Что и говорить, были "жахи" и похлеще меня, но я был вполне доволен своей жизнью. Единственное, что долго я не мог приобрести, так это умение молчать. Я уже говорил, что не раз за это жестоко платился, но в конце концов поумнел, стал молчаливее и замкнутее. Раньше я не мог удержать в себе никакую тайну, мне обязательно хотелось поделиться ею с кем-нибудь, рассказать о пережитом. Но моя незатейливость и откровенность оборачиывались против меня же, и будучи неоднократно битым, я замыкался в себе всё больше и больше, и в конце концов. Как уже говорил, научился держать язык за зубами, как бы тягостно это ни было. Между свободой говорить и свободой действовать я выбрал последнюю.
Поверьте, что уметь молчать - тяжёлая наука. Молчать о своих чувствах - значит, подавлять свою душу, молчать о своих мыслях - значит, сушить свои мозги, но научиться молчать, чтобы сохранить свою свободу, пусть рабскую, но свободу, в моём положении надо было, и я научился.
Но хранить тайну так тяжело, как ходить под каким-нибудь заманчивым искушением и не искуситься. Человек, видимо, так устроен, что у него возникает потребность поделиться своими мыслями, и, если не с людьми, то хотя бы с бумагой. Поняв, что люди недостойны, чтобы доверять им , я завёл дневник, в который начал записывать свои мысли, пережитые приключения и чувства. Иногда меня посещали и некоторые стихотворные формы, будто слепые, бродившие по закоулкам моего сознания. Если удавалось, то я записывал и их, хотя не могу похвастаться в этом своими достижениями.
Дневник, который я вёл, не видела ни одна живая душа, даже мой ближайший из всех людей друг, Гриша Охромов. Я старался писать в нём таким тарабарским почерком, что никто. Кроме меня самого не разобрался бы в написанном там. К тому же простейшая шифровка, навыкам которой я слегка поднаучился, избавляла меня от всяческих беспокойств. Спейслужбы, вроде бы, заниматься мной не собирались, а простой любознайка сломал бы там ногу, если бы сунулся туда что-нибудь читать. Вот эта незатейливая тетрадочка с мудрённым названием "Философские теради" и стала хранителем всех моих тайн, впечатлений и печалей. Да, да, пречалей, потому что, хотя я и уверял себя что жизнь моя прекрасна, но очень часто мне бывало грустно. К тому же не такая уж она прекрасная и была, особенно, если ковырнуть её поглубже. Что в ней вообще было хорошего?
Взять хотя бы моих родителей. Про мать я уже сказал немного. Вспомниая своё детство, я не могу избавиться от грусти. Отец... Как-то я записал в своём дневнике: "Сегодня получил письмо от матери. Благодарит за фотографию, пишет, что я всё больше становлюсь похожим на отца. Зачем она это делает? Зачем вспоминает его? Кто он ей теперь? Кто он ей с того момента, как она в первый раз его предала, когда изменила с другим? Есть ли вообще у этого лицемерного существа - женщины, что-нибудоь святое? Ставила ему рога, а теперь умиляется воспоминаниями о нём. Тварь. Она моя мать, но она тварь, низкое животное, не достойное любви. Интересно, знает ли она, что я всё видел и помню это ещё острее, чем раньше. Жто её заслуга, что я не верю теперь ни одной из женщин. Не знаю, любил ли её отец, но я её ненавидел неосознанно, со скрытой яростью. Она даже не догадывалась, как я её ненавижу.
Об отце своём я знал совсем немного. Его часто не бываоло дома, а когда пприходил, то был уставший, но находил силы шутить и смеяться. Помню, что мать всегда упрекала его в том, чтомы живём плохо, только из-за него, что в том, что мы нищие, виноват только он, что все его бывшие друзья и однокашники давным-давно уже выбились в начальники, "выши в люди" обеспечили себя и своих детей. Подобные разговоры мне приходилось слышать очень часто, но однажды мать зашла в своих обвинениях слишком далеко:
-Что ты сделал полезного для своей семьи за те десять лет, что мы прожидли с тобой вместе? У других, как у людей: и машина, и дача есть, и всё прочее. А что у нас? У нас же ничего нет. Нам даже нечего отложить на чёрный день. Я уже забыла, что такое театр. Ты мне хоть можешь сказать, когда мы с тобой в последний раз были в кино вместе? - набросилась она на отца однажды вечером.
-А разве ты не ходишь в кино? - спросил он с такой печальной улыбкой, что мать аж покраснела, а мне сделалось не по себе, и я ощутил себя виноватым во всём, что происходит в нашем доме.
Мать замялась, но потом ответила:
-Хожу, но одна... А ты, ты, ты! Что ты сделал для меня, для семьи, для сына? Что? Что? Десять лет прошло, как я согласилась выцйти за тебя замуж. Десять лет! Десять лет этой сумасшедшей жизни и никакого результата! Что ты сделал за эти десять лет? Мы по -прежнему нищие, такие же, какими начинали жить.
-Я делаю, делаю. Я хочу, чтобы все были счастливы, не отдельные люди. Я делаю для всех.
-Я устала от твоих вселенских прожектов, понимаешь?! Я устала от этого! Я хочу быть обыкновенной женщиной, иметь обыкновенного мужа. Я вполне довольна была бы, если бы ты занимался только домом. Не надо думать про других. Они сами о себе побеспокояться. Ты очень плохо, очень плохо знаешь людей. Все они сволочи!
-Зачем ты так говоришь? Ведь ты тоже человек. Все люди изначально добрые. Просто у многих болеет душа, и серьёзно болеет. Всё наше общество нище духом и больно злым нравственным недугом, - ответил ей отец.
-А ты лекарь?! Ты лекарь! Посмотрите на этого лекаря-самоучку. Он взялся вылечить всё наше об-щест-во! А то, что семья сидит голая и босая, так это ничего! Главное общество! Об-щест-во! - закричала мать в издевательском тоне.
-Ты слишком преувеличиваешь, Галя. Да, мы бедны, но не настолько , чтобы впадать в отчаяние. Да, я знаю, как живут другие. Но ты же знаешь, что я никогда не опускался и не опущусь до воровства.
-Правильно, ты у меня правильный, ты хороший! Но что ты знаешь, что ты знаешь? Ты даже не можешь сказать, откуда что берётся в этом доме. Этот дом держится только на мне, исключительно на мне.
-Ну, честь тебе и хвала за это. Женщина всегда была хранительницей домашнего очага.
-А я устала держать очаг в этом доме!
-Ты просто устала меня любить, Галя, вот и всё, - ответил ей отец и ушёл.
Не знаю, кто из них и в какой мере виноват был друг перед другом, но какой образ жизни, никому не известный, кроме меня, да её ухажёров, вела моя мать, я видел своими глазами.
Вскоре после того разговора между моими родителями отца арестовали. Потом был суд. Меня туда не пустила мать. "Ты должен забыть, как его звали, - сказала она мне тогда. Сказала и не пустила. - Это не для твоих детских ушей".
Сама она тоже на суд не пошла, а вместо этого взяла и напилась на кухне до свинского состояния. Такой, как в тот раз, я её ещё никогда не видел.
Отца осудили и дали очень большой срок, а я даже не знал за что. На суде он высказал последнее желание - повидать сына. К нам домой пришли и передали его просьбу. Мать, совсем пьяная, сначала начала кричать, потом билась в истерике у порога, хотя меня насильно никто не собирался вести, а потом ушла в спальню с одним из пришедших и долго не появлялась с ним от туда. Я догадывался, что они там делают. Когда мужчина вышел из спальни, то сказал в дверь: "Ладно, он никуда не пойдёт. Я найду, что сказать вашему мужу". За ним из дверей вышла моя мать, запахивая махровый халатик, под которым было видно голое тело. Она облокотилась о косяк двери, глядя в никуда потухшим взглядом.
Уходя, мужик сказал уже на лестничной клетке своему товарищу: "Ну и стерва. Я такой ещё никогда не видел!" товарищ улыбнулся с пониманием вопроса, а мне сделалось так гадко на душе, так отвратительно, что это состояние до сих пор вспоминается с тяжёлым омерзением.
Жили мы, действительно, бедно. У моих приятелей были машины, в смысле, не у них, конечно, самих, а у их родителей. У нас же в доме кроме старого, еле-еле живого телевизора, да старенького проигрывателя никакого богатства не было, поэтому рос я с тяжёлым чувством ущербности и тайным, тайным до страшного, желанием разбогатеть.
Десятилетие, в которое мне суждено было родиться, отмечено было бурными событиями. Его ввспоминали, как время лихолетия, как неправдоподобную чертовщину, как насмешку над нашим образом жизни и покушение на устои нашего общества, в общем, не добром его вспоминали. Но я был маленьким и ничего не понимал. Я не вникал в дела взрослых, но отец говорил, что это была попытка вернуть свободу, которая не удалась.
Отца часто и подолгу не бывало дома. С мамой было хорошо, но я почему-то скучал и ждал, когда он вернётся. Всякий раз, когда он появлялся на пороге дома, я с радостью бросался к нему и обнимал его за усталые ноги. Он ласково гладил меня по голове, и говорил только одно: "Здравствуй, сынок!"
Я, улыбаясь, прижимался к его коленям, и прямо с порога тащил его к кубикам, солдатикам, машинкам и другим мальчишеским забавам. Наступали счастливые часы. И не умытый, в дорожной пыли, голодный папа сидел со мной и играл в игрушки. В конце концов я засыпал у него прямо на руках, и он относил меня в мою кроватку и укладывал спать. А потом, просыпаясь ночью, я видел. Как включив настольную лампу, он пишет, склонившись над письменным столом.
Родители моичасто ссорились, как и у многих. Мама, скорее всего не желала понять его. Она хотела жить спокойно, тихо, для себя. Так жили многие вокруг, потому что это было удобнее, а со временем и безопаснее. Она всячески стремилась к такой жизни: находила нужных знакомых, приспосабливалась, как могла. Отец же, когда узнавал об её хлопотах, выходил из себя. В такие минуты он сначала молчал, постепенно делаясь багровым, надуваясь, а потом всё накопленное залпом выкладывал. В этом состоянии он мог назвать маму не только "мещанкой", "рабой денег", но и словами покрепче. Мама, выслушав его обвинения, быстро урезонивала мужа:
-Ты вот, колбаску кушаешь, а ты знаешь, откуда она, эта колбаска? Ты пойди, купи её в магазине! В магазине-то, чай, ни разу не давился за нею. Да и то там только варёнку дают, а пойди, сухую достань или копчёную! Выложишь половину своей несчастной получки за одно колечко. Да если бы не моя приятельница, Ирина Антоновна, из обкомовского спецбуфета, шиш бы ты чего видел хорошего. Ты думаешь, приносишь две с половиной сотенных домой, так и король? Фига с два. Ты пойди на эти денежки купи чего-нибудь! Мы без штанов сидели бы, если бы ты по магазинам ходил, да на базар! Только благодаря моим знакомствам концы с концами сводим. Я ещё только про еду говорю. А если про шмотьё, то сиди, вообще, не заикайся! Один только твой костю полторы твоей получки стоит...
После такого отпора отец, обычно, замолкал и больше не спорил. В самом деле, мы еле сводили концы с концами только благодаря маминой пронырливости, или, как называется это по-другому, её умению жить. Многие наши знакомые не дотягивали до следующей получки, и говели неделю, а то и две. У них не было знакомых в спецбуфетах.
Правда, и мамины возможности были более, чем скромные. Любая буфетчица, занимая столь выгодное место не прочь была бы использовать своё знакомство с большей пользой для себя, чем снабжение какой-то назойливой, надоедливой и даже, можно сказать, нагловатой женщины, работающей машинисткой в какой-то захудалой конторе, от которой нет никакой пользы ни вообще, ни в частности. Мама брала верх лишь своей бессовествной настырностью. Только её умение надоедать людям, играть на остатках их растерянной в жизненных передрягах совести помогало ей в таких делах.
Отец не умел заводить выгодные знакомства, да и не хотел этого. Напротив, он считал это низким, гнусным, недостойным его делом. Словом , был он человеком непрактичным и даже, можно сказать, вредным для нормальной семейной жизни в понятии окружающих.
Всё, что он ни делал, всё, что он ни писал, над чем он только ни работал, сильно критиковалось. Он пытался жаловаться на жизнь моей матери, но не встречал с её стороны ни малейшего сочувствия. "Сам виновват", - отвечала она обычно.
Деятельность отца, вот уж действительно, и по сей день - тёмное пятно, обратная сторона Луны для меня, порой оборачивалась настоящими трагедиями для нашей семьи и наносила ущерб нашему существованию.
Помню, как мама "пробила" ордер на квартиру. Мы очень долго ютились в грязном углу, снимаемом у одной старухи, проживавшей в аварийном доме, и платили ей за это "удовольствие" немалые деньги, сильно бившие по нашему, и без того тощему карману. Но не успели мы даже и понхать, что называется нового, такого долгожданного жилища, кк ордер наш аннулировали. Как потом объяснила мама, это сделали "из-за папы", который когда-то пытался разоблачить квартирные махинации городской элиты, но кроме как "по шапке" за это дело ничего не получил. Было и много других, мелких, правда, но от того не менее обидных случаев, когда мне приходилось страдать за своего отца, и я даже не знал, почему.
Отцу и самому доставалось, и не раз. За то квартирное дело его несколько раз пытались привлечь к уголовной ответственности, как клеветника, пытавшегося дискредитировать партийно-государственный аппарат, покушавшегося на его чистоту и непогрешность, и только покаяние, к которому его вынудили, публичное, принародное унижение, спасло его от тюрьмы. Тогда его, кажется, сломали. После этого он заметно сдал, похудел, сделался бледно-зелёным, больным, ходил понурый и грустный, но втихую всё-таки продолжал что-то писать.
Он стал осторожен, вёл себя тише воды, ниже травы, и, казалось бы, про него должны были забыть. Но давление почему-то не прекращалось, и все мы постоянно чувствовли себя некими чуждыми элементами в нашем обществе. Мама, вскоре решила отделиться от этого печального айсберга и пошла путём, про который я уже упомянул. А отца продолжали потихоньку гноить живьём. У него постоянно случались неприятности на работе, хотя он и старался добросовестно исполнять свои обязанности. Бывали инцинденты и другого рода, которые с первого взгляда казались случайными и ни от чего не зависящими.
Однажды, незадолго до Нового года, он напоролся в городе на группу малолеток, которая ни с того, ни с сего вдруг прицепилась к нему. Они избили его так, что потом он целых две недели провалялся на больничной койке, не вставая. После этого он долго болел и душой, и телом.
Однако, отец был упрям и не желал слушать уговоры матери оставить свои донкихотские замашки и жить, как все, не высовываясь. Она уверяла, что тогда и жизнь у нас наладиться, и заживём мы, как люди. На это он отвечал ей с печальной иронией и грустной улыбкой: "Ничего-то ты не понимаешь, радость моя". Слова "радость моя" получались у него как-то особенно грустно. Она тоже грустно улыбалась и отвечала: "Я вё понимаю, да просто жить так больше нет сил. Не могу я так больше!" в то время в её спальне ещё не было мужчин.
Отец продолжал заниматься своим делом, а мама жила, пытаясь хоть как-то, хоть в чём-нибудь обхитрить судьбу, выиграть у неё рублик-другой. Отец говорил ей: "Пойми ты, если мы все будем такими, как ты, то страна никогда не выберется из нищеты, засасывающей её, как трясина". А она парировала: "А если мы будем такими, каак ты, то сдохнем с голоду просто-напросто, вот и всё!"
Отец лучше многих других понимал, как печальна, безнадёжна и неприкаянна наша жизнь, не только нашей семьи, но всех, большинства живущих в этой стране. Понимал и то, что если жить честно, то прокормить не то что семью, - себя невозможно. Но, видимо, он не мог поступиться своей совестью и честью, никогда не шёл на грязную сделку. Более того, он всячески боролся с этим.
Он был умён. Он был даже мужественный человек, потому что, как сам он говорил, в течение последних десяти лет на его глазах родились, боролись и умерли его идеалы, мечты и надежды, но он всё же продолжал бороться почти в полном одиночестве, не падал духом до самого конца, до того, как его посадили, упрятали, в конце концов, за решётку. Он боролся, но эта борьба была действительно похожа на сражение Дрн Кихота с мельницами или битву с тенями прошлого: время настало другое.
В то время, когда отец был рядом, я был ещё мал и глуп и не интересовался его жизнью. Теперь же, спустя время, когда вернуть ничего уже не представлялось возможным, я понимал, что это был, если и не великий, то выдающийся человек.
Вот говорят: "Он был человеком своего времени", или "он был предвестником грядущих перемен". Про моего отца сказать так или иначе было бы неверно, хотя и первое, и второе отвечало истине. Он предвестил своё время, жил в нём, но и, самое печальное, пережил его, но об этом я узнал много позже.
Мало что сохранилось от того скоротечного десятилетия, в котором уместилось моё детство: мало достижений, документов, первоисточников информации, позволивших бы судить о событиях тех лет таким, как я, более реально, но, самое главное - мало осталось людей, живых свидетелей происходившего тогда, хотя это было совсем недавно, но мгла реакции пожрала тех, кто мог сказать правду, расправилась с ними, сгноила их заживо или упрятала за решётку, сшельмовав обвинения. Говорят, что так было когда-то, что так было и будет всегда и везде, но особенно в этой стране. С моим отцом тоже расправились. Потому что они не мог и не хотел молчать.
Когда-то, очень давно. У нас собирались кампании папиных друзей. Встречи такие были редкими. На них частенько что-то вспоминали, ругали на чём свет стоит реакцию, одержавшую верх над интересами народа и страны, мечтали, что наступят когда-нибудь лучшие времена, и правда вернётся в эту землю. Мама была недовольна такими собраниямии. Ей не нравились разговоры, которые затевались на таких посиделках, да и по чисто практическим соображениям, гости сильно били по семйному бюджету, который она извечно стремилась поправить. Она с трудом наскребала ужин на трёх-четырёх лишних человек, и после таких посещений мы два-три дня жили впроголодь.
Может быть, поэтому у мамы была такая изумительная фигура: тонкая и стройная, как у девушки. И мужчины обращали на неё внимание взглядами, более чем приличными провожая на улице её ноги.
Времена наши, действительно, были не из лёгких. Чтобы купить что-нибудь приличное из одежды, надо было копить деньги и доволбно долгое время ограничивать себя буквально во всём. Папа говорил, что, когда меня ещё не было на свете, жить было легче, чем сейчас.
Заграничные вещи - это была недоступная роскошь для многих, за исключением тех, кто мог зайти в магазин с "чёрного" хода или имел большие деньги для покупки на "чёрном" рынке, где цены были сказочно недоступные. Только лихие люди, да сынки больших начальников жили себе без забот и трудностей.
Помниться, в классе со мной учился Олег Жульков, отец которого был заведующим областной снабженческой базой. Вот тот, да. Всегда одевался с иголочки, имел какую-то там японскую квазивидеосистему, которая стоила сумасшедших денег, и множество других дорогих мелочей и игрушек. Про себя ему все завидовали, все хотели с ним дружить, искали его расположения. В классе он был королём, и все девчонки сохли по нему и готовы были позволить ему обладать собой, лишь бы только он поманил пальцем, да ещё хвастались этим друг перед дружкой. Даже учителя говорили с ним заискивающе и благоговейно, и Олег не вылазил у них из круглых отличников и прмерных учеников, хотя и был первым лентяем и прожжёным хулиганом, знаемом не только среди сверстников, но и ребят постарше.
Лишь один из преподавателей восстал против Жулькова и его всемогущего папаши. Это был молодой, почти мальчишка ещё, учитель физики. Он только пришёл к нам в школу после института. Увидев происходящее в школе вопиющее безобразие и несправедливость, он вступил в неравную схватку. Ровно год длилась эта необъявленная война. Физик беспощадно строчил в журнале напротив фамилии мальчика-мажора двойки, а Жульков сол своей стороны, держа в руках вожжи и поворачивая мнение класса по своему желанию куда ему вздумается, ополчил против бунтаря не только класс, но и преподавательский коллектив школы.через год война закончилась, учитель вынужден был пкеревестись в другую школу, а Жульков остался и закончил учёбу с золотой медалью.
До сих пор стыдно. Но я был у Жулькова тоже на поводу. Тогда уже я понимал, как велика власть положения и денег в мире людей.