Аннотация: Году Свиньи посвящается. Читатель! Если тебе понравился текст, можешь оценить его в рублях. Счет 2200 1529 8365 1612
Году Свиньи посвящается.
РЕКВИЕМ ПО НИФ-НИФУ
ИЛИ
ТРИ ПОРОСЕНКА III.
Cum commento(1)
Появление.
На появление кабанчика в Городе никто не обратил особого внимания, кроме полицейского на углу Главной улицы и Проточного переулка. Однако полицейский никаких активных действий к поимке оного поросенка не предпринял, поскольку имел на то свои резоны. Во-первых, гоняться по заполненным гуляющим народом улицам за маленьким юрким созданием значило выставлять себя посмешищем в глазах гражданских, тем самым уронить честь мундира и подорвать престиж городской полиции. Во-вторых, через несколько минут мимо Проточного переулка должна была проследовать карнавальная процессия цеха булочников и кондитеров, а такого зрелища представитель закона пропустить никак не мог. Таким образом, чувство долга было соблюдено, путем предпочтения дела незначительного более важному, что дало возможность представителю свинячьего племени и далее спокойно разгуливать на свободе.
По приметам, автоматически запомненными блюстителем порядка, хрюшка был хоть и молод, да разодет. Все подозрительные места прикрывали тирольские штанишки. Между лопушистыми мохнатыми ушами зеленела швабская шляпа с тетеревиным пером. Все свидетельствовало в пользу версии о том, что кто-то из карнавальных шутников обрядил свинку на альпийский фасон, подтрунивая над швабами или баварцами, а то и над всеми немцами. Следовательно - поросенок не сбежал от владельца, а просто был частью карнавального шутовства и поэтому официального повода к задержанию не было, разве что за умаление национального достоинства немцев, которых развелось в городе видимо-невидимо. Но, в конце концов, кто-то мог просто подшутить над соседом.
Поросенок разоделся в пух и прах вовсе не для пущего веселья гуляющей толпы. Вырядиться подобным образом его заставила врожденная предосторожность. Бархатные штанишки и накрахмаленная рубашка с короткими рукавами, шляпка с пером были нужны для сокрытия бурых и желтых полосок вдоль хребтины, выдававших его принадлежность к кабаньему племени. Поросенком его можно было назвать только в силу возраста. В Город он попал по очень важному делу и носился по улицам вовсе не из праздной поросячьей радости. Кабанчик вертел в разные стороны пятачком, пытаясь уловить след знакомого запаха. С детской наивностью
(1)- (лат.) с комментариями.
провинциала, решившего покорить Город, кабанчик ворвался на мощеные тротуары, на заасфальтированные проезжие части улиц. И сразу будто ослеп. Вернее, сделался подслеповат ровно вполовину, хотя собственно зрение здесь особой роли не играло.
Кабаны, как самая чуткая часть свиного племени, видят неважно, зато обладают исключительным слухом, равно как и нюхом, который и позволяет улавливать сочащиеся из глубин земли запахи, находить сокрытые в толще почв грибы, коренья, давно затоптанные следы хищников и многое другое, известное только кабанам. Кабан "видит" сквозь землю даже с закрытыми глазами. Твердь земная исключительно проницаема для его бурого пятачка. Город плотной и резко пахнущей асфальтовой корой закрывает эту прозрачность, как лед скрывает воду от баклана, как тучи скрывают от человека звездное небо.
Но к чему горожанину небосвод? Только как источник свежего воздуха (впрочем, этот источник - ветер), постоянная угроза непогоды (горожанин, в отличие от селянина, мечтает только о ясном небе и обижается на всякие там дожди, выпадение снега, прочую непогодь, которые всегда так некстати). Небо горожанина - иллюзорное спасение от клаустрофобии квартир-ящиков в открытых сверху тоннелях, называемых улицами и переулками, напоминание о существовании свободы, простора, воли, космоса. Потому суетный житель города привык не замечать неба.
Подоспевший поросенок тыкался во все углы, пытаясь найти запаховые подсказки на поверхности. Иногда встречал любопытные ароматы недоеденных сосисок, шоколадных кремов и конфет с трюфелями, леденцов, крендельков с марципаном, жутко сухих, как опавшие дубовые листья чипсов, жвачки, растаявшего мороженого. Был вечер праздника с большим гуляньем, поэтому всюду попадались лакомые остатки. Поросенок наткнулся даже на почти полную кружку темного пива, по неосмотрительности зазевавшегося гуляки поставленную на минуту прямо на асфальт. Этой густой сладковатой жидкостью поросенок и утолил жажду всех ранее съеденных острых сосисочных соусов. Легкий хмель вызвал столь же легкое головокружение, заставив забыть про запахи опасности, разом обрушившиеся на его голову. Как то: противные запахи автомобильных выхлопов, резкую пороховую вонь праздничных петард и фейерверков, напомнивших ему о поре осенних охот, острое амбре, исходящее от снующих всюду потных человеческих ног, леденящее поросячью душу плотное воздушное желе, образованное дезодорантами и моющими средствами. Этот дух сделался привычен, даже чуть экзотичен. Что нельзя было сказать о других запахах, исходивших от углов домов, размеченных многочисленными кобелями. Обоняя очередной такой угол, свин невольно начинал быстрее перебирать ножками.
Вконец утомившись, кабанчик принялся подыскивать укромное место для ночлега, почтя за лучшее отложить поиски до утра. Спать на голом городском камне или зарыться в кучи мишуры ему не хотелось. Кабанчик поднял острую мордашку вверх и начал интенсивно втягивать воздух обеими ноздрями. Наконец он учуял отголоски запаха пожухлой травы и кустов, развернулся и засеменил за мелкими облачками запаха, то сгущавшимися как туман, то мгновенно рассеивавшимся и таявшими, а то и вовсе пропадавшими. Игру в поиски выиграл свин, очутившийся у ограды Центрального парка, примыкавшего к кольцу Бульваров. Миновав загородку кабанчик побрел, уже не принюхиваясь и не разбирая дороги во тьму, подальше от света фонарей, поближе к сырости прелых листьев. Опьяненный неожиданной свежестью, окончательно уставший он мгновенно остановился и плюхнулся как стоял, на мягкую травку газона. Ощутив нечто знакомое, но неуловимое, кабанчик мечтательно зевнул и закрыл глаза.
Сон его оказался короток, глубок и, одновременно, чуток. Роскошные уши то и дело поднимались и вслушивались в резкие звуки далекого праздника. Знакомое оказалось запахом, которой все усиливался, по мере того как менялось направление ветра, достигнув в своей силе пика, пересилившего сон. Поросенок вскочил, не мешкая совершил быструю пробежку вперед, после чего огляделся вокруг и принюхался. Перед ним лежала небольшая кучка свиного кала, издававшая знакомый запах. Кабанчик завизжал от радости, забегал кругами, несколько раз подпрыгнул, когда взял след. Теперь его ничто не могло остановить. Он летел, подобно скаковой лошади, тем плавным, чрезвычайно быстрым бегом, который отличает бег кабанов.
Не сбавляя скорости, влетел кабанчик в колонну танцующих самбу. Прекрасные голые пятки танцовщиц не остановили его и на долю секунды.
Даже когда какой-то шутник, ловкий парень, дернул за мохнатый метельчатый хвостик, в надежде потешить толпу поросячьим визгом, подобным вою корабельной сирены, кабанчик только подпрыгнул, развернувшись в прыжке на сто восемьдесят градусов, больно куснув потную, измазанную чем-то неприлично липким, ладонь, отчего площадь огласилась ревом укушенного диким бродячим животным. Поросенка тут же след простыл: он упорно держался знакомого следа, который привел его в тихий, укромный квартал в центре города.
Поблуждав немного среди темных гранитных громадин, кабанчик добрался до нужного подъезда, двери которого были заперты на цепочку. Но не таков наш герой, чтобы остановиться в двух шагах от цели. Кончик переднего правого копытца он засунул в дверную щель и надавил. Щель разошлась, дав возможность втиснуть туда мордочку, зафиксировать разъем, просунуть ногу внутрь и постучать по мраморному полу копытцем. Заспанный швейцар снял цепочку, выглянул на улицу, тем самым, дав возможность кабанчику юркнуть между расставленных ног и припуститься вверх по лестнице. На пути оказалось последнее препятствие: запертая на замок дверь, оказавшаяся не по силам даже кабанчику. Как ни зацеплял ее, ни стукался, не подкапывался (он так старался, то забрался под коврик у двери) - дверь не поддавалась. В бессилии отступил и с ненавистью уставился на препятствие, будто собираясь протаранить его с разбегу. Вдруг в нижней части двери поднялся латунный лючок, и наружу высунулась темная упитанная морда. Секунду понюхав пятаком воздух, морда открыла глазки и изрекла: "Заходи".
Кабанчик не заставил себя упрашивать и скользнул в амбразуру лаза для животных. Глаза его резанул яркий свет.
- Не беспокойся, я один дома. Хозяйка гуляет.
Щурясь на яркий свет, в
епренок осмотрелся в просторном холле, устланном мягкими плетеными подстилками. Его названный братец Наф-Наф - декоративный карликовый йоркширский боровок стоял между хрустальным напольным бра и серебряными мисками эпохи Возрождения.
- Э! Да ты, вижу, времени зря не терял. Уже успел приложиться к городским соблазнам. Да братец-то мой оказывается epicuri de grege porcus(2). Желуди принес?
- Немного в нагрудном... набрюшном кармане. Ну, здравствуй, братец!
- Привет. Ты надолго?
- Как получится. Дело у меня к тебе.
- О делах после. Сегодня праздник.
и братец Наф-Наф грациозно принял вертикальное положение и зашагал в гостиную к низкому, стеклом крытому журнальному столику, уставленному бутылками и вазами с фруктами. Братец Ниф-Ниф (он же кабанчик) затрусил следом. Наф-Наф плеснул в широкие стаканы виски "Четыре розы", сдобрил жидкость кубиками льда, поставил стаканы на пол, скатил мордочкой со стола несколько апельсинов и ананас.
Братья встали по кабаньи и принялись лакомиться по-свински. Наф-Наф первым делом схрустел лесные желуди, Ниф-Ниф отхлебнул из бокала. Пойло ему совсем не понравилось, разве что запах был неплох, зато йоркширец смаковал виски с видом знатока. Потом поросята треснули ананас, выели начинку, закусили апельсинами. Довольные ужином, хрюшки плюхнулись на подстилки и заснули, предварительно самодовольно похрюкав. Свинская гулянка кончилась. Кончился день.
Их История.
С той памятной поры, когда Наф-Наф обварил волка в кипятке, прошло довольно приличное время: века два или три. Чудесная троица давно разбрелась своими путями, верные своим натурам.
Надо заметить, что поросята с рождения проявляли недюжинные способности. Поскольку родитель их неизвестен, а мамаша давно почила в бозе в желудках в виде отбивных и колбасы, родословную и породные линии поросят никто не отслеживал, есть основания предположить чудесность их происхождения и появления на свет. Родились они тройкой (случай сам по себе уникальный для плодовитых свиней) резвыми тупорылыми поросятами, но уже сызмальства проявили склонность к высоким материям и строительству.
Здесь автор вынужден немного поколебать основы восприятия стереотипов моих героев широкой, как читающей вслух, так и внимающей публики (т.е. людьми как вообще не придающими никакого значения сказкам - сиречь родителями, так и слишком легковерными - сиречь детьми): Ниф-Ниф вовсе не был тем лентяем и трусом, каковым описан в сказке. Наоборот, являл во всем великолепии образец отчаянного храбреца и усердного трудяги, более всего на свете ценящего свободу и простор, любящего перекочевывать с места на место, не связывая себя условностями строений, поэтому обитал в лесу, где опасностей и трудностей хоть отбавляй. Нуф-Нуф всему предпочитал сытость и уют, дровяные строения более всего тешили его зажиревшую душу, от того поселился в теплом деревянном доме (летнем свинарнике) средь дубравы.
(2)- (лат.) Поросенок эпикурова стада.
Наф-Наф же действительно отличался терпением, предусмотрительностью и ... трусостью. Ходят упорные слухи, что деньги на постройку дома, навыки каменщика и особую мудрость он получил от масонов. Но у автора нет особых оснований утверждать подобные вещи.
Итак, после известного приключения, поросята недолго резвились вместе. Ниф-Ниф вернулся в лес, благо теперь ему действительно был "не страшен серый волк". Через некоторое время он совершенно одичал, стал попахивать дичиной, покрылся густой шерсткой изукрашенной темными полосками.
Нуф-Нуф подался "в люди", где был отловлен и поставлен в теплую деревянную подклеть на откорм.
Наф-Наф, решивший продолжить образование, устроился в бродячий цирк ученой свиньей. Его несколько раз воровали, из зависти к его недюжинным способностям, еще пару раз его выкрадывали цыгане, хотевшие полакомиться жареной поросятиной. Один раз Наф-Наф перегрыз связывающие его ноги веревки и был таков, во второй раз умный свин обыграл весь табор в карты, выиграв и кибитки, и лошадей, и все золотые зубы. Пребывание в роли цыганского барона ему скоро наскучило, как и вообще кочевая жизнь, он покинул вольное племя, никак не хотевшее с ним расставаться и пытавшееся его всячески умилостивить ворованными в округе молодыми пораськами, сочными яблоками, картошкой и даже собственноручно добытыми из-под земли трюфелями. Несмотря на все просьбы, Наф-Наф отбился от кочевников, пристав учеником к известному астрологу.
Тут-то всю разбредшуюся поросячью компанию и настигло написание сказки. Удивительная штука человеческая популярность. Сотни, тысячи, десятки миллионов детей, искренне переживающих за строителей различных домиков, излучают невинные флюиды жалости и умиления, чудесным образом действующие на розовобоких героев, вновь и вновь возвращая их в пору вечного поросячьего детства.
Поросята сочли эту популярность несчастьем.
Ниф-Ниф
Ниф-Ниф о ту пору обзавелся жесткой бурой щетиной, светлые полоски сделались еле заметны, начал прирастать жесткий калкан, наружу вылезли острые кривые клыки: парень давно числился в подсвинках и, даже, принял участие в первом осеннем гоне, где его здорово уходил на поединке секач пятилеток. Однако одна молоденькая, отбившаяся от какого-то гарема свинка проявила к Ниф-Нифу нежные чувства. Кабанчик перешел в ранг настоящих, особо резко пахнущих самцов и уже грезил о славе главного лесного вожака с самым большим гаремом.
Но сказка коварно разрушила его планы: запах улетучился, щетина облезла, вновь сменившись мягкой шерсткой, клыки выпали, жесткие искры в глазах погасли. В кабаньих стаях он попалв иерархию поросенка без матки, то есть никого, ни на кого и ни на что претендовать не мог. Волки его не очень трогали, видимо храня генетическую память о судьбе своего обваренного предка. Гоняли его по лесу лисы, иногда медведи и росомахи, особенно ловчие псы человеческих охот. Большой опыт и природная смелость позволяли Ниф-Нифу легко избегать опасностей.
Особенно тяжело приходилось ему зимой, когда длинными холодными вечерами сказку "Три поросенка" читают повсеместно, для придания вечеру большего уюта. В это время у Ниф-Нифа выпадали остатки щетины, розовели бока, укорачивалась морда. Бедняга проклинал все на свете, пуще всего же словоохотливых сказочников, обрекших его на вечные зимние страдания ради потехи розовощеких человеческих детенышей. Тогда Ниф-Ниф строил "соломенные" домики, покрывал их снегом и забирался внутрь. Надобно сообщить доблестному читателю, что кабаны действительно строят подобие шалашей, настригая осенью вокруг лежки прутья с широкими листьями, на которые наваливается снег, получается что-то вроде временной берлоги. Тепло и незаметно. На болотах кабаны подрезают сухой камыш и хрусткий сухой тростник. Так что такие укрытия действительно с некоторой натяжкой можно назвать соломенными домиками.
Ночами его охватывали уныние, грусть. Чуткий нос его не улавливал ничего, кроме запахов снега и бродивших вокруг хищный зверей, которых он, конечно, не боялся, но от сознания их присутствия где-то рядам было немного не по себе. Тоску усиливало знание о смерзшейся земле и застывших в ней сладких кореньях, почти переставших излучать запах, поэтому исчезнувших от него до весны под снежным настом. Разорять же запасы белок, кротов и мышей он решался только в случае крайнего стеснения в желудке (все же он был необычным кабаном).
И грустные мысли посещали его: "Почему мир устроен так несправедливо? Почему вынужден я терпеть муки голода, холода, тоску одиночества? Ни одна живая душа сейчас не думает о моих страданиях. Им всем на меня плевать. Они, видите ли, все еще переживают за меня тогдашнего, жившего в травяном домике. Чушь! Я бросился наутек вовсе не со страху, лишь бы упредить волка, сообщить об опасности Нуф-Нуфу, который-то и наложил в штаны. И меня не хотел выпускать из своей деревянной западни, де, одному ему страшно. Я же собирался еще известить Наф-Нафа. Лишь когда с деревянным домом было покончено, оба мы припустились к каменному замку. Нуф-Нуф увязался за мной от большого страху, не было решительно никакой возможности отвадить его. Он не кабанчик, как я. Мы - кабаны, тут же разбегаемся в разные стороны и прячемся. Да и как такого увальня бросишь?
Все потом исказили, приписав все заслуги Наф-Нафу. Не без некоторых на то оснований, конечно. Однако, побеждает не тот, кто отсиживается за крепкими стенами, тот, кто действует. Кто измотал волка в гонке по лесу? Запутал, закрутил ему мозги до такой степени, что он перестал соображать? Кто, в конце концов, заманил его на крышу, место не самое подходящее для привыкшего к плоскому миру зверя?
То-то и оно! Чего вздыхать, все и так ясно. Теперь истинный герой лежит на мерзлой земле, лишенный теплой шкуры, калкановой брони и самого главного кабаньего достоинства - клыков. Совершенно без возможности сыскать пропитание. К весне от меня один скелет останется: ни жира, ни мяса. Бока впадут, желудок усохнет. Придется заглатывать всякую дрянь, лишь бы заработал желудок. Шарахаться от каждого куста. А схватки? Какой боец я тогда буду? Без сил... Эх!
Вздыхал о своей судьбе Ниф-Ниф долго, лишь бы время скоротать, вдыхал до тех пор, пока не уверял себя в утверждении: он сам избрал свою нелегкую долю и не променяет ее ни на сытость Нуф-Нуфа, ни на богатства, комфорт и славу Наф-Нафа. Единственное, что продолжало его бесить, так это грубое вмешательство в его судьбу людей. Как абсолютно свободное существо, Ниф-Ниф не желал никакого постороннего (даже чудесного) вмешательства в свою судьбу, не требовал и не прощал к себе ни участия, ни жалости.
Тогда он просовывал пятачок наружу и долго смотрел на ночное небо. Небо нравилось кабанчику, особенно звезды, никогда ничем не пахнущие, лишь приятно поблескивающие, как паутина с каплями росы по утрам. Так он однажды смотрел на город, впервые раскинувшийся перед ним в низине среди ночной тьмы.
Однажды брат Наф-Наф дал ему посмотреть на звезды через теплые стеклянные льдинки. Он увидел клок синевы, усыпанный белой пылью и зернами. Небо распалось, раскололось. Теперь то Ниф-Ниф знал, что и город хорошо наблюдать только издалека, как наблюдают комариную суету звезд. Именно отсюда, из земной норы, только и можно окинуть мироздание единым оком. Понять, как звезды превращаются в снежинки, тихо кроющие землю мягкой снежной пеленой, как снег превращается в воду, вода сбежит ручьями и обернется туманом, из тумана выйдут облака, из которых падают капли дождя, что зимой, замерзая, вновь превращается в звезды, снова просыпающимися снежинками.
Но в воду снег превратится только весной, когда могучее солнце растопит наст. Мир вновь наполнится запахами жизни, птицы начнут нести ароматные вкусные яйца, дождевые черви превратятся из ледяных палочек во влажные жирные струйки мяса, бесконечным шевелящимся ковром пронизывающие почву, когда сытные грибницы сплетут свои нити с корнями трав и дерев, сосущими из земли влагу и гумус, гонящими их по своим бесчисленным стебелькам и стволам вверх, растворяя сладкие зимние отложения.
Вверх, вверх! К трескающимся почкам, к распускающимся цветам в гуще которых будут рыться шмели и пчелы, а по листьям поползут толстые гусеницы, грызущие плоды, черенки, ягоды, в которые превратился весенний цвет, сладкие и кислые ягоды, толстые сочные корни, мягкие спелые желуди, осенью упавшие на землю и лежащие в осенних дубравах кучами.
И не надо будет копаться в земле, перепахивать рылом болото в поисках сладких корневищ рогоза, не надо будет ловить молодых птенцов и мелких зверушек. Спелая ягода осыплется кучами, забродит, распространяя сладостный запах хмельного, который свинья предпочитает всем другим, зная толк в выпивке и доброй закуске. Осенний пир - блаженство, счастье, бесконечная пьянка и обжорство. И боятся никого не надо: кабанята подросли, вошли в возраст огула, старые кабаны выпустили клыки. Ни один зверь не сунется, ведая, что кабан и без того лют, а оторванный от блаженства, да еще выпивши вообще непредсказуем и страшно буен во хмелю. Набросится не разбирая ни пола, ни возраста, ни количества врагов и наведет такого шороху - только держись.
Хвала тебе, осенняя пора! Можно блаженствовать, наслаждаться, наращивать под кожей запасы жира и калкана, готовясь к осеннему гону. Можно будет часами гурманствовать на мягком ковре красной опавшей листвы, неспешно размышляя о мудрости мироустройства, где есть свобода, счастье и лишенный эгоизма разум, предназначенный лишь для созерцания целокупности вселенной.
Теплые мысли согревали Ниф-Нифа, и кабанчик засыпал одинаково готовый и проснуться, и не проснуться - окоченеть на следующее утро. Умиротворенный гармонией мира он вовсе не боялся смерти.
Так, во всяком случае, думал кабан. Что его картина мира немного отличается от нашей, человеческой, так в этом ничего удивительного нет. На то они и звери, чтобы видеть и ощущать мир иначе.
Временами, когда тоска делалась совершенно невыносимой или возникали опасности чрезвычайные, Ниф-Ниф отправлялся проведать братцев.
Нуф-Нуф
Нуф-Нуф не усложнял свою жизнь приключениями. На подворьях у крестьян катался сыром в масле. Гладкий и румяный, задорный, но не слишком шаловливый, с особой породистой формой рыльца и пятачка, обещавшей разборчивым хозяевам большие привесы к осени первосортного бекона, пышущий здоровым настолько, что любая эпизоотия оказывалась ему нипочем - он всегда ходил в любимчиках у хозяев.
Любовь эта всякий раз оказывалась коротка. Роман начинался по весне, ярко расцветал летом, когда беспечный Нуф-Нуф резвился на зеленых сочных лужайках, хлебал из полного корыта, гонялся за бабочками, охотился за трюфелями, пинал по скотному двору навозные шарики, а вечерами приставал к дородным свиноматкам. В общем, жил - не тужил. Ближе к осени хозяев начинали мучить сомнения: "Где привесы? Где толстые слои сала, перемежающиеся тонкими слоями мясца? Почему порась почти не растет?". В это время поросенок становился тихим, осторожным, предпочитая лугам - дубравы, полные грибов, желудей и ягод, однако и кормушкой не брезговал. К ноябрю хозяева обычно полностью разочаровывались в своем любимце и переводили Нуф-Нуфа на молочную или пивную диету, по своему вкусу, в надежде полакомиться нежной поросятиной. Но плохо они знали брата хитрого Наф-Нафа. Ко дню Святого Николая у Нуф-Нуфа разыгрывалась "рождественская лихорадка". Он уменьшался в размерах (не без участия любителей детских сказок, надо полагать), покрывался сыпью и красными пятнами, высовывал из пасти распухший язычок. Пятак его становился жестким и сухим, на ощупь начинал напоминать кошачий язык. Хозяева переносили его из хлева в теплый чулан на мягкую подстилку, где поросенок наслаждался покоем и заботливым уходом все рождественские праздники. А когда обессилившие от еды и выпивки, хорошо отоспавшиеся селяне начинали готовиться к весенним работам, беззаботное розовое создание напоминающее диванный валик, приветствовало их во дворе радостным похрюкиваньем. Весной его продавали на откорм другим простакам.
Нельзя сказать, что от Нуф-Нуфа хозяевам не было вовсе никакого проку. Умел он мастерски отыскивать трюфеля, правда, делал это без большой охоты, поскольку знал: все найденные драгоценные грибы окажутся в корзине хозяина. Добывание трюфелей было делом чести, ради подтверждения своей принадлежности к касте земледельцев, разрывающих шкуру трав и вечно роющих землю ради приискания пропитания. Доказав это и себе и новому хозяину, с неохотой отправлялся искать пейзана попроще, благо таких на селе большинство, о тонком вкусе трюфелей не ведающего, или не видящего в них особого толку.
Изучив за долгое бытие особенности деревенской жизни от зерна до корки, Нуф-Нуф прекрасно вел игру на слабостях хозяев, их умиления живностью, порой становился иному бюргеру лучшим другом, живя у него долгие годы, охраняя его подворье лучше любого цепного пса или римского гуся, служа предметом тщеславия и талисманом достатка. Однако всему на свете предпочитавший покой и уют Нуф-Нуф не избегнул превратности веков. Сколько пришлось пережить пожаров свинарников, сколько повидать деревень, выгоравших дотла, сколько раз поросенка пыталась изловить бесшабашная солдатня, умыкнуть свинокрады, сколько раз пытались зарезать подвыпившие хозяева, которым приелась курятина и вдруг захотелось устроить праздник по случаю убоя свиньи, даже ученый математике Наф-Наф не мог бы перечесть всех опасностей, выпавших братцу. Видимо, длань сказки хранила сельского порося от напастей, позволив сытно жить там, где все было предназначено только на убой, заклание для простого или праздничного стола.
Он перевидал столько разных орудий, столько способов забоя скота, что и счета им не знал. Но память эта жила в его сердце. Тогда его запросто отирали от лоханей прожорливые свинки, порась начинал беспокойно носится по двору, хлестаемый прутиками мальчишек, норовивших оседлать его на манер скакуна. Нуф-Нуф забивался в самые дальние и темные углы хлевов и подклетей, стоил и свинарников, зарывался в прелую солому и пытался заснуть.
Но сон не приходил. В темноте перед взором его памяти вставали бесчисленные весенние и осенние драмы убоя, вереницы обоженных на кострах свиных туш, еще недавно бывших его друзьями и подругами. Зловонье паленой щетины смешанный со смрадом прогорелого в огне жира, капающего с сжимающейся и твердеющей шкуры, перемежался в его мозгу в диким воем заживо ошпаренных просят, предсмертным хрипом зарезанных, в черепе стучали равномерные тугие ударами палками отдающиеся тяжелыми всхлипами - то люди перед убоем избивали свинью, чтобы кровь приливала в жир придавая салу нежно-розовый оттенок.
Туши с выпавшими языками и безжизненно подрагивающими, навсегда опавшими ушами деловито перемещали люди, манипулируя большими и малыми ножами, стальными крюками и веревками, тазами с кровью, вязанками требухи, трепещущими сердцами, темной печенью, мотками кишок, кошельками желудков, розовым салом...
Перед взором маршировали бесконечные вереницы колбас: кровяных, пряных ливерных, вареных и полувареных, сваренных в масле, в сале, в кипятке, частоколы копченых деликатесных сервелатов, тонких и жестких, красные на срез салями, мартанделла, колбасы в толстой кишке, похожие на огромные личинки толстые братские могилы всех убойных млекопитающих: свинины, конины, говядины и телятины, баранины, только козлятины не помнил он в колбасах; похрустывающий бекон тонкими ломтиками в яичнице к завтраку, серая буженина в сэндвичах, розовый карбонат, шейка, ячуга, брыжейка, шпигованные салом ножки; сало соленое, сало копченое, сало подваренное с чесноком и обваленное в черном перце с солью, остро пахнущий красным перцем и сладковатой паприкой шпик, кипящие в жиру потроха, хрустящие желтые шкварки; мясные кнедлики, паштеты из свиной печенки, тушеные почки со сладким луком и сладким перцем, бефстроганов из сердца, маринованные языки, языки вареные, жаренные, соленые; копченая грудинка, корейка перевязанная остро пахнущими закопчеными веревочками, окорока, словно строй виолончелей в оркестре, солонина, раздвинувшая границы мира, поскольку во все времена являлась основной пищей парусного флота; твердый, как красное дерево, хамон - копченость по-испански под херес, кржски пршут, вкус которого столь же жесток, как название, пармская ветчина, белые сардельки к пиву, ставшие символами наций и сдвинувшие мир до размеров обеденного стола, длинные тонкие сосиски к молодому вину, ко дню рождения, к свадьбе, к похоронам; поросята фаршированные, заливные, с хреном, с тимьяном, с кашей, в сметане, в трюфелях, в апельсинах, в яблоках, молочные порося румяной хрустящей корочки с помидором в пасти, туши на вертеле (слава богу - в основном дикие кабаны), шипящие над углями шашлыки, барбекю с капающими с мясистых пропеченных ребер ароматными коричневыми каплями; свинина в кисло-сладком соусе по-китайски, разложенные на изумрудных листьях банана куски свиньи по-полинезийски, запеченной в большой земляной яме под большим костром, японская тонуцу-кацуредзу (она же "тонкацу" - японцы любят все сначала запутать и усложнить невероятно, чтобы потом придти к искомой простоте - в общем, просто отбивная с тонко нарезанной редькой и едким васаби, похожим на замазку); свиные ножки - пища епископов, тронутые черным свежемолотым перцем поросячьи мозги разложенные на тартинки - тающая во рту закуска гурманов под тонкое белое вино, дрожащие в религиозном экстазе прозрачные холодцы, студни, заливное, слоистые рубцы, розетты, рулька, волованы, фрикадельки, шницеля, эскалопы, ромштексы, отбивные, рубленые котлеты с луковым соусом сбрызнутые густым виноградным соком, разварная холодная свинина с французской с тертым орехом горчицей под водку в заиндевевших хрустальных рюмках, горячие венгерские гуляши, танцующие чардаш во рту, мелко резанная поджарка с крупно шинкованным луком, запеченные ляжки шпигованные через огромные иглы нежным салом и чесноком, бигос по-польски с квашенной капустой, сразу дающий понять, кто есть такие поляки; армейская тушенка в сверкающих оловом банках - радость окопника, тушенка домашняя: залитое свиным жиром измельченное в волокна мясо, проваренное в том же жиру, печеные маслины, замурованные в застывший жир; прозрачные зеленоватые щи с огромными разваренными до бела кусками мяса, супы гороховые со свининкой, супы фасолевые с только что из коптильни ребрами по-сербски, густые похлебки из требухи, дымящиеся красные борщи на сале и крупных кусках свинины, подернутые золотой пленкой горячего жира, подаваемые в огромных расписанных цветочным узором глиняных мисках вкупе с мягкими белыми пампушками, бобы домашние красные с торчащими мослами; острое грузинское харчо, где свинина пополам с бараниной, хинкали и острые китайские пельмени, иже с ним огромные мантоу на пару; румяные пирожки с мясной начинкой, томалес и буритос обжигающие даже когда остыли, мясные запеканки со всякой всячиной, воспетый Бёрнсом сытный горячий хаггинс - набитые на радость землеробам мясной начинкой свиные пузыри, большущие литовские "цеппелины" из картошки, вместо газа наполнение рубленным фаршем, огромные мясные кулебяки с лоснящимися боками, высоченные страсбургские пироги...
Вереница кушаний терялась в неоглядной дали.
Свиные жиры разныя: для жарки всего на свете, для смазки противней, сапог, колес телег, больных спин. Лоснящиеся стволы чугунных пушек, сияющие шары ядер, черные железа цепей, сталь шпаг, кортиков, алебард, ружейных замков - всего мореходного железа, без жирной смазки мгновенно покрывающегося ржавчиной на влажном соленом ветру. Смазанные шестерни городских часов под высокими шпилями, матово поблескивающие плащи часовых под дождем. Колоннады сальных свечей, жир светильников, озаряющих страницы пергаментов, на которые ложатся в келейном сумраке священные строки Писания и писания ересей. Душистая пена разноцветных кусочков мыла в форме разноцветных зверушек, в том числе - розовых поросят, угрюмые бруски мыла хозяйственного. Притирания и умащения, парфюмерные хитрости, что-то еще уж совершенно непонятное в штабелях на складах зловонных химических фабрик, где всякий брикет похож на кусок хозяйственного мыла, но способен разнести огромного хряка в мелкие куски.
Расчленяемые тела, из которых руки в резиновых перчатках цвета яичного желтка извлекают железы, мгновенно сортируя их, и бросают в чаны со стерилизующим раствором. Потом изъятые органы везут в лаборатории и на фабрики, где в стеклянных колбах или вакуумных камерах извлекают субстраты. И потом в запаянных стеклянных ампулах, тихо позвякивая, покоятся в коробках с надписью "инсулин". Равно сотней иных надписей на цветастых упаковках, начиненных самыми разнообразными субстанциями от жидких и летучих до тягучих и маслянистых, а то и вовсе сухих порошков во флаконах с резиновыми пробками. Еще белые таблетки с ризкой посередине, капсулы в цветастой желатиновой оболочке (а желатин тоже, откуда вы думали, все от тех же свинок), драже, пилюли. Все это заглатывалось, впрыскивалось через острые иглы шприцев, через капельницы, через клизмы, втиралось, даже вшивалось под кожу, чтобы продлить мучения диабетиков, снять припадки сумасшедших, даже излечить бесплодие и импотенцию и еще сотни людских болячек и хворей. Даже мертвые, разъятые на составляющие частицы, свиньи продолжали дарить жизнь, проникая внутрь человека и делая его тоже немного свиньей.
Слышался из разных углов скрип упряжи, подпруг, постромков, портупей, толстых ремней и тонких ремешков, кобур, ножен, чехлов, футляров, седельных сум и самих седел. Кожаные пеналы и готовальни, тубусы с картами и футляры подзорных труб, крепкие узлы, тонкие тесьмы, притороченные к прочным, как дерево поясам мачтовых верхолазов. Дробный марш целых армий, хрустящих кожей, словно исполинское насекомое, от каблуков ботфортов до киверов, ранцев, ружейных перевязей, подсумков, патронташей, гранатных сумок. Каждое столетие, как заведенные, шли они завоевывать мир, вытаптывая нивы и сжигая на своем пути деревни, и всё, что несли они с собой: от сыромятных щитов, кожаных шлемов, панцирей, поручей и поножей, колчанов, разгрузок, ташек и лядушек, прочей амуниции - все висело на выделанных лентах свиной кожи. Вместе с воинством в поход отправлялся целый зоопарк: белые лосины, лайковые перчатки, леопардовые шкуры через плечо, страусовые перья плюмажей и глазастые павлиньи - султанов, медвежьи меховые шапки гвардии, овчинные тулупы, барашковые смушковые ментики, войлочные попоны, суконные шинели, конские хвосты кирасирских касок... Всего не перечесть, но военные во все времена ценили прочность, а здесь со свиной кожей могла соперничать разве, что толстая воловья шкура.
Прочные кофры, баулы, ягдаши, чемоданы из свиной кожи, ладно пригнанные крепкими ремнями к бортам дилижансов и крытых кожаными чехлами экипажей. Матовый блеск кожаной обивки кресел, диванов, табуретов, дверей, каморок, комнат, сундуков, даже королевских тронов. Тяжелые глянцевые переплеты книг, тисненые золочеными буквицами.
Чехлы в форме головных цилиндров, котелков, блестящие широкополые шляпы от дождя, ветра и солнцепека, оплетка фляг, бурдюки, квасники, кожаные стаканчики для игры в кости. Высокие сапоги, ботинки, башмаки, туфли, штиблеты, сандалии грубой кожи, мокасины, толстые подошвы, крепкие каблуки, берцы, шенкеля...
Похрустыванье длинных плащей-дождевиков, хлопанье о щеки мокрых зюдвесток, скрип по рубцам и складкам грозных черных курток, мотоциклетных штанов, фартуков кузнецов, каменщиков и масонов, хлопанье краг, грубое шуршание жестких рукавиц, плюханье о сыромятную грушу набитых щетиной боксерских перчаток...
Шелест купюр, кредитных билетов, ассигнаций в бумажниках, глухое бумканье меди и хрустальный перезвон серебра в крепких кошельках на тесемках, жирное звяканье золота в толстых банковских сумах, чуть слышное постукивание бриллиантов в изящных дамских ридикюлях, самоуверенный шум драгоценностей в портмоне.
Шорох метел из щетины, метелок для пыли, шуршание о сукно и шелк щеток платяных, масляное волнение сапожных щеток, наносящих ваксу, наводящих полер на недавно грязную обувь. Чмоканье малярных кистей по шероховатым, свежеструганным доскам нового забора, о пупырчатую штукатурку, почти неслышный на клеевой грунтовке звук нежной темперы, сползающей с тонкого пучка набранного из ворса обрамляющего поросячьи уши - пучка на конце кисти живописца, старательно выводящей абрис Святой Девы на амвоне церкви. Звон помазка о никель бритвенного прибора при ежеутреннем мужском ритуале скобления бритвой подбородка, чириканье зубных щеток во рту - ритуал всеобщей гигиены, мягкий шорох гримерных кисточек и щеточек, накладывающих тушь на длинные женские ресницы.
Засыпанный пылью бугристый скотный двор представлялся Нуф-Нуфу усыпанным телами свиней потравленных, издохших от мора. В удушливом воздухе падежа, пропитанном смрадом заживо гниющих язв, зловоньем разлагающихся, растекающихся гнилью тел, звенящем гулом мириадов черных обожравшихся мух, шуршащим хлюпаньем легионов опарыша, под которыми и тела не видно, одна кишащая бело-желтая масса обгрызающая падаль до белых усохших костей.
Померзшие, порезанные хищным зверем, неумело забитые, погоревшие и обуглившиеся, задохнувшиеся дымом свиньи. Закатанные под крутой бок свиноматки новорожденные поросята, утопшие неповоротливые хавроньи, по недомыслию сунувшиеся в воду. Хряки-производители, издохшие от чрезмерного усердия в деле продолжения свиного рода, подсвинки на откорме, сбесившиеся от неутоленной похоти, хряки-кастраты, разводимые ради особо нежного сала, но умершие от ожирения сердца.
Свиньи, почившие в страшных муках от голода... Да, да видал он тощих свиней. Только одна голова, остальное, что твои козлы для пиления дров. Призрак голода вставал незаметно в сырости дождливой весны или в хрустящем высохшей соломой летнем зное, иссушающем все на корню.
Призрак голода выглядывал из-за углов сельских построек, первыми его присутствие ощущали чуткие домашние животные. Собаки переставали лаять днем и выть по ночам, все водили сухими носами, отыскивая щели, куда можно забиться. Коты вдруг переставали гордо разгуливать всюду, уходили в поле, а если возвращались, то принимались усердно ловить мышей. Но серых воришек становилось все меньше, поскольку во дворах исчезало случайно рассыпанное зерно. Задаваемая свиньям барда становилась все жиже, вместо объедков и корнеплодов, вместо сытной мучной болтушки, чаще попадались какие-то сухие корешки. Все жрали в три горла, словно впрок, но привесов не давали.
Хозяева порачительней начинали прирезать скот, чтобы тот не пал от бескормицы, и каждый зверь в свинарнике поглядывал на соседа, ожидая, чья очередь. Скотина худела, худели хозяева, со слезой в глазах забивая свиноматок, быков-производителей, овец. Но мясо голодных животных, утоляя резь в желудках, не насыщало, поскольку Голод поселялся всюду, даже в мясе убойного скота.
Скотные дворы оглашались протяжным блеяньем, мычанием, визгом, кудахтаньем, прочими истошными звуками домашней живности. Скотина - не человек, потерпеть не может, когда в желудке крутит, скот орет благим матом. Но что хозяин может поделать, разве что задать крошеной соломы с водицей или прирезать самого горластого?
Нуф-Нуф помалкивал в тряпочку, поджидая возможности податься в бега куда подальше, завидуя не на шутку брату-кабанчику, у которого жратва всегда под ногами, на худой конец жирная земля или синяя глина. Его исхудалая кожица дрожала, щетина вставала дыбом от жадных искорок по углам. То невесть откуда взявшиеся крысы следили за ними, ожидая, пока свинья заснет. Тогда рой серых пришельцев набрасывался на нее, вмиг объедая хребет и бока, пока визжащая жертва тщетно пыталась скусить насевших паразитов. Крысы еще ничего, голод делает свинью юркой и проворной, самой готовую ухватить и пожрать зазевавшихся крысят в их гнезде.
Страшней казались хищники покрупней: полудохлый, облезлый, с ввалившимися боками цепной пес, неожиданно хватавший так, что в капканьей его пасти оказывался целый свиной бок с кишками. Охочим до свининки оказывалось всякое прочие дворовое население, за которым прежде не водилось плотоядных наклонностей, ну и конечно, человек во всех видах: от хозяйской детворы, норовившей во всякий удобный момент умыкнуть поросенка и изжарить его где-нибудь в кустах подальше, кончая соседями со всей деревни подманивших живность на удочку с морковкой и петлей, и таскавшей добычу через заборы, что твоих карпов из пруда.
Вот отощавший скот выгоняли из давно лишившихся соломенных крыш хлевов во двор, чтобы тот сам сыскал себе чего-нибудь съестного, но за ворота не пускали. Не ровен час, попадутся на глаза соседям, тут уж пощады не жди. Приходилось прятаться, как собака, дрожа всеми четырьмя лапками, слушая как ночи напролет клацают зубами кольцом обступившие деревню волки, почувствовавшие голод и бессилие человека, уличившие, наконец, возможность поживиться, порезать в овчарнях, коровниках, конюшнях обессиленную голодом скотинку.
Выли от голода люди в домах, без перерыва визжали младенцы, и матери их высушивали грудь, чтобы малютки поскорей, без мук, ушли в мир иной. Наступал момент одичания, когда хозяева с впавшими глазами и раздутыми животами начинали шарить по всем углам и закутам в поисках закатившихся крошек и зерен, а в головах их уже бродила мысль (и скотина чувствовала это) прибить своих дармоедов, а то и соседа прикабанить.
Тогда начинал Нуф-Нуф подбивать оставшихся товарищей своих на побег. Его, многоопытного, слушали на этот раз с большим вниманием, готовые поверить россказням о россыпях золотых желудей в дубравах, о сладких и сытных корнях лопухов на пустошах, о защищающей от всего на свете стене камышей в болотах и речных поймах, которая не только укрывает, но и питает кабанов. В щедрых посулах скрывалась толика низости, как в спелом яблоке скрывается червяк. Низости, возникающей в трудные времена, когда каждый за себя: одному поросенку было не проскочить мимо стоящих на стороже хозяев, мимо волчьих пастей с высунутыми языками. В куче у него был шанс сбежать - отловят или зарежут кого-то другого, покрупней, помясистей, менее изворотливого, кого-нибудь понеуклюжей.
Так и случалось. В лесах, после наспех утоленного голода (ведь никто никогда не видел зажиревшего кабана) на свиней накатывал страх, все начинали тосковать по надежной защите человека. А волки, тем временем, устраивали форменные облавы. Редко кто дотягивал до весны. Как только сходил снег, за свиньями в лес являлись бывшие хозяева. Сначала с ружьями. Потом приходили ловчие пополнять опустевшие подклети.
Выжившие свиньи успевали одичать. Неведомая сила пробуждала в них кабанью дикость, порода улетучивалась. В пометах появлялись полосатики, через два-три поколения потомки некогда породистых беглецов вновь обращались в мохнатых кабанов.
Нуф-Нуф от охотников умело скрывался, отираясь все больше невдалеке от жилья, водя пятачком по ветру, ожидая когда потянет из труб ситным духом пышных караваев. Голод, собрав свою жатву, ополовинив людское поголовье, уходил. Возвращалась сытость. Вместе с ней - уют и спокойствие.
Все начиналось вновь, по второму, третьему, сотому кругу... Сытость, убой, мор, голод...
... тут память его отключалась, сознание впадало в спасительную амнезию, и Нуф-Нуф забывался тяжелым сном.
На следующее утро поросенок уже весело вертел хвостиком, первым оказывался у кормушки с бурдой, резво протискиваясь меж неповоротливых хавроний, уплетал за двоих, выедая куски турнепса, брюквы, картошки, корки хлеба. Много иного вкусного, чего не мог он разобрать в отдельности, не умея описать жизнь иначе как череду предметов и событий.
На душе было легко и ясно, он выражал великую благодарность роду человеческому (в душе оставаясь о людях самого невысокого мнения) за его заботу об умножении и повсеместном расселении поросячьего племени, своим необъятным аппетитом и жадностью способствующему улучшению свиной породы.
И действительно - век от века свиньи становились все здоровей, пышней, упитанней и дородней, отличающиеся все большей красотой, осанистостью, разнообразием расцветки и дородностью форм, далеко уйдя от одомашненного кабана благородным видом и покладистым нравом. Да разве наплодилось бы на Земле столько пятачков, не займись человек их разведением! Не истреби человек в свое время мамонта, где бы были сейчас свиньи? Кто бы заботился о них, о другом домашнем скоте, кормил бы заранее заготовленными травами и корнеплодами, строил бы хлева и свинарники, принимал роды, лечил от болезней, чистил и лелеял, да и забивал бы в самом расцвете сил, не давая познать дряхлость и уныние старости, не дал бы сдохнуть на свалке, как старым верным псам?
"Действительно, человек - самое разумное и полезное для природы создание... после свиньи, конечно, - уверял себя Нуф-Нуф и добавлял: Не считая мусульман и евреев". Поросенок считал себя истинным христианином в самом широком смысле этого слова и, как всякий истинный христианин, антисемитом.
Противоречие его души было соткано в глубине своей, наполнением почтения к иудейской и мусульманской религиям, запрещающим употреблять адептам свинину, которые, конечно, доведись такое при случае, оставили бы его личность в неприкосновенности, не ткнули бы подло под лопатку длинным узким ножом, но и не дали бы расплодиться его родне.
Крепким крестьянским умом, во всем ищущем практическую почву, раститель свинины на собственных боках прикидывал, что дело тут не столько в неприязни семитических племен к свиньям, к их запаху, внешнему виду, к повадкам, или еще чему, черт их ведает, что у них на уме.
Человек во всем выдумывает себе веские причины, высшие, божественные резоны своим, самым обыденным, самым банальным действиям. Иначе ему трудно жить. Иначе (думает человек), если будет все просто, то будет племя человечье, что племя звериное. Как та же свинья.
Но Нуф-Нуф понимал, что дело выеденного яйца не стоит, что причина в жарком климате, в пустынном зное, где даже рана загнивает прежде, чем из нее брызнет кровь. От того всюду зараза, особливо трихинеллы, эта каинова печать свиного племени. Он и сам на жаре не очень, лучше в прохладной черной грязи в тени плетня. Слышал только, что полудомашние его собратья выживают в тенистых тропических лесах, а более так нигде в жарких краях, поскольку, еда и питье уходят в пот, а не откладываются в жир. Опять же треклятая трихинелла заражает добрую половину стада, от чего забивают вместе с ними и другую, никто не будет задарма откармливать скот, разве что соседи - христиане, выбирающие между заразой и голодом в пользу полного желудка, боясь набегов мусульман, держат свиней, которые сами о себе позаботятся в трудный момент, найдут где укрыться, не овцы, без стада не могущие, не коровы, мясистые телеса которых за версту видать. Да и искать свиней по кустам да буеракам обрезанным ворогам в голову не придет. И все же...
Парадокс никак не поддавался разрешению: "Человек, как крепкий дом, построен на любви. Все, что не любит, он безжалостно истребляет, изводит в пепел, уничтожает на корню.
Ухаживать может только за тем, кого любит. Привязанность, нежность... Больше всего на свете любит человек пожрать. Это он делает три раза на дню, не считая легких перекусов. Даже детишек плодить человек любит меньше. По выходным на сеновале. И то - когда не уработался. А пожрать, да еще запить хмельным - завсегда.
Потому самое любимое он обязательно сожрет. Меня, например".
По странному стечению обстоятельств, свинарники, большей частью, устраивались таким образом, что всегда хватало щелей разглядеть происходящее в крестьянских дворах. И перед мысленным взором Нуф-Нуфа строилась, как стена кирпич к кирпичу, новая череда странных людских поступков. То люди с утра до вечера мирно копошатся во дворе, с таким деловым видом, будто хозяйство для них превыше всего, то с озабоченными лицами бросаются в первый попавшийся хлев, где набрасываются друг на друга почище голодных зверей ради короткого соития, то зайдет хозяин как раз в тот момент, когда батрачка задает довольно похрюкивающим свиньям корму, задерет подол и грубо осупоросит девку, которая даже не подумает остановиться в работах. То хозяйка прижмет огромными сиськами молоденького соседского паренька, за нерадивость да за пропитание отданного многодетным папашей в свинопасы, чуть не задушит в объятьях, потом грохнется навзничь (как только затылок не расшибет?), раздвинет ноги, да все охает, покрякивает да причмокивает, будто добрая свинья, жующая дымящееся варево.
Потом все шашни всплывают на поверхность, что доброе дерьмо из проточной воды. Обычно такое случается, когда во дворе расставят длинный стол с винами и обильно жратвой. Наедятся, напьются, споют. Потом говорят. Потом спор. Потом драка. То мужик охаживает бабу свою вожжами. То жена вцепится хозяину в волоса, выдирая их целыми пуками, словно бурно разросшиеся сорняки из грядки. То ни с того ни с сего достанется на орехи дебелой дородной хозяйской дочке, то хлещут звонкими пощечинами по щекам сынка, от чего рожа того становится будто ошпаренная. Да еще наградят затрещиной подвернувшегося под руку совсем малого мальчонку, у которого только сладости на уме, да проделки с вишнями в соседском саду. Все с воем, с визгом, будто свинью обидели. Детей вообще любят пороть прутьями, от большой любви к чадам, надо полагать, как некоторые секут батогами подсвинка перед забоем, чтобы нежное сало его стало розовым.
Часто после застолья вместо песен, танцев и разухабистых плясок, мужики засучивали рукава, словно в тяжелую работу, и принимались тузить друг дружку, будто молотить зерно, разбивая лица в кровь, награждая синяками, шрамами. Это было понятно. У селян начинается осенний гон после урожая.
Непонятными становились припадки звериной жестокости, когда у пьяных наливались кровью глаза, скрежетали зубы, а руки сами хватались за дреколье. Тогда дело кончается скверно: кого-нибудь уходят насмерть. Вновь вой, стоны, слезы, причитанья. Потом держи ухо востро, пятачок по ветру: глядишь, подпустят обидчику красного петуха, да так умело, что сгорит все хозяйство вместе со скотиной.
Что люди делают с трупом? Если преставился человек чинно благородно, то заколотят в деревянный ящик, спрячут в землю до лучших времен. Если в смерти человека не все вышло гладко, то выясняется, к чему в хозяйстве заведены свиньи.
Тому припоминал Нуф-Нуф один случай, когда помер хозяин - дряхлый старик, и на хозяйство заступил старший сын-наследник. Вскоре объявился второй сын, щеголь в синем мундире с золотыми эполетами и рядом блестящих пуговиц, бегущих от голого подбородка до самого пупа.
Новый хозяин с братом облобызался, оба стряхнули с ресниц соленые капли, пошли в дом праздновать встречу, да поминать усопшего родителя.
Под вечер оба вышли на двор, причем младший держал во рту палочку сушеной травы, попеременно пуская дым то с конца палочки, то изо рта.
Разговор мужчин был серьезен, так что скот в хлевах проснулся и начал настороженно прислушиваться. Даже дремавшие коровы и во сне жующие жвачку, чуть разомкнули веки о длинных ресницах, готовясь к недоброму.
Поначалу ничего страшного не намечалось. Говорили о пустяках: желтых металлических кругляшах, что лежали в кубышке под слоем засохшего навоза в углу свинарника.
Младший настаивал на своей половине, принадлежащей ему по праву, старший отнекивался, что денег у него нет.
Как это нет, не унимался младший, в таком крепком хозяйстве деньги должны водиться.
Ну, есть немного, соглашался хозяин, да только деньги те все по полкам разложены: на семена, на струмент, на подати, на дорожные, на базарные пошлины с товара, опять же лошаденку новую надо справить, старая, посмотри, кляча, да на овес ей, овса об этот год не сеяли, а овес, сам знаешь, кавалерист. Вот дела разгребу, на ноги встану, все в кулак соберу, вспашу-посею, урожай продам, там прикинем, что к чему, глядишь, и выкроим для тебя кой чего.
Ждать целый год младшенький не захотел, деньги ему сейчас нужны. Задался он кричать ругательски, на что старший отвечал: на что тебе деньги, все одно пропьешь, прогуляешь, на девок потратишь, вот и сейчас свою часть отцова наследства в карты проиграл, а живых денег еще в глаза не видал. И вообще, ты, брат, и без денег проживешь, армия тебе отпускает провиантское довольствие, положило твердое жалование, да еще фуражные на коня, да прогонные, да за должность приплачивает, чего еще желать, живи в свое удовольствие, выслуживай чины, цепляй медальки на грудь. Мне же хозяйство тянуть, а это, по теперешним нелегким временам, без денег никак. Опять же детей надо в люди вывести, дочку - дуру неказистую, кто без приданного возьмет, на старость надо отложить, на похороны заначить. Малой у меня последним уродился, пока на ноги встанет, да в люди выйдет, много воды утечет, выходит все хозяйство до белых седин на себе волочь, нелегкое это дело. Тебе же за ратные труды твои государство пенсию пожалует, схоронит на казенный кошт.
Да что ты в этом понимаешь, вскричал младший, да я, да я из дерьма, из грязи в офицера вылез. Я эти вот, погляди, золоты-чашуйчаты эполеты на саблю взял, каждый чин мне потом и кровью давался, не то, что "блаародным". И все равно белая кость на меня свысока посматривает, им то все с рождения с серебряной ложкой в рот положено. Потому я втрое, вчетверо против них куражу иметь должен и лоб под пулю подставлять и во фрунте, на дуэли. И ва-банк идти, словно десять имений имею, и проигрывать должен много, что твой граф. Деньги все любят, но так не возьмут за взятку почтут, брать которую воинским начальникам не от своих опасно. Зато выиграть не зазорно. Главное знать кому, сколько и когда проиграть. Знать, где вакансия открылась. Тогда буду свой, тогда могу и в ротмистры выйти, и полковники, а, буде повезет, и в генералы. Так что ты, со своим свиным разумением, не лезь в большую политику, глядишь, лет через десяток-другой, выслужу, заслужу, получу все сполна, выйду в отставку, заведу фахтверк не чета твоему двору, амбары и скотники все кирпичные, дом каменный, баз камнем замощу, а тебя управляющим сделаю. И будем мы, братец, выписывать племенных бычков из Голландии, свинок из Дании, овец англицких, коз гишпанских тонкорунных, и еще павлинов - чтоб были. Заведем и сыродельню, и маслобойню, и пивоварню. Во будет жизнь! Офицер сплюнул.
Ну, это еще бабка надвое сказала, ты сейчас, словно петух хорохоришься, перед нами, чернолапыми хвост распускаешь. А, неровен час, голову сложишь, ни за што, ни прошто, кому тогда твои чины нужны будут, а медальки в отхожее место прикалывать прикажешь. Ведь, поди шты, бобылем ходишь, даже "пензии" на жену не оставишь, а деньги от живота нашего сейчас отнять хочешь. А раз ты такой настырный, раз в "енералы" метишь, то точно, все время на рожон будешь лезть и пайку свинца промеж рогов тебе супостат отвесит, или саблей располовинит, или на пику насадит, как каплуна. А то и вовсе оторвет тебе голову ядро, будет тебе ужо чугунный кругляк взамен башки. Невелика разница, мозгов что в ядре, что в твоей голове примерно поровну. Сидел бы себе тихо, от пуль и ядер подальше, скажем на кухне, солдатские пайки отсчитывал, да себя бы не забывал. Всегда сыт, пьян и нос в табаке, и в кармане звенит. И от солдата не убудет, ему, один хрен, все равно погибать. Раньше или позже. Мошну и в капральском звании так набил бы, иному полковнику за всю службу не скопить. Видать, дурная кровь тебе в башку ударяет, не ту службу выбрал. Нет, не дам тебе денег. Видит Бог, хотел дать, а теперь не дам. Задарма все пропадом пропадет.
И вообще, хорошенькую ты мне, старшому брату, долю выбрал: сам будешь на пуховых перинах бока отлеживать, сладко вино пить, золотые галушки жрать, да дворовых девок брюхатить. Еще жену себе возьмешь костлявую, словно Горбатая, не к ночи будь помянута. Но с голубой кровью в жилах, и эта голубая кровь будет все ее приданные, да еще запись в родословной с гербовой печатью, остальное благородные родители ее по ветру пустили. И возьмешь ты ее не ради крепких детишек, не хозяйку, да что там, даже не ради блуда, и то понял бы, нет, ради одного дворянства возьмешь.
А мне на твою милость, на "ваше блаародие" со всем своим семейством по гроб жизни спину гнуть. И ты же мне всю жизнь в лицо пенять будешь, мол "черная кость", простолюдин, "чернь безродная". Ты так обо мне подумал!
Ты понимаешь, без денег вернуться мне решительно невозможно, будто саблей парировал младший брат, лучше уж пулю в лоб. Что-то еще про офицерскую честь, да про честное слово. Значит так, отшвырнул дымящийся окурок офицер, не хочешь по-хорошему, возьму по суду и часть дома, и пашню, и скотину, и деньги, мне положенные.
Старший взмолился, нельзя делить землю, то каждый знает, оборот семени нарушится, погибнет земля, с ней весь наш род по миру пойдет, изведется, загинет навеки. А какое ладное, какое справное хозяйство! Хочешь, брось свою кавалерию, живи здесь на всем готовом, мы тебе поперек слова не скажем, хоть всю жизнь живи.
Нет, отрезал младший, мое слово - слово офицера.
Напрасно сказал он это свое офицерское слово, еще напрасней, что повернулся к брату спиной и пошел прочь с гордо поднятой головой. Поскольку брат его, не мешкая, тюкнул офицера в затылок обушком, да еще по темечку довесил.
Убийца огляделся, затащил бездыханного брата в свинарник, снял мундир с эполетами, золоченый шарф с пояса, обрезные ботфорты со шпорами, белые лосины, нежного шелка рубашку, содрал с шеи золотую цепочку с крестиком. Бездыханное тело закинул в грязь - свиньям.
Стадо свиней тогда держали немалое, собратья разорвали в куски теплую человеченку враз, благо с утра, как младший брат приехал, никакого корму не задавали, так что к вечеру свиная братия даже повизгивать начала, извещая хозяина, что сало пропадает, привеса ему не видать. Ведь сильнее жрать всегда хочется толстому, чем худому. Худой к голоду привык, а сало всегда пропитания себе требует. Кричит голодной глоткой сало внутри, жрать хочет.
Ну и напитались, даже кости сточили в труху и проглотили. Даже кровь с подстилки выели. Следа не осталось.
Один Нуф-Нуф к трапезе не притронувшийся, затаился, чуя зловещее будущее. И точно: вскоре явились на двор верховые с саблями наголо, обшарили хозяйство с чердака до погреба. Хозяин отнекивался, говорил, что брат его, верно, ехал к нему на поминки, да видать, не доехал, извели, надо полагать, лихие люди братца, царство ему небесное. Кивали этим словам домашние, мычащие, что твои коровы, подтверждала дворня хозяйские речи, да только старый седоусый вахмистр не поверил. Учинил обыск по всей форме. Заглянул и к ним в свинарник, потом вышел, спросил хозяина, от чего свиньи волками на него смотрят. И почему вообще, непорядок, скоро зима, а свиней не резанных полон хлев, здесь дело нечисто. Хозяин, было, хватился, повелел для господ солдат зарезать самую большую свинью, нацедить из погреба молодого красного вина, приговаривая, де, ярманка в воскресенье, свиней гуртом продать сговорился с армейским покупщиком...
Только поздновато хватился. Вахмистр, в резон вошел: где ярмарок и где казенный поставщик, сроки провиантских поставок еще не подошли, а про торжища осенние даже старые перечницы судачить перестали, головой думай, ртом говори, а у тебя, песий сын, и мысли, и слова, и большая нужда из одного места валяться, от туда, где у бабы мягко, а у кавалериста мозоли. Гляди у меня, мы тебе эту твою рожу пониже спины так в шомпола возьмем, что она всю жизнь потом на мир через клетку смотреть будет.
Не раздумывая более, служивый, что твоя ищейка, обшарил весь двор, в щели под лестницей, ведущей из сеней на баз, обнаружил злополучный окурок, обнюхал и заявил, что именно этот сорт сигарного табаку курил его молодой командир. Хозяина за шиворот да в мясную клеть, где курам да гусям головы свертывали и туши свежевали, на крюк подвесил, учинил дознание на манер того, что чинят над лазутчиком, застигнутым на поле боя.
Хозяин крепился, крепился, взял и выдал себя. Нарочно посланные солдаты принесли откопанные в овраге мундир и ботфорты, разрыли навоз в углу свинарника, достали кубышку, которую изъяли в зачет уплаты долга покойника. Ученый на своем веку всякому, Нуф-Нуф мгновенно учуял, откуда и куда ветер дует, зарылся в яму из-под денег, там под бревна, и наружу мимо выгребной ямы да наутек, наутек, скорей подальше, не слушая укоризненного и насмешливого хрюканья свиней из родного свинарника.
Свиней же в скором времени изрубили кавалерийскими саблями, не дав никому поживится убоинкой, запалили свинарник, сожгли все: и туши, и поросят, и даже дерьмо, раз и сему дурно пахнущему предмету довелось стать могилой славного кавалерийского офицера.
Хозяина, сказывают, ждала примерно такая же участь. Но доподлинно вызнать его судьбу Нуф-Нуф не мог и не хотел, ведая иное: в тех краях ему места больше нет.
"Такова натура человека, здесь ничего не попишешь, - продолжал размышлять поросенок. - Съедает самого себе близкого. "Quos deligat, castigat(3)," - как любит приговаривать охочий до латыни мой ученый братец Наф-Наф, далась ему эта латынь! А мне тем более! Со свиным рылом, да в калашный ряд!
Ведь свиней наших бы, не выдай его тот кусочек свернутых табачных листьев, наверняка забили бы и съели те же люди. Съели б и не поморщились. Вот так. Ведь и свинья после родов, порой, пожирает новорожденных поросят. Да и мы, бывает, пожрем павшего, чуть тронутого гнилью свина. Стоит кому из родного племени утратить свой особый запах, или кому-то из нас утратить нюх. Мы же видим плохо. Видать и люди такой нюх теряют ".
Когда его навещал Ниф-Ниф, деревенский поросенок угощал того по-барски, прихвастывая своим нынешним положением, и, пуская слезу ветерана, вспоминая их давнее приключение с Серым Волком. Но в его сытом обществе Ниф-Нифу становилось тоскливо от созерцания деревянной тюрьмы братца, а Нуф-Нуф его особенно не удерживал. После убытия брата, Нуф-Нуф кособочился перед дворовыми подсвинками, называл себя исключительной личностью, увековечившей славу свиного племени. Но очень скоро ему становилось стыдно иметь брата-дикаря, которого свои дворовые называли за глаза вепренышем, и он вспоминал Наф-Нафа, которого хавроньи тоже не жаловали, почитая городским дармоедом.
(3)- (лат.) Кого любит, тех и наказывает.
Наф-Наф
На первый взгляд жизнь Наф-Нафа оказалась очень интересной, наполненной событиями, испытаниями, приключениями. Только ему самому так не казалось. Единственный из трикстета, он чувствовал себя глубоко несчастным, поскольку все время был занят поисками счастья. От этих поисков и происходили все его несчастья.
Изначально приискивал свин Знания, мотался за ним с одного конца света на другой по архипелагу городов, монастырей, богатых усадеб. Весь остальной мир ему представлялся океаном невежества и унылого прозябания. Столь любимые им знания хоронились за каменными стенами. Как профессиональный каменщик умел он преграду эту искусно преодолеть: иногда просто проломить, иногда перелезть, подвести подкоп, пробраться через окно, дымоход, подземный ход, разобрать по кирпичику - лишь бы добраться до ядра ореха, хранящегося в каменной скорлупе. Потом надо было доискаться до книг, потом - до их содержания, а еще нужно было понять смысл этого содержания. И смысл этот поясняли мудрые учителя, школы, университеты.
Знания, однако, о ту пору еще были закодированы, то бишь существовали только в латинском виде. Всеобщий язык науки, универсум приобщенных к знаниям, лингва избранных. Пока знаний было мало, их тщательно скрывали. С той поры Наф-Наф переучился не только изъясняться, но и думать латинским манером. Его несколько смущало, что мыслить он стал мертвым языком. "Как же так, тысячи людей, можно сказать, постигших nervus vivendi(4) общаются друг с другом исключительно на языке науки, не признавая иной вульгаты. Nomus illis legio(5). Говорят живые люди, а язык разговора "мертвый". Пусть считают, недотепы". И с поры оной насыщал речения свои латинизмами по мере возможности.
Приобретая знания, Наф-Наф, как и всякий, стремящийся стать чем-то, то есть влезть в чужую шкуру, всегда пытался идти в ногу с веком, но сущность знаний была такова, что, обладая ими, всегда остаешься старомодным и одновременно опережаешь время на полкопытца. Для свиньи (да и для человека) был он образован чрезмерно. Но люди видели в нем только свинью. Обманывая людей, поросенок научился ходить на задних лапах, прятать передние копытца в кружевных манжетах, а задние - в изящных башмаках, уши прикрывать париком - облаченный подобным образом он напоминал карлика. Особенно ему нравилась Венеция, где его свиное рыло сходило за искусно сделанную маску. Во время карнавала он мог днями просиживать в библиотеках, часами слушать беседы ученых мужей, на все вопросы отвечая глубокомысленным похрюкиваньем, а восторги выражать истошными визгами, нимало не смущая тем мудрецов, ибо давно понял Наф-Наф, что люди в массе своей хотят не столько слушать, сколько быть услышанными. Поросенок очень жалел людей, давно утративших способность понимать языки животных, особенно нюансы свиного хрюка, совершенно не
(4)- (лат.) Нерв или суть существования
(5)- (лат.) Имя им легион.
воспринимаемые тугоухими от природы людьми, тем самым и его тонкие силлогизмы и рафинированные парадоксы. Более того, у людей даже не возникает и мысли о возможности существования в голове свиньи подобных мыслей. Что бы преодолеть речевой барьер, Наф-Наф выучился писать, правда, только печатными буквам, зажимая перо в разъем копытца. Его несколько коробила первая фраза, которой он вынужден был начинать записи в блокноте: "Я - немой калека, но все прекрасно слышу и понимаю." Именно с этой фразы начинались его беседы с Вольтером, Вивальди, Стравинским, Уэльсом и Оруэллом, Кантом, Шопенгауэром, Гете, Флобером, Твеном, Милном, Кафкой (правда собеседники не произвели друг на друга должного впечатления), конечно - с папашей Хэмом, с Толстым, с Сальвадором Дали (оба пришли в полный восторг друг от друга, особенно когда Наф-Наф открыл свое инкогнито), Сергеем Михалковым, когда тот переводил "Трех поросят", представившись тому каким-то редактором из детского издательства и получил пинок под зад. Список знакомств чрезвычайно обширен, причем большинство респондентов вовсе не догадывалась, что за зверь пред ними, а те, кто догадывались, не подавали виду, а те, кто говорил Наф-Нафу это в глаза, молчали за глаза. Сам поросенок в подобных разоблачениях заинтересован не был, поскольку они всегда оканчивались потерей какого - никакого, но статуса в людском обществе.
Не всегда это удавалось. Тогда поросенок с позором изгонялся, приходилось перебираться в другой город и начинать все сначала. Подобно своим братьям, был невысокого мнения о людях (по крайней мере - о подавляющей части человечества), находя их слишком надменными и самоуверенными. Ученый свин смеялся над людьми, когда те, изобличив в нем свинью, начинали искать человека-злоумышленника. Феноменальный поросенок, бывший минуту назад интереснейшим собеседником и загадочной личностью, вдруг обращался в обычную дрессированную свинью, делался неким трюком, фокусом, фикцией, пустым местом, чей-то глупой и грубой шуткой. Конечно, случалось это не везде и не во всякое время, иная грубая компания находила это весьма остроумным, авангардным, даже хэппенинговым обыгрыванием выражения "подложить свинью". Его личность мгновенно растворялась для людей в его животном обличье, переставала существовать. А уж этого Наф-Наф никак не мог ни понять, ни простить. Мудростью своей, логическими заключениями он доказывал себе, что сам слишком много хочет от людей, чтобы те признали в нем человека. "Нет! Нет! И еще раз нет! Не человека, но равного себе! Par pari referto!(6)". Глубоко уязвленный неравенством, он затаил обиду.
Здесь мы подходим к одной из величайших тайн его жизненного пути. Тайне, тщательно скрываемой. Тайне, жегшей и коробившей его душу, как стеклорез стекло, не дававшей спать ночами, заставлявшей метаться и постанывать на шелковых простынях, угрызаться совестью. Он участвовал в Великой Революции! Да, да - в революции.
Окрыленный идеями всеобщего равенства и братства, способного уравнять в правах любое мыслящее существо, натянул Наф-Наф фригийский колпак с трехцветной кокардой, воткнул в петлицу зеленый лист и стал расхаживать по улицам, насвистывая карманьолу. Символы с него быстро
(6)- (лат.) Равное равному воздай.
сорвали, посчитав их за насмешку над обликом Друга Народа, облачили в парик, кюлоты, прицепили кокарду белую. В этот счастливый миг Наф-Наф нашел свой путь в революции. Всякий день давал он представление на злобу дня, изображая попеременно то Людовика, то Мирабо, то Дантона. Поросенок смешил толпы, агитировал, низводил врагов народа до уровня грязи, в которой с удовольствием барахтался, изображал все и всех как то требовалось изображать, сообразуясь с политическим моментом. Когда того потребовали обстоятельства и революции стали угрожать смертельные опасности снаружи и изнутри, Наф-Наф отбросил ложные предрассудки, равно как и столь же ложные мудрствования, принялся выслеживать заговорщиков, спекулянтов, бандитов. В тот период у него невероятно обострилось ночное зрение, слух и особенно нюх - нюх на врагов народа. С удовольствием стоял у корзин с опилками, полными отрубленных голов, подбочась, в позе абсолютно свободного человека, искренне радуясь тому обстоятельству, что человеческие головы, насажанные на пики, выставляются на всеобщее обозрение, подобно свиным головам выставляемым на обозрение в лавке мясника. Самих свиных голов в мясных лавках к тому времени и след простыл.
С такой же радостью поросенок выступал в революционные походы, маршировал впереди воодушевленных батальонов, выстукивая палочками на барабане марсельезу. Он входил в покоренные города, спящие мертвым сном рутинера, и будил их своим барабаном. Он нес новый мир. Мир свободы, равенства и братства.
Вихри революции занесли Ниф-Нифа в салоны Директории, где предался разнузданным кутежам с Баррасом. Наполеона он приветствовал, но когда тот разграбил его любимую Венецию, назвал это форменным свинством и вышел в отставку. С этого момента началось его разочарование в революции, равно как и в идеях, ей причинствовавших. С удивлением озирался он на череду сумасшедших лет, на самого себя, неожиданно превратившегося в похотливого борова, упрямого, жестокого, прожорливого хряка. Магия сказки "Три поросенка" ослабла, поскольку в эпоху революций дети верят совсем в иные сказки, делаясь большими реалистами, чем сами взрослые. К ужасу своему обнаружил Наф-Наф в своей пасти острые клыки, жесткую щетину на голове и боках, в характере наглость и бесцеремонность. С не меньшим изумлением оглядывался он по сторонам, на толпы, ранее скандировавшие в плотоядном экстазе: "Les aristocrates a la lanterne! Vive la republique!(7)", теперь орущие во всю глотку: "Vive la imperator!(8)", не видя в глазах этих людей и тени уважения к нему - свободной личности, ни намека на почтение к нему - ветерану борьбы за их свободу и счастье.
Jeunesse doree(9) устроила на него охоту по всему Парижу: во-первых, как на бывшего санкюлота и якобинца, во-вторых, как на грязную свинью, в-третьих, как на милое и безобидное создание.
Именно тогда, загнанный в тупик пинками и ударами кошельков толстой свиной кожи, набитых наполеондорами (золотая молодежь того времени использовала их как кистени), Наф-Наф встал в кабанью стойку,
(7)- (франц.) Аристократов на фонарь! Да здравствует республика!
(8)- (франц.) Да здравствует Император!
(9)- (франц.) Золотая молодежь.
выставил вперед клыки, с разбегу располосовал затянутый в шелковую жилетку живот заводилы компании, которая тут же и рассеялась.
Заводила скончался в страшных муках, поскольку в том ударе была сосредоточена вся ненависть Наф-Нафа к людям, все разочарование в их свинячьей революции, вся тоска и безысходность невозможности превзойти свою свиную сущность. Наф-Наф вынужден был бежать и скрываться. "Он убил!" - это гнало его из города в город, из страны в страну. "Я убил!" - это взрывало его душу изнутри. Следы его надолго заветрились.
Пока он блуждает в подполье, мы вынуждены раз и навсегда покончить со слухами о масонстве Наф-Нафа (или подтвердить их), внеся, как водится, ясность.
Тем более что этот шум поднят самими масонами. На что им ответил яростный рокот борцов с иудо-масонской опасностью разных наций и конфессий. "Прежде всего, - заявили борцы, - он не ест свинину, а это дурной знак и тон, следовательно: он скрытый иудей. К тому же у него постоянно торчит кончик, он похотлив как боров, да и пахнет он...". "Конечно это все так, - отвечали им иллюминаты высоких градусов из ложи "Розовый Восток", - но это вовсе не доказывает его принадлежность к братству вольных каменщиков. Наоборот, братцы Наф-Нафа камень на дух не переносят, в каменных домах не живут, предпочитаю всему хлев да грязь. Не может быть он и сыном Сиона: как известно, свинской породе там место заказано".
"Как же, как же! - отвечали им борцы, - Господь наш мог вселить демонов в стадо свиней, бросившихся с обрыва? Чему есть свидетельство в Святом Евангелие. Ergo: свиньи там тайно водятся, что и есть тайный заговор. И вообще - Наф-Наф эта та свинья, не упавшая с обрыва, а пошедшая в сказку проповедовать дьяволовдохновенные идеи!". "Спору нет, - не сдавался "Розовый Восток", - идеи сказки, без сомнения, масонские, но именно поэтому Наф-Наф не может быть отнесен к разряду вольных каменщиков. Масоны настолько умны и прозорливы, что не могут проповедовать всем и каждому в лоб свои идеи, они ведут наружную свою деятельность исподволь, намеками и экивоками, подводя неофита к тайным истинам. Поскольку в сказке нет никакой тайны, а смысл ее слишком обывательский и дидактический, то таковая сказка не может исходить от братства и возникла самопроизвольно в народной среде. Ergo: Наф-Наф не масон. Quod erat demonstrandum(10)".
Неожиданно в спор вступило ателье розенкрейцеров "Голубой Запад", заявившее: "Наф-Наф и по духу, и по сути истинный аллегорический каменщик: последовательный демократ, приютивший и вразумивший толпу недалеких профанов, уравнявший их с собою в правах; истинный, последовательный борец с тиранией и произволом Серого Волка, его усмиритель и обуздатель. Тем самым он сделался устроителем нового миропорядка, открыватель новой эры свинских, вообще звериных отношений; созидатель нерушимых строений; собиратель и хранитель знаний и богатств... и так далее. Поскольку источник его мудрости и богатства не назван, это и является Великой Тайной, тонко намекающей на существование братства вольных каменщиков, о чем свидетельствует и обращение поросят к друг
(10)- (лат.) что и требовалось доказать.
другу "братец", и наличие трехступенчатой иерархии, и утверждение идей общности, городской цивилизации, которая одна и может называться цивилизацией, стоит перевести ее название на профанические мовы. В общем: все зиждется на доме, который построил Наф-Наф. И давно пора поднять его светлый образ на фартук, и основать ложу "Три поросенка". И очень хорошо, что сказка несет такие идеи детям, в формах доступных и понятных, обосновывающих идеи свободы выбора и ответственности за выбор, высокие идеи каменного храмо- и домостроения"...
Похвала была настолько сумбурна и бесконечна, что шовинисты не знали, что ответить, только предложили на всякий случай спалить все издания сказки. Их остановил глас одного маститого ученого, призвавшего не отдавать в руки басурман, всюду сеющих мировой заговор, истинно арийские сказки, особенно "Трех поросят". "Ну, это уже ни в какие ворота не лезет!" - вздохнули шовинисты и предались молчанию.
К сожалению, нам так и не удалось внести ясность в этот вопрос, поэтому мы попытались его хоть немного осветить (так сказать: иллюминировать).
Сам Наф-Наф поначалу отнесся совершенно безразлично к этому яростному спору. Но, в конце концов, продолжительность и жар дебатов подогрели и его богатое воображение. Так он всплыл на поверхность из небытия и взялся за перо. Из многочисленных заявлений, деклараций, ответов и разъяснений главного героя сказки выходило, что в ложах, вентах, ателье, орденах, обществах, клубах и братствах масонов, иллюминатов, розенкрейцеров, равно как и храмовников или карбонариев Наф-Наф (по крайней мере - до написания сказки) не состоял. Домик построил по собственному разумению, на свои скромные средства. Но, как существо образованное и весьма широких взглядов, допускает, что в элементах его начального образования наверное присутствовали модные о ту пору взгляды масонов.
С другой стороны, теперь, как личность многоопытная и много порадевшее на благо всего человечества, он не может не видеть в движении масонов здравые черты, и вообще: ребята они симпатичные, особенно их тяга к знаниям по нутру Наф-Нафу и вообще "ex oriente lux(11)", с Солнцем не поспоришь, ("Ну вот видите! - возопили националисты, - Мы же говорили!"). Хотя, по сути - бездельники и вредные заговорщики, ничего не смыслящие в строительстве и каменных работах дилетанты, только дающие советы истинным строителям, а сами ничего не строящие ("Ну, это уже клевета! - вскричали в один голос разобиженные "Голубой Запад" и "Розовый Восток", - Отрекаемся от свиньи!"). Я и сам неплохой каменщик, а так же иных строительных дел мастер, всю жизнь независим, истинно свободен во взглядах и суждениях. Посему меня вполне законно можно называть единственным на свете вольным каменщиком, а так же свободным столяром, независимым кровельщиком и либеральным плотником или, на худой конец, вакантным маляром.
Впрочем, думайте, что хотите, - продолжал комментировать Наф-Наф, - мне на ваши заплетения смыслов начхать и наплевать и вообще, ввязался я в
(11)- (лат.) С востока свет.
дискуссию, де, только попробовать перо, и теперь вижу, что мертвящая масонская тема не самый удачный предмет для живого ума".
Первоначально поросенок решил было описать свой многотрудный curriculum vitae(12), однако скоро бросил сие намеренье, сочтя жизнь свою via dolorosa(13), так и оставив публику в неведении относительно скользких моментов своей биографии. Наф-Наф принялся писать на иные темы. Поросячья логика его опусов была отвергнута всеми солидными газетами и журналами, однако черно-желтые грязекопательные статьи публиковались полуподпольно весьма охотно. Не удовлетворенный желтой славой, попробовал себя поросенок и в жанре бестиарий, где и раскрылся его недюжинный литературный талант. Многотомный девятнадцатый век благосклонно воспринял его пухлые творения, что дало ему неплохой заработок и положение в свете.
Байронический холод салонов разъел его душу. Наф-Наф стал нелюдим, угрюм, черные фалдочки его расфранченного фрака уныло обвисли, как усы горького пьяницы, и волочились по узорчатым паркетным полам за сгорбленным хозяином. В духовной пустыне света ему суждено было пережить высокую любовь. Подробные обстоятельства этого романа достоверно неизвестны, а светские сплетни настолько густым клубком грязных слухов опутывают этот период жизни Наф-Нафа, что достоверно выяснить ничего невозможно. Наверно известно, что одна салонная львица нашла подобное общение занятным, собеседника интересным и оригинальным, свидание с ним весьма экстравагантным и в известной степени эксцентричным, ночь ей грезилась чередой фантастических извращенных удовольствий, доставить которые не в состоянии не один светский лев. К обоюдному несчастью интерес ее к Наф-Нафу длился значительно дольше, чем оная дама предполагала. Поросенок поначалу отнесся к интриге, как к пустой забаве и, обнаружив звериную страсть своей vis-a-vis(14) был немало озадачен. Через некоторое время в нем возродилась давно утраченная надежда стать равным людям, хоть посредством любви. Наф-Наф целиком отдался увлечению. Но, как только связь приобрела во времени и пространстве формы, непозволительные для обычной демонстрации собственной экстравагантности, стала обрастать фантастическими слухами и непристойными сплетнями, как днище корабля обрастает ракушками, а черви черной зависти источили обшивку, и... голос света победил. Они стали чуждаться друг друга, потом и вовсе расстались.
Все испытавший, все познавший: людское признание и славу, власть над человеческим вниманием и самой жизнью, знание, любовь, достаток, равно как все оборотные стороны этих медалей, Наф-Наф окончательно разочаровался и в жизни, и в людях, и во всем на свете.
Венецию он, все же, продолжал любить. Любить за невероятный символизм, за непроходящий космополитизм. Она оставалась для него единением всех городов мира, ни на что не похожим городом-миром, лишенным родовой пуповины всех городов - почвы, земельных просторов, своей огромностью сводящими сколь угодно большой город к точке на карте,
(12)- (лат.) путь жизни.
(13)- (лат.) путь страданий.
(14)- (франц.) визави, партнер.
и оставившим в городе только дома и улицы-каналы - символами общения, движения, единения, равные друг другу единым уровнем воды, выходящими на большие улицы - Гранд Канал, Канал Сан Марко, Канал Джудекка в свою очередь вливающиеся на огромную площадь - Лагуну, за порогом которой Море, по просторным волнам которого всяк волен плыть куда захочет, потому никуда не хочется плыть, достаточно наслаждаться сознанием безграничной свободы. Город-художник, город-маска, где вуаль условности существования в поселении срывается постоянными карнавалами, а люди в масках начинают представать такими, какими хотят казаться в глазах других (хотя, размышляя о сути, это и есть их истинное лицо), а не тем, что они есть в обществе. Побыв сегодня в одной своей ипостаси, завтра можно стать ее противоположностью. Весело, без надрыва. По этой простой причине по городу Наф-Наф расхаживал со своим истинным рылом, принимаемый всеми за человека - пусть карлика, пусть урода. Но человека! Хоть без труда мог открыть всем свою истинную сущность - не свиньи, не сказочного поросенка, но Наф-Нафа - жителя каменного дома.
"Кому великий этот Город обязан святостью? - периодически задавался он вопросом, когда люди его донимали до слез - Нам - хрюшкам". И был прав, поскольку так гласила легенда, увековеченная в фресках: в IХ веке горожане города святого Марка решили обрести мощи своего святого, покоящиеся в Александрии. Попросту стибрить их из храма. Украсть украли, но провести через турецкую таможню не смогли. Тогда ящик с мощами набили свининой (надо думать копченой). Правоверные турки не решившись ворошить "нечестивое" мясо, пропустили груз без досмотра. Так город обрел мощи евангелиста, а свиньи - славу.
Скептики сомневались, были или турки в Египте в восьмисотых годах от рождества Христова, чем пеняли в пятачок знатоку, утверждая, что мощи сами явились в город в одиннадцатом веке. Таковых Наф-Наф приводил на Сан-Марко к Собору, указывая на соответствующее творение гениального живописца. "Вот так-то! Живописный документ почище иных манускриптов будет".
Наф-Наф предпочитал Венецию еще и потому, что здесь до него труднее было добраться пронырливым братцам, особенно настырному Ниф-Нифу. Только кабанчик мог разыскать его где угодно, уловить родной запах за сотни километров и без устали бежать эти километры (да вообще - мог бежать куда ему вздумается). У зверя хватало характера, архаического чувства единокровья преодолевать огромные расстояния ради непродолжительного свидания. Сквозь сладострастное дуновение жаркого сирокко с Адриатики, сквозь липкие зимние туманы ученый свин слышал, как с болотистого берега Месры раздается не умолкающий визг кабанчика, мечущегося по топким прибрежным пескам и зовущего его, Наф-Нафа, по имени. Ему стыдно было не откликнуться, а откликаться было лень, представляя утомительную процедуру приема гостя из леса. Порой визг этот ему чудился, он просыпался ночью, и уверял себя, что это был только сон. Чаще всего это и был сон, переходящий в болезнь, болезнь ожидания. Земля добралась и до него, как только люди построили дамбу. Теперь в Венецию можно было проникнуть посуху, с комфортом приехать поездом в купе первого класса или в скотном вагоне, везущим живность многочисленным тратториям и ресторациям, осаждаемым прожорливыми туристами. Ниф-Ниф начал объявляться неожиданно, выныривая из улиц-щелей. Болезнь ожидания развеивалась по мере того, как люди всюду стали наводить мосты.
Себе Наф-Наф признавался в этом редко, но, приобщившись к людям, он порядком растерял свои природные свойства, в том числе чувство стада, да и поросенком себя уже не считал, а подобием некого высшего существа. Может, он имел на это право? Однако людям он был неровня. "Я маргинал", - заключал он себе в минуты грусти. "Я - существо ни на кого и ни на что не похожее. Уникум, сам себя создавший феномен! Homunculus(15)". - говорил в минуты радости, и в душу закрадывалось кощунственное сравнение с Единственным.
В конце концов, Наф-Наф смирился с жизнью, как некоторые свыкаются с мыслью о смерти. Смирился с посещениями Ниф-Нифа, и даже с пикниками на сельское лоно "проведать братца Нуф-Нуфа". Он знал о тоске и убогости лесной жизни, от которой и вепря потянет в город. Знал также и то, что город кабанчику не по нутру. Рано или поздно Ниф-Ниф вскочит и наскоро простившись, убежит в свои дебри, поскольку город для него, лишь некое подобие испорченного рая. Лучше рано. Лучше - навсегда. Единственное родство с братцами, признаваемое Наф-Нафа было духовное родство литературных персонажей, накрепко стянутое единым сюжетом. Но это родство его, по понятным причинам, не тяготило, как больше не тяготила его и вечность. Он перестал замечать свою всегдашнюю юность, как некоторые не замечают груз прожитых лет. Не знал он скуки, гнела его лишь непреходящая тоска, которую в городе можно развеять за каждым углом, следуя его собственной пророческой формуле: "Я еще когда знал, что за городами будущее. O vitae philosophia dux!.. Tu urbes peperisti, tu dissipatos homines in societatem vitae convocasti!(16).
Сбросив тоску, Наф-Наф принимался за дело. Теперь его влекло богатство. В ХХ веке нажил капитал на мировых и локальных войнах, поставляя враждующим сторонам свиную тушенку (кому как не свинье разбираться в свинине. Может, он просто обезьянничал с людских поступков? "Слабо торговать человеченкой, лицемеры? Что есть ваши войны, как не торговля chair a canon(17)") и апельсины (из чистого тщеславия, дабы опровергнуть известную поговорку). Скоро богатство стало тяготить его: слуги-человеки, все время суетились вокруг его миллионов, стремясь прибрать денежки к своим рукам, а самого его прирезать, как свинью. Обладая несметным состоянием, он чувствовал ежедневное беспокойство страха за утрату этого богатства (части его или всего целиком) и самой жизни. Играя в деньги, цены деньгам не знал.
Он продал дело, вложил деньги в городскую недвижимость и зажил рантье. Тут его вновь посетила тоска. Стал пописывать эссе о плодах прогресса и экологии. Уединение трудов чуть было не замкнуло его в научной келье. По понятным причинам он не мог часто посещать многочисленные научные конгрессы, семинары и конференции, с дармовой кормежкой и
(15)- (лат.) гомункулус.
(16)- (лат.) О, философия, вождь жизни! Ты породила города, ты созвала разрозненных людей в сообщество жизни.
(17)- (франц.) "пушечное мясо".
проживанием, придающим современной науке особую прелесть и известную солидность.
Стремясь навсегда победить одиночество общением с людьми, устроился он на работу домашней декоративной свинкой к одной художнице. Она заставляла его позировать - он не возражал, как не отказал в свое время Ропсу быть моделью для его знаменитой "Порнократии". И вновь, который раз, портреты Наф-Нафа разошлись по миру, без того усеянного иллюстрациями в детских книжках, картинками мультиков, комиксов, карикатур и компьютерных игр.
Встреча
Утром Ниф-Ниф позволил себе немного понежится. Запахи вокруг были спокойные, убаюкивающие, подстилки мягкие, но не очень, в самую свиную меру. Кабанчик приоткрыл глазки и просто созерцал окружающее.
Нуф-Нуф мучился похмельем. Пред глазами брата он предстал в длинной шелковой рубахе апаш с бокалом аперитива в одной лапе и сэндвичем в пасти. Заметив движение глаз кабанчика, он невзначай бросил:
- У брата был?
- Был, - односложно хрюкнул Ниф-Ниф.
- Ну и как он там?
- Толстеет.
- Невесело все это... но такова его доля. Доля всех fruges consumere nati(18), в отличие от пребывающих в вечном движении диких feras consumere nati(19), сиречь вепрей. Свиньи домашние - пасынки человеческой судьбы... Выпей аперитива легче станет.
Кабанчик резво вскочил, подбежал к пластиковому корытцу. Но к своему разочарованию обнаружил в нем только вчерашний ужин братца из сублимированных продуктов. Последний писк (или хрюк) кормов для домашних свинок от Пигги Три-Пах.
- Нет, братец. Выпивку хлебают из стакана...
Но Ниф-Ниф уже заинтересовался кушаньем. Он долго обнюхивал катушки, перебирал их пятачком, даже откусил крошку и тут же выплюнул.
- И что, это можно есть?
- Не знаю, не пробовал.
- А как же это люди едят. На мой взгляд, это ужасная дрянь. И я даже подозреваю, что дрянь со свининой.
- Я почем знаю! Только будь уверен - дичины там и грана нет.
--
И все же, я не стану жрать эту отраву. Чем же ты тут питаешься?
(18) - (лат.) рожденные, чтобы кормиться плодами земными.
(19)- (лат) рожденные потреблять диких зверей.
- Жратвы полный холодильник. Выбор богатейший. Но, чтобы не разочаровывать хозяйку, каждый день спускаю эту бурду из кормушки в унитаз. Кстати! Марш-марш в ванную. Еще не хватало подцепить от тебя клещей, блох, аскарид или еще какую мерзость. У вас в лесу зараза так и кишит, нипочем не убережешься, особенно с твоей густой щетиной.
- Слушаю и повинуюсь, о-о, мой мудрейший повелитель.
Они устремились в ванную комнату, просторную и чистую, как операционная. Еще большее сходство с медицинским помещением ей придавал белоснежный кафель, покрывавший пол и стены, поблескивавшие никелем сантехнические приборы. Между огромной ванной и биде была устроена маленькая ванночка - жакузи. Пока его спутник неловкими движениями расставался с одеждой, Наф-Наф наполнил ее почти до краев, включил пузыри, потом мордочкой вытолкал братца на край купальни. Тот, по своему обычаю, недоверчиво обнюхивал кипящую воду, но, не удержавшись на скользком краю, плюхнулся вниз, где кувыркался, скользя копытами по скользкому пластику, упорно пытаясь встать и выпрыгнуть из кипящей западни. "Я тебе не Серый волк!!!" - вопил он. Не обращая внимания на его вопли, братец пятачком поскидывал в воду разноцветные пластиковые флаконы и склянки, от чего вода скоро дала обильную пену радужных переливов.
- Лежи спокойно! Словно в болоте лежи. Ничего с тобой не случится, вепренок. Это не кипяток, просто пузыри. Пу-зы-ри. Понял?
Что за прелесть эти жакузи! Что за прелесть моя хозяйка, устроившую для меня отдельную купальню. Она во мне вообще души не чает. Я, до времени, храню инкогнито. Но, видать, не утерплю - откроюсь.
- Раньше ты был более независим.
- Хочешь сказать: "нелюдим". Времена меняются. Теперь всякая живая тварь может законно претендовать на нормальную жизнь. Ты что-нибудь слышал про общество охраны прав животных?
- Ага, - бурчал Ниф-Ниф, захлебываясь пеной. - В лесу ходят какие-то слухи, но очень непонятные. Будто собираются ловить всех диких, метить радиацией, выписывать паспорта и ставить в очередь на отстрел - в соответствии с состоянием здоровья.
- Как всегда у вас там все напутали. Это общество... Впрочем, что это я? Ничего себе увлекся! Но все равно при случае расскажу. А ты постарайся продержаться хоть десять минут, иначе твои паразиты не протравятся. Я тебя оставлю. Соберу столик.
Ниф-Ниф погрузился в кипение пахучих пен и в раздумье о том, как это у городских все так хитро устроено. Вода сама притекает и сама тебя моет, пена сама чистит, дом сам тебя греет, еда сама приходит. Все происходит само по себе, как в сказке. Знай себе - наслаждайся. А городские этого не понимают - все суетятся, носятся, сбивают о камень копыта. Бездельничать едут к ним, в лес. Бродят себе по лесам бес толку. Шустрые эти городские, как ртуть (которую, впрочем, он никогда не видел, но отлично представлял эту жидкость по рассказам ученого братца).
Толи дело, когда сам по лесу рыщешь. В брюхе пусто. Только найдешь вкусную еду, разъешься хорошенько, тут бы и на боку поваляться, порыгать в волю, ан - нет, глядь уже какая-то острая морда выглядывает из-за дерева. Как бы самому в еду не превратиться. Вот откуда кабанья жадность.
А каково днями и ночами лежать в холодной жиже меж тростников, притаившись и выжидая. А зверь чужой, тем паче охотник с собакой, все бродит кругом, разглядывает твои следы и ловит обрывки запаха. Или забраться в куст и целый день стоять в нем, замерев, не шевелясь, внюхиваясь и вслушиваясь в пространство, отсекая привычные запахи и звуки и выуживая только одно - самое главное. Запах врага. У городских на это терпения не хватит.
Вдруг до его чуткого слуха донеслись звуки. Они были необычны, странны и возбуждающе. Ниф-Ниф напряг ушные хрящи, большие волосатые уши его поднялись. С минуту он оценивал звуки. "Музыка..." - решил он. С музыкой он сталкивался и раньше, но особого значения не придавал. Он понимал - для чего-то и она нужна. Например, когда по весне соловей подманивает к себе простодушную самочку. У людей тоже певцы поют перед стаями самок, которые им кидают цветы из оранжерей. Но, в основном, люди слушают музыку по иным, не понятным ему причинам.
И глупость то, и сказка, будто он любит напевать "Нам не страшен серый волк". Ему-то как раз Волк был страшен, не что его братцам. И напевали они только по одной причине - избавиться от страха. Песенка эта - продукт творчество Наф-Нафа, более всего подверженного страху, от того и придумавшего строить каменные пещеры-крепости, за стенами которых можно без опаски горланить все, что угодно.
Порой Ниф-Ниф на сытый желудок сам не без удовольствия занимался тонированием своего хрюка, при этом замечая, как режет слух Наф-Нафу его кабаний диалект.
"А-а! Наверное, это так люди выражают своё удовольствие жизнью".
"Люди!!!" - его осенила мысль, что пришла хозяйка и сейчас застанет его - совершенно беззащитного и размякшего в этой уютной западне. Такого он допустить не мог. Люди - существа прожорливые. Нипочем не упустят молодого вкусного кабанчика.