Yampolsky Igor : другие произведения.

Принцип талиона

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.66*5  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    История Филиппа Мюррэя рассказана четырьмя разными людьми: пациентом больницы, который запомнил имя Филиппа в списке бойцов Сопротивления, хиругом, который когда-то спас Филиппу жизнь, дочерью Филиппа и им самим. Куски мозаики складываются в картину, где сперва совершается возмездие, затем следует признание преступника, но вопрос было ли преступление остаётся без ответа.


Принцип талиона

      1. 2010-й год. Ночь.
  
      Страхи, заботы или горечь неудач иногда целиком овладевают человеком, и тогда его сердце начинает метаться в безысходной печали, теряет свой упругий ритм, и всё тело идёт вразнос, начинает крениться, валиться в какую-то яму, и тут, посреди ночи, человек просыпается, хватает ртом воздух, нашаривает бутылку воды возле кровати, но слишком поздно - ритм утерян. В первый момент, а если честно, то в первые несколько часов, я очень испугался. Одно дело, сатанея от всех дневных передряг, думать перед сном, что дорога, возможно, подходит к концу. Совсем другое - проснуться от того, что кто-то незванный стучит тебе в грудь черенком своей косы. К утру диагноз был уже понятен, симптомы опознаны, но лучше мне не стало. Стало до слёз жалко себя.
      Когда жизнь успешного человека начинает постепенно уходить от вас, сначала она поворачивается спиной. Вы ещё видите её рестораны, дорогие витрины, новые интересные проекты, рекламу богатых игрушек, но они начинают удаляться, теряют резкость в своих очертаниях, вы видите их всё хуже, и вот, уже видите только дешёвые распродажи и свой молчащий телефон. Поворот закончен. Как маленький ребёнок, вы не верите, что от вас, такого весёлого и симпатичного, и вправду уходят навсегда. Вы пытаетесь, сначала робко, чуть слышно, а потом и во весь голос позвать уходящее счастье. Но не тут-то было. Все двери закрываются, смолкают голоса в телефоне, только настырные, длинные гудки говорят вам, что не в глухоте дело. Теперь вы верите в ужас происходящего, но надеетесь что-то изменить. Вы начинаете неумело лебезить, хватать уходящую удачу за руки и, подвывая, заглядывать ей в глаза, вы обещаете исправиться, всегда-всегда делать то-то и то-то, никогда-никогда не делать того-то, вы достаёте амулеты и машете ими в воздухе. Вот и всё. Ваш успех безвозвратно ушёл в компании каких-то ничтожеств. Вам остались верная, до поры до времени, жена, бессоница и маленькие желтоватые таблетки. Может быть, когда-нибудь вам удастся ещё раз придумать себя заново, если только бессоница, таблетки и самые близкие люди не сломают вас окончательно. Но сердцу наплевать на ваши надежды и ваши антидепрессанты, оно безумно устало от множества закрытых дверей, и однажды оно сходит с ума и начинает крушить всё вокруг. После ночного погрома врачи назначили мне антидепрессанты для сердца, которые должны были вразумить взбунтовавшийся орган. Заодно, чтобы мятеж не перекинулся на другие части организма, врачи приказали мне три раза в день делать себе уколы в живот.
      - Я боюсь причинить тебе боль, мне самой плохо, если тебе больно, - сказала жена, беря в руки шприц.
      Зажмурилась и, вроде бы несильно, куда-то ткнула. Боль была адская.
      - Хорошо, - сказал я, переведя дыхание, - не мучай себя. Я сам справлюсь.
      И я справился. Живот покрывался синяками и чёрными следами уколов, оглушённое множеством лекарств сердце вяло ворочалось во мне. Но ворочалось оно всё ещё неравномерно. Его речь оставалась невнятной, а поведение непредсказуемым. Мне посоветовали величайшего специалиста по психическим заболеваниям сердца. Врач оказался удивительно милым пожилым гномом с окладистой бородой. Он принял меня в старомодном кабинете где-то на задворках своей огромной квартиры. Не глядя, отложил он в сторону пачку анализов, кардиограмм и прочих бумажек, порождённых усилиями полубесплатной медицины. Так же не глядя, он отложил протянутый мной чек. Мурлыкая себе под нос какую-то песенку, он схватил моё запястье и попытался подобрать мелодию к повреждённому пульсу. Ему это не удалось. Он нахмурился и с укоризной посмотрел на меня.
      - Развод, нет смысла в жизни, финансовые трудности?
      - Развода пока нет, - ответил я и невольно улыбнулся.
      - Будет, непременно будет, если вы не решите остальные проблемы. Но чтобы их решить, нужно здоровое сердце. А ваше сердце от таблеток здоровее не станет. Судя по всему, у него самая настоящая эпилепсия. Нужен электрошок.
      - А...
      - А до лоботомии дело может и не дойдёт.
      Он извлёк из-под груды бумаги маленькую модель сердца, состоящую из множества подвижных кусочков. Объясняя мне предстоящую процедуру, врач крутил пластиковое сердце как хитрую, но давно им разгаданную головоломку. На прощание, встав на цыпочки, он ободряюще похлопал меня по плечу.
      Наша вторая встреча произошла уже в больничной палате, где я дожидался спасительного удара током. Простенькая процедура была поручена одной из ассистенток профессора, но он сам зашёл напутствовать меня перед наркозом. Любезная женщина-врач доброжелательно спросила меня как дела и, не дожидаясь ответа, отключила мой разум, который попетляв в коридорах вечности, вернулся домой. Усмирённое сердце исправно стучало в расслабленном теле. Я снова осознал себя, медленно приподнял веки и выглянул наружу. У постели стояла жена и яростно меня фотографировала. Отсняв количество кадров, необходимое для удовлетворения любопытства всех наших знакомых, и оставив апельсиновый сок, она поцеловала меня и поспешила на пятничный ужин к родителям.
      Ночь махала за окном тёмными крыльями. Надвигалась суббота, и все ходячие больные разбрелись по домам. За ними последовали врачи, медсёстры, нянечки, словом все, кому удалось выхлопотать себе спокойный конец недели. Неудачник стажёр и две его хмурые помощницы, которым не удалось отвертеться от дежурства на выходные, заперлись неведомо где. Одна из этих помощниц, в тесном зелёном халате, с ворохом списков под мышкой, перед тем как исчезнуть, забежала ко мне, молниеносно убедилась в наличии пульса, потушила свет и пожелала спокойной ночи. Но спать после наркоза не хотелось. Удивительное чувство охватило меня: было немного скучно, немного печально, немного одиноко, но, в общем, очень покойно. После перенесённого землетрясения, я радовался тишине, свободному дыханию, уверенности в завтрашнем дне. Я знал, что проведу его в больнице, пока мой добрый гном, не вернётся в свой профессорский кабинет и не отпустит меня на свободу. От нечего делать, я решил обследовать кардиологическое отделение. Медленно, с баночкой сока в руках, словно праздный турист в чужом городе, слонялся я по ночному отделению. Я проходил коридор за коридором, внимательно слушая невнятное дыхание прикованных к постелям бедолаг и писк беспризорных приборов. Обстановка в палатах была скудная. Кособокие, металлические тумбочки, жиденькие занавески, кровати настолько высокие, что иные больные приспособили себе в помощь, чтобы залезать на ложе болезни, шаткие табуретки. По облезлым стенам там и сям мыкались мелкие тараканы. На фоне всего этого убожества, просто невероятно смотрелось обилие нового, шикарного оборудования в каждой палате. Множество самых разных лампочек и мониторов мерцали в полумраке россыпью радостных новогодних огней. Казалось, они подмигивают позабытым больным и говорят им: "Даже если во всём мире не осталось руки, чтобы поправить тебе одеяло, мы не покинем тебя".
      Объяснение электронной роскоши нашлось напротив больничной столовой. Отвратительнейший запах шёл из-за её закрытых дверей. Ужас сострадания охватил меня, при мысли о бедных больных людях, вынужденных поедать то, что не имеет никакого права называться едой. Я отвернулся от входа в столовую и на серой, почти неосвещённой стене увидел табличку со скупыми словами благодарности госпоже Авелин Мюррэй, облагодетельствовавшей нищую государственную больницу созданием фонда для закупок медицинского оборудования. На деньги созданного Мюррэй фонда и были приобретены все виденные мною приборы: замечательные инструменты, созданные, должно быть, инопланетным разумом в далёкой галактике, где все зелёные человечки почти бессмертны и никогда не кормят своих заболевших собратьев такой ужасной, унижающей их нечеловеческое достоинство пищей.
      Созданный ею фонд неведомая Авелин благородно посвятила памяти своего отца Филиппа Мюррэя, его друга Марселя Лангера и всех бойцов тридцать пятой бригады. Если бы не упоминание бойцов и бригады, посвящение сошло бы за обычную попытку купить на краткий миг память чужих потомков. Но тридцать пятая бригада, мимолётно мелькнувшая узкой полоской света на старой доске, вошла в моё сердце и осталась в нём, отзываясь на свой порядковый номер неприятной дрожью в груди. Чтобы избавиться от этого наваждения, сразу после выписки из больницы я выяснил судьбу бригады. В этой судьбе были честь и наивность молодых бойцов французского Сопротивления, пытки в тюрьме и множество смертей. Смерть Марселя Лангера, командира бригады, была лишь одной из многих. Образ этого мужественного человека, воскрешённый мною из книг, обрёл свои очертания и мог быть отправлен в архив благородных героев.
      Но своего отца щедрой основательнице фонда спасти от забвения не удалось. Ни в одной книжке, ни разу не был он упомянут. Его судьба растворилась во времени без всякого следа. Только звук незнакомого имени запомнился мне навсегда: Филипп Мюррэй.
  
      2. 1987-й год. Вечер.
  
      Ничего и никогда не меняется в этом мире. Скорбь остаётся скорбью, смерть - смертью, а тупая, жёлтоволосая баба - моей секретаршей. Каждый день я буду видеть похожий на наскальную живопись макияж Варды, вежливо ей улыбаться и ненавязчиво, чтобы Боже упаси не обидеть, делать её работу. Когда я был молодым интерном, мне казалось что мир сер и зол, потому что в отделении кардиохирургии всем заправляет старый, чванливый осёл - директор отделения. День, когда я завершил практику и ушел, наконец, от неумелых, стареющих коллег, стал для меня одним из немногих мгновений чистого счастья. Как их мало в жизни любого человека, моментов чистого, ничем не замутнённого счастья. Леденец, купленный мамой во время воскресной прогулки, подарки под ёлкой, первые школьные каникулы. А потом, в налаженной взрослой жизни остаётся совсем немного таких незабываемых секунд. Тёплая щека трёхлетнего сына, уснувшего у меня на плече, первая пересадка сердца, сделанная мною в Стэнфордском госпитале и ощущение силы и свободы, когда я получил долгожданный патент хируга и с огромным облегчением покинул больницу, из окон которой было видно дыхание вечно неспокойного моря. Прошло больше двадцати лет, мир остался неизлечимо больным, и я вернулся в город у моря, чтобы снова пройти серыми, пустыми коридорами, войти в знакомый кабинет директора отделения и сесть в его кресло. А ещё через пару недель я понял то, чего не мог знать будучи неискушённым, молодым врачом и о чём не догадывался, когда, преуспев в лучших частных клиниках Калифорнии, я поддался, увы, порыву ностальгии и согласился вернуться в родную далёкую провинцию. Ничего не меняется в мире, но каким разным кажется этот мир хиругу, глядящему в широко распахнутую душу пациента и директору больничного отделения, который видит, что не в его власти даже выбрать себе секретаршу, и всё решают шустрые профсоюзные лидеры и чиновники, лениво ползущие по пологим ступенькам карьеры в обжитых ими навечно министерствах. Я просил секретаршу, знающую иностранные языки, и получил Варду - бойкую профсоюзную даму, живой памятник левантийскому непотизму. Породистую, пробивную дуру, не имеющую родного языка и говорящую на дюжине языков посредством жестов, междометий, обезьяньих ужимок и фальшивого смеха. Ни на одном языке ей ничего невозможно объяснить с помощью обычных слов. Во всяком случае, я так и не сумел ей внушить, что нельзя назначать встречи, не спросив меня, тем более, в конце рабочего дня.
      Вот и тогда, вернувшись после вечернего обхода, я увидел дожидающуюся посетительницу. Она встала мне навстречу, женщина лет пятидесяти, в дорогом костюме, с папкой для бумаг от Луи Ветона и первой поприветствовала меня.
      - Добрый вечер, господин профессор.
      У неё был сильный, но очень приятный французский акцент. Я уже хотел вежливо выпроводить её из приёмной, привычно извиняясь за чужую ошибку. Но тут Варда торжественно назвала нашу гостью госпожой Кузнецкой, земля ей пухом, которая пришла забрать тело своего отца и давать мне то, что мне нужно. Услышав этот сказочный бред, посетительница остолбенела и посмотрела на нас беспомощными глазами. Мне стало ужасно неловко, и я пригласил её пройти в кабинет. Предложив даме присесть, я вернулся в приёмную, чтобы, наконец, изничтожить Варду. У неё на столе, рядом с навсегда выключеным компьютером лежала гора распечатанных кем-то таблиц, фломастеры и линейка.
      - Могу ли я поинтересоваться, что ты делаешь? - спросил я сдавленным голосом.
      - Сортирую данные, как вы говорили мне вчера, - бодро отрапортовало это исчадие профсоюзного ада.
      У меня мелькнула счастливая мысль избавиться хоть ненадолго от моей секретарши, услав её на какие-нибудь курсы, и, отказавшись от предложенного ею кофе, я вернулся к оставленной в кабинете незнакомке.
      - Прошу прощения. Варда, наверное, перепутала всё на свете. С кем имею честь?
      - Я Авелин Мюррэй, дочь Филиппа Мюррэя...
      - Боже мой!
      Я бы, конечно, никогда её не узнал. Но Филипп Мюррэй был первым в моей карьере человеком, которому я спас жизнь. Я давно уже заметил, что отношение хируга к пациентам чем-то напоминает отношение стареющего ловеласа к своим многочисленным любовницам: неизменно ими увлечён, но без сердечного трепета, никого не обходит вниманием, но быстро и легко забывает чужие тела. Помнит хируг обычно только несколько случаев, которые чем-то сумели зацепить, почти всегда не душу, а его профессиональную гордость. Но первый спасённый тобою больной, всё-таки, запоминается. Филипп был туристом из Франции, ещё не старым человеком, приехавшим с семьёй провести познавательный комфортный вояж по пляжам и историческим местам. В больницу он пришёл с дочкой, и она не отходила от него ни на шаг. Я был дежурным хиругом в приёмном отделении, тоскливое ночное дежурство подходило к концу, но смертельно опасный диагноз, счастливо угаданный, несмотря на обманчивые симптомы, заставил меня решиться на быструю операцию. Когда я вышел из операционной, к дочке, кажется, присоединились его жена и сын, но они ушли из моей памяти - тусклые фигуры - одни из тысяч и тысяч родственников ждущих от врача доклада, сумел ли он сотворить чудо, о котором они только что усердно молились. Но дочь, тогда ещё совсем молодая девушка бросилась ко мне, страстно поцеловало куда-то в подбородок, и, закрывшись ладонями, с плачем выбежала из комнаты.
      - Авелин! - возмущённо позвала её мать и заговорила со мной о чём-то совершенно неважном.
      "Авелин, Авелин", - шептал её имя седой француз, перед тем как мы дали ему наркоз, и я запомнил её имя вместе с именем спасённого мной человека. Операция была проведена вовремя, но вопреки строгому, хотя и неписанному, приказу "ничего не делать, пока не придут старшие ". Поэтому, когда моя смена закончилась, я не стал дожидаться нагоняя от заведующего отделением и с невыразимым чувством первой победы пошёл к себе домой. А уже на следующее утро, пока я отсыпался, окончательно ожившего Филиппа перевели в другое отделение, и на память о нём остались только краткая история болезни, сила демиурга, навсегда поселившаяся в моих руках и неловкий поцелуй худенькой девушки.
      - Неужели Вы знаете меня? - удивилась элегантная гостья, и я понял, что она меня не помнит, и пришла на встречу к маститому профессору, господину директору отделения, а никак не к молодому хиругу из её, должно быть, не очень-то приятных воспоминаний.
      - Э-хм, - я прочистил горло, - Ваше имя мне показалось знакомым, но знаете, я ведь вижу здесь такое количество людей... Вообще-то мне пора идти, но коль скоро Варда Вас заставила дожидаться, скажите вкратце, в чём дело.
      Воспоминание куда-то упорхнуло серой вечерней бабочкой.
      - Простите, я немного волнуюсь... Как бы лучше сказать... Наверное это частный вопрос...
      - Если это частная консультация и не касается моего отделения, то давайте отложим наш разговор на денёк-другой. Частным образом я принимаю в своей клинике. Я Вам дам телефон...
      Я встал, и Авелин поднялась вслед за мной.
      - Это касается вашего отделения. Я вижу, что сейчас я некстати, но, может быть, Вы сумеете принять меня завтра? Или Ваш заместитель? Послезавтра я улетаю домой, и мне бы очень хотелось до отъезда обсудить с Вами детали... Коротко говоря, я хочу пожертвовать вам двадцать миллионов долларов.
      - Э-э..?
      За всё свою историю наше отделение не насобирало пожертвований и на два миллиона. Миллионеры не лечатся в скромной государственной больнице, да и кардиохиругия, видимо, не самый модный объект для благотворительности.
      - Присядем, госпожа Мюррэй. Честно скажу, Ваше щедрое предложение ошарашивает.
      Её речь была немного сбивчива, но с настоящим внутренним жаром. Она говорила с удивительной для богатого человека застенчивостью, запинаясь, но подбирая самые верные слова.
      - Когда-то в этом отделении спасли жизнь моему отцу... Мать торопилась нас увезти, мы даже никого не поблагодарили. А через год отец умер. Буквально у меня на руках. И его последняя просьба была, чтобы осталась память о нём, о человеке по имеи Марсель Лангер, о их друзьях... Он никогда раньше мне не рассказывал о них, я тогда не совсем поняла о ком идёт речь. Потом я узнала, что это бойцы Сопротивления, тридцать пятая бригада, они почти все погибли... Я нашла только двух людей, которые выжили, они кое-что рассказали мне... Лангер был командиром бригады, а моего отца они не знали. Но это понятно, все члены бригады воевали под кличками, люди из одного звена не должны были знать никого из другого. Тем более, умирая, отец говорил, что он...
      Она глубоко вздохнула, не то, вспоминая, не то, удерживая слёзы.
      - Он исполнял приговоры... Я думаю, что такие люди были особо засекречены. Неудивительно, что о нём забыли... Я видела у него орден почётного легиона, но до того дня он никогда не говорил мне за что его получил...
      Она снова замолчала.
      - Я думаю... Я знаю... Он очень страдал от того, что ему пришлось убивать людей.
      - Была война...
      - Да... Я бы сказала ему то же самое, - согласилась она.
      - Прошло много лет... - осторожно сказал я.
      - Много... После отца остался маленький бизнес. Я думала, что если смогу сделать из него процветающую фирму, я выполню эту просьбу, сохраню его имя.
      - Получилось? - с интересом спросил я.
      - Нет, конечно, - она грустно улыбнулась, - Я старалась, мне везло. Я превратила нашу маленькую контору в международную корпорацию. Вы, наверное, слышали: "Мюррэй Медикал Эквипмент".
      - О! - известное имя никак не связывалось с печальной женщиной, сидящей напротив меня на неудобном стуле для посетителей.
      - Видите, имя Мюррэй известно, но мой отец и все его друзья... Они словно и ни при чём. И вот, я подумала, что хочу, чтобы там, где ему однажды спасли жизнь, теперь сохранили его имя. Я уверена, что вы потратите эти деньги с пользой для своих больных, а для отца... Вполне хватит какой-нибудь скромной доски, где будет написано, что это в память людей... Филиппа Мюррэя и Марселя Лангера. И всей тридцать пятой бригады. Именно людей. Не героев, не мучеников, а людей. Что бы от этих имён шло добро. Они ведь хотели добра.
      - Нет слов, чтобы выразить благодарность. Я вижу, что она Вам и не нужна. Чисто юридически... Ваша семья не станет возражать?
      - Мой муж и сыновья не интересуются бизнесом. У них просто есть деньги, и всегда были. Кроме того, я имею все юридические права, так что Вы можете принять чек прямо сейчас.
   В который раз в нашем странном разговоре возникла долгая пауза. Два человека внимательно смотрели друг на друга, вспоминая что-то далёкое. В приёмной смолк обычный гвалт. Вечер потихоньку укутал здание больницы, и комнату теперь освещали лишь яркие фонари за окнами, а я всё не мог заставить себя встать и включить свет.
      - А как поживает Ваш брат? - спросил я, пряча глаза.
      - Я видела, что Вы узнали меня... Это трогает, - она прикоснулась к виску, - Папа умер, когда получил известие, что Жан погиб в Алжире. Отец безумно любил нас обоих.
      - Простите...
      Серые вечерние бабочки воспоминаний медленно и неуклюже кружились над нашими головами.
  
  
      3. 1960-й год. День.
  
     Сильнее всего боль утраты бьёт дважды. Первый раз, когда чужие люди приносят её к вам в дом, ловко подхватывают под руки ослабевшую мать и суют заранее подготовленую салфетку в заплаканное лицо отца. Во второй раз боль приходит ночью, после нескольких месяцев скорби, когда понимаешь, что слёз уже не осталось, и ты будешь жить дальше одна, без брата.
      Жан родился в канун страшной войны, собственно, в момент его появления на свет война уже шла, но то была "странная война". До немецкого нашествия, нашего исхода из Парижа и нового дома в Тулузе было ещё несколько месяцев. Жан мог погибнуть во время бегства, умереть во время оккупации, но улыбчивый мальчуган оказался сильнее всех напастей. Он вырос необычайно красивым. В нём было удивительное сходство с маленьким принцем Экзюпери. Сам Жан, категорически не признавая своей, почти мистической, красоты, любил быть немного в тени, ему доставляло больше удовольствия аплодировать успехам других, чем самому быть на сцене. Но он никогда не мог надолго остаться один, Жан был очень добр, и эта доброта неизменно притягивала к нему всех, кто нуждался хоть в толике человеческого участия. Я думаю, что иногда мой братик был слишком добр к другим людям и, поддерживая всех и каждого, совсем забывал хоть немного позаботиться о себе. Должно быть, ему и в голову не пришло уклониться от призыва, укрыться от бессмысленной войны за стенами университета. А ведь с его талантом, я уверена, он мог бы легко получить отсрочку. Жан был лучшим рисовальщиком на всём архитектурном факультете. Эскизы его проектов появились на ежегодной выставке в Париже, когда их автору не исполнилось и девятнадцати лет.
      Он не должен, не должен был отправляться в Алжир. Ни убеждения, ни природные склонности не вели его к такой смерти. Он просто не успел повзрослеть, и когда его позвали, простодушно пошёл на эту бойню. Отправился туда, где никому не были нужны его доброта и талант, и нелепо погиб, защищая какой-то безнадёжный форпост на раскалённом холме в нескольких километрах от Орана. Погиб потому, что приказ отступить пришёл только к вечеру, и пока часть вернулась в город, Жан просто истёк кровью. Понимал ли он, что умирает? Наверное, да, иначе не стал бы просить санитара отправить письмо его семье. Он очень волновался из-за того, что огорчает своих родных, сокрушался, что не успел сказать каждому о своей любви и обещал, что всё-всё будет хорошо. Санитар приписал, что слова продиктованы раненным Жаном и отправил письмо, не указав своего имени. Может быть, побоялся расспросов несчастных родителей, или был так же застенчив, как и тот мальчик, которому он оказал эту последнюю услугу. С самого детства Жан был очень стеснительный. Будучи совсем малышом, чтобы выразить свою любовь, он молча тёрся лбом о руки родителей, а меня трёхлетний братишка неуклюже обнимал и прижимался лицом к груди. Потом, со временем, он вырос на голову выше меня и уже совсем стеснялся своей любви. Но скрыть её, конечно, никак не мог, достаточно было иногда увидеть его глаза... И голос... Когда он звал "Авелин" или "папа". А "мама" он почти никогда не говорил, только "мамочка". Но эта детская привязанность к родным, ребяческая нежность почему-то не были смешны в Жане, ни когда он стал подростком, ни когда закончил гимназию. И совсем-совсем они не были не смешны, когда одетый в новый мундир, он пришёл к нам прощаться перед отправкой в мятежную колонию.
      И мы сидели на кухне, я и Жан весело болтали, брат просил меня не выходить замуж пока он не вернётся из армии, а я, хотя тогда у меня и не было никакого жениха, смеялась и говорила, что "не могу обещать". Мама хлопотала и настойчиво всем предлагала безе и яблочный мусс, которые никто уже больше не хотел. Её беспокойство было не больше чем тогда, когда шестнадцатилетний Жан с друзьями без спроса взяли отцовский "Ситроен" и уехали ночью кататься. Она, разумеется, видела смерть людей во время войны, но и вообразить не могла, что такая несправедливость может случиться с нашим Жаном. Отец почти всё время молчал, но когда Жан ушёл, я услышала, как ни к кому не обращаясь, будто про себя, он тихо взмолился: "Господи, пощади его, прости меня, Господи".
      Мой папа никогда не был слишком разговорчив, но с возрастом, особенно после перенесённого им во время заграничного отпуска инфаркта, стал совсем немногословен. Что-то всё время беспокоило его, я думаю, что отцу надо было просто выговориться, но близких друзей у него почему-то не было, а рассказывать нашей маме о чём-то, не касающемся сегодняшнего дня или планов на будущее лето, было невозможно. Такие истории она выслушивала с ласковой улыбкой, но без малейшего интереса, и немедленно спрашивала, понравился ли нам её новый суп. Рассказать же что-то грустное мне было для отца немыслимо. Сколько я помню себя, папа делал всё возможное, чтобы ничто не расстроило его доченьку. Подсовывал мне запрещённые сладости, подсказывал тайком от мамы домашние задания, а как только очнулся после операции, силясь улыбнуться, заверил меня, что у него всё хорошо и попросил немедленно идти загорать на море и не расстраиваться из-за пустяков. Боже, как же был похож на отца Жан! Думаю, что ему бы отец рассказал всё, он просто ждал, пока мальчик немного подрастёт, а потом ждал подходящего момента, но момент так и не настал, дверь за Жаном закрылась в последний раз.
      Невыносимое предчувствие, которое папа, наверное, нёс в себе, очень быстро стало для него свершившимся горем. День за днём терпел он ужас будущей потери, и когда страшная весть вошла в наш дом, отец сумел её пережить. Его убило письмо с последними словами Жана, пришедшее намного позже официального извещения. Папа прожил ещё три месяца, почти не разговаривая, целиком доверив мне и маме свой бизнес, о котором прежде мы знали только понаслышке. Забота о пропитании, которая внезапно, едва ли не полностью, легла на меня, спасла мне рассудок. Забыть было невозможно, но работая по двадцать часов в день, можно было хоть изредка не помнить. Родители обратились к религии, но если мама вернулась в лоно старой доброй католической церкви, то, что за религию исповедовал папа, не знал никто. Он уходил в свою комнату и час за часом молился. Всё чаще он оставался в своей комнате целыми днями один, радуясь только моим приходам. Один раз я принесла ему ужин и услышала из-за приоткрытой двери отрывистый шёпот, перемежаемый сдавленными всхлипами.
      - Господи прости, прости, прости, всё что угодно, только пощади хотя бы Авелин, - тихо в исступлении бормотал папа, - Ты караешь за кровь... но хоть её пощади!
      Это было страшно. Разве была хоть капля его вины в смерти нашего Жана? Разве он не был всю жизнь честным, весёлым и добрым человеком? Я и сейчас скажу, что бы ни было, в чём бы ни обвинял себя мой папа, я уверена, что он хотел только добра. И даже если он в чём-то ошибся, то и эту ошибку ему давным-давно простил тот Бог, у которого он так страстно вымаливал пощаду даже не для себя, а для меня - своей ненаглядной Авелин.
      В тот вторник отец очень поздно вышел к завтраку, но налив себе кофе, сел не за кухонный стол, а на диван в гостиной. И я, и мама собирались уже уходить.
      - Ты бы не могла сегодня побыть дома? - спросил он маму, когда она уже накинула плащ.
      - Филипп, я иду в церковь. Идём вместе? Ты увидишь, что тебе станет лучше среди людей.
      - Нет... Я лучше посижу здесь... Мне немного не по себе сегодня...
      - Выйди хотя бы на улицу. Пойди в контору вместе с Авелин, - посоветовала мама, уходя.
      Папа ничего не ответил, только отвернулся и прикрыл глаза. Пока я собиралась, мне показалось, что он задремал. Но немного погодя он глубоко вздохнул и позвал меня.
      - Авелин, ты... тоже уже уходишь? - спросил он.
      Горько видеть как человек, который когда-то вёл тебя за руку, самый верный и надёжный человек, заискивающе смотрит на тебя глазами побитой собаки.
      - Надо бы пойти в наш магазин, приглядеть, отправлены ли, как положено, все утренние заказы, но ничего страшного, я посижу с тобой, пока мама вернётся домой.
      - Да... Самое горячее время перед обедом... Ты молодец, доченька...
      Он снова замолчал. Я села рядом и увидела, как трудно ему дышать.
      - Пап, не сиди так. Ляг в постель, а ещё лучше, я позову мэтра Бюлона, пусть посмотрит тебя.
      - Не надо...
      Его голос вдруг пресёкся, а рот искривился от боли. В панике я схватила его за плечо.
      - Папа, пап!
      Не открывая глаз, он с трудом улыбнулся и как будто на ощупь погладил меня по руке.
      - Оставь... Давно хотел тебе сказать... Боже, как же я люблю тебя и Жана... Извини... Я так боюсь за вас...
      Чашка с остатками кофе упала на ковёр.
      - Ложись, ради Бога! Я сейчас вызову скорую!
      - Успеешь... вызвать. Послушай. Только ты и Жан у меня...
      Он всё гладил, как в забытье, мою руку, и я никак не могла решиться отойти от него.
      - Послушай... Во время войны я убивал людей... Не было выхода, поверь, никакого выхода. Но я никогда не убивал невиновных, только преступников, настоящих преступников. Но даже их... я не хотел убивать, но ведь... и добро должно защищаться. Это были подонки, предатели, убийцы... Их приговаривали наши командиры, а мы приводили в исполнение. Пойми, ведь надо же было защищаться... нельзя было терпеть... Это было только ради вас, ради детей! Я... мы... хотели, чтобы вы дожили...
      Мне было так страшно видеть, как папа медленно сползает по спинке дивана, что я почти не понимала, о чём он говорит, но, оказывается, я запомнила каждое слово, каждое имя. А именно об этом он и просил меня.
      - Запомни имена... Марсель, он командовал бригадой. Тридцать пятая бригада, почти все погибли... Марсель Лангер... Он тоже говорил, что это всё ради детей. Он... умер. А потом... Куда-то пропал наш Жан, я больше не вижу его... Может, из-за меня... Ради вас я убивал врагов, а теперь... вся эта кровь на вас... Авелин! Жан! Пожалуйста... помните... мы все хотели добра, и я тоже хо-тел... ра-ди вас, я же...
      Никогда я уже не узнаю, какие были последние слова папы. Он ещё говорил, его пальцы искали мою руку, а я неистово крутила телефонный диск, кричала что-то, а потом, когда со стаканом бесполезной воды я подбежала к нему, на его лице уже не было ни боли, ни волнения. Полуоткрытые, слепые и безразличные глаза, рука с растопыренными пальцами. Первый мёртвый человек, которого мне довелось увидеть в жизни - мой отец.
      Когда у меня будут дети, смогу ли я полюбить их так, как любил меня отец? Что я смогу рассказать им о нём? Как мало знаю я сама, и не у кого больше спросить. Моя мамочка, самая преданная жена, знавшая, сколько молока налить мужу в кофе, и на каком боку он любит спать, и как повязать ему на больную спину платок, но знала ли она, о чём думал папа, о чём он мечтал? Двадцать шесть лет она жила бок о бок с Филиппом Мюррэем и любила его таким, каким он казался ей. Я не стала расспрашивать маму о том, что папа успел мне сказать. Она ничем не смогла бы помочь, а мне было бы больно за неё и за отца. Его друзья, те с кем он был самим собой, погибли, но я запомнила на всю жизнь: мой отец, бойцы тридцать пятой бригады и их командир - Марсель Лангер.
      Не знаю когда и кому, но я обязательно расскажу, что все они желали людям добра.
  
      4. 1943-й год. Утро.
     
   Сегодня пятница, и если такая прекрасная погода продержится до конца недели, надо будет, наконец, взять детей на реку. Вода в Гаронне, наверное, уже прогрелась. Я ведь ещё в июне обещал Жану пустить поплавать его новый кораблик, но всё как-то не удаётся мне побыть с семьёй. Эта война... Вот уже три года как покончено с республикой, и "свобода, равенство, братство" сменились на простые и понятные "труд, семья и отечество". Но война никак не отпускает нас. Казалось бы, всё кончено, и эта бойня ушла за тысячи километров от нашего дома, но как ни крути, а война всё время остаётся здесь. Месяц за месяцем, год за годом, но ничего не меняется и, похоже, уже не изменится при моей жизни. Разве, что дети доживут до таких времён, когда люди снова начнут попадать в дома престарелых, а не в тюрьмы, засады и лагеря. Но и в этом чёртовом мире, вернее в том, что от него осталось, я могу и должен позаботиться, или хотя бы попробовать позаботиться, о своей семье. О том мире, в котором будут жить мои малыши. Сколько людей думают точно так, как я, трудятся для своих детей и стараются ни о чём больше не думать. Не думать о том, что нашим трудом стала война. Неправда, что можно привыкнуть убивать. Я вот не смог. Не совсем. И кто бы они ни были... Предатели, пособники, мерзавцы... Я упорно буду их считать жертвами. Моими жертвами. Это уже не война, а работа, жестокое палаческое ремесло. Если бы я был один, кто знает, может я бы вовсе сбежал из этого огрызка Франции, в котором давно уже нет жизни, и... Но нет, я не жалуюсь. Что может быть лучше семьи, лучше моих чудесных Авелин и Жана, моего дома, который я вижу всё реже и реже, сваливая все заботы на мягкие плечи Камиллы?
      Сегодня пятница, ранее утро, остывшее за ночь, небо висит над самыми крышами. Ледяная долька луны плавится в первых солнечных лучах, пятясь за кровли домов. Через несколько минут я встречусь с командиром бригады, во всяком случае, его так мне представили, месье Лангером. Говорят, будто в нашем округе он самый опытный командир подполья, я даже слышал, что он сражался ещё в Испании и, якобы, где-то там у него есть жена и дочь. Мне бы хотелось спросить его о семье, но это не принято, разве что он сам захочет мне что-нибудь рассказать.
      Если всё будет нормально, то к полудню я доберусь до дома и завалюсь спать. Пусть простит меня Камилла, что, возвращаясь домой, я, едва поцеловав её, стаскиваю пропитанную потом и страхом одежду и валюсь, не умывшись, в нашу чистую постель. Если уж у меня нет сил, принять душ, следовало бы спать на старом диване в салоне, чтобы не пачкать простыни. Камилле совсем не легко лишний раз стирать бельё. Но мои милые птенцы - такие крикуны. Им, ведь, беднягам негде играть, кроме как в салоне. Их кроватки стоят в узком чулане, душном и всегда полутёмном, неудивительно, что им совсем неохота сидеть там и днём. А послать их гулять на улицу, по нынешним временам, у меня не хватает духу. Уж я-то знаю, что сейчас творится в Тулузе. Всё реже и реже видят они меня, и тем радостнее становятся наши встречи. Каким-то образом, между всеми своими играми, они издали, ещё на лестнице, слышат мои шаги и с криком: "Папа!" мчатся к двери, чтобы успеть самим отомкнуть все замки и, неуклюже толкаясь, прижаться ко мне. Авелин уже совсем большая, Камилла жалуется, что больше не может подымать её на руки. За зиму моя девочка здорово выросла. Если пойдём на речку, пора бы научить её плавать. Да, пойдём, сделаем пикник на старом пляже. Я только немного отдохну.
      Кстати, для сегодняшнего дела я приготовил несколько метров добротного холста, но вполне может быть, что столько не понадобится, тогда остаток можно было бы прихватить домой, чтобы накидывать на кровать, когда я прихожу отсыпаться. Надо будет спросить насчёт холста. Так-то приличный холст нигде не купить. Хороши магазины при этой старой шлюхе Петене. Петен - Пютен. Пожалуй, только в их гадюшнике, в Виши, и остались ещё довоенные товары. Спасибо, что хоть приличными сигаретами удаётся иногда разжиться на чёрном рынке.
      Я достаю пачку "Житана" и закуриваю, совсем не от волнения, просто за ночь немного озябли руки. Я держу в пригоршне огонёк зажигалки, смотрю на свои пальцы: никакой дрожи рук, маленький язычок пламени слегка колышется от утреннего ветерка. Теперь я точно знаю, что сказать Марселю при знакомстве - я просто предложу ему закурить.
      - Вот он, - громко шепчет кто-то из наших.
      Я никогда прежде не видел Лангера, но описание не врёт: средний рост, среднее телосложение, сросшиеся брови, невысокий лоб, не то надменная, не то извиняющаяся усмешка. Я иду ему навстречу и окликаю по имени. Несколько мгновений он смотрит мимо меня, а затем переводит взгляд. Наши глаза встречаются, и я почему-то испытываю минутное чувство неловкости. Может это от того, что он выглядит усталым и опустошённым. Лангер кажется старше меня, а может быть просто очень измучен бессонницей. Мы не пожимаем рук и не говорим лишних слов, молча, я протягиваю ему сигарету. Он берёт её с благодарной улыбкой. Я даю ему закурить и невольно тоже улыбаюсь. Вблизи видно, что у Марселя такие же, как у меня, глаза убийцы, без всякого выражения и в то же время с непонятным притяжением близкой смерти.
      - У вас есть дети? - неожиданно, словно прочитав мои мысли, спрашивает Лангер.
      - Да... - мне как всегда неудержимо хочется рассказать, что у Авелин выпали сверху два зуба, что Жан, такой молодец, в три годика уже умеет рисовать целые дворцы, и если бы купить ему побольше цветных карандашей... Но я сдерживаю себя. Я вообще ни с кем не говорю про детей. Только с вечно усталой Камиллой, но она-то их видит каждый день и то, что кажется мне сногсшибательной новостью, для неё лишнее доказательство моей отцовской неполноценности.
      - У меня тоже... Дочки... Не знаю, где они сейчас. Вот... Если бы у меня была такая возможность, я бы сказал им, что это всё... ради них и что... люди должны делать добро...
      Я согласен с каждым его словом. Ему намного тяжелее, чем мне, ведь его дети так далеко. Да, он прав, и всё, что делаю я, весь этот нескончаемый ужас происходящего с нами, это всё ради Авелин, ради Жана. Даже если бы я побирался ради куска хлеба, это был бы хлеб для моих детей. Но нам некогда говорить с Марселем, сейчас совсем не время распространяться про мои чувства.
      - Пора, - говорю я, делая знак своим людям подойти.
      - Хорошо, - Марсель кивает какой-то своей мысли и вместе со мной сам идёт к лестнице, ведущей на гильотину.
  

Оценка: 8.66*5  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"