Храмцев Дмитрий Валерьевич : другие произведения.

Розовое небо

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

VIII

Розовое небо.

Моему любимому медведю Пуху.

I.

Я всё явственнее чувствую давление культуры.

За то время, что успеваешь прочитать одну книгу, выходит десять других. Идёшь в один музей, а в сотни других проходят сотни выставок, на которые уже никак не попасть. Смотришь один фильм, других не видишь.

Мы создаём культуру, а она бежит от нас со всех ног, так что не угнаться. Культура давит на нас многотонным прессом. Головы у действительных людей должны быть сплющенные и тонкие, как папиросная бумага.

Я читаю Буковски, а все вокруг кричат об Эрленде Лу. Да кто он вообще такой?! Почему он говорит, что Ричард Бротиган его Учитель? Ничего общего! А если и так, то Лу плохой ученик! Он сам то понимает, что пишет?

И вот все читают Лу, а тут выходит новый перевод Кизи, и все бросаются на него, с вилкой в одной руке и ножом для мяса в другой, а новый Буковски, новый Павич, новый Коупленд пролетают мимо на тарелочках с крылышками, и тут какой-нибудь шлемазл решается переиздать Мураками, все бросают Кизи и хватаются за него, а мозги их потом похожи на использованные ватные тампоны.

Буквы, буквы, буквы, злые и мерзкие, из которых складываются слова, этакие маленькие, капризные, избалованные дети. Книги, составленные из слов, тоже как дети. Что с ними делать? Идти на поводу, потакая каждому желанию и капризу, или же бороться и давить в колыбели?

Слова, что они значат? Для меня они - просто правила и запреты. Я знаю, что уже многие до меня уже задавали этот вопрос. Но разве я могу сказать что-то новое?

Литература уже исчерпала себя. Одни пытались экспериментировать с сюжетом или языком, но это быстро оказалось не актуально. Постмодернисты решили заявить во всеуслышание, что они кретины и будут заниматься цитированием тех кто поумнее. Теперь и этим никого не удивишь.

И что же остаётся делать всем молодым писателям и мне? На нас давит литература, нас уничтожают слова. Может быть, каждый должен теперь придумывать собственный язык?

Я пишу то, что чувствую или то, что мне кажется, я чувствую. И пусть я бываю нелогичен, каждое слово я стремлюсь наполнить этим чувством. Я пишу и знаю, что слова всё равно лгут, и когда я говорю, когда эти странные звуки вылетают изо рта, как я могу знать, что они не ложь, даже если были правдой внутри меня?

Люди поняли это ещё две тысячи лет назад, но никто не перестал ни говорить, ни писать,

Впрочем, хватит, иначе не найти в себе силы написать даже одну букву. Думать вообще вредно. Это тоже все очень давно поняли, но думать тем более никто не перестал. Вот мудозвон Эрленд, тот, наверное, не думает. Интересно, как это ему удаётся.

II.

Вход в магазин с собаками воспрещён.

Перед входом в супермаркет сидит огромный ротвейлер, поводком привязанный к ограде. Вдруг он вскакивает, мечется и лает. Его шкура блестит на морозе, из пасти вместе с лаем вырывается и тает в воздухе белый пар, каждый мускул напрягается, когда он начинает кружиться на месте, натягивая поводок.

Как-то в одном порнофильме я видел, как ротвейлер, такой же лоснящийся и сильный, насиловал крашеную блондинку с розовыми губами. Она лежала на спине почти без движения, а он пытался войти, поставив лапы ей на грудь. Это было столь противоестественно и в то же время не вызывало отвращения, так что я часто вспоминаю эту сцену при виде ротвейлеров.

Снег хрустит подо мной при ходьбе, мелочь позванивает в кармане, изо рта вырываются белый пар и сигаретный дым. Я похож на того ротвейлера. Я похож на ротвейлера, бегающего на привязи перед супермаркетом и наступающего на грудь блондинке с розовыми губами. Все люди это ротвейлеры.

На остановке все стоят и безропотно ждут автобуса, который уже полчаса не появляется. Рядом со мной женщина на вид лет пятидесяти, но уже с глубокими морщинами, в затёртой шубе грязно-белого цвета, такой же шапке, облегающих красных джинсах, и белых, похожих на кроссовки, кожаных ботинках на высокой подошве. Она переминается с ноги на ногу, вдруг привстаёт на мысках и начинает медленно и плавно кружиться, а в руках у неё маленькая театральная сумочка. Вокруг стоят люди, безликие, курят, стуча зубами от холода, вращая замёрзшими глазами, а она описывает лёгкие балетные па, кружась в свете уличного фонаря и падающих снежинок. Рядом с ней останавливаются двое, милая девушка с большими глазами и мужчина с красным от холода лицом, нервно жующий сигарету, должно быть, её отец.

Она замирает на одной ноге, останавливается, смотрит на них неотрывно, широко открытыми и не моргающими глазами, но они не замечают её, отец выбрасывает сигарету, они говорят о чём-то, быть может, спорят, жестикулируют.

Она вдруг быстро-быстро моргает, поднимается на мыски и, когда уже кажется, что её голова упирается в невидимую воздушную преграду, на миг зажмуривается и вновь пускается кружиться. Её тело в грязной шубе будто сливается с тихим смерчем падающих снежинок, с гулом машин и дыханием ожидающих.

Мне кажется, что она - это наша жизнь.

P.S. Через неделю после того, как я написал сцену с ротвейлером, я прочитал у Буковски: Люди. Люди. Собаки.

III.

Редактор журнала - бедно одетая женщина с седеющими редеющими волосами, подрагивающими уголками губ, собачьей грустью в глазах и дрожащими крыльями носа. Месяц назад я принёс ей свой последний рассказ. Наконец-то она соизволила его прочитать. Теперь мы сидим друг против друга за круглым столом у неё дома, и я слушаю её тихо тлеющий голос.

Стол тёмного дерева, по стенам комнаты шкафы с книгами, на подоконниках горшки с цветами и растениями, которых я раньше никогда не видел, но запущенными и разросшимися. На окнах тяжёлые плотные шторы, не пропускающие ни капли солнца, в углу, у окна, стоит пианино, сверху лежат покрытые пылью нотные тетради. На полу толстый ковёр с восточным узором в пятнах здесь и там.

- Пустота, конечно же, может быть героем, - говорит она и выдерживает паузу, а по выражению её глаз я догадываюсь, что это, несомненно, многозначительная пауза. Таким людям почему-то всегда кажется, что паузы наполняют их речь особым сакральным смыслом. - Но она должна быть наполнена, - снова пауза, кажется, что меня она вообще не видит, - наполнена неким эфиром. - Я согласно киваю, она делает большой глоток кофе, издав хлюпающий звук, а запах кофе наполняет воздух вокруг стола. Она продолжает:

- Этот эфир может быть ядовитым, или он может быть благоуханным, но он должен быть! У вас пустота пуста, я не увидела ни одного образа, я не смогла уловить вашу идею и мне даже кажется, что у вас вообще нет идеи. - Снова глоток кофе, мне безумно хочется курить. - Каким смыслом, скажите, наделены действия ваших персонажей? Они пьют кофе, допивают его или не допивают, курят, и что же? Они лишены идей! Ваш рассказ, как мне показалось, просто пустота, наделённая некими отличительными признаками, неким антуражем. И самое главное, зачем это читать, что ваше произведение, - пауза, - несёт для умов и душ наших читателей?

Я не ответил ей. Допил свой кофе, а кофе у неё был дряной, буркнул спасибо, забрал рукопись и ушёл.

Она отказалась меня печатать, потому что ей нужны были идеи и образы, а это всё - клише. Да и сама она говорила одними штампами. Люди понимают друг друга лучше всего в глупости, а я не хочу с этим мириться.

Она хотела наполненной пустоты, она хотела ограничить пустоту. Пустота, ограниченная и наполненная, наделённая антуражем и отличительными признаками, уже не пустота! У произведения может и не быть никакой цели, проза, как музыка или живопись, может служить лишь утолению голода. Проза может быть как полотно. Не нужно копаться в головах героев, выискивая там идеи, чтобы дать их образы. Их движения, взгляды, их короткие реплики рождают образ, как отдельные мазки и оттенки красок, и литература теряет свою литературность, перестаёт быть клише. Живопись для зрения, музыка для слуха, проза для радости от того, что можешь читать и говорить. Героев вообще может не быть.

Но я ничего не сказал ей. Просто допил свой кофе, забрал рукопись и ушёл. Зачем строить из себя оскорблённый гений?

Так она меня и не напечатала.

IV.

Прихожу домой. В моей комнате на кресле горой свалены вещи. По утрам я достаю из шкафа свитер, или рубашку, или джинсы, а вечером кидаю их на кресло. Когда все вещи из шкафа оказываются на кресле, это означает, что нужно либо всю складывать и убирать обратно, либо не выходить больше из дома. Порой я склоняюсь ко второму, но всегда выбираю первое.

В углу свалены холсты, картон, тюбики с краской и банки с тушью, коробки с углём и пастелью. Я давно уже ничего не рисую, но таскаю всё это с собой с квартиры на квартиру. Я хочу нарисовать её портрет.

Все столы, полки и стулья завалены книгами, альбомами с фотографиями, журналами. Газеты и пустые сигаретные пачки, которые я порой забываю выбросить, валяются на полу. Постель я никогда не убираю, потому что не вижу в этом смысла - скоро ведь снова лягу спать. Из-за того, что она всегда разложена, в комнате не развернуться.

Иной раз, придя домой, я падаю на кровать в одежде, и валяюсь так, бывает, незаметно для себя усну и сплю до самого утра, потом встаю и с больной головой иду курить на лестницу. В последнее время у меня часто болит голова. Первая сигарета после сна всегда самая приятная за целый день. Потом делаю себе кофе.

Я мог бы стать банкиром, владельцем ночного клуба, гомосексуалистом, наркоманом или, в худшем случае, золотым медалистом, а я всё пытаюсь стать писателем. Моя теория литературы потянет на Нобелевскую премию, но я не только не могу её сформулировать, но даже придумать простейший сюжет. Несколько лет назад я выиграл школьный поэтический конкурс, а вот умные люди мне говорят, будто у меня нет ни идей, ни образов. Я вовсе не строю из себя гения, я вовсе не самовлюблён. Наоборот, во мне столько сомнений, что один раз я даже сказал себе, что больше не буду писать.

Я должен написать материал про блюз длят новогоднего выпуска одной газеты. Начинается он так: По традиции Новый год - праздник, который встречают всей семьёй. Пьют шампанское и под бой курантов дарят друг другу подарки. А что, если тебя все бросили, любимая девушка ушла, и ты сидишь за праздничным столом один? Тогда это блюз.

По-моему, неплохое начало. Дальше нужно написать что-то про блюз, а вот что написать, я не знаю.

А неделю назад я написал рецензию на романы Рю Мураками. В качестве введения: ссылка на Мицуёси Нумано. А потом что-то невразумительное, главная мысль: в одном романе все трахаются, а в другом никто этого не делает. Интересно, кто возьмёт такой материал?

А недавно в одной книге по биологии я прочитал о генетической болезни, называемой синдромом недостаточности 5--редуктазы. Генетические мужчины страдают недостатком какого-то фермента, необходимого для формирования гениталий, и поэтому от рождения они имеют гениталии, очень похожие на женские. Родители начинают воспитывать их как девочек, одевать в платьица и заплетать косички с бантиками, но когда наступает время созревания, этого фермента становится больше, их голос грубеет, а клитор увеличивается до размеров пениса.

Из этого мог бы выйти интересный рассказ.

На свете живёт девочка по имени Саша. Сама обычная девочка, с косичками, бантиками, которая любит шоколад, маму и играет с Barbie. Когда она немного подросла, мама подарила ей набор косметики. А потом она познакомилась с мальчиком по имени Миша, самым обычным прыщавым подростком, который любил кататься на роликах и смотреть порнофильмы, найденные им однажды в шкафу родительской спальни.

Саша и Миша очень подружились, всегда ходили вместе, целовались в кино, в двориках на лавочках, и он всегда провожал её до дома, как настоящий джентльмен. И вот, когда родителей не было дома и они уже собирались потрахаться, количество фермента стремительно увеличилось, чего в жизни, конечно же, не бывает, но литература творит чудеса, и Сашин клитор неожиданно увеличился до размеров пениса, и Саша стала Александром, а Миша педиком. Трагедия в духе Шекспира.

Жаль только, что из этого ничего не получится.

V.

Я читаю Мужскую жизнь Кодзиро Сэривадзы. Когда читаешь чужую автобиографию, всегда хочешь свою.

Больше всего я люблю вспоминать не литературные вечера, которых в моей жизни было два, не пьянки и полуночные разговоры, которых было немного больше, не поездки за границу или занятия любовью, а моё детство.

Ведь детство - это то общее, что есть у всех. С друзьями или знакомыми девушками всегда приятно говорить о детстве. Помню, однажды мы говорили с ней по телефону всю ночь, вспоминая случаи нашего детства, и смеялись. А близкий друг рассказал мне как-то такую историю.

Когда ему было пять лет, он гулял где-то, может быть, играл с друзьями во дворе, и так провёл целый день. Когда пришла пора возвращаться, по дороге домой он обгадился. Мама позвала его ужинать, и он не придумал ничего лучше, как выкинуть трусы с какашками в окно.

Такое не расскажешь первому встречному. Когда говоришь о детстве, всегда появляется такое чувство, будто этот смешной кудрявый пятилетний мальчик не мог быть тобой. Чувство ностальгии очень приятно. Каждое утро я помешиваю кофе ложечкой, которую мне подарили на первый зуб.

Не помню, сколько мне было лет, когда я проснулся среди ночи и стал плакать. Почему я плакал, тоже не помню. Проснулась мама, она отвела меня на кухню и кормила гречневой кашей с молоком. Скорее всего, тогда я ещё не ходил в школу.

В другой раз подо мной провалилась кровать. Я ещё спал в детской кроватке, с бортами, и очень её любил, хоть мне и было в ней тесно. Должно быть, она просто не выдержала моего веса. Это случилось под утро, а потом мы с мамой смотрели мультики по телевизору, а может быть, поздно вечером, и меня посадили с взрослыми смотреть какой-нибудь фильм, чтобы я скорее заснул. Перед сном я часто смотел Скопокойной ночи малыши, всегда сидя на коленях у мамы или бабушки. У нас под окном был старый уличный фонарь, изогнутый. Я помню, что каждый вечер мы с бабушкой подходили к окну, чтобы пожелать фонарю спокойной ночи.

В детстве я очень любил рисовать. Сидел за большим столом в гостиной, ел сладкие яблоки, от сока которых мои руки становились липкие и мокрые, и с умным видом рисовал какую-нибудь забавную чепуху. Сейчас холсты и краски стоят у меня в углу, но это я уже говорил.

Когда я пошел в школу, то очень любил переписывать неловкими каракулями статьи из словарей, энциклопедий или книг по медицине и биологии к себе в тетрадку. Я не много понимал, но мне очень нравились длинные слова, которые нельзя было выговорить с первого раза. Да и со второго тоже. Да и к словам покороче я не оставался равнодушен. Помню, мама провожала меня в школу, я учился в первом классе, и я спросил, что такое хуй. Забыл что она ответила.

Когда я родился, бабушка купила резинового медвежонка, лопоухого, курносого, с ямочками на пухлых щеках, нарисованными чёрными глазками и лапками, сложенными на груди. Когда мне было, наверное, лет пять, я забыл его в пансионате, где мы отдыхали. Сначала я очень расстроился, а потом стал придумывать, что случилось с тем мишкой, и так у себя в голове создал целую приключенческую сагу, но быстро её забыл. Спустя несколько лет на даче у какого-то друга отца я увидел точно такого же медведя, только с наполовину оторванной головой, и упросил, чтобы мне его подарили. Он до сих пор стоит у меня на столе и всегда на меня смотрит. Мне до сих пор иногда хочется думать, что все мои старые игрушки живые.

Ещё я помню как дедушка учил меня кататься на велосипеде во дворе нашего дома, и мы с ним ходили в парк. Там был пруд с утками, и мы кормили их хлебом. Я думал, что мой дедушка самый быстрый велогонщик, а оказалось, что сам он не умел ездить на велосипеде.

В детстве я каждое лето проводил на даче у бабушки. Когда дои ещё не построили, мы жили в кунге. Днём он очень быстро нагревался, внутри было очень жарко и душно, а вечер ещё быстрее остывал, и становилось холодно.

Я всегда помогал бабушке по хозяйству, а устав, любил есть крупную красную клубнику прямо с грядки. У нас росли кусты малины, сливы, вишни, яблони, груши, облепиха, жимолость, множество овощей, а прямо посреди огорода торчали высоченные подсолнухи. Мы ходили в лес и собирали грибы, лисички и рыжики, а потом жарили их. Рыжики были очень вкусные и пахли лесом.

У меня был друг Дима, и мы с ним проводили много времени вместе, пожалуй, мы действительно были друзьями. Правда, когда мы строили замок в песочнице, он кидал мне камни через забор и проломил голову, так что в шесть лет я вспомнил все матерные слова, которые слышал на улице и по телевизору. Потом он случайно толкнул меня в пожарный пруд, и я чуть не утонул, потому что не умел плавать. И сейчас не умею.

Мы с ним построили шалаш в лесу. На земле сделали подстилку из хвои, чтобы было удобнее сидеть, а по стенам повесили какие-то картинки. Я брал из дому молоток, гвозди и ненужные дощечки, так что шалаш превратился в домик, который простоял два лета, а потом его кто-то сломал. Другие наши друзья строили шалаш на поляне подальше и мы играли в партизан или шпионов.

С пожарным прудом, в который толкнул меня Дима, связаны и другие воспоминания. На дачах были ребята постарше, грубые и самоуверенные. Не помню, что уж там случилось, но они загнали меня на росшую рядом с прудом высокую раскидистую ель. Я крепко держался за ветки, боясь упасть, а они кидали в меня грязь и глину с пруда. Я залез повыше, но они доставали меня и там, грязь летела сквозь ветки мне в лицо и на белую майку, а еловые иголки кололи голые руки и ноги. Потом им надоело и они ушли. Тогда я слез и пошёл домой. Бабушке я ничего не рассказал, но она, наверное, догадалась.

Потом несколько лет я не был на даче, и в следующий раз приехал на дачу, закончив восьмой класс. Я хотел найти тех, кто кидал в меня грязью, но никого не нашел, поэтому целыми днями сидел на горячей крыше кунга и, надев широкополую соломенную шляпу, читал. Над пропастью во ржи, Голый завтрак, Чума и какая-то биография Пушкина, никогда не любил великого поэта. После обеда я ходил в лес, на ту поляну, где мы раньше собирали грибы, ложился на траву, курил и смотрел на небо. Ещё я хотел найти ту поляну, где мы С Димой строили шалаш, но только забрёл на какую-то опушку и потом долго не знал, вернуться домой.

VI.

Мне кажется, что все мои литературные искания заходят в тупик. Или никогда из него не выходили. Мне показалось, что нужно оглянуться назад, на уже прожитую жизнь, на своё детство, на происходившие со мной изменения и попробовать понять их, потому что тогда эти изменения были так незаметны, а сейчас торчат в памяти готовыми пойти ко дну айсбергами.

Почти не умея писать, я придумал собственную страну, как часто делают дети. Я дал ей название - Тилилиндия. Я придумал язык - бессвязный набор латинских букв. В этой стране жили люди, но я ничего не придумал про них, только то, что они жили. На листах из альбома я рисовал их как обычных людей - карандашами и фломастерами.

Когда я пошёл в школу, я занялся составлением словаря. Я придумывал набор латинских букв, а потом какое-нибудь слово, которое они означали. Но вскоре мне это и наскучило и я решил, что в Тилилиндии должен быть свой писатель. Тогда я составил что-то вроде хронологии, где было написано, в каком году по земному летоисчислению этот великий творец родился, женился и написал новую книгу. У моего писателя все книги были томов по двадцать, потому что он был очень умный.

Потом я забыл про Тилилиндию и увлёкся фильмами с Брюсом Ли. Я стал писать не то рассказы, не то повести про хороших мастеров кун фу, которые побеждали всех плохих, несмотря на то, что за ними гонялась вся японская якудза. Я очень любил описывать драки и прилежно переписывал боевые приёмы из самоучителей по каратэ и айкидо.

Помимо этого, в младших классах я писал стихи про зиму, которая ушла, и весну, которая пришла.

А потом я прочитал первую в своей жизни серьёзную книгу, и надо же было такому случиться, что этой книгой оказался Замок, а было это в начале седьмого класса. Мне захотелось писать так же, как Кафка. Конечно, у меня ничего не получилось. Но того, что происходит с тех пор, я понять не могу.

Сэривадза опубликовал свой первый рассказ, когда ему было больше тридцати, после долгого и мучительного пребывания в туберкулёзном санатории. Кортасар учился писать чуть ли не двадцать лет и многие из своих ранних произведений уничтожил.

Чтобы научиться писать, нужно подобрать ключик к самому себе, как потом будешь подбирать его к словам, и я хочу попробовать это сделать. Поэтому я оглядываюсь назад.

VII.

В первом или во втором классе мне очень нравилась одна девочка по имени Маша. Я попросил маму, и мы купили ей подарок на восьмое марта. Что это был за подарок, я уже забыл, зато прекрасно помню, что она подарила мне на День защитника отечества. Плюшевого утёнка, настолько гадкого, что я сразу же убрал его в шкаф.

У меня было много девушек, но я никого не любил. Я рано лишился девственности, как тяжёлого бремени. Забрался на неё и долго не мог кончить. Я очень нервничал, потому что не знал, нормально ли так долго не кончать. От пота она вся была липкая и кислая, но сказала потом, что ей очень понравилось.

Я часто занимался любовью и никого не любил. Но ко всем был сильно привязан, как собака к хозяину или ребёнок к любимой игрушке, которую он повсюду таскает за собой, потом теряет, плачет навзрыд и на следующий день забывает. Девушки были моими любимыми игрушками. С одной мы поменялись шарфами, а потом она меня бросила. Шарф пах её духами и сигаретами с ментолом. Я прижал его к лицу и всплакнул, потом умылся и заснул вполне здоровым сном, совершенно про неё забыв. Но я не мог спокойно слышать запаха женских духов и женской промежности.

Всё начало меняться, когда я встретил К. Я уже писал о нашем знакомстве, это было скорее похоже на сюрреалистическую пьесу, чем на реальную жизнь. Потом всё стало обычно: кино, кафе, ссоры, секс, усталость и лёгкое расставание, но мы остались друзьями. И, хоть с ней всё было так же, как с другими, что-то было по-другому. Я чувствовал себя другим.

А потом я влюбился в неё. Ни с кем я так не смеялся и так не плакал, только с ней. Я был действительно счастлив. Я перестал быть просто ротвейлером, насилующим блондинку.

Никого я не боялся так обидеть, и всё же обижал. Должно быть, это черта моего характера. В детстве, когда я смотрел как ссорятся родители, я слышал как папа кричит на маму. Он кричал на неё, но я-то знал, что он самый добрый и всех нас очень любит, и маму, и меня. Наверное, в глубине души я хотел подражать в этом папе, ведь родного отца у меня никогда не было.

Я вспыльчив, могу вдруг нагрубить, повысить голос, а потом убиваюсь и переживаю. Я даже доводил её до слёз, видел как она плакала, и у меня пот груди пробегал холодок. Я боялся потерять её, так же как кто-то боится смерти, и всё же никак не мог изменить себя. Не знаю, что со мной будет, если она уйдёт.

Видела ли она, как я любил её, как скучал, если мы не виделись всего несколько часов, как у меня блестели глаза, как я был счастлив, словно маленький ребёнок? Видела ли она, как мне было больно, когда я делал больно ей? Знала ли, как я боюсь её потерять?

VIII.

Мне позвонил редактор, которому я не сдал материал. Тот самый, который начинался: А что, если тебя все бросили, любимая девушка ушла, и ты сидишь за праздничным столом один? Тогда это блюз.

Тогда это блюз. Ты слышишь тихие, одинокие, плачущие звуки простой акустической гитары? Этот молчаливый блюзмен, Где он? Сидит на улице, положив перед собой шляпу? Или он затаился внутри тебя, и на гриф своей гитары натягивает струнами твои жилы?

Что было делать, статью я написал. Отвёз в редакцию, по дороге домой зашёл в кофейню. Я пил горячий крепкий кофе и чувствовал внутри себя пустоту. Я вспомнил слова той женщины, отказавшейся меня печатать, о том, что пустота должна быть заполнена, и мне захотелось плакать.

Потом мне позвонил Е. и я поехал к нему. Мы сидели на яркой кухне большой пустой квартиры и пили холодное, терпкое вино. Мы говорили о чём-то, а мне хотелось молчать. Глаза и виски нестерпимо больно пульсировали. Я выпил ещё и стал раскуривать трубку.

За окном горели фонари, машины ехали не останавливаясь. Ни поломок, ни аварий, и так каждый день. И фонари никогда не перегорают. Сколько раз уже я сидел вот так у кого-нибудь из своих друзей и пил вино?

Вскоре я попрощался и ушёл.

IX.

Я помню, как она сияла на Сунионе в лучах заходящего солнца. Я помню, как мы шли по тёмным улочкам Стамбула, она укуталась в мою рубашку, взяла меня за руку, её рука была такая маленькая и горячая, я говорил и улыбался, стараясь скрыть, что в этом незнакомом ночном городе боюсь каждого прохожего. Я помню, как мы лежали в тесном номере в Чанаккале и целовались, и никогда поцелуй не приносил мне столько счастья. До этого я просто не понимал, что такое поцелуй. Я помню, как мы гуляли по солнечной летней Москве, помню, как мы были счастливы.

Помню, как мы сидели в кафе в портовом городе и пили глинтвейн, как засыпали в одном спальнике, как, веселясь, ели пиццу и как фотографировали сушившееся на улицах бельё. Помню, как сидели В кафе на Большой Дмитровке и писали друг другу письма на красных салфетках, а потом фотографировались в заброшенном доме. Помню, как плакал, уткнувшись ей в плечо и прижав к себе, содрогаясь от рыданий, и как утешал её, и даже тогда мы были счастливы.

Культура бежит от нас со всех ног, и к чёрту культуру, я не буду её догонять. Но я помню, как мы были с ней на Нобуёси Араки, и как она ждала меня, не захотев пойти в зал с наиболее откровенными фото, и потом, когда мы ели суши, я учил её правильно держать палочки.

Литература исчерпала себя, а мне больше нет никакого дела до литературы. Я помню только, как мы зачитывались Буддой из пригорода, и я приносил ей Кортасара, она сидела у меня коленях, а читал вслух Выигрыши, и тогда мы были счастливы!

Она была такой тёплой, искрящейся радостью, нежной, наивной. А теперь она стала такой холодной и деловой, погружённой в себя. Как я хочу вернуть её ту, сколько бы я за это отдал!

Я хотел оглянуться назад, хотел понять что-то из своей жизни, и ничего не понял, словно по пояс увяз в сугробе. Мне стало безумно грустно, глаза стали мокрыми. Я не хочу снова стать одиноким!

Здравствуй, грусть, - так называлось одно моё стихотворение. Что ж, здравствуй, здравствуй снова.

Я сидел на подоконнике и курил, по моему лицу безудержно и бесконечно текли слёзы. Небо за окном было розовым. Боже, каким розовым оно было!

Никогда больше оно не будет таким, как тогда...

24 декабря 2002 - 8 января 2003 года, Москва.

The weight of the world

is love.

Under the burden

of solitude,

Under the burden

of dissatisfaction

the weight,

the weight we carry

is love.

No rest

without love,

no sleep

without dreams

of love -

be mad or chill

obsessed with angels

or machines,

the final wish

is love.

Allen Ginsberg, 1954.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"