Хутшур : другие произведения.

Властитель снов. Глава 1

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Глава 1
  
  Часы!
  Неутомимы, бессонны,
  Вы стучите ногами служанок в больших башмаках,
  Вы скользите ногами больничных сиделок,
  Напрасно вас молит мой голос смущенный,
  Вы сдавили мой страх
  Циркулем ваших безжалостных стрелок.
  
  Эмиль Верхарн
  
  
  Ларс едва мог вдохнуть, за ребрами слева кололо тупым шилом. Видение было настолько явственным, колоритным, что руки поневоле тянулись к клавиатуре. Однако надо было переждать боль, обхитрить ее, чтобы не дать ей шанса вновь уязвить левый бок. К тому же нестерпимо хотелось курить - а доктор Яновиц предупреждал, что в такие минуты никотин особенно вреден. Простыни, смятые и пропитанные потом, свешивались с кровати подобно крылу мертвого лебедя; блеклый свет нарождающегося утра вползал в комнату сквозь щель между тяжелыми гардинами, имитировавшими гобелен-диптих со сценами выезда средневековой знати.
  Скрипнув зубами, Ларс сполз с кровати, добрался до белого фанерного шкафчика, в котором нашли свое очередное пристанище его лекарства. За прикрытой дверцей горько пахло сушеными полевыми травами и аптечным спиртом; бежевая глазурованная пилюля с буквой V на боку уже ждала страждущего, всем видом своим выказывая готовность утолить боль, даровать приятную полудрему и вообще всячески облегчить симптомы практически любой болезни, от банальной простуды до какой-нибудь экзотической лихорадки. Пилюли эти доктор Яновиц выписывал неохотно, полунамеками поясняя свою позицию - мол, дурное влияние сего снадобья на расшатанную нервную систему может обернуться госпитализацией, а уж в больнице вы, фон Хейнике, едва ли сумеете написать и полстраницы, таков уж режим, и что же тогда скажет ваш столь требовательный издатель? - однако, шевеля мохнатыми усами и ругаясь то ли по-польски, то ли по-чешски, выписал все же рецепт на пилюли. Вкупе с рецептом старый доктор навязал еще кучу ограничений по режиму - рано ложиться в постель, кофе пить как можно меньше, курить по прошествии хотя бы получаса после пробуждения, грусть-тоску гнать из сознания поганой метлою упражнений, почерпнутых из кладезя мудрости йогов.
  Плотный завтрак из овощного салата и нескольких подкопченных сарделек, последовавший за пилюлей, поспособствовал изгнанию плохого самочувствия. Ларс, откинувшись на спинку кресла, с наслаждением закусил зубами можжевеловый мундштук, затянулся крепким дымом. "Шварценшток", любимые папиросы Ларса, не воняли духами и приторными восточными сладостями - аромат дыма был ближе к полынной горечи. Клавиатура, упругая и приятно холодная на ощупь, едва слышно застрекотала под длинными пальцами; экран вмиг заполнился светящимися зеленью аккуратными буковками. Ларс смотрел сквозь текст, дальше, туда, где вновь повторялось предутреннее видение. Тени от деревьев на Лангштрассе, казалось, повторяли хитросплетение сакрального орнамента на сером камне: подобно его линиям, тени также похвалялись глубиной и изощренностью изгибов. Их линии подчеркивали убогость бытия, пробегая по скудным предметам обстановки и скрадывая их достоинства своей размытостью.
  Ларс вздрогнул: портрет на стене как будто ожил, зашевелился. Но нет, то была лишь очередная тень. Ингрид была запечатлена на холсте очень живо, в романтическом ключе - их общий знакомый, Эрик, написал ее портрет в те дни, когда она работала в театре, и позировала она в платье, служащем реквизитом к спектаклю о временах императора Фридриха. Общий тон картины, выражение лица, ракурс - все это создавало у того, кто видел картину впервые, двойственное впечатление. И платье, и бархатная портьера имели тот особый, глубокий оттенок красного, который ассоциируется с кровью и царственным пурпуром; из-за этого казалось, что голова, шея и плечи Ингрид тонут в кровавом море, и картина в целом воспринималась как зловещий символ, однако прелестная улыбка, смеющиеся зеленые глаза, наспех собранные в косу рыжие волосы будто намекали: слышишь, дурачок, это вовсе не трагедия, а лишь иллюзия ее.
  Портрет с самого дня исчезновения Ингрид сменил раму с резной ореховой на простую, из крашеного черным дешевого багета. Невыносимо было созерцать все эти виноградные лозочки и веселых деревенских божков, простота и скупость же черного, даже если отмести очевидную ассоциацию с трауром, раздражала гораздо меньше. Рыжеволосая фея растворилась в холодном тумане, который с давних пор каждую весну белесым облаком накрывает Кредеу, растворилась, как крупинка соли в стакане молока. Ларс искал ее в больницах и моргах, развешивал объявления и звонил в полицейские участки по всему городу, но тщетно: никто не видел его Ингрид, ничего не слышал о ней, и даже поиски в реке с участием водолазов и старого заржавленного трала не дали ничего.
  Только один человек помог Ларсу; Эрик в письме, набросанном на обрывке эскиза его новой картины, сообщил, что накануне того дня, когда туман с гор затопил долину, Ингрид пришла к нему и долго простояла на балконе в обществе пачки сигарет и мраморной пепельницы. Она, писал Эрик, как завороженная смотрела вдаль, на заснеженные пики горных вершин. Губы ее иногда шевелились, исторгая дым вперемешку с паром, но ни единого слова не было слышно. Когда Ингрид уходила, она сказала лишь одну фразу: "Холодно, о боги, как же холодно... Птицы, должно быть, еще не скоро вернутся с юга в наши края..." и вышла, задумчивая и печальная.
  Тесть, старый Герфрид, сильно сдал после этого события. Он уже не захаживал к Ларсу, как прежде, почесать языком и пропустить стаканчик-другой крепчайшей настойки на травах, которую и приносил по обыкновению с собой. Нет, Герфрид не винил непутевого зятя, нисколько не винил, он знал, что люди искусства могут выкидывать еще и не такие коленца - жена его Амалия, мать Ингрид, также снискавшая славу провинциальной актрисы в жанре трагифарса, оставила ему трехлетнюю дочь и ушла с бродячим цирком. Говорили, что цирк этот в полном составе был схвачен во время знаменитой облавы сто шестьдесят первого года в Альтштадте, и по обвинению в тунеядстве сослан в трудовой лагерь где-то под Брашовом. Да, тесть пережил удар судьбы ненадолго - через несколько месяцев слег с инсультом и умер в больнице, а еще спустя месяц сам Ларс был вынужден прибегнуть к медицинской помощи.
  Нет, ничего особенного не произошло - организм, несший в себе гены старого графского рода (восходившего едва ли не к самому Гензериху), был крепок, однако сильный стресс от потери близких, привел к бессоннице и жутким головным болям. Ларс пытался самостоятельно решить эту проблему с помощью алкоголя и снотворного, но однажды, проснувшись от рвотных позывов, понял, что подобное лечение вернее его сведет в могилу, нежели пуля, выпущенная в голову. Доктор Яновиц, тогда лишь один из череды соседей, вежливо здоровавшихся при встрече, порекомендовал ему хорошую альтштадтскую клинику из тех, что стоят на окраине и щурятся на шоссе барочными окнами с бронированными створками. И еще один совет дал старый доктор - "записывайте все, что придет вам в голову, юноша" - он звал юношами всех без исключения мужчин в возрасте от 15 до 35 лет - "заведите толстую тетрадь, лучше в кожаном переплете, и не доверяйте эти ваши записи электронным машинам, ибо это небезопасно".
  Ларс так и сделал - купил блокнот с обложкой из телячьей кожи и разлинованными листами чуть желтой плотной бумаги, откопал среди прочего барахла авторучку и пластиковую бутылочку с чернилами. Один звонок решил дальнейшую судьбу на полтора года, и за это время был познан и наркотический дурман, и пытки электричеством, и робкие, детские попытки покончить с собой - но по прошествии этих полутора лет Ларс вышел из клиники абсолютно здоровым, по крайней мере, по мнению лечащих врачей. Апатия ушла, оставив лишь некоторое равнодушие, или, скорее сказать, небрежение ко многим вещам, заставлявшим ранее замирать от счастья или кусать губы от душевной муки. Похудев и отрастив бородку, Ларс начал новую жизнь, не забывая о старой: портрет Ингрид висел на стене, и дневник, исписанный от корки до корки, лежал на полке, соседствуя с композицией из сухих ветвей ивы и томиком Шпенглера.
  То, что писал он сейчас, имело самое прямое отношение к предмету его болезни, а именно к сновидениям. Красочные и блеклые, эйфорические и кошмарные, они были страстью Ларса - так, должно быть, путник, переживший долгие дни жажды, ценит воду и думает лишь о ней. Он записывал все подряд и удивлялся, насколько живым и необычным получается повествование - несколько дерганое по стилю и сюжетной канве, но органично сочетающее архетипику и реалии обыденности. К дневнику пока не было ни времени, ни возможности обратиться - издатель, прочтя несколько зарисовок, потребовал не менее тридцати авторских листов, взамен суля золотые горы и прижизненное вхождение в ряды классиков. Однако сегодняшнее утро началось слишком рано, слишком внезапным и болезненным был приступ, и Ларс, проглотив пилюлю с буквой V, лишил себя нескольких часов вдохновения - это он знал по опыту. Так что смело можно было забраться в кресло с ногами, раскрыть дневник и погрузиться в тот мрак, который был пережит и почти ушел, напоминая лишь редкими уколами боли в левом подреберье.
  Решено - сделано: через полчаса большая кружка чая на травах и кальвадосе дымилась подле кресла, плед укутал озябшие ноги, и дневник лежал на коленях, интригуя миниатюрной металлической застежкой. Ларс потрогал серебряный бутон пальцем, стремясь вызвать в памяти моменты, когда он, в просторной белой рубахе с весьма удобными завязками на рукавах и спине, улучив минуту между процедурами и тестами, вот так же нерешительно касался застежки большим пальцем с неровно остриженным мутно-белым ногтем. Ничто не пришло; похоже было, что только слова, сохраненные очень старомодным способом - при помощи дешевой ручки и страниц блокнота, хранили в себе его настоящие, глубинные воспоминания о тех днях. Щелчок, и обложка блокнота распахнулась подобно резко распахнутой двери.
  Ларс почти позабыл даже такую незначительную деталь: в блокноте имелось простое, но хитроумное механическое устройство из нескольких стальных планок и пружины, позволяющее открыть блокнот сразу на той странице, которой пользовались в последний раз. Косые и побледневшие строчки сбивались с разлиновки, то и дело налезали друг на друга - последняя запись была сделана в условиях плохой видимости, и это-то Ларс как раз помнил. Большая машина, похожая на стального расплющенного дельфина, мягкие подушки заднего сиденья и тусклый свет лампочки в дверце, которую обычно включали, если не видно было стеклоподъемника или пепельницы. "Прощальный укол" - так это обычно называлось, непременно с последующим глуповатым хихиканьем и жирным, слюнявым поцелуем Греты, дежурной медсестры - холодящий зуд в левом плече и запах синтетического спирта от грязно-белой ватки, которой это плечо протирали. Затем дверь машины хлопнула, отделяя Ларса, съежившегося, бледного и вспотевшего, от Греты, врачей и всей той кошмарной клиники. Он пытался описать эти моменты, это неповторимое, несравнимое ни с чем чувство, смесь омерзения и облегчения, трясущейся рукой на плотной блокнотной бумаге, в тот час, когда раздавленный дельфин нес его, тихо шелестя своими безукоризненно работающими стальными внутренностями, навстречу нынешней его жизни, которой он не знал тогда и боялся. Оказалось, что бояться нечего - боль душевная оказалась смыта волною химических препаратов с труднопроизносимыми названиями, и потому эта трогательная, наивная и сбивчивая чепуха сейчас Ларса не волновала. Дни до отъезда, до того, как врачи решили, что он излечен и более не должен оставаться в клинике - да, вот это было интересно.
  Пружина мягко и упруго щелкнула, высвобождая остальные листы, и, подобно бумажному самолетику или засушенному цветочному лепестку, из них, кружась, выпал небольшой бумажный квадратик. Ларс решил сначала, что это, должно быть, фантик от "конфеты" - в клинике практиковали раздачу лекарств под видом леденцов и соевых батончиков - однако при ближайшем рассмотрении это оказался билет с оборванным краем, где, видимо, находилась контрольная полоска. Билет выглядел и знакомым и незнакомым одновременно: на серо-лиловом поле изображены были шагающие вереницей зеленые слоны, каждый из которых держался хоботом за хвост предыдущего, и под этой процессией крупно было напечатано: "Передвижной Цирк. Чудеса на любой вкус", а ниже, значительно более мелким шрифтом: "Спешите видеть! Занимательный сеанс гипноза проводит маэстро Сольмонт!". Тут же записаны были ряд и место, надо полагать, как раз в этом передвижном цирке. Дату было не разобрать, более-менее видно было только год. Если Ларс разобрал эти три цифры верно, то билету было никак не меньше двух лет. Судя по всему, эта забавная бумажка использовалась Ларсом как закладка - это было странно, ведь он не помнил ничего такого, что могло бы пояснить, как она к нему попала.
  Отложив загадочный билет в сторонку, Ларс закурил и перелистнул страницы наугад. Дневник открылся почти точно посередине: текст жался к середине листа, поля были сплошь испещрены многократно обведенными восклицательными и вопросительными знаками, примитивно нарисованными рожицами и прочей чепухой, которую обычно порождает человек, вооруженный ручкой, бумагой, временем и скукой. Текст, однако, вовсе не выглядел скучным или написанным от скуки. Запись, начатая, видимо, на предыдущей странице, гласила:
  "и вино. Женщина, увенчанная короной из вороненой стали, подошла к нищему карлику и передала ему все это, не говоря ни слова. Было тихо как-то по-гробовому, однако никто не выглядел опечаленным - скорее наоборот. Помню также, что в видении участвовали также плясуны в мундирах скорее опереточных, чем настоящих, военных. Все это время они на заднем плане крутились, скакали и выделывали презанятнейшие коленца танца, смысл которого мне не ясен даже по пробуждении. Фон Линде почему-то заинтересовался именно этим танцем, хотя и дураку ясно, что карлик и слепой кабан - ключевые фигуры видения. Однако же попробуй поди объясни это дипломированному болвану со стажем! Когда бы я стал настаивать на своей интерпретации видения, он, верно, напичкал бы меня всей батареей своих химикалий, а мне того не надо, ведь вялою рукой много и толково не напишешь - я пробовал уже, и испортил целый лист. Все время, пока я был у фон Линде, усач (кажется, его все здесь зовут Муншенк - неясно, имя это или фамилия) в пальто, похожем на фельдгренадерский мундир, пялился на меня из-за стекла, который глупцы-врачи почитают за непроницаемое для взгляда пациента, принимаемого в кабинете. Он считает, что я не знаю про него ничего - о, наивный! Как будто у меня нет глаз, ушей и моих дивных снов, где солдаты, шлюхи, пьяные клоуны и чудовища всех мастей говорят о тебе, Муншенк! Однажды я видел даже статую, изображавшую тебя в полный рост, в этом твоем суконном пальто, и на исполинских бронзовых сидели голуби - да, представь себе, голуби! - и клевали твою позеленевшую голову... Не знаю, что этот образ мог значить, но ошибки тут быть не может, ведь табличка на пьедестале была пуста, а ты и есть никто, Муншенк. Пялишься, пускаешь слюни, ровно кадетик на полураздетую проститутку, а ведь за стеклом-то я, и значит, это не я болен всеми этими непристойными вещами с именами жуков и ящериц, напротив, болен ты: смотришь на то, что не является тем, что ты видишь, молча бродишь туда-сюда по узенькой комнатенке, где даже стены некрашеные. Жуешь свою вонючую, гадкую папиросу - клянусь богами и демонами, будь моя воля, убивал бы курильщиков папирос! Ты и никто, и саранча, даже имя твое не значит ничего, и потому, когда ты поворачиваешься ко мне там, в своей клетке за стеклом кабинета фон Линде, я вижу ясно, что глаза твои пусты и стеклянны, как донца бутылочек из-под лекарств. О, уж в чем, а в этих славных бутылочках я знаю толк, прошу мне поверить. Пока я здесь, я в день поглощаю, пожалуй, химикатов побольше, чем той бурды, которую здесь высокопарно, по-ханжески именуют "диетической пищей". Врачи вгоняют их при помощи шприцев мне в зад, в плечи и предплечья, впихивают и вливают в глотку, закапывают в нос, закачивают мне в легкие разнообразные газы и аэрозоли - кому, как не мне разбираться в бутылочках из-под лекарств? Впрочем, это глупости, конечно, ведь врачи знают больше моего и никогда не говорят, какую дрянь подлили в сок за ужином или распылили в палате. Мне не положено знать об этом. Это к лучшему, наверное. И так многое мерещится, и различить явь и сон бывает иногда непросто, особенно когда происходит что-то мрачное и пугающее, отчего боль сразу принимается терзать меня, и пот мгновенно становится липкой испариной. Сегодняшнее видение - как раз из этих, из кошмаров полуденного сна, и даже хорошо, что Муншенк, выпучив глаза, прилепился к стеклу сегодня, может, ему передалась хоть малая толика этой невообразимо жуткой дряни, о которой я рассказывал лечащему врачу так же непринужденно и легко, как он мне - свежие альтштадтские побасенки и скабрезные анекдоты. Да, пожалуй, денек сегодня не из лучших, и надо отдохнуть. Главное не спать хотя бы до полуночи, ведь тогда ко мне придет моя суженая, моя голубка из Страны Тумана, та, которой я посвятил все свои повести и рассказы. Как хорошо, что она вновь со мной, моя Ингрид..." Ларс вздрогнул и поспешно закрыл дневник. Да, все же старик Яновиц был прав - его было от чего лечить, это видно даже неспециалисту. Такой бред - при том написанный удивительно твердой рукой - не мог написать человек со здоровой психикой. Все эти образы, поразительно болезненные, свидетельствовали о помешательстве. И все же этот Муншенк - реальный человек, а не видение сумасшедшего; Ларс припомнил странного молчаливого человека с большими усами на бледно-сизом, усталом лице. Под несуразной мятой фетровой узкополой шляпой у него была шишковатая лысина, и походка у него была странноватой - как у человека, готового тотчас, по первому зову, оторваться от земли и взлететь.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"