Охромов так и не вернулся к утру, как не утешал я себя напрасными надеждами. Не вернулся он в училище и к обеду.
Это отсутствие было замечено командирами только веером благодаря тому, что мы были уже без пяти минут офицерами, и, не смотря на все строгие запреты не отлучаться в город, наши сержанты не выдали его сразу, решив, что он загулял у какой-то девки.
Весь день ко мне приставали с расспросами товарищи по взводу, в том числе командир отделения и замкомвзвод. Целых двенадцать часов держали они в тайне отсутствие Гриши, докладывая на каждом построении, что лиц, незаконно отсутствующих, нет. И только в семь часов вечера, когда стало ясно, что Охромовым случилось что-то серьёзное, они решили доложить об его отсутствии командир взвода, а затем комбату.
От всех расспросов я отбивался с какой-то злобной яростью, какой никогда прежде у себя не замечал. Я был похож, наверное на загнанного в западню волка, который из последних сил защищает свою жизнь от преследователей. Это была ярость виноватого человека, осознающего, что ему нельзя ни за что признаваться, иначе позор его станет известен всем. Когда обращались ко мне, то казалось, что уши мои красны от стыда. Я сгорал в пламени своей вины, но так и не признался никому, что я знаю, где Охромов был прошлой ночью, и что с ним случилось. Я делал вид, что и не догадываюсь даже, что с ним могло произойти, и куда он вообще подался минувшим вечером. Некоторые говорили мне, что видели нас вместе тогда до самого последнего времени, а потом видели, как мы вместе покинули училище. Однако, задавая встречные вопросы, я понял, что никто и не видел толком, как именно мы уехали, а потому придумал себе достаточно хорошее алиби, согласно которому мы вместе доехали до центра города, а потом расстались, и каждый поехал по своим делам: я лично направился к своей подруге, но не застал её дома, а потому почти сразу же вернулся обратно. С тех пор я Охромова и якобы и не видел.
Это было более менее правдоподобно. Ничего другого я придумывать не тал, решив твёрдо, вызубрить наизусть эту версию.
Да, если бы вернулся Охромов, он, несомненно, мог обозвать меня подлецом и предателем, рассказать всем, что я бросил его в самую трудную минуту. Но вряд ли бы он стал это делать, потому что тогда бы пришлось раскрывать и все предшествующие наши проступки и похождения, а Охромов вряд ли посмел бы сделать это, как бы он ни был на меня зол. Между собой мы бы с ним, наверное, разобрались бы, как-нибудь. Я бы отдал ему его долю, и мы бы, в конечном счёте, помирились бы с ним.
Весь день деньги, несколько тысяч крупными купюрами хрустели и шуршали в моём кармане, усыпляя совесть и беспокойство о друге. Ещё утром, несмотря на не прошедшую усталость и разбитость, я нашёл в себе силы пересчитать их, снова проверит, не фальшивые ли они, и, подивившись и подлинности их, и количеству, снова засунул в карман. Я был супербогат!
Вечером, когда стало ясно, что Охромов не вернётся, и промедление стало более невозможным, нашему замкомвзводу пришлось идти докладывать комбату об его исчезновении. Ему итак должно было здорово влететь за это двенадцатичасовое укрывательство. Сначала он подошёл к командиру взвода, и они вместе скрылись в канцелярии комбата. Оттуда они не появлялись довольно долго, а когда они вышли, оба злые и какие-то несчастные одновременно, то туда одного за другим стали вызывать дежурного по батарее, дневальных, командира отделения, в чьём подчинении был Охромов, и его соседей по комнате. Видно кто-то из их сказал, что видел нас в тот вечер вместе, как мы выходили из казармы, что-то обсуждали. Да и вообще, все в батарее известно было, то мы с Гришей были самые близкие друг для друга друзья, а потому кто мог лучше знать, куда он запропастился, как не я. Поэтому вскоре в канцелярию вызвали и меня.
В кабинете, как в один из многочисленных памятных вечеров, меня снова ждали трое: замкомвзвод со взводным и комбат. Комбат что-то писал и даже не поднял головы, не заметив или не пожелав заметить того, что в канцелярию кто-то вошёл. Взводный сидел на одном из приставленных к боковой стене комнаты стульев, понуро свесив голову. Он выглядел уставши. Замкомвзвод стоял рядом с ним, прислонившись к стене.
Комбат, не переставая писать, достал левой рукой из кармана брюк сигарету и зажигалку, зажёг её и подкурил. Комната стала наполняться сигаретным дымом. Он бросил на меня быстрый взгляд и снова принялся писать, пыхтя сигареткой.
-Ну, рассказывай! - обратился он ко мне. - Где вы были сегодня ночью?! Где Охромов?!
Я ожидал подобных вопросов, но всё-таки не смог овладеть собой сразу и несколько секунд собирался с духом, готовясь к предстоящему разговору.
-Не знаю, товарищ старший лейтенант. Ночью я был в казарме.
-Точно? - Скорняк поднял глаза и взглянул на меня, прищурившись.
-Точно! - я испытывал какое-то непонятное, обуревающее меня, с трудом преодолеваемое моими душевными силами искушение сознаться, но всё-таки сдержался: врать комбату было весьма опасно, но признание означало бы для меня последствия ещё более страшные, если, вообще, не конец моей военной службе.
-Ну, смотри! - подвёл итог столь непродолжительного допроса комбат. - Всё понятно! Значит, ночью ты был в казарме. И где Охромов ты не знаешь. И видеть ты его ночью не видел. Так я понял?
-Да, так, - испытывая неприятный холодок, блуждающий по спине, с трудом выдавил я из себя слова вранья.
-Гм, странно... У меня, вообще-то, другие сведения... Ну, что ж, иди пока.
Я покинул канцелярию. Взводный во время разговора ни разу не вмешался и даже не поднял головы, чтобы взглянуть на меня.
Батарея уже была на ужине, но я не стал её догонять: есть совершенно не хотелось. Зайдя в свою пустую комнату, я достал из кармана деньги и начал их снова, ещё раз машинально пересчитывать. Крупные купюры быстро определились во внушительную сумму: даже на двоих этого было больше, чем достаточно.
Поделив деньги на две стопочки, ровно пополам, я отложил одну из них Грише, а из другой рассчитался после ужина со всеми своими кредиторами, которые были приятно удивлены, потому что уже и не чаяли, наверное, вернуть свои деньги, данные мне когда-то в долг.
Прослышав про то, что я отдаю долги, ко мне начали подходить и те, у кого занимал Гриша, интересуясь, не буду ли я отдавать деньги, занятые Охромовым. Мне это очень не понравилось, потому что, как показалось, они обо всём догадываются. И, хотя я мог и хотел расквитаться по Гришиным векселям, из осторожности я не сделал этого и отвечал на подобные расспросы, что я за Охромов не отвечаю, пусть он рассчитывается за свои долги сам.
После того, как я вдруг вернул всё до последней копейки, в моей доле денег осталось ещё несколько тысяч. И, как оказался прав мой друг, их должно было хватить с лихвой, чтобы неплохо гульнуть после выпуска из училища. И даже с шиком покутить, когда, как мы мечтали с ним, будем, наконец, совершенно свободны от этой дурацкой военной системы и сможем безо всяких преград и препятствий посвятить себя целиком удовольствиям, окунувшись с головой в пенную массу беспредельного кутежа.
Доля Охромова была нетронута, и у меня промелькнула гнусная мысль о том, что было бы хорошо, если бы она досталась мне по наследству. Тогда бы я стал настоящим богачом и жил бы припеваючи, по крайней мере, ещё целый год, гуляя и кутя, как мне только заблагорассудиться. Я пытался прогнать прочь эти сволочные мыслишки, копошившиеся в моей голове, но они вертелись и крутились вокруг, да около меня, как назойливые мухи, да к тому же ещё и загаживали мои мозги. Впрочем, кажется, дело к тому и шло, что я унаследую часть своего преданного дружка.
К вечеру, через час после того, как, наконец, доложили об исчезновении курсанта, ближе к отбою, все офицеры не только батареи, но и дивизиона были подняты на ноги, чтобы начать хоть какие-то поиски пропавшего. Теперь уже нешуточное беспокойство перекинулось на всю батарею. В воздухе запахло бедой, и в альма-матер сразу стало как-то неспокойно. По тревоге собрали всё управление училища, срочно организовали штаб поисков и начали продумывать какие-то мероприятия.
Меня продолжали терзать угрызения совести, которые проявлялись теперь всё с большей силой. Это была настоящая мука. Каково мне было теперь думать, что из-за моего предательства, трусости и малодушия пропал бесследно, а, может быть и погиб уже человек, не просто посторонний какой-то, а мой добрый приятель, с которым вместе нам довелось пережить и испытать пусть и по нашей личной глупости и лихачеству, граничащему с самым крутым авантюризмом. Конечно, если бы я был повинен и в несчастии какого-нибудь далёкого для меня человека, то это было бы весьма неприятно для меня. А когда я поступил так с другом, то здесь моим угрызениям совести и терзаниям не было предела. Впрочем, теперь они были напрасны. Меня так и подмывало пойти сознаться во всём содеянном моим командирам и, наверное, я так бы и поступил, в конце концов, если бы запомнил, хотя бы адрес, по которому нас возили минувшей ночью. Я даже, хоть стреляй меня, не мог сказать, в каком мы находились тогда квартале. И поэтому заявление моё было бы бесполезно для поисков, но вредно и крайне опасно не только для меня, но и для Охромова, если с ним вдруг ничего не случилось, и он вернётся через день-другой живой и невредимый. А тут на тебе ещё, - получится, что сделав одну подлость, я вслед ей совершу и вторую.
С наступлением ночи, когда прозвучала команда "Отбой", которую так редко приходилось слышать в последнее время, и все офицеры остались в казарме, то заседая в канцелярии, то срываясь и уходя куда-то, но потом снова возвращаясь, беспредельная тревога и жуткая тоска овладели мной.
Пустая кровать Гриши в соседней комнате не давала мне покоя. Я снова не мог уснуть и вторую ночь проводил уже, не смыкая глаз и думая, думая, думая о чём-то. Мысли мои вращались всё по тому же порочному замкнутому кругу, и этой карусели, казалось, не будет никогда ни конца, ни остановки. Я терзался тем, что оставил Гришу с бандитами, что уехал, хотя должен был остаться вместе с ним, что, вообще, вёл себя, как дурак, и согласился ехать с ними куда-то с назначенного места встречи, испугавшись, что преступники не заплатят нам деньги за тот подлог, который мы совершили, и, не подумав совершенно, что Охромову может угрожать от моего компромисса большая опасность, если бандиты не дураки, а они и не дураки вовсе.
Потом я вдруг вспоминал приятный хруст нескольких тысяч в моём бедном, нищем кармане, который никогда не видел и не нюхал таких шальных денег. И тогда пытался успокоить, утешить себя, обмануть разыгравшиеся во мне чувства, соблазнить их несметным богатством, неожиданно свалившимся на мою голову, и тем, что не достанется тем больше, чем меньше будет претендентов на свою долю в нём, то есть ровно вдвое больше, чем, если бы пришлось делиться с Охромовым. Но едва успокоившись, таким образом, я почти сразу же представлял себя на месте Гриши, и мне становилось сначала страшно за себя, если бы такое действительно случилось, а потом уже снова жалко Охромова. Карусель делала полный оборот и шла на новый круг. Всё повторялось сначала. И опять я терзал себя угрызениями совести, а потом пытался успокоить, заговорить, усыпить их, что мне на время удавалось. Только вот сам никак заснуть я и не мог. Карусель эта то убыстряла, то замедляла своё вращение, но никак не хотела останавливаться осью её вращения была мысль, что, спасая свою шкуру, да к тому же прихватив ещё и большие деньги, я оставил человека в обществе подонков, способных и готовых на всё. И этот человек был моим близким другом.
Было уже три часа ночи, а сон не шёл на мою разламывающуюся на части голову. Время от времени в комнату заглядывал то один, то другой офицер, проверяя, наверное, все ли на месте, - хотя, кому надо было в такую беспокойную ночь куда-то уходить? То и дело по коридору звучали размеренные шаги. Шум этот лишал казарм последних крох уюта, который ещё теплился в её комнатах. Перестук сапог среди ночи нагонял тоску своей размеренностью, словно ходики часов, отсчитывающих секунды пролетающей мимо бессонной ночи.
Наряд, стоявший сегодня, маячил у тумбочки. Обычно ночью, чтобы не заснуть и пребывать в бодрости, но и не утомиться от службы, он занимался всякой ерундой: кто слушал музыку, кто играл теннис в ленинской комнате, сдвинув вместе несколько столов и поставив вместо сетки перегородку из нескольких томов собраний сочинений классиков марксизма-ленинизма, кто вовсю гонял чаи, вскипятив воду в стаканах с помощью самодельного нагревателя из лезвий бритвы, который, когда работал, издавал мощное гудение, как двигатель трактора, иногда сёк в стакане огромную синюю искру короткого замыкания и, вообще, вёл себя так, будто вот-вот собирался взорваться, по меньшей мере, как атомная бомба, - за всё это курсанты и прозвали его смачным словом "бульбулятор", которое давало полную и исчерпывающую характеристику этому прибору.
Теперь же под бдительным оком командиров наряд ничего не мог себе позволить из этих удовольствий. Ему только и оставалось, что изображать на тумбочке посредине длинного и узкого коридора общежития бодрое несение службы и кваситься всю ночь вместо того, чтобы хоть как-то отдохнуть. В общем, ночка тоже выпала не из приятных.
Я лежал, уставив очи в потолок, и временами, когда шаги в коридоре звучали как-то особенно, торопливо и дробно, ёжился под одеялом. Мне казалось, что сейчас войдут в нашу комнату, поднимут меня и снова поведут в канцелярию, где начнутся опять расспросы. В такие мгновения я ощущал вдруг, что жутко хочу спать, и глаза сами собой закрывались, но стоило лишь шагам пройти мимо, как сна будто и не бывало, и я опять лежал в беспокойных раздумьях, ощущая уже горячку и повышенную температуру во всём теле от того, что организм мой уже вторые сутки не знал отдыха.
Вспоминая теперь дневной разговор с комбатом, я со страхом подумал, что едва не сознался ему во всём. Будь он немного понастойчивее в этот раз в своих расспросах, и я бы наверняка раскололся. Для того чтобы врать и стоять при этом на своём, нужно тоже иметь хоть малую крепость духа и силу воли. Трусы не могут врать по-крупному. Им мешает свой собственный страх, мысль о том, что, ели вдруг наступит разоблачение, то им не сдобровать. И только отчаянные и наглые люди, смелые по-своему и твёрдые в решении стоять на своём, врут без оглядки, не отступая ни на шаг, даже, если факты говорят против них, и потому зачастую они выходят победителями из тех перепалок, в которых оказываются. И именно поэтому удаётся убедить им своих оппонентов, что всё было так, как говорят они, а не иначе. Если противник им попадётся, конечно, орешком не твёрже, чем они сами. Я сам тому был свидетелем, как самое наглое и откровенное враньё в силу своей твёрдости и безоглядной отчаянности не раз побеждало более мягкую, податливую, хотя и справедливую правду. И, если столь отчаянных вралей и настигает какое-то наказание, то оно сильно сдабривается, смягчается сомнением, закрадывающимся в душу допытывающегося именно благодаря настойчивости лжи.
Впрочем, бывают люди, для которых врать - истинная мука: так велико у них влияние их совести на поведение по отношению к своим прошлым поступкам. Таким вообще не стоит браться обманывать. Они слишком быстро сознаются и лишь создают о себе неприятное впечатление, тем самым попадая в великую конфузию. Для них легче перенести наказание за свой проступок, нежели вкушать плоды своего вранья. Таким трудно ходить с нечистой совестью. Но те, у кого совесть слепа на оба глаза, глуха на оба уха и хрома на обе ноги, должны помнить, что самое главное - иметь хот какое-то мужество, чтобы не дрогнуть даже под напором неоспоримых фактов, и уж тем более быть настойчивым, если фактов таких нет или их ещё нужно доказать, и во что бы то ни стало стоять на своём до конца. Это единственный для них шанс, позволяющий им выйти из игры победителями. Единственный, но не всем доступный, так как не всякий выдерживает пытку ложью.
Вот и я лежал и, продолжая испытывать угрызения совести и те мучительные мысли, которые я уже описывал, готовился к предстоящим мне испытаниям. Занятие это, прямо сказать, было не из приятных. Вновь и вновь заучивал я слово в слово, наизусть, как первоклашка стихотворение, версию своего ночного похождения, согласно которой я видел Охромова в последний раз, когда вылизал из такси в центре города. Трудность была ещё и в том, что вариантов такой версии оказывалось соблазнительно много, и один казался мне другого правдоподобнее и лучше. Но выбирать-то нужно было один, причём, напрочь забыв про остальные. Тем более что однажды я уже соврал, когда меня вызывали в канцелярию к комбату, и лучше всего было придерживаться теперь этого варианта, хотя он был и не самый лучший. Иначе мне было не сдобровать. Если бы комбат заподозрил меня во вранье, то он, я думаю, приложил бы все усилия, чтобы вывести меня на чистую воду, и я думаю, что это у него бы получилось.
Так прошла эта ночь: в терзаниях совести, перемежавшихся с ожиданиями расспросов и зазубриванием своего алиби. Я не сомкнул глаз до самого утра. И когда за окнами пронзительная чернота ночи побледнела, поблёкла, потускнела в своей густой краске, а затем, посерев, перешла быстро в предрассветные сумерки, одинаковые для любой погоды: свинцово-прохладные и туманно-пасмурные, независимо от того, будет ли наступающий день солнечным и погожим, или над городом будут висеть высокие слоистые облака или низкие дождливые, грозовые тучи, - я вдруг почувствовал непреодолимую тяжесть в набухших мешками веках, понял, что смертельно хочу спать и ощутил, как глаза сами собой закрываются под властно овладевшим мною сном. Когда в серых красках утра проглянули первые розовые тона, предвещая хорошую погоду, я забылся крепким и коротким сном.
Проспал я недолго. Кто-то тронул меня за плечо, и я, даже не успев как следует заснуть, с трудом открыл один глаз и увидел низко наклонившегося надо мной замкомвзвода.
-Вставай! Тебя командир батареи вызывает! - сказал он мне.
-Что такое? - спросил я сонным голосом, хотя уже проснулся, чтобы ещё секунды две-три меня никто не трогал и не тряс, и можно было ощутить в эти мгновения, как прекрасно просто лежать в постели.
-Не знаю! - ответил он как-то раздражённо. - Вставай быстрей! Он тебя ждёт!
Больше всего мне сейчас хотелось заснуть, остаться в кровати и не вставать из неё. Только теперь, по прошествии всей ночи я ощутил, как прекрасна эта моя курсантская кровать. Сколько в ней прелести. И, несмотря на то, что она была довольно жёстка из-за грубой пружинной сетки, и вовсе не красили её железные ободранные грядушки, устлана она была серым, не первой свежести казённым бельём поверх ватного, жёсткого матраца, она казалась мне сейчас лучшей из всех постелей в мире.
Однако, как ни хотелось ещё поспать и понежиться, а пришлось вставать. Замкомвзвод был настроен серьёзно и не собирался, по всей видимости, оставлять меня в покое. Голова болела от бессонной ночи, руки и ноги были словно чужие и ныли от усталости, но вставать надо было, раз вызывал комбат.
Посидев немного на постели, чтобы хоть как-то очухаться и прийти себя, я встал и поплёлся по пустому коридору через всю казарму к канцелярии комбата. Я не мог вспомнить ни одного слова из своей версии, что упорно заучивал всю ночь, и вообще был в таком состоянии, что ало чего соображал и мог наплести что угодно вплоть до того, что выдать всё дочиста, лишь бы только отвязались и дали мне поспать. Может, на это комбат и рассчитывал.
В канцелярии у комбата дым стоял коромыслом. За его серой пеленой едва угадывались контуры сидящего за столом возле окна, за которым брезжил рассвет, Скорняка. Когда я вяло спросил разрешения войти и прошёл на середину комнаты, то увидел, что он о чём-то задумался и внимательно уставился в застеклённую поверхность стола, на которой стояла хрустальная пепельница, поверх краёв полная окурков и табачного пепла.
Комбат поднял воспалённые, горящие лихорадочным блеском, красные от усталости и возбуждения глаза и попытался пронзить меня их обессиленным взглядом. На лице его была отчётливая печать усталости и тоски. Он поднёс ко рту сигарету, наполовину уже скуренную, которую держал в руке, затянулся, мучительно прищурившись, что он всегда делал перед тем, как начать с кем-нибудь из подчинённых долгий и трудный разговор. Но на этот раз прищур у него получился более жалкий, чем грозный. Сигарета оказалась потухшей, и, устало выругавшись, комбат полез в карман за зажигалкой, снова раскурил её, сосредоточенно хмурясь и, наконец, спросил у меня:
-Ну-с, так, где вы были прошлой ночью? - он опять прищурился, словно проглотил что-то горькое, потом взялся пальцами свободной руки за горло и стал давить его. Видимо, оно у него болело.
-Здесь, в казарме...
Вопрос застал меня врасплох, и я почувствовал, что сейчас могу расколоться, потому что у меня нет никакой воли, чтобы отпираться до конца, и стоит ему сейчас задать вопрос позаковыристей...
-Да нет, в казарме вас, товарищ курсант, как раз и не было в ту ночь. Вы вышли из помещения общежития вместе с вашим другом Охромовым, а потом уже вас никто до самого утра не видел.
-Неправда, товарищ старший лейтенант, - я почувствовал, что просыпаюсь и по чуть-чуть обретаю нужную для такого разговора форму. Хотя сил у меня после бессонной ночи осталось совсем чуть-чуть, - я же вам всё рассказал, как было. Да, я вышел из казармы вместе с Охромовым. Но и всё! С ним никуда не ходил! Он сказал, что ему надо навестить одну свою старую знакомую. Я постоял с ним около подъезда, поговорили, покурили, а потом разошлись. Он пошёл себе, а я вернулся в казарму.
"Идиот! - выругал я себя. - Что ты плетёшь?! Ты же вчера не так совсем рассказывал! Ну, теперь держись! Хана тебе, парнишка!"
Комбат был, видимо, очень уставший, поэтому не обратил внимания на столь существенное отличие от вчерашнего моего рассказа, а продолжал спрашивать, вед какую-то свою линию и, упустив из-под носа откровенный мой ляп - шанс забить решающий гол в мои ворота, вытянут меня за него, как лису за хвост из норы.
-Да, очень интересно, и о чём же вы с ним разговаривали? - он снова затянулся и выпустил под потолок облако сигаретного дыма.
-Да так, ни о чём...
-Очень интересно! И об этом "ни о чём" ты разговаривал с ним чуть ли не до самого утра?! Скажи мне ещё, что ты стоял и уговаривал его не ходить в самовольную отлучку, удерживал от дурного поступка своего товарища, убеждал его, чтобы он никуда не ходил! И на свои доводы и споры с ним ты потратил целую ночь! Скажи, что это так и было! Да?!
Я смутился и стоял, потупив взор, ничего не отвечая.
-Ну, его ты молчишь? Так или нет?!
-Нет.
-Что "нет"?
-Не так.
-Ну, что не так? Говорил или не говорил?
-Не говорил, - ответил я едва слышно, пытаясь изобразить в своём голосе стыд и угрызения совести, если уж комбат решил попытать меня на тему воинского долга.
-Ну, вот видишь! - Скорняк потянулся рукой через стол, достал лежавшую на другом краю толстую книгу "Уставы вооружённых сил СССР", полистал её с полминуты, внимательно просматривая страницы, потом остановился и, повернув открытым местом ко мне, продолжил. - А ведь у тебя в обязанностях написано... в твоих обязанностях военнослужащего, в обязанностях солдата, ты ведь пока ещё курсант и по своему положению приравниваешься к солдату срочной службы, так вот, в твоих обязанностях записано: "...не допускать самому и удерживать товарищей от дурных поступков".
Он резко захлопнул "Уставы...", отшвырнул книгу обратно на тот край тола, где она и лежала, снова затянулся, глядя куда-то мне в пояс и продолжа развивать монолог:
-Ну, допустим, что дурного поступка ты не совершил... Допустим... Хотя это тоже под большим вопросом. Ладно, будем считать: не пойманный - не вор. Но почему ты не выполнил свои обязанности, обязанности солдата? Ведь курсант - это тот же солдат. Ты ещё не офицер. Ты ещё далеко не офицер, хотя, может быть, уже мнишь себя офицером. Ты и ведёшь себя, как солдат. Поведение у тебя по своей психологии солдатское. Как же ты собираешься стать офицером? - Скорняк презрительно усмехнулся. - Думаешь, наверное, что экзамены скоро закончатся, там выпуск, и начнётся другая, новая жизнь! Да?! Ошибаешься! Жизнь-то у человека одна, и она новой никак стать не может. Она только продолжается. Я вот, честно говоря, тебя, Яковлев, вот тебя именно, офицером и не представляю.
-Почему это? - спросил я, пытаясь изобразить на своём лице как можно большее удивление. На самом деле мне только хотелось, чтобы его монолог подольше продолжался, чтобы он весь выговорился в нём, и у него не осталось бы сил для расспросов.
-Да потому, - комбат снова улыбнулся, но теперь с какой-то едва различимой и едва заметной грустью. Эта его улыбка показалась мне более тёплой и доброжелательной, - потому что в тебе нет ничего не то что офицерского даже, а просто военного. Ни капельки нет, ни капелюсеньки! Я не знаю, - он отодвинул стул, встал, вышел из-за стола и принялся прохаживаться взад-вперёд по канцелярии, - я не знаю вообще, что ты и подобные тебе, что вы вообще себе думаете. Мы тоже были курсантами... Тоже не скажу, что подарочки были, не скажу, что тихими были, что в самоволки не бегали, - всё это было и у нас, но не до такой степени! У нас-то тогда хоть какое-то чувство ответственности было перед командирами, перед товарищами своими, в конце концов. В самоволки-то мы ходили не каждый божий день, как вы тут делаете, а лишь по особой нужде. А в увольнения тоже, случалось, и по месяцу не пускали и даже кое-кого по два! У вас же нет никакой совести, никакой сознательности, никакой ответственности, да просто никакого понятия о военной дисциплине. Вы, точно дети глупые, понять не хотите, что не в детском саду находитесь, а учитесь в закрытом учебном заведении с ограниченным пропускным режимом. А ведь уже вот он, четвёртый курс - тю-тю: закончился! А вы как были детьми, так ими и остались! Да как же вы в войска пойдёте?! Я не представляю себе этого ужаса! Вам ведь через месяц, пусть, полтора, самим надо будет людей воспитывать, солдат вам дадут! А у вас ещё сознание на уровне того же солдата находится!.. Не знаю я! Вы как будто не офицерами собираетесь быть, не людьми, которые двадцать пять лет должны сознательно отдать Родине, воспитанию своих подчинённых, прежде всего личным примером, которые все эти годы обязаны будут терпеть и считать нормальной для себя жизнь в глуши, в какой-нибудь там лесотундре, где кроме военного городка, - да что там военного городка - есть места, где на всю округу в сто вёрст две-три пятиэтажки или два барака стоят, и всё: ни города, ни деревни на десятки километров не встретишь! Ты же оттуда в самоволку не побежишь? Не побежишь! Оттуда просто некуда бежать будет!.. разве что вообще с армии драпать! Так ведь и не отпустят ещё! Сколько денег государство на обучение угрохало - надо долг отдавать! А дезертируешь - так поймают, посадят... А семья будет? Ты ж не будешь всю жизнь холостым ходить? Не будешь! А жену и детей кормить надо? Надо! В городке ты работу для жены не найдёшь? Не найдёшь! Все места более менее приличные будут забиты полканами и майорами. Разве что какую-нибудь грязненькую работёнку удастся отыскать, где твою жену солдаты будут лапать или придётся за ними грязные портянки, да кальсоны обспусканные стирать. Да и то, такая работа, если подвернётся - за счастье будет. На такую работу, конечно, жена командира полка, да даже командира дивизиона не пойдёт! Пойдёт твоя жена работать, потому что на одну лейтенантскую получку с семьёй ноги протянешь. Да что там лейтенантскую! Теперь даже и на капитанскую хоть, хоть на майорскую - семью один, если жена не работает, не прокормишь! А она, эта чёртова чёрная работёнка в любом гарнизончике есть: на прачечной или, того хуже - на кочегарке! И пойдёт твоя, никуда не денется, потому как нужда заставит! А из-за работёнки такой могут у вас быть потом большие семейные неприятности и ссоры. Тебе и это надо будет терпеть, если семью сохранить захочешь, лет десять, пока до хороших должностей не дослужишься, а то и больше - тут уж как подфартит в службе. Да и если не пустишь даже жену работать, дома заставишь сидеть - одно всё едино, пропадёт, с тоски смертной загуляет всё равно! А что ещё ей делать будет-то? Ты на службе с утра до вечера пропадать будешь, а хахали на неё завсегда сыщутся! Что ещё делать в военном городке, когда ни работы, ни развлечения никакого другого кроме пьянок по выходным, да гулянок в любой день недели, а вернее под любую ночь. В четырёх стенах сидеть - с тоски одуреешь! Ты знаешь, что бабы с тоски дуреют, чумные становятся? У неё половая активность повышается! Энергия молодая есть, а тратить её некуда! Вот через енто дело всё у неё и выходит наружу. Кроме как на еблю ей-то энергию эту и девать-то бедняжке некуда будет! В деревнях-то бабы сдуру хоть песни поют, когда дюже не ймётся без елды. А у военных, у нас в городке, поди, погорлань песню тоскливую, пока муж на полигоне или где-нибудь в командировке! Не, без работы то ж самое - гиблое дело, даже ещё хуже. Если солдаты лапать будут - тогда у неё всё через злость выходить будет.
В общем, так или иначе, а не сахар жизнь-то у офицеров, как ни крути. Лейтенантами все начинают, а у тебя, я знаю, лапы никакой нет, чтобы тебе тёплое место подыскали, что б в городе, да при людях нормальных, при культуре хоть какой. И это хорошо ещё, что уголок свой будет, комнатушка, хоть какая, где приткнуться можно будет. А так, вообще - хоть вешайся, честное слово, тебе говорю!
Вот как, например, у меня друг мой один, приятель, после выпуска попал - ни кола, ни двора ему в полку не дали - живи, как хочешь. Гарнизон в лесу стоит, поблизости даже деревеньки маломальской нет, где бы можно было какую-то халупку для семьи снять. Он с женой приехал, а жить - негде! Туда-сюда, к командирам обращается, а они ему - нет квартир, зачем, мол, жену тащил? Надо было сначала одному приехать. А гарнизон-то весь: одна пятиэтажка наспех отстроена: для штаба. Остальные все в бараках живут, в которых ещё до революции рабочие-временщики жили. Вот так! И в каждой квартире по три-четыре семьи живут. А что делать? Маялся мой дружок, маялся, потом сказал, что не выйдет на службу, пока ему угол не найдут. Там, кто поумнее был, так раньше приехали за назначением, пожертвовав своим отпуском. А он ведь свой послеучилищный отпуск отгулял, как положено, и приехал к шапочному разбору. На тебе квартиру, на тебе сразу крышу над головой! Как же, ждали там тебя, лейтенант!
Ну, в конце концов, как он объявил, то не выйдет на службу, пока ему квартиру не дадут или угол какой-нибудь, дали ему каптёрку батарейную. Ну, и что ты думаешь? На "первое время", так сказать, дали. Так он там целый год прожил! А как жил?! Вечером с женой спать ложиться, а солдаты за дверью шушукаются, смеются, а то и в дверь начинают стучаться, "шутят". Он из двери выскочит, только ширинку успеет застегнуть, а их уже рядом никого. Только ржание по всей казарме стоит. Ну, поднял он раз батарею после такого случая, другой раз, а потом? Какой же человек выдержит, когда против него столько, а он один должен от них отбиваться. Пусть это даже и его подчинённые. Но если они его не уважают, то с ними ничего он не сделает. Вот он, в конце концов, и обломался. И комбату пожаловаться нельзя, потому как молодой: офицеры узнают - на смех его поднимут. И ничего не изменишь в жизни. Вот так и мучился он целый год. Его солдатики до того довели, что он чуть ли не на коленях их просил, чтобы они сжалились над ним. Да разве они пощадят? Они друг друга не жалеют, а если есть возможность поиздеваться над офицером, то и подавно зверствовать будут. А баба у него тоже тихая попалась - не из шумливых. Так дело до того дошло, что кто из солдат поборзее был, чуть ли не в постель с этим моим дружком ложился к его жене. Он и дрался с самыми наглецами, что только не делал - всё одно, не отставали от него. Правда, через год поселили его в трёхкомнатную квартиру, ещё с двумя семьями, в каждой комнате - по семье. Но это все, же лучше, чем воевать каждый вечер с солдатами. Он так рад был, что чуть ли не до потолка прыгал - радовался своей удаче. Ему эта квартира, что царские хоромы показались. Правда, эта "казарменная жизнь" не прошла дл него даром: он потом долго импотенцией страдал и не мог от неё вылечиться: нажил её в той проклятой батарейной каптёрке. А жена так и осталась фригидной. Вот так! В отпуске жаловался мне как-то. А из его командиров о том, то с ним год творилось, да как над ним издевались солдаты, никто не знает, даже его комбат. Жена хотела несколько раз пойти пожаловаться командиру полка, да он сам её не пустил: говорит, зачем ты туда пойдёшь, за позором, что ли? Так и не сходила она ни разу. Да и правильно! Ничем бы ей командир полка не помог, а люди, кабы узнали, так точно на смех подняли бы. Им-то, людям нашим, особенно бабам, та лишь бы тему для сплетен найти, да о чём лясо поточить!
А вот другого моего товарища поселили по приезду в комнате холостяцкого общежития. Он целыми днями на службе пропадает, только на обед иногда заскакивает: решил парень службу как следует начать, как положено, а для этого в первое время крепко повкалывать нужно, между прочим, себя показать, что называется, ночами иногда не поспать даже. В наряды тоже - через день на ремень, как везде. И всё нормально у него пошло: терпит, надеется, что пройдёт год-полтора такой жизни, глядишь, его в комбаты выдвинут, и заживёт он получше. А потом случайно узнаёт, что с женой его за это время почти всё общежитие переспало: там же одни холостяки живут, он один такой бедолага попался, что так согласился с женой жить, а не стал искать квартиру у бабки какой-нибудь за полполучки. Хотел, как лучше, чтобы было, чтоб в семье денег больше оставалось. А оно вон как повернулась его экономия! Поплатился он за неё, и с лихвой! Впрочем, если баба-то гулящая, она везде себе кобелиный конец сыщет! Так что это может быть даже ещё и лучше, что всё так быстро выяснилось. Да-а-а. А как он узнал? В жизни бы не догадался, говорил мне, если бы ему сослуживец-холостяк в ссоре с горяча не ляпнул. Он к жене: "Правда, - спрашивает, - или нет?!" а она ему: "Нет, что ты, всяким забулдыгам веришь?" Ну, жене-то он больше доверял, чем насмешникам. Да больно их, насмешников, потом подозрительно много стало. Думал, что злословят, потому что завидуют, что жена такая красивая. Ну, а баба его - чем дальше, тем больше: стала с солдатами погуливать, да перепихиваться. До того остервенела, в конце концов, что ему, знакомому моему мужику солдаты в конвертике прислали фотографии, где они её имеют на какой-то свалке в различных позах. Она там, на тех фотографиях, и в рот берёт, и каких только мерзостей не делает. Вот так! Хорошо? Выгнал он её потом. И приехала она домой. Там по ресторанам, по барам пошлялась, потёрлась полгода. До того дошла, что родители её из дому выгнали, его тесть с тёщей. А он ей, дурачок, развода не даёт: то ли любит, то ли тряпка. Она потом к нему вернулась, наврала, между прочим, что исправилась, стерва. А сама не говорит, сколько абортов за эти полгода сделала. Он ей поверил. К тому времени уже и квартиру получил, с подселением, со второй семьёй, правда. И пошла у него снова весёлая жизнь: вечером, часов в десять, в одиннадцать придёт домой уставший, голодный и идёт жену по гарнизону выуживать, из какой-нибудь кампании или постели. Она его на "хер" откровенно посылает, а он слюни распустил: "Пойдём домой!" Вот так и живёт до сих пор: коптит небо, а семьи-то, дома у него и нет. Какой это дом?..
Комбат остановился у стола, задавил в пепельнице, из которой посыпались через край окурки, очередной "бычок", тут же достал и засмолил очередной сигаретой, словно бы без неё не мог дышать, снова принялся прогуливаться по короткому пространству от двери, у которой стоял я, подавшись назад, чтобы не мешать его прогуливанию, до стола, где он всё время стряхивал пепел в кучу окурков, и обратно.
Я уже давно обратил внимание, что разговор его зашёл куда-то не туда. Так всегда бывает, когда человек долго говорит, как бы рассуждая вслух, развивая монолог: тут очень трудно удержаться от соблазна расширить круг темы, и, в конце концов, он теряется, уходит у него из-под ног, как почва при оползне. Мысли уходят куда-то в сторону, и он начинает блудить в хаотическом течение своего мышления.
-Вот такие вот дела, вновь заговорил комбат после некоторого раздумья.
мне он теперь показался намного старше, чем до того, а он ведь всего на четыре года раньше закончил это же училище. Мысли его, открывшиеся мне, были достойны человека, у которого уже вся жизнь позади. "Неужели его так состарила служба?" - подумал я про себя и ужаснулся своему открытию.
-Можно, конечно, сказать, что всё это единичные случаи, что все в основном живут хорошо! - он посмотрел на меня. - Не хорошо, не хорошо живут. И я тебе могу сказать кто. Это младшие офицеры, то есть вы, которые завтра наденут офицерские погоны и снимут курсантскую форму. Очень мало тех, кто бы мог сказать, что у него всё хорошо, всё нормально. Есть, конечно, оптимисты, которым и на Луне хорошо будет. Но я таких в счёт не беру. А ещё гордецов. Таких тоже хватает. Я про нормальных людей говорю, которые, если плохо, то говорят, что плохо, а если хорошо, то говорят, что хорошо. Места под солнцем для вас - крохотный кусочек, и на него при всём желании не смогут все поместиться. У генералов тоже сыновья лейтенантами начинают. Вот для них тёплые места и припасены. А все остальные, кто без протеже в армии, те ломовые лошади, на которых вся наша армия и держится.
Он снова посмотрел на меня, но как-то странно, как будто только сейчас увидел, будто бы только очнулся от дурного сна. Прошёл к столу, сел за него на своё место. Но, по-видимому, он теперь и сам понял, что слишком разоткровенничался со мной, и разговор его зашёл слишком далеко. И, чтобы теперь вернуться к прежней теме разговора, спросил:
-Куда же ты тогда побежишь? Да... Так ты говоришь, что никуда не ходил с курсантом Охромовым?
По-видимому, беседа возвращалась в прежнее русло, и с сожалением подумал, что надежды мои не оправдались.
-...и не остановил его? Да-а-а-а, плохой офицер из тебя получится, Яковлев. Ты четыре года в военной среде, в военном училище, которое готовит тебя к будущей нелёгкой службе, а нисколько не похоже, что ты желаешь быть офицером. До сих пор ведёшь себя, как пацан: ни чувства долга, ни ответственности никакой. Что из тебя будет, когда ты станешь офицером - ума не приложу! Тяготишься ты службой, не любишь ты её... Но, впрочем, кажется, мы отвлеклись... Так, значит, Охромов ушёл, а ты вернулся, в казарму. Кто это видел? Дежурный по батарее говорит, что не видел тебя всю ночь.
-Но, товарищ старший лейтенант, я же не обязан докладывать дежурному по батарее, что я вот, пришёл, на месте, - парировал я его придирку, заклиная всеми правдами и неправдами, чтобы он только вдруг не вспомнил, что я ему говорил вчера вечером. За время, потраченное или упущенное комбатом на его монолог, у меня прибавилось уверенности, что он от меня ничего не добьётся. "Теперь я буду отпираться до самого конца!" - подумал я про себя.
-Почему это не обязан? - изумился комбат. - В этой книге, - он постучал, протянув руку, по "Уставам вооруженных сил СССР", - написано, что во время отсутствия офицеров дежурный по батарее является прямым начальником для всех находящихся в подразделении солдат и сержантов, равно это относится и к вам. Следовательно, вы ему, курсант Яковлев, обязаны подчиняться так же, как и все остальные, что у нас уже давно не делается. Значит, выходя из казармы, ты должен был предупредить дежурного, что на несколько минут выйдешь, понимаешь? А потом, чтобы он знал, сказать ему по приходу, что ты пришёл. Он должен знать, сколько людей находится в казарме. Следовательно, то, что ты не предупредил его - это твоя вина. Ты этого не сделал, поэтому то, что тебя не видел дежурный всю ночь, и будет означать, что тебя всю ночь в казарме не было. Так где ты был?
Комбат долго и пристально смотрел на меня, ожидая, что я отвечу. Но я молчал, и он тогда сказал, видимо, завершая разговор, стараясь выделить каждое слово:
-Ладно, товарищ курсант! Я вижу, с вами говорить бесполезно. Такие, как вы потеряны для армии, я удивляюсь, зачем вы вообще пошли в военное училище. Зачем? Ведь добровольно пошли. Чтобы мучиться потом всю жизнь на службе? Не вижу вообще смысла выпускать вас из училища. Была бы моя воля, я бы вас отчислил. Но, к сожалению, это теперь может сделать только министр обороны.
-А председатель государственной экзаменационной комиссии может? - спросил я, бросая вызов комбату. Мне надоело, что он меня отчитывает, как мальчишку, как первокурсника, тогда как я проучился в стенах этой "задроты", как между собой мы её называли, четыре года, четыре долгих года, оставив в караулах и всевозможных нарядах немало своего здоровья, когда до конца училища осталась всего от силы неделя, а может и меньше. Просто я и без него знал достаточно твёрдо, что даже если бы я и захотел, то меня ни за что бы не отчислили: слишком много денег затратило государство на моё обучение, чтобы так просто меня отпустить. Теперь их надо было отслужить, что называется, отдать обратно Родине в качестве военной повинности на двадцать пять лет. Надо было провести эти годы, самый цвет жизни в далеко не лучших местах, куда было угодно забросить тебя судьбе и генштабу министерства обороны.
Комбат всё продолжал смотреть на меня испытывающе и пристально. Но теперь он был несколько растерян, потому что никак не ожидал от меня такого вопроса.
-Ты что, хочешь быть отчисленным из училища, когда тебе до окончания и получения диплома осталось всего ничего, несколько дней? - спросил он теперь совсем другим тоном.
-Да, мне надоело слушать ваши нотации и, признаюсь вам честно, мне действительно до глубины души противна служба.
Лицо комбата вытянулось от изумления.
-Так я спрашиваю вас, товарищ старший лейтенант, может ли меня отчислить из числа курсантов председатель государственной экзаменационной комиссии?
-Да, он наделён чрезвычайными полномочиями, - ответил Скорняк, правда голос его окреп и сделался несколько увереннее. Впрочем, я не сомневался, что попал в точку, - по своему усмотрению отчислить лиц, недостойных для дальнейшего прохождения службы, если он сочтёт необходимым...
Он запнулся как-то, а я подумал про себя, наверное, тоже, что и он: "...но он этого не сделает!"
-...ладно, идите пока. Возможно, вы и будете отчислены, я доложу о вашем заявлении выше. И думаю, что вопрос о невозможности вашего дальнейшего пребывания в рядах вооружённых сил решиться положительно, особенно в том случае, если не найдётся Охромов. Вы думаете, что исчез курсант, и это всё так и останется, сойдёт с рук? Нет, ошибаетесь, товарищ курсант. Таскать-то, конечно, будут, прежде всего, меня, но я приложу все усилия, чтобы и вами занялись, как следует! Вас как ближайшего друга, а, возможно, и свидетеля. Ну, а меня - сам бог велел, потому как я у этого балбеса командир батареи. Мне вот кажется, Яковлев, - я ничем не могу это, к сожалению доказать - что ты знаешь, где твой дружок, и что с ним случилось. Знаешь и молчишь! А если бы ты был немного посерьёзнее в жизни, то ему уже могли бы, наверное, и помочь...
-А почему это меня будут таскать? - возмутился, но и струхнул про себя тоже я.
-А как же ты думал? Что же ты хотел, остаться в стороне? Так это тем более странно, ты не находишь, а?
-Кто может доказать, что мы с Охромовым были друзьями? - спросил я у него. - Если я захочу, чтобы меня не беспокоили, то так и скажу, что с Охромовым меня ничто не связывает. Вот и всё!
-Да нет, ты ошибаешься, не всё! Есть у нас в училище такая организация, особый отдел называется. Слава богу, что ты с ней не сталкивался. Так вот, в этом самом особом отделе работают такие ребята, которые всё про всех знают, понимаешь? К ним мы ещё не обращались - время не настало. Но когда станет ясно, что дело зашло слишком далеко, и курсант Охромов не загулял, не запил у какой-нибудь шмары, а мне это, например, уже ясно, то командование училища по просьбе командира дивизиона обратится за помощью к ним. И хотя это не их специфика, но я думаю, что они не откажут нам в поисках заблудшей овцы. Впрочем, кто знает, может и для особого отдела это будет интересно, куда и почему запропастился курсант, без пяти минут выпускник и офицер. Вот так-то! Вот теперь, действительно, - всё!
Я стоял и смотрел на него, стараясь не выказывать своего волнения. На самом деле у меня поджилки все тряслись от одного упоминания этой организации. Про неё как-то я совсем и забыл.
Комбат тоже молчал и смотрел на меня, но теперь уже как-то неопределённо и загадочно. Временами мне казалось, что он не только обо всём догадывается, но и знает всё весьма достоверно и чуть ли сам не присутствовал и не был участником нашей сделки.
-Много вы мне крови выпили, много. Ну, ничего, - заговорил он снова, устало потягиваясь и глотая сигаретный дым, - я в долгу не останусь, придёт и мой черёд, всех, кто мою кровь пил, я не оставлю, не забуду. Ладно, идите, товарищ курсант. Вы мне ничего не хотите сказать, а потому мы будем говорить с вами не сейчас и не здесь, а в другой раз и в другом месте и совершенно по-другому.
Я вышел из канцелярии. Было раннее утро. До подъёма ещё было время, чтобы поспать, - думалось мне, потому что я снова почувствовал каменную усталость, навалившуюся на мой организм. На душе у меня было муторно. Я не мог разобраться в своих чувствах, бродивших внутри меня, как слепые.
Я прошёл через коридор по сонной казарме и уже предвкушал, как сейчас упаду на постель и хоть немного поваляюсь, но вдруг услышал позади себя, как дневальный прокричал команду: "Батарея, подъём!"
Меня охватила бессильная ярость. Мне захотелось набить морду этому идиоту, Скорняку, за то, что он промучил меня как специально, до самого подъёма. Со мной едва не случилась истерика, но я сдержался кое-как, а потом поплёлся, вместе со всеми на зарядку, которая чисто символически, но всё-таки имела место быть у нас, почти офицеров. У меня было только одно желание: упасть где-нибудь так, чтобы меня никто не трогал, и уснуть, забыться мёртвым сном.