Халов Андрей Владимирович : другие произведения.

Rадминистр@тор Книга первая

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Халов Андрей

"r Ад Министр @ Тор"

Гипер роман

Книга первая

"Возвращение к Истине"

0x01 graphic

  
   No 2016 - Халов Андрей
   All rights reserved. No part of this publication may be reproduced or transmitted in any form or by any means electronic or mechanical, including photocopy, recording, or any information storage and retrieval system, without permission in writing from both the copyright owner and the publisher.
   Requests for permission to make copies of any part of this work should be e-mailed to: altaspera@gmail.com
  
  
  

В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.

Published in Canada by Altaspera Publishing & Literary Agency Inc.

  
   Об авторе.
   Халов Андрей Владимирович. Родился в городе Волгограде в 1966 году. Тяга к литературе появилась в 12 лет. В 1982 году окончил Казанское суворовское училище. С 1984 по 1988 год проходил обучение в Сумском артиллерийском командном училище, которое окончил с отличием. Служил в Монголии, в Иркутской области. В 1993 году уволился из рядов вооружённых сил, пытался заниматься бизнесом. За годы службы объездил весь Советский Союз. Написал несколько романов, в том числе гиперроман "Ад Министр @ Тор", состоящий из 28 романов, фантастический роман "Сын Неба", продолжение романа Алексея Толстого "Аэлита". Является автором многих стихотворений. Продолжает заниматься литературным творчеством.
   О книге.
   Роман "Возвращение к Истине" - роман, открывающий путь к понимаю последующих 28 романов гиперромана "r Ад Министр @ Тор", литературно-стилистического изобретения автора, где каждый роман является законченным по смыслу литературным произведением, имеющим некоторые временные, сюжетные и образные связи с другими, входящими в гиперроман, книгами. Однако это нисколько не мешает считать каждый из них отдельным, самостоятельным, законченным литературным произведением. По замыслу автора гиперроман отличается от других видов литературных конструкций, таких, как серии, циклы тем, что имеет объёмную конструкцию, представленную на рисунке ниже, а окружающие каждую из книг этой пирамиды соседние произведения наиболее близко сочетаются с нею по хронологии, героям, имеют некоторое переплетение сюжетов. Так, например, роман "Возвращение к Истине" в одном направлении развития сюжета продолжают "Охромов", "Долгая дорога в никуда", в другом - "Взлом", "Джунгли мегаполиса", "Путешествие в Рай-Город", "Вероника", "Шах@Иды", "Светлый Князь", "Гольфстрим" и т.д.
  
   Памяти моей
   сестрёнки Светланы
   безвременно ушедшей
   01.11.2016 г. посвящается....
  
   0x01 graphic
  
   0x01 graphic
   ... Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет лишь сырую материю того и другого и способное оплодотворить эту материю семя....
   Мишель Эйкем де Монтень, "Опыты"
  
   Первое время, лет до двадцати, я прожил, не имея никаких иных средств, кроме случайных, без определенного положения и дохода, завися от чужой воли и помощи. Я тратил деньги беззаботно и весело, тем более что количество их определяла прихоть судьбы. И все же никогда я не чувствовал себя лучше....
   Мишель Эйкем де Монтень, "Опыты"
  
   ...Пока мы движемся, мы устремляем наши заботы куда нам угодно, но лишь только мы оказываемся вне бытия, мы не поддерживаем больше общения с тем, что существует. И потому Солон был бы более прав, если б сказал, что человек никогда не бывает счастливым, раз он может быть счастлив лишь после того, как перестал существовать....
   Мишель Эйкем де Монтень, "Опыты"
   Глава 1.
   Оставалось совсем немного времени до того дня, когда нас должны были выпустить из училища. Каждый как мог готовился к этому событию, заботясь о своём будущем благополучии. Никогда раньше я не замечал такой озабоченности у своих товарищей по учёбе, как сейчас. Бывало, что мы вместе валяли дурака, творили шалости, совершенно не заботясь о завтрашнем дне, и были, казалось бы, все одинаковы. Правда, и тогда существовало кое-какое различие в строгости наказания для одних и несправедливости по отношению к другим, но всё это казалось случайным совпадением обстоятельств, и механизм действия был скрыт под пеленой наслаивающихся друг на друга событий.
   Но вот настали теперь другие времена. Чем ближе мы подходили к выпуску из училища, тем отчётливее вырисовывалась картина нашего различия по своему положению, понятий "кто есть кто". Постепенно на первый план стали выдвигаться разговоры о протеже и о "волосатых" лапах у того-то и того-то, ведущиеся полушёпотом. Сильные мира сего помогали своим чадам, племянникам, детям друзей, невидимо и незаметно, где-то там, наверху, в высоких кабинетах, устроиться получше, получить выгодное и приличное распределение, поехать в хорошее место, где не слишком ощущались бы те тяготы и лишения воинской службы, которые нам предписывалось стойко преодолевать в уставах Вооружённых Сил. "Волосатики" ходили, если и не задрав носы, то не беспокоясь, во всяком случае, за своё будущее: за них беспокоились другие. На фоне этой "волосатой" элиты незавидно было положение "безрукого" большинства, строить розовые планы на будущее которому, увы, было пустым занятием, и для которого лучшее в жизни было не там, в светлом завтра, а сегодня, или чаще всего, уже вчера. Все это понимали. Это было немного грустно, но всё-таки в особом унынии никто не пребывал, и кто как мог пытался изменить свою судьбу к лучшему, пробуя для этого различные способы.
   Незадолго до главного события последних четырёх лет жизни нашей батареи один пронырливый шустряк умудрился достать списки, утянув их из учебного отдела. В них были наши направления после окончания училища. И тогда действительно подтвердилось, что лучшие места достались "блатным", тем, о ком заранее побеспокоились наверху. Среди этих "счастливчиков" можно было увидеть фамилию двоечника и последнего лентяя, у которого по настойчивым слухам были связи в Генштабе или кругах близких к нему. Неплохое распределение получили или, во всяком случае, должны были получить дети городской элиты, "местной мафии", так сказать: сыновья директора пивзавода и заведующего центральным домом быта, второго секретаря обкома и другие. Редким гостем среди них затерялись фамилии наших курсовых отличников, многие из которых своим личным усердием, кропотливым трудом, зубрёжкой бессонными ночами постоянным каторжным напряжением своих сил все четыре года зарабатывали себе красный диплом и "хорошее" место. Последние на протяжении всей учёбы в училище вели себя лояльно, не нарушали дисциплину, не впутывались ни в какие конфликты между курсантами и командирами и, в случае возникновения подобных эксцессов, почти всегда становились на сторону командования, первыми, вместе с "шестёрками", о которых я ещё скажу, внося смуту и разлад в ряды сокурсников.
   "Шестёрок" же, общеизвестных и тайных угодников, каких у нас хватало с избытком, тех, что с самого начала, с момента поступления в училище, не имея ни мозгов, ни протеже, сделали ставку на пресмыкание и низкое лизоблюдство, также ждали неплохие направления, пробитые для них батарейным и курсовым - кто перед кем лебезил - звеном управления.
   Я же, как и большинство из сокурсников, был из простых, что называется "из народа". Не было у меня ни особого усердия к учёбе, не из-за лени и слабоумия, а от того что было неинтересно. Может возникнуть законный вопрос: "Почему я поступил в военное училище?" Резонно было бы меня спросить об этом. Но я воздержусь от ответа на него, потому что слишком много придётся тогда рассказывать, чего делать мне не хочется. Как-нибудь в другой раз. Скажу только, что не все поступают в такие заведения от хорошей жизни.
   Таким образом, могу сказать лишь, что не был я ни блатным, ни незаурядным трудягой-отличником. Не был я и подлизой. И поэтому не ожидал от предстоящего распределения ничего хорошего, может быть потому, что я и сам чувствовал, что не заслуживаю этого.
   По рассказам тех, кому довелось служить в забытых богом местах, а бывшие курсанты иногда заглядывали в училище, жизнь там едва-едва теплилась, текла медленно и мучительно тоскливо, как болотная вода, тухла в угаре беспробудного пьянства и дикого разврата. Отсутствие даже зачатков культуры, удалённость и замкнутость убогого мирка военных городков помогали заживо гнить в серости, однообразии и заскорузлой повседневности и душе, и телу. Правда, находились некоторые весельчаки, которым такая жизнь нравилась, и они рассказывали о ней с удовольствием.
   Помнится, один такой старший лейтенант как-то зашёл поаукаться со своим курсантским прошлым, поздороваться с командирами, кто ещё остался в училище. Разговорившись с нами, рассказывал он о некой Безречке где-то в далёком и тоскливом Забайкалье и поведал нам байку о своём командире полка.
   Судя по рассказу, в части у них царило страшнейшее разгильдяйство, в казармах не хватало стёкол на окнах, и рамы затягивали полиэтиленовой плёнкой. Котельная давно сломалась и не давала тепла уже несколько лет.
   Зимой солдаты спали в повал в каптёрках, сушилках, Ленинской комнате, словом, в местах, где не было окон, а небольшой объём помещения помогал согреть воздух дыханием.
   Семьи офицеров жили, как могли, топили свои бараки буржуйками - печальным изобретением разрухи. В общем, люди там не жили, а выживали.
   Но зато офицеры на службе били баклуши, играли, в основном в "преф", а командир полка, прослуживший там, в этой самой Безречке, безвылазно лет эдак пятнадцать к ряду, каждый год в августе месяце начинал утренние разводы полка словами: "Мне вчера звонил Перест Дэ Куэллер. Он сказал, что в Забайкалье будет зима!" После этого он делал многозначительную паузу и обводил строй строгим и красноречивым взглядом, означавшим, что "писец подкрался незаметно".
   Но рассказчику нашему это всё почему-то нравилось, и он рассказывал о Безречке с каким-то ностальгическим сожалением, словно только и мечтал поскорее туда вернуться. А потому речь свою он закончил примерно такими словами: "Не пугайтесь, ребята, в такой службе есть свои прелести. Впрочем, есть места и похуже. У нас хоть вода не привозная, да и природа хоть кой-какая имеется. А то ведь есть местечки, что вообще живут люди: степь или песок вокруг".
   Другой же как-то раз убеждал нас, как весело и романтично жить в заполярной тундре, видеть солнце несколько месяцев в году, зато круглый день, и ездить на охоту на оленей с автоматом и мешком патронов. Холостяки в этот самом Заполярье доходят до такой дури, что топят печки в своих комнатах сливочным маслом, которое им выдают на продпаёк.
   Слушая подобные "рассказки", я с тоской думал, что наверняка угожу в одно из таких захолустных мест и буду потихонечку сходить с ума, научусь, как компот, пить водку, и закончу свою службу в лучшем случае каким-нибудь пропойцей-капитанишкой, а то и вовсе не дотяну до пенсии.
   Подобные рассуждения нередко наводили на мысль о моей никчёмности, но я старался гнать их от себя и спасался от гнетущего будущего в сегодняшнем дне.
   Большинству ещё предстояло узнать, что они не имеют ни единого шанса на успех, потому что всё уже давно куплено и продано, и они, без протеже, последние на этом пиру жизни. Как-то на занятиях преподаватель-подполковник сказал нам между делом, что для сына крестьянина в армии потолок - стать подполковником, и он этого уже добился. Тогда на его слова мало кто обратил внимание, а зря. В словах его была какая-то неуловимая, но печальная мудрость жизни.
   Я был не самым дерзким нарушителем дисциплины и порядка, но так уж получалось, что попадался регулярно с мелкими нарушениями, что было столь же наказуемо. Иные были гораздо дерзче в своих поступках, но почти никогда не попадались. Я же всегда попадался на всякой обидной ерунде, на своём мальчишестве. Это злило командиров гораздо больше, чем если бы я совершил какой-нибудь крупный проступок, но один. Только к концу третьего курса я задумался над создавшимся положением вещей, и стал "исправляться": теперь я ни перед кем не хвастался своими похождениями, как прежде, вёл себя тише воды, ниже травы. Результат не заставил себя долго ждать, и к середине четвёртого курса создалось мнение, что Яковлев начал исправляться, наконец-то, взялся за ум. Теперь я жалел лишь о том, что слишком поздно понял, как нужно вести себя в жизни, во всяком случае, курсантской.
   Зато в это же время поступки мои приобрели дерзость во сто крат превышающую то, что делал я прежде. И именно тогда у меня началась двойная жизнь, одна за пределами училища, о которой не знал никто, а вторая - в его стенах, у всех на виду, в которой я вдруг стал пай-мальчиком.
   Ещё с первого курса я обратил на себя внимание тем, что командир взвода никак не мог добиться от меня, чтобы я носил поясной ремень, как положено. Он был у меня всегда "распущенным". С этого вот и ещё с таких же мелких нарушений в форме одежды и началась моя глупая война с командиром взвода, а затем и с командирами повыше. За четыре года у меня поменялось два командира взвода и четыре командира батареи, но тяжёлое клеймо разгильдяя передавалось от одного к другому по наследству до самого конца.
   Теперь же, когда близилось время получать "расчёт", все оказались "хорошими", а я "плохим". Конечно, мне было досадно. Не помогало справиться с обидой даже то, что я-то понимал, что во всём виноват сам.
   На третьем курсе, когда жить по-прежнему действительно стало невмоготу, я вывел для себя несколько принципов поведения, которые крайне необходимы, чтобы тебя оставили в покое.
   Во-первых, быть честным лишь тогда, когда это тебе не повредит. Это лицемерие, но я не встречал человека, который будучи самым большим негодяем и вралём, не считал бы, тем не менее, себя честным человеком. Успокаивая своё самолюбие и заглушая голос совести, он придумывает нормы своей внутренней морали, соответствующие его взглядам на жизнь. Но думаю, что и он не раз терзался, что ему приходится врать. Человек может вести себя честнее, чем другие, но быть абсолютно честным всю жизнь не удаётся, пожалуй, никому. Рано или поздно, в какой-то период жизни любой смертный начинает кривить душой, он устаёт быть честным.
   Что и говорить о том, что все люди имеют свои слабости. Без этого не было бы самой жизни. Даже у самого сильного духом человека воля не везде и не во всём крепка как сталь. Желание постоянно противоборствует ей с переменным успехом. Герой отличается тем, что в решительный момент может сконцентрировать усилие духа и подавить возникающее желание. Но истребить желание полностью, как часть человеческой души, невозможно и не удастся никому, не изуродовав, не искалечив своей сущности. Желание - это такое же проявление духа, как и воля, поэтому человек не может существовать без колеблющегося равновесия этих двух составляющих, враждующих друг с другом, но невозможных друг без друга, ибо без желаний человек станет биороботом, а без воли превратится в безмозглое животное, творящее только то, что заблагорассудится его плоти. Они, запряжённые в одну телегу бренного существования, подавляют и ограничивают друг друга, не допуская уродства. К тому же, воля помогает разобраться в своих желаниях и чувствах, выбирая какое-то одно из них. Кстати, по этому поводу лучше обратиться к Полу Брегу и его "Чуду голодания", ну или почитать философов, всё равно каких.
   Итак, первый принцип - быть лицемером. Второй - никогда не перечить начальству, особенно, если остаёшься в меньшинстве, а ещё хуже - в одиночестве. Нарушение этого принципа грозит немалыми неприятностями. В лучшем случае, будешь обойдён благосклонностью начальства даже в самых элементарных вопросах.
   Третий мой принцип, а он вытекает, как следствие, из второго, был - поменьше гонора. И, как говорят американцы: "Всё будет о'кей".
   В противном случае, в то время как вокруг вас будут потихоньку втихомолку творить всё, что угодно, вы будете вести изнурительную и напрасную войну за своё личное достоинство, в которой потеряете много сил и вряд ли чего добьётесь. В конце концов, вы увидите, что все обошли вас уже на десять голов.
   Вот, пожалуй, и все принципы, которыми я стал руководствоваться в жизни. И, судя по ним, стал ужасным и подлым лицемером. Возможно, но я жал лишь о том, что стал им слишком поздно. Впрочем, я, наверное, просто сломался, но, не желая в этом признаваться, обманывал самого себя. Ведь быть прямым - это так тяжело и трудно, что не каждому по плечу.
   Хочу заметить, что учиться в училище не составляло для меня особого труда. Способностей моих вполне хватало, чтобы вести не утруждённую штурмами бастиона знаний и науки жизнь. Возможно, при желании я мог бы удивлять всех своими успехами, но такого желания не возникало. Во-первых, мне не хватало характера, чтобы отличаться от основной массы. За этакое отличие я горько поплатился ещё во времена школьного детства, и теперь, обжёгшись на молоке, дул на воду. "Массы" не любят, когда от них отрываются простые смертные, они ненавидят их, и, пока те не успели уйти слишком далеко, стараются их задавить. За моей же спиной не стояло никакого авторитета прошлых поколений, с которого можно было бы, как с трамплина, пойти вверх. Не было в моём роду ни учёных, ни писателей, ни певцов, ни музыкантов, ни даже какого-нибудь партийно-комсомольского функционера хотя бы районного масштаба. А, значит, был я простым смертным, и, как никогда не говориться, но всегда подразумевается: в моих жилах текла простая холопская кровь. А с такой кровью нельзя стать кем-то, не совершив изрядной подлости. Наш строй не терпит, если такие, как я начинают незаслуженно вырываться из тесно сплочённых рядов, шеренг одинаково неопасных, равноценно бездарных и приутюженных им людей, называемых в официальных бумагах "советским народом".
   Так устроено, что если кто-то выпадает назад, то это считается нормально, ему помогают, с ним сюсюкаются, берут его на поруки, если он ещё не совсем отбился от рук. Стройные шеренги могут даже замедлить шаг, чтобы отстающие не потерялись и были "с коллективом". Это равнение на последних, на средний показатель, для которого неудобны и опасны выскочки, вырывающиеся вперёд, не имеющие сил, терпения и "сознательности" идти вместе со всеми, тянуть за собой последних, перекладывая на свои плечи бремя замедленного бега, эта уравниловка - бич всех, кто талантлив, одарён, но не признан официально, цепи их жизни, ярмо, не дающее взлететь. Поэтому я, хотя и знал, что могу учиться лучше, сознательно не делал этого, не желая тянуть чью-то лямку, прикрывать чью-то бездарность и лень. Я протестовал этим против эксплуатации способностей "интересами коллектива", "волей большинства". Приспосабливаясь под середину, я и сам примкнул к этому "большинству". Позиция эта весьма удобна и всячески поощряема.
   Правда, мне не удавалось совсем уж не высовываться. Поэтому свою энергию я направил по пути более привычному для курсантской среды, тайному и потому менее возбраняемому. Я стал искателем приключений, вместо того, чтобы стать отличником и служить примером для подражания. Как не удивительно было, что сын какой-нибудь "шишки" - отличник, так не удивительно было и то, что я - разгильдяй и "самовольщик". И ему, и мне это предначертано нашим происхождением. За ним каждое воскресенье приезжает служебная машина, и он уезжает отдыхать, мне же выпадает частенько сидеть в училище в выходные дни, лишь изредка попадая в увольнение, и потому для меня обычным делом становятся самовольные уходы "за забор". И у таких, как я, искусство это развивается до неуловимости. Конечно, перед этим приходится набить немало горьких и обидных шишек. Но при таком поведении я был на своём месте, предопределённом мне системой, я был в своей тарелке. Иначе я был бы белой вороной, быть которой неприятно всегда.
   Во-вторых, моя непоседливость, тоска по "зазаборной" жизни толкали меня на "подвиги". Это отнимало у меня много времени. Кроме того, за свои проступки я очень часто отбывал наказание: внеочередной наряд. В то время как более усидчивые и осторожные жили без особых забот.
   Это всё и разлучало меня с учёбой, со спокойной жизнью. Я как бы всегда догонял собственный хвост в то время, когда другие шли вперёд. Это и завернуло меня на ту дорожку, по которой идут все нарушители порядка. Чем же я отличался от них? Наверное, тем, что им было наплевать, а у меня сохранились честолюбивые претензии к жизни. Я хотел, что называется, выйти сухим из воды.
   Всё это я рассказываю для того, чтобы были понятны причины всех моих дальнейших зло- или приключений - называйте, как вам будет угодно.
   Хочу ещё добавить, что нерегулярные и поверхностные занятия науками стали постепенно сказываться на моём характере и успеваемости, и если на первом курсе мне без труда удавалось отвечать на "хорошо" и "отлично", совершенно не готовясь к занятиям, используя лишь то, что урывками осело в моей голове на лекции, то на третьем и четвёртом курсе я ощущал значительную нехватку тех знаний, которые прежде требовали моего пристального внимания к себе. Пирамида знаний оказалась подгрызена мышами. Я попытался заниматься, но привычка не отягощать себя систематическими занятиями, сделала своё дело. Мой характер растерял последние крохи усидчивости, пропитался отвращением к занятиям и неутолимой жаждой к приключениям, подкрепляемой опытом тайных, безнаказанных и неразоблачённых похождений и одиночеством, от которого я всё время старался убежать. У меня не было настоящих друзей, сослуживцы отвернулись от меня ещё в те времена, когда я пытался доказать что-то себе и окружающим, прежде всего командирам. Впрочем, кое-какой авторитет я себе заработал. Но это был авторитет неисправимого и удачливого гуляки.

Глава 2.

   Как я уже сказал раньше, близилось время выпуска, и вперемежку с привычными развлечениями и проказами, занимавшими всё моё свободное время, настала пора задуматься о будущем. Мне, сказать по правде, вовсе не хотелось попасть в какое-нибудь захолустье, в эдакую дыру, из которых, обычно, вырываются только к увольнению в запас. Не все надежды оставили меня, где-то в глубине души я всё же был фаталистом и верил в улыбку судьбы, пусть это и было самонадеянно в моём положении. Не будь этой надежды...
   Не раз бывало желание наложить на себя руки от тоски и сознания никчёмности своей жизни, и только её слабая, ниточка удерживала меня от рокового шага. Да ещё отголоски угасшего христианского семени, посеянного в души моих предков, шептали и подсказывали мне, что надо терпеть, что жизнь - это испытание божие на право быть в царствие Иисусовом, а самоубийство - величайший грех и преступление смертного.
   Если бы была прочна во мне вера в вечную человеческую душу, пребывающую здесь лишь для испытания божьего её чистоты и непорочности в терниях и искушениях грешной земной жизни! Но моя воплощённая душонка, которую всю жизнь взращивали в атеистическом отвержении "религиозного бреда", малодушно отталкивала христианские заветы жизни и влачила грешное безбожное существование, а потому, наверное, и возникали не раз мысли о прекращении такой жизни.
   Конечно, надеяться попасть в очень "тёплое" местечко я и не помышлял, для этого нужен был "блат" и довольно весомый, но получить что-нибудь более или менее приличное, хотя бы чуть выше провинциального, было моим скромным желанием.
   В огромной России, зажатой тисками нищеты и нужды в результате бестолкового хозяйствования и хищнического надругательства над её землёй и народом, "хороших", что называется, мест почти не осталось, кругом было сплошное захолустье и развал. Безалаберность, кажется, навсегда поселилась на её пространствах, и серая, затхлая плесень, мгла угасания и тления расползалась по стране как раковая опухоль. И чтобы хоть немного обеспечить себе безбедную жизнь, надо было попасть в одну из малочисленных и редких, как волосы на лысой голове, закордонных групп советских войск, которые практически все ликвидировали в начале 90-х годов. Как говорится: "Заграница нам поможет".
   Мечтою каждого было попасть в одну из "дружественных" стран, где находились наши части, хотя на наших вояк там смотрели, как на непрошеных гостей. Каждый хотел "прибарахлиться", но никто в этом не признавался и завидовал молча. Попасть туда хотелось всем, но доступно было только "волосатикам".
   Оставалась большая голодная Россия. Но и в этом огромном государстве не везде жили одинаково. Были регионы, где можно было сносно существовать, но были и места, где жизнь находилась на грани исчезновения, вымирания. Направление в такой край считалось сущим наказанием, несмотря на все льготы, которыми там пользовались офицеры.
   Выбирать мне не приходилось: куда пошлют - туда пошлют, хоть на Кудыкину гору. Но я всё же надеялся.
   Теперь бы я и сам рад был отмежеваться от репутации нарушителя, злостного нарушителя порядка, но ярлык, однажды прилипший ко мне, никак не хотел отставать. Близился час расплаты, час, когда мне суждено было узнать наказание за все прегрешения. Не раз говорил мне комбат, вызвав к себе в канцелярию: "Ну, что, товарищ курсант, я думаю, что мы будем в расчёте с вами по выпуску из училища".
   Недавно я имел возможность убедиться, что он не бросает слов на ветер и мне ничего не забыто и не прощено.
   Один из пронырливых собратьев по учёбе, имеющих определённые художественные способности, один из тех, кто обычно вращается в сферах отделов училиша и преподавателей, прибегающих к услугам его таланта, один из тех, кто каждую сессию отделывается какой-нибудь оформительской "халявой", ухитрился достать в управлении училища списки нашего распределения, правда, ещё не утверждённые в Министерстве обороны. Показать их он намеревался тайно, да и то лишь своим близким приятелям. Но кто-то из них оказался не в меру болтлив, кто-то слишком бурно отреагировал на увиденное и не смог удержать в себе эмоции, и вскоре весть о том, что в батарее есть списки распределения, дошла до ушей каждого. Вокруг горе-художника образовалось плотное кольцо сокурсников, требующих показать "и им тоже". Тот долго отпирался, но потом, вняв просьбам и напору, сдался. "Смотрите, только я ничего не знаю", - сказал он, каясь, что связался со своими неблагодарными друзьями.
   Мелованные листья бумаги понеслись по рукам, закружились, точно в водовороте, сотни пальцев потянулись за заветными листочками. Каждый хотел заглянуть в своё завтра, которое всячески от нас скрывалось до самого выпуска. Каждый хотел вкусить запретного плода.
   Я тоже ринулся в обезумевшую, одуревшую толпу и вместе со всеми, такой же обалдевший, ввязался в схватку за листочки. Долго они перескакивали над моей головой, прыгая от одного к другому, пока, наконец, не оказались у меня.
   Мои глаза с жадностью впились в них, отыскивая фамилию, но список оказался другой алфавитной группы, и пришлось снова ловить, вырывать их у других, пока я, наконец, не увидел, что клеточка напротив моей фамилии пуста.
   Вокруг меня раздавались то радостные возгласы, то крики отчаяния и рухнувших надежд, обиды и разочарований, а я пребывал в недоумении, глядя на пустую клетку. Кто-то вырвал список у меня из рук. Я развернулся и увидел "Бегемота", который с жадностью искал свою фамилию. Машинально я снова забрал у него листок, хотя он мне уже и не был нужен, просто хотелось удостовериться, что я не ошибся. Я ожидал чего угодно, но только не пустой клетки. "Бегемот" поднял глаза, нахмурился. Он был одним из наших "кровопийц". В батарее, даже в училище его боялись решительно все курсанты, потому что, обладая центнером веса, он обычно решал все споры кулаком.
   "Давай быстрее, Яшка", - сказал он мне. Он мог спокойно влепить мне затрещину, но, видимо, решил не связываться, зная мой настырный характер, который был аргументом не хуже, чем его кулаки.
   Я последовал его совету, решив не вводить человека в искушение применять силовые приёмы разговора, и замер озадаченный тем, что нисколько не ошибся: клеточка была пуста.
   "Бегемоту" надоело ждать, и он в нетерпении вырвал у меня листочек, но сам застыл в изумлении, потому что клетка напротив его фамилии тоже была пуста.
   Надо сказать, что "Бегемот" был одной из первых кандидатур, кого должны были "заслать" куда-то очень далеко, на край земли, к белым медведям: так много крови "попил" он нашим командирам, что его готовы были со свету сжить. Это был один из первых и самых известных разгильдяев, самовольщиков и нарушителей, не боявшийся никаких угроз и не внимавший никаким увещеваниям и уговорам. Он жил в училище как ему заблагорассудиться.
   Попав в училище со срочной службы, "Бегемот", как и многие такие же и не думал учиться, а ждал, пока "накапает" положенный срок, чтобы побыстрее протекли его два года службы. Другие, пришедшие с ним из войск, давно уже отчислились из "артяги" по неуспеваемости или недисциплинированности, а он словно за корягу зацепился и остался: лень было шевелиться. "Бегемот", он бегемот и есть. Бывало, он частенько хвастался нам, как "халявно" служил в армии и даже бивал там морду некоторым "салабонам-лейтёхам". Он уверял, что в армии всё по-другому и сильно отличается от того, чему нас тут, в училище, учат. "Бегемот" не раз говорил, что ему абсолютно всё равно, куда пошлют.
   Помнится, были у "Бегемота" на первом курсе ещё два закадычных "корешка", тоже из солдат, прошедшие "суровую армейскую школу". Первый - "Лобзик", сержант Лобзов, и второй, Степан Яшковец по кличке "Бацал". Лобзов, высокий, но худосочный, всем своим видом напоминал жердь. Яшковец же, широкоплечий здоровяк-ефрейтор, был верзилой из верзил. Куда до него "Бегемоту". С самого начала было ясно, что это люди временные, но их не трогали. В то время как мы проходили курс молодого бойца, обливаясь на раскалённом августовским солнцем плацу ядрёным потом, они ездили на сенокосы и другие хозяйственные работы в учебный центр, располагавшийся далеко за городом, тискали там деревенских бабёнок, словом, культурно отдыхали от армейской службы.
   С самого начала они общались с командиром батареи, что уж там говорить про взводного, на каком-то особом, недоступном для нас, вчерашних школьников, языке, что называется, по-свойски. Словом, они были "бывалые" вояки.
   "Бацал" сразу облюбовал себе нижнюю каптёрку, находившуюся в подвале старинного здания училища. Там хранились лопаты, грабли и прочий хозяйственный инструмент батареи. Он сразу же, едва попал в училище, подошёл к комбату и сказал, что хочет быть в ней каптинариусом, и тот его тут же и поставил.
   Солдаты, приехавшие поступать в училище из разных мест, одни с востока, другие с запада, тем не менее, быстро нашли общий язык. Тех, кто пришёл в училище после школы, они не подпускали к себе и на пушечный выстрел. Не знаю почему, но офицеры не кричали на них, как на нас. И относились к ним чуть ли не как к равным. Так, во всяком случае, казалось.
   Прибывшие из войск прохлаждались в глубоком подвале, поигрывая в карты в каптёрке, а мы "умирали" на марш-бросках. Он не спеша, но с какой-то дьявольской сноровкой выполняли все задания комбата. Всё у них получалось ловко и быстро, и, главное, для нас, непосвящённых, непонятно - каким образом.
   Что ни просил у них взводный или комбат, они доставали как из-под земли, зная все лазейки и премудрости этого искусства. Мы только готовились принимать присягу, не помышляя даже заглядывать "по ту сторону Луны", они же уже знали, как свои пять пальцев окрестные вино-водочные точки, частенько наведывались в город и водили по ночам в каптёрку подзаборных потаскух, извечно ошивавшихся около училища. Мы наверху спали без задних ног, намаявшись за день, устав от неразношенной, непривычной военной формы, а они в это время в нижней каптёрке резались в "секу" на деньги, пили водку или драли баб. Уже потом, когда почти все они с училищем распрощались, оказалось, что "с молотка" пущено всё, что плохо лежало в батарее.
   Об их похождениях такие, как я, узнавали из третьих рук, от тех, кто был с ними на короткой ноге. Они приблизили к себе более шустрых и проворных, тех, кто до поступления в училище успел разобраться во многих вопросах жизни, был не из последних на улице и уже тогда имел определённый успех в общении с женщинами. Эти ребята быстро поняли, что законы улицы живы и в стенах училища.
   "Бегемот", "Лобзик" и Степан были любителям хорошо выпить. Иногда в дело шёл даже дешёвый одеколон, "реквизируемый" из тумбочек у "сослуживцев".
   Именно это пристрастие не только решило судьбу двоих из них, но, мало того, чуть не подвело под монастырь.
   Как я уже заметил, товарищи из войск поступали в училище не совсем для той цели, для которой оно было предназначено. Время службы у них шло себе, не зная остановок. Полгода, а то и больше, они отдыхали от своей части, командиров, армейской службы, вспоминая всё это, как дурной сон. К тому же, после отчисления их направляли на оставшийся период службы не куда-нибудь в Забайкалье или на Дальний Восток, а в части в ближайших районах европейской части страны. Жили они по принципу: "Солдат спит - служба идёт".
   Командиры нисколько не задумывались, сколько вреда наносилось этими проходимцами за те несколько месяцев их пребывания в батарее, какое растлевающее действие производила эта когорта на юные головы и души. Многие, между тем, возмущаясь про себя их положением, помалкивали, видя, как с ними разговаривают офицеры, наблюдая потворство. Складывалось впечатление, что мы, остальные, были не посвящены в армейские тайны, знание которых давало право на такое общение.
   Да, бывшие солдаты любили покуковать над рюмкой. Но больше других усердствовал в этом сержант Лобзов. За три месяца, проведённые в училище он отстоял по его собственным подсчётам в наряде по батарее "вне очереди" около шестидесяти раз: его то и дело снимали за плохое несение службы, а вечером, в тот же день он заступал в наряд снова.
   Таким образом, сферы влияния поделились сами собой. По ночам Лобзов беспрепятственно обирал тумбочки в батарее, когда того требовали обстоятельства или его организм. Яшковец властвовал в подвальной каптёрке, гостеприимно распахивая её двери для ночных посетителей. А "Бегемот" по расположению духа и желанию присоединиться то к одному, то к другому, был завсегдатаем компаний и участником всех попоек.
   К концу октября первого курса судьба разлучила трёх дружков.
   Случилось это накануне Октябрьских праздников. Наша батарея тогда заступала в наряд по училищу. Степан с Лобзовым поехали в учебный центр, в наряд по столовой, а "Бегемот" остался в наряде по училищу, то ли в патруле, то ли ещё где-то. Возможно, и его бы постигла участь этих двух искателей приключений, если бы он оказался с ними.
   Была суббота, и, возможно, решив выпить по случаю выходных, Степан с "Лобзиком" сходили в близлежащую деревню, крайние дома которой находились метрах в пятистах, за небольшим яблоневым садом, отделявшим полуразвалившийся шлакоблочный забор учебного центра от посёлка.
   Следует заметить, что учебный центр представлял собой комплекс из длинной одноэтажной казармы красного кирпича, двухэтажной столовой, административных зданий с казармами взвода обеспечения, офицерской гостиницы, продовольственного склада, караулки и кочегарки. В некотором отдалении от всего этого находился парк с боевыми машинами и автотехникой, а ещё дальше, ближе к овражистому лесу - подсобное хозяйство училища: коровники, свинарники, овчарни, конюшни, летние загоны для скота и даже своя училищная скотобойня, а также гаражи для тракторов, сенокосилок и комбайнов. Последнее составляло гордость нашего зампотылу, полковника Молчалина, с виду напоминавшего настоящего барина, негласного хозяина богатых местных угодий, занятых училищным полигоном. Это для его коров весь август косили сено, и для его свиней каждый божий день машина привозила из училища огромную бочку отходов из курсантской столовой. Вся подсобка существовала якобы для нужд училища, для курсантского стола. Но кормили в училище довольно посредственно, и это была всего лишь байка для прикрытия тёмных делишек.
   Занятий в субботу в учебном центре не было: обычно выезжавшие туда курсантские подразделения спешили вернуться к выходным в город - всем, и командирам, и курсантам хотелось отдохнуть в привычных условиях городской цивилизации. Поэтому он был пуст и безлюден. Кормить было некого, и работы в столовой не было никакой. На душе и так было тоскливо, а тут ещё суббота, выходной.
   Вот Стёпа с "Лобзиком" и решили развлечься, развеять пакостное настроение: пошли в село, взяли дешёвой "барматухи", потому что на водку не хватало денег, запаслись немудрённой закуской, вернулись в столовую, разложились в углу, за столиками, пригласили для кампании нескольких человек и начали "гудёж".
   В это время в столовую вернулся прапорщик, дежурный по столовой, и обнаружил эту развесёлую пирушку. Он сам где-то шатался целых два часа, делать-то всё равно было нечего, но вот решил проверить, как там дела в столовой, и чуть в обморок не упал, увидев, что там твориться, пока его нет.
   Бешеный от злобы, негодующий, он подскочил к нагло распивавшим винище кухонным рабочим, заматерился, застучал по столу, попытался растащить невменяемую кампанию и грохнул об пол две ещё не распитые бутылки "чернила".
   "Ах, ты, подлюга, - вскочил Степан, свирепея, - я же тебя сейчас урою!"
   Бывший ефрейтор бросился на прапорщика, тот пустился наутёк, крича на ходу, что найдёт на него управу. Яшковец попытался догнать его, чтобы выполнить своё обещание, но ноги слушались его уже очень плохо, а дежурный же по столовой ретировался весьма проворно.
   Погоревав немного, Степан и "Лобзик" пошли мыкаться по учебному центру, заглянули в караул, где стояли наши же ребята, среди которых были и их дружки, пожаловались там на "нехорошего прапорюгу", попросили денег, а когда им отказали, начали рвать друг на друге погоны, петлицы, проклиная крепкими словами армию и, в том числе, своих сокурсников, которые "зажали корешам на выпивон". В караулке их усмирять побоялись, потому что начальником караула стоял замкомвзвода из молодых, и они пошли блудить дальше. Ноги понесли их снова в деревню за "бухлом".
   Едва они скрылись за забором, как в карауле появился офицер, дежурный по учебному центру, и приказал поймать двух пьяных дебоширов (он-то не знал, что они только что были здесь). Несколько свободных от смены караульных тут же пустились на поиски и быстро настигли приятелей, пошли за ними не некотором удалении, не решаясь подойти ближе. Так и сопровождали их до самой деревни.
   По дороге в село Степан и "Лобзик" то обнимались друг с другом, то ссорились, в чём-то не соглашаясь, и тогда свирепо дрались "на ремнях", сеча друг другу лица острыми краями бляшек. Потом вдруг окровавленный Яшковец бросался обнимать Лобзова и просить у него прощения. Они оба рыдали пьяными слезами и снова шли, обнявшись, но вскоре снова ссорились.
   В деревне Степан заторговался с каким-то мужиком за свои часы, предлагая купить их за два червонца.
   Часы были хорошие, надо сказать, и грех было бы не отдать за них такие деньги. Но мужик, мерзавец, взял, да и обдурил их самым хамским образом. Он забрал часы, сказав, что деньги у него дома, и он их сейчас вынесет, зашёл в калитку и исчез.
   "Лобзик" и Степан стояли под оградой в ожидании денег ещё минут двадцать. Потом до Яшковца дошло, видимо, что их обвели вокруг пальца.
   "Падла!" - заорал он, взвыл словно подстреленный волк, и бросился во двор.
   Дом был наглухо затворён. Степан оббежал его несколько раз, стуча в окна и двери, но никто не отозвался. Тогда он сковырнул одну ставенку, разбил оконное стекло и влез внутрь.
   Стоявшие у изгороди караульные минут десять к ряду слышали, как из дома доносились странные звуки: звон стекла, скрежетание металла, удары, плески, маты. Вдруг входная дверь с жалобным стоном вылетела из косяков, и на пороге показался Степан, ничего не видящий перед собой от бешенства. Огромные кулаки его были окровавлены, вылезшие из орбит глаза бешено вращались, как у быка на корриде.
   "Где он?!" - страшно так, что его услышала, наверное, вся деревня, зарычал Яшковец, "Где он?!" - разнеслось по округе эхо его пьяного рёва. "Где он?!" - жалко плача: часы-то были его, - пропищал Лобзов, выглядывая из-за плеча громилы. Но мужика того и след простыл. Он даже и не заходил в этот дом, где, к слову, жила одинокая старушка, а прошёл огородами и был таков.
   Неизвестно, что было бы дальше, но подоспевший к этому времени дежурный по учебному центру приказал караульным схватить пьяниц и, повязав верёвками, бросить в кузов машины.
   Караульным волей-неволей пришлось подчиняться. К тому же с офицером было несколько невесть откуда взявшихся третьекурсников, тут же бросившихся крутить руки приятелям.
   Как ни ругался Яшковец, как ни угрожал расправиться со всеми, кто к нему и его "брату" прикоснётся, их всё же связали и доставили в учебный центр. Правда, далось это с большим трудом, потому что Степан был дюже здоровый и даже пьяный, еле стоящий на ногах, раскидывал нападавших как пушинок. Едва его спустили на землю, как он бросился на подошедшего посмотреть прапорщика, того, что разбил их бутылки, и, так как руки у него были связаны за спиной, стал остервенело пинать его под задницу и куда попало ногами. Прапорщик поскакал прочь как кузнечик, крича: "Держите его, держите!" Яшковец же, не отставая, продолжал его пинать и горланить на вовсю округу: "Убью тебя, сволочь!"
   На него снова набросились, подсекли ногу, повалили на асфальт и набросились сверху кучей. Он упал прямо в лужу студёной осенней воды, одну из тех, что покрыли собой плац, на котором развернулось действо, и закричал, зовя на помощь: "Лобзик! Ты где?! Лобзик, выручай!"
   Сержант Лобзов, валявшийся без памяти в кузове машины, услышав призывы друга о помощи, очнулся от забытья, поднялся кое-как и с криком: "Наших бьют!" - прыгнул вниз с машины, да так неудачно, что тут же поскользнулся и сломал руку, грохнувшись навзничь на асфальт, на завязанные за спиной руки.
   Дебоширов немедленно отправили в училище, посадили на гауптвахту, а к вечеру, когда сменился наряд до нас дошли отрывочно, а потом всё более и более подробные рассказы о случившемся.
   Такого "грандиозного шухера" не случалось потом ни разу за всё время моей учёбы в училище.
   Где-то через неделю после этого пришла на училище бумага из суда. Бабулька, которой учинили пьяный погром, подала в суд иск. Тут-то все в училище всполошились. Нашу батарею несколько раз усаживали на всевозможные собрания, на которых публично осуждалось хулиганское поведение этих двух прохиндеев. Они выступали, каялись, как положено, в совершённом, обещали, что больше так не будут. Но так просто отделаться тут было тяжело: дело-то пахло тюрьмой. Суд приближался, и не миновать бы им тюрьмы, если бы не комбат и командир дивизиона, предпринявшие всё, чтобы уладить дело полюбовно. Слава богу, на том и порешили, что бабульке возместят нанесённый ущерб, и она не будет в претензиях. Она согласилась и запросила три с половиной тысячи рублей. Торговаться не стали: отдали сколько назвала, лишь бы до суда дело не дошло. Родители переводы из дома прислали, как узнали в какую историю их сыновья влипли.
   До суда-то не дошло, да вот начальник училища сразу же после окончания разборов подписал приказ об отчислении курсантов Яшковца и Лобзова из училища.
   Уезжали они в войска не как побеждённые, а как победители: ночью, накануне отъезда, собрали всех своих дружков в последний раз в нижней каптёрке и устроили шикарные проводы, как положено, с пьянкой и с песнями. Там, кроме солдатской братии собрались и приближённые из наших рядов. Сначала пили водку, а когда она кончилась, поднялись в батарею, собрали весь одеколон по тумбочкам и пили его, слегка разбавляя лимонадом. "Лобзик" глушил одеколон, не разбавляя и не закусывая, поэтому вскоре вырубился. Его обмякшее тело подняли наверх, бросили на кровать, а сами пошли догуливать. Сам не видел, но говорят, что утром простыни его постели были пропитаны зелёным потом от "Шипра".
   Степан тоже быстро "уготовался", но не отрубился, как его дружок, а пошёл наверх учинять прощальные разборки всем "чмарям и гнидам".
   В казарме в ту ночь было тихо. Казалось, все вымерли, но тишина эта была обманчива. Вся батарея, затаив дыхание, вслушивалась в ночную тишину, в шаги Степана между рядов двуярусных кроватей.
   Я тоже тогда проснулся от этой непривычной, мёртвой тишины, среди которой раздавались какие-то непонятные хлюпающие звуки, и, сообразив, в чём дело, притаился и лежал тихо, как мышонок.
   Степан, словно приведение, ходил между рядами кроватей и выискивал, низко наклоняясь к каждому, тех, кому хотел на прощанье набить морду или хотя бы сказать, кто он такой есть. Когда он лупцевал очередного бедолагу по лицу, тот даже не пикал и не сопротивлялся, а молча сносил побои. Лишь одного он помиловал, хотя и намеревался поколотить, за то, что тот был его земляк, и, лишь "прочитав" ему мораль, оставил в покое.
   Только один решился отдать ему отпор. С ним Степан дрался долго. Они валялись, катались в проходе между кроватями в двух шагах от меня, и я видел эту страшную пьяную, злобную драку во всех подробностях.
   Степан таскал своего противника за ворот нижнего белья, и то летал по коридору, цепляясь руками за тумбочки и ряды кроватей. Силы были явно неравны, но всё же Степан отпустил смельчака, сказав, что тот молодец: не побоялся с ним драться, но он лишь огрызнулся в ответ, не подумав даже о благодарности за комплимент. Этого человека я уважаю до сих пор, даже сейчас, перед выпуском из училища, хотя никогда не говорил ему об этом.
   Особых грехов у меня перед Степаном не было, но всё же, когда он начал рыскать рядом со мной, мне сделалось страшно: мало ли что ему могло не понравиться в моём поведении. К тому же был один случай, произошедший ещё во время курса молодого бойца. Мне тогда надо было попасть в нижнюю каптёрку за самой обычной вещью, за граблей. Народу у входа в неё собралась целая толпа, и Степан выталкивал всех взашей. Что-то дёрнуло меня тогда протиснуться сквозь летящих прочь к порогу его богадельни, где мы и схлестнулись.
   Против глыбы Степана я напоминал общипанного воробья. Тело моё было тщедушно и хило. Но, вот, поди ж ты, чувство собственного достоинства было намного сильнее. Степан был тогда не на шутку разъярён, но удержался от того, чтобы заехать мне по физиономии, а, немного помедлив, просто сказал: "Если бы ты знал, откуда я пришёл, ты бы не стал так со мной разговаривать". Так и сказал. И я постоял, пытаясь понять его слова, и отступил, почувствовав их силу, силу их откровения, почему-то открытого мне. Только потом я испугался, осознав, с каким страшным человеком вздумал только что спорить.
   Потому-то и лежал в страхе в ту ночь, думая, как мне вести себя, если Степан вдруг меня поднимет. Личных врагов у него не было, но он, видимо, решил исполнить роль третейского судьи. Меня чаша сия миновала.
   Вот так "Лобзик" и Степан уехали, а "Бегемот" остался, один из "святой" троицы, приняв у Степана "по наследству" "подземное царство".
   Ещё некоторое время он возглавлял все сборища и пьянки, пока вдруг большая кампания не стала распадаться на мелкие кучки, редеть и, в конце концов, совсем растворилась. А "Бегемот" так и остался один с двумя-тремя непостоянными приспешниками. Зато за ним тоже до конца училища закрепился волчий билет. Впрочем, он не сильно и расстраивался.
   И вот теперь он, как и я, имел напротив своей фамилии в списке пустую клеточку и озадаченно смотрел на неё.
   Остаток дня я провёл в скверном настроении. Обнаружилось, что пустые клеточки стоят ещё напротив нескольких фамилий, в том числе и против фамилии моего дружка, Гришки Охромова, поспешившего поделиться со мной этой печальной новостью. Вместе мы принялись гадать, чтобы это значило, но так ничего и не придумали, и уснули в тоске и тревоге.
   Помаявшись несколько дней, я перестал об этом думать, так как голова разламывалась от бесплодных размышлений. То же самое я посоветовал сделать и Охромову. К тому же буквально на следующий день об этом происшествии стало известно командованию. Кто-то донёс, желая выслужиться.
   Нас построили и перед строем объявили, что в связи с несанкционированным разглашением списки распределения будут аннулированы и "существенно переиграны". Все ходили расстроенные, и только такие, как я, были довольны. Во всяком случае, все теперь снова были в равных условиях.
   До выпуска оставался ещё месяц. Начались государственные выпускные экзамены. Стояло жаркое лето, располагающее к купанию на речке. У меня была куча долгов, с которыми надо было успеть расплатиться за оставшееся время. И эта извечная для меня проблема - откуда взять деньги.
   А вообще-то, всё было прекрасно и великолепно! Если жить, не подгоняя события, не торопя жизнь, вдыхая её упоительный аромат, ощущать, что ты силён, красив, молод, обожаем женщинами. Эти качества, всё-таки, останутся со мной, куда бы я ни попал.
   Я наслаждался упоительным июльским воздухом, подставлял жаркому солнцу своё крепкое, худощавое тело, отвлекаясь от тяжёлых мыслей и тоскливых будней запретным купанием на городском пляже, и с тоской и упоением одновременно ощущал, как проходит каждый день моей курсантской жизни, которая вот-вот должна закончиться.
   Чем ближе был выпуск, день нашего прощания друг с другом, тем острее ощущал я необъяснимую, щемящую тоску, закрадывающуюся в душу.
   Мне было грустно расставаться со всеми, независимо от того, нравился он мне или нет. Но особую печаль навивала мне мысль о том, что скоро не будет рядом со мной моего единственного в училище друга, настоящего друга, которому я доверял все свои тайны и который меня посвящал во все секреты своей жизни. Мы нередко вместе пускались в различные приключения, вместе гуляли, у нас были общие знакомые и подружки в городе и даже общие интересы и увлечения. Нередко нам приходилось даже оспаривать друг у друга пристрастия, но из-за женщин мы никогда не ссорились, считая их существами низшими и недостойными того, чтобы через них происходили у нас разногласия.
   Но, как бы то ни было, беспощадное время пожирало день за днём нашей дружбы, оставляя всё меньше и меньше времени.
   Однако мы продолжали жить весело, как бы там ни было.
   Жизнь наша продолжалась и днём, и ночью. Как перед гибелью мы спешили взять от этой жизни всё. Как и у большинства, у нас впереди маячили далёкие гарнизоны в глухомани, а вокруг ещё был город, такой прекрасный и манящий, особенно сейчас, когда жить в нём осталось считанные недели.
   Несмотря на то, что мы учились, вернее, уже доучивались, на последнем, четвёртом курсе, свободного выхода в город у нас так и не было. Но лишь только последний офицер покидал курсантское общежитие, как начинались сборы на ночные похождения. Самые проворные уже мчались, переодевшись в спортивные костюмы, самое любимое одеяние нашего брата, по уличным закоулкам к забору, за которым их ждала другая жизнь. Несколько минут, и целая орда "спортсменов" уже бежала наперегонки к проспекту, ловить "тачки", чтобы разъехаться потом кто-куда: кто к подружкам, кто к жёнам, а кто и просто пошалить в кабаке. Это было ночью, а днём, после обеда, когда разрешено было заниматься спортом, мы с Охромовым, одев на плавки одни спортивные трусы, скрывались в лесу, покрывавшем склон холма, на котором высилось наше училище и мчались на городской пляж. Здесь в жаркий летний день можно было встретить многих наших знакомых девчонок, поваляться с ними вместе на горячем песке, порисоваться, ныряя с вышки, поплавать в тёплой, как парное молоко, воде - в общем здорово отдохнуть.
   Пляж всегда был полон народа. Гомон, плеск, крики и прочие давно ставшие привычными и любимыми звуки радостно волновали сердце, но вместе с тем мне бывало и грустно вдруг, просто от того, что всё это скоро кончится, и придётся ехать неизвестно куда.
   На пляже забывалась армейская жизнь: строй, наряды, надоевшая порядком форма, учёба. Казалось, что ты в каком-то беззаботном отпуске, который предоставил себе сам. Жизнь вокруг фонтанировала ярким, сочным букетом и казалась праздником, на который ты попал словно из затхлого пыльного чулана. Пёстрый мир врывался в нас своими яркими красками и пьянил, крутил своей хмельной пеной. Возвращаться в училище отсюда совсем не хотелось, но, скрепя сердцем мы всё-таки уходили, когда время истекало и спешили обратно к своей серой, нелюбимой тоске, чтобы к вечеру снова с ней расстаться. Когда же приходилось целыми днями сидеть теперь в его стенах - это казалось сущим наказанием.
   Время тянулось тоскливо и медленно. Ничто внутри него уже не интересовало, и мы мыкались, не зная, чем заняться. Тогда приходилось стоять в очереди к телефону-автомату у КПП, а потом долго и бестолково болтать с какой-нибудь знакомой, если та оказывалась дома, или звонить другой и жаловаться на свою судьбу и слушать утешения.
   Вообще, о наших подругах можно было бы говорить долго. Все они были молодые развесёлые девчонки, рядом с которым улетучивалась вся горечь из души, всё становилось легко и просто. Конечно, случалось, что попадались и не в меру серьёзные. Но с такими было скучно, сложно, тяжело. Они чего-то хотели от жизни, ещё не расстались с иллюзиями и имели пуританское понимание отношений между мужчинами и женщинами, берегли свою чистоту и девственность, мечтая встретить единственного, кому отдадут свои прелести, а если случалось, что теряли и то, и другое в связях с нами, то с надоедливостью назойливой мухи навязывали лишившему их девичьей чести роль этого "единственного мужчины" до тех пор, пока, разозлившись, им давали понять, как далеко им следует пойти.
   Да, что касается вопросов связей с противоположным полом, то тут среди курсантов было подавляющее большинство пройдох вроде нас с Гришей. Тех же, "вислоухих", кто однажды попав с бабёнкой в постель, страдал после этого, мучимый чувством долга, считал себя чем-то обязанным перед ней, быстро опутывали, окручивали, "окольцовывали". Ну, что ж, так им и надо. Лично я никогда и не питал насчёт женского пола никаких иллюзий. Так уж у меня сложилась судьба, что я знал, что рано или поздно всякая женщина становиться бабой-курвой, какой бы ни была она воспитанной и хорошей на первый взгляд.
   Примером тому служила моя собственная мамаша, тоже с виду воспитанная и "правильная" женщина, про которую, наверное, и подумать-то что-нибудь нехорошее было бы грешно, но грешные тайны которой в большинстве своём были известны мне, её сыну, не раз наблюдавшему постельные сцены из своей детской кроватки. Не знаю почему, но видно, она считала меня глупеньким малышом, и не стеснялась при мне ложиться в постель со своими хахалями, которые все до одного казались мне скотами. Тогда я действительно мало чего понимал, но память моя сохранила эти сцены яркими, ядовитыми пятнами до тех пор, пока я сам не вступил в пору половой зрелости. А здесь я уже стал подлецом в понимании моралистов и практичным человеком со своей точки зрения. С женщинами я был на короткую ногу, очень им нравился, быстро, если хотел, совращал их, и так же быстро с ними расставался, чуть только возникали какие-нибудь претензии.

Глава 3.

   Что и говорить, были "жахи" и похлеще меня, но я был вполне доволен своей жизнью. Единственное, чего долго не мог я приобрести, так это умение молчать. Я уже говорил, что не раз за это жестоко поплатился, но, в конце концов, "поумнел" и научился держать всё в себе, хотя это было трудно: мне непременно хотелось поделиться с кем-нибудь своими похождениями. Но откровенности оборачивались против меня же, и я учился держать язык за зубами, как бы тягостно это ни было. Между свободой говорить и свободой действовать я выбрал последнюю.
   Уметь молчать - тяжёлая наука. Молчать о своих чувствах - значит, подавлять свою душу, молчать о своих мыслях - значит, сушить свои мозги, но научиться молчать, чтобы сохранить свою свободу, пусть рабскую, но свободу, в моём положении было вопросом, определяющим качество моего существования.
   Хранить тайну подобно искушению. Человек, видимо, так устроен, что у него возникает потребность поделиться своими мыслями, и, если не с людьми, то хотя бы с бумагой. Поняв, что люди недостойны, чтобы доверять им, я завёл дневник, в который стал записывать свои мысли, пережитые приключения и чувства. Иногда меня посещали даже стихотворные формы, будто слепые, бродившие по закоулкам моего сознания, которые, если удавалось, я записывал туда же.
   Дневник этот не видела ни одна живая душа, даже мой ближайший друг, Гриша Охромов. Я старался писать в нём таким тарабарским почерком, что никто кроме меня самого не разобрался бы в написанном там. К тому же простейшая шифровка, навыкам которой я слегка подучился, избавляла меня от всяческого беспокойства. Спецслужбы, вроде бы, заниматься мной не собирались, а простой любознайка сломал бы там ногу, если бы сунулся что-нибудь почитать.
   Вот эта незатейливая тетрадочка с мудрёным названием "Философские тетради" и стала хранителем всех моих тайн, впечатлений и печалей. Да, да, печалей, потому что, хотя я и уверял себя, что жизнь моя прекрасна, очень часто мне бывало грустно. К тому же не такая уж она прекрасная и была. Что в ней, вообще, было хорошего?
   Взять хотя бы моих родителей. Про мать я уже сказал немного. Вспоминая своё детство, я не могу избавиться от грусти. Отец.... Как-то я записал в своём дневнике: "Сегодня получил письмо от матери. Благодарит за фотографию, пишет, что я всё больше становлюсь похожим на отца. Зачем она это делает? Зачем вспоминает его? Кто он ей теперь? Кто он ей с того момента, как она в первый раз его предала? Есть ли, вообще, у этого лицемерного существа - женщины - что-нибудь святое? Ставила ему рога, а теперь умиляется воспоминаниями о нём. Тварь. Она моя мать, но она тварь, низкое животное, не достойное любви. Интересно, знает ли она, что я всё видел и помню это ещё острее, чем раньше. Это её заслуга, что я не верю теперь ни одной из женщин. Не знаю, любил ли её отец, но я её ненавижу. Неосознанно, со скрытой яростью. Она даже не догадывается, как я её ненавижу".
   Об отце своём я знал совсем немного. Его почти не бывало дома, а когда он приходил, хотя и уставший, но находил в себе силы шутить и смеяться.
   Помню, мать всегда упрекала его в том, что мы живём плохо только из-за него, что в том, что мы нищие, виноват только он, что все его бывшие друзья и однокашники давным-давно уже выбились в начальники, "вышли в люди", обеспечили себя и своих детей.
   Подобные разговоры мне приходилось слышать очень часто, но однажды мать зашла в своих обвинениях слишком далеко:
   -Что ты сделал полезного для своей семьи за те десять лет, что мы прожили с тобой вместе? У других, как у людей: и машина, и дача, и всё прочее. А что у нас? У нас же ничего нет. Я уже забыла, что такое театр. Ты мне хоть можешь сказать, когда мы с тобой в последний раз были в кино вместе?
   -А разве ты не ходишь в кино? - спросил он с такой печальной улыбкой, что она аж покраснела, а мне сделалось не по себе, и я ощутил себя виноватым во всём, что происходит в нашем доме.
   Мать замялась, но всёже ответила:
   -Хожу, но одна.... А ты?! Ты, ты!.. Что ты сделал для меня, для семьи, для сына? Что? Что?! Десять лет прошло, как я согласилась выйти за тебя замуж. Десять лет! Десять лет этой сумасшедшей жизни и никакого результата! Что ты сделал за эти десять лет? Мы по-прежнему нищие, такие же, какими начинали жить.
   -Я делаю... делаю. Я хочу, чтобы были счастливы все, а не отдельные люди. Я делаю это для всех.
   -Я устала от твоих вселенских прожектов, понимаешь?! Устала! Я хочу быть обыкновенной женщиной, иметь обыкновенного мужа. Я вполне довольна была бы, если бы ты занимался только домом. Не надо думать про других. Они сами о себе побеспокоятся. Ты очень плохо знаешь людей. Все они сволочи!
   -Зачем ты так говоришь? Ведь ты тоже человек. Все люди изначально добрые. Просто у многих болеет душа, и серьёзно болеет. Всё наше общество нищее духом и больно злым нравственным недугом, - ответил ей отец.
   -А ты что, лекарь?! Ты лекарь! Посмотрите на него! Взялся вылечить наше общество! А то, что семья сидит голая и босая, так это ничего! Главное общество! Об-щест-во! - закричала мать в издевательском тоне.
   -Ты слишком преувеличиваешь, Галя. Да, мы бедны, но не настолько, чтобы впадать в отчаяние. Да, я знаю, как живут другие. Но ты же знаешь, что я никогда не опускался и не опущусь до воровства.
   -Правильно, ты у меня правильный! Ты - хороший! Но что ты знаешь?.. Что ты знаешь?!... Ты даже не можешь сказать, откуда что берётся в этом доме. Этот дом держится только на мне, исключительно на мне!..
   -Ну, честь тебе и хвала за это. Женщина всегда была хранительницей домашнего очага.
   -А я устала держать очаг в этом доме!
   -Ты просто устала меня любить, Галя, вот и всё, - ответил ей отец и ушёл....
   Вскоре после того разговора отца арестовали. Потом был суд. Меня туда не пустила мать. "Ты должен забыть, как его звали, - сказала она мне тогда. Сказала и не пустила. - Это не для твоих детских ушей".
   Сама она тоже на суд не пошла, а вместо этого взяла и напилась на кухне до свинского состояния. Такой, как в тот раз, я её ещё никогда не видел.
   Отцу дали большой срок, а я даже не знал - за что. На суде его последним желанием было повидать сына. К нам домой пришли и передали его просьбу. Мать, совсем пьяная, сначала начала кричать, потом билась в истерике у порога, хотя меня насильно никто не собирался вести, а потом ушла в спальню с одним из пришедших.
   Когда мужчина вышел из спальни, то сказал в дверь: "Ладно, он никуда не пойдёт. Я найду, что сказать вашему мужу". За ним из дверей вышла моя мать, запахивая махровый халатик, под которым было видно голое тело. Она облокотилась о косяк двери, глядя в никуда потухшим взглядом.
   Уходя, мужик сказал уже на лестничной клетке своему товарищу: "Ну и стерва. Я такой ещё никогда не видел!" Тот улыбнулся с пониманием, а мне сделалось так гадко, так отвратительно, что я долго не мог прийти в себя.
   Да! Жили мы, действительно, бедно. В доме кроме старого, еле живого телевизора, да ветхого проигрывателя никакого богатства не было, поэтому рос я с тяжёлым чувством ущербности и тайным, тайным до страшного, желанием разбогатеть.
   Десятилетие, в которое мне суждено было родиться, отметилось бурными событиями. Его вспоминали как время лихолетья, как насмешку над нашим образом жизни и покушение на устои нашего общества. Но я был мал и мало что понимал, хотя отец говорил, что это попытка вернуть свободу, которая не удалась.
   Отца часто и подолгу не бывало дома. С мамой было хорошо, но я почему-то скучал и ждал, когда он вернётся. Всякий раз, когда он появлялся на пороге дома, я с радостью бросался к нему и обнимал его за усталые ноги. Он ласково гладил меня по голове, и говорил только одно: "Здравствуй, сынок!"
   Я, улыбаясь, прижимался к его коленям, и прямо с порога тащил его к кубикам, солдатикам, машинкам и другим мальчишеским забавам. Наступали счастливые часы. И не умытый, в дорожной пыли, голодный папа сидел со мной и играл в игрушки. В конце концов, я засыпал у него прямо на руках, и он относил меня в мою кроватку и укладывал спать. А потом, просыпаясь ночью, я видел, как, включив настольную лампу, он что-то пишет, склонившись над письменным столом.
   Мать моя хотела жить "для себя". Так жили все вокруг. Она находила нужных знакомых, приспосабливалась, как могла. Отец же, когда узнавал о её хлопотах, выходил из себя. В такие минуты он сначала молчал, постепенно делаясь багровым, надуваясь, а потом всё накопленное залпом выкладывал. В этом состоянии он мог назвать маму не только "мещанкой", "рабой денег", но и словами покрепче. Мама, выслушав его обвинения, быстро урезонивала мужа:
   -Ты вот, колбаску кушаешь, а ты знаешь, откуда она, эта колбаска? Ты пойди, купи её в магазине! В магазине-то, чай, ни разу не давился за нею?.. Да и то там только "варёнку" дают! А пойди, сухую достань или копчёную! Выложишь половину своей несчастной получки за одно колечко. Да если бы не моя приятельница, Ирина Антоновна, из обкомовского спецбуфета, шиш бы ты чего увидел хорошего. Ты думаешь, приносишь две с половиной сотенных домой, так и король?!... Фига с два. Ты пойди на эти денежки купи чего-нибудь! Мы без штанов сидели бы, если бы ты по магазинам ходил, да на базар! Только благодаря моим знакомствам концы с концами сводим. Я ещё только про еду говорю. А если про шмотьё, то сиди, вообще, не заикайся! Один только твой костюм полторы твоих получки стоит....
   После такого отпора отец, обычно, замолкал и больше не спорил. В самом деле, мы сводили концы с концами только благодаря маминой пронырливости, или, как называется это по-другому, её умению жить. Многие наши знакомые не дотягивали до следующей получки, и говели неделю, а то и две. У них не было знакомых в спецбуфетах.
   Правда, и мамины возможности были более чем скромные. Любая буфетчица, занимая столь выгодное место, не прочь была бы использовать своё знакомство с большей пользой, чем снабжение какой-то назойливой, надоедливой и даже, можно сказать, нагловатой женщины, машинистки в какой-то захудалой конторе, от которой нет никакой пользы ни вообще, ни в частности. Мама брала верх лишь своей бессовестной настырностью. Только её умение надоедать людям, играть на остатках их растерянной в жизненных передрягах совести помогало ей "что-то достать".
   Отец не только не умел заводить выгодных знакомств, но и не хотел. Напротив, он считал это низким, гнусным, недостойным его делом. Словом, был он человеком непрактичным и даже, можно сказать, вредным, в понятии окружающих, для нормальной семейной жизни.
   Всё, что он ни делал, встречало непонимание и критику. Он пытался найти сочувствия у моей матери, но та обычно отвечала: "Сам виноват!"
   Иногда деятельность отца оборачивалась наносила прямой ущерб нашему существованию.
   Как-то мать "пробила" ордер на квартиру. Мы очень долго ютились в грязном углу, снимаемом у одной старухи, проживавшей в аварийном доме, и платили ей за это "удовольствие" деньги обременительные для нашего и без того тощего кармана. Но не успели мы даже обрадоваться такому долгожданному, "своему" жилищу, как ордер наш аннулировали, как объяснила мне мама, "из-за папы", который когда-то пытался разоблачить квартирные махинации городской элиты, но кроме как "по шапке" за это дело ничего не получил.
   Было много и других, мелких, правда, но от того не менее обидных случаев, когда мне приходилось страдать за своего отца, и я даже не знал, почему.
   Отцу и самому не раз доставалось. За то, "квартирное", дело пытались привлечь к уголовной ответственности, как клеветника, пытающегося дискредитировать партийно-государственный аппарат, и только покаяние, к которому его вынудили, публичное, принародное унижение, спасло его от тюрьмы.
   Тогда его, кажется, сломали. После этого он заметно сдал, сделался больным и грустным. И, хотя он стал осторожен, давление не прекращалось, и мы постоянно чувствовали себя чуждыми элементами в нашем обществе.
   Мама вскоре решила отделиться от этого печального айсберга и пошла путём, про который я уже упоминал. А отца продолжали потихоньку гноить живьём. У него то и дело случались неприятности на работе, хотя он и старался добросовестно исполнять свои обязанности. Случалось с ним и нечто иное, что с первого взгляда казалось случайностью.
   Однажды, незадолго до Нового года, он напоролся в городе на группу малолеток, которая ни с того, ни с сего вдруг прицепилась к нему. Его избили так, что он несколько недель не мог подняться с больничной койки.
   Однако, отец был упрям и не желал оставлять свои донкихотские замашки и жить, как все, не высовываясь.
   Мать уговаривала его жить, как все люди, на что он отвечал ей с печальной иронией и грустной улыбкой:
   -Ничего-то ты не понимаешь, радость моя.
   Слова "радость моя" получались как-то особенно грустно. И она так же грустно улыбалась и отвечала:
   -Я-то всё понимаю, да просто жить так, сил больше нет. Не могу я так больше!..
   Да, в те времена в её спальне ещё не было посторонних мужчин....
   И каждый шёл своей дорогой: отец продолжал заниматься своим делом, а мама жила, пытаясь хоть как-то обхитрить судьбу, выиграть у неё рублик-другой.
   Отец говорил ей:
   -Пойми, если все будут такими, как ты, страна никогда не выберется из трясины.
   Она парировала:
   -А если мы будем такими, как ты, то просто-напросто сдохнем с голоду, вот и всё!
   Отец понимал, как печальна, безнадёжна и неприкаянна наша жизнь, что, если жить честно, прокормить семью невозможно, но, видимо, не мог поступиться своей совестью и честью, никогда не только не шёл на грязную сделку, но и всячески боролся с этим.
   Он был умён. Он был даже мужественный человек, потому что, как сам говорил, в течение последних десяти лет на его глазах родились, боролись и умерли его идеалы, мечты и надежды, но он всё же продолжал бороться, в полном одиночестве, не падал духом до самого конца, пока его, в конце концов, не упрятали за решётку. Впрочем, борьба эта была похожа на сражение Дон Кихота с мельницами или битву с тенями прошлого: время настало другое, а потому конец её был предсказуем.
   В то время, когда отец был рядом, я был ещё мал и глуп и не интересовался его жизнью. Теперь же, спустя время, когда вернуть ничего уже было невозможно, я понимал, что это был, если и не великий, то выдающийся человек.
   Вот говорят: "Он был человеком своего времени", или "он был предвестником грядущих перемен". Про моего отца сказать так или иначе было бы неверно, хотя и первое, и второе отвечало истине. Он предвестил своё время, жил в нём, но и, самое печальное, пережил его, но об этом я узнал много позже.
   Мало что сохранилось от того скоротечного десятилетия, в котором уместилось моё детство: мало достижений, документов, первоисточников информации, позволяющих пролить свет истины на событиях тех лет таким, как я. Но, главное, мало осталось людей, живых свидетелей тогда происходившего. Хотя это было совсем недавно, но мгла реакции пожрала тех, кто мог бы сказать правду, расправилась с ними, сгноила их заживо или упрятала за решётку, сшельмовав обвинения. С моим отцом тоже расправились, потому что он не мог и не хотел молчать.
   Когда-то, очень давно, у нас собирались кампании папиных друзей. Встречи такие были редкими. На них частенько что-то вспоминали, ругали на чём свет стоит реакцию, одержавшую верх над интересами народа и страны, мечтали, что наступят когда-нибудь лучшие времена, и правда вернётся на эту землю.
   Мама была недовольна такими собраниями. Ей не нравились разговоры, которые затевались на этих посиделках, да и по чисто практическим соображениям, гости сильно били по семейному бюджету, который она извечно стремилась поправить. Она с трудом наскребала ужин на трёх-четырёх лишних человек, и после таких посещений мы два-три дня жили впроголодь.
   Может быть, поэтому у мамы была такая изумительная фигура: тонкая и стройная, как у девушки. И мужчины обращали на неё повышенное внимание, взглядами, менее чем приличными, провожая на улице её ноги.
   Времена наши, действительно, были не из лёгких. Чтобы купить что-нибудь приличное из одежды, надо было копить деньги и довольно долгое время ограничивать себя буквально во всём. Папа говорил, что, когда меня ещё не было на свете, жить было легче, чем сейчас.
   Заграничные вещи - это была недоступная роскошь для многих, за исключением тех, кто мог зайти в магазин с "чёрного" хода или имел большие деньги для их покупки на "чёрном" рынке, где цены были сказочно недоступные. Только лихие люди, да сынки больших начальников жили себе без забот и трудностей.
   Помниться, в классе со мной учился Олег Жульков, отец которого был заведующим областной снабженческой базой. Вот тот, да. Всегда одевался с иголочки, имел какую-то там японскую квазивидеосистему, которая стоила сумасшедших денег, и множество других дорогих мелочей и игрушек. Про себя ему все завидовали, все хотели с ним дружить, искали его расположения. В классе он был королём, и все девчонки сохли по нему и готовы были позволить ему обладать собой, едва бы только он поманил пальцем, да ещё хвастались этим друг перед дружкой. Даже учителя говорили с ним заискивающе и благоговейно, и Олег не вылазил у них из круглых отличников и примерных учеников, хотя и был первым лентяем и прожжённым хулиганом, знаемым не только среди сверстников, но и ребят постарше.
   Лишь один из преподавателей восстал против Жулькова и его всемогущего папаши. Это был молодой, почти мальчишка ещё, учитель физики. Он только пришёл к нам в школу после института. Увидев происходящее в школе вопиющее безобразие и несправедливость, он вступил в неравную схватку. Ровно год длилась эта необъявленная война. Физик беспощадно строчил в журнале напротив фамилии мальчика-мажора двойки, а Жульков со своей стороны, держа в руках вожжи и поворачивая мнение класса по своему желанию, куда ему вздумается, ополчил против бунтаря не только класс, но и преподавательский коллектив школы. Через год война закончилась, учитель вынужден был перевестись в другую школу, а Жульков остался и закончил учёбу с золотой медалью.
   До сих пор стыдно, но и я тоже был на поводу у Жулькова, склонившись перед властью положения и денег в мире людей.

Глава 4.

   В училище я попал довольно странно: не сказать, чтобы случайно, но и не по своему, во всяком случае, желанию.
   Стать военным в детстве я как-то не мечтал. Конечно, как мальчишке, мне нравилась форма, я с удовольствием играл в войну игрушечными солдатиками, но серьёзного желания никогда не было.
   В детстве мы сами не знаем, чего хотим, кем станем. Но всё за меня решила мама. Причин для того, чтобы в четырнадцать лет устроить меня в суворовское училище, как бытовых, так и личных, у неё нашлось предостаточно. Ей, наверное, хотелось начать какую-то новую жизнь, а я в этом начинании ей мешал. Вот и устроила она меня в, как его называют, "военизированный детский сад". Именно устроила, потому что назвать по другому это было невозможно. Действовала она через своих различных высоких знакомых. Я не проходил ни одного предварительного отборочного конкурса и тура экзаменов, которые устраивались для остальных сначала в городе, а потом и в области, а сразу вместе с теми, кто выдержал это трудное испытание, поехал сдавать экзамены в училище, даже не подозревая, сколько ступенек сразу переступил.
   К тому времени отца не было дома уже четыре года.
   Не знаю, приходили ли от него письма, но я не видел ни одного из них. Я скучал о нём, но мать при мне о нём не вспоминала, и постепенно в сознании моём укоренилась мысль, что папа когда-то у меня был, но теперь его нет, и, наверное, уже никогда не будет. Сколько ему оставалось сидеть, когда он выйдет, и жив ли он вообще, - я не знал.
   Желание матери устроить меня в военное училище было весьма велико. Не имея достаточно сил и средств, она нашла лучший для себя выход, препоручив заботы обо мне государству. К тому же мне была гарантирована дальнейшая военная карьера, и никаких хлопот о моём существовании с этого момента у неё не было. Ей удалось это несмотря даже на то, что в моём прошлом было большое тёмное пятно - осужденный за антигосударственную деятельность отец. Не знаю каких ей это стоило усилий. Но это только лишний раз свидетельствовало о её умении приспосабливаться и заводить выгодные и полезные знакомства и связи. За четыре года отсутствия мужа она добилась значительных результатов. Не смотря на то, что в городе было множество хорошеньки женщин, в спальне у моей мамы перебывала вся городская элита. Она получила неплохую квартиру, о которой мечтала уже давно.
   Моя мать научила меня даже некоторым премудростям бюрократических уловок. Например, чтобы не интересовались, где мой отец, и кто он такой вообще, я заполнял графу в анкетах "отец" с семьёй не проживает. И чёрное пятно, портившее мою биографию, плавало где-то в глубине, в толще личных дел, в пыли архивов, не всплывая на поверхность.
   После суворовского училища меня без экзаменов приняли в "артягу", куда с гражданки был большой конкурс. Суворовцы и солдаты с частей шли вне этого конкурса, по разнарядке. Так что после окончания суворовского училища я просто "переместился" на дальнейшее обучение в высшее военное училище....
   Давно уже закончил я доблестную "кадетку", да и в "артяге" оставалось учиться - всего ничего. Давно уже моя жизнь мало интересовала мать, а меня так же не волновали её проблемы. Письма друг другу мы писали очень редко, я, в основном, просил у неё денег, а она жаловалась мне, что жить стало невыносимо дорого, и, к сожалению, ничем помочь мне не может. Пускать её в свою жизнь глубже у меня никакого желания не было.
   Молодость брала своё, и у меня давно уже возникли пристрастия и увлечения, которые требовали немалых средств. Вместе с моим дружком, Гришкой Охромовым, мы предавались веселью и развлечениям, и делали так часто, как только могли. Я уже познал и женщин, и то, что это было дорогим удовольствием. Учёба в училище и будущая военная карьера интересовали меня постольку поскольку. Главным был вопрос, где сегодня бы раздобыть деньжат для ещё одного вечера красивой жизни.
   Был у нас с Гришей свой любимый пивбарчик. Пивбарчик так себе, в общем-то, ничего особенного, но там было приятно посидеть, потянуть пива. Барменом здесь был хороший парень, пиво почти не "бодяжил" пиво и не обсчитывал, а так - баловался. Кроме того, здесь была довольно милая обстановка, собиралась всегда неплохая кампания, да и знакомые наши девчонки любили здесь посидеть. Поэтому частенько мы просиживали здесь в кампании весёлых подружек, шутили, курили дорогие сигареты, пили пиво с раками или таранькой, иногда коньяк с шоколадом день напролёт, если случалось "отмазаться" от присутствия в училище.
   Деньги в руках у меня таяли, как снег, едва успевали появиться. Они летели, как бумага, уносимая ветром. И если раньше, на начальных курсах, мне что-то удавалось даже подкопить, то теперь я вмиг растрачивал и то немногое, что давало государство в виде мизерной курсантской получки, и то, что удавалось одолжить. Поэтому надо ли говорить, что ближе к выпуску из "артяги" у меня накопился просто фантастический по меркам курсантской жизни долг.
   В конце концов, дело дошло до того, что нам с Охромовым перестали занимать в училище все, кто только нас знал, а потому как-то незаметно мы перешли на "подсос" для попоек у некоего Гришиного знакомого "из-за забора", и теперь понятия не имели, как с ним рассчитаться.
   Денежное довольствие курсанта было мизерное, исчислявшееся несколькими пятирублёвками, а переводы, которые изредка всё же присылала мне мать, казались издевательски смешными и жалкими. Даже первая офицерская получка, что выплачивали сразу по выпуску из училища, не покрыла бы и десятой части моего долга, который к тому же продолжал расти: от осознания того, что всё равно не смогу рассчитаться с нашим городским кредитором, я словно слетел с катушек и занимал уже безо всяких тормозов, почти физически ощущая, как меня несёт в какую-то пропасть, под откос. Я брал денег столько, сколько давали, и они тут же заканчивались.
   В училище многие перестали мне занимать ещё за полгода до выпуска, но я всё же иногда находил очередного бедолагу и занимал у него очередные две-три сотни, обещая, что непременно рассчитаюсь до выпуска из училища. Я занимал и тратил, занимал и тратил. И это было похоже на какой-то угар безумия, который я не в силах был остановить. Потому что как можно остановить то, что уже больше тебя, больше твоей жизни, что поглотило твою жизнь?.. Девочки, бары, рестораны, такси... я не узнавал сам себя, и иногда, в минуты просветления, не мог самому себе поверить, что могу себя так вести с людьми и с деньгами.
   Не лучше было положение и у Гриши. К тому же он выступал ещё и поручителем перед нашим основным "зазаборным" кредитором, которого я не знал. Основные деньги, которые исчислялись тысячами, мы были должны ему. И поэтому иногда те деньги, те несколько сотен, что удавалось перезанять в училище, мы отдавали ему, как бы частично рассчитываясь, но тут же занимали у него втрое больше.
   Никто и ничто не могло остановить нашего транжирства. Мы словно сошли с ума в поглощении всяких удовольствий, как будто впереди нас ждал последний день Помпеи. Мы жили, словно перед гибелью, распыляясь направо и налево.
   Между тем кредиторы наши начинали не на шутку беспокоиться. Всё чаще в училище день напоминал бесконечную череду встреч с раздосадованными товарищами, которые требовали немедленно вернуть деньги. Некоторые из них, отчаявшись ждать и слушать наши неопределённые обещания и "отбрёхи", угрожали даже расправой. Но обманывать их было не страшно, поскольку их "сотни" ни в какое сравнение не шли с теми тысячами, что мы должны были человеку из города: вот те, в самом деле, висели над нами, как дамоклов меч. Поскольку тот, кто занимает такие деньги, спуску не даст: это был какой-то крутой человек. Стоит ли говорить, что у простых людей сумм с тремя нулями не бывало отродясь.
   Внезапно наш "зазаборный" кредитор тоже стал прижимать ассигнования на наши увеселения, к которым мы так привыкли. Обстановка накалялась и требовала немедленного решения. Несмотря на надежду на какое-то чудо, которое вдруг должно было свалиться с неба и избавить нас от долгов, нужно было набраться смелости и посмотреть правде в глаза. Требовалось срочно предпринимать нечто большое и страшное, быть может, даже преступное....
   Как-то в субботу мы, как всегда, решили пойти с Гришей посидеть в нашем любимом пивбаре. Переодевшись на квартире у одной знакомой старушки, которая жила рядом с училищем и получала от нас небольшой гонорар за хранение вещей и неудобства, которые мы ей доставляем своими визитами в любое время дня и ночи, мы вышли в цивильном платье в город.
   Обычно в таких случаях мы звонили кому-то из подружек и договаривались о встрече в условленном месте. Однако в это раз Гриша предложил никому не звонить и никого не брать с собой. На мой удивлённый вопрос: "Почему?" он ответил:
   -Есть серьёзный разговор. Ну, ты понимаешь, о чём я?
   -И где мы будем говорить? - поинтересовался я, начиная сознавать, что нашему беспечному веселью приходит конец.
   -Там, где обычно торчим.
   Через десяток минут, отпустив такси, мы были в центре города и шли по скверу в сторону того самого пивбарчика, где любили посидеть.
   Кафе, бары и рестораны здесь сидели друг на друге. Это был хлебосольный украинский город. В России ничего подобного не было, и потому в последнее время я, едва приехав в курсантский отпуск, рвался скорее обратно сюда, в "мисто", уютно напичканное барами, ресторанами и кафе так, словно здесь харчевались посетители со всего света.
   Перспектива сидеть в баре без кампании и почти без денег была тоскливой. Поэтому на душе было скверно. К тому же погода была по стать настроению. Хмурое небо, насупившись свинцовыми тучами, моросило мелким, противным, холодным, словно осенним, дождём на наши непокрытые головы. Не по-летнему прохладный ветер выдувал из тела остатки тепла, сыпал в лицо водяной моросью, забирался под пиджачок, наброшенный на нейлоновую рубашку, лёгкую и совсем не греющую. Ощущение было такое, что тебя в одежде выставили под холодный душ. Внутри всё стыло, и было желание поскорее спрятаться куда-нибудь от непогоды.
   Мы выглядели со стороны, наверное, как урки самого мрачного пошиба, и прохожие пугливо косились на нас.
   К бару мы подошли промокшие и злые. Хотелось согреться в тепле полумрака пивного подвальчика. У дверей на лестницу, ведущую вниз, в подвал кабачка, несколько человек стояли под навесом и, переговариваясь, курили. Мы протиснулись мимо них.
   Усевшись за свой любимый столик в углу, в полумраке уютного тёплого бара, поверхность крышки которого, из толстого морёного дуба, была до блеска натёрта рукавами и кружками, мы с удовольствием вздохнули - добрались.
   Гриша пошёл к стойке, где стояла очередь из нескольких человек за пивом, таранькой, раками и горячими сосисками, а я меж тем принялся разглядывать публику, собравшуюся под этими тёмными сводчатыми потолками. Когда сидишь в компании девчонок, этим заниматься некогда. А теперь.... Я был один.
   Публика, в основном, собралась прилично одетая, какая, вообще, собиралась здесь постоянно. Но вот в одном углу, за грязным, неубранным столом, забросанным остатками рыбы и залитым лужицами пива, сидела старушка в платке, в грязной телогрейке. Старушка была маленькая, почти карлик. Руки её едва дотягивались до края стола. Полулитровая кружка, из которой она пила, была величиной чуть ли не с её голову, отчего мне всё время казалось, что бабулька вот-вот нырнёт в нею словно рыбка. Она пила пиво, засовывая голову глубоко внутрь, зажмуривалась от удовольствия и не обращала ни на кого внимания. На неё тоже никто не обращал внимания. Даже официантка, заматерелая бабёнка возраста заката молодости, ругающаяся матом не хуже любого мужика, не подходила к её столику и не думала его убирать, словно его и не было. Кроме меня до одинокой старухи никому не было дела.
   В другом месте, в сводчатой нише, разместилась разудалая кампания, обосновавшись за большим дубовым столом. Оттуда неслись крики, маты, прорывающиеся через общий гомон. Там весело и дружно звенели кружки, взметались в полумраке чьи-то руки, кто-то то и дело порывался встать, но его тут же сажали на место. За столом рядом со мной, тихо переговариваясь, сидели четыре пожилых человека. Они дымили сигаретками и, похоже, играли в картишки, посасывая пиво из своих кружек. К ним несколько раз подходила официантка, что-то громко говорила, но они каждый раз отмахивались от неё руками. Ещё несколько столов занимали по двое, по трое другие завсегдатаи заведения.
   Официантка сегодня была, видимо, не в духе, и не успевала, да и не спешила убирать со столов пустые кружки, остатки рыбы, плёнку с сосисок, раковые панцири, и всё это валялось на них непривлекательными кучками.
   За нашим столом тоже кто-то уже успел посидеть. Я смахнул мусор в пустую кружку и отодвинул посуду на дальний угол, чтобы меньше портила настроение.
   Под полукруглыми сводами потолка плавали облака сизого плотного табачного дыма, из которого то и дело выныривали фонари под ретро, освещавшие зал бара тусклым, приятным светом, проникавшим сквозь матовые жёлтые стёкла, вставленные в железные фигурные рамки, сделанные под старинные газовые светильники. Вот эти светильники, да ещё грубоватые столы и сводчатые потолки и предавали такой милый шарм этому заведению, создавали тот неповторимый уют, что так манил к себе. Казалось, что барчонок этот существует уже несколько столетий, по нему бродят тени прошлых веков, и даже где-то рядом витает дух самого Петра Первого, потерявшего, - говорят, что спьяну, - в этом городе когда-то, давным-давно, три сумы с золотом, то ли направляясь "на", то ли возвращаясь "с" Полтавской битвы.
   Здесь, в самом деле, было что-то от средневекового трактира. И только электрический свет, обитая красным дерматином стойка бармена с высокими табуретами для подсидки, да сам он, стоящий за ней в белой накрахмаленной рубашке с чёрной бабочкой, возвращали посетителя из этого средневекового очарования к современности, от которой почему-то снова хотелось убежать куда-то в прошлое. Даже здесь, в баре, было как-то свободнее душе, чем на улице, обвешанной красными флагами и транспарантами с глупыми призывами. Хотелось куда-то убежать из коммунизма, и этот бар был такой отдушиной, которая создавала иллюзию побега в другой мир.
   Сидеть без дела мне уже порядком наскучило, когда, наконец, вернулся Гриша, неся в руках шесть кружек пива.
   -Пойди!.. Возьми на стойке ещё две тарелки с сосисками и рыбой, - бросил мне он на ходу, стараясь не пролить пиво из кружек.
   -А раки? - спросил я удивлённо.
   -Обойдёшься!.. С бабками туго.
   Я подошёл к стойке, забрал тарелки, раздвинув толпящуюся в очереди братию, и вернулся к столику. Только теперь я почувствовал дикий голод. Тут же захотел проглотить все сосиски разом.
   -А ты не мало ли взял? - спросил я у Охромова, усаживаясь напротив него. - А то я чертовски голоден!..
   -Ты прав, - подумав немного, ответил он. - Надо будет потом ещё взять.
   -Потом, потом, - огорчился я, - вечно ты сразу не можешь подумать.
   -Если ты такой умный, сам бы пошёл и взял! - ответил Гриша.
   Я осёкся: в моём кармане было пусто.
   Гриша принялся за сосиски, и я, помявшись, последовал его примеру, чувствуя, что этим моего голода не утолить.
   Вскоре на столе осталась одна сухая тарань, даже пиво было допито.
   -У меня к тебе серьёзный разговор, - напомнил Гриша, дохлёбывая уже и не остатки пива, а пену из своей кружки.
   -Ты это уже говорил, - ответил я. - О чём?..
   -Слушай, ещё сосисок хочется, - вдруг признался Гриша. - У тебя есть деньги, хоть немного?
   -Есть, - я достал из кармана последний червонец, - но это всё, что у меня осталось. А что, у тебя уже нет?
   Я некоторое время смотрел на Охромова, пытаясь прочитать ответ в его лице:
   -Теперь мне ясно, почему ты взял так мало сосисок. Что ж сразу не сказал? Я б тебе добавил....
   -Не знаю, ... думал, что хватит, - с кривой ухмылкой ответил Гриша.
   Он взял у меня десятку, снова пошёл к стойке, в очередь и через десяток минут вернулся с целой горой дымящихся сосисок и ещё четырьмя кружками пива.
   -Всё, теперь и у тебя денег нет, - с непонятным злорадством произнёс он, усаживаясь напротив. - Теперь у нас у обоих нет денег.
   -Ну, и что? В училище пешкодрапом вернёмся, - успокоил его я, пережёвывая сосиску и запивая её холодным пивом.
   -А то, что у нас с тобой сумасшедшие долги, а в кармане - шиш!.. Ни копейки!.. Понятно?
   -Понятно. Ты так говоришь, будто я этого не знаю. Америку через форточку хочешь открыть?!...
   -Какую Америку, чёрт её побери?!... Ты что?!... Выпуск на носу!.. Нас кредиторы к стенке жмут!.. Надо что-то делать!.. Тем более что за основные долги я в ответе!.. Я поручился, что мы отдадим деньги!.. Перед очень влиятельным в городе, крутым человеком поручился!.. И если ты думаешь, что нам дадут удрать из города без расчёта, то ошибаешься!.. Мне-то уж точно из-под земли достанут!.. Я не хочу неприятностей!
   -Я тоже, - согласился я, чувствуя, как настроение, начавшее было подниматься, снова испортилось.
   -Тогда надо раздобыть денег и отдать долг!..
   -Но как?.. - удивился я. - Что?.. убивать кого-нибудь пойдём, грабить?!.. Я этого делать не умею!.. Да мы с тобой ещё и в тюрягу угодим!.. К тому же чтобы убивать кого-то и грабить, надо знать, у кого деньги есть.
   -Никого не надо убивать, - поморщился недовольно Гриша. - У меня есть на примете одно предложение. Дело чистое: ни шума, ни пыли. А, вообще, способов добыть деньги много, было бы желание.
   Разговор его мне не понравился. Но, с другой стороны, я сам уже давно ломал голову над тем, как же раздобыть денег и рассчитаться с долгами.
   Чувствуя неладное, я спросил его:
   -Что за дело такое, хотелось бы узнать, и кто тебе его предложил?
   На мой вопрос Гриша лишь таинственно как-то и невесело улыбнулся, а потом снова принялся молча поглощать сосиски, заразительно запивая их пивом.
   -На ловца и зверь бежит, знаешь такое? - спросил он, наконец.
   -Что ты этим хочешь сказать?..
   -А что ты можешь мне предложить?!... Что ты можешь предпринять, чтобы вернуть долг, хотя бы свою часть долга?! - Гриша с минуту подождал от меня ответа. - Ничего!.. А мне нужны деньги!.. И мне предложили их сделать!.. Кто? Пусть тебя это не волнует. Я, вообще, должен держать язык за зубами, а тебе говорю это всё лишь потому, что поручился и за твой долг!.. Я постоянно думаю, как нам рассчитаться.... Поэтому хочу предложить тебе соучастие. Понял?
   -Понял.... Но что делать-то? Скажи....
   -Сначала ты должен ответить мне, согласен ли ты принять участие в деле или нет? Скажу тебе только, что если всё удастся, то мы заработаем такую кучу денег, что сможем рассчитаться со всеми долгами, да ещё и останется столько, сколько ты не видывал! В отпуске погудим!.. Как ты на это смотришь?!. Мы вместе веселились, вместе гуляли, проматывали вместе деньги.... Теперь я хочу, чтобы мы вместе их заработали, чтобы вместе рискнули.
   -Ты же сказал, что деньги добудем безо всякого риска. А теперь хочешь, чтобы мы вместе, как ты говоришь, рискнули?!...
   -Никакие деньги без риска не придут, - отмахнулся рукой от моих слов Гриша. - Если бы не было так, то всё бы давно были миллионерами. Но дело, действительно, чистое, ... в смысле того, что убивать и грабить никого не придётся. Единственное, что может быть, так это то, что нас самих могут надуть....
   -Кто?
   -Те, кто мне это предложил. Но, впрочем, - замялся Гриша, - я уже болтаю лишнее. Скажи, ты согласен сделать со мной это дело?
   -У тебя что, есть опыт подобных дел?
   -Нет, - ответил Гриша, слегка смутившись, - но всё в жизни рано или поздно приходиться начинать!.. Особенно, если вот так припрёт, как нас....
   -Я так не считаю!..
   Гриша посмотрел на меня с внимательной злостью и спустя минуту произнёс:
   -Ну, что ж! Я, в общем-то, не сильно и рассчитывал на тебя!.. Только знай, что я своё возьму!.. Тебе же я предложил это не столько от того, что ты мне нужен, сколько от того, что я хотел помочь тебе. Если бы ты согласился, то мы бы вместе выбрались из ямы, в которой оказались. Теперь же я оставлю тебя. И если у тебя желание принять моё предложение всё же появится - скажешь!.. Но смотри, не думай долго, а то можешь опоздать!.. Если не согласишься до послезавтрашнего вечера, считай, что этого разговора не было, и я тебе ничего не предлагал....
   С этими словами Охромов встал и, подняв воротник ветровки, пошёл прочь из бара, направившись в вечернюю мглу и непогоду и оставив меня с одиночестве.
   Минут пять я сидел, потупившись, размышляя над только что произошедшим, но мысли почему-то не могли собраться вместе, а разбрелись в разные стороны, как овцы, отбившиеся от пастуха.
   Наконец, я решил, что мне пора идти. Хотя времени у меня было ещё предостаточно, но сидеть одному за пустым столом больше не хотелось....
   Едва я поднял глаза, как увидел, что за столиком напротив меня сидит улыбающийся старичок. Сидит и внимательно на меня смотрит.
   -Скучаете, молодой человек? - спросил он у меня, подавшись ко мне всем телом и вроде как перегнувшись даже через стол.
   -Да нет, вообще-то, - ответил я, в недоумении пытаясь понять, откуда он взялся.
   -Не могли бы вы составить мне кампанию: выпить со мной кружечку, другую пива?..
   -С удовольствием, - пожал я плечами: на душе после слов Охромова было смятение, но кружку, другую пива выпить это не мешало, - хотя... мне уже пора идти!.. Да и, к тому же, у меня не осталось больше ни копейки....
   -Это не беда! - парировал старичок и протянул мне червонец. - Вот!.. Возьмите!.. Пойдите, принесите нам по паре кружечек пива и по две порции сосисок!.. А то, знаете ли, толкаться в очереди - не старческое дело!
   Я недоумённо взглянул на весёлого старикашку. Выражение его лица нисколько не изменилось, и он, всё так же улыбаясь, щурился на меня своими озорными маленькими глазками.
   -Ну что же, - сказал я, чувствуя, что настроение у меня потихоньку поднимается, - будь по-вашему....
   Стоя в очереди у стойки, я пытался сообразить, откуда мог взяться этот странный старичок. "Что заставило его подсесть именно ко мне? - спрашивал себя я. - Разве здесь нельзя найти кампанию более подходящую?" ...
   В очереди пришлось стоять минут двадцать, потому что к вечеру она заметно выросла. И за это время мне то становилось жутко страшно, то дикое веселье разбирало меня. Разбредшиеся мысли так и не смогли собраться воедино, и я пребывал в том самом дурацком расположении духа, в котором обычно пребывают пьяные, с той лишь разницей, что вместо лёгкого безразличия меня бросало то в жар, то в холод.
   Надо сказать, что народу в баре заметно прибавилось. Все столики были уже забиты до отказа, и я видел, как мой старичок с завидной настойчивостью и ожесточением обороняет мой пустующий стул от бесконечных посягательств. Гомон в баре уже напоминал монотонное гудение пчелиного улья. Шум давил на уши, и уют пивнушки выветрился напрочь, вытесненный всё пребывающим, как вода, народом.
   Сигаретный дым уже не плавал под потолком как облака, а заполнил всё помещение равномерно, как туман, мглой, отчего в пяти шагах вскоре уже не было ничего видно.
   На мгновение у меня возникло неосознанное, но дикое по силе желание незаметно уйти, но я совладал с собой, а может быть, решил испытать судьбу. Взяв всё, что пожелал мой старичок, я вернулся за столик.
   Теперь здесь было тесно. Все места были заняты.
   Рядом с нами уселась кампания каких-то мужиков, громко шумевшая, гоготавшая и ругавшаяся на чём свет стоит. От них несло водкой, и то и дело звучал громовыми раскатами смех, сопровождавший пошлейшие анекдоты.
   Ни мне, ни моему новому знакомому, видимо, не нравилось такое соседство, и мы молча, без энтузиазма, приступили к трапезе. Старичок заметно погрустнел, и от его весёлого настроения не осталось и следа. Когда мы съели и выпили всё так, в полном молчании, он кивком головы предложил мне выйти из пивной, и я охотно последовал за ним. В это время где-то рядом, за соседним столиком вспыхнула пьяная драка, после нескольких ударов переросшая в настоящую свалку. В ход пошли стулья, зазвенело стекло разбитых бокалов и фарфор колющихся тарелок, слетающих с перевёрнутых столов. По бару заплясала растущая, как снежный ком, куча-мала.
   Бармен, недолго думая, тут же прекратил продажу пива, закрыл металлической гофрированной шторой стойку и исчез за ней, видимо, побежав за милицией.
   Мы едва успели выйти из бара, как два патрульных милиционера встали у входа и после нас никого уже не выпускали на улицу.
   Старичок, отряхнув полы своего плаща, предложил мне идти, и мы побрели вниз по кривой улочке.
   Он молчал, и я шёл рядом с ним совершенно бесцельно, не спрашивая даже куда и зачем. Мне было всё равно куда идти, лишь бы не стоять на месте.
   Дождь, к счастью, уже кончился, но было всё-таки очень прохладно, и уже через несколько минут, обдуваемый ветром, я продрог насквозь.
   Мой спутник заметил это, поэтому спросил, почему я так легко одет. Я ответил ему: "Думал, что сегодня будет тепло - лето всё-таки!..". На самом деле, это была неправда, потому что у меня просто не было ни летнего плаща, ни куртки, ни чего-нибудь другого в этом роде, более тёплого. Не одевать же летом демисезонное пальто - единственное из верхних тёплых вещей, что у меня было?!...
   От сырости и прохлады вечера захотелось куда-нибудь спрятаться, хотя бы в подъезд дома. Пронизывающий, неласковый, совсем не летний ветер выдул из моего тела последние остатки тепла. Поэтому я был обрадован когда старичок предложил мне заглянуть к нему домой: живёт он здесь, не далеко, и у него большой собственный дом. Да разве он попёрся бы в какую-нибудь даль, да ещё в такую погоду, чтобы хлебнуть в баре пару кружек пива?!...
   -Не знаю, просто, я знаю таких людей, которые за кружку пива готовы скакать на край света, если приспичит! - мне показалось, что я намекаю на самого себя.
   Старичок рассмеялся и долго и почти беззвучно трясся от своего старческого смеха.
   -У меня, если ты заметил, возраст не тот, - сказал он, наконец, - я даже захотел бы - не смог бы на край света сбегать за кружкой пива. К тому же в городе достаточно баров везде. Конечно, в центре их больше....
   -Не заметил, - ответил я как-то невпопад, задумавшись о чём-то своём.
   Старик с сочувствием посмотрел на меня, я глянул на него и взгляды наши встретились.
   Я вообще не люблю и избегаю смотреть в глаза людям, особенно старым. В их глубине что-то лежит, тяжёлое и печальное, и чем старше человек, чем больше довелось ему пережить на своём веку, тем тяжелее этот камень, притаившийся на глазном дне. Не знаю, виден ли этот тяжёлый осадок жизни кому-нибудь ещё кроме меня, но я его вижу у каждого. Единственное, что не имеет этого камня, это детские глаза. Они чисты и прозрачны. Они свободны от этого налёта. В детские глаза я, казалось бы, мог смотреть до бесконечности, но не в старческие.... Один лишь миг взгляда в них пронизывает всё моё существо насквозь несказанной болью, будто я заглянул в отравленный, погибший колодец и вдохнул его спёртого воздуха. Вот и теперь, когда мой взгляд проник в эти маленькие, окружённые морщинками, улыбчивые с виду, но такие глубоко, бездонно печальные на самом деле, помутневшие от безжалостного времени глазки, мне стало не только больно, но и страшно. Горечь, желчь их камня вывернула всё моё нутро навыворот, и я почувствовал, что меня затошнило.
   Состояние у меня было омерзительное. Кроме того, что тело моё замёрзло, теперь и душа моя пребывала в ледяном оцепенении. Видимо, и вид у меня был неважный, потому что старик не замедлил спросить:
   -Тебе что, очень холодно? Ты весь дрожишь, как цуцык!..
   Я снова поглядел на него, но теперь взгляд мой скользнул по лицу ниже глаз. Захватить вторую порцию неземного, космического холода, холода покоя и приближающейся где-то во времени и во вселенной смерти было чересчур. Меня смутила и тронула его отцовская забота о моём существе. В сознание откуда-то пришли странные, не к месту, строчки:

Под знаком скопищ наших дранных

Людей немало было странных....

   Я подумал: "Чьи это стихи?", - потом понял, что, скорее всего, мои....
   Иногда я замечал за собой склонность складывать отдельные слова в совершенно невообразимую, невесть откуда взявшуюся рифму. Обычно это случалось, когда было хорошее настроение, или вот такой, как сейчас, стресс. Мой воспалённый ум лихорадочно творил невесть что. Мы шли со стариком по вечерней улице, обдуваемые сырым, холодным, пронизывающим насквозь ветром, а в голове у меня бродили строчки:

Любви высокая звезда

Тревожила мой ум напрасно

С тоскою встречной поезда

Летели над землёй прекрасно.

   Совсем глупо и непонятно к чему мой ум производил стихи. Его тут же бросило в другую сторону:

Туманный сон, закутанный в рояль

Уже играет на вершине дня,

И мглой, покрывшаяся даль

Закончит путь свой без меня.

   Или я где-то это читал, или я шизофреник. Бред какой-то и чушь. Мне было холодно и тоскливо. Тело жило само по себе, голова сама по себе. Мысли бродили, как беспризорные овцы.

Глава 5.

   Дом старика оказался и вправду недалеко. Свернув в какой-то переулок, мы вскоре вышли на улицу, застроенную частными домами.
   Если в городе ещё попадались люди, спешащие куда-то по своим делам, то здесь было темно, тихо и пустынно.
   Завывание ветра в заборах и тёмных кронах деревьев в садах, вокруг домов лишь подчёркивало безлюдность и пустоту. За невысокими деревянными заборами в домах кое-где горел свет, и лишь собаки, разбуженные чужими запахами и шагами, заголосили, забрехали, залаяли, почуяв прохожих.
   Собачий лай, волной прокатившийся по небольшой улице, начал стихать и вскоре вообще прекратился. "И не скажешь, что в городе, - подумал я, - точно, что в деревне, в какой-то глуши, хотя от центра города мы в пяти минутах ходьбы!"
   Мы подошли к не крашенной, потемневшей калитке, возле которой старик сказал: "Ну, вот мы и пришли!"
   Вдруг где-то в конце улицы одиноко и тоскливо, будто по покойнику, завыла собака.
   Эта мелочь заставила содрогнуться мою душу в чутком предчувствии.
   Мне вдруг захотелось пуститься наутёк! И бежать, бежать по тёмному, промозглому городу до самого училища. Но ноги мои сделались будто ватные, и я не мог сдвинуться с места.
   Старик отворил скрипящую калитку, и мы очутились в темноте внутреннего дворика частного дома.
   На ощупь пробираясь за стариком в каком-то хламе, набросанном под ноги, я только спросил себя: "Зачем ты, дурень, за ним поплёлся?!..." Мне уже было как-то всё равно, будто все окружающее происходило во сне, а не наяву.
   Вскоре мы очутились в сенях дома, где потолок был так низко, что приходилось передвигаться, сгорбившись, неуклюже согнувшись в три погибели.
   Старик чиркнул спичкой, и вскоре засветил керосиновую лампу, которую нащупал где-то в темноте, бряцая каким-то железяками. В её неуверенном, прыгающем свете заплясали стены сеней, обклеенные клеёнкой.
   Я разглядел, что всё вокруг заставлено каким-то хламом: ящиками, жестяными коробками, кастрюлями. Между ними были навалены кучи тряпок, верёвок, газет и бумаги - словом, самого разнообразного и неописуемого мусора, создававшего впечатление, что это не жилой дом, а сарай, в который скидывают всякую ненужную рухлядь.
   Старичок повернул ко мне своё лицо с мерцающими, маленькими, жгучими глазками, в чёрной бездне которых прыгали отсветы пламени лампы и, глядя прямо в мои глаза, сказал:
   -Раздевайся, снимай обувь здесь и пошли.
   Ох уж, эти маленькие страшные старческие глазки. Снова меня посетила невыносимая жуть, но я сдержался, чтобы не закричать.
   Слова его прозвучали издевательством, потому что, насколько я мог разглядеть, в сенях было пыльно и грязно, и я представил себе, какой вид будет иметь мой единственный пиджак, когда я положу его на какую-нибудь кучу мусора этой сарайной свалки.
   Не дождавшись, пока я разденусь, старик, крякнув, отвернулся и двинулся внутрь дома, открыв отчаянно заскрипевшую дверь.
   Я последовал за ним, немного поколебавшись, и вскоре очутился в кромешной тьме.
   Старик шёл где-то впереди, освещая себе путь керосиновой лампой, а я плёлся за ним следом, всякий раз обо что-то спотыкаясь и недоумевая, почему он не включает электрический свет.
   Мы прошли две или три комнаты, но я так и не смог их разглядеть.
   В следующий комнате старик поставил лампу на стол, стоявший посередине, и она осветила небольшой круг на красной с чёрным узорчатым рисунком скатерти.
   -Ну, что, дружок, сейчас попьём с тобой чайку! Ты согреешься, и тебе будет совсем хорошо....
   -А почему вы не зажигаете свет? - спросил я старика, но тот уже растворился во тьме, ничего не ответив.
   Кругом, вокруг стола с мрачной красно-чёрной скатертью, едва освещённого светом от пляшущего, коптящего в лампе язычка пламени, было темно до такой степени, что не видно было ни стен, ни мебели, ни вообще окружающей обстановки. К тому же старик куда-то исчез, и мне вдруг стало до того жутко от этого одинокого стояния в густой темноте незнакомого чужого дома, пожирающей звуки, что я тут же ощутил холод ужаса, охвативший всё моё цепенеющее тело.
   Я стоял и боялся повернуться, боялся пошевелить хотя бы пальцем, боялся открыть рот, произнести что-нибудь и услышать свой голос, своё дыхание и даже биение собственного сердца.
   Я хотел спрятаться от этой темноты в самом себе, нырнуть в неё, раствориться в ней, перестать дышать и даже жить, прогнать прочь все свои ощущения.
   Это был самый обыкновенный животный страх, тот самый, который обуревает человека, когда глаза смерти раскрываются перед ним, и он вдруг пронзительно ясно ощущает себя беззащитной телесной тварью во власти могучих сил, ведающих его судьбой, стоящей у предела, за которым нет ничего. В эти секунды мне хотелось, подобно таракану, забиться в какую-нибудь узкую щёлку, притаиться там и не двигаться, чтобы продлить свою жизнь даже таким примитивным способом, но я не смел ступить и полшага куда-нибудь прочь от стола, не смел шелохнуться, и даже дышал теперь еле-еле, чтобы дыхания не было слышно даже себе самому.
   По спине стадом крупных мурашек бродил, переливался ледяными ореолами жуткий холод. Я чувствовал чей-то взгляд. Казалось, что из темноты за мной наблюдают чьи-то внимательные глаза. Они впились словно мёртвой хваткой в моё тело и не хотели меня отпускать. От этого жуткого ощущения я весь оцепенел, как цепенеет кролик под взглядом удава. Я не знал, чей это взгляд, кто смотрит на меня из тьмы, но я всем своим существом ощущал его свинцовую тяжесть.
   Воля и страх боролись во мне. От ужаса я не мог обернуться назад, но чувствовал, что именно это мне нужно сделать, чтобы снять сковавшее меня напряжение ожидания, чтобы спастись.
   Я боялся. Я чувствовал, что из темноты за моей спиной пылают ярко-зелёные дьявольские глаза, преследующие мою испуганную душу всю жизнь. Если бы я увидел это, то, наверное, тут же бы на месте и скончался от разрыва сердца, или с отчаянием ужаса бросился бы вперёд, чтобы развеять неизвестность и, наконец, увидеть своими глазами, хоть раз, пусть даже последний, что суждено.
   Но я медлил и не оборачивался, хотя из этого положения, в которое попал, выход был только такой.
   Но как трусящий парашютист-новичок оттягивает перед прыжком каждую тысячную долечку секунды, чтобы отодвинуть подальше этот решительный шаг, пока отчаяние не возобладает над недвижимостью и не подтолкнёт его, так и я страдал оцепенением.
   Мне уже казалось, что стою я не в доме, не в тёмной комнате, а в огромном пространстве, единственно чем заполненным, так это тёмной пустотой, посреди которой парит одинокий стол, покрытый скатертью, красной с чёрным узорчатым рисунком. На нём панихидно горит тусклый печальный огонёк. И я стою, умерший в этой вечности....
   Сколько продолжалась эта жуть, я не в силах был определить. Но кончилась она так же внезапно, как и началась.
   Кто-то тронул меня сзади за руку, и я, глубоко и испуганно вздохнув, мгновенно отпрыгнул в сторону, развернувшись молниеносно кругом, словно сжатая пружина, оттянувшись назад и присев на правой ноге и поставив над головой расслабленные руки. Я сам не мог понять, как это так у меня неожиданно и славно получилось. Сквозь тьму страха в моей голове пронеслась яркая искорка самолюбования и ободрила меня своим светом.
   Вглядевшись в темноту, я увидел стоящего безмятежно моего вечернего знакомого.
   В одной руке он держал пузатый никелированный чайник с аккуратным, красиво изогнутым носиком, в другой умудрялся удерживать две фаянсовые чашечки и чайничек из того же сервиза для заварки чая.
   От всего этого шёл пар, причудливо клубящийся в призрачном, неясном свете керосинки и уплывающий в темноту.
   Старичок слабо улыбнулся тонкими бледными губами, глядя прямо на меня. Ещё немного постояв, он предложил:
   -Ну, что-с, молодой человек, вашему молодому организму требуется подкрепление!.. Прошу к столу!.. Не извольте обижаться на скромность трапезы!.. Покорнейше прошу к столу!..
   С этими словами он аккуратно поставил на стол оба чайника и чашечки, извлёк откуда-то из темноты два стула с высокими спинками, оббитыми старым, потёршимся, но добротным материалом, кажется, атласом, потом с тяжёлым сопением придвинул их к столу, расставил друг против друга и жестом пригласил меня садиться.
   Я подчинился.
   Мы сели за стол.
   Старик налил по полчашечки кипятку и вопросительно уставился на меня:
   -Ну-с, что изволите пить?.. Чай?.. Кофе?..
   Меня удивила его манера разговора.
   Я ошарашено посмотрел на него и ответил:
   -Кофе, если можно....
   -Отчего же нельзя, - вежливо откликнулся старичок, и его сухая рука полезла, зашарила где-то у себя за пазухой пиджака.
   Немного порывшись в своих недрах, старик извлёк оттуда небольшую круглую жестяную коробку и, хитро прищурившись, заулыбался беззубым старческим ртом:
   -Из семейных запасов, так сказать, по случаю необычайного гостя, - и посмотрел на меня пристально мутными глазками, будто пытаясь что-то увидеть во мне сквозь старую поволоку, мутью затянувшую их невесть сколько лет назад.
   Мне захотелось спросить, чего же во мне такого необычайного. Самый обыкновенный человек, пацан почти ещё. Но я промолчал, а старик, не пояснив своих неясных слов, принялся готовить напиток, всецело погрузившись в эту работу.
   Я молча и с удивлением наблюдал, как он, словно фокусник, извлёк откуда-то из себя маленькую не то мельхиоровую, не то даже серебряную ложечку, и сыпанул немного коричневого порошка из банки себе, а потом мне в чашечки.
   Старик вроде бы не жмотничал, но было нечто рачительное, скуповатое в его движениях, в том, как он следил, чтобы ни одна пылинка не упала мимо, на стол и не пропала даром.
   Закончив процедуру, он плотно закупорил банку, и она вместе с ложечкой исчезла в недрах его пиджака так же таинственно, как и появилась.
   Старичок вновь обратился ко мне и спросил:
   -Вы, молодой человек, предпочитаете пить кофе с шоколадом или с коньяком?
   Его невесть откуда взявшаяся манера разговора на старинный лад уже не столько удивляла меня, сколько, наверное, раздражала и пугала. Было в ней что-то неестественное, наигранное. Ведь он не разговаривал так со мной в баре, а тут почему-то заговорил. Я чувствовал, что старик ведёт какую-то хитрую, подкупающую игру, но мне было непонятно, зачем ему это надо. Весь этот странный до мистики вечер томил и тревожил моё сердце какой-то необычайной ноющей тоской. Этот тёмный дом, этот стол посреди комнаты, утопающей во мраке, эта керосиновая лампа, загадочный старичок, то исчезающий, то появляющийся во тьме, а теперь решивший выпить со мной кофе с шоколадом или коньяком, - всё это поплыло мимо меня туманным, путаным сном, в котором я снился себе безвольным наблюдателем, а вокруг меня разыгрывалось, раскручивалось некое действо, в котором я был почему-то центральной фигурой. Человек не может убежать от своего "я" даже во сне, и оно преследует его повсюду.
   На душе вдруг стало спокойно, будто и впрямь мне виделся лишь сон, хотя страшные сновидения и терзают моё сознание всякий раз, когда я погружаюсь в их зыбь. Но мне теперь стало спокойно. В расслабленном сознании сами собой, помимо воли всплыли строчки:

Туманный сон, закутанный в рояль,

Уже играет на вершине дня,

И снег, повергнутый в печаль,

В тарелке тает у меня....

   Они рождались сами собой, безо всякого усилия мозга, без напряжения памяти и мысли. Будто отдельные хаотически двигающиеся, сталкивающиеся между собой, разлетающиеся и вновь сталкивающиеся слова-звенья, участвуя в таинственной игре, лёгком флирте, подобно людям, находили друг друга по каким-то мистическим законам, соединялись, образуя цепочки, складывались в комбинации, сотворяя из хаоса нечто закономерное, почти гармоничное. Видимо, так и сама природа создавала себя, или Господь Бог, перебирая вариации, точно также сотворил этот мир таким, каким мы увидели его, однажды родившись и став его частью. Может и теперь мои мозги служили лишь инструментом его непрерывного творения? Иначе, почему так легко и покойно, так безмятежно стало у меня на душе, почему это чудо происходило само собой, без моего участия, текли как аура слова, не принадлежащие мне и взявшиеся неизвестно откуда? Они струились словно лёгкий дым от осеннего костра в тихую безветренную погоду, струились и навевали блаженство и умиротворённость, разливающиеся по всему телу. Я почти физически ощущал их движение. Может именно так и приходит к людям откровение свыше, откровение Господа Бога:

Снег у дороги, грязный, старый, злой

Ещё не думает растаять,

И запах улицы, обрюзгший и гнилой,

Сберёг о муках пламенную память....

   Поэтическое настроение приходило ко мне иногда. Но это случалось так редко, в самый неудобный момент и в таких неподходящих местах, что не было никакой возможности ни записать, ни запомнить прекрасные строчки, посетившие мою голову.
   Слышал я, что Пушкину частенько приходилось вскакивать по ночам и записывать пришедшие в голову стихи. Ему вот так, наверное, как мне сейчас, вдруг, снились волшебные строчки, и он бросался к бумаге, зажигал свечу и писал, писал, писал....
   Ну, а я? Ведь я же не Пушкин, хотя и мне стоило бы попробовать заняться этим. Быть может, муза стала бы тогда более благосклонна ко мне и посещала меня чаще, чем теперь. Наверное, Пушкин и был великим поэтом потому, что никогда не упускал случая записать родившиеся в нём строфы. Иначе канул бы он в лету так же, как суждено, видимо, исчезнуть мне....
   Расположение духа моего постепенно возвращалось в нормальное русло, и я уже склонен был к разговору со своим странным новым знакомым.
   Сначала я попытался всё же выяснить, кто он. Но старик ответил нечто туманное, неопределённое, да и это пробубнил себе под нос. Так что я ничего не понял, но из вежливости сделал вид, что всё расслышал.
   В свою очередь старик поинтересовался, кто я. Я так же парировал его вопрос намёками и недомолвками.
   Каждый остался при своём.
   Тема для разговора была исчерпана, и он должен был вот-вот угаснуть. Но тут старик неожиданно заговорил о другом, и мы перенеслись в иную плоскость разговора, никого из нас прямо не касающегося.
   И беседа оживилась.
   Как-то ненароком я коснулся того, что жизнь сейчас стала дорогая и тяжёлая, что когда я ещё был маленьким, жить было намного легче. Тут моего старика как прорвало.
   Он принялся рассказывать мне, как жили во времена его детства и молодости и даже в дореволюционные времена. Я удивился, неужели старик живёт так долго, что помнит ту пору, но не спросил у него.
   Тут старик вспомнил, что мы хотели пить кофе, который уже успел порядком остыть, крякнул с досады, уставившись в чашку с остывшим напитком, поразмышлял над ней немного, потом выплеснул её содержимое широким жестом куда-то в темноту, сделал кофе по новой.
   -С шоколадом или с коньяком? - спросил он меня снова.
   Я не знал, что сказать.
   -С коньяком....
   -Очень хорошо, - отозвался старик, снова запустил руку в недра своего пиджака, извлёк оттуда маленькую, с "чекушку" величиной, пузатенькую бутылочку затейливой конфигурации с яркой этикеткой и закручивающейся пробкой и деревянную небольшую коробочку, в которой лежали переложенные поролоном миниатюрные хрустальные рюмочки, поблескивающие своими гранями в мерцающем свете керосинки.
   Затем он аккуратно отвинтил пробочку бутылки, поставил игрушечные стопочки, вынув их из коробочки, и одну из них пододвинул мне. Потом, сильно щурясь, чтобы не промахнуться в полутьме, налил понемногу коньяку.
   -Пожалуйста, - протянул он мне рюмку.
   Я никогда не пил кофе с коньяком, и потому не знал, как это правильно делать. Слышал только, что кофе так пьют. Но каким образом? Чтобы не опозориться перед хозяином дома, я залпом осушил стопочку, а потом начал запивать коньяк горячим кофе, едва не поперхнувшись при этом и не обжегши язык и губы.
   Внимательно проследив мои действия, старик улыбнулся. Потом он выпил свой кофе, и я даже не обратил внимания, как он это сделал, и поставил свою чашечку на стол.
   Когда боль от ожога немного отпустила меня, я спросил его, чтобы отвлечься:
   -Скажите, пожалуйста, почему вы не включаете электричества?
   Старик пошамкал губами, видимо, пытаясь подобрать ответ:
   -Дело в том, юноша, что в этом доме вообще нет света. И нет его уже давно.
   Я удивился:
   -Я что-то не совсем понял....
   -Что тут понимать, - ответил старик, - нет, и всё!..
   -Но почему?..
   Старик посмотрел на меня с хитрым прищуром. Его маленькие глазки хитро блеснули озорными искорками.
   -Молодой человек, - обратился он ко мне, - вы хоть знаете, где находитесь?!.. Вы стоите на пороге величайшей тайны, а задаёте какие-то глупые вопросы про электрический свет!.. Поймите же вы, что стоит вам сделать небольшой, малюсенький шажочек, совсем маленький, совсем ничтожный, и вы будете посвящены в таинственный и неизвестный для вас мир. Вы будете причастны к нему, и он станет тем грузом, который вы будете нести по жизни!
   -Извините, а почему я должен буду нести этот груз? - попытался сразу защититься я, всё же заинтригованный его словами, но совершенно не понимающий, куда он клонит.
   -Потому что оно так получится. Вы ведь хотели узнать, что это за дом?
   -Дом как дом, - продолжал я инстинктивно защищаться, слегка опешив от такого неожиданного поворота разговора. - Собственно говоря, я ничего странного не вижу....
   -Ну, как же? Вы ведь уже задали мне вопрос, почему здесь нет света, не так ли?
   -Вообще-то, да, - согласился я, - но не больше того....
   -Ну, а если я скажу вам, почему нет света, то я уверен, что вы захотите узнать и всё остальное.
   -Не знаю, может быть....
   -Зато знаю я, - старик понизил голос. - Вы захотите узнать дальше. Я вам расскажу, но с одним условием....
   -С каким же? - поинтересовался я, заинтригованный тоном голоса старца.
   -Пока это не имеет значения. Но, узнав от меня нечто, что я собираюсь вам сообщить, вы уже не сможете освободиться от того груза, который свалиться вам на плечи вмести с этим добром. Тогда, в силу сложившихся обстоятельств, вы станете его рабом и будете нести его всю жизнь, чего бы это вам ни стоило....
   -Да, но почему вы так уверены в этом? - поразился я.
   Старик откинулся куда-то в темноту, и оттуда стали видны лишь зрачки его глаз, то и дело брызгающие мельчайшими искорками:
   -Потому что я знаю. Знаю, не потому, что прожил жизнь и имею некоторый жизненный опыт. Любой опыт смертного слишком мал, чтобы даже прикоснуться к тайным законам существования и перетекания форм бытия и небытия, мрака и света....
   Мне на минуту показалось, что старик говорит не свои слова, а будто произносит их под гипнозом. Я никогда не был на сеансах чревовещателей и только слышал об этом жутком мистическом представлении, но сейчас мне показалось, что присутствую именно на таком сеансе.
   Тут старик будто опомнился от своего сна и уже заговорил более человеческим языком, ближе к земной сути разговора.
   -Я прожил жизнь, сынок, - промолвил он как-то длинно, растянуто и устало, - целую жизнь, и люди научили меня кое в чём разбираться.
   Я сделал вид, что не расслышал тех первых слов, что произнёс мой странный знакомый. Мне и без того было страшно.
   -Скажите, но почему вы выбрали именно меня?.. Каким образом вы нашли меня, да и кто я такой, чтобы доверять мне, совершенно вам не знакомому человеку, какие-то тайны? Разве в том пивбаре, где вы меня встретили, не было никого другого, с кем можно было проделать подобную шутку?
   -Это вовсе не шутка. Но я выискивал среди дерьма чистейший алмазик.
   -Это я-то алмазик? - тут мне пришлось снова удивиться.
   -Я понимаю, что вам всё случившееся в диковинку, как-то странно. Подсел какой-то старикашка за столик, предложил, добрая душа, кружку пива, затем с чего-то в гости пригласил, завёл в какой-то непонятный, более чем странный дом и несёт всякую чушь. Но, - старик сделал движение, и в темноте, где-то наверху, выше его головы забелел поднятый им указательный палец. - Но! Вы слишком невнимательны, мой друг!.. Разрешите мне вас так называть?..
   -Вы меня так давно уже называете, и я против этого, кажется, не возражал.
   -Да, но теперь я спрашиваю у вас разрешения. Впрочем, о чём я говорил? Ах, да!.. Вы слишком невнимательны, и это вас подводит.... Собственно говоря, с какой радости или печали вам надо быть внимательным? Молодость, веселье, наивность, беззаботная жизнь... Разве в таком возрасте можно попрекать человека за то, что у него плохо развита наблюдательность и слабое внимание? Вы ещё никому ничем не обязаны, никому ничего не должны, вам не надо озираться по сторонам, не надо быть осторожным, и поэтому вы не видите, кто за вами наблюдает, кто вами интересуется.
   -Разве ещё кто-то интересуется мною? - я усмехнулся, но сказанное стариком почему-то сильно польстило моему самолюбию: "Если тобой интересуются, значит, ты не такая уж мелкая сошка, какой кажешься самому себе!"
   -А как же! - воскликнул старичок. - Вы ещё слишком плохо знаете жизнь и её невидимые, тайные связи, которые для большинства людей неизвестны до самой смерти. Между тем, жизнь проходит по законам этих связей, её не интересует, знают ли об этом люди или нет. Жизнь человека - это хитрая штука, это дьявольское переплетение интересов, интриг и страстей. Подчас и сам не знаешь, какой поворот в твоей судьбе ожидает тебя.... Не знаешь, если не знаком с тайными связями между живущими, между живущими и умершими, между настоящим, прошлым и будущим. Правда, я-то уже знаю, но это бесполезный груз. Жизнь прожита. И что теперь мои знания её законов? Эх, мне бы твои годы с моей сегодняшней седой головой. На какие вершины я бы тогда взлетел. А теперь всё, баста!.. Крылья обветшали и обгорели в жизненных перипетиях. Обидный парадокс жизни. Когда ты молод и силён, то глуп и напрасен, когда же тебя клонит в могилу, то вдруг возникает страшное, необоримое желание оставить след на земле. Горький закон перехода количества в качество: число прожитых лет делает тебя мудрым, но дряхлым и бессильным. И знания, накопленные тобою за долгую жизнь, становятся напрасным, больно давящим сердце грузом. Да уж.... Но о чём я начал, однако, не помните? Ах, да, вы спросили: может ли вами кто-нибудь интересоваться. Что ж, я отвечу: да, может, и непросто интересоваться, а интересоваться с большой силой. Вот, например, вами, в частности, долгое время внимательно и пристально интересуюсь я....
   Я чуть не упал со стула. Старик снова и снова продолжал удивлять меня своими россказнями.
   -Что-то я не заметил, чтобы мною интересовались, а тем более вас я вообще увидел сегодня впервые, - возразил я.
   -Но это не значит, что я за вами не наблюдаю. В том-то и состоит искусство наблюдения, чтобы объект наблюдения его не замечал. Но всё-таки, это правда: я следил за вами, наблюдал, как за подопытным кроликом, извините за сравнение, но оно довольно меткое. Я не буду говорить, сколько времени это продолжалось, но, поверьте, что довольно долго. Вы мне нужны. Сначала, когда я начал за вами наблюдать, меня посещали сомнения, но потом я утверждался в этой мысли всё больше и больше. Начал я наблюдение за вами не случайно. Как и почему я нашёл вас? Пусть это останется моей маленькой тайной. Хорошо?
   -Да, но зачем я вам всё-таки понадобился?
   -Я же сказал, что это будет моя маленькая тайна. Мне это было необходимо, и я это сделал. А сегодня мы встретились с вами только потому, что настала пора, что называется, засветиться. Пришло то время, когда мне стал необходим прямой контакт с вами, и я сделал всё, чтобы он состоялся именно сегодня. Вы даже не представляете, насколько это была тонкая игра. Жаль, что никто не сможет оценить её по заслугам. Хотя, - он взмахнул рукой, - мне это и не надо.
   Он помолчал немного, потом сказал, тяжело, по-старчески вздохнув:
   -Я проделал огромную, большую работу, но она была необходима мне!.. Представляете, мне даже пришлось поссорить вас сегодня с вашим закадычным другом!.. Не верите?!... Но ведь это произошло, и это факт.
   -Верно. Действительно, я сегодня поссорился с ним. Но как вам это удалось?
   -Я же сказал вам: тончайшая игра волей случая, - произнёс старик низким голосом.
   -Но воля случая никому не подчиняется, насколько я понимаю.
   -Ваши познания, ещё раз говорю вам, ничтожны и приблизительны. Волей случая довольно легко управлять, зная законы, которым она подчиняется, и умело используя их. У каждого человека есть Судьба. Другое дело, что одни верят в неё, другие - нет. Так вот, случай лежит в русле этой человеческой судьбы, и не выходит из него, как вода не может покинуть пределы берегов реки. Представьте себе, что всё, всё, всё происходящее вокруг вас и с вами, начиная с некоторого периода вашей жизни, являлось следствием управления психикой вашей и психикой окружавших вас!.. Вы шли к сегодняшнему дню очень долго. Вас подталкивали на эту тропу, вы сами поворачивали на неё, правда, иногда незначительно отклоняясь, но всё же день сегодняшний после некоторых усилий моего сознания и воли неминуемо обозначился в вашей судьбе....
   -Да, но вы же совсем недавно сказали, что просто наблюдали за мной, а теперь я уже узнаю от вас, что вы к тому же управляли моей психикой, да и не только моей, но и тех, кто так или иначе влиял на меня, кто дружил со мной или не мог меня терпеть, кто так или иначе сталкивался со мною....
   Мне стало не по себе снова, в который раз уже за этот сумасшедший вечерок. Целый мир, казалось бы, прочно устоявшийся во мне, теперь колыхался в моём сознании, готовый опрокинуться и перевернуться и ожидающий только лишь последней капли, которая переполнит чашу. Было такое ощущение, что я вот-вот сойду с ума.
   -Нет, я не обманул вас. До некоторого времени я действительно наблюдал за вами. Но с некоторого момента пришлось активно вмешаться в вашу судьбу, потому что вы начинали уходить в сторону, уплывать от той линии, по которой вам следовало бы идти, чтобы состоялась сегодняшняя встреча.
   -Но вы даже не поинтересовались, хочу ли я этой встречи!
   -Ещё бы, у нас слишком не равные условия, чтобы я спрашивал у вас мнение по этому поводу.
   -Хорошо, скажите мне хотя бы, с какого момента вы активно участвуете в моей судьбе? Могу я хоть это узнать?! - возмутился я.
   -К сожалению, я не могу сказать вам и это. Очень сожалею, но не могу, - беспристрастно ответил старик. - Скажу только, что в этом нет ничего сложного. Нужно только вовремя помещать вас в различные ситуации и подставлять определённый субъективный материал.
   -Да что вы себе позволяете, в конце-то концов? - вскочил я со стула, рассвирепев от его бесцеремонных разглагольствований. - Отвечайте немедленно, зачем вы это делали и какую цель преследуете?! Кто вам дал право проводить надо мной эксперименты, будто над подопытным кроликом?! Я должен знать, какие действия в своей жизни я совершал осознанно, а какие - под вашим влиянием! Отвечайте мне немедленно!
   Я стоял взбешённый посреди мрака и смотрел на старика, который нисколько не изменился. Мой вид не привёл его ни в трепет, ни в восторг, ни в недоумение. И никакие другие чувства не отразились на его лице. Тут мне в голову пришла резкая, пронзительная, сверлящая мозги мысль, что, скорее всего, собеседник мой сумасшедший, маньяк, заманивший свою очередную жертву в хитро расставленные сети. Он был тщедушен, этот старичок, но я слышал много раз, что у безумцев в минуты приступа появляются неизвестно откуда недюжинные силы, и они способны тогда справиться не то что с человеком, но и завалить взрослого быка.
   Едва эта мысль родилась в моей голове, как тысяча доказательств и аргументов, подкрепляющих её, собрались в одно целое, в нечто, стремительно несущееся и растущее, как снежный ком, которое промчалось в моём мозгу и раздавило своей тяжестью всё прочее. "Да, - подумал я, - скорее всего, это безумец с какой-то особенной, вычурной, чересчур витиеватой манией преследования. Он долго преследует свою жертву, и, вероятно, это доставляет ему особенное удовольствие. Он узнаёт про неё мельчайшие подробности, едва заметные штрихи характера, биографии, личности, его взаимоотношений с друзьями и приятелями. Он, будто заправской сыщик, преследует её долго, с уверенностью, что жертва никуда не денется от него, замечает, где она любит проводить своё время с друзьями, где её любимые места, с кем она бывает, обычно, в кампании. А потом, когда настаёт такое время, что очередная жертва может ускользнуть, находит способ, как с ней встретиться, как выйти на контакт. Вот сегодня ему и представился такой случай".
   Я стоял и эти мысли проносились в моей голове со скоростью молнии. А старик продолжал сидеть, как будто ничего не произошло. Он смотрел на меня своими маленькими глазками с хитрым прищуром, смотрел так, будто собирался загипнотизировать.
   "Влип ты, однако же! - подумал я, чувствуя, что сейчас остолбенею. - В случае чего ты даже не сможешь найти выхода из этой тёмной, мрачной западни!"
   Я думал, что старик совсем онемел: так долго продолжалось его молчание, но вдруг его рот открылся, и послышался ненормально спокойный, равнодушный ко всему происходящему голос:
   -Я же предупреждал тебя, что ты стоишь на пороге большой тайны. Я понимаю твоё состояние. Находиться в твоём положении немного страшновато, но это пройдёт, вот увидишь.
   Сказанное стариком нисколько не успокоило меня. Наоборот, оно лишь подталкивало меня к нервному срыву, который всё более нарастал в моём сознании, подобный снежному кому, неумолимо несущемуся под откос. Я уже плохо понимал, что происходит со мной, вокруг меня, где я, вообще, нахожусь. Меня вдруг охватило страшное, мерзкое удушье, и я почувствовал, что ещё минута промедления, ещё минута задержки в этой комнате, в этом доме, и я задохнусь окончательно. Ноги сами понесли меня куда-то в темноту.
   -Я хочу выйти отсюда! - закричал я не своим голосом, то ли желая напугать старика, хозяина дома, то ли ободряя самого себя.
   -Постой! Подожди! - услышал я себе вдогонку. Старик заскрипел на стуле, желая встать. - Подожди, куда же ты?!... Эта тайна касается и твоего отца!..
   Его вопли, нёсшиеся мне вдогонку, лишь прибавляли ужаса и трепета в моей душе.
   Дыхание перехватило, спёрло в груди. Стало ещё страшнее. Мне показалось, что руки старика, как две чёрные молнии настигают меня в темноте, и мне никуда не деться от них как бы быстро я ни бежал.
   Я припустил наутёк что было сил....

Глава 6.

   Старик снова попытался остановить меня своим окриком, однако ничего уже не слышал и не соображая, я бросился в темноту, прочь от этого маньяка.
   Мне захотелось вдруг мигом выскочить из этого мрачного дома, погруженного во тьму.
   В темноте я наткнулся на какую-то стенку, и с размаху пребольно ударился об неё лбом с такой бешенной силой, что голова затрещала от дикой боли.
   Я съехал вниз по стенке.
   Керосиновая лампа плыла в темноте, приближаясь ко мне в жутком молчании.
   От нахлынувшей жути силы вернулись ко мне, меня как подбросило, и держась рукой за разламывающуюся голову, второй я зашарил во мраке, ощупывая стену и продвигаясь вдоль неё неизвестно куда.
   На пути мне попался какой-то шкаф. Моя ладонь едва коснулась его, как с грохотом на пол повалились какие-то бумаги, образовав предо мной завал. Пытаясь перешагнуть его, я ступил ногой на скользкую поверхность этой кучи. Нога поехала. Я поскользнулся, кувыркнулся в воздухе на спину и съехал на ней как по снежному склону.
   Старик шёл прямо ко мне. Огонёк его керосинки был уже совсем близко. Я поднялся и продолжил бегство, ощупывая рукой стену. Старик преследовал, и где-то совсем рядом, позади меня раздавалось шарканье его ног и сопение. Казалось, что он вот-вот меня настигнет.
   Рука моя нащупала дверной косяк. Я толкнул дверь. Она поддалась, гулко заскрипев, будто за ней была пустота. Однако я не обратил на это внимания. Дверные петли противно заскрипели ржавчиной, но я устремился в неё и в тот же миг понял, что порогом пустота.
   Сердце юркнуло куда-то в пятки.
   Чувствуя, что падаю, я схватился за ручку двери, а ногой, ещё стоявшей на полу, уцепился за порог.
   Дверь под нажимом моего тела, увлекла меня за собой, нога соскочила с выступа, и тело моё повисло над пустотой во тьме, над чёрной бездной.
   Под тяжестью моего тела дверные петли отчаянно заскрипели. Я почти физически ощущал, как гвозди их вылезают из дерева. Дверь покосилась, отвисла, готовая вот-вот сорваться.
   Пальцы мои дико болели.
   Отворяясь всё шире, дверь ударила меня спиной о шершавую стену и остановилась.
   Из тёмной пустоты подо мной веяло сыростью и замшелой прохладой.
   Крупные капли пота покрыли моё лицо, но я справился с испугом.
   В проёме двери блеснул тусклый огонёк слабого пламени керосинки, и едва освещённое им лицо старика сощурилось, вглядываясь в темноту внизу.
   "Ай-яй-яй!" - вырвалось у него.
   Я хотел было отозваться, чтобы он понял, но справился с порывом.
   Старик вынес лампу вперёд, вытянув руку.
   Из темноты проступили влажные, осклизлые камни старинной кладки. Чуть выше двери поблёскивал мелкими каплями влаги цементный серый потолок. Внизу же, насколько хватало света керосиновой лампы, был виден колодец, уходящий в темноту.
   Старик всё продолжал смотреть вниз, пытаясь угадать что-то в кромешной тьме и прислушиваясь к тишине.
   Я затаил дыхание и стон от дикой боли, крутившей мне пальцы.
   Он нагнулся, приложил ладонь ко рту и крикнул в потёмки: "Эге-гей!"
   Раскатистое эхо гулко пришло откуда-то снизу: подо мной было не меньше десятка метров пустоты.
   Старик подождал, прислушиваясь, и снова громко и протяжно крикнул, потом, не дождавшись ответа, исчез в темноте.
   Теперь я обдумывал, как выбираться отсюда. Дверь порядком уже отвисла под моим весом. Боль в пальцах усиливалась, и я понимал, что недолго продержусь. Металл дверных ручек всё глубже врезался в мясо, давил на косточки фаланг. Я чувствовал, как пальцы мои теряют силу.
   Я поднял ногу, согнув её в колене, примостил подошву ботинка на скользкую поверхность каменной кладки, а затем, убедившись, что нога не поедет по слизи, покрывающей стену, в сторону, плавно, но с силой оттолкнулся.
   Отчаянно заскрипев дверь описала дугу к спасительному порогу, но остановилась где-то посередине.
   Мне было не достать ни до стены, ни до порога.
   Я уже не мог висеть и, понимая, что вот-вот сорвусь, в отчаянии раскачался, и дверь под влиянием моих усилий подалась к дверному проёму. Последним усилием воли я подтянул её, нащупав во тьме и уцепившись за порог.
   Едва я выбрался, в тёмной глубине колодца что-то звякнуло и лязгнуло. Глянув вниз, я увидел мерцающий, едва пробивавшийся сквозь тьму, огонёк керосинки.
   Вдруг яркая оранжевая вспышка озарила колодец, и там, у дна его, запылал, жирно коптя чёрным густым дымом, поднимающимся вверх по колодцу кучерявыми клубами, смолянистый, будто из средневековья, факел.
   Чадящее пламя, переливаясь оранжевыми всполохами, заплясало в завораживающем танце. Отсветы его озарили влажные стены колодца.
   Я различил внизу небольшую дверь, из которой выглядывал старик.
   Колодец был действительно глубок. Под дверцей внизу ещё на несколько метров вниз три вниз шла его стена.
   Я рассмотрел, что дверь снизу защищена выступающей в колодец полукруглой решёткой из толстых прутьев, а на самом дне происходит какое-то кишащее движение. Мне показалось, я слышу плеск воды, доносящийся оттуда.
   Вдруг дверца внизу с лязгом закрылась, снова воцарился мрак и тишина.
   Я тут же вскочил на ноги, двинулся в темноте наощупь по стене и вскоре снова наткнулся на порог какой-то двери. Наученный горьким опытом, я присел на корточки и ощупал пространство за нею. Пальцы мои ощутили поверхность деревянного пола.
   Вокруг были стеллажи, плотно заставленные книгами. В узкие проходы между ними едва можно было протиснуться, и их было здесь очень много, словно в библиотеке.
   Другого выхода из этого помещения я не нашёл и вскоре снова оказался у двери.
   Проём её осветил огонёк керосиновой лампы. Я выскочил в коридор и бросился наутёк, снова не разбирая дороги, что-то роняя и опрокидывая на своём пути, несколько раз больно ударившись обо что-то, вылетел на лестницу, ведущую куда-то вниз, кубарем скатился по ней и растянулся в полный рост.
   "Собственно, чего это я удираю от какого-то старикашки?" - пришла в голову трезвая мысль.
   Я встал, отряхнулся и пошёл навстречу тусклому огоньку керосиновой лампы.
   Хозяин дома не ожидал, что встретится со мной, и, наткнувшись на меня у лестницы, вздрогнул от неожиданности.
   -Кажется, я не переживу сегодняшней ночи, - произнёс он, хватаясь за сердце, - ты меня так напугал....
   Он тяжело вздохнул, а я ответил:
   -Я был напуган гораздо больше.
   -Но чем? - удивился старик. - Чего ты так испугался?!... Почему вдруг бросился удирать?
   Я смутился:
   -В самом деле, не могу понять. Стало вдруг страшно и всё. Бывает же такое?!
   -Бывает, бывает, - согласился старик. - Уж не знаю, каким чудом ты, вообще, жив остался. Здесь столько опасностей. ...
   Он развернулся и побрёл прочь.
   Мы прошли мимо двери, ведущей в колодец, куда я чуть не угодил, и, преодолев бумажный завал, устроенный мною, вернулись в комнату, где пили кофе.
   Старик предложил мне сесть за стол. Голос его был надломленный и усталый. Я был поражён такой перемене. Он стал совсем старым, дремучим старцем.
   -Так чего же вы побежали-с, молодой человек? - спросил он, прищурившись, но я не ответил. - Смею вас заверить, юноша, что вы едва не погибли.... Поймите, вы чуть было не погибли, молодой вы человек!..
   Я молча внимал его укорам, пытаясь понять, какого чёрта я здесь, вообще, делаю?!...
   -...Я же предупреждал: вы стоите на пороге большой тайны. В таких случаях надо быть хладнокровным. Любая тайна щекочет нервы. Тут уж держись!
   -Да, так и подмывает пуститься наутёк! - то ли съязвил, то ли согласился с ним я.
   Старичок разговорился, - хорошее настроение, видимо, вернулось к нему, - и произнёс витиеватую речь о великой пользе вежливости, при этом даже улыбался, но потом вдруг замолчал, пригнулся ко мне, навалившись на край стола, и спросил заговорщическим шёпотом, будто боясь, что его кто-то подслушивает:
   -Так вы хотите быть посвящены в тайну?
   Я так и опешил.

Глава 7.

   -Но, позвольте, зачем? И почему именно я?..
   -Игра высших сил!..
   Я глянул на поднятый кверху его указательный палец, дрожавший в мерцании лампадки.
   -Знаете, я не верю в существование сверхъестественного. В жизни моей не было ничего, что доказывало бы существование бога или дьявола. Во всяком случае, берусь доказать вам с точки зрения марксистко-ленинской философии, а также материалистической диалектики...
   Старик кисло поморщился, прервав меня жестом ладони:
   -Не надо, не надо, юноша. Не надо вспоминать здесь про Ленина, про Маркса! ... Всё это я знаю. Я скажу только одну вещь, после которой ты умолкнешь, потому что не сможешь ничего мне возразить. Да, эти двое поломали много копий, чтобы доказать, что существование бога, или как это ещё у них называется мировой идеи, - чистейший абсурд. Пусть так!.. Но все их доказательства не больше, чем очковтирательство. Да и во всех рассуждениях они затрагивают только одну сторону медали, делая вид или действительно не понимая, что есть ещё и оборотная её сторона. Но найди у них рассуждения о дьяволе. ... Дьявол не затрагивается вообще. Что это? Почему? Может, они умалчивали о нём, чтобы было проще объяснить всё с точки зрения весьма ограниченного мировоззрения? А может, они были всего лишь его покорным слугами? Ведь созданное ими миропонимание - большая услуга лукавому. Насколько укрепились его позиции в мире! Кстати, некоторое пробуждение от сна коммунизма произошло с десяток лет назад. Тогда памятники этих "вождей и мыслителей" сбрасывали с постаментов, закидывали бутылками с бензином и поджигали. В те времена их проклинали и громогласно каялись в том, что следовали заблуждению, которое называется марксизм-ленинизм. А теперь... всё вернулось к истине, которая проста, но очевидна: дьявол властвует на этой земле. Он попустил вожжи, но потом натянул их опять. И потепление, казавшееся необратимым наступлением весны и возвращением мира к жизни по законам божьим, вскоре закончилось. Весенние цветы погибли под натиском вернувшейся стужи. Всё вернулось на круги своя. О, Россия всегда была той страной, в которой лукавому жилось вольготно. Ведь эта страна созвездия Водолея, спутники которого чёрный кот и число тринадцать.... Я бы мог многое рассказать тебе, но у нас слишком мало времени для этого....
   Последние слова старика заставили меня глянуть на часы: до вечерней поверки оставалось каких-то полчаса. Если я не хотел неприятностей, то стоило тот час же пуститься в обратный путь.
   -У нас нет времени, - повторил старик, и я был с ним полностью согласен. - У нас нет времени, - снова произнёс он, делая акцент на этом, - потому что... потому что сегодня ночью я умру.
   Я снова поглядел на старика как на ненормального.
   -Откуда вы знаете?
   -Я знаю многое, что не открыто тебе.
   -Что же тогда заставляет вас заниматься мною? Почему болтаете со мной, теряя время?
   -У меня ещё остались обязательства, милый мальчик, и не выполнив их я не могу исчезнуть....
   -Вы хотите умереть?
   -Хочу или не хочу - это не в моей власти.
   -А в чьей же?
   -Существуют могущественные силы, управляющие бытием. Вы умеете верить, молодой человек?
   -Умею, - ответил я, не слишком уверенный в сказанном.
   -Ну, тогда вот.... Поверьте мне, человеку, которому нечего терять, что есть и бог, и дьявол, и больше того, что писано про них, простому смертному-то и не надо: пусть сам выбирает, кому служить. ... Да, бог есть. Он не искушает, но ждёт человека, раба своего, когда тот придёт в его царствие. Но мир вокруг человеку ближе, и тянет его в иную сторону, во тьму тьмущую....
   Я глянул снов на часы, собираясь прощаться, но старик, будто останавливая меня, продолжил:
   -...Есть колдуны, ведьмы, есть и волшебники. Есть много всякого нечисти, только не всякий с ней сталкивается, а кому доведётся, тот сам к ней и приобщается. Есть черти, есть вампиры, и есть дьявол, король и повелитель царства тьмы, князь мира сего. Тяжело тому смертному удержаться от его искушения, на кого он свой огненный глаз положит.... Помни и верь, что есть это всё и на земле, и выше, в недоступном для человека. Все ходят под богом и дьяволом и между ними выбирают свою дорогу. С дьяволом проще. Он предлагает сделки простые и понятные, земного свойства. Многие искушены им. С Богом не так. Он дал всё человеку при рождении. Он создатель, он творец, а не искуситель. К нему не подступишься, в него можно только верить, что он есть, верить и служить ему, творя добро на земле, пока не закончится путь через чистилище.... Бог слаб, а дьявол силён. В людях этой страны убивают живое, истребляют души. В других странах есть тоже, но не в таких размерах, а здесь - особенно. В вас убивают души дьявольские слуги, в великом множестве пребывающие среди смертных и ничем от них неотличимые. А, лишая души, вас лишают и веры, и все вы идёте в армию дьявола, не замечая этого. Вы продаётесь ему, и он рад успеху, вершащемуся на этой земле.... Все пытаются понять Бога. Но как может творение понять создателя, даже если оно по образу и подобию его? Бога нельзя понять, в него можно только верить, а вы лишены этого. Церква закрыты, храмы Божии разграблены и отданы на откуп дьяволу. Гибнет ваша земля, близится к геенне огненной, чтобы сгореть в ней вместе с Проклятым. Не верите вы и не веруете.
   -Да, но мы верим во многое и часто ошибаемся, разочаровываемся, - возразил я, стараясь вырваться в реальность из зачаровывающей пелены его слов.
   -Глупец! Верить можно только в Единственное и святое. Вся остальная вера - мишура, суррогат от его превосходительства дьявола. Верьте во что угодно, но не в Бога, и дьявол будет доволен. Верьте во что угодно, но помните, что верите в ложь. А когда вера в ложь давала плоды отрады? Верьте во что угодно, кроме Бога, но вы будете верить в Ничто, вы будете верить дьяволу.... Только святость непорочна. Только в святое можно верить. Вы же, слепцы, верите не сердцем, а умом. А вера от ума есть вера от дьявола. Вы верите в то, во что вам скажут верить, заглушая свой голос сердца. Вы способны лишь изображать веру, но не обретать её.... В Бога же надо верить сердцем, его не обманешь, хотя и в иных сердцах уже прочно гнездиться лукавый. Если ты веришь во Всевышнего, то, значит, он помнит тебя и не забыл в этом потерянном мире. Если же ты не веришь, но изображаешь, лицедействуя, то обманываешь самого себя и призываешь на голову свою Божию Кару.... Грешные люди пытаются заставить верить других в непорочность таких же смертных, равных перед Господом остальным, создав из них земных идолов. Воистину, грешники они. Как могут смертные быть великими, возвышаться над прочими? Лишь наместники Божии вправе править и царствовать на земле. А эти пришли из Тьмы. Они пришли не сверху, а снизу и всё перевернули вверх дном, весь устоявшийся земной порядок. Они пришли из тьмы и служат тьме. Воистину, грешны поклоняющиеся им. Нет среди смертных истинных праведников, ибо все они рабы Божии. Есть среди них лишь достойные на муки Господа. В каждом человеке борется два начала - божественное и дьявольское. Божественное питается верой, и, если в душе нет веры, то оно увядает подобно лишённому воды цветку. Душа такая рискует быть искушённой дьяволом, лишь только будет им примечена....
   -Уж не думаете ли вы сделать из меня верующего, набожного праведника? - бросил я старику, поняв, что, ещё немного, и уже не вырвусь из обволакивающей пелены его слов.
   -Покайся, ирод! - вдруг закричал на меня старик. - Побойся Бога, окаянный, и молись, молись, обретай веру, пока не поздно это ещё сделать!.. Я знаю, кто охотится за тобой! Не моя вина и не твоя, что душа твоя почти мертва для веры. Но оживи её, оживи, пока глас Господень ещё долетает до неё слабым эхом! Засохшие цветы не оживают, но твой цветок ещё можно спасти...
   Старик продолжал ещё говорить, но я уже отключился и не слушал его. В голове моей неслись с безумной прытью строчки, и я наслаждался их движением:

Душа моя убита и мертва,

Засохшие цветы не оживают....

   И что-то дальше, дальше, дальше. Что-то прекрасное и быстрое, неуловимое. И по сравнению с этим всё остальное вдруг стало так неважно и так нелепо.
   Когда это кончилось, я снова услышал голос старика, продолжавший монолог:
   -... цель моя совершенно другая. Я на весах, но душу твою вряд ли можно спасти, насколько мне стало ясно из нашего разговора. Знай только, что быть тебе после смерти в аду, коль не обернёшься к богу. К сожалению, отпущенное мне время не позволяет заняться реанимацией твоей души при всём моём желании. Я не доживу на земле в этом измерении даже до утра.
   Глаза его блеснули в темноте, и он продолжил:
   -Но я должен, во что бы то ни стало, передать тебе ключи от тайны.
   "Да на кой чёрт они мне нужны!" - хотел воскликнуть я, вспомнив, что нужно опрометью мчаться в училище.
   В разговоре наступила пауза замешательства. Мысли в моей голове вертелись беспорядочным круговоротом.
   Молчание длилось. А карусель в моём сознании раскручивалась всё быстрее, и я уже не знал, что скажу через минуту-другую, какая мысль, удачная или опрометчивая, выпадет на кон в этой рулетке.
   -Что ж, я готов вас выслушать, - неожиданно для самого себя произнёс я и подумал: "Ну вот, нелёгкая понесла!"
   Глянув на часы, я с ужасом заметил, что уже опоздал, и мне вдруг стало как-то всё равно, что будет со мною в училище. Как будто это вдруг ушло куда-то в бесконечно далёкое будущее.
   Старик внимательно следил за мной всё это время и, по-видимому, не упустил произошедшую во мне перемену.
   -Куда-то спешишь? - спросил он, словно на всякий случай.
   -Нет, нет, - успокоил его я.
   -Ну, тогда, пожалуй, я начну!.. - старик как-то даже воодушевился. - Прежде всего, я должен показать тебе этот дом. Времени у меня только до рассвета. А дом этот намного больше, чем кажется. Как айсберг, у которого видна только малая часть его объёма. Так что, пойдём....
   Он взял лампу в руку, встал из-за стола и пошёл. Я поспешил за ним, слыша его голос:
   -Всё, что находится в этом доме, теперь принадлежит тебе. Тебе досталось хорошее наследство. Думаю, что у наследника найдётся и время, и желание познакомиться со своим богатством поближе. Сейчас мы проведём лишь беглый осмотр....
   Мне всё же было не весело. Его постоянные рассуждения о смерти.... От этого внутри холодило, подмывало противное чувство тошноты. "Какого дьявола всё время напоминать мне об этом?.. Нормальному человеку достаточно один раз сказать", - думал я, пробираясь за ним.
   Дом оказался действительно больше любых моих ожиданий. Сначала я взялся считать комнаты, но когда число их перевалило за двадцать, сбился со счёта. Нечего было и говорить о том, чтобы запомнить их содержимое. Я только понял, что "моё наследство" - какой-то хлам. Но по уверению старика это были очень редкие и ценные книги, рукописи, а также вещи, годные разве что лечь под музейное стекло.
   -Когда-то, давным-давно, - рассказывал мне между тем старик, - я имел неплохую работу, получал зарплату не то чтобы хорошую, а приличную, можно сказать. В те времена я без труда мог содержать свою семью и не знал никаких проблем. Это было так давно, что тебя ещё и на свете-то не было. В те времена люди жили хорошо, намного лучше, чем сейчас. Вот тот кофе, который мы с тобой сегодня пили, это натуральный бразильский кофе, какого сейчас не встретишь, остался у меня ещё с тех "допотопных" времён....
   Он нёс какую-то старческую ахинею, перемежаемую указаниями, что и где лежит, и мне уже надоело его слушать, но он не умолкал:
   -... тебя, видимо, мучает вопрос, почему в достопамятное время, когда в магазине можно было свободно купить дешёвую колбасу, без труда достать бразильский кофе, да и кофе вообще, когда прилавки изобиловали самыми различными продуктами, почему я тогда делал запасы, закупался впрок, ведь так?
   -Да, - ответил я машинально, хотя подобный вопрос меня нисколько не "мучал".
   -Только благодаря моему врождённому чутью, инстинктивному еврейскому чутью, мой мальчик! Только и всего! Да плюс ещё немного наблюдательности и логического мышления.... В те времена я ещё не обладал могучими знаниями, которые открыты мне сейчас, был простым человеком с обыкновенными суетными заботами простой человеческой жизни. Сейчас бы я не стал заниматься этой мелкой суетой, потому что моё положение освобождает меня от этого бремени. А тогда я был всего лишь простым смертным. Сейчас мне незачем врать....
   Старик вздохнул, остановившись, обернулся, пытаясь заглянуть мне в глаза, чтобы определить, наверное, верю ли я его словам или нет. Но я тут же потупил взгляд, потому что, как уже сказал, не выносил прямого взгляда в свои глаза, особенно, если на меня смотрел пожилой человек.
   Мы снова двинулись вперёд по бесконечным коридорам и переходам дома, которым, казалось, не будет конца и края.
   -Да, - послышался вновь голос моего провожатого, - я прожил долгую жизнь и многое повидал на своём веку. Мне не тяжело было заметить, что с каждым годом жить-то становилось всё тяжелее и тяжелее, а в последнее время, ты уже появился на свет, вообще, невыносимо. В те времена я ещё был семейным человеком, жил, что называется, как все. Была жена и сын. Был дом, хотя и не было своего угла, но я не считаю и не зову домом квартиру или другое помещение для проживания. Я называю домом некоторую общность людей, а именно, мужа, жену, их детей, то, что их связывает между собой, чувства, которые они питают друг к другу, взаимоотношения между ними. Словом, вполне понятно, что я подразумеваю под словом "дом". Так вот, был у меня и свой дом. Да, нам приходилось мыкаться по разным углам, поэтому, наверное, этот дом стал рассыпаться, не успев и окрепнуть. Жена ушла от меня. Да, она жила рядом, но телом принадлежала не только мне, а душой, вообще, не принадлежала никому и даже самой себе. Бедная женщина. Она сама позволила разорить свитое ею гнёздышко. Ей всё хотелось встряхнуть меня. Но дело-то было совсем не во мне. Просто у каждого есть земной путь, на котором встречаются перекрёстки и развилки. И тогда сильный духом выбирает один путь, а слабый и уставший, надломленный судьбой, бредёт другим, ведущим к пропасти и тащит за собой в бездну своих спутников, идущих с ним, говоря языком альпинистов, в одной связке.
   Вот так случилось и с моей женой. Она хотела много и сразу, была нетерпелива и мало слушала, что говорил ей я. Она надеялась совершить прорыв из нищеты, в которой мы родились и жили, наверх, в более высокие сферы, но, не рассчитав своих слабеньких женских силёнок, растеряла и то, что было, покатилась под гору с высокой кручи, в самый низ. Эта женщина потеряла свой дом, разбила второпях своё маленькое зеркальце счастья, надеясь найти большее, и уже никогда не сможет обрести вновь ни того, ни другого. Она умрёт одинокой, вдали от сына, не помня мужа, придавленная тяжестью пошлой, низкой жизни, в которую сама себя повергла. И это лишь её вина. Помочь ей уже невозможно.... Да-а-а, ну что ж, зайдём-ка в эту комнату. Я тебе кое-что покажу.... Вот, смотри сюда. Видишь?..
   Старичок между делом рассказывал печальную историю своей жизни, пока мы переходили с ним из комнаты в комнату, ходили по коридорам и переходам, а я думал, как похожа она на судьбу моей семьи. Сколько таких людей в мире, чьё маленькое счастье вот так вот, подобно утлому судёнышку в безжалостном и огромном океане, разбивается на их глазах, гибнет и тонет под гнётом житейских ураганов?.. Наверное, мало найдётся счастливчиков, чей кораблик прошёл через эти испытания судьбины, не получив пробоины, или не потеряв мачты или паруса, или не поломав руля....
   Я потерял всякий счёт времени. Казалось, что эти тёмные коридоры и комнаты затерялись где-то в вечности, вне времени, и мне теперь суждено бродить за стариком бесконечно, пока существует это измерение. Мне было уже всё равно, что он говорит мне, идя впереди с коптящей керосинкой, куда меня ведёт и что показывает, зачем это делает. Что ему, вообще, от меня нужно, и когда всё это кончится?.. Я шёл вперёд как заведённая машина, не испытывая никаких чувств и ощущений.
   Старик же говорил без умолку:
   -...Если бы мне двадцать лет назад кто-то сказал, что мы будем так жить, я бы рассмеялся ему в лицо. Как же! Ведь мы двигались вперёд, строили коммунизм! Мы боролись за победу идеалов и, казалось бы, что они победят очень и очень скоро, если не сегодня, то завтра - непременно. И?.. К чему мы пришли? Причины даже не в тех, кто вёл целые народы в тупик. Они пешки могучих и страшных сил, которые играют судьбами целых этносов с помощью этих марионеток и ставленников....
   Старик замолчал, а потом вдруг заметил:
   -Правда, кофе, которое мы сегодня пили, имеет уже далеко не тот вкус, что прежде..., - от чего вдруг снова явственно показался мне сумасшедшим.
   Мы подошли к комнате, дверь которой была обита оцинкованным железом. Старик остановился напротив неё, замолчал, а потом, подняв вверх указательный палец, как знак особого внимания, произнёс:
   -А вот это особая комната. Здесь собраны особые артефакты, за них можно получить огромные деньги. Но ты храни их как зеницу ока, и они сослужат тебе верную службу.
   Мы двинулись дальше, и, видя мой скисший вид, старик произнёс:
   -Кстати, здесь книга твоего отца....
   -Моего отца? - удивился я.
   -Да, твоего отца, - сказал старик. - Прочитай её....
   Мне стало удивительно. Я впервые слышал, чтобы мой отец писал книги. Ещё удивительнее было то, как книга его была в этом доме.
   Смутная догадка озарила на мгновение моё сознание: между этой книгой и тем, что отца посадили, должна быть какая-то связь....
   -Извините, пожалуйста, - обратился я к старику, - вы что, были знакомы с моим отцом?
   -Нет, - ответил он, однако, я заметил его замешательство. - Как тебе сказать.... Твоего отца лично не знал, но много о нём слышал и читал кое-что из его работ. Судьба таких людей небезынтересна мне....
   В это время где-то в закоулках дома большие, видимо, часы стали бить двенадцать. Тяжёлый, раскатистый гул разнёсся в темноте и докатился до нас, нарушив мёртвую тишину. Я посмотрел на старика. При звуке каждого удара он тихо вздрагивал и, немо шевеля губами, считал их про себя. Когда замолк гулкий отзвук последнего боя часов, он, тяжело вздохнув, пожал плечами и с тоской посмотрел на меня:
   -Ты должен будешь сейчас уйти....
   -Но почему?..
   -Жизни моей осталось четыре часа. Я должен успеть сделать ещё дело, очень важное. Для этого мне нужно полное одиночество. Прощай! Я уверен, что ты не забудешь дорогу. Но приходи лишь с наступлением темноты, иначе не сможешь попасть в дом. Понял?..
   -Да.
   -Керосиновую лампу найдёшь в сенях.... А теперь оставь меня одного. Идём!..
   Мы двинулись обратно по коридорам странного дома.
   -Мне очень жаль, что не успел тебе многого рассказать. Не так давно, во времена, именуемые теперь смутными, я был администратором необычного архива. Было тогда общество, называлось "Клуб Дилетантов", подчинялось другой, более могущественной организации, ты сам узнаешь о ней, придёт время.
   "Клуб Дилетантов" занимался сбором рукописей запрещённых книг, готовил их к отправке за границу, а также вёл переговоры с заграничными покупателями о продаже архивных материалов частным лицам и частным музеям. У "Клуба" имелось несколько хранилищ, которые не рассекречивались даже в самые благоприятные годы того времени, когда, казалось, можно всё. В его руководстве, к счастью, имелись трезвые головы, считавшие, что всякий период свободы заканчивается реакцией, и тем большей, чем сильнее до того официальная власть отпустила вожжи. Вот этот дом и был оборудован под одно из таких тайных хранилищ. О его существовании теперь мало кто знает. Многих из тех, кто его создавал, уже нет в живых.
   В последние годы смутного времени в такие тайные хранилища было спрятано много книг. Тогда уже начали закручивать гайки. Вот так и оказалось, что я стал хранителем и обладателем уникума современной истории и недавнего прошлого. ... Но..., вот мы уже и пришли....
   Едва он произнёс эти слова, как я заметил, что мы в сенях дома.
   -Всё, дальше пойдёшь сам, - произнёс старик загадочно, тронув меня за плечо.
   -До свидания! - сказал я.
   -Прощай, - тихо ответил он, и мне почему-то стало страшно. - Провидение само приведёт тебя к этой двери....
   Я вышел из дома и обернулся на старика.
   Тот стоял, освещаемый тусклым светом керосинки, глядя мне вслед, и, насколько это было видно, лицо его было исполнено печали. Я словно прочитал по лику старика исполнившую его смертную тоску. Морщины страдания, особенно отчётливые теперь, насквозь прорезали его кожу.
   Немая сцена на пороге стала тяготить меня, и я углубился в сад, окружавший дом.
   Уже пройдя несколько шагов, услышал я, как дуновение ветра, долетевшие до меня слова: "Прощай, сынок!" А, может быть, мне это только послышалось. Я шёл между деревьями, не оборачиваясь, - меня всё время так и подмывало перейти на бег, пуститься наутёк, - и только у калитки, за которой была улица, облегчённо вздохнул.
   Едва я вышел за неё, как дружная перекличка дворовых собак встретила меня и не умолкала ещё долго, до самого перекрёстка, ведущего в город.
   Теперь мне казалось, что старик за дверью исчез прежде, чем я успел отвернуться. Это казалось мне странным, и я сделал некоторое усилие, чтобы вспомнить последнюю сцену как следует, но теперь лишь здорово пожалел о том, что не обратил на это происшествие внимания.
   Я шёл по ночному, спящему городу, в лицо мне дул сырой, холодный, пронизывающий насквозь ветер. Понемногу радость от того, что я очутился на улице, на свежем воздухе, что чувствовал себя в безопасности большей, чем в доме у старика, выстудилась, выветрилась, уступив место ознобу и ощущению дискомфорта. Я даже припустил бегом, но всё равно не мог согреться: тепло улетучивалось быстрее, чем я нагонял его своим быстрым движением.
   Время близилось к часу ночи. Я жестоко опаздывал, рискуя получить по полной. Больше всего теперь тревожило меня, что моё отсутствие в училище наверняка заметили, и я на ходу придумывал "отмазки", но одна из них была глупее другой.
   В неверном розоватом свете фонарей, освещающих с высоких столбов пустые улицы города, я чувствовал себя всё более неуютно. Волны холодной измороси обдавали меня с ног до головы. Пальцы замёрзли, будто на дворе стояла осень, и я клял себя последними словами за свою авантюру.
   Всё произошедшее этим вечером, как обычно бывает, казалось теперь всё более и более глупым и несерьёзным, а вот то, что ждало меня в училище, становилось страшным и пугающим.
   Город словно вымер. Ни единой души, ни одного праздно шатающегося человека не встретилось на моём пути, и только коты временами перебегали мне дорогу, и тогда я пристально вглядывался, не чёрного ли они цвета. И если случалось, что кот был чёрным, то сворачивал на другую улицу и обходил десятой дорогой это место, надеясь, что нелёгкая пронесётся мимо.
   В голове у меня крутилась теперь лишь одна безумная своей простотой мысль: "Скорее бы добраться до постели и лечь спать!"
   Однако, отсутствие моё не осталось незамеченным, в казарме меня всё-таки ждали. Когда я, переодевшись у бабки, долго и сварливо ворчавшей на меня за столь поздний визит, пробежал последнюю дистанцию в несколько сотен метров, перепрыгнул забор, добрался до казармы и вошёл в общежитие четвёртого курса, тихо, на цыпочках крадучись к своей комнате, громовой голос дежурного по батарее остановил меня, окликнув по фамилии. Это означало лишь одно: в казарме были офицеры. Между собой в отсутствие начальственного глаза курсанты друг к другу так не обращались.
   Я остановился.
   -Яковлев! Яковлев! - снова громко крикнул дежурный. - Яковлев, иди в канцелярию.
   Последние надежды на удачный исход моего проступка лопнули, как мыльный пузырь, оторвались в груди вместе с бешено и больно заколотившимся сердцем, дыхание перехватило, в лицо пахнуло жаром предстоящей неприятной сцены.
   Мне показалось, что не спит вся батарея, что не только те, кто сидит в канцелярии, но и курсанты в своих кроватях прислушиваются к тому, что происходит в коридоре, кто со злорадством, кто с сочувствием, кто с обыкновенным любопытством и жаждой вкусить чего-нибудь новенького и необычного.
   Делать было нечего. Не помня себя, я вошёл в канцелярию.
   Командир батареи сидел за столом и пыхтел сигареткой. Он посмотрел на меня взглядом, полным высокомерного презрения. Так смотрит победитель на побеждённого, не достойного даже поражения от его руки, так смотрел бы, наверное, титулованный представитель высшей касты средневекового общества на своего поверженного наглеца-вассала, вздумавшего возомнить себя ему равным. Так смотрел бы, видимо, и царственный лев, когтем лапы вспоровший пузо задиравшейся на него жалкой дворняжки и выпустивший ей кишки.
   От этого взгляда мне сделалось не по себе, я почувствовал себя подлой тварью, из-за которой вынуждены страдать другие люди. Он давил меня к земле, жёг меня, этот утомлённый волнением и ожиданием взгляд. Он как бы говорил мне: "Кто ты такой, чтобы отнимать у меня моё свободное время? Кто ты такой, чтобы ждать тебя по ночам и волноваться? Разве мне не хочется отдохнуть, разве я не устал сегодня? Какого чёрта я должен страдать из-за тебя?"
   В канцелярии был и мой взводный. Он тоже смотрел на меня, но в его глазах не было ни надменности, ни откровенного презрения, ни даже злости. В них был укор и озабоченность, но это были глаза слабого человека. У него не получался взгляд, как у комбата. И даже, если бы он очень захотел, то не смог бы этого сделать.
   Следом за мной в канцелярию ввалился мой замкомвзвода, огромный и здоровый, как медведь, детина. Он был угрюм, но, стараясь показаться ещё страшнее, громко пыхтел через ноздри, как бык, то ли запугивая меня, то ли показывая комбату, какой он грозный командир и как его должны бояться подчинённые, но этот номер был рассчитан на откровенных дураков и тупиц, таких, наверное, как и он сам. Ни на меня, ни, тем более, на комбата он не произвёл никакого впечатления. Он был здоров, и его крепкие, огромные руки, обладающие силой орангутанга, могли бы скрутить меня как паршивого червяка, превратив в мочалку, в лепёшку. Но... но он был столь же осторожен, трусоват в душе, сколь и здоров телом. Да, он мог стукнуть меня своим здоровенным, как кузнечный молот, кулачищем сверху по голове, даже не стукнуть, а просто опустить его на неё, и я бы рухнул, как подкошенный, как курёнок-несмышлёныш, ошеломлённый ударом молоточка, подламывается на своих тоненьких ножках. Возможно, это бы получилось у него весьма просто и эффектно. Как у заматерелого скотобоя, без лишних эмоций и суеты наносящего единственный, не слишком сильный, но точный и смертельный удар стоящему перед ним животному. Он мог бы, но никогда не сделал бы этого. Он не мог совершить подобного поступка.
   Всё вышеописанное было увидено и осознанно мною в десятые доли секунды.
   -Заходите, заходите, товарищ курсант, - сказал слишком уж спокойно и официально комбат: что ж, пора волнений для него действительно кончилась. Самого страшного не случилось: я был жив-здоров, и он на глазах менялся, предвкушая, как сейчас вволю поизмывается надо мной, отыгрываясь за свои переживания. Ничего хорошего тон его голоса не сулил.
   Вообще-то, наш комбат был человеком сдержанным, умел контролировать свои эмоции, и по его лицу нельзя было прочитать, что у него на уме. Я всегда уважал его за это качество, да и большинство курсантов относилось к нему с неподдельным уважением. Даже в самом жутком волнении его лицо оставалось каменно неподвижным. Только поистине страшные, злопамятные и расчётливые люди, умеющие откладывать месть на потом и с большим успехом воплощать её много позже, но неотвратимо возмездно, обладают таким талантом. У комбата белели только лишь губы. Если бы он тут же начал кричать на меня, топать ногами, размахивать передо мной руками, пытаясь и боясь ударить, мне было бы легче. Но комбат был не из таких людей, которые тут же выпускают как пар из котла энергию своей злости. Он оставлял её про запас, как рачительный хозяин, и расходовал долго, по мере надобности и понемногу, именно в тот момент, когда этого меньше всего ждали когда-то провинившиеся перед ним, чем добивался наибольшей пользы и эффективности от её использования.
   Именно этот спокойный и официальный тон разговора, подчёркивающий его высокое самообладание и не унижаемое чувство собственного достоинства, силу и твёрдость его характера, ошеломил меня и заставил внутренне содрогнуться.
   В минуты гнева комбат был спокоен, но он с тем же хладнокровием мог хоть через месяц, хоть через полгода взыскать с тебя причитающееся за свои бессонные ночи, за вызов "на ковёр" к начальству, ошеломить и раздавить тебя именно тогда, когда ты меньше всего ожидаешь этого и надеешься, что всё забыто. Память его на причинённое ему зло была изумительная, и он не был склонен к сентиментальности. Сердце его не поддавалось жалости и не знало пощады. Каждый получал по заслугам. И, хотя для постороннего это было практически не заметно, тот, кто испытывал на себе его кару, знал, как она тяжела, продолжительна и ощутима.

Глава 8.

   -Ну, что, товарищ курсант? - спросил меня командир батареи, старший лейтенант Скорняк.
   -Что? - спросил я тоже, не найдя ничего лучшего для ответа.
   Я был в растерянности. К тому же сопение замкомвзвода за моей спиной сильно отвлекало меня. Оно было мне противно.
   -А что вы "чтокаете"?
   -Не знаю.
   -Хорошо, отвечайте на вопрос: где вы были?
   Я немного подумал, но не найдя подходящего ответа, сказал:
   -В самовольной отлучке, товарищ старший лейтенант.
   -Мне это понятно, я спрашиваю, где именно вы были?
   Я упорно молчал, и тогда комбат задал другой вопрос:
   -Хорошо, почему так поздно пришли?
   "Как в детском садике", - подумал я и ответил:
   -Потому что не мог раньше.
   -В чём причина, причина вашего опоздания? Почему вы не пришли вовремя?!
   Я молчал.
   -Вы можете указать причину?
   -Нет....
   Этот бестолковый разговор продолжался до трёх часов ночи. Сначала в нём принимали участие только мы с комбатом, и беседа проходила довольно спокойно, почти мирно. Затем в него вступили взводный с замкомвзводом, и тон его сразу изменился в сторону психоза и истерики.
   Скорняк лишь ненавязчиво обратил моё внимание на то, что каждый получит по заслугам, сделал какие-то смутные намёки на скорый выпуск и распределение. Взводный же принялся читать мне мораль, а потом пообещал, что обязательно посодействует тому, чтобы я попал к чёрту на кулички. Замкомвзвода тоже разорился бранью и пообещал, что устроит мне "сладкую жизнь" в оставшееся до выпуска время. Две последние угрозы я не воспринял всерьёз, но вот то, что сказал комбат, очень меня обеспокоило.
   Выходя из канцелярии сонный и удручённый состоявшейся промывкой мозгов, я уже едва держался на ногах от смертельной усталости и готов был упасть и заснуть прямо на полу, в коридоре, мёртвым, беспробудным сном.
   "Плохи твои делишки, - подумалось мне сквозь полудрёму, заволакивающую моё сознание, - однако, какие всё-таки мы рабы".
   Не помню, как я добрался до своей кровати, как разделся и лёг. Проснувшись утром, разбитый и не выспавшийся, я ещё раз с неприятным чувством вспомнил вчерашние события.
   Сердце стянуло тоской жестокой неудачи и огорчения. История со стариком и похождением в его злополучный дом вспоминалась теперь как полуночный бред, как дурной сон, как пустая трата времени, не случись которой, всё было бы хорошо. Вчерашний день хотелось забыть, как можно скорее.
   Голова разламывалась. Тревога не покидали мою душу целый день. Я не мог обрести покоя и жил в ожидании наказания. Беседа в канцелярии никак не шла у меня из головы.
   Это продолжалось два дня, пока не подошёл Охромов.
   -Ну, что?.. Ты надумал? - спросил он, тряся кулаками в карманах и щурясь на один глаз, то ли от того, что ему в глаз било солнце, то ли от ощущения своего превосходства надо мной, разбитым и раздавленным.
   -Чего надумал? - не понял я сразу.
   -Ты что, забыл наш разговор в баре? - удивился Гриша.
   -Нет, не забыл.
   Мне не хотелось с ним разговаривать: пережитые события полностью поглотили меня ожиданием кары. Кроме того, я понимал, что проблема с долгом куда страшнее и опаснее всех тех событий, которые сейчас переживал, но словно страус прятал голову в песок: история с долгом пугала и отталкивала своей неразрешимостью.
   "Всё гениальное просто, - пришло мне на ум, - но простота - хуже воровства! Тогда по закону треугольника, что же тогда гениальность по отношению к воровству?!."
   Чтобы хоть как-то разрядить обстановку, я спросил Охромова:
   -Знаешь, что со мной произошло?..
   -Что? - живо заинтересовался приятель, поскольку вопрос прозвучал так интригующе, будто я хотел ему поведать, что после его ухода из пивбара на меня свалился миллион.
   Вдруг я поймал себя на мысли, что хочу рассказать про старика и его логово только затем, чтобы хоть кто-то знал, что я прокололся с "самоходом" не из-за мальчишеской глупости, а в силу серьёзных обстоятельств. Но тут же решил, что не стоит выдавать тайну, быть может, даже глупую, ради для того, чтобы хоть кто-то знал, что я не простак и не позорник. Опаздывать из увольнения считалось среди курсантов делом не зазорным, хотя и наказывалось командованием, опаздывать же из "самоволки" в курсантской среде считалось проступком неприличным, и мало того, что наказывалось начальством, но и для уважающего себя курсанта было клеймом позора. Не умеешь - не берись!..
   -Да нет, ничего, - я поплёлся прочь.
   -Постой! - Охромов догнал меня, потянул за плечо и развернул к себе. - Постой!..
   Я терпеть не мог, когда со мной так поступают: вот так хватают, разворачивают, когда, вообще, ко мне прикасаются, принуждая к чему-нибудь, и потому едва не двинул Грише по физиономии. Когда же он попытался трясти меня за плечо, я уже не выдержал и вспылил, в ярости пытаясь сдёрнуть его руку со своего плеча. Но пальцы Охромова лишь крепче вцепились в отворот моего кителя. Он был сильнее меня, и моя попытка оказалась тщетна.
   "Настроение итак паршивое, а тут ещё этот козёл прицепился", - подумал я.
   Курсанты, вообще, любители посмотреть на выяснение отношений с помощью кулаков, поболеть, посочувствовать, подсказать в трудную минуту стычки. Ну а, когда дерутся приятели, тут не удержатся в стороне даже самые ленивые и равнодушные к подобным вещам. Поэтому, едва мы с Охромовым сцепились, как сразу же вокруг нас образовалась кучка болельщиков: все знали, что мы с Охромовым - "братаны" по жизни.
   Однако, кроме этой немой сцены, да нескольких минут насупленного стояния потом вот так, сцепившись, ничего интересного в коридоре не произошло: настроения драться, хотя я и был взбешён, не было никакого.
   Мериться со мной кулаками в планы Гриши тоже, видимо, совсем не входило. И потому пару минут мы постояли друг против друга, ожидая, что драку начнёт другой, но ничего больше не происходило.
   Народ, поняв, что "кина не будет", стал расходиться.
   -Чего ты от меня хочешь? - спросил я у Охромова.
   -Надо поговорить, - примирительно ответил он.
   -Говори.
   -Нет, здесь не могу....
   Я, довольный тем, что не получил при всём честном народе по морде, направился к выходу из казармы, с удовольствием слыша позади себя его шаги. Вслед нам смотрели десятки любопытных глаз. И это было моей маленькой победой над Гришей.
   С четвёртого этажа общежития мы спустились на улицу и через плац перед зданием прошли на спортивный городок.
   Я глянул на верх. В окна смотрели самые любопытные: если вдруг драка начнётся здесь, то они всех "свистнут наверх", в смысле - вниз. Некоторые подозревали, что драка ещё впереди.
   -Хочу услышать твой ответ насчёт моего предложения, - Охромов тоже глянул на окна казармы, обернувшись назад. - Разве ты не понимаешь, что нам его надо сделать, иначе обоим крышка?! Можно "кинуть" кучу "лохов" здесь, но люди, которые занимают такие деньги, с нам из города уехать не дадут. У них всё повязано! Тем боле, что я поручился за весь долг, и мне его надо отдавать весь, даже если ты прыгнешь в сторону и скажешь, что ничего не знаешь. А одному мне не справиться.
   -Хорошо, - согласился я. - Только зачем так грубо? Ты же знаешь, что я не терплю, когда ко мне протягивают руки. Ты, конечно, посильнее меня, но сдачи получить можешь....
   -Ладно, забыли, - примирительно согласился Гриша. - У нас на разборки времени совсем нет!..
   -Тогда валяй, рассказывай, что там у тебя за выгодное дело, которое нас спасёт.
   Охромов рассказал мне, что кредитор предложил ему дельце:
   -... С одной стороны дело действительно плёвое, и не понятно, почему он собирается простить нам за него наши долги, да ещё и столько же отвалит. Но, если подумать, то в нём есть доля опасности и риска. Я бы не стал тебе рассказывать про него, не заручившись твоим согласием. Но сейчас я тоже рискую, потому что у меня нет другого выхода. Мне нужны деньги, много денег. И я предлагаю тебе стать моим компаньоном, но очень выгодном деле. Я даже не просто предлагаю тебе это. Я даже не прошу тебя об этом, а требую от тебя участия, иначе я пропаду.
   -Хорошо, ты тут так много наговорил, но я не услышал ни одного слова о самом деле.
   -А как ты смотришь на моё предложение? - поинтересовался Охромов.
   -Честно говоря, никак.
   -Почему?
   -Почему? Да хотя бы потому, что ты тараторишь, тараторишь, но я так и не узнал, что за дело надо сделать. По всей видимости, тебе навязывают какую-то крупную авантюру, иначе люди, которые тебе это предложили, идиоты. А это мало похоже на правду.
   Охромов задумался, нахмурил к переносице брови и, наконец, ответил:
   -Хорошо, я расскажу. В общем, надо ограбить одно частное собрание, архив с какими-то редкими и ценными книгами. Люди готовы заплатить. Хватит и с долгами расплатиться, да ещё и покутить.
   -Заманчиво звучит!.. Но я не верю, - ответил я.
   -Но мне-то ты можешь поверить?!. Я же твой друг!
   -Тебя тоже могли вокруг пальца обвести....
   Я был разочарован: дело, даже со слов Охромова, уже не казалось таким простым и лёгким, как он до того рассказывал.
   Гриша долго молчал, ковыряя носком сапога перед собой землю, потом заключил:
   -Послушай! Если ты согласишься, то все твои долги я перевожу на себя: как в училище, так и в городе. Одно твоё согласие - и у тебя долгов нет! ... Они становятся моей проблемой! Разве это не гарантия того, что дело стоящее?..
   Я задумался. Было заманчиво вот так, вдруг, сбросить со своих плеч тяжёлую глыбу непомерного долга, погасить который я был не в состоянии. Только теперь я вдруг признался самому себе, что, не смотря на все прочие неприятности, это тяготит меня больше всех прочих напастей: глубине души я думал о долге ежесекундно. Ради того почувствовать себя свободным, я готов был рискнуть, и потому ответил:
   -Хорошо, я согласен.
   Лицо Охромова просияло:
   -Ну, спасибо! Поверь, кредитор наш очень надёжный человек: он выкупил мой карточный долг!..
   -Карточный долг? - изумился я. - Ты что, в карты играешь?
   -Хм.... Сейчас уже нет. Но с тех пор, как рассчитался с карточным клубом, больше туда ни ногой. Он помог мне закрыть долг!.. Мне никто бы не смог помочь, ни друзья, ни родители. А он, представляешь, рассчитался за меня!..
   -Представляю. И много, если не секрет, у тебя было долга?
   -Около пятнадцати тысяч.
   -Сколько?! Ничего себе! И он заплатил?!...
   -Ну, да, заплатил....
   -Да, влип ты, парень, - сказал я озадаченно.
   -Это почему же?
   -Не знаю, мне так кажется.
   Охромов замолчал, задумавшись.
   -Возможно, ты прав, - сказал он, наконец. - Но не всё так плохо. Просто человек помог мне, когда было мне плохо. А теперь мне надо сделать то, что он просит. Вот и всё!
   -Да, но пятнадцать тысяч за красивые глаза никто не выложит! С ума сойти! Пятнадцать тысяч!..
   -А он и не просто так выложил. Недавно он нашёл меня и сказал, что у него сейчас очень плохо с деньгами, и мне нужно срочно вернуть ему долг...
   -Поэтому я и говорю, что ты влип. Но ты влип даже не тогда, когда он заплатил за тебя такие сумасшедшие деньги, и даже не тогда, когда ты проиграл их! Ты влип, когда пошёл играть на деньги в карты! Это же шулеры!.. Что ты теперь собираешься делать?
   -Я сказал ему, что у меня таких денег нет....
   -Как ты не можешь понять, что он тебя уже купил?!
   -Свои соображения оставь при себе. Я убедился, что этот человек настоящий товарищ.
   -Ну да, а я тебе не товарищ?! Ты мне даже ни разу не заикнулся, что играешь в карты!
   -Но ведь ты же всё равно не смог бы за меня заплатить...
   -А он смог! Он смог! Я тебе ещё раз говорю, что он тебя купил. И, вообще, напрасно ты связался с этой уголовщиной. Карточный дом.... Там таких, как ты, дураков только и ждут, чтобы обуть.
   -Откуда ты знаешь?..
   -Слушай, Гриша! Если бы ты был мне настоящим другом, то рассказал бы о своём опасном увлечении ещё тогда, когда только собрался им заниматься, а не теперь, когда пора заказывать панихиду.
   -Что ты несёшь?!... Какую панихиду?!... Не надо меня раньше времени хоронить! - обиделся Охромов.

Глава 9.

   Позволю себе небольшое отступление от увлекательного повествования о своих приключениях, поверьте мне не таких уж радужно-романтичных и даже вовсе не романтичных, если они происходят не где-то и не с кем-то, а с тобой самим, если ты участвуешь в них, рискуя своим здоровьем, благополучием и даже самой жизнью. Все краски романтики сразу куда-то исчезают, едва мало-мальски опасные приключения начинают преследовать тебя помимо твоей воли в жизни, и ты уже сам не рад, что на свете бывает такое ... и не только в книжках, но и наяву.
   Стоит ли говорить, что я вовсе не желал того, о чём рассказываю. Но что уж поделаешь, если всей своей беспутной жизнью сам приготовил себе столько опасных и многотрудных испытаний, свалившихся на меня именно в тот момент, когда это меньше всего ожидалось и менее всего было мне нужно.
   Да, что ни говори, а время для приключений, тем более таких, было не самое подходящее. Вот-вот должен был состояться выпуск, и мы, вчерашние курсанты, должны были расстаться с училищем навсегда. Надо было напрячься, чтобы хоть как-то поправить свои дела и более менее достойно покинуть его стены. А тут свалились такие напасти.
   Да, но я хотел всё-таки отвлечься от темы и поговорить немного о женщинах, а, если точнее, о взаимоотношениях, которые складывались между курсантами и молодыми представительницами прекрасного пола, населяющими город, где имело счастье или несчастье располагаться наше военное училище.
   Взаимоотношения эти заслуживают внимания, поскольку именно из-за них-то у меня появилась.... Но! Всё по порядку! Итак, отвлечёмся во славу прекрасного пола! ... Всё по порядку....
   "Ох уж, эти женщины!" - воскликнут мужчины.
   "Ох уж, эти мужчины!" - ответят женщины.
   "Ох уж, эти отношения полов!" - дружно возгласят и те, и другие.
   Но ... куда от них всё-таки денешься? Это сама жизнь, и, причём, большая её часть.
   Драмы, трагедии, катастрофы. ... Почва всего этого - половые отношения и те страсти, подспудные интересы и желания, возникающие в связи с ними.
   В каждом городе, а это, как правило, большие города, не меньше областного, где есть военные училища, отношения курсантов с местным населением складываются по-разному. Я бывал в гостях у многих своих друзей, учившихся со мной в суворовском училище, и имею право сказать, то контрасты разительны.
   Дело в том, что во многих крупных городах с населением близким к миллиону, как правило, военных училищ не меньше двух. Конечно, есть такие города, где их вообще нет, но речь не о них. Поэтому там, где училищ больше одного, как говорится, у дам больше выбор кавалеров, да и сами кавалеры не прочь помутузить друг друга и не только по причине того, что не поделили женщин, но и в силу глубокой нескрываемой неприязни к другим родам и даже видам войск. И это помимо того, что стычки с гражданскими парнями также регулярны и не редки. В таких городах существуют поклонницы у каждого училища, и каждая девица, не питающая глубокого отвращения к военным, рано или поздно должна определиться и отдать предпочтение одному из училищ, а, вернее, его представителям или представителю, в зависимости от потребности в количестве (про качество разговор особый).
   Так вот, в таких крупных конгломератах и сосредоточениях накопителей отборных самцов, извиняюсь за сравнение, какими являются военные училища, завязываются тугие узлы сложнейших и противоречивых отношений.
   Хорошим примером тому могли бы служить такие города, как Харьков, Ленинград, Москва, Свердловск, да и ещё множество других.
   Возьмём, к примеру, Харьков.
   Здесь прижилась и коренилась с незапамятных времён жестокая вражда между авиационным училищем, танковым, ракетным, да ещё несколькими другими. Только и держись! Если в патруле "синие" погоны, то ловят пушкарей и танкистов, - своих не трогают. Если в город вышел патруль танкистов, те ловят и волокут за малейшей придиркой в комендатуру и летунов, и ракетчиков. И это не касаемо войсковых частей, что стоят в городе и вносят свою лепту в этот гордиев узел.
   Что же касается нашего училища, оно было единственным в этом украинском областном центре. И наши курсанты были здесь безраздельными властителями женских сердец в военной форме. Не было в "мисте Сумы" более ни частей, ни других воинских формирований. Поэтому те многочисленные страсти, характерные для других "сити", имеющих собой место дислокации множества разнообразных армейских образований, миновали его.
   Да, нам было намного проще!
   Девочкам не надо было перебирать между училищами. Они твёрдо знали, что если курсант, то с "артяги", а если военный, то, значит, - курсант.
   Но, может быть, в этой-то простоте и была сама сложность нашей жизни. Именно эта вот эта однозначность и следующая из неё предвзятость мышления местных жителей, а особенно - жительниц.
   Вообще, представительниц прекрасного пола, возраста "близкого к юному" и моложе, по отношению к курсантам можно было разделить на несколько групп поведения.
   Ну, во-первых, самые умные что ли, или осторожные, или... как их ещё назвать? Эти вообще никогда не касались курсантской среды, ни разу не пытались познакомиться с кем-нибудь из курсантов. Мотивы были самые разные. Одни были на короткую ногу с городской субкриминальной "блататой" и держали "фишку", потому что там с такими не церемонились. Питая подспудное презрение к военным вообще и к курсантам, в частности, местная блатная публика не подпускала к себе таких девиц и на пушечный выстрел, разве что пользовалась ими, как постельной подстилкой при случае, но не более.
   Вторая группа состояла из девочек, однажды по своей наивности и неопытности связавшихся с курсантами. Но лишившись самым глупым и далеко не романтичным образом невинности, да ещё и испытав при этом надругательства с их стороны, интимные или публичные, подпалив, так сказать, основательно крылышки, они уже опасались повторять подобные знакомства, взяв в голову нехорошее предубеждение против военной формы вообще.
   Третья группа представляла собой немногочисленный отряд девушек, задавшихся целью или, давайте назовём это по-другому, - мечтой: выйти замуж за военного. И не просто военного, а за офицера; есть же ещё и прапорщики, в конце концов.
   Эти общались только с курсантами. Конечно, у каждой из них судьбы складывались по-разному, но многие из этих расчётливых девиц достигали своей цели.
   Четвёртая группа состояла из девочек лёгкого поведения. Среди них были и искательницы приключений, и просто любящие повеселиться особы, от которых в городе уже все шарахались, а то и вовсе больные молодые женщины, - что скрывать, бывают и такие; я имею в виду особый род женской болезни, некую половую ненасытность, сродни обжорству, что делает обладательницу таковой несчастной рабой своего неуёмного желания. Этим не нужно было от курсантов ничего, кроме весёлого вечерка и, по возможности, такой же развесёлой ночки. Как говорится: "Ночка тёмная была!"
   Вот, пожалуй, и все основные группы, внутри которых были, бесспорно, различные вариации и отклонения.
   Ну, это что касается городских девочек в отношении курсантов. Кстати, и не только городских, потому что в гражданских ВУЗах города учились и иногородние, и сельские девицы. Этих можно было встретить в третьей или в четвёртой группе, очень редко в первой, и уж почти никогда - во второй.
   А как же относились к девочкам курсанты?
   Здесь "групп" было значительно меньше.
   Вообще, мужчины в своём большинстве, как известно, проще смотрят на взаимоотношения с женщинами, чем те сами. В этом, кстати, кроются многочисленные беды слабого пола, часто обманывающегося собственными иллюзиями. Но всё-таки я попытаюсь выделить среди курсантов, по крайней мере, три группы.
   Ну, первая, это, пожалуй, бессовестные повесы и прожиги, не желающие от женщины ничего, кроме собственно женщины. Эти самцы перепортили множество наивных и глупеньких "самочек", но в основном развлекаться предпочитали с разведёнными дамами, не претендующими ни на что, кроме лёгкого общения, скрашивающего их одиночество, и постели.
   Разведённые, конечно, - разведенными, но хотелось порезвиться и с более юными, невинными и наивными созданиями! ... Что правда, было более рискованно. Вот потому наши повесы и кутилы "опекали", в основном, иногородних и сельских девиц, родители которых были далеко, и те не могли серьёзно вмешаться и учинить скандал. Иногда под их влияние попадали и местные, - городские, - девицы из тех, что любили повеселиться и провести время в какой-нибудь безалаберной компашке.
   Среди таких вот курсантов-повес было много людей изобретательных на всяческие увёртки, пронырливых и "скользких". Они не только не гнушались называться чужими, но, иной раз, и придуманными именами и фамилиями.
   Помнится один случай, - а сколько я таких насмотрелся за четыре года!
   Пришла в училище как-то одна девица, и к начальнику училища.
   "Я, - говорит, - беременная от вашего курсанта. А он от меня скрывается!"
   Такие случаи были не редкость, и начальник училища нисколько не удивился: мало ли что в жизни бывает. Ну, и говорит девице этой: "Хорошо, если такое случилось, мы поможем вам найти "папашу", но только скажите нам его фамилию, имя, с какого он курса! Иначе как?! ... Нам его не найти: в училище-то не две, не три и даже не пять сотен курсантов - полторы тысячи!.."
   А девица и выдаёт: зовут его, - говорит, - "Валик Торсионный!"
   Генерал про себя-то смеётся: сам ведь курсантом был, а девице отвечает: "Извините, девушка, но курсантов с таким именем и фамилией у нас в училище нет! И, вообще, фамилия такая крайне редко встречающаяся!"
   Вот такие дела. Девчонка, ясное дело, в слёзы. А что делать?!. И поделом, не будет такой доверчивой и наивной. Жалко её, конечно, но кто виноват, что нет у неё технических знаний, а никто ей не подсказал, что валик торсионный - это нечто из области ходовой части бронетанковой техники.
   Бывали и другие случаи, но суть всех оставалась в том, то девчонок всегда подводила наивность, доверчивость, узость кругозора и неграмотность. Но что уж тут поделаешь: такая, значит, у них невезучая судьба!
   Вообще, хочу заметить, хорошим девчонкам в общении с "курсачами" не везло больше всего, потому что они как раз наивными-то и были.
   Втора группа - продуманные товарищи, заводившие связи по расчёту. Их в училище было немного. Они искали знакомства с дочерями училищных полковников и городской элиты, старались быть им примерными кавалерами, а, в последствии, и мужьями. Но где расчёт, там нет любви и страсти, и потому эти тоже искали любовных приключений на стороне и были даже более изощрёнными в подлости, чем откровенные гуляки.
   Третья группа представляла собой тех, кто либо не лишился ещё благородства и остатков чести, либо был застенчив и скромен. Иные из них заводили знакомства с девушками, но часто сами попадали в ловко расставленные сети. Другие же и вовсе всю учёбу в училище монашествовали, ни разу так ни с кем и не познакомившись. Нет, это не были сухари, да и никакими видимыми сексуальными болезнями не страдали, но всё же - вот такой у них был образ жизни - знакомств с прекрасным полом они не только не заводили, но и, надо сказать, прямо-таки избегали. Конечно, среди таких курсантов было немало тех, чьи "половинки" пассинарных отношений были вдалеке, ждали их в других городах, откуда они приехали учится, но хватало и влюбчивых, способных страдать от своих чувств парней, любовь которых часто была обращена к женщинам, совершенно не обращавшим на них внимания.
   Ну, вот, теперь, когда всё стало понятно, невольно хочется спросить: а к какой из перечисленных категорий, собственно говоря, относился я?
   Ответить не просто. Наверное, сперва я принадлежал к последней категории, но потом как-то "поумнел" и переместился во вторую. Однако не смог в ней удержаться, и последние курсы училища предавался гульбе и кутежу.
   Когда я только поступил в училище, то оставался юношей, не только не имевшим опыта в постели, но даже никогда и не любившим. Согласитесь, что в наше время факт этот довольно редок и заставляет задуматься. Тем более удивительно, что до того я провёл два года в стенах "кадетки", что отнюдь не способствовало воспитанию скромности и кротости нрава.
   Первых два курса серьёзных знакомств с женщинами у меня тоже не получалось: то ли времени не хватало, то ли время не пришло. Судьба не располагала к тому, чтобы послать мне любовные переживания. Впрочем, я и сам не очень-то старался завести какие-нибудь знакомства.
   Однако на третьем курсе меня самого начало заедать, что за два года я не имел ни одной любовной связи или истории. Не то что бы мучилось в тоске сердце, но самолюбие.... Оно не давало мне уже покоя. Ведь престиж курсанта во многом зависел от числа его любовных похождений и разнообразия успехов на фронте общения с противоположным полом, от количества его побед над женщинами.
   К тому времени, когда мы перешли на третий курс, мало кто не хвастался хотя бы одной своей романтической историей. Некоторые выдавали их дюжинами и, конечно же, придумывали их в подавляющем большинстве. Особенно много таких рассказчиков появлялось после отпусков, потому что никто не мог опровергнуть то, что якобы происходило с ними дома. И даже "скромники" вдруг представали сексуальными героями, ... пусть не первой величины, но к ним уже не было никаких "претензий": они становились "своими", такими же, как все.
   Выдумывать то, чего не испытал, мне было противно. Я ощущал в душе неприятный осадок, когда случалось врать, чтобы не ударить в грязь лицом перед сверстниками ещё в далёком детстве, хотя и темы для вранья были до ничтожества пустяковыми. И сочинять про себя любовные приключения секса у меня просто язык не поворачивался, может быть, просто не хватало мужества и смелости описывать нечто непознанное.
   Да, на третьем курсе я всё ещё был девственником, и даже не целованным мальчиком. И признаваться в этом парню в таком уже возрасте было крайне постыдно, особенно перед себе равными. Во всяком случае, такое признание не делало ему чести.
   Я подозревал, что многое из того, что рассказывают в курилках или на перерывах между занятиями, - чистейшая "туфта" и выдумка. Во всяком случае, я уже знал, кто на что способен, и кто рассказывает то, что действительно было, а кто сочиняет и импровизирует. То же знало и большинство слушавших, но врать никогда не запрещалось, тем более, что, зачастую, выдуманное звучало ярче и сочнее реального.
   Тем не менее, как ни хорошо было то, что я не обливал себя понапрасну грязью и не усердствовал в сочинениях на любовные темы, сложилась такая обстановка, что моя персона стала перекочёвывать в разряд белых ворон.
   Это ужасно тяготило, создавало гнетущее внутреннее состояние. Особенно больно было мне слышать, как за моей спиной проходятся по поводу моей непорочности в различных вариациях. Шушуканье задевало меня, резало по живому, не давало покоя.
   И вот настал такой момент, когда моё положение сделалось просто невыносимым. Я ощутил всю тяжесть отсутствия любви. Моё одиночество вдруг предстало со всей пронзительностью и отчаянием. Пусть молодой и красивый, но неизвестно, насколько красивый, и достаточно ли для того, чтобы понравиться хотя бы одной женщине. Сомнения и тоска стали моими верными спутниками в этот период, не давая мне покоя ни днём, ни ночью. Мне так захотелось быть любимым, нравиться, знать, что где-то там, в городе, тебя ждёт красивая девушка, что она будет ждать тебя не только сегодня и завтра, не только здесь и сейчас, но и через месяц, через год, через десять лет, в любой глуши, вдали от цивилизации. ... Так мне хотелось.
   Наверное, состояние, испытываемое мною в те дни, и есть та прелюдия, что готовит человека к первому бурному всплеску чувств, называемому первой любовью.
   Не знаю, возникает ли оно от предчувствия грядущего или, наоборот, является его причиной, той благодатной почвой, попав в которую, прорастает это удивительное семя, но ... Не прошло и недели дикого отчаяния, как я по уши влюбился и совсем потерял голову от юношеской страсти.
   Такого потом не бывало со мной никогда, да и не могло быть: первая любовь чиста и неповторима так же, как и, почти всегда, несчастна: слишком много новых эмоций. Разве буря или ураган могут быть созидательными, даже в чувствах и отношениях?
   Заинтересованные пикантными подробностями, вероятно, не удержатся, чтобы не спросить: а в кого же я так сильно влюбился? Не могу ответить - судите сами. Просто трудно быть объективным к тому, кого любишь или ненавидишь.
   Да, едва у меня возникла необходимость, потребность в любви, как я тут же влюбился.
   И увлечение это было довольно странным и необычным.
   Дело в том, что наши с "Охромычем" интересы пересеклись и крепко схлестнулись на почве этой влюблённости.
   Ну, разве не странно, когда два закадычных друга одновременно влюбляются в одно и тоже юное существо и после не знают, что им делать.
   Так вот случилось и у нас. Произошло это сразу после Нового года, в середине января.
   К нам в училище иногда хаживали на экскурсии в училищный музей школьники и учащиеся из местных "бурс". А окна класса, где наш взвод занимался самостоятельной подготовкой, выходили с фасада главного здания, и оттуда хорошо было видно КПП и идущую от него асфальтовую дорожку, окружённую стенками невысокого кустарника по обе стороны, по краю обширных клумб и нарезов земли, усаженных яблонями.
   В тот день мы, как обычно на самоподготовке, собрались на задних столах и то ли спорили, то ли обсуждали какие-то впечатления.
   В это время за окнами показалось десятка с полтора вот таких вот экскурсанток, направляющихся к главному входу училища.
   Все, кто в классе был, к окнам прилипли и давай пялиться, обсуждая, на идущих внизу девчонок. Стояло бы на дворе лето - покричали бы им, распахнув окна. Но зимой окна наглухо задраены. Поэтому ограничились "погляделками".
   Экскурсия зашла в парадный подъезд училища, и стали расходиться по местам. Но тут у кого-то возникло предложение послать к девчонкам пару делегатов, чтобы пригласили нас к себе на вечер - потанцевать. Предложение поддержали, и я вызвался идти. Ну, и Гришка, естественно, тоже. Никто не возражал, и мы отправились.
   Долго ждали, пока девчонки выйдут из музея, а потом пошли за ними следом, не решаясь подойти и не зная, с чего начать. Я на такое, вообще, пошёл впервые, ну, а Гришка был чуть поопытнее.
   Мы проводили делегацию почти до самого КПП, надеясь, что на нас обратят внимание: было такое время, что по территории училища, кроме нас двоих, никто праздно не разгуливал. Но никто почему-то внимания на нас не обращал, и только когда первые из числа экскурсанток во главе со своей руководительницей зашли в двери контрольно-пропускного пункта, Гриша, почувствовав, что ещё несколько секунд - и будет поздно, догнал сзади идущую группу и заговорил с несколькими тут же остановившимися и отставшими от других девчонками. Увидев, что на подходе ещё один "курсантик", все, кроме двух, удалились, чтобы не мешать.
   Почему остались именно эти две? Игра случая, но ... какая жестокая!
   Одна из них с первого взгляда своего на меня запала в душу.
   На вторую я даже не обратил внимания, хотя ничего не могу сказать против её внешности: она была даже посмазливее.
   Что-то другое, более глубокое, чем внешность, покорило меня, пленило и заставило забыть всё на свете.
   Странное это было чувство.
   С той минуты, как оно поселилось в моём сердце, жизнь для меня наполнилась каким-то новым, радостным смыслом, неким ожиданием чуда, которое сладостно томило моё существо, но в то же время пронзительная тоска по ней сделалась моей спутницей, и с той минуты я ежесекундно желал быть рядом с ней и чувствовал, как задыхаюсь в стенах училища, как рвётся к ней моя душа. Мои глаза хотели видеть её, мои уши желали наслаждаться её чарующим голосом, в котором, как ни странно, не было-то и ничего особенного. Я пытался и не мог понять, что влекло с такой неудержимой, всепобеждающей силой меня к этой простой девчонке, какие тайные законы существования и развития всего сущего столкнули нас с ней, и что не даёт мне теперь покоя, но в то же время доставляет радость и заставляет мой ум рождать сладкие грёзы....
   Наша первая встреча длилась не больше минуты. Но что это была за минута!
   Она перевернула внутри меня целый мир, поставив всё с ног на голову.
   То, что до сих пор казалось важным, ушло куда-то на задний план, а то, что казалось мелким и второстепенным, стало вдруг самым важным и самым главным в жизни!
   Смятение чувств: удивление, восторг, смущение, подавленность, тоску, надежду, печаль и радость - вот что испытал я за это короткое время. Мне казалось, что она, хотя и говорит с Гришей, но обратила внимание на меня, что я понравился ей, конечно же, больше, чем он.
   Так мне хотелось.
   Гриша говорил с ней, а я пытался говорить с оставшейся с ней подружкой, чтобы не создать неловкой ситуации, но то и дело посматривал исподтишка в её сторону. Она тоже бросала на меня взгляды, и это обнадёжило меня. А подружка её, хотя я и пытался с ней о чём-то говорить, наверное, понимала, что выглядит во всей этой сцене натуральной дурой, потому что не могло быть не заметно, что оба парня запали на её подругу.
   Но ... волшебная минута закончилась, и мы расстались.
   Девочки пошли исчезли за дверями КПП, а мы с Охромовым побрели, оба под впечатлением от встречи восвояси. Я тут же поспешил поделиться впечатлениями, а заодно и узнать, каковы мои шансы. Мне очень тогда хотелось, чтобы интерес Гриши к Ней не выходил за рамки договора о вечеринке. Но как же я жестоко ошибался!..
   -А эта, с которой ты болтал, как тебе, ничего? - спросил я у приятеля, стараясь сохранять спокойствие в голосе.
   -Да, ничего, - как-то уж очень странно ответил Гриша.
   -А о чём вы с ней говорили?
   -Да, так, телефон у неё взял, - сказал он это со спокойствием и какой-то уверенностью, приведшей меня в уныние.
   Телефон Её - был серьёзным козырем в его руках, лишавшим меня всех надежд. Но от того я лишь почувствовал желание хотя бы ещё раз встретиться с ней во сто крат большее, чем испытывал прежде. Мне не хотелось даже на миг представить, что это была наша последняя встреча. Однако, что я мог поделать. У Гриши было гораздо больше опыта по части, как заводить знакомства, а мой опыт стремился к нулю!..
   -Слушай, вы хоть за дискотеку с ней договорились? - попытался я подействовать на совесть друга.
   -Я сказал, что позвоню ей, и мы обо всём договоримся, - ответил Охромов тоном, дающим понять, что разговор на эту тему ему не очень-то приятен.
   Вот так всё это и случилось. Потом я несколько дней томился в неведении, пытаясь окольными путями выяснить, как обстоят у друга дела на фронте общения с Той, которую я никак не мог забыть. Я впервые в жизни жутко ревновал. Мне казалось, что всё получилось очень несправедливо, что не Гришка, а я должен был с ней познакомиться. И я хотел и не знал, как исправить эту ошибку судьбы. Я тогда ещё думал, что судьбу можно кроить и перекраивать по своему желанию. Но судьба никогда не ошибается. Она не бывает ни права, ни виновата. Она такова, какова есть, только и всего! Её не исправишь, как не испрямишь горбатого.
   Да, теперь я жестоко страдал и, сам не знаю, как, по прошествии нескольких дней мучений подошёл к Охромову и признался, что Она мне понравилась тоже, что я хочу знать её телефон.
   Гриша ответил, что телефон надо было брать "тогда". Но теперь, признавшись, я уже не отставал от него до тех пор, пока не заполучил заветные пять циферок её номера. Охромов всё же снисходительно угостил меня Её телефончиком, но предупредил, что уже звонил ей, и у них уже наметилось кое-какие отношения.
   Тем же вечером я попытался позвонить Ей тоже, но, услышав в трубке её волшебный, мягкий, чарующий голос, произнёсший тихо и вежливо: "Алло, я вас слушаю", - потерял дар речи и не смог ничего ответить, и лишь положил на рычаг телефона-автомата трубку, но тут же, почувствовав острую боль в груди и неописуемую злость на себя за своё молчание и малодушие, снова взял трубку и, опустив в монетоприёмник две копейки, снова набрал её номер, поторапливая едва вращающийся в обратную сторону диск номеронабирателя.
   Однако, это произошло снова: услышав в трубке её вежливый ответ, я опять положил её на место.
   Так я звонил, пугался, бросал трубку и снова звонил Ей до тех пор, пока, наконец, это Ей не надоело, и пока она не сказала:
   -Если вы хотите поиграть в кошки-мышки, то делайте это где-нибудь в другом месте. А мне больше не звоните, я всё равно трубку не подниму.
   Так и закончила мои терзания у телефона, причём интонация её очаровательного голоса нисколько не поменялась и осталась такой же вежливой и до безумия предупредительной.
   Я точно совсем с ума сошёл. И, хотя разговора вовсе не состоялось по причине моей великой робости, которую так и не смог побороть, в ту ночь не мог заснуть от не вмещающейся в меня любви к ней до самого утра.
   Я вспоминал звуки Её голоса, каждое слово, что произнесла Она, отпечаталось в моей памяти. Я был в восторге от того, что Она вообще со мной говорила, даже не догадываясь, кто беспокоит Её в столь позднее время.
   Я лежал в своей постели и радовался, вспоминая каждый из этих глупых звонков по телефону, - хотя не было в них ничего, что стоило вспоминать, - и настраивался позвонить Ей снова завтра вечером и тогда уже сказать Ей о своих чувствах всё-всё-всё.
   Больше всего я боялся, что опять не смогу говорить. ... Так оно и получилось.
   Следующим вечером я снова не смог сказать в проклятую телефонную трубку ни единого слова. И, удручённый этим, решил никогда больше на звонить.
   А между тем Гриша продвигался в отношениях с Ней всё дальше, и не скрывал от меня этого. Он с каким-то превосходством, глядя сверху вниз и точно издеваясь, рассказывал мне, что Она приходила к нему на КПП, и всё у них складывается очень хорошо. Я не находил себе места от ревности. ... Однако, и он допустил оплошность.
   Как-то, в то же время, наш курс устроил дискотеку в училищном спортивном центре.
   На этом вечере мы с Гришей были в разных кампаниях, народу на дискотеке было - не протолкнуться, и я-то уж был уверен, что Охромов где-то здесь, среди танцующих, сейчас с Ней, а это значит, что теперь они стали ещё ближе друг другу. Однако, как же я ошибался!..
   После вечера прошло несколько дней, которые показались мне самыми мучительными из всех прожитых мною, как вдруг Гриша разоткровенничался со мной и признался, что "капитально обломался".
   Оказывается, на той дискотеке он был со своей прежней подружкой, которой собирался дать от ворот поворот. Но Она сама, без приглашения, пришла на дискотеку и целый вечер наблюдала, как Охромов танцует с другой.
   На следующий день Охромов позвонил Ей, а она спросила, с кем он был на вечере и почему не пригласил Её. Он начал оправдываться, но Она и слушать его не стала....
   После признания Гриши я почувствовал некое подобие надежды, весьма унизительное, но тогда мне было всё равно.
   С Ней у Охромова всё кончено!
   Он довольно великодушно согласился с этим, сообщив, что в субботу Она сама придёт на КПП. Сначала с Ней поговорит он, а затем выйду к Ней я.
   Я согласился.
   После той субботы Гриша ушёл со сцены нашего любовного треугольника, и Она была полностью предоставлена мне.
   Сначала у меня с ней всё пошло хорошо. Не знаю, как и получилось у меня, но состоялось даже нечто подобное объяснению в любви к Ней. Правда, я не сказал прямо, что люблю, на это у меня, видимо, не хватило духу, но признался, что Она нравится мне.
   Мои переживания продолжались до августа месяца и закончились полнейшим поражением, хотя всё это время я пребывал в никогда ни раньше, ни позднее не испытанном состоянии эйфории.
   Весь мир казался мне сотканным из лёгкой пены, и даже самые большие в прежние времена неприятности, которые и тогда не прекращали меня преследовать, не могли отнять у меня, выбить из души того волшебного чувства влюблённости и томления.
   Томление то было особенное, не то томление по вожделенной женской плоти, которое пришло ко мне позднее, вместе с грешным искушением. Это было чистое, светлое, полное светлых грёз томление по будущему, которое всё время ускользало, едва мне казалось, что я вот-вот догоню его. Это было романтическое чувство, которое преобразило весь мир вокруг меня, сделав окружающее лишь колыбелью, в которой росло и полнилось моё счастье.
   Однако первая влюблённость коварна не менее, чем все прочие.
   Да, Гриша ушёл со сцены и уступил главную роль мне, начинающему. Он всё-таки был намного опытнее в отношениях с женщинами и не сильно огорчался от того, что потерял ещё одну из них, даже не смотря на то, что она ему нравилась. К тому же он был благороднее меня, а, может быть, и умнее, и с истинным благородством и гордостью покинул этот треугольник. Он не позволил выбирать за себя женщине и поступился ею раньше даже, чем она успела произнести "нет".
   Впрочем, Она так и не сделала выбора. Это обстоятельства оставили нас вдвоём.
   Я был счастлив до безумия, а Она, ... теперь я могу сказать это точно, решила: "Ну, что ж, раз так получилось..." Гриша ей нравился, а остался, как его тень, я.
   Едва мы остались, двое из троих, как она тут же принялась уезжать на выходные и праздники, когда я думал увидеть её, то в деревню к бабке, то в Харьков к сестре, которая училась там в институте. От этого мои страдания невероятно усиливались и обострялись, и потому, чтобы заглушить их и хоть немного отыграться, я познакомился случайно с другой девчонкой, которая подвернулась мне при первом случае и, хотя нрав мой упорно сопротивлялся этому насилию, начал усиленно культивировать с ней отношения, ходить с ней по выходным в город, на дискотеки, в бары. В один из выходных, когда я прогуливался со своей новой знакомой по Стометровке, одной из центральных улиц города, а Она была в это время в отъезде в очередной раз, нас с моей новой случайной, а потому впервые "взрослой" пассией "засекла" Оксана, та самая Её подружка, с которой они тогда остановились в училище.
   Мне сделалось нехорошо, как последней шкоде, и я произнёс вслух, что это конец, но моя спутница не поняла, что я имею в виду.
   На следующий день я позвонил Ей с самого утра, - из Харькова она должна была приехать ночным поездом, - и сказал, что гулял вчера с кампанией, однако так и не набрался смелости сказать спасительное: "Там была одна симпатичная девчонка, потом мы отделились от остальных и гуляли по городу, но, в конце концов, я с ней расстался, потому что не могу забыть тебя, хотя ты не очень-то жалуешь меня своим появлением".
   К вечеру Она уже знала от Оксаны, что та выдела меня в городе в Её отсутствие в обществе какой-то симпатичной девушки, ... и всё пошло прахом.
   Мы поссорились, и я целых две недели крепился, чтобы первым не позвонить Ей, но всё же не выдержал - и позвонил.
   Мы помирились, но теперь мои отношения с той, новой подругой зашли неожиданно так далеко, что я не знал, что и делать.
   Два месяца я не мог сделать окончательного выбора.
   Отношения с Ней питались моей привязанностью, а отношения со второй держались на том, что я ценил её тягу ко мне и хотел сам кому-то нравиться, иметь барометр собственной популярности у противоположного пола, чтобы определять свои шансы на успех, свой базис и потенциал.
   За два месяца таких странных отношений я растерял всё своё волшебное чувство любви и даже потерял доверие у обеих, поскольку и той, и другой сторонами был уличён во лжи и "неверности".
   Два месяца бесплодной растраты своих чувств, и август расставил всё на свои места.
   Случилось то, что и должно было произойти.
   Вторая нашла в себе силы уйти, потому как поняла, что я в неё нисколько не влюблён, и что я настолько неблагодарен, что даже не счёл нужным отказать ей, что было бы, по крайней мере, честно. А с Ней... с Ней... С Ней всё получилось, как в конце настоящего трагического любовного романа.
   Всё кончилось тем, что я сидел одним августовским вечером, почти ночью, в подъезде у Её двери, как побитый пёс, и жалобно скулил, пытаясь таким отчаянным способом тронуть Её сердце. Я унижался, и до чего чертовски приятным было это унижение. Я унижался перед любимой женщиной, и чувствовал, что готов унизиться ещё больше, если только она скажет "Прощаю".
   Ради этого унижения, наверное, а не из-за беспредельного бесстрашия, я мог в тот вечер выброситься из окна подъезда, лишь только бы услышать от неё намёк, что это будет Ей приятно. Я готов был стать половиком перед Её порогом, я хотел бы стать её любимой собачкой и послушно бегать за ней на поводке. Я мечтал стать бесплотным духом, чтобы быть при Ней везде и всегда, даже тогда, когда Она была бы наедине с другими мужчинами.
   Об этом, о своём Великом Унижении говорил я с ней в тот вечер. Я знал, что вижу Её в последний раз, что это был Последний вечер моей Первой любви. Я чувствовал это. И от того я плакал и рыдал, сидя на бетонном полу у Её порога, от этого я говорил с Ней так откровенно, как никогда после ни с одной женщиной, от этого я открыто изливал Ей свою душу, препоручая Её воли подобрать её, утешить или растоптать.
   Слабая надежда, что мои откровения тронут Её сердце, откроют дорогу в него для меня, ещё теплилась в предсмертной тоске в моей душе, добавляя своей грусти в чашу, переполненную страданием.
   Да. ... То был Вечер!
   Ураган чувств родился в гом сумраке в моей душе и покинул её вместе с горючими слезами. Все угольки надежды погасли. Она не захотела подобрать моего цветка. Не тронули Её и мои страдания. Для Неё видеть их было скорее забавно и утомительно, чем горько, и только из чувства приличия, чтобы не обидеть, она не оказала мне этого, хотя я это понял. Она не подобрала моего Цветка, но и не растоптала его, хотя я просил Её сделать выбор и лаже сделать Это. Цветок моей души так и остался лежать на дороге невостребованный, да так и завял....
   Было потом много других женщин, Видел и её я после Этого пару раз в городе. Но это была уже не Она. И не было больше во мне той любви, что цвела когда-то, рождённая ею. И ни одна струнка моей души ни разу больше не шелохнулась при виде её...

Глава 10.

   Я сильно отвлёкся, предавшись воспоминаниям о первой любви. Непростительное послабление ностальгии.
   К дьяволу любовь, к чёрту!
   Теперь у меня, как и у "Хромыча", много подруг, с которыми отношения складываются и рвутся легко и просто. Повеселиться, сходить в бар, потом переспать безо всяких объяснений и страданий.... "Зачем любить, зачем страдать, ведь все пути ведут в кровать?" - не правда ли, хорошая метафора из современного народного фольклора?
   При приближении выпуска из училища у большинства курсантов наступал "трудный период". За месяц, два до него наши бравые ребятки, кто не терялся, конечно, рвали все связи с местным женским населением. И тогда начинались атаки девицами КПП, где они вылавливали и караулили кинувших их "кавалеров", запись на приём к училищному руководству, слёзы, угрозы - война полов вдруг обострялась до предела.
   В эти дни училище напоминало какой-то дом спасения и надежд, а его управление - арбитраж по восстановлению справедливости и попранной чести.
   Лишь немногие не испытывали затруднений в общении с противоположным полом, поддерживая отношения до самого до выпуска, а потом расставались тихо, мирно, грустно - навсегда.
   Среди таких были и мы с Гришей. Наши "подружки" знали, что виды на нас делать бесполезно.
   Не всем удавалось столь мирно расстаться.
   Одного такого бедолагу судьба забросила в городскую больницу, и он лежал там, "болел", прячась от настырной пассии, не обращая внимания даже на то, что шли выпускные экзамены. С тройками его всё равно выпустили бы, что ему и не надо было, лишь бы избавиться от назойливых притязаний бывшей своей дамы.
   Его-то и надо было навестить в больнице,
   Была суббота, и комбат не мог найти для этого человека и, несмотря на обещание держать до выпуска "под замком", отправил меня в город.
   Для меня же это был шанс снова оказаться на целый день за забором училища.
   Наконец-то!
   У "больного" я провёл от силы минут пятнадцать, - он тоже куда-то "намыливался" смыться из отделения, - и вскоре свободен.
   До моей цели от больницы было рукой подать....
   При свете дня мне предстала иная картина. Вроде бы давеча это был дом, затерявшийся в глубине густого заброшенного сада. Теперь же я обнаружил, что это - одноэтажный пристрой, примыкающий нелепым образом к глухой стене высокого здания, которого не заметил ночью. Сад выглядел теперь, в лучах солнца, довольно редким.
   Стена дома, к которой примыкала пристройка напрочь была лишена окон и тянулась вдоль улицы на добрую сотню метров. Высоты в ней было этажа три, и нижнюю часть скрывали от обзора кроны деревьев прилегающих садовых участков в дворах приютившихся рядом частных домиков.
   Я вспомнил странный наказ старика не приходить засветло, но всё же, постояв немного в нерешительности у калитки, открыл её и направился к пристройке, но там, где должна быть дверь, лишь после тщательного обследования обнаружилась чуть приметная щель в брёвнах. На расстоянии ширины двери пальцы мои нащупали и вторую. В них невозможно было просунуть даже лезвие бритвы.
   Прошёл битый час, но я так и не смог попасть внутрь. Видно, старик не зря сказал, чтобы я приходил сюда с наступлением темноты.
   С виду здание выглядело заброшенным.
   Я с досадой подумал, что зря вообще сюда пришёл снова. Но неожиданно обнаружил, что меня тянет попасть внутрь загадочного дома снова.
   Остаться в городе до наступления темноты значило опоздать из увольнения и снова нарваться на конфликт с комбатом. Надо было придумать что-то, чтобы продлить увольнение до утра.
   Вскоре я снова был в училище.
   В расположении батареи народу было немного. Фанатиков "секи" резались в Ленинской комнате в карты, ни на кого не обращая внимания. Любители "AC/DC" в другом конце общаги на всю катушку врубили наш взводный "кассетник", до последнего выжимая из магнитофона смачные басы и трели, в одной из пустых комнат в стакане булькал, по-видимому давно, кипятильник из лезвий бритвы, - это запустение лишь через несколько часов снова наполниться гулом голосов пришедших из увольнения курсантов как улей.
   Послонявшись по комнатам, я заметил, что Охромова нет нигде тоже.
   В канцелярии батареи ответственный офицер, командир взвода, читал какую-то книжонку.
   Это был молодой лейтенант Швабрин. Его, в самом деле, считали "молодым", ведь сам он закончил нашу "артягу" всего лишь год назад. К тому же он боялся принимать самостоятельные решения, сильно зависел от мнения комбата и других офицеров, а потому и не мог пользоваться среди нас авторитетом и уважением.
   Швабрин лишь несколько месяцев пробыл в войсках, а потом получил вызов в родную обитель для дальнейшего прохождения службы. Ходили упорные слухи, что в войсках его "заклевали" солдатики. Да и по его виду нельзя было предположить что-либо иное. Однако в общении с нами, особенно с теми, кто его не "обламывал" хотя бы из чувства приличия и уважения к званию, он был подчёркнуто гонорист и неестественно суров.
   Лейтенант Швабрин так увлёкся чтением, что не заметил, как я вошёл.
   С пару минут я наблюл его детское ещё лицо, не прикрытое маской лицемерия и напускной серьёзности, но потом кашлянул:
   -Товарищ лейтенант!..
   Он посмотрел на меня так, будто я мешаю ему заниматься каким-то очень важным делом.
   -Чего тебе, Яковлев?
   Хуже всего было иметь дело вот с такими лейтенантами. Сам ещё в недалёком прошлом курсант, он теперь пытался отгородиться от того, что сам совсем недавно, возможно, бегал в самоволки, ненужным официозом, удерживая глупо излишнюю дистанцию в разговоре. Общаться с ним было тяжело а реальной власти в его руках не наблюдалось. И потому он лишь сильнее изображал "неприступность" и грозность. Но Швабрин не был лишён чувства юмора и, видимо, иногда, видя себя, сурового, со стороны, словно забывался. И на лице его проступала детская улыбка, предательски подводившая его в самый неподходящий момент. Однако, спохватившись, Швабрин мрачнел, как туча, и снова переходил на официальный тон, при этом краснея и нажимая усиленно на "вы", пытаясь скрыть, что он ещё "зелёный".
   Из-за этого курсанты Швабрина не уважали и дали ему обидные клички: Швабра, Зелёный...
   Клички, впрочем, были у всех офицеров, и самая "уважаемая" - у комбата: "Вася" "Васю", в самом деле, уважали: он был человек слова. Кроме того, в батарее по-прежнему была масса неведомых стукачей. Горе было тому, кто осмеливался сказать про комбата что-то в оскорбительном тоне: это почти сразу же доходило до старшего лейтенанта Скорняка, и он обидчику не прощал. В моих глазах комбат ассоциировался с настоящим белогвардейским офицером времён гражданской войны: спокойным, сухощавым, молчаливым, умным, знающим цену каждому своему слову.
   В отличие от комбата от лейтенанта Швабрина не зависело ровным счётом ничего.
   Другие командиры взводов в разной степени, кто больше, кто меньше, брали на себя ответственность и принимали самостоятельные решения. С ними можно было договориться. Конечно, они рисковали, но не боялись этого, как Швабрин, который бледнел до смерти, если его ругал Вася, будто сам господь Бог метал в него громы своего гнева. Он всячески избегал принимать самостоятельные решения и, обязательно на кого-то ссылаясь, отсылал к начальству повыше.
   Так получилось и в этот раз. Швабрин выслушал меня и, разведя руками, сказал: "Ничем помочь не могу. Хотите, обращайтесь к дежурному по училищу, хотите, идите домой к комбату, только вряд ли он вас отпустит".
   Идти к "Васе" было бесполезно, и я направился к дежурному по училищу.
   В дежурке сидел, читая газету, толстый, обрюзгший майор, преподаватель с кафедры "Защита от оружия массового поражения", - ЗОМП, одним словом. Он был тучен, красен лицом и пыхтел под бременем своего веса, как раскочегаренный самовар.
   Входя, я хлопнул дверью, и майор глянул на меня из-под своих косматых, нависших над глазами бровей, потом спросил:
   -Тебе чего, юноша?!.
   Отвисшие щёки его при этом затряслись, а сизые мешки под глазами набрякли от усилия, с которым он разговаривал....
   -Мне бы в увольнение, товарищ майор.
   -Ну, - кивнул по-лошадиному головой дежурный по училищу, - а чего же ты ко мне-то припёрся?.. У тебя комбат есть, есть ответственный офицер в батарее. Есть, наконец, командир взвода. ... С ними и решай вот этот вопрос. ... Кто я тебе такой, чтобы отпускать тебя в увольнение?!... Да и, поздновато ты в увольнение собрался.
   Майор глянул на часы, попробовал качнуться на стуле, но вовремя опомнился и потому оттолкнулся от пола лишь слегка, иначе хрупкий и к тому же расшатанный стул не выдержал бы веса его туши и завалился бы при попытке покачаться на нём.
   "Действительно, чего ты к нему припёрся?" - спросил я себя.
   Однако отступать было некуда, и потому я продолжил упрашивать дежурного:
   -Да, понимаете, товарищ майор.... В увольнении я уже был.... Но мне на ночь нужно! Отпустите, пожалуйста!..
   -На но-о-очь? - протянул офицер. - Ну, тогда тем более - только к своим командирам!
   Он немного помолчал, но потом, видимо, любопытство взяло верх:
   -А в чём дело-то?
   -Да, ни в чём, - я кипел от досады, понимая, что лишь попусту трачу время, - девушка ко мне приехала. Из другого города. А я не знал....
   -А-а-а. Девушка. Издалека, говоришь?
   -Я же говорю, что из другого города.
   -Да, дело, конечно, серьёзное, - майор явно затруднялся что-либо мне ответить. - Ну, и что же.... Пойди, объясни.... Кто там у вас из офицеров есть? Есть офицер-то ответственный?
   -Да офицер-то есть. Но только, понимаете, он сам никогда ничего не решает. Боится ответственности. Вдруг что не так сделает.
   -Ну, а я тут при чём? - жабьи глаза майора, обложенные пухлыми, болезненными мешками, вопросительно уставились на меня.
   -Так он меня к вам отослал. Говорит, иди к дежурному по училищу, пусть он отпустит, если хочет.
   Дежурный гляну на мой правый рукав, где были нашиты четыре шпалы, и удивился:
   -Так у вас же выпуск вот-вот!
   -Так точно, товарищ майор! - подтвердил ему я, чувствуя поворот в его мыслях.
   -Ну, скажи ему, что я разрешаю, - дежурный снова взялся за газету, - пускай тебя отпустит, раз такое дело.
   -Да он мне не поверит на слово, вы позвоните ему, пожалуйста, товарищ майор.
   -Ладно, - согласился офицер, продолжая читать газету, - иди, я позвоню....
   Едва я вошёл в казарму, как тут же натолкнулся на взбешённого Швабрина. Лицо его перекосило злобой, но он лишь молча сунул мне в руку увольнительную записку.
   Пряча её в карман, я подумал, что завтра "Вася" порвёт меня на британский флаг: Швабрин несомненно ему настучит!".
   Через пять минут я был уже далеко от училища. Несмотря на долгий летний вечер, на улице уже смеркалось, сгущались сумерки.
   Вскоре я снова был на том самом месте.
   Было уже довольно темно. Улица выглядела, как и в первый раз, безлюдно и пустынно. Ни человека. Кругом тихо, даже собаки во дворах не лают, а будто притаились. Несколько тусклых уличных фонарей на деревянных столбах едва испускают жёлтый свет, делающий всё вокруг ещё более неестественным, бутафорским. И я один, как в сцене с привидениями: никого не вижу, но чувствую, как сама темнота вперилась в меня своими очами. Ни дуновения ветра, ни шелеста листьев на деревьях. Ощущение такое, будто это театральная бутафория. Сквозь плотно закрытые ставни домов ни один луч света не проникает наружу. А есть ли, вообще, там свет? Уж не провалился в иной, заколдованный мир, где прячутся за окнами страшные упыри и вампиры?..
   Страшно, жутко страшно сделалось мне. Я ощущал гнетущее предчувствие встречи с чем-то неведомым. И от того меня неудержимо влекло вперёд, хотя душа моя при этом полнилась животным страхом.
   Я не мог понять, что не даёт мне повернуть обратно, вопреки мечущемуся во мне ужасу, но только шёл вперёд, ничего не соображая.
   Вот калитка во двор. Я толкнул её.
   Впереди была кромешная тьма. Она была тем гуще, чем дальше продвигался я наугад вглубь сада.
   Выставленными вперёд руками я ощутил прикосновение к шершавой поверхности бревенчатых сеней здания, и вскоре нащупал дверь, толкнул её от себя. Она отворилась. Я не увидел, но почувствовал перед собой провал входа.
   Мне стало не по себе, но, секунду помедлив на пороге, я шагнул в пахнущую замшелостью темноту неведомого прежде мира.
   Желтоватый свет от спички сначала заставил тьму пригнуть на меня. Но вскоре она немного отступила. Я увидел знакомую кучу хлама в прихожей, на ней - светильник "летучая мышь". Внутри его корпуса ещё плескался керосин.
   Фитиль лампы зачадил коптящим пламенем. Я опустил стекло, и копоть пропала.
   Немного постояв и привыкнув видеть впереди хоть что-нибудь в неверном свете "летучей мыши", я направился по коридору вглубь здания и вскоре увидел знакомый стол, покрытый красной скатертью.
   События недавнего вечера всплыли в моей памяти.
   Ужасная погоня и полуночные разговоры. Барахтанье над страшным таинственным колодцем и блуждание среди стеллажей, заполненных какими-то книгами и бумагами.
   Крупные щекотливые мурашки пробежали по телу. Меня бросило сначала в жар, потом в озноб.
   Хотелось позвать старца, но было страшно нарушить мёртвую тишину окружившего меня мрака. И я молча двинулся дальше.
   Вскоре я нашёл зияющий дверной проём, за которым был колодец, и заглянул в него, но ничего не увидел кроме всё тех же осклизлых стен и сломанной мною двери, отвисшей на вывороченных петлях: тусклый свет лампы не смог разогнать тьмы внизу.
   Я снова вернулся обратно, в комнату, которую назвал гостиной, сомневаясь, стоит ли находится здесь дальше.
   Но ничего не происходило, и любопытство взяло верх. Я пошёл по коридорам, заглядывая с порога в каждую комнату, в которых на стеллажах стояло множество книг и рукописей: листы их были скреплены огромными скрепками или прошиты.
   Я растерялся от их великого скопления, не зная, откуда начать их осматривать, да и стоило ли, вообще, терять на это время.
   Ориентируясь по алфавитным знакам на стеллажа, я стал искать место, где могли бы быть рукописи или книги моего отца, - ведь старик что-то упоминал о них, - но вскоре заметил, что книги стоят в алфавитном порядке по названиям, а рукописи - по фамилиям авторов. Поэтому, если у отца даже и были какие-нибудь книги, искать их без названий было бесполезно.
   Я взялся за рукописи и вскоре наткнулся на аккуратно перевязанную тесёмочкой, завязанной на бантик, толстую папку, на корке которой увидел свою родную фамилию.
   Дыхание перехватило, и сердце возбуждённо заколотилось в груди.
   Так это была правда! В руках у меня была рукопись моего отца!..
   Я поставил на пол лампу и ещё поднёс папку ближе к свету, потом сдул с неё толстый слой пыли, развязал бантик, снял тесёмку и... увидел, что рукопись эта вовсе не принадлежит моему отцу.
   На первой странице значился его однофамилец: "Яковлев Тарас Богданович". А ниже было и название "Признание и милосердие".
   "Тоже какой-нибудь бедолага," - подумал я с разочарованием, и мой интерес к рукописи сразу же пропал.
   С досадой я швырнул папку на пол так, что она раскрылась от сильного удара и страницы чьего-то труда зашелестели, разлетаясь, рассыпаясь под ногами.
   Однако событие это заразило меня энтузиазмом: теперь я во что бы то ни стало хотел найти фолиант, вышедший из-под пера папы.
   Мне встретились ещё четыре однофамильца, быть может, даже родственника.
   Совсем уже было отчаявшись, я заметил красную картонную папку, которая была не на полке, а валялась внизу на полу под стеллажом. К тому же я поставил на неё свою лампу и, странное дело, не заметил.
   Сняв с неё "летучую мышь", я поднёс папку ближе и прочитал посередине, прямо на передней обложке: Яковлев Платон Исаакович.
   Не задумываясь, я решил забрать её с собой. И теперь мне не терпелось побыстрее покинуть этот дом: сегодняшней находки было вполне достаточно.
   Я прихватил с собой ещё несколько рукописей наугад, и пустился в обратный путь по запутанным коридорам загадочного дома, держа в одной руке под мышкой несколько пухлых папок, а в другой впереди себя "летучую мышь", едва освещавшую дорогу тусклым слабеньким язычком пламени.
   В одном месте внимание моё привлекли лестницы, ведшие вверх и вниз. Их тёмные провалы манили и пугали меня одновременно. Мне было любопытно и страшно, но опасаясь заблудиться, я всё же не рискнул свернуть со знакомого уже пути: кто его знает, в какие лабиринты могли они завести.
   Вскоре я вновь был в "гостиной", положил бумаги на стол и поднёс ручные часы к керосинке.
   Оказалось, что уже около трёх часов ночи. В моём распоряжении было ещё четыре часа, и при желании можно было заняться дальнейшим исследованием лабиринтов дома. Я чувствовал, что в этой темноте прячется ещё много неоткрытых тайн.
   Как это ни было страшно, мне всё же хотелось снова заглянуть в колодец и увидеть, что там находится на его дне: старик же спускался вниз и открывал там ещё одну дверь в стене.
   Любопытство победило, и, оставив на столе прихваченные рукописи, я направился к колодцу, освоившийся в доме и переставший боятся его немой тишины и беспросветной темени. Пройдя по коридору в поисках спуска вниз дальше двери в колодец, я увидел зияющий провал, круто уходящий вниз.
   Осторожно ступая по чугунным литым ступенькам давности невесть каких веков, с литыми узорами в виде цветов и веток с листьями, закрученной винтом вправо лестницы, я очутился в сыром кирпичном коридоре с неоштукатуренными стенами.
   Кирпичная бурая кладка, шершавая и плохо выложенная, гасила и без того тусклое отражение от лампы, и от того вокруг сгустилась совсем уже непроницаемая тьма. Сырой кирпич словно впитывал слабый свет от язычка пламени. И я не видел почти, но чувствовал, как под ногами на цементном полу расползаются во все стороны, хрустя под моими ботинками, какие-то твари, изредка жирно отблескивающие в слабых отсветах своими смолянистыми, чёрными хитиновыми панцирями.
   Немного впереди, справа, в стене была железная проржавевшая дверца, похожая на увеличенную заслонку печки-буржуйки.
   Я попытался открыть её и перепачкался в ржавчине, но это уже не могло остановить меня. Под следующим натиском, когда я взялся за дело обеими руками, поставив лампу на пол, дверца пронзительно завизжала несмазанными петлями. Этот звук гулко и страшно раскатился под низкими сводами коридорчика и ушёл в колодец, завыв в нём, словно в трубе апокалипсиса.
   Противный, неприятный отзвук, спугнувший мёртвую тишину дома, заглох где-то наверху.
   Я просунулся в проём дверцы, выставив вперёд руку со светильником.
   Внизу, совсем не далеко, может быть, метрах в двух, увидел я своё отражение. Там в невозмутимом покое стояло чёрное зеркало воды.
   Прямо под дверцей, метром ниже едва различимо виднелся выход небольшого, с полметра в диаметре лаза, отгороженного сверху металлической решёткой. Я нагнулся ниже и заглянул туда, насколько это было возможно.
   Свет лампы выхватил из темноты обложенный булыжником ход. Я наклонился совсем низко к решётке, почти коснувшись её, желая заглянуть поглубже.
   Внезапно из темноты показалось нечто, напоминающее не то крокодила, не то свиное рыло. Я содрогнулся от испуга и неожиданности и едва не выпал из двери за решётку.
   Нечто, показавшееся из темноты лаза, высунулось ещё больше, и теперь уже можно было наверняка различить длинную, толстокожую морду крокодила. Его маленькие глазки, торчащие из кожистых мешков, ослеплённые светом лампы, смотрели куда-то мимо, нижняя челюсть, пожёвывая, отвисла, обнажая неровные, но мощные, страшные многочисленные кривые зубы-крючья.
   В оцепенении от неожиданности я был не в силах шелохнуться.
   Тварь пребывала в неподвижности ещё пару секунд, затем резко метнувшись с места, бросилась на решётку, целясь, видимо, в слепящую лампу.
   Я отпрянул от испуга, а крокодил плюхнулся в воду.
   В голове стоял лязг его челюстей.
   Меня обдало брызгами.
   Несколько капель, видимо, попало на стекло "летучей мыши". Оно тут же лопнуло и рассыпалось. Лампа зачадила и через мгновенье потухла.
   Всё погрузилось во мрак, в котором снизу раздавались плески воды.
   Я тут же захлопнул дверцу, лязгнувшую металлом, закрыл её на засов и, рухнув на землю, долго сидел так, приходя в себя.

Глава 11.

   Из дома я выбрался, когда на востоке уже начала заниматься малиновой полоской у горизонта заря, постепенно разрастаясь на всё небо.
   Едва я вышел, как дверь тут же наглухо захлопнулась за мной, и в стене снова н осталось даже щели, напоминающей о её существовании.
   Пробираться по мало знакомым коридорам в полной темноте, а потом впотьмах искать в комнате стол с оставленными рукописями и дальше тыкаться в темноте в надежде найти выход - кто бы спорил, что это приключение, которого никому не пожелаешь.
   После такого даже просто стоять на улице, видеть занимающуюся зарю, дышать прохладным утренним воздухом казалось невообразимым счастьем.
   Скоро я вернусь в училище. Пусть это и сулит мне большие неприятности, но это привычно, это неопасно, это почти родное.
   Вдруг позади меня раздался негромкий лязг. Видимо, сработали какие-то хитроумные запоры, реагирующие на солнечный свет, и входная дверь была теперь надёжно заблокирована.
   Стрелки на моих часах двигались к семи. Я заспешил в училище.
   Вернувшись безо всяких особых приключений, я сунул папки в свою прикроватную тумбочку, быстро снял парадно-выходную форму, которая изрядно пострадала от моих приключений и переоделся в повседневное обмундирование, успев встать в строй без опоздания.
   На занятиях ко мне подошёл Охромов.
   -Ты где пропадал сегодня ночью? - спросил он.
   -Да, так, в увольнение ходил, - ответил я уклончиво. Делиться на этот раз своими переживаниями мне почему-то не хотелось.
   -А я тебя искал. Гляжу - тебя вечером нет, а потом и на отбое. Ну, думаю, артист, видать у Швабры до утра отпросился! Как это тебе удалось?!...
   -Да, так и удалось....
   -Ну, молодец! А я ... вот что хотел. Люди дело предлагают...
   -Ты опять за своё?! - возмутился я, но как-то примирительно, потому что понимал, что дело-то пахнет керосином: расплаты не избежать.
   -Да ты пойми, дело - пара пустяков. Ну, плёвое совсем. А заплатят бешенные деньги: кусков по десять.
   -Да, деньги и вправду сумасшедшие, - согласился я. - Но мне что-то не верится, что на простецком деле можно столько заработать.
   -Да я тебе говорю...
   -Что-то не нравится мне это дело. ... А что, им нельзя было кого-нибудь другого на это дело поискать, кроме как без пяти минут офицеров?..
   -Подумаешь, офицер нашёлся! - обиделся Охромов. - Я откуда знаю?!... Может, в этом деле какой-нибудь секрет есть особый, который другим доверить нельзя.
   -А нам можно?!... Да я сейчас пойду и расскажу всем! Что скажешь?
   -Ну, и иди, дурак! Кто тебе поверит? Я потом тебе ещё и морду наквашу, уж будь уверен... Эх, ты! Я тебе как другу, как товарищу. А ты?!... Ты мне в последнее время, вообще, перестал нравиться. Я тебя не понимаю, ты это чувствуешь?! Я тебя не могу понять! Что тебе нужно?!... А мне всегда казалось, что мы с тобой душа в душу живём!
   -Хорошо тебе казалось, - его придирки вывели меня из себя. - Мне тоже кое-что казалось, да оказалось....
   -Что? А?!
   -Да то, что в картишки ты играешь, долгов у тебя пятнадцать тысяч. И я - не в курсе! Приятелей каких-то странных завёл....
   -Дурак - ты! - перебил меня Охромов. - Подумай, лучше, как тебе свой долг отдавать!
   -Не твоё дело. Сам как-нибудь выкручусь.
   -Ну-ну, смотри, знаем мы таких шустрых, - Охромов развернулся и пошёл прочь....
   После занятий, вечером, когда ничто уже не предвещало беды, меня вызвал к себе комбат.
   -Яковлев! - сказал он, когда я вошёл в канцелярию и произнёс оставшееся без ответа "Разрешите, товарищ старший лейтенант?!". - Ты почему до утра ходил в увольнение?
   -Как почему, товарищ старший лейтенант? Меня же отпустили.
   -Кто тебя отпустил?
   -Дежурный по училищу.
   -А при чём здесь дежурный по училищу?!... Кто имеет право отпускать тебя в увольнение?
   -Вы.... Так вы же сами меня вчера отпустили, - напомнил я "Васе", понимая, что кораблик мой бумажный приплыл.
   -Товарищ курсант, я вас отпускал всего на два часа и о по делу, по поручению. Я же обещал вам, что до выпуска из училища вы больше не будете ходить в увольнения за свой проступок? Это не говоря уже о том, что я ещё кое-что для вас устрою... Вчера, воспользовавшись моим отсутствием, вы пошли к дежурному по училищу, нажаловались ему, поплакались в жилетку, что к вам девушка из другого города приехала. А дежурный по училищу не имеет никакого права отпускать вас в увольнение. Мало того, что вы обманули одного, вы ещё и нахамили другому офицеру, командиру взвода. Вы нарушили воинскую субординацию и воинский этикет....
   -Да я не жаловался, товарищ старший лейтенант, честное слово. Я только разрешения спросил, потому что Швабрин...
   -Товарищ лейтенант Швабрин, товарищ курсант!
   -Да. Потому что товарищ лейтенант Швабрин сказал, что не имеет права меня отпустить и сам отправил к дежурному по училищу.
   -Что ж, Швабрин сказал абсолютно правильно, но он вас никуда не посылал, вы сами пошли и пожаловались. Это не в вашу пользу, товарищ курсант. Вы вчера поступили весьма хуёво, - он прямо так и сказал.
   -Товарищ старший лейтенант, - я растерялся, не зная, что ответить, но спустя несколько секунд от осознания того, что припёрт к стенке, меня вдруг понесло. - Товарищ старший лейтенант, я ведь тоже скоро буду офицером.... И что? Как только я им стану, вы начнёте мне верить?.. А если два офицера скажут разные вещи, вы, что, - поверите тому, у кого выше звание? Потому как те, кто выше званием, не врут, да?..
   -Не путайте божий дар с яичницей, Яковлев... С офицерами такое случается очень редко, чтобы они врали.
   -Но ведь случается же?
   -Что-то вы стали много разговаривать, товарищ курсант. Да, кстати, что это за девушка к вам приезжала?
   Я опешил от его вопроса: комбат знал, что спросить.
   -Зачем вам, товарищ старший лейтенант? Это моя личная жизнь.
   -Я хочу убедиться, что к вам действительно приезжала девушка. Тогда, может быть, я буду снисходителен к вам. Подтвердите, что она действительно приезжала.
   -Хорошо, - согласился я, соображая, как выкручиваться из ситуации.
   -Но запомните, Яковлев! Вы поступили с лейтенантом Швабриным плохо, и вам это просто так с рук не сойдёт. Имейте это в виду.
   В это время в канцелярию зашёл Швабрин.
   -Товарищ лейтенант, скажите, пожалуйста, командиру батареи, что вы меня сами вчера послали к дежурному по училищу, ведь правда? - обратился я к нему с такой поспешностью, что он застыл от неожиданности на пороге.
   -Товарищ курсант, - наконец пришёл в себя Швабрин, - вы до сих пор не научились обращаться, как положено, к старшему по воинскому званию, к офицеру.... Это раз! А, во-вторых, я вас никуда вчера не посылал. Не надо врать, ясно?!
   Я негодовал от возмущения.
   -Вы сами лжёте, - сорвалось в отчаянии у меня с языка, - ... товарищ лейтенант!..
   Швабрин покраснел, сделался багровым, потом сизым, как грозовая туча.
   -Щенок! - завизжал он, как резанный поросёнок. - Сопляк! Как ты смеешь! Ты смотри, до чего обнаглели! Да как ты смеешь обвинять старшего по званию, как ты смеешь, вообще, рот здесь разевать!..
   Пена спеси брызгала из его перекошенного рта прямо мне в лицо, однако я его не боялся.
   -Скоро я буду в равном с вами звании, товарищ лейтенант, вот тогда мы с вами и поговорим! Мне уже ничто не помешает набить вам морду! ...
   Кровь в моих жилах клокотала от ярости.
   Швабрин уже не мог произнести ни слова. Он задыхался от злости, ловил ртом воздух, не зная, что сказать, всё шире и шире его открывая. Глаза его лезли из орбит. Он был готов стереть меня в порошок, раздавить, как букашку, испепелить, уничтожить.
   От возмущения и растерянности Швабрин даже не в состоянии был перевести дух. Наконец, он выдавил из себя еле слышно:
   -Пошёл вон отсюда, нахал.
   -А что это вы здесь раскомандовались?! - ответил я ему, - меня товарище комбат сюда вызвал! ... Он меня и отпустит, если надо будет.
   -Пошёл вон!!!
   Я не ожидал, что Швабрин так быстро и ловко подскочит ко мне, развернёт за плечо и выставит за дверь канцелярии.
   Дневальный, стоявший у тумбочки, рядом с канцелярией, ошарашено посмотрел на меня. Несколько человек, привлечённые криками, подслушивавшие, что происходит за дверью, прыснули в разные стороны.
   -Козёл! - зло процедил я сквозь зубы, не сдержавшись.
   На следующий день я заступил дневальным по батарее. Наряд вне очереди мне объявил комбат. "За грубость со старшими по воинскому званию и попытку обмана", - объявил он, вызвав меня перед строем.
   Обидно было, когда до выпуска осталось несколько недель, "залетать на тумбочку", но, сглотнув ком, я козырнул:
   -Есть наряд вне очереди! - и следующим вечером уже стоял по середине коридора, рядом с канцелярией батареи, бдя службу.
   Ко мне снова подрулил Охромов.
   С тем, кто стоил "на тумбочке", разговаривать не положено, но ... как говорится, на то положено.
   -Ну, что, ты не передумал? - спросил он меня так, словно бы решил взять измором.
   -Слушай, иди-ка ты к чёрту, пока я не послал тебя куда подальше, - я был очень зол.
   -Но-но, полегче, - осадил меня Охромов. - Значит, не передумал? Ну, что ж, смотри! ... Я-то знаю, что ты всё равно ко мне прибежишь. Только учти: может быть поздно. У нас незаменимых людей, как известно, нет.
   -Вали, вали отсюда! - оттолкнул его я.
   На шум из канцелярии вышел Швабрин.
   -Яковлев, ещё наряд хотите? - спросил он с готовностью исполнить угрозу.
   Я сделал вид, что его не слышу и, вообще, стою чуть ли не по стойке "смирно" и бдительно несу службу.
   Охромов ушёл.
   После отбоя, как только ушёл домой ответственный офицер, я "сполз с тумбочки" и пошёл к себе в комнату, чтобы разглядеть, как следует свои трофеи: кроме дежурного по училищу теперь до утра в казарму вряд ли кто пришёл бы, а его шаги по лестнице к нам на четвёртый этаж в ночной тишине были бы слышны задолго до того, как распахнулась бы входная дверь: вернуться на тумбочку можно было бы из любого уголка общаги.
   Достав рукописи, я перелистал их. Среди прочего на одной из них бросилась дата - 1778 год. И название у неё было интересное: "Магия чёрная и белая". Рядом, в кавычках, было дописано "перевод".
   Написана рукопись была старым русским алфавитом, с "ять". Здесь было много слов, смысла которых я не мог понять, но в целом рукопись мне очень понравилась: рукописный текст её был выведен красивыми буквами. Каждую из них точно вырисовывали, как отдельно взятую, словно их в этой книге были не тысячи, а лишь несколько десятков.
   Подивившись трудолюбию и усердию исполнителя текста и немыслимому труду, что был вложен в каждую строчку, я подкинул фолиант в руке, прикинув, что, пожалуй, на чёрном рынке выручу за неё, возможно, и в половину моего долга.... Выходили бешенные деньги!
   Я вдруг осознал, что нечаянно наткнулся на золотую жилу: "Там ведь такого добра - пруд пруди!.. Конечно, надо везти это куда-нибудь в Москву или Питер, где можно найти хорошего покупателя! Продам её тысяч за десять, ... а то и больше, если разыщу иностранного коллекционера!.. На местную "толпу" с этим не стоит соваться: здесь одна кугутня ошивается деревенская, да и кроме барахла никто ничем не интересуется. ... Разве что перекупщика найти?.."
   Конечно, без специалиста, знающего цену таким вещам, можно было продешевить. Я понимал, что в руках у меня редкая рукописная книга, быть может, единственная. Много-то рукою не напишешь, да, тем более, с таким старанием. Небось, писарь полжизни над одной этой книгой прокорпел. К тому же, вполне возможно, что эта книга принадлежала перу какого-нибудь знаменитого человека. Тогда эта рукопись была бесценна!..
   От мелькнувшего передо мной нечаянного избавления от бедственного моего финансового положения закружилась голова, и я едва сдержался, чтобы не подпрыгнуть, вскинув руки и не заорать от восторга во всю глотку.
   Соседи по комнате ещё не спали. Жорик Плёвый, - забавная фамилия его почему-то ассоциировалась у меня с Одессой, - увлечённо читал какую-то книгу. Рома Кудрявцев готовился к ночному похождению до знакомой девицы, к которой он частенько наведывался даже сейчас, когда все более менее благоразумные его сокурсники старались с этим "завязать". Вместе с ним собирался уйти, одевая спортивный костюм, и Максим Савченко. Правда, куда собирался он, было не известно никому в батарее.
   Никто не обращал на меня внимания, занимаясь своими делами.
   Однако лицо моё просияло радостью, я всё-таки не смог не взвизгнуть от бурного восторга, утвердительно тряхнув над головой фолиантом в знак нечаянной удачи, и не успел опомниться, как все оказались у моей кровати, трогая папки, пытаясь понять причину моего неожиданного воодушевления и рассматривая мои трофеи.
   Мне это сразу не понравилось, но смог прийти в себя лишь через минуту:
   -Э-э-э, ну вас на фиг, друзья!..
   Я стал одного за другим отталкивать их от своей постели, но они тут же лезли обратно.
   -Ты чего, посмотреть нельзя, что ли? - обиженно возмутился Савченко, потом всё же отошёл и добавил. - Подумаешь! - и бросил мне на кровать толстенный талмуд. - На, подавись!..
   -Не, ребята, чего вы?! - они, один за другим, вернули мне бумаги. - Смотрите, пожалуйста. Только... только это вещи музейные понимаете, реликвии, можно сказать. Мне их на несколько дней дали почитать, - оправдывался я, как мог, чтобы вернуть расположение товарищей.
   -Кто же это дал тебе музейные ценности почитать? - съязвил Жора.
   -Одна знакомая. Она в музее работает.
   -Ага. Наверное, дорогие, эти книжки? - продолжил Жорик.
   -Наверное, - согласился я.
   -А она не боится, что с ними что-нибудь случится, и ей придётся за них отвечать? Ей же за это, наверное, голову отвинтят.
   -Боится. Так я потому и говорю: осторожнее, не рвите. А вы набросились, как с голодного края.
   -Никто твои бумажки рвать и не собирался, - вступил в разговор Максим Савченко. -Поглядеть хотели. А ты: ну вас на фиг, ну вас на фиг... Деловой, как двери.
   -Да, смотрите, пожалуйста, кто же вам не даёт? - продолжал я оправдываться.
   -А иди ты к чёрту со своей музейной макулатурой, - досадливо махнул на меня рукой Максим и, подтягивая на ходу спортивные штаны, осматривая себя и отряхивая их от налипшей нитки и пыли, вышел из комнаты.
   Рома Кудрявцев вышел за ним следом.
   -Ладно! Ерунда! - подвёл черту Жора. - Скажи только чего у тебя волосы на голове шевелились? Я такого никогда не видал.
   -А ты почитай, - посоветовал я ему, - тогда и у тебя зашевелятся.
   -Да ну? - удивился он. - И что же там такое написано?
   -Хочешь прочту?
   -Прочти.
   Я открыл первую попавшуюся страницу и, спотыкаясь на каждом слове, прочёл ему пару страниц из подвернувшейся главы "Заручение у дьявола".
   -Ну, ... как, страшно?
   -Да ты знаешь, не настолько, чтобы так бурно реагировать, - отрезюмировал Жорик и снова уткнулся в свою книгу.
   -Ну и ладно! - притворно уязвлённым голосом ответил я и стал собирать разбросанные после нашествия на них соседей по комнате книги.
   Ночью меня сморил необыкновенно крепкий сон.
   Моя смена выпадала на вторую половину ночи. Сменявшийся "с тумбочки" дневальный разбудил меня и пошёл спать, но я, так и не проснувшись окончательно, снова заснул.
   Под утро в казарму пришёл проверить несение нарядом службы замполит дивизиона и застал наряд полностью спящим.
   На его возмущённый окрик выскочил заспанный дежурный по батарее и пока тормошил меня, замполит пошёл по комнатам считать людей.
   Оказалось, что на месте нет девяти человек.
   Замполит не стал долго разбираться, поднимать замкомвзводов, вызывать командира батареи: всё-таки мы были уже без пяти минут выпускники, и лишь сказал попавшему впросак дежурному, уходя из казармы:
   -Видишь, сержант, девятерых нет!.. Утром доложишь комбату....
   Утром "Вася" был вне себя от ярости. На его побледневшем от напряжения лице, едва заметно ходили желваки. Видно было, что он едва сдерживается:
   -Будь моя воля, перестрелял бы вас всех, паразитов!..
   Никто и не сомневался, что так бы оно и было.
   Нас сняли с наряда и вместе с самовольщиками поставили перед строем дивизион.
   -Вот, полюбуйтесь, маешь! - разгорячённо ходил к квадрате каре и говорил, показывая на нас, комдив. - Это, маешь, будущие лейтенанты, это, маешь, будущие офицеры, будущие командиры взводов, которые совсем скоро придут в войска, будут командовать, маешь, людьми и требовать от них, маешь, чтобы они им подчинялись!.. Вы меня, товарищи курсанты, стоящие здесь, в строю, извините, конечно, но я отвечу этим оболтусам коротко и просто, по-русски: хуй вам, ребята!..
   Он остановился перед выведенными из строя и обвёл всех нас внимательным взглядом, но все опустили глаза вниз, и персональную жертву на этот раз командир дивизиона выбрать не смог, закончив обличительную красноречивую тираду на этот раз необычно быстро, прозаично и буднично:
   -Позор, позор, маешь, таким курсантам!.. Они будут строго наказаны!.. Командиру батареи с сегодняшнего дня увольнения в батарее, маешь, прекратить!.. Я имею ввиду на ночь и в будничные дни, - тут же по строю батареи прокатился ропот возмущения и недовольства. - Да-да! - подтвердил он, словно отвечая на гул курсантских голосов. - А в субботние и выходные дни, ну, праздников у нас, вроде бы, не намечается, - но и на праздники тоже, - увольнения для вашей батареи, товарищ командир батареи, сокращаются до минимума.... Я потом сам скажу, сколько, маешь, человек можно будет отпускать. Вы поняли, товарищ командир батареи?
   -Да, товарищ подполковник, - ответил старший лейтенант Скорняк.
   -Вот, ... очень хорошо. ... Наряд, стоявший сегодня ночью и допустивший массовую самовольную отлучку, наказать, товарищ старший лейтенант, самым строгим образом. Ну и, соответственно, самое плохое распределение - им: вот этим девятерым и наряду! ...
   И вот мы уже стояли в канцелярии у командира батареи, понурив головы и слушая общую часть нотации. Слушать упрёки было неприятно, но главное ещё было впереди: комбат будет разговаривать с каждым отдельно, по очереди, и только ему скажет, какую меру наказания он к нему применит или придумает потом. И вот там-то держись!
   Так и случилось. После общей нотации, старший лейтенант Скорняк выдворил нас из канцелярии в коридор, а затем по одному начал вызывать к себе.
   Это была процедура, щекочущая нервишки. Каждый выходил оттуда молча, насупившись, и так же, ни с кем не желая разговаривать, избегая отвечать на вопросы ещё не искушённых, удалялся, а комбат, не давая никому опомниться, тут же вызывал следующего.
   Настала и моя очередь.
   Комбат сидел, устало развалившись на своём мягком стуле, протянув вперёд ноги, закинув одну руку за спинку сиденья, а второй держа дымящуюся сигарету. Весь вид его должен был внушать заходящему, вероятно, что он кот, а тот, - кто заходит, - мышь, попавшая в его лапы, и сейчас он собирается этой мышью вдоволь, пока не надоест, наиграться, а потом вышвырнуть её, полудохлую, вон.
   На меня, впрочем, поза комбата особого впечатления не произвела, поскольку терять-то мне особо, в отличии от других, было нечего. Я и без того уже проштрафился перед ним так, что ему на меня, наверное, смотреть было тошно.
   "Вася", видимо, заметил, что его игра на меня впечатления не производит, и потому, наверное, начал издалека:
   -Яковлев, тебе не кажется, что ты в последнее время мне сильно примелькался, а?!.
   Он хитро прищурил глаз, будто от сигаретного дыма, а вторым посмотрел на поднесённую ко рту сигарету и сделав глубокую затяжку.
   -Кажется, - ответил я, хотя дал себе слово молчать, и голова моя невольно поникла сама собой.
   -Вот и мне так кажется, - подтвердил комбат. Он вдруг поменял позу, облокотившись на стол и как бы придвинувшись. - Смотри. ... Сначала тебя самого не было полночи. Бегал ли ты в самоволку или не вернулся вовремя из увольнения, - значения не имеет, мы с твоим командиром взвода ждали тебя чуть ли не до утра. Раз? ... Раз! Потом ты придумал какую-то подругу, обманул дежурного по училищу, нахамил лейтенанту Швабрину, который не хотел тебя отпускать и правильно делал, поставил его в неловкое положение, незаконно ушёл в увольнение на ночь, - дежурный по училищу не имел никакого права тебя отпускать... Это уже два!..
   Скорняк загнул второй пале на руке, которой держал сигарету.
   -...Товарищ старший лейтенант! - возразил я. - Лейтенант Швабрин сам отправил меня к дежурному по училищу!..
   -Молчи, Яковлев, молчи! - перебил меня комбат. - Не перебивай!.. Я уж не говорю, что по закону тебе положено за самовольную отлучку из расположения части нести уголовную ответственность, а не стоять здесь передо мной и оправдываться!.. Это мы с вами привыкли сюсюкаться, в бирюльки играть, всё за детей вас считаем!.. А давно уже положено по закону спрашивать!.. Заслужил срок?! - он вдруг зло и неожиданно выбросил в сторону руку, словно отправив меня туда, где Макар телят не пас. - Иди мотай!.. И никаких разговоров!.. Тогда бы сразу и дисциплина другая стала, и нарушителей не было бы совсем, потому что одних бы посадили, а вторые - угомонилась бы, глядя на первых. А мы вас всё жалеем! Как же, не солдаты всё-таки: люди на офицеров пришли учиться, выбрали себе нелёгкую профессию, а их - сажать! А надо сажать, потому что присягу вы принимали и обязались её не нарушать!.. Вы все здесь считаетесь военнослужащими срочной службы! ... Срочной!.. То есть, те же солдаты. И приходите сюда, в основном, не после армии, а с гражданки, после школы, от маминой юбки. ... Мы с вами тут цацкаемся, а в итоге такими же слюнтяями, как пришли, большинство и выпускается.... Ну, ладно!.. Стоишь ты в наряде, отбываешь, так сказать, наказание от командира батареи. И в этот же наряд спишь сам и допускаешь уход людей из казармы! Это уже три!.. Видишь, сколько ты натворил?!... И это ещё хорошо, что в самоволке ни с кем ничего не случилось!.. А то бы сел в тюрьму дежурный в первую очередь, а, может быть, и я! ... Но я бы не сел! Я бы вас, скотов, тогда просто поубивал бы, вот и всё! ... Было бы хоть за что сидеть!..
   В канцелярии воцарилось напряжённое молчание. Я не знал, куда деться от "Васиного" взгляда.
   -Чего молчишь, Яковлев? - устало вдруг спросил комбат.
   -А что мне говорить? - пожал плечами я.
   -Действительно, - совсем уж примирительно согласился Скорняк, - с тобою всё ясно!..
   Он помолчал немного, сделав пару глубоких затяжек, подумал, глядя куда-то мимо меня и щурясь, а потом сказал:
   -Ну, что же! ... Крови вы у меня попили достаточно за эти четыре года. ... Я ничего никому не забываю. Вам постараюсь тоже не забыть, тем более, что времени не так уж и много осталось, чтобы со мной склероз случился, ясно вам?!. Ну, а теперь идите....
   Я разбит, как будто на мне всю ночь возили воду.
   С наряда меня, разумеется, сняли и отправили полусонного на занятия. Хорошо, что была самостоятельная подготовка к государственным экзаменам, и я сразу же завалился дрыхнуть на последней парте. Совесть так и не смогла побороть сна.

Глава 12.

   То, что обещал мне комбат, случилось очень быстро. Даже не пришлось долго ждать.
   Утром меня с наряда сняли, а уже днём я снова стоял в канцелярии перед комбатом.
   -Яковлев, а где ваш штык-нож? - вопрос его поверг меня в недоумение.
   -Как где? - не понял я ещё подвоха. - Я отдал его новому дежурному по батарее, сержанту Слуцкому.
   -Не знаю, не знаю. Твоего штык-ножа в оружейной комнате нет. И он с тебя не списан. Иди его ищи.
   -Да, но я передал его новому дежурному по батарее, - настаивал я.
   -Где это зафиксировано? Где запись в книге приёма-сдачи оружия, что ты свой штык-нож сдал?..
   -Я ему просто так отдал, потому что спешил на занятия, - я начинал уже соображать, куда клонит комбат. - У нового наряда не было оружия, и они попросили штык-ножи у нас.
   -И ты отдал свой штык-нож?
   -Да, отдал, а как же?..
   -Ну, вот! Как отдал, так и возвращай. Иди ищи. Твоего штык-ножа нет. Он с тебя не списан.
   Он немного помолчал и добавил уже официально:
   -Идите, ищите, товарищ курсант! Времени я вам даю до завтрашнего утра. Завтра пишу рапорт с просьбой назначить расследование, если штык-нож не будет найден, и вы будете платить!.. Причём, согласно приказа министра обороны, ... помните номер приказа?.. За утрату оружия с вас будет удержана десятикратная стоимость....
   -А почему это, товарищ старший лейтенант? - возмутился я.
   -Да потому что вы его получали под роспись, вы должны были под роспись его и сдать!..
   -Ну, спросите у дежурного по батарее, товарищ старший лейтенант! Сдавал я ему штык-нож! Он подтвердит!..
   -Я его уже спрашивал. ... Он ничего не знает.
   -Как же так, я ведь ему отдал?!.
   -Не знаю. ... Разбирайтесь с ним. Я вам задачу поставил. ... Вы меня поняли?!.
   Он посмотрел на меня долгим испытывающим взглядом, в котором не было ни капли сочувствия.
   Я вышел из канцелярии и тут же наткнулся на сержанта Слуцкого.
   -Слушай, - обратился я к нему, - я тебе утром штык-нож отдавал.... Не знаешь, где он сейчас?
   -Вы мне ничего не оставляли, - ответил Слуцкий, всё время от меня отворачиваясь.
   Сразу смутило меня его "вы мне". В конце четвёртого курса ни один сержант уже не обращался к курсанту на "вы", равно как и обратно. А тут - на тебе! Ещё несколько часов назад, когда мы сдавали ему наряд, он разговаривал совсем по-другому.
   -Как это не оставлял? - изумился я.
   -Вот так! Все сами поставили штык-ножи, а ты пришёл?..
   -Ну и, что же, нельзя было мой штык-нож в пирамиду поставить за меня? Неужели это так тяжело сделать, тем более, я его вашему наряду оставил!..
   -У меня других дел много было, - всё так же, поворачиваясь ко мне спиной, отвечал мне Слуцкий. - Надо всё оружие пересчитать, порядок посмотреть. ... Мне что, с твоим штык-ножом бегать?! Ты ведь даже никому не сказал, где его бросил...
   "Ага, уже на "ты"!" - меня не покидало ощущение, что Слуцкий знает, где штык-нож, но не говорит, потому то его предупредили и запугали. ... Вернее, предупредил и запугал. И это, наверняка, дело рук комбата.
   -Странно, как это ты принял наряд с нехваткой штык-ножа и не доложил комбату?
   -Я говорю: времени не было бегать, штык-ножи ваши собирать.... Кто сдал, с того я списал. А про тебя решил, что заберу штык-нож после занятий, когда вернёшься в казарму.
   -Да, но почему тогда ты решил, что он у меня пропал, и доложил комбату?
   Вопрос мой явно застал его врасплох. Он долго не знал, что мне ответить:
   -Слушай, ... вернее, слушайте, товарищ курсант, перестаньте, во-первых фамильярничать, а, во-вторых.... Я у вас штык-нож не брал. Вот и ищите его сами!..
   Я понял, что говорить с ним без толку.
   -Слушай, Слуцкий, - обида и злость комом подкатили к горлу, - если я когда-нибудь узнаю, что ты причастен к пропаже штык-ножа, тебе несдобровать.
   Слуцкий не принял моего вызова, хотя один тон моего голоса стоил того, чтобы попробовать набить мне морду, тем более, что он был не из хлипких.
   Я был твёрдо уверен, что пропажа покоится в сейфе у "Васи". Ведь он обещал отомстить.
   Естественно, что поиски мои результата не дали, хотя я, на всякий случай, посмотрел в тумбочке дневального, обыскал свою комнату, обшарил "оружейку" и заглянул даже под пирамиды для оружия.
   По чужим комнатам я смотреть не стал, поскольку сам штык-нож оставить там не мог, но, кроме того, подумал, что "Вася" с таким же успехом может, чего доброго, "повесить" на меня ещё и воровство личных вещей, которое даже сейчас, на четвёртом курсе, в батарее случалось, - за что пойманному на воровстве от товарищей никогда пощады не было и прежде, и те с позором "вылетали" из училища, как пробка из бутылки шампанского, - а Слуцкий, подлая "шестёрка", это, наверняка, "подтвердит"! Ну, ладно, за штык-нож я рассчитался бы, но если они "сделают" меня вором в глазах всей батареи!.. Да провались штык-нож пропадом!..
   Чем больше вспоминал я события утра, тем сильнее укреплялся во мнении, что всё произошедшее подстроено: дежурный не знает, где штык-нож, дневальные, - свои же вроде бы парни! - на мои вопросы отвечают что-то невразумительное и, так это, нехотя, небрежно, но в то же время и виновато, а вообще-то стараются молчать.
   Когда же мысль, что меня здорово "надули", укрепилась во мне окончательно, я начал соображать, что мне теперь делать.
   Сначала я решил достать другой штык-нож взамен утерянного, но вскоре, понял, что заплатить за него придётся не малые деньги. Мне "дали" наводку на прапорщика, который мог продать штык-нож, но ста рублей, которые тот запросил, у меня не было и в помине.
   Прапорюга сказал, что в училище я дешевле штык-нож нигде не куплю, а потому, пока он не передумал, я должен взять оружие у него. Когда я отказался, прапорщик разозлился и предупредил меня, чтобы больше к нему не обращался, а тому, кто меня послал, пообещал хорошенько начистить морду, чтобы не подсылал кого попало.
   На минуту я засомневался, но в моей душе теплилась ещё надежда на чудо: штык-нож найдётся, или произойдёт ещё что-то, что спасёт меня.
   Была ещё одна соломинка, за которую мне очень хотелось уцепиться.
   Слуцкий, помнится, обмолвился, что я единственный не сдал штык-нож, а остальные, якобы, вернулись и сдали своё оружие лично. И, если это неправда, то можно попытаться раскрутить его на этом факте и заставить признаться, куда же пропало моё оружие.
   Когда я поговорил с дежурным и дневальными, с которыми стоял в наряде, то с удивлением узнал, что их вызывали после первой пары занятий в батарею сдавать своё оружие в пирамиду, причём, каждого по отдельности.
   Значит, их вызвали, а меня забыли? Получалось очень интересно!.. Но доказать что-либо было невозможно: всё обтяпано так, что комар носу не подточит. А потому, в конце концов, я плюнул и решил: будь, что будет, - вернувшись к изучению рукописей.
   Экземпляры, попавшие ко мне в руки были уникальны.
   Неожиданно я зачитался книгой моего отца: неординарная мысль, необычные взгляды на вещи, которые неустанно подавались нам, обильно зацементированные догмой официозной науки, взгляд на нашу жизнь как бы со стороны, трезвые философские суждения - всё было для меня свежо, увлекательно, интересно. Невероятно, но то, что меня не заставили бы и дубиной читать в наших учебниках по философии, в этой книге я прочёл залпом и с невероятным упоением. Хотя, конечно, доля эйфории была и от того, что это всё же не чья-нибудь рукопись, а труд моего отца.
   Ещё одна заинтересовавшая меня рукопись, "Магия чёрная и белая", описывала такое, от чего волосы вставали дыбом, но убедительность изложения заставляла верить, что это правда. В первой части описывались различные способы вступления в сговор с нечистью, использование нечистой силы для достижения своих целей, а во второй, наоборот, способы защиты от неё и обращения к силе божественной. Что и говорить: современному человеку все эти описания кажутся сказками, однако, при прочтении волосы у меня вставали дыбом, и порой вечером страшно было пойти даже в туалет, где, по обыкновению, не горела ни одна лампочка.
   Впрочем, изучать рукописи мне мешала дикая нехватка времени: я читал их только по вечерам, после отбоя и далеко за полночь. К тому же не унималась тревога за утерянное оружие.
   На третий день после исчезновения штык-ножа меня вновь вызвал к себе командир батареи.
   -Возьмите, товарищ курсант, ознакомьтесь и распишитесь!
   "Вася" швырнул через стол несколько скрепленных вместе листов бумаги, исписанных мелким, убористым почерком.
   Я стал читать, чувствуя, как чувства досады и обиды всё больше одолевают меня.
   Это были материалы расследования:
   "17 июня курсантом Яковлевым при смене с наряда был утрачен полученный им штык-нож. В ходе расследования установлено, что оружие курсантом Яковлевым утрачено в силу личной недисциплинированности и безответственности. Штык-нож за номером 357 при смене с наряда курсантом Яковлевым сдан в оружейную комнату не был, чем были созданы предпосылки для его утраты.
   Считаю, что вся ответственность за утерю оружия лежит на курсанте Яковлеве.
   Предлагаю взыскать материальный ущерб, нанесённый государству в результате утраты оружия, с курсанта Яковлева с кратностью десять.
   Командир батареи старший лейтенант Скорняк".
   Ниже уже стояла резолюция начальника училища:
   "Курсанту Яковлеву материальный ущерб за утерянный штык-нож с применением кратности десять в размере 179 рублей 20 копеек возместить. Штык-нож номер 357 списать с книги учёта материальных средств подразделения.
   Начальник училища генерал-майор Долговязов."
   Сто семьдесят девять рублей! Я опешил. Где мне взять такие деньги? И это к тем немалым долгам, которые у меня уже имеются! Для меня это был сокрушительный удар. Чуда никакого не случилось!
   Я прочитал документ, но всё ещё стоял, не в силах поверить в написанное.
   -Ознакомился, Яковлев? Тогда расписывайся! И побыстрее! - заторопил меня "Вася". - У меня на тебя времени нет!..
   Слова комбата вывели меня из состояния оцепенения.
   -Но, товарищ старший лейтенант, где я возьму такие деньги?!...
   -Не знаю, не знаю. Это не моё дело. Наверное, вычтут с вашей выпускной получки.
   -Но ведь я тогда почти ничего не получу!
   -Отчего же?! Больше половины подъёмных у тебя останется....
   -Но у меня большие долги, товарищ старший лейтенант! Что же мне теперь делать?
   -Не знаю, не знаю, товарищ курсант! - на каменном лице "Васи" едва заметно проступило довольство разговором. - Как потеряли штык-нож, так и расплачивайтесь!.. Кто же вам виноват?
   -Да, но стоит-то он не сто семьдесят девять рублей! Почему я должен платить за него в десять крат больше, ем он действительно стоит? Ведь почти две сотни получается! Почему?
   -Вы что, не знаете приказа министра обороны, что за утрату оружия его стоимость возмещается в десятикратном размере?
   -Не знаю, - откровенно соврал я, надеясь получить в свои руки хоть маленькую зацепочку, за которую можно было бы удержаться.
   -Очень печально. И это будущий офицер! Как же вы будете людьми-то командовать? Они же у вас всё порастащат, пораспродают, если вы не будете знать таких элементарных вещей. А, между прочим, приказу этому лет, наверное, столько же, сколько и вам! Так вот, довожу до вас ещё раз, что за утрату оружия в силу личной недисциплинированности виновный выплачивает его стоимость в десятикратном размере. Что у нас и получилось! ... Понятно вам или нет?
   Он сделал глубокую затяжку и выпустил дым в мою сторону, снисходительно улыбнувшись.
   -Но.... Я же сдал его дежурному по батарее.
   -Кто это видел?
   -Дежурный....
   -Дежурный! А ещё?!...
   -Всё!..
   -Ха-ха-ха, - засмеялся комбат, - Яковлев, ты же уже взрослый парень, два десятка лет прожил уже, а мелешь ерунду, то простительна лишь пятиклашке. Неужели ты не знаешь, что для любого доказательства нужны свидетели? Ты думаешь, что дежурный признается, что ты сдавал ему штык-нож? Я в этом глубоко-о сомневаюсь. Тогда ведь платить за оружие придётся ему.... Мы же все умные, всем хочется за чужой счёт, на халявку. Вот и пойди, добейся, чтобы он признался, что брал у тебя штык-нож. Платить-то ему не хочется.
   -Мне тоже не хочется, а что?..
   -Так ты, - улыбнулся комбат чуть ли не по-свойски, - это совсем другое дело. Ты за потерянный штык-нож расписался?! ... Тебе и платить!.. Потеряй его хоть курсант Пупкин, которому ты дал его поносить, отвечать-то всё равно тебе. Таков закон жизни....
   Он сделал паузу и затянулся, пригубив сигарету.
   -Ну, ... всё! Расписался?!... Теперь иди и не мешай мне работать!
   Комбат склонился над столом и зачеркал авторучкой по бумаге, рисуя что-то своим торопливым, мелким почерком и давая понять мне, что разговор между нами окончен.
   -Я ещё не расписался, товарищ старший лейтенант, - обратился я к нему вновь.
   -Ну, так расписывайся, - ответил он, не поднимая головы.
   -А если я не стану расписываться, что тогда? - задал я вызывающий вопрос.
   -Ничего особенного, - ответил "Вася", - просто я буду знать, то имею дело с трусом и подлецом, который боится ответить за свой поступок. А на ход дела твоя роспись абсолютно никак не повлияет.
   -Зачем же тогда расписываться? - недоумевал я.
   -Положено так: расписаться, что ознакомлен....
   Я поставил свою закорючку на материалах расследования, положил бумаги на стол комбата и хотел уже было выйти, как тут его голос остановил меня:
   -Подожди, - сказал он, посмотрев на бумаги, - выше своей росписи напиши: "С материалами расследования ознакомлен", а ниже поставь свою фамилию....
   На построении перед ужином наши командиры решили собрать батарею, что в последнее время было редкостью, поскольку дело шло к выпуску, и они тоже позволили себе немного расслабиться.
   Собирать батарею пришлось минут двадцать, не смотря на то, что подпольная система оповещения была чётко организована ещё с середины третьего курса: кое-кого вызывали по телефону от только что встретивших их подруг и жён, а за кем-то пришлось в город и сбегать. "Отмазки", как всегда, были железные: сидел в самом дальнем углу училищной библиотеки, за цветком раскидистой пальмы, или пошёл тренироваться на спортгородок, потом лёг в траву на полосе препятствий и заснул - вот и не могли найти.
   К слову сказать, и офицеры уже не спрашивали так строго, как раньше, а смотрели на столь значительные задержки сквозь пальцы.
   Когда вся батарея была построена, выровнена, проверена по количеству людей, комбат вызвал меня из строя и обратился к курсантам:
   -Как вы знаете, товарищи курсанты, этот курсант Яковлев пару дней назад был в наряде, в котором ночью спал и допустил уход из подразделения самовольщиков. За это он ещё будет наказан. Но этот же курсант, ... этот обормот - я его по-другому и назвать не могу - утерял при смене с наряда свой штык-нож. Найти его не удалось. Начальник училища приказал провести расследование. Установлено, что оружие утрачено в силу халатного обращения с ним курсанта Яковлева, то есть вот его, - он показал в мою сторону, - халатного обращения. ... Расследование закончено. С товарища курсанта Яковлева будет удержана десятикратная стоимость оружия. Это почти двести рублей! Советую вам учесть пример вашего товарища и быть внимательными при обращении с оружием, думать об отношении к его сохранности и сбережению. ... Думаю, что двухсот лишних рублей ни у кого нет. Скоро вы будете выпускаться. Государство выплатит вам определённую, довольно большую, сумму денег. Так вот, товарищ Яковлев своих денег полностью уже не получит, как бы ему ни хотелось. Смотрите, чтобы с кем-нибудь ещё не случилось того же самого....
   После ужина я лёг на кровать, разбитый и униженный. Даже не лёг - рухнул, словно подкошенный. Настроение было столь паршивое, что жить не хотелось. Сдохнуть, и все дела! ...
   Никто в комнате не обращал на меня внимания. С одной стороны и правильно, потому что слова здесь были малоутешительны, но с другой.... С другой стороны хотелось до жути чьего-то понимающего взгляда, чьего-то сочувствия, дружеского утешения, пусть хоть попытки облегчить мою участь. Никто не нашёл в себе мысли подойти ко мне и хотя бы руку на плечо положить.
   Жора Плёвый всё читал свою книгу. На ужине он назидательно поинтересовался: "Как же так?" Рома Кудрявцев убежал вместе с другими любителями футбола играть на нижний стадионе, расположенный внизу, под косогором, в пойме Псла. Максим Савченко возился с какой-то радиосхемой, тыкая в неё паяльником: после третьего курса при переезде из казармы в общежитие он смастрячил систему, отключающую свет и электроприборы в нашей комнате, когда в неё открывается дверь, чтобы после отбоя можно было читать, слушать магнитофон и заниматься другими запрещёнными вещами.
   Жестокая, тяжёлая меланхолия раздавила меня: где теперь раздобыть денег?!...
   Не хотелось к прежним долгам приплюсовывать ещё и этот. Я считал этот начёт несправедливым и понимал, что меня облапошили.... Доказать свою правоту. Но как?.. Времени на это могло и не хватить. А теперь действовать надо было наверняка. Иначе последствия ничего хорошего не сулили: вообще, удивительно было, как это занимавшие мне деньги ещё не расправились со мной и пока что не очень-то беспокоили, ведь дело близилось к выпуску, а, судя по всему, я был несомненный банкрот.
   Перед отбоем я всё же нашёл в себе силы встать.
   В умывальнике мне встретился Охромов. Он со злорадной улыбкой гонористо поинтересовался: "Ну, что, получил?!."
   Его наглое, развязное обращение привело меня в чувства: "Сейчас и ты получишь!.. Сейчас как врежу по морде!"
   Однако врезать - не врезал, а молча прошёл мимо, стиснув зубы.
   Видя, что разговора не получается, Охромов поубавил хамства в голосе, спросив уже дружелюбнее:
   -Ты чего не здороваешься?
   Мне неприятно было с ним говорить.
   -Не хочу....
   -Почему?
   -Не хочу - и всё....
   -Странно, мы с тобой такими корешами были....
   -Слушай, сколько можно с тобой на эту тему говорить?!... Что было, то прошло. Да и, не знал я про тебя.
   -Чего ты не знал? - тон голоса Охромова опять стал снисходительно-издевательским. - Что в картишки поигрываю? Так это мелочи жизни!.. Нормальный человек не станет делать из этого трагедии! Я же пытался заработать деньги! Никому не запрещено! ... Гуляли-то мы вместе! Значит, я тебе друг, товарищ и брат.
   -Если бы ты был другом, то не скалился, когда у меня произошло несчастье! - я попытался пройти мимо Охромова дальше.
   -Да я не злорадствую! - остановил он меня. - Я просто вспомнил фразу, которую тебе говорил несколько дней назад.
   -Какую? - зазвучали нотки враждебности, Охромов, уловив их, сделал виноватый вид.
   -Не помнишь? - произнёс он почти заискивающе. - А ведь я сказал тебе: "Ты ещё вернёшься ко мне!"
   -Ну и чего смешного ты нашёл в этой фразе?
   -Да ничего. Просто смешно то, что ты действительно сам ко мне вернёшься. Даже если не сегодня, то на днях. Тебе нужны деньги, у тебя неподъёмные долги, с которыми ты не сможешь расплатиться иначе. А теперь ещё и штык-нож этот!..
   -Так может, это ты украл мой штык-нож? - сделал я со злости нелепое предположение.
   -Может, и я, - спокойно ответил Охромов.
   Во мне всё заклокотало от гнева, хотя где-то в глубине разъярённого сознания пульсировала трезвая мысль, что он меня, скорее всего, разыгрывает и, подшучивая, продолжает издеваться над моим несчастьем.
   Охромов попятился слегка назад:
   -Да успокойся ты!
   -Знаешь, вполне возможно, что это сделал ты, - напирал на него я.
   -Конечно, но понимаешь.... Когда тебя снимали с наряда, я был на занятиях....
   Охромов упёрся в стенку. Дальше пятиться было некуда.
   -Не знаю, не знаю. Если ты играешь в карты с бандюгами, то почему бы тебе не совершить такого "невинного" злодейства. Похоже, для тебя это раз плюнуть.
   Я подошёл к нему вплотную.
   -Ну, ладно, ладно тебе!..
   -Ты, наверное, хочешь, чтоб я участвовал в твоём деле?! - спросил я ради издёвки.
   -Вот именно! - ответил Охромов с простодушной радостью в голосе, какой от него трудно было ожидать, но именно в этот миг я осознал, что, в самом деле, никаких иных вариантов спасения у меня нет.
   -Да уж, другого ничего не мог придумать?!. ... Ну, хорошо, я подумаю.
   -Подумай, подумай, - на лице Гриши проявилась нескрываемая радость. -Только не тяни! Деваться тебе некуда. Я тебе не в обиду это говорю. Просто это правда жизни.
   -Думаешь, так и некуда?
   -Уверен. ... Не тяни время. Оно не возвращается!
   -Мне надо подумать, - я вдруг поймал себя на мысли, что он прав.
   -Ты думай быстрее! - посоветовал Гриша. - Сколько времени упустили!..
   -Слушай, - снова загорячился я. - Я тебя ждать не заставлял. Мог бы и без меня обойтись!..
   Я хотел уже было развернул, чтобы уйти, но Охромов, - это стало у него наглой привычкой, - схватил меня за рукав.
   -Подожди!.. Я же хочу, как лучше. Если деньги сами плывут в руки, почему бы не поделиться с лучшим другом, с которым всегда были вместе?!... Дело-то плёвое совсем. Разве я согласился бы на какую-нибудь авантюру, как ты думаешь?
   -Не знаю, может быть, и согласился, - ответил я, - а чтобы не одному, в случае чего, щи лаптем хлебать, решил меня позвать.
   -Что?!... Да что ты говоришь-то?! Подумай своей кочерыжкой...
   -Не кочерыжкой, а головой, во-первых, а, во-вторых, я уже подумал....
   -Ладно, ... головой!.. Надо и сделать-то, что добыть несколько десятков килограмм никому не нужной макулатуры....
   -Да, ты уже говорил...
   -Ну, так что? ...
   Я молчал, не зная, то ответить.
   На душе было нехорошо. Даже не то слово: погано было на душе. Действительно, будто кошки скреблись. Но я устал от его бесконечных и настырных приставаний, от всей этой круговерти событий.
   Вдруг показалось, что если я соглашусь, то все мои злоключения разом закончатся, исчезнут напасти, обрушившиеся на меня безжалостной лавиной в самый неподходящий период жизни: перед выпуском. К тому же слабая надежда раздобыть наконец-то денег и покончить со всеми бедами разом подталкивала меня согласиться, как ни была она призрачна и эфемерна.
   -Хорошо! Я согласен....
   -Вот и отлично! - засиял Охромов. - Вот и хорошо! Теперь у нас дело пойдёт в гору!
   -Ну, и когда понадоблюсь? - спросил я равнодушно уставшим голосом.
   -Когда будет всё готово. Жди! Это случиться в самое ближайшее время.
   Я развернулся и пошёл спать, наслаждаясь унизительным чувством спокойствия человека, от которого только что отстали дониматели. Рассудок мой, несмотря на полудрёму, в которой пребывал, всё же пульсировал нехорошей мыслью, будто я только что совершил какую-то большую глупость.

Глава 13.

   Охромов, и вправду, не заставил долго ждать.
   Через пару дней он подошёл ко мне и шепнул:
   -Готовься на сегодня!.. Вечером, после отбоя.
   -После отбоя?! - мне показалось, что с меня достаточно и тех "залётов", которые уже на мне "висели". - Тебе не кажется, что с меня хватит?!... Я у "Васи" бываю чаще, чем ты на свежем воздухе! ... Знаешь, Гриша, с меня уже хватит!
   -Глупый, что он тебе может сделать?!.
   -Ты-то, небось, на ковре у комбата не имел счастья стоять?! - возмутился я.
   -Ой-ой-ой!.. Да уж не думай, что ты у нас один такой герой!..
   -Хотелось бы мне на тебя посмотреть!..
   -Ничего, стоял и, как видишь, - выжил!.. Зато, сам посуди: денег будет столько, что хватит все долги отдать, да ещё и останется! - Охромов перевёл дух, и, не дав сказать мне ни слова, продолжил. - К вечеру подготовь спортивный костюм. ... Только приличный! ... Возьми у Савченко: у него хороший, - и он сегодня, вроде, никуда не собирается. Вечером, как только уйдёт ответственный, переодевайся и ко мне в комнату, понял?!...
   -Понял, - сказал я, думая: "Может, отказаться, пока не поздно?"
   -Ну, давай! - он хлопнул меня по плечу, и мы расстались....
   Тем временем шла подготовка в первому "госу" - государственному экзамену, которых мы должны были сдать приехавшей из Москвы государственной комиссии шесть.
   Комиссия находилась в училище уже неделю. Упорно ходили слухи, то её щедро поят, и это предвещало сдачу экзаменов без особых трудностей: тройку-то бедному выпускнику не "зажал" бы никто. Достаточно на экзамен прийти, дурака повалять, - и "трояк" у тебя в кармане!.. А что ещё надо такому прощелыге, как я, например, от этой самой государственной комиссии?..
   Конечно, слухи - слухами: такое повторялось из года в год, но некоторые изрядно зубрили.... Хотя, в основном, в классах самоподготовки курсанты держались с трудом. Взводных не было. Они тоже устроили себе римские каникулы. Всё зависело только от замкомвзвода и командиров отделений.
   На занятиях царила непринуждённая обстановка: даже если у "замка" было плохое настроение, и он никому никуда не разрешал уходить, самые шустрые "смывались" под различными предлогами. И как правило, только на передних столах в классе сидело несколько человек, действительно усиленно готовившихся к предстоящему "госу".
   Среди них был отличник, делающий последние рывки к золотой медали. Надежда всей батареи - так его называли командиры - сидела заткнув уши, обхватив руками голову и уйдя с головой в свои конспекты и книжки.
   Рядом с ним несколько "краснодипломников" пытались загрести в свои мозги как можно больше информации. У них ещё было время что-то ухватить, урвать, наспех запомнить, чтобы завтра, толком не соображая, выплеснуть то, что останется в голове от впопыхах сегодня заглоченного. Такая "учёба", даже не зубрёжка, а невообразимый марафон по всему курсу обучения, достойный по скорости быть занесённым в книгу рекордов Гиннеса, наполнял мозги лишь зыбкими, однодневными знаниями предмета, которым суждено было кануть влету на следующий же день после экзамена: голова освобождалась, чтобы принять следующую лавину аврально проглоченных залпом, но не усвоенных книг, учебников, конспектов и пособий.
   "Хорошисты" готовили шпаргалки и "бомбы", - тетрадные листы, на которых обыкновенным почерком записывался ответ на программный вопрос, а на экзамене, такая "бомба" подсовывалась, как только что написанный текст.
   В середине класса занимались друг с другом троечники-тугодумы, которым было невдомёк, что тройки им итак поставят по всем экзаменам, но были среди них и такие, что хотели получить, может быть, даже тройки четвёрку. Пожалуй, они готовились усерднее всех, но, правда, толку от этого было очень мало. На всех экзаменах они всё равно "плавали" с неизменным успехом.
   Самая сочная, колоритная часть взвода, весь его "цвет" собирался на галёрке. Здесь люди, что тройку им всегда поставят: государство на их обучение угробило уйму денег и не собиралось отпускать теперь со службы двоечников-дармоедов, а, напротив, всячески желало заставить их служить. Сидевшие здесь, знали наперёд, что у них будет всё "о-Кей!", и потому даже пальцем не желали пошевелить, искренне полагая это "бестолковкой". Всё время напролёт они спорили, разговаривали, травили анекдоты.
   Этот вечно неспокойный, бубнящий, гогочущий, ржущий, подобно молодым жеребцам, рой, составлял противовес сердитому, насупленному замкомвзводу, одиноко, словно орёл с вершины на ягнят в долине, взирающему на них из-за стола кафедры.
   На галёрке вечно что-то обсуждали, о чём-то спорили и порой чуть ли не дрались, а хмурый замкомвзвод, напряжённо наблюдавший творившееся в его присутствии безобразие время от времени, когда совсем уже было невмоготу терпеть, окрикивал и одёргивал самых громкоголосых и взбалмошных. Те, хотя и огрызались, но слегка утихомиривались на некоторое время, но вскоре всё повторялось снова.
   Дело шло к выпуску, и с каждым днём горлопаны становились всё громче и наглее, чаще и чаще намекали сержантам, что власти их пришёл конец....
   День близился к концу.
   Остаток самоподготовки, к концу которой особо нетерпеливые начинали расползаться кто куда под любым предлогом или в наглую заявляя, что уходят туда-то, на этот раз я досидел на удивление самому себе до конца, выслушав все до последнего анекдота и от души посмеявшись.
   Вечером, спросив у Савченко спортивный костюм, едва ответственный офицер хлопнул дверью казармы, я прошмыгнул по коридору в комнату к Охромову.
   Его соседи глянули на меня, как на отпетого идиота.
   Охромов тоже сидел одетый в "гражданку", накрывшись сверху, на всякий случай, одеялом. Увидев меня, он поинтересовался, взволновано вскинув брови:
   -Ну, что, ушёл?
   -Ушёл....
   -Пошли! - Гриша сбросил с себя одеяло.
   Мы вышли в коридор, направившись к выходу из казармы.
   В расположении стоял уже обычный ажиотаж. Не мы одни ждали ухода офицера. По одиночке и группами, переодевшись в спортивные костюмы, бежали и шли к выходу искатели приключений, которых не могли остановить ни строгие взыскания, ни угрозы или уговоры, ни что либо ещё. Заручившись извечным "авось", они пёрли напролом, в наглую, как танки. И хотя их не набиралось и человек двадцати, казалось, что в ночную вылазку идёт вся батарея, и от того возникало нечто подобное ощущению невозможности остановить уходящих, как воду, сочащуюся из пригоршней между пальцев, не смотря на все попытки сжать их плотнее и удержать её.
   -Нас уже ждут, - таинственным шёпотом произнёс Охромов за порогом комнаты.
   -Где? - я почувствовал странную, недобрую дрожь во всём теле.
   -В каком-то заброшенном не то музее, не то архиве. Они обещали потом сказать.
   -Кто это "они", если не секрет?..
   Мы уже подошли к самому выходу, переговариваясь так в полтона друг с другом, как вдруг на нас с размаху налетел ворвавшийся в казарму с лестницы Аркашка Сомов под вполне понятной кличкой "Сом". Вид у него был перепуганный.
   -Назад! Назад! - кричал он, страшно вытаращив глаза и жадно хватая ртом воздух после быстрого "взлёта" по лестнице. На его шее крупно налилась, вздулась сизая, пульсирующая артерия.
   Мгновенно, с закалённой курсантской жизнью реакцией, ещё не сообразив даже, в чём дело, направлявшаяся к выходу толпа разом бросилась врассыпную по своим комнатам.
   Неимоверный шум от топота по деревянному гулкому полу десятков ног, долетел, наверное, до первого этажа, сопровождаемый заразительным идиотским смехом.
   Гогоча, толпа вдруг забегала по узкому коридору общаги, но пары через три секунд в коридоре не осталось ни души. И лишь из дверных проёмов комнат то и дело высовывались головы самых любопытных.
   В казарму вернулся ответственный.
   Офицер, видимо, специально задержался у подъезда, и, как только на него наткнулся с размаху первый самовольщик, попытался его поймать, а когда тот вырвался в темноте, - света у подъезда общаги никогда не было, - бросился за ним вверх по лестнице вдогонку.
   Как только ответственный переступил порог казармы, любопытные головы, торчавшие в коридор из дверей комнат, сразу исчезли.
   В комнатах уже лихорадочно переодевались, сдёргивали спортивные костюмы и кроссовки, прятали "криминал" под кровати, в шкафы и чемоданы, ныряли в кровати, с головой закутываясь в одеяло и делая вид, что видят десятый сон. А ответственный взяв с собой дежурного по батарее, обходил комнаты, считая людей и пытаясь найти улики и доказательства попытки массового ночного побега.
   Найти ничего не удавалось, и тогда офицер тыкал дежурного носом в то, что тот не проверил, как заправлено обмундирование, и другую чепуху. Дежурный ходил за ним из кубрика в кубрик, молча выслушивая претензии, а про себя, наверное, благодаря высшие силы, что всё вот так удачно обошлось.
   Вскоре они зашли и в нашу комнату.
   Осмотрев её и убедившись, что все на месте, офицер снова, в который раз, отчитал дежурного за беспорядок, а потом всё же вышел и закрыл дверь.
   Прошло минут пятнадцать.
   Я, как и все самовольщики, лежал и прислушивался к звукам в коридоре, пытаясь понять, ушёл ли уже офицер, потом, потеряв терпение, выглянул в коридор.
   Офицер всё ещё бродил от комнаты к комнате. То и дело приоткрывающиеся одна за другой двери не давали ему успокоиться и уйти домой.
   В конце концов скрипение дверями прекратилось, но зато началось усиленное шастание в туалет. И каждый проходивший по коридору мимо канцелярии считал своим долгом заглянуть туда своей прищуренной в притворстве, но совершенно не сонной мордой, чем ещё больше убеждал ответственного, что в батарее не спят, а потому уходить домой нельзя.
   Ответственный просидел в казарме ещё битый час, пока, наконец, прекратилось и всякое хождение "в туалет", и большинство самовольщиков, не выдержав такого испытания измором, просто уснуло, а остальные поняли, что для ночного похождения не осталось ни времени, ни сил.
   Пригревшись в постели, уснул и я, сладко, безмятежно, как праведник.
   На следующее утро, - ещё не прозвучала команда "Батарея!.. Подъём!", - я открыл глаза, пытаясь понять, почему на мне спортивный костюм, и кто меня так усиленно тормошит. Это был стоявший надо мной Охромов.
   -Что ж ты вчера заснул? - спросил он укоризненно, когда я продрал очи.
   -Да вот, так получилось, - пожал я плечами. - Впрочем, вчера было без вариантов - ты же сам видел.
   Охромов досадливо скривил рот.
   -Да-а-а, теперь достанется. Нас ведь вчера ждали. А ребята эти не любят, когда их подводят.
   -А кто любит? - пожал я плечами снова. - Ты-то, поди, тоже закимарил?
   -Да, - сознался Охромов.
   Мы договорились отложить задуманное на другой раз, и я молил все небесные силы, какие только знал, чтобы этот другой раз не наступил.
   В тот же день мы сдавали государственный экзамен по тактике.
   Как и предполагал, мне поставили безоговорочную тройку: на экзамене я промямлил что-то невразумительное и бессвязное, неожиданно для самого себя покрывшись пурпурными пятнами стыда, когда старый, седой подполковник, член государственной экзаменационной комиссии, встал из-за стола и, подойдя ко мне, сказал, что, скрепя сердцем, ставит мне тройку, а так, если бы всё зависело от него, поставил бы кол и выгнал бы взашей из класса.
   Где-то в глубине души мне было досадно, что товарищи мои, казалось бы, меня ничем не лучше, вдруг показывают не плохие результаты, хотя ещё вчера вместе со мной делали что угодно, но только не готовились к экзамену.
   Неожиданно для себя я оказался в числе последних. Меня опередили даже наши тугодумы и "тормозами", что больно задело моё самолюбие.
   В честь сдачи госэкзамена всех, даже заядлых нарушителей дисциплины, отпустили в увольнение.
   А вечером я увидел Гришу. Под глазом у него красовался большой фингал, старательно замазанный косметикой, а верхняя губа была разбита и припухла.
   -На улице пристали какие-то ослы, - объяснял он всем и только мне поведал на ухо. -Это гонорар за работу!..
   Когда мы смогли остаться вдвоём Охромов поставил меня перед фактом:
   -Надо это сделать, иначе мне хана! - ему, видимо, здорово досталось, потому что по его гримасам можно было догадаться, что били не только по лицу, и ему ужасно больно двигаться. - Они ждали нас на машине под забором училища до двух часов ночи. В двенадцать пошёл дождь, и они промокли, как собаки. Больше они не приедут, но, не дай бог, я не сделаю обещанное!..
   Я тоже провёл день в увольнении, первым делом снова направившись к загадочному дому.
   Однако все мои попытки проникнуть в него снова оказались тщетны. Дверь, тщательно пригнанная, не поддавалась никакому усилию и не сдвинулась ни на йоту даже, когда я попытался поддеть её ломом, найденным неподалёку в высокой траве в гуще заброшенного сада. Безрезультатны оказались и мои попытки обнаружить хитроумное устройство, которое можно было бы отключить.
   Я обошёл здание, к задней стене которого примыкал таинственный дом, и обнаружил его в таком же заброшенном, плачевном состоянии. Только по тёмному пятну на выцветшем фасаде можно было догадаться, то здесь когда-то была вывеска, обозначавшая какое-то заведение. Парадная дверь, давно и наглухо закрытая, с белёсыми стёклами, была покрыта толстым слоем старинной пыли. Через слепые окна вряд ли проникал даже солнечный свет, и уж тем более невозможно было разглядеть, что делается там внутри.
   Хотя и без того было ясно, что этот трёхэтажный дом окончательно покинут, это казалось довольно странно, поскольку парадная дверь здания выходила на оживлённую улицу, примыкавшую к шумной просторной площади почти в центре города, где всегда было многолюдно, бил красивыми струями фонтан, а в тенистых аллеях никогда не пустовали многочисленные лавочки.
   И было удивительно, что в таком месте, являвшем собой лицо города, находятся такие дикие, неухоженные, никому не нужные руины. Хотя, здание было старинной постройки: высокие окна-ниши прорезали толстенные стены, построенные, как умели строить только раньше - на века; колонны у главного входа сквозь пыль забвения просвечивали ещё мрамором; тумбы их, украшенные резными фигурками скульптур, отливали красивым зелёно-серым гранитом; под крышей над колоннами виднелись ещё сохранившиеся барельефы, - и при желании, отреставрированное, могло бы стать украшением города, а, может быть, и исторической достопримечательностью.
   Теперь же лишь вороны, наглые и самоуверенные, чувствовали здесь себя превосходно и шаркали по граниту кусками обвалившейся штукатурки, словно седина припорошившей некогда полированные, блестевшие, как паркет, плиты широкого, в треть фронтона, высокого крыльца, окаймлённого с трёх сторон пирамидой из ступенек лестницы.
   Унылый вид здания поверг меня в тоску, я словно бы увидел вдруг, как умирает весь этот город, потому что лучшая часть из его архитектуры и истории уже была предана равнодушию и забвению. Мне почудилось, что город этот обречён на скорую гибель, раз не дорожит памятью о былых своих веках, что хранили стены таких древних сооружений.
   В голове моей, пока я смотрел на старческое лицо дома, который мог бы ещё быть молод, если бы этого захотели люди, каждый день походящие мимо, сами собой родились странные строчки:

Унылый вид имеет твой фасад.

Что было здесь? ... Святилище науки?

Но обветшал твой каменный наряд,

К тебе давно не прикасались руки.

Творцы твои исчезли уж давно,

И в памяти людской не удержались.

А время - беспощадно и темно -

Тебя кружит, лишь миражи остались.

Одетое печальною тоской,

Ты молчаливо терпишь униженье,

Не знаешь ты ни век, ни день какой,

Как страшно и томительно забвенье...

   Стихотворное моё воодушевление вдруг прервалось, потому что внезапно в одной из дверей парадного входа щёлкнул замок, она приотворилась, тускло блеснув своими слепыми, запылёнными окнами, и из неё показался похожий на приведение убогий, седовласый старичок.
   Он вышел, запер дверь, бросил на меня строгий взгляд и пошёл прочь, в сторону площади с тенистыми аллеями и праздными зеваками на лавочках.
   Вид у него был такой, словно он провалялся в забытьи долгие годы, а вот теперь вдруг решил показаться на свет божий.
   Появление его вызвало у меня не только удивление, но и какой-то мистический ужас. Не смотря на то, что улицы полны были народа, захотелось броситься бежать сломя голову. Старичка никто из гулявших поблизости людей не заметил, но для меня его появление было подобно тому, как если бы мертвец встал из гроба.
   Это не был мой знакомый, - совсем другой человек, которого я прежде не видел. Его ветхий костюмчик болтался на высушенном годами и старостью теле, словно балахон, а ботинки на ногах, стоптанные ещё, наверное, во времена его молодости на танцульках, увеличились размера на два и вихляли на ногах, как хотели. Да, у этого человека была совсем не та фигура: он был выше моего знакомого, к тому же худосочнее.
   -Эй, старик, подожди! - крикнул я ему вдогонку, но старец продолжал идти, будто не слышал.
   Я бросился за ним вдогонку, но когда поравнялся с ним, тот снова не обратил на меня никакого внимания и всё так же шёл вперёд, погруженный в свои мысли.
   -Извините, можно вас спросить?..
   На лице старика не дрогнул ни один мускул. Он продолжал идти, не замечая меня совершенно.
   -Разрешите поинтересоваться?..
   Я дошёл за ним до самой площади, пытаясь обратить на себя его внимание, и тут старик резко и неожиданно развернулся ко мне, заглянув мне в самую глубину души маленькими, сверлящими, выцветшими от возраста глазками, и тихо, но чётко и внятно произнёс тоном, не терпящим возражений:
   -Отстань!
   Я остановился, как вкопанный, а он пошёл дальше, удаляясь по площади на другую её сторону. Когда он скрылся из виду, я очнулся и машинально двинулся за ним следом, озадаченный и удручённый происшествием.
   Выбившись из сил, я вдруг понял, что если прямо сейчас не развеюсь, то крыша поедет - точно, и потому решил немедля проведать одну из своих знакомых, с какими обычно не бывает проблем, морячки, как ни странно это звучит для такого "сухопутного города", как Сумы, и остаток дня провёл в её милой кампании, стараясь забыться и перестать задавать себе ненужные вопросы, ответа на которые не было.
   Ночью я проснулся от того, что кто-то толкает меня в бок.
   Это был Охромов.
   -Вставай!.. Давай вставай, хватит спать!..
   Мы вышли из казармы в полтретьего ночи, освещаемые яркой луной, повисшей в безоблачном небе, пересекли территорию училища, посматривая по сторонам, и, перепрыгнув забор, оказались за его пределами.
   Я невольно улыбнулся, вспомнив, как прежде, тем же путём мы ходили на любовные вылазки, но грустно вздохнул, потому что это время ушло безвозвратно.
   Духоту ночи усиливало отсутствие ветра.
   -Ну, и то дальше? - спросил я Охромова, когда мы оказались на улице.
   -Дальше? Дальше надо тачку ловить.
   -Да где ж ты её найдёшь в два часа ночи, да ещё и на окраине города?!
   -Пошли! - лишь зло ответил Охромов, двинувшись вперёд.
   Мы вышли на проспект и к удивлению моему почти сразу же поймали такси, шедшее со стороны аэропорта в центр города. Водитель не испугался остановиться и подобрать среди ночи двух парней в спортивных костюмах, что в наше время было исключительной редкостью, и мы за пять минут добрались до площади, на которой сегодня я уже был.
   Меня охватила неясная ещё тревога, усилившаяся особенно тогда, когда мы подошли к фасаду того самого здания, перед которым я сочинял стихи. Это было очень странно.
   В голове будто прозрение произошло. Мне сразу ясно, что это за здание, и что мы будем делать. Мысли лихорадочно забегали, обгоняя одна другую.
   -Слушай, что нам здесь надо? - спросил я Гришу, уже обо всём догадываясь.
   Охромов извлёк из-за пазухи какой-то клочок бумаги:
   -Здесь схема движения внутри здания. Нам надо будет пройти по ней. Там будет книгохранилище заброшенного архива. Надо найти кое-какие документы. Когда мы вынесем, я пойду, позвоню. Люди приедут, заберут макулатуру и рассчитаются за работу.... Не переживай, всё будет хорошо!
   -А как мы проникнем внутрь?!
   -Откроем дверь, - Гриша достал из кармана свёрток из носового платка, развернул его и показал мне что-то вроде отмычки. - Вот ключ....
   Я хотел взять в руки и рассмотреть предмет, но Гриша тут же засунул свёрток обратно в карман, будто опасаясь, что я выкину инструмент куда-нибудь в темноту.
   Надо сказать, что к этому времени у меня в голове уже созрел некоторый план.
   Мне не терпелось узнать, чем же так заинтересовались бандиты, прожигающие свою жизнь в карточной игре с самой жизнью.
   Кроме того, в отличие от Охромова я теперь не сомневался, что "дельцы" не только не заплатят нам, но и попытаются расправиться с нами после того, как мы добудем для них документы: зачем иначе связываться с курсантами.
   Не понятно было только, почему бандюги сами боятся лезть в здание. Неужели испугались того старичка, которого я видел днём?!... Навряд ли. Значит, было что-то другое.... И ведь они-то прекрасно осведомлены о внутреннем устройстве здания, схему вычертили и даже номера полок указали... Что-то не вязалось в этой истории. Хотя....
   Вздумай они воспользоваться услугами городской шпаны - так ещё неизвестно, как бы всё обернулось. У тех полно друзей, языки длинные, а среда настолько аморфная, что неизвестно, где завтра откликнется то, что попало в неё сегодня. А курсанты - люди другого склада: язык за зубами держать научились, друзей в городе - раз, два и обчёлся. И я придумал, как выйти сухими из воды.
   Конечно, можно было рассказать Грише о моей догадке, что нас ждёт, но он вряд ли поверил бы мне. Ослеплённый жаждой лёгкой и быстрой наживы, вряд ли стал бы он вникать в мои соображения по этому делу. Действовать надо было самому....
   -Слушай, а давай сделаем всё это завтра, а? - ошарашил я Охромова и увидел, как округлились от удивления его глаза. - Твои-то корешки всё равно не узнают, что мы здесь были сегодня ночью, если ты им сам об этом не скажешь....
   -А смысл? Откладывать назавтра, когда мы уже у цели?!... Мы уже сегодня будем шуршать "капустой"! Зачем же откладывать этот приятный момент?!... Да и, неизвестно, получится ли что завтра.... Ты же но понимаешь, что вырваться из училища - редкая удача, особенно, для тебя. Нет, ... ты предлагаешь какую-то чушь! Да и, не миллионер я тебе, чтобы каждую ночь на тачке кататься!..
   -Ну, во-первых, - не каждую ночь, а, во-вторых....
   -Ты предлагаешь всё отложить, когда мы почти достигли цели! Это абсурд!
   -...Я подумал о том, что тебе, наверное, даже в голову не пришло!.. Ты хоть понимаешь, что они приедут, заберут то, что мы и вынесем, а потом шлёпнут нас!.. Здесь или где-нибудь в другом месте - не важно! Шлёпнут, и дело с концом! Зачем им оставлять свидетелей? Если они обещают такие деньги, как ты говоришь, то бумаги, которые им нужны, очень важные и очень ценные! Странно, что они не могут их сами взять из заброшенного архива. Это, вообще, какой-то блеф, а мы даже не пешки, понимаешь?! Так, расходный материал!.. И вместо денег получим мы по несколько грамм свинца, с нас этого вполне хватит. ... Ну, улыбается тебе такая перспектива? Мне не очень!
   Охромов задумался. Лицо его сделалось мрачнее тучи.
   -А что, если сделать всё сегодня, - наконец, спросил меня он, - но бумаги спрятать в надёжном месте, а потребовать в обмен на них выкупа, как ты думаешь?..
   -Молодец, Гриша, варит у тебя котелок-то! - обрадовался я. -Только ...?
   -Спрячем в хорошем месте, ни одна собака не найдёт!.. Есть у меня на примете одно такое, - Охромов хитро улыбнулся и, прищурившись, посмотрел куда-то в сторону, мне за спину. - Нам надо всё продумать! - он хлопнул меня дружески по плечу, - Только.... Нам в здание всё равно проникнуть надо будет: прикинуть что к ему. Начнём сегодня, закончим завтра, правильно?
   -Правильно, - согласился я, глядя, как Охромов достаёт из кармана свёрток из носового платка.

Глава 14.

   Ковыряясь в потёмках в замочной скважине железякой, - по-моему, это была обыкновенная отмычка, которой, кроме всего прочего, надо ещё и уметь пользоваться, - Охромов проклинал втянувших его в это грязное дело, ворча это себе под нос, а я думал о другом. Хотя....
   Его нытьё злило меня, как злит любое прозрение твердолобого тупицы, который до последнего стоит на своём, а, когда уже поздно что-либо поправить, начинает точь-в-точь повторять то, что ему пытались вдолбить тогда, когда ещё можно было что-то изменить к лучшему.
   Однако, меня сейчас беспокоила мысль о том, что хранилище, "доставшееся" мне от старика "по наследству", каким-то образом, видимо, сопряжено с главным зданием, в которое мы сейчас пытаемся проникнуть, и фактически я буду грабить самого себя.
   Прошло, наверное, уже минут пятнадцать, а Охромов всё ещё не мог его открыть замок. От его упорных, но безрезультатных попыток в мёртвой тишине безветренной ночи раздавался звонкий металлический лязг, а его ругательства можно было услышать, наверное, за целый квартал. Я уже стал опасаться, как бы кто из жильцов окружающих домов не вызвал наряд милиции, проснувшись среди ночи и услышав в открытое настежь от духоты окно подозрительные звуки.
   Вдруг я заметил внутри здания, за слепыми, запылёнными окнами нечто неяркое, сперва приняв это за блики лунного света, но потом обратив внимание, что неясный свет движется и приблизился с другой стороны к двери настолько близко, что по осевшей на стекло пыли расплылся мерцающий ореол.
   В первое мгновение я оцепенел от неожиданности.
   Охромов тоже теперь заметил огонёк за окном, да так и застыл на одном колене. Отмычка выпала у него из рук, с громким перезвоном запрыгав по гранитному преддверью.
   Огонёк от крайней из дверей парадного входа, помедлив, двинулся к центральной, у которой возился с замком Гриша.
   Мы оба оторопели вместо того, чтобы пуститься наутёк.
   Светильник был уже совсем близко, когда я, наконец, нашёл в себе силы сбросить оцепенение, схватил за руку приятеля и дёрнул прочь от дверей так, что тот пришёл в себя.
   Наделав шума гулким топотом, мы бросились прочь, скрывшись за одной из колонн напротив входа.
   Дверь отворилась, оттуда показалась скрюченная фигура, несущая впереди себя керосиновую лампу в высоко поднятой над головой руке.
   Сердце моё ёкнуло, потому что я узнал в этой фигуре "моего" старика.
   "Так он не умер! "Я умру этой ночью!" ... - какая гнусная ложь! И ради чего?!... Странно, почему не встретил его, когда потом приходил в берлогу?!... Или он крался следом за мной, наблюдая из тьмы, что я буду делать?!..." - догадки понеслись в голове одна быстрей другой.
   Разыгранный фарс со смертью был столь оскорбителен, что я готов был уже выйти, и только вид двустволки, которую старик наперевес держал в руке, положив пальцы на скобу спускового крючка, останавливал от опрометчивого шага.
   Старик постоял у двери, осмотрелся по сторонам, вглядываясь в темноту, сопровождая поворот головы движением стволов двухзарядки и освещая пространство перед собой "летучей мышью" в вытянутой вперёд руке, и двинулся вперёд.
   То и дело глядя себе под ноги, он наткнулся на оброненную Охромовым отмычку, блеснувшую в свете лампы среди осыпавшейся на пол штукатурки, подобрал её, несколько секунд разглядывал, поднеся её к близоруким глазам, положил в карман и стал внимательно изучать оставленные нами следы....
   Если бы мраморный пол был чистым! Но предательская извёстка выдавала направление нашего отступления, и старик двинулся прямо к колонне, взяв на изготовку ружьё и взведя оба курка....
   От щелчков взводимых пружин у меня возникло ощущение, будто мне уже всадили в грудь заряд свинцовых катышков дроби. Даже во рту возник сладковато-приторный привкус собственной крови, заполняющей тёплой жижей моё горло. Ноги сделались ватными, и я не сделал и шага, пока оба холодных дула, леденящее дыхание смерти из которых проникало до тела даже через одежду, не упёрлись в мою грудь.
   Я увидел лицо старика, строгое и бесстрашное, освещённое светом лампы, его выцветшие, водянистые глаза, упёршиеся в меня пристальным, вопрошающим взглядом.
   -Что ты здесь делаешь? - спросил он так, словно это не было для него пугающей неожиданностью.
   -Здравствуйте, - произнёс я вместо ответа, надеясь, что старик меня вспомнит, но на его лице не появилось ни тени прозрения. - Здравствуйте, - повторил я, - вы меня не помните?.. Я к вам уже приходил.
   Старик глядел на меня по-прежнему недоверчиво и сурово, но теперь к этому примешалась и тень удивления, лёгшая на лицо лёгким налётом растерянности.
   -Кто ты такой, как тебя звать? - задал он вопрос некоторого замешательства, не сводя с меня глаз и не убирая ружья.
   Я попытался напомнить ему дождливый вечер, пивной бар, как он подсел ко мне за столик, и мы пошли к нему домой, и даже его слова о том, что той ночью он должен был умереть. Но слова мои получились бессвязными, а голос был так напуган, что я сам понимал, будто слышал со стороны, что несу какой-то бред.
   Старик всё ещё стоял, уперши стволы охотничьего ружья мне в грудь, но взгляд его стал более мягким. Он, видимо, что-то пытался вспомнить.
   Когда человек думает - это видно по его глазам. В книге "Магия чёрная и белая", которую я захватил из таинственного хранилища, была даже целая глава, посвящённая искусству чтения мыслей по глазам. Я даже было пытался заняться её изучением, но это требовало многочасовых ежедневных тренировок психики, глаз и мозга, развивающих определённые способности, и очень быстро путь к этому умению показался мне неоправданно труден и тернист, требовал столько же усидчивости, терпения и внимания, сколько и любой другой путь к совершенству.
   Видимо, он всё-таки что-то вспомнил, затуманенный взгляд его вновь стал твёрдым и пристальным. Надо сказать, что взгляд старика содержит в себе больше выразительности и чувства, больше красноречия, нежели взгляд молодого человека, наверное, потому, что жизненная энергия и силы, воля и желания с течением лет перекочёвывают в органы восприятия, также переходят и в глаза, а они, как зеркало души человеческой, всё отражают в себе.
   -Ты хочешь поговорить со мной? ... Что ж, идём.
   Он опустил стволы и направился к двери, так и не заметив, что я был не один.
   Идя за ним следом, я обернулся и увидел, что Охромов обошёл колонну и, видимо, готовится броситься на старика оттуда. Это был бы неверный шаг, ибо тот наверняка выстрелил бы из ружья, и если не в него, то для того, чтобы резким звуком выстрела напугать нас и обратить в бегство или привлечь чьё-то внимание, чтобы вызвали милицию. Скорее всего, случись Охромову напасть, в следующее мгновение нам бы уже пришлось ретироваться с более или менее тяжёлыми последствиями, но что-то в последнее мгновение удержало его от прыжка. Он уже пригнулся, сжался, как пружина, чтобы тут же распрямиться и полететь вперёд, но остановился в решительный момент, а в следующую секунду было уже поздно. И, поняв это, Охромов медленно выпрямился, а потом и спрятался за колонну.
   Уже у входной двери старик сказал мне через плечо, совершенно не заботясь и не беспокоясь, слышит ли его ещё кто-то кроме меня:
   -По следам я определил, что ты не один. Кто бы ни был второй, он правильно сделал, что воздержался от нападения: я слышал каждый его вздох и ловил каждую его мысль. Пусть не думает, что, если я нахожусь к нему спиной, то ничего не вижу и не слышу. Правильно, что не бросился на меня со спины: я бы ему не позавидовал. Не всегда старый человек представляет лёгкую добычу для молодого, особенно такой, как я, для такого несмышлёного, как он.... Я не хочу пускать его внутрь здания. Ему там нечего делать. К тому же я не люблю людей, которые прячутся, когда их друзья подвергаются риску и опасности. Я ведь мог застрелить тебя! Или он сомневается, что моё ружьё заряжено? Напрасно! Скажи своему товарищу, чтобы он ждал тебя здесь....
   Я последовал его совету, бросив в темноту:
   -Гриша, подожди здесь, я скоро вернусь!..
   -Гриша! - передразнил старик, не оборачиваясь, покачав на ходу головой
   Язычок английского замка клацнул за мной, заперев дверь и отделив меня от внешнего мира.
   За пыльными стёклами дверей остался безмятежно дремлющий город, сонная тишина ночи, Гриша Охромов. Мы погрузились во мрак, разгоняемый лишь светом "летучей мыши" на пару метров вокруг.
   Вдруг стало страшно: что старик собирался теперь сделать со мной, - даже живот скрутило, но я старательно боролся с приступами, хотя казалось, ещё чуть-чуть, и наложу в штаны.
   Мы шли по коридору, и это напоминало мне, как я бродил за стариком с керосинкой в прошлый раз.
   Пройдя коротким коридором, мы, как показалось по тому, насколько гулким стало эхо, оказались в обширном зале с высоким потолком, который усиливал эффект отражения звука точно в горах, пересекли его, - количество шагов подсказывало его длину метров в пятьдесят, и снова попали в коридор, - лампа старика высветила из темноты его стены с висящими на них, в простенках между встречающимися по мере движения, слева и справа, двустворчатыми дверьми, большими, красивыми, обделанных резным орнаментом, будто в каком-нибудь старинном дворце, картинами в толстых золочённых рамах.
   Тусклый свет фонаря едва выхватывал из мрака массивные бархатные гардины, изрядно потрёпанные, но всё же сохранившие остатки своего было великолепия и величия, собранные в складку и привязанные к косякам дверей атласными, мерцающими в свете лампы, ленточками, завязанными на большие банты, на тяжёлых резных гардинах из красного дерева.
   Старик обернулся ко мне и, видимо, заметил моё изумление.
   Я действительно был удивлён тем, что интерьер сохранился гораздо лучше, чем здание выглядело снаружи: глядя на его обшарпанные стены, представить было невозможно такое великолепие внутри, - а сколько ещё скрыла от моего взора темнота! - и то, что в нём живёт человек, такой же древний, как и само его пристанище.
   -Что, нравятся? - старик перехватил мой взгляд на гардины. - Они и вправду были хороши, ... да и сейчас - ничего, особенно, если их немного подремонтировать. Они так же стары, как и всё в этом доме. ... Великолепное здание!.. Вот, смотри, разве теперь такие двери где-нибудь увидишь? Разве такое сейчас где-нибудь делают?!... А потолки?!... Если бы ты видел потолки! - он глянул куда-то вверх, поднял руку с лампой, но свет не достиг потолка. Старик вздохнул и пошёл к одним из дверей. - Потолок здесь, надо сказать, особенный, с фигурной лепкой, но не простой, а изящной, тонюсенькой, какая бывало делалась на первоклассном фарфоре в прежние времена. Красиво сделано, настоящее произведение искусств! Здесь бы музей или выставку надо бы сделать, да только вскоре дом этот на слом пустят, а вместе с ним и красота вся пропадёт. Да про такой потолок не рассказывать надо, его поглядеть, показать бы, чтобы сразу всё понятно стало, а то так - одни слова.... Да, раньше умели и строить, и делать так, что любо-дорого посмотреть было, а теперь?!... Тьфу, срам один! Словно руки из задницы расти стали, и в головешке мозги куриные, а то и тех нет, а вместо крови, которая горячая должна быть, так - бульон из тех мозгов на моче сваренный. Что ни делают - смотреть тошно! Чем дальше, тем хуже....
   Раньше-то вот, в старинные, самодержские времена, вообще, на века строили, будто сами собирались тысячу лет прожить. Да и красиво как всё было, нарядно. Двух одинаковых домов не найдёшь, не то, что в городе - во всей царя-батюшки империи!..
   Кругом карнизы лепленные фигурами были, ангелочки крыши подпирали, амуры всякие порхали там же. На дом любо-дорого посмотреть было. А что сейчас? Коробок серых наставили, и все одна к одной - одинаковые, как близнецы. Не знающему человеку и заблудиться в них не грешным делом будет. Всё халтурят, халтурят. Я-то ещё красоту какую-никакую, а застал. Правда, родился - уже халтурили, и помирать, видно, в халтуре буду. Для кого всю эту дрянь лепят, зачем? ... Неужели самим приятно в ней век свой жить на земле? Непонятно мне!.. Как коробков спичечных натыкали кругом. Да ладно хотя бы людям хорошо жилось, бог с ней, с ентой архитектурой, мать её нехай. Разве от этого людям хорошо живётся, скажи мне?..
   Он посмотрел на меня испытывающе, как будто я должен был ему ответить, что об этом думаю, но я как раз промолчал.
   Надо сказать, что вид у старика сделался довольно дружелюбный. Голос стал мягкий, ворчливый, даже само то, что он причитал и жалобился мне, говорило, что он относится ко мне отнюдь не враждебно, а, скорее, напротив, - дружелюбно.
   Ружьё в его руке уже не имело того грозного вида, как несколько минут назад, когда упиралось мне в грудь. Он разговаривал со мной будто не с ночным взломщиком, пытавшимся проникнуть в его обитель и застигнутым за чёрным делом "тёпленьким", а, по меньшей мере, как со своим приятелем, которого совсем не опасался.
   Его спокойствие постепенно передалось и мне, но я ещё не смел с ним ни заговорить, ни отвечать на его вопросы, опасаясь, что старик опомнится, и тон его разговора станет совсем другим: в голове у меня всё ещё зудела мысль, что старик взял меня в качестве заложника, чтобы мой товарищ или товарищи, он же не знал, сколько нас было, не смылся, пока он не вызовет милицию. Со мной он мог, не опасаясь ничего поговорить, выяснить, зачем мы пытались открыть дверь и проникнуть внутрь, а остальные всё равно не смогли бы попасть в здание, даже если бы и захотели: замок, как он уже убедился, они открыть не сумели, а разбивать стёкла было бесполезно, потому что с внутренней стороны те, - как я увидел,- были укреплены решёткой из тонкого стального прута, по всей видимости, добротной, как и всё в этом здании, и чтобы её сокрушить, нужно было изрядно повозиться.
   С милицией встречаться совсем не хотелось. Это грозило непредсказуемыми последствиями. ... Да нет, вполне было очевидно, что после такого "залёта" за месяц до выпуска я бы вылетел из училища, как пробка из бутылки, да ещё, наверное, оказался бы за решёткой.
   Я только представил себе, как нас с Гришей, - если он не сбежит, - привезут в отделение, посадят в КПЗ, потом, узнав, кто мы, сообщат в училище. Приедет наш генерал, НачПО, ещё кто-нибудь из управления, ну и, конечно, сошка поменьше: командир дивизиона, комбат. Взводного, наверное, вызовут. Привезут нас в училище, выведут перед строем. "Гена", начальник училища, скажет: "Вот перед вами, товарищи курсанты, преступники, два негодяя, которые одели военную форму для того, чтобы заниматься по ночам тёмными делами, грабежом!.. Они на протяжении всей учёбы в училище являлись нарушителями воинской дисциплины, но мы, - командование училища, их непосредственные командиры, - нянчились с ними, как с малыми детьми, прощали им то, за что положено выгонять в три шеи из стен нашего славного учебного заведения, надеялись, что они исправятся, одумаются, наконец, будут вести себя подобающим образом, станут хорошими курсантами.... Но нет! Как видите, до них не только не дошло, что им многое прощают, что их жалеют, что они хотя бы из чувства благодарности, должны вести себя как можно лучше! Их потянуло на ночные подвиги, на уголовщину. Это до какой низости надо опуститься человеку, курсанту военного училища, которому Родина, страна, народ наш советский дают всё, что нужно для нормальной жизни, а им мало, и надо ещё идти ночью этот же самый народ, свою Родину, грабить!
   Я не удивлюсь, если узнаю, что эти двое, - не могу назвать их нашими товарищами: у меня язык не поворачивается, - когда будет идти следствие, - а оно будет идти, потому что я буду ходатайствовать перед военной прокуратурой о возбуждении по этому факту уголовного дела, - не только занимались ночными взломами и грабежами, но и убивали людей!.. Я очень даже допускаю такое. Они докатились до ручки! Вместо того, чтобы спокойно доучиться в училище, осталось-то совсем немного ведь, эти занимаются разбоем! И это люди, которые через месяц должны стать, ... должны были стать офицерами! ... Позор! Позор им и нашему училищу, что в его стенах приютились такие подонки!"
   Эта картина живо встала в моём воображении, холодя кровь.
   "Боже, почему я не вёл себя хорошо, почему я докатился до такого? Ну, что мешало мне быть таким же, как все?! ...Что?! Жил бы себе спокойно, как другие, никто бы тебя не трогал. Самая лучшая жизнь, когда тебя никто не трогает, и ты тоже никого не трогаешь. Если бы всё начать сначала! ... Я бы никогда больше, наверное, не связывался со всякими авантюристами, с такими, как Охромов!" - размышлял я в отчаянии, едва сдерживая себя, чтобы не броситься на колени к ногам старика и не завопить: "Дяденька, отпустите, пожалуйста, мы так больше не будем!"
   Однако, по мере того, как мы углублялись внутрь здания, опасения мои всё более смягчались, а когда старик заговорил со мной о старых добрых временах, то у меня возникла даже уверенность, что старик настроен миролюбиво, не смотря на своё ружьё, и, кажется, милицию вызывать не будет. Его стариковское ворчание почти не оставило у меня сомнений в его доброжелательности. Кроме того, на всякий случай, я приберёг один мощный козырь. Если вдруг дело и приняло бы нехороший оборот, и вызов милиции стал бы почти очевидным, то я попытался бы напомнить старику, что я уже был здесь один раз, только в другом помещении, и видел кое-что такое, что могло бы заинтересовать не только милицию, но и органы посерьёзнее. Мне терять было бы нечего, и я бы показал тайные хранилища сомнительной литературы. Пускай бы потом сами разбирались, по какому поводу их вызвали. Может быть, это было и не честно с моей стороны, но ... другого выхода я не видел. А если бы состоялся суд, то я бы выступил на нём с заявлением, что совершил ночную вылазку специально для того, чтобы разоблачить врага народа, укрывателя враждебной литературы, и таким образом из обвиняемого превратился бы в героя....
   Что ни говори, а по части шкуры я всегда отличался сообразительностью.
   Пока я был занят столь тягостными и подлыми раздумьями о своём спасении, мы продолжали углубляться внутрь помещений огромного здания, вошли в длинное узкое ответвление из коридора, куда попали, когда старик открыл одну из дверей.
   Он всё так же что-то рассказывал мне, временами оглядываясь на моё задумчивое лицо и принимая мою отрешённость за внимание к его рассказу, что-то говорил, говорил, говорил.
   На самом деле я его совершенно не слушал.
   Мы прошли метров тридцать. По неоштукатуренным уже стенам изредка попадались двери, не такие уже большие и торжественные, без облицовки и какой-нибудь отделки, какие бывают обычно в подсобных помещениях, куда не проникает взгляд посетителей. Да и потолки, и стены коридора были уже бетонными и напоминали скорее своды подземного хода или какой-нибудь катакомбы.
   -Чей это дом? - наконец осмелился спросить я. - Кому принадлежит?
   Старик остановился на секунду, будто бы опешил от того, что я начал говорить. Потом почему-то глубоко, точно с сожалением вздохнул и снова пошёл вперёд.
   -Чей это дом, говоришь? - послышался его ворчливый голос. -В разные времена он принадлежал разным людям и организациям. Построил его ещё в прошлом веке один весьма богатый человек, известный сахарозаводчик Морозов. Все сахарные заводы нашего города - это его рук дело. Хозяина давно уже нет, а они трудятся и ещё сто лет будут работать. Морозову-то этот городишко много чем обязан. Он своему сыну целый кадетский корпус отгрохал. Того не хотели не то в Москве, не то в тогдашнем Петербурге брать в кадетское училище. Морозов-то сам из простого народа в миллионеры выбился после отмены крепостного права и, разумеется, никакого титула не имел. Вот тятенька осерчал на российские порядки! Выходило, что, ежели не принадлежишь к знатному роду, то все пути наверх для тебя закрыты. Вот и решил своим богатством для сына дорогу наверх проложить.
   Построил он в нашем городе для сына своего и его приятелей целый кадетский корпус на свои деньги, но это ещё не всё. Чтобы сыну-то его жаловали дворянский титул, макет этого здания, в котором сие военное заведение размещалось, из чистого золота, послал он в царский дворец, в сам Петербург. Вот! Говорят, что после этого самый низший дворянский титул был роду Морозовых пожалован августейшим указом государя.
   Потом революция была, с Морозовыми случилось то, что со всеми, кто считался богачами, кто за границу подался, кого "красные" в расход пустили, - грустная, в общем, история. А дом перешёл к новым хозяевам.
   Некоторое время тут обком партийный размещался. Это ещё до войны было. Во время войны здание это облюбовали себе немцы. В этом особняке у них и гестапо было, и комендатура, здание-то большое, и даже тайные подвалы для пыток размещались. Когда фронт обратно покатился, тут ставка командующего фронтом ихнего была.
   Когда немцев выбили, здание облюбовало под свои апартаменты местное отделение МГБ, как раньше, КГБ называлось, а находились они здесь, пока Лаврентия Берия, - царство ему небесное, - старик трижды перекрестился, закатив глаза под лоб, - на тот свет не отправили. Ну, а потом.... Потом у этого дома много хозяев-то поменялось, как мужиков у потаскухи, прости меня, господи, за богохульство.
   Была здесь и городская библиотека, потом дом политического просвещения неизвестно для кого сделали, а потом даже в дворец политического просвещения переименовали, как раз в конец царствования Леонида Ильича было. После его-то смерти снова домом политического просвещения назвали, а потом неизвестно почему в другое здание он переехал. Наверное, в более современное решили перебраться. Только вот я не пойму, чем это-то плохо было. Ведь новше - не значит, что лучше....
   Пройдя ещё метров тридцать по галерее, мы уже минуты две стояли перед какой-то дверью в напоминавшем безысходный тупик подземелья её конце, но старик всё продолжал говорить, наслаждаясь своей речью и будто не замечая, что мы уже, кажется, пришли:
   -Потом времена были, надо сказать, смутные. Захотел бы разобраться - сам чёрт ногу бы сломал. Теперь их так и величают - Смутные времена.
   Тогда это называлось демократией, гласностью, перестройкой, ещё как-то. Михал Сергеич тогда вот только начал править, да с дуру, по молодости не разобравшись, вожжи спустил, дал народу воли да власти. А народ-то наш испокон веков-то ведь тёмный и дикий был. Это всё равно, что медведя дикого из клетки выпустить. Что он натворит?!. Вот и натворил наш народ такое, что до сих пор, как кинулись выправлять, ничего сделать не могут. Всё наперекосяк пошло. Теперь ещё поди лет так двадцать порядок надо будет наводить в стране после того гульбища....
   Кого только не было, какая только мразь на свет не повылазила из тёмных углов!.. Как тараканы, когда свет погасишь, на стол лезут к хлебу, к снести, - так и они. И все к власти, к власти!.. Народу мозги обещаниями пудрят! А сами только одного хотят: власти над этим самым народом, да над богатствами страны. А как её заимели, власть эту, так сразу улыбку долой и, ну, зубы показывать! Во, какие паразиты были! ... И левые, и правые, и чуть ли не эссеры с юнкерами да кадетами сразу объявились. И откуда, спрашивается, взялись только?!... И буржуи вдруг нашлись, и империалистические даже олигархи!.. Семьдесят лет с этой дрянью да заразой боролись, вытравливали её, а только попустили, как на тебе!.. Она вся здесь! Как репей, да осот сразу в рост и в силу пошла, и не справишься с ней!..
   Так вот!.. В смутные эти самые времена-то тут как раз множество всяких хозяев и заведений поменялось! Сначала-то всё почти прилично было. Дом политдискуссии, потом политклуб был. Тут и центр стачкомов был: рабочие, видишь ли, бастовали! ... Им своя, советская, власть не нравилась: буржуйскую подавай!.. Да-а-а. и митинговали здесь, и речи толкали. И народу толпы собирались.
   Но это всё ещё ничего было. Терпеть такое - ещё куда ни шло! А потом-то, потом-то что творилось! Буржуи даже появились империалистические - олигархи! Вот до чего дожили!
   Вот один такой и купил этот дом со всеми потрохами, ресторанчик здесь открыл, гостиницу, а чуть позже, когда вожжи ещё больше ослабили, так тут и игорный дом был, правда, полулегальный: в большом зале ресторан, а в комнатах, что в коридоре ты видел, столы для картёжников, рулетка, ещё всякая разная дрянь. А в самых дальних комнатах - так там, вообще, бордель обосновался! Вовсю баб драли, за деньги тоже, разумеется, и немалые. Клиенты наших хохлушек помацать аж с Москвы и с Питера приезжали! Вот как! Это самая конспиративная часть того заведения была. Все про него в городе знали, но и всё же делали вид, что ничего не знают - вот так этому буржую-кооператору чёртову помогали все дружно сами с себя деньги драть. Правда, в городе не он один такой был, да и заведений таких хватало. А вот, поди ж ты, ни одного не закрывали.
   Всё народ до поры, до времени терпел. Это потом уже таким прохиндеям гайки начали заворачивать потуже, а то и вовсе: кого в расход пустили, как в старые добрые времена, кого в кутузку упекли, чтобы жизнь малиной не казалась. Всех подчистую. Одной метлой!.. Правда, может, тоже не правильно. Были ведь люди среди них толковые, хорошие, но уж лучше и их туда же, чем всю эту заразу оставлять на свободе расхаживать и народ гноить!..
   Однако, надо сказать, что, пока за них взялись, как следует, процветало это заведение долго, а владельцы его на глазах богатели. Карманы у них, как на дрожжах пухли. Да-а-а, времена были действительно смутные. Простому работяге трудно жить было, да и сейчас, впрочем, не легче. Буржуев убрать-то убрали, но цены понизить забыли, видать....
   Одни тогда богатели, а другие в конец обнищали. Богател-то тогда кто?!. Кооператоры там разные, мы их ещё ньюпманами называли, это от слов новый нэпман, по-английски. Молодёжь придумала, а все и подхватили. Народ завсегда все верные приметы подхватывает. Так, если без сокращения, то "нью непман", а все говорили "ньюпманы". Может, слышал, банда такая была недобитая после революции капиталистов? В школе-то, небось, учили?.. Тогда наш первый вождь, Владимир Ильич, тоже по оплошке волю всякому сброду дал, надеялся, что они революцию народную вперёд вытянут, так те её тоже чуть не утопили. А ньюпманов, это уж Михайло Сергеевич развёл....
   А я так считаю, что добивать их надо было ещё тогда, в двадцатых годах. Но Владимир-то Ильич с ними разобраться не успел, отбыл на вечное опочивание, царство ему небесное, - старик опять помолился, закатив глаза. - Это уже Иосиф Виссарионович, доблестный рыцарь революции, сказал всем буржуям на зло и страх: "Нам НЭП не нужен! Мы и без НЭПа социализм построим!" Вот тогда и погнали всю эту нечисть и контру недобитую, которая жить народу мешала, и стали во главе с великим Сталиным строить социализм, и почти построили, да вот только оказалось, что буржуйское отребье не всё вывели, а оно исподтишка стало народному делу вредить.
   Ой, сколько их, вредителей, перед войной-то разоблачили - кошмар один и только! Замучились их по лагеря гноить!.. Только их в одном месте искоренят, как они в другом вылезут. Там калёным железом выжгут, а они уже в третьем объявились. Шпионы немецкие проклятые!.. Так до самой войны с ними, вредителями, и боролись! Очень уж много они беды натворили, точно немчура поганая. Поэтому и война такая тяжёлая и долгая была. Так бы немцев в раз скрутили!..
   Но, ничего, немцам мы итак прикурить дали, будь здоров. Им Климент Ворошилов с маршалом Жуковым показали, где раки зимуют!
   Сын у меня при Жукове служил. Ох! Дисциплина была железная. Это потом уже армия распустилась, испоганили её демократией сраной, разболтали дуркой всякой, развратили. Особенно во времена смуты, дров много наломали. До сих пор, наверное, расхлёбывают, демократы засратые!..
   Да-а, а вот как Михайло Сергеевич объявил эту самую демократию силой закона, так всякая мразь опять, как грибы после дождя, как поганки самые мерзкие полезли. Да так полезли, что и не удержать ничем было их, до всего добрались, до Верховного Совета, до прессы. И чего тогда только не говорили, чего только не писали тогда. Всех-всех грязью да говном облили! И Сталина, и Ленина, не говоря уже о прочих. Уж на что про Сталина в прежние времена боялись злословить, так и на того полный ушат грязи перевернули, и не один, собаки бешенные! До сих пор, сколько уже времени прошло, его имя отмыть не могут! А ведь мудрейший человек был, я его считаю вторым после Ленина по уму и величию. Да что там Сталин?! Эти псы голодные до того дошли, что на Ленина руку подняли, а потом Михаила, горе-правителя, черёдушко пришёл. Не вспомнили даже, псы неблагодарные, что он-то им свободу дал....
   Да, что творилось, что творилось! Тем давай всё, как в Америке, этим всё, как в Японии. Так Россию чуть и не растерзали на куски, да с потрохами чуть не продали. А там ещё и исламские азиаты неудовольствоваться стали, да Закавказье всё передралось меж собой. Я уж про немцев прибалтийских не говорю. Те, вообще, своей свободы захотели. В общем, такое дальше терпеть не можно было....
   Старик говорил, говорил, говорил, и не в силах был остановиться, а я слушал, но думал-то про своё.
   Впрочем, было чудно и странно, что его нарочитая набожность вяжется с любовью к Сталину, Ленину и другим вождям. Каким-то непонятным образом в его речи уживались рядом друг с другом, казалось бы, несоединимые понятия, и, наверное, в запальчивости он мог бы увязать, если понадобится, и более противоречивые понятия.
   Только теперь я заметил, что мы уже давно сидим в не очень большой, но со вкусом обставленной комнатке, у стола, куда старик поставил свою керосину, а рядом уже зажжена другая, с большим красивым абажуром из белого матового стекла, расписанного яркими и сочными цветами, с фарфоровым корпусом в виде обнажённой пышнотелой девы, полузакрывшей глаза. У девы были золотые волосы, взгляд голубых глаз был устремлён мечтательно вверх, а в руке её была арфа, на которой она, видимо, играла. Золотые волосы девы ниспадали распущенным водопадом к её ногам и растекались там, образуя саму основу подставки лампы, в золотое озеро. Лампа эта была весьма красива, можно даже сказать, что великолепна, и, наверное, достойна была занять не последнее место в ряду вещей какого-нибудь знаменитого музея. Не лампа, а настоящее произведение искусства.
   Обстановка комнаты тоже была довольно милой: великолепно обставлена и хорошо меблирована.
   Одну из стен украшал огромный, на всю её ширину ковёр, изображающий яркими, сочными красками сцену лесной охоты. Выполнен он был с таким живописным искусством, что его можно было принять за картину, если бы не фантастической длины ворс, такой необыкновенный и длинный, что его колыхание заставляло оживать зверей, собак и всадников с трубами и старинными охотничьими ружьями, настигающих дичь на скачущих во весь опор лошадях. И тогда ковёр становился похож не то на диковинную игрушку, не то на экран огромного телевизора. Всё на нём было почти живое и тёплое.
   Под ковром стоял широкий диван, обитый зелёным бархатом. Его резная, красного дерева, спинка в нескольких местах держала на себе пухлые подушки из того же материала, прошитые по центру каждая большими матерчатыми пуговицами-кнопками, и от того казалась чересчур выпуклой. По бокам диван имел большие круглые подлокотники-бочата весьма элегантного вида. В углу его большая подушка в атласной наволочке, расшитой яркими цветочками, с вмятиной, оставшейся, видимо, от головы старика, настолько располагала к отдыху, так звала и манила прилечь, да не просто прилечь, а плюхнуться с разбега, чтобы утонуть в ней, зарывшись лицом в её мягкий пух, ощутив, как руки, пальцы, ладони касаются приятной поверхности атласа, что я чуть было не поддался этому искушению.
   В углу комнаты стояла пузатая тумба на изящно изогнутых ножках, рождённая неизвестным мастером, наверное, лет сто назад. Это видно было по элегантным старинным её формам, по тонкой резьбе по краю крышки, по массивным, литым ручкам из меди.
   Рядом с тумбой стояло несколько глубоких и удобных кресел, оббитых тем же зелёным бархатом, вероятно, из одного с диваном гарнитура.
   Вся мебель в комнате была натурального дерева, а потому отличалась тем неуловимым обаянием и красотой, которые недоступны современной мебели, сделанной из прессованной древесной стружки. От неё словно исходило живое дыхание. И даже книжный шкаф, занимавший добрых полстены комнаты, большой и массивный, благодаря этому, да ещё великолепной резьбе и отделке, смотрелся легко и приятно.
   Вся комната дышала ароматом тепла и уюта, настолько обволакивающего и завораживающего, успокаивающего, заставляющего забыть все тревоги и заботы, оставшиеся в каком-то другом мире, за её стенами, что от одной мысли, что отсюда придётся уйти, на душе становилось тоскливо.
   Двух керосиновых ламп вполне хватало, чтобы наполнить комнату неярким, но приятным, тёплым, мягким светом. Причём от лампы с матовым стеклянным колпаком, с корпусом из девы, шёл удивительный розовый мураж, нечто напоминающее дымку вокруг абажура, или, как если бы я был близорук и смотрел на лампу издалека, то очертания её размывались бы в моих глазах. Уж не знаю и не могу сказать, как создателю сего светильника удалось добиться такого эффекта.
   Лёгкий сумрак, сгущавшийся в углах комнаты, делал атмосферу ещё более уютной и располагающей к настроению умиротворения и тихого блаженства, ощущению тепла и завершённости спокойствия, желанию никогда не выходить отсюда, не покидать этот маленький, уютный мирок. И я подумал, насколько хорошо здесь, должно быть, проводить старость этому маленькому седому человечку.
   Пока я разглядывал комнату, старик понимающе молчал, давая мне возможность увидеть всё как можно подробнее, а, заметив, что осмотр окончен, снова заговорил.
   Даже голос его в этой комнате, в её тёплой, уютной атмосфере казался таким домашним и знакомым, что мне пришла вдруг в голову блаженная мысль о том, что хорошо было бы сейчас залезть босыми ногами в войлочные тапочки, завернуться в длинный махровый халат и сесть в кресло-качалку у камина, которого, надо заметить, в комнате не было, чтобы, покуривя сигару, долго-долго болтать со стариком о разных разностях, о всяких пустяках, - лишь бы время шло, и это продолжалось бесконечно, - покачиваясь в своём сидении взад-вперёд и покуривая, смакуя, большую, толстую сигару.
   Не знаю, как бы и отделался от этой блажи, если бы меня тут же не отрезвила настойчивая нужда сходить в одно место, не отступавшая ни на минуту, временами усиливавшаяся, а сейчас - ну, прямо дошедшая до критического состояния. Я почти забыл и о ней во время увлекательной и сумасбродной болтовни старика и вспомнил только сейчас, когда снова припёрло.
   Старик попытался со мной заговорить, но теперь я уже не обращал никакого внимания на его слова.
   -Мне нужно выйти, - сказал я ему, и увидел удивление на его лице. Старик опешил, и тогда я, решив под таким предлогом закончить общение, снова произнёс. - Мне нужно выйти! .... Я хочу выйти на улицу!
   Наконец-то до него что-то дошло, и он снова взял в руку "летучую мышь", вставая:
   -Ну, что ж, если нужно, то я провожу тебя. ... Но мне всё же хотелось знать, зачем вы посреди ночи пытались проникнуть в это здание, что вам здесь было нужно? ... Имейте в виду, здесь нечего брать, и это, уверяю вас, не место для лёгкой наживы. Сейчас слишком много таких развелось, кто ищет, как бы, ничего не делая, раздобыть большие деньги. А впрочем, - старик махнул рукой, - таких хватало во все времена.... Идём. Я провожу тебя.
   И, хотя мне казалось, что он доверяет мне, старик взял свою двустволку.
   Он проводил меня до самого выхода, как я и просил, но только теперь всё время шёл сзади, словно конвоируя меня. Я не оборачивался, но спину мою холодило всю дорогу от слепого взгляда пустых глазниц двух стальных стволов заряженного ружья.
   На этот раз мы двигались молча и быстро: я едва сдерживал напор и желание немедленно сесть и наложить прямо где-нибудь здесь кучу, потому что терпеть сил уже не было никаких.
   Меня не покидало чувство подконвойной лихорадки, когда всё тело вздрагивает мелкой нервной дрожью, будто в сильном и продолжительном ознобе, а ощущение тепла и уюта, едва лишь мы покинули комнатку старика, тут же улетучилось, как тепло домашнего очага, улетучивается медленно, но неуклонно на морозе, жгущем щёки, откусывающем нос и выворачивающем уши наизнанку безжалостными промозглыми клещами, едва только на него попадёшь. Внутри меня всё остыло и осталось лишь что-то от холода и мрака.
   Я быстро шёл впереди, наступая на собственную длинную, неясную тень от керосиновой лампы за спиной и догадывался о направлении дальнейшего движения лишь по командам старика: "Иди прямо! ... Стой! ... Теперь налево! ... Прямо, прямо, направо..."
   Странно, но я дрожа всем телом от внутреннего холода, спотыкаясь в темноте от того, что едва ли мог что-нибудь увидеть при свете в спину, думал о том, то вот, сейчас старик вернётся в свою уютную комнату, затерявшуюся во мраке огромной стылой домины, ляжет на большой мягкий диван, оббитый зелёным бархатом, утонет головой своей в огромной, тёплой пуховой подушке и будет лежат и блаженствовать посреди этой всей тихой и приятной прелести, любуясь яркими красками ковра, изображающего сцену охоты, дуя изредка на его невообразимой длины ворс, чтобы заставить ленивые фигуры на нём двигаться, до тех пор, пока его не склонит усталость, и он не заснёт, сладко и мирно, один в своей маленькой великолепной каморке где-то в чреве огромного и тёмного здания, такого непригодного для жилья....
   Уже когда мы миновали большую гулкую залу, я снова попытался напомнить старику, не напрямик, а намёками, с заднего двора, о том, что я уже бывал в этом доме, только не в нём самом, не в главном корпусе, а в загадочной пристройке, прилепленной к нему к задней стене, и что мне известны кое-какие его тайны. Но, похоже, он так ничего и не понял, ибо так и не вспомнил меня и лишь молчал, погрузившись в сумрачное раздумье, которое сгустило и без того глухую, мёртвую тишину дома, нарушаемую лишь его командами.
   Он так и не заговорил со мной до самого выхода, хотя я всё время пытался вызвать его на разговор, напоминая о событиях того вечера, когда после бара уже приходил сюда, надеясь, что он поймёт хотя бы, что я здесь не впервые, если у него совсем уже не стало памяти. Но из его уст не прозвучало ни слова, даже когда он закрывал за ной дверь....
   Я снова оказался на улице и теперь едва успел шмыгнуть в палисадник, что был разбит по обеим сторонам от входа, снять штаны и, не выбирая места, сесть с размаха в щекочущую задницу высокую траву и, не смотря на все неудобства, испытать сказочное наслаждение от облегчающегося после вынужденного долготерпения кишечника.
   Первые минуты три я был даже не в состоянии думать о чём-нибудь другом, кроме как об отходящей своей нужде и том блаженстве, когда, наконец, она получила удовлетворение. Но потом, слегка оправившись, стал соображать, где же может быть Охромов.
   Может быть, он испугался и убежал?
   Впрочем, он мог меня и не заметить, ведь я скрылся так быстро....

Глава 15.

   Минуты с три я просидел ещё в полнейшей тишине, не нарушаемой даже комариным писком и трелями цикад, иногда, как этим летом, объявляющихся в здешних краях. Потом где-то очень далеко раздался звук, похожий на глубокий, шипящий, с присвистом, как у больного воспалением лёгких, вздох. Он был протяжен и долог и напоминал сопение великана, спавшего где-то на другом краю города мирным сном.
   Звук этот был настолько неправдоподобен, что я не обратил на него никакого внимания и подумал, что это мне лишь почудилось.
   Мысли мои были заняты совершенно другим. Я думал, куда же мог запропаститься Охромов, где его черти носят.
   Не знаю, что бы я предпринял на его месте.
   С одной стороны, оставшись в такой ситуации один, любой бы мог струсить и побежать прочь, примчаться в училище, залечь в кровать, а завтра утром как бы ненароком заглянуть ко мне в комнату и поинтересоваться так, невзначай, куда это Яковлев запропастился у моих сожителей по комнате.
   Но такой вариант мог бы устроить разве что какого-нибудь нытика и потому автоматически отпадал, потому что Охромов мог быть кем угодно, но не до такой степени трусом.
   Второй вариант был более близким к истине, потому что я поступил бы именно так, если бы моего товарищ увели под ружьём: Охромов, скорее всего попытался меня выручить и пошёл искать лазейку в здание. Правда, насколько мне было известно, обходя его, Гриша мог обнаружить только дверь в пристройке у задней стены, ведущую в тайное хранилище, которая сейчас, ночью, была открыта. Влекомый желанием выручить меня, он углубился бы внутрь здания.... И, боже упаси, попасть его, куда я едва не провалился во время своих похождений.
   Я встал, оборвал несколько листочков с росшей поблизости чахленькой берёзки, но тут же убедился, насколько это неумно, потому что листья её маленькие и скользкие, и потому это не самая лучшая подтирка, вообще, не лучшая. Тогда, переступая в спущенных штанах, насколько они это позволяли, я прошёл кругами несколько метров по палисаднику, пока, наконец, к счастью, не обнаружил кусок газеты, большой, однако изрядно испачканный в грязи, в прилипших комьях. Пришлось прежде, чем употребить, обтрусить её, пожелтевшую, огрубевшую от времени и погодных перепадов.
   Кое-как управившись с туалетом, я натянул штаны и совсем было отправился на поиски Охромова, как вдруг он сам вышел мне навстречу.
   Я обрадовался такому быстрому его появлению, однако успел заметить, что лицо его было бледно, а взгляд светился огоньками не потухшего ещё в них страха. Он молча, словно полоумный, подошёл почти вплотную и рассматривал меня немо и долго с головы до пят, как будто видел впервые и ожидал найти в моём облике что-то, что свидетельствовало бы о том, что со мной произошло.
   Я уже порядочно смутился его долгим молчанием и хотел уже встряхнуть было его как следует, когда вдруг он сам заговорил и спросил, наконец, как ни в чём ни бывало:
   -Ты чего так долго?! Я уже и ждать тебя замучался! Где ты пропадаешь?!...
   -Как где?! Ты что, спятил? Не видел, что ли, что старик меня под мушкой повёл в дом?
   -А как же он тебя отпустил, почему милицию не вызвал?!...
   -Не знаю, ... так вот и отпустил.
   -И что, ничего не сказал даже?
   -Да нет, почему же, мы с ним довольно мило побеседовали.
   Я вкратце рассказал Грише, что произошло в здании, а он в свою очередь признался мне, что, когда старикашка неожиданно выскочил, то здорово струхнул его ружья, потом хотел напасть, отобрать ружьё и связать, но так и не решился это сделать, а потом, когда меня увели, долго сидел на ступеньках лестницы и размышлял о превратностях судьбы, о прочей ерунде и, что было совсем не кстати, о женщинах.
   -Что же ты думал о женщинах? - поинтересовался я.
   -Да так, разное. ... А вообще-то, я хотел оказаться в постели у своей подруги, собирался даже пойти позвонить ей, рассказать, как по ней скучаю. И сделал бы это, если бы не ты. Знаешь, мне чертовски захотелось пойти к этой подружке домой, ну прямо жуть, как. У неё всё так мило, уютно, да и сама она тоже ничего, не из последних. Звезда средней величины, так сказать, а, может быть, даже и покрупнее! Может быть, я её недооцениваю....
   -Это что за подруга такая? Уж не Анжелка ли? - полюбопытствовал я.
   Разговоры о женщинах всегда отвлекают внимание и расслабляют психику, а нам это сейчас было просто необходимо, как воздух, потому что оба пережили стресс.
   -Да нет, ты эту не знаешь. Я с ней недавно познакомился.... А что Анжелка? Так себе, кукла! ... Она, может быть, баба и ничего, смазливая, да в ней чего-то не хватает.... Недоделанная она какая-то! Кугуткой от неё попахивает, в общем! А это - вся дама, понимаешь? Да-ама-а. Сам не понимаю, как это получилось у меня с ней познакомиться. Она такая неприступная с виду, что и не подходи даже. И, главное, не словом отпугивает, нет, от неё что-то такое исходит, что оторопь берёт. Оторопь и ... уважение какое-то. Представляешь, Яшка, уважение?! ... У-ва-же-ни-е. Ты же знаешь, как я отношусь к женщинам. А тут на тебе - слова сказать не могу. А ей смешно. Хохочет, я бы про другую сказал "дура", а про неё не могу. Может это и есть то, что любовью называется. Понимаешь, умом то я дохожу, что все бабы одинаковы, что она такая же, как все они, потаскухи, умом-то это понимаю, а сердце верить хочет, да так хочет, что все звуки разума в его желании тонут. Я от неё до сих пор отойти не могу. Она меня прямо заворожила, с первого взгляда. И, главное, я первый её заприметил, а она меня уже тогда словно бы глазом взяла.
   Мне показалось, что, пока меня не было, с Охромовым кто-то явно поработал, отчего у него мозги стали совсем "ку-ку". Было очень странно слышать тот бред, который он нёс.
   -Ну, вот, первый раз с бабой без меня познакомился, и она тебя тут же приворожила, - пошутил я, хотя внутри меня прямо заело.
   -Да уж, не сочиняй, пожалуйста!.. Первый раз!.. У меня подруг всегда как у хряка грязи было!..
   -О! Узнаю настоящего "Хромыча" !..
   -...Но такую я в первый раз встречаю.
   -Да что же в ней такого особенного?! - спросил я машинально, уже подумывая, что же нам делать дальше, может быть, даже специально, чтобы поскорее закончить этот неприятный для меня разговор, потому что рассказ Гриши о девушке как-то странно заинтересовал и взволновал меня, и мне это было неприятно. Захотелось вдруг увидеть её самому и оценить, что же она из себя представляет.
   -Не знаю, - мечтательно улыбнулся Охромов, и эта улыбка задела меня за живое, - но я просто млею при её виде. Когда она рядом, то я и слова не могу нужного найти, боюсь что-нибудь не то сказать! ... Ты же знаешь: я с бабами ведь просто общаюсь!.. А перед ней как мальчик теряюсь. ... Кстати, не называй её бабой, хорошо?
   -Хорошо! - согласился я. - Но в постель-то она тебя пускает?
   -Да, в том-то и дело, что нет. ... Я не обижаюсь на неё за это, но самое главное и странное, что и не хочу этого! Я её как-то по-другому, по-особенному, люблю. Даже намекнуть ей об этом не смею. Знаю, что мог бы, - запросто мог бы, - а не хочу, чувствую, что после этого сразу что-то пропадёт, что-то исчезнет. ... Я ей, как цветком, любуюсь, зачем же я этот цветок топтать буду? ... После этого она для меня, наверное, как другие станет. И, если это называется любовь, то она сразу пропадёт. Я же ничего подобного раньше не испытывал....
   Ей это всё нравится, наверное, как я перед ней мнусь и чуть ли не краснею. Жутко нравится. Ну, и пусть. Смотрит на меня своими большими глазами, смеётся. ... И, знаешь, вроде бы ничего в ней особенного нет, не очень-то и красива, если разобраться, но обаяние натуры ... - ах, королевское! На десятерых хватит. Я тебе не могу даже описать то, что происходит в моём сердце, в моей душе, когда она рядом. Делается так хорошо, будто я какой-то неземной силой наливаюсь, которая отрывает меня от неё, грешной, и я парю, парю, парю, и кажется, что вот-вот вознесусь к облакам и улечу туда, где обычно люди сами по себе не летают....
   -Да-а, очень интересно!.. А что же ты мечтаешь, как бы оказаться у неё в постели, а?
   -А я её раздетой представляю и представить не могу. Я её так никогда раздетую и не видел. ... Даже дома у неё был, когда из предков никого не было, а тронуть не посмел, представляешь?..
   -Представляю! - меня посетила мысль, что Охромов совсем с катушек съехал: с таким многоопытным ловеласом это было не реально: "Уж не стебётся ли он надо мной?!"
   -...Хотя она порхала возле меня, как бабочка! ... Словно мотылёк! ... Смеялась, хохотала. ... Только руку протяни, и она твоя. А нет! Как будто за стеклянной стеной... А вот сейчас сидел и мечтал, как бы всё вышло, если бы я тогда не сдержался. ... Скверно бы, наверное, вышло! Я бы свою руку к ней протянул, взял бы её, она бы вдруг смеяться перестала... А дальше... Нет, скверно бы, наверное, получилось всё это... Ах, не знаю, но у меня из мыслей не выходит, как я ласкал бы её, покрыл бы поцелуями всё её тело, как удивил бы её своей нежностью, своими ласками, тем, что она почувствовала бы и испытала.... А может быть, её кто-нибудь, когда-нибудь уже удивил? ... Эх, ладно, устал я от этих мыслей!.. Но ты только подумай, как это здорово: лежать в постели с женщиной, которая тебе нравится...
   -Ладно, перестань болтать глупости, а то бредишь, как полоумный. Чёрти-что несёшь! Пошли отсюда, скоро уже светать начнёт. Нам здесь делать больше нечего, пойдём, пойдём!.. Ты просто чокнулся столько об этом думать, - дёргал я Охромова за рукав.
   -То есть куда пошли? - будто очнулся и уже трезво спросил он. - Как пошли? Мы же ничего не сделали!..
   -А что ты здесь хочешь ещё сделать?!. Ты же своими глазами видел, что здание охраняется: тут сторож с ружьём. Или ты предлагаешь грабить прямо у него на глазах?!... А, может, кокнем его? А что, запросто, правда? Особенно, если учесть, что у него двустволка, а у нас с тобой ровным счётом ничего нет, даже монтировки какой-нибудь задрипанной, чтобы его по голове тюкнуть....
   Охромов задумался, и, чтобы окончательно развеять его сомнения, я добавил:
   -Да и, к тому же, в этом здании ничего нет, уж не знаю, чего твои "друзья" хотели.... Всё здание прошёл: брать абсолютно нечего. ... Пусто!
   -Как так?! - удивился Охромов. - Быть того не может! ... Они же мне схему дали! Ты думаешь, эти ребята шутки шутят?!. Вот, смотри!
   Он протянул мне клочок бумаги, на котором была подробно изображена внутренняя планировка здания. Я узнал там и большой зал, по которому только что проходил, и замысловатые переплетения коридоров.
   Красной жирной чертой через всю схему был выведен маршрут движения. Он замысловато петлял по коридорам до двери, помеченной особым знаком: латинской буквой R, нарисованной пунктиром. Далее жирный след карандаша пересекал эту дверь и вёл в какой-то боковой рукав здания, уходящий влево.
   С минуту я раздумывал, что это за слепая кишка, но потом меня вдруг осенило, что это, вероятно, и есть пристройка, где мне уже доводилось бывать, и всё, что в ней, теперь принадлежит мне, а длинный путь через здание проложен лишь потому, что те ребята, что послали сюда Охромова, не знают о существовании более короткого пути, по которому можно было бы попасть к цели гораздо быстрее и безопаснее.
   Я спросил у Гриши, где номера стеллажей и полок, с которых надо взять документы, "макулатуру", как он их называл. Они оказались записаны на обратной стороне той же бумажки.
   -Ты хоть сам можешь разобраться в этом? - спросил я у него, разглядывая сплошные столбики цифр.
   -Сейчас нет, но мне сказали, что будет всё понятно на месте. Вообще-то, они собирались тоже с нами сначала пойти, однако, видишь, как всё получилось. Может быть, окажись они здесь, нам стало бы сразу всё ясно?
   -Да мне и так всё ясно! - возразил я. - Не ясно только, почему, если твои друзья имеют столь подробный план здания, они не пошли сами, а решили воспользоваться нашей неквалифицированной, скажем прямо, помощью в столь тонком и деликатном деле? И более странно то, что они-то наверняка должны были знать, что здесь ночует сторож. Старик-то, хоть и хлипкий с виду, но ружьишком однако вооружён. Знаешь, если так вот трезво подумать, то всё это, скорее, похоже на издевательство с их стороны над нами, тебе не кажется?
   -Не знаю, не знаю. Мне про старика ничего не говорили. Я сам напуган не меньше твоего. Особенно испугался, когда лампу вдруг за стеклом увидел. Сердце в пятки ушло.
   -Да уж, я видел, - не удержался я от подколки, - тебя словно током стукнуло, стоишь, как вкопанный, с места не сойдёшь. Если бы я тебя за колонну не оттащил, старик бы нас обоих застукал. Впрочем, знаешь, он догадался, что я был не один, и на улице кто-то остался.
   -Да ну?..
   -Ну, да!..
   -Чего ж, он обоих нас не почакал? ... Сдал бы в ментуру.
   -Как видишь, он милицию, вообще, не собирался вызывать....
   -Слушай, а если он не вызвал ментов, то, значит, сам их почему-то боится. Может, давай того... ещё раз попытаемся залезть. Пригрозим старикану, мол, не суйся не в своё дело, старый хрыч, и возьмём то, что нам надо.
   -Слушай, Охромов, - я вспылил, - не лезь на рожон. Тебя один раз подобру-поздорову отпустили. Не надейся, что во второй раз всё тебе так гладко сойдёт. Я всегда говорил, что ты псих. Давай, лезь! - я с тобой не полезу! ... С меня и одного посещения хватит. Может, старик с милицией не ладит, но, я думаю, что найдёт способ, как избавиться от твоего трупа. Даже не выходя из здания. Поверь мне! ... И что ты туда полезешь? Старик знает этот дом, как свои пять пальцев...
   -Ладно, никуда я не полезу, - оборвал меня Охромов и отвернулся.
   Мы ещё стояли у входа в здание некоторое время, и каждый думал о своём.
   Мне, с одной стороны, конечно же, хотелось получить деньги, я мог сказать Охромову: "Да ладно, пошли, я покажу тебе другой вход в хранилище, и нас никто уже не остановит!", но, с другой, понимал, что сам позволю разграбить доставшуюся мне в наследство волею счастливого случая великолепную библиотеку, редчайшее собрание книг. Цена хранившегося в доме старика, без сомнения, огромна: когда он завещал мне её, то говорил, как о великой святыне и большом богатстве. И даже если нам действительно за это что-то заплатят, то это будут сущие гроши по сравнению с ценностью хранящихся в тайнике книг и документов доступ к которым у меня был и без них.
   Я вдруг подумал о странном стечение обстоятельств. Слишком много случайных совпадений собралось в одно место в одно время.
   Случайно я познакомился со стариком. Случайно попал к нему домой, где случайно оказалось множество ценных книг и документов. Случайно старик завещал всё это мне. Случайно жилище старика примыкает к другому зданию, в котором случайно живёт ещё один загадочный старик, то ли случайно похожий на моего знакомого, то ли претворяющийся, что это не он. Случайно я всё это обнаруживаю. А Охромов случайно почти в это же самое время получает заказ от неизвестных мне людей вытащить из хранилища старика какие-то документы. Всё как-то очень странно!..
   От размышлений меня отвлёк странный запах, появившийся в воздухе.
   Охромов тоже стал принюхиваться, водя носом и морщась от неприятного, зловонного духа.
   В несколько мгновений воздух пропитался каким-то отвратительным зловонием, которое всё усиливалось.
   -Слушай, - произнёс, зажимая нос, Охромов. - Что за пахер?!.
   Резкий неприятный запах вызывал раздражение, и через несколько минут мы оба чувствовали тошноту. К нашему удивлению он и не собирался пропадать. Но кроме него было и ещё нечто удивительное и зловещее: тихие ночные улицы города в предательском молчании обволакивались странным жёлтым туманом, дышать в котором и вовсе был невозможно. Непонятно было, откуда он берётся, но ясно стало, что нужно срочно удирать.
   Мы рванули в сторону училища.
   Жёлтый туман преследовал нас по пятам, пока мы бежали по улицам города, расположенным в низине, и те пара десятков минут, мы не выбрались из центра, показались настоящим адом.
   Уже везде вокруг был этот странный вонючий смог. Он не давал вздохнуть полной грудью. Разламывалась голова. Несколько раз нас с Охромовым стошнило. В желудке было уже пусто, но он всё равно продолжал сокращаться в спазмах.
   Наконец, дорога пошла вверх, в гору, и дышать сразу стало легче. С каждым метром подъёма мы чувствовали облегчение. Вскоре мы поднялись на пустырь, с которого открывался вид на лежащий внизу город.
   Здесь, наверху, не было той ядовитой, удушливой взвеси, и мы остановились, чтобы отдышаться и прийти в чувства.
   Когда мы, наконец, пришли в себя, то замерли, заворожённые фантастической и страшной картиной.
   Города внизу не было видно. Он погрузился в какую-то пучину. Она колыхалась словно жёлтые волны настоящего моря, только гораздо медленнее. И видно было, что уровень его заметно пребывает.
   В пойме Псла остались видны лишь верхние этажи самых высоких зданий, торчавшие из этой колыхающейся мглы, как фантастические рифы на сюрреалистической картине полоумного художника, на своём полотне изобразившего скопище прямоугольных, угловатых, слишком правильных по форме, горных образований, густо, словно шипы усеявших поверхность неземного жёлтого моря.
   На море этом разыгралась непогода. Прилив его мутных смертоносных волн продолжался со стремительной быстротой: в центре жёлтой пучины, поглотившей город, мощной струёй бил в небо титанический гейзер, выбрасывавший высоко вверх огромные клубы оранжево-фиолетового дыма. Там, далеко, на головокружительной высоте, доступной лишь самолётам и редким, сильным птицам, сизым грибом висела, переливающаяся пурпурными всполохами, страшная туча, затмившая собой половину горизонта, на котором уже густо розовела предрассветная полоска зари.
   Огромные клубы газа, фонтаном бьющие ввысь, врывались в тучу и исчезали в ней, зато вниз, обратно к земле, опускалась жёлто-бурая изморось, которая, чем ниже, тем становилась светлее и, оседая густой взвесью, превращалась в плотную пелену, колышущуюся над городом.
   Пучина жёлтой мглы поднималась всё выше: "гейзер" бил во всю мощь, не думая ослабевать. На наших глазах, последние, самые высокие крыши зданий, стоявших внизу, под горой, бесследно скрылись в ней.
   Мы стояли остолбеневшие от пугающей картины апокалипсиса, заворожённые невиданным зрелищем, а когда опомнились, волны жёлтой мглы уже достигли самого пустыря, поглотив и ту улицу, по которой мы сюда поднялись.
   На востоке уже совсем рассвело, и утренняя заря превратилась в широкую полосу рассвета, на светлом фоне которого густая сизая туча сделалась ещё темнее и страшнее.
   Удушливая пелена догнала нас. Пустырь уже напоминал отлогий пляж на берегу медленно колышущегося фантастического газового океана, с которого в его пучину уходила улица, верхние дома которой ещё торчали над мглистой поверхностью, как остовы погибших кораблей, наткнувшихся на прибрежные скалы.
   Потрясённые увиденным, мы не разговаривали до самого училища, стоявшем по уровню на несколько метров выше пустыря, отчего была надежда, что туда эта беда не дойдёт. Здесь привычка быть настороже, ждать в любую минуту нечаянного подвоха и сразу принимать решение, чтобы не попасться, готовность вмиг сорваться и бежать что есть силы, удирая от погони, вывела нас из оцепенения, и мы перебросились несколькими фразами, не имеющими никакого смысла, наполненными эмоциями животного ужаса, кипевшего в нас.
   Теперь все наши житейские страхи и финансовые проблемы, все наши неурядицы и суета меркли и казались ничтожными и крошечными перед лицом увиденного кошмара, которому не было никакого объяснения.
   О том, что мы видели, ни я, ни Гриша говорить были не состоянии. Оно осело сразу где-то на дне души, упав туда свинцовым фактом вселенского ужаса, какие лучше не видеть.
   Едва коснувшись подушки, я тут же забылся мёртвым сном, хотя спать уже не имело никакого смысла, потому что до команды "Подъём" оставалось каких-то полчаса.
   Поутру оказалось, что училище тоже окутано те же желтоватым зловонным туманом, но не таким уже тошнотворным, как ночью, с запахом сладковато-приторным, неуловимым, не резким, временами щекочущим ноздри. Он был похож на смог, время от времени спускающийся на город, и поэтому по началу никто не обратил на него внимания, кроме нас двоих с Охромовым.
   Всё прошло, как обычно: подъём, зарядка, завтрак, развод на занятия.
   Часам к десяти жёлтый туман рассеялся, не оставив и следа, и только ближе к обеду по училищу поползли слухи о какой-то большой аварии на заводе химического объединения "Химпром", о том, что в городе среди населения многочисленные отравления, и есть смертельные случаи.
   Подъём утром мне дался тяжело. Я едва встал с постели. Весь день жутко хотелось спать.
   Утренняя самоподготовка прошла для меня в борьбе со сном, который, в конце концов, меня одолел, и, бесстыдно растянувшись на задней парте, я проспал так до самого обеда.
   Всю вечернюю самоподготовку я тоже провёл в борьбе со сном.
   С обеда поползли слухи об аварии. Кто-то позвонил домой, на многие занятия не пришли преподаватели, которые в большинстве своём имели квартиры не в военном городке, что был пи училище, а в самом городе, не вернулись из ночного похождения многие самовольщики.
   К вечеру о том, что случилось, знало уже всё училище.
   Охромов подошёл ко мне перед ужином.
   К этому времени я хорошо выспался и потихоньку начал интересоваться жизнью.
   -Ты слышал про аварию? - спросил он меня так, будто сам ничего не видел накануне.
   -Не только слышал, но и видел собственными глазами.... Да и ты тоже!
   С ним было что-то не в порядке, и если он не боялся предстать в качестве свидетеля перед судом, то тогда наверняка поехал крышей.
   -Да-а-а-а, - произнёс Гриша растерянно. Видно было, что какие-то раздумья мучают его. По лицу его блуждала тень беспокойства и удручённости. - Я слышал, что есть даже смертельные случаи.
   -Да нет, - возразил я, чтобы успокоить его, хотя сам сильно сомневался, потому как чуть не задохнулся в том зловонном тумане, - думаю, что не должно такого быть. Мы ведь с тобой тоже вкусили этой гадости, а, как видишь, живы. Не думаю, чтобы от этого можно было копыта отбросить. Чепуха!
   -Ну, тогда пойду, позвоню домой подруге, узнаю, что с ней и её родоками, - угрюмо произнёс Гриша.
   -Хочешь, я пойду с тобой? - набился я в провожатые. - После ужина и сходим!
   -Хорошо. Только тебе-то зачем?
   -Да я тоже подругам позвоню, нашим бывшим. ... Я ведь не такой, как некоторые, не забываю старых связей....
   -Ну, если не такой, то позвони. И от меня заодно привет передашь. А, вообще, мне сейчас не до шуток!.. И болт я хотел на всех класть, и на тебя в том числе, - Гриша явно был не в себе.
   -Ну, ладно, ладно, извини, - сказал я примирительно.
   После ужина я снова почувствовал ненормальную, непривычную для меня тягу ко сну и понял, что никуда не хочу идти, но, переборов себя, куда поплёлся вслед за Охромовым, хотя он и дал мне понять, что это совсем не обязательно. Зачем пошёл - сам не знаю, тем более, что я соврал и вовсе не хотел звонить никаким подругам, которые, как и Грише, мне были "до лампочки".
   У телефонных будок, что располагались на внутренней стороне забора у "парадного", главного, КПП училища стояло столпотворение.
   Три несчастных телефонных аппарата итак подвергались ежедневным "ласкам" сотен рук. Их диски крутили определённым замысловатым образом, потому что по-другому номер не хотел набираться, в их монетоприёмники совали, тыкали, шпыряли хитроумные приспособления, заменявшие монеты, по ним стучали огромными кулаками, потому что временами, в самый неподходящий момент пропадала связь. И такое творилось здесь ежедневно.
   Здесь редко бывало малолюдно. Что же можно было ожидать сейчас, когда всем срочно понадобилось звонить в город?
   Огромная, человек в двести, толпа курсантов запрудила небольшой пятачок перед телефонными будками, и к ним невозможно было не то что пройти, но даже приблизиться с боем.
   Здесь были все, у кого кто-то в городе был. В ожидании своей очереди эта масса стояла, разговаривала, курила и создавала неимоверный шум. Вверх столбом шёл сигаретный дым, гудение стояло, как в пчелином рое. На наших глазах, только мы успели подойти, кто-то попытался прорваться без очереди к телефону, пробираясь через этот гудящий рой с помощью активной работы кулаками, и уже добрался до цели, но у самой телефонной будки его настигло возмущение окружавших столь наглым и беспардонным поведением, и спустя пару секунд у будки завязалась потасовка, которая через некоторое время сама собой переросла в драку, захватившую сначала нескольких человек, а потом чуть ли не половину стоявших.
   Толпа с гулом одобрения отхлынула от дерущихся, образовав вокруг них плотное кольцо, внутри которого десятка два человек били друг другу морду, и с восторгом подбадривала и подзадоривала дерущихся.
   Через некоторое время к дерущимся присоединилось ещё несколько человек из числа болельщиков и сочувствующих, потом ещё и ещё. И мордобой стал угрожать уже тем, что вскоре все стоявшие вокруг станут его участниками, поэтому потихоньку те трезвые головы, что ещё остались стали разнимать, растаскивать дерущихся, по одному извлекая их из круга. Кольцо стало само по себе сужаться и снова сомкнулось. Драка закончилась, и толпа снова загудела, закурила, как ни в чём не бывало.
   -Идём отсюда! - предложил Охромов. - Здесь не достоишься и до завтрашнего утра!
   -Что же будем делать?!...
   -Пойдём, посмотрим, что творится в "аппендиците".
   Выйдя через КПП, мы направились с внешней стороны вдоль забора на Гамалея, тихую улочку, огибавшую училище с дальнего фланга, которая тянулась вглубь квартала, заканчиваясь высоким обрывистым склоном в сторону Псла, круто уходившим вниз к пойме реки. "Аппендицитом" её прозвали за то, что это был тупичок, упиравшийся небольшим парком или садиком в её конце в забор биофабрики, отличавшейся тем, что хотя бы раз в неделю её цеха и лаборатории выпускали в атмосферу смесь сероводорода и ещё каких-то непонятных запахов, на несколько часов делавших дыхание в окружающем воздухе не самым приятным занятием.
   До телефонной будки было метров триста вдоль забора, она стояла у одинокой пятиэтажки в окружении частных домов на дальнем её торце, но мы повернули обратно, поскольку заметили патруль, идущий нам навстречу: даже по другую сторону забора мы считались в самоволке. Пришлось добираться до неё по территории училища, обогнув несколько казарм, столовую и подойдя к тому же забору с внутренней стороны. Перепрыгнув его мы снова оказались во дворике того самого пятиэтажного дома, уютно затерявшегося в море дикой зелени окружающих садов, разбитых вокруг двухэтажных домиков старой постройки, в каждом из которых было не больше десятка квартир (такие дома составляли большинство на этой улице).
   Мы увидели человек двадцать курсантов, стоявших в ожидании своей очереди позвонить из единственной здесь телефонной будки. Очередного, того, кто звонил, подгоняли всяческими способами, надоедали выкриками и угрозами, взывали к его совести, - "доставали", как могли.
   Если звонил кто понаглее, то отвечал, что своей очереди ждал тоже очень долго и будет звонить столько, сколько считает нужным. Робкие же в будке долго не задерживались.
   В общем, обстановка здесь была напряжённая, готовая вот-вот взорваться. Все были взвинчены, и здесь тоже попахивало дракой.
   Возвращаться назад не было смысла, но и здесь "не светило" быстро позвонить.
   Найдя в этой толчее последнего, мы заняли очередь и отошли к невысокому палисаднику.
   Разговаривали здесь об одном и том же: всех волновала случившаяся авария. Выдвигались самые разные версии как причин, так и последствий, одна невероятней другой, и только мы двое, видевшие всё своими глазами, молчали и слушали других, лишь изредка многозначительно переглядываясь.
   Правда, о последствиях случившегося мы тоже ничего знали и потому слушали об этом с любопытством. Кто-то говорил, что нет ничего страшного, что всё случившееся не опаснее обычного городского смога, другие пугали огромными цифрами жертв, говорили, что все больницы города переполнены отравленными и умирающими, и что уже есть случаи летального исхода.
   На другой стороне улицы стоял патруль, который ничего не делал и лишь наблюдал со стороны за происходящим. Видно было, что прапорщик, начальник патруля, пытался заставить патрульных что-то делать, но они отказывались выполнять его приказы, отворачивались, делали вид, что не слышат, а он кричал на них и угрожал им как только мог. Видимо, он требовал, чтобы патрульные каким-то образом разогнали толпу курсантов у телефонной будки, хотя сам знал, как это сделать.
   Это был тот самый патруль, из-за которого нам пришлось пойти вкруговую десятью минутами раньше.
   Прапорщик некоторое время ещё запугивал комендатурой и гауптвахтой своих патрульных, отобрал у них военные билеты, но всё это не помогло, тогда, поняв, что угрозы его напрасны, сам перешёл улицу, направился к толпившимся у телефонной будки курсантам и, обращаясь к крайним, стал требовать, чтобы курсанты вернулись на территорию училища.
   Никто не обращал на него внимания, все лишь отходили подальше, на другую сторону толпы, которая, таким образом, всё больше перемещалась в нашу сторону, ближе к забору училища, теснимая надоедливым начальником патруля.
   Не знаю, что было бы дальше, но на свою беду прапорщик нарвался на огромного детину и крепко к нему прицепился. Тот просто-напросто повернулся к нему спиной, но начальник патруля, оскорблённый таким к себе отношением, схватил его за локоть засунутой в карман руки и, с трудом развернув к себе, потребовал военный билет.
   -Не дам я вам военный билет! - ответил верзила, возмущённо глядя сверху вниз на тщедушного прапорщика и сознавая своё превосходство и моральное, и физическое. У начальника патруля не было никакой реальной поддержки, а за его спиной стояла целая толпа дружков-курсантов. - Кто вы такой, вообще, чтобы я вам давал военный билет?!... Отпустите руку!
   -Я начальник патруля, товарищ курсант, и требую от вас, чтобы вы мне подчинились и дали свой военный билет, - упрямо и настойчиво повторил ему прапорщик, но речь его звучала совсем неубедительно, и, вообще, ситуация была совсем не в его пользу.
   Верзила явно издевался над ним. Но начальник патруля то ли не понимал, то ли не хотел признать этого и упрямо держал руку курсанта за локоть, вцепившись в его "хэбэ" мёртвой хваткой бульдога.
   Чувствовалось, что сейчас произойдёт что-то такое, чего не допускает устав, но весьма нередко происходит в жизни: курсант набьёт морду начальнику патруля. Верзила распалялся всё больше. Он уже не просто говорил, а кричал прямо в лицо прапорщику. Сначала это звучало вполне корректно и вежливо:
   -Уберите руку, пожалуйста, товарищ прапорщик, не надо меня трогать руками, - говорил детина и, слегка поводя рукой, пытался освободить свой локоть, всячески пытаясь избежать каких-либо коллизий.
   -Не уберу! - отвечал ему прапорщик, сразу, едва почуял признак уважения, намного осмелевший. - Давай сюда военный билет!
   -Может мне ещё с вами в комендатуру пройти? - заискивающе-издевательским тоном спросил верзила, когда ему, наконец, надоело бесконечное повторение диалога из двух фраз.
   -Пройдёмте в комендатуру, - туповато и просто согласился начальник патруля, явно не чувствуя всей курьёзности и подвоха вопроса.
   -Убери руки, прапорюга! - вдруг, выпустив всю скопившуюся ярость, закричал верзила прямо в лицо начальнику патруля. Лицо его побагровело от злости, потом сделалось густо сизым, будто от удушья. - Ты слышишь, прапорщик, я к тебе обращаюсь!
   В голосе здоровяка одновременно слышалось и отчаяние, и угроза, слившиеся в жутком унисоне.
   -Не уберу! - всё так же упрямо ответил прапорщик и для пущей убедительности выставил вперёд лицо, будто специально подставляя его для удара, которого не пришлось долго ждать.
   Верзила размахнулся и треснул прапорщика коротко и безжалостно по лицу так, что у того аж голова назад отлетела. Потом только и видно было, как взлетели ноги прапорщика, и тот закружился, влекомый необузданной силой распоясавшегося детины, который крутанул соперника вокруг себя, схватив его за отворот кителя, легко, точно пушинку оторвав от земли.
   Со стороны это было похоже на то, как молотобоец, собираясь метнуть, раскручивает свой молот с такой яростью, словно бы хочет побить все мировые рекорды.
   Тело прапорщика сшибло на своём пути несколько стоявших поблизости от места драмы курсантов, и они разлетелись в разные стороны.
   Начальник патруля описал в воздухе несколько кругов и полетел прямо на толпу курсантов, повалив на землю ещё несколько человек.
   Кто успел, отскочил от места его падения с шумом и свистами.
   Ещё не долетев до земли, прапорщик забарахтал в воздухе руками и ногами, потом стремглав и удивительно резво поднялся и бросился вновь на обидчика. Но тот, едва начальник патруля подлетел к нему, резко и круто взмахнул кулачищем и встретил нападавшего ударом снизу в подбородок.
   Прапорщик, будто разъярённый бык, нёсшийся на пролом, пропустил этот удар и снова отлетел на несколько метров.
   Поднявшись и на этот раз, правда, уже не так быстро, он постоял, качаясь и тряся головой, словно после тяжёлого дурмана, и пошёл вперёд, на противника.
   Со стороны это напоминало бой петуха с быком: уж слишком неравными были силы. И это мордобитие продолжалось бы ещё неизвестно сколько, если бы после третьего или четвёртого раунда прапорщик не рухнул навзничь, прямо как стоял, словно столб без подпорки.
   Тут к нему сразу подошли патрульные, нагнулись над ним, похлопали по щекам, потом подняли своего слегка пришедшего в себя начальника на его неверные, подкашивающиеся ноги и поволокли прочь, наверное, в комендатуру, перебросившись с кем-то из стоявших парою фраз.
   Надо сказать, что пока происходило побоище, и все присутствовавшие увлечённо за ним наблюдали - и чего у нас так любят смотреть на драки? - Охромов, не теряя времени, шепнув мне на ухо: "Я сейчас!" - ринулся к телефонной будке через откатывающуюся назад толпу, а, когда у таксофона остались лишь двое дерущихся, вовсю уже тараторил в трубку, то улыбаясь, то поджимая губы и хмуря брови, одним глазом наблюдая за всем происходящим.
   Когда драка закончилась, он ещё с пару минут говорил спокойно, потому как после эксцесса присутствовавшие не сразу опомнились, но потом всё громче стали выражать своё недовольство, возмущаясь Гришкиным хамством.
   Охромов сперва никак не реагировал на крики толпы и увлечённо болтал по телефону, приняв в будке вальяжную позу, но потом стал то и дело поглядывать на окруживших телефон курсантов, попытался было огрызаться, взять верх наглостью, но это у него не вышло. Ещё мгновение и в будку полезли руки, стремящиеся покрепче уцепить "Хромыча" за одежду и вышвырнуть вон.
   Гриша хотел уже было добровольно покинуть будку, уступив несправедливо занятое место народу, но поздно: курсант-детина, тот самый, что "завалил" прапорщика, растолкав толпящихся, пробрался к Охромову, широко распахнул задребезжавшую стёклами дверь, взял моего приятеля за грудки, вытащил его из будки и выставил на землю.
   Осознавая теперь своё исключительное право занять место, он окинул взглядом стоявшую вокруг будки толпу курсантов и, не встретив там ни одного возмущённого взгляда по поводу такой экспроприации, сам влез внутрь, едва там поместившись.
   Курсанты притихли: вопрос "Кто следующий?" - был решён сам собой. Желающих оспаривать перемену в позиции не нашлось. Несколько десятков ноздрей сопели теперь в напряжённой тишине, нарушаемой лишь шкрябанием вращаемого детиной диска номеронабирателя по корпусу автомата.
   -Пошли отсюда, - толкнул меня Охромов.
   -Пошли, - согласился я. -Ну что, позвонил?
   -Позвонил....
   -Ну, и как?
   -Плохо.... Мать её в больнице лежит. "Скорая помощь" увезла. ... Удивляюсь, как это нашёлся кто-то, кто ещё на "Скорой помощи" работать может.... Да и ей самой тоже плохо: голова болит, живот крутит. Может, и её в больницу положат, - Охромов задумался. Взгляд его отрешился. - ... Лягу с ней в больницу.
   -У тебя ничего не получится: скоро выпуск.
   -Ну, и что?..
   -А то, что в больницу тебя сейчас никто не положит, как ты не понимаешь? Да если тебя сейчас положить в больницу, ты не сдашь "госы", - тебя нужно будет или оставлять на второй год, или создавать специально для твоей экзаменации новую, не простую, а государственную, - понимаешь? - государственную комиссию. Да кому это нужно? Тебе лучше умереть дадут, чем не сдать "госы", неужели ты не понимаешь? ... Может, персонально для тебя и выпуск ещё устроить прикажешь, выпускные церемонии, оркестр, родители, родственники, цветы, поздравления, руку все тебе одному пожимают: как же - Охромов выпускается! ... Раздайся грязь - говно плывёт!.. Да?
   -Ну, ты!.. Полегче! - осадил меня Гриша. - ...Нет, так, конечно, я не хочу. Можно проще, безо всяких церемоний, без оркестров вручить мне диплом об окончании училища в кабинете у "гены". А насчёт госкомиссии - они сами что-нибудь придумают, уж найдут какой-нибудь выход из положения!..
   -Много мороки! - не согласился я. - В таком уж случае, тебя скорее на второй год оставят.... Ты этого хочешь?
   -Хочу - хочу! ... Что ты заладил одно и тоже?! Пластинка, что ли, заела?! Так смени! - давно уже пора. Я, может, и сам не знаю, чего хочу. Одно только знаю твёрдо: быть курсантом мне нравится больше, чем офицером.
   -Почему?
   -Офицером быть хуже. У меня интуиция хорошая.
   -Что-то я не замечал....
   -А это и мне не всегда ясно. Она лишь иногда проявляется.
   -Хорошо, - решил я уступить в этом бессмысленном споре. - Но как же наше дело?!.. Нам же так ничего и не удалось! Нам нужны деньги! ... Деньги, понимаешь?!..
   -Ну, и что ты предлагаешь?! Дело-то мы, по сути, профукали, сам знаешь, - скептически ухмыльнулся Охромов.
   -Ничего ещё не профукали! - возразил я. - У меня есть отличный план!
   -Ну, и какой это?!...
   Я уже собрался было посвятить Охромова в свои соображения, как вдруг....
   -Шухер!!! - раздался громкий крик за нашими спинами.

Глава 16.

   Мы обернулись и увидели, что в переулок с улицы вбегают несколько курсантов с автоматами в руках. Это были караульные.
   Они бежали, в общем-то, не очень резво, но не отставали от офицера впереди с пистолетом в руке, видимо, начальника караула. Он словно бы стеснялся своей забавной прыти: так непривычно было видеть мчащегося во весь опор старшего лейтенанта, считавшего за унижение хотя бы немного ускорить походку, а тут: на тебе - беги, - а потому выглядел ещё смешнее. Секунду спустя я признал в офицере командира взвода со второго курса.
   Караульные во главе с начальником караула подбежали к толпе, стоящей у телефонной будки, которая опешила от такой неожиданности.
   Остановившись и пропуская вперёд курсантов, старший лейтенант закричал, для чего-то подняв руку с пистолетом вверх: "Оцепить, окружить, никого не выпускать!"
   Он не мог отдышаться с непривычки.
   Караульные бросились к толпе....
   Сначала, услышав крик "Шухер!", а затем и увидев караул, я тоже опешил от удивления и попытался сообразить, что происходит.
   Всё это было, видимо, из-за избитого начальника патруля.
   Больше всего, однако, поразило меня то, что караульные, такие же курсанты, как и мы, салаги по отношению к большинству из стоявших в ожидании своей очереди позвонить домой, такие же самовольщики и любители прогуляться до телефона за забором училища, судя по их лицам, были настроены довольно решительно и, как будто, собирались действительно выполнять приказы своего командира.
   Такое с курсантами случалось крайне редко: ворон-то ворону глаз не должен клевать. Такого не могло быть ни на третьем курсе, потому что мы знали, какие там ребята: они, вообще, пришли бы сюда пешком и не бежали бы ни под каким предлогом или угрозой, ни на первом курсе: там тоже подобрались крутые, плохо управляемые "студенты". Но вот второй курс отличался в этом плане повышенной "гнилостью": то ли трусили, то ли выслуживались, то ли уж такими правильными там были....
   Да ворон ворону глаз не выклюет. Но, похоже, сегодня это правило не срабатывало...
   Охромов сильно дёрнул меня за рукав. Я опомнился.
   Он уже сверкал пятками. Не долго думая, я припустил за ним следом к забору училища. Только теперь я почувствовал, как бешено бьётся моё сердце, и как иголочками бьёт кровь в виски.
   Я быстро догнал Гришу, и мы почти одновременно подскочили к забору, в один миг уцепились за него, подпрыгнули, перемахнули и оказались за спасительной стеной. Теперь мы были на территории училища, и уже никто не смог бы доказать, что только что были мы за его пределами.
   А события за забором, по всей видимости, разворачивались круто. Чуть позже нас через забор лавиной повалили, по одному и гроздьями посыпались курсанты: часть тех, кто стоял у телефонной будки, кому повезло - остальных, скорее всего, уже обложили, как волков, окружили цепью караульные.
   Оставаться у забора было всё же опасно: раз уж удалось избежать неприятностей, то нужно было сделать это до конца. Мы поспешили в общежитие, до которого было не больше полусотни метров.
   В предчувствии своём мы не обманулись, потому что, едва успели "отойти" от забора, как к нему с этой стороны подбежало несколько офицеров во главе с комендантом и добрая дюжина патрульных. Тех, что уволокли прапорщика, среди них не было. Комендант и те, кто был с ним, тут же задержали несколько человек, оставшихся у забора и глядевших, что происходит на улице, за забором, во дворике пятиэтажки, усевшись на него верхом, и собиравшихся уже было лезть обратно, то ли на подмогу, то ли потому, что там всё уже кончилось.
   Увидев такое дело, мы с Гришей поспешили скрыться в подъезде общежития.
   На вечерней поверке мы не досчитались нескольких человек. Оказалось, что их забрали в комендатуру, и ответственный офицер ходил туда разбираться. Лишь около часа ночи он привёл задержанных в казарму, и злой, и сердитый от того, что так поздно приходится уйти, с перекошенным от злобы лицом вышел прочь из казармы, даже не проверив перед уходом, все ли на месте.
   В эту ночь, правда, расположения батареи никто не покидал.
   Город притихший и потухший, погасивший едва ли не все свои огни, ставший сразу каким-то неуютным и чужим, парализованный и ошеломлённый вчерашним ночным кошмаром, совсем не ждал сегодня наших ночных донжуанов и любителей приключений. Теперь ему было не до них. Там, в завоевавшей его улицы сплошной, кромешной тьме, царствовали скорбь, боль и страдание. Там лились этой ночью слёзы отчаяния, и раздавались крики боли, там умирали люди мучаясь в страшных судорогах и конвульсиях в переполненных отравленными больницах, где не хватало врачей, потому что многие из них сами стали жертвами катастрофы.
   Для города, для всех живших в нём, наступил теперь другой, не самый лучший период жизни. Ещё долго, почти неделю, жизнь в нём не могла вернуться в нормальное русло....
   Прошло несколько дней. За это время страсти вокруг катастрофы, сначала разгоревшись, поутихли, а затем и вовсе сошли на нет, откатились, как вода с пляжа после нахлынувшей волны. Все они прокатились мимо стен нашего училища, почти не задев этого омута, и нам приходилось довольствоваться лишь теми крупицами, что доходили до нас через звонивших в город родителям и друзьям, жёнам и подругам, у кого, естественно они были живы и здоровы, а не лежали по больницам.
   Сразу же после аварии увольнения в город категорически запретили даже тем, у кого там остались отец с матерью или жена с ребёнком. И мы улавливали лишь то, что просачивалось к нам через железобетонные фильтры забора.
   Несколько человек заболевших нашлось и среди курсантов. Их тщательно проверили на предмет симуляции недомогания, отсеяв добрую половину, а остальных положили, кого в наш училищный медпункт, а кого и - в городские больницы.
   Среди них затесался и Гриша. Каким-то образом ему удалось пройти все проверки и даже в числе весьма немногих лечь в городскую больницу. В общем, он это пообещал, и это у него получилось. Единственное, чем он со мной поделился, так это сказал: "Я буду лежать с ней в одной больнице, а, если повезёт, то и в одном отделении!" Это ещё раз заставило меня задуматься о сверхъестественной пронырливости моего друга.
   С тех пор, как Охромов исчез в гражданском лечебном заведении, о нём больше не было ни слуху, ни духу. Да это было и не удивительно: курсанты, обычно, не затрудняют себя посылать о себе весточки друзьям и приятелям, если только в этом нет особой нужды, или не накопилось достаточно неотложных просьб.
   Мне оставалось лишь догадываться о том, что сейчас происходит с Гришей, и как он счастлив со своей "крошкой", хотя трудно было представить это, когда у стольких людей было большое горе.
   Я уже говорил, что обычно курсанты любили прихвастнуть своими любовными похождениями и победами над наивными сердцами слабого пола. Зачастую всё было здорово преувеличено фантазиями голодного, необузданного сексуального воображения, часто не имеющими под собой даже реальной почвы. Однако те, кто поистине отличался в этом, преуспевал в любви и был неисправимым ловеласом, почему-то, вопреки всему, предпочитали помалкивать. И, чем значительнее и серьёзнее были их похождения, тем труднее было вытащить из них хотя бы слово, тем больше походили они на скромных пай-мальчиков, эдаких безвинных ангелочков. Они были столь тихи и незаметны на фоне ежедневно хвастающихся горлопанов-пустобрёхов, что со стороны казались неискушёнными в любви великовозрастными мальчиками-девственниками. И лишь самые близкие друзья, такие, которые не болтали направо и налево о том, что знали, были посвящены в некоторую часть их приключений, потому что зачастую без их помощи нельзя было обойтись.
   Вот к такой когорте относились и мы с Охромовым.
   Даже сами, хотя и считали друг друга закадычными друзьями и, к тому же, ни с кем больше не сошлись столь близко, даже мы знали друг о друге лишь то, чем были связаны неразрывно: только общие знакомые девочки из нашей небольшой компании для развлечений, куда посторонним ни с нашей, ни с их стороны не было входа.
   Что же касалось наших связей на стороне, то ни я в свои, н Гриша в его особо друг друга не посвящали, и лишь изредка, когда с очередной знакомой назревал безвозвратный разрыв, рассказывали друг другу это в качестве забавной истории.
   Вот потому я и не мог понять, как это Охромов рассказал мне о своей новой пассии, наверное, влюбился до такой степени, что тронулся умом, и, чтобы хоть как-то спустить пар эмоций, поделился со мной своими переживаниями.
   Впрочем, это, видать, касалось не только любовных связей. Ведь ходил же Охромов в тайне от меня в подпольный карточный дом, играл там в карты, завёл сомнительные знакомства и огромные долги. Теперь я был даже уверен, что это не единственное из того, во что я не посвящён.
   В глубине души я простил Охромову это "предательство", потому что и сам рассказывал Грише едва ли половину из того, что со мной было за эти четыре года. Да и дружба ведь вещь относительная. Я часто приходил к выводу, что дружба - лишь способ слабого человека попроще устроить для себя жизнь, что влекло, впрочем, многие обязательства и узы. Сильные люди, как правило, избегают иметь друзей, или держат их на расстоянии от себя. В конечном итоге, человек существует в мире один на один со своим бренным телом и душой, а всё остальное, как бы долго оно не держалось, приходит и уходит, оставаясь лишь в памяти.
   Да, и Охромов знал обо мне не много.
   Классический тому пример - дело "автолюбителей".
   Может быть, потом, встретившись с Гришей через много лет, я рассказал бы ему об этом, чем, уверен, привёл бы его в немалое изумление.
   Да, было такое дело. Правда, роль моя в нём была весьма скромной и маленькой: я всего лишь получал ключи от подельщиков, которыми были курсанты четвёртого курса, адрес, по которому должен был найти машину, отогнать её оттуда и привести в указанное место: в нескольких местах в городе были явочные гаражи, где и находили свой последний приют уворованные машины. Здесь их, обычно, разбирали на запчасти и очень редко перепродавали целиком.
   В "клубе автолюбителей" я состоял несколько месяцев, даже по началу не зная, что машины, которые я завожу и перегоняю, угнанные. Мне каждый раз говорили, что машину оставили там наши, курсанты, а они, - типа, бюро добрых услуг, - помогают вернуть их в гараж.
   В конце концов, я понял, что совершаю обыкновенный угон, и потихоньку улизнул из той кампании, потому что вовсе не собирался попасться и сесть в тюрьму. К тому же, платили мне сущие гроши, а делал я, практически, самую основную и строго наказываемую "работу". Конечно, "гроши" это были по меркам той доли, которую имели сами "делаши" от такого оборота, но для курсанта деньги это были приличные. Так что, не смотря на то, что матушка моя не баловала меня денежными переводами, я не привык ни в чём себе отказывать и даже скопил в то время некоторую сумму на сберкнижке, которая ещё долго потом питала мои амбиции, - от государства-то курсанты получали смешные, чисто символические, оклады, так сказать, на мороженное.
   В те времена, помнится, Охромов крепко сидел у меня "на хвосте". Обычно, раз в неделю я водил его в бар с кампанией подружек, а по особо крупным праздникам допускал даже такую роскошь, как ресторан, не говоря уже о том, что ездил в то время только на такси и никогда не брал сдачу у таксистов, оставляя её "на чай", - ребята из таксопарка здорово не любили нашего брата за эту мелочь и редко-редко останавливались, когда "голосовал" человек в шинели.
   Охромов так и не узнал, что я был автоугонщиком. Но, когда я оставил свои "автомобильные" привязанности и сел на мель, деньги появились у Гриши, хотя мы так и не раскрыли друг другу источники доходов.
   После автомобильной аферы долгое время, как это ни постыдно было, я был на подсосе у Гриши, да перебивался долгами у своих сокурсников. Жить же по средствам, предлагаемым нашим "добрым" государством, я разучился, и этих денег мне хватало только на то, чтобы однажды проехать на такси или разок выпить грамм пятьдесят коньяка в баре.
   В конце концов, когда мне стало совсем уж унизительно сидеть на хвосте у друга, я решился воспользоваться довольно распространённым среди курсантов способом существования, о котором мне как-то, ещё в те далёкие дни, когда я был молодым, зелёным первокурсником, рассказал один приятель с четвёртого курса.
   Способ этот заключался в том, что нужно найти какую-нибудь разведённую или вдовую женщину, нуждающуюся в мужском внимании и ласке, и играть с ней в роман до тех пор, пока это, в конце концов, не надоест: главное - с самого начала дать ей понять, что ей не следует строить далеко идущие планы, а потому пусть наслаждается настоящим.
   Человек, что рассказывал мне это, сам прожил так большую часть учёбы и уверял, что нисколько не жалеет о такой жизни.
   Тогда ещё я слушал его с внутренним осуждением, но потом мнение моё существенно изменилось.
   А когда жить стало совсем туго, то судьба сама толкнула меня в объятия такого приключения, которое, в конце концов, отяготило моё существование не меньше, чем нищенство.
   Надо сказать, что, как ни цинична была такая, с позволения сказать, любовь, но множество женщин-одиночек охотно шло на этот непродолжительный союз. Некоторых из них, тех, кто не привык к постоянству своих привязанностей, устраивали именно такие отношения. Но были и такие, что где-то в глубине души хранили свои маленькие надежды на то, что, может быть, молодой человек привыкнет, привяжется на чуть дольше, чем обещал, не уйдёт сразу и навсегда, растает сердцем от женской ласки и, если не останется, то будет хоть иногда заходить, заезжать, прилетать откуда-то из дебрей своей неприкаянной военной жизни. Шансы их, обычно, были равны нулю, потому что, то ли, как на зло, им попадались уж слишком расчётливые самцы, то ли отпугивала молодых людей чрезмерная их любвеобильность, напоминавшая скорее материнскую заботу, а не поведение женщины, за которую надо бороться, что ещё больше подчёркивало разницу в возрасте, делало её громадной и страшной, как расщелина пропасти, на другой край которой опасно, да и не зачем, в общем-то, прыгать....
   Со времени, как случился тот разговор, много воды утекло, и я уже было забыл о нём напрочь, и даже истории из жизни сослуживцев, временами доходившие до моих ушей - а такие связи, как я уже сказал, не афишировались - не напоминали мне о нём.
   Посещая изредка рестораны, я научился различать женщин, которые приходили туда совершенно одни и не ждали никого на встречу.
   У них, как бы ни были они одеты, и что бы ни стояло у них на столике, был грустный, блуждающий по залу взгляд, изредка оценивающе задерживающийся на мужчинах. Но их нельзя было спутать с проститутками, тоже шарившими глазами по залу. Первые делали это исподтишка, сразу отворачиваясь, пугаясь, бледнея или краснея, как только замечали, что объект их внимания так же вдруг посмотрел на них. Проститутки же, наоборот, продолжали нагло пялиться и вели себя довольно-таки вызывающе.
   И вот однажды, когда мы гуляли за Гришкин счёт в ресторане, - не помню уже, на какой праздник, - я заметил, что одна такая особа, целый вечер сидит совершенно одна и украдкой смотрит на меня, а когда я посылаю в её сторону встречный взгляд, тут же быстро, стараясь сделать вид, что смотрит куда-то мимо меня, совсем ненамного отводит глаза в сторону или опускает их чуть ниже, словно бы пребывая в раздумье. Внешностью она была весьма недурна. И к ней не раз за тот вечер пытались подсесть мужчины. Но всякий раз она просила их оставить её одну, и они почему-то выполняли её просьбу, хотя у нас, обычно, принято на подобные просьбы одинокой женщины хамить или не обращать внимания.
   Что-то подсказало мне, что, если попытаюсь подсесть за её столик, она не возмутится. Я встал от стола, где сидел в кампании Охромова и наших "дежурных" подружек, извинился, сказав, что увидел важную знакомую и хочу с ней поговорить "по делу".
   Женщина, а она была именно женщина, красивая, лет тридцати, до этого украдкой наблюдавшая за моими действиями, как только я поднялся, тут же опустила глаза, будто и не следила за мной вовсе.
   Она так и не подняла их даже, когда я подошёл и, постояв рядом, сел напротив неё в глубокое уютное кресло с высоченной спинкой.
   Так мы сидели некоторое время. Она глядела на приборы сервировки перед собой, будто бы внимательно разглядывала поданное ей блюдо и налитый в фужер ликёр перед тем, как всё это съесть и выпить, но руки её были под столом, и есть она явно не собиралась. А я молчал, глядя на неё и думая про себя смущённо, зачем это я, дурак, вообще, сюда подсел.
   Сцена явно затягивалась и становилась неловкой.
   Я уже проклинал себя и представлял, как недоумевают наши подружки, да и сам "Хромыч" по поводу такого "делового" разговора.
   Впрочем, я итак пошёл на сделку, поскольку устал "висеть" на хвосте у друга и рассчитывал поправить свои финансы, получив пенсион за своими любовные услуги, продать свою молодость, своё обаяние, свою привлекательную, красивую даже, внешность тому, кто ей заинтересовался и смог бы, по моим соображениям, за это всё заплатить....
   Да, покупательница была чертовски хороша!
   Это я понял лишь тогда, когда она, наконец, осмелилась поднять своё милое личико и посмотреть на меня глазами, подобными бездонным вишнёвым ягодам. В тот миг я обомлел и понял, что сам "втюрился" в неё по уши. Издалека она не выглядела столь ослепительно, как вблизи. Может быть, поэтому её так беспрекословно слушались мужчины. Её красота была достойна самой царственности.
   Мужчины подсознательно боятся таких женщин, чувствуя за ними какую-то бесовскую силу, с которой лучше не связываться. Лишь немногие осмеливаются ухватиться за столь ослепительную добычу и большинством пропадают, гибнут в её чарах, расставленных словно сети. Тем же, кому удаётся вырваться из этих силков, несут на себе всю оставшуюся жизнь тяжёлый камень судьбы. Это роковая красота, и лишь ненормальные и самоубийцы способны ринуться к ней, как мотыльки ко свету. Я не разглядел её через темноту, полумрак зала, но когда увидел вблизи, то понял, что попал в омут, который поглотит меня безвозвратно.
   Да, именно близость смерти я ощутил в тот момент, когда женщина подняла на меня свои вишнёвые глаза, вместе с приступом восхищения и изумления, хотя и не думал о погибели. Я ощутил холодное дыхание этой косой старухи с платком на черепе, остудившее мне спину из тьмы вечности....
   Так и смотрели они на меня дуплетом, одна задумчиво, в моё лицо, а вторая торжествующе, в мою спину.
   Омут закрутил меня, понёс водоворотом, и я долго пребывал в его бурных водах, прежде чем отправиться ко дну.
   Я чувствовал, как вместе с очарованием в ней дышит сама кончина, ... чувствовал, но не мог понять, почему полгода уже живу в лихорадочном бреду её вишнёвых глаз, и, хотя и получил тот достаток в деньгах и развлечениях, о котором только мечтал, не мог никуда ускользнуть из её пут, от её чар, из её раскаляющих меня, словно огонь железо, докрасна, объятий, от её сосущего мои соки лона и пьющих мою кровь уст.
   Я, словно помешанный, ничего не помнил, кроме неё, будто приворожённый, во всякий час дня и ночи желал её тела, дьявольской услады, и плоть моя была постоянно восставшей на неё.
   Полгода продолжался этот сладострастный ад.
   Я уже не помнил никого и ничего, не думал ни о чём, кроме неё. И это было тяжело, томительно и сладко. Ни преподаватели, ни командиры, ни мои товарищи не могли понять, что со мной происходит. Я запустил учёбу, мог устремиться к ней в любое время суток, и словно бес охранял меня, потому что всякий раз это сходило мне с рук.
   Я не помнил толком, как оказывался у неё в постели, как, вообще, находил дорогу к её дому, как возвращался потом в училище.
   Самые шальные кампании, которые попадались на моём пути, всегда обходили меня стороной и не трогали даже тогда, когда я лез сквозь них напролом, словно испытывая судьбу. Всё было, как сон, и я уже не мог разобрать, где явь, а что мне снится. Бред перепутался с жизнью, день с ночью, жизнь со смертью, всё сплелось для меня в один клубок, и я и сам не знал, чего хочу, о чём думаю, и вёл жизнь, достойную сомнамбулы.
   Да я и был сомнамбулой.
   Через полгода после той встречи в ресторане я был похож на выжатый лимон, по щекам струился лихорадочный румянец, но какая-то дьявольская сила заставляла двигаться моё измождённое тело, а глаза горели отблесками пламени преисподней. И когда смотрелся в зеркало, то видел в своих бездонных глазах отражение моей дьяволицы, которая, казалось, купила не только моё тело, молодость, красоту, но и саму душу.
   О, эта роковая связь! Она была точно посланница сатаны, она была чарующим, привораживающим исчадием ада. Я чувствовал, обнимая её, что в ней течёт неземной пламень, не дающий, а отнимающий тепло у моего тела. "Может сама Смерть раскрыла для меня свои объятия?" - думал я в редкие минуты просветления ума, но все мои размышления очень быстро заканчивались, едва лишь снова просыпался голос вожделения.
   Всякий раз я избегал помывки в бане, боясь, что товарищи будут смеяться над моим большим, не к месту восставшим членом. А так бы оно и было....
   Однако на моё счастье провидение вмешалось в мою судьбу, вызволив меня из адских пут: однажды мне не удалось уклониться от посещения бани.
   Я долго мялся в раздевалке, пока товарищам не показалось странным моё поведение. Тогда мне пришлось раздеться, и они сразу же начали надо мной насмехаться.
   -Посмотрите, у него стоит! - слышал я их возгласы. - Мужики! Яковлев голубой! Яковлев гомосек, у него болт в бане встаёт! Яковлев, ты что, втихаря мужиков в городе в задницу пердолишь?! Ха-ха-ха!!!... Смотрите, какой у него здоровый член! И стоит - не падает, столбняк напал! Ха-ха-ха!!!...
   Мне стало невообразимо стыдно, так, как ещё никогда не бывало в жизни. Пулей выскочил я из бани, да так и пустился бежать, голый, с торчащим членом через всё училище. Бегу, горю от стыда, а остановиться не могу: чувствую, что одолевает меня великий, непомерный стыд, но вместе с ним и радость какая-то пробивается, очищение души от мрака роковых чар....
   Больше с тех пор женщины той никогда я не видел, да и вскоре, на удивление быстро, все забыли тот постыдный случай. Я был очень рад, что всё так кончилось. А то ведь, не испытай я тогда вселенского позора, гореть бы мне уже, наверное, в аду: свела бы меня эта роковая страсть в могилу.
   С тех пор дал я себе зарок: с разведёнными, а тем более с вдовыми женщинами не связываться ни за какие коврижки. Есть в них что-то от проклятия. Жуть какая-то с ними живёт. Страшно.
   Эта тоже была вдова. Не пошли мне впрок ни её деньги, ни развлечения, за её счёт полученные. И как потом я ни бедствовал, как ни нуждался в средствах, но уже и думать не смел про такой способ их добычи.
   Гриша Охромов, как и никто на всей земле, наверное, ничего не знал о той моей связи: сношения с преисподней для посторонних смертных всегда незаметны. Он лишь сказал мне потом, когда уже всё кончилось, впервые за полгода заговорив: "Знаешь, ты как-то странно ведёшь себя в последнее время! В кампаниях со мной не появляешься, девки меня уже расспросами о тебе замучили, будто я справочное бюро им. Давай-ка, друган, навёрстывай упущенное!" ...
   Теперь вот он погряз в любовной страсти. Мне это было в диковинку, но, самое интересное, что-то кольнуло в душе, когда я узнал о том, что Охромов хочет из-за своего чувства совершить сумасбродство: лечь в больницу в разгар выпускных экзаменов! Нормальный человек так не поступил бы. Любовь - любовью, но зачем же настолько осложнять себе жизнь?!
   Что-то недоброе почудилось мне в Гришиной страсти, в его увлечённости, переплеснувшейся через край здравого смысла. Какой-то червячок тревоги шевельнулся во мне: Охромов будто в пучине моря исчез в хаосе, сотворённом катастрофой.
   "Друг познаётся в беде!" - но, увы, и вспоминают о друзьях зачастую, лишь когда случается беда.

Глава 17.

   Несколько дней вынужденного безделья порядком осточертели. До выпуска оставалось всего ничего, и невозвращённые долги всё больше становились проблемой: даже самые мелкие кредиторы теперь находили меня и требовали объяснений.
   После каждой такой встречи с негодованием вспоминал я друга, и мысли мои становились всё более ожесточёнными: этот кретин вдруг напрочь забыл о деле, дав мне надежду на разрешение проблемы, а потом внезапно влюбившись.
   Тех, кому был должен, в училище было очень много. И каждый раз, даже натыкаясь на них взглядом при случайной встрече, я готов был провалиться сквозь землю, когда они проходили мимо меня во враждебном молчании.
   Перебирая все варианты, я не находил ничего другого: "дело с архивом" нужно было довести до конца.
   Прошла неделя, как Охромов "слёг" в больницу.
   За забор училища теперь и носу нельзя было высунуть. Все входы, выходы и даже тайные тропы из него были блокированы тройными усиленными патрулями, в которых не только курсантов заменили солдатами из дивизиона материального обеспечения, но и стали назначать по паре помощников начальника патруля из младших офицеров и прапорщиков. По ночам в каждой казарме оставался злой, как собака, ответственный с инструкцией, что ни час, пересчитывать курсантов, трогая каждого из спящих за ноги, дабы удостовериться, что под одеялом лежит не шинель или какой-нибудь другой заменитель, а живой человек. В довершение ко всему из строя вышли все телефоны-автоматы не только на территории училища, но и во всей прилегающей к нему округе: то ли их специально отключили, то ли вконец доконали своим неласковым обращением звонившие курсанты, то ли не выдержали они многократно возросшей нагрузки, - и в результате училище оказалось полностью отрезано от внешнего мира. Поэтому никто уже не мог сказать, что же творится за его бетонными заборами.
   Офицеры стали как никогда молчаливы, сумрачны и злы, и даже особо приближённым не удавалось вытянуть из них ни слова о том, что творится в городе.
   Я слышал, что несколько отчаянных смельчаков, в основном из местных, пытались прорваться в город через внезапно возникший сплошной кордон, но их попытки закончились неудачей, и они все без исключения оказались на неопределённый срок на гауптвахте училища.
   Четвёртый курс вёл себя на удивление благоразумно. И среди этих самовольщиков никого из наших не оказалось: на носу был выпуск, и никто из выпускников не хотел уже рисковать.
   Между тем, моё положение становилось всё более отчаянным. Я вертелся, как уж на сковородке, ища выход из ситуации, в конце концов, терпению моему настал предел.
   "Если гора не идёт к Магомеду, то Магомед пойдёт к горе!"
   Я бросился на прорыв блокады среди бела дня: в ночное время контроль был настолько жёстким, что мне не помогла бы никакая случайность, - в обед.
   Как ни строго контролировали нас наши командиры, но и у них были свои человеческие слабости, и, полагаясь одни на других, - начальники патрулей на командиров подразделений, а те, наоборот, - на патрули, все дружно шли домой пообедать.
   К "забегу" я готовился несколько дней, изучая обстановку и просчитывая все нюансы.
   По моим соображениям самой опасной была зона вокруг училища, на усиление которой отозвали патрули из города. Я полагал, что, если мне повезёт в этом "поясе" шириной в несколько десятков метров от забора не нарваться на запоздавшего на обед начальника патруля, в запасе у меня будет полтора-два часа свободного времени: обедать офицеры уходили в час, а возвращались к трём. За это время прежде не составило бы труда сгонять до больницы, где сейчас лежал Охромов, и успеть вернуться обратно.
   Проблема была лишь в том, что необходимо было договориться со своим командиром отделения, а тому - с замкомвзводом. Надо было заставить поверить их, что я смогу сделать это незаметно, а если и "залечу", то всю вину возьму на себя.
   Мой командир отделения был парень хитроватый и смекалистый, никогда не брал на себя ответственность за подобные дела и всегда решал такие вопросы с замкомвзводом. Ну, а тот, сам по себе человек простой и открытый, но защищающийся напускной строгостью, если и соглашался, то предупреждал, что он никого никуда не отпускал: кто попадётся, пусть берёт всё на себя, а иначе никогда никого больше не отпустит.
   Уламывать на этот раз "замка" пришлось пару дней. Между делом он припомнил мне, что два раза в течение последнего времени я уже попался на самовольной отлучке, и лишь то, что я собирался в самоволку с благородной целью: проведать друга, - смягчило его решение. В конце концов, он дал "добро", но предупредил, что, если меня не будет к трём часам, - то доложит о моём отсутствии командиру взвода.
   Я был самовольщиком "со стажем", а по части дневных отлучек и вовсе слыл непревзойдённым виртуозом: никого другого, это точно, в такой ситуации просто не отпустили бы, а потому товарищи по взводу проводили меня до дверей класса угрюмыми, недовольными взглядами.
   Обычно я покидал училище в час пополудни: начальники патрулей к этому времени собирались для доклада в комендатуре, и вероятность встретиться с кем-нибудь из них в одном троллейбусе была близка к нулю, - удрать от патруля на улице для меня не составляло труда. А возвращался в училище к трём часам, когда после обеда патрули разъезжались мне навстречу, - в город. Единственно опасным, "узким" местом как при уходе, так и возвращении, было прилегающее к училищу пространство, где реально возрастала вероятность встречи с местным патрулём или с кем-нибудь из спешащих после обеда на службу офицеров....
   Да, не случайно я вспомнил троллейбус: смешно сказать, но к выпуску из училища дожился до того, что не мог позволить себе роскоши большей, чем общественный транспорт, в котором, слава богу, курсанты ездили бесплатно....
   Пять минут потребовалось мне, чтобы миновать длинные коридоры кафедры, где занимался наш взвод, спуститься вниз, пересечь территорию училища по самому короткому пути до забора, перемахнуть его, убедившись, что за ним меня никто не поджидает, а потом, озираясь, направиться на остановку.
   Через несколько минут я уже ехал к центру города....
   Водитель объявил, что троллейбус пойдёт только до центра города, до колхозного рынка. Это меня никак не устраивало, так как ехать мне надо намного дальше. Я поинтересовался у него, в чём причина, но он лишь глянул в мою сторону как-то по-особенному зло и молча закрыл дверцу в свою кабину.
   Было досадно: пересадка отняла бы минут десять, а то и пятнадцать, что сдвигало мою авантюру ещё больше к краю краха.
   Через минуту, - троллейбус спускался всё ниже по проспекту, - я заметил впереди огромную толпу, запрудившую всю Стометровку - центральную пешеходную улицу города. Происходившее там было хорошо видно через лобовое стекло, у которого я стоял.
   Водитель снова глянул на меня, как-то недобро усмехнувшись.
   Когда мы подъехали совсем близко и встали на перекрёстке на красный свет, то стало очевидно, впереди проспект запрудила огромная процессия, тёкшая через Сотню к огромной площади, куда улица выходила. Там, справа стояла свечка гостиницы "Сумы", а слева - огромное здание обкома партии.
   Над её головами идущего людского моря в нескольких местах можно было отчётливо разглядеть алые пятна гробов.
   Зрелище это встревожило меня и заинтересовало одновременно. Такого я прежде никогда не видел и даже представить не мог, что такое возможно. Захотелось посмотреть, что творится на площади перед зданием обкома, прозванным в народе "Пентагоном", и понять, с чего весь сыр-бор.
   Конечно, я догадался, что всё это как-то связано с недавней катастрофой, и от этого интерес мой только усилился. Но на мне была военная форма, а не "гражданка", а в последнее время нашего брата в городе сильно недолюбливали. А потому сейчас в разгорячённую толпу не стоило и соваться: могло произойти нечто посерьёзнее, чем просто оскорбления в мой адрес. Обезумевшие от горя люди не стали бы разбираться, что я, в сущности, такой же человек, как и они. Для них я олицетворял власть, которая перед ними провинилась.
   Троллейбус повернул налево и по кривой, круто уходящей вниз улочке спустился к площади у Дома связи. Запруженные народом улицы остались позади, впечатление от невиданного зрелища во мне поутихло, и я решил не отклоняться от намеченного маршрута, уже подумывая, между прочим, а не повернуть ли прямо сейчас обратно в училище.
   Однако и у Дома связи, народа оказалось пруд пруди.
   В городе творилось что-то невообразимое. Народ валом шёл на центральную площадь, то и дело перекрывая своим потоком улицы, и потому транспорт ходил чрезвычайно плохо.
   Когда я добрался до больницы, опасения мои: сумею ли вовремя вернуться обратно, - были настолько серьёзными, что глупость всего задуманного мною мероприятия вылезала из-под маски необходимости со всей очевидность.
   В больницу меня долго не пускали, хоть я и представился присланным командиром батареи для проверки курсантов на месте лечения.
   Меня заставили надеть белый халат, замызганный, правда, до жуткой степени, снять сапоги и одеть пластмассовые тапки.
   Но как подтверждение глупости затеи, в палате выяснилось, что Охромова на месте нет. Соседи по палате, - несколько мужиков лет тридцати-сорока лет, - игравшие в домино на сдвинутых к тумбочке железных кроватях - что-то невнятно и недружелюбно ответили на повторенный мною несколько раз вопрос, поначалу даже сделав вид, что не обращают на меня никакого внимания. Обстановка и здесь была недружелюбной, и спрашивать больше я не решился, почувствовав, что друг мой здесь не в большом почёте.
   Во мне всё оборвалось от ощущения напрасного и опрометчивого поступка. Так рисковать, чтобы попасть впросак! В народе говорят: "Пришёл поцеловать замок"
   Спросив, где ковать Грниши, я на клочке завалявшейся в кармане бумаги быстро черкнул ему пару строк, сетуя, что почерк мой коряв, размашист и едва читаем от лютой злости на приятеля, оставил записку в тумбочке у его кровати и, пулей вылетев из отделения, стремглав бросился к троллейбусной остановке.
   Однако спешка моя оказалась напрасной: прошло полчаса, но ни одного троллейбуса хотя бы к центру города не появилось. Я жестоко опаздывал из самоволки, не имея в кармане ни рубля, ни копейки даже, не то что деньги на тачку!
   На остановке скопилось человек пятьдесят народу, а городской транспорт словно бы прекратил своё существование.
   Злясь то на себя, то на Охромова, то даже на "замка", который меня отпустил, моля бога, в которого мне верить не полагалось, сжимая кулаки от бессильной ярости, разгневанный до степени, близкой к истерии, я посматривал на свои часы и видел, как стрелки с фантастической скоростью, прыгая по минутам, словно по ступенькам, проскакали пять, десять, ... двадцать, ... тридцать минут.
   С каждым движением секундной стрелки надежда моя выйти сухим из воды таяла, и я понимал, что уже вляпался в очередной раз в неприятную историю, которых мне и без того было достаточно. Думать не хотелось о том, что со мной будет, когда я вернусь.
   Наконец, показался первый за всё время троллейбус. Однако радость моя от его вида смешалась с сердечной горечью неизбежности опоздания. Вдруг захотелось чуда! Захотелось успеть! И потому я посылал про себя все бранные слова и выражения, какие только приходили мне на память, в адрес еле-еле ползущей машины и её непутёвого водителя.
   Люди на остановке оживились, сгрудились у проезжей части. Толпа поползла к краю тротуара. Задние, стараясь протиснуться вперёд, поднажали на впередистоящих, и самые первые под этим напором оказались на мостовой. Послышались их недовольные возгласы, но толпа, не смотря ни на что, напирала, и передний её край всё больше сползал с бордюра, будто пролитое молоко, льющееся с края стола на пол.
   Это продолжалось до тех пор, пока к остановке, скрипя перегруженными рессорами, переваливаясь, покачиваясь с боку на бок, словно корабль на волнах, надрывно гудя электродвигателем, не подрулил переполненный троллейбус. Народу в нём было столько, что складывающиеся гармошкой двери не могли открыться сами, без помощи нескольких мужиков из ожидающих на остановке, схватившихся за створки с таким остервенением, как будто бы готовы были в клочья разодрать всю обшивку рогатой колымаги.
   Из открывшихся, наконец, со страшным скрежетом и скрипом дверей на толпу вывалилось сразу же несколько человек. Они бранились, пытаясь отряхивать одежду, сумки, портфели, изрядно пострадавшие в давке, но стоявшие на остановке тут же смели их куда-то в сторону, не дав опомниться.
   Толпа с руганью и криками ринулась к раскрывшимся дверям, отпихивая друг друга локтями. Каждый пытался занять тот мизерный кусочек свободного пространства у входа, на первых подножках, под гроздью нависших над ними людей, всячески стремящихся удержаться друг за друга от падения из салона распираемого шевелящейся внутри, дышащей, толкающейся, стиснутой в железной коробке, словно килька в банке под соусом, пышущей жаром, потеющей и будто тушащейся в собственном соку людской массой. Они с жадностью глотали воздух с улицы, набираясь кислорода до следующей остановки.
   Я вдруг подумал, что, если есть ад, то я сейчас вижу его картину.
   Как ни смешно в такой момент было думать об этом, но на память мне пришёл случай, когда я сам оказался внутри дикой давки, испытав всё то, что сейчас, наверное чувствовали люди внутри троллейбуса.
   Случилось это, когда я был ещё на первом курсе.
   Наша батарея и несколько других подразделений выходили после ужина из старой училищной столовой. А в это время навстречу, в столовую стали заходить батареи четвёртого курса.
   Предбанник же столовки, метра три шириной, при соблюдении благоразумия вполне вмещал в себя два встречных потока. Но видно старшекурсникам показалось, что мы занимаем слишком широкую полосу и мешаем их движению. По принципу "Раздайся грязь - говно плывёт!" ребятки с четвёртого курса, желая показать свою силу, удаль, гонор и право быть первыми и ходить шире, стали теснить первокурсников, суживая полосу их движения и прижимая тех всё больше к стене. Однако у первого курса "борзометр" тоже внезапно зашкалило: пальма первенства не была оспорена, и в училище не существовало устоявшейся традиции уважения младшими курсами старших, хотя тягаться первокурсникам с выпускниками было в большинстве случае весьма тяжело, - вместо того, чтобы "потечь" узким ручейком по-одному, чего добивались старшекурсники, "салаги" вдруг стали теснить тех в ответ.
   Спонтанно в предбанничке столовой вмиг образовалась дикая давка. Каждая сторона желала взять теперь верх в этой внезапно начавшейся борьбе.
   Задние ряды обеих сторон, видя впереди столкновение, стали напирать, - чья возьмёт: или первокурсники "выплюнут" с позором четвёртый курс на улицу, или тот "заслуженно" вдавит неожиданно обнаглевших салабонов обратно в зал столовой.
   Давка усиливалась с нарастающим ожесточением. Причём, с самым бешенным азартом "давились" задние, толкая уже и своих товарищей впереди, как поршень, который должен продавить пробку. В центре же свалки, в месте соприкосновения противоборствующих сторон, шла уже настоящая свалка и бойня. В ход шли не только "безвинные", испытанные методы: срывать головные уборы с противника и зашвыривать их обратно, по ходу своего движения, - но и вовсю работали кулаками и локтями. Ко всему прочему, пока головы колонн, столкнувшись, встали, давя друг друга, "хвосты" напирали сзади, почуяв возможность порезвиться. И когда в центре давки удаль, задор и спесь сменились вдруг замешательством от ощущения реальной опасности быть задавленными, задние только входили в раж. Самые последние, не видя, что происходит впереди, всё ещё продолжая идти как ни в чём не бывало, но потом, наткнувшись на свалку впереди, дружно включались в возникшую на пустом месте битву, со всей дури налегая на передних.
   Хуже всех пришлось тем, кто оказался в эпицентре. Они служили теперь как бы пассивной массой, буфером, который обе стороны спрессовывали с обеих сторон, пытаясь сломить сопротивление друг другу. Если задние могли сколько им влезет с гоготом и азартом давить на передних, прикладывать свою немалую силушку, то впереди этот энтузиазм возник только на то короткое время, пока середину с обеих сторон не сдавили точно многотонным прессом.
   Вскоре в центре давки драки уже не было, там царил панический ужас от того, что остановить этот пресс оказавшиеся в эпицентре были не в состоянии. Им было уже не до забав. Живые тиски с бешенным усилием сминали середину, где в одинаково гибельном положении оказались и свои, и чужие.
   Через несколько минут уже не существовало первого и четвёртого курса, не поделивших походи и очередь. Были палачи, сами не знающие и не желающие знать, что творят, опьянённые, дурманом схватки, и жертвы, сами того не хотя, оказавшиеся заложниками глупости и безрассудства толпы.
   С краёв образовавшейся кучи-малы неслись вопли звериного экстаза, вырывавшиеся из десятков глоток вместе с бешенным напором силы, вкладываемой в спины впередистоящих, а из центра столкновения, заглушаемые этим рёвом, звучали слабые призывы к своим же: к противнику взывать было, вообще, бесполезно, - прекратить давку и образумиться. Однако эти голоса тонули в гвалте восторга разбушевавшейся толпы.
   Середине не оставалось ничего другого, как, став пассивной к исходу сражения, бороться за своё существование.
   На свою беду в тот раз я оказался в самом центре этой толчеи. В памяти моей до сих пор было живо то чувство животного ужаса, возникшее во мне тогда, когда я понял, что, зажатый, сдавленный со всех сторон, уже не могу спокойно вздохнуть грудью.
   В паническом ужасе я начал кричать окружающим, что не могу дышать, но они и сами были не в лучшем положении и, так же, как и я, на себе ощущали всю адскую силу вроде бы и шуточного, но в то ж время безумного сражения.
   Я задыхался и видел, как беснуются мои товарищи, навалившиеся было на кучу-малу по периметру, но спустя несколько мгновений и сами ставшие частью массы зажатых вновь подоспевшими на подмогу курсантами. Те, кто только включался в свалку, подходя снаружи наваливались на спины впереди давивших со зверским воодушевлением, и вскоре в их спины тоже кто-то уже давил.
   Столпотворение у входа росло с каждой минутой, и вскоре вокруг было целое море голов, которое заполонило собой, будто поток воды, весь предбанничек и прилегающие к нему коридоры.
   Сам понять не могу, как тогда остался жив: дышать было совсем невозможно. Я, в общем-то, не последнего десятка человек, достаточно сильный, - артиллеристы другими быть и не могли, поскольку с первого курса их готовили для боевой работы на огневой позиции, где приходилось со скоростью эквилибриста перемещать снаряды и ящики в десятки килограмм весом, тягать орудие, и потому подъём двухпудовой гири по нормативу за минуту было упражнением, которое выполняли, едва попав в его стены, - вдруг оказался беспомощен и беззащитен перед дикой силой из свалки себе подобных.
   В какой-то миг я ощутил даже, что в самом деле сейчас буду раздавлен, мне показалось, что нечаянно заглянул даже в лицо своей смерти.
   Да, каждый человек абстрактно, отвлечённо понимает, что когда-нибудь умрёт, но это кажется ему настолько далёким, что он не задумывается об этом до самого последнего мига. А иначе он, наверное, понял, что все его земные потуги и страсти лишь блажь перед вечностью и небытиём, короткий миг, вспышка в бездонной тьме времени, жил бы как-то по другому.
   В какой-то момент, вероятно самый критический, во мне панику и растерянность сменила вдруг жуткая жажда жизни. Я или кто-то, - то ли внутренний голос плоти, которая живёт помимо нашего сознания, ею несомого, то ли провидение Судьбы и неба, если верить, что такое бывает, - сказал, что не умру, приказал перестать паниковать и включить мозг в борьбу за существование. У меня возникло дикое, необузданное желание выбраться, выкарабкаться наверх, "всплыть" над окружающим меня морем голов. Взгляд мой цеплялся за паутину, которая лохмотьями, отягощёнными пылью, колыхалась под потолком предбанничка, будто таким образом можно было выбраться из этой поглощающей меня массы. Мне захотелось стать мухой, потому что та умеет ходить по стенкам и потолку, потому что мухи никогда не давят так бестолково друг друга.
   Дышать по-прежнему было невозможно. Но я как мог, по капле набирал в лёгкие воздуха, насколько это позволяла давка. Я даже локтями попытался, отталкиваясь от окружающих вверх, подняться над ними хотя бы на столько, чтобы свободно дышать. Но попытки мои оказались тщетными. Все вокруг меня делали нечто подобное, инстинктивно стремясь подмять под себя соседей, так что я и сам мог оказаться в любой момент под ногами окружающих.
   Каждый пытался вырваться из вязких объятий толпы, одуревшей от этого нечаянного веселья. Тем же, кого охватили железные обручи смерти, они казались не по вкусу.
   Я уже не мог понять, возрастает ли напор давки или уменьшается, и напоминал скорее придушенного курёнка, которому ни до чего нет дела, и погиб бы, если бы не могучие инстинкты организма, которые заложила в него мудрая природа. Они оказались сильнее моего духа и заставляли бороться за жизнь, когда тот уже сдался, оставив моё тело на волю судьбы. Они руководили спасением тела. По их команде я инстинктивно сцепил руки в замке, расставив локти и расталкивая, как только мог, соседей по несчастью, не давая сдавить себе грудную клетку. Возможно, я увеличил этим чьи-то страдания, но дело касалось спасения собственной жизни, и инстинкты самосохранения не позволяли мне думать о ком-нибудь другом, кроме как о самом себе. Таким образом я отвоевал себе жизненное пространство, необходимое для дыхания, и, наконец-то, вздохнул полной грудью, словно бы хотел набрать воздуха не в лёгкие, а в огромный полотняный мешок, - с такой жадностью у меня это получилось.
   Правда, через несколько минут руки мои устали от неимоверного напряжения, бессильно расцепились, и пучина снова сомкнулась вокруг меня, но, на счастье, вскоре те, кто хотел выйти, оказались в большинстве, сломили сопротивление стремившихся зайти, ряды которых значительно поубавились, запор прорвало и вынесло на улицу под колоссальным напором изнутри здания....
   В тот раз всё обошлось, но пережитые минуты ужаса, испытанного в той давке, остались живо и свежо в моей памяти до сих пор. Так что я вполне отчётливо мог представить себе, каково сейчас внутри железной коробки рогатой электрической телеги - городского дармового извозчика-трудяги, пользующего своими услугами бедных горожан.
   Между тем, толпа на остановке продолжала остервенело рваться в троллейбус, и стоя в стороне от этой толчеи, не без любопытства и интереса наблюдя за происходящим, я в какой уже раз ругал себя за нерешительность и несмелость, за то, что вместе со всеми сейчас не лезу вперёд на оставшийся мизерный клочок пространства у двери, который никак не мог вместить полсотни человек, не толкаюсь вместе с другими локтями, никого не отпихиваю и не сдёргиваю с подножки, чтобы освободить место для себя. Я пытался побудить себя броситься в толчею и не мог, и снова ругал себя последними словами.
   А мне - надо было лезть туда! Мне край как это было надо! Я опаздывал и, хотя понимал, что опоздал уже, но всё же, как утопающий цепляется за соломинку, надеялся на русское авось.
   Во мне боролись здравый смысл, логика и страх перед новой неудачей.
   Больше всего мне не хотелось выглядеть необязательным, несерьёзным человеком в глазах своих товарищей, замкомвзвода и командира отделения, которые меня отпустили под обещание, что я их не подведу.
   Но я опаздывал! Я подводил их! Эта дурацкая самоволка была чрезвычайно глупой! А я оказался просто идиотом, надеясь увидеть Охромова в больнице, будто бы не знал его. Ведь стоило подумать перед побегом из училища, что Охромов - не пай-мальчик, и шанс застать его на месте, зная всё то, что известно было мне про него составлял один на сто..., нет на тысячу!..
   А что теперь?!... На что мне оставалось теперь надеяться?! Только на снисходительность и благодушие Господина Случая, который не раз благоволил ко мне, и я выкручивался из подобных ситуаций....
   Двери троллейбуса натужно ревели, пытаясь закрыться. Так хозяин чемодана иной раз, когда желает положить в него чересчур много вещей, мучается потом, прикладывая неимоверные усилия в попытке его захлопнуть.
   На подножках троллейбуса несколько человек были явно лишними, мешающими захлопнуться дверям, но никто из них, торчащих наружу, не хотел признаться в этом даже самому себе, и троллейбус стоял на остановке до тех пор, пока, наконец-то, они каким-то загадочным образом не вдавились внутрь и не исчезли за створками дверей.
   Когда троллейбус тронулся с остановки, вместе с сожалением на меня снизошло спокойствие: можно было уже не спешить! Теперь моё отсутствие будет замечено наверняка....
   Народу на остановке осталось более, чем достаточно, так что я не сомневался, что не только во второй, но и в третий троллейбус, если они и придут, влезть не смогу.
   Двое мужчин, стоявших рядом со мной, вдруг пошли к проезжей части, и я увидел, что они собираются поймать несущееся ещё вдалеке по проспекту такси.
   Не успев даже подумать, как следует, что же я делаю, я схватил последнего из них, того, что был ко мне ближе за плечо и развернул к себе, сказав ему прямо в лицо: "Возьмите меня с собой, пожалуйста!.. У меня нет денег, а мне очень нужно попасть в училище, иначе меня ждут большие неприятности!"
   Я старался придать своему голосу как можно более убедительную интонацию, но в то же время не показаться жалким, хотя, наверное, именно это у меня лучше всего и получилось.
   Мой собеседник сначала, вообще, не мог понять, что я от него хочу, и прийти в себя от неожиданности и грубости обращения, потом, овладев собой, как-то скептически оглядел меня с ног до головы, но ничего, однако, не сказал, а сделал такой неуловимый, почти двусмысленный жест, по которому я однако чуть ли не интуитивно догадался, что он не возражает, однако, делает неприятное снисхождение.
   В это время его приятель уже договаривался с водителем, и когда мы влезли в салон "Москвича", спросил:
   -А это кто такой?
   -Знакомый, - ответил ему мой спаситель, и мы помчались к центру города.
   Они ехали куда-то в другую сторону, а потому высадили меня на светофоре на перекрёстке напротив Стометровки, где по-прежнему бушевало людское море, а сами умчались дальше.
   Видимо, своей отчаянной храбростью я настиг неизвестную волну удачи, потому как, едва подбежал к центральному универмагу, тут же оказался в такси: внутри сидел сорвиголова, какой-то ненормальный, повеса, вроде меня. Он тоже возвращался в училище и мог бы проехать мимо, но попросил водителя притормозить, заметив товарища "по несчастью" ....
   -Видел какой шухер в городе? - спросил он.
   -Ага, - ответил я. - А чего?
   -Сам не знаю! ... Родаки в больнице, а бабка никуда из дома носу не суёт!..
   В училище я всё-таки опоздал и, когда заходил в казарму, уже приготовился к большой взбучке....

Глава 18.

   В общежитии царило странное столпотворение: вся батарея была в казарме вместо того, чтобы сидеть по классам самоподготовки и готовиться к экзаменам.
   Все бегали мимо, как угорелые, на меня никто не обращал внимания.
   С минуту я стоял на пороге, пытаясь понять, что происходит.
   Быстрым шагом мимо проскочил чем-то озабоченный командир взвода, который даже не спросил меня ни о чём. Следом за ним промчался замкомвзвод. И только командир отделения бросил мне на ходу: "Чего стоишь?!... Собирайся скорее!"...
   Посреди коридора с свете электрических лампочек высилась худосочная фигура комбата, который наблюдал за мечущимися вокруг него курсантами и изредка отдавал короткие распоряжения.
   Надтреснуто зазвенел, разоряясь, звонок на двери оружейной комнаты. Дежурный по батарее стал давать команды на получение оружия.
   Курсанты повзводно, один за другим забегая в "оружейку", быстро разобрали оружие, подсумки и магазины для автоматов.
   Я тут же включился в общую беготню, и уже через пару минут, по команде командира отделения заскочив в оружейную комнату, схватил из пирамиды свои автомат, штык-нож, подсумок, маслёнку и вскоре, слегка опоздав, встал в строй, пробравшись под стенкой сзади и втиснувшись на своё место между другими.
   Реагировать на это нарушение дисциплины, прилипшее ко мне за четыре года, как полип и набившее уже оскомину мои командирам, на этот раз никто не стал: видимо, случилось что-то серьёзное....
   -Равняйсь! ... Смирно-о! - зазвучала команда дежурного по батарее. - Равнение на ... средину!
   Дежурный по батарее доложил первому взводному, а тот комбату о том, то батарея по тревоге построена.
   -Напра-во! - скомандовал комбат, едва ему доложили. - На выход шагом ... марш! ... Строиться внизу в колонну по три.
   Батарея застучала сапогами по лестничной клетке, спускаясь вниз. В шахте подъезда загудели голоса, запахло табачным дымом: кто-то на ходу спешил накуриться.
   Офицеры немного задержались наверху, но за это время курсанты успели разбрестись по всему плацу перед общежитием, отошли к обсаженному кустами палисаднику, прилегли на газон, им огороженный, болтая кто о чём. В воздухе там и тут закружился сизый табачный дым.
   Из другого подъезда общаги на плац спускались ещё две батареи нашего курса, тоже полностью снаряжённые.
   В считанные минуты всё пространство перед зданием заполнилось толпой цвета хаки, но через пару минут, как только один за другим вышли взводные и комбаты, и зазвучали голоса командиров: "Восьмая батарея... Девятая батарея... Десятая батарея... в линию взводных колонн становись!" - вся эта кажущаяся неуправляемой и бесформенной масса пришла в движение и тут же превратилась в строй, а наш комбат, как командир первой по счёту батареи дивизиона, доложил вышедшему вслед за всеми комдиву:
   -Товарищ подполковник! Дивизион по вашему приказу построен. Лиц, незаконно отсутствующих, нет! Командир восьмой батареи, старший лейтенант Скорняк.
   -Хорошо, - ответил вместо команды "Вольно!" тот, даже не дослушав по привычке конец рапорта.
   Потирая руки и глядя при этом куда-то в сторону, будто что-то рассматривая там, он вдруг по своему обыкновению быстро перебросил взгляд своих чёрных, с небольшой косинкой, какая бывает у всех черноглазых, что особенно заметна на фотографиях для документов, глаз по строю, от батареи к батарее, и сказал:
   -Мужики!..
   Так он начал обращаться к нам где-то в конце третьего курса, сохраняя при этом серьёзную иронию, не допускающую одиночной фамильярности: фамильярничать со строем он допускал и любил, но боже упаси было кому-нибудь услышать от него с глазу на глаз такое обращение: в его устах это звучало точно "Ты дурак!" или что-то ещё хуже в этом роде.
   -Мужики! - повторил он уже тише и снова по привычке потёр, словно умывая, рука об руку. Потом сделал паузу, раскрыв так, словно забыл, о чём нужно говорить, рот, - это тоже было его привычкой в манере обращения к строю, - и, ещё раз обведя своими, кажущимися слегка косыми, глазами строй: все ли его слушают, заговорил дальше. - Вот там, - он потряс рукой, указывая пальцем куда-то по направлению центра города, - кое-кто вон там не понимает, что он делает! ... Не отдаёт себе отчёта, что же происходит! ... Нас попросили держать обстановку под контролем! ... Сейчас мы выдвигаемся на первое КПП, садимся в машины и следуем по направлению к центру города. ... Значит, там, ... комбаты, слушайте внимательно! ... Восьмая батарея выставляет заслон и задерживает толпу смутьянов, которая будет, видимо, пытаться прорваться к зданию обкома партии. ... Девятая поступает в распоряжение начальника городской милиции. Десятая остаётся в резерве и занимает место.... На месте покажут - где! ... На КПП сейчас, командиры батарей, получить на подразделения каски, дубинки, ... восьмой батарее, дополнительно к этому, получить щиты. ... Всё это будет у старшины милиции, который там стоит возле милицейского "УАЗ"-ика.... Какие у кого будут вопросы?.. Какие вопросы?!... Нет?!... Ну, тогда вперёд, мужики, вперёд!.. Так..., восьмая батарея, левое плечо вперёд шагом ... марш!
   На КПП стояло больше десятка крытых брезентовыми тентами армейских "Урал"-ов, возле одного из которых, собравшись кучкой, курили водители-прапорщики. Тут же стоял жёлтый "УАЗ" с синей полосой по борту, с зарешёченными окнами обитого железом фургона. На крыше "канарейки" медленно и пока беззвучно вращались несколько синих и красных "мигалок". Возле машины стоял толстый красномордый усатый милицейский старшина с маленькими водянистыми рыбьими глазками. При нашем появлении он потёр руки, открыл заднюю дверцу фургона и жестом поманил наших офицеров к себе.
   К милиции у курсантов всегда было недоброжелательное отношение, потому что не только у войск Министерства обороны с войсками МВД, но и между родами войск в самой армии трения и стычки были делом довольно распространённым. И питались они взаимной неприязнью и даже ненавистью. Взаимность эта была завидно постоянной, и всякий раз при случае мы старались друг другу насолить, хотя, в сущности, если задуматься, то должны были держаться вместе и испытывать, по крайней мере, союзнические чувства, потому что выполняли одну и ту же задачу: защищали государство, только они внутри, а мы от нападения из вне. Но в жизни союзом таким и не пахло, а между мундирами сквозил холодный ветерок вражды, когда скрытой, а когда и выливающейся в откровенное презрение.
   У курсантов нашего училища, во всяком случае, к городской милиции были свои, особые счёты.
   Враждебность имела вполне реальную почву: где бы и по какой причине не случались стычки между нами и гражданским населением, милиция вмешивалась с последствиями для сторон несправедливо разнящимися. Если в отделение с места драки доставляли "пиджака", - гражданского, - он считался отдельным хулиганствующим элементом. Если же там оказывался наш брат, то в городе говорили, что курсанты опять избили "наших мальчиков". О том же, кто затеял или спровоцировал драку, не было и речи, а то и просто говорили, что, вот, мол, выпускают "их" "из-за забора" в цивилизацию, а они вести себя здесь, как следует, не умеют.
   Конечно, говоря об таких пересудах, можно было бы обвинить злые языки городских сплетников, но мы всегда обвиняли в этом милицию, которая либо не понимала пагубных последствий своих действий, либо действовала на зло нам, настраивая против нас местное городское население.
   Нашему курсу на долю выпала история, которая, вообще, сделала милицию нашим злейшим врагом.
   Случилось это ещё на втором курсе. Тогда в общежитии Сельхозинститута обидели двух наших парней. Они пришли "поболтать" с двумя представительницами женской половины жильцов общаги, попить чаю и чего-нибудь покрепче, наверное. Но через некоторое время, когда от "чая" их совсем разморило, в комнату ввалили двое ребят. Ну, наши, разумеется, обозвали их под пьяную руку "коржами" и ещё как-то, и те, обидевшись, удалились, но ненадолго: позже незадачливых обидчиков встретили при выходе из институтского общежития, дабы не смущать дам, коих это дело не касалось, и накостыляли им хорошенько. Наши побежали в училище и подняли на ноги свою батарею, но на подмогу, послышав про случившееся, вышли и две другие батареи дивизиона. Однако, когда курсанты прибежали к общежитию Сельхозинститута, там их уже ждали несколько наряд милиции, дорогу преградили несколько милицейских машин.
   К слову сказать, я как раз возвращался из самоволки от своей пассии, и увидел со стороны, как батареи нашего дивизиона, одна за другой, строем, как на зарядке, бегут назад к училищу, а сзади, точно подгоняя или конвоируя колонны, за ними следом едут милицейские "канарейки", слепя им своими фарами вслед.
   Милиционеры не дали нашим тогда выяснить отношения с "пиджаками". Может, это было и к лучшему! Но вот то, что милиционеры тогда сопровождали строй батарей на своих машинах до самого училища, здорово задело курсантское самолюбие, и наш дивизион с тех пор особо невзлюбил их после того случая, ещё больше, чем прежде. И даже в адрес "пиджаков", отмутузивших тогда двоих наших ловеласов, крепкое слово звучало гораздо реже, чем в адрес "проклятых ментов".
   Помнится, после того происшествия в городе был страшный скандал. Только и говорили о том, что курсанты снова терроризируют городскую молодёжь. Влетело хорошо всем: от генерала до последнего сержанта. Правда, смягчающим обстоятельством было то, что всё обошлось без массовой драки.
   Самым главным результатом того случая было то, что во всём обвинили курсантов. Обвинили, может быть, и правильно, но нам-то надо было найти предмет ненависти. Им, конечно же, оказалась милиция. Ну, а кого мы ещё могли обвинить в нашей неудаче? Поэтому и были мы, если не врагами, то не друзьями с милицией - уж точно. Любой из нас посчитал бы ниже собственного достоинства отдать честь офицеру милиции, хотя это положено было делать. А если такие и встречались, то милиционеры сами не отдавали им чести в ответ и смотрели, честно говоря, как на полоумных. Я могу утверждать это смело, потому что несколько раз оказывался в подобной ситуации, когда был ещё молодым и наивным первокурсником.
   Да, всё это установилось давно и прочно, и никто не мог бы переменить своим примером это тяжёлое стечение нравов.
   Вот такие у нас были отношения с милицией.
   А тут старшина милиции жестом, фамильярно и небрежно, как пацанов, поманил наших офицеров к себе, и те пошли к нему, хотя по рангу положено было как раз наоборот.
   По дивизиону прокатился, но быстро затих лёгкий шумок удивления и недовольства.
   В отличие от прочих, я понимал, что то, что я видел в центре города, и то, что нас подняли по тревоге, тесно связано. Мне было не по себе: на центральной площади города собралась толпа, наверное, в несколько тысяч человек. И бросать нас, не обученных приёмам элементарной защиты от камней и палок, которые, возможно, полетят в наши ряды, а не то что приёмам подавления демонстрантов, было, по крайней мере, не честно и не порядочно. Тем более, среди митингующих наверняка могли быть братья, отцы, знакомые, родственники и друзья наших курсантов.
   В воздухе для меня пахло кровью. Мои товарищи не видели скопления народа на площади и вряд ли понимали, на что их посылают. Но я почти физически ощущал её ни с чем не сравнимый запах.
   Готовилось что-то страшное. Я видел, в каком возбуждении были люди, что шли на площадь. Наше появление вряд ли утихомирило бы их пыл. Скорее, напротив, ещё большее бешенство завладело бы ими, когда б они увидели, что власть, которой они собираются предъявить счёт, пытается отгородиться от протестующих забором из армейской униформы.
   Да, может быть, так было нужно, - не мне решать, я только пешка, - для сохранения спокойствия и порядка на площади. Но причём здесь были мы, курсанты военного училища, призванные защищать страну и, значит, народ, от внешних врагов, а не идти против этого народа в интересах провинившейся перед ним и опасающейся расплаты власти? Для этого, если уж на то пошло, существовали внутренние войска МВД. Пускай бы они этим и занимались. Нет в городе частей ВВ?!... - это не оправдание для подобных нечистоплотных действий. Видимо, кому-то хотелось стравить нас с горожанами, как кошку с собакой, чтобы нашими руками сделать грязное дело, а самим выплыть чистенькими и сухими из этой грязной водицы. А там пусть ненавидят нашего брата ещё больше и сильнее, чем прежде, главное, что не их когорту. Как говорится, кто бы ни стал козлом отпущения - главное, чтобы не власть.
   Может быть, хотя у меня возникли большие сомнения, что дело затеяли столь дальновидные и хитрые люди, народ специально хотели настроить против всей Армии в лице нашего училища. Дескать, вот, помните, когда наступит лихая година, за дело возьмётся не милиция, нет, и даже не внутренние войска, - за дело примется тогда Армия. Армия - главный оплот нашего режима. Какое же после этого к Армии будет отношение?!.. Иначе, как дурным, не назовёшь. Хотя, зачем светить свои карты?.. Впрочем, с другой стороны, не трудно было предположить, кому выгодно расшатывать связь народа и армии, его защитницы, тому, для кого вся игра идёт в тёмную.
   Офицеры подошли к старшине и перекинулись с ним несколькими фразами, пожав каждый перед этим ему руку, хотя я бы на их месте плюнул ему в красную, упитанную физиономию, чтобы у него на всю дальнейшую жизнь раз и навсегда отпала привычка когда бы то ни было манить к себе армейского офицера пальцем, в какой бы ситуации это ни происходило. Затем командиры стали вызывать свои батареи повзводно к "канарейке", и курсанты получали от старшины заранее обговоренное снаряжение, видеть которое в своих руках было довольно непривычно.
   Милиционер лихо выдавал, не забывая считать при этом резиновые дубинки, ярко-красные пластмассовые шлемы и плексигласовые щиты.
   Здесь тоже - кто брал то, что попадёт под руку, а кто внимательно осматривал свою амуницию, - чтобы резина на дубинке не была старой и потрескавшейся, каска не была проломлена, а щит был без расколов, отломов, трещин и нелепых скреплений, которые были лишь для камуфляжа, но вовсе не способствовали прочности доспеха.
   Я тоже не стал торопится отойти от машины, внимательно оглядел полученные мною дубинку, щит и шлем, потом, к великому возмущению и неудовольствию старшины-милиционера попросил заменить мне щит, потому что он был в мелкую трещину, как автомобильное стекло после аварии, а потом и каску, на которой в районе макушки был внушительный провал. Он долго торговался со мной, уверяя, что всё это ерунда, и не стоит обращать на неё внимания. Он даже попробовал прочитать мне мораль на тему того, что я слишком привередлив, а таким в жизни приходится туго, но я присёк его разглагольствования, резонно заметив, что за этим щитом и под этой каской прятаться от камней и ударов будет не он, а я, и поэтому уж как-нибудь сам позабочусь, чтобы они не разлетелись, случись что, в первую же минуту, а если появится возможность и у него встать рядом со мной "в стенку", тогда пусть он и берёт вот это почти развалившийся щит и эту дырявую каску.
   Милицейский старшина прямо обалдел от моего ответа. Видно, никто давно уже не говорил с ним с такой обескураживающей и разоружающей его хамство простотой правды. Он молча поменял мне каску и щит, лично убедившись в их исправности, и ещё минут пять после этого я не слышал, отойдя от машины, его возмущений и ругательств.
   Минут двадцать мощные дизельные "Уралы" уже мчали по проспекту в колонне, возглавляемой милицейской "канарейкой", брызнающей в глаза редким прохожим ослепительным разноцветьем своих "мигалок" и оглушающей их диким воем ни с чем не сравнимой ментовской сирены.
   Старшина пригласил нескольких офицеров сесть к себе в будку, так как места в кабинах грузовиков всем не хватило, и они теперь, словно уголовники или хулиганы, разглядывали улицы города через зарешёченные толстыми металлическими прутьями окна. Так, наверное, ежедневно ездили подобранные на городских улочках алкоголики и шпана.
   Вскоре колонна остановилась на улице недалеко от обкома партии. Отсюда нашу батарею, заставив привести снаряжение в готовность и надеть на себя всю амуницию, повели прямо на площадь.
   Едва мы вывернули из-за угла улицы, взорам нашим предстала огромная, возбуждённо гудевшая, как улей, толпа. Она была ещё больше и внушительнее, чем когда я видел её несколькими часами раньше.
   Мы строем в напряжённой тишине подошли к пустующей трибуне и по команде "Васи", повернувшись, встали перед ней подобно римской фаланге, выставив впереди себя высокие плексигласовые щиты.
   Сделали мы всё это на удивление чётко и красиво, будто бы нас перед этим целую неделю натаскивали и муштровали, готовя к такому "яркому" выходу.
   Наши офицеры встали позади коробки, закурили и принялись о чём-то болтать, будто всё происходящее было для них обычным делом и совершенно их не волновало. Старшина тоже предлагал им каски, но они отказались, видимо, чтобы соблюсти дистанцию между собой и нами, следуя чувству собственного достоинства, которое бы им следовало проявить и чуть раньше. К ним подошёл человек в штатском и, энергично жестикулируя, минуты три что-то им объяснял. После этого нас перестроили по-другому: впереди длинными шеренгами поставили всю нашу батарею со щитами, а сзади встала только что подошедшая десятая батарея, которой, как определили раньше, следовало находиться в резерве.
   Теперь составленный таким образом живой забор "отгородил" трибуну и здание обкома от волнующегося на площади народного моря. Мы стали буфером, на который должен был обрушиться гнев толпы, если что-то пошло бы не так, а к этому всё, по-видимому, и шло.
   Наше появление в народе, между тем, сразу же было замечено. Это выразилось в прокатившемся по толпе гуле возмущения. Видно было, что люди возбуждённо оживились, головы их заколыхались над массой, шум, до этого напоминавший шелест листьев в ветреную погоду, перерос теперь в громкий гвалт, поднявшийся над площадью. И среди слов, долетавших до нас из общей многоголосицы, не было ни единого слова одобрения или радости.
   Пока мы строились и перестраивались перед пустующей трибуной, народ на площади забеспокоился, зашевелился, в гуще его начали происходить какие-то перемещения, и когда наша "фаланга" вытянулась в ощетинившийся забор цвета хаки вдоль переднего края площади, из толпы вперёд, - подобно тому, как перед сражением на древней Руси перед полками ополченцев вперёд выдвигались витязи и богатыри, - вышли несколько мужчин, показавшихся, точно по сговору, из различных мест, будто они ждали такого поворота событий заранее, и подошли к строю вплотную, попросив, чтобы их пропустили к трибуне.
   После минутной задержки по распоряжению всё того же человека в штатском, шеренги расступились, освободив им узкий проход.
   Пройдя этим коридором, делегация, - так, видимо, надо было понимать, - поднялась на трибуну и обратилась в собравшимся внизу.
   Микрофоны, установленные там, почему-то не работали, и потому с моего места не было слышно ровным счётом ни одного слова из того, что они там говорили.
   По шеренге нам передали, что это представители городской общественности, и они заявляют протест властям города против появления на площади курсантов военного училища, потому что народ имеет право митинговать, и митинг до последнего времени носил мирный характер.
   Постояв после своего заявления с минуту наверху, словно чего-то или кого-то ожидая, да так и не дождавшись, делегаты из народа спустились вниз и проследовали обратно на площадь, но не разошлись, не рассеялись в толпе, а встали на пятачке перед нашей ощетинившейся шеренгой, который оставила для них подошедшая почти вплотную к нашим рядам народная масса. Один из них, лысоватый мужчина, интеллигент с виду, начал что-то страстно говорить, обращаясь к окружившим его людям, потрясая рукой со скомканной в ней кепкой, почти как Ленин в кинофильмах.
   В это время на трибуну поднялось несколько штатских и подполковник милиции с мегафоном в руке.
   Оказавшись на верху, последний приложил его к губам, и над площадью разнёсся надтреснутый голос, слегка заглушивший, но не перекрывший гула недовольства и возмущения:
   -Товарищи! ... Граждане! ... Просьба разойтись! ... Курсанты прибыли по нашему вызову. Они призваны обеспечить порядок. ... Внимание! ... Повторяю! ... Просьба разойтись! ... Через пять минут площадь должна быть пуста! ... В противном случае мы вынуждены будем применить силу!..
   Большинство стоявших на площади, особенно те, кто был сзади, ничего не услышали из сказанного подполковником милиции, но стали спрашивать, что говорят на трибуне, у передних, и те передали услышанное своими словами.
   Постепенно весь народ понял, чего от него хотят представители органов правопорядка, но от этого только больше заволновался. Больше всего, наверное, возмутило обещание применить силу, ибо сразу же после этого по первым рядам прокатился всплеск возмущения.
   Взошедшие на трибуну остались там за исключением нашего командира дивизиона, который спустился вниз, собрал всех командиров батарей и, отдав им какие-то распоряжения, занял за строем позицию выжидания.
   По нашим шеренгам поползли взволнованные слухи, что нас сейчас бросят на толпу. Всех это сообщение здорово обеспокоило, потому что никто и не собирался неизвестно из-за чего драться с горожанами. Да и, не смотря на нашу амуницию и снаряжение, на висевшее за спиной оружие, правда, без патрон, мы не в силах были, хотя бы по количеству, противостоять многотысячной толпе. Нас было в несколько десятков раз меньше, чем собравшегося перед нами народа, и что там думали наши командиры - было непонятно, потому что, случись заварушка, разъярённая толпа стёрла бы нас в порошок в считанные минуты.
   Мы были красивой и грозной с виду, но всё же мишурой, отгораживающей представителей власти от народа, собравшегося на площади, и коль уж так было, то мишурой нам и следовало оставаться, сколько это было возможно. Применять нас, как реальную силу, было бы весьма неумно и до опрометчивости глупо. Но, видно, те, в чьей власти было нами распоряжаться, не отличались трезвостью ума и слишком уж переоценивали возможности необученных к подобному ремеслу курсантов. Или, может быть, они думали, что люди на площади не окажут активного сопротивления только потому, что перед ними курсанты?!... Да, насколько можно было судить по их настроению, они плевать на нас хотели! ...
   Люди на трибуне переговаривались между собой, посматривая на часы и будто не замечая того, что твориться на площади, или стараясь показать это.
   Солнце меж тем уже начало клониться к горизонту, но жара стояла невыносимая, и навьюченные амуницией, мы изнемогали от зноя. Я почувствовал, как у меня зачесалась голова под каской, а потом противными струйками, капля за каплей, под волосами, по шее покатился пот.
   Несмотря на требование милицейского чина, люди на площади и не думали расходиться.
   В первые минуты после заявления шум в толпе было стих, но потом сначала отдельные выкрики, а затем и всё нарастающий дружный ор нарушили эту неверную тишину....
   По-видимому, пять минут всё же истекли, потому что подполковник милиции, сняв свою фуражку и обтерев носовым платком лысеющую голову, снова поднёс мегафон ко рту и опять что-то стал говорить, обращаясь к народу на площади. Но на этот раз из его рупора до меня не донеслось ни единого звука: рёв толпы, как по команде, угрожающе нарастающий, заглушил всё остальное.
   Подполковник милиции сказал что-то стоящему рядом с ним человеку в штатском, но тот не расслышал, тогда он прокричал ему на ухо, видимо, повторяя сказанное, и этот, поняв, наконец, кивнул ему в ответ в знак согласия. Милиционер спустился с трибуны, подошёл к нашему командиру дивизиона и, объясняя ему что-то тоже на ухо, стал махать рукой в сторону площади.
   Командир подошёл к нам и, стараясь перекричать рёв толпы, скомандовал:
   -Та-а-ак! Дивизи-о-о-н! ... Внимание! ... Вперёд!!! ... Вперёд!!!...
   Услышав с грехом пополам эту непутёвую команду, шеренги курсантов, подняв с земли свои высокие прозрачные щиты, сначала нерешительно и неровно, а потом всё увереннее и быстрее пошли вперёд, приближаясь стремительно к толпящимся перед ними демонстрантам.
   Что думал каждый из нас в эти мгновения до схватки? ... Ведь очень даже могло так случиться, что через минуту кто-то будет драться со своим другом или родичем, неудержимый в пылу бойни и влекомый безвольно стечением обстоятельств.
   -Дружнее..., дружнее, мужики! - слышался где-то сзади ободряющий голос командира дивизиона. - Плотнее друг к другу! ... Не давайте раздвигать щиты! ... Тесните их назад! ... Не давайте опомниться!
   Две враждебные массы, две линии, одна тонкая и почти ровная, а другая волнистая, обозначающая лишь край клокочущей, негодующей массы, стремительно сошлись, соединились, слились в одну, и началось столкновение, сразу же принявшее ожесточённый характер.
   Затрещали плексигласовые щиты, раздались многочисленные, градом сыплющиеся удары палок и кулаков о них.
   Демонстранты тут же принялись вырывать у нас щиты, растаскивать нас в стороны, нарушая единство плексигласового забора, пихать в образовавшиеся бреши палки, колья, прутья арматуры, бросать в ещё нерешивших: драться или нет, - курсантов камни.
   Тут уж выбирать было нечего: надо было спасать самого себя, как это только представлялось возможным от наседающей публики, используя выданное снаряжение, иначе за свою жизнь поручиться было уже невозможно.
   Всякая минута, всякая секунда, всякое мгновение промедления, раздумий и сомнения в правильности и необходимости своих поступков и действий были чреваты самыми печальными последствиями для замешкавшегося в этой драке. Тем более, что толпа оказалась агрессивно настроена с самого начала, и не собиралась с нами шутить.
   Били нас сильно, желая, если и не убить, то свалить..., свалить наповал - так это уж точно.
   Каждый из нас, наверное, успел пожалеть в эти первые, решительные минуты схватки, что так никто и не научил нас как следует обращаться с нашими доспехами, не продумал систему управления нашими шеренгами и нашими действиями, что могло бы хоть немного дольше продлить нашу более-менее успешную оборону, в которую превратилось наше наступление на митингующих. Поэтому плотная, монолитная, ровная линия щитов продержалась лишь несколько первых минут побоища. И хотя многие из наших сами по себе дрались неплохо и умело, но, в целом, мы терпели крах, на глазах подминаемые распоясавшейся толпой.
   Сначала мы теснили демонстрантов, подталкивая их щитами, держать которые приходилось изо всех сил, потому что те в ответ хватались за них руками, как только это удавалось, пытались вырвать их или, хотя бы, опрокинуть державшего его вместе с ним на землю. Мы не знали, как применять свои длинные резиновые дубинки, чтобы самим остаться неуязвимыми. А с другой стороны щиты лупили, крошили, разбивали всем, чем можно было это сделать тяжёлым: монтировками, молотками, шкворнями, арматурой, прутьями и палками. Поверх щитов на наши головы летели бутылки и камни, от которых только и успевали уворачиваться бывшие позади нас шеренги, не имевшие щитов.
   Всё, что происходило вокруг, было похоже на страшный сон.
   В считанные минуты сразу в нескольких местах в нашей первой шеренги образовались бреши, в которые, подобно воде, прорвавшейся через разбитый борт корабля, хлынула толпа. Ещё несколько минут, и первая шеренга оказалась отсечённой от строя и, распадаясь на мелкие кучки, таящие, словно комки снега в горячей воде, теряя щиты и дубинки, исчезла, как её и не бывало.
   Я был во второй шеренге. В некоторых местах оказалось слишком много имеющих щиты, и тем, кому не хватило места впереди, отдали приказ встать во второй ряд. По бокам от меня мои товарищи тоже были вооружены щитами, но сзади щитов уже не было, так что мы были последней защитной оболочкой, отгораживающей курсантов от града ударов и камней плексигласовой скорлупой.
   Сразу же после того, как отсекли первую шеренгу и развеяли её ряды, вся сила удара разъярённой массы пришлась на нас.
   Я почувствовал, как щит мой бешено, будто в лихорадке трясётся. Потом кто-то схватил его руками за края, сильно потянул на себя и сразу же резко толкнул обратно, чтобы сбить меня с ног. Толчок был такой сильный и резкий, что моя рука едва бы выдержала второй такой удар. Через прозрачную массу плексигласа я увидел разъярённое лицо, страшное в своём диком оскале, высветившем две золотые фиксы, блестевшие во рту.
   Мне показалось, что человек по другую сторону щита скалится дьявольской улыбкой, подобной улыбке садиста, пытающего свою жертву, или кровожадного людоеда, добравшегося до своей добычи. Это он схватился за щит, чтобы вырвать его у меня или просто опрокинуть меня навзничь.
   "Господи, откуда только такие страшные люди берутся?!" - пронеслось у меня в голове.
   Мне показалось, что я уже целую вечность стою и смотрю через плексиглас моей защиты на этого человека, осенённого злобной идеей, смотрю и не могу ничего с ним сделать, и он не может добраться до меня, и вот так мы и стоим с ним в бесконечном полёте вечности, не приближаясь ни физически, ни мысленно, и не расходясь, застыв, будто два изваяния.
   На самом деле состояние это не продолжалось и доли секунды. На самом дел я просто растерялся от неожиданности перед лицом внезапно возникшей опасности, и страх, родившийся в моей душе с непостижимой резвостью и быстротой, сковавший мои члены и волю, словно лёд реку, растянул идущее внутри меня время в несколько десятков раз.
   Я не в силах был пошевелиться, хотя руки мои и продолжали мёртвой хваткой держать рукоятки щита и дубинки.
   Злобная морда исказилась гримасой натуги и дёрнула щит что есть силы во второй раз. Меня понесло вперёд, и этот полёт тоже продолжался так долго, словно бы я парил в воздухе несколько минут, а не пролетел за секунду два-три метра.
   Я даже не пытался сопротивляться, хотя изменения гримасы моего противника продолжались в моём сознании очень и очень долго, и для меня он не рванул на себя щит, а долго и плавно тянул его, словно соблюдая осторожность.
   В один миг я почувствовал, как ноги мои оторвались от земли и воспарили над ней, как полетел я над ней словно невесомый, точно бестелесный призрак, и, хотя я снова оказался на ногах, но впереди своей шеренги в двух-трёх метрах. От неё тоже остались уже одни ошмётки, размётанные мощным натиском враждебной силы.
   Сразу несколько пар рук вцепились в моё обмундирование, схватились за дубинку, за щит, потащили с головы каску, сбив её на глаза.
   Страх мой перерос в жуткий ужас и достиг, вероятно, своего предела, потому что я не мог уже испугаться, казалось бы сильнее и больше, чем в этот момент.
   Руки пытались разодрать меня на части, распотрошить, обезоружить меня, таскали за автомат на спине. Я уже не мог сопротивляться, ничего не видел, потому что каска наползла на самые глаза, не слышал, потому что кругом стоял сплошной бешенный рёв толпы, да изнутри рвался не менее бешенный, как удары барабана, стук моего сердца, не чувствовал, потому что ужас забрался в каждую клеточку моего тела, парализовал и онемел нервы.
   Единственное, на что я ещё был способен, так это думать, и только не переставал удивляться, как это меня ещё хорошенько не огрели, и как это я ещё при сознании и памяти.
   Бешенный хоровод этот мыслей, пульсировавшей в моей голове в сумасшедшей пляске, выделив из себя вдруг одну малодушную и подлую мыслишку. Мне захотелось вдруг закричать: "Люди, не бейте меня, я больше не буду!" Продлись такое состояние ещё несколько минут, так бы, наверное и произошло, хотя вряд ли бы это помогло.
   "К чему тебе умирать?! ... Зачем тебе быть калекой?!... Ты же не по своему желанию пришёл сюда и взялся за оружие! ... Ты даже не знаешь, за что дерёшься! ... Уйди, уйди! ... Оставь это место! ... Здесь пахнет смертью! ... Здесь смерть витает так низко, что можно разглядеть её чёрные крылья! .... Уйди! ... Никто не вернёт тебе жизнь!" - кружилось бешенным водоворотом в моей голове.
   Под влиянием такого хоровода мыслей я с каждой секундой размякал и становился всё безвольнее. Руки и ноги мои сделались словно ватные, и я не мог управлять ими.
   "Сдавайся и тебя пощадят!" - раздавался внутри меня голос, и пальцы мои уже почти разжались, но в это самое мгновение два страшных удара, таких, что затрещала на голове пластмассовая каска, ошеломили меня так, что в глазах пошли разноцветные круги и пятна, а удар резиновой дубинкой, такой же, как у меня, скользящий и обжигающий дикой болью, пришедшийся по щеке и носу, отрезвили и привели меня в чувства самым неожиданным образом, произвели обратный эффект, хотя, казалось бы, я должен был бы рухнуть окончательно.
   Вместо ваты в руках и ногах я почувствовал, ощутил прилив безотчётной, яростной силы.
   Последовал ещё один тычок дубиной, на этот раз под нижнее правое ребро, очень метко в печёнку, и только чудо спасло меня от её разрыва, потому что в этот самый миг я увернулся как змея, и удар лишь слегка скользнул по боку.
   Ещё ничего не видя вокруг себя, я каким-то непонятным образом ухитрился схватиться за дубинку и вырвать её из чужих рук. Такое действие с моей стороны было сущей неожиданностью, и потому удалось мне из-за своей внезапности.
   Последовавшие за этим события запомнились мне чрезвычайно плохо.
   Всё смешалось и перепуталось в моей голове в одну кровавую свистопляску. Руки, ноги, головы... Я совершенно не помнил, как освободил от оков свой щит. Каска слетела с моей головы, и я теперь видел вокруг себя яростную мешанину драки и тех, кто нападал на меня!
   Не ощущая усталости, со страшной силой, рождённой болью и ненавистью ко всем меня окружавшим за то, что они только что держали в тисках моё тело и пытались сделать из него отбивную котлету, я опускал направо и налево свою руку, сжимавшую рукоять дубинки, отмахивался и бил ею с невообразимой и удивительной быстротой. Но не было времени удивляться своей способности. Я бил и бил всех вокруг себя, стараясь попасть по лицу, по голове, как только что сам получил дубинкой, я толкал щитом впереди себя, как бульдозер совком, и толпа впереди почему-то откатывалась от меня назад, потом разворачивался и бил сзади за своей спиной с отмахом и отступал на освободившееся пространство, снова обрушивая удары на передних, опять разворачивался и делал то же самое с противоположной стороны.
   Вокруг меня вопили, падали на колени, и на землю мною поражённые с рассечённой кожей скальпа и окровавленными лицами, хватаясь руками за голову, за перебитые ключицы, свесив к земле "отсушенные", парализованные от попадания в нерв руки, и уже ничего не существовало в этом мире, кроме отвоёванного мною у толпы пятачка величиною чуть больше канализационного люка, на котором я вёл свою дуэль с наваливающейся на меня массой.
   Я уже не помнил ни себя, ни чего-то другого, не чувствовал ни страха, ни жалости, ни боли, ни ударов, которые тоже обрушивались на меня, но от которых я всё же каким-то непонятным образом умудрялся уворачиваться или защищаться с помощью дубинки и щита, и потому все они приходили вскользь. Я сам не мог понять, как мне, не любившему и боявшемуся лишний раз подраться, удалось не только разогнать вокруг себя разъярённых людей в радиусе трёх шагов, но и пробиться затем, просекая себе дорогу, к краю людской свалки, в которой уже давно утонули наши ряды, и лишь кучками кое-где ещё продолжалась драка, уже не наступление, и даже не оборона, а самозащита - всё, на что мы оказались, в конце концов, способны.
   Выбравшись, по счастью, по направлению к трибуне и послав на прощанье несколько оттяжных ударов своим преследователям, особо рьяно желавшим разделаться со мной, я почти обессилил и, отойдя от места побоища несколько шагов прочь, рухнул на каменные плиты площади, как подсечённый.
   Здесь уже стояла наша десятая батарея, оставленная в резерве и готовая вступить в дело. Пред её развёрнутым в две шеренги строем жестикулировал и кричал что-то наш командир дивизиона. Вот он отдал последние указания, и шеренги медленно двинулись к месту свалки. Кто-то забрал у меня щит и дубинку. В тот момент, когда они приблизились к краю этой гигантской кучи-малы, я потерял сознание.
   Оно пропало сразу, как будто я то ли провалился, то ли, наоборот, очнулся ото сна. Мне вдруг стало сладко и тепло, жутко захотелось спать, а, главное, что любое шевеление доставляло мне теперь особую, острую и неприятную боль. Всё стало безразлично. Веки сами собой налились каменной усталостью, сомкнулись, и уже никакая сила не способна была их открыть.
   Что творилось вокруг меня дальше, уже не могло волновать меня: я впал в забытьё.

Глава 19.

   Очнулся я на курсантской кровати в родной комнате общежития, которую успел полюбить за год жизни, полюбить её и обжиться в ней.
   Её давно не беленные, поблёкшие, вытертые над кроватями спинами курсантов стены почему-то обрадовали меня, хотя я и не мог понять причины этой безотчётной радости.
   Прошедшие события никак не хотели всплывать в моей памяти, однако я чувствовал, что тело моё изнывает от побоев и усталости, но никак не мог припомнить, где меня могли так крепко и здорово побить.
   Любое движение причиняло мне жгучую, тупую, ноющую боль во всех членах тела. Я только попытался приподнять голову над подушкой, но перетруженные мускулы подвели меня, и попытка принесла мне лишь страдание и дикую боль. Голова моя тут же упала обратно.
   В комнате царил полумрак. Видимо, на столе у окна горела настольная лампа. Было тихо, ниоткуда не раздавалось ни звука. Мне показалось, что я один и вокруг нет ни души.
   От этой мысли стало пусто, тоскливо и как-то уныло, сердце сжалось от грусти.
   Я не знал, звать ли на помощь кого-нибудь или не стоит, я боялся, что вокруг никого нет, и звук моего ослабевшего голоса унесётся в почти космическую пустоту и утонет в ней, но всё же, в конце концов, решился крикнуть. Но из моей избитой груди вырвался только стон, длинный и тяжёлый.
   Кто-то встал из-за стола, зашумев бумагой и скрипнув по истёртому чуть ли не до дыр линолеуму ножками стула, и подошёл ко мне, нагнулся.
   -Очнулся, - сказал этот кто-то, всматриваясь в моё лицо сквозь полумрак комнаты. -Слава богу, ещё к одному возвращаются сознание и силы.
   Как я ни силился, не смог угадать ни черты лица, ни тембра голоса говорившего.
   Я хотел спросить у стоящего надо мной, кто он такой, но лишь снова застонал так же протяжно и тоскливо.
   -Лежи, лежи, не двигайся! - снова сказал кто-то. - Лежи....
   И отошёл от меня куда-то в другой конец комнаты к столу у окна, который мне был не виден.
   -Прошло уже больше суток, как ты лежишь без сознания... после вчерашних событий, - раздался оттуда его голос, который я так и не смог признать. Ты один из немногих, кто сейчас находится в общежитии училища. Ты один из самых легко отделавшихся и меньше всего пострадавших. Остальных, тех, кто тяжелее, увезли в больницы. ... Очень много избитых... очень много, - человек глубоко вздохнул. - Но, слава богу, что нет ни убитых, ни изувеченных. .... Это просто чудо, - я так считаю. Хотя кое-кого пришлось поместить в реанимацию.... А вообще-то, это большая дурость, то, что утварили на площади: бросить триста необученных полицейским методам борьбы с толпою, детей ещё, по сути, против многотысячной толпы - это безумие, безумие и безответственность в высшей степени!.. А в итоге-то что? ... Ничего другого нельзя было и ждать: все эти триста прекрасных мальчиков, триста великолепных молодых, здоровых, крепких парней, головы и руки которых могли бы пригодиться для более лучшего применения, теперь избиты, поранены, обезображены, порезаны и выведены из строя на долгие-долгие дни, если не недели.... Ах, да что там говорить! ... Но ты лучше спи.... Тебе сейчас это полезнее всего.
   Я хотел ответить собеседнику, что не смогу теперь спать из-за адской боли, мучающей всё моё тело, но знал, что это у меня не получится, и потому молчал. Теперь всё, что случилось со мной, вспомнилось резко, отчетливо и страшно, возникло вдруг перед глазами, как вспышка, как высвеченная на киноэкран среди темноты яркая сцена. Я даже инстинктивно дёрнулся от неожиданности, когда из закоулков памяти выскочила страшная, отвратительная гримаса за плексигласовым щитом. От этого содрогания тело пронзила невыносимая боль, и я вновь застонал.
   Кто-то снова подошёл ко мне на стон, нагнулся к самому моему лицу, но я снова, как близорукий, не мог понять, кто это такой. Я будто плыл в тумане, в какой-то пелене, окутывающей мои глаза и затыкающей, точно ватой мои уши. Воспоминания находили одно за другим, чередуясь с белёсой дымкой забытья и сумраком ясности, а разболевшаяся вдруг голова трещала всё больше и больше, и, казалось, что сейчас вот-вот лопнет.
   Я догадывался, когда проблески сознания находили на меня, что болит она от жуткого напряжения памяти и психики, но моё воображение, не подчиняясь ни воле, ни мольбам души, совсем распоясалось и неслось, перескакивая с одной картины вчерашнего побоища на другую, не прекращая этой бешенной гонки по замкнутому кругу.
   Кто-то положил мне руку, такую холодную, лёгкую и приятно-прохладную, какую-то по-особенному мягкую, на мой горячий, воспалённый лоб, раскалённый, как мне показалось, точно угли в печи. Рука эта будто отняла у моей головы часть жара и боли, впитала в себя их, а вместе с ними поглотила и энергию разбушевавшейся памяти. Я почувствовал, как нечто острое с лёгким, комариным уколом вошло в мою руку. Только сейчас в какой-то последний миг перед забытьём я понял, что рука, лежащая на моей голове, женская, и никакой другой рукой быть не может.
   Эта догадка словно вспышка осенила меня. Она пробила пелену, окутывавшую глаза, и та спала.
   Жуткое желание узнать, кто рядом со мной, вспыхнуло на мгновение, но тут же погасло. Лишь что-то неопределённое и смутное успело попасть в меня сквозь эту моментальную брешь в пелене полусна. Глаза снова закрылись под тяжестью усталости и нездоровой сонливости, и я не заснул, а впал в глубокий сон безо всяких видений, похожий на небытие.
   Проснулся я среди ночи. Так я решил, потому что свет в комнате был потушен, и вокруг стояла непроглядная темень. Мне опять сделалось тоскливо и печально. Мрак комнаты показался мне могильным мраком склепа, и захотелось немедленно, до детского испуга, света..., света, как воздуха, словно ночь брала меня за горло и душила своей непробиваемой немотой.
   Однако руки мои уже не были такими тяжёлыми и неподъёмными, как раньше, да и тело болело значительно слабее. Даже кожа, как я заметил, будто размягчилась, перестала быть дубовой и стала более чувствительной, отчего я ощутил, что лежу совершенно раздетый, кое-где на моё тело наложены бинтовые повязки, а в руке торчит какая-то игла и противно оттягивает кожу.
   На память пришло, что в комнате кто-то был вечером, кто-то подходил ко мне, нагибался, разговаривал даже. И этот кто-то был, кажется, женщиной. Но была ли она, вообще, или мне это только привиделось в моём бредовом полусне? И кто она такая? Где она сейчас? Может быть, ушла, а может лежит и спит на соседней кровати. Я попытался приподняться над своей кроватью, но больная шея снова подвела меня, и на этом мои попытки узнать что-либо о моей "сиделке" закончились.
   Я лежал теперь бесцельно и ощущал отходивший постепенно от ушибов кожей приятную мягкость постели, её тепло, ощущал и наслаждался этим. Тело, особенно под повязками, ныло и пульсировало отзвуками сердечных ударов, но всё равно через эту какофонию прорывалось, просачивалось, разливаясь по всему моему организму, блаженство.
   Лежал я так некоторое время, внимая ночным звукам, едва лишь доносящимся через слегка приоткрытое окно комнаты. Затем сон снова одолел меня....
   Лишь тогда, когда первые лучи солнца коснулись подоконника, свидетельствуя, что время близится к полудню, я проснулся, чувствуя значительное облегчение, и нашёл в себе силы чуть-чуть приподняться на кровати.
   Не очень яркий свет, отбрасываемый с улицы от близкого к зениту солнца, осветил всё находящееся в комнате розовыми полутонами, рождающимися в слегка прикрывающих оконный проём бледно-розовых шторах. Этот розоватый полусвет безошибочно указывал, что за окном наступил ясный, безоблачный день, такой же ясный и чистый, как улыбка невинного ребёнка. Жаль, что я не застал девственной прелести волшебного июльского утра, когда воздух прохладен, бодр, свеж и звонок, подобен хрусталю, ароматен, как божественный нектар, упоителен, как ключевая вода, и свеж, как только что сорванное с ветки яблоко сорта Дюшес.
   Я осмотрелся вокруг себя.
   Кровати моих товарищей были пусты, помяты и неухожены. Такими они остались ещё с обеденного часа недавнего вроде бы, но такого далёкого в памяти дня, когда никто и не подозревал даже, что совсем скоро окажется участником жестокого побоища, а скорее всего его главной жертвой, которой переломают руки и ноги и наставят обалденных синяков. Тогда все отдыхали здесь после обеда за несколько минут до команды "Сбор", а потом, уже впопыхах, бросали на свои кровати автоматы, подсумки со снаряжением, мяли и комкали их, думая, что приведут в порядок после возвращения с построения.
   До сих пор сохранились следы суматохи и хаоса, возникшие во время сбора по тревоге: разбросанные по полу тетради, рассыпанные карандаши и ручки, валяющиеся в беспорядке полевые сумки, с которыми ходили на занятия, в спешке оставленное распахнутым, не задёрнутое до конца шторами, окно, упавшие с грядушек кроватей полотенца.
   На письменном столе, стоявшем у окна, я увидел какие-то пробирки, пузырьки, коробочки, стерилизационный судок для шприцев и догадался, что всё это медицинские принадлежности. Всё был разложено на белой тканевой салфетке вместе с блестящими никелированными пинцетами и зажимами с ватными тампонами. Тут же стояла большая бутылка с чем-то тёмным, наверное, йодом. Судя по всему этому, у меня в комнате расположился какой-то медик. Может быть, вчерашняя девушка, положившая мне руку на голову? ... Впрочем, может быть, и не девушка это была вовсе: состояние моё вчера не позволяло установить, кто со мной вечером возился и разговаривал. ... Но эта необыкновенная рука на моей голове.... Мне показалось, что я влюбился в неё.
   Солнце всё дальше заглядывало в окно комнаты, обращённой на запад. Я ощущал, как с нарастанием мощи солнечного света в комнате ко мне возвращаются силы, а вместе с ними и радость, безотчётная, но сладкая.
   Я остался жив, хотя запросто мог быть раздавлен в той свалке. И мысль об этом была, пожалуй, той причиной моей радости, которая была скрыта даже от меня самого.
   Радовалось как будто что-то внутри меня, но сам я не мог понять, почему не ощущаю связи с этим чем-то....
   В постели я провёл ещё два дня.
   За это время многие мои сокурсники вернулись из больницы, поправились и слегка залечили полученные раны, и оставшиеся дни прошли веселее, чем первые из тех, что я вынужден был провести, не вставая, в кровати.
   Хотя мне и сказали, что я один из тех счастливчиков, которые довольно легко отделались, но всё же мне долго почему-то запрещали вставать, хотя и те, кто пострадал сильнее меня, были уже не ногах. Но зато теперь было хоть с кем поговорить. Мы вместе вспоминали произошедшее, сетовали на командиров, бросивших нас против разгневанной толпы. С одно стороны было обидно, что мы всё-таки не справились с гражданскими, и это подчас кое у кого вызывало запоздалые вспышки воинственности. Но пыл их тут же разбивался о невидимую, как подводные рифы, ярость тех, у кого в толпе митингующих оказались родственники, кто сочувствовал своим близким и терзался от мысли, что вынужден был оказаться по другую сторону баррикад от своих сородичей. Они не поддерживали восторженных разговоров и воспоминаний о недавних событиях, а лишь молчаливо присутствовали и, когда было совсем уже невмоготу слышать бахвальство, осаживали говоривших. На счёт всего, что произошло, у них было совершенно другое мнение. Они, если и не радовались, то ни в коем случае не сожалели, что нам так крепко досталось....
   От Гриши по-прежнему не было никаких вестей, и это чрезвычайно удивляло и беспокоило меня. Ведь я просил его в своей записке немедленно связаться со мной.
   Время уходило безвозвратно, а он словно и забыл, что у нас с ним есть ещё не решённые до конца вопросы.
   Да, времени почти не оставалось. Правда, в связи произошедшими драматическими событиями в городе государственная комиссия добавила нам для подготовки к экзаменам ещё одну неделю, четверть месяца, чтобы мы могли очухаться, прийти в себя и снова продолжили сдавать экзамены: их-то никто отменять не собирался. Но при таком упорном молчании Охромова и эти семь дней спасти положения не могли.
   Злая судьбина теперь уже со всей откровенностью наступала мне на пятки, и любое промедление было, что называется, смерти подобно. Тот план, что я так удачно придумал, готов был провалиться в тартары.
   Да. ... Если Гриша и дальше будет молчать, то семь дней пролетят, как семь минут, а потом будет поздно что-либо предпринимать.
   "Интересно, что он там себе думает? - мучал меня вопрос. - Или совсем от любви с ума спятил?!"
   Наши кредиторы опять одолевали меня и всё настойчивее, по мере того, как улегались страсти, требовать вернуть им одолженные деньги. Некоторые в нетерпении открыто уже высказывали свои подозрения о нашей с "Хромычем" неплатёжеспособности и угрожали, раз такое дело, кто набить моду как следует, а кто и в суд подать, решить вопрос официальным порядком: суммы-то были немаленькие, и никто не собирался нам их "прощать".
   Я уже окреп и встал на ноги, когда, а было это в воскресенье, меня вдруг вызвали на КПП.
   Охоты видеться с кем бы то ни было из своих прежних знакомых у меня не было никакой, и я уже совсем было решил не ходить, когда дневальный повторно позвал меня и сказал, что пришли от Охромова....
   Народу на площадке для посетителей, - так называлась заасфальтированная площадка у КПП, обставленная скамейками и обсаженная газонами с розами, за которыми сами курсанты и ухаживали, - было мало, и я, оглядевшись по сторонам, долго не мог сообразить, кто же меня ждёт, потому что не увидел ни одного знакомого лица.
   Все вокруг были заняты разговорами. Здесь было несколько родителей, видно, издалека приехавших к сыновьям с целой кучей родственников, братьев и сестричек, а также две-три парочки, весело болтающие между собой, и совсем немного одиноко сидящих в ожидании кого-то девушек.
   Как обычно, в это время года пункт приёма посетителей пустовал. Оживление здесь наступало только к осени, когда набирали первокурсников, и до принятия ими присяги, во время так называемого "курса молодого бойца", они не имели права ходить в увольнение в город. Вот тогда здесь было особенно много народу, а в выходные дни и вообще яблоку негде было упасть, и от того это место становилось похожим на птичий базар.
   Сейчас же здесь было пусто, и только унылая сонная жара царила над площадкой, разливая духоту и зной над асфальтом, раскалённым солнечными лучами, как смола. Нещадное июльское солнце в самом зените пекло до дурноты. А на небе не было ни облачка, за которое оно, можно было бы надеяться, соизволит хоть ненадолго спрятаться, - самое время валяться на городском пляже.
   На площадке не было деревьев - одни клумбы с розами, которые закреплённые за ними курсанты поливали каждое утро, чтобы те не "сгорели" от жары. Поэтому спрятаться от зноя было некуда, кроме как зайти в комнату для посетителей, специально предназначенную, чтобы укрываться там от мороза или жары, смотря какое время года на дворе.
   Но люди почему-то сидели на лавочках, что стояли посреди пекла, и никто из них не воспользовался такой возможностью, хотя внутри помещения была тень и прохлада.
   Впрочем, дежурный по КПП, наверное, попался хитрый малый и, чтобы не убирать потом за посетителями комнату встреч, закрыл её, сказав всем, что ключа у него нет....
   Некоторое время ещё я стоял на краю площадки, ожидая, что ко мне кто-нибудь подойдёт. Но никто не подходил. Тогда я прошёл на КПП и спросил у дежурившего там сержанта со второго курса:
   -Кто меня вызывал на КПП? .... Моя фамилия Яковлев.
   -А-а-а, - ответил он, - да девушка тут стоит. Вон там, на площадке. ... Впрочем, может быть, она уже и ушла, потому что говорила, что ещё минут пять подождёт, а потом пойдёт....
   -А может, она ещё не ушла? ... Которая?!... Пойдём, ты мне покажешь....
   -Ну, пойдём, покажу, - сержант нехотя отодвинул из-под себя стул, одёрнул китель своей парадной формы и вырулил из своей комнатки в проходную КПП.
   Мы вместе вышли и направились на площадку.
   Сержант огляделся по сторонам, а потом кивнул в сторону одной из ожидавших:
   -Вон она стоит, - и направился ленивой походкой обратно в дежурку.
   В том направлении, куда он показал, стояла девушка вполоборота ко мне.
   В руках перед собой она держала сумочку из белой кожи.
   Она смотрела куда-то, но мне почему-то показалось, что взгляд её, задумчивый и печальный, обращён внутрь, в себя.
   Она не обращала на меня никакого внимания, а я в это время разглядывал её и думал, кто она такая.
   Никогда раньше я её не видел. Что ни говори, а она была довольно красива: стройная, тоненькая, длинноволосая, высокая и длинноногая. Ноги, что называется, от зубов. Волосы тёмно-русые, слегка вьющиеся, местами волнистые, а кое-где и закручивающиеся в локоны, подобно бурливой воде, пенящейся и бушующей на пороге водопада, ниспадающие на худенькие плечики, хрупкие такие, будто хрусталь или фаянс.
   Руки её были неуловимо девичьи, не худые, но и не полные, - изящные. Кожа на была них такая молодая, крепкая, с едва заметным бронзовым отливом загара.
   Ах, эта девичья кожа!.. Её не спутать ни с какой другой! И будь женщина в годах на лицо подобна юной деве, потерявшая едва уловимый, какой-то незаметный лоск, идущий будто изнутри, от молодых соков здорового организма, кожа выдала бы её возраст.
   Я пригляделся....
   Да!.. Таких красавиц среди наших знакомых не было.
   В моей голове промелькнула смутная и ослепительная догадка.
   Девушка всё продолжала стоять. Я подошёл к ней сзади.
   -Здравствуйте, - не смотря на желание, я не посмел обратиться к ней на "ты". - Это вы меня вызывали? Я - Яковлев, друг Гриши Охромова....
   Девушка обернулась ко мне, потом посмотрела долго и внимательно, то ли вспоминая что-то, то ли сличая в памяти своё представление обо мне с те, что видела перед собой.
   -Вы, наверное, меня ждёте? - спросил я у неё.
   -Да, наверное, вас, - наконец, ответила мне она. - Гриша просил меня передать вам вот это....
   Она открыла свою сумочку, достала оттуда запечатанный почтовый конверт, а потом протянула мне.
   -И это всё? - удивился я, взяв конверт у неё из рук, из её тонких, длинных и прямых пальчиков.
   -Да, всё, - девушка виновато улыбнулась и продолжила, - а на словах просил вам передать большой-большой привет и сказал, что очень скоро вернётся из больницы.
   Я повертел конверт в руках, посмотрел в нетерпении его на солнце: там лежал тоненький листочек бумаги.
   -М-мда, вероятно, это всё, - произнёс я задумчиво скорее для себя, чем для неё. - Ну, а вы сможете передать моё послание Грише? ... Вы знаете, у нас сейчас очень тяжело с выходом в город....
   Мне не терпелось раскрыть конверт, но я вдруг поймал себя на мысли, что не хочу её отпускать.
   Девушка как-то замялась, потом произнесла:
   -Не знаю.... Вообще-то, меня уже выписали.... И я вряд ли его теперь увижу в ближайшее время.
   -А вы познакомились в больнице? - задал я вопрос, не совсем корректный, но зато показывающий моей собеседнице, что я ровным счётом ничего не знаю.
   Мне не терпелось выяснить, кто она такая. И если это был не та, про которую бредил Охромов....
   Я уже догадывался, кто передо мной, но мне хотелось неопровержимых подтверждений. Мне даже хотелось, чтобы она соврала. Она должна была понять, что теперь свободна говорить всё, что ей вздумается, и не обременена моим знанием обо всём. Впрочем, что я знал-то?.. Ничего.... Только догадки....
   -Нет, ещё раньше....
   Мне почему-то стало очень приятно, что она не соврала мне, а она развернулась и, цокая по асфальту шпильками свои босоножек, направилась на выход, к КПП, давая понять, что миссия её окончена, и она уходит: делать ей здесь больше нечего.
   Видимо, она знала, что я последую за ней, провожу хотя бы до контрольно-пропускного пункта, и не ошиблась. Спустя секунду я уже шёл рядом.
   -...просто я попала в больницу, - продолжила она, когда я поравнялся с ней, - а он обещал быть со мной рядом, и лёг вместе со мной. Правда..., попал он в другое отделение, но мы с ним очень часто виделись.
   Она метнула на меня быстрый и какой-то беспокойный взгляд, в котором были одновременно и пронзительное любопытство, и плохо скрытое кокетство. Во всяком случае, так мне показалось.
   Получилось это так уверенно и вместе с тем наивно и простодушно, что я посмотрел на неё другими глазами, наверное, такими же, как мой друг, влюбившийся в неё до беспамятства.
   И тут словно молнией меня прошибло..., садануло так, что осенило: я почувствовал, что эта девушка - та самая принцесса, красота которой способна околдовать и обворожить не то что Охромова или меня, а кого угодно! ...
   Я посмотрел на неё теперь другими глазами, словно в первый раз.... И увидел её совсем в другом свете.
   Сердце моё замерло от внезапно нахлынувшего, родившегося где-то внутри меня чувства. Дыхание перехватило от этого, будто в первый раз, испытанного ощущения, такого необычного и загадочного. Душа вдруг будто воспарила куда-то в небеса блаженных грёз, выпорхнула из моего тела и понеслась, свободная и раскрепощённая, расправившая свою бестелесность в бесконечность окружающего, опьяняясь своей непривязанностью к бренности тела.
   Машинально получилось, что мы остановились друг напротив друга, и оба смутились.
   Она потупила взгляд, а я, охваченный трепетом, стоял и глядел на неё, готовый сейчас же рухнуть на колени и вручить ей ключи от своего сердца.
   Я сходил с ума от внезапной любви, пытаясь понять, что это, то непонятное, что родилось во мне несколько мгновений назад и так властно потянуло меня к этому существу противоположного пола, к этому прелестному созданию. ... Обаяние ли её или внешняя красота? ... Но нет! ... Я не находил её столь ослепительно красивой! Я видел многих, гораздо более красивых женщин, но вид их не волновал меня так ... и близко, ни на йоту не заставлял трепетать в неведомом и странном волнении, вибрировать от восторга моё незримое существо, не задевал ни одной струны моей души. ... Что же тогда?!... Что?!... Обаяние?!... Тайна?!....
   Нечто неуловимое, неосязаемое, эфемерное незримо присутствовало в её образе, прикрывая его, словно вуаль, которую хотелось приоткрыть... И за это я готов был отдать всё..., всё, что у меня было... А раз не было у меня ничего, то отдать ей и душу свою: "Бери, треножь меня!.. Сочетайся со мной! ... Веди меня, куда хочешь..., как коня! ... Хочешь - ешь! ... Хочешь - топчи!.. Хочешь! - расплющь! ... Хочешь - вознеси! ..."
   Случается так, что видишь и понимаешь: вот она, моя половинка!..
   Вот она, та ложбинка, та скважинка, в которую, - бугорок в бугорок, вмятинка во вмятинку, ямка в ямку, - ляжет, войдёт мой ключик так, что не останется и сущей толики зазора, с которой мы, - я - с ней, а она - со мной, - предназначены друг для друга, чтобы слиться как единое целое, как один организм, и дальше жить, ощущая всю полноту и божественность предназначенного нам двоим, - но только вместе, только вдвоём, - мироздания. ... "И жили долго и счастливо, и умерли в один день!.." - я был согласен! ... Я готов был сказать ей это прямо сейчас.... Упав перед ней на колени!
   Сквозь наслоение всего наносного, чем испачкала её жизнь, я видел насквозь, как блистает её душа!..
   Душа! ... Она не всегда заметна, но избранным, кому предназначено сочетаться, блистает сквозь всё чужое, пришедшее из этой, не всегда чистой и красивой жизни, как сверкание бриллианта происходит даже через налипшую на камень грязь....
   Я не мог сказать, что со мной творится. В принципе, увидев её, я теперь готов был прямо сейчас умереть, потому что уже навсегда знал, что она никогда не будет со мной так близка, как в эти странные мгновения нечаянной встречи, когда душа моя лобызала её душу, о чём не знало ни моё, ни её тело, и что она, то единственное существо на всём белом свете душу, а не тело которого, впрочем, такое же прекрасное, как и душа, я мог бы лобызать. Она была слепком с моего ключа, оттиском моей души....
   Мне вдруг открылось это со всей пронзительностью и ослепило меня неземным светом так, что жизнь, смерть, бытиё и вечность вдруг устремились для меня в одну точку и стали одновременно и всем, и ничем. Я окунулся в целый океан чувств, безбрежный, как вселенная, описать который невозможно никаким языком. И пронзил этот океан стрелой своего движения к ней за одно мгновение, так и оставшись в нём. И наслаждаясь его щедростью, глубиной и безграничностью, в свете которых мир был всего лишь песчинкой, я понимал, что она - моя Вселенная! И этот океан, даже не зная того, открыла мне она!
   Состояние, в котором я оказался в одно мгновение, описывать можно было бы вечность! ...
   Она не только подходила мне каждой клеточкой своего тела, но теперь моя душа словно настроилась на волны излучаемого её существом обаяния, и я вдруг оказался пленён. Мне хотелось... жить в ней....
   Да. Такое при встрече с женщинами у меня случалось не часто: за всю жизнь я "втюрился" по уши всего лишь раза два или три.
   Однажды оно было просто мимолётным: я мельком увидел на улице красивую, а, может быть, обаятельную, но задевшую мои чувства девушку. В другой раз оно продержалось дольше... И вот это неописуемое чувство снова возникло в моей душе!..
   Да, я никогда не мог сказать, красива женщина или нет.
   Порой даже общепринятая красота не вызывала у меня никакого душевного движения и оставляла равнодушным источник моих чувств. Вероятнее всего, взгляд мой пробивал этот верхний слой женской прелести, пленявший подавляющее большинство мужчин, и инстинктивно, на каком-то недоступном, подсознательном уровне проникал глубже, в неведомые многим пределы существа, в коих происходила жизнь души той, за которой я наблюдал. И это первое проникновение, пронзительное, как укол иглы, подсказывало мне безошибочно мотивы и принципы её движения. Потом мне уже казалось, что я ошибаюсь, что это всё лишь мои домыслы, но в конечном счёте, время ставило всё на свои места, и потом, когда, порой, было уже поздно, я убеждался в истинности своего первого впечатления.
   Сейчас это интуитивное чувство скорее всего подсказывало мне, что передо мной стоит нечто загадочное и странное, обаятельное и непостижимое, излучающее какой-то внутренний тёплый свет, словно цветок, источающий аромат, который и сам не знает, как потрясает и пленит им насекомых, впрочем, так же, как и людей своей внешней красотой....
   Между нами длилась неловкая пауза, которая, если и смущала её, то нисколько не мешала мне. Но чтобы рассеять смущение, овладевшее девушкой, и прекратить это сладостное молчание первым, потому что ей сделать это было очень трудно, - я чувствовал это, ощущал почти физически, как борется она внутри себя со своей минутной слабостью, обволакивающей её точно паутина, - мне надо было сказать что-нибудь, снова заговорить:
   -Ну, а разве он не придёт к тебе домой? ... Ведь он-то наверняка знает, где ты живёшь, и захочет тебя увидеть.
   "Чёрт побери! - подумал я про себя. - Зачем я задаю такие глупые и нетактичные вопросы?!..."
   Наверное, мне хотелось исподволь выяснить, насколько далеко зашли их отношения. А может быть, это уже проснулась безотчётная, подсознательная мужская ревность, проявлявшаяся у меня всегда столь болезненно и особенно - к другу?
   Ох уж, эта кипучая мужская кровь, клокочущая жаждой инстинкта продолжения рода! Она не уймётся, наверное, никогда, даже через миллионы лет после того, как человек перестал жить в пещере, пока будет присуще ему половое размножение. Я сам не мог дать отчёта тем словам, что произносил мой язык.
   -Нет, - ответила девушка, всё же глядя в землю, будто чувствуя себя в чём-то передо мной виноватой, - мы не увидимся с ним больше.... Во всяком случае, в ближайшее время.... Я тяжело переболела, и завтра родители увозят меня в деревню, к моей бабушке, чтобы я хоть немного поправилась. ...Там воздух чище, чем в городе, да и, вообще, - деревня есть деревня.
   Только теперь я заметил, как бледна была моя собеседница. На лице её не было ни кровинки, да и губы, вероятно, тоже были белыми, если бы не губная помада, маскирующая их неестественный цвет.
   -Как, уже завтра? - вырвалось у меня взволнованное удивление. - И Гриша ничего не знает? - продолжил я уже неискренне, чтобы замаскировать нечаянный порыв. -Ты даже не простилась с ним?
   -Нет, он не знает, и не простилась я с ним, - в голосе девушки нарастало недовольство по поводу моей чрезмерной любознательности и подозрительной обеспокоенности за отношения между ними, - но я сказала ему другое, и этого будет достаточно для утешения, - она нахмурила брови и посмотрела куда-то в сторону, делая вид, что чем-то заинтересовалась. Мне показалось, что она сделала это, чтобы не заплакать, и еле-еле сдержалась от слёз. Потом она вдруг, неожиданно для меня, резко, отрывисто как-то, повернулась ко мне и твёрдо глядя в мои глаза с вызовом в голосе, будто не она ко мне, а я к ней пришёл от Охромова, спросила. - Да и кто он мне такой, чтобы я с ним прощалась?!.. Никто!..
   Тут она снова смутилась и потупила взор в землю. Я понял, что слишком глубоко залез понапрасну в дебри чужих отношений и вызвал тем самым боль, которой не хотел причинять.
   -Ладно, я пойду, извините меня, мне надо спешить.... Я опаздываю, - сказала девушка, повернулась и зашагала быстро и решительно прочь.
   -До свидания! - крикнул я ей вслед.
   Она обернулась будто удивлённо, потом сконфузилась немного, смущённо и мягко, едва заметно улыбнулась.
   -До свиданья, - помахала она как-то неуверенно, но приветливо мне рукой, потом снова развернулась и пошла.
   -Жаль, то ты так быстро уходишь, - произнёс я уже совсем тихо, едва слышно, для себя.
   Мне был очень приятно, что мы расстались с нею друзьями. И где-то в глубине души у меня промелькнуло предчувствие, слабое, но сладкое, упоительное и нежное, что мы ещё встретимся с ней непременно.
   Девушка исчезла в проходной КПП. Я вышел следом за нею и ещё долго смотрел ей вслед, как она идёт к троллейбусной остановке. Когда же, наконец, она совсем скрылась с моих глаз, я вспомнил про конверт, который она передала мне от Охромова.
   Прежде, чем открыть, я снова повертел его в руке, внимательно осмотрел снаружи и, не найдя ничего примечательного, разорвал, достал сложенный пополам листик и прочитал:
   "Дружище! Извини за долгое молчание. Были дела. Знаю, что время не терпит, и нужно действовать. Скоро выписываюсь. При возможности организовать что-нибудь по нашему делу раньше, я тебе сообщу. За меня не беспокойся: жив, здоров. Обрати внимание на ту, которая передаст тебе это письмо: она та самая, про которую я тебе говорил.
   Ну, всё. Давай, пока.
   Гриша О."
   Я сложил письмо и сунул его во внутренний карман кителя.
   "Здорово печёт! - подумал я, глянув на небо. - Не мешало бы сходить искупаться! ..."
   Время близилось к обеду. Было воскресенье. И четвёртый курс всегда, до последнего времени, по воскресеньям ходил в увольнения безо всяких ограничений. Но теперь увольнения были прикрыты. Не только нам, а всему училищу. Правда, кроме нас-то никого в училище и не осталось: третий курс уехал на стажировку в войска. Первый, будущий второй, уже месяц занимался хозяйственными работами в учебном центре, находившемся в паре десятков километров от города. Второй курс "долбился" в нарядах, меняя сам себя и не вылазя из караулок, нарядов по столовым и патрулей. Только четвёртый курс и был "свободен" для того, чтобы сходить в город. Но свободы этой не чувствовалось.
   Целыми днями мы продолжали сидеть в душных, жарких классах, когда за окном стоял прекрасный июль, щедро светило солнце, манила, звала к себе тёплая вода реки. А мы всё готовились к сдаче государственных экзаменов. И это не смотря на все те шишки, которые пали на наши головы! На месте государственной комиссии я бы пожалел курсантов за те мучения, которые они перенесли, и освободил бы весь пострадавший курс от дальнейшей сдачи этих несчастных экзаменов. Ведь кое у кого от перенесённого стресса даже голова перестала варить, как следует, науки. А комиссия всё продолжала нещадно издеваться над бедными выпускниками.
   До случившегося в городе побоища, каждый взвод, сдавший государственный экзамен, отпускали в город до утра независимо от дня недели. Это было, конечно, не ахти какой щедростью со стороны нашего начальства, потому что, насколько мы знали, во многих других училищах последний, выпускной, курс в обязательном порядке пользовался правом свободного выход в город, но теперь мы были лишены и этой последней радости.
   Однако я не собирался падать духом. Не в первой было преодолевать трудности и находить выход, искать лазейки.
   Это воскресенье было объявлено командованием училища днём отдыха: сдавать экзамены было ещё, по сути дела, некому. Многие ещё не вернулись из больниц, и училищная санслужба только планировала начать их перевозку в санитарную часть училища, чтобы те находились при училище и могли бы сдать экзамены. Но больных было достаточно много, поэтому лазарет училища был не в состоянии их всех разместить: он не был рассчитан на такое большое количество мест.
   Правда, в город ни одного человека не отпустили.
   Делать в училище было нечего, поэтому большинство по одиночке и группами по двое и по трое, а то и целыми толпами все путями, - кто какие знал, - предпочло "просочиться" на Псёл. И лишь самые ленивые да осторожные вместе с теми, кто ещё не совсем поправился и не то что бегать - ходить нормально не мог, этим знойным июльским днём остались сидеть в общаге: читать книгу, слушать магнитофон, а то и просто - спать.
   К реке, на нижний стадион подались и любители футбола, которые, обычно, собравшись сплочённой группой, переодевшись в трусы и майки, напяливши кроссовки, мчались к ближайшей школе, но теперь, захватив мяч, направились вместе с остальными, поскольку выходить к школе, где было хорошее поле для игры, тоже запретили.
   Отдельные "отщепенцы", самые отчаянные ребята, направились в город, в ближайшие магазины, где продавались вино и водка, запастись этим "пойлом" на предстоящую вечером пирушку, какие, обычно случались в общаге в субботу - воскресенье, и реже, по особому случаю, в будничные дни.
   Все разошлись, несмотря на предупреждения и запреты, и общежитие четвёртого курса опустело.
   Не задержался в училище и я, и переодевшись в спортивный костюм, - излюбленную и универсальную одежду наших курсантов, - и наплевав на оставшиеся ещё в организме слабость и недомогание, пустился вдогонку остальным к манящей своими голубыми водами реке.
   Едва я перепрыгнул забор училища в районе складов возле пилорамы, где было удобное, скрытое от постороннего глаза место, и оказался в тенистой прохладе леса, растущего по крутому склону, уходившему далеко вниз, к пойменной долине Псла, как почувствовал прилив бодрости. Слабость и недомогание вдруг сдуло встречным потоком воздуха от моего стремительного спуска вниз по овражистым крутым откосам холма, на котором в прошлом веке местный сахаропромышленник построил для своего сына, которого не приняли на военную учёбу в Петербурге, кадетское училище. Оно и стало в последствии нашей "артягой".
   Через пару минут я оказался в довольно дикой местности, по сути уже и не городской. Пригород проникал по припойменной низине Псла глубоко в тело города, и фактически заросли деревьев и кустарника тянулись, натыкаясь кое-где на садоводческие конгломератами, до самого центра "миста", переходя там уже в Центральный парк культуры и отдыха.
   Училище скрылось из виду на высоком взгорье, где расположена была южная окраина города, и лишь самые верхние этажи окраинных домов, улицы, соседствовавшей с ним были ещё видны дома на холме, спрятавшиеся за высокими, стройными тополями.
   Это были дикое место. Здесь крайне редко можно было встретить кого-нибудь из горожан, да и те были отдыхающими, спешащими к малоизвестным укромным пляжам ниже по течению Псла, либо едущими мимо, вдоль по берегу реки за сеном на уже недалёкие луга на велосипедах мужиками, кто держал на своём подворье в частных домах кроликов, поросят или другую живность.
   Здесь, у реки, среди тенистых перелесков и зарослей высокой травы уже не ощущалось то давление полуденного июльского зноя, что плавило асфальт тридцатью метрами выше, на территории училища и городских улицах.
   Вокруг буйно раскинулась дикая, никем не ухоженная, да и не нуждающаяся в уходе первозданная природа, щедро разбросав то тут, то там по тянущейся вдоль реки низине обширные заросли кустарника, осиновые и берёзовые рощи и целые перелески тополей, подступающие местами к самой воде тихой и едва текущей, спокойной и местами совсем неширокой, будто ручей равнинной реки.
   Промчавшись через широкие поле, поросшее ещё зелёной, но начавшей сохнуть уже от жаркого лета травой, высотой где по колено, а где и выше пояса, по виляющим среди зарослей кустов и сквозь искрящиеся в кронах деревьев солнечными лучами рощи, я минут через пять был уже в том месте, которое меж собой мы называли "косой". Здесь предпочитали проводить время те, кто не любил шума и гомона городского пляжа, а вполне довольствовался тишиной и безлюдьем этого живописного уголка. Чуть выше по течению за излучиной и широким разливом реки находилась водная станция училища, оборудованная импровизированным бассейном: дорожками, натянутыми вдоль береговой линии, - а ближе к склону длинного холма, поднимающегося вдоль поймы Псла всё выше и круче от самого центра города, "нижний стадион" училища, с футбольным полем и небольшой пирамидкой зрительских мест.
   Это место хотя и было за территорией училища, огороженной забором, но всё-таки относилось к нему, а потому находится здесь как бы и не считалось самовольной отлучкой, но только по согласованию с командиром подразделения и не дальше "нижнего стадиона", где безвылазно обитали наши любители погонять мяч. Ходить дальше, а уж тем более купаться, было категорически запрещено.
   Однако на "косе" сейчас были едва ли не все, кто мог быть с нашего курса.
   Уже не чувствуя и капли недавнего недомогания, я подбежал к реке, готовый ликовать от переполнявшей меня радости встречи с природой, пьянящей и одуряющей от ощущения какой-то дикой свободы, которая здесь чувствовалась, и едва раздевшись, сиганул с разбега с обрывистого бережка в воду.
   Конечно, это было не совсем то, что мне нравилось: "Студяга", центральный городской пляж, - излюбленное место нашего с "Хромычем" летнего отдыха, - находившийся километрах в двух выше по течению Псла, куда мы повадились с ним тайком бегать ещё с конца первого курса! Но всё же....
   "Да-а!.. Когда это было?! - всплывая к поверхности воды, думал я. - Так давно! ... А кажется, что ещё вчера мы ликовали с ним от собственной дерзости и тайком добытой свободы!"
   Да, "Студяга" !.. Солнце, песок, весёлые подружки, приятная компания, вышка, с которой я прыгал в воду, показывая диковинные пируэты, чем удивлял отдыхающих и, в первую очередь, своих прекрасных спутниц или тех, кому только собирался понравиться...
   Но ... всё это прошло, как и закончилась уже почти учёба в училище, ставшем мне за четыре года родным домом, местом, которое, наверное, я буду вспоминать всю свою дальнейшую жизнь. Всё прошло и никогда уже не вернётся....
   Мне было очень жаль, что Гриши нет сейчас рядом, иначе вместе с ним мы обязательно махнули бы на "Студягу", несмотря ни на что, и сегодня. И не потому даже, что не нравилось купаться в этом тихом, почти диком, месте. Просто мы всегда стремились с Охромовым обособиться в своих похождениях от остальных, обрести свою, скрытую от постороннего взгляда и присутствия индивидуальность, которая только и делала нашу курсантскую жизнь исключительной и прелестной. У нас была тайна, не доступная больше никому. И это придавало, казённому с виду, нашему существованию таинственное очарование скрытой неизвестности. В глазах многих сокурсников мы были легендарными повесами, которым неизвестно почему так дьявольски везло. И если бы все остальные следом за нами избрали местом своего отдыха центральный городской пляж, то мы, наверняка, купались бы тогда уже где-нибудь на "Чешке" или даже на Барановке!..
   Да, Охромов! ... Всё-таки, несмотря на все передряги и ссоры, размолвки и неурядицы, случавшиеся между нами, я любил его где-то в глубине души, наверное, как брата. И не было никого ближе ни у меня, чем он, ни у него, чем я, - во всяком случае, так мне казалось....
   "Коса", песчаная отмель на крутом повороте реки, отгороженная рощицей плакучей ивы от обширного пойменного луга, заросшего высокой, некошеной травой, поросшая по краям зарослями камыша, - уютный мирок скрытый от постороннего взора, где кроме нас, курсантов, да детишек с "Гамалеи", - аппендикса городской окраины, петлёй охватывающего "артягу" и упирающегося в биофабрику, - никого не бывало, сегодня напоминала оживлённый пляж.
   Купание было самом разгаре.
   На недалёком противоположном обрывистом берегу Псла несколько человек прыгали с разбега в воду, ныряли, играя в салки. Другие фотографировались на память в весёлой кампании на фоне прекрасного пейзажа. Третьи, стоя на берегу, уже накупавшись, курили, о чём-то увлечённо болтали. Здесь же гоняли мяч, едва окунувшись в речной прохладе и смыв с себя пот, любители футбола.
   Городские ребятишки резвились здесь же, рядом, не приставая к "дяденькам курсантам", своей компашкой.
   Активный отдых стремительно пожирал время, как голодный пёс кусок мяса, и дело шло уже к вееру, когда из-за расположенной выше по течению излучины реки показалась вёсельная лодка. Плотный, даже полный пожилой дядька, сидевший в ней в гордом одиночестве единственно в плавках, лихо грёб вниз по течению. Вёсла задорно взлетали высоко над водой, проносились на ней, разбивая зеркало её глади каплями, слетающими с их лопаток, и почти бесшумно, мастерки, без волн, мягко входили обратно, исчезая в её толще.
   Среди нашего брата пронёсся шумок: кто-то узнал лодку. Она была с водной станции училища, расположенной выше по течению. На борту красовалась надпись: "Спасательная".
   Сидевший в лодке был к нам спиной. Издалека невозможно было признать его, но те, кто продолжал купаться, насторожились.
   Само по себе неорганизованное купание курсантов в реке было грубейшим нарушением воинской дисциплины, а с приездом государственной экзаменационной комиссии из Москвы дело приняло ещё более крутой оборот: её председатель, генерал-майор Бибко приказал строжайшим образом запретить выход курсантов на речку, предотвратить самовольное купание. Генерал кричал перед строем выпускников, что сам, лично, будет разбираться по каждому факту такого самовольства, и тот, кто будет уличён в этом, понесёт самые суровое наказание, вплоть до отчисления из училища, даже с госэкзаменов....
   Гадания наши о том, кто же в лодке прекратились быстро и резко.
   -Вот плывёт генерал-майор Бибко, - сказал стоявший рядом со мной в невозмутимом спокойствии Андрюшка Иванов, мой товарищ по взводу, обладавший весьма оригинальным чувством юмора. Андрей хорошо знал генерала, а Бибко знал Андрея, как сына своего товарища по службе.
   После этих слов я внимательно глянул на сидящего в лодке и, не смотря на то, что тот был в чёрных непрозрачных солнцезащитных очках, плотно прилегающих к лицу, в одних лишь широких, чёрных плавках-шортах, поверх которых красовался объёмистый, распущенный живот, - а в таком виде генералов лицезреть мне не доводилось, - тоже узнал председателя государственной экзаменационной комиссии.
   Между тем, генерал-майор проплывал уже совсем рядом, по фарватеру неширокой, не больше двадцати метров, в этом месте реки.
   Мало кто ещё узнал его: в таком виде Бибко ничем не отличался от большинства училищных прапорщиков. И все, видно, подумали, что это - дежурный по водной станции, развлекающийся от службы катанием на лодке по реке. Лишь несколько человек, услышавших Иванова, "прозрели", но так и продолжали в оторопи стоять и наблюдать за проплывающим мимо генералом.
   Да, в этом толстяке в чёрных очках с трудно было признать грозного генерала, даже с нашим комдивом разговаривавшего, как с курсантом, стращавшего перед строем отчислить за купание любого. Подстриженная под "бобрик" валунообразной формы голова на толстой, мясистой шее, плотно на ней сидящая, неохватное туловище, - всё это мало напоминало того низенького, пузатого человечка в генеральских погонах, одно лишь упоминание фамилии которого вот уже три недели приводило в трепет всех в училище.
   Не произнеси равнодушным голосом Андрюшка Иванов: "Вот плывёт генерал-майор Бибко", - я бы и не признал его в это полуголом человеке на спасательной лодке.
   Было очень странно, что председатель государственной комиссии проплывает мимо нас так спокойно, не обращая никакого внимания: по нашим поджарым, мускулистым, жилистым телам и нашим коротким причёскам нельзя было не узнать в нас курсантов или спутать с городскими парнями.
   Мы так и остались стоять на крутом, но невысоком бережку, мимо которого он проплыл, сидя лицом к корме и лишь изредка поглядывая через плечо вперёд, поправляя курс утлого судёнышка. Вид у него был такой простецкий, пляжно-спасательный и совсем не генеральский.
   Он так и не глянул в нашу сторону. Мы же с пристальным вниманием следили за каждым его движением.
   Впрочем, даже если генерал Бибко и углядел через свои тёмные очки, что наши стройные тела заметно отличаются от гражданских парней, в большинстве своём рыхлых, холёных, распущенных, - а наглую морду Иванова не признать-то он и вовсе никак не мог, - то поступил мудро, на выказав этого. Ведь не гоняться же ему, причалив, за толпой курсантов, которая сразу прыснула бы в разные стороны по пойменным дебрям кустов и непролазных зарослей, как зайцы?!...
   Его лодка так и проплыла мимо нас метрах в десяти. И все, - с одной стороны он, старый генерал, а с другой мы, старые курсанты, - сделали вид, что не заметили друг друга.
   Генерал-майор Бибко скрылся за крутым поворотом реки направо, за зелёной стеной камыша и плакучей ивы, загораживающей от нашего взора песчаную отмель, и инцидент как будто был исчерпан, как вдруг, спустя минуту, оттуда прыснули стремглав наши ребята, крича нам на ходу: "Шухер!.. Там Бибко!"
   Большинство бросилось наутёк, но мы, первыми признавшие генерала, так и остались стоять на откосе бережка, и ещё долго наблюдали, как председатель государственной экзаменационной комиссии, причалив к "косе", плавает по реке странным способом: на одном боку и при помощи одной руки, - вторая погружена в воду подобно плавнику рыбы, - не обращая на нас никакого внимания. А Андрей Иванов, знавший его с самого детства поведал нам, что "коса" - излюбленное место отдыха генерала, и каждое лето, когда тот приезжает в училище принимать государственные экзамены, то отдыхает здесь, приплывая на лодке с водной станции.
   -Что ж ты раньше не сказал про это? - спросил у него я.
   -А я откуда знал, что он сегодня приплывёт? - удивился Андрей. -Он мне не докладывает!.. Да и, чего особенного?!... Человек приехал покупаться. Он же никого не съел. Я могу даже подойти к нему и поздороваться! Хочешь?!...
   -Да нет, не надо! - остановил я его на всякий случай: Андрей-то мог это сделать, - генерал Бибко когда-то знал его отца, старого артиллерийского офицера, преподававшего на кафедре стрельбы, и уважал его память, - а вот мне "залётов" уже хватало!..

Глава 20.

   Дело близилось к вечеру, и я слонялся по казарме, не зная, чем заняться.
   Обычно, если не было возможности или желания идти в город, я навещал своих приятелей по другим казармам, в других батареях и даже на других курсах. Но сегодня, в этот воскресный вечер, идти было некуда, потому что почти все они были за пределами училищных стен.
   Кино, которое крутили в неудобном училищном клубе, с жёсткими деревянными креслами, половиной поломанными, да к тому же расположенными на одном уровне так, что половину экрана не было видно за впереди сидящими, с духотой и плохим звуком, идти смотреть не прельщало вовсе. Оно надоело уже давно своим однообразным, блёклым репертуаром из старых фильмов про революцию и войну. И, если я и ходил туда раньше, то обязательно в компании, да и то лишь для того, чтобы с сарказмом высмеять дурственную и бездушную постановку этих никому ненужных фильмов. Особенной любовью, в этом смысле, пользовались кинокартины про войну, где в роли немецких "Тигров" запросто катались наши родные БМП или современные танки, конституцией своей запредельно отличающиеся от немецкой техники, к тому же другого, на десятилетия отстоящего технологического уровня. Даже с дурно и угловато сколоченной из фанеры башней, нахлобученной поверх его родной, кругленькой и приземистой, "Тэшка", 55-я или 62-я, а в некоторых "шедеврах" под немецкий маскировали даже плавающий танк, а то и вовсе, нашу родную "Гвоздику", выглядела на экране, изображая вражескую бронетехнику, весьма нелепо, и попытка восприятия сюжета кино пропадала от невозможности отделаться от осознания халтурно и наспех сляпанной бутафории.
   В общем, наблюдать, что в общаге четвёртого курса в воскресный вечер так много народу, было непривычно. Такого я не мог припомнить с момента переезда сюда из казармы после третьего курса.
   Иные комнаты пустовали, зато в других народа было битком. Где расписывали "пульку" в преферанс или резались в секу, эту тюремную игру, весьма популярную среди курсантов, где по переменке развлекали друг друга анекдотами или слушали музыку.
   Но, несмотря на непривычное многолюдие, я слонялся из одной кампании в другую и нигде не мог найти себе места. В преферанс я играл плохо, да меня бы и не взяли, потому что игра шла на деньги, а все знали, что у меня долги. С такими предпочитали, вообще, не связываться: проиграть я уже ничего не мог, а выиграть "в кредит" никто бы не позволил. В секу не брали играть по той же причине. К тому же я не любил эту игру. У неё был определённый, постоянный круг поклонников, и "новичков" здесь капитально обносили.
   Там, где слушали рок, собиралась вечно молчаливая кампания, задумчиво и сосредоточенно слушающая что-нибудь из "харда" и "хэви", давно уже не популярных, но почитаемых этими меланхоличными и угрюмыми приверженцами "rock and roll aint noise pollution". Разговоры здесь возникали лишь тогда, когда требовалось переставить кассету или попросить у кого-нибудь из присутствующих сигарету. А так, большую часть времени сидели, прислушиваясь к модуляциям электрогитарного рёва, молча курили, да лишь изредка перебрасывались возгласами по поводу в который раз уже звучавших "крутых мест" в композициях. Я любил слушать рок, но не в такой обстановке, а от "попсы" меня вообще тошнило, и в комнату, где наяривали её слащавые электронные ритмы, я не заглядывал.
   Обойдя все комнаты, и не найдя для себя подходящей кампании, я вернулся в свою, почувствовав, что жутко хочу спать, и едва прилёг на постель, как тут же забылся глубоким сном, не найдя сил даже раздеться и лечь под одеяло.
   Проснулся я среди ночи: кто-то настойчиво будил меня, трогая за колено, - приподнявшись, протёр глаза и, приглядевшись к ссутулившейся надо мной в полутьме фигуре, в свете уличных фонарей, едва добивающем сюда, узнал Охромова.
   От неожиданной радости я громко воскликнул, но Гриша сделал резкий жест рукой.
   -Тсс-с-сс! - прошипел он, давая понять, чтобы я не шумел, и, поманив за собой, вышел.
   В коридоре никого не было. Тумбочка дневального была пуста, и, наверно, никто не заметил прихода Охромова в казарму.
   Мы прошли в умывальник.
   -Здорово, теперь! - протянул он мне руку.
   -Здравствуй, - я ещё не пришёл в себя, пытаясь понять, это сон или явь. - Загулял?!..
   -Да, что-то вроде того....
   -А я заходил к тебе в отделение.... Где ж ты пропадал?
   -Я, что ли? - Гриша усмехнулся. - Да так..., были делишки.
   -И всё-таки?!...
   -Да, это не важно! - отмахнулся он от меня. - Я пришёл, чтобы обсудить с тобой план наших дальнейших действий и приступить к его осуществлению. Ты получил от меня записку?
   -Да, сегодня.
   -А как тебе моя подруга?.. Понравилась?!...
   -Да так, ничего особенного, - соврал я.
   -М-да-а, - Гриша с недоверием прищурился. - ...Ну, ладно..., давай к делу.... С ней, кажется, у меня всё....
   -Как всё? - спросил я, чувствуя волнение и неясную надежду.
   Мне стало до жути интересно, что у них произошло, и достиг ли мой приятель победы над этим женским сердцем. Но спросить прямо, без намёков, как зачастую делал это раньше безо всякого душевного трепета, я не решился. Что-то помешало мне на этот раз поступить так. Да и... мне показалось, что ответ друга будет уклончивым. Я глубоко сомневался, что отношения с такой девушкой, не только в изяществе точёного тела которой, но и во всех манерах, угадывалась не простая, крестьянская, а благородная, голубая кровь и аристократическое, пусть даже отчасти, происхождение, могут сложиться как-то однозначно и просто, как это всегда бывало у моего приятеля до сих пор с другими девицами. В ней было нечто, какие-то внутренняя сила и власть, способные вызвать уважение или даже внушить рабское поклонение. И на этот раз Охромов, скорее всего, напоролся не на то, с чем привык иметь дело.
   Какое-то странное, жуткое и неясное, предчувствие посетило меня в этот миг, но тут же унеслось прочь, не дав понять своей природы.
   -Вот так!.. Всё!..
   -Что, разошлись, как в море корабли?
   -Да, почти что так, - голос Охромова наполнился какой-то неясной, едва уловимой грустью. - Я ещё не в том возрасте, чтобы давать вязать себя по рукам и ногам! ... Но я пришёл не в жилетку тебе плакаться! Нам деньги нужны, и надо дело сделать.... Тебя ведь уже заманали кредиторы?.. Я знаю. ... Итак, ты хотел предложить какой-то план. Я внимательно тебя слушаю....
   Я удивился его словам про кредиторов, но ничего не ответил на это и, как можно подробнее, пересказал ему придуманный мною план.
   Охромов выслушав его, думал минуты две или три, закусив губу и одновременно грызя ноготь на указательном пальце, что, как я уже давно заметил, выказывало у него напряжённую работу ума, а потом высказался:
   -Рискованно, но замысел хороший. Что ж, была-не была, - сделаем так, как ты предлагаешь....
   Мы решили, что время терять больше нельзя, и всё задуманное надо осуществить завтра же. Гриша обещал связаться со своими "друзьями", и если они клюнут и согласятся встретиться, то он немедленно сообщит. Во всяком случае, я должен был завтра независимо от обстоятельств, подготовить всё то, что от меня зависело.
   Охромов покинул казарму, а я нашёл в себе силы раздеться и юркнул под одеяло, потому что иначе не выспался бы и до утра.
   Весь следующий день я целиком потратил на поиски подходящей макулатуры, которая должна была заменить собой ценные тома архивных документов. Кое-что удалось найти в запасниках училищной библиотеки, где скопилось огромное количество никому не нужного хлама.
   С благоволения библиотекарши, обрадованной тем, что из библиотеки удастся выбросить хоть немного мусора, я выволок на лестницу чёрного хода несколько тяжёлых и внушительных стопок книжек, старых журналов, каких-то тетрадей и оставил всё это там до вечера, когда это всё понадобится. Чёрный ход из библиотеки, выходящий на тыловые дворы из главного здания училища, запирался от случая к случаю и чаще всего был открыт. Этой же дверью пользовались рабочие училища, плотники, маляры, те, кто работал в типографии. Они имели ключи от этих дверей, но никогда не пользовались ими.
   Ещё несколько килограмм тетрадей, исписанных каракулями моих предшественников, я выпросил у начальника секретной части училища, из библиотеки это отделения. Они уже давно были никому не нужны, да к тому же, как признался сам начальник секретки, потеряли свою когда-то нечто значившую секретность. Но отдал мне он их почему-то, скрепя сердцем.
   Теперь надо было придать всем этим ворохам бумаги вид старых рукописей, которые требовали от нас бандиты.
   Прежде всего я решил истереть обложки тетрадей, книг и журналов до такой степени, при которой они начали бы сыпаться в труху, но, взявшись за это, осилил лишь малую часть из-за неимоверной трудоёмкости работы.
   Поняв, что это бессмысленная, а, главное, пустая трата сил и времени, я переложил всё так, чтобы потёртые тетради и книги, оказались в каждой из стопок сверху, и, перевязав получившееся грубой бечёвкой, нашёл, что всё выглядит довольно правдоподобно. Конечно же, это была наивная глупость, но мне хотелось, чтобы они своими пожелтевшими страницами походили на архивные бумаги.
   Не прошло и часа после ужина, и на предвечернем июльском небе ещё рдело на западе, переливаясь от золотистого к червонному, закатное солнце, слепя своими красными лучами в нашу комнату, когда дверь распахнулась, и в неё с радостными визгами ворвался Охромов. Он, горячо обнимаясь со всеми, кто был, последним обнял меня, будто бы не видел меня накануне и сильно соскучился. И оставалось лишь удивляться, до какой степени Гриша - артист. Наверное, все кругом, кроме меня, без задней мысли поверили в искренность его поведения.
   Отдав должное разговорам, которые всегда возникают после столь длительного отсутствия, Охромов, в конце конов, обратился ко мне, предложив, как бы невзначай, выйти на улицу, посидеть в курилке. Под этим предлогом мы покинули комнату, прошли по коридору казармы и спустились вниз.
   У подъезда на входе в общагу стояло несколько человек, о чём-то оживлённо болтая.
   Мы отошли чуть в сторону, Охромов достал из кармана сигареты и сначала предложил мне, а потом закурил против обыкновения сам.
   От сигареты я отказался и, разгоняя табачный дым, сразу заглушивший великолепное благоухание тёплого воздуха, напоенного ароматом сотен роз, что росли по всем клумбам и цветникам, разбитым на территории училища, спросил у него:
   -Ты когда курить-то начал? Я что-то раньше не замечал.
   Но Охромов ничего не ответил, и я догадался, что закурил он, скорее всего, от страшного волнения, которое сейчас испытывал. Он стоял и смолил сигаретку, задумчиво минуты с три глядя куда-то в сторону, а потом заговорил:
   -Значит, дело обстоит так: я им вчера звонил. Они сказали, что, когда мы будем готовы к передаче бумаг, то должны будем дать им об этом знать. Они выплатят нам обещанные деньги, правда, предупредили, что мы будем компенсировать им проволочку, которая возникла в деле по нашей вине....
   -Ну, это, кажется, настоящее хамство! - возмутился я. - Какую ещё проволочку?!... Да они совсем обнаглели! ... Как будто на Луне живут и не знают, что творилось в городе на прошлой неделе.
   -Пройдись по базару - дешевле найдёшь! - заулыбался Охромов.
   -Не понял.
   -А чего тут непонятного? Музыку заказывает тот, кто платит. Кому нужна ещё кроме них эта бумага? Кому другому ты можешь предложить такую сделку? Никому и они это прекрасно понимают. А раз так, то и помалкивай в две дырочки.
   -Ты чего? - подался я вперёд. - Издеваешься?!...
   -Да нет, чего мне над тобой издеваться?.. Это они мне так сказали. Я-то что? ... Чем от тебя отличаюсь?
   -Хорошо, - согласился я, - и сколько будет нам стоить проволочка?
   -Треть от ранее назначенной суммы.
   -Да я ведь даже и её не знаю! - возмутился я. - Сколько это в деньгах?!... Ты же мне ничего не говорил!
   Охромов назвал мне сумму нашего вознаграждения: для одного весьма приличные деньги, но для двоих, да ещё минус треть...
   -Нам ведь не хватит этого даже на погашение долгов, а не то что, как ты говорил: ещё и погулять! - возмутился я.
   -Не бойся, хватит!.. Кстати, - Гриша сделал последнюю глубокую затяжку и швырнул бычок на клумбу, - они предупредили, что если мы не явимся на эту встречу или по каким-либо причинам не передадим им "макулатуру" и на этот раз, то урежут сумму ещё на треть....
   -Ну, это уже точно хамство! - я негодовал.
   -Нам ничего не остаётся! ... Делать больше нечего. ... Или мы продолжаем игру, или ... остаёмся без денег. ... Без денег вообще!.. И с огромными долгами. Ну, как?
   Я молчал, вполне согласный с тем, что сказал мой приятель.
   -Кстати, - снова заговорил он, - ты приготовил то, что обещал?
   -Да.
   -Ну, и где это?
   -Это - в надёжном месте.
   -Ты всё хорошо сделал? Промашки не будет? ... Смотри, мы не в кошки-мышки играем! Если что-то заподозрят, нас просто шлёпнут! ... Это такие люди. ... Ты думаешь, сгодиться?
   -Не знаю.... Конечно, если бы мы сделали это в темноте.
   -Что сделали? - не понял Охромов.
   -Передали им бумаги. ... Если передавать в темноте, то, скорее всего, сгодится, а если будет светло...
   -Ладно, пошли посмотрим, что ты там наделал.
   Мы сходили с Охромовым на черновую лестницу библиотеки, и он придирчиво осмотрел моё творение, а потом выдал свою резолюцию:
   -Сойдёт. Во всяком случае, если что-нибудь заподозрят, скажем, что не знали, что берём... Может быть, они ошиблись в своих записях, а, может быть, на том месте лежит уже вовсе не то, что они думали. Во всяком случае, всегда можно будет спихнуть дело на то, что они дали мне листочек с какими-то каракулями, мол, потом объясним, но ничего не объяснили. А сами могли напутать что угодно. Правильно я говорю?
   Я кивнул в знак согласия с ним головой.
   -А, вообще, по моему, по той бумажке ничего найти невозможно не то что ночью - а и среди бела дня! - Охромов немного постоял, подумал, а потом добавил. - Странно всё это. Дали какую-то непонятную схему, больше напоминающую каракули! ... Неужели они, в самом деле, серьёзно думают, что по ней мы могли что-нибудь найти? И зачем им понадобилось какие-то странные бумаги, которые триста лет пылились, лежали, пока про них не вспомнили эти болваны?
   -Бумаги иногда бывают дороже золота, - возразил я приятелю.
   -Да, пожалуй, ты прав. ... Что ценнее бывают, это верно. Только не эти, - Охромов пнул кипы, лежащие у наших ног, и прыснул от смеха.
   Мы вышли на улицу. Небо было уже тёмным, но не настолько, чтобы на нём показались первые звёзды. С восточного края на него наползала уже чернильная мгла, сквозь прозрачный хрусталь которой вскоре должны были замигать первые небесные светлячки, а на западном склоне ещё светилась белесоватая синева, становящаяся всё темнее и темнее к зениту.
   Охромов тронул меня за плечо:
   -Ну, мне пора. Завтра, наверное, выпишут из больницы....
   -Постой, - удивился я, - а разве тебя ещё не выписали?
   -Нет.
   -Ну, тогда зря ты сегодня светился!.. Тебя ведь вся батарея видела!.. А вдруг кто-нибудь стуканёт? ... Что тогда?
   -Пополам! Нам татарам - лишь бы даром, остальное по.... В общем, сам знаешь, что, - ответил Гриша, и я согласился с ним: до выпуска оставались считанные дни, и уже никто ничего изменить не сможет, даже если захочет. Да и захочет ли? Кому охота возиться перед выпуском с каким-то Охромовым, тратить попусту время и нервы? Расчёт был откровенно прост, хотя и циничен. - ...Когда у нас следующий экзамен?
   -В четверг, говорят, - ответил я, пытаясь понять по тону его голоса, отчего вдруг у него пропало хорошее настроение.
   -Вот и хорошо: как раз ни одного экзамена не пропущу. Нет худа без добра, что ни говори!
   -Ты о чём? - спросил я, не поняв его последней фразы, но чувствуя, что в ней разгадка его плохого настроения.
   Охромов посмотрел на меня как-то особенно грустно и, глубоко вздохнув, сказал, покачав головой:
   -Да обо всём... Ладно, прощай, мужикам нашим привет. Скажи, кто будет интересоваться, что скоро буду, хотя, - он махнул рукой, - вряд ли....
   Через минуту его силуэт растаял в сумерках.
   Я вернулся в казарму.
   Мы договорились, что я принесу всё, что приготовил, на спортивный городок и спрячу там на полосе препятствий, в подземной галерее, а завтра вечером мы отвезём это на такси к условленному месту, которое сегодня Охромов обговорит для встречи с "приятелями".
   Перед тем, как распрощаться, он признался:
   -Ты знаешь, я как подумаю о том, что мы затеяли, так мне страшно становится....
   -Мне тоже, - ответил я.
   Действительно, авантюра эта была настолько дерзкой, что напоминала мне хождение по лезвию бритвы.
   Следующий день то летел стремительно и быстро, когда я стремился оттянуть приближающиеся решительные минуты, то едва влачился, когда начинал торопить бег часов, но, всё-таки, прошёл.
   Охромов появился снова вечером с пакетом из целлофана в руке, набитым его вещами, которые брал в больницу. С ним снова здоровались, спрашивали, куда он вчера пропал.
   Я стоял в стороне и ждал, когда тот перездоровается со всеми желающими. Вскоре он подошёл ко мне, пожал руку, обнявшись. Так после разлуки приветствуют друг друга настоящие друзья.
   -Сейчас я приду, - сказал он после объятий, - доложу комбату, что вернулся из больницы. И ... будь готов!..
   -Давай.
   Минут через десять он зашёл в нашу комнату и плюхнулся на кровать рядом со мной, откинулся на стену, осмотрелся и произнёс не то искренне, не то с сарказмом, в общем, - не поймёшь:
   -Фу-х, ну, вот я и дома! - улыбка расплылась по его лицу. - Дома... Через несколько дней этого ничего уже не будет.... Представляешь? Мы уже никогда не будем курсантами. Никогда-а... время течёт неумолимо. Ты только подумай, ведь только вчера, кажется, были первокурсниками. Кажется, только вчера...
   -Что это тебя потянуло на философствования? - с лёгкой язвительностью и издёвкой в голосе спросил я.
   -Не знаю... А помнишь, как нас гонял Ткаченко, что с войск пришёл... старшина с Дальнего Востока?.. Помнишь, это было на курсе молодого бойца?.. А как мы уезжали с тобой в первый зимний отпуск? Это же умора была!.. Помнишь?
   -Помню, а как же не помнить, - мне стало вдруг грустно.
   Воспоминания о прошедших днях жизни, проведённых в училище, одно за другим нахлынули вдруг на меня, быстро проплывая в голове и сменяя друг друга. Я вспомнил сразу так много, что не знал, о чём и говорить. Наверное, если бы мне предложили снова прожить эти четыре года, я бы не отказался и с удовольствием перенёсся сейчас же во времени назад. Как заезженная грампластинка крутится, "заскакивая" на одном и том же месте, пока не передвинешь рукой иглу, так и мне хотелось переживать эти годы снова и снова....
   -Да, ты, пожалуй, прав, - сказал Гриша, посмотрев на меня сквозь прищур и вспоминая, видимо, какой-то из наших давних разговоров, - курсантом быть хорошо.... Знаешь, я часто думаю, откуда берётся ностальгия по прожитому.
   -Ну, и откуда же?
   -По-моему, она проистекает из двух вещей. Первая - это свойство человеческой памяти забывать всё плохое в прожитом быстрее, чем хорошее. Это как бы самозащита мозга от перегрузки плохими эмоциями. Человеку, на самом деле, в жизни плохого выпадает намного больше, чем хорошего. Но оно и быстрее уходит из головы, а хорошее, хотя и случается, - его намного меньше, и происходит значительно реже, но остаётся дольше. Это делает воспоминания человека тёплыми, насыщенными радостными красками. Прошлое представляется в памяти как через розовое стёклышко. Те физические, моральные и душевные трудности, что человек испытывает, вернее, ... испытывал в прошлом, уходят почти бесследно, и прошлая жизнь кажется ему светлой и безоблачной. А второй источник ностальгии - это страх человека перед неизвестностью, таящейся в грядущем. Прошлое, как бы плохо оно ни было, это уже факт. В нём ничего не изменится. Оно уже прожито. А будущее - всё во власти стихии и стечения обстоятельств, и мало в нём зависит от воли человека.
   -Ну, что касается того, что плохое забывается намного быстрее хорошего, то, думаю, что с тобой мне трудно будет согласиться. В мелочах - да. А вот крупные неприятности, что со мной случались, до сих пор ясно предстают передо мной в памяти. Кроме того, есть, вообще, люди злопамятные, которые могут вспомнить тебе неприятность хоть через десять лет....
   -Здесь ты прав. Люди злые сами по себе обычно и злопамятны, и вредны по натуре. А вот на добрые дела память у них короткая. Но таких людей мало, да и говорю я совсем про другое. Здесь мы с тобой немного спутали грешное с праведным. ... Человек помнит зло только по отношению к какому-то определённому человеку. Но вот воспоминания о его собственном прошлом тоже, скорее всего, окрашены в положительные тона. Если же он настолько зол, что и воспоминания о его собственном прошлом окрашены в плохие краски, то, наверное, он мало чего, вообще, помнит из прожитого. Память тускнеет и бледнеет очень быстро. Иначе бы мозг погиб бы от постоянно испытываемых отрицательных эмоций. Это весьма мощная и смертельная нагрузка. Среди злых людей, наверное, очень много самоубийц. ... Вот, скажи мне, ты много помнишь неприятных событий из прошлого?
   -Да, вообще-то, порядочно.
   -Ну, а как ты их вспоминаешь? Я имею в виду, больно ли тебе их вспоминать или нет?
   Я задумался, попытавшись вспомнить нечто особенно неприятное, что со мной когда-либо произошло.
   На память мне пришёл случай, произошедший сравнительно недавно.
   Да, произошло это уже на четвёртом курсе. И событие, тогда случившееся имело дольно неприятный характер.
   Было это в карауле. Стояла уже поздняя осень. Близился декабрь. На улице уже лежал первый снег, белый, как свежая простыня, а щёки покалывал лёгкий, но острый морозец.
   Я в тот раз нёс службу на дальних спаренных постах, расположенных на окраине военного городка училища, где жили наши офицеры и преподаватели. Там были склады и одна из технических кафедр училища. Дальними они считались потому, что действительно находились на значительном расстоянии от караульного помещения, расположенного на территории училища, на другом, противоположном её конце.
   На соседнем с моим посту стоял Гена Мушук, неплохой парень. Утром, когда кафедра открывалась, мой пост снимали, а Гена должен был продолжать нести службу до вечера, потому что охранял училищные склады.
   На первую смену мы заступили с ним вместе в одиннадцать часов, и стоять нам надо было до часа ночи.
   За четыре года несения караульной службы мы уже приспособились к системе проверок и знали, что по чём.
   Обычно, караул проверяли не чаще, чем раз в смену. Проверяющий подходил к смене и вместе с ней шёл проверять какой-нибудь из постов.
   Вот и тогда, когда мы готовились к заступлению на пост, в караулку пожаловал подполковник, преподаватель одной из наших кафедр по части вооружения. Он совсем недавно появился в училище, буквально неделю-полторы назад, и мы ещё толком не успели узнать, кто он такой. Так, с виду, добродушный дядька, а там - бес его знает.
   Мы пошлина свои посты, а проверяющий пошёл в автопарк. Там тоже было два поста.
   Обычно все проверяющие подвергали проверке одну какую-нибудь группу постов: слишком большой был разнос между ними, и, если бы кто-то задался целью проверить все посты караула, на это у него ушло бы часа полтора, не меньше, - как раз прогулял бы всю смену. А кому это было нужно?..
   Мы сменили на посту своих товарищей и довольно долго несли службу, как положено, не сходились друг с другом, стерегли каждый своё. Обычно часовые на дальних постах ночью ходят вместе где-нибудь поблизости от границы постов, чтобы было не так уж скучно и страшно, можно было бы поболтать, скоротать время, так медленно на посту идущее.
   Прошло уже больше часа, и время перевалило за полночь. Оставалось совсем немного времени до того момента, когда нас должны были сменить. Не знаю, что держало меня до этого, но, когда стрелки часов перевалили за двенадцать, я пошёл на стык наших с Генкой постов, покричал там Машука, и, когда он появился из темноты, предложил ему пойти погреться на "трубу", - так мы называли трубу котельной, что была расположена на самом входе на охраняемую территорию и отапливала жилой городок училища.
   Ночью на котельной дежурил один оператор, какой-нибудь старичок-пенсионер, следивший за показаниями приборов и нормальной подачей и горением газа, на котором работала котельная. Иногда самые наглые сорвиголовы не стеснялись попроситься зайти внутрь котельной, ну, а тот, кто был побоязливее и позастенчивее, довольствовались местом на её трубе, где тоже было довольно мило: железный, толстый ствол подпирался на бетонной тумбе-основании треугольными секторами-косынками, образующими уютные ячейки, в которых было тепло и удобно сидеть.
   Котельная располагалась на территории моего поста, а её труба была на внутреннем хозяйственном дворике, вход на который тоже был с моего поста, но сам дворик территорией поста уже не считался, хотя при случае для "отмазки" можно было сказать, что это было мне неизвестно.
   Гена долго сопротивлялся моему предложению. Как я уже говорил, парень он был неплохой, можно даже сказать, совестливый, хотя и немного ленивый в учёбе, а потому, а, может быть, ещё и от того, что пришёл в училище после армии, часто, почти всегда неуспевающий по нескольким учебным дисциплинам. Ему очень не хотелось идти со мной на "трубу", но, в конце концов, я уговорил его. Видимо, подействовал довод, что, раз проверяющий на нашей смене уже был, то бояться больше нечего: никто больше не придёт. Гена и сам так думал, но всё же чего-то опасался. Парень был он не из робких, но вот что-то не давало ему довольно долго поддаться на мои уговоры. Наверное, предчувствие какое-то было.
   По всем моим расчётам проверяющий наверняка уже спит дома. Во-вторых, кроме начальника караула на наших постах теперь никто другой появиться не мог: допуски в караульное помещение оформлялись так, что были рассчитаны на одну смену. Двое проверяющих прийти в караульное помещение не могли. А что касается начальника караула, то он мог прийти к нам только со следующей меной. Поэтому я решил, что мы можем спокойно пойти погреться.
   Сначала, впрочем, мы хотели зайти с Геной в котельную, но дверь в неё оказалась закрытой, а стучаться мы не решились. Тогда мы обогнули её кругом, зашли на хоздворик, где и была труба, и умостились на ней.
   Надо сказать, что морозе уже был приличный, а тулупы, в которых зимой стояли часовые, ещё не выдавали, и потому мы несли службу в шинельках, которые в сырую морозную погоду нисколько не помогали сохранять тепло. Впрочем, так бывало и раньше, все три предыдущие курса. Но мы-то были четвертым курсом, а потому как бы могли себе позволить некоторые поблажки.
   За два часа куцую шинельку изрядно продуло ледяным ветром, мои ноги, руки и лицо порядком замёрзли, и теперь, сидя у источающей тепло трубы, я едва ли не сразу начал засыпать, разомлев, словно на завалинке у печи.
   Вход на этот дворик был через железную калитку, а сам дворик представлял из себя своеобразный тупичок, с двух сторон отгороженный зданиями - котельной и слесарно-плотничьей мастерской, и с дальнего торца - высоким забором, через который, при желании, можно было перелезть, снова оказавшись на территории моего поста.
   На хоздворике были набросаны кучи всевозможного хлама: железяки, остатки каких-то металлических конструкций, опилки и навалы из брёвен и досок, - самых разных размеров. Здесь же в беспорядке валялись мотки проволоки, бухты которой расползлись, запутались и потеряли всякую форму, куча непонятно зачем привезённого угля и гора из пустых, ржавеющих бочек, - словом, настоящая свалка.
   На всякий случай мы договорились, как будем действовать, если вдруг кто-то всё-таки появится с проверкой нашей службы раньше, чем мы ожидали: в таком случае пропустим их дальше на территорию моего поста, - и, когда они повернут за угол котельной, я выйду им вдогонку и остановлю окриком, каким и положено останавливать всех, кто появляется на территории поста. А Генка, тем временем, пока я буду отвлекать пришедших на себя, перепрыгнет через забор, отгораживающий дворик с тылу и побежит к себе на пост: он-то у него в тупике, следом за моим. Конечно, меня начнут спрашивать, где это я был, почему они прошли мимо меня, и я отвечу, что мне послышались подозрительные звуки со стороны хоздворика, и, хотя он не является частью территории поста, я зашёл туда проверить, что там делается. Ругать меня за это будут, - понимал я, - но не так сильно, как если нас вдруг обнаружат на "трубе".
   Всё было замечательно придумано и, наверное, не нами первыми. К плану трудно было придраться, и потому мы были расслаблены и спокойны: доля риска в нашей затее была, но придуманное нами отодвигало сходство с авантюрой весьма далеко. Да и не мы одни так поступали. Почти все, кого я знал, делали, если не так, то как-нибудь по-другому, но не лучше. Все уловки и хитрости, облегчавшие несение караульной службы были придуманы и известны едва ли не с первого курса. Тот, кто ещё на заре несения караульной службы не боялся, как многие тогда, какого-то мифического нападения на себя и мог спокойно нарушить ещё тогда, будучи первокурсником, устав, обязательно хвастался своим проступком перед товарищами. И, таким образом, опыт передавался от одного к другому, и вскоре получил значительное распространение. Тех, кто старался не нарушать устава, становилось всё меньше, и к концу третьего курса я не знал никого, кто бы ни совершил в карауле какого-нибудь нарушения или действия, запрещаемого уставом. Может быть, и оставались, даже до конца четвёртого курса, когда нас, наконец, освободили о несения караульной службы, такие герои, но хорошими, правильными поступками в нашей среде хвастаться не только не был принято, но и зазорно, потому что это считалось ненормальным для "нормального" курсанта поведением. Такого все стеснялись. Зато дурной пример процветал всегда, с самого первого дня, да, к тому же, он, как известно, ещё и заразителен.
   Почувствовав негу во всём теле, мы едва не заснули, но стали болтать обо всяких пустяках. Потом разговоры сами собой начали угасать, вязнуть в полудрёме. Мы почувствовали, что сон неумолимо одолевает нас и даже поднялись на ноги, чтобы как-то взбодриться, и стояли так, прислоняясь к раскалённой дымоходной трубе то спиной, то грудью, чувствуя, как согревает тело "труба" сквозь шинели.
   Однако мы всё-таки заснули! Вместе с Геной! Даже стоя! И сами того не заметили....
   Проснулся я от того, что скрипнула железная калитка дворика. Вернее, не проснулся даже, а будто бы очнулся от какого-то забытья.
   От этого недоброго скрипа сердце сжалось в груди в испуганный комочек. Внутри всё в один миг похолодело.
   Я осторожно выглянул из-за дымоходной трубы и в лунном свете увидел три фигуры.
   Впереди шёл наш разводящий. Я узнал его по исключительному росту. За ним плёлся караульный, только вот, неизвестно кто. За его плечом блестел штык-нож, надетый на ствол автомата. Третьим шёл ... какой-то офицер. Но кто? ... Если это был начальник караула, то он шёл бы впереди. Да и навряд ли он стал бы лишний раз беспокоить разводящего, который в день проходил на пост и обратно больше пятнадцати километров, - он бы пошёл сам, взяв с собой кого-нибудь из караульных. Значит, последним шёл ... проверяющий!
   "Караул! - в голове моей пронеслись мысли, десятки всяких мыслей, обгоняющих одна другую. Я задавал себе вопрос, откуда мог взяться сейчас проверяющий? Ведь он по моим расчётам должен был давно податься восвояси. Да мы и сами уже вот-вот должны были смениться. - Кто же это пришёл к нам на пост?"
   Если бы я не проснулся так основательно, то готов был бы поверить, что это всего лишь плохой сон.
   Я толкнул Генку, который сладко храпел в соседнем отсеке, между железных кронштейнов, подпирающих трубу. Он тоже проснулся, с испугу тряхнув головой. Спросонья он никак не мог понять, что случилось, а сказать ему я боялся, потому то нас могли услышать. В темноте я только видел его испуганные глаза, блестящие в лунном свете, и, надеясь, что он поймёт меня, приложил указательный палец к губам, подав ему знак молчать.
   -Что такое? - спросил Генка.
   -Тише, ты, дурачок! - разозлился я от того, что он не понял моего жеста. -Проверяющий пришёл.
   -Где он?! - ещё испуганнее и громче спросил Мушук.
   -Да не высовывайся ты! - зашипел я, потащив его обратно за ворот шинели, когда он попытался собственными глазами убедиться, что я не шучу.
   Теперь мы стояли, молча глядя друг на друга и прячась за трубой, и не знали, как же нам поступить.
   Проверяющий меж тем приближался к нам, углубляясь всё дальше по территории хоздвора по тропинке, виляющей между сугробами снега и кучами всяческого хлама. Я вдруг подумал, что, возможно, наш разводящий и не сказал ему, что мы можем прятаться здесь, "на трубе", а они просто зашли сюда в наших поисках, обойдя оба поста. Тогда они должны были пройти до конца дворика и, убедившись, что здесь никого нет, вернуться обратно. В этом случае нам главное было не выдать своего местоположения и сидеть тихо, как мыши. Труба была в стороне, метрах в пяти, а то и десяти от тропинки, и путь к ней преграждали непролазные кучи опилок и щепок, наструганных на пилораме. Поэтому у меня родилась слабая, но удивительно цепкая надежда на то, что нас не заметят. Это было самое главное. А потом мы что-нибудь придумали бы, сделали бы так, как договаривались раньше.
   Пришедшие уже поравнялись с трубой и, видимо, как я и предполагал, собрались пройти дальше. Чтобы остаться незамеченными, нам необходимо было перелезть в другие секции, так, чтобы труба скрывала наши силуэты.
   Я тронул Генку, испуганно наблюдавшего за движением проверяющего, за рукав и кивком головы показал, что нам надо перелазить через косынки подпорок. Он кивнул мне в знак того, что всё понял. Я осторожно перешагнул в соседнюю секцию и, когда стал переносить вторую ногу через косой край стального листа кронштейна, то наделал шума, достаточно для того, чтобы выдать, что мы здесь: эбонитовые ножны моего штык-ножа с размаху громыхнули об гулкое железо трубы.
   Все трое стоявшие на середине дворика обернулись в нашу сторону.
   -Ну-ка, позовите этих, которые там прячутся! - донёсся до нас голос офицера.
   Мы ещё стояли, продолжая что-то ждать, словно бы надеясь на какое-то чудо, которое должно было спасти нас. Но нет! Разводящий направился в нашу сторону, пробираясь между дебрями мусора, и, подойдя, сказал тихо, с каким-то фатальным спокойствием, давая понять, что уже ничего не изменишь:
   -Давай, выходи!
   Мы словно только и ждали этого негромкого сигнала, где-то в глубине своей сочувственного и сожалеющего обо всём происшедшем: выползли из своего укрытия и гуськом направились к проверяющему, понимая, что всё теперь зависит от его воли.
   Помнится, каково же было моё удивление, когда, подойдя ближе, мы увидели, что проверяющий, пришедший к нам на посты, это тот новенький подполковник, который пришёл на проверку нашего караула ещё тогда, когда мы только выходили заступать на смену.
   Только потом я узнал, что проверяющий обошёл все посты, все до единого, и, идя уже домой, решил по ходу заглянуть и к нам. Он был настолько уверен, что ему не придётся возвращаться обратно, что даже сделал свою запись в постовой ведомости о том, что служба идёт нормально. А возвращаться всё-таки пришлось....
   -Что, заснули? - спросил нас подполковник. В голосе его были какие-то по-отцовски понимающие нотки, но это было моё заблуждение. -Что ж вы так, а?..
   Мы с Геной начали оправдываться, что не спали и зашли сюда случайно, чтобы только погреться, хотя, если бы мы сами прислушались в тот момент к тому, что говорим, то нам бы, наверное, стало стыдно за тот нелепый бред, который мы несли.
   -Где твой пост? - спросил меня проверяющий. Он, вообще, наверное, первый раз пришёл на проверку караула.
   -Вот, - ответил я, обводя рукой пространство вокруг себя, - от входа на кафедру и до складов.
   -А твой пост? - обратился он к Гене.
   -Мой там, - махнул рукой Мушук по направлению складов. - Склады НЗ вещевой службы.
   -Ну, вот, видите, какие у вас важные посты! Давайте, разводите, - обратился он к разводящему, - их сейчас по постам. Пусть они примут их под охрану. А потом придёте, смените их, сейчас ведь смена не кончается, так ведь? И будем разбираться.
   Потом он снова обратился к нам:
   -Вы ведь достоите смену до конца? - и в голосе его вдруг возникла то ли какая-то осторожная учтивость, то ли настороженность, то ли опасения, как бы мы не совершили теперь ещё чего-нибудь. Он как бы пытался уловить движение наших мыслей сквозь всё, что мы ему говорили. Знал подполковник, видно, что они очень часто расходятся у людей между собой, иногда почти до противоположности.
   Офицер спросил нас об этом так, как спрашивают обычно у тяжело больных, которым по какой-то причине больно, смогут ли они ещё немного потерпеть или нет. Или можно было подумать, что мы не в карауле стоим, а так, понарошку играем в военных, и я сейчас, к примеру, возьму, хлопну Гену по плечу и спрошу его:
   -Ну, что, брат! Достоим или, может, пойдём отсюда ко всем чертям?!...
   А он, подумав немного, что тяжелее: куда-то переться или просто стоять, скажет в ответ:
   -Да, думаю, что достоим!..
   Конечно же, мы согласились достоять до конца смены, и это было само собой разумеющимся для нас, но не для подполковника, дело. А жаль! Лучше бы он этого и не говорил, потому что дал нам понять лишний раз, что он боится. Может быть, он просто переживал всей душой за службу, потому что был старым офицером, повидавшим, наверное, всякие виды, а мы для него были будущей ему сменой, которая так его огорчила, но мы-то увидели, что он просто испугался. А ему-то и боятся нечего было. Он же никакой ответственности за нашу службу не нёс.
   После смены с поста нас сразу же сняли с караула и отправили в казарму. Той ночью я долго не мог уснуть, переживая за случившееся и за то, что нас ждёт.
   А события принимали такой оборот, что случай этот должен был получить огромный резонанс. Всё-таки, если бы проверял кто-то из своих, с дивизиона, то нас бы, конечно, наказали, но дело выше дивизионного командования огласку вряд ли получило. А тут мы "залетели" на уровне училища.
   Утром после той ночи я проснулся с ощущением, что я преступник.
   Не знаю, как кому, а для меня это было тягостное чувство. Всё вокруг сделалось каким-то отрешённым, чужим и холодным точно декорации. Мир сам собой сделался вдруг шире, неуютнее, чем был для меня ещё вчера. Невольно на горизонте замаячили какие-то неясные образы, не то дисциплинарное, исправительное заведение, не то отправка в войска после отчисления из училища, когда позади остались три четверти пути.
   Весь следующий день прошёл для нас с Геной как в дурном сне. Нас таскали по кабинетам, начиная с командира батареи и заканчивая самим генеральским. Правда, начальник училища не принял нас, и мы дошли только до приёмной его апартаментов, но страху натерпелись порядочно. Причём, ко всем переживаниям у меня добавлялось ещё и чувство вины перед Геной. Его и ругали больше, да и, собственно говоря, он-то не виноват был по сути: это ведь я его уговорил, причём, после очень долгих убеждений. Гену Мушука ругали за оставление поста, а меня только за нарушение устава, которое было значительно мягче. И хотя всякий раз на всех уровнях я оправдывал его и говорил, что Мушук не виноват, что он поддался моему дурному влиянию, досталось ему намного крепче, чем мне.
   Чего я только не пережил за этот день! Нас пугали дисциплинарным батальоном, и я испытывал смертельный страх перед такой перспективой, я смотрел на растерянного Мушука, на его простое лицо, светящееся каким-то недоумением, и смеялся до истерики, до нервного припадка ненормальным смехом. Мне было стыдно перед Геной, он смотрел на меня с удивлением, не понимая причины моего веселья, а я не мог остановиться и, тем более, объяснить ему, что смеюсь именно с него, потому что он воспринял бы это как сверхнаглость и издевательство с моей стороны по его адресу, хотя я испытывал чувства совершенно обратные, что-то вроде неловкости, жалости и желания попросить у него прощения за всё, что получилось, но это-то и было мне смешно. Да я и сам мог бы объяснить своё тогдашнее состояние не иначе, как смех сквозь слёзы, как истерический припадок.
   Как ни странно, но я тогда отделался довольно счастливо, можно сказать, что лёгким испугом. Угрозы дисбатом сменились на угрозу отчислить и послать в войска. Потом и их по прошествию времени заменили на гауптвахту, а после того, как пошло уже порядочно времени, чуть ли не месяц с тех событий, нам сказали, что за этот проступок мы не поедем в отпуск после зимней сессии, а на гауптвахту нас сажать не будут.
   Но и в отпуск я всё-таки поехал. И та история лишь утвердила меня во мнении, что в армии, - не знаю, может быть, где-нибудь и ещё, - существует парадокс: чем серьёзнее проступок, тем меньше, в конечном итоге, за него наказание. Может быть, для кого-то это неправдоподобно, но я-то убедился в этом, что называется, на собственно шкуре...
   Вот такое воспоминание пришло мне первым на ум, и, поразмыслив, я понял, что помню даже из этой, когда-то очень неприятной и страшной для меня истории, только одно хорошее. Всё вспоминалось, как какой-то казус, кончившийся, к счастью, довольно хорошо. А, как известно, хорошо то, что хорошо кончается. Поэтому я не смог при воспоминании о событиях тех дней вызвать в своей душе ничего, хуже улыбки и иронии.
   Не задели эти воспоминания ни одной струны боли или печали, и я честно признался Охромову:
   -Знаешь, Гриша, ты прав. Мне совершенно не больно вспоминать об этом. Сейчас вспомнил одну историю, доставившую мне когда-то массу неприятных переживаний... Помнишь, когда я в карауле "залетел"?
   -Аа-а... Ну?
   -Вспоминается теперь, как необычное приключение, да и только....
   -Вот видишь, а знаешь - почему? Потому что оно кончилось всё-таки благополучно, и ты об этом помнишь сильнее, чем о всех пережитых тогда неприятностях вместе взятых. Я же говорю, что неприятности забываются очень быстро, в отличии от хороших воспоминаний.
   -Что ты имеешь в виду?
   -Да то, что по закону ты за то преступление должен был получить срок в тюряге, а что произошло на самом деле? Ничего.... Поэтому ты и забыл про эту историю.
   -Но я и сейчас про неё помню! Так что ты здесь, я думаю, не прав, - возразил я Охромову.
   -Но ты сам говоришь, что вспоминаешь это, как необычное приключение. А тогда это был переломный, решающий момент в твоей жизни, и ты воспринимал его совсем иначе. Если бы тебя наказали, как ты того заслуживал, то ты бы его тогда, наверняка, прочувствовал. А так - это просто забава, только её тяжёлая разновидность. Так сказать, с отягчающими обстоятельствами. А сейчас ты разве можешь вспомнить, какие чувства, какие переживания терзали и мучали тебя тогда?
   -Нет, наверное.
   -Ну, вот. А чувства помнятся дольше и глубже, чем то, что мы помним умом. Значит, ты то событие не прочувствовал. Если бы прочувствовал, то запомнил бы.
   -Так что же, по твоему, мешало мне его прочувствовать?
   -Отсутствие должного наказания. Ведь ты даже не сидел в тот раз на гауптвахте, не правда ли?
   -Правда, не сидел.
   -Ну, а как ты думаешь, если бы тебя за это посадили хотя бы на гауптвахту, ты бы каялся в содеянном?
   Я немного подумал и согласился.
   -Впрочем, - кивнув в знак подтверждения, продолжил Охромов, - тебе бы в жизни всё равно это не пригодилось бы. Опыт был бы напрасен.
   -Почему это?
   -Потому что потом ты уже никак не стал бы вновь курсантом. Ты бы стал уже совсем другим человеком. Понимаешь?!... Превратился бы в зека, и обратной дороги тебе не видать. А в тюрьме нужен уже совсем другой опыт. И всё опять сначала. Впрочем, память бы сама смирилась с твоим горем и стёрла бы его со своих страниц, чтобы освободить место для другого, нового опыта, который был бы в состоянии обеспечить дальнейшую жизнь. А горевать по прошлому можно позволить себе только тогда, когда у тебя в жизни всё более менее благополучно. Тюрьма - это не райское место для грустных воспоминаний. Горюя по прошлому, там можно и сгинуть. Спуску себе в тюряге давать нельзя, иначе загрызут. Не свои, так чужие. Там надо бороться за свою жизнь. Впрочем, как и везде. Только там, наверное, это особенно тяжёлая и беспощадная борьба. Ты согласен со мной?
   -Да, пожалуй, ты прав! Но откуда ты всё это знаешь?! Про тюрьму, например?!
   -Да так, - ответил он уклончиво и неопределённо, - знаю - и всё... Ладно, - вдруг встрепенулся он, - что-то мы с тобой заболтались не по теме. Пора начинать. Уже ночь на носу.

Глава 21.

   Мы вышли из казармы и направились на спортгородок, где я показал Охромову наши спрятанные бумаги. Они были в целости и сохранности. Да и кому могла понадобиться эта макулатура?! Разве что пацаны из соседних домов, часто проводящие здесь своё время за баловством и шалостями, могли с дуру подпалить её, и тогда бы нам пришлось отложить задуманное. А откладывать было уже некуда!
   Охромов ещё раз придирчиво осмотрел собранную мною бумагу и сказал:
   -Ты знаешь, всё-таки не очень похоже! Подозрительно!..
   -Но ты же вчера говорил, что потянет! - я был обескуражен его открытием.
   -Говорить-то - говорил.... А вот сейчас вижу, что есть в ней что-то не то. Совсем не то! ... Эх, хорошо бы было штучек десять-пятнадцать настоящих рукописей положить сверху для отмазки, - он посмотрел на меня, словно я рожаю рукописи. - Они же тоже не дураки.... Как ты думаешь?
   -Да, пожалуй, ты прав, - согласился я и предложил, тут же пожалев, что распустил язык, - а знаешь, у меня здесь, в комнате есть несколько.
   Охромов загорелся:
   -Так что же ты раньше молчал?!...
   -Не знаю, - ответил я, в душе продолжая сокрушаться своей несдержанности.
   -Слушай, давай дуй в казарму, - или где там они у тебя лежат, - и неси их сюда. Мы их распихаем по стопкам, чтобы они были сверху. А я пока пойду, позвоню от биофабрики, что у нас всё готово.
   Мы расстались. Я пошёл в казарму, чтобы забрать из комнаты рукописи, выданные по собственной моей глупости, а Охромов помчался звонить.
   Я был настолько расстроен, что даже не удивился тому, что Охромов так спокойно отнёсся к тому, что у меня "завалялось" несколько рукописей. Как будто это так: обычное дело, чепуха какая-то, и едва ли не у каждого по случаю может заваляться. Он даже не поинтересовался, откуда я их взял!
   Зайдя в свою комнату, я сел на кровать и задумался. На душе у меня были сомнения.... Страшные сомнения: теперь даже я не знал, как и поступить. Я перебирал мысленным взором свои трофейные рукописи, одну за другой. Им не было цены: я понимал это, хотя и был весьма далёк от оценки. Мне казалось теперь, что каждая из них стоит, по крайней мере не меньше, чем обещали заплатить Охромову. Кроме того, я не успел даже их толком прочесть! Но и те крохи, которые я почерпнул при беглом просмотре, были интересны мне, и я намеревался, когда будет всё-таки время, изучить их основательней.
   Что-то ещё подсказывало мне, что не следует расставаться с ними.
   "Возвращаться - плохая примета!" - решил я, встал и вышел из казармы....
   Когда Охромов, издали ещё помахав рукой, не касаясь земли от радости, подбежал ко мне, то восторга в его настроении заметно поубавилось. Он внимательно посмотрел на мои руки, пытаясь, видимо, понять, где же спрятаны обещанные мною сокровища, а потом, наконец, поняв, что у меня с собой ничего нет, изумился:
   -Что ж ты не принёс ничего?
   -Возвращаться - плохая примета, - ответил я, стараясь не глядеть ему в глаза.
   -Ты понимаешь, что ты наделал?! Ты понимаешь?!... - Гриша был в гневе.
   -Не понимаю.... Считай, что у меня ничего нет! ...
   -Зажал, что ли? - вдруг, сжав в ярости кулаки спросил Охромов.
   -Зажал! ...
   Охромов как-то странно улыбнулся.
   От этой его улыбки мне стало как-то не по себе.
   "Жид! - подумал я про себя, - жид - ты! Жид и есть!" - ранящие душу слова больно полоснули по сердцу: мне совершенно не хотелось оскорблять себя, но я это почему-то сделал. Да и... приятель мой, наверняка так подумал.
   С детства меня преследовали эти мучительные для меня слова, которые я принимал, как оскорбление, да которые таковыми и являлись.
   "Жид, еврей!" - часто звучало в мой адрес, хотя я и считал себя в глубине души русским. У меня не было оснований считать себя евреем. И, хотя я был уверен, что не еврей, с самого детства меня не переставали донимать вопросами с тонким намёком о том, какая у меня национальность. Несмотря на то, что во всех документах я значился как русский, меня всю жизнь, везде и всюду преследовали эти два проклятых слова. Они догоняли меня исподтишка, когда я совсем не ждал этого, а, настигая, больно ранили в самое сердце, в самый укромный его уголок. В конце концов, меня приучили к тому, то я действительно, если и не еврей, то уж, во всяком случае, и не русский.
   Моя внутренняя вера, которая держалась долго и мужественно, яростно отбивая такие нападки на национальной почве, вера в то, что я русский, сильно пошатнулась уже в более зрелые годы, когда я стал способен воспринимать чужие взгляды и суждения о себе в несколько ином свете и с несколько иным сознанием, чем в детстве.
   Я поневоле сделался космополитом. Бесконечные напоминания, что я не русский, что я еврей или ещё кто-нибудь, самым сильным и необратимым образом расшатали бывшие некогда крепкими во мне патриотические чувства, и я уже не знал к пятнадцати годам, к какой земле мне обратить свои молитвы, и какую часть земли считать своей истинной родиной, землёй своих предков.
   Да, я не знал своей родословной дальше второго колена. Мои родители, бабушки и дедушки не вызывали у меня сомнений в том, что они русичи, потому что родиной их были деревни северных краёв, где евреи, обычно не водятся. Но всё-таки, чем старше я становился, тем больше сомнений вызывала у меня чистота моего генеалогического древа.
   К тому же, некоторые не красивые тайны вокруг происхождения моих родителей иногда достигали края моего уха, своими намёками рождая в моей душе смуту и сомнения, которые и без того крепли во мне с каждым годом. Да и отношение со стороны людей, не перестающих сомневаться в моём национальном происхождении, всячески подогревали эту дьявольскую кашу.
   Как-то слышал я, как мать хвасталась кому-то из своих знакомых, что бабка моя, её мать, родила её от какого-то проезжего цыгана, заскочившего в их деревню на несколько деньков. В ту пору, когда родилась она, её якобы законный отец, три года уже было как, отдал душу господу Богу. И когда моя мать родилась, её понесли к деревенскому попу крестить, где договорилась записать месячной девочке в метрике сразу три года от роду. Поп тогда крестил подпольно, по уговору с деревенскими, которые берегли его от властей, как зеницу ока. А по совместительству, официально, он с послереволюционных лет, как только запретили церковь, работал в сельсовете, в столе регистрации актов гражданского состоянии. Крестьяне же председателям своим, - всем кто ни был, у деревенской власти, - крепко наказывали "делать что "хошь", но батюшку не трогать". А иначе обещали ослушнику лютую смерть придумать, да и род его весь к чертям собачьим свести. Вот и крестил тот поп ещё долгих пятьдесят лет и метрики заодно пописывал. Так вот мамку мою, окрестив, записали в акты гражданского состояния на три года старше, чем она была. Не знаю, чем уж ему моя бабка-то угодила, но тоже, видимо, не клади в рот палец бабёнка была.
   Другой раз мать сама мне говорила, что часто называла отца моего в шутку якобы и жидом, и евреем, но уверяла меня самого, что он русский, только внешностью выдался какой-то уж больно чёрной, восточной. Я и верил, и не верил ей тут же. Трудно было мне верить, если вокруг меня совершенно незнакомые люди, не сговариваясь, говорили одно и то же.
   Впрочем, меня не всегда принимали за еврея, если уж говорить на чистоту.
   В разные возрасты было по-разному.
   Да, когда я был ещё совсем маленьким, меня настойчиво кликали "еврейчиком". Говорили это мне и мои сверстники, вместе со мной росшие, в подготовительной группе детского сада, говорили это и потом, уже в школе. Я и тогда, хотя был сущей мелюзгой, уже пытался отбрыкиваться от подобных нападок, злился и глубоко страдал в душе, пытаясь отшучиваться или оборачивать дело в шутку, доказывал обидчикам, что я русский. Но это только забавляло окружавших меня, и, видя, что я злюсь и мучаюсь, белею от злости и негодования и готов вот-вот заплакать, но держусь от слёз, они не только не переставали, посмеиваться надо мной, но и делали это с ещё большим удовольствием и дерзостью.
   Случалось, что, не выдержав, я дрался с кем-нибудь из обидчиков, но и это не помогало: не мог же я переколотить всех своих сверстников.
   Пытаясь бороться со своими сомнениями, я мучился и сильно страдал в душе, но никогда не говорил родителям о том, как меня обзывают и дразнят. Я очень стеснялся задавать подобные вопросы отцу, а тем более рассказывать о происходившем, боясь, что ему будет больно, у матери же иногда осмеливался спрашивать уклончиво и осторожно: "Мама, я русский?", "Мама, мы русские? Ты русская? А папа? Он тоже русский?" "Русский, русский ты, - отвечала мне мама, наверное, и не подозревая о моих душевных муках. -И я русская, и папа твой русский...", а я всё чаще с возрастом задавался вопросом: "Но почему же тогда так настойчиво меня обзывают евреем?"
   Когда я повзрослел до той поры, когда юноша превращается в мужчину, то внешность мою стало определить уже гораздо сложнее. Тут стали кое у кого из моих товарищей по учёбе, а к тому времени я уже вступил на стезю военного поприща, проходя обучение в суворовском военном училище, - "кадетке" в нашем фольклорном жаргончике, -проскакивали и более прозаичные предположения по поводу моей национальной принадлежности. Появлялись даже вариации на тему того, что я - татарин, а, может быть, и венгр, мадьяришко, но в общем-то, иногда, смахиваю чем-то на китайца, наверное, необычной, бескровной желтизной моей кожи, которая, подобно кличкам-прилипалам, преследовала меня всё моё детство. Придумывали мне и вовсе экзотические расы и национальности. Был я и корейцем, и вьетнамцем, и кем только не был, разве что негром никто обозвать не удосужился: цвет кожи, наверное, не позволял - но вот, представьте, что мулата во мне парочку раз признали - без этого не обошлось.
   Всё это было, и, если признаться честно, то я даже радовался почему-то быть венгром и китайцем, но если кто начинал подозревать во мне еврея, то я воспринимал это с неизменной болезненностью и страданием в душе. И почему мне так отвратно было принадлежать к этой национальности, я сам понять не мог.
   Да. Я привык к тому, что я не русский. Отец мой был мал ростом и кучеряв, что казалось мне явным признаком его еврейского происхождения, а после того, как перестал его видеть, эта мысль укрепилась во мне с закореневшей основательностью. И вскоре я научился просто радоваться про себя в душе, если вокруг вообще никто не заговаривал на темы национальной принадлежности, и не возникало споров, в которые я никогда, обычно, не вмешивался, потому что мне всегда говорили в таком случае: "А ты, вообще, не русский какой-то, сиди - помалкивай!"
   Немного позже мне стали говорить просто:
   -Слушай, ты какой-то не русский, - как будто видели меня впервые и делали тем самым для себя открытие.
   -Почему это? - продолжал неустанно спрашивать я.
   -Не знаем, - отвечали мне, - но на русского ты не похож.
   Хотя и такое отношение было неприятно, но оно было всё же мягче того дикого насмехательства и оскорблений, которые я привык терпеть в детстве от своих сверстников. Тогда-то я, наверное, и приобрёл тот комплекс "национальной неполноценности", который временами мучит меня и по сей день.
   В конце концов, в окружающем мире всё вернулось на круги своя, и мой лучший друг по училищу, отъявленный иудофоб, начал сначала сравнивать меня с Пушкиным, который, как он утверждал, был евреем, хотя и жил в России и писал по-русски стихи, потом, видя, что я при подобных его разговорах пытаюсь отмалчиваться и не принимаю этой темы, стал всё чаще и чаще подкалывать меня и другими способами в самые неподходящие и неловкие для меня моменты. И, если наши разговоры, его подклёпки, происходили наедине, я как-то ещё терпел, не обращал внимания или делал вид, что пропускаю это мимо ушей. Но на людях, в присутствии посторонних, в своём молчании я выглядел довольно глупо и виновато. В последнее время, особенно в период нашей размолвки, Охромов не упускал случая, чтобы не прямо, так косвенно затронуть больную для меня тему. Он мог начать перебранку по поводу еврейского происхождения едва ли не с половиной взвода, но те воспринимали его домогательства с должным чувством юмора, а я, не участвуя в этих перебранках, сидел в таких случаях, уткнувшись носом в книгу, делая вид, что внимательно читаю её и не слышу того, что происходит вокруг, а сам только и боялся, что вот сейчас, в пылу страсти, которая овладевала Охромовым в минуты таких перепалок, он перенесёт свой губительный огонь на меня и скажет: "А вот кто у нас настоящий еврей!" И я был почти убеждён в том, что не смогу дать ему должного отпора в том шутливом тоне, который позволил бы разрядить обстановку после такого заявления. И, хотя такого ни разу не произошло, не знаю, что после такого могло бы между нами случиться.
   К подобным выходкам Гриши у меня не хватало духа относиться как к безвинным шуткам, потому что я понимал в глубине души, что он всегда рад подковырнуть меня на этом. И, хотя его явно так и подмывало сказать подобное, - я чувствовал это почти физически, спинным мозгом, - он опасался именно того, что я воспринимаю эту проблему по своему адресу весьма болезненно и близко к сердцу, а в сочетании с моей вспыльчивостью это становилось уже опасно и непредсказуемо не только для меня.
   Иногда, когда знал, конечно, Гриша рассказывал на самоподготовке громким голосом, чтобы не дай бог не пролетело мимо моих ушей, антисемитские анекдоты, а потом, закончив свой рассказ, пока все смеялись, молча и подло, не двузначно смотрел в мою сторону. Я чувствовал этот взгляд, даже если он шёл со спины, с "галёрки", где обычно травили всевозможные побаски и байки....
   "Жид, - думал я про себя, стоя перед Охромовым, - жид!.."
   И мне было очень больно.
   Я знал, я был почти уверен, что Охромов думает в эту минуту то же самое.
   Охромов ещё долго стоял и молча глядел на меня.
   -Что же мы будем делать? - просил он наконец.
   -Хочешь, я сам отвезу твоим дружкам всё это и заберу деньги? - спросил я, честно решив, что мне так и надо поступить, чтобы не подвергать друга опасности из-за своей жадности. Пусть за свою жидовскую кровь я поплачусь сам.
   -Ты что, в своём уме? - сделал круглые глаза Охромов. - Да если ты будешь один, то тебя разделают по всем статьям! ... Осмотрят всё до последней бумажки и, в лучшем случае, дадут пинка под зад. А в худшем... Ух, я-то этих людей знаю! ... Поверь мне: они от тебя и мокрого места не оставят!..
   Он снова замолчал, что-то обдумывая, а потом сказал:
   -Ладно, поедем. ... Будь, что будет! Если что, скажем, взяли то, что там лежало, а если не нравится, - идите сами и берите. ... Правильно говорю?!...
   Встречу ему назначили в одном захолустном местечке недалеко от училища: на обширном пустыре на дальней опушке заброшенного фруктового сада на самой окраине города. За ним были лишь колхозные поля, разделённые лесопосадочными полосами.
   Это было довольно жуткое место, по которому иные побаивались ходить даже днём. Нам же предстояло встречаться там с лихими людьми, у которых ещё неизвестно что на уме.
   Пустырь этот был в километре от училища, но добраться туда можно было только на такси.
   -Ты знаешь, что-то мне не по себе, - признался я Охромову.
   -Мне тоже, - сказал он в ответ.
   Я посмотрел на него в эту минуту и едва не испугался. Лицо его было каменно бледным и неподвижным словно у гипсовой статуи. Глаза каким-то странным образом запали внутрь глазных впадин, и вокруг них на всю глазницу возникли необычные и страшные бледно-серые круги. Щёки запали ямами внутрь, как у старика.
   Слышал я, что у людей незадолго перед смертью на лице бывает её маска, но считал это бабушкиными сказками, выдумками для стращания легковерных, думал, что это всё бред выживших из ума старух, хотя и почти откровенно боялся всяческих суеверий и примет, хоть как-то затрагивающих область потустороннего.
   Может быть, и сейчас я видел на его лице нечто такое, чего он и сам ощутить не мог. А может быть, мне это показалось просто от испуга.
   Через несколько минут нам удалось поймать такси.
   Шофёр по нашей просьбе подогнал машину к самому забору у спортгородка, и мы, как мне показалось, долго перебрасывали через забор кипы бумаги и грузили их в багажник потрёпанного "Москвича".
   -Куда поедем, ребята? - поинтересовался таксист, подъезжая к выезду на проспект.
   -Пока в сторону аэропорта, - ответил Охромов.
   Водитель крутанул налево, подождав, пока от остановки отъедет троллейбус, прибавил газу, от чего сильно поношенный двигатель малолитражки задребезжал и застучал клапанами, переключил передачу и снова заговорил с нами:
   -А вы что, мужики, мусор подрядились выбрасывать, что ли?..
   Я услышал его смех и подумал: "Разговорчивый попался..."
   -Да, только зарывать, а не выбрасывать, - съязвил Гриша.
   -Да ну? - удивился таксист.
   -Ну да, - подтвердил Охромов.
   -И зачем это вам?
   -Надо так....
   Таксист покачал головой и замолчал, сосредоточившись на дороге.
   Я сидел как раз позади водителя, смотрел на его лысеющую голову и думал: "Сейчас сдерёт с наш трёшку, гад, и сдачи не даст. Сколько раз такое было! Знает, что из гордости сдачи не попросим. А, если напомнишь, ответит, что мелочи нет! По субботам, наверное, пиво трескает с селёдкой в какой-нибудь занюханной пивнухе на "левые" деньги, да ещё приятелей-собутыльников угощает. Ему-то что, - деньги дармовые!.. И пьянчужки его за это, наверняка, сильно уважают. Он у них в доску свой. А интересно, сколько он вот так зарабатывает за день?.. Червонец?.. Два?!"
   Мне вдруг захотелось треснуть этого старого, толстого хряка, нагло и надменно разговаривающего с нами, чем-нибудь увесистым и тяжёлым по его лысине, чтобы он знал, с кем имеет дело.
   -Э-э-э, подожди, разогнался! - Охромов всполошённо задёргал таксиста за плечо.
   -Что такое? - испуганно обернул тот свою морду с отвисшими бульдожьими щеками, даже от мягкой зеленоватой подсветки приборной доски отсвечивающими нездоровыми, багровыми пятнами румянца.
   Машина резко затормозила и прижалась к обочине.
   -Что такое? - переспросил шофёр после остановки.
   -Поворот проскочили! Что такое, что такое! - зло огрызнулся Охромов. - Разогнался тут, понимаешь ли! Сдавай теперь назад!
   -Вы бы так сразу и сказали, - ответил, успокаиваясь водитель, переключая передачу и глядя мимо нас в заднее окно автомобиля.
   -Давай, давай. Назад, а потом направо, - командовал Охромов.
   -На грунтовку что ли?! - спросил таксист, изумлённо подняв брови и выпучив глаза. Машина снова затормозила, водитель отвернулся и, не глядя на нас, сказал, - не, ребята, я на грунтовку не поеду, вылазьте здесь, если вам надо.
   -Что такое?!... Испугался, то ли?! - Охромов от возмущения подпрыгнул до потолка салона.
   -Чего мне пугаться? - протянул мужчина, вглядываясь в мигающие где-то далеко за пустырём впереди и справа цепочки и сеточки из белых, жёлтых и оранжевых огней, в которых угадывались дома и улицы Роменки, находящегося за большим полем окраинного микрорайона города.
   -Не знаю - чего! Может нас?!...
   -Вас?! - туша всем корпусом повернулась к нам, оценивающе осмотрела Охромова, а потом меня своими рыбьими, водянистыми, тусклыми глазами и захихикала. - Вас... Хе-хе-хе.... Да нет, брат, вас-то я как раз и не боюсь! И не таким соплякам шею мылил - случалось! - он опёрся своей здоровенной ручищей на спинки кресел и заключил. -Так что вылазьте и не выступайте!
   Во мне всё закипело от негодования. Но я был в растерянности, не зная, что и предпринять. Наглость, с которой разговаривал с нами таксист, была возмутительна. Видимо, этот хам давно не получал ни от кого по морде.
   Охромов затрясся и позеленел от злости. Я видел, как в нём борются желание ударить наглеца и страх получить в ответ ещё больше. Видно было это, и таксисту, и он, чувствуя своё превосходство и робость противника, улыбался нам прямо в лицо, скалясь золотыми коронками на нескольких зубах.
   Гриша, видимо, всё-таки порядком оробел и не решился ударить. Я тоже сидел довольно смирно, испытывая внутри борьбу желания и страха и чувствуя приближение минуты позора. Я и хотел, и не мог себя заставить ударить по этому широкому лицу. Смятение моё подавляло волю. Казалось бы, что стоит ударить его. Надо только приложить всю силу, чтобы удар был сокрушительным, наверняка. Но между желанием и действием, воображаемым и реальным лежала огромная пропасть, прыгнуть через которую не хватало решимости.
   Охромов зашарил рукой по своей одежде, потом залез за пазуху. Вид у него был, хотя и испуганный, но какой-то самоуверенный. Глаза его словно говорили: "Сейчас, сейчас, погоди у меня!"
   Внезапно в его руке возникло что-то чёрное, тускло поблёскивающее в блеклом свете лампочек приборной доски. В полумраке я угадал дуло пистолета. По всей вероятности это был пистолет Макарова или какой-то близкой по конструкции ему системы. Я ещё не успел удивиться такому повороту событий, как услышал команду Охромова:
   -А ну, езжай, сволочь, куда тебе говорю!.. Иначе сейчас же тебя изрешечу!..
   Охромов был крайне взволнован, и я, сидя рядом, чувствовал, как его тело дрожит крупной нервной дрожью.
   Мне было знакомо это состояние. Оно наступает у человека при сильном возбуждении нервной системы, когда чрезмерно расходуемая энергия нервов выделяется через это мелкое, но частое сокращение миллионов подчинённых им мышечных волокон тела. Ничего хорошего такая дрожь не сулила. Она сковывает свободу движений тела, и вместе с тем обволакивает ум какой-то туманной пеленой, которая весьма сильно тормозит реакцию. Людям хладнокровным, с крепкими нервами, постоянно тренирующим свою психику, такая стрессовая лихорадка в экстремальных ситуациях не знакома. Они вполне контролируют свои действия, так же, как и в обычных условиях.
   -Ах ты, мурло!.. А ну, брось пушку! - мужик потянулся к руке Охромова, державшей пистолет, но тот отстранил её дальше.
   -Я сказал: езжай, куда говорю, а не то шлёпну! - повторил Охромов уже немного увереннее.
   -Да я тебя самого сейчас шлёпну, образина! - закричал мужик, хватая моего приятеля за грудки. Для этого ему пришлось перегнуться через своё сиденье и навалиться всей массой тела на его спинку.
   Таксист каким-то образом вместился своей тушей в небольшое сравнительно пространство между спинкой и потолком салона, а потом навалился, налёг всей своей тяжестью на Гришу.
   Завязалась возня. Я услышал, как что-то с глухим стуком упало на резиновый полик автомобиля. "Наверное, пистолет!" - подумал я.
   Рядом со мной в мелькающем свете фар проезжающих мимо автомашин боролись двое: мой приятель и друг по училищу и какой-то наглый, неизвестно откуда на нашу голову взявшийся нахалюга-таксист, огромный, как медведь, килограммов за сто, наверное. Они боролись, а я не мог помочь, потому что не знал, куда и как подлезть, чтобы пособить другу, а не оказаться вместе с ним подмятым под эту тушу.
   Вообще, всё произошло так быстро и неожиданно, что я ещё и не успел толком осознать, то же это такое делается.
   Охромову явно было туго. Шофёр давил его своим весом, пытаясь к тому же схватиться за Гришкино горло, да ещё и отталкивался спиной от крыши машины, отчего та "глюкала" стальным листом и ходила ходуном вверх-вниз.
   Всё это было мне едва видно, поскольку то и дело, после того, как очередная проезжавшая мимо машина освещала салон своими фарами, наступала полная, слепая темнота, в которой ничего невозможно было разобрать. Но только глаз начинал привыкать к этому полумраку, как новое встречное или попутное авто слепило мне глаза.
   Некоторое время до меня никак не могло дойти, что всё, что происходит рядом со мной не шутки, что это всерьёз, что борьба-то, возможно, приняла такой оборот, что идёт не на жизнь, а насмерть, поэтому я долго не ввязывался в драку, но потом вдруг словно опомнился, осознав, что ещё минута-другая, и мужик окончательно разделается с Охромовым, а потом возьмётся и за меня, и тогда нам обоим придёт конец.
   Спрашивать у таксиста, что тот собирается делать с Гришей, а потом и со мной, было, по меньшей мере, глупо и наивно: "Дяденька, а вы нас не будете убивать?!.." А он, конечно же, ответит: "Нет, ребятки!.. По попке сейчас вам настукаю, да к мамке отпущу!.."
   В общем, чем бы ни кончилась победа этого толстяка, - даже тем, что он отвёз бы нас в милицию, - нам ничего хорошего она не сулила.
   Нужно было что-то делать, поскольку победа сейчас зависела только от того, как быстро я начну действовать и что предприму.
   В какой-то момент мне сделалось невыносимо страшно. Я испугался, что таксист не оставит никого из нас в живых. В голове ещё неслись глупые мысли: "Не может быть! Я не хочу умирать! Такого не может быть! Как это так. Жил-жил и вдруг - на тебе! ... Да и, из-за чего?!... Из-за чего?! ... Нет, такого не может быть!" - а рука уже шарила внизу, по полу салона. Несколько раз она натыкалась в кромешной тьме на другую руку, тщетно искавшую что-то внизу тоже уже не потому, что в этом было спасение, а потому, что это было ещё движение, ещё жизнь.
   Секунды Гриши были сочтены. Ещё несколько мимолётных мгновений - и всё!...
   Я слышал, как где-то совсем рядом в темноте хрипел, захлёбываясь, мой дружок, но ничего не мог сделать, чтобы ему помочь, так до конца, наверное, и не поняв ещё, что всё, что происходит, не сон, что это не понарошку, и потому руки мои слушались меня очень плохо. Я двигался будто в кино с замедленной скоростью кадра: рука искала пистолет с каким-то отрешённым от всего происходящего спокойствием, внимательно и скрупулёзно прощупывая сантиметр за сантиметром пола, сплетаясь иногда с рукой Охромова, которая хваталась за неё холодной и потной ладонью, словно пытаясь раздавить мёртвой хваткой цепких в предсмертной агонии пальцев. Я даже не мог дать себе отчёт, почему и зачем я ищу эту железную игрушку, словно автомат, выполняющий заданную кем-то программу, который производит одно и то же действие. Разве нельзя сейчас было сделать что-нибудь другое для нашего спасения? Наверное, можно было....
   Внезапно дверца салона отворилась, и в машине загорелось посадочное освещение.
   Я первым заметил это и, подняв голову, увидел фуражку милиционера, заглядывающего в салон.
   Он бросил быстрый взгляд на меня, потом несколько секунд наблюдал за дерущимися.
   Таксист к этому времени полностью перевалился на заднее сиденье и пытался теперь, скользя ботинками, найти точку опоры на полу.
   -Так, граждане, что вы тут вытворяете? - спросил, наконец, милиционер, когда ему надоело смотреть на всю эту возню.
   Таксист приподнялся на руках над сиденьем и, увидев стража порядка, всполошился, сел рядом со мной, рывком приподнял посиневшего уже Гришу и ответил:
   -Да ничего особенного, товарищ начальник! ... Балуемся!
   -Балуетесь?! - удивлённо глядя на Охромова, недоверчиво спросил милиционер.
   -Балуемся, балуемся, - скороговоркой затараторил таксист, пытаясь убедить милиционера.
   -А ну-ка, вылазьте из машины! ... Сейчас разберёмся, как вы тут балуетесь! - скомандовал сержант. - Вась! Пойди-ка сюда! - позвал он кого-то из темноты. - Тут что-то странное происходит.
   Таксист словно пробка из бутылки выскочил из машины, переползши при этом через меня и едва живого Охромова, бледного и страшного, как сама смерть.
   -Гражданин начальник, здесь всё нормально! ... Вот, посмотрите: я везу двоих славных парнишек, курсантов. ... Всё хорошо....
   -А что за возню вы там устроили с пассажирами?
   -Да что вы! ... Какая возня?! Так просто: побаловались, да и только!
   -Побаловались?!... Хорошо же это баловство! ... Вы посмотрите, он же еле живой сидит! - показал сержант пальцем на Охромова.
   -Да знакомые это мои, очень хорошие. ... Родственники почти... вот тот, с которым я боролся, так то сын моего друга детства. А рядом - его приятель. Но, как видите, приятеля-то я и не трогаю. А с ним я так, ради шутки завязал возню.... Да вы у ребят спросите, они вам сами скажут, - оправдывался, как мог, хитрый таксист.
   К стоявшим на улице подошёл ещё кто-то, и мы услышали голос сержанта, что-то ему объясняющего и пытающееся его перебить лепетание нашего водителя, испуганно старающегося вставить в разговор хоть одно своё слово.
   -Ты представляешь, Василий, заглядываю внутрь, а эта туша навалилась на парнишку и душит его, что только есть силы.
   -Да мы же в шутку, гражданин начальник, в шутку!..
   -Хороши шутки! Да тот, бедолага, аж хрипел. Я-то слышал. И сейчас синий весь сидит, полупридушенный.
   -А второй кто там? - послышался чей-то голос.
   -С ним, наверное, ехал, - ответил сержант, - да растерялся, по-видимому.
   -Ну-ка, предъявите документы, товарищ шофёр! - снова сказал незнакомец.
   -Сейчас, сейчас! - с готовностью отозвался наш водитель-мордоворот.
   На улице зажёгся фонарик: милиционеры рассматривали документы.
   Гриша, кажется, пришёл в себя, но ему было нехорошо, и он корчился от спазм в горле, однако, найдя в себе силы поднять с пола пистолет и сунуть его между передними сиденьями, положив рядом с переключателем коробки передач.
   В это время к нам заглянули, светя в лица фонарём и спросили:
   -Кто здесь потерпевший?!... Кого душили?!
   -Да не потерпевший я, - ответил, стараясь говорить, как можно ровнее и спокойнее, Охромов, - мы действительно баловались.
   Луч света на несколько секунд уткнулся в лицо Охромова.
   -Баловались... Хороши у вас шуточки. Вы курсанты, что ли? - спрашивал всё тот же голос. Лица человека и его фигуры не было видно в слепой темноте позади яркого, ослепительного луча фонаря.
   -Да, курсанты, - подхватил я, чувствуя, что Гриша ещё не в состоянии долго говорить, и каждую секунду может сорваться на кашель от першащих в горле спазм. - Неужели не видно?
   -По форме-то - курсанты, а там - кто вас знает!.. Документы можно ваши посмотреть?!...
   -Извините, - продолжал я, давая возможность отдохнут и прийти в себя Охромову. - Но вы нам тоже не представились. Мне, например, совершенно вас не видно. В каком вы звании и вообще.
   -Лейтенант милиции Панченко, начальник оперативного патруля, - послышалось из темноты. - Да вы вылазьте сюда из машины! ... Здесь разберёмся!
   -Ну, хорошо, - я достал свой военный билет.
   Минуты две милиционер изучал мои документы, светил то и дело мне в лицо фонарём, а потом, вернув их обратно, снова обратился к водителю:
   -Почему останавливаетесь в неположенном месте?
   -Виноват, товарищ начальник, исправлюсь!.. Так получилось!..
   -Как это, так получилось?! Можно подумать, что вы не водитель этой машины, а, в лучшем случае, пассажир, как вот эти ребята. Нет, вам придётся проехать с нами до поста ГАИ, а там уж пусть с вами дорожная служба разбирается. Я думаю, что просто так, "без дырочки", дело не обойдётся.
   -За что же это, гражданин начальник?!... Чего ж я такого сделал? Давайте, может, здесь как-нибудь разберёмся....
   -Четвертной, - раздался еле различимый полушёпот милиционера. Он отвёл водителя подальше от машины.
   -Четвертной?!...
   -Это мы ещё дёшево берём за такой букетик. Ты нас благодарить ещё должен.
   После минутной паузы в темноте зашуршали бумажки.
   -Давай, сваливай отсюда, да поскорее. Куда ты их везёшь? - послышался голос сержанта.
   -Да вот сюда свернём сейчас, на просёлочную дорогу. Я потому и остановился, что проскочил мимо.
   -Ага, а драться чего начал с ними? - спросил язвительно лейтенант.
   -Да, нет, я же говорю, что мы не дрались, а боролись....
   -Ладно, надоело слушать твой бред. Вали отсюда, да поскорей! И радуйся, что мы сегодня такие добрые! Попался бы ты нам под горячую руку! ....
   -Шакалы! - выругался таксист, садясь на своё место за руль. - Надо же!.. Как из-под земли выросли!.. Твоё счастье, парень!.. Радуйся, что так всё получилось, не то кончил бы я тебя, как пить дать! Меня лучше не злить, я нервный, любого со злости укокошу и глазом не моргну!.. А ты тут со своей пукалкой прыгаешь!.. Дурачок!
   Милиционеры ушли вперёд, где горели два красных глаза патрульной машины.
   Таксист включил фары, и было видно, как они, сев в "бобик", наблюдают за нами, как наш водила сдаёт назад и поворачивает направо, на грунтовую дорогу.
   Гриша уже совсем отошёл, протянул вперёд руку и, нащупав свой пистолет, спрятал его за пазуху.
   Машина, прыгая по ухабистой грунтовке, отъехала от трассы несколько сотен метров, выхватывая из темноты фарами стройные тополя, выстроившиеся справа от дороги ровной шеренгой, и остановилась, как мы и попросили, на опушке лесопосадки, граничащей с окраиной огромного, некогда цветущего, а теперь заброшенного и дикого сада.
   Место было самое что ни на есть дикое и тёмное.
   Я боялся, что разгоревшаяся между Гришей и таксистом смертельная ссора вспыхнет сейчас с новой силой, и тогда уже ничто не поможет и не изменит нашей судьбы, но они, словно сговорившись, вели себя весьма мирно по отношению друг к другу и даже корректно.
   Мы выгрузились и безо всяких дали таксисту "троячку", опасаясь, как бы он не потребовал больше: ведь он-то заплатил милиционерам четвертную. Впрочем, он сам был виноват: с клиентами не спорят.
   Проехали мы не больше полутора километров, но водитель и не подумал дать нам хотя бы рубль сдачи, а принял трёшку, как должное, и даже остался недоволен.
   Он молча хлопнул дверцей, развернулся, дав юзом по раскисшей грязи, обдал нас напоследок брызгами чёрной жижи, и давя на газ, стал быстро удаляться.
   Машина ещё с минуту вихляла в темноте двумя красными глазами своих габаритов.
   Гриша посмотрел на свои часы со светящимся фосфорическим циферблатом и сказал:
   -Кажись, не опоздали....
   У меня не было никаких сил разговаривать с ним после того, что произошло. Только теперь я почувствовал, сколько сил потратил за это весьма непродолжительное время. Однако я всё же спросил:
   -Откуда у тебя пистолет?..
   -От верблюда! - устало, но всё же не без сарказма ответил Охромов, и я почувствовал в его голосе обиду и упрёк, наверное, за то, что не смог помочь ему там, в машине. - Ты что хочешь, чтобы я на такое дело шёл невооружённым?!... Это ты, наверное, даже перочинного ножа не взял.
   Я не ответил и подумал, что слишком плохо знаю Охромова и его жизнь.
   -Зря мы всё-таки такси отпустили, - посетовал я, чтобы нарушить неловкое молчание, воцарившееся между нами, хотя на самом деле то, о чём я говорил, было мне до высшей степени безразлично. - Назад придётся пешком топать....
   -Ты соображаешь, вообще, что говоришь?! - вспылил и чуть не бросился на меня с кулаками Охромов. - Зачем мне лишний свидетель?! Уже и того достаточно, что он мою пушку засветил и, в случае чего, может застучать как не фиг делать! .... Мы итак сильно вляпались, ещё ничего толком не успев!
   -Ну, в этом ты сам и виноват, - ответил я с упрёком Грише, тоже начиная горячиться. Видимо, нервы у нас были на взводе до предела. - Зачем ты достал пистолет?!... Никакой необходимости в этом не было! Я сомневаюсь, что ты бы смог в него стрелять, да и он это понял. Ведь он тебя, как сынка, заломал, и пушка твоя не помогла! Раздразнил только человека. Если ты и сейчас начнёшь своей дурой махать, то представляю, что тогда будет....
   -Замолчи! - угрожающе процедил сквозь зубы Охромов, шипя словно змеюка, и я не столько увидел, сколько ощутил в темноте его звериный оскал.
   Время для ссоры было самое неподходящее. К тому же у Охромова всё-таки был пистолет, а у меня - шиш с маслом, как он правильно заметил, я и не удосужился позаботиться о собственной безопасности. Что это было: наивность или глупость, или совершенное незнание того, как подобает вести себя при подобных сделках? И, хотя вряд ли Охромов начал бы и перед моим носом размахивать пистолетом: это было по крайней мере глупо, - хотя его поведение в предверии, как выяснилось непредсказуемо, - я всё-таки замолчал.
   Так, не разговаривая больше друг с другом, мы простояли в кромешной тьме минут десять-пятнадцать.
   В небе над нами уже в полной красе своей раскинулась россыпь звёзд.
   Их было несчётное количество. В городе не бывает такого звёздного неба даже в самые ясные и безоблачные ночи, потому что уличные фонари и свет от сотен тысяч лампочек, зажигающихся в окнах домов, во дворах и у подъездов, рассеивая свой тусклый свет, вместе создают ту плотную пелену призрачного желтоватого марева, которым светится городское небо для тех, кто наблюдает его издалека, которое и поглощает большую часть звёзд средней и малой яркости. Их далёкий свет не в состоянии пробиться через этот самосветящийся ночной туман, словно шапка прикрывающий сверху городские улицы.
   Сейчас же в небе над нами не было этой вуали, и тысячи тысяч небесных светлячков весело перемигивались друг с другом в головокружительной, бездонной высоте.
   Весь небосвод от горизонта до горизонта был усеян этим тончайшим звёздным кружевом, и я подумал, что когда-то, очень давно, когда городские улицы ночами утопали во мраке, таком же, какой был сейчас вокруг нас, не мудрено было стать Коперником или Галилеем, наблюдая каждый вечер над крышей своего дома величественное молчание переполненного звёздами неба.
   Над нами ярко горел россыпью звёздного песка Млечный путь, пересекая от края до края небо своей неровной вселенской дорогой. В некоторых местах звёзды сливались в белые пятна, настолько близко были они друг к другу, и на чёрном бархате небосвода они горели подобно граням бриллианта.
   У меня вдруг возникло отчётливое ощущение полёта нашей планеты, этого огромного космического дома человечества, крохотного островка жизни и тепла в бесконечно огромном, холодном и бесприютном космосе, среди немых, величественных и далёких звёзд. Мне показалось, что вокруг нет даже атмосферы, и всюду только разреженное космическое безбрежье, а мы с Охромовым - космонавты, покинувшие свой космический корабль и вышедшие в открытый космос.
   Близость этого безжизненного чёрного вселенского океана обдала душу неописуемым, но мимолётным, почти призрачным холодом безмерного страха перед бесконечностью пустоты и небытия.

Глава 22.

   Зачарованный ночным небосводом, усеянным мерцающими, почти осязаемыми, ночными светилами, я и не заметил, что к нам по грунтовой дороге приближается машина.
   Лишь когда свет её фар полоснул по нам несколько раз, вырвав из темноты наши фигуры и окружающие нас деревья низких, приземистых, одичавших в конец яблонек, я обратил на неё внимание.
   -Едут! - Охромов сплюнул и засунул руки в карманы брюк, содрогнувшись все телом точно от озноба и съёжившись от быстро наползающей прохлады, которая, несмотря на самую середину лета уже властвовала ночами в здешних краях.
   -Они? - спросил я.
   -Скорее всего.... Кто ещё поедет по этой заброшенной и небезопасной дороге? ... Лучше уж дать крюк по городу, чем встретиться здесь с такими вот рожами, как эти! Тем более, после дождей землю размыло в грязь. Дорога стала скользкая.... Кроме них быть больше некому.
   Внезапно, не доезжая метров двести-триста до того места, где стояли мы с Гришей, автомобиль, ехавший прямо к нам, вдруг повернул направо и скрылся в зарослях сада.
   -Хм-м!.. Странно!.. Они это или не они?.. Теперь я ничего не пойму! Там ведь совхозные теплицы... бывшие - теперь одни развалины. Может, это кто-то приехал набрать кирпича или ещё каких-нибудь стройматериалов? А может быть, это и они, совершают какой-нибудь хитрый обходной манёвр, - размышлял вслух Охромов.
   Мы простояли ещё минут пять в темноте, неведении и неизвестности, напряжённо ожидая каждую минуту, что сейчас кто-нибудь вынырнет из темноты. Но ничего не происходило: машина как сквозь землю провалилась. Не было ни слышно, ни видно ни её, ни её пассажиров.
   Вдруг мы увидели, что с трассы на просёлок поворачивает ещё одна машина. На этот раз нам даже удалось разглядеть, что она легковая. Через пару минут она затормозила совсем рядом.
   Это была серая "Волга" одной из самых последних модификаций. Цвет её угадывался в отблесках подфарников. Машина была совсем новая, наверное, не успевшая ни разу ещё побывать на мойке, потому что в зеркальном, лакированном корпусе отражались крупные звёзды, горевшие на небосводе.
   Двигатель машины заглох, и когда открылись дверки, в салоне в свете посадочных огней я смог различить шестерых мужчин, один из которых был за рулём, а четверо жались на заднем сиденье.
   Охромов подошёл к машине, поздоровался со всеми, когда сидевшие в ней вылезли наружу, пожимая всем по очереди руки, и о чём-то заговорил с одним из них, который, по-видимому, и был среди всех главным.
   Разговор продолжался минуты три. Остальные стояли и внимательно слушали. Потом приблизились ко мне. Кто-то включил фонарик и направил луч света прямо мне в лицо. Я инстинктивно поморщился и загородился ладонью руки, ослеплённый ярким светом.
   -А это кто? - услышал я грубый мужской голос.
   -Это со мной, - ответил Охромов, - мой друг.... Он помогал мне. Я один ни за что бы не справился!..
   -А не продаст? - опять спросил властный голос.
   -Нет, что вы! - заручился за меня Гриша. - Я его четыре года знаю.... Надёжный парень.
   -Смотри, дело твоё. Только учти, гонорар на двое я увеличивать не собираюсь. Хочешь - делись с ним пополам, а хочешь.... Может, твой друг за просто так тебе помогал?.. Да ты лицо-то открой, иль боишься? - я понял, что это обратились уже ко мне.
   На меня посветили ещё минуту-две, посмотрели, потом тот ж голос снова разрезал, разогнал ночную тишину:
   -Ладно, давай показывай, что вы привезли.
   От этого предложения у меня всё внутри похолодело и оборвалось. Я ощутил натуральный животный ужас бычка, приведённого на бойню.
   Говоривший подошёл к стопкам бумаги, лежавшим на дороге, затем направил луч фонарика на ворохи тетрадей и журналов, наклонился к ним и стал рассматривать. Остальные столпились возле него. Я видел, как Охромов, стоя рядом с ними, дрожит от страха. Я без труда угадал его тень среди остальных, возникших в лучах фонарика. Он трясся как осиновый лист, и только то, что никто в эту минуту не обращал на него внимания, не выдало нас.
   -Так, так!.. По количеству - много, а по качеству......
   Мужчина запустил в тетради свою руку, что-то ощупывая там, в середине стопки, потом сказал Охромову, показывая на стяжки, которыми всё это хозяйство было перетянуто:
   -Ну-ка, развязывай!..
   Я представил себе, как сейчас он возьмёт первую попавшуюся ему тетрадь, - всё равно какую, потому что среди них нет ни одной из тех, которые нужны, откроет ее и увидит, что это конспект какого-нибудь курсанта, пусть и когда-то секретный, но, тем не менее, совершенно не нужный ему, откроет другую, а там тоже самое, третью, четвёртую, и там всё то же!.. Обман наш откроется со всей откровенностью и наглостью. И тогда.... Что будет тогда?!... Я не мог себе представить, но чувствовал, что тогда будет нечто страшное....
   Бывают в жизни такие моменты, что вспоминая их потом, невозможно самому понять, что же тогда всё-таки произошло, и как тебе удалось спастись, когда уже, казалось бы, нет никакой надежды на спасение, как миновала, как прошла мимо страшная опасность, так ужасавшая некогда своей безысходностью и стремительностью.
   Про людей, вышедших из таких переделок, говорят: "В рубашке родился!"
   "Кому гореть, тот не утопнет!" - гласит мудрость фатализма. Не буду спорить, насколько она верна и правомочна, но именно в те роковые минуты, когда смерть вдруг задышала мне прямо в лицо своим леденящим душу дыханием, чей-то голос, неизвестно откуда, может быть, из глубины меня самого, сказал: "Будь спокоен, с тобой ничего не случиться, чтобы ни произошло!" И я неожиданно для самого себя успокоился и наблюдал дальнейшее с видом и чувством беспристрастного, непричастного и спокойного зрителя. Я знал..., я был теперь уверен, что сегодня эти люди не смогут мне ничего сделать, что бы не произошло.
   Что это было? Наитие, предчувствие, рождённое в глубинах подсознания в движении тайного процесса жизни мозга, решающего задачи с десятками неизвестных величин, соединяющего в себе и прошлое, и настоящее, и будущее той жизни, что протекает в потаённых глубинах, граничащих с небытием и сверхъестеством сущего, где воля и сознание человека не во власти творить и что-нибудь решать. Лишь иногда, в минуты самой большой опасности, всплески оттуда, подобно извержениям из кратера вулкана, достигают поверхности нашего сознания и приносят хорошие или плохие вести, которые доносят до трепещущей жизни то, что ей давно уже предопределено где-то там, в глубинах неведомого. Видимо, в каждом звучит этот слабый голос, именуемый обычно интуицией, но для одних он слышнее, а другие неимоверно глухи к его звукам и, возможно, не слышат его никогда.
   Быть может, это и была та самая интуиция, которая до селе ни разу не вещала мне, а, может быть, внушение какой-то внешней могучей воли стоящей надо мной, за моей спиной и охраняющей судьбу, доколе не надоест или не запретит, от трагических тупиков, пока не достигнет человек того предельного порога существования, того удела рокового, что предначертано ему не пересечь в своей жизни расположением покровительствующих ему светил.
   Не знаю, что это было, но я был совершенно спокоен и уверен, что ничего сегодня не пойдёт мне во вред. Это обострённое чувство уверенности усилилось теперь, в момент самой высшей, смертельной опасности, когда дух смерти уже витал рядом.
   Я действовал словно по чьей-то указке, как марионетка над ширмой кукольного театра, как артист, играющий роль и знающий, что после спектакля он будет сам собой, другим человеком, которого совершенно не касаются опасности и беды его сценического образа....
   -Ну, что стоишь?!... Развязывай, говорю! - повторил мужчина, сидящий на корточках перед нашими бумагами, обращаясь к Охромову.
   Бедный Гриша застыл в оцепенении. Он был не в силах двинуться от страха и уже, наверное, считал себя мертвецом.
   -Гриша, не тяни резину! - обратился я к нему из темноты. - Развяжи стопку. Только связывать они сами будут!
   Гриша посмотрел на меня отрешённо, словно видя в первый раз, потом поднял в удивлении брови и, присев, начал развязывать верёвку. Она не поддавалась, и тогда он принялся неистово рвать узел зубами, цепляясь за него руками, словно от того, как быстро он развяжет его, зависела его дальнейшая судьба.
   Мужчина обернулся ко мне и изучающе рассматривал меня в течение нескольких секунд, подсвечивая фонарём. Я стоял в это время спокойно, с достоинством глядя в темноту, туда, где, по моему мнению, были его глаза. Он произнёс, угрожающе растягивая слова:
   -Я бы на твоём месте помалкивал, парень!..
   -Это почему же? - с вызовом в голосе, будто бы не находился в положении кролика предо львом, спросил я у него. - Мы сделали своё дело и теперь требуем, чтобы нам заплатили обещанное, а вы устраиваете здесь обыск.
   -Заплатить-то мы заплатим! - ответил мужчина из темноты - я уже догадался, что среди прочих он здесь старший. - Но и себя дурить не позволим. Мы не собираемся брать у вас кота в мешке! Сначала проверим, что вы нам привезли, а потом, если подойдёт товар, то заплатим, как и обещали, а если нет....
   -Как это "нет"? Что, вы нам не доверяете? - удивился между делом Охромов.
   -Нет, почему же!.. Но.... Доверяй, но проверяй!.. Знаешь, наверное, такую поговорку?.. То-то же!
   В это время Охромов как раз закончил мучиться с узлом.
   Несмотря на его остервенение, с каким он на него набросился, работа у него двигалась довольно медленно. Освобождённые от своих оков тетради расползлись во все стороны, образовав кучу.
   -Ну, вот! - сказал всё тот же голос, - всё время лишь он один достигал моих ушей, словно все остальные были немыми. - Сейчас проверим, что вы там привезли!
   Гриша с плохо скрываемым ужасом отшатнулся назад. Мне казалось, что ещё минута-другая, и он сорвётся в сумасшедшее бегство, которое невозможно будет уже остановить.
   Главарь взял в руки первую попавшую тетрадь, открыл её и уставился в текст, пытаясь прочесть бисер шариковой ручки. В прыгающем и мигающем свете фонаря сделать это было довольно сложно: светил на тетрадь один из приехавших с ним из-за его спины.
   Охромов съёжился будто в ожидании удара....
   Почудилось ли мне, но тут я увидел, как две неясные тени, чем-то похожие то ли на мохнатые чёрные лапы огромной кошки, то ли на кисти человеческих рук, словно рождённые мраком ночи, возникли из тьмы и легли на глаза читавшего. Всё виделось мне так отчётливо, что я удивился, почему никто больше не обращает на происходящее никакого внимания: нечто легло на глаза бандита так реально и зримо, будто пелена, что было непонятно, почему даже тот, кого касались эти "руки", не чувствует их прикосновения.
   В нескольких шагах от меня, так близко и, в то же время, так недоступно далеко вершилось нечто мистическое и потустороннее.
   Чёрная, мохнатая шерсть, лоснящаяся фосфоресцирующими переливами, была так противоестественна, что мне сделалось жутко от одного её вида. Там, где её не было, грубая морщинистая кожа тоже была черна как смоль, черна настолько, что даже мрак ночи или бездна космоса казались теперь светлее этой кожи. Перед её чернотой бледнел любой мрак. Я попытался разглядеть хозяина этих рук, но он растворялся где-то вокруг, в ночной мгле, и был сама темнота, сам мрак. На фоне этой тьмы те, кто стоял вокруг даже в самом глубоком мраке, казались стоящими на освещённой площадке, но хозяин чёрных лап или рук оставался неразличимым, как я ни напрягал своё зрение.
   Было странно, но я и не испугался, и даже не удивился, словно бы ожидал этого....
   Главарь продолжал разглядывать текст так, будто бы ему ничто не мешает кроме фонаря, прыгающего в руке его помощника. Все остальные стояли вокруг и ждали, что тот скажет.
   Охромов всё так же ёжился в ожидании неминуемой расплаты. И только один я видел эти чёрные мохнатые руки, играющие в страшные жмурки с человеком. Мне уже было ясно, что произойдёт дальше.
   В эту минуту я поймал себя на мысли, то кто-то большой, могучий и страшный решил помочь мне, оказать эту услугу, которая ему, вероятно, ничего не стоила, а для меня и моего друга означала счастливое спасение.
   Сердце моё наполнилось нечаянной благодарностью, которая странным образом перемешалась в нём с жутью от видимого. В эту минуту я готов был отдать этой сверхъестественной силе всё, что у меня было за то, что она снизошла помочь простому смертному в минуту смертельной опасности. Я даже готов быть любить её за то, что та приняла участие в судьбе такого маленького, незаметного, крошечного существа, как я, чья жизнь по сравнению с ней - мимолётное порхание мотылька-однодневки.
   Я не знал, чем заслужил такое благоволение, и даже не знал, кому воздать хвалу за чудесное спасение, но готов был теперь выполнить любую волю этого сверхъестественного существа, явившегося на землю, чтобы спасти меня от опасности. Наверное, так же должен какой-нибудь рыжий муравьишка-несмышлёныш благодарить меня, которого я поддел бы палочкой и вытащил из воды на сухое место, а не прошёл бы мимо лужи, в которой он тонул.
   У меня вдруг успела промелькнуть мысль, что расплачиваться за эту маленькую услугу мне, по-видимому ещё предстоит, причём именно мне, потому что это видел только я, и, значит, было сделано для меня....
   -Отлично, великолепно! - воскликнул вдруг главарь, продолжавший сидеть на коленях и разглядывать тетрадь. Он захлопнул её, и в это же самое мгновение чёрные мохнатые ручищи нырнули куда-то в темноту и исчезли бесследно.
   Мужчина встал с корточек, бросил тетрадь в кучу остальных и бросил Охромову:
   -Завязывай и бросай в багажник.
   Охромов, так ничего и не понявший и едва успевший опомниться, машинально шагнул к куче.
   -Стой!.. Куда? - крикнул я не своим от наглости голосом, и Охромов невольно остановился и посмотрел на меня. - Нет, завязывать это будете вы! Мы вам привезли всё аккуратно связанным. Вам надо было проверить - вы и завязывайте всё обратно!..
   Главарь глянул на меня зло, но растерянно, но мне было не страшно. Я чувствовал, что некто, вмешавшийся в процесс, теперь не даст ему ничего со мной сделать.
   -Не надо злиться, - продолжил я. - Давайте нам наши деньги, мы их честно заработали. А вы делайте с этими бумагами всё, что хотите. Это уже не наша забота.
   Моё неожиданное хамство проявилось столь внезапно, что бандит растерялся и у него пропал дар речи.
   Наконец, он пришёл и выдавил кому-то в темноту позади себя:
   -Вася, пойди завяжи....
   "Что-то везёт нам сегодня на Васю!" - подумалось мне.
   Какой-то парень в шляпе вынырнул из темноты и нехотя начал складывать тетради, собирая их в стопку, которая то и дело рассыпалась.
   -Итак, мы ждём заработанное! - продолжил я воодушевлённо. - Да, и ... чуть не забыл!.. Давайте играть честно! Мне Гриша говорил, что за несвоевременную доставку вы собираетесь снять с нас часть первоначально причитавшейся суммы. Я советую этого не делать, хотя бы из уважения к себе!.. Выплатите нам, пожалуйста, столько, сколько обещали вначале!..
   Главарь шайки ничего не ответил мне, хотя слова мои были несомненной дерзостью: качать права в нашем положении было неслыханной наглостью, от которой все присутствовавшие прямо остолбенели. Он отошёл к машине и сел на переднее сиденье. В темноте вспыхнула спичка и засветился красный светлячок сигареты. Обычно в таких ситуациях бандиты не терялись никогда, - а что это преступники со стажем, да ещё и не с одной отсидкой, я не сомневался, - тем более, что преимущество в количестве и силе было не на моей с Охромовым стороне: прикончить нас им не составляло никакого труда. Жалеть же нас они не могли просто потому, что в их обиходе такого понятия и нет вовсе.
   Но теперь я был уверен, что мне ничего не будет, хотя все понимали, что, если здесь нас пристукнут, то найдут в следующем столетии.
   Охромов смотрел на меня квадратными глазами. Его удивлению не было предела. Он, вообще, не понимал, что происходит, ошарашено озираясь по сторонам.
   Я подошёл к нему и шепнул на ухо:
   -Всё будет хорошо!
   Гриша глянул на меня, словно я был приведением, и отшатнулся в ужасе:
   -Слушай, у тебя глаза горят!..
   -Как горят?! - не понял я.
   -Как у кота: зелёные огоньки в темноте светятся. Такие пронзительные. Аж сердце в пятки уходит, и кровь в жилах останавливается. Что такое?!...
   -Да ну, тебя, - отмахнулся я, на самом деле заинтересовавшись его странными словами. Мне хотелось найти где-нибудь зеркало, чтобы глянул на себя.
   "Очень даже может быть!" - подумал я неожиданно.
   Замечание Гриши не затронуло ни одной струны моих чувств, не поколебало безмятежной пустоты, которую я продолжал ощущать внутри себя с самого появления загадочных чёрных рук или лап, возникших из тьмы.
   Душа пребывала в странном забвении, словно бы, вообще покинула моё тело....
   Ко мне подошёл главарь приехавших, взял меня за локоть и отвёл шагов на десять в сторону от того места, где возились с книгами его люди.
   Я глянул ему в глаза, вернее, туда, где они должны были находится, потому что в темноте ничего не видел.
   Теперь я знал, что из моих глаз идёт какое-то странное свечение, зелёное, бьющее в самую душу и пугающее всякого, кто это видит, и пользовался этим без какого-либо торжества или радости, без удивления и без чего то ни было ещё, просто с расчётом вызвать страх, словно был давным давно знаком с ремеслом пугать людей.
   Я увидел, как в глазах собеседника сверкнули зелёненькие огоньки, отразившиеся от их радужных оболочек будто язычки мерцающего пламени, но тот всё же не дрогнул перед этим необъяснимым феноменом хотя бы внешне.
   -Мы заплатим вам!.. Как обещали вначале.... Но есть обстоятельство....
   -Какое?
   -Пустяк. Вам придётся проехать с нами.
   -Далеко?
   -Да нет, не очень.... В пределах города.
   -А зачем?
   -Ну-у-у-у, - мучительно потянул мужчина, в то же время смеясь голосом, - дело в том, что у нас с собой нет таких денег.
   -Вот как?!... Очень интересно! - зелёный огонёк в глазах моего собеседника заплясал ярче и сильнее. - Значит, вы и не собирались нам платить?!... А как же вы думали рассчитываться с нами? ... Уж не пулей ли в лоб?!...
   -Нет, нет... Просто мы не думали, честно говоря, что вы и на этот раз привезёте нам то, что обещали. А возить по городу такие суммы... знаете ли, в последнее время стало крайне опасно...
   -Боитесь, что вас ограбят?!...
   -Нет, этого мы как раз и не боимся, - он усмехнулся, - мы сами можем ограбить кого угодно! Просто последнее время "мусора" сильно шмонают, метут за всякую ерунду, бывает, что и просто за панты какие-нибудь. Зачем лишний раз рисковать?!... Мы люди законопослушные, нам неприятности совершенно не нужны, - можно опоздать на встречу, а это косяк! А я, извините, конечно, как человек дела, позволить себе такого не могу!
   Рассудок мой был как никогда чист. Я чувствовал, что собеседник врёт мне, как последний жулик, и даже знал, почему это делает.
   Последствия такой поездки могли быть самыми печальными, но отказаться значило остаться с носом. К тому же я продолжал ощущать, что всё будет хорошо, если буду действовать смело.
   Я чувствовал, что не имею права отказаться сейчас от предложения моего собеседника, потому что нарушу порядок какой-то мне не понятной игры, и тогда мне несдобровать. Быть может, взятый мной вес оказался слишком непомерным, но теперь его надо было нести до конца, без возможности бросить где-то посреди пути. Я должен был до конца доиграть роль самоуверенного и безоглядного хама, вдруг ниоткуда возникшего....
   -Хорошо, едем! - ответил я бандиту
   Мы подошли к машине. Здесь уже всё было кончено: "архив" забросали в багажник.
   Приехавшие сидели в машине, ожидая своего шефа.
   Охромов стоял рядом, не зная, что делать, одинокий и потерянный.
   -Садись в машину, поедем с ними! - сказал я ему.
   -Куда? - испуганно спросил Гриша.
   -За деньгами. Они деньги, видите ли, не взяли.... Твои, ведь, корешки! Забыли, что едут на сделку, а не на посиделки. Представь, если бы мы пришли и сказали: "А мы "макулатуру" забыли, но деньги дайте!" Интересно, что бы они сделали?
   -Никуда я не поеду! - закричал в истерике Охромов. - Пусть отдают деньги сейчас!
   Он был и без того не в себе, а тут и вовсе испугался.
   -Тише, угомонись!.. - прикрикнул я на него. - Пойми ты, что денег у них с собой нет! Как они тебе их заплатят-то?!... Съездим, заберём...
   -А я знаю, что у них деньги есть! - не успокаивался Гриша.
   -Ну, что я, карманы пойду у них шарить?! - на самом деле, вопрос был глупым, поскольку мне вдруг стало ясно, что бандиты в любом случае деньги не взяли: мы или опять накосячили бы и не приехали, на что и был частичный расчёт, либо... Платить в лбом случае они не собирались! Однако истерику приятеля надо было срочно прекратить. - Ты сейчас довыступаешься, что мы на бобах останемся!..
   Охромов смотрел на меня, словно ополоумев. Но я прекрасно понимал его состояние. Я видел, что он изо всех сил что-то хочет мне сказать, но не может этого сделать, и словно пытался теперь передать свою мысль взглядом. Откуда у меня взялась такая прозорливость и умение угадывать чужие мысли, но сам я сказал ему, пытаясь предвосхитить его слова:
   -Я бы мог съездить и забрать деньги один! ... Но, понимаешь ли, Гриша, они, - я кивнул в сторону сидящих в машине, - могут не дать мне твою дол.... Да и поедем мы, скорее всего из-за тебя, а не из-за меня. Если мы сейчас откажемся, то, в лучшем случае, нам просто не видать денег, как своих ушей.... Да ты, наверное, сам всё понимаешь....
   -Ладно, поехали, - согласился Охромов.
   Мы уже собрались было сесть в машину, но обнаружили, что мест в ней нет.
   -Шеф, извини, - сказал я, наклонившись к переднему сиденью, - но тебе придётся найти нам места, если хочешь, чтобы мы с тобой ехали.
   Через минуту из задних дверей вылезли двое парней и остались на обочине дороги.
   -Садитесь! - сказал главарь, и мы, заняв места этих двоих, поехали, как сказал тот, за нашим "гонораром".
   Машина выползла с грунтовки на шоссе, свернула налево, в город и понеслась по его засыпающим улицам, на которых уже не было ни души, даже тех, кто, заправившись спиртом, вином или водкой, а лучше, потому что дешевле, самогоном, любит побродить на ночь глядя по тёмным углам, пошарахаться по паркам и скверам и поискать на свою голову приключений.
   Вскоре мы были уже на другом конце города, в районе новостроек: "Волга" под нами оказалась весьма проворной, удивительно легко и быстро набирая, не смотря на свою предельную загруженность, кое-где под полторы сотни километров в час.
   В салоне на заднем сиденье было жутко тесно, и я каждую минуту ожидал, что кто-нибудь попытается сунуть мне или Охромову нож под рёбра. Такого "сюрприза" вполне можно было ожидать от этих лихих людей, но всё прошло довольно мирно.
   Мы свернули с проспекта в кварталы, немного поныряли между шестнадцатиэтажками и остановились у подъезда одной из них. Водитель заглушил двигатель.
   -Всё, приехали! - скомандовал сидевший на переднем сиденье главарь шайки, повернувшись к нам.
   Все полезли наружу.
   В коробках окружающих домов одиноко горело ещё несколько окон. Стук ног и дверей машины гулко разнёсся по колодцу ночного двора, нарушив чуткую ночную тишину, и заглох где-то в лабиринтах кварталов.
   Я посмотрел на часы, - было уже около трёх ночи, - и удивился, как летит время.
   -Твой приятель пойдёт с нами, - сказал, обратившись ко мне, предводитель банды. - А ты жди здесь.
   Бледный как смерть, Охромов скрылся с бандитами в подъезде.
   Впервые за этот вечер я заволновался. Будто пелена с глаз спала, и стало ясно, что всё происходящее, не сон, а вполне себе суровая реальность, из которой выбраться подобру-поздорову шансов мало. Мной овладело вдруг жуткое смятение, точно у сомнамбулы, разбуженного ото сна во время своего ночного шествия по карнизу крыши дома.
   Уверенность в безопасности предприятия, царившая во мне до сих пор и слочно кокон охранявшая меня подобно гипнозу от всех подстерегавших опасностей общения с преступным миром, вмиг улетучилась. И я с ужасом вдруг осознал, что совершил большую ошибку, согласившись поехать сам и уговорив на это Охромова.
   Видимо, чары сил, охранявших меня по какой-то причине до этого времени, иссякли.
   В том, что какие-то силы сохраняли меня, я не сомневался ни минуты с тех пор, как услышал внутренний голос, внушавший мне спокойствие. В моей памяти явственно, пожалуй, на всю оставшуюся жизнь запечатлелись две чёрные, с лоснящейся глянцевой шерстью, какую никогда не видел ни у кого, явившиеся из тьмы и спасшие нас от расправы кисти рук словно самой ночи, решившей вступиться за нас перед ликом смерти, играющей в жмурки с бандитами....
   В машине со мной остался водитель.
   Охромова не было уже очень долго.
   Из подъезда несколько раз выходили, и каждый раз мне казалось, что, наконец, идёт Гриша. Но всякий раз вышедшие подходили к "Волге", брали связанные кипы и уносили.
   Когда багажник опустел, парень, что сидел за баранкой автомобиля, всё время постукивая по рулю растопыренными пальцами, вылез, хлопнул дверцей и тоже скрылся в подъезде.
   Прошло ещё с десяток томительных минут ожидания, как вдруг снова хлопнула, скрипнув пружиной дверь подъезда.
   Под тусклой лампочкой появились двое. Один сел на водительское место, а другой обошёл машину, отворил дверцу и наклонился ко мне, пыхнув в лицо сигаретным дымом.
   Человек сунул мне в руки пачку шуршащих жёстких бумажек, сказав:
   -Твой приятель просил поберечь покедова его долю. За него не беспокойся, езжай!.. Спокойной ночи!
   Говоривший засмеялся, хрипло хихикая пропитым тенором, и захлопнул дверцу.
   Водитель завёл двигатель, рванул с места задним ходом, ловко вырулил с подъездной дороги, резко развернув машину, и помчал во весь опор, лихо крутя баранку и закладывая по крутым и узким улочкам квартала головокружительные виражи. Не прошло и минуты, а "Волга" уже неслась по широкой Харьковской улице.
   Я пришёл в себя лишь потом, когда автомобиль на всех парах мчался по предутреннему городу, освещённому блёклым светом светильников над проспектом, достаточным только для того, чтобы наблюдать за полотном дороги, вырываемым из темноты их оранжевым маревом, подумав, что уезжать оттуда было нельзя ни за какие коврижки.
   Конечно, мысли эти возникли в моей голове намного раньше, но я малодушно медлил до момента, когда они станут нерискованными, ждал, пока судьба унесёт меня подальше от опасности, и лишь теперь, когда было уже поздно совершать поступок, позволил разыграться своим страданиям и мукам совести со всей страстью.
   Я сознавал теперь всю подлость своего поступка: оставить в неизвестности друга, покинув его в момент несомненного страха, - но боялся признаться в том, что смалодушничал, самому себе
   Машина неслась по ночному городу, увозя меня всё дальше от приятеля. Стрелка на спидометре зашкаливала за полторы сотни километров, и я ощущал, как с каждой секундой то, что происходит со мной, принимает необратимый характер.
   Во мне продолжалась борьба между страхом и совестью, требовавшей вернуться назад. Я чувствовал, что Охромов попал в большую беду, но страх успокаивал меня, заговаривая зубы, что с Гришей всё будет хорошо: ведь он и раньше общался с этими людьми, а потому они ему ничего плохого не сделают. Я противился его натиску, убеждая себя, что бандиты обнаружат сейчас или уже обнаружили подлог, и расправятся с Охромовым. Но страх мой отвечал, что, если бы было так, то не отпустили бы и тебя и, уж во всяком случае, не дали бы денег!..
   Я машинально развернул пачку, надеясь увидеть вместо денег нарезанные листы бумаги. Но они оказались настоящие.
   Их было много! Так много, что мне невольно стало страшно потерять их! Я не мог даже понять, сколько же тысяч держу в руках, но такого количества денег у меня не было никогда.
   И вдруг сонм самых подлых и низких мыслей обрушился в эту минуту на мою голову, голову раба, никогда не державшего в своих руках большого количества денег, а теперь ослепшего от их блистания. Откуда только взялась во мне эта необузданная жадность, эта алчность и нечистоплотность? Они словно верёвками связали меня по рукам и ногам, и я знал уже, что ни за что не вернусь обратно, хотя и не признавался в этом своей совести.
   В душе моей воцарился мрак стяжания.
   "Хорошо, - думал я, - что хоть деньги отдали. Могли бы, вообще, обмануть так же, как и мы их обманули. А Гриша вернётся... Вернётся... А если не вернётся, то все деньги достанутся мне..."
   Мне самому сделалось страшно от этих чёрных, дурных мыслишек, которые назойливыми червячками дырявили мои мозги, но я не знал, как совладать с ними, да и не хотел этого. Мне самому было стыдно, что я, по сути, продал вдруг друга, но жгущая руки толстенная пачка денег убаюкивала совесть, обещая исполнения всех желаний. И я вдруг понял, что не хочу, чтобы Охромов вернулся.
   Мне сделалось не по себе от такого открытия, но соблазн взял меня в клещи, уничтожая порывы света развеять мрак в моей душе, пытавшейся прорваться через заслон смрада и растления, но вязшей, как муха на липучке, в болоте алчности, разгоревшейся при виде шальных денег, доставшихся мне.
   Соблазни присвоить нечаянное богатство, какого раньше я никогда не знал, крутил теперь мною, как хотел. Он сделался повелителем моей воли и обуревал меня непомерной радостью, припадком веселья, безумного, животного смеха, звучавшего внутри меня с такой силой, что от этого звона онемели все чувства, которые ещё способны были вернуть меня к сознанию той бездны, в которую я вверг свою душу.
   Этот дикий хохот глушил всё внутри меня, ошеломляя волю, и, в то время, как он звучал во мне, душа моя трепетала в жутком страхе. Этот ужас прорывался наружу холодным потом, но я старался не замечать его. Я не хотел открывать глаза на то, какой страшной ценой оплачены те деньги, что зажимаю в своей руке, сколько мрака принял вместе с ними на свою душу, думать о том, что когда-то мне будет мучительно больно даже вспоминать про них, ставшие источником зла, вечного проклятия и напоминанием о моём предательстве.
   Я всё ещё убеждал себя, что Охромов вернётся, но не хотел этого возвращения, не желал делиться с ним этими деньгами, считал, что будет справедливо, если они достанутся только мне, потому что Охромов пальцем о палец не ударил, чтобы как-то продвинуть дело, потому что это я придумал, как обмануть бандитов и получить деньги, не дав ничего им взамен, потому что это я знаю, где находится та потайная библиотека, из которой нужно было добыть рукописи, потому что это я, а не Охромов ходил в дом и рисковал, когда меня поймал старик, сторож здания, потому что Охромов обманывал меня и часто не выполнял свои обещания.... Я странным образом взывал к справедливости, которую сам попрал и предал. Я чувствовал, что схожу с ума, что внутри меня происходит какая-то агония, как что-то корчится, крючится и умирает во мне....
   Я чувствовал, что я подлец, но убеждал себя снова и снова, что с Охромовым ничего не случится. Я говорил себе, что, если бы с ним что-нибудь и произошло, то почувствовал бы это и потребовал бы вернуться, потому что такое уже бывало в моей жизни....
   Воспоминания поплыли в моём возбужденном сознании, и я забылся, утонув в их зыбком море....
   Не было мне, наверное, ещё и четырнадцати, когда мы с товарищами как-то раз ближе к вечеру шли через кладбище.
   Страхов тогда натерпелись ужас сколько, ведь каждый из нас верил во всякие кладбищенские истории, что доводилось слышать и от сверстников, пугавших всех собравшихся один пуще другого страшилками, и от взрослых, особенно, бабок, чьи разговоры, которые те едва ли не каждый вечер вели между собой на лавочке у подъезда, коротая своё нерадостное стариковское время, нет-нет, да и доходили до наших ушей через заросли вьюна и виноградника. Много всякого довелось услышать от этих дворовых сплетниц, уж не знаю, от кого набирались те подобных историй про "мертвецов и кресты". А ровесники же мои пересказывали услышанное так, что оно становилось ещё страшнее, хотя, казалось бы, дальше и некуда было раздувать страсти, и "жуткие" истории ещё больше насыщались подробностями, принимая всё более яркую окраску кровавых и мрачных фантасмагорий больного умом человека. Жуть их доходила до степени такой, что, послушав, нужно было либо сразу напрочь забыть всё, как бред сивой кобылы, либо безоглядно проникнуться животным страхом перед кладбищами и обходить те места десятой дорогой не то что ночью, - даже днём.
   Проверять же эти мрачные легенды никто не собирался, потому как рискнуть поплатиться за это либо рассудком, либо самой жизнью среди нас желающих не находилось. Никто не желал испытывать судьбу: действительно ли, сказанное - правда или просто чьи-то досужие домыслы. К тому же в таких вопросах раз на раз, как нам было известно, не приходится: никакой закономерности в проявлении сверхъестественного нет, и то, что сегодня "прокатило", завтра может стать роковым стечением обстоятельств. А потому, как кто не храбрился, а в потусторонний мир заглядывать не желал, хотя, как считают взрослые, дети - такие отчаянные сорвиголовы, что способны на всё. На самом же деле, таких, во всяком случае, среди моих сверстников было немного, да и тех из них, которые были столь любопытны и неугомонны, бог рано призвал к себе на небо....
   Однако кладбище мы миновали благополучно, не встретив на своём пути ничего пугающего. И тогда я сказал себе: "Трус ты, парень!" - и стал уговаривать своих спутников повторно пройтись через жуткое место.
   Никто не поддержал моей идеи, назвав меня психом, что лишь больше подзадорило, задев самолюбие, и придало решимости пройти через кладбище снова. Вдруг захотелось доказать и себе, и остальным, что я не боюсь, а даже, если и боюсь, то способен совладать со страхом.
   Конечно, для свидетельства моего отчаянного мужества, мне нужен был попутчик, но никто не соглашался возвращаться туда снова.
   Все ушли, оставив меня наедине со своей гордыней и страхом, и можно было бы, конечно, немного подождав, пойти следом и сказать, что я прошёл. И даже, если бы кто-то и засомневался, то у меня было средство заткнуть ему рот, упрекнув в том, что нужно было оставаться и идти со мной, а не трусить. Но я не мог так поступить: себя-то не обманешь. И жить с тем, что все считают тебя героем, а ты, на самом деле, трус, я бы дальше не смог. Теперь я просто не мог отступить, потому как трусость, покрытая покрывалом тайны, выросла бы ещё больше, и понимал, что нужно идти, раз уж дал себе слово сделать это.
   Да, в то время я ещё умел не отступать и не сдаваться, и не вступать в сделки с совестью, хотя, впрочем, уже тогда, сам не заметив, как покривил душой и решил сделать себе поблажку: пройти не всё кладбище целиком, а лишь половину, до могилы с проржавевшей насквозь высокой железной пирамидой и сбитой набок наверху металлической звездой, потерявшей всякий цвет от того, что её долго не красили, - кладбище было заброшенное, с неухоженными, кое-где даже провалившимися погостами, здесь не хоронили уже много лет.
   Дошёл я туда, подгоняемый страхом и обморочным ожиданием всякой жути, без приключений, если не считать, что и дело натыкался на провалившиеся могилы с поваленными оградами. Было темно. Несмотря на безоблачность неба, на нём не было ни луны, которая могла бы осветить дорогу, ни даже, как ни странно, звёзд.
   На каждом шагу, тут и там, встречались мне ямы и овражки, поросшие кустами. И тогда казалось, что оттуда за мной наблюдает нечто невидимое и страшное, готовое наброситься, как только подвернётся удачный момент. Слух мой ловил каждый шорох. Треск сухой травы и веток под моими ногами, скрежетание старых пустых консервных банок, что попадались мне на пути, шелест мусора и звяканье стекла казались предательски громкими и выдавали меня в темноте. Глаза мои шарили по ещё более тёмным, чем чернота ночи, силуэтам памятников, оградок, покосившихся от времени, и зарослям кустарника, едва различимым в тусклых огнях далёкой деревеньки, в поисках зелёных глаз, горящих в темноте зловещими угольками. Временами даже казалось, что вижу эти огоньки, и тогда сердце уходило в пятки, душа замирала, и, лишь вглядевшись пристальнее, я убеждался, что это обман зрения....
   Едва передо мной в темноте выросла высокая ржавая ограда, за которой угадывались контуры пирамиды памятника со звездой, я сказал себе: "Хватит!" - и, едва сдерживаясь, чтобы не задать стрекача, пустился в обратный путь, снова, поспешно уже, пробираясь мимо могил, ям и овражков и стараясь не оглядываться, как вдруг, в одном месте, когда пролазил меж двух близко расположенных и наклонившихся друг к другу под тяжестью лет металлических оград, почувствовал, что меня, будто зацепив острыми когтями, что-то тянет меня за ворот рубашки.
   Всё во мне обмерло от молниеносного испуга. Я тут же покрылся испариной и, наверное, там бы и кончил свою бедовую жизнь, если бы не памятовал и о других кладбищенских историях, когда, случалось, незадачливых любителей лёгкой наживы, отрывавших по ночам и грабивших трупы, находили иной раз поутру зацепившимися за какой-нибудь сук или корягу и умершими от испуга, а потому замер на несколько секунд, притаившись, словно ожидая, что будет делать то, что меня схватило. Прошла секунда, другая, третья. Я понял, что меня ничто не тянет и, поборов страх, нащупал рукою острый крюк, торчавший из ограды, который лишь случайно не вонзился мне в горло, а зацепился только за ворот рубашки.
   Аккуратно снявшись с крючка, я снова пришёл в себя и, уже ничего не боясь, дошёл до окраины кладбища, вспоминая историю о том, как мужик, вот так же, ночью идя через погост, умер от разрыва сердца, зацепившись за что-то и решив, наверное, что его схватил сам чёрт. Однако теперь я думал лишь о том, что сделает мне мать за разодранный ворот новой рубашки....
   Я опомнился от воспоминаний, почувствовав, что симулирую в этот решительный момент жизни, когда нельзя малодушничать и медлить. Но что-то сломалось во мне: я не мог найти мужества принять то единственно верное решение, которое спасло бы меня от позора, а друга от расправы, и чувствовал себя отчаянным трусом.
   В оправдание перед совестью я тешил себя нечаянной наживой. Пустые и лживые мысли о личном обогащении, таком незначительном по сравнению с той бедой, на которую обменял его трусливым проступком, подло прикрывали мерзость происходящего и искали оправдания моему малодушию: "Наверное, всё это потому, что тогда ты так и не осмелился пройти через всё кладбище!"
   Да, видимо та, первая сделка с совестью, и образовала раскол в моей душе, который с тех пор всё рос и рос: семена порока, попавшие в эту расселину, давали с тех пор богатые всходы, их побеги, разрастаясь всё сильнее, превратились в настоящие заросли, раскрошили, как корни деревьев ломают гранитные скалы, мою душу. И вот небольшая когда-то расщелина превратилась в неимоверную, бездонную пропасть, на которую теперь я с ужасом взирал. На той стороне был мой товарищ, оставленный с бандитами в неизвестности и, скорее всего, в беде, на этой - я с тридцатью сребрениками.
   Да, теперь я не дошёл бы и до середины погоста, но всё равно соврал бы своим друзьям, что пошёл его целиком....
   А между тем, страх перед ночными кошмарами кладбища не только не прошёл с тех пор, но и, напротив, вопреки всяким ожиданиям, усиливался год от года. Так что, от той половинчатой проверки самого себя не смелость получился лишь вред, потому что в ней заведомо был заложен обман, а, значит, и страх. Похоже, что именно она стала точкой отсчёта, началом расхождения моего слова и дела, разрыв между которыми с каждым годом всё увеличивался и вот теперь, когда я предал своего друга, увенчался бесславным концом.
   Где-то в глубине души я всё ещё намеревался вернуться, потребовать у водителя повернуть машину назад. Но выше этих побуждений, на самой поверхности плавали страх и жалость к себе, откровенное желание улизнуть от ответственности. Нечто внутри меня говорило, что на мою долю итак выпало достаточно уже опасностей и приключений, переживаний и тревог, и главное - деньги при мне, а Гриша вернётся..., куда он денется?..
   Временами голос совести становился сильнее и отчётливее, и тогда я говорил себе, что, вот, сейчас, на этом перекрёстке попрошу водителя повернуть обратно, скажу, что я разделить участь с другом. Но всякий раз, когда мы подлетали к очередному перекрёстку, я медлил и говорил себе, что сделаю это у следующего светофора, к тому же пытаясь убедить себя, что возвращение будет глупым и напрасным: "Вдруг там ничего страшного не происходит? И вот тогда я действительно подведу и себя, и Гришу, потому что бандиты заподозрят то-то неладное!.. Нет!.. Лучше уж ехать в училище, и будь, что будет!" ...
   Машина проносила меня мимо всех подряд намеченных мною один за другим рубежей, где я должен был повернуть обратно и не раз уже сделал это в мыслях. Но, чем дальше уносили меня быстрые колёс "Волги" от места, куда мне следовало вернуться по велению совести, чем больше проезжали мы мимо точек "решительного поворота назад", тем глубже внутрь меня уходили последние остатки мужества, которые прежде ещё способны были достичь моего языка.
   Мимо проносились кварталы города, с бешенной скоростью пролетали пустынные перекрёстки, жёлтые мигающие светофоры, а в моей голове с такой же быстротой летели, пожирая друг друга и сковывая волю, мысли.
   Сам дьявол на своих чёрных крыльях уносил меня прочь от места, где я ещё мог совершить поступок.
   Вскоре я был уже у КПП училища.
   Ещё не поздно было и здесь сказать водителю: "Вези обратно!" - но я лишь подумал с горечью и грустью, захлопывая дверцу автомобиля и оглядываясь по сторонам: "Эх, сволочь ты, сволочь!.. Кого ты выбрал себе в друзья, Гриша?!. Ублюдок! Предал друга! Продал! За пару кусков продал, собака!.."
   Я казнил и клял себя, глядя, как машина, едва я вылез, рванула с места и исчезает за поворотом дороги, обрывая последнюю ниточку, связывающую меня с другом, которая ещё несколько минут назад могла превратиться в канат, сверни я на путь доблести и чести, пусть за это и пришлось бы поплатиться.... Ещё секунда, и я остался один на один со своими угрызениями совести.
   Добравшись до кровати, я рухнул на неё как подкошенный и забылся.
   В голове моей были мрак и сумбур, а вместо ясных мыслей - боль, тупая и безотчётная, месившая всё подряд, плохое и хорошее, в одну пёструю кашу.
   Я устал, был измождён и разбит, но не сомкнул глаз до утра.
   Ждал ли я чего-то или просто лежал в пеленах душевных мук и ноющей боли, но так и промаялся до самого подъёма, терзаемый угрызениями совести и жалкий.

Глава 23.

   Охромов так и не вернулся к утру, как не утешал я себя напрасными надеждами. Не появился он в училище и к обеду.
   Его отсутствие было замечено командирами только к вечеру: наши сержанты прикрывали его, решив, что он загулял у какой-то девки.
   Весь день ко мне приставали с расспросами товарищи по взводу, в том числе и командир отделения с замкомвзводом. Целых двенадцать часов держали они в тайне отсутствие Гриши, докладывая на каждом построении, что лиц, незаконно отсутствующих, нет, и только в семь часов вечера, когда стало ясно, что с Охромовым случилось что-то серьёзное, доложили о его отсутствии командиру взвода, а тот - комбату.
   От всех расспросов я отбивался с какой-то злобной яростью, какой никогда прежде у себя не замечал, и был похож, наверное на загнанного в западню волка, которому терять нечего, и тот из последних сил отбивается от преследователей.
   Это была ярость виноватого, сознающего, что ни за что нельзя признаваться. Я сгорал в пламени своего стыда, но не признавался, что знаю, где Охромов, и делал вид, что понятия не имею, что с ним могло произойти.
   Иные говорили мне, что видели нас вместе вечером и как мы покинули училище. Однако я всё отрицал и, задавая встречные вопросы, понял, что никто и не видел толком, не знает. В конце концов, понимая уже, что моё ночное отсутствие вылезет наружу в любом случае, я придумал себе алиби, которое вызубрил наизусть и решил не отступать от него ни на йоту: "Да, мы вместе ушли в самоволку и даже вместе добрались до центра города, но там расстались: я пошёл к своей подруге, но не застал ту дома, а вот зачем и куда направился Охромов, - мне не известно. С тех пор я его и сам не видел".
   Да, если бы вернулся Охромов, он, несомненно, обозвал бы меня подлецом. Но это были мелочи жизни: между собой мы бы с ним как-нибудь разобрались. А вот то, что дело с каждым часом его отсутствия принимала всё более серьёзный оборот, заставляло меня сильно нервничать, и только деньги, несколько пачек сотенных купюр, успокаивали своим хрустом в моей полевой сумке. Мне даже пришлось выложить из неё все учебники и тетради. И когда я то и дело, не веря в такое баснословное их количество, запускал внутрь планшетной сумки руку, они шуршали под моим пальцами, усыпляя совесть и беспокойство о друге. Я стал супербогатым! ...
   Однако вечером мне стало не до богатства.
   Когда стало ясно, что Охромов пропал, и промедление более невозможно, замкомвзвод доложил взводному о его исчезновении. Они вместе скрылись в канцелярии комбата, откуда не появлялись довольно долго, а когда вышли, оба злые и какие-то несчастные одновременно, то "Вася" одного за другим стал вызывать дежурного по батарее, дневальных, командира отделения, в котором был Охромов, и его соседей по комнате.
   Вскоре комбат уже знал, что меня с Гришей видел накануне вечером вместе, что мы выходили из казармы, что-то обсуждали.
   В батарее, вообще, известно было, то мы с Гришей - близкие друзья: кому же ещё лучше знать, куда тот запропастился? Поэтому следом за всеми вызвали и меня.
   Комбат что-то писал и даже не поднял головы, словно не заметив, что в канцелярию кто-то вошёл. Взводный сидел на одном из приставленных к боковой стене комнаты стульев, понуро свесив голову и выглядел уставшим. Замкомвзвод стоял рядом с ним, прислонившись к стене.
   Не переставая писать, "Вася" достал левой рукой из кармана брюк сигарету, зажёг зажигалку и подкурил. Комната стала наполняться сигаретным дымом.
   Он бросил на меня быстрый взгляд, но снова принялся писать и, пыхтя сигареткой, обратился ко мне:
   -Ну, рассказывай! ... Где вы были сегодня ночью?! ... Где Охромов?!
   Я ожидал подобных вопросов, но всё-таки не мог овладеть собой сразу и несколько секунд, собираясь с духом, молчал.
   -Не знаю, товарищ старший лейтенант.... Ночью я был в казарме.
   -Точно? - Скорняк поднял глаза и глянул на меня, прищурившись.
   -Точно! - я испытывал какое-то непонятное, обуревающее меня, с трудом преодолеваемое моими душевными силами искушение сознаться, но всё-таки сдержался: врать комбату было весьма опасно, но признание означало бы последствия ещё более страшные, если, вообще, не конец моей военной службе.
   -Ну, смотри! - подвёл итог столь непродолжительного допроса комбат. - Всё понятно!.. Значит, ночью ты был в казарме. ... И где Охромов ты не знаешь. ... И видеть ты его ночью не видел. Так я понял?
   -Да, так, - испытывая неприятный холодок, блуждающий по спине, с трудом выдавил я из себя слова вранья.
   -Гм, странно.... У меня, вообще-то, другие сведения.... Ну, что ж, иди пока.
   Я покинул канцелярию. Взводный во время разговора ни разу не вмешался и даже не поднял головы.
   Батарея уже была на ужине, но я не стал её догонять: есть совершенно не хотелось. Зайдя в свою пустую комнату, я достал деньги и, чтобы успокоить нервную дрожь, стал снова машинально пересчитывать их.
   Крупные купюры быстро определились во внушительную сумму.
   Поделив деньги на две стопочки, пополам, я отложил одну из них Грише, а из другой рассчитался после ужина со всеми своими кредиторами. Многие были приятно удивлены, потому как уже и не чаяли вернуть свои деньги, данные когда-то мне в долг.
   Прослышав про это, ко мне начали подходить и те, у кого занимал Охромов, интересуясь, не буду ли я отдавать деньги, занятые им. Мне даже показалось, что они обо всём догадываются. И, хотя я мог расквитаться по Гришиным векселям, из осторожности не сделал этого, отвечая на подобные расспросы, что за Охромова не отвечаю: пусть он за свои долги рассчитывается сам.
   После того, как я вернул всё до последней копейки, у меня осталось ещё несколько тысяч. И, как оказался прав мой друг, их должно было хватить с лихвой, чтобы неплохо гульнуть после выпуска из училища. И даже с шиком гульнуть! - покутить, когда, как мы с Охромовым мечтали, станем, наконец, свободны от этой дурацкой военной системы и сможем безо всяких преград и препятствий посвятить себя целиком удовольствиям, окунувшись с головой в пену беспредельного кутежа.
   Доля Охромова была нетронута, и у меня промелькнула гнусная мысль о том, что было бы хорошо, если бы она досталась мне "по наследству". Тогда бы я стал настоящим богачом! Я попытался прогнать прочь эти сволочные мыслишки, но они, не отставая, крутились вокруг меня, как назойливые мухи, загаживая мои мозги....
   Ближе к отбою все офицеры не только батареи, но и дивизиона были подняты на ноги. Теперь уже нешуточное беспокойство выплеснулось из батареи дальше. В воздухе запахло бедой, и в альма-матер сразу стало как-то неспокойно. По тревоге собрали всё управление училища, срочно организовали штаб поисков и начали продумывать какие-то мероприятия.
   Меня продолжали терзать угрызения совести, которые проявлялись теперь всё с большей силой. Это была настоящая мука. Каково мне было теперь думать, что из-за моего предательства, трусости и малодушия пропал бесследно, а, может быть и погиб уже человек, и не посторонний какой-то, а мой добрый приятель, с которым вместе нам довелось пережить и испытать, - пусть и по нашей личной глупости и лихачеству, граничащему с самым крутым авантюризмом, - многое.
   Меня так и подмывало пойти и сознаться во всём содеянном своим командирам, и, наверное, я так бы и поступил, если бы запомнил хотя бы адрес, по которому нас возили минувшей ночью, - но хоть стреляй меня, не мог сказать, в каком мы находились тогда квартале. А поскольку заявление моё было для поисков бесполезно, зато в крайней степени угрожало не только мне, но и Охромову, - если с ним всё-таки ничего не случилось, и он, в конце концов, через день-другой вернётся живой и невредимый, - я держался из последних сил: получится, что сделав одну подлость, я вслед ей совершу и вторую.
   С наступлением ночи, когда прозвучала команда "Отбой", которую так редко приходилось слышать в последнее время, и все офицеры остались в казарме, то заседая в канцелярии, то срываясь и уходя куда-то, но потом снова возвращаясь, беспредельная тревога и жуткая тоска овладели мной.
   Пустая кровать Гриши в соседней комнате не давала мне покоя. Я снова не мог уснуть и уже вторую ночь проводил, не смыкая глаз и думая, думая, думая о чём-то.
   Мысли мои вращались всё по тому же порочному замкнутому кругу, и этой карусели, казалось, не будет никогда ни конца, ни остановки. Я терзался тем, что оставил Гришу с бандитами, что уехал, хотя должен был остаться вместе с ним, что, вообще, вёл себя, как дурак, и согласился ехать с ними куда-то с назначенного места встречи, испугавшись, что преступники не заплатят нам деньги за тот подлог, который мы совершили, и, не подумав совершенно, что Охромову может угрожать от моего компромисса большая опасность, если бандиты не дураки, - а они и не дураки вовсе. Потом вдруг я вспоминал приятный хруст толстой пачки купюр в моём бедном, нищем кармане, который никогда и не нюхал таких шальных денег, и тогда пытался успокоить, утешить себя, обмануть разыгравшиеся во мне чувства, соблазнить их несметным богатством, неожиданно свалившимся на мою голову, и тем, что мне достанется тем больше, чем меньше будет претендентов на свою долю в нём, то есть ровно вдвое больше, если не придётся делиться с Охромовым. Но едва успокоившись таким образом, я почти сразу же представлял себя на месте Гриши, и мне становилось сначала страшно за себя, если бы такое случилось со мной, а потом снова безумно жалко Охромова.
   Карусель делала полный оборот и шла на новый круг. Всё повторялось сначала. И опять я терзал себя угрызениями совести, а потом пытался успокоить, заговорить, усыпить их, что мне на время удавалось, только вот заснуть никак не мог. Карусель эта то убыстряла, то замедляла своё вращение, но никак не хотела останавливаться. Осью её вращения была мысль, что, спасая свою шкуру, да к тому же прихватив ещё и большие деньги, я оставил человека в обществе подонков, способных и готовых на всё. И этот человек был моим близким другом....
   Было уже три часа ночи, а сон не шёл на мою разламывающуюся на части голову. Время от времени в комнату заглядывал то один, то другой офицер, проверяя, наверное, все ли на месте, - хотя, кому взбрело бы в голову в такую беспокойную ночь куда-то уходить? То и дело по коридору звучали размеренные шаги. Шум этот лишал казарму последних крох уюта, который ещё теплился в комнатах общежития. Перестук сапог среди ночи нагонял тоску своей размеренностью, словно ходики часов, отсчитывающих секунды пролетающей мимо бессонной ночи.
   Наряд маялся у тумбочки.
   Обычно ночью, чтобы не заснуть и, пребывая в бодрости, не утомиться от службы, дневальные занимались всякой ерундой: негромко слушали музыку или играли в теннис в Ленинской комнате, сдвинув вместе пару столов и поставив вместо сетки перегородку из нескольких томов собраний сочинений классиков марксизма-ленинизма, а то и гоняли чаи, вскипятив воду в стаканах с помощью самодельного нагревателя из лезвий бритвы, который, работая, издавал мощное гудение, как двигатель трактора, иногда сёк в стакане огромную синюю искру короткого замыкания и, вообще, вёл себя так, будто вот-вот должен взорваться, по меньшей мере, как атомная бомба, - за что курсанты и прозвали его смачным словом "бульбулятор", которое давало полную и исчерпывающую характеристику этому прибору.
   Теперь же под бдительным оком неспящих командиров наряд ничего из этих удовольствий позволить себе не мог. Ему только и оставалось, что изображать на тумбочке посредине длинного и узкого коридора общежития бодрое несение службы и кваситься всю ночь вместо того, чтобы хоть как-то отдохнуть. В общем, ночка тоже выпала не из приятных.
   Я лежал, уставив очи в потолок, и временами, когда шаги в коридоре звучали как-то особенно, торопливо и дробно, ёжился под одеялом. Мне казалось, что, вот, сейчас войдут в комнату, поднимут меня и снова поведут в канцелярию, где опять начнутся расспросы. В такие мгновения я ощущал вдруг, что жутко хочу спать, и тогда глаза мои сами собой закрывались, но стоило лишь шагам пройти мимо, как сна будто и не бывало, и я опять лежал в беспокойных раздумьях, ощущая уже горячку и повышенную температуру во всём теле от того, что организм мой уже вторые сутки не знал отдыха.
   Вспоминая теперь разговор с комбатом, я со страхом подумал, что едва не сознался ему во всём. Будь он немного понастойчивее в своих расспросах, то я наверняка раскололся бы. Для того чтобы врать и стоять при этом на своём, нужно тоже иметь немалую крепость духа и силу воли. Трусы не могут врать по-крупному. Им мешает свой собственный страх, мысль о том, что, если вдруг наступит разоблачение, то им несдобровать. И только отчаянные, смелые по-своему и твёрдые в решении стоять на своём люди, врут без оглядки, не отступая ни на шаг, даже, если факты говорят против них, и потому зачастую они выходят победителями из тех перепалок, в которых оказываются. И именно поэтому удаётся убедить им своих оппонентов, что всё было так, как говорят они, а не иначе, если противник попадётся им, конечно, орешком не твёрже, чем они сами.
   Я сам тому был свидетелем, как самое наглое и откровенное враньё в силу своей твёрдости и безоглядной отчаянности не раз побеждало более мягкую, податливую, хотя и справедливую правду. И, если столь отчаянных вралей и настигает какое-то наказание, то оно сильно сдабривается, смягчается сомнением, закрадывающимся в душу допытывающегося именно благодаря настойчивости лжи.
   Впрочем, бывают люди, для которых врать - истинная мука: так велико у них влияние их совести на поведение по отношению к своим прошлым поступкам. Таким, вообще, и браться не стоит обманывать. Они слишком быстро сознаются и лишь создают о себе неприятное впечатление, тем самым попадая в великую конфузию. Для них легче перенести наказание за свой проступок, нежели вкушать плоды своего вранья. Таким трудно ходить с нечистой совестью. Но те, у кого совесть слепа на оба глаза, глуха на оба уха и хрома на обе ноги, должны помнить, что самое главное - иметь хоть какое-то мужество, чтобы не дрогнуть даже под напором неоспоримых фактов, и уж тем более быть настойчивым, если фактов таких нет или их ещё нужно доказать, и во что бы то ни стало стоять на своём до конца. Это единственный для них шанс, позволяющий им выйти из игры победителями. Единственный, но не всем доступный, так как не всякий выдерживает пытку ложью.
   Вот и я лежал и, продолжая испытывать угрызения совести и те мучительные мысли, которые уже описывал, готовился к предстоящим мне испытаниям. Занятие это, прямо сказать, было не из приятных. Вновь и вновь заучивал я слово в слово, наизусть, как первоклашка стихотворение, версию своего ночного похождения, согласно которой я видел Охромова в последний раз, когда вышел из такси в центре города. Трудность была ещё и в том, что вариантов такой версии оказывалось соблазнительно много, и один казался мне другого правдоподобнее и лучше. Но выбирать-то нужно было один, причём, напрочь забыв про остальные. Тем более, что однажды я уже соврал, когда меня вызывали в канцелярию к комбату, и лучше всего было придерживаться теперь этого варианта, хотя он был и не самый лучший. Иначе мне было несдобровать. Если бы комбат заподозрил меня во вранье, то, думаю, приложил бы все усилия, чтобы вывести меня на чистую воду, и, возможно, у него бы это получилось.
   Так прошла эта ночь: в терзаниях совести, перемежавшихся с ожиданиями расспросов и зазубриванием своего алиби.
   Я не сомкнул глаз до самого утра. И когда за окном пронзительная чернота ночи побледнела, поблёкла, потускнела в своей густой краске, а затем, посерев, стремительно перешла в предрассветные сумерки, одинаковые для любой погоды: свинцово-прохладные и туманно-пасмурные, независимо от того, будет ли наступающий день солнечным и погожим, или над городом будут висеть высокие слоистые облака или низкие дождевые тучи, - я вдруг почувствовал непреодолимую тяжесть в набухших мешками веках, понял, что смертельно устал и ощутил, как глаза мои сами собой закрываются под властью овладевающего мною сна. Когда в серых красках утра проглянули первые розовые тона, предвещая хорошую погоду, я уже крепко спал....
   Кто-то тронул меня за плечо.
   С трудом открыв глаза, я увидел низко наклонившегося надо мной замкомвзвода.
   -Вставай! ... Тебя командир батареи вызывает! ...
   -Что такое? ...
   Хотелось, чтобы ещё секунды две-три меня никто не трогал и не тряс, и можно было ощутить в эти мгновения, как прекрасно просто лежать в постели.
   -Не знаю! - ответил "замок" раздражённо. - Вставай быстрей! ... Он тебя ждёт!
   Больше всего мне сейчас хотелось снова заснуть. Только теперь, по прошествии ночи, я ощущал, как прекрасна моя курсантская кровать. Сколько в ней прелести! И, несмотря на то, что была довольно жестка из-за грубой пружинной сетки, и вовсе не красили её железные ободранные грядушки, и устлана была серым, не первой свежести, казённым бельём поверх ватного, комковатого матраца, она казалась мне сейчас лучшей из всех постелей в мире.
   Однако, замкомвзвода настроен был серьёзно и не собирался, по всей видимости, оставлять меня в покое.
   Голова болела от бессонной ночи, руки и ноги были словно чужие и ныли от усталости, но вставать было надо....
   Посидев немного на кровати, чтобы хоть как-то прийти в себя, я встал и поплёлся по пустому коридору через всю казарму к канцелярии комбата.
   Я не мог теперь вспомнить ни одного слова из той версии, что упорно заучивал всю ночь, и, вообще, был в таком состоянии, что мало чего соображал и мог наплести что угодно вплоть до того, что выдать всё дочиста, лишь бы только отвязались и дали мне поспать. Может, на это комбат и рассчитывал....
   В канцелярии у комбата дым стоял коромыслом. За его серой пеленой едва угадывались контуры сидящего за столом возле окна, за которым брезжил рассвет, Скорняка.
   Когда я вяло спросил разрешения войти и прошёл на середину комнаты, то увидел, что он о чём-то задумался и внимательно уставился в застеклённую поверхность стола, на которой стояла хрустальная пепельница, поверх краёв полная окурков и табачного пепла.
   Комбат поднял воспалённые, горящие лихорадочным блеском, красные от усталости и возбуждения глаза и попытался пронзить меня их обессиленным взглядом. На лице его была отчётливая печать ненависти, усталости и тоски. Он поднёс ко рту сигарету, наполовину уже скуренную, которую держал в руке, затянулся, мучительно прищурившись, что он всегда делал перед тем, как начать с кем-нибудь из подчинённых долгий и трудный разговор. Но на этот раз прищур у него получился более жалкий, чем грозный. Сигарета оказалась потухшей, и, устало выругавшись, комбат полез в карман за зажигалкой, снова раскурил её, сосредоточенно хмурясь и, наконец, спросил у меня:
   -Ну-с, так, где вы были прошлой ночью? - он опять прищурился, словно проглотил что-то горькое, потом взялся пальцами свободной руки за горло и стал давить его. Видимо, оно у него болело.
   -Здесь, в казарме...
   Вопрос застал меня врасплох, и я почувствовал, что сейчас могу расколоться, потому что у меня нет никакой воли, чтобы отпираться до конца, и стоит ему сейчас задать вопрос позаковыристей....
   -Да нет, в казарме вас, товарищ курсант, как раз и не было в ту ночь. Вы вышли из помещения общежития вместе с вашим другом, курсантом Охромовым, а потом вас никто до самого утра уже не видел!
   -Неправда, товарищ старший лейтенант, - я почувствовал, что просыпаюсь и по чуть-чуть обретаю нужную для такого разговора форму, хотя после бессонной ночи сил у меня осталось совсем чуть-чуть, - я же вам всё сказал, как было. Да, я вышел из казармы вместе с Охромовым.... Но и всё! С ним никуда не ходил! Он сказал, что ему надо навестить одну свою старую знакомую. Я постоял с ним около подъезда, поговорили, покурили, а потом разошлись. Он пошёл себе, а я вернулся в казарму....
   "Идиот! - выругал я себя. - Что ты плетёшь?! ... Ты же вчера не так совсем рассказывал! ... Ну, теперь держись! Хана тебе, парнишка!"
   Комбат был, видимо, очень уставший, а потому не обратил внимания на столь существенное отличие от вчерашнего моего рассказа и продолжал спрашивать, ведя какую-то свою линию и, упустив из-под носа откровенный мой ляп, - шанс забить решающий гол в мои ворота, вытянуть из меня за всё, как лису за хвост из норы.
   -Да, очень интересно, и о чём же вы с ним разговаривали? - он снова затянулся и выпустил под потолок облако сигаретного дыма.
   -Да так, ни о чём....
   -Очень интересно! И об этом "ни о чём" ты разговаривал с ним чуть ли не до самого утра?! Скажи мне ещё, что ты стоял и уговаривал его не ходить в самовольную отлучку, удерживал от дурного поступка своего товарища, убеждал его, чтобы он никуда не ходил! И на свои доводы и споры с ним ты потратил целую ночь! Скажи, что это так и было! Да?!..
   Я смутился и стоял, потупив взор, ничего не отвечая.
   -Ну, чего ты молчишь? ... Так или нет?!
   -Нет.
   -Что "нет"?
   -Не так.
   -Ну, что не так? ... Говорил или не говорил?
   -Не говорил, - ответил я едва слышно, пытаясь изобразить в своём голосе стыд и угрызения совести, если уж комбат решил попытать меня на тему воинского долга.
   -Ну, вот видишь! - Скорняк потянулся рукой через стол, достал лежавшую на другом краю толстую книгу "Уставы вооружённых сил СССР", полистал её с полминуты, внимательно просматривая страницы, потом остановился и, повернув открытым местом ко мне, продолжил. - А ведь у тебя в обязанностях написано... в твоих обязанностях военнослужащего, в обязанностях солдата, - ты ведь пока ещё курсант и по своему положению приравниваешься к солдату срочной службы, - так вот, в твоих обязанностях записано: "...не допускать самому и удерживать товарищей от дурных поступков".
   Он резко захлопнул уставы, отшвырнул книгу обратно на тот край тола, где она и лежала, снова затянулся, глядя куда-то мне в пояс и продолжил развивать монолог:
   -Ну, допустим, что дурного поступка ты не совершил. ... Допустим.... Хотя это тоже под большим вопросом. Ладно, будем считать: не пойманный - не вор. Но почему ты не выполнил свои обязанности, обязанности солдата?.. Ведь курсант - это тот же солдат. Ты ещё не офицер!.. Ты ещё далеко не офицер, хотя, может быть, уже и мнишь себя офицером. Ты и ведёшь себя, как солдат! Поведение у тебя по своей психологии солдатское. Как же ты собираешься стать офицером? - Скорняк презрительно усмехнулся. - Думаешь, наверное, что экзамены скоро закончатся, там выпуск, и начнётся другая, новая жизнь! ... Да?!.. Ошибаешься! ... Жизнь-то у человека одна, и она новой никак стать не может. Она только продолжается. Я вот, честно говоря, тебя, Яковлев, вот тебя именно, офицером и не представляю....
   -Почему это? - спросил я, пытаясь изобразить на своём лице как можно большее удивление. На самом деле мне только хотелось, чтобы его монолог подольше продолжался, чтобы он весь выговорился в нём, и у него не осталось бы сил для расспросов.
   -Да потому, - комбат снова улыбнулся, но теперь с какой-то едва различимой и едва заметной грустью. Эта его улыбка показалась мне тёплой и доброжелательной, - потому что в тебе нет ничего не то что офицерского даже, а просто военного. Ни капельки нет, ни капелюсеньки! ... Я не знаю, - он отодвинул стул, встал, вышел из-за стола и принялся прохаживаться взад-вперёд мимо меня по канцелярии, - ...я не знаю, вообще, что ты и подобные тебе, что вы, вообще, себе думаете. ... Мы тоже были курсантами... Тоже, не скажу, что подарочки были, не скажу, что тихими были, что в самоволки не бегали, - всё это было и у нас, но не до такой степени!.. У нас-то тогда хоть какое-то чувство ответственности было перед командирами, перед товарищами своими, в конце концов. В самоволки-то мы ходили не каждый божий день, как вы тут делаете, а лишь по особой нужде. А в увольнения тоже, случалось, и по месяцу не пускали и даже, кое-кого, по два!.. У вас же нет никакой совести, никакой сознательности, никакой ответственности, ... да просто никакого понятия о военной дисциплине. Вы, точно дети глупые, понять не хотите, что не в детском саду находитесь, а учитесь в закрытом учебном заведении с ограниченным пропускным режимом. А ведь уже вот он, четвёртый курс, - тю-тю: закончился! А вы как были детьми, так ими и остались! Да как же вы в войска-то пойдёте?! ... Я не представляю себе этого ужаса! Вам ведь через месяц, пусть, два, самим надо будет людей воспитывать..., солдат вам дадут! А у вас ещё сознание на уровне того же солдата находится!.. Не знаю я! Вы как будто не офицерами собираетесь быть, не людьми, которые двадцать пять лет должны сознательно отдать Родине, воспитанию своих подчинённых, прежде всего, личным примером, которые все эти годы обязаны терпеть и считать нормальной для себя жизнь в глуши, в какой-нибудь там лесотундре, где, кроме военного городка, - да что там военного городка, - есть места, где на всю округу в сто вёрст две-три пятиэтажки или два барака стоят..., и всё: ни города, ни деревни на десятки километров не встретишь!.. Ты же оттуда в самоволку не побежишь? Не побежишь! Оттуда просто некуда бежать будет!.. Разве что, вообще, с армии драпать! Так ведь и не отпустят ещё!.. Сколько денег государство на обучение угрохало - надо долг отдавать! А дезертируешь - так поймают, посадят.... А семья будет? Ты ж не будешь всю жизнь холостым ходить? Не будешь! А жену и детей кормить надо? Надо! В городке ты работу для жены найдёшь? Не найдёшь! Все места более-менее приличные будут забиты жёнами полканов, ну, в худшем случае, майоров. Разве что какую-нибудь грязненькую работёнку удастся отыскать, где твою жену солдаты будут лапать или придётся за ними грязные портянки да кальсоны обспусканные стирать. Да и то, такая работа, если подвернётся, - за счастье будет. На такую работу, конечно, жена командира полка, да даже командира дивизиона не пойдёт! Пойдёт твоя жена работать, потому что на одну лейтенантскую получку с семьёй ноги протянешь. Да что там лейтенантскую!.. Теперь даже и на капитанскую хоть, хоть на майорскую, - семью один, если жена не работает, не прокормишь! А она, эта чёртова чёрная работёнка, в любом гарнизончике есть: на прачечной или, того хуже, - на кочегарке! И пойдёт твоя, никуда не денется, потому как нужда заставит! А из-за работёнки такой могут у вас быть потом большие семейные неприятности и ссоры. Тебе и это надо будет терпеть, если семью сохранить захочешь, лет десять, пока до хороших должностей не дослужишься, а то и больше, - тут уж как подфартит в службе. Да и, если не пустишь даже жену работать, дома заставишь сидеть, - одно всё едино, пропадёт, с тоски смертной загуляет всё равно! А что ещё ей делать будет-то? Ты на службе с утра до вечера пропадать будешь, а хахали на неё завсегда сыщутся!.. Что ещё делать в военном городке, когда ни работы, ни развлечения никакого другого кроме пьянок по выходным да гулянок в любой день недели, а, вернее, под любую ночь?!.. В четырёх стенах сидеть - с тоски одуреешь! ... Ты знаешь, что бабы с тоски дуреют, чумные становятся?!.. У неё половая активность повышается! Энергия молодая есть, а тратить её некуда! Вот через енто дело всё у неё и выходит наружу. Кроме как на еблю ей энергию эту и девать-то бедняжке некуда будет!... В деревнях-то бабы сдуру хоть песни поют, когда дюже не ймётся без елды. А у военных, у нас в городке, поди, погорлань песню тоскливую, пока муж на полигоне или где-нибудь в командировке!.. Не-е, без работы то же самое - гиблое дело, даже ещё хуже. Если солдаты лапать будут - тогда у неё всё хоть через злость выходить будет....
   В общем, так или иначе, а не сахар жизнь-то у офицеров, как ни крути.
   Лейтенантами все начинают, а у тебя, я знаю, "лапы" никакой нет, чтобы тебе тёплое местечко подыскали, чтобы в городе да при людях нормальных, при культуре хоть какой. И это хорошо ещё, что уголок свой будет, комнатушка, хоть какая, где приткнуться можно. А так, вообще, - хоть вешайся, честное слово, тебе говорю!..
   Вот как, например, у меня друг после выпуска попал: ни кола, ни двора ему в полку не дали, - живи, как хочешь!.. Гарнизон в лесу стоит, поблизости даже деревеньки маломальской нет, где бы можно было хоть какую-то халупку для семьи снять. Он с женой приехал, а жить - негде!.. Туда-сюда, к командирам обращается, а они ему - нет квартир, зачем, мол, жену притащил?.. Надо было сначала одному приехать. А гарнизон-то весь: одна пятиэтажка наспех отстроена: для штаба. Остальные все в бараках живут, в которых ещё до революции рабочие-временщики обитали. Вот так!.. И в каждой квартире по три-четыре семьи!.. А что делать?.. Маялся мой дружок, маялся, потом сказал, что не выйдет на службу, пока ему угол не найдут. Там, кто поумнее был, так раньше приехали за назначением, пожертвовав своим отпуском. А он ведь свой послеучилищный отпуск отгулял, как положено, и приехал к шапочному разбору: на тебе квартиру, на тебе сразу крышу над головой!.. Как же, ждали там тебя, лейтенант!..
   Ну, в конце концов, как он объявил, что не выйдет на службу, пока ему жильё не дадут или угол хоть какой-нибудь, дали ему каптёрку батарейную. Ну, и что ты думаешь? На "первое время", так сказать, дали. Так он там целый год прожил!.. А как жил?! Вечером с женой спать ложится, а солдаты за дверью шушукаются, смеются, а то и в дверь начинают стучаться, "шутят". Он из двери выскочит, только ширинку успеет застегнуть, а их уже рядом никого. Только ржание по всей казарме стоит. Ну, поднял он раз батарею после такого случая, другой раз, а потом?.. Какой же человек выдержит, когда против него столько, а он один должен от них отбиваться?!.. Пусть это даже и его подчинённые. Но если они его не уважают, то с ними ничего не сделаешь!.. Вот он, в конце концов, и обломался. И комбату пожаловаться нельзя, потому как молодой: офицеры узнают - на смех поднимут. И ничего не изменишь в жизни. Вот так и мучился целый год. Его солдатики до того довели, что он чуть ли не на коленях их просил, чтобы они сжалились над ним. Да разве они пощадят? Они друг друга не жалеют, а если есть возможность поиздеваться над офицером, то и подавно зверствовать будут. А баба у него тоже тихая попалась - не из шумливых. Так дело до того дошло, что, кто из солдат поборзее был, чуть ли не в постель с этим моим дружком ложился к его жене. Он и дрался с самыми наглецами, - что только не делал, - всё одно, не отставали от него. Правда, через год поселили его в трёхкомнатную квартиру, ещё с двумя семьями, в каждой комнате - по семье. Но это всё же лучше, чем воевать каждый вечер с солдатами. Он чуть ли не до потолка прыгал - радовался своей удаче. Ему эта квартира, что царские хоромы показались. Правда, эта "казарменная жизнь" не прошла для него даром: он потом долго импотенцией страдал и не мог от неё вылечиться, - нажил её в той проклятой батарейной каптёрке. А жена так и осталась фригидной. ... Вот так! ... В отпуске жаловался мне как-то. А из его командиров о том, то с ним год творилось, да как над ним издевались солдаты, никто и не знал, даже его комбат. Жена хотела несколько раз пойти и пожаловаться командиру полка, да он сам её не пустил: говорит, зачем ты туда пойдёшь, за позором, что ли? Так и не сходила она ни разу.... Да и, правильно! Ничем бы ей командир полка не помог, а люди, кабы узнали, так точно на смех подняли бы. Им-то, людям нашим, особенно бабам, так лишь бы тему для сплетен найти да о чём лясы поточить!...
   А вот другого моего товарища поселили по приезду в комнате холостяцкого общежития. Он целыми днями на службе пропадает, только на обед иногда заскакивает: решил парень службу как следует начать, как положено, а для этого в первое время крепко повкалывать нужно, между прочим, себя показать, что называется, ночами иногда не поспать даже. В наряды тоже, - через день на ремень, - как везде. И всё нормально у него пошло: терпит, надеется, что пройдёт год-полтора такой жизни, - глядишь, его в комбаты выдвинут, и заживёт он получше. А потом случайно узнаёт, что с женой его за это время почти всё общежитие переспало: там же одни холостяки живут, он один такой бедолага попался, что так согласился с женой жить, а не стал искать квартиру у бабки какой-нибудь за полполушки. Хотел, как лучше, чтобы было, чтоб в семье денег больше оставалось. А она вон как повернулась, его экономия! Поплатился он за неё, и с лихвой! Впрочем, если баба-то гулящая, она везде себе кобелиный конец сыщет!.. Так что это может быть даже ещё и лучше, что всё так быстро выяснилось.... Да-а-а.... А как он узнал?... В жизни бы не догадался, говорил мне, если бы ему сослуживец-холостяк в ссоре с горяча не ляпнул. Он к жене. "Правда, - спрашивает, - или нет?!", а она ему: "Нет, что ты, всяким забулдыгам веришь?" Ну, жене-то он больше доверял, чем насмешникам. Да больно их, насмешников, потом подозрительно много стало. Думал, что злословят, потому как завидуют, что жена такая красивая. Ну, а баба его - чем дальше, тем больше: стала с солдатами погуливать, да перепихиваться. До того остервенела, в конце концов, что ему, знакомому моему, солдаты в конвертике прислали фотографии, где они её имеют в различных позах. Она там, на тех фотографиях, и в рот берёт, и каких только мерзостей не делает. Вот так!.. Хорошо?.. Выгнал он её потом. И приехала она домой. Там по ресторанам, по барам пошлялась, потёрлась полгода. До того дошла, что родители её из дому выгнали, его тесть с тёщей. А он ей, дурачок, развода не даёт: то ли любит, то ли тряпка. Она потом к нему вернулась, наврала, между прочим, что исправилась, стерва. А сама не говорит, сколько абортов за эти полгода сделала. Он ей поверил. К тому времени уже и квартирку получил, с подселением, со второй семьёй, правда. И пошла у него снова весёлая жизнь: вечером, часов в десять, в одиннадцать придёт домой уставший, голодный и идёт жену по гарнизону выуживать, из какой-нибудь кампании или из чьей-то постели. Она его на "хер" откровенно посылает, а он слюни распустил: "Пойдём домой!" Вот так и живёт до сих пор: коптит небо, а семьи-то, дома у него и нет. Какой это дом?..
   Комбат остановился у стола, задавил в пепельнице, из которой посыпались через край окурки, очередной "бычок", тут же достал и засмолил очередную сигарету, словно бы без неё не мог и дышать, снова принялся прогуливаться по короткому пространству от двери, у которой стоял я, подавшись назад, чтобы не мешать его прогулке, до стола, где он всё время стряхивал пепел в кучу окурков, и обратно.
   Я уже давно обратил внимание, что разговор его зашёл куда-то не туда. Так всегда бывает, когда человек долго говорит, как бы рассуждая вслух, развивая монолог: тут очень трудно удержаться от соблазна расширить круг темы, и, в конце концов, она теряется, уходит у него из-под ног, как почва при оползне. Мысли убегают куда-то в сторону, и он начинает блудить в хаотическом течение своих переживаний.
   -Вот такие вот дела, - вновь заговорил комбат после некоторого раздумья.
   Мне он теперь казался намного старше, чем прежде, а ведь всего четыре года назад "Вася" сам закончил это же училище.
   Мысли его, открывшиеся мне, были достойны человека, у которого уже вся жизнь позади. "Неужели его так состарила служба?" - подумал я про себя и ужаснулся своему открытию....
   -Можно, конечно, сказать, что всё это единичные случаи, что все в основном живут хорошо! - он посмотрел на меня. - Не хорошо..., не хорошо живут. И я тебе могу сказать, кто. Это младшие офицеры, то есть вы, которые завтра наденут офицерские погоны и снимут курсантскую форму. Очень мало тех, кто бы мог сказать, что у него всё хорошо, всё нормально. Есть, конечно, оптимисты, которым и на Луне хорошо будет. Но я таких в счёт не беру!.. А ещё гордецов! ... Таких тоже хватает.... Я про нормальных людей говорю, которые, если плохо, то говорят, что "плохо", а если хорошо, то говорят, что "хорошо" .... Места под солнцем для вас - крохотный кусочек, и на него при всём желании не смогут все поместиться. У генералов тоже сыновья лейтенантами начинают. Вот для них тёплые места и припасены. А все остальные, кто без протеже в армии, те ломовые лошади, на которых вся наша армия и держится.
   Он снова посмотрел на меня, но как-то странно, как будто только сейчас увидел, будто бы только очнулся от дурного сна, прошёл к столу, сел за него на своё место, но, по-видимому, теперь и сам понял, что слишком разоткровенничался со мной, и разговор зашёл слишком далеко не туда. И, чтобы теперь как бы перейти к прежней теме разговора, спросил:
   -Куда же ты тогда побежишь? ... Да.... Так ты говоришь, что никуда не ходил с курсантом Охромовым?..
   По-видимому, беседа возвращалась в прежнее русло, и я с сожалением подумал, что надежды мои не оправдались.
   -...и не остановил его?.. Да-а-а-а, плохой офицер из тебя будет, товарищ Яковлев. Ты, вот, четыре года в военной среде, в военном училище, которое готовит тебя к будущей нелёгкой службе, а нисколько не похоже, что ты желаешь быть офицером. До сих пор ведёшь себя, как пацан: ни чувства долга, ни ответственности никакой. Что из тебя будет, когда ты станешь офицером? - ума не приложу! Тяготишься ты службой, не любишь ты её.... Но, впрочем, кажется, мы отвлеклись.... Так, значит, Охромов ушёл, а ты вернулся, в казарму.... Кто это видел? ... Дежурный по батарее говорит, что не видел тебя всю ночь.
   -Но, товарищ старший лейтенант, я же не обязан докладывать дежурному по батарее, что, вот, пришёл, на месте, - парировал я его придирку, заклиная всеми правдами и неправдами, чтобы он только вдруг не вспомнил, что я ему говорил вчера вечером. За время, потраченное или упущенное комбатом на его монолог, у меня прибавилось уверенности, что он от меня ничего не добьётся.
   "Теперь я буду отпираться до самого конца!" - думал я про себя.
   -Почему это не обязан? - изумился комбат. - В этой книге, - он постучал, протянув руку, по "Уставам вооруженных сил СССР", - написано, что во время отсутствия офицеров дежурный по батарее является прямым начальником для всех находящихся в подразделении солдат и сержантов, равно это относится и к вам. Следовательно, вы ему, курсант Яковлев, обязаны подчиняться так же, как и все остальные, что у нас уже давно не делается. Значит, выходя из казармы, ты должен был предупредить дежурного, что на несколько минут выйдешь, понимаешь? ... А потом, чтобы он знал, сказать ему по приходу, что ты пришёл. Он должен знать, сколько людей находится в казарме. Следовательно, то, что ты не предупредил его - это твоя вина. Ты этого не сделал, поэтому то, что тебя не видел дежурный всю ночь, и будет означать, что тебя всю ночь в казарме не было. Так где ты был?..
   Комбат долго и пристально смотрел теперь на меня, ожидая, что я отвечу. Но я молчал, и он тогда сказал, видимо, завершая разговор и стараясь выделить при этом каждое слово:
   -Ладно, товарищ курсант! Я вижу, с вами говорить бесполезно. Такие, как вы, потеряны для армии, и я удивляюсь, зачем вы, вообще, пошли в военное училище.... Зачем?.. Ведь добровольно пошли.... Чтобы мучиться потом всю жизнь на службе?.. Не вижу, вообще, смысла выпускать вас из училища. Была бы моя воля, я бы вас отчислил. Но, к сожалению, это теперь может сделать только министр обороны....
   -А председатель государственной экзаменационной комиссии может? - спросил я, бросая вызов комбату. Мне надоело, что он меня отчитывает, как мальчишку, как первокурсника, тогда как я проучился в стенах этой "задроты", как между собой мы её называли, четыре года, четыре долгих года, оставив в караулах и всевозможных нарядах немало своего здоровья, когда до конца училища осталась всего-то от силы неделя. Просто я и без него знал достаточно твёрдо, что даже если бы и захотел, меня бы ни за что не отчислили: слишком много денег затратило государство на моё обучение, чтобы так просто меня отпустить. Теперь их надо было, что называется, отдать обратно Родине в качестве военной повинности на двадцать пять лет. Надо было провести эти годы, самый цвет жизни в местах далеко не лучших, куда будет только угодно забросить тебя судьбе и генштабу министерства обороны....
   Комбат всё продолжал смотреть на меня испытывающе и пристально. Но теперь он был несколько растерян, потому что никак не ожидал от меня такого вопроса.
   -Ты что, хочешь быть отчисленным из училища, когда тебе до окончания и получения диплома осталось всего ничего, несколько дней? - спросил он теперь совсем другим тоном.
   -Да, мне надоело слушать ваши нотации и, признаюсь вам честно, мне действительно до глубины души противна служба....
   Лицо комбата вытянулось от изумления.
   -Так я спрашиваю вас, товарищ старший лейтенант, может ли меня отчислить из числа курсантов председатель государственной экзаменационной комиссии?..
   -Да, он наделён чрезвычайными полномочиями, - ответил Скорняк, правда голос его окреп и сделался несколько увереннее. Впрочем, я не сомневался, что попал в точку, - по своему усмотрению отчислить лиц, недостойных для дальнейшего прохождения службы, если он сочтёт необходимым....
   Он запнулся как-то, а я подумал про себя, наверное, тоже, что и "Вася": "...но он этого никогда не сделает!"
   -...ладно, идите пока. Возможно, вы и будете отчислены, я доложу о вашем заявлении выше. И думаю, что вопрос о невозможности вашего дальнейшего пребывания в рядах вооружённых сил решится положительно, особенно, в том случае, если не найдётся Охромов.... Вы думаете, что исчез курсант, и это всё так и останется, сойдёт с рук?!... Нет, ошибаетесь, товарищ курсант! ... Таскать-то, конечно, будут, прежде всего, меня, но я приложу все усилия, чтобы и вами занялись, как следует! Вас, как ближайшего друга, а, возможно, и свидетеля. Ну, а меня - сам бог велел, потому как я у этого балбеса командир батареи. ... Мне вот кажется, Яковлев, - я ничем не могу это, к сожалению, доказать, - что ты знаешь, где твой дружок, и что с ним случилось. ... Знаешь и молчишь! А если бы ты был немного посерьёзнее в жизни, то ему уже могли бы, наверное, и помочь....
   -А почему это меня будут таскать? - возмутился я, но и струхнул про себя тоже.
   -А как же ты думал? ... Что же ты хотел, остаться в стороне? Так это тем более странно, ты не находишь, а?
   -Кто может доказать, что мы с Охромовым были друзьями? - спросил я у него. - Если я захочу, чтобы меня не беспокоили, то так и скажу, что с Охромовым меня ничто не связывает! ... Вот и всё!
   -Да нет, ты ошибаешься, не всё! ... Есть у нас в училище такая организация - особый отдел. Слава богу, что ты с ней не сталкивался. Так вот, в этом самом особом отделе работают такие ребята, которые всё про всех знают, понимаешь?.. К ним мы ещё не обращались - время не настало. Но когда станет ясно, что дело зашло слишком далеко, и курсант Охромов не загулял, не запил у какой-нибудь шмары, а мне это, например, уже ясно, то командование училища по просьбе командира дивизиона обратится за помощью к ним. И хотя это не их специфика, но, я думаю, они не откажут нам в поисках заблудшей овцы. Впрочем, кто знает, может, и для особого отдела это будет интересно, куда и почему запропастился курсант, без пяти минут выпускник и офицер. Вот так-то! Вот теперь, действительно, - всё!..
   Я стоял и смотрел на него, стараясь не выказывать своего волнения, но, на самом деле, чувствовал, как у меня поджилки все затряслись от одного упоминания этой организации. Про неё как-то я совсем и забыл.
   Комбат молчал и тоже смотрел на меня, но теперь уже как-то неопределённо и загадочно. Временами мне казалось, что он не только обо всём догадывается, но и знает всё весьма достоверно и чуть ли сам не присутствовал при нашей сделки.
   -Много вы мне крови выпили..., много!.. Ну, ничего, - заговорил он снова, устало потягиваясь и глотая сигаретный дым, - в долгу не останусь, придёт и мой черёд, всех, кто мою кровь пил, отблагодарить! Никого не забуду.... Ладно, идите, товарищ курсант. Вы мне ничего не хотите сказать, а потому мы будем говорить с вами не сейчас и не здесь, а в другой раз и в другом месте. И ... совершенно по-другому.
   Я вышел из канцелярии.
   Было раннее утро. До подъёма оставалось ещё немного времени, чтобы поспать. Я снова почувствовал каменную усталость, навалившуюся на мой организм. На душе у меня было муторно. Я не мог разобраться в своих чувствах, бродивших внутри меня, как слепые.
   Я прошёл через коридор по сонной казарме и, уже предвкушая, как сейчас упаду на постель и хоть немного посплю, услышал, как прокричал дневальный в коридоре: "Батарея, подъём!"
   Меня охватила бессильная ярость. Захотелось набить морду и Скорняку, за то, что тот специально продержал меня в канцелярии до самого подъёма, и дневальному, который слишком бодро горлопанил с тумбочки. Со мной едва не случилась истерика, но я кое-как сдержался и, подчиняясь распорядку, поплёлся вместе со всеми на зарядку, которая чисто символически, но всё-таки ещё проводилась.
   У меня было только одно желание: упасть где-нибудь так, чтобы меня никто не трогал, и уснуть, забыться мёртвым сном.

Глава 24.

   Весь день я проходил как чумной. До обеда прикорнуть где-нибудь так и не удалось: все офицеры были в казарме, злые, как собаки, и жёстко контролировали распорядок дня: зарядку, утренний осмотр, завтрак, развод взводов на самоподготовку к экзаменам.
   Надежда отоспаться хотя бы там тоже не оправдалась: в классе сидел командир взвода и, едва голова моя клонилась слишком низко к конспекту, окликал меня, отчего приходилось вставать и оправдываться, уверяя, что не сплю.
   В довершение ко всему часам к одиннадцати меня вызвали к командиру дивизиона.
   Тот долго гипнотизировал меня, шевеля своими чёрными растопыренными будёновскими усами и глядя каким-то глуповатым с виду, но хитрым и коварным взглядом своих чёрных слегка косоватых глаз, а потом спросил:
   -Ну! Что?!...
   Только это и произнёс, но так выразительно, будто бы я уже попался с поличным, и вопрос моей виновности был окончательно решён, и он был теперь чуть ли председателем военного трибунала, перед которым предстал обвиняемый. Его "Ну! Что!?" звучало как "Что?! Попался?!..."
   Я растерялся. Интонация его голоса была такова, что нужно было либо тут же сознаваться даже в том, чего и не было, прося пощады, будто уже зачитан приговор о расстреле, либо уходить в глухую оборону и молчать, как рыба. Действительно, это был словно приговор, а не вопрос. И звучал он соответственно, как пистолетный выстрел: прямо и разяще. Тут либо промах, либо дырка с кулак.
   Командир дивизиона надеялся, что сделал дырку, но дырка оказалась от бублика: я молчал, и это значило полное поражение первой атаки.
   Я молча стоял посреди его кабинета, и он продолжал меня прожигать взглядом.
   -Ну, давай, рассказывай! - наконец, предложил он мне, но тон его голоса стал уже более мягким.
   -Что рассказывать? - спросил я в ответ, чтобы понять, что ему известно.
   -Куда вы с Охромовым ходили позавчера ночью? - он начал подёргивать плечами, будто поправляя на себе плохо сидящий мундир, то и дело, поднимая их вверх, и перебирать пальцами по столу.
   Это был хорошо знакомый всем курсантам нашего курса признак крайнего волнения и раздражения.
   -Никуда, - ответил я, увидев, как командир дивизиона подпрыгнул на своём стуле от негодования. - Никуда я не ходил.... Ходил Охромов, я проводил его вниз. ... Постоял там с ним..., поговорил.
   -Ну, ты посмотри!.. Посмотри-ка! - начал повышать тон голоса командир дивизиона, сам себя подзадоривая и распаляя. - Голубки, прямо! Проводил, постоял, покурил! - ехидно передразнил он меня, улыбаясь язвительной, кривой и недоброй улыбкой, насильно натянутой на его белом от злобы лице. - Может, ты его в щёчку ещё поцеловал или ещё куда-нибудь пониже, а? - он склонил голову набок и подался вперёд, как бы подставляя своё ухо и желая получше расслышать, что я ему отвечу.
   Но я упорно молчал.
   Подполковник вскочил из-за стола и подлетел ко мне. Ярость, клокотавшая в нём, прорвалась теперь наружу, и застывшая на его лице притворно-мёртвая, сдержанная и противная улыбка осыпалась вмиг, как пожухлая шелуха, выставив наружу гримасу гнева. Он задыхался от своей ярости, брызгая слюной, дыхания его не хватало, чтобы сказать полностью фразу, и он, говоря, то и дело прерывался. Его долговязое тело выписывало возле меня танец гнева, махая беспорядочно руками и пытаясь, таким образом, мне угрожать.
   -Ты, ты, ты, ты у меня... ты у меня... всё скажешь! ... Всё скажешь!!! Я долго разбираться не буду! Дам кулаком... по башке, - он замахнулся надо мной кулачищем, и я инстинктивно съёжился в ожидании удара, но тут же, видимо, опомнившись, опустил руку: сжатая в ярости ладонь остановилась в нескольких сантиметрах от моей головы.
   Я был так напуган, что выпрямившись, словно оцепенел уже окончательно и теперь не двинулся бы даже, если бы он ударил меня или замахнулся снова.
   Нервным шагом, слегка прихрамывая и ведя одним боком своего долговязого тела, командир дивизиона отошёл в другой конец кабинета, видимо, от греха подальше, и оттуда уже, развернувшись, погрозил мне пальцем:
   -Я тебе покажу! ... Я тебе покажу! ... Я тебе покажу!!!
   Мне показалось, что он весь трясётся вместе с указательным пальцем.
   Я стоял, ни жив, ни мёртв, и если бы не усталость, смертельными объятиями охватившая моё тело, всё моё существо, не давая ему распрямиться и растревожиться, как следует, то я бы, наверное, сам задрожал от нервного перенапряжения. Теперь же душа моя и тело просто пребывали в оцепенении. Даже если бы я очень постарался, то не смог ответить ему ни слова.
   Вообще-то курсанты нашего курса не любили, мягко говоря, кабинет командира дивизиона. Сказать больше, они его боялись. Особенно, если он вызывал, как меня сейчас, "на ковёр" за какие-нибудь проступки.
   Когда-то наш командир дивизиона был комбатом в батарее на курсе, выпустившемся из училища на год раньше, и слыл среди своих бывших подчинённых довольно разнолико и пёстро. Одни его считали человеком компанейским, что означало, что они могли с ним договориться почти обо всём. Другие, правда, вспоминали и случаи, показывавшие его совсем с другой стороны. Он был у них командиром батареи всего лишь год, но за это время успел много начудить.
   А начинал наш "Компана" службу командиром взвода в этом же училище, на четвёртом курсе. С тех времён до нас дошли некоторые предания, говорившие сами за себя.
   С четвёртым курсом совладать довольно трудно, особенно молодому лейтенанту, вчерашнему курсанту. А он совладал и довольно оригинальным способом: своим личным примером, так сказать.
   Захотелось ему как-то подстричь свой взвод под полубокс - стрижка эта была неуважаема среди курсантов уже со второго курса, а тут - четвёртый! Конечно, встретил он не то что полное непонимание, а открытую враждебность к своей воле. Таким положением он нисколько не был ошарашен, а взял и повёл весь взвод в училищную парикмахерскую, завёл туда его, постригся сначала под полубокс сам, а потом сказал, что ни один из курсантов не выйдет оттуда, пока на голове его не будет того же, что и у него. И добился-таки своего: весь его взвод, единственный на курсе, ходил потом с такой дурацкой причёской!..
   Правда, нельзя сказать, что и курсантом он был обыкновенным. Слышал я, что был он старшиной, на занятия сам ходил редко, часто их пропускал, мотивируя служебными делами, и в это время ходил в город по своим нуждам. Курсантам же, его товарищам и одногодкам, спуску от него не было никакого: никто не мог с ним договориться, чтобы вот так же проволынить парочку-другую лекций, потому что он тут же предупреждал, что просто так дело не оставит, а, если и не справиться сам, то доложит офицерам. Поэтому курсанты его сильно не любили и даже ненавидели, не раз пытались подложить ему какую-нибудь свинью. Но офицеры, зная о его похождениях, закрывали на это глаза, потому как вся батарея зато под его лапой визжала и пищала на все лады. Будучи старшиной на четвёртом курсе, он сам, в отсутствие офицеров, когда они этого не видели и не могли видеть, водил батарею строевым шагом от казармы до столовой и обратно, часами мог держать её на плацу, выставляя четвёртый курс на смех перед младшими курсами, и совершенно не думал о расплате, о том, что однажды она может стать для него реальной.
   Чем ближе был выпуск его курса из училища, тем больше и больше сгущались грозовые тучи гнева сослуживцев над его головой. В конечном итоге, история эта имела конец довольно комичный и поучительный: нашего будущего командира дивизиона его же товарищи по учёбе на выпуске закрыли, запихав силой в шкаф для белья, и таким образом спустили вниз по лестничной клетке со второго этажа: вот такое ему устроили веселье. Но урок ему не пошёл впрок, либо пошёл, да не в ту сторону, и вот дальше было то, что я вспомнил чуть раньше. Потом он был командиром батареи, но недолго, потому что его быстренько протолкнули на дальнейшее повышение, - до командира дивизиона. Каким он был комбатом - неизвестно. История о том умалчивает. Дело в том, что курс, годом нас старше, где он командовал батареей, с нашим имел отношения довольно натянутые и недружелюбные: едва успев стать вторым курсом, они спешили отчураться о своего "позорного" прошлого, - ведь недаром первый курс в курсантском фольклоре обозначается термином не иначе как "без вины виноватые", - и поэтому смотрели на нас, только что пришедших в училище, свысока, задрав нос, и презирали нас непонятно за что, наверное, за то, что мы всего на год их моложе. Третий курс тогда относился к нам с прохладцей, но по-товарищески, там уже понимали, что мы не можем соперничать с ними ни по каким вопросам, и потому больше недолюбливали второкурсников. Четвёртый же курс в большинстве своём был нам как отец родной, давал нам всякие полезные советы по вопросам нелёгкой курсантской жизни, учил уму-разуму, что да как надо делать, чтобы легче жилось в училище. По этой причине прямые свидетели, которые могли бы нам поведать, как у них командовал наш командир дивизиона, с нами почти не общались, и до самого последнего курса жили обособленно от нас. Но на них за это не обижались: в конце концов, сами во всём разобрались. Правда, однажды было одно свидетельство.
   Как-то, в середине первого курса, после первого своего курсантского зимнего отпуска возвращался я в училище. Приехал уже на место, в город. Да было время часов двенадцать, а троллейбусы в такую пору ходили очень-очень редко. Денег на такси у меня не было. Вот и пошёл пешком через весь город с одним парнем со второго курса: он тем же поездом вернулся из Харьковского госпиталя.
   Разговорились с ним, я стал жаловаться на своего командира дивизиона. Но вместо того, чтобы посочувствовать мне, он ответил: "Владимир Владимирович - мужик толковый. Он вроде бы и плох, и строг, но с подчинёнными разбирается сам, никогда, если возможно, наверх не спешит доложить. А, вообще, с ним по любому вопросу договориться можно. Надо только подход найти!.."
   Владимир Владимирович действительно всегда брал бремя разбирательства с провинившимися курсантами своего дивизиона на себя, если только возможно было утаить совершённый проступок от более высокого начальства. Он сам разбирался, определял степень вины и назначал наказание, которое, с одной стороны, не могло уже быть настолько опасным, как, скажем, отчисление из училища или что-нибудь подобное в этом роде, но, тем не менее, по тяжести своей и продолжительности ничем ему, в конечном счете, не уступало. Поэтому курсанты наши его боялись до дрожи в поджилках, как огня.
   Иногда наказания эти казалось несправедливыми и неправомерными, но заведённая им система была такова, что пойти и пожаловаться на него выше не представлялось возможным, ибо наверху, в руководстве училища, обыкновенно, ничего не знали о случившемся проступке, а потому на того, кто приходил жаловаться, смотрели квадратными глазами, а ещё хуже, - поднимали шум и скандал, почему руководство дивизиона занимается укрывательством. Здорово попадало и командиру дивизиона, но ещё больше страдал тот, кто шёл жаловаться. Назначенное наказание негласно оставалось в силе, но, кроме того, он нёс и то, которое получал от командования училища или, опять же, от командира дивизиона после своей жалобы. К тому же и сами курсанты не поддерживали доносчиков и потому, - хотя и роптали в кампании на Владимира Владимировича, и говорили про него всякое, - но всё же, в глубине души предпочитали, чтобы проступки их не поднимались выше дивизиона и закруглялись на его командире. Ну и, самым главным было то, что тот, кто жаловался хоть раз выше, никогда уже больше, пока учился в дивизионе, не мог рассчитывать на какое-то "подзаконное", "свойское" отношение к нему не только со стороны командования дивизиона, но даже комбата, который, безусловно, подчинялся воле вышестоящего над ним ближайшего руководства. А "свойское" это обращение довольно часто было просто необходимо нашему брату во множестве случаев, и, уж во всяком случае, каждый из нас понимал, что жить под гнётом официальности, какая требовалась по отношению к нам, под этим угнетающим прессом будет просто тяжко и неудобно.
   А потому жалобщиков находилось немного, да и то первое время и, в основном, по незнанию.
   С другой стороны Владимир Владимирович поставил под жёсткий контроль все нарушения, происшествия и проступки, совершаемые в дивизионе, и жестоко карал командиров взводов и батарей за укрывательство. Никто не мог сказать, от кого, какими путями до него доходили подобные сведения, но он, как правило, был в курсе всех событий. Возможно, у него было по несколько осведомителей в каждом подразделении, но их имён не знали даже сами офицеры, потому что в сведениях, доходящих до руководства дивизиона, и они подчас представали не в лучшем свете. Поэтому и командиры взводов, и командиры батарей обычно старались своевременно доложить командиру дивизиона о случившемся, редко-редко на свой страх и риск прибегая к умалчиванию. Исключение составлял наш "Вася", который стал комбатом совсем недавно, но по какой-то причине, скрытой от большинства, проделывал в батарее то же, что и "Компана" в дивизионе: он редко когда поднимал разбирательство по происшествиям на уровень выше батарейного, также разбирался сам, и сам назначал наказание. Наверх "Вася" докладывал лишь когда считал, что не справится своими силами, но такое случалось крайне редко.
   Поговаривали, что у Скорняка где-то наверху сидит большое "протеже", которого опасается не только командир дивизиона, но и начальство повыше. К тому же каким-то образом с самого начала своей карьеры в должности комбата "Вася" разнюхал, кто докладывает наверх, и нашёл способ прижать этих людей и заставить их прикусить языки.
   Вот такие у нас были командиры.
   Поначалу, на первом курсе, наш комдив допускал различные фамильярности по отношению не то что к отдельному курсанту, - к целому строю, приучая нас, что ли, к своей грубости. Тогда он мог запросто, беседуя с глазу на глаз с каким-нибудь раздолбаем, ударить его или влепить в стенку своего кабинета, слава богу, здоровья у него на это хватало с лихвой. Правда, подобным образом при беседах "Компана" вёл себя далеко не с каждым, зная, кого можно и нужно отмутузить по-простецки, а к кому и на козе не подъедешь, и потому нужно идти другим путём.
   Позже такое отношение сделалось невозможным и опасным, потому что мы стали уже, хоть немного, но взрослее, и те, кто ещё вчера позволял дать себе пинка под зад, сегодня ценил своё личное достоинство намного выше, чем прежде. Поэтому отношения у нас с Владимиром Владимировичем сделались более ровными. Из его лексикона исчезли даже те грубые выражения, которые употреблялись раньше. Теперь на смену им пришло свойски-фамильярное "мужики", которое он произносил в различных интонациях, но с неизменной долей непонятного, хотя и едва уловимого подхалимства....
   Наверное, потому он и сдержался и не ударил меня сейчас, хотя видно было, как взбешён и рассержен комдив. А это ему, человеку вспыльчивому и горячему, стоило больших усилий.
   Он походил ещё немного своим ходульным шагом, кружа вокруг меня, потом остановился и глянул своими чёрными блестящими глазами прямо куда-то в душу, так, что у меня внутри всё похолодело.
   -Ну..., что?! - спросил он снова тоном прокурора, видимо надеясь, что я сейчас в чём-нибудь признаюсь.
   -Ничего, - набрался, наконец, смелости ответить я. - Я же всё рассказал уже: Охромов ушёл к подруге, а я остался в училище....
   -Зачем он пошёл? - спросил "Компана", надавливая на "зачем".
   -Не знаю, - ответил я всё в том же тоне божьего одуванчика, намереваясь стоять на своём до конца. - Он мне об этом ничего не сказал.
   -Не ври! ... Не ври! - комдив пахнул мне в лицо своим горячим неприятным дыханием заядлого курильщика, подскочив почти вплотную.
   -Я не вру, товарищ подполковник! С какой радости ему передо мной отчитываться?!.. Зачем уходит - разговора не было! - я пытался изобразить интонацией голоса удивление.
   -И ты не знаешь, куда он пошёл?!...
   -Не знаю, товарищ подполковник!.. Сказал только, что к подруге..., а к какой.... Да мало ли у него всяких подруг было!..
   Владимир Владимирович помолчал некоторое время, а потом снова заговорил:
   -Ну, хорошо!.. Видимо, мы с тобой этот вопрос не решим, - он вздохнул с неким сожалением. - А жаль!.. Очень жаль....
   Последние его слова произвели на меня почему-то очень сильное впечатление. От них веяло искушением, и мне показалось, что признайся я ему сейчас, и будет мне от этого какое-то благо. Тут же у меня промелькнула идиотская, нелепая и наивная мысль, что, возможно, командир дивизиона смог бы поправить мои дела с распределением, а, может быть, и устроить мою дальнейшую судьбу, вообще, как-нибудь замечательно. И под напором этих бредовых мечтаний, вдруг опьянивших мой рассудок, я едва не развязал язык.
   Но что-то остановило меня от необдуманного шага, и я застыл на самом краю пропасти, в которую манили сладкие грёзы, с трудом подавив амбиции моей души, готовой продать самую себя за только мелькнувшую блестящей и пустой мишурой надежду выгоды. И это было благо, ибо, обмолвись я хоть словом, и от меня уже не отстали бы, пока не узнали всё.
   Одно единственное слово сейчас могло повергнуть меня в пучину несчастий, и я осознав это, остановился в самый последний момент, готовый уже упасть туда. Я вдруг словно увидел перед мысленным взором всю ту гору лжи, возведённую мною вокруг своей жизни, и ту яму тяжёлой и горькой действительности, которая зияла рядом страшной язвой, и ужаснулся той пропасти, лежавшей между представлениями обо мне и тем действительным, чем я на самом деле был, тому огромному, толстому слою последовательных и никому не известных приключений, которые теперь мне бы пришлось выкладывать одно за другим.
   Всякая охота сознаваться тут же отпала, потому что потревоженная этим гора лжи задавила бы меня насмерть.
   -Ну..., хорошо, - заключил командир дивизиона после вновь возникшей паузы, в которую он ещё, видимо, чего-то ждал от меня. Теперь он определённо поставил точку в нашем разговоре и решился на нечто такое, что отвлекло его от меня целиком.
   Он прошёл за стол и сел в кресло, пододвинул к себе стоявший на столе телефон с потрескавшимся корпусом из зелёной пластмассы и медленно, с большими паузами, набрал одну за другой вращением диска несколько цифр на наборнике аппарата. Приникнув ухом к телефонной трубке, он ждал несколько секунд в неудобной, напряжённой позе. Рука, державшая трубку, зависнув в воздухе, слегка дрожала. Он не дышал даже, за считанные мгновения, у меня на глазах, весь осунулся и постарел. Щёки на его лице вдруг обвисли, как у бульдога. Глаза подёрнула грустная дымка, через которую едва различался теперь их тревожный, трепетный блеск.
   Я не мог понять, кому и куда он сейчас звонит, но по его ужасающей перемене в лице, по его выжидающей, напряжённой позе чувствовал, что предстоящий разговор не сулит ему ничего хорошего.
   -Товарищ генерал-майор! ... Говорит командир третьего дивизиона! - заговорил он, словно очнувшись ото сна и показывая мне резким и нетерпеливым жестом руки, чтобы я вышел из кабинета.
   У меня аж сердце ёкнуло от неожиданности.
   Упоминание начальника училища повергло меня в безумную панику, не потому что я его боялся больше "Компаны", а от того, что ещё раз осознал, что дело принимает всё более зловещий оборот. Всё-таки, что ни говори, я не был готов к тому, что всё это выплывет на уровень училищного начальства. Где-то в глубине моего сознания это ещё не прижилось, и в голове моей до сих пор, как следует, не могло уложиться, что с Охромовым действительно произошло несчастье. До этого всё было как игра....
   Я вышел за дверь, повинуясь настойчивым жестам комдива, и оказался в предбанничке, из которого был выход в коридор и дверь в соседний кабинет, где размещался наш замполит, которого сейчас, по-видимому, не было, иначе он не преминул бы зайти во время нашей беседы и полюбопытствовать, как она проходит. Здесь было темно и тихо, и, не смотря на то, что деревянная дверь в кабинет была закрыта, до меня доносился зычный бас нашего комдива.
   -Товарищ генерал-майор, у нас в дивизионе произошло чрезвычайное происшествие! - доносилось из-за двери. Он не любил говорить "у меня в дивизионе", а всё время говорил только "у нас...". - Пропал курсант ... Охромов. Уже сутки, как его нет на месте.... Да откуда же я знал? ... Откуда же я знал - раньше? ... Мне самому доложили в два часа ночи.... Командир батареи.... Накажем, накажем.... Ну, я.... Накажем.... Понял .... Понял.... Понятно, товарищ генерал-майор.... Пытались разобраться собственными силами.... Тоже.... Так точно.... Да.... Виноват.... Виноват, товарищ генерал-майор.... Но я думал.... Думал, что сам разберусь, зачем вас тревожить? ... Есть.... Понял, виноват.... Больше такого не будет.... Нет.... Нет.... Ничего.... Ясно, сейчас иду.... Да, видели! У меня тут его дружок стоит.... Есть подозрения, что они были вместе.... Нет.... Нет.... Спрашивал - не знает.... Молчит.... Да.... Понятно....
   Тут вдруг дверь в коридор распахнулась, толкнув меня в спину, и в прихожую вошёл замполит.
   Он снял плащ, весь мокрый от дождя, шедшего на улице, нащупал в темноте вешалку, повесил его, встряхнув, а потом обратился ко мне:
   -Это кто здесь стоит в потёмках?!...
   -Это я, - отозвался я, глупо надеясь, меня не узнают.
   -Кто это - "я"? - замполит достал из кармана ключи, подобрал нужный, вставил в дверной замок, щёлкнув, повернул его и открыл, толкнув, дверь в свой кабинет.
   Солнечный свет брызнул в коридорчик и осветил меня.
   -А это ты! - протянул замполит. - Ну, заходи, заходи! Наслышан про твои похождения!
   Я не понял, что он имеет в виду.
   Замполит жестом пригласил меня к себе и, подождав, пока я войду, закрыл за мной дверь.
   -О чём вы наслышаны, товарищ подполковник? - ему недавно присвоили это звание, - спросил я, пытаясь понять, что обо мне известно этой хитрой лисе.
   Наш замполит обладал уникальной способностью, ничего не зная, с помощью блефа на фактах выведывать всё, и к нему на крючок, таким образом, попался уже не один человек, поэтому с ним сейчас требовалась особая осторожность. Надо было держать ухо в остро. Любая, даже самая незначительная мелочь, была ему зацепкой, от которой он продолжал плясать в своих расспросах. За эту мелочь он, как лису за хвост, вытягивал всё то, что было недомолвленно.
   -Да как, о чём? Вчера..., то есть позавчера..., да? ... Позавчера ночью исчез курсант Охромов, ваш близкий друг. Он не вернулся из самовольной отлучки. А вы были в этой самовольной отлучке вместе с ним....
   -Откуда вы это знаете? - спросил я, но тут же осёкся, ибо столь необдуманный вопрос из моих уст давал ему в руки лишнюю козырную карту. По интонации вопроса можно было без труда понять, что он на верном пути. Мне бы следовало сейчас для пущей убедительности в непричастности к случившемуся возмутиться "столь откровенным поклёпом", а я начал задавать вопросы. Это было уже полшага к разоблачению.
   -Как, откуда знаю?.. Ну, откуда я знаю - это моё дело! - ответил замполит, - не глядя мне в глаза, хотя я всё время пытался встретиться с ним взглядом, чтобы обнаружить в них ложь, - потёр рука об руку. - Это, в общем-то, не важно.... Важно, что я знаю!.. В конце концов, я думаю, что ты сейчас сознаешься в том, что был в самоволке вместе с курсантом Охромовым.... Ведь так? - он быстро секанул по мне взглядом и, не дав опомниться и что-нибудь ответить, подтвердил сам себе. - Так!.. То, что ты сейчас отпираешься, повредит, в конечном счёте, только тебе да, к тому же, ещё и заводит в тупик, запутывает всё дело. ... Твой друг сейчас, вполне возможно, в какой-нибудь страшной беде, раз он не может прийти в училище. ... А ты вместо того, чтобы помочь нам его найти, отпираешься и спасаешь свою шкуру!.. Ты делаешь хуже и себе, и своему другу!.. Ему тоже ничего хорошего не светит. Он отсутствует уже больше суток. Пройдёт трое суток, и тогда твой дружок железно попадёт под статью уголовного законодательства. Он пойдёт под суд, - только и всего. И это в лучшем случае, если он, вообще, ещё жив. Сейчас же, если мы его найдём, это дело можно будет быстренько замять.... А ты не хочешь сказать нам, где он находится, что с ним случилось! ... Ты его очень сильно подводишь!... Ты всех подводишь своим молчанием: и себя, в первую очередь, и командира дивизиона, и меня, и своих товарищей. Даже начальника училища подводишь, потому что сейчас это дело пойдёт выше и выше. Поэтому твоё молчание - это вред! Абсолютный вред для всех тебя окружающих! ...
   Он замолчал, наблюдая, какую реакцию произведут на меня его слова. Но я из последних сил молчал тоже, хотя так и подмывало сказать ему всю правду, хотелось упасть ему на плечо и зарыдать.
   -Может, Грише сейчас требуется наша помощь.... Может быть, он нуждается в защите, а ты оставил его одного! Не хочешь сказать нам, где, хотя бы примерно, его искать?!... Конечно, если не сознаешься сейчас, то обезопасишь себя, неизвестно, правда, надолго ли.... Но как потом ты будешь глядеть в лицо своим товарищам, когда они узнают, что ты бросил друга в беде?!...
   -Товарищ подполковник, - хотел было возразить я, сказать что-нибудь в своё оправдание, потому что его слова задевали меня за живое, били в самую точку, резали мне душу на ремни. Я догадывался, что замполиту ничего не известно, но, каким-то образом, он сумел поймать меня, что называется, за живое. Может быть, он чувствовал мою вину, подсознательно ощущал, что он прав, а потому и говорил с такой уверенностью. А может быть, это действительно был только блеф его хитрой игры. Я чувствовал, как бы то ни было, что не вынесу долго такой пытки, не смогу долго сопротивляться, - товарищ подполковник....
   -Не перебивай меня!.. Вот когда скажу, тогда я буду слушать, а ты будешь говорить.... Разве тебя за четыре года, да и, вообще, до сих пор, не научили, что старших перебивать не только не хорошо, но и не культурно?!... Поэтому слушай молча, с уважением ко мне, как к старшему по званию да и по возрасту.... Причём, старшему намного. Слушай.... Как посмотрит на тебя сам Гриша?.. Ведь если он узнает, как ты себя вёл, я думаю, не похвалит тебя за такую "дружескую" помощь. Быть может, он сейчас в беде, в большой беде, а ты не шевелишься даже и не то, что сам пытаешься как-то найти его, помочь ему, но и нам не даёшь этого сделать! .... Да какой же ты Охромову после этого друг?!... Скажи, какой ты ему друг?!... Да, тебе сейчас хорошо: никто не может доказать, что ты был с ним в ту ночь вместе. Все находятся в неведении, не знают, где искать курсанта, но ты тут не при чём. Но учти, что всё тайное становится явным..., рано или поздно, - не важно, потому что, если с Охромовым действительно что-нибудь случилось, то отвечать придётся тебе за пассивность и соучастие в преступлении, жертвой которого он стал.... Ты будешь отвечать, - тут замполит на секунду глянул мне в глаза и ткнул в мою сторону указательным пальцем, -потому что не поступился ради своего спокойствия и благополучия ни одним словом, чтобы спасти его. Да, тебе сейчас хорошо: никто не может доказать, что ты был в ту ночь вместе с Охромовым, - но каково будет тебе, когда всё всплывёт наружу? ... Подумай об этом!...
   Замполит вдруг закашлял в кулак, потом достал сигарету и, к моему удивлению, - он был некурящим, - задымил:
   -Твои товарищи не хотят выдавать тебя.... Никто из них не сказал, что тебя в ту ночь не было на месте.... Но ведь каждый знает, где ты был.... Они не выдают тебя, потому что оставили тебе самому право решать этот вопрос, оставили тебя наедине со своей совестью.... Если с Охромовым что-нибудь случится, то главным виновником этого будешь ты! Так и знай! Ты будешь главным виновником!.. А теперь ты ещё можешь помочь своему другу, можешь выручить его из беды.... Одно только твоё слово сможет изменить его судьбу. Мы ведь даже не знаем, где искать его, а ты нам поможешь в этом....
   Чем дольше слушал я замполита, тем сильнее тысячи противоречивых чувств разрывали мою душу на части.
   Страдания и муки совести терзали моё сердце: своими словами он бил точно в десятку.
   Однако страх признаться и вылететь в трубу обволакивал мой мозг холодным туманом. Тут же и печаль по всему, что произошло, что невозможно ничего поправить, настойчиво стучала в виски своими маленькими молоточками. Под действием жара горящих белым огнём углей справедливых слов, сердце моё размягчалось как свинец над пламенем, и с минуты на минуту должно было расплавиться, закапать жгучими слезами, заструиться рыданиями раскаяния.... О Боже!!!... Я чувствовал, как погибаю. Ещё минута, и ничто не спасёт меня от губительного раскаяния! Я понимал, что крепко попался на крючок. И ничего поделать с этим было уже невозможно. Я был сейчас словно рыба, заглотившая вместе с крючком живца и ожидавшая теперь только, когда её подсекут основательнее. Любые трепыхания заставляли железо вонзаться ещё глубже в тело, и снасть уже не отпустила бы меня. Я уже готов был дёрнуться, повести поплавок, чтобы рыбак заметил меня, крикнуть замполиту: "Всё!.. Достаточно!.. Хватит!.. Я всё расскажу!" - и уже набрал было в лёгкие воздуха, чтобы выдохнуть это, как вдруг в кабинет вошёл командир дивизиона.
   -...А! Вот ты где! Ну что, выяснили что-нибудь?! - обратился он к замполиту.
   -Подожди немного, он сейчас нам всё расскажет. Ещё минут пять, - ответил замполит так, будто меня здесь и не было.
   -Ну, давай, давай! - обрадовано откликнулся "Компана". - Я у себя подожду.... Заходи потом с ним.
   В его глазах засветилась радость, едва ли не торжество, и он взялся за ручку двери, собираясь выйти.
   Однако разговор подействовал на меня отрезвляюще. Рыбка выплюнула наживку.
   -Я ничего не знаю! - делая над собой зверское усилие, произнёс я с окончательной уверенностью, что больше никому не удастся услышать от меня ни слова правды. - Я уже говорил, что той ночью был в казарме и никуда не отлучался....
   Разговор был закончен. Это поняли, видимо, и они.
   Командир дивизиона сразу изменился в лице: радость сошла с него.
   -Идём к начальнику училища! - бросил он мне, поворачиваясь к двери. - Нас там уже ждут!..
   У начальника училища в кабинете я не сказал ничего нового. Теперь мне было известно, что никто не проговорился о моём ночном отсутствии. Это было довольно странно, потому как я знал наших парней, многие из которых не прочь были исподтишка сделать другому гадость. Но теперь, - то ли почувствовали, что дело пахнет керосином, и от него лучше держаться подальше, то ли не захотели, чтобы и их тоже тягали перед самым выпуском из училища по высоким кабинетам, - никто не захотел вмешиваться. Поэтому решимости стоять на своём у меня только прибавилось.
   Конечно, зайди комдив в кабинет замполита минутой позже, - и кто знает, - возможно, я бы уже раскололся. Сколько бы мне удалось ещё продержаться тогда под уничтожающим огнём словесной атаки политработника?!... Но теперь разговор тот сыграл мне лишь на руку: замполит пошёл ва-банк и выдал мне все свои козыря! Да, если бы ему не помешали довести до конца начатое, я и не сомневаюсь даже, что он выиграл бы. Но его прервали, и это отрезвило меня и стало его поражением и моей победой.... Быть может, "пирровой" победой, но сейчас уже никто не смог бы поколебать моей решимости держаться до конца.
   Даже если бы сам Охромов явился теперь и стал утверждать, что той ночью мы были вместе, то и тогда, я нашёл бы в себе силы, глядя прямо ему в глаза, отвечать, что это ложь, - настолько укрепился в своей решимости не отступать, следуя завету врать до конца, бесстрашно и безоглядно. Я хотел остаться правым во лжи, если такое возможно.
   Однако, не смотря на то, что не признался, меня каждый день всё продолжали таскать по кабинетам пока не завершились "госсы", и, начиная с утра пораньше, я уже стоял и слушал то увещевания и проповеди о том, так нехорошо поступаю, то угрозы, что со мной поступят самым строгим образом, что меня сошлют к чёрту на кулички, но в ответ твердил одно и то же. Мне некуда было отступать, а потому был твёрд и непреклонен.
   Обычно теперь экзекуция начиналась с канцелярии комбата и заканчивалась к вечеру в приёмной у начальника училища.
   Изо дня в день я слышал одно и то же. Командир батареи разговаривал спокойно, но с непременными намёками на то, что молчание не пройдёт для меня даром. Комдив нервничал, кричал, брызгал слюной, махал руками, ходил по кабинету своей странной походкой, от которой создавалось впечатление, что он то и дело подпрыгивает на протезной ходуле, подавлял меня своим басом и гипнотизировал взглядом столь же безуспешно, как и теперь его замполит пытался раскрутить меня на душещипательной беседе, взывая к моей совести и лучшим чувствам души. У начальника училища со мной обходились довольно сдержанно, официально и деликатно, говоря, что, если хоть что-то знаю, то лучше сказать, сообщить об этом ради спасения не только моего друга, но и курсанта, без пяти минут офицера вооружённых сил.
   Иногда вместе с начальником училища в кабинете был и председатель государственной экзаменационной комиссии, который неоднократно в моём присутствии бросал начальнику училища предположения, что, видимо, курсант не желает быть в рядах офицерского корпуса, добившись, в конце концов, того, что я прямо в лицо заявил ему, что это, действительно, моё давнее желание, после чего тот успокоился и больше не знал, как меня достать. Его грозный вид и тучная фигура, его полномочия хотя и повергли меня в некоторое замешательство, но, тем не менее, не смогли подействовать на меня настолько сильно, чтобы я во всём признался.
   Раза два или три, специально приглашённый по этому делу, со мной беседовал военный прокурор, приехавший из Киева. Он то заискивал совсем уж было передо мною, то вдруг ни с того, ни с сего пускался в галоп и тряс над моей головой кулаком с зажатым в нём "Уголовным кодексом УССР". Но не помогла делу дознания и эта процедура, я оказался крепким орешком, на удивление не только им, но и самому себе.
   Я не сказал им ничего, не изменил ни слова из своей версии. Большей частью я, вообще, молчал, следуя поговорке: "Слово - серебро, молчание - золото!"
   С каждым днём нападки на меня делались всё слабее, и лишь иногда разгорались, вспыхивали с новой силой. Только однажды, уже перед последним государственным экзаменом, когда, наверное, стало окончательно ясно, что Охромов не только не вернётся, но и найти его не удастся тоже, когда вопрос о том, куда он мог деться вновь стал ребром, а последние иллюзии у командования растаяли, как снег по весне, вторая, яростная, ожесточённая, последняя волна допросов с такой чудовищной, бешеной силой, с таким невероятным и неожиданным напором навалилась на меня, что я едва удержался на ногах, но всё же выдюжил, ибо знал, что за моей спиной маячит пропасть. Я едва не сломался, но выстоял всё же и на этот раз. Мне помогла уверенность в том, что спасти меня может не кто-то, а лишь моя собственная твёрдость и непреклонная решимость стоять до конца на своём.
   Эта последняя волна отчаянных нападок пришлась, как ни обидно было, на начало так называемой "золотой" недели, - любимого, долгожданного и мимолётного времени, что отделяет последний государственный экзамен от выпускных церемоний: торжественного вручения дипломов на плацу, на всеучилищном построении, прощания со знаменем, исполнения песен, поздравлений, торжественного обеда и так далее.
   "Золотой" её прозвали, видимо, потому, что в это время, когда ничего уже нельзя поправить или изменить в своей судьбе, нельзя достичь чего-нибудь лучшего, но и всё плохое позади, остаётся только отдыхать, предаваться мечтам и готовиться к новой жизни, такой светлой и радостной, как в эту пору кажется всем без исключения выпускникам.
   Правда, у нашего выпуска от "золотой" недели оставили всего четыре дня, но и они показались нам манной небесной, хотя, кое-кто так и не оправился от бойни на площади.
   "Золотая" неделя означала свободный и беспрепятственный выход выпускникам в город, что было великой и долгожданной, правда последней в училище, радостью, - иначе какая же это "золотая" неделя без свободного выхода?!
   Да, выпускали теперь беспрепятственно, но вместе с этим в городе увеличилось количество патрулей, возглавляемых офицерами-преподавателями с кафедр, которые, то ли из собственного рвения, то ли по чьему-то указанию придирались к без пяти минут офицерам хуже, чем к первокурсникам, и по малейшему пререканию хватали за шкирку, кого могли схватить и волокли в комендатуру, а оттуда - на училищную гауптвахту, дожидаться там, в тишине и спокойствии, выпускного дня.
   Ребята, опьянённые свободой, вдруг распахнувшей перед ними двери после стольких лет сидения "на цепи", и впрямь, расшатались не на шутку. И, что было самым удивительным, пуще всех теперь "нарушали" порядок те, что прежде исправно сидели тише воды, ниже травы, а теперь как с цепи сорвались. С ними случалось множество недоразумений и неприятностей в эти весёлые деньки. Зачастую их выуживали в каком-нибудь городском кабаке в совершенно непотребном и возбуждённом состоянии, "в доску", что называется, пьяных. Вот уж, действительно, люди эти вели себя, как со двора спущенные цепные кобеляки.
   Те же, кто раньше частенько хаживал в самоволки, посещал ресторанчики и бары, вели себя и сейчас сравнительно сносно. Во всяком случае, ни одного из прежних отъявленных разгильдяев и самовольщиков в эти дни в городе патрули не задержали. Они и сейчас по старой укоренившейся привычке вели себя культурно и тихо, не бузили, -стабильность - признак мастерства, и даже по привычке не ходили в городе в форме, переодеваясь сразу в цивильное, что было и удобнее, и сподручнее во всех смыслах.
   К сожалению, для меня начало праздничной "золотой" недели было испорчено окончательно и бесповоротно. Мне не удалось присоединиться ни к одной из веселившихся и буйствовавших в эти дни кампаний, поскольку единственному со всего выпускного курса выход в город был ограничен из-за продолжающегося разбирательства с исчезновением курсанта Охромова.
   Единственное, что оставалось, - смириться со своей участью и ждать, когда всё кончится.
   Совесть ещё беспокоила меня, но уже не той острой болью, что я испытывал вначале, а какой-то другой, тупой, ноющей, тягучей, но не менее противной.
   Единственным утешением для моего скверного положения служило то, что я был при деньгах да ещё, наконец-то, избавился от противного ощущения вечного должника, когда все прелести, соблазны и радости мирские видятся через призму вины, и ты непрестанно осознаёшь, что живёшь, по сути, за чужой счёт, в долг. А это очень гадкое ощущение, которое способно омрачить и испортить любую радость.
   Впрочем, в конце концов, эта "золотая" неделя подарила и мне то единственное чудесное и радостное событие, воспоминаниями к которому я возвращался потом всю свою жизнь.

Глава 25.

   Как я уже говорил, мне пришлось вынести второй натиск допросов и выпытываний. И пришёлся он именно на начало "золотой недели", которую я ждал не меньше остальных своих собратьев по училищу.
   Именно в эти беззаботные для выпускников, последние дни пребывания в училище, государственная комиссия должна была проделать огромную работу.
   Ей предстояло подвести итоги выпускных государственных экзаменов, что называется, "подбить бабки" своей работы, и с результатами отправиться на доклад в Москву, в министерство обороны. Там уже должны были принять окончательное решение, издать приказ министра обороны о присвоении выпускникам нашего училища воинского звания "лейтенант" и произвести нас в офицеры.
   Отвезти результаты сдачи "госсов", привезти обратно приказ о произведении в звание и нагрудные знаки с Московского монетного двора было обязанностью председателя государственной экзаменационной комиссии. Он убывал в Москву в специальном вагоне после сдачи последнего "госса", потом, пробыв там два-три дня, приезжал обратно и вместе с начальником училища проводил выпускные церемонии, являлся, так сказать, представителем "центра" и министерства обороны у нас на официальных мероприятиях, что было оказанием нашему училищу определённой чести со стороны столицы.
   Вот потому-то и была возможна эта самая "золотая неделя", которую во все года, бывшие и прежде, так любили и ждали выпускники.
   В этот раз, правда, кроме всего вышеперечисленного, генерал-майору Бибко предстояло выполнить ещё и некоторые неприятные обязанности.
   Первая из них заключалась в том, что он вёз в Москву документы на комиссацию двадцати человек с выпускного курса, а так же на назначение четырём из них пенсий по инвалидности. Эти курсанты весьма серьезно пострадали в побоище, в которое превратилась попытка разогнать демонстрацию на главной площади города. Ответственность лежала и на самом генерале, потому как произошло всё это во время сдачи государственных экзаменов и с его, надо полагать, если и не одобрения, то уж, во всяком случае, молчаливого согласия. Думается, что ему нелегко было нести эту неприятную ношу и докладывать министру обороны, что из строя в самый последний момент выбыло двадцать здоровых, образованных, крепких и сильных парней, в каждом из которых была маленькая частица надежды и мощи нашей армии. И выбыли они по чьему-то испуганному, бездумному мановению руки, бросившему их на площадь, в разъярённую толпу. Чьему только?
   Вторая из неприятных обязанностей председателя государственной экзаменационной комиссии была не лучше первой. Ему предстояло доложить о куда более щекотливом деле. Он вёз рапорт начальника училища, им же подписанный, об отчислении из числа курсантов Охромова Григория, пропавшего без вести.
   Обстоятельства его исчезновения так и остались не выясненными.
   Военная прокуратура Киевского военного округа завела по этому факту уголовное дело, но оно так и осталось незаконченным, поскольку единственным свидетелем по делу проходил я, курсант Яковлев. А так как я ничего и не сказал да и, вообще, отрицал всякую причастность к происшествию, никакими материалами следствие не располагало. Тщетны были и поиски городской милиции, которую подключили. Уголовный розыск не внёс ни капли ясности и не нашёл никакой маломальской зацепки, с которой можно было бы приступить к распутыванию клубка.
   Всё тайное становится явным - так гласит пословица. Может быть, это и справедливо, но, видимо, время к раскрытию этого дела ещё не пришло. ... И его закрыли.
   Дав себе слово, я и теперь держался до конца, хотя привлечение столь солидных сил должно было привести меня в полнейший трепет перед могуществом и мощью государства. Но этого не произошло.
   В то время, как мои сокурсники весёлыми ватагами, радуясь, как малолетние дети, направлялись за ворота училища, я с грустью смотрел им вслед через окна кабинетов, где со мной беседовали и где меня допрашивали начальники, члены государственной комиссии, следователи прокуратуры и милиции и сам военный прокурор округа.
   Именно здесь я увидел этот рапорт, обращённый к министру обороны и подписанный по команде от командира взвода до председателя государственной экзаменационной комиссии, с просьбой отчислить курсанта Охромова из числа обучаемых в училище, как пропавшего без вести при невыясненных обстоятельствах. Увидел я его на одном из допросов и теперь знал, что такой рапорт существует, и что сам министр обороны будет принимать решение по моему несчастному другу. Можно было подумать, что от того, удовлетворит он этот рапорт или нет, зависело, останется ли Охромов Гришка жив или будет вычеркнут из числа живых.
   Рапортом этим, как последним аргументом, последней надеждой на моё благоразумие потрясал передо мной на последнем допросе председатель государственной экзаменационной комиссии. А ещё письмом к родителям Гриши, где с прискорбием сообщалось, что их сын таинственно и при невыясненных обстоятельствах пропал без вести. Он в присутствии прокурора и многих других, кто вёл со мной беседы и допросы, заставлял меня читать всё это вслух, чтобы "до меня лучше дошло". Но даже после такого я стоял на своём и был непоколебим, хотя это и стоило мне больших страданий и усилий воли. Я понимал, что всё позади, Охромова уже не вернуть, и это моё последнее испытание на твёрдость, устроенное властями.
   Из четырёх свободных дней "золотой недели" два дня меня продолжали таскать по кабинетам, беседовать, яростно допрашивать и страстно пугать, но всё осталось без результата.
   В конце второго дня в кабинете у председателя государственной экзаменационной комиссии в моём присутствии военный прокурор округа закрыл дело по факту исчезновения курсанта Охромова, а меня освободил от дачи свидетельских показаний, как "непричастного к делу".
   Председатель госкомиссии посмотрел на меня с грустью и укором в усталом взгляде маленьких, мутноватых старческих глазок и отпустил на все четыре стороны, видимо, окончательно смирившись со своей участью: везти в Москву печальные вести.
   Теперь я был свободен, свободен на целых два дня до выпускных церемоний. Правда, кое-какие проблемы появились снова, и их нужно было срочно решить, но это было мелочью по сравнению с тем, от чего я только что отделался.
   Уже два дня подряд с утра нашему курсу выдавали на складе форму и всё прочее, что положено было иметь офицеру согласно вещевого аттестата. Я же не имел возможности получить всё это вместе с остальными. Теперь мне надо было навёрстывать упущенное....
   Вечером я лёг один в пустой комнате: все мои товарищи-соседи ночевали где-то в городе. В казарме осталось лишь несколько человек, которые не могли воспользоваться своей свободой, поскольку им некуда было идти.
   Я тоже мог бы уйти и переночевать у своей знакомой, с которой отношения были порваны ещё месяц назад, но не хотел ни видеть её, ни напоминать о себе напрасным появлением, понимая, что сделаю ей, в конце концов, больно. Эта встреча была бы неприятна и мне самому. У мужчины всегда остаётся в сердце какой-то осадок вины перед женщиной, которую он обманул или взял её без особого желания, а потом к тому же ещё и бросил по своей прихоти. Ведь женщины доверчивы и всегда питают надежду на лучшее в отношении к себе, и даже обманы не учат их, в конечном счёте, правильно вести себя с противоположным полом. Они снова и снова попадают в его цепкие лапы и, жалуясь на прошлого, надеются, что с нынешним у них всё будет лучше, по-другому. Но история отношений, как заигранная, заезженная пластинка, повторяется вновь и вновь, пока, наконец, это не осточертеет, и тогда уже, вцепившись в последнего, они держатся за него, чего бы это им не стоило, создавая себе иллюзию счастья и семьи, которых, на самом деле, нет, потому что блуд и разврат поглотил уже давно этот грешный мир, беснующийся в ожидании Страшного суда Господнего....
   У меня было скверное настроение, не хотелось никуда выходить не то что за пределы училища, но даже из этой пустой и скучной комнаты. И если бы я был собакой, то сейчас непременно забрался бы в свою конуру, подальше, в самый угол и скулил бы там от безумной тоски. В душе моей бродили какие-то смутные и недобрые предчувствия. Я убеждал себя, пытался вдолбить в свою голову, что всё плохое уже позади, что впереди будет только хорошее, но это получалось плохо. Любое нечаянное воспоминание об Охромове доставляло мне мучительную боль. И я уже не мог понять, где и что у меня болит: до такой степени была истерзана моя душа.
   Чудилось мне, что, несмотря на то, что я избежал расплаты, какая-то другая, более страшная кара за предательство занесла надо мною меч и уже готова опустить его на мою шею. Мне было страшно: я не знал, с какой стороны ждать теперь удара. Всё, что угрожало мне ещё совсем недавно, сегодня вроде бы отступило, ушло безвозвратно и навсегда, и в то же время что-то более грозное и невидимое осталось стоять, притаилось за моей спиной, и не было мне от этого спасения.
   Мне даже почему-то страшно было лежать на собственной кровати, и будто сумасшедшему чудилось, что сейчас кто-то может прийти сюда и найти меня, если я буду лежать на своём месте. Поэтому я умастился на соседской кровати и наблюдал с тоской в сердце, как угасает этот ещё один из жарких, солнечных дней июля, как всё дальше от зенита к западу наползает тёмно-синяя сгущающаяся до чёрного краска ночи, вытесняя бледно-голубую, светлую полоску неба к ещё алеющему горизонту.
   На память мне стали приходить один за другим все прожитые дни, начиная с того, когда я согласился вместе с Охромовым участвовать в этом нехорошем и грязном дельце. Наверное, ещё тогда я чувствовал, что всё это добром не кончится. Потом на память мне пришёл вечер, когда мы поссорились с Гришей, и ко мне в пивном баре подсел за столик странный старик. Действительно, странный был старикашка, да и всё, что произошло потом, тоже было не менее странным. Я бы скорее согласился, что всё это приснилось мне, если бы мы с Охромовым затем не пытались проникнуть в тот самый дом, где жил этот старик, только другим, более сложным, запутанным и неверным путём. Быть может, тот вечер, когда ко мне подсел старик, и явился, каким-то образом, началом всех моих неудач и злоключений, закончившихся, в конце концов, потерей друга и моим предательством?..
   С ужасом содрогалось моё тело, когда в моём полусонном сознании одно за другим проплывали страшные видения, сплетённые из полубреда, игры воображения и действительно воспоминаний о происшедшем со мной. Ночная погоня, бегство от старика, его страшная старческая улыбка в темноте, тёмный колодец, в котором живёт какое-то странное чудовище, похожее на крокодила, которому я чуть было, не угодил в пасть, завещание и странное исчезновение старца, ночное похождение с Охромовым и снова какой-то загадочный и страшный старик, вроде бы тот же самый, что подсел ко мне в баре, но так и не вспомнивший меня, как ни старался я напомнить ему об этом. И последнее, что вспомнилось мне, и от чего я проснулся в холодном поту и ужасно испуганный, была та ночь, когда нам удалось обмануть бандитов и, казалось, уже всё будет хорошо. Я вспомнил то, что помогло тогда совершить подлог: чёрные руки, покрытые смолянистой, лоснящейся шерстью, напоминающие человеческие, но чем-то неуловимо отличающиеся от них. Они возникли из ниоткуда, прямо из темноты и закрыли глаза главаря бандитов. Они могли быть, несомненно, галлюцинацией моего возбуждённого тогда до крайней степени и испуганного воображения, но как тогда бандит мог спутать обыкновенные тетради с теми рукописями, которые они от нас требовали? Да и, сейчас в полудрёме чудилось мне, что к моему лицу прикоснулось нечто, на них похожее, мягкое, колюче-пушистое и неестественно-призрачное, ускользающее....
   В комнате было темно и тихо.
   Я был один, но мне мерещилось, что в этой темноте присутствует кто-то ещё, незримый, внимательно следящий не столько за мной, сколько за моими мыслями, видящий меня насквозь. Я вглядывался в темноту, и мне казалось, что в углах комнаты, более тёмных и мрачных, чем стены, притаилось и висит нечто, что смотрит на меня, невесомое и невидимое, что шныряет бесшумно из одного угла в другой. Я думал, что, наверное, скоро сойду с ума от этого беспрестанно мучающего меня страха. Мне вдруг захотелось покреститься, но я был некрещёным, да к тому же воспитанным в глубоком почитании атеизма и презрении ко всякой вере, хотя на самого иногда находило что-то странное и необъяснимое законами материальной реальности.
   Чтобы окончательно не поехать крышей, я полез в свой левый карман брюк, в которых так и заснул на соседской кровати. Под пальцами в нём зашуршали денежные банкноты, сложенные в толстую пачку. Ещё сегодня днём тайком от чужих глаз я проверял их подлинность, потому что мне казалось, что они вот-вот исчезнут или превратятся в нарезанную газетную бумагу, разглядывал их выборочно на свет, проверяя наличие водяных знаков.
   Процедура ощупывания денег как-то успокоила меня, и, чувствуя, что вот-вот засну, я с трудом разделся, спрятал толстую пачку крупных купюр в наволочку подушки и лёг спать в свою постель, забыв о вечернем страхе. Однако, как назло, мысли снова сразу же, едва я улёгся, прогнали сон из моей головы, и я ещё долго лежал, уставившись в потолок, не в силах найти покой. Правда, прежнего страха как не бывало: я чувствовал, что в комнате кроме меня никого уже нет.
   Проснулся я утром непривычно поздно, ближе к десяти.
   Уже какой день в батарее не было наряда, и никто не кричал: "Батарея!.. Подъём!" Некому было поднять меня и выгнать на зарядку, и мне стало жаль утраченной как-то сразу курсантской привычки открывать глаза и просыпаться в бодром состоянии без десяти - без пятнадцати семь и успевать уже к подъёму одеться, чтобы поскорее встать в строй, независимо от того, что делал ночью: спал или нет.
   На улице уже вовсю сияло солнце.
   Через распахнутое окно комната наполнялась свежим "парным", слегка прохладным утренним воздухом и бестолковым и взбалмошным щебетанием воробьев, неугомонно чирикающих где-то на крыше, прямо над самым окном. Иногда они бросались оттуда вниз то ли в погоне друг за другом в своей, непонятной человеку, игре, то ли, увидев какую-нибудь добычу, - бабочку или стрекозу, - летящую мимо, и тогда в громкой ссоре проносились у самого окна, падая как камни, а потом снова взмывали вверх, на крышу.
   Это спокойное, беззаботное и безмятежное утро живо напоминало мне те далёкие и безвозвратно ушедшие времена, когда я был ещё добрым мальчиком и во время летних школьных каникул просыпался в такое же самое, позднее, время дома и мог ещё долго нежиться в постели: будить меня было некому, потому что мама давно уже была на работе.
   Вот и теперь меня никто не тормошил, не надо было вскакивать с постели: начиналась по-настоящему взрослая жизнь, в которой всё ещё в большей мере зависит от тебя самого, - и потому я не мог позволить себе ни минуты больше оставаться в кровати: надо было ещё получить и подготовить к выпуску форму....
   Наспех умывшись, я выскочил из казармы и направился на вещевой склад.
   Там, у входа стояла уже длиннющая очередь, человек сорок-пятьдесят, - остатки тех, кто ещё не удосужился получить обмундирование и отложил столь важное дело едва ли не на последний день.
   Перспектива проторчать здесь в очереди несколько часов совсем не радовала, но откладывать это дальше было уже нельзя. И тут мне улыбнулась удача: завидев меня, ребята с моего взвода позвали к себе, расталкивая возмущающихся и отвечая им, что на меня занимали место тоже. В очереди немного ещё побузили, но, в конце концов, умолкли, смирившись с тем, что впереди них будет стоять ещё на одного человека больше.
   Благодаря товарищам я оказал ближе к началу очереди, первых.
   Наконец соизволил явиться начальник вещевого склада, красномордый, тучный, моложавый и смазливый на лицо, старший прапорщик по кличке Боров. Но в обращении к нему все без исключения курсанты, - как к равному, или даже едва ли не как к младшему, - использовали просто: "Паша", - до того он был безобидный и незлой человек, пока его никто не донимал, и он был трезв. Даже внушительные габариты не спасали его от фамильярного обращения, и из года в год, от курса к курсу передавалось такое простецкое, до дурного, к нему обращение.
   На этот раз Паша припозднился довольно сильно и начал выдавать форму только в двенадцать часов, медленно копаясь в своих бесчисленных, в беспорядке заполнявших подвальное помещение казармы, что была напротив нашей, - где и находился склад, - ящиках и то и дело что-то забывая и непрестанно спрашивая у помогавшей ему кладовщицы, которая вместе с нами долго ждала его, вся изматерившись, у запертых дверей склада, что где лежит. Паша совсем недавно, по училищным меркам, сменил на этом складе ушедшего на пенсию мешочных дел мастера, и потому ещё не поднаторел в этой хитрой складской работе. До этого он ошивался помощником лаборанта на одной из кафедр училища и теперь то и дело ругался, когда что-нибудь не получалось, кляня себя за то, что согласился перейти и принять "этот дурацкий склад" и оставил свою непыльную работу, на которой он палец о палец не ударил за всё время.
   По совету кладовщицы, женщины, давно уже работавшей здесь и поднаучившейся в "противоугонных" и иных делах, которые необходимо знать, чтобы не прогореть в подобном заведении, Паша запускал внутрь по десять человек, чтобы за ними можно было уследить, и водил их по запутанному подвальному лабиринту дружной кучкой, чтобы они не разбрелись и не хапнули чего лишнего. Женщина, - звали её довольно редко и странно: Анфиса, - ходила сзади и подгоняла отставших. Вот таким образом и происходило вещевое обеспечение молодых офицеров.
   Только через полчаса после открытия, с тяжелыми тюками за спинами, первая партия в десять человек покинула подвальчик, и я не знаю сколько, - но очень долго, простоял бы в хвосте очереди, если бы не мои верные товарищи.
   Мы спустились в подвал в третьей десятке.
   Паша, прохаживаясь между гор каких-то мешков и пирамид деревянных ящиков, что-то бестолково указывал нам, а кладовщица поправляла его и направляла дело в нужное русло.
   Идя так вереницей за Пашей по складу, постепенно каждый наполнял руки весомой ношей, которую под силу и было что унести лишь натренированному на полигонах тягать снаряды и ворочать двухпудовые затворы орудий да буссоли с дальномерами курсанту-артиллеристу.
   Через полчаса марафона мы, наконец-то, собирали уже на цементном полу склада выданные вещи, заворачивая их в офицерскую плащ-палатку. Получался огромный тюк с полцентнера весом, который ещё надо было вытащить наверх по узкой лестнице, ведущей из подвала на улицу, а потом донести до казармы и заволочь на четвёртый этаж, в общежитие....
   Отдышавшись после того, как припёр в комнату своё, офицерское уже, вещевое довольствие, состоявшее из многих комплектов разного вида формы, парадной и повседневной шинели, пальто, рубашек, выходных и повседневных, галстуков, портупеи, полевой офицерской сумки, нескольких видов ремней, юфтевых и хромовых сапог, ботинок, фуражек, пилоток и прочего, что перечислять и язык устанет, я вдруг осознал, что теперь в ответе за свою жизнь сам, и начал соображать, куда бы приютить пожитки, чтобы они не остались без присмотра в казарме.
   Воровство процветало у нас и прежде: нет-нет, да и пропадали то у одного, то у другого дорогие спортивные костюмы, шапки, кроссовки, ветровки, куртки, часы, кассеты, книги и даже ... конспекты с лекциями!.. Теперь же, под выпуск, кражи приняли характер эпидемии: пропадало всё, что плохо лежало. Самым печальным было, что вора так ни разу и не поймали. Поэтому оставлять форму просто так, в комнате без какого бы то ни было запора на двери, было легкомысленно и глупо: к торжественному построению по случаю выпуска можно было остаться в трусах и майке! Вот, вчера парень из соседнего взвода безрезультатно рыскал по пустой казарме: у него увели только что полученную плащ-палатку, когда он отлучился из своей комнаты всего на двадцать минут в ателье, забрать там пошитую ему шинель. А в другой комнате того же взвода точно также "ушли" хромовые сапоги, парадный костюм, плащ, портупея и ещё какая-то мелочь, когда хозяин вышел позвонить в город жене, чтобы та приехала на такси забрать вещи. После этого парень целый день бегал в истерике по коридору, заглядывая в комнаты, наивно надеясь, что над ним просто подшутили, но так ничего и не нашёл - всё было не по-детски серьёзно. И вот теперь, за два дня до выпуска, ему приходилось срочно шить в ателье за свой счёт парадный костюм, чтобы иметь возможность встать в торжественный строй и присутствовать на выпускных церемониях, и покупать на складе новые хромовые сапоги. На остальное у него не хватало денег, а сейчас, за пять минут до того, как все навсегда разлетятся в разные края, по всему свету, - никто никому не занимал.
   Несмотря на то, что в тайнике у меня лежало несколько тысяч, - огромные деньги, - я не собирался допускать, чтобы у меня тоже что-нибудь стырили, а потому сидел теперь на кровати и думал, куда увезти форму из училища.
   И тут меня осенило! Я вспомнил про ту девушку, знакомую Гриши Охромова, что передавала мне от него записку!.. Тогда она ещё сказала, что не собирается больше с ним видеться.... Как же я про неё забыл?!...
   Теперь я вспомнил ту встречу с ней на КПП под палящим солнцем среди июльского зноя. И она снова предстала перед моим взором, точно наяву. Её образ, неуловимая прелесть в чертах которого поразила тогда меня, словно воочию плыл теперь перед моими глазами.
   Меня вдруг с необычайной силой потянуло увидеть её. А оставить у неё форму - было хорошим предлогом для продолжения знакомства.
   Я вспомнил тот день, когда встретил её, и теперь надеялся, что это повториться.
   Нечто мимолётное, но волшебное и прекрасное родилось тогда у меня в душе, и воспоминания об этом наполняли сейчас радостью каждую клеточку моего тела.
   Мысли об этой девушке будто просветлили моё истерзанное сознание, и в голове сделалось ясно и безмятежно, как не было уже давно.
   В то же время, не успели ещё светлые образы воспоминаний и надежд, как следует, закрепиться в сознании, как корыстные мысли выползли откуда-то из тёмных уголков моей души и странным образом переплелись с их невинностью, с их чистыми порывами, заставляя меня, впрочем, делать то же самое: немедленно искать с ней контакта, связи.
   Я видел в себе эту борьбу светлого и тёмного и думал, как всё-таки порочен мой ум, коль не может уже воспринять просто, безмятежно и бескорыстно светлое и прекрасное, что встретилось мне в жизни.
   Я бросился к своей тумбочке, но тщетно пытался отыскать хоть что-нибудь о ней в своих бумагах, найти записку Гриши, которую она передала мне. Мне казалось, что в ней должен быть указан её адрес. Или нет!.. Охромов, кажется, упоминал её номер телефона!.. Но от записки не осталось и следа.
   С непонятной, неясной тоской, в которой в одном водовороте сплелись высокие и чистые мысли и мутные струи расчёта и корысти, я снова уселся на свою кровать, загрустил, но вдруг, словно молнией поражённый встрепенулся и подпрыгнул, потому что вспомнил, как Гриша в тот вечер, перед уходом, выложил ко мне в тумбочку все свои бумаги и документы. Он полностью освободил свои карманы, в которых у него всегда было много всякого хлама, вывернув мне их на нижнюю полку тумбочки, где у меня лежала разная ненужная дрянь. Тогда он, помнится, сказал:
   -Весь этот мусор старой жизни мы бросим здесь....
   Эта его фраза прозвучала настолько поэтично, что в голове у меня тут же родились стихотворные строчки. Я даже запомнил первые из них:

Весь этот мусор старой жизни

Мы бросим здесь.

Пусть в хламе копошатся слизни -

Дадим им весь.

Возьмём и сами унесёмся

В немую даль,

Уйдём, оставить поклянёмся

Здесь всю печаль.

Оставим с миром этим скучным

Былую блажь.

То, что за небом нашим тучным,

На всех не дашь...

   Странные стихи, глупые даже. Я их ещё записать тогда хотел: десять или двенадцать четверостиший, но было некогда, мы спешили, а потом было уже не до стихов, и они почти все забылись.
   И вот только теперь я вдруг вспомнил их и ещё, только благодаря им, то, что в тот вечер Охромов усердно опустошал карманы, в которых помимо всякого хлама лежал маленький, в белой кожаной обложке, блокнотик. В нём, я знал это отлично, Охромов аккуратно записывал адреса всех своих новых знакомых, нумеруя их по порядку. Причём, он не вычёркивал их, когда заводил новые связи, не уничтожал и даже не замазывал пастой шариковой ручки, считая, что они ему могут ещё когда-нибудь пригодится, и случиться это может в любой момент, совершенно неожиданно....
   Пулей бросился я к тумбочке, чувствуя, что сейчас, если не найду этого блокнотика, моя бурная и внезапная радость сменится столь же глубоким разочарованием и досадой, распахнул дверку и прямо-таки вывалил в нетерпении на пол из тумбочки всё её содержимое, рванув отчаянно на себя за крышку. Из неё с шумом посыпалась всякая дребедень, что-то звенело и билось, что-то шуршало, что-то рассыпалось, раскатывалось, разлеталось по полу, но я ничего этого не видел, меня интересовал только маленький блокнотик в белой обложке.
   Через мгновение содержимое моей тумбочки рассыпалось вокруг меня пёстрым и неровным, дырявым ковром, но среди всего того, что в беспорядке разлеталось и рассыпалось по полу, среди всех этих тетрадей и ручек, бумажек, пластмассовых футляров и коробков, мыльниц и пузырьков с одеколоном, дезодорантом и прочими жидкостями, крема для бритья, рассыпавшегося бритвенного прибора и остального, я увидел то, чего боялся не обнаружить, и сердце моё бешено заколотилось от волнения, зашлось от счастья и неосознанных предчувствий.
   Дрожащими от нетерпения и переживания пальцами я поднял его с пола и пролистал несколько страниц, найдя ту, на которой Охромов вёл счёт девушкам, которых считал предметом своей гордости, однако чуть не завыл от досады: последней здесь значилась мадам, с которой, судя по дате, записанной напротив её фамилии, Гриша познакомился ещё прошлой зимой и уж, конечно же, давно расстался. Да меня она как-то и не интересовала. Мне нужна была только та, что приходила от с запиской на КПП, та, что завладела сейчас моими думами безраздельно. А её-то адреса и телефона, - или хотя бы имени и фамилии, - здесь не было. На других страницах блокнота эта девушка быть записана не могла, потому как те были отведены у аккуратного Гриши совсем для другого сорта девиц....
   Да, Охромов в последнее время явно стал ленив и забывчив на свои подвиги и победы на любовном фонте. С ним такого прежде не случалось. Жаль, что я не заглядывал в этот блокнотик как-то раньше, а то обязательно напомнил бы ему, чтобы он записал последнюю свою победу: это, ох, как сейчас пригодилось бы....
   Разгневанный и разозлённый на судьбы, готовый предаться истерике и психу, я хотел было швырнуть блокнот с размаху об пол, но всё ещё машинально перелистывал страницы, сдерживая себя от этого. Они были пусты, и только в одном месте вдруг мелькнуло нечто похожее на запись. Я с трепетом открыл это место вновь и увидел лишь некий набор цифр, напоминавший по количеству, комбинации и расположению номера телефона в одном из районов этого города. Во всяком случае, число знаков соответствовало. Я готов был поверить в какое угодно чудо: так мне хотелось найти эту девушку.
   Немедля, забыв обо всём на свете, бросился я звонить, но в коридоре наткнулся на своих соседей по комнате, которые зачем-то вернулись из города в училище. Задержавшись с ними лишь на пару секунд поздороваться и попросить присмотреть до моего возвращения за вещами, я снова помчался и вскоре, перепрыгнув по старой привычке забор, оказался у телефонной будки, теперь сиротливо стоящей без очереди из самовольщиков, где несколько недель назад били начальника патруля.
   Сейчас здесь было пусто, тихо и скучно. Лишь трое детишек игрались в траве палисадника отгороженного от дороги низким декоративным деревянным заборчиком, прячась от палящих лучей солнца в тени сохнущих от жары и сухости погоды да ещё от пыльной городской атмосферы тополей.
   В будке было душно, стоял спёртый от запаха калённой резины половика воздух, от которого сразу бросило в пот.
   Я набрал номер и начал искать по карманам монету, чтобы бросить её в прожорливый аппарат.
   В трубке послышались гудки, затем кто-то снял трубку на другом конце телефонного провода, но автомат тут же отключился, - я так и не нащупал монеты.
   Я выскочил из будки, - но, как назло вокруг не было ни души, словно все вымерли, - бросился вдоль по улице в город, надеясь встретить хоть кого-то и спросить монету, и лишь у самого перекрёстка с проспектом навстречу мне попалась маленькая, согбенная, скрюченная к земле старушенция, шедшая, видимо, с остановки троллейбуса, с трудом влачившая свои худющие, высушенные от долгой и трудной жизни ноги в валенках, обрезанных по щиколотку, на манер калош, которые смотрелись под этим дико палящим солнцем, мягко сказать, знойно.
   Я бросился к ней, думая, что старушка не откажет "внучку".
   -Бабушка, рублик не разменяете?!... Помельче, так, чтобы позвонить можно было?!... Срочно позвонить нужно, а мелочи нет, как назло! - выпалил я с мольбой в голосе, но "бабушка" продолжала идти вперёд, уткнувши взгляд в землю, словно меня и не было.
   Я решил, что, может, не так обратился к ней: бабульки - народ привередливый, не хуже красных девиц, - а потому не хочет со мной говорить.
   -Бабушка!.. - сказал я ещё ласковее и почтительнее.
   Старушка глянула на меня, распрямив свою согбенную спину и с трудом подняв взгляд от земли, словно очнулась от сна или беспамятства. Её испуганные глазки сначала расширились, а потом вдруг сузились и стали колючими, как булавки.
   -Тьфу! - плюнула она внезапно так, что я едва успел отскочить в сторону. - Антихрист проклятый!.. Тьфу, на тебя, окаянный!..
   Я поспешил удалиться от неизвестно чем рассерженной бабки. Происшествие сначала привело меня в недоумение, но потом рассмешило. Я представил, как выглядела эта сцена со стороны: к бабульке с лаской и почтением, а она в ответ, как собака бешенная, аж плеваться начала. И, главное, старушка-то плюгавенькая, в пол моего роста, хлипкая, а характер, как у пантеры! И бросается, куда не глядя! Ненормальная!..
   На троллейбусной остановке стояли люди.
   "А ведь я и вправду некрещёный! - думал я минуту спустя, когда мужик, отсчитывал мне монетки, выковыривая их из горсти мелочи в своей пухлой, отёкшей руке. - Только вот откуда она узнала?!..."
   Я ещё не решил, что буду говорить, и стоял возле телефонной будки на остановке, ожидая, пока там наговорится какая-то женщина, как вдруг, обмер от неожиданности.
   Сердце ёкнуло в груди и ушло куда-то вниз, натянув до трепета, словно тетиву лука или струну гитары, аорту, потом тут же вернулось на место и забилось, запрыгало в груди с такой бешеной силой, что мне показалось, будто там не оно, трепетное, а вольная, гордая птица, что заперта в клетку и рвётся на свободу так дико, что вот-вот соберётся с силами и разломает свою некрепкую темницу, выпорхнет из неё наружу и уже не вернётся.
   Тысячи иголочек пронзили насквозь всё моё тело, сверля его пронзительным восторгом и радостью.
   Дыхание перехватило, как это случалось со мной лишь в редкие минуты крайнего волнения.
   Я чувствовал, что пьянею от счастья, стоял, смотрел и не мог поверить этому чуду: та, которую искал, которой думал звонить наобум, гадая, её ли это номер телефона в тех странных цифрах на пустой и чистой странице блокнотика Гриши Охромова, сама шла мне навстречу.
   Она, в коротенькой розовой сатиновой юбочке, в белой сетчатой рубашке-безрукавке, с яркими разноцветными полосами на груди, видимо, только что вышла из отъехавшего от остановки напротив троллейбуса, а теперь вместе с другими переходила улицу, выделяясь среди прочих как яркое пятно розы на фоне зелени куста своей невероятной, неописуемой прелестью.
   Вот она повернула головку направо, и я, поймав взглядом очаровательный изгиб её изящной шеи, весь зашёлся от блаженства созерцания красоты.
   Меня поразила грациозность этого простого движения, на которое никто из окружающих не обратил внимания.
   Мне захотелось вдруг подойти к каждому и сказать: "Посмотрите, какая очаровательная девушка!.. Смотрите: у неё лебединая шея и королевская стать. Она не идёт - плывёт, скользит по воздуху, совсем не касаясь грешной земли!.. Посмотрите только, какова грация движения рук, кистей, пальцев!.. Какова пластика её тела, словно танцующего в своём простом движении!.. Мне видится в ней большой цветок алой розы, качающийся на лёгком ветру в розовой дымке окружающего её благоухания!.. Её движение - музыка тела.... Смотрите!.. Смотрите!.. Смотрите!!!"
   Но вдруг я испугался, что все действительно заметят это и тоже станут любоваться ею. И тогда захотелось видеть это одному, и радостно стало на душе, что никто вокруг не обращает внимания на это чудо, и оно доступно лишь мне, как будто это сошествие с небес случилось только для ... и ради меня.
   Вдруг я готов был уже упасть на колени и сказать ей, протянув руку: "Спасибо!" - за то, что она явилась мне, но мог ни двинуться с места, ни раскрыть рта.
   Мне захотелось, чтобы она улыбнулась мне, как богиня, легко, едва заметно, снисходительно и слегка махнула рукой, но в то же время остаться незамеченным, неузнанным и обойдённым ею, чтобы можно было продолжать как бы из вне лицезреть её очаровательное движение мимо.
   Она ещё не перешла дорогу и даже не глянула в мою сторону, а моё сердце уже целиком принадлежало ей. Я обожал её и понял, что обожаю давно, с первой встречи. Мой внутренний голос звал её, но я не знал её имени, и даже мысленные уста оставались беззвучны и немы. Однако сердце моё пылало, и в голове играл Марш Безумия, великолепный, ослепительный, пенящийся, будто шампанское в бокале, сладостный Марш Безумия....
   Она шла навстречу мне.
   Она шла мимо меня.
   Она проходила мимо меня.
   Она уже прошла....
   Я был ошеломлён, влюблён, растерян.
   Я без ума влюблялся в неё в эти самые мгновения обыкновенной, нехитрой жизни, пока она переходила улицу.
   И теперь мне казалось, что я влюбился в неё ещё до своего рождения!..
   О, женщины, которых мы любим! Вы сводите нас с ума! Как правило, вы не только не питаете никаких взаимных чувств или просто симпатий к своим поклонникам, не замечаете их преданности вам, но и испытываете к ним чувства не столь приятные, изводите их своей непреклонностью и неприступностью, своим напускным равнодушием и безразличием. Таких любят многие, а они долго играют с судьбой, испытывают своей надменностью кавалеров своего сердца и красоты, пока, наконец, не обнаруживают, что потеряли почти всех своих ухажёров, да и те, кто остался уже не испытывают такой пламенной страсти и готовности жертвовать своей жизнью ради их согласия и руки.
   За что же вас так безумно любят мужчины, за что они убиваются по вам?!... За что?!... Может быть, именно за вашу неприступность для жаждущей телесных удовольствий плоти, за загадочность вашего недоступного для их понимания существования, за которой обычно кроется гордая приверженность одиночеству?.. За той глухой каменной стеной отчуждения спрятан заброшенный, унылый сад вашей души, давно уже истосковавшийся по заботе и ласке, жаждущий нежных и преданных рук, но и страшащийся обмануться, пустить на свою землю не того, кто оросит его, а кто до конца растопчет последние живые ещё ростки надежды, разорит его полностью и не оставит камня на камне и от того, что было. Боится ваша душа попасться в лапы извергу, какой кроется во многих мужчинах. За вашей высокой гордостью и недоступностью скрывается, как в крепости, нежная душа ваша и жаждущее светлой любви сердце, тоскующее по радостному чувству, робкое и тонкое естество прекрасного трепетного цветка, страшащегося распуститься не тогда и не для того....
   Вы желаете любить, но сердце ваше молчит. Оно ещё не испило той чаши мук и страданий, того горького вина жизни, тех бесконечных, бессонных ночей ожидания и жажды тела, которые должны пробудить чувственность и подсказать вам ваш единственный и правильный выбор. И только этот мощнейший, сокрушающий всё толчок, эта хлынувшая лавина чувств и переживаний, сорвавшаяся с пика вашего высокого одиночества и бесконечной тоски, только она способна разрушить могучие стены неприступного и гордого ожидания! ...
   Жаль, что, как правило, это случается слишком уж поздно, когда самые преданные кавалеры устали оббивать пороги вашего замка, потеряли всякую надежду на успех у вас, вспомнили, наконец, о своём мужском достоинстве, - у мужчин ведь тоже есть гордость, правда, совсем другой природы, - и нашли себе более уступчивых, сговорчивых, непритязательных, но тем и счастливых, и оставили вас в покое. Другие и вовсе сгинули без следа, и вы остались одни в своей не взятой крепости, единственной скорлупке вашей страдающей души, которая в один прекрасный момент после того, слишком поздно для настоящей любви и чувств, к несчастью, прорвётся, сломается и бросит вас в пучину жизни, совсем не туда, куда бы вам хотелось и куда прежде ещё можно было попасть, а в чужую, неродную постель, где все будут меняться перед вами, а вы будете уступчивее самых уступчивых из прежних. И от былой гордыни вашей не останется и следа, исчезнет лоск и мишура, ваш некрасивый сад, так и не нашедший своего садовника, станет виден и всеобозреваем в своём нагом уродстве и небрежении. И куда всё былое исчезнет?..
   О, любовь! Что ты делаешь с нами?!... Кто не испытывал твоих мучений?!... Ты гнёшь и крутишь людей страстью и ломаешь их судьбы, как тебе заблагорассудится, сталкиваешь и разлучаешь их, как хочешь. Кто тобой правит, ангел или демон, бог или дьявол, слуги Господни или бесы?!... Бог или дьявол послал тебя на головы людей? Ты самое безрассудное, что есть в мире, ибо подвластно тебе сердце человеческое, а рассудок тобой не управляет. И ты самое прекрасное, что есть в жизни, потому что сколько бы страданий и мук не приносила ты, без тебя жизнь человеческая стала бы сера и однообразна. Тобой движут лучшие силы, всё светлое и доброе в человеке и человечестве. Тобою же питаются корни Чёрного Дерева Ненависти, соки которого источают зло, доводя естественное до безобразного и отвратительного!..
   Но хотят или не хотят того люди, именно твоим озарением и вдохновением надежды твоей живут их сердца и души!

Глава 26.

   Твои лёгкие, беленькие босоножки на смугловатых ногах пронеслись мимо, удаляясь всё дальше и дальше, а я смотрел и смотрел тебе вслед, не в силах двинуться с места.
   Люди подходили к остановке, садились в троллейбус. Те, что стояли рядом несколько минут назад, давно уже уехали, те, что подходили, удивлённо разглядывали странного курсанта, болваном торчащего на остановке, роняющего из руки на асфальт монету за монетой и будто в забытьи смотрящего куда-то в одну точку где-то вдалеке.
   А я смотрел и смотрел и не мог насмотреться на тебя!
   Ты уходила прочь, а я знал, что никуда ты теперь от меня не уйдёшь, и мне было радостно на душе, и благодарил я судьбу за то чудо, которое она совершила для меня. И я уже признавался тебе в любви, и в голове одна за другой проносились сцены нашего свидания и наших объяснений. Мне казалось, что ты питаешь ко мне то же самое обожание, какого был полон я в эту минуту. Я видел раздетым, нагим твоё тело: стройное, гибкое, худенькое, юное тело..., тебя, нагую и обнажённую, ещё слегка по-детски угловатую, но уже женственную и восхитительную, и удивлялся именно этому сочетанию, казалось бы, двух несовместимых вещей, слившихся в тебе воедино: ещё не ушедшего детства и ещё не наступившей зрелости, которыми дышало каждое твоё изящное движение, каждый мимолётный и неуловимый миг твоего бытия, твоего образа, каждый поворот головы, каждый взгляд пытливых и осторожных, настороженных и внимательных глаз, в которых огоньки девичьего лукавства, невинного и игривого, ещё целомудренного и бескорыстного, сменялись дымкой робости и какого-то непонятного мне внутреннего смирения не то со своей судьбой, не то ещё с чем-то, что было внутри тебя, в тебе и никому кроме тебя единственной не ведомо. Тысячи неразгаданных тайн и секретов, движений чувств можно было увидеть где-то в глубине, на самом дне этих глаз. Я видел это ещё тогда, в первую нашу встречу, но понял это только сейчас!..
   Я стоял на остановке, не обращая внимания ни на кого из окружающих, и виделось мне, что ты пушинка на моей ладони, казалось, что теперь уж, раз ты появилась, как чудо в моей жизни, раз сама судьба послала тебя мне, раз я пленён тобой, то и тебе никуда не деться от меня, потому что, может быть, и сама того не зная, но где-то в глубине себя, в подсознательных ощущениях ты уже давно хочешь, чтобы я был рядом с тобою, ты зовёшь меня из глубин, из недр своей души и желаешь меня. Твоё существо, не сообщая твоему разуму, трепещет при виде меня, и лишь сознание твоё ещё не знает, чего хочет твоё тело....
   Но оно узнает, обязательно узнает это, дай только срок. Может быть, оно уже нашептало тебе это, и только я об этом не догадываюсь....
   В голове моей кружился пьянящий хоровод мыслей. Вихри желаний буйствовали в моей душе, и восторг тут же сменялся безотчётной грустью и смятением. Какие-то стихи, словно снег, шли и шли в моём сознании, и мне казалось, что сейчас посреди невыносимой летней жары вокруг меня скользит и падает, струится в воздухе, не спеша ни падать, ни таять, прохладный белый снег. Он крутился вокруг, подобный тополиному пуху, но не достигал земли, не ложился на неё, а куда-то исчезал, и от этого фантастического ощущения, от этого невероятного и чудного видения и голова у меня шла кругом.

Мне виделась пушинка на ладони,

Я знал, что это ты в моей руке,

Разлуки, встречи, снов моих погони -

Всё нас несёт к одной большой реке.

Река томленья и блаженства,

Земного рая берега,

Простого чуда совершенство,

Любви зелёные луга

Раскинулись по всем чертогам,

Блестя зелёным серебром.

По скалам, дальних гор отрогам

Любви грохочет вешний гром.

Мы пленники в судьбе друг друга,

Но сладок вместе этот плен.

Сжигает нас в объятьях круга

Из наших рук ковёр не тлен.

Зовёт меня твой образ нежный,

Хранимый сном в моей душе,

В пучины космоса безбрежный

Поток. Мы вместе в неглиже.

Общаться там, в холодном мраке

Подобно звёздам. В вечный путь

Вступив в небесном зодиаке

В союз сердец, познать ту суть.

Творца, спасителя и праха

Хранителя, судьбы гонца.

Христа распятого рубаха

Нам будет хлебом для венца....

   Моё полубредовое состояние вдруг прервалось, словно непрочная нить.
   Та, которую я уже любил и уже обожал все эти бесконечные мгновения, что длились так долго, удалялась всё той же парящей по воздуху походкой, будто летела в невесомости над землёй.
   Лишь теперь, когда между нами было больше сотни метров, я очнулся и нашёл в себе силы последовать за ней, даже не заметив, что растерял на остановке все разменянные монеты. Даже теперь, когда я вроде бы пришёл в себя, но шёл вперёд будто заворожённый, не в силах оторвать взгляда от её мелькающих впереди босоножек, из которых светилась то одна, то другая пятка.
   Девушка направлялась к КПП училища
   В минуту я настиг её промчавшись и перейдя на шаг, словно крадучись за ней.
   Так я шёл позади, отстав на несколько метров и любуясь её походкой, в которой были очарование и неуловимая прелесть движений стройной антилопы, восхищаясь её красивыми, фантастическими, длинными ногами, бёдра которых лишь наполовину были закрыты полами юбки, её волнистыми волосами, переливающимися на солнце всеми оттенками русого, до самого КПП.
   Здесь она словно в нерешительности замедлила шаг, будто раздумывая и сомневаясь, но потом решительно шагнула на ступеньку бетонного крыльца и прошла внутрь, мимо стоящих у входа дневальных по КПП, окинувших её с ног до головы многозначительными взглядами, в которых откровенно блеснули пошлый голод и бесстыдство. Они переглянулись и зашушукались между собой. Но она прошла независимо и гордо мимо, не обратив внимания ни на их злые шуточки и подколки, которые, вероятно, достигли её ушей, ни на их жадные глаза, буквально пожравшие её невероятной длины и стройности ноги.
   Большинство знакомств около училища у курсантов начиналось именно вот с таких недобрых шуточек, способных повергнуть в смущение любую девицу, и таких же беззастенчивых взглядов.
   Девушки, отвечавшие на подобный вызов, с самого начала оказывались на положении униженных, поэтому лучшим средством защиты было, пожалуй, не обращать внимания на подобные проявления, но не у каждой хватало духу поступать таким образом: для этого нужно быть достаточно уверенной в себе, к тому же, относиться к курсантам, если и не с презрением, то с небрежением, как к людям, потерянным для цивилизованного общества.
   Та, которую я обожал, нашла в себе, видимо, такую смелость презреть их злобные подколки и сохранить молчание и достоинство.
   Я следовал за ней, терзаемый сомнениями и внезапной робостью.
   В центре фойе КПП, разделённого пополам перегородкой, отделанной под полированное дерево, у четырёхлопастной вертушки, блестевшей вытертыми до матового никелированными дугами, на полстены слева от входа было окно с небольшой форточкой, в которую можно было подать документы и что-нибудь сказать. За ним, выглядывая из-за розовых занавесок, сидел в вальяжной позе сержант, дежурный по КПП, который разговаривал сейчас с ней, неловко наклонившейся к низко расположенной форточке.
   Чувствовалось, что ей не по себе стоять в такой позе.
   Сержант, разговаривая с девушкой, явно издевался и, видно было, намерено затягивал разговор.
   Я подошёл ближе.
   Девушка не обратила на меня внимания.
   Сзади раздавался смех курсантов: не надо иметь особого ума, чтобы догадаться, что они сейчас обсуждают её позу, смакуя наиполнейшие варианты её применения, какие только могут прийти в голову.
   "Скоты! - со злостью подумал я. - Подумаешь, человек встал так!.. Ну, и что?!... Ублюдки!"
   Дали бы хоть малейший повод, выразились бы как-нибудь, я бы не выдержал и накостылял им, но они лишь смеялись за моей спиной, а набрасываться за это было глупо: мало ли причин может быть для смеха.
   Совсем недавно я сам развлекался так, заступая в наряд по контрольно-пропускному пункту, особенно, в субботу или в воскресенье. Раз увольнения всё равно терялись из-за наряда, мы частенько срывали злобу на ни в чём не повинных девчонках, приходивших на свиданье к тем, кого не отпустили в город. Вот когда у нас словно прорезался талант к грязному юмору, которым мы потчевали всякую, которая не могла огрызнуться и ответить нам столь же пошло. Да уж, какими только гадкими словами не обкладывали мы посетительниц КПП! ... Стало вдруг стыдно за дурную и зелёную свою юность, в которой никто не наставил и даже не одёрнул меня, не подавил растущий во мне бурьян дурного....
   Да, не раз позволял я себе подобные шуточки, зачастую весьма оригинальные и даже иногда чересчур жестокие по отношению к объекту внимания, когда моё необузданное воображение, не утолённое ещё видом обнажённой женщины и хотя бы поцелуями и прикосновениями к женскому телу, заносилось в своих фантасмагориях в такую грязь, что подчас не по себе становилось даже присутствовавшим при этом сослуживцам, которые и сами не прочь были спошлить что-нибудь эдакое. Смех вдруг резко обрывался, и на меня смотрели так странно, будто это было уже слишком. И тогда я чувствовал себя неловко за то, что почём зря, незаслуженно отпустил колкость в адрес совсем незнакомой мне девочки, обливать грязью которую не имел никакого права. Вдруг внутренний стыд хлёстко осаживал меня, но я, хотя и тушевался, всячески заглушал его голос, стараясь найти удовлетворение соей гордыне в одобрении моих колких и едких высказываний со стороны товарищей по службе в другой раз.
   Эта была своего рода трусость, только довольно тонкая и деликатная, незаметная трусость человека, который пытался создать себе авторитет не лучшим образом. Я был тогда тем, кто, не имея девушки, старался думать обо всех женщинах очень плохо. Такое отношение пропадает, когда они обзаводишься собственной пассией.... Но тогда я был свободен, - а, может быть, одинок, - от подобных связей, а потому не знал границ в своих пошлых суждениях....
   Сейчас, по прошествии лет, мне было стыдно вспоминать своё прошлое, глядя на таких же, как и я, стервецов, что хихикали у меня за спиной. Я думал, как же неловко должны были чувствовать себя здесь те из девушек, - а ведь далеко не каждая в таком юном возрасте распущена и гуляща, которые приходили сюда, влекомые искренним чувством. Для них встреча со мной на КПП училища была, наверное, хуже геенны огненной, и после такого они готовы были встречаться со своими парнями где угодно, только не здесь.
   И вот теперь в таком же отвратительном и некрасивом положении оказалась моя очаровательная незнакомка, - я ведь ещё даже не знал её имени. И самым смешным и до горечи обидным было то, что ничего не мог поделать: я тоже был когда-то таким же гнусным и подлым насмешником, исподтишка хихикавшим с товарищем по наряду так, что не возможно было понять, над чем я угораю. Теперь я словно смотрел на себя со стороны, будто видя в зеркале времени образ ещё вчерашнего курсанта Яковлева, и чувствовал, что не имею морального права что-нибудь им сказать против и быть похожим при этом на дурачка, потому как никто из курсантов не поверил бы в мою искренность....
   Девушка продолжала разговаривать с сержантом через низкую форточку в окне всё так же неловко склонившись, а я вспомнил, что здесь бывали и такие, которые, наоборот, в таких случаях распущенно и вульгарно выставляли на обозрение свои аппетитные формы и круглые задницы, которые казались ещё огромнее от того, что те облокачивались на подоконник, прогибали спину, предлагая беззастенчиво рассматривать себя в подобной позе.
   Может быть, с подобных девиц и начиналось отношение курсантов к женскому полу, как к предмету потребления и искательницам удовольствий, как к поголовным шлюхам. Может быть, потому и считалось во все времена, что порядочная девушка в наше училище ни за что шагу не ступит. Может быть, потому и существует с незапамятных времён поговорка, родившаяся в его стенах: "Не была блядью, так станет!" ...
   Я приблизился к девушке, встав рядом с ней, испытывая и неловкость за неё, и в то же время радостное и светлое волнение.
   Она всё что-то пыталась выяснить у дежурного по КПП, но тот упорно не хотел дать ей положительного ответа.
   Наконец, видимо, ей это надоело. Она выпрямилась и в отчаянии возвела глаза вверх.
   Это движение её, как и все прочие, показалось мне необыкновенным и чарующим. Волнующие предвкушение того, что сейчас она увидит меня, перехватило дыхание. Я не мог произнести ни звука и лишь смотрел на неё, боясь, что сейчас она глянет в мою сторону и увидит этот ошалелый взгляд.
   Но, вот и случилось: девушка словно почувствовала, что кто-то вперился в неё, и мельком глянула в мою сторону.
   Наши глаза встретились, и взгляды на одно мгновение слились, образовав телепатический мост, по которому со скоростью в миллионы терабайт в секунду заструились флюиды симпатии и обожания.
   В эти краткие доли секунды я выпил из зрачков её огромных изумительных глаз такое количество эмоций, что даже не поверил, что подобное возможно. Мне передалось столько чувств её сразу, что на выражение их словами потребовался бы не один час.
   Глаза её выразили сначала удивление, потом в них промелькнула стремительная искорка радости, затем подёрнулись дымкой смущения, а через неё уже проступило какое-то отчаяние и горе, о котором, видимо, их хозяйка уже давно печалилась. В самый последний миг я услышал, увидел, ощутил, почувствовал в их немом, невероятном языке мольбу о помощи в чём-то важном и трудном и просьбу помочь скорее покинуть ей это неприятное место....
   Девушка шагнула было мне навстречу, но тут же остановилась, видимо, желая, чтобы я подошёл к ней первый.
   Я приблизился почти вплотную.
   Некоторое время между нами длилась недолгая, но мучительная пауза. Наконец, она заговорила, решив первой прервать молчание:
   -Здравствуйте, мы, кажется, знакомы?!...
   -Да, вроде бы так, - ответил я, смущаясь и краснея.
   -Вы ведь друг Гриши, да?.. Гриши Охромова?.. Помните, я приезжала к вам от него с запиской... Я привозила вам от него....
   -Да, вспомнил, - я зачем-то нарочно сделал вид, будто только что понял, о чём она говорит, при этом жутко краснея так, что даже щёки зарделись жаром. - Теперь хорошо вспомнил.
   Она обрадовалась и засияла, улыбаясь своими белыми, ровными зубами:
   -Ой, я так рада! Вы, наверное, очень мне теперь пригодитесь и поможете его найти.
   Сердце моё бешено стучало в груди. Казалось, что от волнения оно вот-вот выпрыгнет оттуда....
   Очнулся я от того пьянящего, загадочного, странного и даже страшного сна, в котором пребывал весь последующий день лишь поздним вечером, когда оказался один в своей комнате в покинутом всеми общежитии училища. Мне даже показалось, что, получив форму, прилёг и уснул, и вся эта фантасмагория, что была дальше, приснилась мне.
   Лёжа на скрипучей железной кровати, на голом, не первой свежести курсантском матраце, изляпанном пятнами всевозможных цветов и оттенков, размеров и происхождения, - пронырливый батарейный каптенариус уже успел посдирать с постелей и сдать на склад всё бельё, да, впрочем, и правильно сделал, - я вспоминал теперь, что это было сон или явь.
   С каким-то странным упоением текли во моём сознании минувшие часы этого великолепного и удивительного то ли сна, то ли дня, события которого, - были они хоть наваждением, хоть реальностью, - запомнятся мне, если не на всю жизнь, то надолго, очень надолго.
   ...Наш разговор на КПП продолжался недолго.
   Чувствуя себя неловко, я понимал и как неприятно находится здесь девушке, обстреливаемой меткими, раздевающими взглядами нескольких пар голодных до женского тела глаз "зелёных" ещё курсантиков.
   Я жестом показал ей на выход в город, но девушка возразила мне, сказав, что, в общем-то, она хотела бы увидеть Охромова.
   -Как..., разве ты ничего не знаешь?! - удивился я, перейдя в разговоре с ней на "ты", а про себя подумал: "Откуда же ей знать-то?"
   -А что случилось?.. Он ... опять лежит в больнице? - спросила она недоумённо с каким-то нехорошим намёком в интонации.
   -Да нет, не совсем, - ответил я, не находя ничего лучшего и не зная, собственно, что же ей сказать.
   Мне стало стыдно смотреть в её открытое лицо, в её глаза, в которых можно было прочесть нечто такое, что сродни простоте и наивности.
   Где-то в глубине меня шевельнулась моя спавшая, свернувшись клубочком, как грязная, побитая, беспризорная дворняжка, - зачуханная и вшивая, - совесть. Мне стало больно, будто чем-то, как пламенем, обожгло сердце, словно ударили по нему кувалдой, и с него осыпалась чёрная, шершавая, заскорузлая окалина, обнажив трепещущую, раскалённую пунцово-красную сердцевину.
   Ухнуло что-то во мне и оборвалось, звонко отдавшись гулом, и в глазах потемнело....
   -Пойдём отсюда, - на этот раз я взял её под ручку и вывел с КПП в город.
   Мы вышли на полуденный зной и побрели вдоль забора училища.
   Теперь, та, в которую я тайно влюбился всего лишь несколько минут назад, но на самом деле, казалось, любил давно уже, - всегда, вечно, - шла рядом, лёгкая, стройная, ослепительная, бесконечно обожаемая мною. Шла, слегка повернув ко мне свою прелестную головку, показывая тем самым, что готова внимательно меня слушать, какой бы бред я ни начал говорить.
   Вид тайно возлюбленной моей был невесёлый. Видно, почувствовав нечто неладное, она тревожно и настороженно, боясь пропустить мимо ушей хотя бы слово, не отрывала взгляда от моих губ....
   Чего только не передумал я за эти минуты. Одна абсурднее другой мысли проносились в моей голове: "Вот идёт любовница моего приятеля, в исчезновении которого я, несомненно, виновен..., виновен так сильно, что, наверное, нет цены моему предательству, кроме как искупления кровью.... А она идёт рядом со мной, предателем своего друга, и ничего не знает. ... Впрочем, может быть, она что-то чувствует.... Она особенная, не такая, как те девчонки, которых мне приходилось знать. В ней есть что-то, что и пугает, отталкивает, но и, одновременно, неодолимо манит к себе. У неё, видимо, есть какая-то тайна.... Впрочем, с чего ты это решил?.. Ничего у неё нет! Обыкновенная девчонка, каких в этом городе тысячи..., только, разве что, на мордочку смазливая..., очень смазливая.... Смазливая до невозможности!.. Она просто красавица!.. Меня влечёт к ней, как магнитом! Что-то в ней есть. ... Но что?!... Ха-ха, какая она там любовница, - просто глупая девчоночка, отдавшая свою невинность наглому ухарю Охромову, а если и до него, то не менее сволочному типу.... Кто же таких обижает?.. Она же ведь ещё почти девочка. Любовницами бывают откормленные тётеньки, которые с жиру бесятся и не знают, чего бы ещё такого учудить, чтобы веселее им жилось, а эта... эта любовницей быть не может, разве что по своей дурости только. ... Да, но всё-таки, что же мне рассказать про Охромова?.. Ведь мне не хочется выглядеть в её глазах плохо!.. Нет, про то, как пропал Гриша, рассказывать не стоит!.. А, значит, и рассказывать нечего..."
   Среди абсурда и хаоса моих несвязанных мыслей, а логически мыслить мне всегда было трудно, когда волновался, и дело касалось чего-то важного, не раз промелькнули видения будущих свиданий с идущей рядом со мной незнакомкой. Казалось, что мы будем вместе теперь всегда!.. Я ловил себя на мысли, что больше не хочу с ней расставаться: в конце концов, Охромова больше нет, да он и бросил её, - как такую можно бросить?!...
   Предложи ей сейчас встречаться, - она откажется, - я чувствовал это, но знал теперь, - хотя, быть может, это и было чересчур смело, - что она будет моей женой.
   Мысли об этом были подобны миражу оазиса, возникающего вдруг среди мёртвой, раскалённой пустыни перед несчастным путешественником, тогда как до самого уголка жизни ещё десятки километров безжизненного пространства, и ещё не известно, будет ли оно пройдено путником, выбившимся из сил, или он погибнет посреди песков, так и не достигнув манящей его земли, заблудившись или просто упав от истощения.
   Неясные образы в голове шептали мне о неминуемости этого союза, и я хотел верить в это изо всех сил, какие только были в моей, совсем обмелевшей, душонке.
   Я чувствовал все те радости и беды, которые мне придётся испытать вместе с ней почти физически прямо сейчас, все вместе, и от их сложения, от ужаса их и блаженства одновременно испытуемого, испытывал боль и упоение одновременно....
   "А может, ты нарочно убрал Охромова со своей дороги, чтобы расчистить путь к её сердцу и жениться на его подружке?!... - спрашивал я у самого себя и отвечал самому себе. - Да нет же, это чушь, я и не думал тогда о ней вовсе. ... И вообще, с чего я взял, что она будет моей женой?.. Я, вообще, не хочу жениться после всего, что я знаю о женщинах!.. Но ты ведь обожаешь её!.. Она притянула тебя к себе, как магнит, и уже не отпустит! Нет у тебя сил оторваться от её очарования!" ...
   Рассуждая так, я силился вспомнить, а не было ли у меня, и вправду, хоть разок в тот вечер подсознательных мыслей о подобном или ревности? Хотя Охромов и сам говорил мне, что распрощался с ней навсегда. Да и она об этом тоже говорила.
   "А жаль, что не было, - сожалел я, - потому что лучше бы совершить предательство из-за женщины, чем из-за трусости: это тоже свинство и подлость! Но женщина - более благородная причина, чем жадность и трусость!.. У моего же предательства такой причины не было!" ...
   "Ты знал, что она ещё придёт и станет твоей! - не унимался всё тот же странный голос внутри меня. - Не иначе, как из-за неё ты оставил Охромова в беде!.. Ты подсознательно внимал своему животному инстинкту самца.... А, впрочем, почему ты так уверен, что Охромов мёртв?!... Возможно, он ещё вернётся, и поверь, что, может, и простил бы тебе то, что ты забрал себе его деньги и не остался тогда с ним, но если увидит, что его бывшая подружка теперь с тобой, то, даже не смотря на все заверения, что к ней больше ничего не питает, не простит подобного и будет мстить по гроб своей жизни, пока не доконает тебя или не умрёт от твоей руки!.."
   Голос явно злорадствовал надо мной, он видел, что я напуган его предположением, которое, возможно, было не далеко от истины.
   "Ничего я тогда не думал! - отвечал я ему в полнейшей панике, недоумевая, кто изнутри моего сознания позволил устроить со мной подобную дискуссию. Мне казалось, что у меня опять проявляются признаки какого-то помешательства. - Я не мог ничего знать.... Я, вообще, не знал, что тогда с нами будет, и чем та история кончится!" ... "А ведь, если Охромов объявится, ему может прийти в голову такая мысль, - подумал я с испугом, будто уже женился на той, что шла со мной рядом, а не просто прогуливался с ней, как знакомый. - Что я ему тогда скажу?!..." ... "Ты не хочешь, чтобы Охромов возвращался! - торжествовал голос. - Ты подлец! Ты бросил друга ради его женщины! Ты подлец! Ты подлец!!! Ты не только не достоин дружбы, но и заслуживаешь презрения!" "Чушь какая-то! - думал я, уже соглашаясь с моим противным оппонентом, лишь бы он отстал от меня и не возникал больше. При этом я не переставал рассматривать свою спутницу пристальным и неравнодушным взглядом, не замечая совершенно, что уже вогнал её в краску. - Чушь собачья.... Получается.... Но я не помню, честно говоря..." "Предатель! - ликовал голос. -Предатель! Предатель! Предатель!!! Твоя плоть и твоё прогнившее подсознание запрограммировали твою измену. Ты нечистый человек, у тебя грязные руки и такая же грязная и паскудная душонка!" ... "Но ведь я даже не знал, что встречусь с ней, что она, вообще, ещё раз придёт!" - продолжал я отпираться, хотя чувствовал с невыносимой горечью, что спор проигран мною бесповоротно. Если бы я видел спорившего со мной, то, наверное, набил бы ему с досады морду, но так как он скрывался во мне самом, то злился на себя и готов был расквасить свою физиономию о шершавый бетонный забор так, чтобы свезти кожу на своей отвратительной роже и раздолбать её в кровь.... Это было какое-то безумие. Я не понимал, кто со мной говорит, но чувствовал, что чем дольше продолжается этот спор, тем ближе к краю незримой пропасти я скатываюсь. А что будет, когда я покачусь в неё кубарем?!... Нечто во мне самом словно засасывало меня в трясину или зыбкие пески. И, чем активнее я искал оправдания, тем быстрее это происходило, тем меньше пространства до края обрыва оставалось, чтобы найти место для сопротивления. Однако я не мог своей волей прервать этот внутренний диалог. Это было выше, сильнее моей тощей воли. Я, как человек, застрявший в болоте, не мог по собственному желанию из него выбраться, поэтому вскоре вид у меня стал, видимо, как у побитой собаки....
   Даже девушка заметила перемену в моём лице и участливо поинтересовалась, наконец-то прервав тягостное для меня молчание:
   -Что с вами?..
   -Ничего, - ответил я, смущённо пряча виноватые глаза, но чувствуя внутреннее облегчение: наконец-то можно было прервать губительный диалог со странным нечто внутри меня.
   Меж тем, мы, не спеша прогуливаясь вдоль забора, ушли уже до самого военного городка, расположенного впритык к училищу.
   Она всё не спрашивала меня ни о чём, хотя любопытно, насколько это было видно, так и распирало её, и всё шла рядом, не произнося ни слова.
   Мне казалось, что каждое движение её души лежит передо мной как на ладони. Я сам был взволнован и взвинчен до предела и думал, что вижу все движения её чувств, без труда угадывая их в её, то беспокойном, то болезненно стеклянном, взгляде, в игре слегка припухлых губок, окаймлённых сверху лёгким белёсым пушком, которые то вздрагивали в мимолётной и едва заметной, словно нечаянной, совсем не к месту, улыбке, то досадливо поджимались, то вдруг растерянно распускались, делая её лицо немного глуповатым на вид и даже неприятным.
   Должен ли я был ей что-то говорить?!... Пауза молчания уж больно затянулась: мы прошли уже добрых сотни три метров, а так и не сказали за это время ничего друг другу....
   -Это не совсем так! - словно очнувшись, продолжил вдруг я с оборванной ещё на КПП фразы. - Гриши уже несколько дней нет в училище....
   На лице моей спутницы выразилось недоумение, глаза тревожно заблестели и в панике забегали, пытаясь за что-нибудь зацепиться. Брови нахмурились и сдвинулись к переносице.
   -Как это так, нет в училище?.. Так он всё-таки снова лежит в больнице, да?..
   -Да нет! Его нет, и его не могут найти. Никто не знает, где он....
   Тут я запнулся, густо покраснев: ведь это был наглый обман.
   -И вы не знаете, где он и что с ним сейчас? - сердито спросила девушка, наклонив в ожидании ответа голову слегка набок.
   -Не знаю, - едва смог выдавить из себя я: мне показалось, что ей всё известно.
   -Но вы же его друг!.. Как же так?!... Что это за дружба у вас такая странная?! - поджав свои прелестные губки, язвительно спросила она, прищуриваясь. - Вы же всегда были с ним вместе.... Он мне рассказывал, что вы с ним настолько дружны, что даже по подружкам вместе ходили.
   -Он вам и это рассказывал? - с облегчением спросил я, радуясь, что Гриша не выдал ей самого главного. А ведь он запросто мог похвастаться, что у него скоро будет много денег, и рассказать, откуда они должны будут появиться.
   Я надеялся, что сейчас удастся повернуть разговор от столь щекотливой для меня темы в какое-нибудь другое русло.
   -Да, и об этом тоже, и о многом другом. ... Но не пытайтесь заговаривать мне зубы! У вас это не получится. Я чувствую, что вы знаете, что произошло с Гришей. Вы понимаете?.. Я чувствую.... А вы пытаетесь меня обмануть.... Если вам не трудно, скажите, что с ним произошло.... Не подумайте только, что я хочу найти его, потому что он переспал со мной, и заставить на мне жениться, или, что я не верю вам и думаю, что вы скрываете его от меня по его же просьбе.... У меня есть кое-какие основания вам верить. Я не испытываю к Охромову особого чувства привязанности, как и к любому другому мужчине. ... Впрочем, это мои личные чувства, в которые вам не обязательно быть посвящённым. Но я считаю его своим другом, и поэтому, если вам не трудно..., если это возможно, ответьте, пожалуйста, где он?..
   Её рассуждения, высказанные с такой откровенностью, повергли меня в изумление и жесточайшее, мучительное смущение. Я не мог поверить, что так ошибся в ней, а больше, - в своих ощущениях. "Да эта девица, если ей понадобится, с потрохами скушает! - подумал я про себя, всё больше изумляясь своей непрозорливости. - То же мне, невинное создание!.. Да-а, практичности не занимать!.. Она рассуждает, как повидавшая виды бабёнка, а не как молоденькая девочка, которой, - правда, не знаю, сколько, - лет, но не больше семнадцати.... Ужас!"
   Мне следовало признать, что по твёрдости духа, по мужеству, а также по житейскому опыту она, эта девчонка, стоит на голову меня выше и может ещё дать мне фору. Её ангельский облик сильно разнился, как теперь стало ясно, с тем, что было у неё внутри. Теперь я мог спокойно предположить, что даже не Охромов, а, скорее, наоборот, - она Охромова "подцепила". Понравился смазливенький курсантик. Да и, наверное, он у неё, наверняка, был не первый. "Боже! - воскликнул я про себя. - Как мы жестоко ошибаемся в девицах!.."
   Действительно, оплошал я со своими целомудренными чувствами!.. Я готов был провалиться в эту минуту сквозь землю.
   -Если Охромову требуется сейчас какая-то помощь, - продолжила девушка, - у меня достаточно знакомых, чтобы справиться с его горем. Но если я, всё-таки, ошибаюсь, и он просто прячется от меня, то передайте ему, что он - кошак паршивый!.. У вас, у курсантов, у всех, наверное, какая-то душевная гадливость и трусость есть: нашкодить, как паршивому коту, и в кусты.... Я поражаюсь!.. Сколько знаю случаев, везде курсанты ведут себя, как последние ублюдки! Наши городские ребята так не поступают. Во всяком случае, держатся с достоинством. И если он из-за этого исчез с моих глаз, то передайте ему, что он круглый дурак!
   -Но вы же сказали, что расстались с ним сами, - попытался я защитить достоинство друга.
   -Мало ли что я вам сказала! Впрочем, какое это имеет отношение к делу? Люди не всегда искренни друг с другом, а почему я вам должна что-то рассказывать, когда видела вас в первый раз?! Эдак, каждому начнёшь изливаться, так тебя на всех и не хватит! Мало ли у меня, вообще, в городе знакомых, но про мою жизнь, какая она есть на самом деле, догадываются лишь единицы, а точно - не знает никто!.. Если будешь много болтать, то станешь марионеткой в руках более сильных. Недаром же молчание - золото!
   "Вот странное создание! - подумал я про себя. - Она хочет помочь Охромову! И даже знакомства какие-то вспоминает! Нет, она всё-таки, далеко не такая уж плохая, как я о ней только что подумал! Да она просто святая рядом со мной! Я рядом с другом в минуту опасности ничего не сделал для его спасения, а она, случайная знакомая, которая знает его от силы месяц, готова помочь ему!.. Может быть, от того и желает помочь, что знает недолго?.. Думает, что он хороший!.. Эх, знала бы, какой он бабник!.. Ни за что не стала бы помогать!.. Однако, она всё-таки лучше меня! Но истинность надо проверять делом!.."
   Мне захотелось рассказать ей, как пропал Гриша, но снова поймав себя на мысли, что придётся выворачивать наружу слишком много грязи, с которой мы имели дело, и из-за которой он и пропал, выдавать тайны, которые кроме меня теперь не знает ни один человек, осёкся на полуслове и замолчал....
   -Ну, скажите, что с ним, умоляю! - вдруг со страданием в голосе, которое нечаянно прорвалось наружу сквозь броню её внешнего спокойствия и рассудительности, прозвучало почти по-театральному сочно, как в какой-нибудь драме по Шекспиру, удивило меня и снова заставило усомниться: "Да и только ли дружеские чувства испытывает эта не простая совсем девица к Охромову?!... Пожалуй, такая хорошенькая, молодая женщина не станет ограничиваться такой степенью привязанности к озорному, весёлому парню!" - воскликнула она.
   Она бросилась ко мне со страстностью дикой кошки. Я был просто поражён такой перемене в её обличие. Она уже протянула ко мне руки, то ли для того, чтобы обнять, то ли для того, чтобы встормошить, побуждая говорить меня, но тут же остановилась, испугавшись столь буйного проявления своих чувств, яркой палитрой блеснувших через напускную серость и беспристрастность её образа, стоявшего передо мной ещё несколько мгновений назад.
   Я невольно отшатнулся, изумлённый таким проявлением темперамента, поражённый той ловкости и лёгкости, с которыми она подавляла в себе глубокую чувственность, довольно-таки странную, если не сказать, что ненормальную, для её возраста. Подобная пылкость достойна была разве что женщины лет тридцати-тридцати пяти, когда её цветок распускается с необузданной и умопомрачающей силой и источает вокруг себя сводящие с ума ароматы, полные неги и желаний. "Что будет с ней дальше, - с тревогой спросил я сам себя, - если уже сейчас она способна на такое проявление страсти?!... Да она же сгорит в её огне!.."
   "Она будет твоею женой! - снова послышался ужасный голос внутри меня. - Это будет тебе сущим наказанием!.. Ха-ха-ха!!!" ... "За что наказанием?! - спросил я у него испуганно и снова подумал, что сумасшествие началось опять. - Неужели я так провинился перед кем-то?!" Но голос внутри меня только смеялся теперь противным и странным смехом.
   Я не знал, как избавиться от его влияния. На душе стало тревожно и неспокойно, и я уже не знал, где бы найти такое место, чтобы меня оставили в покое сердечные печали.
   Я снова волновался, и, заметив это, девушка потупила взгляд.
   -Я не знаю, что сейчас с Гришей, не знаю даже, где он сейчас, а если и знал, то теперь это, поверьте мне, не имеет уже никакого значения.... Впрочем, если вы действительно так любите его, то должны знать, где он сейчас, чувствовать должны, что с ним.... Я даже не смогу сказать вам, жив ли он или мёртв. Но вы должны чувствовать это сами. И не притворяйтесь, пожалуйста, я только что заглянул в колодец вашей страсти: он очень глубок!.. Поэтому не стоит прикрывать его напускной прохладой дружеского участия: для меня теперь очевидно, как глубоко вы привязаны к Грише, как вы его любите!.. Хотя, надо признаться, что вы ловко умеете притворяться, можно сказать, с артистическим талантом!.. Вообще, как вы правильно заметили, молчание - золото. Я тоже не хочу быть марионеткой в чьих бы то ни было руках, будь они сильнее меня или слабее. Давайте оставим эту тему!.. Для меня она подобна пытке!.. Я не в состоянии видеть, как вы страдаете, да, к тому же, разговоры о пропавшем друге весьма тревожат и моё сердце!.. Я думаю, что и вам она не доставляет никакой радости. Тем более, поверьте мне, что, если даже вам и удастся каким-то образом заставить меня раскрыть вам всю правду, она не удовлетворит вас, вашего желания знать, что произошло, и повергнет вас в ещё более жестокое отчаяние и напрасные волнения, большие, чем те, в которых сейчас пребывает ваша душа....
   При моих словах о том, что меня можно всё-таки заставить говорить, девушка снова подалась ко мне, норовя по-горячему задать новый вопрос и упросить меня рассказать ей всё. Но, угадав её намерения, я хладнокровно, с видом, не допускающим возражений, остановил её порыв, выставив руку перед собою и давая, таким образом, окончательно понять ей, что о продолжении разговора не может быть и речи.
   Теперь мы как бы поменялись с ней ролями, и я сам удивлялся себе, как это так получилось у меня, и откуда взялась такая твёрдость в характере, какой у меня никогда не было, особенно, что касалось таких вот прелестных девушек. Раньше я не сдержался бы и сам рассказал ей всё, да ещё и посмотрел, понравится ли ей мой рассказ или нет: мои приключения были всегда той козырной картой в общении с девицами, которая била все другие и разила наповал. Но теперь же что-то случилось со мной, я стал не таким, каким был ещё недавно: видимо, та опасность, которая теперь висела над моей головой, готовая сорваться на неё, как дамоклов меч, едва я только заикнусь о своих недавних похождения, заставляла меня прикусить язык и даже отбила всякое желание говорить на подобные темы с кем бы то ни было.
   Девушка, видимо, поняла, что мои уста закрылись, если не навсегда, то надолго похоронив тайну. Она сделала шаг назад и, совсем, как маленькая девочка, закусив во рту указательный палец, зашаркала слегка ножкой по асфальту и принялась там, у себя под ногами, что-то рассматривать.
   Я снова поразился её перемене и тому артистическому дару, которым она, несомненно, обладала и весьма искусно пользовалась в жизни. Она меняла своё настроение, словно театральные маски, и я уже не знал, где она показывает искренние чувства, а где просто играет. Мне казалось, что она вообще представляет свою жизнь, как какую-то непрекращающуюся пьесу, где всё возможно, где можно сразу, одновременно, исполнять несколько ролей. Эта поразительная смена холодного напускного равнодушия и бурного проявления чувств казалась мне то отвратительной и мерзкой, то прекрасной и неподражаемой игрой одарённой от природы, талантливой артистки, каких в жизни встречается гораздо больше, чем попадает на театральные подмостки и в кино, и никогда неизвестно, что действительно у неё на уме.
   "Она будет твоей женой!" - снова, словно заклинание, пронеслось в моей голове, и мысль эта испугала меня больше, чем в первый раз, при буйном порыве её эмоций. Иметь расчётливую, хитрую, холодную душой как лёд жену гораздо опаснее, чем открыто сгорающую, как свеча, безо всякого притворства от своей страсти.
   Разговор наш вроде бы закончился, и мы могли расстаться теперь безо всяких претензий друг к другу, но в таком случае впереди меня ждал целый день одиночества, отчаяния и страха от самого себя, от того безумного состояния, в котором я пребывал наедине с самим собой не только ночью, опасаясь, что меня опять будут терзать мои "знакомые", но и среди бела дня, потому что бред преследовал меня теперь и днём, и я чувствовал, как схожу с ума.
   Пощупав рукой толстый карман, туго набитый деньгами, толстая пачка которых осталась у меня после выплаты долгов, я решил предложить девушке провести этот день вместе.
   -Давайте, поедем в город..., погуляем вместе. И у вас, и у меня на сердце тоска и скука. Надо как-нибудь развеяться, повеселиться. У меня сейчас такое положение, что я остался совсем один....
   Девушка неожиданно для меня обрадовалась, хотя я думал, что она пошлёт меня ко всем чертям.
   -Что ж, давайте! Только вот что.... Город ещё не оправился до конца от потрясений, сильно не разгуляешься. Половина кафе и дискотек не работает, да и денег у меня нет, если честно признаться....
   Она достала из сумочки кошелёк из хрустящей тонкой искусственной кожи, сверкавший смолистой, лакированной, теснённой поверхностью в лучах зенитного солнца, щёлкнула аккуратненьким замочком из маленьких никелированных шариков и показала мне замызганную, замусоленную и помятую трёшку, одиноко и тоскливо лежащую внутри него.
   Я хотел тут же, смеха ради, вынуть в ответ пачку крупных купюр, но, подумав, не стал, хотя искушение похвастаться было несказанно велико. Девушка, тем временем, закрыла кошелёк и спрятала его обратно в сумочку.
   -Ну, в этом нет ничего страшного. Приглашаю я, значит, и платить за все удовольствия буду тоже я!..
   -У вас что, много денег? - спросила она.
   -Да, много....
   -Откуда, если не секрет?
   Я промолчал, потупив взгляд.
   -Насколько я знаю, у курсантов вечная проблема с деньгами, даже на карманные расходы, - продолжала она.
   -У меня есть деньги, - отрезал я. - ...И не забывайте, что я уже не курсант!
   -Ну, ладно! Идёмте!..
   Только сейчас я вспомнил, что у меня остались без присмотра вещи в комнате. Я просил ребят присмотреть, но обещал скоро вернуться, и они уже, наверное, давно ушли. Если меня ещё не обобрали, то я, во всяком случае, рисковал быть обобранным.
   -У меня лишь одна проблема! - сообщил я своей спутнице. - Мне нужно пристроить вещи на хранение, иначе они уйдут.... Можно отвезти их на пару дней к вам домой?!..
   Это была несусветная наглость.
   Она немного посмотрела на меня так, словно бы видела впервые, окинула с ног до головы удивлённым взглядом, измерила оценивающе, но всё же согласилась.
   Поймав такси, я с трудом уговорил таксиста заехать в училище, пообещав хорошо заплатить, потом ещё минут двадцать ругался с дежурным по КПП, не желавшим пропускать машину на территорию, угрожая даже, что набью ему, если у меня хоть что-то их формы свиснут, морду, но всё же заставил его открыть ворота только сунув пятьдесят рублей ему в руку....
   Через час мы въехали на такси в пустынный полуденный двор, окружённый со всех сторон серыми пятиэтажками, безжизненно замершими под пеклом, и выгрузились у подъезда, вынув из багажника огромный тюк с моими вещами, из которых, к счастью, ничего не пропало.
   Я незаметно от своей спутницы сунул шофёру пятидесятирублёвку, потому что меньше купюр у меня просто не было, и тот, не торгуясь, отрулил обратно.
   Ещё в машине мы с девушкой разговорились, перейдя по обоюдному согласию на "ты". Разговоры наши были самые пустяковые, и я удивлялся своей словоохотливости, потому что в любой кампании слыл молчуном и даже, если и желал, не мог сам найти темы для разговора.
   Я взвалил на плечи огромный, как стог сена, тюк и словно строитель пирамиды Хеопса стал взбираться по лестничной клетке. Она поднималась следом.
   Перешагнув тюк с обмундированием девушка подошла к одной из дверей, вставила ключ в замочную скважину, потом кокетливо и очаровательно улыбнулась и открыла дверь.
   На фоне полумрака прихожей квартиры она показалась мне ещё стройнее, и снова, словно молния прошибла меня её простая, но ослепительная красота, что поражала уже и прежде.
   -Ты одна дома? - вырвался у меня невольный вопрос.
   -Нет, дома бабушка. Папа и мама ещё в деревне, у другой моей бабушки. Я тоже была там несколько дней, но захотела в город: там тоска такая, что хуже смерти. Они скоро приедут тоже.... А знаешь, бабушка моя, как ни странно, легче всех перенесла отравление газами, она говорит, что ей вера в Бога помогла, он её спас, и что все те беды, что обрушились на город этим летом - это козни дьявола. Она рассказывала нам, что ещё на Крещение ей снились дурные сны, и говорила, что в этом году, ближе ко второй половине, на город и на нашу семью обрушатся большие несчастья: к ним надо готовиться. Но ей никто не верил, все смеялись. ... Только я не смеялась, потому что с некоторых пор стала суеверной. ... С некоторых пор. ... А ведь вот вышло, как бабушка говорила. Когда авария случилась на химзаводе, она меньше всех в больнице лежала. Говорит, что духом готовилась к предстоящим бедам и молилась, и Бог услышал её молитвы. Мы всей семьёй угодили в больницу, я неделю валялась на больничной койке, а бабушка уже на второй день поехала домой. Правда, она что-то не здорово поправилась. ... Ну, заходи, чего стоишь?!...
   Я зашёл в прихожую, отделанную со вкусом, но скромно и не богато, огляделся, а потом затащил в коридор свой огромный тюк с вещами.

Глава 27.

   В квартире было тихо, так тихо, что до слуха доносилось даже тиканье ходиков часов в какой-то дальней комнате. Девушка заглянула в комнату, вход в которую был прямо из коридора, слегка приоткрыв дверь, понаблюдала некоторое время, просунув в проём голову, и осторожно притворила её обратно.
   -Тс-сс-с! - показала она мне, прикладывая указательный палец к губам, и, пройдя ко мне по коридору на цыпочках, больше лукавя, чем действительно стараясь не шуметь, сказала на ухо. - Бабушка спит, давай не будем её будить.
   -Хорошо! - согласился я: "Конечно, больше всего на свете только и мечтал разбудить бабушку!"
   -Вообще-то, она спит крепко. Я даже музыку на полную громкость включаю, она не просыпается, - девушка засмеялась, прикрывая рот тыльной стороной ладони.
   -Не закрывай рот, пожалуйста, - попросил я её.
   "Рот" вместо ласкового "ротик", которое так и вертелось на языке! Получилось слишком грубо, может быть, даже оскорбительно, пошло, но "ротик" выглядело и вовсе непозволительно, уж больно фамильярно и интимно. Так мне, во всяком случае, показалось. Показалось мне, имевшему не одну женщину до этого, с которыми часто с полуоборота заигрывал в любовь и должен, казалось бы, знать уже, что нравится женщинам, а что нет, что привлекает их в образе и манерах мужчины, а что отвращает!..
   -Почему? - удивилась она.
   ...Я не должен был произносить ни то, ни другое. Можно было просто сказать, что у неё красивая улыбка, только и всего! "А ты, болван не закрывай свой рот..., пожалуйста!.. Тьфу!"
   -У тебя красивая улыбка....
   Меня посетило странное и давно уже забытое чувство неловкости от близости женского тела, хотя и прикрытого материей, одеждой, но всё-таки очень уж близкого. Когда люди остаются наедине друг с другом, расстояния между ними вдруг уменьшаются в десятки раз, и потому девушки, которые опасаются за свою честь, должны взять себе за правило вести себя в такой обстановке как можно осторожнее и, уж, во всяком случае, не давать повода мужчине распускать руки без их согласия на то каким-нибудь неосторожным движением тела или несвоевременным поворотом к нему спиной. Мужчины слабы и падки до женских прелестей и, в отличие от женщин, смотрят на них почти всегда через эту призму соблазна. Когда же они остаются наедине с дамой, то призма эта превращается в увеличительное стекло....
   Чувство, которое само собой возникло во мне, напомнило мне те далёкие годы, когда я был ещё чист и не имел счастья или несчастья быть с женщиной в постели. Многое тогда виделось мне в более романтичных и ярких красках. Я смотрел на мир через розовое стекло, и он казался мне более пёстрым и интересным, да и вера в большую и светлую любовь, ждущую меня где-то томительно и долго, не была опорочена множеством тех, с кем свела меня судьба для того, чтобы мы играли друг с другом в злое её подобие.
   И вот оно вернулось ко мне, это целомудренное ощущение. Это было какое-то смешанное чувство стыда и неловкости от одной только мысли, что мы с ней разного пола, и у неё под юбкой есть нечто, совсем отличное от того, что было в моих штанах, и вот это может при определённых обстоятельствах соединиться вместе.
   От одной только мысли об этом я густо покраснел и молил не знаю какие силы, чтобы только она не заметила этого моего смущения в темноте коридорчика, иначе последует её вопрос, и я сорвусь и натворю что-то постыдное и неприятное и для меня, и для неё. Я очень не хотел этого, хотя и не знал, что же именно я сделаю, в какие дебри понесёт тогда меня ставший неуправляемым обезумевший рассудок: то ли я начну, упав на колени, страстно объясняться ей в любви, то ли молча буду тискать в своих объятиях и рвать с неё одежду в попытке насильно завладеть ею.
   Она подошла ко мне на цыпочках, больше кокетничая и лукавя, чем на самом деле пытаясь не шуметь, а я стоял, ни жив, ни мёртв, вдыхая и чувствуя сразу почему-то обострившимся обонянием запах её тела, источающего приятный, головокружительный, тонкий аромат молодой, свежей, упругой и лоснящейся от своей молодости и соков здоровья девичьей кожи, благоухающей букетом неземных цветов, которые так и зовут к себе мужскую плоть. Сквозь этот лёгкий идиллический запах пробивался и другой, более терпкий и возбуждающий, тот, что идёт от лона, и который чувствуют кобели, рыскающие в поисках сучки за десятки и даже сотни метров от неё. Сейчас и меня одолевал этот томный аромат. Голова кружилась, и я плыл среди цветов этого благоухания.
   Я блаженствовал в благоухании цветка злака, не заглушаемом ни запахом духов, ни панцирем косметической штукатурки, ни какими-нибудь другими искусственными и неестественными ароматами, но до конца предаться блаженству мешал страх совершить нечто грязное, пошлое, нехорошее или дать повод бояться моих звериных инстинктов. Я не знал этой девушки, не знал, что она скажет, сделает в ответ, и неизвестность эта стесняла мои слова и движения, делала меня неуклюжим тюфяком и косноязычным молчальником.
   Я удивлялся сам себе. Ведь только десять минут назад сидел рядом с ней на заднем сиденье такси, весело и непринуждённо болтая о всякой глупости, закинув вдобавок руку на спинку сиденья за её плечи и иногда подумывая, но так и не решившись обнять, боясь, что это будет понято как слишком неуместное к нашим отношениям.
   Но всё же моё внимание тогда не было привлечено к мелким деталям. Присутствие третьего, - шофёра, - как-то разряжало обстановку, делало её непринуждённой. Теперь же, в этой тишине, я чувствовал всё нарастающую напряжённость, неловкость и стеснение между нами, всё более сгущающуюся и готовую вот-вот взорваться, молниями, разрядами, страстными объятиями двух падших атмосферу. С каждой минутой я делался всё более неловким, то ронял с вешалки какую-то одежду, непременно оборвав петельку, а потом смущенно помогал ей вешать это на место, пытаясь зацепить её за воротник и роняя при этом что-нибудь другое, то нечаянно задевал стоявшее в коридоре пустое ведро, развязывая свой огромный тюк и поднимая свои вещи с пола, и она бросалась к нему, чтобы остановить его бренчание.
   Даже физическая работа, когда я переносил своё тяжёлое обмундирование в кладовку, не спасла меня от неловкости, не сняла оцепенения всё больше овладевающего моим телом.
   Девушка сначала смеялась над моей неуклюжестью, и, если я мог ответить ей хотя бы улыбкой, возможно, всё бы прошло. Но в попытке улыбнуться я смог выдавить из себя только вымученный, нелепый оскал, лишь отдалённо напоминающий подобие её и похожий, скорее, на скалящуюся пасть зверя, так мне показалось. В конце концов, она тоже перестала улыбаться, и вскоре почувствовал, что ею овладевает тоже сковывающее движения и слова состояние, в котором пребывал и я.
   Мы прошли с ней в гостиную, где было не так уж много мебели, да и та довольно старенькая, разваливающаяся, хотя это было и незаметно для первого, беглого взгляда. Дверцы когда-то великолепного гарнитура-стенки, отвисали и уже не закрывались так плотно, полированная поверхность была изрядно вытерта и поцарапана, сделалась мутной, особенно на горизонтальной панели перед стеклянными полузеркальными дверцами серванта, на которую, видимо, ставили посуду всякий раз перед тем, как убрать её внутрь, на стеклянные полки. Здесь же стояла повидавшая виды финская "хельга", когда-то, несомненно, излучавшая ослепительную красоту и великолепие. Теперь же совершенно матовая от многочисленных протираний, лишённая былого блеска, она лишь своим зеркальным шкафчиком с хрустальными фужерами и рюмками, розетками, кофейным сервизом оригинальной формы и диковинного рисунка напоминала с ностальгией о давно минувших днях своей молодости и процветания этой семьи. Её зеркала светились, отражали посуду и комнатную обстановку, как глаза состарившейся женщины, ещё молодые сами по себе, отражают великолепный мир вокруг себя, небо, солнце, цветы.
   В углу на бельевой тумбе стояла большая коробка старенького громоздкого телевизора, обращая на себя внимание большим пятном оббитой полировки. Рядом стояла более-менее новая софа, прикрытая зелёным бархатным покрывалом, ослепительно выделяющимся среди блёклости окружающей обстановки своими яркими сочными цветами. Оно было, пожалуй, единственным украшением небольшой комнаты старой квартиры-"хрущёвки", если не считать огромного персидского ковра на всю стену, каким-то чудом оказавшегося здесь, в жилище бедных и несостоятельных людей. На его белоснежном фоне цвели тысячи пёстрых, ярких цветов. Он поражал воображение шедевром своей красоты и диковинности, какой давно не было в магазинах ни за какую цену.
   Кроме всего этого в гостиной стояло несколько стульев, кресло-кровать и старенькое, округлых форм пианино, затерявшееся в дальнем углу у окна.
   Войдя в комнату, я принялся её осматривать, не пропуская ни одной детали: ни настенных старинных часов с маятником, выполненным по причуде часовщика заодно с барометром, которые почему-то не ходили и своим мёртвым видом лишь усугубляли ощущение запустения и упадка, которое никак не хотело покидать квартиру, ни настенный календарь с большой фотографией милых котят, доверчиво глядевших со стены, ни маленького золотистого термометра, изображавшего Спасскую башню московского кремля, висевшего в углу, ни многих других ненужных и абсолютно безразличных мне мелочей, наполнявших комнату. Занятие это немного разрядило обстановку и позволило на некоторое время освободиться от сковывающего тела оцепенения.
   Девушка тоже заметила, что я с интересом разглядываю комнату, и виновато объяснила:
   -Ты, наверное, заметил, что мебель очень старая? Мы действительно уже давно ничего не покупаем. Эти шкафы - мои ровесники, тумбочка под телевизором ещё старше, телевизору лет пятнадцать, как моему брату. Он ломается у нас через каждый месяц, и, чтобы его починить, мы постоянно вынуждены тратить большие деньги, поэтому смотрим его очень редко, когда показывают что-то хорошее. А так у нас он просто стоит,- для мебели. В мастерской ему испортили полировку. Вот, видишь, какой большой кусок отколот. Папа требовал, чтобы нам заменили корпус или, хотя бы, выплатили компенсацию. Но они отказались сделать и то, и другое. Я бы на месте отца врезала бы им по морде, но он у меня слабый, и ещё более несмелый, робкий. Они когда с матерью ссорятся, он боится лишнее грубое слово в ответ сказать и только трусливо огрызается.... Брат всегда уходит смотреть телевизор к друзьям. У них там кампания. У его одноклассника папа, работает на базе, и у них дома есть видеомагнитофон. Вот Санька там и пропадает целыми днями, а когда поздно приходит, то от него часто пахнет сигаретами, а иногда и водкой. Мать его ругает, а он кричит, что "вы не можете обеспечить нам приличную жизнь, копите деньги на машину и не можете купить хотя бы самый задрипанный видеомагнитофон!" Недавно он узнал, что у родителей есть кое-какие сбережения, и при любом случае теперь кричит, что родители на нас сэкономили. Отец, вообще, с ним никогда не спорит, а мама потом всегда плачет. Папа, и вправду, давно копит деньги на машину, наверное, столько же, сколько мне, но все его попытки тщетны. Он так, наверное, никогда и не купит свой автомобиль. Едва он наберёт денег на "Жигули" или "Москвич", как, словно по злой воле, на них тут же поднимаются цены, а дешёвую машину он покупать не хочет.... Хм-м, интеллигенту, говорит, не подобает ездить в "Запорожце". Ну, конечно, он презирает эту машину, хотя никак не может понять, что, если он не купит "Запорожец", то он не купит машину, вообще....
   -А где сейчас твой брат? - поинтересовался я, воспользовавшись паузой.
   -В трудовом лагере. Он не хотел, но мама его туда спровадила. Говорит: "надоел ты мне хуже горькой редьки!"
   -Понятно, - ответил я, делая вид, что продолжаю осматривать обстановку.
   -Это общая комната. У нас их всего четыре. Одну занимает бабушка. Другую родители, а последнюю - мы с братом. Правда, последнее время у нас с ним стали появляться кое-какие трудности, связанные с тем, что мы оба уже не дети, и поэтому родители думают отдать брату свою комнату, а сами перебраться в бабушкину. Бабушка же будет спать в этой общей комнате. Правда, она не соглашается. Ей обидно, что её выселяют. Она говорит, что хотела бы умереть в своём углу, пусть и в квартире своих детей, а не в общей гостиной, через которую все гуляют, где нельзя запереться и побыть одной: ведь это так необходимо пожилым людям, - тишина и покой.
   -И что же думают делать твои родители? - поинтересовался я, умащиваясь в кресле-кровати, которое заскрипело подо мной почему-то, как старая рухлядь.
   -Не знаю. Пусть решают. В конце концов, Саня может поспать и в общей, он мальчик, и не такой уж большой.
   -Сколько, ты говоришь, ему лет?
   -Вот-вот пятнадцать исполнится, жалко, что свой день рождения он отметит в лагере. Я его хотела увидеть. Их туда увезли в конце мая, а приедет он только в августе. Он ничего ещё не знает, Санька, ни того, что дедушка умер, ни о произошедшей в городе катастрофе на химзаводе.
   Девушка, прогуливаясь по комнате, подошла к пианино и стала рисовать пальцем по чёрной, запылённой поверхности инструмента.
   -У тебя был дедушка? - задал я глупый вопрос, немного помолчав, пытаясь разогнать вновь одолевающее меня смущение.
   -Конечно, был! - бросила на меня смеющийся взгляд девушка, удивляясь моему вопросу. - По-моему, у каждого человека был дедушка, так же, как и бабушка, иначе б его тогда не было на свете.
   Девушка взглянула на меня, ожидая, что я отвечу, но я снова задал глупый вопрос:
   -И что, твой дедушка умер?
   -Да, - ответила она, некоторое время помолчав, - это случилось совсем недавно, около месяца назад, за несколько дней до катастрофы. Мы только похоронили его, как все угодили в больницу.
   В голове моей зародились какие-то неясные смутные догадки. Я ничего не мог утверждать, но мне почему-то показалось, что это с её дедушкой я пил пиво в баре в прошлом месяце, а потом провёл одну из самых жутких ночей в своей жизни. Подсознательно мозг мой, способный без напряжения памяти и воли сопоставлять поступающую в него информацию с хранящейся в памяти, складывать их где-то в подкорковых глубинах и выдавать результат в виде интуитивного предчувствия, предположения или догадки, расщёлкал этот орешек в два счёта. И, хотя я своей интуиции никогда не доверял, жизнь много раз подтверждала, что это чувство развито у меня остро и сильно: мог из недомолвок составить довольно подробную картину, как потом оказывалось, весьма схожую с действительностью.
   Именно поэтому я задал вопрос, который мог показаться довольно странным:
   -А твой дедушка нигде не работал в последнее время?
   -Нет, что ты, он был уже очень стареньким. Какая могла быть работа! - сказала она, и я от досады, что ошибся, закусил губу. - Лет пять назад он ещё подрабатывал в библиотеке, в архиве. Работа там была не тяжёлая, и он с ней справлялся. Но потом совсем ослаб, и ему пришлось уйти. Дедушка работал, не смотря на то, что получал пенсию, и мог бы кое-как прокормиться вместе с бабушкой. Но он, имея слабое здоровье и преклонный возраст, помогал нам. Мои родители много раз говорили ему, чтобы он перестал работать, но он отвечал им, что я люблю внуков и хочу, чтобы они хорошо жили. Почти всю зарплату он тратил на нас.... Хороший у нас был дедушка....
   Девушка загрустила, села за пианино, придвинув стул, и стала задумчиво настукивать по клавишам. Постепенно разрозненные, неупорядоченные звуки стали сливаться между собой, и вскоре образовали какую-то грустную мелодию, одиноко и печально льющуюся в глубокой тишине дома.
   Сначала она играла машинально, потом волнение и напряжённость уже почти развеявшиеся во время беседы, дали простор её чувству, и она заиграла с какой-то необыкновенной страстью, видимо, забыв, что кроме неё в комнате есть ещё кто-то. Такая страсть бывает у человека в одиночестве.
   Печаль заполнила моё сердце. Комната словно уплыла в другой мир, отдалилась, будто кадры кинокартины на экране, и возникло ощущение пустого зрительного зала, где никто не разделит твоего переживания происходящего. В голове закрутился вихрь строчек, сменяющих друг друга, отрывки, складывающиеся в стихи. Их была целая лавина. Они сменяли друг друга с быстротой ветра, и мне было не по себе от этой кутерьмы, каруселящей в голове.

Мой медный храм над горной кручей

Стоит один среди теснин.

Над ним печаль холодной тучей

Сползает в сторону равнин....

   "Может, я шизик? - тревожно думал я про себя. - Почему меня преследуют стихи? Почему они возникают, как попало, как им взбредёт, к месту и не к месту? Почему я не могу освободиться от их неконтролируемого рождения в моей голове?" ...

Друг милый, подойди поближе,

Сегодня грустный день такой.

Орёл мой кружится всё ниже

Над непокрытой головой

Всё горше боль моей утраты,

Всё ближе пламени боязнь.

Сверкают боевые латы,

Внушая в души неприязнь.

И час рассвета будет вскоре,

Холодный мрак покинет нас.

Покинет землю эту горе,

Раздастся в небе Божий Глас....

   "Бред какой-то! - попытался остановить я эту карусель, стараясь сосредоточиться на мыслях. Но печаль мешала это сделать и словно подгоняла этот хоровод. - Чьи это стихи? - думал я. - Кто их автор? Где я их слышал, и кто их сочинил? Почему они так беспорядочно возникают в моей голове и громоздятся друг на друга нелепым хаосом?" ...

Цветок моей души, моя краса,

Отрада будничного лета,

Огня лазурного роса,

Дождусь ли от тебя ответа?

Мгла стынет. Ночь. Мороз трещит

Средь звонкой тишины прозрачной,

В замёрзшем поле мышь пищит,

А я сижу за думой мрачной.

Прошло уже сто тысяч лет,

Мне кажется. Возможно ль столько?

Я жду тебя, но нет и нет

Мне весточки, тоска и только....

   "Что это? Блок, Есенин, Пушкин, Лермонтов? Откуда эти строчки? Да нет же, нет! Это ни тот, ни другой, ни третий, это ты сам! Но ведь я никогда не учился писать стихи! Да и поэтов я, вообще, не люблю читать. Откуда этот наплыв, временами захватывающий моё сознание и баюкающий его, как колыбельная песня?"
   Музыка вдруг прервалась, и карусель в голове остановилась, сделав напоследок ещё несколько оборотов.

Бокал возьму в другую руку,

А в эту - свой тяжёлый меч,

И за предательства поруку

Себе снесу буяну с плеч....

   Всё... остановилась.
   Девушка смотрела на меня изучающе и внимательно, и меня снова как стрела сразила её тихая, льющаяся как прохлада тихого девственного ручейка в тени деревьев среди жаркого солнечного дня, прелесть.
   -О чём ты задумался? - спросила она.
   -О музыке, - ответил я, ещё не совсем очнувшись от своих грёз наяву. - Какая странная и печальная музыка. Она навевает на сердце глубокую, но не холодную, а тёплую, подобную ностальгии, тоску. Можно сказать, что это ностальгия ни о чём. Что это за музыка?.. Кто её автор?
   Девушка как-то загадочно улыбнулась, лишь слегка растянув губы, пожала плечами и, задумчиво глядя на ковёр, произнесла, как бы ни для кого, самой себе, шёпотом:
   -Не знаю, я даже не помню, что я сейчас играла. Просто захотелось что-то сыграть. Это музыка души, музыка любви....
   Она замолчала, и я ничего не смог ответить ей и даже не нашёл нужным здесь, вообще, что-нибудь говорить. "Она, наверное, такая же чокнутая, как и я!" - подумалось мне, но мысль эта промелькнула в голове лёгким сквознячком, вскользь и почти незаметно: мне не хотелось обижать её даже в мыслях.
   В комнате воцарилось молчание, сначала задумчивое, рассеянное, а потом всё более неловкое.
   Ко мне вдруг начало возвращаться то ощущение неловкости, напряжённости и скованности, что преследовало меня в первые минуты пребывания в тихой, полутёмной, какой-то будто глухой и немой квартире. Я снова подумал, что скорее поверил бы, что это сон, настолько всё окружающее меня было нереально, в чём-то сюрреалистичное, в чём-то даже пугающее.
   Я был один на один с животрепещущим, благоухающим какими-то неземными ароматами, какие доселе ни разу не одаривали моего обоняния, горящим каким-то внутренним огнём существом, внушающим желание и страх. Казалось, что стоит мне протянуть к нему руку и попытаться дотронуться, как всё вокруг тут же поплывёт, потеряет форму, превратится, в конце концов, в пёструю мешанину, и я, наконец, проснусь...
   -Хочешь, я покажу тебе нашу с братом комнату? - спросила меня девушка.
   -Хочу, - ответил я и подумал, что даже не знаю, как её зовут.
   Однако меня даже не удивило, что такое продолжительное время, разговаривая с ней и общаясь, я как-то обходился без имени, и это вовсе не тяготило ни меня, ни её. Да и девушка тоже не знала, как меня зовут, но тоже общалась со мной совершенно свободно. "Может быть, нас с ней связывает другая связь, которая не требует называть имена друг друга. Быть может, наши души говорят друг с другом помимо наших языков и нашего сознания, но мы не замечаем их невербального общения и лишь присутствуем при нём, служим ему проводниками?" - пронеслось в моей голове.
   -Но не разбудили ли мы случайно твою бабушку? - спросил я у неё.
   -Да нет! Я же говорю, что она спит очень крепко, а если бы и проснулась, то обязательно позвала бы меня к себе, - ответила девушка. - Пойдём.... Вот это комната родителей, - она показала на дверь за моей спиной. - А вот эта - наша.
   Она направилась в комнату, и я встал и пошёл следом.
   В комнате было довольно мило.
   Сама по себе небольшая, можно сказать, даже, маленькая, она была оборудована и меблирована весьма уютно. Посередине пополам её разделяла самодельная стенка-клетка, сделанная из реек и досок, в проёмах которой стояли горшки с цветами. Сверху донизу она была оплетена густыми, зелёными зарослями какой-то домашней, комнатной разновидности вьюна или диковинной породы плюща так, что дальней половины комнаты за этими зарослями не было видно вовсе. Свет из окна проникал через эту живую занавеску, бросал на стены комнаты в светлых обоях и всё вокруг зеленоватые отсветы и полутени, жёлтыми лучами и пятнами проникал в просветы между листьями и зайчиками прыгал по окружающей мебели, нехитрой, немудрёной обстановке. Кое-где в нишах стояли книги и канцелярские принадлежности, стаканчики с карандашами и ручками, какие-то папки и бумаги. Одну из полок украшал, стыдливо прикрываясь листьями вьюна, прячась за их зеленью, магнитофон, по всем признакам какого-то зарубежного производства. Его светло-серый пластмассовый корпус, украшенный многочисленными металлизированными, хромированными и никелированными деталями, нарядно блестел сквозь свисающие ветви, будто кокетка, глядящая лукаво через спущенную на лицо длинную чёлку.
   -Вот это наша с братом комната, - сказала хозяйка, окидывая кругом всё оценивающим взглядом. - Перегородку сделали совсем недавно, около полугода тому назад. Она делит комнату пополам. Дальняя половина та, что у окна - Санькина, а ближняя, в которой мы стоим - моя. Санькина кровать стоит у окна, а я сплю вот в этом кресле-кровати: оно раскладывается и очень удобно, потому что не занимает много места.... А вот это мой рабочий стол. На нём я занимаюсь. У брата стол поменьше. Он стоит за перегородкой, и его не видно отсюда. А, вообще-то, у нас здесь очень мило и уютно. Мне нравится.... А тебе?
   -С виду ничего, - согласился я. -Здесь, вообще-то, действительно недурно, даже по первому впечатлению.
   -Тебе правда нравится? - спросила она, снова критически, по-хозяйски, оценивающе осматривая свои апартаменты. Ей, видимо, увлечённой рассказом, было и невдомёк, что я испытываю в эти минуты. Мне же, как только дверь этой тихой обители затворилась за нами, стало совсем не по себе от такого близкого, очень близкого к интимному, уединения. Дыхание её, голос звучали совсем рядом и были упоительны, запах её тела, тонкий, едва уловимый и нежный, и запах более резкий, сильный и возбуждающий, коим пахнет женское место, кружили мне голову. Я вдыхал его и стыдился, что уже в какой-то мере, не спрося её, - да и как тут можно запретить?! - обладаю ею, хотя она и не знает того, и не замечает, кажется, моего состояния. Получалось, что я наслаждаюсь ею без её спроса, украдкой, но вместе со стыдом от этого росло и нечто совсем другое.
   Её прекрасные, изящные руки, красивая фигура, лебединая шея, были возле меня, побуждали обнять их, и приходилось пребывать в сильном напряжении и скованности, чтобы не сделать этого....
   -Да, правда, - ответил я, стараясь даже не обращать внимания на те навязчивые мысли, которые роились в моей голове, заставляя её гудеть, а думать совсем о чём-нибудь другом, например, о том, что всё-таки эта комната недостаточно просторна и слегка тесновата.
   Но это удавалось мне плохо. От того, что девушка не замечала моего состояния, была естественна и непринуждённа, желание обнять её, поцеловать, овладеть ею становилось ещё сильнее и импульсивнее, и я прикладывал все свои душевные силы, чтобы оно не переросло в действие.
   -А чей это магнитофон? - поинтересовался я, чтобы хоть как-то отвлечься, разрядить своё напряжение и обмануть свою похоть.
   -Это?.. - она засмеялась. - Вообще-то, это магнитофон дедушкиного брата. Мы ещё очень давно выпросили его с Саней. А когда были дедушкины похороны, то приходил дедушка Боря и сказал, что теперь он дарит его нам, и магнитофон, вроде бы, мой. Мне он очень нравится, хотя и староват чуть-чуть, но всё-таки слушать можно, и не какой-нибудь наш, задрипанный, а японский и даже не лицензионный.
   Она подошла к перегородке и протянула руку, погладила дорогую вещь, потом нажала клавишу, и в комнате тихо заиграла музыка.
   -Это что? "Пинк Флойд"? - спросил я, услышав знакомую старую мелодию.
   -Да, - ответила девушка, прислушиваясь к музыке и мечтательно глядя в никуда, сквозь пространство.
   -Я люблю эту группу.... У них есть сильные вещи, - продолжил я разговор, желая отвлечься. - Их музыка наполнена движением чувств и эмоций, которое в сочетании со свойственным ей некоторым сюрреализмом рождает яркие образы. Ты что-нибудь представляешь себе под эту музыку?
   -Представляю, - кивнула в ответ головой моя собеседница, всё так же мечтательно глядя в одну точку, - но я чувствую мелодию совсем по-другому. Судя по твоим словам, в твоём сознании рождаются яркие и ясные картинки при этих звуках. У меня же возникает что-то неясное, смутное, обрывки воспоминаний, какие-то туманные образы из прошлого, даже просто цветовые пятна, обращающиеся друг в друга. Но больше всего меня захватывает музыкальная память. Знаешь, когда звучит любимая, знакомая мелодия, то в голове её звучащий образ опережает сам реальный звук, и вот это двойное повторение доставляет огромное удовольствие. Хочется слушать полюбившуюся вещь ещё и ещё, и чем больше, тем сильнее нравится не сама она, а её запомнившийся звуковой образ, понимаешь?.. Не знаю, на что это похоже, может быть, на любовь....
   Голос девушки едва пробивался через внутренний шум в моей голове, смысл её слов доходил до меня лишь приблизительно и очень медленно. Охватившее меня волнение, смута, заставляющая неровно биться моё сердце, занимали сейчас куда больше моё внимание. Я давил в себе низкие побуждения, но чувствовал, в каком невыносимом напряжении души я пребываю. Достаточно было одного неосторожного слова, как нечаянно оброненного со скалы камушка, и целая лавина, неотвратимая и сокрушительная, сорвалась бы внутри меня. Я ужасался, что будет, если я дам вдруг волю своим чувствам. Я не верил, что их тогда что-нибудь сможет удержать. Мне нужно было как можно скорее покинуть эту комнату, выйти на улицу, на лестницу, - куда угодно, лишь бы не оставаться с ней более наедине....
   -Присаживайся! - предложила мне хозяйка комнаты, показывая на кресло-кровать, - я покажу тебе сейчас мой альбом.
   Я сел на жестковатое сиденье кресла, не в состоянии даже расслабиться и откинуться на его спинку. Через минуту ко мне подсела и она, покопавшись между тетрадей и книг на книжной полке, повешенной на стенку на её половине комнаты, и достав оттуда большой фотоальбом, обтянутый красным бархатом с красивой латунной пряжкой, на которую он закрывался.
   Её колено слегка коснулось моего, и от этого ногу словно прошибло током, а по коже поползли щекотливые, жаркие и крупные мурашки. Внутри, в животе, что-то опустилось, отчего вдруг засосало под ложечкой, а чуть ниже, в пахе всё подобралось, заныло, застонало, сладко поджалось, и я ощутил, как поднимается, восстаёт упругая плоть. Я подумал, что от этого касания подобные ощущения должны были возникнуть и у моей собеседницы, но она, как ни в чём не бывало, листала страницы с наклеенными цветными фотографиями и, водя по ним пальчиком, что-то увлечённо объясняла.
   Поглощённый борьбой со своим естеством, я несколько раз пытался вникнуть в её рассказ, но из этого ничего не получалось.
   Теперь над девушкой нависла серьёзная угроза, исходившая из моего разгорячённого страстью тела.
   В одном движении, меняя позу, девушка наклонилась ко мне, и её волосы скользнули по моему лицу, оставив на нём пылающий след, будто после ожога крапивой, и нежный аромат в носу. Когда жгучее ощущение на лице прошло, мои руки уже обнимали её за талию и плечи, а губы искали своей цели.
   Я привлёк её к себе, и альбом из её рук скользнул к нам на колени, а потом грохнулся на пол. Мне было приятно, что девушка не сопротивляется моим объятиям, но это же и удивляло, и озадачивало, наводило на нехорошие мысли, которые тут же мелькали в моей голове и сдерживали безумную страсть.
   Наши уста сочно слились, и я обратил внимание, что она умеет целовать "в засос". Руки мои жадно двигались по её крепкому, упругому стану, гибкой спине, круглым бёдрам, перебирались на живот, поднимались выше, натыкаясь на плотный лифчик, прикрывавший небольшие, но достаточно округлые, ещё развивающиеся девичьи груди.
   Я поднялся и увлёк её за собой вверх.
   Целуясь стоя, мы несколько раз наступили на фотоальбом, и я отпихнул его ногой в сторону, чтобы не мешался. Руки мои продолжали движения по её телу, ощущая великолепные линии правильной, стройной женской фигуры, а разум ликовал от обладания. Но она была в одежде, а мне хотелось всё же ощутить своими ладонями мягкую шелковистую кожу, помять грудь, не спрятанную под панцирем ткани, погладить обнажённые женские бёдра, коснуться волосиков, прикрывающих лобок, и скользнуть ниже, добравшись пальцами до вожделенного места, уже пустившего любовные соки.
   Я нашёл пуговицу, одну, вторую, дёрнул вниз молнию, помог юбке соскользнуть на пол и наткнулся на узенькие трусики, которые хотел тут же снять, подчиняясь обуревающему желанию, но не сделал этого из чувства такта.
   Её верхняя одежда лежала у наших ног, касаясь их своим щекотливым материалом и радуя сознанием совершённого.
   Девушка прервала наш долгий поцелуй, слегка отстранилась, стремясь заглянуть мне в лицо, и произнесла шёпотом:
   -Пусти меня.... Я закрою дверь.
   Я раскрыл руки и, пока она сделала несколько шагов, чтобы задвинуть щеколду, и обратно, успел подумать, почему она не оказала мне сопротивления, не сделала даже попытки остановить моё наступление и сдала свою крепость без боя.
   Меж тем глаза мои жадно впитывали её формы, переливающиеся при ходьбе ягодицы, лишь наполовину прикрытые полупрозрачными нейлоновыми трусиками, поджарые стройные бёдра, узкую талию, венчающую тюльпан лона, правильно поставленную спину с глубокой ямкой по позвоночнику и слегка выпирающими назад лопатками, груди, спрятанные за лифчик.
   Она осторожно, стараясь не шуметь, задвинула щеколду на двери в комнату и вернулась ко мне, подойдя вплотную.
   Я снова обнял её, прижал к себе, привлёк её лицо, наклонился и снова глубоко поцеловал.
   Она стояла передо мной почти раздетая, и то, что на мне всё ещё была одежда, выглядело теперь нелепо, если не оскорбительно для неё. Я уже решил про себя, что она довольно искушена в любовных отношениях и должна помочь мне раздеться. Но она только обнимала меня руками, целовалась и, видимо, ждала моих активных действий. Тогда мне пришлось отстранить её и, чувствуя себя немного неловко, поспешно, торопливо раздеваться, в то время как она, стоя подле меня, просто наблюдала за мной, не принимая никакого участия и, по моему мнению, сильно охлаждаясь от этой картины. Я спешил, но вынужденная пауза затягивалась непозволительно долго. Я не мог сбросить одежду быстрее, чем делал это. Я боялся, что с ней за это время произойдёт перемена, и, когда снова попытаюсь привлечь её к себе, она уже не поддастся, испугавшись ли происходящего, ощутив ли ко мне неприязнь или просто очнувшись от грехопадения и взяв себя в руки.
   Теперь на полу возвышалась вторая кучка одежды, зелёная, из моей формы, штанов, рубашки и майки с трусами, вносивших некоторую пестроту в однообразие цвета. Я перешагнул эту беспорядочно валяющуюся под ногами одежду и, оказавшись рядом с ней, привлёк её к себе. Она подалась послушно вперёд, и я ощутил касание безжизненной, мешающей ткани лифчика, который тут же захотел снять.
   Теперь я чувствовал тёплую, шелковистую кожу её груди, упругость щекочущих сосков, а на пол упал ещё один предмет белья. Следом за ним упали и нейлоновые трусики, и я почувствовал, как между нашими горячими животами, плотно прижавшимися друг к другу, продавливая оба, всунулось моё упругое поленце, размеры которого восхищали всех женщин, имевших со мной дело.
   Теперь я мог погладить её тело, ощутить жёсткие кучерявые волосики на её лобке, запустить ладонь между её ног, нащупывая указательным пальцем слегка влажную дырочку, погладить её бёдра, раздвинуть ягодицы, ухватившись за них двумя руками, чтобы ощутить их мягкость, существенность и основательность в закладке головокружительных форм.

Глава 28.

   -Я никогда не была ни с одним мужчиной, - призналась мне девушка, слегка откинув голову назад.
   -Ты хочешь сказать, что ты ещё.... Как это выразиться покультурнее... что ты ещё девочка?
   -Да, в этом смысле - девочка, - вздохнула она прямо мне в лицо.
   -Тогда, может быть, не надо ничего? - слегка отстранив её, так, что наши животы разошлись, и мой мясистый болт замаячил из стороны в сторону, пружиня и изнывая от напряжения, спросил я.
   Мне не приходилось сталкиваться с "целочками", как в жаргоне общепринятого народного изъяснения назывались всегда целомудренные девицы. Я всегда заочно уважал таких и желал им всяческих благ в жизни, но не хотел бы такой встречи. Теперь же я сам, словно палач, должен был развенчать от невинности одну из них и был этому совсем не рад, потому что неизвестно было, к чему бы это привело в дальнейшем. От многих мужчин я слышал, что иметь дело в постели с девственницей приятно, если только она твоя невеста, а так - сущее наказание. И любителей подобного занятия я не встречал, потому что кроме мучений, крови и неудовольствия обоим оно больше ничего не приносило.
   Девушка молча смотрела на меня, ничего не отвечая, но меняясь в лице. В глазах её были и обида, и укор, и гнев, и я понял, что отступление прощено мне не будет. Где это видано, и в кои веки такое было, чтобы победитель отступал от крепости, сдавшейся ему без боя только лишь потому, что по утверждению её защитников их до этого никто никогда не грабил? Правда, у победителя возникал законный вопрос: неужели крепость сия стояла так далеко от дорог и торговых путей, что ни один странствующий завоеватель её не обнаружил и не соблазнился её прелестями?
   Про себя я решил, что девушка лукавит, обманывает меня, только вот неизвестно, для чего, то ли для того, чтобы набить себе цену, то ли затем, чтобы я её не трогал. А, может, она просто хотела поглубже узнать мой характер и испытать его?
   Мне стало неловко и стыдно за сказанное, и я снова заключил её в свои крепкие объятия....
   Ласки становились всё более жаркими, распаляющими, и девушка предложила мне пойти на кровать брата.
   Мы зашторили окно, и в комнате воцарился полумрак....
   Это действительно оказалось сущим мучением. Полтора часа, а, может, и больше, продолжались мои попытки что-либо сделать, но всякий раз они заканчивались её стонами, жалобами или тихим вскрикиванием, перемежаемым ругательствами и бранью, какие я не ожидал от неё услышать. Всё это так не шло к тому прелестному образу, что был соткан мною вокруг неё из тех прежних представлений, что я имел, светившихся вокруг неё радужным ореолом.
   Я то и дело ловил себя на мысли, что моя роль напоминает хирурга, решившего произвести операцию без наркоза, и чувствовал себя глубоко виноватым в её мучениях.
   Мы пробовали одну позу за другой, сначала друг на друге, потом стоя, затем нагнувшись, "раком" по-народному. Я слышал, что есть такое положение, при котором разрыв, или дефлорация по-научному, будем уж говорить так, коль меня привлекли к этой ответственной хирургической операции, происходит безболезненно и незаметно. Но всякий раз, когда мы меняли положение, повторялось одно и то же: мой член снова и снова натыкался на нечто упругое, тянущееся, прилипающее к крайней плоти, и когда попытки внедриться были особенно настойчивыми, я слышал сдавленные стоны, вырывающиеся из её груди вместе с причитаниями и руганью. Все они были по моему адресу, но я не обижался, понимая состояние девушки, и сам был не рад, что всё так глупо получилось.
   Наконец-то, мы оба устали, выдохлись и были не в силах продолжать это занятие. К тому же, к моему стыду, от бесчисленных и безрезультатных попыток я порядком охладел и потерял всякую мужскую силу. Член мой обмяк и теперь напоминал вялую вареную сардельку, постепенно уменьшающуюся в размерах. Ничто уже не способно было заставить его подняться вновь и обрести достойный вид.
   Мы оба тяжело дышали, бессильно распластавшись по помятой постели её брата, и мне казалось уже, что, возможно, ничего лучше и благостнее и не надо желать, чем просто вот так валяться, безвольно раскинув свои члены.
   Спустя некоторое время, отдышавшись, девушка спросила:
   -Почему у нас ничего не получилось?
   -У тебя очень хорошая защита, - ответил я со слабой иронией в улыбке. - Можно сказать, бронированная.
   Девушка немного помолчала, потом произнесла медленно и задумчиво:
   -Если бы я это знала, то пилилась бы с каждым знакомым, с кем бы только захотела: всё равно бы осталась девочкой.
   -Да, это как сказать, вообще-то, - покачал я головой. Ответ её покоробил мой слух. Слова её были циничны и вульгарны, хотя и, без сомнения, откровенны. - Да и зачем тебе это надо было бы?
   -Просто так, - ответила она. - Зачем, вообще, люди ложатся в постель?
   -Гм, чтобы удовлетворить своё желание, наверное, - ответил я, немного поразмыслив. - Да и ложатся ведь не с каждым подряд, а если испытывают друг к другу какие-то чувства, влечение.
   -Ой, только не надо о чувствах, ладно?! В школе надоели с этими чувствами. Ты что, испытываешь ко мне какие-то светлые, высокие чувства? - спросила она, и в голосе её прозвучала насмешка.
   -А почему бы и нет? - спросил я, стараясь придать голосу как можно более наигранный и равнодушный тон. На самом деле, мне хотелось упасть перед ней на колени, целовать губы её лона, раздвинув в стороны её прелестные ножки, касаться губами то одной, то другой её дивной груди, целовать в цветочек соска и говорить, говорить, говорить ей, как она дорога мне, как я её люблю!
   -Да потому что чувств, вообще, никаких нет, всё это придумали люди, чтобы как-то оправдать свои поступки и делишки. Писатели, вот, пишут во всяких там книжках, романах о каких-то возвышенных чувствах. А в жизни что?!... Ну, посмотри на жизнь! Взять хотя бы вас, курсантов! Сколько вы девчонок в городе перепортили и побросали? Недаром вас наши городские парни не любят и бьют где только можно. Да и порядочные девки с вами в жизни не свяжутся!..
   -А ты что же, непорядочная, выходит? - ловко подловил её я.
   Девушка смутилась и замолчала, опустив глаза.
   Я уже минут двадцать испытывал острые приступы голода и предложил ей пообедать. Неожиданно моё предложение её обрадовало, хотя я боялся, что за такое "хамство" она пошлёт меня подальше. Она сразу как-то даже оживилась, повеселела и стала торопливо одеваться.
   Через пять минут мы уже сидели с ней на кухне и болтали так непринуждённо и весело, словно бы между нами ничего и не произошло такого, что всегда тяготит память. На плите весело шумела кастрюля, грелась сковородка, на жёлтом пластиковом покрытии стола стояла тарелка нарезанного мною чёрного ржаного хлеба и большая стеклянная ваза с яблоками. Мы брали один за другим красивые, манящие глаз плоды, и их кучка в тарелке быстро таяла, исчезая в наших ртах. Яблоки были сочные, сладкие, жёлтые, с румяными боками, прочерченными весёлой красно-розовой рябью. Такие редко бывали и на базаре, и мне стало интересно, откуда в доме такое угощение, стоящее довольно дорого для экономно живущей семьи.
   -Эти яблоки не с рынка. Они растут в саду рядом с работой дедушкиного брата. Он охраняет такое большое здание, окружённое со всех сторон садом. Дедушка часто ходил к нему в гости и всегда приносил оттуда такие яблоки. Они не простые, в нашей полосе такие не растут. Их привезли откуда-то с юга очень давно. Никто тогда не верил, что этот сорт сможет прижиться в суровых для него условиях. Но дедушка посадил яблоню на свой страх и риск. Одну, потом вторую, и они заплодоносили.
   -А зачем твой дедушка посадил яблони на работе у своего брата? - поинтересовался я.
   -О, это было очень давно, я тогда была ещё совсем маленькая, брата моего, вообще, ещё не было, а мой дедушка и его брат работали вместе. Дедушкин брат ещё не был тогда ночным сторожем. Знаешь, иногда они собирались вдвоём у нас дома и рассказывали много интересных историй. Не знаю, правда или нет, но когда я была совсем маленькая, в нашей стране, оказывается, происходило много разных интересных событий. Было что-то похожее на революцию, только я ничего не помню, а дедушки нам про это и рассказывали. А сейчас в школе то время почему-то называют "временем смуты, разброда и шатания". А мои дедушки всегда говорили, что это была пора, когда наш великий народ проснулся ото сна. Но его потом опять будто бы усыпили. Дедушка говорил, что разбудить-то нас разбудили, но затем дали обухом по голове: тресь - и всё!
   -Я знаю про эти времена. Читал кое-что, да и, помнится мне тоже больше, чем тебе: я же всё-таки старше тебя и будь здоров на сколько.
   -Ой, прямо-таки и "будь здоров"! - передразнила меня девушка и засмеялась.
   Я тоже не удержался от смеха, хотя меня и подковырнули.
   -Всё, что написано про них в нашей стране - грязная ложь, - вздохнула девушка, правду можно узнать только из рассказов старых людей, таких, как мой дедушка или его брат. Родители тоже всё знают и всё видели, и всё пережили, но они молчат и не любят вспоминать то время, говорят, что оно паршивое было, и ничего хорошего народ тогда не видел. Не знаю, может быть, боятся: они всё-таки ещё не так уж стары. А дедам моим что терять: они уже одной ногой в могиле были и тогда ещё, а теперь и вовсе - мой дед помер, а брат его говорит, что и ему недолго осталось, и что он эту зиму не переживёт.... На меня их рассказы произвели сильное впечатление, и теперь, если начинаю высказывать своё мнение о некоторых вещах, на которые у нас давно уже принято закрывать глаза, то все смотрят на меня, как на не нормальную, хотя я и говорю чистейшую правду. Правду у нас не любят.
   -Да, пожалуй, твои наблюдения справедливы, - согласился я с ней. - Ну, а как же тогда те люди, что собрались с полмесяца назад на площади перед зданием обкома?.. Они-то не стали шептаться по углам, а их было довольно много.
   -Да, эти люди поступили смело, ничего не скажешь!.. Но что с ними сделали?.. Вас же, как псов на них и натравили. Дедушкин брат к моей бабушке приходил после тех событий. Я-то в деревне была, а бабушка рассказывала, что он весёлый был, счастливый, говорил, что от этого митинга снова свежим ветром перемен повеяло, что новое - это хорошо забытое старое, что, как бы ни старались, а народ нельзя сравнять с грязью до основания, да ещё надеяться, что он уже не встанет и не будет возмущаться. Дедушка говорит, что скоро народ опять поднимется и сбросит всех своих нахлебников и захребетников. Он сейчас их терпит, потому что привык гнуть спину, приучили его за многие века это делать: сначала монголы с ордой, а потом и свои, а коммунисты, кто повыше, - это те же угнетатели, только более хитрые и коварные: они лучше других народ надурили и засрали ему мозги всякими ненужными и лживыми идеями. Но если уж доведут народ, и он расправит плечи, то его уже никто не удержит.
   -Ты говоришь, как революционный агитатор, словно тебя подучили вести пропаганду! - невольно восхитился я.
   Удивление моё было действительно искренним, потому что в голове никак не укладывалось, как это такая девчонка может совмещать в себе столь нетривиальные и незаурядные мысли и суждения и всё прочее, в том числе, и примитивное сексуальное поведение. Это казалось мне несовместимо в одном человеке: столь бурные проявления низких, животных инстинктов и такие устремления, думы за народ, а не только за свою несчастную жизнь....
   -Я же говорю, что на меня смотрят, как на дурочку....
   -Однако в постели ты ведёшь себя вполне нормально, без заскоков! - засмеялся я.
   -Дурак! - ответила девушка и отвернулась, показывая, что не желает со мной говорить.
   Я продолжал молча есть яблоки. Привыкший к одиноким раздумьям, я не смущался молчать при ком-то, если у меня была пища для размышлений, и мне казалось неудобным только то, что так нагло сижу, молчу и ем чужие яблоки.
   Содержимое кастрюли между тем уже агрессивно булькало и клокотало, в сковороде что-то шипело....
   -Спасибо за угощение! - произнёс я, вставая из-за стола.
   -Не за что, - пробубнила девушка в сторону, - садись, я тебе сейчас налью супа.
   Я сел, послушно решив ей ни в чём не перечить, во всяком случае, до того момента, покуда не наемся.
   -Слушай, а как тебя зовут, - спросил я, наконец.
   -А зачем тебе? - мило улыбнулась хозяйка.
   -Ну, как зачем?! Был в гостях, - у меня едва не вырвалось "в постели", - у милой девушки, обедал у неё....
   -Скажи ещё, спал с ней!..
   -Ну, зачем ты так грубо?! - возмутился я, озадаченный тем, что она угадала мои мысли.
   -А что, не правда? - удивилась девушка.
   -Правда, но....
   -Да что "но" ?! У тебя потом только и разговоров будет о том, что ты ещё одну в постель уложил. Будешь ходить, хвастаться по всему городу разнесёшь....
   -Слушай, ну, ты с пол-оборота заводишься!.. Да по какому городу?!... О чём ты говоришь?!... У меня уже выпуск на носу! Не сегодня-завтра - меня в городе не будет! Да и потом, у меня знакомых в городе по пальцам пересчитать можно, и я не настолько глуп, чтобы ходить и всем трепаться. И в постели я с тобой не был, можно сказать, потому что ты осталась такой, какой была.
   -Такой, да не такой! - обиженно произнесла девушка, поджав прелестную губку, и подала мне большую тарелку, до краёв наполненную прозрачным супом, в котором будто маленькие рыбки в аквариуме, резвились зелёные листики петрушки, плавая над подводными камнями, которые изображала порезанная крупными ломтиками картошка, и разнообразной растительностью в виде круглый зелёно-коричневых долек баклажана, красных ломтиков моркови и кусочков мяса, слоящихся волокнами, словно водоросли. -Если узнают, что одному просто так давалась, то все начнут приставать. Замучаешься отваживать!.. Ещё обижаться будут и спрашивать: "Чем я хуже него?!" ...
   "А правда, почему ты мне отдалась?!" - хотел спросить я у неё, но решил, что не следует задавать столь не скромный вопрос, чтобы лишний раз не обидеть собеседницу.
   Она меж тем по-хозяйски возилась у плиты, накладывая мне в тарелку второе: голубцы с яичницей, с помидорами и жареной картошкой.
   -У-у-у, вкусно! - отрезюмировал я, попробовав суп. - Ты сама готовила?
   -Да, а кому же ещё?..
   -Ну, может, бабушка, - откуда я знаю?
   -Нет, мы договорились, что готовить буду я. Мне пока нечем больше заниматься, а утруждать её я не смею. Это стыдно!
   -А почему она не показывается из своей комнаты? - поинтересовался я.
   -Наверное, спит, - предположила девушка, - впрочем, я сейчас пойду, посмотрю. Может быть, она пообедает с нами?
   Она поставила вторую тарелку с супом и собралась идти звать бабушку, но я остановил её:
   -Позволь, а в каком качестве буду присутствовать здесь я? Если бы я был в гражданке, то мог бы представиться твоим знакомым, но я же в форме!
   -Действительно, - девушка остановилась и задумчиво закусила указательный палец, - я и не подумала.... Хм, бабушка даже и не знает, что у меня был знакомый курсант, твой приятель Гриша....
   Она медленно вернулась обратно к столу, задумчиво села напротив меня, машинально взяла ложку и зачерпнула немного супа.
   -Давай мы поедим, а потом, когда будем уходить, ты разбудишь бабушку, и она поест сама, - предложил я.
   -Ой, мне неудобно, - ответила девушка, - я всегда обедаю вместе с бабушкой, и такого, чтобы я ела отдельно, не было даже за всю мою жизнь. Всегда все, кто был в доме, садились за стол вместе.
   -Ну, времена меняются, что же тут поделаешь....
   -Хорошо, - решила девушка, - не буду её будить, а оставлю на двери записку, что очень спешила, поэтому не смогла пообедать. Путь обедает сама.
   -Что ж, это мысль. Оригинально, почти честно, а, главное, не обидно, - заключил я и добавил. - Однако, и спит она у тебя!
   -Пускай! - возразила девушка, с аппетитом поглощая суп. - Она очень часто не спит по ночам, страдает старческой бессонницей, так что может проспать целый день. Я ей в таких случаях никогда не мешаю.
   Мы пообедали, я поблагодарил свою очаровательную и таинственную всё ещё незнакомку за обед, и мы уже собрались выходить из квартиры, как вдруг в коридоре раздался странный звонок, переливающийся трелью.
   -У тебя что, есть телефон? - спросил я, догадываясь, что за аппарат может издавать такие призывные звуки.
   -Да, а ты что, не заметил? - поинтересовалась в ответ девушка. - Впрочем....
   Она начала раскапывать кучу шарфов, шапок, перчаток на полке в прихожей, и мне стало ясно, что хотела ответить девушка: "Впрочем, это и не мудрено!"
   -Это бабушка заложила телефон мягкими вещами, - послышались её слова, - Она всегда так делает, чтобы телефон не мешал ей спать. Мы сколько раз объясняли ей, что на аппарате есть специальный регулятор, уменьшающий силу звонка, но она всё равно делает по-своему.
   Пока мы разговаривали, и хозяйка продолжала освобождать телефон от шерстяного плена, он трезвонил всё настойчивее.
   -Да! - наконец ответила она в трубку. -Я слушаю.... Привет! Да.... В порядке.... Всё отлично!.. Ну, молодец!.. Я рада!.. Ужасно!.. Конечно, а где?.. Я буду часикам к шести, может, к семи.... Нет, не одна.... Не могу.... Мы договаривались с ним.... Могу? Да?.. Хорошо.
   Она положила трубку.
   -Кто это? - спросил я её.
   -Один мой знакомый. Пригласил меня к себе на день рождения. В ресторан.
   -Ну, и что ты сказала?
   -Сказала, что буду, но не одна: с тобой, что мы собирались как раз вместе отдохнуть, и я без тебя не могу прийти. Он сказал, что будет ждать нас обоих, и поинтересовался, придём ли мы, если он пригласит нас вместе. Я сказала, что придём, и он сказал, что будет ждать.
   -А почему ты решила, что я пойду вместе с тобой? - спросил я, возмущённый тем, что она распоряжается мною, как собственной вещью. Ведь повода к этому я ей вроде бы не давал, хотя в ресторан сходить не отказался бы.
   -Хм-м, мне так показалось, - ответила девушка, глядя в зеркало и прихорашиваясь, - что ты будешь не против!.. И потом..., ты сам вызвался развеселить меня сегодня!.. Как ты умеешь веселить наедине - я уже видела. Теперь посмотрим, как ты поведёшь себя в обществе.
   -Слушай! - возмутился я. - Почему ты, вообще, решила, что я поеду с тобой?!.. Кто ты такая, чтобы решать за меня?!
   -Ах, кто я такая?! - растягивая, произнесла, почти пропела, девушка, возмущённым голосом, и я подумал, что снова хватил лишку. - А ты кто такой?.. Как ты, вообще, оказался в этом доме? Как здесь очутились твои вещи? Кто ты такой, чтобы совращать и укладывать меня в постель? - последний вопрос она задала змеиным угрожающим шёпотом, видимо, стараясь чтобы, не дай бог, не слышала бабушка. - Кто ты такой, чтобы быть со мной вместе?!...
   Я стоял, оплёванный её вопросами. Правда, и в них моё тщеславие нашло утоление и умудрилось рассмотреть в этих упрёках утешительное право единственного мужчины, которым женщина распоряжается, как хочет, но и никогда не отказывает ему.
   -Хорошо, - смирился я, делая вид, что пошёл на уступку, - я поеду с тобой, но скажи мне, пожалуйста, кто там будет присутствовать, кроме нас?
   -Вот так бы сразу, - с победной гордостью заключила девушка, - а то начал ломаться, как девка!.. Если бы мне отказал, я бы не стала тебя упрашивать.... Но твоя нога никогда не переступила бы уже этого порога. А я думаю, что это тебе ещё бы пригодилось, хотя бы потому, что в этой квартире ты оставил все свои вещи.... А кто будет на банкете кроме нас?.. Меня как-то не интересует. Все, кто бы там ни был - мои хорошие друзья, каждый из которых считает за честь вступиться за слабую девушку, не то, что некоторые, - она стрельнула взглядом в мою сторону. - Да, если ты опасаешься, что там будут все гражданские, то ты прав. Военных, а тем более курсантов, в этой кампании никогда не было и не будет. Там они не в почёте. Поэтому они все удивятся, если ты появишься в таком виде. Тебе надо будет одеть что-нибудь штатское. У тебя есть какие-нибудь брюки и рубашка?.. Я бы тебе дала братово, - мне не жалко, - но оно будет тебе сильно мало.
   -У меня есть, где переодеться, - ответил я ей, - но для этого нужно будет время, чтобы доехать в другой конец города, к нашему училищу. Вещи у меня там лежат на квартире у одной бабульки.
   -Что это за бабулька? - спросила девушка, изображая ревность очаровательно скривившимися губами. - И сколько, интересно, ей лет?
   -Перестань! - мне сделалось приятно, что меня ревнуют, но я решил урезонить собеседницу. - Сейчас поедем - сама увидишь!
   -Может, у той бабули внучка хорошенькая есть?! - не сдавалась она.
   -Я уже нашёл бабулю, - ответил я тонким намёком.
   Девушка сердито замолчала, насупив брови, а мне вдруг закралось подозрение, что, если дело так пойдёт и дальше, я к утру сделаюсь не только выпускником, но ещё и женатиком: за хомуты эта милая, смазливая, даже обворожительная крошка брала меня конкретно, как будто, в самом деле, всё уже было решено. И самым страшным было то, что всё во мне было согласно идти в это рабство! Всё, кроме меня самого. Я вдруг ощутил, что уже почти целиком продался ей за её трепетную благоухающую алую розочку между ног, и только делал вид, что хочу освободиться.
   "Нет, парень! - набил я себе морально по физиономии. - Ты не для того сопротивлялся ярму четыре года, чтобы перед выпуском загреметь под венец с незнакомой девчонкой!.. Да ты до сих пор даже не знаешь, как её зовут! ..."
   Я отдал приказ себе сопротивляться, во что бы то ни стало, хотя мои мысли то и дело возвращали меня к постельным сценам с этой очаровательной киской. Теперь меня просто тянуло, во что бы то ни стало завершить начатое дело и вспороть её упрямую девственную плеву.
   Я поймал себя на мысли, что веду борьбу сам с собой. Это было наваждение, и я понял, что попал на крючок наглухо....
   Мы вышли, наконец, из квартиры.
   -Едем к твоей бабусе, - сказала она мне в подъезде, - посмотрим, кто такая....
   -Едем, - согласился я, желая примириться, но всё ж не сдержался от замечания. -Ну, ты, однако же, бываешь колючая, как ёжик, и шипишь, словно змея.
   -Что ты про меня знаешь, чтобы судить обо мне? - тихо произнесла спутница, видимо, устав и не желая больше разговаривать на эту тему. - Ты же ничего не знаешь, а берёшься судить.
   -Ну, ладно, ладно, давай оставим эту тему. Я же говорю только то, что вижу и ничего больше, - примирительно, едва не с лестью, произнёс я.
   -Ой, откуда ты только взялся на мою голову? - произнесла девушка, - открывая глухую, без стёкол, фанерную дверь подъезда, - так, словно я к ней навязался.
   "Откуда ты взялась?" - хотел ответить я ей её же вопросом, намекая, что это она пришла зачем-то в училище, а не я к ней домой, но подумал, что грех спорить с женщиной, потому что всегда останешься в дураках, и промолчал.
   Мы вышли из дома, миновав несколько кварталов, оказались на проспекте, где по широкому многорядному асфальтированному полотну в обе стороны неслись десятки машин.
   Дело близилось к вечеру, жара спадала, и город оживал после знойного дня, и если во дворах это было не так заметно, то здесь, у проспекта царило оживление. Недалеко от нас была троллейбусная остановка, совершенно пустая три часа назад, когда мы проезжали мимо неё на такси. Теперь же здесь толпились люди, в основном женщины и старики с хозяйственными сумками, зонтиками, тростями. Несколько мамаш держали за руку своих малышей, которых, видимо, не с кем было оставить дома и пришлось взять с собой в эту давку.
   Народ ехал по магазинам.
   Начинался вечерний бег из одного в другой, в поисках очереди за каким-нибудь дефицитным товаром, который иногда, правда, очень редко, появлялся на прилавках то в одном, то в другом месте, но никто толком не мог сказать, когда, где и что будет в следующий раз, и будет ли, вообще.
   Люди ехали в центр города, так как магазинов там было больше всего, и каждый вечер улицы центра города были буквально запружены народом. Каждый надеялся, что сегодня удастся раздобыть то, что не удалось купить вчера, позавчера, на прошлой неделе или уже целый месяц или год.
   Люди стояли на остановке, ожидая, как видно, давно уже не появлявшегося транспорта, который, как всегда, ходил скверно и плохо, а теперь, в час пик, словно испарился весь, до последнего троллейбуса и автобуса. Они грудились толпой у тротуара, у самой проезжей части, боясь отойти и потерять своё место, хотя в толкучке, которую они создавали, было очень жарко, тесно и душно в этот и без того безветренный, знойный вечер. Они терпеливо вытирали ручейки пота, скатывающиеся по их лицам, уговаривали хныкающих, капризничающих детей потерпеть ещё немного, неприступно отстаивали свою "очередь" в бесформенной массе, ругались, если кто-то, более сильный или хитрый пытался отодвинуть их от проезжей части, время от времени ссорились, толкая друг друга локтями и чем попало, пытаясь протиснуться поближе вперёд и совершенно не обращая внимания ни на возраст, ни на свой и чужой пол, и, вообще, ни на какие нормы приличия и порядочного поведения, которому многие из них в другой обстановке с таки упоением учат своих детей и внуков, да и возмущаются ещё, почему они растут не такими, как их учат.
   Толпа стояла, терпеливо ожидая появления троллейбуса, словно он должен был появиться единственный раз в жизни, подобно какому-нибудь чуду, и увезти их в какую-то далёкую, счастливую страну. Некоторые, кто был поумнее, не терялись и набивались в салоны "РАФиков", - маршрутных такси, которые тоже проезжали не так часто и были втрое дороже, но и там начинались отвратительнейшие свалки и грызня, где женщины, придерживая одной рукой детей или сумки, другой дрались со стариками и мужчинами за свободные места в крохотном салоне, а те не отягощали себя джентльменским поведением.
   Те же, которым ждать, видимо, было совсем невтерпёж и позволяли средства, ловили попутные легковушки и такси.
   Я с содроганием подумал, что ещё несколько дней назад должен был бы вместе с этой дикой толпой ждать общественного транспорта. Теперь же я был при деньгах, и нужно было скорее ловить такси или "частника" и уезжать отсюда.
   Постояв несколько минут у проезжей части немного впереди остановки, чтобы никто не смог перехватить машину, я, наконец, остановил старенькую, побитую, с помятыми жёлтыми боками "Волгу" и, когда, посадив свою спутницу на заднее сиденье, уже хотел сам нырнуть вовнутрь, почувствовал вдруг, что кто-то схватил меня за рукав.
   -Молодой человек, подождите, молодой человек! - раздался за моей спиной неприятный, басовитый, с проскакивающим визглявым фальцетом голос.
   Я выпрямился и обернулся. Непомерно толстый человек в старомодном сером костюме и шляпе, с мясистым, круглым, жирным лицом, украшенным большими очками с сильными линзами, с бесформенным, мешковидным портфелем в руках, набитым до отказа какой-то дрянью, обливаясь потом, бесцеремонно и сильно тянул меня из машины, собираясь, видимо, влезть в неё вместо меня.
   -Что вам надо?! - свирепея от того, что эта толстая образина, этот урод с портфелем, этот слон в сером пиджаке, пытается оттащить меня назад, как котёнка за шкирку, закричал я. - Что вам надо, гражданин?!!
   -Молодой человек, - нисколько не обращая внимания на мой угрожающий тон голоса, продолжал обливающийся потом толстяк, видимо, привыкший столь пакостно обращаться с людьми и не видящий в этом ничего дурного или зазорного. - Молодой человек!.. Извольте соблюдать очередь!
   -Какую очередь, дядя?! - я думал, что сейчас разобью в кровь эту наглую, очкастую морду за её несусветное хамство. - Какую очередь?!
   -Не дерзите, молодой человек, когда я с вами разговариваю! - нравоучительным тоном предупредил меня серый слон. - Я вас намного старше, в отцы гожусь, а вы со мной так разговариваете!..
   -Я, вообще, не пойму, чего вы ко мне пристали, чего вам нужно?! - недоумевал я, окончательно обалдев от непостижимой наглости.
   -Мне надо побыстрее ехать! - прямо и просто, что называется, в лоб, без обиняков, ответил толстяк, вскочив, как на коня, на мой растерянный вопрос. - А вы, молодой человек, нарушаете очередь, да ещё и хамите!..
   -Я хамлю?! - у меня уже не было сил удивляться.
   -А как же?! - говоря со мной, толстяк тем временем пытался протиснуться в дверцу машины, незаметно оттесняя меня от неё. У него это довольно ловко получалось, потому что против его массы я был пушинкой. - Я стою там, на остановке, а вы выбегаете, где вам вздумается, на дорогу и останавливаете такси, которое жду я.
   -Позвольте, какая очередь?!... На остановке стоит толпа, никакой очереди нет! - возразил я толстому мошеннику. Мне становилось всё более очевидным, что, пока я отвечаю на его демагогию, он тем временем оттесняет меня от машины и вот-вот усядется на моё место.
   -Ну, вы долго будете там разбираться?! - спросил таксист. - А то я сейчас хлопну дверью и уеду!
   Я замешкался, и, воспользовавшись этим, толстый серый гражданин прошмыгнул в салон, ловко пригнувшись, не смотря на свои габариты.
   -Эй, дядя! - обратился я к нему, чувствуя, что остался в дураках. - А ну, освободи машину!
   -Ничего подобного, - спокойно и с достоинством ответила важная туша, - поехали водитель!
   -Эй, подождите, куда поехали?! - наконец вмешалась моя знакомая. - Я с вами, товарищ, не собираюсь никуда ехать!
   -Выпустите дамочку, пожалуйста, на левую сторону, - мягким, но настоятельным тоном потребовал толстый гражданин.
   -Ты что, с ума сошёл?! - обернулся к нему таксист. - Там же движение! Выход и посадка в машину только через правые двери!
   -Ну, в таком случае, пролазьте через меня, - посоветовал толстый очкарик моей спутнице.
   Наглости его не было предела. Он издевался над всеми, защищая свой ультра-эгоизм.
   Я был взбешён до крайней степени, но так как редко встречался воочию с такими хамами, то был и ошеломлён, и, честно говоря, не знал, что делать.
   Мне хотелось вцепиться в морду этому наглецу, но я всё же не решился этого сделать из соображений приличия. Не хватало ещё уподобиться тем, потерявшим человеческий облик, кто дрался друг с другом за место в "маршрутке"!
   -Ну, что ж! - решил я. - Поехали все вместе! Только, будьте любезны, пересесть на переднее сиденье!
   -Я никогда не сойду с этого места, ни за что! - ответил на этот мой компромисс толстый хам.
   -Да, но вы сидите рядом с моей девушкой! - возмутился я. - Я предлагаю вам сесть на переднее сиденье, а я сяду на заднее, - попытался вразумить я болвана.
   -Нет, я не согласен! Ни за что! - отрезал толстяк.
   Тут уже я едва сдержался, чтобы не выматериться, как следует, но, взяв себя в руки, произнёс только:
   -Ну, что же, бог с вами! - сел на переднее сиденье. - Поехали, водитель!
   Как назло от центра города нашему тучному попутчику оказалось совсем в противоположную сторону, и здесь надо было либо выходить кому-то из нас, либо ехать с ним, либо везти его с собой.
   Вся дорога до центра шла в неприятных спорах. Толстяк, разумеется, настаивал, чтобы мы вышли или поехали с ним, ну, а я, естественно, на обратном. Не знаю, чем бы завершился этот спор, если бы не вмешался таксист, явно не симпатизировавший толстому наглецу.
   -Я отвезу сначала эту пару, - сказал он на перекрёстке и, не слушая возражений, повернул в нашу сторону.
   Толстяк попытался возмущаться, но на этот раз довольно быстро понял, что это бесполезно....
   Машина остановилась у дома, где жила моя бабулька, и где я хранил своё штатское. Я протянул водителю хрустящую пятидесятирублёвку, и он на сдачу выдал мне целую пачку рублёвых бумажек.
   Толстяк и здесь не захотел выходить из машины и сидел на своём месте, посередине широкого заднего сиденья, как на мешке с золотом, боясь, что его утащат. Водителю пришлось открыть правую дверку.
   У меня было жуткое искушение швырнуть на прощание, все до одной рублёвые банкноты, что дал мне на сдачу таксист, в толстую, жирную харю, в противные безобразные очки в массивной оправе, в эти нагло и одновременно испуганно смотрящие из-за стёкол маленькие, плюгавенькие поросячьи глазки и обласкать его напоследок как-нибудь ласково, вроде слова "Ублюдок!", но я снова сдержался. Для этого мне потребовалось неимоверное усилие над собой. Уже когда мы покинули такси, и я нагнулся чтобы попрощаться с водителем, до слуха моего донеслись слова тучного скандалиста, уже ругавшегося с водителем:
   -Я отказываюсь платить за эту часть пути!..
   Без лишних разговоров я протянул шофёру несколько рублей, но он отвёл мою руку с деньгами в сторону и сказал:
   -Не стоит этого делать, я сам как-нибудь разберусь.
   Когда, отойдя уже на несколько метров от машины, я обернулся на звук мотора, то увидел, что наш попутчик остался стоять на обочине дороги с недоуменным выражением лица и своим нелепым чемоданом в руках, а такси уехало. Как удалось шофёру высадить так быстро толстяка, без лишних разговоров и долгих пререканий, мне было не понятно.

Глава 29.

   Толстяк в сером костюме не придумал ничего лучшего, как плестись за нами, ругаясь в наш адрес, мол, это мы виноваты, что его высадили. Он шёл за нами до самого подъезда, где жила моя бабулька. Несколько раз я останавливался, чтобы, наконец, разобраться с ним, но и он тут же вставал чуть поодаль, соблюдая дистанцию и опасаясь подходить слишком близко. В подъезд он входить не решился.
   Бабуся была одинока и всегда, если не заваливался за полночь, радовалась моему приходу, но было невыносимо слушать её за нытьё и причитания.
   Я тут же переоделся и, положив форму в небольшую спортивную сумку, на прощанье поблагодарил её за всё хорошее, что она делала мне. Растроганная старушка прослезилась и даже отказалась взять плату, которую я ей задолжал.
   На улице уже никого не было. Толстяк уже куда-то запропастился, и мы безо всяких приключений добрались до центра города.
   Такси остановилось у подъезда ресторана "Центральный".
   -И всё-таки, скажи, как тебя зовут, - попросил я девушку, помогая ей выйти из машины.
   Она пару секунд смотрела на меня, размышляя, видимо, стоит ли говорить.
   -Если так настаиваешь..., Вероника.
   -Серьёзно, что ли? - я не мог поверить, что она, наконец, открыла своё имя.
   Но девушка посмотрела на меня, так выразительно поджав свои очаровательные губки, которые так и хотелось поцеловать, что я сдался.
   Мы поднялись по широким ступенькам лестницы подъезда, сопровождаемые изучающими взглядами завсегдатаев заведения, стоявших у входа и прошли внутрь.
   Гардероб не работал, и пришлось оставить сумку с формой за его перегородкой под сомнительную охрану швейцара, буркнувшего что-то в ответ на мою просьбу. Для надёжности я сунул ему в карман несколько "рваных".
   -В какой зал? - поинтересовался я у Вероники.
   В ресторане их было три, по одному на каждом этаже, на втором - красный, на третьем - хрустальный и на четвёртом - бронзовый.
   -Туда, где варьете, - ответила она.
   Мы купили входные билеты и по широкой мраморной лестнице поднялись на второй этаж и вошли в распахнутые настежь двери зала.
   Я бывал здесь и прежде. Это был хороший и, пожалуй, самый дорогой ресторан города. Его залы были просто огромны, а с просторной лестничной площадки-холла можно было пройти на балкон, откуда открывался вид на сквер, Сотню и парк у ЦУМа.
   В отделке зала, куда мы вошли, в сукне, покрывавшем столы, в обивке стульев с высокими, прямыми, массивными дубовыми спинками, диванов и другой мебели здесь преобладали багровые и красно-коричневые тона, отчего сумрак насыщал его даже в самые солнечные дни.
   Был ранний вечер, самое начало ресторанной жизни, и потому публики было пока немного. Основные любители дорогих посиделок за бокалом вина и тарелкой жаркого ещё не подошли.
   Городская "блатота" гуртовалась по определённым заведениям, и здесь собиралась, в основном, местная "знать", поэтому было странно, что на сервированных столах вместо искрящегося хрусталя тускло поблескивали дешёвые стеклянные бокалы и рюмки, а вилки, ножи и другие приборы были не серебряные и даже не мельхиоровые. Насколько мне было известно, меню тоже обходилось без особых изысков за исключением того, что всё было бешено дорого. Но этот ресторан считался лучшим в городе, украшая самый его центр, и ежедневно собирал под свою крышу десятки обеспеченных кутил с сомнительной репутацией, непонятными доходами и неясным прошлым.
   Вероника остановились, взглядом окидывая зал в поисках кого-то, а моё внимание привлекла небольшая сцена у дальней стены по проходу между столами напротив входа с круглой рампой и сферическим сводом над ней. Сейчас она пустовала, но её уже подсвечивали разноцветные прожектора. Как раз там, за столиком у самой рампы сидела кампания, откуда, едва мы вошли, приветственно взметнулось несколько рук.
   Заметив их, Вероника тоже замахала в ответ, радостно заулыбавшись.
   -Пойдём, - кивнула она в ту сторону, - это нам....
   -Пойдём, - согласился я, слегка оробев при виде незнакомой кампании.
   -Ну, а как тебя представить?.. Моим знакомым?..
   -Да как хочешь, - сказал я и подумал: "Им, не всё ли равно, кто я такой?"
   Встретили нас приветливо, но всё радушие досталось моей спутнице, а мне - лишь любопытные, изучающие взгляды.
   За столом на шесть персон сидело десять, в том числе и три девушки.
   Одна из них, рыжеволосая, с крупными конопушками на лице, нагло и враждебно уставилась на меня, бесцеремонно пожирая огромное яблоко, которое держала в облокоченной на стол руке, откусывая от него большие куски, едва влазившие в рот. Другая, весьма миловидная, широко улыбаясь, болтала с соседями по обе стороны от себя, не обращая на нас внимания. Третья девица, уставившись в потолок, задумчиво потягивала сигарету, выпуская вверх струйки сизого дыма, седой пеленой плывшего над столом, бросив в нашу сторону равнодушный взгляд, снова вернулась к своему занятию.
   Нам предложили присаживаться, но места в тесном кругу сидящих не оказалось, и тогда по команде крупного, коротко стриженного парня, которого здесь, видимо, почитали за старшего, четверо из сидевших встали, подошли к соседнему столику, вежливо и непродолжительно побеседовали с сидевшей за ним парочкой, а потом, подождав, пока те пересядут, взяли его и аккуратно, со всей сервировкой перенесли, приставив к столу, за которым сидела кампания, расширив жизненное пространство.
   Тут же подскочила официантка в маленьком белом фартучке:
   -Вы что, молодые люди, делаете?! Вам тут что, ресторан или столовая какая-нибудь?! Что это вы интерьер нарушаете, как в каком-нибудь задрипанном заведении?!...
   -Маргарита! Успокойся! - отозвался коротко стриженый парень. - Не бузи!..
   -Я тебе сейчас успокоюсь!.. Я ещё милицию сейчас вызову! - не унималась женщина.
   -А я тебе говорю: успокойся! Хочешь, зови мента.... Так уж и быть, в честь моего дня рождения червонец в карман ему суну и расскажу побаску, как тебя в туалете драл.
   Официантка подошла к нему поближе и, не обращая внимания на его слова, продолжила возмущаться, правда, уже не так громко:
   -Нет, объясните мне, пожалуйста, товарищ-господин Бегетов, почему вы нарушаете порядок в нашем зале..., переставляете столы..., как вам вздумается?!... У нас утверждённый интерьер, и изменять его можно только с разрешения дирекции ресторана!
   Здоровяк протянул к ней руку и, обхватив за талию, притянул немолодую женщину к себе.
   -Плевать я хотел на вашу всю администратуру и на её указивки. А переставил я один единственный стол потому, что у меня сегодня день рождения, и хочу, чтобы мои друзья сидели вместе со мной!
   -В таких случаях заявку подают на банкетный зал, - официантка заметно смягчила тон голоса, и я понял, что она побеждена. - А не хотите, то празднуйте свои дни рождения где-нибудь на блатхате или дома, в конце концов. Для такой кампании там места вполне хватит.... А в ресторан люди приходят посидеть, культурно отдохнуть и повеселиться...
   -Ну, слушай, ты! Мы тоже сюда не слёзы пришли лить, а весело и культурно отдохнуть. Да и какое твоё дело, где мне отмечать день рождения?! Кто ты такая, чтобы указывать?! Совсем приборзела, старуха?! - с наигранной, но почти натурально звучащей сердитостью в голосе спросил её именинник.
   -Да, ради бога, никто вам не запрещает, пейте, гуляйте, на здоровье, справляйте день рождения. Я же это так, для острастки, чтобы совсем не.... А то вам сначала столы захочется сдвинуть, потом на сцену полезть, потанцевать вместе с нашими девчонками из варьете. Это ж я так только, для порядку!.. Только вот, думаю, вам тут народ остальной мешать будет, всякая ерунда начнётся, не поймёте друг друга. Что морду побьёте, так это ладно, только вот посудку жаль: её по нонешним временам трудновато доставать. Заказали бы себе банкетный залик и гуляли бы как люди, в своё удовольствие, и другим не мешаючи. А здесь общий зал, и зачем интерьер нарушать-то, самовольничать?..
   -А затем, Маргарита милая, что я к народу хочу ближе быть, к простому человеку..., понимаешь?.. Мне на него всегда смотреть приятно. Гости мои варьете хотят посмотреть. А в банкетном зале варьете выступать никто не будет, даже если ты попросишь. Разве не так?
   -Заплатишь - всё будет!
   -Да мы уж как-нибудь здесь, ладно? - словно попрошайка, издевательски заискивающе глядя ей в глаза, промолвил здоровяк. В его интонации засквозила явная насмешка человека, который воспринимает подобные придирки к себе, как игру, пока та ему не надоест. Но официантка упорно делала вид, что не замечает этого, а именинник совсем уж жалобно попросил. - Не мешайте нам, пожалуйста, тётенька..., - добавил басом, - и мы тебя не обидим!
   Маргарита уже ничего ему не отвечала и лишь, нахмурившись, так и продолжала пребывать в объятиях молодого паяца.
   Помедлив немного, коротко стриженый окинул взглядом сидящих за столом и произнёс, обращаясь ко всем:
   -Ну, что ж, когда колено скрипит, его смазывают!.. Что, подмажем тётеньке?!
   Он опрокинул на стол яблоки из большой вазы, стоявшей посреди стола, положил туда, достав из кармана, красненький червонец и взглядом дал знак последовать его примеру всех сидящих.
   Лицо официантки добрело, расплываясь всё шире в улыбке, с каждой брошенной купюрой, и, когда подошла моя очередь, она уже цвела, как майская роза.
   Вскоре в вазе красовалась разноцветная кучка банкнот.
   Рассыпанные по столу яблоки раскатились в разные стороны, как бильярдные шары после удара по пирамиде. Три покатилось ко мне. Одно упало на колени, другое я успел поймать, а третье нырнуло куда-то под стол. Я наклонился, чтобы подобрать его, но тут же почувствовал, как меня тянет за рукав Вероника.
   -Ты что, с ума сошёл, под столом ползать?!
   -Яблоко достаю, - ответил я.
   -Перестань, а то подумают, что ты крохобор и жадина.
   -Жалко ведь....
   Я вдруг подумал, удивившись, как могло случиться, что всего пару часов назад был близок с этой малознакомой мне, но обворожительной, как принцесса, девушкой, у которой к тому же свой, совсем другой, незнакомый мне мир. Теперь нас с ней связывала и отделяла от всех присутствующих общая тайна, и от этого у меня в груди потеплело: вокруг меня сидели какие-то чужие мне люди, но мне не было, потому что рядом сидела сроднённая, как мне казалось, душа.... Хотя, души наши породнены не были. Но даже этот самообман согревал мне сердце в ледяном, вечном мраке одиночества, преследовавшем меня всю жизнь.
   Мне вдруг захотелось прямо сейчас броситься на колени перед этой хрупкой фигуркой, прильнуть к её ногам и просить, чтобы она никогда не покидала меня, потому что роднее её у меня никого нет на всём свете, потому что всю свою такую короткую, но такую тоскливую, неимоверно долгую в своём медлительном движении жизнь, моя душа металась среди полутеней и призраков, пытаясь найти родственное себе создание, которое разделило бы вместе с ней тот долгий путь под светом равнодушных звёзд, который зовётся жизнью.
   На глазах у меня совсем неожиданно навернулись слёзы, и я приложил огромное усилие, чтобы они не покатились по щекам. В голове снова, как внезапная метель или буря, понеслись обломки строф и четверостиший, и промелькнула мысль: "Шизофреник слезливый! Ну-ка, немедленно успокойся!"
   Но это не помогло, и, чтобы как-то заставить уйти свои чувства внутрь и не показываться на свет божий, я предался их слушанию:

Под светом равнодушных звёзд

В холодном мраке год за годом

Не ведая, откуда родом,

И из каких забытых гнёзд...

   -Что с тобой? - испуганно спросила Вероника, сочувственно заглядывая в мои глаза, в краешках которых проступили и заблестели бусинки слёз. Может быть, она подумала, что я плачу от того, что мне жалко этих яблок? Что ж я, совсем, сумасшедший, что ли?!...
   Я выпрямился, взял яблоко, упавшее на колени и поднёс к лицу, разглядывая его яркую, красно-жёлтую кожицу, источавшую великолепный запах божественного нектара, который теперь правда плохо чувствовал из-за своего извечного насморка, начинавшегося всякий раз, когда глаза были на мокром месте, преследовавшего меня с первого курса, когда однажды легкомысленно и неосторожно промочил ноги в карауле, а потом по своей ребяческой беспечности ещё долго ходил с мокрыми портянками.
   -Знаешь, - обратился я к ней, поднимая всё выше налитый медовым соком плод, - такое яблоко, наверное, когда-то Адам подарил Еве....
   -Эй, ты!.. - дошёл до меня голос именинника. Он, видимо, звал меня не первый раз, и потому говорил уже довольно громко, чтобы я, наконец, услышал его обращение. К тому же он не знал, как ко мне обратиться, то ли с высоты своего положения, то ли как к равному. С высоты, наверное, немного опасался, а как к равному - чувствовал себя, скорее, всё-таки выше, но быстро нашёлся. - Эй ты..., студент! Мы тебя ждём!..
   Я оглянулся вокруг.
   Присутствовавшие смотрели в мою сторону. В глазах их я прочёл иронию: они смотрели на меня или как на болвана, или как на небожителя, - а рыжая, уловив интересный момент, прекратила даже жевать яблоки, которые исчезали в её рту одно за другим.
   Официантка всё ещё стояла, чего-то ожидая, и я понял, что ей нужно.
   Слово "студент" резануло мне ухо и даже оскорбило. Я хотел ответить: "Чувак, я не студент!" - но не отважился, а потом, когда было уже поздно, пожалел, что вовремя не огрызнулся: теперь в этой кампании меня будут пытаться так звать, - а потому решил больше не откликался, показывая, что не признаю этого обращения. Видимо, новичок, которого привела неизвестно откуда Вероника, пришёлся не ко двору....
   Когда я достал из кармана зелёную пятидесятирублёвую банкноту, вокруг стола прокатился вздох удивления. Я швырнул купюру на кучу денег, словно говоря: "Нате, подавитесь!.. У меня ещё есть!" - но та, неживая, вроде бы, бумажка, будто желая обсмеять меня, прокатилась по куче "деревянных", спрыгнула с вазы и упала на сукно стола.
   Именинник поднял брошенную мной крупную купюру, развернул её, посмотрел, словно издеваясь, на свет, будто бы не доверяя мне, а потом, убедившись, что она не фальшивка, протянул её официантке, всё ещё продолжающей стоять рядом со столом в выжидающей позе:
   -На эту вот нам, пожалуйста, водки! А эти, - он взял в руку вазу и отдал её театральным жестом, - за нарушение интерьера!
   Официантка, нагруженная нашей мздой и заказом, отвалила, словно глиссер от причала, легко, но с помпезностью, и через несколько минут на столе у нас появилось два графинчика, запотевших от прохлады наполнявших их "Пшеничной" и "Особой".
   -Гуляем! - подбадривая кампанию, прикрикнул именинник, как заправский заводила, и принялся наливать водку в рюмки.
   Сидевший рядом с ним молодой человек приятной наружности, худощавый, нескладный, белобрысый, с прямыми, падающими сосульками длинных волос, зачёсанных назад со лба за виски и уши, с горбатым носом и насмешливой, не покидающей его лицо, сквозящей трусостью и подлостью блуждающей улыбкой тонких губ попытался перехватить у него графинчик, а когда тот не дал, принялся разливать из бутылок лимонад по фужерам. Сидящий по другую руку от именинника парень налил дамам шампанского.
   Стремясь оправдаться в глазах кампании за ощущаемую всеми неловкость и показать свою воспитанность в манерах, я попросил у белобрысого бутылку, чтобы налить Веронике в бокал искрящегося, играющего пузырьками напитка. Тот всё же дал её, но насмешливо покривился в почти презрительной ухмылке.
   Однако, веселье постепенно охватывало стол. Правда, с закуской к водке гости расправились, едва началось гуляние, и сидевший рядом с именинником белобрысый, видимо, особо приближённое лицо, переложив бремя заботы с плеч патрона на свои, предложил сброситься на продолжение "дружеского праздничного ужина".
   Добровольные взносы на этот раз оказались скуднее, но я снова положил пятидесятирублёвку, пожертвовав её с прежним достоинством, после чего новоявленный тамада и его хозяин многозначительно переглянулись, и белобрысый паяцно сожмурился, а потом предложил мне, обратившись через весь стол, развязно и нагло, сыграть с ним в карты. Верзила-именинник одёрнул его, но того, видимо, крепко развезло, и он огрызнулся:
   -А чё ты мне мешаешь?.. У него башки есть.
   -Оставь студента в покое! - ударил его под бок детина-именинник.
   Тем временем народу в зале собралось уже достаточно: вечер был в самом разгаре. Публика была здесь самая разнообразная, и, насколько я был в состоянии что-то понимать, среди кутил были в большинстве люди лихие.
   За одним из столиков я заметил веселящегося Дмитрий Шабрыкин, парня лет двадцати пяти. Года три назад он, будучи вполне взрослым человеком, отслужившим в армии срочную и проработавшим не один год на заводе, с какого-то заскока со своим другом-одногодкой поступил в нашу "артягу".
   На заводе они слыли большими повесами, да и закладывали за воротник прилично, но в училище первое время притихли, хотя это была явно не их среда: они были уже слишком взрослыми для того, чтобы ими играть в солдатики.
   Шабрыкин к кону первого курса стал старшиной батареи и лихо командовал своими курсантами, щеголяя своими пушистыми рыжими усами, как заправской капрал. Ему дать бы тогда офицерский чин и отправить в войска, - из него вышел бы неплохой командир взвода: его сверстники давно уже ходили лейтенантами. Но училище есть училище, да и с армейской рутиной и не такие обламывались.
   Если вовремя не заметить, что у человека есть способности и талант к какому-то делу, то дело это для него, в конце концов, превращается в пародию, а он сам, в лучшем случае, в злого клоуна.
   Не надо было Шабрыкину оставаться на положении пусть хоть и старшины, но всё же курсанта. У него было для этого слишком взрослое самолюбие. И осознание того, что рядом с ним сплошь пацаны, которые и в жизни-то ничего толком не видели и только слезли со школьной скамьи, сыграло свою роль. Он так и не смог смириться в душе ни с этим, н с тем, что им командуют не только сверстники: иные училищные командиры взводов были даже младше него.
   Товарищ Шабрыкина попал в соседнюю батарею, и в карьере продвинулся к тому времени до заместителя командира взвода: должность пониже, чем старшина, всё-таки, и, соответственно, блат не такой.
   Старшина в силу своего положения, как действительно по службе, так и, не малой частью, по собственной нужде, имел возможность ходить на занятия лишь изредка, и это не отражалось на его успеваемости. Ему ставили зачёты и положительные отметки только за то, что он старшина и страшно занят по хозяйственным вопросам. Оценки во все ведомости и журналы шли "автоматом", преподаватели с пониманием кивали головой, когда им в очередной раз докладывали, что старшина "занят" по вопросам батарейного хозяйства, не потому даже, что они наивно верили в это, а потому, что с незапамятных времён так было заведено. Да и когда знаешь, что человеку уже за двадцать с гаком, что он давно уже прошёл все горнила жизни и совсем уж вышел из возраста, когда его ещё можно считать пацаном, - отношение у преподавателей к нему будет совершенно другое. Дескать, не по ошибке пошёл человек учиться на офицера. Никто из преподавателей никогда и не подумал бы отмечать, а тем более докладывать, что старшины батареи на занятии не было, тем более, что его не было почти всегда. Да и бесполезно было это делать, потому что командиры всячески покрывали и прикрывали старшинские проступки во все времена и по многим причинам.
   У замкомвзвода, какой бы блатной или "хороший" он ни был, такой привилегии не было. Напротив, случись узнать кому-нибудь из начальства, что его не было на занятии, не важно, - на лекции для всей батареи, специальном занятии для взвода или самоподготовке, - как ему тут же прилетало в сотню крат сильнее, чем если бы такое приключилось с рядовым курсантом, потому как по всем канонам он должен служить примером для своих подчинённых, в том числе личным.
   Вот и пошли у друзей со второго курса дорожки в разные стороны: Шабрыкин запил, загулял, начал бегать ночами по бабам, а днём отсыпаться в каптёрке, изображая, если требовалось кипучую хозяйственную деятельность, - о другому надо было ходить на все занятия и отлынивать удавалось с большим трудом, хотя, нет-нет, да случалось, что Шабрыкин брал с собой его в ночные похождения.
   В конце концов, к новому году Шабрыкина старшинства лишили, - уж больно заметна стала его нерадивость, - и он, как впрочем, и следовало ожидать, совсем от рук отбился и стал плевать даже на командира батареи, который раньше ему во всём попустительствовал. С командиром же дивизиона Шабрыкин разговаривал, как с отцом родным, но совершенно отказывался его слушать. Конечно, то, что его разжаловали, для Шабрыкина было тяжёлым ударом, но он и не собирался исправляться и, тем более, просить прощения и пощады: для него было уже решено, что с армией его игры покончены навсегда.
   Его понизили в звании, лишили "тёплого" местечка, батарейной каптёрки, и перевели на должность замкомвзвода, на которой от обиды не смог продержаться и месяца, и в Новый год второго курса Шабрыкин спел свою прощальную лебединую песню.
   Встречал он его рядовым курсантом и вечером просто ушёл в город. И не для того, чтобы бросить вызов своим неблагодарным командирам, а просто, как ощущающий себя вольным человек, решивший встретить праздник не в казарме, а в нормальных человеческих условиях.
   Появился он в училище лишь под утро, часов в пять.
   Я тогда на третьем курсе был и встречал Новый год в карауле, но, когда и как вернулся бывший старшина, видел своими глазами, стоя на посту, расположенном у казарм.
   Шабрыкин шёл по территории училища, обнявшись с какой-то хорошо подвыпившей девахой. Они пьяно и залихватски орали песни в предутренней тишине, далеко и одиноко разносившиеся по заснувшему после праздничной ночи училищу и всем окрестностям.
   Вот они приблизились ко мне, маячившему на дороге между казармой и зданием винтовочного артиллерийского полигона, которое я охранял. Не доходя метров двадцать, парочка остановилась, и через минуту женщина, которая так и пожелала остаться неузнанной, пошла обратно, пьяно вихляя, а Шабрыкин направился ко мне.
   Приятельские отношения с этим типом у меня остались с тех времён, когда я имел счастье одним из немногих попасть на стажировку на первый курс и месяца два "рулил" замкомвзводом в том самом взводе, где был его друг, занявший после меня это место. Подойдя поближе, он пригляделся и, узнав, кто это несёт службу у него на дороге в столь неподходящую для этого ночь, сдержанно поздоровался, совершенно не выказывая мне своего опьянения, посудачил со мной о том, о сём, посетовал, что вот такая у него непутёвая судьба, пожалел меня, что стою на посту, когда нужно, как минимум, напиться, потому что ночь необыкновенная, - новогодняя, потом вдруг извлёк из-за пазухи бутылку водки, наполовину выпитую.
   -Хочешь? - спросил он и, запрокинув голову, саданул с горла грамм двести.
   Отказывать ему мне было неловко, так как его возраст внушал мне определённый жизненный авторитет, и было, пожалуй, лучше разделить с ним несколько глотков спиртного, чем потерять потом навсегда его уважение, потому что мнение о людях Шабрыкин складывал из таких вот малозначительных эпизодов, но основательно и крепко, и ели оно переворачивалось в худшую сторону, то восстановлению не подлежало даже через сто лет. А мне вовсе не хотелось быть у него на плохом счету. К тому же повод для ста грамм был и весьма существенный: всё-таки Новый год, а встретил я его, как собака, выгнанная хозяином на мороз, на посту, да ещё не в свою смену, отстояв лишние два часа на холодрыге. Должен я был смениться в одиннадцать часов, но мой сменщик, отпросившись у начальника караула на полчаса якобы сбегать за конфетами для праздничного стола в жилой городок, к официантка из курсантской столовой, вернулся назад таким пьяным, что не только на посту, но и на ногах стоять уже не мог. С мороза его так развезло, что для протрезвления его выволокли раздетого на улицу, на дворик для прогулки арестованных на нашей училищной гауптвахте, да там и бросили на стуже до тех пор, пока караулку не покинул начальник училища, приходивший с поздравлением. Потом его перенесли в казарму, а мне пришлось отстоять за него ещё два часа как раз когда часы били двенадцать. Было обидно, но меня поздравили мои бывшие подчинённые, заметив, что я разгуливаю в тулупе, с автоматом на плече под их окнами, где они вселились: в январскую стужу выскочили ко мне раздетые, разгорячённые на пост из казармы, окружили, смущённого их вниманием, обнимая и вешаясь мне на шею, сунули мне четверть пузыря водки и заставили выпить прямо из горла, дав потом хрустящий солёный огурец на закуску....
   Так что почин уже был.
   Я осушил предложенную Шабрыкиным бутылку, едва не похлебнувшись и, обливши изрядно шинель и воротник тулупа, и он снова заговорил о том, что всё ему в этом училище уже осточертело, и вот сейчас он пойдёт и набьёт морду своему командиру взвода, который, скорее всего, дожидается его прихода в казарме....
   -Я ему звонил с КПП, - рассказывал он мне с пьяной доверительностью, какая присуща только нашим бесшабашным людям, - он обматерил меня. Я ему ответил, чтобы он, козёл, ублюдок, и чтобы ждал меня в казарме, что я сейчас приду и набью ему ебало. Пусть готовиться, гадёныш, к головомойке.... Посадить меня - не посадят, а выгнать - всегда, пожалуйста, только рад буду!..
   Шабрыкина отчислили из училища перед старым Новым годом.
   Теперь он сидел недалеко от меня в мужской кампании, разливая водку, весело улыбаясь и ослепляя женщин вокруг своими по-прежнему пышными, рыжими усами. Мы пару раз встречались с ним в городе, но по душам не говорили. Знал я только, что работает он на то же заводе, с которого подался в училище, но жаловался на тяжёлую работу и говорил, что будет уходить, а уже совсем недавно, весной, слышал от него, что устроился инструктором по парашютному спорту в спортивном клубе и отзывался о своей новой профессии весьма лестно:
   -Сам понимаешь: девочки, небо, воздух, времени свободного до чёрта, - короче, всё, что нужно такому человеку, как я....
   Шабрыкин заметил меня тоже, сначала удивился, но потом слегка кивнул головой на мою поднятую в приветствии руку.
   Именинник поманил пальцем, и Вероника, извинившись, подошла к нему, обойдя вокруг весь стол. Парень жестом попросил её наклониться и начал шептать ей что-то на ухо.
   Вероника сначала внимательно слушала его, но вскоре заулыбалась, сверкая глазками в мою сторону, и даже зарделась вся, - чего я от неё никак не ожидал. Не смотря на всю свою ослепительную красоту, она вдруг похорошела ещё больше, а потом, выпрямившись и глядя в лицо имениннику, отрицательно покачала головой, продолжая улыбаться.
   -Ну, ладно, - сказал ей здоровяк, и Вероника вернулась н своё место.
   -О чём спрашивал? - поинтересовался я.
   -Почему ты решил, что спрашивал? - удивилась девушка.
   -Не знаю, но по-моему, это было написано у него на лице. Во всяком случае, мне так показалось.
   -Представь себе, что ты угадал: о тебе.... Интересовался, что ты за птица, давно ли я тебя знаю.
   -Ну, и что ты ответила?
   Вероника отмахнулась от меня рукой.
   -Ну, ладно, познакомь меня, пожалуйста, с присутствующими, а то как-то неудобно. Смотрю, желанием со мной знакомиться никто не горит, но хоть знать, с кем в кампании.
   -Ну, что же, слушай, - Вероника наклонилась ко мне ближе и первым показала на именинника. - Это Жора, как ты уже, наверное, догадался, наш именинник. Он нас сюда и пригласил. Все, кто близко знает, зовут его Бегемот. Он чем-то на него смахивает, наверное, своими солидными размерами.... Рядом с ним, вон тот, белобрысый, - Лёва Зуб, - ближайший помощник и друг Бегемота. Кроме клички Зуб за ним ещё числятся также Фикса и Докер. Две первые пристали к нему за его золотую фиксу, которой он очень загордился. А Докер почему? - ну, не знаю. Может быть, это какая-то производная от карточного покера, но точно не скажу, - не интересовалась. Да и называют его так только подхалимы и шестёрки, которых он топчет четырьмя копытами. Для остальных, кто с ним на равных, он - Зуб или, - когда хотят поддеть, - Фикса: он её органически не переваривает. Поэтому ни в коем случае не вздумай звать его Докером - велика честь!.. Иначе сразу же потеряешь в положении. Но, если не хочешь стать ему врагом, то и Фиксой звать не стоит.... А лучше, так, зови его по имени - Лёва....
   -Знаешь, я как-то не собираюсь вовсе общаться с этой шушерой! - возмутился я, желая напомнить Веронике, что, всё-таки, птица другого полёта.
   Девушка посмотрела на меня внимательно, отстранившись в сторону и как бы видя впервые, а потом скептически улыбнулась:
   -Посмотрим!.. Если желаешь продолжить знакомство со мной, то волей-неволей придётся сталкиваться с этими людьми, хотя бы изредка. Так что, слушай, лучше, внимательнее, что я тебе говорю, и не возникай!
   Я хотел было возразить насчёт её уверенности в моих желаниях, но её слова подействовали тем неописуемым образом, когда в одной фразе красивой женщины мужчине открывается целый мир противоречивых чувств: и восхищение, и очарование, и желание протестовать и защищать своё самолюбие, - и от этого ошеломления язык остаётся нем.
   -Хорошо, а остальные, - продолжил я, совладав с собою.
   -Пожалуйста. Рядом с Лёвой сидит один превредный тип, - продолжила Вероника, успевая при этом принимать комплименты от мужчин, отвечать на колкие замечания и шуточки в свой и мой адрес, просить меня или соседа справа добавить ей в тарелку салата, рыбы или другой закуски и налить в бокал шампанского или лимонада, отказываясь, всякий раз от водки, для очередного тоста. - С виду он, вроде бы, ничего человек, но копнёшь глубже - гнилой до мозга костей. У него снега зимой не выпросишь. Жора, Бегемот, его не любит и терпит только из-за Фиксы, который водит с ним дружбу, - хотя, казалось бы, что общего может быть у этих людей: Зуб, хотя и жестокий, надменный и даже подловатый по своей натуре, всё же довольно открыт и прост, особенно в кругу себе равных. Этот же напротив, всегда замкнут, молчит, что-то постоянно думает, словом, себе на уме. Зовут его Витя. Он любит, когда к нему обращаются по имени, но за глаза все называют его Шланг, Стропила или Чучело. Если он услышит последнюю кличку, то бесится от злости особенно сильно, аж синеет, бедный, но никогда не тронет того, кто его не боится, а он это нюхом чует, как шакал. Единственное, в чём он силён, так это в запудривании мозгов девкам. Здесь он мастер.... Когда Бегемот на Витю сердиться, то прямо в лицо называет Чучелом. Тот обижается, но при Жоре не смеет и слова пикнуть в свою защиту: боится до смерти. Зато потом пропадает неделями и возвращается только под уговоры Лёвы. А зря!.. К нему все параллельны, как будто его и нет.... Думаю, исчезни он, вообще, - никто, кроме Лёвы да ещё одного человека, жалеть не будет: Стропила - халявщик, живёт под девизом: "На халяву и уксус сладкий!" А чтобы своё отдать - это для него хуже смерти...
   Веронику отвлёк тост, она вместе со всеми дружно чокнулась, отпила слегка шампанского из бокала, поставила его на стол и, развернув шоколадную конфетку, весело прикрикнула вдруг:
   -Э-э-эх!.. Последний раз гуляем!.. Кстати, - спросила уже тихо она, - а ты не заметил, сколько положил Витя, когда собирались официантке, да и на стол потом?
   -Нет.
   -А я заметила, - она откусила кусочек конфеты. - Трёшку! А потом, вообще, - рваный!
   -Ну и что, может, у него денег сейчас нет? - пожал я плечами, вспоминая себя.
   -Да ты что?! - Вероника чуть не перешла с шёпота на голос. - У Шланга нет денег?!... Знал бы ты, кто его родители, - такого не говорил. Он как-то мозги мне пудрил, так хвастался, что у него ежедневно на карманные расходы червонец!.. Родители не обижают, живёт, как сирота в детдоме, да и сам фарцу гонит не хило: мамаша на областной базе заведует. Он по-крупняку работает, не по мелочёвке, башки у него приличные. Хочешь знать, так пару дней назад слышала, как Стропила говорил Фиксе, что, если бы Жора относился к нему по-другому, он бы закатил ему такие именины, - весь город на ушах стоял бы!.. Конечно, мог и прихвастнуть, чтобы к Фиксе подлизаться, но этот человек - при деньгах.... А ты говоришь! Да, хочешь знать, у него сейчас в кармане больше, чем у всех остальных вместе взятых. Мог бы запросто отслюнявить оба раза по полста, и ничего бы с ним не случилось.... А ты, кстати, зря так деньгами расшвыриваешься!.. Для новичка это нескромно! И не принято у нас, в общем-то. Новички, обычно, гуляют на халяву. Ты на себя только лишнее внимание привлекаешь, а это ни к чему!.. Смотри, а то могут за фраера принять.... Небось, последние деньги выложил, а в кармане дырка от бублика?!...
   -Да нет, есть ещё, - потупил я взгляд. - С чего ты взяла, что я внимание привлёк?
   -Я это вижу... невооружённым, так сказать, глазом. Лёва Зуб тебя на мушку взял!.. Дурачок ты, и я тебя предупредить не успела! Откуда ж знала, что ты сейчас полтинными начнёшь метать?!... Так у нас капустой никто не сорит! Будут ещё деньги собирать - больше не клади!.. Ни рубля не клади, скажешь: "Нету!" Тебе поверят. Хорошо?
   -Хорошо, - пообещал я.
   -А, вообще, скажи спасибо Бегемоту, что он Фиксу осадил, а то несдобровать бы тебе. Ты думаешь, что никто ничего вокруг не видит? Как бы не так! Ты думаешь, Жора не заметил, что Стропила жмотничает? Заметил, и ещё как! Вот он ещё раз, другой соберёт деньги, а потом определит ему меру наказания на сегодняшний вечер и огласит приговор.
   -Какой приговор? - мне стало интересно погрузиться в мир интриг этой кампании.
   -Какой - не важно. Я и сама не знаю. Жора по части таких дел большой фантазёр и изобретатель. Но Чучелу будет сегодня не сладко, и он ещё пожалеет, что, вообще, сюда пришёл, - это я обещаю, - Вероника прищурилась от удовольствия и стала похожа на хитрую лисичку, предвкушая сладкую пакость. - Ух, как хочу насыпать ему соли на хвост!
   Наше долгое шушуканье не осталось незамеченным за столом.
   -О чём это вы так мило беседуете, Вика? - спросил именинник, натянуто улыбаясь. -Нам тоже ведь интересно послушать. Или у вас какие-то свои секреты?
   -Да нет, - пожала плечами девушка. - Никаких секретов. Так..., милая болтовня.
   -И о чём же? - не отставал Бегемот. Со мной он не разговаривал, обращаясь только к ней. Видимо, хоть и обозвал меня "студентом", всё же предпочитал теперь основательнее выяснить, что собой представляет моя персона.
   -Он мне анекдот рассказывает, - соврала Вероника.
   -О!.. В самом деле?! - воскликнул Бегемот обрадовано. - Как раз то, что нужно сейчас нам для поднятия жизненного тонуса: хороший свежий анекдот! А то все заскучали, я гляжу, - он обвёл взглядом, комично нахмурившись, сидящих за столом, и спросил. - Верно, говорю, ребята?!...
   -Верно, верно, - недружно и без особого энтузиазма донеслось со всех сторон.
   Я растерялся, так как вовсе не думал рассказывать анекдоты, тем более, становиться центром: "Ах, Вероника! Кто тебя за язык тянул?!"
   -Эй, студент, чего насупился?.. Валяй, рассказывай, - фамильярно обратился ко мне Зуб.
   Меня снова задело такое беспардонное отношение. Пора было положить этому конец, иначе просто-напросто затопчут, и, потому, собравшись с духом, я ответил:
   -Слушай, зови меня как-нибудь по-другому! У меня имя есть. Я же не обращаюсь к тебе по кличке..., Лёва.
   Зуб побелел от злости, губы его стали совсем тонкими и превратились в белую полоску. Он злобно сверкнул глазами на Веронику, но та смотрела в тарелку и не заметила его ненависти.
   -Анекдоты я рассказываю старые, - продолжил я, не давая опомниться Фиксе. - К тому же на военные темы. Вам, наверное, они будут не интересны....
   Я запнулся, поняв, что сказал лишку: выдавать, что военный, - Вероника меня предупредила! Но на мои слова мало кто обратил внимания, за исключением Фиксы, который тут же навострил уши, но не успел ничего произнести, потому что Бегемот как отрезал, полоснув глазами, словно бритвой:
   -Ну, что ж! Военные - так военные. Всё равно, чем тоску разгонять!..
   Я находился в замешательстве, не зная, что теперь делать: отнекиваться или рассказывать анекдоты про курсантов, которые довершили бы моё разоблачение! И дураку стало бы понятно, кто я такой. Но.... Взялся за гуж - не говори, что не дюж.
   На памяти крутились совсем не подходящие для такого случая истории типа:
   "Пришёл курсант к своей знакомой домой. Она посадила его ужинать, а сама сидит напротив, смотрит на него, и то и дело спрашивает: "Ну, и как вы там живёте?" Первый раз он ей на этот вопрос ничего не ответил. Во второй сказал: "Встань вон в тот угол!" Она встала. Он ест дальше. Ну, подруга из угла спрашивает снова: "Ну, и как вы там живёте?" "Перейди в тот угол!" - отвечает курсант, продолжая есть. Она перешла и снова про то же спрашивает: "Ну, и как вы там живёте?" Он ей опять говорит: "Перейди в этот угол!" А сам ест. Девушка перешла и оттуда спрашивает: "Ну, и как вы там живёте?" "А вот так и живём, - отвечает курсант, вставая из-за стола, - ходим из угла в угол и ждём, пока нас выебут!"
   Знали бы они, что я курсант, можно было бы рассказать. Но опять, не при дамах же ...
   Или вот: "Курсант-первокурсник вышел в увольнение. К нему подбежал маленький мальчик и просит: "Дяденька, дай тридцать копеек, на мороженое не хватает!" "Нет, мальчик, у меня есть один рубль. Я схожу в кино, фильм посмотрю!" - отвечает мальчику курсант. Выходит в город второкурсник. К нему подбегает мальчик с той же просьбой. "Нет, - отвечает ему второкурсник. -Я с девушкой в кафе пойду, в бар, на дискотеку. У меня денег не останется!" Выходит в город третьекурсник. Мальчик к нему бежит. "Нет, - отвечает ему третьекурсник. - Я поеду в ресторан. У меня денег не хватит тебе на мороженое!" Выходит в город курсант четвёртого курса. Мальчик просит у него тридцать копеек. Тот даёт ему рубль и говорит: "На, купи мороженого! Может, и мой где-то вот так же бегает, побирается!" ...
   Этот вроде бы как попристойнее, но опять же на курсантскую тему ... - нельзя.
   На счастье я вспомнил, что к военным относятся и анекдоты из серии про поручика Ржевского, да ещё про Штирлица. Они были на устах у всего народа, а не только в специфическом курсантском кругу.
   Более счастливой для меня находки и придумать нельзя было.
   Я заранее извинился, если анекдоты кому-нибудь "запилят уши" своей вульгарностью, а иные и откровенной пошлостью и приступил к рассказу, открыв счёт:
   "Поручик Ржевский решил отличиться на балу, куда его пригласил полковник. Он пошёл к своему другу Лермонтову и попросил сочинить для него подходящий для такого случая каламбурчик. Лермонтов выдал ему эпиграмму:

Адам Еву ебал -

К древу прижал.

Ева пищит,

Древо трещит....

   На балу поручик Ржевский обратил на себя всеобщее внимание: "Господа! Тише!!! Слушайте каламбур!" - но назло эпиграмма выскочила у него из головы. Он силится вспомнить. А публика ждёт. Тогда, чтобы не попасть впросак, поручик Ржевский говорит: "Не помню, что там было, но, в общем, мужик бабу ебал - все деревья сломал!.."
   ...Несколько человек за столом засмеялись...
   -Это ещё не всё! - продолжил я:
   "Поручик Ржевский снова к Лермонтову: "Дружище! Конфуз!.. Сочини мне что-нибудь попроще!.." Тот ему говорит: "Сделай так: погаси в зале свет, а потом спроси: "Господа, не правда ли, здесь темно, как у негра в жопе?!.." Поручик ринулся на бал, прибегает, тушит свет и спрашивает: "Господа! Здесь темно, как в жопе у кого?!.."
   ...За столом в кампании послышались отдельные недружные смешки, и я решил рассказать что-нибудь ещё:
   "Наташа Ростова пришла на бал. Её пригласил на танец гусар. "Господин гусар, - говорит ему во время танца Наташа, - у вас на кителе пуговицы нет!" Гусар пошёл и застрелился. Танцует Наташа с полковником и говорит: "Господин полковник, у вас на мундире дырка!" Полковник пошёл и застрелился. Пригласил Наташу на танец поручик Ржевский. "Господин поручик, - говорит она. - У вас на сапогах грязь!" "Не грязь, а говно-с, мадам, - невозмутимо отвечает ей поручик, - высохнет, само отпадёт!.."
   На этот раз смех прокатился несколько дружнее, и я продолжил с воодушевлением:
   "Поручик Ржевский пригласил на танец Наташу Ростову и тут же ей предлагает: "Наташа, идём ебаться!" "Ах, хам, как вам не стыдно, поручик!" - возмутилась она, и танцуя с полковником, пожаловалась: "Знаете, полковник, поручик Ржевский - низкий и пошлый человек!" "О, мадам! Что низкий - не согласен! - говорит полковник. - Он единственный в полку ебёт лошадей, не вставая на скамейку! А вот пошлый, это да: он эту скамейку из-под меня вышиб!.."
   ...Мои анекдоты всё больше захватывали публику. Уже все кроме одного человека хохотали, и я решил строчить их один за другим, как из пулемёта:
   "Корнет Васильев спрашивает у Ржевского: "Поручик, вы любили?" "Да-с, ебал!" - мечтательно отвечает поручик. "Да нет, я говорю о высокой любви!" - говорит корнет. "Да-с, и на колокольне ебал!" - вспоминает поручик. "Да нет же! Я о чистой любви!" - недоумевает корнет. "И в бане ебал!" - соглашается Ржевский. "Да нет! Я говорю о возвышенной любви, о музе!" - сердится корнет. Ржевский смотрит на него недоумённо: "Так-с, и на рояле ебал!.."
   ...Кампания оживилась. Теперь уже все наперебой пытались что-то рассказать. Один именинник был невозмутим.
   -Э, а ну-ка, давайте!.. Успокоились все! - наконец не выдержал Жора. - Пусть он, - и показал в мою сторону, - ещё расскажет!.. Давай....
   ... "Студент" едва не сорвалось у него с языка, но он запнулся на полуслове.
   Я продолжил, отыскивая в памяти ещё один забытый анекдот, пока рассказывал другой:
   "Поручик Ржевский говорит корнету: "Что бы нам такого сотворить?" "Давай, насрём в рояль!" - предлагает корнет. Ржевский кивает головой: "Не поймут, друг!.. Провинция!.."
   Однако на этот раз меня мало кто слушал, кампания рассыпалась на группы, в которых слушали своего рассказчика, и только Бегемот, оставшись в одиночестве, слушал меня через весь стол, да сидевшая рядом Вероника.
   Именинник слышал меня через слово из-за поднявшегося гвалта и, вместо того, чтобы смеяться, хмурился и дулся, видимо, выбирая способ, как пресечь творящееся безобразие.
   В одном конце стола рассказывали:
   "Едут в купе русский, армян, еврей и мама с дочкой. Поезд заехал в туннель, в купе стало темно, и тут же слышен поцелуй и пощёчина. Мать думает про дочь: "От горшка два вершка, а уже с мужиками целуется!" Дочь думает про мать: "Совсем стыд потеряла, старуха!" Армян думает: "Ещё тоннель будет, ещё поцелую!" Русский думает: "Ещё поцелуют - ещё врежу!" Еврей думает: "Ещё ударят, на следующей станции выйду!.."
   С другого конца неслось:
   "Петька и Василий Иванович удирают от белых, забегают в сарай, там бочка и шкаф. Петька в бочку, Василий Иванович в шкаф лезет. Белые находят Петьку, спрашивают: "Сколько вас?" "Один!" - показывает на пальцах "два" Петька. Белые: "Где второй?" "Не знаю!" - тычет тот рукой на шкаф..."
   В третьей группе вспоминали добрым словом всех от времён царя Гороха:
   "Брежнев решил к нам приехать, а правительственный поезд никто не встречает: "Что за безобразие?!" Вызывает первого секретаря обкома, спрашивает его: "Почему меня никто не встречает?!" Тот испугался, побежал народ собирать, прибегает в центр города, залез на колокольню и давай в колокол звонить. Бабулька из окна спрашивает: "А что, мясо привезли?!" "Да нет, - отвечает тот, - Брежнев приехал!" "Аа-а!" - махает рукой бабулька. Ну, секретарь дальше звонит. Старик из подъезда выходит: "Что сынок, масло привезли?" "Да нет, Брежнев приехал!" - кричит секретарь. "Тьфу, нашёл из-за чего тревожить!" - исчезает старик. В третий раз секретарь звонит в колокол. Тут мужик пьяный из кабака выходит: "Чего шумишь?" "Да вот, Брежнев приехал!" - отвечает секретарь. "Так ты что, с первого раза застрелить не можешь, что ли?.."
   ...В это время на сцене появились танцовщицы варьете, а музыканты заняли своё место в углу зала за инструментами и аппаратурой.
   Через пару минут из колонок раздались звуки синтезатора, электронных ударников и электрогитар, а девицы на сцене весело запрыгали, улыбаясь во всю ширину рта, выше головы задирая вверх голые ноги, лишь немного прикрытые короткими полупрозрачными юбочками.
   Разговоры за столом сами собой стихли, все уставились на варьете.

Глава 30.

   Девушки исполнили энергичную репризу, сопровождаемую мощным звучанием инструментов и исчезли в полукруглой арке, свод над которой был похож на морскую ракушку.
   На сцену тут же выскочил не молодой, но бодрый конферансье и весело объявил в микрофон:
   -Дамы и господа!.. Вечерняя программа варьете ... начинается!..
   Представление приковало к себе внимание всех собравшихся в зале.
   Вероника с любопытством смотрела на сцену, потягивая лимонад из бокала.
   Я попросил её продолжить рассказ о компании. Она с неудовольствием глянула на меня: видимо, ей очень хотелось посмотреть варьете, - и я хотел уже было извиниться, но она поставила фужер на стол и, окинув стол взглядом, стала говорить, одним глазом следя за действие на сцене и изредка отвлекаясь и вовсе:
   -Ну, этого товарища я знаю плохо.... Он редко появляется в кампании. Чаще его можно увидеть дома у Жоры, когда тот не пускает к себе никого, кроме Фиксы и этого типа. Насколько я понимаю, он из числа советников Бегемота, которых Бегетов видит только по делу и никогда не приглашает в такую вот кампанию....
   -А что, Бегемот большой делец?!...
   -Да!.. Играет крупно....
   -Например?
   -Какой ты всё-таки любопытный, - улыбнулась девушка, лукаво покачав головой. - Много будешь знать, плохо будешь спать!.. Знаешь?!..
   -Знаю, - согласился я.
   Несколько мы сидели молча, зачарованно наблюдали за действом на эстраде, и ели заказанное мною мороженое, которое попросил Вероника: я было попросил официантку, чтобы десерт принесли на всю кампанию, но девушка остановила меня:
   -Не делай глупостей!.. Я же тебя предупреждала, не трать больше ни рубля: угощает именинник и его сатрапы. Не хочешь выглядеть лизоблюдом - не делай этого!..
   -Да, скажут, что зажмотил?!...
   -Не скажут!.. Кроме Бегемота!.. Если что-то вякнет Зуб - не принимай обращай внимания: его слово здесь не закон, - просто промолчи, он сам отколется!..
   Я послушался её, заказав две порции.
   В самом деле никто не произнёс ни слова. Даже Бегемот, увлечённо следивший за девицами из варьете, бросив косой, оценивающий взгляд, лишь криво усмехнулся недоброй улыбкой, правда так, что кусок холодного десерта едва не застрял у меня в горле.
   Вероника ела свою порцию без зазрения совести и смущения, с чувством собственного достоинства, даже не обратив внимания на ухмылку именинника.
   -Очень вкусно, - сказала она, облизывая ложку.
   -Ну, а кто вот этот? - спросил я, показывая на парня, сидевшего через одного, по другую от Вероники сторону, рядом с девицей, беспрестанно смолившей сигарету.
   Он единственный не смеялся над моими анекдотами вовсе. У него были высокий лоб с залысинами, далеко уползшими в недра кучерявой шевелюры дымчато-пепельных волос, и грустное на протяжении всего вечера выражение лица. Он всё о чём-то думал, почти не разговаривая с соседями, ел мало и не выпил бы вообще, если бы не напористость курящей девицы и рыжего парня, сидевших по обе стороны от него.
   -А это, - улыбнувшись, произнесла Вероника. Она нагнулась к столу и пристально посмотрела на парня. - Это Гладышев.... Просто Гладышев. Его все так и зовут: Гладышев. Это наш философ и мыслитель..., если так можно выразиться, представитель думающего сословия в нашей бедной серым веществом кампании. Он и сейчас сидит, о чём-то кумекает. Видишь, какой грустный и задумчивый.... Между прочим, стихи пишет..., ага.
   Я посмотрел на него внимательнее, и в это время Гладышев повернул голову в мою сторону. Его печальный взгляд проник до самого дна души, перебередив там мои чувства.
   Его глаза внушали неясное смятение, похожие на глаза безумца, от чего вдруг я почувствовал себя не в своей тарелке. И вместе с тем какое-то безмятежное спокойствие опустилось на меня: моё существо на несколько мгновений отделилось от времени и пространства и наблюдало со стороны его течение, уносящее мимо меня этот ресторан и его посетителей, этот ласковый и тёплый вечер, и город, и планету, и всю вселенную, ставшую для меня вдруг такой маленькой, осязаемой, что я мог охватить её руками, и это мне, вероятно, удалось бы, продлись ощущение ещё немного. В глазах его словно отразился весь мир, но я так и не понял, почему увидел всё это, будто какое-то наваждение нашло на меня в эту минуту, а они были не причём.
   Гладышев смотрел на меня ещё долго, внимательно и грустно, но спустя секунду я уже ничего не ощущал, и мне даже казалось: всего, что почудилось чуть ранее, и не было вовсе, - лишь заметив, что у него, радужки глаз бесцветные, странные, не отражающие света, словно чёрные дыры, пожирающие излучение, время и пространство....
   Вечер в ресторане был в самом разгаре.
   Бегемот ещё пару раз предлагал собирал подати, от которых я уже, по совету Вероники, воздержался.
   Когда варьете ускакало на перерыв, она рассказала мне об остальных присутствующих.
   Рыжего парня, что сидел по другую сторону от Вероники, - Петю Гвоздева, кликали Гвоздь или Ржавый. Саня, по кличке Карман, сидевший рядом со мной, личностью был непонятной и аморфной, бесформенной до глубины души, умеющей подстроиться под кого угодно ради своей выгоды, а, кроме всего, прочего развлекался карманными кражами в общественном транспорте в часы "пик". Как я её понял, Карман не страдал также и стремлением к прекрасному: ресторан был и его кинотеатром, и выставочным залом, и художественной галереей, и музеем, - словом, все его культурные потребности удовлетворялись заодно и в совокупности в одном месте.
   За Карманом сидел Андрей Оводков по кличке Дрын-дра, доставшейся ему ещё в глубоком детстве, да так и плетущейся за ним по жизни, а всё потому, что, возясь малышом в песочнице, беспрестанно повторял: "Дрын-дрын-дра! Дрын-дра", - катая по песку машинки. О нём Вероника сказала лишь, что жутко взбалмошный....
   Гости порядком накачались спиртного, щедро заказываемого именинником, и я, хотя и старался по возможности не пить, уже почувствовал лёгкое опьянение и весёлую эйфорию, всегда сопутствовавшую у меня такому состоянию. Хотелось предаться чувству беззаботности от весёлой музыки, кривляний конферансье и вновь выскочившего на сцену варьете.
   Я хотел было узнать у Вероники что-нибудь про девиц, сидевших за столом, но её уже развлекал забавными историями Саня Карман, отчего девушка весело и громко хохотала.
   Ржавый куда-то исчез.
   Вероника попросила меня поменяться с ней местами: хотела подсесть к развлекающему её Карману.
   Рядом со мной оказалось пустое кресло, но вскоре его заняла девица, не выпускавшая на протяжении всего вечера из рук сигарету.
   -Какой у нас появился хорошенький молодой человек! - сделала она мне комплимент. - Пойдём, потанцуем....
   Я не имел ни малейшего понятия, прилично ли танцевать в зале, где выступает варьете, и был в замешательстве. Однако предложение её было своевременно, потому что танцовщицы снова удалились на перерыв, и ярко освещённая разноцветными огнями рампа небольшой сцены опустела, а ребята из ансамбля, видимо, тоже утомившись от свистопляски, которую в поте лица аккомпанировали, ушли, подключив к колонкам магнитофон, с которого заиграла медленная танцевальная музыка.
   Я оглянулся, но не увидел, чтобы кто-нибудь танцевал в зале, но отказываться было неудобно: раз приглашает, то знает, что делает, и здесь, наверное, не в первый раз.
   Мы вышли к рампе и закружились в полумраке, в разноцветных бликах ламп, бросающих на нас красные, синие, жёлтые и зелёные пятна. Пару минут мы танцевали одни, потом к нам присоединилось ещё несколько пар.
   -Как зовут? - задал я вопрос партнёрше.
   -Меня?!... Анжела.... А ты, видно, с ней недавно знаком? - кивнула она в сторону Вероники, которая, слушая Саньку Кармана, изредка бросала на нас колкие взгляды.
   -Почему ты так считаешь? - удивился я.
   -Да потому что я тебя с ней раньше не видела.... Очень странно....
   -Что же странного?
   -Да, вот, думаю: если ты знаком с ней недавно, она не привела тебя сюда, а если давно, то почему раньше тебя не видела.... Мы довольно часто с ней встречаемся, я захожу к ней домой, когда скучно.
   -А что, разве у вас нет друг от друга секретов? Может быть, я её тайна, которую она решила открыть?!.
   -Тайна?.. Ну, нет!.. Если бы ты и был её другом на стороне, то сейчас не самое подходящее время это открыть. Она же не дура.... Бегемот в августе едет отдыхать. ... Ты, хоть, знаешь, кто такой Бегемот?!... Так вот, он едет на Кавказ, потом ещё куда-то на курорты, и зовёт с собой "принцессу" .... У него сейчас куча денег, и я сомневаюсь, что она откажется от такой заманчивой поездки, потому что, если Жора кого-то берёт с собой, то это надолго.... У него сейчас такой возраст, что он и жениться может. ... Я бы на её месте не отказалась! Да, думаю, и она этого не сделает. У Бегемота денег море, с ним не пропадёшь....
   -А по нему, - что богач, - я, например, не сказал бы. Да и..., эти поборы с гостей - зачем тогда?.. Это ведь унижает его достоинство....
   -Ха-ха-ха.... Да ты просто не знаешь, что это за человек. Он никогда ничего не делает просто так, за даром, и считает, что люди, с которыми в приятельских отношениях, должны иметь деньги..., хотя бы для таких дружеских посиделок в ресторане. Он не любит никого сажать себе на хвост, да и корешей, даже ближайших, кормить на халяву не привык. Дружба - дружбой, а деньги - деньгами. Вот как он считает и, по-моему, прав. У него не так уж и много приятелей, с которыми он позволяет себе кутить, но зато есть уверенность, что никто не дружит с ним из-за куска с барского стола. И я считаю, что Бегемот - молодец....
   -Ну, а ты?.. Тоже бросаешь в котёл деньги? - поинтересовался я у Анжелы.
   -А как же?!... Разве ты не заметил?! - удивилась она.
   -Честно говоря, не следил.... А откуда у тебя-то деньги? Поди, с родителей трясёшь?..
   -Не обижай, пожалуйста!.. Родители дают кое-что. Но я и сама умею зарабатывать. В нашей кампании к тем, кто у предков на шее сидит, - например, к Чучелу, - относятся неуважительно. Он, хоть и крутится сам, но больше с родителей сосёт.... Его у нас уважают.... Чучело, это вон тот, - она показала на парня пальцем.
   -Да, я знаю, мне Вероника говорила.... А как же ты зарабатываешь? Поди, под гостиницами пасешься? - намекнул я на платные развлечения, которые поставляли некоторые городские девицы сначала иностранцам, а теперь уже и всем, у кого толстый кошелёк, с тех пор, как итальяшки строили в городе трубный завод.
   -Да, нет! - слегка отстранилась, обидевшись, девушка. - Это не по мне..., но есть много других способов, как обеспечить средства для жизни. Я, например, предпочитаю работать с Бегемотом, потом в парикмахерской подрабатываю. Вот, недавно Жоре потребовалось напечатать каталог каких-то бумаг..., рукописей, что ли, на русском и на английском.... Ну, а английский - моя страсть!.. Я и машинку с English design одолжила у своей соседки за косметику, - себе всё равно достану, - хорошую, портативную электрическую. Ну, и что?!... Получила четыре косых.... Неплохо?.. Неплохо.
   -А кто работу заказывал? - насторожился я, хотя и был выпивший.
   -Я же сказала - Бегемот.... А ещё с подругой договорилась: подрабатываю за неё в мужской парикмахерской. Та свою мафию крутит, бывают дни, когда ей позарез надо куда-нибудь смыться. Тогда она звонит мне, и я, будь то выходной или Новый год, никогда не отказываю. Она платит мне двести в месяц, а свою зарплату делит пополам с заведующей, чтобы та не вложила начальству....
   В это время показался конферансье и объявил продолжение вечерней программы. Появившиеся музыканты плавно убавили звук. Танцевавшие у рампы разошлись.
   Я проводил Анжелу к столу, и она, едва присев в кресло, снова закурила дорогую сигарету.
   -У тебя неплохо получается! - услышал я язвительную фразочку от Вероники.
   Она снова отвернулась, намеренно делая вид, что ей не надоело ещё дурковать с Карманом.
   Место Гвоздева всё ещё оставалось пустым, и за очередным тостом ко мне подсел Гладышев.
   -Ты чего тут делаешь?! - спросил он меня, как старого знакомого, которого увидел в совершенно неожиданном месте.
   Я опешил от вопроса и пригляделся к нему внимательней, - действительно ли мы с ним не знакомы, - но убедившись, что тот мне никогда не встречался, ответил:
   -Не знаю....
   -Вот и я не знаю, - грустно вздохнул Гладышев.
   "Дурак, наверное!" - решил я про себя, а мой новый собеседник опять заговорил:
   -Веселимся, веселимся, а в душе-то тоска смертная.... Такая скукотища, что сердце болит.... Ты думаешь, за этим столом кому-нибудь весело? Здесь все сидят, не знают, что со скукой делать, маются, бедолаги!.. И каждый стремится убежать от мучительного состояния, которое называется одиночеством. А его всё равно не обманешь. Оно всё равно за глотку возьмёт.... Ты не можешь мне ответить, в чём смысл жизни?.. Не можешь!.. Смысла жизни, по-моему, вообще, нет. Пожалуй, самым правильным и мудрым было бы не рождаться на этот свет. А мы рождаемся, и, кажется, не один раз. Знаешь, я верю в библейские стихи, верю во Христа, в Страшный суд Господень и в то, что наша жизнь на земле - это всего лишь испытание на крепость души против соблазнов и козней дьявольских, и в то, что после жизни будет смерть, а после смерти будет Суд Божий, и душа каждого получит своё: или пребудет вечно в Царствии Христовом или гореть вместе со дьяволом и всеми его слугами в геенне огненной. Думаю, что каждому определено будет, достойна ли душа жизни вечной после смерти тела или нет, вознестись ли ей на небо, или быть низвергнутой геенну.... Мне кажется, что Библия - это всё-таки не просто книга. Всё, что там написано, про жизнь пророков израильских, правда, и то, что они общались с Богом - тоже, правда. Конечно, несколько утрировано, но изложение идеи сверхразума, которое написано рукой варвара, пусть и священника, пусть даже по словам апостолов, учеников Христа.... Они всё-таки остались человеками, пусть и богоприближёнными.... И написана эта книга для варвара, который хочет приобщиться к Богу, по-моему, такому сверхкосмическому, что называется, сверхъестественному разуму. Цель этой книги и всей религии, если она не извращается, как это часто делалось в истории человечества, - приобщить полудикое, самобытно-варварское население, цивилизацию земли к космической культуре.... Да, да, не смотри на меня так удивлённо. Библия пришла к нам из космоса.... Она не принадлежит земной культуре, равно как и все пророки, и сам Христос, сошедший на грешную землю ради спасения человеков и обращения их на истинную дорогу жизни вечной, возвращение его в лоно веры в Бога. Христос сошёл на землю из космоса, хотя и родился в чреве земной женщины. Он привнёс людям Мировую идею, которую по крупицам до него несли людям пророки Господни. Он завершение той работы, которую сделал Бог.... Впервые человечеству бесконечно широко открыли глаза на Истину две тысячи лет назад. Ведь именно тогда на землю сошли Христос и Магомет, звёздные братья, принесшие людям две братские веры от Господа: Новый завет и Коран.... Ветхий Завет и Евангелие, - Библия и Коран - всё это книги, несущие нам мораль жизни космического сверхразума. Мне так кажется, что жизнеописание святых в религиозных стихах - это не что иное, как жизнеописание людей другой, более высокой культуры, история её развития, это расшифрованная нам, земным существам, информация, идущая от мировой идеи, от Бога, другими словами....
   Мой странный собеседник вдруг замолчал и посмотрел на меня, смутившись.
   Действительно, довольно странны были его религиозные откровения с незнакомым парнем, который мог про него подумать, невесть что.
   -Действительно, - заговорил он, опустив глаза, - что это я разговорился.... К сожалению, в теологии я дилетант, читал очень мало и почти ничего из подлинников. Вот недавно удалось прочесть "Сына человеческого", но это же производная от подлинно святых книг. А хотелось бы само Евангелие прочесть или Заветы, да и Библию не мешало бы.... Вот, недавно, Бегемот достал где-то массу старинных книг и редких рукописей, просил меня прикинуть их ценность. Я сделал ему эту работу. Книги там, конечно, великолепные.... Ума не приложу, откуда он их взял, да это и не моё дело. Дал он мне за работу пять тысяч и ещё обещал три процента от сделки, но я у него просил совсем другое: там было собрание писанных от руки церковных книг: Библия, Евангелие, - короче - все-все книги, которые я мечтал прочесть. Я просил его оставить их мне. Но... нет.... Очень жаль, я их даже прочесть не успел, Бегемот сразу забрал от меня книги.
   -Да, но за такие деньги можно купит десять Библий по самой дорогой цене на чёрном рынке, да и ещё столько же останется, - возразил я.
   -Ты прав, но мне нужны рукописные книги. На чёрном рынке много халтуры, и трудно разобраться, где там продаётся что-то настоящее, а где упрощённо, "коммерческое", так, лишь бы продать. От многочисленного переписывания теряются те солёные крупицы, которые с первого взгляда трудны для понимания, но без которых теряются большая часть смысла и вера, и остаётся словесная шелуха. Я, вообще, не доверяю чёрному рынку. А эти рукописные книги, которые я держал в своих руках, в них есть что-то мистическое, от них идёт какой-то свет, я его видел собственными глазами. Может, я сошёл с ума, но они светились в темноте, от них шёл голубоватый бледный свет. Может, конечно, они радиоактивные, но я так не думаю, потому что остальные книги не светились. Печатные книги так не светятся. Я хотел бы иметь такие рукописные книги святости. Не знаю, за сколько продаст их Бегемот, но они, по-моему, бесценны. Когда я держал какую-нибудь из них в руках, то мне казалось, что мне всё так понятно, что я уже её прочёл, но как только Бегемот забрал их у меня, - всё пропало. Я умолял его оставить их мне вместо денег, но он не пошёл мне на встречу. У меня после этого ощущение, что я как не весь, у меня как будто что-то оторвали, как часть тела или души.... Теперь Библия - такой же товар, как и всё прочее. В наше время не осталось ничего святого. Продаётся всё: и жизнь, и даже душа....
   "Вроде бы не дурак, - решил я, - но явно в нём что-то есть от ненормального, не от мира сего. Слишком много блажи в словах!"
   -Ты, - мне сказали, - пишешь стихи? - поинтересовался я, чтобы сменить тему.
   -Да, пишу, - кивнул Гладышев, наблюдая за кем-то из присутствующих, - ну и что?
   -Да нет, ничего..., хотелось бы почитать, - у меня возникло жуткое желание поинтересоваться, как у него это получается, поделиться с ним секретами своей психики, которую тоже иногда захватывало такое вот стихотворное состояние, когда не надо ничего сочинять, не надо напрягать свой ум, потому что готовые уже строчки и строфы крутятся в голове, и надо только выловить их, как рыбу из переполненного ею водоёма и вовремя записать. Мне любопытно было узнать, бывает ли с ним такое, что он при этом испытывает: такое же смятение, как я, или нечто другое. Было очень интересно узнать, посещает его муза так же, как и меня, в самые неподходящие и неожиданные моменты, или это случается с ним по-другому, поговорить с ним по душам, но я испугался, что он не поймёт меня, а, напротив, решит, что смеюсь над ним или хочу подмазаться к нему зачем-то. "Может быть, через это разговор мне откроется поэтическая, родственная натура, и мы подружимся?" - думалось мне, но что-то останавливало от этакого, желанного, откровения. Вдруг это лишит меня поэтического дара? Начну записывать стихи, чего никогда не делал, а это, в конце концов, разлагает музу души, как мне казалось, превращает искусство в ремесло, вдохновение - в заказ. Всё вырождается и мельчает мгновенно. Страх, что такое случится, останавливал меня от разговора с этим странным человеком о сокровенном. Ведь недаром сказано где-то, что поэтична лишь душа одинокая. Это она льёт целебную ауру, - подобно тому, как сосна льёт смолу на свои раны, - которая и зовётся поэзией....
   -Нет, к сожалению, не получится, - ответил Гладышев, - стихи-то я пишу, но сразу же сжигаю их. Лишь иногда, когда вдохновение посещает меня в кругу друзей, мои произведения становятся достоянием других. Кое-кому из этих людей, - он окинул взглядом кампанию, - достались обрывки моей души, моих чувств и страданий. Я никогда не даю сам, но если просят - не отказываю. Но радости большой от этого, в общем-то, не испытываю: отдаю написанное, и кажется, что отдаю кому-то кусочек своей души. И её у меня становится всё меньше и меньше.... Боюсь, когда-нибудь, вот так, души у меня не станет и вовсе.... Поэтому я жгу написанное....
   -Зачем же тогда, вообще, пишешь, раз опустошаешься? - удивился я у поэта.
   -Не знаю, - усмехнулся тот, - видимо, это способ моего существования.... Я без этого не могу. Мне страшно, но я пишу, страшно, но я отдаю, страшно, - и я сжигаю..., понимаешь? Я боюсь опустошения, и это мешает мне писать. Но я чувствую, что, если писать не буду, то опустошение войдёт в мою душу с чёрного хода, через бездействие, и потому балансирую между страхом и стремлением, между парадных выходом и чёрным входом. Это очень тяжело, очень трудно, но я балансирую, потому что упасть в забвение легче всего: усталость и лесть в человеке живучи. Но я побеждаю их своим желанием писать, потому что испытываю при этом ни с чем несравнимый экстаз вдохновения. Вот... ты имел когда-нибудь женщину?
   -Я? - вопрос был неожиданным и застал меня врасплох: Гладышев, увлечённый рассуждениями, не обращая ни на кого и ни на что внимания, задал его так громко, что обернулась не только Вероника и рядом сидящие, но даже другие посетители ресторана, сидевшие за ближайшими столиками.
   Я не знал, что отвечать: с одной стороны, не хотелось ударить лицом в грязь, но, с другой... Я стал вдруг центром внимания едва ли не половины зала, и мне было от этого чрезвычайно стыдно. Кроме того, мне совсем не улыбалась перспектива предстать перед Вероникой в дурном свете или обидеть своими словами: итак уже, наверное, сильно упал в её глазах, рассказывая пошлые и непристойные анекдоты.
   Сомнения, стыд и смущение рвали меня на части.
   -...Так вот, - не обращая внимания ни на то, что я ему не ответил, как будто это было само собой разумеющееся, ни на то, что все вокруг смотрят теперь на нас и слушают, навострив уши, что он скажет дальше, продолжил Гладышев, - экстаз, который ты испытывал от этого занятия, - ничто по сравнению с моим экстазом вдохновения....
   Вокруг раздались нехорошие, недружные смешки. Это отрезвило его. Он словно очнулся, осмотрелся вокруг своими пожирающими пространство и свет глазами, покраснел и потупился, уставившись вниз и не находя места своим рукам.
   Все, по кому он полоснул своим жутким взглядом, вздрогнули, будто от удара электрическим током, и, сами не замечая, переменились в лице, стали недоумевающе-удивлёнными, растерянными, испуганными и поспешили отвернуться.
   Лишь через несколько минут к Гладышеву вернулась способность говорить, и он снова, как ни чём не бывало, продолжил рассказ:
   -Я не раз думал писать и складывать свои стихи где-нибудь в тайнике.... Но тайника такого нет.... Самый надёжный тайник вот здесь, внутри, в голове. Я согласен был бы, чтобы мои стихи опубликовали после смерти. Это было бы честно. Человечество получило бы ещё одну крупицу духовности в общую копилку культуры, и душа моя осталась бы целой. Да, и, к тому же, наша страна так устроена, что в ней не признают истинных поэтов при жизни. Так было во все времена. Ей почему-то нравится всякая посредственность. Зачем мне испытывать какие-то коллизии недоброжелательности, тем более, зависти?.. Нет пророка в своём Отечестве.... Такое ещё с Иисусом Христом случилось в его родном Назарете. Наша страна признаёт гения только тогда, когда он уходит из мира сего! Вот тогда можно спохватиться и его признать.
   -От чего ты так думаешь? - я был не согласен с ним. - Ведь есть же у нас в истории поэты, признанные при жизни! Или ты хочешь сказать, что они все подряд недоросли, неучи и дебилы?!... У них даже звания есть лауреатов там всяких заслуженных и прочие.
   Гладышев заулыбался широко и иронично.
   -Милый мой друг! - рассмеялся он. - Всё это бездарности, понимаешь? Без-дар-но-сти.... Это ремесленники от искусства, делающие на искусстве деньги и тем живущие. Они выполняют лишь социальные заказы правящих, власть имущих. А настоящий творец не может заставить себя заниматься этим, писать то, что ему не нравится, что не угодно его душе. И, тем более, не заставит писать его это кто-нибудь другой. Дух творца, истинно, не принадлежит даже ему самому, а выполняет лишь волю провидения, высшего разума, что действует через него на земле. Только Бог может подсказать человеку истинное. Земные же правители руководствуются более насущным, земным и преходящим. Они держат власть и заказывают музыку такую, какую считают себе необходимой. А ремесленники эту музыку играют, переливая из пустого в порожнее. Они не пишут ничего своего, да своё у нас в Российской Империи и не печатают. Издавна на Руси и цензор, и чтец самый главный был царь... и его свита. А царь у нас нынче от дьявола, коммунистического толка. Будет другой царь, и ремесленники от искусства перестроятся и будут плясать под его дудку. Правда, последует некоторое замешательство и кризис, но, будь спокоен, - они его преодолеют и запоют на новый лад!.. А кризис будет лишь от того, что дудка слишком долго не менялась: уже почти век. Это ремесленники, это приспособленцы! Истина закрыта от них! И им никогда не открыть и малой толики правды! У них на каждую власть - своя правда, которая удобна сегодняшним властителям. Истина для них недоступна....
   -Но чем ты лучше? - прервал вдруг я Гладышева. - Ведь ты тоже никому не открываешь ни правды, ни истины, ни, тем более, Вечной Истины жизни! Всё, что ты пишешь, исчезает без следа, не оставляя ничего ни тебе, ни другим! ...
   Он поморщился, будто от сильной зубной боли, и посмотрел в глаза мне своими втягивающими, засасывающими грешный свет глазами, отчего мне стало страшно.
   -Ты поразил меня в само сердце, - сказал он. - Не в бровь, а в глаз!
   Вдруг он спохватился, полез внутрь своего серого костюма, извлёк оттуда шариковую ручку, дешёвую и обгрызенную, и небольшую записную книжку. Ещё и минуты не прошло, а он уже забылся, отрешился от всего вокруг, ничего не видя и не слыша, а его рука, прыгая и выплясывая, что-то быстро писала в блокноте.
   Меня ткнули сзади локтем под ребро.
   Я обернулся и увидел, что это Вероника.
   Она, улыбаясь, спросила:
   -Ну, как тебе наш Гладышев?.. Вижу, тебя увлекли его заскоки?!... А меня ты совсем забросил? Отдал на поруки соседу? Вот так всегда бывает!.. Мужчины, мужчины, какие вы теперь кавалеры! Пригласил даму в ресторан, а сам споришь, болтаешь с полоумным, совершенно не интересуясь, чем дама занимается, и чего она хочет. Вместо того, чтобы пригласить её потанцевать, увязался с незнакомой девицей.... Эх, ты! Извинился хотя бы!
   Тон её разговора был полушутливый, полусерьёзный. В нём чувствовалась и улыбка, но и укор, и упрёк.
   Действительно, получалось некрасиво: веду себя так, будто, совершенно её не знаю. Тем более, что с ней-то был уже близок, и это, по крайней мере, обязывало уделять ей хоть немного больше внимания, чем всем прочим здесь.
   Гладышев захватил меня: я чувствовал в нём нечто родственное себе. Впрочем, и диаметрально противоположное тоже привлекало. Я ощущал, что в душе его живут те же таинственные, непонятные и могучие силы, что иногда бередят и моё сознание, и чувства. Они так же бурливы и непредсказуемы и так же, видимо, могут завладеть им в любой, самый неподходящий момент.
   У меня родилось непреодолимое желание вывернуть наизнанку перед этим тихим и скромным человеком весь свой внутренний мир, показать, что и я живу теми же полубредовыми переплетениями строчек, строф и рифмованных мыслей, той же непредсказуемостью и непоследовательностью, и, может быть, удивить его этим, заставить считать меня братом по духу, избавиться вместе с ним от одиночества. Но сомнения, ещё большие, чем желание сделать это, останавливали меня. Мне казалось, что те стихи, что рождаются в моей голове - пустые и глупые, бредовые и беспросветные в своём дилетантстве сложения, которые и стихами-то назвать нельзя. Тем более, никто, вообще, не знал, что со мной бывает такое. И, если Гладышев ещё что-то записывал, что-то кому-то из близких друзей давал читать, то я не записал ни одной из возникающих в моей голове строф. У Гладышева кто-то мог свидетельствовать, хотя бы, что он странный, но всё-таки поэт, а кто мог такое сказать про меня?!... Нет, даже, если попытаться открыться ему, он не поверит, что со мной твориться то же, что и с ним.... К тому же, я не хотел больше обижать Веронику, более того, чувствовал, что не в силах ей возразить.... Даже, если её желания стесняют мою свободу....
   Дурацкое положение, в котором я оказался, терзало меня своей неопределённостью. Что должен чувствовать человек, испытывающий желание повернуться сразу в обе стороны и занять людей, совершенно исключающих друг друга из сферы общения? Вероятно, ничего другого, кроме того, что ощущал в эти минуты я: полнейшее смятение чувств и растерянность.
   Я так и не смог выбрать ни одного из двух, и болтал головой из стороны в сторону, как китайский фарфоровый болванчик, пока ко мне вновь не обратился Гладышев.
   Его всё пожирающие, странные глаза-дыры, не отражающие даже света ламп, не блестевшие отражением фонарей и светильников и от того казавшиеся мутными, неживыми, нарисованными, загипнотизировали меня, как кролика и обратили к себе.
   -Вот, это тебе! - произнёс он, отрывая несколько листков из записной книжки. - Я, конечно, понимаю, что не Пушкин, не Есенин, не Блок, но всё-таки....
   Я взял у него протянутые мне листочки бумаги и увидел написанные на них корявым, неровным, торопливым почерком стихи. Взял первый попавшийся и, с трудом разбирая неразборчиво написанные буквы, прочёл стихотворение:

Их бог - наш царь,

Мне просто всё и ясно.

Кому покажут, - встань и вдарь,

И всё прекрасно!

Сменяются кандалы вот

Одни другими,

Нам затыкали смело рот

Речьми благими.

Не верю вам,

Цепные псы!.. И прочь уйдите!

Я вам свой голос не отдам,

Как не просите....

   На другом листке было ещё одно стихотворение, совсем другого содержания, хотя, честно говоря, смысл первого остался для меня туманен, и того эффекта, которого, видимо, ожидал автор, оно на меня не произвело:

Уже полуденная слякоть

С улыбкой съела хмурый день,

Весь без остатка: твердь и мякоть,

Всё размозжила в блуд и лень.

Уже поруганная осень

Устало по полям бредёт,

Среди поникших верб и сосен

Мне мило шляпу подаёт.

Уже не стало прежней чащи,

Листвы сопящего бора,

И сердце шелестит всё чаще,

Что на покой ему пора.

Пора! И пусть сомкнутся тучи,

На золото сгоняя тень,

Пускай листвы паденье круче,

Пусть сохнет мой уставший пень.

Пусть срубленный под корень тополь

Не пустит пух. Весны заря

Струится в дымке мимо, околь

Поверх коры, над гробом зря....

   "Однако второе стихотворение намного интересней первого: лирика этому Гладышеву даётся лучше политики. Ему не стоит столь усердствовать в нападках на власть: они у него кроме своей напрасности и зряшности, ещё и очень плохо получаются. А вот лирика, вроде бы, лучше, красивее и понятнее! И намного!" - подумал я про себя, переворачивая листок и начиная читать следующее стихотворение:

Под тучу спряталась Луна,

И туча, чёрная, как тень,

Плывёт над ней, не зная сна,

И будет ль завтра новый день

Огромный на дверях замок,

За ним - пустой, холодный дом,

А в горле вновь застрял комок

Былых надежд, с последним сном

Ушедших в мир чужих часов

Игры обмана, слёз любви.

И ржавый, брошенный засов

Дурманом боли жжёт в крови.

Пустая, призрачная ночь.

Вот, кажется, последний час

Настал, и все уходят прочь,

Всё - прошлое, лишь Неба Глас

Вот-вот разверзнет мрак печальный.

В душе творящийся кошмар

Утихнет с миром. Свет хрустальный

Сомнений затушит пожар....

   Ну, это было совсем прелестное стихотворение, только вот, как мне показалось, немного хромоватое в конце, словно под другой какой-то ритм, - или размер, я ведь не литературный критик, - написанное.
   На последнем листочке я прочёл:

Какой сегодня чёрный день

И длинный, как февраль.

Под сердце нож, на душу тень,

А в дом мой вновь печаль.

Какой ужасный серый день,

Стук каблуков пропал,

Догнать тебя мне было лень,

Я понял: я устал....

Мне всё же очень тяжело,

Всё, как в замедленном кино,

Меня куда-то понесло,

И вот уже на стол вино.

И мочит календарь слеза,

Я пьян, и каждый раз

Есть сотня "против", десять "за".

Всё злит мой буйный глаз....

   Стихотворение было недописанное и на меня особого впечатления не произвело, напротив, оставило некий негативный след.
   Я перевернул последний лист на тыльную сторону и увидел там ещё одно стихотворение:

Фантазия, буди во мне весну,

Стреляй меня и мучай беспощадно.

В твоих цветах и буйстве утону,

Зелёным лугом вывернусь. Прохладно

Ещё в лесу, не курится сирень,

И прошлогодний снег лежит устало.

В душе своей остатка грусти тень

В груди томит тревожно, запоздало.

Мне радостно, я чувствую приход

Тепла внутри меня, любви и чувства,

Что струны серебра, их хоровод

Из голосов старинного искусства.

Умело петь, красиво жить и пить

Нектар любви, и в малом видя счастье,

И в небо радугу со звоном лить,

И тучи гнать, и спугивать ненастье....

   "Да, уж, радугу лить у него хорошо получается!" - съязвил я из зависти, сам не зная толком, почему. Мне было в диковинку, что за несколько минут этот чувак начиркал столько всяких стихов, пуст и не очень красивых в отношении стилистики и где-то хромающих по смыслу и ритму, но всё-таки довольно прилично срифмованных, а, главное, - на совершенно разные темы. Здесь у него и политика, и лирика, и интимные переживания, и страдания любви, и какое-то воспевание своих чувств, то ли просыпающихся от наступления весны, то ли рождающихся под действием его собственного вдохновения и фантазии....
   Всё-таки, что ни говори, а, как поэт, Гладышев заслуживал внимания, несомненно. Такая богатая фантазия и такая неимоверная скорость сочинительства! Ему, несомненно, удалось бы установить рекорд в книге Гиннесса, если бы он туда обратился, по скорости производства стихотворений.
   -Вот это, - я указал Гладышеву на стихотворения, начинавшееся словами "Уже полуденная слякоть...", - надо было как-то назвать. Оно без названия, по моему, не очень...
   -Да, - согласился он, внимательно следя за тем, как я читаю его стихи, - я бы назвал его "Осень" .... А вот первому даже и названия нет. Да оно и не удачно получилось....
   -Слушай, Гладышев, - обратилась к нему Вероника, видимо, решив взять, что называется, быка за рога, - у тебя совесть есть?.. Ты бы отстал от человека. Как ты уже достал всех своими непутёвыми стихами!.. Тоже мне поэт! Ну, чего ты человека смущаешь, заставляешь какой-то свой бред читать?! Он же тебя впервые видит, а ты ему уже навязался! Он ведь подумать может, ненароком, что ты чокнутый. Ты бы отсел от него на своё местечко..., тем более, что сейчас Гвоздь вернётся, а он не любит, когда его место занимают, - ты же знаешь! А уж тебе-то он точно спуску не даст! Пойди, лучше, развесели Анжелику, а то она сидит уже в гневе на весь белый свет, дымит как вулкан и вот-вот взорвётся! ...
   Вероника разговаривала с Гладышевым, как с ребёнком, нравоучительно-снисходительным тоном. Её высокомерное к нему обращение создавало впечатление, что она считает его за великовозрастную дитятю, с которой и спросить-то нечего, а себя, - по крайней мере, - сострадательной нянечкой из дурдома, разговаривающей с душевнобольным.
   Гладышев посмотрел на неё странным взглядом своих необычных глаз, который, кажется на неё нисколько не подействовал, но ничего не ответил ей, хотя по выражению его лица я понял, что он бы хотел ответить ей что-нибудь обидное, но не нашёлся в этом, и снова обратился ко мне:
   -Ты знаешь, по моему, Пушкину было бы также неуютно в России при нынешнем режиме, как и, почти два века назад, при царском: суть-то у них одна, - сказал он вдруг ни с того, ни с сего, как будто бы мы только и делали, что говорили о Пушкине.
   Эта непоследовательность, несвязность и нелогичность разговора, в котором он вдруг, неожиданно прыгал с одной темы на совершенно её не касающуюся, испугала меня, и я подумал: "А не имею ли я, в самом деле, дела с душевнобольным, ненормальным психически человеком, у которого расстроено и раздолблено сознание. Он ведь, кажись, совершенно не помнит, о чём мы с ним только что говорили, что он, вообще, делал пять минут назад!.."
   Эта мысль поразила меня. Видимо, от этого лицо у меня сделалось таким, что Гладышев вдруг, оправдываясь, сказал:
   -Ты извини, пожалуйста, у меня в голове столько мыслей, что приходится некоторые говорить совершенно не к месту....
   С этими словами он отсел на своё место.
   -Я же говорю, что у него дома не все! - сказала тихо, словно пытаясь оправдаться, Вероника. - Я его не понимаю и никогда, наверное, не пойму....
   Она взяла у меня из рук бумажки со стихами и, усмехаясь, спросила:
   -Ну..., что это такое?! "Пусть сохнет мой усталый пень..." Чушь собачья! Стихоплёт несчастный! Пародиста на него нет! Его же в пух и прах можно разделать, как ты считаешь?
   -Не знаю, - ответил я ей, потупив взгляд, как будто она говорила обо мне.
   Мне было досадно, и я вовсе не считал Гладышева сумасшедшим, хотя временами на это было похоже. Я знал, что у него в душе творится подчас такое же, как и у меня, когда стихотворения несутся, словно снег во время пурги, обгоняя в своём бешеном полёте друг друга. Если был "психом" Гладышев, то, значит, был психом и я. Меня начинали раздражать нападки Вероники на него, а потому, наверное, и, вообще, её вид и манеры.
   В это время вернулся Ржавый, не заставив себя долго ждать. Вернулся, как и предупреждала Вероника: видимо, знала, где он был.
   Сев на своё место, он тихо опрокинул навзничь в рот стопку водки и задавил её каким-то, - из свеклы что ли, - салатом, ещё остававшимся на столе. Оказалось, что он ходил к столику, за которым веселился Шабрыкин. Тот был знакомым, как выяснилось, едва ли не со всей кампанией.
   Вскоре и сам Шабрыкин подошёл к нашему столу поздравить именинника. Он поздоровался со всеми, а, пожимая руку мне, спросил:
   -Ба-а-а, а ты здесь какими судьбами?!...
   -Да так, пригласили, - смутился я, опасаясь, что сейчас Шабрыкин выдаст всем, кто я такой.
   -Ну-ну, - ответил он мне со снисходительной и надменной улыбкой, - занесло пташку, да не в ту кампашку!..
   Бегемот и Зуб глянули на него пристально и настороженно, навострив уши. Я заметил это. Они прислушались к его словам, но больше он ничего не добавил, а, обойдя стол и присоседившись рядом с виновником торжества, закурил истребованную у насупившейся Анжелики сигарету.
   -Это знакомый Жоры, - шепнула мне на ухо Вероника. - Я его знаю плохо. У него своя банда, но наших пацанов он знает хорошо. Кстати, он когда-то даже учился у вас в училище, и ты должен быть с ним знаком.
   -Да, как видишь, есть немного, - согласился я.
   Поговорив с именинником о чём-то совсем тихо, Шабрыкин минут через пят покинул наше общество, а Бегемот тут же громко объявил:
   -Так..., ну что! Считаю, что наш дружеский ужин закончен!.. Но... вечер продолжается! Едем ко мне домой на коньяк!.. Я приглашаю тебя, - показал он пальцем в мою сторону, - тебя, Гладышев, тебя, Карман, тебя..., тебя..., тебя..., ну и, разумеется, всех дам....
   Бегемот не назвал лишь Стропилу и ещё одного человека, сидевшего весь вечер так тихо и незаметно, что я даже не поинтересовался, кто он такой.
   Публика приглашение именинника приняла с восторгом и радостью.
   -Здорово! - горячо зашептала мне на ухо Вероника. - Когда Бегемот приглашает к себе домой, это значит, что у него обязательно будет лазерный видик, и мы будем глядеть его всю ночь!.. Ну, а если там будет ещё и коньяк, то бьюсь об заклад, что только "Наполеон", да ещё с какими-нибудь бешено дорогими и дефицитными конфетами!.. Коньяк, к тому же, хороший, да ещё с великолепными шоколадными конфетами - приятное и изысканное угощение.... Да ещё, если найдётся немного молотого жареного кофе, то будет просто мило и прелестно!..
   Кампания потянулась к выходу из зала.
   У подъезда в это время можно было всегда без труда поймать такси: народ валил сюда валом, и "тачки" шныряли одна за другой.
   Уже через минуту кампания рассаживалась по отловленным машинам.
   -Ну, что, ты видишь, как Бегемот проучил Чучело? - спросила меня Вероника. - Все поехали, а он остался.... В следующий раз будет знать, как жмотничать.
   И действительно, Стропила откололся от нашей кампании и остался на крыльце у входа, издали обиженно наблюдая за нами.
   -Ты знаешь, я, наверное, тоже не поеду к Бегемоту, - сказал я вдруг Веронике.
   -Да ты что?!... Он ведь пригласил! - изумилась девушка. - Новичков он, обычно, к себе не приглашает, и я считаю, что тебе крупно повезло....
   -В чём только?.. Ты рассуждаешь так, будто я поставил себе целью заручиться его дружбой. Да плевать я хотел на вашего Бегемота! Понимаешь?!... Плевать!.. Через несколько дней я навсегда покину этот город! И не известно, вернусь ли, вообще, когда-нибудь сюда. Бегемот, вся эта кампания..., ты... - вы останетесь!.. А меня здесь не будет уже никогда!.. Да и сегодня я чисто случайно попал сюда... И только потому, что.... Если бы не ты, я никогда не попал бы в это общество из дураков и негодяев!.. Мне глубоко параллельно, что будут обо мне в этой кампании думать, и как, тем более, будут относиться....
   -И даже, как буду к тебе относиться я? - обиделась Вероника.
   -Не знаю, - я замялся, не находя ответа, потому что не хотел говорить ни "да", ни "нет". - Мне не хотелось бы, чтобы ты вспоминала меня плохо, но... пойми меня: ехать туда мне совершенно не охота!..
   -Почему? Разве что-то произошло?..
   -Да, в том-то и дело, что нет.... Но, понимаешь, когда вот так вот, ни с того, ни с сего, увидев впервые, тебя вдруг приглашают к себе в гости, это внушает определённые подозрения....
   -А когда я тебя сегодня ни с того, ни с сего полюбила, это тебе понравилось?!...
   -Давай не будем об этом! Это разные вещи.... Любовь - это нечто другое! Это как сон, когда не соображаешь, что делаешь.
   -Очень интересно выслушивать философствования о любви у подъезда ресторана.... Ну..., а если ты ничего не соображаешь, то это весьма печально! Любовь - это не только сон, как ты говоришь, но и часть человеческих отношений, понимаешь? А они, ведь, отношения эти - довольно хрупкая, тонкая и нежная вещица, легкоранимая ткань. Их очень тяжело восстановить!.. А разбить - не стоит и пустяка....
   -Так..., эй вы!.. Ну..., вы!.. Скоро там?! - раздался голос Бегемота.
   Все приглашённые уже расселись по машинам, и теперь он вылез, чтобы поторопить нас.
   -Извини, Жора, но мы не поедем! - сказала ему Вероника.
   На лице именинника выступило сперва изумление, а затем и досада.
   -Мне надо домой, - соврала ему она. - Ты же знаешь, что у меня очень больная бабушка.... А он меня проводит: я так хочу....
   -Ладно, - процедил сквозь зубы Жора, вероятно, догадываясь, что его пытаются надуть. В голосе его прозвучало больше злости, чем сожаления, и он ответил уже весьма недружелюбно. - Ну, что ж, оставайтесь, если вам нужно!.. Мне очень..., очень жаль!..
   Через минуту у ресторана остались только мы вдвоём, да ещё Стропила, удалённый из общества из личной неприязни предводителя.
   Увидев, что мы не поехали, он слегка повеселел, подошёл к нам и спросил:
   -Что, вас тоже не взяли?
   На лице его сияла довольная, почти злорадная, улыбка.
   -Да нет, у нас просто дела!.. Поэтому гуляй себе..., Витя, - вздохнув с поддельным сожалением, ответила ему с насмешкой Вика.
   Надменная улыбка потухла, и Стропила, развернувшись, побрёл вдоль тротуара прочь.
   -Вот видишь, как всё получилось? - упрекнула меня девушка.
   -А ты зачем осталась?.. Я же тебя не просил, - ответил я упрёком на упрёк.
   -Если бы просил, я бы не осталась.... Мне так захотелось. Я с тобой пришла, с тобой и уйду!..
   -Спасибо, - сказал я ей.
   -Не стоит благодарностей. Don't mention it! - ответила она. - Ну, и куда мы теперь?..
   -Не знаю. Я думал поехать в училище. А теперь... не знаю....
   -Ну, что ж, пойдём..., я тебя провожу, а потом поеду домой.
   -Давай пройдёмся пешком, - предложил я. - Ещё ж не вечер!..
   -Не возражаю!
   Она взглянула на часы и грустно вздохнула.
   Мне стало стыдно, что я доставил ей неприятность.
   -Ну, хочешь, я сейчас поймаю тачку и отвезу тебя к Бегемоту? - спросил я в порыве запоздалого рыцарства.
   Она посмотрела на меня внимательно и спросила:
   -А ты там останешься?
   -Не знаю..., наверное, нет!.. Мне не хочется....
   -Тогда не надо! Пошли в твоё долбанное училище!
   Мы пошли направо по улице, удаляясь от ресторана, завернули за угол и выли на пешеходную площадь перед городским драматическим театром, с огромным квадратным фонтаном и небольшим сквериком в центре, потом, прогуливаясь по ней, оказались на тихой малолюдной улице, идущей через квартал от проспекта, параллельно ему. Здесь всегда было мало автомашин, потому что асфальтовое покрытие дороги находилось в ужасном состоянии. Повсюду были глубокие ямы, заполненные песком и щебёнкой, водой и грязью. Те, кто решался однажды здесь проехать, больше никогда этого не делали, дабы не разбить рессоры и амортизаторы. Поэтому гулять можно было смело, безо всякой опаски, прямо по проезжей части.
   Улочка тянулась по отрогу пологого склона холма, сначала мимо пятиэтажек, а там наверху, - ближе к Вечному огню, от которого с обрывистого склона возвышающейся над низиной площадки открывался великолепный вид на лесопарковую зону вдоль реки Псёл, дачный райончик под самой кручей и белые многоэтажные кварталы левобережной части города, раскинувшиеся по низине в заречье до самого химзавода, - мимо деревянных и кирпичных частных домов.
   Улочка вид имела нелюдимый. Лишь иногда навстречу попадались ватаги малолеток, бродящие в поисках приключений, слоняющиеся без дела или направляющиеся в центр города. Как ни странно, но ними мы разминулись мирно, что было редкостью для злобного нрава местной шпаны.
   Если с улочки этой повернуть налево и, пройдя между частных домов, спустится вниз по склону холма, который, чем дальше от центра, тем всё более набирает высоту, то одна из извилистых, крутых и узких дорог приведёт прямиком в центральный городской парк. Сейчас, когда дневная жара спала там полно народу, вовсю крутятся всевозможные карусели, медленно вращается "чёртово колесо", носятся, сталкиваясь и отскакивая друг от друга на площадке автодрома бамперные электрические машинки, работают многочисленные кафе и забегаловки, шум, гам, - жизнь кипит и бьёт ключом. Пройдя по асфальтовым дорожкам парка, обсаженным аллеями высоченных тополей, на которых висит бесчисленное множество плотных шаров из прутьев, - вороньих гнёзд, прячущихся летом в листве, зато зимой пугающих своим удручающим сюрреализмом в голых кронах деревьев, мимо сражающихся с пылью и удушьем городской асфальтовой атмосферы огромных клумб, радующих глаз щедрым ковром роз, высаженных всюду, великолепным орнаментом обрамляющих их кусты цветов попроще, словно в оранжерее возделываемых чьими-то заботливыми руками, далее можно выйти к центральному городскому пляжу, на котором в такие длинные, тихие и знойные, летние вечера, когда в просторном и бездонном небе начавшее падать к закату солнце едва лишь окрасило в золотистые тона облака, а само ещё невыносимо блестит, отражаясь позолотой в воде спокойной реки, особенно приятно отдыхать, наслаждаясь очередным начавшим угасать жарким июльским днём, даже не смотря на то, что воздух и река не такие чистые, как того хотелось бы, и немного не вписываются в прелесть июльского предвечерья, навевающего тихую, сочную, сладкую, томную грусть роскошной середины лета, которое вот-вот помчится к краю, к осени, к холодам и слякоти....
   Если же идти по улице дальше, медленно поднимаясь всё выше и выше над рекой, то, не доходя метров двести до перекрёстка, где она соединяется с вильнувшим к берегу проспектом главной дороги, можно увидеть одну из достопримечательностей города: место, где торжественно принимают в пионеры, куда приезжают фотографироваться выпускники школ города, а на день победы приходят с цветами горожане, на чёрных лимузинах подкатывают первые люди города, городская элита, которая первой возлагает приготовленные для них роскошные дорогие корзины с цветами и венки к Вечному огню памяти павших, а милиция стережёт их право "прима" от посягательств народа, который и без того ведёт себя смирно, с пониманием, терпеливо присутствуя при этом и ожидая, когда сильные мира сего исполнят свой торжественный ритуал.
   Вечный огонь горит у подножья высокой стелы, на вершине которой - бронзовая скульптура воина, поднявшего ввысь над собой обнажённый меч. Вокруг, по краю площадки на высоком утёсе холма, полукругом выступающей над обрывом, широкое кольцо бетонной рампы. Ближе к дороге стоит на пьедестале "тридцатьчетвёрка". Всё это мемориал Вечной Славы погибшим при освобождении города воинам Великой Отечественной войны. Их фамилии отлиты на бронзовых таблицах, выложенных по всей бетонной рампе. В праздники Вечный огонь у стелы в почётном карауле охраняют пионеры из ближайшей школы. Впрочем, сейчас Вечный огонь на ночь стали выключать, тогда как прежде, когда-то, говорят, он горел постоянно.
   От Вечного огня у стелы зажигались в памятный майский день Победы огни факельного шествия, особой традиции городской молодёжи, которая, однако же, удручала меня своим неуловимым сходством с праздниками фашистских штурмовиков, что доводилось видеть в кинохронике. Эти сотни факелов на ночных улицах, производили странное впечатление. Успокаивало лишь то, что это "наше" факельное шествие, а не "их".
   У Вечного огня в дни свадеб, по пятницам и субботам можно увидеть длинную вереницу кортежей, украшенных яркими лентами, куклами, большими переплетёнными обручальными кольцами с колокольчиками, воздушными шарами и другой мишурой, стоящих у тротуара напротив стелы и целую толпу брачующихся, родственников, свидетелей с красными лентами через плечо, по традиции приезжающих сюда, млеющих от жары под палящим солнцем летом и кутающихся в накинутые поверх подвенечных белых платьев и свадебных костюмов шубы и пальто зимой, терпеливо ждущих своей очереди сфотографироваться, а затем торопливо возлагающих цветы в дань подвигу павших.

Глава 31.

   Наш путь до училища занял добрый час времени. Мы, не спеша прогуливаясь, медленно шли вверх по улице, сначала молча, видимо от того, что девушка обиделась на меня, но мало-помалу Вероника оттаяла:
   -Знаешь..., я раньше относилась к жизни проще. Всё для меня было ясно. Теперь же, чем больше я живу, тем сильнее задумываюсь над тем, что же такое жизнь.... У меня иногда такое впечатление, что всё, что происходит, это сон. В самом деле..., куда девается прошлое? Вот мы: сидели в ресторане, теперь бредём по унылой улице.... И захочешь вернуться назад - не сможешь..., ни на минуту, ни на секунду. Почему так?..
   -Не знаю, - пожал я плечами, - может быть, это логика жизни..., логика мироздания.
   -В буддизме есть понятие: карма. Вот это и есть логика, про которую ты говоришь.... Смысл её в том, что мы на всех делим злую судьбу мира. Одним её достаётся больше, другим меньше, но на всех хватает, и каждый человек в этой жизни в чём-то по-своему несчастен. Захочешь обмануть карму - будешь наказан. И мне ужасно грустно понимать это. Иногда становится просто не по себе! ... Раньше я не задумывалась над этим, но теперь..., когда остаюсь одна, то часто пытаюсь понять, что же такое время. И теперь я уверена, что время - это не только среда нашего обитания..., это враг жизни, носитель кармы мира. Время - это враг молодости, враг постоянства, враг человека и... мой личный враг. Оно стремится в бесконечность, но... бесконечно и любое, отдельно взятое мгновение. Только не вдоль, а поперёк потока времени. Я вот понимаю это в себе, но не могу выразить правильными словами.... Это трудно объяснить, но смотри: та девочка, что сидела с тобой в ресторане..., её уже нет. Рядом с тобой совершенно другой человек, с другим поведением, а девочка навсегда осталась там, в ресторане, и никогда оттуда не выйдет. Та девочка и я сейчас - два разных человека. Их разделяет пространство и время. Пространство - это тоже враг. Оно разделяет людей, становится преградой для их общения, хотя они и существуют одновременно. Время отделяет человека от самого себя, а пространство - людей друг от друга. Они перпендикулярны в векторах своих действий, но совершают одну и ту же работу. Они разрушают постоянство, константу. Но время всё же коварнее, опаснее и злее. Оно дробит сущность человека на части.... Лет через сорок-пятьдесят, если, конечно, доживу, из меня получится уродливая скрюченная, сморщенная старуха, вон как та, что идёт за водой, - она указала кивком головы на бабульку, появившуюся из калитки высокого глухого забора вокруг красного кирпича добротного дома, которая брела с коромыслом через плечо. На коромысле болтались пустые вёдра, бабулька еле-еле, с трудом переставляла ноги, обутые в валенки, направляясь к водяной колонке, торчащей посреди тротуара. - И та старуха не будет иметь со мной ничего общего. У неё даже мысли будут другие, а обо мне у неё будут такие же представления, какие сейчас, наверное, у моей бабушки, с той лишь разницей, что она будет знать обо мне намного больше, и это будет тяготить, или, наоборот, осветлять некоторые из воспоминаний, касающихся меня. Но, впрочем, они могут и затухнуть под грузом равнодушия, старческого слабоумия и безразличия ко всему, что было, но уже никогда не вернётся. Ведь человек равнодушен к своему прошлому, оно волнует его только, если каким-то образом может повлиять на грядущее. Мне кажется, правда, не знаю, как это объяснить, что равнодушие к прошлому определяет косность будущего, что, если захотеть, то можно изменить будущее через изменение воспоминаний из прошлого.... Однако мне не хватает слов объяснить моё знание откуда оно взялось...
   Не раз случалось, что какая-нибудь нечаянная фраза собеседника, случайная вовсе, но музыкальная и ритмичная по своей форме, отзовётся во мне резонансом, перекладываясь в поэтическую рифму. Вот и сейчас в голове моей, словно титры к фильму поплыли строчки, рождённые перестановкой слов:

Они затухнуть тоже могут

Под грузом равнодушного ярма,

Что временем наложено. И омут

Глубок его, в нём только мрак и тьма.

Отчаянье напрасно, ведь утихла

Прошедших дней безвременная боль.

Их не вернуть. Душа печально сникла,

Вкусив от времени печали соль....

   Мне захотелось прочитать родившиеся строфы девушке вслух, но я осёкся, едва вспомнив, как она отзывалась о Гладышеве, из опаски быть осмеянным прямо сейчас или, хуже того, за глаза. И почему-то, словно острой саблей полоснуло вдруг по сердцу, и стало очень-очень больно. Может быть, и на меня ей бы захотелось найти пародиста....

Мне больно, словно острой саблей

По сердцу полоснуло вдруг.

Рождённый упоеньем звук

Закончился банальной травлей....

В душе и пусто, и темно,

Не хочется терпеть страданья,

Как прежде, вновь глядеть в окно,

Любить и пить воспоминанья....

   -Ты знаешь, - после некоторого молчания заговорила Вероника, - со мной однажды произошла престранная история.... И, хотя, всё случилось со мной на самом деле, я до сих пор не верю, словно бы это был сон.... Я никому и никогда не рассказывала об этом..., потому что боюсь.... Боюсь, что меня не поймут, а, может быть, случиться ещё нечто... ужасное.
   -Например?..
   -Например?.. Меня сочтут сумасшедшей.... Просто то, что со мной случилось, не может быть воспринято людьми, как реальность, понимаешь?.. Это слишком невероятно. Я боюсь рассказывать это даже тебе. Очень страшно обмануться.... Но мне надо рассказать. Если ты не поверишь мне, то я не знаю, что со мной будет....
   Голос её задрожал от сильного волнения, она повернулась ко мне, пытаясь заглянуть вглубь моих глаз и, будто, прочесть мои мысли.
   -Не бойся, рассказывай, я пойму тебя, что бы это ни было, - попытался я успокоить её.
   В самом деле, мне было забавно и смешно. Чем, интересно, попытается удивить меня эта девчонка?!...
   Я перебирал в мыслях все возможные варианты и не находил ни одного достойного.
   Обычно, девочки любят поплакаться, как её лишили девственности, а она не хотела, - ну, чтобы запудрить парню мозги, - уверив в том, как он дорог, и, если бы не та ошибка, когда ей показалось, что это любовь на всю жизнь: отдалась, а всё оказалось банально и мерзко, - то она непременно дождалась бы именно его и отдала бы девственность только ему....
   Но в случае с Вероникой этот вариант "невероятной истории" отпадал сразу. Во-первых, она всё ещё была девственницей, которая, правда, совершила сегодня со мной попытку её лишиться, может быть, даже не первую. А, во-вторых, она даже не скрывала от меня своего интереса к массовому заблуду, когда мне не удалось развенчать её от девства....
   -Да, здесь главное - поверить, понимаешь?!... Поверить, потому что в то, что расскажу, самой не хочется верить. Я даже себя заставить хочу думать, что это был сон. Но....
   "Может быть, она сейчас признается мне, что всё это время давала мальчикам использовать себя в другое место? - пронеслось у меня в голове. - Тогда почему сегодня не дала сделать этого мне?!"
   -Я постараюсь поверить тебе, - по мне вдруг поползли мурашки от какого-то неясного предчувствия.
   -Тогда слушай и постарайся не перебивать. Я буду говорить, а мне будет жутко и страшно, захочется убежать, но бежать-то некуда, от себя не убежишь. ... Итак, это было два года назад. Я дружила с одним парнем и была по уши в него влюблена. Да-да, влюблена, несмотря на то, что мне было четырнадцать лет, и по некоторым меркам я была ещё ребёнком. Но, как говорил Пушкин: "Любви все возрасты покорны...", - и я была без ума от человека, который был старше меня на целых пять лет! ... Неважно где и как мы познакомились с ним. Скрывать тут нечего, но обстоятельства знакомства к делу не относятся, хотя и не обычны, и даже заслуживают отдельного рассказа.... Я уже говорила тебе, что раньше относилась к жизни довольно просто. Так вот, это было раньше, до той встречи и необычной истории, что со мной произошла.... После неё я стала верить в мистику, в нечистую силу и... во что угодно!.. Парень мой был как парень..., обыкновенный. Звали его, правда, немного чудно: Афанасий. Да и фамилия под стать: Агафонов. Я сперва над ним даже подтрунивала. Но он не злился, и я перестала.... Не буду рассказывать о наших отношениях, но кое-что из его странностей просто необходимо упомянуть.
   Афоня очень любил музыку "Битлз", которую терпеть не могла: мне ближе, честно говоря, AC/DC, - слишком слащаво, но всё же я слушала вместе с ним за кампанию, потому что он очень интересно о них рассказывал, знал наперечёт все их концерты, пластинки, дискографию.... У него была даже специальная тетрадка, куда он заносил все сведения о них, всё, что знал. Сначала всё это было до глубины души мне параллельно, но потом превратилось в какое-то сумасшествие. Всё чаще и чаще мне на ум приходили мелодии из их композиций. Из-за "битлов" я выпросила у своего двоюродного дедушки его японский магнитофон. Я стала собирать о них информацию, и задалась даже целью составить полную коллекцию их записей. Через год у меня были все, от первого до последнего, концерты, синглы и долгоиграющие пластинки, в какое время и по какому поводу они бы ни были изданы. У Афони был друг, у которого имелся лазерный проигрыватель. Мы доставали компактные диски и с них писали на магнитофон. У меня даже осталось несколько из них, которые я приобрела на свои деньги, а также двойная грампластинка "Белого альбома".
   На покупку записей, дисков и плату за их использование, - а это стоит немало, - нужны были деньги. Кое-что доставал Афанасий. Но и я искала, где бы подзаработать. И случай свёл меня с командой Бегемота.... Он научил меня зарабатывать деньги. Оказывается, это так просто! Вокруг полно возможностей, надо только уметь их увидеть. Люди слепы, и только некоторые, такие, как Бегемот, умеют видеть. Да-да, надо уметь видеть, именно уметь. Одни умеют видеть красоту жизни, другие её трагедию, а третьи, как в этой жизни заработать побольше денег. В любом случае, нужно искусство, талант...
   С Афоней мы дружили целый год, он, вообще, был человек очень интересный. Музыка была не единственным его увлечением. Он обожал гонять на мотоцикле, хорошо фотографировал, ездил на рыбалку и даже любил немного готовить. Но дело-то не в этом, а в том состоянии, которое я испытывала с момента, как познакомилась с ним. Это, наверное, и называется любовь.... Я не могла, кажется, жить без него и одного дня. Даже для того, чтобы дышать, мне нужен был он.... Он и никто другой, понимаешь?.. Иногда я изумлялась себе, но бывало, что в порыве гордости и стремления к независимости пыталась бороться с этим наваждением. Но... всё безрезультатно.
   Невозможно описать то чувство! Можно сказать, что я будто парила над землёй, летала в облаках. Мир превратился для меня вдруг в цветущий сад, и целый год в моей душе была весна, хотя на улице тепло лета сменялось дождями и слякотью осени, а потом снегом зимы....
   Этот год прошёл быстро..., как один день. Я не заметила, как он промелькнул мимо. За это время я полюбила "Битлз" так, словно и не было тех времён, когда я просто ненавидела эту музыку. Теперь каждый раз она напоминала мне наши встречи, ведь мы часто сидели с ним вечерами вместе, вдвоём, часами слушая "битлов" и наслаждаясь их музыкой. Я даже выучила английский язык и, клянусь, только из-за того, чтобы воспринимать не только музыку, но и смысл. Сначала мы просто переводили вместе тексты песен, потом, через несколько месяцев, я начала улавливать в общем потоке незнакомой речи отдельные слова и даже целые выражения, а ещё некоторое время спустя уже полностью понимала на слух их голоса и даже мгновенно переводила. У меня образовалось какое-то новое мышление. Иногда я даже думать стала по-английски, рассуждать про себя, в мыслях, словно бы это был мой родной язык.
   У Афанасия была одна мечта, довольно странная. Он говорил, что ему не жалко отдать за её исполнение и свою жизнь. Об этом он повторял на каждом шагу.
   Сначала я думала, что он шутит, потом стала относиться к этому, как к навязчивой идее, - решила, что он спятил, - и даже злиться на него, но не могла не уважать за столь завидное постоянство в желании и приверженность своему взгляду на жизнь. Но самым странным было то, что позже и я заразилась его мечтой, но, видимо, не с такой силой, потому что отдать свою жизнь за это точно не согласилась бы. Что-то большое - да, но не жизнь!..
   Идея его была на первый взгляд банальна и абсурдна. Наверное, каждый музыкальный фанат переболел ею. Афоня мечтал хотя бы раз побывать на всех концертах "Битлз". Он так и говорил, что отдал бы жизнь за то, чтобы единственный раз побывать на всех их концертах. Но дело-то всё в том, что фанаты "умирают", обыкновенно, по современным группам, и, всё-таки, побывать на выступлениях своих кумиров для них более-менее реально. Во всяком случае, этого можно добиться обыкновенными, земными способами. Желание же Афони было из области фантастики. Он хотел побывать на концертах, которые давно уже канули в лету.... Ничто на земле, ни за какие деньги не смогло бы помочь ему в этом, будь он хоть трижды миллиардером. Нет цены тому, чтобы вернуться в прошлое. Нет её в мире людей....
   Я не знала, насколько глубоко желание Афони, и первое время искренне думала, что он рисуется передо мной. Но он так часто твердил об этом, к тому же, он и без подобных фокусов взял от меня всё, что хотел, всё, чего мужчина может добиться от женщины....
   Несколько раз я была свидетелем. ... Не знаю даже, как это назвать, не истерии, нет... Скорее всего, это была безудержная страсть, страсть к недосягаемому, мучительная, пожирающая человека. Она овладевала им в то время, когда мы слушали их музыку, чем-то напоминая религиозный экстаз, и иногда я была почти уверена, что, в конце концов, силы небесные услышат его терзания, и ему поможет, если не бог..., то дьявол.... Иногда мне становилось просто страшно!.. Казалось, что сейчас дверь в комнату отвориться, и войдёт тот, кого нельзя остановить никакими земными преградами. Из динамиков звучали голоса Джона Леннона и Пола Маккартни, а Афанасий метался по комнате, как волк по клетке, валялся по полу, крутил, выламывал себе руки и плакал навзрыд, совершенно не стесняясь меня, крича и причитая: "Я хочу быть с вами!" - на все лады. И когда я пыталась успокоить его, это было бесполезно. Можешь представить себе, что испытывала я в такие минуты?!... А они складывались в часы и длились бесконечно долго.... Это сильно действовало на мою психику... и не самым лучшим образом. Подчас мне казалось, что мой дружок просто спятил, и тогда я хотела порвать с ним навсегда. Но..., когда "Битлз" не звучали, он становился совершенно другим: простым, спокойным, тихим. Тогда мы просто гуляли по городу или занимались чем-нибудь ещё забавным.... Это подкупало меня, и я думала, что ненормальный человек не может так себя вести, что он всегда, всё время, должен оставаться чокнутым, если он псих на самом деле....
   К тому, что с ним творилось, можно было относиться по-разному. Если бы его в минуты экстаза увидел кто-нибудь посторонний, он точно не избежал бы дурдома. Но о его заскоках знала только я!.. И, в конце концов, я поверила его страсти, хотя и не разделяла её. Он же при звуках их музыки становился сам не свой и отдавался ей полностью, не обращая внимания даже на меня. Мне казалось, что он сам вот-вот превратиться в звуковоспроизводящий инструмент....
   Страшное случилось в апреле прошлого года. На улице вовсю буйствовала весна, но мне она казалась горше осени. Цветение всего вокруг, молодая зелень на ветвях, пение прилетевших птиц - всё это лишь саднило мне сердце, терзало и жгло мою душу. Не радовал меня ни пьянящий аромат проснувшейся природы, витающий в воздухе, ни по-весеннему яркое, голубое небо. Оно было для меня чернее чёрной ночи...
   Хочу сказать тебе, что любовь наша, если её и можно было назвать любовью, хотя она, скорее, напоминала дружбу. ... Так вот, любовь наша была чиста и невинна, как роса.
   Я не ошиблась, говоря, что Афоня взял от меня всё, что только мог мужчина взять от женщины. Но ведь и мужчины бывают разные!.. Он был благороден в отношении ко мне и не раз доказывал, что ему не нужно от меня то, что обычно требуют парни от своих подружек. Он даже не интересовался, девочка я или нет, и, лёжа со мной в постели, не тронул меня и пальцем. Самое большое, что он позволял себе со мной, это целовать меня..., но целовал с чувством....
   Да, год назад я была больше девочкой, чем девушкой, несмотря на то, что считала себя взрослой. Я могла поступить как ребёнок и, не понимая многого, ранить своего приятеля ошеломляющей ненавистью или бесчеловечной чёрствостью.... То, как я обрисовала тебе наши отношения, выглядит довольно мило и ангельски чисто, если не упоминать, что время от времени мы всё-таки ссорились, иногда даже по мелочам, и случалось, что крупно!
   Обычно размолвки наши не продолжались дольше пяти дней, в крайнем случае, - недели. А потом кто-то из нас звонил другому или присылал письмо, и через некоторое время мы уже весело хохотали над тем, что ещё несколько дней назад могло служить нам причиной раздора. Ссоры наши были редки, и мы вспоминали их, как пустые дни, выброшенные зря из жизни.
   Но вот тогда, в апреле, случилось то, воспоминания о чём до сих пор гложут моё сердце напрасным теперь раскаянием....
   Тогда мы поссорились с Афоней в последний раз..., и потом я уже никогда не видела его в живых....
   Проклятое первое апреля!.. Как теперь я ненавижу этот традиционный день розыгрыша!
   В тот день, первого апреля, год назад, я позвонила Афоне и решила немного его разыграть, чтобы как-то освежить его чувства ко мне. Он был, вообще-то, человек с большими претензиями к жизни, всё принимал за чистую монету и слишком близко к сердцу. Меня иногда допекала его дотошность, с которой он всё время повторял, что жизнь он хочет прожить с одной единственной женщиной, не имея других, но чтобы и она была верна ему до самого гроба. И этой единственной женщиной у него должна была стать... я! Конечно, это было приятно слышать и даже льстило моему самолюбию, но... всё же не в таких количествах. Любая, самая вкусная и искусно приготовленная пища, в конце концов, приедается, если её есть беспрестанно! И когда тебе изо дня в день долдонят одно и то же безо всякого продыху, то это не только начинает утомлять, но и, в конце концов, допекает, воспринимается уже как издевательство и побуждает совершить нечто, чтобы человек урезонился и перестал капать на мозги!..
   Вот поэтому я и решила подшутить над Афоней в первоапрельский день, надеясь, что он воспримет мой розыгрыш по достоинству и примет критику к сведению. Я не думала, что он не поймёт моего юмора, воспримет всё столь близко.... Что я сделала?.. Да ничего особенного! Утром звякнула ему и сказала, что один парень приглашает меня к себе на дачу с ночёвкой.
   -Ну, и что же ты ему ответила? - спросил он, и я почувствовала, как голос его надломился.
   Мне стало жалко его, но отступить в своей шутке я уже не могла.
   -Ничего, - ответила я ему, дура набитая. - Я, - говорю, - согласилась.
   -Приятного отдыха, - сказал он в ответ и тут же повесил трубку, даже не дослушав меня до конца, хотя я собиралась уже напомнить ему про "первое апреля - никому не верю", ещё немного помучив ревностью....
   Где-то в глубине души у меня что-то оборвалось. Какое-то смутное предчувствие беды заставило руку снова потянуться к телефону. Я собралась уже было тот час же звонить ему снова и виниться перед ним, хотела даже признаться, что люблю его, что он золотой, чистый человек, что лучше него для меня никого нет на свете.... Я представила себе на минуту его страдающего от моей злой шутки.... Но вдруг гордость одёрнула меня, я тут же опомнилась и решила первой ему ни за что не звонить.... Да-да! Во мне заговорила гордыня: "Как это так?!... Чтобы я ещё просила у него извинения за первоапрельскую шутку?!... Да кто он такой?!... Пусть помучается, пострадает! Ему это полезно!.."
   Я решила не звонить ему пару деньков, но надеялась всё же, что он в тот же день сам прибежит ко мне, заревнует. Я сказала себе: "Первое апреля!.. Имею я право, в конце концов, раз в году крупно пошутить?!... Пусть это будет проверкой его чувств ко мне!" ...
   Теперь вот я думаю: недаром говорят про женщин, что они наполовину принадлежат богу, а наполовину - дьяволу... Кто же, как не он внушил моему сердцу такую злую шутку?!... А потом, когда я хотела тут же позвонить и попросить прощения, кто остановил меня?!... Кто внушил мне не идти первой навстречу?! Чей голос шептал мне, что я должна быть гордой и не распускать своего кавалера быстрыми признаниями и другими поблажками?!... Кто сделал всё это со мной?..
   Помню, как я боролась с этими кознями!.. Целую минуту после разговора я простояла в коридоре, то протягивая руку и снова набирая номер телефона, то вдруг, почти набрав, бросая трубку на место. Я не могла побороть гордыню! Она оказалась вдруг сильнее меня. И внушитель козней посмеялся надо мной вдоволь!..
   По злой иронии судьбы родители в тот же вечер увезли меня в деревню на свадьбу к родственнику. Они, вообще, ничего не знали о наших с Афоней отношениях и были там не причём. Я надеялась, что найду телефон по пути или хотя бы позвоню уже оттуда следующим утром и признаюсь Афоне во всём... Сердце моё было полно сладкого томления в ожидания этого разговора.... Каково же было мне утром узнать, что связи в селе нет даже с райцентром, потому что и телефонную, и телеграфную линию накануне оборвал какой-то автокран, проезжавший под линией на стройку и задевший провода своей стрелой....
   Конечно, если бы я знала, что всё так получится, то нашла бы время под любым предлогом съездить в райцентр, - хоть это далеко, - и поговорить с Афоней, но махнула на всё рукой, - свадьба ведь, веселье, - не догадываясь, что махнула на всю нашу любовь и наше с ним будущее....
   На свадьбе мы прогостили три дня, и в город вернулись лишь пятого апреля.
   Ещё по дороге домой я предвкушала звонок Афони, его обеспокоенный голос, вопросы, расспросы: "Где так долго пропадала?!... Я соскучился по тебе!" - ... рассуждала, как снова преподам урок воспитания чувств, и стоит ли говорить ему всю правду или поводить его за нос, помучить ещё немного.... Несмотря на долгую разлуку, на то, что безумно соскучилась по нему, нечистый склонял меня всё-таки ко второму....
   Но приготовления мои были излишни: Афоня не позвонил мне ни пятого, ни шестого, ни седьмого числа....
   Восьмого, измученная его долгим молчанием, которого не ожидала от него, я из последних сил сдержалась, чтобы не позвонить ему самой..., девятого уговорила себя с грехом пополам продержаться ещё день, но десятого не выдержала и набрала номер его телефона.... Несколько раз в тот день я пыталась дозвониться, но в ответ шли лишь длинные гудки.
   Самое странное, что я обиделась на то, что у него никого нет дома!..
   Теперь я считала его едва ли не клятвопреступником, а в голове возникало одно и то же видение, как он приходит ко мне домой и просит у меня прощения....
   Мне тогда вдруг захотелось, чтобы Афоня просил у меня прощения, мечтала даже, чтобы он изменил мне с какой-нибудь бабёнкой!.. И я уже заранее укоряла его в мыслях за это!.. Укоряла и представляла, как буду снисходительна к нему и прощу ему его вину передо мной! ... Мне очень хотелось, чтобы изменил мне, чтобы виноват передо мной был он, а не я перед ним!.. Ведь он был уже не мальчик, старше меня на целых пять лет, и я сомневалась, что за это время он не попробовал ни одной женщины.... Иногда и раньше мне в голову приходили такие мысли, что он канифолит мне мозги, а сам за моей спиной гуляет с подругами направо и налево. Не может быть такого, чтобы человек в таком буйном возрасте был святошей!.. По-моему, это противоестественно!.. Но он таким и был: теперь я знаю это точно.... Мне и раньше хотелось, чтобы он сознался, что, на самом деле, у него есть другие девчонки, старше меня, и потому ему от меня ничего не надо. Но он ни разу не говорил мне этого. Может быть, еще, и поэтому я пошутила с ним так первого апреля!.. Мне хотелось устроить ему какую-нибудь провокацию, но я и сама толком не понимала, чего хочу....
   После звонка десятого числа я крепилась ещё два дня..., держалась, но потом всё же снова позвонила..., на этот раз удачно.
   Он сам поднял трубку и, услышав мой голос, спросил, как мне показалось, холодно и равнодушно:
   -А, это ты?.. Ну, как отдохнула на даче... у своего знакомого? Надеюсь, всё было... в порядке?
   -Да, всё было отлично, - ответила я ему неожиданно для самой себя, хотя собиралась сказать совсем другое!
   Мне так радостно, так сладко был слышать его голос, что даже голова закружилась. Но в то же время слова его больно задели меня, и хотелось ответить ему так же, а, может быть, и похлеще!..
   Лучше бы он не спрашивал меня тогда ни о чём! Я бы сама ему всё рассказала....
   -Я очень рад за тебя, - всё тем же равнодушным тоном произнёс он, стараясь скрыть щемящую тоску за неприступным безразличием. - Я вижу: тебе понравилось так, что ты не звонила мне целую неделю..., нет, больше - двенадцать дней!..
   Я хотела ему тут же признаться, что никуда, ни с каким парнем не ездила, что не смогла позвонить ему на следующий после шутки день, рассказать о своих злоключениях..., но вместо этого произнесла:
   -Да, мне всё там действительно жутко понравилось!.. А теперь я хочу пригласить этого парня нанести ответный визит ко мне! Сегодня мы будем с ним вдвоём на даче..., но уже у меня!.. И тоже с ночёвкой!..
   Я ждала, что ответит он на это, но в трубке раздались короткие гудки....
   Зачем я тогда опять сказала ему неправду?!... Когда я вспоминаю всю эту историю, этот последний разговор, всю эту ссору, случившуюся по моей дурости и малолетней глупости, то до сих пор не могу освободиться от нервной дрожи, охватывающей моё тело, словно озноб.... Теперь, когда прошло больше года с той злополучной размолвки, я отчётливо вижу, как шаг за шагом по чьей-то злой воле я сама вела всё к такому потрясающему, ужасному концу! И иногда мне хочется разбить свою дурную голову о стену, но не хватает мужества....
   Я действительно в тот день поехала к себе на дачу, но не с парнем, а со своими родителями: поработать на участке, посадить там кое-что, привести в порядок домик, в общем, с самыми ангельскими намерениями.
   Поехали мы с обеда, чтобы до вечера успеть всё сделать.
   Весь этот день, тринадцатого апреля, я ждала, что за калиткой вот-вот появится долговязая фигура моего приятеля. Он будет, наверное, в гневе, но я скажу тогда ему, что никакого парня у меня на даче не было, а вот теперь он, действительно, появился....
   -Где же он? - спросит тогда Афоня.
   -А вот он! - отвечу я и, обняв, поцелую его, никого не стесняясь, в самые губы!
   -Так ты ждала меня? - удивится он.
   -Ждала! - отвечу ему я....
   Пускай родители видят, что бросилась ему на шею. Пусть думают, что хотят! Но я-то знаю, что люблю его. Пусть предки испугаются даже моих чувств!.. Мне будет всё равно!.. Лишь бы он приехал!..
   Я знала, что или сегодня он появится у моей калитки, или этого не случится никогда. "Ах, если бы ты приехал, - думала я тогда, горбатясь над грядками, - я бы призналась тебе в любви, рассказала бы, как скучала о тебе, как ждала тебя всё это время!.. Я поклялась бы быть верной тебе до гроба, ждать всегда-всегда, как бы долго тебя не было рядом, рожать тебе детей, делать всё, что только есть и любить, любить, любить..."
   Я чувствовала, как в это самое время решается моя судьба. Я знала, что он обязательно приедет ко мне сегодня, тринадцатого апреля! Ох..., я бы раскрылась перед ним, как майская роза, полная пьянящего нектара....
   Какова же была моя досада, когда солнце склонилось к закату, мы с родителями собрались уезжать домой, пошли на автобусную остановку, а Афоня так и не приехал ко мне.... Я... готова была рыдать!.. Но сдерживала ком в горле!..
   Родители заметили мою хмурость, пытались разузнать, что со мной случилось, почему я такая грустная. Но я лишь шла молча, уткнувшись взглядом в землю, и ничего не отвечала. Я так была поглощена своей тоской, обидой и грустью, что ни на что: ни на то, о чём толкуют на остановке дачники, ни на то, о чём говорят в дачном автобусе, не обращала внимания.... Я не заметила, как мы объехали огороженное место на дороге, залитое кровью, очерченную мелом фигуру человека, распластанного по асфальту. Я не придала значения покорёженной груде металла, валяющейся в кювете, машинам милиции и скорой помощи....
   Приехав домой, закрылась в своей комнате....
   "Нет любви!" - решила я, ещё садясь в автобус, и с той минуты только и думала о том, как бы поскорее добраться домой, чтобы не разревется прямо на людях.
   Теперь же, оставшись наедине с собой, я рыдала горючими слезами весь вечер, плакала так, как никогда, наверное, в жизни ни до, ни после того. В тот вечер у меня даже кожа на лице сморщилась....
   Вскоре с улицы пришёл брат, и чтобы он не видел моих слёз, не слышал всхлипов и рыданий, я запихала в рот подушку, закусила её зубами и проплакала так всю ночь.
   Наутро, после бессонницы, на моё зарёванное лицо страшно было смотреть, и я не поднимаясь с постели, жалуясь, что мне плохо, отвернулась к стене и не показывалась даже родителям.
   Встала я только через три дня, когда исчезли мешки под глазами, и прошла припухлость губ.
   Я твёрдо решила больше не встречаться с Афоней, отдать ему его записи и вещи и забыть навсегда.... На майские праздники позвонила ему домой, хотела попросить забрать от меня шмотки....
   Трубку подняла его мама.
   Когда я спросила Афоню к телефону, она едва слышно произнесла:
   -А разве вы не знаете, что он умирает?!...
   Я чуть не упала от неожиданности в обморок.
   -Как умирает? - не веря ушам, переспросила я, чувствуя, как у меня всё вдруг поплыло перед глазами, и ноги сделались ватными, готовыми подкоситься в любое мгновение. Сердце кольнула острая боль. Я ожидала чего угодно, но только не такого!..
   -Он лежит в реанимации, - услышала я в телефонной трубке слабый голос.
   Голова моя пошла кругом...
   На следующий день, придя в чувства, я попросила маму навести справки по всем больницам города. Оказалось, что Афанасий Агафонов действительно находится в реанимации центральной горбольницы. И, не смотря на то, что мне самой было муторно, я всё же встала и поехала к нему.
   По дороге я зашла на базар, купила фруктов, самых красивых и дорогих, какие только были.... Это были, как сейчас помню, большие, яркие апельсины. Там же я взяла ещё и большой букет роз, похожий на тот, который грезился мне в руках Афони, когда он в моих мечтах приходил просить у меня прощения.... Но уже не Афоня нёс цветы мне, а я ему.
   В приёмной больницы я узнала, что его доставили сюда тринадцатого апреля. Он попал под огромный грузовик на своём мотоцикле на тринадцатом километре загородного шоссе, не доехав до моей дачи каких-то два несчастных километра.
   Врач или медсестра, с которой я говорила, сказала, что Афоне уже ампутировали обе ноги чуть ли не по середину бедра, потому что у него открылась газовая гангрена.
   Это известие ужаснуло и потрясло меня до глубины души. Я не ожидала такого.... Я просилась пройти к нему, говорила, что близкий ему человек, но меня не пустили, ответив, что вход в реанимацию открыт только самым близким родственникам. Мне сообщили, что сейчас около его кровати дежурит мать.... Я попросила врачей, чтобы они позвали её вниз, в приёмную. У меня поинтересовались, зачем мне это нужно, и я ответила, что принесла ему передачу и хотела бы, чтобы её отнесли Афоне.... Медсестра, которая со мной разговаривала, сказала, что апельсины Афоне сейчас не пригодятся, потому что больной не приходит в сознание, и его поддерживают только капельницами, вливая в вену глюкозу.... Но мать всё-таки позвали.... Она спустилась, окинула меня мутным, отчуждённым взглядом воспалённых, ничего не видящих глаз и спросила, кто я такая, как будто ни разу не видела меня в своём доме. Я назвалась, попыталась ей напомнить, но вспомнила она или нет - трудно сказать. Она была похожа тогда на сомнамбулу или на полоумную, которая смотрит вперёд, но видит совершенно другой, не реальный мир.
   -Он ехал к вам, - ответила, наконец, она, глядя куда-то мимо всё тем же взглядом. - Он ехал к вам и разбился!.. Вы отняли его у меня!.. Уходите.... Уходите, он умирает! Уходите и не мешайте ему!..
   -Положите к его изголовью хотя бы вот эти цветы, - робко попросила я, чувствуя себя глубоко виноватой перед ней и едва не плача от собственного горя, но женщина развернулась и с тем же каменным лицом, застывшим от высохших слёз страдания, с каким явилась предо мной, исчезла в полумраке на лестничной клетке. Она ушла тихо, словно тень, и показалась мне похожей на безжизненную мумию.
   Я осталась стоять в фойе и не заметила, как по щекам моим тихо и незвано потекли слёзы и посыпались вниз, окропляя мои розы. Мне до сих пор кажется, что я стояла тогда целую вечность и плакала, плакала, плакала, не издавая ни звука, и только губы мои дрожали от горя....
   Потом ко мне подошла медсестра, стала успокаивать, согласилась незаметно от матери отнести ему мой букет красных роз. Я отдала ей и сетку с апельсинами.
   Слёзы катились из глаз, и, видимо, видя моё отчаяние и безутешное горе, медсестра пообещала помочь попасть в реанимацию:
   -Приходите, милая, завтра: с девяти утра до обеда в реанимации будет дежурить наша санитарочка. Мать его либо ещё кто-то из родственников дежурят вторую половину дня и до утра.... Приходите! Мы вас, так уж и быть, - пропустим. Правда, - надолго не обещаю, - на полчасика где-то.... Не положено ведь. Но и то - ничего, хоть как-то повидаться.... Ему-то уже всё равно: приходят или не приходит. Ну, а вам, - ясное дело, - облегчение. Приходите, завтра утром, мы вас пропустим.
   С этими словами она вывела меня из фойе, и я пошла..., пошла, как робот, ничего не соображая и ничего не видя вокруг. Слёзы так и текли из моих глаз. Прохожие оборачивались мне вслед, глядя как на ненормальную. Люди ведь теперь не привыкли показывать своё горе на людях. Правда, один или два человека остановились, вернулись, догнали меня, подошли, участливо поинтересовались, в чём дело: уж не украли ли у меня что, или не потеряла ли я денег, и можно ли чем-то мне помочь. Но от их заботливых, но бесполезных и глупых расспросов мне стало и вовсе не по себе, ещё горше, чем было, и они, не дождавшись от меня ни слова и видя, что теперь лишь ещё сильнее расстроили меня, пошли своей дорогой.
   А мне было всё равно, что они, что все окружающие подумают обо мне. Мне хотелось быть там, в палате реанимации, возле него. Я хотела быть рядом с ним. Мне казалось, что стоит только появиться возле него, как он тут же очнётся, придёт в сознание, заговорит со мной. И тогда я буду просить у него прощения и буду просить не умирать ради меня, потому что я люблю его и буду любить даже такого, каким он теперь, по моей глупости, стал, - без ног.... Мне грезилось, что само время повернёт вспять, что он встанет и пойдёт со мной, что он будет снова здоров, как прежде, и для меня это будет самое большое счастье. И не будет той страшной катастрофы, мимо которой я безучастно проехала на дачном автобусе, обиженная и замкнувшаяся в себе, даже не взглянув на его распластанное на асфальте тело, не узнав его и не поняв, что это разбился мой любимый человек, спешивший ко мне на дачу в порыве ревности из-за моей злой и глупой шутки. Мне казалось, что всё тогда вдруг станет хорошо, как ничего и не было, и первое апреля забудется как страшный сон....
   Я шла по улице, ничего не видя перед собой, ничего не соображая и грезя наяву. Порой мне казалось, что я сейчас сплю, а когда проснусь, то всё снова будет хорошо.... И вечером мне, как ни в чём не бывало, позвонит Афоня, и я, встретившись с ним, расскажу, какой страшный и кошмарный сон про нас видела, скажу, что больше никогда-никогда не буду с ним ссориться, но всегда и во всём слушаться его.
   Я пыталась проснуться и не могла. И только слёзы, каких не бывает во сне, ручьями катившиеся по моим щекам, возвращали меня вновь и вновь к печальной и страшной реальности.
   Я чувствовала, что должна быть рядом с ним, и готова была не уходить из реанимации ни день, ни ночь, не есть, не пить, не спать и делать всё для того, чтобы Афоня остался жив. Что-то подсказывало мне, что я смогу ему помочь, а присутствие обозлённой матери лишь помогает ему умереть, убивает его. И мне было обидно..., - нет, это не то слово, - не могу сказать, что за чувство испытывала от того, что понимала всё и чувствовала, но ничем не могла ему помочь, не могла ничего изменить. Как выразить то смятение, которое я испытывала от того, что меня даже не пускали, чтобы просто посмотреть на него, увидеть его только, а не то, что побыть с ним рядом. Это не была ни обида, ни досада. Это было выше обиды и досады. Мне хотелось вдруг завыть, как раненному зверю, прямо посреди улицы, на виду у прохожих, и лишь собранные в кулак остатки воли и чувства приличия выдавливали этот оглушительный, дикий вой через тихие, но бурные слёзы, и это было очень больно.
   Всю ночь я с нетерпением ждала, когда наступит утро. Я не спала, и ночь казалась длинной и злой, словно бы не желала прихода на землю следующего дня. Время тянулось, как резина.... Злое время, мой личный враг, всегда побеждает меня, как бы отчаянно я с ним не боролась, уносит меня, как лёгкую песчинку от той, другой песчинки, с которой рядом я желала бы быть, с которой я хотела бы соединиться.... Я думала, что умру, не дождавшись утра. Но оно всё-таки настало, и едва первые лучи солнца осветили краешек неба, как я уже вскочила с постели и стала одеваться, торопясь, хотя до девяти часов было ещё очень далеко.
   В семь я уже была около больницы, и эта торопливость едва не стоила мне задуманного. Меня спасло лишь то, что вовремя заметила мать Афони, выходящую навстречу мне из подъезда больницы, и тотчас свернула на боковую дорожку: она не узнала меня и прошла мимо всё с той же мраморной печатью горя на меловом лице, исчезнув в воротах забора больницы.
   Стремглав бросилась я в приёмный покой. Казалось, что там меня уже ждут, что там моё спасение. К тяжёлому, горючему чувству трагедии, свинцовой змеёй обвившему мне сердце, в эти мгновения примешалось чувство удачи и даже радость, безотчётная, как весёлая бледно-розовая заря на востоке, что всходила себе, не обращая никакого внимания на моё горе.
   Однако, в приёмной мой пыл охладили. Медсестра на смене была уже другая. но, видимо, ей сообщили обо мне.
   -Ой, что это вы так рано? - изумилась она, оглядывая меня с ног до головы и пытаясь понять, почему это я так счастливо улыбаюсь, и не обозналась ли она.
   -А что?.. Я видела, что мать его уже ушла....
   -Ну, и что же, девочка? - урезонила меня пожилая уже санитарка, сидевшая здесь же и болтавшая от нечего делать с дежурной. - У нас порядок такой: сказали вам приходить к девяти, - значит, - и приходите к девяти.
   -А почему сейчас нельзя? - удивилась я.
   -Его только что увезли на операцию. Привезут только к девяти, не раньше. Вам же не зря сказали, в какое время подходить. Люди, значит, знали....
   -А я и не знала, что его ещё оперируют, - сказала я и вышла....
   Целых два часа я бродила под белыми, неприступными стенами больницы, два часа я просила кого-то, чтобы с ним всё было хорошо, чтобы ничего страшного не случилось.
   Радость и ощущение счастья куда-то исчезли сами собой, и чем сильнее разгорался день, чем выше поднималось солнце, тем хуже мне становилось. Под конец я и вовсе заревела и приобрела свой вчерашний вид.
   Наконец-то, из подъезда больницы вышла медсестра с вахты и поманила меня.
   -Идите скорее, его привезли, - крикнула она мне.
   Но радости, что посетила меня утром, уже не было. Остался лишь душевный трепет.
   -Что с ним? - испугалась я от того, как она быстро выскочила.
   -Пойдём, - вместо ответа взяла она меня, как маленькую девочку, за руку и потащила по коридорам и лестницам больницы.
   Сердце бешено колотилось в моей груди, когда мы оказались перед дверьми, наглухо закрашенными белой краской. Здесь она остановилась, чтобы отдышаться.
   -Сейчас я заведу вас к нему, - проговорила, наконец, медсестра, - и только десять минут.... Десять минут, больше нельзя....
   -Но мне вчера обещали полчаса, - возмутилась я.
   -Ничем не могу помочь, милочка, - ответила она. - Больной очень тяжёлый. После операции.... Операция прошла не очень удачно. В любую минуту ему может стать хуже, и сюда появится реанимационная бригада. Ты не представляешь даже, что мне тогда будет!.. Врежут по первое число!.. В конце концов, сама должна понимать, что здесь не дом свиданий..., тем более, в этой палате. Да и мать его может подойти: она просила позвонить ей сразу, как только операция закончится. Минут на десять звонок я задержу, но не больше!.. Конечно, понимаю!.. Вижу, что сутками сидели бы около него. Но и вы меня поймите, девушка!.. Тут по сто раз на дню приходится идти на всяческие нарушения режима, да и не из-за корысти, а всё - из-за больных. А мне уже пятый десяток, я здесь пятнадцать годков проработала и не хочу под старость лет неприятностей наживать на свою голову. А палата эта режимная..., строго. Сюда, вообще, никому нельзя кроме самых-самых близких, да и тем - не всегда! ... Давайте, идите, ради Бога, но не трогайте его руками, не прикасайтесь ни к чему, иначе можете наделать непоправимой беды.... Он проводами обвешан, трубками всякими. Не дай бог, выдерните что-нибудь, - сами, того не желая, - убьёте человека....
   Она огляделась по сторонам, затем завела меня в коридор за дверью, в котором одна стена была стеклянной, матовой. За ней кое-где горел синий свет, призрачно освещая палаты, в других было совсем темно.... Как сейчас помню тот специфический запах, стоявший в коридоре: особый, медицинский, заспиртовывающий, кажется, всё, что попадёт в его атмосферу.... Мне этот запах до сих пор напоминает смерть.
   Медсестра откатила стеклянную дверь одной из реанимационных палат и, жестом показывая, что мне туда, сказала, подавая белый халат:
   -Я буду рядом.... Если случиться что-то непредвиденное, - сообщу. И помните, только десять минут....
   Дверь за моей спиной закрылась, и я очутилась в небольшой комнате, даже нет, - скорее, в отсеке, отгороженном от соседнего стеклянной стеной. На потолке тускло горела синяя лампа, и от этого в палате стоял призрачный, неверный полумрак, в котором все предметы приобретали подобие теней.
   В одном углу возвышалась пирамида аппаратуры, оживляющей мертвенность окружающего миганием разноцветных лампочек и слабым попискиванием приборов. В другом стояли какие-то стеклянные шкафчики. В третьем был столик на колёсиках с хромированными медицинскими ванночками для шприцев, с инструментами, ватой, бинтами, склянками, плиткой, тиглем. Всё это производило не лучшее впечатление.... В четвёртом, пустом углу угадывалось какое-то ведро с чем-то непонятным: то ли мусором, то ли ещё чем-то....
   В центре палаты стоял стол, напоминающий операционный. Рядом с ним тоже стояла медицинская этажерка с приборами и инструментами.
   Я подошла к столу и чуть не обмерла от ужаса, охватившего меня вместе с отчаянием и страхом...
   Трудно было поверить, что передо мной лежит человек. Всё, что осталось от него - это обрубок мяса, длинною чуть больше метра, замотанный в бинты. Всё, что не было покрыто простынёй, было замотано и перебинтовано. Лица не было видно, из под бинтов торчал лишь один нос и ещё - глаз. Под простынёй угадывались обрубленные по середину бедра культи, страшно и просто как-то..., просто до невероятного обрывающиеся там, где должны бы продолжаться ноги....
   Мне трудно описать те чувства, которые возникли в моей душе при виде этих остатков человека, который был мне больше, чем другом, который был мне не безразличен, которого я, - ещё не понимая этого до конца, - любила единственного в своей жизни.
   Жизнь в остатках его тела теплилась едва-едва и лишь благодаря дюжине полихлорвиниловых трубок, тянувшихся от различных мест его тела к тихо сипевшим, свистевшим, гудевшим и попискивавшим аппаратам, нагромождённым в углу отсека, да нескольким жилам проводов, уходивших туда же: когда мы шли по коридорам больницы, дежурная медсестра поведала мне, что жизнь поддерживается в теле Афони искусственной стимуляцией жизненных центров. Такое состояние может длиться долго, но положение больного безнадёжно, надежды хоть на какой-то прогресс мало, и с каждым днём к нему приходится подключать всё больше приборов. В конце концов, резервы будут исчерпаны, и наступит конец. Никакие чудеса медицины не заставят вернуться тело к жизни, если сам организм отказывается это сделать.
   -Честно говоря, - говорила она мне, - это уже не человек, а живой кусок мяса, извините, что так грубо. Но если эту аппаратуру подключить к трупу, то даже он в некоторой степени оживёт, если ещё не начал разлагаться. Да вы сейчас сами увидите. ...
   Я тогда ещё спросила у неё, какие всё-таки шансы у него выжить, и она ответила:
   -Не знаю, врачи между собой говорят, что никаких. Да, если и останется жив, то не сможет шевелить даже руками: у него многочисленный перелом позвоночника, в том числе, один - шейного позвонка, с многочисленными внедрениями осколков кости в ткань спинного мозга. Лучше б сразу помер, парнишка, не мучался! ...
   Я ожидала плохого, но то, что увидела, было выше моих сил.
   Мне хотелось, и обнять, пожалеть этот обрубок, погладить его, но страх что-то нарушить, повредить одну из пластмассовых артерий, ещё доставляющих этому телу кровь и воздух для питания, останавливали меня. От жалости и невыносимого вида этой картины сами собой покатились слёзы и губы задрожали. Я не знала, что делать, но почему-то бросилась на колени перед столом и, стеная, ломая от отчаяния руки, принялась яростно и неистово молиться, не зная ни строчки настоящей молитвы и придумывая свою....
   Не знаю, сколько времени провела я на коленях, но вдруг что-то подсказало мне, что нужно встать. Я поднялась и подошла к столу совсем близко, наклонилась и увидела, что не забинтованный глаз полуоткрылся и смотрит на меня. Сначала я решила, что это мне просто показалось, но нагнулась ниже. Глаз действительно был открыт. От неожиданности я опешила и не могла произнести ни слова.
   -Я хочу быть с вами, - то ли послышалось мне, то ли на самом деле раздалось из забинтованного рта. - Я хочу быть с вами. Я уже с вами. ... Прощай....
   Так тихо и просто: "Прощай!"
   Это мимолётное пробуждение длилось секунду или две, - несколько мгновений, - и мне даже не пришло в голову что-то произнести.... Я не ожидала. ... А сказать нужно было так много..., но..., вообще, невозможно. Кажется, выразить простую жалость или попытаться успокоить его было бы кощунством. Он в этом, право, не нуждался. Но тот ясный, трезвый, сиюминутный взор, не какой-то полоумный или лишённый смысла, а, именно, ясный, наполненный мыслью. ... Я его не забуду никогда.
   Глаз так же неожиданно закрылся, и Афоня уже не подавал признаков жизни.
   В отчаянии ругала я себя, что не смогла воспользоваться прояснением, и, вместе с тем, понимала, что это возвращение к сознанию было какой-то мистикой, вызванной потусторонними силами, видимо, услышавшими мою молитву....
   Я едва удержалась от дерзости попытаться открыть глаз рукой, но вовремя остановилась, поняв, то это оскорбительно и бесцеремонно.
   Не прошло и пары минут после этого, как хлопнула дверь в коридоре, и застучали шаги. Я увидела через стекло медсестру. Она просунулась в дверь и сказала:
   -Уходите, скорее, сюда идёт бригада! Если вас здесь застанут - мне несдобровать!..
   Я вышла в коридор, и сама не помню, как очутилась на улице. Лишь там опомнилась и едва не кинулась обратно, но меня уже не пустили.
   Все последующие дни я ходила под окнами больницы в беспросветной тоске, а по ночам выла, как волчица, потерявшая детёнышей, запихав в рот чуть ли не половину подушки. Так было до самого конца....
   Афоне, не смотря на все предречения врачей, всё же стало лучше. Он не вернулся в сознание, но после моего посещения врачи отметили улучшение его состояния, которое с каждым днём становилось всё более обнадёживающим. Начали даже поговаривать, в конце концов, что, возможно, он останется жить....
   Настало тринадцатое мая. Прошёл месяц со дня катастрофы. Я, как и обычно, с утра направилась в больницу, отпросившись с занятий в школе якобы из-за женских недомоганий, - причину я каждый раз находила новую, - зашла на базар, купила цветов, принесла их в больницу и попросила передать в палату реанимации Афоне, а заодно и поинтересовалась его здоровьем.
   Дежурная медсестра улыбнулась мне и сказала, что если дела пойдут так и дальше, то месяца через два Афанасий, глядишь, и покинет реанимацию, переберётся в обычную палату.
   В тот день я бродила под окнами больницы, глядя вверх, на них, безо всякой тоски, весело улыбаясь, и махала в ответ на знаки приветствия мужчинам, показывавшимся в окнах палат больницы и глядевшим на меня то с одного, то с другого этажа, говорившим мне всякие любезности и глупости, заигрывавшим и кокетничавшим со мною. Наверное, я была даже счастлива в тот день, ходила и мечтала о том времени, когда Афоня, наконец, поправится, как буду ухаживать за ним, разговаривать с ним, болтать обо всём на свете, и он будет мой, а я его. Я буду предана и верна, просижу у его кровати всю жизнь, и мне это будет не тяжело. А если он встанет и пойдёт, - пусть и на протезах, но пойдёт, - то это будет самый большой праздник в моей жизни....

Глава 32.

   Девушка замолчала. За разговором мы незаметно подошли к воротам училища, откуда днём началось наше странное приключение.
   Стало смеркаться. Вечер вступал в свои права. В воздухе повеяло свежестью и даже прохладой, и тот непередаваемый настрой души, погрузившейся в атмосферу угасающего жаркого дня, который вскоре сменит довольно прохладная уже ночь конца июля, напоминающая о неминуемом конце лета грустным сырым запахом увядания, ещё едва пробивающимся через зелёное буйство природы, но уже сулящим осеннюю слякоть и тоску жёлтых красок, овладел мной.
   Вдруг почему-то стало невообразимо печально. Неукротимый бег времени так противоречил этому зениту жизни природы, так неумолимо стремился, рвался вперёд, к закату, навстречу угасанию красок лучшей поры года, что я почти физически ощутил вдруг, как влекомый им тяжёлый шар круговорота бытия выкатился, взобрался на самую вершину горы, поднявшись в зенит, к пределу, покачался там в неуверенности, - стоит ли продолжать движение, - несколько мгновений и в ту самую секунду, когда я почувствовал дуновение слабого ветерка, едва нарушившего бестрепетность окружающего мира, предвестника ночи и лёгкого моросящего дождика, тяжело и медленно, но неотвратимо начал свой бег вниз, к осени, всё более ускоряясь. Дальше следить за его движением мне не хотелось по причине накатывающейся от этого зрелища грусти созерцания начала увядания и конца....
   Всю дорогу я внимательно слушал девушку под размеренные шаги неторопливой прогулки: хоть и не спеша, мы всё же неотвратимо продвигались навстречу минуте, когда надо будет расстаться. Она говорила и говорила, увлечённая рассказом, и я не смел перебить её ни словом, ни вопросом, опасаясь, что Вероника вдруг замолчит, и очарование этого удивительного дня лопнет как мыльный пузырь, рассыпется как карточный домик. Но вдруг она сама замолчала, заметив, что мы подошли к училищу.
   -Как, мы уже пришли? - удивилась девушка. - Так быстро?!...
   -Что ж тут странного? - ответил я, глянув на часы. - Да и... не так уж быстро. Мы шли с тобой почти полтора часа, хотя тут ехать на троллейбусе, - сама знаешь, - десять минут.
   -Неужели полтора часа? - изумилась Вероника.
   -Да, - кивнул я головой и поинтересовался, намекая на то, что хотел бы услышать продолжение рассказа. - Ну, а что было дальше?..
   -Что было дальше? - Вероника посмотрела по сторонам, словно ища место, куда присесть. - Об этом мне трудно говорить, впрочем, как и обо всём, что рассказала.... Никто не знает, что было со мной потом. Даже мои родители и брат.... Им известно лишь то, что мальчик, с которым я дружила, трагически погиб, разбился на мотоцикле. А о том, что произошло со мной после, они не знают ничего, даже не догадываются....
   -Так он, всё-таки, умер?..
   -Да, умер.... Ровно через месяц после случившейся катастрофы, тринадцатого мая..., именно в тот самый день, когда дела у него обстояли лучше всего, и он пошёл на поправку.
   -Печально!.. Но как это произошло?..
   -Знаешь, нелепая случайность: выпала воздуховодная трубка, и он просто задохнулся: собственная моторика лёгких была нарушена.... Глупо..., глупо! Очень глупо! Хм, - Вероника усмехнулась. - В утешение мне, что ли, или себе в оправданием врачи уверяли, что, в лучшем случае, он прожил бы на свете полгода-год, - напрасное объяснение.... Трубка крепилась к носу кусочком лейкопластыря и входила глубоко в ноздрю. По ней подавался кислород. Как она могла открепиться сама?.. Разве что санитарка, убирая помещение, нечаянно зацепила шваброй за трубки и провода, тянувшиеся к столу? Врачам сказать - испугалась, а сама глянула, - вроде бы, на её необразованный взгляд показалось всё нормально, а человека не стало.... Впрочем, кто знает, как оно получилось. Но, как ни гадай, его не вернёшь.... Главное, это была закономерность..., да-да, всё произошло не так, как может показаться. Случайно выпавшая трубка - всего лишь способ закономерности, понимаешь?
   -Закономерности? - изумился я.
   -Да, закономерности, - ответила Вероника, с невинным видом делая страшное в своей правоте и непостижимости открытие. Она прерывисто вздохнула, будто наплакавшийся ребёнок. - Я знаю, в чём причина, а остальное - не важно....
   Мне надоело маячить у КПП, у всех на виду, и я предложил девушке перейти дорогу и присесть на лавочке в скверике на другой стороне улицы.
   -Ты знаешь, мне пора идти, - ответила Вероника.
   -Почему? - изумился я, понимая, что мне просто не хочется с ней расставаться.
   -Да потому, что уже поздно.
   -Но... мне так с тобой интересно.... Так, - я не знал, чем заинтересовать её, чтобы побыть с ней рядом хоть ещё немного, - ...хочется узнать, чем закончилась вся эта история.
   Девушка послушно, - и это понравилось мне, - направилась к дороге.
   Мы перешли на ту сторону проезжей части, немного углубились в жиденький скверик и присели на уединённую лавочку.
   -Так почему ты считаешь, то это закономерность? - поинтересовался я, чтобы дать понять ей, что мне интересно.
   На самом деле, мне хотелось просто привлечь её к себе и начать целовать. Мною вновь овладевала страсть, и я не мог отпустить её не закончив то, что начал ещё днём.
   Вероника взглянула на меня как-то странно:
   -Я никому никогда не рассказывала об этом. Но тебе, почему-то, хочу рассказать... всё..., до конца..., хотя это моя тайна..., большая тайна, которую нелегко доверить даже близкому человеку. Но вот тебе.... Значит..., такова судьба.... Для всех история эта не более, чем банальность, - закончилась тем, на чём я остановилась. Но, на самом деле, есть ещё постскриптум, подводная часть айсберга, известная только мне.... Тебе эта часть глыбы тоже может открыться.... Не страшно?! - она вдруг пристально глянула мне в глаза в тот самый момент, когда я приблизился, чтобы поцеловать её в манящие меня губки.
   -Не-ет! - машинально ответил я, стараясь привлечь её к себе, но девушка, сделав усилие и изобразив на лице гримасу недовольства отпихнула меня прочь.
   -Прежде, чем я поведаю тебе об этом, мне нужно знать! ... Задам тебе вопрос!.. И... ответь мне честно....
   -Постараюсь, - отозвался я, обдумывая сам момент, в который лучше повторить попытку.
   -Нет..., мне не нужно: "постараюсь" ..., - "да" или "нет" ?! Подумай хорошенько! - странно, но в этот чудесный вечер Вероника не была настроена романтично, чего я так желал. - Понял?.. Если просто "постараюсь", я прямо сейчас ухожу!.. Подумай и скажи, ты готов ответить честно и искренно, так же, как я только что искренне рассказала тебе свою историю?..
   Она удивляла меня своей стервозностью! Неужели не видит, что я снова её хочу?!... Зачем тогда дразнила сегодня днём?!...
   Я был уверен, что сейчас довершу начатое, и непременно её "вскрою". А там.... "Да если что, - хоть вот он, выпуск, - тут же готов упасть перед тобой на колено и предложить тебе руку и сердце! Я готов сделать это прямо сейчас, но...", - во мне всё кипело, как в оставленном на плите чайнике, и думать ни о чём другом, как только овладеть ею, уже не мог. - "Как рассказать, что я давно, с первой минуты, как увидел, обожаю её, что я влюбился без памяти и не могу теперь её ни забыть, ни бросить, ни даже просто уйти, потому что её образ будет преследовать меня всюду?!... Как?!..."
   Вдруг мне пришла в голову идиотская мысль: "Да она именно этого и хочет! И вопрос её будет не иной, чем: "Скажи, ты меня любишь?!" - или: "Ты женишься на мне?!" ... "Конечно, женюсь! Я без ума от тебя, дурёха!..", но сначала..."
   -Да... Я отвечу честно.
   Она немного помолчала, глядя мне в глаза, а я подумал, что тайна её на поверку может оказаться сущим пустяком, не дающим ей, однако, совершенно покоя. Я сотню раз встречался с подобным и не раз уже нарушал данные таким образом ерундовые "клятвы своей высокой и светлой любовью" над всяким вздором типа аборта или ещё чего-нибудь подобного из "страшных" девичьих секретов, которые для других лишь повод для злой шутки и насмешек, не более, рассказывая потом их в кампаниях, когда становилось скучно.
   -Хорошо..., тогда скажи мне, веришь ли ты в бога..., дьявола? ... Веришь ли ты, вообще, в сверхъестественное?..
   Со мной случилась тихая истерика, подействовавшая, как холодный душ:
   -Не знаю....
   -Нет! Ты обещал мне ответить честно! От этого многое зависит....
   Мне стало не по себе. Оказывается, пока я настраивался на романтическую ночку, в прелестной головке этой ослепительной дурочки творилось чёрте что!.. В конце концов, я понимал, что такой вопрос требует только положительного ответа, потому что всё незаурядное начинается там, где присутствует мистика. Романтика - тоже что-то типа мистики, и, ответь отрицательно, - не видать мне её "киски", как своих ушей, а я очень этого хотел!
   -Да, - выпалил я. - В сверхъестественное верю!..
   "Блин, это же так естественно - верить в сверхъестественное! Ну, прямо на каждом шагу наблюдается! То тут, тот там из кустов - прыг! И нате, - здрасьте: вот оно, сверхъестественное!" - усмехнулся про себя я. - "По всей вероятности, что-то в дальнейшем её рассказе будет не совсем связано с этим миром, - а разве существуют иные?!..., - и происходить за кулисами реальности, - если такие есть!.., - где таится нечто невообразимое и труднопонимаемое, куда рациональное человеческое сознание и логика не имеют доступа в девяноста девяти случаях из ста.... Ха.... Ха-ха! ..."
   В разговоре опять возникла пауза, видимо, девушка интуитивно стремилась оценить степень искренности моего ответа, - а она была нулевая! ...
   -Хорошо, - не совсем уверенно продолжила она, - тогда слушай дальше и не перебивай меня ни в коем случае ни вопросами, ни чем-то другим, - видимо, Вероника намекала на то, чтобы я не лез больше её тискать, - иначе замолчу, и тебе уже никогда не услышать, что произошло дальше со мной и... с Афоней....
   -А разве с ним что-то ещё могло случиться? - изумился я.
   -А как же?!.. Самое банальное, что могло произойти, - он умер.... Но... ты уже начал перебивать меня, задавая вопросы!.. Твоё счастье, что я не начала рассказ. Предупреждаю ещё раз..., серьёзно! Последний! Ещё один вопрос... или даже возглас, - клянусь памятью моей единственной светлой любви....
   -Хорошо, буду нем как рыба!
   -Он умер тринадцатого мая, - продолжила вдруг свой рассказ Вероника, - в тот день, когда я бродила под окнами больницы и мечтала, - чуть ли не наяву видела, - как мы заживём, когда Афоня поправиться. Смерть наступила между одиннадцатью и двенадцатью часами, и я знаю её причину, хотя объяснение может показаться тебе смешным. Но, упаси Бог, тебе засмеяться, когда я скажу, почему он умер!.. Я недаром задала тебе вопрос: веришь ли ты в сверхъестественное?.. Если ответил искренне, то поймёшь меня, а если соврал, то сам напросился на неприятности: выдаст ли тебя смех или хотя бы ироничная улыбка, которую я непременно замечу на твоём лице, или сумеешь скрыть всё в себе, - расплата будет впереди! ...
   Последние странные слова Вероники несколько озадачили меня, о какой расплате она говорит? Однако я обещал не задавать вопросов и, вообще, не перебивать её....
   -...Так вот, именно в то время, между одиннадцатью и двенадцатью по полудни, когда я бродила под окнами больницы, в мои сладкие грёзы вкрались чьи-то чужие, тяжёлые, чёрные, но трезвые в своей расчётливости мысли. "С кем ты собираешься жить?! - спросил вдруг чей-то голос внутри меня. - С калекой?!... Да ещё с таким, каких поискать надо!" ... Грёзы мои тут же развеялись точно туман, и предо мной разверзлась чёрная, страшная пропасть ждущей меня впереди реальности: нищей, привязанной, несчастной, с калекой на руках, когда вокруг будет столько молодых, красивых и прекрасных мужчин. Конечно, можно и с калекой в доме вести жизнь такую, какой заслуживает молоденькая, красивая женщина. Но, во-первых, очень тяжело обманывать человека, которого любил. А, во-вторых, зачем приворовывать, когда можно взять себе всё?!... И вот, в один миг я увидела эту страшную свою будущность в роли жены калеки. Я заглянула в эту пропасть, и она показалась мне отвратительной и мерзкой, как пасть гиены, пожирающей дохлятину. А там, на самом её дне, увидела я нашу с Афоней беспросветную, горемычную жизнь: его, человеческого обрубка, полуживого и навечно прикованного к постели, лекарствам и приборам, и мою, молодой полувдовы, полужены, полусиделки, молодой девчонки, ещё ничего не видевшей в жизни и уже обрекшей себя на пожизненное сидение у кровати, на которой будет год за годом угасать жизнь человека, которого я когда-то без ума любила, но от которого почти ничего не осталось.... Я видела, как вот пройдёт моя молодость, и у меня не будет ни физической любви, ни наслаждения со здоровыми сильным мужчиной, к которым зовёт любую женщину её естество, ни детей, ни радости, ни денег, ни жизни, как таковой, а лишь жалкое существование! Увидев это, я вдруг ужаснулась и отпрянула от её края. Мне стало так плохо, что я, чуть было, не потеряла сознание прямо под окнами больницы, и не могла прийти в себя с четверть часа.... Розовые грёзы исчезли, впрочем, как и чёрные мысли о разверзшейся пропасти, и в душе осталась лишь звенящая пустота....
   Очнувшись, я спохватилась и почему-то сразу же помчалась справляться о здоровье Афони.... Но в это время он был уже мёртв.... Самым поразительным было то, что не сработали никакие датчики, которые, как только энцелофалограф, кардиограф и другие приборы перестают принимать сигналы мозга, сердца и других органов, должны были немедленно подать сигнал тревоги, включить сирену в реанимации.... Врачи говорили, что такой случай возможен один на миллион. И рядом не оказалось никого, кто мог бы заметить беду и помочь предотвратить смерть....
   Игра случайности - лишь слуга закономерностей, пронизывающей мир. И главная из них заключается в том, что если человек никому не нужен на этом свете, он уходит из жизни.... Мне кажется, что именно в то время, с одиннадцати до двенадцати того дня, из моего мозга произошёл мощный всплеск злой энергии, которая и привела в действие пружины спускового механизма запланированной, закономерной случайности. Это я послала из своего сознания импульс информации, что он, порубленный и порезанный на столе реанимации, мне не нужен, что я от него отказываюсь. И, я не знаю, каким путём, это возымело действие, принял ли его мозг Афони, произошло ли возмущение тех скрытых от нас сверхъестественных сил, что невидимо ткут поле вокруг нас, но возмущения эти вылились в две случайностях: приборы сигнализации отказали, и рядом с Афоней никого не оказалось именно в тот момент.... Ты можешь, конечно, возразить мне, - девушка уставилась на меня внимательно, изучающе и пристально, видимо, ожидая появления хотя бы усмешки на моём лице, но высказанные ею соображения выглядели столь ново и необычно для меня, что я был целиком поглощён их осмыслением.
   Логика в её рассуждениях была, правда, - не привычная. Её слова казались не лишёнными смысла, хотя для человека, не верящего в высшие связи душ близких людей, убийство путём внутреннего ужаса от мысли было ничем иным, как сущим бредом....
   "И это всё?!" - хотел спросить я, но сдержался, вспомнив, что не следует задавать вопросов. Но так как говорить с ней попутно она, вроде бы, не запрещала, то сказал, сам не уверенный, впрочем в том, что произносил:
   -Я действительно нахожу, что мысленное воздействие очень много значит. И человек может передать свои чувства другому, близкому ему душою даже на большие расстояния. Впрочем, здесь расстояние, кажется, не играет роли. Ведь сверхъестественное не знает пространства. Если оно и есть, то свободно существует в каком-то ином измерении, не в том, в котором живём мы, или, во всяком случае, не только в этом измерении.... Скорее всего, мы являемся в своём измерении частью измерения сверхъестественного....
   Говоря это, я понимал, что несу сущий бред, поскольку только что закончил училище, сдав, пусть не на отлично и даже не хорошо, но всё же успешно, марксизм-ленинизм!..
   -Ты прав, - поддержала меня Вероника. - Чувства, в самом дел, стоят над временем и пространством. Это та форма связи, которая не подчиняется их системе. И слова, что любовь - вечна, не пустая фраза и не вульгарное обобщение, намекающее, что, покуда не иссякнет род человеческий, мужчины и женщины будут встречать друг друга на своём пути.... Нет, любовь вечна в том смысле, что границ времени и пространства для неё не существует. Ты можешь любить человека, оставшегося в прошлом, испытывать к нему страсть и чувство, хотя его уже никогда не увидишь и не почувствуешь, или любить того, кто за тысячи километров от тебя.... Расстояние и время не имеют значения. Но если уж любовь родилась, то она будет вечна, пока сами люди, создавшие эту высшую форму связи, соединяющие души вопреки годам и расстояниям, не захотят её разрушить.... Вот и я.... Я разрушила любовь одним движением души в сторону страха. Я испугалась за себя, и в тот же час человека, с которым я была связана волшебными, непостижимыми для банальности, узами, не стало. Он словно услышал вопль моей души, ужаснувшейся перед тяжестью предстоящей жизни, и решил уйти, чтобы не быть обузой. Он покончил жизнь самоубийством. Но это было не простое самоубийство! Если бы он был хотя бы в полусознании и мог шевелить своими раздробленными членами, то это было бы более-менее понятно. Но он ушёл из жизни с помощью одного лишь желания не мешать мне, силы воли, заставившей отлипнуть кусочек лейкопластыря от сделавшейся вдруг скользкой кожи. Вот это и сверхъестественно!..
   На похоронах я стояла далеко от могилы, чтобы не попасться на глаза его матери. Я боялась, что она догадается о том, что это я виновата в его смерти. Потом я часто приходила к нему на могилу, укрывала бетонную плиту большим букетом цветов, подолгу сидела на маленькой скамеечке у надгробья и разговаривала с ним. Да-да, разговаривала....
   Я заметил, что у Вероники на глаза навернулись слёзы, попытался вытереть их, но она отвела мою руку.
   "Тебе плохо?" - хотел спросить я у неё, но снова вспомнил, то задавать вопросы не полагается.
   -...Я бывала на кладбище почти ежедневно, - девушка не обращала внимания, что две слезы скатились по её щекам и повисли на подбородке, собираясь вот-вот упасть вниз, - и привыкла засиживаться до позднего вечера у него на могиле. Меня там никто не тревожил, и я почти физически ощущала голос моего друга. Я просила у него прощения за свои глупые поступки, свои скверные мысли, и он принял его и простил, сказав, что любит меня по-прежнему.... Однажды он сообщил мне, что скоро я получу от него письмо, написанное ещё при жизни. И, действительно, через несколько дней ко мне домой пришло его послание. Там было замечательное и грустное стихотворение, доставившее мне много боли и страданий. Ведь я была виновата, и всё, что случилось с нами, взяло своё начало от моей первоапрельской шутки. Я до сих пор помню несколько первых строф этих стихов:

...Как жаль, но лишь одной из многих

Ты станешь из единственной моей,

От мыслей, дел своих убогих

Ты к стезе катишься своей

Обласканной быть многими, любимой -

Никем, увы, и никогда.

Затасканной по кабакам, терпимой

К чужим рукам и ласкам иногда....

Что ж, я уйду, но вот не гордый

Я встану на колени пред тобой

Скажу: "Прости, прощай!", и твёрдый

Мой будет шаг по лезвию босой....

   Оно было очень длинное, это стихотворение, а внизу стояла дата: двенадцатое апреля, то есть, за день до случившегося....
   На следующий день, после прочтения письма, я пришла к нему на могилу и поблагодарила за письмо, теперь уже безо всякого сомнения разговаривая с ним, засиживаясь иногда чуть ли не до полуночи....
   Лето прошло тогда быстро и незаметно. Я днями и вечерами просиживала у его надгробья, под тенью кладбищенских деревьев.... Я люблю купаться, обожаю загорать на солнце и нежиться на раскалённом песочке, но ни разу в то лето не была на пляже. Мне нравилось сидеть на кладбище и разговаривать с ним, хотя это не всегда было приятно. Иногда он упрекал меня, и я обижалась, не приходила день, два, а то и дольше..., но потом... всё равно возвращалась и просила прощения за свою горячность....
   Однажды, в сентябре, я столкнулась на кладбище с его матерью. Летом нам как-то не довелось встретиться здесь. В тот раз она уходила с кладбища, а я шла на могилу Афони.... Сначала она зыркнула на меня зло и недобро глазами и прошла мимо, но потом обернулась и позвала.... У нас произошёл с ней резкий разговор. Она предупредила меня, чтобы я не появлялась больше и близко возле его могилы, иначе, при повторной встрече, нагонит порчу на всю нашу семью. "Моё проклятье крепкое, - погрозила она, - долго помниться будет, аж до десятого колена!.." С тех пор, сильно напугавшись, я не бывала на кладбище долгое время. Разговор этот сильно подействовал на меня. Конечно, меня можно упрекнуть в трусости. Но я решила подумать о живых и близких, чем о любимом, но мёртвом человеке. К тому же мне опять показалось, что всё это не правда, что просто я сама с собой разговариваю у могилы и внушаю сама себе, что слышу его голос. Я решила, что мёртвые не умеют говорить..., и вот снова, уже во второй раз, предала своё чувство.
   Всю осень и зиму я провела в какой-то постоянной тоске и тревоге, не находя себе места нигде: ни в весёлой кампании, ни в ресторане, ни на дискотеке..., хотя, чтобы забыться, пускалась порой во все тяжкие. Но ничто не помогало. Потом я сильно заболела и долго лежала в постели, поправилась только к весне, но теперь, по ночам, а иногда и среди бела дня, меня стали одолевать какие-то видения, похожие на кошмары, и всегда он был в них в главной роли. Кроме того, я стала буквально бредить музыкой "битлов". Это было какое-то тихое помешательство, и я не знала, как от него избавиться. Музыка звучала внутри меня, в моей голове, и я отключалась от внешнего мира, подобно лунатику, и уходила в забытьё, ни на что не реагируя. Моё тело двигалось, губы говорили, глаза смотрели, но сама душа моя была не здесь. И если же кто нечаянно включал "Битлз", а я слышала это, то подобное было для меня словно нож в сердце....
   В годовщину катастрофы, тринадцатого апреля, я всё же решилась пойти на кладбище. Здесь я увидела его мать и отца, долго сидевших у могилы. Пришлось в ожидании, когда они уйдут, несколько часов бродить по аллеям, мимо чугунных оград, стараясь не попасться им на глаза. И какова же была моя радость, когда они, наконец-то, ушли и освободили мне место у могильной плиты.
   Я села на скамеечку, уже почерневшую за год, но так ничего и не услышала больше. Афоня молчал и больше не разговаривал со мной. Я приходила на кладбище ещё несколько раз, но ничего больше не слышала.
   Через месяц, тринадцатого мая, я снова была на кладбище и вновь бродила в ожидании, когда уйдут его родители. В тот раз, я долго-долго сидела и всё пыталась заговорить с ним, хотела узнать, почему он молчит, что с ним произошло, но лишь шум листвы, колышимой ветром, нарушал тишину.
   Так просидела я на кладбище до глубоких сумерек, когда вокруг почти никого не осталось, и уже собиралась уходить, как вдруг будто бы кто-то, - а, может быть, послышалось мне, или же я сама себе это придумала, - сказал: "Ты должна прийти сюда к двенадцати часам ночи... сегодня!"
   Голос не был похож ни на мой, ни на его. Я обернулась, но кругом было пусто и тихо....
   Знаешь, к кладбищенским страхам я с детства была не равнодушна. Меня до глубины души пробирали рассказы про мертвецов, выходящих из могил в полуночный час, чтобы прогуляться по кладбищу, про бродящие там ночью приведения, про руки, шарящие из могильных холмов по тропинкам и дорожкам в поисках добычи. Я, вообще, человек впечатлительный. И поэтому тебе, наверное, непонятно моё удивление и испуг по поводу этого предложения, прозвучавшего неизвестно откуда, будто я сама себе это говорила в полумраке вечернего кладбища.
   Вечером мои легли спать рано, - не было ещё и десяти, - и за окнами ещё горело множество оживлённых огней вечернего города. Точно не помню: возможно, я специально, сама перед самой собой притворилась сильно уставшей за день, чтобы избавить себя от страшного и ненужного, как мне казалось, искушения. К тому же, брат и родители уезжали на следующий день на целую неделю в деревню, а мы с бабушкой оставались в городе на хозяйстве. Вот и решили отойти ко сну пораньше....
   Я уже крепко спала, как среди ночи вдруг почувствовала, будто меня кто-то толкает в плечо.
   Я открыла глаза, осмотрела комнату, но никого не увидела. Поглядела на часы. Они показывали без пятнадцати двенадцать.
   "Тебя ждут, - сказала я сама себе, будто давно собиралась уже идти, но чуть не проспала, и теперь читала мораль не себе, а кому-то другому. - Вставай быстрее, одевайся и выходи на улицу!.."
   Без промедления поднялась я, оделась и вышла из дома.
   Ночь была светлая. Луна, яркая, ослепительная, хорошо освещала городские улицы, заливая спящие внизу дома, дворы и деревья своим странным, серебристым светом.
   Я знала, где меня ждут, но было не страшно. Я нисколечко не боялась. Я двигалась, словно во сне, и меня интересовало только, кого я увижу. Вперёд гнало предчувствие чего-то радостного и необычного, хотя, что такого радостного и необычного могло произойти на кладбище в двенадцать часов ночи?..
   Я вышла на проспект, он был почему-то совершенно пуст, как будто время подходило часам к трём ночи: не было ни единой машины. И тут я увидела, что навстречу мне едет такси. Я не взяла с собой денег, но почему-то уверенно подняла руку и не успела ещё взмахнуть ею как следует, как машина сама пересекла проспект, резко крутанувшись, и остановилась возле меня. Шофёр тут же, открыв дверцу и пригласил меня в неё.
   Я села в машину, и мы помчались по проспекту. Водитель всю дорогу молчал и ни о чём меня не спрашивал, будто бы и сам знал, куда надо везти, а когда я спросила его, почему он не интересуется, куда мне ехать, то он поглядел на меня удивлённо и ответил:
   -Так ведь по заказу....
   Я сказала таксисту, что не взяла денег, на что он ответил мне:
   -В кредит! - что меня очень удивило.
   До кладбища мы домчались быстро. И ровно в двенадцать часов ночи ступила на дорожку между могил.
   Я прошла по освещённым луной тенистым аллеям кладбища, столько раз пугавшим меня одним своим сумрачным видом, совершенно не страшась темноты, и очутилась у могилы Афанасия.
   К моему удивлению, я оказалась там не одна. Спиной ко мне, опершись на ограду, стоял какой-то худощавый тип. На его сгорбившейся фигуре висел пиджак, на голове была старомодная шляпа-котелок, каких давно уже никто не носит.
   Когда я приблизилась к могиле, он обернулся ко мне и, протягивая навстречу мне свою конечность, произнёс:
   -О, я вас заждался, мадам!
   Он так и сказал: "мадам", взяв под локоть, повёл меня по дорожке, мурлыкая что-то на ухо. У него был странный, кошачий вид, с урчанием в груди голос и аккуратненькие, торчащие в стороны усики, и, не смотря на то, что при лунном свете было невозможно определить цвет, мне каким-то образом стало ясно, что усы у него огненно-рыжие, а глаза, скрытые под полою шляпы, - жгуче-зелёные.
   Из мурлыканья этого, не знаю, как его назвать..., - господина, гражданина, человека, хотя ни тем, ни другим, ни третьим он не являлся, - половину которого составляли всевозможные комплименты, я поняла, что это "поверенный" Афони, который пришёл от него, чтобы встретиться со мной и предложить одну странную прогулку.
   -Не желаете ли встретиться с этим человеком, мадам? - спросил он меня, имея в виду Афоню. - Если вы изъявите желание сделать это, то сможете побыть с ним непременно некоторое время.
   -Я подумаю над вашим предложением, можно? - спросила я у него, робея.
   -Ваше право.... Ваше право, мадам!.. Но помните: времени на долгие раздумья у Вас совсем нет. Как только тень от этой ветки упадёт на этот камень, - показал он мне, - я потребую от Вас дать мне ответ. Но знайте, что он очень хочет увидеться с Вами и просил Вас сделать это.
   -А когда эта встреча будет возможна? - поинтересовалась я.
   -Если Вы будете так разумны и согласитесь, то мы прямо отсюда пойдём к нему.... Если же нет, такого не случиться больше никогда! - ответил мне странный собеседник.
   Этот разговор на кладбище с неизвестным и до высшей степени необычным и странным типом, предлагающим столь удивительные вещи, мог бы привести в ужас и страх кого угодно, но мне было не страшно. Более того, он заинтриговал меня представившейся, как я поняла, единственной возможностью увидеться с умершим возлюбленным....
   -Тень уже упала на камень, - сказал он мне, и... я согласилась без промедления....
   Девушка замолчала.
   Рассказ её, до высшей степени странный, походил более на пересказ фантасмагории сна, чем на то, что может произойти в жизни. Легче было поверить, что всё, рассказанное ей, придумано. Однако Вероника говорила с таким неподдельным чувством и печалью, что я без труда определил, что, рассказывая мне, она ничего не выдумывает, а черпает это со страниц своей прожитой жизни. Сомневаться в её искренности было трудно, впрочем, как и верить....
   -Давай, пройдёмся, а то мне холодно, - предложила она.
   Мы встали и пошли прочь от училища, обратно в город. Некоторое время она молчала, и я, ожидая продолжения рассказа, шёл рядом, не произнося ни слова.
   Незаметно как-то позади осталось несколько кварталов, и мы оказались у входа на центральное городское кладбище. Здесь моя спутница вдруг остановилась и обернулась ко мне в порыве терзавших, видимо, её сомнений.
   -Скажи мне, пожалуйста..., - глаза её бегали по моему лицу, и видно было, что хотят и не могут ни за что зацепиться. - Скажи мне, ты мог бы совершить какой-нибудь бесшабашный, безумный, самоотверженный поступок ради того, чтобы спасти человека?..
   Её неожиданный и странный вопрос снова застал меня врасплох, и я совершенно растерялся, не зная, что ответить.
   Честно говоря, я думал вовсе не о том, надеясь, что её слезливый рассказ, перешедший уже в какой-то несусветный бред, вот-вот закончится, и тогда.... Всё это время я шёл вроде и рядом, но всё же несколько поотстав от неё, и, пока Вероника несла свою околесицу, глазами пожирал её умопомрачительную фигурку, со сладострастием вспоминая, как щедра была она сегодня, дав попробовать себя, и надеясь, что сейчас, когда углубимся внутрь нелюдимого места, на какой-нибудь могилке или, поставив её к чугунному заборчику кладбищенской оградки, наконец, исправлю свою дневную ошибку и засажу ей на всю катушку своего готового в любой момент вздыбиться на неё жеребца, чем вышибу из алой розочки между её прелестных ножек бронебойную закупорку, а из головы всю эту дурь....
   -...Чтобы спасти человека? - переспросил я, пытаясь переключится от овладевшей моими мыслями липкой ваты плана завладеть её кункой на то, что она от меня хочет услышать. - Не знаю.... Смотря, от чего спасти... и кого....
   -Да. Я понимаю, что ты не гуманист, готовый на любую жертву ради спасения человека вообще, в абстракции.... Ну, хорошо..., я уточню. Смог бы ты совершить безумие, чтобы спасти меня?..
   -Тебя? - изумился я, но в душе уже заскребло, застонало колесо предчувствия, расшевеливая, бередя чувства.
   В голову закралось подозрение, что "кина, всё-таки, не будет"
   -Да, меня!..
   -А что для этого необходимо? - меня посетила мысль, что у девочки, всё-таки, что-то не в порядке с головой, и видимо от того, что ей давно уже, много лет хотелось того, чего пока ещё никто не дал: "У мужчин это называется спермотоксикоз..., а у женщин?!..."
   -Нет, ты ответь мне!.. Смог бы ты совершить поступок ради моего спасения или не смог?.. Поступок любой, насколько бы безумным и самоубийственным ни казался?..
   -Но только не заставляй меня прыгать с крыши дома! - пошутил я.
   -Да, хотя бы и прыгать!.. Ведь это и есть настоящее безумие!..
   -Да!.. Но это абсурд! - возмутился я, подумав про себя: "Вот, дура! ...". - Как тебя может спасти то, что я прыгну с крыши дома и разобьюсь?!... И от чего, главное?!...
   Я хотел, съязвив, добавить: "...от того, что целка не траханная?!" - но удержался.
   -...Всё в этом мире взаимосвязано. С виду, с первого взгляда, что-то и бред, и вздор. Но через невидимые нам каналы, тонкие, как нити, как паутинки, оно влияет на что-то другое в этом мире, и нам не дано этого видеть.
   -Но всё же..., если серьёзно: что мне надо сделать, чтобы спасти тебя? - спросил я замолчавшую девушку.
   -Ничего, - вздохнула, отвернувшись, она. - Ты хочешь узнать, что случилось дальше?
   -Да, но почему ты спросила, могу ли я совершить что-то безумное ради тебя?
   -Хотела, чтобы ты спас меня!..
   -От чего?..
   -Я сажу тебе только в том случае, если ты согласишься спасти меня, если решишься на это. А так.... Просто так я не могу об этом распространяться даже теперь, когда тебе почти всё известно.... Это я могу сказать лишь моему спасителю.
   -Хорошо, я согласен! - выпалил я, гнетомый сильнейшим любопытством, хотя и почувствовал, как от страха тут же замерло сердце, и сжалось, съёжилось что-то в паху. - Согласен, и даже, если придётся действительно рискнуть жизнью....
   -И даже..., если придётся сигануть с крыши? Даже..., если об этом тебя попрошу?!...
   -Но почему?..
   -Нет..., отвечай мне!.. Даже в этом случае?!
   -Да!
   -Ну, хорошо! Тогда я прошу тебя: прыгни, пожалуйста, с крыши вон той пятиэтажки! - она указала на одно из здание стоявших вдоль проспекта через дорогу.
   Я внимательно посмотрел на неё, но вид у девушки был серьёзный. По-видимому, она не шутила, а, если и разыгрывала меня, то весьма искусно.
   -Пошли! - сказал я.
   Мы пересекли дорогу, направившись к пятиэтажной "хрущёвке", зашли в один, затем в другой подъезд в поисках люка и, найдя его, вылезли на плоскую, просмолённую крышу, ещё пышущую жаром от недавнего солнцепёка.
   Проходя мимо антенн и коробок воздуховодных шахт, я всё время оглядывался на Веронику, и чем ближе была решительная минута, тем явственнее ощущал, что она не шутит и действительно не остановит меня до тех пор, пока я не сигану вниз.
   Я шёл, но испытывал странное ощущение, что всё происходит словно бы не со мной. До меня никак не могло дойти, что через несколько минут мой труп будет валяться внизу, на подъездной дороге у дома в сгущающихся сумерках, и произойдёт всё это только лишь потому, что дал слово сделать это. Я сам себе добровольно подписал приговор на самоубийство без малейшего на то личного желания. "Может, этой девчонке нравится так забавляться, так изводить своих кавалеров?.. Может быть, она получает удовольствие, глядя, как те, один за другим, мрут, как мухи, а потом скорбит по ним, посещает их могилки и рассказывает очередной жертве небылицы про предшествующих поклонников? - думал я, перешагивая провода и обходя трубы и антенны. - Сначала этот парень... на мотоцикле разбился!.. Теперь вот, я... сейчас с крыши сигану!.. Может, она и до Афони кого-нибудь ещё отправила на тот свет, да не говорит, потому что уже не интересно?!... Когда я сигану с крыши, то буду крайним в списке её жертв, и очередному бедолаге она, уже забыв своего "битломана", будет рассказывать обо мне! ... И как, интересно, она приукрасит историю моей гибели?!..."
   Я вдруг подумал, что, возможно, это месть за то, что она дала, а я не смог: "Что ж, это было бы в некотором роде справедливо и логично для женщины, пусть ещё и девственницы.... Ведь, в самом деле, это с виду ничего не произошло. Но что творилось после этого в её душе?!.. Она дала мне самое святое, что есть у девочки, предоставив право сделать её женщиной. И я не смог!.."
   Мы остановились у края крыши. Ветер здесь, на высоте восемнадцати метров, был сильнее, и было намного прохладнее, чем внизу, на неостывшей ещё от дневного солнцепёка земле.
   Отсюда было видно, как далеко внизу, под нами, сидят на лавочках старухи, мирно болтая между собой, какая-то женщина катает коляску, прогуливаясь по дороге вдоль подъездов дома, куда мне предстоит шлёпнуться, чуть дальше от дома, во дворе, под деревьями, отгоняя густым табачным дымом и сорванными ветками нахальных комаров, мужики, собравшись после работы, забивают "козла" на самодельном, срубленном из неотёсанных досок и покрытом фанерным листом столе, оглашая близлежащую округу горланистым матом и громким стуком костяшек домино.
   С крыши открывалась великолепная панорама раскинувшегося передо мной вечернего города. Отсюда он был виден, как на ладони.
   Кое-где уже зажигались первые огни в окнах далёких белоснежных, торчащих свечками из зелени деревьев за рекой кирпичиков домов. Оттуда они блестели золотыми крошечками-песчинками, вкраплёнными в серебряные тела зданий. Хорошо были видны дачные домики внизу, под откосом крутого края холма, метров на сорок возвышающегося здесь над припойменной равниной реки, отрогом, поднимающимся всё выше, тянущегося вдоль неё от самого центра города, утопающие в густой, сочной зелени погружающейся в сумерки низины сады с яркими точками спелых яблок. Блестящая, зеркальная гладь реки, местами выныривающая из зелёной изгороди высоких деревьев окружающего её парка, голубой струйкой протекающая через панораму слева направо, разрезала долину, а за ней раскинулся самый дикий район города, состоящий из тянущихся к горизонту, до самого "Химпрома" кварталов частных домов, с символичным названием Пришиб. Слева белел красивый мост через реку, рассёкший зелень поймы своей стрелой, метнувшейся с высокого крутого правого берега Псла над парком, над рекой до берега другого, в Заречье, к крайним многоэтажкам белых кварталов, переходя в широкое шоссе. Где-то там, дальше, позади моста, в гуще парка спрятался любимый мною городской пляж, "Студяга". Там, наверное, и сейчас ещё купались самые отчаянные любители прелестей неповторимых тёплых июльских вечеров, не омрачённых ещё капризами погоды, не проходящим зноем взирающих с безоблачного неба на погружающийся в сумрак город. Лесопарковая зона тянулась и выше по течению реки, прорезая белый пирог города, проходя через самую его сердцевину и освежая его каменную монолитность. Городские кварталы маняще высились за ней на всём протяжении на фоне темнеющего неба, всё чаще помигивая золотыми искрами зажигающихся в окнах домов огоньков.
   Вдруг захотелось оказаться где-нибудь там, побродить, к примеру, по раздольной Харьковской мимо огромных витрин закрывшихся уже магазинов, мимо бесчисленных кафе и ресторанов, куда бы непременно зашёл потратить денег, - я же теперь богач, - выпить чашку кофе или какой-нибудь коктейль, съесть мороженного, потусоваться среди гудящей на все лады, разношёрстной толпы посетителей, что к вечеру, что ни день, запруживает все забегаловки так, словно это какой-то американский Лас-Вегас, а не провинциальный советский городок центральной Украины, а то и так просто, ничего не покупая, а только ощущая себя присутствующим в каком-нибудь удивительной красоты и атмосферы месте, гулять, вдыхая эфир и ароматы этой жизни людей, которым было здесь, в своём родном, красивом и уютном городишке, хорошо, и которым больше никуда не надо было спешить, они уже были там, где хотели.
   Совсем уже налево, так, что надо было глядеть на торец крыши, в центре города, который отсюда был почти не виден, высились купола многочисленных церквей, своими золотистыми маковками придавая пейзажу неописуемую прелесть. Они поблескивали, отливая червонным, сочным и тёплым золотом в последних лучах клонящегося к горизонту солнца. Глаз радовался их тёплому свечению, удерживавшему последние, прощальные отблески ещё одного неповторимого, уходящего в небытие дня жизни.
   Вдали, за рекой, на самой восточной окраине города, серо-голубыми силуэтами, подёрнутые грязной, мутной мглой высились стволы труб "Химпрома", белые горы отвалов, словно вершины айсбергов, каким-то чудом оказавшихся здесь, и мрачные коробки корпусов химзавода. А дальше, уже едва различимые, виднелись раскинувшиеся поля пригородных угодий, в зелёно-коричневую шахматную клеточку, пёстрым ковром уходящие к далёкому и тёмному, слившемуся с синевой неба, горизонту.
   Всё это увидел я в одно мгновение, стоя у самого края крыши, окидывая в последний раз взглядом мир божий и собираясь с духом, чтобы прыгнуть вниз и выполнить обещание. Великолепие открывшейся панорамы потрясло меня до глубины души. Картина вечернего города завораживала своей прелестью, безмятежностью и полнотой протекающей внутри него жизни, которые манили к себе, заставляли смотреть на панораму всё дольше и дольше, звали прогуляться по тем самым раскинувшимся передо мной улицам, испить ещё раз не вкушённых прелестей обыкновенной человеческой жизни безо всяких претензий к судьбе.
   Я стоял и медлил, всё не решаясь прыгнуть, пытаясь надышаться перед смертью этим миром, который она у меня отнимет. Но... надышаться было невозможно, и я тянул, тянул, тянул время. Я думал, как хорошо было бы сейчас просто побродить по центру города, под загоревшимися яркими и пёстрыми красками огнями витрин магазинов, вывесками кафе, кинотеатров, ресторанов и других увеселительных заведений, побродить, никуда не спеша, никого не боясь и ни от кого не завися среди таких же, как и ты, праздно шатающихся людей....
   Прыгать ужасно не хотелось. Да, это же было смешно! Кому охота за просто так сигануть с крыши, чтобы разбиться или покалечиться ни за что, ни про что?! Я ещё раз посмотрел на свою спутницу, надеясь прочесть в её глазах хотя бы намёк на улыбку, хотя бы маленькую искорку смешинки, дающую понять, что это шутка, возвращающую всё на свои места и дарующую спасение. Но в глазах Вероники не было ничего, кроме ледяного холода и равнодушного ожидания. Она смотрела на меня так, словно бы на её глазах люди каждый день по её просьбе прыгали с крыши или совершали ещё какие-нибудь дурацкие поступки и глупости, играя со смертью, и я лишь один из них, очередная, так сказать, жертва....
   -Ты действительно хочешь, чтобы я спрыгнул? - спросил я у неё.
   Происходящее не укладывалось у меня в голове.
   -Да, хочу, - ответила девушка.
   Я не мог представить себе, как это так: сейчас я упаду вниз, и... всё! Разобьюсь!.. И меня больше не будет! Как будто и не было.... А через день в училище будет выпуск, и мои однокурсники станут офицерами, лейтенантами. Но ко мне это уже относиться не будет. Да даже не в этом дело!.. Почему я должен сейчас прыгать?!... Ради чего?!... Только лишь из-за того, что пообещал сделать это вот этой вздорной и странной девчонке, которая, хотя и симпатична, даже красива, - необычайно красива, - и нравится мне, но не на столько, чтобы иметь надо мной власть заставить проститься с жизнью! Что за вздор?!...
   Ведь до чего же смешно! Нет, это действительно смешно! Сейчас я прыгну, а завтра она будет хвастаться кому-нибудь другому, что из-за неё один дурачок разбился на мотоцикле, а второй - сиганул крыши, тоже насмерть, и только потому, что она его об этом попросила. А ведь это, действительно, может быть, всего лишь её каприз! Да, и всё, что она рассказывала мне, всего лишь её вымысел! Может быть, у неё богатое воображение?!...
   Чушь какая-то! Вздор! В самом деле, что она такого напридумывала?! Кладбища, котелки, зелёные глаза.... Бред!.. Может быть, и рассказывала всё это только затем, чтобы заставить меня сейчас совершить глупость. В самом деле, почему я должен верить тому, что слышал от неё?! Надо прекратить, немедленно прекратить всё это дурацкое действо, весь этот театральный балаган с масками смерти и входным билетом ценой в жизнь, всё это параноическое помутнение, нашедшее на меня, навеянное какими-то недобрыми силами! Я больше в эти игры не играю! Надо сказать ей, наконец, что я не тот, над кем можно издеваться и шутить!..
   Однако же, хороши шуточки! Попросить человека сигануть с крыши! Впрочем, нет! С крыши предложил прыгнуть я сам! Ей эта идея понравилась, и она лишь с ней согласилась! Но всё-то началось с того, то она спросила, могу ли я совершить ради её спасения какое-то безумство. И я, - остолоп, кретин, идиот!.. - бравируя, сказал, что, конечно, могу, вместо того, чтобы быть посдержаннее в болтовне и отказаться, подумав трезво, что я плету!..
   Однако же, мне действительно казалось, что ради неё я готов на всё! Но вот здесь, на крыше, это ощущение прошло. Оказывается, не всё так просто, как может показаться!..
   А может, её действительно надо спасти? По её виду не скажешь, что она шутит. По-моему, намерения у неё самые серьёзные. Ведь она действительно ждёт, когда я прыгну! Ждёт!!! И в глазах её ничего нет, кроме этого ожидания и холода.... Как она серьёзна! Даже, если я захочу, очень захочу, то и тогда это приключение невозможно будет обернуть в шутку. Или я сейчас должен сдержать своё слово, или признаться, что трус и обманщик, и низко пасть в её глазах!..
   Впрочем, она, наверное, итак уже не слишком высокого обо мне мнения, да и что такое слово?! Пустой звук! Его уже не существует, оно было произнесено несколько минут назад и исчезло без следа, растворилось в воздухе. Его уже нет! Впрочем, возможно, что я ошибаюсь. Оно в её и в моей памяти! Я, конечно же, мог бы сейчас сделать вид, что я такого не говорил, если это позволит моя совесть. А она позволит, потому что я молодой, я хочу жить, потому что я не знаю, зачем мне сейчас умирать! Я мог бы вычеркнуть обещание из своей памяти, но оно останется в её! Она запомнит, что я трус и обманщик! И для неё я навсегда останусь таким!..
   Впрочем, кто она такая?! Ведь я знаю-то её всего лишь один день, ну, может быть, чуть больше, да и, вряд ли, увижу когда-нибудь потом....
   Потом! Заветное слово. Оно зовёт в будущее, оно заставляет жить, стремиться! Иначе этого "потом" никогда не будет....
   Никогда! Как страшно. Боже, как это страшно! Для меня всё "потом" кончилось вот здесь, на этой дурацкой крыше пятиэтажки. Да и будет очень больно, ужасно больно будет, когда я плюхнусь вниз, на асфальт. А ещё ужаснее будет, если я не убьюсь, а покалечусь!..
   И, вообще, это будет уже второй труп на её совести. Не слишком ли много?! Хотя я даже успел стать её любовником. Или нет, не успел....
   Голова моя закружилась. В глазах потемнело, и я лишь ощутил, как тело моё наклоняется вперёд, опрокидывается с крыши. В ушах засвистел ветер смерти, и сердце ушло в пятки. Душа юркнула куда-то в пустоту, готовясь покинуть моё тело, и я почувствовал, почти физически ощутил предстоящий полёт в объятия небытия....
   -Который сейчас час? - раздался сквозь пелену, окутавшую сознание, голос Вероники.
   Голос её послышался откуда-то издалека, из другого мира, но прозвучал вновь уже ближе, совсем рядом:
   -Который час?
   Я посмотрел на неё. Теперь я уже всё видел.
   Её лицо было грустным и спокойным. По нему блуждала понимающая, едва уловимая, как тень, ироничная улыбка.
   -Не надо..., пойдём!.. Пойдём отсюда! - сказала девушка.
   Я сделал шаг от края.
   Странно, но радости от того, что всё закончилось именно так, чудесно и не опасно, не было никакой. Напротив, какое-то смешанное чувство позора, стыда, печали, отверженности и одиночества бередило сердце. В груди противно засаднило, заныло, заклокотало нечто неведомое.
   -Пойдём отсюда..., мне страшно! - вновь повторила Вероника.
   Мы прошли по крыше к люку, спустились в подъезд по бренчащей, с отломавшимися кое-где перекладинками, лестнице, и вскоре уже были внизу, на улице....
   Уже уходя, я глянул на крышу дома и подумал, что уже мог бы лежать сейчас здесь, внизу, мешком костей и мяса. Мне стало нехорошо, по телу поползли крупные, противные мурашки, а потом несколько раз всего передёрнуло.
   Вероника шла впереди молча, я следовал за ней.
   Мы перешли дорогу и снова оказались у кладбища.
   -Послушай, а ты веришь в дьявола? - спросила девушка.
   Она умела задавать вопросы врасплох!.. Честно говоря, после крыши я всё ещё не мог прийти в себя.
   -Ты меня уже об этом спрашивала! - ответил я, по интонации её голоса понимая, что после крыши она покончила со мной навсегда..., безапелляционно.
   -Нет, я спрашивала в общем.... А теперь спрашиваю конкретно. Веришь ли ты, что он может вот так вот, вдруг, появиться на улице, среди прохожих. И люди будут идти, проходить мимо него, ничего не замечая. Для них он будет обыкновенным человеком, а ты будешь знать и видеть, кто это на самом деле.
   -Наверное, возможно, - согласился я, ещё не в силах опомниться от пережитого приключения, едва не кончившегося плачевно.
   -А я не только видела, но и разговаривала с ним и даже совершила с ним одну сделку, - отозвалась Вероника после некоторого раздумья. Голос её, мне показалось, стал несколько дружелюбнее. - И об этом не знает никто. Никто, кроме меня и одного умершего.
   -Какую, если не секрет, сделку? - я почувствовал, что по моей спине пробежал холодок жути, хотя верить в подобную чушь не собирался, но когда разговоры касались сверхъестественного, по привычке из детства они никогда не оставляли меня равнодушным. Моё сознание было к ним весьма чувствительно, будто озарено смутным предчувствием, что, в конце концов, это вплотную коснётся меня....
   -Я продала ему свою душу, - медленно, почти по слогам едва выговорила Вероника.
   -Как?.. Разве можно продать душу?! - изумился я. - Она же не отделима... от тела. Да, и вообще..., это сущий бред! .... Что такое душа?! Да и, если ты её продала, как ты тогда живёшь?!...
   -Ну, не совсем продала, - уточнила девушка. Она шла, точно не видя ничего вокруг. Взгляд её застекленел, был словно обращён внутрь неё самой, либо в какой-то потусторонний мир, либо чёрт знает куда ещё. - Но скоро заплачу ею за сделку.... Сейчас я живу в долг.... Я уже заложила свою душу за одну покупку. - В голосе её послышались какие-то металлические нотки, которые заставили меня задрожать. - Ведь души нет!.. Есть мозг, есть тело, а души нет!.. Так ведь нас учат с детства? Так ведь нас учил дедушка Ленин?.. Не правда ли?.. А раз души нет, то я её и продала, - Вероника изобразила такую комичную и глупую, извинительную и в то же время страшную мину, что я невольно отшатнулся в испуге. - Раньше я тоже думала, что души нет.... А теперь, когда заложила её, то и почувствовала вдруг, что она есть, вот она! - она приложила руку к груди. - Вот она, трепещет, бьётся в страхе, как птица в клетке. Раньше-то я верила в то, что душу выдумали церковные попы, чтобы народу песни о загробной жизни петь и под эти песни обирать его и пополнять своё богатство. Верила во все эти коммунистические сказки! Верила, хотя и видела, немного повзрослев, что нашим смиренным народом можно управлять и безо всякой церкви, в абсолютно стерилизованном, атеистическом государстве.... Ты уж прости, что мои рассуждения могут показаться чересчур умными....
   -Да нет, ничего! Мне, наоборот, нравится, как ты говоришь, - подбодрил её я, радуясь, что она несколько потеплела ко мне. - В наше время редкость, когда человек блистает умом!.. Тем более, слышать это от девчонки!.. Просто удивительно!
   -Да, я верила, что нет ни души, ни, вообще, чего-то из того, чем пугают бабки, а потому так легко согласилась, когда мне было предложено.... Да, я испугалась, но вот сейчас думаю, что, будь я порядочной, богобоязненной девицей, дьявол бы ни за что не подступился бы ко мне. Страх перед Богом перевесил бы все другие страхи, какие только бывают на земле. Теперь я каюсь, но уже слишком поздно....
   -Но как это произошло? - вырвался у меня испуганный крик. - Чем же он искусил тебя?.. Что тебе предложил?
   -Я уже говорила тебе, что сильно испугалась. А произошло это той самой ночью, вот на этом кладбище. И предложил мне сделку тот самый тип, с которым я встретилась через год после смерти Афони, после того, как я дала согласие на встречу с ним:
   -Сейчас мы пойдём к вашему другу, но прежде я хочу договориться с вами о цене. Вы же понимаете, что ни в том, ни в этом мире ничего не происходит просто так. Поэтому я должен назначить вам цену за такую необычную услугу!
   -Чем же я могу заплатить? - изумилась я. - У меня ничего нет!
   -О, вы ошибаетесь! - плотоядно сверкнул изумительно белыми зубами мой собеседник. - У каждого, даже самого нищего человека, есть то, чем он может расплатиться за подобное. Ведь речь идёт о необычном свидании: я помогу вам преодолеть время и кое-какие другие, более серьёзные, барьеры, о которых вы даже не догадываетесь, живя здесь своей маленькой, никому не нужной жизнью, и хотел бы сам назначить достойную цену за эту услугу. Вы сможете расплатиться, произнеся лишь одно единственное слово!
   -Единственное слово?!... Чего же вы хотите?! - изумилась я.
   -Ничего особенного, мэм. Только душу, вашу душу и ничего более того.... Как видите, всё мило и безобидно! - слащаво оскалился тип в котелке....
   -И ты согласилась? - не удержался я от вопроса.
   -Да..., согласилась.... Не сразу, конечно! ... Трудно передать то состояние, в котором я тогда пребывала.... Сначала я испугалась! Представь себе эту сцену на кладбище в полночь, при свете луны.... Не жутко ли тебе?
   -Жутковато, - согласился я, попытавшись представить себя на её месте.
   -Вот и я испугалась!.. И испугалась даже не этого типа, не того, что я на кладбище, а того, что вот сейчас, от одного моего слова могу лишиться чего-то такого, что никогда не подозревала и не ценила в себе, но вдруг, в одно мгновение осознала, что оно представляет огромную, неземных мерок, ценность. Я вдруг в тот момент словно бы ощутила вечность этого слова "душа". Вот этим бесценным божественным даром мне предлагали расплатиться за несколько минут свидания..., конечно, свидания удивительного и необычного, с человеком уже умершим, переступившим рамки естества.
   Что толкнуло меня тогда согласиться на сделку?! Я до сих пор сама не могу толком ответить на этот вопрос. Но тогда я сдалась.... Да и, как было не огласиться, когда тебе предлагают такое?! Отказалась бы я тогда, и сейчас, вспоминая это, даже не верила бы, что это было на самом деле, а не приснилась мне всего лишь в ночном кошмаре....
   -Но почему ты так уверена, что это был сатана?.. Не возможно ли здесь какое-нибудь более земное, естественное объяснение?.. Может быть, ты находилась в состоянии гипноза? И на кладбище тебя провёл какой-нибудь плут-гипнотизёр? - возразил я.
   -Дьявол - самый лучший гипнотизёр!.. Вот что я могу сказать тебе!.. Вероятно, этому и можно было бы найти какое-нибудь земное объяснение, если бы не одна маленькая деталь: ни один самый лучший маг и гипнотизёр, какой бы искусный он ни был, не сможет стать над своей сущностью. А сущность эта такова, что он тоже человек, обыкновенный смертный человек с теми же потребностями, что и у других людей. А все земные потребности покупаются на деньги. Просить за свою услугу душу для любого экстрасенса просто абсурд!.. Самое большее, что нужно любому человеку - это деньги. Ни один живущий в мире божьем не может купить чужую душу и владеть ею. Душа, не смотря на всю банальность утверждения, - категория другого, более высокого мира, данная нам свыше, каждому из людей. Душа - это понятие сверхъестественное, дающееся нам в этой жизни напрокат, во временное пользование, и забираемое обратно поле смерти. Это дар божий человеку. Быть может, я ошибаюсь в своих размышлениях, но знаю одно, что ею надо дорожить больше во сто крат, чем телом, чем самой жизнью. А я по глупости своей заложила этот бесценный дар. Сейчас бы я уже ни за что этого не сделала, - Вероника отвлеклась от рассказа и как бы спросила сама себя. - Впрочем, когда я получала то, что хотела?..
   -Даже, если бы тебе снова предложили взамен нечто подобное?
   -Да.
   -Ну, а как же любовь? Разве невозможно пожертвовать душою ради любви? Ведь тебе предлагали свидание с любимым человеком.
   -Любовь - это состояние души. А как состояние предмета может быть без него самого? Ты сам не понимаешь, что говоришь!
   -Хорошо, я согласен, ты права. И всё-таки, как удалось лукавому обмануть тебя?..
   -Он меня и не обманывал. Сначала он хотел немедленной расплаты, сразу же после свидания с Афоней. Но потом, видя, что я не соглашаюсь, он пошёл на уступку и предложил мне трёхмесячный испытательный срок, в течение которого я должна буду привыкнуть к новому состоянию. Временами у меня будет исчезать то, что зовётся душою, но потом душа будет возвращаться ко мне в тело, и я буду жить то с ней, то без неё. Я согласилась, но с одним условием, которое придумала сама.... После того, как мы договорились, тип повёл меня за собой. Едва мы вышли с кладбища, как тут же оказались у входа в больницу, где умер мой друг, потом сразу внутри, в палате реанимации, в той самой, где год назад лежало тело Афони. Здесь всё было, как тогда, когда я навещала его. Быть может, мы действительно вернулись назад во времени?.. Такая догадка промелькнула у меня в голове, и я уже хотела возмутиться, что это за надувательство: мне не нужно свидание с без пяти минут трупом, который не ответит мне ни слова. Я обернулась, но тип в шляпе словно сквозь землю провалился. В палате я была одна.
   Тогда я решила, что меня действительно обманули. В самом деле, если это и было волшебство, то какое-то дерьмовое и низкопробное. Во мне вскипели гнев и ярость, но повернув голову в сторону стола, где лежало безжизненное тело Афони, я едва не вскрикнула от испуга....

Глава 33.

   Девушка прервала рассказ, и я заметил, что мы идём с ней уже по кладбищу, по аллее мимо оград могил.
   Вокруг высились памятники разных времён и мастей: одни из дешёвого листового железа, увенчанные красными звёздами, другие в виде гранитных плит, третьи, прошлых веков, замысловатой формы, очень старые, с массивными каменными крестами и скульптурами на пьедесталах. Встречались и могилы вертолётчиков, погибших на Афганской войне, выпускников местной вертолётной школы, когда-то пачками выпускавшей летунов. Над ними, как правило, стояли обломки лопастей вертолётного винта. Кое-где встречались пустые могильные холмики, памятники с которых либо стащили, либо вовсе и не ставили.
   На некоторых монументах над могилами, сделанными из отполированного мрамора, были изображены особым способом лица умерших, которые, как давно я приметил, в сырую погоду "плакали". Это было странно, но слёзы струились обычно именно из глаз этих портретов на мраморе или граните, камень под ними промокал и становился темнее, что придавало действу жуткую реалистичность. Иногда влажные тёмные пятна проступали на лбу или других местах изображения, впечатанного, как татуировка, в камень, но у многих таких памятников обычно тёмные струйки слёз, проступившие на портрете, текли прямо из глаз. Они прорезали лицо, изображённое на камне, тёмными извилистыми руслами внутри тела монумента, и их невозможно было ни убрать, ни поправить.
   Ближе к церкви, на старинном памятнике человека, видимо, знатного стояли покрывшиеся мхом и зелёной плесенью витиеватые колонны и огромный, белого мрамора, крест, с порхающими вокруг ангелочками. Монумент был столь стар и не ухожен, что на него неприятно было смотреть. Таких, старинных, памятников встречалось здесь много, и, чем ближе мы подходили к белокаменному зданию православного храма, тем они, плотно окружённые незатейливыми, современными, попадались чаще. Под этими замшелыми погостами, всеми забытые и заброшенные, покоились останки купцов и знатных дворян, похороненные здесь, начиная с времён основания города. И тот неухоженный вид, в котором они пребывали, свидетельствовал, что родственников их давно уже в городе нет. Но если кто-нибудь взялся отреставрировать их, то они, несомненно, послужили бы красой, гордостью и даже исторической достопримечательностью этого небольшого украинского города.
   Кладбище было переполнено. Могилы теснились одна к другой, почти не оставляя между оградами пространства. И теперь рядом с купцами и горожанами, похороненными в прошлые века, усмотрев некую выгоду, кладбищенские власти нашли возможным втиснуть могилы тех, кто умер сравнительно недавно: рядом с захоронением купеческого семейства или дворянской династии можно было увидеть красную звезду над дешёвеньким, проржавевшим уже, листового железа монументиком. И множество могил советских мещан, теснившихся одна к другой в каком-то хаотическом беспорядке, казалось, выживали друг друга с кладбища....
   -Вот... здесь всё и произошло в ту ночь..., тринадцатого мая, - Вероника показала в сторону могилы, расположенной на перекрёстке аллей.
   Видимо, родственники каким-то образом договорились с администрацией кладбища и, урвав от крошечного пятачка перепутья клочок земли в несколько квадратных метров, похоронили останки своего несчастного чада на весьма приличном месте.
   Мы подошли ближе, и я увидел, что могила ничем особым не отличается от своих сверстниц, что возникли в конце двадцатого века. Тот же мраморный монумент, предмет вожделения родственников любого погребённого, признак престижа и благосостояния семьи и острейший дефицит, за который многие готовы были отдать любые, просто сумасшедшие, деньги, лишь бы водрузить его над могилой своего сородича. На таких вот монументах угрюмые и насупленные дяденьки из похоронного бюро не первый десяток лет наживали себе баснословные состояния, не шедшие ни в какое сравнение с их мизерным заработком
   Могила вид имела красивый, но некоторые детали говорили, что здесь появляются не часто и не очень-то внимательно ухаживают. Жёлтый песочек вокруг холма был прибит дождями и порос травой, на мраморной подставке памятника стояла дешёвая стеклянная ваза с грязной водой, замусоренной насекомыми и опавшими листьями, почерневшая от долгого стояния. Из неё торчали облетевшие цветы, превратившиеся теперь в веник, а рядом стопочка из-под водки, оставшаяся здесь, видимо, ещё с пасхи.
   С полированной плиты монумента на меня смотрело грустное лицо с открытым лбом. Черты его были мягкими, почти инфантильными, и если бы не даты жизни, стоящие ниже, под фамилией и инициалами погребённого, я бы никогда не дал ему и пятнадцати.
   Причёсанный набок чуб, большие грустные глаза....
   "Агафонов Афанасий Викторович, 9 августа 1977 года - 13 мая 1997 года. Трагически погиб, - значилось на мраморе портрета, а ниже, где была высечена лавровая ветка. - Вечно помним тебя, дорогой сынок".
   -Не очень-то следят за могилой его вечно помнящие родители, - сказал я, обернувшись к спутнице. - А ты, видимо, тоже давно здесь не была?..
   -Ни разу после тринадцатого мая. Эти цветы, - она показала на высохший букет в вазе, - принесла я... в тот день.... Хм-м... До сих пор стоят.... Странно, но такое впечатление, что его родители куда-то запропастились. С весны здесь никого не было.... Очень странно.
   -А могила, в общем-то, как могила, ничего особенного, - попытался я отвлечь девушку, спросив. - Ну, а чего же ты испугалась тогда?
   -Когда "тогда"? - глянула она на меня, ничего не понимая. - Ах..., да.... Тогда.... Передо мной стоял Афанасий.... Он был цел и невредим! Я действительно испугалась: ведь на столе, как лежал, так и остался лежать полутруп с обрубленными культями. Правда.... От него исходило какое-то странное слабое сияние.... Афоня подошёл ко мне, взял за руку и улыбнулся. Я заглянула в его глаза и чуть не упала от ужаса. В них была бездонная пустота. Он был бледный, меловой, словно вырезанный из бумаги. Рука его была холодна, как лёд. Весь вид его внушал мне ужас, и всем своим существом я ощущала дыхание потустороннего, откуда он явился.... А он всё стоял, не говоря ни слова, и только улыбался мне бескровным ртом.... Вдруг в голове у меня прозвучало: "Идём!" Это был его голос, тот, что я слышала прежде, сидя у могилы.... Мы миновали коридоры больницы, - на нас никто не обращал внимания, - спустились к выходу.... За стеклянными дверьми была ночь. Но едва одна из них открылась, когда Афоня протянул к ней руку, как вдруг ослепительный свет ударил мне в глаза!... Это был выход в какой-то другой мир. За стеклом вестибюля, словно нарисованная на нём, по-прежнему чернела темнота ночи, а из открывшейся двери лился свет. Однако лучи его не пересекали порога здания, и чёткой резкой полосой проходили по нему....
   -Что это? - спросила я у Афони.
   -Это? - послышалось в моей голове. - Моя мечта..., это мой мир! Идём же, и не бойся.
   Он был по-прежнему плоский и белый, как кусок мела, почти что призрак, но, едва мы переступили порог, как плоть его обрела краски, материальность и будто бы облачилась в одежду. Он стал похож на живого человека. Зато моё тело претерпело обратные изменения, и я сделалась призраком....
   Мы оказались среди огромного скопления людей. Их были тысячи, десятки тысяч. Вокруг стоял сумасшедший гвалт. Люди кричали, махали руками, прыгали вверх. Взоры всех были обращены куда-то вперёд, в одну точку. Оглянувшись, я поняла, то это огромный стадион, забитый до отказа людьми. Всюду, куда ни глянь, было море людских голов и рук, поднятых вверх и махающих кому-то в приветствии. Неслись вопли ликования и восторга, стоял невообразимый шум, от которого можно было оглохнуть.... И вдруг среди всего этого неистовства раздались знакомые звуки. И только тогда я увидела далеко внизу, на футбольном поле, заполненном людьми, сцену, окружённую со всех сторон бушующей, ликующей толпой, омывающей её края, как волны морской берег.... Вновь прокатилась волна восторга, а потом из этого шума и нестерпимого гвалта, как бумажный кораблик из воды, вынырнула знакомая мелодия. Я узнала песню. Это была битловская композиция "I wanna hold your hand"! Каково же было моё удивление и радость, когда я увидела, что на сцене играют сами "битлы".... Этому невозможно было поверить!..
   Афоня, уже забыв обо мне, предался восторгу толпы, громко крича и подпевая им с остальными, словно обезумевшими, людьми вокруг. Время от времени он, правда, смотрел на меня, не понимая, почему я не предаюсь помешательству и буйству, не подпрыгиваю в такт ритму композиции вместе с ним и остальными, почему не разделяю его восторга....
   Это было действительно удивительно! Я ожидала всего, что угодно, но только не такого. Я попала на выступление моей любимой группы, по которой я сама уже просто сходила с ума. И всё это благодаря тому, что Афоня любил меня и хотел, чтобы я была с ним рядом здесь, в том месте, о котором он так много грезил, и за пребывание в котором готов был заплатить любую цену, в том числе, и отдать свою жизнь..., что в итоге и сделал.
   -Оставайся здесь, со мной! С нами! Смотри сколько нас! - кричал он мне сквозь рёв толпы и звуки музыки. - Мы будем всегда вместе!.. Одно твоё слово, и нас уже ничто не разлучит!.. Ни друг с другом, ни с нашими кумирами!.. Решайся!...
   Я прокричала ему на ухо, интересуясь, смогу ли вернуться домой. И он ответил, что, если соглашусь остаться вместе с ним, то нет, уже никогда. Тогда я спросила:
   -А что подумают родители?!..
   -Если решишься остаться прямо сейчас, твой труп найдут завтра утром на кладбище у моей могилы: несчастный случай или убийство, - не важно! Тебя это уже не будет волновать: с жизнью в том, другом мире, ты простишься навсегда, но зато обретёшь радость встречи и воссоединения со мной..., здесь..., навечно!.. Я тоже расстался с ней! Ты же знаешь, какова была моя страсть! Мне посчастливилось: мои мольбы были услышаны! И я обрёл то, о чём мечтал!..
   -Что же ты обрёл?! - удивилась я.
   -Я теперь навсегда буду на всех концертах "Битлз", которые когда-либо проходили, причём, сразу на всех!..
   -И что это стоило тебе?! - напряглась я.
   -А, пустяк!.. Отдал свою душу.... Соглашайся, останься со мною, здесь!..
   -...И ты согласилась? - испугался я.
   -Если бы согласилась, - посмотрела на меня Вероника, - сейчас бы меня здесь, рядом с тобой не было бы.... Я существовала бы где-то в вечности, там где бесконечно крутятся отрезки времени с концертами "битлов", перемещаясь друг за другом в бесконечном хороводе.... Именно этот хоровод, без смысла и цели, без конца и края, и испугал меня!.. Мне хотелось жить, а не присутствовать!.. Я бы устала, но не смогла бы даже умереть от усталости, потому что навсегда была бы прикована к этим нескольким эпизодам вечности.... Со временем это должно было бы превратиться в настоящую адскую пытку, которая никогда бы не закончилась.... Ты понимаешь?.. Мне искренне жаль Афоню!.. По-моему, он заплатил слишком дорого за столь ничтожную покупку, которая со временем, на миллионный или на миллион первый раз, сделается его вечным палачом!.. Но я понимаю его. Он поступил как дикарь из какого-нибудь африканского племени тумбу-юмбу, который за пустую консервную банку отдаёт белому пришельцу слиток золота, потому что золота, как ему казалось, золота у него много, а вот банки - нет! Слишком легкомысленно!.. Продать душу..., то единственное, что истинно ценно, что единственно вечное есть у человека. Мне жаль его....
   -Ну, а ты?! Как?.. Чем всё-таки завершилось твоё приключение?! - рассказ у могилы уже не походил на выдумку и разволновал меня до предела.
   -Афоня отпустил меня обратно..., с условием, что, через три месяца, я сделаю выбор. Срок наступит тринадцатого августа.... А что было дальше?.. Я снова оказалась на кладбище, с типом в котелке. Он был весьма раздосадован и погрозил, что Афоня пострадает, поскольку уверял, что я, не раздумывая, присоединюсь к нему: иначе этот тип и пальцем бы не пошевелил! Но на меня это, как ни странно, не подействовало.... То же самое такси отвезло меня домой.... Да, на прощанье, тип в шляпе сказал, что наш с ним договор, при любом исходе, остаётся в силе, поскольку он-то своё условие выполнил.... По-моему, я поступила ещё глупее, чем Афоня!.. Тот хоть приобрёл в вечное пользование несколько клочков времени, - приобретение сомнительное.... Но.... Но я?... Я поступила, и вовсе, как последняя дура! Я выразила возмущение этому господину, и, поразмыслив, тот согласился, что заломил слишком высокую цену, но... назад взять уже не может ничего, потому что я дала слово. А слово, оказывается, в том, потустороннем, мире, - самая твёрдая валюта, которую ничем не перебьёшь!.. Для него моё слово - лучшее скрепление нашего договора!.. Всё будет так, как мы с ним решили первоначально. Правда..., там было условие, которое я придумала при заключении сделки, и он предложил мне воспользоваться им, как законным правом, коль оно присутствовало при заключении договора. Да, там, в самом деле, была счастливая поблажка, которую я предусмотрела.... Но она требует игры ва-банк! В случае выигрыша я получаю назад своё слово....
   Вероника развернулась и пошла прочь от могилы. Я, опомнившись, последовал за ней.
   Мы подошли к белокаменной кладбищенской церкви, из которой выходили последние верующие, согбенные, скрюченные городские бабульки.
   На пороге стоял батюшка и провожал нескольких последних посетительниц напутственным словом. Те, видно, были откуда-то издалека, потому что держали в руках платяные узлы, по-видимому, с харчами.
   Вероника остановилась недалеко от лестничного подъёма перед входом в храм и словно хищница, увидевшая жертву, некоторое время наблюдала за разговаривавшими, а потом, когда я догнал её, обернулась ко мне вдруг, резко и сказала:
   -Знаешь, какое условие поставила я этому..., в котелке?! Чтобы у меня было право отступить, если буду не согласна, хотя бы на мизерный шаг. И он мне этот шаг дал ....
   Она замолчала, потупив глаза в землю, но тут же снова подняла их на меня и едва ли не бросилась ко мне, прося совсем неожиданное:
   -Мы должны с тобой немедленно обвенчаться!.. И если этот тип в шляпе не успеет воспрепятствовать этому, я спасена! Это и есть моя игра ва-банк! Прошу тебя - сделай это!
   Слова её повергли меня в оторопь и изумление и шокировали окончательно. Это был верх её экстравагантности за сегодня! Я уже устал удивляться сюрпризам, но это.... Это уже ни в какие ворота не лезло!..
   -Что я должен сделать?! - переспросил я, не в силах понять толком, что, собственно говоря, происходит.
   -Ты должен немедленно обвенчаться со мной! - она схватила меня за руки, будто пытаясь вразумить и одновременно подчинить себе мою волю. - Тогда моя душа будет спасена.... Слышишь?!.. Ты же обещал сделать что-нибудь безумное ради моего спасения! - она бросилась ко мне в порыве истерики, то ли желая прильнуть ко мне, то ли разрыдаться у меня на груди.
   Эта сцена привлекла внимание стоявших на лестнице у входа в храм. Старушки обернулись к нам и с любопытством и упрёком наблюдали за разыгрывающейся на их глазах драмой, качая своими головами в цветастых платочках. "Что за молодёжь пошла?" - услышал я вечный, риторический вопрос старых: слыша его, всегда хотел спросить говорившего, что он делал в своей молодости.
   Я остановил Веронику, схватив её за руки. Она сверкнула на меня своими глазами. От сверлящих взглядов старушек и сердито нахмуренных бровей батюшки я чувствовал себя, мягко говоря, не в своей тарелке.
   -Остановись!.. Успокойся! - повторял я ей, ничего не слышащей в своей истерике, краем глаза наблюдая за стоящими у церквушки.
   -Что же это под храмом божьим делается? - донеслось с той стороны. - Срам-то какой!.. Грех!.. Не приведи Господь!
   -Успокойся! - снова попросил я девушку тише, стараясь её удержать, но теперь она рвалась из моих рук, не соображая, вообще, что делает.
   -Я выполню твою просьбу!.. Я согласен! - крикнул я ей, и почувствовал, как сопротивление её ослабело. Вероника начала приходить в себя. - Я согласен, - повторил я ещё, но вот согласится ли нас венчать поп?.. Уже поздно, да и, вообще, мало ли что....
   -Дай ему денег, дай ему больше денег, я знаю, что у тебя очень много денег!.. Дай ему больше!.. И он сию же минуту обвенчает нас!.. Слышишь?! Дай ему денег! Он уже спешит сюда!.. Я боюсь, что он будет здесь раньше, чем ты начнёшь шевелиться!..
   Вероника была возбуждена и вся дрожала.
   -Слышу, слышу!.. Только успокойся! Ради бога!..
   Я отпустил её руки и не без смущения направился вверх по лестнице, к стоящему там попу. Старушки тотчас отвернулись, будто и не смотрели в нашу сторону. Когда я подошёл, они снова внимали священнику.
   -Батюшка, можно к вам обратиться с просьбой? - спросил я у попа, то и дело оборачиваясь на Веронику, стоявшую под лестницей и мимикой словно помогавшую мне действовать.
   Тот замолк, посмотрев на меня долгим и строгим взглядом, а потом произнёс, выразительно шевеля своими пухлыми губами, выделяющимися из чёрной, косматой бороды:
   -Отрок!.. Уважай старших, видишь, что говорят: помолчи, подожди в сторонке....
   Старушки зыркнули на меня одна за другой, прикидывая, наверное, не опасно ли что-нибудь добавить и от себя. Я отошёл, встав входом в церковь. Вероника поднялась ко мне.
   -Если мы сейчас не успеем, то всё..., мне хана! - произнесла она мне на ухо.
   -Но почему ты решила, что мы сейчас можем опоздать? - не понял я.
   Честно говоря, происходящее воспринималось мной с трудом, как тяжёлый сон.
   -Да потому, что он может явиться в любую минуту и помешать нам! - горячо, словно напуганный и желающий напугать меня ребёнок, шептала мне она.
   -Кто он? - не мог понять, о чём она говорит, я.
   -Дьявол! - почти шёпотом произнесла девушка, но поп услышал и обратился к нам, прервав беседу со старушками:
   -Кто там поминает имя Нечистого при храме Господнем и оскверняет его устами своими?
   -Никто, батюшка, вам показалось, - ответил я, удивляясь, откуда во мне взялась подобная учтивость.
   -Дай ему столько, сколько попросит! - шептала мне на ухо Вероника. - Слышишь меня?!.. Дай ему, иначе мне конец!.. Мне дан только один шанс, и я должна успеть им воспользоваться!.. Понимаешь?!
   Девушка дрожала от волнения. Я шепнул ей, пытаясь успокоить:
   -Я дам!.. Непременно дам!..
   Её волнение передалось и мне.
   "Однако же, будешь так швыряться деньгами, - промелькнула в голове мысль, достойная глупца, - их у тебя совсем не останется! - но я тут же задавил в себе червячка жадности, однако начав сомневаться по поводу затеваемого. - Уж не очередной ли это розыгрыш?.. Может быть, всё не так страшно, как она мне рассказывает?.. Ведь получается, что я теряю свою свободу!.."
   Тут поп попрощался с прихожанками, осенил их крестным знамением, сказал на прощание: "С Богом!" - и направился в церковь.
   Старушки засеменили вниз по лестнице прочь.
   -Слушаю тебя, сын мой, - зашевелил поп губами, приблизившись.
   -Батюшка!.. Нам надо обвенчаться!.. Срочно!..
   -Приход уже закрыт: ночь на дворе скоро. Да и венчаем мы по определённым дням, - отозвался преподобный отец.
   -Настаивай, иначе мне конец, - шепнула мне на ухо Вероника.
   -Что ты там шепчешь, дочь моя? - обратился к ней поп. - В присутствии третьего, а, тем более старшего, да ещё и служителя церкви, нужно говорить вслух, для всех!..
   -Она говорит, чтобы я настаивал на венчании, - вступился я. - Дело в том, что завтра я уезжаю, и никто не знает, когда мы ещё увидимся. Батюшка, обвенчайте нас, пожалуйста!..
   Священник задумался, а Вероника, вцепилась мне в руку, и я ощутил, как она дрожит от страха и волнения.
   -Ну, что ж, пойдёмте, дети мои! Раз вы так любите друг друга и хотите навеки соединить свои сердца и души, так и быть. Значит, на то воля Господня!..
   Батюшка вошёл в церковь, и мы вдвоём последовали за ним.
   Если на улице сумерки ещё сгущались, то здесь царил полнейший мрак, прорезаемый лишь светом нескольких больших, толстых свечей, горевших на массивных подставках-подсвечниках. В их мерцающем, неярком свете из мрака на нас смотрели лики святых, выхватываемые из темноты, виднелись иконы по углам и рисунки росписи на стенах. Где-то впереди угадывалась стена иконостаса с едва горящими в лампадках огоньками.
   Мы прошли к алтарю. Здесь батюшка зажёг с дюжину маленьких, тонких свечек, и вокруг образовалось светлое пространство. Мы очутились в круге света.
   -У вас есть с собой деньги? - спросил преподобный отец.
   -Конечно, - отозвался я.
   -Венчание обойдётся вам подороже, чем обычное, - сказал он. - Время такое неудобное вы выбрали, да ещё и спешно....
   -Назовите, сколько!
   -Сто рублей.
   Я достал из кармана две пятидесятирублёвки и без разговоров отдал священнику.
   -Перед началом венчания я хочу спросить вас: по доброй ли воле оба идёте на это?
   -Да, - ответила умиротворённо Вероника.
   -Да, - согласился я.
   -Вы оба крещены? - поинтересовался поп.
   Вопрос был кстати: я-то был не крещённым!.
   -А что, если кто-то из нас не крещён? - осведомился я.
   -Тогда венчание недействительно и богохульно! - ответил поп.
   -Я не крещён! - пришлось признаться мне.
   -Ты что?!.. Ты что.., с ума сошёл?! - отчаянно вскрикнула девушка.
   -Успокойся, дочь моя, это поправимо. Если твой суженный согласиться стать рабом Божиим, то я его сейчас же окрещу, - произнёс спокойно батюшка.
   -Я согласен, - произнёс я.
   -Вот и хорошо!.. Сейчас я принесу купельку со святой водой! Всё поправимо!..
   Батюшка вышел из освещённого свечами круга, и его шаги стихли где-то в темноте.
   -Почему ты не сказал мне раньше, что ты не крещён? - упрекнула меня Вероника, вся дрожа от страха.
   -Ты не спрашивала меня об этом. Ведь ты только перед церковью заговорила о венчании..., да так спешно, что я и сказать-то тебе ничего в ответ не смог, а только и успел, что согласиться, а про то, что не крещён, и забыл совсем, - попытался оправдаться я.
   -Я так сделала, чтобы время не терять даром!.. Ты не знаешь, какой он быстрый....
   -Да я, если честно, и не знал, что для венчания надо быть крещённым. К тому же всё так сумбурно, в какой-то дурацкой спешке! Тут не только, про то, то не крещён, забудешь!...
   В эту минуту в темноте снова раздались шаги, и чтобы не сердить батюшку, я замолчал. Я так и думал, что это возвращается священник, и единственное, чему удивился, почему он идёт не другой стороны.
   Кто-то приближался к нам.
   Вероника вдруг вцепилась в мою руку своими тоненькими пальчиками, глядя по направлению раздающихся в темноте шагов, не в силах произнести что-либо. Её пальцы впились в меня с такой силой, будто она должна была упасть сейчас в пропасть и хотела удержаться за меня любой ценой. Глаза её с каждым звуком приближающихся неспешных шагов округлялись всё больше, а рот всё шире открывался в беззвучном крике.
   Я обернулся и попытался разглядеть, что она там увидела в потёмках, но так ничего и не заметил, снова глянул на Веронику и испугался. Вид у неё был такой растерянный и испуганный, какого я ещё никогда в своей жизни ни у кого не видел. Взгляд широко открытых, безумных глаз был страшен. В яблоках их метались, прыгали в какой-то непонятной, дьявольской пляске огоньки ужаса, ледяным пламенем обжёгшие мне самое сердце. Крик страха и отчаяния застрял у неё где-то в горле, и она лишь беззвучно открыла рот, не в состоянии сделать даже вдоха.
   Я не мог понять, что она видит в этом мраке, но вдруг прямо передо мной из темноты возникло совершенно белое, меловое лицо, с рыжими, будто приклеенными к нему усами и такими же бровями, словно заимствованными из театрального камуфляжного реквизита. На меня глянули жгучие, пронзительные, нечеловеческие глаза.
   Лицо это расплылось в ослепительной, белозубой улыбке, от которой мне почему-то сделалось плохо, по спине пробежал морозец от ушей до самых пяток.
   Во мраке отчётливо вырисовалась фигура в старинном, моды неизвестно каких лет, френче и шляпе-котелке.
   -Я, кажется, вовремя, мадам? - спросило лицо, не переставая скалиться в улыбке.
   Из темноты к дрожащей девушке протянулась рука, как показалось мне, не то в чёрной мохнатой перчатке, не то сама по себе чёрная и волосатая.
   -Идёмте, - предложил тип в чёрном, продолжая улыбаться так, что мне захотелось убежать, - вы выбрали на редкость неудачного партнёра, чтобы ваш шанс был счастливым! Идёмте!
   Вероника послушно подала ему свою белую ручку и, бледная как смерть, чуть живая, пошла с ним прочь. В темноте некоторое время ещё слышались их шаги, потом донеслось, как отворилась и захлопнулась дверь храма, на секунду открыв тёмно-синее небо и их силуэты в проёме.
   -Не забудьте завтра зайти за формой, - донёсся до меня оттуда голос типа в котелке.
   Едва дверь за ними захлопнулась, как с другой стороны, из темноты показался батюшка.
   -А где суженная? - спросил он, глядя на меня с недоумением.
   -Она передумала, - ответил я, - но я всё равно покрещусь....
   Лёжа на кровати я вспоминал прошедший день. Он плыл перед моим взором во всех подробностях в темноте комнаты общежития училища. Я смотрел его как на экране кинотеатра, укрывшись пыльным одеялом на постели без белья, уставший, испуганный, но теперь крещённый.
   Когда на память вдруг приходила улыбка на белом как мел лице, с пронзительными, сверлящими жгуче-зелёными глазами, я вздрагивал от холодного ужаса, чувствуя и теперь, как кровь стынет в жилах, крестился и лишь тогда находил облегчение.
   Уснул я уже под утро. Мне снились какие-то кошмары, и голова, тяжёлая, как чугунок, разламывалась от сильной боли и гудела, как пчелиный улей.
   Не без опаски поехал к Веронике за формой: я не мог, не смотря ни на что, не присутствовать на самом знаменательном последних четырёх лет - выпуске из училища, а потому мне нужен был парадный мундир.
   К моему удивлению дверь мне открыла сама Вероника. Я не знал, что и думать. Меня и до этого раздирали сомнения по поводу вчерашних приключений. "Уж не приснилось ли мне всё, что было после ресторана, - подумал я, глядя на неё. - Наверное, вчера сильно заложил за воротник в ресторане!.."
   -Привет! - громко сказал я, желая убедиться, что девушка не призрак, а живое существо, да и, вообще, - всё нормально.
   -Тише, - сказала она, - чего тебе надо?
   Она была цела и невредима, и страхи мои развеялись окончательно.
   Радости не её лице по поводу моего появления я не заметил. Она была хмурая и серьёзная, казалось мне, даже слегка припухшей, будто всю ночь проплакала.
   -Я за формой, - ответил я, чувствуя, как мне становится не по себе от тона, с которым она говорит со мной. - Завтра у нас выпуск.... Приходи..., посмотришь!.. Будет красиво.
   -Спасибо, - сказала девушка, и мне показалось, что голос её дрогнул.
   Ногтем пальца она сковыривала с двери краску, сосредоточенно наблюдая за своим занятием. Вдруг губы её задрожали, и я заметил, что на её глаза навернулись слёзы. Она не смогла больше сдерживаться и зарыдала в открытую.
   Мне стало неудобно, поскольку я решил, будто моё появление заставило её разреветься, но меня так и подмывало спросить её, что же на самом деле произошло с нами после ресторана.
   -Что случилось? - спросил я, приблизившись к ней.
   Девушка не обратила никакого внимания на то, что приблизился. Мне были теперь стали видны её сочные, неприкрытые, крепкие груди в разрезе лёгкого домашнего халата, накинутого на голое тело. Она продолжала сковыривать краску с двери.
   -У меня бабушка умерла, - произнесла, наконец, Вероника сквозь всхлипывания.
   -Когда? - спросил я, недоумевая про себя, почему столько несчастий сразу происходит вокруг меня.
   -Вчера, ещё днём..., наверное. Сейчас должны родители приехать из больницы. Я домой вечером вернулась: "Бабушка, бабушка!" - к ней, а она уже холодная лежит. Дура я, дура!
   Мне и без того было худо, но теперь я не мог свободно вздохнуть. От мысли, что я совращал внучку, в то время, как в соседней комнате тихо умирала её бабушка, на душе сделалось гадко.
   -А где она сейчас? - задал я глупый и никчёмный вопрос.
   -В морге, - ответила Вероника, немного успокоившись. Потом вдруг зло и резко добавила. - Забирай свои шмотки и уматывай отсюда!.. Видеть тебя не хочу! Чтобы в моём доме больше ноги твоей не было!..
   Она сорвалась на крик, и я понял, что это истерика. Я молча прошёл в коридор, выбрал из вещей только то, что мне было нужно на следующее утро и, уходя, сказал:
   -Завтра заберу всё....
   -Нет, забирай всё! - крикнула она.
   -Я не могу сейчас забрать. Мне негде это хранить.... Приходи. Начало в десять утра! Пусть эти вещи полежат у тебя до завтра.... Пожалуйста!
   Она ничего не ответила, и снова принялась ковырять краску на двери.
   -До свидания, - сказал я ей и, спускаясь уже, остановился и спросил. - Так... ты придёшь ко мне на выпуск?..
   -А зачем? - спросила девушка таким тоном, что стало понятно: не придёт.
   Я ещё не успел ничего ответить, как наверху щёлкнул замок: она закрыла дверь.
   Остаток дня я провёл в борьбе с головной болью и мучившими меня вопросами, на которые я не мог дать ответа. Ночью у меня был сильный жар, тошнило, било судорогой, и я решил, что вообще не доживу до утра. Матрац был мокр от пота. Мне то хотелось пить, то, вообще, казалось, будто бы я умираю, и тогда я приподнимался на локтях, откидывал с себя пыльное одеяло и порывался встать и побрести, не ведая куда. Но тело не слушалось, и я валился обратно.
   В общежитии почти никого не было. Лишь несколько человек вернулись на ночлег в казарму и до утра пьянствовали и орали в дальних комнатах, провожая последнюю курсантскую ночь в своей жизни.
   Я же валялся один, неприкаянный, в пустой комнате и не имел силы даже позвать кого-нибудь на помощь, к тому же чувствуя, что в чьём-нибудь присутствии "расклеюсь" окончательно и тогда точно не выживу. Одиночество же помогало переносить таинственное недомогание. Я чувствовал, что оно придаёт мне силы держаться.
   Причина того, что со мной происходило, была не понятна. С утра мне вдруг заметно полегчало. Я встал, пошатываясь, прошёл в умывальник, облился там с крана на цементный пол холодной водой, приободрился, как мог и облачился в парадный офицерский мундир с лейтенантскими погонами.
   Всё торжественное построение я чувствовал дикую усталость от бессонной ночи.
   К десяти часам в училище собралось огромное количество народа: родителей, родственников, друзей, знакомых, жён и подруг, мечтающих стать жёнами выпускников. Собрались люди не только со всего города, но и приехавших из дальних краёв засвидетельствовать торжественный момент в жизни своих чад, друзей, приятелей и любимых, впервые в жизни одевших офицерскую форму с двумя маленькими звёздочками на погонах.
   Среди этой суетливой, нарядной, украшенной многочисленными букетами пышных, красивых цветов толпы, я с трудом разыскал свою маман, приехавшую ещё вчера вечером и обиженную, что я не встретил её и не забронировал места в гостинице, отчего ей пришлось провести ночь на вокзале. Я не стал ей объяснять, что вчера мне было настолько плохо, что сомневался, что выкарабкаюсь ли, вообще. Однако и она, как всегда, поступила странно, явившись инкогнито, не известив меня, когда и как приезжает.
   Её приезд, неожиданный для меня, и обрадовал и огорчил одновременно, внёс в мою душу неясное смятение, какое-то предчувствие.
   Впрочем, в этот день хотелось просто перевернуть прочитанную страницу жизни и забыть прошлое, каким бы оно ни было, запихав его в самый дальний уголок памяти. Хотелось вдруг стать исключительно хорошим и правильным, каким меня всегда мечтала видеть матушка, и порадовать её своими достижениям, которых, на самом деле, не было....
   Выпускные торжества прошли довольно быстро. В этом году выпуск был в училище: нас не повели на центральную площадь города, как делали прежде, и весь ритуал был совершён на училищном плацу.
   Солнце не давало спуску и нещадно пекло на безоблачном небе. С трибуны декламировались стихи, звучали напутственные слова родителей и преподавателей, заготовленные и отпечатанные ещё, наверное, со времён царя гороха. Выпускной дивизион хором исполнил несколько строевых песен выпускниками под аккомпанемент училищного духового оркестра, потом прошёл строем перед трибуной, а после, при прощании со знаменем училища, оставил на асфальте плаца триста металлических рублей "на счастье", который каждый выпускник положил себе под колено при его преклонении.
   Потом был торжественный прощальный обед с подпольным обмыванием "крабов", голубых ромбиков, свидетельствующих об окончании высшего военного училища, и слёзы радости родителей, бросающихся поздравлять своих сыновей после торжественных церемоний, - всё было, как всегда, как год и четыре года назад, как и все прошлые годы. Конвейер работал. Но для нас это было наивысшее торжество.
   По окончании всего я с матушкой направился в номер гостиницы, который ей каким-то чудом всё же удалось снять, а потом поехал к Веронике.
   Она открыла дверь, сухо поздравила меня с окончанием училища, холодно проследила, как я перетаскиваю в такси свои вещи и на моё "Прощай!" равнодушно ответила: "Пока". Когда же она хотела закрыть передо мной дверь, я всё-таки решился задать ей вопрос, мучавший меня второй день подряд.
   -Скажи, а правда, мы вечером два дня назад были с тобой на кладбище и... в церкви? Или же мне это всё приснилось?..
   -Правда, - ответила девушка. - Мой тебе совет: не впутывайся в истории с дьяволом. Они всегда плохо кончаются.... Это мои последние тебе слова.
   Дверь захлопнулась.
   Я ещё некоторое стоял перед ней, раздумывая о своих чувствах, но не мог разобраться.
   Без сомнения я любил её, но не знал, что мне делать. Наслоение событий того вечера путало все карты. Возможно, если бы ничего не занл, то прямо сейчас постучался бы снова и предложил ей, упав на колено:
   -Вероника! Будь моей женой! Я тебя люблю!..
   Однако .... Хотелось выбросить из головы, вычеркнуть, выдрать, как испорченные страницы черновика, прошлые дни жизни, отягощённые злом и грязью, чтобы они не терзали, не мучали меня по ночам, не жгли калёным железом сожалений. А Вероника была неразрывно связана именно с ними. Но.... Жизнь пишется однажды и набело, и лишь моя вина, что её страницы стали испачканы вдруг, ни с того, ни с сего большими кляксами.
   Я отвёз свои вещи в номер гостиницы к маман, и сразу вдруг ощутил, что этот этап жизни действительно закончен! Я, словно младенец от пуповины, вдруг оторвался от привязанности к этому городу, в котором прошли четыре года моей жизни.
   Впервые за четыре года пребывания в этом городишке у меня наконец-то появилось чувство дома. То чувство, которое снимает внутреннюю скованность и напряжённость, возникающую от постоянного поиска предлогов и объяснений, от объяснений перед случайными хозяйками квартир по поводу появления в поздний час, от множества представительниц женского пола, в разное время хранивших пожитки и набивавшихся в любовницы. Теперь я был свободен от всего того, что никогда не входило в мои планы. Теперь у меня был свой дом, куда мог прийти, никого не опасаясь и ни перед кем не отчитываясь, пусть хоть и на одни сутки, но это всё-таки был мой дом, и он освобождал меня от многих неприятностей и удобств. Я мог в любое время, и никто бы не спросил, почему так поздно, не стал бы задавать глупых вопросов, обижаться и делать прочие глупости.
   Великая вещь - свой дом, даже, если это номер гостиницы всего лишь на одни сутки! Но какие сутки! Самые драматические в жизни многих курсантов, ставших вдруг офицерами! Именно в эти сутки на них устраивают настоящие облавы и засады их бывшие, обманутые возлюбленные и чуть ли не силком тянут молодых в ЗАГС или, предварительно, снова в свою постель. Именно в эти сутки решаются многие "да" и произносятся подавляющие своим дружным большинством "нет".
   Ах, эти последние сутки! Сколько радости и огорчений вы приносите выпускникам, пока они не успели покинуть ещё город и опустить, что называется, концы в воду! Многие вдруг становятся неожиданно для себя предметом многочисленных притязаний и вожделений, хотя сами-то знают, какова нелёгкая их доля и не понимают, отчего на их персоны столько амбиций, прямо какой-то синдром. Девчонкам городским, наверное, кажется, что там, за синими морями, за высокими горами, куда их вдруг забросит судьба, жизнь намного прекраснее и живее, чем в их родном городе. Может быть, это и так, не берусь судить, только мне кажется, что она, жизнь, везде одинаковая.
   Многим греховодникам, покидающим стены училища и наобещавшим чуть ли не половине прелестниц города золотые горы с кисельными берегами, приходилось теперь прятаться по гостиницам. Им никак не хотелось лезть в ту скверно позолочённую клетку, которую они сами упорно строили все эти годы, и теперь старались избежать своей участи, как только могли. И большинству это удавалось. Многие для отвода глаз бросали даже свои вещи, которые считали не особо ценными на квартирах своих бывших подружек. Вот почему я находился в весьма выгодном положении по отношению к другим, имея номер в гостинице, снятый моей матушкой.
   По традиции, негласно существующей в училищной среде с незапамятных времён, после выпускных торжеств вчерашние курсанты собирались за училищными стенами, сняв ресторан или кафе, для последней взводной пирушки.
   Наш взвод не был исключением: заказанное за месяц до выпуска кафе, бывшее где-то в отдалённом районе, посередине длиннющей Курской улицы, гостеприимно распахнуло свои двери в пять часов вечера "после войны"....
   Надо сказать, командование училища болезненно реагировало на подобные негласные устои и всякий раз перед очередным выпуском принимало кардинальные меры, чтобы блокировать подобные заказы в предприятиях общественного питания. Поэтому заказывать приходилось задолго до того, окольными путями, под видом семейных торжеств, через знакомых и родителей, да и ещё подальше от центра города, в какой-нибудь глуши. Для того, чтобы не допустить заказов выпускниками кафе и ресторанов, целый заместитель начальника училища заблаговременно объезжал подобные заведения и предупреждал, чтобы от нашего брата ни под каким видом заказы на день выпуска не принимались. Администраторы, как правило, слушались его, потому что правда в некотором роде была на его стороне, и, случись во время такой несанкционированной гулянки драка или побоище, училище никакой ответственности за своих выпускников нести не собиралось и на все претензии отвечало: "Мы вас предупреждали!". Лишь самым вёртким и хитрым удавалось найти лазейку в этой стене облавы.
   В нашем взводе ещё с первого курса было решено, что праздновать выпуск будем всем взводом. Мы ежемесячно откладывали по рублю с носа на общую сберкнижку. Многие сначала были против, но со временем таких становилось всё меньше.
   Уже за несколько месяцев до выпуска, ещё зимой, на одной из квартир хранилось несколько ящиков вина и водки, дюжина бутылок шампанского. Всё было готово, и, чтобы посиделки "не спалили стукачи" лишь в полдень, во время торжественного обеда в училище, каждый узнал место и время сбора нашего взвода.
   Завершив в училище все свои дела, я приехал в гостиницу к маман и похвастался полученным в строевом отделе предписанием: "Явиться для дальнейшего прохождения службы в г. Москва, в/ч Н-ская". Она обрадовалась, однако мне такое назначение показалось странным: слишком много раз мне обещали, что зашлют к чёрту на кулички....
   Вечер в кафе прошёл довольно весело. Забылись все неприятности и обиды, которые мы доставляли друг другу во время учёбы. Последний раз мы встречались единой дружной семьёй нашего учебного взвода, понимая, что со многими больше не удастся свидеться больше никогда. Спиртного и еды было в избытки, и гуляли допоздна. Помянули и пропавшего Гришу. Кто-то предположил, что он, всё-таки, жив, хотя, определённо с ним случилось что-то странное. Меня, как его общеизвестного друга попросили произнести тост в его память. Я стушевался и попросил, чтобы это сделал кто-нибудь другой. Но приятели настаивали. И тогда, заливаясь краской, я произнёс что-то комканное и бессвязное, выпил залпом двухсотграммовый стакан водки, желая поскорее опьянеть, закусил солёным огурцом, но почему-то тут же протрезвел, так и не успев насладится опьянением. И сколько ни пил после, сколько не мешал вместе вино, водку, пиво и шампанское, опьянеть так и не смог до самого конца вечера.
   Гулянье наше продолжалось бы до самого утра, если бы не официантка и заведующий кафе. Когда их терпение лопнуло, несмотря на солидные чаевые, которые от нас получили, они вежливо, но настойчиво стали просить нас к выходу, намекая, что завтра у них обыкновенный рабочий день, и им рано вставать. В конце концов, их монотонное причитание осточертело, и, когда стрелки часов показывали три часа ночи, мы покинули заведение, прихватив с собой недопитое спиртное.
   Выйдя через кварталы новостроек на широкий, как река проспект Курской улицы, мы под звуки гитары, горланя пьяными голосами песни, побрели к центру города.
   На дороге не было ни одной машины, давно уже не ходили транспорт, и мы шли сумбурной пьяной кампашкой прямо по проспекту.
   Навстречу нам попалась свадебная пара, прогуливающаяся прямо по осевой линии проспекта в сопровождении свидетелей. Мы окружили молодожёнов и пьяно, весело, дружно и бесшабашно стали поздравлять совершенно незнакомых людей с торжеством. Они стушевались, испугались, видимо, про себя нашей пьяной полуночной банды, ведь в гражданке мы и не походили вовсе на молодых офицеров, но не подали виду. Мы пожелали им счастья, подарили пару бутылок шампанского и даже попытались сунуть денег, но они их не взяли.
   Вдруг где-то на горизонте засветились огни фар, и через минуту показался небольшой автобус. Мы решили воспользоваться им чтобы добраться до центра. Автобус мчался на полной скорости и не собирался останавливаться, но мы, взявшись за руки, перегородили проспект, встав цепочкой поперёк проезжей части. Он вильнул вправо-влево, но потом всё же вынужден был остановиться. Мы тут же окружили машину.
   В ней оказались водитель и какая-то скандальная тётка в салоне.
   -Это вахтовый заводской автобус! - ревела она на нас. - Мы пассажиров не берём!..
   -Возьмёшь, куда ты денешься?! - послышались многочисленные пьяные голоса из нашей компашки.
   Мы были пьяны и настойчивы и держали автобус в осаде до тех пор, пока, наконец, тётка не сдалась, пустив нас в салон с условием, что мы не будем шуметь и гарланить песни. Но никакие уговоры не помогли, и мы всю дорогу пели какие-то весёлые, непутёвые песни.
   В центре города, у каскадного фонтана "Садко" мы продолжили бесню, допили оставшуюся водку, разбив все до единой бутылки, швыряя их в скульптурную композицию над фонтаном, а потом, раздевшись, кто-то и до нага, бегали по его мелкокодью, визжа и брызгаясь прохладной водой так, что патрульная милицейская машина, постояв пять минут внизу у въезда на Харьковский мост через Псёл, загрузила весь патрульный экипаж и удалилась, решив не связываться с нами-дураками, оставив место ночного кутежа в полное наше распоряжение.
   Однако ничего особенного из этого не вышло, веселье само собой улеглось, и потихонечку все начали расползаться, прощаясь друг с другом то ли до следующего дня, то ли навсегда. Почти никто и думать не хотел, что это последние минуты, когда все ещё живы, здоровы, счастливы и вместе, не понимая, что многие не увидят друг друга уже никогда.
   Несколько человек упились до такой степени, что были уже не в состоянии сами куда-либо направляться. Поэтому им потребовалась помощь. Я с ещё одним пареньком отвёз домой вконец разошедшегося Скрипниченко, в стельку пьяного и всегда в таком состоянии до одури весёлого. У подъезда дома на другом конце города нас встретила его жена с пронзительным криком: "Олег!" - как будто бы мы привезли его не с гулянки, а с какого-то побоища. Мы затащили его, упирающегося всеми конечностями и ржущего, как жеребец, по лестнице на второй этаж и, запихнув последними усилиями в квартиру, препоручили его супруге, обдавшей нас вместо слов благодарности матами и прочими ругательствами.
   На том же такси я поехал в гостиницу, попрощавшись с приятелем, - он жил неподалёку, в том же районе, но уже в центре города изменил вдруг, неожиданно для самого себя, маршрут.
   Меня вдруг неотвязно потянуло проехать до злополучного дома, из-за которого пришлось столько пережить и потерять друга. Какое-то нехорошее предчувствие, словно озарение, вспыхнуло во мне, и я загорелся недобрым беспокойством.
   Я не был пьян, но не мог понять, что так сильно беспокоит моё подсознание. На память крупная сделка Бегемота с какими-то рукописями, о которой два дня назад слышал в ресторане. Да и Охромов, теперь казалось мне, исчез совсем не просто так. Во всяком случае, мною овладела вдруг дрожь, и вскоре, возбуждённый предчувствием, я стоял уже перед хмурым зданием, пребывающим во тьме.
   "Дьявол, и принесло же тебя среди ночи чёрт знает куда! - подумал я, вздрогнув всем телом, глядя на дом, полный загадок и нераскрытых тайн. - Дурная голова ногам покоя не даёт! - и всё же нашёл в себе силы обойти здание, войти в тёмный сад и попытаться проникнуть через потайную дверь в пристройку. - Не дрейфь!.. Раз уж пришёл, надо проверить, что тут делается!.."
   На моё удивление дверь не поддалась моим усилиям, хотя на дворе стояла кромешная темень. Я вернулся к главному входу и уже хотел постучаться, надеясь, что старик услышит и откроет мне, но заметил, что одна из них закрыта неплотно. Я дёрнул её за ручку, и она отворилась.
   Самые нехорошие мысли заворошились в голове.
   Влекомый неясным, тревожным предчувствием, я вошёл внутрь и наощупь стал пробираться по залам и коридорам здания.
   Мне было страшно. Раздайся в этой кромешной тьме хотя бы шорох или какой-то звук, и я бы замертво упал на пол или под властью своего непомерного ужаса превратился бы в загнанного зверя, готового драться насмерть, рвать и метать, барахтаться, пока его не прикончат.
   Не помня себя пробирался я во мраке, и сердце заходилось от звука собственных шагов. Я заплутал в коридорах и долго блуждал наугад, иногда забывая сам, зачем здесь оказался. Мне то и дело казалось, что за моей спиной кто-то идёт, крадучись следом, раздаётся чьё-то тихое, затаённое дыхание, и этот кто-то, видящий меня в кромешной, густой, как смола тьме, следит за каждым моим движением, выжидая, наверное, когда страх и отчаяние сломят меня окончательно и доведут до умопомрачения.
   Я не оглядывался, чтобы не увидеть вдруг два пронзительных жгуче-зелёных, горящих во тьме глаза. Страх гнал меня вперёд, в спину сквозило могильным холодом от упорного, тяжёлого, непрестанного взгляда Князя Тьмы. Казалось, что сзади вот-вот кто-то хлопнет меня по плечу или положит на него смолянисто-чёрную волосатую лапу. Но секунды тянулись, складывались в вязкие минуты, а этого всё не случалось, и тягостное ощущение не покидало меня. От этого напряжённого ожидания у меня задревенели все члены.
   Наконец-то, поле мучительных скитаний, в которых, казалось бы, прошла вечность, я наткнулся на какую-то дверь, напоминавшую дверцу от огромного банковского сейфа или корабельный люк в переборке между отсеками, и, повернув на нём рукоятку, оказался в помещении, где была совсем другая атмосфера, пахнущая сухой подвальной пылью. Пройдя с несколько десятков метров по тёмным коридорам, галерея и лестницам, я понял, что нахожусь в пристройке-книгохранилище. Я узнал его стены и пол. Я был у цели....
   Было такое в детстве: тонул я в реке, и не потому, что плохо плавал, а из-за того, что далеко заплыл и испугался. Как только подумал, что сейчас сом за ногу схватит и потащит на дно, тут же стал захлёбываться от дурацкой своей мысли, но... выплыл. И спасся только тем, что старался больше не думал об этом паническом ужасе, не давал ему овладеть собой окончательно обручами оцепенения. Помню, добрался до мелководья и тут же, расслабившись, когда коснулся ногой песчаного дна, чуть не захлебнулся от вырвавшегося на свободу ужаса....
   Так и сейчас! Едва я понял, что нахожусь в знакомом месте, как обернулся к холодной темноте за спиной и заорал таким нечеловечески звериным голосом, что этого крика испугались бы, наверное, даже те, кто мог в эту минуту проходить по улице мимо здания.
   Я бросился бежать в кромешном мраке, ничего не соображая, потеряв голову, спотыкаясь и падая, раня ладони, руки и ноги в потёмках. И едва не разбился вдребезги, слетев с лестницы вниз, на бетонную площадку, но, поднявшись, снова пустился наутёк, весь в холодном от ужаса, что рвался теперь наружу....
   ....Очнулся я от того, что с размаху налетел на знакомый стол посредине темноты в гулкой комнате. На пол упал и покатился какой-то предмет, напомнивший мне звуками керосиновую лампу своим бульканьем переливающейся в нём жидкости. Я решил, что это "летучая мышь". И, действительно, после некоторого ползания впотьмах нащупал её. Нашлись и спички.
   В неярком свете мерцающей, чадящей керосинки, стекло которой разбилось от падения, я побрёл по комнатам и обнаружил, что все они пусты. Сперва я решил, что у меня начались галлюцинации от пережитого ужаса, но, пробуя каждую из пустующих полок наощупь, убедился всё же, что на них ничего нет. Книги, рукописи, папки с бумагами, - бессчётное количество редчайших и ценнейших экземпляров, доверенных мне на сохранение и переданных в наследство, исчезли, будто бы их и не было никогда здесь.
   Бродя по пустым хранилищам разбитый, подавленный и озадаченный, уничтоженный чьей-то хитрой рукой, я почувствовал вдруг сильнейший запах тухлятины в одном из коридоров и пошёл по нему в поисках источника зловония.
   Поиски привели мен в сени перед дверью, в которая не поддалась мне с улицы.
   К её оббитой для утепления войлочным одеялом внутренней стороне был подвешен прикованный цепями труп, обезображенный червями и долгим разложением: почерневшая одежда, распухшие ноги, руки и само тело, не развалившееся ещё только потому, что это не давала сделать ткань белья, блестящая, как полированный воск в отсветах коптящей лампы, налитая жидкостью кожа, сделавшаяся неестественно гладкой. Одежда на останках натянулась, как мембрана на барабане и, казалось, вот-вот лопнет. Сквозь её ткани наружу просачивалась и стекала вниз, образуя на полу перед дверью между куч хлама зловонную лужу, чёрная жижа. Всё это нестерпимо воняло, наполняя лёгкие тлетворным, сладковато- приторным запахом, и имело вид ошеломляющий и ужасный.
   Я едва не выронил лампу из своих трясущихся рук, но каким-то чудом удержал её закостеневшими, впившимися в железную дужку пальцами. Я не мог понять, чьи это останки, и кто так жестоко мог поступить с погибшим человеком. Ноги его были протянуты ко мне, и в их раздувшееся, тухлое мясо на лодыжках глубоко врезались металлические поблёскивающие обручи наручников, закреплённых за огромную эмалированную кастрюлю, наполненную для тяжести землёй. Его, наверное, оставили здесь на голодную смерть, и, если бы я пришёл сюда раньше, возможно спас бы несчастного. "Вот почему не открывалась дверь!" - понял я.
   К груди мертвеца был приколот какой-то клочок бумаги.
   "Уж не Охромов ли это?" - промелькнуло у меня в голове. Моя догадка заставила преодолеть брезгливость, протянуть руку к трупу и сорвать с него приколотую записку.
   Она насквозь пропиталась трупным ядом. Держа её двумя пальцами, я нашёл ровное место, где её можно было бы расстелить. Преодолевая идущую от неё вонь, я наклонился и прочитал корявые, впопыхах, видимо, написанные, скачущие строчки: "Твоё возвращение сюда - это возвращение к истине. А истина проста: не пытайся сделать других дураками, иначе сам в дураках останешься!"
   Я прочёл записку. Подписи не было. Всё во мне содрогнулось от мерзости и жути, которые я испытал в это мгновение. И тут мне показалось, но теперь уже совершенно явственно, что сзади, во тьме раздался чей-то оглушительный, потусторонний, не от мира сего смех, леденящий душу....

Эпилог.

   Телефон в моей квартире звонил редко. Но теперь аппарат трезвонил так настойчиво, что я, ругаясь, всё же устало подошёл к нему, потягиваясь после бессонной ночи и снял трубку.
   -Здравствуйте! - раздался в трубке мужской голос.
   Он был и знаком, и не знаком одновременно.
   -Здравствуйте! - ответил я, пытаясь вспомнить, из каких глубин памяти он чудится мне знакомым.
   -Яковлев?!
   -Не понял?! - многочисленные опасности, которые мне пришлось пережить в жизни приучили меня к осторожности, и я сначала решил, как всегда, по выработавшейся уже привычке, узнать, кто на другом конце линии.
   -Это Дмитрий Гладышев! Возможно вы меня помните?!...
   Сонм воспоминаний накрыл меня с головой. Я вспомнил те далёкие уже дни так, будто всё случившееся произошло только вчера.
   Вот откуда был этот голос.
   Я вспомнил его, Бегемота, и, конечно же, Веронику: о ней я не забывал никогда и пронёс её образ через всю свою жизнь.
   -Да, конечно, помню! - обрадовался я.
   Я замялся не зная, что спросить. Хотелось узнать сразу очень много, но.... Самое главное, хотелось узнать, как там Вероника.
   Впрочем, я понимал, что вероятность того, что странный поэт из ресторана хоть что-то знает о её судьбе, ничтожно мала: она и тогда не питала к нему симпатий, а теперь, по прошествии стольких путей-дорожек, наверняка они были далеко друг от друга. Всё-таки, что ни говори, тогда я видел их ещё почти детьми. А теперь....
   Я оглянулся на прожитую жизнь и вздрогнул. Столько пришлось пережить! И развал Союза, случившийся почти сразу после выпуска из училища, был ещё цветочками....
   -Вы что-то хотели?! - опомнился я от мыслей, вспомнив, что на другом конце провода меня ждёт звонящий.
   -Да, хотел.
   Голос был очень грустный, а, может быть, просто усталый или... старый уже. Хотя нет, не мог он так быстро состариться.
   Я вновь хотел спросить его о Веронике, но тут же осёкся, сказав себе, что он вряд ли что знает о её судьбе. Зачем он звонил? Как нашёл меня в безбрежном океане мира?! Я был уже так далеко от мест событий, которые связывали меня, Гладышева, Веронику. Я сам не думал, что когда-то буду жить здесь, так далеко....
   -Говорите, - будто разрешил я, сам испытывая нервную дрожь и жуткое волнение.
   Мне показалось, что Гладышев будет говорить сейчас со мной о Веронике.
   Сердце затрепетало в груди, окрылённое надеждой услышать хоть что-то о женщине, которую я любил, любил всю свою жизнь.
   Было странно, но встречая многих и до неё, и после, я сохранил в себе образ Вероники, как самую большую драгоценность, даже не зная, почему это делаю. Ведь у меня так с ней ничего и не получилось! Впрочем, наверное, любовь и "получилось" - вещи разных порядков мироздания. Мне было достаточно только того, что однажды Вероника возникла в моей жизни, как яркая вспышка, пронеслась по её сумрачному небосводу и скрылась за его горизонтом. Но всё же.... Я надеялся, что однажды встречусь с ней. Но встречусь окончательно, не так, как это случалось пару раз в совершенно невообразимых условиях, где я и не чаял на неё нарваться. Я надеялся, что встречусь с ней навсегда, чтобы уже никогда от неё не уходить, и чтобы она всегда оставалась подле меня.
   Я мечтал, что вновь, как когда-то хотел и не смог, у двери её квартиры после той странной ночи, когда приехал забирать свой парадный мундир, упаду к её ногам и признаюсь, что люблю её.... Я буду молить уже в этот раз о том, чтобы она осталась со мной навсегда, и, если она так хочет, то обвенчаюсь с ней в церкви, с удовольствием обвенчаюсь! Да я сам потащу её под венец!..
   -Я звоню по просьбе Вероники! - раздался в трубке голос Гладышева.
   "Вот, я так и знал! Я чувствовал, что он будет говорить о ней!" - обрадовался я, услышав её имя.
   Это было похоже на чудо! Гладышев каким-то непостижимым образом нашёл мой номер и теперь, словно весточку из прошлого передаёт мне, говоря, что звонит по просьбе той, о которой я думал всю свою жизнь.
   -Да-да!.. Как она?!.. Где?!..
   В трубке немного помолчали, потом заговорили снова:
   -Знаете, у Вероники остались ваши вещи!..
   -Какие?! - удивился я, ведь даже если что и забыл из формы у неё дома много-много лет назад, то помнить об этом было, право, пустяком. - Да..., оставлял у неё форму, но, кажется, всю забрал.... Да и..., прошло столько времени....
   Однако, было чрезвычайно приятно, что Вероника помнила обо мне, иначе, на кой ляд ей просить Гладышева, чтобы он нашёл меня и рассказал о том, что у неё находятся забытые мной шмотки.
   -Нет..., не форму! - ответил Гладышев из трубки. - Вместе с формой вы привозили ещё и сумку. Так вот, когда её забирали, то нечаянно обронили книгу....
   "Ах, да! - вспомнил я. - Книги!.. Конечно!.. Так вот куда они делись!.."
   Некоторое время после выпуска я не мог понять, куда же запропастились те рукописные книги, которые я вынес из хранилища и некоторое время держал у себя в тумбочке. В сумбуре происходивших накануне выпуска событий мне показалось тогда, что у меня их украли. И вспомнил я о них лишь много позже, поискал-поискал, да и решил, что потерял. Теперь понятно! Вот куда они делись!.. Впрочем!... Я уже давно смирился с их утратой, и то, что они нашлись, никакой особой радости мне не доставило: я уже переболел!..
   -Да, книги! - машинально согласился я, радуясь тому, что получил от Вероники весточку хотя бы в таком виде.
   -Да нет, не книги, а книга! - уточнил Гладышев.
   -Одна книга?! - переспросил я.
   -Одна, - подтвердил он.
   -Странно, - я пытался вспомнить, восстановить в памяти порядок событий, произошедших в то удивительное лето. - А какая она?!..
   -Рукописная....
   -Да-да, - подтвердил я, - у меня было несколько рукописных книг.... Помнится "Магия чёрная и белая", и ещё....
   Я стал перечислять ему, напрягая память и выуживая из неё названия книг, которые, едва попав ко мне в руки, тут же исчезли.
   -Нет-нет, таких книг у нас никогда не было! - ответил после того, как долго слушал мои потуги, мой нежданный собеседник.
   Мне захотелось спросить его: почему он говорит "у нас", но это было бестактно. "Неужели Вероника вышла замуж за этого тюфяка?! - удивился я про себя. - Нет, быть такого не может!.."
   Я знал, что она была замужем за Бегемотом, я знал кое-что ещё о её жизни. Но это было так давно!.. "Неужели судьба повернулась так, что она стала женой ещё и Гладышева?!.. Лучше бы тогда вышла замуж за меня!" - с негодованием подумал я и, чтобы развеять сомнения, напрямик спросил его:
   -А что, вы поженились?!..
   -Да, - подтвердил, кажется..., Дима, - но это было давно....
   -И что же?! - удивился я.
   -Да нет, я не о том..., я о книге!
   -Но почему об одной?! - я почувствовал раздражение от того, что разговариваю с человеком, который, оказывается, обладает моей возлюбленной, чей образ навсегда впечатался в моё сердце. - У меня их было несколько!...
   -Не знаю..., у нас всегда была только эта ваша книга. Вероника всегда говорила, что её вам надо вернуть....
   -Говорила?!.. А как называется?..
   -"Возвращение к истине"....
   -"Возвращение к истине"?
   -Да, "Возвращение к истине"!
   -Я что-то не припомню такой книги среди тех, что у меня были.... "Возвращение к истине".... А кто автор?
   -Ващ отец.
   -Мой отец?!..
   Это было очень странно. Я помнил, что взял из хранилища книгу моего отца, но она называлась совершенно иначе. Впрочем, она тоже куда-то бесследно исчезла.
   -Да, ваш отец.
   -Странно.... Не припомню. И что?..
   -В любом случае я должен выполнить её просьбу и каким-то образом передать вам эту книгу, - продолжил спокойным, но грустным или уставшим голосом на другом конце линии Гладышев.
   -А вы сейчас где?!..
   Мне подумалось, что, раз он нашёл мой номер телефона, то, наверняка, каким-то странным образом раздобыл и мой адрес. Возможно он сейчас, вообще, где-то поблизости и напросится зайти в гости!
   -Да.... Всё там же, где и был, - ответил он. - В Сумах....
   -Милый-милый город, - воспоминания о юности, проведённой в этом красивом украинском областном центре, невольно ворвались в мою память и забередили мои чувства.
   Я вспомнил тот вечер, когда мы сидели в ресторане, отмечая день рождения Бегемота, вспомнил снова Веронику, как был у неё дома, где так и не смог ничего с ней сделать. А Бегемот - смог, а теперь, оказывается, и Гладышев - смог!..
   Гладышев больше не произносил ни слова, а я перебирал догадки.
   Раз он звонит по просьбе Вероники, значит.... Впрочем, возможно ей некогда, или они разводятся и делят имущество, и она попросила отдать мне то, что не принадлежит ни ей, ни ему....
   Целый сонм пустых и взбалмошных мыслей запрудил мне голову.
   -Так что вы хотели сделать с книгой... "Возвращение... к истине"?! - поинтересовался я у него. - Передать мне?!.. Но, дорогой мой, я-то не в Сумах!..
   -Я отправлю вам её по почте....
   -Нет, ну, конечно!.. Наверняка, раз вы нашли мой телефон, - знаете и мой адрес.... Отправляйте!
   -Хорошо....
   Я почувствовал, что Гладышев сейчас положит трубку, так и не сказав мне ничего о ней....
   Не смотря на то, что, как теперь я выяснил, Вероника вышла за него замуж, мне хотелось услышать хоть что-то о ней. "Наверняка, если попрошу позвать её к телефону, он этого не сделает! - мелькнуло у меня в голове. - Муж ведь!.."
   -Постойте!.. Дима! - крикнул я в микрофон. - Это всё?!..
   -В смысле?! - не понял он.
   -Ну..., разговор закончен?!..
   -Да! - подтвердил Гладышев.
   И тут я решил сыграть ва-банк.
   -Оставьте мне хоть номер телефона!
   -Зачем?!
   -Чтобы я мог позвонить вам....
   -Зачем?!..
   -Ну, вдруг, книга затеряется в дороге.... Сами понимаете, что это рукопись! Она уже потому имеет большую цену. Ну, а для меня, раз это книга моего отца..., "Возвращение... к истине"..., - что-то не припомню, чтобы она была у меня.... Но, не важно!.. Вдруг вы отправите книгу, а она затеряется в дороге!.. Тогда я позвоню.... Вам!
   -Зачем?!..
   -Ну, сообщу, что книга не пришла.... Или поинтересуюсь, хотя бы, вы её отправили уже или ещё нет.
   -Я отправлю её завтра же, наложенным платежом!.. И оценю так, что воровать её никто не станет! - ответил Гладышев. - Поэтому не вижу никакого смысла вам звонить!..
   -Точно отправите?!..
   -Точно! Воля моей супруги для меня закон!..
   "Надо же как! - вспылил я про себя. - Подкаблучник!.. Нет, он наверняка не даст мне с ней пообщаться...." И вдруг я зачем-то спросил, наверное, затем, чтобы хоть что-нибудь знать о ней:
   -А у вас дети есть?!..
   -Да, есть! - ответил Гладышев. - А вам зачем это знать?!..
   -Да так просто! - я пытался подобрать объяснение такое, чтобы не обидеть его чувства. - Интересно, как сложилась её судьба.
   -По-разному, - ответил Дима. - По-всякому!.. У нас мальчик и девочка....
   -Всё как у всех! - поддержал я его ответ.
   Мне показалось, что ещё немного, и Гладышев оттает и, возможно, даст мне поговорить с самой Вероникой: в этот момент мне почему-то нестерпимо захотелось услышать её голос.
   -Знаете, я всё-таки не припомню такой книги - "Возвращение к истине"!.. Вы точно знаете, что это книга моего отца?..
   Я крутился вокруг да около, как кот вокруг сала, подбираясь к главной теме: чтобы он разрешил мне поговорить со своей женой.
   -Точно.... Послушайте, мы с вами впустую треплемся уже минут пять, а связь очень дорогая!..
   Я понял, что финансовые дела у них обстоят не очень. Ещё бы: Украина..., двое детей.... Но я не мог позволить ему положить трубку.
   -Послушайте..., в самом деле, вы правы! Давайте я вам перезвоню! Тогда разговор вам ничего не будет стоить! А мне это не накладно....
   -Зачем?! - как заведённый вновь спросил Гладышев. - Ваш адрес я нашёл, книгу вам отправлю, просто позвонил, чтобы убедиться, что вы там живёте, а то, - знаете как.... Сейчас же многие прописаны в одном месте, а живут совершенно в другом, иногда даже в другой стране....
   -Да-да, - согласился я. - И всё же, давайте я вам перезвоню!.. Скажите номер телефона.
   -Зачем?! - снова спросил Гладышев, и я уже не выдержал: у меня больше не было аргументов, а он был не догадлив.
   -Послушайте, в конце концов..., Дима!.. Вы сами позвонили мне!.. Я вас не просил!..
   -Меня просила моя супруга!.. Вероника!..
   -Хорошо! - согласился я. - Она вас попросила!.. Но вы позвонили мне и... даже не представляете, что сделали!.. Вы затронули старые раны моей души, которые уже стали затягиваться..., разбередили их!.. А теперь хотите повесить трубку и исчезнуть в тине вашего болота навсегда! Вы даже не представляете, что вы наделали с моими чувствами! Ваш звонок перевернул мне вверх дном всю душу!.. Вот я с вами сейчас говорю, а на меня обрушился целый океан воспоминаний!.. Мне очень больно! - я в самом деле вдруг едва не заплакал, осознав, как далеко провёл все дни своей жизни от человека, которого единственного любил по-настоящему.
   -Я просто выполнил просьбу своей жены! - спокойно ответил Гладышев из трубки. - Я нашёл ваш адрес, узнал ваш номер телефона и, перед тем как отправить то, что она просила вам передать, просто убедился, что вы там живёте. Что ещё?!..
   -Вы не понимаете.... Не понимаете, - я ощутил, как по моим щекам потекли горючие слёзы.
   О, если бы сейчас она была рядом, я бы упал на колени перед ней и рыдая, просил бы у неё прощения за то, что провёл жизнь вдали от неё, за то, что оставил её Бегемоту, а теперь и Гладышеву!..
   -Не понимаю что? - спросил на том конце, из далёкой Украины, Дмитрий Гладышев, но по его голосу я вдруг понял, что он почувствовал, словно увидел, мои слёзы.
   -Я хотел бы услышать её голос..... Можно позвать её к телефону? - я уже не скрывал своего рыдания от него, я не, стесняясь, плакал.
   В трубке родилась тишина.
   Странное предчувствие овладело мной. Мне показалось, что Дима выполнил мою просьбу и пошёл звать её к телефону. Тайная надежда вновь услышать её прекрасный голос стала расти и крепнуть во мне.
   Вот сейчас она подойдёт и скажет в трубку: "Алло, кто это?!.." И я отвечу ей: "Здравствуй! Это я, ты меня не узнала?!.. Вероника!.. Это я!.."
   ...Тишина в трубке всё не прекращалась, и я начал уже переживать: почему так долго, неужели у них такой большой дом?..
   И тут я понял, что Гладышев не позвал её, что он просто стоит где-то там, в Сумах, в задрипанной, поди, квартирке, держит паузу на том конце провода и слушает, как я плачу, как капают мои слёзы!.. Это возмутило меня!..
   -Алло!..
   -Да?!..
   -Дима!..
   -Да?!..
   -Можно мне услышать Веронику?!..
   -...Нет.
   -Почему?!..
   -Она умерла....

1991, 2016 гг.

Конец.

Продолжение следует....

  
  
  
  

   2

609

  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"