В ГОСТЯХ У ПАСТЕРНАКАДом Пастернака в Переделкино похож на старинный корабль,
с верандой в виде палубы, правда, крытой.
Я был на палубе. Я видел человека,
который видел Человека. Я бродил
один по дому, прижимался к стенам,
к которым приближался он, и кепку
в руках держал и мог ее надвинуть
на собственный затылок, но ― нельзя.
Конец шарфа был тайно поцелован,
и грудью к темно-синему плащу
я приникал, и два рукопожатья
я подарил яловым сапогам,
у притивоположного ― от кепки ―
дверного косяка полустоящим.
А после пили чай, и дядя Костя
рассказывал, как в прошлые года
("Ему под семьдесят, а мне под двадцать")
встречал бывало человека с тростью,
гуляющего так, туда-сюда:
― Конечно, приходилось повидаться,
знакомы не были, ну там, не та среда...
Простой такой, ходил в рабочей кепке,
компанию увидит ― подойдет:
"Какие, мол, дела и в чем проблемы?"
Сам весь седой, да статный. А проблемы
известны у рабочего народа:
два шестьдесят снатужась наскрести
и в магазин. "Ну что ж, такое дело..."
И трешку из кармана вынимал.
Хоть беден был, да бедность у богатых
не та, что бедность у простого люда,
но тоже ведь не радость. Как ищейки
следили тут за каждым иностранцем,
кто заступал за этот вот порог
(в то время мы стояли на пороге).
Сам в огороде овощи, картошку...
И двадцать лет висел на волоске!
Хватил инфаркт за три года до смерти
(за восемь или семь. Не в этом дело).
А умер ― так на этом вот диване
(в прихожей) двое суток пролежал.
"Похороните, ― говорил, ― у сосен".
Там и лежит, до кладбища тут близко,
вон через поле (где сейчас капуста),
и церковь белостенная видна.
Борец был. Даже в те года ― боролся.
Людей тогда, как быдло, ― не считали.
У нас отец с войны пришел ― побитый,
израненный, и в ноги, в руки, в спину,
а девять ртов у матери детей.
Отдали в детский дом. Когда я слышу,
что дети, мол, сбегали из детдомов, ―
не верю. Там кормили, одевали,
на ужин две картошки ― завсегда,
в мундире... А потом ― постановленье,
мол, кто в детдомах при живых папашах
с мамашами ― обратно чтоб в семью.
Приковылял за мной, а я рыдаю!
Психического строю, ни в какую!..
Зачем домой? Здесь сыть, да гладь, да тишь,
здесь начал я культурно развиваться ―
себя я ощущаю с пяти лет,
хлебнул что надо деревенской жизни.
Шатура, слышал? Точно, по Казанской.
Уж больно не хотелось мне домой.
Но он ― отец, хоть в ранах, я ― пацан.
Как рыкнет вдруг: "Вставай!!" ― и что попишешь?
Пальтишко кинул, дряхлое, и в путь.
...Пойдем, я тебя чаем угощу.
Ты, вижу, паренек не из богатых.
Тут были иностранцы до тебя:
"Нельзя ли чай?" И страшно волновались,
что пили чай в квартире Пастернака,
валютами шурша. А раньше рубль
наипочтенней был любой валюты,
и не с рублем за долларом гонялись,
а всё что хошь меняли на рубли.
...Да доедай салат. Еще лучку бы
пойти сорвать... Мы сами эти грядки
теперь копаем, полем, убираем.
Варенье было ― здешнее, с кустов.
Те немцы как услышали ― вскочили,
заахали, и фотоаппаратом
защелкали. О чем я говорил?
Да, сволочь этот Ленин. Так нагадить...
Ему же те, другие, говорили:
"Вы губите страну. Интеллигентов
уничтожаете. Разорено крестьянство".
Нет, без толку. Как может человек ―
один! ― такую повернуть махину,
богатую и сильную... А врали,
что были бедными и слабыми. Не верю.
― Давно?
― Да нет, за годы перестройки,
когда нам стали правду говорить,
действительно похожую на правду.
Что Ленин ― это главный террорист,
а Сталин ― ученик его. Нерусский.
Что тот, что этот. Русского народа
они не понимали, и Россию
не пожалели. Вырубили всю.
Борис вон Леонидович остался.
Спасибо и за семь десятков лет.
― Давно музей?
― Шесть лет назад открыли,
когда всё это только началось.
Я сам тут третий, в должности смотритель.
Уборщицы смотрителями тоже.
Недавно и Чуковского ― в музеи.
Тут дачи, а квартиры все в Москве.
Сосед, Андрей Андреич Вознесенский,
заходит вечерами позвонить,
супруга дома ― или что ― мешает.
Он любит тут прохаживаться утром,
часу в десятом. Ритмы подбирает.
А то сегодня, может быть, зайдет.
Всё тоже, видно, метит на музей
после кончины. В том-то доме Федин
жил до него, сам первый секретарь.
А умер ― дочерям его родным,
извольте, говорят, очистить место.
Пожалте, Вознесенский. Там Фадеев.
Один строчил донос на Пастернака,
другой подписывал. Писателей тут много.
Да только что писатель, если он ―
ради пайка, престижа, в круг втереться...
Умей слегка работать головой...
(и дело в шляпе, следует домыслить).
Хотя по мне всё ж лучше бы руками.
Строитель я. На стройке был прорабом.
Ну а теперь лишь молодым дорога.
Нас не берут. Из молодых-то легче
сок выжимать. Допустим, ты на стройке
― на стройке не работал никогда? ―
свалился с лестницы. Кто молодой, тот встанет
и оклемается, поможет Бог. А старый ―
костей не соберет. И инвалидность
плати ему до гробовой доски.
Невыгодно. Еще чайку?
― Спасибо.
Нельзя ли в книгу отзывов вписать
мне от себя одно произведенье?
― Войти в историю... А как же. Только там
Всё больше иностранное. Французы
да немцы с итальянцами. Ну, наши.
Учителка какая прослезится:
"Как хорошо, что есть на свете люди..."
Приходят иногда и молодые ―
студенты, этим нужно для занятий,
литературные, все целят в высший клан.
Один оставил у меня конспекты
по сочинению стихов... Я и не думал...
Всё объясняется про декстиль и хореи.
Я прочитал, и так мне захотелось
попробовать! Всю ночь сидел, корпел ―
ну и сложил ко дню рожденья брата.
Они мой стих ― в альбом, и всем гостям
давай показывать.
― Прочтите мне.
― Не помню...
"Люблю я Пашку моего..." Не помню.
С ученьем с детства с памятью беда.
Да и какие там стихи. Стихи, наверно,
особый вид болезни. Научиться
писать их можно, стать поэтом ― нет.
Хоть целый день долби с утра до ночи,
а вместо жизни ― только мертвый след,
когда не слышишь главного. Стих литься
из сердца должен, как живая речь.
Как лился из Бориса... Что ж, бывает.
Ему писать, должно быть, было легче,
чем нам тут разговоры говорить.
Отец художник, мать ― по музыкальной
стезе... Образование, наука.
Вон Льва Толстого на стене портрет.
С семьей дружили в прожлом еще веке.
Он и раздумывал: куда пойти учиться?
А вот ― стихи решили за него.
Я сам в стихах не очень разбираюсь,
образованьице не то, и память...
― У Пастернака сложные стихи.
― Но кое-что я все-таки запомнил.
(Читает стих про загнанного волка.)
Да, сложные, так сходу не запомнишь,
"У лукоморья дуб зеленый" проще,
доступно всем: и взрослым, и дитю...
Но хорошо, что кто-то понимает,
вам ― молодым ― придется разбираться,
авось оно глядишь и в самом деле...
А мне, по совести сказать, мозгами
всегда передвигать тяжеловато, ―
ты вон как ловко возраст мой смекнул!
― Так можно книжку?
...Он мне рассказал,
как крыл гараж на даче Рыбакова,
чей "Кортик" в детстве без конца смотрел
в соседнем кинотеатре без билета.
И даже прочитал. "Читал мой "Кортик"?!" ―
"Не только "Кортик". Это... про солдата...
Могилу там не дали заровнять..."
"Детей Арбата" вспомнили. Как рад был!
А денег он на этих детях сделал!..
"Кончай работать, Константин, на, выпей".
"Я на работе, знаете, не пью".
В хороших состояли отношеньях.
...А Вознесенкий нынче академик.
Где он живет? Да вот, в соседнем доме.
Вот наш забор, а вот зеленый их.
Справлял тут присвоение заслуги, ―
всё академики, да человек под сорок.
Я спрашиваю, ежели заходит:
"Андрей Андреич, как же так случилось,
что вы тогда стояли и теперь?"
Стоял, писал, боролся. Уважаю.
А сколько их неправдами пролезло,
какие жить мешали остальным...
― А это чей? (Смотрю на домик рядом,
двускатный холм, на крыше нет трубы.)
― Семьи его. Здесь сделали музей,
а их самих туда переселили.
Дочь, внучки, правнучка. Сейчас их нет.
Уехали в Испанию на отдых.
Через неделю, может быть, вернутся.
Теперь им денег много привалило,
а ей, Наталье, лет уж шестьдесят.
И здесь болит, и здесь. Деньга не лечит.
Вот раньше бы такие деньги ― да!..
А внучка ― та приятная собой,
ей тридцать лет, и по мужской по части
как наш сосед ― того ― по части женской.
То, говорят, для творчества способно.
А правнучке семь лет, но уже знает,
что ― Пастернак, и, голову задрав,
уверенно и бойко отвечает:
"Талант ищите в третьем поколенье,
а от меня отстаньте". Да, талант.
Ушел талант. Но иногда ночами
лежишь один и думаешь о разном...
― Вы здесь ночуете?
― Конечно, здесь. А где же?
...и вдруг как будто ходит кто по дому,
заглядывает в комнаты, дверями
негромко хлопает, в окошко постучит.
Такая жуть накатывает ― что ты! ―
что страшно в темноте пошевелиться!
Поп приходил, кропил, ― не помогает.
А в темноте ― чего ни разглядишь!
...Бывают, правда, ужасы похлеще.
Недавно пулеметную стрельбу
подняли на фадеевском участке.
Приехали на двух иномашинах,
по окнам ― бах! бах! бах! ― очередями.
Жильцу: мол, дом не твой и тут тебе
не место. Съехал. Дом теперь пустой.
И Вознесенского пришел однажды грабить...
Тот ― на диване, или в кабинете,
читал, писал, там, просто отдыхал,
А он ― к жене: где деньги, бриллианты
и золото?!. Поймали дурака.
Каких людей к нам только не заносит.
Однажды женщина пришла с котомкой
и босиком. Дай, говорит, напиться
да посидеть маленько. Отдохнула.
Не знаю, что уж там у ней случилось.
Да, кто не молод, ― нынче тяжело.
Вы молодые. Мне бы ваши годы,
я бизнесом бы занялся. Серьезно.
Я б миллионов этих накрутил!..
...Чай допит. Тихий, теплый летний вечер.
Усаживается за телефон
смотритель Дом-музея Пастернака
строитель дядя Костя. Я ― за книгу,
где отзывы на разных языках
и русский ― в меньшинстве. Кладу с размаху
на целую страницу с оборотом
все восемь строф "Ученику дождя".
Читать отказываюсь.
― Я уйду, прочтете.
Слова и стиль в манере Пастернака.
― А может, посодействуем с изданьем?
А гонорар поделим пополам?
― Берите весь. ― И мимо огорода
я шел домой ― летел на крыльях ветра,
как ни один поэт уже не скажет,
как ни один не скажет уж поэт.
(1996)