************************************************
  
  
   Я лежал на боку. Обе мои руки были намертво прикованы к батарее. Где-то в невообразимом, почти что космическом далеке еле слышно шипело радио.
  
   − На меня ведь за тридцать пять лет работы в театре, − все твердил и твердил чей-то до отвращения интеллигентный голос, − ни единых штанов не перешили. Они сгнили, но их не перешили. А все почему?.. Ведь у меня утром как? Сперва − молитва. Потом − весы.
  
   ************************************************************
  
   С выгнувшейся горбом деревянной стены на меня равнодушно смотрели позапрошлогодние газетные объявления.
  
   ...Нет, какой-то шанс у меня все-таки был.
  
   Крошечный. Чисто теоретический.
  
   Тридцать (с чем-то) процентов.
  
   КОНЕЦ
  
   САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, ПЕТРОГРАДСКАЯ СТОРОНА.
   26.06.2005. 10-35
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"