Аннотация: 2-е место на Рваной Грелке-20 ("Прогресс медицины") История про плюшевого медведя, врачей и физическое бессмертие.
тотопка.temp
Медведя звали Тотопка. Происхождение его имени совершенно забылось, внешность его была самая отталкивающая, а биография - примечательная.
Он верой и правдой служил еще моему деду, который в те крайне отдаленные времена был страстным поклонником Жюля Верна, пиратов и прочей поэзии дальних странствий, отчего медведь носил прозвище Штурман.
В эпоху отцовского детства медведя ждала в некотором смысле опала. Он был отодвинут на дальний план японскими роботами-трансформерами, солдатиками и действующими моделями боевой техники, и практически забыт.
Ко мне он попал по бабушкиной протекции, в тяжелую пору моей борьбы с вирусным гриппом. Вдохновенно окрещенный Тотопкою, медведь был тотчас принят на борт и зачислен в команду линкора. Линкор стоял на приколе, в глухой обороне, укрытый толстым ватным одеялом, укрепленный по своему периметру (если такой термин применим к кораблю) подушками, был непрестанно обстреливаем микстурами и горькими сиропами, чьи батареи выстроились окрест, непрерывно атакуем волнами противных на вкус полосканий и бурунами использованных носовых платков.
Кроме Тотопки на борту уже находились: вполовину изрисованный альбом с очкастым Гарри на обложке, разноцветные карандаши в ассортименте, две зачитанных иллюстрированных энциклопедии, потертый КПК, лорд Вейдер с парой верных штурмовиков, робот-аннигилятор с оторванной ногой, скрывающий в своем животе грелку плюшевый лось по прозвищу Синяк, и плюшевый же пес по прозвищу Собака.
Некогда медведь был темно-шоколадного окраса, но выцвел до светлых карминовых тонов. К грушевидному телу его крепились несколько коротковатые лапы и голова, напоминающая перевернутую луковицу. Глаза у него были маленькие и янтарно-желтые, немного помятые уши скорее подошли бы пинчеру, а нос был тщательно заштопан черной ниткой.
Словом, он был урод.
Но внешность на мое отношение к нему никак не влияла.
Медведь Тотопка был исконным обитателем академической квартиры с окнами на проспект. Он был молчаливым свидетелем моих многочасовых сидений над книгами из обширной дедовской библиотеки, и перед монитором компьютера, и над тетрадями с домашним заданием, был свидетелем бесславной эпопеи с фортепианными уроками и даже того постыдного эпизода, в котором фигурировали футбольный мяч, бронзовый бюстик академика Павлова и китайский фарфор, о котором, как я надеялся, не знала больше ни единая живая душа...
Думать о Тотопке я начал, перестраиваясь на правый ряд и сворачивая на съезд с Восьмого транспортного. Дождь моросил почти без перерывов со вчерашнего вечера, сплошной поток машин уплывал в туман, и где-то там, в тумане, мигал огнями строящийся у развязки молл-центр. В салоне моей старушки-"Печоры" резвились невидимые Men Without Hats со своим Safety Dance. Над съездом тускло фосфоресцировала партийная растяжка с лозунгом "инновации - в жизнь". Скользнув взглядом по логотипу с медведем, я дал газу, "Печора", взревев, пошла под уклон, а воспоминания уже понесли меня к моему давнишнему приятелю Тотопке, тоже, в своем роде, медведю.
Теперь я стоял в пробке, впереди помаргивали красные габариты автобуса продуктовой доставки, и размахивающий пиццами клоун на ее крыше выглядел под дождем хмурым и злым.
Я думал о Тотопке.
В тот вечер, когда медведь со своего наблюдательного пункта на книжной полке имел удовольствие лицезреть мое возвращение с выпускного - красная лента через плечо, пиджак измазан штукатуркой, в руке ананас (откуда? - вряд ли уже узнаю), судьба моя была уже определена. Ну кем прикажете становиться тому, чья бабушка в тот же выпускной вечер перечитывала конспект будущей лекции по нейрохирургии на рейсе "Москва-Сиэттл"? Чей дед, в то же самое время, выставив перед собой уже продезинфицированные и обтянутые латексом руки, рассказывал медсестре, подносящей ему на зажиме сигаретку, шутку про старичка и противовоспалительные свечи... А родители, последние романтики неромантической эпохи, почти не принимавшие участия в моем воспитании, в обнимку тряслись в тот же вечер (который у них там был уже утром) под косыми струями тропического ливня, в кузове грузовика, набитого ящиками с вакциной и солдатами в мокрых белых касках с черными буквами UN...
Поэтому, вполне естественным было то, что следующие шесть лет в янтарных глазках медведя отражался мой скособоченный профиль, клюющий носом над кирпичом фармакологии, и развешанные по всей комнате для запоминания страницы анатомических атласов, похожие на рекламный проспект мясокомбината, и доносился до Тотопки сквозь стеклянную дверцу шкафа монотонный бубнеж зубримой мной латыни, порой прерываемый смачным зевком...
Позади раздалось улюлюкание сирены, я посмотрел в зеркало заднего вида. Сквозь нити дождя плеснули красные и синие сполохи. По разделительной, маневрируя между бортами застрявших в пробке, продирался автобус "скорой". Отсюда было рукой подать до госпиталя Гольдштейна, где мне часто приходилось бывать. Особенно часто после произошедшего с дедом четыре с половиной года назад. А когда все утряслось, и он начал работать там, несколько раз звал в гости, но все появлялись какие-то неотложные дела, и все было некогда. Скорее всего, он и сейчас находился там, на очередной смене. Проведать что ли старика, подумал я. Хотя зачем - только зря отвлекать...
Пробка тронулась, поток медленно пополз вперед. А я снова думал про Тотопку.
Когда я проходил интернатуру, покинув родительский кров, медведя со мной не было. Не видел он той ночи, когда я потерял первого пациента, и пытался в одиночку справиться с этим при помощи бутылки плохого коньяка, не видел он ни Оксану, ни Марину... И Катю он не видел... Впрочем, ее я приводил знакомиться с дедом и бабушкой - так что он ее вполне мог оценить со своего неизменного места во время торжественного чаепития в гостиной (она же - бывшая Славина комната). Катя тогда тоже оценила - все великолепие академической квартиры - и потом иногда смотрела на меня другим, новым взглядом, что-то вроде "теперь-то понятно...", хотя что ей могло быть понятно?
Когда всем стало ясно, что хирурга, продолжателя династии, из меня не получится, когда закончились укоризненные взгляды и многозначительные кивания головой, а я прочно обосновался в приемном сорок второй клинической, начал понемногу публиковаться, и уже подумывал о создании домашнего очага - тогда же Тотопка переместился в мою холостяцкую квартирку. Там же временно обретался уже успевший погубить свой брак Туркин. Ему медведь пришелся по вкусу: "апупейный зверь, Спасский, нечто былинное!"
Следовательно, Тотопка мог видеть и мой исторический разговор с Гольдштейном, который в своем экстравагантном духе позвонил мне прямо домой, неизвестно в какой базе данных откопав номер. Впрочем, его исследования уже тогда курировала Контора, и какие только базы ему не были доступны.
Когда я перешел на стажировку в гольдштейновский НИИ, Туркин уже съехал от меня. Требовал подарить медведя на память о нашей холостяцкой жизни, но я был непреклонен. Спустя несколько месяцев в квартире начала обживаться Алина, которая довольно быстро потребовала избавиться от "этого чудища". Тотопка был заточен на антресоли, в картонную коробку, где навсегда упокоились и другие предметы из закончившейся холостяцкой эпохи, вроде моего форменного халата со стихотворным автографом Сидорчука или разборной модели черепа "артикул 291", который долгое время стоял у нас с Туркиным на холодильнике, и даже того экстравагантного подарка Туркина (сколько секс-шопов он тогда облазил, интересно) на мой день рождения, который вызвал у Алины настоящую истерику.
Томясь в коробке, Тотопка не видел всех тех вечеров и утр (выходных у нас почти не было), которые сопутствовали моему пребыванию в группе Гольдштейна. Уже вышли первые статьи Сугимото, и американцы синтезировали первые образцы ELV, немедленно окрестив его "Элвисами". А у нас были только наброски, наработки, первые формулы закрытого цикла, только приблизительные схемы репликаторов.
Во время нашего с Алиной бракоразводного процесса Тотопка уже занял положенное ему место - на телевизоре, рядом с моделью черепа "Артикул 291". Подарок Туркина был слишком экстравагантен даже для этой композиции, символизирующей новый виток моей холостяцкой жизни, тем более, я рассчитывал, что квартиру мою в скором времени снова начнут посещать женщины.
А потом нам стало не до женщин. Нам стало вообще ни до чего кроме работы, потому что у нас наконец-то стало что-то получаться.
Мы завершили тестирование КРЗЦ-4 "Горбунок" и результаты оказались блестящими. Результаты были самое что ни на есть "Оки-токи", как я любил говорить в глубоком детстве. После провала "Царевича", после гибели любимчиков лаборанток всех возрастов - кроликов Грина и Росса, после катастрофы с КРЗЦ-3 "Василиса", из-за которой Гольдштейн не пошел под суд только потому, что единственным пострадавшим и истцом мог быть лишь он сам... У нас наконец получилось.
Тотопка был свидетелем моих взлетов и падений, моего триумфа. Он кочевал со мной с квартиры на квартиру, пока, наконец, не осел в свежеотстроенном семейном гнезде - загородном доме под Истрой. Дети мои не проявляли к нему никакого интереса, а для меня он так и остался каким-то неразгаданным символом - может, моей собственной жизни, может - жизни вообще.
Так я думал, пережидая пробку на съезде с Восьмого Транспортного в сторону области.
Дождь выбивал по стеклу монотонную дробь, с шипением ползали дворники. В сумрачной дождливой дымке впереди мигали цветными огнями предупреждающие знаки дорожных работ. Старушка-"Печора" утробно ворчала, нетерпеливо дожидаясь возможности сорваться с места, втопив на все свои семьсот лошадиных и семь тысяч оборотов, а из динамиков торопились на волю первые (самые заводные!) аккорды незабвенной Baba O'Riley группы The Who.
Наконец снова тронулись, съехали на трассу, я перестроился в левый ряд. Впереди и слева, за разделительным барьером, на встречной, густо загудело, яркие огни прорвались сквозь завесу дождя...
...Все остальное происходило уже не со мной, а с кем-то другим, на кого я смотрел как бы со стороны. А может, и не смотрел, может просто в последних искрах угасающего рассудка пришли картинки, которые мне приходилось видеть и до этого, сложились в последнее завершающее мозаичное полотно.
Кого-то другого под вой и улюлюканье сирен, в чередовании красных и синих вспышек, вытаскивали из покореженного металла, из сложившейся гармошкой "Печоры", которая была, конечно, отличной тачкой, но столкновение в лоб с вырвавшейся на встречку фурой оказалось не по зубам даже ей...
Кто-то другой трясся в карете "скорой помощи", несущейся к ближайшему госпиталю, носящему фамилию Гольдштейна. Человека, совершившего самый блестящий прорыв в медицине 21-го века. Моего бывшего начальника, моего извечного наставника.
Все это происходило с кем-то другим, сжатым в корсете и ремнях, летящем куда-то сквозь шум приемного отделения, под грохот колес каталки по кафельному полу, под бормотание фельдшера, нависшего сверху с капельницей на вытянутой руке...
Над кем-то другим срывающимся голосом спрашивал мальчишка-интерн в забрызганной чем-то темно-красным мятой голубой робе.
- Сколько "скорых" уже?
- Шестнадцатая на подходе! Там на трассе звиздец вообще...
Не мое, а чье-то другое тело мучительно содрогнулось, когда каталка налетела на угол операционной. Это другое непослушное тело сотрясали конвульсии. И какой-то рыжий в белом халате, со злобным перекошенным лицом (наверняка дежурный ординатор) орал, подбегая:
- Сюда его, живо!
Дыхательная трубка входит в горло. Обтянутые латексом руки цепляют на грудь электроды кардиографа.
- Несколько минут назад произошла остановка дыхания.
- Имя узнали?
- Сейчас, тут бумажник... Станислав Спасский...О, Боже! Это что же...
- Тот самый?!
- Не отвлекайтесь! Согласие на "керзац" подписано?
- Сейчас, дайте... Нет, нету!
- Как это нету?!
- Надо связаться с родственниками...
- Погодите! У нас какой-то Спасский работает, я слышал вроде родн...
- Беги за ним, быстро!
- Давление двести двадцать на девяносто...
- З-зараза!
- Подключаемся к системе искусственного кровообращения...
- Давление растет! Систолическое - двести тридцать!
- Фибрилляция!
- Давление падает!
- Электрошок на четыре тысячи!... От стола!
- Без изменений...
- Пять тысяч!... Все назад!
- Нет пульса!
- Еще раз!! Все в стороны!!
Кто-то другой наблюдает за происходящим со стороны. Или может это последние вспышки умирающего рассудка. Я много раз видел, как это бывает, много раз участвовал в этом. Но только находился не на столе, а возле него - с контактами наготове, с закушенными под марлевой повязкой губами, с взмокшим под надвинутой шапочкой лбом, в запотевших защитных очках, со скальпелем и секционным ножом, с реберным расширителем и тампоном в зажиме, с раскрытой картой и шелестящей лентой диаграммы в руках, с переполненной "уткой" наголо - как угодно, но ВОЗЛЕ стола, а не НА столе.
Ломаная линия кардиографа, которая превращается в прямую, запах паленого мяса. Контакты в сторону, руками на грудь, непрямой массаж сердца. Мгновения уходят, монотонный электронный писк...
- Все.
- Запишите - смерть наступила в девятнадцать часов пятнадцать минут.
Щелкают стягиваемые с рук перчатки. Каталка стучит колесами по кафелю.
Лязг раздвигаемых дверей.
- ГДЕ ОН???
- Кого вам?
- Где Спасский?!
- А, увозят уже... А вы из "керзац"? Кто вас вызвал? У него согласие не подписано.
- Это я его вызвал! Он родственник.
- Извините, не знал... Так куда, в морг?
- К нам в отделение везите его. Срочно!
- А согласие?
- Это же Спасский, это он... Он же у истоков стоял! А в бумагах ничего...
- Странно. Как если б Эдисон при свечах писал.
- Разбегаев, помолчи... Забирайте его. Только степень родства уточним давайте, и подпись ваша нужна. Вы ему кто?
- Я его дед.
- Кх-кх... тоесть, как? Но вы так молодо...
- Несчастный случай. Четыре с половиной года назад. Тоже через "керзац" пропустили.
- А, извините.
- Ничего. Я привык... Ладно, я сам его к нам отвезу. Подпись тут?
- Да, где галочка...
- Ну, счастливо.
...вокруг ярко, светло. В прорези на окнах виднеется что-то зеленое, солнышко там светит. Вокруг белые стены, какие-то штуки торчат непонятные, экраны какие-то. Проводки разноцветные кругом. Весь я в этих проводках, и поверх одеяла, и под ним, и от меня они тянуться - и под кровать, и к какой-то бутыли длинной, которая стоит на длинном штыре слева.
И больше всего на свете хочется пить.
Губы слиплись, в горле печет.
- Пи-и-ить!
Выросли откуда-то двое здоровенных. Один лысый и в белом, а второй - в зеленом, лохматый, краснощекий, с какой-то штуковиной на шее. Блестящий кругляш с одной стороны, провод, и с другой какая-то рогатка блестючая. В руках он держит коричневого урода. Вот уж непонятно для чего такое понадобиться может. Он кажется знакомым - нет, не урод, а дядька этот в зеленом, с красными щеками.
- Дяденька, пить хочется!
- Нельзя, Славка! - говорит зеленый-лохматый сочувственно, сдвинул одеяло, вставил себе эту блестючую рогатку в уши, а кругляш мне к груди приложил.
- Холодно!
- Потерпи, дорогой. Потерпи немножко...На вот...
Тычет мне своего урода.
- Что это? - спрашиваю.
- Это же Штурман. - скалится зеленый, подмигивает. - Тоесть... Тотопка же твой. Узнаешь?
Не узнаю. "Попка" еще какая-то, глупости блинские.
- Пить очень хочется. - повторяю я просительно.
Зеленый смотрит на меня, потом на белого, потом опять на меня. Кладет мне на плечо свою здоровенную ручищу.
- Дадим пить, дадим... Славка, а ты что - не узнаешь меня?
"Легкие остаточные эффекты, должен вспомнить...", бормочет белый. Сам с важным видом уткнулся в листки какие-то, громко ими шуршит.
Зеленый все тычет в меня своим уродом.
- Уберите от меня этого...страшного, - прошу я.
Зеленый хмыкает, убирает.
Сглотнув всухую, говорю:
- А это у вас что?
- Эм-м? - зеленый морщит лоб, вертит в руках эту свою "попку" или как там ее, потом наконец замечает эту штуку у себя на шее, про которую я и спросил. - А-а... это... Это, Славка, фонендоскоп...
Он откладывает коричневого, снимает с шеи этот свой "фо-не-не-скоп", протягивает мне. Потом косится на белого. Белый от бумажек оторвался, улыбается, на меня глазами сверкает. Зеленый ворошит мне волосы рукой, скалится тоже. Вид у них прямо счастливый. И хотя ужасно хочется пить, мне тоже становится веселее. Думаю, все будет Оки-токи...