Майзельс Илья : другие произведения.

Брат Медведя. Роман в двух книгах

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Брат медведя.

Роман в 2-х книгах.

Книга 1. Танец северного сияния.

  
  

Глава 1. Оргнабор.

  
   В середине февраля установилась оттепель. Снег почернел, люди повеселели, и появились мартовские коты. Но затем опять ударили морозы. Черные раны на снегу затянулись плотной коркой, люди укутались почти до носов, а котов не стало и слышно.
   Двери сборного пункта, длинного щитового барака с низкими окнами, хлопали все чаще: близилось время отправки, и люди собирались сюда, подгоняемые метелью. Кроме комнаты заведующей, в бараке имелось большое помещение с рядами столов и лавок; по надписям на них можно было изучать географию. Со стен помещения глядели плакаты с призывами ехать на стройки, рыбные промыслы и лесозаготовки. Новые плакаты были наклеены на старые, те - на плакаты еще старее, и так далее в глубь пятилеток - по этим наслоениям, как по культурному слою, можно было изучать историю.
   В центре помещения - за столами, на лавках, на приставленных к ним чемоданах - шумело, знакомилось и уже бранилось между собой сборище разного люда. Иные из них были пьяные, столы и лавки тоже были на пьяных ногах, а все ж не падали - ни люди, ни столы, ни лавки.
   человек на вид лет за шестьдесят. Он бесстрастно оглядел помещение, ненадолго остановился глазами на людях и, выбрав место у стены, рядом с батареей, приставил к ней небольшой зеленый чемодан с металлическими уголками.
   Все притихли: что за человек, почему пришел сюда в час отправки, в этот щитовой барак на старой улочке? Не ошибся ли адресом? Или не впервые он здесь; может, ездил отсюда на большие стройки - когда-то, в молодые годы?
   Пришедший вытащил пачку сигарет, прикурил и задумался, вместе с дымом впустив в себя какие-то мысли; потом, встрепенувшись, выпустил и дым, и мысли и представился:
   - Кирилл Кириллович.
   - Дед, а бабку-то на кого оставил? - с ехидцей спросил Батов.
   Среди дворняг, что облаивают прохожих, всегда есть задира, которая начинает лай и втягивает в него других. Без нее и облаивания не будет, так только, вслед потявкивание. Случается, задиру пинают, но чаще при первой опасности она скрывается в лазу под калиткой. Батов и показал себя такой дворнягой-задирой. Однако брошенная им фраза, видно, камнем попала старику по больному месту. Лицо его дернулось: выпучив глаза, он стал искать обидчика, переводя взгляд с одного лица на другое, и были в его глазах боль и безумие, или безумие от боли. Но Батов от взгляда укрылся. Спешно понадобился ему рюкзак, пристроенный у его ног под столом. Наклонился он к рюкзаку, получилось - под стол укрылся от глаз старика.
   Так расценило это и сборище.
   - Эй, молодец, - начала языкастая Роза, - куда ты пропал? Обидел человека, а прощения за тебя нам просить?
   - Вылезай, давай!
   - Герой!
   - Поднимите его, кто ближе.
   Все смеялись. Выходило, достался-таки пинок задире.
   Наконец Батов выпрямился. В руках у него была литровая банка с желтоватой, как вода со ржавчиной, жидкостью.
   - Чего шумите? Вот, деда хочу угостить, с мороз же...
   Он снял с банки крышку, и у тех, кто был рядом, зашевелились ноздри.
   - Самогон!
   Еще пуще оживилось на сборном пункте.
   - Эй, дедуля!
   - Кириллыч, давай к столу!
   - Пускай банку по кругу!
   Кирилл Кириллович сидел, склонив голову на обе руки. Лицо его было покрыто свалявшейся белой щетиной. Сигарета во рту потухла, пальто и шапка парили, мокрые от таявшего снега. Старика усадили за стол, поставили перед ним кружку с самогоном. Он ожил, начал что-то говорить, увлекся...
   Перебила его Надежда.
   - Ну-у, старый, разнылся, до утра не остановишь.
   Кирилл Кириллович остановился на полуслове. Центр внимания переместился к Наде, которая, точно не замечая этого, откинулась к стене и расстегнула пальто с белым мехом. Открылось платье, зрачки мужчин расширились от его открытости.
   - Жарко, - протянула она с истомой и потянулась, бессердечная, распаляя мужчин до крайности.
   - Мужики! - воскликнул кто-то. - Что это мы о девочках позабыли? Так не годится!
   - Нет!
   - Девочки!
   - Наденька, обнадежь!
   И это все, что можно было разобрать в грянувших стадионных выкриках.
   Алексеев обнял Надю левой рукой, правой потрогал кулончик на ее груди и - ох, что случилось! - выронил в ее разящую открытость бумажный рубль, свернутый в рулончик.
   - Ах, что я натворил? Придется исправляться.
   Он театрально отвернул глаза в сторону и взялся за поиски потерянной купюры. И вокруг снова - точно гол забили на стадионе - крики, блеск глаз, грохот от вставания с мест.
   Надя слабо мешала поискам и тайком расталкивала поникшую Розу. О старике забыли; он смотрел перед собой на пустую кружку и говорил сам себе:
   - Нет бабки. Вдовый остался...
   А на столе рядом с кружкой читалась надпись: "Норильск - ящик денег и бочка вина!"
  
   Вскоре на сборный пункт пришла заведующая: высокая, с ярко накрашенными губами, и вообще - яркая женщина.
   - Тьфу, глаза б на вас не смотрели, - только и сказала она, оглядев собравшихся, и прямиком направилась к своей комнате.
   Потом она вызывала их к себе, чертыхалась, заглядывая в растрепанные трудовые книжки, и совсем взрывалась при виде новенькой книжицы с единственной надписью: "Прежний стаж - пятнадцать лет со слов владельца". Громыхали слова, громыхали по стеклу шариковые авторучки. Владелец книжки - явный кандидат на бегство с подъемными: получит, прогудит и нет его и в помине, только книжица останется, новенькая, - смотрел на нее бычьими глазами бича и подумывал про себя: "Во, баба! Ну, баба! Позавидуешь, кому досталась..." Но как выскакивал от нее, то додумывал: "Или пожалеешь беднягу..."
   Алексеев тоже передал заведующей новую книжицу, запись в ней была еще более огорчительной: "Трудового стажа не имеет". Заведующая угрожающе вскинула голову - и увидела внимательный взгляд его глаз; в них прочитывался стаж серьезной внутренней работы, который тоже многого стоил. Это и остановило ее от обычной в таком случае реакции.
   - Ну что ж, Алексеев, езжайте. Отправление в 21.20, вагон третий. Билет отдам на вокзале.
   Выйдя от нее, Алексеев снова стал таким, каким он только что хватался за консервный нож. Только зачем? Чтобы снова стать недосягаемым для волков?
   При выходе из-за стола опьяневший Кирилл Кириллович застрял в нагромождении чемоданов, узлов и сумок. На помощь ему пришел парень в армейском бушлате, только без погон; вместе они и зашли к заведующей. Старик назвался первым; стоял он вытянувшись и твердо. По паспорту ему не было и пятидесяти пяти.
   Кирилл Кириллович ушел, в комнате остался только парень в бушлате. Роста он был среднего, но сложен крепко, а от близко сдвинутых бровей в лоб упиралась волевая черточка.
   Заведующая уже не выглядела яркой женщиной; лицо ее было красным: раздражительность не украшает женщин. Она бегло просмотрела документы парня.
   - Михайлов, Сергей Андреевич, - прочитала она и, посмотрев на него, чуть задержала взгляд. - Вас-то что несет по этим волнам?
   - Жизнь несет...
   - Понятно. Так, Михайлов, отправление в 21.20, вагон третий. Билет отдам на вокзале.
   Парень так и не понял, слышала она его ответ или нет.
   Вскоре сборный пункт опустел. Заведующая вышла из своей комнаты и, чертыхаясь, прошлась по замусоренному помещению. В руках у нее были рулон бумаги, банка с клеем и кисточка. Минута-другая - и на стене, поверх плаката с адресами оргнабора минувшего, 1981, года появился плакат "Оргнабор-82". На нем были изображены юноша и девушка - в рабочих спецовках, с огнем в глазах, на фоне синих таежных далей. Это был официальный образ оргнабора. Ударная стройка, молодость возрастом и душой, задор и гитара. Жгучий мороз и северное сияние, вкалывание без устали, до последней лопаты раствора, дотемна. Работа на высоте и высота в поступках. Таким он выглядел, оргнабор, на плакатах, в газетных репортажах, романах литераторов, специально командированных на стройки.
   Может, так оно и было - на знаменитых стройках-гигантах. Однако были и совсем не громкие адреса в оргнаборе. Так у больших рек часть вод уходит в протоки - ответвления русла; течение в этих протоках медленней, вода больше засоряется, мутнеет, а может и застаиваться, уйдя в затоны, под недвижные тени ракит.
   Но не только романтика влекла в оргнабор. Часто холодящими течениями выносило сюда одиночество - давнее, со стынущими по ночам ногами, или только-только начинающее морозить. Кого-то гнали неустроенность и семейный разлад, кто-то прятался от прокурора или бежал от прошлого, от горьких неудач, от самого себя. А кого-то просто швыряло по этим волнам как пустые пивные бутылки. И каждый из них мог сказать: жизнь несет...
  
   Ночью поезд вышел из графика и часто стоял, смиренно посапывая, на перегонах. Пассажиры спали. Беспокойно было только в третьем вагоне. По проходу тут все еще ходил-колобродил один из пассажиров, нагрянувших сюда поздним вечером с билетами в последние купе. Проводница разве что колыбельные ему не пела, но он был как ванька-встанька: только уляжется - и опять в проходе. Он был пьян, но говорил осмысленно и какие-то странные все задавал вопросы: куда это он, мол, едет и зачем? Наконец терпение проводницы иссякло, и на одной из станций она сдала его в милицию.
   - Там тебе все про тебя расскажут! - сказала она, возвращая билет, купленный на деньги оргнабора.
   Утром поезд нагонял отставание. Проводница гремела стаканами, а пассажиры вставали, прислушиваясь к движениям в последних купе. Все знали уже, что едут вербованные, и чувствовали - события надвигаются.
   И они не ошиблись. Накануне слышно было лишь бабку с крайнего бокового места; она все охаивала невестку, и кто-то изредка комментировал: "Ну, свекруха, не зря купили ей место у туалета..." Но на другой день примолкла и бабка.
   К обеду два пассажира из последних купе перешли, чем-то обиженные, в соседний вагон - проводница Христом богом упросила, чтоб взяли их туда, от греха. Немногим позже другой пассажир переселился на место в первом купе. Еще двое все порывались выйти в тамбур - для особого разговора, но их не пустили, предложив для мировой по стакану портвейна.
   - Что за странные люди... - плакалась проводница. - Тот, которого сняли ночью, хоть думал о чем-то, раз о себе все спрашивал. А этим, видать, на все наплевать, и прежде всего на себя.
   Голоса из последних купе были слышны даже в начале вагона, и чего только не довелось услышать его пассажирам. На первых порах много шума было из-за девиц, Розы и Нади. Они были в спортивных костюмах, первая - как яркая цыганка, с приятной мордашкой в смоляном уборе, вторая - симпатичная, но блеклая: лицо осунувшееся, пепельные завитушки волос как клочья, - точно лисичка во время линьки. Мужчины спорили за право вести их в вагон-ресторан, угощали взятыми в дорогу припасами и по очереди рассказывали им о личных драмах. Потом, когда деньги и припасы вышли, они бесцеремонно опустошили и сумки девиц.
   Наконец, мужчины еще раз вывернули карманы. От последних, заначенных было трояков огонь кутежа снова взметнулся, но быстро стал гаснуть, вот-вот потухнет. Однако жажда выпить не унималась. Одного посланца направили за деньгами в купе, где были Михайлов и Кирилл Кириллович, но, судя по грохоту, что донесся оттуда, разговор не получился. Кто-то направился было на подмогу, но был остановлен Алексеевым. Он сам пришел в купе, откуда донесся грохот, поднял неудачливого посланца с пола и выставил его на проход вагона.
   - Не обижайтесь на них, - сказал он Михайлову и Кириллу Кирилловичу, - это ж волки. Они и как люди-то живут позабыли. Я это знаю, всю жизнь с ними прожил. Порой и сам таким становлюсь...
   Денег так и не нашли. Что было делать? Больше всех жаловался на безденежье Батов, его и решили чуть потрясти. Выпал только трояк, сложенный вчетверо. Батов, однако, не обиделся.
   - Нашли у кого искать, - сказал он, поправляя одежду. - Что я, женщина...
   - Ах ты... - выругалась опьяневшая Роза и бросила в него булку хлеба. Роза не промахнулась, но было уже поздно.
   Надю, у которой Алексеев так деликатно искал вчера на груди рублевку, облапали первой. В верхней кофте нашли пару червонцев, показалось мало: распаленные головы - не от мужских, это куда бы ни шло, а от алчных мыслей - видели уже целый веер красных купюр.
   - Это все мелочи! - выкрикнул кто-то с азартом. - Ищите пониже!
   Женский визг раздался тут на весь вагон. Как ошпаренные, девицы выскочили в проход и перебежали в другое купе. Ужас на их лицах сменился обидой на мужчин, у которых мысли о выпивке вытеснили все другое.
   ...Уже за полночь пассажиров из последних купе с трудом выпроводили-выволокли из вагона.
  
   Прежде до Широковска добирались от железнодорожной станции-развалюхи на вечно дребезжащих автобусах. Дорога была разбита, приезжих на ней сильно трясло.
   Слева от дороги поначалу мирно, несуетно тянулась речка, ничем она не похожа была на бурлящие горные пленницы. Но вот вода в речке начинала дурить, заигрывая с галечником на неглубоком дне, кружить, негодуя, у валунов, а потом быстро набирала скорость по руслу, сбегающему в низину. Справа показывалась вершина горы, покрытая колючей сосновой гривой. Автобусам не приходилось делать затяжные подъемы, спуски, резкие повороты: Урал - старый, заезженный конь, ему не до таких сюрпризов.
   Широковск тоже был как старый конь, которого кормили не столько за работу, сколько по благодарной памяти - за прежний труд. Это был типичный уральский городок, расстроившийся вокруг металлургического завода. Основанный казной еще в петровские времена, позднее этот завод был продан соликамскому купцу, затем перекуплен взросшим на российской почве заводчиком; во время нэпа побывал и в концессии.
   Но вот истощилась сырьевая база, питавшая этот город-завод, Широковск стал приходить в упадок, а с закрытием на заводе доменного цеха сердце города стало останавливаться. Он все больше скудел бюджетом, молодежь уезжала, от нехваток закрылась и музыкальная школа - прежняя гордость широковцев. Бурундуки - так называли себя местные жители - еще хорохорились как кулики на своем болоте, но и их дети уезжали в другие города.
   Спустя годы Широковск совсем обносился, деревянные постройки его осели в землю, а иные и вообще развалились. Здесь, правда, еще гулялись свадьбы, рождались дети. Но сам Широковск не молодел, новые дома не строились - эти дети были будущим других городов. И с особенной грустью, устремляясь к подзараставшему кладбищу, плыли мелодии печали...
   Так, может, и затих бы этот старый город, если б по соседству с ним не решено было строить крупный машиностроительный завод. Все корпуса и оборудование старого завода, а вместе с ними и судьба старого города, передавались новостройке. Одновременно с заводом началось и строительство жилья.
   Город был стар, но ему предстояло стать молодым: Широковск, старый, отъездившийся конь, и имя свое передал новостройке, этому прыткому жеребенку.
  
   Город стал молодым. Добирались до него от железнодорожной станции, построенной в современном стиле, по хорошей бетонной дороге, протянувшейся между заросшими лесом горами-увалами. К московскому поезду, который останавливался здесь в первом часу ночи, кроме городского автобуса, подавался мягкий экспресс с табличкой "Широковский машзавод". Он отвозил приехавших к гостинице "Новый город".
   Высоких гостей и командированных с заказанными номерами тут ждали уют и скорый сон. Другим предлагались большие общие номера, а то и просто обширный вестибюль с диванами.
   Девиц из очередной партии рабочих, приехавших в ту февральскую ночь, разместили по разным комнатам, а мужчин - в одном большом номере на первом этаже. Днем всех переселили в общежития, мужское и женское, расположенные по соседству.
   С местами в общежитиях было сложно; Розе с Надей пришлось опять поселиться в разных комнатах, а мужчинам достался полуподвал. Там было заставленное кроватями помещение, на двери которого висела табличка с надписью "Изолятор". Белые стены, белая скатерть на столе, тумбочки, стулья, стаканчики для приема лекарств, под кроватью тапок без пары - все, как и положено в изоляторе. Помимо основного назначения, это помещение использовалось под карантин для рабочих, прибывающих по оргнабору, - очевидно, на то были причины.
   Комендант общежития, высокая женщина с грубым голосом, провела мужчин к изолятору. Осмотрев его, она убрала стаканчики для лекарств, чуть поразмыслив, сняла и белую скатерть со стола.
   - Располагайтесь. Первые дни поживете здесь.
   Мужчины немного посидели, затем оставили вещи и поднялись в фойе. Один из них направился к вахтеру - сдать ключ и выяснить насчет столовой или буфета, другие подошли к стендам с информацией по общежитию.
   Они не совсем еще отошли от дороги, устали от волнений и друг от друга. Озадачил и не очень радушный прием. Особенно в отделе кадров стройтреста, где больше вздыхали, глядя на них, чем радовались, хотя и выдали деньжат на первые дни, в счет подъемных.
   Большие часы в фойе показывали седьмой час вечера, жильцы общежития возвращались с работы. Получив ключ, от перегородки вахтера отошли двое парней.
   - Смотри, - сказал один из них, - никак этап новый прибыл.
   - Сейчас выясним, - ответил другой и подошел к мужчинам у стендов.
   - Откуда будете? - спросил он и оживился, услышав ответ:
   - Ого, да у меня кореш был из вашего города! Дела-а... А поместились где? В изоляторе? Надо ж, Стас, вот ведь пересылку устроили!
   Последние слова заставили оживиться и одного из приехавших, сутулого мужчину в черном демисезонном пальто из драпа. Это был Алексеев; он ухмыльнулся, но тут же осекся, заметив интерес к нему в глазах незнакомцев.
   Через пару часов, поужинав и побродив немного по городу, мужчины вернулись в изолятор, неуютно посидели на стульях - какой уют, если на белом фоне здесь даже воздух казался хлорированным! - и стали укладываться.
   Неразобранной осталась лишь постель Алексеева - его не было. Ждать не стали, выключили свет - и спать: утомились.
   Алексеев пришел на другой день, с тяжелой головой, вообще весь больной.
   - Холецистит проклятый, - пояснил хмуро и запил таблетку. - Меня, значит, уже устроили. К вчерашним парням, Стасу и Витьке.
   - Кто они тебе, земляки?
   - Да, земляки - по пересылке. У меня, видно, это до гроба будет на лбу написано...
   После расселения по комнатам общежития, распределения по местам работы и, главное, после получения подъемных, решено было еще раз собраться вместе, в изоляторе, благо, не все еще оттуда съехали.
   Вскоре после начала "собрания" жильцы первого этажа пожаловались вахтеру на все возрастающий гул из полуподвала. Еще через час вахтер позвонил в милицию, но это ничего не дало. Услышав про шумную компанию, дежурный лишь спросил, не готовили ли там жаркое или шашлыки, - у него сидела бабка из старого Широковска и плакалась о пропавшей козе.
   Сергей Михайлов в этот вечер был на курсах стропальщиков-монтажников. Вернувшись в общежитие, он едва успел снять бушлат, как в дверь комнаты постучали. Вошел вахтер, настороженный взгляд которого Сергей поймал на себе еще при входе.
   - Слушайте, вы ведь из тех, что приехали на той неделе. Они там расшумелись внизу, даже в милицию пришлось звонить.
   - В милицию? - переспросил Сергей. - Ну и что?
   - Ничего, - голос вахтера был раздраженным. - Кажется, уже стихло, а все тревога берет - вдруг там что вышло, больно они шумели. Народ этот какой-то дурной, понасобирают их где попало и вот шлют к нам, план выполняют по оргнабору. А толку-то... К ним и заглянуть теперь страх. Может, хоть вы посмотрите?
   - Та-ак, а я, по-вашему, значит, другой? - с иронией спросил Михайлов. - Хотя тоже вербованный, одного с ними поля ягода. Они и меня приглашали.
   - Так не пошли ведь...
  
   ...Костер догорал. Кончилась горячительная влага, и остывали разгоряченные головы - в безобразнейшем скотстве, в грязи до рвоты и анальных выхлопов, в продуктах распада людей, охваченных безмерным пьянством.
   А у окна билась в горячке Роза. Стекла отбивались от нее ледяными лапами, и прямо с пола к ней тянулись дрожащие руки Батова, упавшего вместе со стулом.
   Отодвигая людей и мебель, Сергей расчистил себе путь к окну и взял Розу за руки.
   - Куда ты меня? - спросила она несколько раз и снова впала в истерику: - Все равно... все равно...
   Надя, упившаяся не хуже других, осталась в этом загаженном помещении.
   Сергей вел Розу в женское общежитие. Время уже спешило от полночи. Хлопья снега привольно кружились в воздухе, мороза не чувствовалось. Медленно, натужно двигался по улицам снегоочиститель. Сверкая подфарниками, обгоняли его редкие легковушки. Светофоры мигали только желтым огнем. С величественным видом проехал в сторону вокзала экспресс с табличкой "Широковский машзавод". Ровно неделя прошла после их приезда в этот город.
  

Глава 2. Домовина взаймы.

  
  
   Кто-то уехал, не побывав на своем рабочем месте. Некоторые уехали, не прожив и месяца. Мало кто остался.
   Надя недолго прожила в общежитии: перебралась в старый Широковск, к какому-то старику-охотнику; разговоры о нем ходили плохие. Старик, по слухам, до нее трех жен извел, а детей не имел - то ли потому, что жен не берег, то ли от мужских своих нестандартов. Но на Наде он круто обжегся: такая и сама изведет кого хочет. И запил он тогда с ней вместе. Охотиться или ягодничать ему становилось все тяжелее, старика и жалели теперь в заготпункте, куда сдавал он добычу. Зато подруга старика, несвежая и собой, и одеждой, с глазами, опухшими под национальный округ, не уставала бегать в магазин за вином.
   Кирилл Кириллович был еще здесь. Работу ему дали по годам - поддерживать огонь под котлом с расплавленным битумом. У огня душа его отогрелась, временем залечилась, начал и он подумывать о возвращении в родные края.
   Роза тоже отошла, хотя и работала подчас на семи ветрах, на разгуляй-морозе. Раньше у сердца ее точно иголки торчали, куда ни шевельнись им - больно. И оттого вся зона сердца была заморожена. Раньше...
   Весна в Широковске удалась ранняя, и чем дальше отступала зима, тем быстрее оттаивало у Розы на сердце. Теперь оно могло и любить или уже полюбило.
   В городе было много детей - первый признак его молодости и здоровья. Над балконами новых домов металось на ветру белье расцветкой в горошек и зайчиков. В новом кафе-стекляшке для детей был устроен уголок с маленькими столиками. В сквериках, напружинив губы, на самокатах и маленьких велосипедах катили мальчишки. На улицах мамаши гордо двигали перед собой детские коляски, из милицейских автомобилей их предупреждали металлическим голосом: "Мамаши с колясками, уйдите с проезжей части дороги!" Эти коляски можно было увидеть и около нового кинотеатра, особенно во время демонстрации фильмов о любви. Иные женщины без детей в томлении смотрели эти фильмы по два сеанса.
   Иногда Роза бывала у Нади, как правило, по выходным. Надя выпроваживала старика за пивом, и женщины оставались одни. Они были разные, но как-то ведь оказались вместе, вместе поехали по вербовке. От чего уехали, что оставили позади? У женщин секреты не долго держатся...
  
   ...В небольшом городке, на улице с высокими липами, стоял дом, где было два заведения со входами с разных сторон. У одного входа всегда были радостные заботы и суета. С этой стороны был родильный дом. В фойе, в тревожном ожидании, сидели близкие роженицы и гадали, кто будет: мальчик или девочка. На что женщина, сторожившая вход в приемное отделение, откликалась со знанием дела:
   - Милые, это ж не важно. Главное, чтоб отец был хороший.
   У противоположного входа не было ни суеты, ни вообще посетителей. С этой стороны был дом ребенка.
   Мама Розы работала санитаркой и в родильном доме, и в Доме ребенка. Дочь она часто брала с собой - чтобы не видела, как уходил из человеческой оболочки ее вечно пьяный отец. Взамен девочка рано увидела женские муки - в этих муках мученических прутья на спинках кроватей изгибались в лиры; рано прознала она и про женский долг, и про безмужних матерей, и про страхи страшные - брошенных детей.
   Маленькие уколы совести - котята, подброшенные к дверям и безответно мяучащие. Но что тогда дети, брошенные матерями и плачущие в Доме ребенка? Колокола это для непривычной к такому совести. Случалось, жалостливые роженицы - родильное отделение было здесь же, рядом, - пытались успокоить малыша, брошенного матерью-отступницей, но на них тут же накидывались няньки-старухи: "Что вы их к рукам приучаете? Чтоб потом от них жизни не было?"
   "Няньками-старухами" Роза называла пожилых женщин, которые в расчете на подачку при выписке все аукали, вручая детей мамам-роженицам, а брошенных младенцев называли выблядками и не то, чтоб на руки взять, кормить порой забывали. Малыши плакали, требовали внимания, им надо было хоть к кому-то тянуться, искать успокоения. И вот что заметили: они успокаивались, как только подходила к ним маленькая Роза. Она возилась с детьми, и не надо было ей ничего другого. А малышам, видно, так и написано было на их несчастном роду. Увидев идущую к детям Розу, няньки-старухи говорили им с противной ехидцей: "Вон мамаша ваша идет, встречайте..."
   Одного мальчика, очень болезненного, она помогала выхаживать с первых дней его жизни. Это было в лето, когда Роза перешла в шестой класс. Мать ребенка сбежала из больницы на третий день, в ее тумбочке нашли заявление об отказе от мальчика. Прошла неделя, месяц, но она все не объявлялась. Тогда и было решено, чтобы имя мальчику дала девочка, которая выхаживала его точно родная мать. И сказали ей об этом с улыбкой. Но Розу это потрясло, да так, что разум и чувства школьницы стали будто разумом и чувствами матери. Мальчика она нарекла Николаем и, как прибегала сюда, все спрашивала: "Как тут мой Коля?"
   Сверстницы наряжали куклы, возились с подброшенными котятами, а Роза после школы мчалась в Дом ребенка и потом рассказывала всем: "Мы с моим Колей уже ходить приучаемся".
   Тем временем отец ее спился вконец, мать решилась на развод и стала готовиться к переезду к своим родителям в другой город. Роза была уже совсем самостоятельной, а ее Коле должен был исполниться третий год. Он был очень приятным и понятливым мальчиком, девочку он называл "мама Лоза".
   Роза и мысли не допускала, чтобы расстаться с мальчиком, мать и думать не хотела, чтобы взять его в семью. На гребне скандала мать выругалась: "Не хватало еще каждого выблядка..."
   После этого Роза вообще отказалась куда-либо ехать и заявила, что останется с отцом. Мать забила тревогу, и в один из дней на месте своего мальчика Роза увидела другого ребенка: Колю отправили в детский дом, в какой - неизвестно, и все ее попытки узнать об этом ничего не дали.
   В другом городе она часто бродила по незнакомым улицам и вскоре получила прозвище "Черная Роза". Она и в самом деле была похожа на черный распускающийся цветок, только хмурый, как перед плохой погодой; на клумбе этот цветок был бы еще неприметен.
   Она все думала о не родном, но ею нареченном мальчике. Чем он, маленький, виноват, что так жестока к нему судьба, нет - жестоки люди? В душе Розы горело, а выгоревшее зарастало полынь-травой. Раннее горе, полынья горечь...
   Сверстницы ее давно побросали котят, смотрели на мальчиков, невестились, начали выходить замуж. А около Черной Розы лишь однажды выросло большое растение. Оно и тянулось к ней, и цвело, и пахло, и все просило, чтобы она повернулось к нему, доверилась его силе и красоте. С большим опозданием Роза увидела, что это был обычный сорняк, с колючими, ко всем цепляющимися шишками...
   К тому времени она уже забеременела. Казалось, сам бог велел ей стать хорошей матерью, но разве скроешь беременность от женщины, столько лет проработавшей в родильном доме? Мать ругалась недолго, но потребовала жестко: не быть ребенку. Пусть заведет сначала семью, по закону, тогда и дети будут. Иначе кто ее возьмет потом, с таким хвостом; и так столько незамужних да разведенных. А каково ребенку без отца, ей ли не знать.
   Роза была сломлена... После этого она почувствовала в себе мертвящую пустоту. Внешне она становилась все привлекательней, но это была красота розы, сорванной с куста и поставленной в банку с водой. От вчерашней девочки-школьницы осталась только длинная черная коса. Лоб полянкою на краю леса, чуть широкие брови, длинные густые ресницы по берегам больших продолговатых глаз... Только в глазах этих не было глубины, как нет корней у розы в банке.
   Пустые глаза, пустота в душе. Новые связи с мужчинами еще больше сушили чувства, добавляли полыньей горечи. И чем дальше, тем больше охватывала Розу безысходность, от которой бежать тянуло хоть на край света. Оттого и завербовалась в Широковск. Отрезала косу - и уехала. Раньше не отрезала: думала, как Коля ее узнает. А теперь что о том думать...
   - Черная, черная я Роза, и жизнь моя черная... - плакала она у Нади, не в силах больше сдерживать слезы. Надя же казалась каменной, только что-то нервное мелькало на ее губах.
   - Ты слышала про каракурта? - спросила она, наконец, у Розы. - Это паук такой ядовитый, а паучиху его зовут "черная вдова". Не слышала? И правильно, от тварей этих лучше подальше. Они только несчастья приносят. Вон, посмотри на стену, на ней недавно еще ковер висел, красивый такой, с ромбиками. А сейчас тут лишь дырки от гвоздей, будто очередью по стене пальнули из автомата. Это его работа - каракурта. Он разрушает все, к чему только ни прикоснется.
   Роза съежилась и в страхе посмотрела на паутину в углу комнаты под потолком.
   - Не туда смотришь, подруга, - усмехнулась Надя. - Каракурт - это я. Я и есть эта черная вдова. Порой и сама от себя в страхе бываю. Не зря меня и на свет пускать не хотели - матери все рожать не советовали, несовместимость, говорили, по крови; может, они уже тогда его видели, каракурта. А нянька мне ноги всё связывала, до года пеленками сдерживала - чтоб ходить подольше не могла, ей забот не создавала и людям дольше не вредила.
   Она взяла со стола потрепанную книжку, вытащила из косметички огрызок карандаша для ресниц и на чистой стороне обложки нарисовала разлапистого паука.
   - Вот такой нарисовал меня мой муженек. Перед тем, как повеситься...
   Роза съежилась еще больше.
   - Но сначала, - продолжала Надя, - он столько кровушки моей попил, ста паукам бы хватило...
   Фамилия его была Федоров. К Наде он и точно, как паук какой, присосался; знал-то ее всего три или четыре дня, а проходили мимо ЗАГСа - и прямо втолкнул ее в двери. Им сказали: вот образцы заявления, можете заполнять. Заполнили.
   Она говорила ему: "Федоров, ты знай, я другого любила. И люблю. Зачем тебе это?" Однако замуж пошла - от отчаяния: любимый ее полюбил другую.
   Но замужество не притупило ее любви, а Федорова она возненавидела. Надя была вредной, самолюбивой и до ослиного упрямства гордой, но ничего поделать с собой не могла. С мужем они много и часто ругались, и правоту свою он доказывал приступами самоуничтожения. Эта страсть у Федорова была наследственной: не один родственник его пытался уйти из жизни или даже ушел из нее по своей воле.
   Руки Федорова были изрезаны от попыток вскрытия вен, он не раз надевал и петлю. Вскоре после женитьбы, когда он сделал первую попытку повеситься, она сказала ему со злобой: "С петли ты начал, в петле и закончишь..." Так и случилось, но перед этим он нарисовал в ее альбом с фотографиями черного, с красными пятнами, паука, и написал: "Теперь ты каракурт - "черная вдова". И всю жизнь будешь приносить людям только несчастье".
   Спустя время человек, которого она любила, женился. Перед свадьбой Надя специально пришла к нему и сказала - грубо, со слезами от обиды на свою несчастную жизнь: "Чтоб у тебя не было ни детей, ни счастья..." У его жены потом случилась внематочная беременность, и она не могла больше рожать. И любимый проклял Надежду - также пришел к ней специально и проклял.
   Как женщина она стала мертвой. Порой только, по пьяни или заодно с какой-нибудь подружкой, она отдавалась мужчинам, да и то лишь после долгой, бессмысленной борьбы. Один из них сказал ей потом: "Ну ты зловредина..." Насколько он был прав, выяснилось чуть позже - "зловредина" наградила его венерической болезнью, и семья мужчины разбилась.
   Несчастная, Надя и другим приносила только несчастья, - как и завещал ее муж-самоубийца.
   - И все ж, - сказала она Розе, - если б кто-то из мужчин отнесся ко мне по-человечески, по-доброму, проявил бы участие, - я не паучихой, я голубкой бы стала, собакой ему преданной, ласковой. Да где там, разве они есть такие...
   - Я тоже так думала, - задумчиво ответила Роза. - Но...
   Надя только вздохнула.
   - Счастливая ты, Роза, на что-то еще надеешься...
   Время от времени Роза встречалась с Михайловым; он проявлял к ней внимание, но что стояло за этим, оставалось неясным. Может, он просто опекал ее, как опекают - до поправки - раненого зверька. В вопросах личных Сергей был закрыт; лишь однажды он рассказал о девушке, с которой встречался еще со школы. Перед армией - вот-вот принесут повестку - она рассорилась с ним без всякого повода и приветы его в письмах оставались без ответов. И совсем она без него не скучала, как сообщали ему друзья. Они и отомстили ей, вручив двухкопеечную монету, - с просьбой оценить себя и вернуть сдачу...
   - Надюш, может, и у тебя что изменится, - сказала Роза. - Получишь квартиру...
   Дом, в котором жила Надежда, подлежал сносу - как и другие дома на этой старой улочке. В лучшие времена, по весне или в канун праздников, эти дома еще подновлялись, особенно с фасадов. Но теперь большинство из них тронул червь запустения. Обшарпанные глазницы окон просили милостыню, поблескивая стеклами; отяжелевшие зады домов подпирались сосновыми мачтами. И лишая их покойной старости, где-то недалеко ухал строительный агрегат, вбивая в землю бетонные сваи, - новостройка вовсю уже теснила старый город. Жильцам подлежащих сносу домов планировалось дать квартиры в новых пяти или девятиэтажках.
   Планам этим в старых домах не противились. Скорее, наоборот. Под беспокойный аккомпанемент стройки в них было отмечено значительное увеличение рождаемости. Заводскому начальству оставалось лишь разводить руками, то и знай пересматривая число квартир на расселение.
   А умирать здесь стало верхом глупости и престарелые, которым жить-то оставалось три понедельника, откладывали, как могли, свои кончины, - в надежде хоть чуток пожить в новых квартирах, да чтоб детям потом жилось просторней. Надя рассказывала Розе про бабку Нюсю, соседку по квартире охотника. В одно время та совсем уж помирать собралась и запросилась в деревню, где родители похоронены. "Все, везите мои кости на место, - заявила она молодым. - К родителям хочу, к их могилке и подхороните. Не то оставите на этом кладбище, разъедетесь кто куда - и что мне потом, одной тут лежать?.."
   Так и отвезли ее в Кедровку, деревеньку недалеко от Широковска, а в присмотр к ней внука оставили, благо было это в летние месяцы. Заказала себе бабка гроб, укрыла его, как привезли, в сенях, и стала к смерти готовиться. Походила по деревне; недавно еще бодрая была, но тут шла медленно, кого видела - головой кивала и, осенив крестом, прощалась. А если были промеж ними обиды, то прощения просила, чтоб не поминали злом, и сама милостиво прощала. Так настроила себя, что вскоре и с постели вставать не стала, лежала и почти ничего не ела. Просыпалась засветло, вокруг тишина, покой; открывала глаза в темноту и гадала - прибрал ли ее Господь, или нет еще.
   Так бы и померла, да внучок подвел. Ногу в лесу подвернул, и она распухла в колене. Отвлек он бабку от смертных мыслей; встала она, кряхтя, и пошла травы собирать, потом заваривала их, ставила компрессы. День лечила внучка, два - не помогают травы. Напугалась: вдруг у него вывих какой или, хуже того, перелом. Пришлось бабке Нюсе в Широковск идти, за родителями мальчика. Хорошо, лесовоз подобрал, подвез до города. Попереживала она за внука, да обошлось. Опять он приехал в Кедровку и ну ягоды из леса таскать, да грибы. Бабке - работы невпроворот: солить, варить, консервировать, о смерти и подумать некогда. Тогда и удумала она банки с соленьем-вареньем в гроб укладывать, оказалось - очень это даже удобно. Через некоторое время умер кто-то в деревне и взяли у нее гроб - взаймы, спустя время другой привезли, такой же. Потом и эта домовина обрела постояльца, но бабка и на этот раз деньги не взяла: нет, только с возвратом, самой понадобится.
   А тут как раз и планы открылись - о будущем Широковска, получилось, раньше времени его хоронили. Редко кого не всколыхнули тогда новые перспективы. Бабки Нюсины молодые еще одного ребенка завели, а бабку к нему приставили. Да еще грозили вполшутя-вполсерьез: "Смотри, бабка, помрешь раньше времени - и памятника не поставим. Вот получим квартиру, тогда и помирай, нам свои метры оставишь. Купишь себе новую домовину и хоть живая в нее ложись..." Тот-то гроб она совсем отдала, за деньги. "Нет уж, - отговаривалась бабка Нюся, - теперь меня и силком помирать не заставишь." И живет себе, маленькую внучку нянчит, еще и в школу ее надеется повести, из новой квартиры... Да, что только ни делает с людьми надежда, и лекарства лучше ее - не найти. Разве что любовь, но это нота из другого аккорда...
   Словом, жильцы старых домов с нетерпением ожидали сноса и только ленивые не думали о том, как ухудшить свои жилищные условия - чтобы улучшить их после выселения, выхитрив право на лишнюю площадь. Приемы были известны: фиктивные браки, разводы. И рушились вчера еще счастливые семьи, а безнадежные холостяки и старые девы находили, наконец, спутников жизни. После этого они бодро шли в загс за штампами в паспортины и новой судьбой в отдельных квартирах. Никто при этом не выгонял бывших супругов из общей постели, старые девы оставались девами, а вечные холостяки по-прежнему пользовали таких же холостячек, да чужих жен; впрочем, и эта тема - из другого аккорда.
   Кто-то пытался еще лукавить с пропиской, но тщетно: ее запретили перед началом строительства, и паспортный стол отфутболивал всех без разбору. Охотник не раз говорил Наде - давай распишемся, но она не спешила. Да и к чему было спешить: в дом под снос все равно не пропишут, а что на одного, что на двоих членов семьи полагалась однокомнатная квартира. Дадут старику квартиру - сам пусть и решает, прописать ее как жену, или нет. Не хотела, чтоб о ней думали плохо...
   Географически Широковск был отдаленной тьму-тараканией, но одеваться жители его стремились модно, а кто мог - по-столичному. В то же время на улицах много было людей в рабочей одежде, как женщин, так и мужчин. В робах, забрызганных цементом или побелкой, они шествовали, не стесняясь своего вида, - за них говорил весь облик молодого города, для которого они были как матери-отцы.
   Строился новый город по-современному, но в нем легко угадывалось влияние Широковска старого, провинциального. Около кинотеатра, спроектированного в стиле модерн, угнездилась старошироковская тумба для объявлений. На ней, рядом с афишкой бродячей труппы областной филармонии, соседствовали объявления о пропаже голубого попугая Проши, продаже собачьей будки по недорогой цене и выступлениях супермодного ансамбля "Зоопарк". Такое перекличье старого и нового угадывалось в Широковске и во многом другом.
   В местных летописях не сохранилось, имелись ли попугаи у старорежимных заводчиков, но в собаках здесь всегда был избыток. Бродячие псы ночевали у теплотрасс, попрошайничали возле подъездов новых домов, подкармливались, опережая спецавтомашины, у мусорных контейнеров. Как и люди, они также задерживались у тумбы с объявлениями, читали, принюхиваясь к ее нижней части, разные собачьи новости и оставляли, задрав ногу, свои приветы. Тут же оставляли приветы и ухоженные собаки не виданных в этих краях пород - их выгуливали на цепочках командированные специалисты одного из столичных учреждений.
   Зато язык тут сохранился чистый, без инородных примесей. В употреблении были и сочные, на травах настоянные, на ветрах выдержанные народные слова и обороты; услышав их в столице, те же спецы со стаффордширскими терьерами на поводках будут искать их значения в словарях иностранных слов.
   В разных местах в новом городе были установлены и плоские автоматы для газированной воды. Наверное, те, кто проектировал их сюда, не совсем представляли себе местный климат. От века солнце не шибко пеклось о широковцах; период летнего благорасположения к ним был значительно сужен, а за долгую студеную пору у этих автоматов такая развивалась ангина, что трешку ли медную в них бросали, копеечную ли монету - им было без разницы, во всех случаях они чихали в стакан лишь бурливой водой без сиропа. Не исключено, правда, что это шло от механика, обслуживающего автоматы.
  
   Весна была теплой, но непостоянной. На первомайскую демонстрацию в пальто народ вышел лишь старый да ревматический. А на 9 Мая в колоннах демонстрантов можно было увидеть и меховые капюшоны, под ногами скрипел мерзлый снег.
   Июнь-июль шли частые дожди, и в промежутках между ними небо прояснялось лишь изредка. Облачная пелена висела над городом, опираясь на стрелы башенных кранов и молчаливые громадины заводских труб. В старом городе древние бурундуки вставали у киотов и вымаливали поправку в погоде у своих небожителей. И те, видимо, смилостивились - к августу погода установилась.
   Вознаградив автоматы для газированной воды матюками, в одно из воскресений от них отошли двое мужчин, один невысокий, другой повыше, сутулый.
   На первом, Батове, был все тот же грязновато-серый свитер, он только стирал его несколько раз - заставляли. Ничего нового за эти месяцы в Широковске он не приобрел; только прозвище ему дали - Малый, за все, видимо, его малые качества.
   Второй мужчина, Алексеев, стал Батей. В общежитии он жил в комнате со Стасом и другими парнями, которые хорошо знали, что такое этап и пересылка. Случайно или нет, но номер их комнаты был сто первый, и между собой они называли ее "сто первый километр".
   Сейчас на Алексееве был коричневый, видавший виды пиджак.
   - В кои-то веки газировки захотелось, и на тебе, без сиропа.
   - Скукотища... Батя, махнуть бы куда?
   - Махнуть? Много что ль намахал? Свитер бы хоть сменил, дерёвня...
   - Дерёвня? Хоть знаешь, сколько алиментов высчитывают, на двоих? Работаю, работаю на них, а они, поди, и отцом не считают. Эх, банщиком бы устроиться...
   - Да, в бане - это не с кирпичом работать.
   - Вот и кирпич этот; сколько уж сплавили его, а толку... Добро б хоть бабки имели...
   - Бабки? А пьешь ты на какие бабки? Кто на сто первом у нас как прописанный? Да стограммится по утрам?
   - Сдался мне этот сто первый. Загремишь еще с вами...
   - Ладно, нашел из-за чего греметь: кирпич умыкнуть, на водку. Баловство одно, коли что - по шапке дадут и вытурят. Если из-за такого сажать, никаких тюрем не хватит...
   Батов работал в бригаде каменщиков. Конечно, не на кладке - подсобником. Кирпич, раствор, поднес, подал, чуть расслабился - звенят мастерки: подсобка, не засыпай! Отсюда и мысли такие, под звон мастерков: "Сбежать бы..."
   Но мастерки все звенят, звенят. Тут и мастера, и прорабы, вот вам и кирпич, и раствор. "Что за шарага такая, никаких простоев!" - ругался Батов. Заводу позарез надо было расстраиваться и жильем, и цехами, новостройки в Широковске старыми не становились. И от звона мастерков, от мыслей затаенных столько выявилось у Батова нездоровья - бюллетенил как отходящий хроник. Он и сейчас подчихивал в кулак, точно рядом с ним был не Алексеев, а врач со стетоскопом.
   Они вышли к новому кинотеатру, постояли, поглазев на афиши, посмеялись на старушек в черном сатине, которые со страхом перекрестились на кинотеатр с его жутким модерном. Посмотрели на часы и неспешно пошли по улице. Издали вглядывались в женщин, идущих навстречу, при встрече с ними переключали глаза с ближнего на дальний свет и глядели мимо; некоторым женщинам это казалось обидным. Но если дама впереди сразу поражала их четкими симметриями, мужчины терялись, и даже при встрече с ней глаза их прямо утыкались в эти симметрии.
   Но вот навстречу им продефилировала такая томящаяся девица, что ну никак нельзя было не повернуться назад и не пойти вслед за ней. Батов уже повернулся, но получил тычок в бок: вслед за девицей шли, расплываясь от счастья, ее старошироковские предки в немыслимой старины костюмах.
   - Куда лезешь? - зашипел Алексеев.
   - Тьфу-ты, - чертыхнулся Батов.- Энцефалит.
   - Вот-вот, зазеваешься, и враз паралитиком станешь, - повяжет по рукам и ногам.
   Наконец они вышли к рынку, где у них назначена была встреча.
  

Глава 3. Как правда уходит в небо.

  
   Рынок в этот выходной удался. Много было покупателей, много товаров. У входа продавали цветы, семечки и всякую мелочь, а шустрые мальчуганы чуть ли не тыкали в прохожих вяленой рыбой. Дальше продавали фрукты и овощи, в основном завозные, и гордость широковцев - ягоды из местных лесов. Сейчас здесь предлагали бруснику, чернику, не совсем еще отошедшую малину; кое-где стояли ведра с жимолостью, но клюквы, королевы лесного бала, не было, ее время не подоспело. Затем начинались ряды с мясными и молочными продуктами и рыбой, среди которой выделялся хариус, обитатель местных холодных речушек. Тут же, при удаче, но втихую, можно было договориться и насчет еще одной местной примечательности - тайменя. С другой стороны рынка стояли цепочки из старушек с чуланным тряпьем и вязаными носками-варежками, вездесущих цыганок с парфюмерией сомнительно-импортного происхождения, а также спекулянтов, товар которых - джинсовые фирменные костюмы - был надет прямо на их раздобревшие торсы.
   И над всем этим стоял обычный базарный гул.
   На рынке Батов повел себя как безденежный, но азартный картежник, который живо следит за игрой, заглядывает, если позволяют, в чужие карты, но на кон не ставит. Сначала он будто бы решил приодеться, примерил какой-то стародавний нафталиновый пиджак, потом вознамерился надеть джинсовую куртку, но продавец не позволил. "Не по Сеньке товар", - сказал пренебрежительно, но Батов не обиделся и даже закивал одобрительно: правильно, мол, поступаешь, если шантрапа разная будет примерять... После чего ушел в ряды виноградных кавказцев и ввел их в торговый раж, одну за другой отщипывая литые виноградины и упрашивая скинуть цену. Биджо или ахпэры* срывали с голов барашковые кепи, трясли каракулевыми шевелюрами и только чуть-чуть уменьшали цену. "Жаль," - вздыхал Батов и отходил к другим прилавкам. Кавказцы срывались с места и тащили его обратно, снова уменьшая цену. "Жаль," - опять вздыхал Батов и делал еще одну попытку отойти. Наконец кавказцы приняли его цену, на что Батов только сказал ехидно: "Вот-вот, то-то я смотрю, не такой он и хороший, ваш виноград. Лучше переплатить, но купить стоящего..." Биджо-ахпэры не нашли, что и сказать от возмущения, так и остались стоять с открытыми ртами. Батов же купил только семечек на 30 копеек.
   Алексеева мало захватывала рыночная стихия. Внимание его привлекали не столько товары, сколько люди - покупатели и продавцы. Он присматривался к ним, вслушивался в разговоры и иногда бурчал себе что-то в усы. Это выдавало в нем человека, привыкшего к одиноким диалогам с самим собой.
   - Маша, не отставай! Сумку держи покрепче...
   - Семечки жареные! Не прели, не горели...
   - Покупайте, покупайте, дешево отдаю!
   Хороший день стоял, теплый. Бойкая шла торговля.
   - Да ты посмотри, листы-то какие, листы! И не мятые...
   Алексеев остановился. Прямо в овощных рядах, между горками свеклы с заостренными вверх хвостами и уж очень красивыми, один к одному, помидорами (говорили, в них что-то вспрыскивали для товарного вида), с несколькими штабелечками книг расположилась пожилая женщина. Около нее стояла дама с неинтеллигентным лицом и сосредоточенно изучала небольшой аккуратный томик в лидериновом переплете.
   - И смотрются-то как! Другие продают потрепанные все, рисунков ни одного, а сколько просют за них!
   - Ох, не знаю, женщина, не знаю. Я уж и шкап книжный купила, со стеклами, а какие книги в него покупать, не знаю. Кто бы подсказал, у меня ведь дочь на выданье, все должно быть как у людей...
   - А ну, хозяйка, покажи свой товар, - сказал Алексеев и взял из стопки одну, потом другую книжку.
   - Товар как товар, не хуже овощей, - ответила продавщица. - Смотрите, листайте.
   - М-да... И во сколько цените их?
   - В этой стопке по пять рублей.
   - ??
   - Ну, чего уставился? Нет денег - отходи.
   - Да кто ж ссоветовал тебе такую цену?
   - Что мне советовать, я и сама знаю. Не такие деньги плотют. Сама видела. Я тогда луком здесь торговала, а рядом женщина встала, такая вся из себя, в очках, и давай книгами торговать. И как покупали у нее! У меня так цветы только брали, перед Восьмым марта. Не поверишь, мужчине одному книгу торговала, двенадцать рублей просила, и ведь взял! О каком-то графе, кажись, несколько раз это слово слышала. А на книгу ту и смотреть было жалко. Толстая, правда, чего там говорить, но старая вся, потрепанная - с моими не сравнить. Ты ж посмотри, листы-то на моих какие! А корки?!
   - Так ведь книги-то разные бывают.
   - Разные, не разные, я почем знаю... Для меня, главное, на какой товар спрос идет, тем и торгуй. Думаешь, легко мне эти книги достались? Хорошо, человек один помог, привел куда надо. Сама только, сказал, отбирай, мне некогда. И политических не бери, а то скажешь не то, аказия выйдет. А кой мне эта политика, мне что до нее? Торгую себе, как умею. Я анекдотов не слушаю, баловство это все, разговоры. По мне, хоть сто лет еще так живи, не меняя...
   Около них собрались уже два или три человека, кто-то поддержал, кто-то заспорил с этой женщиной, такой простой и вдруг напустившей вокруг столько политики. Алексеев отошел - политикой он интересовался мало.
   У бочки с пивом их поджидал маленький рыжеватый мужичок с желтым и угластым, словно кулачок, лицом. Это был Коровин, известный пьяница и скандалист из Дижая, поселка на краю Широковска.
   Все звали его Чифирист или короче - Чифир, по тяге к крепкому чаю. Иногда звучало и Аферист - на аферы он тоже был мастак. Масштабы большой стройки вселили в Коровина сверхидею: соорудить пристрой к неказистому своему домишку, да гараж, подо что - неизвестно, не было у него ни машины, ни мотоцикла. Но он строил, пока идея держала его на расстоянии от магазина. Материал, из чего строить, имелся - как не быть ему, такое строительство по соседству.
   Работал он хмуро, скупо отвечал на приветствия, в ответ на подковырки сердито скалил желтые зубы. В лучшем случае его хватало на одну-две недели, потом строительство замирало - Коровин уходил в запой. От язвенных дел желудок у него был урезан, но он по-прежнему палил его самогоном или другой огненной жидкостью. Потому и начинал болеть.
   А как взыграет в нем что - на улице концерт бесплатный, опера и романэ. Коровин и пел, и кричал сиплым голосом, и все что-то доказывал, тыкая пальцами на свою стройку. Разругивался со всем миром, но в драку не лез, откуда быть силушке. Только заплачет под конец, да как схватит кувалду и ну крушить все, что строил. Порой доставалось и жене Коровина, низенькой женщине с передником на большом животе. Во время его буйств она пряталась у соседки Плетневой - повредившейся умом бывшей учительницы, которая в ясное время признавала, что душевно больна и по тетрадке в день исписывала стихами, а в другие дни пила и бушевала не хуже Коровина.
   На развалинах своего строительства Коровин и засыпал. Спустя время он отходил, собирался с духом и по-новому мешал раствор.
   С его помощью на "сто первый километр" был доставлен уже не один ящик вина, "настоянного" на кирпиче, цементе и других стройматериалах. У бочки с пивом на рынке и назначались всегда встречи с Коровиным.
   В этот раз он заказал Алексееву с Батовым по кружке пива и сказал сиплым голосом:
   - Проблема нарисовалась, потому и вызвал.
   - Что случилось-то хоть, Чифир? - спросил Алексеев.
   - Да с дедом вашим, Мефодием...
   - Кириллычем что ль?
   - Мефодий он или Кирилл - мне без разницы, я ему рупь давал - не берет.
   - Ты толком говори, что за проблема...
   - Ночью ходил я за цементом, что Малый для меня запрятал. Раскидал доски, подтащил мешок к тачке, и тут дед ваш является, с большущим таким факелом. Я туда-сюда, не знаю что делать, а у него с факела аж смола кипящая капает. Я и раньше на него натыкался, да обходилось, а вчера он как привидение...
   - Кириллыч там огонь под котлом поддерживает, - вставил Батов.
   - Знаю, - шикнул Алексеев, - дальше что было?
   - На такой случай у меня всегда рупь при себе. Сую этому привидению. Возьми, говорю, я у тебя занимал когда-то. А он мне - это ты не у меня, это ты у государства все занимаешь. Короче, сказал я ему: вот, дедуля, цемент принес, должок у меня был работягам. Тем и кончилось. Но боюсь, дед ваш больно уж неспокойный. А мы хотели еще с досками поработать. Чего он только cюда поехал?
   - Жену потерял, - ответил Алексеев.
   - Вдовец, значит...
   - Именно, - вставил Батов, - потому и неспокойный.
   - Нашли бы ему бабенку какую...
   - Кому он нужен-то, - ухмыльнулся Батов. - Знаешь, какие у нас бабенки в общагах? В столовых по три шницеля берут зараз! Представляешь, что за мужик им потом нужен? Кириллычу бы вдовушку какую, да с частным домиком. Глядишь, и сам начнет со стройки тащить.
   - Вдовушку, говоришь? - оживился Коровин и купил всем еще по кружке, пояснив, что дело у него какое-то выгорело, потому и гуляет. - Ладно, будет вашему Мефодию вдовушка. Я ему такую жену найду - враз успокоится. Да что искать...
   Лицо Коровина - маленький угластый кулачок - вдруг сжалось, и он просипел:
   - Плетнева, соседка моя. В самый раз подойдут друг другу! Он Мефодий, рубли не берет, а она...
   Коровин поставил кружку с пивом на стойку, встал в позу и продекламировал:
   - Плетнева-автор, Дижая ассенизатор,
   Людского, а не конского,
   Дублер В. Маяковского!..
   - Вот какая она, Еленка Фоминична, - продолжал Коровин, - соседка моя по Дижаю. Она его от говна спасает, а Дижай ее в этом говне и топит. Чуть что - отвозит в психушку, хотя сам он похуже любого дурдома. О Дижайских деятелях Плетнева стихов написала тьму-тьмущую и все подкидывает их тетрадками, то одному, то другому, а нет, так бабе моей отдает. Я тетрадок этих больше всех прочитал и повеситься мне, если все в них не правда. Баба моя ими печь растапливает, при Фоминичне порой и кидает в печку. Плетнева выходит тогда к калитке и смотрит, как правда ее дымками уходит в небо...
   - Да погодь ты, не трандычи, - толком расскажи, что за женщина.
   - Работала она раньше в школе...
  
   ...Так Елена Фоминична, кто же она?
   Лесника Плетнева несчастная жена...
   За сумасшедшую ее приняли много лет назад, когда, приехав в Широковск по распределению, ленинградка Русанова, учитель русского языка и литературы, не уехала обратно ни в первый, ни во второй, ни даже в третий год. Позже она стала Плетневой, женой лесничего, который тоже был точно помешанный - на разных травах и кореньях лекарственных. Он все воевал с леспромхозовскими из-за варварского отношения к лесу: Плетнев их - штрафами, они в ответ - подлостью всякой; как-то и собаку его подстрелили - без привязи, сказали, бегала.
   Спустя годы Плетнев сгиб в лесу, в темную грозовую непогодь, пропал без вести. Фоминична тогда и впрямь умом повредилась, часто вскрикивала и убегала в лес. Подлезала под стволы поверженных грозою деревьев, что могли придавить ее мужа, безумно шарахалась от вымоченных дождем кострищ, точно это был пепел мужа, сожженного молнией...
   После Плетнева остались два мальчика-погодка, два корешочка, крепко привязанных к лесу. В тайге сгиб их отец, но они не считали себя сиротами - для мальчиков отец был живой. Сначала, по их представлениям, он воевал со злыми лесными силами из сказок; потом, прибавив ростом и разумом, мальчики видели отца в плену у шпионов, выпытывающих у него военную тайну.
   И дети Плетнева шли в лес отцу на выручку. Одна из таких экспедиций вынудила поднимать на их розыски весь Дижай. Мальчиков нашли, но в голове Фоминичны опять стало клинить.
   Отец не один еще год снился детям. Старшему, Алешке, он приснился как-то сидящим на пеньке от срубленной сосны. Отец не смог ее защитить или на худой конец поймать лесовора за руку, и за это должен отсидеть на пеньке столько лет, сколько лет было погибшей сосне. А до тех пор вокруг пенька будет непроходимое болото. Взволнованный, Алешка кричал отцу: "Встань, дай посчитать на пеньке годовые кольца!" Отец вставал, и в тот же миг их разводила гиблая топь...
   Младшему Плетневу, Пашке, отец приснился идущим в тайге по огромному кругу, и пройти этот круг можно только за долгие годы. Тайга необъятна, в нее можно войти и до конца жизни не выйти, - дети помнили эти слова отца и все же верили, что когда-то снова его увидят. Что с того, что пройдет пять, десять или больше лет - в травах и кореньях в лесу нет недостатка, отцу ли не знать, как в тайге прокормиться, избежать болезней или запасти на зиму провиант...
   Надежда на возвращение отца не проходила, хотя время делало ее все призрачней. Но когда мальчикам-погодкам было 14 и 15 лет, от них ушла и мать - ушла в себя, в загибы своей расстроенной психики. На ее возвращение оттуда надежды не осталось, и детей отвезли к матери отца, в город за сотни верст от Широковска.
   В дни просветления Плетнева сознавала, что больна, пыталась лечиться, но вскоре снова начинала пить, скандалить и по-новому закидывать дижайцев обличительными тетрадками. Во время выборов или других политических мероприятий, проводимых в Широковске, Плетневу предусмотрительно запирали в ее собственном доме. Это стало практиковаться после ее попыток встретиться с приехавшим в город первым секретарем обкома - адресатом многих жалоб Елены Фоминичны. Немолодую женщину, в расстегнутых сапогах - то ли "молнии" были порваны, то ли в спешке забыла их застегнуть - не раз останавливали на подступах к зданию, где проходил партхозактив с участием большого начальства. Наконец ее изолировали в пожарной машине, почему-то дежурившей с торца здания. Вот уж поразвлеклись пожарные - во всю жизнь не слышали, наверное, столько стихов. Да и сама Плетнева осталась довольной, выговорилась и на время успокоилась. Точно температуру у болезни сбила.
   Собственно, ничем особенным Дижай не отличался. Поселок как поселок, довольно большой, работящий, все было связано в нем с леспромхозом и от него зависело. Начальство особенно не зарывалось, и слава богу. Народ-работники шибко в пьянство и воровство не вдавались - и на том спасибо. Конечно, появись тут настоящий кляузник, да если б кто захотел его слушать, вполне можно было засудить с половину леспромхозовского начальства - за обычные их грешки. Да и остальных дижайцев - в той же пропорции: лес воровали и на корню, и в деловой древесине, кому ни лень растаскивали по домам и уголь со станции.
   В общем, обычный рабочий поселок, не из последних. Но не в глазах Плетневой. И школьницей, и студенткой она не раз описывала в стенгазетах жизнь и подвиг советского народа, ведомого... Ну и так далее. Это было общественным поручением, но ее заметки были на удивление искренними. И сама она верила тому, что печатали в газетах, помещали на стендах. Не всему, конечно, но многому. Такой и приехала в Дижай.
   Встретили ее спокойно. Потом возникла некоторая напряженность, да и та спала довольно быстро. Ну, не от мира сего человек, как выяснилось; что с того, бывает. Пройдет время, и приземлится, ходим-то по одной, грешной земле. Да-да, милая, реальная жизнь - не одни только цветочки с клумбы, у нее есть и другие стороны. Как в квартире есть окно с балконом, для света и воздуха, так есть в ней и кухня, и есть санузел. И если не все вокруг пахнет цветами - прижми нос, коли такая неженка. Потом и к этому привыкнешь.
   С годами она действительно к чему-то притерпелась, перестала замечать какие-то запахи не цветочные и ее терпели - не трогали. Но когда в школе совсем уж дурно запахло от фальши-приписок, Плетнева открыто стала морщить нос. Приписки обеспечивали учителям полные ставки; коллеги убеждали ее не вносить разлад в их дружный коллектив, но это не действовало. В результате Плетневой присвоили незавидный титул склочницы. А она в ответ сочинила свои первые эпиграммы.
   Вскоре конфликт разросся; работу "склочницы" стали проверять через лупу, а в школу по письмам Плетневой зачастили комиссии. Липовые ставки, часы и отметки легко прикрывались липовыми же справками, планчиками и отчетами. Комиссии уезжали ни с чем - чтобы принять сторону Плетневой, проверяющим, тоже, видно, должны были быть не от мира сего.
   Атмосфера вокруг Плетневой становилась все нетерпимее; с титулом склочницы к ней пристали и обычные в таких случаях нервные расстройства. После гибели мужа они еще более обострились. В конце концов ей поставили тяжелый диагноз и уволили из школы по инвалидности. Тогда же появились и ее первые поэтические тетрадки, с едкими смешками в адрес школы и призывами к местным властям навести в ней порядок. Эти власти, однако, просто вышвыривали Плетневу за дверь вместе с тетрадками. Елена Фоминична стала набрасываться и на местных "боссиков-лжекоммунистов", но преуспеть в этом ей не дали: леспромхозовский "уазик" быстро доставил ее в сумасшедший дом.
   После больницы несчастная женщина долго пила, но затем решилась рассказать о страшном поселке Дижай самой Москве. "Москва! Любимая столица!.." Много-много, по разным адресам, отправила она ей тетрадок. Долго-долго в больной голове сменяли одна другую картинки страшного переполоха, вызванного ее тетрадками с разоблачительными стихами, - ведь надо было в зародыше пресекать такие нетипичные для социалистического общества явления. Спешно формировались представительные комиссии...
   Неспешно, на строгих официальных бланках, стали приходить ответы, в которых ей предлагалось изложить свои жалобы в прозе и направить в соответствующие инстанции. Потом ее тетрадки додумались переправлять в редакции литературных журналов, потому что в ее адрес пошли вдруг ответы-рецензии: "Стихи автора не обладают высокими художественными достоинствами, их сила в искренности чувств, в предельном откровении души..." Справедливости ради надо сказать, что рецензий таких было всего три или четыре. После этого сколько ни взывала Плетнева, Москва упорно не отвечала.
   Тетрадки больной женщины служили теперь для просвещения одних дижайцев - наподобие местного сатирического вестника. Герои его били Фоминичну, уже немолодую женщину, штакетником, выливали на нее ведра с помоями и как только ни обзывали. Но на самом деле Плетнева была для Дижая его говорящей совестью. И многие дижайцы это понимали, но кому-то это было в потеху, а кто-то по прежнему выливал на нее помои.
   Наверное, так было и с вещавшим Истину две тысячи лет назад. И так же будет, когда Он вернется, наконец, к своему заблудшему стаду. Как обещал; только что же Он так припозднился, уступив свое место другим вещателям...
  
   В тот же день, прихватив пару бутылок вина, Коровин привел Алексеева с Батовым к себе в Дижай и послал жену за Плетневой. Фоминична прибежала тут же и запросто, по-соседски: в заношенном платье, переднике с оттопыренными карманами и в стоптанных туфлях на босую ногу. Ее припухшее, с нездоровой краснотой лицо было чуть припорошено мукой, крашенные волосы растрепанны.
   - Как хорошо-то, - быстро-быстро заговорила Плетнева, - а мне сегодня что-то попечь захотелось, зачем, сама не пойму, сроду на пирожки не тянуло. Хотя своим-то пекла, пекла... Мучицу поискала и нашла, не очень хорошую, но ничего. Я ее от мышек спрятала и забыла. Вас и угощу теперь...
   - Тут, Фоминична, дело к тебе есть, - вставил Коровин, - потому и звали...
   - Дело, ко мне? - переспросила Плетнева и наконец увидела в комнате двух незнакомых людей.
   Лицо ее встревожилось, она занервничала, глаза заметались. Потом ее точно встряхнуло, она развернулась, выбежала из комнаты, но тут же вернулась обратно.
   - Я сейчас, - проговорила наскоро и снова быстро-быстро за дверь.
   Вернулась она вся прибранная, в чистом костюме и даже в туфлях на маленьких шпильках. Двигалась Плетнева медленно и важно, только глаза бегали.
   - Я слушаю, - сказала она протяжно; если б не глаза, ее можно было принять за учительницу во время урока.
   - Понимаешь, Фоминична, - начал Коровин, усаживая ее за стол, где наготове стояли налитые доверху стопки, - ты человек справедливый, правды добиваешься, оттого и страдаешь. Давай выпьем, выпьем за твою правду-матку...
   Плетнева мигом скинула с себя напускную важность, встала и продекламировала:
   - Елена - Овод!
   Вечно жаль
   Дешевый пошленький Дижай!
   И резко опрокинула в себя полную стопку.
   - Знаем, знаем, - вставил Коровин, - потому и пинают тебя все кому не лень...
   - Да-да, - закивала Плетнева и вновь стала в позу декламации:
   - И обывателя сапог
   Поэта в грязь сшибает с ног!
   Коровин усадил ее на место и начал говорить.
   - Послушай, Фоминична, ты можешь помочь одному человеку, так же, как и ты, одинокому, и который так же, как и ты, страдает...
   Он плел языком, на ходу выдумывая какую-то историю. Батов ему поддакивал, а Алексеев молчал, не слушая ни того, ни другого. Он выпил пару стопок и, расслабившись, задумчиво смотрел прямо перед собой...
  
   Вид у Алексеева был запущенный. Неухоженные волосы беспорядочно поблескивали сединой. Лоб пересекали морщины, с боков начинались залысины - повытерлись об жизнь. Усы бестолково топорщились, пепельно-серые баки обвисли. Лицо тоже было исхлестано морщинами, но читались по ним не столько годы, сколько непростые, в непогодь пройденные дороги - дороги против ветра, под долгие дожди, выстукивающие по темени, бьющие по лицу свои нудные, уводящие в тоску и безысходность песни.
   Лицо его было цветом дорожной пыли, осевшей на траву у обочины, и потому казалось неживым. Во время сплава, на фоне плывущего сосняка - со свежей желтой корой, душистой, как только что испеченный хлеб, - такими неживыми выглядят бревна, оставшиеся в заторах прошлых лет и обреченные на недвижение. Мимо них несутся, горланя и заглушая плеск волн, их более везучие братья, и летит время. Но для бревен в заторах ничего не меняется. Только все глубже уходят они в песок или воду, и все меньше остается надежды, что однажды запоздавшей, но бурной весной река излохматит ледовую крышу и, выплеснувшись на берег, разметет заторы из бревен как веником. Какие-то бревна она увлечет за собой, в быструю воду, и они понесутся, соревнуясь со льдинами. Но вот и снова убывает вода - и все дальше, как с годами молодость, убывает надежда. И все темнеют, темнеют бревна, заторенные на берегу. Когда они совсем почернеют, надежда отлетит от них как душа от умершего, и время остановится. Что им тогда до вновь подступающей весны? К чему немощному старцу мечтания о молодой любви...
   Алексеев и сам чувствовал себя мертвяком, вырванным из потока жизни и в безнадежном заторе все глубже погружавшимся в ее дно. Неживыми казались и его глаза, чуть навыкате, с каким-то одним, остановившимся взглядом - точно в них тоже остановилось время.
   Но ведь когда-то, очень давно, это были такие живые, такие любознательные детские глаза. Увидев что-то новое, он широко раскрывал их, взмахнув ресницами, и родители дразнили его: "Привяжи глаза, а то выпадут..."
   Отец его занимал довольно приличную должность, но находил время и повозиться с детьми. Саша рано выучился читать и писать, в школе учился хорошо, а в шахматы легко обыгрывал своих сверстников. И все в семье складывалось благополучно, пока с отцом не произошло несчастье. В один их дней он сам не свой вернулся с работы и стал ходить взад-вперед по квартире, повторяя вслух одну и ту же фразу: "Так не должно быть. Это несправедливо..." Вечером он горячо рассказывал о чем-то матери, потом она вдруг заохала, в квартире резко пахнуло лекарствами. Вызвали скорую, но было поздно - отец скончался от разрыва сердца.
  

Глава 4. Выброшенные из жизни.

  
   Отца похоронили. Много вечеров потом, не отрываясь, мама подолгу всматривалась в его фотографию. Саша учился тогда в пятом классе, но она говорила ему как взрослому:
   - Отец никогда не мог постоять за себя. И так доверял, верил людям...
   А потом жизнь Сашина раз за разом, точно натаскивая как щенка, стала приучать его стоять за себя, твердо стоять, несмотря ни на что. И убеждать его, раз за разом, что ни доверять, ни верить людям нельзя. "Нельзя!" - при обучении щенков есть и такая команда.
   Черной телегой переехало горе судьбу мальчика, выволокла с ровной, укатанной заботой дорожки и пошла волочить по обочинам, через вонючие свалки и заросшие бурьяном канавы. Что хорошего мог видеть он на этом пути? И сколько дрянного понацеплялось, попристало к нему за это время...
   В шестом классе из-за нужды, прочно поселившейся в их семье, мать определила Сашу в интернат, на казенное обеспечение. Знала бы она, что на казенный счет ему предстоит прожить многие и многие годы...
   Выходные интернатским разрешалось проводить дома - у кого он был. В первую субботу мама спросила Сашу тревожно:
   - Ну как, не страшно тебе одному?
   - Нет, не страшно.
   И мама успокоилась, отметив только, что сын как-то повзрослел и стал немного замкнутым.
   Выданный ему новый черный костюм Саша бережно повесил на вешалку, а с синей, немного великоватой рубашкой не согласился расстаться и на ночь. Кто знает, как сложилась бы его жизнь, если мама заставила бы его снять рубашку и увидела пятна синяков по всему телу. Скорее всего, он остался бы дома, а брат его Виктор, учившийся в старших классах, перешел в вечернюю школу...
   В первые два дня в интернате ему нестерпимо хотелось сбежать, но все время и, наверное, не случайно, он оказывался в поле зрения воспитателя. На третий день учительница похвалила его:
   - Вот видишь, Саша, как много ты знаешь, тебе не трудно будет учиться с нами.
   - Этому меня папа учил, - ответил Саша.
   Вечером, в спальной комнате, здоровенный переросток Боря Усов танцевал на его спине "лезгинку" - чтоб не высовывался и не хвастал отцом, даже умершим. Отец Усова повесился при белой горячке; Боря сам вытаскивал его из петли и долго потом был не в себе; почти год вообще не учился. Вообще, здесь не принято было говорить о родителях: черной телегой переехало горе и судьбы многих интернатских детей. Распространенную наколку: "Спасибо Родине за наше счастливое детство!" Алексеев впервые увидел именно в интернате.
   Голые пятки Усова выстукивали по его спине быстрые ритмы, то больно, то мягко, почти жалеючи. Вокруг стоял хохот; всех особенно забавляло, как Саша извивался, пытаясь уйти от пяток, а Боря подправлял "танцплощадку" футбольными ударами по бокам.
   От этих ударов было больно, но еще больней было слышать гоготание одноклассников - ведь с ними ему предстояло жить. Хотя поведение их было понятно: пока бьют другого, за себя можно не беспокоиться. Так, видимо, было и с отцом: его стали травить, а те, кто был рядом, и слова не сказали в его защиту. Нет, думал теперь Саша, с этими людьми так нельзя, вон они как ржут. Но ничего, сейчас главное выдержать. Потом он придумает, как постоять за себя.
   ...Голос Усова доносился из другого конца комнаты. Спина горела, укрытая одеялом. Дежурная воспитательница выключила свет, и вскоре все стихло. Саша уснул намного позже.
   Утром он подошел к кровати, на которой сидел Усов, и сказал негромко:
   - Боря, можно тебя на минуту.
   Усов повернулся к нему и неожиданно увидел занесенную над его головой табуретку. Совсем увернуться от нее он не смог: удар пришелся по затылку и в плечо.
   Усов громко вскрикнул; ссадина на его голове начала заполняться кровью. Все замерли.
   - Это тебе за вчерашнее, - чуть заикаясь, но все же достаточно твердо произнес Саша.
   Усов попробовал сделать какое-то движение, но Саша снова взмахнул табуреткой. И тот взвизгнул как поросенок и бросился вон из комнаты.
   Саша вернулся к своей кровати и стал собирать учебники. Руки у него тряслись, губы дрожали.
   Через минуту в комнате раздался, наконец, первый голос:
   - Здорово он его.
   - А что, правильно, в следующий раз не подойдет, - быстро подхватил еще кто-то.
   - Давно пора. Хватит ему в королях ходить.
   А Саша думал про себя брезгливо: "Ишь ты, по-другому запели. Так только и надо с вами."
   Спустя некоторое время ему снова досталоcь от одноклассников. Саша ответил им по одному, коротко, но чувствительно, а в отношении самого сильного опять прибегнул к табуретке. После этого с ним предпочитали не связываться. Вместе с умением постоять за себя Саша получил и первое прозвище: "Табурет".
   К учебе он интерес потерял, но еще долго получал хорошие оценки - за счет старого багажа и невысоких требований к знаниям. В классе много было слабых учеников. Большую часть времени учителя тратили на них да на балбесов с задних парт, которые только и ждали, когда их прогонят с уроков; иногда они и вовсе не приходили на занятия. Этому здесь никто не удивлялся. Что поделаешь, вздыхали учителя, такой сложный у нас контингент. Директор интерната из года в год вел статистику: сколько-то детей убыло в спецшколу, столько-то - в детскую колонию. Возможно, на эти случаи здесь прогнозировался определенный процент - как в доме престарелых на переселение в иной мир.
   На уроках Саша часто скучал, читал книги из библиотеки, а во второй половине дня вместе с двумя приятелями убегал с занятий по самоподготовке в городской парк - он был расположен недалеко от интерната. С завистью смотрели интернатские на детей из обычных, благополучных семей, которые с мороженым в руках поднимались на чертовом колесе, взмывали вверх на качелях, кружились на каруселях. Саше первому пришла мысль самим заработать на это удовольствие, и они стали выпрашивать у механика, обслуживающего аттракционы: "Дядь, дай покататься, а мы у тебя приберем вокруг..." Как правило, он их прогонял; но иногда, милосердствуя, допускал к лодочкам или качелям, и безбилетное счастье кружило им головы. Потом они стали собирать для механика пустые бутылки, выпрашивать сигареты и папиросы. Вскоре открыли и "собственное дело", сдавая бутылки в ближайший пункт приема посуды. На вырученные деньги "компаньоны" покупали кильку по 30 копеек за килограмм, коржики, плавленые сырки. Им стало доставаться за непосещение самоподготовки, за невыполненные домашние задания, и они все больше приучались изворачиваться и лгать.
   В восьмом классе Саша был уже твердым троечником, с нередкими двойками по поведению. Воспитатели пытались воздействовать на него через мать, но результат был нулевой: на домашних Саша затаил обиду. Он рассчитывал пробыть в интернате недолго, думал - Виктор окончит школу и пойдет работать, матери станет легче, и она заберет младшего из интерната. Но брат поступил в институт, на стипендию, и все осталось по-прежнему. В разговоре с матерью Саша, еле сдерживая слезы, сказал тогда, что Витя мог бы поступить и на вечернее отделение либо учиться заочно. "Что ты, что ты, - ответила мать, - ведь он закончил школу с одними пятерками..." Ее переполняла гордость за старшего сына; Саша понял, что им пожертвовали во второй раз, и совсем забросил учебу.
   Случалось, правда, его крепко задевал кто-либо из учителей, и Саша брался за учебники, чтобы в несколько дней наверстать упущенное. Однажды ему поставили подряд несколько двоек по математике, и учитель заявил на весь класс:
   - Кто сказал, что Алексеев - способный ученик? Да он самый обычный двоечник. И разгильдяй.
   Саша замучил его потом активностью, часто спорил, навязывая свои варианты решения задач, когда надо и не надо тянул руку и выходил к доске. Наконец учитель его остановил:
   - Хватит, Алексеев, садись. Можешь учиться, когда захочешь, дури в голове только много.
   Дури действительно было много. Их "дело" неожиданно приняло новое направление.
   В один из дней "компаньоны" наткнулись в парке на пьянчугу, который лежал бесчувственно на скамейке, привалившись к пустой бутылке. Чтобы вытащить ее, они чуть приподняли пьяного, и тут из его пиджака посыпались красные десятирублевые бумажки. Все замерли от неожиданности, затем посмотрели друга на друга, точно сверяя, готов ли каждый из них к такому повороту, и, ничего не говоря, собрали выпавшие деньги и неловко обшарили карманы пьянчуги. Один из них, Федотов, хотел еще снять часы, но на него цыкнули, и все торопливо отошли прочь. А бутылка так и осталась лежать рядом с пьяницей.
   С тех пор в дни получки и аванса они как хищники, высматривающие падаль, стали кружить по парку в расчете на повторение успеха. Конечно, Саша понимал, что это уже не детские шалости. Но в случае с пьянчугой он увидел реальный, хотя и опасный способ вырваться, наконец, из интерната. Две-три столь же успешные акции, и ему хватит на самое необходимое из одежды; он приедет домой - во всем новом и за новой жизнью: "Мама, я тоже хочу хорошо учиться, а не становиться шпаной или еще кем похуже..." Понадобится, будет работать в каникулы или переведется в вечернюю школу, - все равно хуже, чем в интернате, не будет. Тем более, он все явственней ощущал, как над их троицей сгущаются тучи; начались стычки с другими подростками, росло напряжение и в классе. "Ох, Алексеев, не туда что-то тебя заносит..." - говорили ему и долгие взгляды воспитателей.
   Погубила их страсть Федотова к блестящим штучкам. У одного пьяного он снял-таки часы, забрал зажигалку и надумал продать эти вещицы механику с аттракционов. А к тому не раз уж подходили из милиции, интересовались, кто бы это мог баловаться в парке...
   Федотова задержали, но на допросе он заявил, что часы и зажигалку ему дал Алексеев, а сам он тут не при чем. Это заявление Федотов повторил и на очной ставке. Никакие тюремные "открытия" не потрясли тогда Сашу больше, чем эта ложь. От растерянности он совершенно потерял дар речи и только повторял про себя: "Ну надо ж так врать... Еще друг назывался. Ну нет, с этой поры никому веры не будет, ни-ко-му..."
   Федотова в деталях заставили рассказывать, когда и где Алексеев передал ему часы и зажигалку, что говорил при этом. Федотова трясло от страха, но врал он уверенно; ему и верили - до тех пор, пока не предъявили найденные в его матрасе деньги и обручальное кольцо с внутренней гравировкой.
   - Это ты тоже от Алексеева получил?
   Федотову жалко было расставаться с добром, за что он и поплатился.
   - Нет, это мое, это еще от мамы осталось...
   Мама Федотова оставила сыну лишь тараканов в пустой загаженной квартире, где не было и корки черствого хлеба. В очередной запой она забыла отвести сына к бабушке. Он просидел-проплакал взаперти несколько дней и ел тараканов, пока его не вызволили соседи. Они отвезли его к бабушке; к ней он и приезжал потом на выходные. В интернате об этом знали, и в "мамино" золото никто не поверил. По кольцу с гравировкой нашли и пострадавшего. К обвинению добавился еще один эпизод, и приговор суда был достаточно суровым.
   В интернате это происшествие привычно объяснили сложностью контингента, директор внес записи в свою статистику, а мама обвинила во всем дурную компанию и переходный возраст.
  
   В детской колонии контингент воспитанников был намного сложнее, чем в интернате, и настолько же сложнее было в нем утвердиться.
   Выписка из приговора. "...Малов, Кононов, Захарин, Пруцков и Брагин содержались в камере ШИЗО*. 24 октября туда же были помещены Шамунов и Языкин. 25 октября Захарин из хулиганских побуждений несколько раз ударил Языкина ботинком по голове.
   Вечером 26 октября Малов и другие инсценировали "суд" над Шамуновым и Языкиным, объявив каждому из них наказание в виде 20 ударов. После этого Захарин и Малов нанесли Шамунову и Языкину по 20 ударов ботинками по ягодицам. 27 октября Малов, Захарин и другие избивали Шамунова, пока он не потерял силы. После этого Малов и другие связали Шамунову руки и ноги, сняли с него брюки и трусы до колен. Малов завязал ему тряпкой глаза. Затем такую же процедуру осуществили над Языкиным. После этого Малов веревкой, сделанной из разорванной майки, связал половые члены Шамунова и Языкина и заставил их тянуть друг друга, что они и вынуждены были делать, причиняя себе боль. Когда веревка порвалась, Малов и Кононов стали дергать половые члены Шамунова и Языкина за концы этой веревки.
   В это время Брагин стоял в камере у смотрового отверстия ("волчка") на карауле; он и предупредил о подходе дежурного контролера. Малов и другие прекратили преступные действия, однако дежурный контролер успел заметить Языкина со спущенными брюками. Заподозрив неладное, его перевели в другую камеру. Боясь расправы, Языкин умолчал о совершенных преступных действиях.
   В тот же день Малов стал требовать от Шамунова, чтобы он вступил с ним в половое сношение. После отказа Шамунова Захарин потребовал, чтобы он сел на бачок испражнений ("парашу"). Шамунов сел, после чего от него снова стали требовать вступления в половое сношение. Шамунов опять отказался. Его вновь избили, а Малов, кроме того, водил по губам Шамунова половым членом. Шамунов, с целью избежания дальнейшего насилия, вынужден был согласиться вступить в половое сношение, и Малов, Кононов, Захарин и Пруцков поочередно совершили с Шамуновым акты мужеложства. Во второй половине дня 28 октября Шамунов носил Малова и других по камере на спине. Затем Кононов заставил Шамунова приседать более 100 раз, а Малов - прыгать, после чего Шамунов, потеряв силы, упал на пол. Малов зажег полиэтиленовый мешочек и неоднократно тыкал им в лицо и шею Шамунова, капал расплавленным полиэтиленом на его лоб, причинив ожоги.
   29 октября Малов и Кононов заставили Шамунова заняться онанизмом, после чего намазать спермой кусок хлеба и съесть его. Пруцков поджег полиэтиленовую пленку, а Кононов капал расплавленным полиэтиленом Шамунову в область заднего прохода, причинив ему ожоги, а затем ввел ему в задний проход зубную щетку..."
  
   Малов и другие "герои" этого дела отбывали наказание вместе с Алексеевым. Выяснять отношения с такими, как они, при помощи табуретки было неэффективно; на вершине одного из конфликтов ему пришлось прибегнуть к иным мерам защиты. В результате два человека получили телесные повреждения, а Алексеев - еще пять лет к неотбытому сроку. Но это было лучше, чем жалкая участь Шамунова.
   Освобождался он из колонии для взрослых. Вместе с матерью дома жил Виктор с семьей. Жене брата о Саше говорили скупо, но она вообразила деверя матерым уголовником, и первая же весть о его приезде повергла невестку в обморок. "Ты не пугайся, - приводила ее в чувства свекровь, - он хороший, у него даже наколок нет..."
   Саша не стал ее долго травмировать и вскоре ушел к одной женщине. Ее звали Люба; она была одинока, с оборванным когда-то прошлым и тоже с неверием в людей. Работала она учительницей и первое время была для Саши точно поводырем по такой новой для него свободной жизни. Он все стремился узнать, как люди устраивают свою жизнь, и Люба подолгу рассказывала ему о самых разных вещах. Она видела его растерянность, неуверенность в себе и всякий раз, когда Саша задерживался с работы или уходил домой к матери, думала-гадала: придет ли, вернется ли? Так и жили они - без каких-либо долгих перспектив, не расписываясь, не заводя детей и не очень доверяя друг другу.
   В колонии Александр приобрел специальность каменщика, а в последний год, когда строился дом для администрации, был бригадиром. Теперь, на свободе, он также работал на стройке.
   Первое время к нему присматривались. Работал он молча, весь в мыслях или воспоминаниях - по привычке, выработанной за годы заключения. Когда нужен был разговор с самим собой, требовалось в чем-то разобраться, что-то для себя решить, он включал свое внутреннее радио и слушал собственные монологи. А находили воспоминания или видения: о том, что было или будет, что могло быть или чего никогда уже не будет, - он включал свой внутренний телевизор и без конца прокручивал эти картинки. Возможно, это сокращало ему срок: ведь при этом он отключался от всего, что его окружало, не видел других осужденных, не замечал колючки, решеток, охраны. То был его внутренний мир, в котором он и спасался от всего внешнего.
   - Сашка, - слышал он громкий окрик, - ты что, в передовики набиваешься? Давай на перекур!
   Бригада уже вся внизу. Он закуривал и, спустившись с лесов, слушал, о чем говорили. А было неинтересно, уходил в себя, пока кто-то не хлопал рукавицами по плечу - подъем.
   Постепенно Александр отошел, да и в бригаде его приняли, в дни получки или аванса скидывались и отдыхали вместе. Но пил он сторожко - неуверенность проявлялась и в этом.
   Так прошло больше года. Как-то его бригаду временно сняли на строительство частного дома. Присматривать за этой стройкой приезжал маленький лысый толстячок, в котором Александр узнал Маграчева. Осужденный по каким-то хозяйственным делам, в колонии он работал мастером в стройгруппе, и Алексеев - во время бригадирства на доме для администрации - общался с ним довольно часто. Освободился Маграчев досрочно, когда дом начали заселять первые новоселы.
   Узнав теперь Алексеева, он отозвал его в сторону, и они дружески поздоровались. После общих вопросов, как да что, Маграчев спросил:
   - Претензии-то по тому дому были? Недоделки, брак...
   - Какая ж стройка без этого.
   - Бухгалтер всем заплатил, никого не обидел?
   - Срезал, конечно, как всегда. Тем более...
   - Что тем более?
   Александр взглянул на него, чувствуя, что вопрос задан неспроста, и все понял.
   - Так это твоя работа? Ты бухгалтеру подлянки устроил - в его квартире?
   - А что, шуму много было?
   - Еще бы. Он вселился одним из первых, завез мебель, все поставил, развесил. А затем в квартире пошел запашок, сначала легкий, но затем такой тухлятиной понесло, что бухгалтер чуть с ума не сошел.
   - Даже так?
   - Думал сначала - в коробки ему что-то сунули, у него уйма была разных коробок, а ширпотреба нашего - не сосчитать...
   - Он, паразит, со всех кровь сосал...
   - В коробках ничего не нашел, стал грешить на мебель или книги. Нюхал их, нюхал, а поди разбери - там все уже провоняло. Решил обратно все вывозить, а некуда - прежнюю квартиру-то заселили. В итоге выгрузил все на склад, а семью переселил в гостиницу.
   - Ну и чем все кончилось?
   - Все вывезли, а вонище осталось. Подняли линолеум на полах, потом поняли - где-то в стенах. Содрали обои и сдалбливали штукатурку, пока не нашли в ней замурованное яйцо, с дырочкой в скорлупе. Но у нас говорили, что это отделочников работа, с другой колонии.
   - Это хорошо, значит, наши люди не пострадали. Перед отъездом я специально шнырю* одному шепнул: слышал, мол, отделочники подарок оставили. Шнырек, понятно, и сообщил в кумчасть**. А это мой человек сработал, сам яичко ему передал. И как освободился, зашел в дом, якобы взглянуть напоследок. И через обои яичко это и проткнул иглой.
   - Там в ванной еще фокусы были, с канализацией...
   - Значит, с опилками мешочек сработал, разбух от воды, отсюда и пробка. Но это так себе, мелочи. Человек мой предлагал ему лом вварить, вместо трубы на обратке. Но я отказался: вдруг запуск проведут, для пробы, и все тогда, хана. Зато на подачу трубы ему поставили - одно старье, забитое ржавчиной, просвет в них был с булавочную головку. Чтоб знал, паразит, как над людьми издеваться.
   - Да-а, пошутили вы над ним...
   - А ты вспомни: как наряды закрывать, несешь ему шкатулку, туесок какой или доски разделочные. И попробуй не принеси - так затянет с нарядами... Мужики страдают - в ларьке отовариваться не на что. В письменном столе у него один ящик был всегда пустой - специально для ширпотреба. И вот он взглянет на меня с презрением, сунет ширпотреб в этот ящик и давай черкать по нарядам. Лебедка, помню, почти всегда не работала, и мужики таскали все на себе, вручную, по этажам. Но в нарядах - ни-ни, никаких носилок, сметой не предусмотрено. Я ему втолковываю: по нормам и расценкам в ЕНиРах - помнишь, сколько мы корпели над ними? - материалы должны подноситься с трех-пяти метров, все остальное уже дополнительная работа и оплачивается отдельно. Но он как встанет в позу: "Гражданин осужденный, не забывайте, кто вы и с кем разговариваете!" Да со мной и хозяин так не говорил. По имени-отчеству всё звал. "Здравствуйте, - говорил, - Юрий Алексеевич, сейчас я вас е..ть буду..."
   - Бухгалтер потом уволился. Жена, говорили, перепугалась: вдруг опять кто свинью подложит, или еще что похуже...
   - Правильно напугалась. Столько кровушки он попил...
   Недели через три они снова встретились.
   - Знаешь, - сказал ему Маграчев, - я думал о тебе. Человек ты толковый. Помню, как в шахматы меня укладывал, на обе лопатки. Комбинировал, на ровном месте такую поднимал бурю. Образование у тебя какое?
   - В зоне одиннадцать закончил, и ПТУ там же, строительное.
   - Да-а, негусто. Ну, ничего, это дело наживное. Что, если я возьму тебя к себе, нормировщиком?
   Маграчев достал из портфеля несколько сборников и медленно, наблюдая за реакцией Алексеева, положил их перед ним.
   - Это ЕНиРы, те самые. Прихватил тогда, грешный, так и думал, что пригодятся. Помню, за бригаду ты по ним хорошо старался. Так раскладывал эти нормы-расценки - понятно, что врешь, а придраться не к чему.
   - "Творческий подход" - так это называлось.
   - Вот-вот, это мне и нужно. Одним словом, возьми Ениры, почитай внимательно - чтоб плавал в них как рыба в воде, и через недельку ко мне. Зарплата будет меньше, но за это не бойся, буду доплачивать из своего фонда. Поступишь затем в политех, на заочное, и станешь работать, никто тебе и слова не скажет. Главное, чтоб мы понимали друг друга.
   Специальность нормировщика Саша освоил быстро. Изучил основные виды работ, разрабатывал укрупненные нормы, контактировал с мастерами и бригадирами. Работал как надо.
   - Ты требуй с них как положено, - говорил ему Маграчев. - Засомневался в чем - проверяй все до последнего куба. И никаких работ вне смет и калькуляций. Если понадобится, сами кумекать будем.
   С Маграчевым он держался официально, без нужды на глаза не лез, приходил только, когда вызывал.
   - Разговор есть, из деликатных, - сказал ему как-то Маграчев. - Помнишь дом, на котором тогда работали? Нужному человеку помогал, без него из простоев бы не вылезали. Это и государству убытки, и мы без премий. Я помогал ему: и материалами, и людьми. Теперь это как-то надо оформить. Посмотри сметы, прикинь, что там, к примеру, по технике безопасности, - что по сметам и что оплачено. Леса, перильца, мостки через траншеи... Самое смешное, что выполнены эти работы или нет - все равно что-то по ним придется отписывать. На бумаги проверяющих у нас достаточно. Случись что, спросят Маграчева: все ли меры безопасности применял? Я им и покажу бумажку: вот, пожалуйста, сделано то-то и то-то. Одним словом, прикинь по смете, что можно использовать, и подготовь наряды. Потом по ним и спишем что надо; так везде практикуется. А какие бригады, кому подписывать, - это я сам добью.
   Время от времени разговоры "из деликатных" повторялись. Маграчев все чаще жаловался на начальство, которое почти поголовно взяло моду строить себе дома, разные дачки и баньки. Материал им надо было отпускать вполцены, а за работу подчас и вовсе не платили. "Рабсила-то у нас, сам понимаешь, дармовая..." - так и говорили.
   - Но ведь надо и о себе подумать, - вздыхал Маграчев и передавал Алексееву заранее отсчитанную сумму. На эту тему Александр с ним старался не говорить: сколько выделит из своего фонда, столько и возьмет без лишних вопросов.
   Позже следователи пытались выяснить, сколько же всего было в этом "фонде", но вряд ли это удалось в полной мере. Не коснулись они и ни одной начальственной избушки. Побывали только на шикарной даче, которую строил для себя Маграчев. По документом застройщиком оказался его тесть, пенсионер с весьма скромным достатком. На том и успокоились.
   По этому делу Алексеев сначала проходил как свидетель. Затем на свет божий всплыли наряды, составленные им по просьбе Маграчева; Алексееву стали задавать отнюдь не деликатные вопросы и пошло-поехало по накатанному: обвинение и арест, потом суд.
  
   Сразу после ареста Люба отвезла Сашины вещи на квартиру его матери - и все, ни весточки от нее, ни передачи. Точно и не было в ее жизни этого человека.
   Алексеев и понимал ее, и не понимал. Конечно, радости Любе его арест не доставил, но, казалось, что-то в ее жизни он уже значил. И срок ему дали - всего ничего. Да и что, собственно, он совершил ужасного?
   Поэтому, освободившись, он приехал сначала к Любе. Открыв дверь, она посмотрела на него долгим взглядом и произнесла: "Мужчина, я вас не знаю..."
   Дома, слава Богу, его узнали, но и только. Через день он случайно услышал разговор Виктора с женой - о переезде к ее родителям. "Там, конечно, теснее, - говорила невестка, - но ничего, немного потерпим, пока зычару этого опять не посадят. Надеюсь, долго он ждать не заставит..." - "Но если его не посадят так быстро?" - спросил брат. "Посадят, - убежденно ответила невестка. - На свободе таких долго не держат..."
   Уехал он тогда к приятелю по отсидке, с ним и сел заново, за ерунду какую-то - мелочевку из палатки вытащили. По пьяни. Но вернее - от безысходности...
   В последующем, освобождаясь, он точно уже знал: едет в "отпуск", до очередной отсидки. Погуляет, отдохнет на деньжата, с которыми вышел, еще "подзаработает", как сумеет, снова погуляет, подышит свежим воздухом, желательно и морским, а там - будь что будет. На крупные дела не шел, сроки получал небольшие, отбудет - и снова в "отпуск". Другой свободы он просто боялся, она казалась ему сложней и унизительней тюрьмы, была еще большей несвободой, чем места заключения. Там он привык, приспособился, научился стоять за себя, добиваться безопасного положения среди осужденных, не прибегая к табуреткам или другим, более основательным средствам, как это было в интернате или на малолетке. Научился подходить философски и к очевидным минусам изоляции. Нет женщин - нет и обмана; нет друзей - не от кого ждать предательств; трудно со спиртным - не сопьется; и ко всему прочему - в том же духе.
   Так и жил, и время от времени, когда на душе было тихо, слушал тонкий голосок надежды, хрупкой его затворницы; он всегда ощущал: она с ним, несмотря ни на что. И в первый срок, и во второй. После третьего приговора, и после четвертого... Во всех, где только ни был, зонах. Потому что верила - несмотря на сроки и приговоры! - что в криминальном заезде этом он пассажир случайный, и доля его, на роду отписанная, совсем другая. Что все это лишь стечение обстоятельств, дурья его башка и людская подлость; придет время, все станет на свои места, и жизнь его пойдет по-другому. Неважно, он ли поставит точку, или судьба его сама, наконец, проклюнется. Накупает его в купели, так, что смоется все наносное, и скажет: "Ну все, родимый, теперь домой возвращаемся. Сам ведь знаешь - не здесь твое место." А людям заявит: "Я Сашку заново окрестила." Чтоб не плевались.
   Надежда, его хрупкая пленница, она верила в него - и была в его сердце, как главная ценность. Так и жили они: она - веря, а он - надеясь, в плену друг у друга.
   Но однажды она исчезла. В тот день Алексеева возили на суд. К вечеру, после оглашения приговора, он опять был доставлен в камеру. Алексеев прислонился к шероховатой бетонной стене и перевел взгляд на зарешеченное оконце под потолком. Снизу увидеть через него можно было лишь нарезанные квадраты неба, но хорошо слышались звуки извне: громкие крики охранников во внутреннем дворике, нетерпеливые сигналы машин. Иногда они сигналят и ночью - по расписанию поезда, с которым уходит этап. Когда этот приговор вступит в силу, Алексеева тоже включат в список на проезд "по льготному тарифу" - как для "своего" человека. Перед глазами поплыли знакомые картинки: оцепленный конвоем перрон, брызжущие слюной собаки, открытая дверь вагонзака...
   Запоры на двери пролязгали свою обычную песню, и она закрылась, чтобы, как показалось, уже никогда не открыться. И тогда лязгнула еще одна дверца - это из тайного хранилища, в самой глубине его сердца, птицей из клетки выпорхнула последняя, но главная его ценность - надежда. Так, видно, устрашил ее последний приговор.
   Внезапно ноги его стали подкашиваться, в голове замутило. Алексеев с трудом добрался до своего места и прилег. Раньше он легко переносил эти виды. Теперь же замутило, стоило лишь представить их мысленно, в картинках. А в мозгах вызрел и застучал яростный протест против этой его горькой доли. Алексеев почувствовал в себе накопление страшного заряда, готового вот-вот взорваться с огромной разрушительной силой. Пугающе сжалось сердце, и, предчувствуя беду, он стал взывать про себя, обращаясь неизвестно к кому: "Так не должно быть. Это несправедливо..." Эти слова зазвучали в нем точно молитва и с каким-то особым значением.
   Он замолчал, но слова продолжали звучать - уже другим, далеким, но знакомым голосом. Алексеев узнал его: это был голос отца - из той прежней жизни, когда Саша был мальчиком с открытыми любознательными глазами, а отец, кем-то раздавленный и униженный, метался по квартире, не находя себе места, и повторял эту же фразу: "Так не должно быть. Это несправедливо." Алексеев решил, что сейчас что-то такое же произойдет и с ним. Сейчас, в эти самые мгновения. Вот он уже не чувствует боли, нет и страха. Значит, время остановилось, и приближается Вечность. В мелькнувшей картинке, точно откуда-то сверху, он увидел, как всполошились сокамерники. Одни с криками "Врача!" громко колотили в дверь, другие суетились вокруг его тела, бледного, с отрешенным лицом. Отрешенным от чего - от жизни? И тут он понял, что сейчас тело это было лишь оболочкой, бывшей его грешной оболочкой, которую он навсегда оставил. "Господи, - сверкнула мысль, - я умер? Умер в тюрьме, так и не скинув этой шкуры рецидивиста? Господи, я виноват! Прости меня, Господи!.."
   Затем он почувствовал необычайное облегчение - точно его поняли и даже простили, и это было последнее, о чем он успел подумать...
   Очнулся Алексеев в тюремной больнице.
   - Живой? - спросил его доктор. - Ну вот и ладненько. А то герой какой, на тот свет ему захотелось. Нет, ты еще поживи, помучайся...
   Господи, как легко было уходить из жизни и как трудно было в нее возвращаться. Сколько видел он смертей, о которых никто не скорбел, с застывающим в глазах последним удивленным вопросом: "Господи, зачем же я жил?" Теперь ему самому хотелось взывать в отчаянии: "Господи, зачем мне жить? Зачем мне опять читать эту старую книгу - в ней не осталось ни единой светлой страницы. Зачем моему сердцу лечение - оно сказало уже, что не может жить без надежды, жить лишь бы жить..."
   Раньше ему не приходилось думать о Боге. Что гадать, есть он или нет, говорили в его среде, придет время отдавать душу, тогда и посмотрим, кто на нее, такую, позарится. На свободе, в один из "отпусков", он лишь однажды говорил на эту тему - с бродячим художником: их прибило друг к другу случайными ветрами.
   Это было между Сочи и Туапсе. Алексеев кочевал тогда по черноморскому побережью, иногда автостопом, но чаще пешком. Отогревался на теплом солнышке, бродил вдоль берега моря, по вечерам сидел у костра и задумчиво смотрел на волны, затевающие романы с луной. Еще днем он приметил высокое раскидистое дерево, среди ветвей которого был укреплен большой деревянный щит - подходящее место для ночлега. Ближе к ночи он забрался на этот щит и обнаружил на нем старую телогрейку. Подумал: не один он такой умник нашелся, кто-то тут еще приспособился. Алексеев надел свитер, положил рюкзак под голову, и спать...
   Под утро он проснулся от каких-то звуков. Вскоре понял - кто-то взбирается на дерево. Пришлось знакомиться с умником. Им оказался бродячий художник, выгнанный из семьи, с работы, из родного дома - отовсюду. Здесь, на юге, он рисовал портреты курортников и примитивные морские пейзажи. Бывало, ему удавалось что-то хорошо продать, и тогда он уходил бродяжить, вдоволь заливаясь виноградным вином.
   Знакомство их продолжалось с неделю. Однажды художник разбудил его ранним утром.
   - Вставай! Это надо видеть, вставай! - кричал он снизу и молотил ногами по стволу дерева.
   - Ну что еще, - бурчал Алексеев, слезая на землю. Он уже привык к чудачествам соседа по этой птичьей жизни на дереве.
   Полусонного, художник привел его к песчаной отмели, на которой лежал выброшенный волнами мертвый дельфин.
   - Понимаешь, он выброшен из жизни. Выброшен! Хотя такой молодой. По дельфиньей жизни своей он был не старше нас. Но море отказалось от него. Почему отказалось?
   - Трудно сказать. Наверное, и в море есть законы, которые нельзя нарушать. Ведь мы с тобой тоже выброшены из жизни. За что? Почему?..
   - И море, и мы, и вся эта жизнь исходит от одного - от Бога! - Художник вскинул вверх обе руки. - И только эта инстанция может ответить на твои вопросы. Или Смерть, которая встретит тебя на пороге Вечности. Так что подожди, в свое время обо всем узнаешь. Только стоит ли торопиться на эту лекцию...
   Слова о лекции на пороге Вечности Алексееву помнились - ведь однажды, в камере после последнего приговора, он был в считанных мгновениях от этого лекционного зала. Помнилось, как посчитав себя умершим, он обратился к Господу, и повинился перед Ним, и попросил прощения... Может, поэтому-то, с порога Вечности, его и вернули к жизни? Только зачем? Вот если б даровали ему жизнь новую, с первого чистого листа, и чтоб ни в клетках мозга, ни в генах или в чем-либо ином, из чего строится, лепится новый человек, не было памяти о его прошлой жизни. Так вместо истертой рублевки, замусоленной от многих рук, наэлектризованной алчностью или нуждой, выпускают в обращение новую, хрустящую банкноту, с другим номером на желтом поле...
   Но нет, его опять впихнули в старую шкуру рецидивиста, а затем этапом, как неодушевленный чурбак, из пересыльной тюрьмы отправили в лесную колонию, - потому что иной пересылки, из старой жизни в новую, он, видно, не заслужил. И даже новый его адрес был старым - ровно десять лет назад, почти месяц в месяц, из этой колонии он выходил в очередной раз на свободу. Алексееву вернули его прежнюю жизнь - точно мятую, изорванную тетрадь, страницы которой в большей части были перечеркнуты жирным красным карандашом, с оттисками разных казенных штампов. Но и чистые страницы - на непрожитые годы, годы нового срока - были проштампованы наперед, согласно последнему приговору...
   Неудачная, никому не нужная жизнь: Алексееву известен был ее итог. Мятая, изорванная тетрадка: он знал, какой будет ее последняя страница. Ведь к нему, рецидивисту, смерть стучалась уже однажды - рецидивистом, придавленным тяжелым прошлым, она его и заберет. "И слава Богу! - скажет он на последнем вздохе, - только не нужно, о Господи, новой отсрочки! Зачем? Мне и первой хватило, чтобы уразуметь: жизнь, мной прожитая, не стоила и гроша..."
   Потому и покинула его надежда, хрупкая пленница; может, служит теперь в звездочках путеводных или кому-то, более удачливому, навевает приятные сны.
  

Глава 5. Совесть - слово не иностранное.

  
   Алексеев не мог теперь и мечтать: чуть только возносился он поверх нар и колючки - прошлое долбало его по голове и загоняло обратно. Столько лет провел он точно в зачумленном бараке; даже хуже: барак с чумой те, кто выжил, покидают здоровыми. А от него, с его прошлым, станут шарахаться как от чумного - даже если он будет ангелом во плоти.
   Жизнь его стала бессмысленной, осталось справлять ее как нужду, с резью и болями - точно при дурной болезни. Время как понятие не имело значения - впереди была лишь толща лет, темная и бессмысленная; иногда он даже не помнил, какой идет месяц, не говоря уж про число.
   Вокруг него происходили какие-то события, что-то менялось. На место старого хозяина назначили нового, возрастом помоложе, но старше по званию. С режимом стало построже, кормежка улучшилась - столовские попритихли на время, воровать стали не так нагло. Одно время в помещениях бумажки начали развешивать, с показателями, а начальник отряда, Ромашкин, с осужденными стал проводить беседы для записи в специальную тетрадку.
   Комната свиданий сгорела, матери написал, чтоб не приезжала. Жалко ее; в последний раз, как виделись, только вздыхала горестно: "Сашенька, ну что же это, так и будешь по колониям мучиться? Ох, это я, сынок, виновата..." - "Эх, ма, - отвечал он ей, - что о том говорить. Судьба, видно, у меня такая..." Старая мать стала, не по силам к нему добираться. Да и дорого ехать, весь год, наверное, с пенсии откладывает. Заочнице тоже написал; в то время она была из местных, ответ пришел быстро. "Как это у вас, - пишет, - такие помещения нужные горят..."
   За переменами вне колонии он не следил. Если власти сменятся или вывески начнут менять - это затронет лишь политических. Вот Лушков, из баптистов. Письма получает со всего Союза, известная, знать, фигура. Алексеев его все в библиотеке видит; съезд ли прошел, пленум - Лушков весь в газетах, читает, что там о религии говорится. Прочтет и вздыхает: все то же самое, никаких послаблений. Значит, сидеть ему и сидеть. И точно: только вышел он по концу срока - и снова в колонии, двух месяцев на свободе не пробыл, арестовали за проведение нелегальных собраний; как уж это он успел. И опять за газетами сидит, в телогрейке с нашивкой, может, даже старую приспособил. Закладка для книг у него точно прежняя, с надписью: "Уповай на Господа". Для Лушкова все будет по-прежнему, пока в политике ветры не сменятся. Тогда, может, и на его улице будет праздник; возможно, его выпустят и станут потом на руках носить. Но это политических, а воров при любой власти держат в тюрьме. Простых, конечно, не высокопоставленных, о них разговор особый, не его ума.
   Теперь, однако, и нового хозяина одолел план, отрядный снова не вылезает с промзоны, а составлять бумажки по воспитанию перепоручил шнырям. И правильно, что ему разрываться. Сейчас, правда, курсант за него в отряде, в начале зимы приехал на стажировку, грамотный, к осужденным на "вы" обращается. И смотрит по-другому - людей что ли в зэках видит? Как-то по-человечески смотрит, без пренебрежения или скуки, которые не сходят с лиц многих сотрудников - точно это полагается им вместе с формой. А нарочитая брезгливость на лицах при шмонах*? Только глаза нет-нет и выдают их алчность да мелкие мечты: найти бы пятерку смятую, да ножичек откопать сувенирный, но лучше пистолет-зажигалку - тот зэковский ширпотреб, который мастерят в зоне для обмена на чай, курево или теплые вещи на зиму. Курсант не такой; видно его наивное, но искреннее стремление понять осужденного, и не только понять, но и помочь. "Ничего, - говорят в отряде, - это скоро пройдет. Осмотрится, поглядит, как другие работают, пару раз ожжется на доверии, и на том все закончится, также будет только на "ты" и "ры". В зоне не до хороших манер..."
   "Хотел бы я посмотреть на него года через три, - думалось Алексееву, - останется он таким, как сейчас, или подобно Ромашкину также возьмется за палку?.."
   На почве использования палки в воспитательных целях у Алексеева случился конфликт с Ромашкиным, вскоре после прибытия курсанта на стажировку...
  
   На время стажировки курсанта высшей школы МВД Ивана Адамова прикрепили к капитану Ромашкину, немолодому уже начальнику отряда. У Ромашкина не было специального образования, но, по его словам, он был работником той "старой закалки", которую никаким образованием не заменишь.
   - Вот, скажи, - спрашивал он Адамова, - учили вас, как поступать в таком случае?
   И рассказывал очередную жуткую историю.
   - Видишь, как бывает, - заканчивал он свой рассказ и подытоживал: - Да, опыт в нашей работе - дело первое.
   И Иван не мог с этим не соглашаться.
   Ромашкин часто был выпившим и, куражась, любил показать курсанту, как это он крепко держит отряд в кулаке. Однажды воскресным вечером, в заметном подпитии, он взял в каптерке отряда швабру, сломал ее так, что в руках осталась лишь палка длиною с метр, и пошел по секциям, расталкивая ею осужденных, которые спали на кроватях в верхней одежде. Те раздевались и без лишних слов опять укладывались спать. Капитан довольно хмыкал, поворачиваясь к курсанту и играя остатком швабры:
   - Видишь, какие они у меня понятливые, я с ними и без особых наук обхожусь.
   Но один осужденный оказался-таки непонятливым - Алексеев, вышедший на днях из ПКТ*, куда был водворен после очередного срыва. Он спал в верхней одежде на втором ярусе, и обычные шумы в секции ему не мешали. Но едва Ромашкин занес над ним палку, в нем сработали какие-то сторожевые механизмы. Алексеев проснулся и резким движением выхватил палку из рук Ромашкина, да так, что тот чуть было не упал, хорошо, кровати с двух сторон помешали.
   Увидев нетрезвого начальника, Алексеев чертыхнулся и бросил палку на нижнюю кровать, благо в тот момент она была пуста.
   - Ты это что? - взревел Ромашкин. - Не видишь, кто перед тобой? Глаза не можешь продрать? Сейчас я тебе помогу...
   Щедро добавляя к этим словам ругательства, Ромашкин снова взял палку в руки и замахнулся, но Алексеев пригнулся и в одно движение спрыгнул на пол.
   - Полегче, начальник...
   - Что? - взревел Ромашкин. - Ты это кому, мне? Своему отрядному?
   Ромашкин смолк, не зная, какое употребить ругательство, потом выпрямился, как сумел, и сказал, отбросив в сторону свой "заменитель наук":
   - Та-ак, сейчас же ко мне, в кабинет. Или нет - к ДПНК! По полной форме...
   ДПНК - дежурным помощником начальника колонии - заступил в тот день майор Шепелев, тоже старый сотрудник, много лет отработавший начальником отряда. Любимым выражением его было одно: "Ты мне дуру не гони, я тебя все равно посажу"; может, поэтому его и назначили на место ДПНК.
   - Надо посадить - посадим. Ты начальник, Николай Петрович, тебе виднее, - ответил он Ромашкину на предложение наказать Алексеева.
   Курсант считал, что наказывать Алексеева было несправедливо, но как ни уговаривал он Ромашкина, тот стоял на своем:
   - Так надо. Понимаешь - надо. Ты должен помнить: это преступники и с ними нельзя иначе. Поработаешь немного и сам поймешь. Все приходит с опытом. А с Алексеевым будет по закону. В верхней одежде он спал? Спал. Плюс пререкания - какие еще вопросы...
   Пришел Алексеев - в черной, застегнутой на все пуговицы телогрейке, в шапке и сапогах. На исхудавшем лице отпечаталось напряженное ожидание; тем не менее он спокойно и как положено доложил фамилию, имя и отчество, статью уголовного кодекса, начало и конец срока.
   - Федор Сергеич, дай-ка мне бланков, - не глядя на осужденного, сказал Ромашкин дежурному.
   - Сергеич, да дай ты ему всю пачку, - хихикнул один из трех контролеров, сидевших тут же на обтянутом черной кожей топчане. Они пили чай, точь-в-точь как осужденные передавая по кругу закопченную кружку, и чай был не просто чай, а чифир - черный, круто заваренный напиток, известное средство для тонуса и поднятия духа.
   - Ну нет, он тогда и жуликов сажать будет пачками... - откликнулся Шепелев.
   Дежурный передал Ромашкину бланк акта о нарушении режима содержания и повернулся к осужденному:
   - Алексеев, ты что это дуру гонишь? Умный ведь мужик, не шпана. Я тебя по тому еще сроку помню, в моем отряде-то парился. Видать, понравилось тебе у нас...
   Тем временем Ромашкин стал составлять акт.
   - Та-ак... Мы, нижеподписавшиеся, - писал он под собственную диктовку, - начальник отряда... такой-то, ДПНК... такой-то, курсант... такой-то, составили настоящий акт в том, что сего числа осужденный... такой-то...
   На этом Ромашкин оторвался от бумаги и выжидательно посмотрел на осужденного.
   - Правильно пишу, Алексеев? Или сказать что хочешь?
   Он, видно, рассчитывал, что осужденный воспользуется паузой и скажет что-то такое: "Ладно, гражданин начальник, отпустите в отряд, сами знаете, спросонья это я, не заметил..." Ромашкин прописал бы ему мораль в привычных выражениях, и на том бы все кончилось; Алексеев ходил бы у него в должниках, а не таил злобу, прозябая от холода в камере штрафного изолятора. Но тот молчал, застыв глазами, замерев дыханием.
   - Молчишь, значит, - протянул Ромашкин и открыл старый затрепанный блокнот со списком отряда. - Ладно, пойдем дальше. С какого ты года? Та-ак, год рождения... такой-то, статья... такая-то. Срок... такой-то. Записали. Теперь: начало срока, конец... Это сколько остается? Да, Алексеев, многовато. И ведь годы эти отсидеть, прожить как-то надо, среди волков... Так, Алексеев, понимаешь меня? Это ж не первая у тебя командировка*, не вторая и не третья, что к чему, разъяснять не нужно. Все ты понимаешь, знаю я вас, рецидивистов. Ну, молчи... Та-ак, что тут у нас осталось? А, самое главное... Пишем: допустил нарушение режима содержания, выразившееся... Та-ак, сейчас подумаем.
   Он поднял голову и обратился к контролеру, у которого была в тот момент кружка с чифиром:
   - Дай-ка я хлебну, голова под вечер тяжелая. Сидишь тут, понимаешь, в выходной... Вместо того, чтобы в баньку протопленную, да с пивком. Вот, курсант, какая у нас работа. Нет бы отдыхать, а тебе мысли в голову: что там сейчас в отряде, как, например, Алексеев. Вышел из ПКТ, надо бы на беседу его вызвать, поговорить. Узнать, как жить теперь думает...
   Ромашкин сделал несколько глотков и вернул кружку; затем вытащил из кармана пачку "Примы", распечатал, не спеша прикурил сигарету и продолжил:
   - И вот вместо отдыха идешь на работу, в зону, а он мне за все за это... Эх, Алексеев... Смотри, как ты похудел, в ПКТ не очень-то разъешься, да? И грев* не от кого было ждать? Так ведь, Алексеев? Не от кого, я знаю - ты всегда сам по себе. Может, так-то оно и лучше. Но что на уме у тебя, не пойму. Молчишь? Тогда продолжим. Что тут у нас? Допустил нарушение режима содержания, выразившееся...
   Он еще раз посмотрел на осужденного и вписал несколько предложений.
   - Та-ак, ну а дальше все просто. Дописываем: на замечания не реагировал, выражался нецензурно. От написания объяснительной отказался. Правильно говорю, Алексеев? Правильно, знаю я вас, рецидивистов. Теперь подписи. Начальник отряда... такой-то. ДПНК... (Шепелев подписал) такой-то. Курсант... Иван, спишь что ль?
   Адамов почувствовал на себе взгляд осужденного и не решался ни ручку взять - для подписи, ни сказать что-то или возразить. Он понимал, что все это - против совести. Но здесь, сейчас, слово это - совесть - прозвучало бы как иностранное, из другого мира: какая может быть совесть в тюрьме, у кого? И из головы не выходили слова: "Так надо. Поработаешь немного, и сам поймешь..."
   У Ивана были еще свежи впечатления от ночного дежурства на промзоне. Хорошо освещался только ее периметр с вышками по углам, а сама территория промзоны освещалась плохо, во всяком случае, так ему показалось. Они шли с Ромашкиным мимо штабелей леса, по лесопильному цеху, поднимались на разные эстакады. По пути им встречались осужденные, у некоторых в руках были инструменты, какие-то крючья, и в случае чего двое ничем не вооруженных людей были бы беззащитны. Затем капитану понадобилось отлучиться куда-то на пятнадцать минут, и его не было больше часа; что только не передумал курсант в это время. Многое Ивану было неясно, но ему казалось, что Ромашкин, с его многолетним опытом, знает, что делает.
   И все это было сильнее сомнений, сильнее даже этих глаз Алексеева - сузившись от напряжения, они точно били по курсанту прямой наводкой. Но вот напряжение в этих глазах исчезло, а взамен появилась злая насмешка:
   - Подписывай, курсант, подписывай - я не буду смотреть.
   - Во-первых, - взорвался Адамов, - прошу не тыкать! Во-вторых, нарушения вы действительно допустили, и начальник отряда имеет право наказать за это так, как сочтет нужным.
   И подписал акт в том месте, где Ромашкин поставил галочку.
   - Та-ак, - продолжил капитан, - курсант... такой-то. Ну что, Алексеев, будешь подписывать?
   На минуту все замолчали. Один из контролеров опустил в литровую банку с водой самодельный кипятильник; он зашипел, распуская вокруг себя мелкие пузырьки, их становилось все больше и больше. Рядом с банкой на клочке бумаги была насыпана горка чая - зимняя ночь длинная, к утру от этой горки ничего не останется.
   Алексеев заторможено смотрел на подпись курсанта, потом что-то решил для себя и сказал:
   - Дайте ручку, я подпишу. - И поднял глаза на Адамова.
   - Далеко пойдешь, курсант...
   Правами ДПНК осужденного водворили на сутки в штрафной изолятор, а окончательное решение о наказании должен был принять начальник колонии.
   Около дежурной части они расстались: Ромашкин пошел через КПП домой, а курсант вернулся в отряд. Хотел зайти в секцию, где было место Алексеева, но не решился. Почему? - спрашивал он себя и, как ни юлил сам перед собой, ответ получался один: ему было стыдно. Снова приходили на ум понятия из того, другого мира, к которому все, что происходило здесь, казалось, отношения не имело.
   - Гражданин начальник, - с угодливой улыбкой подошел к нему Дубенков, дневальный, который пользовался особым расположением Ромашкина, - может, чайку примете с конфетами, вчера отоварка была.
   - Нет, спасибо.
   - Сигареточками не угостите, "Примой"?
   "О, боже, - подумал Иван, - как противно". Он уже знал, что вчерашней ночью на промзоне, во время той отлучки "на пятнадцать минут", Ромашкин вместе с режимниками участвовал в обыске - "шмоне", так это звучало на языке осужденных, да и сотрудников колонии тоже; вообще язык и тех, и других был очень схож. Пользуясь заранее полученными сведениями, они обыскали для прикрытия несколько участков и, как бы случайно, на одном из них обнаружили тайник с большим количеством этой "Примы", водкой в двухлитровой грелке и пистолетом-зажигалкой. Обычно изъятое во время обысков забирали режимники, но кое-что перепадало и начальникам отрядов - им тоже надо было поощрять своих помощников. Сегодняшняя нетрезвость Ромашкина и "Прима", о которой уже знал дневальный, имели явное отношение к вчерашнему обыску.
   - Не курю, - ответил Адамов и зашел в одну из секций, откуда слышались звуки гитары и пение.
  
   ...Нынче рано заплакали в травы
   Голубые глаза вечеров.
   Скоро срезаны будут купавы
   Серебристой косой холодов...
  
   Эта песня курсанту понравилась, пел ее молодой парень. Он был в одной майке; наколки на плечах и груди, на пальцах рук, перебиравших струны гитары, отличали его от людей на свободе, но в глазах его Адамов видел проявление обычных чувств, присущих всем людям.
  
   ...И дома на холме разглядели,
   Из-под желтых ладоней ракит,
   Как на белом крылечке метели
   В черной шубе разлука стоит...
  
   Проявления тех же чувств были и на лицах осужденных, собравшихся вокруг гитариста. "Нет, Николай Петрович, - решил про себя Адамов, - в первую очередь это все-таки люди, живые люди, и уж потом преступники. Иначе что такое колония - склад для выбракованной продукции?.."
   Адамов снова увидел перед собой глаза Алексеева, сузившиеся от напряжения, и опять ему стало стыдно за участие в этой истории. "Подписывай, курсант, подписывай - я не буду смотреть..." - этот урок Иван будет помнить.
   Наутро Адамов зашел сначала к начальнику колонии, а от него - в штрафной изолятор.
   - А-а, это вы, - сказал Алексеев, выходя из камеры. - Хорошо, что пришли, я тут заявление подготовил. Только листка чистого не нашлось, вот на чем пришлось писать.
   Осужденный передал курсанту чистый бланк акта о нарушении режима содержания, такой же, на котором он поставил вчера свою подпись. На обратной стороне бланка было написано заявление с просьбой вновь перевести его в помещение камерного типа.
   - Другой-то бумаги здесь нет... - продолжил Алексеев с нотками иронии, знакомой курсанту по вчерашнему разговору.
   Адамов положил заявление в папку для бумаг, которая была у него в руках, и сказал:
   - Я говорил с начальником колонии, сейчас вас отпустят в отряд. Так что отдыхайте, на работу выйдете во вторую смену. Насчет заявления поговорим позже, я приглашу на беседу.
   В тот же день Ромашкина временно назначили дежурным по производству, а курсант стал исполняющим обязанности начальника отряда.
   - Главное, - напутствовал его капитан, - не забывай: все они - преступники, чуть что не так, дави и прессуй. Особенно Алексеева. Да, и подгони шныря, он у нас заместо художника. Заказ у него мой, на пару вещиц. Как сделает, можешь и себе заказывать.
   С тем и ушел.
   Дня через три курсант пригласил к себе дневального Дубенкова.
   - Мне сказали, что вы работаете здесь по художественной части. Краски, материалы - все у вас есть?
   - О чем базар, начальника по пустякам не волную. Он у нас и так всегда... под давлением, - на сытой, самодовольной физиономии дневального появилась двусмысленная гримаса, а глаза, точно изображая это давление, закатились под лоб. - А что, картинку надо сварганить? Хотите, я вам Высоцкого с женой нарисую, по дереву? Или "битлов", тоже фирмак получается.
   - Надо обновить наглядную агитацию. Где, что и как - вот примерные планы.
   Лицо дневального стало кислым. Он взял было со стола бумаги, но тут же положил их обратно.
   - Не-е, гражданин начальник, у меня и так сейчас заказов по горло...
   - А это вам не заказ на "битлов". Это поручение, которые вы должны выполнить как художник. Именно поэтому вы, человек здоровый, не инвалид, работаете здесь, а не на прямом производстве. Так ведь? И вот еще что...
   Адамов взял со стола пачку газет и передал дневальному; к одной из газет скрепкой был прикреплен листок бумаги.
   - Вот последний номер "Трудового пути", на второй странице тут статья интересная, о бывшем заключенном. После ужина раздайте газеты людям и напишите объявление, что завтра, на политчасе, мы проведем обсуждение этой статьи. Текст объявления на листке.
   Эта статья, опубликованная в "Трудовом пути" - многотиражной газете, издаваемой специально для осужденных, - была перепечаткой из центральной прессы. В ней рассказывалось о судьбе бывшего зэка Миронова. Адамов рассчитывал, что в отряде эта статья вызовет интерес: ведь Миронов был таким же, как и они, заключенным, с такими же, как у них, проблемами и сомнительными видами на будущее. Среди зэков считалось, что прошлое будет волочиться за ними и на свободе - как гири, прикованные цепями к ногам или, еще хуже, к шее. Так что останется лишь пресмыкаться, униженно пригибаясь к земле, либо рубить эти цепи и взлетать в привычный лихой полет... И так размять крылья, чтоб потом не жалко было вновь идти на вынужденную посадку, в колонию, где все вернется на круги своя. Лишь наколки добавятся: на пальцах еще один перстень или на спине - морда тигра, оскаленная на весь мир.
   Но с Мироновым история получилась другая. В статье рассказывалось, как не срываясь от обид, он одолел на воле первые трудности, определил себе четкие, без оглядки на прошлое, цели - и пошел, пошел налегке вперед. А теперь и сам черт ему не страшен.
   Однако расчеты Адамова не оправдались - особого интереса статья не вызвала.
   - Все это пропаганда, - сказал Алексеев, вызванный к нему на беседу. - Кто такой этот Миронов, был ли он на самом деле или его придумали, никому не известно. Скорей всего - придумали, мало ли о чем врут в газетах. Вот если б он срок тянул здесь, в этой колонии, и я, скажем, знал его лично, тогда да, сильный был бы пример, показательный. Но что-то не знаю я таких случаев...
  
   Со следующего дня Адамов взялся собирать сведения об осужденных, освободившихся из колонии в один год с Алексеевым - после первой его "командировки" в эту зону.
   Вскоре у курсанта было целое досье. Фамилии, составы преступлений, сроки, даты. И фотографии: стриженные лбы, торчащие уши, хмурые лица, черные куртки. "Ну и рожи уголовные!" - можно было воскликнуть, увидев эти фото. Пойманные с поличным, затравленные слежкой, погонями, явившиеся с повинной. Придавленные всей обстановкой следствия: отпечатки пальцев, допросы, руки за спину, лицом к стене, и 24 часа с такими же, как они. Наверное, лица этих людей и не могли быть иными...
   Больше всего говорили их глаза. Они были разные: настороженные, нарочито-спокойные, равнодушно-тупые, страдальческие, тревожные. У этого в глазах ярость затравленного хищника. У этого - укор безвинного страдальца; ну-ка, что там у него за статья? А, понятно: пятая судимость, и все - за мошенничество. Вот взгляд глубокий, уверенный - этот знает: что заслужил, то и получил. Ба, да это же Алексеев, сразу и не узнать: молодой, держится прямо. А сейчас весь ссутулился, проседь в короткой стрижке, взгляд потерянный. Потерял себя человек. Но что искал?
   Ладно, пошли дальше. У этого глаза смеются, точно тюрьма для него - забава. Пацан еще, а уже третий срок. Последнее преступление - в зоне, убийство активиста; ориентировка: намеревается вести преступный образ жизни, активно распространяет воровские идеи и традиции.
   Наконец, карточки людей, освободившихся из этой колонии в один год с Алексеевым, были отобраны. Теперь следовало выявить среди них тот "сильный, показательный" пример, о котором он говорил. Была ли эта задача реальной? Курсант на это надеялся...
   Начальником спецчасти колонии была Шепелева, жена уже знакомого Адамову ДПНК; работала она здесь давно и могла вспомнить многих прошедших через колонию осужденных и тем более тех, кто, как Алексеев, отбывал наказание в отряде мужа.
   - Этот отпетый, - говорила она, перебирая отобранные курсантом карточки. - Этот серьезный мужик, правда, дурил поначалу, потом за ум взялся. Этого не помню, видно, не долго был. Этот обиженник, совсем его тюрьма изувечила, может, хоть на свободе выправился. А этот и освобождаться не хотел, сейчас на особом режиме.
   - Почему не хотел? - удивился курсант.
   - Куда ему было ехать - для него зона как дом родной. Родился в женской тюрьме и сам потом всю жизнь по колониям...
   - И что, так и не вышел из зоны?
   - Почему, вышел, неделю пропьянствовал здесь, в поселке, потом схватил в магазине рулон полотна и крикнул продавщице: "Зови ментов, я сейчас убегать с ним буду..."
   - Да-а... - протянул курсант.
   - Это еще что... Здесь такое бывает - жуть берет. Пора привыкнуть, ан нет... - Шепелева вздохнула и взяла в руки новые карточки. - Вот этот, Голованев, технологом работал, в лесопильном цехе. Хозяйственник, пустил в дело отходы, что шли на выброс, а его за это в тюрьму. Освободился, стал мастером на заводе, снова что-то внедрил, всем сделал хорошо, но его опять посадили, не помню уж, к чему придрались. Голова мужик, таких бы директорами ставить, а не в тюрьмах держать...
   Шепелева увлеклась и все рассказывала - как учительница по альбому с фотографиями рассказывает о своих бывших учениках: какими были они и кем стали. С той лишь разницей, что за малым исключением Шепелева ничего не знала о дальнейшей судьбе освобожденных.
   Зато редактор "Трудового пути" Михаил Андреевич, которому курсант рассказал об откликах на статью о Миронове, активно стал помогать курсанту в сборе сведений об освобожденных: газете это сулило много интересных материалов. Кто знает - вдруг это выявит своего "Миронова" и начатая тема будет продолжена на собственном, местном материале, а не на перепечатках из центральной прессы. Курсант передал редактору досье на освободившихся осужденных, и сотрудники редакции, выяснив через спецотдел адреса их убытия, направили запросы. Через некоторое время стали поступать ответы...
   Между тем Адамов едва не утонул в бумажном хозяйстве, которое досталось ему от Ромашкина. Помимо запущенной документации, курсант раскопал гору писем осужденных в разные инстанции и разным начальникам. Это были жалобы на судебные решения, ходатайства о помиловании, просьбы на местные темы: ларек, свидания, начисления и вычеты из зарплаты, другие житейские вопросы. Без движения лежали эти бумаги в ящиках стола, в сейфе, в различных папках. Адамов стал разбираться с ними - и обрушил на себя целый шквал новый заявлений, просьб и жалоб: личные проблемы накопились у многих осужденных, и они спешили, пока курсант за начальника, попасть к нему на прием. Не успев переговорить вечером, некоторые оставались на работу во вторую смену, чтобы с утра спокойно, не толпясь у двери, не прислушиваясь к крикам из коридора: "Ну чего он так долго!?", изложить курсанту свои проблемы, чаще всего несложные, требующие простого внимания и немного участия.
   Но были проблемы и сложные, тягостные в своей обнаженности: распавшиеся семьи, нестойкие в беде жены, пристроенные по теткам дети. С такой проблемой пришел и Кутузов - один из лидеров отрицаловки. Когда-то ему дали срок за "святое дело" - убийство неверной жены; до суда маленькая дочка его жила у соседей, но куда потом ее направили, он не знал.
   Кутузов показал Адамову свое письмо к соседям - оно вернулось к нему обратно, с припиской на последней странице: "Изверг, что ты спрашиваешь теперь о дочери? Ты раньше бы о ней подумал, когда убивал ее мать. Больше не пиши - ты для нее тоже умер." Уходя от курсанта, Кутузов сказал: "Вряд ли вы поможете мне, но все равно спасибо - хотя бы за то, что выслушали..."
  

Глава 6. Воробей побегушника.

  
   Алексеев почувствовал беспокойство. После случая с Ромашкиным внимание к нему со стороны курсанта было понятно. Но чем вызван интерес редактора многотиражки, который вызвал Алексеева по приезду в колонию? Разговор велся в кабинете начальника отряда.
   - Меня зовут Михаил Андреевич. А вас, кажется, Александр Николаевич? Я смотрел сегодня ваше личное дело...
   Алексеев еще больше забеспокоился: что же все-таки происходит? Отчего такой интерес к его персоне? На "папином" часе, как называли в отряде время политзанятий, Ромашкин любил повторять: "Вы для меня все на одну рожу". Алексеев и старался не выделяться, это правило безопасности он соблюдал свято. А тут такое внимание.
   Заметив настороженность осужденного, редактор поднялся со стула и стал ходить по кабинету. Он был в очках (почему-то темных, в зимнее-то время), среднего роста. Военная форма сидела на нем мешковато, выправки не было никакой - офицерских училищ он явно не заканчивал; погоны капитана причитались, очевидно, по должности. На вид ему было лет тридцать.
   Наконец он остановился и, сняв очки, еще раз взглянул на осужденного.
   - Вас смущают мои очки? Конечно, зимой - и в темных очках? Да, есть такие люди, которые видят все в черном цвете - как через темные очки. К счастью, я не такой, наоборот, ко всему отношусь с оптимистической, так сказать, гипотезой. А очки - это издержки профессии, глаза часто устают из-за большой нагрузки. Ведь зимой, в ясный морозный денек, снег так искрится на солнце - точно тысячи маленьких фонариков светят прямо в глаза. Красота неописуемая, но для глаз это утомительно, отсюда и темные очки.
   Редактор бросил взгляд на часы и продолжил:
   - Пригласил вас вот для чего. Вы не первый раз в этой колонии, поэтому могли бы вспомнить людей, с которыми раньше отбывали здесь наказание. Из тех, кто были с вами в одном отряде, бригаде, жили в одной секции...
   - Допустим, и вспомню кого-то. Но что это даст?
   - Вы могли бы помочь нам в подготовке одного материала.
   - Хотите сказать, что я могу написать что-то для вашей газеты?
   - Почему бы и нет, - редактор произнес это так просто и буднично, точно обычное это было дело: вору-рецидивисту со строгого режима написать о чем-то в газету. Хотя кто знает - времена меняются; может, и это теперь в норме. Многотиражки для зэков печатаются еще со времен раздела зон на "красные" и "воровские"; в колониях их называют "сучками". Как правило, помещаются в них заметки общественников, неискренние письма осужденных, представленных на УДО*, и тому подобное. Поэтому Алексеев и представить не мог себя автором в "Трудовом пути". Правда, последнее время газета стала разнообразнее, материалы в ней более живыми. Недавно напечатали и анкету для читателей; в разделе о достоинствах газеты Алексеев написал: "мягкая бумага". Но вряд ли кто обратил на это внимание и понял, чем привлекательна для зэков газета, отпечатанная на мягкой бумаге. Да и дошли ли до редакции анкеты с ответами, тоже вопрос - передавались они через Ромашкина.
   - Думаю, со мной у вас ничего не получится, - ответил Алексеев.
   - Почему? Ведь я не сказал даже, о чем вы могли бы написать...
   - Да это наперед известно: о том, что главное для нас хорошо работать, выполнять план, посещать политзанятия. Брать пример с передовиков и общественников.
   - Вот и ошиблись! Таких корреспонденций у нас всегда в достатке.
   - Тогда это письмо бывшего грешника. Но и этому никто не поверит...
   - Почему?
   - Будто не знаете. Кто-то проштрафится, начальник ему - постановление о наказании, а он в ответ - не надо, я больше не буду. Хорошо, скажет начальник, только напишешь об этом в газету. А то пишут лишь активисты, одно и то же...
   - И ведь напишет...
   - Напишет, если грамоты хватит или активистов попросит, за пачку чая. Те что угодно напишут, лишь бы к УДО представили или на "химию"**...
   В памяти замелькал фельетон из "Трудового пути", иллюстрированный крокодильчиком с вилами, очень почему-то милым на вид; Алексеева упоминали в фельетоне в числе отказчиков от работы. Подумалось: вот когда бы он написал, такая получилась бы исповедь! И самому, наверное, легче б стало...
   Так бывало: наступал момент, когда совсем становилось невмоготу, а в душе поднималась вдруг такая волна, что чувствовалось: не уйми ее - много бед натворит. Но как унять ее, чем? Каким светлым пятнышком, какой мечтой? Некуда было от нее бежать, нечего было противопоставить ее разрушительному напору. Разум отказывал, его хватало лишь на то, чтобы, не натворив ничего, самому прийти в изолятор. "Оформляй в камеру, - говорил дежурному, - пробки перегорели. Только не спрашивай ничего, душа болит. Пиши - полный отказ..."
   Срывы такие бывали. Но в остальное время в душе его было равновесие, за которым - примирение с судьбой, согласие принимать жизнь такой, какой она сложилась, и не ждать от нее ничего другого.
   Это раньше, в прежние сроки, он надеялся еще на что-то хорошее. На то, что не все потеряно, и что жизнь его, настоящая, не тюремная, когда-то снова запустится: как часы из починки, которые опять завели - пусть и не на полный завод. Главное, что они пойдут, разве что спешить начнут, наверстывая упущенное. Ведь столько времени простояли - годы...
   А теперь - на что ему теперь надеяться?
   - ...По-вашему, мы имеем дело лишь с активистами и приспособленцами? Так получается?
   Алексеев молчал.
   - Знаете что, - сказал редактор, - я прочитаю вам отрывок из одного письма; не знаю, правда, имею ли на это право, поэтому не буду называть имен. Возможно, мы тогда лучше поймем друг друга.
   Михаил Андреевич взял из лежавшей перед ним папки какое-то письмо, выбрал в нем нужное место и стал читать вслух: "...Немного побыл сегодня на свежем воздухе. Мои воробьи были необычайно подвижны, мне кажется, они тоже радовались прекрасному дню, чистому воздуху. Попросил одного из них, самого озорного, слетать к тебе вечером, передать привет и маленькое пожелание - забежать к одному человеку, он знает много интересных вещей. Воробей согласно кивнул головой, перелетел к своим товарищам и рассказал им о моей просьбе. Обсуждая ее, они оживленно зачирикали и затем согласились его отпустить. Но просили долго не задерживаться, поскольку вечером им предстоит сбор крошек возле хлебного магазина. Жди сегодня этого воробья, его зовут Борька..."
   Редактор закончил читать и посмотрел на Алексеева.
   - Ну как, хорошая картинка? Как думаете, кто ее написал? Журналист? Литератор? Никак нет, сказали бы военные. Это написал осужденный, который сидит в ПКТ как склонный к побегу. Режимники называют его "побегушником". Они подчеркнули в его письме всего несколько слов, мастерски одетых в эту лирику с воробьями, - зайти к человеку, о котором скажет его посланец Борис...
   - Понятные дела, - хмыкнул Алексеев. - Только это, кажется, не по вашей части...
   - В отношении слов, что подчеркнуты, вы правы. Но воробьи побегушника уж точно по моей части. У режимников накопилось столько его перлов литературных - хоть собрание сочинений печатай! Он даже наставление о побегах написал, с описанием различных вариантов, и все это в форме рассказов. Оттого меня и попросили взять над ним шефство - по части литературы. Чтобы пустить его фантазии в другое русло: мало ли есть тем для рассказов, оглянись кругом - и пиши.
   Вот, к примеру, такая история, случилась она не далее, как вчера. Зашел я после работы в магазин, смотрю, яблоки продают. Встал в очередь, тихо-медленно продвигаюсь к прилавку, и тут прямо перед моей очередью кто-то стучит продавщице с черного входа. Она вышла, пошушукалась там с кем-то, затем вернулась и давай яблоки отбирать из ящика - самые лучшие, одно другого краше. Взвесила их - и туда, к черному входу.
   В очереди молчат, привыкли. Вернулась продавщица, бросила деньги в кассу и давай мне накладывать, из того же ящика. Да только яблоки пошли - корявые, одно другого хуже. Ведь те, что были получше, уже отобраны.
   Я не выдержал и говорю ей: мне, мол, не эти яблоки дайте, а другие, такие же, что вы отпустили сейчас с черного хода. Спокойно так говорю, лишь металлу в голос чуть-чуть добавил. Слышу, шумок по очереди пронесся, поддерживают, а продавщица набрала в легкие воздуха, зыркнула на меня глазами - и стихла, видно, признала, в общежитии когда-то соседями были, вспомнила, и где работаю. И что вы думаете? Высыпала она яблоки эти корявые обратно в ящик и из какого-то другого места такие стала экземпляры выкладывать - красавцы, точно не яблоки, а муляжи из воска. Взвесила, сколько просил, и спрашивает: "Может, еще добавить?" А я стою растерянный. "Хватит, - говорю ей, - спасибо..." Заплатил и отошел в сторону, к другому отделу.
   Тем временем продавщица снова стала вытаскивать из ящика те самые корявые яблоки. Мужчина, что за мной стоял, хотел было возразить, но продавщица так рявкнула, что все вокруг и рта открыть не решились. После мужчина этот подошел ко мне и говорит: "Да, капитан, дешево она тебя купила. Вот так и во всем у нас..."
   А ведь правда, думаю, купила она меня, сразу только не понял этого, растерялся... Вернулся на работу и позвонил приятелю в "Северную звезду", нашу городскую газету. Хотел рассказать об этом эпизоде, больно уж на перо он просился, но не дозвонился. Вот и думаю: расскажу-ка эту историю с яблоками нашему побегушнику, пусть изобразит ее в виде рассказа или фельетона. Напечатаем его в городской газете, под псевдонимом, а на гонорар купим ему бумаги, ручки, тетради. Только согласится ли он? Как считаете, Алексеев, согласится?
   - Не знаю; я бы на его месте согласился. Чем балду впустую гонять...
   - Вот и я так думаю. А дальше посмотрим. Возможно, в нашей газете появится новый автор. Вы и его запишете в активисты, так ведь, Александр Николаевич?
   - Теперь, наверное, уже нет.
   - Среди авторов наших есть и бывшие жалобщики, которые писали раньше во все инстанции - вплоть до Брежнева или Генерального секретаря ООН. Сколько времени отнимают эти жалобы, столько людей отрывают от дела. Добро бы еще по делу писали... И вот появился как-то новый жалобщик - одну "телегу" прислал, другую, третью. Тогда и сказали мне в политотделе: срочно делай из него корреспондента, не то совсем нам житья не будет. Вместо жалоб пусть лучше заметки пишет. И что вы думаете - отличный корреспондент получился, серьезные материалы шлет, иногда даже очерки. С тех пор мне поручают самых махровых жалобщиков. В политотделе иногда шутят: за перековку жалобщиков мне звание положено, внеочередное. Теперь и режимники стали просить о том же - и им жалобы поступают.
   - Да, интересная у вас работа, - протянул Алексеев. - Я только одно не пойму: почему вы завели разговор именно со мной, для чего изучали мое личное дело?
   - Это вам курсант объяснит, его идея. Вот, кстати, и он...
  
   О приезде редактора газеты курсанту сообщили, когда он был в бухгалтерии - разбирался с табелями выходов; это касалось отоварки в ларьке и неточности в их составлении вызывали в отряде болезненные реакции.
   - Здравствуйте, Михаил Андреевич, - произнес Адамов, войдя в кабинет и увидев редактора, занятого беседой с Алексеевым. - Вижу, зря времени не теряете. Как добирались? Что-то не видел я машин из города...
   - Машина была - с офицерами из управления, но меня только до развилки добросили - спешили на ЧП в одной из колоний, и дальше я пешком добирался.
   - По лесу?
   - А что, это так здорово! Знаете: солнечный морозный денек, зимний лес, идешь по нему - и все отлетает, вся эта суета, вечная спешка. Думается только о хорошем. Тишина в лесу - прямо звенит! Лишь деревья скрипят, между собой разговаривают. И такое блаженство находит - жалко становится, что ты один и не с кем поделиться этим счастьем...
   - Вам бы стихи писать, - заметил курсант.
   - Да, только знаете, жизнь в этих краях не очень-то располагает к лирике...
   - Это вы о ЧП? А что случилось?
   - Признаться, даже говорить об этом не хочется...
   Редактор замолчал. Алексеев принял это на свой счет и поднялся.
   - Я пойду, пожалуй...
   - Останьтесь, Алексеев, вы нам не помешаете, скоро все равно это станет известно. Сегодня ночью в колонии для ВМН* убили двух человек. Одного из них, Рахимова, я хорошо знал. По первым сведениям, на него напали двое или трое осужденных; защищаясь, одного из нападавших он успел убить.
   - Выходит, - вставил курсант, - приговор, который им вынесли, все же приведен в исполнение?
   - Что касается Рахимова, то тут особый случай. Дело в том, что к ВМН его приговаривали дважды. Рахимов был из Ташкента, очень хотел учиться, но в институт, куда стремился, можно было поступить только за большие деньги. Он заплатил сначала за поступление, затем с него стали требовать плату за каждый курс. Кое-как он перебивался, искал подработки, но затем один преподаватель стал требовать деньги и за сдачу экзамена, причем по предмету, который Рахимов и так знал прилично. На экзамене он ответил на все вопросы, но взяточник придрался к чему-то, поставил двойку, и тогда студент убил его на глазах у всех. Рахимову дали ВМН, он совсем было распрощался с жизнью, а потом указ о помиловании... Я видел его личное дело; на обратной стороне указа он написал "Ознакомлен", а чуть ниже - "Спасибо!!", с двумя восклицательными знаками.
   Рахимова отправили в колонию, но там, с его характером, он быстро нажил врагов. В итоге года через два он снова кого-то убил, получил высшую меру, и ее опять заменили лишением свободы. На этот раз приговор изменил Верховный Суд, который учел, что убитый угрожал Рахимову подсудимому физической расправой. На документе из суда об отмене высшей меры он, как и в первый раз, написал: "Спасибо!!!" - снова с восклицательными знаками, но уже не двумя, а тремя.
   Но из СИЗО ему вновь пришлось вернуться в ту же колонию - ведь эта колония для ВМН чуть ли не одна на весь Союз. Его долго держали в одиночке, потому что дружки убитого грозили расправой. Но Рахимова это не пугало, он все просился в общую камеру и даже жалобу писал по этому поводу.
   Я разбирался с этой жалобой, и вот что меня поразило: несмотря на два приговора к высшей мере, на столько дней и месяцев, проведенных в камере смертников, когда трясло, как он рассказывал, от любого звука, доносящегося из коридора, а гулкий перестук шагов, приближавшийся в неурочный час, просто сводил с ума, - несмотря на это он оставался неисправимым оптимистом. Помнится, даже спрашивал: сможет ли - после освобождения - восстановиться в институте, на том же курсе...
   - Это судьба, значит, так было на роду написано... - вставил Алексеев.
   - Вы считаете - это судьба? - спросил его редактор.
   - Конечно.
   - М-да... Что-то в этом, может, и есть, - как в медицине наследственная предрасположенность. Но ведь совсем не обязательно, что она проявится...
   - От судьбы не уйдешь, - возразил Алексеев.
   - Нет, я все же так не думаю, - сказал редактор. - Тогда останется лишь руки сложить и ждать: манну с небес либо меч карающий, смотря что там тебе сверху прописано. Одно время, - продолжил капитан, - я жил в общежитии. Окно моей комнаты, расположенной на втором этаже, выходило прямо на зону. Сквозь колючку хорошо были видны бараки, деревянные мостки вокруг них. И когда ни смотрел в окно, видел, как осужденные вышагивали по этим мосткам - взад-вперед, утром ли, вечером, летом ли, зимой... А в это время, по другую сторону забора, люди жили полноценной жизнью. И не потому, выходит, что они были хорошие, а те, за забором, плохие. Нет, это судьбы, по-вашему, им достались такие. "Так уж сложились звезды" - как говорил один мой знакомый. Сколько ж проклятий сыпалось бы тогда на эти звезды? Но ведь нет, все как раз наоборот: звездами только любуются, а поэты им в любви объясняются. Согласны со мной, Александр Николаевич?
   - Про звезды - это вы правильно сказали.
   - Сейчас вы и в другом согласитесь. Вот вы, Александр Николаевич Алексеев, спустя десять лет после освобождения из этой колонии попадаете в нее вновь. А другого человека, освободившегося из нее почти одновременно с вами, скоро впору будет к ордену представлять. Вот посмотрите на эти фотографии. Мне кажется, человека на них вы сможете вспомнить: фамилия у него Октябрьский.
   Редактор передал ему две фотографии; на одной этот Октябрьский был с женой и сыном на ВДНХ у павильона "Космос", а на другой он снят после прыжка с парашютом - весь перетянутый ремнями, в черном кожаном шлеме с наушниками.
   Алексеев посмотрел на фотографии, немного подумал и ответил:
   - Нет, что-то не припоминаю.
   - Хорошо, тогда прочтите это письмо.
  
   ...Он вспомнил его по прозвищу Большевик, которое упоминалось в письме. Вспомнил даже, как Шепелев, начальник отряда, напутствовал его перед строем осужденных - в день, когда Октябрьского освобождали на "химию": "Смотри, Большевик, не устрой там какой-нибудь революции. Вернешься обратно - поселю в изоляторе, будешь как Ильич наш в ссылке..."
   Редактор что-то еще говорил, но Алексеев его не слышал. Он уже понял, что проглотил наживку, которую сам же и заготовил. Ему нужен был "Миронов", бывший, многого добившийся зэк, да еще из своих? И вот он, пожалуйста, сидел в этой колонии, освободился почти одновременно с тобой. Надо будет, и сюда приедет. Шепелев будет на коне. "Вот, - представит он Октябрьского, - это тот самый Большевик. Приехал, как Ильич из Швейцарии, устраивать в ваших мозгах революцию..."
   И действительно, по многим стриженным головам прокатились бы тогда волнения, и что стоила бы вся эта зэковская защита - с гирями, прикованными к ногам, с униженным существованием на свободе, в узких рамках дозволенного... Какие там гири, какие узкие рамки, когда сегодня этот "бывший" - у павильона "Космос" да в небе, прыгает с парашютом. А завтра, чего доброго, и на орбиту выберется, в космос...
   Неожиданно Алексеев поймал на себе чей-то взгляд. Это был воробей; усевшись на оконном переплете, ближе к теплу, идущему из настежь открытой форточки, он с любопытством разглядывал осужденного. "Ну что смотришь, - спросил его Алексеев, мысленно, конечно, про себя, - зэка не видел? Или ты и есть тот Борька? Выполнил задание побегушника и теперь отдыхаешь? А могу и я попросить тебя кое о чем? Поискал бы где птичку мою - надежду. Передал бы ей: пусть возвращается, сил нет больше жить одному..." Воробей выслушал его, склонив голову набок, потом закивал ею часто-часто, точно все понял, и улетел по своим или - кто знает? - по его, Алексеева, делам.
   - ...Важно ведь не то, сколько отсидел человек, а сколько понял... - вновь стали доноситься до него слова редактора.
   Легко сказать, подумал Алексеев. А если ты отсидел с полжизни? Да и кто знает, сколько кому осталось. Вот ведь Рахимов... Два раза был под высшей мерой, с ума сойти. И туда же - в институте мечтал восстановиться, на том же курсе. Но как Большевик этот разогнался, пишет: два диплома получил, руководит предприятием. А был обычной шпаной, сел за поножовщину в драке, за это же и раскрутился в зоне. Но потом, как пишет, он увидел свое будущее - в одном не по годам старом и больном зэке, озлобленном на весь мир и никому не нужном. Такой была бы и его, Октябрьского, cудьба.
   Судьба... Дамой она слывет упрямой: раз сказала - отрезала, поди с ней поспорь. Да, видно, годится это лишь тем, кто, подобно Алексееву, готов ей покориться. А Октябрьскому и на роду было записано бунтовать. Он и устроил революцию - в своих мозгах и, быстро наверстав упущенное, вон как убежал вперед.
   В то время как Алексеев все дальше катился вниз...
   Но ведь и он мог пойти той же, как и Октябрьский, колеёй... Не в галоп за дипломами, они и на воле нужны не каждому, а просто - к обычной гражданской жизни. Ведь не за тем же он, в самом деле, родился, чтобы гнить годами по зонам. Алексеев тоже мог хорошо учиться - математика, языки, литература давались ему без труда, он мог стать инженером, учителем или журналистом. Особенно журналистом - не зря столько лет он "вел передачи" по своим внутренним радио и телевидении. Ту историю с яблоками, о которой говорил редактор, он в два счета бы превратил в рассказ. Только зачем? Опять это - "зачем?", чуть что - сразу всплывает. Затем, что он еще жив, хотя и провел по лагерям столько лет. Сейчас надо хоть что-то захотеть, а потом будет видно; глядишь, и войдет во вкус...
   Внезапно Алексеев почувствовал какое-то стеснение в области груди. "Опять сердце?" - кольнуло в сознании. Он задержал дыхание - и все понял: это в тайное его хранилище, в сердца самую глубину, снова впорхнула надежда. Вернулась хрупкая его беглянка...
  
   Недели через три в "Северной звезде" был напечатан фельетон: "История с яблоками, или сколько стоит начальник". "Саша Табурет" - такой была подпись под фельетоном. Псевдоним этот избран был не случайно: в те годы, когда Алексеева звали Саша Табурет, он был мальчиком, способным постоять за себя не только в драке, но и в учебе. И теперь, спустя почти тридцать лет, ему вновь предстояло учиться.
   Вскоре Алексеев получил странную посылку: несколько толстых тетрадей, ручки, два словаря, орфографический и синонимов, книгу Джека Лондона "Мартин Идэн", и все -ни чаю, ни курева, обязательных вложений в посылках осужденным, в посылке не было. "По пачке бы положили, - усмехнулся Алексеев, - конспираторы..."
   Он стал писать. Припомнил случаи из своей жизни, которые могли стать сюжетами для рассказов, и по одному стал записывать их в черновую тетрадь. Писал все, что ни приходило в голову, и будущий рассказ представлял из себя бесформенную массу руды. Затем Алексеев безжалостно стесывал все ненужное, так что на выходе - в чистовой тетради - текста оставалось лишь несколько страниц. Учеба продвигалась: стесываемой руды становилось все меньше, и все больше записей-сюжетов появлялось в чистовой тетради.
   Но потом эти сюжеты-кирпичики стали вертеть их автором как хотели. Поначалу они запросили себе героя - одного на всех, и в такого героя напросился молодой зэк, страдалец за правду и Робин Гуд. Однако получался он выдуманный, неживой, и страницы с описанием его подвигов, в литературном отношении более чем ученические, были вырваны из тетради.
   Тогда героем его стал обыкновенный урка, бессовестный и циничный мошенник. На воле он обдуривал лохов и хитроумил с милицией, но был предан женщиной (ее звали Люба) и лучшим другом (по фамилии Федотов - в "честь" подельника из интерната). В тюрьме он курил анашу и, небрежно поплевывая на пол, рассказывал о своих похождениях желторотым зэкам. Но как ни старался урка, байки о его подвигах получались скучными, а сам он поверхностным и однозначным как амеба. Записи об урке, тоже весьма ученические, постигла та же участь, что и страницы с подвигами тюремного Робин Гуда.
   Алексеев понял: главное - не внешняя сторона событий, а люди, их герои. Не важно, зэки они или вольные, каждый из них имеет свой собственный мир, и масштаб этого мира - Вселенная. Но всякий человек видит ее по-разному, и всегда другой. Как северное сияние - изредка оно наблюдалось в этих краях. Его танцы завораживали, их необычная ритмика подчинялась неведомым законам. Кто знает, может, для каждого из людей северное сияние вытанцовывало свой особенный танец. И по этому танцу - как по линиям на ладонях рук - можно определять судьбу...
   Значит, прежде чем писать о ком-то, надо понять этого человека, выявить его мир, Вселенную, а то и судьбу. И нужны знания и опыт, талант или какие-то особые свойства - как гадалке, читающей по руке.
   У Алексеева не было ни знаний, ни опыта, не ведал за собой он и талантов да особых свойств. И не то, чтоб в других - в себе не мог разобраться; все сомневался, сможет ли изменить свою жизнь. Когда-то он сказал себе: все, Сашок, ты не живешь. И раз так, то какая разница, где и сколько еще не жить - ведь место и время перестали существовать. Главное, он сам в это верил; лишь душа порой трепыхалась, точно курица с отрубленной головой.
   Но теперь он снова был не один: надежда, хрупкая его птичка-беглянка, опять не давала ему падать духом. Она останавливала его нытье о пропащей жизни и, ласково подталкивая, заставляла работать.
  
   Алексеев стал писать о себе. По форме это была смесь дневников о событиях текущих, коротких рассказов из прошлого и чего-то фантастического о будущем. Писал много - насколько позволяла обстановка; порой надолго задумывался, уходил в себя...
   Спустя некоторое время приехал Октябрьский - здоровенный мужик, чуть приглаженный, но телогрейка с нашивкой и сейчас смотрелась бы на нем как родная. На встречу с ним осужденных собрали в клубе, и он убил их первой же фразой: "Мужики, во-он где я обычно сидел, пятый ряд с краю, там были места нашей бригады..."
   Этого было достаточно, чтобы расположить к себе весь зал. В один из моментов с места поднялся Кутузов и сказал коротко: "Этому человеку можно верить."
   Накануне курсант передал Кутузову письмо от дочери - с помощью Михаила Андреевича удалось разыскать ее в одном из детских домов. "Папа, - писала тюремному авторитету его дочь, - мне говорили, что ты умер вместе с мамой. Но маму хоронили одну, и я так надеялась, что ты остался жив. Папочка, напиши, когда выйдешь из тюрьмы. Только пиши правду, потому что я помню, как ты меня все время разыгрывал. Я буду теперь думать о тебе каждую минутку. Ведь столько времени я была совершенно одна. Возвращайся скорее, я слышала, из тюрьмы могут выпустить раньше срока. И напиши, за что тебя посадили..."
   Спустя некоторое время Кутузова этапировали куда-то далеко, ближе к месту жительства дочери, хотя добиться этого было очень хлопотно. А в зоне говорили, что это было мероприятием по рассредоточению отрицаловки.
   Через пару недель после приезда Октябрьского в "Трудовом пути", за подписью "Саша Табурет", был напечатан очерк, названный "Танец северного сияния". В нем рассказывалось о встрече двух людей, почти одновременно вышедших из одной колонии много лет назад. О том, как по-разному прошли для них эти годы: один жил открыто и полноценно, а другой лишь прятался или жил под замком. И естественно вытекали вопросы: "Судьба человека - от чего она зависит? От установок свыше, стечения обстоятельств, или последнее слово - за самим человеком? Судьба - как ее распознать? По расположению звезд, линиям на ладонях рук или танцам северного сияния? И можно ли спорить с этой упрямой дамой?.."
   После этого очерка последовали и другие; они, правда, подвергались нещадной правке и от первоначального текста порой мало что оставалось. Но Алексеев писал искренне - УДО ему не светило, и поблажек он ни от кого не ждал.
   Курсант уехал после окончания стажировки. В отряде снова начальствовал Ромашкин; некоторое время в его лексиконе было только одно: "Я не курсант, сопли с вами разводить не буду. Устроил тут молитвенный дом..." И если кто провинился, Ромашкин костырял нещадно: "Ты что себе позволяешь? Забыл, кто ты есть? Ты преступник, и пока ты в зоне, таким и останешься. Ишь ты, разбаловался... Может, тебя еще на "вы" называть, или по имени-отчеству? Я тебе не курсант, штучек этих от меня не дождешься. Вот когда срок отбудешь, тогда да. Я сам у тебя эту нашивку сдеру, потом и на "вы" назову, и по имени-отчеству. Так и скажу: "Поздравляю вас, Гавно Гавнеич..." Но руки и тогда не подам, сначала заслужи..."
   Через год уехал по переводу и Михаил Андреевич. В последнюю их встречу он сообщил Алексееву свой новый адрес - как-никак, "Саша Табурет" стал для него точно крестник.
   После этого Алексеев вел только дневник; срок был большой, давался он трудно, и тетрадей с записями накопилось много. Временами его опять лихорадило; порой ему думалось: вот-вот, и опять сорвется. И столько боли поднималось в душе - гранатами бы ее забросал, с наркозом. Тогда он открывал тетрадку и как мог выплескивал на нее эту боль. Это помогало, но не всегда.
   Однажды он все же сорвался и с полгода провел в ПКТ. А надежда, хрупкая его птичка, не могла и голоса подать; сжалась, видно, испуганно. За месяцы в ПКТ дневники его исчезли; скорее всего, их забрали режимники - наверное, разобраться хотели, что это его потянуло на записи, клинить что ли стало - на дурака или, не дай Бог, в политику. Словарь синонимов - единственное, что у него осталось.
   После освобождения Алексеев приехал домой. Матери уже не было в живых; он пробыл дома несколько дней - и с женой брата едва не случился инфаркт. А в милиции ему прямо сказали - ехал бы ты, гражданин, отсюда. Подобру-поздорову... Он и уехал - по оргнабору в Широковск. Из дома взял только платок, который носила мать. Теплый платок, из мохера.
  

Глава 7. Московский писатель.

  
   В сентябре у охотников за клюквой началась страда. В брезентовых балахонах или ветровках, с берестяными или металлическими пайвами (особыми корзинами для сбора ягод), они устремлялись в леса, за которыми начинались знаменитые широковские болота. Матерые ягодники, пройдя узкими тропами, выходили на обширные - дух захватывало! - пространства, сплошь накрытые мягкими одеялами из мха. В утренние часы болота парили, к закату их накрывал туман. Поэта тут разрывало б на части - все вокруг точно источало стихи, а от цыганящих взглядов клюквин, крупных, с лиловым отблеском, поэт сходил бы с ума...
   В ягодный сезон на болотах россыпью замирали фигурки людей. Издали их можно было принять за стада коров, разбредшихся по обширным пастбищам. К вечеру клюквенные поля пустели, но кое-где, на редких островках под защитой деревьев, располагались на ночь группы ягодников. Ночью мигали отсюда глаза костров, заманчиво тянуло дымком, слышались разговоры, нередко и споры.
   А то как же! Не все рыбакам да охотникам хвастать во-от такими рыбинами, сорвавшимися с крючков, или утками, парой сбитыми с одного патрона. Ягодникам тоже есть чем похвастать, и у костра, разомлев от принятого внутрь сугрева, слышатся их рассказы-истории про ягодные Клондайки - места заветные, с россыпями отборных ягод. Лес их открывает не каждому - лишь тем, кто заслужил. Кто даже в неягодный год заберется вглубь леса, исходит порядочно - без дорог, по чащобам и редким ельникам, распугивая сорок или стайки тетерок, и упрямо высматривает похожие на ягодник места. А на исходе упрямства вымаливает удачу у лесного хозяина, им же выдуманного. Или грозит ему: смотри, не откроешь место заветное, поверну и уйду обратно. В крайнем случае поищу кедровник, изготовлю дубину побольше и как начну грохотать по деревьям - вот уж покой твой нарушу! Заодно и шишек подсоберу, не пустым же домой являться...
   И от угрозы такой или еще от чего, но вот открывается ягоднику чуть заметная, годами не хоженая тропка, и он чувствует - есть! Сердцем ли, нюхом каким особенным, но точно чует - есть, здесь оно где-то, место заветное. Рядом или не очень близко.
   И шагает следом за своим нюхом - как герой из сказки за волшебным клубочком. Пробивается сквозь заросли с колючим сухостоем, исцарапается весь, паутиной обвешается, и вдруг как брызнет в глаза ему ослепительно красным! Это грозди красной смородины увесили собой кустарники, что колонией расположились у небольшого болотца. На кустарниках и листвы-то уж нет, только ягоды висят - сорви нас, просят, не дай пропасть без толку. Тут и черная смородина в глаза полоснула - успевай только собирать! Повезло упрямцу!
   Вот и пайва полна, и в ведре подбирается к верху, а место заветное не отпускает, куда ни кинь глаза - ослепляет сверкающей краснотой и чернью. Но день уж грозится сумрачно - спеши домой, стемнею! Хуже того, откуда-то громыхать начинает, и первые капли дождя прорываются сквозь листву. Везучий упрямец начинает, наконец, оглядываться, но поздно: поди найди ее теперь, ту тропку, разбери, распутай обратно собственные плутания. В голове ни единого ориентира, как вышел сюда и как выбираться обратно - понятия не имеет. Везунчик начинает дергаться и ежели духом слаб - психовать. Но лес молчит выжидаючи, только дождь все яростней стучит по листьям, да на противоположном краю болотца, на дальних кустах и деревьях, все плотнее, гуще оседает темень. И где тут думать, чтоб приметить местечко, на потом. Все мысли - о том, как выбраться, сориентировавшись по приметам. Если повезет, послышится отдаленный гул "кукурузника", летящего к аэропорту, или откроется знакомая тропка - тогда ночь проведет дома, в тепле, или в лесной избушке, одурманенный запахами трав, вениками развешанных по бревенчатым стенам.
   А не повезет, будет ночевать под небом, прикрытом только лапами высоких елей. Хорошо, если хоть дождь перестанет... Разведет упрямец костерок на сухом горючем, эти кружочки всегда с ним, известно как выручают. Чуть согреется, просушится и устраивается на ночлег - чтоб и сверху не дуло, не капало, и снизу сырость не пробирала.
   Утром, корячась на еле гнущихся ногах, - шутка ли, ночь провести в лесу, да еще в сырую погоду, - он выйдет, наконец, на какую-нибудь дорогу. При этом совсем неважно выбраться с пайвой, доверху наполненной ягодами. Их можно принести и меньше или вовсе не принести: мало ли что случается на пути с заветного места - споткнулся в темноте и опрокинул ягоды в лужу, или высыпал их при переходе на другой берег ручья, балансируя на узком дереве,. В общем, все могло произойти - как с теми рыбинами, что у рыбаков срываются с крючка в самый последний момент. Главное убедиться: ягодные Клондайки существуют, и поддерживать эту веру в других...
  
   Последнее время Алексеев жил в Кедровке, в пустующем доме, который принадлежал бабке Нюсе, - она пустила его по просьбе своей соседки Нади, которая приехала Денишевой, ,. Из сто первой комнаты он ушел из-за давно зреющего конфликта, что окончательно проявился после случая с одной девушкой. Парень, с которым она встречалась, получил расчет и, ничего не сказав ей, уехал. Несколько вечеров девушка высматривала его у мужского общежития среди тех, кто возвращался с работы. Потом набралась смелости и стала просить мужчин вызвать к ней Леньку-дизелиста или хотя бы узнать, не случилось ли с ним что плохого, может, травма какая или болезнь. Наконец, в один из вечеров ей сказали, что Ленька серьезно болен, и провели ее ... в сто первую комнату.
   Несколько позже вернулся с работы Алексеев; комната была заперта, но изнутри доносился какой-то шум. Он открыл дверь ключом и увидел, как девушке, наполовину уже раздетой, Стас и его дружки насильно вливают в рот стакан коньяку. Алексеев сначала уговаривал их не "идти под статью", но его, грубо говоря, послали. В результате пришлось вспомнить молодость и обломать об "земляков по пересылке" казенную мебель. Девушка выбежала из комнаты; чуть позже, собрав вещи, ушел и Алексеев.
   Пришлось ему и с работы уволиться, но под расчет денег не получил, должен еще остался из-за подъемных. Жил ягодным промыслом; денег, правда, имел не густо: совестился, работал без комбайна, которым, варварски обдирая кустарники, ягод можно собирать много и быстро. Продавать ягоды ему помогал Кирилл Кириллович; он жил теперь в Дижае, у Плетневой - соединились все же два одиночества.
   Подкармливали Алексеева и старухи кедровские, которым он охотно помогал по хозяйству. Для них он быстро стал своим - точно приняли его в семью этой вымирающей уральской деревеньки. Алексеев умел и любил слушать и этим окончательно покорил кедровских жителей; бывало, и в последний путь провожал.
   Кроме старух, в Кедровке доживал свое глуховатый дед-никотинщик, и на попечении бабушки жила слепенькая Галя, девочка лет десяти-одиннадцати, не по годам умная, но такая задумчивая. Бабушку звали Кузьминична; внучке она заменяла всех - родителей, подруг, учителей. Кузьминична рассказывала Гале обо всем, что видела и что случилось: о том, какая сегодня погода, как выглядят облака, как зеленый цвет в тайге все чаще и гуще заменяется желтым, что у них теперь калитка починена - Александр постарался, Нюськин жилец, и о том, что кошка Белка сумела ее обхитрить.
   - В прежние годы, - рассказывала Кузьминична, - Белка приносила котят, а я забирала их и топила. Но нынче она меня обхитрила. Смотрю, исчезла куда-то Белка, пропала. Помнишь, сколько я искала ее? А потом сказала тебе, что она поселилась в лесу, с настоящими белками, и ее обхаживает один беличий кавалер, пушистый такой, с остренькими ушками и рыжим хвостом. Но сегодня Белка заявилась - вылезла откуда-то, и не одна, а с тремя котятами. Раньше-то я кого топила? Существа какие-то маленькие, непонятные, бросала их в мешок - и в воду. И почему-то не жалела их, точно они были еще неживые. А теперь Белка вывела мне такие большие, пушистые комочки. Один серенький, другой черненький, а еще один беленький. Приятные такие - на них и рука не поднимется. Пусть живут; один у нас останется, другого в Широковск отдадим, племяннице, у них будет жить, с животными люди добреют.
   А то у них такое творится; кажется, все имеют, но между собой грызутся. В городах это, почитай, как закон, не то что у нас, на природе... А третьего Александру подарим. Возьмешь одного, Александр?
   - Возьму, с котенком-то веселее будет.
   - Галенька, а какого мы ему дадим? Беленького или черного?
   Но девочка молчала; за время рассказа Галя не сказала ни слова, но видно было, что она все слышала и поняла. Лицо ее было нахмурено, поджатые губы нет-нет, да начинали подрагивать. Наконец она произнесла - тихо, но очень серьезно:
   - Вот и меня надо было в мешок, как котят. Не дожидаясь, что вырасту. Тоже было б не жалко...
   - Ну, что ты, Галенька, - запричитала Кузьминична, - что ты... Как бы я тогда без тебя, ты ведь единственное мое сокровище. Что глаза - ты сердечком своим столько видишь и примечаешь. Другим хоть на затылке еще глаза приставь, они того ни в жизнь не увидят. Ведь мы - это не то, что снаружи, мы то, что внутри, сердце - наш главный глаз, оно все видит и примечает. А люди глазами оценивают, по поверхности. И столько зла творят друг другу, ничего не стыдятся. Потому что сердцем слепые. Прости меня, дуру старую... Ну их, котят, давай мы и третьего отдадим. Правильно: Розочка обещала прийти на выходные. Ей и подарим, у нее сердце доброе...
   Роза приходила вместе с Михайловым. Похоже, между ними что-то завязывалось; встречаясь, они уходили подальше от чужих глаз. После разрыва со "сто первым километром" Алексеев несколько ночей провел в комнате у Сергея, там было свободное место; этого хватило, чтобы они сдружились. Затем Александр попросил его помочь в починке крыши - на доме одной старушки в Кедровке, вдвоем работать было сподручней. С тех пор Сергей с Розой часто стали бывать в этой деревне. Роза подружилась с Галей и точно шефство над ней взяла - как когда-то над маленьким Колей. И девочка, как раньше Коля, ждала каждого ее прихода...
   В свободное время Алексеев вновь стал писать: о своей жизни, о людях, которых знал, о том, что наблюдал в природе, просто дневники. Но особенно о природе - она пробудила в нем какое-то особое зрение: во всем, что ни видел в лесу, на болотах, вдоль горных речушек, он примечал свойства, черты, даже судьбы, присущие и миру людей.
   Недалеко от Кедровки тянулась полузаросшая однопутка, проложенная к старому заводу; теперь по ней лишь изредка шли вагоны с лесом. Алексеев любил ходить вдоль этой дороги, где его встречали березки. Длинные и тонкие, иногда они точно кланялись ему - как люди: одни смиренно и с достоинством, другие - угодливо, с вывертами и ужимками. Когда-то, как и их сестрички-подростки, поднявшиеся чуть поодаль от дороги, они тянулись-тянулись к свету. С тех пор сестрички превратились в статных, с ретушью на бересте красавиц; в зиму их кронам вполне по силам и держать на себе шапки снега, и стойко противиться ветрам - в отличие от березок, которые поднялись росточками у самой дороги и, беззащитные, склонились над ней в полупоклоне.
   Впрочем, и в глубине леса он видел такие деревья. Наверное, в них ослабевало какое-то внутреннее давление, позволяющее держаться прямо, не сгибаясь, и они тоже клонились к земле. Так бывает и с человеком. Помимо физиологического, в нем есть и давление, что поддерживает дух, настрой или просто вкус к жизни; оно рождает в нем цели и устремления, мечты и надежды. Слабеет это давление - слабеет, теряет внутренний стержень и человек. И начинает он кланяться - людям, болезням, обстоятельствам. Так и доживает потом - на полусогнутых...
   В отдельных местах к дороге подступали болота; издалека они обнаруживали себя высокими деревьями-спичками, сухими, с гнилушками по черной коре, без листьев, почти без ветвей - и без будущего. Но они все цеплялись корнями за землю и радовались, глупые, если на их ветках квартировали птицы, - ведь это хищники так любят вить гнезда на почти голых деревьях. Как лихие или потерявшие себя люди - в заброшенных домах...
   Однажды Алексеев нашел бурундука - маленького зверька с полосками вдоль спинки. Он висел на дереве невысоко над землей, защемленный в упругой развилке между сучьев. Бурундучок был мертв; судя по всему, несчастье случилось с ним недавно. Однако как оно произошло, было неясно. Алексеев рассказал о нем Кузьминичне, и та пояснила, что скорее всего это было самоубийство. Так бывает: бурундук все лето трудится, готовит запасы на зиму; припасет сколько нужно - и зимует, печали не ведает. Но случается, норку его разоряют, мало ли кто в лесу разбойничает. Чем ему жить зимой? Нечем. И бурундук, не дожидаясь голодной смерти, бросается на острый сучок или душит себя в упругих развилках среди ветвей. Так бывает и с человеком, потерявшим все, что имел, и не имеющим ни сил, ни душевных запасов, чтобы как-то жить дальше. Схожи даже способы ухода из жизни: напороться на нож или в петле удавиться.
   Березки вдоль дороги, что кому ни попадя развешивают поклоны; молчаливые деревья на болоте - сухие, с гнилушками по коре, одинокие гнездовья хищников; несчастный бурундучок-самоубийца... Блокнот Алексеева прямо-таки рвался из кармана, подставляя листы для записи таких наблюдений и сходных ситуаций в мире людей. Да личных воспоминаний...
   Давным-давно, когда был еще жив отец, вся семья его выбиралась в лес, за грибами, или в поля - за луговой клубникой. Саша дивился увиденной красоте и пробовал воспроизводить ее в альбоме для рисования. Господи, неужели это когда-то было!? Алексеев-рецидивист никак не мог представить себя этим мальчиком Сашей, прилежным и способным учеником...
   Мир людей его отторгал - как инородное тело, но здесь, в Кедровке, в чудном уголке природы, он ощущал единение со всем, что его окружало. Он вновь стал различать красоту, и будто не было смерти отца, не было горя - той черной телеги, что переехала его судьбу и столько лет волочила его потом по обочинам, через вонючие свалки и заросшие бурьяном канавы. Все то дрянное, что понацеплялось, попристало к нему за прошлые годы, стало исчезать. Он постепенно выздоравливал; смягчалось, разглаживалось и его лицо, по которому, казалось, до гроба можно было читать его прошлое.
  
   И теперь сказали бы кедровским старухам, что их Александр - вор-рецидивист, большую часть жизни отдавший лагерям. Ни за что бы не поверили! Конечно, они догадывались, не могли не догадываться, что чем-то он был болен, что-то в жизни его было неблагополучно - по меркам большого мира, от которого он бежал в их Кедровку.
   Но о мерках того мира они знали: от них не то, что в Кедровку - на тот свет запросишься, или с ума сойдешь, как Плетнева, чистая душа.
   "Слушай, а старики-то мои - живы аль нет?" - по пьяни спрашивал один выходец из Кедровки другого. "Нашел, кого спрашивать, - отвечал другой. - Я о своих-то не знаю. Хотя нет, вспомнил, телеграмма была, об отце. Не помню уж, в каком году помер. Не помню уж, в каком году помер. Но о матери не было. Может, и до сих пор жива. Ну что, давай еще по одной..." Этот разговор стал известен матери одного из этих оболтусов, и она тут же лишилась речи. А боль стала отпускать записочками - плакалась в них перед другими старухами корявыми, от слез расплывающимися строками. Попала записочка такая и другой старухе, матери второго оболтуса. А та столько лет уж держалась, не помирала - все сына надеялась повидать: думала, вот-вот приедет, или весточку пришлет, хотя бы открытку, к Новому году. Но прочитав записку, она легла - и больше не встала.
   "Что только ни делает с людьми этот большой мир, - убивались кедровские старухи. - Ну нас позабыли, старух, это ладно, им это потом зачтется, детки собственные и зачтут в старости. Но как ребенка своего забыть?" Бабушка слепенькой Гали написала дочери, что внучке бы в город надо, врачам показаться. А дочь ей: "Нет, уж, мамаша, спасибо, возись с ней сама. Сама напросилась со слепою нянькаться. Надо было сдать девочку тогда, после родов, не было б и забот. Что теперь на меня ее вешать..."
   Галя была в своей комнате, когда бабушка, сидя у дома на лавочке, рассказывала об этом соседке-старухе. Окно в комнате было открыто, а какой слух у слепых - известно...
   Несколько дней Галя лежала лицом к стене, и сколько ни причитала бабушка, как ни каялась, как ни просила прощения - и за себя, и за жестокую свою дочь, Галя не издавала ни звука. Наконец, в субботу пришла Роза с Сергеем. Сергей стал мастерить для девочки маленькие перильца, от крыльца к калитке и по двору, чтобы легче было двигаться без посторонней помощи, а Роза сидела у Гали на кровати и рассказывала - о себе, о своем маленьком Коле. О том, как самой ей хотелось иметь ребенка, но не дали - не дал этот большой мир, не вписывался ее ребеночек в мерки этого большого мира...
   Бабушка застала их потом ревущими; Галя - умненькая не по годам, и плакала по-взрослому. Но похоже, ревели они не столько от горя, сколько от чего-то хорошего. Точно что-то они обе нашли, взамен потерянного...
  
   Алексеев писал много - и горячо, точно всей его жизни это было главное дело, к которому готовился, пусть и неосознанно, все предшествующие годы. Кто знает, возможно, так оно и было, и это задним числом придавало смысл всему, что ему пришлось пережить.
   Помимо дневников, коротких рассказов и зарисовок, он взялся за самое для него важное - повесть о своей жизни. Несколько толстых тетрадей, исписанных мелким почерком, со множеством пометок и исправлений, он уже передал Плетневой, которая стала для него редактором.
   - Пиши, пиши, Саша, - с горящими глазами говорила ему больная учительница, - может, и поймешь тогда, зачем живешь. Сумасшедшее это дело - творчество. Трудное для понимания. Но Кирилл меня понимает, дал Бог хорошего человека...
   - Ты, Лена, только не горячись, - встревал в разговор Кирилл Кириллович. - Ведь все думают, что ты сумасшедшая. Хотя сами живут в мире, где все вывернуто наизнанку, а думают, что это нормально.
   - Да, Кирилл, ты прав, - продолжала Плетнева. - Вижу, что и Александр это понимает. Я посвятила ему последние стихи.
   И она, с теми же горящими глазами, начала декламировать:
   - Судьба поэта непростая,
   Она - подранок в волчьей стае...
   Алексеев писал много и очень спешил - боялся, вдруг что-то произойдет, и он не сможет довести начатое до конца. Ведь жил он без прописки, нигде официально не работал, из Кедровки его могли выселить в любой момент. Фактически он был бомжем и на него могли повесить любые дела.
   Старухи говорили, что про него не раз уж спрашивал участковый: интересовался, что за человек поселился. Он нередко приезжал сюда на милицейском, выкрашенном в желтое мотоцикле. Когда-то ему здорово досталось за Кедровку. Три недели жили в ней два беглых зэка; под видом ягодников они попросились на постой к одной из бабок. Она их приняла, накормила. Достала самогон из подвала и тем себя чуть не сгубила. Подвал у нее был просторный, а самогону в нем - уйма; куда запасла его столько, не стройку же затевать надумала. В просторном подвале своем и провела бабка эти дни, выставив наружу самогон и гору солений-варений. Три недели гости ее пили-ели - в то время, как десятки вооруженных людей, на десятки километров вокруг, были вовлечены в поиски беглых преступников. А перед уходом гости спустились в подвал да там же, на широких полках для солений-варений, благодетельницу и раскорячили, возраста ее не постеснялись. Хорошо не убили; потом у бабки этой долго в голове был вывих. "Нашла о чем жалеть, - успокаивала ее соседка и точно в шутку упрекала: - Ты бы ко мне их направила, вот бы с ними потешилась, молодость вспомнила. Сама бы их в подвале упрятала. И выпускала по одному, как приспичит. А что, какая им разница, где сидеть: в тюрьме или в подвале."
   Про Алексеева старухи говорили участковому только хорошее: положительный, мол, человек, внимательный, всегда поздоровается, когда надо, поможет. И такой работник: если требуется подремонтировать, починить что по дому - они к нему. На все мастер, но деньги не берет. Сами ему несут: продукты какие, выпечку, запасы на зиму. Ключи у него под крыльцом лежат - на случай, если бабка Нюся приедет или из молодых ее кто.
   А в последний приезд участкового бабка Маня сказала:
   - Хороший человек, добрый. Людей слушать умеет. И потом, что услышал интересного, в тетрадки записывает.
   - Зачем? - удивился участковый.
   - Да кто знает, - ответила бабка Маня. - Может, он писатель какой, приехал в глубинку, народ послушать. Мы часто здесь сидим, на лавочке, и он с нами. Нам-то что, вспоминать только и остается - о молодости, о жизни прежней. Я раз вспомнила, как в девках мы на танцы ходили. А за нами козел один привязался. Александру эта история понравилась. Через день он пришел ко мне, принес травку одну из леса, я поискать просила. И вместе с травкой сует тетрадку. Вот, говорит, история твоя, про козла. Родичам передай, как приедут, пусть в газету отдадут, может, и напечатают. Он и подпись поставил: "Бабка Маня". Я думаю - пусть печатают, только подпись чтоб его была. Я-то что, мне и двух слов не написать, мое дело одно - вспоминать. Ничего, вот Нюська приедет, еще когда обещалась, с ней тетрадку и передам...
   - И хорошо написал? - спросил участковый.
   - Сейчас сам убедишься, - бабка Маня вскочила с места, проворно сбегала в дом и вынесла ученическую тетрадку. Несколько страниц в ней были исписаны аккуратным, почти каллиграфическим почерком; Алексеев приучился к нему, когда в многотиражку писал, на зоне.
   - Ну что ж, почитаем, - сказал участковый и, сев на лавочку, раскрыл тетрадь.
   "Из рассказов бабки Мани.
   История про козла.
   В девчонках она жила на Ярославщине, в деревеньке Петрово, что недалеко от города Любима. В выходные или праздничные дни местная молодежь ходила на танцы-посиделки в Гусево, деревню километрах в четырех от Петрова. Там было что-то наподобие клуба: по виду обычный большой сарай, но внутри отделанный, с полами и потолком. Здесь было место свиданий девчат и парней из разных деревень, иногда и очень отдаленных. А что, молодым, говорили, как и дуракам: семь верст - не криуль.
   И вот как-то собрались петровские на танцы, и Маня с ними, было ей тогда лет семнадцать. Вышли за деревню, туфли-ботиночки сняли и вперед по дорожке через лес. Берегли обувь: дорога длинная, сносить можно, поэтому надевали ее только перед Гусевом, а обратно - снова босиком. Оттого, наверное, и не болели в те года, как сейчас: сколько пользы для здоровья - такой криуль, крюк то есть, босиком по земле.
   Отошли немного от деревни и слышат: догоняет кто-то. Глядь назад, а это козел бежит, вслед увязался. Известный козел - дядьки Феди, бабушкиного соседа. Он был большой и, как говорили в деревне, не кладенный; по городскому это грубее звучит - не кастрированный. И по этой ли причине, по другой, но был он чудной и чересчур привязчивый. У дядьки Феди этот козел заместо петуха был побудчик. Каждое утро подходил к дому, по ступенькам поднимался на крылечко и терся об дверь, пока хозяин не выйдет и не даст ему что пожевать. Козел возьмет - и уходит благодарный. А если хозяин не выходил, стучал-ломился рогами в дверь, пока она не открывалась. Как ручной был козел, добряк такой, хоть и чудной.
   И привязался он в тот раз за девчонками; они гонят, гонят его обратно - он не слушается. Они дальше бежать - он за ними. Девчонки убегут вперед, встанут, задыхаются, языки высунули. Оглядываются - и он тут как тут, тоже шумно-шумно боками дышит. Они бегом до поворота - и в кусты. Спрятались от него, затаились, а он и там их нашел, стоит, морду раскрыл, слюной истекает. Что делать? С собой брать, засмеют, скажут еще - нашли кавалера, с козлом на танцы пришли. А к дереву привязать - жалко, волков еще черт принесет, что тогда...
   В Гусево идти надо было через Шульгино, деревушку поменьше Петрово, там и решили девчонки козла оставить. Постучались к знакомым, договорились, загнали козла во двор и дальше пошли, немного уж оставалось. Натанцевались, нагулялись парочками; собравшись вместе, парочками и пошли обратно, в Петрово. А козел так и остался в Шульгине. Девчонки о нем помнили, но вслух сказать побоялись - что кавалеры скажут? Потом зашли к дядьке Феде, а тот козла и не ищет. Сказали ему про него - не верит. Пошел, в сарай заглянул, во дворе посмотрел, позвал-покричал, и точно, нет рогатого. Так и пришлось ему идти за козлом в Шульгино. Но на девчат не сердился. Наоборот, все подшучивал. Когда, говорил, на танцы пойдете, козел мой заждался весь..."
   - Да, - сказал участковый, - неплохо. А больше с ним никто не живет, может, это кто другой написал?
   - Да нет, он это пишет. К нему как ни придешь - за столом сидит и все маракает что-то, маракает. Да ты подожди его, он говорил - ненадолго уходит, скоро должен прийти. И собака его с ним; прибилась к нему одна, вдвоем теперь ходят. Хочешь, с нами подожди, а хочешь - у него, в Нюськином доме. Где ключи, ты уже знаешь.
   В доме бабки Нюси участковый - по профессиональной привычке - бегло все осмотрел. Везде было чисто, вещи аккуратно разложены, постель на диване прибрана. Только в большой комнате - на круглом столе, на полу рядом с ним, на стульях и подоконнике - везде в беспорядке лежали тетради, блокноты, отдельные листы бумаги, стопки черновиков, карандаши, ручки, три или четыре книги, пепельница со множеством окурков.
   Участковый опустился на стул и взял в руки одну из книг. "Словарь синонимов русского языка. Практический справочник." Инспектор пожал плечами - он понятия не имел, зачем нужен этот словарь. И взял в руки одну из тетрадей.
   "Недавно, в нескольких километрах от Кедровки, увидел собаку, бегущую по узкой тропинке вдоль однопутки. Породы она была деревенской, то есть совсем никакой. Я и раньше замечал ее, да и слышал про ее историю. Для кровей этой собаки имя ей (вернее - ему) дали неподходящее - Маркиз. Принадлежал он путевому обходчику и с щенячьих дней сопровождал хозяина при обходах железнодорожных путей. Обходчик был человек пожилой; выйдя на пенсию, он продал свой дом и уехал к детям в другой город. А покупателю дома наказал кормить Маркиза, пока тот не помрет.
   Но Маркиз не понял, что он тоже сейчас как на пенсии, и продолжал совершать обходы вдоль однопутки, - по привычке, не представляя себе другой собачьей жизни. А может, хозяина искал, его след, знакомый запах, в звуках знакомый звук.
   От нового хозяина он сбежал - тот его все к цепи приучал, после стольких-то вольных лет. Жить стал в заброшенной избушке у дороги, в которой хранился раньше всякий инвентарь. Чем питался Маркиз, неизвестно. Может, новый обходчик подкармливал, или у манси выпрашивал - в одном месте однопутка проходит недалеко от их жилищ.
   Но теперь его маршрут сменился - он ходит со мной. Ведь и привычки, и образ жизни, да и хозяина - в голове - все это можно сменить. По себе знаю. Кто бы представил раньше, что когда-нибудь я буду жить так, как сейчас...
   С Маркизом мы без особого труда поняли друг друга. Я приметил избушку, где он поселился, несколько раз оставлял около нее немного пищи. И однажды пришел к нему в дождь. Во время дождя меня всегда почему-то тянет в лес. Иногда, как только он начнет за окном свою песню, я пытаюсь предупредить этот сомнабулизм и придумываю разные дела, чтобы хоть они не отпускали в лес. И вот сижу, что-то упорно делаю, но потом раз - и все. Бросаю дела, быстро надеваю сапоги, длинный плащ с капюшоном, беру пайву, немного провизии - и в лес. Иду, вижу и слышу дождь, и в душу проникает покой. Чувствую, как он лечит ее, очищает. Может, это и вытягивает меня из дому...
   И вот в самый дождь подхожу к избушке Маркиза и чувствую - там он, от дождя укрылся. Ну, думаю, теперь поговорим и познакомимся ближе. Здесь, на природе, я порой чувствую (или понимаю), что говорят животные или птицы. И они меня понимают. Однажды с медведем столкнулся - в кустарнике. Я мимо проходил, вдруг слышу: все вокруг затрещало, и такая громадина выросла, в полутора метрах от меня. Конечно, от неожиданности все во мне в первое мгновение вздрогнуло. Но потом вернулось спокойствие. Не шевелясь, я смотрел в его глаза, а он, значит, в мои. Глаза медведя были влажные, без зрачков и казались очень глубокими. А вокруг глаз - светлые отметины; интересная, подумалось мне, деталь. Страха у меня не было никакого - не мог же я, после стольких-то перемен в моей жизни, погибнуть от лап медведя?! Поэтому я просто смотрел ему в глаза и говорил - мысленно, конечно, голос тут был ни к чему:
   - Прости, дружок, за то, что помешал, обеспокоил...
   И было ощущение, что медведь мне ответил:
   - Да, ладно, чего там. Не бери в голову...
   Затем мы почти одновременно вздохнули и разошлись. После я все думал- гадал: был этот разговор с медведем, или показался...
   У входа в избушку Маркиза я положил кусок хлеба и немного сала, сам сел напротив, метрах в двух. В избушке молчание. Я и говорю собаке:
   - Выйди, Маркиз, это же я пришел, Александр Алексеев. Ты что, не узнал мой запах? Это я тебя угощал. Узнал? Не бойся, ты же знаешь - я хочу для тебя только хорошего...
   Зову я Маркиза, а он не откликается, хотя чувствую: все слышит и понимает. Между тем дождь прекратился, на порывах ветра сбросив последние капли, и взамен из-за прорехи в облаках выглянуло солнце. После дождя воздух стал необыкновенно хорош - так и пил бы его, не закусывая. Я снова говорю Маркизу, вслух говорю, а может, и мысленно:
   - Ну ты, что, Маркиз, долго прятаться будешь? Выходи, старый дуралей. Ты же знаешь: мой хлеб - он добрый.
   Наконец Маркиз боязливо высунулся из своего жилища, медленно подошел к еде и остановился.
   - Ну вот, - говорю ему, - сейчас ты будешь принюхиваться, потом воровски ухватишь кусок и деру обратно. Нет уж, давай сразу договоримся...
   В общем, договорились мы с ним. Теперь у меня живет, будку ему сколотил, но никаких цепей или веревок - на полном доверии..."
   Участковый хмыкнул - и старого обходчика, и собаку его он хорошо знал. "А что, - подумалось ему, - хорошо, если это напечатают где-то. Да, здесь, в глубинке, писатель много чего может услышать. И выдумывать ничего не надо - слушай людей и записывай. Я б тоже ему мог рассказать. Ладно, сейчас недосуг, потом как-нибудь заеду, в другой раз. Если, конечно, застану. Долго-то он жить здесь не станет. Небось заскучает, уедет к себе, в столицу..."
  

Глава 8. Плохие приметы.

  
   Участковый инспектор и впрямь решил, что у бабки Нюси поселился московский писатель. Он закрыл тетрадь, положил ее на стол, рядом с ручками, и хотел встать, но что-то его остановило. Участковый еще раз посмотрел на ручки и удивился: они были самодельными, с разноцветными кружками из оргстекла - обычный зэковский ширпотреб. "Не понял," - сказал он про себя, еще раз посмотрел на стол и остановился взглядом на пепельнице. В ней лежали окурки от самого что ни на есть обычного "Беломора". "Отставить!" - скомандовал сам себе участковый и снова опустился на стул. Конечно, столичный писатель не стал бы курить "Беломор", да и ручки у него были б солиднее...
   Инспектор нахмурился, перебрал руками тетради на столе и выбрал одну из них, с короткими дневниковыми записями.
   Пролистал. Обычные записи: что делал, что видел, что слышал. И даты.
   "Зима, говорят, будет холодной - манси дров заготовили много. По их поведению здесь делают прогнозы - как по приметам в природе. Интересно все же: природа и люди - они должны быть единым целым, жить в гармонии и понимать друг друга. Наверное, когда-то человеку был понятен язык трав и деревьев, животных и птиц. Но потом единство нарушилось: человек все больше становился варваром по отношению к природе, и она отказалась с ним разговаривать. Хотя нет, если кто-то из людей ей близок, природа и сейчас может вступать с ним в контакт. Ведь говорил же я с медведем, больше чем уверен, что говорил. И с Маркизом договаривался на одном с ним языке..."
   Участковый взял другую тетрадку - такие же записи, только даты более поздние. Стал вчитываться. Погода. Маркиз. Природа. История про козла. На одной записи - про вино и здоровье - участковый остановился.
   "За все время в Кедровке ни разу не прикоснулся к вину, даже тяги не чувствую, для моего холецистита новость не из приятных. Ему праздник был, когда я не просыхал от водки. И тут на тебе - ни капли. Другая обстановка, другие люди, но главное - сам я становлюсь другим. Бабульки кедровские поначалу за каждую ерунду благодарить пытались бутылками. Со старыми гвоздями в голове я бы здесь окончательно спился. Правда, со старыми гвоздями меня б здесь и не было.
   А здоровье травами выправляю. Бабка Маня мне их столько ссоветовала. Ей только раз взглянуть на человека - и сразу скажет, что и где у него болит. Сама же и траву предложит для лечения. Я у нее забор чинил. Он был хилый: обе поперечины сломаны, держались за счет редкого, вполовину из обломков штакетника. Но все равно починил - что-то старое использовал, что-то заменил, посадил на новые гвозди. Моя жизнь тоже была как эти обломки, на старых гвоздях. Их ржавь я чувствовал в себе постоянно; казалось, от них и гвоздодер не избавит. Но ничего, и на старуху нашлась проруха. Теперь в голове у меня, как в том штакетнике, много новых гвоздей. И чувствую - стал другим. Но может, другой я лишь на поверхности, а в душе никогда не менялся. Только терял надежду и снова ее находил..."
   На одной тетради была надпись "Надя". И запись, тоже одна:
   "На рынке, в рядах, где продают цветы, я увидел пожилую женщину с интеллигентным, очень добрым лицом, - как-то особенно смотрела она на людей. Подумалось, что раньше, как и Плетнева, она была педагогом. Я подошел к ней, завел разговор. Цветы, говорю, у вас такие разные: одни веселые, солнцу радуются, а другие походят на манерных, чопорных дам. Так и есть, ответила женщина, они как люди. И стала рассказывать - о цветах, о людях. Раньше она детей растила, но они разъехались, еще до новой стройки. Теперь выращивает цветы и, как мать для детей, высматривает им хорошие партии: чтобы попали в хорошие руки, ведь тогда и цветут они долго-долго...
   Эта женщина, здесь на рынке, показалась мне островком в океане..."
   Участковый опять хмыкнул: и эту женщину он тоже знал, она и впрямь была педагогом, преподавала в музыкальной школе. "Интересно, - подумал он. - И ничего такого..."
   "...Я купил небольшой букет - чтобы сделать ей приятное. Видимо, женщина это поняла и отблагодарила меня по-царски. "С моими цветами, - сказала она, - в дом войдут удача и счастье. И уйдут беды..." Эти слова прозвучали как заклинание. Стало быть, женщина была доброй колдуньей?
   С цветами в руках, под впечатлением разговора с этой женщиной, я пошел по улицам и остановился около дома Нади, где она живет у своего охотника. На скамейке рядом с домом сидела бабка Нюся, присматривая за мальчонкой в коляске. Рядом с ней стоял, покачиваясь, какой-то пропойца в ужасно грязной одежде. В руках у него была подушка - без наволочки, но на удивление чистая.
   - Возьми, возьми, бабка, не пожалеешь, - наседал на нее пропойца, - а я выпью за твое здоровье...
   - Эх-х, муженьки, - ответствовала бабка Нюся, - вам бы из дома все тащить...
   - Где дом-то? Нету дома, развелся...
   Я присел с краю скамейки, недалеко от коляски.
   - Жена сама отдала. Бери, говорит, что хочешь, и уходи. Может, кто и примет тебя, а с меня хватит, достаточно. Возьми за пятерку, бабуля. Хорошая подушка, не пожалеешь. А мне теперь одна судьба, подзаборная...
   Бабка Нюся только отмахивалась, и пропойца перевел взгляд на меня. По виду, хоть и с цветами в руках, на покупателя я не тянул, тем не менее мысли его, очевидно, получили новое направление:
   - А что, если к ним податься, к вербованным? На лопату, в подсобники? В общаге место найдется, они везде как резиновые...
   От этих высказанных вслух мыслей пропойца - наблюдательный, черт! - повеселел, глаза его просветлели, и он кивнул мне, "вербованному", точно приятелю:
   - Времени сколько... осталось?
   - До одиннадцати что ль? - спросил я. - Час с лишком.
   В одиннадцать открывался магазин "Вино", в питейной среде его называли "Голубые озера". В это же время открывалась и пивная. "Народное" название ее - "Мечта" - каким-то образом укоренилось на официальном уровне и перекочевало на большую вывеску у входа. С тех пор любители помечтать за кружкой пива стали думать, как бы узаконить и другие принятые у выпивох названия: "Сандуны" - медвытрезвитель, "Огород" (более грубо: "Ментовка") - горотдел внутренних дел, и так далее.
   - Есть еще время... - сказал пропойца и опустился на скамейку.
   Мальчонка в коляске проснулся и стать смотреть на него с живейшим интересом.
   Я поговорил с бабкой Нюсей, рассказал, как дела в Кедровке, и направился в дом, к Надежде. А пропойца обратился к мальчонку в коляске:
   - Тебе ж, малец, по молодости твоей, уступлю за трояк...
   Охотника не было - ушел за клюквой. Надя была непричесана, с припухшими глазами, но не чувствовалось, что с похмелья, - может, плакала? В зале был беспорядок, хотя был ли тут когда порядок...
   Она растерялась и лишь смотрела: то на меня, то на цветы.
   - Ты откуда? - спросила наконец.
   - С острова в океане, а цветы - для удачи и счастья.
   Надя засмеялась.
   - Нашел где искать удачу! Я ж паучиха, черная вдова; не боишься, что отравлю?
   - Ничего. Ведь цветы - от доброй колдуньи. С ними и паучиха станет божьей коровкой...
   Надя ничего не ответила. Она долго молчала; затем провела меня в другую комнату - там было чисто, и оставила одного. Вернулась Надя в другом платье, с подкрашенными глазами; в руках у нее была ваза с моими цветами.
   Мы долго сидели рядом и смотрели на цветы. Молчали, каждый думал о своем. Потом она сказала:
   - Не поверишь, я столько раз думала о тебе. Мне Роза рассказывала, как ты там, в Кедровке. Говорила, другим человеком стал... А я думала - это ты к себе возвращаешься. Только надолго ли? Ничто обратно не тянет? Мне раз приснилось даже, что ты меня в Кедровку забрал, к себе. Очистишься, говорил, как в церкви. Потом я весь день ждала - вдруг и впрямь придешь. Бывают же вещие сны...
   - Выходит, бывают. Только исполняются они не сразу...
   - Да-а...
   Надя замолчала и снова стала смотреть на цветы. Потом сказала:
   - Не знаю, говорить, не говорить... В общем, на другой день я сама к тебе ходила, в Кедровку. Но она в тот день будто вымерла. Дед только один сидел, еле расслышал, что спрашивала. Ответил - на кладбище все, хоронят кого-то. Вот так и всегда со мной, одни несчастья.
   Она повернулась ко мне, долго-долго смотрела в глаза и произнесла:
   - Не связывался бы ты со мной...
   А через мгновение горячо ответила на мой поцелуй.
   Господи, пошли нам счастья!
   Когда уходил, она шепнула лукаво:
   - Помнишь, как ты у меня рублевку искал на груди? У тебя и руки тогда были другие. Весь ты был другой..."
  
   Участковый инспектор пожал плечами, задумчиво походил по комнате, затем снова подошел к столу и по датам выбрал тетрадь с самыми последними записями. Начал пролистывать - все строчки были мрачные, с предчувствием беды.
   "Сегодня ходил на кладбище, оградку помогал ставить на одной могилке. А когда уходил, проволоку зацепил ногами. Плохая примета: кладбище точно отказывалось меня отпускать."
   "В лесу, прямо передо мной, с громким карканьем перелетели через дорогу черные вороны. Будто предвещали беду, поджидавшую где-то впереди. Я плюнул - и вернулся назад, опять сел за повесть. Скорее бы дописать... Последнее время меня не покидают тревожные ощущения. Чувствую, что-то сгущается, сама природа о чем-то предупреждает. Как мать когда-то: "Не ходи, Сашок, поздно по улице, столько шпаны вокруг..." А потом сама и отдала меня на эту улицу. Да, мама, царствие тебе небесное, прости за то, что был на тебя в обиде. Наверное, другого и не было мне дано. Может, все эти прожитые годы и нужны были как годы учебы. И сейчас я держу экзамен. Только бы выдержать его..."
   "Приходил Малый. Батя, говорил, чего ушел, возвращайся - ничего не будет. Ты же свойский человек, все прошел: и тюрьму, и волю, что почем, сам разъяснишь любому. Только заскок у тебя какой-то - бумагу марать. "Я, - говорил, - не понимаю..." Тоже мне, психолог: не понимает он... И не поймет. Кто его в душу-то пустит, раствор месить. А без этого человек - загадка.
   Малый думал, это у меня от наркоты. Но Стас сказал - нет, Батя от наркоты шарахается. Да уж, через все прошел, это лишь оставалось. Тогда точно был бы уж полный финиш. Господи, Саша Алексеев, ведь я чуть было не убил тебя...
   Кто хоть сказал ему - о тетрадях? Наверное, Чифир, - узнал от Плетневой. Малый еще подколол: "Ты только в газету не напиши - о том, как кирпич воровали..."
   И потом выведывал, надолго ли здесь, не собираюсь ли ехать куда. Да еще подмазывался. Спрашивал, возьму ли его к себе, если со "сто первого" выгонят. Подо мной тогда будет. Бл...ще, я эту породу сучью за километр вижу. Просил еще чемодан оставить, на время. Но что за чемодан, не сказал. Словом, послал я его, хотел даже врезать. Больше не заявится. Но чувствую: приходил неспроста, на разведку. Конечно, лучше бы уехать с Надей. Правда, она до сих пор боится - как бы и мне от нее беды не досталось. Но ничего, схожу с ней на рынок, к той доброй колдунье, снова куплю цветы удачи и счастья. Может, хоть они избавят Надю от каракурта - ее черного вдовства, приносящего одни несчастья. Но главное - закончить повесть. Успеть бы... Тетрадей опять накопилось, надо бы отнести их к Плетневой. И Кириллыча спросить, не потерял ли адрес, по которому, если что, надо все отослать. Не то как в последний срок: столько дневников исчезло, пока сидел в ПКТ. Точно часть жизни потерял, часть себя самого..."
   "Сегодня в окно вдруг ударилась птица - обычный серый голубь. Через короткое время он снова ударился в стекло. Я открыл окно и положил на подоконник кусочек хлеба. Птица прилетела, села на подоконник, но хлеб не тронула, а только внимательно посмотрела в глубь комнаты, прямо на меня, и взгляд ее был очень странным.
   Я примечал: у собак взгляд теплый и глубокий. У кошек взгляд холодный, а у птиц вообще нет никакого взгляда, глаза - просто черные бусинки, без выражения. Но у этого голубя мне показалась в глазах какая-то мысль. Это было необычно, и ведь известно: если птица бьется об стекло - жди чего-то плохого. Опять плохая примета...
   После случая с голубем я целый день ничего не мог делать. Принялся читать Евангелие - у хозяйки оно лежит на полочке перед иконой, рядом со свечкой. Это небольшая книжка в синем переплете, с наплывами от свечей. На внутренних сторонах переплета кто-то записывал для памяти: "1949 год. Пятница первый озимок 10 ноября." "1951 год. Корова гулялась 27 мая." "Корова Зорька гулялась 12 апреля 1954 года." Книжка, конечно, уникальная - точно деревенский дневник. Можно представить, как на эту книжку капало с горящей свечки во время церковных или семейных праздников, или в дни горя...
   "Читай иногда, - сказала хозяйка, сняв эту книжку с полочки перед иконой. - Тебе поможет. Вижу, душа у тебя больная..." А ведь тогда я уже выздоравливал. Господи, что же раньше со мною было, с моей душой?..
   До этого сколько ни брался за Евангелие, читать не мог - смысл написанного не доходил, застревал на ятях и старых церковных оборотах. Но сегодня я их не замечал, читал не отрываясь. А когда дошел до молитвы Иисуса в Гефсимании: "Отче мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия..." , то самому захотелось встать на колени перед иконой и помолиться.
   Так и сделал.
   Отче мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия..."*
   Это была последняя фраза в дневнике Алексеева.
  
   Участковый инспектор вышел из дома и подошел к старушкам, которые по-прежнему сидели на лавочке возле одного из соседних домов.
   - Ну что, не объявился ваш Александр? - спросил он строго, а про себя подумал: доставит ему забот этот Батя, писатель-рецидивист. Участковый тоже имел чутье.
   - Да нет, сами гадаем, почему. Должен был вернуться, давно...
   - Та-ак, - мрачно протянул инспектор, - а кто-нибудь приходит к нему?
   - Приходят, - охотно ответили старушки. - Парень с девушкой иногда бывают. Очень хорошие люди. Парень недавно из армии, а девушка за Галей ухаживает, слепенькой нашей. Она для нее точно сестрою стала.
   - А еще кто, может, дружки какие?
   Старухи переглянулись.
   - На днях кто-то приходил, невысокий. Пробыл в доме недолго, а потом все ходил вокруг, точно высматривал что-то. На другой день еще какие-то приходили. Но не похоже, что дружки. Скорее, наоборот. Александр им не открыл, притворился, что нет его. Они походили, позаглядывали в окна, и ушли. Маркиз на них весь излаялся...
   Вместе с участковым старухи ждали Алексеева почти до вечера. Потом прибежал Маркиз. Один... Забился в глубь своей будки и, сколько ни звали его оттуда, как ни выманивали: чтобы хоть по глазам понять, что случилось, - он не выходил, только поскуливал. Стало понятно: что-то произошло.
   Участковый снова зашел в дом бабки Нюси, собрал со стола все тетради, научил старух, как вести себя при тех или иных событиях, и завел мотоцикл...
  
   БЛИЖЕ к обеду, после летучки и прочих ежедневных дел, редактору приносили почту, адресованную лично ему.
   - Андрей Михайлович, вам опять северная бандероль.
   - Да? И от кого?
   - Здесь написано непонятно, но похоже, тетради. Или стопки писем - как в прошлом месяце. Может, не вскрывать, а сразу в архив?
   - Нет, почему же, давайте вскроем.
   - Андрей Михайлович, но ведь дышать будет нечем. В прошлый раз полдня кабинет проветривали.
   - Давайте все-таки рискнем. Будем надеяться, что на этот раз газовой атаки не последует...
   В прошлом месяце почта принесла такую же бандероль, в ней оказались письма из отдаленной северной колонии. Когда-то Андрей Михайлович был редактором газеты для осужденных, часто бывал в местах заключения, разбросанных по обширному северному краю. Эти командировки занимали не один день, порой захватывали и выходные. А всего времени, проведенного им за колючкой, вполне хватило бы на небольшой срок лишения свободы, причем на разных режимах, от усиленного до особого.
   Андрей Михайлович участвовал в различных мероприятиях, встречался с осужденными, изучал их личные дела, точно священник принимал исповеди людей, биографии которых, казалось, уже завершились.
   Письма-исповеди, на многих листах или отдельных тетрадях, были нередки и в редакционной почте. Иногда поступали и бандероли с большими стопками писем - итог многолетней переписки кого-либо из осужденных с родными или близкими людьми. Это были дополнения к состоявшейся исповеди или предварение будущей встречи, на которой редактор мог без лишних вопросов что-то уже конкретно посоветовать осужденному, либо - без права поглядывания на часы - просто выслушать его, даже если это займет много времени. Не раз эти письма или тетради с дневниками сопровождались просьбой напечатать их как роман.
   Перед тем, как попасть в редакцию, они годами находились в закрытых, мало проветриваемых помещениях, где живут, курят, отправляют естественные потребности восемь-десять, а подчас и большее количество человек. Можно представить, какой невообразимый букет "ароматов" впитывали в себя эти письма или тетради! Вскрыв такую бандероль, неподготовленный секретарь мог считать себя потом жертвой газовой атаки.
   Некоторые подопечные Андрея Михайловича писали ему и после перевода на другую работу. Помимо этого, как редактор областной газеты он получал письма и из колоний, в которых никогда не бывал.
   На этот раз газовой атаки не было. В бандероли оказалось несколько толстых тетрадей, сплошь исписанных ровным каллиграфическим почерком (по всей видимости, это была рукопись повести), и письмо в стихах, на трех или четырех листках, с колонками торопливо летящих строчек.
   Андрей Михайлович взял в руки письмо. В нем говорилось о неком Александре, бывшем заключенном, который попал в беду. Заканчивалось письмо словами:
   "В глуши лесов лежит Дижай,
   Редактор, срочно приезжай!!!"
   Кто этот Александр, что за Дижай? Сначала Андрей Михайлович ничего не понял, кроме того, что автор письма - психически нездоров: редактор и по этой части имел опыт общения.
   Он взял одну из тетрадей, пролистал ее, потом раскрыл еще одну тетрадь - и остановился: в сюжетной линии повести появились люди и события, известные ему по работе на Севере, в многотиражке для осужденных. Это и курсант Адамов, и бывший зэк Октябрьский, и сам автор повести - рецидивист Александр Алексеев, которому перед отъездом с Севера Андрей Михайлович сообщил свой новый адрес. Дальше - больше: в одном из персонажей повести он узнал самого себя, только имя его было перевернуто: редактора многотиражки в ней звали Михаил Андреевич...
   Судя по последней тетради, повесть осталась незаконченной. Она оборвалась на тревожной ноте, а последние ее страницы были написаны тем же почерком, что и письмо в стихах, - по всей видимости, это писала Плетнева, больная учительница, которая и отправила редактору бандероль.
   Вечером, у себя дома, Андрей Михайлович еще раз пролистал тетради с повестью и задумался. Что произошло с Александром, где он сейчас, да и жив ли - оставалось неизвестным. Была только просьба к редактору - приезжай!!!
   Андрей Михайлович хорошо знал, как непросто складывается для освобожденных их жизнь на свободе, как трудно им строить отношения с людьми - после многих лет заключения, когда утрачены порой и самые простые навыки общения в обычной среде.
   Эта тема была для него особенно болезненной. Так случилось, что незадолго до отъезда с Севера в квартиру Андрея Михайловича позвонил незнакомый мужчина. Представился слесарем из ЖКО, пришел, дескать, по вашей заявке. В квартире была только жена; она удивилась - никакого слесаря в квартиру не вызывали. "Не вызывали?" - удивился незнакомец, а жена встревожилась: на его куртке, выше кармана, виднелась полоска невыцветшей ткани - на этом месте осужденные пришивают нашивку с фамилией.
   Глаза мужчины как-то странно бегали, он то собирался уйти, то, передумав, вновь поворачивался к жене с намерением что-то сказать. Наконец он произнес: "Ладно, тогда я проверю что есть, для профилактики." И не спрашивая разрешения, прошел в квартиру. Там он, не разуваясь, в грязных сапогах проследовал в туалет, затем в ванную комнату, подкрутил где-то кран. На всякий случай хозяйка открыла нараспашку входную дверь и все это время испуганно наблюдала за действиями мужчины. Тот собрал, наконец, инструменты, подумал о чем-то, глядя на пол, затем со странным выражением посмотрел на хозяйку и спросил: "Тебя как зовут-то?"
   Жена редактора мигом выскочила на лестничную клетку и забарабанила в дверь к соседям. А незнакомец вышел из квартиры и чуть ли не бегом бросился вниз по лестничной клетке.
   Соседка позвонила дежурному по управлению, и тот поднял на ноги режимный отдел. Через какое-то время все выяснилось: в их квартиру действительно приходил слесарь из ЖКО, бывший зэк по фамилии Игонин, не так давно освободившийся из колонии после длительного срока заключения. Ехать ему было некуда, и он упросил начальство оставить его на время в городе: пообвыкнуть на свободе, вернуть утраченные навыки общения и "человеческое выражение на лице" - так говорил сам Игонин.
   Оказалось, в ЖКО ему по ошибке сообщили неверный адрес. Это его и спасло; в противном случае у него были бы крупные неприятности. Попробовал бы он тогда доказать, что не было у него никаких намерений. К тому же Игонин без разрешения прошел в квартиру, взялся для чего-то за профилактику - обычный-то слесарь и к текущему крану подойдет не сразу, подождет, когда уговаривать станут.
   "Ну, хорошо, - говорили режимники, оставив в стороне эту подозрительную добросовестность. - Но зачем спрашивал, как зовут хозяйку?" Оказалось, Игонин хотел позвонить в ЖКО - уточнить адрес заявки, и не знал, как спросить хозяйку про телефон. Все выбирал слова, с которых надо было к ней обратиться: "гражданка", "товарищ", просто "женщина". Затем решил: сначала узнает, как ее зовут, а потом и обратится по имени.
   В городе нет-нет да случались преступления, виновниками которых оказывались бесконвойники, поселенцы, тайно покинувшие лесные колонии-поселения, или бывшие зэки. Не так давно пропала четырехлетняя девочка, были и другие нераскрытые преступления. Поэтому оперативники проверяли Игонина пристрастно. Но потом отпустили, сказав напоследок: "В общем, считай, что тебе повезло..." И дали сутки на сборы - нечего тут людей пугать...
   К редактору подходил потом бывший его начальник отряда. Выяснял, что произошло - ведь в какой-то степени он поручился за этого человека. Через некоторое время он принес и письмо от Игонина. "Мне, - писал Игонин, - опять дали 24 часа на то, чтобы собраться и уехать из города, в котором я надеялся пожить хотя бы недолго. Вот только не сказали, куда ехать. Но это не проблема. Потому что мне хватит и часа - чтобы собраться и уйти из жизни. Надо только решить, где и как..."
   Оказалось, спустя месяц после фактической его высылки с Севера Игонин вновь очутился в милиции. Его задержали около столовой в одном из волжских городов. Игонин пришел к ней за полчаса до открытия и по старой привычке стал выхаживать по тротуару - точно в лагере на прогулочном дворике: привычные десять шагов вперед, десять назад, руки за спиной, лицо задумчивое, мысли - далеко. Это и смутило одного пенсионера, который служил в конвойных войсках...
   В милиции поизучали, кто он и что он, проверили, не тянется ли за ним хвост от каких-либо преступлений. Затем один хитрый опер стал уговаривать Игонина взять на себя какое-то мелкое дело - ему-де, все равно, где и за что садиться, а у них - статистика, с раскрываемостью проблемы. Сидеть будет под их патронажем; это все ж лучше, чем жить бичом, на которого в любой момент могут повесить и что-то серьезное.
   Игонин упирался; чтобы подумал хорошо, его посадили на пятнадцать суток. Якобы хулиганил он тогда у столовой и выражался; тот пенсионер-конвойник подтвердил это с видимым для себя удовольствием.
   Хитрый опер еще раз подкатывал: просил присмотреться, а если получится, то и приблизиться к одному из арестантов, заодно и вызнать у него кое-что. А закончились пятнадцать суток - дали пинка под зад и те же 24 часа на сборы...
  
   Андрей Михайлович все раздумывал, показывать это письмо жене, или нет. По почте тут пришла и анонимка, написанная левой рукой. Гражданина начальника благодарили за науку, которую, мол, помнить будут долго. И мягко советовали: не ходил бы один по зонам, в грех не вводил. Да за детьми бы присмотрел, бегают ведь одни, в таком-то городе...
   Скорее всего, за этой анонимкой ничего и не было. Ну, огрызнулся кто-то, мало ли задевал он кого в своей газете. Были записки и посерьезней, особенно в ответ на фельетоны. Сатирическая заметка, да с карикатурой, поднимала порой такие волны: сильное это средство - выставить человека на смех. Но эти анонимки, как и прочие отзывы на публикации, поступали на адрес редакции. А тут кто-то, видно, через вольных, узнал его домашний адрес.
   Жена, естественно, пришла в ужас, на некоторое время редактору пришлось даже отказаться от командировок. И вот теперь это письмо... Решил все-таки показать: она и так уже поняла - что-то снова неладно.
   После письма Игонина жена долго сидела на корвалоле. Страхи, пережитые на Севере, ушли лишь после переезда в другой город. Более того, некоторые их них перешли в разряд анекдотов. Но не история с Игонином - она камнем висела у жены на сердце, да и на сердце Андрея Михайловича тоже. Наконец на их адрес пришло извещение: так, мол, и так, на ваш запрос сообщаем, что гражданин Игонин в настоящее время проживает в городе Ахтырка на Украине, работает там-то, по месту жительства и работы замечаний не имеет.
   - Ну вот, а ты переживала, - сказал муж, но жена почувствовала: что-то тут не так.
   Этой темы они больше не касались, но и он чувствовал: вопрос не закрыт. Это нормально, когда муж и жена дочувствуют то, что не договаривают друг другу.
   Андрей Михайлович дал жене прочитать письмо от Плетневой и последние страницы повести, написанной Алексеевым. 0на прочитала, задумчиво походила по комнате, затем подошла к серванту и достала из него пару конвертов.
   - Я считаю, ты должен ехать, - сказала она. - Может, тебе удастся его спасти. И этим заплатить по старому счету...
   Она передала ему конверты. На первом был адрес Игонина, указанный в ответе на якобы сделанный Андреем Михайловичем запрос. Этот конверт так и остался нераспечатанным: в левом верхнем углу была короткая надпись: "В г. Ахтырка улицы с таким названием не существует." А во втором конверте был ответ из адресного бюро Ахтырки: гражданин Игонин в этом городе не прописан...
  
   Утром Андрей Михайлович провел летучку по очередному номеру газеты и принял нескольких посетителей. Затем передал машинистке тетради с повестью, чтоб печатала, и уехал на вокзал. Он надеялся, что поездка его будет удачной, и тогда повесть Алексеева получит продолжение. Очень надеялся: ведь в противном случае у нее будет лишь послесловие, короткое, как эпитафия...
  
  
  
  
   Глава
  
  
  
   Тетя Катя, моя соседка-старушка, была такой же достопримечательностью нашей улицы, как и ее кот, великолепный Оскар, - тот самый брюнет, что так не спеша, даже вальяжно, любил пересекать дорогу перед прохожими, будто показывая, кто тут хозяин, а кто гость. Тетя Катя была и живой памятью улицы - как старые деревья на участках, узловатые, с высохшими или вымерзшими в студеные зимы сучьями, от которых и толку-то - с ведро яблок или бидон вишен. Но помня о родителях или дедах, высадивших эти деревья в окраинной пустоши города (теперь это довольно крупный пригородный поселок), старые деревья все берегли, не срубали, пока не засыхал на них последний сук.
   Когда я был совсем пацаном, эти деревья уже щедро плодоносили, а тетя Катя (вернее, Катька - до седых волос так ее звали на улице) жила во времянке - не достроив дом, муж ее стал "вкладываться" в бутылки, и она материла его на всю улицу. Так же материла и своих коз. Они свободно бродили где хотели, порой забираясь и в чужие огороды. Сколько деревьев ни высаживали мы вдоль дома, как ни огораживали их от коз - рогатые злодейки со свисающей с боков шерстью все же умудрялись их обгладывать. Только одно деревце удалось спасти - маленькую рябинку. Я посадил ее напротив своего окна, огородил штакетинами и первое время самолично защищал от козьих нашествий. Едва козы приближались к рябинке, я - в трусах ли, в школьной ли форме - в чем был выскакивал из дома и так оглаживал их заранее припасенной палкой, что козы потом и мимо пройти боялись. Что интересно: и потомки этих коз также боятся подходить к рябине; видно, пережитый предками страх передался им генетически.
   Рябина моя теперь стала крепким, с раздавшейся кроной деревом, и Оскару, сокращенно - Осе, полюбилось, свесив хвост, усаживаться в развилке ее сучьев и блаженно ожидать восхода солнца. Иногда он посматривает мне в окно и, увидев свет, машет хвостом; знает, видно, что и мне нравится это время, время предутренней тишины, прерываемой свистом электричек, отходящих от станции неподалеку, да стуком проходящих поездов...
   С давних пор мне памятны эти стуки: в юные ночи, с девушкой, мы считали по ним количество вагонов в составе. Сколько ж лет прошло с тех давних пор, сразу и не сочтешь. Сколько электричек отошло от станции, сколько поездов простучало в ночи... Они и сейчас отходят, стучат.
   А тети Катиного крика уже не слышно. В редкость увидеть ее на улице, все больше дома теперь, болеет. Раньше она ко мне часто захаживала. Любопытной тетя Катя была безмерно - нос ее, тонкий, чуть притянутый книзу, все учуивал за версту. Гости ли ко мне приходили, сам ли я приезжал с кем на "Ладе" - вслед за этим являлась и тетя Катя: посоветоваться о чем-либо или за какой-нибудь мелочью.
   Однажды она очень не вовремя пришла за спичками... После этого спичек я подарил ей с десяток коробок, отдал и лишнюю зажигалку для газа. Но вскоре выяснилось, что надо было купить ей в запас и соль, и сахар, и перец с лаврушкой, и керосин, и даже средства от тараканов: у тети Кати всегда чего-нибудь не хватало, когда в доме у меня были гости, или я покупал что-либо из вещей.
   Но когда и гостей не было, и покупок не совершалось, тетя Катя приходила просто так. Позаглядывает в кастрюльки на кухне, о чем-то порасскажет-посплетничает да из меня выпотрошит какие-нибудь новости, а потом разнесет их по всей округе: и те, что были на самом деле, и те, которых не было. Был случай: опять она заявилась не вовремя и так звонила в дверь, что пришлось открывать. Пройдя в дом, она высмотрела на стуле шерстяную, в крупную клетку юбку - я думал, все убрано в другую комнату, ан нет, осталась-таки одна женская принадлежность. Пришлось сообщить ей - по большому секрету! - что эту юбку я привез из Шотландии: ездил туда со специальной миссией, ходил, маскируясь, в их национальной одежде. О том, как и зачем я ездил в Шотландию, мне рассказывала потом вся улица, столько нового о себе узнал...
   Раньше-то едва какой звук на улице - тетя Катя тут как тут. Но теперь к калитке ее звонок проведен и кричи ей, не кричи - все равно не выйдет: так оглохла. Долго приходится звонить, чтоб услышала.
   Вот и в этот раз я звонил ей, звонил - и все без толку, собака ее уж зашлась от лая. Хотел было уйти, как смотрю, дверь открывается: тетя Катя с кастрюлькой вышла - собаку кормить. Меня увидела и заохала: телевизор, мол, смотрела, звонка и не слышала. Знаю, что оправдывается: еще когда жаловалась, что телевизор сломался, а на мастера денег нет, родственника все какого-то ждет, чтоб починил бесплатно.
   Тетя Катя не раз уж зазывала меня к себе: посоветоваться, а о чем - не говорила, ни полслова, ни полнамека.. Но я догадывался, что разговор будет об устройстве ее посмертных дел - в части распоряжения имуществом (об устройстве на небесах она хаживала хлопотать к батюшке в церковь). Для стариков улицы я был юристом, хотя знали меня и как человека пишущего. Да сомневались, что книжки и статейки в газетах, которые нет-нет да появлялись за моим именем, могли обеспечить хоть какое-то содержание. Правильно, в общем-то, сомневались; во всяком случае книжки от меня они принимали лишь в дар, а вот за советы юридические, с которыми то и знай обращались, всегда старались отблагодарить - продуктами ли какими или по хозяйству услугами, то есть не явно: денег от земляков я не брал ни под каким предлогом. По вопросам наследования просили они совета нередко, но особенно зачастили ко мне после истории с домом Доронина.
   Схоронив жену, дед Доронин недолго вдовствовал и привел в дом старуху Петровну, которая жила с племянником в домике на окраине нашего поселка. Прописывать не стал, но отношения зарегистрировал и прожил с ней больше пяти лет. Хозяйство у Доронина было крепкое, дом содержал в исправности, помогала ему в том и Петровна, супружница новая, а когда требовалось, и оба его сына, жившие от отца отдельно. Основательным был дед и в бумагах: после его смерти они обнаружились в отдельной папочке и в полном порядке: книга домовая, дела земельные и страховые, квитанции разные. Там же было и завещание: все имущество он отписал сыновьям.
   Сыновья Доронина погоревали, помянули отца на девятый день, затем на сороковой, деликатно не касаясь вопроса о наследстве: думали, Петровна, совершенно чужая им старуха, сама вернется туда, откуда пришла: к племяннику, в домик на окраине поселка. Но она - ни-ни, даже вещи не собирает. А тут и весна поспела, ранняя она была в тот год; Петровна заготовила ящики с рассадой - чтоб по теплу высадить ее в землю. И ящиков этих оказалось столько, что сыновья Доронина заволновались - не к осаде ли готовится долгой? И прямо сказали: пора, мол, и честь знать, освобождай помещение - знаешь ведь про завещание. А Петровна уперлась: что ей завещание, супруга она была законная, ей и доля полагается в наследстве. В общем, и впрямь решила старуха держать осаду.
   В положенное время сыновья Доронина получили свидетельство о наследстве и опять к Петровне: ну все, старуха, выметайся. Ничего твоего тут нет, а отец-покойник тебя не то чтоб в завещание - даже в книгу домовую не внес, жила без прописки, не по закону. А Петровна их опять в поворот: у вас, дескать, свои законы, а у меня - свои. И подала в суд, оспаривать завещание. Но могла б и не подавать - сыновья-то и так прознали, что права старуха: как бывшей жене да пенсионерке, сиречь нетрудоспособной, полагалась ей обязательная доля в наследстве. Да надеялись на совестливость ее и незнание.
   Напрасно надеялись. Что делать - пришлось им договариваться со старухой, не дом же делить, тем более что каждому из детей Доронина было где жить. Предложили они ей: живи в доме как жила, но долю свою нам отпишешь, по завещанию. На том и договорились. Съездили они с ней к нотариусу, подписала она завещание и один экземпляр им отдала на хранение.
   Года три еще жила Петровна в доме Дорониных. Первое время к ней все племяш захаживал: когда надо, крышу чинил, или забор с калиткой, или у крыльца ступеньки. Однако затем пропал, вообще не появлялся у нее - даже в праздники. Старуха же начала сдавать, все болела, но врача позвать или в аптеку сходить было некому. Тяжело доживала Петровна, нелегко уходила. Раз или два племянник все ж заявлялся, но вместо помощи какой или слова теплого от него лишь сквозило: чего ерепенишься-то, старуха, давай, отходи скорей...
   А как умерла Петровна, так все и выяснилось: взяла-таки она грех на душу - наново оформила завещание, вместо детей Доронина отписав все племяннику. Думала: все же кровь родная, и помощник по дому, болеть начнет - уход обеспечит. Однако племянник, получив бумагу с завещанием, тут же и забыл о тетке. Не сразу, но она это поняла.
   Что ж получалось: Петровна, претерпев обиду от мужа, была вынуждена терпеть ее и от племянника своего, наглеца? Но как поступить-то: к нотариусу что ль идти-ковылять - в третий раз? Да и кому отписывать - не было у нее другой родни. Потому племяш-то и был спокоен, еще и поторапливал, наглец, с отходом... Плохо же он знал свою тетку! Как мужу, хоть и покойному, она нос утерла, отсудив у его детей свою долю, так утерла она нос и племяннику-наглецу - уже с того света!
   После смерти Петровны, не дожидаясь и девятого дня, не говоря уж о сороковом, покуда душа обманутой им тетки обитала еще, по православной вере, где-то в нижних высях, он явился к сыновьям Доронина. Предъявил теткино завещание в свою пользу и предложил купить долю, ему отписанную. Просил пока дешево, потом станет дороже, да и дом делить будет хлопотно. Сумму же назвал такую, что Доронины только ахнули.
   Возмущенные коварством покойницы и в гневе от наглости ее родственника, Доронины пришли к нотариусу: как же так, что за шутки с последней волей, разъясните, может ли быть такое. "Может, все может..." - ответила им нотариус.
   Оказывается, нашла-таки Петровна еще одну родню! У Дорониных даже лица вытянулись - ох и шустрая оказалась покойница! Где ж откопала она эту родню? Не на старом же кладбище?
   Не стала их томить нотариус - протянула бумагу с третьей, но на этот раз и в самом деле последней волей Петровны. Поскольку, распорядилась она, племянник такой-то бессовестно ее обманул, она лишила его завещанного раньше имущества и отписала все... государству. Государство приравняла она к родне: оно и заботилось о ней, как могло и умело, пенсию, хоть небольшую и не всегда в срок, выплачивало, да и похоронить могло, коли родства прямого не обнаружится.
   Но Доронины отнюдь не пострадали - долю Петровны в их родительском доме они могли теперь выкупить у государства; по остаточной стоимости это был сущий мизер. Надо было видеть лицо племянника, когда Доронины сообщили ему об этом! Не поверил - так ему и бумагу сунули: читай, мол, прохвост, есть-таки справедливость на свете! Потому как и старушка свое получила - дожила спокойно в их доме, и они не пострадали. Пострадал лишь племяш: как-никак, а умасливая Петровну, на чужом доме он и крышу чинил, и забор с калиткой, и ступеньки к крыльцу. Да еще и схоронил ее за свой счет, с венком, и на поминки тратился - стол накрывал для соседей. Ох и смеялись же над ним эти соседи, когда узнали расклад по наследству Петровны. Эх, узнать бы еще, как смеялась над племяшом и сама Петровна, но, по православной вере, душа ее была уж далеко-далеко...
   Долго пил, не находя покоя и утешения, несостоявшийся наследник. Однако потеряли покой и некоторые из наших стариков. Было от чего задуматься: последняя воля - дело святое, но и тут, как выяснилось, могут быть такие заморочки...
   Старики с улицы и зачастили ко мне - за советом по столь важному делу. Синдром доронинского наследства поразил и чьих-то детей. Вдовый старик Петерин сговорился было с одной пенсионеркой, тоже вдовой: вместе решили век доживать, но не просто в сожительстве, а в браке - соседей стыдилась. Никакой корысти у них не просматривалось: у обоих были и дом, и хозяйство, и дети их, люди вполне устроенные, раньше против этого брака не возражали. Но теперь, после эпопеи с наследством Доронина, они всполошились. "Ты что, - говорилось по обеим сторонам предполагаемого брака, - хочешь и нас втянуть в такие разборки?"
   Тем и обрекли стариков на одинокое вдовство. Но Петерин одиночествовал не долго... Справный он был хозяин, и работник хороший: калымил по строительству да ремонту, но, дело обычное, попивал. А когда не дали ему зажить по-новому, пить стал без меры. Получил он как-то за шабашку деньги и заявился с ними в ночной магазин. Его нашли потом в уснувшем на ночь пруду... Печально обернулся для Петерина синдром доронинского наследства.
  
   - Андрей Михайлович, давно хотела тебя спросить...
   По имени-отчеству тетя Катя стала звать меня еще с первых послеинститутских времен; меня это забавляло: ее-то, пожилую женщину, по старой привычке я называл иногда просто Катя, а отчества ее и не знал...
   - Надо бы мне к нотариусу сходить. Распоряжение хочу сделать, да боязно. Сам знаешь, смертные эти дела непростые, все надо предусмотреть заранее. Вдруг нотариус поймет что неправильно или - не дай Бог! - обманет. Буду потом горевать - на том свете, заодно с Дорониным.
   - Ну да, сядете с ним на одной лавочке, - продолжил я шутливо, - и будете охать, на пару...
   - Доронин-то, покойник, царствие ему небесное, поди и думать не думал, что с волей его такая петрушка случится. И Петровна, старуха его, покойница, царствие ей небесное, на что хитрая была, - как она с детьми Доронина обошлась, надо же, распоряжение подменила! - но и она едва не обманулась. Хорошо, опомнилась вовремя. Да ты-то это знаешь - получше меня. Ты Петровне-то это ссоветовал?
   - Что ссоветовал?
   - Да петрушку эту, с распоряжениями. С этими, все запомнить не могу... Вспомнила: завещаниями...
   - С чего это ты решила, теть Кать?
   - Знаю я, все знаю. Петровна мне сама говорила...
   Тут тетя Катя так пристально взглянула на меня, что мне стало неловко. Вот ведь какая хитрулевская - догадки свою проверить решила. Конечно, легко было предположить, что и давал я совет Петровне, но только осталось бы это между нами, в тайне. И чтоб соседка моя, первая на улице сплетница, знала о "петрушках" с завещаниями и никому о том не обмолвилась - такое и предположить было невозможно!
   - Ну и выдумщица ты, теть Кать. Получше меня...
   За окном что-то мелькнуло, скрипнула форточка, и, потревожив занавеси, сверху на подоконник спрыгнул Ося.
   - Мяу! Мяу! - громко и с некоторым напряжением, точно опасаясь, что сие явление кота народу останется незамеченным, возвестил Оскар. Спрыгнув с подоконника на пол, он потерся боком о дверцу холодильника, посмотрел на меня косым глазом и вдруг опрокинулся на пол лапами кверху. И замер: такой здоровый, великолепный кот, а лежит, будто умер, - недвижен, глаза закрыты, не слышно, что и дышит.
   - Ах, Ося, как ты не вовремя! Помирать собрался... Не видишь - я занята? Потом будешь помирать. Ты что, не слышишь, что тебе говорят? Ах ты боже мой!
   Тетя Катя поднялась с места и направилась к холодильнику.
   - Ну ладно, сейчас я тебя покормлю, - сказала примирительно и заголосила: - Ах ты, Осенька мой, ах, дорогой! Что с тобой? Тебе плохо? Не помирай, Осенька, я тебе скорую помощь вызову. Сейчас, сейчас приедет скорая помощь, Осеньке моему станет легче! Сейчас, подожди, дорогой, не умирай...
   Тетя Катя открыла холодильник и зашуршала пакетами. Оскар приоткрыл глаза и снова зажмурился. Лапы его еще больше задрались кверху.
   - Не умирай, Осенька, вот и скорая помощь подъехала. Спрашивает: "Где тут наш больной?" Да вот он, наш больной, вот. Сейчас мы его полечим, скорая помощь ему поесть привезла. Ну-ка, Осенька, открой глаза...
   Тетя Катя бросила что-то съестное на блюдце у холодильника, и умирающий Оскар тут же ожил, встал, перевернувшись, на ноги и в одно мгновение оказался у блюдца.
   - Вот ведь игрун! Как приучила его смальства, так до сих пор и играет... И все понимает, - сказала тетя Катя. - Из рук есть не станет. И со стола что кинешь ему, тоже не притронется. Сначала надо обязательно положить в холодильник и только из него - на блюдце. Иначе и впрямь помрет. Совсем избаловался. Что будет с ним, как помру, кто его кормить так станет... Хорошо б, из дома не прогнали. Невестка-то у меня - чистюля городская, все ей не так, попробуй угодить. Она Осю и на кухню не пустит, дай Бог, чтоб на веранде кормила, не забывала...
   - А ты напиши в завещании: так, мол, и так, кота моего Оскара велю кормить на кухне, из холодильника, до конца его дней...
   Наконец тетя Катя заговорила о своем раскладе: о том, как по справедливости и в то же время без обид распорядиться имуществом. Детей у нее было двое - дочь и сын, в жизни они устроились по-разному. Сын живет в примаках, дочь - получше, но тоже свои проблемы. Ну и так далее, здесь рассказывать все ни к чему: последняя воля - как таинство...
   В калитку позвонили. Несколько звонков раздалось - видно, кто-то из своих, знающих, что один звонок хозяйка может и не услышать. Оказалось, это почтальонша, пенсию принесла. Тетя Катя ждала ее с самого утра, у нее и ручка была наготове - для росписи на квиточке.
   Получив деньги, она сказала почтальонше: "Извини, я посчитаю: вдруг ты ошиблась - в мою сторону" - и стала тщательно пересчитывать деньги. Тетя Катя говорила эту фразу уже много лет, но почтальонша не обижалась. Чего обижаться, если пенсия - это последнее, что незыблемым осталось у стариков с прежних порядков.
   - А вам письмо, - сказала мне почтальонша, - можете получить. Хорошо, что застала. Бывает, бросишь письмо к вам в ящик, и оно лежит там неделями. Знать, укатили куда-то на своей красавице (тут я расплылся: приятно было, когда о "Ладе" моей так говорили). Я и переживаю - в почтовом ящике теперь какая сохранность? Из хулиганства взломают, письма прочтут и выкинут. Мало что ль таких случаев...
   Письмо оказалось странным: довольно толстое, а почерк на конверте точно ученический: либо отправитель его и впрямь был школьником, либо многие годы он вообще ничего не писал.
   Фамилия отправителя - Куриков - мне ничего не говорила, но, судя по адресу и штампу на конверте, письмо пришло с Северного Урала, где я побывал в прошлом году. Это была памятная поездка, первая за двадцать с лишним лет, минувших с тех пор, как я уехал оттуда. Меня и раньше тянуло в эти края - к ставшей мне близкой природе, близким друзьям, просто к знакомым или соседям по прежней квартире. К улицам небольшого городка, где остались несколько прожитых мною лет, ближним или дальним от этого городка поселкам, куда по делам газеты, которую редактировал, я выезжал много и много раз.
   Мне нравился этот край, хотя кому-то из моих сослуживцев все вокруг казалось отравленным или дышало ядом.
   Речки, быстрые и холодные, у них кишели двууской - паразитом, который поражает печень. Леса или даже кедровые рощи у них были полны лишь клещами. Воздух, насыщенный запахом листьев, хвои и смол, лесных ягод и трав, - все еще угрожал им последствиями ядерных испытаний, много лет назад проведенных севернее этих мест. По той же причине нельзя было дотрагиваться и до земли, не говоря уж о том, чтоб поразминать ее, прогретую за недолгие летние дни, в ладонях.
   Отравленной природе, как считали эти люди, здесь соответствовало и население: с великой осторожностью подавали они руку незнакомцам - а вдруг это поселенцы или бывшие зэки? В крае этом много было зон - от поселений до колоний особого режима, где содержались ООР (особо опасные рецидивисты). Бывшие зэки, неважно, из каких колоний освободившиеся, порой оставались жить здесь же или поблизости, на время, чтобы попривыкнуть к свободной жизни и вновь, как они говорили, обрести человеческое лицо. Нередко оставались и насовсем: потому что ехать им было некуда.
   Я прожил там несколько лет, дружил и с людьми, и с природой, и не ощущал никакой отравы. У меня было много друзей - и тех, кто был связан с колониями, и тех, кто жил лесом: работников лесхозов, охотников, любителей побродить по ягодным местам или порыбачить с удочками на берегу быстрой реки...
   Перед поездкой я созвонился с Петром Петровичем, соседом по бывшей моей уральской квартире, работавшим хирургом в местной больнице.
   В эти края его занесло по распределению; было это давно, давно бы и уехал обратно, если б не разгоревшаяся в нем страсть к охоте и рыбалке, собирательству всего, что щедро отпускает тайга. Наверное, отношения с природой у них были взаимные - Петр Петрович стал одним из самых удачливых добытчиков, у него было все мыслимое по тем временам снаряжение, включая грузовой автомобиль "Вахта" с лебедкой и печкой, четырехприводный "УАЗ", вездеход "Буран", гидрокостюмы и так далее, и так далее - разве что личного вертолета не было.
   И сын его, воспитанник природы, вырос характером в тайгу: спокойный, терпеливый и сильный. Он валил лес, добывал золото на драгах со дна быстрых и прозрачных, как ключ, речушек, и охотился - толково, читая лес по приметам, а зверей и птиц в нем - по следам и повадкам.
   Через короткое время после моего приезда на Северный Урал "Лада" встала на отдых в гаражном боксе, а мы с Петром Петровичем и двумя старыми друзьями-сослуживцами расположились на пригорочке в кедровой роще, откуда были хорошо видны постаревшие улицы городка. И сами мы, конечно, постарели - за двадцать-то с лишним лет. И так хороша, так приятна была эта встреча. Посидели, повспоминали старых друзей, кого-то и помянули.
   И вот как совпало: тех и пришлось поминать, кому все тут не нравилось - ни природа, ни люди. Точно нелюбовь эта и была отравой, которую они видели здесь буквально во всем.
   Но особенно поразила смерть Заказова, которого я хорошо знал. Ему и еще двум сотрудникам было поручено вывезти за город кого-то из начальства, приехавшего из области, - поохотиться тире порыбачить тире попьянствовать на вольной природушке. Для услужения им выделили поселенца, работавшего на сенокосе.
   Ночевали они в охотничьей избушке на берегу реки, но перед этим, пьяные, что называется, вдрободан, вволю и поблажили. А Заказов все куражился над поселенцем. Он напоил его водкой, а потом сделал живой мишенью, заставив бегать, подпрыгивая, вдоль берега. И грозил, что если завтра они не завалят кого-нибудь из зверей, то охота будет устроена на этого поселенца.
   - Ведь ты тоже зверь! - кричал на него Заказов. - В тюрьме или на свободе, ты всегда будешь загнанным зверем! - И обзывал поселенца теми непочетными словами, которые в зонах допустимы лишь в отношении самых приниженных осужденных...
   Когда вместо пьяного базара в избушке стал слышен только храп, поселенец выпил для храбрости из оставленной на утренний похмел бутылки, вошел в избу и острым охотничьим топором - точно кабана заваливал - рубанул по своему обидчику...
   Услышав рассказ о страшной смерти Заказова, я вспомнил, как когда-то, много лет назад, был с ним на глухариной охоте. До места охоты мы добирались по узкоколейке на небольшой дрезине, управляемой двумя поселенцами. Была зимняя ночь. Яркие прожекторы на десятки метров вперед выхватывали из тьмы сверкающие на морозе рельсы и заснеженные березы, стоявшие вдоль дороги.
   - Смотрите, сова на рельсах! - закричал вдруг один из поселенцев.
   - Нет, это филин, - возразил другой и затормозил дрезину.
   Мы остановились метрах в пятнадцати от сидевшей на дороге большой белой птицы - филина или совы, этого я определить не мог. По всей видимости, ее ослепили прожекторы, и она сидела на дороге не шевелясь, белая как снег - будто хозяйка этой зимней ночи.
   - Открывайте дверь! - крикнул Заказов и схватил лежавшее на сиденье ружье. - Только тихо! Не дай Бог, спугнете!
   Но белая особа уже пришла в себя; едва дверь дрезины открылась, она плавно поднялась с места и в несколько взмахов крыльев перелетела на березу у края дороги. Неосторожная птица - береза тоже была хорошо освещена... Раздался выстрел; стряхивая с веток снег, она повалилась вниз. Один из поселенцев выскочил из дрезины и, утопая валенками в сугробах, направился к охотничьей добыче, бившейся на снегу.
   Однако самому охотнику эта добыча оказалась не нужной.
   - Возьмите ее себе, - довольный удачным выстрелом, сказал он поселенцам. - Сделаете чучело. Я этих птиц не люблю, больно глаза у них жуткие.
   - Это глаза судьбы, - философски изрек поселенец, тот, который утверждал, что белая особа на дороге - филин. - А вы знаете: филина убить - это плохая примета...
   Жуткой смертью умер Заказов. Судьба ли то была злосчастная, с черными глазами, или воля - чужая и злая? Сбывшаяся примета или возмездие за неправедные деяния? Не знаю, судить не берусь...
   Еще раз помянув ушедших в небытие сослуживцев, мы говорили очень трезвые вещи, хотя выпили все, что захватили с собой на пригорочек в кедровой роще.
   - Добрее надо быть - и к природе, и к людям...
   - И они к тебе будут добрее.
   - И природа, и люди...
  
   На другой день мы с Петром Петровичем и его сыном, воспитанником природы, уехали в один из поселков к манси Никите, прирожденному добытчику, с которым Петра Петровича связывала давняя дружба. Пара дней на рыбалке, прекрасная чистая река, чудесный лес, с шелестом желтеющих листьев - впечатлений было достаточно.
   Перед отъездом я подарил друзьям свои книги, в том числе и Никитке, с которым успел подружиться, и пообещал снова приехать - на будущий год или через лето, в ягодный сезон или на открытие охоты - как получится.
   Позже мы перезванивались пару раз, а на Новый год поздравили друг друга открытками.
   И вот - это странное письмо.
   Я вскрыл конверт, в нем оказалась тетрадка, исписанная тем же, что и на конверте, ученическим почерком.
   "Здравствуйте, Андрей Михайлович!
   В начале этого года мой друг Никита Куриков дал мне почитать Ваши книги, которые Вы подарили ему в прошлом году. Эта встреча с Вами, пусть даже и через книги, меня очень взволновала, так же как и первая наша встреча - свыше двадцати лет назад, когда я, осужденный-рецидивист, увидел Вас, редактора многотиражной газеты, в кабинете начальника отряда. Благодаря Вам я стал писать, помните "Танец северного сияния", мою статью в Вашей газете? Надеюсь, Вы поняли, кто Вам пишет, - раньше я был Алексеевым..."
   - Что с тобой, Андрей Михалыч? На тебе и лица не стало. Письмо что ль неприятное, иль наоборот? - Тетя Катя озабоченно посмотрела мне в глаза и перевела взгляд на конверт. - Тебе что, угрожают? Требуют выкуп?
   - Какой с него выкуп? - перебила тетю Катю почтальонша. - Он что, бизнесом занимается? Ты на почерк взгляни - ребенок писал, школьник...
   - Андрей Михайлович, у тебя что - сын нашелся? - взволновано спросила тетя Катя. - Человек знакомый или близкий?
   - Нашелся, тетя Катя, - ответил я и направился к выходу.
   - Кто нашелся-то хоть? Скажи, Христа ради...
   - Мя-у!!! - завизжал кот Оскар. Это я, не глядя на пол, чуть не отдавил ему хвост.
   - Прости, Осенька, - пришлось извиниться. - Я нечаянно...
   - Так кто нашелся-то? - уже хором спрашивали меня тетя Катя и почтальонша. Казалось, еще немного, и они перекроют мне выход из дома.
   - Человек нашелся, - ответил я. - Думал, что умер - лет двадцать назад. Но он жив...
   - И что он тебе - наследство оставляет?
   - Еще какое...
   - Поболе моего? - растерявшись, спросила тетя Катя и обвела глазами прихожую (она же и столовая, и кладовая), набитую разным хламом - у тети Кати была непреходящая страсть ходить по уцененкам. Не дождавшись ответа, она воскликнула: - Золото что ль оставляет?
   Получилось, что дороже тети Катиного хлама могло быть только золото.
   - Да, тетя Катя, прямо с прииска. Всю жизнь мечтал о таком наследстве...
  
   Это нормально - мечтать о богатом наследстве. Ведь не зря поют, что мечты сбываются хотя бы раз в жизни...
   Начало есть всему: жизни и смерти, хорошему и плохому, дорожкам прямым и кривым. Алексеев был из хорошей семьи, и все в жизни мальчика складывалось благополучно. Но случилось горе, и черная его телега потащила Сашу по мерзким, в рытвинах и ухабах, дорогам. Интернат, колония для несовершеннолетних, наконец, обычная зона. И если первые два-три срока - с большой натяжкой - можно было как-то объяснить: стечением обстоятельств, необходимостью защищаться, просто глупой ошибкой, то все последующие сроки были следствием умышленных, заранее подготовленных преступлений. Он и на свободу-то стал выходить лишь за тем, чтоб развеяться, отдохнуть, подышать свежим воздухом - на деньги, с которыми вышел, или на те, что "зарабатывал" кражами. "Работал", как правило, один, на крупные дела не шел и, когда попадался, вел себя как уважающий противника игрок: смотрел на расклад улик, добытых следствием, и если ни алиби, ни других козырей против них не было, то "скидывал карты" и писал явку с повинной или чистосердечное признание.
   И так, не мотая нервы ни себе, ни следствию, один за другим получал он сроки, как правило, небольшие. В колониях ему было проще, чем на свободе. Там он привык, приспособился, следуя раз принятым правилам поведения. Умел не выделяться, но, когда надо, мог за себя и постоять. И в то же время, несмотря на растущее число судимостей, где-то в тайном хранилище, в самой глубине души, жила в нем хрупкая пленница - надежда.
   Иногда, в тихие ночи, он слушал ее долгие монологи - о жизни его и судьбе. Приговоры размеривали жизнь на сроки, тени судимостей шли за ним как шлейф от подбитого самолета, но к этим ночным разговорам они будто не имели никакого отношения. "Судьба твоя, - говорила надежда, - должна быть совсем иной. Сейчас ты ее не видишь, но придет время, и она откроется тебе вся как есть. Конечная точка на горизонте - дорога к ней выпала не совсем удачной, но ее надо пройти. Это ночь, за которой будет рассвет. Ты только помни о нем, и жди. И как начнет рассветать - глазами ли увидишь, разумом ли поймешь, сердцем ли почувствуешь, - готовься в обратный путь. Сам знаешь, дорога эта будет не близкой и не из простых. А пока береги здоровье и нервы, не заводи врагов, близких друзей..."
   Но шло время, тяжелели, набирая в годах, сроки, и такие монологи слышались все реже, звучали коротко и невнятно, потом и вовсе стихли. А рассвета все не было, ночь становилась все непроглядней, и Алексеев засомневался: что с рассветом-то его? Судьба-то его где иная? Глаза ли подвели, разум или сердце - не пропустил ли он этот рассвет? Не упустил ли судьбу свою - птицу? Или рассвет его и судьба иная - только лишь выдумки, самообман?
   Эти вопросы взяли его за горло, и он воззвал к своей пленнице: ты-то что молчишь, надежда, вопросы-то - к тебе? Но в ответ - ни звука: надежда оставила его, одного, в непроглядной и беспросветной ночи!
   И вина перед самим собой, перед тем Сашей Алексеевым, которого он вырядил в робу рецидивиста и все сулил ему светлый рассвет, вдруг сжала и стала рвать его сердце. "Господи, - воззвал Алексеев, - я виноват! Прости меня, Господи!"
   Врачи вытащили его с того света и впихнули обратно в прежнюю, в робе рецидивиста, жизнь. Это было возвращение в прошлое; время для него теперь не значило ничего. Ни-че-го: порой он не знал даже, какой теперь месяц. Но что символично: из больницы ему предстояло ехать в колонию, в которой он уже отбывал когда-то срок наказания. И вот какая получилась дата: вновь прибыл он в нее ровно через десять лет после выхода за ее ворота.
   Этот "юбилей" оказался в поле зрения газеты для осужденных, которую я редактировал, - материалы об освобожденных из колоний, о том, закрепились ли они на свободе или вновь оказались за решеткой, всегда были интересны моим читателям. Сотрудники колоний использовали эти материалы в воспитательной работе; правда, в расклады с неплохим обустройством после зоны осужденные верили не всегда. Считалось, что на свободе у "бывших" лишь два пути: жить на положении изгоев, под "колпаком" у милиции, или идти на новые преступления.
   - Все это пропаганда, - заявил Алексеев после прочтения статьи о бывшем зэке, сумевшем удачно выправить свою жизнь. - Был ли этот зэк на самом деле или его придумали, никому не известно. Скорее всего, придумали, мало ли о чем врут в газетах. Вот если б он срок тянул здесь, в этой колонии, и я, к примеру, знал его лично, тогда да, сильный был бы пример, показательный. Но что-то не знаю я таких примеров...
   Спустя время в клубе колонии была организована встреча с бывшим зэком, освободившимся отсюда почти одновременно с Алексеевым.
   - Мужики, - крикнул он в зал, - вон где я обычно сидел, пятый ряд с краю, там были места нашей бригады...
   Затем в моей газете был напечатан очерк о том, как в одной колонии встретились два человека, освободившиеся из нее десять лет назад. Биографии у них были схожие, да только судьбы сложились разные: один так выдвинулся, что хоть орден ему в петлицу вешай. А второй все с нашивкой не расстается на зэковской робе...
   Очерк назывался "Танец северного сияния". "Судьба человека - от чего она зависит? От установок свыше, стечения обстоятельств, или последнее слово все же за самим человеком? Судьба - как ее распознать? По расположению звезд, линиям на руке или танцам северного сияния? И можно ли спорить с этой упрямой дамой?.."
   Автором этого и ряда последующих материалов был Алексеев. Правда, от первоначальных его текстов порой мало что оставалось: правились они нещадно, но сохранялось главное - искренность, ведь ни досрочное освобождение, ни другие льготы Алексееву не светили.
   Через некоторое время я перевелся в областную газету, а тремя годами позже, в начале 1982 года, сорокачетырехлетний Алексеев освободился. Приехал в родной город, где жила семья брата Виктора, но пробыл там совсем немного: ни брат, ни милиция восторгов в связи с его приездом не проявили. По путевке оргнабора он оказался в Широковске, городке на Северном Урале, недалеко от тех мест, где отбывал свой последний срок. А дальше - пошло-поехало: в общежитии машзавода, в котором жили приехавшие по оргнабору строители, у Алексеева нашлись "земляки" по пересылкам. Его и подселили к ним - в комнату с символичным номером сто один; не без оснований ее называли "сто первый километр".
   Он снова жил одним днем, пьянствовал вместе со всеми, и все-таки был в этой комнате чужим: многое поменялось у него в голове за последний срок. Один из конфликтов с "земляками" закончился дракой: он помешал им, когда обманом они заманили в комнату одну девушку.
   Алексеев переселился в Кедровку, деревеньку недалеко от Широковска. Пришлось уволиться и с работы. Жить стал ягодным промыслом, да кедровские старухи подкармливали - он часто помогал им по хозяйству, чинил-обновлял заборы да крыши, а они несли ему домашние припасы. Кроме кедровских стариков, Алексеев общался лишь с товарищами по оргнабору, Розой и Сергеем, неплохой парой, нередко бывающей у него в Кедровке, и одиноким стариком Кирилл Кириллычем.
   Но особенно он сблизился с Надей Денишевой - симпатичной, но потерявшейся женщиной, вдовой человека, у которого была болезненная, идущая по наследству тяга к самоубийству. "С петли ты начал, в петле и окончишь", - предрекла она после его первой попытки примерить на себя веревку. Так и вышло; но перед тем, как повеситься, он нарисовал черного, с красными пятнами, паука и написал, также предрекая: "Теперь ты каракурт - черная вдова. И всю жизнь будешь приносить людям только несчастье".
   Казалось, это проклятие потом и шло за ней по пятам. Алексеев попытался выбить клин клином, принеся Наде цветы от "доброй колдуньи" - цветочницы с рынка, которая говорила, что с ее цветами из дома уходят беды. Долго не засыхали эти цветы, охраняя их любовь. Он все хотел принести ей другие, но не успел...
   Жизнь в лесной деревушке, подальше от людей и в полной трезвости, помогла ему прийти в себя. Алексеев снова стал писать: дневники, короткие рассказы из жизни кедровских старух - он слушал их вечерами, на лавочке под открытым небом. В его тетрадях было много зарисовок о природе: отторгнутый миром людей, он ощущал единение с миром растений и деревьев, птиц и животных. Алексеев видел красоту природы - она пробудила в нем особое зрение, которое открывало и давало ему видеть то, что другим, возможно, не открывалось и не виделось. Иногда он ловил себя на том, что разговаривает с растениями или животными, и что они понимают его язык, а он - их. Его зарисовки были полны сравнений между увиденным в мире природы и тем, что было присуще миру людей.
   "Земляки" по пересылке теперь вряд ли приняли бы его за своего: на природе он изменился и внешне. Он все так же сутулился, волосы блестели сединой, лицо было исхлестано морщинами - но оно стало мягче и будто просветлело: прошлое, которое давило и точно читалось на его лбу, теперь отступило, ушло с его лица - но не из памяти. Алексеев взялся за повесть о своей жизни, и таким важным стало для него это дело, что он садился за стол каждую свободную минуту. Писал спешно, будто боялся, что ему помешают завершить этот труд. Официально он, вор-рецидивист, не так давно освободившийся из мест заключения, нигде не работал, жил без прописки, и в любой момент его могли выселить или начать дергать за дела, которые он не совершал.
   Тетради с главами повести и другими записями он передавал Плетневой, бывшей учительнице, которая с Кириллом Кирилловичем, его товарищем по оргнабору, жила в Дижае, пригороде Широковска. Из школы, в которой она работала, ее уволили по болезни: наивная поэтесса выказала несогласие с приписками, липовыми отчетами да оценками, и ее попросту затравили. Несчастье с мужем, сгибшем в лесу в темную грозовую непогодь, окончательно подорвало её психику... Алексеев ходил к ней один или два раза в неделю - в писательстве она была его первой помощницей.
   Последние записи в тетрадях Алексеева были полны тревожных ожиданий и предчувствия беды: казалось, сама природа его о чем-то предупреждала. К Алексееву стали наведываться "земляки" со "сто первого километра", он подозревал, что ему готовят какую-то подлость...
   "Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия!" - на цитате из Евангелия записи в его дневнике оборвались...
  
   Поздней осенью восемьдесят второго года Плетнева переслала мне его тетради. Из-за неточностей в адресе бандероль долго блуждала по почтовым отделениям, побывала не в одной редакции, пока не попала мне на стол. Вместе с тетрадями в ней было стихотворное послание от Плетневой:
   "В глуши лесов лежит Дижай,
   Редактор, в гости приезжай!.."
   Из письма понять что-то было трудно, за исключением одного: Алексеев, когда-то известный мне бывший заключенный, попал в беду и его надо выручать.
   В Широковске я бывал: на строительстве машзавода - от областной газеты, и раньше, когда выпускал многотиражку для осужденных и жил в небольшом городке, по местной карте расположенном в нескольких сантиметрах от Широковска; с коллегами по работе приезжал сюда на охоту-рыбалку да по шишки-ягоды: леса и речки-озера в его окрестностях были знатными, дары свои отпускали щедро.
   И вот я снова в Широковске. В Дижае, на двери дома Плетневой, висел замок. Хорошо, сосед подошел - им оказался невысокий мужичок с рыжей бородкой. Он сообщил, что пару недель назад Фоминичну, так назвал он соседку, по заявлению лесхозовского начальства отправили в психбольницу.
   - Что же она натворила такого? - полюбопытствовал я у мужичка.
   - Как что? - переспросил он. - На смех их подняла в стихах. Такое о них прописала - весь Дижай со смеху покатывался. А Фоминичне к дурдому не привыкать. Дед ее, Кириллыч, к ней уехал, глядишь, хоть на этот раз ее продержат недолго. А вы, собственно, по какому делу? Может, ко мне зайдем, почифирим?
   "Почифирим", повторил я про себя и понял, что в незаконченной повести Алексеева именно этот сосед Плетневой имел прозвище "Чифир". А жена его, толстая некрасивая женщина, топила печь тетрадками со стихами, в которых Плетнева резала правду-матку, обличая местных князьков и пройдох. При соседке порой и разжигала; Плетнева выходила тогда на улицу и смотрела, как правда ее уходит в небо...
   "Скажите на милость
   А где справедливость?.." - вспомнились ее стихи.
   - Кстати, а вы знакомы с Алексеевым? Александром Николаевичем?
   - Это который Алексеев? Не Батя ли, упокойник?
   - Он разве умер?
   - А вы что, не знаете? То-то я смотрю - вы не местный. В Широковске об этом каждая собака знает, в газете не раз писалось - и об убийстве, и о найденном трупе...
  
   В конце октября 1982 года в Широковске было совершенно громкое убийство: уехавший в командировку директор банка на беду почему-то вернулся в тот же день и застал в своей квартире грабителя (или грабителей). Его обнаружили потом лишь на третий день - привязанным к спинке кровати, с кляпом во рту и множеством ножевых ранений по всему телу. Через день у гражданина Батова нашли несколько безделушек, похищенных из квартиры убитого. Батов пояснил, что эти безделушки оставил у него некий Алексеев, с которым он приехал в Широковск по оргнабору. В последующем было установлено, что Алексеев - матерый рецидивист, большую часть жизни проведший за решеткой. В подвале дома в Кедровке, где он проживал, нашелся чемодан с некоторыми вещами, ранее принадлежавшими убитому. А при обыске в квартире, где жила приятельница Алексеева Надежда Денишева, была обнаружена малахитовая шкатулка со змейкой, также принадлежавшая директору банка. Алексеев и его приятельница исчезли.
   Последним, кто видел Алексеева, была бывшая учительница, психически больная Плетнева, у которой жил Кирилл Н., знакомый Алексееву по оргнабору. Она сообщила, что через день после похорон директора банка Алексеев, весь израненный, в изодранной, запачканной кровью одежде, постучался к ней поздней ночью и сообщил, что ни он, ни Денишева ни в чем не виноваты, а убийц директора банка, которые расправились с Денишевой, а также пытались убить и его, следует искать на сто первом километре.
   У Плетневой Алексеев перевязал раны, вместо своей одежды, пришедшей в негодность, надел одежду Кирилла Н. (в ту ночь он работал в третью смену) и скрылся в неизвестном направлении.
   Очевидно, что из-за дележа похищенного между сообщниками преступления произошел конфликт, в результате которого Алексеев был ранен, а его приятельница убита (тело ее до сих пор не обнаружено). Не имея возможности прийти в больницу, преступник обратился за помощью к Плетневой и в то же время попытался запутать следствие, заявив, что грабители, убившие директора банка и Надежду Денишеву, якобы находятся на расстоянии свыше ста километров от Широковска...
   Спустя неделю в тайге под Широковском был найден обезображенный, объеденный животными труп человека, в остатках одежды которого обнаружены завернутый в целлофан паспорт на имя Алексеева, квитанция из заготконторы, выписанная на его имя, и немного денег. Недалеко от страшной находки лежал нож, которым, по заключению экспертов, и был убит директор банка. На рукоятке ножа обнаружены отпечатки пальцев; проверкой по милицейским архивам было установлено, что они принадлежат Алексееву, неоднократно привлекавшемуся к уголовной ответственности. По всей видимости, он умер от полученных ран либо, обессиленный от потери крови, стал жертвой хищных животных. Следствие так и не установило, кто, кроме убитой Денишевой, был сообщником (или сообщниками) Алексеева и куда исчезли похищенные ценности.
   Таковы были сводки об убийстве директора банка и последовавших затем событиях, которые публиковались в местной прессе накануне моего приезда в Широковск по письму Плетневой.
  
   - Денишеву я не знал, а Батю мне жалко, - вздохнув, сказал мужичок, сосед Плетневой. - Царствие ему небесное, не смог пожить по-человечески, хоть немного. Казалось, чего ему там не хватало, в Кедровке. Жил себе и жил, и тут на тебе, к прошлому потянуло? Зачем?
   В последних словах его было много сомнений и показалось, что вздыхал и говорил он об Алексееве искренне.
   - Коровин моя фамилия. Вы-то кто будете? Грешным делом, я решил сперва, что вы из ментов, из области - наших-то я как облупленных знаю. Да вижу, ошибся...
   - Я из газеты, приехал по письму Плетневой.
   - По письму? От Плетневой? Вот это номер! Наконец-то хоть кто-то откликнулся на ее письма! Она и вам в стихах написала? Да? Вот чудеса! - Коровин встал в позу и процитировал:
   "...И жизнь, Москва, возьми до срока,
   Коль это ложь, коль это склока..."
   - Дождалась Фоминична! - продолжал он восторженно. - А я, дурень, ей все талдычил: пиши в прозе, по-обычному, по-канцелярски, как пишут прошения, тогда, может, и толк какой будет! Но она только рукой махала! И вот на тебе - по стихам ее приехали, из газеты! Жаль, самой ее нет, вот радости-то было!
   Коровин искренне радовался за соседку.
   - А вы, мил человек, меня расспросите, я по этому делу многое знаю. Ментам не сказал, а вам, может, и сообщу кое-что...
   На этом Коровина точно кто за язык схватил - он замолчал и оценивающе оглядел меня от ботинок до шапки (разговор был в начале зимы, морозно было, и снег так скрипел под ногами, что казалось, пол-Дижая должен был слышать этот скрип).
   - Только вы, мил человек, документик покажите. Не обижайтесь! Дело это темное, мало ли что...
   Я протянул ему книжечку с надписью "ПРЕССА". Коровин уважительно раскрыл ее, пробежал глазами по строчкам и вернул обратно.
   - Извините, Андрей Михайлович, сами знаете, какое это дело - убийство. Ну да ладно, я сейчас исправлюсь. - Коровин сверкнул вдруг глазами и махнул рукой: - Эх, была не была! Одно только спрошу - и поехали! Если что, помощь окажете?
   - Помощь? - переспросил я. - Какую?
   - Скорую, - ответил Коровин, - медицинскую. Я, мил человек, инфарктник. Спиртного, считай, третий месяц на нюх не пробовал. Но теперь, думаю, - пора, если что, не в пустыне живу, найдется кому таблетку подать иль скорую вызвать. Я уж и беленькую припас, в загашнике. А то говорят: все, мол, Коровин, свое ты отпил. Плохо они меня знают...
   В самом деле: и пьяным он в снегу засыпал, и желудок его был в треть укороченный, и каверны были у него туберкулезные, на зоне вырезали (все ж попался раз на воровстве, в тюрьме и заработал болезнь), а все ему нипочем. Недели полторы проходил с инфарктом, может, и дольше бы ходил, к соседке-самогонщице и обратно, кабы не решил трудоустроиться - грузчиком на машзавод. Направили его на медкомиссию, и пошел он по врачам. Всех прошел - один терапевт остался. Послушала его терапевт и назначила кардиограмму. Положили Коровина на кушетку, прикрепили где нужно присоски, пощелкали тумблерами, и собрался он было вставать, а ему не дают. Любка-толстая (так он назвал медсестру) его удерживает: лежи, говорит, спокойно, за тобой уже "скорую" вызвали. Приехала бригада, переложила его на носилки - и в машину.
   А он все удивлялся: что вы, сам что ль не встану, пойти не смогу? Вчера еще грузчиком ходил устраиваться...
   Но оказалось - инфаркт у него был, и нешуточный. Тогда только и вспомнил, как было дело: вечером вдруг прищемило, пьяного, так он и лечь не смог, прикорнул на стуле. Потом что-то и вина пить не хотелось, выпивал чуток, а больше не тянуло, других странностей и не помнит...
   В больнице его держали сначала в реанимации, потом в обычной палате. Радовался, когда домой выписали, - соседу-то его, Батову, повезло меньше: из больницы его выписали... на нары. После убийства директора банка у тех, кто с Алексеевым знался, обыск проводили, и у Батова много чего нашли - не к одной краже ниточки. Нашли и безделушки из квартиры убитого - часы и портсигар. Не простые это были безделушки - дарственные. В каких-то кражах Батову пришлось сознаться, но от безделушек открещивался, говорил, не его - Алексеева.
   - Батов этот с чем в больницу попал?
   - Да дружки над ним посмеялись, заставили спирту выпить - из банки с заспиртованными лягушками. На другой день едва дополз до больницы...
   После выписки Коровин попил лекарства, пособлюдал диету, и опять потянуло его к привычному "лекарству" - по рецепту соседки-самогонщицы. Повод-то всегда найдется; к примеру, корреспондент приехал к соседке да Алексеева, покойника, вспомнили, - чем не повод?
  
   Пить с Коровиным я, конечно, не стал, но узнал от него многое. Крепко сомневался он в выводах следствия. Видели бы "следаки", как приходил он к Плетневой со своими тетрадками, как черкали они их вместе - и кто из них сумасшедший, у кого при этом больше горели глаза, понять было трудно. Нет, другим человеком жил Алексеев в Кедровке. И сам видел Коровин, как при упоминании о нем недобрые тени ходили по лицам бывших его дружков с общежития - с того самого "сто первого километра", о котором Алексеев и говорил Плетневой, указывая, где искать убийц. Об этом разговоре с Алексеевым Плетнева и написала в милицию (в стихах, на своей обычной тетрадке!), но там ее поняли совсем по-другому. После этого она написала и мне в газету - когда не знала еще, что защищать-то уж некого...
   Для следствия удобней была версия об убийце-рецидивисте, к тому же покойнике: улики вроде бы налицо, признания вытягивать не из кого, а участковый инспектор, по вине которого опасный преступник-рецидивист жил без прописки в Кедровке, сам попросился из органов, говорят, егерем теперь устраивается...
  
   В тот приезд я побывал и Кедровке, разговаривал со стариками. Как и Плетнева с Коровиным, они тоже не верили в Алексеева-убийцу: считали, подкинули ему чужой чемодан, сами видели, как накануне убийства крутился кто-то у его дома. Сомневались старики и в том, что он умер. В одну из ночей вдруг пропала собака Алексеева - Маркиз. Галя, слепенькая девочка, которая жила в Кедровке у бабушки и иногда выходила ночью погулять (что день, что ночь - ей все было едино), вдруг услышала, как Маркиз завизжал, но не испуганно, а радостно, и шепот потом услышала, тоже радостный, и был это шепот... Алексеева. И слышала девочка, как ушли они вместе со двора в сторону леса. Другой бы человек не услышал, а у слепой слух особенный...
   Галя едва дождалась утра и с первым кряхтеньем, раздавшимся из комнаты бабушки, вбежала к ней со словами: "Вставай, бабушка, Саша живой, ночью он приходил за Маркизом..." Старая женщина принялась успокаивать внучку: "Что ты, Галенька, умер он, мы ведь и помянули его уже. Приснилось тебе, ну да ладно, сон этот неплохой - человеком он был хорошим..." Но Галя заспорила, и тогда они вместе вышли на улицу к дому, в котором жил Алексеев. Подошли к будке Маркиза; она была пуста, а по снегу от нее в сторону леса - две дорожки следов: одни следы - человека, другие - собаки.
   В ближайшей церкви были поставлены потом свечи во здравие раба божьего Александра...
  
   Со смешанным чувством вернулся я тогда из поездки в Широковск. В редакции секретарша положила передо мной стопку бумаг с рукописью Алексеева - перед отъездом я поручил перепечатать ее на машинке. Чуть освободившись от дел, я снова пролистал рукопись, останавливаясь то на одной странице, то на другой, а затем поехал с ней к розыскникам из областного управления.
   Об убийстве директора банка они знали много - дело это было громким, но сообщить, как был опознан труп Алексеева, не смогли. Позвонили в Широковск, и следователь, который вел это дело, ответил: из-за повреждений идентификация найденного трупа по отпечаткам пальцев не проводилась. "Алексеев" был опознан по документам в остатках одежды и отпечаткам пальцев на ноже, обнаруженном невдалеке от этого трупа.
   Я высказал сомнение относительно участия Алексеева в убийстве, обосновал их несколькими выдержками из его рукописи, но розыскники лишь отмахивались руками: дело это, хотя и не в полном объеме, считалось раскрытым, и поднимать его было ни к чему: убийца Алексеев или не убийца, ему от этого теперь ни тепло, ни холодно. Лежит себе в могиле, и какая ему разница, кем он проходил по делу: потерпевшим или обвиняемым. Характеристики нужны живым...
   - А если он остался жив? - задал я еще один вопрос и рассказал о свечах, что поставили во здравие раба божьего Александра старики из Кедровки.
   - И слава Богу, если остался жив! Только лучше бы ему числиться в мертвых - для его же пользы: если задержат, ему не оправдаться, все улики против него...
  
   С тех пор прошло почти двадцать лет. История эта, конечно, забылась, но письмо от Курикова-Алексеева быстро оживило ее в моей памяти. А через несколько дней я получил от него и посылку, в которой были папки с рукописями, записные книжки и большое количество тетрадей, толстых и тонких. Записи в них и другие сведения, полученные позднее, смогли воссоздать картину его жизни - как до, так и после "официальной смерти"...
   Последняя их встреча была в начале зимы восемьдесят второго года. Во второй половине дня Александр ждал Надю на выходе из Дижая, у поворота на Кедровку. Вместе с ним был Маркиз, который носился у края леса, вынюхивая оставленные на снегу птичьи каракули. Она пришла в платке его матери - Алексееву приятно было видеть этот платок на женщине, ставшей ему такой близкой.
   Надю не отпускали мрачные предчувствия.
   - Прошу тебя, только не опаздывай, - договорившись о встрече, умоляюще просила она Александра. - Когда жду тебя, а ты все не приходишь, я начинаю умирать - как то чудище из "Аленького цветочка"... Мне кажется, и я умру, если ты не придешь.
   Он тоже будто кожей ощущал приближение беды - даже природа сигналила ему об этом: то голубь начнет биться об стекло, то черные вороны с карканьем, будто предвещая беду, пролетят перед ним по лесной дороге. Был на кладбище - а оно не отпускает, старой проволокой оцепляя ногу.
   И подозрительны были действия людей. Зачем, скажем, Батову, этому прихвостню "сто первого километра", понадобилось оставлять у Алексеева какой-то чемодан? А тут и Надя призналась, что Батов приходил на днях и к ней. Шкатулку принес, дорогую...
   - Шкатулку? - настороженно переспросил Александр. - Какую шкатулку?
   - Малахитовую, со змейкой, очень красивую...
   - Зачем же ты взяла?
   - А что, не надо было? Красивая шкатулка, у меня таких и не было. Из уральского малахита...
   - Не надо было ее брать, - с тревогой в голосе ответил Александр. - Чемодан, шкатулка - вещи эти какие-то темные. Неспроста их подсовывали, что-то тут не так. Что-то други мои бывшие затевают... Хотя что удивляться: не прощают они, если от них отходят. Да и конфликт у нас был...
   - Батов-то знает про нас, еще спрашивал, не собираемся ли уезжать...
   - Верно беспокоился - ехать нам надо. И срочно...
   - Но куда ехать-то? - переспросила Надя. - Нас что - где-то ждут? Это все я виновата... Сколько говорила: не связывался бы ты со мной, никому от этого хорошо не было. Ты ведь знаешь: я каракурт, паучиха - черная вдова, несчастья идут за мной следом. Не раз думала: сходить бы в церковь, покаяться, у Бога попросить прощения... Но даже войти в храм боюсь - не приучена. А ты ходил в церковь?
   - В церковь? Заходил - из любопытства. Только не верю я попам: больно здоровые, довольные и собой, и миром. Но если люди к тебе обращаются, от греховного очищаясь, на исповеди все боли передают, то надо сострадать этим людям, через себя пропускать их боль... Как же быть тогда всем довольным, оставаться здоровым? Священник, принимающий исповеди, - он, наверное, и жить должен меньше других...
   - Тебе бы самому в церкви служить, священником. На исповедь к тебе я б каждый день ходила. Все бы выкладывала...
   - Хочешь скажу, зачем я последний раз был в церкви?
   - Свечку поставить, по матери? Порой я надеваю этот платок, - Надя задумчиво провела по нему рукой, - и пытаюсь представить, что она думала о тебе все годы, пока ты был в тюрьме. Что переживала, чувствовала ли вину в том, как сложилась твоя жизнь...
   - Нет, свечку по ней я не ставил. Тоже, как ты говоришь, не приучен. В церковь воровать ходил, по прямому, так сказать, "своему делу"...
   - Как, воровать в церкви? Из ящиков для пожертвований, оклады снимать с икон? Или у людей красть - во время молитвы? Ну, знаешь, это было бы слишком. Нет, ты не мог этого делать...
   - Да нет, ни ящиков этих, ни окладов с икон я не трогал...
  
   От церкви той осталось только здание со сводами, все было порушено. Башенки с куполами и те снесли; но чему удивляться - по тем временам явление обычное. На "экскурсию" к этому храму Алексеева взял один "коллега" - Переведенцев, большой дока по части икон. Сам-то Алексеев что мог понимать в церковном - из любопытства пошел, да и место там было красивое: высокий берег Волги, а внизу - село с поэтическим названием Серебряный ручей.
   Чтобы посмотреть, что там, внутри храма, им пришлось пробиваться через крапиву, к окнам, заделанным красивой узорчатой решеткой; еще подумалось - хорошо хоть эту красоту не вынули, видно, не смогли. Внутри церкви был свален различный хлам, деревянная рухлядь, мешки с цементом. На стенах - пустые рамы от иконостаса, но выше рам, под сводом, открылась картина - огромная, в синих тонах, на сюжет "Тайной вечери". Полосы света из окна выхватывали только часть этой картины, но и то, что хорошо виделось, поражало.
   - Это фреска, роспись по штукатурке, - деловито пояснил Алексееву Переведенцев. - Коммерческой цены не имеет...
   В тот день они побывали и внутри церкви. Нашли колхозного бригадира, у которого были ключи от дверей, представились музейными работниками и вместе с ним вошли в церковь якобы для осмотра ее состояния. При открытых дверях фреска стала видна еще лучше, и Алексеев так засмотрелся на нее, что Переведенцеву пришлось отводить его за руку. Затем они разбирали вековую рухлядь, сваленную у стены напротив, но ничего "коммерческого" там не обнаружилось. С досады Переведенцев толкнул ногой деревянную конструкцию, напоминавшую ткацкий станок. Закряхтев, она переместилась в сторону, и за ней обнаружился пришитый к стене деревянный щит, покрытый темной, точно спрессованной пылью. При виде ее Переведенцев замер на месте... Колхозному бригадиру он сказал, что хотел бы взять с собой этот щит - чтобы определить по нему, когда была воздвигнута эта церковь.
   - А чего там определять, при царях еще строили... - равнодушно ответил бригадир.
   На этом "музейные работники" закончили свою "миссию" и, отойдя со щитом в руках подальше от церкви, спустились к Волге. Смочив в воде носовой платок, Переведенцев слой за слоем стал очищать от пыли небольшой участок щита, пока он не засверкал, явив на свет лик Богоматери...
   Позже Алексеев узнал, что Переведенцев попался в поезде на Варшаву, с иконами, отобранными у деревенских старух, - он загонял их в кладовки, чтоб не мешали вынимать святых из углов...
   - Говорят, - сказала Надя, - что, если кто-то совершает что против церкви, тому это обязательно зачтется - болезнями или несчастьем. Грех это был - разрушать церкви, скидывать кресты. Может, за это мы теперь и страдаем...
   - Когда-нибудь их начнут восстанавливать, - задумчиво произнес Александр.
   Много раз вспоминалась ему синяя фреска в церкви. И особенно - глаза Христа. Раньше он людям и в глаза старался не смотреть, боялся поймать их взгляды: вдруг поймут, что он вор. Но как побывал в Серебряном ручье, как взглянул в эти глаза Христа, так с тех пор они стали видеться ему и в лицах людей. Одно время это случалось так часто, что стал думать - не умом ли тронулся?
   - Это Он вошел в тебя, Христос, - негромко сказала Надежда.
   - Ты еще скажи, дух святой. На меня, уголовника, снизошел...
   - Нельзя так говорить. Кто знает, может, и дух святой. Может, так и дано было тебе: пройти сначала этот путь испытаний, а затем...
   - Про путь испытаний, - перебил ее Александр, - ты верно сказала. Помню, мысль мне тогда пришла: что, если остаться в этом селе, снять какой-нибудь домишко, а лучше купить, и жить сельской жизнью. И к этой церквушке подниматься - чтоб очищаться. Навел бы вокруг нее порядок...
   - И я об этом подумала - только что... Саш, а может, поедем туда, в это село?
   - Решено - едем в Серебряный ручей, - твердо ответил Александр.
   - Далеко это от какого-нибудь города?
   - Нет, почти рядом.
   - А церковь действующая там есть?
   - Есть. В одной, кажется, керосин продавали, другая стояла заколоченной, а третья, помнится, была действующей. Службы в ней проходили...
   - Я бы к батюшке пришла, в хор попроситься. Пела когда-то, и одна, и в хоре. Музыкальную школу закончила, жалко, дальше учиться не получилось. Не знаю только, приняли бы меня в певчие. Хороший священник сразу видит, на ком проклятие...
   - Мне кажется, ты это просто выдумала...
   - Да нет, я будто физически ощущаю это проклятие. Вот сейчас говорю, спокойно говорю, а внутри так тревожно, боюсь, с тобой бы что не случилось... Что мне тогда - руки на себя накладывать? Или в монастырь бежать? Вот сегодня: как узнала про убийство...
   - Что за убийство? - встревожился Александр.
   - Ты что - не слышал? Весь город об этом говорит. Ограбили директора банка. Из квартиры вынесли все подчистую, а самого директора убили. По слухам, три дня как убили, но обнаружили только сегодня. Я как узнала, так о тебе и подумала: судимых первыми начнут проверять. И так беспокойно стало: они ж сначала заберут, а потом только разбираться будут. Господи, что ж я тебе раньше-то не сказала...
   Надежда увидела, как напрягся, изменившись в лице, Александр. Он побледнел, а в глазах его застыла холодная сталь...
   - Так, значит... - сказал он точно про себя. - Когда, говоришь, принесли тебе эту шкатулку?
   - Позавчера, с утра заявился...
   - В тот день Батов и у меня хотел чемодан оставить. А вечером кому-то понадобилось у дома вертеться, может, и подсунули что. Значит, подстава?
   - О, Господи! - воскликнула Надя.
   - Выстрел дуплетом, - продолжал Александр, - и мне отомстить, и от себя подозрения отвести. Не слабо придумано... Сейчас в милиции проверяют всех бывших, приедут и ко мне, в Кедровку. Если что-то обнаружат - мне не отвертеться...
   "Как в шахматы играет - я сюда, они сюда, я сюда, они сюда... - несмотря на волнение, Надя с удивлением смотрела на Александра, поражаясь холодному расчету, с которым он оценивал ситуацию и просчитывал ходы - и свои, и "сто первого километра", и милиции. - Опыт по этой части у него есть, с этим не поспоришь..."
   - Про нас с тобой уже знают, - продолжал Александр, - выходит, милиция и к тебе поедет. Найдут шкатулку со змейкой - значит, и ты в деле. Не пойму лишь: ты-то тут при чем? Ты-то им чем навредила?
   Александр запнулся, настороженно посмотрел Наде в глаза и спросил прямо:
   - Им что-то нужно было от тебя?
   Надежда смутилась и опять подумала: "Все просчитывает, наперед видит, ничего от него не скроешь..." Чуть помедлив, она сказала:
   - Ты и меня заподозрил? Я тебя понимаю, столько, видно, ты знал и предательств, и подлости. Но поверь, я тут ни при чем. Не хотела тебе говорить...
   - Говори все как есть. Я тебе верю, но сейчас важна каждая мелочь.
   - Главарь их, Ашот этот чертов, давно ко мне клеится, почти с самого приезда. Квартиру мне хотел снять, но я отказывалась. Он же бандит, замарает в каком-нибудь деле, и все - связана по рукам и ногам...
   - Что ж ты раньше-то не сказала?
   - Как сказать-то? Полюбила человека, в кои-то веки, и давай, грузи его своими проблемами? Ашот как узнал про нас с тобой, так совсем очумел, угрожать начал. Батов-то от него приходил, шкатулку оставил и сказал: Ашот дает мне два дня сроку - или к нему идти, или обоим нам будет плохо. Потому и говорила тебе: давай уедем, в покое нас здесь не оставят. Я и паспорт уж выписала из женского общежития. А в мужском обыск шел, преступников искали среди вербованных.
   - Понятное дело. Значит, они и тебя замазать решили: не уйдешь к нему - останешься со шкатулкой, в "мокром" деле. Но обожди, что-то тут не так... - Александр задумался. - Ну ладно, найдут у тебя эту шкатулку, ты скажешь, откуда этот "подарок". У меня что найдут - я скажу то же самое. Получится, два свидетеля говорят одно и то же. Тогда версию о "сто первом километре" придется проверять, Ашоту это вряд ли понравится, значит, одним свидетелем должно быть меньше, а еще лучше, чтобы их вовсе не было. Останутся одни улики да двое людей, подозреваемых в убийстве. Настоящих преступников искать не будут, а нас не найдут. Не слабо придумано... Паспорт у тебя с собой?
   - Да, в сумочке, но денег немного. Откуда им быть, директора банка я не грабила...
   - В милиции все равно не поверят, - мрачно пошутил Александр. - У меня паспорт тоже при себе, брал для заготконторы. Шкурки сдал, бабка одна рассчиталась за ремонт крыши, так что денег хватит. Теперь главное - выехать отсюда...
   - И поедем в Серебряный ручей?
   - А что еще думать... Пристроимся хотя бы в том же колхозе, я б и в церкви что-то чинил, восстанавливал потихоньку. Грех свой старался б загладить...
   - Я б с тобой обвенчалась - в церкви, той, что в городе. В хоре бы стала петь. Но куда мне, размечталась... Не знаю, в Бога-то мне дозволено верить, с таким проклятьем...
   - Зря ты так... Сама говорила - про путь испытаний, у тебя, видно, он тоже не малый. Но его надо пройти, и тогда все утрясется...
   - Господи, а если путь этот - бесконечный? Если испытания идут одно за другим и конца им не видно? - Надежда была близка к истерике. - Где набраться терпения? Как надеяться на что-то лучшее, если все оборачивается против...
   - Все, хватит, - резко остановил ее Александр. - Времени на нытье не осталось. Давай еще раз прикинем. Домой возвращаться нельзя, придется ехать без сборов. Паспорта при себе, денег хватит, но поезд на Москву только вечером, а на вокзале ждать опасно. По-хорошему, там вообще не надо показываться, пересидеть надо где-то, выждать время. Но у кого? К Плетневой с Кириллычем нельзя - знают, что я там бывал. Вспомнил: цветочница с рынка, добрая такая, она там как островок в океане. Помнишь, рассказывал о ней? Цветы продает - точно детей пристраивает...
   - И правда - те цветы так долго стояли. Но они засохли, и вот - эта беда...
   - Ничего, мы к их родительнице обратимся. Она меня должна вспомнить. Только как найти ее, узнать, где живет?
   - Рынок еще работает, может, сходить? В крайнем случае, у продавцов спросим - город маленький, кто-нибудь да подскажет...
   Внезапно они увидели, как насторожился, вглядываясь в сторону Дижая, Маркиз. А вскоре послышался звук автомобиля.
   - Неужели милиция? - тревожно произнес Александр и взял Надю за руку: - Быстро в лес...
   - Обожди, может, это и не милиция... - Надя высвободила руку и сделала несколько шагов в сторону, откуда было лучше смотреть на приближавшуюся машину. - Это "уазик", но расцветка не милицейская. Наверно, кто-то из лесхоза...
   - Ты думаешь? - с сомнением спросил Александр. - Лучше бы зайти в лес, так было б спокойнее. Они могли выехать на любой машине...
   - Ладно, поздно говорить, нас наверняка уж заметили...
   Они пошли вперед по самому краю дороги, чтобы дать машине свободно проехать мимо. Но, поравнявшись с ними, она затормозила.
   - Далеко путь держим? - открыв дверь, выкрикнул из машины водитель. Александру он был незнаком.
   - Да нет, - ответил Алексеев, - тут рядом.
   - А что здесь рядом-то? ... - раздался другой голос, который показался Алексееву знакомым. Так и есть - из машины вышел Стас, плотный мужчина лет тридцати, один из жильцов "сто первого километра". Глаза у него были чуть навыкате, и поэтому его называли Смотрящий* - наполовину в шутку, наполовину всерьез (Стас был правой рукой Ашота). - Если Кедровка, так это не рядом, до нее еще топать и топать... Но стоит ли туда переться, может, там ментов наехало, про твою душу...
   - Что им моя душа, - как мог спокойно ответил Алексеев, - я перед ними чист...
   - Откуда им это знать? Для них ты - преступник, замазанный в "мокром" деле. Прикинулся писакой: для виду марает что-то в тетрадки, а в подполе - чемодан убитого, с вещами. Так себе вещички, пару недель попьешь, не больше. На большее класть туда было жалко. Поди, нашли уже чемоданчик. А не нашли, так найдут. Вот и доказывай тогда, что чист.
   - Как-нибудь очищусь, - заметил Александр. - Мне не привыкать...
   - А перед нами как будешь чиститься? Забыл, что руку на товарищей поднял? Предал нас и ушел, чистеньким решив заделаться? Потом и бабу увел у Ашота. Вот послал нас за ней...
   К Стасу подошел еще один мужчина и стал небрежно поигрывать в руках пистолетом. Третий мужчина обошел Алексеева и приставил к его спине нож.
   - Стой спокойно, - услышал Алексеев сзади, - не то я тебя сразу подрежу...
   Маркиз залаял и стал отважно набрасываться на Стаса. Водитель бросил в собаку монтировку, Маркиз отскочил в сторону, но концом железки его все ж задело. Собака жалобно заскулила...
   - Маркиз, домой! - крикнул Алексеев. - Домой, Маркиз. Беги, беги отсюда! Домой!
   Поскуливая и то и знай оборачиваясь назад, собака потрусила в сторону Кедровки. Водитель поднял монтировку и с этой железкой в руках встал за спиной Алексеева.
   - Молодец, Батя, хвалю, сам отогнал собаку, - съязвил Стас. - Зачем на нее пулю тратить, шум поднимать. Нам велено сделать все чисто и тихо. Поэтому я прошу: не дергайся, давай обойдемся без пальбы. Другой насчет тебя есть сценарий... - И повернулся к женщине. - Ну что, Надюха, сама в машину сядешь, или мы хахаля твоего начнем резать...
   - Это что, это мне раз плюнуть, - послышался голос сзади. В ту же секунду острый нож легко пропорол Алексееву пальто и уткнулся в спину. А шею придавила холодная сталь монтировки...
   - Я еду, - быстро ответила Надя. Посмотрев на Александра долгим взглядом, сказала напоследок: - Встретимся в Серебряном ручье...
   И села на заднее сиденье машины.
   - На том свете вы встретитесь, - ехидно заметил Стас и повернулся к Алексееву: - Помнишь, Батя, ведь это я выделил тебя из толпы, когда вы приехали сюда, по вербовке. У тебя ж на лбу было написано, что человек ты свой, что чалился не раз по зонам. Но ты оказался сукой, да и должок за тобой остался. Помнишь, как ты не дал нам с девочкой порезвиться? Сам знаешь, долги надо отдавать. Вот мы с Надюхой-то и порезвимся...
   Алексеев дернулся в сторону Стаса и тут же почувствовал острую боль в спине: приставленный сзади нож легко вошел в спину. Он хотел что-то выкрикнуть, но не смог: горло сдавило монтировкой.
   - Ты что, Батя, слов русских не понимаешь? Я же сказал, не дергайся. Думаешь, нужна она Ашоту, после тебя-то? Эх, Батя... Вот смотрю сейчас на тебя и думаю: как же я тогда ошибся! Или в Кедровке ты стал другим? Понять не могу, что сейчас-то у тебя на лбу. Может, и судьба тебя ожидала другая? Если так, то прости, Батя, за ошибку. Теперь ничего не изменишь, моя ошибка, мне и поручено ее исправить...
   Стас кивнул водителю, и в тот же миг на голову Алексеева обрушилась монтировка...
  
   Алексеев не знал, сколько времени он находился без сознания. Когда очнулся, было темно, но в двух шагах от него, укрытый от ветра корнями вывороченной из земли сосны, горел костер.
   В его свете Алексеев разглядел деревья вокруг, мелкий подрост и двух расположившихся у костра мужчин. Один из них был Стас, а другой - тот, кто ударил "своего человека" ножом в спину. "Мясник", - Алексеев назвал его про себя. Онемевшие руки его были связаны веревкой, а сам он мешком лежал на ветках сосны, уложенных на снегу. Алексеев едва пошевелился и тут же застонал: острой болью напомнила о себе рана в спине, а в голове замутило.
   - Очухался что ль? - услышал он голос Стаса. - Как чувствуем себя, больной? Сам виноват, нечего было дергаться. Я предупреждал - другой насчет тебя сценарий...
   - Поэтому вы и притащили меня сюда? Догадываюсь, что это за сценарий...
   - Догадываешься? Вот и хорошо, значит, быстренько все и решим. Давай тогда сюда, к огоньку. Подкрепишься заодно, ты у нас раненый, силы нужны. Будешь хорошо себя вести, мы и помощь окажем медицинскую. Только я тебя умоляю - без глупостей. Иван, деревенский сын, - повернулся он к мужчине, которого Алексеев назвал "мясником", - помоги Бате. И копыта подвяжи, чтоб не прыгал. Я ему кресло буду готовить...
   Притоптав снег, Стас расширил площадку около костра, небольшим топориком нарубил сухостоя и сложил его рядом с собой. А Иван подошел к Алексееву, поднял его за связанные руки и, подведя ближе к костру, усадил на приготовленное Стасом "кресло". Затем он раскрыл лежащий тут же рюкзак, вытащил из него моток веревки и связал пленнику унты - подарок одной старухи кедровской, за помощь по хозяйству.
   - Ну как, Батя, удобно? Теперь согрейся чуток, может, и полегчает... - Стас налил полстакана водки и поднес его ко рту Алексеева. - Пей, а потом я тебе дам закусить...
   Алексеев выпил, и ему действительно стало легче - и физически, и морально. Теперь это было важно: он знал, что ничего приятного впереди ожидать не стоит. Скорее всего, его убьют, но не сразу, для чего-то он еще нужен. Для чего? Может, это как-то связано с Надей? Нет, об этом лучше не думать, это его слабое место, а слабина сейчас смерти подобна. Какой же сценарий приготовил для него Ашот, чем он может быть полезен "сто первому километру"?
   Алексеев терялся в догадках. "Ничего, скоро узнаю... Главное, не торопиться с ответами, все хорошо продумывать. Я им нужен - вот что важно. Поначалу тянуть время, в такой ситуации это лучше всего. И держаться уверенно - знать себе цену..."
   Стас отрезал кусок колбасы, и Алексеев, точно инвалид или беспомощный ребенок, стал есть эту колбасу из его рук.
   - Ну вот, я надеюсь, ты оценил мою доброту. Но я могу быть и злым...
   - На то ты и поставлен Смотрящим, - ухмыльнулся Алексеев. - Вершить суд строгий, но справедливый...
   - Вот и хорошо, - ответил Стас. - Правильно понимаешь. Тогда и начнем. Говори, я весь внимание.
   - О чем говорить-то? Сказку на ночь, так ты уж большой, на горшок сам ходишь...
   - Не знаешь, о чем говорить? Такой догадливый и не знаешь?
   - Стас, не темни, говори, что надо. Сам понимаешь, порожняк катить мне сейчас ни к чему. Мне б йоду или спирту, для раны. Мясник твой, спасибо ему, не очень старался, но все равно - рану обработать не помешает...
   - Зачем ты Ивана обижаешь, какой он мясник, он крестьянин. Правда, ему что хряка завалить, что человека, разницы нет...
   - Эт-т точно... - подтвердил Иван.
   - Так что, Батя, давай оставаться друзьями. Видишь, я тебе и стакан поднес, и закуску...
   - Дал бы еще покурить - цены б тебе не было...
   - Дам и покурить, но не сразу. Сначала про золото расскажи - про то, что Малому говорил. Только ему ты лишь чуток сказал, а нам, уж будь другом, изложи подробней. Знаешь ведь: откопал где что, золотишко ли, камешки, так государству-то и отдай, не все - четверть себе оставь, за находчивость и усердие. Про рыжевье* ты на зоне узнал, от такого же, как сам, сидельца. Так что поделиться надо, золотишком-то, у нас, сам знаешь, тоже государство...
   - Государство в государстве, - хмыкнул Иван, и Алексеев отметил про себя: "Мясник"-то этот не прост, похоже, не широковский, раньше его не видел..."
   - Ну так что, поделишься с братвой золотишком?
   - А Малый-то где, я уж и не помню, что говорил ему, а что нет. Вместе и повспоминали бы...
   - На том свете повспоминаете, - с угрозой произнес Иван.
   - Малый, то есть гражданин Батов, сейчас арестован. И лучше бы ему сразу на парашу сесть. Крыса он, и судьба его ждет крысиная...
   - Что же это он скрысятничал? - спросил Алексеев и подумал: на Батова это похоже, не зря он напоминал ему кого-то из далекого, очень далекого прошлого. Вот только вспомнить не мог, кого.
   - Да ерунду всякую. Как сорока: в каком деле ни участвовал, что ни блестит заныкивал в свой карман. Теперь и вешают на него эти дела, а побрякушки у ментов - как вещдоки. Кое-что там и с хаты банкира.
   И тут Алексеев засмеялся - громко, от души. Оба: и Стас, и Иван, настороженно посмотрели на пленника.
   - У тебя что, крыша съехала?
   - Да нет, вспомнил, кого он мне все напоминал... Подельник мой, по самой первой ходке, так же вот крысятничал: то часы, то еще что-то. Но когда нашли их у него в матрасе, так он меня и подставил. Сказал - котлы* эти я ему дал на хранение. Не помню, как его звали. То ли Федоров, то ли Федотов. С него-то и началась эта дорожка моя - в никуда...
   После это наступила очередь смеяться Стасу.
   - Да, Батя, это судьба! Потому что на Малом дорожка твоя и закончится. Догадываешься, что он ментам сообщил? Вот именно: что побрякушки банкира ты ему, крысе, и передал. То ли на хранение, то ли в подарок. Как сюжет, Батя, а? Нарочно не придумаешь. Вот о чем писать-то надо! Напиши, Батя, сам не сможешь, поручи кому. Обещаю: братва все книги раскупит.
   - Поручить кому - деньги нужны, живые...
   - Об этом не волнуйся. Сдай золотишко, покажи местечки богатые - и все: будешь и с деньгами, и перед нами чистым!
   Но Алексеев все улыбался: совпадение и в самом деле было символичным. Но каков итог его будет, это еще вопрос. Он расслабился: люди глупеют, когда дело касается золота. Провести их становится легче...
   - Ну ладно, давай по делу. Еще раз - что там наплел вам Малый? Про Монте-Кристо говорил?
   - Говорил, но мало...
   - Да, не короткий это разговор. Вы хоть ноги бы мне развязали. Куда мне бежать-то, у медведей что ль по берлогам прятаться? К людям идти не резон - вышак мне все равно обеспечен. Руки связаны, рана в спине - с вами я не борец, а от пушки далеко не убежишь... Да и к чему? Я так понимаю, в тайге мне пожить придется, пока все стихнет.
   - С Иваном и поживешь, - сказал Стас, развязывая Алексееву ноги, - если по уму все расскажешь, без балды. Я знаю: вы подружитесь, он ведь, считай, твой коллега, и о нем менты шибко скучают...
   - Я так и понял. Ну хорошо, согласен, все равно одному дело это не поднять. Так вот, зам по режиму в этой зоне был сдвинут на монетах - нумизмат, одним словом...
   И в самом деле, заядлым нумизматом был этот зам по режиму. Раньше он работал в колонии где-то в центре России, монеты покупать возможности у него были. И не только покупать... Неизвестно, за УДО ли, или за какие-то в режиме поблажки, доставили ему в зону пару золотых червонцев, еще царской чеканки. На том он и погорел. Дело замяли, а нумизмата в погонах отправили служить на Северный Урал, в зону, где сидел Алексеев. И тут Московская олимпиада. Кто марки собирал - для них серии особые выпустили, а для нумизматов - монеты памятные, из драгоценных металлов в том числе. И загрустил наш режимник - что за коллекция, без олимпийских монет...
   Серьезные люди в колонии давно хотели навести с ним мосты и, прознав о его грусти, решили сделать ему подарок. Да где там: обычные монеты приобрести было можно - в крайнем случае прапоров бы попросили, что водку доставляли в зону, они б достали. Съездили бы в область, покрутились вокруг этих собирателей ненормальных...
   Но монеты из золота - это было уже слишком, прапорам не под силу. Что делать? Думали, прикидывали - и тут выяснилось, что бесконвойник Поплаухин, кочегарящий в поселке при зоне, сидит за незаконные операции с благородным металлом. В прикиде ягодника его задержали в местном электропоезде, но вместо ягод на дне его корзины обнаружили изрядное количество рыжего металла - как в песке, так и в камешках-самородках. А в гараже у него нашли несколько отливок диаметром с хоккейную шайбу, только тоньше. Там же, в гараже, были обнаружены и формы для отливок, и самодельный тигелек, на котором, видно, и плавилось золото. На следствии Поплаухин выставил себя старателем-одиночкой, но по весу найденного у него металла было ясно, что это наработка целой артели. И только в крайнем случае можно было предположить, что Поплаухину открылся сверхбогатый золотоносный участок.
   Следствие так и не установило, ни где добывалось золото, ни куда оно уходило: старатель либо валял Ваньку, либо молчал как партизан.
   В отряде кочегар вел себя тихо и неприметно, пожалуй, даже слишком тихо и неприметно. Был слух, что место в кочегарке он купил - и недешево, однако рассчитался не сразу, точно кочегарка давала ему какой-то доход. И решила братва за тихим кочегаром этим понаблюдать. Выяснилось, что сменщиком у него был какой-то ну чистый доходяга - все болел да болел, и приходилось Поплаухину дежурить за него смену за сменой...
   Недавно он кочегарил аж пять дней подряд. И тут стало известно, что одного вольняшку*, работающего в гараже колонии, он попросил достать "царскую водку" - азотную кислоту, понадобилась для какого-то ремонта в кочегарке. Братва навела справки - "царская водка" используется для очистки золота от примесей. Оперативники колонии могли бы позавидовать, как слажено и четко сработала "опергруппа" из трех бесконвойников, заставших Поплаухина непосредственно в момент плавки золота.
   Через некоторое время нумизмату в погонах через его агента, перевербованного зэковской контрразведкой (сиречь двойного агента), была передана олимпийская монета из благородного металла. И всем было хорошо, за исключением кочегара: режимник сразу понял, что монета кустарная, а уж кто мог ее отлить, выяснить труда не составило. Поплаухин загремел в ШИЗО , где, как и на следствии, ему устроили допрос, только теперь это был допрос с пристрастием. Вел его все тот же двойной агент. Обе стороны, которые он представлял - и зам по режиму, и авторитеты зоны, - были уверены, что у Поплаухина есть золотишко, прикопанное-припрятанное еще со свободы, а может, и добытое во время тихой работы в кочегарке. Цели допроса были конкретные: установить места хранения этого золота, и где оно добывалось. Помогали двойному агенту подручные из отрицаловки - завсегдатаев ШИЗО.
   Представитель обеих властей зоны и его подручные делали свою работу усердно. Из камеры доносились крики; некоторое время, следуя полученному от режимника указанию, ДПНК не вмешивался. Избиение остановили лишь тогда, когда стало ясно: "дознаватели" явно перегибают палку. Тихого кочегара перевели в другую камеру; в ту ночь в ней находился всего один человек. Это был Алексеев.
   Наутро Поплаухин скончался; Алексеев был последним, кто мог разговаривать с ним, и кому он мог поведать перед смертью все свои тайны. Поэтому и зам по режиму, и авторитеты зоны очень интересовались, что говорил в часы свои последние человек, о котором стали потом ходить легенды.
   - О природе местной все говорил, - отвечал Алексеев на обращенные к нему вопросы. - Места, мол, тут красивые, особенно реки и быстрые ручьи, стекающие в низины. После освобождения хотел в этих краях остаться. Срубить избушку у такого ручья и разговаривать с ним долго-долго. Даже место присмотрел...
   - Где это место? У какого ручья? - выспрашивали "дознаватели". - Названия какие говорил, как добираться от зоны?
   - Как же, называл. Талица, кажется... - Алексеев вспоминал добросовестно, будто не понимая, что на самом деле тычет пальцем в небо: талицей можно назвать любой незамерзающий ручей. Сколько есть и уральских речушек, деревень да поселков, которые так и называются - Талица. Даже город есть с таким именем...
   - Да, вот еще, - добавил Алексеев. - Он говорил, что в Подмосковье собирался...
   - Как в Подмосковье? Какое Подмосковье, если у него еще два года сроку?
   - Не знаю... Поплаухин поспорил с кем-то, что и в тамошних речках золотишко намоет. Но при условии, что его подменят здесь, недельки на две...
   Алексеев бил без промаха: он знал, что в кочегарке нашли довольно крупную карту Подмосковья, и некоторые речушки на ней были отмечены красным карандашом.
   - Жалел, что промахнулся с монетой, форму изготовили плохую... Он ведь не ювелир, он старатель, старатель от Бога: золото, говорил, по запаху чуял и находил его там, где другие проходили, не останавливаясь. Одним словом - феномен...
   - А как смерть подступила, что сказал-то он, напоследок?
   - Что-то сказал, но я не расслышал, - уклончиво ответил Алексеев.
   Так и получилось, что его втянуло в историю, молва о которой быстро перешла границы колонии, а позже настолько обросла легендами, что зэка-старателя стали называть уральским феноменом. В какой-то степени обросла легендами и личность самого Алексеева. В одной из легенд, озвученной зэками прибывшего в их зону этапа, говорилось, что перед смертью феномен поведал Алексееву свои тайны и, выйдя из колонии, тот стал богатым, как Монте-Кристо.
   Между тем Алексееву еще предстояло тогда досиживать срок... Спустя пару месяцев после освобождения он оказался невдалеке от мест, где отбывал этот срок, а значит, и от мест, где добывал золото легендарный зэк-старатель. И однажды, когда Батов стал допытываться, зачем все-таки ему надо было сюда возвращаться, Алексеев сказал: "Золото хочу найти, человек один завещал. Найду - стану как Монте-Кристо..." И рассказал про зэка-старателя. Не все рассказал и не всю правду - в расчете, что рассказ его будет принят как шутка.
   Батов, однако, шуток не понимал. Тем более и Алексеев повел себя как-то странно: забрался в Кедровку и либо в лесу торчит, либо дома что-то пишет-маракает: то ли маршруты прикидывает, то ли барыши подсчитывает...
   - Ах, вон, оказывается, в чем дело, - выдохнули на "сто первом километре", когда Батов рассказал им о своих подозрениях. Поведение Алексеева было таким странным, но теперь все, наконец, становилось понятным и весьма весьма интересным.
   Запросили "сидельцев", и оказалось, что рассказ о зэке-старателе имеет полное подтверждение. Более того, за годы, прошедшие со дня его смерти, легенда о нем обросла такими подробностями, что на "сто первом километре" буквально за головы схватились. Особый интерес представляло то, что ключ к своим тайнам феномен мог передать некоему зэку, который помог ему в последние часы жизни. Сомнений не оставалось: наследником уральского феномена и был Алексеев. Крошечную часть этого наследства Батов сам видел у него в Кедровке. "Представьте, камень размером с кулак, весь усыпанный золотыми цилиндриками..."
   На самом деле это был камень с похожими на золото вкраплениями пирита - Алексеев нашел его в отвалах вокруг старого отработанного карьера, обнаруженного им в тайге. Из всего, о чем успел рассказать Поплаухин, Алексееву запомнилась лишь его фанатичная вера в свой фарт, в старательскую удачу. Зэк-старатель действительно готов был спорить, что намоет золото в любой песчаной речушке - даже в Подмосковье. "Я б в Москве киркой уран нашел при такой повышенной зарплате..."* - в отличие от героя Высоцкого, Поплаухин готов был мыть золото ради идеи...
   В эти месяцы на Урале, с конца лета и всю осень, в поисках ягодных клондайков Алексеев немало походил по местным лесам и уже знал, что такое страсть и азарт собирателя. С замиранием сердца Алексеев останавливался у бьющих из горных расселин ручьев, около мест, где старатели пытали свое счастье. Смотрел на ушедшие в песок лотки, в которых явно промывалось золото. Прислушиваясь к себе, он сознавал, что и в старательство, едва освоив его азы, окунулся бы с головой...
  
   - Я вам так скажу, - закончил свой рассказ Алексеев, - золота в этих краях на всех хватит. Кое-что из того, о чем поведал мне Поплаухин, я проверил...
   - А заначки кочегара? - перебил его Стас.
   - Какие заначки? - прикинулся непонимающим Алексеев.
   - Ты ваньку-то не валяй. Золото его откопал? Песок, самородки?
   - Стас, о чем ты говоришь...
   - Иван, ну-ка пощекочи его.
   - Мне что, - встал с места Иван. - Мне это раз плюнуть...
   И резко, но не сильно всадил Алексееву нож в правое плечо - точно укол сделал шприцем.
   Алексеев схватился за плечо и почувствовал, как через разрез пальто стала поступать горячая кровь.
   - Молодец, Ваня, рад, что не ошибся: как увидел тебя, так и понял - из этого парня получится хороший мясник. Только руки-то мои, Ваня, пожалей, мне ими еще золотишко мыть. Головой-то хоть немного подумай... И ножичек-то убери, для меня он аргумент небольшой, не больше, чем укус комара... Мне, брат, такое приходилось выдерживать...
   Алексеев не играл: боли физической он не боялся. Не самое страшное она испытание - по сравнению с душевными страданиями. Ему не раз приходилось собирать себя, всю волю и весь разум, на преодоление каких-либо испытаний, тягот или просто боли. При этом он говорил себе: "Я все выдержу!" и повторял эти слова раз за разом. Точно средство для обезболивания, они теснили из головы отчаянные сигналы о боли, которые нервы его посылали в мозг...
   Вот и сейчас, в лесу, у корня вывороченной сосны, он стал накачивать себя этим обезболивающим: "Я все выдержу! Я все выдержу!.." - и уверенность в этом все возрастала и возрастала. А на лице его читалось: у меня на руках все козыри; эта партия будет за мной, даже если станем играть в палача и пленника.
   - Молодец, Батя, хорошо держишь удар, - несколько наигранно произнес Стас: видно было, что спокойствие Алексеева его озадачило.
   - Стас, а чего мне переживать? Чего боятся - смерти? Так я видел ее глаза, сам просился к ней, да не взяли. Сказали, поживи еще, доделай, что не сделал. Не затем же вернули меня с того света, чтоб так глупо, буквально в нескольких часах ходьбы от цели, снова выпихнуть из жизни...
   Стас и Иван со значением посмотрели друг на друга: не зря, мол, стараемся, значит, и мы недалеки от цели.
   - Про несколько часов ходьбы - это ты позже расскажешь, и подробно. Может, и вместе сходим, посмотрим, что за Клондайк открыл тебе наш брат-сиделец. Но это потом, не сейчас. Потому что сейчас, дорогой Монте-Кристо, ты должен выдать нам золотишко. А четверть тебе останется, будет у нас на хранении. Ашот сказал, а я передал. На то я у него и Смотрящий, сам говорил...
   - Так я вам и поверил...
   - Ох, Батя, как я тебя понимаю... - нарочито вздохнул Стас. - Но и ты нас пойми. Не к цепям же тебя приковывать, чтоб не исчез как призрак. А отдашь золото - куда тебе исчезать, зачем? Без документов, без денег, да под вышаком... Вот и перезимуете в тайге, вместе с Ваней. С весны и начнете мыть. Но мы тебя не заставляем. Не захочешь с нами промышлять, не надо. Пиши свою лабуду, если и в самом деле клинит на этом...
   - А как же убийство? Чемоданчик и побрякушки Малого, на меня повешенные...
   - И за это не беспокойся. Скажешь, чемоданчик тебе Малый подсунул, а за побрякушки оговорил, себя ограждал. Если надо, он и от своих слов откажется. Шкуру ему теперь надо спасать...
   - И задницу! - угрюмо вставил Иван. - Нас под удар поставил, по стольким делам...
   - На себя примет: и банкира, и другие дела...
   - Охота ему будет - под вышак идти... - засомневался Алексеев.
   - Скажет, не он убивал, на шухере был, а что было на хате, ведать не ведает...
   - Попробует не сказать - в камере его на куски порежут, - добавил Иван. - И тебя порежем, если дурака гнать будешь...
   - Ну что, Батя, договорились? Свои все-таки люди. А бабу не поделили - это бывает, скоро и помнить о том забудете...
   - Кстати, о бабе. Надежда-то где сейчас?
   - Я же сказал, забудь про нее. Ну, хочешь, мы тебе платок ее подарим, на память? Иван, дай ему платок, пусть успокоится...
   Подручный Стаса достал из рюкзака платок, в котором была сегодня Надежда.
   - А сама она где? - в сердце Алексеева защемило.
   - Да что тебе до нее? - ответил Стас. - Была баба и пропала. Не захотела по-хорошему, вот и остался от нее один платок...
   - Все, нету ее, - сказал Иван, - и точка. Эка невидаль - бабы не стало. Мало что ль мрет их каждый день...
   - Она что - умерла?
   - Умерла, - раздраженно ответил Стас. - И для тебя умерла, и для нас, и для Ашота. И хватит о ней. Давай выкладывай, где золото, а то Ваня уж по ножичку заскучал...
   - Эт-т точно, - подхватил Иван, - мы с ним друзья давние...
   - Банкира, между прочим, он этим же ножичком...
   - Ну и жирный был - как кабан... - Иван произнес эти слова тоном, не оставляющим ни капли сомнения: ему и в самом деле было все равно, человека ли резать, или свинью...
   - Кстати, дай-ка ему подержаться за этот ножичек, - Стас взял из рук Ивана нож, вложил его в связанные руки Алексеева, сжал его пальцы на рукоятке, разжал обратно и завернул нож в небольшой платочек. - Ну вот, еще одна улика против тебя. Если вздумаешь упрямиться, она легко попадет к ментам и выяснится, что именно этим ножом был убит товарищ банкир. А как снимут отпечатки пальцев, менты аж лопнут от радости - так приятно им будет узнать твой узорчик. И дело быстренько закроют - за смертью подозреваемого...
   - Эт-т ты хорошо придумал, - заулыбался Иван. - Мы будем ни при чем, а чтоб резать, у меня еще один ножик найдется, перочинный. Стас, давай я и этого кабана начну резать. Хочется посмотреть, как дальше он будет геройствовать... Я его долго буду резать, по кусочку, а потом - в яму из-под этого корневища, чтоб звери дерьмом его не отравились. И бабу его туда же бросим...
   - И то верно, - пристально глядя на пленника, сказал Стас. - Они ведь хотели быть вместе...
   Алексеев понял, что Надю убили, что ее больше нет, но все не мог в это поверить. Внезапно ему послышались какие-то звуки - где-то рядом, недалеко. Может, это Надя? Живая? И пытается подать ему голос?
   - На-а-дя-я-я-я! - громко, как только мог, закричал Алексеев. - На-а-дя-я-я-я! Я зде-е-е-есь!
   Он вскочил на ноги, ударил Ивана связанными руками, сшиб Стаса с ног и побежал в сторону подступавших к костру деревьев.
   - А-а! А-а-а! - истошным голосом вдруг закричал Иван. - Это медве...
   Страшный рев заглушил его голос, и Алексеева точно приморозило к месту. Он повернулся лицом к костру и увидел громадного медведя, вылезающего из ямы под корнем упавшего дерева. Очевидно, в яме этой и была его берлога. Алексеев прислонился спиной к ближайшему дереву и, не сходя с места, наблюдал, как разбуженный зверь поднялся на дыбы и с ревом пошел на людей. Один из них, Иван, вытащил из костра горящий полешек и бросил в сторону зверя. Да неудачно - полешек пролетел мимо, а Иван, споткнувшись, оказался прямо у ног медведя.
   - Стас, помоги!
   В ответ раздался выстрел - это второй бандит выстрелил из пистолета и, похоже, попал. Медведь взревел как-то жалостно, а на левой лапе, в верхней ее части, показалась кровь. "Значит, его ранили... - холодно заметил про себя Алексеев. - Сейчас они пожалеют об этом".
   То, что произошло дальше, предвидеть было нетрудно, но смотреть - страшно.
   - Ста-а-а-с! - закричал Иван. Да поздно: через считанные секунды голова его превратилось в одно кровавое месиво - не разберешь, где лицо, где лоб, где затылок. А медведь все бил Ивана тяжелыми когтистыми лапами, а затем раскрыл свою страшную пасть...
   "Минуту назад он грозился резать меня на куски... - подумалось Алексееву. - Да, Иван, не знал ты, что в лесу есть кому за меня заступиться..."
   Потом снова раздался выстрел, но на этот раз Стас промахнулся. Медведь повернулся на звук выстрела и опустился на передние лапы; Алексеев заметил, что левую лапу он поджал чуть кверху. По всем канонам зверь должен был броситься вслед за убегающим человеком и, если б не оружие, участь Стаса была бы предрешена: медведь догонит человека, даже если тот чемпион по бегу.
   - Стой! - закричал Алексеев. - Не беги! - И уже спокойней добавил: - Пусть человек уходит, так будет лучше...
   Медведь повернулся на его крик, увидел прислонившегося к дереву человека и, сделав несколько шагов в его сторону, снова поднялся на дыбы. Он быстро-быстро дышал, а глаза его были полны яростью. Алексеев вгляделся в эти глаза: влажные, без зрачков, а вокруг них - светлые отметины; показалось, что и эти глаза, и светлые отметины вокруг них он уже видел.
   - Ба, - воскликнул Александр, - да ведь мы знакомы! Здорово, брат! Помнишь, виделись с тобой - в конце лета? Столкнулись нечаянно, в кустарнике, я был с одной стороны, а ты - с другой...
   Возможно, и медведь узнал Александра - из глаз его исчезла ярость, а взамен появилось спокойное удивление. По левой лапе его текла кровь. По руке Александра - тоже. Медведь потянул носом, обнюхал человека и вздохнул - то ли от боли, то ли еще от чего. И человек, и медведь, оба раненые, только что пережившие сильнейший стресс, теперь смотрели друг на друга как старые знакомые и, переводя дыхание, будто обменивались короткими фразами:
   "Помню, брат, помню... Видал, что тут делается, в лесу? - будто говорил медведь. - Никакого покоя нет, даже зимой..."
   "И не говори, - отвечал Александр, тоже, наверное, будто. - Не больно тебе? Ничего, рана у тебя пустяковая, заживет. Но не сразу, ты уж, брат, потерпи..."
   "Что делать - придется терпеть... Ты-то как теперь?"
   "Да так, хорошего мало..."
   "Тоже, смотрю, ранен..."
   "И мне досталось. Но, кажется, не так серьезно. Ничего, брат, как-нибудь заживет..."
   "Да, как-нибудь надо это пережить..."
   "Переживем... Спасибо тебе, даже не знаю, что б со мной было..."
   "Да ладно, чего там. Не бери в голову, брат..."
   "Хорошо хоть снова увиделись..."
   "Да, хорошо..."
   "Может, и свидимся еще, брат..."
   "Кто знает, брат, может, и свидимся..."
   Оба раненых, и человек, и медведь, были спокойны. Спустя некоторое время им и в самом деле доведется свидеться, но уже без слов... А теперь "братья" посмотрели по сторонам, вздохнули на прощанье - и каждый пошел своей дорогой. Медведь ушел в глубь тайги, в снежную зимень леса, а человек - на выход из леса, в мир людей.
   Темной ночью Алексеев постучался к Плетневой, рассказал обо всем, что случилось, и распорядился насчет своих рукописей. Тетради с повестью попросил выслать Андрею Михайловичу, бывшему редактору многотиражки, а дневники куда-нибудь спрятать - подальше от чужих глаз. Перевязав раны, он с трудом натянул на себя одежду Кирилла Кириллыча. Алексееву не было и сорока пяти, но в этой одежде, ссутулившийся, с почти седой головой и бледным от потери крови лицом, он сам себе вдруг напомнил Кириллыча - того старого, с зеленым чемоданом в руках, человека, которого он впервые увидел в начале этого года на сборном пункте оргнабора. Алексеев пожалел, что Кириллыча не было в эту ночь у Плетневой - он работал в третью смену.
   Большую часть денег, полученных за проданные накануне шкурки, Алексеев оставил Плетневой. Сказал, к чему они ему, в тайге, а ей понадобятся - на новую одежду Кириллычу, на продукты - Алексеев опустошил ее холодильник и столы, набив рюкзак съестным; кроме того, он взял у нее простыни на перевязки, лекарства и кое-что из того, что необходимо для длительного пребывания в зимней тайге.
   Попрощавшись с Плетневой, бывшей учительницей, которую мир людей свел с ума, Алексеев ушел в лес, подальше от этого мира.
  
   К рассвету он снова пришел на место вчерашних событий.
   На снегу было много следов: и людей, и зверя. Темнела яма, уходящая под корни упавшей сосны. Остатки костра были присыпаны снегом, а недалеко от него лежали останки человека. Стас называл его Иваном, деревенским сыном, Алексеев прозвал мясником.
   Стараясь не смотреть на то, что раньше было лицом Ивана, он проверил его карманы - никаких документов в них не оказалось. Стас ошибся - Алексееву с Иваном не дано было подружиться; даже фамилия "Мясника" и та осталась неизвестной. За кого же примут тогда этот труп?
   Алексеев задумался, потом достал из кармана целлофановый пакет со своим паспортом, вложил в него немного денег и квитанцию из заготконторы, выписанную на его имя, и спрятал этот пакет в одежде Ивана.
   Спустя неделю по этому паспорту, квитанции из заготконторы да по отпечаткам пальцев на рукоятке ножа, обнаруженного поблизости, было установлено, что найденный в лесу труп является останками Алексеева, неоднократно судимого преступника, разыскиваемого за совершение убийства. И розыск Алексеева был прекращен.
  
   Это не новость - прятаться в тайге, по рыбацким или охотничьим избушкам, беглому бородатому люду (отпустив бороду, Алексеев изменил внешность). Не новость их и отлавливать: лесозаготовители, егеря или охотники не замедлят сообщить кому надо о подозрительном незнакомце. И рассказывай потом, что ты Петя Иванов: отпечатки пальцев беглеца заменят и паспорт твой, и метрики, и приговоры судов - все, какие были. Потому-то волчьи следы на снегу настораживали Алексеева меньше, чем широкая охотничья лыжня - человек был для него опасней зверя. Но Маркиз считал наоборот: от волчих следов шарахался, поджимая хвост, а на лыжню выбегал с охотой и поскуливая. Всем видом он стремился показать Алексееву, что вот они где - люди, надо их догнать, с ними будет безопасней и сытней. Одним словом, перестали они понимать друг друга - и расстались: Алексеев кивнул ему: ладно, мол, беги по этой лыжне, может, тебе и повезет. Только будь осторожней - знаешь ведь, разные бывают люди, не дай Бог, пристрелят...
   Но сам смерти не боялся - слишком часто она ходила с ним рядом. Иногда, в минуты слабости, ему хотелось даже призвать ее - да приди же скорее! - так уставал он от собственной жизни, а в душе поднимались волны: "Все, больше не могу..." В колонии он собирал в такие моменты силы и шел в изолятор: "Оформляй в камеру, - говорил дежурному, - пробки перегорели. Только не спрашивай ничего, душа болит..." И каменный мешок заменял могилу, куда для успокоения так рвалась его душа.
   В лесу нет каменных мешков, но для могилы мест - сколько хочешь: найти хотя бы старое, поваленное дерево и забраться поглубже в яму из-под вывороченных корней...
   В первые недели его лесной жизни, когда Алексеев прятался по тайге, страдая от ран, холода и голода, не раз поднимались в нем эти волны: "Все, больше не могу..." Недели две удалось ему пожить спокойно в одной из охотничьих избушек - она приметилась ему, когда он еще жил в Кедровке. Но в один из дней он проснулся от людских голосов. Дверь с шумом отворилась - палка, которой он, как щеколдой, закрыл изнутри дверь, сломалась, и в избушку зашли двое мужчин. Алексеев замер, сжавшись в комок и стараясь не дышать, а в ушах так громко стучало, что казалось, этот стук слышат и люди. А они тем временем скинули на пол рюкзаки, расчехленные ружья, патронташи и затащили в избушку лыжи. Засветили свечку на столе и наставили на него провизии и несколько бутылок.
   Пьяные ноты в их речах говорили о том, что по дороге сюда охотники уже прикладывались и, наверное, не раз, к бутылке. В избушке они вылили в себя еще пол-литра, закусив колбасой и тушенкой из стеклянной банки. Судя по провизии на столе, Алексеев прикинул, что заявились они, скорее всего, только на выходные; это было хорошо, потом снова можно будет пережидать здесь зиму. Возможно, больше они сюда и не заявятся. Сразу видно - не профессионалы: не поняли, что дверь слабо, но все же была заперта изнутри, посчитали, видно, что пристыла льдом. Так беспечно зашли, побросав ружья и вещи на пол, - толком не осмотрелись, не заметили даже, что в печи были еще горячие угли.
   И сразу за бутылку... Алексеев знал таких горе-охотников: выйдут с ружьями в лес - на километр или два вглубь, больше терпения не хватит, найдут пенек пошире, выставят на него бутылку, и пошла "охота". Раз! - "выстрелили" по первой стопке, еще раз! - "выстрелили" по второй... Таким только пображничать, подурковать на природе, куда им до серьезной охоты. Хотя тушенка на столе - собственного изготовления: "Хороший был лось!" - мелькнуло в разговоре пьяных, с заплетающимися языками, охотников.
   Когда они вышли из избушки за дровами, Алексеев быстро собрал свои вещи в рюкзак, налил полный стакан водки и выпил, закусив на ходу хорошим куском колбасы. Затем он умыкнул со стола пару банок тушенки, полбатона хлеба и пачку сигарет, тем самым совершив последнюю в своей жизни кражу, и осторожно приоткрыл дверь наружу. В лесу смеркалось, голоса горе-охотников раздавались где-то позади избушки, и Алексеев, не теряя времени, быстро стал отдаляться от избушки.
   До ночи он бродил по лесу, шарахаясь от криков испуганных птиц, потом нашел тихое местечко, закрытое от ветра упавшим деревом, с огромным, высоко вздернутым вверх корневищем. Притоптав снег, разжег костер и долго отогревался. Мороз был несильный, градусов пятнадцать, не больше, алкоголь в крови морил ко сну и в то же время пугал: не дай Бог разоспаться у потухшего костра, не заметишь, как начнешь коченеть... Тут и пошло на него волнами: вот и хорошо, что можно заснуть и не проснуться! Зачем ему такая жизнь? Долго ли попрячешься в зимнем лесу? Продуктов осталось совсем немного, не в Широковск ведь возвращаться - прямиком в ментовку, в каменный мешок с видом на высшую меру? Ну нет, лучше уж сразу - в могилу!
   И он сдался. "Все, больше не могу!.." - только это и прорывалось в его сознание. А могила - вот она, в яме из-под корневища, забраться только в нее поглубже...
   Решительно поднявшись с места, он начал разгребать снег из-под корневища, отгибая в стороны длинные, но гибкие и мохнатые хлысты корней, пока один из них не спружинил Алексееву прямо в голову, и так сильно, что его отбросило назад, хорошо еще, шапка приняла на себя удар.
   В первый миг ему показалось, что это какой-то зверь ударил его сильной, с густой шерстью, лапой. "Медведь!!!" - как искра, промелькнула мысль. Он резко отскочил в сторону, но поняв, что ошибся, без сил прислонился спиной к дереву. Дрожащими руками вытащил сигарету, закурил. Сердце в груди постепенно успокаивалось, стихали и бушевавшие в сознании волны, и теперь он уже почти трезво, взвешенно стал прикидывать, как проникнуть-таки в яму, выбранную им для могилы. И вновь помешала мысль о медведе: представилось, что в этой яме и на самом деле может быть берлога с погрузившимся в спячку зверем. Возможно, даже тем самым медведем с белыми отметинами вокруг глаз, который совсем недавно спас Алексеева от рук бандитов. Едва, может, успел заснуть, а его снова тревожат. "Чего доброго, еще станет шатуном", - подумал Алексеев и поспешил уйти подальше от этого места.
   Так и получилось, что не прямо, одной только мыслью о себе, медведь с белыми отметинами снова уберег Алексеева от смерти.
   Впереди им предстояла еще одна встреча - последняя...
  
   Новый год он встречал хорошо. Весь день 31 декабря Алексеев шел по зимнику, проложенному в седой тайге. Куда шел, точно не знал, предполагал лишь, что выйдет на лесной участок, с опустевшими на праздничные дни вагончиками. Две машины уже проехали мимо, он их не особенно и сторонился: праздник у людей впереди, что им до одиноких прохожих. А третья машина - вахтовка - остановилась.
   - Привет аборигенам! - высунулся из кабины улыбающийся, в ушанке из волчьей шкуры, мужчина. - Садись, подвезем!
   - Спасибо, я и так дойду.
   - Тебе куда надо-то, абориген?
   - А вам?
   - Нам до ближнего перевала, а там налево. А тебе куда?
   - Мне прямо...
   - Ну так садись! А не то до Нового года пешкодралить будешь...
   - Мне не привыкать...
   - Вот, сразу видно - наш человек! Ну, забирайся в фургон...
   Это были газовики, ехавшие на вахтовый участок, там им и предстояло встречать Новый год. Народ веселый - давно не слышал Алексеев столько разных историй и анекдотов. На полу фургона - ящик водки, на столе - стаканы и апельсины. Весело было среди этих людей. Алексеев и не заметил, как вахтовка свернула налево, а в кабине машины про него вспомнили, лишь когда приехали на место.
   - Вот это да! Про аборигена-то мы забыли! - увидев его, взмахнул руками мужчина в волчьей шапке, видимо, это был бригадир.
   Тем временем начинало темнеть. Алексеев дал уговорить себя провести новогоднюю ночь вместе с ними и обещал не думать про будущие неприятности на работе (он якобы должен был сторожить технику, бензопилы и разный инструментарий на лесозаготовительном участке).
   Посредине большой поляны уже стояла высокая елка. Ее украсили игрушками, поздравительными открытками и вымпелами передовиков производства. Чуть в стороне от елки развели большой костер, здесь же поставили шашлычницу. Наступал 1983 год... По радио стали передавать поздравление советскому народу, и неожиданно он узнал, что страной теперь руководит Андропов, председатель КГБ, теперь, наверное, уже бывший. "А что стало с Брежневым?!" - чуть не сорвался у Алексеева глупый вопрос. Хорошо, из дальнейшей речи стало ясно, что в уходящем году партия, советский народ и все прогрессивное человечество потеряли выдающегося... и так далее, и так далее...
   Мороз был нешуточный, но газовики гуляли почти до утра. И Алексеев - с ними. Пили шампанское и водку, подогретые у костра, плясали, скинув телогрейки и полушубки, а кто-то скакал вокруг костра, скинув валенки.
   На следующий день, ближе к полудню, газовики по одному стали выползать из вагончиков. Вышел и Алексеев; новогодняя ночь стала для него настоящим праздником. Инсценировав смерть рецидивиста Алексеева, он чувствовал себя так, будто человека этого и в самом деле не стало. Газовикам он представился Семеном и, подружившись с ними, без запинки откликался на "Сему" (звучало почти как "Саня"). Что он хоть говорил вчера? Ах да, он сторож, а работает в лесхозе. Семьи нет: с женой разошелся, все оставил ей и уехал. Вообще как-то потерялся он в этой жизни: ни в чем нет постоянства, ничто его не держит...
   Вдруг выяснилось, что исчезло его пальто (вернее, пальто Кирилла Кириллыча). Оно было далеко не новое, с зацепами, местами и рваное - от прятаний по тайге, пересиживаний в лесных избушках. Были на нем и подпалины - чуть не сгорел в одной старательской избушечке, спрятавшейся от чужих глаз в кустарнике на берегу маленькой речки. Заснул у печурки, а огонь из нее выскочил наружу, на заготовленную кучку дровишек. Во сне он тогда видел себя испытывающим старательскую удачу, и так хорошо было у него на сердце, так тепло, и вокруг было тепло, даже горячо, очень горячо... Так горячо, что даже проснулся, хорошо вовремя, пальто уже начало тлеть; еще немного, и сгорел бы вместе с избушкой...
   Наконец, его пальто "нашли" - оказалось, его спалили вчера как символ прошедшего года, приняв за старое, годное лишь на ветошь тряпье.
   Алексеева вдруг затрясло - он не знал, радоваться этому или плакать, вообще не знал, что с ним происходит. Подумалось: это умирает, действительно умирает в нем тот самый Алексеев, что был отторгнут миром людей и умер - официально, по документам, как бандит...
   Газовики заволновались: может, в карманах пальто что было? Документы какие-нибудь, деньги? Что поделаешь - не посмотрели...
   - Да, паспорт в нем был, и деньги. Аванс выдали перед праздниками... - Алексеев нашелся, наконец, что ответить.
   - Ладно, абориген, не переживай, - стал успокаивать его бригадир. - Все утрясется. Конечно, без паспорта сейчас нельзя: сам знаешь - главный чекист на троне. Порядок везде наводят - на производстве, на улицах. Скоро, как при Сталине, начнут карать за каждое опоздание.
   - А я вчера и вовсе прогулял. Меня теперь точно уволят...
   - Нашел о чем жалеть... Тоже мне, место важное - сторож в лесхозе. Мы тебя на другую должность определим. Место у нас есть - оператор один не приехал, по семейным обстоятельствам. Как тебе эта должность: дежурный оператор смены? Звучит? Вот и ладно. Научим, что надо делать, поработаешь у нас, а там видно будет...
   Дежурным оператором Алексеев проработал до самой весны, пока не приехала новая смена газовиков. Он заметно поправился; подработав денег, купил кое-что из одежды и снарядился для длительного проживания в лесу. Скопировал карту района, выбрал место в низовье одной из рек и, отпросившись денька на три у начальства, сходил туда на лыжах. Ночевал в избушке, обнаруженной в прибрежном лесочке. Летом, среди сосен вперемешку с березами, она была незаметна. Но зимой, когда березы стоят обнаженными, внимательный взгляд ее видел. В избушку эту он и перебрался от газовиков, со справкой о том, что Семен такой-то (фамилия, имя и отчество, а сбоку фотография, заверенная печатью и подписью), является дежурным оператором смены такого-то предприятия. Справка выдана взамен паспорта, сгоревшего тогда-то во время пожара на вахтовом участке таком-то. Какой-никакой, а документ; паспорт, ясное дело, по нему не получишь - милицию такой липой не проведешь, но в других случаях он мог бы и пригодиться...
  
   Это был одиннадцатый медведь. Никитка Куриков, охотник из манси, знал, что одиннадцать - число для медвежатников роковое. Почему-то на одиннадцатом медведе они чаще всего нарываются на его лапы или зубы. Сверхосторожным надо быть в добыче одиннадцатого медведя.
   И Никитка стерегся.
   Последняя их стычка завершилась с ничейным счетом. В начале осени он с Гансом, своей именитой лайкой, целый день простоял у болота - в ожидании лосей, которые часто выходят сюда полакомиться трехлистником, весьма полезным растением: его листики выводят из сохатых глистов и других паразитов. Но в этот день над болотом - большим, метров четыреста до другого края, - слышался только писк куликов. Иногда они чуть ли не пикировали на Ганса, когда он слишком близко, наверно, подбирался к выводку их птенцов. Кулик - это тоже дичь, мясо у него ароматное и очень питательное, не зря его называют царской пищей.
   Ближе к ночи Никитка отужинал, под стакан самогона, куликами, а с утра снова сторожил лосей. К полудню в своем восьмикратном бинокле он увидел наконец характерную тень на другой стороне болота. Лось выглядел как черный, с промятостями, матрас. За полчаса, с оглядкой по сторонам, он добрался до середины болота и замер, склонив к земле рогатую голову.
   Никитка обошел болото по краю, обросшему карликовыми березками, и вышел к лосю с подветренной стороны. Осторожно срезал небольшой кустарник и пополз, прикрываясь им и замирая на месте, как только лось поднимал морду кверху. Собака ползла рядом; надо было подобраться поближе и ранить зверя - убить сразу вряд ли бы удалось, слишком большое до него расстояние. А потом собака отрежет зверю путь к отступлению и будет держать его, пока охотник не подбежит ближе и не довершит начатое дело.
   Но тут сохатый резко поднял морду кверху и, весь настороженный, стал тревожно поводить ею из стороны в сторону. Никитка замер, прижав к себе Ганса; над болотом разносился лишь писк куликов, но лось все не успокаивался и, наконец, направился на выход из болота.
   Никитка понял - зверя кто-то спугнул. Но кто? Другой охотник? Плохо дело, хотя могло быть и хуже. Был случай: отец, тоже из манси, убил на охоте родного сына. Сидели с ним в лесу у костра, слышат - собака лает. Отец сказал сыну: сиди здесь, а я пойду, посмотрю, что за зверь. Вышел на лай и увидел лося, собака на него набрасывается, не дает уйти. Отец изготовился к стрельбе и с одного выстрела повалил зверя. Добил его еще одной пулей и зовет сына, а тот не откликается. Вернулся к костру - сына нет. Стал искать его и обнаружил мертвое тело. Сын не послушался отца и тоже пошел на лай собаки, но вышел к лосю с другой стороны - противоположной той, откуда раздался выстрел. Пуля прошила лося навылет и убила сына - пули-то у манси точно бронебойные...
   Кто же он, охотник, спугнувший зверя? Пока Никитка раздумывал, забеспокоился и Ганс.
   И тут по всей округе разнесся лосиный рев. Лось ревел жалобно и недолго. Затем все стихло.
   Тогда-то и понял Никитка, кто был этим охотником: такой же, как и манси, лесной житель, вечный его соперник - медведь. В охоте на лося, излюбленную обоими добычу, их интересы часто пересекаются: один охотник порой уводит добычу прямо из-под носа другого. Но, уступив зверя сопернику, проигравший не отступает и не так, так по-другому пытается получить свою долю - тушу зверя или хотя бы ее часть. Иногда это переходит в открытое противостояние, но чаще все сводится к банальной краже.
   Полтора дня простоял Никитка на болоте, всего раз лишь отужинав куликами, а что в итоге: лось, казалось, верная его добыча, достался сопернику? Нет, Никитка не хотел с этим мириться. Прикинув, где мог раздирать жертву медведь, Никитка зашел к этому месту с подветренной стороны. Так и есть, разглядел он в восьмикратный бинокль, здоровенный медведь закапывал в мох часть туши. "Ладно, - решил Никитка, - посмотрим, чей будет этот кусок."
   К делу подключился Ганс. Не зря о нем складывали легенды - он знал, что ему делать в таких случаях. Ганс забежал к зверю с противоположной от охотника стороны и с лаем стал набрасываться на медведя. Началось единоборство охотничьей собаки и самого сильного в тайге зверя. Когда звуки этого единоборства удалились от места медвежьей закладки, Никитка оказался тут как тут. Быстро выкопав из-под мха часть туши лосятины, он отрубил от нее несколько больших кусков, уложил их в здоровенный вещмешок и, закопав остатки мяса в мох, двинулся восвояси - в сторону реки, к запрятанной в прибрежном кустарнике лодке. Выгрузившись, Никитка сделал еще один рейс к медвежьей закладке, нарубил остававшееся мясо на мелкие части и, загрузившись сверх меры, кое-как, с перерывами на отдых, снова добрался до реки и выстрелил из ружья. Для Ганса это был знак: пора возвращаться.
   Перегрузив на лодку поделенную с медведем добычу, Никитка проплыл на веслах несколько десятков метров вдоль берега и причалил к месту, где был спрятан мотор. Пока он ставил его на лодку, из лесу с радостным лаем - а как же, он снова будет с хозяином! - выскочил Ганс. Никитка позвал его в лодку, угостил кусочком мяса и запустил мотор.
   А другая, большая часть лосиной туши, досталось медведю. Наверное, это было справедливо: кто знает, может, он еще дольше, чем Никитка, стерег сохатого у болота.
   Недели через три после этого случая Никитка пошел было по следу медведя, да вовремя остановился. Медведь понял, что за ним идут, стал сердиться и подавать знаки: ломал большие ветки и бросал их сзади себя поперек тропы. Это значило - не иди за мной, предупреждаю: я рассержен, зол и готов на все. У такого медведя на хвосте лучше не висеть: обязательно поцарапает, а то и хуже - помнет или "прическу сделает" - сиречь снимет скальп ударами больших когтистых лап. Зная это и помня, что с одиннадцатым медведем надо быть сверхосторожным, Никитка не стал испытывать судьбу и сошел с медвежьей тропы.
   Спустя несколько месяцев, в начале весны, Никитка пару недель жил в старом мансийском поселении, откуда вышли многие из Куриковых. Вышли-то многие, да никто не вернулся, и от половины домов, обычных бревенчатых изб, крытых берестой, остались одни развалины. Век поселения был давно сосчитан, постоянно тут жили лишь несколько семей, да временами - на неделю, в лучшем случае на пару месяцев - приезжали выходцы из этих мест: поохотиться-порыбачить да сходить на могилы предков. Дом Никиткиного деда стоял на краю поселения; останавливаясь в нем, Никитка каждый раз что-то чинил, подкреплял, благодаря чему дом и держался.
   В один из этих дней, еще по снегу, Никитке повезло: завалил сохатого, часть туши уложил в прицеп - фанерную коробку на маленьких лыжах, а остальное закопал в снегу. Встал на свои широкие, подбитые камусом, шкуркой с лосиных ног, лыжи и часа через два, ближе к ночи, вернулся в поселение. Усталый, но довольный собой, он сложил мясо в хозяйственной постройке рядом с домом и, едва добравшись до постели, погрузился в сон. Но отчего-то сон этот был очень тревожным.
   Снилось, что недалеко от поселения, в пробуждающемся от зимы лесу, он обнаружил избушку, замаскированную среди кустарников. Не заподозрив ничего дурного, он взялся за ручку двери и хотел было открыть ее, но в последний момент его внимание отвлекла тень от птицы, которая парила высоко в небе.
   Птицей этой был ястреб. Для манси, обращенных в православие, но сохранивших и многие дохристианские верования, ястреб был родственной душой: считалось, что, как и с медведем, манси имели с ним общих предков.
   Отойдя от двери, Никитка помахал ястребу рукой. В ответ, точно о чем-то предупреждая, ястреб быстро-быстро замахал крыльями и скрылся из виду. Никитка был озадачен. С детства он привык истолковывать поведение животных или птиц; кроме них, "говорящими" были у него и раскаты грома, вспышки молний, треск огня... О чем же предупреждал его ястреб?
   Никитка посмотрел на избушку, и его осенило: раньше-то ее здесь не было... "Неужто Адины?" Род Куриковых, к которому принадлежал Никитка, смертельно враждовал с родом Адиных. Семейные узы между этими родами были исключены. Адины жили богаче Куриковых, но духом были слабее, и Куриковы постепенно выбили почти всех Адиных. За убийство одного из Адиных Никитку осудили на десять лет, но освободился он раньше, отсидев семь с половиной. Кто-то из Адиных все еще жил в поселениях южнее, но о родовой мести не вспоминали ни они, ни Куриковы.
   И вот эта неизвестная избушка. И предупреждение ястреба. Никитка осторожно вернулся к избушке, подошел к двери со стороны петель и потянул ее к себе за ручку. Дверь отворилась и в ту же секунду с резким посвистом из дверного проема вылетела стрела. "Адины! Адины!" - закричал Никитка и... проснулся.
   Выйдя из дома, он размялся, походил кругом, прислушиваясь к лесным звукам, потом вернулся в дом, подкинул в печь несколько дровишек и весь ушел в думу. Зачем увиделся ему этот сон? Чтоб не забывал о врагах и опасностях? Особенно когда он один, в лесу?
   Это верно: о врагах и опасностях забывать нельзя. Только Адины тут ни при чем - столько лет прошло, да и времена другие: много ли их осталось-то, манси, соблюдающих родовые традиции? На пальцах можно пересчитать. Старые оленеводы поумирали, и некому стало разводить оленей: молодые все больше пили, жили обычаями русских, на русских и женились. Никитка и сам женился на русской - бойкой голубоглазой Любаше, вроде бы ладно живет с ней в лесхозовском поселке. Дом там Никитка купил, заработал на собольих шкурках да приезжему из Харькова на кругленькую сумму продал золотого корня и медвежьей желчи - хорошо ценятся они в крупных городах.
   Нет, про Адиных и вспоминать не стоит, кто из них мстить-то может? Последнего вояку Никитка и утопил - сначала лодку его таранил, а потом, когда он вынырнул из воды, Никитка его веслом... Напрасно веслом, по-другому надо было, не сидел бы потом столько лет. Посчитали бы - сам утонул, по пьяни. Лодку-то так и не нашли, Никитка утопил ее вместе с мотором. Ладно, дело прошлое, только Адины тут ни при чем. Самострел - хитрость известная, да только ставить его надо с умом, иначе сам на хитрость эту и попадешь. Это не петля на лис, и даже не капкан. Ладно, спасибо ястребу - в лесу лишний раз вспомнить об осторожности не помешает.
   Наступивший день не предвещал никаких осложнений, однако, прибыв к месту, где были закопаны оставшиеся части лося, Никитка понял, что проблем, увы, не избежать: цепочки следов на снегу говорили о том, что ночью тут побывал медведь, вынюхал закладки лосиного мяса, а одну целиком вытащил из снега и куда-то утащил. Ганс бросился было по следу, но хозяин вернул его обратно: чего, мол, рваться, сам сюда явится...
   Никитка призадумался. Можно было еще разок нарубить мяса, какого получше, и уйти восвояси. Черт с ним, с медведем, пусть добирает, что осталось. Скорее всего, это шатун - с осени шастает, или из берлоги его подняли раньше времени, с таким лучше не связываться. Мало ли и он крал у медведей добычу? Так повелось между медведями и манси: кто ловчее окажется, кто проявит большую хитрость, кому больше повезет, того и будет добыча.
   Но Никитку одолевала жадность. Присел он на пенек от кедра (гады какие-то, такого красавца спилили, шишек настучать им было лень!), вытащил бутылочку с настойкой из клюквы, выпил немного, закусил куском строганины - и решил-таки поиграть чуток с косолапым.
   Он раскопал в снегу одну из закладок мяса, вырубил из нее лучшие куски и сложил их в вещмешок. Оставшуюся часть мяса уложил в снег, так, чтоб видна была - как приманка - только ее верхняя часть. Затем он отвязал от своего прицепа веревку (фактически это был довольно крепкий канат в два пальца толщиной), сделал на одном конце петлю и замаскировал ее около приманки.
   Второй конец веревки Никитка привязал к комлю большого дерева. Затем он внимательно осмотрел приготовленный для шатуна "сюрприз" с петлей, этим гениальным изобретением человека, пригодным для ловли любого зверя - от зайца до мамонта. Присыпав снегом веревку от приманки до дерева, Никитка перекинул вещмешок с мясом за плечи и, встав на лыжи, покатил в сторону поселения.
   Через несколько часов он снова был недалеко от этого места. С ружьем наизготовку, придерживая, чтоб не рвалась вперед, собаку, он медленно приближался к приманке, готовый тут же выстрелить в угодившего в петлю зверя. Фактически он уже видел перед собой готовую шкуру, которую оставалось только продырявить, но, чтобы не сильно ее повредить, желательно было убить медведя одним выстрелом.
   Но ничего он не увидел: ни живой еще шкуры, которую оставалось лишь продырявить, ни приманки. Только новые следы да петля, гения человеческого изобретение, лежала на месте приманки: зверь умыкнул ее, не задев веревку.
   Однако Никитку эта неудача лишь подзадорила. Он раскопал еще одну закладку мяса, вырубил из нее несколько кусков, тех, что похуже, и так же, как и в первый раз, положил рядом петлю, только сделал ее пошире. После этого он отошел вглубь леса, развел костер и стал ждать, то и дело прикладываясь к бутылке с клюквенной настойкой.
   Часа через полтора Ганс стал завывать и рваться в сторону закладок с мясом. И тут заорал медведь - на весь лес было слышно. Долго медведь орал, потом стих.
   Сдерживая Ганса, с ружьем, заряженным на оба ствола, Никитка приблизился к месту закладок и увидел здоровенного медведя, выкапывающего мясо из снега. Одна задняя лапа его была стянута петлей. Никитка встал за сосну, прицелился и нажал на курок. Осечка! Медведь услышал щелчок от бойка, поднялся на задние лапы и стал всматриваться, принюхиваясь, в сторону, откуда послышался щелчок. И тут вылетел Ганс и с лаем набросился на медведя. Медведь опять взревел и опустился на передние лапы. Тем временем Никитка переломил ружье, снова закрыл его и, готовый выстрелить, направил ружье на медведя. Но прицелиться не получалось: медведь вертелся с Гансом на одном месте, вместе с ними кружился и остаток веревки. "Порвал, зверина. Или перекусил..." - успел подумать Никитка и снова нажал на курок. Раздался выстрел. Очевидно, пуля лишь задела медведя; зверь пришел в ярость и бросился на Никитку, не дав ему выстрелить из второго ствола. Никитка успел лишь спрятаться за сосной, и медведь как граната пролетел мимо. Охотник выстрелил ему вслед - и промазал! Хорошо, выручил Ганс: он стал накидываться на медведя, медведь - на него, а затем они оба скрылись в кустарнике.
   Никитка спешно вынул из карманов патроны и принялся перезаряжать ружье, да вставил лишь один патрон - увидел подлетающего к нему медведя и, не целясь, едва успел выстрелить. Медведь взвыл от боли и упал.
   Никитка снова разломил ружье, вынул стрелянную гильзу, зарядил два "бронебойных" патрона и направил на медведя. А тот и не шевелился. Ганс с лаем кинулся к нему, показалось, он даже цапнул его, но медведь все лежал на боку, спиной к Никитке, и не подавал признаков жизни. Собака понюхала его, отошла в сторону и села на снег.
   По всей видимости, "бронебойный" патрон сделал свое дело. Охотник подошел к дереву, к которому была привязана веревка, посмотрел на ее обрывок - знать, медведь перегрыз ее или сначала надрезал клыками, а потом разорвал. Здоровый же был зверюга! Никитка прислонился к дереву, достал папиросу и закурил, наблюдая, как нервно дрожат его пальцы. Да, не зря предупреждал его ястреб: сегодня надо было быть осторожней. И примета говорила о том же: с одиннадцатым медведем шутки плохи. Так что, считай, Никитка, тебе повезло, не то сделал бы он тебе "прическу"...
   Он перекинул ружье на плечо и, докуривая сигарету, направился к медведю. А тот вдруг ожил, вскочил на ноги - и к человеку! Никитка не успел перехватить ружье - зверь сбил его на снег и, схватив за ногу, стал выворачивать ее, качая головой то в одну, то в другую сторону. Никитка закричал, ружье его откинулось в сторону, он стал совершенно беспомощным. И опять выручил Ганс - он хватанул медведя сзади и повис на его ноге. Медведь резко развернулся и собака улетела на несколько метров в сторону. Лесная громадина бросилась за ней, и они оба исчезли за деревьями.
   Никитка попытался встать и понял, что это ему не удастся: одна нога онемела, а на другой пятка торчала задом наперед - сустав, наверно, был выворочен. Попробовал поставить стопу на место - не получилось, от острой боли лишь едва не потерял сознание. Тем временем медведь вернулся, приблизился к охотнику и уставился на его ногу, из которой обильно сочилась кровь. Никитка лежал не двигаясь, только несколько отстранено - видно, сознание все ж помутилось от боли, - смотрел на зверя. Медведь поймал его взгляд, раскрыл пасть и цапнул охотника за лицо, поцарапав нос, щеки и лоб. От ужаса и боли человек закричал как сумасшедший, возможно, он и был тогда сумасшедшим, и это помогло ему вынести дальнейшее. А дальше медведь снова раскрыл пасть и, захватив в нее едва ли не всю голову побежденного соперника, стал сдавливать ее страшными челюстями. Никитка смолк, зато Ганс буквально зашелся лаем и раз за разом принялся рвать шкуру на медвежьем заду. Это вынудило зверя отпустить охотника и развернуться в сторону храброй лайки. Наскоки Ганса были отбиты, и медведь снова погнался за собакой по лесу. Тем временем Никитка пришел в себя и одним глазом - второй был закрыт шматком кожи, свисающей с того, что было лбом, - осмотрелся по сторонам. Лай собаки раздавался где-то недалеко, а в метре от охотника, зарывшись стволами в снег, лежало ружье.
   Никитка пошевелил руками - они были в порядке. Он чуть подполз в сторону ружья и дотянулся до него рукой. Несколько минут, с ружьем наизготовку, хладнокровно и даже несколько равнодушно он поджидал возвращения зверя. А затем, с коротким интервалом, в лесу раздалось два выстрела - Никитка выстрелил в появившегося медведя из обоих стволов...
   Последнее, что он увидел, - это черные и почему-то спокойные глаза медведя, падающего рядом с ним. Этот взгляд Никитка и взял с собой - в забытье, с ним же и пришел в себя. Вернее, так ему показалось. Ему было тепло - он лежал у костра, на постели из еловых ветвей, и глаза медведя наклонились к нему близко-близко. Собственно, так он это и представлял: после смерти души дальних и близких предков примут его в теплой обители, а медведь родичем был из самых древних...
   - Ну что, с возвращением? - произнес древний родич, но Никитка и дивиться не стал, просто смекнул: вот что значит родичи, медведь, а что говорит - понятно...
   - Медведь... - еле слышно сказал Никитка.
   - Он умер...
   - Кто умер?
   - Брат умер, медведь...
  
  
   Всего неделю как поселился он в избушке невдалеке от замерзшей речушки, но уже понял, что просчитался: выбирал затаенное место подальше от людей, а оказалось, всего в трех-четырех километрах есть не обозначенный на карте населенный пункт. Накануне Алексеев слышал выстрелы, затем увидел лыжню на плотном, с весенней коркой, снегу - днем он подтаивал, ночью подмерзал, отсюда и корка. По лыжне и рядом с ней тянулась цепочка собачьих следов. Алексеев прошел вдоль лыжни - стороною, близко не приближаясь, пока не увидел издалека первые несколько домов.
   На следующий день он опять был в глубине леса - зимние виды, с мазками подступающей весны, его пленяли, а в избушке побыть, наедине с одиночеством, хватало вечеров и ночей. Пленяла и тишина, прерываемая лишь посвистом или постукиванием птиц, поскрипом и покряхтыванием деревьев. В середине дня тишину нарушил и чей-то рев. Алексеев прислушался и понял: это ревел крупный зверь, но не лось и, само собой, не кабан и не волк. Но кто? Медведь? Так ему еще спать и спать в берлоге. И тут страшным воспоминанием пронеслись в сознании картинки начала этой зимы. Костер, укрытый от ветра корнями вывороченной из земли сосны, двое мужчин, расположившихся у костра, и рядом - он сам, со связанными руками. Потом громадный медведь, вылезающий из берлоги, страшный конец одного из бандитов и диалог Алексеева и медведя: "Ба, да ведь мы знакомы! Здорово, брат! Помнишь, виделись с тобой - в конце лета? Столкнулись нечаянно, в кустарнике..." - "Помню, брат, помню... Видал, что тут делается, в лесу? Никакого покоя нет, даже зимой..."
   У Алексеева защемило сердце - что если это тот самый медведь, давний его знакомый? "Брат" со светлыми отметинами вокруг глаз, спасший его от бандитов? Неужто он не залег снова в берлогу? Раненный в переднюю лапу, неужто он сделался шатуном, озлобленным и голодным? "Может, и свидимся еще, брат..." - "Кто знает, брат, может, и свидимся..."
   Тяжелое предчувствие охватило Алексеева. Он направил лыжи в сторону, откуда доносился звериный рев; точно подстегивая его, раздались выстрелы, лай собаки и крики человека, снова выстрелы - и тишина. Приблизившись к месту происшествия, он услышал поскуливание собаки. Она лежала на снегу рядом с невысоким, залитым кровью человеком, и здесь же лежал на боку громадный - и тоже в крови - медведь. Человек был без сознания, а медведь - мертв, только глаза у него были открыты. "О, Боже!" - воскликнул про себя Алексеев. Вокруг глаз медведя были светлые, такие знакомые ему отметины, а на левой передней лапе - едва зажившая, покрытая толстой коростой рана. Предчувствие не обмануло человека...
   - Вот и свиделись, - тихо сказал Алексеев. - Прости меня, брат, что опоздал, не смог тебя выручить...
   К вечеру он доставил отогревшегося у костра Никитку в старое мансийское поселение. По дороге охотник держался мужественно и, превозмогая боль, даже пытался острить. Алексеев вез его "упакованным" в ящик на маленьких лыжах, на котором Никитка перевозил лосятину.
   - Я - мясо! Лосятина! - хрипел охотник, натравливая на себя собаку, бежавшую рядом. - Ганс, откуси от меня кусочек...
   На "Буране" его доставили в ближайший поселок, оттуда можно было вызвать санитарную машину.
   Оперировал Никитку Петр Петрович, хирург районной больницы и в то же время охотник-профессионал. Никитка "достался" ему с прокушенным черепом, лопнувшей в трех местах челюстью, переломами ноги и бедра и "причесанным" по полной форме - с темени, затылка и лба свисали лоскутки, а то и целые шматки кожи. Никитка был черным, как головешка, от запекшейся крови, лишь блестел один глаз, второй же глаз был закрыт содранной со лба кожей.
   Так, благодаря Алексееву, и встретились два добытчика. Вытащив Никитку с того света, Петр Петрович обрел верного друга и надежного - по добытному делу - партнера. Только инвалидность и уродливые шрамы на голове Никитки, от подбородка до затылка, и на одной ноге - от стопы до бедра, напоминали о его битве с одиннадцатым медведем.
   Алексеев и сам мог познакомиться тогда с Петром Петровичем, если б рискнул сопровождать Никитку до больницы... Тогда бы и узнал, что этот хирург хорошо знает Андрея Михайловича, бывшего редактора многотиражки, который совсем недавно приезжал в Широковск - по его, Алексеева, делам. Возможно, многое изменилось бы в его жизни. Но известно об этом стало лишь спустя много лет...
   Первую ночь среди манси Алексеев провел в Никиткином доме, а наутро, взяв с собой лопаты и топоры, он и двое мужчин-манси пришли на место вчерашних событий, расчистили оттаявшую площадку на кострище и топором да лопатами вырубили в земле огромную яму.
   В ней, этой вечной берлоге, устланной еловыми лапами, и похоронили медведя. Но сначала Алексеев посидел один рядом с мертвым, окаменевшим на морозе зверем...
   Манси стояли в десятке метров и с суеверным страхом смотрели на неизвестного человека, который явился неизвестно откуда и как с родичем или близким другом прощался с мертвым медведем. Один из них только спросил вначале, зачем, мол, нужна эта яма, не лучше ли снять с убитого шкуру, и тушу разрубить на мясо. А другой спросил прямо:
   - Кто он тебе? Зачем хоронишь его - как человека? И кто ты сам?
   - Этот медведь - мой брат, - ответил Алексеев. - Он был последним, кто знал меня по прошлой жизни. А теперь я и сам не знаю, кто я, как меня зовут сейчас и как будут звать завтра...
  
   Выкопав из снега остатки лосиного мяса, Алексеев с манси доставили их в поселение и уложили в Никиткины "закрома". Манси ушли, а "брат медведя" заснул как убитый в Никиткином доме.
   Разбудил его стук в дверь. Алексеев накинул бушлат (обзавелся во время работы у газовиков) и открыл дверь. У порога стояли две женщины-мансийки - одна в годах, другая молодая, обе в национальной одежде из меха.
   - Пойдем с нами, - сказала та, что в годах.
   Небо уже серело - вот-вот, и наступят сумерки. Женщины провели Алексеева в один из домов, где его ждал старец лет под восемьдесят.
   - Сочувствую тебе, брат умершего медведя, - произнес старик. - У тебя нет ни дома, ни имени. Живи с нами, мы дадим тебе и то, и другое. Прошлым летом пропал мой племянник. Наверное, он утонул - мы нашли лишь перевернутую лодку. Его не стало, потому что он пил слишком много. Я думаю: тебя прислали нам вместо него. Вот его документы, возьми их и займи его место...
   Как выяснилось, старец был последним из шаманов этого мансийского поселения. Со слов Никитки (придя в сознание, он называл своего спасителя медведем и древним родичем) и услышав рассказ тех, кто помогал Алексееву хоронить зверя, старец принял его за "воплощенного медведя". Для последнего из шаманов это стало, наконец, тем зримым проявлением высших сил, которого он и ждал, возможно, всю жизнь.
   Благодаря старцу, "воплощенный медведь" явился в мир под именем пропавшего Николая Курикова, пьяницы и гуляки; по документам он был моложе Алексеева почти на четыре года.
   Манси отнеслись к Алексееву-Курикову трепетно и с невиданным для него почтением. В тот вечер они истопили баню (вернее - ее подобие), накормили лучшими, по их понятиям, яствами, а затем те же две женщины в национальной одежде из меха отвели его в один из домов. Перед тем, как зайти в него, они проложили от дома к лесу длинную - метров пятнадцать - веревку и тонкой струйкой полили на нее керосином из маленькой бутылки.
   - Злой дух, уходи из дома, - хором произнесли женщины и подожгли веревку. - Уходи, уступи место хозяину...
   Веревка загорелась, огонек побежал по ней, но метра через два остановился - ветром задуло или керосин не попал на тот участок - и стал просто тлеть.
   - Злой дух, уходи, не пытайся остаться, уходи, не пытайся остаться, - затараторили женщины и, подбежав к участку, где остановился огонь, капнули на него из бутылки. Огонь снова вспыхнул и быстро добежал до конца веревки.
   - Злой дух ушел! - воскликнула женщина в годах. - Добро пожаловать в дом!
   Они вошли в дом и через прихожую провели его в большую комнату. Там все уже было прибрано, печь с уходящей в окно трубой растоплена, перед широкой кроватью, застеленной медвежьей шкурой, лежали шкуры оленей. Оленьи шкуры висели и на стене, а со столика в углу пустыми глазницами смотрел череп столь почитаемого среди манси медведя.
   "Вместо иконы", - подумал Алексеев, но прав был только отчасти: медведь, дальний "родич" и культовый покровитель манси, в то же время был их извечным соперником, а при случае - удачной добычей: блюдом на стол, мясом для продажи, чтобы купить водку и другие, менее значимые товары. Однако, извирая события, вину за убийство почитаемых зверей манси сваливали на духов либо устраивали особые игрища для примирения с душами убитых "родичей".
   Тем временем Алексеева чуть ли не за руку препроводили к кровати ("Опять на нары", - с усмешкой подумал он, ощутив обычные доски под постельными принадлежностями). Женщина в годах куда-то исчезла, и получилось, что в избе осталась только молодая. Она помогла мужчине раздеться, а затем юркнула вслед за ним под медвежье покрывало... Не сразу до Алексеева дошло, что вместе с паспортом Николая Курикова он обрел и жену - Ольгу, с которой, как оказалось, давно был в браке.
   - Медведь, медведь... - шептала она, с лаской и шутливым упреком: мягко говоря, Алексеев давно не был с женщиной и теперь накинулся на мансийку, точно голодный и неуклюжий зверь. Но, возможно, она и в самом деле приняла его за медведя, воплотившегося в человеке. Так или иначе, думать об этом Алексееву не хотелось...
   Спустя несколько месяцев он дал еще один повод предполагать его "воплощенность" или иное родство с медведями. Это случилось во время выборов, в августе того же года.
   Обычно членов избирательной комиссии забрасывали сюда на вертолете, и всегда, впереди избирательных урн и стендов с информацией о кандидатах, на землю выкладывались ящики с водкой, сгущенным молоком и консервами, а также курево, яркие тряпки, разные кастрюльки и металлическая посуда, другие нехитрые предметы обихода. И только потом, на быстро подготовленном участке, начиналось избирательное действо: следуя указаниям членов комиссии, довольные покупками манси исполняли свой гражданский долг. Но не было б водки и всего остального - мероприятие было бы сорвано: обычные выборные агитки тут не действовали, страха эти люди не ведали...
   Однако один человек ведал-таки страх в тот день. Это - "Николай Куриков"; с замиранием сердца шел он на выборы, под руку с Ольгой, молодой женой. Ростом он был чуть выше среднего и тем отличался от невысоких, как правило, манси. Бородатый, с усами и полуседыми бакенбардами, вовсе не узковатыми, как у манси, серыми глазами, он мало походил на гладковыбритого молодого человека с фотографии на паспорте, который был у него в руке. Хорошо еще, что вклеена эта фотография была лет двадцать назад, хоть какой-то довод будет - на случай сомнений. И хорошо, что рядом была Ольга, невысокая, темноглазая мансийка - Алексееву уже нравился немного суженный разрез ее глаз, наверное, она и по европейским понятиям была симпатичной. За эти месяцы Алексеев так привязался к ней, что порой хотел даже выплеснуть ей всю правду о "воплощенном медведе".
   Ольга держала его за руку, старалась отвлечь какими-то пустяками, и все же Алексеев был скован. Его не смущало повышенное внимание к нему со стороны манси, но интереса со стороны людей из райцентра, прилетевших в этот медвежий угол, он боялся.
   Но... медведь и выручил его, переключив на себя все внимание. Опередив Алексеева, косолапый ворвался на избирательный участок, расположенный у края поселения, прямо напротив леса, и разворотил на нем все подряд. Как сообщалось затем в газетах, "таежный житель, не включенный в списки избирателей, решил, видно, выразить протест против строительства газопровода Уренгой-Ужгород - его начали прокладывать по местам, где раньше властвовали лишь медведи да манси, тихие лесные люди. В их угодьях рубился лес, возводились компрессорные станции, и вокруг все гудело, даже небо: часть оборудования для газопровода доставлялась на вертолетах. Это ли не нарушение медвежьих прав! И медведь протестовал, громко и грозно, а свою волю "гражданина тайги" выразил на избирательных бюллетенях: на некоторых из них, полуразорванных или смятых, явственно проступали отпечатки медвежьих лап..."
   Бюллетени с результатами "медвежьего голосования" были сложены потом в отдельную папку и переданы в райком партии - подобно бюллетеням, на которых обнаруживались записи с высказываниями в адрес властей. Поскольку эти записи несли информацию об отношении к властям, настроениях и положении дел на местах, для райкома было желательно, чтобы бюллетени с такими записями обнаруживались на каждом избирательном участке. И они "обнаруживались": патриотические лозунги и одобрительные высказывания сочинялись заранее. Иногда эта предусмотрительность и подводила товарищей на местах: выполнив "план по лозунгам", они расслаблялись и потом краснели за пропущенные бюллетени с выражениями далеко не хвалебными. Порой это были просто доносы: этот начальник пьет безмерно, этот - ворует безбожно, а этот - живет с бухгалтершей...
   Но об одном высказывании, прозвучавшем на тех выборах в мансийском поселении, стало известно не только партийным товарищам.
   События там развивались такие. Во время медвежьего "голосования" члены комиссии разбежались в разные стороны, манси бросились по домам за ружьями и на участке остался только Алексеев, да в стороне уже настоял с ружьем наизготовку один из манси. С криком: "Не давай ему стрелять!", Алексеев отправил Ольгу к этому манси, а сам подошел к опрокинутому столу, вокруг которого было рассыпано много выпечки - пирожков, коржиков, слоенок и пряников; тут же валялись и пластмассовые подносы. Алексеев сгреб на поднос кучу этой вкуснятины и стал подзывать к себе непрошеного "избирателя".
   - Миша, Миша, иди ко мне, Миша! Да оставь ты эту собаку!
   Медведь все огрызался на какую-то дворняжку, но вот он повернулся к человеку и застыл в нескольких метрах от него.
   - Хорошо, Миша, - продолжал Алексеев, - молодец. Теперь иди ко мне, не бойся. Покушай, это так вкусно... - И бросил несколько эклеров прямо к ногам медведя.
   - Кушай, Миша, кушай, вкусно-то как! - Алексеев взял с подноса эклер и на глазах медведя стал уплетать его и похваливать: - Ах, как вкусно! Возьми, Миша, попробуй! Тебе понравится...
   Наконец медведь осторожно наклонил голову к угощению, понюхал и съел его с видимым удовольствием.
   - Ну вот, Миша, убедился: я тебя не обманываю. Зачем обманывать? Ты и я - оба мы дети природы, как ты к ней, так и она к тебе. Возьми еще пирожки, они тоже вкусные, попробуй - сам убедишься...
   Алексеев взял с подноса несколько пирожков и также бросил их медведю, только чуть в сторону, ближе к лесу. Пока медведь ходил к новому угощению, Алексеев отнес поднос с выпечкой еще ближе к лесу, положил его на траву и с парой пирожных отошел от него всего на несколько шагов.
   - Ну что, Миша, понравилось? Я знал, что так и будет. Подойди к подносу, там много чего вкусного. Посмотри... - И бросил пирожные прямо на поднос.
   Однако первой к подносу подскочила собака, схватила какой-то пряник и отбежала в сторону. Медведь заворчал и, будто нехотя, то и знай оглядываясь на стоящего невдалеке человека, подошел к подносу, обнюхал выпечку и стал поедать ее, урча, как довольный кот.
   - Ешь, Миша, ешь, сейчас я тебе еще принесу... - Алексеев сходил к опрокинутому столу, сложил на другой поднос выпечку и вернулся на прежнее место.
   - Ну как, Миша, вкусно? Я так и знал. Ешь, Миша, ешь, - Алексеев подождал, когда медведь управился с первым подносом, и пошел в сторону леса, подзывая его за собой.
   - Пойдем, Миша, за мной, пойдем. На прощание я тебя еще угощу, тут много еще вкусного.
   По пути Алексеев кидал медведю угощение и все нахваливал его:
   - Хороший Миша, послушный. Иди за мной, иди. Послушный Миша...
   Медведь, уплетая выпечку, шел за ним как послушная собачка. Наконец Алексеев положил поднос у края леса и отошел на несколько шагов в сторону.
   - Поешь, Миша, еще. Поешь напоследок, тут мы с тобой и простимся... Может, и свидимся еще, мы ведь теперь друзья... - И пока медведь доедал угощенье, Алексеев продолжил с заметной грустью. - Так ведь, Миша? Среди медведей у меня был уже друг, даже брат, с такими светлыми отметинами вокруг глаз. Однажды он так меня выручил... А я не смог ему помочь, пришел слишком поздно. Только похоронил его, как брата...
   Съев угощение, медведь уставился на человека, ожидая продолжения "банкета".
   - Еще хочешь, Миша? Но у меня нет больше, нет.
   Но медведь все ждал, поглядывая то на одну руку человека, то на другую.
   - Нет у меня больше, Миша, нет. Видишь, - Алексеев вытянул вперед руки, - и в руках ничего нет. Правда, ничего нет.
   Но медведь с капризным ревом поднялся на задние лапы и закрутил головой.
   - Нет у меня, Миша, ничего больше нет. Не обижайся. Я теперь всегда буду носить с собой что-нибудь вкусное и, как увидимся, я тебя опять угощу. Иди к себе, Миша. Иди в лес, там сейчас хорошо, черника поспела, брусника, скоро и шишки пойдут...
   Будто понимая его, медведь опустился на передние лапы, посмотрел в сторону леса и опять уставился на Алексеева.
   - Иди, Миша, в лес, иди. В лесу много всего, до зимы вволю отъешься. Только берлогу устраивай потом где подальше. Чтоб дорог лесных рядом не было, и людей...
   Со стороны все это выглядело точно дружеская беседа, и расстались они как друзья, разве что по плечу друг друга не хлопали. Медведь ушел в лес, а Алексеев вернулся на избирательный участок и, будто не замечая, что люди смотрят на него с круглыми от изумления глазами, кивнул Ольге:
   - Ну, как тебе Мишка?
   - Ты что - укротителем был? - спросила она вместо ответа. И добавила не без иронии: - Или и он твой брат?
   - Нет, брат у меня был только один.
   - А этот кто?
   - Этот? - переспросил Алексеев и ответил, внешне - на полном серьезе: - Племянник.
   - Спасибо, товарищ, спасибо! - подлетел к Алексееву строгий мужчина в очках, видимо, старший в избирательной комиссии. - Медведь чуть не сорвал нам выборы...
   - Да, нет, Мишка этот хороший, мы с ним хорошо поговорили...
   - Да-а? - изумленно и в то же время подозревая подвох, воскликнул строгий мужчина. - И что он вам сказал?
   - Он сказал, что всегда был за советскую власть...
   - Прекрасно! Я обязательно скажу об этом в райкоме. И сообщу в редакцию, пусть так и напишут, немного юмора не помешает, - разошелся строгий мужчина в очках. - А как ваша фамилия?
   - Алексеев, - ответил тот.
   - Алексеев? - задумался мужчина. - Что-то не помнится эта фамилия в списках.
   - Как, разве его нет в списках? - спохватившись, Алексеев снова стал шутковать.
   - Кого нет в списках? - испугался представитель избирательной комиссии.
   - Медведя этого - Алексеева. Фамилия у него такая.
   Строгий мужчина в очках засмеялся.
   - На нашем участке даже медведи голосуют за советскую власть! - чуть позже радостно сообщал он по рации своему начальству.
   Эта фраза стала крылатой - о происшедшем в отдаленном мансийском поселении было рассказано не в одной газете, в том числе и областной, которую редактировал Андрей Михайлович. Его сотрудник, с юмором рассказывая об этой истории, даже упомянул фамилию человека, который будто бы взял интервью у зашедшего на участок медведя. Знал бы Андрей Михайлович, что это "интервью" брал его бывший ученик, общественный корреспондент многотиражной газеты...
  
   Через несколько лет, когда "Николаю Курикову" по документам исполнилось сорок пять лет, он - в связи с ветхостью старого паспорта - получил новый, с его, Алексеева, собственной фотографией и пропиской в почти забытом мансийском поселении. К тому времени людей в нем стало еще меньше. Ушел из жизни старец - последний из шаманов, другие манси перебрались в большие поселки и если и рассказывали историю о "воплощенном медведе", так кто же им верил: мало ли что плетут эти манси, только и делают, что пьют да рассказывают небылицы и легенды о вогулах (прежнее название манси), перевоплотившихся в зверей, и наоборот, о святилищах с дарами богам и духам, о живых камнях и тому подобное.
   Для тех, кто остался в поселении или бывал в нем наездом, Алексеев был Николаем Куриковым, который целый год считался погибшим, но потом вернулся при странных обстоятельствах, не зная ни имени своего, ни дома, в котором жил. Из прошлой жизни Николай помнил лишь, как лодка перевернулась, и он ударился головой о порожистый камень. И как в лесу том оказался, вблизи Никитки с медведем, тоже не помнил. Да что говорить - язык родной, и тот начисто позабыл, хорошо, что постепенно и многие манси стали его забывать, ведь у них и имена-то уже были русские. Куриков изменился и внешне (отпустил бороду, усы, бакенбарды), и внутренне: если раньше это был открытый и несерьезный гуляка-пьяница, то теперь Николай стал замкнутым, но основательным и работящим мужчиной. О причинах этих изменений говорили разное. Или в тюрьме он побывал да одумался, или в дурдоме лечился: много за ним примечалось странностей, слов непонятных и действий. Где, скажем, это видано, чтобы манси отказывался идти на охоту?
   Только Никитка догадывался, кем на самом деле был Николай Куриков - и не только потому, что настоящего Коляна, своего дальнего родственника, он знал как облупленного - столько раз вместе пили! Просто некоторые привычки да слова Николая ему, Никитке Курикову, отсидевшему в колонии семь с половиной лет, были слишком хорошо знакомы. Однажды он прямо спросил Николая: не сидел ли тот часом...
   - Может, и сидел, - ответил Николай.
   - И сколько?
   - Да разве я помню? Знаешь ведь - память у меня отшибло. Но важно не то, сколько отсидел человек, а сколько понял...
   Когда-то он слышал эту фразу от Андрея Михайловича, редактора многотиражки. Но не стоило вспоминать ее в разговоре с бывшим зэком: Никитка засмеялся. Так засмеялся, что чуть не поперхнулся.
   - Ну, ты даешь! Говоришь, не помню, что сидел, а выдаешь такое, что лишь в зоне и услышать можно - от гражданина начальника. Но это я к слову; ведь и в зонах люди сидят разные. Одних бы я собственными руками задавил, а другим бы сказал - выходите, нечего вам тут делать. Ты, Колян, должен знать: тебе да хирургу Петру Петровичу я по гроб жизни обязан - за то, что вытащили меня с того света. И оба на меня можете положиться...
   О чем-то догадывалась и его жена - сам не раз намекал, когда внутри напрягалось что-то и думалось: вот-вот порвется... Однажды он все же рассказал Ольге о своем знакомом, которого звали Александр. Толковый, вообще-то, был парень, но так глупо он собой распорядился... Раз только, хотя и поздновато, попытался было изменить свою жизнь - ту, что еще оставалась и тащилась за ним как ненужная веревка. Но ничего-то из этого не получилось, так и ушел из жизни, и никто о том не жалел; креста, наверное, и того не поставили на могиле...
   - Этого Александра я любила бы до конца своих дней... - тихо ответила Ольга. - Да только дней этих осталось немного, сам знаешь - здоровье у меня неважное...
   С годами их брак, начавшийся так необычно, стал настоящим, крепким и надежным. Они были и друзья, и любовники, но детей не имели - здоровье у Ольги было слабым, рожать не могла.
   Зарабатывал он на стройках - в летние месяцы его подолгу не бывало дома, но возвращался с деньгами, и неплохими. Кормил их с Ольгой и лес: ягодами, грибами, орехами, но и только. Алексеев и мысли не держал, чтобы купить ружье и ходить с ним по лесу, выслеживая дичь. Как убивать птиц или животных, если чувствуешь, что ты с ними - родня, что мать у тебя с ними общая - природа!
   Почти двадцать лет прожили они с Ольгой; в последние годы оба стали болеть: он еще терпимо, был на ногах и активен, но она почти не вставала. Из поселения они уехали - Алексеев купил дом рядом с Никиткой: "Поближе к врачам, - сказал жене. - Денег хватило и еще осталось - зря что ль столько калымил..." Не помогали местные врачи - он возил Ольге докторов из города. Под конец отвез ее в областную больницу, за большие деньги устроил в отдельную палату, накупил дорогих лекарств и сидел у ее постели денно и нощно. Но все было тщетно: шансов на выздоровление не осталось. Алексеев едва успел отвезти ее обратно...
   Перед смертью она попросила: откройся, облегчи душу. Раньше и думать не смела, чтобы попросить об этом, да и неизвестность страшила, легче было оставаться в неведении. Только жалела его: легко ли было так жить, столько лет таить боли из прежней жизни, без права вычерпать их, поведать их близкому или даже случайному человеку. Можно сменить имя и место жительства, все, чем жил раньше, но душу-то поменять невозможно! Одна она, с рождения и до гроба, и все ужасное, от чего пришлось убегать, "убежало" вместе с ним. Даже со дна радости это ужасное проступало черными каплями...
   - Откройся, Саша, - еще раз попросила она. - Я ведь не Курикова в тебе любила, а тебя самого. Только по имени тебя, Саша, еще не звала...
   И Ольга узнала о нем все.
   И Ольга узнала о нем все. Что он - Александр Алексеев, бывший рецидивист, по данным милиции - вор и убийца, погибший от рук подельников. И что он же - старатель, порой весьма удачливый. Подобно Поплаухину, легендарному зэку-старателю, он тоже "слушал" ручьи и речки - где они протекали, через какие расщелины в горах пробивались, с какими рудами по пути целовались...
   Первая речка, которую ему удалось "разговорить", была всего в паре часов от их мансийского поселения, а ночевал он в уже знакомой избушке - той самой, в которой жил недолго перед встречей с Никиткой. Хозяева ее заявились позже, но конфликта удалось избежать: Алексеев попросился к ним - в подсобники, на том и договорились. Многому он у них научился. Вызнал, и как превратить в деньги намытое золото - песок или мелкие самородки. Крупные тоже попадались, хотя и редко, но он и не выискивал большой удачи, главное было - не светиться, работали-то подпольно, жене даже сказать боялся, говорил, на стройках шабашил.
   Да и азарта большого в нем не было: притормаживал и возраст, и опыт жизненный. Сначала, правда, хотел заработать - и уехать как можно дальше от этих мест. И уехал бы, если б не Ольга: привязались они друг к другу, а он это ценил - много ль было у него таких привязанностей. Часто сравнивал ее с Надей Денишевой, порой и думал - в темноте: она это рядом, Надежда... Сблизился Алексеев и с родными Ольги, а уж с природой-то местной как он был дружен!
   И потому не гнался он за большими, а значит, рисковыми деньгами. Копил понемногу к старости: на пенсию рассчитывать не приходилось - Алексеева государство и в живых уж не числило, а как оформлять на Курикова, какие бы он сообщил о нем сведения? И кто бы их стал проверять, в какие органы запросы делать? Не в те ли, где откатывали узорчики с его пальцев? Мало ли известно случаев, когда человек много лет был на хорошем счету, имел семью, работу и вдруг попал, к примеру, в дорожное происшествие: наезд совершил, по неосторожности. Пострадавшего - в больницу, а против виновника - уголовное дело. Дело-то, конечно, пустяковое, закрыли бы через месяц - стороны договорятся, а милиции и другой работы хватает. Но сняли, как положено, отпечатки пальцев, и вдруг - точно снег на голову! - приезжает спецгруппа: на задержание опасного преступника, много лет назад бежавшего с мест заключения...
   В один из сезонов, как раз перед покупкой дома, Алексееву крупно, очень крупно подфартило: на неприметной речушке золота вдруг намыл столько, что и сдавать его - в несколько ходок - побоялся. Пришлось оборудовать в тайге надежный тайник, запрятав там большую часть металла. Остальное сдал "черному банкиру"* - и почувствовал себя Монте-Кристо, которым, собственно, и предписывала ему быть легенда о зэке-старателе.
   Монте-Кристо... Это и деньги, и месть, и щедрость.
   Деньги у Алексеева были - и наличными, и в тайнике, и в неприметной речке, со дна которой можно было черпать еще не один сезон, было б только желание и здоровье.
   Теперь месть. Та самая жаба, что душила бы: покарай, покарай своих недругов, но не сам и не впрямую, но так, чтоб воздаяние показалось им руками судьбы! Алексеев прислушивался к себе, но ни жабы, ни другой твари, что душила или грызла, грызла б его печень, не ощущал. Да и где они сейчас, эти недруги, из-за которых он столько потерял... Где Стас и его "босс" Ашот? Где затерялся подручный их - Батов? "Бог им судья, - только слышал он в себе внутренний голос, - как назначено им судьбой, пусть так и будет..."
   А щедрость... Щедрость он был готов проявить. Одарить, к примеру, Галю, слепенькую девочку из Кедровки, с которой так подружился когда-то. Теперь-то ей уж под тридцать, легко ли живется, одна, верно, осталась. Где она сейчас?.. Скорее всего, Кедровки той и в помине нет, тогда еще доживала век заодно со стариками. Можно было помочь и Виктору, родному брату, которого он не видел лет пятнадцать, если не больше... Только помнит ли он это родство?
   И, не откладывая в долгий ящик, Алексеев приехал в родной город. В хорошем костюме, с аккуратно постриженной, почти седой бородой, с дипломатом, в котором лежала крупная сумма денег, позвонил он в квартиру, что - в тюрьме ли, на свободе - все еще оставалась для него родным домом. Дверь открылась, и на пороге показался небритый, с всклокоченными волосами, в рваных тапках и в незастегнутых брюках мужчина. "Квартиру что ль сменил?" - подумалось о Викторе.
   - Не скажете, где теперь живут Алексеевы? - спросил он.
   - Я - Алексеев, - ответил мужчина. - Что надо? - И озлобленно посмотрел на незнакомца.
   Алексеев - Александр - растерялся: он и в мыслях не допускал, что увидит брата таким. Виктор всегда был первым: в школе, в институте, с успехом, как писала мама, занимался наукой. И так опуститься?
   - Я - знакомый вашего брата Александра...
   - Какого такого Александра? - переспросил Виктор. - Это братца-то моего - уголовника? Который воровал всю жизнь и анкету мне портил? Так, слава Богу, свои же его и грохнули! Когда еще это было; меня на опознание вызывали, так я не поехал - охота была на его поганый труп любоваться... Мать, упокойница, и та б отказалась...
   - Простите, я, видно, ошибся... - не имея сил дальше слушать, Александр поспешил уйти и, задыхаясь, с колотящимся в груди сердцем, доехал на такси обратно к вокзалу. Купил билет на первый же поезд в уральском направлении и только в купе, под стук колес, стал приходить в себя: показалось, что даже воздух в том городе, который был когда-то для него родным, стал невыносимым...
   Поезд шел двое суток. За это время Алексеев успокоился. Тем хуже для него, думал о брате, мог бы и поправить свои дела. Если вдуматься, то и вкриво-то Саша ушел из-за Виктора: после смерти отца мама не могла потянуть двоих детей, и младшего Сашу отдали в интернат. На время, думалось ему, пока Витя не окончит школу. Но брат поступил в институт, на дневное отделение - способному мальчику грех было учиться на вечернем. А Сашу оставили в интернате - это посчитали не за грех, хотя еще вопрос, кто из братьев был более способным... В обиде на мать Саша забросил учебу. Витина анкета становилась все привлекательней, не всегда удавалось, правда, скрыть сведения о брате, которого все глубже затягивало в трясину...
   Но в одном братец его был прав - в глазах людей Александр был и остался преступником. Доказать обратное было невозможно: сам инсценировал свою смерть. "Поганый труп" - в сердце Алексеева эти слова осели тяжким грузом. И тогда он решился. На конечной станции пересел на поезд, идущий через Широковск, и наутро уже был на месте.
   Алексеев надумал идти... в милицию и рассказать все, что знал об убийстве директора банка. Изложить четко и юридически грамотно: ведь столько раз участвовал в уголовных процессах и что со следователями, что с адвокатами изъясняться мог на одном языке. Дело это было давнее - хорошо, если в милиции остались те, кто имел к нему отношение. Поднимут архивы, по отпечаткам пальцев убедятся, что он это, Алексеев, и не кто иной. А подлинный убийца - находившийся в бегах преступник, труп которого был найден в лесу.
   Одно беспокоило - возможность беспредела. Даст он письменные показания, их станут проверять, а его - в камеру, и Бог ведает, на сколько. Что, если "воскрешение" его кому-то не понравится? Или начнут докапываться-проверять, как он стал Куриковым, может, сам же и убил этого манси. Начнут примеривать под него старые "висяки" - нераскрытые преступления...
   И потому решил он поначалу осмотреться. На вокзале Алексеев сел на городской автобус и разговорился с кондукторшей, а на лице у той - два высших образования. Знать, как и Виктору, ей было не сладко, только он опустился, а она держится, хотя раньше и думать не думала, что будет ходить по автобусу с форменной сумкой, спасибо хоть, не с сумой... Таковы были приметы того времени - времени перемен и кризисов; в лесу, в отдаленном мансийском поселении, они заметно не проявлялись.
   Алексеев все расспрашивал кондукторшу о Широковске, о том, что изменилось в нем за последние годы. Расспрашивал и прохожих, меряя шагами старые и относительно новые улицы города. И кондукторша неторопливо рассказывала. Уральцы вообще народ медленный: пока собираются с ответом - на вопросы, как пройти туда-то или где находится то-то, - проходит целая вечность.
   Но Алексеев и не спешил. Выйдя из автобуса, долго он ходил затем по улицам Широковска. День стоял теплый, но кое в чем уже чувствовались осенние нотки. В тайге, на окружавших город сопках то там, то здесь занимались березовые пожары: золотистые огни среди зелени сосен - так выглядело лиственное убранство берез. А с деревьев, посаженных вдоль городских улиц, листья уже слетали и шуршали под ногами как желтые визитки осени.
   Когда-то это был захиревший уральский городишко, старый отъездившийся конь. Но потом судьба его поменялась: рядом стал возводиться крупный машиностроительный завод, а значит, и жилье, и детские сады, и школы, и все, что нужно для жизни молодого города. Теперь от старого Широковска остались несколько улочек да пригородные, наподобие Дижая, поселки. Алексеев побывал и в Дижае. Дом Плетневой не сразу и узнал: он был обложен красным кирпичом, а рядом с ним построен гараж. У дома около легковой машины возился мужчина лет сорока.
   - Извините, если ошибся, но не здесь ли жила Плетнева?
   - Кто-кто? - переспросил мужчина.
   - Плетнева, бывшая учительница, поэтесса, - дополнил Алексеев.
   - А-а... Все понятно. Вы имеете в виду прежнюю хозяйку?
   - Да. Она что - умерла?
   - Не знаю, дом продавали ее сыновья...
   - И давно это было?
   - Точно не помню. Мы тут с восемьдесят девятого, значит, больше десяти лет. Вы-то кто ей будете?
   - Вообще-то никто...
   - А вы, случайно, не Александр?
   Алексеев опешил. Столько лет - в обращении к себе - не слышал он этого имени. Столько лет он был для всех Николаем, и вдруг!?
   - Да, Александр, - Алексеев, точно под гипнозом, не нашел сил ответить иначе.
   Его точно раскодировали, расшифровали... А ведь этого, как ни пытался, не удалось добиться и Славику, последнему из его "черных банкиров", хотя тот и слыл "черным магом". Помимо карточных фокусов да гаданий, которыми Алексеева было не удивить, Славик мог гипнотизировать, вводить людей в транс, а теми, кто попадался на его удочку, и управлять.
   Этот "черный банкир" жил на первом этаже стандартной пятиэтажки, в квартире с женой - высокой, полноватой, всегда мрачной и молчаливой Ириной Сергеевной. Клиентов он дальше первой комнаты, где принимал золото, не пускал. А перед тем как уйти в "закрома" за деньгами, он всех без исключения усаживал у двери с большой деревянной ручкой, заставлял их браться за нее обеими руками и смотреть на бра в виде свечи, что висело на стене прямо напротив клиента. При этом Славик говорил ему повелевающим тоном, строгим взглядом окунаясь в глаза клиента:
   - Держишь крепко, очень крепко. Все, руки склеились, ты не сможешь их оторвать, пока я не дотронусь до них и не сосчитаю до трех!
   И уходил вглубь квартиры - в "закрома". Иногда его не было довольно долго; клиенты предполагали, что в квартире был замаскированный люк в подвал. Затем Славик возвращался, отсчитывал деньги на столик рядом с клиентом, и говорил:
   - Ну как, ручки-то слиплись? Денежки сам получить сможешь? Бери - они твои.
   Если клиент без труда отрывал руки от двери и брал деньги, Славик мягко посмеивался: мол, ничего, времечко, знать, еще не приспело. Но если клиент был "готов" и, как ни старался, не мог совладать с руками, Славик дотрагивался до них и считал до трех. Клиент разжимал, наконец, свои руки и брал деньги. Но на этом обработка его "черным магом" не завершалась.
   - А ведь ты отворачивался от свечи, не все время смотрел, а я тебе что говорил: или на свечу смотри, или глаза закрывай. Можешь даже подремать, отдохнуть. Куда нам торопиться, в нашем деле торопливости не нужно. И обмана быть не должно. Опасно в нашем деле обманывать. Я тебе верить должен, а ты - мне. Ты ведь хочешь, чтобы дело твое было и успешным, и безопасным? Значит, думай и о моей безопасности. Поэтому смотри, смотри на свечу, раз велю... Не играй с огнем, я ведь не знаю, где ты золотишко-то промышляешь и с кем, а ты не знай, как я работаю, и хранителей моих лучше б тебе не знать. Смотри, не вздумай меня обманывать...
   Клиент и не пытался оправдываться. Что на свечу не смотрел, а Славик прознал, это было понятно: значит, дырочка у него сделана - в стене напротив, подсмотреть не трудно. Не удивляло и то, что руки точно склеивались и без Славика не разжимались, - про гипноз и слышали, и читали. Но то, что Славику известно было порой такое, о чем ведать мог лишь Господь Бог, знающий и дела человеческие, и мысли, - это объяснению не поддавалось и наводило на клиента мистический страх...
   Алексеев догадывался, что усыпив клиента, Славик мог выудить из него любую информацию - как о самом этом человеке, так и обо всем, что он знает. Что на некоторых клиентов гипноз Славика действовал и после их встречи: о "черном банкире" они вспоминали лишь тогда, когда надо было сдавать золото или находился крупный самородок. "Славику он понравится..." - первое, что приходило тогда им в голову. Но стоило кому-то из них "сгореть", то в милиции, как бы он ни старался, зарабатывая снисхождение, никак не мог вспомнить, к кому направлялся с золотом или кому сдал его в прошлый сезон. Ни адреса его не помнил, ни как он выглядит. Даже тогда, когда обещали: сдай "банкира", и тебя отпустят. Кого угодно называл, но только не Славика.
   Однако Алексеев был для него крепким орешком. Славик не раз к нему подступался, да в мозгах у Алексеева были точно сторожа, пресекавшие любое проникновение в охраняемое пространство. Однажды лишь, придя к Славику после бессонной ночи, он взялся за ручку двери, закрыл глаза, а потом крепко заснул. Снился ему интернат, и Анна Яковлевна, очень строгая учительница, почему-то все спрашивала, как его зовут.
   - Анна Яковлевна, вы что, не знаете мое имя?
   - Я-то знаю, но ты скажи, чтобы все слышали...
   - Что им слушать, они и так знают, а кто не знает, я напомню...
   - Ну так напомни, - голос учительницы был строг. Но Саша молчал, и Анна Яковлевна опять повторяла, уже с явным раздражением: - Так как же тебя зовут товарищи? Отвечай, как тебя зовут товарищи?
   - Как... Как... - тоже с раздражением ответил, наконец, Саша. - Табуретом зовут, вот как! И если что, снова табуреткой получат...
   Он посмотрел на Борю Усова, явного своего врага, который, раз получив табуреткой по голове, чуть притих. Но Саша чувствовал - это ненадолго, не он, так другой захотят снова испытать его на прочность, прежде чем решить: этого надо оставить в покое, а еще лучше - переманить на свою сторону.
   - Всем понятно? - Саша повысил голос, схватил в руки табуретку и демонстративно занес ее кверху...
   - Ты что делаешь-то, Николай? - вдруг услышал он чей-то крик. Саша узнал вдруг голос Славика. - Ирка, беги сюда, чего смотришь...
   Ирина Сергеевна тут же вбежала в комнату, в руках у нее блеснул пистолет.
   - Ты что, Николай, опомнись! - снова закричал Славик.
   "Куриков" стоял с закинутым кверху столиком, на котором Славик пересчитывал обычно деньги, и тряс, ничего не понимая, головой.
   - Приснилось что-то, - наконец, произнес он извиняющимся тоном и тяжело опустился на стул.
   - Вижу, что приснилось... - более спокойным тоном сказал Славик. - Только сон твой больно беспокойный. Так ведь и порешим друг друга... Иди, Ира, - кивнул он женщине. - Иди, все у нас в порядке...
   - Простите меня, Ирина Сергеевна, во сне это я, не специально...
   - Иди, Ира, иди, видишь ведь, он не специально... - еще раз сказал Славик и негромко, явно для себя, добавил: - Так вот ты какой, Табурет...
   Алексеев тупо смотрел на "черного банкира" - показалось, что его голос чем-то напоминает голос Анны Яковлевны, который слышался ему во сне. Наконец он все понял: пользуясь тем, что Алексеев пришел к нему после бессонной ночи и заснул в ожидании денег, Славик перевел-таки этот сон в гипнотический и попытался выяснить подлинное имя "Курикова". Да чуть было не схлопотал столиком по голове - подобно тому, как в первые месяцы в интернате Саша Алексеев мутузил табуреткой своих недругов.
   "Черный банкир" поохал-поахал и - точно в возмещение морального ущерба - выплатил ему чуть меньше, чем обычно. Славик вызнал интернатовскую кличку "Курикова", но это ему ничего не дало. Тайну "Табурета" знал лишь Андрей Михайлович, редактор многотиражки, где печатались заметки Алексеева под этим псевдонимом, но с "черным банкиром" у редактора не могло быть общих дел.
   И Алексеев оказался прав: при следующей встрече - после сезона, в котором ему так повезло, - "черный маг" фактически признал свое поражение.
   - Мил друг, - сказал он "Курикову", - я знаю, что ты не тот, за кого себя выдаешь. Какой ты Куриков? Манси надо родиться... Ну да ладно - дело это твое, в душу ломиться не буду... - Славик многозначительно посмотрел на Алексеева, убедившись, что тот хорошо его понял. - Главное, ты не мент, за это мне поручились, да и сам не слепой, вижу. Но хочется мне задать один вопрос. Язык прям чешется - так хочется...
   - Спрашивай, какой разговор, - откликнулся Алексеев. - Что знаю или что могу - все расскажу.
   - Не работал ли ты в спецуре? А, мил друг? Время сейчас сам видишь какое. Союз развалился, и люди спецуры, на которых он держался, разбежались кто куда. Одни на Запад, другие бандитов обслуживать, третьи сами стали бандитами... Поверь мне, - Славик протянул со значением, - я хорошо это знаю... Их, я слышал, кодировали. Не от дилетантов кодировали, таких как я, - Славик развел руками: мол, признаю, чего тут еще скажешь, - а от серьезных противников, нашпигованных техникой и суперсредствами. Вкладывали им в голову наборы цифирок и букв, с ними только и можно было в мозги их проникнуть. Признаюсь, грешный, "пробивал" я насчет тебя - кто ты и откуда, но без толку. Ты - как зеркало, прикрытое черной тряпкой: ничего не видно. Если спецурой был - в "прошлой жизни", - Славик закхекал притворно, - я осуждать не буду. Наоборот, помогу, может, совет какой дам или к серьезным людям направлю. Не в песке же ты учился копаться, и о возрасте пора подумать. Хотя, конечно: вкалывай на природе, лесом дыши и речку слушай - старость и бежит от тебя... Так что ль, "Николай Куриков"? Ну, смотри, дело твое, что надумаешь - только намекни...
   Обычно Славик провожал клиента с одной и той же молитвой. "Хорошо отдохнуть тебе и фартовой удачи в будущем, - говорил он, похлопывая клиента по плечу. - Когда еще будет что, приходи, а нет - ты меня не знаешь: ни лица моего, ни дома. И спрашивать кто будет - молчи, ничего, мол, не знаю. Скажи только - жизнь мне дороже..."
   Но на этот раз Славик лишь произнес едким тоном:
   - ...Я тот, которому внимала
   Ты в полуночной тишине...
  
   И вот теперь Алексеев так легко выдал свое подлинное имя этому мужчине у бывшего дома Плетневой. Наверное, Алексеев ответил бы сейчас и на любые другие вопросы, но мужчина лишь выдохнул с удивлением:
   - Вот это да! Явились все же - через столько-то лет! Мы-то не поверили хозяйке, ведь говорили, нет уже вас, убили. А она: нет, он живой, я знаю. И оставила вам целый чемодан - какие-то бумаги, дневники, тетрадки со стихами. Мы, признаться, его и брать не хотели, да дети ее упросили: оставьте, сказали, на чердаке...
   Спустя короткое время мужчина вынес из дома чемодан, покрытый многолетним слоем пыли, протер его ветошью, обнаружив потрескавшийся зеленый верх и металлические уголки, и передал Алексееву. Долго смотрел он потом вслед этому немолодому, прилично одетому человеку, точно ожидал, что, явившийся ниоткуда, он вот сейчас, на его глазах, и исчезнет в этом ниоткуда.
   На выходе из Дижая, в небольшом кедровом парке, Алексеев сел на скамейку и только тут попробовал открыть чемодан, с которым, вспомнилось, живший у Плетневой Кирилл Кириллович много, очень много лет назад явился на сборный пункт оргнабора...
   Ржавые замки долго не могли открыться - время точно приварило их детали друг к другу. Наконец чемодан открылся. В нем оказались стопки бумаги, толстые и тонкие тетрадки, записные книжки. Это были дневники, письма и стихи Плетневой - Алексеев узнал ее почерк:
   "Директор! Дорогой коллега!
   Хоть "Жигули" белее снега,
   Реальность страшная и быль,
   Что черный - твой автомобиль!.."
   Алексеев понял: это - о директоре той школы, из-за порядков в которой "автор тонкого письма от ужаса сошел с ума..." А это - о новых временах:
   "Башку - вперед! Монетой - звяк!
   Поэт для них - всего червяк..."
   Наскоро просматривая тетради, он обнаружил среди них и записи, относящиеся к нему самому и тем событиям, которые произошли в Дижае после обнаружения его "трупа": "Я знаю, что он жив. Александр ушел от меня в одежде Кирилла, а на теле, которое мне показывали для опознания в морге, был какой-то полушубок, и на ногах не унты, какие были у Александра, а обычные ботинки. Но я не стала им говорить об этом - пусть думают, что это Александр, и перестанут его искать..."
   Узнал Алексеев и о судьбе Кирилла Кирилловича, его товарища по оргнабору. Весь восемьдесят восьмой год он серьезно болел, а к Новому году сказал Плетневой: "Сама видишь, осталось мне совсем немного. Поеду умирать - к себе, в родные края. А тебя заберут к себе дети, я им уже написал".
   Она купила ему новый чемодан, а в его старый уложила тетрадки со стихами и копии жалоб, отправленных ею в разные инстанции: почте Плетнева не доверяла. Там, считала она, окопались ее личные враги, которые намеренно не отправляли куда следует ее жалобы, из-за чего Дижай так и остался ужасным пятном на карте страны.
   В тот же зеленый чемодан она сложила рукописи и дневники Алексеева - в надежде, что когда-нибудь он придет за ними. К своему удивлению, Алексеев обнаружил в чемодане и копию его повести, чей подлинник она должна была отправить в адрес Андрея Михайловича, бывшего редактора многотиражки. Повесть так и осталась незавершенной, но Плетнева дополнила ее рассказом участкового, который принес ей его тетради, обнаруженные в Кедровке. Знакомый с Алексеевым по рассказам кедровских стариков да по этим тетрадям (из них и узнал, что Плетнева - редактор и собиратель всех его рукописей), участковый тоже не верил, что он - убийца...
   Весной восемьдесят девятого года Плетневу увезли из Дижая. "Из окон моего дижайского дома были видны старые разрушенные горы. Древние греки называли их Рифей, древние арабы - Мургар, татары-монголы - Урал, а русские - Каменный пояс... Здесь учительница-поэтесса вышла замуж, поменяв благородную фамилию Русанова на Плетневу. Под этой фамилией она и сгорела - как старый, с болезненной плесенью, плетень..."
   Алексеев переложил содержимое чемодана в спортивную сумку и, поднявшись со скамейки, ушел по дороге к городу. Со стороны можно было подумать, что зеленый чемодан, оставленный в этом кедровом парке, просто забыт его владельцем. И только открыв чемодан, придется убедиться, что его просто вверили собственной, чемоданной судьбе. Хорошо, если его увидит человек хозяйственный, - тогда в какой-нибудь кладовке или гараже в нем будут хранить инструменты или запчасти. Хуже, если увидит его человек алчный; решив, что в забытом чемодане может быть что-то ценное, он торопливо раскроет его, но, увидев лишь пыль, просто растопчет или бросит чемодан под ближайший куст, гнить да ржаветь...
   В Широковске Алексеев разыскал паспортный стол - чтобы узнать, что стало с Галей, слепенькой девочкой из Кедровки, которой он решил помочь. Он не знал ни отчества ее, ни фамилии, не помнил, и как звали ее бабушку. Знал только, что мама девочки от нее практически отказалась и даже к врачам Галю возила бабушка, договариваясь с лесовозниками, чтоб подбросили из Кедровки в Широковск. Жестокосердная мать говорила бабушке: "Ты давай, тяни подольше. Галя-то, считай, твоя дочь, не моя; кабы не ты, я б ее в роддоме оставила. Помрешь раньше времени - в интернат ее сдам, мне лямку с ней тянуть ни к чему..."
   Алексеев решил: город маленький, а случай особенный, может, подскажут в паспортном столе - и как полное имя Гали, и что с ней сталось.
   Так и получилось. Выяснилось, что много лет назад ее удочерила молодая пара, и теперь ее зовут Галина Михайлова. Бабушка Гали в то время начала серьезно прибаливать и все за девочку переживала: с ней-то что станет, после нее... Тогда Михайловы - они еще не были расписаны - съездили к родителям девочки и договорились об удочерении Гали. Так у нее появились новые родители - Сергей и Роза Михайловы. Алексеев вспомнил их - вместе приехали в Широковск по оргнабору. Роза была подругой Нади, и они с Сергеем приходили к Александру в Кедровку; там и познакомились с Галей и ее бабушкой...
   Михайловы работали на стройке, получили от завода квартиру, а позже, когда завод, как и все в стране, начало лихорадить, они организовали малое предприятие, собрав вокруг себя две-три бригады строителей. И чем быстрее глох завод, тем больше заказов было их фирме: вокруг Широковска, на вырубленных от леса площадках, как грибы после дождя вырастали особняки. Через несколько лет они образовали коттеджный городок, названный местными жителями "Поле чудес". Хозяева особняков стали именоваться "богатыми Буратино": ведь завод, основной кормилец широковцев, был на грани банкротства, люди подолгу не получали зарплату, а тут - такие "хибары". Затем произошло еще одно "чудо": завод, который строился всей страной, после приватизации тире банкротства тире продажи за долги оказался в собственности этих же "Буратино" с "Поля чудес". Впрочем, это была обычная для тех лет картина...
   Михайловы жили обеспеченно, но в середине девяностых они уехали из Широковска, в один из крупных городов. Гале надо было получать образование, а Розе - лечиться: собственных детей у них все не было; от Нади Алексеев знал, что когда-то мать заставила Розу прервать беременность...
   Алексеев рад был и за Галю, и за Сергея с Розой. Пожалел только, что в Широковске совсем не осталось свидетелей, которые могли рассказать о кедровском периоде его жизни. Алексеев вышел на улицу, закурил - и вдруг увидел такого свидетеля. Это был Стас - вернее, его портрет в газете, прикнопленной на стенде местной прессы. Алексеев подошел ближе и убедился, что не ошибся. Конечно, Стас изменился: располнел, появились морщины, залысины. Но глаза его - чуть навыкате - убирали все сомнения; Алексеев вспомнил и кличку Стаса: Смотрящий.
   Рекламные материалы о Стасе, депутате городского Совета, выдвинутом на пост главы администрации Широковска, занимали весь разворот. Все что угодно можно было прочитать в этих материалах: и то, какой он прекрасный семьянин, какой деятельный и надежный хозяйственник (Стас был одним из руководителей машзавода), как он собирается заботиться о нуждах горожан и защищать их покой... Не сообщалось лишь о том, что распрекрасный хозяйственник и депутат был, а может, и остался, Смотрящим. Видимо, умалчивали о том и те, кому следовало это знать по должности, - иначе Стас не стал бы и депутатом. Но он им стал, а теперь хозяева завода вознамерились поставить его Смотрящим над городом.
   Городская милиция была в одном здании с паспортным столом, только с другого входа. Алексеев направился к вокзалу, в противоположную от милиции сторону...
  
   Похоронив жену, Алексеев некоторое время еще держался, хотя и не знал, зачем. По утрам он искал смысл в том, чтобы, встав с постели, сходить во двор за дровами и растопить остывшую за ночь печь. Готовил что-нибудь себе и собаке - после смерти Ольги Никитка подарил ему Шамана, потомка знаменитого Ганса. Судьба соединила Алексеева и Никитку Курикова у тела медведя со светлыми отметинами вокруг глаз, теперь они были соседями и дальними родственниками. По документам их родство было фикцией, но по любви к природе, что в крови у человека, родственниками они были близкими.
   Иногда Никитка вытаскивал его в лес, в котором Алексеев знал, наверное, каждое дерево. И он радовался, вновь ощущая родство или единение с этими деревьями или даже всем лесом. Как мать, состарилась, седой плесенью покрылась лиственница, которой он любовался в годы ее стройные, зрелые. Как дети, на глазах его из чудно-юной поросли, обступавшей спиленный, почти ушедший в землю пень, выросли стройные и зрелые кедры...
   И как много стало примечаться старых, уже сухих деревьев. Они стояли еще на корнях, но не было в них влаги, или она высыхала, по каплям уходила из их корней, стволов и коры. На них еще садились птицы, они еще бросали тени - неровные, колючие от острых ощетинившихся веток, но тени эти заслонялись молодняком и зрелыми, в соку, деревьями. Вокруг продолжалась жизнь, но старые деревья в ней не участвовали. Им дозволялось лишь молчаливо наблюдать, поскрипывать, разговаривая друг с другом, да шелестеть на ветру голыми, без листьев или иголок ветками. Все равно в звуках лесного оркестра было не разобрать, о чем они, старцы, все шебуршат. Недовольные чем-то, старые деревья принимались порой и громко, на весь лес, трещать, но их не боялись и белки, которые сушили на их ветках грибы.
   Среди людей Алексеев ощущал себя таким же сухостоем. Он еще крепок был в ногах, но ходить, стараясь не горбиться, было все тяжелей. Жизнь продолжалась и вокруг него, где-то рядом, но не вблизи, - станет падать, никто, как старому дереву в лесу, плечо не подставит. Но Алексеева уже словно не было: пенсию не оформлял, медицинского полиса не получал, в выборах не участвовал - прописываться по новому месту жительства остерегался.
   Жизнь продолжалась, но что она была для него? И что значил для нее Алексеев? Дуб или осина, если и постарели, если и превратились в трухлявые жерди, помирать будут дубом или осиной. А кем будет помирать он, старое дерево с фамилией по отцу Алексеев? Лесным человеком из рода Куриковых?
   Он знал, что дням его приходит конец, и прикидывал, какие дела еще осталось сделать, даже место себе выбрал на кладбище. Там было просторно, могилы не наседали одна на другую, а сторонились - точно дома в мансийском поселении: они ставились в отдалении друг от друга, чтобы не стеснять, не надоедать соседу. Для бывшего сидельца такой простор был важен: ведь столько лет он провел в тесных, с зарешеченными окнами клетках; казалось, что боязнь тесноты уйдет вместе с ним в могилу. Вот и наметил он здесь местечко - у одинокой березы, и Никитке его показал, чтоб знал, где хоронить. Невдалеке был лишь Ольгин крест...
   Бывая на ее могиле, он подходил и к месту своего будущего пребывания. Прислонившись к одинокой березе, думал о том, чем была его жизнь. Алексеев, официально давно умерший человек, был известен людям как вор и убийца. Родной братец и тот не захотел опознать его "поганый труп"; может, не захотела б и мать, если б была жива. И потому так неспокойно, так тяжко доживал он теперь эту жизнь. Больно сводили его душу судороги - точно воздух, которого он наглотался в родном городе, все еще оставался в легких и душил, душил его, будто вместо кислорода в нем был отравляющий газ.
   Порой он жалел о том, что, инсценировав смерть, лишил себя и последнего слова, на которое имеют право и самые жестокие убийцы. Ничего не осталось от него: ни детей, ни хорошей памяти. Единственное, что связывало его с прежней жизнью, это архив Плетневой, в котором, помимо ее записей о нем, были и собственные его дневники и рукописи, включая недописанную повесть. Взять бы их за основу, приходила мысль, да написать книгу о своей жизни. Представить в ней весь свой путь: как стал преступником и как перестал им быть. Написать все как было, без прикрас и под собственной фамилией - иначе в зонах никто не поверит. Да, он был вором, но за кражи расплатился вполне, половину жизни проведя в лагерях. Продолжал бы воровать и дальше, в короткие "отпуска" между отсидками, если бы - на конкретном примере - не убедился, что и его жизнь может быть другой; жаль только, что так поздно. Полезная получилась бы книга, не один разуверившийся зэк стал бы ее читать, внимательно читать, примеривая к себе...
   Да, он был вором, но не грабителем, не убийцей - тут у него совесть чиста. Эта книга стала б и заявлением в прокуратуру: чтоб сняли с него страшные обвинения, и тогда на его могиле, в облюбованном им местечке у березы, пусть не на кресте, а всего лишь на простой табличке, будут его, Алексеева, собственные фамилия и имя.
   И ничего, если обвинения снимут с него уже после смерти, пусть на могиле его сначала будет фамилия Куриков: главное, умирать он будет с надеждой, что когда-нибудь это может произойти...
   Однако мечта о книге была несбыточной: Алексеев, в прошлом общественный корреспондент, автор очерков, статей и рассказов, взявшийся и за повесть о своей жизни, почти забыл, как надо держать в руке карандаш или ручку. Все заместила природа, с которой у него была искренняя и чистая любовь. Растворяясь в ней, он примечал такое, что раньше, когда был Алексеевым, с нетерпением просилось бы на запись - хотя бы в дневники. Но только изредка, в первые пять-семь лет в мансийском поселении, он еще что-то записывал - кратко, точно для отчета. Порой и тетради-то под руками не было, и редкие эти записи делал на случайных листах бумаги.
   Позднее он и вовсе перестал писать. Случалось, годами не брал в руки карандаш или ручку... Неизвестно, почему так устроено, откуда является потребность писать, потребность, которую ничем - ни женским вниманием, ни денежной удачей - не заменишь. Неизвестно, и куда вдруг эта потребность уходит, когда человек вдруг прислушается к себе и скажет: нет, не хочу, не тянет больше писать, можно и без этого обойтись. И обходится, на женщин ли расточая время, на погоню ли за денежной удачей...
  
   В последнюю зиму Алексееву было совсем плохо - больше от тоски, чем от болячек; неизвестно, дотянул бы до весны, если б не пара книг, которые он увидел у Никитки. Фамилия на обложке показалась знакомой, он взял книги в руки, полистал, прочитал сведения об авторе - и узнал его: это был Андрей Михайлович, бывший редактор многотиражки для осужденных...
   Алексеев стал отматывать назад ленту времени, прошедшего со дня их первой встречи, - без малого в четверть века получилась длина этой ленты. Без малого четверть века назад Алексеев был человеком совершенно потерявшимся; впереди была лишь тьмуща срока, беспросветная и бессмысленная, потому что и за этой тьмущей ничего светлого для него не проглядывалось. Но Андрей Михайлович сумел-таки пробить в ней брешь, и через нее к Алексееву тогда снова вернулась надежда - та хрупкая птичка, которая, казалось, уже отлетела от него, как душа от умершего...
   Для Андрея Михайловича Алексеев был точно крестник; он не забыл о нем и после перевода в другой город - зек-рецидивист получил от него новый адрес и обещание помощи, если понадобится; среди осужденных такое отношение дорогого стоит. Из архива Плетневой было известно, что Андрей Михайлович и приезжал когда-то по ее письму в Широковск...
   Расспросив Никитку, Алексеев узнал, что прошлым летом Андрей Михайлович вновь был в этих краях и виделся со старыми друзьями. Среди них был и тот самый Петр Петрович, хирург и профессионал-добытчик, который после битвы с медведем сшивал Никитку, черного как головешка от запекшейся крови, по частям. Теперь охотник-манси был на инвалидности, Петр Петрович - на пенсии, но это не мешало им, ставшим большими друзьями, до сих пор вести серьезный добытный промысел. Пару дней охотники провели с Андреем Михайловичем на рыбалке, а на будущий год, в крайнем случае - через лето, он вновь обещал приехать.
   Книги Андрея Михайловича и то, что был он в этих краях, а возможно, и снова приедет, застали Алексеева врасплох. Второй раз этот человек появляется в его жизни - и именно тогда, когда жизнь эта теряла для Алексеева какой-либо смысл. И второй раз возвращает ему надежду...
   Он решил во что бы то ни стало дождаться приезда Андрея Михайловича: поговорить о том, о чем так изболелась его душа, и передать ему архив Плетневой - с великой просьбой написать ту книгу о его жизни, которую сам он написать уж не сможет. Заодно он решил передать ему и карту местности - с маршрутом движения от некоего населенного пункта к лесочку на берегу неприметной речушки, где оборудован тайник с золотом. Это будет благодарность Андрею Михайловичу за помощь и участие в прошлом, за то, что и сейчас он есть - человек, к которому можно обратиться. А сможет ли он ему помочь или не сможет, снимут с него обвинения или не снимут, увидит ли свет книга о жизни Алексеева - это уже не имело значения. Главное, у него появилась надежда, с которой легче будет сходить в могилу.
   Такой, решил он, и будет его последняя воля...
   Конечно, Алексеев понимал, что карта с координатами тайника - это не вклад на предъявителя. Раньше он без особого труда, за два-три захода, так безопасней, превратил бы это золото в деньги. Часа четыре поездом до отмеченного на карте населенного пункта, от него с десяток километров пешком. Обернулся бы за день - и к "черному банкиру", заранее предупредив того по хитрой системе связи. Но и это было теперь Алексееву не по силам - слишком быстро подобралась старость, принеся с собой болезни и немощи, с видами на одну лишь дорогу - к кладбищу...
  
   Лето, которое так ожидал Алексеев, выдалось засушливым; старые деревья в лесу первыми вспыхивали, как свечи, и горели ярко, а ветки шумно отстреливались от них как огненные птицы. С утра он выходил из дома и сквозь утреннюю дымку безбоязненно смотрел на солнце. Оно было как малиновый шар, огромный и недоступный. Порой лесные пожары подступали так близко, что дымка от них позволяла смотреть на солнце практически весь день...
   Он боялся, что засуха и лесные пожары помешают приезду Андрея Михайловича, а до следующего лета он, Алексеев, вряд ли доживет. В начале августа, чувствуя себя все хуже и хуже, он узнал через Никитку адрес бывшего редактора. Все, что хотел он сказать Андрею Михайловичу, о чем думал его попросить, Алексеев решил написать ему в письме, а для архива Плетневой и карты с координатами тайника купил посылочный ящик. Трудно давалось письмо - набрасывал его медленно, по страничке в день, чередуя написание письма с чтением и укладкой в ящик рукописей и дневников.
   Наконец письмо было вчерне готово, архив почти весь уложен. Последними он взял в руки дневники, которые вел в Кедровке. Стал читать их, заново переживая события почти двадцатилетней давности, отмечая по записям, как чувствовалось в них приближение беды. И вот самая последняя запись - о Евангелии:
   "Читай иногда, - сказала хозяйка, сняв эту книжку с полочки перед иконой. - Тебе поможет. Вижу, душа у тебя больная". А ведь тогда я уже выздоравливал. Господи, что же раньше со мной было, с моей душой?..
   До этого сколько ни брался за Евангелие, читать его не мог - смысл написанного не доходил, застревал на ятях и церковных оборотах. Но сегодня я их почти не замечал, читал не отрываясь. А когда дошел до молитвы Иисуса в Гефсимании: "Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия...", то самому захотелось встать на колени перед иконой и помолиться.
   Так и сделал.
   Отче мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия..."
  
   Даже сквозь толщу лет те месяцы в Кедровке Алексееву помнились. От них берет начало его роман с природой - роман, который продолжался до сих пор. И в те же месяцы он сблизился с Надеждой, женщиной, так неожиданно, счастливо и так трагично вошедшей в его жизнь...
   Много лет думал он о ее смерти: почему она умерла, за что? "Встретимся в Серебряном ручье..." Такими были ее последние слова. Он никогда не пытался представить, как она умирала - разум просто не допускал эти мысли, сразу становилось больно. Но где-то же ее похоронили? Могила-то ее должна существовать?
   И вот теперь, находясь в метре от собственной могилы, он понял, что не сможет, не позволит себе умереть и лечь спокойно у одинокой березы, пока не узнает, где могила Надежды. Или хотя бы не попытается ее найти - в мыслях он допускал, что и не было этой могилы вовсе, вернее, того, что принято так называть...
   Алексеев набрался сил и снова приехал в Широковск. Пришел на местное кладбище и долго ходил по рядам. Всматривался в надписи на памятниках, в таблички, прибитые к крестам или оградкам, и вдруг на одной из могил, огороженной низкой оградкой, на деревянном, чуть покривившемся с годами кресте обнаружил табличку со своей фамилией, именем и отчеством...
   Сомнений не было: здесь похоронили то, что было опознано как его тело: об этом говорили точная дата его рождения и дата смерти - те самые злополучные дни поздней осени 1982 года. А чуть в стороне от креста вытянулась береза - с крепким белотелым стволом и прекрасной кроной, наверное, ровесница низкой оградки. У Алексеева потеплело на сердце - от посаженной на "его" могиле березы. И тут же он одернул себя: какое там посаженное? Кем? Вот ведь что надумал: будто был на свете человек, решивший посадить деревце на его могиле! Ветром семечко занесло, вот оно и проросло. Для людей это было последнее пристанище бандюги, с биографией простой, но ужасной: мелкий воришка превратился в злостного рецидивиста, а под конец своей никчемной жизни убил ни в чем не повинного человека. Как только схоронили еще здесь - то, что приняли за его останки. Наверное, это было что-то ужасное, пострадавшее не только от людей, но и от животных...
   Стоп: а крест, а табличка с его именем, а низкая оградка? Неужто умершим преступникам ставят на могилы кресты и оградку? Вообще-то им могилы положены - на обычных кладбищах? Знать, хоронят где-то подальше от глаз, и на могиле - табличка с номером... Но тут и крест стоит, и оградка, и трава многолетняя на холмике, значит, и позже следили за могилой? Может, знакомые позаботились? Кирилл Кириллыч, к примеру, или Роза с Сергеем - его товарищи по оргнабору, он так сдружился с ними - тогда, в последние месяцы его "прошлой" жизни? Или...
   Алексеев схватился за сердце. Задыхаясь, торопливыми руками он вытащил из кармана пластинку с таблетками, непослушными руками выдавил из нее пару штук и облокотился на ограду собственной могилы. Он понял, кто еще мог обустроить так его могилу...
  
   О том, что Надежда могла спастись, он никогда не думал. Вспоминал лишь последние ее слова: "Встретимся в Серебряном ручье..." И Стас, и Иван - деревенский сын, который лежит теперь в этой могиле, оба они говорили, что Надежда мертва. И даже платок показали - платок его покойной матери, в котором она была в тот день. Грозились и похоронить ее вместе с ним, в одной яме...
   А что, если они обманули? Может, она вырвалась от них, оставив в их руках платок? И уехала в Серебряный ручей, его дожидаться? Только надо было сначала уехать, а ее, как и Алексеева, везде искали. Куда же она могла пойти? К Розе, в общежитие? Нет, это исключено - там шли обыски. На вокзале появиться было опасно - там могли ждать, он даже предупреждал об этом... Предупреждал? Не мог же он заранее знать, что случится? Ах, да - вспомнил! Они же вместе хотели где-то переждать до вечера, а потом - на вокзал, к московскому поезду. Вспомнил - они решили идти к цветочнице, доброй женщине с рынка, у которой он брал цветы для Надежды; она бы не отказалась помочь...
   Значит - цветочница. Вот и ответ, почему на могилке многолетняя трава - она, видно, сажала. Только жива ли цветочница - и тогда, видно, была на пенсии. Может, здесь она уже, недалеко. Хотя бы фамилию ее узнать, а там можно будет походить по городу, снова зайти в паспортный стол, там помогут. Только б узнать фамилию, но как? Найти могилу по фотографии на памятнике или кресте? Но разве вспомнишь теперь - он и видел цветочницу всего раз или два.
   И столько времени прошло, теперь и не узнать. Правда, пожилые люди не любят фотографироваться, на памятнике может быть и не последних лет фото...
   Целый час он снова ходил по кладбищу, но чуда не случилось: женских фотографий видел много, но ни цветочницу, ни кого-то других, знакомых ему по Широковску восемьдесят второго года, узнать не смог. Некоторые памятники были без фотографий, многие могилы запущены, хорошо, если холмики виднелись... Цветочница могла быть и одинокой, цветы для нее были - как дети. Нет, дети у нее были: Алексеев вспомнил это по своему дневнику, который перечитывал совсем недавно, перед тем, как уложить в ящик для отправки Андрею Михайловичу. Хотя дети - это еще не гарантия от одиночества: у тех, кто лежал тут в запущенных могилах, тоже наверняка были дети, просто жизнь забросила их далеко от родных мест, а может, и сами уже переселились на кладбище...
   У его родителей тоже, наверно, не ухожено - братец и себя-то как запустил. Зачем он так: тело покойного брата назвать "поганым трупом"... Знал бы, что было на самом деле и почему. Была бы книга о его жизни, послал бы ее Виктору, чтобы хоть в старости не плевался на брата Александра... Да на кладбище экземпляр - в могилу родителей, пусть хоть так дойдут до них боль и страдания младшего сына. Но что об этом мечтать: если и будет эта книга, самому Алексееву до нее не дожить...
   Ему б узнать, что Надя тогда осталась жить, и то радость была б великая. Но и казнить себя - за то, что не мог предвидеть эту возможность раньше, тоже б не стал: это судьба, решил он, что на нее роптать... Раньше душу бы себе рвал из-за этого, но с возрастом и в особенности после смерти жены он смиренно стал принимать все как должное. Любаша, жена Никитки, все к вере его подталкивала, чтоб хоть крестик поносил нательный, с ним бы и в могилу сошел... Точно с крестиком ходить или в церкви со свечой стоять - это вера и есть. А смирение его - это не вера? Или прощение? Вот Стас, злодей: разве то, что он сделал, можно простить? Мало того, он, возможно, и солгал, заявив, что Надя мертва, и Алексеев почти двадцать лет жил с этой бедой в своем сердце... А Надя, как сказала: "Встретимся в Серебряном ручье...", так, может, и ждала его там много лет. Быть может, и умерла, не дождавшись. Что мешает ему думать о мщении? "Бог ему судья..." - вновь услышал он в себе внутренний голос. Что это, как не вера, которую не подменишь ни видимыми обрядами, ни внешней праведностью?
   Все эти годы Алексеев жил подальше от людей, в чистой и искренней любви с природой. Но Надя, если выжила - как смогла она жить дальше, какими соками, какой надеждой? Сознавая, что вот оно - счастье: встретила-таки человека, душу понимающую и близкую, и как быстро, как страшно все завершилось... Оставалось лишь руки на себя наложить или в монастырь, молиться за свою и его души. Алексеев и сам был готов молиться, упав на колени, только б знать, что догадка его верна, что Надя действительно осталась жить. Узнать бы фамилию цветочницы, но как? Снова походить по кладбищу - отдохнув: от усталости ноги гудели...
   Алексеев осмотрелся - нет ли поблизости лавочки и увидел, что между "его" могилой и следующей, такой близкой, будто родственник прихоронен, есть лавочка, одна у двух оградок. Присев на нее, можно было видеть обе могилы. Как и на "его" могиле, за второй оградкой был крест, и тоже без фотографии. Лишь табличка прикреплена, с женским именем, годами жизни и короткой надписью: "Помню, молюсь".
   "Молюсь..." Алексеев снова хватился за таблетки и проглотил пару штук. Рядом была могила Покровской Екатерины Борисовны. Умершей два с половиной года назад, в возрасте восьмидесяти четырех лет. Значит, тогда, в восемьдесят втором, ей было за шестьдесят. Сходится - прикинул Алексеев. Он уже не сомневался: это могила цветочницы, и это она, Надя, молится за нее...
   В паспортном столе Алексееву сообщили адрес в старом Широковске, в частной застройке, где проживала Покровская.
   На такси (идти пешком было трудно) Алексеев добрался до старого города, нашел нужную улицу и дом - он оказался заколоченным. Постучался к соседям, порасспросил их о Екатерине Борисовне и узнал, что жила она одиноко, из всех родственников приезжала к ней лишь монахиня, не часто - раз в два или три года. Умерла Покровская зимой, холода тогда были сильные. Провожали ее соседи и бывшие коллеги по музыкальной школе, раньше она там преподавала. Незадолго до смерти оставила соседям адрес - чтоб написали, когда преставится, этой монахине. Но известили ее не сразу, приехала она только летом. Крест заказала, оградку и пожила здесь, обустраивая могилу. Адрес монахини не сохранился, помнят только, что писали ей куда-то на Волгу...
   Через несколько дней, закончив, какие наметил, дела, Алексеев отвел собаку к Никитке, дал ему кое-какие поручения и простился - и с ним, и с Любашей, его женой, и с природой, и со всем этим северным краем. Сказал, что уезжает насовсем: сил набрался лишь на дорогу в один конец. И все же попросил Никитку присмотреть за домом - год или два...
   К поездке на Северный Урал я стал готовиться ближе к осени. Летом дела задержали, да пришлось здоровьем позаниматься - и мне, и "Ладе": оба мы подошли к такому возрасту, что без лечения и профилактики не обойтись. Начинать пришлось с "Лады": она вдруг потеряла голос, а как без сигнала ехать... Последнее время, заметил я, голос ее был излишне ворчливым и назидательным; особенно это проявлялось в часы пик: "Вас что, - гудела она пешеходам, - не учили, как надо переходить улицу?" Или раздраженно указывала шустрому вазовскому молодняку, что не след так неуважительно подрезать почтенную "Ладу". Их, мол, еще на конвейере не было, а она уже столько дорог откатала. Да о ней фильмы пора уже ставить, вон книги, где она - полноправный герой, лежат на заднем сиденье: для гаишников, чтоб снисходительней были к ее другу-водителю, ставшему с возрастом таким рассеянным. И для ремонтников, чтоб не так обдирали, когда и в ней выявится что-то возрастное.
   А ремонтникам только дай волю... Восстанавливая "Ладе" сигнал, они вдруг выявили в ней столько болячек, ладно б мелких - серьезных, требующих немедленного и стационарного, в их боксе, лечения. Не буду распространяться, какой ей поставили диагноз: "Лада" моя все же дама, да не совсем и поверил я ремонтникам. Было уж такое: мелкая неполадка, а так раздуют, что если не вмешаться, заплатив за дорогой ремонт, так хоть ставь машину на вечную стоянку...
   Потом и у меня возникла та же ситуация: показался ремон... простите, врачам, а те говорят: срочно в больницу, да не в обычную, а в онкологию. В нашем городе онкодиспансер находится рядом с кожно-венерологическим, и многие, проходя мимо этих не самых веселых учреждений, поневоле говорят: "Чур, меня, чур!", - кивая, кто постарше, на первое учреждение, а кто помоложе - на второе. Не знаю, может и мне следовало так поступать, но сожалеть о том было уже поздно...
   Перед операцией хирург сказал мне ободряюще:
   - Вы только не волнуйтесь, все мы умрем от рака, если до него доживем... - и спросил у медсестер: - Где ушиватель внутренних органов? Куда он подевался?
   Славу Богу, ушиватель, а им оказалось нечто, отдаленно напоминающее разводной ключ, только хромированный, не понадобился - раковых клеток в болячке не обнаружилось, но каково было все это пережить...
   То же, наверное, пережила и "Лада": серьезного "лечения" ей не понадобилось. Напереживавшись, мы с "Ладой" рвались в путь - проверено: именно дорога лучше всего снимает стресс.
   И тут письмо от Курикова, которое мне вручили у тети Кати, и шутка про золотые прииски, оставленные мне в наследство...
   Потом понял, что не стоило так шутить, но опять-таки было поздно. Тетя Катя потеряла покой. Исходящими от нее волнами по улице стало разноситься, что у меня, во-первых, требуют выкуп, во-вторых, объявился взрослый сын, а в третьих - я вот-вот отхвачу в наследство золотые прииски на Урале... Соседям не терпелось узнать подробности, и тетя Катя их охотно рассказывала, хотя мы и не виделись с того времени, как почтальонше угораздило в ее присутствии вручить мне письмо от Курикова.
   Да и почтальонша была хороша: распустила язык, напустив туману, а через несколько дней самолично - и сил не пожалела! - взялась доставить мне на дом посылку, отправителем которой был все тот же Куриков. С видом особой озабоченности, как будто дело выполняла первостепенной важности, несла она посылку по улице и кивала на нее всем встречным: вот, видали, я ж говорила... Хотя по надписи на крышке ценность этой ноши была всего десять рублей.
   Едва почтальонша ушла, как тетя Катя застучала в калитку.
   - Андрей Михайлович, ты, ради Бога, будь осторожней, сам знаешь, какое сейчас время... Хочешь, я у тебя покараулю, мало ли кто влезть захочет...
   - Теть Кать, а что караулить-то? - сделал я круглые глаза. - Эти бумаги? - и прямо на ее глазах стал вытаскивать из посылки разные тетради и папки с рукописями.
   Тетя Катя так разочаровалась, что на нее было жалко смотреть. Но затем глаза у нее загорелись: на самом дне ящика обнаружилась сложенная в несколько раз карта какой-то местности. Бестолковый, я тут же развернул ее, и тетя Катя успела заметить прочерченную красным карандашом кривую, ведущую в окрашенную зеленым часть карты.
   - Это там что ль - прииски? Те самые?
   - Ты что, теть Кать, совсем свихнулась на золоте? Это карта с маршрутом экспедиции, в которой мне предложили участвовать. Сама знаешь, мы с "Ладой" подремонтировались и теперь можем ехать - в гости к Хозяйке медной горы...
   - Так то ж медь, а ты говорил про золото...
   - Теть Кать, кто эту Хозяйку увидит, тот о золоте и думать позабудет...
   - Она что - завораживает? - Рассказы о колдунах и ворожеях были для нее одной из любимых тем.
   - Завораживает, как и любая женщина. Если только захочет...
   Дернул же меня кто за язык - тетя Катя заявлялась теперь каждый день и все спрашивала с лукавинкой в ее, казалось, уже выцветших глазах: когда, мол, поеду в экспедицию, к женщине-ворожее? И то ляписный карандаш принесет (знала, хитрулевская, что им золото проверяют), то весочки маленькие, которыми вес меряют до миллиграммов, - возьми, сказала, пригодятся...
   - Теть Кать, ты б лучше болотники мне подобрала, пусть и не новые, у тебя наверняка найдутся...
   Тетя Катя обиженно надула губы: как это так, чтоб у нее да не нашлось что-то не новое, зря что ль по уцененкам бегала. И принесла старые, но вполне годные сапожищи: резина на них была такой плотной, точно они входили в комплект космонавта - на случай вынужденной посадки в ужасных, полных ядовитых змей тропиках...
  
   "Лада", подготовленная к дальней поездке, ожидала меня под липами. С этими статными, с шикарными кронами деревьями мы были ровесниками и дружили как родные. Когда-то, в пору нашей с липами молодости, мне пришлось за них заступиться. Тогда они только набирали в росте, и с левой стороны стали набрасывать тень на земляничные грядки. Несколько дней я буквально охранял липы от намеченной обрезки, а потом заявил: "Ладно, можете их корнать. Но тогда корнайте и меня. Можете и мне отрезать левую руку..."
   С годами липы стали бесподобно красивыми, а их верхушки снисходительно посматривали сверху на крышу дома. "Ладе" сразу понравилось стоять под ними. Летом они защищали ее от солнца и украшали липовым цветом, осенью наряжали желтыми листьями и защищали от дождей, позволяя им только слегка ее умывать.
   Признаться, я долго колебался, ехать ли с "Ладой", - пора было признать, что уже не по возрасту ей дальние поездки. Думая об этом, вспоминал, как в прошлом году Никитка рассказал нам с Петром Петровичем о последних днях его знаменитого Ганса. Достигшего предела старости, глухого на оба разодранных медведями уха, Никитка все равно брал Ганса на охоту: достоинства его носа по-прежнему перекрывали проблемы со слухом и другие старческие немощи. В холод, чтобы согреться - кровь-то уже не грела - старик ложился на кострище, рискуя подпалить себе шкуру. Промочив зад, садился не на землю, а на сапог хозяина, вываливая на него и старое мужское хозяйство; видно, он им уже плохо управлял, и оно вело себя самым неподобающим образом. Хотя по части собачьих дам-с Ганс всегда был неутомим и потомства произвел немало.
   В последнюю его охоту Никитка буквально на руках внес старика в лодку, а вперед них в моторку запрыгнул Дон, сын Ганса. Лодка шла против ветра; мимо проплывали заросшие ивняком берега, из-под склонившихся к воде веток то и знай выпархивали утки. Но вот лодка сделала крюк и помчалась мимо высокого, поросшего сосняком берега, и тут Ганс встрепенулся, замер, подставив нос к налетающему ветру, и стал рваться из лодки. Никитка затормозил и направил моторку к берегу, но вместо Ганса из нее выскочил Дон, хотя и позже отца, но тоже вынюхавший зверя. Никитка оставил старика у лодки - на привязи, охранять мотор, а сам с ружьем в руках побежал за Доном. Когда он вернулся, Ганс лежал без движения, прислонившись к краю вытянутой на берег лодки...
   Вспоминая об этом, мне становилось грустно, и я уговаривал себя: нет, "Лада" еще побегает, а если и не выдержит у нее сердце - двигатель откажет, сделаю ему шунтирование: расточку валов или еще что... В крайнем случае куплю на запчасти молодую, погибшую в аварии машину, и буду омолаживать "Ладу" пересадкой органов...
   Как всегда, выехали мы ранним субботним утром; для дальней поездки это время хорошее - в выходные на дороге не так много грузовиков. Нас провожал мелкий дождик, значит, все будет хорошо - у водителей это считается хорошей приметой. Ветер стряхивал с "Лады" желтые листья, но какие-то из них, прижатые "дворниками" к стеклам, доехали с нами до самого Урала.
   В прокуратуре Широковска, куда я приехал в понедельник, меня уже ждали - позаботился Петр Петрович и другие мои друзья, которых я предупредил о приезде. Следователи получили от меня заявление Алексеева с подробным изложением всего, что имело отношение к давнему убийству. К заявлению прилагался листок календаря за текущий год, на обратной стороне этого листка были чернильные отпечатки пальцев человека, по милицейским архивам умершего много лет назад. "Не счесть, сколько раз снимали у меня отпечатки пальцев, - писал мне Алексеев, - теперь я это делаю сам..."
   В прокуратуре я провел и половину следующего дня - давал показания как свидетель, знавший Алексеева со времени его последней отсидки; к этим показаниям я приложил выдержки из дневников Алексеева и Плетневой. В тот же день допрашивали и Никитку - о его родственнике Николае Курикове, как он пропал лет двадцать назад, как "возродился" снова и как жил в последующие годы...
   Целую неделю затем мы с Петром Петровичем и Никиткой провели в лесу. Передвигались по охотничьей тропе, Никитка шел впереди и иногда обламывал ветки слева от себя: примечал дорогу. А вечера мы проводили у костра на берегу реки, рядом с избушкой, когда-то поставленной здесь сплавщиками леса - бригадой осужденных, выведенных на поселение для сплавных работ. От них здесь осталась огромная, сваренная вручную сковорода. Очевидно, сплавщики готовили на ней яичницу или жарили картошку на десяток или даже больше всегда голодных и не очень, в основном, культурных персон.
   Но первая наша яичница была изжарена на лопате - по моему рецепту: пришлось показать этим высокомерным бурундукам (прозвище местных жителей), что и я кое-что понимаю в таежной жизни. Рецепт мой был прост (где-то я его описывал): лопату, желательно очищенную от земли, раскалить на костре, бросить в нее сало или масло и залить яйцами. После этой моей яичницы Петр Петрович встал из-за стола и, ничего не говоря, направился к поросшему высоким кустарником берегу. Мне стало неловко: вроде бы и лопата была отчищена, и яйца свежие, с чем же не согласился желудок моего друга? Через некоторое время Петр Петрович вернулся, снова, ничего не говоря, сел за стол и лишь затем поставил на него целлофановый пакет с водой; через прозрачные стенки пакета на нас уставились... три или четыре лягушки, довольно крупные, с зелеными пупырышками.
   - Эти подружки будут у нас на второе, - произнес он обычным тоном. - Конечно, это не эсклюзив на лопате, но все же... Готовится сие блюдо так: лягушки надо хорошенько выпотрошить, шкурки ободрать, посолить... Куда ты, Андрей Михалыч, я еще не закончил...
   - Так бывает, - утешил он меня, когда я вернулся. - С непривычки. Кстати, есть надо не всю лягушку - только лапки и задок. Прекрасное мясо, к столу подается как деликатес...
   Рецепт деликатеса из лягушки напрочь выбил у меня желание не то что готовить, но и рассказывать о яичнице на лопате. А Никитка лягушками в пакете объяснил неудачи в рыбалке и охоте, которые постигли нас в эти дни на природе. Оказывается, некоторые манси до сих пор с особым почтением относятся к лягушкам - в старых повериях от них зависели семейные устои.
   Немного рыбы, конечно, было поймано, подстрелено и сколько-то уток да рябчиков, но - обычная история! - несмотря на обещания этих охотников тире рыбаков, ни копченной лосины в дорогу, ни две-три ондатры на шапку я так и не увез. Зато на диктофонных кассетах остались множество охотничьих да рыбацких баек, записанных под писк и жужжание комаров, потрескивание костра и поскуливание собаки. На паре кассет записан и Никиткин рассказ о Николае Курикове - своем дальнем, по документам, родственнике и давнем и надежном друге...
   Остались и фотографии - у меня был с собой старый, но надежный фотоаппарат, но простить себе не могу, что не сделал один кадр. Петр Петрович с Никиткой ставили тогда сети в небольшом заливчике, а я ходил по холмистому берегу вслед за Шаманом, собакой Алексеева, которую он поручил Никитке. Шаман вдруг громко залаял и помчался наверх, к открывающейся среди деревьев поляне. "Лось?" - мелькнуло у меня в голове, и я побежал вслед за собакой. У края поляны, в зарослях кустарника, отчетливо слышался какой-то треск, но собака лаяла на другой стороне поляны - у высоченной сосны, а к ее стволу, метрах в трех от земли, всеми четырьмя лапами прижимался медвежонок. В душе у меня поднялись волны восторга: такая удача - увидеть живого медвежонка! Не в зоопарке или по телевизору, а здесь, на дикой природе!
   Шаман уже зашелся от лая, и тут я услышал крики Петра Петровича и Никитки:
   - Андрей, беги сюда, скорей! Там - мать, медведица! Спускайся вниз!
   Очевидно, сосна с забравшимся на нее медвежонком была видна и с реки. Напоследок я еще раз бросил взгляд на медвежонка - и замер: вокруг глаз у него были светлые отметины... Ну почему я не вспомнил про фотоаппарат - ведь он был у меня тогда с собой!?
   Несмотря на крики с реки, шум и лай в кустах - видно, это собака стала облаивать медведицу - какое-то время я еще смотрел на медвежонка и думал: неужели это потомок того медведя, погибшего много лет назад в битве с Никиткой? Медведя, ставшего "братом" Алексееву-Курикову...
   На обратном пути мы с "Ладой", хорошо отдохнувшей в гараже у Петра Петровича, проехали недалеко от населенного пункта, отмеченного на карте Алексеева красным кружком. Значит, всего в десятке километров от него, в лесочке на берегу неприметной речушки, и оборудован тайник с золотом, которое завещал мне Алексеев. Какой писатель отказался бы сделать из этого леска остров Монте-Кристо? Написать приключенческий роман о поисках спрятанных там сокровищ, в котором детективный сюжет пересекался бы с романтической и авантюрной линиями? Но одно дело - написать роман, а другое - чуть свернуть с дороги и по указанному в карте маршруту (жалко, асфальт не проложен) пройтись в тети Катиных болотниках и, точно вклад на предъявителя, взять это золото. Одна незадача, что затем делать с ним: остановиться на посту ГАИ и спросить: золото, мол, получил в наследство, не подкинете адресок "черного банкира"? Или подождать, когда гаишники сами остановят "Ладу" и решат ее досмотреть? "Откуда золотишко?" - "Из лесу, вестимо..."
   Нет, не готов я был к такому повороту - интрига в нем, конечно, была, но не совсем та, что хотелось. Стало ясно, почему в стольких книгах рассказывается о поисках сокровищ, но не помнится, чтобы кто-то из их авторов сам нашел клад или стал наследником Монте-Кристо...
  
   Звонок... Приходила почтальонша, принесла газеты и письмо, но не то, что я так жду все эти последние месяцы. Почему-то думается, что Алексеев мне напишет, и я узнаю, нашел ли он Надежду и как устроился там, в Серебряном ручье. В каком состоянии храм, в котором он побывал однажды как "музейный работник", и сохранилась ли синяя "вечеря" - фреска, о которой он писал в дневниках. Почему-то думается, что Алексеев, столько вынесший в своей жизни тягот, выдержит, поднявшись над болячками, и теперь. Особенно если где-то рядом будет монахиня, которую звали в миру Надежда. И тогда я сообщу ему, что все обвинения с него сняты, а дело об убийстве директора банка вновь закрыто, поскольку ни одного из участников этого убийства не осталось в живых.
   Первый участник убийства лежит на широковском кладбище, в зарастающей сорняком могиле, с покосившимся крестом, на котором вместо прежней таблички с именем Алексеева висит другая, и на ней можно еще разобрать: "Иван - деревенский сын". Прибил эту табличку Никитка, а имя человека, погребенного в могиле, подсказал ему я.
   Гражданин Батов, он же Малый, второй участник убийства, отбыл наказание за кражи, совершенные в Широковске, и добился-таки исполнения давней своей мечты - устроился на работу банщиком. В бане и нашли его мертвым. Он любил, когда клиенты подносили ему в стаканчике; порой и сам продавал им спиртное, только не всегда оно было качественным, и клиенты сильно страдали. Видно, они и угостили его потом каким-то зельем. Одни свидетели говорили, что банщик выбежал из раздевалки с зеленой, как у лягушки, кожей. Другие утверждали, что он кричал: "Лягушки!", а сам был бледным, как мел. Вряд ли следователи докопались до правды: откуда им было знать, что когда-то Батов попадал в больницу с острым кишечным расстройством, вызванным, с его слов, употреблением алкоголя из банки с заспиртованными лягушками...
   Стас, он же Смотрящий, третий участник убийства, не раз допрашивался после возобновления этого уголовного дела. Во время выборов главы администрации города газеты сообщили о его связях с находящимся в бегах Ашотом - главарем банды, ранее подчинявшей себе половину города. Выборы Стас проиграл, но от уголовного преследования его спасла депутатская неприкосновенность. Проиграл он и очередные выборы в местные органы власти, и теперь следователям ничто не мешало выдвинуть против него обвинение.
   Однако судьба его распорядилась иначе: тело Стаса со следами насильственной смерти был обнаружено в его квартире. По версии следствия, его убили с целью грабежа - в квартире все было перевернуто вверх дном, ничего более-менее ценного не осталось. Однако, судя по повреждениям на теле, перед смертью Стаса длительное время пытали. Подтверждали это и оперативные данные: в уголовной среде циркулировали слухи, что много лет назад он в сговоре с уголовником по кличке Батя прикарманил золото общака, а чтобы спрятать концы в воду, Стас убил одного из братков. Но потом Стас обманул и Батю, который перед смертью - через знакомого журналиста - сообщил об этом в милицию. Понятным образом эта информация просочилась и в уголовную среду. Но тайна золота общака так и осталась нераскрытой: видно, уголовные "дознаватели" перестарались, и Стас умер, ничего не сообщив.
   Так, спустя много лет, золото легендарного зэка-старателя стало причиной еще одной смерти. Сначала из-за него убили самого старателя, потом погиб Иван - деревенский сын, умер - по документам - Алексеев и умерла - для мирской жизни - Надежда. Но была ли последней смерть Стаса? Кое-кому из его бывшего окружения теперь явно не по себе - побаиваются, что вслед за ним скоро начнут трясти и их...
   Между тем, золота Поплаухина, возможно, и вовсе не было: к чему было терпеть из-за него муки - сказал бы, где находится, и остался б жив. Ведь старателем он был идейным: дорого стоило ощущение самого фарта - этой пойманной за хвост удачи...
   Хорошо, что я не свернул тогда в населенный пункт, красным кружком отмеченный на карте Алексеева. Передав в милицию его заявление, никакого золота, в обмен на четверть его стоимости, сдать бы уже я не смог - ведь уголовные "дознаватели" сразу решат, что это золото общака...
   Нет уж, решил я, пусть золотом Алексеева распоряжается, если сможет, он сам. Восстановит храм в Серебряном ручье, отреставрирует или заново воссоздаст "Синюю вечерю" под его сводом... Возможно, он все же напишет мне оттуда, с Волги, или сам я к лать - я ему верю, как верю и в то, что когда-то я сниму все же этот секрет, так замаскированный у развилок одной из лип, что ни с земли, ни с самой липы его не увидеть. Разве что по запаху отличишь: тут пахнет корой, а тут чем только ни пахнет: и металлической фольгой, и целлофаном, и вощеной бумагой, и, наконец, чем-то странным на тряпичной основе, окрашенной противной типографской краской. По запаху это что-то странное похоже на старые географические карты, которые тетя Катя купила в уцененке для внука: показалось дешево - по три копейки за штуку. Невдомек было, что на картах этих - страна, от которой остались лишь долги да воспоминания, разные и очень противоречивые.
   Что ж, великолепный Оскар - кот благородный, он обещания не нарушит, и я спокоен за свой секрет. Если от Алексеева так и не будет вестей, я распоряжусь им в своей последней воле. Возможно, я завещаю его тому, кто напишет роман о писателе, отказавшемся от завещанных ему сокровищ. Насколько я знаю, такой сюжет никому еще не приходил в голову. Да и чудака, отказавшегося от сокровищ, тоже, наверное, не было - даже среди писателей.
   На компьютерном столике передо мной стоит фигурка медвежонка из селенита - красивого камня, почему-то называемого лунным; я купил его в одном из уральских городов. Но так жаль, что рядом с этой фигуркой нет фото медвежонка с белыми отметинами вокруг глаз - того самого, которого я видел на высокой сосне; кто знает, может, он и в самом деле потомок медведя, ставшего для Алексеева "братом". Такое же фото я послал бы и самому Алексееву - вместе с книгой о его судьбе. Я выполнил его последнюю волю.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"