Харрис Роберт : другие произведения.

“цикл "Цицерон"+ детективы. Книги 1-10”

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Роберт Харрис
  «Империй»
  Посвящается Сэму и памяти Одри Харрис (1920–2005)
  ТИРОН, Марк Туллий — образованный вольноотпущенник и друг Цицерона. Он был не только личным секретарем и помощником оратора в его литературных трудах, но и сам являлся автором литературных и энциклопедических трудов, изобретателем скорописи — системы стенографических знаков, позволявшей полностью и точно записывать слова оратора, как бы быстро они ни были произнесены. После смерти Цицерона Тирон купил ферму неподалеку от Путеол, удалился от дел и жил там до тех пор, пока, как свидетельствует Иероним, ему не исполнилось сто лет. Квинт Асконий Педиан ссылается на четвертую книгу жизнеописания Цицерона, принадлежащего перу Тирона.
  Энциклопедия греческих и римских биографических очерков и мифологии.
  Том III. Издание Вильяма Л. Смита, Лондон, 1851 г.
  Innumerabilia tua sunt me official, domestica, forensia, urbana, rpovincialia, in re private, in publica, in studiis, in litteris nostris.
  Твои услуги по отношению ко мне неисчислимы: в домашней жизни, в суде, в Риме, в провинции, в частной, в общественной жизни, в моих занятиях и сочинениях.
  Из письма Цицерона Марку Туллию Тирону.
  7 ноября 50 г. до н. э.
  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  СЕНАТОР
  79–70 гг. до н. э
  Urbem, urbem, mi Rufe, cole et inista luce viva!
  Прильни! Прильни к Риму, мой дорогой друг, и наслаждайся его живительным светом!
  Из письма Цицерона Марку Целию Руфу.
  26 июня 50 г. до н. э.
  I
  Мое имя — Тирон. Целых тридцать шесть лет я был личным секретарем Цицерона, одного из самых выдающихся государственных деятелей Рима. Сначала эта работа казалась мне увлекательной, потом — удивительной, затем — трудной и наконец стала крайне опасной. За эти годы он провел со мной больше времени, чем с женой и домочадцами. Я присутствовал на его конфиденциальных встречах и передавал его тайные сообщения. Я записывал его речи, письма и литературные сочинения — даже стихи. Это был поистине нескончаемый поток слов. Чтобы не упустить ни одно из них, мне даже пришлось придумать то, что в настоящее время принято называть стенографией — систему, которую сейчас используют для записи дискуссий в Сенате. За это изобретение мне была пожалована скромная пенсия. Она, а также небольшое наследство и доброта старых друзей помогают мне существовать, уйдя на покой. Старикам ведь много не нужно, а я очень стар. Мне уже почти сто лет — по крайней мере, так говорят люди.
  На протяжении десятилетий, минувших со дня смерти Цицерона, меня часто спрашивали — преимущественно шепотом, — каким он был на самом деле, но каждый раз я хранил молчание. Откуда мне знать, может, это были подосланные правительством шпионы! В любой момент я ожидал смертельного удара из-за угла. Но теперь, когда мой жизненный путь подходит к концу, я уже не боюсь никого и ничего, даже пытки. Оказавшись в руках палача или его помощников, я не проживу и нескольких секунд. Вот почему я решил написать этот труд и ответить в нем на все вопросы о Цицероне, которые мне когда-либо задавали. Я буду основываться на собственных воспоминаниях и на документах, вверенных моему попечению. Поскольку времени мне отпущено очень мало, я намерен писать эту книгу с помощью своей стенографической системы. Так выйдет быстрее. Для этой цели я уже давно запасся несколькими десятками свитков самого лучшего пергамента.
  Я заранее прошу у моих читателей прощения за возможные ошибки и погрешности в стиле. Я также возношу молитвы богам, чтобы моя работа закончилась раньше, чем кончится моя жизнь. Последними словами Цицерона, обращенными ко мне, была просьба рассказать о нем всю правду, и именно это я собираюсь сделать. Если на страницах этой книги он далеко не всегда будет выглядеть образцом добродетели, что ж, так тому и быть. Власть одаривает человека многим, но честность и принципиальность редко входят в число ее даров.
  А писать я намерен именно о власти и человеке. Я имею в виду ту власть, которая в латинском языке называется словом «империй». Многие сотни людей стремились к ней, но Цицерон оказался единственным в Республике, кто добился ее лишь с помощью своих талантов, не прибегая к каким-либо другим средствам. В отличие от Метелла и Гортензия он не происходил из знатной аристократической семьи, которая в течение поколений пользовалась бы политическим влиянием, оказывающимся как никогда кстати во время выборов. В отличие от Помпея или Цезаря у него не было армии, которая могла бы мечами проложить ему дорогу к власти, и в отличие от Красса он не владел огромными богатствами, которые помогли бы выстлать эту дорогу золотом. Единственное, что имел Цицерон, был его голос, и силой воли он превратил его в могучее оружие.
  * * *
  Мне было двадцать четыре года, когда я начал служить Цицерону. Ему тогда было двадцать семь. Я был рабом, рожденным в их фамильном поместье на холмах близ Арпина, и никогда не видел Рима, он — молодым адвокатом, страдающим от нервного утомления и пытающимся побороть врожденные физические недостатки. Немногие осмелились бы сделать ставку на то, что он выйдет победителем в ожидавшей его борьбе.
  Голос Цицерона в то время еще не являлся тем знаменитым инструментом, каким он стал впоследствии. Он был резким, а иногда от волнения Цицерон даже начинал заикаться. Думаю, дело было в том, что в голове у него вертелось слишком много слов, стремящихся вырваться наружу, и они превращались в комок, застревавший в горле. Точно так же бывает, когда несколько овец, подпираемые сзади отарой, пытаются протиснуться в узкие ворота: они толкают друг друга, спотыкаются и падают. Как бы то ни было, зачастую речь Цицерона бывала до такой степени неразборчивой, что слушатели не могли уловить ее суть. Его нередко называли «грамотей» или «грек», причем смысл, который вкладывался в эти прозвища, был далеко не лестным. Его ораторский талант под сомнение никто не ставил, однако этого было недостаточно для удовлетворения честолюбивых амбиций Цицерона. Адвокатская деятельность требовала от него выступать с речами по несколько часов в день — часто на открытом воздухе и в любую погоду, и это давало о себе знать. Напряжение на голосовые связки было столь велико, что подчас его голос в течение недели после этого либо дребезжал, либо пропадал вовсе. Хроническая бессонница и недоедание тоже, разумеется, не шли Цицерону на пользу. Короче говоря, для того чтобы подняться вверх по политической лестнице, чего он страстно желал, Цицерону была необходима профессиональная помощь. Именно с этой целью он решил на некоторое время покинуть Рим и пуститься в странствия, чтобы развеять туман в голове, а заодно и поучиться у признанных мастеров риторики, которые жили преимущественно в Греции и Малой Азии.
  Поскольку на меня были возложены обязанности поддерживать в порядке небольшую библиотеку его отца и, кроме того, я неплохо владел греческим языком, Цицерон испросил у отца разрешение одолжить меня на время (как иногда люди одалживают друг у друга книги), чтобы взять с собой на Восток. В мои обязанности входило договариваться о различных встречах, организовывать переезды из города в город, платить учителям и так далее. Через год я должен был вернуться к своему старому хозяину. В конечном итоге, как это нередко случается с полезными вещами, меня так и не вернули обратно.
  Мы встретились в заливе Брундизия в день, на который было назначено отплытие. Это происходило во время консулата Сервилия Ватия и Аппия Клавдия Пульхра, спустя 675 лет после основания Рима. Цицерон тогда еще ничем не напоминал ту величественную фигуру, в которую он превратится позже, — человека, который не может пройти по улице неузнанным. Сейчас, на склоне лет, я часто задумываюсь: что произошло с теми тысячами бюстов и портретов моего хозяина, которые прежде украшали едва ли не все частные дома и общественные учреждения Рима? Неужели все они разбиты и сожжены?
  Итак, молодой человек, поджидавший меня на пристани в то весеннее утро, был худым и сутулым, с неестественно длинной шеей, большое, с детский кулак, адамово яблоко ходило вверх-вниз по горлу, когда Цицерон делал глотательные движения. У него были глаза навыкате, нездоровая желтоватая кожа и впалые щеки. Иными словами, Цицерон являл собой ходячий образчик скверного здоровья. Помнится, я тогда подумал: «Ну, Тирон, постарайся получить от этого путешествия как можно больше, да торопись, поскольку оно, видимо, продлится недолго».
  Первым делом мы отправились в Афины. В прославленной Академии этого города Цицерон намеревался прослушать курс лекций по философии. Я донес его поклажу до лекционного зала, повернулся и вознамерился было уйти, как вдруг он окликнул меня и спросил, куда это я собрался.
  — Хочу посидеть в тени вместе с другими рабами, — ответил я. — Если, конечно, у тебя нет ко мне еще каких-либо поручений.
  — Конечно, есть, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты проделал для меня работу, требующую немалых усилий.
  — Что же я должен делать, господин? — спросил я.
  — Иди со мной, сядь рядом и слушай лекции. Я хочу, чтобы ты имел хоть какое-то представление о философии. Тогда в наших долгих путешествиях у меня будет возможность время от времени поговорить с тобой о том, что мне интересно.
  Я проследовал за Цицероном и удостоился чести прослушать лекцию самого Антиоха из Аскалона, знаменитого греческого философа, о трех базовых принципах стоицизма. Антиох утверждал, что добродетели довольно для счастья; добродетель — это единственное благо; а чувствам нельзя доверять. Три простых правила, которые, если все будут им следовать, способны вылечить все беды мира. Впоследствии мы с Цицероном часто дискутировали на эту тему и, оказываясь в этих чертогах познаний, совершенно забывали о разделявшей нас социальной пропасти. Мы слушали лекции Антиоха на протяжении трех месяцев, а потом направились туда, где находилась главная цель нашего путешествия.
  В те времена доминирующей являлась так называемая азиатская школа риторики. Напыщенная и эмоциональная, полная высокопарных фраз и звонких рифм, речь должна была непременно сопровождаться оживленной жестикуляцией, а оратору следовало постоянно находиться в движении. В Риме наиболее ярким представителем этой школы являлся Квинт Гортензий Гортал, считавшийся наиболее выдающимся оратором того времени. Произнося свои речи, он неистово размахивал руками, а ногами выписывал столь затейливые кренделя, что получил прозвище Плясун. Цицерон очень внимательно присматривался ко всем фокусам Гортензия и в итоге решил обратиться за помощью к его наставникам: Ксеноклу из Адрамиттия, Дионисию Магнесийскому, карийцу Мениппу и даже к самому Эсхилу. Чего стоят одни только имена! С каждым из этих выдающихся людей Цицерон провел по нескольку недель, терпеливо постигая их искусство, пока, наконец, не решил, что выученного — достаточно.
  — Тирон, — обратился он ко мне однажды вечером, когда я поставил перед ним блюдо с его традиционной едой — вареными овощами, — я уже сыт по горло общением с этими самовлюбленными зазнайками, от которых за милю разит благовониями. Мы наймем судно, которое отвезет нас на Родос. Теперь мы попробуем действовать иначе и запишемся в школу Аполлония Молона.
  И вот весенним утром, сразу после рассвета, когда поверхность пролива Карпатос была гладкой и молочно-белой, словно жемчужина (да простят меня за цветистость речи, — я прочитал слишком много греческих стихов и теперь время от времени невольно сбиваюсь на высокопарный стиль), гребное судно доставило нас с материка на этот древний холмистый остров. На пристани нас уже поджидал невысокий коренастый мужчина. Это и был Аполлоний Молон.
  Родом из Алабанды, Молон раньше был адвокатом, блистательно выступал в судах Рима, и как-то раз его даже пригласили выступить в Сенате на греческом языке — неслыханная честь! — после чего он удалился на Родос и открыл там собственную школу риторики. Его ораторская система являла собой прямую противоположность азиатской и была при этом очень простой: не нужно лишних движений; держи голову прямо; говори по сути дела; умей заставить слушателей плакать и смеяться и, после того как завоюешь их симпатию, умолкни и быстро сядь на свое место. «Потому что ничто, — говорил Молон, — не высыхает быстрее, чем слеза». Эта теория пришлась Цицерону по душе, и он полностью вверил себя заботам Аполлония Молона.
  Первым делом Молон заставил Цицерона съесть целую корзину сваренных вкрутую яиц с соусом из анчоусов. После того как Цицерон — не без жалоб, признаюсь вам, — покончил с яйцами, ему принесли огромный кусок зажаренного на углях мяса и большую чашку козьего молока.
  — Ты должен как следует питаться, молодой человек, — проговорил Молон, похлопав себя по гулкой, словно бочка, груди. — Из тонкой дудочки громкий звук извлечь невозможно.
  Цицерон посмотрел на наставника сердитым взглядом, но все же покорно принялся жевать и остановился, лишь когда тарелка оказалась пустой. В ту ночь он впервые спал не просыпаясь. Я знаю это потому, что спал на полу, под дверью его комнаты.
  Рано утром настал черед физических упражнений.
  — Выступать в форуме, — объяснял Молон, — все равно что соревноваться в беге. Это занятие требует силы и выносливости.
  Он сделал ложный выпад в сторону Цицерона. Тот охнул, отшатнулся назад и едва не упал. Тогда Молон заставил его встать, широко расставив ноги, а затем делать наклоны — двадцать раз, не сгибая колени и дотягиваясь пальцами до земли. После того как с этим упражнением было покончено, учитель заставил Цицерона лечь на спину, завести руки за голову и, не помогая себе ногами, поднимать корпус и садиться. Затем Молон заставил ученика лечь лицом вниз и отжиматься на руках.
  Таков был первый день занятий, и в каждый следующий нагрузка возрастала: упражнений становилось все больше, и время занятий также увеличивалось. В следующую ночь Цицерон снова спал как сурок.
  Для занятий декламацией Молон выводил своего ретивого ученика с тенистого двора на солнцепек и заставлял его читать наизусть заданные отрывки — чаще всего выдержки из судебных протоколов или монологи из трагедий. В течение всего этого времени они, не останавливаясь, гуляли по крутому склону холма, и единственными их слушателями были ящерицы, сновавшие под ногами, да цикады в ветвях оливковых деревьев. Цицерон разработал легкие и научился технике произнесения длинных реплик на одном дыхании.
  — Говори в среднем диапазоне, — поучал его Молон. — Именно в нем — сила. Не надо забирать высоко или понижать голос.
  После обеда наступал черед произнесения речей. Молон вел ученика на галечный пляж, отходил на восемьдесят больших шагов — максимальное расстояние, на котором слышен человеческий голос, — и заставлял декламировать под свист ветра и шум прибоя. Только с этим, говорил он, можно сравнить гул трех тысяч человек, собравшихся на открытом пространстве, или бормотание нескольких сотен во время дискуссий в Сенате. Цицерон должен привыкнуть и не отвлекаться на подобные раздражители.
  — А как же содержание моих речей? — спросил учителя Цицерон. — Ведь, наверное, я должен привлечь внимание аудитории к своему выступлению именно тем, что говорю?
  Молон лишь передернул плечами:
  — Содержание меня не интересует. Вспомни Демосфена: «Лишь три вещи имеют значение для оратора: искусство, искусство и еще раз искусство речи».
  — А мое заикание?
  — Т-твое з-з-заикание меня тоже не в-волнует, — с ухмылкой ответил Молон и подмигнул. — А если серьезно, заикание привлекает к твоей речи дополнительный интерес и создает впечатление честности. Демосфен тоже немного шепелявил. Слушатели безошибочно распознают оратора по этим незначительным изъянам речи, а вот совершенство — скучно. А теперь отойди дальше и постарайся говорить так, чтобы я тебя слышал.
  Таким образом мне с самого начала была дарована привилегия наблюдать то, как один мастер передает секреты своего мастерства другому.
  — Ты не должен столь женственно сгибать шею, не должен играть с собственными пальцами. Не шевели плечами. Если ты хочешь сделать пальцами какой-то жест, прислони средний палец к большому, а три остальных вытяни. Это будет выглядеть достойно и красиво. Глаза при этом, разумеется, должны быть непременно устремлены на эту руку, за исключением тех случаев, когда ты формулируешь некое отрицание. Например: «О боги, отведите эту напасть!» Или: «О нет, я не заслуживаю подобной чести!»
  Записывать тезисы не дозволялось, ибо ни один уважающий себя оратор не станет зачитывать речь или даже сверяться с какими-то своими пометками. Молон отдавал предпочтение стандартной методике запоминания речи, которую можно сравнить с воображаемым путешествием по дому оратора.
  — Расположи первую мысль, которую ты хочешь довести до аудитории, рядом со входом в дом и представь себе ее лежащей там. Вторую положи в атриуме, и так далее. Представь себе, что ты прогуливаешься по дому — так, как ты делаешь это обычно, и раскладываешь свои мысли не только по комнатам, но и в каждом алькове, возле каждой статуи. Представь себе, что каждое место, куда ты положил ту или иную мысль, хорошо освещено, что все они отчетливо видны. В противном случае ты будешь блуждать в своей речи, как пьяный, который вернулся домой после попойки и не может отыскать собственное ложе.
  В том году — весной и летом — Цицерон был не единственным учеником в школе Молона. Через некоторое время к нам присоединились младший брат Цицерона Квинт, двоюродный брат Луций и еще двое его друзей — Сервий, шумный адвокат, мечтавший стать судьей, и Аттик. Элегантный, обаятельный Аттик, который не интересовался ораторским искусством, поскольку жил в Афинах и определенно не стремился сделать политическую карьеру, но которому нравилось проводить время с Цицероном. Увидев Цицерона, они были поражены переменами, произошедшими в его здоровье и внешнем виде. Теперь же, в последний день своего пребывания на Родосе накануне возвращения в Рим, поскольку уже наступила осень, они собрались вместе, чтобы Цицерон продемонстрировал свои успехи в ораторском мастерстве, которых он достиг под руководством Молона.
  Хотел бы я вспомнить, о чем в тот вечер, после ужина, говорил Цицерон, но, боюсь, я — ходячее подтверждение циничного тезиса Демосфена относительно того, что содержание — ничто, а искусство выступления — все. Я стоял незаметно, укрывшись в тени, и все, что мне запомнилось, это мошки, вьющиеся вокруг факелов на внутреннем дворе, звезды, расплескавшиеся по бездонному ночному небу, и потрясенные, застывшие в восхищении лица молодых людей, освещенные светом костра и повернутые в сторону Цицерона. Но я запомнил слова, которые произнес Молон после того, как его ученик, склонив голову перед воображаемым судом, опустился на свое место. После долгого молчания он поднялся и хрипло проговорил:
  — Тебя Цицерон, я хвалю и твоим искусством восхищаюсь, но мне больно за Грецию, когда я вижу, как единичные наши преимущества и последняя гордость — образованность и красноречие — по твоей вине тоже уходят к римлянам. Возвращайся, — добавил он, сделав свой излюбленный жест тремя вытянутыми пальцами в сторону темного и далекого моря. — Возвращайся, мой мальчик, и покоряй Рим.
  * * *
  Покоряй Рим… Легко сказать! Но как это сделать, если из оружия у тебя имеется только собственный голос?
  Первый шаг очевиден: необходимо стать сенатором.
  В то время войти в состав Сената мог лишь человек не младше тридцати одного года, обладающий к тому же миллионным состоянием. Точнее, миллион сестерциев необходимо было предъявить властям лишь для того, чтобы стать кандидатом на ежегодных июльских выборах, когда избирались двадцать новых сенаторов вместо тех, которые умерли в течение предыдущего года или обеднели до такой степени, что уже не могли сохранять свои места в Сенате. Но откуда Цицерону взять миллион? У его отца таких денег определенно не было, семейное имение было маленьким и перезаложенным. Значит, в его распоряжении оставались три традиционных пути для того, чтобы раздобыть такие деньги. Но на то, чтобы заработать их, ушло бы слишком много времени, украсть — было рискованно, поэтому Цицерон избрал третий путь. Вскоре после нашего возвращения с Родоса он женился на деньгах.
  Семнадцатилетняя Теренция была плоскогрудой, обладала мальчишеским сложением и имела густую шапку черных вьющихся волос. Ее единоутробная сестра была весталкой, что подтверждало высокий социальный статус семьи. Что еще более важно, ей принадлежали несколько кварталов в населенном простолюдинами районе Рима, участок леса в пригородах и поместье. Все это вместе стоило миллион с четвертью.
  Ах, Теренция, простая, но в то же время величественная и богатая! Каким шедевром она была! В последний раз я видел ее лишь несколько месяцев назад, когда ее несли на открытых носилках по прибрежной дороге, ведущей к Неаполю, а она покрикивала на носильщиков, требуя, чтобы они пошевеливались. Седовласая, смуглокожая, а в остальном — почти не изменившаяся.
  Итак, Цицерон в положенном порядке был избран в Сенат, опередив по количеству набранных голосов всех своих соперников. К этому времени он уже считался одним из лучших адвокатов Рима, уступая пальму первенства одному только Гортензию. Однако прежде чем позволить занять ему законное место в Сенате, Цицерона на год послали на государственную службу в провинцию Сицилия. Официально он занимал скромную должность квестора, младшего из магистратов. Поскольку женам не дозволялось сопровождать мужей в длительных служебных поездках, Теренция — я уверен, к величайшему облегчению Цицерона — была вынуждена остаться дома.
  Однако меня он взял с собой, поскольку к тому времени я превратился в некое продолжение Цицерона, и он использовал меня, не задумываясь, как дополнительную руку или ногу. Отчасти я стал незаменим потому, что, начав с малого, разработал метод записывать его слова так же быстро, как он произносил их. Отдельные значки, обозначающие те или иные слова или словосочетания, со временем заполнили собой целую книгу, в которой их насчитывалось около четырех тысяч. Я, например, заметил, что Цицерон любит повторять некоторые фразы, и научился обозначать их всего несколькими линиями или даже точками, на практике доказав тем самым, что политики повторяют одно и то же по многу раз. Он диктовал мне, когда сидел в ванне, качающейся повозке, возлежал за столом, прогуливался за чертой города. Он никогда не испытывал недостатка в словах, а я — в значках для того, чтобы записать их и сохранить для вечности. Мы были словно созданы друг для друга.
  Однако вернемся к Сицилии. Не пугайся, читатель, я не стану подробно описывать нашу работу в этой провинции. Как и любая другая политическая деятельность, она была отчаянно скучной еще в те времена и уж тем более не заслуживает того, чтобы я стал разглагольствовать о ней по прошествии шести десятилетий. А вот что действительно важно и заслуживает упоминания, так это наше возвращение домой. Цицерон намеренно перенес его с марта на апрель, чтобы проехать через Путеолы во время сенатских каникул, когда весь цвет римской политической элиты будет находиться на побережье Неаполитанского залива и наслаждаться, купаясь в минеральных источниках. Мне было приказано нанять самую лучшую двенадцативесельную лодку, чтобы мой хозяин мог торжественно появиться на ней в заливе, впервые облачившись в тогу сенатора Римской республики — белоснежную, с пурпурными полосами.
  Поскольку мой хозяин убедил себя в том, что на Сицилии он добился грандиозного успеха, он надеялся, вернувшись в Рим, оказаться в центре всеобщего внимания. На сотнях тесных рыночных площадей, под тысячами сицилийских платанов, увешанных осиными гнездами, Цицерон насаждал римские законы — справедливо и с достоинством. Он купил значительное количества хлеба, чтобы накормить избирателей в столице, и распределил его по смехотворно низкой цене. Его речи на правительственных церемониях являли собой образцы тактичности. Он даже делал вид, что ему интересно беседовать с местными жителями. Иными словами, Цицерон был уверен, что блестяще справился с порученным ему делом, и бахвалился о своих успехах в многочисленных отчетах, которые направлял в Сенат. Должен признаться, иногда я на свой страх и риск сбавлял пафос этих посланий, прежде чем вручить их правительственному гонцу, и намекал хозяину на то, что Сицилия, возможно, все-таки не является пупом земли, но он оставался глух к этим замечаниям.
  Я словно наяву вижу наше возвращение в Италию: он стоит на носу челна и, щурясь, глядит на приближающуюся гавань Путеол. Чего он ожидал? Торжественной встречи с музыкой? Высокопоставленной делегации, которая возложит на его голову лавровый венок? На пристани действительно собралась толпа, но вовсе не в связи с прибытием Цицерона. Гортензий, положивший глаз на консульский пост, устраивал торжества на двух нарядных галерах, и гости на берегу ждали, когда их туда переправят.
  Цицерон сошел на берег, но никто не обращал на него внимания. Он удивленно оглядывался, и тут несколько бражников заметили его новенькую сенаторскую тогу и поспешили к нему. В приятном ожидании он горделиво расправил плечи.
  — Сенатор, — окликнул его один из них, — что новенького в Риме?
  Цицерону каким-то образом удалось сохранить улыбку на устах.
  — Я приехал не из Рима, добрый друг. Я возвращаюсь из своей провинции.
  Рыжеволосый человек, без сомнения, успевший сильно напиться, обернулся к своему приятелю и, передразнивая Цицерона, проговорил:
  — О-о-о, мой добрый друг! Он возвращается из своей провинции! — Вслед за этим он фыркнул.
  — Что тут смешного? — спросил его спутник, которому явно не хотелось напрашиваться на неприятности. — Разве ты не знаешь? Он был в Африке.
  Улыбку Цицерона теперь можно было без преувеличения назвать стоической.
  — Вообще-то я был на Сицилии, — поправил он говорившего.
  Разговор продолжался в этом ключе еще некоторое время — я уже не помню, что было сказано, но вскоре, уразумев, что никаких свежих сплетен из Рима они не услышат, люди разошлись. Появился Гортензий и пригласил оставшихся гостей рассаживаться по лодкам. Он вежливо кивнул Цицерону, но не пригласил его присоединиться к празднеству. Мы остались вдвоем.
  Банальный случай, решите вы, но именно он, как говорил впоследствии сам Цицерон, придал его решимости подняться на самый верх политической лестницы твердость скалы. Он был унижен из-за своего собственного тщеславия, ему со всей жестокостью продемонстрировали, что в этом мире он является всего лишь песчинкой.
  Мой хозяин долго стоял на пристани, наблюдая за тем, как Гортензий и его гости предаются увеселениям на воде, слушал веселые мелодии флейт, а когда повернулся ко мне, я увидел, что он в одночасье переменился. Поверь, читатель, я не преувеличиваю. Я увидел это в его глазах и словно прочитал в них: «Ну что ж, веселитесь, дураки. А я буду работать!»
  «То, что произошло в тот день на пристани, оказало мне гораздо более важную услугу, чем если бы меня встретили овациями. С тех пор меня перестало заботить, что именно мир услышит обо мне. Я решил, что отныне меня должны видеть каждый день, что я обязан жить у всех на виду. Я часто посещал форум, никто и ничто — ни мой привратник, ни сон — не могли помешать кому-либо увидеться со мной. Я трудился даже тогда, когда мне было нечем заняться, и с той поры я забыл, что такое отдых».
  Я наткнулся на этот отрывок из одной его речи совсем недавно и готов поклясться, что каждое слово здесь — истина. Цицерон ушел с пристани, ни разу не обернувшись. Поначалу он шел по главной улице Путеол, ведущей по направлению к Риму, неторопливо и задумчиво, но затем его шаг ускорился настолько, что, нагруженный поклажей, я едва поспевал за ним.
  И вот теперь, когда закончился мой первый свиток, начинается подлинная история Марка Туллия Цицерона.
  II
  День, ставший, как выяснилось потом, поворотной точкой, начался точно так же, как и все предыдущие, за час до рассвета. Цицерон, как обычно, встал первым в доме. Я полежал еще немного, прислушиваясь, как он шлепает босыми ногами по доскам пола над моей головой, выполняя физические упражнения, которым выучился на Родосе еще шесть лет назад. Затем я скатал свой соломенный тюфяк и ополоснул лицо. Стоял первый день ноября, и было очень холодно.
  Цицерон жил в скромном двухэтажном доме на гребне холма Эсквилин. С одной его стороны возвышался храм, с другой раскинулись жилые кварталы. А если бы вы потрудились взобраться на крышу, вашему взгляду открылся бы захватывающий вид на затянутую дымкой долину и величественные храмы, расположенные на Капитолийском холме, примерно в полумиле отсюда. На самом деле дом принадлежал отцу Цицерона, но в последнее время здоровье старика пошатнулось, и он редко покидал свое загородное поместье, предоставив дом в полное распоряжение сына. Поэтому здесь жил сам Цицерон, его жена Теренция и их пятилетняя дочь Туллия. Здесь же обитала дюжина рабов: я, Соситей и Лаурей, два секретаря, работавших под моим руководством, Эрос, управлявший хозяйственными делами, Филотим, секретарь Теренции, две служанки, няня ребенка, повар, спальник и привратник. Где-то в доме жил еще и старый слепой философ, стоик Диодот, который время от времени выбирался из своей комнаты и присоединялся за трапезой к хозяину, если тому хотелось поговорить на какие-нибудь высокоинтеллектуальные темы. Итого всех нас в доме жило пятнадцать человек. Теренция беспрестанно жаловалась на тесноту, но Цицерон не желал переезжать в более просторное жилище. Как раз в это время он разыгрывал роль «народного заступника», и столь стесненные жилищные условия как нельзя лучше укладывались в рамки этого образа.
  Первое, что я сделал в то утро, было то же, что я делал каждое утро до этого: намотал на запястье кусок бечевки, конец которой был привязан к приспособлению для записей моего собственного изобретения. Оно состояло не из одной или двух, как обычно, а целых четырех покрытых воском табличек. Забранные в буковые рамки, таблички были настолько тонкими, что легко складывались вместе. Однако Цицерон ежедневно обрушивал на меня такой поток слов, что этого явно не хватило бы, поэтому я рассовал по карманам еще несколько запасных табличек.
  Затем я отдернул занавеску, отгораживавшую крохотную нишу, являвшуюся моими «покоями», и прошел через двор в таблинум, зажигая по пути лампы и следя за тем, чтобы к началу нового дня все было готово. Единственным предметом обстановки здесь был шкаф для посуды, на котором стояла миска с горохом. (Родовое имя Цицерона происходит от слова «цицер» — горох, и, полагая, что столь необычное имя может способствовать успеху в его политической карьере, мой хозяин не желал сменить его на более благозвучное, стойко перенося насмешки, нередко раздававшиеся за его спиной.)
  Удовлетворившись осмотром, я прошел через атрий в помещение у входа, где меня уже ожидал привратник, положив руку на тяжелый металлический засов. Я выглянул в узкое оконце и, убедившись, что уже достаточно рассвело, кивнул привратнику, и тот отодвинул засов.
  На улице, ежась от холодного ветра, уже, как обычно, ожидала толпа клиентов — убогих и несчастных. По мере того как они входили в дом, я записывал имя каждого из них. Большинство из них я знал в лицо, других видел впервые, и тогда просил их назвать свое имя, после чего поспешно отворачивался. Они все были похожи друг на друга — одинаково отчаявшиеся, утратившие надежду люди, однако инструкции, полученные мною от хозяина, не оставляли места для сомнений. «Если человек имеет право голоса на выборах, впусти его», — приказал он мне, и вот в скором времени таблинум уже заполнился людьми, каждый из которых с трепетом ожидал хотя бы краткой встречи с сенатором.
  Я стоял у входа до тех пор, пока не переписал всех визитеров, а затем отступил в сторону, и в этот момент на пороге возникла скорбная фигура человека в пыльной одежде, с взлохмаченными волосами и нестриженной бородой. Не буду отрицать: его вид вызвал в моей душе холодок страха.
  — Тирон! — воскликнул он. — Слава богам!
  А затем он бессильно облокотился о дверной косяк и уставился на меня своими выцветшими, полуживыми глазами.
  На вид этому странному визитеру было около сорока лет. Поначалу я не мог вспомнить его, но одно из качеств, которым просто обязан обладать секретарь любого политика, — это умение сопоставлять то или иное лицо с именем независимо от того, в каком состоянии находится человек. И вот постепенно в моей голове, словно мозаика, стала складываться картинка: большой дом с видом на море и обширной коллекцией произведений искусства, изысканный сад. Это было в каком-то городе Сицилии. Фермы — вот как он назывался!
  — Стений из Ферм! — сказал я, узнав гостя, и протянул ему руку: — Добро пожаловать!
  Это было не моим делом — комментировать его появление или расспрашивать, что занесло его в такую даль от дома и почему он находится в столь ужасном виде. Поэтому, оставив его в таблинуме вместе с остальными, я прошел в кабинет Цицерона. В то утро сенатор должен был выступать в суде, защищая молодого человека, обвиненного в отцеубийстве, а затем ему предстояло участвовать в заседании Сената. А сейчас, пока раб надевал на него тогу, он сидел, сжимая и разжимая ладонь, в которой покоился кожаный мячик для тренировки кистей, и слушал письмо, которое читал ему молодой раб Соситей. Одновременно с этим сам он диктовал письмо второму младшему секретарю, которого я обучил начальным навыкам моей системы скорописи. Когда я вошел, хозяин швырнул в меня мячик (я поймал его не задумываясь) и протянул руку за списком просителей. Как это бывало всегда, он прочел бумагу жадным взглядом. Кого он ожидал в ней найти? Какого-нибудь знатного горожанина из прославленного и влиятельного рода? Или, может быть, торговца, достаточно богатого для того, чтобы голосовать на выборах консулов? Но сегодня к нам пожаловала лишь мелкая рыбешка, и по мере чтения лицо Цицерона мрачнело. Наконец он добрался до последней строки списка и, прервав диктовку, спросил:
  — Стений? Тот самый, с Сицилии? Богач и хозяин уникальной коллекции? Необходимо выяснить, что ему нужно.
  — Но сицилийцы не имеют права голоса, — напомнил я.
  — Pro bono, — непреклонно ответил он. — Кроме того, у него — роскошная коллекция бронзы. Я приму его первым.
  Я привел Стения наверх, и он незамедлительно получил от моего хозяина стандартный набор, полагавшийся любому посетителю: фирменную улыбку Цицерона, крепкое рукопожатие двумя руками одновременно и радушный искренний взгляд. Затем Цицерон предложил гостю сесть и спросил, что привело его в Рим. Я стал вспоминать, что еще мне было известно о Стении. Мы дважды останавливались у него в Фермах, когда Цицерон приезжал туда для участия в судебных слушаниях. Тогда Стений являлся одним из наиболее знатных жителей провинции, но сейчас от его прежней энергии и самоуверенности не осталось и следа. Он сказал, что его ограбили, ему грозит тюрьма и его жизнь в опасности. Короче говоря, он нуждается в помоши.
  — Правда? — равнодушно переспросил Цицерон, поглядывая на документ, лежавший на его столе. Он почти не слушал собеседника и вел себя как занятый адвокат, которому ежедневно приходится выслушивать десятки жалобных историй от бедняг, которым не повезло. — Я весьма сочувствую тебе, — продолжал он. — И кто же тебя ограбил?
  — Наместник Сицилии, Гай Веррес.
  Сенатор резко вздернул голову. После этого Стения было не остановить. Цицерон посмотрел на меня и одними губами велел мне записывать все, что говорит проситель. Когда Стений сделал короткую передышку, Цицерон мягко попросил его вернуться немного назад — к тому дню, когда почти три месяца назад он получил первое письмо от Верреса.
  — Как ты воспринял его? — спросил он.
  — Немного встревожился, — ответил Стений. — Тебе ведь известна его репутация. Даже его имя говорит само за себя. Люди называют его «Боров с кровавым рылом». Но разве я мог отказаться?
  — У тебя сохранилось это письмо?
  — Да.
  — И в нем Веррес действительно упоминает твою коллекцию шедевров?
  — О да! Он пишет, что неоднократно слышал о ней и теперь хочет увидеть ее собственными глазами.
  — Скоро ли после этого письма он заявился к тебе?
  — Очень скоро. Примерно через неделю.
  — Он был один?
  — Нет, с ним были его ликторы. Мне пришлось искать место, чтобы разместить и их тоже. Телохранители все грубы и нахальны, но таких отпетых мерзавцев мне еще не приходилось видеть. Старший из них, по имени Секстий, вообще является главным палачом всей Сицилии. Перед тем как приводить в исполнение назначенное наказание — порку, например, — он вымогает у своих жертв взятки, обещая в случае отказа искалечить их на всю оставшуюся жизнь.
  Стений тяжело задышал и умолк. Мы ждали продолжения.
  — Не спеши и не волнуйся, — проговорил Цицерон.
  — Я подумал, что после долгого путешествия Веррес захочет совершить омовение и поужинать, но — нет! Он потребовал, чтобы я сразу же показал ему свою коллекцию.
  — Я хорошо помню ее. Там было много поистине бесценных предметов.
  — В ней была вся моя жизнь, сенатор, иначе я сказать не могу! Только представь себе: тридцать лет путешествий и поисков! Коринфские и дельфийские бронзовые изваяния, посуда, украшения — каждую вещицу я находил и выбирал сам. Мне принадлежали «Дискобол» Мирона и «Копьеносец» Поликлета, серебряные кубки, созданные Ментором. Веррес рассыпался в похвалах. Он заявил, что подобная коллекция должна быть увидена большим числом людей и ее необходимо выставить для публичного обозрения. Я не придавал значения этим словам до того момента, когда мы принялись за ужин, и я вдруг услышал какой-то шум, доносившийся из внутреннего двора. Слуга сообщил мне, что подкатила повозка, запряженная волами, и ликторы Верреса без разбора грузят в нее предметы из моей бесценной коллекции.
  Стений вновь умолк. Мне был понятен стыд, который испытывал этот гордый человек от столь чудовищного унижения, я представил себе, как все это происходило: его плачущая жена, растерянные слуги, пыльные круги там, где только что стояли статуи. Единственным звуком, который слышался теперь в кабинете, был шорох, производимый моей палочкой для записей по восковым табличкам.
  — Ты не стал жаловаться? — спросил наконец Цицерон.
  — Кому? Наместнику? — Стений горько рассмеялся. — Нет, сенатор. Я хотя бы сохранил жизнь. Если бы Веррес удовольствовался одной только моей коллекцией, я проглотил бы эту утрату, и ты никогда не увидел бы меня здесь. Но коллекционирование — это настоящая болезнь, и вот что я тебе скажу: ваш наместник Веррес болен ею в тяжелой форме. Ты еще помнишь статуи на городской площади Ферм?
  — Конечно, помню. Три чудесных бронзовых изваяния. Но не хочешь же ты сказать мне, что он украл и их тоже?
  — Он попытался. Это произошло на третий день его пребывания под моим кровом. Он спросил меня, кому принадлежат эти статуи. Я ответил ему, что они уже на протяжении веков являются собственностью города. Тебе ведь известно, что этим статуям по четыреста лет? Тогда Веррес заявил, что ему нужно дозволение городского совета на то, чтобы перевезти их в его имение в Сиракузах, якобы во временное пользование, и потребовал, чтобы я выхлопотал для него такое разрешение. Однако к этому времени я уже знал, что он за человек, и сказал, что не могу подчиниться ему. В тот же вечер он уехал, а несколько дней спустя я получил вызов в суд, назначенный на пятый день октября. Меня должны были судить по обвинению в подлоге.
  — Кто выдвинул обвинение?
  — Мой враг, человек по имени Агатиний. Он — клиент Верреса. Первой моей мыслью было отправиться к нему, поскольку я — честный человек и бояться мне нечего. Я за всю свою жизнь не подделал ни одного документа. Но затем я узнал, что судьей на процессе будет сам Веррес, что он уже пообещал признать меня виновным и назначить наказание в виде публичной порки. Так он решил наказать меня за непокорность.
  — И после этого ты бежал?
  — В ту же самую ночь я сел на лодку и поплыл вдоль побережья по направлению к Мессане.
  Цицерон упер подбородок в сложенные руки и стал изучать Стения пристальным взглядом. Эта поза была мне хорошо знакома: он пытался принять решение, стоит ли верить словам собеседника.
  — Ты говоришь, что слушание по твоему делу было назначено на пятый день прошлого месяца. Состоялось ли оно?
  — Именно по этой причине я здесь. Я был осужден заочно, приговорен к порке и штрафу в пять тысяч сестерциев. Но есть кое-что и похуже. Во время заседания Веррес заявил, что против мня выдвинуты новые, гораздо более серьезные обвинения. Теперь я, оказывается, обвиняюсь в помощи мятежником в Испании. В четвертый день декабря в Сиракузах должен состояться новый процесс надо мной.
  — Но это обвинение грозит смертной казнью!
  — Поверь мне, сенатор, Веррес всей душой жаждет увидеть меня распятым на кресте! Он говорит об этом во всеуслышание. Я буду не первой его жертвой. Мне нужна помощь, сенатор! Очень нужна! Ты поможешь мне?
  Мне казалось, что он сейчас упадет на колени и станет целовать ноги Цицерона, и хозяина, помоему, посетила та же мысль, поскольку он поспешно поднялся со стула и принялся расхаживать по кабинету.
  — Мне представляется, Стений, что у этой проблемы существуют два аспекта, — заговорил он. — Первый — это кража твоего имущества, и тут, откровенно говоря, я не вижу, что можно сделать. Почему, как ты полагаешь, люди, подобные Верресу, всеми силами стремятся занять пост наместника? Потому что в этом случае они получают возможность брать все, что захотят, не давая никаких объяснений. Второй аспект — манипулирование официальной судебной властью, и это уже дает нам некоторые перспективы.
  Почесав кончик своего знаменитого носа, Цицерон продолжал:
  — Я знаком с несколькими людьми, которые обладают огромным опытом в сфере судопроизводства, которые живут на Сицилии, а один из них, кстати, как раз в Сиракузах. Я сегодня же напишу ему и попрошу в порядке одолжения лично мне заняться твоим делом, и даже изложу свои соображения относительно того, что необходимо предпринять. Он обратится в суд с прошением отменить процесс в связи с твоим отсутствием. Если же Веррес будет настаивать на своем и снова доведет дело до заочного приговора, твой адвокат поедет в Рим и станет доказывать, что этот приговор необоснован.
  Однако сицилиец лишь безнадежно покачал головой.
  — Если бы дело заключалось в том, что мне нужен адвокат в Сиракузах, я не приехал бы к тебе, сенатор.
  Я видел, что Цицерону не нравится такой оборот событий. Ввяжись он в это дело, ему пришлось бы забросить все остальные, а сицилийцы, как я уже напомнил ему, не имели права голоса и, следовательно, были бесполезны для моего хозяина в качестве потенциальных избирателей. Вот уж действительно pro bono!
  — Послушай, — обнадеживающим тоном заговорил Цицерон, — твое дело имеет все шансы на успех. Для всех очевидно, что Веррес — продажная тварь. Он нарушает обычаи гостеприимства, он грабит, он использует судебную систему для уничтожения неугодных ему людей. Его позиция вовсе не является непоколебимой, и уверяю тебя, что мой знакомый адвокат в Сиракузах без труда справится с твоим делом. А теперь прошу меня простить. Меня ждут еще много клиентов, а меньше чем через час я должен быть в суде.
  Цицерон кивнул мне, я сделал шаг вперед и положил руку на плечо Стения, чтобы проводить его из кабинета, однако тот нетерпеливо сбросил ее.
  — Но мне необходима именно твоя помощь! — упрямо твердил сицилиец.
  — Почему?
  — Потому что я могу найти справедливость только здесь, а не на Сицилии, где все суды подвластны Верресу! И еще потому, что все в один голос утверждают: Марк Туллий Цицерон — второй из двух самых лучших в Риме адвокатов.
  — Неужели? — В голосе Цицерона прозвучал нескрываемый сарказм. Он терпеть не мог, когда его ставили на второе место. — Так стоит ли тратить время на второго по счету? Почему бы тебе не отправиться прямиком к Гортензию?
  — Я думал об этом, — бесхитростно признался посетитель, — но он отказался разговаривать со мной.
  Он представляет интересы Верреса.
  * * *
  Я проводил сицилийца из кабинета и, вернувшись, застал Цицерона в одиночестве. Он откинулся на спинку стула и, уставившись в стену, перебрасывал кожаный мячик из одной руки в другую. Стол его был завален книгами по юриспруденции, среди которых были «Прецеденты и состязательные бумаги» Тулла Гостилия и «Условия сделок» Марка Манилия. Первая книга была раскрыта.
  — Ты помнишь рыжего пьянчугу, который встретил нас на пристани Путеол в день нашего возвращения с Сицилии? Того, который проорал: «О-о-о, мой добрый друг! Он возвращается из своей провинции…»
  Я кивнул.
  — Это и был Веррес.
  Мячик продолжал перелетать из руки в руку: из правой — в левую, из левой — в правую.
  — Этот человек продажен по самые уши.
  — Тогда меня удивляет, почему Гортензий решил встать на его сторону.
  — Вот как? А меня нисколько не удивляет. — Цицерон перестал перебрасывать мячик из руки в руку и теперь держал его на открытой ладони. — Плясун и Боров… — В течение некоторого времени он молча размышлял. — Человек моего положения должен быть безумцем, чтобы вступать в схватку с Гортензием и Верресом, причем лишь для того, чтобы спасти шкуру какого-то сицилийца, который даже не является гражданином Рима.
  — Это верно.
  — Верно, — эхом повторил он, но в голосе его при этом не прозвучало уверенности. Такое случалось не раз, и в этих случаях мне казалось, что Цицерон не просто, словно мозаику, складывает в своем мозгу картину ситуации, которую ему предстоит разрешить, но и анализирует все возможные последствия, пытаясь просчитать ее на несколько ходов вперед. Было ли так и на сей раз, мне узнать не довелось, поскольку в этот момент в кабинет вбежала его дочурка, Туллия. На ней все еще была ночная рубашка, а в ручке она держала какой-то свой детский рисунок, который принесла показать отцу. Все внимание хозяина мгновенно переключилось на девочку. Он поднял ее с пола и посадил себе на колени.
  — Ты сама нарисовала это? — спросил он, прикидываясь изумленным. — Неужели сама? И тебе никто-никто не помогал?
  Оставив их вдвоем, я неслышно выскользнул из кабинета и вернулся в таблинум, чтобы сообщить посетителям о том, что мы сегодня задержались и сенатор скоро должен отправляться в суд. Стений все еще слонялся здесь. Он пристал ко мне с расспросами относительно того, когда сможет получить ответ. Что я мог ему сказать? Посоветовал дожидаться вместе со всеми остальными. Вскоре после этого появился и сам Цицерон, держа за руку Туллию, приветственно кивая посетителям и называя каждого по имени. «Первое правило в политике, Тирон, — нередко говаривал он, — это помнить каждого в лицо». Теперь он был во всей красе: с напомаженными и зачесанными назад волосами, благоухающей кожей, в новой тоге. Его красные кожаные сандалии сияли, лицо было бронзовым от многих лет пребывания на открытом воздухе — ухоженное, гладкое, красивое. От всей его фигуры словно исходило сияние.
  Цицерон вышел в прихожую, и за ним последовали все остальные. Там он поднял лучащуюся счастьем девчурку высоко в воздух, показал ее собравшимся и, повернув лицом к себе, запечатлел на ее щечке звонкий поцелуй.
  — А-а-х! — пронесся по толпе восхищенный вздох. Кто-то захлопал в ладоши.
  Это не было жестом, рассчитанным лишь на публику. Даже будь они вдвоем, Цицерон все равно сделал бы это, поскольку любил свою ненаглядную Туллию больше всех на свете. Однако он знал, что римский электорат весьма сентиментален, и разговоры о его нежной отеческой любви пойдут ему только на пользу.
  Затем мы вышли в холодное ноябрьское утро и окунулись в суматоху городских улиц. Цицерон шел широкими шагами, я — сбоку от него, приготовив на всякий случай восковые таблички для записей, а позади нас семенили Соситей и Лаурей, нагруженные коробками с документами, необходимыми нашему хозяину для выступления в суде. По обе стороны от нас, пытаясь любыми средствами привлечь к себе внимание сенатора, но при этом гордясь даже тем, что находятся рядом с ним, поспешали просители, в числе которых находился и Стений. Спустившись с покрытых зеленью высот Эсквилина, вся эта процессия оказалась на шумной, дымной и вонючей улице Субура. Здания, стоявшие вдоль улицы, закрывали солнце, а поток пешеходов почти сразу же превратил стройную фалангу наших последователей в подобие нитки рваных бус, которая кое-как все же продолжала тащиться за нами.
  Цицерон был здесь известной фигурой, героем для многих лавочников и торговцев, интересы которых он представлял и которые год за годом наблюдали его проходящим по этой улице. Боковым зрением своих острых голубых глаз Цицерон замечал каждую почтительно склонившуюся при его приближении голову, каждый приветственный жест, и мне не было нужды шептать ему на ухо имена этих людей. Цицерон помнил своих избирателей гораздо лучше, чем я.
  Не знаю, как сейчас, но в те времена, о которых пишу я, существовало шесть или семь практически постоянно работающих судов, расположенных в разных частях форума, поэтому с момента их открытия на площади было не протолкнуться от адвокатов и прочих законников, спешивших во всех направлениях. Хуже того, претор каждого из судов прибывал на форум в сопровождении как минимум дюжины своих ликторов, которые шли впереди и расталкивали народ, расчищая для него путь.
  Как назло, мы в сопровождении нашей незамысловатой свиты подошли к форуму как раз в тот момент, когда туда прибыл Гортензий — на сей раз он сам выступал в качестве претора — и торжественно направлялся к зданию Сената. Его стража бесцеремонно оттеснила нас в сторону, чтобы мы не мешали проходу великого человека. Я и сейчас не думаю, что это смертельное оскорбление было нанесено Цицерону — человеку безукоризненных манер и удивительного такта — преднамеренно, но факт остается фактом: так называемого «второго из двух адвокатов Рима» грубо оттолкнули в сторону, и ему осталось лишь наблюдать удаляющуюся спину «первого из двух лучших». Слова вежливого приветствия, готовые сорваться с его уст, умерли, а вместо них вслед Гортензию посыпались такие отборные проклятия, что я подивился: не засвербело ли у него между лопатками?
  В то утро Цицерону предстояло выступать в суде, расположенном рядом с базиликой Эмилия, где перед судьями предстал пятнадцатилетний Гай Попилий Ленат. Он обвинялся в том, что убил собственного отца, вонзив тому в глаз металлический прут. Я уже видел внушительных размеров толпу, собравшуюся вокруг места судилища. Цицерону предстояло произнести заключительную речь от имени защиты, и уже одно это привлекало массу любопытных. Если бы ему не удалось убедить судей в невиновности Попилия, того ждала бы ужасная участь. По старинному обычаю после вынесения обвинительного приговора отцеубийце надевали на голову волчью шкуру, на ноги — деревянные башмаки и отводили его в тюрьму, где он ждал, пока будет изготовлен кожаный мешок, в который его, после наказания розгами, зашивали вместе с петухом, собакой, обезьяной и змеей и топили в водах Тибра. Этот вид наказания назывался poena cullei.
  В воздухе буквально витала аура кровожадности, и, когда зеваки расступились, пропуская нас внутрь, я встретился взглядом с самим Попилием, молодым человеком, уже печально известным благодаря своей склонности к насилию, черные густые брови которого успели срастись, несмотря на юный возраст. Он сидел рядом со своим дядей на скамье, отведенной для зашиты, сердито хмурился и плевал в любого, кто имел неосторожность подойти слишком близко.
  — Мы обязаны добиться его оправдания хотя бы для того, чтобы спасти от неминуемой смерти собаку, петуха и змею, — пробормотал Цицерон. Он всегда придерживался мнения, что адвокат не обязан разбираться в том, виновен его подопечный или нет. Этим, с его точки зрения, должен был заниматься суд. Что касается Попилия Лената, то освободить его Цицерон старался по очень простой причине. Семья этого юноши могла похвастаться четырьмя консулами и в случае, если Цицерон станет претендовать на этот пост, могла оказать ему существенную поддержку.
  Соситей и Лаурей поставили коробки с документами. Я было наклонился, чтобы открыть первую из них, но тут Цицерон велел мне не делать этого.
  — Не трудись понапрасну, — сказал он и постучал указательным пальцем себя по виску. — У меня здесь вполне достаточно всего, чтобы произнести речь. — Затем он отвесил вежливый поклон своему подзащитному. — Добрый день, Попилий. Уверен, что очень скоро все проблемы будут улажены. — Затем, понизив голос, он обратился ко мне: — Для тебя у меня есть более важное поручение. Дай мне свою восковую табличку. — Взяв у меня табличку, он принялся что-то писать и одновременно с этим продолжал говорить: — Отправляйся в здание Сената, найди старшего клерка и выясни, есть ли возможность оформить это в виде проекта постановления Сената и внести его в повестку дня сегодняшнего заседания. Нашему сицилийскому другу пока ничего не говори. Тут таится большая опасность, и мы должны действовать очень осторожно, не делая больше одного шага за один раз.
  Я покинул место судилища, прошел половину дороги до курии и только тут осмелился прочитать то, что Цицерон начертал на восковой дощечке. «Волею Сената судебное преследование людей в их отсутствие по обвинению в преступлениях, карающихся смертной казнью, подлежит запрету во всех провинциях».
  Грудь у меня сдавило, поскольку, прочитав эти слова, я сразу понял, что они означают. Умно, хитро, окольными путями Цицерон готовился к атаке на своего главного соперника. Я держал в руках объявление войны.
  * * *
  В ноябре председательствующим консулом являлся Луций Гелий Публикола — грубоватый и восхитительно глупый вояка старой закалки. Рассказывали (по крайней мере, мне говорил об этом Цицерон), что, когда Гелий двадцать лет назад проходил со своим войском через Афины, он предложил себя в качестве посредника между двумя соперничающими философскими школами. Он заявил, что соберет конференцию, на которой философы различных направлений встретятся и раз и навсегда определят, в чем же состоит смысл жизни, избавив себя таким образом от дальнейших споров.
  Я был хорошо знаком с секретарем Гелия, и, поскольку во второй половине дня дел у него обычно было мало, если не считать составления отчета о ходе военных действий, он с готовностью согласился добавить предложение Цицерона к списку других проектов, представленных на рассмотрение Сената.
  — Только учти, — сказал он мне, — и передай своему хозяину: консул уже слышал его шуточку про две философские школы, и она ему не очень-то понравилась.
  К тому времени, когда я вернулся на суд, Цицерон уже выступал. Именно эту речь он не собирался сохранять для потомков, поэтому у меня, к сожалению, не осталось ее текста. Я помню только, что он выиграл это дело благодаря хитрому заявлению о том, что, если юный Попилий будет оправдан, он посвятит всю оставшуюся жизнь военной службе. Это неожиданное обещание ошеломило и обвинение, и суд, и, прямо скажу, самого подсудимого, однако цель была достигнута. В следующий момент после того, как приговор был оглашен, не тратя более ни секунды на Попилия и даже не перекусив, Цицерон направился к западной части форума, где располагалось здание Сената. Его «почетный караул» потащился следом за ним, только теперь поклонников прибавилось в числе, поскольку по толпе пролетел слушок, что знаменитый адвокат намерен выступить с еще одной речью.
  Цицерон всегда полагал, что главная его работа во благо Республики вершится не в здании Сената, а вне его стен, на огороженном участке открытого пространства, называемом сенакул, где сенаторы должны были дожидаться, пока соберется необходимый кворум. Это ежедневное сборище фигур в белых тогах, которое могло продолжаться час и даже больше, было, пожалуй, самой колоритной достопримечательностью Рима, и теперь Цицерон присоединился к своим коллегам, а Стений и я — к толпе зевак, собравшихся на другой стороне форума. Бедняга сицилиец до сих пор не знал и не понимал, что происходит.
  Уж такова жизнь, что далеко не каждому политику суждено достичь подлинного величия. Из шестисот человек, состоявших тогда в Сенате, лишь восемь могли рассчитывать на избрание преторами, и лишь у двоих был шанс когда-либо добиться империя — высшей власти консула. Иными словами, более половине тех, кто ежедневно переминался с ноги на ногу в сенакуле, путь к высоким выборным должностям был заказан раз и навсегда. Это были те, кого аристократы называли пренебрежительным словом «педарии» — то есть люди, голосующие с помощью ног. Это тогда происходило так: приверженцы голосуемого мнения группировались около автора предложения, все остальные — на другой стороне курии. После этого магистрат объявлял, не считая голосов, на какой стороне большинство.
  И все же по-своему эти граждане являлись становым хребтом Республики: банкиры, торговцы и землевладельцы со всех концов Италии — богатые, осторожные и патриотически настроенные, с подозрением относящиеся к высокомерию и показной пышности аристократов. Как и Цицерон, они в основном были так называемыми выскочками, первыми представителями своих семей, добившимися избрания в Сенат. Это были его люди, и в тот момент наблюдать за тем, как он прокладывает себе путь через их толпу, было все равно что смотреть за торжественным выходом к своим ученикам великого живописца или гениального скульптора. Крепко пожал протянутую руку одного, дружески потрепал по жирному загривку другого, обменялся солеными шутками с третьим, проникновенным голосом, прижав руку к груди, выразил соболезнования четвертому. Хотя рассказ о неких злоключениях этого собеседника вызывал у него откровенную скуку, вид у Цицерона был такой, словно он готов выслушивать его жалобы до заката. Но вот он выудил из толпы кого-то еще и, сделав пируэт с грацией заправского танцовщика, повернулся к прежнему собеседнику, извинился и в тот же миг погрузился в новую беседу. Время от времени, что-то говоря, он делал жест в нашу сторону, и тогда сенатор, с которым он говорил, расстроенно качал головой или согласно кивал, по-видимому, обещая Цицерону свою поддержку.
  — Что он сказал про меня? — спросил Стений. — Что он намерен предпринять?
  Я промолчал, поскольку сам не знал ответа на этот вопрос.
  К этому времени стало ясно: Гортензий уже понял, что что-то затевается, но пока не разобрался, что именно. Повестка дня сегодняшнего заседания была вывешена на обычном месте — возле входа в здание Сената. Я видел, как Гортензий остановился, чтобы прочитать ее, а затем отвернулся. На лице его появилось озадаченное выражение. По всей видимости, после того как он дошел до проекта со словами: «…судебное преследование людей в их отсутствие по обвинению в преступлениях, карающихся смертной казнью, подлежит запрету во всех провинциях».
  Гелий Публикола в окружении своих помощников находился на положенном ему месте — сидел у входа в курию на резном стуле из слоновой кости, дожидаясь, пока авгуры закончат толкования ауспиций, чтобы только после этого торжественно пригласить сенаторов в курию. Гортензий приблизился к нему и, протянув вперед руки ладонями вверх, задал какой-то вопрос. Гелий пожал плечами и раздраженно ткнул пальцем в сторону Цицерона. Резко развернувшись, Гортензий увидел, что его честолюбивый конкурент стоит в окружении группы сенаторов и они с видом заговорщиков о чем-то перешептываются. Нахмурившись, он направился к своим друзьям из числа аристократов. Это были три брата Метелл — Квинт, Луций и Марк, а также два старых экс-консула, которые когда-то были причастны к управлению империей, — Квинт Катулл (Гортензий был женат на его сестре) и Публий Сервилий Ватия Изаурик. Только от того, что сейчас, столько лет спустя, я всего лишь пишу на бумаге их имена, у меня и то по спине мурашки бегут, поскольку это были такие суровые, несгибаемые и приверженные старым принципам Республики люди, каких больше нет.
  Гортензий, видимо, поведал им о неожиданном для него законопроекте, вынесенном на повестку дня Сената, поскольку все пятеро повернули головы в сторону Цицерона. Сразу после этого протяжный звук трубы оповестил о начале сессии, и сенаторы потянулись в курию.
  Старое здание Сената — или курия — являлось холодным, мрачным, похожим на пещеру залом, где вершились дела государства. Он был разделен на две равные части проходом, выложенным черными и белыми плитками. По обе стороны прохода лицом друг к другу рядами стояли неширокие деревянные скамьи, на которых полагалось сидеть сенаторам. В дальнем конце стоял помост со стульями, предназначенными для консулов.
  Свет в тот ноябрьский день был тусклым и голубоватым и падал на пол узкими лучами сквозь незастекленные окна, расположенные прямо под кровлей, покоящейся на массивных стропилах. Голуби гордо вышагивали по подоконникам и летали под крышей курии, а на сидящих внизу сенаторов падали перышки и — время от времени — экскременты. Некоторые полагали, что это — хороший знак, если птица мира обкакала тебя во время выступления, другие считали это дурным предзнаменованием, а несколько сенаторов были уверены, что все зависит от цвета птичьих выделений. Уж поверь мне, читатель, суеверий в те времена было не меньше, чем их истолкований!
  Цицерон обращал на голубей не больше внимания, чем на то, что происходит с внутренностями принесенного в жертву барана, или на то, откуда раздался удар грома — справа или слева, или на то, в какую сторону направляет свой полет стайка перелетных птиц. Все это, по его глубокому убеждению, было никчемными глупостями. Однако, несмотря на все это, впоследствии он баллотировался на выборах в Школу авгуров.
  Согласно древней традиции, которая в те времена блюлась неукоснительно, двери курии оставались открытыми, чтобы граждане могли слышать разворачивавшиеся за ними дебаты. Толпа, участниками которой были и мы со Стением, хлынула через весь форум по направлению к курии, где нас остановила… обычная веревка, натянутая на нашем пути. Гелий уже держал речь, зачитывая сенаторам донесения военачальников с полей битв. Известия со всех трех фронтов поступали вполне утешительные. Самым обнадеживающим был рапорт Марка Красса — того самого толстосума, который в свое время утверждал, что человек не может считаться богатым, если он не в состоянии содержать на собственные средства легион из пяти тысяч воинов. Так вот, в донесениях Красса говорилось, что его войска наносят сокрушительные и жестокие поражения армии взбунтовавшихся рабов, ведомых Спартаком. Помпей Великий, воевавший в Испании вот уже шесть лет, по его словам, добивал остатки банд мятежников. Луций Лукулл триумфально сообщал из Малой Азии о целом ряде побед над войском царя Митридата.
  У каждого из трех упомянутых военачальников в Сенате имелись свои клевреты, и после того как все эти сообщения были зачитаны, они стали один за другим подниматься с мест, чтобы воздать хвалу своему покровителю и в дипломатичной форме очернить его соперников. Все эти уловки были знакомы мне со слов Цицерона, и сейчас я шепотом пересказал их содержание Стению:
  — Красс ненавидит Помпея и мечтает раздавить Спартака раньше, чем Помпей со своими легионами вернется из Испании, чтобы пожинать лавры. Помпей, в свою очередь, ненавидит Красса и лелеет мечту первым одержать победу над Спартаком и стяжать таким образом лавровые венки. Оба они — и Красс, и Помпей — ненавидят Лукулла, потому что в его распоряжении самая лучшая армия.
  — А кого ненавидит Лукулл?
  — Разумеется, Помпея и Красса, которые плетут интриги против него.
  Я был счастлив, как ребенок, на высшую оценку изложивший домашнее задание. В конце концов, в тот момент все происходящее представлялось мне всего лишь игрой. Откуда было мне знать, куда эта «игра» чуть позже заведет нас с хозяином!
  Обсуждение донесений обернулось хаосом выкриков и самопроизвольно закончилось, когда сенаторы разбились на группы и стали переговариваться между собой. Гелий, мужчина за шестьдесят, вытащил из пачки документов бумагу, поданную от имени Цицерона, поднес ее к близоруким глазам, а затем стал искать глазами в толпе беснующихся сенаторов самого Цицерона. Поскольку тот являлся младшим сенатором, его место было на самой дальней лавке, возле двери. Цицерон встал, чтобы его было видно, Гелий сел, а я приготовил свои восковые таблички. В зале повисла тишина, и Цицерон ждал, пока она сгустится. Старый трюк, направленный на то, чтобы напряжение зала достигло высшей точки. А потом, когда тишина стала совсем уж гнетущей и многим начало казаться, что что-то не так, Цицерон начал говорить — поначалу тихо и неуверенно, заставляя присутствующих напрягать слух и вытягивать шеи, бессознательно попадаясь на эту нехитрую ораторскую уловку.
  — Достопочтенные члены Сената! Боюсь, что по сравнению с волнующими выступлениями наших овеянных славой полководцев то, о чем собираюсь сказать я, покажется вам мелким и незначительным. Но, — он возвысил голос, — коли случается так, что уши этого благородного собрания становятся глухи к мольбам невинного человека о помощи, все те славные подвиги, о которых здесь только что говорилось, оказываются бессмысленными, и выходит так, что наши воины проливают кровь понапрасну. — Со стороны скамей, стоявших за спиной Цицерона, послышался одобрительный шум голосов. — Сегодня утром в мой дом пришел именно такой — невинный — человек. Кое-кто из нас поступил с ним настолько чудовищно, бесстыдно и жестоко, что, услышав об этом, должны были прослезиться даже боги. Я говорю об уважаемом Стении из Ферм, который еще недавно являлся жителем Сицилии — провинции, ввергнутой в нищету и беззаконие со стороны власть имущих.
  При упоминании Сицилии Гортензий, развалившийся до этого на скамье, стоявшей в непосредственной близости от консулов, резко дернулся и сел прямо. Не сводя газ с Цицерона, он слегка повернул голову и принялся что-то шептать Квинту, старшему из братьев Метелл. Тот, в свою очередь, повернулся назад и обратился к Марку, младшему из этой родственной троицы. Марк присел на корточки, чтобы лучше слышать инструкции, а затем, отвесив почтительный поклон председательствовавшему на заседании консулу, торопливо пошел по проходу по направлению ко мне. В первую минуту я подумал, что меня сейчас будут бить, — они были скоры на расправу, эти братья Метелл, — однако, даже не взглянув на меня, Марк поднял веревку, скользнул под нее и, протолкавшись сквозь первые ряды, растворился в толпе.
  Цицерон тем временем расходился не на шутку. После нашего возвращения от Молона, который вбил в голову своего ученика мысль о том, что для оратора имеют значение только три вещи — искусство, искусство и еще раз искусство, — Цицерон потратил много часов в театре, изучая актерские приемы, и открыл в себе огромный талант управлять своей мимикой и приспосабливать манеру поведения к тем или иным обстоятельствам. С помощью едва уловимой перемены в интонациях, легкого жеста он научился отождествлять себя с теми, к кому обращается, вызывать у них доверие. Вот и в тот день он устроил настоящее представление, противопоставляя чванливую самоуверенность Верреса спокойному достоинству Стения, рассказывая о том, как многострадальный сицилиец пострадал от подлости главного палача провинции Секстия. Стений сам едва верил собственным ушам. Он находился в городе меньше одного дня, а его скромная персона уже успела стать предметом обсуждения в самом римском Сенате!
  Гортензий тем временем продолжал бросать взгляды в сторону дверей. Когда же Цицерон перешел к заключительной части своего выступления, заявив: «Стений просит у нас защиты не просто от вора, а от человека, который по долгу службы должен сам защищать сограждан от воров!» — он наконец вскочил на ноги. Согласно правилам Сената, действующий претор во всех случаях имел неоспоримое преимущество перед обычным педарием, поэтому Цицерону не оставалось ничего иного, кроме как умолкнуть и опуститься на свое место.
  — Сенаторы! — загремел Гортензий. — Мы выслушивали все это достаточно долго и стали свидетелями самого вопиющего примера оппортунизма, который когда-либо был явлен под сводами этого выдающегося учреждения! На его обсуждение вынесен некий невнятный, расплывчатый документ, и выясняется к тому же, что он направлен на защиту одного-единственного человека! Нам не потрудились объяснить, что вообще мы должны обсуждать, у нас нет доказательств того, что все услышанное нами является правдой! Гая Верреса, уважаемого и заслуженного представителя нашего общества, в чем только не обвиняют, а у него даже нет возможности защитить себя. Я требую, чтобы это заседание немедленно было закрыто.
  Под аплодисменты, которыми наградили его аристократы, Гортензий сел. Цицерон вновь поднялся со своего места. Лицо его было непроницаемым.
  — Сенатор, по всей видимости, не удосужился должным образом ознакомиться с моим предложением, — заговорил он, изображая притворное удивление. — Разве я хоть словом обмолвился о Гае Верресе? Коллеги, я вовсе не призываю Сенат голосовать за или против Гая Верреса. Действительно, с нашей стороны было бы несправедливо судить Гая Верреса в его отсутствие. Гая Верреса действительно здесь нет, и он не может защитить себя. А теперь, когда мы пришли к согласию относительно данного принципа, не изволит ли Гортензий распространить его также и на моего клиента, согласившись с тем, что мы в равной степени не должны судить и этого человека в его отсутствие? Или для аристократов у нас один закон, а для всех остальных — другой?
  Это выступление заставило напряженность в зале сгуститься еще больше, и педарии уже сгрудились вокруг Цицерона. Толпа за дверями Сената радостно рычала и волновалась. Я почувствовал, как сзади меня кто-то грубо ткнул, и тут же между мной и Стением протолкался Марк Метелл и, проложив себе плечами путь через толпу к дверям, поспешил по проходу к тому месту, где сидел Гортензий. Цицерон следил за ним сначала с удивленным выражением, но затем его лицо просветлело: он словно что-то понял. И сразу же вслед за этим мой хозяин воздел руку вверх, призывая своих коллег к молчанию.
  — Очень хорошо! — вскричал он. — Поскольку Гортензий выказал недовольство расплывчатостью моего проекта, давайте сформулируем его иначе, чтобы он уже ни у кого не вызывал сомнений. Я предлагаю следующую поправку: «Принимая во внимание тот факт, что Стений подвергся преследованию в его отсутствие, согласиться с тем, что с этих пор ни один заочный суд над ним не должен состояться и что, если подобные процессы уже имели место, признать их недействительными». А я призываю вас: давайте проголосуем за этот документ и в соответствии со славными традициями римского Сената спасем невинного человека от ужасной смерти на кресте!
  Под смешанные звуки аплодисментов и улюлюканья Цицерон сел, а Гелий поднялся с места.
  — Предложение внесено! — объявил он. — Желает ли выступить кто-то еще из сенаторов?
  Гортензий и братья Метелл, а также несколько других членов их партии, среди которых были Скрибоний Курий, Сергий Катилина и Эмилий Альба, повскакали со своих мест и сгрудились возле передних скамеек. В течение нескольких секунд казалось, что зал сейчас разделится на две части. Это идеально отвечало бы плану Цицерона, но вскоре аристократы угомонились, и осталась стоять лишь сухопарая фигура Катулла.
  — По-видимому, мне нужно выступить, — проговорил он. — Да, у меня определенно есть что сказать.
  Катулл обладал жесткостью и бессердечием камня. Он был пра-пра-пра-пра-пра-правнуком (надеюсь, я не ошибся с количеством «пра») тех самых Катуллов, которые разгромили Гамилькара в первой Пунической войне, и теперь казалось, что в его скрипучем старческом голосе звучит сама двухвековая история.
  — Да, я буду говорить, — повторил он, — и первым делом я скажу, что вот этот молодой человек, — он указал на Цицерона, — не имеет ни малейшего представления о «славных традициях римского Сената», иначе он знал бы, что один сенатор никогда не нападает на другого заочно — только лицом к лицу. В этом незнании я усматриваю недостаток породы. Я смотрю на него — такого умного, неуемного, и знаете, о чем я думаю? О мудрости старой поговорки: «Унция хорошей наследственности стоит фунта любых других достоинств».
  По рядам аристократов пробежали раскаты смеха. Каталина, о котором мне еще многое предстоит рассказать, указал на Цицерона, а потом провел пальцем по своей шее. Цицерон вспыхнул, но не утратил самообладания. Он даже ухитрился изобразить некое подобие улыбки. Катулл, улыбаясь, повернулся к сидевшим сзади. В профиль его горбоносое лицо напоминало чеканку на монетах. Затем он вновь повернулся к залу.
  — Когда я в первые вошел в этот зал в период консульства Клавдия Пульхра и Марка Перперны…
  Он продолжал говорить, и теперь его голос напоминал деловитое, уверенное жужжание.
  Мы с Цицероном встретились глазами, и он, беззвучно произнеся что-то одними губами, посмотрел на окна, а затем мотнул головой в сторону дверей. Я немедленно понял, чего он хочет, и стал пробираться через толпу к открытому пространству форума. Я сообразил и еще кое-что: совсем недавно Марк Метелл выходил из зала, получив точно такое же поручение.
  Дело в том, что в те времена, о которых я веду рассказ, рабочий день заканчивался с закатом, после того, как солнце оказывалось к западу от Маэнианского столпа. Именно это должно было вот-вот произойти, и я не сомневался, что клерк, которому было поручено следить за временем, уже торопился в курию, чтобы сообщить о скором заходе светила. Для меня стало очевидным, что Гортензий и его дружки вознамерились узурпировать остаток рабочего дня Сената, чтобы не позволить Цицерону поставить на голосование его законопроект.
  Взглянув, где находится солнце, я бегом пересек форум в обратном направлении и снова протолкался к дверям курии. Я оказался у порога как раз в тот момент, когда Гелий поднялся со своего места и объявил:
  — Остался один час!
  Цицерон тут же вскочил с места, желая выставить на голосование свое предложение, однако Гелий снова не дал ему слова, поскольку Катулл все еще продолжал выступать. Он говорил и говорил, рассказывая бесконечную историю управления провинциями, начав чуть ли не с того самого дня, как волчица взялась выкармливать Ромула. Когда-то отец Катулла, тоже консул, покончил с собой: уединился в закрытом помещении, развел костер и задохнулся от дыма. Цицерон не раз с желчью повторял, что Катулл-старший сделал это, вероятно, для того, чтобы ему не пришлось выслушивать очередную речь своего сына.
  После того как Катулл кое-как добрался до конца своего выступления, он тут же передал слово Квинту Метеллу. Цицерон снова встал, но снова оказался бессилен перед правом старшинства. Метелл находился в ранге претора, и, если бы он не захотел сам уступить слово Цицерону, тот не смог бы ничего поделать. А уступать право слова Квинт явно не собирался. Несмотря на протестующий гул, Цицерон все же поднялся на ноги, но люди, находившиеся по обе стороны от него, в том числе и Сервий, его друг и коллега, не хотели, чтобы он выставлял себя в глупом свете, и принялись предостерегающе дергать его за тогу. Наконец Цицерон сдался и сел на скамью.
  Зажигать лампы и факелы в помещении Сената категорически возбранялось. Сумерки сгущались, и вскоре сенаторы в белых тогах, неподвижно сидящие в ноябрьской мгле, стали напоминать собрание призраков.
  Метелл бубнил, казалось, целую вечность, но потом все же сел, уступив слово Гортензию — человеку, который мог говорить часами ни о чем. Все поняли, что дебатам пришел конец, и действительно через некоторое время Гелий объявил заседание закрытым. Вслед за этим старик, мечтая об ужине, проковылял к выходу, предшествуемый четырьмя ликторами, которые торжественно несли его резной стул из слоновой кости. Как только он вышел из дверей, за ним потянулись сенаторы, и мы со Стением отошли назад, чтобы дождаться Цицерона на форуме. Толпа вокруг нас значительно поредела. Сицилиец по-прежнему приставал ко мне с расспросами о том, что происходит, но я счел за благо не отвечать. Я представил себе, как Цицерон в одиночестве сидит на одной из задних скамей, дожидаясь, пока опустеет зал. Он потерпел поражение, думалось мне, и наверняка в эту минуту ему не хочется ни с кем говорить. Однако в следующий миг я с удивлением увидел его выходящим из дверей. Он оживленно беседовал с Гортензием и еще с одним сенатором, постарше, которого я не узнал в лицо. Остановившись на ступенях курии, они поболтали еще пару минут, а затем обменялись рукопожатиями и разошлись.
  — Знаете, кто это такой? — спросил Цицерон, приблизившись к нам. Вместо того чтобы демонстрировать дурное расположение духа, он выглядел оживленным и даже радостным. — Это отец Верреса. Он обещал написать сыну и потребовать, чтобы тот прекратил преследовать Стения, если мы пообещаем не поднимать снова этот вопрос на заседаниях Сената.
  Бедный Стений испытал такое облегчение, что мне показалось, будто он сейчас же умрет от радости и благодарности. Упав на колени, он принялся целовать руки сенатора. Цицерон кисло улыбнулся и помог ему подняться на ноги.
  — Милый Стений, прибереги свои благодарности до того момента, когда мне удастся добиться чего-то более конкретного. Он всего лишь обещал написать сыну, и не более того. Это еще не гарантия успеха.
  — Но вы приняли это предложение? — дрожащим голосом спросил Стений.
  — А что еще мне оставалось? — пожал плечами Цицерон. — Даже если я вновь вынесу свой проект на обсуждение, они вновь заболтают его.
  Не удержавшись, я поинтересовался, почему же тогда Гортензий предложил эту сделку.
  — А вот это хороший вопрос, — кивнул Цицерон. От поверхности Тибра понимался туман, в лавках, выстроившихся вдоль улицы Аргилет, желтым колеблющимся светом мерцали лампы. Цицерон втянул носом сырой воздух. — Я думаю, это можно объяснить тем, что Гортензий просто растерялся, хотя для него это большая редкость. Даже он при всей своей самоуверенности не хочет, чтобы его принародно связывали со столь мерзким преступником, каким является Веррес. Вот он и пытается уладить дело по-тихому. Интересно, сколько платит ему Веррес? Должно быть, огромные суммы!
  — Гортензий был не единственным, кто встал на защиту Верреса, — напомнил я хозяину.
  — Ты прав, — согласился Цицерон и оглянулся на здание Сената. Я понял, что в голову ему пришла какая-то важная мысль. — Они все в этом замешаны, разве не так? Братья Метелл — подлинные аристократы, они и пальцем не пошевелят, чтобы помочь кому-нибудь, за исключением себя, конечно. Если только тут не замешаны большие деньги. Что касается Катулла, то он вообще помешан на золоте. За последние десять лет он развернул такое строительство на Капитолии, что денег ему понадобилось, наверное, не меньше, чем на возведение храма Юпитера. Я полагаю, Тирон, за сегодняшний день эти люди заработали взяток не меньше, чем на полмиллиона сестерциев. Нескольких дельфийских статуэток, как бы хороши они ни были — ты уж прости меня, Стений, — не хватит, чтобы купить столь непробиваемую защиту. Чем же на самом деле занимается там, на Сицилии, Веррес? — Внезапно Цицерон снял с пальца кольцо со своей личной печатью и протянул его мне. — Возьми это кольцо, Тирон, отправляйся в Государственный архив, покажи им его и потребуй от моего имени предоставить все официальные отчеты, переданные в Сенат Гаем Верресом.
  На моем лице, по-видимому, отразился страх.
  — Но Государственным архивом заправляют люди Катулла! Ему сразу же станет известно об этом!
  — Что ж, ничего не поделаешь. Значит, так тому и быть.
  — И что я должен искать?
  — Все, что может представлять для нас интерес. Когда ты наткнешься на это, то сразу поймешь. Отправляйся сейчас же, пока еще не совсем стемнело. — Затем он обнял за плечи сицилийца: — А ты, Стений, надеюсь, разделишь со мной ужин? Кроме нас, будут лишь мои домочадцы, но я уверен, что жена будет рада встрече с тобой.
  Лично я в глубине души очень сомневался в этом, но, в конце концов, кто я был такой, чтобы высказывать свое мнение о подобных вещах!
  * * *
  Государственный архив, или табулярий, которому в то время исполнилось всего шесть лет, нависал над форумом еще более угрожающе, нежели сегодня, поскольку тогда у него почти не было соперников в размерах. Я преодолел огромный лестничный пролет, и к тому времени, когда мне удалось найти библиотекаря, сердце мое уже выскакивало из груди. Предъявив ему перстень, я потребовал от имени сенатора Цицерона предоставить мне для ознакомления отчеты Верреса. Сначала служитель начал врать, что никогда не слышал о сенаторе Цицероне, потом принялся отнекиваться, ссылаясь на то, что здание уже закрывается. Тогда я указал ему в сторону Карцера и твердым голосом сказал, что если он не хочет провести месяц в тюремных цепях за то, что чинит препятствия государственным делам, то лучше бы ему немедленно предоставить мне требуемые документы. Хорошо, что Цицерон научил меня не давать волю эмоциям, а то я задал бы жару этой крысе. И вот, постонав еще немного, библиотекарь попросил меня следовать за ним.
  Архив являлся вотчиной Катулла, а также его храмом и фактически домом. Под сводом красовалась придуманная им надпись: «Лутаций Катулл, сын Квинта, внук Квинта, согласно декрету Сената повелел соорудить Государственный архив и по окончании счел его удовлетворительным», а под надписью красовалась статуя самого Катулла — в полный рост, но гораздо моложе и более героического вида, нежели сам Катулл выглядел сегодня днем. Большинство служителей архива являлись либо его рабами, либо вольноотпущенниками, и на одежде каждого из них была вышита его эмблема в виде маленькой собачки.
  Я должен рассказать тебе, читатель, что за человек был этот Катулл. Вину за самоубийство отца он возлагал на претора Гратидиана, дальнего родственника Цицерона, и после того как в гражданской войне между Марием и Суллой победили аристократы, воспользовался представившейся возможностью отомстить. Его молодой протеже Сергий Катилина по приказанию Катулла повелел схватить Гратидиана и прогнать его хлыстом по улицам до фамильного склепа Катуллов. Там ему переломали руки и ноги, отрезали уши и нос, вырвали язык и выкололи глаза. После всего этого несчастному отрубили голову, и Катилина торжественно принес этот ужасный трофей Катуллу, который ожидал на форуме. Понимаешь ли ты теперь, читатель, почему я с таким трепетом ожидал, пока передо мной откроются хранилища архива?
  Сенатская переписка хранилась в особых туннелях, вырубленных в скальной породе Капитолийского холма. Сюда не могла попасть молния, и поэтому опасность пожара была сведена к минимуму. Когда рабы распахнули передо мной большую бронзовую дверь, моему взору предстали тысячи и тысячи свитков папируса, укрывшихся в темных недрах священного холма. В этом сравнительно небольшом помещении спрессовались пятьсот лет истории. Половина тысячелетия в виде указов и декретов магистратов, консулатов, правителей, юридические уложения — от Лузитании до Македонии, от Африки до Галлии, причем под большей частью этих документов стояли имена представителей все тех же немногих семей: Эмилиев, Клавдиев, Корнелиев, Лутациев, Метеллов, Сервилиев. Именно это, по мнению Катулла и ему подобных, давало им право смотреть свысока на рядовых всадников,1 подобных Цицерону.
  Меня оставили дожидаться у двери, пока служители, войдя внутрь, искали отчеты Верреса. Наконец один из них вышел и вручил мне единственный ящик, внутри которого я увидел всего около дюжины свитков. Просмотрев прикрепленные к ним этикетки, я убедился в том, что почти все они относятся к тому времени, когда Веррес являлся городским претором. Исключение представлял собой хрупкий лист пергамента, который даже невозможно было свернуть в свиток. Рукопись была составлена двенадцать лет назад, во время войны между Суллой и Марием, то есть в тот период, когда Веррес выполнял обязанности низшего магистрата. На пергаменте были начертаны всего три фразы: «Я получил 2 235 417 сестерциев. 1 635 417 сестерциев я потратил на заработную плату, хлеб, выплаты легатам, проквесторам, преторианской когорте. 600 000 я оставил в Арминии».
  Вспомнив, какой огромный объем документов пересылал в Рим Цицерон в бытность свою низшим магистратом в Сицилии (причем все они были написаны под его диктовку мною), я едва удержался, чтобы не расхохотаться.
  — И это все? — осведомился я.
  Служитель заверил меня в том, что — да.
  — Но где же его отчеты из Сицилии?
  — Они к нам еще не поступили.
  — Не поступили? Но он является наместником этой провинции вот уже два года!
  Библиотекарь посмотрел на меня пустым взглядом, и я понял, что зря трачу на него время. Переписав три фразы, содержавшиеся на пергаменте, вышел в прохладу вечера.
  За то время, что я провел в Государственном архиве, на Рим успела опуститься тьма. В доме Цицерона все его семейство уже успело приступить к ужину, однако хозяин предупредил раба Эроса, чтобы меня провели в трапезную сразу же после того, как я вернусь.
  Цицерон возлежал на ложе рядом с Теренцией. Был здесь и его брат Квинт вместе со своей супругой Помпонией. Третье ложе занимали двоюродный брат Цицерона Луций и незадачливый Стений, по-прежнему одетый в свои грязные траурные одежды и корчащийся от смущения. Хотя, войдя в трапезную, я сразу же ощутил напряженную обстановку, сам Цицерон пребывал в приподнятом расположении духа. Он всегда любил застолья, причем ценил он в них не столько яства, сколь возможность побыть в хорошей компании и насладиться беседой. Выше всех остальных в качестве собеседников он ценил Квинта, Луция ну и, конечно, Аттика.
  — Ну? — обратился он ко мне.
  Я рассказал ему о том, что произошло, и показал три фразы из отчета Верреса. Пробежав их глазами, Цицерон заворчал и бросил восковую табличку на стол.
  — Ты только взгляни на это, — обратился он к Квинту, — этот негодяй настолько ленив, что даже толком соврать не может. Шестьсот тысяч! Какая кругленькая сумма! Ни больше ни меньше! И где он их оставляет? В городе, который потом — до чего ладно все складывается! — который вскоре занимает армия противника. Вот, дескать, с противника и спрашивайте за пропажу денег. И еще: в архив не поступило ни одного его отчета за последние два года. Стений, я несказанно благодарен тебе за то, что ты обратил мое внимание на этого мерзавца.
  — Да, мы благодарны тебе от всей души, — проговорила Теренция с ледяной вежливостью, не предвещавшей ничего хорошего. — Благодарны за то, что втянул нас в войну против половины самых влиятельных семей Рима. Но зато теперь, я полагаю, мы сможем общаться с сицилийцами, так что расстраиваться нет причин. Откуда ты, говоришь, родом?
  — Из Ферм, досточтимая.
  — Ах, из Ферм? Никогда не слышала об этом месте, но не сомневаюсь, что оно — восхитительно. Там ты сможешь произносить свои пылкие речи перед городским советом, Цицерон. Возможно, тебя в него даже выберут, поскольку Рим отныне для тебя закрыт. Но зато ты сможешь стать консулом Ферм, а я буду первой дамой.
  — Уверен, что ты справишься с этой ролью с присущим тебе умом и обаянием, моя дорогая, — ответил Цицерон, похлопав жену по руке.
  Таким образом они были способны пикироваться часами, и я подозреваю, что временами им это нравилось.
  — И все же я пока не понимаю, что ты можешь сделать со всем этим, — проговорил Квинт. Совсем недавно вернувшийся с военной службы, он был на четыре года моложе своего родственника и вполовину таким же умным, как он. — Если ты инициируешь обсуждение Верреса в Сенате, они заболтают его, если ты вытащишь его в суд, они сделают так, что он непременно будет оправдан. Так что я посоветовал бы тебе держаться от всего этого подальше.
  — А что скажешь ты, Луций?
  — Я скажу, что человек чести, будучи римским сенатором, не может оставаться в стороне, равнодушно наблюдая эту возмутительную и неприкрытую коррупцию.
  — Браво! — воскликнула Теренция. — Вот слова подлинного философа, который не занимал ни единой должности за всю свою жизнь!
  Помпония громко зевнула.
  — А мы не можем поговорить о чем-нибудь другом? — спросила она. — Политика — это так скучно!
  Она сама была на редкость скучной женщиной, единственной привлекательной чертой в которой, помимо выдающегося бюста, было то, что она приходилась сестрой Аттику. Я подметил, как Цицерон встретился глазами с братом и почти незаметно качнул головой, словно говоря: «Не обращай внимания. С ней бесполезно спорить».
  — Хорошо, — подытожил он, — не будем больше о политике. Но я хочу выпить, — он поднял кубок, и все последовали его примеру, — за нашего старого друга Стения. Оставив в стороне все остальное, пожелаем, чтобы этот день стал началом восстановления его благоденствия.
  Глаза сицилийца увлажнились от избытка чувств.
  — За тебя, Стений!
  — И за Фермы, — едко добавила Теренция, переведя взгляд маленьких темных глаз с кубка на лицо сицилийца. — Не позволяй нам забывать о Фермах.
  * * *
  Я поел один в кухне и потащился спать, прихватив с собой лампу и несколько свитков на философские темы, поскольку мне разрешалось брать из небольшой хозяйской библиотеки любые труды. Однако я изнемогал от усталости и поэтому не смог читать. Позже я услышал, как за гостями закрылась входная дверь и громко лязгнули железные засовы, слышал, как Цицерон и Теренция поднимаются наверх, а затем расходятся по разным комнатам. Не желая, чтобы муж будил ее чуть свет, она давно уже облюбовала себе отдельную спальню в глубине дома. Над моей головой слышались тяжелые шаги моего хозяина, который расхаживал по комнате, и это были последние звуки, донесшиеся до моего слуха, поскольку затем я задул лампу и провалился в сон.
  Лишь через шесть недель до нас дошли первые новости из Сицилии. Веррес пропустил просьбы своего отца мимо ушей. В первый день декабря он, как и планировал, провел в Сиракузах суд над Стением, заочно осудил его за помошь повстанцам, приговорил к распятию на кресте, после чего отрядил своих головорезов в Рим. Те должны были схватить несчастного и привезти в Сицилию, чтобы предать там мучительной смерти.
  III
  Вызывающее, пренебрежительное поведение наместника в Сицилии оказалось для Цицерона полной неожиданностью и застало его врасплох. Он-то был уверен в том, что заключил честное соглашение, которое поможет спасти жизнь его клиенту.
  — Выходит, — горько жаловался он, — ни один из них не является честным человеком!
  Он бушевал и метался по дому, чего раньше с ним никогда не случалось. Его провели, обманули, выставили дураком! Он кричал, что немедленно отправится в Сенат и публично разоблачит этот гнусный обман. Однако я знал, что Цицерон очень скоро успокоится. Кому, как не ему, было знать, что невысокий ранг не позволяет ему даже просто настаивать на организации слушаний, и если он попытается сделать это, то всего лишь подвергнется новому унижению.
  Однако же никуда нельзя было убежать от того факта, что на плечах Цицерона по-прежнему лежал тяжелый груз ответственности — обязанность защитить своего клиента, и поэтому на следующее утро после того, как Стений с ужасом узнал об ожидающей его судьбе, Цицерон назначил совещание с целью найти пути выхода из сложившейся ситуации. В первый раз на моей памяти он отменил ежедневный утренний прием посетителей, и мы вшестером набились в его маленький кабинет: сам Цицерон, Квинт, Луций, Стений, я, чтобы вести записи, и Сервий Сульпиций — уже широко известный молодой юрист, которому прочили блестящее будущее. Открыв совещание, Цицерон первым делом предложил Сульпицию проанализировать суть дела с юридической точки зрения.
  — Теоретически, — начал тот, — наш друг имеет право подать апелляцию на приговор сиракузского суда, но апеллировать он может только на имя наместника, то есть самого Верреса. Значит, этот путь для нас закрыт. Выдвинуть обвинение против Верреса — тоже не выход, причем по целому ряду причин. Во-первых, являясь действующим наместником, он пользуется неприкосновенностью. Во-вторых, полномочия Гортензия как судебного претора истекают только в январе. В-третьих, и в-последних, суд будет состоять из сенаторов, которые никогда не пойдут против одного из своих. Цицерон может внести в Сенат еще один проект, но он уже предпринял такую попытку, и мы все знаем, чем она закончилась. Вторую непременно постигнет такая же участь. Открыто жить в Риме Стений не может. Любой приговоренный к смерти, согласно закону, должен быть немедленно выселен из города, поэтому оставаться здесь для него невозможно. Между прочим, и ты, Цицерон, можешь подвергнуться преследованию, если попытаешься укрывать его в своем доме.
  — И что же ты посоветуешь?
  — Самоубийство, — ответил Сервий. Стений издал мучительный стон. — Я говорю совершенно серьезно. Боюсь, тебе придется рассмотреть такой выход из положения, прежде чем они до тебя доберутся. Или ты предпочитаешь бичевание, раскаленные гвозди, которые будут забивать тебе в ладони, многочасовые муки на кресте…
  — Благодарю тебя, Сервий, — прервал его Цицерон, пока юрист окончательно не запугал и без того полумертвого от страха сицилийца. — Тирон, необходимо найти место, где Стений мог бы скрываться в течение какого-то времени. Под этой крышей ему оставаться больше нельзя, поскольку именно здесь его будут искать в первую очередь. Сервий, я восхищен твоим анализом, ибо он безукоризнен. Веррес — животное, но животное хитрое, и именно это дало ему уверенность и наглость довести дело до обвинения. Что же касается меня, то, обдумав ночью сложившееся положение, я пришел к выводу, что хотя бы один выход все-таки есть.
  — Какой? — хором спросили собеседники.
  — Обратиться к трибунам.
  В кабинете повисло напряженное молчание. Дело в том, что трибуны в то время уже успели превратиться в полностью дискредитированную и лишившуюся доверия группу. Изначально они выступали в качестве противовеса власти Сената, отстаивая права и интересы рядовых граждан, но за десять лет до описываемых мною событий, после того как Сулла разгромил войска Мария, аристократы лишили их прежних полномочий. Трибуны более не имели права созывать народные собрания, вносить законопроекты или подвергать импичменту таких типов, как Веррес, за совершенные ими преступления и злоупотребления. Последним унижением стало правило, согласно которому любой сенатор, становившийся трибуном, автоматически лишался права занимать высокие посты, например консула или претора. Иными словами, институт трибунов превратился в своеобразный отстойник, куда отправляли пустословов или оголтелых злопыхателей, бездарных и бесперспективных — эдакий аппендикс политического организма. С трибунами не станет иметь дела ни один сенатор — амбициозный или нет, благородных кровей или не очень.
  Цицерон помахал в воздухе рукой, призывая собеседников к молчанию.
  — Я предвижу ваши возражения, — сказал он, — но у трибунов еще осталась, пусть крошечная, но все же толика власти, не так ли, Сервий?
  — Это верно, — согласился юрист, — остаточные, так сказать, явления. На юридическом языке это называется potestas auxilii ferendi. — Созерцание наших ничего не понимающих лиц доставило ему истинное наслаждение, и Сервий с улыбкой пояснил: — Это означает, что у них есть право предоставлять защиту людям, подвергшимся несправедливым преследованиям со стороны магистратов. Но я считаю своим долгом предупредить тебя, Цицерон, что твои друзья, находиться в числе которых почитаю для себя честью и я, станут на тебя коситься, если ты свяжешься с плебеями, каковыми являются народные трибуны. Самоубийство! — повторил он. — Что тут, в конце концов, такого? Все мы смертны, и уход из жизни для каждого из нас — это всего лишь вопрос времени. А покончив с собой, Стений, ты умрешь с честью.
  — Я согласен с Сервием относительно опасности, которой мы можем подвергнуться, связавшись с трибунами, — проговорил Квинт. Он всегда употреблял местоимение «мы», когда говорил о своем старшем брате. — Нравится нам это или нет, но власть в сегодняшнем Риме принадлежит Сенату и аристократам. Именно поэтому мы так осмотрительно создавали свою репутацию посредством твоей адвокатской деятельности в судах. Если у других возникнет ощущение того, что ты всего лишь очередной нарушитель спокойствия, пытающийся взбудоражить чернь, это может нанести нам непоправимый урон. И кроме того… Даже не знаю, как и сказать, Марк, но задумывался ли ты о том, как станет реагировать Теренция, если ты пойдешь этим путем?
  Сервий захохотал:
  — Действительно, Цицерон, как ты собираешься покорять Рим, если не можешь справиться с собственной женой?
  — Поверь мне, друг мой Сервий, покорение Рима — это детская игра по сравнению с покорением моей жены!
  Так и продолжалась эта дискуссия. Луций склонялся в пользу того, чтобы немедленно, вне зависимости от возможных последствий, обратиться к трибунам, а Стений был слишком перепуган и несчастен, чтобы иметь собственное мнение хоть о чем-то. Под конец Цицерон захотел узнать и мое мнение. В иной компании подобное показалось бы абсурдом, ибо мнение раба в Риме никем и никогда не принималось в расчет, но люди, собравшиеся в этом кабинете, уже привыкли к тому, что Цицерон иногда обращался ко мне за советом. Я осторожно ответил, что, по моему мнению, поведение Верреса, возможно, очень не понравится Гортензию, и во избежание публичного скандала он может усилить нажим на своего клиента с целью сделать его более сговорчивым. Что касается обращения к трибунам, сказал я, то оно таит в себе определенный риск, но по сравнению с другими возможными вариантами является оптимальным. Мой ответ явно понравился Цицерону.
  Подводя итоги обсуждения, он произнес фразу, ставшую впоследствии афоризмом. Я никогда не забуду ее.
  — Иногда, — сказал Цицерон, — когда ты увяз в политике, следует ввязаться в драку, даже если ты не знаешь, как в ней победить. Потому что только во время драки, когда все приходит в движение, ты можешь увидеть выход. Благодарю вас, друзья мои.
  На этом совещание закончилось.
  * * *
  Терять время было нельзя, поскольку, если новости из Сиракуз успели достичь Рима, можно было предположить, что и люди Верреса уже недалеко. Во время совещания в кабинете Цицерона я непрерывно размышлял о том, где бы можно было спрятать Стения, а после того как совещание закончилось, отправился на поиски Филотима, раба Теренции. Это был прожорливый и сладострастный молодой человек, и чаще всего его можно было найти на кухне, где он уговаривал кухарок удовлетворить либо один, либо второй (а желательно — оба) из его пороков.
  Найдя Филотима, я спросил, не найдется ли в принадлежащих его хозяйке доходных домах свободной комнаты, и, услышав, что — да, найдется, уговорил его, чтобы он дал мне ключ. Затем, выглянув за дверь и убедившись, что возле дома не слоняются какие-либо подозрительные личности, я убедил Стения последовать за мной.
  Сицилиец пребывал в подавленном состоянии. Мало того что пошли прахом его мечты вернуться домой, теперь над беднягой нависла еще и реальная опасность ареста. Когда же он увидел убогое строение на улице Субуру и услышал от меня, что теперь ему предстоит здесь жить, Стений, видимо, решил, что и мы от него отказались.
  Ступеньки, ведущие в эту мрачную нору, были рассохшимися и шаткими, на стенах виднелась копоть — напоминание о недавнем пожаре. Комната на втором этаже, в которой предстояло теперь жить Стению, мало чем отличалась от тюремной камеры. На голом полу валялся соломенный тюфяк, из крохотного оконца было видно точно такое же здание, стоявшее так близко, что можно было обмениваться рукопожатиями с теми, кто в нем жил. Нужду надо было справлять в ведро.
  Что и говорить, удобств тут было маловато, зато здесь Стений хотя бы мог чувствовать себя в безопасности. В этих зловонных, перенаселенных трущобах его никто не знал, и поэтому отыскать его тут было практически невозможно.
  Стений плаксивым голосом попросил меня побыть с ним хотя бы немного, однако мне нужно было возвращаться, чтобы подобрать все документы по этому делу, которые Цицерону предстоит предоставить трибунам.
  — Нас поджимает время, — сказал ему я и тут же ушел.
  Штаб-квартира трибунов располагалась в соседней с Сенатом постройке — старой Порциевой базилике. Хотя трибунат превратился в пустую раковину, из которой успели выковырять всю плоть власти, люди продолжали виться вокруг этого здания. Озлобленные, ограбленные, голодные, воинственные — таковы были обычные посетители Порциевой базилики. Пересекая форум, мы с Цицероном увидели изрядную толпу, толкавшуюся на ее ступенях. Каждый тянул шею, пытался разглядеть, что происходит внутри. Хотя в руках у меня была коробка с документами, я, как мог, расчищал сенатору путь, получая при этом многочисленные толчки и пинки. Собравшиеся здесь не питали особой любви к господам в тогах с пурпурными полосами.
  Десять трибунов, ежегодно избираемых народом, изо дня в день сидели на длинной деревянной лавке под фреской с изображением разгрома карфагенян. Здание было не очень большим, но зато постоянно переполненным, шумным и, несмотря на стоявший за дверями холод, теплым.
  Когда мы вошли, к собравшимся обращался с речью какой-то — как ни странно, босоногий — юнец. Это был уродливый парень с костлявым лицом и отвратительным скрипучим голосом. В Порциевой базилике всегда хватало ненормальных, и поначалу я принял оратора за одного из них, тем более что вся его речь, похоже, была посвящена обоснованию причин, по которым одна из колонн ни под каким видом не должна быть передвинута или тем более снесена, чтобы трибунам было просторнее. И тем не менее по какой-то непонятной причине люди слушали его. Цицерон также стал вслушиваться в слова уродца с большим вниманием и очень скоро, по многочисленно повторяющимся словам «мой предок», понял, что оратор был не кем иным, как праправнуком знаменитого Марка Порция Катона, который когда-то построил эту базилику и дал ей свое имя.
  Я упомянул об этом случае потому, что юному Катону — тогда ему было двадцать три — предстояло впоследствии стать значимой фигурой в судьбе Цицерона и гибели Республики. Однако в то время об этом никто и помыслить не мог. Вид у него был такой, словно ему самое место в сумасшедшем доме. Закончив свою речь, он двинулся вперед — с безумными, ничего не видящими глазами — и наткнулся на меня. Мне запомнился исходивший от него звериный запах, мокрые, спутанные волосы и пятна пота под мышками величиной с тарелку каждое. Однако он добился своей цели, и колонна, которую он столь пылко защищал, в неприкосновенности стояла на своем месте еще много лет — столько же, сколько стояло само здание.
  Однако вернусь к своей истории. Как я уже говорил, в целом трибуны являли собой довольно жалкое зрелище, однако один из них выделялся среди остальных своим талантом и энергией. Звали его Лоллий Паликан. Гордый человек, он, однако, был низкого происхождения, родом, как и Помпей Великий, с северо-востока Италии. Все были убеждены, что по возвращении из Испании Помпей использует свое влияние для того, чтобы сделать земляка претором, и несказанно удивились, когда Паликан неожиданно выставил свою кандидатуру на выборах в трибунат. Однако в это утро он выглядел вполне довольным, сидя с другими новоиспеченными трибунами. Их избрание произошло на десятый день декабря, и они еще не совсем освоились в новом для себя качестве.
  — Цицерон! — радостно воскликнул Лоллий, завидев нас. — А я все жду, когда же ты появишься!
  Паликан сообщил, что до него уже дошла весть о случившемся в Сиракузах, и он сам хотел поговорить о Верресе. Однако ему хотелось, чтобы разговор этот состоялся в более приватной обстановке, поскольку на карту, таинственно сообщил он, поставлено гораздо больше, нежели судьба одного несчастного. Лоллий предложил встретиться через час в его доме, стоящем на Авентинском холме. Цицерон согласился, и трибун тут же приказал одному из своих подчиненных проводить нас туда, сказав, что сам пойдет отдельно от нас.
  Дом Лоллия, расположенный у Лавернских ворот, прямо за городской стеной, оказался суровым и непритязательным. Лучше всего остального мне запомнился огромный бюст Помпея, облаченного в шлем и доспехи Александра Македонского. Он стоял в атриуме и подавлял всех присутствующих своими невероятными размерами.
  — Да, — проговорил Цицерон после того, как в течение нескольких минут созерцал бюст, — неплохо, если захотелось отдохнуть от «Трех граций».
  Это была одна из его обычных едких шуточек, которые обычно расходились по городу и после этого постоянно возвращались к тем, против кого были обращены. К счастью, на сей раз его не услышал никто, кроме меня, однако, воспользовавшись удобным случаем, я пересказал хозяину слова консульского секретаря про то, как Гелий воспринял шутку Цицерона относительно его попытки помирить философов. Цицерон сделал вид, что до смерти напуган, и обещал впредь быть осторожнее в том, что говорит. «Люди, — заявил он, — любят, когда публичные деятели скучны до зевоты. Буду таким и я». Не знаю, говорил ли он всерьез, но даже если так, быть скучным Цицерону никогда не удавалось.
  — Ты произнес великолепную речь на прошлой неделе, — заявил Паликан сразу же, как только вошел. — У тебя в сердце горит настоящий огонь, поверь мне! Но эта аристократическая мразь с голубой кровью в жилах втоптала тебя в грязь. Что же ты намерен делать дальше?
  Вот так он говорил: грубые слова, грубый акцент. Неудивительно, что аристократам приходилось туго, когда они были вынуждены вступать с ним в дискуссию.
  Я открыл коробку, вручил Цицерону документы, и он вкратце изложил Лоллию ситуацию со Стением. Закончив, он спросил, какие существуют шансы заручиться поддержкой трибунов.
  — Это от многого зависит, — улыбнулся Лоллий, облизнув губы. — Давай присядем и подумаем, что тут можно предпринять.
  Он провел нас в другую, меньшую по размеру комнату. Здесь стену украшала фреска с изображением Помпея, увенчанного лавровым венком. Здесь он был одет как Юпитер, а в руках держал разящие молнии.
  — Нравится? — спросил Паликан.
  — Очень впечатляюще, — ответил Цицерон.
  — Да, ты прав, — с нескрываемой гордостью согласился хозяин дома. — Вот это — настоящее искусство.
  Я уселся в уголке, прямо под изображением Пиценского божества, а Цицерон, с которым я старался не встречаться глазами, чтобы мы оба не расхохотались, устроился на ложе в противоположном конце комнаты, рядом с хозяином.
  — То, что я собираюсь сказать тебе, Цицерон, не должно выходить за стены этого дома. Помпей Великий, — Лоллий мотнул головой в сторону фрески на случай, если мы вдруг не поняли, о ком он говорит, — скоро возвращается в Рим. Впервые за последние шесть лет. Он прибывает со своей армией, так что у наших благородных друзей не получится играть с ним в свои грязные игры. Он идет за должностью консула. И он получит ее. И никто не сможет помешать ему в этом.
  Паликан резко подался вперед, ожидая увидеть на лице собеседника шок или хотя бы удивление, однако Цицерон выслушал это действительно шокирующее сообщение столь же бесстрастно, как если бы ему сообщили о погоде за окном.
  — Если я правильно понял тебя, в обмен на твою помощь в деле Стения ты хочешь, чтобы я поддержал вас с Помпеем? — спросил Цицерон.
  — Ну и хитрец же ты, Цицерон! Сразу все понял! И каков будет твой ответ?
  Цицерон оперся подбородком о руку и поглядел на Паликана:
  — Для начала могу сказать тебе, что Квинта Метелла эта новость не обрадует. То, что он станет консулом, было предопределено с самого его детства, и случиться это должно будет следующим летом.
  — Вот как? Тогда пусть поцелует мой зад! Сколько войск стоит за Квинтом Метеллом?
  — У Красса — легионы, — заметил Цицерон, — у Лукулла — тоже.
  — Лукулл слишком далеко, кроме того, у него и так есть все, что ему нужно. Что касается Красса… Да, Красс и вправду ненавидит Помпея до дрожи, но он не является настоящим солдатом. Он скорее торгаш, а такая публика предпочитает заключать сделки.
  — Но есть еще одна вещь, которая делает вашу затею совершенно неконституционной. Для того чтобы стать консулом, человеку должно быть не менее сорока трех. А сколько лет Помпею?
  — Только тридцать четыре.
  — Вот видишь! Он почти на год младше меня. Кроме того, претендент на пост консула сначала должен быть избран в Сенат и послужить претором, а за плечами Помпея нет ни того, ни другого. Он ни разу в жизни не произнес ни одной политической речи. Короче говоря, Паликан, хуже кандидатуры, чем Помпей, на пост консула и не придумаешь.
  Паликан развел руками.
  — Все это, возможно, верно, но давай посмотрим в глаза фактам. Помпей на протяжении лет правил целыми странами. Он уже консул, хотя и де-факто, а не де-юре. Будь реалистом, Цицерон! Не думаешь ведь ты, что такой человек, как Помпей, приедет в Рим и начнет карьеру с самого низа, как какой-нибудь политический поденщик! Что станет тогда с его репутацией?
  — Я уважаю его чувства, но ты просил меня высказать мнение и услышал его. Скажу тебе еще одно: аристократы этого не потерпят. Хорошо, если Помпей приведет к стенам города десятитысячное войско, я допускаю, что они позволят ему сделаться консулом, но рано или поздно его армия вернется домой, и что тогда он… Ха! — Цицерон неожиданно откинул голову и громко засмеялся. — А ведь это очень умно!
  — Ну что, дошло? — усмехнувшись, спросил Паликан.
  — Дошло! — с энтузиазмом кивнул Цицерон. — На самом деле умно!
  — Вот я и предлагаю тебе шанс принять в этом участие. А Помпей Великий никогда не забывает друзей.
  В тот момент я и понятия не имел, о чем они толкуют, и Цицерон разъяснил мне это, лишь когда мы возвращались домой. Помпей намеревался получить пост консула, опираясь на полное восстановление власти трибуната. Этим-то и объяснялось непонятное на первый взгляд решение Паликана стать трибуном. В основе этой стратегии лежали вовсе не альтруизм и не некое страстное желание Помпея предоставить римлянам большую свободу, хотя я допускаю, что время от времени, нежась в испанских купальнях, он позволял себе удовольствие представить себя в качестве любимого народом борца за права простых людей. Нет, конечно же, это был чистый политический расчет. Будучи прекрасным военачальником, Помпей понял, что, избрав такую тактику, он сумеет взять аристократов в клещи: с одной стороны — его солдаты, вставшие лагерем у стен города, а с другой — простой народ, живущий внутри этих стен. У Гортензия, Катулла, Метелла и остальных просто не останется выбора. Им поневоле придется предоставить Помпею консульство и вернуть трибунам отобранные у них полномочия, потому что иначе им — конец. А после этого Помпей сможет отослать войско домой и править, обойдя Сенат и апеллируя напрямую к народу. Он станет неуязвим и недосягаем. По словам Цицерона, это был блестящий план, и понимание этого вспышкой снизошло на него во время беседы с Паликаном.
  — Что же получу с этого я? — спросил Цицерон.
  — Отмену смертного приговора для твоего клиента.
  — И это все?
  — Это будет зависеть от того, насколько полезным для дела ты окажешься. Я не могу обещать ничего конкретного. Придется тебе подождать, пока сюда приедет сам Помпей.
  — Не слишком привлекательное предложение, друг мой Паликан, замечу я тебе.
  — А мне позволь заметить, что ты сейчас находишься в не слишком привлекательном положении, мой дорогой Цицерон.
  Цицерон поднялся. Я видел, что у него сейчас лопнет терпение.
  — Я в любой момент могу уйти в сторону.
  — И оставить своего клиента умирать на кресте Верреса? — Паликан тоже встал. — Сомневаюсь, что ты столь жестокосерден, Цицерон. — Он провел нас мимо Помпея в образе Юпитера, мимо Помпея в образе Александра Великого. Обменявшись на пороге рукопожатием с Цицероном, он сказал: — Завтра утром приходи со своим клиентом в базилику. После этого ты окажешься нашим должником, и мы будем внимательно наблюдать за происходящим.
  Дверь закрылась с громким, уверенным стуком.
  — Если он ведет себя так на людях, каков же он, находясь в отхожем месте? И не предупреждай меня, Тирон, чтобы я осторожнее выбирал слова. Мне наплевать, слышит ли их кто-нибудь.
  Он двинулся вперед по направлению к городским воротам, сцепив руки за спиной и задумчиво опустив голову. Бесспорно, Паликан был прав, и у Цицерона не было выбора. Он не мог бросить своего клиента на произвол судьбы. Однако я уверен, что он взвешивал все «за» и «против», пытаясь решить, стоит ли менять планы и вместо простого обращения за помощью к трибунам ввязываться в чреватую кровопролитием кампанию за восстановление их прав и привилегий. Пойдя на этот шаг, он может лишиться поддержки других своих помощников — таких, например, как Сервий.
  — Ладно, — сказал он с кривой полуулыбкой, когда мы дошли до дома, — я хотел ввязаться в драку, и, похоже, мне это удалось.
  Он спросил Эроса, где находится Теренция, и, похоже, испытал облегчение, услышав, что она все еще у себя в комнате. Значит, в его распоряжении еще несколько часов, и неприятный разговор, в ходе которого он должен будет рассказать ей последние новости, состоится не прямо сейчас. Мы прошли в его маленький кабинет, и Цицерон сразу же принялся диктовать мне речь, с которой он намеревался обратиться к трибунам:
  — Друзья мои! Для меня великая честь впервые предстать перед вами…
  В этот момент мы услышали крики и глухие удары в дверь. Цицерон, который любил диктовать, расхаживая по комнате, выскочил, чтобы выяснить, что происходит. Я поспешил следом за ним. В прихожей мы обнаружили шестерых мужчин с грубыми и злыми лицами. Все они были вооружены палками. Эрос катался по полу, держась за живот и подвывая. Из разбитой губы у него текла кровь. Помимо этих шестерых был там еще один человек, но вместо палки он держал в руках официальный документ. Шагнув к Цицерону, он объявил, что обладает полномочиями обыскать дом.
  — Полномочия от кого? — Цицерон был спокоен. Окажись на его месте я, мне, наверное, не удалось бы сохранять такое ледяное спокойствие.
  — Вот ордер, выданный мне Гаем Верресом, пропретором Сицилии, в первый день декабря. — Незнакомец оскорбительным жестом помахал бумагой перед самым носом Цицерона. — Я разыскиваю изменника Стения.
  — Здесь его нет.
  — Об этом судить мне.
  — А кто ты такой?
  — Тимархид, вольноотпущенник Верреса, и я не позволю заговаривать мне зубы, пока шпион сбежит из дома. Вы, — повернулся он к двоим, стоявшим ближе к нему, — стерегите главный вход. Вы двое идите к черному ходу, остальные — за мной. Начнем с твоего кабинета, сенатор, если ты не возражаешь.
  Через секунду дом наполнился топотом по мраморным плиткам и деревянным полам, криками женщин-рабынь, грубыми мужскими голосами, выкрикивавшими команды, звуками бьющейся посуды и утвари. Тимархид прошел в кабинет Цицерона и стал заглядывать в коробки с документами.
  — Вряд ли ты найдешь его в одной из этих коробок, — заметил Цицерон, наблюдавший за этим от двери.
  Ничего не обнаружив в кабинете, они поднялись по лестнице в покои сенатора, выдержанные поистине в спартанском стиле. Цицерон по-прежнему сохранял спокойствие, но было видно, что это дается ему с большим трудом. Глядя, как незваные гости перевернули кровать, он все же не сдержался и проговорил:
  — Будь уверен, Тимархид, ты и твой хозяин стократно заплатите за все это.
  Проигнорировав эту угрозу, Тимархид спросил:
  — Твоя жена. Где она спит?
  — Будь я на твоем месте, я не стал бы делать этого, — тихо проговорил Цицерон.
  Но остановить Тимархида было уже невозможно. Он проделал долгий путь, ничего не нашел, а нарочитое спокойствие Цицерона окончательно вывело его из себя. В сопровождении трех своих людей он побежал по коридору с криком:
  — Стений! Мы знаем, что ты здесь! — и с разбега вломился в спальню Теренции.
  Женский вопль, последовавший сразу вслед за этим, и звук звонкой пощечины, которой хозяйка дома наградила незваного гостя, были слышны во всех уголках дома. А затем последовал поток таких виртуозных проклятий, изрыгаемых столь громким голосом и столь величественным тоном, что предок Теренции, командовавший римским фронтом в битве против Ганнибала при Каннах полтора века назад, услышав это, должно быть, открыл глаза и сел в своей могиле.
  — Она бросилась на этого мерзкого вольноотпущенника, как тигрица бросается с дерева, — рассказывал впоследствии Цицерон. — Признаться, мне даже стало жалко этого беднягу.
  Тимархид, видимо, понял, что проиграл эту схватку, поскольку через минуту он вместе с тремя своими головорезами уже ретировался вниз по лестнице под натиском разъяренной Теренции и маленькой Туллии, которая пряталась за юбкой матери, тем не менее воинственно размахивая кулачками, подражая матери. Мы слышали, как Тимархид созывает своих людей и вся компания выбегает из дома. Наконец хлопнула дверь, и в старом доме вновь воцарилась тишина, нарушаемая лишь приглушенными всхлипываниями какой-то из служанок.
  — Ну что, доволен? — уперев руки в боки, накинулась на Цицерона все еще кипящая от гнева Теренция. Ее щеки пылали, узкая грудь часто вздымалась и опускалась. — И все это — из-за того, что ты выступил в Сенате с речью в защиту этого зануды Стения!
  — Боюсь, что ты права, милая, — грустно ответил Цицерон. — Они решили меня запугать.
  — Ты не должен позволить им сделать это, Цицерон, — проговорила женщина, взяв его голову в свои руки. Это был скорее жест не нежности, а страсти. Глядя на него горящими глазами, она добавила: — Ты должен сокрушить их!
  В итоге на следующее утро, когда мы отправились в Порциеву базилику, по одну сторону от Цицерона шел Квинт, по другую Луций, а позади него, облаченная в роскошное платье римской матроны, в специально нанятых для такого случая носилках величественно восседала Теренция. Впервые за всю их совместную жизнь она покинула дом, чтобы присутствовать при том, как ее муж будет произносить речь, и, готов поклясться, от этого мой хозяин волновался больше, чем от предстоящего выступления перед трибунами.
  Этим утром, как всегда, Цицерона сопровождала внушительная свита клиентов, и их собралось еще больше после того, как примерно на половине пути мы остановились на улице Аргилет, чтобы забрать Стения из его жалкого убежища. В общей сложности наша процессия насчитывала около сотни человек. Мы не таясь прошли через форум и направились в базилику, где заседали трибуны. Тимархид вместе со своей бандой следовал за нами на некотором отдалении, не осмеливаясь напасть, поскольку численный перевес был на нашей стороне. Кроме того, ему было известно, что если он попытается сделать это в базилике, то его просто разорвут на части.
  Десять трибунов восседали на скамье. Зал был полон. Паликан поднялся со своего места и зачитал проект решения трибуната:
  — Волею данного государственного органа изгнание из Рима Стения отменяется!
  А затем вперед выступил Цицерон с бледным от волнения лицом. Нередко перед особенно важными выступлениями его начинало тошнить. То же произошло и теперь. За минуту до этого он остановился у сточной канавы, и его вырвало.
  Поначалу Цицерон говорил почти то же, что недавно в Сенате, если не считать того, что теперь он мог пригласить своего клиента выйти вперед и время от времени делать патетические жесты в его сторону, чтобы вызвать жалость судей по отношению к несчастному. И, пожалуй, никогда еще перед римским судом не представала столь жалкая в своем отчаянии фигура, чем та, какую являл собой Стений в тот день. Но в целом выступление Цицерона в корне отличалось от тех речей, которые он обычно произносил, выступая в судах, и имело значительно более выраженную политическую направленность. Когда Цицерон дошел до самой важной части своего выступления, он уже нисколько не нервничал, и голос его звенел.
  — Напомню старую пословицу, которая гласит: «Рыба гниет с головы». И если сегодня в Риме что-то и гниет — а кто сможет в этом усомниться? — я уверяю вас, что этот процесс также начался с головы. С самого верха! Он начался с Сената! — Слушатели принялись издавать громкие одобрительные крики и топать ногами, выражая свое согласие. — И если бы вы спросили, что можно сделать с этой гниющей, вонючей, разлагающейся головой, я бы ответил вам без малейших колебаний: отрезать! — Одобрительные возгласы зазвучали еще громче. — Но чтобы это сделать, простого ножа будет недостаточно, поскольку голова эта аристократическая, а мы все знаем, что это означает! — В зале послышался смех. — Это голова, отожравшаяся на коррупции, раздувшаяся от спеси и высокомерия. Тот, кто будет держать нож, должен иметь твердую руку и крепкие нервы, поскольку у всех этих аристократов — у каждого из них, говорю я вам! — шеи сделаны из меди. — Снова смех. — Но такой человек придет. Он уже близко. Вы будете восстановлены в своих правах, обещаю вам, какой бы ожесточенной ни была борьба. — Несколько наиболее сообразительных принялись выкрикивать имя Помпея. Цицерон поднял руку с тремя растопыренными пальцами. — Сейчас вам предстоит пройти великое испытание и узнать, достойны ли вы великой битвы. Проявите мужество! Начните прямо сегодня! Нанесите удар тирании! Освободите моего клиента! А потом освободите Рим!
  Позже Цицерон был до такой степени встревожен тем, как возбудила толпу его речь, что попросил меня уничтожить ее стенограмму, имевшуюся в единственном экземпляре, поэтому сейчас, признаюсь, я пишу по памяти. Однако я помню все в мельчайших подробностях: силу, звучавшую в каждом слове, страсть, звеневшую в его голосе, нарастающее возбуждение слушателей, которых он подстегивал словно хлыстом. Я помню, как Цицерон и Паликан подмигнули друг другу, когда мы уходили из базилики, как неподвижно сидела Теренция, глядя перед собой, в то время как все остальные буквально бесновались вокруг нее. Помню я и Тимархида, который на протяжении всей речи стоял в глубине зала и поспешно улизнул еще раньше, чем отзвучали приветственные крики. Я не сомневаюсь, что он тут же поспешил к своему хозяину рассказать о том, что произошло. Стоит ли говорить, что решение трибуната в пользу Стения было принято единогласно! С этой минуты в Риме ему ничто не угрожало.
  IV
  Еще одна максима Цицерона гласила: «Даже если ты собираешься сделать что-то непопулярное, делай это со всем пылом, поскольку робостью в политике ничего не добьешься». Поэтому, хотя раньше он никогда не высказывался в адрес Помпея и трибунов, сейчас у последних не было более ярого приверженца, нежели мой хозяин. Стоит ли говорить, что сторонники Помпея были более чем довольны появлением в их рядах столь блистательного неофита.
  Та зима была долгой и холодной, и, как я подозреваю, неуютнее, чем кто-либо, чувствовала себя Теренция. Кодекс чести требовал от нее поддерживать мужа в противостоянии с врагами, наймиты которых как-то раз ворвались в их дом. Однако теперь ей приходилось сидеть в окружении дурно пахнущих бедняков и слушать, как Цицерон поносит тот социальный класс, к которому принадлежала она сама. В ее гостиной и столовой постоянно толпились новые политические единомышленники мужа: неотесанные мужланы из диких северных провинций, которые говорили с ужасающим акцентом, клали ноги на ее мебель и плели интриги до глубокой ночи.
  Их предводителем был Паликан, и в январе, во время своего второго визита в наш дом, он привел с собой одного из новых преторов, Луция Афрания, сенатора от родного для Помпея округа — Пиценского. Цицерон был сама любезность. Несколько лет назад Теренция также сочла бы за честь принимать под своим кровом претора, но Афраний не принадлежал к знатному роду и не блистал изысканными манерами. Хуже того, он осведомился у хозяйки дома, любит ли она танцевать, и когда Теренция, шокированная бестактностью вопроса, в ужасе отшатнулась, легкомысленно сообщил, что сам он обожает это занятие. Затем, что было совсем уж чудовищно, он задрал тогу и спросил Теренцию, приходилось ли ей когда-нибудь видеть столь красивые ноги, как у него.
  Таковы были представители Помпея в Риме — прямые и грубые до неприличия, с казарменными замашками и солдафонскими шутками. Но, учитывая, что они замышляли, эти качества, видимо, были им необходимы. Время от времени к мужчинам присоединялась дочь Паликана Лоллия — толстая и краснощекая девица, крайне не нравящаяся Теренции. Она была женой Авла Габиния, одного из лейтенантов Помпея, также родом из Пиценского округа, служившего сейчас под командованием своего великого военачальника в Испании. Этот Габиний отвечал за связь с командирами легионов, которые, в свою очередь, регулярно присылали донесения относительно настроений в среде центурионов. Это, с точки зрения Афрания, имело очень большое значение. Какой смысл, рассуждал он, приводить войска под стены города с целью восстановления власти трибунов, если легионы будут готовы продаться аристократам за более щедрую взятку?
  В конце января Габиний прислал весточку о том, что пали последние оплоты мятежников в Уксаме и Калагуррисе и что Помпей готов вести свои легионы в Рим. Цицерон неделями работал с педариями, отводя в сторону то одного, то другого сенатора в то время, когда они ожидали начала заседания, и убеждая их в том, что восстание рабов на севере представляет собой страшную угрозу для их торговли и процветания. Когда же дошло до голосования, несмотря на отчаянное сопротивление со стороны аристократов и приверженцев Красса, Сенат, пусть и с небольшим перевесом, проголосовал за то, чтобы позволить Помпею сохранить свою испанскую армию и вернуть ее на родину, с тем чтобы сокрушить войска Спартака на севере. С этого момента можно было считать, что консульство у Помпея уже в кармане, и в тот день, когда законопроект прошел, Цицерон впервые за последние недели вернулся домой с улыбкой на устах.
  Пусть аристократы, ненавидевшие его теперь больше, чем любого другого в Риме, громогласно проклинали Цицерона, а председательствовавший на заседании консул даже сделал вид, что не узнает его, когда он поднялся со своего места. Пусть! Но разве сейчас это имело хоть какое-то значение? Он теперь оказался в узком кругу приближенных Помпея Великого, а ведь даже дураку известно, что самый верный способ сделать стремительную политическую карьеру — это быть рядом с человеком, находящимся на вершине власти.
  Стыдно признаться, но в течение этих заполненных хлопотами месяцев мы начисто забыли о Стении из Ферм. Нередко он заявлялся утром и потом целый день таскался за сенатором в надежде, что ему все же удастся поговорить с Цицероном. Он жил все в той же конуре, в одном из принадлежащих Теренции домов. У него почти не было денег. Он не имел возможности выйти за пределы города, поскольку неприкосновенность, предоставленная ему трибунами, действовала только на территории Рима. Стений не брил бороду, не стриг волосы и, судя по запаху, который он источал, не менял одежду аж с октября. Он бесцельно бродил по улицам и был похож если не на сумасшедшего, то как минимум на одержимого.
  Цицерон постоянно придумывал самые разные оправдания, чтобы не встречаться с ним. Без сомнения, он считал, что уже выполнил все свои обязательства перед клиентом, но это было не единственной причиной, по которой он избегал встреч со Стением. Дело в том, что любой политик чем-то похож на городского сумасшедшего: он не может заниматься одновременно двумя делами, а бедный Стений был уже вчерашним днем. Сейчас всех занимало только одно — приближающееся столкновение между Помпеем и Крассом, а нытье сицилийца только раздражало.
  Поздней весной Красс, разбив главные силы Спартака в «пятке» итальянского «сапога» и пленив шесть тысяч мятежников, двинулся в направлении Рима. Вскоре после этого Помпей перешел через Альпы и подавил восстание рабов на севере. Он направил консулам письмо, которое было зачитано в Сенате. Успехи Красса были в нем едва упомянуты, зато говорилось, что именно Помпею принадлежит заслуга того, что восстание рабов подавлено — «окончательно и бесповоротно». Это был ясный сигнал, который Помпей подавал своим сторонникам: в этом году триумф получит только один полководец, и им точно будет не Марк Красс. В конце письма — для самых непонятливых — сообщалось, что он, Помпей, тоже движется к Риму. Стоит ли удивляться тому, что на фоне столь грандиозных, поистине исторических событий Стений был начисто забыт.
  В самом конце мая или, быть может, в начале июня — я уже точно не помню — в дом Цицерона прибыл гонец с письмом. Он с неохотой отдал его мне, но уходить отказался, сославшись на то, что ему приказано дождаться ответа. Хотя гонец был одет в обычную одежду, в нем безошибочно угадывался военный.
  Я отнес письмо в кабинет, вручил его Цицерону и смотрел, как по мере чтения мрачнеет его лицо. Затем он передал его мне и я, прочитав первую же строку — «Марк Лициний Красс, император,2 приветствует Марка Туллия Цицерона!» — сразу же понял причину его озабоченности. Нет, в самом письме не содержалось ничего угрожающего. Это было вежливое приглашение встретиться с победоносным генералом следующим утром на дороге от Рима к Ланувию, у восемнадцатого мильного столба.
  — Могу ли я отказаться? — спросил Цицерон и сам ответил на свой вопрос: — Нет, не могу. Это будет воспринято как смертельное оскорбление.
  — Возможно, он хочет заручиться твоей поддержкой, — предположил я.
  — Вот как? — саркастически переспросил Цицерон. — И что же заставляет тебя так думать?
  — Разве ты не можешь хоть немного обнадежить его? Конечно, таким образом, чтобы это не вошло в противоречие с твоими совместными с Помпеем начинаниями.
  — В том-то и дело, что не могу. Помпей требует абсолютной преданности и не оставил никаких сомнений на этот счет. Красс спросит: «Ты за меня или против меня?», я окажусь лицом к лицу с самым страшным для любого политика кошмаром — необходимостью дать прямой и недвусмысленный ответ. — Он тяжело вздохнул. — Но ехать нам все равно придется.
  На следующее утро, как только рассвело, мы выехали из дома на открытой двухколесной коляске, которой правил один из рабов Цицерона. Это был чудесный день чудесного времени года. Было уже достаточно тепло, чтобы люди могли плескаться в открытых общественных купальнях, расположенных за Капенскими воротами, но еще не жарко, и утренний воздух приятно холодил наши лица. Дорога еще не успела покрыться толстым слоем летней пыли. Листья на ветвях оливковых деревьев радовали глаз свежей изумрудной зеленью. Даже гробницы, тянувшиеся вдоль Аппиевой дороги, выглядели в свете утреннего солнца вполне жизнеутверждающе. Обычно Цицерон любил указать на то или иное погребение и рассказать о нем: вот статуя Сципиона Африканского, а это — могила Горации, убитой собственным братом за то, что слишком откровенно оплакивала смерть своего возлюбленного. Но в то утро доброе расположение духа покинуло его. Он был слишком озабочен предстоящей встречей с Крассом.
  — Ему принадлежит добрая половина Рима, и я не удивлюсь, если и эти могилы — тоже. Погляди на них! В каждом из этих склепов может поселиться целая семья. А почему бы и нет? Тебе когда-нибудь приходилось слышать, как он действует? Допустим, он узнает, что где-то бушует пожар. Он посылает туда своих людей, и те предлагают жителям соседних кварталов продать свои жилища за бесценок. Иначе они попросту сгорят. Бедняги скрепя сердце соглашаются. После этого Красс отправляет туда же другую команду рабов с пожарными повозками, и те тушат пожар. Это лишь один из его трюков. Знаешь, как называет его Сициний? Тот самый Сициний, который не боится никого и ничего? Так вот, он говорит, что Красс — «самый опасный бык в стаде».
  Цицерон уткнул подбородок в грудь и не проронил больше ни слова до тех пор, пока мы не миновали восьмой мильный столб, углубившись в сельскую местность и оказавшись неподалеку от Бовилл. Только тогда он обратил мое внимание на кое-что необычное — военные пикеты, охраняющие нечто с виду напоминающее небольшие столярные мастерские. Мы уже миновали четыре или пять таких сооружений, располагавшихся вдоль дороги с интервалом примерно в полмили, и чем дальше мы ехали, тем более бурная активность кипела вокруг них: визг пил, стук молотков, летящая в разные стороны земля. Через некоторое время Цицерон взглянул на меня и, видимо, заметив в моих глазах немой вопрос, пояснил:
  — Легионеры сооружают кресты.
  Еще через некоторое время навстречу нам попалась колонна пехотинцев Красса, марширующих в сторону Рима, и нам пришлось съехать на обочину, чтобы пропустить их. Позади солдат шла длинная вереница пленных рабов. Сотни и сотни изнуренных, спотыкающихся людей со связанными за спиной руками шли навстречу поджидающей их судьбе, которая самим им пока была неизвестна. Ужасная, серая армия призраков. Наш возница пробормотал заклятие от злых духов, хлестнул лошадей по крупу, и повозка рванулась вперед. А затем, примерно через милю или чуть больше, мы увидели смерть. Не одну, много. По обе стороны Аппиевой дороги легионеры распинали пленников. Я пытаюсь забыть об этом, но страшные воспоминания посещают меня и спустя много десятков лет, заставляя просыпаться в холодном поту: деревянные кресты, а на них, прибитые гвоздями, бледные от боли и страха, корчащиеся в муках люди. Легионеры, натужно кряхтя и изрыгая проклятия, тянули за веревки, поднимая кресты, основания которых опускались в заранее вырытые ямы.
  Затем мы перевалили через холм, и нашим взорам предстали две длинные вереницы уже стоящих крестов с распятыми на них несчастными, тянущиеся миля за милей. Воздух, казалось, дрожал от стонов умирающих, гудения полчищ мух и голодного карканья воронов, кружащих над этой ужасной панорамой.
  — Вот для чего он вытащил меня из Рима! — со злобой пробормотал Цицерон. — Чтобы запугать, продемонстрировав этих несчастных!
  Он был очень бледен, поскольку любое напоминание о боли и тем более смерти — даже если это касалось животных, — вызывало у него слабость, отвращение и тошноту. По этой причине он никогда не посещал цирк и, как я подозреваю, испытывал стойкое отвращение ко всему, что было связано с войной и армией. В юности он в течение недолгого времени служил в войсках под начальством Суллы в Марсийскую войну. Но затем обратился к жизни тихой и созерцательной. Цицерон никогда не умел владеть мечом и метать дротик, поэтому на протяжении многих лет ему приходилось выслушивать насмешки и оскорбления от товарищей, более искушенных в военных ремеслах.
  Миновав восемнадцатый мильный столб, мы обнаружили полевой лагерь Красса, обнесенный рвом и защитным валом, и ощутили характерный запах пота и кожи, царящий в любом воинском расположении. Над въездом в лагерь реяли штандарты. Нас поджидал сын Красса Публий, который в те времена был еще молодым и проворным офицером. Ему было приказано проводить Цицерона в палатку командующего. Навстречу нам попалась парочка сенаторов, а следом за ними из палатки вышел и сам Красс, не узнать которого было невозможно. Старая Лысина — так называли его солдаты. Несмотря на жару, на его плечи был накинут алый командирский плащ. Красс был само радушие. Провожая предыдущих визитеров, он махал рукой и желал им доброго пути. Нас он приветствовал столь же сердечно. Он пожал руку даже мне, как если бы я тоже был сенатором, а не рабом, который при иных обстоятельствах также мог бы быть распят на одном из его крестов. Сейчас, вспоминая тот далекий день, я пытаюсь понять, что же насторожило меня в этом человеке, и чувствую: именно это неразборчивое дружелюбие, которое он наверняка демонстрировал бы даже в том случае, если бы собирался убить нас. Цицерон сказал мне, что состояние Красса оценивается суммой более двадцати миллионов сестерциев, но при этом он вел себя просто и умел быть на равных с любым, даже с селянином, а полевая палатка Красса была столь же непритязательной, как и его дом в Риме.
  Он пригласил нас войти — и меня тоже, — извиняясь за ужасные картины, свидетелями которых нам пришлось стать, проезжая по Аппиевой дороге, но это, по его словам, было продиктовано жестокой необходимостью. Казалось, он гордится своей системой, позволившей ему распять шесть тысяч пленников на протяжении трехсот пятидесяти миль «царицы дорог», как называли тогда Аппиеву дорогу. Именно такое расстояние разделяло поле победоносной битвы и ворота Рима. Причем это удалось сделать, как он выразился, «без сцен насилия». На одну милю приходилось семнадцать распятых, кресты располагались на расстоянии в сто семьдесят шагов один от другого (у него был поистине математический склад ума), а фокус состоял в том, чтобы не посеять панику среди пленников и не спровоцировать их на бунт, иначе могло бы начаться настоящее побоище. С этой целью через каждую милю или две определенное количество пленников заставляли остановиться на обочине дороги, тем временем как остальные продолжали двигаться. После того как основная колонна скрывалась из виду, начинались казни. Так была налажена эта кровавая работа: минимальный риск для палачей и максимальный устрашающий эффект для проезжих. А надо заметить, Аппиева дорога была самой оживленной из всех существовавших в Италии в те времена.
  — Я сомневаюсь в том, что у рабов, когда они услышат об этом, возникнет желание еще раз взбунтоваться против Рима, — с улыбкой заявил Красс. — Вот ты, например, — обратился он ко мне, — захочешь бунтовать?
  Со всем пылом, на который был способен, я заверил его в том, что никогда не пошел бы на такое. Красс потрепал меня по щеке и взъерошил мои волосы. От его прикосновений по моему телу побежали мурашки.
  — Продашь мне его? — спросил он Цицерона. — Он мне нравится, и я дал бы за него хорошую цену. Допустим… — Он назвал сумму, по крайней мере в десять превышавшую цену, которую я мог стоить, и я испугался, что Цицерон не устоит перед этим щедрым предложением. Если бы он согласился меня продать, мое сердце этого не выдержало бы.
  — Он не продается ни за какие деньги, — ответил Цицерон. Он находился под гнетущим впечатлением от увиденного, и голос его прозвучал хрипло. — И для того чтобы избежать возможного недопонимания, император, хочу сразу сообщить тебе о том, что я присягнул на верность Помпею Великому.
  — Помпею — какому? — насмешливо переспросил Красс. — Великому? Чем же он велик?
  — Я не хотел бы углубляться в эту тему, — ответил Цицерон. — Сравнения могут оказаться обидными.
  Это замечание пробило броню показного дружелюбия Красса, и его голова невольно дернулась.
  Нередко случается так, что один политик испытывает столь сильную антипатию по отношению к другому, что не может находиться с ним рядом, даже если этого требуют их взаимные интересы. Мне стало ясно, что это в полной мере относится к Цицерону и Крассу. Именно этого не понимали стоики, утверждая, что в человеческих отношениях главенствует практицизм, а не эмоции. Лично я уверен в обратном. Так было, есть и будет — даже в мире политики, где, казалось бы, тщательно просчитываются каждый шаг, каждое слово. И уж если практицизм не властен даже над политиками, то что же говорить о других людях?
  Красс вызвал Цицерона в надежде заручиться его дружбой, Цицерон приехал к Крассу, надеясь не утратить его доброе расположение, и тем не менее эти двое мужчин не могли скрыть антипатию по отношению друг к другу. Встреча обернулась полным провалом.
  — Давай перейдем к делу, — проговорил Красс, предложив Цицерону сесть. Сняв плащ, он передал его сыну, а затем и сам опустился на походное ложе. — Я хотел попросить тебя о двух вещах, Цицерон. Во-первых, чтобы ты поддержал меня в получении консульства. Мне сорок четыре года, то есть подхожу по возрасту, кроме того, это — мой год. Во-вторых, я хочу получить триумф.3 За то и другое я готов заплатить любую цену. Обычно я настаиваю на эксклюзивном контракте, но, учитывая то, что у тебя уже существуют определенные обязательства, полагаю, что готов купить половину тебя. Половина Цицерона, — добавил он с вежливым кивком головы, — стоит больше, чем любой другой человек целиком.
  — Лестное предложение, император, — ответил Цицерон, пытаясь не выказать негодования, которое вызвал у него подтекст этих слов. — Благодарю тебя! Значит, ты полагаешь, что если моего раба купить нельзя, то меня — можно. Ты позволишь мне обдумать это?
  — О чем тут думать? На выборах консула каждый гражданин имеет два голоса. Отдай один мне, а второй — кому захочешь. Сделай только так, чтобы все твои друзья последовали твоему примеру. Скажи им, что Красс никогда не забывает тех, кто ему помог. И, кстати, тех, кто ему помешал, он тоже не забывает.
  — И все же мне нужно подумать, — упрямо проговорил Цицерон.
  По дружелюбному лицу Красса, словно рябь по гладкой воде, пробежала тень.
  — А как насчет моего триумфа?
  — Лично я абсолютно уверен в том, что ты заслужил высшие почести. Но, как тебе известно, триумф присуждается полководцу лишь в том случае, если в результате его военной кампании произошло расширение границ государства. Недостаточно просто вернуть государству ранее утраченные им территории. Принимая решения, Сенат всегда смотрит на прецеденты. К примеру, когда Фульвий отбил Капую после ее захвата Ганнибалом, он не получил триумфа.
  Цицерон объяснял все это с таким видом, будто он искренне огорчен.
  — Все это — формальности, на которые можно закрыть глаза. Если Помпей претендует на консульство, не подходя ни по одному из требуемых параметров, почему я не могу получить хотя бы триумф? Я знаю, что ты не знаком со сложностями командования армией и даже, — ядовито добавил Красс, — с военной службой вообще, но ты не можешь не согласиться с тем, что всем остальным критериям я отвечаю. В сражениях я убил пять тысяч врагов, я воевал в самых сложных условиях, легионы присвоили мне титул императора, я умиротворял многие провинции. Если ты используешь свое влияние в Сенате в мою пользу, и ты, и Сенат узнаете, что я умею быть очень щедрым.
  Воцарилась долгая пауза. Я не имел представления, каким образом Цицерону удастся выкрутиться из этой щекотливой ситуации.
  — Вот твой триумф, император, — неожиданно произнес Цицерон, указывая в сторону Аппиевой дороги. — Вот памятник, достойный такого человека, как ты. До тех пор, пока у римлян будут языки, чтобы разговаривать, они будут вспоминать Красса, человека, который распял шесть тысяч рабов, расставив кресты на протяжении трехсот пятидесяти миль, через каждые сто семьдесят шагов. Такого не делал еще ни один из наших прославленных полководцев — ни Сципион Африканский, ни Помпей, ни Лукулл. — Цицерон взмахнул рукой, словно отбрасывая перечисленных военачальников в сторону. — Ни одному из них такое даже в голову не пришло бы.
  Цицерон откинулся и улыбнулся Крассу. Красс вернул ему улыбку. Время шло. Я сидел, затаив дыхание. Это был своеобразный поединок: чья улыбка угаснет первой. Через некоторое время Красс поднялся и протянул руку Цицерону.
  — Спасибо, что приехал, мой молодой друг, — сказал он.
  * * *
  Когда через несколько дней после этого Сенат собрался, чтобы определить триумфатора, Цицерон вместе с большинством сенаторов отклонили претензии Красса на этот титул. Победитель Спартака удостоился всего лишь овации — менее почетной, второстепенной формы триумфа. Вместо того чтобы въехать в город на колеснице, запряженной четырьмя конями, он вошел в Рим пешком; вместо положенного триумфатору грома фанфар раздавалось лишь пение флейт; вместо лаврового венка он был увенчан миртовым.
  — Если бы этот человек обладал честью, он отказался бы от всего этого, — заметил Цицерон.
  Когда дело дошло до дискуссии относительно того, какие почести оказать Помпею, Афраний предпринял хитрый маневр. Воспользовавшись своим правом претора, он взял слово одним из первых и сообщил, что Помпей готов принять любые почести, которые Сенат решит оказать ему, что он, Помпей, прибывает завтра утром со своим десятитысячным войском и надеется лично поблагодарить сенаторов.
  Десять тысяч воинов? Услышав это, даже аристократам не захотелось унижать покорителя Испании, и консулы получили указание принять единогласное решение о присуждении Помпею триумфа в полном объеме.
  На следующее утро, одевшись с большим тщанием, нежели обычно, Цицерон стал советоваться с Квинтом и Луцием относительно того, какую линию поведения ему стоит выбрать в переговорах с Помпеем. Сошлись они на том, что вести себя следует напористо и даже самоуверенно. В следующем году Цицерону должно было исполниться тридцать шесть лет — вполне подходящий возраст для того, чтобы претендовать на пост одного из четырех эдилов, которых ежегодно избирали в Риме. Эта должность предоставляла широкие возможности заручиться политической поддержкой, поскольку в функции эдила входило поддержание в надлежащем виде общественных зданий, общественного порядка, организация различных празднований и выдача торговых лицензий. Вот чего попросит Цицерон у Помпея — поддержки его кандидатуры на выборах эдила.
  — Я уверен, что заслужил это, — сказал Цицерон.
  Решение было принято, и мы присоединились к толпам людей, направлявшимся к Марсову полю, где, по слухам, Помпей собирался остановить свои легионы. (Между прочим, в те времена считалось незаконным, чтобы лицо, облеченное военным империем, входило со своим войском в пределы померия — сакральной городской черты Рима. Поэтому, если Помпей и Красс хотели сохранить за собой командование своими войсками, они, по идее, должны были плести свои интриги друг против друга, оставаясь за пределами городских стен.) Всем хотелось собственными глазами увидеть великого человека, поскольку Римский Александр, как называли Помпея его почитатели, отсутствовал почти семь лет, находясь в нескончаемых военных походах. Одни хотели увидеть, насколько он изменился, другие, в число которых входил и я, до этого вообще ни разу не видели его. Цицерон слышал от Паликана, что Помпей хочет разместить свою штаб-квартиру в Вилла Публика, правительственной резиденции для особо почетных гостей и расположенной рядом с местами для голосования, и именно туда мы сейчас и направлялись — Цицерон, Квинт, Луций и я.
  По всему периметру Вилла Публика стоял двойной кордон из солдат. Пробившись сквозь плотную толпу и добравшись до стены, мы узнали, что внутрь пускают только по специальным приглашениям. Цицерон был глубоко оскорблен тем, что никто из охранников даже не слышал его имени, но на наше счастье в этот момент мимо ворот проходил Паликан, и он попросил своего зятя, командира легиона Габиния, поручиться за нас. Очутившись внутри, мы с удивлением увидели, что здесь уже находится чуть ли не половина официальных лиц Рима. Государственные мужи прохаживались в тени колоннад, негромко переговариваясь между собой.
  — Ни дать ни взять — осы, натетевшие на мед, — заметил Цицерон.
  — Помпей Великий прибыл ночью, — сообщил Паликан. — Сейчас он ведет переговоры с консулами.
  После этого он обещал держать нас в курсе событий и удалился, всем своим видом демонстрируя собственную значимость, отпихнув в сторону караульных.
  В течение нескольких следующих часов от Паликана не было ни слуху ни духу. Мы лишь видели гонцов, вбегавших в дом и выбегавших оттуда, сладострастно обоняли истекавшие оттуда запахи еды. Потом консулы ушли, но на смену им прибыли Катулл и старый Публий Сервилий Изаурик. Сенаторы, зная, что Цицерон является ярым сторонником Помпея и входит в его ближний круг, подходили к моему хозяину, пытаясь выяснить, что здесь происходит.
  — Все в свое время, — отвечал им Цицерон, — все в свое время.
  Сейчас я понимаю, что у него не было ответа на этот вопрос, поэтому, чтобы отвлечь от себя внимание, он попросил меня принести ему стул. Когда я вернулся, Цицерон прислонил стул спинкой к колонне, сел на него и закрыл глаза.
  В середине дня, проложив себе с помощью солдат путь сквозь толпу зевак, прибыл Гортензий и был незамедлительно принят. Когда вскоре после этого на виллу проследовали три брата Метелла, стало ясно: Цицерона целенаправленно унижают.
  Цицерон отправил своего двоюродного брата Квинта на разведку. Тот должен был слушать, что говорят люди на площади, а сам он, поднявшись со стула и нервно расхаживая между колоннами, в двадцатый раз потребовал, чтобы я постарался отыскать Паликана, Афрания или Габиния — любого человека, который поможет ему попасть на встречу, проходящую в стенах виллы.
  Я вертелся в гуще толпы, собравшейся возле входа, поднимаясь на цыпочки, вытягивая шею и всячески пытаясь разглядеть, что происходит впереди. Двери открылись, выпуская очередного гонца, и за непродолжительный момент я успел разглядеть фигуры в белых тогах, окружившие массивный мраморный стол, заваленный какими-то документами. Затем меня отвлек шум, донесшийся с улицы. Толпа загудела, послышались приветственные выкрики: «Привет императору!» — а затем ворота открылись и в них, в окружении телохранителей, торжественно вступил Красс. Сняв шлем с плюмажем, он передал его одному из своих ликторов, вытер лоб и огляделся. Заметив Цицерона, Красс приветствовал его легким кивком головы и одарил вежливой улыбкой. Должен признаться: это был один из тех редких случаев, когда мой хозяин в буквальном смысле лишился дара речи. Красс запахнул свой алый плащ — этот жест получился поистине величественным — и проследовал в двери Вилла Публика, а Цицерон тяжело опустился на стул.
  Мне нередко приходилось наблюдать удивительные ситуации, когда люди, облеченные властью и имеющие огромные связи, оказываются бессильны узнать о том, что происходит у них под самым носом. К примеру, мне часто случалось видеть, как сенаторы, обязанные присутствовать в курии, отправляют своих рабов на овощной рынок разузнать о происходящем в городе, чтобы решить, о чем говорить в своих выступлениях. Слышал я такое и о некоторых полководцах. Находясь в окружении многочисленных легатов и гонцов, они тем не менее были вынуждены останавливать проходящих мимо пастухов, чтобы узнать у них о последних событиях на поле битвы. А в тот день точно в таком же положении оказался Цицерон. Сидя в двадцати шагах от того места, где другие, словно жареного цыпленка, делили Рим, он был вынужден выслушивать новости о принятых решениях от Квинта, который, в свою очередь, услышал их от какого-то чиновника из магистрата, которого он случайно встретил на форуме.
  — Плохо дело, — сказал Цицерон, хотя это было понятно и без слов. — Помпей находится в шаге от консульства, права трибунов восстановлены, сопротивление со стороны аристократов сломлено. И в обмен на это — ты только вслушайся, — в обмен на все это Гортензий и Квинт Метелл при поддержке Помпея станут консулами в следующем году, а Луций Метелл заменит Верреса на посту наместника Сицилии.
  И, наконец, Красс. Красс! Он будет править совместно с Помпеем на правах второго консула, и в день, когда они вступят в должность, их армии будут распущены. Но я должен быть там! — горячо проговорил Цицерон, с испугом глядя на виллу. — Я просто обязан находиться там!
  — Марк, — заговорил Квинт, положив руку на плечо Цицерона, — все равно ни один из них не стоит тебя.
  Цицерон был потрясен несправедливостью происходящего: его враги вознаграждены и возвеличены, а он, столь много сделавший для Помпея, остался ни с чем! Сердито стряхнув руку брата со своего плеча, он встал и направился к дверям виллы. Возможно, меч одного из охранников Помпея там же и положил бы конец его карьере, поскольку, находясь в отчаянии, он явно решил силой проложить себе путь во внутренние покои, прорвавшись к столу переговоров и потребовав своей законной доли, однако было слишком поздно. Облеченные властью мужи, договорившись обо всем, уже выходили наружу. Впереди шли их помощники и охрана.
  Первым появился Красс, следом за ним — Помпей. Его невозможно было не узнать, и не только из-за окружавшей его ауры власти, от которой, казалось, в воздухе даже слышалось некое потрескивание. Весьма запоминающимися были и сами его черты: грубо вытесанное, широкоскулое лицо, излучавшее силу, густая курчавая шевелюра с челкой, широкие плечи, крепкая грудь, торс опытного борца. Увидев Помпея вблизи, я понял, почему в юности он получил за свою жестокость прозвище Молодой Мясник.
  И вот теперь Старая Лысина и Молодой Мясник вышли из дверей Вилла Публика, не разговаривая, не глядя друг на друга, и торжественно направились к воротам, которые услужливо распахнулись при их приближении. Следом за ними суетливо заспешили сенаторы, все вокруг пришло в движение. Жаркая и шумная людская волна подхватила нас и потащила к выходу из Вилла Публика. Двадцать тысяч человек, собравшиеся в тот день на Марсовом поле, ревели, орали, бушевали и рычали, выражая с помощью этой дикой какофонии свою поддержку новоявленным кумирам.
  Солдаты расчистили узкую улицу и, взявшись за руки, выстроились в две цепи по обе ее стороны, упираясь и скользя подошвами сандалий под напором беснующейся толпы.
  Помпей и Красс шествовали рядом, однако я, поскольку мы находились в хвосте этой процессии, не видел выражение их лиц и не мог определить, говорят ли они друг с другом. Они медленно шли к зданию трибунала. Помпей, под аккомпанемент очередной порции оваций, поднялся на его ступени первым, озираясь по сторонам с довольным видом кота, греющегося в теплых лучах солнца. Затем он протянул руку, как бы желая помочь Крассу подняться по ступеням. Эта демонстрация единства между бывшими соперниками заставила толпу издать еще один восторженный вопль, который превратился в настоящую истерику после того, как Помпей и Красс взялись за руки и подняли их над головами.
  — Какой омерзительный спектакль! — прокричал Цицерон. Из-за царившего вокруг шума он был вынужден вопить мне в ухо. — Пост консула истребован и получен с помощью лезвий мечей, и сейчас мы с тобой наблюдаем конец Республики. Это так, Тирон, запомни мои слова!
  Выслушивая эти горькие сетования, я тем не менее не мог не думать о том, что, если бы моему хозяину удалось принять участие в разделе власти, он бы назвал это «шедевром политического искусства».
  Помпей воздел руку, призывая толпу к молчанию, и, когда воцарилась тишина, заговорил грохочущим голосом опытного полководца:
  — Народ Рима! Верховные сенаторы любезно предложили мне триумф, и я с благодарностью принял его. Кроме того, они сообщили мне, что я могу рассчитывать на пост консула, и я с радостью принимаю и это предложение. Но есть лишь одно, что радует мою душу в еще большей степени, — известие о том, что мне предстоит работать рука об руку с моим старым другом, Марком Лицинием Крассом!
  Помпей закончил свою речь обещанием того, что на следующий год он устроит грандиозный праздник с играми, посвященный Геркулесу и его, Помпея, победам в Испании.
  Говорил он, спору нет, красиво, но больно уж быстро, забывая делать необходимые паузы после каждого предложения. Это означало одно: те, кто слышит Помпея, не успевают запомнить его слова с тем, чтобы потом передать их другим. Вряд ли более нескольких сотен человек сумели услышать в тот день, что говорил Помпей, но тем не менее бесновалась вся толпа, и проявления восторга стали еще неистовее после того, как место Помпея на трибуне занял Красс.
  — Клянусь, — заговорил он, не уступая громкостью голоса Помпею, — что во время, когда будут проводиться праздник и игры Помпея, я пожертвую десятую часть своего состояния — целую десятину всего моего богатства! — на бесплатную еду для жителей Рима! Для каждого из вас! Целых три месяца, — гремел он, — все вы сможете совершенно бесплатно пить и гулять на улицах Рима! За мой счет! Столы буду расставлены по всем улицам! Это будет праздник, которого поистине заслуживает Геркулес!
  Услышав это, толпа пришла в исступление.
  — Сволочь! — выругался Цицерон. — Десятая часть его состояния — это взятка в два миллиона! Для него это гроши. Видишь, как он превращает поражение в победу? Уверен, ты не ожидал ничего подобного! — последнюю фразу он прокричал Паликану, который пробирался к нам через толпу со стороны трибунала. — Он выставил себя равным Помпею. Ты не должен был ему помогать!
  — Пойдем, я провожу тебя к императору, — сказал Паликан. — Он хочет поблагодарить тебя лично.
  Я видел, что Цицерон колеблется, но Паликан настойчиво тащил его за рукав, и наконец Цицерон двинулся следом за ним. По всей видимости, он решил попробовать вытребовать для себя хоть что-нибудь.
  — Он собирается произносить речь? — спросил Цицерон, пока мы шли за Паликаном по направлению к трибуналу.
  — Он не произносит речей, — бросил тот через плечо. — По крайней мере, до сих пор не произносил.
  — Это ошибка с его стороны. Народ ожидает от него речи.
  — Значит, народ будет разочарован.
  — Какая жалость! — пробормотал Цицерон, обращаясь ко мне. — Я отдал бы полжизни, чтобы выступить перед такой аудиторией! Только подумать, столько избирателей собрались в одном месте!
  Но у Помпея не было опыта публичных выступлений, и кроме того, он привык командовать людьми, а не лебезить перед ними. Под неумолкающие овации он вошел внутрь, и Красс последовал за ним. Аплодисменты постепенно стихли. Люди остались стоять на форуме, не зная, что делать дальше.
  — Какая жалость! — повторил Цицерон. — Если бы я мог, я устроил бы им такое представление, какого они не забыли бы до конца жизни!
  Позади трибунала находилось небольшое огороженное пространство, где в дни выборов магистраты обычно дожидались часа, когда было пора приступать к исполнению своих обязанностей. Именно туда, миновав охрану, провел нас Паликан, и буквально через мгновение появился Помпей. Молодой чернокожий раб протянул ему полотенце, и он вытер потный лоб и шею. Возможности поприветствовать его ожидало примерно с дюжину сенаторов, выстроившихся цепочкой, и Паликан заставил Цицерона втиснуться в середину этого строя. Сам он отошел назад — туда, где, наблюдая за происходящим, уже стояли Квинт, Луций и я.
  Помпей шел вдоль строя сенаторов и пожимал каждому из них руку. Позади него двигался Афраний и шептал ему на ухо, кто есть кто.
  — Рад встрече, — повторял Помпей. — Рад встрече. Рад встрече.
  Когда он подошел ближе, у меня появилась возможность более пристально рассмотреть его. Несомненно, у него было благородное лицо, однако на его мясистых чертах лежала неприятная печать тщеславия, а величественная, отстраненная манера поведения еще больше подчеркивала откровенную скуку от происходящего, которую он даже не пытался скрывать. Вскоре Помпей дошел до Цицерона.
  — Это Марк Цицерон, император, — подсказал ему Афраний.
  — Рад встрече.
  Он уже хотел двинуться дальше, но Афраний взял его за локоть и зашептал:
  — Цицерон считается одним из самых выдающихся адвокатов города и оказал нам очень большую помощь в Сенате.
  — Вот как? Гм, что ж, продолжайте и впредь трудиться так же хорошо.
  — Непременно, — торопливо заговорил Цицерон, — тем более что я надеюсь в следующем году стать эдилом.
  — Эдилом? — Это заявление, казалось, позабавило Помпея. — Нет, нет, едва ли. У меня на этот счет другие планы. Но хороший адвокат всегда может понадобиться.
  И с этими словами он двинулся дальше.
  — Рад встрече. Рад встрече…
  Цицерон невидящим взглядом смотрел перед собой и с усилием сглатывал.
  V
  В ту ночь — в первый и в последний раз за все годы, которые я прослужил у Цицерона, — он вдребезги напился. Я слышал, как за ужином он поссорился с Теренцией. Это не было их обычной остроумной и холодной пикировкой. Нет, это была настоящая перебранка, разносившаяся на весь дом. Теренция упрекала мужа в глупости, вопрошала, как мог он поверить этой банде, получившей печальную известность благодаря своей бесчестности. Ведь они даже не настоящие римляне, а пиценцы!4
  — Впрочем, что с тебя взять! Ты и сам не настоящий римлянин!
  Таким образом Теренция намекала на провинциальное происхождение Цицерона. К сожалению, я не разобрал его ответ, но произнесен он был тихим, угрожающим тоном. Что бы ни сказал Цицерон, ответ, по-видимому, был уничтожающим, поскольку Теренция, которую было непросто вывести из равновесия, выскочила из-за стола в слезах и убежала на второй этаж.
  Я счел за благо оставить хозяина одного, но часом позже услышал громкий звон и, войдя в столовую, увидел Цицерона, который, слегка покачиваясь, смотрел на осколки разбитой тарелки. Его туника на груди была залита вином.
  — Что-то я себя не очень хорошо чувствую, — проговорил он заплетающимся языком.
  Я обнял хозяина за талию, положил его руку на свое плечо и повел в спальню на втором этаже. Это была нелегкая задача, поскольку Цицерон был значительно тяжелее меня. Затем я уложил его в постель и развязал сандалии.
  — Развод, — пробормотал он в подушку, — вот решение проблемы, Тирон. Развод. И если мне придется покинуть Сенат из-за того, что у меня не останется денег — так и что с того? Никто по мне скучать не будет. Просто еще один «новичок», у которого ничего не вышло. О, Тирон…
  Я подставил ему ночной горшок, и его вырвало. Затем, обращаясь к собственной блевотине, Цицерон продолжал свой монолог:
  — Нам необходимо уехать в Афины, мой дорогой друг, жить с Аттиком и изучать философию. Здесь мы никому не нужны…
  Его речь перешла в невнятное бормотание, и я уже не мог разобрать ни одного слова. Поставив горшок рядом с кроватью, я задул лампу и направился к двери. Не успел я сделать и пяти шагов, как Цицерон уже храпел. Признаюсь, в тот вечер я лег спать с тяжелым сердцем.
  Однако на следующее утро, в обычный предрассветный час, меня разбудили звуки, доносившиеся сверху. Не отступая от своих привычек, Цицерон делал утренние упражнения, хотя и медленнее, чем обычно. Это означало, что он спал всего несколько часов. Таков уж был этот человек. Неудачи становились топливом для костра его честолюбия. Каждый раз, когда он терпел неудачу — либо как адвокат, либо после нашего возвращения из Сицилии, либо теперь, когда его столь цинично унизил Помпей, — огонь в его душе притухал лишь ненадолго, чтобы тут же разгореться с новой силой. Он любил повторять: «Упорство, а не гений возносит человека на вершину. В Риме полным-полно непризнанных гениев, но лишь упорство позволяет тебе двигаться вперед». И теперь, услышав, как он готовится к новому дню борьбы на римском форуме, я ощутил, что в мое сердце снова вернулась надежда.
  Я оделся. Я зажег лампы. Я велел привратнику открыть входную дверь. Я пересчитал и составил список клиентов, а затем прошел в кабинет и отдал его Цицерону. Ни в тот день, ни когда-либо после мы ни словом не упомянули о том, что произошло накануне вечером, и это, я думаю, сблизило нас еще больше.
  Цвет его лица был нездоровым, он старался сфокусировать взгляд, читая список клиентов, но в основном выглядел совершенно нормально.
  — Опять Стений! — прорычал он, узнав, кто дожидается его в таблинуме. — Неужели боги никогда не пошлют нам прощение!
  — Он не один, — предупредил я. — С ним еще два сицилийца.
  — Ты хочешь сказать, что он размножается? — Цицерон откашлялся, прочищая горло. — Ладно, примем его первым и избавимся от него раз и навсегда.
  Словно в странном сне, который повторяется из ночи в ночь, я снова вел Стения из Ферм на встречу с Цицероном. Своих спутников он представил как Гераклия из Сиракуз и Эпикрата из Бидиса. Оба они были уже пожилыми мужчинами, одеты, как и Стений, в темные траурные одеяния, с нестрижеными волосами и бородами.
  — А теперь послушай меня, Стений, — жестко проговорил Цицерон, после того как пожал руку каждому из этого мрачного трио. — Пора положить этому конец.
  Однако Стений находился в странных и далеких чертогах собственных дум, куда редко проникают посторонние звуки.
  — Я безмерно благодарен тебе, сенатор. Теперь, когда мне удалось получить из Сиракуз судебные записи, — он вытащил из своей кожаной сумки свиток и вручил его Цицерону, — ты можешь сам убедиться, что сделало это чудовище. Это было написано до вердикта трибунов. А вот это, — он протянул Цицерону второй документ, — было написано после.
  С тяжелым вздохом Цицерон поднес обе листа к глазам и стал читать.
  — Ну и что тут интересного? Это — официальный протокол судебного процесса над тобой, в котором, как я вижу, написано, что ты присутствовал на слушаниях дела. Но мы-то знаем, что это чушь. А здесь… — Цицерон не договорил и стал вчитываться в документ куда внимательнее. — Здесь написано, что тебя на суде не было. — Он поднял глаза, и его затуманенный взгляд стал проясняться. — Значит, Веррес фальсифицирует свой собственный судебный процесс, а затем фальсифицирует свою собственную фальсификацию!
  — Именно! — вскричал Стений. — Когда он узнал, что ты привел меня к трибунам и, следовательно, всему Риму понятно, что я вряд ли мог присутствовать на суде в первый день декабря, ему пришлось уничтожить свидетельство собственной лжи, но, к счастью, первый документ уже был направлен мне.
  — Ну и ну! — хмыкнул Цицерон, продолжая изучать документы. — Возможно, он встревожился сильнее, чем мы полагали. И еще тут говорится, что в суде у тебя был защитник, некто Гай Клавдий, сын Гая Клавдия из Палатинской трибы.5 Какой ты счастливчик, что сумел обзавестись собственным адвокатом из Рима. Кто он такой?
  — Управляющий у Верреса.
  Цицерон несколько секунд молча смотрел на Стения, а потом спросил:
  — Ну, что там еще, в этой твоей сумке?
  И тут началось. Стений вытаскивал из сумки бесконечные свитки, и вскоре они уже устилали пол всего кабинета. Здесь были письма, копии официальных протоколов, записи, в которых пересказывались различные слухи и домыслы, — результат кропотливой работы трех отчаявшихся людей на протяжении семи месяцев. Выяснилось, что Эпикрат и Гераклий также были изгнаны Верресом из своих домов, один из которых стоил шестьдесят тысяч, а второй — тридцать. Веррес приказал своим подчиненным выдвинуть против каждого из них лживые обвинения, по которым были вынесены неправедные приговоры. Обоих обобрали примерно в то же время, что и Стения. Оба являлись видными гражданами своих общин. Оба были вынуждены бежать с острова без гроша в кармане и искать убежища в Риме. Услышав о том, что Стений предстал перед трибунами, они отыскали его и предложили действовать сообща.
  «По отдельности каждый из них был бы слаб, — говорил Цицерон много лет спустя, — но, объединившись, они стали силой. У каждого из них были связи, из которых в итоге образовалась целая сеть, накрывшая весь остров: Фермы — на севере, Бидис — на юге, Сиракузы — на востоке. Эти мужчины — дальновидные и проницательные по натуре, хорошо образованные, обладающие большим опытом. Поэтому их земляки с готовностью рассказывали им о своих страданиях, рассказывали то, что никогда не открыли бы заезжему сенатору из Рима».
  Рассвело, и я был вынужден задуть лампы. Цицерон продолжал изучать документы. Внешне он выглядел спокойным, но я ощущал, как в нем нарастает возбуждение. Здесь были данные под присягой показания Диона из Гелеса, от которого Веррес сначала потребовал взятку в десять тысяч сестерциев, чтобы признать его невиновным, а потом отобрал всех его лошадей, ковры, золотую и серебряную посуду. Здесь были письменные свидетельства жрецов, храмы которых были разграблены. Так, упоминались украденная из священнейшего храма Эскулапа в Агригенте, подаренная полтораста лет назад Публием Сципионом бронзовая статуя Аполлона, на бедре которой мелкими серебряными буквами было написано имя Мирона, статуи Цереры, похищенные из храмов Катины и Энны, разграбление древнего храма Юноны на острове Мелита. Здесь были свидетельства жителей Агирия и Гербиты, которых грозили запороть до смерти, если они откажутся платить отступные агентам Верреса. Здесь была исповедь несчастного Сопатра из Тиндарида, которого зимой схватили ликторы Верреса и, раздев донага, на глазах всех жителей города привязали с разведенными руками и ногами к статуе Меркурия. И этой оскорбительной жестокости был положен конец не раньше, чем вся присутствовавшая толпа народа, возмущенная ужасным зрелищем и охваченная чувством сострадания, своим криком заставила Сенат обещать Верресу эту статую. Таких историй тут были десятки.
  — Нет, — бормотал Цицерон, читая одну бумагу за другой, — Веррес правит не провинцией. Он правит вполне сформировавшимся криминальным государством.
  С согласия трех сицилийцев я сложил свитки, спрятал их в окованный железом сундук и запер его на замок.
  — Очень важно, друзья мои, — сказал им Цицерон, — чтобы до поры ни слова об этом не просочилось наружу. Пока же продолжайте собирать свидетельства и показания, но, пожалуйста, делайте это скрытно. Веррес многократно прибегал к практике устрашения, не брезговал и насилием, и можете быть уверены: чтобы защитить себя, он использует все это снова. Мы должны застать мерзавца врасплох.
  — Значит ли это, что ты поможешь нам? — дрожащим от волнения голосом осведомился Стений.
  Цицерон посмотрел на него, но ничего не ответил.
  * * *
  В тот же день, но несколько позже, вернувшись домой с очередного судебного заседания, сенатор уладил ссору с женой. Он отправил юного Соситея на цветочный рынок, приказав ему купить роскошный букет, а затем вручил его маленькой Туллии, торжественно велев ей отнести цветы матери и сказать, что это — дар от «неотесанного провинциального поклонника». «Запомнила? — переспросил он дочку. — От неотесанного провинциального поклонника!»
  Девочка с важным видом скрылась в комнате Теренции, и, я думаю, прием Цицерона сработал, поскольку вечером по настоянию хозяина дома кушетки были перенесены на крышу и вся семья ужинала под звездным небом, а в центре стола, на самом почетном месте, стояла ваза с теми самыми цветами.
  Я знаю об этом, поскольку, когда трапеза подходила к концу, Цицерон неожиданно послал за мной. Ночь была настолько безветренной, что пламя свечей даже не колебалось. Смешиваясь со сладким запахом цветов, из долины доносились звуки ночного Рима: едва уловимая музыка, обрывки голосов, крики ночного сторожа с Аргилета, далекий лай собак, спущенных с цепи на Капитолийской триаде. Луций и Квинт смеялись какой-то сальной шутке Цицерона, и даже Теренция, не сумев удержаться от смеха, кинула в мужа салфетку и сказала ему, чтобы он прекратил свои пошлости. Примирение было полным. Помпонии, к счастью, не было. Она отправилась в Афины навестить брата.
  — А, — проговорил Цицерон, увидев меня, — вот и Тирон, самый одаренный политик из всех нас. Теперь я могу сделать свое заявление. Я посчитал, что Тирон тоже должен услышать его. Итак, слушайте все! Я принял решение баллотироваться на пост эдила.
  — О, замечательно! — воскликнул Квинт, решив, что это — новая шутка Цицерона. Потом он посерьезнел, перестал смеяться и заявил: — Но это не смешно.
  — Будет смешно, если я выиграю.
  — Но ты не можешь выиграть. Ты слышал, что сказал Помпей. Он не хочет, чтобы ты выдвигал свою кандидатуру.
  — Не Помпею решать, кому быть кандидатом, а кому — нет. Мы — свободные граждане и вольны самостоятельно принимать решения. Я решил бороться за пост эдила.
  — Но зачем бороться, если заранее известно, что ты проиграешь, Марк? Это бессмысленный героизм, в который верит только Луций.
  — Давайте выпьем за бессмысленный героизм! — предложил Луций, поднимая кубок.
  — Но мы не сможем выиграть, если Помпей и его сторонники будут против нас! — не отступал Квинт. — И какой смысл бесцельно злить Помпея?
  В ответ на это Теренция едко заметила:
  — После вчерашнего более логично было бы спросить: «Какой смысл бесцельно искать его дружбы?»
  — Теренция права, — кивнул Цицерон. — Вчера он преподал мне хороший урок. Предположим, я буду ждать год или два, ловя каждое слово Помпея и выполняя поручения в надежде завоевать его дружбу. Мы все видели таких людей в Сенате. Они стареют в ожидании того дня, когда будут выполнены данные им обещания. От них остается одна оболочка, и они сами не замечают, как наступает день, когда они остаются у разбитого корыта. Я скорее уйду из политики прямо сейчас, нежели позволю, чтобы подобное произошло со мной. Если ты хочешь ухватить власть за хвост, это нужно делать в подходящий момент. Мой момент настал.
  — Но как это сделать?
  — Выступить обвинителем против Верреса и преследовать его в судебном порядке за вымогательство и злоупотребления.
  Вот оно! Я с самого утра знал, что это случится, и Цицерон — тоже, но он хотел сообщить об этом в определенной ситуации. Я никогда прежде не видел его настроенным столь решительно. Он выглядел как человек, который ощущает в себе силы вершить историю. Никто не произносил ни слова.
  — Что это у вас вытянулись лица? — с улыбкой осведомился Цицерон. — Ведь я еще не проиграл. И, уверен, не проиграю. Сегодня утром меня посетили сицилийцы, которые собрали убийственные свидетельства относительно злодеяний Верреса. Не так ли, Тирон? Мы поместили их под замок в моем кабинете. И после того как мы выиграем — только подумайте, я в открытом судебном заседании одерживаю верх над Гортензием! — раз и навсегда закончится вся эта чушь о «втором из двух самых лучших в Риме адвокатов». Если мне удастся осудить человека столь высокого ранга, я согласно существующей традиции уже на следующий день стану претором — и тогда конец прыганью на задней лавке Сената в надежде получить слово. Это настолько укрепит мои позиции и возвысит меня в глазах римлян, что избрание на пост эдила мне обеспечено. Но самое главное в том, что это сделаю я сам, Цицерон, не прося о помощи никого, и уж тем более Помпея Великого.
  — Ну а если мы проиграем? — спросил Квинт, к которому только сейчас вернулся дар речи. — Ведь мы же защитники, а не прокуроры. Мы никогда не выступали в качестве обвинителей. Ты же сам говорил: защитник обретает друзей, обвинитель — только врагов. Если ты не сумеешь раздавить Верреса, вполне вероятно, что со временем он станет консулом, и тогда не успокоится до тех пор, пока не раздавит нас.
  — Это верно, — согласился Цицерон. — Если хочешь убить опасного зверя, это нужно сделать с первого удара. Но разве ты не понимаешь? Победив Верреса, я получу все: высокое положение в обществе, славу, пост, титул, власть, независимость, огромное количество клиентов в Риме и Сицилии. Это откроет мне дорогу к должности консула.
  Впервые на моей памяти Цицерон столь откровенно признался в своих непомерных амбициях и произнес заветное слово: КОНСУЛ. Для любого человека, посвятившего себя политике, это было апофеозом, пределом мечтаний. Само летоисчисление определялось по консулам, их имена были начертаны на всех исторических документах и краеугольных камнях. Консульство фактически дарило человеку бессмертие. Сколько дней и ночей со времени своей неуклюжей юности грезил этим Цицерон, холя и лелея эту мечту, как самое драгоценное сокровище? Иногда бывает так, что открывать свои мечты другим раньше времени — глупо. Скептицизм и насмешки окружающих могут убить надежду раньше, чем она сбудется. Но часто бывает наоборот: рассказать о своей мечте в подходящий момент помогает увериться в ее осуществимости. Именно это произошло той ночью. Произнеся слово «консул», Цицерон словно посадил на наших глазах семя, и теперь мы должны были с восхищением наблюдать за тем, как оно произрастает. В тот момент мы взглянули на блистательную фигуру Цицерона его собственными глазами и поняли его правоту: если он победит Верреса, появится реальная возможность того, что — при наличии определенной удачи — ему удастся преодолеть путь, ведущий к вершине.
  * * *
  В течение следующих месяцев нам предстояло сделать очень многое, и, как обычно, львиная доля работы досталась мне. Перво-наперво я занялся избирателями. В то время в выборах эдила участвовали все граждане Рима, поделенные на тридцать пять триб. Цицерон принадлежал к Корнелийской, Сервий — к Лимонийской, Помпей — к Кластаминской, Веррес — к Ромилийской, и так далее. Каждый гражданин голосовал на Марсовом поле в качестве представителя своей трибы, и результаты голосования каждой трибы оглашались затем магистратом. Победителями провозглашались четверо кандидатов, за которых проголосовало наибольшее число триб.
  Такая система выборов давала Цицерону определенные преимущества. Во-первых, в отличие от порядка выборов консулов и преторов, здесь право голоса в равной степени имели все граждане, независимо от их благосостояния, а Цицерон с уверенностью мог рассчитывать на поддержку купцов и многочисленной бедноты. Тут аристократам было бы сложно прижать его. Во-вторых, при такой системе было значительно проще вербовать сторонников перед выборами. Каждая триба имела в Риме свою штаб-квартиру — здание достаточно большое, чтобы устраивать там многолюдные встречи и банкеты.
  Я обратился к нашим записям и составил большой список всех людей, которых когда-либо защищал и кому помогал Цицерон за последние шесть лет. Затем мы встретились с этими людьми и попросили непременно пригласить сенатора выступить на ближайшем мероприятии, которое планируется их трибой. Просто поразительно, какому большому количеству людей за шесть лет смог помочь Цицерон либо советом, либо защищая их в суде! Вскоре предвыборное расписание Цицерона заполнилось многочисленными встречами и договоренностями. Его рабочий день стал длиннее обычного. После судебных процессов и заседаний Сената он спешил домой, чтобы принять ванну, переодеться и тут же отправиться в какое-нибудь другое место, где ему предстояло выступить с очередной зажигательной речью. Его лозунгом стало: «Правосудие и реформы!»
  Квинт выступал в качестве руководителя его предвыборной кампании, а Луцию было поручено заниматься делом Верреса. Наместник должен был вернуться с Сицилии в конце года, и, вступив на территорию Рима, он тут же утрачивал свой империй, а вместе с ним — неприкосновенность и иммунитет против судебного преследования. Цицерон был полон решимости нанести удар при первой же возможности и, если получится, не позволить Верресу замести следы или запугать свидетелей. Поэтому, чтобы не вызвать у противников подозрений, сицилийцы перестали посещать наш дом, а Луций стал кем-то вроде связника между Цицероном и его клиентами с Сицилии, встречаясь с ними в укромных местах в городе.
  Это позволило мне ближе узнать Луция, и чем чаще я с ним общался, тем больше он мне нравился. Во многих отношениях он очень напоминал Цицерона — умный и занятный, прирожденный философ. Они были почти одного возраста, они вместе росли в Арпине, вместе учились в римской школе, вместе путешествовали по Востоку. Но была между ними и огромная разница: в отличие от Цицерона Луций был начисто лишен амбиций. Он жил один в маленьком домике, забитом книгами, и днями напролет был занят только чтением и размышлениями — самым опасным для человека занятием, ведущим, по моему глубокому убеждению, к нарушению пищеварения и меланхолии. Но, как ни странно, несмотря на привычку к уединенному образу жизни, он вскоре привык ежедневно покидать свой дом. Он был до такой степени возмущен злодеяниями Верреса, что его желание посадить наместника на скамью подсудимых превзошло аналогичное чувство, испытываемое Цицероном.
  — Мы сделаем из тебя юриста, братец! — восхищенно воскликнул Цицерон, когда Луций раздобыл для него еще одну солидную порцию сокрушительных свидетельств о подлостях Верреса.
  В конце декабря произошел случай, весьма драматическим образом спутавший нити, из которых теперь была соткана жизнь Цицерона. В темный предутренний час я, как обычно, открыл входную дверь, чтобы переписать посетителей, и увидел во главе длинной очереди человека, которого мы не так давно видели в Порциевой базилике. Он тогда витийствовал в защиту колонны, сооруженной его прапрадедом Марком Порцием Катаном. Он был один, без сопровождающего раба, и выглядел так, будто всю ночь спал на улице. Я вполне допускаю, что так оно и было, но наверняка сказать не могу, поскольку Катон-младший всегда имел растрепанный вид и был похож то ли на блаженного, то ли на мистика.
  Разумеется, Цицерон захотел узнать, что привело человека столь знатного происхождения к порогу его дома. Дело в том, что Катон при всей своей эксцентричности принадлежал к элите старинной республиканской аристократии, связанной брачными и родственными узами с родами Сервилиев, Лепидов и Эмилиев. Цицерон был до такой степени польщен тем, что к нему пожаловал столь знатный посетитель, что лично вышел в таблинум и провел гостя в свой кабинет. Он давно мечтал залучить в свои сети такого клиента.
  Я устроился в уголке, готовый записывать беседу, а молодой Катон, не теряя времени, сразу перешел к делу. Он сообщил, что нуждается в хорошем адвокате, и ему понравилось то, как Цицерон выступал перед трибунами, поскольку это чудовищно, когда человек, подобный Верресу, ставит себя выше древних законов. Короче говоря, Катон собирался жениться на своей двоюродной сестре, очаровательной восемнадцатилетней Эмилии Лепиде, чья короткая жизнь уже была омрачена целой чередой трагедий. В возрасте тринадцати лет Эмилии было нанесено оскорбление: она была предательски брошена своим женихом, надменным юным аристократом по имени Сципион Насика. Когда девочке было четырнадцать, умерла ее мать. В пятнадцать она потеряла отца, а в шестнадцать — брата, и осталась совершенно одна.
  — Бедная девочка! — покачал головой Цицерон. — Если она приходится тебе двоюродной сестрой, то, следовательно, она — дочь консула Эмилия Лепида Ливиана? А он, насколько мне известно, был братом твоей матери, Ливии?
  Как и многие радикалы, Цицерон обладал глубокими познаниями в области генеалогии аристократических родов.
  — Да, так и есть.
  — В таком случае я поздравляю тебя, Катон, с блестящим выбором. Учитывая то, что в ее жилах течет кровь трех знатнейших родов и что все ее ближайшие родственники умерли, она, должно быть, самая богатая наследница в Риме.
  — Это верно, — с горечью в голосе подтвердил Катон, — и именно в этом проблема. Сципион Насика, ее бывший жених, недавно вернулся из Испании, где он сражался в армии Помпея — так называемого Великого. Узнав о том, насколько богата Эмилия, что ее отец и брат ушли из жизни, он объявил, что она принадлежит ему.
  — Но это уж решать самой девушке!
  — Вот она и решила. Она выбрала его.
  — Ага, — проговорил Цицерон, откинувшись на спинку кресла и потирая лоб. — В таком случае тебе действительно не позавидуешь. Однако, если она осиротела в возрасте пятнадцати лет, ей должны были назначить опекуна. Ты можешь встретиться с ним и уговорить его, чтобы он не давал разрешения на этот брак. Кстати, кто он?
  — Я.
  — Ты?! Ты — опекун девушки, на которой собираешься жениться?
  — Да, поскольку я ее ближайший родственник-мужчина.
  Цицерон оперся подбородком о руку и стал изучать взглядом своего потенциального клиента: всклокоченные волосы, грязные босые ноги, грязная туника, которую он не менял неделями.
  — И что же тебе от меня нужно?
  — Я хочу, чтобы ты подал в суд на Сципиона, а если нужно, то и на Лепиду, и положил бы конец всему этому.
  — А в каком качестве в этом разбирательстве намерен выступать ты — в качестве отвергнутого ухажера или официального опекуна девушки?
  — В качестве и того, и другого, — передернул плечами Катон.
  Цицерон почесал ухо, а затем заговорил, тщательно подбирая слова:
  — Мои познания в молодых девушках столь же ограниченны, сколь и моя вера в безоговорочное торжество закона. Но даже я, Катон, — даже я! — сомневаюсь в том, что лучший способ завоевать сердце девушки — это подать на нее в суд.
  — Сердце девушки? — переспросил Катон. — При чем тут сердце девушки? Это дело принципа!
  «И денег», — мог бы добавить кто-то, если бы на месте Катона был другой человек. Но у Катона было преимущество, доступное только очень богатым людям, — презрение к деньгам. Он унаследовал большое состояние и раздал его, даже не заметив этого. Нет, тут действительно было дело принципа, точнее, нежелание им поступаться.
  — Мы обратимся в суд по делам вымогательства и мздоимства среди должностных лиц, — предложил Цицерон, — и выдвинем обвинение в посягательстве на чужое имущество. Нам придется доказать, что между тобой и Эмилией Лепидой существовала договоренность и что, нарушив ее, она превратилась в мошенницу и лгунью. Нам придется доказать, что Сципион — двуличный тип, плут и хочет прибрать к рукам чужие деньги. Мне придется вызвать обоих на допрос и разорвать в клочья.
  — Вот и сделай это, — ответил Катон, в глазах которого появился блеск.
  — И в итоге мы все равно проиграем, поскольку, если судьи и симпатизируют кому-то больше, чем воссоединившимся любовникам, то только детям, а она — и то, и другое. Что касается тебя, то ты превратишься в посмешище для всего Рима.
  — Ты думаешь, меня волнует, что будут говорить обо мне люди? — насмешливо проговорил Катон.
  — Но даже если мы выиграем, только представь, во что это выльется. Ты за волосы потащишь рыдающую и брыкающуюся Лепиду из суда, а затем по городским улицам — в ее новый супружеский дом. Это будет скандал года.
  — Вот до какого унижения мы докатились! — с горечью воскликнул Катон. — Честный человек должен отступиться, чтобы торжествовал мерзавец? И это — правосудие Рима? — Он поднялся на ноги. — Мне нужен юрист из стали, и если мне не удастся найти такого, клянусь, я сам выступлю обвинителем.
  — Сядь, Катон, — мягко сказал Цицерон. Тот даже не пошевелился, и Цицерон повторил: — Сядь, Катон, и я расскажу тебе кое-что о правосудии.
  Катон, поколебавшись, опустился на краешек стула, чтобы вскочить при первом же намеке на то, что его убеждения подвергаются унижению.
  — Выслушай совет человека, который старше тебя на десять лет. Ты не должен действовать так прямолинейно. Очень часто самые выигрышные и важные дела даже не доходят до суда. Твое дело, как мне кажется, из их числа. Дай мне время подумать о том, что я мог бы сделать.
  — А если у тебя ничего не получится?
  — Тогда ты будешь действовать по собственному усмотрению.
  После того как юноша ушел, Цицерон сказал мне:
  — Этот молодой человек ищет возможности проверить свои принципы на прочность столь же рьяно, как пьяный в трактире нарывается на драку.
  Но, как бы то ни было, Катон дал согласие на то, чтобы Цицерон от его имени вел переговоры со Сципионом, и мой хозяин радовался как ребенок, поскольку таким образом он получил возможность исследовать аристократов с более близкого расстояния. В Риме не было другого человека с такой знатной родословной, какая была у Квинта Цецилия Метелла Пия Сципиона Насика.
  Слово Насика означало «острый нос», и этот парень действительно умел держать нос по ветру, поскольку был не только родным сыном Сципиона, но и приемным сыном Метелла Пия, титулованного главы рода Метеллов. Отец и его приемный сын лишь недавно вернулись из Испании и в настоящее время находились в огромном загородном поместье Пия возле Тибура. Они намеревались появиться в городе в двадцать девятый день декабря, сопровождая Помпея на триумфальной церемонии. Цицерон решил встретиться с Насикой на следующий день после этого.
  И вот двадцать девятый день наконец настал, и что это был за день! Рим не видывал таких торжеств со времен Суллы. Стоя возле Триумфальных ворот, я наблюдал за происходящим, и мне казалось, что вдоль Священной дороги выстроился весь город.
  Первыми через Триумфальные ворота с Марсова поля вошли все до единого сенаторы, включая Цицерона. Во главе этой процессии шли консулы и другие магистраты. Затем показались трубачи, дующие в фанфары, а следом за ними — носилки и повозки, на которых несли и везли захваченные в Испании трофеи: золото и серебро в монетах и слитках, оружие, статуи, картины, вазы, мебель, самоцветы, гобелены, а еще — деревянные макеты городов, которые покорил и разграбил Помпей. Над каждым из них был плакат с названием города и именами его видных жителей, убитых Помпеем. После этого медленной поступью прошли огромные белые жертвенные быки с позолоченными рогами, украшенные лентами и гирляндами из цветов. Их вели жрецы и юноши. Следом за быками устало прошествовали слоны — геральдический символ рода Метеллов, а за ними — запряженные буйволами повозки с клетками, в которых рычали и бросались на железные прутья дикие звери с гор Испании. Затем настала очередь оружия и знамен разбитых повстанцев, а потом, закованные в цепи, появились и они сами — поверженные последователи Сертория и Перперны. Послы, представляющие союзников Рима, пронесли регалии и богатые подношения, а после них через Триумфальные ворота прошли двенадцать ликторов императора. Их фасции6 были увиты лавровыми гирляндами.
  И вот под крики толпы в воротах появилась бочкообразная, инкрустированная драгоценными каменьями и запряженная четверкой белоснежных коней императорская колесница, в которой стоял сам Помпей. На нем была украшенная пальмовыми ветвями туника и пурпурная тога с золотой вышивкой. В правой руке он держал лавровую ветвь, а в левой — скипетр из слоновой кости с изображением орла. Чело триумфатора венчал венок из дельфийского лавра, а его мужественное лицо было выкрашено красной краской. В этот день он воистину являлся воплощением Юпитера. Рядом с Помпеем стоял его восьмилетний сын, златовласый Гней, а позади — раб, который через равные промежутки времени шептал ему на ухо: «Помни, ты всего лишь человек!»
  Позади колесницы императора на черном боевом коне ехал старый Метелл Пий с повязкой на ноге — свидетельством о ране, полученной в битве. Рядом с ним был Сципион, красивый молодой человек двадцати четырех лет. «Неудивительно, что Лепида предпочла его Катону!» — подумал я. Следом за этими двумя ехали командиры легионов, включая Авла Габиния, а потом — всадники и конники, доспехи которых матово отсвечивали под тусклым декабрьским солнцем. И наконец наступил черед пехоты — легионов Помпея, маршировавших колоннами в полном боевом облачении. От поступи тысяч и тысяч опаленных солнцем ветеранов, казалось, дрожала земля. Они во всю глотку орали «Io Triumphe» — возглас, которым приветствуют триумфатора, распевали гимны богам и малопристойные песни, в которых их главнокомандующий грубо высмеивался. В такой день, как сегодня, им было разрешено такое, поскольку считалось, что это умерит гордость триумфатора и она не будет раздражать богов.
  Грандиозное шествие продолжалось несколько часов. От Марсова поля колонна прошла через Триумфальные ворота, Фламиниев цирк и Большой цирк, вокруг Палатина и по Священной улице — на Капитолий, к храму Юпитера Сильнейшего и Величайшего. Там Помпей поднялся по ступеням храма и заколол жертвенных животных. Самых знатных пленников тем временем отвели в Карцер и предали смерти посредством удушения. Разве можно было придумать концовку лучше? В этот день закончился военный империй победителя, а вместе с ним — жизни побежденных.
  Я слышал рев толпы со стороны храма Юпитера, но не пошел туда и остался у Триумфальных ворот, желая посмотреть, как сюда пожалует Красс за полагающимися ему овациями. Он постарался извлечь из своей части торжества максимум, величаво шествуя рядом со своим сыном, но, несмотря на все усилия его доверенных лиц, которые отчаянно пытались разогреть энтузиазм толпы, после пышной процессии Помпея это все же было довольно жалкое зрелище. В душе он наверняка негодовал, лавируя между кучами лошадиного и слоновьего дерьма, оставшегося на дороге после шествия его коллеги-консула. У него и пленников-то было совсем мало, поскольку большую их часть он, поторопившись, неосмотрительно распял на Аппиевой дороге.
  На следующий день Цицерон отправился в дом Сципиона, взяв с собой меня и приказав мне захватить коробку для документов. Это был его излюбленный прием, с помощью которого ему нередко удавалось запугать противника. Никаких улик, свидетельств и документов против Сципиона у нас не было, поэтому я без разбора накидал в коробку какие-то старые, никчемные свитки.
  Дом Сципиона находился на Священной дороге, где располагалось также множество лавок. Однако это не были обычные лавки, каких в Риме большинство. Здесь продавались уникальные драгоценности, разложенные на прилавках под толстыми решетками. Нашего прихода ожидали, поскольку Цицерон загодя отправил Сципиону уведомление о том, что желает с ним встретиться, и слуга незамедлительно провел нас в атриум хозяйского дома. Этот дом называли одним из чудес Рима, и он действительно — даже в те времена — являлся таковым. Сципион мог проследить своих предков в глубь веков до одиннадцатого колена, причем девять поколений его рода произвели на свет консулов. На стенах рядами висели типовые маски Сципионов, причем некоторым из них, потемневшим от дыма и сажи, было по несколько сотен лет, и от них исходил тонкий и сухой аромат пыли и благовоний — запах самой древности. Впоследствии в результате усыновления Сципиона Пием в атриуме добавится еще шесть консульских масок.
  Цицерон ходил вдоль стен, читая надписи под каждой маской. Самой старой из масок исполнилось триста двадцать пять лет, и, естественно, это была маска победителя Ганнибала, Сципиона Африканского, перед которым Цицерон благоговел, и поэтому застыл перед маской на несколько долгих минут. Это было благородное, чуткое лицо — гладкое, без морщин, какое-то неземное. В нем угадывалась скорее душа, нежели плоть и кровь.
  — И этого человека, естественно, погубил прапрадед нашего нынешнего клиента, — сказал Цицерон. — В жилах Катона течет не кровь, а упрямство, причем упрямство, растянувшееся на века.
  Вернулся слуга, и мы проследовали за ним в таблинум. Молодой Сципион возлежал на ложе в окружении десятков ценнейших предметов: статуй, бюстов, рулонов ковров и других поистине драгоценных вещей. Это помещение напоминало погребальную камеру какого-нибудь восточного монарха. Когда вошел Цицерон, он не потрудился встать, что само по себе являлось оскорблением по отношению к сенатору, и даже не предложил гостю сесть. Тягучим голосом, не меняя позы, юный Сципион осведомился о цели его визита.
  Цицерон не замедлил удовлетворить его любопытство, вежливо, но твердо сообщив ему, что дело Катона, с его точки зрения, представляется беспроигрышным, поскольку тот не только обручен с юной дамой, но и является ее официальным опекуном. Он указал на коробку для документов, которую я, словно мальчик на побегушках, держал перед собой, и стал перечислять юридические прецеденты. Закончил он сообщением о том, что Катон намерен вынести это дело на рассмотрение суда по делам о вымогательстве, а заодно потребовать, чтобы юной даме было официально запрещено поддерживать любые контакты с лицами, имеющими хоть какое-то отношение к данному делу. По словам Цицерона, у Сципиона оставался единственный способ избежать всенародного позора — отказаться от своих притязаний на юную даму.
  — Он, наверное, чокнугый? — апатично спросил Сципион и откинулся на своем ложе, заложив руки под голову и улыбаясь расписному потолку.
  — Это твой единственный ответ?
  — Нет, — ответил Сципион. — Вот мой единственный ответ. Лепида!
  И сразу же после этого из-за переносной ширмы, за которой она, видимо, находилась все это время, появилась застенчивая девушка и, грациозно пройдя через комнату, остановилась у ложа Сципиона и взяла его за руку.
  — Это моя жена. Мы поженились вчера вечером. То, что ты видишь здесь, это свадебные подарки от наших друзей. Помпей Великий пришел на нашу свадьбу после жертвоприношений и стал свидетелем.
  — Даже если бы свидетелем на вашей свадьбе был сам Юпитер, — едко парировал Цицерон, — это не сделало бы церемонию законной. — По тому, как слегка опустились плечи Цицерона, стало ясно: он понял, что теряет контроль над ситуацией. Юристы говорят, что богатство — это девять десятых успеха в любом судебном деле. Что касается Сципиона, то у него было не только богатство, но и, по-видимому, горячая поддержка со стороны его новоиспеченной жены. — Что ж, — проговорил Цицерон, рассматривая свадебные подарки, — в таком случае позвольте мне поздравить вас обоих. Если не от имени моего клиента, то хотя бы от своего. А в качестве свадебного подарка я постараюсь убедить Катона в том, чтобы он примирился с реальностью.
  — Это стало бы самым дорогим подарком из всех, которые я когда-либо получал, — ответил Сципион.
  — Мой двоюродный брат, в сущности, очень добрый человек, — сказала Лепида. — Передайте ему мои самые лучшие пожелания. Я уверена, что однажды мы с ним обязательно помиримся.
  — Непременно, — пообещал Цицерон с вежливым поклоном, повернулся и уже собрался было уходить, как вдруг резко остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду. — Какая изумительная вещь! — воскликнул он. — Настоящее чудо!
  Взгляд его был устремлен на бронзовую статую обнаженного Аполлона размером примерно в половину человеческого роста. Греческий бог играл на лире и являл собой воплощение утонченности и красоты. Он словно только что танцевал и вдруг застыл, не успев закончить какое-то изящное па. Все детали изваяния были выполнены с изумительной, поистине ювелирной точностью; на его голове можно было рассмотреть каждый волосок. На бедре Аполлона маленькими серебряными буквами значилось имя: Мирон.
  — Ах, это, — безразличным тоном откликнулся Сципион. — Эта статуя была подарена какому-то храму одним из моих прославленных предков, Сципионом Африканским. А что, она тебе известна?
  — Если я не ошибаюсь, это — статуя из храма Эскулапа в Агригенте.
  — Точно, теперь и я вспомнил, — подтвердил Сципион. — Это в Сицилии. Веррес отобрал ее у жрецов и подарил мне вчера вечером.
  * * *
  Вот так Цицерон узнал о том, что Веррес вернулся в Рим и уже раскидывает по городу щупальца подкупа.
  — Тварь! — сжимая и разжимая кулаки, восклицал Цицерон, когда мы вышли на улицу. — Тварь! Тварь! Тварь!
  У него были все основания беспокоиться, поскольку, если Веррес подарил юному Сципиону статую работы Мирона, можно было только догадываться, сколь щедрые взятки он всучил Гортензию, братьям Метеллам и другим своим влиятельным союзникам в Сенате. А ведь именно из этих людей будет состоять суд, если ему вообще суждено иметь место.
  Вторым ударом для Цицерона стало известие о том, что, помимо Верреса и наиболее видных представителей аристократии, на свадьбе Сципиона присутствовал сам Помпей. Он издавна был тесно связан с Сицилией. Еще будучи молодым полководцем, он наводил на острове порядок и даже провел одну ночь в доме Стения. Не то чтобы Цицерон надеялся на поддержку императора — нет, он уже получил наглядный урок, — но рассчитывал хотя бы на то, что тот будет сохранять нейтралитет. Теперь же становилась очевидной пугающая реальность: если Цицерон не оставит своего намерения привлечь Верреса к суду, он столкнется с сопротивлением со стороны практически всех влиятельных групп Рима.
  Однако сейчас было не время предаваться мрачным размышлениям и взвешивать имеющиеся в нашем распоряжении шансы. Катон настаивал на том, чтобы Цицерон сообщил ему о результатах переговоров сразу же после визита к его сопернику, и теперь ожидал нас в доме своей двоюродной сестры Сервилии, который располагался там же, на Священной дороге, совсем недалеко от резиденции Сципиона.
  Когда мы вошли, навстречу нам выбежали из атриума три девочки, самой старшей из которых было не больше пяти лет, а следом за ними вышла их мать. Я полагаю, это была первая встреча Цицерона с Сервилией, которой впоследствии предстояло стать самой влиятельной женщиной из всех римских матрон. Будучи на пять лет старше Катона и вплотную приблизившись к тридцатилетнему рубежу, она была весьма привлекательной, хотя и не красавицей. От своего первого мужа, Марка Брута, еще в пятнадцатилетнем возрасте она родила сына, а от второго, слабого и ничтожного Юния Силана, с очень небольшими перерывами произвела на свет этих трех девочек.
  Цицерон приветствовал их, ничем не выдав тяжести, бременем лежавшей на его душе, и под пристальным взглядом матери заговорил с девочками, как с равными. Сервилия требовала, чтобы дочери встречали каждого приходящего в дом, чтобы с самых юных лет перенимать привычки взрослых и учиться у них. Она возлагала на них большие надежды и хотела, чтобы дочери росли умными и раскрепощенными.
  Вскоре появилась нянька и увела девочек с собой, а Сервилия провела нас в таблинум. Здесь нас ждал Катон в компании Антипатра Тирского, известного стоика, который почти постоянно находился при нем. Реакция Катона на известие о замужестве Лепиды была именно такой, какую мы ожидали: он принялся метаться и изрыгать проклятия. Это напомнило мне еще одно едкое замечание Цицерона, сказавшего, что Катон является образцовым стоиком до тех пор, пока все в порядке.
  — Угомонись, Катон, — попыталась вразумить брата Сервилия, переждав первую волну брани. — Совершенно очевидно, что вопрос закрыт, и ты должен принять это как данность. Ты не любил ее, ты вообще не знаешь, что такое любовь. Тебе не нужны и ее деньги, поскольку у тебя хватает своих. Она просто сентиментальная дурочка. Ты найдешь себе сотню таких.
  — Она просила меня передать тебе наилучшие пожелания, — проговорил Цицерон, и эти слова вызвали новый поток ругани.
  — Я этого так не оставлю! — вопил Катон.
  — Еще как оставишь! — отрезала Сервилия и повернулась к Антипатру, который явно перетрусил. — Скажи ему ты, философ. Мой брат считает, что великие принципы, которые он исповедует, это продукт его великого интеллекта. На самом же деле это не более чем эмоции, порожденные разглагольствованиями лжефилософов. — Затем она вновь обратилась к Цицерону: — Если бы у него был хоть какой-то опыт общения с женщинами, сенатор, он бы понял, как глупо сейчас выглядит. Но ты ведь еще никогда не возлежал ни с одной женщиной, не так ли, Катон?
  Цицерон выглядел смущенным. Дело в том, что в сословии всадников существовала ханжеская традиция не обсуждать все, что связано с плотскими отношениями, и они не привыкли к развязности, с которой эти вопросы обсуждались в среде аристократов.
  — Я считаю, что это ослабляет мужскую сущность и мыслительные способности, — надувшись, пробормотал Катон, чем вызвал у сестры взрыв неудержимого хохота. Лицо Катона стало еще более красным, чем было у Помпея в день получения им триумфа. Он выскочил из комнаты, таща за собой стоика.
  — Приношу извинения, — сказала Сервилия, поворачиваясь к Цицерону. — Иногда мне начинает казаться, что он — умственно отсталый. Однако, с другой стороны, если он что-то решил, то ни за что не откажется от своего. Согласитесь, это качество достойно уважения. Он весьма высоко оценил вашу речь перед трибунами относительно Верреса. По его мнению, вы можете быть очень опасным человеком. Нам нужно как-нибудь снова встретиться. — На прощание Сервилия протянула Цицерону руку, которую тот взял и, на мой взгляд, не выпускал дольше, чем того требовали приличия. — Вы примете совет от женщины?
  — От вас? — спросил Цицерон, отпуская ее руку. — С радостью.
  — Мой брат Ципион, мой родной брат, помолвлен с дочерью Гортензия и рассказал мне, что Гортензий на днях говорил о вас. Он подозревает, что вы намерены выдвинуть обвинения против Верреса, и сказал, что знает, как сорвать ваши планы. Больше мне ничего не известно.
  — А если даже предположить, что это правда и я действительно вынашиваю такие планы, — с улыбкой спросил Цицерон, — каким был бы ваш совет?
  — Очень простым, — более чем серьезно ответила Сервилия. — Откажитесь от них.
  VI
  Визит к Сципиону и разговор с Сервилией не заставили Цицерона опустить руки, но лишь помогли нам понять, что нужно действовать быстрее, чем мы планировали раньше. В первый день января 684 года с основания Рима Помпей и Красс вступили в должности консулов. Я проводил Цицерона на церемонию инаугурации, которая была назначена на Капитолии, а затем стоял вместе с остальными зрителями в дальней части портика. Реконструкция храма Юпитера, проводимая под началом Катулла, уже близилась к завершению. В свете холодного январского солнца тускло отсвечивали новые мраморные колонны, привезенные с горы Олимп, и кровля, покрытая позолоченными медными листами. Согласно традиции, на жертвенных кострах жгли шафран. Потрескивающие желтые языки пламени, в которых горела благовонная трава, ее запах, благословенная прозрачность зимнего воздуха, золотые алтари, пурпурно-белые тоги сенаторов — все это произвело на меня незабываемое впечатление. Там был и Веррес, хотя я не рассмотрел его в толпе. Позже Цицерон сказал мне, что негодяй стоял рядом с Гортензием, они оба поглядывали на него и чему-то смеялись.
  В течение нескольких дней после этого мы были лишены возможности предпринимать что-либо. Сенат собрался на заседание и выслушал запинающуюся речь Помпея, нога которого никогда прежде не переступала порог курии. Рассказывают, он выглядел довольно нелепо, поскольку, не зная правил и процедур, постоянно сверялся со шпаргалкой, написанной для него знаменитым ученым Варроном, служившим под его началом в Испании.
  Первым, как водится, слово получил Катулл, произнесший речь, которую сразу же стали называть исторической. Хитрый лис признал, что, хотя лично он — против, требование о восстановлении власти трибунов должно быть удовлетворено и что аристократы могут винить в своей непопулярности только самих себя. «Видел бы ты, как вытянулись рожи Гортензия и Верреса при этих словах!» — рассказывал мне впоследствии Цицерон.
  Затем, в соответствии с древней традицией, новоиспеченные консулы поднялись на Альбанскую гору, чтобы председательствовать на латинском празднестве, которое продолжалось четыре дня. Затем последовали два дня, в течение которых проходили религиозные ритуалы и суды были закрыты. Таким образом, минуло две недели, пока Цицерон сумел наконец предпринять атаку на противника.
  В то утро, когда Цицерон собирался принародно сделать свое самое главное заявление, три сицилийца — Стений, Гераклий и Эпикрат — впервые за последние полгода пришли в наш дом открыто, и все они, вместе с Квинтом и Луцием, отправились вместе с Цицероном вниз по склону холма по направлению к форуму. Его также сопровождали несколько видных лидеров триб — в основном Корнельской и Эсквилинской, в которых Цицерон пользовался особо прочной поддержкой. Многие зеваки окликали Цицерона, когда мы проходили мимо, спрашивая, куда он идет с тремя своими друзьями странного вида, и Цицерон энергично предлагал им отправиться с нами и выяснить все это самим, обещая, что они не пожалеют о потраченном времени. Цицерон всегда любил большие скопления народа, и на сей раз он сделал все, чтобы, когда мы дошли до места назначения, нас сопровождала целая толпа.
  В те дни суд по делам о вымогательстве и мздоимстве располагался перед храмом Кастора и Поллукса, на стороне форума, противоположной той, где находилось здание Сената. Его новым претором был Ацилий Глабрион, о котором было известно очень мало, кроме того что, как ни странно, он был чрезвычайно близок к Помпею. Я неспроста употребил выражение «как ни странно». Еще будучи молодым человеком, он по настоянию Суллы развелся с женой, даже несмотря на то, что женщина была на сносях, и дал согласие на ее брак с Помпеем. Вскоре несчастная Эмилия, уже находясь в доме Помпея, подарила жизнь младенцу мужского пола, но сама умерла в родах. После этого Помпей вернул малыша его родному отцу. Сейчас мальчику было двенадцать, и он являлся главной отрадой в жизни Глабриона. Вместо того чтобы породить вражду, этот странный случай, к удивлению многих, сблизил двух мужчин и сделал их друзьями. Цицерон долго размышлял, пойдет ли это обстоятельство на пользу нашему делу, но к определенному выводу прийти так и не сумел.
  Курульное кресло7 Глабриона уже ожидало его, и это было знаком того, что суд готов приступить к работе. День выдался очень холодным, поскольку я ясно помню, что на руках Глабриона были рукавицы, а рядом с ним стояла жаровня с пылающими угольями. Он сидел на деревянном возвышении — трибунале, установленном перед храмом, примерно на середине ведущей к нему широкой лестницы. Вокруг располагались скамьи для судей, обвинителей, защитников, заступников и обвиняемого. Ликторы Глабриона с фасциями на плече, пытаясь согреться, переминались с ноги на ногу позади претора.
  Это было очень людное место, поскольку, помимо суда, храм приютил также пробирную палату, где торговцы проверяли точность своих весов и гирь.
  Глабрион удивился, увидев Цицерона в окружении сопровождающей его толпы. Многие прохожие также прерывали свой путь и присоединялись к этому сборищу, желая выяснить, что будет дальше. Претор махнул ликторам, веля им пропустить сенатора к возвышению, на котором располагался суд. Открыв коробку с документами и протянув своему хозяину postulatio, как называлась тогда жалоба в суд, я увидел вспыхнувший в его глазах огонек азарта. Он явно ощутил облегчение оттого, что долгому ожиданию подошел конец. Цицерон поднялся по ступеням и обратился к собравшимся.
  — Граждане! — заговорил он. — Сегодня я пришел сюда, чтобы послужить римскому народу! Я хочу заявить о своем намерении бороться за пост эдила Рима. Принять это решение меня побудило не стремление к личной славе, а принципы нашей Республики, которые требуют от честных людей вставать на защиту справедливости. Вы все знаете меня. Вам известны мои убеждения. Вы знаете, что я долгое время присматривался к кое-кому из аристократов, заседающих в Сенате.
  По толпе пробежал одобрительный гул.
  — Именно это заставляет меня подать в суд жалобу — postulatio, как называем ее мы, юристы. Я намерен привлечь к суду Гая Верреса за злодеяния и злоупотребления, совершенные им за то время, когда он выполнял обязанности наместника в Сицилии.
  Цицерон помахал листом бумаги над головой, чем заслужил несколько одобрительных выкриков из толпы.
  — Если этот человек будет признан виновным, ему придется не только вернуть все украденное, но он также утратит все гражданские права и окажется перед выбором: смерть или изгнание. Я знаю, что он будет сражаться. Я знаю, что схватка будет долгой и тяжелой и что, вступая в нее, я рискую всем — должностью, на которую претендую, надеждами на будущее, репутацией, которую я заслужил совсем молодым и которую сохранял как зеницу ока. Но я готов пойти на это, поскольку уверен, что правое дело должно восторжествовать.
  Закончив говорить, Цицерон развернулся, поднялся еще на несколько ступеней, отделявших его от ошеломленного Глабриона, и вручил ему жалобу. Претор пробежал бумагу глазами и передал ее одному из своих секретарей. Затем он пожал Цицерону руку, и на этом все закончилось. Толпа начала расходиться, и нам не оставалось ничего другого, как вернуться домой.
  Если Цицерон рассчитывал на то, что его демарш станет сенсацией, то он просчитался. В то время в Риме ежегодно избиралось около пяти десятков чиновников, и поэтому постоянно появлялись личности, всенародно объявлявшие о своем намерении баллотироваться на ту или иную должность. Сообщение Цицерона никого особо не впечатлило. Что касается его жалобы, то прошел почти год с того дня, когда, выступая в Сенате, он впервые обрушился на Верреса, а у народа, как часто говорил сам Цицерон, короткая память, и все уже успели позабыть о мерзавце-наместнике с Сицилии. По дороге домой я видел, что Цицерон испытывает сильнейшее разочарование, и даже Луций, которому всегда удавалось развеселить Цицерона, в тот день не мог развеять его мрачное настроение.
  Когда мы пришли домой, Квинт и Луций попытались отвлечь его от тяжелых мыслей, со смехом рисуя картины того, какой будет реакция Верреса и Гортензия, когда они узнают об обвинениях Цицерона. Вот с форума, запыхавшись, возвращается раб и сообщает хозяину о случившемся. Веррес становится бледным как полотно, и они устраивают экстренное совещание. Однако Цицерон не принимал участия в этом обсуждении, оставаясь мрачным и задумчивым. Видимо, он размышлял о том совете, который дала ему Сервилия, и вспоминал, как пересмеивались, глядя на него, Гортензий и Веррес в день инаугурации.
  — Они знали о моих планах, — мрачно обронил он, — и у них есть какой-то план. Вот только какой? В чем дело? Может, они полагают, что имеющиеся у нас улики недостаточно сильны? Или — Глабрион уже у них в кармане? Что у них на уме?
  Ответ на все эти вопросы мы получили утром следующего дня в виде предписания суда, доставленного Цицерону одним из ликторов Глабриона. Взяв официальную бумагу, Цицерон сломал печать, развернул документ и, пробежав глазами, тихо ахнул.
  — Что там? — поинтересовался Луций.
  — В суд поступила вторая жалоба на Верреса.
  — Это невозможно! — воскликнул Квинт. — Кому еще такое придет в голову?
  — Сенатору, — ответил Цицерон, вчитываясь в текст. — Касилию Нигеру.
  — Я знаю его, — проговорил Стений. — Он был квестором Верреса за год до того, как мне пришлось бежать с острова. Поговаривали, что они с наместником не поделили деньги.
  — Гортензий сообщил суду, что Веррес не возражает против иска со стороны Касилия на основании того, что тот требует «справедливого возмещения убытков», в то время как я стремлюсь к «скандальной славе».
  Мы уныло переглянулись. Похоже, что месяцы кропотливой работы пошли насмарку.
  — Умно, — с мрачным выражением проговорил Цицерон. — Наверняка этот ход придумал Гортензий. До чего же хитрый дьявол! Думаю, он постарается развалить дело, так и не доведя его до суда. Я и предположить не мог, что он попытается ответить на одно обвинение другим.
  — Но это невозможно! — взорвался Квинт. — Система римского правосудия — самая честная в мире!
  — Мой дорогой Квинт, — заговорил Цицерон с таким убийственным сарказмом, что я невольно моргнул, — где ты наслушался подобных глупостей? Неужели ты думаешь, что Гортензий сумел бы достичь таких царственных высот в римской адвокатуре, если бы на протяжении последних двадцати лет был честен? Взгляни на эту повестку. Меня вызывают завтра утром в суд, где мне придется убедительно объяснить, почему обвинения против Верреса должен выдвигать именно я, а не Касилий. Я должен буду обосновать перед Глабрионом и другими членами суда законность и обоснованность своего иска. А суд, позволю себе напомнить, будет состоять из тридцати двух сенаторов, многие из которых — уж будь уверен! — совсем недавно получили ценные подарки из бронзы или мрамора.
  — Но ведь жертвы — мы, сицилийцы! — возмутился Стений. — Значит, нам и решать, кого выбрать в качестве адвоката!
  — Совсем не обязательно. Обвинителя назначает суд. Ваше мнение, бесспорно, представляет для него интерес, но не является решающим.
  — Значит, мы проиграли? — с отчаянием в голосе спросил Квинт.
  — Нет, мы еще не проиграли, — твердо ответил Цицерон, и я увидел, как в его взгляде вспыхнул прежний огонь решимости, поскольку ничто так не способствовало поднятию в нем боевого духа, как мысль о том, что он может проиграть Гортензию. — И даже если нам суждено проиграть, мы не сдадимся без боя. Я сейчас же начну готовить речь, а ты, Квинт, организуй как можно большее стечение народа. Посети всех, кому мы хотя бы однажды помогли. Используй свой смешной тезис о том, что римское правосудие — самое справедливое на свете. Может, кто-то в это и поверит, и тогда тебе удастся убедить парочку сенаторов сопровождать меня завтра на форум. Когда я завтра выступлю в суде, у Глабриона должно возникнуть ощущение, что на него смотрит весь Рим.
  * * *
  Никто не вправе заявить, что он знает политика, если хотя бы однажды не провел с ним целую ночь, на протяжении которой тот работал над речью, с которой должен выступать на следующий день. Весь мир уже спит, а оратор меряет шагами освещенную единственной лампой комнату, придумывает и тут же — один за другим — отбрасывает аргументы, произносит перед самим собой возможные варианты вступления, основной части речи и ее заключение. Потом наступает момент, когда измученный ум уже отказывается работать и возникает ощущение, что голова превратилась в жестяное ведро, наполненное бессвязными нелепицами. Обычно это случается через час или два после полуночи, и тогда ему хочется лишь одного: плюнуть на все, задуть лампу и забраться под одеяло, чтобы завтра никуда не надо было идти. Но еще немного позже при мысли об унижении, которым чревато подобное малодушие, мозг вновь принимается за работу, разрозненные части каким-то чудесным образом соединяются друг с другом, и — речь готова. Второразрядный оратор после этого сразу же ложится спать, Цицерон — остается бодрствовать и заучивать речь наизусть.
  Подкрепившись фруктами, сыром и небольшой толикой разбавленного вина, Цицерон отпустил меня, чтобы я смог хотя бы немного отдохнуть, но сам он — я в этом уверен — не прилег ни на минуту. На рассвете он ополоснулся ледяной водой, чтобы привести себя в чувство, и с большим тщанием оделся. Когда за несколько минут до выхода из дома я поднялся к нему, он напомнил мне спортсмена, который перед поединком за главный приз разминается, поводя плечами и качаясь с пяток на носки.
  Квинт выполнил поручение Цицерона на славу, и когда мы вышли, нас приветствовала шумная, заполнившая всю улицу толпа людей, пришедших поддержать его. Помимо рядовых римлян пришли даже три или четыре сенатора, имевшие на Сицилии какие-то свои интересы. Помнится, среди них были неразговорчивый Гней Марцеллин, добродетельный Кальпурний Пизон Фругий, который являлся претором в тот же год, что и Веррес, и считал его презренным негодяем, а также по крайней мере один из представителей рода Марцеллов, традиционных патронов острова.
  Цицерон помахал собравшимся с порога, поднял на руки Туллию, запечатлел на ее щеке звучный поцелуй, показал своим приверженцам, а затем отдал девочку матери. Что касается жены, то он предпочитал не демонстрировать свои чувства к ней на людях. Затем Квинт, Луций и я проложили для него проход, и он торжественно отправился в путь в окружении десятков людей.
  Я попытался пожелать ему удачи, но Цицерон, как всегда случалось перед важной речью, был недоступен. Он смотрел на людей, но не видел их. Он был сосредоточен на предстоящем выступлении, проигрывая какую-то внутреннюю драму, настраиваясь на роль одинокого борца за справедливость, готового встать на борьбу с беззаконием и мздоимством с помощью своего единственного оружия — слова.
  Шествие получилось пышным, толпа неудержимо увеличивалась в размерах, и к тому времени, когда мы подошли к храму Кастора и Поллукса, «свита» Цицерона уже составляла две, а то и три сотни человек. Глабрион уже восседал на своем месте, между огромными колоннами храма, там же сидели и другие члены суда, среди которых я увидел зловещую фигуру самого Катулла. На скамье для почетных гостей я разглядел Гортензия. Он с беспечным видом разглядывал свои идеально ухоженные ногти и был безмятежен, как летнее утро. Рядом с ним, в столь же расслабленной позе, расположился мужчина сорока с небольшим лет, с рыжими щетинистыми волосами и веснушчатым лицом. Гай Веррес. Я с интересом рассматривал этого монстра, который занимал наши мысли в течение столь долгого времени. Он выглядел совершенно обычным человеком и напоминал скорее лиса, нежели борова.
  Для двух обвинителей-конкурентов были приготовлены стулья, и Касилий уже сидел на одном из них. Когда подошел Цицерон, он опустил голову и стал нервно рыться в записях, лежавших у него на коленях. Суд призвал присутствующих к молчанию, и Глабрион объявил, что, поскольку Цицерон первым подал жалобу, выступать он тоже будет первым. Для нас это было невыгодно, но возражать не приходилось. Равнодушно пожав плечами, Цицерон встал, дождался, пока воцарится абсолютная тишина, и, как обычно, медленно заговорил.
  Он говорил о том, что люди, вероятно, будут удивлены, увидев его в столь непривычной роли, поскольку раньше ему еще никогда не приходилось выступать в качества обвинителя. Ему, дескать, и самому претит это занятие, и в частном порядке он советовал сицилийцам передать дело Касилию. (Признаюсь, услышав это, я едва не поперхнулся.) Но если говорить откровенно, продолжал Цицерон, он взялся за это даже не из-за сицилийцев.
  — То, что я делаю, я делаю лишь во имя блага своей страны.
  Затем он неспешно подошел к тому месту, где сидел Веррес, и, торжественным жестом подняв руку, указал на него.
  — Вот сидит чудовище в человеческом обличье, воплощение жадности, бесстыдства и злобы. Если я привлеку его к суду, кто осудит за это меня? Скажите мне во имя всего святого, могу ли я оказать своей стране большую услугу?
  Веррес не только не испугался, но, наоборот, поглядел на Цицерона, вызывающе ухмыльнулся и покачал головой. Цицерон, в свою очередь, осуждающе смотрел на него в течение нескольких секунд, а затем повернулся лицом к суду.
  — Я обвиняю Гая Верреса в том, что за три года он опустошил провинцию Сицилию: обворовал дома ее жителей, разграбил ее храмы. Если бы Сицилия могла говорить единым голосом, она сказала бы: «Ты, Гай Веррес, украл все золото, серебро, все прекрасные творения, которые находились в моих городах, домах и храмах, и поэтому я предъявляю тебе иск на сумму в миллион сестерциев!» Вот какие слова произнесла бы Сицилия. Но, поскольку она не умеет говорить, она избрала меня для того, чтобы я отстоял справедливость от ее имени. И какая дерзость с твоей стороны, — тут он наконец повернулся к Касилию, — что ты решил, будто можешь взять это дело, хотя они, — Цицерон широким жестом указал на трех сицилийцев, — ясно дали понять, что хотят видеть именно меня в качестве обвинителя их обидчика?
  Цицерон подошел к Касилию, встал позади него и издал вздох, исполненный печали.
  — Я обращаюсь к тебе по-дружески. — Он похлопал Касилия по плечу, отчего тот дернулся и обернулся, чтобы видеть своего оппонента. Это движение оказалось настолько неловким, что из голпы зрителей послышался громкий смех. — Я искренне советую тебе прислушаться к самому себе. Соберись. Задумайся о том, кто ты есть таков и на что ты способен. Этот процесс обещает стать очень суровым и болезненным испытанием. Готов ли ты пройти его? Достанет ли тебе ума и сил, чтобы вынести это бремя? Даже если бы ты был одарен от рождения, даже если бы ты получил достойное образование, мог бы ты надеяться на то, что выдержишь столь нечеловеческое напряжение? Мы выясним это нынче утром. Если ты сможешь ответить на то, что я сейчас говорю, если ты сформулируешь хотя бы одно выражение, которое не позаимствовал из полученного от школьного учителя сборника чужих цитат, тогда, возможно, у тебя есть шанс на успех в этом процессе.
  Цицерон вышел в центр и теперь обращался уже не только к судьям, но и ко всем слушателям, собравшимся на форуме.
  — Вы имеете право спросить меня: «А сам-то ты обладаешь теми качествами, которые только что перечислил?» — и будете правы. Для того чтобы приобрести их, я не покладая рук трудился с самого детства. Каждый знает, что вся моя жизнь была связана с форумом и располагающимися здесь судами, что мало кто в моем возрасте, если таковые вообще существуют, успел принять участие в столь многих судебных процессах, что все то время, когда я не защищал своих друзей, я всецело посвящал обретению навыков и знаний, совершенствуясь как юрист. Но даже я в ожидании дня, когда обвиняемый предстанет перед судом и мне предстоит произнести речь, испытываю не просто волнение, а трепет, который охватывает меня с головы до пят. Ты, Касилий, не испытываешь подобного страха и волнения. Ты полагаешь, что стоит зазубрить пару стандартных фраз вроде: «Я молю всемогущих и всемилостивейших богов…» или «Хочу просить вас, многоуважаемые судьи, если вы сочтете это возможным…», и успех тебе обеспечен.
  Цицерон выдержат эффектную паузу, а затем продолжал:
  — Касилий, ты — ничто, и тебе не на что рассчитывать! Гортензий уничтожит тебя! Но он при всем своем уме будет бессилен против меня. Ему никогда не удастся сбить меня с толку, запутать и ослабить мои позиции, на какие бы уловки он ни пускался. — Цицерон посмотрел на Гортензия и отвесил ему шутовской поклон. Гортензий встал и ответил таким же поклоном, отчего в толпе послышался еще более громкий смех.
  — Мне хорошо известны все ухищрения и ораторские приемы этого стряпчего, — продолжал Цицерон. — При всей его изворотливости, когда он вступит в поединок со мной, этот суд превратится в экзамен его собственных способностей. И я хочу заранее предупредить его: если вы решите передать это дело мне, ему придется в корне пересмотреть свои подходы к ведению защиты. Если обвинение будет поручено мне, у него не будет основания думать, что суд можно подкупить, не нанеся при этом ущерб большому числу людей.
  При упоминании о подкупе толпа тревожно загудела, а Гортензий вскочил со своего места. Цицерон махнул на него рукой, веля сесть, и продолжал говорить. Его обвинения обрушивались на головы оппонентов подобно ударам кузнечного молота. Не стану приводить здесь всю его речь, которая длилась около часа. Я подробно записал ее, и она теперь доступна для каждого, кому это интересно.
  Цицерон обрушился на Верреса, обвиняя его в мздоимстве и подкупе, на Касилия за его прежние связи с Верресом, на Гортензия, который трусливо предпочитает иметь дело со слабым соперником. Закончил он обращением к судьям, подойдя к ним и заглянув каждому из сенаторов в глаза.
  — Друзья мои, вам решать, кто из нас заслуживает большего доверия, обладает большим трудолюбием, здравым умом и силой воли для того, чтобы вынести это поистине историческое дело на рассмотрение этого выдающегося суда. Если вы отдадите предпочтение Квинту Касилию, это не заставит меня думать, что я уступил более достойному противнику. Зато Рим может решить, что вас лично и остальных сенаторов не устроила кандидатура честного, строгого и энергичного обвинителя, каким являюсь я. — Цицерон помолчал и перевел взгляд на Катулла, который, не мигая, смотрел на него. — Этого не должно произойти.
  Раздались громкие аплодисменты. Настала очередь Касилия.
  Это был человек низкого происхождения, даже более низкого, чем Цицерон, но вовсе не бесталанный. У многих под влиянием его речи могло создаться впечатление, что он имеет даже больше прав выступать в данном деле в качестве обвинителя. Особенно после того, как он рассказал о том, что является сыном сицилийского вольноотпущенника, что родился на этом острове и любит его больше жизни. Однако он злоупотребил цифрами и статистическими данными, принявшись рассказывать об упадке земледелия и о введенной Верресом системе бухгалтерской отчетности. В отличие от выступления Цицерона его речь была не пылкой, а скорее брюзгливой. Хуже того, Касилий монотонно зачитывал ее, поэтому к тому времени, когда примерно через час он дошел до заключительной части, Цицерон склонил голову на плечо и притворился спящим. Касилий в этот момент смотрел на судей, не видел, что происходит позади него, и поэтому не мог понять, над чем так громко потешается толпа. Это основательно сбило его с толку. Запинаясь, он кое-как дочитал речь до конца и сел на свое место — красный от стыда и злости.
  Согласно всем канонам риторики, Цицерон одержал блистательную победу, но, когда судьям раздали таблички для голосования и судейский чиновник встал, держа в руках урну, в которую их следовало опускать, Цицерон, как он позже рассказывал мне, понял, что проиграл. Из тридцати двух сенаторов, входивших в состав суда, по крайней мере двенадцать были непримиримыми врагами Цицерона, и лишь с полдюжины поддерживали его. Решение, как обычно, зависело от колеблющихся, и многие из них, вытянув шею, смотрели на Катулла, ожидая от него того или иного сигнала. Катулл сделал на своей табличке пометку, показал ее сидящим по обе стороны от него коллегам и опустил в урну. Когда голосование завершилось, чиновник поставил урну на пустую скамью и — на виду у всех — вытряхнул из нее таблички и принялся пересчитывать голоса. Гортензий и Веррес, сбросив маску равнодушия, вскочили с мест и смотрели на то, как идет подсчет голосов. Цицерон сидел неподвижно, как статуя. Зрители, имевшие обыкновение часто посещать судебные заседания и знавшие все процедуры не хуже самих судей, перешептывались о том, что сейчас идет повторный пересчет голосов и результаты голосования будут объявлены вот-вот.
  И действительно, через короткое время чиновник передал табличку с написанными на ней результатами голосования Глабриону, после чего тот встал и потребовал тишины.
  — Голоса, — сообщил он, — распределились следующим образом. Четырнадцать — за Цицерона… — Сердце мое упало. — …И тринадцать — за Касилия. Пятеро воздержались. Таким образом, Марк Туллий Цицерон назначается специальным обвинителем по делу Гая Верреса.
  Публика принялась аплодировать, а Гортензий и Веррес сели с подавленным видом. Глабрион попросил Цицерона встать и поднять правую руку, а затем взял с него традиционную клятву вести обвинение честно и добросовестно.
  После того как с этой процедурой было покончено, Цицерон выдвинул ходатайство об отсрочке процесса. Гортензий резво вскочил со скамьи и стал протестующее вопрошать, для чего нужна отсрочка. Для того, чтобы побывать на Сицилии и собрать дополнительные свидетельства и улики, отвечал Цицерон. Гортензий заявил, что это возмутительно: вытребовать для себя право представлять обвинение и тут же заявить, что имеющихся улик для этого недостаточно. Это был очень щекотливый момент, и, я думаю, Цицерон почувствовал себя довольно неуютно, тем более что аргумент Гортензия, похоже, произвел должное впечатление на Глабриона. Однако Цицерону удалось достойно выйти из этого положения. Он заявил, что пострадавшие не давали показания в полном объеме, опасаясь мести со стороны наместника, и только теперь, когда Веррес покинул Сицилию, они чувствуют себя в безопасности и готовы говорить откровенно. Эти доводы звучали вполне убедительно, и претор, сверившись с календарем, неохотно объявил, что суд откладывается на сто десять дней.
  — Но позаботьтесь о том, чтобы по истечении этого срока вы были полностью готовы к началу слушаний, — предупредил он Цицерона.
  На этом заседание суда было закрыто.
  * * *
  К своему удивлению Цииерон скоро выяснил, что обязан своей победой Катуллу. Этот жесткий и высокомерный старый сенатор был, тем не менее, настоящим патриотом, и именно поэтому остальные так высоко ценили его мнение. Он решил, что, согласно древним законам, народ имеет право провести самое строгое и беспристрастное расследование в отношении Верреса, несмотря на то, что их связывали дружеские отношения. Родственные узы (Гортензий приходился ему зятем) не позволили Катуллу отдать свой голос Цицерону, но он по крайней мере воздержался, и следом за ним воздержались еще четверо колебавшихся.
  Счастливый оттого, что «охота на борова», как он называл это предприятие, продолжается, и радуясь победе над Гортензием, Цицерон с головой окунулся в приготовления к экспедиции на Сицилию. Все официальные документы, имеющие отношение к Верресу, по решению суда были изъяты и опечатаны. Цицерон направил в Сенат запрос с просьбой истребовать все официальные отчеты Верреса (которые он не посылал в Рим) за последние три года. Во все крупные города Сицилии были разосланы письма с требованием предоставить свидетельства злоупотреблений Верреса. Я поднял наши старые документы и выписал имена всех видных граждан острова, гостеприимством которых Цицерон пользовался еще будучи квестором в Сицилии, в надежде на то, что они предоставят ему свой кров и на этот раз.
  Цицерон, кроме того, отправил вежливое послание нынешнему наместнику в Сицилии, Луцию Метеллу, в котором уведомил его о своем скором прибытии и попросил оказать содействие. Не то чтобы Цицерон ожидал натолкнуться на сопротивление со стороны властей острова, но он счел разумным подкрепить свою просьбу о помощи письменным документом.
  С собой он решил взять своего двоюродного брата, поскольку Луций работал над делом Верреса уже шесть месяцев и знал все его тонкости. Что касается Квинта, то он должен был остаться в Риме и заниматься предвыборной кампанией Цицерона. Я также должен был ехать с ним вместе со своими молодыми помощниками Соситеем и Лауреем, поскольку предстояло изрядно потрудиться, делая записи и снимая копии. Бывший претор Сицилии Кальпурний Пизон Фругий предложил Цицерону отдать ему в помощь своего восемнадцатилетнего сына Гая — юношу редкостного ума и обаяния, которого вскоре все мы искренне полюбили.
  По настоянию Квинта мы должны были взять с собой четверых сильных и надежных рабов, которым предстояло исполнять обязанности носильщиков, возниц, а заодно и телохранителей. В те времена в южных районах царило беззаконие. В холмах прятались уцелевшие после разгрома Спартака мятежники из его войска, бесчинствовали пираты, и, кроме того, никто не знал, какие пакости может устроить нам Веррес.
  Все это требовало немалых средств, и хотя юридическая практика Цицерона снова стала приносить ему доход (не в виде прямых выплат, конечно, — это было запрещено, — а в виде ценных подарков от его клиентов), он не располагал суммой, необходимой для того, чтобы провести расследование и процесс против Верреса на должном уровне. Многие амбициозные молодые юристы на его месте отправились бы прямиком к Крассу, который всегда предоставлял перспективным политикам ссуды на самых выгодных условиях. Однако, демонстрируя то, как щедро он умеет благодарить за оказанную ему поддержку, Красс любил показать людям и то, как он наказывает своих противников. С того самого дня, как Цицерон отказался присоединиться к числу его сторонников, Красс постоянно демонстрировал свою враждебность по отношению к нему: публично отпускал в его адрес едкие замечания, постоянно злословил за его спиной. Возможно, если бы Цицерон повел себя подобно многим подхалимам, Красс сменил бы гнев на милость, но, как я уже говорил, эти двое испытывали столь сильную взаимную неприязнь, что не могли даже находиться в пяти шагах друг от друга.
  Поэтому у Цицерона не оставалось иного выхода, кроме как обратиться за деньгами к Теренции. Последовала тягостная сцена. Я оказался вовлечен в это потому, что Цицерон сначала трусливо послал меня к Филотиму, управляющему Теренции, чтобы я дипломатично выяснил, насколько трудно будет заставить ее раскошелиться на сто тысяч сестерциев. Подлый Филотим немедленно доложил хозяйке о моих расспросах, и Теренция, подобно буре, ворвалась в кабинет, где я находился, и обрушилась на меня с гневными упреками за то, что я осмелился совать нос в ее дела. Во время этого разноса в кабинет вошел Цицерон и объяснил жене, для чего необходимы эти деньги.
  — И каким же образом ты собираешься компенсировать эту сумму? — спросила мужа Теренция.
  — Очень просто. Мы компенсируем их из штрафа, который выплатит Веррес после того, как его признают виновным.
  — А ты уверен, что его признают виновным?
  — Разумеется.
  — Почему? Что заставляет тебя так думать? Я хочу послушать.
  Теренция села и решительно скрестила руки на груди. Цицерон некоторое время колебался, но затем, зная, что она не уступит, велел мне открыть сундук с документами и достать оттуда свидетельства, полученные от сицилийцев. Один за другим он показывал ей документы. Под конец она смотрела на мужа с неподдельным испугом.
  — Но этого недостаточно, Цицерон! Ты поставил все вот на это? Неужели ты веришь в то, что суд, состоящий из сенаторов, осудит одного из своих лишь за то, что он забрал несколько ценных статуй из деревенской глуши и привез их в Рим, где им и положено находиться?
  — Возможно, ты права, дорогая, — мягко ответил Цицерон, — но именно поэтому я и отправляюсь на Сицилию.
  Теренция смотрела на мужа, выдающегося оратора и умнейшего из сенаторов Рима, как матрона может смотреть на ребенка, сделавшего кучу на мраморном полу. Она, видимо, хотела что-то сказать, но затем вспомнила, что я нахожусь рядом, передумала, поднялась и молча вышла из кабинета.
  На следующий день меня разыскал Филотим и вручил ларец, в котором находилось десять тысяч сестерциев и письменное разрешение в случае необходимости истратить еще сорок тысяч.
  — Ровно половина того, что я просил, — грустно прокомментировал Цицерон, когда я передал ему ларец. — Вот в какую сумму деловая женщина оценивает мои шансы на успех. И разве можно ее за это упрекнуть?
  VII
  Мы выехали из Рима на январские иды, в последний день праздника нимф. Цицерон отправился в путь в крытой повозке — с тем, чтобы можно было работать в пути, хотя лично я не видел никакой возможности не то что писать, но даже читать в этой скрипучей, раскачивающейся, подпрыгивающей на каждом ухабе колымаге. Путешествие оказалось поистине ужасным. Было невыносимо холодно, пронизывающий ветер швырял в наши лица пригоршни снега и гнал поземку по застывшим холмам. К этому времени большую часть крестов с распятыми мятежными рабами с Аппиевой дороги уже убрали, но кое-где они все еще встречались — зловещие черные силуэты на фоне заснеженного ландшафта, с останками истлевших человеческих тел. Когда я смотрел на них, мне показалось, что откуда-то издалека ко мне потянулась невидимая рука Красса и вновь потрепала меня по щеке.
  Поскольку мы выехали в спешке, заблаговременно договориться о ночевках на протяжении всего пути не удалось, поэтому несколько раз нам пришлось проводить ночь под открытым небом, прямо на обочине дороги. Я вместе с другими рабами устраивался у костра, а Цицерон, Луций и юный Фругий спали в повозке. Когда нам пришлось заночевать в горах, проснувшись на рассвете, я обнаружил, что моя одежда покрыта толстым слоем инея. Когда мы наконец добрались до Велии, Цицерон решил, что мы доберемся быстрее, если возьмем лодку и поплывем вдоль побережья. И это — несмотря на зимние штормы, бесчинства пиратов и его собственную нелюбовь к морским путешествиям (сивилла предсказала, что его смерть будет каким-то образом связана с водой).
  Велия была оздоровительным курортом, здесь находился широко известный храм Аполлона, считавшегося богом-целителем. Но теперь по случаю зимы все здесь было закрыто, и по мере того как мы продвигались по направлению к гавани, где серые волны разбивались о причал, Цицерон заметил, что ему еще никогда не приходилось видеть менее привлекательное место для отдыха.
  Помимо обычного скопления рыбачьих лодок, в гавани стояло огромное судно — грузовой корабль размером с трирему. Пока мы договаривались с местными моряками о том, чтобы они перевезли нас на Сицилию, Цицерон спросил, кому корабль принадлежит, и выяснил, что это — подарок благодарных жителей сицилийского портового города Мессана бывшему наместнику Гаю Верресу и что судно это стоит здесь уже около месяца.
  Было что-то зловещее в этом монстре — низко сидящем в воде, полностью укомплектованном командой и готовом в любой момент сняться с якоря. Наше появление на пустынном берегу было, безусловно, замечено и вызвало реакцию, близкую к панике. Когда Цицерон осторожно повел нас по направлению к берегу, на корабле прозвучали три коротких сигнала трубы. Весла тут же опустились в воду, и корабль, ставший похожим на огромного водяного жука, отвалил от пристани. Отплыв на изрядное расстояние от берега, он остановился и бросил якорь. На носу и корме судна маленькими желтыми светлячками плясали фонари, и когда ветер развернул его боком к берегу, вдоль танцующей на волнах палубы выстроилась команда. Цицерон обсуждал с Луцием и юным Фругием план дальнейших действий. Теоретически имевшиеся у него полномочия давали ему право подняться на борт и провести обыск любого судна, которое, по его мнению, могло иметь отношение к делу Верреса, но он понимал, что корабль не будет дожидаться и при его приближении немедленно поднимет якорь и уйдет в открытое море. Это свидетельствовало о том, что преступления Верреса имели размах больший, чем мог предположить даже сам Цицерон.
  Велию и Вибон, находившийся на носке италийского «сапога», разделяло около ста двадцати миль, но благодаря попутному ветру и сильным гребцам мы преодолели это расстояние всего за два дня. Мы постоянно плыли в прямой видимости от береговой линии и одну ночь провели на песчаном берегу. Нарубив миртовых кустов, мы разожгли костер и соорудили шалаш, использовав весла в качестве шестов и парус в качестве навеса.
  Из Вибона мы добрались по прибрежной дороге до Регия, а там снова погрузились на лодку, чтобы пересечь узкий Мессинский пролив, отделяющий Сицилию от материка. Когда мы отчалили, занималось пасмурное, туманное утро. Свинцовое небо сыпало противным моросящим дождем. Далекий остров вырастал на горизонте уродливым черным горбом. К сожалению, в это время, посередине зимы, мы могли направляться только в одно место, и местом этим был город Мессана — оплот Верреса. Негодяй купил преданность его жителей, освободив их от уплаты налогов на все три года, в течение которых он являлся наместником, и поэтому Мессана стал единственным городом, который отказался помочь Цицерону в сборе компрометирующих свидетельств против Верреса.
  Мы плыли, ориентируясь на свет маяка. Впереди виднелось что-то напоминавшее мачту стоявшего в гавани корабля. Однако, когда мы подплыли ближе, оказалось, что это — крест. Повернутый к морю, он возвышался на берегу зловещим скелетом.
  — Что-то новенькое! — пробормотал Цицерон, хмурясь и протирая глаза, чтобы лучше видеть. — Раньше здесь никогда не казнили.
  Мы проплыли мимо креста с человеческими останками на нем, и наши промокшие под дождем души окончательно ушли в пятки.
  Несмотря на общую враждебность, которую испытывали по отношению к Цицерону жители Мессаны, в городе все же нашлись два человека, которые мужественно согласились предоставить ему кров, — Базилиск и Персенний. Теперь они стояли на причале, встречая нас.
  Как только мы сошли на берег, Цицерон сразу же спросил их, кто и за что распят на кресте. Однако сицилийцы наотрез отказывались отвечать на этот вопрос до тех пор, пока мы не покинули гавань и не оказались в доме Базилиска. Только тогда, ощутив себя в безопасности, они поведали нам страшную историю. В последние дни своего наместничества Веррес неотлучно находился в Мессане, следя за погрузкой награбленного им добра на корабль, который построили для него горожане. Примерно с месяц назад в его честь был устроен праздник, в ходе которого — это рассматривалось в качестве развлечения — казнили римлянина. Его вытащили из застенков, куда до этого он был брошен по приказу Верреса, раздели донага на форуме, принародно выпороли, пытали, а затем распяли на кресте.
  — Римлянина? — не веря собственным ушам, переспросил Цицерон и подал мне знак, веля записывать все, о чем говорится. — Но ведь это противозаконно — казнить римского гражданина без приговора суда! Ты уверен, что так все и было?
  — Когда его мучили, он кричал, что является римским гражданином, что он торговал в Испании и проходил военную службу в легионах. С каждым ударом хлыста он выкрикивал: «Я — гражданин Рима! Я — гражданин Рима!»
  — «Я — гражданин Рима!» — повторил Цицерон, смакуя каждое слово. — «Я — гражданин Рима!» В чем же его обвинили?
  — В том, что он послан в Сицилию предводителем шайки беглых рабов в качестве соглядатая, — ответил хозяин дома. — Этот человек по имени Гавий совершил роковую ошибку, рассказывая каждому встречному о том, что чудом спасся из сиракузских каменоломен и теперь отправляется прямиком в Рим, чтобы разоблачить преступления Верреса. Городские власти Мессаны схватили его и держали в заточении до приезда Верреса, который затем приказал сечь несчастного, пытать его раскаленным железом и после всего этого — распять на берегу пролива, чтобы в последние минуты жизни, корчась в агонии, бедняга смотрел в сторону материка, куда он так стремился. Это было сделано в назидание всем тем, кому придет в голову распускать язык.
  — При казни присутствовали свидетели?
  — Конечно! Сотни!
  — А римские граждане среди них были?
  — Да.
  — Ты можешь назвать мне их имена?
  Базилиск заколебался, но затем все же сказал:
  — Гай Нумиторий, римский всадник из Путеол. Братья Марк и Публий Коттии из Тавромения. Квинт Лукцей из Регия. Должно быть, есть и другие.
  Я тщательно записал эти имена. Затем, пока Цицерон купался, мы собрались возле его ванны и обсудили, что предпринять дальше.
  — Может, этот Гавий и впрямь был шпионом? — высказал предположение Луций.
  — Возможно, я и поверил бы этому, — ответил Цицерон, — если бы Веррес не выдвинул точно такое же обвинение против Стения, который является таким же шпионом, как ты или я. Нет, это — особая тактика, которой пользуется мерзавец: он выдвигает против неугодного сфабрикованные обвинения, а потом, пользуясь своим высоким положением, проводит судебный процесс, исход которого заранее предопределен. Вопрос в другом: почему для расправы он выбрал именно Гавия?
  Ответа на этот вопрос ни у кого из нас не было, точно так же, как и времени на то, чтобы задерживаться в Мессане, чтобы найти его. На следующее утро спозаранку мы отправились на север, в прибрежный город Тиндариду. Именно здесь нам предстояло открыть счет в нашем сражении с Верресом, который с тех пор неуклонно увеличивался. Встречать Цицерона вышел весь городской совет, и затем его с почестями проводили на городскую площадь. Ему показали статую Верреса, которая в свое время была воздвигнута за счет горожан, а теперь свергнута с постамента и вдребезги разбита. Здесь Цицерон произнес краткую речь, посвященную римскому правосудию, а затем сел в принесенное для него кресло, выслушал жалобы местных жителей и выбрал самые вопиющие случаи, которые к тому же можно было без труда доказать. В Тиндариде таковым, без сомнения, являлась история о том, как по приказу Верреса уважаемый житель города Сопатр был раздет донага и привязан к бронзовой статуе Меркурия. Его держали таким образом до тех пор, пока горожане, исполнившись сострадания к несчастному, не согласились отдать эту статую Верресу. Я и мои помощники должны были подробно записать эти истории, а свидетели — подписать их.
  Из Тиндариды мы отправились в Фермы, родной город Стения, где в их опустошенном доме Цицерон встретился с его женой. Несчастная женщина рыдала, читая письмо от своего мужа-изгнанника. До конца недели мы оставались в прибрежной крепости Лилибее, расположенной в самой западной точке острова. Это место было хорошо знакомо Цицерону, поскольку он не раз посещал его в свою бытность младшим магистратом. Сейчас, как и много раз в прошлом, мы остановились в доме его старого друга Помпилия.
  В первый же вечер за ужином Цицерон заметил, что отсутствуют некоторые предметы сервировки, которые раньше неизменно украшали стол, — изумительной красоты кувшин и кубки, переходившие по наследству из поколения в поколение. В ответ на его вопрос Помпилий пояснил, что их забрал Веррес, и тут же выяснилось, что похожая история имелась у каждого из присутствовавших за ужином местных жителей. У молодого Гая Какурия отняли всю его мебель и утварь, у Квинта Лутация — его огромный и великолепный стол цитрового дерева, за которым не раз трапезничал сам Цицерон, у Лисона — бесценную статую Аполлона, у Диодора — прекрасные вещи чеканной работы, в числе которых находились так называемые ферикловы кубки, сделанные искуснейшей рукой Ментора.
  Этому списку, казалось, не было конца, и кому, как не мне, знать об этом. Ведь именно я составлял этот скорбный перечень утрат. Записав показания всех присутствовавших, а затем и их друзей, я начал думать, что у Цицерона помутился разум. Неужто он вознамерился включить в опись похищенного Верресом на острове каждую ложку и молочник? Однако он был куда умнее меня, и очень скоро я в этом убедился.
  Через несколько дней мы вновь отправились в путь, трясясь по разбитой дороге, что вела из Лилибея в храмовый город Агригент, а потом — дальше, в каменистое сердце острова. Зима была непривычно суровой, земля и небо сливались в единую поверхность стального цвета. Цицерон подхватил простуду и, закутавшись в плащ, сидел в задней части повозки. В Катине — городе, построенном на уступах скал и окруженном лесами и озерами, — нас встретили приветственными возгласами все местные жрецы, облаченные в причудливые одеяния и со священными посохами в руках. Они повели нас в святилище Цереры, из которого по приказу Верреса была украдена статуя богини, и тут — впервые за все путешествие — нам пришлось лицом к лицу столкнуться с ликторами Луция Метелла, нового наместника Сицилии. Вооруженные фасциями, эти громилы стояли на базарной площади и выкрикивали угрозы в адрес всякого, кто осмелится свидетельствовать против Верреса. Тем не менее Цицерону удалось уговорить трех видных горожан — Феодора, Нумения и Никасиона — приехать в Рим и дать показания в суде.
  Наконец мы повернули на юго-восток и снова двинулись по направлению к морю, в сторону плодородных долин, раскинувшихся у подножья Этны. Эти земли принадлежали государству и по доверенности от римской казны управлялись компанией откупщиков, которая собирала подати и, в свою очередь, предоставляла займы земледельцам. Когда Цицерон впервые оказался на острове, окрестности города Леонтины считались плодороднейшей местностью Сицилии и являлись житницей Рима, теперь же здесь царило запустение. Мы проезжали мимо заброшенных ферм и серых, необработанных полей, вдоль которых поднимались струйки дыма. Бывшие арендаторы земель, лишившись домов, теперь были вынуждены жить под открытым небом. Веррес и его холуи — сборщики податей прошлись по этим землям подобно армии варваров, скупая урожаи и домашний скот за десятую часть их настоящей стоимости и задирая арендную плату выше любых разумных пределов. Один земледелец, Нимфодор из Центурип, осмелился пожаловаться, и сразу же после этого Квинт Апроний, агент Верреса, который участвовал в незаконных поборах с населения Сицилии, схватил его и повесил на оливковом дереве, росшем посреди рыночной площади.
  Подобные истории доводили Цицерона до белого каления, и он принимался задело с еще большим рвением. Из моей памяти никогда не изгладится картина: этот до мозга костей городской человек, задрав тогу выше колен, держа в одной руке красные сандалии из дорогой кожи, а в другой — ордер на допрос, бредет под проливным дождем по пашне, утопая по щиколотки в мокрой земле, чтобы взять показания у очередного земледельца. Исколесив всю провинцию и потратив на это более тридцати дней, мы наконец оказались в Сиракузах. К этому моменту в нашем распоряжении имелись показания почти двух сотен свидетелей.
  Сиракузы — самый большой и красивый город Сицилии. В сущности он представляет собой четыре города, слившихся воедино и ставших составными частями Сиракуз. Три из них — Ахрадина, Тихэ и Неаполь — раскинулись вдоль залива, а в центре этой огромной естественной бухты располагается четвертый, отделенный от них узким морским проливом и известный под названием Остров. Омываемый двумя гаванями, он выдается далеко в море, соприкасается с входами в обе гавани и доступен с обеих сторон. Именно в этом, окруженном высокими стенами «городе в городе», доступ в который в ночное время был закрыт для местных жителей, располагался дворец, в котором обитал римский наместник. Здесь очень много храмов, но два из них намного превосходят все остальные: один — Дианы, другой, до приезда Верреса поражавший своим богатством, — Минервы.
  Мы опасались наткнуться на враждебный прием, поскольку считалось, что Сиракузы почти так же, как и Мессана, хранят верность Верресу, а в здешнем Сенате недавно звучали хвалебные речи в его адрес. Однако все обернулось иначе. Слава Цицерона как неподкупного и честного человека опережала нас, поэтому у Агригентских ворот нас встретила целая толпа восторженных горожан. Отступив назад, назову еще одну причину популярности Цицерона в этом городе. Еше в те времена, когда мой хозяин исполнял в Сицилии обязанности младшего магистрата, он нашел на местном кладбище потерянную сто тридцать лет назад могилу математика Архимеда — величайшего человека в истории Сиракуз. Цицерон где-то вычитал, что она помечена сферой и цилиндром, и, обнаружив ее, заплатил из собственных средств за то, чтобы ее привели в приличный вид. Впоследствии он проводил возле этой могилы долгие часы, размышляя о скоротечности земной славы. Подобная щедрость и уважительное отношение снискали ему любовь местных жителей.
  Однако вернемся к дню сегодняшнему. Нас поселили в доме римского всадника Луция Флавия, старинного друга Цицерона, в запасе у которого было множество историй о жестокости и продажности Верреса. Так, он поведал нам о предводителе морских разбойников Гераклеоне, эскадра которого преспокойно вошла в гавань Сиракуз, разграбила портовые склады и так же спокойно уплыла. Через несколько недель, правда, Гераклеон и его люди были схвачены у побережья Мегары, но ни его, ни других бандитов не провели по городским улицам в качестве пленников. Поговаривали, что Веррес отпустил их за большой выкуп. А чего стоит ужасная история римского банкира из Испании Тита Геренния, которого однажды утром притащили на городской форум Сиракуз, объявили шпионом и обезглавили по приказу Верреса! Это было сделано вопреки мольбам его родственников и друзей, которые, услышав о происшедшем, немедленно бросились на форум. Какое страшное сходство с тем, что произошло с Гавием в Мессане! Оба — римляне, оба были в Испании, оба — торговцы, оба объявлены шпионами и, наконец, оба казнены без суда и следствия!
  В ту ночь, после ужина, Цицерон получил весточку из Рима. Он немедленно прочитал письмо, а затем, извинившись перед хозяином, отозвал в сторону Луция, молодого Фругия и меня. Оказалось, что письмо от Квинта и содержит весьма неприятные новости. Похоже, Гортензий снова взялся за свои старые фокусы. Суд по вымогательству и мздоимству неожиданно дал разрешение на привлечение к ответственности бывшего наместника провинции Ахайи, причем обвинитель, некто Дасиан, союзник Верреса, съездил в Грецию, собрал свидетельские показания, и судебное заседание должно было начаться на два дня раньше, чем суд на Верресом. Это было предпринято специально для того, чтобы процесс, в котором был кровно заинтересован Цицерон, был отложен на неопределенное время. Квинт призывал брата как можно скорее вернуться в Рим, чтобы вовремя исправить положение.
  — Это западня! — немедленно заявил Луций. — Они хотят, чтобы ты, испугавшись, поспешил в Рим и не сумел таким образом собрать нужное количество улик.
  — Может, и так, — согласился Цицерон, — но я позволю себе рискнуть. Если эта жалоба будет рассматриваться судом раньше нашей и Гортензий затянет процесс, как он любит делать, дело Верреса окажется в суде только после выборов. К тому времени Гортензий и Квинт Метелл станут консулами, Метелл-младший наверняка будет избран претором, а средний по-прежнему останется наместником в Сицилии. Вот и прикиньте, какие у нас тогда будут шансы на победу.
  — И что же нам делать?
  — Мы потратили слишком много времени, гоняясь за маленькими мухами в этом расследовании, — заговорил Цицерон. — Теперь мы должны атаковать врага на его территории и развязать языки тем, кто знает, что произошло на самом деле, — самим римлянам.
  — Согласен, но как?
  Цицерон огляделся и перед тем, как отвечать, понизил голос.
  — Мы должны совершить набег, — сказал он. — Набег на контору компании откупщиков.
  Луций буквально позеленел. Он был бы ошеломлен меньше, если бы Цицерон предложил отправиться во дворец самого наместника и взять его под стражу. Откупщики — сборщики податей — представляли собой сплоченный, закрытый для посторонних синдикат. По социальному статусу они были приравнены к сословию всадников и действовали под покровительством государства и наиболее состоятельных сенаторов. Сам Цицерон, специализируясь в области коммерческого права, создал широкую сеть сторонников среди именно этой публики. То, что он предлагал сейчас, было крайне рискованным предприятием, но отговорить его не было никакой возможности, поскольку он уже находился здесь и твердо решил докопаться до правды. В ту же ночь Цицерон отправил гонца обратно в Рим с письмом для Квинта, в котором писал, что должен закончить кое-какие дела и отправится в обратный путь через несколько дней.
  Теперь Цицерону предстояло действовать предельно быстро и скрытно. Согласно его плану, набег должен был произойти через два дня, причем в такое время, когда никто ничего подобного просто не мог ожидать: на рассвете, в день большого праздника — Терминалия. То, что рейд должен был состояться в праздник, посвященный Термину — богу границ и добрососедства, — по мнению Цицерона, делало это мероприятие символичным. Приютивший нас Флавий вызвался отправиться с нами, чтобы показать, где находится контора откупщиков.
  Когда у меня выдалось свободное время, я спустился в гавань и отыскал верного шкипера, услугами которого мы воспользовались во время столь конфузного возвращения Цицерона из Сицилии. Я нанял его вместе с кораблем и командой и велел ему быть готовым к отплытию до конца недели. Все документы — показания и свидетельства, которые мы успели собрать, — были уложены в сундуки и погружены на борт корабля, возле которого выставили охрану.
  В ночь накануне рейда мы почти не спали. В предрассветной темноте улица, на которой находилась контора откупщиков, была перегорожена повозками, запряженными волами, и по сигналу Цицерона мы выскочили из них с горящими факелами. Сенатор забарабанил в дверь и, не дожидаясь ответа, встал сбоку, а двое наших самых сильных рабов принялись крушить ее топорами. Как только дверь слетела с петель, мы ринулись внутрь, сшибли с ног старого ночного сторожа и захватили все находившиеся в конторе документы. Образовав живую цепь, в которой стоял и сам Цицерон, мы передавали от одного к другому коробки с восковыми табличками и пергаментными свитками.
  В тот день я усвоил один очень важный урок: если ты хочешь завоевать популярность, самый лучший способ добиться этого — устроить налет на синдикат сборщиков податей. После того как взошло солнце и известие о наших действиях разлетелось по окрестностям, вокруг нас образовалось кольцо добровольных охранников из числа горожан — достаточно плотное и многолюдное, чтобы Луций Карпинаций — директор компании откупщиков, прибывший к конторе в сопровождении ликторов, которых ему одолжил Луций Метелл, — не решился предпринять какие-либо враждебные действия. Они с Цицероном вступили в ожесточенный спор прямо посередине дороги. Карпинаций с пеной у рта доказывал, что записи компании откупщиков по закону не подлежат изъятию. В ответ на это Цицерон, размахивая перед носом оппонента официальным документом, орал, что полномочия, предоставленные ему судом по вымогательству и мздоимству, перевешивают все остальное. На самом деле, как признался позже Цицерон, прав был именно Карпинаций. «Но, — добавил он, — на чьей стороне люди — тот и прав». А в тот день люди были на стороне Цицерона.
  В конечном итоге нам пришлось перевезти в дом Флавия четыре воза коробок с документами. Мы заперли ворота, выставили стражу, после чего началась утомительная работа по сортировке захваченных документов. Даже сейчас, спустя много лет, я вспоминаю, как меня прошиб холодный пот от того, что предстало моему взору. Эти документы, которые копились на протяжении лет, содержали в себе все: данные по всем землевладениям на Сицилии, информацию о количестве и качестве домашнего скота у каждого из землевладельцев, о размере собранного урожая и выплаченных податях. И очень скоро стало ясно, что в этих документах успели покопаться чьи-то чужие руки. Покопаться и изъять все бумаги, в которых хотя бы упоминалось имя Верреса.
  Из дворца наместника доставили грозное послание, в котором содержалось требование к Цицерону явиться пред светлые очи Метелла завтра же утром, когда откроются суды. Тем временем на улице перед домом стала собираться новая толпа. Люди громко выкрикивали имя Цицерона, приветствуя его. Мне вспомнилось пророчество Теренции, когда она предрекла, что ее мужа рано или поздно выгонят из Рима и он закончит свои дни консулом в Фермах, а сама она будет выступать в роли первой дамы этого захолустья. Сейчас это предсказание, казалось, было как никогда близко к истине. Сохранять хладнокровие удавалось только одному Цицерону. Ему достаточно часто приходилось представлять в суде интересы нечистых на руку сборщиков податей, и он прекрасно знал все их сомнительные трюки. Когда стало очевидным, что все документы, так или иначе связанные с Верресом, изъяты, он стал внимательно изучать список управляющих компании и листал его до тех пор, пока не наткнулся на имя человека, занимавшегося финансами компании откупщиков в период наместничества Верреса.
  — Вот что я тебе скажу, Тирон, — заявил он мне, — мне еще никогда не приходилось видеть финансового директора, который не оставил бы для себя копию досье после того, как передал дела своему преемнику. Так, на всякий случай.
  И тогда мы предприняли второй рейд за сегодняшнее утро.
  Нашей мишенью являлся человек по имени Вибий, который в этот момент вместе с соседями отмечал Терминалий — праздник в честь бога Терминуса, покровителя границ и нерушимых рубежей — терминов. В этот день владельцы прилегающих полей собирались у общего пограничного знака, и каждый украшал гирляндами свою сторону камня или столба. Приносились жертвы и возлияния — медом, вином, молоком, зерном, пирогами; закалывались овца или свинья.
  Когда мы приехали к дому Вибия, в саду был установлен жертвенник, на котором лежали кукуруза и пчелиные соты с янтарным медом. Вибий только что заколол жертвенного поросенка.
  — Как они всегда бывают набожны, эти продажные счетоводы! — пробормотал Цицерон.
  Когда хозяин дома обернулся и увидел нависающего над ним сенатора, он сам стал похож на поросенка, а увидев официальный ордер с преторской печатью Глабриона, предоставляющий Цицерону самые широкие полномочия, понял, что ему не остается иного выхода, кроме как сотрудничать. Извинившись перед изумленными гостями, он провел нас в таблинум и отпер обитый железом сундук. Среди бухгалтерских книг, долговых расписок и даже драгоценностей в нем хранилась перевязанная пачка писем с пометкой «Веррес», и когда Цицерон принялся просматривать их, на лице Вибия отразился неподдельный ужас. Полагаю, ему приказали уничтожить эти документы, но он либо позабыл, либо приберег, намереваясь каким-либо образом использовать их для обогащения.
  На первый взгляд, в них не было ничего особенного — просто письма от Луция Канулея, в обязанности которого входило взимание таможенных сборов за все товары, проходящие через гавань Сиракуз. В этих письмах упоминалась отправка одного грузового судна с товарами, покинувшего порт города два года назад, за которое Веррес не уплатил никакой пошлины. На его борту находились четыреста бочонков с медом, пятьдесят обеденных лежанок, двести дорогих люстр и девяносто кип мальтийских тканей. Возможно, кто-то другой и не усмотрел бы в этом факте ничего криминального, но не таков был Цицерон.
  — Ну-ка, взгляни на это, — сказал он, протягивая мне письмо. — Все эти товары — явно не из тех, что были отобраны у частных лиц. Четыреста бочонков меда! Девяносто кип иностранной ткани! — Он обратил горящий яростью взгляд на до смерти перепуганного Вибия. — Это ведь экспортный груз! Получается, что твой наместник, Веррес, украл этот корабль?
  Бедный Вибий не выдержал этого напора и, боязливо оглядываясь на своих гостей, которые с открытыми ртами смотрели в нашем направлении, признался: да, это экспортный груз, и Канулею было строго-настрого приказано никогда больше не требовать уплаты пошлин с грузов, вывозимых наместником.
  — Сколько еще таких кораблей отправил Веррес? — спросил Цицерон.
  — Точно не знаю.
  — Тогда хотя бы приблизительно.
  — Десять, — нервно ответил Вибий, — а может, двадцать.
  — И пошлина с грузов ни разу не платилась? Какие-нибудь документы на них сохранились?
  — Нет.
  — Откуда Веррес брал эти товары? — продолжал допрос Цицерон.
  Вибий позеленел от страха.
  — Сенатор, умоляю…
  — Мне надо бы арестовать тебя, привезти в Рим в цепях и поставить на свидетельское место на римском форуме перед тысячами глаз, а потом скормить то, что от тебя останется, собакам на Капитолийской триаде.
  — С других кораблей, сенатор, — еле слышно пропищал Вибий. — Он брал грузы с кораблей.
  — С каких кораблей? Откуда они прибывали?
  — Из разных мест, сенатор. Из Азии, Сирии, Тира, Александрии.
  — Что же происходило с этими кораблями? Веррес конфисковал их?
  — Да, сенатор.
  — На каком основании?
  — По обвинению в шпионаже.
  — Ах, ну да, конечно! Никто на свете не изловил столько шпионов, сколько наш бдительный наместник, — добавил Цицерон, обращаясь ко мне. — А скажи мне, — снова повернулся он к Вибию, — какая участь постигла команды этих кораблей?
  — Они были брошены в каменоломни, сенатор.
  — А что произошло с ними там?
  Ответа не последовало.
  * * *
  Каменоломнями называлась самая ужасная тюрьма в Сицилии, а может, и во всем свете. По крайней мере, лично я о более страшном месте не слышал. Это было подземелье длиной в шестьсот и шириной в двести шагов, вырытое глубоко в склоне горного плато под названием Эпиполы, которое возвышается над Сиракузами с севера. Здесь, в этой дьявольской норе, откуда не доносился ни один крик, задыхаясь от жары летом и замерзая зимой, измученные жестокостью своих тюремщиков, унижаемые другими заключенными, страдали и умирали жертвы Верреса.
  За стойкое отвращение ко всему, что связано с армией и военным делом, враги Цицерона нередко упрекали его в трусости, и временами он действительно был склонен к брезгливости и малодушию. Но в тот день, я готов в этом поклясться, он проявил мужество и бесстрашие.
  Вернувшись в дом, где мы остановились, Цицерон взял с собой Луция, молодому Фругию велел продолжать разбираться в документах, захваченных нами в компании откупщиков. Затем, вооруженные лишь тростями и ордером Глабриона, в сопровождении ставшей уже привычной толпы сторонников Цицерона мы стали подниматься по крутой тропе, ведущей на Эпиполы. Как обычно, весть о приходе Цицерона и о цели его миссии опередила его, и нас уже поджидал начальник стражи, который преградил нам путь. Цицерон произнес гневную речь, пригрозил главному стражнику самыми ужасными карами в случае, если он будет чинить нам препятствия, и тот, стушевавшись, пропустил нас за внешнюю стену. Оказавшись внутри и не обращая внимания на предупреждения о том, что это слишком опасно, Цицерон настоял на том, чтобы самолично осмотреть каменоломни.
  Этому огромному подземелью, выдолбленному в скале по приказу сиракузского тирана Дионисия Старшего, уже перевалило за триста лет. Была отперта древняя металлическая дверь, и стражники с горящими факелами в руках провели нас в устье длинного темного тоннеля. Блестящие от слизи, изъеденные грибком и заросшие мхом стены, крысиная возня в темных углах, запах смерти и разложения, крики и стоны отчаявшихся душ — все это производило жуткое впечатление. Мне казалось, что мы спускаемся в Аид.
  Вскоре мы подошли к еще одной массивной двери. После того как замок был отперт, а тяжелый засов отодвинут, мы оказались, собственно, в тюрьме. Что за зрелище предстало нашим взорам! Создавалось впечатление, что какой-то великан наполнил мешок сотнями закованных в кандалы людей, а потом высыпал их в свое мрачное логово. Здесь почти не было света, и казалось, что ты очутился глубоко под водой. Одни узники лежали на каменном полу, другие собрались группами, но в основном каждый был сам по себе. И каждый из них был похож на пожелтевший мешок с костями. Тела тех, что умерли сегодня, еще не успели убрать, но отличить мертвых от живых было почти невозможно.
  Мы медленно шли между тел — тех, кто уже умер, и тех, кого эта участь еще ожидала, хотя, как я только что сказал, большой разницы между ними не было. Внезапно Цицерон остановился и спросил у одного из узников его имя. Чтобы расслышать ответ, ему пришлось наклониться. Римлян мы не обнаружили, одних только сицилийцев.
  — Есть здесь граждане Рима? — громко спросил Цицерон. — Есть здесь кто-нибудь с торговых судов? — задал он еще один вопрос. Ответом ему было молчание. Цицерон обернулся и, подозвав начальника охраны, потребовал показать ему документы на каждого из узников. Стражник, как совсем недавно Вибий, разрывался между страхом перед Верресом, с одной стороны, и почтением к официальному обвинителю в лице Цицерона — с другой. В конечном итоге он уступил натиску римского сенатора.
  В каменных стенах каменоломен были выдолблены отдельные камеры, В одних производились казни (в те времена, как я уже упоминал, излюбленным способом казни была гаротта — удушение приговоренного), в других спали и принимали пищу стражники. Здесь же располагались и служебные помещения администрации тюрьмы. Из глубоких ниш в стене для нас вытащили коробки с отсыревшими свитками. Это были длинные списки с именами заключенных, даты их заключения под стражу и освобождения. Однако на большинстве документов значилось сицилийское слово «edikaiothesan», значившее, что смертный приговор приведен в исполнение.
  — Мне нужны копии всех записей, сделанных за три года правления Верреса, — сказал мне Цицерон. — А ты, — обратился он к начальнику стражи, — когда копии будут сняты, письменно заверишь их подлинность и точность.
  Я и двое моих помощников принялись за работу, а Цицерон и Луций продолжали изучать записи в поисках имен римских граждан. Хотя большая часть узников, томившихся в каменоломнях в годы правления Верреса, были сицилийцами, тут можно было обнаружить имена людей почти из всех уголков Средиземноморья — испанцев, египтян, киликийцев, жителей Крита и Далмации. На вопрос Цицерона о том, в чем состояла вина этих людей, командир стражников ответил, что все они были пиратами — пиратами и шпионами. И, разумеется, все были казнены. Согласно тюремным записям, среди них был и предводитель морских разбойников Гераклеон. Что же касается граждан Рима, то все они, если верить документам, включая двух мужчин из Испании, Публия Гавия и Тита Геренния, были «освобождены».
  — Все эти записи — полная чушь! — негромко сказал Луцию Цицерон. — В них нет ни слова правды. Никто не видел казни Гераклеона, хотя пират, умирающий на кресте, без сомнения, привлек бы толпы восторженных зрителей. Зато очень многие видели, как казнили двух римлян. Мне думается, Веррес сделал обратное тому, что требовал от него долг: убил ни в чем не повинных судовладельцев вместе с командами их кораблей, а пиратов, наоборот, освободил, получив за это жирный куш — то ли выкуп, то ли взятку. Если Гавий и Геренний узнали о его предательстве, это могло стать причиной того, что он решил их убить.
  Мне казалось, что бедного Луция сейчас стошнит. Он проделал большой путь от чтения философских трудов в залитом солнцем Риме до изучения списков казненных при неверном свете свечей в этом омерзительном подземелье. Мы постарались завершить работу как можно скорее, и никогда еще я не испытывал такого наслаждения, как в тот момент, когда, выбравшись из гнусной утробы каменоломен, мы снова стали частью человечества. В тот день с моря дул легкий бриз, и даже сейчас, более полувека спустя, я помню, как мы, не сговариваясь, подставили ему лица и стали пить сладкий воздух свободы.
  — Пообещай мне, — сказал некоторое время спустя Луций, — что, когда ты получишь империй, к которому так стремишься, ты не станешь править с помощью беззакония и жестокости, свидетелями которых мы стали только что.
  — Клянусь. — торжественно ответил Цицерон. — А ты, мой дорогой Луций, поразмысли над тем, почему хорошие люди оставляют занятия философией, стремясь обрести власть в реальном мире, и пообещай мне, в свою очередь, всегда помнить о том, что ты увидел сегодня в каменоломнях.
  * * *
  Была уже середина дня, и в Сиракузах благодаря усилиям Цицерона царила форменная суматоха. Толпа, которая провожала нас к тюремной стене, все еще оставалась там, только теперь она была гораздо больше, и мы заметили среди знатных граждан города главного жреца храма Юпитера, одетого в священные одеяния. Верховными понтификами традиционно становились наиболее выдающиеся горожане, а в те дни понтификат принадлежал не кому иному, как клиенту Цицерона Гераклию, который, многим рискуя, вернулся из Рима, чтобы оказать нам посильную помощь. Сейчас он пришел к стенам тюрьмы, чтобы передать нам официальное приглашение в палату Сената Сиракуз, старейшины которой хотели оказать сенатору гостеприимство. Цицерон колебался. С одной стороны, у него еще оставались незаконченные дела и мало времени на то, чтобы довести их до конца. С другой, — выступление римского официального лица перед местными сенаторами без разрешения наместника явилось бы нарушением протокола. Наконец он ответил согласием, и мы стали спускаться с холма в сопровождении целой армии преисполненных почтения жителей Сиракуз.
  В палате Сената негде было яблоку упасть. Под золоченой статуей Верреса собрались старейшие сенаторы Сиракуз. Почтенный Диодор приветствовал Цицерона на греческом и извинился за то, что они до сих пор не оказали ему посильной помощи. По его словам, только события сегодняшнего дня убедили жителей в честности и порядочности сенатора.
  Цицерон также говорил на греческом. Ярко описав сцены, свидетелями которых мы только что стали в каменоломнях, он затем экспромтом произнес одну из своих самых блистательных речей, поклявшись посвятить жизнь борьбе с несправедливостями, выпавшими на долю жителей Сицилии. В заключение сиракузские сенаторы единогласно проголосовали за то, чтобы отозвать панегирик в адрес Верреса, принятый, как они сообщили Цицерону, под давлением со стороны Метелла. Под громкие крики несколько сенаторов из числе тех, кто помоложе, забросили веревки на шею статуи Верреса и свалили ее с постамента, в то время как другие — что было гораздо важнее — извлекли на свет секретный архив Сената и предоставили нам новые свидетельства преступлений, совершенных Верресом. Среди них было похищение двадцати семи бесценных предметов из храма Минервы. Из этого святилища утащили даже резные деревянные двери! Имелось среди этих документов и свидетельство того, как Веррес, будучи судьей, вымогал у подсудимых взятки за оправдательный приговор.
  Весть о торжественном приеме, устроенном сенаторами Цицерону, и низвержении статуи Верреса успела достичь дворца наместника, и когда мы попытались выйти на улицу, то увидели, что здание Сената окружено римскими солдатами. Собрание по приказу Метелла распустили, Гераклия арестовали, а от Цицерона потребовали незамедлительно явиться во дворец наместника. После всего этого вполне мог бы начаться кровавый мятеж, но Цицерон, вскарабкавшись на повозку, призвал сицилийцев к спокойствию, сказав, что Метелл вряд ли решится причинить вред римскому сенатору, действующему согласно с предписанием преторского суда. Однако, добавил Цицерон, если он не выйдет из дворца до заката, возможно, его сторонникам следует поинтересоваться его местонахождением. Затем он спустился с повозки, и мы позволили жителям города препроводить нас через мост, ведущий на Остров.
  В то время Метеллы приближались к зениту своей власти. Той ветви рода, которая произвела на свет троих братьев (все они уже перешагнули сорокалетний рубеж), предстояло править Римом на протяжении ближайших лет. Это было, по выражению Цицерона, трехглавое чудище, и эта — средняя — голова в лице Луция Метелла была во многих отношениях гораздо страшнее двух других. Он принял нас в роскошном кабинете дворца, в котором присутствовали все атрибуты его империя. Импозантный, мощный мужчина, Метелл в окружении ликторов восседал в похожем на трон кресле под немигающими взглядами дюжины своих мраморных предшественников. Позади него стояли его подчиненные, включая младшего магистрата и других чиновников, а по обе стороны дверей застыли стражники.
  — Подстрекательство к мятежу — очень серьезное обвинение и граничит с государственной изменой, — без всяких предисловий негромким голосом начал наместник.
  — А чинить препоны официальному лицу, действующему от имени народа и Сената Рима, — это очень серьезное оскорбление, — едко парирован Цицерон.
  — Вот как? И что же это за представитель римского народа, который обращается к греческим сенаторам на их родном языке? В каком бы уголке провинции ты ни появился, повсюду начинаются неприятности. Я этого не потерплю! Сил нашего гарнизона и без того едва хватает на то, чтобы держать в узде местных жителей, а ты еще больше смущаешь их своими мятежными речами.
  — Уверяю тебя, наместник, возмущение сицилийцев направлено не против Рима, а против Верреса.
  — Верреса! — Метелл ударил кулаком по ручке кресла. — С каких пор тебя заинтересовала персона Верреса? С того дня, когда ты углядел в этом удобный способ подняться по политической лестнице? Ты, жалкий, дрянной, непокорный адвокатишка!
  — Тирон, запиши эти слова, — проговорил Цицерон, не сводя тяжелого взгляда с Метелла. — Я хочу, чтобы было зафиксировано каждое слово. Суду будет небезынтересно узнать об этом запугивании.
  Однако я и сам был настолько напуган, что даже не мог пошевелиться. Теперь кричали и другие мужчины, находившиеся в комнате, и Метелл вскочил на ноги и проорал:
  — Я приказываю тебе вернуть документы, которые ты украл сегодня утром!
  — А я со всем уважением напоминаю наместнику, что он — не на плацу и разговаривает со свободным римским гражданином. Что касается меня, я доведу порученное мне дело до конца.
  Метелл упер руки в бедра и подался вперед, выпятив квадратный подбородок.
  — Либо ты вернешь документы сейчас, по-хорошему, либо завтра сделать это тебе прикажет суд на глазах у всех Сиракуз!
  — Как всегда, я испытаю удачу в суде, — многозначительно проговорил Цицерон, согласно кивнув головой. — Тем более что теперь я знаю: справедливый и честный судья, которого я буду иметь в твоем лице, является достойным наследником Верреса!
  Я передаю этот разговор абсолютно точно, поскольку, выйдя из кабинета, а произошло это сразу же после обмена последними репликами, мы с Цицероном сразу же, по свежим следам, восстановили и записали его на тот случай, если придется использовать в суде.
  — По-моему, все прошло отлично, — пошутил Цицерон, но его голос и руки слегка дрожали. Нам обоим стало очевидно, что успеху его миссии и даже самой жизни грозит смертельная опасность. — Но если ты стремишься к власти и только начинаешь долгий путь к ней, необходимо пройти и через это, — добавил Цицерон, обращаясь, как мне показалось, к самому себе. — Просто так тебе ее никто не отдаст.
  Мы вернулись в дом Флавия и работали всю ночь при колеблющемся свете дымных сицилийских свечей и коптящих масляных ламп, готовясь к суду, который должен был состояться следующим утром. Откровенно говоря, я не знаю, на что надеялся Цицерон. По моему мнению, кроме очередной порции унижений, в суде ему было не на что рассчитывать. Во-первых, Метелл ни за что не вынес бы решение в его пользу, а во-вторых, как признался мне сам Цицерон, закон все же находился на стороне компании откупщиков. Однако удача, как писал благородный Теренций,8 благоволит отважным, а в ту ночь она определенно благоволила Цицерону. Прорывом мы оказались обязаны юному Фругию.
  Я нечасто упоминаю его в этом повествовании, но лишь благодаря тому, что он обладал той тихой и благопристойной вежливостью, которая делает человека практически незаметным, и ты вспоминаешь о нем, лишь когда его не оказывается рядом. Весь тот вечер он корпел над записями из компании откупщиков, но даже закончив эту работу с наступлением ночи, несмотря на понукания Цицерона, который гнал его спать, отказался ложиться и принялся разбирать свидетельства, предоставленные нам сиракузскими сенаторами.
  Уже давно перевалило за полночь, когда Фругий вдруг возбужденно вскрикнул и поманил нас к своему столу, заваленному восковыми табличками с записями, имеющими отношение к банковской деятельности компании. Взятые по отдельности, эти списки имен, дат и денежных сумм ни о чем не говорили, но, сравнив их со списком горожан, у которых Веррес вымогал взятки, Фругий сделал удивительное открытие: чтобы заплатить требуемые суммы, этим людям приходилось брать деньги взаймы, причем под большие проценты. Но еще больше мы были поражены, когда Фругий показал нам приходную книгу компании откупщиков. Именно в те же дни, когда компания предоставляла тому или иному горожанину заем, точно такая же сумма возвращалась ей в виде вклада со стороны некоего человека по имени «Гай Верруций». Подлог был настолько очевидным, что мы не могли удержаться от смеха. Было совершенно очевидно, что сначала на документах значилось имя «Веррес», но потом кто-то грубо соскреб последние две буквы и вписал вместо них четыре новые — «уций».
  — Выходит, Веррес действительно вымогал взятки, — воодушевившись, подвел итог Цицерон, — и теперь это можно считать доказанным. Он требовал, чтобы жертва взяла у Карпинация заем под грабительский процент, потом получал эти деньги в виде взятки и с помощью своих друзей-откупщиков снова вкладывал их в компанию. Таким образом мерзавец не только обеспечивал сохранность капиталов, но и получал немалую прибыль. Блестящая схема!
  Цицерон прошелся по комнате в победном танце, а потом обнял и крепко расцеловал в обе щеки смутившегося Фругия.
  Не побоюсь сказать, что из всех побед, одержанных Цицероном на судебных ристалищах, та, которая выпала на его долю следующим утром, была одной из самых сладких. Тем более что с технической точки зрения это была вовсе не победа, а поражение. Он выбрал документы, которые решил забрать в Рим, а Луций, Фругий, Лаурей, Соситей и я взяли каждый по коробке с записями и понесли их на сиракузский форум, где на возвышении восседал Метелл. Там же в ожидании нас уже успела собраться огромная толпа местных жителей. Первым слово взял Карпинаций. Изображая из себя завзятого юриста, он жонглировал юридическими терминами, ссылался на различные уложения и прецеденты, доказывая, что документы, связанные со сбором податей, не могут быть вывезены из провинции. Прикидываясь агнцем, он пытался создать впечатление, что стал невинной жертвой заезжего римского сенатора.
  Цицерон повесил голову на грудь и изобразил на лице такое отчаяние, что я едва не прыснул от смеха. Когда настала его очередь говорить, он поднялся с места, извинился за свои действия, признался в том, что нарушил закон, и выразил готовность незамедлительно вернуть Карпинацию все документы. Но сначала, сказал Цицерон, ему хотелось бы прояснить одну маленькую деталь, которую он не понял. Подняв над головой одну из восковых табличек, он громко спросил:
  — Кто такой Гай Верруций?
  Карпинаций, на лице которого только что цвела счастливая улыбка, пошатнулся, словно получил в грудь стрелу, выпущенную с близкого расстояния. А Цицерон с невинным выражением на лице, продолжая разыгрывать полнейшее непонимание, обратил внимание слушателей на схожесть имен, дат и сумм в записях компании откупщиков с датами, цифрами и именами тех, у кого, по сведениям сиракузских сенаторов, высокопоставленные мздоимцы вымогали взятки.
  — И вот еще что, — продолжал Цицерон все тем же медоточивым голосом, обращаясь к Карпинацию, — этот человек, с которым ты заключил столь много сделок, не значится в твоих записях до того времени, пока на Сицилии не появился другой — его почти полный тезка. Гай Веррес. И ты не заключил с ним ни одной сделки после того, как Веррес покинул остров. Но в течение тех трех лет, когда Веррес занимал здесь должность наместника, этот загадочный человек являлся твоим самым крупным клиентом. — Цицерон снова поднял таблички над головой и показал их собравшимся на площади. — И какая досада, что всякий раз, когда писарь выводил фамилию вкладчика, он делал одну и ту же ошибку. Впрочем, такое бывает. Я уверен, что тут нет ничего подозрительного. Так, может, ты просто сообщишь суду, кто такой этот Верруций и где его можно найти?
  Карпинаций беспомощно посмотрел на Метелла, но тут кто-то из толпы прокричал:
  — Такого человека нет! На Сицилии никогда не было человека по имени Верруций! Это Веррес!
  После чего все собравшиеся на форуме принялись скандировать:
  — Это Веррес! Это Веррес!
  Цицерон воздел руки над головой, призывая к тишине.
  — Карпинаций утверждает, что закон запрещает вывозить документы из провинции, и с формальной точки зрения он прав. Но нигде в законе не говорится о том, что я не имею права вывезти копии этих документов, если они точны и должным образом заверены. Мне нужна ваша помощь. Кто из собравшихся здесь поможет снять копии с этих документов, чтобы я мог забрать их в Рим и привлечь эту свинью Верреса к ответственности за преступления, совершенные им против народа Сицилии?
  В воздух взметнулся лес рук. Метелл попытался было восстановить тишину, но его слова потонули в хоре голосов, выкрикивающих слова поддержки в адрес Цицерона. Флавий, желая помочь нам, отобрал самых видных граждан города — сицилийцев и римлян, — предложил им выходить вперед и брать столько документов, сколько каждый сможет скопировать. Я раздавал добровольцам восковые таблички и стило.
  Краем глаза я видел, как Карпинаций отчаянно пытается пробраться сквозь людское море к Метеллу, а сам наместник бешеным взглядом смотрит со своего возвышения на происходящий внизу хаос. Наконец он просто встал, развернулся на каблуках и поднялся по ступеням в храм за своей спиной.
  Так закончилась поездка Цицерона на Сицилию. Не сомневаюсь, что Метелл с удовольствием арестовал бы его или, по крайней мере, не позволил бы вывезти с острова улики против своего дружка Верреса, но Цицерон очень быстро успел заручиться поддержкой местных жителей — как римлян, так и сицилийцев. Схватить его значило бы спровоцировать масштабные беспорядки, а у Метелла действительно было слишком мало войск, чтобы контролировать все население острова.
  К середине того дня составление копий документов компании откупщиков было закончено. Их заверили, упаковали, опечатали и отправили на охраняемый корабль, который дожидался нас в гавани. Цицерон провел на острове последнюю ночь, составляя список свидетелей, которых он намеревался вызвать в Рим для дачи показаний в судебном процессе. Луций и Фругий согласились задержаться в Сиракузах, чтобы устроить их поездку в Рим.
  На следующее утро они спустились в гавань, чтобы проводить Цицерона. На берегу собралось огромное число его сторонников, и он обратился к ним с короткой прощальной речью:
  — Я вполне осознаю, что увожу на этом хрупком корабле надежды и чаяния всей вашей провинции. И по мере своих сил я сделаю все, чтобы оправдать их.
  После этого я помог ему подняться на палубу, где он застыл, глядя в сторону берега блестящими от слез глазами. Цицерон был одаренным актером и мог сыграть абсолютно любые чувства, но сейчас, возвращаясь мыслями на много десятилетий назад, я думаю, что в тот день он был искренен и каким-то образом предчувствовал, что ему больше не суждено оказаться на этом острове. Цицерон навсегда расставался с Сицилией.
  Весла взмыли вверх и ударились о воду. По мере того как корабль отходил от берега, фигуры людей, стоявших на пристани, становились все более размытыми, а потом и вовсе исчезли из виду. Пройдя сквозь устье залива, наше судно вышло в открытое море.
  VIII
  Путешествие из Регия в Рим оказалось проще, чем наше странствие на юг, поскольку наступила ранняя весна и, казалось, сама природа вливала в наши жилы недостающие силы. Впрочем, нам было некогда наслаждаться пением птиц и красотой распускающихся цветов. Цицерон, примостившись в своей крытой повозке, всю дорогу работал, составляя и правя различные материалы, которые собирался использовать на суде, и выстраивая линию обвинения против Верреса. Я по мере надобности доставал из повозок с багажом и приносил ему нужные документы, а также много стенографировал под его диктовку, что требовало проворности и внимания.
  Насколько мне удалось понять, план Цицерона состоял в том, чтобы разделить обвинение на четыре блока: продажность в качестве судьи, вымогательство взяток через компанию откупщиков, разграбление муниципальной и частной собственности и, наконец, незаконные казни. В соответствии с этим планом были сгруппированы свидетельские показания и улики, и по мере того как мы приближались к Риму, Цицерон даже начал писать отдельные куски своей вступительной речи.
  Точно так же, как он натренировал свое тело выносить бремя собственных амбиций, Цицерон научился усилием воли избавляться от тошноты, неизбежной, казалось бы, при долгом путешествии в тряской повозке, и в течение последующих лет во время поездок по Италии он неизменно проводил путь будучи занят работой. Вот и теперь, с головой погрузившись в работу, он даже не осознавал, в какой точке пути находится в тот или иной момент.
  Наше путешествие заняло менее двух недель, и на мартовские иды — ровно через два месяца после нашего отъезда из Рима — мы вернулись в город.
  Гортензий тоже не терял времени даром, и обвинительный процесс, им затеянный, уже шел полным ходом. Как и полагал Цицерон, одной из целей, которые «первый из двух лучших» преследовал, было как можно скорее выманить Цицерона с Сицилии. Как выяснилось, Дасиан не только не ездил в Грецию, чтобы собрать улики, но и вообще не покидал Рима. Однако это не помешало ему выдвинуть в суде по вымогательству обвинения против бывшего наместника Ахайи, а поскольку Цицерон еще не вернулся, претору Глабриону не оставалось ничего иного, как согласиться на начало процесса. И вот день за днем Дасиан, это теперь уже давно забытое ничтожество, что-то бубнил, стоя перед откровенно скучающими судьями, тем временем как Гортензий сидел в стороне. После того как Дасиан заканчивал со своим словоблудием, с присущей ему грациозностью с места поднимался Плясун и начинал выделывать перед судом свои обычные пируэты, сопровождая их собственными высоко-мудрыми замечаниями.
  Дисциплинированный и ответственный Квинт за время нашего отсутствия подготовил подробный, расписанный буквально по дням план кампании и представил его на одобрение Цицерона. Тот ознакомился с ним сразу же после того, как вошел в дом, и план Гортензия открылся ему во всех деталях. Красным цветом были помечены праздничные дни, когда суд не работает. За вычетом этих выходных оставалось всего двадцать полноценных рабочих дней, после чего Сенат должен был уйти на каникулы, которые, в свою очередь, продолжались еще двадцать дней. Затем следовал пятидневный праздник в честь Флоры, богини цветов весны. Далее следовал День Аполлона, Терентинские игры, праздник Марса и так далее.
  — Проще говоря, — прокомментировал Квинт, — если все пойдет по этому плану, Гортензий, думаю, без труда сумеет затянуть процесс до консульских выборов, которые состоятся в конце июля. Потом, в начале августа, тебе самому предстоит участвовать в выборах эдила. Значит, раньше пятого числа представить дело в суд мы не сможем. Но в середине августа начинаются игры Помпея, а они будут продолжаться целых пятнадцать дней. Не стоит также забывать о Римских и Плебейских играх.
  — Да будет с нами милость богов! — воскликнул Цицерон, грустно глядя на график. — Неужели в этом несчастном городе больше нечем заняться, кроме как смотреть на то, как люди и звери убивают друг друга?
  В тот момент воодушевления, которое Цицерон испытывал на протяжении всего пути от Сиракуз, у него явно поубавилось, и он напомнил мне пузырь, из которого выпустили воздух. Цицерон вернулся домой, готовый к схватке, но Гортензий был слишком хитер и дальновиден, чтобы встретиться с ним лицом к лицу в суде. Тянуть время и изводить противника томительным ожиданием — вот какова была его тактика, и, надо сказать, она являлась весьма эффективной. Всем было известно, что Цицерон был стеснен в средствах, и чем дольше его дело не попадет в суд, тем больше ему придется тратиться. Через день или два с Сицилии в Рим начнут прибывать наши первые свидетели. Они, без сомнения, потребуют, чтобы им компенсировали расходы на дорогу, жилье, а также потери в заработке, которые они понесли в связи с этой вынужденной отлучкой из родных мест. Но и это еще не все. Ведь если Цицерон желает занять пост эдила, ему необходимо финансировать свою избирательную кампанию! А если предположить, что он выиграет выборы, он в течение целого года после этого должен будет оплачивать работу конторы эдила из собственных средств: ремонтировать общественные здания и устраивать два тура официальных игр. Значит, не оставалось ничего иного, как провести еще одну мучительную беседу с Теренцией.
  Вечером того дня, когда мы вернулись из Сиракуз, они ужинали вдвоем. Позже Цицерон вызвал меня и велел принести уже готовый черновик его вступительной речи. Эта речь, хотя еще и не окончательно завершенная, уже была достаточно велика, и чтобы произнести ее, Цицерону понадобилось бы не менее двух дней. Когда я вошел, Теренция в напряженной позе возлежала у стола и раздраженно ковыряла вилкой в тарелке. Цицерон, как я заметил, даже не притронулся к еде. Я передал ему необходимые свитки и поспешно ретировался. Позже я слышал, как он расхаживает по столовой, зачитывая отрывки из речи, и понял, что Теренция заставила мужа произнести речь, прежде чем решить, давать ему деньги или нет. Судя по всему, услышанное удовлетворило ее, поскольку на следующее утро Филотим сообщил, что нам предоставлен еще один кредит в размере пятидесяти тысяч. Однако мне кажется, что Цицерон испытал унижение, и, по-моему, именно с этого времени деньги для него стали значить все больше и больше, хотя раньше он ими почти не интересовался.
  * * *
  Я чувствую, что не в меру затянул свое повествование и его необходимо сделать более динамичным, иначе либо я умру, не доведя работу до конца, либо ты, читатель, захлопнешь эту книгу и отбросишь ее в сторону. Итак, позволь мне изложить события, происходившие в течение следующих четырех месяцев, очень кратко.
  Цицерону приходилось работать еще более напряженно, нежели обычно. Первым делом по утрам он общался со своими клиентами. Это занимало немало времени, поскольку за время нашего отсутствия накопилось много судебных дел, которые требовали участия Цицерона. Вслед за этим он отправлялся либо в суд, либо в Сенат — в зависимости от того, какой из органов власти в это время работал. Находясь в Сенате, Цицерон держал голову низко опущенной, чтобы не привлечь к себе внимания Помпея Великого. Он боялся, что Помпей попросит его прекратить преследование Верреса, или не выдвигать свою кандидатуру на выборах эдила, или — того хуже — предложит свою помощь. В последнем случае Цицерон окажется обязанным самому могущественному человеку в Риме, а этого он стремился избежать всеми силами.
  Только когда суды и Сенат закрывались на очередные праздники или каникулы, у Цицерона появлялась возможность переключить всю свою энергию на дело Верреса, сортируя улики, оттачивая аргументацию и натаскивая свидетелей. Их со стороны обвинения, то есть с нашей, набралось около ста человек, и, поскольку для большинства это был первый приезд в Рим, за ними нужен был глаз да глаз. Само собой, эта миссия выпала на мою долю. Я превратился в гида, а кроме того бегал за ними по всему городу, следя, чтобы они по наивности не исповедовались шпионам Верреса, не напивались и не ввязывались в драки. И должен вам доложить, что опекать тоскующих по дому сицилийцев — это тяжкий труд. Я испытал огромное облегчение, когда в Рим вернулся юный Фругий и пришел мне на помощь. Кузен Цицерона, Луций, оставался на Сицилии и продолжал отправлять в Рим свидетелей и новые улики против Верреса, но наконец приехал и он, и в один из вечеров Цицерон в сопровождении его и Квинта возобновил визиты к лидерам триб, пытаясь заручиться их поддержкой на предстоящих выборах.
  Гортензий в это время тоже проявлял завидную активность. Он продолжал топить суд по вымогательству в вязком и никчемном процессе, используя в качестве своего рупора Дасиана. Его трюкам не было конца. Так, он вдруг стал проявлять невиданное раньше дружелюбие по отношению к Цицерону, сердечно приветствуя его, если они оказывались рядом в сенакуле, дожидаясь, когда соберется кворум. Поначалу это сбивало Цицерона с толку, но затем он выяснил невероятную вещь: Гортензий и его сторонники распустили слух, что Цицерон согласился принять огромную взятку, чтобы «похоронить» дело Верреса. Увы, многие в это поверили. Нелепые слухи дошли до наших свидетелей, живших в арендованных для них квартирах по всему городу, и те пришли в неописуемый ужас, переполошившись, как цыплята, завидев забравшуюся в курятник лису. Нам с Цицероном пришлось навестить и успокоить каждого из них. Когда в следующий раз Гортензий подошел к Цицерону, тот повернулся к нему спиной. Гортензий улыбнулся, пожал плечами и отошел. Ему-то что! С его точки зрения, все шло своим чередом.
  Пожалуй, мне нужно рассказать немного подробнее об этом необычайном человеке — Короле Судов, как называли его сторонники, чье соперничество с Цицероном ярким заревом озаряло суды Рима на протяжении тридцати лет.
  Фундаментом успехов Гортензия являлась его поистине феноменальная память. Он никогда не использовал записи, для него не составляло труда выучить наизусть четырехчасовую речь, причем для этого Гортензию не нужно было зубрить ее всю ночь напролет. Он обладал фантастической способностью с лету запоминать все, что говорили другие — хоть в своих выступлениях, хоть в ходе перекрестных допросов, и впоследствии он безжалостно хлестал оппонентов их собственными цитатами. Выходя на очередную судебную арену, он напоминал гладиатора, который орудует одновременно мечом, трезубцем, сетью и щитом.
  В то лето ему исполнилось сорок четыре года. Вместе с женой, а также сыном и дочерью он жил в изысканном доме на Палатинском холме, по соседству со своим зятем Катуллом. Я бы сказал, что слово «изысканный» определяет все, что связано с Гортензием. Изысканные манеры, изысканная одежда, прически, благовония, непреодолимая тяга к изысканным вещам. Он никогда и никому не сказал грубого слова, но он обладал одним пороком — всепоглощающей жадностью, которая со временем разрослась до невероятных размеров. Дворец на берегу Неаполитанского залива, частный зверинец, винный погреб с десятью тысячами бочонков лучшего кьянти, плавающие в пруду угри, украшенные драгоценностями деревья, которые поливали вином. Гортензий был первым человеком, который подал на стол зажаренных павлинов. Эти истории были известны всему миру, и именно эта экстравагантность заставила Гортензия пойти на союз с Верресом, который осыпал его дождем подарков из награбленного (самым известным был сфинкс, вырезанный из цельного куска слоновой кости) и оплатил его кампанию по избранию консулом.
  Выборы консулов должны были состояться в двадцать седьмой день июля, а на двадцать третий день того же месяца суд по вымогательству принял решение снять с бывшего наместника Ахайи все обвинения. Цицерон оставил работу над речью и поспешил на форум, чтобы лично выслушать решение суда. Объявив его, Глабрион заявил, что слушания по делу Верреса начнутся на третий день августа.
  — И надеюсь, выступления на этом процессе будут менее многословными, чем на предыдущем, — добавил претор, обращаясь к Гортензию. В ответ тот только улыбнулся.
  Осталось только определить состав суда, что и было сделано на следующий день. По закону он должен был состоять из тридцати двух сенаторов, избранных с помощью жребия, причем защита и обвинение имели право отвести по шесть кандидатур. Однако даже после того как Цицерон, воспользовавшись этим правом, отвел шестерых самых рьяных своих оппонентов, ему предстояло иметь дело с крайне враждебным по отношению к нему жюри, в состав которого вошли — куда же без него! — Катулл, его протеже Каталина, один из старейшин Сената Сервилий Ватиа Изаурик. В числе судей оказался даже Марк Метелл. Помимо этих бескомпромиссных аристократов нам надо было вычеркнуть из списка таких прожженных циников, как Эмилий Альба, Марк Лукреций и Антоний Гибрида, поскольку они бы неизбежно продались тому, кто больше заплатит, а Веррес мог распоряжаться любыми суммами.
  Вряд ли я в полной мере понимал смысл уподобления того или иного человека кошке, съевшей чужую сметану, пока не увидел лицо Гортензия в тот день, когда судей привели к присяге. Он буквально олицетворял собой это образное сравнение. Соперник Цицерона был уверен, что теперь-то пост консула у него в кармане, а вместе с ним — и оправдание Верреса.
  Последовавшие за этим дни выдались для Цицерона самыми тревожными. В день консульских выборов он находился в столь глубоком унынии, что насилу заставил себя отправиться на Марсово поле и проголосовать. Но, что делать, ему приходилось быть на виду и симулировать политическую активность.
  В исходе голосования никто не сомневался. За спинами Гортензия и Квинта Метелла стоял Веррес со своим золотом, их поддерживали аристократы, а также сторонники Помпея и Красса. Но несмотря на все это, в городе царила атмосфера состязания. После того как, провозглашая начало выборов, прозвучали трубы и на холме Яникул взвился красный флаг, по улицам города, под ярким утренним солнцем, людские потоки потекли по направлению к урнам для голосования. Во главе своих сторонников шли кандидаты на высокие посты. Торговцы выставили вдоль дорог лотки, на которых громоздились как еда, так и несъедобная всякая всячина: сосиски и кувшины с вином, игральные кости и зонтики от солнца. Одним словом, все необходимое, чтобы весело и сытно провести день.
  Помпей, согласно старинной традиции, на правах старшего консула стоял у входа в палатку уполномоченного по выборам, а рядом с ним расположился авгур. После того как кандидаты на должности консулов и преторов — примерно два десятка сенаторов в белых тогах — выстроились в линию, он поднялся на возвышение и прочитал традиционный молебен. Вскоре началось голосование. Теперь горожанам не оставалось ничего иного, как обмениваться сплетнями, дожидаясь своей очереди подойти к урнам для голосования.
  Так было заведено в старой Республике: все мужчины голосовали по своим центуриям — точно также, как это происходило в древние времена, когда они, будучи солдатами, избирали своих центурионов. Теперь, когда этот ритуал утратил всякий смысл, сложно передать, насколько трогательно это выглядело в те времена — даже для не имеющего права голоса раба, каким был я. В нем таилось нечто прекрасное: некий порыв человеческого духа, родившийся полтысячелетия назад в сердцах упрямого, неукротимого племени, поселившегося среди скал и болот Семигорья. Порыв, порожденный стремлением вырваться из темноты раболепства к свету достоинства и свободы, — то, что мы утратили сегодня. Нет, конечно же, это не была чистая демократия по Аристотелю. Старшинство среди центурий (а их тогда насчитывалось сто девяносто три) определялось благосостоянием, и богатые сословия всегда голосовали первыми. Это являлось первым и очень весомым преимуществом, поскольку их голосованию обычно следовали остальные центурии. Вторым преимуществом такой системы было то, что эти центурии были более малочисленными, в то время как центурии бедняков были переполнены людьми — в точности как трущобы Субуры. В результате голос богача имел больший вес. Но при всем том это была свобода, и ни один человек из присутствовавших в тот день на Марсовом поле и помыслить не мог, что однажды всего этого не станет.
  Центурия Цицерона принадлежала к двенадцати, членами которых состояли исключительно представители сословия всадников. Их пригласили голосовать поздним утром, когда уже становилось жарко, и Цицерон вместе со своими товарищами по центурии двинулся по направлению к огороженному канатами участку для голосования, прокладывая себе путь через толпу. Цицерон вел себя, как обычно в подобных случаях: бросил словечко тому, словечко этому, похлопал по плечу третьего. Затем они выстроились в линию и прошли вдоль стола, за которым сидели чиновники, записывая имя каждого избирателя и вручая ему жетон для голосования.
  Это было последнее место, где избиратели могли подвергнуться постороннему нажиму, поскольку именно здесь собирались сторонники различных кандидатов и шепотом либо угрожали проходящим мимо избирателям, либо пытатись подкупить их с помощью щедрых посулов. Но сегодня здесь все было спокойно. Я видел, как Цицерон прошел по узким деревянным мосткам и скрылся за деревянными щитами, ограждавшими место для голосования. Появившись с другой стороны, он прошел вдоль шеренги кандидатов и их друзей, которые выстроились вдоль навеса, задержался на минуту, чтобы перекинуться парой слов с Паликаном — тем самым грубияном, который раньше был трибуном, а теперь выставил свою кандидатуру на должность претора, — и вышел, не удостоив Гортензия и Метелла даже взглядом.
  Центурия Цицерона всегда поддерживала кандидатов, выдвинутых властями предержащими, в данном случае — Гортензия и Квинта Метелла на должности консулов, а также Марка Метелла и Паликана на должности преторов. Поэтому их победа теперь была лишь вопросом времени — оставалось только дождаться, когда будет собрано необходимое большинство голосов. Беднота знала, что не сможет повлиять на исход голосования, но таковы были результаты преимуществ, предоставленных знати данной системой выборов. Бедным приходилось стоять полдня на солнцепеке, дожидаясь своей очереди подойти к урнам для голосования.
  Мы с Цицероном подходили к вереницам этих обездоленных, чтобы он еще раз мог пообщаться со своими потенциальными избирателями на предстоящих выборах эдилов. Я поразился, как много он знает о простых людях: не только имена самих избирателей, но также имена их жен, количество детей, род занятий, причем все эти сведения он получил не от меня.
  В одиннадцатом часу, когда солнце медленно двигалось в сторону Яникула, подсчет голосов был закончен, и Помпей объявил имена победителей. Гортензий набрал большинство голосов в качестве кандидата на пост первого консула, а Квинт Метелл — второго, Марк Метелл победил в схватке за должность претора. Вокруг победителей сгрудились их ликующие приверженцы, и тут же в первом ряду поздравляющих появилась рыжая голова Гая Верреса.
  — Кукловод пришел, чтобы принять благодарность своих марионеток, — пробормотал Цицерон. И действительно, по тому, как почтительно аристократы жали ему руку и похлопывали его по спине, можно было подумать, что это он, Веррес, только что победил на выборах. Один из них, бывший консул Гай Скрибоний Курион, дружески обнял Верреса и громко, чтобы быть услышанным всеми вокруг, сказал:
  — Хочу заверить тебя, что итоги сегодняшнего голосования означают полное твое оправдание!
  Когда дело доходит до политики, люди в большинстве превращаются в настоящее стадо и по-овечьи спешат оказаться в стане победителя, готовые потворствовать ему во всем. Вот и сейчас со всех сторон зазвучали фразы, перепевающие на разные мотивы то, что было сказано Скрибонием: с Цицероном покончено, Цицерон потерпел полное фиаско, аристократы снова в силе, и никакой суд не вынесет обвинительный приговор Гаю Верресу. Известный остряк Эмилий Адьба, входивший в число судей, которые должны были судить Верреса, заявлял всем и каждому, что рынок коррупции окончательно подорван и теперь он не может продаться больше чем за три тысячи.
  Внимание публики целиком переключилось на предстоящие выборы эдилов, и очень скоро Цицерон обнаружил, что Гортензий поработал и на этом фронте. Некто Ранункул, профессионально работавший доверенным лицом на многих выборах и весьма расположенный к Цицерону (впоследствии Цицерон взял его к себе на службу), как-то предупредил сенатора о том, что Веррес созвал срочное ночное совещание, вызвав всех ведущих «специалистов» в области подкупа, и пообещал заплатить по тысяче каждому, кто убедит свою трибу не голосовать за Цицерона.
  Это известие не на шутку встревожило Квинта и Цицерона, однако худшее ждало нас впереди. Через несколько дней, накануне очередных выборов, Красс был приглашен на заседание Сената, чтобы присутствовать при том, как вновь избранные преторы будут тянуть жребий, определяя, кому в каком суде председательствовать, когда они вступят в должность в январе. Меня там не было, но Цицерон присутствовал на том заседании. Вернулся он бледный как мел и едва волоча ноги. Случилось невероятное: Марк Метелл, и без того входяший в число судей по делу Гая Верреса, будет председателем в суде по вымогательству и мздоимству среди должностных лиц.
  Такой поворот событий не грезился Цицерону даже в самых мрачных фантазиях. Он был настолько потрясен, что у него даже пропал голос.
  — Слышал бы ты, какой гвалт стоял в Сенате, — шептал он Квинту. — Красс наверняка, подтасовал результаты жеребьевки. В этом уверены практически все, но никто не знает, как именно он это сделал. Этот человек не успокоится до тех пор, пока я не окажусь сломлен, стану банкротом и буду отправлен в изгнание.
  После этого Цицерон шаркающей походкой прошел в свой кабинет и без сил рухнул на стул. Третий день августа, в который это происходило, выдался жарким. В кабинете негде было повернуться от материалов по делу Верреса — записей откупщиков, свидетельских показаний и других документов, пылящихся на жаре. Причем это была лишь малая часть всего собранного нами. Остальные документы были сложены в коробки, лежащие в погребе. Речь Цицерона становилась все больше и больше, разбухая подобно опухоли, и ее черновиками был завален весь его стол. Я уже давно перестал следить за процессом ее составления, и лишь один Цицерон, наверное, имел представление о том, что она будет собой представлять. В готовом виде она находилась в его голове, которую он сейчас массировал кончиками пальцев.
  Каркающим голосом Цицерон попросил меня принести ему стакан воды. Я повернулся, собираясь отправиться на кухню, но в следующий момент услышал позади себя натужных вздох и затем — громкий стук. Обернувшись, я увидел, что Цицерон потерял сознание и ударился головой о стол. Мы с Квинтом кинулись к нему, подняли его за обе руки и посадили прямо. Лицо Цицерона стало серым, из носа стекала ярко-алая струйка крови, рот полуоткрылся.
  Квинта охватила настоящая паника.
  — Приведи Теренцию! — крикнул он мне. — Скорее!
  Я кинулся на второй этаж и сообщил ей, что хозяину плохо. Теренция отправилась со мной и сразу же с поразительным хладнокровием и властностью приняла командование на себя. Цицерон уже пришел в сознание и сидел, свесив голову к коленям. Теренция присела рядом с ним, велела принести воды, а затем вынула из рукава веер и стала энергично махать им перед лицом мужа. Квинт, по-прежнему ломая руки, в срочном порядке отправил двух младших секретарей на поиски любых лекарей, которых удастся отыскать по соседству, и вскоре каждый из них вернулся, волоча за собой по перепуганному мужчине. Оба эскулапа оказались греками и немедленно затеяли крикливую перебранку, споря о том, какой способ лечения предпочтительнее — очистить больному желудок или отворить ему кровь. Теренция незамедлительно отправила докторишек восвояси. Она также отказалась уложить Цицерона в постель, строго-настрого предупредив Квинта: если весть о болезни Цицерона просочится за пределы этого дома, она немедленно разнесется по городу, и тогда у римлян отпадут последние сомнения в том, что «с Цицероном покончено».
  Ухватив мужа под руку, Теренция помогла ему подняться на ноги и повела в атриум, где воздух был свежее. Я и Квинт последовали за ними.
  — Ты еще не проиграл! — жестким тоном говорила она мужу. — Ты заполучил это дело, вот и доведи его до конца!
  Квинт тоже слышал это и взорвался:
  — Все это замечательно, Теренция, но ты не понимаешь, что произошло!
  После этого он поведал ей о назначении Метелла председателем суда по вымогательству и о том, какими последствиями это чревато. Когда в январе Метелл займет кресло председателя суда, объяснил Квинт, надежд на обвинительный приговор не останется, значит, слушания должны завершиться до конца декабря. Но, учитывая способности Гортензия затягивать любой судебный процесс, это совершенно невозможно. До начала Помпеевых игр у суда останется всего десять рабочих дней, и большая часть этого времени уйдет на произнесение Цицероном речи. А ведь суд еще необходимо ознакомить с огромным объемом улик и свидетельских показаний! Как только Цицерон произнесет свою блистательную речь, в которой охарактеризует суть дела и настроит аудиторию на нужный лад, суд уйдет на двухнедельные каникулы, после которых все обо всем забудут.
  — Однако хуже другое, — мрачно подвел итог Квинт. — Все они уже на довольствии у Верреса.
  — Квинт прав, Теренция, — промямлил Цицерон. Он беспомощно хлопал глазами, словно только что проснулся и не может понять, где находится. — Я должен отказаться от претензий на должность эдила. Проигрыш на выборах станет унижением, но еще более унизительным будет выиграть и оказаться не в состоянии выполнять свои должностные обязанности.
  — Как патетично! — воскликнула Теренция и сердито вырвала свою руку из руки мужа. — И как глупо! Ты воистину не заслуживаешь того, чтобы быть избранным, если пасуешь перед первым же препятствием, даже не попробовав дать бой!
  — Дорогая, — умоляющим тоном заговорил Цицерон, прижав ладонь ко лбу, — я с готовностью вступлю в схватку, если ты надоумишь меня относительно того, как можно победить само ВРЕМЯ! Но что мне делать, если в моем распоряжении остается всего десять дней, в течение которых будет работать суд перед тем, как уйти на каникулы? На одну только мою речь уйдет половина этого срока.
  Теренция приблизила свое лицо вплотную к лицу мужа и прошипела по-змеиному:
  — Тогда сделай свою речь короче!
  * * *
  После того как Теренция ушла на свою половину, Цицерон, все еще не успев прийти в себя после этого нервного срыва, вернулся в кабинет и в течение долгого времени сидел, уставившись в стену невидящим взглядом. Мы оставили его одного. Перед закатом пришел Стений и сообщил, что Квинт Метелл вызвал к себе всех свидетелей-сицилийцев по делу Верреса и некоторые из них по глупости откликнулись на это приглашение. От одного из них Стений получил полный отчет о том, что там происходило. «Я избран консулом, — грохотал он. — Один мой брат правит Сицилией, второй — избран претором суда по вымогательству. Нами предпринято много шагов, направленных на то, чтобы не допустить обвинения Верреса. И мы никогда не простим тех, кто пойдет против нас!»
  Дословно записав этот рассказ, я пошел к Цицерону, который сидел недвижимо на протяжении уже нескольких часов. Я прочитал ему это сообщение, но он даже не пошевелился.
  Я уже серьезно забеспокоился за разум хозяина и собирался позвать его жену или брата, если он в ближайшее время не очнется, вернувшись из неких заоблачных сфер, в которых витал. Однако он неожиданно проговорил, глядя в стену перед собой:
  — Отправляйся к Помпею и договорись о моей встрече с ним сегодня вечером. — Я колебался, полагая, что это — еще один симптом сразившей его психической болезни, но Цицерон перевел взгляд на меня и не терпящим возражения тоном приказал: — Иди!
  Дом Помпея располагался недалеко он нашего, в том же районе Эсквилинского холма. Солнце только что закатилось, но было еще светло и жарко, а с востока веял слабый бриз. Самое омерзительное сочетание для летнего дня, поскольку этот ветер разносил по всем окрестностям чудовищное зловоние разлагающихся останков от захоронений, расположенных за городской стеной. Дело в том, что за шестьдесят лет до описываемых мною событий прямо за Эсквилинскими воротами стали хоронить всех тех, кому не полагались достойные похороны: нищих, собак, кошек, лошадей, ослов, рабов, мертворожденных младенцев. Сюда же выливали помои и сбрасывали домашний мусор. Все это перемешивалось и гнило, наполняя близлежащие окрестности нестерпимым смрадом, который привлекал целые стаи голодных чаек, и, насколько мне помнится, в тот вечер вонь была особенно сильной. Мне казалось, что она проникает во все поры моего тела, пропитывает одежду.
  Дом Помпея был значительно больше, чем жилище Цицерона. У дверей стояли двое ликторов, а на улице перед входом толпились зеваки. Вдоль стены стояли носилки, на которых отдыхали еще с дюжину ликторов, здесь же расположились носильщики, которые, пользуясь свободным временем, резались в кости. Все это свидетельствовало о том, что в доме происходило пиршество.
  Я передал просьбу Цицерона привратнику, который сразу же отправился в дом и через некоторое время вернулся вместе с избранным претором Паликаном, вытиравшим салфеткой жир с подбородка. Он узнал меня и спросил, что мне нужно, и я повторил просьбу Цицерона.
  — Пусть Цицерон не дергается, — в обычной для него грубоватой манере проговорил Паликан. — Иди к нему и скажи, что консул примет его немедленно.
  Цицерон, должно быть, не сомневался в том, что просьба его будет удовлетворена, поскольку, когда я вернулся, он уже успел переодеться и был готов к выходу из дома. В течение всего пути Цицерон хранил молчание и шел, крепко зажав нос платком, защищая обоняние от вони, разносившейся со стороны Эсквилинских ворот. Он ненавидел все, что так или иначе было связано со смертью, а этот смрад мог довести его до сумасшествия.
  — Жди меня здесь, — велел он, когда мы дошли до дома Помпея, и до того момента, когда я увидел его снова, прошло несколько часов.
  День окончательно угас. Густо-лиловый закат сменился темнотой, и на черном бархате ночного неба высыпали алмазы звезд. Время от времени двери дома открывались, и тогда до меня доносился смешанный гул голосов и острые запахи вареного мяса и рыбы. При иных обстоятельствах они, без сомнения, показались бы мне аппетитными, но в ту ночь любой запах почему-то напоминал мне о смерти. Я думал, как Цицерон может заставить себя есть. Ведь теперь для меня было очевидным, что Помпей уговорил его принять участие в пирушке.
  Я ходил перед домом, время от времени опираясь о стену, чтобы отдохнуть, и от нечего делать пытался придумать новые знаки для моей системы стенографии. Потом наступил момент, когда гости Помпея начали расходиться. Многие были так пьяны, что едва держались на ногах. Как и следовало ожидать, в основном это были уроженцы родного для Помпея Пиценского округа: любитель танцев и бывший претор Афраний, разумеется, Паликан и его зять Габиний, который был известен своим пристрастием к пению и женщинам. Это была встреча старых друзей, бывших солдат, многие из которых были связаны еще и родственными узами. Наверняка, оказавшись в этой компании, Цицерон чувствовал себя не в своей тарелке. Из собравшихся приятным для него собеседником мог быть только аскетичный и образованный Варрон — человек, который, по острому выражению Цицерона, «показал Помпею, как выглядит зал заседаний Сената». Варрон, кстати, был единственным трезвым из покидающих дом гостей.
  Цицерон вышел последним и, не оглядываясь по сторонам, стал подниматься по улице. Я поспешил за ним. Луна светила ярко, и мне не составляло труда видеть его высокую фигуру. Он все так же зажимал нос платком, поскольку, несмотря на наступившую ночь, жара ничуть не спала, и зловоние не уменьшилось. Отойдя на приличное расстояние от дома Помпея, Цицерон остановился на обочине, согнулся пополам, и его вырвало.
  Подойдя к нему, я участливым тоном спросил, не нужна ли ему помощь, в ответ на что он помотал головой и проговорил:
  — Дело сделано.
  Те же слова он повторил Квинту, с нетерпением ожидавшему нашего возвращения.
  — Дело сделано, — сказал он ему и ушел к себе.
  * * *
  На рассвете следующего дня нам предстояло снова проделать путь длиной в две мили от нашего дома до Марсова поля, чтобы участвовать во втором туре выборов. Хотя и не столь престижные, как прошедшие накануне выборы консулов и преторов, они тем не менее тоже были не лишены увлекательности. Гражданам Рима предстояло избрать тридцать четыре должностных лица: двадцать сенаторов, десять трибунов и четырех эдилов. Это предполагало настолько большое число кандидатов и их сторонников, что контролировать их устроителям выборов было крайне затруднительно. Когда голоса аристократов значили не больше, чем голоса простых людей, могло случиться все, что угодно.
  В этом дополнительном туре выборов на правах второго консула председательствовал Красс.
  — Но, я полагаю, даже ему не удастся фальсифицировать итоги этих выборов, — мрачным тоном заметил Цицерон, натягивая свои красные кожаные сандалии.
  С самого раннего утра он был нервным и раздражительным. О чем бы ни договорились они с Помпеем накануне вечером, это явно не давало ему покоя, и он сорвал свою злость на одном из рабов, рявкнув на него за то, что тот якобы плохо вычистил его одежду. Цицерон надел ту самую белоснежную тогу, которая была на нем в тот день, когда его впервые избрали в Сенат, и подпоясался так крепко, словно собирался поднимать тяжести.
  Когда привратник распахнул дверь, мы убедились в том, что Квинт и на сей раз поработал на славу, и весь путь до урн для голосования мы проделали в сопровождении изрядной толпы. Придя на Марсово поле, мы увидели, что оно забито народом сверх всякого предела — вплоть до берега реки. Десятки тысяч человек пришли в город, чтобы зарегистрироваться и принять участие в выборах.
  Кандидатов на тридцать четыре выборные должности было, наверное, не менее сотни, и повсюду на широкой площади были видны их блистательные фигуры, прогуливающиеся в сопровождении друзей и единомышленников. Они предпринимали все усилия, пытаясь завоевать как можно больше сторонников в последние минуты, остававшиеся до начала голосования. Веррес тоже находился здесь, и его рыжая шевелюра мелькала то тут, то там на площади. Негодяя сопровождали его отец, сын и вольноотпущенник Тимархид — тот самый зверь, который когда-то ворвался в наш дом. Они вступали в разговор с самыми разными людьми, суля им щедрую плату, если они проголосуют против Цицерона. При виде этой картины плохое настроение Цицерона как рукой сняло, и он с головой окунулся в привычное для него кипение политических страстей.
  После того как авгур провозгласил, что ауспиции были благоприятны, из священного шатра появился Красс, и кандидаты собрались у подножия его трибуны. Не могу не упомянуть о том, что среди них был и Юлий Цезарь, предпринявший первую в своей жизни попытку стать сенатором. Он оказался рядом с Цицероном, и между ними завязалась непринужденная беседа. Они были знакомы уже давно, и именно по рекомендации Цицерона молодой человек отправился на Родос, чтобы постигать искусство риторики под руководством Аполлония Молона. Сегодня существует множество жизнеописаний, относящихся к молодым годам жизни Цезаря, причем, прочитав иные из них, можно подумать, что современники почитали его гением с самой колыбели. Это не так, и любой, кто увидел бы Цезаря в то утро — в белой тоге, нервно приглаживающего жидкие волосы, — ничем не смог бы выделить его из толпы остальных породистых молодых кандидатов. Цезаря отличало от них другое — его бедность. Для того чтобы принять участие в выборах, ему пришлось влезть в долги. Жил он в очень скромной квартире на Субуре вместе с матерью, женой и маленькой дочкой. В то время, полагаю, он был вовсе не блистательным героем, стоящим на пороге покорения Рима, а обычным тридцатичетырехлетним человеком, беспокойно ворочающимся по ночам от гвалта соседей-бедняков и предающимся грустным размышлениям о том, что он, отпрыск старейшего в Риме рода, вынужден прозябать в столь жалких условиях. Именно по этой причине его антипатия по отношению к аристократам была куда более опасной, чем неприязнь, которую питал к ним Цицерон. Человек, достигший всего собственными силами, Цицерон всего лишь негодовал на них и завидовал им. А вот Цезарь, считавший себя прямым потомком Венеры, презирал аристократов и считал их препятствием на своем пути.
  Впрочем, я опережаю события и впадаю в тот же грех, что и прочие жизнеописатели, пытаясь разогнать тени прошлого с помощью света будущего. Поэтому я ограничусь лишь констатацией того факта, что в описываемый мною день эти два выдающихся человека, которых разделяла разница в возрасте в шесть лет, но которые имели много общего в силе ума и взглядах, стояли, ведя приятную беседу и наслаждаясь теплом утреннего солнца. Тем временем Красс поднялся на трибуну и вознес традиционную молитву:
  — Да будет исход этих выборов благополучным для меня, для моих начинаний, для моей должности и для всех граждан Рима!
  После этого начались выборы.
  Первой трибой, подошедшей в соответствии с древней традицией к урнам для голосования, была Субурская. Однако, несмотря на усилия, которые Цицерон на протяжении нескольких лет прилагал с тем, чтобы завоевать ее поддержку, она не проголосовала за него. Это был чувствительный удар для Цицерона, и у нас появились основания полагать, что агенты Верреса на славу поработали с этой трибой, подкупив ее лидеров. Цицерон, правда, напустил на себя беззаботный вид и попросту пожал плечами. Он знал, что многие влиятельные люди, которым еше предстоит голосовать, будут внимательно следить за его реакцией, поэтому было очень важно не дать им догадаться о его неуверенности и колебаниях.
  Потом, одна за другой, проголосовали три другие трибы: Эсквилинская, Коллинская и Палатинская. Первые две поддержали Цицерона, третья — нет, что, впрочем, никого не удивило, поскольку ее членами состояла большая часть римских аристократов. Итак, счет теперь был два — два, не самое обнадеживающее начало. А затем в очередь к урнам для голосования стали выстраиваться члены тридцати одной сельской трибы: Эмилийская, Камилийская, Фабианская, Галерийская… Все их названия были знакомы мне, поскольку упоминались в документах из архива Цицерона. Три из этих четырех проголосовали за моего хозяина. Об этом, подойдя к Цицерону, ему сообщил на ухо Квинт, и только после этого он впервые за все утро хоть немного расслабился. Стало ясно, что деньги Верреса оказались соблазнительными в основном для представителей городских триб.
  Горацийская, Лемонийская, Папирийская, Мененийская… Люди шли и шли к урнам, невзирая на жару и пыль. Сиена сидел на стуле, но неизменно вставал, когда избиратели, опустив в урны свои таблички, проходили мимо него. Его ум лихорадочно работал, извлекая из памяти имена этих людей. Он благодарил каждого за выполненный гражданский долг и передавал приветы их родным.
  Сергийская, Вольтинская, Пагшнская, Ромилийская… Последняя триба подвела Цицерона, но в этом также не было ничего удивительного, поскольку к ней принадлежал сам Веррес. К середине дня Цицерон заручился поддержкой шестнадцати триб, и для победы ему было нужно, чтобы за него проголосовали еще две. И все же Веррес не сдавался и в сопровождении сына и Тимархида продолжал метаться между разрозненными группами людей. В течение часа, который показался нам вечностью, баланс продолжал оставаться шатким, и стрелки весов могли отклониться в любую сторону. Сабатинская и Публийская трибы отказались отдать свои голоса Цицерону, однако затем настал черед Скаптийской, и она поддержала Цицерона. А окончательно его сделал победителем голос Фалернской трибы из Северной Кампании.
  Оставалось проголосовать всего пяти трибам, но их голоса уже ничего не могли изменить. Цицерон победил, а Веррес — еще до окончания выборов — втихомолку убрался восвояси: зализывать раны и подсчитывать убытки.
  Цезарь, который, согласно результатам подсчета голосов, также одолел своих соперников и стал сенатором, был первым, кто поздравил Цицерона и пожал ему руку. В толпе раздавались торжествующие выкрики. Это бесновались приверженцы победивших кандидатов — из той породы людей, которые посещают любые выборы с такой же фанатичной одержимостью, как другие — гонки колесниц. Сам Цицерон, казалось, был немного ошеломлен собственной победой, но она состоялась, и этого не мог отрицать даже Красс, которому вскоре предстояло зачитать официальные итоги голосования. Вопреки всем препонам и сомнениям Марк Цицерон стал эдилом Рима.
  * * *
  Огромная толпа (а после побед толпы всегда бывают больше обычного) провожала Цицерона от Марсова поля до его дома, где у порога уже собрались его собственные рабы, чтобы приветствовать хозяина овацией. Изменив своим привычкам, появился даже слепой стоик Диодот. Все мы испытывали гордость оттого, что имеем отношение к такой значительной фигуре, как Цицерон. Отсвет его славы падал на каждого, кто обитал под этим кровом. Из атриума, радостно крича, стремительно выбежала маленькая Туллия и обхватила руками ноги отца, и даже Теренция вышла из дома и, улыбаясь, обняла мужа. В моей памяти навсегда запечатлелась картина того, как эти трое стоят, прижавшись друг к другу: одержавший триумф оратор положил левую руку на голову дочери, а правой обнимает за плечи счастливую супругу. Природа часто наделяет людей, которые редко улыбаются, одним удивительным даром: когда на их лицах все же появляется улыбка, они неузнаваемо меняются. Вот и в тот момент я видел, что Теренция, несмотря на частые сцены и попреки в адрес мужа, по-настоящему счастлива той победой, которую он одержал.
  Наконец Цицерон неохотно опустил руки.
  — Благодарю вас всех! — объявил он, обводя взглядом восторженную публику. — Однако сейчас не время для празднеств. Настоящая победа наступит только после того, как окажется поверженным Веррес. Завтра наконец я начну против него судебный процесс, и давайте вместе молиться богам, чтобы прошло не слишком много дней до новой и куда более важной победы. А теперь… Чего же вы ждете? — Он улыбнулся и хлопнул в ладоши. — За работу!
  Цицерон отправился в кабинет и позвал с собой Квинта и меня. С огромным облегчением он опустился в кресло и сбросил сандалии. Впервые за неделю на его лице не было выражения тревоги. Я полагал, что сейчас Цицерон приступит к самой важной на сегодняшний день задаче — сведению воедино разрозненных частей своей знаменитой речи, однако выяснилось, что у него на мой счет совсем иные планы. Нам с Соситеем и Лауреем предстояло вернуться в город и обойти всех свидетелей-сицилийцев, рассказать об одержанной Цицероном победе, удостовериться в том, что они не пали духом, и предупредить их о том, чтобы завтра утром все они явились в суд.
  — Все? — изумленно переспросил я? — Вся сотня человек?
  — Вот именно, — кивнул Цицерон. В его голосе вновь звучала прежняя решимость. — И вот еще что. Вели Эросу нанять дюжину носильщиков — только надежных людей, — чтобы завтра, когда я отправлюсь в суд, перенести туда же коробки с показаниями и уликами.
  — Всех свидетелей, — записывал я, чтобы ничего не забыть, — дюжину носильщиков, все коробки с документами — в суд. Но только учти, хозяин, в таком случае раньше полуночи я не освобожусь, — предупредил я, пытаясь не показать свое замешательство.
  — Бедный Тирон! Но не беспокойся, у нас будет еще достаточно времени, чтобы выспаться всласть. После смерти.
  — Я беспокоюсь не о своем сне, сенатор, — твердо проговорил я. — Я просто боюсь, что у меня не останется времени, чтобы помочь тебе с речью.
  — Мне не понадобится твоя помощь, — с легкой улыбкой сказал Цицерон и поднес указательный палец к губам, предупреждая, чтобы я не произносил ни слова.
  Я не понял смысл его последнего замечания, ведь вряд ли существовал хотя бы один шанс на то, что я могу выдать кому-то его планы. Из кабинета я вышел в еще большем недоумении.
  IX
  И вот в пятый день августа, в консульство Гнея Помпея Великого и Марка Лициния Красса, ровно через год и девять месяцев с того дня, когда в дом Цицерона впервые пришел Стений, начался судебный процесс над Гаем Верресом.
  Примите во внимание летнюю жару. Попытайтесь представить число жертв Верреса, которым хотелось видеть, как их обидчик предстанет перед законом. Учтите, что Рим буквально заполонили граждане, съехавшиеся в город, чтобы принять участие в выборах и присутствовать на играх Помпея. Не забудьте и о том, что на судебных слушаниях по делу Верреса в открытой схватке должны были сойтись два самых великих оратора современности («поединок века» — так назвал это впоследствии Цицерон). Сложите все это воедино, и, возможно, вам удастся получить хотя бы приблизительное представление об атмосфере, царившей в тот день в суде по вымогательствам. Ночью, стремясь занять лучшие места, на форум стекались сотни людей, и к рассвету на площади уже не осталось ни одного места, где можно было бы укрыться от жары. А еще через два часа не было уже вообще ни одного свободного места. В портиках и на ступенях храма Кастора, на самом форуме и в окружающих его колоннадах, на крышах и балконах домов, на склонах холмов — везде стояли, сидели, висели люди, не обращая внимания на жуткую давку, в которой было поломано немало ребер и отдавлено еще больше ног.
  Мы с Фругием метались посреди этой сумятицы подобно двум пастушьим псам, помогая свидетелям без затруднений добраться до суда. И что за красочное сборище представляли собой эти облачившиеся в парадные платья люди, ставшие жертвами преступлений, совершенных Верресом на всех ступенях его восхождения к вершинам власти! Здесь были жрецы Юноны и Цереры, мистагоги сиракузского святилища Минервы и священные девственницы Дианы, греческие аристократы, ведшие свои роды от Кекропса9 и Эврисфея,10 отпрыски великих ионийских и тиринфских домов, финикийцы, предки которых были жрецами. Это был целый парад обедневших наследников и их охранников, разорившихся земледельцев, торговцев кукурузой, судовладельцев, отцов, оплакивающих своих проданных в рабство детей, детей, оплакивающих своих погибших в застенках наместника родителей, депутации с предгорий Тавра, с берегов Черного моря, из многих материковых греческих городов, с островов Эгейского моря и, конечно же, из всех городов Сицилии.
  Я был до такой степени занят хлопотами о том, чтобы каждый свидетель и каждая коробка с уликами благополучно оказались в нужном месте, что не сразу осознал, какой потрясающий спектакль удалось поставить Цицерону. Взять, к примеру, коробки с доказательствами и показаниями пострадавших от рук Верреса, собранными старейшинами практически всех сицилийских городов. Только теперь, когда члены суда, прокладывая себе путь сквозь толпу зрителей, стали подниматься на помост и занимать свои места на скамьях, я сообразил, почему Цицерон (до чего же великий ум!) настоял на том, чтобы все эти коробки и свидетели были доставлены в суд разом. Гора ящиков с уликами против Верреса и стена из людей, готовых свидетельствовать против него, произвели на членов суда неизгладимое впечатление. Удивленно кряхтели и чесали в затылках даже такие «ястребы», как Катулл и Изаурик. Что касается Глабриона, то, выйдя в сопровождении своих ликторов из храма и остановившись на верхней ступеньке, он даже отшатнулся, увидев эту картину.
  Цицерон, который до последнего времени стоял в сторонке, в показавшийся ему удобным момент протолкался сквозь толпу и поднялся по ступеням к своему месту обвинителя. Над площадью тут же воцарилась тишина. Все, затаив дыхание, ждали продолжения. Не обращая внимания на выкрики поддержки, которые то тут, то там издавали его сторонники, Цицерон огляделся и, прикрывая глаза ладонью от яркого солнца, посмотрел на море голов, раскинувшееся справа и слева от него. Так, в моем представлении, генерал осматривает расположение войск и поле битвы перед тем, как отдать приказ о наступлении. Затем он сел, а я расположился позади него, чтобы передавать ему те документы, которые потребуются в ходе процесса.
  Судейские уже вынесли курульное кресло Глабриона. Это было сигналом к началу процесса, и его действительно можно было бы начинать, если бы не отсутствие Верреса и Гортензия. Цицерон, сохранявший удивительное хладнокровие, подался назад и прошептал мне:
  — Может, после всего случившегося он не придет?
  Надо ли было говорить, что это была призрачная надежда? Конечно же, Веррес должен был появиться, тем более что Глабрион уже отправил за ним своих ликторов. Просто мы являлись свидетелями очередных фокусов Гортензия, направленных на то, чтобы максимально затянуть процесс.
  Примерно через час под аккомпанемент иронических аплодисментов в толпе появилась белоснежная фигура новоиспеченного консула, Квинта Метелла. Впереди шествовал его младший помощник Сципион Насика, отбивший свою бывшую невесту у Катона, а позади них шел Веррес собственной персоной. От жары его физиономия стала еще краснее. Для человека, обладающего хоть крупицей совести, было бы невыносимо смотреть на десятки людей, которых ты обобрал, оставил без крова, чьи жизни ты изуродовал, однако эти чудовища лишь наградили свидетелей легкими кивками, словно приветствуя старых знакомых, встрече с которыми рады.
  Глабрион призвал присутствующих соблюдать порядок. Прежде чем Цицерон успел подняться и начать выступление. Гортензий вскочил со своего места, чтобы сделать заявление. Согласно Корнелиеву закону о вымогательстве, заявил он, обвинитель имеет право выставлять не более сорока восьми свидетелей, однако Цицерон притащил в суд в два раза больше, что можно рассматривать лишь в качестве попытки запугать сторону ответчика. После этого Гортензий произнес длинную и витиеватую речь, в которой рассказал об истоках и целях суда по вымогательству. Это заняло у него целый час. В конце концов Глабрион оборвал его, заявив, что закон ограничивает лишь число свидетелей, выступающих с показаниями в суде, но в нем ничего не говорится об общем числе свидетелей, показания которых могут быть использованы в процессе. Он еще раз предложил Цицерону открыть слушания, но и на этот раз вперед вылез Гортензий с очередным заявлением. Из толпы послышались глумливые выкрики, но Гортензий не отступал и повторял этот трюк всякий раз, когда Цицерон вставал и делал очередную попытку начать свое выступление. Таким образом, в результате столь бесстыдного саботажа со стороны Гортензия первые часы этого исторического дня были потеряны.
  Только когда в середине дня Цицерон — уже в девятый или десятый раз — устало поднялся со своего места, Гортензий остался сидеть. Цицерон посмотрел на него, выждал несколько секунд, а затем, изображая шутовское удивление, медленно развел руками. В толпе раздался смех. Гортензий фатовски помахал ему рукой, словно говоря: «Не стесняйся!» Цицерон ответил сопернику любезным поклоном, вышел вперед и откашлялся.
  Трудно было выбрать более неподходящий момент для начала столь грандиозного предприятия. Жара была невыносимой, зрители уже успели устать и нервничали, Гортензий самодовольно ухмылялся. Оставалось, наверное, не более двух часов до того момента, когда в работе суда объявят перерыв до вечера. И тем не менее это был, пожалуй, наиболее судьбоносный момент во всей истории римского права, а может быть, и всей юридической науки.
  — Судьи! — проговорил Цицерон, а я склонился над восковой табличкой и начал стенографировать, ожидая продолжения. Впервые, готовясь записывать важную речь своего хозяина, я не имел ни малейшего понятия, что он собирается говорить. С выпрыгивающим из груди сердцем я нервно поднял голову и увидел, как он покинул свое место и пошел вперед. Я думал, что Цицерон остановится перед Верресом, чтобы бросить слова обвинения прямо ему в лицо, однако он прошел мимо обвиняемого и остановился перед сенаторами, из которых состоял суд.
  — Судьи! — повторил он. — То, чего всего более надо было желать, что всего более должно было смягчить ненависть к вашему сословию и развеять дурную славу, тяготеющую над судами, то не по решению людей, а, можно сказать, по воле богов даровано и вручено вам в столь ответственное для государства время. Ибо уже установилось гибельное для государства, а для вас опасное мнение, которое не только в Риме, но и среди чужеземных народов передается из уст в уста, — будто при нынешних судах не может быть осужден — как бы виновен он ни был — ни один человек, располагающий деньгами.
  На последнем слове он сделал эффектное ударение.
  — Ты совершенно прав! — послышался выкрик из толпы.
  — Но сущность человека, которого я привлек к суду, — продолжал Цицерон, — такова, что вынесенным ему приговором вы можете восстановить утраченное уважение к судам, вернуть себе расположение римского народа, удовлетворить требования чужеземцев. Гай Веррес расхищал казну, действовал как настоящий разбойник, он стал бичом и губителем Сицилии. Если вы вынесете ему строгий и беспристрастный приговор, то авторитет, которым вы должны обладать, будет упрочен. Однако если его огромные богатства возьмут верх над добросовестностью и честностью судей, я все-таки кое-чего достигну: люди все равно не поверят в то, что Веррес прав, а я — нет, но при этом все увидят истинное лицо суда, состоящего из римских сенаторов.
  Это был отличный упреждающий удар! Огромная толпа одобрительно заворчала — словно порыв ветра пронесся по лесу, и все на этом процессе вдруг стало выглядеть иначе. Потеющие на жаре судьи неуютно заерзали на своих лавках, словно в одночасье превратившись в обвиняемых, а десятки свидетелей, вызванных из самых разных уголков Средиземноморья, будто бы обернулись судьями. До того дня Цицерон еще никогда не обращался с речью к такому огромному скоплению людей, но наука Молона, которую он постигал на пустынном родосском берегу, сослужила ему хорошую службу, и когда он вновь заговорил, голос его звучал чисто и искренне.
  — Позвольте мне рассказать вам о том, какие бесстыдные и безумные планы вынашивает сейчас Веррес. Для него очевидно, что я прекрасно подготовился к этому процессу и смогу пригвоздить его к позорному столбу как вора и преступника не только в присутствии данного суда, но и в глазах всего мира. Однако, понимая все это, он настолько дурного мнения обо всех честных людях и считает сенаторские суды настолько испорченными и продажными, что во всеуслышание говорит о том, что сумел купить подходящее для него время суда над собой, купил судей и, чтобы окончательно обезопасить себя, купил даже консульские выборы в пользу двух своих титулованных друзей, которые уже пытались запугивать моих свидетелей.
  Эти слова произвели на толпу ошеломляющий эффект, и одобрительный гул превратился в рев. Метелл в бешенстве вскочил на ноги, и его примеру последовал даже Гортензий, который обычно в ответ на любой неожиданный поворот в судебных слушаниях лишь едва заметно улыбался и приподнимал брови. Они оба принялись ожесточенно жестикулировать, выкрикивая что-то в сторону Цицерона.
  — А что, — повернулся он к ним, — вы полагали, что я стану молчать о таком важном обстоятельстве? Что в минуту такой огромной опасности, грозящей и государству, и моему имени, я стану думать о чем-либо ином, кроме своего долга и достоинства? Скажи на милость, Метелл, что же это такое, как не издевательство над значением суда? Свидетелей, особенно и в первую очередь сицилийцев, робких и угнетенных людей, запугивать не только своим личным влиянием, но и своей консульской должностью и властью двоих преторов! Можно себе представить, что сделал бы ты для невиновного человека или для родича, раз ты ради величайшего негодяя и человека, совершенно чужого тебе, изменяешь своему долгу и достоинству и допускаешь, чтобы тем, кто тебя не знает, утверждения Верреса казались правдой! Ведь он заявлял, что ты избран в консулы не по воле рока, как другие члены вашего рода, а лишь благодаря его стараниям, и что вскоре у него на побегушках будут оба консула и председатель суда. «Таким образом, — говорил Веррес, — после январских календ, когда сменится претор и весь совет судей, мы вволю и всласть посмеемся и над страшными угрозами обвинителя, и над нетерпеливым ожиданием народа».
  Здесь мне пришлось перестать стенографировать, поскольку из-за рева толпы я уже не мог разобрать ни слова из того, что говорил Цицерон. Метелл и Гортензий, прижав руки рупором к губам, что-то вопили, обращаясь к Цицерону, а Веррес злобно махал руками Глабриону, очевидно, требуя положить конец происходящему. Судьи-сенаторы сидели неподвижно, причем мне кажется, что большинство из них мечтали волшебным образом перенестись куда-нибудь подальше от этого места. Публика рвалась к месту заседания суда, и ликторам стоило больших трудов сдерживать ее. Глабриону не сразу удалось восстановить порядок, и только после этого Цицерон — уже более спокойным тоном — продолжал:
  — Какова их тактика? Сегодня суд сумел начать полноценную работу лишь в полдень, и они рассчитывают на то, что этот день уже не идет в счет. Остается десять дней до игр, которые, согласно своему обету, намерен устроить Помпей Великий. На эти игры уйдет пятнадцать дней, а сразу же за ними последуют Римские игры. Таким образом, наши противники рассчитывают отвечать на то, что будет сказано мной, только дней через сорок. С помощью длинных речей и различных юридических уловок им будет легко добиться отсрочки суда до игр Победы; за ними тут же следуют Плебейские игры, после которых либо совсем не останется дней для суда, либо если и останется, то очень мало. В результате, после того как обвинение потеряет свою силу и свежесть, дело поступит к претору Марку Метеллу еще неразобранным.
  Цицерон сделал короткую паузу, чтобы набрать воздух в легкие, и затем продолжал:
  — Что же следует предпринять мне с учетом всех перечисленных обстоятельств? Если для произнесения речи я воспользуюсь временем, предоставленным мне по закону, может возникнуть опасность, что обвиняемый выскользнет из моих рук. «Сделай свою речь короче», — вот самый разумный совет, который мне довелось услышать на днях. Однако, судьи, я пойду еще дальше. Я вообще не буду произносить речь.
  Не в силах справиться с изумлением, я поднял голову. Цицерон и Гортензий смотрели друг на друга, причем лицо последнего превратилось в застывшую маску. В этот момент он напоминал человека, который только что беззаботно и весело шел через лес и вдруг застыл на месте, услышав, как за его спиной тревожно хрустнула ветка.
  — Да, Гортензий, — сказал Цицерон, — я не собираюсь играть по твоим правилам и тратить следующие десять дней на долгое традиционное выступление. Я не позволю затянуть рассмотрение дела до январских календ, когда ты и Метелл станете консулами, отправите ликторов за моими свидетелями и под страхом расправы заставите их молчать. Я не предоставлю вам, судьи, сорока дней, чтобы вы забыли мои обвинения и окончательно запутались в тенетах риторики Гортензия. Я не соглашусь, чтобы приговор выносили тогда, когда множество людей Италии, собравшихся отовсюду одновременно по случаю выборов и игр, покинут Рим. Приступая сразу к допросу свидетелей, я не ввожу никакого новшества. Нововведение с моей стороны будет состоять лишь в том, что я стану допрашивать свидетелей по каждой статье обвинения — с тем, чтобы мои противники имели такую же возможность допрашивать свидетелей, приводить свои доводы и выступать с речами.
  Я на всю жизнь запомнил — и буду помнить до конца жизни, сколь бы малая ее толика ни оставалась в моем распоряжении, — то, как реагировали на это Гортензий, Веррес, Метелл и Сципион Насика. Разумеется, Гортензий, лишь только пришел в себя, сразу же вскочил на ноги и стал с пеной у рта доказывать, что юридическая практика не знает подобных прецедентов и такая тактика незаконна. Глабрион был готов к этому и сразу же оборвал его, заявив, что Цицерон имеет право выстраивать в суде такую тактику, какую пожелает, что лично его, Глабриона, уже тошнит от нескончаемой болтовни. Эти ремарки претора, без сомнения, являлись домашней заготовкой, и Гортензий, вновь поднявшись с места, обвинил председателя суда в сговоре с обвинением. Глабрион, который всегда отличался вспыльчивым нравом, в грубоватой форме посоветовал законнику попридержать язык и пообещал, что в противном случае прикажет ликторам выдворить Гортензия из суда, невзирая на то, что тот избран консулом. Взбешенный Гортензий сел на свое место и опустил взгляд в землю, тем временем как Цицерон закончил вступительное слово, вновь обратившись к судьям:
  — Сегодня на нас устремлены взгляды всего мира. Все хотят знать, в какой мере каждый из нас будет руководствоваться верностью совести и закону. От того, какой приговор вы вынесете подсудимому, зависит тот приговор, который вынесет вам народ Рима. Дело Верреса окончательно прояснит, способен ли сенаторский суд в принципе вынести обвинительный вердикт очень богатому, но и очень преступному человеку. Ведь всем известно, что Веррес известен лишь своими злодеяниями и своим богатством. Поэтому, если он будет оправдан, объяснить это можно будет только одной, причем самой позорной причиной. Поэтому советую вам, судьи, — во имя вашего собственного блага — не допустить, чтобы это произошло. А теперь, — провозгласил Цицерон повернувшись к судьям спиной, — я вызываю своего первого свидетеля — Стения из Ферм!
  Я сомневаюсь в том, что к аристократам, входившим в состав этого суда, — Катуллу, Изаурику, Метеллу, Катилине, Лукрецию, Эмилию и другим — когда-либо обращались столь вызывающе и непочтительно, особенно — какой-то выскочка, не повесивший на стену атриума ни одной посмертной маски своих предков. Какую ненависть они, должно быть, испытывали к Цицерону, вынужденные сидеть там и выслушивать все это. Особенно с учетом того бешеного экстаза, в который впала необозримая толпа, собравшаяся на форуме, после того, как Цицерон сел на свое место. Что до Гортензия, то я в тот момент был готов чуть ли не посочувствовать ему. Вся карьера этого адвоката была основана на его феноменальной способности запоминать огромные речи и затем публично произносить их с неподражаемым актерским мастерством. А теперь его словно мул лягнул. Теперь ему предстояло произнести пять десятков коротких выступлений в ответ на показания каждого из свидетелей, которые в течение следующих десяти дней предстанут перед судом со стороны обвинения. Гортензий был не готов к такому повороту событий, и очевидность этого со всей жестокостью проявилась, как только свидетельское место занял Стений.
  То, что Цицерон вызвал его первым, стало своеобразным знаком уважения, ведь именно Стений невольно инициировал этот процесс, и сицилиец не подвел его. Он так долго ждал этого дня и теперь использовал все возможности, которые предоставило ему судебное заседание. Стений красочно и подробно рассказал о том, как Веррес надругался над узами гостеприимства, ограбил его дом, выдвинул против него сфабрикованные обвинения, наложил на него штраф, приговорил в его отсутствие сначала к публичной порке, а затем и вовсе к смерти, а затем подделал записи в суде Сиракуз. Цицерон тут же предоставил эти фальсифицированные записи суду для ознакомления.
  Однако когда Глабрион предложил Гортензию провести перекрестный допрос свидетеля, Плясун согласился на это с огромной неохотой, что и неудивительно. Золотое правило перекрестного допроса гласит: никогда не задавай вопрос, если тебе заранее не известен ответ, а Гортензий понятия не имел, что может сказать в следующий момент Стений. Он долго копался в документах, потом шептался с Верресом и наконец медленно подошел к свидетельскому месту. Что еще ему оставалось делать? Задав раздраженным тоном несколько вопросов, подтекст которых должен был убедить слушателей в том, что сицилийцы испокон веку испытывали ненависть к римскому правлению, он спросил, почему Стений решил обратиться напрямик к Цицерону — человеку, известному тем, что он традиционно выступает на стороне низших классов. Таким образом Гортензий намекнул на то, что целью Стения было изначально поднять бучу, а не добиться справедливости.
  — Но сначала я обратился вовсе не к Цицерону, — в присущей ему бесхитростной манере ответил Стений. — Первым адвокатом, к которому я пришел, был ты.
  Этот ответ заставил рассмеяться даже некоторых членов суда.
  Гортензий сглотнул комок и сделал вид, что присоединился к общему веселью.
  — Вот как? — с непринужденной улыбкой спросил он. — Что-то я тебя не помню.
  — Неудивительно, сенатор, ведь ты очень занятой человек. Зато я помню тебя очень хорошо. Ты сказал мне, что представляешь интересы Верреса и что тебя не волнует, сколько добра он у меня украл, поскольку ни один суд не поверит обвинениям сицилийца в адрес римлянина.
  Гортензию пришлось ждать, пока утихнет волна презрительного улюлюканья, прокатившаяся по толпе. После этого он мрачно сказал:
  — У меня больше нет вопросов к этому свидетелю, — и вернулся на свое место.
  В заседании суда был объявлен перерыв до следующего дня.
  * * *
  Первоначально я собирался описать процесс над Гаем Верресом вплоть до мельчайших деталей, но отказался от этого намерения, поскольку не вижу в этом смысла. После того как ловко Цицерон повернул дело в первый день суда, Веррес и его защитники оказались в положении защитников осажденной крепости, окруженных со всех сторон, осыпаемых изо дня в день градом снарядов, в то время как осаждающие уже прорыли под крепостными стенами туннели, готовясь ворваться внутрь.
  У Верреса со товарищи не было возможности дать нам отпор. Им оставалось лишь надеяться на то, что они смогут противостоять натиску Цицерона на протяжении еще девяти дней, оставшихся до начала игр Помпея и затем, воспользовавшись передышкой, перегруппироваться и придумать новую тактику. Цель Цицерона была столь же очевидной: сокрушить защиту Верреса до такой степени, чтобы к тому времени, когда будут оглашены все собранные против него материалы, ни у одного, даже самого продажного, римского сенатора-судьи не поднялась рука проголосовать в пользу обвиняемого.
  К достижению этой цели Цицерон шел с обычной для него педантичностью. Штаб обвинения собирался еще до рассвета, и пока он занимался зарядкой, брился и одевался, я зачитывал показания свидетелей, которых предстояло допросить сегодня, а также оглашал списки улик, предназначенных для предъявления в суде. После этого Цицерон диктовал мне тезисы того, что он намеревался сказать в этот день. Затем в течение часа или двух он развивал и оттачивал эти тезисы, а тем временем Квинт, Фругий и я принимали меры к тому, чтобы нужные свидетели и документы были готовы. После этого мы спускались по склону холма по направлению к форуму, куда одновременно с нами стекались огромные потоки людей. Ничего удивительного: город не помнил столь захватывающего зрелища, как то, в которое превратился процесс над Верресом и главным героем которого, безусловно, являлся Цицерон.
  Толпа зрителей не уменьшилась ни на второй, ни на третий день процесса, а выступления свидетелей порой бывали душераздирающими, особенно когда они начинали рыдать, вспоминая пережитые обиды и притеснения. Мне запомнились рассказы Диона из Гелеса, которого Веррес обобрал на десять тысяч сестерциев, и двух братьев из Агирия, которых лишили унаследованных ими четырех тысяч. Таких случаев на самом деле было значительно больше, но Луций Метелл запретил дюжине свидетелей покинуть остров, чтобы предстать перед судом для дачи показаний. Среди них был и Гераклий из Сиракуз. Подобное беззаконие Цицерон, разумеется, не мог оставить без внимания и использовал его себе во благо.
  — Так называемые «права» наших союзников, — гремел он, — даже не предусматривают возможность пожаловаться на свои страдания!
  Кто-то может мне не поверить, но в течение всего этого времени Гортензий сидел, словно воды в рот набрав. После того как Цицерон заканчивал допрос очередного свидетеля, Глабрион предлагал Королю Судов провести перекрестный допрос, однако «его величество» либо величаво мотал головой, либо отделывался фразой: «Вопросов к свидетелю нет». На четвертый день Веррес, сказавшись больным, через своего представителя испросил у претора дозволения не являться на суд, но Глабрион такого разрешения не дал, заявив, что, если надо, подсудимого принесут хоть на кровати.
  На следующий день, успешно закончив порученную ему миссию, с Сицилии вернулся двоюродный брат Цицерона Луций. Вернувшись домой после процесса и застав там родственника, Цицерон обрадовался сверх всякой меры и со слезами на глазах обнял его. Без помощи Луция, обеспечившего доставку на материк необходимых свидетелей и документов, Цицерон не обладал бы и половиной той силы, которая была в его распоряжении сейчас. Но семь месяцев, проведенные на острове, явно обессилили Луция, который и так никогда не отличался завидным здоровьем. Он сильно исхудал, и теперь его донимал мучительный кашель. Но и недомогание не поколебало его решимости сделать так, чтобы Веррес получил по заслугам. Из-за этого он не успел на открытие процесса, поскольку на обратном пути сделал небольшой крюк и задержался в Путеолах. Там Луций запасся показаниями еще двух важных свидетелей — римского всадника Гая Нумитория, который присутствовал при распятии Гавия в Мессане, и его друга, торговца по имени Марк Анний, находившегося в Сиракузах, когда по неправедному приговору суда там был фактически убит Геренний.
  — И где же эти люди? — нетерпеливо поинтересовался Цицерон.
  — Здесь, — ответил Луций, — в таблинуме. Но должен сразу предупредить тебя: они не хотят давать показания.
  Цицерон поспешил в таблинум и обнаружил там двух мужчин внушительного вида и среднего возраста. «Прекрасные, на мой взгляд, свидетели, — описывал он их позже. — Респектабельные, преуспевающие, здравомыслящие и, главное, не сицилийцы».
  Однако, как и предупреждал Луций, эти двое не желали выступать с показаниями в суде. Они были дельцами, и им было ни к чему наживать могущественных врагов. Но при всем том они не были дураками и, умея подсчитывать плюсы и минусы, понимали, что выгоднее находиться на стороне победителей.
  — Знаете ли вы, что сказал Помпей Сулле, когда старик пытался не дать ему триумф по случаю его двадцатишестилетия? — спросил Цицерон. — Помпей рассказал мне это на недавней пирушке. Так вот, он сказал: «Большинство людей связывает надежды с восходящим, а не заходящим солнцем».
  У Цицерона это получилось очень ловко: с одной стороны, обронив имя Помпея Великого, он дал понять, что они — на короткой ноге, а с другой — апеллировал к их чувству патриотизма, намекнув при этом, что двое его гостей не останутся внакладе. В итоге к тому времени, когда все, включая семью Цицерона, отправились ужинать, он сумел заручиться их поддержкой.
  — Я знал, что, если они пробудут в твоей компании хотя бы несколько минут, то согласятся на все, что угодно, — прошептал ему на ухо Луций.
  Я не сомневался, что он вызовет их в суд на следующий же день, но Цицерон и здесь оказался умнее меня.
  — Спектакль, — сказал он, — всегда должен заканчиваться в высочайшей точке накала.
  Цицерон неуклонно наращивал этот накал страстей, используя каждую новую улику, каждый документ, каждого свидетеля. Он вытаскивал на свет и убедительно доказывал все преступления Верреса — от подкупа, вымогательства или неприкрытого разбоя до жестоких и необычных наказаний.
  На восьмой день процесса Цицерон допросил в качестве свидетелей двух сицилийских моряков — Фалакра из Центурип и Онаса из Сегесты, которые рассказали о том, что сумели избежать бичевания и казни лишь благодаря тому, что подкупили Тимархида, вольноотпущенника Верреса. Признаюсь, мне было приятно присутствовать при публичном унижении этого негодяя, с которым я имел несчастье познакомиться раньше. Более того, родственникам несчастных, не сумевших собрать достаточно денег для взятки, было заявлено, что они все равно должны будут заплатить палачу, иначе тот намеренно сделает смерть их близких долгой и мучительной.
  — Можете ли вы представить себе пучину боли, в которую были ввергнуты родители несчастных? — вопрошал Цицерон. — Ведь их вынуждали покупать даже не жизнь, а быструю смерть для их детей!
  Я видел, как сенаторы перешептываются и горестно качают головами, а Гортензий на предложение Глабриона допросить свидетелей отделывался все той же, ставшей обычной фразой: «Вопросов к свидетелю не имею». В ту ночь до нас впервые дошел слух, что Веррес уже собрал свои пожитки и собирается отправиться в добровольную ссылку.
  Таково было положение дел на девятый день процесса, когда мы привели в суд Анния и Нумитория.
  Толпа на форуме была даже больше, чем обычно, поскольку до обещанных Помпеем игр оставалось всего два дня. Веррес опоздал, и было видно, что он сильно пьян. Поднимаясь по ступеням храма к месту, где расположился суд, он споткнулся и упал бы, если бы Гортензий не поддержал его под руку. Толпа ответила взрывом хохота. Проходя мимо Цицерона, Веррес метнул в его сторону злой и одновременно затравленный взгляд налитых кровью глаз — взгляд загнанного в угол хищника.
  Цицерон сразу перешел к делу, вызвав на свидетельское место Анния. Тот поведал о том, как однажды утром, когда он проверял грузы в гавани, туда прибежал его друг и сообщил о том, что их партнер по торговым делам Геренний, закованный в цепи, находится на форуме и молит сохранить ему жизнь.
  — Что ты предпринял, услышав эту весть?
  — Я, разумеется, сразу же кинулся на форум.
  — И что ты там увидел?
  — Там находилось около сотни людей, кричавших, что Геренний является римским гражданином и не может быть казнен без должным образом проведенного суда.
  — Откуда всем вам было известно, что Геренний — римлянин? Разве он не был менялой из Испании?
  — Многие из нас знали его лично. Хотя Геренний действительно имел меняльную лавку в Испании, родился он в семье римлян в Сиракузах, где и вырос.
  — Что же ответил Веррес в ответ на ваши мольбы?
  — Он приказал незамедлительно обезглавить Геренния.
  По толпе слушателей прокатился мучительный стон.
  — Кто совершил казнь?
  — Палач Секстий.
  — Это было сделано чисто и ловко?
  — Нет, боюсь, что совсем наоборот.
  — Очевидно, — проговорил Цицерон, поворачиваясь к судьям, — Геренний не сумел заплатить Верресу и его банде головорезов достаточно большую взятку.
  Веррес, который обычно сидел на своем месте молча и ссутулившись, возможно, под воздействием выпитого вдруг вскочил и начал кричать, что он никогда не брал взятки подобного рода. Гортензию пришлось силой усаживать его обратно. Проигнорировав эту сцену, Цицерон ровным тоном продолжил задавать вопросы свидетелю.
  — Довольно странная ситуация, не правда ли? — спросил он. — Не менее ста человек утверждают, что Геренний является римским гражданином, а Веррес не соглашается подождать хотя бы час, чтобы выяснить, так ли это. Чем ты можешь это объяснить?
  — Я могу объяснить это очень просто, сенатор. Геренний являлся пассажиром корабля, плывшего из Испании, груз которого был разграблен людьми Верреса. Геренния, как и всех остальных, кто находился на борту, бросили в каменоломни, а затем вытащили наружу и предали публичной казни, представив их пиратами. Веррес не знал, что на самом деле Геренний был вовсе не пришельцем, не чужеземцем, что он был хорошо известен членам римского сообщества в Сиракузах и будет, без сомнения, узнан ими. А когда Веррес обнаружил свой промах, отпустить Геренния он уже не мог, поскольку тот успел слишком многое узнать о деяниях наместника.
  — Прости, но я по-прежнему кое-чего не понимаю, — заговорил Цицерон, изображая святую простоту. — Зачем Верресу понадобилось казнить ни в чем не повинного пассажира торгового корабля, выдавая его за пирата?
  — Ему нужно было провести определенное число публичных казней.
  — Для чего?
  — Он брал взятки за то, что отпускал на волю настоящих пиратов.
  Верреса снова будто подбросило в воздух, и он принялся кричать, что все сказанное — ложь, однако теперь Цицерон не оставил его выкрики без внимания и, сделав несколько шагов по направлению к нему, заговорил, обращаясь прямо к Верресу:
  — Ты называешь это ложью, чудовище? Ложью?! Тогда почему же в записях твоей тюрьмы говорится, что Геренний был освобожден? И почему в них же утверждается, что пират Гераклеон был казнен, хотя никто на острове не видел его смерти? Я отвечу тебе почему. Потому что ты, римский наместник, отвечающий за безопасность морей, брал взятки от самих пиратов!
  — Цицерон! Великий законник, который считает, что он знает все на свете! — с горечью заговорил Веррес слегка заплетающимся языком. — Но на самом деле ты знаешь далеко не все, и я могу доказать это! Гераклеон сейчас находится здесь, в Риме, в частной тюрьме моего дома, и он сам сможет подтвердить, что все твои измышления лживы!
  Трудно поверить в то, что человек способен творить подобные глупости, но таковы были факты, и они с абсолютной точностью зафиксированы в моих записях. Вокруг начался ад кромешный, и посреди этой вакханалии Цицерон, обращаясь к Глабриону, потребовал, чтобы ликторы — «в интересах общественной безопасности» — сей же час отправились в дом Верреса, забрали оттуда знаменитого пирата и официально заключили бы его под стражу.
  После того как это было сделано, Цицерон вызвал второго за этот день свидетеля, Гая Нумитория. Откровенно говоря, мне тогда показалось, что Цицерон слишком торопится и что он мог бы разыграть карту того, что главарь пиратов нашел убежище в доме Верреса, более эффектно. Однако великий юрист почувствовал, что настал момент добить жертву, и впервые с тех пор, как мы высадились на берег Сицилии, в его руках находился клинок, с помощью которого это можно было сделать.
  Нумиторий принес клятву говорить только правду и занял свидетельское место, после чего Цицерон с помощью быстрой серии вопросов заставил его сообщить суду самые необходимые факты, связанные с личностью Публия Гавия. О том, что этот торговец плыл из Испании на корабле, который подвергся разграблению. Что он вместе со своими спутниками был брошен в каменоломни, из которых ему каким-то образом удалось бежать. О том, что после этого ему удалось добраться до Мессаны и сесть на корабль, который должен был отправляться на материк, но прямо на борту этого корабля он был схвачен и отдан в лапы Верреса, когда тот приехал в город. Когда рассказчик дошел до этого момента в своем повествовании, над площадью воцарилась звенящая тишина.
  — Расскажи суду о том, что происходило потом.
  — Веррес устроил судилище на форуме Мессаны, — продолжил свой рассказ Нумиторий, — а затем приказал привести Гавия. Он объявил во всеуслышание, что этот человек — шпион, и что для него может быть только один справедливый приговор. Веррес приказал водрузить крест на берегу, обращенном к Италии, чтобы несчастный, умирая в страданиях, мог смотреть на свой дом. Затем Гавия раздели донага и подвергли порке на глазах у всех нас, потом пытали раскаленным железом, а под конец распяли.
  — Говорил ли что-нибудь Гавий? — последовал вопрос Цицерона.
  — Только с самого начала, когда он пытался доказать, что обвинения против него — ложные, что он не является шпионом. Гавий говорил, что он — римский гражданин из муниципия Консы, что он служил под началом Луция Реция, известнейшего римского всадника, который ведет дела в Панорме и может подтвердить это.
  — Что ответил на это Веррес?
  — Он заявил, что все это ложь, и приказал приступить к экзекуции.
  — Можешь ли ты описать, как встретил Гавий свою ужасную смерть?
  — Он встретил ее с мужеством, сенатор.
  — Как настоящий римлянин?
  — Как настоящий римлянин.
  — Он кричал? — спросил Цицерон, и я сразу понял, куда он клонит.
  — Только когда его хлестали розгами, а он смотрел на железо, которое раскалялось в огне.
  — И каковы были его слова?
  — Каждый раз после того, как на его спину опускались розги, он выкрикивал: «Я — римский гражданин!»
  — Не мог бы ты повторить это громче, чтобы было слышно всем?
  — Он кричал: «Я — римский гражданин!»
  — Я хочу убедиться в том, что правильно понял тебя, — проговорил Цицерон. — Это происходило вот так? Получив очередной удар, — Цицерон сжал кулаки, поднял их над головой и дернулся вперед, словно его хлестнули по спине, — он произносит, крепко сжав зубы: «Я — римский гражданин!» Еще один удар, — Цицерон снова дернулся, оставаясь в той же позе, — и снова: «Я — римский гражданин!» Удар, и — «Я — римский гражданин…»
  Словами невозможно передать тот эффект, который возымела эта сцена, разыгранная Цицероном, на тех, кто ее видел. Фраза, неоднократно повторенная им, теперь повторялась тысячами людей, собравшихся на площади. Все словно воочию увидели эту чудовищную несправедливость и издевательство над законом. Некоторые мужчины и женщины (я думаю, это были друзья и родственники Гавия) заплакали, и я буквально физически ощутил, как среди собравшихся нарастает волна ненависти по отношению к тому, кто мог сотворить такое.
  Веррес сбросил с плеча руку Гортензия, который пытался удержать его, встал с места и проревел:
  — Он был гнусным шпионом! Шпионом! А говорил он это лишь для того, чтобы отсрочить справедливое наказание!
  — Но он говорил это! — делая ударение на каждом слове, отчеканил Цицерон, наступая на Верреса. — Ты признаешь, что он это говорил! Я обвиняю тебя на основании твоих собственных слов: этот человек восклицал, что он — римский гражданин, но звание гражданина для тебя, очевидно, не имело никакого значения, раз ты ничуть не поколебался в своем намерении распять его и не отложил хотя бы ненадолго его жесточайшую и позорнейшую казнь. Если бы тебя, Веррес, схватили в Персии или в далекой Индии и повели на казнь, что стал бы ты кричать, как не то, что ты — римский гражданин? Простые, незаметные люди незнатного происхождения, путешествуя по морям и оказываясь даже в самых диких местностях, всегда могли быть уверены в том, что слова «Я — римский гражданин» станут для них защитой и оберегут от любой опасности. А что же Гавий, которого ты так торопился лишить жизни? Почему это не помогло отсрочить его смерть хотя бы на день или час, за которые можно было бы проверить истинность его слов? Да потому, что в кресле судьи сидел ты! Дело не в одном только Гавии — несчастном, которого ты безвинно обрек на мучительную смерть. Ты распял на кресте незыблемый ранее принцип свободы римского гражданина!
  Рев, последовавший после окончания этой тирады Цицерона, был поистине громоподобен. Нарастая в течение нескольких секунд, он вскоре перешел в дикую какофонию стонов, проклятий и воя. Боковым зрением я уловил некое движение в нашу сторону. Многие навесы и тенты, под которыми слушатели нашли укрытие от солнца, стали крениться и заваливаться под аккомпанемент рвущейся материи. С балкона прямо на голову стоявших внизу людей свалился какой-то мужчина. Послышались крики боли. К ступеням храма стали рваться люди с явным намерением устроить самосуд. Веррес и Гортензий вскочили на ноги с такой поспешностью, что опрокинули скамью, на которой сидели. Было слышно, как кричит Глабрион, объявляя перерыв в судебном заседании, а затем он и его ликторы поторопились подняться по ступеням и скрыться в неприкосновенных внутренностях святилища. Обвиняемый вместе со своим досточтимым защитником опрометью кинулся следом за ними. Их примеру последовали и некоторые сенаторы, среди которых, правда, не было Катулла. Я отчетливо помню, как этот человек, незыблемый, как скала, стоял на ступенях храма, немигающим взглядом рассматривая бурлящее вокруг него людское море. Тяжелые бронзовые двери с шумом захлопнулись.
  Порядок пришлось восстанавливать Цицерону. Взобравшись на скамью, возле которой стоял, он стал размахивать руками, призывая народ к спокойствию, однако в этот момент четверо или пятеро мужчин с грубыми лицами прорвались к нему, схватили за ноги и подняли в воздух. Меня при виде этого зрелища обуял ужас: я испугался за него больше, чем за самого себя, однако Цицерон лишь распростер руки — так, как если бы хотел обнять целый мир. Передавая Цицерона с рук на руки, они поставили его на возвышение лицом к форуму, а затем небо над Римом едва не раскололось от взрыва аплодисментов, и вся площадь, как один человек, принялась нараспев скандировать:
  — Ци-це-рон! Ци-це-рон! Ци-це-рон!
  * * *
  Таков был конец Гая Верреса. Нам было не суждено узнать, что происходило за дверями храма после того, как Глабрион прервал заседание суда, но Цицерон предполагал, что Гортензий и Метелл дали понять своему клиенту, что дальнейшая защита не имеет смысла. Под угрозой оказалось их собственное будущее. Им не оставалось ничего другого, как отмежеваться от Верреса, пока репутации Сената не был нанесен еще более существенный ущерб. Сейчас уже не имело значение, насколько щедрыми были его взятки членам суда; после тех сцен, свидетелями которых они стали, за него не осмелился бы вступиться ни один из них.
  Как бы то ни было, Веррес осмелился покинуть храм только после того, как опустились сумерки и разошелся народ, а ночью он бежал из города — позорно и, по утверждению некоторых, переодевшись в женское платье, со всех ног удирая в глубь Южной Галлии. Пунктом его назначения был порт Массилия, где изгнанники, угощаясь жареной кефалью, пересказывали друг другу истории своих злоключений, представляя, что они находятся на берегу Неаполитанского залива.
  Теперь нам осталось лишь одно — определить размер штрафа, который должен уплатить Веррес, и, вернувшись домой, Цицерон созвал совет, чтобы принять решение по этому вопросу. Никто не знал точно, сколько добра награбил Веррес за годы, проведенные на Сицилии. Мне приходилось слышать, что не меньше, чем на сорок миллионов сестерциев, однако Луций с присущим ему максимализмом настаивал на том, что у мерзавца нужно отобрать все до последней плошки. Квинт полагал, что довольно будет десяти миллионов, а Цицерон хранил загадочное молчание. Это было странно для человека, одержавшего победу столь огромной важности, но он сидел в своем кабинете, задумчиво вертя в пальцах металлическое стило.
  В середине дня гонец доставил письмо от Гортензия, в котором тот от имени Верреса предлагал компенсацию в размере одного миллиона сестерциев. Луция это предложение вывело из себя, и он назвал его оскорбительным, а Цицерон без колебаний просто-напросто выгнал гонца. Часом позже тот вернулся с тем, что Гортензий назвал «последним словом в торге» — предложением полутора миллионов сестерциев. На этот раз ответ Цицерона был более пространным. Приказав мне записывать, он принялся диктовать:
  «Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Учитывая смехотворно малую сумму, предлагаемую твоим клиентом в качестве компенсации за совершенные им злодеяния, я намерен просить Глабриона разрешить мне воспользоваться завтра своим правом выступления в суде по этому и другим вопросам».
  — Поглядим, насколько привлекательной ему и его друзьям-аристократам покажется перспектива того, чтобы их снова ткнули носами в их собственные фекалии! — воскликнул Цицерон, обращаясь ко мне.
  Я запечатал письмо, отнес его гонцу, а когда вернулся, Цицерон начал диктовать речь, которую он собирался произнести на следующий день. Это должна была быть обличительная филиппика, бичующая аристократов, подобно продажным девкам торгующих своими знатными именами и именами своих предков ради защиты негодяев вроде Верреса.
  — Нам известно, с какой ненавистью, с какой неприязнью смотрит кое-кто из «благородных» на энергию и способности «выскочек». Стоит нам закрыть глаза хоть на мгновение, как мы окажемся пойманными в какую-нибудь хитроумную ловушку. Стоит нам предоставить хоть малейшую возможность заподозрить или обвинить нас в недостойном поведении, мы сразу же столкнемся с ними. Поэтому мы ни на секунду не можем ослабить бдительность, для нас не существует ни отдыха, ни праздников. У нас есть враги — так встретим их лицом к лицу! У нас есть задачи — так решим их с достоинством, не забывая о том, что враг, который известен и открыт, не столь опасен, как недоброжелатель, который молчит и скрывается!
  — Считай, что ты заполучил голоса еще одной тысячи избирателей, — пробормотал Квинт.
  День тянулся долго и без каких либо происшествий. Ответа от Гортензия все еще не было, как вдруг перед закатом с улицы послышался какой-то шум, и вскоре в кабинет ворвался едва дышащий Эрос и сообщил, что в вестибюле нашего дома находится сам Помпей Великий. Вот это была новость так новость! Цицерон и его брат ошалело переглянулись, и тут же снизу послышался знакомый командный голос.
  — Ну и где он? — пролаял Помпей. — Где самый великий оратор современности?
  Цицерон еле слышно выругался, а затем поспешил в таблинум. Квинт, Луций и я последовали за ним — как раз вовремя, чтобы лицезреть, как из атриума появляется первый консул. Скромные размеры нашего дома заставляли его выглядеть еще величественнее, чем обычно.
  — Ага, вон и он! — прогрохотал Помпей. — Вот он — человек, встретиться с которым теперь каждый почитает за честь!
  Он шагнул к Цицерону и крепко обнял его своей медвежьей хваткой. Мы стояли позади Цицерона, поэтому я видел, как хитрые серые глаза консула ощупывают каждого из нас, а когда Помпей освободил немного придушенного хозяина дома из своих объятий, то пожелал, чтобы ему представили каждого из нас, включая меня. Вот как вышло, что я, обычный семейный раб из Арпина, имею теперь возможность с гордостью сказать: в возрасте тридцати четырех лет мне пожимали руку оба правящих консула Рима.
  Помпей оставил своих телохранителей на улице, и это тоже являлось знаком особого доверия и почета. Цицерон, манеры которого всегда были безупречны, послал Эроса сообщить Теренции, что к нам пожаловал Помпей Великий, и попросить ее спуститься, а мне велел налить всем вина.
  — Ну, если только глоточек, — проговорил Помпей, беря своей огромной ручищей кубок. — Мы отправляемся на пирушку и заглянули буквально на минуту. Но не могли же мы пройти мимо нашего знаменитого соседа и не засвидетельствовать ему наше почтение! На протяжении последних дней мы следили за твоими успехами, Цицерон. О них нам докладывал наш добрый друг Глабрион. Просто великолепно! Мы пьем за твое здоровье! — Помпей поднес кубок ко рту, но я сумел заметить, что он даже не пригубил вино. — А теперь, когда это грандиозное мероприятие увенчалось успехом и осталось позади, мы надеемся, что сможем видеть тебя чаще, чем прежде. Тем более что я вскоре стану рядовым гражданином.
  — Для меня это будет большой честью, — с легким поклоном ответил Цицерон.
  — Чем, к примеру, ты собираешься заняться послезавтра?
  — Но послезавтра состоится открытие твоих игр, и ты наверняка будешь занят. Может, в какой-нибудь другой день…
  — Чепуха! Я приглашаю тебя присутствовать на открытии, причем в моей персональной ложе. Тебе не повредит лишний раз показаться в моем обществе. Пусть все видят нашу дружбу! — великодушно добавил Помпей. — Ты ведь любишь игры?
  Цицерон несколько секунд колебался, выбирая между правдой и ложью. Однако выбор у него был невелик.
  — Я обожаю игры, — солгал он, — и для меня нет более приятного времяпрепровождения.
  — Великолепно! — просиял Помпей.
  В этот момент вернулся Эрос с сообщением о том, что Теренции нездоровится, поэтому она не может спуститься и передает гостю свои извинения.
  — Жаль, — сказал Помпей с немного обиженным видом, — но, надеюсь, нам еще представится случай познакомиться. — Он вернул мне кубок с нетронутым вином. — Нам пора. У тебя наверняка много дел. Кстати, — сказал Помпей уже от самого порога, — ты определился относительно суммы штрафа для Верреса?
  — Еще нет, — ответил Цицерон.
  — А сколько предлагают они?
  — Полтора миллиона.
  — Согласись на эту сумму, — проговорил Помпей. — Ты уже облил их дерьмом, так не заставляй их его жрать. Мне не хочется, чтобы стабильность государства и дальше подрывалась этим процессом. Ты понял меня?
  Он дружески кивнул Цицерону и вышел. Мы услышали, как открылась входная дверь, и командир телохранителей рявкнул на своих подчиненных, приказывая им взять на изготовку. Дверь захлопнулась, и воцарилась тишина. В течение некоторого времени все молчали.
  — Какой ужасный человек! — сказал Цицерон и, обращаясь ко мне, велел: — Принеси еще вина.
  Вернувшись с новым кувшином вина, я увидел, что Луций хмурится.
  — По какому праву он с тобой так разговаривает? Он же сказал, что это был частный визит!
  — Частный визит? — Цицерон расхохотался. — Это был визит сборщика податей.
  — Каких еще податей? Разве ты ему что-то должен? О-о-о… — выдохнул Луций, не закончив фразу.
  Возможно, Луций и был философом, но идиотом он точно не был, поэтому в его взгляде сразу же появилось понимание, а на лице — гримаса отвращения.
  — Не будь так строг ко мне, Луций, — проговорил Цицерон, хватая его за руку. — У меня не было выбора. Марк Метелл получил по жребию председательство в суде по вымогательствам, судьи-присяжные были подкуплены, слушания были на грани краха. А я оказался вот на столько, — Цицерон показал кончик мизинца, — от того, чтобы вообще отказаться от процесса. А потом Теренция сказала мне: «Сделай свою речь короче», — и я понял, в чем состоит выход из такого положения: обнародовать в суде все документы, предоставить всех свидетелей, причем сделать это за десять дней, чтобы опозорить их! Ты улавливаешь мою мысль, Луций? Опозорить их на глазах у всего Рима, чтобы у них не было иного выхода, кроме как признать Верреса виновным!
  Цицерон говорил, призвав на помощь весь свой дар красноречия, словно Луций воплотил в себе суд, который Цицерону было жизненно необходимо убедить в своей правоте. Он заглядывал в лицо двоюродного брата, пытался прочитать по его выражению реакцию на свои слова и таким образом найти новые аргументы.
  — Но пойти на поклон к Помпею! — горько проговорил Луций. — И это после того, как он с тобой поступил в прошлый раз?
  — Послушай, Луций, мне была нужна всего одна вещь, одна крохотная услуга, получив которую, я мог бы без дальнейших колебаний продолжить преследование Верреса. Речь шла не о взятках, не о каких-либо неправедных действиях. Мне лишь необходимо было заручиться до начала процесса благорасположением Глабриона. Но, будучи назначенным обвинителем, я сам не мог обратиться за этим к претору, вот я и стал размышлять: а кому это по силам?
  — Такой человек в Риме только один, Луций, — подсказал Квинт.
  — Именно! — воскликнул Цицерон. — Есть только один человек, к мнению которого Глабрион обязан был прислушаться. Человек, вернувший ему сына после смерти его бывшей жены. Помпей!
  — Но это нельзя назвать «крохотной услугой», — возразил Луций, — это серьезное вмешательство в работу суда. И теперь за него придется заплатить серьезную цену. Причем платить будешь не ты, а народ Сицилии.
  — Народ Сицилии? — переспросил Цицерон, начиная терять терпение. — У народа Сицилии никогда не было более верного друга, чем я! Если бы не я, не было бы вообще никакого судебного процесса. Если бы не я, народу Сицилии никто никогда не предложил бы компенсации в размере полутора миллионов. Если бы не я, Гай Веррес через два года стал бы консулом! Так что не надо упрекать меня в том, что я бросил народ Сицилии на произвол судьбы.
  — В таком случае откажись возвращать Помпею этот долг, — стал уговаривать Цицерона Луций, схватив его за руку. — Завтра в суде выставь им максимальный счет за нанесенный ущерб, и пусть Помпей катится в Аид! На твоей стороне — весь Рим, и присяжные нипочем не осмелятся пойти против тебя. Кого интересует мнение Помпея? Он сам говорит, что через пять месяцев перестанет быть консулом. Обещай мне, что сделаешь это!
  Цицерон пылко сжал ладонь Луция двумя руками и заглянул ему в глаза. Сколько раз в этом кабинете я видел этот жест!
  — Обещаю тебе, — сказал он, — что подумаю над этим.
  * * *
  Если Цицерон и думал над этим, то не более секунды. Ему всегда меньше всего хотелось оказаться во главе мятежников в разрываемой на части стране, а это окажется для него единственным способом выжить, если вслед за аристократией он настроит против себя еще и Помпея.
  После ухода двоюродного брата он положил ноги на стол и заявил:
  — Проблема Луция в том, что он считает политику борьбой за справедливость. А политика — это всего лишь ремесло.
  — Как, по-твоему, не мог ли Веррес подкупить Помпея, чтобы уменьшить сумму компенсации? — спросил Квинт, озвучив ту же мысль, которая пришла в голову и мне.
  — Вполне возможно, но вероятнее всего, он просто не хочет оказаться вовлеченным в гражданскую войну между народом и Сенатом. Что до меня, то я с радостью обобрал бы Верреса до нитки и отправил бы его пастись вместе с овцами на пастбища Галлии. Но, — со вздохом добавил он, — этому не бывать. Так что давайте лучше подумаем о том, как наилучшим образом распределить эти полтора миллиона между пострадавшими.
  Остаток вечера мы трое провели, составляя список тех пострадавших, убытки которых требовалось компенсировать в первоочередном порядке. После того как Цицерон вычел из предлагаемой Гортензием суммы свои собственные убытки, которые составили около ста тысяч, выяснилось, что мы сможем частично покрыть ущерб, понесенный такими людьми, как Стений, и теми свидетелями, которые потратились на дорогу до Рима. Но что сказать жрецам? Как определить цену статуй из ценных металлов, которые кузнецы Верреса давным-давно переплавили, предварительно выковыряв из них самоцветы? И разве деньги способны заглушить боль друзей и родственников Гавия, Геренния и других несчастных, которых он замучил?
  Это занятие впервые позволило Цицерону почувствовать, что значит обладать властью, которая всегда подразумевает необходимость сделать выбор между одинаково неприемлемыми решениями, и этот вкус показался ему горьким.
  На следующее утро мы, как и во все предыдущие дни, отправились в суд, где нас снова ожидала все та же толпа. Разница состояла лишь в гом, что теперь здесь не было Верреса, зато появились тридцать или сорок воинов из преторской стражи, окруживших трибунал по периметру. Глабрион произнес короткое вступление, объявив заседание суда открытым и предупредив собравшихся, что не потерпит беспорядков, подобных вчерашним. Затем он предоставил слово Гортензию для заявления.
  — В связи с состоянием здоровья… — начал было он, но тут же умолк, поскольку эти слова были встречены издевательским смехом толпы. Гортензию пришлось дождаться, пока смех умолкнет, и только потом он смог продолжать: — В связи с состоянием здоровья, ослабевшим в ходе данных слушаний, и желая уберечь государство и общество от дальнейшего раскола, мой клиент Гай Веррес намерен прекратить осуществление юридической защиты против предъявленных ему обвинений.
  Гортензий сел. Известие об этой уступке вызвало шквал аплодисментов среди сицилийцев, но из толпы послышались лишь разрозненные жидкие хлопки. Большинство слушателей с нетерпением ждали выступления Цицерона. Он встал, поблагодарил Гортензия за его сообщение — «значительно более короткое, нежели те, которые он привык делать на этом форуме», — и потребовал для Верреса максимально строгого наказания, предусмотренного Корнелиевым законом, — полного и пожизненного лишения всех гражданских прав. «Чтобы, — как выразился Цицерон, — никогда больше зловещая тень Гая Верреса не нависала над его жертвами и чтобы навсегда исключить вероятность его появления на какой-либо из властных должностей Римской республики». Зрители впервые за утро разразились приветственными выкриками.
  — Я всей душой хотел бы устранить последствия преступлений Верреса, — продолжал Цицерон, — и вернуть людям и богам все, что он украл у них. Я хотел бы вернуть Юноне подношения, похищенные из ее святилища на островах Мелита и Самос. Мне хотелось бы, чтобы Минерва смогла снова увидеть украшения из ее храма в Сиракузах, чтобы статуя Дианы вернулась в город Сегесту, а жители Тиндариса вновь обрели бы бесценное изваяние Меркурия. Я хотел бы загладить двойное оскорбление, нанесенное Церере, статуи которой были похищены из храмов Катины и Энны. Но злодей бежал, оставив после себя голые полы и стены в обоих своих домах — римском и загородном. Эти дома — единственное ценное, что может быть арестовано и продано. Адвокат Верреса оценивает это имущество в полтора миллиона сестерциев, и именно эту сумму я намерен истребовать в порядке компенсации за совершенные им преступления.
  Толпа заволновалась, и кто-то крикнул:
  — Этого мало!
  — Согласен, мало. Но тут я могу предложить лишь одно: пусть те, кто помогал Верресу, когда его звезда поднималась, и обещал ему поддержку в этом суде, как следует покопаются в своей совести или — в содержимом своих сундуков, что для этих людей одно и то же.
  Это замечание заставило Гортензия вскочить с места и заявить протест в связи с тем, что обвинитель «изъясняется загадками».
  — Что ж, — ответил Цицерон, — поскольку почтенный Гортензий, недавно избранный консулом, получил в подарок от Верреса сфинкса из слоновой кости, у него теперь не должно возникать проблем с разгадыванием загадок.
  Вряд ли это было заранее подготовленной шуткой, поскольку Цицерон не знал, что может ответить ему Гортензий, но, с другой стороны, занося на пергамент эти строки, я размышляю: а может, думая так, я был слишком наивен? Может, это была одна из домашних заготовок Цицерона, который то и дело записывал удачные мысли в расчете на то, что они рано или поздно ему пригодятся?
  Как бы то ни было, этот инцидент явился еще одним доказательством того, насколько важен может быть юмор в публичных выступлениях, поскольку позже, припоминая тот день, большинство людей могли вспомнить лишь одно — упоминание о сфинксе из слоновой кости. Лично мне эта шутка не показалась особенно смешной, но тем не менее она сделала свое дело: превратила речь, которая могла поставить под угрозу репутацию Цицерона, в его очередной триумф. «И сразу же садись…» — вспомнил Цицерон наставление Молона и воспользовался им. Я протянул ему полотенце, и под нестихаюшие овации он утер вспотевшее лицо и руки. И на этом суд над Гаем Верресом закончился.
  * * *
  В тот же день Сенат собрался на последнее заседание перед пятнадцатидневными каникулами, посвященными играм Помпея. К тому времени, когда Цицерон закончил улаживать последние формальности с сицилийцами, оно уже началось, и нам с ним пришлось бежать от храма Поллукса к курии через весь форум. Красс, как председательствующий в том месяце консул, уже призвал сенаторов к порядку и зачитывал последние донесения Лукулла о ходе военных действий на восточных полях сражений. Не желая прерывать это традиционное чтение, Цицерон не стал сразу входить в зал, а остановился у порога и стал слушать. В своем донесении Лукулл, этот генерал-аристократ, сообщал о многочисленных одержанных им победах: о том, что его войска вступили на территорию царства Тиграна Великого, что в бою им побежден сам царь, об уничтожении десятков тысяч врагов, о продвижении в глубь вражеской территории, покорении города Нисибис и захвате в заложники царского брата.
  — Красс, наверное, ногти грызет от зависти, — радостно прошептал Цицерон, склонившись к моему уху. — Его может утешить только сознание того, что Помпей завидует еще сильнее.
  И действительно, у Помпея, сидевшего рядом с Крассом, был такой мрачный вид, что становилось не по себе.
  Когда Красс умолк, Цицерон воспользовался паузой и вошел в зал заседаний. День выдался жарким, и в солнечных лучах, падавших из расположенных под потолком окон, суетилась мошкара. Цицерон двигался по центральному проходу торжественной поступью, высоко подняв голову, и все взгляды были устремлены на него. Вот он миновал место, которое занимал раньше — в темноте, рядом с дверью, — и проследовал дальше, по направлению к консульскому помосту. Преторская скамья, казалось, была заполнена до отказа, но Цицерон остановился возле нее и стал терпеливо ждать, чтобы занять полагающееся ему по праву место. Согласно старинной традиции, обвинителю, одержавшему победу над высокопоставленным деятелем, в награду доставался ранг побежденного им противника. Не помню, сколько длилось это ожидание, но мне тогда показалось, что целую вечность. В зале царила полная тишина, нарушаемая лишь воркованием и возней голубей на подоконниках. Наконец Афраний, сидевший посередине, грубо толкнув своего соседа справа бедром и заставив его таким незамысловатым образом подвинуться, освободил для Цицерона кусочек свободного пространства, и тот, переступая через дюжину вытянутых вперед ног, добрался до него и сел. Он высокомерно оглядел своих недругов, но ни один из них не был готов бросить ему вызов.
  Через некоторое время кто-то встал и заговорил, произнося хвалебные слова в адрес Лукулла и его победоносных легионов. Я не видел говорившего, но, судя по грубому голосу, это мог быть сам Помпей. Вскоре в зале возобновился обычный для курии гул голосов: сенаторы вновь принялись негромко переговариваться между собой.
  Я закрываю глаза и словно наяву вижу перед собой их лица, позолоченные солнцем позднего лета — Цицерон, Красс, Помпей, Гортензий, Катулл, Каталина, братья Метелл, — и мне трудно поверить в то, что и они сами, и их честолюбивые устремления, и даже само здание, в котором они тогда сидели, давно превратились в прах.
  ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  ПРЕТОР
  68-64 гг. до н. э
  Nam eloquentiam quae admirationem non habet nullam iudico.
  Красноречие, которое не потрясает, я не считаю красноречием.
  Из письма Цицерона Марку Юнию Бруту.
  48 г. до н. э.
  X
  Я возобновляю свой рассказ, пропуская два года, прошедшие после уже описанных мною событий, и, боюсь, эта элизия многое говорит о человеческой природе. Ведь читатель может спросить: «Тирон, почему ты пропустил такой значительный срок в жизнеописании Цицерона?» На этот вопрос я бы ответил так: «Потому, мой друг, что это были счастливые годы, а ничто не навевает такой скуки, как рассказ о чьем-то счастье».
  Деятельность сенатора на должности эдила оказалась весьма успешной. Главной его заботой было снабжать город дешевым зерном, и тут ему сослужило хорошую службу то, что он был обвинителем в процессе над Верресом. В знак благодарности за защиту сицилийские земледельцы и торговцы кукурузой не только отпускали ему товар по низким ценам, но однажды даже прислали груз зерна и вовсе бесплатно. Цицерон был достаточно умен, чтобы делиться подобными преимуществами с другими — полезными — людьми. Из своей конторы эдила, располагавшейся в храме Цереры, он распорядился раздать этот бесплатный груз для дальнейшего распределения наиболее уважаемым жителям Рима, в руках которых находились рычаги реальной власти над городом, и в знак благодарности многие из них стали его клиентами. Именно с их помощью в последующие месяцы он сумел создать себе такой мощный выборный механизм, равного которому в Риме не было (Квинт хвастался, что в случае необходимости он в течение часа может собрать толпу из двухсот сторонников Цицерона), и с тех пор в городе не происходило ничего, что не стало бы известно Цицерону.
  Если какой-нибудь застройщик или владелец лавки нуждался в той или иной лицензии, или просил, чтобы его дом обеспечили водоснабжением, или выражал обеспокоенность состоянием местного храма, рано или поздно их нужды попадали в поле зрения двух братьев — Цицерона и Квинта. Именно столь пристальное внимание к таким банальным, казалось бы, людским нуждам вкупе с его блистательным ораторским даром сделали Цицерона выдающимся политиком. Он даже сумел организовать (на самом деле это, правда, была заслуга Квинта) очень неплохие игры, и под занавес праздника Цереры на арену Большого цирка выпустили лисиц с горящими факелами, привязанными к спинам. Это произвело на публику столь ошеломляющее впечатление, что все двести тысяч зрителей на трибунах поднялись и восторженными криками приветствовали Цицерона, сидевшего в ложе. «Если столь много людей способны получать удовольствие от столь отвратительного зрелища, — говорил он мне позже, — поневоле усомнишься в самих основах демократии». И все же ему льстило то, что народ теперь почитал его еще и за покровителя спорта.
  Хорошо шли дела Цицерона и в области юридической практики. Гортензий после года ничем не омраченного и столь же ничем не примечательного консульства почти все время проводил на берегу Неаполитанского залива, общаясь со своими украшенными золотом угрями и поливаемыми вином деревьями, оставив практически всю римскую юриспруденцию на откуп Цицерону. Дары и подношения вскоре потекли в наш дом столь щедрым потоком, что с их помощью Цицерону удалось собрать миллион, необходимый для того, чтобы обеспечить брата местом в Сенате. Дело в том, что Квинт, несмотря на то что был скверным оратором, увлекся политикой, хотя, по мнению Цицерона, ему больше подошла бы карьера военного.
  Однако при том, что престиж и благосостояние Цицерона неизмеримо возросли, он по-прежнему отказывался переехать из старого отцовского дома, опасаясь, что переезд в фешенебельные кварталы Палатинского холма неблагоприятно скажется на его образе «народного заступника». Зато, не посоветовавшись с Теренцией, он одолжил значительную сумму в счет своих будущих гонораров и купил большую загородную виллу в тринадцати милях от Рима и любопытных глаз городских избирателей, в Альбанских горах, неподалеку от Тускула.
  Когда он впервые привез туда Теренцию, она по своему обыкновению поворчала, заявив, что от горного климата у нее разыграется ревматизм, но я видел, что в глубине души ей было приятно стать хозяйкой такого шикарного поместья, расположенного всего в половине дня пути от Рима. Соседнее поместье принадлежало Катуллу, неподалеку располагалась и вилла Гортензия, но неприязнь, разделившая Цицерона и аристократов, была столь сильной, что ни один из них ни разу не пригласил его на ужин. Это не только не расстраивало, но, наоборот, забавляло Цицерона, который долгими летними днями писал или читал на лужайке в тени раскидистых тополей. Его веселила и мысль о том, что раньше этот дом принадлежал самому выдающемуся герою «благородных» — Сулле, и Цицерон знал, как бесятся аристократы при мысли о том, что такое памятное место попало в руки какому-то «выскочке» из Арпина.
  Вилла не ремонтировалась уже десять с лишним лет, и главной ее достопримечательностью являлась стена с фреской, на которой был изображен сам диктатор, принимающий очередную награду от своих войск. Цицерон побеспокоился о том, чтобы все его соседи узнали: первым делом, приступая к ремонту, он приказал побелить эту стену.
  Счастлив был тогда Цицерон — в тридцать девятую осень своей жизни. Преуспевающий, популярный, хорошо отдохнувший за лето, проведенное на природе, он был полностью готов к выборам, которые должны были состояться в июле следующего года. Он тогда достигнет возраста, когда можно будет претендовать на должность претора — последнюю ступень перед сияющей вершиной консульства.
  И вот на этом стыке жизненных пластов, когда бытие Цицерона было вновь готово забурлить, подобно бьющему ключу, начинается второй этап моего повествования.
  * * *
  В сентябре был день рождения Помпея, и уже третий раз за последние три года Цицерон получил приглашение на пиршество в связи с этим событием. Прочитав его, он издал мучительный стон, поскольку уже успел усвоить: нет на свете более тягостной обязанности, чем дружба с великим человеком. Поначалу Цицерону льстило быть допущенным в близкий круг Помпея, но вскоре ему надоело выслушивать одни и те же солдатские анекдоты и военные истории, которые обычно иллюстрировались «маневрами» на обеденном столе с помощью тарелок и прочей утвари. Устал Цицерон и от слышанных десятки раз рассказов о том, как молодой полководец перехитрил три марианские армии в Ауксиме, или перебил семнадцать тысяч нумидийцев в возрасте двадцати четырех лет, или наконец сокрушил испанских мятежников при Валенсии.
  Помпей отдавал приказы с тех пор, как ему исполнилось семнадцать и, возможно, именно по этой причине не мог похвастать и десятой долей того интеллекта, каким обладал Цицерон. Последний безмерно ценил легкую, остроумную беседу, наполненную тонкими наблюдениями, едва уловимыми намеками и глубокими рассуждениями относительно особенностей человеческой сущности. Для Помпея все это было абсолютно чуждо. Генерал любил поразглагольствовать в одиночку, чтобы все присутствующие при этом молчали и почтительно внимали изрекаемым им банальностям, а потом — развалиться на ложе и выслушивать льстивые трели гостей. Цицерон говорил, что скорее позволит пьяному цирюльнику с Коровьего рынка вырвать себе все зубы, чем согласится снова выслушивать эти застольные монологи. Однако разве у него был выбор?
  Проблема состояла в том, что Помпею было скучно. После того как закончился срок его консульских полномочий, он, как и обещал, вернулся к частной жизни в кругу своей семьи — жены, маленького сына и совсем еще крохотной дочки. И что дальше? Не обладая ораторским талантом, он не имел возможности занять себя участием в судебных процессах. Сочинительство также не представляло для него интереса, и ему оставалось только с завистью следить за успехами Лукулла, продолжавшего наносить сокрушительные поражения войскам Митридата. Помпею еще не исполнилось и сорока, а его будущее, как говорит пословица, уже осталось у него в прошлом. Иногда, выбравшись из своего особняка на холме, он в сопровождении пышной свиты друзей и клиентов шел в здание курии — не для того чтобы выступить, а чтобы послушать перебранки между сенаторами. Цицерон, который время от времени сопровождал его в этих бессмысленных вылазках, говорил потом, что Помпей в Сенате напоминает ему слона, который пытается устроиться на жилье в муравейнике.
  Но, несмотря ни на что, Помпей оставался самой выдающейся личностью в Риме, обладал обширными связями в мире политики и огромным влиянием на избирателей (этим летом, например, он организовал избрание своего родственника Габиния трибуном). Хотя бы по этой причине с ним нельзя было ссориться, тем более что до очередных выборов осталось меньше года.
  Поэтому 13 сентября Цицерон, как обычно, отправился на празднование дня рождения Помпея и, вернувшись вечером, рассказал Квинту, Луцию и мне о том, как оно проходило. Помпей радовался подаркам, словно ребенок, и Цицерон преподнес ему чрезвычайно ценный манускрипт двухсотлетней давности — письмо, собственноручно написанное Зеноном, основоположником стоицизма. Цицерон в свое время получил его в подарок от Аттика, когда слушал курс его лекций в Афинах, и всей душой желал бы оставить эту реликвию в своей библиотеке в Тускуле, но понадеялся, что, подарив ее генералу, сумеет пробудить в его душе интерес к философии. Однако вопреки его надеждам Помпей, едва взглянув на манускрипт, отбросил его в сторону и с замиранием сердца стал разглядывать подарок Габиния — инкрустированный серебром рог носорога, в котором хранились какие-то египетские афродизиаки, приготовленные из экскрементов бабуина.
  — О, как я хотел бы вернуть это письмо! — простонал Цицерон, упав спиной на лежанку и прикрыв глаза тыльной стороной ладони. — Сейчас скорее всего какая-нибудь кухарка разжигает с его помощью огонь в плите!
  — Кто там был еще? — с неподдельным интересом спросил Квинт. Поскольку он теперь исполнял должность квестора в Умбрии, Квинт вернулся в Рим всего несколько дней назад, и ему не терпелось узнать все последние новости.
  — Да все те же, кто крутится вокруг него обычно. Разумеется, наш замечательный новоизбранный трибун Габиний и его тесть Паликан, самый выдающийся танцор Рима Афраний, Бальб — этот испанский ставленник Помпея, и Варрон, его ученый попугай. Ах, да, и еще Марк Фонтей, — добавил Цицерон безразличным тоном, но то, как прозвучала эта фраза, заставило Квинта насторожиться.
  — О чем ты говорил с Фонтеем? — спросил он, тщетно стараясь, чтобы голос его звучал так же равнодушно.
  — О том о сем…
  — О выдвинутом против него обвинении?
  — Конечно, и об этом тоже.
  — Кстати, кто будет защищать этого мошенника?
  Цицерон помолчал, а потом тихо ответил:
  — Я.
  Для тех, кто не очень хорошо знаком с тем делом, я должен пояснить. Примерно за пять лет до описываемых мной событий Фонтей был наместником Рима в Дальней Галлии, и в одну из зим, когда войска Помпея вели ожесточенные бои с мятежниками в Испании и оказались в окружении, отправил генералу большой груз провианта и новых рекрутов, чтобы тот смог продержаться до весны. С тех пор между этими двумя людьми завязалась дружба. Действуя теми же методами, что и Веррес, и обкладывая местное население различными незаконными поборами, Фонтей невиданно обогатился. Галлы поначалу мирились с этим, убеждая себя в том, что подобные грабительские методы правления являются неизбежными спутниками цивилизации, однако после триумфальной победы Цицерона над наместником Сицилии вождь галлов Индуциомар приехал в Рим и обратился к сенатору с просьбой представлять интересы галлов в суде по вымогательствам.
  Луций был всячески «за». Вообще-то это именно он привел в наш дом галльского предводителя — существо дикого вида, облаченное в варварский наряд из штанов и куртки. Когда однажды утром я открыл дверь и увидел его на пороге, меня охватил ужас. Цицерон тем не менее ответил вежливым отказом. С тех пор прошел год, и галлы нашли себе заслуживающего доверия адвоката в лице избранного претором, но еще не вступившего в должность Плетория, вторым номером у которого был Марк Фабий. Вскоре должны были начаться судебные слушания.
  — Но это ужасно! — с возмущением воскликнул Луций. — Ты не должен защищать его! Этот человек виновен в не меньшей степени, чем Веррес!
  — Чепуха! — отмахнулся Цицерон. — Он по крайней мере никого не убивал и не бросал в темницу без суда и следствия. Разве что прижал немного виноторговцев в Нарбоне и заставил тамошних жителей платить больше податей, чтобы появились деньги на ремонт дорог. Кроме того, — быстро добавил Цицерон, пока Луций не успел возразить против этой более чем великодушной оценки действий Фонтея, — кто мы с тобой, чтобы решать, насколько он виновен? Это — прерогатива суда. Или ты желаешь уподобиться тирану и отказать ему в праве на защиту?
  — Я желаю отказать ему в праве на твою защиту! — парировал Луций. — Ты собственными ушами слышал, что рассказывал Индуциомар о его проделках. Неужели на все это можно закрыть глаза лишь потому, что Фонтей — друг Помпея?
  — Помпей тут ни при чем.
  — А что при чем?
  — Политика, — ответил Цицерон, а потом резко поднялся и сел на лежанке, спустив ноги на пол. Устремив взгляд на Луция, он заговорил очень серьезным тоном: — Самая роковая ошибка для любого политика — это дать повод своим соотечественникам подумать, что он ставит интересы чужеземцев выше интересов собственного народа. Именно такую ложь распространяли про меня мои недруги, когда я представлял интересы сицилийцев в деле Верреса, и именно это я могу использовать, если возьмусь защищать Фонтея.
  — А как же галлы?
  — Галлов вполне умело будет представлять Плеторий.
  — Не так умело, как это мог бы сделать ты.
  — Но ты же сам говоришь, что положение Фонтея весьма шатко. Так пусть самую слабую сторону будет защищать самый сильный адвокат. Разве можно найти более справедливое решение?
  Цицерон одарил двоюродного брата лучезарной улыбкой, но тот продолжал злиться. Мне кажется, Луций знал, что единственный способ победить Цицерона в споре — немедленно прекратить этот самый спор. Поэтому он встал и направился в атриум. Лишь в тот момент я обратил внимание на его болезненный вид, на то, как он похудел и ссутулился. По всей видимости, Луций так и не сумел оправиться от огромной нагрузки, которая выпала на его долю в Сицилии.
  — Слова, слова, слова, — горько проговорил он. — Настанет ли когда-нибудь конец твоим фокусам? Вот что я скажу тебе, Марк. Как и у многих мужчин, твоя сила является и твоей слабостью, и мне жаль тебя, честное слово жаль, потому что скоро ты окончательно запутаешься и уже не сможешь отличать ложь от правды. И тогда ты — конченый человек.
  — Правда! — хохотнул Цицерон. — Не самый подходящий термин для философа.
  Но эта шутка повисла в воздухе, поскольку Луция уже не было.
  — Он вернется, — сказал Квинт.
  Однако Луций не вернулся.
  В течение последовавших за этим дней Цицерон занимался приготовлениями к предстоящему судебному процессу. Делал он это с сосредоточенностью человека, которого ожидает неприятная, но необходимая хирургическая операция. Фонтей, его клиент, готовился к суду уже почти три года и не терял времени даром, успев собрать множество показаний в свою пользу и подобрать подходящих для себя свидетелей среди офицеров помпеевской армии, а также жадных и лицемерных землевладельцев и торговцев из римских общин в Испании, Галлии, которые за изрядную мзду готовы были подтвердить, что ночь — это день, а суша — море. Единственная проблема — и Цицерон убедился в этом сразу же, как только взялся за дело, — состояла в том, что Фонтей был виновен с головы до ног.
  Цицерон очень долго сидел в своем кабинете, уставившись в стену, а я в течение всего этого времени ходил на цыпочках, пытаясь не помешать его размышлениям. Тут я сделаю еще одно небольшое отступление. Для того чтобы должным образом понимать действия сенатора, необходимо знать его характер. Какой-нибудь второсортный и циничный адвокат на его месте принялся бы вырабатывать оптимальную тактику защиты, чтобы переиграть обвинение, но не таков был Цицерон. Он пытался найти что-то, во что поверит он сам. В этом была суть его гения — и как адвоката, и как политического деятеля. «Убеждает убежденность, — любил повторять он. — Ты должен верить в свои аргументы, иначе тебе — конец. Ни одна логическая цепочка умозаключений, как бы блистательно, элегантно и убедительно она ни была выстроена, не поможет тебе выиграть дело, если аудитория не почувствует твоей собственной убежденности».
  Цицерону было необходимо найти хотя бы одно соображение, в которое поверил бы он сам, и затем, отталкиваясь от него, используя его в качестве фундамента, он выстраивал на нем все здание защиты. В последующей речи, которая могла длиться час или два, он раздувал эту — одну-единственную — мелочь до космических масштабов и, выиграв процесс, начисто забывал об этом. Но во что он мог поверить в деле Марка Фонтея? После многочасового созерцания стены он сумел отыскать лишь один подходящий аргумент: его клиент — римлянин, который в своем родном городе подвергается гонениям со стороны галлов, традиционных врагов Рима, поэтому — прав он или нет — осудить его будет сродни предательству.
  Именно этой линии защиты придерживался Цицерон, оказавшись в знакомой обстановке — в суде по вымогательствам перед храмом Кастора и Поллукса. Процесс продолжался с конца октября до середины ноября, защита и обвинение методично вызывали и опрашивали свидетелей, и вот наконец наступил последний день, когда Цицерон должен был произносить заключительную речь от имени защиты. Со своего места позади сенатора я, начиная с первого дня, высматривал в толпе Луция, но лишь однажды, именно в последний день, мне показалось, что я вижу его, прислонившегося к колонне позади всех остальных зрителей. И если это был он, в чем я не могу быть уверенным, интересно, о чем он думал, слушая риторику своего двоюродного брата, который разрывал в клочья обвинения против Фонтея. Устремив перст указующий в сторону вождя галлов, Цицерон гремел на всю площадь:
  — Да знает ли он, что означает выступать в столь почтенном суде? Неужели пусть даже верховного галльского вождя можно поставить на одну доску с пусть даже рядовым гражданином Рима? — Затем он осведомился у судей, могут ли они верить хотя бы одному слову того, чьи боги требует человеческих жертв. — Ведь всем известно, что эти племена до сих пор практикуют варварский обычая принесения человеческих жертвоприношений.
  Говоря о свидетелях-галлах, он заявил, что «они чванливо расхаживают по форуму с самодовольным выражением на лицах и варварскими угрозами на устах». А как блистательно разыграл он концовку этого спектакля, поставив перед судьями сестру Фонтея, девственницу-весталку, закутанную с головы до ног в белоснежное, трепещущее на ветру платье и с белым льняным платком, накинутым на узкие плечи! Приподняв покрывало, она показала судьям свое заплаканное лицо, и это было проделано настолько трогательно, что прослезился даже ее брат. Цицерон мягко положил руку на плечо Фонтея и заговорил:
  — Я прошу судей защитить этого добропорядочного и безупречного гражданина от грозящих ему опасностями нападок. Пусть все увидят, что вы больше доверяете словам своего соотечественника, нежели каким-то пришельцам, что для вас дороже благосостояние земляков, нежели капризы наших врагов, что мольбы этой невинной девы, которая хранит для вас алтарный огонь в храме, вам более небезразличны, нежели наглые претензии тех, кто объявил войну всем святилищам мира. Наконец, судьи, и это самое главное, на карту поставлена честь самого римского народа. Покажите миру, что молитвы весталки для вас важнее, чем угрозы галлов!
  Эта речь оказалась триумфальной — как для Фонтея, с которого были сняты все обвинения, так и для Цицерона, которого с этих пор стали считать самым горячим патриотом Рима.
  Закончив стенографировать, я поднял глаза, но в бурлящей людской массе уже было невозможно разглядеть отдельные лица. Распаленная речью Цицерона, толпа превратилась в единое существо — беснующееся и выкрикивающее патриотические лозунги. И все же я искренне надеюсь, что Луция в тот день на форуме не было. Тем более что через несколько часов он был найден мертвым в своем доме.
  * * *
  Это известие застало Цицерона и Теренцию за ужином, а принес его один из рабов Луция. Еще мальчик, он неудержимо плакал, поэтому передать тягостную новость Цицерону пришлось мне. Когда я сообщил ему о смерти Луция, он поднял голову от тарелки, посмотрел на меня невидящим взглядом и ничего не выражающим голосом проговорил:
  — Нет, — как если бы во время судебного заседания я передал ему не те документы, которые нужно. И еще долго после этого, словно позабыв все остальные слова, он повторял только одно: — Нет, нет, нет…
  Казалось, его мозг отказался работать, и Теренция, первой придя в себя, предложила нам отправиться в дом Луция и выяснить, что же все-таки произошло. Только после этого Цицерон принялся растерянно искать свои сандалии.
  — Присмотри за ним, Тирон, — шепнула она мне.
  Время лечит боль. Моя память сохранила лишь разрозненные картинки того, что случилось в тот вечер и происходило в последующие дни. Это похоже на обрывки галлюцинаций, остающиеся в памяти после болезни, когда спадет жар. Я помню, каким худым и изможденным выглядело тело Луция, лежавшего в постели на правом боку, подтянув колени к груди и закрыв глаза левой ладонью. Я помню, как Цицерон, в соответствии с древней традицией, склонился над ним со свечой и громким голосом позвал его, чтобы убедиться, что он действительно перестал жить.
  — Что он увидел? — продолжал задавать он один и тот же вопрос. — Что он увидел?
  Цицерон никогда не был суеверным человеком, но сейчас он был убежден, что перед смертью Луцию явилось некое видение, наполнившее его душу невообразимым ужасом, от которого он и умер. Что же касается причины его смерти, то тут я вынужден сделать важное признание. Все эти годы я хранил тайну, которую могу открыть только теперь, сбросив тем самым тяжкий груз со своей души. В углу маленькой комнаты стояла ступка с пестиком, а внутри находилась какая-то толченая трава. Мы с Цицероном поначалу решили, что это — фенхель, который Луций часто заваривал, чтобы помочь желудку (помимо других хронических заболеваний, он страдал плохим пищеварением). Только потом, наводя в комнате порядок, я взял из ступки щепоть толченой травы, потер ее в пальцах и, поднеся к ноздрям, ощутил пугающий, смертоносный, напоминающий зловоние дохлой мыши запах цикуты. И тогда я понял, что Луций просто устал от этой жизни — от ее несправедливости и разочарований, от своих постоянных болезней, и решил уйти из нее так же, как это сделал его кумир, Сократ.
  Позже я намеревался рассказать о своем открытии Цицерону и Квинту, по каким-то причинам не сделал этого, а затем подходящее время ушло, и я решил хранить молчание. Пусть они и дальше считают, что смерть Луция была вызвана естественными причинами.
  Я также помню, что Цицерон потратил огромные деньги на цветы и благовония. Тело Луция обмыли теплой водой, умастили благовониями и, облачив в лучшую тогу, положили на погребальное ложе ногами к дверям. Даже несмотря на промозглый и серый ноябрьский день, казалось, что Луций, утопающий в цветах, уже находится в райских кущах Элизиума — страны мертвых. Я помню свое удивление при виде огромного числа людей — друзей и соседей, — пришедших проститься с этим, как всем нам казалось, одиноким человеком, и похоронную процессию, двинувшуюся на рассвете к Эсквилинскому холму. Юный Фругий рыдал взахлеб и был не в силах остановиться. Я помню плакальщиц, и печальную музыку, и уважительные взгляды, которыми провожали нас встречавшиеся по пути горожане. Ведь в последний путь, на встречу с предками провожали одного из Цицеронов, а это имя в Риме теперь кое-что да значило.
  Когда мы вышли на замерзшее поле, смертное ложе с телом усопшего положили на погребальный костер — высокую кучу дров, сложенных в виде жертвенника, и Цицерон попытался произнести короткую прощальную речь, но не смог. Он даже не сумел зажечь костер — так сильно плясал в его руке факел, и Цицерон передал его Квинту. Когда языки пламени охватили дерево, присутствующие стали бросать на костер разные подарки: духи, ладан, мирру, и благоуханный дым, из которого вылетали оранжевые искры, кружась, стал подниматься к Млечному Пути. В ту ночь я сидел рядом с сенатором в его кабинете, и он диктовал мне письмо к своему близкому другу Аттику. Из сотен писем, написанных Цицероном Аттику, оно стало первым, которое тот сохранил, и в этом, без сомнения, заслуга Луция и его щедрого сердца. «Хорошо зная меня, — писал Цицерон, — ты способен лучше всех остальных понять, до какой степени опечалила меня смерть Луция и какой потерей стал его уход для моей как личной, так и общественной жизни. Всю радость, которую доброта и щедрость одного человека может даровать другому, я получал от него».
  * * *
  Несмотря на то что Луций прожил в Риме много лет, он всегда хотел, чтобы после смерти его прах был помещен в фамильный склеп в Арпине. И вот, в соответствии с его волей, на следующий день после кремации братья Цицерон, взяв его останки, пустились в сопровождении своих жен в трехдневное путешествие на восток. Своему отцу они послали известие о произошедшем заранее. Я, разумеется, поехал вместе с ними, поскольку, несмотря на траур, политическая и юридическая переписка Цицерона требовала постоянного внимания. Однако в первый и последний раз за годы, проведенные нами вместе, он полностью пренебрег делами и на протяжении всей дороги молча глядел в окно повозки на пробегавшие мимо пейзажи. Они с Теренцией ехали в одной повозке, Квинт с Помпонией — в другой, причем двое последних постоянно и громко ссорились. Дошло до того, что во время очередной остановки Цицерон отвел брата в сторону и попросил хотя бы ради Аттика (напомню, что Помпония была его сестрой) уладить отношения с женой.
  — Если благоприятное мнение Аттика так важно для тебя, почему бы тебе самому на ней не жениться? — едко парировал Квинт.
  Первую ночь мы провели на вилле Цицерона в Тускуле, а на следующее утро продолжили свой путь по Латинской дороге и, когда мы достигли Ференция, братья получили известие из Арпина о том, что накануне скоропостижно скончался их отец.
  Учитывая то, что ему было уже за шестьдесят и он много лет хворал, вряд ли можно предположить, что старика сразила весть о кончине Луция, хотя, бесспорно, она могла стать последней каплей в чаше его жизни. Однако уехать из одного дома с сосновыми и кипарисовыми ветвями на воротах,11 чтобы попасть в такой же, — это уж было чересчур! Мало того, мы прибыли в Арпин в двадцать пятый день ноября, который связывают с именем Прозерпины, богини подземного царства Аида, которая приводит в действие проклятья живых, адресованные душам мертвых.
  Поместье Цицеронов располагалась в трех милях от города, у каменистой, продуваемой всеми ветрами дороги, в долине, окруженной высокими горами. Здесь было холодно, и горные вершины уже укрыл белый, как покрывало весталки, снег, который останется на них до мая. Я не был здесь целых десять лет, и теперь в моей душе родились незнакомые доселе чувства. В отличие от Цицерона я всегда предпочитал сельскую местность городу. Здесь я родился, здесь жили и умерли мои мать и отец. На протяжении первых двадцати пяти лет моей жизни эти зеленые луга и хрустальные ручьи с растущими вдоль берегов высокими тополями являлись границами всего известного мне мира.
  Заметив, как сильно подействовали на меня воспоминания, и зная мою глубокую преданность его отцу, Цицерон пригласил меня сопровождать его и Квинта к погребальному костру, чтобы попрощаться со старым хозяином. Я был обязан их отцу не меньше, чем они сами, поскольку он в буквальном смысле сделал из меня человека: сначала он дал мне образование, чтобы я мог помогать ему с библиотекой, а затем отпустил в путешествие с его сыном, в результате чего я узнал еще больше нового и повидал мир.
  Когда я наклонился, чтобы поцеловать его холодную руку, мне показалось, что я вернулся домой, а потом в моей голове родилась мысль: а ведь я мог бы остаться здесь, выполнять роль слуги, жениться на девушке моего положения и, возможно, даже обзавестись детьми! Мои родители были домашними рабами, но, хотя они и не работали в поле, а прислуживали по дому, умерли, когда им только перевалило за сорок. Ориентируясь на эту цифру, я тогда рассчитывал, что мне остается жить не более десяти лет (разве дано нам знать, в какую игру сыграет с нами судьба!), и мне было больно думать, что я уйду из этой жизни, не оставив после себя ничего и никого. Поэтому я решил при первом же удобном случае поговорить на эту тему с Цицероном. И вскоре такая беседа действительно состоялась.
  На следующий день после нашего прибытия в Арпин прах старого хозяина был погребен в фамильной гробнице. Рядом была поставлена белая алебастровая урна с останками Луция, а затем рядом с гробницей была заколота жертвенная свинья, чтобы это место оставалось священным.
  Утром следующего дня Цицерон обошел унаследованное им поместье, а я сопровождал его — на тот случай, если бы понадобилось делать какие-то заметки. Поместье было неоднократно заложено и практически ничего не стоило, все здесь давно пришло в упадок, и для его восстановления потребовалось бы много сил и средств. По словам Цицерона, хозяйство раньше вела его мать, поскольку отец был мечтателем и не умел надлежащим образом общаться с поставщиками, закупщиками и откупщиками. Пожалуй, впервые за последнее десятилетие Цицерон упомянул при мне свою мать.
  Мать Цицерона, Гельвия, умерла за двадцать лет до этого, когда сам он был еще подростком, но уже уехал на учение в Рим. Сам я плохо помню ее. Говорили, что она была очень строгой и зловредной — из тех хозяек, которые делают метки на кувшинах с провизией, чтобы проверить потом, не украли ли что-нибудь рабы, и секут их в случае обнаружения пропажи.
  — Я никогда не слышал от нее ни одного слова похвалы, Тирон, — признался мне Цицерон. — Ни я, ни мой брат. А ведь я так старался угодить ей.
  Он остановился и стал смотреть через поле в сторону быстрой и холодной как лед реки Фибрен, посередине которой находился островок с небольшой рощицей и полуразвалившейся беседкой.
  — Как часто я приходил в эту беседку еще мальчишкой! — с грустью проговорил он. — Я сидел здесь часами и мечтал стать новым Ахиллом, правда, побеждать мне хотелось не на полях битв, а на ристалище судебных сражений. Помнишь, как у Гомера: «Превосходить, быть выше всех на свете!»
  Некоторое время Цицерон молчал, и тут я понял, что наступил мой час. Я заговорил — торопливо, бессвязно, неумело, высказывая то, что было у меня на душе, убеждая его, что, оставшись здесь, мог бы привести для него в порядок его родовое гнездо, а Цицерон в течение всего времени, пока я говорил, продолжал смотреть на островок своего детства. Когда я умолк, он вздохнул и сказал:
  — Я прекрасно понимаю тебя, Тирон. Я сам чувствую нечто подобное. Это действительно наша родина — моя и моего брата, ведь мы происходим из очень старинного здешнего рода. Тут наши пращуры поклонялись богам, тут стоят памятники многим нашим предкам. Что еще я могу сказать? — Цицерон повернулся ко мне и посмотрел на меня чистым и незамутненным, несмотря на то что он в последнее время много и часто плакал, взглядом. — Но задумайся над тем, что мы видели на этой неделе. Пустые, бездушные оболочки тех, кого мы любили. Задумайся над тем, как несправедливо поступает с нами смерть. Ах… — Он потряс головой, словно отгоняя какое-то ужасное видение, а затем вновь перевел взгляд на островок. — Что касается меня, то я не собираюсь умирать, пока у меня остается хотя бы одна неизрасходованная крупица таланта, и не намерен останавливаться, пока мои ноги способны передвигаться. А твоя судьба, мой дорогой друг, — сопровождать меня на этом пути. — Мы стояли рядом, и он легонько ткнул меня локтем в бок. — Ну же, Тирон! Ты — бесценный секретарь, ты записываешь мои слова едва ли не быстрее, чем я их произношу! И такое сокровище будет считать овец в Арпине? Ни за что! И давай больше не будем говорить о таких глупостях.
  На этом моя пасторальная идиллия закончилась. Мы вернулись в дом, и в тот же день (или это было на следующее утро? — память иногда подводит меня) услышали топот лошадиных копыт, приближающийся к поместью со стороны города. Шел дождь, и все набились в дом. Цицерон читал, Теренция вышивала, Квинт практиковался в выхватывании меча, а Помпония улеглась на лежанку, жалуясь на головную боль. Она по-прежнему доказывала, что «политика — это скучно», доводя этим Квинта до белого каления. «Надо же такое ляпнуть! — как-то раз пожаловался он мне. — Политика — скучно? Политика — это живая история! Какая другая сфера деятельности требует от человека всех его ресурсов, всего самого благородного в его душе? Что может быть более увлекательным? Что, как не политика, нагляднее всего обнажает наши сильные и слабые стороны? С таким же успехом можно заявить, что жизнь скучна!»
  Когда стук копыт смолк у наших ворот, я вышел и взял у всадника адресованное Цицерону письмо с печатью Помпея Великого. Цицерон сломал печать, прочитал первые строки и издал возглас изумления.
  — На Рим напали! — сообщил он нам, после чего даже Помпония подскочила на своей лежанке.
  Цицерон торопливо прочитал все письмо и пересказал его содержание нам. Морские разбойники затопили консульский военный флот, стоявший на зимней якорной стоянке в морском порту Остии, и захватили двух преторов — Секстилия и Беллина — вместе с их ликторами. Пираты пытались навести ужас на побережье Италии. В столице началась паника.
  — Помпей требует, чтобы я немедленно явился к нему, — сообщил Цицерон. — Послезавтра он собирает в своем загородном поместье военный совет.
  XI
  Оставив остальных добираться тем же манером, которым все прибыли сюда, мы с Цицероном сели в двухколесную коляску (он никогда не садился в седло, если только это было возможно), выехали в обратном направлении и к закату следующего дня уже добрались до Тускула. Ленивые домашние рабы с изумлением увидели хозяина, вернувшегося раньше, чем ожидалось, и засуетились, наводя в доме порядок.
  Цицерон принял ванну и сразу же отправился в спальню, однако, думается мне, выспаться ему в ту ночь не очень-то удалось. Ночью мне показалось, что я слышу его шаги в библиотеке, а утром я обнаружил на столе наполовину развернутый свиток «Никомаховой этики» Аристотеля. Впрочем, политики — такие существа, которые умеют быстро восстанавливать физические и душевные силы.
  Придя в комнату Цицерона, я обнаружил его полностью одетым. Ему не терпелось выяснить, что на уме у Помпея, и чуть свет мы уже тронулись в путь. Дорога вывела нас на берег Альбанского озера, и когда розовое солнце поднялось над заснеженными вершинами горной гряды, стали видны фигуры рыбаков, вытаскивающих сети из неподвижных в этот безветренный час вод.
  — Есть ли в мире более красивая страна, чем Италия? — не обращаясь ни к кому, спросил Цицерон, наблюдая эту картину. Других своих мыслей он не высказал, но я и без того знал, о чем он думает, поскольку и сам думал о том же. Мы оба испытывали облегчение, вырвавшись из обволакивающего уныния Арпина, ибо ничто так не позволяет тебе ощутить себя по-настоящему живым, как созерцание смерти.
  Вскоре наша коляска свернула с дороги и въехала в весьма внушительные ворота. Усыпанная гравием дорожка, вдоль которой росли кипарисы, вела к дому, в идеально ухоженном саду повсюду стояли мраморные изваяния, без сомнения, привезенные генералом из его многочисленных военных походов. Рабы-садовники сгребали опавшие листья и заботливо подстригали клумбы. Все здесь говорило о сытости и самоуверенном достатке.
  Мы вошли в огромный дом, и Цицерон шепотом велел мне держаться поближе к нему. Стараясь быть незаметным, я, сжав в руках коробку с документами, чуть ли не на цыпочках ступал следом за хозяином. Кстати, мой совет всем тем, кто хочет быть незаметными: передвигайтесь с сосредоточенным видом, непременно прихватив с собой документы или какие-нибудь вещи — они, словно волшебный плащ, создают вокруг человека ореол невидимости.
  Помпей принимал гостей в атриуме, разыгрывая роль влиятельного сельского синьора. Рядом с ним находились его жена Муция, сын Гней, которому тогда было лет одиннадцать, и маленькая дочь Помпея, едва научившаяся ходить. Муция — привлекательная и величавая матрона из рода Метеллов — вскоре должна была перешагнуть тридцатилетний рубеж и была вновь беременна. Одной из характерных черт Помпея было то, что он неизменно любил свою жену, какая бы женщина в тот момент ею ни являлась. Муция смеялась какой-то шутке, и когда позабавивший ее остряк обернулся, я увидел, что это не кто иной, как Юлий Цезарь. Я был удивлен, а Цицерон заметно насторожился, поскольку до этого момента мы видели рядом с Помпеем привычное трио: Паликана, Афрания и Габиния. Кроме того, Цезарь уже почти год находился в Испании, исполняя там обязанности квестора. Но, как бы то ни было, сейчас он оказался здесь: как всегда гибкий, с чуть удивленным взглядом карих глаз и короткими прядями темных волос, тщательно зачесанными вперед. Впрочем, зачем я описываю внешность Цезаря? Сегодня его лицо знакомо всему миру!
  В общей сложности в то утро у Помпея собрались восемь сенаторов: он сам, Цицерон и Цезарь, трое уже упомянутых мною, а также приближенный к Помпею пятидесятилетний ученый Варрон и Гай Корнелий, служивший под началом Помпея в качестве его квестора в Испании. Последний наряду с Габинием был избран в состав трибунов.
  Идя сюда, я опасался, что буду выглядеть среди высокопоставленных мужей белой вороной, но, к счастью, этого не произошло. Другие гости Помпея также пришли в сопровождении секретарей или носильщиков, и теперь все мы стояли на почтительном расстоянии, выстроившись в шеренгу. После того как принесли напитки, няньки увели детей, а Муция грациозно попрощалась с каждым из гостей мужа, особо выделив Цезаря, рабы принесли стулья, чтобы все могли сесть. Я уже был готов выйти из атриума вместе с остальными слугами, когда Цицерон сообщил Помпею, что я знаменит на весь Рим изобретенной мною изумительной системой скорописи (он так и сказал), и предложил оставить меня, чтобы я фиксировал каждое произнесенное здесь слово. Я вспыхнул от смущения. Помпей окинул меня подозрительным взглядом, и на секунду мне показалось, что он ответит отказом. Однако, поразмыслив, генерал кивнул:
  — Ладно, пусть остается. В конце концов, эта запись может оказаться полезной. Но — при одном условии: она будет составлена в единственном экземпляре и храниться будет у меня. Возражения есть?
  Возражений не оказалось, после чего мне принесли табурет, и я уселся поодаль, приготовив восковые таблички и зажав в потной ладони железное стило.
  Стулья были расставлены полукругом. Когда все расселись, Помпей начал совещание. Как я уже говорил, он был начисто лишен таланта публичных выступлений, но когда ему приходилось говорить в знакомой обстановке и в кругу людей, которых он числил среди своих сторонников, от него так и веяло силой и властностью. Хотя после того, как совещание закончилось и я расшифровал свои стенографические записи, текст беседы у меня забрали, я запомнил почти все, что там говорилось, и теперь могу воспроизвести едва ли не дословно.
  Помпей начал с того, что сообщил присутствующим дополнительные детали, касающиеся нападения пиратов на Остию. Потоплено девятнадцать консульских боевых трирем, убито около двух сотен человек, сожжены два склада с зерном, взяты в заложники два претора вместе с их сопровождающими. Один из преторов производил осмотр зернохранилищ, второй инспектировал флот. За их освобождение пираты потребовали выкуп.
  — Если хотите знать мое мнение, — заявил Помпей, — то я считаю, что мы ни в коем случае не должны вести переговоры с пиратами. Это лишь воодушевит их и подтолкнет к совершению новых подобных преступлений.
  Все согласно закивали головами. Помпей сообщил, что набег на Остию был не единичным фактом, а одним из звеньев длинной цепи подобных преступлений, самыми вопиющими из которых было похищение благородной дамы Антонии с ее виллы на мысе Мизенум (ее отец возглавлял военную экспедицию против пиратов), разграбление храмовых сокровищ в Кротоне и внезапные нападения на Бриндизи и Кайету. Где будет нанесен новый удар?
  Рим столкнулся с новым, незнакомым для себя типом врага. У этих пиратов не было правительства, с которым можно было бы вести переговоры, они не были связаны никакими договорами и соглашениями. У них не было какой-либо организованной системы командования. Они представляли собой чуму, одинаково опасную для всех, и эту смертельную заразу необходимо было выжечь каленым железом, поскольку в противном случае даже Рим при всей своей огромной военной мощи не мог бы чувствовать себя в безопасности. Существующая система обеспечения безопасности, предусматривающая предоставление людям в ранге консула полномочий на ограниченной территории и в течение ограниченного периода, не способна справиться с этой угрозой.
  — Я начал изучать эту проблему задолго до нападения на Остию, — заявил Помпей, — и я с уверенностью могу сказать, что пираты — это особый враг и борьба с ним требует особого подхода. Теперь настал наш час.
  Он хлопнул в ладоши, и двое рабов внесли в атриум большую, выполненную из гипса карту Средиземноморья и установили ее на специальную подставку. Присутствующие вытянули шеи, с любопытством рассматривая загадочные вертикальные линии, пересекавшие как сушу, так и море.
  — С сегодняшнего дня наша стратегия должна состоять как из военной, так и из политической составляющих, — продолжал Помпей. — Мы будем бить их со всех сторон. — Он взял указку и направил ее на карту. — Я предлагаю разделить Средиземноморье на пятнадцать округов — от Геркулесовых столпов на западе до африканских вод Египта и Сирии на востоке. В каждый округ будет назначен легат, задача которого будет состоять в том, чтобы очистить вверенные ему территории от пиратов, а затем заключить с местными правителями соглашения, в соответствии с которыми корабли разбойников никогда больше не войдут в эти воды. Все пираты, захваченные в плен, должны быть выданы Риму. Любой правитель, который отказывается сотрудничать, тут же попадает в разряд врагов Рима. Те, кто не с нами, — те против нас! Эти пятнадцать легатов будут подчиняться главнокомандующему, обладающему всей полнотой власти над береговой полосой шириной в пятьдесят миль в глубь континента. Главнокомандующим буду я.
  Повисло долгое молчание. Первым его нарушил Цицерон.
  — Твой план, бесспорно, смел и всеобъемлющ, Помпей, — заговорил он, — но некоторые могут посчитать, что девятнадцать потопленных трирем не являются достаточным поводом для его реализации. Осознаешь ли ты, что вся история Республики еще не знала подобной концентрации власти в руках одного человека?
  — Сознаю, — ответил Помпей. Он пытался сохранить серьезное выражение лица, но не сумел, и его губы разъехались в широкой, довольной ухмылке. — Еще как сознаю! — добавил он и засмеялся, а следом за ним в хохоте зашлись все остальные, кроме Цицерона.
  Мой хозяин был мрачен, словно только что на его глазах рухнул мир. Впрочем, в известной степени именно это и произошло. Замысел Помпея он расценил ни больше ни меньше как планы подчинить себе весь мир, а относительно того, какими последствиями это чревато, Цицерон иллюзий не питал.
  — Возможно, мне следовало было сразу же встать и уйти оттуда, — размышлял он вслух по дороге домой. — Наш бедный, честный Луций захотел бы, чтобы я поступил именно так. Но разве это остановило бы Помпея? Он все равно сделал бы по-своему — со мной или без меня. А я подобной эскападой лишь навлек бы на себя его гнев и лишился бы шансов получить претуру. Ведь теперь любой свой шаг я должен рассматривать именно через эту призму.
  Рассуждая подобным образом, Цицерон, разумеется, остался, и дискуссия государственных деятелей продолжалась еще несколько часов кряду и касалась всех аспектов проблемы — от глобальной стратегии до мелких политических интриг. Согласно разработанному плану, Габиний после своего вступления в должность, которое должно было произойти через неделю, предложит римскому народу законопроект об учреждении должности главнокомандующего для освобождения моря от пиратов и порекомендует на этот пост Помпея, а затем он и Корнелий предпримут все усилия для того, чтобы другие трибуны не наложили вето.
  Необходимо помнить, что во времена Республики законы принимало только народное собрание. Мнение сенаторов имело важное значение, но не являлось решающим. Считалось, что их задача — проводить в жизнь волю народа.
  — Что скажешь, Цицерон? — спросил Помпей. — Ты что-то совсем притих.
  — Риму очень повезло, что в годину испытаний он может обратиться к человеку, обладающему таким опытом и глобальным видением, как ты, — осторожно заговорил Цицерон. — Но мы должны быть реалистами и понимать, что в Сенате этот план встретит ожесточенное сопротивление, причем в первую очередь со стороны аристократов. Они будут утверждать, что это — попытка узурпировать власть, замаскированная патриотической риторикой.
  — Я опровергну эти утверждения.
  — Ты можешь опровергать все, что угодно, но одних только слов будет мало. Потребуется доказать это, — сварливым тоном откликнулся Цицерон. Он знал, что, как ни странно, самый надежный способ завоевать доверие выдающегося человека — это изобразить по отношению к его замыслам либо скепсис, либо недоверие. — Аристократы также заявят, что твоя истинная цель — сместить Лукулла с командования восточными легионами и занять его место. — Помпей лишь зарычал, но возразить ему было нечего, ибо это на самом деле являлось его истинной целью. — И наконец, они постараются найти парочку трибунов, которые наложат вето на законопроект Габиния.
  — Я слушаю тебя, Цицерон, и мне кажется, что тебе здесь не место, — глумливо проговорил Габиний. Это был щеголь с густой волнистой шевелюрой, зачесанной челкой наподобие прически Помпея. — Чтобы достичь наших целей, нам нужны не адвокаты, а отважные сердца и крепкие кулаки.
  — Сердца и кулаки вам, конечно, понадобятся, но без адвокатов вам тоже не обойтись, поверь мне, Габиний. Особенно тебе. Как только кончится срок твоих полномочий трибуна и ты лишишься неприкосновенности, аристократы тут же приволокут тебя в суд и потребуют для тебя смертной казни. Вот тогда тебе точно понадобится хороший адвокат. То же самое, кстати, касается и тебя, Корнелий.
  — Хорошо, — воздел руку Помпей, чтобы не допустить перебранки, — ты обозначил проблемы, а какие ты можешь предложить решения?
  — Для начала, — заговорил Цицерон, — я настоятельно советовал бы, чтобы твое имя не фигурировало в законопроекте. Не стоит с самого начала заявлять претензии на пост главнокомандующего.
  — Но ведь это моя идея! — обиженно воскликнул Помпей — точь-в-точь как ребенок, у которого сверстники пытаются отобрать любимую игрушку.
  — Согласен, но все же я настаиваю на том, что будет мудро не афишировать, кого именно мы прочим на пост главнокомандующего. Ты станешь объектом дикой зависти и ненависти со стороны сенаторов. На тебя окрысятся даже умеренные, на поддержку которых мы в принципе могли бы рассчитывать. Центральным пунктом должно стать избавление от пиратов, а не трудоустройство Помпея Великого. Все и без того будут знать, что этот пост предназначен для тебя, а дразнить гусей раньше времени не стоит.
  — Но что я скажу людям, когда предложу законопроект на их рассмотрение? — недоуменно спросил Габиний. — Что главнокомандующим может стать первый попавшийся дурачок с улицы?
  — Конечно, нет, — ответил Цицерон, с трудом сдерживая раздражение. — В том месте проекта, где говорится о том, кто станет главнокомандующим, я бы вычеркнул имя «Помпей», а вместо него вставил бы слова «сенатор в ранге консула». Это ограничит круг потенциальных кандидатов до примерно пятнадцати или двадцати живущих ныне экс-консулов.
  — Значит, у Помпея могут появиться конкуренты? — осведомился Афраний.
  — Красс! — тут же выпалил Помпей, который ни на минуту не забывал своего старого врага. — Возможно, Катулл. Есть еще Метелл Пий; он старый, но все еще в силе. Потом — Гортензий, Изаурик, Гелий, Кота, Курий… Даже братья Лукулл!
  — Что ж, если это тебя так беспокоит, мы можем отметить в законопроекте, что главнокомандующим может стать только экс-консул, имя которого начинается на букву «П».
  В первый момент — несколько секунд — никто не отреагировал на эту колкость, и даже мне подумалось, что Цицерон зашел слишком далеко, но затем Цезарь откинул голову и оглушительно расхохотался. Увидев, что Помпей тоже улыбается, засмеялись и остальные.
  — Поверь мне, Помпей, — продолжил Цицерон уверенным тоном, — большинство из тех, кого ты перечислил, слишком стары или ленивы, чтобы составить тебе конкуренцию. Самым опасным твоим противником может стать Красс — хотя бы потому, что он невероятно богат и завидует тебе. Но когда дело дойдет до голосования, ты его победишь, обещаю.
  — Я согласен с Цицероном, — заявил Цезарь. — Давайте будем преодолевать препятствия по мере того, как они будут возникать. Сначала добьемся введения поста главнокомандующего, а уж потом выберем его самого.
  Я был потрясен властностью с которой говорил этот человек — самый младший из присутствующих.
  — Решено, — подвел черту Помпей, — пусть главным пунктом будет разгром пиратов, а не трудоустройство Помпея Великого.
  После этого был объявлен перерыв на обед.
  * * *
  Затем произошел отвратительный инцидент, о котором мне тяжело вспоминать даже сейчас. Тем не менее я считаю необходимым поведать о нем в интересах истории.
  Те несколько часов, в течение которых сенаторы пиршествовали, а затем гуляли по саду, я провел за расшифровкой своих записей, переводя стенографические значки в нормальный текст, чтобы потом отдать его Помпею. После того как я закончил, мне подумалось, что неплохо было бы показать получившееся Цицерону — на тот случай, если я допустил какую-то оплошность и он захочет ее исправить.
  Зал, где происходило совещание, был пуст, атриум — тоже, но где-то в отдалении ясно слышался голос сенатора, поэтому, взяв свиток с расшифровкой, я направился в том направлении, откуда он, как мне показалось, доносился. Пройдя через окруженный колоннадой один внутренний дворик с фонтаном посередине, я обогнул портик и оказался во втором. Однако теперь голос уже не был слышен. До моего слуха доносились лишь плеск воды и пение птиц. И вдруг где-то совсем рядом послышался громкий и мучительный женский стон. Подпрыгнув от неожиданности, я, как дурак, повернул в ту сторону, откуда он донесся, сделал несколько шагов и, оказавшись напротив открытой двери, увидел Цезаря и жену Помпея. Муция не видела меня. С задранным на спину платьем и широко расставленными ногами, она улеглась животом на стол и опустила голову между рук, так крепко вцепившись в край стола, что ногти ее побелели. Зато меня увидел Цезарь, который находился лицом к двери и овладевал женой хозяина дома сзади. Одна его рука лежала на талии женщины, а вторую он упер в бедро, подобно щеголю, стоящему на углу оживленной городской улицы. Его таз ритмично двигался взад и вперед, а вместе с ним дергалось все тело благородной Муции, издававшей те самые сладострастные стоны, которые привели меня сюда. Наши глаза встретились. Я не помню, как долго мы смотрели друг на друга, но слегка удивленный, ничего не стесняющийся, бросающий вызов взгляд этих бездонных темных глаз преследовал меня на протяжении всех последовавших за этим лет — наполненных хаосом и затянутых дымом войн.
  К этому времени большая часть сенаторов уже вернулась в залу. Цицерон обсуждал какой-то философский вопрос с Варроном, самым выдающимся ученым Рима, трудами которого по истории и лингвистике я искренне восхищался. В иных обстоятельствах я счел бы честью быть представленным ему, но в тот момент меня неотступно преследовала только что виденная мною картина. Пробормотав что-то невразумительное, я передал свиток Цицерону, и тот, не прерывая беседы, сделал в рукописи какую-то поправку. Помпей, должно быть, заметил это, поскольку, подойдя к нам с широкой улыбкой, изобразил притворный гнев и отобрал свиток у Цицерона, обвинив его в нарушении обещаний, которые тот, впрочем, не давал.
  — Тем не менее ты можешь рассчитывать на мой голос на выборах претора, — пообещал он, похлопав Цицерона по спине.
  Еще недавно я смотрел на него, как на бога среди людей — уверенного в себе, блистательного героя многих войн, теперь же мне стало его немного жалко.
  — Отличная работа, — заявил Помпей, пробежав глазами подготовленный мною текст. — Ты в точности записал все, что я говорил. Сколько ты за него хочешь? — спросил он, обращаясь к Цицерону.
  — Красс уже предлагал мне за него огромные деньги, но я отказался.
  — Что ж, если когда-нибудь решишь устроить торги, не забудь позвать меня, — послышался вкрадчивый голос Цезаря, незаметно подошедшего сзади. — Я с удовольствием наложу лапу на твоего Тирона.
  Он произнес это дружелюбным тоном и даже подмигнул мне, но только я расслышал в его словах скрытую угрозу, и от страха у меня даже закружилась голова.
  — Тот день, когда я решу расстаться с Тироном, будет означать конец моей политической карьеры.
  — Теперь мне еще больше захотелось купить его, — проговорил Цезарь, и все дружно засмеялись.
  После того как было решено сохранить все, что обсуждалось, в тайне и встретиться через несколько дней в Риме, собравшиеся разъехались.
  Как только наша коляска выехала за ворота на дорогу, ведущую к Тускулу, Цицерон издал мучительный стон и ударил кулаком по деревянной стенке экипажа.
  — Это — преступный заговор! — сказал он, в отчаянии мотая головой. — Хуже того, это — глупый преступный заговор! Вот что бывает, Тирон, когда солдаты решают поиграть в политику. По их мнению, стоит только отдать приказ, и все тут же бросятся его выполнять. Их считают великими патриотами, и это делает их привлекательными в глазах народа, но именно это может их и погубить. Потому что, если они действительно остаются над политикой, то не добиваются ровным счетом ничего, в противном же случае — падают в грязь и оказываются такими же продажными, как и все остальные.
  Цицерон смотрел на озеро, которое уже начало темнеть в ранних зимних сумерках.
  — Что ты думаешь о Цезаре? — внезапно спросил он, в ответ на что я пробормотал нечто невразумительное относительно того, что этот человек, по всей видимости, очень амбициозен.
  — Это действительно так, он амбициозен беспредельно. За день у меня несколько раз возникало ощущение, что вся эта фантастическая схема родилась именно в голове Цезаря, а не Помпея. Это по крайней мере объяснило бы его присутствие на сегодняшнем сборище.
  Я обратил внимание Цицерона на то, что Помпей считает этот план своим.
  — Можешь не сомневаться, он действительно в этом уверен, но таков уж этот человек. Ты говоришь ему что-то, а через некоторое время он начинает повторять то же самое, но уже выдавая это за собственную идею. «Главным пунктом будет разгром пиратов, а не трудоустройство Помпея Великого» — вот тебе типичный пример. Несколько раз — так, ради развлечения, — я опровергал в его присутствии свои прежние утверждения и ждал, через сколько времени услышу от него эхо своих собственных слов под видом его личного «авторитетного мнения». — Цицерон наморщил лоб и кивнул: — Да, уверен, что я прав. Цезарь достаточно умен, чтобы посеять зерно и дождаться, пока оно даст всходы. Интересно, сколько времени он провел с Помпеем? Похоже, в его компании он чувствует себя в своей тарелке.
  Я чуть было не рассказал хозяину о том, что случайно увидел в доме Помпея, но вовремя прикусил язык. Меня остановили природная застенчивость, страх перед Цезарем и боязнь того, что Цицерон может подумать обо мне плохо, решив, что я шпионил. Кроме того, какими словами смог бы я описать отвратительную сцену, свидетелем которой я невольно стал? Впрочем, я все же рассказал об этом Цицерону, но уже много лет спустя, — после того, как Цезарь погиб и больше не представлял для меня угрозы, а Цицерон превратился в старика. Он долгое время молчал, а затем произнес:
  — Я понимаю причины твоей скрытности и готов воздать тебе должное. Но, мой дорогой друг, было бы куда лучше, если бы ты поведал мне об этом тогда. Возможно, в таком случае все обернулось бы иначе. По крайней мере, я бы гораздо раньше понял, с каким отчаянным, безоглядно рисковым человеком мы имеем дело. А так я осознал это слишком поздно.
  * * *
  Когда через несколько дней мы возвратились в Рим, город бурлил и полнился слухами. Пожар, по-прежнему полыхавший в Остии, был ясно виден всем жителям: на фоне ночного неба на западе колыхалось зловещее багровое зарево. Подобное нападение на столицу было беспрецедентным, и когда на десятый день декабря Габиний и Корнелий вступили в должности трибунов, они быстро сумели превратить искры общественного возбуждения в пламя паники. По их приказу у городских ворот была установлена дополнительная стража, все въезжающие в город повозки, все входящие люди подвергались обыску на предмет оружия, все пристани и портовые склады круглосуточно патрулировались, на граждан, укрывавших зерно, налагались огромные штрафы. Результаты не заставили себя ждать: с главных рынков — Бычьего и Зеленного — начисто пропали продукты.
  Неукротимые новые трибуны также выволокли злополучного Марция Рекса — консула, срок полномочий которого истек, — на народный сход и подвергли его безжалостному перекрестному допросу с целью выявить недочеты в системе обеспечения безопасности, которые сделали возможной трагедию в Остии. Находились все новые и новые свидетели, подтверждавшие, что угроза пиратского нападения не только существует, но и растет день ото дня. Звучали самые немыслимые утверждения. В распоряжении пиратов — тысяча кораблей! Они не являются одиночками, а представляют собой единую сплоченную армию! Их флот поделен на эскадры со своими адмиралами и вооружен страшным оружием: отравленными стрелами и греческим огнем!
  Никто в Сенате не осмеливался поднять голос против всего этого из боязни быть обвиненным в благодушии. Сенаторы молчали, даже когда был отдан приказ соорудить цепочку сигнальных костров на всем протяжении ведущей к морю дороги. Предполагалось, что они будут зажжены в случае, если пиратские корабли войдут в устье Тибра.
  — Что за абсурд! — сетовал Цицерон, когда однажды утром мы вышли из дома, чтобы выяснить, какова обстановка в городе, и полюбоваться на результаты трудов двух наших знакомцев — Габиния и Корнелия. — Какой пират в здравом уме решит преодолеть двадцать миль открытого пространства по руслу реки, чтобы атаковать укрепленный город?
  Он грустно покачал головой, размышляя о том, с какой легкостью могут манипулировать робким населением недобросовестные политики. Но что мог поделать Цицерон, который сам оказался в ловушке? Близость к Помпею вынуждала его хранить молчание.
  На семнадцатый день декабря начались сатурналии — ежегодные празднества в честь Сатурна, которые должны были продлиться неделю, однако по известным причинам праздники эти оказались не слишком радостными. В доме Цицерона они прошли с соблюдением всех обычных ритуалов: члены семьи обменивались подарками, рабам предоставили выходной день и даже разрешили принимать пищу вместе с хозяевами, но радости это не принесло. Обычно душой каждого праздника в этом доме являлся Луций, но теперь его с нами не было. Теренция полагала, что она беременна, но выяснилось, что это не так, и она загрустила, не на шутку встревожившись, что уже никогда не сможет родить сына. Помпония, как обычно, пилила Квинта, упрекая его в мужской несостоятельности, и даже маленькая Туллия ходила словно в воду опущенная.
  Что касается Цицерона, то большую часть сатурналий он провел в своем кабинете, брюзжа по поводу непомерных амбиций Помпея и рисуя в своем воображении самые мрачные последствия, которые все это может иметь как для государства, так и для его, Цицерона, политической карьеры. До выборов в преторы осталось меньше восьми месяцев, и Цицерон с Квинтом уже составили список наиболее вероятных кандидатов на эту должность. Кто бы из этих людей ни был избран, он впоследствии мог составить Цицерону конкуренцию на выборах в консулы. Родные братья подолгу просчитывали возможные варианты предвыборного расклада, и мне, хотя я держал это при себе, казалось, что им явно не хватает мудрости их двоюродного брата. Цицерон нередко подшучивал, говоря, что, если бы ему понадобился политический совет, он попросил бы его у Луция и поступил бы наоборот. И все же Луций сумел превратиться в некую путеводную звезду, которой нельзя достичь, но к которой надо стремиться. С его уходом у братьев Цицерон не осталось никого, кроме друг друга, а между ними отношения складывались не всегда безоблачно.
  И вот, когда сатурналии наконец закончились и пришла пора вернуться к серьезной политике, Габиний наконец взобрался на ростру и потребовал учредить пост главнокомандующего.
  И еще одно небольшое отступление. Когда я говорю о ростре, я имею в виду совсем не те жалкие сооружения, которые используются ораторами в нынешние дни. Древняя, уничтоженная впоследствии ростра на главном городском форуме являлась сердцем римской демократии. Это был длинный резной помост четырех метров высоты, уставленный статуями героев античности, с которого к народу обращались трибуны и консулы. Позади располагалось здание Сената, а передняя часть помоста смотрела на площадь форума. Ростра была украшена шестью носами кораблей (отсюда и пошло ее название), захваченных у карфагенян тремя веками раньше в битве при Анциуме. Ее задняя часть представляла собой лестницу. Сделано это было для того, чтобы магистрат, выйдя из курии или штаб-квартиры трибунов, мог, пройдя пятьдесят шагов, подняться по ступеням и оказаться на ростре перед собравшимися на плошади слушателями. Справа и слева располагались фасады двух величественных базилик, а впереди — храм Кастора и Поллукса. Именно здесь стоял Габиний тем январским утром, красноречиво и убедительно доказывая народу, что Риму нужен сильный человек, который встал бы во главе борьбы с пиратами.
  Несмотря на свои дурные предчувствия, Цицерон с помощью Квинта потрудился на славу, чтобы собрать на форуме своих сторонников, да и для пиценцев не составляло труда в любой момент вывести на площадь до двухсот ветеранов из числа бывших легионов Помпея. Если прибавить к этому граждан, которые ежедневно слонялись возле Порциевой базилики, тех, кого приводили на форум дела, то получится, что аудитория Габиния в то утро составляла около тысячи человек. И к этим людям он сейчас обращался, перечисляя все, что нужно сделать для победы над пиратами: верховный главнокомандующий в ранге консула, наделенный трехлетним империем над прибрежной полосой в пятьдесят миль глубиной, пятнадцать легатов в ранге претора, которые будут ему помогать, свободный доступ к римской казне, пятьсот боевых кораблей, а также право набирать до ста двадцати тысяч пехотинцев и пяти тысяч конников. Цифры, названные Габинием, потрясали воображение, и неудивительно, что его выступление вызвало настоящую сенсацию.
  К тому моменту, когда он закончил первое чтение документа и, как положено, передал клерку для того, чтобы документ вывесили перед базиликой трибунов, к ростре торопливо подошли Катулл и Гортензий, желая выяснить, что происходит. Стоит ли говорить, что Помпея там не было, а остальные члены «семерки» (так с некоторых пор стали называть себя сенаторы, сплотившиеся вокруг Помпея) держались подальше друг от друга, чтобы не быть заподозренными в заговоре. Однако эти маневры не обманули аристократов.
  — Если это твои проделки, — прорычал Катулл, обращаясь к Цицерону, — можешь передать своему хозяину, что он получит такую драку, какой еще не видывал.
  Их реакция оказалась еще более злобной, чем предсказывал Цицерон.
  Согласно правилам, законопроект мог быть вынесен на голосование лишь через три базарных дня после первого чтения. Предполагалось, что за это время с ним смогут ознакомиться приезжающие в город сельские жители. Таким образом, на то, чтобы организовать отпор законопроекту, у аристократов оставалось время до начала февраля, и они не стали терять его попусту. Через два дня для обсуждения документа, успевшего получить название Габиниева закона, было созвано заседание Сената. Цицерон настоятельно советовал Помпею не ходить на него, но тот, будучи уверен в том, что для него это дело чести, не послушался. Для похода в Сенат он приказал обеспечить ему внушительный эскорт из сторонников, и, поскольку надобность в секретности уже отпала, семеро сенаторов отправились вместе с ним, образовав что-то вроде почетного караула. К ним присоединился и Квинт в своей новенькой сенаторской тоге. Это был всего третий или четвертый раз, когда он отправлялся в курию.
  Я, как обычно, держался поближе к Цицерону. «Мы должны были понять, что попали в беду, уже тогда, когда к эскорту, кроме нас, не присоединился ни один другой сенатор», — горестно жаловался Цицерон впоследствии.
  Путь от Эсквилинского холма до форума прошел без каких-либо происшествий. Агитаторы Помпея знали свое дело, и на всем пути люди встречали процессию приветственными криками и слезными просьбами избавить их от угрозы нападения пиратов. Помпей, в свою очередь, величественными жестами приветствовал их, как августейшая особа может приветствовать своих подданных. Но в тот момент, когда их группа вошла в зал заседания Сената, со всех сторон послышались враждебные возгласы и улюлюканье. Кто-то швырнул гнилым помидором, который попал Помпею в плечо и оставил на белоснежной тоге мерзкое коричневое пятно. Ничего подобного со столь высокопоставленным военачальником еще никогда не происходило, поэтому Помпей от изумления остановился и стал озираться по сторонам. Стремясь защитить своего лидера, Афраний, Паликан и Габиний сомкнулись вокруг него, как если бы они вновь оказались на поле брани. Цицерон протянул руку, делая знак, чтобы эти четверо заняли свои места. Он прекрасно понимал: чем скорее они усядутся, тем быстрее закончится эта демонстрация.
  Я вместе с остальными зрителями стоял у входа, перегороженного, как обычно, веревочным барьером. Все мы, стоявшие за порогом, поддерживали Помпея, и чем сильнее бесновались сенаторы внутри, тем громче снаружи звучал гул одобрения в адрес генерала. Председательствующему консулу понадобилось немало усилий, чтобы успокоить разбушевавшихся государственных мужей.
  Новыми консулами в том году были старый друг Помпея Глабрион и аристократ Кальпурний Пизон. Читатель, не перепутай его с другим сенатором, носящим такое же имя, о котором я еще упомяну в своем труде, если боги даруют мне возможность довести его до конца.
  Самым скверным предвестником для Помпея стало то, что Глабрион предпочел не прийти на заседание Сената, уступив место председателя Пизону. Он не хотел, чтобы его заставили вступить в полемику с человеком, вернувшим ему сына.
  Я видел, что Гортензий, Катулл, Изаурик, Марк Лукулл, сын командующего восточными легионами, и другие представители знатных семейств приготовились к атаке. В этой когорте не хватало разве что троих братьев Метеллов. Квинт Метелл находился за границей, исполняя обязанности наместника на Крите, а двое младших, словно в доказательство тщеты любых земных притязаний человека, умерли от лихорадки через некоторое время после суда над Верресом. Но самым тревожным было то, что даже педарии — не привыкшее мыслить, терпеливое и усидчивое сенатское «болото», которое Цицерон столь усиленно культивировал, перетаскивая на свою сторону, — даже они либо угрюмо молчали, либо были настроены враждебно по отношению к мегаломании Помпея.
  Что до Красса, то он развалился на передней скамье, сложив руки на груди, вытянув ноги вперед, и хранил зловещее молчание, буравя Помпея взглядом, не обещающим тому ничего хорошего. Причины его хладнокровия были очевидны. Позади него, словно только что купленные на торгах и теперь выставленные на всеобщее обозрение боевые псы, сидели двое из избранных на этот год трибунов: Росций и Трибеллий. Таким образом Красс давал всем понять, что у него хватило денег, чтобы купить даже не одно, а два вето, и что Габиниев закон не пройдет, на какие бы уловки ни пускались Помпей и Цицерон.
  Пизон воспользовался своей привилегией взять слово первым. Хотя много лет спустя Цицерон снисходительно отзывался о нем как об ораторе малоподвижном и тихом, в тот день в поведении председательствующего ничего подобного не наблюдалось.
  — Мы знаем, к чему ты клонишь! — кричал он на Помпея. — Ты пренебрегаешь своими коллегами в Сенате и хочешь возвыситься, сделавшись вторым Ромулом, убившим своего брата, чтобы править единолично! Однако вспомни, какая участь постигла Ромула, убитого собственными сенаторами, которые потом изрубили его на части и каждый взял кусок его тела в свой дом!
  После этих слов Пизона аристократы повскакивали с мест, а я обратил внимание на застывший профиль Помпея, который смотрел прямо перед собой, не находя в себе сил поверить в реальность происходящего.
  После Пизона слово взял Катулл, затем — Изаурик. Однако хуже других было выступление Гортензия. В течение года после окончания его консульского срока его было почти не видно на форуме. Его зять Цепион, любимый старший брат Катона, недавно умер, находясь на военной службе в восточных легионах, оставив дочь Гортензия вдовой, и поговаривали, что у Плясуна уже не осталось сил для борьбы. Однако стремление Помпея заполучить невиданную доселе власть словно вернуло Гортензия к жизни, и теперь он выступал столь же пылко и искусно, как в свои лучшие годы. Избегая напыщенности и не скатываясь до вульгарности, он последовательно констатировал старые постулаты Республики: разделение власти, ограничение ее зафиксированными принципами и ежегодное обновление посредством выборов. Гортензий заявил, что лично он не имеет ничего против Помпея и, более того, полагает, что он подходит для должности верховного главнокомандующего больше, чем любой другой человек в государстве. Однако, продолжал он, если Габиниев закон будет принят, это станет опасным и неримским прецедентом. Нельзя выбрасывать на свалку старинные свободы только из-за того, что кто-то пугает народ пиратами.
  Слушая Гортензия, Цицерон ерзал на скамье, и мне подумалось, что, если бы он был волен выражать свое мнение, то произнес бы те же самые слова.
  Когда Гортензий добрался до заключительной части своей речи, в глубине зала, из теней возле двери, с того самого места, где сидел когда-то Цицерон, поднялся Цезарь и попросил Гортензия уступить ему место для выступления. Уважительная тишина, в которой сенаторы слушали великого адвоката, рассыпалась, как стекло, в которое угодил булыжник. Нельзя не признать, что осадить Гортензия в той атмосфере, которая царила в зале, было весьма смело со стороны Цезаря. Взойдя на место для выступлений, он дождался, пока возмущенный гам хотя бы немного уляжется, и заговорил в своей манере — ясной, неотразимой и безупречной.
  Нет ничего «неримского» в том, чтобы очистить моря от пиратов, сказал он, а вот хотеть этого, но лицемерно стесняться предлагаемых способов того, как этого добиться, — это действительно не по-римски. Если существующая в Республике система действует так безупречно, как это следует из слов Гортензия, как могло случиться, что угроза со стороны пиратов приобрела такие размеры? И теперь, когда она столь велика, кто и каким образом сумеет устранить ее?
  — Несколько лет назад, направляясь на Родос, я сам оказался в плену у пиратов, и за меня потребовали выкуп. А потом, когда меня все же освободили, я вернулся и охотился на них до тех пор, пока не переловил всех похитителей до одного. А потом я выполнил обещание, которое дал сам себе, еще будучи пленником: добился того, что все похитители были распяты. Вот это, уважаемый Гортензий, по-римски! Только так можно победить чуму пиратства, и именно эту возможность предоставляет нам Габиниев закон.
  Цезарь закончил говорить и, сопровождаемый оскорбительными криками и свистом, с надменным видом проследовал к своему месту. В этот момент в другом конце зала началась драка. Один из сенаторов отвесил Габинию зуботычину, в ответ на что тот развернулся и дал обидчику сдачи. Через секунду он уже барахтался под горой навалившихся на него тел в белых тогах. Послышались вопли и треск, когда одна из скамей развалилась на части под тяжестью рухнувшего на нее плашмя законодателя. Я потерял из виду Цицерона.
  — Габиния убивают! — заполошно закричал чей-то голос позади меня.
  Толпа сзади стала напирать с такой силой, что веревка, преграждавшая путь, лопнула, и мы, стоявшие в первых рядах, буквально ввалились в зал заседаний Сената. Мне повезло: я успел откатиться в сторону, а несколько сотен сторонников Помпея из числа плебса (должен сказать, что рожи у них были совершенно зверские) прорвались в центральный проход, кинулись к Пизону и стащили его с курульного кресла. Один из этих скотов схватил второго консула за шею, и в течение нескольких секунд казалось, что вот-вот свершится убийство. Но в следующий момент из эпицентра драки возникла фигура Габиния, который тут же взобрался на скамью, чтобы продемонстрировать своим приверженцам, что он жив и здоров. Габиний призвал их отпустить Пизона, и те после недолгих препирательств неохотно выполнили это требование. Массируя горло, консул объявил заседание закрытым, и таким образом — по крайней мере на некоторое время — угроза анархии и раскола общества была ликвидирована.
  * * *
  Подобных сцен насилия — да еще в самом сердце государственной власти — Рим не видел уже более четырнадцати лет. Цицерон был потрясен случившимся, хотя по сравнению с другими он легко отделался и его безупречная тога даже не помялась. Из носа и разбитой губы Габиния текла кровь, и Цицерон под руку вывел его из зала. Помпей вышел раньше и шел медленно, как в траурной процессии, глядя прямо перед собой. Особенно сильно мне врезалась в память та гробовая тишина, в которой толпа сенаторов и плебеев расступилась, чтобы пропустить его. Казалось, что обе противоборствующие стороны в последний момент осознали, что они дрались на краю обрыва, и здравый смысл вернулся к ним. Мы вышли на форум. Помпей по-прежнему молчал. Когда он свернул на Аргилет, его приверженцы последовали за ним — возможно, просто от нечего делать. Афраний, который шел рядом с Помпеем, обернулся и передал по цепочке, что генерал желает устроить совещание. Я спросил Цицерона, не нужно ли ему что-нибудь, и он, горько усмехнувшись, ответил:
  — Нужно. Спокойная жизнь в Арпине.
  К нам подошел Квинт и проговорил озабоченным тоном:
  — Помпей должен отступить, иначе он подвергнется унижению.
  — Он уже подвергся унижению, — едко парировал Цицерон, — а вместе с ним и мы. Солдаты! — с отвращением добавил он. — Что я тебе говорил? Я бы, например, не решился отдавать им приказы на поле битвы, почему же они считают, что разбираются в политике лучше меня?
  Поднявшись по склону холма, мы дошли до дома Помпея и гурьбой ввалились внутрь, оставив молчаливую толпу за порогом. После того, первого совещания я теперь неизменно присутствовал на встречах «семерки» и стенографировал все, что на них говорилось. Вот и теперь, когда я пристроился в углу со своими восковыми дощечками, никто даже не посмотрел в мою сторону.
  Сенаторы расселись за большим столом, во главе которого сел Помпей. Его обычной самоуверенности как не бывало. Сгорбившись в похожем на трон кресле, он напоминал большого зверя, пойманного и посаженного в клетку пигмеями, которых до этого он даже не воспринимал всерьез. Он преисполнился пораженческими настроениями и твердил, что все кончено, что сенаторы не допустят его назначения на пост главнокомандующего и что он может надеяться только на поддержку уличного отребья. Подкупленные Крассом трибуны в любом случае заблокируют законопроект, а ему, Помпею, остается выбор между смертью и изгнанием.
  Цезарь придерживался противоположного мнения и считал, что выбирать между такими крайностями вовсе не обязательно. Помпей, говорил он, по-прежнему остается самой популярной личностью в Республике и должен немедленно начать вербовку рекрутов для своего войска, основу которого составят ветераны его прежних легионов. Когда он соберет сильное войско, Сенат неизбежно капитулирует. Это — как игра в кости: если ты проиграл, то не отчаивайся, а удвой ставку и бросай снова. Плевать на аристократов! В случае надобности Помпей сможет получить власть с помощью народа и армии.
  Я видел, что Цицерон приготовился говорить, и был уверен, что он не одобряет ни упаднических настроений Помпея, ни экстремизма Цезаря. Но управлять десятью слушателями — не менее сложная наука, чем манипулировать толпой из сотен людей. Цицерон дождался, пока выскажутся все присутствующие, и только после этого взял слово.
  — Как тебе известно, Помпей, — начал он, — я с самого начала отнесся к этому плану с некоторым опасением. Однако после сегодняшней катастрофы в Сенате мое мнение коренным образом изменилось. Теперь мы просто обязаны победить — чтобы спасти тебя, Рим, а также честь и авторитет тех людей, которые тебя поддержали, то есть нас. О том, чтобы сложить оружие, не может быть и речи. На поле брани ты всегда был львом, и ты не можешь превратиться в мышь, оказавшись в Риме.
  — Выбирай выражения, законник! — угрожающе проговорил Афраний, погрозив Цицерону пальцем, но тот не обратил на него внимания.
  — Можешь себе представить, что произойдет, если ты сейчас сдашься? Законопроект уже обнародован, народ требует принять самые решительные меры против пиратов. Если пост главнокомандующего не займешь ты, его займет кто-то другой, и, уверяю тебя, это будет Красс. Ты сам сказал, что Красс купил двух трибунов. Правильно, и он добьется, чтобы законопроект прошел, но вместо твоего имени впишет туда свое. И как ты, Габиний, сможешь его остановить? Наложишь вето на собственный законопроект? Невозможно! Так что, как видите, мы не можем сейчас оставить поле боя.
  Если и существовал аргумент, который мог поднять Помпея на битву, так это упоминание о том, что Красс может украсть его славу. Вот и теперь он выпрямился в кресле, выпятил челюсть и обвел взглядом собравшихся за столом.
  — В армии всегда есть разведчики, Цицерон, — заговорил он. — Удивительные люди, которые способны найти путь на самой сложной местности — в горах, болотах, в лесах, где не ступала нога человека. Но в политике, оказывается, существуют такие трясины, с которыми мне еще никогда не приходилось сталкиваться. Если ты сможешь указать мне верный путь, у меня не будет друга преданнее тебя!
  — Ты готов полностью довериться мне?
  — Ты — наш разведчик.
  — Очень хорошо, — кивнул Цицерон. — Габиний, завтра ты вызовешь Помпея на ростру и попросишь его занять пост верховного главнокомандующего.
  — Отлично! — воинственно рявкнул Помпей, сжав свои огромные кулаки. — И я соглашусь!
  — Нет, нет, — мотнул головой Цицерон, — ты ответишь категорическим отказом. Ты скажешь, что ты и без того много сделал для Рима, что у тебя нет политических притязаний и ты удаляешься в свое загородное поместье.
  На Помпея было жалко смотреть. От удивления у него даже открылся рот.
  — Не волнуйся, — поспешил успокоить его Цицерон, — речь для тебя напишу я сам. Потом в середине дня ты уедешь из города и не вернешься. Чем более безразличным ты будешь выглядеть, тем настойчивее народ станет требовать, чтобы ты вернулся. Ты будешь нашим Цинциннатом, призванным от сохи, чтобы спасти страну от катастрофы.12 Это — самый убедительный образ из всех, которые только можно использовать в политике, поверь мне.
  Кое-кто из присутствующих выступил против столь рискованной тактики, но идея прикинуться скромником показалась тщеславному Помпею привлекательной. Разве о том же не мечтает любой гордый и амбициозный мужчина? Вместо того чтобы валяться в пыли, сражаясь за власть, он будет сидеть в саду собственного поместья, а люди сами приползут к нему да еще станут умолять, чтобы он принял бразды правления!
  Чем больше Помпей размышлял над предложением Цицерона, тем больше оно ему нравилось. Его достоинство и авторитет не пострадают, он проведет несколько приятных недель в своем поместье, а если план провалится, то в этом будет виноват не он.
  — Твои слова звучат мудро, — проговорил Габиний, осторожно трогая разбитую в потасовке губу, — но ты, похоже, забыл одну небольшую деталь: с народом у нас проблем нет, у нас проблемы с Сенатом.
  — Сенаторы прозреют, когда осознают возможные последствия отставки Помпея. Они окажутся перед выбором: либо не предпринимать никаких действий против пиратов, либо назначить главнокомандующим Красса. Для подавляющего большинства сенаторов ни то, ни другое неприемлемо. Нужно немного подмазать, и они покатятся в нашу сторону.
  — Великолепно! — с нескрываемым восхищением воскликнул Помпей. — Разве он не мудрец, друзья мои? Разве я не говорил вам, что он умен?
  — Теперь — о пятнадцати легатах, — продолжал Цицерон. — По крайней мере половину этих должностей необходимо использовать, чтобы заручиться поддержкой в Сенате. — Габиний и Афраний, чувствуя, что должности, на распределении которых они собрались поживиться, ускользают из их рук, стали громко протестовать, но Помпей лишь махнул на них рукой, веля умолкнуть. — Ты — национальный герой, — развивал свою мысль Цицерон, — патриот, находящийся выше мелкой политической возни и интриг. Вместо того чтобы использовать свое влияние, вознаграждая друзей, которые и так верны тебе, примени его, чтобы разобщить своих врагов. Ничто не сумеет расколоть круговую поруку аристократов так, как если кто-то из них согласится служить под твоим началом.
  — Я согласен, — заявил Цезарь, сопроводив свои слова решительным кивком. — План Цицерона лучше, чем мой. А ты, Афраний, прояви терпение. Это лишь наши первые шаги. В конце пути мы все будем вознаграждены.
  — Кроме того, победа над врагами Рима и без того будет для нас достаточной наградой, — ханжески проговорил Помпей.
  Когда мы возвращались домой, Квинт сказал:
  — Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
  — Я тоже надеюсь, что знаю, что делаю, — ответил Цицерон.
  — Суть проблемы — Красс и двое его трибунов, с помощью которых он может заблокировать законопроект. Как ты собираешься преодолеть это препятствие?
  — Понятия не имею. Будем надеяться, что решение придет само. Чаще всего так и бывает.
  Только тогда я понял, до какой степени Цицерон полагается на им же сформулированный принцип: сначала ввяжись в драку, а уж потом поймешь, как в ней победить. Он пожелал Квинту спокойной ночи и пошел дальше, задумчиво склонив голову. Если изначально он испытывал скепсис по отношению к звездным планам Помпея, то теперь стал центральной фигурой в их воплощении. Цицерон понимал, что это поставит его в трудное положение, и не в последнюю очередь — в отношениях с женой. Насколько мне известно, женщины не очень любят, когда мужчины забывают прошлое, и Теренции было бы сложно объяснить, с какой стати ее муж должен быть мальчиком на побегушках у Пиценского Принца, как она упрямо называла Помпея, особенно после скандальных событий в Сенате, о которых говорил уже весь город.
  Теперь она — готовая к битве — ждала мужа в таблинуме, и как только мы появились, немедленно набросилась на Цицерона.
  — Не могу поверить, что дошло до такого! — бушевала Теренция. — С одной стороны — Сенат, с другой — чернь, а где находится мой муж? Ну конечно же, как всегда, с чернью! Теперь-то я надеюсь, ты прервешь с Помпеем всякие отношения?
  — Завтра он сообщит о своей отставке, — сообщил Цицерон.
  — Что?!
  — Это правда. Нынешней ночью я сам буду писать для него прощальную речь. Поэтому, если ты не возражаешь, я поужинаю у себя в кабинете. — Он прошел мимо жены, и как только мы очутились в кабинете, спросил меня: — Как ты думаешь, она мне поверила?
  — Нет, — ответил я.
  — Вот и я так полагаю, — хихикнул Цицерон. — Она слишком хорошо меня знает.
  Теперь он был достаточно богат и мог бы развестись с женой, чтобы подобрать себе более подходящую (по крайней мере, посимпатичнее) спутницу. Тем более что Цицерон был разочарован тем, что Теренция не может родить ему сына. И все же, несмотря на их бесконечные ссоры, он оставался с ней. Это нельзя было назвать любовью, по крайней мере в том смысле, который вкладывают в это слово поэты. Их связывало некое другое, гораздо более крепкое чувство. Рядом с Теренцией он постоянно чувствовал себя бодрым, она была для него чем-то вроде точильного камня для клинка.
  В ту ночь она нас не беспокоила, и Цицерон диктовал мне слова, которые на следующий день должен был произносить Помпей. Раньше хозяин никогда и ни для кого не писал речи, и для нас обоих это было в новинку. Теперь, конечно, многие сенаторы заставляют рабов писать для себя речи. Я даже слышал про одного, который не знал, о чем он будет говорить, пока ему не приносили уже готовый текст. Для меня непостижимо, как такие люди могут называть себя государственными деятелями! Однако Цицерону понравилось сочинять выступления для других. Его забавляло, что слова, которые он нанизывает друг на друга, вскоре будут озвучивать великие люди, если, конечно, у них есть хоть капля мозгов. Позже он с большим успехом использовал эту технику в своих книгах.
  Цицерон даже придумал фразу для Габиния, и впоследствии она стала знаменитой: «Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!»
  Он решил сделать речь короткой, и поэтому мы закончили работу еще до полуночи, а на следующее утро, после того как Цицерон позанимался зарядкой и поприветствовал лишь самых важных своих клиентов, мы отправились в дом Помпея и передали ему текст. Помпей был возбужден и донимал Цицерона вопросами о том, так ли уж хороша идея с уходом в отставку. Однако Цицерон справедливо решил, что генерал просто нервничает перед предстоящим выходом на ростру, и оказался прав: как только в руках у Помпея оказался текст речи, он заметно успокоился. Тогда Цицерон стал натаскивать Габиния, который тоже был там, но трибун не хотел повторять, как актер, чужие фразы, и не желал говорить, что Помпей «рожден не для себя, но для Рима».
  — Почему? — насмешливо спросил Цицерон. — Или ты в это не веришь?
  — Хватит жаловаться! — грубо рявкнул Помпей на Габиния. — Скажешь все, что велено!
  Габиний замолчал, но при этом метнул в сторону Цицерона злой взгляд. Я думаю, именно с этого момента они стали тайными врагами. Типичный пример того, как опрометчивой шуткой сенатор умел наживать себе недругов.
  На форуме собралась толпа людей, которым не терпелось увидеть продолжение вчерашнего спектакля. Шум, доносившийся оттуда, мы слышали еще на склоне холма, когда спускались от дома Помпея, — устрашающий рокот, который всегда заставлял меня вспоминать огромное море и волны, накатывающиеся на далекий берег.
  На форуме собрались все до одного сенаторы, причем аристократы пришли в сопровождении своих приверженцев, чтобы те защитили их в случае надобности и освистали Помпея, который, по их мнению, должен был заявить о своих притязаниях на пост главнокомандующего. Сам Помпей вошел на форум в сопровождении Цицерона и своих союзников-сенаторов, однако тут же отделился от них и прошел к задней части ростры, где под нарастающий гул толпы стал прохаживаться, зевать и потирать руки — словом, проявлять все возможные признаки нервозности. Цицерон пожелал ему удачи и отправился к передней части ростры, где стояли остальные сенаторы. Ему хотелось понаблюдать за их реакцией. Десять трибунов вышли на помост и заняли свои места на скамьях, а затем Габиний вышел вперед и прокричал:
  — Я призываю предстать перед народом Рима Помпея Великого!
  В политике очень большое значение имеет внешность и манера держаться, а Помпей как никто другой мог быть величественным. Когда его массивная фигура появилась на ростре, сторонники Помпея встретили его оглушительной овацией. Он стоял неподвижно и величаво, как утес, слегка откинув массивную голову, и смотрел на обращенные к нему лица. Ноздри его раздувались, будто он вдыхал запах собственной славы.
  Обычно люди ненавидят зачитывать написанные для них речи, предпочитая импровизировать, но тут был совсем иной случай. Помпей медленно; словно подчеркивая значимость момента и показывая, что он выше дешевых ораторских трюков, развернул свиток с заготовленным текстом.
  — Народ Рима! — зазвучал его голос в мгновенно наступившей тишине. — Когда мне было семнадцать лет, я сражался в армии своего отца, Гнея Помпея Страбона, за то, чтобы в стране воцарилось единство. Когда мне было двадцать три, я собрал армию из пятнадцати тысяч воинов и разгромил объединенные силы мятежников Брута, Целия и Каррина, и мое войско прямо на поле битвы провозгласило меня императором. Когда мне было тридцать, еще не будучи сенатором, я принял командование над нашими войсками в Испании, получив полномочия проконсула, в течение шести лет сражался с мятежниками и победил. В тридцать шесть лет я вернулся в Италию и уничтожил последние остатки армии беглого раба Спартака. Когда мне было тридцать семь лет я был избран консулом и во второй раз был удостоен триумфа. Став консулом, я вернул вашим трибунам их исконные права и устроил грандиозные игры. Когда бы ни возникала опасность для содружества, я неизменно приходил ему на помощь. Вся моя жизнь стала одним долгим командованием. Сегодня сообщество столкнулось с новой, невиданной доселе угрозой. С целью устранить эту угрозу было разумно предложено создать специальные силы во главе с командующим, наделенным беспрецедентными полномочиями. Кого бы вы ни избрали на этот пост, он должен пользоваться поддержкой всех сословий, поскольку столь широкие полномочия могут быть вверены только человеку, которому доверяют все. После вчерашних событий в Сенате мне стало ясно, что я не пользуюсь доверием со стороны его членов, поэтому хочу сказать вам: сколько бы меня ни уговаривали принять этот пост, я не дам на это своего согласия. Хватит, накомандовался. Сегодня я заявляю, что у меня больше нет никаких притязаний на те или иные государственные посты. Я покидаю город, чтобы вернуться к природе и, подобно моим пращурам, возделывать землю.
  После нескольких секунд ошеломленного молчания толпа издала разочарованный вой, а Габиний, как и было условлено, выскочил на середину ростры.
  — Этого нельзя допустить! — завопил он. — Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!
  Как и следовало ожидать, придуманный Цицероном лозунг вызвал одобрительный рев, который, отражаясь от стен базилик и храмов, бил по ушам, и без того наполовину оглохшим от шума. Толпа начала восторженно скандировать: «Пом-пей! Пом-пей! Рим! Рим!»
  Когда вопли немного утихли, Помпей снова заговорил:
  — Ваша доброта трогает меня, мои дорогие сограждане, но мое присутствие в городе может помешать вам сделать мудрый выбор. Вам предстоит избрать достойного человека из числа бывших консулов. И помните: хотя сейчас я покидаю Рим, мое сердце навсегда останется с сердцами и храмами Рима. Прощайте!
  Помпей поднял свиток наподобие маршальского жезла, отсалютовал им беснующейся толпе, а затем развернулся и решительно направился к выходу с ростры, игнорируя все призывы остаться. Под ошеломленными взглядами трибунов он спустился по ступеням. Сначала из поля зрения исчезли его ноги, затем торс и, наконец, благородная голова. Некоторые люди рядом со мной стали рыдать и рвать на себе одежду и волосы, и даже я, хотя и знал, что все это от начала до конца было спектаклем, не смог удержаться от всхлипываний. Стоявшие на форуме сенаторы переглядывались с таким видом, словно на них вылили бассейн ледяной воды. Одни вели себя дерзко, но большинство выглядели потрясенными и изумленно хлопали глазами. В течение столь долгого времени, что даже трудно вспомнить, Помпей был самой выдающейся личностью в государстве, и вот теперь — его не будет?
  На лице Красса отражалась целая гамма чувств, передать которые не смог бы даже самый великий художник. С одной стороны, ему впервые в жизни представилась возможность выйти из тени Помпея и занять пост главнокомандующего, с другой стороны, что-то подсказывало, что тут дело нечисто.
  Цицерон оставался на форуме долго, наблюдая за своими коллегами-сенаторами, а затем торопливо направился к задней части ростры, чтобы рассказать о результатах своих наблюдений. Там уже находились прихлебатели Помпея и все пиценцы. Слуги обступили закрытые носилки с сине-золотой парчовой занавеской, чтобы отнести хозяина к Капенским воротам, и генерал уже собирался залезть в них. Он находился в том состоянии, которое я неоднократно наблюдал у многих людей, только что произнесших важную речь: наполнен чувством собственного превосходства и одновременно страстно желал, чтобы его ободрили.
  — Все прошло отлично, — сказал он. — А ты как думаешь?
  — Я согласен с тобой, — ответил Цицерон. — Все было великолепно.
  — Тебе понравилась моя фраза о том, что мое сердце навсегда останется с сердцами и храмами Рима?
  — Это было безумно трогательно.
  Помпей довольно заворчал, и уселся на подушки в своих носилках и опустил занавеску, но сразу же отвел ее в сторону и спросил:
  — Ты уверен, что план сработает?
  — Наши противники в замешательстве. Для начала и это хорошо.
  Занавеска снова упала и, и через мгновение вновь отодвинулась.
  — Когда состоится голосование по законопроекту?
  — Через пятнадцать дней.
  — Держи меня в курсе. Посылай сообщения каждый день.
  Цицерон отступил в сторону, и рабы подняли носилки. Они, очевидно, были крепкими парнями, поскольку, несмотря на изрядный вес Помпея, резво понесли его мимо здания Сената к выходу с форума. Величественная фигура Помпея Великого возвышалась над толпой подобно божеству, а за ним, словно хвост кометы, тянулась процессия почитателей и клиентов.
  — Нравится ли мне фраза про сердца и храмы? — повторил Цицерон, глядя вслед Помпею, и неодобрительно покачал головой. — Конечно, нравится, Дурак Великий, ведь ее придумал я.
  Я думаю, для Цицерона было непросто растрачивать столько энергии на лидера, по отношению к которому он не испытывал восхищения, и на дело, которое он считал неправедным. Но во время путешествия к вершинам политической власти у человека неизбежно появляются неприятные попутчики, а теперь — и Цицерон знал это — обратного пути уже не было.
  XII
  В последующие две недели в Риме только и разговоров было, что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по выражению того времени, «жили на ростре», иными словами, каждый день вновь и вновь поднимали вопрос о пиратской угрозе перед народом, выступая со свежими воззваниями и вызывая все новых свидетелей. Пересказы ужасов стали для них едва ли не профессией. Пущен, к примеру, был слух об изощренном издевательстве. Будто если кто-то из попавших в плен к пиратам объявлял себя гражданином Рима, те разыгрывали страх и молили о пощаде. Человеку этому давали даже тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и подобная игра продолжалась долгое время — до тех пор, пока, выйдя далеко в море, разбойники не спускали сходни и говорили своему пленнику, что отпускают его на волю. А если человек отказывался спускаться в воду, то жертву просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев собравшихся на форуме людей, привыкших к тому, что заявление «Я — римский гражданин» служило магическим заклинанием, воспринимавшимся во всем мире с глубоким почтением.
  Сам Цицерон с ростры не выступал — как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он заранее решил воздерживаться от речей до того момента, когда его слово сможет оказать наибольшее воздействие. Он разнообразия ради взял на себя роль умеренного, привычно вращаясь в сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, давал обещания передать Помпею чью-либо униженную мольбу или иное ходатайство, а иногда, очень редко, маня влиятельных лиц туманными предложениями похлопотать для них о еще более высоких постах. Ежедневно в дом приходил посыльный из поместья Помпея на Альбанских холмах, приносивший послание, содержавшее что-то новое — жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял слишком много времени вспашке земли», — замечал по этому поводу Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею имело бы смысл вызвать для беседы. Задача эта была деликатной, поскольку надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей более не участвует в политике. Но дело свое делали алчность, лесть, амбиции, понимание необходимости какой-то особой формы правления и страх в связи с тем, что такая власть может достаться Крассу. Все вместе это привело в стан Помпея полдюжины влиятельнейших сенаторов, наиболее важным среди которых был Луций Манлий Торкват, только что завершивший службу претором и определенно намеревавшийся быть избранным консулом в следующем году.
  Красс же, как обычно, представлял собою главную угрозу замыслам Цицерона. И он в это время, естественно, праздности тоже не предавался. Он столь же деятельно общался с влиятельными лицами, раздавая заманчивые обещания и завоевывая сторонников. Для знатоков политики было поистине захватывающим зрелищем наблюдать, как два извечных соперника, Красс и Помпей, идут буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К тому же насчитывался целый ряд тайных сторонников в Сенате. Преимуществом Красса над Помпеем была поддержка со стороны большинства аристократов, которые опасались Помпея более, чем любого иного человека во всей Республике. Преимуществом Помпея над Крассом была любовь народа.
  — Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, — сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. — Ни один из них не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.
  — Как же тогда одержать победу? И кто победит?
  Посмотрев на меня, он вдруг выбросил руку и хлопнул ладонью по столу с такой быстротой, что я подскочил на месте от неожиданности.
  — Тот, кто нанесет неожиданный удар.
  Изречение это было сделано за какие-нибудь четыре дня до того, как народу предстояло проголосовать за Габиниев закон.13 Цицерону никак не удавалось придумать способа обойти вето со стороны Красса. Он был утомлен телом и духом. Вновь от него приходилось слышать о том, что неплохо было бы нам удалиться в Афины и заняться там философией. День тот прошел, а за ним следующий и еще один, а выход все еще не был найден. В последний день перед голосованием я, как обычно, поднялся на заре и отворил дверь клиентам Цицерона. Теперь, когда всем стало ведомо о его близости к Помпею, эта утренняя толпа удвоилась в размерах по сравнению с прежними временами. Во все часы наш дом был полон просителями и доброжелателями — к вящему неудовольствию Теренции. Среди приходивших встречались и люди с известными именами: к примеру, в то утро пришел Антоний Гибрида, второй сын великого оратора и консула Марка Антония, только что завершивший второй срок нахождения на должности трибуна. Человек этот был глупцом и пьяницей, но принять его надлежало первым.
  На улице было сумрачно и шел дождь. От мокрых волос и влажных одежд посетителей пахло псиной. Черно-белый мозаичный пол покрылся дорожками грязи, и я уже подумывал о том, чтобы позвать домашнего раба прибраться, когда дверь в очередной раз открылась и в дом вошел не кто иной, как Марк Лициний Красс. Я был настолько потрясен, что на время утратил чувство опасности и приветствовал его столь же просто и естественно, как если бы он был безвестным пришельцем, явившимся с просьбой о рекомендательном письме.
  — И тебе доброе утро, Тирон, — ответил он на мое приветствие. Он помнил мое имя, хотя ранее видел меня всего однажды, и это не могло не вселять тревогу. — Нельзя ль мне потолковать с твоим хозяином?
  Красс был не один. Вместе с ним пришел Квинт Аррий, сенатор, не отстававший от него, словно тень, и смешно выговаривавший слова. Гласные он всегда произносил с придыханием, и собственное имя в его устах звучало как «Харрий». Эту особенность его произношения увековечил в своих пародиях самый жестокий из поэтов — Катулл.
  Я поспешил в кабинет Цицерона, где тот был занят обычным делом, диктуя Соситею какое-то письмо и одновременно подписывая документы, которые едва успевал подавать ему Лаурей.
  — Ты ни за что не угадаешь, кто пришел! — вскричал я.
  — Красс, — спокойно сказал он, даже не подняв глаз.
  Меня словно водой окатили.
  — И ты не удивлен?
  — Нет, — ответил Цицерон, подписывая еще одно письмо. — Он пришел с великодушным предложением, каковое на деле великодушным не является, но представит его в выигрышном свете, когда о нашем отказе станет известно публично. У него есть все причины добиваться согласия, а у нас — ни одной. И все же приведи его ко мне без замедления, пока он не перекупил там всех моих клиентов. Оставайся в комнате и записывай разговор — на тот случай, если он попытается приписать мне какие-то высказывания.
  Я вышел, чтобы пригласить Красса, который в самом деле непринужденно общался с народом в таблинуме, и повел гостя в кабинет. Младшие секретари удалились, осталось всего четверо человек. Красс, Арий и Цицерон опустились на кушетки, а я остался стоять в углу, записывая их беседу.
  — Хороший дом у тебя, — дружелюбно произнес Красс. — Небольшой, но уютный. Скажи мне, если надумаешь продать.
  — Если в нем когда-либо случится пожар, — ответил Цицерон, — ты первым узнаешь об этом.
  — Забавно, — хлопнул в ладоши Красс, залившись искренним смехом. — Но я говорю вполне серьезно. Столь важной фигуре, как ты, подобает иметь нечто лучшее и в лучшем месте. На Палатинском холме — где же еще? Могу устроить. Нет-нет, — торопливо добавил он, когда Цицерон покачал головой. — Не отвергай мое предложение. У нас были разногласия, и я хочу сделать жест примирения.
  — Что ж, весьма любезно с твоей стороны, — проговорил Цицерон, — но, увы, боюсь, что между нами все еще стоят интересы одного благородного господина.
  — Они не обязательно должны стоять между нами. Я с восхищением следил за твоей карьерой, Цицерон. Ты заслуживаешь того положения, которого добился в Риме. Считаю, что летом ты должен получить должность претора, а через два года после того стать консулом. Вот что я думаю и говорю об этом открыто. Можешь рассчитывать на мою поддержку. Итак, что скажешь?
  Предложение действительно было поразительным. В этот момент мне открылся секрет умных деловых людей. Не постоянная скаредность способствует их успеху (как принято считать многими), а умение в нужный момент проявить невероятную щедрость. Цицерон был застигнут врасплох. Ему предлагали стать консулом, что являлось мечтой его жизни и о чем он в присутствии Помпея не осмеливался даже говорить из боязни возбудить у великого человека ревность. И тут эту мечту подносят ему на блюде.
  — Я потрясен, Красс, — произнес он настолько низким голосом, что ему даже пришлось прокашляться. — Однако судьба вновь разводит нас в разные стороны.
  — Вовсе не обязательно. Разве день накануне народного голосования не является наилучшим временем для того, чтобы прийти к согласию? Будем считать, что эта идея о верховном командовании принадлежит Помпею. Мы разделим его.
  — Разделение верховного командования — само это понятие противоречит логике.
  — Но разделяли же мы консульство.
  — Да, но консульство — это совместная должность, основанная на принципе разделения власти. И совсем другое дело вести войну. Тебе это известно гораздо лучше, чем мне. Во время войны даже намек на отсутствие единства наверху смертельно опасен.
  — Но это командование настолько обширно, что в нем легко достанет места для двоих, — беззаботно отмахнулся Красс. — Пусть Помпей забирает себе восток, а я возьму запад. Или пусть Помпею достанется море, а мне — суша. Или наоборот. Мне все равно. Суть в том, что вдвоем мы можем править миром, а ты — служить между нами мостом.
  Несомненно, Цицерон, ожидал от него агрессии и угроз — тактики, которой тот в совершенстве овладел за свою долгую судебную карьеру. Но неожиданная щедрость поколебала непреклонность Цицерона, не в последнюю очередь потому, что предложение Красса было и разумным, и патриотичным. Для Цицерона такое решение было бы идеальным, поскольку давало ему возможность добиться расположения всех сторон.
  — Я обязательно доведу твое предложение до его сведения, — пообещал Цицерон. — Оно будет передано ему лично в руки еще до захода солнца.
  — Мне от этого нет никакого проку! — фыркнул Красс. — Если бы дело было только в том, чтобы передать предложение, я мог бы направить сюда, на Альбанские холмы, Аррия с письмом. Разве не так, Аррий?
  — Кхонечно, мог бы.
  — Нет, Цицерон, мне нужно, чтобы ты это сделал. — Он наклонился вперед и облизнул губы. Было нечто сладострастное в том, как Красс говорил о власти. — Буду с тобой откровенен. Душа моя снова лежит к военной карьере. Богатство мое достигло пределов человеческого желания, но само по себе может служить не целью, а лишь средством ее достижения. Можешь ли ты назвать мне страну, которая воздвигла памятник человеку лишь за то, что он является богачом? Какой из народов земли поминает в своих молитвах имя какого-нибудь миллионера, которого давно нет в живых, называя великое число домов, находившихся когда-то в его владении? По-настоящему долгая слава рождается лишь в виде записей на табличке — а я не поэт! — или на поле боя. Вот почему от тебя так требуется, чтобы ты добился от Помпея согласия на нерасторжимость нашей сделки.
  — Он не мул, которого ведут на рынок, — возразил Цицерон, который, насколько можно было заметить, начал приходить в себя от бесцеремонности своего старого врага. — Ты сам знаешь, каков он.
  — Знаю, и еще как! Но во всем мире никто другой не обладает таким даром убеждения, как ты. Это ты заставил его покинуть Рим. Ты! И не отрицай этого. Так неужели теперь ты не сможешь убедить его вернуться?
  — Его позиция заключается в том, что вернуться ему возможно лишь в качестве единственного верховного главнокомандующего. Или же он не вернется вовсе.
  — Значит, Рим больше никогда не увидит его, — отрезал Красс, чье дружелюбие начинало трескаться и осыпаться, как краска на одном из его домов из числа не самых роскошных. — Ты прекрасно знаешь, что случится завтра. И действие будет разворачиваться так же предсказуемо, как в театральном фарсе. Габиний выдвинет твой законопроект, а Требеллий, уже по моему поручению, наложит на него вето. Тогда Росций, также следуя моим предписаниям, предложит поправку об учреждении совместного командования, и пусть тогда хоть один из трибунов осмелится наложить вето на это предложение. Если Помпей откажется от службы, то будет выглядеть подобно жадному дитяти, которое готово испортить пирог, лишь бы им не делиться.
  — Не соглашусь с тобой. Люди любят его.
  — Люди любили и Тиберия Гракха, но в конечном счете это не принесло ему пользы. Ужасная судьба для римского патриота, если можешь припомнить, — проговорил Красс, поднимаясь. — Вспомни и о собственных интересах, Цицерон. Разве не видишь ты, что Помпей влечет тебя в политическое небытие? Ни одному человеку не дано стать консулом, если против него выступает вся аристократия. — Цицерон тоже встал и осторожно принял протянутую Крассом руку. Тот сжал Цицерону ладонь и подтянул его ближе к себе. — Уже во второй раз, — сказал он, — я протягиваю тебе руку дружбы, Марк Туллий Цицерон. Третьего раза не будет.
  С этими словами он вышел из дома, причем так стремительно, что мне не удалось пойти перед ним, чтобы проводить его или даже открыть перед ним дверь. Вернувшись назад, я застал Цицерона стоящим все на том же месте без движения. Хмурясь, он рассматривал собственную ладонь.
  — Это подобно прикосновению к змеиной коже, — усмехнулся он. — Действительно ли он намекнул мне, что мы с Помпеем можем разделить судьбу Тиберия Гракха? Скажи мне, не ослышался ли я?
  — Да, сказано было именно так: «ужасная судьба для римского патриота», — прочел я собственную запись. — А что за судьба постигла Тиберия Гракха?
  — Загнанный в угол, словно крыса, он был убит знатью в храме, хотя, будучи трибуном, должен был пользоваться неприкосновенностью. Лет шестьдесят прошло с тех пор, не меньше. Тиберий Гракх! — стиснул он пальцы в кулак. — А знаешь ли, Тирон, на какое-то мгновение я был готов поверить ему. Но клянусь тебе, лучше мне никогда не быть консулом, чем жить с чувством, что лишь благодаря Крассу я достиг этой цели.
  — Я верю тебе, сенатор. Помпей стоит десятерых таких, как он.
  — Скорее сотни… Даже при всех его сумасбродствах.
  Я занялся новыми делами, приводя в порядок стол и составляя утренний список посетителей, приходивших в таблиний, в то время как Цицерон сидел в своем кабинете. Вернувшись, я увидел, что лицо его имеет удивленное выражение. Я передал ему список и напомнил, что в доме все еще толпятся клиенты в ожидании приема, и в их числе — один сенатор. Рассеянно Цицерон указал на два имени, в том числе Гибриды, и вдруг распорядился:
  — Оставь свои дела Соситею. У меня есть для тебя иное задание. Отправляйся в Архив и просмотри там анналы за год консульства Муция Сцеволы и Кальпурния Пизона Фруги. Перепиши все, что касается деятельности Тиберия Гракха на посту трибуна и его аграрного закона. И ни слова никому о том, что ты делаешь. Выдумай что-нибудь, если кто-то спросит. Ну же, — улыбнулся он впервые за неделю и вскинул руку, легко коснувшись меня пальцами. — Иди, мой человек. Иди!
  Прослужив ему столь много лет, я уже привык к столь неожиданным и властным приказаниям. Мне не оставалось ничего иного, как запахнуться поплотнее в плащ, готовясь к встрече с холодом и сыростью, и отправиться в путь, вниз с холма. Никогда еще город не казался мне столь мрачным и подавленным — посреди зимы, под темным и низким небом, с нищими на каждом углу. А кое-где в канаве мог попасться на глаза и окоченевший труп бедняги, скончавшегося ночью. Я быстро шел по этим зловещим улицам. Пересек форум и поднялся по ступенькам Архива. В том же здании ранее я отыскал скудные официальные данные о Гае Верресе. После того мне не раз приходилось бывать здесь по разным поручениям, — в особенности когда Цицерон был эдилом, — а потому лицо мое было хорошо знакомо служащим. Без малейших вопросов они дали мне свиток, который я попросил. Я положил его на стол для чтения у окна и, не снимая перчаток, развернул озябшими пальцами. Утренний свет был блеклым, в зале сильно дуло, а я не вполне понимал, что мне нужно. Анналы, во всяком случае до тех пор, пока до них не добрался Цезарь, служили очень прямым и точным отчетом о событиях за каждый год. Они содержали имена магистратов, тексты принятых законов, перечисляли происшедшие войны и случаи голода, затмения и прочие отмеченные природные явления. Анналы основывались на официальном реестре, который ежегодно составлял великий понтифик, и вывешивались на белой доске у здания коллегии жрецов.
  История всегда привлекала меня. Как когда-то написал сам Цицерон: «Не знать, что было до того, как ты родился, значит навсегда остаться ребенком. В самом деле, что такое жизнь человека, если память о древних событиях не связывает ее с жизнью наших предков?» Забыв о холоде, я мог бы день напролет в блаженстве разворачивать этот свиток, роясь в событиях более чем шестидесятилетней давности. Я обнаружил, что в том же году, 621-м от основания Рима, царь пергамский Аттал III скончался, завещав свое царство Риму, что Сципион Афиканский Младший уничтожил испанский город Нуманцию, перебив всех его жителей за исключением лишь пятидесяти, чтобы провести их в цепях во время своего триумфа, и что Тиберий Гракх, трибун, известный крайностью своих позиций, внес для принятия закон о разделе общественных земель между простолюдинами, которые тогда по обыкновению испытывали тяжелые невзгоды. Ничто не меняется, подумал я. Законопроект Гракха привел в ярость аристократов в Сенате, которые увидели в нем угрозу своим имениям, а потому уговорили или принудили трибуна по имени Марк Октавий наложить вето на внесенный закон. Но поскольку законопроект пользовался всенародной поддержкой, Гракх заявил с ростры, что Октавий нарушает свою священную обязанность защищать народные интересы. Посему он призвал народ начать голосовать — триба за трибой — за отстранение Октавия от должности. Люди тут же к тому приступили. И когда первые семнадцать из тридцати пяти триб подавляющим большинством проголосовали за отстранение Октавия, Гракх приостановил голосование и призвал того отозвать свое вето. Октавий ответил отказом. Тогда Гракх призвал богов в свидетели, что против воли изгоняет товарища с должности, и провел голосование в восемнадцатой трибе, заручившись большинством. Так Октавий оказался лишен достоинства трибуна («стал частным гражданином и незаметно скрылся»). Аграрный закон был принят. Но знать — как Красс о том напомнил Цицерону — несколькими месяцами позже осуществила свою месть: Гракх, окруженный в храме Фидес, был до смерти забит палками, а тело его брошено в Тибр.
  Я снял с запястья висевшую на нем восковую табличку и взял стило. Помню, как оглянулся, чтобы убедиться, что нахожусь в одиночестве, прежде чем начать переписывать из анналов нужные отрывки. Теперь-то я понимал, почему Цицерон столь настаивал на соблюдении секретности. Пальцы мои окоченели, а воск застыл. Неудивительно, что запись моя была ужасна с виду. Однажды в дверях появился сам Катулл, хранитель архива, и пристально уставился на меня. Я испугался, что сердце мое сейчас выскочит из груди, пробив ребра. Но старик был близорук, да и вряд ли он узнал бы меня в любом случае. Политик не того разряда. Поговорив с одним из своих вольноотпущенников, он ушел. А я завершил перепись и едва не бегом бросился прочь — по обледенелым ступенькам, а потом через форум, к дому Цицерона, прижимая к себе восковую табличку и думая о том, что в жизни у меня никогда еще не было утреннего поручения более важного, чем это.
  Когда я добрался до дома, Цицерон все еще шушукался с Антонием Гибридой. Впрочем, заметив меня в дверях, он быстро завершил разговор. Гибрида был одним из тех воспитанных и утонченных людей, которые вином разрушили свою жизнь и внешность. Даже находясь на изрядном расстоянии от него, я мог ощутить в воздухе винный перегар — запах фруктов, гниющих в канаве. Несколькими годами ранее его изгнали из Сената за банкротство и шаткие моральные устои, а именно коррупцию и пьянство. К тому же он купил на аукционе рабыню, молоденькую красивую девушку, и открыто взял ее в любовницы. Но народу, как ни странно, он нравился именно своим распутством и уже год прослужил народным трибуном, расчищая себе путь обратно в Сенат. Дождавшись, пока он уйдет, я передал Цицерону свою запись.
  — Чего ему было нужно? — полюбопытствовал я.
  — Моя поддержка в его избрании претором.
  — Наглости ему не занимать!
  — Должно быть. Впрочем, я обещал поддержать его, — беззаботно произнес Цицерон и, видя мое изумление, воскликнул: — Если он станет претором, у меня будет хотя бы одним соперником меньше в борьбе за консульство!
  Положив мою табличку на стол, он внимательно прочитал ее. Потом поставил локти по обе стороны от нее и, опустив подбородок на ладони, перечитал еще раз. Я мог представить, сколь стремительно рождаются мысли в его голове.
  Наконец Цицерон молвил, обращаясь отчасти ко мне и отчасти к себе самому:
  — До Гракха никто не применял такую тактику и после него не пробовал. И понятно почему. Подумать только, какое оружие дается человеку! Не важно, победишь или проиграешь, — последствия останутся на многие годы. — Он поднял на меня взгляд. — Даже не знаю, Тирон. Может быть, тебе лучше стереть это. — Но едва я сделал движение в сторону стола, быстро возразил: — А может, и не надо.
  Вместо этого Цицерон велел мне привести Лаурея и еще пару рабов, с тем чтобы отправить их к сенаторам из близкого окружения Помпея с просьбой собраться во второй половине дня после завершения официальных дел.
  — Не здесь, — добавил он, — а в доме Помпея.
  Затем Цицерон присел и начал собственноручно писать послание генералу. Эту записку он отослал с гонцом-всадником, которому приказано было без ответа не возвращаться.
  — Если Красс хочет вызвать призрак Гракха, — проговорил мрачно Цицерон, когда письмо отправилось в путь, — то он его увидит!
  Стоит ли говорить о том, насколько всем другим не терпелось узнать, зачем их позвал Цицерон. Едва суды и прочие присутствия завершили прием и закрылись, все как один явились во дворец Помпея, заняв места вокруг стола за исключением одного — величественного трона, принадлежавшего хозяину. Помпей отсутствовал, но из уважения к нему на трон никто не сел. Может показаться странным то, что столь мудрые и ученые мужи, как Цезарь и Варрон, не ведали, какую тактику применял Гракх в бытность свою трибуном. Но стоит помнить, что уже шестьдесят три года минуло со дня его смерти, а время это было наполнено великими событиями. И не было тогда еще того жадного интереса к современной истории, который появился в последующие десятилетия. Даже Цицерон подзабыл об этом, пока Красс своей угрозой не всколыхнул воспоминания об отдаленных временах, когда Цицерон готовился к экзаменам на должность адвоката. Смутный ропот поднялся, когда он начал зачитывать отрывок из анналов, а окончание чтения было встречено шумными возгласами. Лишь седовласый Варрон, старейший из присутствующих, который по рассказам отца знал о хаосе, царившем в эпоху трибунства Гракха, не обошелся без оговорок.
  — Вы создадите прецедент, — сказал он, — которым сможет воспользоваться каждый демагог, чтобы, созвав толпу, угрожать любому из своих товарищей отстранением от должности, если сочтет, что заручился в трибах поддержкой большинства. И вообще, с чего это ограничиваться лишь трибуном? Почему бы не попробовать сместить претора или консула?
  — Мы не создадим прецедента, — нетерпеливо возразил Цезарь. — Гракх уже создал его для нас.
  — Воистину так, — подтвердил Цицерон. — Хоть аристократия и убила его, она не объявила его законодательство не имеющим силы. Я знаю, что имеет в виду Варрон, и в какой-то степени разделяю его беспокойство. Но мы ведем отчаянную борьбу и вынуждены идти на определенный риск.
  Раздался одобрительный гул, но решающими оказались голоса Габиния и Корнелия — мужей, которым лично приходилось представать перед народом, добиваясь принятия того или иного закона. И потому им пришлось бы в случае чего изведать на себе отмщение знати — как физическое, так и в законодательных делах.
  — Подавляющее большинство народа желает учреждения верховного командования, и люди хотят, чтобы это командование досталось Помпею, — провозгласил Габиний. — И нельзя допустить, чтобы помехой народной воле стала глубина кошелька Красса, достаточная для того, чтобы подкупить пару трибунов.
  Афранию захотелось знать, а высказал ли свое мнение на сей счет Помпей.
  — Вот послание, которое я ему направил сегодня утром, — поднял Цицерон знакомую записку над головой. — А под ним — ответ, который он прислал мне незамедлительно.
  Все увидели, что начертал Помпей своим крупным, решительным почерком. Он написал единственное слово: «Согласен».
  Таким образом, дело было решено. А после Цицерон приказал мне сжечь письмо.
  * * *
  Утро, когда должно было произойти собрание, выдалось на редкость холодным. Ледяной ветер блуждал среди колоннад и храмов форума. Но лютая стужа не помешала собранию быть многолюдным. В дни крупных голосований трибуны перебирались с ростры в храм Кастора, где было больше места для подачи голосов, и работники всю ночь напролет строили деревянные помосты, на которые гуськом будут подниматься граждане, чтобы отдать свой голос. Цицерон прибыл рано и незаметно, захватив с собой лишь меня и Квинта. По пути с холма он заметил вслух, что является лишь постановщиком действа, но никак не одним из главных действующих лиц. Некоторое время Цицерон общался с представителями триб, а затем вместе со мной отошел к портику базилики Эмилия, откуда хорошо было видно происходящее и при необходимости можно было отдавать распоряжения.
  Зрелище было драматическое. Должно быть, я один из немногих, кто дожил до этих дней, храня память о нем. Десять трибунов в ряд на скамье, и среди них, подобные наемным гладиаторам, две равные по силам пары: Габиний с Корнелием (за Помпея) против Требеллия с Росцием (за Красса). Жрецы и авгуры у ступеней храма. Рыжий огонь на алтаре, увенчанный трепещущим сероватым язычком. И огромная толпа, собравшаяся на форуме для голосования. Люди с раскрасневшимися на морозе лицами собирались в кучки вокруг десятифутовых шестов со знаменами, на которых было написано название той или иной трибы. Каждое название, начертанное крупными буквами, выглядело гордо: ЭМИЛИЯ, КАМИЛИЯ, ФАБИЯ — и так далее. Сделано так было затем, чтобы заплутавшие представители этих триб в нужный момент увидели, где им надлежит быть. Группы людей шутили друг с другом, спорили, о чем-то торговались — до тех пор, пока звук трубы не призвал всех к порядку. И глашатай, пронзительно крича, представил публике законопроект во втором чтении. После этого вперед выступил Габиний и произнес краткую речь. Он сказал, что принес радостную весть — ту, о которой молился народ Рима. Помпей Великий, приняв близко к сердцу страдания нации, готов пересмотреть свою позицию и стать верховным главнокомандующим, но только при том условии, если таковым будет единодушное желание народа.
  — Таково ли ваше желание? — спросил Габиний и услышал в ответ восторженный рев.
  Рев продолжался довольно долго, и немалая заслуга в том принадлежала старшинам триб. При первых признаках того, что крики начинают затихать, Цицерон давал незаметный знак паре этих старшин, которые передавали сигнал всему форуму, и штандарты триб вновь начинали раскачиваться из стороны в сторону, вызывая новую бурю восторга. Наконец Габиний властным жестом приказал всем успокоиться.
  — Так поставим же этот вопрос на голосование!
  Медленно и величаво Требеллий поднялся со скамьи трибунов и сделал шаг вперед. Нельзя было не восхититься отвагой этого человека, который не побоялся выразить несогласие со многими тысячами. Он поднял руку, давая понять о желании сказать свое слово.
  Бросив на него презрительный взгляд, Габиний громогласно обратился к толпе:
  — Итак, граждане, позволим ли мы ему говорить?
  — Нет! — раздался ответный рев.
  На что Требеллий тонким от сильного волнения голосом завопил:
  — Тогда я налагаю вето на этот законопроект!
  Это должно было означать, что закону пришел конец. Так было всегда в течение предыдущих четырех столетий за исключением того времени, когда трибуном был Тиберий Гракх. Однако в то злосчастное утро Габиний, вновь призвав гудящее собрание к молчанию, спросил:
  — Можно ли считать, что Требеллий говорит от имени всех вас?
  — Нет! — прокатилось в ответ. — Нет! Нет!
  — Есть ли тут кто-нибудь, от чьего имени он выступает?
  Лишь завывание ветра было ответом на эти слова. Даже сенаторы, поддерживавшие Требеллия, не осмеливались поднять голос. Находясь в среде своих триб, они были беззащитны и опасались оказаться растерзанными толпой.
  — Тогда в соответствии с прецедентом, установленным Тиберием Гракхом, я предлагаю отрешить Требеллия от должности трибуна, поскольку тот нарушил присягу и оказался не способен представлять народ. Призываю вас проголосовать немедленно!
  Цицерон повернулся ко мне.
  — А вот и начало представления, — пробормотал он.
  Какое-то время граждане недоуменно переглядывались, а затем согласно закивали головами, и толпа загудела, начав понимать, о чем речь. Во всяком случае, такими вспоминаются мне те события теперь, когда я сижу в своей комнатке с закрытыми глазами и пытаюсь восстановить в памяти былое. К людям пришло понимание, что они в силах сделать то, чему не могут помешать даже высокородные мужи в Сенате. Катул, Гортензий и Красс в великой тревоге начали пробиваться вперед, к собранию, требуя слушаний. Однако им не позволено было пройти, потому что Габиний поставил вдоль нижней ступени лестницы ветеранов Помпея, которые никого не пропускали. По Крассу было особенно видно, насколько он утратил свою обычную выдержку. Лицо его было красно и искажено гневом, когда он пытался взять приступом трибунал, но его отбрасывали назад. Он заметил, как Цицерон наблюдает за ним, указал в его сторону и что-то выкрикнул, но мы не расслышали, поскольку Красс был далеко, а шум вокруг стоял невообразимый. Цицерон милостиво улыбнулся ему. Глашатай зачитал внесенный Габинием проект — согласно которому «народ больше не желает, чтобы Требеллий был его трибуном», — и счетчики отправились к местам голосования. Как всегда, первыми голосовали представители трибы Сабурана. По мосткам они шли цепочкой по двое, чтобы бросить жребий, а затем спускались по боковым ступенькам храма, приходя вновь на форум. Городские трибы следовали одна за другой, и каждая голосовала за лишение Требеллия должности. Затем наступил черед голосовать сельским трибам. Все это заняло несколько часов, в течение которых Требеллий стоял с посеревшим от тревоги лицом, то и дело переговариваясь со своим напарником Росцием. На короткое время он исчез из трибунала. Я не видел, куда именно, но догадываюсь, что он просил Красса освободить его от этой обязанности. На форуме сенаторы собирались в маленькие кучки, в то время как их трибы завершали голосование, и я заметил Катулла с Гортензием, которые с мрачными лицами переходили от одной группы к другой. Цицерон тоже кружил между сенаторами, оставив меня позади. С некоторыми он беседовал — такими, как Торкват и его давний союзник Марцеллин, которого тот убедил перейти в лагерь Помпея.
  В конце концов, когда семнадцать триб проголосовали за изгнание Требеллия, Габиний распорядился о том, чтобы сделать в голосовании перерыв. Он пригласил Требеллия предстать перед трибуналом и спросил, готов ли тот теперь склониться перед волей народа и тем самым сохранить за собой трибунат или же есть необходимость в восемнадцатом этапе голосования, чтобы отрешить его от должности. У Требеллия была возможность войти в историю в качестве героя и отважного борца за свое дело, и я не раз задавался мыслью о том, не сожалел ли он на склоне лет о своем решении. Но, думаю, тогда у него еще были виды на политическую карьеру. После некоторого колебания он дал понять о смирении, и его вето было снято. Вряд ли есть нужда добавлять, что впоследствии он подвергся презрению с обеих сторон, и его постигла полная безвестность.
  Все взгляды теперь были обращены на Росция, второго трибуна Красса, и именно в тот момент, в самый разгар дня, у ступенек храма вновь предстал Катулл. Поднеся сложенные ладони ко рту, он завопил, обращаясь к Габинию и требуя слушаний. Как я уже упоминал, Катулл пользовался у народа глубоким уважением за свой патриотизм. Потому Габинию было трудно отказать ему, и не в последнюю очередь поскольку тот был старшим экс-консулом в Сенате. Габиний махнул рукой ветеранам, давая им знак пропустить Катулла, и тот, несмотря на почтенный возраст, с прыткостью ящерицы взбежал вверх по ступенькам храма.
  — А это уже ошибка, — вполголоса сказал мне Цицерон.
  Позже Габиний говорил Цицерону, что счел аристократию, увидевшую собственный проигрыш, склонной пойти на уступки во имя единства нации. Как бы не так! Катулл принялся метать громы и молнии по поводу lex Gabinia и незаконной тактики, использованной для проведения этого закона. По его словам, для Республики было сумасшествием доверить свою безопасность одному человеку. Ведь война — рискованное занятие, особенно на море: так что же будет с этим особым командованием, если Помпей вдруг окажется убит? Кого же вы другого найдете, если потеряете его?
  И толпа заревела в ответ:
  — Тебя!
  Это был не тот ответ, которого хотел Катулл. Он, как бы польщен ни был, знал, что слишком стар для воинского ремесла. Что ему действительно было нужно, так это двойное командование — Красса и Помпея, ибо при всем презрении, питаемом им к Крассу, он сознавал, что богатейший муж в Риме по крайней мере обеспечит противовес мощи Помпея. Но Габиний уже начал понимать, что допустил ошибку, дав Катуллу слово. Зимние дни коротки, а голосование надлежало завершить до заката солнца. Грубо прервав бывшего консула, он заявил ему то, что был обязан заявить: пора переходить к голосованию закона. Росций тут же выскочил вперед и попытался внести официальное предложение разделить верховное командование надвое, но народ начал уже уставать и не проявил желания его слушать. Наоборот, толпа исторгла крик такой силы, что, как рассказывали позже, пролетавший над форумом ворон упал на землю замертво. Все, что Росций мог сделать перед лицом вопящей толпы, так это показать два пальца, налагая на законопроект вето и тем самым показывая свою убежденность в необходимости существования двух командующих. Габиний знал, что еще одно голосование по смещению трибуна с должности означало бы для него поражение, а значит, была бы потеряна возможность учредить в тот же день двойное командование. И кто знает, насколько далеко готова пойти аристократия, если ей к следующему дню потребуется перегруппировать силы? Потому в ответ он просто повернулся к Росцию спиной и приказал, несмотря ни на что, поставить законопроект на голосование.
  — Вот оно, — сказал мне Цицерон, когда счетчики со всех ног бросились к своим пунктам для голосования. — Дело сделано. Беги в дом Помпея и скажи им, чтобы тут же послали генералу весть. Запиши: «Закон принят. Командование принадлежит тебе. Выступай в Рим немедленно. Сегодня к ночи будь здесь. Твое присутствие необходимо, чтобы повелевать ситуацией. И подпись — Цицерон».
  Я убедился, что записал все слово в слово, и поспешил выполнять полученное задание, а Цицерон нырнул в пучину форума, чтобы вновь начать практиковать свое искусство — уговаривать, льстить, сочувствовать, а в редких случаях даже угрожать. Ибо, согласно его философии, нет ничего, чего нельзя было бы создать, разрушить или исправить с помощью слов.
  * * *
  Так единогласно был принят всеми трибами Габиниев закон, которому суждено было иметь гигантские последствия как для Рима, так и для всего мира.
  Наступила ночь, форум опустел, и бойцы разбрелись по своим лагерям. У каждого был свой штаб: у твердокаменных аристократов — дом Катулла у вершины Палатина; у приверженцев Красса — его собственный дом, поскромнее, расположенный чуть ниже на склоне того же холма; и у победоносных помпейцев — особняк их вождя на Эсквилинском холме. Как всегда, успех продемонстрировал чудесную притягательную силу. Насколько помню, десятка два сенаторов набилось в таблиний Помпея, чтобы пить его вино в ожидании его триумфального возвращения. Комната была ярко освещена. В ней воцарилась атмосфера, замешанная на густом запахе пота, выпивки и грубого мужского веселья, которое зачастую следует за тем, как схлынет напряжение. Цезарь, Африкан, Паликан, Варрон, Габиний и Корнелий — все были там, однако число вновь пришедших было больше. Не упомню уже всех имен. Определенно присутствовали Луций Торкват и его двоюродный брат Аул, а также еще пара молодых представителей высокородных семей — Метелл Непос и Лентул Марцеллин. Корнелий Сисенна, бывший одним из самых горячих сторонников Верреса, расположился как у себя дома, даже клал ноги на мебель. Присутствовали двое экс-консулов — Лентул Клодиан и Геллий Публикола (тот самый Геллий, который все еще был уязвлен шуткой Цицерона по поводу философского собрания). Что же касается Цицерона, то он сидел отдельно от остальных в соседней каморке, сочиняя благодарственную речь, которую Помпею надлежало произнести на следующий день. В то время мне еще казалось непостижимым его странное спокойствие, однако, бросая взгляд в прошлое, я склонен считать, что душою он чувствовал некий надлом. Наверное, он ощущал, что в сообществе сломалось нечто такое, что даже его словам исправить будет трудно. Время от времени Цицерон отсылал меня в переднюю, чтобы узнать, не подъезжает ли Помпей.
  Незадолго до полуночи прибыл гонец, чтобы сообщить, что Помпей приближается к городу по Via Latina. У Капенских ворот уже собралось множество ветеранов, чтобы при свете факелов сопровождать его до дома на тот случай, если враги Помпея решатся на какой-нибудь отчаянный шаг. Однако Квинт, почти всю ночь круживший по городу совместно с главами округов, доложил брату, что на улицах все спокойно.
  Наконец с улицы донеслись ликующие возгласы, возвестившие о прибытии великого мужа, и в следующее мгновение он был уже среди нас — кажущийся неправдоподобно большим, улыбающийся, пожимающий руки и дружески хлопающий кого-то по спине. Даже мне достался дружелюбный толчок в плечо. Сенаторы принялись уговаривать Помпея произнести речь, по поводу чего Цицерон заметил чуть громче, чем следовало бы:
  — Он пока не может говорить — я еще не написал то, что ему следует сказать.
  Я заметил, как на лицо Помпея набежала мимолетная тень. Однако, как обычно, на помощь Цицерону пришел Цезарь, залившийся искренним смехом. Помпей тогда и сам вдруг улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Атмосфера разрядилась, став непринужденной и чуть насмешливой, каковая бывает обычно на командирской пирушке после победы, когда каждый считает своим долгом немного поддеть командующего-триумфатора.
  Каждый раз, когда в мозгу моем возникает слово «империй», перед глазами словно живой предстает Помпей — таким, каким он был той ночью. Склонившись над картой Средиземноморья, он раздавал куски суши и моря с тою же небрежностью, с какой обычно разливают вино («Можешь взять себе Ливийское море, Марцеллин. А тебе, Торкват, достанется Западная Испания…»). И Помпей на следующее утро, когда явился на форум, чтобы забрать свою награду. Летописцы позже укажут, что двадцать тысяч человек устроили давку в центре Рима, чтобы увидеть, как Помпея назначат главнокомандующим всего мира. Толпа была настолько велика, что даже Катулл с Гортензием не решились на последний акт сопротивления, хотя, я уверен, очень того хотели. Но взамен оказались вынуждены стоять бок о бок с другими сенаторами с самым добродушным видом, какой только могли напустить на свои лица. А Крассу не хватило сил даже на это, что, впрочем, неудивительно, и он предпочел не прийти вовсе. Помпей был немногословен. Речь его свелась в основном к выражению благодарности. Была она торжественной и скромной — и составлена, конечно, Цицероном. Прозвучал, помимо прочего, призыв к единству нации. Впрочем, говорить ему не было особой нужды — одного лишь его присутствия было достаточно, чтобы цена хлеба на рынках упала наполовину. Столь велика была вера, которую он вселял в народ. А завершил Помпей свое выступление блестящим театральным жестом, придумать который мог только Цицерон:
  — Я вновь облачаюсь в одежду, столь дорогую мне и знакомую, — священный красный плащ римского полководца на поле боя. И не сниму его, пока не одержу в этой войне победу, а иной исход означает для меня смерть!
  Подняв в приветствии руку, он сошел с помоста, а вернее было бы сказать, уплыл с него на волне криков одобрения. Рукоплескания еще продолжались, когда внезапно, уже покинув ростру, Помпей вновь показался на виду — уверенно поднимающимся по ступенькам Капитолия и уже в ярко-пурпурном плаще, который служит отличительным знаком каждого римского проконсула на действительной службе. От восторга люди сходили с ума, а я украдкой посмотрел в ту сторону, где рядом с Цезарем стоял Цицерон. На лице Цицерона застыло отвращение с примесью насмешки, между тем как Цезарь был явно восхищен, будто уже узрел собственное будущее. Помпей же проследовал к Капитолийской триаде,14 где принес в жертву Юпитеру быка, после чего незамедлительно покинул город, не попрощавшись ни с Цицероном, ни с кем-либо иным. Пройдет шесть лет, прежде чем он сюда вернется.
  XIII
  На ежегодных выборах претора летом того года Цицерон шел впереди всех. Избирательная кампания была неприглядной и бессвязной, поскольку последовала за борьбой вокруг Габиниева закона, когда доверие между политическими группировками рухнуло. Передо мной лежит письмо, которое Цицерон написал тем летом Аттику, выражая отвращение ко всем проявлениям общественной жизни:
  «Невероятно, за сколь короткое время становится столь хуже состояние, в котором ты их находишь, после того как отошел от них».
  Дважды голосование приходилось прерывать досрочно из-за драк, вспыхивавших на Марсовом поле. Цицерон подозревал Красса в подкупе черни для срыва голосования, но не мог найти тому доказательств. Какова бы ни была истина, лишь к сентябрю восемь избранных преторов смогли собраться в Сенате, чтобы определить, в каком суде кому из них председательствовать в предстоящем году. Для решения этого вопроса им по обычаю нужно было тянуть жребий.
  Самой заманчивой была должность городского претора, который в те времена ведал всей юриспруденцией и считался третьим лицом в государстве после двух консулов. На нем также лежала обязанность устроителя Аполлоновых игр.15 Если должность эта пленяла всех, то возглавить суд по делам о растратах не желал никто ни за какие блага, ибо служба на данном посту выматывала все силы.
  — Конечно же, мне хотелось бы стать городским претором, — доверительно поведал мне Цицерон, когда мы с ним направлялись тем утром в Сенат. — И я скорее удавился бы, чем согласился целый год расследовать растраты. Но в конечном счете соглашусь на любую должность в промежутке между этими двумя.
  Настроение у него было приподнятое. Выборы наконец состоялись, и он получил наибольшее число голосов. Помпей покинул не просто Рим, но и вообще пределы Италии. Таким образом, находиться постоянно в тени столь великого мужа не приходилось. Теперь Цицерон вплотную приблизился к консульской должности — так близко, что почти мог прикоснуться к ней рукой.
  Церемонии жеребьевки всегда собирали полный зал зрителей, поскольку сочетали в себе высокую политику с игрой случая. К тому времени, когда мы пришли, большинство сенаторов были уже на месте. Цицерон был встречен шумными приветствиями — восторженными возгласами со стороны своих старых соратников из числа педариев и презрительными выкриками аристократов. Красс по своему обыкновению развалился на передней консульской скамье, глядя на Цицерона из-под опущенных век, словно притворяющийся спящим кот, который наблюдает за прыгающей поблизости птахой. Итог выборов в целом соответствовал ожиданиям Цицерона, и если я назову вам остальной список тех, кто был избран преторами, то вы получите неплохое представление о политической жизни того времени. Помимо Цицерона там были еще лишь двое мужей, наделенных изрядными способностями. И оба спокойно дожидались своей очереди тянуть жребий. Наиболее талантливым, несомненно, был Аквилий Галл, которого некоторые считали даже лучшим законником, чем сам Цицерон. Он уже пользовался большим уважением как судья и заключал в себе качества, делающие его образцом для подражания, — блестящий ум, скромность, справедливость, доброту, великолепный вкус. И вдобавок роскошный особняк на Виминальском холме. Памятуя обо всех этих достоинствах, Цицерон имел намерение предложить этому мужу, старшему по возрасту, стать напарником в борьбе за консульство. С Галлом мог сравниться, во всяком случае по общественному весу, Сульпиций Гальба, принадлежащий к известной аристократической фамилии, у которого в атриуме висело столько масок консулов,16 что не оставалось никаких сомнений в том, что он станет одним из соперников Цицерона в борьбе за консульскую должность. Но при всех своих способностях и честности человек этот отличался также резкостью и надменностью, что обернулось бы против него в случае напряженной борьбы на выборах. Четвертым по степени одаренности был, полагаю, Квинт Корнифиций, хотя его высказывания иногда звучали до того абсурдно, что вызывали у Цицерона смех. Этот богач с глубокими религиозными верованиями беспрестанно твердил о том, что Рим должен бороться с упадком нравов. Цицерон называл его «кандидатом богов».
  У тех же, кто следовал за этими мужами, особых достоинств, боюсь, не наблюдалось. Примечательно, что все четверо остальных избранных преторами в свое время были изгнаны из Сената — кто за денежную недостачу, а кто и за нехватку совести. Самым пожилым из них был Вариний Глабер, один из тех неглупых и вечно недовольных людей, которые уверены в своем жизненном успехе и никак не могут поверить в неудачу, когда она их постигает. Семь лет назад он уже был претором, и Сенат вверил его командованию армию для подавления восстания Спартака. Однако легионы его были слабы, и он терпел от взбунтовавшихся рабов поражение за поражением, а затем, покрытый позором, на время исчез из общественной жизни. За ним шел Кай Орхивий — «сплошной напор и ни капли одаренности», как характеризовал его Цицерон. Тем не менее человек этот пользовался поддержкой крупного синдиката голосующих. На седьмое место по размеру мозга Цицерон ставил Кассия Лонгина — «бочонок сала», как иногда именовали этого мужа, бывшего в Риме самым толстым. Таким образом, на восьмом месте оказывался не кто иной, как Антоний Гибрида — тот самый пьяница, который взял себе в жены девчонку-рабыню. И которому Цицерон согласился помочь на выборах, исходя из того, что среди преторов окажется хотя бы один, чьих амбиций можно особо не опасаться.
  — Знаешь ли, почему его кличут Гибридой? — спросил меня как-то раз Цицерон. — Потому что он наполовину человек, наполовину — безмозглый скот. Хотя лично я в нем человеческой половины не усматриваю.
  Однако боги, коих столь почитал Корнифиций, не упускают случая наказать человека за подобную спесь, и они примерно наказали Цицерона в тот день. Жребий предстояло тащить из древней урны, которая использовалась для данной цели на протяжении столетий. Председательствовавший на церемонии консул Глабрион начал вызывать кандидатов в алфавитном порядке, а это значило, что первым шел Антоний Гибрида. Он запустил дрожащую руку в урну за табличкой и передал свой жребий Глабриону, который, приподняв бровь, зачитал вслух:
  — Городской претор.
  На секунду все присутствующие онемели, а затем зал огласился таким громким хохотом, что голуби, гнездившиеся под крышей, взлетели, роняя перья и помет. Гортензий и кое-кто еще из аристократов, знавшие, что Цицерон помогал Гибриде, показывали на оратора пальцем и хлопали друг друга по плечу в знак насмешки. Красс так развеселился, что едва не упал со своей скамьи, в то время как Гибрида, которому предстояло стать третьим лицом в государстве, просто сиял, несомненно, истолковав презрительный смех как радость окружающих по поводу привалившего ему счастья.
  Я не видел лица Цицерона, но мог догадаться, какая мысль крутится у него в голове — о том, что к его личному невезению прибавится еще безудержное расхищение государственных средств. Вторым пошел Галл, которому достался суд, ведавший избирательным законодательством. Толстяк Лонгин получил в свое ведение дела об измене. А когда «кандидат богов» Корнифиций был вознагражден за свою веру уголовным судом, перспективы начали выглядеть откровенно угрожающе — настолько, что я уже стал готовиться к самому худшему. Но, к счастью, перед нами был еще один человек — Орхивий, которому надлежало вытащить жребий. Он-то и вытянул суд по делам о вымогательствах. А когда Гальба взвалил на себя ответственность за рассмотрение дел о насильственных действиях против государства, перед Цицероном осталось лишь две возможности — или вернуться на знакомую стезю судебных дел о вымогательствах, или же занять пост иностранного претора, что фактически ставило его в положение заместителя Гибриды — незавидная участь для умнейшего в городе мужа. Он шел по помосту навстречу своему жребию, горестно качая головой, и жест этот как бы говорил: в политике, сколько ни хитри, а в конечном счете все решает случай. Цицерон сунул в урну руку и вытащил то, что было ему суждено, — дела о вымогательствах. Просматривалось некое приятное совпадение в том, что объявление о выпавшем жребии зачитал именно Глабрион — бывший председатель того самого суда, где сделал себе имя Цицерон. Засим иностранное преторианство досталось Варинию, жертве Спартака. Все суды на предстоящий год были сформированы, и определилась первая линия кандидатов на консульскую должность.
  * * *
  Увлекшись круговертью политических событий, я чуть было не забыл упомянуть о том, что той весной забеременела Помпония. Сообщая об этом Аттику, Цицерон в порыве ликования писал, что сие — доказательство того, что брак с Квинтом все-таки дает плоды. Дитя появилось на свет вскоре после преторианских выборов. Это был здоровый мальчик. Предметом особой гордости для меня и знаком моего растущего статуса в семье стало приглашение присутствовать на обряде очищения на десятый день после рождения ребенка. Церемония состоялась в храме богини Теллус, что находился неподалеку от родового жилища. Сомневаюсь, что есть на свете хоть один племянник, у которого был бы столь горячо любящий дядюшка, как Цицерон, который настоял на том, чтобы заказать у серебряных дел мастера поистине великолепный амулет для младенца по случаю наречения. И после того как малыш Квинт, которого жрец освятил водой, оказался на руках у Цицерона, я внезапно осознал, насколько тому хотелось иметь собственного сына. Стремление любого мужа стать консулом, должно быть, в значительной степени обусловлено желанием, чтобы и его сын, и внук, и сыновья его сыновей — и так до бесконечности — могли в соответствии с ius imaginum17 выставлять его посмертную маску в семейном атриуме. Ибо что толку заботиться о придании семейному имени громкой славы, если линии нового рода суждено прерваться, даже не начавшись? Глядя на стоявшую у противоположной стены храма Теренцию, которая, в свою очередь, внимательно следила, как ее муж нежно поглаживает щечку младенца кончиком мизинца, я мог видеть, что и она думает о том же.
  Рождение ребенка зачастую заставляет взглянуть на будущее совершенно новыми глазами, и я уверен, что именно в этом состоит причина того, почему вскоре после появления племянника Цицерон позаботился о помолвке Туллии, которой к тому времени исполнилось десять лет. Для него она по-прежнему оставалась светом очей, и лишь в редкий день он, при всей своей занятости судебными и политическими делами, оказывался не способен выкроить хоть малый кусочек времени, чтобы почитать ей или поиграть с ней в какую-нибудь игру. И план свой он обсудил сначала с нею, а не с Теренцией, в присущей ему манере, сочетавшей нежность и хитрость.
  — Скажи-ка, — обратился он к Туллии однажды утром, когда мы втроем находились в его кабинете, — а не хотела бы ты когда-нибудь выйти замуж?
  Услышав в ответ, что хотела бы, и даже очень, Цицерон поинтересовался, кого ей больше всего на свете хотелось бы получить в мужья.
  — Тирона! — вскричала Туллия, обхватив меня руками.
  — Боюсь, у него совсем нет времени на то, чтобы обзавестись женой, — торжественно ответил Цицерон. — Ему приходится слишком много работать, помогая мне. Не назовешь ли кого-нибудь еще?
  Круг ее знакомых — мужчин, достигших зрелого возраста, был весьма ограничен, поэтому ей не пришлось долго раздумывать, прежде чем с ее уст слетело имя Фругия, который со времен дела Верреса находился подле Цицерона так долго, что стал почти членом семейства.
  — Фругий! — воскликнул Цицерон так, словно эта идея буквально только что осенила его самого. — Отличная мысль! А ты уверена, что это именно то, что тебе требуется? Точно уверена? Ну, тогда давай не мешкая пойдем и скажем маме.
  Так Теренция оказалась побежденной на ее собственной территории. Муж оставил ее с носом столь же ловко, как какого-нибудь слабоумного аристократа в Сенате. Не то чтобы ей так уж претила кандидатура Фругия. Нет, он и ей казался вполне подходящей партией: учтивый, рассудительный молодой человек, которому исполнился двадцать один год, из очень знатной семьи. Но она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что Цицерон, готовя себе преемника, которого, обучив, можно было бы вывести на общественное поприще, по сути, вынужден заниматься этим, не имея собственного сына. И такое положение вещей, несомненно, вызывало у нее тревожные мысли. А на угрозы Теренция реагировала всегда предельно жестко. Церемония обручения прошла в ноябре довольно гладко. Фругий, которому невеста, надо сказать, была очень по сердцу, застенчиво надел ей на пальчик кольцо. За этим одобрительно наблюдали представители обоих семейств и их челядь. Было условлено, что свадьба состоится пять лет спустя, когда Туллия достигнет зрелости. Но в тот вечер между Цицероном и Теренцией случилась одна из самых грандиозных ссор. Разыгралась она в таблинии, прежде чем я успел убраться оттуда. Цицерон обронил вполне невинную фразу о том, сколь тепло семейство Фругия приветило Туллию. В ответ Теренция выдержала зловещую паузу, а затем заметила, что семейка в самом деле приветливая, что, впрочем, и неудивительно с учетом…
  — С учетом чего? — обреченно спросил Цицерон. Он, судя по всему, уже был готов к неизбежности ссоры тем вечером, как неизбежна бывает рвота после отравления несвежей устрицей. А с тем, что неизбежно, лучше покончить сразу.
  — С учетом тех связей, которые они обретают, — ответила Теренция и сразу же перешла в атаку, выбрав излюбленное направление удара. Иными словами, разговор пошел о том, насколько постыдно ведет себя Цицерон, пресмыкаясь перед Помпеем и сворой его приспешников из числа провинциалов. Таким образом, утверждала Теренция, их семья противопоставила себя всем достойнейшим людям в государстве. Отсюда, по ее словам, и возвышение власти толпы благодаря противозаконному принятию Габиниева закона. Не упомню уже всего, что было сказано ею. Да разве это важно? Как бывает в большинстве супружеских перепалок, нужен был лишь повод, а истинный предмет ссоры заключался совсем в ином — в неспособности Теренции произвести на свет сына и, вследствие этой неспособности, полуотеческой привязанности Цицерона к Фругию. Тем не менее я хорошо помню, что Цицерон дал жене отпор, заявив, что Помпей, при всех его недостатках, является великолепным солдатом, чего не может оспорить ни один человек. И когда Помпею доверили чрезвычайное командование, он тут же поднял свои войска и занялся наведением порядка на море, искоренив пиратскую угрозу за каких-нибудь сорок девять дней. Вспоминается и едкий ответ Теренции. Коли удалось очистить от пиратов море за каких-нибудь семь недель, съязвила она, то, должно быть, не столь уж большую опасность они собой представляли, как о том твердили Цицерон со своими дружками! В этот момент мне удалось наконец выскользнуть из комнаты и забиться в свой уголок, так что остального слышать я не мог. Однако обстановка в доме в последующие несколько дней была напряженной и хрупкой, как неаполитанское стекло.
  — Видишь, насколько тяжело мне приходится? — пожаловался мне Цицерон на следующее утро, потирая лоб костяшками пальцев. — Ни в чем я не нахожу облегчения — ни в труде, ни в отдыхе.
  Что же до Теренции, то ее все больше тяготили думы о предполагаемом бесплодии. Дни напролет молилась она в храме Юноны на Авентинском холме, где во всех уголках ползали лишенные яда змеи, способные придать женщине плодовитость, и ни одному мужчине не было дозволено даже украдкой заглянуть туда, в святая святых. Слышал я также от ее служанки, что в своей спальне она устроила святилище богини.
  Сдается мне, что в душе Цицерон разделял мнение Теренции о Помпее. Было нечто подозрительное в том, с какой скоростью была одержана им победа («В конце зимы подготовил, — заметил Цицерон об этой кампании, — с наступлением весны начал, в середине лета закончил»). Это наводило на мысль, а не мог ли с такой задачей вполне справиться командующий, назначенный обычным путем. Как бы то ни было, усомниться в успехе не мог никто. Пиратов изгнали сперва из вод, омывающих Сицилию и Африку, на восток, в Иллирийское море, к Ахее, а затем очистили от них все побережье Греции. В конце концов их поймал в ловушку сам Помпей, заперши в Корацезиуме, который служил им последним надежным оплотом в Киликии. Десять тысяч погибло тогда в великой битве на море и суше, четыреста кораблей было потоплено. Еще двадцать тысяч человек было захвачено в плен. Но вместо того чтобы распять их, что, несомненно, сделал бы Красс, Помпей распорядился переселить пиратов вместе с женами и семьями в глубь страны, в обезлюдевшие города Греции и Малой Азии, один из которых он с присущей ему скромностью переименовал в Помпеиополис. И все это — без ведома Сената.
  Цицерон наблюдал за успехами своего покровителя со смешанными чувствами («Помпеиополис! О боги, до чего вульгарно!») — не в последнюю очередь потому, что знал наперед: чем больше Помпея будет распирать от успехов, тем длиннее станет тень, которая ляжет на его собственную карьеру. Тщательное планирование и подавляющее численное преимущество — таковы были главные составляющие тактики Помпея как на поле боя, так и в Риме. И как только начальная стадия его кампании — разгром морских разбойников — подошла к концу, началась стадия вторая — на форуме, когда Габиний принялся склонять всех к тому, чтобы передать командование восточными легионами от Лукулла к Помпею. Использовал он при этом все ту же уловку: пользуясь полномочиями трибуна, созывал к ростре свидетелей, которые в самых мрачных тонах живописали картину войны с Митридатом. Легионы, не получая жалованья уже несколько лет, просто отказались покинуть зимний лагерь. Нищенское существование, которое влачили простые бойцы, Габиний противопоставлял гигантскому состоянию их командующего-аристократа, который привез с войны столько добычи, что ему хватило средств на покупку целого холма у ворот Рима и постройку там великолепного дворца. Достаточно сказать, что все гостиные в нем были названы в честь богов. Габиний вызвал к ростре архитекторов Лукулла и заставил их представить народу все их планы и модели. С этого момента имя Лукулла стало синонимом кричащей роскоши, и разъяренные граждане сожгли его чучело на форуме.
  В декабре Габиний и Корнелий перестали быть трибунами, и в дело вступила новая креатура Помпея — бремя отстаивания его интересов на народных собраниях принял на себя избранный трибуном Кай Манилий. Он тут же выдвинул законопроект о передаче Помпею командования в войне с Митридатом, а равным образом об отдаче под его управление провинций Азии, Киликии и Битинии, последние две из которых управлялись Лукуллом. Цицерон, по-видимому, вовсе не желал высказываться по данному вопросу. Но все его призрачные надежды на то, что ему удастся отмолчаться, оказались развеяны окончательно, когда к нему пожаловал Габиний с посланием от Помпея. В послании содержались краткие пожелания благополучия, а также была выражена надежда на то, что Цицерон поддержит Манилиев закон «по всем пунктам» не только закулисно, но и публично, в выступлении с ростры.
  — «По всем пунктам», — повторил Габиний с ухмылкой. — Наверное, ты знаешь, что это означает.
  — Полагаю, это означает законодательную оговорку, в силу которой ты получаешь командование легионами на Евфрате, а заодно и юридический иммунитет от уголовного преследования теперь, когда срок твоей службы трибуном истек.
  — Точно, — снова осклабился Габиний и довольно сносно изобразил Помпея, приняв гордую осанку и надув щеки: — Не правда ли, он умен? Разве не говорил я вам, что он просто умница?
  — Успокойся, Габиний, — устало проговорил Цицерон. — Уверяю тебя, я только одного желать могу — чтобы к берегам Евфрата отправился именно ты. Никого другого в этом качестве я себе не представляю.
  В политике очень опасно оказаться в роли мальчика для битья при великом муже. Однако заложником именно этой роли становился теперь Цицерон. Те, кто никогда не осмелился бы оскорбить или даже покритиковать Помпея, отныне могли безнаказанно дубасить его адвоката в полной уверенности, что всем хорошо известна истинная цель ударов. Но от исполнения прямого приказа главнокомандующего уклониться не было никакой возможности, и по этой причине Цицерону пришлось произнести свою первую речь с ростры. Эту речь он готовил с необыкновенным тщанием, несколько раз заранее продиктовав ее мне, а затем показав Квинту и Фругию, с тем чтобы выслушать их отзывы. От Теренции же свою работу Цицерон рассудительно утаил, зная, что копию выступления ему придется отослать Помпею, а потому там потребуется немалая толика лести. (В манускрипте, к примеру, вижу я то место, где слова о «ниспосланной свыше доблести» Помпея как полководца по предложению Квинта дополнены, в результате чего появилась «ниспосланная свыше, необычайная доблесть» Помпея). Цицерон сочинил блестящий лозунг, вместивший в себя все заслуги Помпея — «Один закон, один муж, один год», — и корпел часами над заключительной частью речи. У него не вызывало сомнения, что в случае неудачи на ростре его карьера пострадает, а враги скажут, что у него нет связи с народом, ибо слова его не трогают римский плебс. Наутро перед выступлением он по-настоящему заболел от волнения. Цицерона беспрерывно тошнило, а я стоял рядом, подавая ему полотенце. Он был настолько изможден и бледен, что я всерьез забеспокоился, достанет ли у него сил добрести до форума. Однако, по его глубокому убеждению, любой исполнитель, насколько опытен бы ни был, должен всегда бояться перед выходом на сцену — «нервы должны быть натянуты, как тетива, если хочешь, чтобы стрелы летели», — и к тому времени, когда мы достигли задворков ростры, Цицерон был уже готов выступать. Вряд ли стоит упоминать о том, что он не взял с собой никаких записей. До нас донеслись слова Манилия, объявившего имя выступающего, и начавшиеся рукоплескания. Утро было прекрасным — чистым и ясным. Толпа собралась огромная. Цицерон оправил рукава, выпрямился и медленно взошел к шуму и свету.
  Во главе оппозиции Помпею вновь стояли Катулл и Гортензий, но со времени принятия Габиниева закона они не придумали никаких новых доводов, и Цицерон не отказал себе в удовольствии позабавиться над ними.
  — Что же говорит Гортензий? — с издевкой спросил он. — Если надо облечь всей полнотой власти одного человека, то, по мнению Гортензия, этого наиболее достоин Помпей, но все же предоставлять всю полноту власти одному человеку не следует. Устарели уже эти речи, отвергнутые действительностью в гораздо большей степени, чем словами. Ведь именно ты, Гортензий, со всей силой своего богатого и редкостного дарования убедительно и красноречиво возражал в Сенате храброму мужу Габинию, когда он объявил закон о назначении одного императора для войны с морскими разбойниками, и с этого самого места ты весьма многословно говорил против принятия этого закона. И что же? Клянусь бессмертными богами, если бы тогда римский народ придал твоему авторитету больше значения, чем своей собственной безопасности и своим истинным интересам, разве мы сохраняли бы и поныне нашу славу и наше владычество над миром?
  С тою же последовательностью из речи явствовало, что если Помпей хочет сделать Габиния одним из командиров своих легионов, то пусть так оно и будет. Ибо кто еще, за исключением самого Помпея, сделал столь много для разгрома пиратов?
  — Сам же я, — торжественно завершил Цицерон, — обещаю и обязуюсь перед римским народом посвятить свершению этого дела все свое усердие, ум, трудолюбие, дарование, все то влияние, каким я пользуюсь благодаря милости римского народа, то есть благодаря своей преторской власти, а также своему личному авторитету, честности и стойкости. И я призываю в свидетели всех богов, в особенности тех, которые являются покровителями этого священного места и видят все помыслы всех государственных мужей; делаю это не по чьей-либо просьбе, не с целью приобрести своим участием в этом деле расположение Помпея, не из желания найти в чьем-либо мощном влиянии защиту от возможных опасностей и помощь при соискании почетных должностей, так как опасности я — насколько человек может за себя ручаться — легко избегну своим бескорыстием; почестей же я достигну не благодаря одному человеку, не выступлениями с этого места, а, при вашем благоволении, все тем же своим неутомимым трудолюбием. Итак, все взятое мной на себя в этом деле было взято — я твердо заявляю об этом — ради блага государства.
  Он покинул ростру под уважительные хлопки собрания. Закон был принят, Лукулл лишен полномочий командующего, а Габиний получил легатство. Что же до Цицерона, то он преодолел еще одно препятствие на пути к консульству, но ценой небывалой ненависти со стороны аристократов.
  Позже он получил письмо от Варрона, который описал то, как Помпей встретил известие о получении полной власти над римскими войсками на Востоке. Когда его офицеры, наперебой поздравляя своего командующего, сгрудились вокруг него в ставке в Эфесе, он, нахмурив брови, хлопнул себя по бедру и (по свидетельству Варрона, «утомленным голосом») произнес: «Увы, что за бесконечная борьба! Насколько лучше было бы остаться одним из незаметных людей — ведь теперь я никогда не избавлюсь от войн, никогда не спасусь от зависти, не смогу мирно жить в деревне с женой!» Такое притворство трудно было принять на веру, ведь всему миру было ведомо, насколько он желал этой власти.
  * * *
  Преторство принесло Цицерону новые почести. Теперь, когда бы он ни вышел из дому, его уже охраняли шестеро ликторов. Ему, впрочем, не было до них особого дела. Это были неотесанные парни, которых взяли на службу за силу и жестокий нрав: если какого-либо римского гражданина приговаривали к наказанию, они это наказание с готовностью приводили в исполнение. Им не было равных по умению всыпать кому-либо палок или отрубить голову. Поскольку должность их была постоянна, некоторые из них за долгие годы службы привыкали к власти и смотрели на охраняемых магистратов несколько свысока, как на политиков преходящих: сегодня ты здесь, а завтра тебя нет. Цицерона коробило, когда они с преувеличенной грубостью расталкивали людей, очищая ему дорогу, а также приказывали окружающим скинуть шапки или спешиться с коня при приближении претора. Ведь люди, подвергавшиеся оскорблениям, были его избирателями. Он просил ликторов быть повежливее, и какое-то время они выполняли его предписание, но скоро брались за старое. Главный из них, так называемый «ближний» ликтор, который постоянно должен был находиться подле охраняемого, был особенно несносен. Не помню уже его имени, но он всегда наушничал, сообщая Цицерону о намерениях других преторов, собирал по крохам сплетни у своих товарищей-ликторов, не сознавая, что его поведение представляется Цицерону крайне подозрительным. Ибо Цицерон знал: сплетни — это разновидность торговли, в которой звонкой монетой служат и отчеты о его деятельности.
  — Эти люди, — пожаловался он мне как-то утром, — служат предупреждением о том, что случается с любым государством, имеющим постоянных служащих. Они начинают службу в качестве наших слуг и заканчивают ее, считая себя нашими господами!
  Вместе с его статусом вырос и мой. Я открыл для себя, что, имея должность доверенного секретаря претора, даже будучи рабом, я вправе рассчитывать на особую любезность со стороны людей, с которыми встречается мой хозяин. Цицерон заранее предупредил меня, что мне могут предлагать деньги в обмен на влияние в пользу просителей. А когда я начал горячо возражать, что никогда в жизни не приму взятки, он оборвал меня:
  — Нет, Тирон, кое-какие собственные деньги тебе не помешают. Почему бы и нет? Об одном прошу тебя: говорить, кто тебе заплатил. А ты любому, кто подойдет к тебе с подношением, говори, что мои решения не покупаются, что любое дело я рассматриваю беспристрастно. В остальном же полагаюсь на твою рассудительность.
  Разговор этот имел для меня огромное значение. Я всегда надеялся на то, что Цицерон в конце концов даст мне хоть какую-то свободу. И то, что мне было позволено начать делать определенные накопления, стало для меня предзнаменованием того заветного дня. Суммы мне перепадали небольшие — где монет пятьдесят, где сотня. В обмен от меня ожидали, что я или подсуну претору под нос какой-то документ, или составлю проект рекомендательного письма, которое можно будет передать ему на подпись. Деньги я хранил в небольшом кошеле, который прятал за расшатанным кирпичом в стене своей каморки.
  В качестве претора Цицерон обязан был брать на обучение одаренных детей из хороших семей для преподавания им права. И вот в мае, после сенатских каникул, в покоях у него появился новый молодой ученик — шестнадцати лет от роду. Это был Марк Целий Руф из Интерамнии, сын богатого банкира и влиятельного должностного лица, ведавшего проведением выборов, из трибы Велина. Цицерон согласился, главным образом в качестве политического одолжения, наблюдать за учением мальчика на протяжении двух лет, после чего было условлено передать его для дальнейшего овладения профессией в другой дом. Таким домом оказалась семья Крассов, поскольку Красс был связан с отцом Целия. А банкир стремился в первую очередь к тому, чтобы наследник его научился распоряжаться состоянием. Папаша, низенький хитрый человечек, представлял собой отвратительный тип заимодавца, который, похоже, видел в собственном сыне вложение капитала, которое никак не принесет ожидаемой отдачи.
  — Бить его надо регулярно, — напутствовал он Цицерона, еще не успев представить ему сына. — Мальчишка он неглупый, вот только непутевый и распущенный. Так что разрешаю тебе стегать его, сколько душе угодно.
  Вид у Цицерона был озадаченный. За всю свою жизнь он не отстегал ни одного человека. Но, к счастью, получилось так, что он впоследствии отлично поладил с молодым Целием, который оказался полной противоположностью собственному отцу. Был он высок и хорош собою, отличался полным равнодушием к деньгам и денежным делам. Цицерон находил это забавным. Меня же такое положение вещей забавляло в меньшей степени, поскольку многие докучные обязанности, которые были возложены на Целия и от которых он всеми силами увиливал, в конечном счете, как правило, приходилось выполнять мне. И все же, оглядываясь назад, я вынужден признать, что человек этот отличался редкостным обаянием.
  Не буду вдаваться в подробности преторства Цицерона. Ведь пишу я не учебник по юриспруденции, а вам, должно быть, не терпится, чтобы я перешел к самому интересному — консульским выборам. Стоит сказать, что Цицерон имел репутацию судьи честного и справедливого. А высокая компетентность позволяла ему легко справляться с работой. Если же имел место момент, особо щекотливый с точки зрения юриспруденции, когда требовалось мнение еще одного знающего человека, то Цицерон обращался за консультацией к Сервию Сульпицию, своему старому приятелю, с которым они вместе учились у Молона. А иной раз отправлялся с визитом к уважаемому претору суда по выборным делам Аквилию Галлу, чей дом стоял на Виминальском холме. Самым крупным делом, которое слушалось под председательством Цицерона, было дело Кая Лициния Мацера, родственника и сторонника Красса. Речь шла об отрешении его от должности за злоупотребления на посту губернатора Македонии. Слушания продолжались несколько недель, и Цицерон подвел им вполне справедливый итог, но не смог удержаться от одной шутки. Обвинение строилось на том, что Мацер получил полумиллионную сумму в виде незаконных выплат. Обвиняемый поначалу это отрицал. Однако обвинение тогда представило доказательства того, что именно такая сумма была уплачена ссудной конторе, которая находилась под его управлением. Мацер тут же изменил свои показания и заявил, что действительно помнит эти выплаты, но думал, что они вполне законны.
  — Что ж, вполне возможно, — сказал Цицерон присяжным, знакомя их с уликами, — вполне возможно, что обвиняемый так и думал. — Он выдержал паузу, достаточно долгую для того, чтобы некоторые из них захихикали, а потом напустил на себя преувеличенную серьезность. — Нет-нет, в самом деле, он мог так считать. И в подобном случае, — тут снова повисла пауза, — есть все основания для заключения о том, что этот человек слишком глуп для того, чтобы быть римским губернатором.
  У меня был богатый опыт присутствия в самых разных судах, и громоподобный смех стал верным признаком того, что Цицерон только что доказал виновность сего мужа не менее убедительно, чем самый искусный прокурор. Беда Мацера заключалась вовсе не в том, что он был дураком. Наоборот, он был очень умен, умен настолько, что считал всех вокруг дураками. Не чуя надвигающейся угрозы, он, пока присяжные голосовали, отправился с трибунала домой, чтобы сменить одежду и подстричься, поскольку надеялся отпраздновать вечером победу. В отсутствие Мацера присяжные признали его виновным, и тот уже выходил из дому, чтобы вернуться в суд, когда Красс перехватил его буквально на пороге и рассказал о том, что произошло. Кто-то утверждает, что он упал замертво, сраженный этой вестью. Другие говорят, будто вернулся в дом и лишил себя жизни, чтобы сын его не изведал унижения в связи со ссылкой отца. Как бы то ни было, дело завершилось его смертью, и у Красса появилась новая причина люто ненавидеть Цицерона, словно для этого недоставало иных причин.
  * * *
  Аполлоновы игры по традиции давали начало сезону выборов, хотя, честно говоря, в те времена казалось, что выборному сезону нет конца. Едва завершалась одна кампания, как кандидаты начинали задумывать уже следующую. По этому поводу Цицерон шутил, что управление государством — это просто времяпрепровождение между датами выборов. Именно это, должно быть, и сгубило Республику: она попросту объелась выборами до смерти. Как бы то ни было, устроение общественных увеселений в честь Аполлона входило в обязанности городского претора, каковым являлся в тот год Антоний Гибрида.
  Никто в этой связи не ожидал чего-то особенного, а вернее, вовсе ничего не ожидал, поскольку было известно, что все свои деньги Гибрида пропил и проиграл. И потому все едва не онемели от неожиданности, когда он устроил ряд не просто великолепных театральных постановок, но и пышных представлений в Большом цирке, полная программа которых включала гонки на колесницах с двенадцатью заездами, атлетические состязания и охоту на диких зверей с участием пантер и всевозможных диковинных тварей. Сам я там не был, но Цицерон, вернувшись вечером домой, описал мне все в мельчайших подробностях. Он только и говорил, что об этих празднествах. Улегшись на одну из лежанок в пустой столовой — Теренция с Туллией были в это время за городом, — Цицерон в красках рассказал мне, как вошел в цирк парад. Там были колесничие и почти полностью обнаженные атлеты (кулачные бойцы, борцы, бегуны, метатели копья и дискоболы), флейтисты и музыканты, играющие на лирах, танцоры, одетые вакханками и сатирами, курители фимиама, предназначенные к закланию быки и козы с позолоченными рогами, дикие животные в клетках и гладиаторы… Казалось, у него до сих пор голова идет кругом от такого зрелища.
  — Во сколько же все это обошлось? Вот что я не перестаю спрашивать себя. Гибрида, должно быть, рассчитывает вернуть все эти издержки, когда поедет в свою провинцию. Слышал бы ты, как громогласно его приветствовали при появлении и уходе! Чего-то я, видно, не понимаю, Тирон. Что ж, сколь невероятным это ни казалось, нам следует дополнить список. Пойдем же.
  Мы вместе пошли в его кабинет, где я открыл сундук и вынул все документы, имевшие отношение к кампании, которую Цицерон вел за избрание консулом. Там было немало тайных списков — сторонников существующих и тех, чью поддержку еще надо завоевать, жертвователей, городов и местностей, где его поддержка была сильна и слаба. Ключевым, однако, был тот список, в который попали те мужи, коих он считал вероятными противниками. К именам прилагались сведения о каждом — как положительного, так и отрицательного свойства. Возглавлял список Гальба, за ним следовал Галл, затем — Корнифиций и, наконец, Паликан. Цицерон взял у меня стило и тщательно своим мелким и аккуратным почерком вписал туда пятого — того, чье имя в списке он сам ожидал увидеть менее всего: Антоний Гибрида.
  * * *
  И вот несколько дней спустя случилось нечто, оказавшее глубокое воздействие на судьбу Цицерона и полностью изменившее историю государства, хотя вряд ли он тогда мог догадываться об этом. Мне это напоминает крохотную оспину, о которой всякий наверняка хоть раз слышал. Просыпается однажды утром человек и обнаруживает у себя на коже такую оспинку, которой не придает большого значения, а затем видит, как в последующие месяцы она разрастается в гигантскую опухоль. Подобной оспиной в нашем случае стало пришедшее нежданно, словно гром среди ясного неба, послание, которым Цицерон вызывался к верховному понтифику Метеллу Пию. Мало сказать, что Цицерон был весьма заинтригован, поскольку Пий, будучи мужем очень старым (ему было не менее шестидесяти четырех лет) и важным, ранее никогда не снисходил до беседы с ним и, уж тем более, не звал к себе в гости. Конечно же, мы немедленно пустились в путь, следуя за ликторами, которые расчищали нам дорогу.
  В те времена официальная резиденция предстоятеля государственной религии располагалась на Священной дороге, близ Дома весталок, и я помню, сколь польщен был Цицерон тем, что его видели входящим в эти покои. Ибо здесь действительно находилось священное сердце Рима, и немногим выпадала возможность переступить этот порог. Нас подвели к лестнице, и мы пошли вместе с провожатым по галерее, с которой открывался вид на сад Дома весталок. В душе я таил надежду на то, что хоть краем глаза смогу взглянуть на одну из этих таинственных дев, одетых в белое, но сад был пуст, а замедлить ход представлялось невозможным, поскольку в конце галереи уже виднелась фигура Пия. Он уже ждал нас, от нетерпения притопывая ногой, а по бокам от него стояли двое жрецов. Всю жизнь он был солдатом, и это сказалось на его облике: Пий напоминал грубое и потертое изделие из кожи, которое долгие годы болталось под открытым небом и лишь недавно было внесено внутрь дома. Ни рукопожатия, ни приглашения присесть Цицерон не удостоился. Никаких предисловий не было вообще. Пий с ходу выпалил своим скрипучим голосом:
  — Претор, мне нужно поговорить с тобой о Сергии Катилине.
  При одном упоминании этого имени Цицерон оцепенел, поскольку Катилина был тем человеком, который замучил до смерти его дальнего родственника Гратидиана, политика, искавшего расположения у народа. Мучитель перебил несчастному конечности, вырван глаза и язык. Безумная ярость пронзала мозг Катилины внезапно, словно молния. Он мог быть обаятелен, учтив и дружелюбен. Но стоило кому-нибудь обронить в беседе замечание, пусть внешне совершенно безобидное, или бросить на него взгляд, который покажется ему неуважительным, как Катилина терял всякое самообладание. Во времена сулланских проскрипций, когда списки лиц, подлежащих смерти, оглашались на форуме, Катилина считался одним из самых искусных убийц. Действовал он молотом и ножом — «ударными» инструментами, как их называли, — и сколотил немалое состояние за счет имущества казненных им.
  В числе тех, кого он замучил, оказался даже его собственный шурин. И все же ему невозможно было отказать в обаянии: на одного человека, содрогавшегося от его кровожадности, приходились двое-трое, очарованные его не менее безоглядной щедростью. Отличался он и половой распущенностью. За семь лет до того против него было возбуждено уголовное преследование за связь с девой-весталкой — а ею, кстати, была сводная сестра Теренции Фабия. За такое преступление полагалась смерть — не только ему, но и ей. И если бы его вина была доказана, то ее ожидала бы обычная казнь, предусмотренная весталке за нарушение священного обета чистоты, — погребение заживо в крохотной каморке близ Коллинских ворот, специально созданной для такой цели. Но вокруг Каталины сплотились аристократы под водительством Катулла. Они добились для него оправдания, и его карьера продолжилась, не понеся особого ущерба. В год, предшествующий минувшему, он был претором, а затем отправился управлять Африкой, тем самым избежав всех этих страстей вокруг Габиниева закона. К моменту описываемых событий он только что вернулся издалека.
  — Правителей Африки, — продолжил Пий, — давала в основном моя семья, с тех пор как провинция эта оказалась во власти моего отца полвека назад. Жители ее искали защиты у меня, и должен сказать тебе, претор, что никогда им еще не приходилось терпеть столько притеснений, сколько они вытерпели от Сергия Каталины. Он ограбил эту провинцию до нитки, обирая и казня ее население, расхищая богатства ее храмов, насилуя жен и дочерей. Ах, этот Сергий! — вскричал Пий, с отвращением сплюнув на пол большой сгусток желтой слюны. — Похваляется, что произошел от троянцев. И ни одного порядочного человека среди предков за двести с лишним лет! А недавно мне доложили, что ты — тот самый претор, который должен привлечь этого мерзавца к ответу. — Он смерил Цицерона взглядом с головы до ног. — Любопытно на тебя взглянуть! Не разберу, что ты за человек, но тем не менее… Так что же ты намерен сделать?
  На попытки оскорбить его Цицерон всегда отвечал хладнокровием. И теперь он просто спросил:
  — Африканцы подготовили дело?
  — Подготовили. Их делегация уже находится в Риме и подыскивает подходящего обвинителя. К кому им обратиться?
  — Вряд ли стоит меня об этом спрашивать. Председательствуя на суде, я должен оставаться беспристрастен.
  — Бла-бла-бла… Оставь эту свою юридическую болтовню. Поговорим начистоту. Как мужчина с мужчиной. — Пий поманил Цицерона ближе к себе. Почти все свои зубы он оставил на полях сражений, а потому, когда заговорил шепотом, слова вылетели из его щербатого рта с громким присвистом: — О нынешних судах тебе известно больше, чем мне. Так кто бы мог справиться с этим делом?
  — Если откровенно, дело не обещает быть легким, — сказал Цицерон. — Жестокость Каталины общеизвестна. Лишь отважному мужу по силам выдвинуть против этого кровавого убийцы обвинения. К тому же, насколько можно предположить, в следующем году он будет избираться в консулы. Так что ты имеешь дело с действительно опасным врагом.
  — В консулы? — Пий внезапно с размаху ударил кулаком себя в грудь. При этом ухнуло так, что сопровождавшие его жрецы от страха подпрыгнули на месте. — Сергию Катилине консулом не бывать — ни в следующем году, ни в каком другом. Не бывать, пока в этом старом теле теплится жизнь! Должен же быть в этом городе кто-то, в ком достанет мужества привлечь его к правосудию. А если нет, то что ж… Я еще не настолько старый дурак, чтобы забыть правила, по которым в Риме ведутся бои. А ты, претор, — заключил он, — на всякий случай все же оставь в своем календаре достаточно времени для слушаний этого дела. — С этими словами верховный понтифик зашаркал прочь по коридору, бубня себе что-то под нос. Следом за ним зашагали святоши-помощники.
  Цицерон нахмурился, глядя ему вослед, и покачал головой. Я же не в силах был с должной проницательностью разобраться в хитросплетениях политики, хоть и провел у него на службе тринадцать лет. Мне было невдомек, почему этот разговор столь сильно встревожил его. Но хозяин мой явно испытал потрясение, и, как только мы вновь оказались на Священной дороге, он оттащил меня в сторону, подальше от ушей ближнего ликтора, и заговорил:
  — Дело принимает серьезный оборот. Мне следовало быть к этому готовым.
  Когда же я спросил, а какая ему разница — привлекут Каталину к суду или нет, он дрогнувшим голосом ответил:
  — Пойми, глупец, закон не позволяет идти на выборы тому, против кого выдвинуты обвинения. А это означает, что если африканцам удастся найти себе защитника и обвинения против Каталины все же будут выдвинуты, да еще и дело затянется до следующего лета, то ему не позволят домогаться консульской должности, пока дело его не завершено. А это означает, что если, паче чаяния, он будет оправдан, то уже мне придется тягаться с ним в мой год.
  Сомневаюсь, чтобы в Риме был какой-то другой сенатор, который попытался бы заглянуть в будущее столь далеко и который в ворохе всевозможных «если» узрел бы повод для беспокойства. Действительно, когда он изложил свои тревоги Квинту, брат отмахнулся от него со смехом:
  — А если бы в тебя ударила молния, Марк? И если бы Метелл Пий смог припомнить, в какой день недели это случилось?..
  Однако ничто не могло успокоить Цицерона, и он негласно начал наводить справки, насколько сопутствует успех африканской делегации в ее попытках найти приличного адвоката. Впрочем, как он и предполагал, задача эта оказалась для них не из легких, хотя они и собрали великое множество свидетельств преступлений Каталины, а Пий провел в Сенате резолюцию, осуждающую бесчинства бывшего губернатора. Никто не решался выступить против столь грозного противника, рискуя в одну прекрасную ночь быть найденным в Тибре плывущим лицом вниз. Таким образом, на какое-то время обвинения повисли в воздухе, и Цицерон в перечне своих забот отодвинул это дело на задний план. К сожалению, передышка оказалась непродолжительной.
  XIV
  В конце срока пребывания на посту претора Цицерону полагалось отправиться за границу, чтобы в течение года управлять одной из провинций. В Республике это было обычным делом. Государственный муж получал возможность набраться административного опыта, а заодно и пополнить личные средства, истощившиеся после избирательной кампании. Потом он возвращался домой, оценивал политические настроения и, если все складывалось хорошо, добивался тем же летом избрания в консулы. Антоний Гибрида, которому Аполлоновы игры определенно обошлись очень недешево, отправился, к примеру, в Каппадокию в стремлении поживиться чем только можно. Но Цицерон этим путем не пошел, отказавшись от права хозяйничать в провинции. С одной стороны, ему не хотелось оказаться в уязвимом положении, когда против него выдвинут раздутые обвинения, а потом на протяжении нескольких месяцев за ним по пятам будет ходить специальный прокурор. С другой стороны, ему вполне достаточно было года, проведенного магистратом на Сицилии. С тех пор Цицерон боялся покидать Рим, и если уезжал, то не дольше, чем на неделю-другую. Трудно представить себе человека, который любил бы городскую жизнь больше, чем Цицерон. Он черпал свою энергию в суматохе улиц и площадей, шуме Сената и форума. И какие бы выгоды ни сулила провинциальная жизнь, перспектива провести год в смертельной скуке, будь то на Сицилии или в Македонии, вызывала у него полное отторжение.
  К тому же немалую часть его времени начала поглощать адвокатская практика, которую он начал с защиты Гая Корнелия, бывшего трибуна Помпея, которого аристократы обвинили в измене. Не менее пяти видных сенаторов-патрициев — Гортензий, Катулл, Лепид, Марк Лукулл и даже старикашка Метелл Пий — ополчились на Корнелия за содействие в принятии Помпеева закона, обвинив его в противозаконном нарушении вето, наложенного коллегой-трибуном. Я был убежден, что под таким натиском ему не остается ничего иного, как отправиться в ссылку. Корнелий и сам так думал. Он стал даже паковать домашнюю утварь, готовясь к отъезду. Но, видя на противоположной стороне Гортензия и Катулла, Цицерон был исполнен непреклонной решимости и боевого духа. В завершающей речи защиты он был просто неотразим.
  — Им ли поучать нас? — спросил он. — Действительно ли об исконных правах трибунов должны рассказывать нам пятеро высокородных мужей, каждый из которых поддержал закон Суллы, отменивший именно эти права? Выступил ли хоть один из этих блистательных мужей в поддержку храбрейшего Гнея Помпея, когда тот, став консулом, в качестве первого своего шага восстановил принадлежавшее трибунам право вето? Спросите себя, наконец: действительно ли движет ими вновь проснувшаяся озабоченность традициями трибунов, действительно ли она оторвала их от рыбных заводей и собственных портиков, заставив явиться в суд? Или же дело в иных «традициях», гораздо более близких их сердцу, — традиции эгоизма и традиционной жажде мести?
  Многое он еще произнес в том же духе, и когда наконец завершил речь, все пятеро высокопоставленных истцов (совершивших грубую ошибку, усевшись в один ряд) словно уменьшились в размерах, в особенности Пий, который испытывал явные трудности, пытаясь поспеть за происходящим. Приставив ладонь к уху, он беспокойно ерзал на месте, в то время как его мучитель расхаживал по площадке суда. Это было одно из последних появлений старого воина на публике, прежде чем сумерки тяжелой болезни скрыли его ото всех. После того как судьи проголосовали за снятие с Корнелия всех обвинений, Пий под шиканье и издевательский смех удалился из суда с выражением старческого недоумения — тем самым, которое, боюсь, становится все более привычным на моем собственном лице.
  — Что ж, — с изрядным удовлетворением произнес Цицерон, когда и мы собрались идти домой, — уж теперь-то, во всяком случае, он знает, каков я.
  Не стану перечислять всех дел, за которые брался Цицерон, ибо исчисляются они десятками. В том заключалась его стратегия — обязать как можно больше влиятельных лиц оказывать ему поддержку на консульских выборах и сделать собственное имя хорошо известным среди избирателей. Несомненно, клиентов он отбирал очень тщательно. По меньшей мере четверо были сенаторами: Фунданий, который держал в своих руках крупный синдикат голосующих, Орхивий — один из коллег-преторов, Галл, намеревавшийся избираться в преторы, и Муций Орестин, обвиненный в ограблении, но тем не менее надеявшийся стать трибуном. Дело его было сложным, и ему пришлось уделить много дней адвокатской практике.
  Наверное, ни один еще кандидат не подходил так к избирательной кампании — именно как к деловому предприятию. Для обсуждения хода кампании в кабинете Цицерона каждую неделю проводилось собрание. Одни приходили, другие уходили, но узкий круг оставался прежним, и входили в него пять человек: сам Цицерон, Квинт, Фругий, я и Целий — ученик Цицерона, постигавший премудрости юриспруденции. Несмотря на юность (а может быть, и благодаря ей), он не знал себе равных в собирании слухов по всему городу. Управлял кампанией снова Квинт, а потому он настоял на своем праве вести эти собрания. Квинт не упускал случая намекнуть — то ли снисходительно усмехнувшись, то ли приподняв бровь, — что Цицерон, несмотря на всю свою гениальность, оставался, тем не менее, интеллектуалом, витающим в облаках, и для того, чтобы устоять на земле, ему не обойтись без того здравого смысла, каким обладает его брат. Цицерон же подыгрывал брату, довольно умело изображая согласие.
  Братья в политике — чем не тема? Интересное могло бы получиться исследование, если бы мне было отпущено достаточно времени, чтобы написать его. Кто из нас не помнит Гракхов — Тиберия и Гая, которые посвятили свою жизнь улучшению жизни бедняков, за что оба поплатились собственной. В мое же время поочередно консульскую должность занимали патриции Марк и Луций Лукуллы, а также множество других братьев из семейств Метеллов и Марцеллов.
  Политика — это такой род человеческой деятельности, где дружба преходяща, а союзы заключаются лишь для того, чтобы через какое-то время быть расторгнутыми. И тут, должно быть, способно послужить источником немалых сил сознание того, что, как бы ни сложилась судьба, имя твое всегда неразрывно будет связано с именем другого человека. Отношения между двумя Цицеронами, думаю, как и отношения между любыми братьями, представляли собой сложное сочетание любви и неприязни, зависти и верности. Без Цицерона Квинту наверняка была бы уготована бесцветная жизнь армейского служаки, а затем столь же бесцветная жизнь прилежного фермера в Арпинуме. Между тем Цицерону и без Квинта суждено было быть Цицероном. Сознавая это, а также то, что истина сия ведома и его брату, Цицерон не жалея сил ублажал его, заботливо укутывая в сверкающую мантию славы.
  В ту зиму Квинт посвятил немало времени составлению руководства по соисканию выборной должности — главных советов брата Цицерону, которые он обожал цитировать, как если бы речь шла о «Государстве» Платона.
  «Помни, каков город, которого ты домогаешься, — говорилось в начале наставления, — и кто ты. Каждый день, идя на форум, повторяй: „Я новичок. Я домогаюсь консульства. И это — Рим“».
  Вспоминаются и иные назидания с претензией на глубокомыслие:
  «Кругом обман, ловушки и предательство. Всегда следуй словам Эпихарма18 „Стремись не верить“ как основе мудрости… Позаботься о том, чтобы все видели, что у тебя множество самых разных друзей… Очень желал бы, чтобы во всякое время ты непременно был окружен толпой. Если кто-то попросит тебя что-либо сделать, не отказывайся, даже если это тебе не под силу… Наконец, позаботься о том, чтобы твои выступления для привлечения сторонников были хорошо построены, блестящи и пользовались успехом у народа. И еще позаботься, если можно это устроить, о скандальной молве по поводу преступлений, страстей и продажности твоих соперников».
  Квинт очень гордился своим руководством и много лет спустя даже опубликовал его к вяшему ужасу Цицерона, считавшего, что политическая слава, как и подлинное искусство, тем действеннее, чем лучше скрыты все хитрости, путем которых она достигнута.
  * * *
  Весной Теренция праздновала свое тридцатилетие, и Цицерон устроил в ее честь ужин для узкого круга лиц. Пришли Квинт с Помпонией, Фругий с родителями, а также вечно суетливый Сервий Сульпиций с женой Постумией, оказавшейся неожиданно хорошенькой. Должно быть, приходили и другие, но поток времени вымыл их имена из моей памяти. Надсмотрщик Эрос собрал на короткое время всю прислугу, чтобы мы пожелали своей госпоже всего наилучшего, и я до сих пор помню, как мне подумалось, что я никогда еще не видел Теренцию столь привлекательной и в столь веселом расположении духа. Ее темные волосы, короткие и кудрявые, блестели, глаза были на редкость ясными, и даже тело, всегда костлявое, на сей раз казалось как-то полнее и мягче. Своими наблюдениями я поделился со служанкой, после того как хозяин и хозяйка повели своих гостей ужинать. В ответ та огляделась по сторонам, чтобы удостовериться, что нас никто не подслушивает, и, соединив ладони, описала ими дугу вокруг своего живота. Поначалу до меня не дошел смысл ее жеста, и она захихикала над моей непонятливостью. И лишь после того как служанка побежала обратно вверх по лестнице, я понял, до чего же глуп, причем не я один. Обычный муж наверняка давно заметил бы в жене эти красноречивые признаки, но Цицерон неизменно вставал вместе с солнцем и ложился спать лишь с наступлением тьмы. Оставалось удивляться, как у него еще остается время на исполнение супружеских обязанностей. Как бы то ни было, когда ужин был в разгаре, послышался громкий крик удивления, сменившийся рукоплесканиями в подтверждение того, что Теренция воспользовалась торжественным случаем, чтобы объявить о собственной беременности.
  Позже в тот вечер Цицерон вошел в кабинет, широко улыбаясь. На мои поздравления он ответил кивком.
  — Она уверена, что будет мальчик. Должно быть, об этом факте ее оповестила богиня, дав какой-то особый знак, ведомый только женщинам. — Он потер руки в предвкушении, все еще не в силах согнать улыбку с лица. — Да будет тебе известно, Тирон, появление ребенка как нельзя кстати в год выборов. Это свидетельство того, что кандидат — мужчина в силе, а также примерный семьянин. Обговори с Квинтом вопрос о том, когда ребенок должен принять участие в предвыборной кампании, — ткнул Цицерон пальцем в сторону моей восковой таблички. — Да шучу я, шучу, глупец! — рассмеялся он, видя мое обескураженное лицо, и сделал вид, что хочет дернуть меня за ухо.
  Не уверен, впрочем, к кому относилось это слово, — ко мне или к нему самому. Поскольку до сих пор не знаю наверняка, шутил он или нет.
  С той поры Теренция стала гораздо строже в отправлении религиозных обрядов, и уже на следующий день после своего дня рождения она заставила Цицерона сопровождать ее в храм Юноны на Капитолийском холме. Жрецу она передала барашка как жертву в благодарность за свои беременность и счастливый брак. Цицерон охотно ей повиновался, поскольку был переполнен искренней радостью в связи с предстоящим рождением еще одного ребенка и к тому же знал, насколько избирателям по душе набожность, выражаемая публично.
  * * *
  Теперь же, к сожалению, я вынужден вернуться к нашему разраставшемуся нарыву — Сергию Каталине.
  Через несколько недель после того, как Цицерон был вызван к Метеллу Пию, состоялись консульские выборы. Но победители для достижения успеха настолько широко использовали подкуп, что результаты были быстро аннулированы, и в октябре состоялось новое голосование. По данному случаю Катилина внес в списки соискателей свое имя. Но ему тут же преградил путь Пий — пожалуй, для старого солдата это был последний бой. По его инициативе Сенат постановил, что избираться смогут лишь те, чьи имена значились в первоначальном списке. Это вызвало у Каталины очередной припадок бешенства, и он начал бродить по форуму вместе со своими друзьями-злодеями, бросаясь всевозможными угрозами. Подобные угрозы Сенат воспринял вполне серьезно и проголосовал за то, чтобы дать консулам вооруженную охрану. Вряд ли стоит удивляться тому, что никто не брал на себя смелость выступить от имени африканцев в суде по делам о вымогательствах. Как-то я предложил Цицерону взять на себя это дело, которое могло принести ему дополнительную популярность. Низложил же он когда-то Верреса, став в итоге самым известным адвокатом в мире. Однако Цицерон покачал в ответ головой:
  — В сравнении с Катилиной Веррес был сущим котенком. К тому же Верреса никто особенно не любил, а у Каталины, несомненно, есть сторонники.
  — Откуда же у него такая популярность? — спросил я.
  — У опасных людей всегда есть последователи, но не это заботит меня. Если бы речь шла лишь об уличной толпе, то это не было бы так страшно. Дело в том, что он пользуется широкой поддержкой среди аристократов, во всяком случае, со стороны Катулла, а значит, по всей видимости, и со стороны Гортензия.
  — Мне кажется, для Гортензия он слишком неотесан.
  — О, поверь, Гортензий знает, как использовать уличного драчуна, когда того требует случай. А Катилина к тому же знатного рода — не забывай об этом. Массы и аристократия — в политике это сильное сочетание. Будем же надеяться, что нынешним летом ему не дадут участвовать в консульских выборах. И я очень рад, что не мне выпала эта задача.
  Мне подумалось в тот момент: вот высказывание, которое способно помочь убедиться в существовании богов. В своих небесных сферах они забавляются, слыша подобные самоуверенные слова, и не замедляют показать свою мощь. А потому вряд ли стоит удивляться тому, что по прошествии краткого времени Целий Руф принес Цицерону тревожную весть. Целию к тому времени исполнилось семнадцать лет, и стал он, по выражению своего отца, просто неуправляем. Юноша был высок и хорошо сложен — его вполне можно было принять за мужчину в возрасте двадцати с лишним лет. Впечатление это усиливал низкий голос и короткая бородка, которой щеголял Целий. Вечером, когда Цицерон уходил с головой в работу, а остальные ложились спать, этот юнец ускользал из дома и зачастую возвращался лишь с восходом солнца. Он знал, что у меня отложено немного денег на черный день, и постоянно докучал мне просьбами о мелких займах. Однажды, отказав ему в очередной раз, я возвратился в свою каморку, чтобы обнаружить, что он отыскал мой тайник и забрал оттуда все мои сбережения. В тяжелых раздумьях я провел бессонную ночь, однако, когда утром столкнулся нос к носу с юным мерзавцем и пригрозил ему рассказать обо всем Цицерону, слезы брызнули из его глаз, и он пообещал мне вернуть все сполна. Нужно воздать ему справедливость, он выполнил свое обещание, вернув взятое с солидным процентом. А я сделал себе новый тайник и уже никому не проронил о том ни слова.
  Ночи напролет Целий таскался по городу, предаваясь пьянству и блуду в компании беспутных молодых людей из знатных фамилий. Одним из них был Гай Курион, которому исполнился двадцать один год и чей отец был консулом и одним из верных сторонников Верреса. Другим был племянник Гибриды Марк Антоний, коему, по моему разумению, было тогда лет восемнадцать. Но настоящим главарем этой шайки считался Клодий Пульхр, не в последнюю очередь потому, что был среди них самым старшим и богатым, обладая способностью показать другим такие примеры распутства, которых те и представить себе не могли. Ему было лет двадцать пять, из них восемь он провел на военной службе на Востоке, умудряясь попадать во всевозможные переделки. Так, он возглавил мятеж против Лукулла, который доводился ему шурином, а потом попал в плен к морским разбойникам, с которыми был призван сражаться. Теперь же молодой человек вернулся в Рим, стремясь сделать себе имя, и в один вечер объявил, что точно знает, как добиться цели. По его словам, дело это обещало быть смелым, рискованным, озорным и веселым (Целий клялся, что именно таковы были слова, сказанные Клодием). В общем, тот сказал, что привлечет к суду Катилину.
  Когда на следующее утро Целий запыхавшись ворвался в дом, чтобы сообщить эту новость Цицерону, сенатор поначалу отказался в это поверить. О Клодии ему были известны лишь скандальные сплетни. В частности, весь город судачил, будто тот спит с собственной сестрой. Позже слухи обрели более прочную основу, и сам Лукулл приводил их в качестве одной из причин для развода со своей женой.
  — В каком качестве может такое ничтожество появиться на суде? — недоверчиво фыркнул Цицерон. — Разве что в качестве ответчика…
  Однако Целий со свойственным ему озорством возразил, что, если Цицерону требуются доказательства его правоты, достаточно будет в предстоящие час-два наведаться в суд по делам о вымогательствах, куда в это время Клодий намеревается подать свой иск. Стоит ли говорить о том, что Цицерон был просто не в силах пропустить подобное представление, и, наскоро побеседовав с наиболее важными из своих клиентов, он направился в хорошо знакомое место — храм Кастора, прихватив с собой меня и Целия.
  Весть о том, что должно произойти нечто крайне важное, чудесным образом уже распространилась по городу, и у ступенек храма скопилась толпа в сотню, а то и более человек. Тогдашний претор, муж по имени Орбий, правивший позже Азией, только что сел на свое курульное кресло и озирался вокруг, наверняка пытаясь уразуметь, что же все-таки случилось. И в этот момент подошла группа из шести-семи юношей с одинаковой глуповатой ухмылкой на лицах. Юноши определенно следили за последними веяниями моды и, должен признать, вполне успешно им следовали.
  У всех были длинные волосы и короткие бородки, а на талии у них свободно болтались широкие ремни, расшитые узорами.
  — Бессмертные боги, ну и спектакль! — вполголоса пробормотал Цицерон, когда они прошествовали мимо, обдав нас густым запахом крокусового масла и шафрановой мази. — Они похожи более на женщин, чем на мужей!
  Один отделился от группы и начал карабкаться по ступенькам вверх, к претору. На полпути юноша остановился и повернулся лицом к толпе. Внешне он, да простится мне столь вульгарное определение, являл собой образ «сладкого мальчика» с длинными светлыми кудрями, влажными красными губами и бронзовой от загара кожей. Этакий юный Аполлон. Но когда этот юноша заговорил, голос его оказался на редкость твердым и мужественным. Портил его речь лишь нарочитый плебейский акцент, выражавшийся в том, как он произносил свое фамильное имя: «Клодий» вместо «Клавдий». Такова была одна из его прихотей, продиктованных модой.
  — Я, Публий Клодий Пульхр, сын консула Аппия Клодия Пульхра, внук консулов по прямой линии в последних восьми поколениях, пришел сегодня утром, чтобы выдвинуть в этом суде обвинения против Сергия Каталины в преступлениях, совершенных им в Африке.
  При произнесении им имени Каталины в толпе поднялся ропот и свист. Стоявший рядом с нами звероподобный детина выкрикнул:
  — Поберегла бы ты свою задницу, девочка!
  Однако Клодий оставался совершенно невозмутим.
  — Пусть предки мои и боги благословят меня в этом начинании и способствуют благополучному завершению дела.
  Он легко взбежал по оставшимся не пройденными ступенькам к Орбию и передал ему иск в виде свитка, свернутого в трубочку, обвязанного красной лентой и скрепленного печатью. Сторонники бешено рукоплескали ему, в том числе Целий, которого остановил лишь суровый взгляд. Цицерона.
  — Беги и найди моего брата, — велел ему Цицерон. — Поставь его в известность о происшедшем и скажи, что мне с ним нужно немедленно встретиться.
  — Это поручение для раба, — обиженно надулся Целий, явно боявшийся показаться униженным перед лицом своих приятелей. — Разве не может разыскать его Тирон?
  — Делай то, что тебе приказано, — оборвал его Цицерон, — а заодно разыщи и Фругия. Да поблагодари меня за то, что я еще не рассказал твоему отцу, с какой компанией ты якшаешься.
  Эти слова быстро остудили Целия, и он без всякого промедления испарился с форума, направившись к храму Цереры, где в этот утренний час обычно собирались плебейские эдилы.
  — Избаловал я его, — устало произнес Цицерон, когда мы уже шли обратно, поднимаясь в гору к своему дому. — И знаешь почему? Потому что он наделен обаянием — самым проклятым из даров, которые могут достаться человеку. А я не нахожу в себе сил, чтобы перестать потакать обаятельным людям.
  В наказание, а также из-за того, что больше не мог ему доверять полностью, Цицерон не позволил Целию присутствовать в тот день на совещании, посвященном участию в предстоящих выборах. Вместо этого он отослал его писать отчет. Подождав, пока юноша скроется с глаз, Цицерон описал Квинту и Фругию утренние события. Квинт не был склонен придавать им чрезвычайное значение, однако Цицерон был полностью убежден в том, что теперь-то ему неизбежно придется вступить в борьбу с Каталиной за консульскую должность.
  — Я изучил расписание слушаний в суде по делам о вымогательствах — а ты знаешь, что это такое, — и выяснил, что нет никакой надежды на то, что дело Каталины будет рассмотрено до июля. Это лишает его возможности выдвигаться в консулы в этом году. Таким образом, он неотвратимо вторгается в мой год. — Цицерон неожиданно стукнул кулаком по столу и выругался, что бывало с ним крайне редко. — Именно такое развитие событий я предсказал год назад — Тирон тому свидетель.
  На что Квинт заметил:
  — Но, может быть, Катилина будет признан виновным и отправлен в ссылку?
  — При таком-то обвинителе, от которого разит благовониями? И о котором каждому римскому рабу известно, что он был любовником собственной сестры? Нет, нет… Ты был прав, Тирон. Мне самому следовало взяться за Катилину, когда подворачивалась такая возможность. Легче было бы победить его в суде, чем на процедуре вытягивания жребия.
  — Может быть, еще не поздно это сделать, — предположил я. — Можно попробовать убедить Клодия уступить это обвинение тебе.
  — Нет, он ни за что не согласится, — ответил Цицерон. — Только посмотри на него, на его высокомерие, — образцовый представитель рода Клавдиев. Для него открылась возможность добиться славы, и он ее ни за что не упустит. Принеси лучше список возможных соискателей, Тирон. Нам нужно подыскать надежного напарника, и чем быстрее, тем лучше.
  В те времена домогающиеся консульской должности, объявляя о ее соискании, обычно выступали парами, так что определенно выигрывал тот, кто заключал союз с достойным мужем, чтобы дополнить с его помощью собственные силы в ходе привлечения избирателей. И Цицерону для укрепления позиций требовался некто носящий громкое имя и пользующийся расположением аристократии. Взамен он мог предложить собственную популярность среди педариев и низших классов, а также эффективную стратегию выборной кампании, которую сам же разработал. Цицерон был уверен, что это ему будет нетрудно сделать в нужный момент. Но теперь, когда он начал читать значившиеся в списке имена, я увидел причину его внезапного беспокойства. Союз с Паликаном не принес бы ничего ценного. Корнифиций мог заранее проститься со всякой надеждой на избрание. У Гибриды просто недоставало мозгов. Таким образом, из всего списка оставались Гальба и Галл. Однако Гальба был настолько аристократичен, что его абсолютно ничто не могло связывать с Цицероном, а Галл, несмотря на все увещевания Цицерона, твердо заявил, что у него нет совершенно никакой охоты избираться в консулы.
  — Можете ли поверить? — посетовал Цицерон, в то время как мы склонились над его столом, изучая список возможных соискателей консулата. — Я предлагаю человеку лучшую должность на свете, причем ему и требуется всего-то побыть рядом со мной день-другой в знак поддержки. А он в ответ заявляет, что хочет вместо этого целиком посвятить себя юриспруденции! — Он взял стило и вычеркнул имя Галла, а затем добавил к концу списка имя Катилины. Задумчиво побарабанив заостренной палочкой рядом с этим именем, Цицерон подчеркнул и вдобавок обвел его, вслед за чем пристально посмотрел на каждого из нас. — Конечно, есть еще один возможный напарник, о котором мы не упоминали.
  — Кто же? — спросил Квинт.
  — Катилина.
  — Ты шутишь, Марк!
  — Я настроен вполне серьезно, — ответил Цицерон. — Давайте подумаем вместе. Представьте, что, вместо того чтобы обвинять его, я предложу ему защиту. Если я смогу добиться для него оправдания, он будет обязан поддержать меня в стремлении получить консульскую должность. С другой стороны, если его признают виновным и отправят в ссылку, то ему конец. Для меня приемлем любой исход.
  — Неужто ты станешь защищать Каталину? — Квинт был привычен к тому, что брат его постоянно делает неожиданные шаги, и удивить его чем-либо было трудно, но тогда от удивления он едва не лишился дара речи.
  — Я стал бы защищать и самое черное исчадие царства Аида, если бы тому потребовался адвокат. Такова наша правовая система. — Нахмурившись, Цицерон раздраженно встряхнул головой. — Обо всем этом мы говорили с Луцием незадолго до того, как он, бедняга, умер. Да будет тебе, брат! Оставь эти взгляды осуждения. Ты же сам писал в своем наставлении: «Я новичок. Я домогаюсь консульской должности. Это — Рим». Все эти три вещи говорят сами за себя. Я новичок, а значит, могу рассчитывать только на собственные силы, да еще на вас, моих немногочисленных друзей, — и ни на кого больше. Я домогаюсь консульской должности, иными словами, бессмертия. А за такую награду стоит побороться, не так ли? И это — Рим. Рим! Не какое-то абстрактное место в философском трактате, а город славы, стоящий на реке помоев. Да, я стану защищать Каталину, если это необходимо, а потом при первой же возможности порву с ним. И он поступил бы со мной точно так же. Таков мир, в котором нам суждено жить. — Цицерон уселся поудобнее и поднял руки вверх. — Рим!
  * * *
  Цицерон не стал предпринимать никаких немедленных действий, предпочтя выждать, чтобы удостовериться, что делу против Каталины действительно будет дан ход. Широко распространена была точка зрения, что Клодий просто пускает пыль в глаза или, возможно, пытается отвлечь общественное внимание от позорного развода своей сестры. Однако жернова закона, хоть и медленно, но мелют, и к началу лета процесс преодолел все положенные стадии — от подачи претору просьбы о признании обвинителем и предварительной речи обвинителя до уточнения обвинений. Были подобраны судьи, и начало суда было назначено на последнюю неделю июля. Теперь не оставалось ни малейшей возможности того, что Катилина успеет отделаться от уголовного преследования до консульских выборов. Прием заявок от соискателей был уже завершен.
  Вот тогда Цицерон и решил намекнуть Каталине, что мог бы согласиться стать его защитником. Он немало раздумывал над тем, каким образом довести свое предложение до сведения Каталины, поскольку не желал терять авторитет в случае, если бы оно было отклонено. И одновременно ему хотелось сохранить возможность отрицать какие-либо предложения со своей стороны, если бы пришлось отвечать за свои действия перед Сенатом. В конечном счете ему удалось придумать решение, как всегда, отличавшееся изяществом. Он вызвал к себе в кабинет Целия, взял с него клятву хранить тайну и объявил, что у него зародилась мысль выступить в защиту Каталины. И теперь его якобы интересует, что думает по этому поводу Целий («Но помни, никому ни слова об этом!»). Так был дан ход сплетне, то есть тому, что Целий просто обожал. Естественно, он не вытерпел и поделился новостью со своими приятелями, в том числе с Марком Антонием, который, являясь племянником Гибриды, был также приемным сыном близкого друга Каталины — Лентула Суры.
  Насколько помнится, потребовалось полтора дня, чтобы вслед за открытием «секрета» на пороге дома Цицерона появился гонец, принесший от Каталины письмо с приглашением нанести визит. В письме содержалась просьба не предавать этот визит огласке, а потому прийти после захода солнца.
  — Вот и клюнула рыбка, — заключил Цицерон, показывая письмо мне.
  Он направил с рабом ответ на словах, что придет к Катилине в гости тем же вечером.
  Теренция должна была вот-вот разрешиться от бремени и находила июльскую жару в Риме невыносимой. Она со стонами ворочалась на своем ложе — кушетке в душной столовой. С одной стороны от нее стояла Туллия, читавшая вслух своим писклявым голоском, с другой — служанка с опахалом. Если нрав Теренции в лучшем случае можно было назвать горячим, то в эти дни он был подобен вулкану. Спустилась ночь, в доме зажгли свечи. Увидев, что Цицерон собирается уходить, жена тут же потребовала от него ответа, куда это он направляется. Ответ Цицерона был далек от определенности. Тогда она ударилась в слезы, начав утверждать, что он завел на стороне сожительницу и теперь спешит к ней, а иначе зачем уважаемому мужу покидать свой дом в столь поздний час? Ему не оставалось ничего иного, как неохотно сознаться, что идет он к Катилине. Конечно же, это признание ни в малейшей степени не успокоило ее, а лишь подлило масла в огонь ее гнева. Теренция принялась вопрошать, как ему могло прийти в голову проводить время в компании этого чудовища, которое совратило деву-весталку. На что Цицерон заметил с изрядной едкостью, что Фабия всегда была «больше весталкой, чем девой». Теренция попыталась встать с ложа, но не сумела, и поток ее брани полился нам вслед. Впрочем, Цицерона это лишь позабавило.
  Вечер был во многом похож на тот, накануне выборов эдила, когда мы наведались к Помпею. Стояла та же удушающая жара, и луна светила каким-то лихорадочным светом. Такой же легкий ветерок доносил запах гниения с захоронений за Эсквилинскими воротами и распространял его над городом словно невидимую морось. Мы спустились на форум, где рабы зажигали уличные фонари, прошли мимо молчаливых темных храмов и начали подниматься на Палатинский холм, где стоял дом Каталины. Я, как обычно, нес сумку с записями, а Цицерон шел, сцепив руки сзади и задумчиво наклонив голову. Тогда Палатин не был застроен так сильно, как сейчас, и дома стояли на значительном расстоянии друг от друга. Неподалеку шумел ручей, пахло жимолостью и шиповником.
  — Вот где надо жить, Тирон, — поведал мне Цицерон, остановившись у ступенек. — Вот куда мы переберемся, когда мне не придется больше сражаться на выборах и будет уже безразлично, что подумают люди. Только представь себе: дом и сад, где столь приятно предаваться чтению, а детям так нравится играть. — Он поглядел в сторону Эсквилинского холма. — До чего же всем станет легче, когда это дитя появится на свет. Словно грозы ожидаешь…
  Найти дом Каталины было нетрудно, поскольку располагался он поблизости от храма Селены, который всю ночь напролет освещался факелами, зажигаемыми в честь лунной богини. На улице нас уже дожидался раб, которому велено было проводить гостей в покои. Он провел нас прямиком в прихожую, где Цицерона приветствовала женщина неземной красоты. Это была Аврелия Орестилла, жена Каталины, чью дочь он, судя по слухам, соблазнил, прежде чем взяться за саму матушку. Говорили также, что именно за эту женщину он убил собственного сына от первого брака (парень грозился скорее прикончить Аврелию, чем назвать своей новой матерью куртизанку, пользующуюся столь дурной славой). Цицерон знал о ней все, а потому прервал поток ее сладкоречивых приветствий сухим кивком.
  — Госпожа, — напомнил он, — я пришел увидеться с твоим мужем, а не с тобой.
  При этих словах она закусила губу и тут же умолкла. Этот дом был одним из самых старых в Риме. Половицы громко заскрипели под ногами, когда мы двинулись следом за рабом во внутренние покои, где пахло старыми пыльными занавесками и фимиамом. Запомнилась любопытная вещь: стены были почти голыми, причем, судя по всему, оголили их не так давно. На них виднелись пятна не совсем ясных четырехугольных очертаний. Вероятно, ранее там висели гобелены. А на полу от статуй остались пыльные круги. Все убранство атриума составляли гипсовые маски предков Катилины, порыжевшие от дыма, который курился под ними на протяжении жизни нескольких поколений. Там же стоял и сам Каталина. При столь близком рассмотрении поражал прежде всего его гигантский рост — Сергий был по меньшей мере на голову выше Цицерона. Второй неожиданностью было присутствие за его спиной Клодия. Это, должно быть, сильно и очень неприятно удивило Цицерона, но он был слишком опытным юристом, чтобы как-то проявить свои чувства. Цицерон обменялся быстрым рукопожатием с Каталиной, затем с Клодием, вежливо отказался от предложенного ему вина, и все трое без задержки перешли к делу.
  Вспоминая былое, я до сих пор поражаюсь сходству между Каталиной и Клодием. То был единственный раз, когда я видел их вдвоем, и они вполне могли сойти за отца и сына. У обоих был протяжный говор, и стояли оба в какой-то одинаковой небрежно-расслабленной позе, словно им принадлежал весь мир. Полагаю, именно эта черта называется «породой». Потребовались четыре столетия браков между самыми блестящими семействами Рима, чтобы произвести на свет этих двух негодяев — чистокровных, словно арабские жеребцы, но столь же несдержанных, безумных и опасных.
  — Вот в чем я вижу суть, — начал Катилина. — Юный Клодий произнесет великолепную обвинительную речь, и каждый скажет, что он — новый Цицерон. Даже я буду склонен признать это. Но потом ты, Цицерон, произнесешь речь защиты, еще более блестящую, и тогда никто не удивится тому, что я буду оправдан. Иными словами, мы все устроим грандиозное представление, и каждый из нас укрепит свои позиции. Я буду объявлен невиновным перед народом Рима. Клодия признают отважным и честным мужем. А для тебя это будет очередной громкий триумф в суде, поскольку ты успешно защитишь того, кто на голову выше всех твоих обычных клиентов.
  — А что, если судьи решат иначе?
  — О них не беспокойся, — хлопнул себя по карману Катилина. — О судьях я уже позаботился.
  — До чего же дорого обходится нам правосудие, — улыбнулся Клодий. — Бедному Катилине пришлось распродать всю свою фамильную собственность, чтобы быть уверенным в торжестве справедливости. Нет, это в самом деле скандал какой-то. И как только простые люди выворачиваются?
  — Мне нужно просмотреть судебные документы, — проговорил Цицерон. — Сколько времени остается до начала слушаний?
  — Три дня, — ответил Катилина и сделал жест рабу, стоявшему у дверей. — Тебе столько хватит, чтобы подготовиться?
  — Если судей уже удалось убедить, то вся моя речь уместится в нескольких словах: «Пред вами Каталина. Отпустите его с миром».
  — Нет-нет, мне нужно все, на что только способен Цицерон, — запротестовал Катилина. — Я хочу, чтобы речь звучала так: «Сей б-б-благородный муж… В коем течет к-к-кровь нескольких столетий… Узрев слезы ж-ж-жены и д-д-друзей…» — Он воздел руку к небу и с силой потрясал ею, грубо подражая заиканию Цицерона, которое обычно было почти незаметно. Клодий со смехом внимал ему. Оба были слегка навеселе. — Я хочу, чтобы были упомянуты «африканские д-д-дикари, осквернившие сей древний суд…» Я хочу, чтобы перед нами предстали призраки Карфагена и Трои, Дидоны и Энея…19
  — Все это ты получишь, — холодно прервал его Цицерон. — Работа будет сделана на совесть.
  Вернулся раб с судебными документами, и я принялся торопливо их складывать в свою сумку, чувствуя, что атмосфера в доме сгущается по мере того, как вино все больше дурманит головы. Поэтому мне хотелось как можно скорее увести Цицерона оттуда.
  — Нам понадобится встретиться для обсуждения свидетельств в твою пользу, — продолжил он тем же ледяным тоном. — Лучше завтра, если это тебя устраивает.
  — Конечно же, устраивает. Все равно мне больше нечем заняться. Этим летом я рассчитывал включиться в борьбу за консульство. Однако, как ты знаешь, этот юный пакостник вставил мне палку в колеса.
  И тут Катилина проявил ловкость, воистину поразительную для такого гиганта. Резко подавшись вперед, он неожиданно охватил Клодия правой рукой за шею и согнул вдвое. Бедный Клодий, который, кстати, слабаком вовсе не был, издал приглушенный крик и вялыми пальцами попытался оторвать от себя руку Каталины. Но сила того была просто ужасающей, и не исключаю, что следующим быстрым движением он сломал бы своему приятелю шею, если бы не спокойный и тихий голос Цицерона:
  — Как твой защитник должен предупредить тебя, Катилина, что убивать своего обвинителя в высшей степени неблагоразумно.
  Услышав это предупреждение, Катилина обернулся и насупил брови, словно на секунду забыв, кто такой Цицерон. А затем расхохотался. Он взъерошил Клодию светлые кудри и выпустил его голову из железного захвата. Тот отшатнулся назад, кашляя и потирая шею и щеку. Юноша бросил на Каталину быстрый взгляд, исполненный неподдельной ненависти, но вслед за тем тоже засмеялся и горделиво выпрямился. Они обнялись, и Катилина крикнул, требуя еще вина, а мы оставили их пировать вдвоем.
  — Ну и парочка! — воскликнул Цицерон, когда мы проходили мимо храма Луны, держа путь домой. — Не слишком удивлюсь, если к утру они убьют друг друга.
  * * *
  К моменту нашего возвращения у Теренции уже начались схватки. Ошибки быть не могло. Еще когда мы шли по улице, до нас донеслись крики. Цицерон остановился как вкопанный посередине атриума, бледный от волнения и тревоги. Ведь когда рождалась Туллия, его не было дома, а к тому, что происходило сейчас, он был совершенно не готов. Во всяком случае, в его философских писаниях на этот счет ничего не говорилось.
  — О боги, ее будто пытают. Теренция!
  Он засеменил по направлению к лестнице, которая вела в ее комнату, но на пути у него встала одна из повитух.
  Для нас началось неимоверно долгое ожидание в столовой. Он попросил меня побыть с ним, но поначалу от переживаний не в состоянии был заняться ничем полезным. Какое-то время он лежал, вытянувшись на той самой кушетке, которую занимала Теренция, когда мы уходили из дома. Потом, услышав очередной вопль, вскочил на ноги и принялся ходить из угла в угол. Воздух был жарким и спертым, а огни светильников — неподвижными. Их копоть была похожа на черные нити, свисавшие с потолка. Я занялся тем, что начал вытряхивать из сумки судебные документы, принесенные из дома Каталины, и разделять их по категориям: обвинения, показания, списки улик. Наконец, чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, Цицерон, не вставая с кушетки, протянул руку и, перебирая свитки, начал их читать под лампой, поставленной мною рядом. Он беспрестанно кривился и морщился, но невозможно было сказать, в чем состояла причина: в душераздирающих воплях, доносившихся сверху, или в ужасающих обвинениях, выдвигаемых против Каталины. Тут были перечислены вопиющие случаи жестокости и насилия. Подобные донесения шли из всех городов Африки — Утики и Тины, Тапсуса и Телепты. Проведя за чтением час или два, Цицерон с отвращением отбросил свитки в сторону и попросил меня принести чистые пергаменты, чтобы продиктовать несколько писем, прежде всего Аттику. Он откинулся на кушетку и закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться. То письмо лежит сейчас предо мной:
  «От тебя уже давно никаких писем. В предыдущем письме я подробно написал тебе о своем положении. В ближайшее время думаю защищать своего соперника Катилину. Судьи у нас такие, каких мы хотели, — весьма угодные обвиненному. Надеюсь, что в случае оправдания он будет относиться ко мне более дружественно в деле соискания. Если же случится иначе, перенесу это спокойно».
  — Вот уж, действительно, — усмехнулся он на этом месте и прикрыл глаза.
  «Мне нужно, чтобы ты возвратился спешно, ибо все твердо убеждены в том, что твои знатные друзья будут противниками моего избрания».
  Тут я прервал писание, поскольку вместо очередного вопля до нас сверху донесся иной звук — захлебывающийся писк младенца. Цицерон вскочил с кушетки и бросился вверх по лестнице в комнату Теренции. Через некоторое время он появился вновь и молча взял письмо у меня, чтобы написать сверху, в самом начале, собственной рукой:
  «Знай, что у меня прибавление: сынок; Теренция здорова».
  До чего же преображает дом появление на свет здоровенького новорожденного! Хотя это и редко признают, полагаю, что в подобном случае люди испытывают двойную благодать. Невысказанные страхи, которые всегда сопутствуют рождению человека — боязнь агонии, смерти, уродства, — уходят, и вместо них приходит чудо явления новой жизни. Облегчение и радость тесно сплетаются вместе.
  Естественно, у меня не было права подняться наверх, чтобы проведать Теренцию, но несколько часов спустя Цицерон сам принес сына вниз, чтобы с гордостью показать его прислуге и клиентам. Откровенно говоря, не очень многое нам удалось увидеть — лишь злое красное личико и жиденький локон черных волос. Младенца завернули в те же пеленки, в которые пеленали Цицерона свыше сорока лет назад. Со времен своего младенчества сенатор сберег также серебряную погремушку, которой бряцал ныне над крохотным личиком. Он нежно пронес сына по атриуму и показал на место, где, как ему мечталось, должна была когда-нибудь появиться первая консульская маска.
  — И тогда, — прошептал он, — ты станешь Марком Туллием Цицероном, сыном консула Марка Туллия Цицерона. Ну, как это тебе нравится? Правда, неплохо звучит, а? И никто не будет дразнить тебя «новичком». Вот, Тирон, познакомься с новой политической династией.
  Он вручил маленький сверточек мне, и я принял его, дрожа от волнения, как и все бездетные люди, когда им дают подержать младенца. Мне стало гораздо легче, когда наконец дитя забрала у меня нянька.
  Цицерон меж тем по-прежнему мечтательно смотрел на стену атриума. Любопытно, что ему виделось на этом месте: может быть, на него, как отражение в зеркале, глядела собственная посмертная маска? Я осведомился у него о здоровье Теренции, и он рассеянно ответил:
  — О, с ней все в порядке. Полна сил. Ты же знаешь ее. Во всяком случае, достаточна сильна, чтобы снова приняться пилить меня за союз с Каталиной. — Цицерон с трудом оторвал взгляд от пустой стены. — А теперь, — вздохнул он, — полагаю, нам имеет смысл поторопиться на встречу с этим негодяем.
  Придя в дом Каталины, мы застали хозяина в превосходном расположении духа. На сей раз он был само очарование. Позже Цицерон составил список «изумительных качеств» сего мужа, и я не могу удержаться, чтобы не привести эту запись, ибо лучше не скажешь:
  «Он умел привлекать к себе многих людей дружеским отношением, осыпать их услугами, делиться с любым человеком своим имуществом, в беде помогать всем своим сторонникам деньгами, влиянием ценой собственных лишений, а если нужно — даже преступлением и дерзкой отвагой; он умел изменять свой природный характер и владеть собой при любых обстоятельствах, был гибок и изворотлив, умел с суровыми людьми держать себя строго, с веселыми приветливо, со старцами с достоинством, с молодежью ласково; среди преступников он был дерзок, среди развратников расточителен…»
  Таков был Катилина, ожидавший нас в тот день. Он уже прослышал о рождении у Цицерона сына и с жаром схватил руку своего адвоката, поздравляя его. А затем вручил ему красивую шкатулку, обтянутую сафьяном, и попросил открыть ее. Внутри оказался серебряный детский амулет, привезенный Катилиной из Утики.
  — Туземная побрякушка, чтобы отгонять нездоровье и злых духов, — пояснил он. — Это для твоего мальчишки. Отдай ему с моим благословением.
  — Что ж, — произнес Цицерон, — очень мило с твоей стороны.
  Вещица эта, украшенная затейливым узором, была не просто побрякушкой. Я разглядел ее, когда Цицерон поднес амулет ближе к свету. Узор изображал чудесных диких зверей, преследующих друг друга. Все это соединял орнамент в виде извивающихся змей. Задумчиво подбросив амулет на ладони, Цицерон положил его обратно в коробочку и отдал Катилине.
  — Боюсь, я не могу принять твой подарок.
  — Почему? — удивленно улыбнулся Каталина. — Потому что ты мой адвокат, а адвокатам не положено платить? Ну и честность! Но это всего лишь безделушка для маленького ребенка!
  — Дело в том, — произнес Цицерон, набрав в грудь побольше воздуха, — что я пришел сообщить тебе, что твоим адвокатом не буду.
  А я в этот момент уже выкладывал судебные документы на столик, стоявший между ними двумя. Копошась с записями, я поглядывал то на одного, то на другого, но теперь втянул голову в плечи. Молчание явно затягивалось. В конце концов прозвучал тихий голос Каталины:
  — Почему же?
  — Скажу тебе прямо: вина твоя очевидна.
  Снова воцарилось молчание. Но когда Катилина заговорил, голос, его был по-прежнему спокоен:
  — Фонтей был признан виновным в вымогательствах среди галлов. Однако же ты не отказался защищать его в суде.
  — Да. Но есть разные степени вины. Фонтей был нечестен, но безобиден. Ты тоже нечестен, но совсем не таков, как Фонтей.
  — Это суду решать.
  — В обычных обстоятельствах я согласился бы с тобой. Однако ты заранее купил вердикт, а я в такой комедии участвовать не желаю. Ты лишил меня возможности увериться в том, что я поступаю в соответствии с правилами чести. А если я не могу убедить самого себя, то не могу убедить и других — своих жену, брата и, что, возможно, важнее всего, собственного сына, когда он достаточно подрастет, чтобы понимать происходящее.
  Тут я набрался храбрости и взглянул на Катилину. Он был совершенно недвижен, руки свободно висели вдоль туловища. Его поза напомнила мне позу зверя, внезапно столкнувшегося нос к носу с соперником. Так замирают хищники — во внимании и готовности к битве. Катилина заговорил легко и беззаботно, но эта легкость показалась мне наигранной:
  — Ты понимаешь, что мне это безразлично. Но безразлично ли тебе? Не имеет значения, кто будет моим защитником. Это ровным счетом ничего не меняет для меня. Я в любом случае буду оправдан. А вот ты вместо друга обретаешь во мне врага.
  Цицерон пожал плечами:
  — Не хотел бы никого видеть своим врагом. Но когда нет иного выбора, я вынесу и это.
  — Такого врага, как я, ты не вынесешь — уверяю тебя. Спроси африканцев, — ухмыльнулся он. — И Гратидиана тоже.
  — Ты вырвал ему язык, Катилина. Беседовать с ним затруднительно.
  Катилина слегка подался вперед, и я на секунду забеспокоился, как бы он не сыграл с Цицероном ту же шутку, которую в предыдущий вечер сыграл наполовину с Клодием. Но это было бы чистым безумием, а Катилина никогда не был безумен до такой степени. Если бы он был совершенным безумцем, то многое упростилось бы. Сдержавшись, Катилина проговорил:
  — Что ж, полагаю, что не должен удерживать тебя.
  Цицерон кивнул:
  — Не должен. Оставь эти записи, Тирон. Они нам больше не понадобятся.
  Не помню, были ли сказаны еще какие-нибудь слова. Наверное, нет. Катилина и Цицерон повернулись друг к другу спинами, что было обычным знаком наступившей вражды, и мы покинули этот древний пустой дом со скрипящими половицами, окунувшись в палящий зной римского лета.
  XV
  Начался самый сложный и хлопотный период в жизни Цицерона, в течение которого, как мне думается, он не раз пожалел о том, что сделал Катилину своим смертельным врагом, и не без труда нашел оправдание для того, что уклонился от своего обязательства победить его. Причиной тому, как он сам часто отмечал, были лишь три возможных результата предстоящих выборов, и ни один из них нельзя было считать приятным. Первый: он становится консулом, а Каталина — нет. Можно ли предсказать, на какие злодейства толкнет в этом случае Катилину его ненависть по отношению к Цицерону? Второй: Каталина становится консулом, а Цицерон — нет. При таком исходе против Цицерона будет направлена вся мощь государственной машины, и исход предугадать несложно. Третий вариант беспокоил Цицерона больше всего: консулами становятся они оба. Такой расклад сулил самое неприятное. Высший империй, о котором мечтал Цицерон, обернется в непрекращающуюся — длиной в год — борьбу между ними, которая парализует жизнь всего государства.
  Первое потрясение случилось, когда двумя днями позже начался процесс над Каталиной и выяснилось, что защищать его станет не кто иной, как сам первый консул Луций Манилий Торкват, глава одной из старейших и наиболее уважаемых патрицианских семей Рима. Катилину сопровождала в суд вся традиционная старая гвардия аристократов: Катулл, Гортензий, Лепид и старый Курий. Единственным утешением для Цицерона могло служить то, что вина Каталины была очевидна, и Клодий, который был вынужден заботиться о собственной репутации, проделал хорошую работу по сбору улик и доказательств. Хотя Торкват был городским и весьма педантичным адвокатом, только он был в состоянии сделать так, чтобы (пользуясь грубым определением того времени) надушить это дерьмо так, чтобы оно не воняло слишком сильно. Судей-присяжных подкупили, но список преступлений Каталины в Африке был настолько вопиющ, что даже они едва не признали его виновным. Каталину все же оправдали, но «за бесчестье» запретили участвовать в жюри сенаторов-присяжных. Вскоре после этого Клодий, боясь мести со стороны Каталины и его приспешников, уехал из города и отправился служить у Луция Мурены, нового наместника в Дальней Галлии.
  — Ах, если бы только я сам был обвинителем по делу Каталины! — рычал Цицерон. — Он бы сейчас сидел на скалах Массилии рядом с Верресом, и они вдвоем считали бы чаек!
  Но в конце концов Цицерон хотя бы избежал унижения быть защитником Каталины, за что он был очень благодарен Теренции. С тех пор он гораздо более внимательно прислушивался к ее советам.
  Стратегия избирательной кампании Цицерона требовала теперь, чтобы он на четыре месяца покинул Рим и отправился на север, в Ближнюю Галлию, завоевывать новых избирателей за пределами италийских границ. Насколько мне известно, ни один кандидат в консулы еше никогда не предпринимал подобных вылазок, но Цицерон при всей своей нелюбви к путешествиям был убежден в том, что оно того стоит. Когда он баллотировался в эдилы, число зарегистрированных избирателей составляло около четырехсот тысяч, но затем эти списки были пересмотрены цензорами, и с предоставлением права участвовать в голосовании новым территориям — вплоть до реки Пад — электорат расширился почти до миллиона человек. Очень немногие из этих людей решались предпринять долгое путешествие в Рим, чтобы отдать свой голос тому или иному кандидату на официальный пост. Однако Цицерон подсчитал, что, если ему удастся привлечь на свою сторону хотя бы одного из десяти, которые имели привычку голосовать, это даст ему решающий перевес на Марсовом поле.
  Цицерон решил отправиться в путь после Римских игр, которые в том году начинались, как обычно, в пятый день сентября. И тут в жизни Цицерона произошло второе если не потрясение, то, по крайней мере, неожиданное и тревожное событие. Римские игры всегда устраивались курульными эдилами, одним из которых в тот момент являлся Цезарь. От него, как и от Антония Гибриды, многого не ожидали, поскольку было известно, что он был беден, однако, несмотря на это, Цезарь сделал барственный жест, взяв все расходы на себя, и заявил, что игры будут посвящены не только Юпитеру, но и его, Цезаря, покойному отцу.
  За несколько дней до начала игр он приказал рабочим возвести на форуме колоннады, чтобы люди, прогуливаясь там, могли видеть привезенных им диких зверей, а также одетых в посеребренные доспехи гладиаторов. Их было ни много ни мало триста пар — такого количества не знали еще ни одни игры! Цезарь устраивал пиры, шествия, театральные представления, а проснувшись в день игр, римляне с удивлением увидели, что за ночь по приказу Цезаря возле Капитолийского холма была воздвигнута статуя Гая Мария — народного героя и объекта смертельной ненависти со стороны аристократов.
  Катулл тут же потребовал созвать заседание Сената и незамедлительно убрать статую, но Цезарь с презрением проигнорировал это обращение, и столь велик был его авторитет, что Сенат не осмелился настаивать на выполнении требований Катулла.
  Все понимали, что единственным человеком, который ссудил Цезарю деньги на столь экстравагантные выходки, мог быть только Красс, и я помню, что с Римских игр Цицерон вернулся в столь же удрученном состоянии духа, как и после устроенных Гибридой игр Аполлона. Нет, Цицерон не опасался того, что Цезарь, который был на шесть лет младше его, выставит против него свою кандидатуру на выборах. Дело было в другом: Красс что-то замышлял, а Цицерон не мог понять, что именно. В ту ночь Цицерон рассказал мне об одном из «развлечений», устроенном в рамках игр.
  — На центр арены цирка вывели какого-то раздетого донага бедолагу-преступника, вооруженного деревянным мечом, а потом выпустили голодных зверей — пантеру и льва. Он устроил настоящий спектакль, использовав единственное свое оружие — мозги. Этот человек метался по арене, резко уворачиваясь от животных, отпрыгивал в сторону, и в какой-то момент мне показалось, что он добьется своего и все же заставит зверей сцепиться друг с другом. Зрители вопили изо всех вил, подбодряя несчастного. Но чуда не случилось: он споткнулся, и хищные твари разорвали его на куски. Аристократы хохотали и били в ладоши, и, посмотрев на Красса и Цезаря, сидевших рядом, я сказал себе: «Цицерон, человек на арене — это ты!»
  Отношения между Цицероном и Цезарем всегда были достаточно сердечными, и не в последнюю очередь потому, что Цезарю нравились шутки Цицерона, но последний никогда не доверял ему. Теперь же, заподозрив, что Цезарь вступил в союз с Крассом, Цицерон и вовсе стал держаться от него подальше.
  И еще одна история, которую я обязан рассказать про Цезаря. Примерно в это время к Цицерону пришел Паликан с просьбой оказать ему поддержку на выборах консула. Бедный милый Паликан! Это был наглядный урок того, с чем может столкнуться политик, если он чересчур полагается на благоволение со стороны выдающихся людей. Трибуном, а затем претором он был неизменно верен Помпею, но когда тот добился для себя специального командования, Паликан не получил ничего. По одной простой причине: он больше не мог предложить ничего взамен, и поэтому стал отработанным материалом. Я представлял себе, как день за днем он сидит в своем доме, смотрит на огромный бюст Помпея или обедает под фреской с изображением своего кумира в виде Юпитера и — ждет, ждет, ждет… На самом деле стать консулом у Паликана было не больше шансов, чем у меня. Цицерон постарался как можно тактичнее объяснить ему это и сказал, что, хотя он не может образовать с ним предвыборный альянс, в будущем он сделает для Паликана все, что будет в его силах. Стоит ли говорить, что он не выполнил свое обещание!
  В конце беседы, когда Паликан уже встал, собираясь уходить, Цицерон вспомнил о его дочери, краснощекой Поллии, которая была замужем за Габинием.
  — О, не напоминай мне об этой потаскухе! — воскликнул Паликан. — Ты, наверное, тоже слышал? Ведь об этом весь город судачит. Ее каждый день имеет Цезарь!
  Цицерон заверил его в том, что до него такие слухи не доходили.
  — Цезарь… — горько обронил Паликан. — Какой двуличный подонок! Скажи хоть ты, разве это дело — тащить в постель жену своего товарища, когда тот за тысячу миль отсюда сражается за родину?
  — Позор, — согласился Цицерон, а после ухода Паликана сказал мне: — Не устаю удивляться Цезарю. Если этот человек способен украсть у друга жену, есть ли что-нибудь другое, что он не готов украсть?
  И снова я едва не рассказал ему о сцене, невольным свидетелем которой стал в доме Помпея, но все же не стал этого делать.
  * * *
  Ясным осенним днем Цицерон трогательно попрощался с Теренцией, Туллией и Марком, после чего мы выехали из города и отправились на север, в наш грандиозный предвыборный тур. Квинт, как обычно, остался дома, чтобы обеспечивать политическую поддержку Цицерона, а Фругию было доверено ведение юридических дел. Что касается молодого Целия, то он воспользовался нашим отъездом, чтобы покинуть кров Цицерона и перебраться к Крассу, дабы продолжать там свою учебу.
  Мы путешествовали кортежем из трех четырехколесных повозок, запряженных мулами, и еще нескольких поменьше. В первой повозке Цицерон спал, во второй работал, а третья везла багаж и документы. В маленьких повозках разместилась свита Цицерона: секретари, слуги, погонщики мулов, повара и прочая челядь, включая двух здоровяков-телохранителей. Мы выехали из Фонтинальских ворот. Нас никто не провожал. В те дни холмы в северной части Рима еще были покрыты сосновыми рощами, за исключением одного, на котором заканчивалось строительство печально известного дворца Лукулла. Военачальник-патриций вернулся с Востока, но не мог войти в город, не потеряв свой военный империй, а вместе с ним — и право на триумф. Вот он и болтался за чертой города, коротая время среди своих военных трофеев, ожидая, когда нобили в Сенате соберут большинство, необходимое для присуждения ему триумфа. Однако сторонники Помпея, в число которых входил и Цицерон, упорно блокировали это решение. Но сейчас и он оторвался от своих бумаг, чтобы посмотреть на колоссальное сооружение, крыша которого возвышалась над верхушками деревьев. Я втайне надеялся, что, когда мы будем проезжать мимо, мне хотя бы краешком глаза удастся увидеть самого великого человека, но, разумеется, этого не произошло.
  К слову сказать, Квинт Метелл, единственный из трех братьев Метеллов, оставшийся в живых, тоже недавно вернулся с Крита и, подобно Лукуллу, болтался за городскими стенами, причем по тем же причинам, что и тот. Он также жаждал триумфа, но ревнивый Помпей перекрыл кислород и ему.
  Глупое положение, в котором оказались эти двое военачальников, забавляло Цицерона, и он называл его «генеральским затором», поскольку оба, по его словам, «пытаются пролезть в Рим через Триумфальные ворота».
  На Мульвийском мосту мы задержались, чтобы Цицерон мог отправить Теренции прощальное письмо, а затем пересекли мутные воды Тибра, выехали на Фламинскую дорогу и направились на север.
  Первый день путешествия прошел замечательно, и незадолго до захода солнца мы добрались до Орикула, расположенного в тридцати милях от Рима. Здесь нас встретил представитель городской общины, согласившийся оказать Цицерону гостеприимство, и на следующее утро наш сенатор отправился на форум, чтобы начать работу с избирателями.
  Секрет успешной избирательной кампании заключается в продуманности и эффективности предварительной работы, и Цицерону очень повезло, что он сумел привлечь к ней двух опытных профессиональных агентов — Ранункула и Филума. Они путешествовали впереди нас и устраивали так, что в каждом городе, куда мы приезжали, кандидата встречала внушительная толпа его сторонников. Избирательная карта Италии была для них открытой книгой, которую два этих пройдохи знали наизусть: кто из местных всадников будет оскорблен, если Цицерон не заглянет к ним, чтобы засвидетельствовать уважение, а кого из них следует избегать, какие трибы или центурии пользуются наибольшим весом в том или ином регионе и на поддержку каких из них можно рассчитывать, какие проблемы волнуют местных жителей в первую очередь и какой благодарности они ждут в обмен на свои голоса. Эти люди не умели говорить ни о чем, кроме политики, и они с Цицероном засиживались допоздна, разрабатывая тактику, строя планы, анализируя факты, причем Цицерон получал от этих посиделок такое же удовольствие, как если бы беседовал с какими-нибудь философами или мудрецами.
  Я не стал бы утомлять читателя подробностями избирательной кампании Цицерона, даже если бы моя память сохранила ее детали. О великие боги! Какой грудой золы выглядит карьера любого политика, когда смотришь на нее через десятилетия! В те времена, о которых говорится в этом повествовании, я помнил наизусть имена всех консулов за последние сто лет и всех преторов за последние сорок. Со временем они бесследно исчезли из моей памяти, затухая, как огоньки на ночном побережье Неаполитанского залива. Стоит ли удивляться тому, что все события, происходившие в дни нашего путешествия, слились в моем сознании в один разноцветный хоровод рукопожатий, речей, просьб, принятия петиций и шуток.
  Имя Цицерона тогда гремело уже и за пределами Рима, и люди валом валили хотя бы для того, чтобы просто взглянуть на него. Особенно в больших городах, где существовала обширная юридическая практика. Там были знакомы с речами Цицерона против Верреса — даже с теми, которые он не произносил на процессе, а подготовил и обнародовал постфактум.
  Поклонники Цицерона копировали и распространяли их. Он был героем как для низших классов, так и для сословия всадников, которые видели в нем борца против ненасытности и снобизма аристократии. По той же причине мало кто из представителей нобилитета был готов распахнуть перед Цицероном двери своего дома, а иногда, когда мы проезжали мимо поместий знати, в нас даже летели камни.
  Мы продолжали двигаться по Фламинской дороге и тратили один день на каждый сравнительно крупный город — Нарнию, Карзулы, Меванию, Фульгинию, Нуцерию, Тадину, Калис — и наконец достигли Адриатического побережья. Со времени нашего отъезда из Рима прошло две недели, а с тех пор, как я в последний раз видел море, — годы. Поэтому теперь, когда после многих дней глотания дорожной пыли моему взору открылась бескрайняя водная синева, я испытал необъяснимый детский страх. Небо было безоблачным, воздух — благоуханным, словно давно прошедшее лето волей капризных богов снова ненадолго вернулось в эти края. Повинуясь внезапному порыву, Цицерон приказал остановить повозки, чтобы мы могли пройтись по берегу.
  Как причудливо устроена человеческая память! Я начисто забыл многие серьезные вещи, связанные с политикой, но до мельчайших деталей помню ту недолгую — не больше часа, — но благословенную передышку: запах выброшенных на берег водорослей, вкус морской соли на губах, негромкое шуршание волн и Цицерона, который, смеясь, демонстрирует, как Демосфен пытался улучшить дикцию, говоря с набитым камнями ртом.
  Через несколько дней, в Арминии, мы переменили направление и двинулись по Эмилиевой дороге. Постепенно удаляясь от моря, мы вскоре оказались в провинции Ближняя Галлия. Здесь уже ощущалось приближение зимы. Слева от нас возвышались черные и фиолетовые вершины Апеннин, а справа вплоть до самого горизонта змеились серые рукава и протоки дельты реки Пад. У меня возникло странное ощущение, что мы — всего лишь мелкие насекомые, ползущие по стене какой-то огромной комнаты.
  Важное политическое значение Ближней Галлии было обусловлено франшизой. Тем, кто жил к югу от Пада, было предоставлено избирательное право, тем, кто обитал севернее, — нет. Популисты, возглавляемые Помпеем и Цезарем, выступали за дальнейшее расширение франшизы — вплоть до предгорий Альп, а аристократы под предводительством Катулла усматривали в этом заговор, направленный на ослабление их власти и, естественно, выступали против этих планов. Цицерон, разумеется, был всецело за максимальное расширение франшизы и именно на этом собирался строить свою предвыборную кампанию в этих краях.
  Здесь никогда прежде не видели кандидата в консулы, поэтому даже в маленьких городках собирались изрядные толпы, чтобы послушать Цицерона, который обычно выступал, стоя на повозке. В каждом городе он произносил одну и ту же речь, поэтому вскоре я заучил ее наизусть. Цицерон обличал порочную логику, в соответствии с которой человек, живущий на одном берегу реки, является римским гражданином, а его кузен, живущей на противоположном берегу, считается варваром, хотя оба говорят на латыни.
  — Рим — это не просто географическое понятие, — заявлял он. — Границы Рима определяются не только горами, реками и даже морями. Принадлежность к Риму обусловливается не происхождением, национальностью или религией. Рим — это идеал! Рим — это высшее воплощение свободы и закона, которого достигло человечество за десять тысяч лет, с тех пор, как наши праотцы спустились вон с тех гор и научились жить в сообществе в соответствии с определенными правилами.
  Далее Цицерон говорил, что его слушатели просто обязаны голосовать — хотя бы во благо тех своих соплеменников, которые пока лишены этой возможности. Потому что избирательное право — это неотъемлемая часть цивилизации, особый дар сродни умению разводить огонь. Каждый человек за свою жизнь должен хоть однажды увидеть Рим, поэтому следующим летом, когда путешествовать станет легко, все они должны отправиться на Марсово поле, чтобы отдать свои голоса.
  — А если кто-то спросит, что заставило вас пуститься в столь долгий путь, отвечайте: «Нас послал Марк Цицерон!»
  После этого он под аплодисменты толпы спрыгивал с повозки и шел, раздавая направо и налево пригоршни гороха, корзину с которым нес шедший позади него слуга, а я держался рядом с ним, дожидаясь возможных инструкций и записывая имена.
  За это путешествие я узнал о Цицероне много нового. Должен признаться, что, даже прожив рядом с ним много лет, я не знал его до конца, пока мы не оказались в одном из маленьких городков (уж и не вспомню, как он назывался: то ли Фавенция, то ли Клатерна) к югу от Пада. Осеннее солнце уже клонилось к горизонту, с гор подул холодный ветер, а в лавочках на главной улице стали зажигаться масляные лампы. Я смотрел на лица местных фермеров, с восторгом взирающих на знаменитого сенатора, который стоял на повозке и говорил, указывая тремя отставленными в сторону пальцами на славу Римской республики. И тут я понял: несмотря на блестящее образование и высокое положение, он является одним из них — человеком из маленького провинциального городка с идеализированным представлением о Республике и значении того, что такое гражданин Рима, сжигающими его изнутри, поскольку для Рима он и сам — чужак.
  В течение следующих двух месяцев Цицерон полностью посвятил себя избирателям Ближней Галлии, особенно тем, кто жил вокруг ее столицы, Плацентии. Этот город расположился по обе стороны Пада, отчего многие семьи фактически оказались разделены на граждан Рима и «варваров». Здесь Цицерону в его предвыборной кампании очень помог наместник Пизон. Да-да, тот самый Пизон, который в свое время предрекал Помпею участь Ромула, если он будет добиваться для себя особых полномочий. Но Пизон был прагматиком, а его семья имела коммерческие интересы по ту сторону Пада, поэтому он также был заинтересован в расширении франшизы. Пизон даже выдал Цицерону особую бумагу с требованием оказывать сенатору всяческую помощь на всей территории провинции.
  Оказавшись в плену снегопадов, сатурналии мы провели в резиденции Пизона, и я заметил, что чем больше времени наместник проводит рядом с Цицероном, тем больше он подпадает под воздействие его ума и обаяния. Однажды вечером, после обильных возлияний, Пизон похлопал высокого гостя по плечу и объявил:
  — Цицерон, ты, оказывается, хороший человек! Гораздо лучше, чем я о тебе думал! Лично я хотел бы, чтобы ты стал консулом. Жаль только, что этого никогда не случится.
  Цицерон не смог скрыть своего удивления.
  — А что заставляет тебя так думать? — спросил он хозяина.
  — Аристократы ни за что не поддержат тебя, а они контролируют слишком много голосов.
  — Да, они весьма влиятельны, — признал Цицерон, — но я опираюсь на поддержку Помпея.
  Пизон согнулся от смеха.
  — Что она тебе даст? — воскликнул он, отсмеявшись. — Во-первых, он сейчас находится на другом краю света, а во-вторых — разве ты еще не заметил? — Помпей, кроме самого себя, никогда и никому не помогает. Знаешь, за кем бы я приглядывал, будь я на твоем месте?
  — За Каталиной?
  — Да, и за ним тоже. Но кого тебе следует опасаться особо, так это Антония Гибриды.
  — Но ведь он идиот!
  — Цицерон, ты меня разочаровываешь. Когда это глупость мешала политической карьере? Попомни мое слово: нобилитет будет ставить именно на Гибриду, а ты и Катилина станете сражаться за место второго консула. Что касается Помпея, то на его помощь можешь не рассчитывать.
  Цицерон беззаботно улыбнулся, но слова Пизона, видимо, достигли цели, поскольку, как только снегопады прекратились, мы поспешили в Рим так быстро, как только это было возможно.
  * * *
  Мы добрались до дома к середине января и с облегчением убедились в том, что все в порядке. Цицерон возобновил активную адвокатскую деятельность в судах, а его предвыборный штаб снова начал проводить еженедельные совещания под руководством Квинта. Нам, правда, не хватало молодого Целия, но его отсутствие компенсировалось тем, что к команде Цицерона присоединился его старый друг Аттик, который, прожив двадцать лет в Греции, навсегда вернулся в Рим.
  Об Аттике я хочу рассказать более подробно. До этого времени я лишь догадывался о том, какое важное место он занимал в жизни Цицерона, и, конечно, не мог предполагать, насколько полезен он окажется в будущем. И без того богатый, он незадолго до этого унаследовал чудесный дом на Квиринальском холме и в придачу двадцать миллионов сестерциев. Все это оставил Аттику его дядя, Квинт Касилий, один из самых свирепых и ненавидимых в Риме ростовщиков. То, что Аттик сумел сохранить добрые отношения с этим старым мизантропом, достаточно красноречиво говорит о покладистости его характера. Кто-то может решить, что с его стороны это был расчетливый подхалимаж, и ошибется. Такова была жизненная философия Аттика — никогда и ни с кем не портить отношений. Он являлся верным последователем Эпикура, полагавшего, что «удовольствие есть начало и конец счастливой жизни». Должен заметить, что Аттик являлся эпикурейцем не в традиционном — и ошибочном — толковании этого понятия, когда в него вкладывают лишь стремление к роскоши, а в подлинном. Подлинное же значение эпикурейства заключается в том, что греки называли словом атараксия, то есть в невозмутимости и полном душевном спокойствии, рассматриваемом как источник блаженства.
  Аттик избегал любых споров и неприятных разговоров (стоит ли упоминать, что он не был женат), предпочитая днем предаваться философским размышлениям, а вечера проводить за ужином со своими учеными друзьями. Он полагал такую жизнь за образец для всего человечества, вот только, как однажды заметил Цицерон, забывал, что не всем выпадает унаследовать огромное состояние. Аттику ни разу не пришла в голову мысль заняться чем-нибудь столь опасным и надоедливым, как политика, но при этом, страхуя себя от возможных неприятностей в будущем, он усердно обхаживал всех аристократов, которые оказывались в Афинах (а за двадцать лет их там побывало целое стадо), преподнося каждому искусно разукрашенную схему его генеалогического древа. Кроме того, Аттик был весьма практичен во всем, что касалось денег. Короче говоря, мир еще не знал человека, бездельничавшего столь энергично, как Тит Помпоний Аттик.
  Аттик был на три года старше Цицерона, который, должен признать, испытывал по отношению к нему что-то вроде благоговейного страха. Потому что кто может с легкостью войти в высшее общество, как не блестяще образованный богач, к тому же холостяк, который в свои сорок с небольшим лет больше всего интересуется генеалогией и может рассказать хозяину дома о его предках до десятого колена! Это делало его бесценным с точки зрения получения важнейшей политической информации, и именно от Аттика Цицерон узнал, как блестяще организована оппозиция его кандидатуре.
  Сначала Аттик узнал за ужином от своей приятельницы Сервилии, единоутробной сестры Катона, о том, что аристократы действительно проталкивают Антония Гибриду в консулы. Через несколько недель Аттик передал Цицерону слова Гортензия, с которым он тоже водил знакомство, проговорившегося, что на консульских выборах Гибрида и Катилина будут баллотироваться на пару. Цицерон попытался обратить новость в шутку, заявив: «Двойная мишень в два раза больше обычной, значит, в нее в два раза легче попасть». Но на самом деле это был серьезный удар, и я видел, что Цицерон потрясен. Ведь у него самого еще не было человека, на пару с которым он мог бы бороться за два консульских места, а найти такого было очень непросто.
  Но по-настоящему скверные новости ожидали нас поздней весной, после сенатских каникул. Аттик сообщил, что должен срочно увидеться с обоими братьями Цицерон, поэтому сразу же после закрытия суда мы трое отправились к нему. Расположенный неподалеку от храма Стрении, это был типичный дом холостяка — небольшой, но с прекрасными видами на город, открывавшимися из всех окон, особенно из библиотеки, которую Аттик сделал украшением своего жилища. Вдоль ее стен стояли бюсты великих мыслителей и много мягких кушеток. Они находились тут не просто так. У Аттика было одно железное правило: он никому, даже самым близким друзьям, не давал книги с собой, но любой из них мог прийти к нему в библиотеку и, удобно устроившись на одной из этих кушеток, читать или даже делать копии с манускриптов. И именно здесь, рядом с мраморной головой Аристотеля, мы обнаружили Аттика, одетого в свободную греческую тунику. Он читал, если мне не изменяет память, Kuriai doxai — «Главные мысли» Эпикура.
  Не теряя времени даром, он сразу перешел к сути дела.
  — Вчера вечером я был на ужине в доме Метелла Целера и дамы Клодии, и среди прочих гостей присутствовал не кто иной, как… Ту-ту-ту-ту-у-у!!! — Он изобразил звук фанфар. — Публий Корнелий Лентул Сура!
  — Святые небеса! — улыбнулся Цицерон. — Ну и компания у тебя!
  — Известно ли тебе, что Лентул пытается вернуться во власть, выставляя этим летом свою кандидатуру в преторы?
  — Правда? — Цицерон задумчиво нахмурил брови и почесал лоб. — Они с Катилиной — не разлей вода и, вероятно, вступили в какой-то сговор. Видишь, шайка проходимцев увеличивается день ото дня.
  — О да, это уже целое политическое движение: он, Катилина, Гибрида и, мне кажется, там есть и другие, но имен он мне не назвал. Кстати, Лентул показал мне клочок бумаги, на котором было нацарапано пророчество какого-то оракула. Тот якобы предрек, что Лентул будет третьим из Корнелиев, кто станет править Римом в качестве диктатора.
  — Старая Сонная Башка — диктатор? Ха-ха! Надеюсь, ты рассмеялся ему в лицо?
  — Нет, — ответил Аттик, — я отнесся к его словам вполне серьезно и тебе советую время от времени делать это, вместо того чтобы веселить слушателей своими убийственными шуточками. Я постарался разговорить его, и чем больше он пил прекрасного вина Целера, тем больше болтал, и тем внимательнее я его слушал. Под конец он заставил меня дать обет молчания и раскрыл самую страшную тайну.
  — И что же это? — нетерпеливо спросил Цицерон, подавшись вперед. Он знал, что Аттик не позвал бы нас из-за какой-нибудь ерунды.
  — Их поддерживает Красс.
  Повисло долгое молчание.
  — Красс будет за них голосовать? — спросил наконец Цицерон. Это был первый и последний раз, когда я услышал от него откровенную глупость. Видимо, он был слишком сильно потрясен, и в голове у него помутилось.
  — Нет, — раздраженно ответил Аттик. — Он оказывает им поддержку! Дает им деньги и собирается купить для них все выборы. По крайней мере, так сказал Лентул.
  Цицерон, казалось, утратил дар речи. После очередной долгой паузы заговорил Квинт:
  — Я в это не верю. Лентул, должно быть, напился до зеленых чертей, если понес подобную чушь. Зачем Крассу отдавать власть в руки таких людей?
  — Чтобы досадить мне, — ответил Цицерон, к которому вернулся голос.
  — Бред! — со злостью воскликнул Квинт.
  Почему он злился? Я думаю, от страха, что услышанное нами — правда. Это поставило бы его в дурацкое положение, ведь он столько раз уверял брата в том, что выборы у них в кармане.
  — Полный бред! — повторил он, хотя и с меньшей уверенностью. — Нам уже известно, что Красс вкладывает большие деньги в политическое будущее Цезаря. Только подумайте, во сколько ему обойдутся места двух консулов и одного претора! Здесь уже речь идет не об одном миллионе, а о трех или даже пяти. Да, он ненавидит тебя, Марк, и это ни для кого не секрет. Но неужели в его душе ненависть к тебе перевешивает любовь к деньгам? Лично я в этом сомневаюсь.
  — Нет, — твердо проговорил Цицерон, — боюсь, ты ошибаешься, Квинт. Эта история похожа на правду, и я корю себя за то, что не предусмотрел подобную угрозу с самого начала. — Цицерон встал и принялся мерить комнату шагами, как делал всегда, когда думал. — Все началось с Аполлоновых игр, устроенных Гибридой. Красс, вероятно, оплатил и их. Именно эти игры вернули Гибриду из политического небытия. И разве мог бы Катилина подкупить судей, продав несколько статуй и картин? Конечно, нет. Но пусть даже смог, кто, скажи на милость, оплачивает его предвыборную кампанию сегодня? Я был в его доме и могу с уверенностью утверждать: этот человек — банкрот.
  Цицерон описывал круги по комнате, его взгляд — чистый и невидящий — метался из стороны в сторону. Было понятно, что его мозг работает на пределе возможностей.
  — Я изначально кожей чувствовал, что с этими выборами что-то не так. Я ощущал за своей спиной присутствие какой-то третьей силы. Гибрида и Катилина! В нормальных обстоятельствах эти жалкие существа вообще не должны были быть допущены к выборам, не говоря уж о выборах на высшие должности. Для меня ясно одно: они — всего лишь орудие в чьих-то руках.
  — Значит, мы вступили в войну с Крассом? — спросил, судя по всему, смирившийся с реальностью Квинт.
  — Да, с Крассом. Или, быть может, с Цезарем, который использует деньги Красса? Каждый раз, когда я оборачиваюсь, мне кажется, что вижу промелькнувший за углом край плаща Цезаря. Он считает себя умнее всех остальных, и, возможно, он прав. Только — не в этом случае. Аттик, — Цицерон остановился перед ним и взял его ладонь обеими руками, — мой старый друг, у меня не хватает слов благодарности!
  — За что? Я всего лишь напоил этого зануду и выслушал его болтовню. Невелик труд!
  — Наоборот, умение слушать зануд требует огромной выдержки, и эта выдержка составляет квинтэссенцию политики. Именно от зануд обычно узнаешь все самое важное. — Цицерон крепко сжал руку Аттика, а потом резко повернулся к брату: — Мы должны раздобыть какие-нибудь доказательства, Квинт. Ранункул и Филум — как раз те люди, которые могли бы что-нибудь разнюхать. Накануне выборов в этом городе нет ничего, о чем бы они не знали.
  Квинт согласился, и именно в этот момент закончился теневой период предвыборной гонки и началась настоящая схватка.
  XVI
  Желая выяснить, что происходит, Цицерон придумал своеобразную ловушку. Вместо того чтобы напрямую заниматься расспросами о том, что на уме у Красса, что, во-первых, не принесло бы никаких результатов, а во-вторых, дало бы понять его врагам, что он что-то заподозрил, Цицерон призвал к себе Ранункула и Филума, велев им отправляться в город и распространить слух, что они представляют одного сенатора, который озабочен своими шансами на избрание консулом на ближайших выборах и который готов платить по пятьдесят сестерциев за каждый голос, отданный в его пользу.
  Ранункул был низкорослым, еще не до конца сформировавшимся парнем с плоским круглым лицом и хилым телом. Он полностью оправдывал свое прозвище — Головастик. Филум был высоким и тощим — ни дать ни взять ходячая жердь. Они были потомственными взяткодателями (этим занимались еще их отцы и деды), поэтому эти ребята знали свое дело. Они растворились в римских улочках и переулках и примерно через неделю доложили Цицерону, что в городе происходит нечто весьма странное. Все известные им профессиональные взяткодатели отказывались сотрудничать с ними.
  — А это значит, — проговорил своим писклявым голосом Ранункул, — что либо Рим впервые за последние триста лет наполнился кристально честными людьми, либо все голоса, предназначенные для продажи, уже куплены.
  — Значит, кто-то предложил более высокую цену, — подвел итог Цицерон. — Вам необходимо предпринять еще одну попытку. Теперь предлагайте по сотне за каждый голос.
  Два ловчилы ушли, но, вернувшись еще через неделю, рассказали ту же самую историю. Агенты-взяткодатели уже получили огромные деньги, причем они до такой степени боялись своего загадочного клиента, что не осмеливались даже шепотом произносить его имя. Читатель может удивиться тому, как было возможно держать в секрете столь грандиозную операцию, ведь речь шла о тысячах купленных голосов. Ответ кроется в очень умной организации этой невиданной доселе аферы, которую провернули с помощью всего дюжины агентов-взяткодателей. Увы, вынужден признать, что Ранункул и Филум ранее тоже подвизались на этой сомнительной ниве. Только эта дюжина знала имя заказчика. Они вступали в контакт с лидерами избирательных синдикатов, и начинался предварительный торг: скажем, мы готовы платить столько-то за пятьдесят голосов или за пятьсот — сумма зависела от численности синдиката. Поскольку в этой грязной игре никто никому не верил, в дело включалась вторая категория людей, которые назвались посредниками. Именно им передавались оговоренные суммы, чтобы их можно было «увидеть и потрогать». И наконец, уже после выборов, наступала очередь третьей группы — раздатчиков, которые, как следует из самого их названия, распределяли деньги в соответствии с достигнутыми ранее договоренностями.
  Подобная система делала почти невозможным преследование тех, кто был задействован в этой незаконной деятельности, поскольку, даже если схватить раздатчика за руку в момент передачи взятки, он попросту не будет знать, от кого пришли эти деньги. Однако Цицерон не верил, что в этой круговой поруке нельзя найти брешь.
  — Мы имеем дело не с древним орденом римских всадников, — кричал он в приступе бешенства, что случалось с ним крайне редко, — а с шушерой, с агентами по раздаче взяток! Уж как-нибудь вы сумеете найти в их рядах предателя, который, если заплатить ему достаточную сумму, не побоится выдать даже такого высокородного и могущественного мастера подкупа, как Красс!
  К этому времени (а это, по-моему, было в июне, за месяц до консульских выборов) все уже почувствовали, что происходит нечто странное. Избирательная кампания обещала быть как никогда напряженной, а предвыборные баталии — жаркими, хотя бы потому, что в тот год кандидатов было на удивление много. Тремя бесспорными фаворитами считались Цицерон, Каталина и Гибрида, затем в списке шли заносчивый и неприятный Гальба и глубоко религиозный Корнифиций. Ровным счетом никаких шансов на избрание не было у двух других претендентов: толстого бывшего претора Кассия Лонгина и Гая Лициния Сацердота, который являлся наместником в Сицилии еще до Верреса и был на десять лет старше своих конкурентов. Последний относился к числу тех кандидатов, которые выставляют свою кандидатуру не из желания победить, а чтобы, по их словам, «поднять ставки». «Никогда не доверяйте человеку, утверждающему, что ему не нужна высокая должность, — говорил Цицерон, — ибо он — самый тщеславный из всех».
  Понимая все это, агенты были как никогда активны, и по этой причине некоторые из кандидатов вынудили первого консула Гая Марция Фигула внести на рассмотрение Сената драконовский законопроект, направленный на борьбу с подкупом избирателей, который тут же назвали Фигулов закон. Предложение взятки со стороны кандидата уже считалось незаконным, а в соответствии с этим законопроектом должно было признать преступлением и согласие избирателя принять эту взятку.
  Когда речь дошла до обсуждения законопроекта, консул первым делом обратился к кандидатам и попросил их по очереди высказать свое мнение относительно предлагаемого документа. Сацердот имел ранг ниже остальных, поэтому ему первому предоставили слово, и он отозвался о законопроекте с ханжеским восторгом. Я видел, как морщится Цицерон, выслушивая произносимые им пошлые банальности. Гибрида, как и следовало ожидать, высказался против. Слушая его, как всегда, невнятное и незапоминающееся бормотание, невозможно было поверить в то, что отец этого человека был когда-то самым востребованным адвокатом Рима. Гальба, который не имел шансов быть избранным при любом раскладе, воспользовался этой возможностью, чтобы снять свою кандидатуру, надменно заявив, что «невелика честь участвовать в этих грязных играх» и он не желает «осквернять память своих предков». Катилина по очевидным причинам также восстал против Фигулова закона, и я должен признать, что его речь прозвучала впечатляюще. Он говорил совершенно бесстрастно, подобно башне возвышаясь над соседними скамьями, а заканчивая, указал на Цицерона и прорычал, что от принятия еще одного законодательного акта выиграют только крючкотворы-юристы, чем заслужил громкие одобрительные возгласы аристократов.
  Цицерон оказался в щекотливой ситуации, и я ломал голову над тем, что он может сказать. С одной стороны, он, конечно, не желал, чтобы столь полезный для отечества законопроект был провален, но, с другой, накануне самых важных в его жизни выборов ему еще меньше хотелось навлекать на себя гнев избирательных синдикатов, которые, вне всяких сомнений, рассматривали данный документ как посягательство на их права и честь. Как и всегда, ответ Цицерона оказался столь же находчивым, сколь и уклончивым.
  — В целом, — сказал он, — я приветствую этот законопроект, который может прийтись не по нраву лишь тем, кто виновен. Честному гражданину нечего бояться закона, направленного против взяток, а нечестному необходимо напомнить, что голосование — это священная обязанность, а не ваучер, который можно обналичить раз в год. Но при этом я не могу не отметить некоторую несбалансированность данного документа, которую необходимо откорректировать. Неужели мы станем судить бедняка, что не может устоять перед искушением, столь же строго, как и богача, который подвергает его этому искушению? Нет, скажу я, напротив: мы должны ввести самые строгие меры против последнего! Если позволишь, Фигул, я хотел бы внести в твой законопроект одну поправку, которая звучит так: «Любой человек, который заполучает или пытается заполучить — сам либо через третьих лиц — голоса избирателей в обмен на деньги, должен быть подвергнут наказанию в виде изгнания сроком на десять лет».
  «А-а-х-х!» — вырвалось разом из сотен сенаторских глоток. С того места, где я стоял, мне не было видно Красса, но позже Цицерон радостно рассказывал мне, что его физиономия побагровела, поскольку слова о человеке, который пытается купить голоса через третьих лиц, были адресованы именно ему, и все это поняли.
  Консул с готовностью принял поправку Цицерона и осведомился у сенаторов, не хочет ли кто-нибудь из них высказать противоположное мнение, но большинство законодателей от растерянности плохо соображали, а подобные Крассу, для которых предложение Цицерона представляло опасность, не рискнули публично выступить против него. Поэтому поправка была принята без каких-либо возражений, а когда дело дошло до голосования по самому законопроекту, сенаторы большинством голосов приняли и его.
  Фигул следом за своими ликторами покинул зал. Сенаторы также вышли на солнышко и смотрели, как консул направился к ростре и передал законопроект глашатаю для немедленного первого чтения документа народу. Я видел, как Гибрида сделал движение, намереваясь подойти к Крассу, но Катилина схватил его за руку, а Красс быстрым шагом пошел с форума, чтобы не маячить рядом со своими протеже. Теперь до того, как могло состояться очередное голосование по законопроекту, должно было пройти три рыночных дня, а это означало, что народ вынесет свой вердикт прямо накануне консульских выборов.
  Цицерон был доволен тем, как прошел этот день, открывший перед ним новые перспективы. Теперь, если Фигулов закон будет принят, у него появится возможность в случае поражения на выборах начать судебное преследование не только Катилины и Гибриды, но и своего архи врага, самого Красса. В конце концов прошло всего два года с тех пор, как двое избранных консулами политика были лишены полномочий за злоупотребления и махинации на выборах. Однако добиться этого будет невозможно, не имея достаточно убедительных улик и доказательств нечистоплотности противников, поэтому на первый план для Цицерона вышла задача раздобыть эти доказательства. Теперь он не выходил из дома иначе как в сопровождении целой толпы сторонников, вербовал новых, пытаясь завоевать симпатии как можно большего числа избирателей. Однако, в отличие от своих соперников, Цицерон не пользовался помощью номенклатора,20 который нашептывал бы ему в ухо имена тех, с кем он говорит. Цицерон гордился своей уникальной способностью удерживать в памяти тысячи имен, а если иногда он и не мог вспомнить, как зовут собеседника, то легко выпутывался из неудобной ситуации — остроумно и непринужденно.
  Я восхищался, наблюдая за ним в те дни. Цицерон понимал: все шансы — за то, что он проиграет. Предсказание Пизона в отношении Помпея сбылось с удивительной точностью, и великий человек действительно не ударил пальцем о палец, чтобы помочь Цицерону в его избирательной кампании. Помпей укрепился в расположенном на восточном побережье Черного моря Амисе — за тридевять земель от Рима — и там, подобно некоему восточному властелину, владычествовал не менее чем над двенадцатью местными царьками. Сирия была аннексирована, Митридат бежал без оглядки. Дом Помпея на Эсквилинском холме украсили носы пятидесяти захваченных им пиратских трирем, он был известен теперь под названием domus rostra и превратился в объект поклонения для почитателей Великого по всей Италии. Что ему было за дело до мышиной возни политиканов, не знающих вкуса военных побед! Письма, которые слал ему Цицерон, оставались без ответа. Квинт то и дело принимался поносить полководца за его неблагодарность, но Цицерон смотрел на вещи с точки зрения фаталиста и отвечал: «Если тебе нужен кто-то благодарный, заведи собаку».
  * * *
  За три дня до консульских выборов и накануне голосования по законопроекту против взяток события резко ускорили свой бег. Ранункул примчался к Цицерону с известием о том, что он нашел агента по имени Гай Салинатор, который заявил, что готов продать триста голосов по сто двадцать сестерциев за каждый. Салинатор владел расположенной на Субуре таверной под названием «Вакханка». Они договорились, что Ранункул придет к нему этим же вечером, назовет имя кандидата, за которого должны будут голосовать купленные избиратели, а затем передаст деньги одному из заслуживающих доверия посредников. Услышав это, Цицерон заявил, что тоже пойдет на эту встречу, прикрывшись капюшоном, чтобы не быть узнанным. Квинт возражал, доказывая, что это слишком опасно, но Цицерон был неумолим, объясняя свое намерение тем, что ему необходимо собирать улики и доказательства.
  — Если возникнет опасность, Ранункул и Тирон защитят меня, — сказал он, как я полагаю, в шутку. — Но ты мог бы устроить так, чтобы за соседним столиком на всякий случай сидело несколько наших верных сторонников.
  Мне к тому времени уже исполнилось сорок лет, но в силу того, что до этого дня мне приходилось исполнять обязанности секретаря и стенографа, руки мои были слабыми и мягкими, как у девицы. Цицерон же в отличие от меня на протяжении многих лет начинал каждое утро с физических упражнений, поэтому в случае опасности скорее всего именно ему пришлось бы защищать меня. Тем не менее я открыл окованный железом сундук в его кабинете и принялся отсчитывать серебряные монеты для передачи агенту-взяткодателю. У Цицерона было достаточно средств, которые были выручены за подарки, полученные им от своих поклонников, сторонников и адептов. Это ни в коем случае нельзя было назвать взятками, хотя, очевидно, дарители ощущали себя спокойнее, поскольку всем было известно, что Цицерон никогда не забывает ни одного имени.
  Я положил серебро в пояс, который намотал на талию, и, ощущая тяжесть как на душе, так и на животе, вышел вслед за Цицероном в вечерний сумрак Субуры. В тунике с капюшоном, которую он одолжил у одного из своих рабов, Цицерон являл собой причудливую фигуру, поскольку ночь была очень теплой. Но в бедных кварталах непонятно как одетые люди встречались на каждом шагу, поэтому, завидев сгорбленного человека с капюшоном, натянутым на самые глаза, встречные прохожие лишь старались обойти его стороной, опасаясь, что это либо прокаженный, либо несчастный, страдающий от какой-нибудь еще крайне заразной болезни.
  Мы следовали за Ранункулом, который проворно и уверенно — вот уж действительно Головастик! — шнырял по лабиринту грязных улочек, являвшихся для него привычной средой обитания. Наконец мы добрались до очередного угла, где, прислонившись спинами к стене, сидели несколько мужчин, пустив по кругу кувшин с вином. Над их головами, возле двери, был нарисован писающий Бахус с большим торчащим членом, и царивший здесь запах вполне соответствовал изображению. Следуя за Ранункулом, мы вошли внутрь, миновали стойку и поднялись по узкой деревянной лестнице в комнату, где нас ждал Салинатор с еще одним человеком — посредником, имя которого я так и не узнал.
  Этим двоим до такой степени не терпелось увидеть деньги, что они даже не взглянули на стоявшую позади меня фигуру, закутанную в тунику с капюшоном. Я снял пояс и отдал им деньги, а посредник тем временем взял специальные весы и принялся взвешивать серебро. Салинатор, представлявший собой отвратительное существо с огромным брюхом, обвисшей кожей и длинным сальными волосами, алчно потер руки и произнес, обращаясь к Ранункулу:
  — Что ж, похоже, все в порядке. Теперь можешь назвать нам имя своего клиента.
  — Я его клиент, — сказал Цицерон, отбрасывая капюшон.
  Стоит ли говорить, что Салинатор сразу же узнал его. На лице его отразилось изумление и страх. Он отступил назад, наткнувшись на посредника и его весы, принялся отвешивать поклоны и бормотать что-то маловразумительное относительно того, какой честью для него будет помочь сенатору в его избирательной кампании, однако Цицерон быстро оборвал его.
  — Я не нуждаюсь в помощи таких слизняков, как ты! — рявкнул он. — Все, что мне нужно, это информация!
  Салинатор принялся ныть, что ему ничего не известно, когда внезапно посредник бросил весы и нырнул в сторону лестницы. Однако он успел преодолеть лишь половину пути, после чего наткнулся на массивную фигуру Квинта, который развернул мерзавца, схватил его за ворот и подол туники и буквально швырнул обратно в комнату. Я с облегчением увидел, что позади Квинта по лестнице поднимаются двое молодых крепких парней, которые в прошлом нередко выступали в роли добровольных помощников Цицерона.
  Перед лицом столь явного численного преимущества противников, возглавляемых к тому же знаменитым сенатором, сопротивление агента стало ослабевать. Цицерон вдобавок пригрозил, что сообщит Крассу о том, что Салинатор пытался дважды продать одни и те же голоса. Перспектива быть наказанным Крассом подействовала на агента сильнее, чем что-либо еще, и я вспомнил фразу, сказанную Цицероном о Старой Лысине: «Самый опасный бык в стаде».
  — Значит, твой клиент — Красс? — спросил Цицерон. — Подумай дважды, прежде чем отрицать это.
  Подбородок Салинатора мелко трясся. Все, на что его хватило, был слабый кивок.
  — И ты должен был купить триста голосов для избрания Гибриды и Катилины консулами?
  Последовал еще один кивок и еле слышные слова:
  — Да, для них, — пролепетал Салинатор. — И для других.
  — Ты имеешь в виду Лентула Суру, который баллотируется на должность претора?
  — Да. Его. И других.
  — Ты все время повторяешь слово «других», — непонимающе морща лоб, проговорил Цицерон. — Кто они, эти «другие»?
  — Держи рот на замке! — выкрикнул посредник, но Квинт наградил его мощным ударом в живот, и он со стоном свалился на пол, судорожно хватая ртом воздух.
  — Не обращай на него внимания, — приветливо сказал Цицерон. — Он на тебя плохо влияет. Я знаю таких людей. Со мной ты можешь говорить откровенно. — Он ободряюще похлопал агента по плечу. — Итак, что за «другие»?
  — Косконий, — пискнул Салинатор, бросив боязливый взгляд на фигуру, корчащуюся на полу. Затем он набрал в легкие воздуха и стал быстро перечислять: — Помптиний, Бальбус, Цецилий, Лабиний, Фаберий, Гута, Бульбий, Калидий, Тудиций, Вальгий. И Рулл.
  С каждым новым именем у Цицерона делался все более озадаченный вид.
  — Это все? — спросил он, когда Салинатор закончил. — Ты никого из Сената не забыл?
  Он бросил взгляд на Квинта, у которого был не менее удивленный вид.
  — Речь идет не просто о двух кандидатах в консулы, — сказал тот. — Прибавь к ним трех кандидатов в преторы и десять кандидатов в трибуны. Красс собирается купить целое правительство!
  Цицерон был не из тех людей, которые часто демонстрируют свое изумление, но в тот момент даже он не смог скрыть замешательства.
  — Но это же полнейший абсурд! — воскликнул он. — Сколько стоит каждый голос?
  — Сто двадцать — за консула, восемьдесят — за претора и пятьдесят — за трибуна, — ответил Салинатор так, словно продавал свиней на базаре.
  — То есть, — наморщил лоб Цицерон, делая в уме расчеты, — ты хочешь сказать, что Красс готов заплатить треть миллиона только за триста голосов, которые может предоставить твой синдикат?
  Салинатор кивнул — на сей раз более охотно и, мечтательно закатив глаза, произнес:
  — Это была самая великолепная сделка из всех, которые кто-либо помнит.
  Цицерон повернулся к Ранункулу, который глядел в окно, высматривая возможную опасность.
  — Как, по-твоему, сколько голосов мог бы купить Красс по такой цене? — спросил он.
  — Чтобы быть уверенным в победе? — уточнил Ранункул, подумал, а потом назвал цифру: — Должно быть, тысяч семь или восемь.
  — Восемь тысяч?! — не веря собственным ушам, переспросил Цицерон. — Восемь тысяч голосов обойдутся ему почти в восемь миллионов! Вы когда-нибудь слышали о чем-то подобном? И, заплатив такие деньги, сам он не получит никакой должности, а лишь обеспечит высшие посты в государстве дурачкам вроде Гибриды и Лентула Суры? — Цицерон повернулся к Салинаторы. — Он объяснил тебе суть своих намерений?
  — Нет, сенатор, Красс — не тот человек, которому можно задавать вопросы и который станет на них отвечать.
  Квинт выругался.
  — Проклятье! Клянусь Хароном, теперь-то ему придется ответить кое на какие вопросы! — воскликнул он и, чтобы как-то выплеснуть свои эмоции, еще раз двинул кулаком в живот посредника, который только-только поднялся на ноги. Тот снова замычал и повалился на пол.
  * * *
  Квинт предлагал выбить из двух незадачливых агентов всю информацию, которой они владеют, а затем, прихватив их с собой, отправиться в дом Красса и потребовать от него, чтобы он прекратил свои бесчестные махинации. Второй предложенный им вариант состоял в том, чтобы притащить их прямиком в Сенат, огласить их показания и потребовать, чтобы выборы были отложены. Однако Цицерону в отличие от него удалось сохранить хладнокровие. С бесстрастным лицом он поблагодарил Салинатора за откровенность, предложил Квинту выпить вина и остыть, а мне велел собрать наше серебро. Позже, после возвращения домой, он сидел в своем кабинете и перебрасывал из руки в руку кожаный мячик, с помощью которого обычно тренировал кисти рук. Квинт бушевал, обзывая брата дураком за то, что он отпустил двух агентов-взяткодателей, поскольку они теперь либо расскажут обо всем Крассу, либо вообще сбегут из города.
  — Нет, — ответил Цицерон, — они не сделают ни того, ни другого. Отправиться к Крассу и рассказать ему о произошедшем — для них все равно что подписать себе смертный приговор. Красс ни за что не оставит столь опасных свидетелей в живых. Бегство приведет к тому же результату, разве что убийцы будут искать их чуть дольше. — Мячик неустанно перелетал из одной руки в другую. Из правой — в левую, из левой — в правую. — Кроме того, преступление еще не свершилось. Факт взятки и без того трудно доказать, а когда голосования еще не было, это и вовсе невозможно. Красс и Сенат просто посмеются над нами. Нет, умнее всего сейчас будет не трогать их. Так мы, по крайней мере, знаем, где их найти в случае неудачи на выборах. — Цицерон высоко подбросил мячик и поймал его быстрым движением руки. — Хотя в одном ты прав, братец…
  — Вот как? — едко переспросил Квинт. — Ты слишком добр ко мне!
  — Действия Красса никак не связаны с его враждебностью по отношению ко мне. Он не стал бы тратить такие огромные деньги лишь для того, чтобы разбить мои мечты. Этот человек готов вложить восемь миллионов лишь в том случае, если надеется на то, что дивиденды будут гораздо больше. Так что же у него на уме? Тут, признаюсь, даже я в растерянности. — Некоторое время Цицерон молча смотрел в стену, а затем перевел взгляд на меня. — Тирон, ты ведь хорошо ладил с молодым Целием Руфом, верно?
  Я вспомнил все сомнительные поручения, которые мне приходилось выполнять для этого парня, то, как я был вынужден врать, чтобы вызволять его из неприятных ситуаций, тот день, когда он украл мои сбережения и уговорил не рассказывать о его воровстве Цицерону.
  — В общем-то да, сенатор, — уклончиво ответил я.
  — Тогда завтра же утром отправляйся и поговори с ним. Постарайся осторожно и ненавязчиво нащупать какие-нибудь ниточки, которые помогли бы нам распутать паутину, сплетенную Крассом. Парень должен что-нибудь знать, ведь они в конце концов живут под одной крышей.
  В ту ночь я долго лежал без сна, осмысливая события минувшего дня, а Цицерон, похоже, не спал вообще. Я слышал, как он меряет шагами свою спальню, и его напряжение буквально просачивалось сквозь доски пола, попадая в мою каморку. Когда сон наконец овладел мной, он был неспокойным и полным зловещих предчувствий.
  На следующее утро, предоставив Лаурею разбираться с посетителями Цицерона, я вышел на улицу и отправился к дому Красса, от которого нас отделяло расстояние примерно в милю. Этим июльским утром солнце еще не успело взойти, но жара, которая должна была залить городские улицы через пару часов, уже начинала ощущаться. «Хорошая погода для выборов!» — подумалось мне, и я почувствовал, как меня охватило знакомое возбуждение. Со стороны форума доносились звуки пил и молотков. Там заканчивалось сооружение помостов и оград вокруг храма Кастора, ведь именно сегодня должен был быть вынесен народный вердикт по поводу закона против взяток. Я прошел позади храма и задержался, чтобы напиться прохладной воды из фонтана.
  Я понятия не имел, что скажу Целию, поскольку являюсь самым неумелым лжецом в мире. Наверное, стоило попросить совета у Цицерона, но сейчас для этого было слишком поздно. Поэтому я стал подниматься по склону Палатинского холма и, дойдя до дома Красса, сказал привратнику, что у меня срочное послание для Целия Руфа. Он предложил мне войти, но я отказался, и, когда привратник пошел искать Целия, я перешел на противоположную сторону улицы и стал ждать, пытаясь привлекать к себе как можно меньше внимания.
  Дом Красса напоминал своего хозяина тем, что имел очень скромный фасад, хотя, как я слышал, эта внешняя сторона была обманчива и внутри дом был огромен. Дверь была темной, низкой и узкой, но при этом весьма крепкой, а по обе стороны от нее располагались небольшие зарешеченные оконца. По облупившимся стенам цвета охры взбирались побеги плюща. Черепичная крыша была столь же старой, а по бокам — там, где плитки выступали за ее пределы, — их края почернели и растрескались, напоминая ряд гнилых зубов. Так мог бы выглядеть дом не очень преуспевающего банкира или чрезмерно занятого землевладельца, который изрядно запустил свое городское жилище. Полагаю, со стороны Красса это было своеобразным шиком. Таким образом он как бы хотел сказать: «Я настолько богат, что внешний лоск для меня не имеет значения». Разумеется, расположенный на улице миллионеров, такой дом не мог не привлекать дополнительное внимание к богатству своего хозяина, и в столь показном отсутствии вульгарной роскоши даже было что-то… вульгарное.
  Маленькая темная дверь то и дело открывалась и закрывалась, впуская и выпуская посетителей, и напоминала вход в осиное гнездо, возле которого кипит неустанная активность. Все посетители были мне незнакомы, кроме одного, вышедшего из дома. Юлий Цезарь, а это был именно он, не заметил меня и пошел вниз по улице, по направлению к форуму. За ним следовал его секретарь с коробкой для документов. Вскоре после этого дверь вновь распахнулась, и появился Целий. Он остановился на пороге, приставил ладонь козырьком к глазам и направился в мою сторону.
  Я сразу понял, что он, как обычно, шлялся всю ночь и теперь находился не в лучшем расположении духа из-за того, что его разбудили. Его красивый подбородок покрывала густая щетина, он то и дело сплевывал, словно не в состоянии выносить отвратительный вкус, царящий во рту после затяжной попойки.
  Когда Целий осторожно подошел ко мне и спросил, что мне, во имя Юпитера, здесь понадобилось, я не нашел ничего лучшего, чем сказать, что хочу занять у него немного денег. Он подозрительно скосил на меня глаза и поинтересовался:
  — Для чего?
  — Видишь ли, есть одна девушка… — беспомощно забормотал я. В свое время, когда Целий просил у меня денег, то ссылался именно на эту причину, и я сейчас не сумел придумать ничего умнее.
  Я попытался отвести его в сторону, опасаясь, что из дома может появиться Красс и увидеть нас вдвоем, но он стряхнул мою руку и остался стоять, покачиваясь, возле сточной канавы.
  — Девушка? — недоверчиво переспросил Целий. — У тебя? — А затем захохотал. Но от смеха у него, очевидно, заболела голова, поскольку он тут же умолк и со стоном прижал ладони к вискам. — Если бы у меня были деньги, Тирон, я бы с радостью не просто одолжил, а подарил бы их тебе, поскольку, помимо Цицерона, в мире нет человека, которого мне видеть приятнее, чем тебя. Но, во-первых, у меня их нет, в во-вторых, ты — не из тех, кто имеет дело с девками. Так для чего тебе деньги на самом деле?
  Целий наклонился и внимательно посмотрел на меня. Ощутив идущий от него кислый запах перегара, я невольно сморщился, он же истолковал это как гримасу вины.
  — Так и есть, ты врешь! — сказал Целий, и лицо его расплылось в широкой самодовольной улыбке. — Цицерон послал тебя, чтобы что-то выведать.
  Я стал умолять его отойти подальше от дома, и на этот раз он согласился, однако ходьба явно не приносила ему удовольствия, поэтому вскоре он снова остановился и предупреждающим жестом поднял палец. Его глаза налились кровью, в горле послышалось предостерегающее рычание, и в следующий момент из глотки Целия вырвался такой мощный фонтан блевотины, что я невольно представил себе служанку, выливающую на улицу ведро помоев. Да простит меня читатель за столь малоприятные детали, но эта сцена совершенно неожиданно всплыла в моей памяти только сейчас, после стольких лет забвения, и еще раз заставила от души посмеяться.
  Как бы то ни было, могучий приступ рвоты, похоже, привел Целия в себя и прочистил мозги. Он спросил меня, что нужно Цицерону.
  — А ты как думаешь? — теряя терпение, спросил его я.
  — Я хотел бы помочь вам, Тирон, — ответил Целий, вытирая рот тыльной стороной ладони, — и помогу, если это в моих силах. Жить под одной крышей с Крассом вовсе не так приятно, как с Цицероном. Старая Лысина — страшное дерьмо, даже хуже, чем мой папаша. Он требует, чтобы я с утра до вечера осваивал бухгалтерскую науку, а скучнее этого занятия не придумаешь, если не считать торгового законодательства, которым он мучил меня на протяжении последнего месяца. А вот к тому, что касается политики, он меня и близко не подпускает.
  Я задал ему еще несколько вопросов, в том числе и о целях сегодняшнего визита Цезаря, но очень скоро понял, что Целий действительно ничего не знает о замыслах Красса. Он, конечно, мог что-то скрывать, но, учитывая его обычную словоохотливость, если не сказать болтливость, это было маловероятно. Когда я поблагодарил его и уже повернулся, чтобы уйти, Целий вдруг схватил меня за локоть.
  — Цицерону, наверное, туго, если он ищет помощи даже у меня, — с необычной для него серьезностью пробормотал парень. — Передай ему, что я сожалею. Он стоит дюжины таких, как Красс и мой папочка, вместе взятые.
  * * *
  Я не ожидал увидеть Целия в ближайшее время и выбросил его из головы, поскольку весь остаток дня был крайне занят в связи с голосованием по закону о взятках. Цицерон также был очень занят, работая с трибами и на форуме и убеждая всех в полезности предложенного Фигулом документа. С особым удовольствием он обнаружил под штандартом с надписью ВЕТУРИЯ несколько сот граждан Ближней Галлии, приехавших, чтобы поддержать его избирательную кампанию. Они должны были голосовать впервые. Цицерон немного поговорил с ними, доказывая важность раз и навсегда покончить с взяточничеством, а когда отошел, в глазах у него блестели слезы.
  — Бедные люди! — пробормотал он. — Проделать такой дальний путь лишь для того, чтобы быть обманутыми с помощью денег Красса! Но если мы сможем провести нынешний закон, у нас появится возможность прищемить хвост этому мерзавцу!
  Мне казалось, что усилия Цицерона принесли результат и Фигулов закон будет принят, поскольку большинство все же не было подкуплено. Однако днем плебейский трибун Муций Орестиний (в свое время его обвинили в воровстве и он пришел за защитой к Цицерону) вышел на ростру и стал поносить законопроект, называя его «посягательством аристократов на единство плебса». Он помянул и Цицерона, заявив, что «этот человек не подходит на пост консула и, хотя выставляет себя другом народа, не сделал для него ничего полезного, преследуя лишь собственные корыстные интересы». Так он и сказал — слово в слово. Одна часть толпы зашикала и засвистела, другая (состоящая, полагаю, из тех, кто привык продавать свои голоса и намеревался делать это впредь) разразилась одобрительными криками.
  Для Цицерона это оказалось чересчур. В конце концов, не прошло и года с того дня, когда он добился оправдания Муция, и если тот теперь, подобно крысе, бежит с корабля, это означает, что корабль не просто тонет, а уже пошел ко дну. С красным от ярости и жары лицом он протолкался к ступеням храма и потребовал, чтобы ему предоставили слово для ответа.
  — Кто оплатил твой голос, Муций? — прокричал он, но тот сделал вид, что не слышит. Люди вокруг нас указывали на Цицерона, подталкивали его вперед и громко требовали предоставить ему слово, но было очевидно, что Муцию это было совершенно ни к чему. Подняв руку, он торжественно объявил, что накладывает вето на законопроект. В разверзшемся после этого кромешном аду, в потасовках, начавшихся между соперничающими группировками, Фигулову закону пришел конец. Сам Фигул объявил, что на завтрашний день он назначает заседание Сената, которому предстоит решить, что делать дальше.
  Это был горький момент для Цицерона. Когда мы вернулись домой и он с трудом закрыл дверь, оставив на улице своих сторонников, я испугался, что ему вновь станет плохо — так же, как случилось накануне выборов эдилов. Он слишком устал, чтобы играть с Туллией, и даже когда вниз спустилась Теренция с маленьким Марком и показала, как малыш научился делать первые шаги, Цицерон не схватил сына и не подкинул его в воздух, как делал это каждый раз по возвращении домой. Он лишь с отсутствующим видом потрепал малыша по щеке, а затем, тяжело ступая, пошел в свой кабинет. Однако, открыв дверь, Цицерон замер на пороге и изумленно вытаращил глаза на человека, сидевшего за его письменным столом. Этим незваным гостем был Целий Руф.
  Находившийся там же Лаурей принялся оправдываться, говоря, что просил господина подождать в таблинуме, но тот заявил, что пришел по крайне секретному делу и не хочет, чтобы его видели все кто попало.
  — Все в порядке, можешь идти, — успокоил раба Цицерон и, обратившись к гостю, сказал: — Я всегда рад видеть тебя, Целий, но, боюсь, в конце столь утомительного и полного разочарований дня моя компания покажется тебе скучной.
  В ответ на это Целий лишь улыбнулся и заявил:
  — Возможно, у меня есть новости, которые поднимут тебе настроение.
  — Что, умер Красс?
  — Наоборот, — как молодой конь, заржал Целий, — жив, здоров и сегодня вечером собирает большое совещание в предвкушении победы на выборах.
  — Правда? — вздернул брови Цицерон, и я увидел, как краска возвращается на его лицо, и оно хорошеет, словно цветок, омытый дождем. — Кто будет присутствовать на этом совещании?
  — Катилина, Гибрида, Цезарь и кто-то еще. Кто точно, я не знаю. Но когда я уходил, рабы уже расставляли стулья. Я узнал об этом от одного из секретарей Красса, разносившего приглашения как раз в то время, когда проходило народное собрание.
  — Ну-ну, — задумчиво промурлыкал Цицерон. — Что бы я только ни отдал, чтобы подслушать их речи сквозь замочную скважину!
  — Это можно устроить, — беззаботно ответил Целий. — Совещание будет проходить в зале, где Красс всегда проводит свои деловые встречи. Иногда, как сообщил мне мой человек, он желает, чтобы рядом находился секретарь и вел записи этих бесед, но так, чтобы собеседники об этом не знали. Специально для этого в комнате оборудовали потайную нишу, спрятанную за гобеленом. Мой информатор даже показал мне ее.
  — Ты хочешь сказать, что Красс подслушивает даже самого себя? — с удивлением спросил Цицерон. — Какой государственный деятель станет заниматься такими вещами?
  — Иногда люди в беседе с глазу на глаз дают обещания, которые они никогда не дали бы в присутствии свидетелей.
  — Значит, ты мог бы спрятаться там, а потом пересказать мне их разговор?
  — Нет, не я, — усмехнулся Целий. — Я ведь не секретарь. А вот Тирон мог бы. — Целий похлопал меня по плечу. — Тем более что он владеет волшебной техникой скорописи.
  * * *
  Сейчас, когда свидетелей тех событий уже не осталось, я мог бы безнаказанно похваляться, что с готовностью согласился выполнить это самоубийственное поручение, но это было бы неправдой. На самом деле я пытался всеми путями отбрыкаться от плана Целия, приводя все контраргументы, которые приходили мне в голову. Как я проникну в дом Красса незамеченным? Как я выберусь оттуда? Как я разберу, кто в данный момент говорит, если буду находиться в темной нише за ковром? На каждый мой вопрос у Целия был наготове ответ. Но истина — в том, что мне было до смерти страшно.
  — А если меня поймают? — спросил я Цицерона, подойдя наконец к главному, что меня беспокоило. — И будут пытать? Я не герой и не могу обещать, что не выдам вас под пыткой.
  — На суде Цицерон будет все отрицать, — тут же предложил выход скотина Целий, — и заявит, что ты предпринял эту вылазку по собственной инициативе, а он ни о чем не догадывался. Кроме того, всем известно, что показания, добытые под пыткой, не имеют юридической силы.
  — Тогда я спокоен, — промямлил я, ощущая легкое головокружение.
  — Соберись, Тирон, — приободрил меня Цицерон. По мере того как он слушал наши препирательства, план Целия нравился ему все больше. — Не будет ни пыток, ни суда — уж я позабочусь об этом. Если тебя поймают, я договорюсь о твоем освобождении и заплачу любой выкуп, чтобы только увидеть тебя здоровым и невредимым. — Он взял мою руку в обе свои (знаменитый «двойной захват» Цицерона) и проникновенно заглянул мне в глаза. — Ты для меня не столько раб, сколько мой второй брат, Тирон, и ты стал им еще тогда, когда мы, сидя рядом, изучали философию. В Афинах. Ты помнишь те времена? Я должен был поговорить с тобой о твоей свободе уже давно, но все время что-то вмешивалось и мешало сделать это. Так вот, я говорю тебе это сейчас, и пусть Целий будет тому свидетелем: я собираюсь подарить тебе свободу. Да, и тогда ты сможешь наслаждаться простой и спокойной жизнью в деревне, о которой ты давно мечтал. Ты заслужил не только это, но и гораздо большее. Представляю тот день, когда я приеду на твою маленькую ферму, а потом мы будем сидеть в твоем саду, смотреть, как солнце садится за далекую оливковую рощу или за виноградники, и станем вспоминать великие приключения, через которые нам выпало пройти рука об руку.
  Цицерон отпустил мою руку, а перед моими глазами в знойном июньском мареве еще несколько секунд трепетала нарисованная им идиллическая картина. Затем он оживился и вновь заговорил:
  — Не подумай, что я ставлю тебе условие или пытаюсь подмаслить тебя. Я выполню свое обещание в любом случае — согласишься ли ты участвовать в предложенном Целием предприятии или откажешься. Повторяю, ты давно это заслужил. Я никогда не позволил бы себе отдать приказ, выполнение которого грозило бы тебе опасностью. Но ты знаешь, как плохи сейчас мои дела. Так что — думай и решай.
  Таковы были его слова. Разве мог я забыть их даже спустя десятилетия?
  XVII
  Встреча была назначена на вечер, а это означало, что мы не имели права терять время. Когда солнце скрылось за гребнем Эсквилина, а я уже во второй раз за сегодняшний день вскарабкался по склону Палатинского холма, в моей душе зародилось неприятное предчувствие. Мне стало казаться, что я направляюсь прямиком в расставленную для меня ловушку. Могли ли я или Цицерон быть уверены в том, что Целий не переметнулся на сторону Красса? И разве слово «верность» не звучало абсурдно по отношению ко всему, что происходило нынче в политической жизни Рима? Однако теперь ничего поделать было уже нельзя. Мой юный спутник Целий вел меня по узкой аллее к задней стене дома Красса. Он отодвинул в сторону густой занавес вьющегося по ней плюща, за которым обнаружилась маленькая, обитая ржавым железом дверь. Она выглядела так, будто ее не открывали уже много лет, но сильный удар плеча Целия заставил ее бесшумно отвориться вовнутрь, и через секунду мы очутились в пустой кладовке.
  Как и жилище Каталины, этот дом был очень старым и на протяжении веков постоянно расширялся за счет многочисленных пристроек, поэтому очень скоро я окончательно перестал ориентироваться в темных коридорах, по которым гуляли сквозняки. Всем было известно, что Крассу служит множество искусных рабов, поэтому сама мысль о том, что мы незамеченными доберемся до нужного нам места, казалась мне невероятной. Но, похоже, если Целий и усвоил что-то, изучая юриспруденцию в Риме, то это была премудрость того, как незаметно проникнуть в чужой дом и так же незаметно выскользнуть из него. Мы прошли через внутренний дворик и затаились в прихожей, пережидая, когда пройдет внезапно появившаяся служанка, а потом вступили в большую пустую комнату, стены которой были увешаны гобеленами из Вавилона и Коринфа. В центре комнаты полукругом стояло около двадцати позолоченных стульев, а вдоль стен — зажженные лампы и канделябры со свечами. Целий взял одну из ламп, пересек комнату и приподнял край одного из тяжелых шерстяных гобеленов, на котором была изображена Диана, пронзающая копьем оленя. Позади гобелена находилась ниша — такая, в каких обычно ставят статуи. В ней мог поместиться человек, и оставалось еще немного место для лампы. Я вошел в нее очень своевременно, поскольку послышались мужские голоса, и с каждой секундой они становились все громче. Целий поднес палец к губам, подмигнул мне и аккуратно опустил край шерстяного ковра. Вскоре звук его торопливых шагов затих в отдалении, и я остался один.
  Поначалу мне показалось, что я ослеп, но постепенно мои глаза привыкли к слабому свету масляной лампы, стоявшей позади меня. Присмотревшись к задней части гобелена, я обнаружил, что в толстой ткани имеется несколько маленьких отверстий, сквозь которые можно было видеть всю комнату. Я вновь услышал шаги, а затем увидел розовую морщинистую лысину. Сразу же после этого раздался голос Красса, причем прозвучал он настолько громко, что я чуть было не дернулся вперед и не выдал своего присутствия. Красс радушно пригласил своих гостей войти, а затем отодвинулся в сторону, и я увидел других мужчин, появившихся в комнате. Тут был размахивающий руками в такт шагам Катилина, Гибрида с его физиономией запойного пьяницы, прилизанный и щегольски одетый Цезарь, безупречный Лентул Сура, герой сегодняшнего дня Муций и пара агентов по раздаче взяток. Все они, похоже, находились в отличном расположении духа, оживленно болтали, шутили, и Крассу даже пришлось хлопнуть в ладоши, чтобы воцарилась тишина.
  — Друзья, — заговорил он, стоя лицом к собравшимся и спиной ко мне, — благодарю вас за то, что пришли. Мы должны многое обсудить, а времени у нас немного. Пункт первый — Египет. Цезарь, тебе слово.
  Красс сел, а Цезарь, наоборот, поднялся со своего места. Поднеся руку к голове, он указательным пальцем отвел со лба непослушный локон и заправил его за ухо, а я, стараясь не производить шума, достал мои таблички и, когда зазвучал резкий голос Цезаря, который невозможно было перепутать ни с каким другим, принялся записывать.
  * * *
  Хвалить себя — не очень скромно, но не могу не сказать о том, что изобретенная мною система скорописи — это самая замечательная вещь на свете. Хотя я не могу не признать, что еще за четыре века до меня нечто подобное (но в гораздо более примитивном варианте) использовал Ксенофонт, у него это была не полноценная стенография, а придуманная им для самого себя система сокращений, которая к тому же годилась только для греческого языка. Моя же система предназначена для латинского, имеющего куда более широкий словарный запас и сложную грамматику, и включает в себя около четырех тысяч символов. Моей системе скорописи можно научить любого, кто этого захочет. Более того, научиться моей системе стенографии может даже женщина!
  Каждый, кто знаком со скорописью, знает, что худший враг для стенографирующего — дрожащие руки. Волнение мешает проворности пальцев, отчего записи становятся неразборчивыми, а мои нервы в тот момент были на взводе. Я боялся, что у меня ничего не получится, но стоило мне начать, и дело пошло как по маслу. Смысл того, что я стенографировал, до меня не доходил, поскольку все происходило очень быстро. Я слышал лишь слова: «Египет», «колонисты», «общественные земли», «члены комитета», но абсолютно не понимал, что за ними стоит. Я заботился лишь об одном: успеть записать все и не пропустить ни слова.
  В нише было жарко, как в печи. Пот ручьями стекал мне на глаза, мешая писать, а стило скользило во влажных пальцах. Но лишь однажды, когда я прильнул глазом к дырке в ковре, чтобы узнать, кто говорит в этот момент, до меня дошло, какой огромной опасности подвергается моя жизнь. Страх усиливался еще и оттого, что сидящие в комнате, как мне казалось, смотрят прямо на меня, хотя перед собой они видели только гобелен с изображением Дианы. Однако самый ужасный момент наступил позже, когда Красс объявил встречу оконченной.
  — Когда мы встретимся снова, — провозгласил он, — наша судьба и судьба Рима изменятся раз и навсегда.
  Собравшиеся захлопали в ладоши, а когда аплодисменты замолкли, Катилина встал со стула и направился в мою сторону. Я в испуге отпрянул назад и прижался спиной к стене. Он провел рукой по поверхности ковра, и колыхание тяжелой ткани напугало меня до такой степени, что много раз впоследствии я с криком просыпался, когда снова и снова видел его в кошмарных снах. Однако Катилина всего лишь хотел сделать комплимент Крассу по поводу прекрасных украшений его дома. Обменявшись несколькими фразами относительно того, где что куплено и — как же без этого? — что сколько стоит, мужчины направились в двери.
  Немного выждав, я посмотрел в отверстие и увидел, что комната пуста. Лишь то, как беспорядочно стояли стулья, говорило о том, что здесь только что проходило некое собрание. Мне хотелось выскочить из укрытия и сломя голову броситься к двери, но договоренность с Целием предполагала, что я буду ждать его здесь. Поэтому я сел на пол, прислонился спиной к стене ниши и обхватил колени руками. Я не имел представления, сколько времени длилось совещание, но, видимо, довольно долго, поскольку я успел заполнить стенографическими знаками целых четыре таблички.
  Судя по всему, я заснул, поскольку, когда за мной пришел Целий, масло в лампах выгорело, свечи догорели, и в комнате царила кромешная темнота. Не говоря ни слова, он протянул руку, помог мне подняться, и, осторожно ступая, мы двинулись через спящий дом по направлению к кладовке. Только оказавшись в аллее, я повернулся к Целию, чтобы прошептать ему слова благодарности.
  — Не стоит, — прошептал он в ответ. Его глаза возбужденно блестели в лунном свете. — Мне это понравилось.
  Я знал, что эти слова не были пустой бравадой. Молодой дурак действительно получал от рискованных приключений истинное удовольствие.
  * * *
  Домой я вернулся далеко за полночь. Все, кроме Цицерона, уже спали, но хозяин дожидался меня в столовой. Судя по количеству книг, разбросанных вокруг лежанки, он сидел здесь уже много часов. Увидев меня, Цицерон вскочил.
  — Ну? — спросил он и, когда я кивнул, давая понять, что задание выполнено, удовлетворенно потрепал меня по щеке и сказал, что я — самый храбрый и самый умный секретарь на свете.
  Я показал ему таблички с записями, он нетерпеливо схватил одну из них, поднес к свету и тут же разочарованно протянул:
  — Ах да, тут же — твои проклятые иероглифы. Пойдем в кабинет. Я налью тебе вина, а ты мне расскажешь, что там было. И ты, наверное, проголодался?
  Цицерон растерянно огляделся. Роль прислуги для него была непривычна. Вскоре я уже сидел напротив него, а на столе передо мной стоял нетронутый кубок с вином, яблоко и таблички с моими записями. Наверное, со стороны я был похож на школьника, которому предстоит отвечать заданный урок.
  Те восковые таблички у меня не сохранились, однако их расшифровку Цицерон хранил вместе со своими самыми секретными документами. Размышляя об этом сейчас, через столько десятилетий, я понимаю, почему не мог уследить за ходом дискуссии. Заговорщики, должно быть, встречались до той памятной мне ночи неоднократно, поэтому в их разговоре было много фраз и намеков, понятных только им, но представлявших загадку для нас с Цицероном. Они много говорили о датах заседаний судов, поправках в законопроекты, распределении обязанностей. Поэтому не следует думать, что я просто читал свои записи и все тут же становилось понятно. Нет, мы с Цицероном несколько часов ломали голову над таинственными репликами, пытаясь разгадать их скрытый смысл. Однако наконец все встало на свои места. Цицерон то и дело восклицал: «Умны, дьяволы! До чего же умны!» — затем вскакивал на ноги, нервно ходил по кабинету и снова садился за стол.
  Короче говоря, выяснилось, что заговор, во главе которого на протяжении уже многих месяцев были Красс и Цезарь, состоял из четырех частей. Во-первых, с помощью всевозможных махинаций они собирались захватить власть на следующих выборах, получив оба консульских места, все места трибунов и три преторских, причем агенты-взяткодатели докладывали, что для этого уже все готово. При этом они собирались как можно больше ослабить позиции Цицерона. На втором этапе, в декабре, планировалось выдвижение трибунами плана грандиозной земельной реформы, которая предусматривала бы раздробление больших участков общественных земель на мелкие (в первую очередь — плодородных почв Кампаньи) и незамедлительное распределение их в качестве ферм между тысячами городских плебеев. На третьем этапе, в марте, народным собранием должна была быть избрана особая комиссия в составе десяти человек во главе с Крассом и Цезарем, наделенная широчайшими полномочиями по продаже покоренных заграничных земель и использованию полученных средств для приобретения новых земель в пределах Италии для реализации еще более широкой программы переселения. Заключительная стадия, намеченная на следующее лето, предполагала ни больше ни меньше как аннексию Египта под предлогом просьбы одного из уже мертвых египетских царей — Птолемея какого-то там по счету, которую он высказал семнадцать лет тому назад, предложив продать всю свою страну римскому народу. Прибыли от этого будущие члены будущей комиссии также собирались направить на выкуп земель в Италии.
  — Всемогущие боги! Да это же настоящий государственный переворот, замаскированный под земельную реформу! — возопил Цицерон, когда мы наконец закончили расшифровывать мои записи. — Эта комиссия десяти, возглавляемая Крассом и Цезарем, станет полновластным хозяином государства, а консулы и другие магистраты превратятся в ноль без палочки. Более того, их власть внутри страны будет поддерживаться непрерывным выкачиванием денег из внешних территорий.
  Цицерон сел, скрестил руки на груди, опустил голову и долго сидел, не произнося ни слова. Я же, измученный до предела, хотел только одного — отправиться спать. Свет раннего летнего утра, начавший проникать в окна, подсказал мне, что мы проработали всю ночь напролет и что наступил день выборов. До моих ушей уже доносился обычный уличный шум, но тут к нему присоединился другой звук — звук шагов, спускавшихся по лестнице. Это была Теренция — заспанная, с растрепанными волосами, в ночной рубашке и с шалью, накинутой на узкие плечи. Я почтительно встал, но женщина, казалось, даже не заметила меня.
  — Цицерон! — воскликнула она. — Что ты делаешь здесь в этот час?
  Мой хозяин поднял на жену усталый взгляд и объяснил, что произошло. Теренция прекрасно разбиралась во всем, что касалось политики и финансов, и, кроме того, имела железную волю. Не будь она женщиной, не сомневаюсь, ей удалось бы достичь значительных высот на общественном поприще. Вот и теперь, поняв, что происходит, она пришла в ужас. Теренция была аристократкой до мозга костей, поэтому идея о приватизации общественных земель и раздаче их плебсу представлялась ей прямой дорогой к развалу Рима.
  — Ты обязан выступить против этого! — не терпящим возражений тоном заявила она мужу. — Это поможет тебе выиграть выборы. Тебя поддержат все трезвомыслящие люди.
  — Ты так думаешь? — Цицерон взял одну из моих табличек и потряс ею перед носом жены. — Вот это может ударить по мне таким рикошетом, что только искры полетят! Значительная фракция в Сенате, одна половина которой изображает из себя патриотов, а вторая половина — просто алчна, всегда мечтала о захвате Египта. А что касается народа, то лозунг «Каждому — бесплатную ферму!» принесет Катилине и Гибриде даже больше голосов, чем раздача денег. Нет, я — в ловушке! — Цицерон посмотрел на восковую табличку и в отчаянии помотал головой, как художник, созерцающий талантливую картину, написанную его более удачливым конкурентом. — Это действительно безупречная схема. Чувствуется рука настоящего политического гения, — продолжал сетовать он. — Такое мог придумать только Цезарь. А что касается Красса, то за вложенные в это дело миллионы он может рассчитывать на контроль над большей частью Италии и над всем Египтом. Даже ты не сможешь не согласиться с тем, что это на редкость удачное вложение капитала.
  — Но ты просто обязан что-то предпринять! — не отступала Теренция. — Ты не имеешь права допустить этого!
  — А что именно я, по-твоему, должен делать?
  — И ты еще считаешься умнейшим человеком Рима? — раздраженно выпалила она. — Ведь это очевидно! Сегодня же утром отправляйся в Сенат и расскажи о том, что они замышляют! Разоблачи их!
  — Великолепная тактика, ничего не скажешь! — язвительно откликнулся Цицерон. — Я сообщаю о том, что существуют планы популярных в народе реформ и тут же начинаю поносить их. Ты что, не слышала меня? От реализации этих планов выиграют в первую очередь люди, которые поддерживают меня!
  — Значит, во всем ты должен винить только себя — за то, что сделал ставку на простонародье! Вот чем оборачивается твоя демагогия, Цицерон! Ты считаешь, что можешь контролировать чернь, но закончится все тем, что чернь пожрет тебя! Неужели ты всерьез полагал, что тебе удастся одолеть таких людей, как Красс и Каталина, когда дело дойдет до публичной распродажи принципов? — Цицерон раздраженно заворчал, но спорить с женой не осмелился. — Но скажи мне, — продолжала Теренция, буравя его взглядом, — если эта «безупречная схема», как ты ее назвал, или преступный заговор, как назвала бы ее я, — если она действительно может стать столь популярной, почему они, подобно ворам, скрываются и разрабатывают свои планы под покровом ночи? Почему они не обнародуют их — честно и открыто?
  — Потому, моя ненаглядная Теренция, что аристократы думают так же, как ты. Они никогда не поддержат эти планы, полагая, что сначала будут поделены и розданы общественные земли, а потом дело дойдет и до их частной собственности. Каждый раз, когда Красс и Цезарь будут давать ферму одному из людей, они будут получать нового клиента, а когда патриции начнут терять контроль над землей — с ними будет покончено. Кроме того, как, по-твоему, будут реагировать Катулл или Гортензий, если им придется выполнять приказы какой-то избранной народом комиссии десяти? Народом! Для них это будет сродни революции, чем-то вроде того, что устроил в свое время Тиберий Гракх. — Цицерон бросил табличку на стол. — Нет, они не станут действовать в открытую. Они будут орудовать так же, как всегда: плести интриги, раздавать взятки, даже убивать — только для того, чтобы сохранить статус-кво.
  — И будут правы! — буквально прорычала Теренция. Ее кулаки были сжаты, и мне казалось, что она вот-вот ударит мужа. — Они были правы, когда отобрали полномочия у трибунов, они были правы, когда попытались остановить этого деревенского выскочку Помпея! И если у тебя еще осталось хоть немного здравого смысла, ты немедленно отправишься к ним и скажешь: «Послушайте, что замыслили Красс и Цезарь. Поддержите меня, и я попробую не допустить этого».
  Цицерон безнадежно вздохнул и откинулся на лежанке. Несколько секунд он молчал, но затем внезапно перевел взгляд на жену и тихо проговорил:
  — Клянусь всеми богами, Теренция, ты столь же умна, сколь и сварлива! — Потом он резко сел, вскочил с кушетки и звонко чмокнул жену в щеку. — Моя драгоценная, моя наиумнейшая ворчунья! Ты совершенно права! Точнее, почти права, поскольку на самом деле мне вообще ничего не надо делать! Мне нужно всего лишь довести все это до сведения Гортензия. Тирон, сколько времени тебе понадобится на то, чтобы расшифровать свои чертовы загогулины и превратить их в нормальный, удобочитаемый текст? Необязательно даже расшифровывать все, а только самое важное, чтобы возбудить аппетит Гортензия.
  — Несколько часов, — ответил я, дивясь столь резкой перемене в настроении хозяина.
  — Тогда поторопись! — приказал Цицерон. Никогда раньше я не видел его в таком возбуждении. — Но сначала подай мне перо и бумагу.
  Я выполнил то, что он велел, и Цицерон принялся писать. Мы с Теренцией, заглядывая ему через плечо, читали написанное:
  «Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Я считаю своим патриотическим долгом ознакомить тебя с этой записью беседы, состоявшейся прошлой ночью в доме Марка Красса, в которой, помимо него, принимали участие Гай Цезарь, Луций Катилина, Гай Гибрида, Публий Сура и некоторые кандидаты в трибуны, имена которых тебе хорошо известны. Сегодня в Сенате я собираюсь выступить против кое-кого из этих господ. Если ты заинтересован в продолжении обсуждения этой темы, то сообщаю, что после заседания я буду находиться в доме нашего общего знакомого, уважаемого Аттика».
  — Это должно сработать, — заявил Цицерон, дуя на чернила, чтобы они скорее просохли. — А теперь, Тирон, сделай как можно более полную расшифровку своих записей, причем побеспокойся о том, чтобы в ней присутствовали самые эффектные пассажи, от которых в жилах Гортензия застынет его голубая кровь. А потом вместе с моим письмом доставь текст Гортензию. Не отдавай никому из слуг, передай только Гортензию, в собственные руки! Учти, ты должен сделать это не позднее чем за час до начала работы Сената. И вот еще что, отправь кого-нибудь к Аттику с просьбой зайти ко мне до того, как я отправлюсь в Сенат.
  Он вручил мне письмо и поспешил к двери.
  — Приказать Соситею или Лаурею пригласить в дом клиентов? — прокричал я вдогонку хозяину, поскольку с улицы уже доносился гул людских голосов. — В котором часу открывать двери?
  — Сегодня — никаких клиентов! — крикнул он уже с лестницы. — Если они захотят, то могут проводить меня до Сената. Тебе сейчас есть чем заняться, а я должен подготовить речь.
  Он протопал по лестнице над нашими головами, направляясь к себе в комнату, и мы с Теренцией остались одни. Она приложила ладонь к щеке — туда, куда поцеловал ее муж, и удивленно посмотрела на меня.
  — Речь? Какую еще речь?
  Мне оставалось лишь признаться, что я понятия не имею, о чем собирается говорить Цицерон. В тот момент я действительно не знал, что он собрался готовить речь, которую впоследствии весь мир узнает под названием «In toga candida».21
  * * *
  Я писал настолько быстро, насколько позволяла мне усталость, и по форме получавшийся у меня документ чем-то напоминал сценарий театральной пьесы: сначала имя говорящего, затем — его ремарка. Многое из того, что казалось мне не очень важным, я опустил, и поэтому решил держать таблички с записями при себе — на тот случай, если в течение дня мне придется сверяться с ними. Закончив работу, я свернул листы пергамента, засунул их в специальную тубу для документов и пустился в путь. Выйдя из дома, я был вынужден проталкиваться через запрудившую улицу толпу клиентов и доброжелателей Цицерона, которые хватали меня за тунику и наперебой спрашивали о том, когда появится сенатор.
  Дом Гортензия на Палатинском холме много лет спустя будет куплен нашим дорогим и возлюбленным императором, и хотя бы по одному этому читатель может судить, насколько он был хорош. До того дня я в нем никогда не бывал, поэтому мне несколько раз пришлось останавливаться и спрашивать у прохожих дорогу. Дом стоял почти у самой вершины холма, на его юго-западном склоне, откуда открывался прекрасный вид на Тибр. Глядя на раскинувшиеся внизу темно-зеленые чащи и поля, посреди которых плавными изгибами тянулась серебристая лента реки, человек чувствовал себя скорее в деревне, нежели в городе.
  Зять Гортензия Катулл, о котором я не раз упоминал, владел домом по соседству, и все в этой округе, благоухающей ароматами жимолости и мирта, тишину которой не нарушало ничто, кроме пения птиц, говорило о хорошем вкусе и достатке. Даже встретивший меня слуга напоминал аристократа.
  Я сообщил, что принес для его хозяина личное послание от сенатора Цицерона, и при упоминании этого имени на костистом лице слуги появилось такое отвращение, как будто бы я громко испортил воздух. Слуга хотел было взять у меня тубу, но я не отдал, и тогда он вышел, оставив меня в атриуме, со стен которого на меня смотрели своими гипсовыми глазами посмертные маски всех предков Гортензия, когда-либо занимавших консульские посты. На трехногом столике в углу стоял сфинкс, с изумительным искусством вырезанный из единого куска слоновой кости, и я сразу же догадался: это — тот самый сфинкс, который годы назад подарил Гортензию Веррес и которого Цицерон использовал для своей ставшей знаменитой шутки. Я направился туда, чтобы поближе рассмотреть это чудо, как тут в дверь позади меня вошел Гортензий.
  — Ну и ну, — проговорил он, когда я с виноватым видом обернулся, — вот уж не ожидал увидеть посланца Марка Цицерона под кровом моих предков! В чем дело?
  Гортензий, видимо, собирался на заседание Сената, поскольку он был в сенаторском облачении, вот только на ногах его были не сандалии, а домашние шлепанцы. Я впервые видел его в таком виде, и это было забавно. С трудом подавив улыбку, я передал ему письмо Цицерона, и, сломав печать, он стал читать его. Дойдя до перечисленных Цицероном имен, Гортензий бросил на меня острый взгляд, и я сразу же понял, что он заглотил приманку. Однако благодаря многолетней выучке внешне это никак не проявилось.
  — Скажи ему, что я почитаю это на досуге, — небрежно проговорил он, забирая у меня расшифровку совещания заговорщиков. Могло создаться впечатление, что его ухоженные руки никогда еще не держали ничего менее интересного, хотя я уверен, что, как только Гортензий вышел из атриума, он сломя голову побежал в свою библиотеку, чтобы сломать печать и впиться глазами в документ.
  Что касается меня, то я вышел на свежий воздух и, не торопясь, спустился к центральной части города по лестнице Кака. С одной стороны, мне нужно было убить время до начала заседания Сената, с другой — я выбрал этот кружной путь, чтобы держаться подальше от дома Красса. Пройдя по Этрусской улице, я оказался в районе, где была сосредоточена торговля ладаном и всякими благовониями.
  От насыщенных ароматов и усталости у меня закружилась голова. Мое сознание причудливым образом отделилось от реальности и всех повседневных забот. Завтра в это же время, думал я, выборы на Марсовом поле уже будут в самом разгаре, и мы, возможно, будем знать, станет ли Цицерон консулом или нет. Но при любом исходе все будет идти своим чередом: солнце, как ему и положено, будет светить, а осенью пойдут дожди.
  Задержавшись на Коровьем рынке, я наблюдал за тем, как люди покупают цветы, фрукты, мясо, и размышлял: а каково это — жить вне политики? Обычной, простой жизнью, которую поэт назвал vita umbratilis?22 Именно такое существование я собирался вести после того, как Цицерон выполнит свое обещание и подарит мне свободу и ферму, — есть фрукты, которые сам вырастил, пить молоко коз, которых сам подоил. Я буду запирать на ночь ворота и никогда больше не пойду ни на какие выборы. На мой взгляд, это — самый правильный образ жизни, который только можно избрать.
  Когда я наконец дошел до форума, в сенакуле уже собралось около двухсот сенаторов, на которых глазело вдвое больше зевак, в том числе и сельских жителей. Наряженные в деревенскую одежду, они пришли в Рим, чтобы принять участие в выборах. Фигул восседал в консульском кресле у входа в здание Сената, а рядом с ним, дожидаясь кворума, стояли авгуры. Каждый раз, когда на форуме появлялся очередной кандидат в сопровождении толпы своих приверженцев, на площади возникало волнение и поднимался шум. Я видел, как прибыл Катилина со своей свитой — странным смешением молодых аристократов и уличного сброда, по сравнению с которым выглядели респектабельно даже погрязшие в долгах, прожженные игроки вроде Сабидия и Пантеры, сопровождавшие Гибриду.
  Сенаторы потянулись в зал заседаний, и я уже стал волноваться, размышляя, что могло задержать Цицерона, когда со стороны Аргилета послышались звуки барабанов и труб. В следующий момент из-за угла на площадь вышли две колонны молодых людей, несущих в поднятых руках свежесрезанные ветки. Вокруг них с восторженным визгом прыгали ребятишки. Затем появилась внушительная группа римских всадников во главе с Аттиком, а за ними — Квинт в сопровождении примерно десятка таких же, как он, сенаторов-заднескамеечников. Девушки разбрасывали на их пути розовые лепестки. Такому пышному представлению остальные соперники Цицерона могли только позавидовать, и собравшаяся на форуме публика по достоинству вознаградила его бурными аплодисментами. Посередине этой бурлящей людской массы, словно в центре смерча, торжественно шествовал сам кандидат в ослепительной toga candida, которая уже дважды сопровождала его в успешных выборах.
  Мне редко доводилось видеть Цицерона с расстояния, поскольку обычно я находился позади него, и теперь я впервые по достоинству оценил его актерское дарование. Сейчас и его одежда, и манера поведения — ровная походка, одухотворенное выражение лица — олицетворяло все, что хотел видеть в кандидате избиратель: честность, неподкупность, чистоту помыслов. Мне хватило одного взгляда на хозяина, чтобы понять: он приготовился произнести какую-то важнейшую, с его точки зрения, речь. Присоединившись к хвосту процессии, я слышал приветственные крики сторонников Цицерона, прозвучавшие, когда он вошел в зал, и раздавшееся в ответ улюлюканье его противников.
  Нам не позволяли приблизиться ко входу в курию до тех пор, пока в нее не вошли все сенаторы, после чего я занял свой обычный наблюдательный пост у двери и тут же почувствовал, что сзади ко мне кто-то протискивается. Это был Аттик, побледневший от нервного напряжения.
  — Как только ему хватило мужества решиться на это? — проговорил он, но, прежде чем я успел ответить, Фигул поднялся со своего места, чтобы сообщить о провале его законопроекта в трибунате. Некоторое время он что-то бубнил, а затем потребовал у Муция, чтобы тот объяснил свое поведение: как он осмелился наложить вето на законопроект, одобренный Сенатом?
  В зале царила напряженная, предгрозовая атмосфера. Я видел Катилину и Гибриду, сидевших среди аристократов, Катулла на консульской скамье перед ними и Красса, устроившегося неподалеку. Цезарь расположился в той же части зала, на скамье, предназначенной для бывших эдилов.
  Муций поднялся и с надменным видом заявил, что священный долг требовал от него действовать в интересах народа, а lex Figula не имеет ничего общего с защитой этих интересов, угрожает безопасности и оскорбляет достоинство народа.
  — Чушь! — послышался крик с противоположной стороны зала, и я сразу узнал голос Цицерона. — Тебя купили!
  Аттик схватил меня за руку.
  — Начинается! — прошептал он.
  — Моя совесть… — попытался заговорить Муций, но был прерван новым выкриком Цицерона:
  — О какой совести ты говоришь, лжец! Ты продался, как шлюха!
  Зал приглушенно загудел: несколько сотен мужчин начали одновременно переговариваться друг с другом, а Цицерон поднялся со своего места и распростер руки, требуя слова. В тот же момент я услышал позади себя голос человека, требующего, чтобы его пропустили в зал. Это был опоздавший Гортензий. Войдя внутрь, он торопливо прошел по проходу, отвесил поклон консулу, сел рядом с Катуллом и принялся что-то шептать ему на ухо. Сторонники Цицерона из числа педариев вопили, требуя предоставить ему слово, и, учитывая, что он был претором и, следовательно, имел более высокий ранг, нежели Муций, это требование было удовлетворено.
  С большой неохотой Муций позволил сидевшим рядом с ним сенаторам усадить себя на место, а Цицерон тем временем вытянул руку в его направлении и, напоминая статую разгневанной Юстиции,23 провозгласил:
  — Шлюха ты, Муций, да вдобавок еще и вероломная, поскольку только вчера ты заявил народному собранию, что я недостоин быть консулом. Я — первый, к кому ты обратился за защитой, будучи обвинен в воровстве! Выходит, тебя защищать я достоин, а римского народа недостоин? Но какое мне дело до твоих слов, если всем известно, что тебе заплатили за то, чтобы ты оклеветал меня!
  Муций стал красным, как свекла. Он стал трясти в воздухе кулаком и выкрикивать оскорбления в адрес Цицерона, которые, впрочем, тонули в общем гвалте. Цицерон смерил его полным презрения взглядом, а затем поднял руку, требуя тишины.
  — Так кто же таков этот Муций? — вопросил он, с отвращением выплюнув имя противника, словно попавшую в рот муху. — Муций — это всего лишь публичная девка среди других подобных ему проституток. Их хозяин — человек благородного происхождения, излюбленный инструмент которого — подкуп, и, поверьте, он играет на нем виртуозно, как на флейте. Он подкупает судей, избирателей, трибунов. Стоит ли удивляться тому, что наш законопроект против подкупа для него — что кость в горле. И какой же метод он избрал для того, чтобы провалить его? Подкуп! — Цицерон сделал паузу, а затем, понизив голос, продолжил: — Я должен поделиться с Сенатом кое-какой информацией. — В зале повисла тишина. — Прошлой ночью Антоний Гибрида и Сергий Каталина, а также еще кое-кто встречались в доме упомянутого мной человека благородного происхождения…
  — Назови его! — прокричал кто-то, и у меня испуганно сжалось сердце при мысли о том, что Цицерон действительно сделает это. Однако он молча повернул голову в сторону Красса и стал смотреть на него таким столь пристальным взглядом, что с таким же успехом мог подойти и положить руку ему на плечо: ни у кого не могло остаться никаких сомнений относительно личности «человека благородного происхождения», о котором говорил Цицерон. Красс выпрямился и подался вперед, не сводя, в свою очередь, взгляда с Цицерона. Он ждал дальнейшего развития событий. В зале воцарилось гробовое молчание, все словно перестали дышать. Однако на уме у Цицерона было другое, и с почти ощутимым усилием он оторвал взгляд от Красса.
  — Упомянутый мною человек благородного происхождения с помощью взяток провалил законопроект, направленный против взяток, но теперь у него на уме новый план. Теперь с помощью все тех же взяток он намеревается проложить путь к консульству. Нет, не для себя, а для двух своих креатур — Гибриды и Каталины.
  Двое, имена которых назвал Цицерон, разумеется, тут же вскочили со своих мест, на что, вероятно, и рассчитывал Цицерон, но, поскольку оба имели более низкий ранг, они не имели права лишить Цицерона возможности говорить.
  — Вот и они! — издевательским тоном проговорил он, поворачиваясь к лавкам позади себя. — Лучшее, что можно купить за деньги! — Дождавшись, пока в зале стихнет смех, он добавил: — Как говорим мы, юристы, caveat emptor!24
  Нет ничего пагубнее для карьеры политика, чем то, когда его публично высмеивают, однако, если это все же происходит, он должен оставаться непроницаем, делая вид, что насмешки ни в коей мере не задевают его. Однако Гибрида и Катилина, видя указывающие на них со всех сторон пальцы и раскрытые в хохоте рты, никак не могли решить, что им делать — то ли вызывающе стоять, то ли сесть и изобразить хладнокровное равнодушие. Они пытались сделать и то, и другое, поэтому по очереди то садились, то вставали, словно пара вырезанных из дерева болванчиков на разных концах игрушечных деревянных качелей. От этого хохот в зале становился еще громче, и вскоре некоторые из сенаторов уже катались по полу, держась за животы, а другие утирали выступившие от смеха слезы.
  Из двоих, превращенных Цицероном в посмешище, особенно бесился Катилина, который, как и любой надменный тип, не терпел издевок над собой. Однако что он мог поделать?
  Им на помощь попытался прийти Цезарь. Он встал и потребовал у Цицерона объяснить, к чему тот клонит, но оратор не обратил на его вмешательство внимания, а консул не захотел призвать Цицерона к порядку, поскольку и сам потешался не меньше остальных.
  — Давайте начнем с того, который помельче, — продолжал Цицерон после того, как обе его жертвы все же опустились на свои места. — Тебя, Гибрида, не хотели избирать в преторы и не избрали бы, если бы я не сжалился над тобой и не порекомендовал центуриям проголосовать за тебя. Ты открыто живешь с куртизанкой, ты не умеешь выступать на публике, ты даже собственное имя не вспомнишь без помощи номенклатора. Во времена Суллы ты был вором, а потом стал пропойцей. Короче говоря, ты — шутка, причем шутка неприличная и не в меру затянувшаяся.
  В зале теперь стало гораздо тише. Все понимали, что подобные оскорбления превращают людей в смертельных врагов навек, но Цицерон как ни в чем ни бывало повернулся к Катилине. Аттик еще крепче сжал мою руку.
  — Теперь — о тебе, Катилина. Не чудо ли это, не знак ли дурных времен, что ты не просто надеешься, а хотя бы даже задумываешься о должности консула? И у кого ты просишь ее? У бывших руководителей государства, которые несколько лет назад не позволили даже выдвинуть твою кандидатуру? Или — у сословия всадников, среди которых ты устроил бойню? Или — у народа, до сих пор не забывшего твою чудовищную по жестокости расправу над его лидером — и моим родственником — Гратианом, после которой ты принес его еще дышащую голову к ступеням храма Аполлона? А может быть, ты выпрашиваешь должность у сенаторов, которые своей властью чуть не лишили тебя всех регалий, чтобы отправить закованным в цепи в Африку?
  — Я был оправдан! — взревел Катилина, снова вскакивая на ноги.
  — Опра-а-вдан? — издевательски передразнил его Цицерон. — Оправдан?! Ты, обесчестивший себя распутством и всеми известными человеку сексуальными извращениями? Ты, обагривший свои руки мерзостными убийствами, ограбивший наших союзников, нарушивший все существующие законы? Ты, кровосмеситель, женившийся на женщине, дочь которой ты прежде этого совратил? Оправдан? В таком случае я могу сделать только один вывод: что все римские всадники — лжецы, что документальные свидетельства самого почтенного города — фальшивка, что лгал Квинт Метелл Пий, что лгала Африка. О, гнусный человечишка, не оправдания ты заслуживаешь, а нового суда и еще более сурового наказания, чем то, к которому тебя собирались приговорить!
  Это было слишком даже для уравновешенного человека, что уж говорить о Катилине! Он буквально обезумел и, издав звериный рев, кинулся вперед, перепрыгивая через скамьи и расталкивая оказавшихся на его пути сенаторов. Проложив себе путь между Гортензием и Катуллом, Катилина выскочил в проход и побежал по нему, стремясь вцепиться в горло своему обидчику. Но именно этой реакции ожидал от него Цицерон, именно на это он его провоцировал. Поэтому Цицерон остался стоять, а Квинт и несколько бывших солдат встали кордоном впереди него. В этом, впрочем, не было нужды, поскольку Катилину, несмотря на его внушительные размеры, уже схватили консульские ликторы. Друзья обиженного мерзавца, среди которых были Цезарь и Красс, поспешно взяли его под руки и повели назад, к его месту, невзирая на то, что Катилина продолжал рычать, вырываться и пинать воздух ногами. Все сенаторы повскакивали с мест, чтобы лучше видеть происходящее, и Фигул был вынужден объявить перерыв до тех пор, пока не будет восстановлен порядок.
  После того как все расселись по местам, Гибриде и Катилине, как того требовали правила, была предоставлена возможность ответить на обвинения, и каждый из них, дрожа от ненависти, излил на Цицерона потоки обычных оскорблений: высокомерный, лживый, интриган, выскочка, чужеземец, дезертир. Сторонники этой парочки поддерживали их одобрительными выкриками. Однако — и это было очевидно — даже самые ярые приверженцы Гибриды и Катилины напуганы тем, что они так и не смогли опровергнуть центральное обвинение, выдвинутое против них Цицероном. Обвинение в том, что их претензии на должности консулов опирались на поддержку некоей загадочной третьей силы. Что касается самого Цицерона, то он надел обычную профессиональную маску и сидел, улыбаясь и обращая на злобные тирады оппонентов не больше внимания, чем утка — на летний дождь.
  Только потом, когда Квинт и его друзья-военные вывели Цицерона из зала, чтобы не допустить еще одного нападения со стороны Катилины, и когда мы оказались под безопасными сводами дома Аттика, и двери были закрыты и заперты на засов, — только тогда Цицерон, похоже, осознал грандиозность того, что он совершил.
  XVIII
  Цицерону не оставалось ничего иного, кроме как дожидаться реакции Гортензия. Мы провели много часов в скучной тиши библиотеки Аттика, окруженные древней мудростью манускриптов, под суровыми взглядами великих философов, а июльский день за окнами тем временем все больше наполнялся жарой и пылью. Я, конечно, мог бы написать на этих страницах, что мы коротали время, обсуждая те или иные максимы Эпикура, Зенона или Аристотеля, я мог бы соврать, что Цицерон изрек нечто глубокомысленное относительно демократии, но не хочу кривить душой. На самом деле ни у одного из нас не было настроения заниматься политическим или философским теоретизированием. Особенно это касалось Квинта, который организовал выступление Цицерона при большом скоплении народа в Эмилиевом портике и теперь ворчал на брата, упрекая его в том, что он попусту теряет драгоценное время.
  Конечно же, мы обсуждали сенсационное выступление Цицерона в Сенате.
  — Видели бы вы рожу Красса, когда он решил, что я вот-вот назову его имя! — со смехом вспоминал Цицерон.
  Обсуждалась и возможная реакция аристократов на подброшенную им Цицероном наживку, причем все сошлись во мнении, что, если они не попадутся на нее, то Цицерон окажется в очень опасной ситуации. Он то и дело спрашивал меня, точно ли Гортензий прочитал его письмо, и мне приходилось снова и снова уверять Цицерона в том, что он сделал это в моем присутствии.
  — Что ж, тогда дадим ему еще час, — говорил Цицерон и снова начинал мерить библиотеку нетерпеливыми шагами, время от времени останавливаясь, чтобы бросить Аттику какую-нибудь едкую реплику, вроде: «Они что, всегда так популярны, эти твои холеные друзья?» Или: «Объясни мне, пожалуйста, хоть изредка поглядывать на часы считается у аристократов дурным тоном?»
  Изысканные солнечные часы Аттика показывали уже десятый час, когда наконец в библиотеку вошел один из его домашних рабов с сообщением о том, что прибыл управляющий Гортензия.
  — Мы что, будем теперь вести переговоры с его слугами? — пробормотал Цицерон, но нетерпение его было столь велико, что он чуть ли не вприпрыжку выскочил из комнаты и поспешил в атриум. Мы, разумеется, последовали за ним. В атриуме ожидал тот самый костлявый управляющий, которого я видел утром в доме Гортензия, только на сей раз он был куда обходительнее. Костлявый сообщил, что на улице ожидает двухместная повозка, которая должна отвезти Цицерона к его, костлявого, хозяину.
  — Но я должен ехать с ним! — возмутился Квинт.
  — Мне приказано привезти сенатора Цицерона, — невозмутимо ответил посланец Гортензия. — Встреча весьма секретна. С сенатором может поехать только один человек — его секретарь, который умеет быстро писать слова.
  Мне это понравилось не больше, чем Квинту. Мне — потому что я не хотел подвергаться перекрестному допросу со стороны Гортензия, Квинту — потому что отказ допустить его на встречу стал для него унижением и, — возможно, это лишь мое предположение, — потому что он опасался за безопасность брата.
  — А если это ловушка? — возбужденно спросил Квинт. — Вдруг там Катилина? А что, если он устроит тебе засаду на дороге?
  — Вы находитесь под защитой сенатора Гортензия, — сухо заявил костлявый. — От его имени и в присутствии всех этих свидетелей я даю вам слово чести, что вам ничего не угрожает.
  — Ладно, братец, не волнуйся. — Цицерон ободряюще потрепал Квинта по плечу. — Все будет хорошо. Гортензий сейчас не заинтересован в том, чтобы со мной что-нибудь «случилось». Кроме того, — улыбнулся он, — разве не является гарантией моей безопасности то, что в данный момент я нахожусь под кровом своего друга Аттика, и, следовательно, пользуюсь его гостеприимством. Пойдем, Тирон, послушаем, что нам скажут.
  Мы покинули безопасное пристанище, каковым являлся для нас дом Аттика, и, спустившись немного ниже по улице, увидели красивую двухколесную повозку с эмблемой Гортензия на боку. Управляющий уселся рядом с кучером, мы с Цицероном устроились внутри, и повозка покатила вниз по склону. Однако, вместо того чтобы свернуть на юг, в направлении Палатинского холма, мы, вопреки нашим ожиданиям, поехали на север, по направлению к Фонтинальским воротам. Цицерон набросил полу своей тоги на голову, чтобы якобы защититься от пыли, валившей из-под колес. На самом деле он просто не хотел, чтобы сочувствующие ему потенциальные избиратели видели его в принадлежащей Гортензию повозке.
  Однако, когда мы выехали из города, Цицерон снял импровизированный капюшон. Я видел, что ему не по себе. Несмотря на заверения слуги Гортензия и его, Цицерона, напускное бесстрашие, он все же знал, что на пустынной дороге с ним запросто может произойти «несчастный случай».
  Солнце было большим и уже опускалось, стремясь спрятаться за выстроившимися вдоль дороги гробницами. Тополя отбрасывали зловещие тени, лежавшие на нашем пути, словно расселины ледника.
  В течение некоторого времени мы медленно тащились позади повозки, запряженной волами, не имея возможности обогнать ее, но вот, когда дорога стала пошире, возница щелкнул хлыстом, и наша повозка, резко вильнув влево, набрала скорость и вырвалась вперед. К тому моменту, я полагаю, мы оба уже догадались, куда нас везут, поэтому Цицерон вновь накинул на голову полу тоги и низко опустил голову. Какие мысли крутились в его мозгу?
  Мы свернули с главной дороги и поехали вверх по крутому склону, по второстепенной дороге, недавно засыпанной гравием, — мимо журчащих полноводных ручьев, через тенистые сосновые рощи, где тишина нарушалась только воркованием голубей, и вскоре добрались до огромных распахнутых ворот. За нами, посреди просторного парка, виднелась невероятных размеров вилла. Я сразу же узнал ее. Модель именно этого дома показал Габиний завистливой толпе на форуме, сообщив, что это — дворец Лукулла.
  * * *
  На протяжении всех прошедших с тех пор лет, стоит мне ощутить запах еще не высохшего цемента и влажной краски, я сразу же возвращаюсь мыслями к Лукуллу и грандиозному мавзолею, который он выстроил для себя за пределами стен Рима. Какую выдающуюся и грустную фигуру являл собой этот человек! — пожалуй, самый блистательный военачальник, вышедший из среды аристократов за последние полвека. И это при том, что в результате приезда Помпея на восток у него была украдена его самая важная победа, а политические интриги, в которых активно участвовал и Цицерон, обрекли его в течение многих лет скитаться за пределами Рима — обесчещенного и лишенного даже возможности прийти в Сенат, ибо за появление в городе он мог поплатиться правом на получение триумфа.
  Поскольку Лукулл все еще обладал военным империем, на территории виллы находилось много часовых и ликторов — так много, что Цицерон логично предположил, что, помимо Лукулла, здесь, видимо, присутствует еще один высокий военный чин.
  — Как ты думаешь, может ли случиться так, что Квинт Метелл тоже здесь? — прошептал он мне на ухо, когда мы, следуя за управляющим Гортензия, шли по длинным коридорам. — Всемогущие боги, мне кажется, что он здесь!
  Мы миновали множество комнат, забитых военными трофеями, и наконец очутились в большом помещении, называемом Залом Аполлона. Здесь, расположившись под фреской с изображением божества, выпускающего из золотого лука горящую стрелу, негромко беседовали шестеро мужчин. Услышав звук наших шагов по мраморному полу, они умолкли и повернули головы в нашу сторону. Квинт Метелл действительно находился среди них — располневший, поседевший, немного истрепавшийся за годы своей службы на Крите, но по-прежнему напоминавший того самого человека, который когда-то пытался запугать сицилийцев и заставить их отказаться давать показания против Гая Верреса. По одну сторону от Метелла сидел его давний союзник по судебным баталиям Гортензий, а по другую — Катулл, все такой же тощий и угловатый, как прежде. Изаурик — великий старец Сената — присутствовал тоже. В тот июльский день ему, вероятно, было не меньше семидесяти лет, но он не выглядел на свои годы. И неудивительно: ему предстояло прожить до девяноста лет и похоронить всех присутствовавших в тот день в Зале Аполлона. Я заметил в руках Изаурика расшифровку тайных переговоров, которые утром передал Гортензию.
  Секстет заключали братья Лукулл. Младший из них, Марк, был хорошо мне знаком, поскольку я часто видел его на одной из передних скамеек Сената, а вот Луция, знаменитого военачальника, я, как ни странно, не узнал вовсе. Этому тоже не приходилось удивляться, ведь из последних двадцати трех лет восемнадцать он провел в нескончаемых военных походах. Луцию было за пятьдесят, и, увидев его, я сразу понял, чем была вызвана жгучая зависть Помпея по отношению к этому человеку и почему дело едва не дошло до драки, когда они встретились в Галации во время передачи командования над восточным фронтом. Луций Лукулл излучал такое величие и достоинство, что рядом с ним даже Катулл казался самым заурядным человеком.
  Молчание нарушил Гортензий. Выйдя вперед, он представил Цицерона Лукуллу. Цицерон протянул хозяину дома руку, и несколько томительных секунд мне казалось, что тот откажется пожать ее, поскольку военачальник вполне мог счесть Цицерона агентом своего врага Помпея. Однако затем Лукулл все же пожал протянутую руку — очень осторожно, как берут грязную тряпку в отхожем месте.
  — Император! — проговорил Цицерон с вежливым поклоном, а затем кивнул Метеллу и с той же почтительностью повторил: — Император!
  — А это кто такой? — требовательным тоном спросил Изаурик, мотнув головой в мою сторону.
  — Это мой секретарь, Тирон, — пояснил Цицерон. — Он-то и записал все, о чем говорилось в доме Красса.
  — Не верю ни одному слову! — заявил Изаурик, тыкая стенограммой в мою сторону. — Никто не может записывать слова с той же быстротой, с которой они произносятся! Это выходит за пределы человеческих возможностей.
  — Тирон изобрел собственную систему скорописи, — пояснил Цицерон. — Пусть он сам продемонстрирует вам записи, сделанные им прошлой ночью.
  Я достал из кармана свои таблички и протянул их недоверчивым нобилям.
  — Поразительно! — поразился Гортензий, внимательно изучая написанное. — И что же, каждый из этих значков означает определенный звук?
  — В основном они означают слова и наиболее распространенные фразы, — ответил я.
  — Докажи, — воинственным тоном потребовал Катулл. — Запиши все, что я сейчас скажу. — И, не дав мне более двух секунд на то, чтобы приготовить новую табличку и взять стило, быстро заговорил: — Если то, что я прочитал в этих бумагах, соответствует истине, можно с уверенностью сказать, что преступный заговор поставил наше государство перед угрозой гражданской войны. Если прочитанное мною является ложью, это — самая отвратительная фальшивка в нашей истории. Я не верю, что столь подробная запись могла быть сделана рукой человека. О том, что Катилина относится к числу горячих голов, нам всем и без того известно, но при этом он — истинный римлянин благородного происхождения, а не какой-то хитрый и амбициозный чужак. Поэтому его слово всегда будет значить для меня больше, чем слово выскочки! Что тебе от нас нужно, Цицерон? Не можешь же ты после всего, что произошло между нами, всерьез рассчитывать на то, что я поддержу тебя на консульских выборах? Так чего ты хочешь?
  — Ничего, — с вежливой улыбкой ответил Цицерон. — У меня появилась кое-какая информация, которая, как мне подумалось, может представлять для вас интерес. Я передал ее Гортензию, вот и все. Это ведь вы меня сюда привезли, помните? Я к вам в гости не напрашивался, и поэтому, возможно, именно я должен у вас спросить: «Чего хотите вы?» Угодно ли вам оказаться в тисках между Помпеем с его армиями на востоке и Цезарем с Крассом с поддерживающей их городской италийской чернью, чтобы из вас капля по капле выдавили остатки жизни? Или вы доверите защитить вас двум людям, которых вы поддерживаете на консульских выборах, — один из них дурак, другой сумасшедший, которые в собственных домах порядок навести не могут, не говоря уж обо всей нации? Что ж, очень хорошо, тогда у меня по крайней мере будет спокойна совесть. Я исполнил свой патриотический долг, предупредив вас о том, что происходит, хотя вы никогда не входили в число моих друзей. Я также продемонстрировал свое мужество, когда сегодня в Сенате вступил в открытое противоборство с этими преступниками. Ни один другой кандидат в консулы никогда не делал ничего подобного в прошлом и не сделает в будущем. Я превратил их в своих врагов, но при этом продемонстрировал вам их истинные лица. Но от тебя, Катулл, и от всех вас мне не нужно ровным счетом ничего. А если вы пригласили меня лишь для того, чтобы оскорблять, желаю вам приятного вечера и удаляюсь.
  Цицерон повернулся и направился к двери, а я, как обычно, последовал за ним, думая, что в тот момент время для него, наверное, остановилось. Мы уже почти достигли утопающего в густой тени дверного прохода, через который нам, без сомнений, предстояло выйти в пустыню политического забвения, как вдруг за нашими спинами прогремел голос (это был сам Лукулл):
  — Прочитай!
  Мы с Цицероном словно по команде остановились и повернулись.
  — Прочитай то, что говорил сейчас Катулл! — снова потребовал Лукулл.
  Цицерон кивнул мне, я снова извлек на свет свои таблички и стал читать, с легкостью переводя свои затейливые значки в обычную человеческую речь:
  — Если то, что я прочитал в этих бумагах, соответствует истине, можно с уверенностью сказать, что преступный заговор поставил наше государство перед угрозой гражданской войны. Если прочитанное мною является ложью, это — самая отвратительная фальшивка в нашей истории. Я не верю, что столь подробная запись могла быть сделана рукой человека…
  — Он мог все это запомнить, — стал протестовать Катулл. — Это все дешевые трюки, подобные тем, которые показывают бродячие фокусники на городских площадях.
  — А последнюю часть? — проговорил Лукулл. — Прочитай последнее, что сказал твой хозяин.
  Я пробежал пальцем по тексту и, найдя нужное место, прочитал последние фразы Цицерона:
  — …Хотя вы никогда не входили в число моих друзей. Я также продемонстрировал свое мужество, когда сегодня в Сенате вступил в открытое противоборство с этими преступниками. Ни один другой кандидат в консулы никогда не делал ничего подобного в прошлом и не сделает в будущем. Я превратил их в своих врагов, но при этом продемонстрировал вам их истинные лица. Но от тебя, Катулл, и от всех вас мне не нужно ровным счетом ничего. А если вы пригласили меня лишь для того, чтобы оскорблять, желаю вам приятного вечера и удаляюсь.
  Изаурик присвистнул, а Гортензий кивнул и сказал что-то вроде: «Я же вам говорил!» — на что Метелл ответил:
  — Что ж, должен сказать, что подобная демонстрация кажется мне довольно убедительной.
  Катулл лишь молча смотрел на меня.
  — Вернись, Цицерон, — поманил моего хозяина Лукулл, — я тоже удовлетворен. Записи подлинные. Давай на некоторое время отложим в сторону выяснение того, кто кому больше нужен, и будем исходить из того, что сейчас мы нужны друг другу в равной степени.
  — А я все равно не убежден, — пробурчал Катулл.
  — Тогда позволь мне убедить тебя всего одним словом: ЦЕЗАРЬ! Цезарь, за которым стоит золото Красса, два консула и десять трибунов.
  — Так ты думаешь, мы действительно должны разговаривать с этими людьми? — вздохнул Катулл. — Ну ладно, с Цицероном — допустим, но ты, — фыркнул он в мою сторону, — нам точно не нужен. Я не желаю, чтобы это существо с его фокусами приближалось ко мне даже на милю, не хочу, чтобы оно слушало наши разговоры и записывало их с помощью своих дьявольских каракулей. Ни одно слово, прозвучавшее здесь, не должно покинуть эти стены.
  После недолгих колебаний Цицерон неохотно согласился и, бросив в мою сторону извиняющийся взгляд, сказал:
  — Хорошо, Тирон, подожди снаружи.
  У меня не было причин обижаться. В конце концов я был всего лишь рабом — чем-то вроде третьей ноги своего хозяина, «существом», как назвал меня Катулл. И все же я не мог не чувствовать обиду. Зажав дощечки под мышкой, я прошел через длинную анфиладу залов, каждый из которых был посвящен тому или иному божеству — Венере, Меркурию, Марсу, Юпитеру. Взад и вперед бесшумно сновали рабы с тлеющими фитилями, с помощью которых они зажигали лампы и свечи в канделябрах. Я вышел в теплый сумрак парка, наполненный стрекотом невидимых цикад, и по причинам, непонятным для меня даже теперь, заплакал. Возможно, я просто очень устал.
  * * *
  Когда я проснулся, уже почти рассвело. Все мое тело затекло, а туника была влажной от росы. Поначалу я не мог понять, где я нахожусь и как сюда попал, но потом понял, что лежу на каменной скамье у дома, а разбудил меня не кто иной, как Цицерон. Его склонившееся надо мной лицо было мрачным.
  — Мы закончили, — сказал он. — Теперь давай поскорее вернемся в город.
  Посмотрев в ту сторону, где стояла привезшая нас повозка, он поднес палец к губам, делая знак, что в присутствии управляющего Гортензия лучше ничего не говорить. Мы молча забрались в повозку, и когда она уже выезжала из ворот, я обернулся, чтобы бросить последний взгляд на величественную виллу. На террасах все еще горели факелы, но теперь их свет уже не казался таким ярким, как в ночное время. Никого из аристократов видно не было.
  Цицерон, помня, что всего через два часа он должен выходить из дома и отправляться на Марсово поле, где состоятся выборы, то и дело поторапливал возницу, требуя от него ехать поскорее, и тот нахлестывал лошадей, пока спины бедных животных не стали мокрыми от пота. Нам повезло еще, что дороги были почти пустыми, поэтому мы добрались до Фонтинальских ворот как раз к моменту их открытия, и повозка задребезжала колесами по вымощенной брусчаткой дороге вверх по Эсквилинскому холму. Возле храма Теллус Цицерон велел вознице остановить повозку, и оставшийся путь мы проделали пешком. Поначалу это удивило меня, но затем я сообразил: Цицерон не хотел быть замеченным своими приверженцами, которые уже начали собираться у его дома, в повозке Гортензия. Погруженный в глубокие раздумья, он шел впереди меня, привычно сцепив руки за спиной, и я заметил, что его еще недавно белоснежная тога помялась и испачкана грязью.
  Мы вошли в дом через задний ход, которым обычно пользовались слуги, и сразу же наткнулись на мерзкого Филотима, управляющего Теренции, который, судя по всему, возвращался с ночного свидания с какой-нибудь молоденькой рабыней. Цицерон был столь озабочен тем, что произошло и еще должно было произойти, что даже не заметил толстяка. Его глаза покраснели от усталости, а волосы стали серыми от дорожной пыли. Велев мне открыть парадную дверь и впустить людей, он поднялся на второй этаж.
  Среди первых, кто перешагнул порог, был Квинт, который, разумеется, немедленно потребовал отчета о ночных событиях. Он и остальные терпеливо ждали нас в библиотеке Аттика почти до полуночи, и теперь Квинт был в равной степени наполнен злостью и нетерпением узнать новости. Я оказался в неловком положении и твердил только, чтобы он адресовал свои вопросы напрямую брату. Признаться по совести, зрелище Цицерона, мирно разговаривающего со своими злейшими врагами, уже казалась мне нереальным. Я был готов поверить в то, что все это мне приснилось. Квинта мои ответы не удовлетворили, но от дальнейших расспросов меня спас нескончаемый поток людей, входивших с улицы. Сославшись на то, что мне нужно проверить, все ли готово в габлинуме, я сбежал от Квинта, укрылся в своей каморке и ополоснул лицо и шею тепловатой водой из рукомойника.
  Когда я увидел Цицерона часом спустя, я снова поразился его невероятной способности восстанавливать свои силы — черте, присущей всем выдающимся политикам. Увидев его спускающимся по лестнице — в новой чистой тоге, с умытым и выбритым лицом, причесанными и напомаженными волосами, — никто не смог бы предположить, что этот человек не спал две ночи. Маленький дом к этому времени уже был битком набит его сторонниками. На плече Цицерон держал маленького Марка, которому недавно исполнился год, и когда они появились перед публикой, раздался такой громкий приветственный рев, что от крыши, наверное, отвалилось несколько кусков черепицы. Неудивительно, что малыш испуганно плакал. Увидев в этом недобрый знак, Цицерон поспешно опустил его на пол и передал Теренции, стоявшей рядом с ним на лестнице. Он улыбнулся ей, сказал что-то ласковое, и тут я впервые понял, насколько близки они были друг другу все эти годы. То, что поначалу было обычным браком по расчету, со временем переросло в искреннюю дружбу и привязанность.
  В дом набилось так много народу, что Цицерону стоило большого труда протиснуться через эту толпу в атриум, где в окружении внушительной группы сенаторов его поджидали Квинт, Фругий и Аттик. Среди сенаторов, пришедших, чтобы продемонстрировать поддержку Цицерону, был его старый друг Сервилий Сульпиций, известный ученый-юрист Галл, отказавшийся выдвигать свою кандидатуру в консулы, разумеется, старший Фругий, с которым предстояло породниться Цицерону, Марцеллин, неизменно поддерживавший Цицерона со времен процесса над Верресом, а также все сенаторы, интересы которых он представлял в суде: Корнелий, Фунданий и Фонтей, бывший наместник в Галлии, которого пытались привлечь к ответственности за коррупцию.
  Пробираясь следом за Цицероном сквозь это людское скопище, я всматривался в знакомые лица, и передо мной словно оживали минувшие десять лет, так много тут собралось людей, за которых Цицерон в течение этого времени сражался в судах. Пришел даже Попилий Ленат, племянника которого Цицерон спас от обвинения в отцеубийстве в тот день, когда в нашу дверь постучал Стений из Ферм. Атмосфера в доме напоминала скорее какой-то семейный праздник, нежели преддверие выборов, и Цицерону некогда было вздохнуть. Он не обошел вниманием ни одной протянутой руки, ни одного гостя, с которым не перебросился хотя бы парой слов. Каждый ощутил на себе его внимание, у каждого возникло ощущение того, что он здесь — самый желанный гость.
  Незадолго до выхода из дома Квинт, все еще продолжавший злиться оттого, что его держат в неведении, оттащил брата в сторону и потребовал у него отчета о том, где он пропадал и что делал всю ночь. Цицерон, поглядев на окружавших их людей, тихо ответил, что он расскажет обо всем позже, но это еще больше распалило Квинта.
  — Ты за кого меня принимаешь? — возмущался он. — За свою служанку? Рассказывай сейчас же!
  Сдавшись, Цицерон вкратце поведал брату о нашей поездке в дворец Лукулла и о том, что там присутствовали также Метелл, Катулл, Гортензий и Изаурик.
  — Вся патрицианская банда! — возбужденно выдохнул Квинт, сразу же перестав сердиться. — О боги, кто бы мог такое представить! И что же они, поддержат нас?
  — Мы говорили час за часом, но они не стали давать никаких обещаний, пока не посоветуются с представителями других знатных семей, — ответил Цицерон, нервно оглядываясь и желая убедиться, что никто из посторонних не подслушивает. — Гортензий, как мне показалось, согласен, Катулл упрямится, другие же сделают то, что сочтут наиболее выгодным для себя. А нам остается только одно — ждать.
  Аттик, который слышал все это, спросил:
  — Но они поверили в достоверность доказательств, которые ты им предъявил?
  — Думаю, да. Благодаря Тирону. Но все это мы можем обсудить позже. Сделайте мужественные лица, друзья, — проговорил Цицерон, поочередно пожимая руки каждому из нас. — Нас ждут выборы, и мы должны их выиграть!
  Редко кому из кандидатов удается устроить такой пышный спектакль, в который Цицерон превратил свое торжественное шествие к Марсову полю, и во многом заслуга в этом принадлежала Квинту. Мы двигались колонной, состоявшей из трех или четырех сотен человек: музыкантов, юношей, несших зеленые ветви, перевязанные лентами, девушек, что разбрасывали лепестки роз, актеров, сенаторов, всадников, торговцев, владельцев конюшен, завсегдатаев судебных процессов, представителей различных гильдий, а также римских общин из Сицилии и Ближней Галлии, государственных служащих. Впереди нашей колонны катилась волна избирателей. Музыка, свист, приветственные крики — мы, должно быть, производили невероятный шум.
  Мне часто приходилось слышать, что, какие бы выборы ни проходили в тот или иной день, они рассматриваются избирателями и кандидатами как самые важные в их жизни. Осмелюсь утверждать, что в тот день это ощущение полностью соответствовало действительности. Дополнительное возбуждение создавало то, что никто не знал, чем они закончатся, учитывая беспрецедентную активность агентов-взяточников, большое количество кандидатов и тот факт, что их отчасти сплотила атака Цицерона на Гибриду и Катилину в Сенате.
  Опасаясь возможных проблем, Квинт принял меры предосторожности, выставив несколько человек поздоровее из числа наших добровольных помощников позади и впереди своего брата. Когда мы приблизились к площадкам для голосования, моя тревога возросла, ибо впереди, у шатра распорядителя выборов, я увидел Каталину и его сподвижников. Некоторые из этих скотов при нашем приближении стали скалить зубы и отпускать глумливые замечания, но сам Катилина, метнув быстрый взгляд в сторону Цицерона, продолжил беседовать с Гибридой. Я шепотом выразил Фругию удивление относительно того, что Катилина даже не попытался принять какие-нибудь меры для устрашения противников, хотя это была его обычная тактика, в ответ на что Фругий, отличавшийся острым умом, сказал:
  — Сейчас он просто не видит в этом необходимости, поскольку считает, что победа у него в кармане.
  Эти слова наполнили мою душу смятением.
  Но затем произошло нечто весьма знаменательное. Цицерон и другие кандидаты, претендующие на посты консулов и преторов, всего около двух дюжин человек, стояли на небольшой, специально отведенной для них площадке, окруженной невысокой изгородью, которая отгораживала их от приверженцев. Председательствующий консул Марпий Фигул разговаривал с авгуром, проверяя, все ли готово для начала выборов, когда вдруг появился Гортензий в сопровождении примерно двадцати мужчин. Приблизившись к ограде, он окликнул Цицерона, тот прервал беседу с одним из кандидатов (по-моему, это был Корнифиций) и подошел к нему. Уже само это удивило собравшихся, поскольку всем было известна взаимная антипатия, которую эти старинные соперники питали по отношению друг к другу. Зрители загудели, а Катилина и Гибрида повернули головы так резко, что едва не свернули себе шеи. Несколько секунд Цицерон и Гортензий молча смотрели друг на друга, а затем одновременно кивнули друг другу и протянули друг другу руки. Не было сказано ни слова, но затем Гортензий полуобернулся к пришедшим с ним мужчинам и, не отпуская рукопожатия, поднял их с Цицероном руки над головой. Толпа разразилась одновременно радостными криками, свистом и улюлюканьем, поскольку абсолютно для всех присутствующих было ясно, что означает этот жест. Лично я не ожидал ничего подобного. Аристократы поддержали Цицерона!
  Спутники Гортензия тут же разошлись в разные стороны и растворились в толпе — по всей видимости, для того, чтобы сообщить представителям нобилей в центуриях, кого они должны поддержать. Поглядев на Катилину, я увидел на его лице только удивление. Он, должно быть, еще не успел осознать важность произошедшего. Еще бы, все случилось за считаные секунды, и Гортензий уже уходил.
  В следующее мгновение Фигул призвал кандидатов подняться вместе с ним на помост, чтобы выборы могли начаться.
  * * *
  Отличить дурака очень просто: он всегда заранее знает, кто победит на выборах. Но ведь выборы впору сравнить с живым существом: в них задействованы тысячи человеческих мозгов, глаз, глоток, мыслей, желаний. Это существо может вдруг повернуться и побежать в самом непредсказуемом направлении — хотя бы для того, чтобы лишний раз доказать никчемность любых пророчеств. Именно этот урок я усвоил в тот день на Марсовом поле, когда авгуры осмотрели внутренности жертвенных птиц, поглядели в небеса, желая выяснить, не грозят ли летающие птицы какими-либо бедами, к богам были обращены молитвы о благословении, а всем эпилептикам было предложено убраться восвояси. Дело в том, что в те дни, если во время выборов у кого-то на площади случался приступ эпилепсии, их результаты считались недействительными. На подступах к Риму был выставлен легион, чтобы предотвратить внезапное вражеское нападение. Был уже оглашен список кандидатов, прозвучали фанфары, на Яникульском холме взмыл красный флаг, и граждане Рима приступили к волеизъявлению.
  Какой из ста девяноста трех центурий будет оказана честь голосовать первой, решалось с помощью жребия, и вытянуть счастливый билет было очень важным, поскольку первая центурия зачастую определяла курс, по которому шло дальнейшее голосование. Рассчитывать на это могли только самые богатые центурии, и я помню, как в то утро наблюдал вереницы сытых и самоуверенных банкиров и торговцев, проходивших по мосткам и скрывавшихся в парусиновых кабинках для голосования. Их голоса подсчитали довольно быстро, после чего Фигул вышел вперед и сообщил, что по итогам этого этапа Цицерон оказался на первом месте, а Катилина — на втором. Толпа вновь зашумела, поскольку те дураки, которых я только что упомянул, в один голос предсказывали первое место Катилине, а второе — Гибриде. Гул толпы, когда она поняла, что произошло, перешел сначала в радостное волнение, а затем в бурную демонстрацию торжества, распространившуюся на все Марсово поле.
  Цицерон, стоявший под навесом чуть ниже платформы консула, позволил себе лишь слегка улыбнуться, а потом (ах, что он был за актер!) напустил на себя вид, преисполненный достоинства и властности, долженствующий быть присущим римскому консулу. Катилина, занявший позицию как можно дальше от Цицерона — так, чтобы их разделяли все остальные сенаторы, — выглядел так, будто получил неожиданную пощечину. Только лицо Гибриды ничего не выражало. То ли он был пьян, как обычно, то ли слишком глуп, чтобы уразуметь суть произошедшего. Что до Цезаря и Красса, то поначалу они маялись от безделья и беззаботно болтали, стоя рядом с тем местом, где из кабинок выходили проголосовавшие избиратели, а когда были оглашены предварительные итоги голосования, их лица так вытянулись, что я, не удержавшись, громко рассмеялся. Торопливо посовещавшись друг с другом, они разошлись в разные стороны — без сомнения, для того, чтобы выяснить, как и почему миллионы сестерциев, потраченные на взятки, не принесли желанной centuria praerogativa.
  Если Красс, как утверждал Ранункул, действительно купил голоса восьми тысяч избирателей, этого должно было хватить для того, чтобы изменить ход голосования. Но именно это оказалось крайне трудным из-за огромного интереса, с которым наблюдала за выборами вся Италия, и по мере того, как голосование продолжалось, стало понятно, что король подкупа Красс на сей раз не достиг своей цели. Цицерон всегда пользовался безусловной поддержкой сословия всадников, сторонников Помпея и плебса, а теперь, когда Гортензий, Катулл, Метелл, Изаурик и Лукулл обеспечили ему голоса групп избирателей, контролируемых аристократами, он выигрывал голосование практически каждой центурии, становясь если не первым, то хотя бы вторым. Поэтому вскоре единственным вопросом остался следующий: кто станет его коллегой по консульству. В течение некоторого времени казалось, что этим человеком будет Катилина, но затем проголосовали шесть центурий, состоящие исключительно из аристократов — sex suffragia, — и они буквально всадили в Катилину нож.
  Поскольку Марсово поле находилось за городской чертой, ничто не могло помешать Луцию Лукуллу и Квинту Метеллу принять участие в выборах, и их появление — в пурпурных солдатских плащах и военном одеянии — вызвало настоящую сенсацию. Но еще большим потрясением для всех стало известие о том, что они проголосовали за Цицерона в качестве первого и за Гибриду в качестве второго консулов. Вслед за ними появились Изаурик, старший Курий, Эмилий Альба, Клавдий Пульхр, Юний Сервилий — муж Сервилии, сестры Катона, старый Метелл Пий. Верховный понтифик был так стар, что уже не мог ходить самостоятельно, и его принесли на носилках. За ним следовал его приемный сын Сципион Насика.
  Снова и снова результаты голосования центурий сообщали: Цицерон — первый, за ним — Гибрида, Цицерон — первый, за ним…
  Когда голосовать явились Гортензий и Катулл, все заметили, что они не смотрят в глаза Катилине, а после того как было объявлено, что их центурии тоже проголосовали за Цицерона и Гибриду, Катилина, должно быть, понял, что надеяться ему уже не на что. К этому моменту за Цицерона проголосовали восемьдесят семь центурий, за Гибриду — тридцать пять, а Катилина получил голоса тридцати четырех центурий. Образно говоря, на его кандидатуре был поставлен крест. При этом — надо отдать ему должное — он вел себя вполне достойно. Я ожидал, что Катилина впадет в ярость и, возможно, даже набросится на Цицерона и попытается убить его голыми руками. Однако он просто стоял, глядя на проходящих мимо избирателей, и его надежды на пост консула умирали вместе с заходящим солнцем. Катилина не изменился в лице даже после того, как Фигул огласил окончательные итоги выборов.
  Мы вопили от восторга до тех пор, пока у нас не заболели глотки, хотя сам Цицерон выглядел довольно бесстрастным для человека, который только что достиг главной цели своей жизни, и мне это показалось странным. Теперь он постоянно «носил» консульское выражение лица: вздернутый вверх и выпяченный вперед подбородок, губы, сжатые в решительную прямую линию, и взгляд, устремленный в какую-то, невидимую другим, сияющую точку на горизонте.
  Гибрида протянул руку Катилине, но тот не заметил ее и пошел с возвышения, шагая, как человек, находящийся в трансе. Он потерпел крушение и стал банкротом. А еще через год или два его вышвырнут и из Сената.
  Я поискал глазами Цезаря и Красса, но они, по всей видимости, ушли с поля уже давно — еще до того, как Цицерон получил голоса последних центурий, необходимые ему для победы. Удалились и остальные аристократы. Они разошлись по домам сразу же, как стало ясно, что опасность прихода к власти Каталины успешно устранена. Так поступает человек, который в силу обстоятельств вынужден выполнить какую-то неприятную обязанность — например, убить внезапно взбесившуюся любимую охотничью собаку, — и после этого желает лишь одного: уединиться и поскорее избавиться от досадных воспоминаний.
  * * *
  Вот так Марк Туллий Цицерон в свои сорок два года получил высший империй Республики, став самым молодым консулом в истории Рима. Еще более удивительным может считаться тот факт, что центурии единогласно проголосовали за безродного «выскочку», за которым не стояли ни деньги, ни легионы. Такого не случалось ни до, ни после Цицерона.
  Вернувшись с Марсова поля в свой скромный дом, Цицерон поблагодарил приверженцев за поддержку, выслушал поздравления от своих рабов и приказал перенести обеденные лежанки на крышу дома — в точности так, как было в тот день, когда он впервые сообщил нам о том, что собирается получить пост консула. О боги, как давно это было!
  Мне была оказана честь быть приглашенным на это семейное пиршество. Цицерон объяснил своим друзьям и домочадцам, что он ни за что не добился бы успеха, если бы ему не помогал я. Слушая эти слова, я ощущал дрожь и думал: а вдруг именно сейчас хозяин сообщит о том, что дарует мне свободу и обещанную ферму? Но нет, его мысли были далеки от этого, а я счел момент неподходящим, чтобы затевать разговор на эту тему.
  Цицерон возлежал с Теренцией, Квинт — с Помпонией, а Туллия — рядом со своим женихом Фругием. Я же находился рядом с Аттиком. Сейчас, будучи глубоким стариком, я уже не припомню, что мы ели и пили, но в моей памяти сохранились воспоминания о том, как мы обсуждали блистательную победу Цицерона, которой он был обязан римским нобилям.
  — Скажи мне, Марк, — заговорил Аттик, чувства которого были раскрепощены изобильными возлияниями, — как тебе удалось сделать их своими союзниками? Да, я знаю, что ты — гений и владеешь искусством речи как никто другой, но ведь эти люди ненавидят тебя! Для них ненавистны любой твой жест, слово, поступок. Что ты предложил им, помимо того, что остановишь Каталину?
  — Ты совершенно прав, — отвечал Цицерон, — мне пришлось дать обещание, что я возглавлю оппозицию против Красса и Цезаря, а также — против трибунов, когда они выставят на голосование свой вариант земельной реформы.
  — Это будет не так просто! — проговорил Квинт с задумчивым видом.
  — И это — все? — спросил Аттик. Мне до сих пор кажется, что он вел себя, как умелый следователь, как будто он заранее знал ответы на задаваемые им вопросы. Кстати, возможно, он узнал эти ответы от своего друга Гортензия. — Ты действительно не согласился ни на что большее? Ведь ты пробыл там так долго!
  Цицерон растерянно моргнул и признался:
  — Да, мне пришлось пойти на уступки. Я предложил им посты консулов, а также обещал предоставить триумф Лукуллу и Квинту Метеллу.
  Только теперь я понял, почему Цицерон выглядел таким хмурым и озабоченным после совещания с аристократами. Квинт поставил свою тарелку и посмотрел на брата с выражением нескрываемого ужаса.
  — Значит, сначала ты должен восстановить против себя народ, похоронив земельную реформу, а помимо этого они еще требуют, чтобы ты сделался врагом Помпея, пожаловав триумфы его главным соперникам?
  — Боюсь, братец, — устало ответил Цицерон, — что аристократы вряд ли скопили бы свои несметные сокровища, если бы не умели торговаться. Я держался, сколько мог.
  — Но почему ты все же согласился?
  — Потому что мне была нужна победа.
  — Какая именно победа?
  Цицерон промолчал.
  — Хорошо, — проговорила Теренция, похлопав мужа по колену, — я думаю, ты все сделал правильно.
  — Вот как? — возмутился Квинт. — Но через неделю после того, как Марк вступит в должность, он утратит вообще всякую поддержку. Народ будет обвинять его в предательстве, Помпей и его сторонники — тоже, а аристократы повернутся к нему спиной сразу же после того, как он перестанет быть им нужен. Кто тогда защитит его?
  — Я защищу тебя, папочка, — сказала Туллия, но никто не засмеялся этой чистой детской шутке, и даже Цицерон с трудом сумел выдавить слабое подобие улыбки. Но затем он оживился.
  — В самом деле, Квинт, — заговорил Цицерон, — ты испортишь нам весь вечер! Необязательно выбирать между двумя крайностями, всегда существует третий путь. Красса и Цезаря необходимо остановить, и я способен это сделать. А что касается Лукулла, то любой согласится, что он заслуживает триумфа стократно за его успехи в войне с Митридатом.
  — А Метелл? — вклинился Квинт.
  — Если вы дадите мне немного времени, то я уверен, что сумею чем-нибудь умаслить и Метелла.
  — А Помпей?
  — Помпей, как всем нам известно, всего лишь смиренный слуга Республики, — ответил Цицерон, сопроводив свои слова небрежным взмахом руки. — Но главное, — с невозмутимым видом добавил он, — его здесь нет.
  Последовала пауза, после которой Квинт вдруг засмеялся.
  — Его здесь нет, — повторил он вслед за Цицероном. — Это верно, его здесь нет.
  Следом за ним засмеялись и все мы.
  — Вот так-то лучше! — улыбнулся Цицерон. — Главное искусство жизни состоит в том, чтобы решать проблемы по мере их возникновения, а не падать духом, заранее пугая себя тем, что когда-то они появятся. И уж тем более это недопустимо нынче вечером. — Внезапно по его щеке скатилась слеза. — Знаете, за кого нам следует выпить? Мы должны поднять кубки за память нашего дорогого кузена Луция, который находился с нами на этой самой крыше, когда я впервые сообщил о своих устремлениях добиться поста консула. Как бы счастлив он был, если бы дожил до сегодняшнего дня!
  Цицерон поднял свой бокал, и мы, последовав его примеру, тоже, но я невольно вспомнил последнюю фразу, сказанную ему Луцием: «Слова, слова, слова… Настанет ли когда-нибудь конец твоим фокусам?»
  Позже, когда все разошлись — гости по домам, а домочадцы по кроватям, Цицерон, подложив руки под голову, лежал на спине и глядел на звезды. Я же тихо сидел на лежанке напротив, держа наготове свои таблички — на тот случай, если понадобится что-нибудь записать. Я пытался не заснуть, но ночь была теплой, а я очень устал, и после того как я клюнул носом в четвертый или пятый раз, Цицерон посмотрел на меня и сказал, чтобы я шел спать.
  — Ты теперь — личный секретарь человека, избранного консулом, — проговорил он. — Твой разум должен быть таким же острым, как твое перо.
  Я поднялся, чтобы уйти, а Цицерон вернулся к созерцанию ночного небосвода.
  — Как оценят нас последующие поколения, а, Тирон? — вдруг вновь заговорил он. — Вот — единственно важный вопрос для любого государственного деятеля. Но есть еще одна штука: для того, чтобы они могли судить о нас, они должны нас помнить.
  Я подождал еще немного, думая, что он добавит что-то еще, но Цицерон, казалось, уже забыл о моем существовании, и я тихо вышел, оставив его наедине с самим собой.
  Роберт Харрис
  «Очищение»
  Часть первая
  КОНСУЛ
  63 г. до н. э
  Абсолютно неблагодарная задача — сохранение Республики, не говоря уже об управлении ею!
  Цицерон, речь 9 ноября 63 г. до Р.Х.
  I
  За два дня до инаугурации Марка Туллия Цицерона в качестве консула Рима из Тибра, недалеко от стоянки Республиканского военного флота, было выловлено мертвое тело мальчика.
  Такое событие, хотя и трагическое само по себе, в другой ситуации не привлекло бы к себе внимания вновь избранного консула. Однако в этом трупе было нечто столь гротесковое и потому угрожающее спокойствию граждан, что магистрат25 Октавий, отвечающий за поддержание порядка в городе, послал за Цицероном и попросил того немедленно прибыть на место происшествия.
  Сначала Цицерон отказывался идти, ссылаясь на работу. Как кандидату, набравшему наибольшее количество голосов, ему, а не его коллеге предстояло председательствовать на открытии сессии Сената, и он писал свою инаугурационную речь. Но я знал, что за его отказом кроется нечто большее. Он невероятно брезгливо относился к смерти. Даже убийство животных во время игр выбивало его из колеи, и эта слабость — а в политике доброе сердце это, несомненно, слабость — становилась известна другим. Первой его реакцией было послать меня вместо себя.
  — Ну конечно, я пойду, — осторожно ответил я. — Однако… — Я замолчал.
  — Что? — резко спросил он. — Что «однако»? Ты думаешь, что обо мне плохо подумают?
  Я ничего не ответил и продолжал записывать его речь. Молчание затягивалось.
  — Ну что ж, хорошо, — наконец вздохнул Цицерон. Он поднялся на ноги. — Октавий большая зануда, однако дело свое знает. Он бы не посылал за мной, если бы на то не было причины. И, в любом случае, мне надо проветриться.
  Был конец декабря, и на улице дул ветер, от которого у человека мгновенно перехватывало дыхание. На улице сгрудилось около десятка просителей, ожидающих возможности высказаться, и, когда вновь избранный консул вышел из двери, они бросились к нему через дорогу.
  — Не сейчас, — сказал я, отталкивая их. — Не сегодня.
  Цицерон закинул конец своего плаща через плечо, прижал подбородок к груди и быстро зашагал вниз по холму.
  Мы прошли, наверное, около мили, под углом пересекли Форум и вышли из города через ворота, ведущие к реке. Вода в реке стояла высоко, течение было быстрым, и то тут, то там на воде появлялись водовороты и рябь. Впереди нас, напротив Тиберианы, среди верфей и кранов Навалии, мы увидели большую волнующуюся толпу людей. (Вы поймете, как давно все это было — прошло уже более полувека, — если я скажу вам, что в то время мосты еще не соединяли остров ни с одним из берегов Тибра.) Когда мы подошли ближе, многие из зевак узнали Цицерона, и по их рядам прошел шорох любопытства, в то время как они расступались, пропуская нас. Кордон легионеров из морских бараков стоял в оцеплении вокруг места происшествия. Октавий ждал нас.
  — Прошу прощение за беспокойство, — сказал он, пожимая руку моего хозяина. — Я понимаю, как вы должны быть заняты накануне своей инаугурации.
  — Мой дорогой Октавий, я рад видеть тебя в любое время. Ты знаком с Тироном, моим секретарем?
  Октавий посмотрел на меня без всякого интереса. Хотя сейчас его помнят только как отца Августа, в то время он был эдилом26 из плебеев и восходящей звездой на политическом небосклоне. Он сам вполне мог стать консулом, не умри неожиданно от лихорадки через четыре года после описываемых событий. Эдил увел нас с ветра в один из военных доков, в котором, на больших деревянных катках, стоял корпус легкой галеры, готовый к ремонту. Рядом с ним, на земле, лежал какой-то предмет, завернутый в парусину. Без всяких церемоний Октавий отбросил ткань и показал нам обнаженный труп мальчика.
  Насколько я помню, ему было около двенадцати лет. Красивое умиротворенное лицо, похожее на женское. На щеках и на носу виднелись остатки золотой краски, а в его влажных, темных волосах была завязана красная ленточка. У трупа было разрезано горло. На теле длинный вертикальный разрез, внутренние органы отсутствовали. Крови не было, только темная удлиненная полость, как у выпотрошенной рыбы, заполненная речной тиной. Не знаю, как Цицерону удалось сохранить присутствие духа, но я видел, что он с трудом сглотнул и продолжил осмотр. Наконец хозяин хрипло произнес:
  — Это настоящее злодейство.
  — И это еще не все, — сказал Октавий.
  Он присел на корточки, взял голову ребенка в руки и повернул ее влево. От этого движения рана на шее бесстыдно открылась и закрылась, как будто это был второй рот, который пытался нас о чем-то предупредить. Казалось, это не произвело на Октавия никакого впечатления, но, с другой стороны, он был военным человеком и, несомненно, привык к таким видам. Отодвинув волосы трупа, эдил показал глубокую вмятину, как раз над правым ухом мальчика, ткнув в нее пальцем.
  — Видите, как будто его ударили сзади? Думаю, наверное, молотком.
  — Раскрашенное лицо. Волосы перевязаны лентой. Удар нанесен молотком, — повторил Цицерон, и было видно, как к нему постепенно приходит осознание того, что могло произойти. — Потом ему перерезали горло. И, наконец, его тело было… выпотрошено.
  — Именно, — сказал Октавий. — По-видимому, его убийцы хотели исследовать его внутренности. Он — жертва человеческого жертвоприношения.
  При таких словах в этом холодном и плохо освещенном месте волосы у меня на голове и шее встали дыбом, и я почувствовал присутствие Зла — почти ощутимого физически и обладающего силой молнии.
  — А ты где-нибудь слышал, есть ли в городе культы, которые совершают подобную мерзость? — поинтересовался новый консул у эдила.
  — Ни одного. Конечно, в городе есть галлы — говорят, что они подобные вещи практикуют. Но сейчас их в городе не так много, да и ведут они себя вполне прилично.
  — А кто жертва? Кто-то уже заявил о пропаже?
  — Это еще одна причина, по которой я попросил тебя прийти. — Октавий перевернул тело на живот. — Видишь, прямо над копчиком у него маленькая татуировка? Те, кто выловил тело, не обратили на нее внимания. «С. Ant. М. f. С. n.» — Гай Антоний, сын Марка, внук Гая. Вот тебе и известная фамилия. Он был рабом твоего коллеги, консула Антония Гибриды. — Октавий поднялся и вытер руки о парусину, затем небрежно набросил ткань на тело. — Что ты собираешься делать?
  Цицерон как загипнотизированный смотрел на кучу, лежащую на земле.
  — Кто еще об этом знает?
  — Никто.
  — Гибрида?
  — Нет.
  — А толпа снаружи?
  — Только слухи о том, что произошло ритуальное убийство. Ты же лучше других знаешь, что такое толпа. Говорят, что это плохое предзнаменование накануне твоего консульства.
  — Может быть, они и правы.
  — Тяжелая зима. Им бы неплохо успокоиться. Я полагаю, что надо послать за кем-то из жрецов, чтобы они совершили обряд очищения, что ли?
  — Нет-нет, — быстро ответил Цицерон, отрывая взгляд от тела. — Никаких жрецов. Они только все осложнят.
  — Тогда что нам делать?
  — Никому ничего не говорить. Сожгите останки как можно скорее. Запретите всем, кто их видел, говорить о них, под страхом тюремного заключения.
  — А как же толпа?
  — Вы разберитесь с телом, а толпу предоставьте мне.
  Октавий пожал плечами.
  — Как тебе будет угодно. — Ему было все равно. Это был предпоследний день его службы — думаю, он был рад, что эта проблема его уже не касалась.
  Цицерон подошел к двери и несколько раз глубоко вздохнул. Его щеки порозовели. А затем я увидел, как и много раз раньше, как он расправил плечи и придал своему лицу уверенный вид. Он вышел на улицу и забрался на гору бревен, чтобы обратиться к толпе:
  — Граждане Рима! Я убедился, что мрачные слухи, которыми полон Рим, не соответствуют действительности. — Цицерону приходилось кричать, чтобы его услышали на таком ветре. — Расходитесь по домам и наслаждайтесь праздником.
  — Но я видел тело! — закричал один из мужчин. — Это человеческое жертвоприношение, чтобы навести порчу на Республику!
  Его крик подхватили другие:
  — Этот город проклят! Твое консульство проклято! Приведите жрецов!
  — Да, труп находится в ужасном состоянии. А что вы хотите? Бедняга провел в воде много времени. А рыбы голодны. Они хватают пищу там, где могут… — Цицерон поднял руку, чтобы успокоить толпу. — Вы что, действительно хотите, чтобы я пригласил жрецов? А зачем? Чтобы они прокляли рыбу? Или благословили ее? Расходитесь по домам. Наслаждайтесь жизнью. Через день наступает Новый год! И новый консул — можете быть в этом уверены — будет стоять на страже вашего благополучия!
  По его стандартам, это было среднее выступление, но своей цели оно достигло. Раздалось даже несколько восторженных возгласов. Консул спрыгнул вниз. Легионеры расчистили для нас проход сквозь толпу, и мы быстро двинулись в сторону города. Когда мы подходили к воротам, я оглянулся. По краям толпы люди уже уходили в поисках новых развлечений. Я повернулся к Цицерону, чтобы поздравить его с эффектным выступлением, и увидел, что он стоит, согнувшись, над канавой. Его рвало.
  Таким город был накануне вступления Цицерона в должность консула: водоворот из голода, слухов и тревог. Он был полон ветеранов-инвалидов и разорившихся крестьян, которые просили милостыню на каждом углу. Бесчинствующие банды пьяных молодых людей терроризировали торговцев. Женщины из приличных семей открыто предлагали себя перед тавернами. То тут, то там возникали большие пожары и происходили ожесточенные стычки. Собаки выли в безлунные ночи. Город наполняли фанатики, прорицатели и нищие всех мастей. Помпей все еще командовал легионами на Востоке, и в его отсутствие по городу распространялась атмосфера неуверенности и страха, наползавшая на город как туман с реки, заставляя всех дрожать за свое будущее. Казалось, что вот-вот что-то должно произойти, но никто не знал, что именно. Говорили, что новые трибуны работали вместе с Цезарем и Крассом над планом передачи общественных земель городской бедноте. Цицерон попытался что-то об этом узнать, но потерпел неудачу. Магазины были пусты — товаров не было, еду запасали впрок. Даже ростовщики перестали давать деньги в рост.
  Что же касается второго консула, Антония Гибриды — Антония-полукровки, получеловека, полуживотного, — то он был буйным идиотом, который пытался избраться в тандеме с заклятым врагом Цицерона Катилиной. Несмотря на это и предвидя сложности, с которыми им придется столкнуться, Цицерон, нуждавшийся в союзниках, приложил колоссальные усилия, чтобы установить с ним добрые отношения. К сожалению, его усилия ни к чему не привели, и я объясню почему. По обычаю, в октябре вновь избранные консулы тянули жребий, какой провинцией они будут управлять, когда закончится их год на посту консула. Гибрида, который был в долгах, как в шелках, мечтал о неспокойной, но очень богатой провинции Македонии, где можно было сделать себе большое состояние. Однако, к его разочарованию, ему достались мирные пастбища Ближней Галлии, где даже мыши было трудно прокормиться. Македония же досталась Цицерону. Когда эти результаты были объявлены в Сенате, на лице Гибриды появилось такое выражение детской обиды и удивления, что весь Сенат покатился со смеху. С тех пор он и Цицерон не разговаривали.
  Неудивительно, что Цицерон так много времени уделял подготовке своей инаугурационной речи. Однако, когда мы вернулись домой, он все никак не мог сосредоточиться. Хозяин смотрел куда-то вдаль с отсутствующим выражением на лице и повторял один и тот же вопрос: «Почему мальчика убили таким способом? И какое значение имеет то, что он был собственностью Гибриды?» Он был согласен с Октавием — наиболее вероятными виновниками являлись галлы. Цицерон даже послал записку своему другу, Фабиусу Санге, который представлял интересы галлов в Сенате. В ней он спрашивал, считает ли Фабиус подобное возможным? Однако через час Санга прислал довольно раздраженный ответ, заявив, что, конечно, нет и что галлы очень сильно обидятся, если консул будет продолжать настаивать на подобных спекуляциях. Цицерон вздохнул, отбросил письмо и попытался собраться с мыслями. Однако ему никак не удавалось придумать что-то путное, и незадолго до захода солнца он опять потребовал подать себе плащ и сапоги.
  Я подумал, что хозяин хочет прогуляться в общественном саду, расположенном недалеко от дома, как он это часто делал, когда сочинял свои выступления. Но, когда мы добрались до гребня холма, вместо того чтобы повернуть направо, он направился к Эсквилинским воротам, и, к своему удивлению, я понял, что консул хочет пересечь границу того места, где сжигались трупы. Обычно он избегал его всеми правдами и неправдами. Мы прошли мимо носильщиков с ручными тележками, ожидающих работы прямо за воротами, а затем и мимо приземистой резиденции палача, которому запрещалось жить в границах города. Наконец мы пришли на священную землю Лабитины27, полную каркающих воронов, и подошли к храму. В те времена он был штабом гильдии могильщиков: здесь можно было купить все необходимое для погребения, начиная от приспособлений для умащивания тела и кончая ложем, на котором тело сжигалось. Цицерон взял у меня денег и пошел переговорить со жрецом. Он передал ему кошелек, и появились два официальных плакальщика. Цицерон позвал меня.
  — Мы как раз вовремя, — сказал он.
  Наверное, мы представляли собой довольно забавную процессию, когда пересекали Эсквилинское поле. Первыми шли плакальщики, неся в руках горшки с благовониями, затем — вновь избранный консул, а затем — я. Вокруг нас, в сумерках, плясали огни погребальных костров, раздавались крики неутешных родственников. В воздухе висел запах благовоний — сильный, но недостаточно сильный, чтобы отбить запах горящей плоти. Плакальщики привели нас к общественной устрине28, где куча трупов на телеге ожидала своей очереди быть сожженной. Без одежд и обуви эти никому не нужные тела были такими же нищими в смерти, какими были и в жизни. Только тело убитого мальчика было покрыто: я узнал его по парусине, в которую он теперь был туго укутан. Пара служащих легко забросили его на металлическую решетку, Цицерон наклонил голову, а наемные плакальщики громко застонали, надеясь, без сомнения, на хорошие чаевые. Порыв ветра пригнул ревущее пламя к земле, и очень быстро все было кончено: мальчик отправился навстречу тому, что ожидает всех нас.
  Эту сцену я не забуду никогда.
  Без сомнения, величайшим даром Провидения людям является то, что мы не знаем своего будущего. Представьте себе, если бы мы заранее знали результаты наших планов и надежд или если бы могли предвидеть, как умрем — как страшна была бы наша жизнь! А вместо этого мы, как животные, беспечно проживаем день за днем. Однако рано или поздно всему приходит конец. Люди, события, цивилизации подчиняются этому закону: все существующее под звездами когда-нибудь исчезнет; даже самые твердые скалы превращаются в пыль. Только рукописи вечны.
  И с этой мыслью и надеждой, что мне удастся выполнить свою задачу до моей кончины, я расскажу вам невероятную историю консульства Цицерона и то, что произошло с ним за четыре года после окончания его срока. За тот период времени, который мы, смертные, называем люстр29 и который для богов не более чем мгновение.
  II
  На следующий день, накануне инаугурации, выпал снег — сильный снегопад, который обычно можно наблюдать только в горах. Он одел храмы Капитолия в мягкий белый мрамор и накрыл город белым покровом в руку толщиной. Ни о чем подобном я никогда не слышал и, принимая во внимание мой возраст, наверное, больше и не услышу. Снег в Риме? Конечно, это был знак. Но знак чего?
  Цицерон расположился у себя в кабинете, возле жаровни с горячими углями, и продолжал работать над своей речью. Он не верил в знамения и, когда я вбежал в кабинет и рассказал ему о снеге, лишь пожал плечами: «И о чем же это говорит?» А когда я начал робко выдвигать аргумент стоиков в защиту предсказаний — если есть боги, они должны заботиться о людях, а если они заботятся о людях, то должны сообщать им о своей воле, — Цицерон резко прервал меня и произнес со смехом:
  — Ну уж бессмертные боги, обладая таким могуществом, могли бы найти более надежный способ сообщить нам свою волю, чем снег. Почему бы не прислать нам письмо? — Он покачал головой и повернулся к столу, а затем, кашлянув, добавил: — Право, возвращайся к своим обязанностям, Тирон, и проследи, чтобы меня больше не беспокоили.
  Пристыженный, я вышел и проверил, как идет подготовка к инаугурационной процессии. Затем я занялся почтой сенатора. К тому времени я был его секретарем уже шестнадцать лет, и для меня в его жизни, частной или публичной, не было тайн. В те дни я обычно работал за складным столиком, который ставился у входа в кабинет хозяина, и здесь я мог останавливать непрошеных гостей и слышать, когда он звал меня. Отсюда же я мог слышать утренние звуки дома: Теренция в столовой выговаривала горничным за то, что зимние цветы, которые они выбрали, не отвечают новому статусу ее мужа; одновременно она бранила повара за качество вечернего меню. Маленький Марк, которому было чуть больше двух лет, топал за ней повсюду на нетвердых ногах, весело вереща по поводу выпавшего снега. Очаровательная Туллия, которой было уже тринадцать и которая осенью должна была выйти замуж, зубрила греческий гекзаметр со своим учителем.
  Работы было так много, что я смог опять высунуться на улицу только в полдень. Несмотря на время дня, улица была почти пуста. Город казался молчаливым и зловещим; он был пуст, как в полночь. Небо было бледным, снег прекратился, и мороз превратил его в белую хрустящую корочку на поверхности земли. Даже сейчас — таковы свойства человеческой памяти — я помню, с каким ощущением крошил ее своей обувью. Вдохнув в последний раз морозный воздух, я повернулся, чтобы войти в тепло, когда услышал в тишине отдаленный звук кнута и стоны людей. Через несколько секунд из-за угла показались раскачивающиеся носилки, которые несли четыре раба в униформе. Надсмотрщик, который бежал сбоку, махнул кнутом в моем направлении.
  — Эй, ты! — закричал он. — Это дом Цицерона?
  Когда я ответил утвердительно, он через плечо бросил кому-то: «Нашли» — и хлестнул ближайшего к себе раба с такой силой, что бедняга чуть не свалился на землю. Для того чтобы передвигаться по снегу, надсмотрщику приходилось высоко поднимать ноги, и именно таким способом он приблизился ко мне. Затем появились вторые носилки, за ними третьи и, наконец, четвертые. Они выстроились в ряд перед домом, и в тот момент, когда опустились на землю, носильщики попадали в снег, повиснув на ручках, как измученные гребцы виснут на своих веслах. Эта сцена мне совсем не понравилась.
  — Может быть, это и дом Цицерона, — запротестовал я, — но посетителей он не принимает.
  — Ну нас-то он примет, — раздался из первых носилок знакомый голос, и костлявая рука отодвинула занавеску, показав лидера патрицианской партии в Сенате Литация Катулла. Он был закутан в звериные шкуры до самого торчащего подбородка, что придавало ему вид большого и злобного горностая.
  — Сенатор, — произнес я, кланяясь. — Я доложу о вашем прибытии.
  — И не только о моем, — уточнил Катулл.
  Я взглянул на улицу. С трудом выбираясь из следующих носилок и проклиная свои солдатские кости, на улице появился победитель Олимпия и отец Сената Ватий Изаурик. Рядом с ним стоял серьезный противник Цицерона во всех судебных заседаниях Гортензий, любимый адвокат патрициев. Он, в свою очередь, протягивал руку четвертому сенатору, чье морщинистое, коричневое, беззубое лицо я не смог узнать. Мужчина выглядел совсем одряхлевшим. Думаю, что он давно перестал ходить на заседания Сената.
  — Благородные граждане, — сказал я как можно торжественнее, — прошу вас пройти за мной, и я доложу о вас вновь избранному консулу.
  Я шепотом приказал носильщикам пройти в таблиниум30 и поспешил в кабинет Цицерона. Подходя к дверям, я услышал его голос, торжественно декламирующий «Жителям Рима я говорю — достаточно!», а когда я открыл дверь, то увидел, что он стоит спиной ко мне и обращается к двум младшим секретарям, Сизифию и Лорею, вытянув руку и сложив большой и указательный пальцы в кольцо.
  — А тебе, Тирон, — продолжил хозяин, не поворачиваясь, — я говорю — не сметь меня больше прерывать! Какой еще знак послали нам боги? Дождь из лягушек?
  Секретари захихикали. Накануне дня достижения своей высшей цели Цицерон полностью выбросил из головы перипетии дня предыдущего и находился в хорошем расположении духа.
  — Делегация из Сената хочет тебя видеть.
  — Вот уж воистину зловещее знамение. И кто же в нее входит?
  — Катулл, Гортензий, Изаурик и еще один, которого я не узнал.
  — Цвет аристократии? Здесь, у меня? — Цицерон остро взглянул на меня через плечо. — И в такую погоду? Наверное, это самый маленький дом из тех, в которых они когда-либо бывали… Что им надо?
  — Не знаю.
  — Смотри, записывай все очень тщательно. — Будущий консул подобрал тогу и выставил вперед подбородок. — Как я выгляжу?
  — Как настоящий консул, — заверил я его.
  По разбросанным на полу листкам своей речи он прошел в таблиниум. Слуга принес для всех стулья, но только один из прибывших присел — это был трясущийся старик, которого я не узнавал. Остальные стояли вместе, каждый со своим слугой, и явно чувствовали себя некомфортно в доме этого низкорожденного «нового человека», которого они только что скрепя сердце поддержали на выборах на пост консула. Гортензий прижимал к носу платок, как будто низкорожденность Цицерона могла оказаться заразной.
  — Катулл, — любезно произнес Цицерон, входя в комнату, — Изаурик, Гортензий. Для меня это большая честь.
  Он кивнул каждому из бывших консулов, но когда подошел к четвертому, я увидел, что даже его феноменальная память на какую-то секунду подвела его.
  — Рабирий, — вспомнил он, наконец. — Гай Рабирий, не так ли?
  Он протянул ему руку, но старик никак на это не прореагировал, поэтому, не прерывая движения, Цицерон сделал приглашающий жест:
  — Прошу вас. Мне это очень приятно.
  — Ничего приятного в этом нет, — сказал Катулл.
  — Это возмутительно, — произнес Гортензий.
  — Это война, — заявил Изаурик. — Именно гражданская война.
  — Ну что ж. Мне очень огорчительно это слышать, — сказал Цицерон светским тоном. Он не всегда принимал их всерьез. Как многие богатые старики, они воспринимали малейшее собственное неудобство как признак наступления конца света.
  — Вчера трибуны передали это судебное предписание Рабирию. — Гортензий щелкнул пальцами, и его помощник передал Цицерону официальный документ с большой печатью.
  Услышав свое имя, Рабирий жалобно спросил:
  — Я могу поехать домой?
  — Позже, — жестко ответил Гортензий, и старик склонил голову.
  — Судебное предписание Рабирию? — повторил Цицерон, с сомнением глядя на старика. — А какое преступление он мог совершить?
  Хозяин громко зачитал документ вслух, чтобы я мог его записать.
  — Лицо, указанное в документе, обвиняется в убийстве трибуна Сатурния и нарушении священных границ здания Сената. — Он поднял голову в недоумении. — Сатурний? Но ведь его убили… лет сорок назад?
  — Тридцать шесть, — поправил Катулл.
  — Катулл знает точно, — добавил Изаурик. — Потому что он там был. Так же, как и я.
  — Сатурний! Вот был негодяй! Его убийство — это не преступление, а благое дело! — Катулл выплюнул это имя так, как будто оно было ядом, попавшим ему в рот, и уставился куда-то вдаль, как будто рассматривал на стене храма фреску «Убийство Сатурния в здании Сената». — Я вижу его так же ясно, как тебя, Цицерон. Трибун-популяр31 в худшем смысле этого слова. Он убил нашего кандидата на пост консула, и Сенат объявил его врагом народа. После этого от него отвернулся даже плебс. Но прежде чем мы смогли схватить его, он с частью своей банды забаррикадировался на Капитолии. Тогда мы перекрыли подачу воды. Это была твоя идея, Ватий.
  — Точно. — Глаза старого генерала заблестели от воспоминаний. — Уже тогда я хорошо знал, как вести осаду.
  — Естественно, что через несколько дней они сдались, и их заперли в здании Сената до суда. Но мы боялись, что им опять удастся убежать, поэтому забрались на крышу и стали забрасывать их кусками черепицы. Им негде было спрятаться. Они бегали туда-сюда и визжали, как крысы в канаве. К тому моменту, когда Сатурний перестал шевелиться, его с трудом можно было узнать.
  — И что же, Рабирий был вместе с вами на крыше? — спросил Цицерон. Я поднял глаза от записей и посмотрел на старика — глядя на его пустые глаза и трясущуюся голову, трудно было поверить, что он мог принимать участие в такой расправе.
  — Ну конечно, он там был, — подтвердил Изаурик. — Нас там было человек тридцать. Да, то были славные денечки, — сжал он пальцы в шишковатый кулак, — когда мы были полны жизненных соков!
  — Самое главное, — устало произнес Гортензий, который был моложе своих компаньонов и, по-видимому, уже устал слушать эти повторяющиеся истории, — важно не то, был ли там Рабирий или нет, а то, в чем его обвиняют.
  — И что это? Убийство?
  — Perduellio32.
  Должен признаться, что никогда не слышал этого слова, и Цицерону пришлось повторить его для меня по буквам. Он объяснил, что этот термин употреблялся древними в значении государственной измены.
  — А почему надо применять такой древний закон? Почему бы просто не обвинить его в предательстве и покончить с этим? — спросил хозяин, повернувшись к Гортензию.
  — Потому что за предательство полагается изгнание, тогда как за Perduellio — смерть, и не через повешение. Если Рабирия признают виновным, то его распнут.
  — Где я? — снова вскинулся Рабирий. — Что это за место?
  — Успокойся, Гай. Мы твои друзья. — Катулл нажал ему на плечо и усадил назад в кресло.
  — Но никакой суд не признает его виновным, — мягко возразил Цицерон. — Бедняга уже давно не в себе.
  — Perduellio не разбирается в присутствии присяжных. В этом вся загвоздка. Его разбирают два судьи, которых специально для этого назначают.
  — А кто назначает?
  — Новый городской претор33 — Лентул Сура.
  При этом имени Цицерон сморщился. Сура был бывшим консулом, человеком громадных амбиций и безграничной глупости. В политике два эти качества очень часто неотделимы друг от друга.
  — И кого же эта Спящая Голова назначила судьями? Это уже известно?
  — Один из них — Цезарь. И второй — тоже Цезарь.
  — Что?
  — Гай Юлий Цезарь и его кузен Луций будут назначены, чтобы разобрать это дело.
  — Так за всем этим стоит Цезарь?
  — Поэтому вердикт абсолютно очевиден.
  — Но должна же быть возможность апелляции. Римский житель не может быть казнен без справедливого суда, — заявил Цицерон в крайнем возбуждении.
  — Ну конечно, — горько заметил Гортензий. — Если Рабирия признают виновным, то он может апеллировать. Но загвоздка в том, что не к суду, а ко всем жителям города, собравшимся на ассамблею на Марсовом поле.
  — Вот это будет зрелище! — вмешался Катулл. — Вы только представьте себе: толпа судит римского сенатора? Да они его никогда в жизни не оправдают, ведь это лишит их основного развлечения.
  — Это означает гражданскую войну, — сказал Изаурик без всяких эмоций. — Потому что мы такого не потерпим. Ты слышишь, Цицерон?
  — Да, я тебя слышу, — ответил тот, быстро пробегая глазами документ. — А кто из трибунов выдвинул обвинение?.. Лабиний, — сам ответил он на свой вопрос, прочитав подпись. — Это один из людей Помпея. Обычно он в подобные склоки не ввязывается. И какой же здесь интерес Лабиния?
  — Вроде бы его дядя был убит вместе с Сатурнием, — презрительно произнес Гортензий. — И честь его семьи требует отмщения. Это все полная ерунда. Все это затеяно только для того, чтобы Цезарь и его банда смогли напасть на Сенат.
  — Итак, Цицерон, что ты предполагаешь делать? Мы за тебя голосовали, хотя у многих были сомнения.
  — А что вы от меня ждете?
  — А ты как думаешь? Борись за жизнь Рабирия. Публично осуди этот злодейский умысел, а затем, вместе с Гортензием, защищай его перед народом.
  — Да, это будет что-то новенькое, — сказал Цицерон, оглядывая своего всегдашнего противника. — Мы — и вдруг по одну сторону баррикад.
  — Мне это нравится не больше, чем тебе, — холодно парировал Гортензий.
  — Хорошо-хорошо, Гортензий. Не обижайся. Для меня будет большой честью выступить вместе с тобой в суде. Но давайте не будем спешить в эту ловушку. Давайте подумаем, нельзя ли обойтись без суда.
  — Каким образом?
  — Я переговорю с Цезарем. Выясню, чего он хочет. Посмотрю, не сможем ли мы найти компромисс. — При упоминании компромисса все три бывших консула одновременно стали возражать. Цицерон поднял руки. — Цезарю что-то нужно. Ничего страшного не произойдет, если мы выслушаем его условия. Это наш долг перед Республикой. И это наш долг перед Рабирием.
  — Я хочу домой, — жалобно сказал Рабирий. — Пожалуйста, отпустите меня домой.
  Не позже чем через час мы с Цицероном вышли из дома. Снег скрипел и хлюпал у нас под ногами, пока мы спускались по пустым улицам по направлению к городу. И опять мы были одни — во что сейчас мне уже трудно поверить; наверное, это был один из последних походов Цицерона в Риме без телохранителя. Однако он поднял капюшон своего плаща, чтобы его не узнали. В ту зиму даже самые людные улицы в центре города не могли считаться безопасными.
  — Они должны будут пойти на компромисс, — сказал он. — Цезарю это может не нравиться, но выбора у него нет. — Неожиданно он выругался и поддел снег ногой. — Неужели весь мой консульский год будет таким, Тирон? Год, потраченный на то, чтобы метаться между патрициями и популярами в попытках не дать им разорвать друг друга на части?
  На это я ничего не смог ответить, и мы продолжали идти в молчании. Дом, в котором Цезарь жил в то время, располагался в какой-то степени под домом Цицерона, в Субуре34. Дом принадлежал семье Цезаря уже больше века и, без сомнения, в свое время был совсем не плох. Но к тому моменту, как его унаследовал Цезарь, район совершенно обнищал. Даже первозданный снег, на котором уже осел пепел костров и виднелись экскременты, выбрасываемые из окон, не скрывал, а только подчеркивал запущенность узких улиц. Нищие протягивали дрожащие руки за подаянием, но денег у меня с собой не было. Я помню уличных мальчишек, забрасывающих старую и громко визжащую проститутку снежками, а раз или два нам попадались руки и ноги, торчащие из сугробов. Это были замерзшие останки несчастных, которые не пережили предыдущую ночь.
  И именно здесь, в Субуре, Цезарь ждал своего шанса, как гигантская акула, окруженная мелкими рыбешками, надеющимися на крохи с ее стола. Его дом стоял в конце улицы башмачников, а с двух сторон от него стояли высокие доходные жилые дома, каждый по семь или восемь этажей. Замерзшее белье на веревках, протянутых между этими домами, делало их похожими на двух пьяниц, обнимавших друг друга над крышей дома Цезаря. У входа в один из них с десяток парней устрашающего вида притопывали ногами вокруг железной жаровни. Пока мы ждали, когда нас впустят, я чувствовал на спине их жадные, недобрые взгляды.
  — И это жители, которые будут судить Рабирия, — пробормотал Цицерон. — У старика нет ни одного шанса.
  Слуга забрал нашу верхнюю одежду и провел нас в атриум. Затем он пошел доложить о приходе Цицерона своему хозяину. Нам ничего не оставалось делать, как изучать посмертные маски предков Цезаря. Странно, но среди его прямых предков были всего три консула, не слишком много для семьи, которая утверждала, что ведет свою историю от сотворения Рима и происходит по прямой линии от Венеры. Сама богиня любви была представлена небольшой бронзовой статуэткой. Работа была очень тонкой, но сама статуэтка была исцарапанная и ветхая — как и ковры, фрески, выцветшие вышивки и мебель; все говорило о гордой семье, переживающей не лучшие времена. У нас было достаточно времени, чтобы изучить эти фамильные ценности, так как Цезарь все не появлялся.
  — Этим человеком можно только восхищаться, — сказал Цицерон, обойдя комнату три или четыре раза. — Вот стою я, который станет завтра самым могущественным человеком в Риме, тогда как он не стал еще даже претором. Но мне приходится танцевать под его дудку.
  Через какое-то время я заметил, что за нами наблюдают. Из-за двери на нас внимательно смотрела девочка лет десяти, которая, по всей видимости, была дочерью Цезаря. Я улыбнулся ей, и она быстро убежала в комнату. Через несколько минут из этой же комнаты появилась мать Цезаря Аурелия. Узкие темные глаза и настороженное, внимательное выражение лица делали ее похожей на хищную птицу. От нее исходила аура прохладного гостеприимства. Цицерон знал ее много лет. Все три ее брата, Котты, были консулами, и если бы Аурелия была рождена мужчиной, она сама стала бы консулом, потому что была умнее и храбрее любого из них. Теперь же ей приходилось заниматься карьерой своего сына, и когда умер ее старший брат, Аурелия повернула дело так, что Цезарь смог занять его место, как один из пятнадцати членов Коллегии жрецов — блестящий ход, как вы это скоро поймете.
  — Цицерон, прости ему его грубость, — сказала она. — Я напомнила ему, что ты здесь, но ведь ты его знаешь.
  В коридоре послышались шаги, и мы увидели женщину, идущую по коридору к двери. Было очевидно, что она хотела проскочить незамеченной, однако на одном из ее ботинок развязался шнурок. Прислонившись к стене, чтобы завязать его — ее рыжеватые волосы были растрепаны, — она виновато посмотрела в нашем направлении. Я не знаю, кто был больше смущен: Постумия, а именно так звали женщину, или Цицерон, который много лет знал ее как жену своего ближайшего друга, юриста и сенатора Сервия Сульпиция. Именно сегодня вечером она должна была быть у Цицерона на обеде.
  Хозяин быстро перевел взгляд на статуэтку Венеры и притворился, что глубоко погружен в беседу:
  — Прекрасная вещь. Это работа Мирона? — Глаз он не поднимал до тех пор, пока она не ушла.
  — Ты поступил очень тактично, — одобрила Аурелия. — Я не критикую своего сына за его связи — мужчина есть мужчина, — но некоторые из современных женщин бесстыдны сверх всякой меры.
  — И о чем вы здесь шепчетесь?
  Любимым трюком Цезаря в войне и в мире было неожиданно подкрасться сзади, и, услышав этот голос, похожий на скрипящий песок, мы все разом обернулись. Он и сейчас стоит у меня перед глазами — его большой череп неясно вырисовывается в тусклом свете дня. Люди постоянно спрашивают меня о нем: «Ты встречался с Цезарем? Какой он был? Расскажи, каким был великий бог Цезарь?» Что ж, я помню его как удивительное соединение твердости и слабости: мускулы солдата — и небрежно повязанная туника щеголя; острый запах пота, как после военных упражнений, — и сладкий запах шафранового масла; безжалостные амбиции, скрытые под непреодолимым шармом.
  — Осторожнее с Аурелией, Цицерон, — продолжил он, появляясь из тени. — Она как политик в два раза сильнее всех нас вместе взятых, правда, мама?
  Обняв мать сзади за талию, он поцеловал ее за ухом.
  — Немедленно прекрати, — сказала Аурелия, освобождаясь и притворяясь недовольной. — Я уже достаточно поиграла в хозяйку. Где твоя жена? Негоже ей пропадать где-то без сопровождения. Как только она вернется, немедленно пошли ее ко мне. — Она грациозно кивнула Цицерону. — Мои наилучшие пожелания на завтрашний день. Стать в семье первым, кто достиг поста консула — это что-нибудь да значит.
  — Правда ведь, Цицерон, — Цезарь с восхищением смотрел на нее, — женщины в этом городе заслуживают гораздо большего уважения, чем мужчины, да и твоя жена тому хороший пример.
  Намекал ли Цезарь на то, что хочет соблазнить Теренцию? Не думаю. Было бы легче завоевать самое непокорное племя галлов. Но я увидел, как Цицерон с трудом сдержался.
  — Я здесь не для того, чтобы обсуждать женщин Рима, — заметил он. — Хотя лучшего эксперта, чем ты, мне будет трудно найти.
  — Тогда зачем ты здесь?
  Цицерон кивнул мне, и я достал из своего футляра для документов судебное предписание.
  — Ты что, хочешь, чтобы я нарушил закон? — произнес Цезарь с улыбкой, возвращая мне документ. — Я не могу его обсуждать. Ведь я буду судьей.
  — Я хочу, чтобы ты оправдал Рабирия по всем этим обвинениям.
  — Не сомневаюсь. — Цезарь кашлянул в своей обычной манере и убрал тонкую прядь волос за ухо.
  — Послушай, Цезарь, — нетерпеливо сказал Цицерон. — Давай поговорим откровенно. Все знают, что свои приказы трибуны получают от тебя и от Красса. Я сомневаюсь, что Лабиний знал имя этого своего несчастного дяди до того момента, как ты ему его назвал. Что же касается Суры, то для него «Perduellio» было сортом рыбы, пока ему не сказали обратное. Это еще одна из твоих интриг.
  — Нет, правда, я не могу говорить о деле, которое буду судить.
  — Признайся, цель всех этих обвинений — побольнее ужалить Сенат.
  — Все свои вопросы ты должен адресовать Лабинию.
  — А я адресую их тебе.
  — Хорошо, если ты настаиваешь. Я бы назвал это напоминанием Сенату, что если он будет продолжать унижать достоинство жителей, убивая их представителей, то убитые будут отомщены, сколько бы времени на это ни потребовалось.
  — И ты серьезно полагаешь, что сможешь укрепить достоинство людей, терроризируя беспомощного старика? Я только что видел Рабирия. Он уже ничего не соображает — слишком стар. Даже не понимает, что происходит.
  — Но если он ничего не понимает, то его невозможно терроризировать.
  — Послушай, мой дорогой Гай, мы дружим уже много лет, — сказал после длительной паузы Цицерон (на мой взгляд, это сильное преувеличение) уже другим тоном. — Могу я дать тебе дружеский совет, как старший брат младшему? Тебя ожидает блестящая карьера. Ты молод…
  — Не так уж и молод. Мне сейчас на три года больше, чем было Александру Македонскому, когда он умер.
  Цицерон вежливо засмеялся; он подумал, что Цезарь шутит.
  — Ты молод. У тебя очень хорошая репутация, — продолжил он. — Зачем рисковать ею, вступая в подобную конфронтацию? Дело Рабирия не только настроит людей против Сената, его смерть будет пятном на твоей чести. Сегодня это может понравиться толпе, но завтра все разумные люди отвернутся от тебя…
  — Ну что же, я готов рискнуть.
  — Ты понимаешь, что, как консул, я буду обязан защищать его?
  — Это будет твоей роковой ошибкой, Марк… Если позволишь, я тоже отвечу тебе как другу: подумай о тех силах, которые выступят против тебя. Нас поддерживает народ, трибуны и половина преторов. Даже Антоний Гибрида, твой коллега консул, на нашей стороне. И с кем же ты останешься? С патрициями? Но они тебя презирают. Они выбросят тебя, как только ты перестанешь быть им нужен. На мой взгляд, у тебя есть только один выход.
  — И какой же?
  — Присоединиться к нам.
  — Ах вот как, — у Цицерона была привычка держать себя за подбородок, когда он над чем-то размышлял. Какое то время он смотрел на Цезаря. — И что под этим подразумевается?
  — Тебе надо поддержать наш закон.
  — А что взамен?
  — Я и мой кузен можем найти в своих сердцах некоторое снисхождение по отношению к бедняге Рабирию, принимая во внимание его нынешнее состояние. — Тонкие губы Цезаря растянулись в улыбке, однако он продолжал пристально смотреть в глаза Цицерону. — Что ты на это скажешь?
  Прежде чем тот успел ответить, в дом вернулась жена Цезаря. Некоторые говорили, что Цезарь женился на этой женщине, которую звали Помпея, только по настоянию своей матери, из-за связей семьи Помпеи в Сенате. Однако из того, что я увидел в тот день, я понял, что ее преимущества лежат в более земной сфере. Она была значительно моложе мужа, около двадцати, и холодный воздух, подрумянив ее щеки и шею, добавил блеска ее большим серым глазам. Она обняла своего мужа, прижавшись к нему всем телом, как кошка. Затем набросилась на Цицерона, хваля его речи и утверждая, что прочитала даже сборник его стихотворений. Мне пришло в голову, что она пьяна. Цезарь смотрел на нее с изумлением.
  — Мама хочет тебя видеть, — сказал он ей, на что она надула губы как ребенок. Тогда Цезарь скомандовал: — Давай, давай! И не делай кислого лица. Ты же знаешь, какая она. — И похлопал ее по заду, подталкивая в нужном направлении.
  — Вокруг тебя так много женщин, Цезарь, — сухо заметил Цицерон. — Откуда они еще появятся?
  — Боюсь, что у тебя создастся неправильное мнение обо мне, — рассмеялся Цезарь.
  — Мое мнение о тебе совсем не изменилось, поверь мне.
  — Ну так что же, мы договорились?
  — Все зависит от того, что содержится в твоем законе. До сих пор мы слышали только предвыборную агитацию типа «Землю безземельным!», «Еду голодным!». Мне нужны подробности. А также некоторые уступки.
  Цезарь не ответил. Его лицо ничего не выражало. Через какое-то время молчание затянулось настолько, что это стало неудобным. Цицерон вздохнул и повернулся ко мне.
  — Темнеет, — сказал он. — Нам пора идти.
  — Так быстро? И вы ничего не выпьете? Позвольте я вас провожу. — Цезарь говорил со всей возможной любезностью — его манеры всегда были безукоризненны, даже когда он приговаривал человека к смерти.
  — Подумай, о чем я говорил, — продолжил он, провожая нас по неотремонтированному коридору. — Подумай, каким легким будет твой срок, если ты присоединишься к нам. Через год твое консульство закончится. Ты покинешь Рим. Будешь жить в губернаторском дворце. В Македонии ты заработаешь столько денег, что хватит на всю оставшуюся жизнь. После этого возвращайся домой, купи домик на берегу Неаполитанского залива. Изучай философию и пиши мемуары. В противном случае…
  Слуга подошел к нам, чтобы помочь Цицерону надеть плащ, но хозяин отмахнулся от него и повернулся к Цезарю.
  — В противном случае? Что в противном случае? Что будет, если я к тебе не присоединюсь? Что тогда будет?
  — Пойми, что это не направлено против тебя лично. — На лице Цезаря появилось удивленное выражение. — Мы не хотим причинить тебе зла. Более того, я хочу, чтобы ты знал: если тебе будет угрожать личная опасность, ты всегда можешь рассчитывать на мою защиту.
  — Могу рассчитывать на твою защиту?
  Я очень редко видел, чтобы Цицерон не мог подобрать слов для ответа. Но в этот холодный день, в этом мрачном и неухоженном доме, в этом грязном и неухоженном районе, я видел, как он пытается найти слова, которые выразили бы его чувства. Однако консулу это не удалось. Закутавшись в плащ, он вышел на улицу, в снег, под угрюмые взгляды банды головорезов, которые все еще топтались у огня, и коротко попрощался с Цезарем.
  — Я всегда могу рассчитывать на его защиту, — повторил Цицерон, когда мы стали взбираться на холм. — Да кто он такой, чтобы говорить со мной в подобной манере?
  — Он очень самоуверен, — вставил я.
  — Самоуверен? Да он говорит со мной, как со своим клиентом!35
  День заканчивался, а с ним и год. Он быстро сходил на нет, как зимние сумерки. В окнах домов зажигались лампы. Над нашими головами люди переговаривались друг с другом через улицу. От костров шел дым, и я чувствовал запах стряпни. На углах улицы благочестивые горожане выставляли маленькие тарелочки с медовыми пирожками — подношением местным богам. В те времена мы молились богам перекрестков, а не великому божеству Августу, и голодные птички слетались на это угощение, взлетая и опять садясь на края тарелок.
  — Мне послать информацию Катуллу и другим? — спросил я.
  — И что там написать? Что Цезарь согласен освободить Рабирия, если я предам их за их же спинами? И что я размышляю над его предложением? — Цицерон шел впереди, и его возмущение придавало ему силы. Мне было нелегко поспевать за ним. — Я заметил, что ты не делал никаких заметок.
  — Мне показалось, что это не совсем удобно.
  — Ты всегда должен вести записи. С сегодняшнего дня ты обязательно должен записывать все, что говорится.
  — Да, сенатор.
  — Мы вступаем в опасные воды, Тирон. Каждая мель и каждое течение должны быть зафиксированы.
  — Да, сенатор.
  — Ты запомнил этот разговор?
  — Думаю что да. Большую его часть.
  — Хорошо. Запиши его, как только мы вернемся. Мне нужна эта запись. Но никому ни слова. Особенно в присутствии Постумии.
  — Ты думаешь, что она все-таки придет на обед?
  — Конечно. Хотя бы для того, чтобы доложиться своему любовнику. У нее совсем не осталось стыда. Бедный Сервий. Он так ею гордится.
  Когда мы пришли домой, Цицерон направился наверх, чтобы переодеться, тогда как я удалился в свою маленькую комнату для того, чтобы записать все, что запомнил. Этот свиток лежит сейчас передо мной, когда я пишу эти мемуары: Цицерон сохранил его среди своих секретных бумаг. Как и я, он пожелтел, сморщился и выцвел с годами. Однако, как и меня, его все еще можно понять, и когда я подношу его к глазам, я опять слышу дребезжащий голос Цезаря: «Ты всегда можешь рассчитывать на мою защиту».
  Мне потребовалось больше часа, чтобы закончить работу. К этому времени гости Цицерона собрались и прошли к обеду. Закончив, я прилег на свою узкую кровать и еще раз проанализировал все, что видел. Не побоюсь сказать, что мне было не по себе, так как природа не наделила меня нервами, похожими на канаты. Вся эта публичная жизнь мне не нравилась — я бы с большим удовольствием жил в загородном имении: моей мечтой было купить себе маленькую ферму, куда я бы мог уехать и продолжить свои мемуары. Я даже скопил на это немного денег и в глубине души надеялся, что Цицерон даст мне вольную после того, как его изберут консулом. Но время шло, а он никогда об этом не упоминал, и, достигнув сорока лет, я боялся, что так и умру рабом. Последняя ночь года всегда навевает меланхолические мысли. Двуликий Янус36 смотрит и вперед, и назад, и очень часто любое из этих направлений кажется непривлекательным. В тот вечер мне было особенно грустно за себя.
  В любом случае, я не показывался Цицерону на глаза до самого позднего вечера. Когда, по моим расчетам, обед уже заканчивался, я подошел к двери и встал так, чтобы Цицерон меня видел. Комната была небольшая, но приятная, украшенная свежими фресками, которые должны были создавать впечатление, что обедающие находятся в саду Цицерона в Тускулуме. За столом находилось девять человек, по три на каждое ложе — идеальная цифра. Постумия появилась так, как и предсказал Цицерон. На ней было надето платье со свободным воротником, и выглядела она абсолютно безмятежно, как будто то, что произошло в доме Цезаря ранее, никак ее не касалось. Рядом с ней расположился ее муж Сервий, один из старейших друзей Цицерона и самый выдающийся юрист Рима, что было, несомненно, истинным достижением в городе, который кишел законниками. Занятие юриспруденцией похоже на погружение в ледяную воду — ты расслабляешься, когда дело заканчивается, и скукоживаешься, когда погружаешься в новое. Годы сгорбили Сервия, и он стал слишком осторожным, в то время как Постумия оставалась красавицей. Он пользовался поддержкой в Сенате и так же, как и она, был очень амбициозен. Летом он сам хотел избираться в консулы, и Цицерон обещал ему свою поддержку.
  Был только один человек, который дружил с Цицероном дольше, чем Сервий, — Аттик. Он возлежал рядом со своей сестрой Помпонией, которая была замужем — несчастливо — за младшим братом Цицерона, Квинтом. Бедный Квинт — казалось, что он, как всегда, пытается найти забвение в вине. Еще одним гостем за столом был Марк Целий Руф — ученик Цицерона, развлекавший присутствовавших нескончаемым потоком шуток и сплетен. Сам же Цицерон расположился между Теренцией и своей обожаемой Туллией. По тому, как он беззаботно смеялся шуткам Руфа, было невозможно догадаться, что у него были какие-то проблемы. Однако это было одно из свойств успешного политика — держать в голове массу проблем и переключаться с одной на другую, когда в этом возникала необходимость. Без этого жизнь политика была бы невыносимой.
  Через какое-то время Цицерон посмотрел на меня и кивнул.
  — Друзья мои, — сказал он достаточно громко, чтобы быть услышанным в шуме застольной беседы. — Уже поздно, и Тирон пришел напомнить мне, что я должен закончить свою инаугурационную речь. Иногда я думаю, что консулом должен быть он, а я — только его слугой.
  Все рассмеялись, и я почувствовал на себе взгляды присутствовавших.
  — Дамы, — продолжил хозяин. — С вашего позволения я похищу ваших мужей на несколько минут.
  Он вытер рот салфеткой, которую затем бросил на стол, встал и предложил руку Теренции. Она приняла ее с улыбкой, которая была тем привлекательней, чем реже появлялась. Теренция выглядела как хрупкий зимний цветок, который неожиданно расцвел в лучах успеха Цицерона. Она отказалась от своей вечной бережливости и оделась в манере, которая подходила жене консула и будущего губернатора Македонии. Ее новое платье было расшито жемчугом, а другие, только что приобретенные, драгоценности блестели на ней повсюду. Они украшали ее шею и небольшую грудь, ее запястья, пальцы и темные локоны. Гости вышли, и женщины направились в таблиниум, а мужчины — в кабинет Цицерона. Хозяин приказал мне закрыть дверь, и улыбка удовольствия немедленно исчезла с его лица.
  — В чем дело, брат? — спросил Квинт, в руках которого все еще был бокал с вином. — Ты выглядишь так, как будто съел несвежую устрицу.
  — Мне бы не хотелось портить вам этот прекрасный вечер, но у меня возникла проблема. — С угрюмым видом Цицерон достал судебное предписание Рабирию и рассказал о сенатской делегации и своем визите к Цезарю, а затем приказал мне: — Прочитай, что сказал этот проходимец.
  Я сделал, как было приказано, и когда дошел до последней части предложения Цезаря, то увидел, как все четверо обменялись взглядами.
  — Ну что же, — сказал Аттик. — Если ты отвернешься от Катулла и его друзей после все тех обещаний, которые дал им перед выборами, то тебе действительно может понадобиться его защита. Такого они тебе никогда не простят.
  — А если я сдержу слово и выступлю против закона популяров, то они признают Рабирия виновным, и я буду вынужден защищать его на Марсовом поле.
  — А этого ни в коем случае нельзя допустить, — промолвил Квинт. — Цезарь абсолютно прав. Ты обязательно проиграешь. Любыми способами ты должен передать его защиту Гортензию.
  — Но это невозможно. Как председатель Сената, я не могу оставаться нейтральным, когда распинают сенатора. Что же я тогда буду за консул?
  — Просто ты будешь живой консул, а не мертвый, — ответил Квинт. — Потому что если выступишь на стороне патрициев, то тогда окажешься, поверь мне, в настоящей опасности. Ведь даже Сенат не будет единым, Гибрида об этом позаботится. Там, на скамейках, есть множество людей, которые ждут не дождутся, когда ты будешь низвергнут. И Катилина — первый из них.
  — У меня есть идея, — сказал молодой Руф. — Почему бы нам не вывезти Рабирия из города и спрятать где-нибудь до тех пор, пока все здесь не утихнет?
  — А мы сможем? — спросил Цицерон. Затем он обдумал предложение и покачал головой. — Я восхищен твоей храбростью, Руф, но из этого ничего не выйдет. Если мы не отдадим Цезарю Рабирия, то он легко может проделать то же самое с кем-нибудь другим — с Катуллом или Изауриком, например. Ты представляешь, каковы будут последствия?
  Все это время Сервий внимательно изучал судебное предписание. У него были слабые глаза, и он держал документ так близко к канделябру, что я испугался, что папирус может загореться.
  — Perduellio, — пробормотал он. — Странное совпадение. В этом месяце я хотел предложить Сенату отменить законодательный акт, касающийся Perduellio. Я даже изучил все случаи, когда он применялся. Они все еще лежат на столе у меня дома.
  — Может быть, именно там Цезарь и подхватил эту идею? — заметил Квинт. — Ты это с ним никогда не обсуждал?
  — Конечно, нет. — Сервий все еще водил носом по документу. — Я с ним никогда не разговариваю. Этот человек — абсолютный негодяй. — Он поднял глаза и увидел, что Цицерон пристально смотрит на него. — В чем дело?
  — Мне кажется, я знаю, как Цезарь узнал о Perduellio.
  — Как?
  — Твоя жена была сегодня у Цезаря, — сказал Цицерон после некоторых колебаний.
  — Это абсурд. С какой стати Постумия будет посещать Цезаря? Она его почти не знает. Сегодня она весь день провела у сестры.
  — Я видел ее там. И Тирон тоже.
  — Ну что ж, может быть и так. Я уверен, что этому есть простое объяснение.
  Сервий притворился, что продолжает читать документ. Через некоторое время он сказал низким и обиженным голосом:
  — А я все никак не мог понять, почему ты не обсудил предложение Цезаря за столом. Теперь я все понимаю. Ты не хотел открыто говорить в присутствии моей жены на тот случай, если она окажется в его кровати и все ему расскажет!
  Момент был ужасно неприятный. Квинт и Аттик смотрели в пол, и даже Руф замолчал.
  — Сервий, Сервий, старина, — сказал Цицерон, взяв его за плечи. — Я очень хочу, чтобы ты заменил меня на посту консула. Я тебе абсолютно доверяю. Не сомневайся в этом.
  — Но ты оскорбил честь моей жены и тем самым нанес оскорбление и мне. Так зачем же мне твое доверие? — Он стряхнул руки Цицерона с плеч и с достоинством удалился из комнаты.
  — Сервий! — позвал его Аттик, который не переносил подобных сцен. Однако бедняга уже вышел, а когда Аттик попытался пойти за ним, Цицерон негромко сказал:
  — Оставь его, Аттик. Ему надо говорить со своей женой, а не с нами.
  Повисла долгая пауза, во время которой я пытался услышать повышенные голоса в таблиниуме, однако за дверью был слышен только шум уборки.
  — Так вот почему Цезарь всегда впереди своих врагов… У него шпионы во всех наших кроватях, — неожиданно рассмеялся Руф.
  — Замолчи, — прервал его Квинт.
  — Да будь проклят этот Цезарь! — неожиданно закричал Цицерон. — Нет ничего плохого в амбициях. Я сам амбициозен. Но его страсть к власти — это что-то запредельное. Ты смотришь ему в глаза, и кажется, что ты смотришь в черную морскую бездну во время шторма. — Он уселся в кресло и начал пальцами выбивать дробь по его подлокотнику. — У меня нет выбора. Но если я соглашусь на его условия, то смогу выиграть какое-то время. Они ведь работают над своим проклятым законом уже несколько месяцев.
  — А что плохого в том, чтобы раздать пустующую землю беднякам? — спросил Руф, который, как и многие молодые люди, испытывал симпатию к популярам. — Ты же ходишь по улицам — люди действительно голодают.
  — Согласен, — ответил Цицерон. — Но им нужна еда, а не земля. Чтобы обрабатывать землю, надо иметь знания и действительно пахать без остановки. Хотел бы я увидеть, как те бандиты, которых я видел у дома Цезаря, будут обрабатывать землю с восхода и до заката. Если наша еда будет зависеть от их труда, то мы умрем от голода через год.
  — Но Цезарь, по крайней мере, думает о них.
  — Думает о них? Цезарь не думает ни о ком, кроме самого себя. Ты что, действительно веришь, что Красс, самый богатый человек в Риме, беспокоится о бедняках? Они хотят устроить благотворительную раздачу земли — причем им самим это ничего не будет стоить — для того, чтобы создать себе армию приверженцев, которые обеспечат им вечную власть. Красс уже давно смотрит в сторону Египта. Одним богам ведомо, чего хочет Цезарь — не удивлюсь, если всего мира. Беспокоятся!.. Правда, Руф, иногда ты говоришь как молодой идиот. Ты что, ничему не научился, приехав в Рим, кроме как азартным играм и походам по публичным домам?
  Не думаю, чтобы Цицерон хотел, чтобы его слова прозвучали так грубо, но я увидел, что они подействовали на Руфа как удар кнута. Когда он отвернулся, в его глазах стояли слезы, и не от обиды, а от гнева. Он давно уже перестал быть тем очаровательным подростком, которого Цицерон когда-то взял себе в ученики, и превратился в молодого человека с растущими амбициями — к сожалению, Цицерон этого не заметил. Руф больше не принимал участия в обсуждении, хотя оно и продолжалось еще какое-то время.
  — Тирон, — обратился ко мне Аттик. — Ты был в доме Цезаря. Как ты думаешь, что должен сделать твой хозяин?
  Я ждал этого момента, потому что на этих внутренних советах ко мне всегда обращались как к последней инстанции, и я всегда к этому готовился.
  — Я думаю, что согласившись с предложением Цезаря, мы сможем добиться некоторых изменений в законе. А это можно будет выдать патрициям как нашу победу.
  — А затем, — задумчиво сказал Цицерон, — если они откажутся принять эти изменения, то это будет только их вина, и меня освободят от моих обязательств. Что ж, это не так плохо.
  — Молодец, Тирон! — объявил Квинт. — Как всегда, ты самый умный в этой комнате. — Нарочито зевнул. — Пойдем брат. — Он поднял Цицерона из кресла. — Уже поздно, а тебе завтра выступать. Ты должен выспаться.
  К тому моменту, как мы дошли до вестибюля, в доме все стихло. Теренция и Туллия ушли спать. Сервий и его жена уехали домой. Помпония, которая ненавидела политику, отказалась ждать своего супруга и уехала вместе с ними, как сказал нам слуга. На улице ждали носилки Аттика. Снег блестел в лунном свете. Где-то в центре города раздался знакомый крик ночного сторожа, который провозгласил полночь.
  — С Новым годом, — сказал Квинт.
  — И с новым консулом, — добавил Аттик. — Молодец, Цицерон. Я горжусь тем, что я твой друг.
  Они пожимали ему руку и хлопали по спине, и я заметил, что Руф делает то же самое, однако без большого энтузиазма. Их теплые поздравления прозвучали в холодном ночном воздухе и исчезли. А потом Цицерон стоял в ночи и махал вслед их носилкам, пока они не скрылись за поворотом. Когда он повернулся, чтобы вернуться в дом, то слегка споткнулся и попал ногой в кучу снега, которую нанесло около порога. Вытащил мокрую ногу из снега, отряхнул ее и негромко выругался. Меня так и подмывало сказать, что это тоже знак, однако я благоразумно промолчал.
  III
  Не знаю, как церемонии проходят теперь, во времена, когда самые высокие чиновники — не более чем мальчики на побегушках у божественного Августа, а во времена Цицерона первым, кто приходил к консулу в день его инаугурации, был член коллегии Авгуров37.
  Поэтому, прямо перед рассветом, Цицерон вместе с Теренцией и детьми расположился в атриуме в ожидании прибытия авгура. Я знал, что он плохо спал, так как слышал, как он ходил по комнате наверху; так он делал всегда, когда размышлял. Однако его способность к быстрому восстановлению была невероятна, и он выглядел полностью отдохнувшим и готовым, когда стоял вместе с семьей, как олимпиец, который всю свою жизнь тренировался ради единственного забега и сейчас, наконец, был готов пробежать его.
  Когда все было готово, я подал сигнал привратнику, и он открыл двери, чтобы впустить хранителей священных петухов — пулариев — полдесятка худосочных мужчин, самих похожих на цыплят. Вслед за этим эскортом появился сам авгур, стуча по полу своим посохом: им оказался настоящий великан, одетый в коническую шапку и яркий пурпурный плащ. Маленький Марк закричал, увидев его идущим по проходу, и спрятался за юбку матери. В тот день авгуром был Квинт Цецилий Метелл Целер, и я скажу о нем несколько слов, так как он сыграл не последнюю роль в истории Цицерона. Целер только что вернулся с войны на Востоке — настоящий солдат и даже герой войны, которым он стал после того, как смог отбить нападение превосходящих сил противника на свой зимний лагерь. Он служил под командой Помпея Великого и, по чистой случайности, был женат на сестре Помпея, что, естественно, ни в коем случае не помешало продвижению Целера по служебной лестнице. Хотя это было и не важно. Он был Метелл, и поэтому ему на роду было написано через несколько лет самому стать консулом; в тот день он должен был принести клятву как претор. Его женой была печально известная красавица из семьи Клавдиев: в общем, невозможно было иметь связи лучше, чем у Метелла Целера, который был, к тому же, далеко не дурак.
  — Избранный консул, желаю тебе доброго утра, — прорычал он громовым голосом, как будто обращался к своим легионерам на церемонии поднятия флага. — Наконец наступил этот великий день. Что же он принесет нам, хотел бы я знать?
  — Но ведь авгур ты, Целер. Вот ты мне и расскажи.
  Целер откинул голову и рассмеялся. Позже я узнал, что он верил в предсказания не больше, чем Цицерон, а его членство в коллегии Авгуров было не чем иным, как политической необходимостью.
  — Я могу предсказать только одно: легким этот день не будет. Перед храмом Сатурна уже собралась толпа, когда я проходил мимо. Кажется, ночью Цезарь и его дружки вывесили свой великий закон. Какой же он все-таки негодяй!
  Я стоял прямо за Цицероном, поэтому не мог видеть его лица, но по тому, как напряглись его плечи, я понял, что это известие хозяина насторожило.
  — Ну хорошо, — сказал Целер, наклоняясь, чтобы солнце не светило ему в глаза. — Где твоя крыша?
  Цицерон повел авгура к лестнице, и, проходя мимо меня, прошептал сквозь зубы:
  — Немедленно выясни, что происходит. Возьми с собой помощников. Я должен знать каждую статью этого закона.
  Я приказал Сизифию и Лорею идти вместе со мной, и, сопровождаемые парой рабов с фонарями, мы отправились вниз по холму.
  В темноте было трудно найти дорогу, а земля была скользкой от снега. Однако когда мы вошли на Форум, то увидели впереди несколько огней и направились к ним. Целер был прав. Закон был прикреплен на своем традиционном месте возле храма Сатурна. Несмотря на ранний час и холод, несколько десятков граждан собрались около храма — так им не терпелось прочитать текст закона. Он был очень длинный, несколько тысяч слов, и располагался на шести больших досках. Закон предлагался от имени трибуна Рулла, хотя все знали, что его авторами были Цезарь и Красс. Я разделил закон на три части — Сизифий отвечал за начало, Лорей за концовку, а себе я оставил середину.
  Работали мы быстро, не обращая внимания на людей, которые жаловались, что мы закрываем им обзор, но к тому моменту, как мы закончили переписывать, наступило утро и начался первый день Нового года. Даже не прочитав всего закона, я понял, что Цицерону он доставит много проблем. Предлагалось конфисковать республиканские государственные земли в Кампанье38 и разделить их на пять тысяч фермерских хозяйств. Выборная комиссия из десяти человек будет решать, кто что получит — и будет иметь право самостоятельно, в обход Сената, поднимать налоги за границей и продавать дополнительную землю в Италии по своему усмотрению. Патриции будут возмущены, а время обнародования этого закона, как раз накануне инаугурационной речи Цицерона, было выбрано с целью оказать наибольшее давление на будущего консула.
  Когда мы вернулись домой, Цицерон все еще был на крыше, где он впервые сел в свое курульное39 кресло, вырезанное из слоновой кости. Наверху было очень холодно, и на плитке и парапете все еще лежал снег. Избранный консул был закутан в плащ почти до подбородка, а на голове у него была непонятная шапка из меха кролика с ушами, которые закрывали его уши. Целер стоял рядом, а пуларии собрались вокруг него. Он расчерчивал небо своим скипетром, высматривая птиц или молнии. Однако небо было чистым и спокойным — было очевидно, что он терпит неудачу. Как только Цицерон увидел меня, он схватил таблички в свои руки, защищенные перчатками, и начал их быстро просматривать. Деревянные рамки стучали одна об другую, пока он просматривал каждую страницу.
  — Это что, закон популяров? — спросил, поворачиваясь к нему, Целер, которого привлек стук табличек.
  — Именно, — ответил Цицерон, просматривая написанное с невероятной быстротой. — Трудно было придумать закон, который бы смог разделить страну еще сильнее, чем этот.
  — Тебе придется упомянуть его в твоей инаугурационной речи? — спросил я.
  — Конечно. Иначе зачем, как ты думаешь, они показали его именно сейчас?
  — Да, время они выбрали очень удачно, — сказал авгур. — Новый консул. Первый день в должности. Никакого военного опыта. Никакой великой семьи, которая его бы поддерживала. Они проверяют твой характер, Цицерон.
  С улицы послышались крики. Я перегнулся через парапет. Собиралась толпа, которая намеревалась проводить Цицерона к месту инаугурации. На другом конце долины в утреннем воздухе явственно проступали очертания храмов Капитолия.
  — Что это было, молния? — спросил Целер у ближайшего хранителя священных птиц. — Надеюсь, что так, а то мои яйца уже отваливаются.
  — Если ты видел молнию, — ответил хранитель, — значит, это действительно была молния.
  — Ну, хорошо. Это была молния, да еще и на левой стороне небосклона. Запиши это, сынок. Поздравляю тебя, Цицерон. Это знак благосклонности богов. Мы можем отправляться.
  Однако Цицерон его как будто не слышал. Он неподвижно сидел на кресле и, не отрываясь, смотрел вдаль. Проходя мимо, Целер положил руку на его плечо.
  — Мой кузен Квинт Метелл просил передать тебе привет и робко напомнить, что он все еще за городской стеной ожидает своего триумфа, который ты обещал ему в обмен на его голоса. Так же, как и Лициний Лукулл. Не забывай, что за ними стоят сотни ветеранов, которых они легко могут собрать. Если дело дойдет до гражданской войны — а все идет к этому, — они именно те люди, которые смогут войти в город и навести здесь порядок.
  — Благодарю тебя, Целер. Ввод солдат в Рим — это именно то, что нужно для того, чтобы избежать гражданской войны.
  Это должно было быть саркастическим замечанием, но сарказм отскакивает от Целеров наших дней, как детская стрела от металлического панциря. Авгур покинул крышу с неповрежденным чувством собственного достоинства. Я спросил у Цицерона, чем могу ему помочь.
  — Напиши мне новую речь, — мрачно ответил новый консул. — И оставь меня одного.
  Я сделал, как он просил, и спустился вниз, стараясь не думать о той задаче, которая стояла перед ним: выступить экспромтом перед шестью сотнями сенаторов по поводу закона, который он только что впервые увидел, зная при этом наперед, что все, что бы он ни сказал, вызовет недовольство у той или иной группировки в Сенате. Одного этого было достаточно, чтобы у меня испортилось пищеварение.
  Дом быстро заполнялся не только клиентеллой Цицерона, но и людьми, которые заходили с улицы, чтобы высказать ему свои поздравления. Цицерон приказал, чтобы на инаугурации не экономили, а когда Теренция заводила разговор о расходах, он с улыбкой отвечал ей: «Македония заплатит». Поэтому каждый, кто входил в дом, получал в подарок несколько фиг и мед. Аттик, который был лидером всадников40, привел за собой большой отряд людей своего сословия, поддерживающих Цицерона; всем им, вместе с ближайшими сторонниками Цицерона в Сенате, возглавляемыми Квинтом, было предложено горячее вино в таблиниуме. Сервия среди них не было. Мне удалось сообщить и Квинту и Аттику, что популярский закон уже вывешен и что это было очень плохо.
  В это же время нанятые флейтисты также пользовались гостеприимством Цицерона, вместе с перкуссионистами, танцорами, представителями городских участков и главами триб. Здесь же присутствовали официальные лица, чье появление было связано с постом консула: писцы, толкователи знамений, переписчики, чиновники суда и двенадцать ликторов, которых Сенат предоставил для охраны консула. Не хватало только того, кто должен был играть главную роль в этом спектакле, и мне все сложнее и сложнее было объяснять его отсутствие, потому что к этому времени все уже знали про закон и все хотели знать, что Цицерон собирается делать. Я отвечал только, что хозяин все еще с авгуром и скоро спустится. Теренция, закованная в свои новые драгоценности, прошипела мне, что я должен взять ситуацию в свои руки, прежде чем дом окончательно растащат. Я взял на себя смелость послать двух рабов на крышу за курульным креслом, велев им объяснить Цицерону, что символ его власти будут нести впереди процессии — объяснение, которое вполне соответствовало действительности.
  Это сыграло свою роль, и вскоре Цицерон спустился — я с облегчение заметил, что он снял свою заячью шапку. Его появление сопровождалось пронзительными криками толпы, многие из членов которой были уже навеселе от подогретого вина. Консул передал мне таблички, на которых был записан закон, и прошептал мне, чтобы я захватил их с собой. Затем уселся в кресло, сделал приветственный жест рукой и попросил всех представителей казначейства поднять руку. Таких набралось около двадцати человек. Невероятно, но в то время это были практически все люди, которые управляли Римской империей из центра.
  — Граждане, — сказал Цицерон, положив мне руку на плечо. — Это Тирон, который служит моим секретарем с тех времен, когда я не был даже сенатором. Вы должны относиться к его распоряжениям, как к моим собственным. Любой вопрос, который вы хотели бы обсудить со мной, вы можете обсудить с ним. Устным отчетам я предпочитаю письменные. Я рано встаю и поздно ложусь. Я не потерплю взяток или коррупции в любой форме, а также сплетен. Если вы совершили ошибку, не бойтесь сказать мне об этом, но делайте это быстро. Запомните эти вещи, и у нас с вами не будет проблем. А теперь — за дело!
  После этой короткой речи, которая заставила меня покраснеть, ликторам были вручены новые розги, и каждый из них получил кошелек с деньгами. Затем с крыши наконец спустили его курульное кресло и показали его толпе. Это вызвало восторг и аплодисменты людей, что было неудивительно — кресло было вырезано из нумидийской слоновой кости и стоило более ста тысяч сестерций (Македония заплатит!). Потом все еще немного выпили — даже маленький Марк сделал глоток из костяного кубка, — флейты заиграли, и мы вышли из дома, начав нашу долгую процессию через город.
  Было все еще очень холодно. Однако солнце уже взошло, и его лучи золотом раскрасили крыши домов. Рим сверкал таким непорочным сиянием, которого я никогда не видел. Цицерон шел рядом с Теренцией, за ними шла Туллия со своим женихом Фругием. Квинт нес на плечах Марка, а по обеим сторонам семейства консула шли сенаторы и всадники, одетые в белоснежные одежды. Пели флейты, били барабаны, извивались танцоры. Жители города стояли вдоль улиц и свешивались из окон, чтобы не пропустить шествия. Многие хлопали в ладоши и выкрикивали приветствия, однако — и в этом надо честно признаться — в некоторых местах слышались и недовольные крики. Они раздавались в беднейших районах Субуры, когда мы проходили по Аргилетуму, направляясь на Форум. Цицерон кивал направо и налево, а иногда поднимал правую руку в приветствии, однако лицо его было угрюмым, и я знал, что он постоянно обдумывает свои следующие шаги. Я видел, как несколько раз Аттик и Квинт пытались с ним заговорить, но он отмахнулся от них, желая остаться один на один со своими мыслями.
  Форум был уже полон людей. Пройдя мимо ростр и пустого здания Сената, мы наконец стали взбираться на Капитолийский холм. Над храмами курился дым от жертвенных костров. Я чувствовал запах горящего шафрана и слышал низкое мычание быков, ожидающих своей очереди на заклание. Когда мы подошли к Арке Сципиона, я оглянулся. Внизу перед нами лежал Рим — его холмы и долины, башни и храмы, портики и дома, все покрытые белым сверкающим снегом, как невеста, ожидающая своего жениха.
  На Капитолийской площади мы увидели сенаторов, ожидающих избранного консула, выстроившись перед храмом Юпитера. Меня, вместе с остальной семьей и слугами, провели на деревянную платформу, построенную специально для зрителей. Звук трубы эхом отразился от стен храма, и все сенаторы как один повернулись, чтобы увидеть, как Цицерон проходит через их ряды. Члены Сената, раскрасневшиеся на морозе, провожали консула алчными взглядами. Среди них были и те, которые никогда не избирались и знали, что их никогда не изберут; и те, которые жаждали быть избранными, но боялись проиграть; и те, кто уже был консулом и продолжал свято верить, что пост принадлежит только ему. Гибрида, второй консул, уже стоял у ступеней, ведущих к храму. Его крыша, казалось, расплавилась в ярком свете зимнего солнца. Не поприветствовав друг друга, два вновь избранных консула поднялись по ступеням на алтарь, где возлежал на носилках главный жрец Метелл Пий. Он был слишком стар и болен, чтобы стоять. Пия окружали шесть девственниц-весталок и еще четырнадцать представителей государственной религии. Я легко нашел глазами Катулла, который перестроил этот храм от имени Сената и чье имя теперь красовалось над входом («Более велик, чем Юпитер», — говорили про него в этой связи некоторые остряки). Рядом с ним стоял Изаурик. Я также узнал Сципиона Назику, приемного сына Пия, и Юния Силана, мужа Сервилии, умнейшей женщины Рима. Немного в стороне я заметил широкоплечую фигуру Цезаря, выделявшуюся своими жреческими одеяниями. К сожалению, я был слишком далеко, чтобы рассмотреть выражение его лица.
  Установилась долгая тишина. Затем опять раздались звуки трубы. На алтарь вывели громадного белого быка, рога которого были украшены красными лентами. Цицерон закрыл голову полой плаща и громко, по памяти, произнес государственную молитву. В ту секунду, когда он закончил, служитель, стоящий рядом с быком, нанес тому такой оглушающий удар молотом, что хруст ломающихся костей несколько раз отразился от стен храма. Бык упал на бок, и когда служитель вскрыл его живот и достал желудок, перед глазами у меня появилось тело убитого мальчика. Внутренности быка оказались на алтаре еще до того, как несчастное животное испустило дух. Раздался стон толпы, которая интерпретировала конвульсии быка как плохой знак, но когда предсказатели показали печень животного Цицерону, они обратили внимание на то, что она было необычно пропорциональна. Пий, который все равно ничего не видел, слабо кивнул в знак согласия, внутренности были брошены в огонь, и церемония закончилась. В последний раз в чистом морозном воздухе разнесся звук трубы, раздались аплодисменты, и Цицерон стал консулом.
  По традиции, первое заседание Сената в новом году проходило в храме Юпитера. Кресло Цицерона поставили на возвышение прямо под скульптурой Отца всех Богов. Никому из жителей, независимо от знатности, не разрешалось присутствовать на заседании, если только он не был сенатором. Но так как Цицерон приказал мне стенографировать заседание — это было сделано впервые за всю историю Сената, — мне было позволено сидеть рядом с ним во время дебатов. Вы, наверное, поймете мои ощущения, когда я шел следом за ним по широкому проходу между деревянными скамьями. Сенаторы в белых одеждах шли вслед за нами, а их приглушенные разговоры напоминали звуки прибоя. Кто читал популярский закон? Кто-нибудь говорил с Цезарем? Что скажет Цицерон?
  Когда новый консул дошел до своего возвышения, я повернулся, чтобы понаблюдать, как люди, многих из которых я хорошо знал, занимают места на скамьях. По правую руку от кресла консула разместилась патрицианская фракция — Катулл, Изаурик, Гортензий и другие; по левую собрались те, кто поддерживал популяров, во главе с Цезарем и Крассом. Я поискал глазами Рулла, от чьего имени был внесен закон, и увидел его вместе с другими трибунами. Еще совсем недавно он был одним из богатых молодых прожигателей жизни, но сейчас на нем была одежда бедняка; он даже отрастил бороду для того, чтобы подчеркнуть свои популярские симпатии. Затем я увидел Катилину, расположившегося на передней скамье, предназначенной для преторов. Он вытянул ноги и широко раскинул мускулистые руки. На его челе лежала печать мрачных мыслей. Несомненно, он думал о том, что если бы не Цицерон, то в кресле консула сидел бы он сам. Его фракция заняла места за ним — такие люди, как банкрот Сирий и невероятно толстый Кассий Лонгин, который один занимал два места, предназначенные для нормальных людей.
  Мне было так интересно узнать, кто присутствовал и как они себя вели, что я отвел взгляд от Цицерона, а когда повернулся к нему, он исчез. Я подумал, что, может быть, хозяин вышел на улицу — случалось, что его рвало, когда он нервничал перед важным выступлением. Но когда я заглянул за возвышение, то увидел его, невидимого для присутствующих, что-то взволнованно обсуждающего с Гибридой. Он смотрел прямо в налитые кровью голубые глаза собеседника, правой рукой держал его за плечо, а левой активно жестикулировал. Гибрида медленно кивал головой в знак согласия, как будто понимал, что говорит ему Цицерон. Наконец на лице второго консула появилась улыбка. Цицерон отпустил его, и они пожали друг другу руки, а затем вышли из своего укрытия. Гибрида отправился на свое место, а хозяин быстро спросил меня, не забыл ли я таблички с законом. Услышав утвердительный ответ, он произнес:
  — Хорошо, тогда, пожалуй, начнем.
  Я занял свое место у подножия возвышения, открыл табличку, достал стилус и приготовился сделать первую стенограмму заседания Сената. Еще два клерка, которых я сам подготовил, расположились в противоположных углах зала, чтобы записать свою версию происходящего: после заседания мы сравним записи и создадим полную стенограмму заседания. Я все еще не представлял себе, что Цицерон собирается делать. Я знал, что много дней он готовил речь, которая была нацелена на всеобщий консенсус, однако это было так сложно, что он выбрасывал один черновик за другим. Никто не мог предсказать его реакцию на предложенный закон. Казалось, что ожидание сгустилось до предела. Когда Цицерон поднялся на возвышение, все разговоры мгновенно смолкли. Было видно, как все сенаторы наклонились вперед, чтобы не пропустить ни слова из сказанного.
  — Граждане, — начал он тихим голосом, как обычно начинал все свои выступления. — Существует обычай, по которому люди, выбранные на этот высокий пост, должны произнести смиренную речь, вспоминая своих предков, которые занимали этот же пост, и выразить надежду, что не посрамят их памяти. Я рад сообщить, что в моем случае такая смиренность невозможна. — Раздался смех. — Я новый человек. И я обязан своим избранием не семье, и не имени, и не богатству, и не военным подвигам, но жителям Рима. И пока я нахожусь на этом посту, я всегда буду народным консулом.
  Голос Цицерона был великолепным инструментом, с его богатым звучанием и легким намеком на заикание — помеха, которая заставляла каждое его слово выглядеть выстраданным и поэтому более ценным; его слова резонировали в тишине, как послание самого Юпитера. Традиция требовала, чтобы сначала он говорил об армии. Громадные резные орлы смотрели на него с потолка. Он превознес достижения Помпея и Восточных легионов со всем искусством, на которое только был способен, зная, что его слова будут доложены Помпею со всей возможной быстротой и великий генерал внимательно их изучит. Сенаторы долго топали ногами и криками выражали ему свою поддержку, потому что все присутствующие знали, что Помпей — самый могущественный человек на свете, и никто, даже его завистники среди патрициев, не хотел, чтобы кто-то заметил, что они недостаточно почтительны по отношению к полководцу.
  — Помпей защищает нашу Республику на внешних рубежах, а мы должны выполнять свой долг здесь, в Риме, — продолжил Цицерон. — Мы должны стоять на страже ее чести, мудро управляя ее движением вперед по пути достижения высшей гармонии. — Он на мгновение остановился. — Все вы знаете, что сегодня, еще до восхода солнца, закон, предложенный трибуном Сервилием Руллом, который все мы так долго ждали, был размещен на Форуме. Едва услышав об этом, я послал несколько переписчиков, чтобы они принесли мне копию этого закона. — Консул протянул руку, и я вложил в нее три восковые таблички. Моя рука дрожала, но у него, казалось, были канаты вместо нервов. — Вот этот закон, и я заверяю вас, что изучил его со всей тщательностью, на которую только был способен, принимая во внимание обстоятельства сегодняшнего дня. И я пришел к твердому мнению…
  Он замолчал и внимательно посмотрел на сидящих в зале — на Цезаря, сидящего на второй скамье и смотрящего на консула безо всякого выражения, и на Катулла и других бывших консулов из патрициев, сидящих на скамье напротив.
  — Что это не что иное, как меч, который нам предлагают вонзить в самое сердце нашей Республики!
  Его слова вызвали мгновенный взрыв эмоций: крики гнева и отрицающие жесты со стороны популяров и низкий мощный гул одобрения со стороны патрициев.
  — Меч, — повторил Цицерон. — С длинным лезвием. — Он открыл первую табличку. — Глава первая, страница первая, строка первая. Выборы десяти комиссаров…
  Этими словами он перешагнул через все сантименты и рассусоливания и перешел сразу же к существу дискуссии, которая, как всегда, сводилась к вопросу о власти.
  — Кто предлагает кандидатов в члены комиссии? — спросил он. — Рулл. Кто определяет, кто их будет выбирать? Рулл. Кто собирает ассамблею для выборов? Рулл…
  Сенаторы из числа патрициев подхватили и стали скандировать имя несчастного трибуна после каждого вопроса Цицерона.
  — Кто объявляет результаты?
  — Рулл! — разнеслось под крышей храма.
  — Кому единственному гарантировано место в комиссии?
  — Руллу!
  — Кто написал этот закон?
  — Рулл!
  И Сенат захлебнулся смехом в восторге от своего собственного остроумия, в то время как бедняга Рулл покраснел и вертел головой по сторонам, как будто кого-то искал. Цицерон продолжал в том же духе около получаса, разбирая закон по статьям, цитируя его и высмеивая, и уничтожая его с такой яростью, что сенаторы на скамье рядом с Цезарем и на скамье трибунов становились все мрачнее и мрачнее.
  Невозможно было представить себе, что у Цицерона был только час, чтобы собраться с мыслями. Он представил закон как атаку на Помпея, который не мог участвовать в выборах в комиссию in absentia41, и как попытку восстановления монархии, когда будущих царей хотят замаскировать под членов комиссии. Он свободно цитировал закон:
  — Десять членов комиссии будут иметь возможность размещать колонистов в любых городах и районах по своему усмотрению и передавать им земли по своему выбору. — В его устах этот грубый текст звучал как призыв к тирании. — А что потом? Какие поселения появятся в этих местах? Как все это будет работать? Рулл говорит: «В этих местах будут созданы колонии». Но где именно? И какие люди будут там жить? Ты что думаешь, Рулл, мы отдадим тебе в руки — и в руки тех, кто придумал всю эту схему, — тут он указал на Цезаря и Красса, — всю Италию беззащитной, чтобы вы могли укрепить ее военными гарнизонами, оккупировать ее своими колониями и управлять ею, скованной по рукам и ногам?
  Послышались крики «нет!», «ни за что!», которые раздавались со стороны патрициев. Цицерон вытянул руку и отвел от нее глаза в классическом жесте отрицания.
  — Я буду постоянно и безжалостно бороться с подобными проявлениями. И я не позволю, пока я консул, чтобы люди претворили в жизнь планы против Республики, которые они давно вынашивают. Я решил, что проведу свой консульский год в той единственной манере, которая позволит мне сохранить достоинство и свободу. Я никогда не использую свое нынешнее положение для того, чтобы получить какую-нибудь личную выгоду в виде провинций, почестей или каких-либо других преимуществ, которые не будут одобрены народом Рима.
  Он замолчал, чтобы усилить впечатление от этих слов. Я писал, наклонив голову, но, услышав такое, быстро взглянул на него. «Я никогда не попытаюсь получить провинцию в свое распоряжение». Он действительно это сказал? Я не мог поверить, что не ослышался. Когда до них дошел смысл этих слов, сенаторы стали перешептываться.
  — Да, — сказал Цицерон. — Ваш консул, сегодня, первого января, в переполненном Сенате объявляет о том, что, если Республика останется неизменной и если не возникнет какой-то непреодолимой причины, он никогда не станет губернатором провинции.
  Я посмотрел через проход туда, где сидел Квинт. У него был вид человека, проглотившего осу. Македония — это олицетворение богатства и роскоши, избавления от необходимости до конца жизни выступать в судах — исчезла, как сон.
  — У нашей Республики есть множество невидимых ран, — заявил Цицерон торжественным голосом, который всегда использовал в своих выступлениях. — Формируются различные опасные заговоры недостойных людей. Однако нам не угрожает никакая опасность извне. Нам не надо бояться никакого царя, или племени, или нации. Зло находится в наших с вами стенах. Это внутреннее, домашнее зло. И каждый из нас должен бороться с ним всеми своими силами. Если вы обещаете мне свою поддержку в моей борьбе за достоинство нашей страны, я осуществлю самую большую мечту Республики, — чтобы то достоинство, которое было завоевано нашими предками, вернулось, после многих лет отсутствия, в нашу жизнь и политику.
  С этими словами он сел.
  Да, это было выдающееся выступление, построенное в соответствии с первым законом риторики, сформулированным Цицероном, — в каждом выступлении должен содержаться хотя бы один сюрприз. Но шок еще не закончился. По традиции, после окончания своего выступления первый консул давал слово своему коллеге, чтобы тот высказал свое мнение.
  Аплодисменты со стороны большинства и улюлюканье со стороны сторонников Цезаря и Катилины еще не утихли, когда Цицерон выкрикнул:
  — Перед Сенатом выступит Антоний Гибрида!
  Гибрида, который сидел на передней скамье, ближайшей к Цицерону, боязливо посмотрел на Цезаря и встал.
  — Этот закон, который предложил Рулл, основываясь на том, что я успел прочитать, с точки зрения Республики вещь не очень хорошая. — Он пару раз молча открыл и закрыл рот. — Поэтому я против него, — закончил он и резко сел.
  После секундной тишины в Сенате поднялся оглушительный шум. В нем звучали издевательство, гнев, радость, шок. Было ясно, что Цицерон только что одержал выдающуюся политическую победу, потому что все были уверены, что Гибрида станет на сторону его соперников-популяров. Сейчас же он развернулся на 180 градусов, и его мотивация была очевидна: теперь, когда Цицерон отказался от провинции, Македония будет принадлежать ему. Сенаторы-патриции, сидящие за его спиной, наклонялись и хлопали Гибриду по спине, высказывая ему свои поздравления, полные сарказма. Он пытался увернуться от этих проявлений восхищения и нервно поглядывал на своих бывших друзей. Казалось, что Катилина был ошеломлен, как будто на его глазах Гибрида превратился в каменную статую. Что касается Цезаря, то он сидел, откинувшись на спинку скамьи, сложив руки на груди, глядя в потолок и изредка улыбаясь, пока продолжалось это безумие.
  Окончание сессии было прямой противоположностью ее началу. Цицерон прошелся по списку преторов, а затем стал спрашивать у бывших консулов их мнение по поводу предложенного закона. Их мнения полностью соответствовали принадлежности к той или иной фракции. Цицерон даже не стал спрашивать мнения Цезаря — тот был еще слишком молод и не получил еще ни одного империя42. Единственное угрожающее заявление сделал Катилина.
  — Ты назвал себя народным консулом, — сказал он Цицерону, когда до него дошла очередь. — Посмотрим, что по этому поводу скажет народ.
  Но в этот день победа была на стороне нового консула, и, когда день закончился и Цицерон объявил о перерыве в заседаниях до окончания Латинских празднеств, патриции вывели его из храма и проводили до дома так, как будто он был одним из них, а не презираемым ими «новым человеком».
  Цицерон находился в прекрасном настроении, когда переступил порог собственного дома. Ничто так не радует политика, как возможность застать своего противника врасплох. Все только и говорили о том, как Гибрида переметнулся в другой лагерь. С другой стороны, Квинт был взбешен, и, когда из дома наконец ушли последние посетители, он набросился на своего брата с яростью, которой я в нем не подозревал. Это было тем более неприятно, потому что при этом присутствовали Аттик и Теренция.
  — Почему ты не переговорил ни с кем из нас, прежде чем отказаться от своей провинции?
  — А зачем? Важен результат. Ты же сидел напротив них. Как тебе показалось, кому было хуже — Цезарю или Крассу?
  Но Квинт не позволил увести разговор в сторону.
  — Когда ты это решил?
  — Честно говоря, я думал об этом с того момента, как мне досталась Македония.
  Услышав такой ответ, Квинт воздел руки в отчаянии.
  — Ты хочешь сказать, что, когда мы говорили прошлым вечером, ты уже все для себя решил?
  — Почти что так.
  — Но почему же ты ничего не сказал нам?
  — Прежде всего, я знал, что ты с этим не согласишься. Кроме того, оставался очень маленький шанс того, что Цезарь предложит закон, который я смогу поддержать. Ну и, наконец, я могу делать со своей провинцией все, что посчитаю нужным.
  — Нет, Марк, это касается не только тебя, но и всех нас. Как мы сможем расплатиться с долгами без доходов от Македонии?
  — Ты хочешь спросить, откуда возьмутся деньги на твою кампанию на пост претора нынешним летом?
  — Это нечестно!
  Цицерон взял Квинта за руку.
  — Брат, выслушай меня. Ты станешь претором. И получишь этот пост не за взятки, а потому, что ты принадлежишь к семье Цицеронов, а это сделает твой триумф еще приятнее. Ты должен понять, что мне необходимо было разорвать связь Гибриды с Цезарем и трибунами. Моя единственная надежда провести Республику через все эти шторма — единство Сената. Я не могу себе позволить, чтобы мои коллеги плели заговоры за моей спиной. Поэтому с Македонией необходимо было расстаться. — Затем он обратился к Аттику и Теренции: — Да и кто захочет управлять провинцией? Вы же знаете, что я не смогу оставить вас одних в Риме.
  — А что помешает Гибриде забрать у тебя Македонию, а затем поддержать обвинение против Рабирия? — настаивал Квинт.
  — А зачем ему это надо? Он сошелся с ними только из-за денег. Теперь он может расплатиться с долгами без их помощи. Кроме того, ведь ничего еще не подписано, и я в любое время могу поменять свое мнение. В то же время сейчас этим благородным жестом я показываю людям, что у меня есть принципы и что благополучие Республики для меня важнее своего собственного.
  Квинт посмотрел на Аттика. Тот пожал плечами и сказал:
  — Железная логика.
  — А что ты думаешь по этому поводу, Теренция? — спросил Квинт.
  Во время всего этого разговора жена Цицерона молчала, что было на нее не похоже. Даже сейчас она ничего не сказала и молча смотрела на мужа, который смотрел на нее с непроницаемым лицом. Медленно она подняла руку к волосам и вынула из них диадему. Не отводя взгляда от лица Цицерона, сняла ожерелье, отстегнула брошь с лифа и сняла золотые браслеты с рук. И наконец, скривившись от усилия, стащила кольца с пальцев. Проделав все это, она собрала свои новые драгоценности в горсть и, разжав руки, уронила их на пол. Блестящие камни и драгоценный металл разлетелись по мозаичному полу. Женщина повернулась и молча вышла из комнаты.
  IV
  На следующее утро, с первыми лучами солнца, мы уезжали из Рима. Это было частью исхода всех официальных лиц, их семей и приближенных, для того чтобы принять участие в Латинских празднествах на горе Альбан. Теренция сопровождала своего мужа, однако атмосфера в их носилках была едва ли не холоднее этого январского горного воздуха снаружи. Консул заставил меня работать, сначала продиктовав длинное донесение Помпею, в котором подробно описал политическую ситуацию в Риме, а затем — несколько коротких писем руководителям провинций. Все это время Теренция сидела с закрытыми глазами, притворяясь спящей. Дети ехали со своей няней в других носилках. Вслед за нами следовал караван повозок, в которых находилась вновь избранная власть Рима: сначала Гибрида, а за ним преторы — Целер, Концоний, Руф Помпей, Помптин, Росций, Сульплисий и Валерий Флакк. Только Лентул Сура, городской претор, остался в Риме, чтобы следить за порядком в городе.
  — Город выгорит дотла, — предположил Цицерон. — Этот человек полный идиот.
  После обеда мы добрались до дома Цицерона в Тускулуме, но времени на отдых не было, так как ему пришлось немедленно ехать судить соревнования местных атлетов. Главным пунктом празднеств было соревнование по мастерству в исполнении маховых движений, где столько-то очков присуждалось за высоту амплитуды, столько-то за стиль, а столько-то за силу. Цицерон не имел ни малейшего понятия, кто из атлетов лучший, и поэтому объявил победителями всех участников, пообещав всех наградить за свой собственный счет. Этот жест вызвал аплодисменты среди присутствовавших местных жителей. Когда Цицерон присоединился к Теренции в повозке, я услышал, как она спросила:
  — Очевидно, Македония заплатит?
  Он рассмеялся, и между ними наступила оттепель.
  Основная церемония проходила на закате на вершине горы, добираться до которой надо было по крутой и извилистой дороге. С заходом солнца сильно похолодало. На каменистой почве снег доходил до колен. Консул возглавлял процессию, окруженный своими ликторами. Рабы несли фонари. На всех ветках и во всех кустах местные жители поместили фигурки людей или людские лица, сделанные из шерсти или дерева, как напоминание о тех временах, когда еще приносились человеческие жертвы. Например, для того, чтобы приблизить конец зимы, в жертву приносили мальчика. Вся эта сцена была полна необъяснимой меланхолии — пронизывающий холод, спускающийся полумрак и эти зловещие эмблемы, раскачивающиеся на ветру. На высоком месте поляны жертвенный костер выплевывал в небо снопы оранжевых искр. В жертву Юпитеру был принесен бык, а местные жители всем предлагали попробовать свое домашнее молоко.
  — Пусть люди воздерживаются от ссор и вражды друг с другом, — сказал Цицерон, и казалось, что эти традиционные слова обрели сегодня новое значение.
  К моменту окончания церемонии на небе взошла огромная луна, похожая на голубое солнце. Вся округа была залита ее мертвенным светом. При этом она хорошо освещала дорогу, когда мы стали спускаться вниз. Во время этого спуска произошли два события, о которых будут говорить многие месяцы. Во-первых, совершенно неожиданно луна исчезла с небосклона, как будто ее опустили в черный пруд, и процессия, двигавшаяся в ее свете, вынуждена была мгновенно замереть и ждать, пока будут зажжены факелы. Эта пауза не сильно затянулась, но странно, как задержка на зимней горной дороге может повлиять на воображение человека, особенно если его окружают висящие фигурки людей. Раздались панические голоса, особенно когда обнаружилось, что все остальные звезды и созвездия продолжают ярко светить на небе. Вместе со всеми я поднял глаза к небу, и в этот момент мы увидели падающую звезду, похожую на горящую пику, пролетевшую прямо на запад в направлении Рима, где она погасла и исчезла. Удивленные восклицания были заглушены рассуждениями, что бы все это могло значить.
  Цицерон молчал и ждал, когда возобновится движение. Позже, когда мы вернулись в Тускулум, я спросил его, что он обо всем этом думает.
  — Ничего, — ответил сенатор, отогреваясь возле огня. — Почему я должен об этом думать? Луна зашла за облако, а звезда пересекла небосклон. Что еще об этом можно сказать?
  На следующее утро пришло известие от Квинта, оставшегося в Риме следить за делами Цицерона. Хозяин прочитал письмо, а затем протянул его мне. В нем говорилось, что на Марсовом поле установили громадный деревянный крест, и плебс покидал пределы города, чтобы полюбоваться на него. Лабиний открыто говорит, что крест предназначен для Рабирия и что старика повесят на нем в конце месяца. Надо возвращаться как можно скорее.
  — В одном Цезарь меня восхищает, — сказал Цицерон. — Он не любит тратить время попусту. Его суд еще даже не выслушал показаний свидетелей, а он не прекращает давить на меня. Посыльный все еще здесь?
  — Да.
  — Пошли записку Квинту, что мы вернемся к ночи. И еще одну — Гортензию. Напиши, что я был польщен его визитом пару дней назад, что я все обдумал и с удовольствием буду вместе с ним защищать Гая Рабирия… — Он кивнул каким-то своим мыслям. — Если Цезарь хочет войны, он ее получит.
  Когда я подошел к двери, он окликнул меня:
  — Пошли раба, чтобы тот нашел Гибриду и пригласил его вернуться в Рим в моем экипаже, так, чтобы мы смогли обсудить наши договоренности. Мне нужно их письменное подтверждение до того, как Цезарь доберется до него и уговорит поменять свое мнение.
  Таким образом позже я очутился в экипаже, сидя на одной скамейке с одним консулом и напротив другого. Я пытался записать пункты их соглашения, пока мы тряслись по виа Латина. Эскорт ликторов скакал впереди нас. Гибрида достал небольшую фляжку с вином, к которой регулярно прикладывался, время от времени предлагая ее дрожащей рукой Цицерону, всякий раз вежливо отказывавшемуся. Мне никогда не приходилось наблюдать за Гибридой на таком коротком расстоянии. Его когда-то благородный нос был красным и расплющенным; консул всем говорил, что его сломали в битве, но все знали, что это произошло в драке в таверне. Щеки Гибриды были бордовыми, и от него так сильно разило алкоголем, что я боялся опьянеть, просто вдыхая с ним один и тот же воздух. Бедная Македония, подумал я, так вот кто будет управлять тобой через год! Цицерон предложил просто поменяться провинциями, что позволяло избежать голосования в Сенате («Как хочешь, — сказал Гибрида, — ты у нас юрист»). В обмен на Македонию Гибрида соглашался выступить против популярского закона и встать на защиту Рабирия. Он также согласился выплачивать Цицерону одну четверть получаемых доходов. Со своей стороны Цицерон обещал, что сделает все возможное, чтобы срок Гибриды в качестве губернатора был продлен на два или три года, и выступит в качестве защитника, если его привлекут к суду за коррупцию. В последнем пункте Цицерон сомневался, так как, зная Гибриду, это была не пустая формальность, однако, поразмыслив, согласился, и я записал и этот пункт.
  После того как торг был закончен, Гибрида опять достал свою фляжку, и на этот раз Цицерон согласился сделать глоток. По выражению его лица я понял, что вино было неразбавленным и ему не понравилось, однако он притворился, что оно ему приятно, а затем оба консула откинулись на спинки сидений, очевидно удовлетворенные проделанной работой.
  — Я всегда думал, — сказал Гибрида, подавляя икоту, — что ты подтасовал результаты жребия, когда мы выбирали провинции.
  — А как бы мне это удалось?
  — Ну, существует множество способов, особенно если этим решает заняться консул. Ты мог бы спрятать выигрышный жетон в руке и заменить им тот, который ты вытащил бы. Или же консул мог сделать это для тебя, когда объявлял победителя. Так ты что, действительно честно выиграл?
  — Да, — ответил Цицерон, слегка возмущенный. — Македония принадлежала мне по праву…
  — Правда? — Гибрида рыгнул и поднял фляжку. — Ну, теперь мы все исправили. Давай выпьем за судьбу.
  Мы выехали на равнину, и за дорогой потянулись плоские и голые поля. Гибрида стал что-то напевать себе под нос.
  — Скажи, Гибрида, — спросил Цицерон после непродолжительного молчания. — Ты не потерял мальчика дней пять назад?
  — Кого?
  — Мальчика. Лет двенадцати.
  — Ах вот ты о чем, — сказал Гибрида небрежно, как будто терять мальчиков вошло у него в привычку. — И ты уже об этом слышал?
  — Я не просто слышал, но и видел, что с ним сделали. — Внезапно Цицерон очень внимательно посмотрел на Гибриду. — В честь нашей новой дружбы расскажи мне, что произошло.
  — Не знаю, стоит ли. — Гибрида лукаво взглянул на Цицерона. Он, может быть, и был алкоголиком, но не терял способность мыслить, даже когда был выпивши. — В прошлом ты говорил обо мне очень неприятные вещи. Я должен привыкнуть к тому, что могу доверять тебе.
  — Если ты боишься, что то, что ты мне расскажешь, выйдет за пределы этого экипажа, то могу тебя успокоить. Теперь мы с тобой связаны одной веревочкой, Гибрида, независимо от того, что происходило между нами раньше. Я не сделаю ничего, что могло бы нарушить наш союз, который так же ценен для меня, как и для тебя, даже если ты скажешь мне, что сам убил мальчика. Мне просто надо это знать.
  — Хорошо сказано, — Гибрида опять рыгнул и кивнул в мою сторону. — А твой раб?
  — Ему можно абсолютно доверять.
  — Ну что ж, тогда выпей еще, — сказал Гибрида, опять протягивая фляжку Цицерону. Когда тот заколебался, то он потряс ею перед его лицом. — Давай, выпей. Не терплю, когда кто-то остается трезвым, когда все остальные пьют. — И Цицерону пришлось сделать глоток, скрывая свое неудовольствие, пока Гибрида весело рассказывал, что произошло с мальчиком, как будто это была одна из его охотничьих историй.
  — Он был из Смирны. Очень музыкальный. Забыл, как его звали. Обычно он пел для моих гостей за обедом. Я одолжил его Катилине для обеда сразу после Сатурналий. — Он сделал еще один глоток. — Катилина тебя ненавидит, правда?
  — Думаю, что да.
  — Я-то буду попроще. А Катилина — нет. Он — Сергий43 до мозга костей. Не может смириться с фактом, что его обошел на выборах консула простой человек, да к тому же провинциал. — Гибрида скривил губы и покачал головой. — После того как ты выиграл выборы, клянусь, он сошел с ума. В общем, на том обеде он немного потерял контроль над собой и предложил, чтобы мы поклялись священной клятвой, для которой нужна соответствующая жертва, чтобы ее скрепить. Он приказал позвать моего мальчика и велел ему начинать петь. Затем зашел ему за спину, — Гибрида сделал полукруг рукой, — и ба-бах! И все было кончено. По крайней мере, быстро. А что было дальше, я не знаю — уехал.
  — Ты хочешь сказать, что Катилина убил мальчика?
  — Он размозжил ему череп.
  — О боги! Римский сенатор! А кто еще там был?
  — А, ну как же… Лонгин, Цетег, Курий — обычная компания.
  — Четыре члена Сената — пять, если считать тебя.
  — Меня можешь не считать. Мне было действительно плохо, ведь я заплатил тысячи за этого мальчишку.
  — И в чем же он заставил вас поклясться, если для этого потребовалась такая мерзость?
  — Мы должны были поклясться, что убьем тебя, — весело сказал консул и поднял фляжку. — За твое здоровье!
  И он расхохотался. Он смеялся так долго, что разлил вино. Оно текло по его носу и падало на подбородок, оставляя пятна на его тоге. Гибрида безуспешно попытался вытереть его, а потом его движения замедлились, рука упала на колени, и он заснул.
  Цицерон впервые услышал о заговоре против него и не знал, как ему реагировать. Была ли это просто пьяная болтовня или же это была серьезная опасность? Когда Гибрида захрапел, Цицерон взглянул на него с презрением и провел остаток путешествия в молчании, сложив на груди руки и задумчиво глядя в окно. Гибрида же проспал всю оставшуюся дорогу до Рима, и спал он так крепко, что, когда мы подъехали к его дому, ликторам пришлось вытащить его из повозки и уложить в вестибюле… Казалось, что его рабы привыкли к тому, что их хозяина доставляли домой в таком виде, и, когда мы уезжали, я увидел, как один из них льет воду на голову Гибриде.
  Квинт и Аттик уже ждали нас, когда мы вернулись домой. Цицерон быстро рассказал им, что мы узнали от Гибриды. Квинт потребовал, чтобы эту историю немедленно сделали публичным достоянием, но Цицерон с ним не согласился.
  — Ну а что потом? — спросил он.
  — А потом пусть работает закон. Виновным должно быть предъявлено обвинение, они должны быть осуждены, на них должна быть наложена опала, и они должны отправиться в изгнание.
  — Нет, — не согласился хозяин. — У обвинения не будет никаких шансов на успех. Во-первых, где ты найдешь сумасшедшего, который согласится выдвинуть обвинение? Но если даже ты найдешь такого идиота, который согласится выдвинуть его против Катилины, то где ты найдешь доказательства его преступления? Гибрида сразу же откажется от своих показаний, даже если ему будет обещана неприкосновенность — в этом ты можешь быть абсолютно уверен. Он просто скажет, что ничего подобного не происходило, и разорвет наш союз. И трупа уже тоже нет. Более того, есть свидетели, которые слышали, как я публично отрицал, что произошло ритуальное убийство.
  — Так что же, мы будем сидеть и ничего не делать?
  — Нет. Мы будем ждать и наблюдать. Нам нужен шпион в лагере Катилины. Гибриде он больше доверять не будет.
  — Нам также нужно принять дополнительные меры безопасности, — сказал Аттик. — Как долго тебя будут охранять ликторы?
  — До конца января. До того момента, как председателем Сената станет Гибрида. А затем они вернутся уже в марте.
  — Предлагаю поискать добровольцев среди всадников, готовых быть твоими телохранителями, пока у тебя не будет ликторов.
  — Частный телохранитель? Люди скажут, что я зазнался. Это должно быть сделано очень аккуратно.
  — Положись на меня и не беспокойся. Я все устрою.
  Так мы и договорились, а Цицерон занялся поисками агента, который мог бы войти в доверие к Катилине и докладывать обо всем, что происходило в его стане. Сначала, через несколько дней после этого разговора, хозяин попытался договориться с Руфом. Начал он с того, что извинился за свою грубость во время обеда.
  — Ты должен понять, мой дорогой Руф, — объяснял он, прогуливаясь с ним по атриуму и положив ему руку на плечо, — что одним из недостатков стариков является то, что они, когда смотрят на молодых, то видят их такими, какими они были, а не такими, какими они стали. Я обращался с тобой, как с тем юношей, который появился на пороге моего дома три года назад, а теперь я понял, что ты уже двадцатилетний мужчина, который сам прокладывает себе путь в этом мире и заслуживает всяческого уважения. Я искренне сожалею о том, что невольно оскорбил тебя, и надеюсь, что ты не держишь на меня зла.
  — Я сам виноват в том, что произошло, — ответил Руф. — Не буду кривить душой и говорить, что согласен с твоей политикой. Но моя любовь и уважение к тебе неизменны, и я никогда не позволю себе думать о тебе плохо.
  — Хорошо сказано, мальчик, — Цицерон ущипнул его за щеку. — Ты слышал, Тирон? Он меня любит. И ты не хочешь, чтобы меня убили?
  — Убили тебя? Конечно, нет. А почему ты спрашиваешь?
  — Те, кто согласен с твоими политическими взглядами, обсуждают мое убийство — Катилина в первую очередь. — И Цицерон рассказал Руфу об убийстве раба Гибриды и о страшной клятве, которой поклялся Катилина и его приспешники.
  — Ты уверен в этом? — спросил Руф. — При мне он никогда ничего подобного не упоминал.
  — Что ж, он, несомненно, говорил о своем желании убить меня — Гибрида это подтвердил. Если же он еще раз поднимет этот вопрос, то я буду благодарен, если ты поставишь меня в известность.
  — Понятно, — сказал Руф и посмотрел на руку Цицерона на своем плече. — Так вот зачем ты меня пригласил… Чтобы сделать из меня своего шпиона.
  — Не шпиона, а законопослушного горожанина. Или наша Республика упала так низко, что дружба стала выше убийства консула?
  — Я никогда не убью консула и не предам друга, — ответил Руф, освобождаясь от объятий Цицерона. — Именно поэтому я рад, что нашу дружбу теперь ничто не омрачает.
  — Блестящий ответ юриста. Ты усвоил мои уроки лучше, чем я предполагал.
  * * *
  — Этот молодой человек уже готов повторить все, что здесь говорилось, Катилине, — сказал Цицерон задумчиво, после того как Руф ушел.
  И, наверное, хозяин был прав, так как с этого дня Руф отдалился от Цицерона, и теперь его часто можно было видеть в компании Катилины. Он попал в очень странную компанию: несдержанная молодежь, такая, как Корнелий Цетег, всегда готовая к драке; стареющие и опустившиеся патриции, такие, как Марк Лека и Аутроний Петус, чья публичная карьера была уничтожена их личными пороками; бывшие солдаты, во главе которых стоял бандит Гай Манлий, служивший центурионом у Суллы. Их связывала только преданность Катилине — который мог быть очаровательным, когда не пытался убить тебя, — и желание полностью разрушить порядок, существовавший в Риме. Дважды, когда Цицерон обращался к ассамблее по поводу закона Рулла, они устраивали концерт из криков и свиста, и я был очень рад, что Аттик организовал для хозяина телохранителей, особенно тогда, когда дело Рабирия начинало стремительно развиваться.
  Закон Рулла, дело Рабирия, угроза со стороны Катилины — вы не должны забывать, что Цицерону приходилось заниматься всем этим одновременно, наряду с его обычными обязанностями консула. На мой взгляд, историки часто забывают об этом аспекте политики. Проблемы не стоят в очереди за дверью кабинета государственного деятеля, ожидая своего решения одна за другой, глава за главой, как писатели пытаются убедить нас в своих книгах; вместо этого они появляются все сразу и требуют немедленного решения. Например, Гортензий появился у нас для того, чтобы обсудить тактику защиты Рабирия, всего через несколько часов после того, как выступление Цицерона на ассамблее по поводу закона Рулла было захлопано. И это событие имело свои последствия. Именно потому, что Цицерон был так занят, Гортензий, у которого дел было гораздо меньше, взял дело Рабирия полностью под свой контроль. Усевшись в кабинете Цицерона и, по-видимому, очень довольный собой, он заявил, что дело Рабирия решено.
  — Решено? — повторил Цицерон. — Каким образом?
  Гортензий улыбнулся и рассказал, что нанял группу писцов, которым поручил собрать информацию о происшедшем, а те откопали интересную информацию о том, что бандит Сцева, раб сенатора Кротона, получил свободу сразу же после убийства Сатурния. Писцы стали копать глубже и выяснили, что, согласно документам об освобождении Сцевы, он был именно тем, кто нанес «смертельный удар», который убил Сатурния, и за этот «патриотический акт» Сенат даровал ему свободу. И Сцева, и Кротон давно умерли, однако Катулл, когда его память слегка «освежили», сообщил, что хорошо помнит этот эпизод. Он дал письменное показание под присягой, что после того, как Сатурний упал без сознания, Сцева спустился на пол здания Сената и добил того ножом.
  — А это, — закончил Гортензий, протягивая Цицерону документ, — думаю, что ты со мной согласишься, полностью разрушает обвинение Лабиния. Если нам немного повезет, то мы очень скоро закончим это малоприятное дело. — Гортензий откинулся в кресле и посмотрел вокруг себя с чувством глубокого удовлетворения. — Только не говори мне, что ты со мной не согласен, — добавил он, увидев ухмылку Цицерона.
  — Теоретически ты, конечно, прав. Однако я не уверен, что это поможет нам на практике…
  — Конечно, поможет! Лабинию не в чем обвинить Рабирия. Даже Цезарю придется с этим согласиться. Ну правда, Цицерон, — сказал адвокат с улыбкой, слегка пошевелив наманикюренным пальцем, — мне кажется, что ты мне завидуешь.
  Но Цицерон продолжал сомневаться.
  — Посмотрим, — сказал он мне после того, как встреча закончилась. — Но мне кажется, что Гортензий не имеет никакого представления о тех силах, которые выступают против нас. Он все еще считает Цезаря молодым амбициозным сенатором, пытающимся завоевать популярность. Старик еще не задумывался, какая бездна там кроется.
  Естественно, что в тот же день, когда Гортензий представил свое свидетельство суду, Цезарь и второй судья, его старший кузен, даже не заслушивая свидетелей, признали Рабирия виновным и приговорили его к смерти через распятие на кресте. Новости распространились по кривым улочкам Рима со скорость пожара, и на следующее утро в кабинет Цицерона зашел уже совсем другой Гортензий.
  — Этот человек — монстр! Он совершенная свинья!
  — А как на это среагировал наш несчастный клиент?
  — Он еще ничего не знает об этом. Из милосердия я решил ничего не говорить ему.
  — И что же мы теперь будем делать?
  — А у нас нет выхода. Мы подаем апелляцию.
  Гортензий передал все документы на апелляцию городскому претору Лентулу Суре, который, в свою очередь, передал дело на рассмотрение ассамблеи жителей Рима, которая состоится на будущей неделе на Марсовом поле. С точки зрения обвинения это было идеальным решением: апелляцию будет рассматривать не суд с подготовленными юристами, но громадная, неуправляемая толпа горожан, мало что понимающая в законах. Для того чтобы они все могли проголосовать по делу Рабирия, все слушания придется свернуть за один день. И, как будто этого было недостаточно, Лабиний, используя свои права трибуна, объявил, что речь защитника не должна длиться дольше получаса. Услышав об этом ограничении, Цицерон заметил:
  — Да Гортензий дольше будет прочищать горло, готовясь к речи.
  С приближением дня голосования он все чаще ссорился со своим партнером. Гортензий рассматривал все дело как обыкновенное уголовное. Главной целью его речи, объявил он, будет доказать, что действительным убийцей Сатурния был Сцева. Цицерон с этим не соглашался, рассматривая этот суд как политическое действо.
  — Это же не суд, — напоминал он Гортензию. — Это толпа. Ты что, действительно надеешься, что в этом шуме и гаме, в присутствии тысяч человек, кто-то будет интересоваться тем, что какой-то несчастный раб нанес смертельный удар много лет назад?
  — Какую же линию защиты выберешь ты?
  — Думаю, мы с самого начала должны согласиться с тем, что Рабирий убийца, но настаивать на том, что это убийство было одобрено Сенатом.
  — Цицерон! Я много раз слышал, что ты хитроумный малый, но это, по-моему, уже слишком! — произнес Гортензий, воздев руки в отчаянии.
  — А я боюсь, что ты слишком много времени проводишь на Неаполитанском заливе, беседуя там со своими рыбками. Ты совершенно не знаешь того, что происходит в городе.
  Так как они не смогли договориться, было решено, что первым выступит Гортензий, а Цицерон будет говорить за ним. И каждый сможет выбрать свою собственную линию защиты. Я был рад, что Рабирий слишком слаб умом, чтобы понимать, что происходит; в противном случае он впал бы в полное отчаяние — особенно потому, что Рим ждал суда над ним, как какого-то циркового представления. Крест на Марсовом поле был весь завешан плакатами с требованиями правосудия, хлеба и зрелищ. Лабиний раздобыл где-то бюст Сатурния и поставил его на рострах, украсив гирляндой из лавровых листьев. Свою роль сыграло и то, что у Рабирия была репутация злобного скряги, даже его приемный сын был ростовщиком. Цицерон не сомневался, что вердикт будет обвинительным, и решил хотя бы спасти ему жизнь. Для этого он предложил Сенату срочную резолюцию, заменяющую наказание за Perduellio с распятия на кресте на изгнание. Благодаря поддержке Гибриды эта резолюция была со скрипом одобрена, несмотря на яростное сопротивление Цезаря и трибунов. Поздно вечером того же дня Метелл Целер вышел с группой рабов за городские стены и, разобрав крест, сжег его.
  Вот так складывалась ситуация утром судного дня. Когда Цицерон в последний раз проговаривал свою речь и одевался к выходу, к нему в кабинет вошел Квинт и умолял его отказаться от защиты. Он и так уже сделал все что мог, доказывал Квинт, и то, что Рабирия признают виновным, нанесет удар по престижу Цицерона. Кроме того, встреча с популярами за городскими стенами была опасна с физической точки зрения. Я видел, что эти доводы заставили Цицерона задуматься. Но я любил его еще и потому, что, несмотря на все свои недостатки, он обладал самой ценной формой храбрости: храбростью думающего человека. Ведь любой дурак, в принципе, может стать героем, если он ни в грош не ставит свою жизнь. А вот оценить все риски, может быть, даже и заколебаться вначале, а затем собраться с силами и отбросить сомнения — вот это, на мой взгляд, и есть самая похвальная доблесть, и именно ее продемонстрировал Цицерон в тот день.
  Когда мы появились на Марсовом поле, Лабиний был уже на месте, возвышаясь на платформе вместе со своей декорацией — бюстом Сатурния. Он был амбициозным солдатом, одним из земляков Помпея из Пицениума, и пытался повторять своего кумира во всем — одежде, франтоватой походке, даже прическе, когда его волосы были зачесаны назад, как и у Помпея. Когда трибун увидел, что появился Цицерон со своими ликторами, он засунул в рот пальцы и издал громкий, пронзительный свист, который был подхвачен толпой, насчитывающей около десяти тысяч человек. Это был угрожающий шум, который еще больше усилился, когда на поле появился Гортензий, ведущий за руку Рабирия. Старик был не столько испуган, сколько удивлен количеством людей, которые, толкаясь, пытались пробраться поближе, чтобы посмотреть на него. Меня пихали и толкали, пока я старался не отстать от Цицерона. Я заметил линию легионеров в сверкающих на солнце касках и панцирях. За ними, сидя на местах, зарезервированных для почетных зрителей, находились полководцы Квинт Метелл, завоеватель Крита, и Лициний Лукулл, предшественник Помпея на посту командующего Восточными легионами. Цицерон скорчил гримасу, когда увидел их. В обмен на их поддержку он перед выборами пообещал этим военачальникам триумфы, но пока ничего для этого не сделал.
  — Должно быть, действительно наступил кризис, — прошептал мне Цицерон, — если уж Лукулл покинул свой дворец на Неаполитанском заливе и смешался с простой толпой.
  Он полез по ступенькам на платформу, сопровождаемый Гортензием и, наконец, Рабирием. Последнему забраться было очень тяжело, и его пришлось втащить на помост за руки. Одежда всех троих, когда они выпрямились, блестела от плевков. Особенно потрясен был Гортензий, так как, по-видимому, не представлял себе, насколько непопулярен был Сенат среди простых жителей этой зимой. Ораторы уселись на свою скамью, а Рабирий разместился между ними. Раздался звук трубы, и на другом берегу Тибра, над Яникулом44 взмыл в воздух красный флаг, говоривший о том, что городу ничто не угрожает и судилище может начинаться.
  Как председательствующий чиновник, Лабиний выступал и в качестве ведущего собрание, и в качестве обвинителя, что давало ему огромное преимущество. Будучи по натуре своей задирой, он решил говорить первым и сейчас громко оскорблял Рабирия, который все глубже и глубже вжимался в спинку своего кресла. Лабиний даже не удосужился пригласить свидетелей. Они ему были не нужны — голоса толпы уже лежали у него в кармане. Он закончил суровой тирадой о спесивости Сената, алчности той небольшой клики, которая им управляет, и о необходимости сделать из дела Рабирия пример для всех, чтобы в будущем ни один консул даже помыслить не мог, что он может санкционировать убийство гражданина и избежать наказания за это. Толпа заревела в знак согласия.
  — И вот тогда я понял, — рассказал мне Цицерон позже, — с абсолютной ясностью, что главной целью этой толпы Цезаря был не Рабирий, а я как консул. И я понял, что должен немедленно перехватить инициативу, иначе мои возможности бороться с Катилиной и ему подобными сойдут на нет.
  Следующим выступил Гортензий и сделал все, что было в его силах, но его длинные затейливые пассажи, которыми он был знаменит, относились к другой обстановке и, по правде говоря, к другой эпохе. Ему было больше пятидесяти, он почти уже отошел от дел, давно не практиковался, и это было заметно. Те, кто находился рядом с помостом, стали его передразнивать, и я был достаточно близко, чтобы увидеть панику на его лице, когда он наконец стал понимать, что он — Великий Гортензий, Мастер Прений, Король Судов — теряет внимание аудитории. И чем больше он размахивал руками, бегал по платформе, вертел своей благородной головой, тем более смешным казался. Его доводы были никому не интересны. Я не мог услышать всего, что он говорил, так как шум, издаваемый тысячами людей, топчущихся на поле и беседующих друг с другом в ожидании голосования, был очень громок и заглушал слова Гортензия. Он остановился, покрытый, несмотря на холод, потом, вытер лицо платком и вызвал свидетелей — сначала Катулла, а затем Изаурика. Каждый из них поднялся на платформу и был с уважением выслушан толпой. Но как только Гортензий возобновил свое выступление, люди снова заговорили друг с другом. К этому моменту он мог бы обладать языком Демосфена и находчивостью Платона — это ничего не изменило бы. Цицерон смотрел в толпу прямо перед собой. Неподвижный, с побелевшим лицом, он казался высеченным из мрамора.
  Наконец Гортензий сел, и настал черед консула. Лабиний предоставил ему слово, но уровень шума был таков, что Цицерон остался сидеть. Внимательно осмотрев свою тогу, он смахнул с нее несколько невидимых пылинок. Шум продолжался. Хозяин проверил свои ногти, оглянулся кругом и стал ждать. Его ожидание было долгим. Однако над Марсовым полем наконец повисла уважительная тишина. Только тогда Цицерон кивнул, как бы с одобрением, и поднялся на ноги.
  — Мои горожане, — начал он. — Хотя и не в моих привычках начинать свое выступление с объяснения, почему я защищаю того или иного гражданина — а в данном случае речь идет о жизни, чести и достоинстве Гая Рабирия, — думаю, что сегодня я должен объясниться. Потому что это суд не над Рабирием — старым, дряхлым, одиноким человеком. Этот суд, граждане, не что иное, как попытка сделать так, чтобы никогда в будущем в нашей Республике не было центральной власти и чтобы законопослушные граждане никогда не могли выступить против безумных действий порочных людей. Это попытка лишить нашу Республику возможности защищаться в критических ситуациях и лишить ее гарантий благополучия. А постольку, поскольку это именно так, — его голос стал звучать громче, он поднял глаза и протянул руки к небесам, — то я умоляю всемогущего Юпитера и всех остальных бессмертных богов и богинь даровать мне свою защиту. Я молю, чтобы они позволили этому дню завершиться оправданием моего клиента и спасением конституции!
  Цицерон всегда говорил, что чем больше толпа, тем она глупее и что самым удачным шагом в этом случае является обращение к сверхъестественным силам. Его слова прокатились по притихшему полю, как гром барабана. На периферии толпы еще раздавались какие-то разговоры, но они уже не могли заглушить его слов.
  — Лабиний, ты созвал эту ассамблею как известный популяр. Но кто из нас двоих является настоящим другом этих людей? Ты, который грозит обвиняемому палачом, не дожидаясь конца ассамблеи, и который приказывает соорудить крест для распятия на Марсовом поле, чтобы казнить одного из нас? Или я, который не позволяет запугать эту ассамблею угрозами казни? И вы считаете, что этот трибун защищает нас? Защищает наши права и свободы?
  Лабиний махнул рукой в сторону Цицерона, как будто хотел согнать овода с лошадиной спины, но в его жесте сквозила неуверенность — как все забияки, он лучше наносил удары, чем держал их.
  — Ты утверждаешь, — продолжал Цицерон, — что Гай Рабирий убил Сатурния. Квинт Гортензий в своей блестящей защитной речи доказал, что это ложное утверждение. Но если бы это зависело от меня, то я бы поддержал твое обвинение. Я бы с ним согласился. Я бы признал ответчика виновным. — По толпе прокатился шум, но Цицерон прокричал, перекрывая его: — Да, да! Я согласился бы с ним. Я бы очень хотел, чтобы у меня была возможность объявить, что мой клиент собственной рукой убил врага Республики Сатурния!
  Драматическим жестом он указал на бюст, и ему пришлось замолчать на несколько секунд — так сильна была волна ненависти, направленной на него.
  — Ты говоришь, что там был твой дядя, Лабиний. Предположим, что это так. И предположим, что он оказался там не потому, что его разорение не оставило ему выбора, а потому, что его отношения с Сатурнием заставили его поставить дружбу превыше Республики. И что же, по-твоему, Гай Рабирий тоже должен был изменить Республике и отказаться выполнять приказы консула? Что я должен буду сделать, граждане, если Лабиний, как Сатурний, устроит резню среди мирных жителей, выпустит из тюрьмы преступников и силой захватит Капитолий? Я вам отвечу. Я должен буду поступить, как поступил консул в то время. Я должен буду провести голосование в Сенате, призвать всех вас на защиту Республики и сам, с оружием в руках, выступить вместе с вами против армии преступников. И что в этом случае сделает Лабиний? Он распнет меня!
  Да, это было смелое выступление. И я надеюсь, что мне удалось донести до вас особенности этой сцены: ораторы с их немощным клиентом, сидящие на платформе; ликторы, стоящие у ее основания и готовые защищать консула; население Рима — плебс, сенаторы и всадники, — перемешавшиеся в одну кучу; легионеры в своих сверкающих касках и генералы в пурпурных одеяниях; овечьи загоны, приготовленные для голосования; шум всего этого собрания; храмы, сверкающие на далеком Капитолии, и жгучий январский мороз. Я пытался найти в толпе Цезаря, и, мне кажется, пару раз я увидел его тонкое лицо в толпе. Там же, естественно, находился и Катилина со своей клакой, включая Руфа, который выкрикивал оскорбления своему бывшему патрону.
  Цицерон закончил, как и всегда, стоя с рукой на плече своего клиента и обращаясь к милости суда:
  — Он не просит у вас счастливой жизни, но только возможности достойно умереть.
  А затем все закончилось, и Лабиний распорядился начать голосование.
  Цезарь подошел к раздавленному Гортензию, они вместе спрыгнули с платформы и подошли к тому месту, где стоял я. Как всегда после большого выступления, Цицерон все еще был полон эмоций; его ноздри раздувались, глаза блестели, он глубоко дышал и был похож на лошадь, только что закончившую скачку. Выступление было блестящим. Одна фраза мне особенно запомнилась: «Природа наградила человека стремлением к обнаружению истины». К сожалению, самые прекрасные слова не могут заменить голоса при голосовании, поэтому, когда к нам подошел Квинт, он угрюмо заявил, что дело проиграно. Он только что наблюдал за голосованием — сотни людей единогласно голосовали за виновность Рабирия, а это значило, что старику придется немедленно покинуть Италию, его дом будет разрушен, а собственность конфискована.
  — Да, это трагедия, — в сердцах сказал Цицерон.
  — Но ты сделал все, что мог, брат. В конце концов, он старик, и жизнь его подходит к концу.
  — Да я говорю не о Рабирии, идиот. Я говорю о своем консульстве.
  Когда он произносил эти слова, раздались шум и крики. Мы обернулись и увидели, что недалеко от нас началась драка, в центре которой был виден Катилина, размахивающий кулаками. Несколько легионеров бросились вперед, чтобы разнять дерущихся. Метелл и Лукулл встали на ноги, наблюдая за происходящим. Авгур, Целер, сложил руки рупором и направлял легионеров, стоя рядом со своим кузеном Метеллом.
  — Вы только взгляните на Целера, — сказал Цицерон с нотками восхищения. — Как ему не терпится присоединиться к дерущимся. Он просто обожает драки. — Затем вдруг задумался и сказал: — Мне необходимо с ним переговорить.
  Он пошел так быстро, что его ликторам пришлось бегом обгонять его, чтобы расчистить дорогу. Когда военачальники увидели приближающегося консула, они неласково взглянули на него. Оба они были заблокированы за городскими стенами в течение долгого времени, ожидая, когда Сенат проголосует за их триумфы. Лукулл ждал уже несколько лет, в течение которых он построил дворец в Мицениуме, на Неаполитанском заливе, и дом к северу от Рима. Но сенаторы не спешили согласиться с их требованиями в основном из-за того, что оба умудрились поссориться с Помпеем. Поэтому оба они оказались в ловушке. Триумф полагался только тем, у кого был империй, а появление в Риме до голосования Сената автоматически лишало их империя. Им можно было только посочувствовать.
  — Император45, — Цицерон отсалютовал каждому из них по очереди. — Император.
  — У нас есть вопросы, которые мы хотели бы обсудить, — сказал Метелл угрожающим голосом.
  — Я точно знаю, что вы хотите сказать, и уверяю вас, что выполню все свои обещания и выступлю в вашу поддержку в Сенате. Но об этом после. Вы же видите, насколько я сейчас занят? Мне нужна помощь, не для себя, но для страны. Целер, ты поможешь мне спасти Республику?
  — Не знаю. Все будет зависеть от того, что я должен буду сделать, — ответил ему Целер, обменявшись взглядами со своим дядей.
  — Это опасное дело, — сказал Цицерон, зная, что от такого Целер ни за что не откажется.
  — Трусом меня еще никто не называл. Рассказывай.
  — Я хочу, чтобы ты взял отряд великолепных легионеров своего дяди, перешел через реку и спустил флаг на Яникуле.
  Даже Целер отступил на несколько шагов, услышав такое. Спуск флага — а это автоматически означало, что к городу приближаются враги, — требовал немедленного прекращения ассамблеи, а Яникул был очень хорошо защищен. И он, и его кузен повернулись к Лукуллу, старшему из них троих, и я увидел, как элегантный патриций просчитывает ходы.
  — Это отчаянный шаг, консул, — сказал он.
  — Знаю. Но если мы сейчас проиграем, это будет трагедией для Рима. Ни один консул в будущем не сможет быть уверен, что имеет право подавить вооруженное восстание. Не знаю, зачем Цезарю нужен этот прецедент, но я знаю, что мы этого допустить не можем.
  — Он прав, Лициний. Давай дадим ему людей. Ты готов, Целер? — сказал наконец Метелл.
  — Конечно!
  — Отлично, — произнес Цицерон. — Охрана должна подчиниться тебе как претору, но если возникнут проблемы, я пошлю с тобой своего секретаря. — К моему неудовольствию, консул снял свой перстень и вложил его в мою руку. — Ты должен будешь сказать командиру, что Риму угрожают враги и флаг должен быть спущен. Перстень докажет, что ты мой посланец. Как думаешь, ты сможешь это сделать?
  Я кивнул. А что мне оставалось? Тем временем Целер позвал центуриона, который разбирался с Катилиной, и через несколько минут я уже бежал позади тридцати легионеров, построенных по двое, с обнаженными мечами, с центурионом и Целером во главе. Нашей целью было — если называть вещи своими именами — сорвать законную ассамблею жителей Рима, и я повторял себе: «Да что там Рабирий, вот где настоящая измена».
  Мы покинули Марсово поле и рысцой перебрались через Субликанский мост, над темными и вспучившимися водами Тибра; затем пересекли плоскую равнину Ватикана, на которой расположились палатки и лачуги бездомных. У подножия Яникула расположилась священная роща Юноны, с деревьев которой за нами наблюдали священные вороны. Когда мы пробегали под деревьями, они разом с карканьем взлетели — казалось, что взлетел весь черный лес. Мы направились по узкой дороге к вершине, и никогда еще подъем на нее не казался мне таким крутым. Даже сейчас, при написании этих строк, я чувствую удары своего сердца и напряжение легких, борющихся за лишний глоток воздуха. В моем боку кололо так, как будто мне между ребер воткнули копье.
  На гребне холма, в самой высокой его части, стоял храм, посвященный Янусу. Одно его лицо смотрело в сторону Рима, а другое в чистое поле; над храмом, на высоком флагштоке, развевался громадный красный флаг, который хлопал на порывистом ветру. Около двадцати легионеров группировались вокруг двух больших жаровен, и прежде чем они сообразили, что происходит, мы их окружили.
  — Некоторые из вас знают меня! — прокричал Целер. — Я Квинт Цецилий Метелл Целер — претор, авгур, недавно вернувшийся из армии своего шурина Помпея Великого. А этот человек, — он указал на меня, — прибыл сюда с перстнем консула Цицерона. Консул приказывает спустить флаг. Кто здесь командует?
  — Я, — ответил центурион, выступая вперед. Ему было около сорока; видно, что опытный вояка. — Мне все равно, чей ты шурин и кто тебя послал, но этот флаг останется на своем месте до тех пор, пока Риму не будут угрожать враги.
  — Но враги ему уже угрожают, — ответил Целер. — Посмотри.
  И он указал на местность к западу от города, которая раскинулась под нами. Центурион повернул голову, и в ту же секунду авгур схватил его сзади за волосы и приставил острие своего меча к его горлу.
  — Когда я говорю, что враг наступает, — прошипел он, — значит, он наступает. Это понятно? А ты знаешь, почему я знаю, что враг наступает, хотя ты ничего и не видишь? — Он дернул мужчину за волосы так, что тот застонал. — Да потому что я авгур — вот почему. А теперь спускай флаг и поднимай тревогу.
  После этого с ним никто больше не спорил. Один из рядовых спустил флаг, а другой, взяв трубу, извлек из нее несколько пронзительных звуков. Я посмотрел через реку на Марсово поле и на тысячи людей, находящихся на нем, однако расстояние было слишком большим, чтобы понять, что же там происходит. Позже Цицерон рассказал мне, что произошло, когда раздались звуки трубы и люди поняли, что флаг спущен. Лабиний попытался успокоить толпу и убедить людей в том, что это какой-то трюк, однако люди в толпе так же легко пугаются, как косяк рыбы или стая птиц. С быстротой молнии весть о том, что на город движутся враги, распространилась в толпе. Несмотря на уговоры Лабиния и других трибунов, голосование прекратилось. Многие загоны были смяты мятущейся толпой. Помост, на котором находились Лукулл и Метелл, был опрокинут и разломан на кусочки. То тут, то там вспыхивали потасовки. Вора-карманника затоптали насмерть. Верховный жрец Метелл Пий перенес удар, и его срочно доставили в город в бессознательном состоянии. По словам Цицерона, только один человек был спокоен — Гай Рабирий, который раскачивался на своей скамейке, стоящей рядом с опустевшей платформой среди этого хаоса. Его глаза были закрыты, и он напевал себе под нос какую-то песню без мелодии.
  В течение нескольких недель после беспорядков на Марсовом поле казалось, что Цицерон победил. Цезарь вел себя тише воды ниже травы и не делал попыток вернуться к делу Рабирия. Более того: старик скрылся у себя в доме, где продолжал жить в своем собственном мире и где его никто не беспокоил до тех пор, пока он не умер через год или около того после описанных событий. То же самое происходило и с законом популяров. Трюк Цицерона с перетягиванием на свою сторону Гибриды дал старт еще нескольким перебежчикам, включая одного трибуна, которым патриции заплатили за их переход в лагерь аристократов. Заблокированный коалицией Цицерона в Сенате и находящийся под угрозой вето на народной ассамблее, закон Рулла, на который было потрачено столько сил, исчез и больше не упоминался.
  Квинт пребывал в прекрасном расположении духа. Однажды он сказал Цицерону:
  — Если бы между тобой и Цезарем проходил борцовский поединок, то тебя бы уже объявили победителем. Два туше определяют победителя, а ты уже дважды положил его на лопатки.
  — К сожалению, — ответил Цицерон, — политика не похожа на борцовский поединок. Она не такая честная, да и правила в ней постоянно меняются.
  Он был уверен, что Цезарь что-то задумал, иначе его бездействие не имело смысла. Но что это было? Ответа на этот вопрос хозяин не знал.
  В конце января закончился первый месяц Цицерона в качестве председателя Сената. Курульное кресло занял Гибрида, а хозяин занялся своей юридической практикой. Без ликторов он приходил на Форум в компании пары крепких ребят из всадников. Аттик выполнил свое обещание: они всегда были неподалеку, но не мозолили глаза так, чтобы все догадались, что они были не просто друзья консула. Катилина тоже затаился. Когда он сталкивался с Цицероном, что было неизбежно в тесноте Сенатского здания, бунтарь просто демонстративно поворачивался к консулу спиной. Однажды мне показалось, что он провел ребром ладони по горлу, когда Цицерон проходил мимо, но никто больше этого не заметил. Цезарь же был сама любезность. Он даже поздравил Цицерона с его выступлениями и его мудрой тактикой. Для меня это был хороший урок. Успешный политик полностью отделяет свою личную жизнь от того, что происходит в его публичной жизни; Цезарь обладал этим свойством в большей мере, чем кто бы то ни было другой из тех, кого я знал.
  А затем пришла весть о смерти Метелла Пия, верховного жреца. Это мало кого удивило. Старому солдату было ближе к семидесяти, и он болел последние несколько лет. Он так и не пришел в себя после удара, перенесенного на Марсовом поле. Его тело было выставлено в его официальной резиденции, старом дворце верховных жрецов, и Цицерон, как верховный магистрат, должен был стоять в почетном карауле возле тела. Похороны были самыми грандиозными из всех, которые мне довелось увидеть за свою жизнь. Тело уложили на бок, как во время обеда, и обрядили в одежды верховного жреца. В таком виде его несли на носилках, украшенных цветами, восемь членов коллегии жрецов, включая Цезаря, Катулла и Изаурика. Его волосы были расчесаны и напомажены, в кожу лица были втерты масла, а глаза его были широко открыты; он выглядел скорее живым, чем мертвым. Его приемный сын Сципион и вдова Лициния Минора шли за похоронными дрогами в сопровождении девственниц-весталок и главных жрецов официальных религий. За ними ехали колесницы с представителями семьи Метеллов, на первой из которых стоял Целер. Вид собравшейся семьи и актеров, которые были одеты в маски предков Пия, доказывал, что это был самый могущественный политический клан в Риме.
  Невероятной длины кортеж двигался по виа Сакра46, под Аркой Фабиана (которую по такому случаю задрапировали в черную материю), а затем через Форум к рострам, где носилки поставили вертикально, чтобы все скорбящие могли в последний раз увидеть тело. В центре Рима было не протолкнуться. Весь Сенат был одет в черные тоги. Зеваки стояли на ступенях храмов, на балконах и крышах зданий, свисали со статуй, и так они прослушали все траурные речи, которых было нескончаемо много и которые продолжались долгие часы. Казалось, что все мы понимали, что, прощаясь со старым Пием — упрямым, суровым, храбрым и, наверное, слегка глуповатым, — мы прощаемся со старой Республикой, и нас всех ждет что-то новое.
  После того как в рот Пия положили бронзовую монетку и поместили его к предкам, возник сакраментальный вопрос: кто займет его место? По логике вещей, это место должен был занять один из двух самых старых членов Сената: или Катулл, который перестроил храм Юпитера, или Изаурик, у которого было два триумфа и который был даже старше Пия. Оба они мечтали об этом месте, и ни один из них не хотел от него добровольно отказаться. Их борьба была дружеской, но в то же время очень серьезной. Цицерон, которому было все равно, вначале не обращал внимания на происходящее. В любом случае, решение должны были принять четырнадцать членов коллегии жрецов. Однако через неделю после смерти Пия, когда он на улице, вместе с остальными сенаторами, ждал начала сессии, Цицерон столкнулся с Катуллом и вскользь спросил его, принято ли уже решение о назначении.
  — Нет, — ответил Катулл. — На это потребуется еще время.
  — Правда? А почему?
  — Вчера мы встречались по этому вопросу. Так как существует два кандидата равных достоинств, мы решили, что должны вернуться к древнему обычаю и предоставить народу решить, кто займет этот пост.
  — По-твоему, это правильно?
  — Конечно, — ответил Катулл, с одной из своих всегдашних улыбок, трогая свой похожий на клюв нос. — Потому что я верю, что на ассамблее триб победа будет за мной.
  — А Изаурик?
  — Он тоже уверен, что победит.
  — Ну что ж, удачи вам обоим. Не важно, кто будет победителем, потому что в любом случае выиграет Рим. — Цицерон хотел уже отойти, но остановился и обратился к Катуллу: — А кто предложил изменить порядок?
  — Цезарь.
  Хотя латынь и очень богатый язык в том, что касается количества метафорических эпитетов, я не могу найти ни в нем, ни даже в греческом языке эпитетов, которые могли бы описать лицо Цицерона в тот момент, когда он услышал имя Цезаря.
  — О боги! — сказал он в шоке. — Так он что, собирается выставить свою кандидатуру?
  — Конечно, нет. Это будет просто смешно. Он еще слишком молод. Ему всего тридцать шесть, и он не был даже претором.
  — Все правильно, но я бы посоветовал всем вам как можно быстрее собраться и вернуться к старому методу выборов.
  — Это невозможно.
  — Почему?
  — Потому что закон об изменении порядка был сегодня предложен людям.
  — Кем?
  — Лабинием.
  — Ах вот как, — Цицерон хлопнул себя по лбу.
  — Ты напрасно беспокоишься, консул. Я уверен, что Цезарь не решится выдвинуть свою кандидатуру. Ну а если он это сделает, то с треском проиграет. Народ Рима еще не сошел с ума. Это ведь выборы главы государственной религии. От него требуется абсолютная моральная безупречность. А как ты видишь Цезаря в роли человека, отвечающего за девственниц-весталок? А ему ведь придется жить с ними в одном доме. Это все равно что пустить козла в огород.
  Катулл отошел, однако я заметил, что в его глазах появилось сомнение.
  Вскоре распространился слух, что Цезарь действительно собирается выдвинуть свою кандидатуру. Все нормальные жители не поддержали эту идею, и по городу стали ходить грубые шутки, над которыми все громко смеялись. Однако что-то в этом было — что-то в самой его наглости, на мой взгляд, — что не могло не вызвать восхищение. «Этот человек — самый феноменальный игрок, которого я когда-нибудь встречал», — сказал о нем как-то Цицерон.
  — Каждый раз, когда он проигрывает, он просто удваивает ставки и опять мечет кости. Теперь я понимаю, почему он отказался от закона Рулла и оставил в покое Рабирия. Он понял, что верховный жрец вряд ли выздоровеет, просчитал вероятности и понял, что понтификат — это гораздо более интересная ставка, чем две предыдущие.
  Цицерон с удивлением покачал головой и стал работать над тем, чтобы третья ставка тоже не сыграла. И ему бы это удалось, если бы не две вещи. Первая — это феноменальное упрямство Катулла и Изаурика. Несколько недель Цицерон провел в обсуждениях с ними, пытаясь убедить их в том, что они не должны выставлять обе свои кандидатуры, что это только расколет антицезаревскую коалицию. Но они были гордые и болезненно самолюбивые старики. Они не уступали, отказывались тянуть жребий и не хотели выдвигать никого в качестве общего кандидата. Поэтому в конце концов оба их имени были указаны в бюллетенях.
  Второй вещью были деньги, которые и сыграли решающую роль. В свое время говорили, что Цезарь подкупил трибы таким количеством денег, что монеты перевозились на тачках. Где он взял их столько? Все показывали на Красса. Но даже для Красса сумма в двадцать миллионов была немаленькой. А именно двадцать миллионов сестерций Цезарь, по слухам, заплатил за свое избрание! Чтобы ни говорили, но накануне голосования, которое состоялось в мартовские иды47, Цезарь понимал, что поражение будет его концом. Он никогда бы не смог выплатить такой суммы, если бы его карьера пошла под откос. Все, что ему оставалось в этом случае, было унижение, бесчестье, изгнание и, возможно, самоубийство. Именно поэтому я склонен верить известной истории о том, что, когда Цезарь шел на Марсово поле, он, поцеловав мать, сказал, что или вернется верховным понтификом, или не вернется вовсе.
  Голосование длилось почти весь день и, по иронии, которой пропитана вся политика, результаты пришлось объявлять именно Цицерону. Весеннее солнце скрылось за Яникулом, и небо было раскрашено полосами пурпурного, красного и розового цветов, как будто кровь сочилась через повязку. Цицерон монотонным голосом зачитал результаты. Из семнадцати проголосовавших триб за Изаурика проголосовали четыре, за Катулла — шесть, а за Цезаря — семь. Последний был на волосок от провала. Когда Цицерон спустился с платформы, было видно, что у консула прихватило живот. Цезарь поднял руки и обратил лицо к небу. Казалось, он ошалел от счастья, и это было вполне возможно, потому что он знал, что, что бы теперь ни произошло, он останется верховным понтификом до конца своих дней. Он будет жить в громадном государственном доме на виа Сакра и иметь право голоса во всех, даже самых закрытых, советах государства. На мой взгляд, все, что произошло с Цезарем впоследствии, было результатом этой невероятной победы. Эта сумасшедшая ставка в двадцать миллионов стала самой выгодной за всю историю человечества — она принесла игроку весь мир.
  V
  С этого момента люди стали по-другому относиться к Цезарю. Хотя Изаурик принял свое поражение со стоицизмом старого солдата, Катулл — который рассматривал понтификат как вершину своей карьеры — так и не смог полностью оправиться от удара. На следующий день он разоблачил своего противника в Сенате.
  — Теперь ты от нас не спрячешься, Цезарь! — кричал он с такой злобой, что на губах его выступила пена. — Теперь ты выложил свои карты, и всем ясно, что твоя цель — захват государства.
  Цезарь только улыбнулся в ответ. Что касается Цицерона, то он оказался в двойственном положении. С одной стороны, хозяин был согласен с Катуллом, что планы Цезаря были такие громадные и всеобъемлющие, что в один прекрасный день могут стать угрозой для Республики.
  — Но в то же время, — размышлял он в моем присутствии, — когда я вижу, как тщательно причесаны его волосы и как осторожно он одним пальцем поправляет свой пробор, я не могу представить себе, что он способен поднять руку на конституцию Рима.
  Считая, что Цезарь уже получил все, что хотел, и что все остальное — пост претора, консула или командующего армией — придет в свое время, Цицерон решил привлечь Цезаря к руководству Сенатом. Например, консул подумал, что негоже главе государственной религии во время дебатов находиться на скамье среди второстепенных сенаторов и оттуда пытаться привлечь внимание консула. Поэтому он стал предоставлять слово Цезарю сразу после преторов. Однако подобная примиренческая политика принесла хозяину новое политическое поражение, которое вновь показало всю глубину коварства Цезаря. Вот как это произошло.
  Вскоре после того, как Цезарь был избран — прошло не больше четырех дней, — шло заседание Сената. Цицерон занимал свое место на подиуме, как вдруг у входа раздался крик. Непонятный субъект прокладывал себе дорогу сквозь толпу зевак, собравшихся у дверей. Его волосы торчали в разные стороны и были покрыты слоем пыли. Он небрежно набросил на себя тогу с пурпурным подолом, но она не полностью скрывала его военную форму. Вместо пурпурной обуви на ногах у мужчины были солдатские ботинки. Так он шел по центральному проходу; разговоры смолкли, когда все уставились на прибывшего. Ликторы, которые находились рядом со мной, вышли вперед, чтобы защитить консула, но Метелл Целер закричал со скамьи преторов:
  — Остановитесь! Разве вы не видите? Это мой брат!
  И он бросился обнимать вошедшего. По залу прошел шум удивления, который быстро сменился беспокойством. Все знали, что младший брат Целера, Квинт Цецилий Метелл Непот, служил легатом у Помпея во время войны с Митридатом, и его неожиданное появление в таком виде, очевидно прямо с поля битвы, могло означать, что римские легионы потерпели сокрушительное поражение.
  — Непот! — закричал Цицерон. — Что все это значит? Говори же!
  Непот оторвался от брата. Он был высокомерным человеком, который очень гордился своей красотой и физическими данными (многие говорили, что он предпочитает мужчин женщинам). И действительно, он никогда не был женат и не оставил наследников. Однако все это сплетни, которые я не хочу повторять. Он распрямил свои мощные плечи и повернулся лицом к собранию:
  — Я прибыл прямо из лагеря Помпея Великого в Аравии! Я плыл на самых быстрых кораблях и скакал на самых быстрых лошадях, чтобы принести вам эти радостные вести! Тиран и величайший враг народа Рима, Митридат Евпатор, умер на шестьдесят восьмом году своей жизни! Война на Востоке выиграна!
  Последовал период абсолютной тишины, который обычно сопровождает подобные драматические новости, а затем зал взорвался аплодисментами. Четверть века Рим воевал с Митридатом. Некоторые говорили, что он уничтожил восемьдесят тысяч римлян в Азии, другие называли цифру в сто пятьдесят тысяч. Но какая бы цифра ни соответствовала действительности, Митридат был воплощением ужаса. Большинство с детства помнило, как матери пугали им детей, дабы заставить их хорошо себя вести. А теперь его больше не было! И это заслуга Помпея! И не важно, что Митридат совершил самоубийство, вместо того чтобы погибнуть от руки римлянина, — старый тиран принял яд, но из-за того, что многие годы он, боясь быть отравленным, принимал противоядия, яд его не убил. Ему пришлось звать солдата, который и покончил с ним. И было не важно, что наиболее информированные наблюдатели считали, что это Лукулл, который все еще ждал своего триумфа за городскими воротами, заложил ту стратегию, которая в конце концов поставила Митридата на колени. Важно было то, что сегодня героем был Помпей, и Цицерон знал, что он должен сделать в этом случае. Как только аплодисменты стихли, он встал и предложил, чтобы в честь гения Помпея в Риме состоялись пять дней всенародного благодарения. Это предложение было встречено аплодисментами. Затем он дал слово Гибриде, который тоже пробормотал несколько восторженных слов. Затем позволил Целеру прославить подвиг своего брата, который проплыл и проскакал тысячи миль, чтобы доставить эту благую весть. И в этот момент встал Цезарь; Цицерон предоставил ему слово, думая, что тот предложит вознести благодарственные жертвы богам.
  — При всем моем уважением к нашему консулу должен спросить, не слишком ли мы скупы в выражении нашей благодарности? — сказал Цезарь елейным голосом. — Я предлагаю изменение к предложению Цицерона. Период благодарения должен быть увеличен в два раза, до десяти дней. Кроме того, Сенат должен разрешить Гнею Помпею до конца жизни появляться в одеждах триумфатора во время Игр, так, чтобы даже в дни отдыха римляне не забывали о том, чем ему обязаны.
  Я почти услышал, как Цицерон скрипит зубами под своей приклеенной улыбкой, ставя предложение на голосование. Он знал: Помпей отметит, что Цезарь оказался в два раза щедрее, чем сам консул. Голосование было единогласным, за исключение одного голоса молодого Марка Катона. Этот сенатор заявил, что мы обращаемся с Помпеем как с царем, пресмыкаясь и заискивая перед ним так, что основатели Республики уже, наверное, перевернулись в своих гробах. В своем выступлении он явно издевался над решением Сената, и двое сенаторов, которые сидели рядом с ним, попытались усадить его на место. Глядя на лица Катулла и других патрициев, я понял, что ему удалось сильно задеть их самолюбие.
  Из всех великих фигур прошлого, которые я храню в своей памяти и которые являются мне в сновидениях, Катон был самой необычной. Он был совершенно удивительным существом! В те времена ему было не больше тридцати лет, но его лицо было лицом старика. Он был очень нескладный. За волосами не следил. Никогда не улыбался и очень редко мылся. От него исходил очень резкий запах. Религией Катона было накопительство. Хотя сенатор был очень богатым человеком, он никогда не ездил в носилках, а передвигался исключительно пешком, причем очень часто отказывался от башмаков, а иногда и от туники. Катон говорил, что хочет приучить себя не реагировать на мнение окружающих по любому вопросу, не важно, мелкому или серьезному. Клерки в казначействе боялись его как огня. Будущий сенатор служил там, когда был еще совсем молодым человеком, около года, и они рассказывали мне, как Катон требовал от них отчета за любую, даже самую мизерную, истраченную сумму. Даже закончив служить там, он все равно приходил в Сенат с табличками расходов казначейства и внимательнейшим образом изучал их, устроившись на своем вечном месте на последнем ряду и раскачиваясь из стороны в сторону, не обращая внимания на смех и разговоры окружающих.
  На следующий день после вестей о смерти Митридата Катон пришел к Цицерону. Консул застонал, когда я сообщил ему, что его ждет Катон. Он знал его по прежним временам и даже выступал на его стороне в суде, когда Катон, подчиняясь одному из своих неожиданных импульсов, решил через суд заставить свою кузину Лепидию жениться на себе. Однако Цицерон велел пригласить посетителя.
  — Мы должны немедленно лишить Помпея поста командующего, — объявил Катон, не успев войти. — И приказать ему немедленно вернуться в Рим.
  — Доброе утро, Катон. Мне это кажется несколько поспешным, особенно после его последней победы. Ты со мной не согласен?
  — Вся проблема именно в этой победе. Помпей должен служить Республике, а мы обращаемся с ним, как с нашим хозяином. Если мы не предпримем меры, то полководец вернется и захватит всю страну. Ты завтра же должен предложить его увольнение.
  — Ничего подобного. Помпей — самый успешный римский военачальник со времен Сципиона. Он заслуживает всех тех почестей, которые мы ему оказываем. Ты делаешь ту же ошибку, которую сделал твой прапрапрадед, когда лишил поста Сципиона.
  — Что ж, если ты его не остановишь, то это сделаю я.
  — Ты?
  — Я собираюсь выдвинуть свою кандидатуру на пост трибуна. Хочу, чтобы ты меня поддержал.
  — Правда?
  — Как трибун, я буду накладывать вето на любой закон, который будет предлагаться лакеями Помпея. Я хочу стать политиком, совершенно не похожим на нынешних.
  — Я уверен, что именно таким ты и станешь, — сказал Цицерон, глядя на меня поверх его плеча и слегка подмигивая.
  — Я хочу привнести в политику неизбежность логики философии, разбирая каждую возникающую проблему с точки зрения максим и концепции стоицизма. Ты знаешь, что у меня в доме живет Атенодор Кордилий, который, с этим ты не будешь спорить, является ведущим знатоком стоицизма. Он будет моим постоянным советником. Республика медленно дрейфует, как я это себе вижу, в сторону катастрофы. Ее влекут туда ветры компромиссов, на которые мы легко идем. Мы ни в коем случае не должны были давать Помпею его исключительных привилегий.
  — Я их поддержал.
  — Я знаю, и тебе должно быть стыдно. Я встречался с ним в Эфесе, когда возвращался в Рим года два назад. Помпей был похож на восточного тирана. Кто давал ему разрешение на строительство всех этих прибрежных городов? На захват новых провинций? Сенат это когда-нибудь обсуждал? Народ за это голосовал?
  — Великий человек командует войсками на месте. Поэтому у него должна быть определенная автономия. После победы над пиратами он вынужден был строить базы, чтобы обеспечить безопасность нашей торговли. Иначе эти бандиты вернулись бы, как только он покинул те места.
  — Но мы увязаем в странах, о которых ничего не знаем! Теперь мы оккупировали Сирию! Сирия… Что нам нужно в Сирии? Потом придет черед Египта, и нам потребуется постоянно держать там легионы. Тот, кому подчиняются легионы, необходимые для контроля над империей, будь то Помпей или кто-то другой, будет неизбежно контролировать Рим. А тот, кто попытается ему возразить, будет обвинен в недостатке патриотизма. Консулам останется только решать гражданские споры от имени какого-нибудь заморского генералиссимуса.
  — Никто не спорит с тем, что определенная опасность существует, Катон. Но в этом весь смысл политики — преодолевать каждый вызов по мере того, как он появляется, и быть всегда готовым к преодолению следующего. Я бы сравнил искусство политика с искусством флотоводца: сейчас мы используем весла, а потом плывем под парусом; сейчас ты идешь по ветру, а потом борешься с ним; сейчас ты ловишь приливную волну, а потом от нее убегаешь. Все это требует много лет учебы и опыта, а не просто изучения одной инструкции, даже написанной Зеноном48.
  — И куда же ты надеешься приплыть таким манером?
  — А я надеюсь, что сие плавание поможет мне просто выжить в этот тяжелый период.
  — Ха-ха-ха. — Смех Катона был неприятен, хотя смеялся он редко: его смех походил на хриплый лай. — Некоторые из нас надеются добиться гораздо большего. Однако это потребует других навыков управления кораблем. Вот мои заповеди. — Произнеся это, Катон принялся загибать свои длинные худые пальцы: — Мудрец не должен ни уступать просьбам, ни смягчаться; никто не может быть милосердным, кроме глупого и пустого человека; все погрешности одинаковы, всякий поступок есть нечестивое злодейство; мудрец ни над чем не задумывается, ни в чем не раскаивается, ни в чем не ошибается и своего мнения никогда не меняет. «Одни только мудрецы, даже безобразные, прекрасны…»
  — «…в нищете они богаты; даже в рабстве они цари». Я уже раньше слышал эту цитату, благодарю тебя. И если ты хочешь прожить спокойную академическую жизнь, обсуждая свою философию с домашней птицей и учениками у себя на ферме, то, вполне возможно, это и сработает. Но если ты хочешь управлять Республикой, то в твоей библиотеке должно быть много других книг, а не только труд Зенона.
  — Мы теряем время. Очевидно, что ты не поддержишь меня.
  — Напротив, я с удовольствием за тебя проголосую. Наблюдать за твоей деятельностью на посту трибуна будет совершенно незабываемым ощущением.
  После того как Катон ушел, хозяин сказал мне:
  — Этот человек почти сумасшедший, но что-то в нем есть.
  — У него есть шанс победить?
  — Конечно. Человек, которого зовут Марк Порций Катон, всегда будет иметь хорошие шансы в Риме. И он прав насчет Помпея. Как мы можем ограничить его амбиции? — Цицерон задумался. — Пошли раба к Непоту и узнай, отдохнул ли он после своего путешествия? И если да, то пригласи его на военный совет завтра, после заседания Сената.
  Я сделал, как мне было велено, и вскоре получил послание, что Непот отдает себя в распоряжение Цицерона. Поэтому, после того как на следующий день заседание Сената закрылось, Цицерон попросил нескольких бывших консулов с военным опытом остаться для того, чтобы получить более подробный отчет Непота о планах Помпея. Красс, испытавший уже власть, которую дают консульство и большое богатство, был полностью поглощен мечтой о единственной вещи, которой у него не было, — о военной славе49. Поэтому он жаждал принять участие в военном совете. Красс даже стал прохаживаться возле кресла консула в надежде получить приглашение. Однако Цицерон ненавидел его почти так же сильно, как Катилину, и не смог пропустить возможность унизить его. Он так очевидно игнорировал его, что в конце концов Красс ушел в ярости, а десяток седовласых сенаторов собрались вокруг Непота. Я скромно стоял в сторонке, делая свои записи.
  Цицерон поступил мудро, пригласив на совет таких людей, как Гай Курий, который получил свой триумф десятью годами ранее, и Марк Лукулл, младший брат Лициния Лукулла. Самой большой слабостью моего хозяина как государственного деятеля было его полное невежество в военных вопросах. В молодости, обладая слабым здоровьем, он ненавидел все, что было связано с армией: недостаток удобств, тупоголовую дисциплину, скучную лагерную жизнь; поэтому хозяин покинул армию, как только появилась такая возможность, и вернулся к своим занятиям юриспруденцией. Сейчас же он остро чувствовал недостаток знаний и вынужден был предоставить Курию, Лукуллу, Катуллу и Изаурику возможность расспросить Непота. Скоро они выяснили, что в распоряжении Помпея находилась армия, состоящая из восьми полностью укомплектованных и вооруженных легионов, а его ставка находилась — по крайней мере, в то время, когда Непот последний раз был там, — к югу от Иудеи, в нескольких сотнях миль от города Петра. Цицерон предложил всем высказываться.
  — На мой взгляд, до конца года существуют две возможности, — сказал Курий, который воевал на востоке под руководством Суллы. — Первая — двинуться на север, к Киммерийскому Босфору, с целью захвата порта Пантикапей50 и присоединения к империи Кавказа. Вторая возможность, которая мне лично нравится больше, — ударить на восток и раз и навсегда решить все вопросы с Парфянским царством51.
  — Не забывай, что есть еще и третий вариант, — добавил Изаурик. — Египет. Он принадлежит нам, после того как Птолемей оставил нам его в своем завещании. Думаю, что ему надо двигаться на запад.
  — Или на юг, — предложил Лукулл. — Что плохого в том, чтобы напасть на Петру? В городе и на побережье очень плодородная земля.
  — На север, восток, запад или юг, — подвел итог Цицерон. — Кажется, у Помпея широкий выбор. Непот, а ты не знаешь, что он выберет? Я уверен, что Сенат ратифицирует любое его решение.
  — Насколько я понимаю, он думает об отступлении.
  Тишина, которая повисла после этого заявления, была прервана Изауриком.
  — Отступление? — повторил он в изумлении. — Что ты имеешь в виду? В его распоряжении сорок тысяч закаленных ветеранов, и ничто не может остановить его.
  — «Закаленные» — это вы так считаете. На мой взгляд, точнее будет сказать «изнуренные». Некоторые из них воюют уже более десяти лет.
  Установилась тишина, пока сенаторы обдумывали услышанное.
  — Ты хочешь сказать, что Помпей хочет привести все свое войско в Италию? — спросил наконец Цицерон.
  — А почему бы и нет? Ведь это их родина. Помпей сумел подписать несколько очень удачных соглашений с местными правителями. Его собственный престиж стоит десятка легионов. Вы знаете, как его называют на Востоке?
  — Расскажи.
  — Повелитель Земли и Воды.
  Цицерон обвел взглядом лица бывших консулов. На большинстве из них он увидел выражение недоверия.
  — Думаю, что выражу общее мнение, если скажу тебе, Непот, что Сенат будет недоволен подобным отступлением.
  — Абсолютно, — сказал Катулл, и седые головы склонились в знак согласия.
  — Поэтому я предлагаю следующее, — продолжил Цицерон. — Мы пошлем с тобой послание Помпею — упомянув, естественно, нашу благодарность и гордость за то, как он управляет нашими войсками, — и укажем в нем наше желание, чтобы войска оставались на месте и готовились к новой кампании. Естественно, что если он хочет сложить с себя груз ответственности и покинуть пост главнокомандующего после стольких лет службы, Рим поймет это и тепло поприветствует своего выдающегося сына.
  — Вы можете предлагать все, что угодно, — грубо прервал его Непот. — Такое послание я не повезу. Я остаюсь в Риме. Помпей уволил меня с военной службы, и я намереваюсь участвовать в выборах трибуна. А теперь позвольте откланяться, у меня другие дела.
  Изаурик выругался, провожая взглядом молодого офицера, покидающего помещение.
  — Он не посмел бы так разговаривать с нами, если бы был жив его отец. И кого мы только воспитали?
  — Если с нами так говорит щенок Непот, — сказал Курий, — то подумайте, как будет говорить его хозяин, с сорока тысячами ветеранов за спиной.
  — Повелитель Земли и Воды, — пробормотал Цицерон. — Думаю, мы должны быть благодарны за то, что нам оставили воздух. — Раздался смех. — Хотел бы я знать, что за дела у Непота, которые более важны, чем беседа с нами… — Он наклонился ко мне и прошептал: — Иди за ним, Тирон, и выясни, куда он пойдет.
  Я поспешил к выходу и подошел к дверям как раз вовремя, чтобы увидеть, как Непот со своим обычным сопровождением пересекает Форум, направляясь к рострам. Было около восьми часов, на улицах все еще было много народа, и я легко мог следить за Непотом в суете города, хотя Непот не принадлежал к категории людей, которые постоянно оглядываются через плечо. Его небольшая группа прошла мимо храма Кастора, и мне повезло, что в этот момент я сократил расстояние между нами, потому что, пройдя немного по виа Сакра, они вдруг исчезли. Я понял, что они вошли в официальную резиденцию верховного понтифика.
  Первой мыслью было вернуться назад и все рассказать Цицерону, однако что-то меня остановило. Напротив резиденции был ряд магазинов, и я притворился, что выбираю драгоценности, не спуская при этом глаз с входа в резиденцию Цезаря. Я увидел, как на носилках прибыла его мать. А потом уехала его жена — тоже на носилках. Она была молода и красива. Разные люди входили и выходили, но я никого не узнал. Где-то через час нетерпеливый продавец сказал, что ему пора закрывать магазин. Он проводил меня на улицу, и в этот момент из одного из неприметных возков показалась лысая голова Красса, который прошел в двери дома Цезаря. Я подождал еще немного, но больше не увидел ничего интересного и вернулся к Цицерону с новостями.
  К тому времени он уже покинул Сенат, и я нашел его дома работающим с почтой.
  — Ну что же, хоть одна загадка решена, — сказал хозяин, выслушав меня. — Теперь мы знаем, откуда Цезарь взял двадцать миллионов на взятки. Не все они от Красса. Значительная часть принадлежит Повелителю Земли и Воды.
  Он откинулся в кресле и глубоко задумался, потому что, как он сказал позднее, «если самый могущественный полководец государства, главный ростовщик и верховный жрец начинают встречаться, надо быть настороже».
  Приблизительно в это же время сильно возросла роль Теренции в публичной жизни Цицерона. Часто люди недоумевали, как он мог жить с ней уже более пятнадцати лет. Она была женщиной очень набожной, некрасивой и совсем без шарма. Однако у нее было редкое достоинство — сильный характер. Она вызывала чувство уважения, и с годами Цицерон все чаще и чаще прислушивался к советам жены. Теренция не интересовалась философией или литературой, плохо знала историю, да и вообще была плохо образована. Однако, свободная от книжных знаний и врожденной деликатности, она обладала редкой способностью смотреть прямо в корень, будь это проблема или человек. И не стеснялась говорить то, что думает.
  Начну с того, что Цицерон ничего не сказал ей о клятве Катилины убить его, — чтобы не беспокоить ее понапрасну. Однако, будучи женщиной умной и проницательной, Теренция сама скоро узнала об этом. Как жена консула, она была покровительницей культа Доброй Богини52. Не могу сказать, что это подразумевало, потому что все, связанное с богиней и ее храмом, полным змей, было скрыто от мужчин. Все, что я знаю, это то, что одна из жриц богини, женщина из благородной семьи и патриотка, однажды пришла к Теренции в слезах и предупредила, что жизнь Цицерона находится в опасности и что ему надо быть начеку. Она отказалась сказать что-либо еще. Но Теренция не могла этого так оставить, и благодаря комбинации из лести, умасливания и угроз, которая сделала бы честь ее мужу, постепенно вытянула из женщины всю правду. Сделав это, она заставила несчастную прийти в дом Цицерона и все рассказать консулу.
  Я работал с Цицероном в его кабинете, когда Теренция распахнула дверь, не постучавшись, — она никогда этого не делала. Будучи богаче хозяина и происходя из более знатной семьи, Теренция предпочитала не обсуждать вопрос: «Кто главнее в доме?». Вместо этого она объявила:
  — Здесь человек, с которым ты должен встретиться.
  — Не сейчас, — ответил Цицерон, не поднимая глаз. — Пусть придут позже.
  Но Теренция продолжала настаивать.
  — Это… — и она назвала имя, которое я называть не буду — не ради этой женщины (она уже давно мертва), а ради ее потомков.
  — А почему я должен с ней встретиться? — проворчал Цицерон, впервые недовольно посмотрев на свою жену. Тут он понял, что она не собирается отступать, и сказал уже другим тоном: — В чем дело, женщина? Что случилось?
  — Ты должен сам все услышать. — Теренция отошла в сторону, и мы увидели матрону редкой, но уже увядающей красоты, с заплаканными глазами. Я хотел уйти, но Теренция твердо приказала мне остаться.
  — Это лучший стенографист в мире, — объяснила она посетительнице. — И ему можно абсолютно доверять. Если он только посмеет проговориться, то я прикажу содрать с него кожу живьем. — Теренция посмотрела на меня таким взглядом, что я понял, что она это обязательно сделает.
  Последующая встреча была неудобна как для Цицерона, который в душе был пуританином, так и для женщины, которой пришлось, под давлением Теренции, признаться, что в течение нескольких последних лет она была любовницей Квинта Курия. Он был распутным сенатором и другом Катилины. Уже изгнанный однажды из Сената за распутство и банкротство, Курий был уверен, что его опять выкинут при следующей переписи. Из-за этого он находился в очень сложной ситуации.
  — Курий в долгах столько лет, сколько я его знаю, — объяснила женщина. — Но сейчас его положение просто отчаянное. Его имения перезаложены уже несколько раз. В один день он клянется убить нас обоих, чтобы избежать позора банкротства, а на другой день говорит о всех тех прекрасных подарках, которые мне купит. Прошлой ночью я посмеялась над ним. «Как ты можешь что-то купить мне? Ведь это я всегда давала тебе деньги», — спровоцировала я его. Мы сильно поспорили. Наконец он сказал мне, что к концу лета мы не будем ни в чем нуждаться. Именно тогда он рассказал мне о планах Катилины.
  — И эти планы?..
  На какое-то время она задумалась, а затем выпрямилась и посмотрела Цицерону прямо в глаза.
  — Убить тебя, консул, и захватить Рим. Отменить все долговые обязательства, отобрать имущество у богатых, разделить государственные и религиозные посты между своими сообщниками.
  — Ты в это веришь?
  — Да.
  — Но она еще не сказала самого ужасного! — вмешалась в разговор Теренция. — Чтобы связать всех по рукам и ногам, Катилина заставил своих сообщников поклясться на крови, и для этого убил мальчика. Он зарезал его, как барана.
  — Да, — признался Цицерон. — Я это знаю. — Он вытянул руку, чтобы остановить протест Теренции. — Прошу прощения. Я не знал, насколько все это серьезно. Мне казалось, что не стоит расстраивать тебя по пустякам. — Он повернулся к женщине. — Ты должна назвать мне имена всех участников заговора.
  — Нет, я не могу.
  — Сказав А, надо говорить Б. Мне нужны их имена.
  Она поплакала немного, видимо понимая, что находится в ловушке.
  — Ты обещаешь мне, что защитишь Курия?
  — Обещать не могу, но посмотрю, что можно сделать. Ну, давай же: имена.
  — Корнелий Цетег, Кассий Лонгин, Квинт Анний Килон, Лентул Сура и его вольноотпущенник Умбрений… — Она помолчала какое-то время, а когда заговорила, то ее было еле слышно. Неожиданно имена полились потоком, как будто таким образом она хотела сократить свои мучения. — Аутроний Паэт, Марк Лека, Луций Бестий, Луций Варгунт.
  — Подожди! — Цицерон смотрел на нее в изумлении. — Ты сказала Лентул Сура, городской претор, и его вольноотпущенник Умбрений?
  — Публий Сулла и его брат Сервий. — Она неожиданно остановилась.
  — И это всё?
  — Это те сенаторы, которых Курий упоминал. Но есть еще не члены Сената.
  — Сколько всего? — повернулся Цицерон ко мне.
  — Десять, — сосчитал я. — Одиннадцать, если прибавить Курия, и двенадцать, если Катилину.
  — Двенадцать сенаторов? — Я редко видел Цицерона в таком шоке. Он надул щеки и опустился в кресло, как будто его ударили по голове, потом шумно выдохнул. — Но Сура и братья Сулла не могут использовать угрозу банкротства в свое оправдание. Это измена Родине, видная невооруженным глазом. — Внезапно он вскочил, не в силах больше сидеть на месте. — О, боги! Да что же это происходит?!
  — Ты должен их арестовать, — потребовала Теренция.
  — Конечно. Но стоит мне ступить на этот путь, когда я смогу это сделать — а я пока этого сделать не могу, — куда он меня приведет? Мы знаем о двенадцати, а сколько их всего? Начнем с Цезаря — как он вписывается во все это? В прошлом году он поддерживал Катилину на выборах; мы знаем, что он близок с Сурой — не надо забывать, что Сура позволил приговорить Рабирия. А Красс? С ним что? Он наверняка замешан. А Лабиний — он трибун Помпея — так что, и Помпей замешан?
  Он ходил по комнате как маятник.
  — Они не могут все быть твоими врагами. Тогда бы ты давно умер, — сказала Теренция.
  — Может быть, ты и права, но все они видят, какие возможности даст им хаос… Одни хотят убить, чтобы этот хаос начался, другие хотят подождать, когда хаос наберет силу. Они как дети, играющие с огнем, и Цезарь среди них — самый опасный. Это похоже на сумасшествие — наше государство сошло с ума. — Какое-то время Цицерон продолжал ходить, представляя себе пророческие картины Рима в руинах, красный от крови Тибр, покрытый отрубленными головами Форум. Все это он описал нам во всех деталях. — Я должен этому помешать. Должен быть какой-то способ…
  Все это время женщина, принесшая известие, с удивлением следила за ним. Наконец Цицерон остановился перед ней, наклонился и сжал ее руки:
  — Гражданка, тебе было непросто прийти к моей жене и все ей рассказать. Хвала Провидению, ты это сделала! Не только я, но и весь Рим навечно в долгу перед тобой.
  — Но что мне делать теперь? — всхлипнула она. Теренция протянула платок, и женщина вытерла глаза. — После всего этого я не могу вернуться к Курию.
  — Ты должна, — ответил Цицерон. — Ты — мой единственный источник информации.
  — Если Катилина узнает, что я выдала его планы, он меня убьет.
  — Он никогда об этом не узнает.
  — А мой муж? Мои дети? Что я им скажу? Измена сама по себе — это очень плохо. Но измена с предателем?..
  — Если они будут знать твои мотивы, то поймут тебя. Пусть это будет твоим искуплением. Очень важно, чтобы никто ничего не заметил. Выясни все, что сможешь, у Курия. Заставь его раскрыться. Вознагради его по-своему, если это необходимо. Сюда тебе больше приходить нельзя — слишком опасно. Все, что узнаешь, рассказывай Теренции. Вы можете легко встречаться в пределах вашего храма, где вас никто не увидит.
  Естественно, она не хотела быть замешанной в эту паутину предательств. Но если Цицерону было надо, он мог уговорить любого на все, на что угодно. И когда он, не обещая впрямую неприкосновенности ее любовнику, сказал, что сделает для него все, что в его силах, женщина сдалась. Таким образом она стала шпионкой Цицерона, а сам он занялся разработкой своего собственного плана.
  VI
  В начале апреля были объявлены сенатские каникулы. Ликторы опять охраняли Гибриду, и Цицерон решил, что будет безопаснее, если семья отправится к морю. Мы выехали с первыми лучами солнца, тогда как многие чиновники задержались, чтобы посмотреть театральное представление в Риме, и отправились на юг по Аппиевой дороге, сопровождаемые телохранителями из всадников. Мне кажется, что всего нас было около тридцати человек. Цицерон развалился на подушках своего открытого возка, поочередно слушая, что ему читал Сизифий, и диктуя мне письма. Маленький Марк ехал на муле, рядом с которым шел раб. Теренция и Туллия ехали каждая в своих носилках, которые несли рабы, вооруженные скрытыми ножами. Каждый раз, когда навстречу нам встречалась группа мужчин, я боялся, что это наемные убийцы, и к тому времени, когда после целого дня пути мы достигли Понтинских болот, мои нервы были изрядно потрепаны. На ночь мы остановились в Трес Табарне, но из-за кваканья лягушек, запаха гниющей воды и писка комаров я так и не смог заснуть.
  На следующее утро мы продолжили путешествие на барже. Цицерон сидел в кресле на носу, закрыв глаза и подставив лицо теплому весеннему солнцу. Тишина, стоявшая на канале, давила на уши после шума заполненной путешественниками дороги. Цицерон не работал, что было на него совсем не похоже. На ближайшей остановке нас ждала сумка с официальными бумагами, но, когда я хотел передать их ему, он от меня отмахнулся. То же самое происходило и на его вилле в Фармине. Цицерон купил ее несколько лет назад — приятный дом на берегу, выходящий на Средиземное море, с широкой террасой, на которой он обычно писал или репетировал свои речи. Но всю первую неделю на отдыхе хозяин только играл с детьми, ходил с ними на рыбалку и прыгал в невысоких волнах прибоя, который начинался прямо за низкой стеной виллы. Зная всю серьезность проблем, с которыми он столкнулся, я удивлялся его беспечности. Теперь я, конечно, понимаю, что консул продолжал работать, но только как работает поэт — очищал голову от шелухи пустых мыслей и ждал вдохновения.
  В начале второй недели на обед пришел Сервий Сульпиций в сопровождении Постумии. Его вилла была расположена через залив в Гаэте. Он почти не общался с Цицероном после того, как тот рассказал ему о встрече с его женой в доме Цезаря, но сейчас юрист был в хорошем настроении, чего нельзя было сказать о его жене. Причины такого контраста в настроении стали понятны перед обедом, когда Сервий отвел консула в сторону, чтобы переговорить. Только что из Рима, он был полон столичных сплетен. Сервий с трудом сдерживал свою радость.
  — У Цезаря появилась новая любовница — Сервилия, жена Юния Силана!
  — У Цезаря новая любовница? Что же в этом нового? Это так же естественно, как новые листья на деревьях весной.
  — Как ты не понимаешь? Это не только кладет конец беспочвенным спекуляциям о нем и Постумии, но и усложняет Силану победу в консульских выборах этим летом!
  — А почему ты так думаешь?
  — Цезарь контролирует большой блок голосов популяров. Вряд ли он отдаст их мужу своей любовницы, правда? В этом случае некоторые из них могут достаться мне. Поэтому, с одобрением патрициев и твоей поддержкой, я наверняка выиграю.
  — Ну что ж, в таком случае я тебя поздравляю. Я с гордостью объявлю твое имя как имя победителя через три месяца. А мы уже знаем, сколько всего будет кандидатов?
  — Четыре наверняка.
  — Ты, Силан, а кто еще?
  — Катилина.
  — Он точно выдвигается?
  — Конечно! Даже не сомневайся. И Цезарь уже подтвердил, что будет опять его поддерживать.
  — А кто четвертый?
  — Луций Мурена, — назвал Сервий имя бывшего легата Лукулла, который сейчас был губернатором Дальней Галлии. — Но он слишком солдат, чтобы найти поддержку в городе.
  В тот вечер они обедали на открытом воздухе. В своей комнате я мог слышать шуршание волн по гальке и изредка их голоса, которые доносил до меня теплый солоноватый ветер. Он же приносил запах рыбы, приготовленной на углях. На следующее утро, очень рано, Цицерон сам явился, чтобы разбудить меня. С удивлением я увидел его сидящим у дальнего конца моей узкой койки, все еще одетым в одежды, которые были на нем предыдущим вечером. Только рассвело. Казалось, что он вообще не спал.
  — Одевайся, Тирон. Нам пора двигаться.
  Пока я надевал обувь, хозяин рассказал мне, что произошло. В конце вечера Постумия нашла повод поговорить с ним наедине.
  — Она взяла меня за руку и предложила прогуляться по террасе. На секунду я подумал, что она хочет предложить мне занять место Цезаря на ее ложе — для этого она была достаточно пьяна, а ее платье было открыто до самых колен. Однако нет: оказалось, что ее чувства к Цезарю поменялись со страсти на яростную ненависть, и все, что она хотела, это предать его. Постумия сказала, что Цезарь и Сервилия созданы друг для друга: «В мире не найдешь еще одной пары людей с такой холодной кровью». А потом она сказала — я цитирую ее дословно, — что Сервилия хочет быть женой консула, а Цезарю нравится трахать консульских жен, поэтому у них идеальный союз, и Цезарь сделает все, чтобы Силан победил.
  — Ну и что в этом плохого? — задал я глупый вопрос, все еще не проснувшись. — Ты ведь всегда говорил, что Силан скучен, но заслуживает уважения и словно создан для высокого поста.
  — Я бы хотел, чтобы он победил. Этого же хотят патриции и, как теперь выяснилось, Цезарь. Поэтому Силан — абсолютный фаворит. Настоящая борьба развернется за второе консульство — и его, если только мы ничего не предпримем, выиграет Катилина.
  — Но, кажется, Сервий уверен в себе.
  — Он не уверен, а слишком самонадеян. И именно таким он нужен Цезарю.
  Я умылся холодной водой. Теперь я начал просыпаться. Цицерон уже почти вышел из комнаты.
  — А можно узнать, куда мы едем? — спросил я.
  — На юг, — ответил он через плечо. — На Неаполитанский залив, чтобы увидеть Лукулла.
  Он оставил записку Теренции, и мы уехали до того, как она проснулась. Мы передвигались в закрытой повозке, чтобы нас не узнали, — нелишняя предосторожность, потому что казалось, что половина Сената, устав от необычно долгой зимы, направлялась на теплые курорты Кампаньи. Для того чтобы двигаться еще быстрее, мы практически отказались от сопровождения. С нами были только два телохранителя: похожий на быка Тит Секст и его мощный брат Квинт. Они скакали впереди и позади нашего возка.
  Когда солнце взошло выше, воздух стал нагреваться и ароматы мимозы, высушенных трав и нагретых сосен постепенно заполнили возок. Время от времени я раздвигал шторки и любовался пейзажем. Я поклялся себе, что если у меня когда-нибудь будет маленькая ферма, о которой я мечтаю, то она будет на юге. Цицерон ничего не говорил. Он проспал всю дорогу и проснулся только ближе к вечеру, когда мы спускались по узкой дороге к Мицениуму, где у Лукулла был… хотел написать «дом», но это слово с трудом подходит к тому дворцу наслаждений, Вилла Корнелия, который он купил на побережье и почти полностью перестроил. Здание стояло на мысу, на котором, по легенде, был похоронен герольд троянцев, и оттуда открывался самый изысканный вид во всей Италии — начиная от острова Прогида, через невероятную голубизну вод Неаполитанского залива и кончая горами Капри. Мягкий бриз колебал верхушки кипарисов, когда мы высадились из нашего экипажа. Мы как будто прибыли в рай.
  Услышав, кто к нему приехал, Лукулл сам вышел, чтобы поприветствовать консула. Ему было за пятьдесят, и он выглядел очень томным и неестественным. Было заметно, что он стал набирать вес. Увидев его в шелковых шлепанцах и греческой тунике, вы бы никогда не подумали, что перед вами великий военачальник, пожалуй, самый великий за последние сто лет, — он больше походил на учителя танцев. Но отряд легионеров, охраняющий его дом, и ликторы, расположившиеся в тени деревьев, напоминали, что его непобедимые солдаты пожаловали Лукуллу на поле битвы титул императора и что он все еще стоит во главе мощной военной группировки. Патриций настоял на том, чтобы Цицерон отобедал с ним и провел у него в доме ночь, но сначала предложил принять ванну и отдохнуть. Не знаю, что это было — его безразличие или изысканные манеры, — но Лукулл даже не поинтересовался причиной неожиданного приезда консула.
  Цицерона и его телохранителей увели слуги, а я предположил, что меня разместят на половине рабов. Однако все было не так: как личный секретарь консула, я тоже был проведен в комнату для гостей; здесь меня ждала свежая одежда. А затем произошла самая невероятная вещь, которая даже сейчас заставляет меня краснеть, но о которой, как прилежный летописец, я обязан рассказать. В комнате появилась молодая рабыня. Она оказалась гречанкой, и я смог поговорить с ней на ее родном языке. Девушка была симпатичная — в платье с короткими рукавами — тонкая, с оливковой кожей, копной черных волос, заколотых булавками, но ждущих, когда их распустят. Ей было около двадцати, и звали ее Агата. С хихиканьем и жестикуляцией она заставила меня раздеться и войти в крохотное квадратное помещение без окон, стены которого были покрыты мозаикой с морскими животными.
  Я стоял в нем, чувствуя себя дураком, когда вдруг потолок помещения исчез, и на меня полилась теплая пресная вода. Это был мой первый опыт со знаменитым душем Сергия Ораты, и я долго наслаждался им, пока Агата опять не появилась и не провела меня в следующую комнату, где вымыла и отмассировала меня — это было совершенно великолепно! Зубы ее были как слоновая кость, а между ними высовывался шаловливый розовый язычок. Когда я вновь встретился с Цицероном на террасе через час, то спросил его, воспользовался ли он этим выдающимся душем.
  — Конечно, нет. В моем находилась молодая шлюха. Я никогда не слышал о подобном падении нравов. — Затем он недоверчиво посмотрел на меня. — Неужели ты решил им воспользоваться?
  Я побагровел, а хозяин громко рассмеялся. Долгое время после этого, когда он хотел подразнить меня, то вспоминал душ у Лукулла.
  Прежде чем сесть за стол, Лукулл показал нам свой дом. Главная его часть была построена сто лет назад Корнелией, матерью братьев Гракхов, но Лукулл в три раза увеличил его площадь, добавив два крыла, террасы и бассейн — все было вырезано в цельной скале. Виды были потрясающие, а комнаты просто великолепны. Нас провели в тоннель, освещаемый фонарями и украшенный мозаикой, с изображениями Тесея в лабиринте. По ступенькам мы спустились к морю и вышли к платформе, которая еле-еле возвышалась над водой. Здесь находилась гордость Лукулла — каскад искусственных бассейнов, заполненных множеством разных сортов рыбы, включая гигантских угрей, украшенных драгоценностями, которые приплывали на звук его голоса. Он встал на колени, и раб подал ему серебряное ведерко, полное рыбьего корма, который Лукулл осторожно опустил в воду. Поверхность мгновенно вскипела от десятков мускулистых тел.
  — У всех у них есть имена, — объяснил Лукулл и указал на особенно жирное создание, чьи плавники были украшены кольцами. — Этого я зову Помпеем.
  Цицерон вежливо рассмеялся.
  — А кто живет там? — Он показал на виллу на противоположном берегу, около которой тоже были рыбные садки.
  — Там живет Гортензий. Он думает, что может вырастить рыбу лучше, чем у меня. Но он сильно ошибается. Спокойной ночи, Помпей, — сказал он угрю нежным голосом. — Спи спокойно.
  Я думал, что мы уже все посмотрели, но самое интересное Лукулл оставил напоследок. По другому тоннелю, с широкими ступенями, мы спустились к основанию скалы, расположенной под домом. Пройдя через несколько металлических ворот, охраняемых легионерами, наконец подошли к ряду камер, каждая из которых была набита военной добычей, которую Лукулл захватил во время войны с Митридатом. Слуги освещали факелами горы драгоценных камней, инкрустированные доспехи, щиты, драгоценную посуду, кубки, черпаки, чаши, золотые стулья и ложа. Там же находились тяжелые серебряные скульптуры и сундуки, доверху наполненные серебряной монетой, и золотая статуя Митридата, больше шести футов высотой. Через некоторое время наши возгласы восторга стихли. Богатство было ошеломляющим.
  Когда мы возвращались, в коридоре послышалось шуршание, как будто под ним бегали стаи крыс. Оказалось, что это был шум, который издавали более шестидесяти пленников — сподвижники Митридата и его генералы. Лукулл объяснил, что специально сохраняет им жизнь в течение вот уже пяти лет, чтобы задействовать их в своем триумфальном шествии, а потом публично удавить.
  — В принципе, именно о твоем триумфе я и хотел поговорить с тобой, император. — Цицерон приложил руку ко рту и прочистил горло.
  — Я так и подумал, — ответил Лукулл, и я увидел в свете факелов, как на его губах появилась улыбка. — Ну так что? Пройдем к столу?
  Естественно, что наш обед состоял из рыбных блюд — устрицы и морской окунь, крабы и угри, серая и красная кефаль. На мой вкус, еды было слишком много — я привык к более простой кухне и ел мало. За время обеда я также не произнес ни слова, стараясь соблюдать дистанцию между собой и другими гостями, чтобы подчеркнуть, что мое присутствие на этом обеде — знак специального расположения хозяина к консулу. Братья Сексты ели много и жадно, и время от времени кто-то из них выходил на улицу, в сад, чтобы громко вырвать пищу и освободить место для следующего блюда. Цицерон, как всегда, ел очень скромно, а Лукулл методично жевал и глотал без перерывов, однако и без видимого удовольствия.
  Я тайно наблюдал за ним, потому что его личность поражала меня и тогда, и сейчас. Разочарованием всей его жизни был Помпей, который сменил его на посту верховного командующего Восточных легионов, а потом, через своих сторонников в Сенате, заблокировал его триумф. Многие смирились бы с этим, но только не Лукулл. У него было все, кроме одной вещи, которую он жаждал больше всего на свете. Поэтому полководец просто отказался входить в Рим и сложить с себя командование войсками. Вместо этого Лукулл занялся строительством все более и более изысканных рыбных прудов. Он потерял интерес к жизни и стал ко всему равнодушен. Его семейная жизнь тоже не складывалась. Патриций был женат дважды. В первый раз — на сестре Клавдия, с которой он расстался из-за скандала, связанного с тем, что ему донесли, будто она спит со своим братом. В отместку брат организовал против него мятеж на Востоке. Его нынешняя жена была сестрой Катона, но ходили слухи, что она тоже ему неверна. Я никогда ее не видел, поэтому не мне об этом судить. Однако я видел ее ребенка, младшего сына Лукулла. Двухлетнего малыша принесла няня, чтобы он поцеловал отца на ночь. По тому, как Лукулл с ним обращался, было видно, что он очень любит мальчика. Но как только младенца унесли, глаза Лукулла вновь потускнели, и он возобновил свое безрадостное жевание.
  — Итак, — сказал он между двумя глотками, — мой триумф.
  К его щеке прилип кусочек рыбы, а он этого не заметил. Зрелище было не из приятных…
  — Да, — повторил Цицерон, — твой триумф. Я хотел предложить голосование сразу после сенатских каникул.
  — И голосование будет в мою пользу?
  — Я не выношу вопросов на голосование, когда не могу его выиграть.
  Звуки пережевывания пищи продолжались.
  — Помпею это не понравится.
  — Помпею придется смириться с тем, что он не единственный триумфатор в этой стране.
  — А твой какой интерес во всем этом?
  — Для меня честь — увековечить твою славу.
  — Ерунда, — Лукулл наконец вытер лицо салфеткой, и кусочек рыбы исчез. — Ты хочешь сказать, что проехал пятьдесят миль за один день для того, чтобы мне это сказать? И я должен в это поверить?
  — Боже, император, ты слишком проницателен для меня… Ну хорошо, сознаюсь, что хотел поговорить с тобой о политике.
  — Продолжай.
  — Я убежден, что страна дрейфует в сторону катастрофы…
  Цицерон оттолкнул свою тарелку и, собрав все свое искусство, продолжил описывать ситуацию в стране самыми черными красками, особо остановившись на поддержке Цезарем Катилины и революционных преобразованиях последнего, которые заключались в предложении отменить все долговые обязательства и захватить собственность богачей. Он не стал останавливаться на том, чем эти изменения грозили Лукуллу, нежащемуся в своем дворце среди шелков и золота, — это было очевидно. Лицо нашего хозяина все больше и больше мрачнело, и когда Цицерон закончил, он заговорил не сразу.
  — И ты уверен в том, что Катилина получит консульство?
  — Конечно. Силан станет первым, а он — вторым консулом.
  — Ну, тогда нам надо его остановить.
  — Согласен.
  — И что ты предлагаешь?
  — Именно поэтому я и приехал. Я хочу, чтобы твой триумф состоялся прямо перед выборами.
  — Для чего?
  — Для своего триумфального шествия ты приведешь в Рим несколько тысяч ветеранов со всей Италии?
  — Естественно.
  — И ты будешь всячески развлекать их и даже наградишь в честь своего триумфа?
  — Конечно.
  — Кого же они послушают, когда встанет вопрос, за кого голосовать?
  — Хочу надеяться, что меня.
  — И в этом случае я точно знаю кандидата, за которого они должны проголосовать.
  — Уверен, что знаешь, — на лице Лукулла появилась циничная улыбка. — За твоего старинного союзника Сервия.
  — Нет-нет. Не за него. Этот бедняга не имеет ни единого шанса. Нет, я думаю о твоем старом легате — бывшем командире твоих ветеранов — Луции Мурене.
  Хотя я и был привычен к непредсказуемости стратагем Цицерона, мне никогда не приходило в голову, что он так легко может сдать Сервия. На какую-то секунду я не поверил в то, что услышал. Лукулл был удивлен не менее меня.
  — Я думал, что Сервий один из твоих ближайших друзей.
  — Речь идет о Римской республике, а не о кружке близких друзей. Сердце заставляет меня голосовать за Сервия, но мой мозг говорит мне, что он не сможет победить Катилину. В то время как Мурена, с твоей поддержкой, имеет все шансы на успех.
  — У меня проблема с Муреной. Его ближайший помощник в Галлии — мой бывший шурин, этот монстр, имя которого мне так неприятно, что я не хочу пачкать рот, произнося его, — скривился Лукулл.
  — Ну что же, тогда его вместо тебя произнесу я. Мне тоже не очень нравится Клавдий. Но в политике не всегда удается самому выбирать даже врагов, не говоря уже о друзьях. Для того чтобы спасти Республику, мне приходится отказаться от старого и надежного компаньона. Чтобы спасти Республику, ты должен будешь обнять своего злейшего врага. — Он наклонился через стол и тихо добавил: — Это политика, император. И если в один прекрасный день у нас не хватит сил, чтобы ею заниматься, то нам лучше уйти и заняться разведением рыб.
  Мне показалось, что на этот раз он перегнул палку. Лукулл отбросил салфетку и разразился руганью, смыслом которой было то, что он не позволит шантажом заставить себя отказаться от принципов. Но, как всегда, Цицерон оказался прав. Он позволил Лукуллу высказаться, а после того, как тот закончил, ничего ему не ответил, а просто сидел, глядя на залив и потягивая вино. Так продолжалось очень долго. От луны по водам залива тянулась серебряная дорожка. Наконец, с трудом подавляя гнев, Лукулл сказал, что полагает, что Мурена может стать неплохим консулом, если будет прислушиваться к советам старших. Однако Цицерон должен поднять вопрос о триумфе перед Сенатом сразу после окончания каникул.
  Ни один из собеседников не был расположен продолжать беседу, и мы рано разошлись по комнатам. Не успел я прийти в свою, как раздался стук в дверь. Я открыл ее и увидел Агату. Она молча вошла. Я думал, что девушку послал управляющий Лукулла, и сказал ей, что это совсем не обязательно, но, залезая в мою кровать, Агата уверила меня, что это был ее собственный выбор. Я присоединился к ней. Между ласками мы разговаривали, и она немного рассказала мне о себе: как ее родителей, теперь уже мертвых, привели с востока в качестве рабов, что она смутно помнила деревню в Греции, где они жили. Сначала Агата работала на кухне, а потом стала прислуживать гостям императора. Через какое-то время, когда она состарится, ее опять отправят на кухню, если ей повезет, а если нет, то в поле, где она рано умрет. Служанка говорила об этом без тени жалости к себе, как будто описывала жизнь собаки или кошки. Я подумал, что Катон лишь называет себя стоиком, а эта девочка действительно была им. Она просто улыбалась своей судьбе, защищенная чувством собственного достоинства. Я сказал ей об этом, и Агата рассмеялась.
  — Послушай, Тирон, — сказала она, протягивая ко мне руки, — хватит о грустном. Вот моя философия: наслаждайся короткими моментами счастья, которое посылают тебе боги, потому что только в такие моменты мужчины и женщины не одиноки.
  На рассвете, когда я проснулся, девушки уже не было.
  Я удивил тебя, мой читатель… Помню, я и сам был удивлен. После стольких лет воздержания я перестал даже думать о таких вещах и оставил их поэтам: «Без золотой Афродиты какая нам жизнь или радость…»53 — Одно дело было знать эти слова, другое — понять их смысл.
  Я надеялся, что мы задержимся хоты бы еще на одну ночь, но наутро Цицерон приказал отправляться. Тайна была абсолютно необходима для наших планов, и чем дольше хозяин оставался в Мицениуме, тем больше боялся, что его узнают. Поэтому, после короткого заключительного разговора с Лукуллом, мы отправились назад в нашем закрытом возке. Когда мы спускались к прибрежной дороге, я смотрел назад, на дом. Было видно много рабов, которые работали в саду и передвигались по громадной вилле, готовя ее к еще одному восхитительному весеннему дню. Цицерон тоже смотрел назад.
  — Они кичатся своим богатством, — пробормотал он, — а потом удивляются, почему их так ненавидят. И если Лукулл, который так и не разбил Митридата, смог получить такие огромные богатства, то можешь себе представить, как богат Помпей?
  Я не мог и не хотел. Мне от этого становилось физически плохо. Никогда раньше процесс бездумного накопления богатства ради богатства не казался мне таким омерзительным, как после того, как мы посетили этот дом, исчезавший за нами в голубой дымке.
  Теперь, когда он определился со стратегией, Цицерону не терпелось вернуться в Рим. По его мнению, каникулы закончились. Приехав к вечеру на свою приморскую виллу, хозяин отдохнул там ночь и с первыми лучами рассвета отправился в Рим. Если Теренция и была обижена таким пренебрежением к себе и к детям, то не подала виду. Она понимала, что без них консул будет двигаться гораздо быстрее. К апрельским идам мы вернулись в Рим, и Цицерон сразу же принялся наводить тайные мосты с Муреной. Губернатор все еще находился в Дальней Галлии, но оказалось, что он направил своего лейтенанта Клавдия для подготовки его предвыборной кампании. Цицерон долго размышлял, что делать, потому что не доверял Клавдию и не хотел, чтобы Цезарь и Катилина узнали бы о его планах. Поэтому он не мог открыто появиться в доме молодого человека и решил выйти на него через его шурина, авгура Метелла Целера, а это привело к незабываемой встрече.
  Целер жил на Палатинском холме, недалеко от Катулла, на улице, дома на которой смотрели прямо на Форум. Цицерон решил, что визит консула к претору никого не удивит. Но когда мы вошли в усадьбу, выяснилось, что хозяин дома на охоте. В доме присутствовала только его жена, и она вышла поприветствовать нас в сопровождении нескольких служанок. Насколько я знаю, это был первый раз, когда Цицерон встретился с Клодией, и она произвела на него колоссальное впечатление своей красотой и умом. Ей было около тридцати, и она была известна своими громадными карими глазами с длинными ресницами; «женщина с коровьими глазами», называл ее Цицерон впоследствии. Этими глазами она искусно пользовалась, бросая на мужчин долгие призывные взгляды. У нее был выразительный рот и ласкающий голос, предназначенный, казалось, для сплетен. Как и ее брат, Клодия говорила с модным «городским» акцентом. Но мужчину, который хотел бы узнать ее поближе, ждало разочарование: в одну секунду она могла превратиться в настоящего «Клавдия» — жесткого, безжалостного и грубого. Щеголь по имени Фетий, который пытался ее соблазнить, распространил о ней хорошую шутку: in triclinio Соа, in cubiculo nola (мягко стелет, да жестко спать). После этого двое ее старинных поклонников, Камуртий и Цезерний, отомстили ему от ее имени: они сильно избили его, а затем, чтобы сделать свой поступок похожим на преступление, изнасиловали до полусмерти.
  Любой решил бы, что эта часть жизни была абсолютно чужда Цицерону, однако часть его — одна четверть — всегда тянулась к извращениям и из ряда вон выходящим поступкам, тогда как три четверти его выступали в Сенате против аморальности. Наверное, это было свойство характера самого консула: он всегда любил компанию театральных актеров. Ему также нравились мужчины и женщины, которые не были скучны, а никто не мог назвать Клодию скучной.
  В любом случае, было видно, что они довольны встречей друг с другом. Когда Клодия, с одним из ее фирменных взглядов, с придыханием спросила, что она может сделать для него в доме своего мужа, он честно ответил ей, что хотел бы увидеть ее брата.
  — Аппия или Гая? — спросила она, полагая, что ему нужен один из старших, каждый из которых не уступал другому в упрямстве, амбициозности и отсутствии чувства юмора.
  — Ни того, ни другого. Я хочу переговорить с Публием.
  — С Публием? Испорченный мальчишка. Он мой любимец.
  Она немедленно послала раба, чтобы тот разыскал его в игорном или публичном доме, где в настоящий момент была его берлога. Ожидая его появления, Клодия показывала Цицерону маски предков Целера, которые носили титул консула. Я скромно удалился в тень, поэтому не мог слышать, о чем они говорили в атриуме, но я слышал их смех и понял, что причиной их веселья были застывшие восковые маски поколений Метеллов, которые были знамениты — надо признать — за свою глупость.
  Наконец появился Клавдий, который, войдя в дом, поклонился Цицерону низким, но, как мне показалось, издевательским поклоном. Затем нежно поцеловал свою сестру прямо в губы и встал рядом с ней, положив руку ей на талию. Клавдий пробыл в Галлии больше года, но совсем не изменился. Он был красив женской красотой, с густыми светлыми кудрями, свободными одеждами и небрежным, снисходительным взглядом. До сегодняшнего дня я так и не могу решить, были ли они с Клодией любовниками или им просто нравилось шокировать уважаемое общество. Но позже я узнал, что Клавдий вел себя так со всеми тремя своими сестрами, и именно поэтому Лукулл легко поверил слухам об инцесте.
  Однако если Цицерон и был шокирован, то он ничем себя не выдал. Виновато улыбнувшись Клодии, он спросил, позволит ли она ему поговорить с ее братом наедине.
  — Ну хорошо, хорошо, — ответила она с притворным недовольством. — Но учти, что я очень ревнива. — Сказав это, она долго и призывно пожимала руку консула, прежде чем скрыться в глубине дома.
  Цицерон и Клавдий обменялись несколькими любезностями относительно Дальней Галлии, поговорили об опасностях перехода через Альпы, и, наконец, Цицерон спросил:
  — Скажи мне, Клавдий, правда ли, что твой командир Мурена собирается избираться консулом?
  — Это правда.
  — Именно это мне и говорили. Должен признаться, что меня это несколько удивило. Каким образом он, по-твоему, может победить?
  — Легко. Существует много способов.
  — Правда? Назови хоть один.
  — Ну, например, людская благодарность: люди помнят, какие игры он устроил перед тем, как стал претором.
  — Прежде чем его выбрали претором? Мальчик, это было три года назад. В политике три года — это вечность. С глаз долой, из сердца вон, как говорят у нас в Риме. Я еще раз спрашиваю, где вы планируете набирать голоса?
  — Думаю, многие его поддержат. — Клавдий продолжал улыбаться.
  — Почему? Патриции будут голосовать за Силана и Сервия. Популяры — за Силана и Катилину. Кто же будет голосовать за Мурену?
  — Дай нам время, консул. Кампания еще не началась.
  — Кампания начинается сразу же, как только заканчивается предыдущая. Ты должен был заниматься ею весь год. А кто же сейчас будет заниматься агитацией?
  — Я.
  — Ты?
  Цицерон произнес это с таким презрением, что я невольно моргнул, и даже невероятная самоуверенность Клавдия, казалось, поколебалась.
  — У меня есть опыт, — сказал он.
  — Какой опыт? Ты даже не член Сената.
  — Ну и что, Тартар тебя забери? Зачем ты вообще ко мне пришел, если уверен, что мы проиграем?
  — А кто говорит о проигрыше? — Увидев ярость на его лице, Цицерон рассмеялся. — Разве я так сказал? Молодой человек, — продолжил он, положив руку на плечо Клавдию, — я знаю кое-что о том, как выигрываются избирательные кампании, и хочу сказать тебе вот что: у вас есть все шансы для того, чтобы победить, но только в том случае, если ты будешь делать то, что я тебе скажу. И надо просыпаться, пока не стало слишком поздно. Именно поэтому я и хотел увидеть тебя.
  Сказав так, он стал прогуливаться с Клавдием по атриуму, рассказывая ему свой план, а я шел за ними и записывал его указания.
  VII
  Цицерон рассказал о том, что собирается поставить вопрос Лукуллова триумфа на голосование только самым доверенным сенаторам — таким, как его брат Квинт, бывший консул Писул, преторы Помптин и Флакк; таким друзьям, как Галлий, Марцеллин и старший Фругий, и лидерам патрициев Гортензию, Катуллу и Изаурику. Те, в свою очередь, посвятили в план остальных. Сенаторы поклялись хранить тайну в абсолютном секрете, и им было сказано, в какой день они должны были быть на заседании. Они были предупреждены, что не должны покидать заседания, что бы ни случилось, до того момента, пока оно не будет объявлено закрытым. Гибриде Цицерон ничего не сказал.
  В назначенный день в Сенате собралось необычное количество сенаторов. Старые члены, которые уже давно не посещали заседаний, прибыли в здание, и я видел, что Цезарь нутром почуял какую-то угрозу. В таких случаях у него была привычка закидывать голову, с шумом втягивать воздух и подозрительно оглядываться (именно так он вел себя в тот день, когда его убили). Но Цицерон все очень искусно организовал. Обсуждался исключительно скучный закон, который ограничивал право сенаторов списывать за счет государства расходы на неофициальные визиты в провинции. Это был пример именно того закона, который позволяет любому идиоту, который пришел в политику, публично высказать свое мнение; Цицерон набрал таких дураков целую скамейку и пообещал, что они смогут говорить без ограничения времени. В тот момент, когда он огласил этот регламент, некоторые из сенаторов встали, чтобы покинуть зал заседаний, а после часа выступления Корнифия — жуткого оратора, даже в свои лучшие годы, — зал быстро опустел. Некоторые из наших сторонников притворились, что тоже уходят, однако они расположились на улице недалеко от Сената. Наконец даже Цезарь потерял терпение и удалился вместе с Катилиной.
  Цицерон еще немного подождал, а потом встал и сказал, что он получил новую инициативу, которую хотел бы предложить Сенату. Он дал слово брату Лукулла Марку, а тот, в свою очередь, зачитал письмо великого полководца, в котором тот просил Сенат дать ему триумф перед выборами. Цицерон отметил, что Лукулл достаточно долго ждал своей награды, поэтому он ставит вопрос на голосование. К этому времени скамьи патрициев были опять полны, так как вернулись те, кто находился неподалеку. На скамьях же популяров не было практически никого. Посыльный помчался за Цезарем. В это время все, кто был за триумф Лукулла, окружили его брата, и их пересчитали по головам. Цицерон объявил, что предложение прошло 120 голосами против 16, и официально закрыл заседание. Он вышел из здания, окруженный ликторами, как раз в тот момент, когда перед дверью показались Цезарь и Катилина. Они, по-видимому, поняли, что их обвели вокруг пальца и они проиграли что-то серьезное, но им потребовалась пара часов, чтобы оценить потерю. А пока они только отступили в сторону и позволили консулу пройти. Это был роскошный момент, и за обедом тем вечером Цицерон несколько раз возвращался к нему.
  Проблемы в Сенате начались на следующий день. Естественно, что скамьи популяров были полны, а само заседание превратилось в полную неразбериху. К этому времени Красс, Цезарь и Катилина поняли, чего добивался Цицерон; один за другим они поднимались с требованием повторить голосование. Но Цицерон не поддавался. Он подтвердил, что решение было принято при достаточном кворуме, Лукулл заслуживает своего триумфа, а люди нуждаются в представлении, которое подымет им настроение; поэтому он считает, что вопрос исчерпан. Однако Катилина отказался сесть и продолжал требовать повторного голосования. Цицерон спокойно попытался перейти к закону о расходах на поездки. Но так как шум не прекращался, я подумал, что ему придется приостановить заседание. Однако Катилина все еще не полностью оставил идею победить в будке для голосования, а не с помощью оружия, и он понимал, что консул был прав в одном: простым жителям всегда нравятся триумфы, и они не поймут, почему обещанный вчера триумф сегодня у них вдруг отбирается. В последний момент он плюхнулся на переднюю скамью, ударив кулаком по сиденью в злобе и отчаянии. Таким образом, все успокоились: Лукулл получит свой день славы в Риме.
  В тот же вечер к Цицерону пришел Сервий. Он резко отказался от предложенного вина и потребовал сказать ему, верны ли слухи.
  — Какие слухи?
  — Слухи о том, что ты отказался от меня и теперь поддерживаешь Мурену.
  — Конечно, нет. Я буду голосовать за тебя и любому, кто меня спросит, посоветую сделать так же.
  — А тогда почему ты решил уничтожить мои шансы, согласившись наполнить город легионерами Мурены на неделе выборов?
  — Дата триумфа полностью зависит от триумфатора, то есть от Лукулла. — Ответ Цицерона был правдой с точки зрения закона, но совершенно не соответствовал действительности. — Ты уверен, что не хочешь выпить?
  — Ты что, действительно считаешь меня глупцом? — Согнутую фигуру Сервия распирали эмоции. — Это же ничем не прикрытый подкуп. И я честно предупреждаю тебя, консул: я предложу Сенату закон, который сделает противозаконными любые банкеты или празднества, проводимые кандидатами или их доверенными лицами накануне выборов.
  — Послушай, Сервий. Позволь, я дам тебе маленький совет. Деньги, игры и другие развлечения всегда были частью предвыборной кампании, ею они и останутся. Ты не можешь просто сидеть и ждать, когда люди за тебя проголосуют. Ты должен устраивать представление. Проследи, чтобы тебя везде сопровождала большая группа твоих сторонников. Потрать немного денег, ведь ты можешь себе это позволить.
  — Это называется подкупом избирателей.
  — Нет, это называется подогреванием их интереса. Помни, что большинство избирателей — бедняки. Они должны знать, что их голос имеет свою цену и «большой» человек готов платить за их поддержку, хотя бы и раз в году. Потому что это все, что у них есть.
  — Цицерон, ты меня поражаешь. Я никогда не ожидал, что римский консул скажет подобное. Власть полностью разложила тебя. Я представлю свой закон завтра. Катон меня поддержит, и я надеюсь на твою поддержку — иначе страна сделает выводы.
  — Вот он, типичный Сервий! Юрист, а не политик! Ты что, вправду не понимаешь? Если люди увидят, как ты собираешь компромат, вместо того чтобы вести предвыборную агитацию, они решать, что ты потерял уверенность в себе! А во время предвыборной кампании это самое страшное.
  — Пусть думают, что хотят. Решать будут суды. Для этого они и существуют.
  На этом они расстались. Сервий был прав в одном: Цицерон, как консул, не мог позволить, чтобы его заподозрили в поддержке подкупа. Он был вынужден поддержать закон об изменении порядка финансирования предвыборной кампании, который собирались внести Сервий и Катон.
  Обычно предвыборная кампания продолжалась четыре недели, однако эта шла все восемь. Были потрачены невероятные средства. Патриции создали фонд в поддержку Силана, и каждый сделал свой взнос. Катилина получил финансовую поддержку от Красса. Лукулл выделил один миллион сестерций Мурене. Только Сервий демонстративно не тратил ничего, а ходил с вытянутым лицом вместе с Катоном в сопровождении группы секретарей, которые фиксировали каждое нарушение в расходовании средств. Рим постепенно заполнялся ветеранами Мурены, которые разбили лагерь на Марсовом поле. Там они находились днем, а вечером появлялись в городе, совершая набеги на таверны и публичные дома. Катилина ответил вызовом своих сторонников с северо-запада, из Этрурии. Злобные и отчаянные, они появились из девственных лесов и болот этого беднейшего региона: бывшие легионеры, бандиты и пастухи. Публий Корнелий Сулла, племянник бывшего диктатора, который поддерживал Катилину, заплатил за гладиаторов, которые пришли якобы развлекать, но в основном для того, чтобы запугивать. Во главе этой банды профессионалов и любителей стоял бывший центурион Гай Манлий, который тренировал их в полях напротив Марсова поля. Между двумя группами начались ужасные стычки. Кого-то забивали дубинками, кто-то тонул. Когда в Сенате Катон обвинил Катилину в организации этих беспорядков, тот медленно поднялся на ноги.
  — Если разожжен костер, который угрожает моему благополучию, я не стану заливать его водой — я его просто уничтожу.
  Повисла тишина, однако, когда смысл этих слов дошел до присутствовавших, в зале раздались возгласы: «Слушайте, слушайте!» — потому что это был первый раз, когда Катилина публично намекнул, что готов к применению силы. Я стенографировал дебаты, сидя на своем обычном месте, ниже и левее от Цицерона, который восседал в своем курульном кресле. Сразу же разглядев свой шанс, он встал и поднял руку, требуя тишины:
  — Граждане, все это очень серьезно. Мы должны хорошо понимать значение того, что мы только что услышали. Клерк, прочитай собранию слова Сергия Катилины.
  Я даже не успел испугаться, когда в первый и последний раз обратился к Сенату Римской республики:
  — Если разожжен костер, который угрожает моему благополучию, я не стану заливать его водой, а просто уничтожу его.
  Я произнес это как можно громче и быстро сел. Мое сердце билось так, что, казалось, сотрясалось все мое тело. Катилина, все еще стоя на ногах и склонив голову набок, смотрел на Цицерона с выражением, которое я едва могу описать: в нем были высокомерие, презрение, неприкрытая ненависть и, может быть, даже немного страха. Это была смесь чувств, которые могут заставить отчаянного человека совершать отчаянные поступки. Цицерон, сделав свое замечание, махнул Катону, чтобы тот продолжал. Только я был достаточно близко к нему, чтобы увидеть, как дрожали его руки.
  — Слово все еще принадлежит Марку Катону, — произнес он.
  В тот вечер Цицерон попросил Теренцию переговорить с нашим информатором, любовницей Курия, и попытаться выяснить, что конкретно Катилина имел в виду.
  — Скорее всего, он понял, что проиграет, и это делает его опасным. Он может спланировать нарушение голосования. «Уничтожу»? Попробуй узнать, может быть, она знает, почему он использовал именно это слово.
  Триумф Лукулла должен был состояться на следующий день, и, естественно, Квинт боялся за безопасность Цицерона. Но поделать ничего было нельзя. Изменить путь шествия было невозможно, потому что он определялся древней традицией. Толпы будут многочисленны, и убийце будет легко воткнуть длинный меч в консула, а затем скрыться в толпе.
  — Это всегда так, — сказал Цицерон. — Если человек решил тебя убить, он это сделает. Особенно если при этом не боится умереть. Нам придется положиться на волю Провидения.
  — И на братьев Секстов, — добавил Квинт.
  Ранним утром следующего дня Цицерон вывел весь Сенат на Марсово поле к вилле Публика, где Лукулл расположился перед своим въездом в город, окруженный палатками своих ветеранов. С высокомерием, характерным для него, Лукулл заставил сенаторов подождать его некоторое время, а когда он, наконец, появился, полководец был одет в одежду из золота, а лицо его было выкрашено красной краской. Цицерон зачитал официальное решение Сената, а затем передал ему лавровый венок. Лукулл высоко поднял его и медленно повернулся на 360 градусов, под приветственные крики ветеранов, а затем водрузил венок на голову. Поскольку я теперь считался сотрудником казначейства, я занял свое место в процессии, после магистратов и сенаторов, но перед военными трофеями и пленниками: несколькими родственниками Митридата, младшими придворными и его генералами. Мы вошли в Рим через Триумфальную арку, и главное, что осталось у меня в памяти, была удушающая летняя жара и искаженные криками лица людей, толпящихся вдоль нашего пути. В воздухе висел резкий запах быков и мулов, которые тащили повозки, груженные золотом и предметами искусства. Мычание животных смешивалось с криками зевак, а где-то далеко за нами, как отдаленный гром, раздавалась железная поступь легионеров. Должен сказать, что атмосфера была довольно неприятной — весь город провонял запахом животных и походил на настоящий виварий. Эта вонь преследовала нас, даже когда мы прошли через Большой цирк, поднялись по виа Сакра до Форума и остановились там, ожидая остальную процессию. У входа в государственную тюрьму стоял палач, окруженный своими помощниками. Он был мясником и выглядел как мясник — приземистый и широкий в своем кожаном переднике. Здесь толпа была самой густой. Как всегда, людей притягивала близость смерти. Несчастные пленники, скованные за шею друг с другом, с лицами, красными от солнечных лучей, под которые они попали после нескольких лет, проведенных в темноте, отводились один за другим помощниками палача в здание, где их душили. К счастью, это делалось не на виду у толпы, однако я видел, как Цицерон, разговаривая с Гибридой, старался не смотреть в ту сторону. В нескольких шагах от него Катилина наблюдал за действиями первого консула с каким-то похотливым выражением лица.
  Это мои основные воспоминания, касающиеся того триумфа. Могу добавить только, что когда Лукулл в своей колеснице ехал по Форуму, его на лощади сопровождал Мурена, прибывший наконец в Рим, оставив провинцию на своего брата. Толпа встретила его овацией. Кандидат в консулы выглядел как оживший портрет героя войны, в блестящем панцире и с развевающимся пурпурным плюмажем. Он все еще производил впечатление, хотя уже давно не участвовал в сражениях и слегка отяжелел в своей Галлии. Оба мужчины спешились и стали взбираться по ступеням к Капитолию, где их уже ждал Цезарь с остальными жрецами. Впереди шел, конечно, Лукулл, но его легат отставал всего на пару шагов, и я восхитился гением Цицерона, который организовал такую роскошную предвыборную рекламу Мурене. Каждый ветеран получил по девятьсот пятьдесят драхм (что равнялось их четырехлетнему заработку), а затем жителям города и пригородов был предложен роскошный банкет.
  — Если Мурена после этого не победит, — сказал Цицерон, — то ему останется только убить себя.
  На следующий день народная ассамблея проголосовала за закон Сервия и Катона. Когда Цицерон вернулся домой, его встретила Теренция. Ее белое как мел лицо тряслось, но голос был спокоен. Она только что вернулась из храма Доброй Богини с ужасными новостями. Цицерон должен быть мужественным. Ее подруга, благородная женщина, которая пришла, чтобы предупредить его о надвигающейся опасности, сегодня утром была найдена мертвой на задней аллее своего дома. Ее голова была размозжена молотком, горло разрезано, а внутренности удалены.
  Придя в себя от шока, Цицерон немедленно призвал Квинта и Аттика. Они явились и с ужасом выслушали его рассказ. Их первой заботой была безопасность консула. Решили, что в доме будут постоянно находиться двое мужчин, которые ночью станут охранять нижние покои. Днем его все время будет сопровождать охрана. Он все время будет менять дорогу, по которой ходит в Сенат. Для охраны входной двери будет куплена свирепая собака.
  — И сколько же я должен буду жить, как узник? Пока не умру?
  — Нет, — ответила Теренция, еще раз демонстрируя свою уникальную способность смотреть прямо в корень вопроса. — До тех пор, пока не умрет Катилина. Пока он в Риме, покоя тебе не будет.
  Хозяин понял, что она права, и неохотно дал свое согласие. Аттик послал гонца к всадникам.
  — Но почему он убил ее? — громко спрашивал Цицерон. — Если он подозревал, что она мой шпион, то почему просто не предупредил Курия, чтобы тот держал язык за зубами в ее присутствии?
  — Потому, — ответил Квинт, — что ему нравится убивать.
  Цицерон ненадолго задумался, а потом обратился ко мне:
  — Пошли ликтора за Курием. Пусть скажет ему, что я хочу немедленно видеть его.
  — Ты хочешь пригласить в дом члена заговора против самого себя? — воскликнул Квинт. — Ты сошел с ума!
  — Я буду не один. Вы останетесь рядом. Возможно, что он и не придет. Но если придет, то мы сможем хоть что-то узнать. — Он посмотрел на наши встревоженные лица. — У кого-то есть лучшее предложение?
  Такового не было, и я отправился к ликторам, которые играли в кости в углу атриума. Я приказал самому молодому из них привести Курия.
  Это был один из тех бесконечных жарких летних дней, когда кажется, что солнце вообще никогда не зайдет, и я помню, как было тихо — пылинки неподвижно висели в солнечных лучах. В такие вечера, когда единственными звуками являются чириканье птиц и писк москитов, Рим кажется самым древним местом на земле: таким же древним, как сама Земля, и совершенно не подвластным времени. Невозможно было поверить, что в это самое время в Сенате — сердце Рима — действовали силы, могущие уничтожить его. Мы молча сидели вокруг стола, слишком напряженные, чтобы есть поданные кушанья. Появились дополнительные телохранители, вызванные Аттиком, и расположились в вестибюле. Через пару часов, когда на город спустились сумерки, а рабы стали зажигать свечи, я решил, что Курия или не нашли, или он отказался прийти. Но вот входная дверь открылась и захлопнулась, а в комнате появился ликтор в сопровождении сенатора, который подозрительно обвел взглядом присутствовавших — сначала Цицерона, затем Аттика, Квинта, Теренцию и меня. Затем он опять посмотрел на Цицерона. Курий хорошо выглядел, это надо было признать. Его грехом были азартные игры, а не пьянство: мне кажется, что метание костей не оставляет таких следов на лице человека, как пьянство.
  — Ну что же, Курий, — тихо сказал Цицерон. — То, что произошло — ужасно.
  — Я буду говорить только с тобой. Один на один.
  — Один на один? Боги свидетели, что ты будешь говорить в присутствии всех жителей Рима, если я тебе прикажу! Это ты убил ее?
  — Будь ты проклят, Цицерон, — выругался Курий и бросился на консула, однако Квинт мгновенно заблокировал его.
  — Спокойнее, сенатор, — предупредил он.
  — Это ты убил ее? — повторил свой вопрос Цицерон.
  — Нет!
  — Но ты знаешь, кто это сделал?
  — Знаю! Ты это сделал! — Курий попытался отбросить Квинта, но брат Цицерона был старым солдатом и легко остановил его. — Это ты, ублюдок, убил ее! — закричал он опять, пытаясь вырваться из рук Квинта. — Убил ее, сделав своим шпионом!
  — За это я готов ответить, — проговорил Цицерон, холодно глядя на мужчину. — А ты готов?
  Курий пробормотал что-то неразборчивое, вырвался из рук Квинта и отвернулся.
  — Катилина знает, что ты здесь?
  Курий покачал головой.
  — Уже хорошо. А теперь послушай меня. Я предлагаю тебе шанс, если у тебя хватит мозгов им воспользоваться. Ты вверил свою судьбу сумасшедшему. Если раньше ты этого не знал, то теперь пора это понять. Как Катилина узнал, что она была у меня?
  Опять Курий пробормотал что-то непонятное. Цицерон приложил ладонь к уху.
  — Что, что ты сказал?
  — Потому что я ему сказал. — Курий смотрел на Цицерона глазами, полными слез. Он ударил себя в грудь. — Она сказала мне, а я — ему! — Он продолжал сильно ударять себя в грудь — так некоторые восточные жрецы оказывают уважение умершим.
  — Я должен знать все. Ты меня понимаешь? Мне нужны имена, адреса, планы, даты. Я должен знать, кто и где нанесет мне удар. Если ты мне этого не скажешь, то совершишь государственную измену.
  — И совершу предательство, если скажу.
  — Предательство зла есть благодеяние, — Цицерон поднялся на ноги, положил руки на плечи Курия и жестко посмотрел ему в лицо. — Когда твоя женщина пришла ко мне, она беспокоилась и о моей, и о твоей безопасности. Она заставила меня поклясться жизнью моих детей, что я обеспечу тебе неприкосновенность, если заговор будет раскрыт. Подумай о ней, Курий. Подумай, как она лежит там — красивая, смелая и мертвая. Будь достоин ее любви и памяти, действуй так, как она этого хотела.
  Курий рыдал. Я тоже еле сдерживал слезы, представляя себе грустную картину, нарисованную Цицероном: эта картина и обещание неприкосновенности сделали свое дело. Когда Курий пришел в себя, он дал обещание сообщить Цицерону, как только что-то узнает о планах Катилины. Таким образом, тонкий ручеек информации не прервался.
  Ждать пришлось недолго.
  Следующий день являлся кануном выборов, а Цицерон должен был председательствовать в Сенате. Однако из-за угрозы нападения ему пришлось добираться до Сената кружным путем — вокруг Эсквилинского холма и вниз, по виа Сакра. Времени на это ушло в два раза больше обычного, и был уже полдень, когда мы появились в Сенате. Его курульное кресло поставили около входной двери, и он сидел в тенечке, читая корреспонденцию, окруженный своими ликторами в ожидании авгуров. Несколько сенаторов спросили его, знает ли он, что утром сказал Катилина? По всей видимости, он выступил перед своими сторонниками у себя дома, будучи очень возбужденным. Цицерон ответил отрицательно и послал меня выяснить, в чем дело. Я прошел по сенакулуму54 и переговорил с несколькими сенаторами, с которыми у меня сложились дружеские отношения. Весь зал гудел от слухов. Некоторые говорили, что Катилина призвал к убийству богатейших жителей Рима, другие — что он призвал к восстанию. Я записал несколько предположений и уже собирался вернуться к Цицерону, когда Курий протиснулся мимо меня и незаметно сунул мне в руку записку. Он был болезненно бледен от ужаса.
  — Передай это консулу, — прошептал он мне, и, прежде чем я смог ответить, исчез.
  Я оглянулся. Более ста сенаторов разговаривали, разбившись на небольшие группки. Насколько я мог судить, никто не заметил нашего контакта.
  Я поспешно вернулся к Цицерону и передал ему записку. Нагнувшись к его уху, сказал, что это от Курия…
  Он развернул ее, прочитал — и его лицо напряглось. В записке было написано, что его собираются убить завтра, во время голосования. Именно в этот момент появились авгуры и провозгласили, что предзнаменования были благоприятными.
  — Вы в этом уверены? — спросил Цицерон мрачным тоном.
  Они торжественно подтвердили свое предсказание.
  Я видел, как в уме хозяин просчитывает свой следующий ход. Наконец он встал, знаком показал ликторам, что те должны забрать его кресло, и прошел вслед за ними в прохладу зала заседаний. Сенаторы последовали за ним.
  — Мы знаем, что Катилина действительно сказал этим утром?
  — Не в подробностях.
  Пока мы шли по проходу, хозяин тихо сказал мне:
  — Боюсь, что эта опасность реальна. Если подумать, то они точно знают, где я буду завтра — на Марсовом поле, наблюдая за голосованием. И меня будут окружать тысячи людей. Для десяти-двадцати вооруженных преступников будет несложно пробиться сквозь толпу и убить меня.
  К этому моменту мы подошли к подиуму, на который консул поднялся, повернувшись лицом к аудитории, и спросил меня:
  — Квинт здесь?
  — Нет, он ведет агитацию.
  Действительно, многие сенаторы отсутствовали. Все кандидаты в консулы и большинство кандидатов в трибуны и преторы, включая Квинта и Цезаря, решили посвятить день встречам с избирателями, а не государственным делам. Только Катон был на своем месте, изучая материалы казначейства. Цицерон состроил гримасу и смял записку Курия в руке. Так он стоял несколько минут, пока не понял, что сенаторы внимательно наблюдают за ним.
  — Граждане, — объявил он. — Мне только что доложили о многочисленном и разветвленном заговоре против Республики, который включает в себя и убийство первого консула. — Аудитория вздохнула. — Для того чтобы эта информация могла быть проверена и обсуждена, я предлагаю отложить начало завтрашнего голосования до того момента, когда мы сможем четко оценить опасность. Есть возражения?
  В последовавшем за этим возбужденном шепоте невозможно было ничего разобрать.
  — В таком случае заседания объявляется закрытым до рассвета завтрашнего дня. — С этими словами Цицерон спустился в зал, сопровождаемый ликторами.
  В Риме наступил период замешательства. Цицерон направился прямо домой и занялся выяснением того, что точно сказал Катилина, — рассылал клерков и посыльных к потенциальным информаторам. Мне было велено привести Курия из его дома на Авентинском холме. Сначала его слуга отказался впустить меня — сенатор никого не принимает, объяснил он мне, — но я приказал сообщить, что прибыл от Цицерона, и меня впустили. Курий находился в состоянии нервного срыва: он разрывался между страхом перед Катилиной и страхом быть обвиненным в убийстве консула. Сенатор наотрез отказался пойти со мной и встретиться с Цицероном лично — все это было слишком опасно. С большим трудом мне удалось заставить Курия рассказать об утренней встрече в доме Катилины.
  Он рассказал, что там присутствовали все сторонники Катилины: одиннадцать сенаторов, включая его самого, полдюжины всадников, из которых он назвал Нобилора, Статилиса, Капита и Корнелия, а также бывший центурион Манлий и десятки мятежников из Рима и со всей Италии. Сцена была очень драматичной. Дом абсолютно пуст — Катилина был банкротом, и дом заложили. В нем оставался только серебряный орел, который когда-то был личным штандартом консула Мария в тот период, когда он выступил против патрициев. Что же касается того, что сказал Катилина, то, по рассказам Курия, это звучало следующим образом (я записывал под его диктовку):
  — Друзья, с того момента, как Рим освободился от царей, им управляет кучка влиятельных олигархов, которые все контролируют: государственные учреждения, землю, армию, налоги и наши заморские провинции. А все мы, как бы мы ни старались, для них просто толпа ничтожеств. Даже те из нас, кто высок по рождению, вынуждены кланяться и пресмыкаться перед людьми, которые в нормальном государстве смотрели бы на нас снизу вверх. Вы знаете, кого я имею в виду. Все влияние, сила, богатство и само государство в их руках; все, что осталось нам, — это опасности, поражения, суды и нищета. И как долго, мои храбрые друзья, мы будем все это терпеть? Не лучше ли смело погибнуть в битве, чем влачить жалкое существование в качестве игрушек для тщеславия этих людей? Но погибать нам необязательно. Мы молоды и тверды сердцем, в то время как наши враги развращены своей роскошью и ослаблены годами. Они объединяют по три-четыре здания, чтобы в них жить, тогда как у нас нет места, которое мы могли бы назвать своим домом. У них картины, статуи и рыбные пруды, а у нас — нищета и долги. Впереди нас ждет только страдание. Просыпайтесь же! У нас есть шанс завоевать честь и славу! Используйте меня так, как вы хотите: или как командира, или как солдата, стоящего с вами в одной шеренге, — и помните о той военной добыче, которую вы сможете завоевать в этой борьбе и которая будет вашей, если я стану консулом. Откажитесь быть рабами! Будьте хозяевами! И давайте, наконец, покажем миру, что мы мужчины!
  Так, или почти так, звучала речь Катилины. После того, как он произнес ее, бунтовщик удалился во внутренние покои, чтобы переговорить со своими самыми близкими сторонниками, включая Курия. Здесь, за плотно закрытой дверью, Катилина напомнил им об их клятве на крови и заявил, что настал час атаки. Было предложено убить Цицерона на следующий день, на Марсовом поле, во время голосования. Курий утверждал, что присутствовал только на части этой дискуссии, а потом выскользнул из комнаты, чтобы предупредить Цицерона. Он отказался дать письменные показания под присягой. Предатель настаивал на том, что не выступит в качестве свидетеля. Его имя не должно упоминаться ни под каким видом.
  — Ты должен сказать консулу, что, если он вызовет меня, я буду все отрицать.
  Когда я вернулся к дому Цицерона, входная дверь была забаррикадирована, и в нее впускались только те, кого знали в лицо и кому доверяли. Квинт и Аттик уже были в кабинете, когда я вошел туда. Я передал то, что сказал мне Курий, и показал запись речи Катилины.
  — Ну, теперь он у меня в руках! — воскликнул Цицерон. — На этот раз он зашел слишком далеко.
  Консул послал за лидерами сенатских фракций. За оставшееся время нас посетило их не меньше десятка, включая Гортензия и Катулла. Цицерон показывал им то, что сказал Катилина, вместе с анонимной запиской, предупреждавшей об убийстве. Но когда хозяин отказался открыть свой источник («я дал слово»), я увидел, что многие, особенно Катулл, который когда-то был большим другом Катилины, стали относиться к информации скептически. Расстроенный их реакцией, Цицерон стал терять уверенность в себе. В политике случаются моменты, так же как и в жизни, когда все, чтобы ты ни сделал, — плохо. И именно сейчас была такая ситуация. Проводить выборы, никому ничего не сказав, было сумасшествием. С другой стороны, их перенесение на более позднее время выглядело бы сейчас паникерством. Цицерон провел бессонную ночь, размышляя над тем, что должен сказать в Сенате утром. Эта ночь сказалась на нем. Он выглядел как человек, переживающий сильный стресс.
  В то утро, когда Сенат возобновил работу, на скамьях не было ни одного свободного места. Знамения были изучены и двери открылись сразу после восхода солнца. И тем не менее уже чувствовалась летняя жара. Все ждали ответа на один вопрос: состоятся ли выборы консулов или нет? Снаружи Форум был полон жителей Рима, в основном сторонников Катилины, и их требования разрешить выборы, выкрикиваемые злыми голосами, были хорошо слышны в зале. За городскими стенами, на Марсовом поле, устанавливались овечьи загоны и урны для голосования. Когда Цицерон встал, я увидел Катилину, сидящего на первой скамейке, окруженного приятелями и, как всегда, абсолютно спокойного. Цезарь со скрещенными на груди руками располагался неподалеку.
  — Граждане, — начал Цицерон. — Ни один консул не вмешается с легким сердцем в священный процесс выборов. Особенно это касается меня, который обязан всем, что у него есть, выбору народа Рима. Но вчера мне сообщили о заговоре, цель которого — нарушить этот священный ритуал; о заговоре, интриге, сговоре отчаявшихся людей, которые хотели воспользоваться суматохой дня голосования, чтобы убить вашего консула, вызвать хаос в городе и, воспользовавшись этим, захватить власть в стране. И этот недостойный план был разработан не где-то за границей, не в криминальном подполье, но в самом сердце нашего города, в доме Сергия Катилины.
  Сенаторы молча выслушали, как Цицерон зачитал анонимную записку Курия («Ты будешь убит завтра, во время голосования») и речь Катилины («Как долго, мои храбрые друзья, мы будем терпеть…»), после чего абсолютно все глаза уставились на Катилину.
  — После этого призыва к бунту, — закончил Цицерон, — Катилина удалился со своими соратниками, чтобы уже не в первый раз обсудить, как меня лучше убить. Вот все, что я знаю, граждане, и что я посчитал своим долгом рассказать вам для того, чтобы вы решили, что нам делать дальше.
  Он сел. Через какую-то минуту раздался крик: «К ответу!», — и все стали скандировать, бросая эти слова в Катилину, как дротики: «К ответу! К ответу! К ответу!»
  Катилина пожал плечами, слегка улыбнулся и поднялся на ноги. Он был мощным мужчиной; одного его физического присутствия было достаточно, чтобы в помещении воцарилась тишина.
  — В те далекие времена, когда предки Цицерона спали с козами, или как там еще они удовлетворяли себя в тех горах, с которых он спустился… — Катилину прервал взрыв смеха, который донесся и из той части зала, где сидели Гортензий и Катулл; преступнику пришлось подождать, пока смех не стих. — Так вот, в те далекие времена, когда мои предки были консулами, а Республика была значительно моложе и более жизнеспособной, нами управляли воины, а не юристы. Наш многомудрый консул обвиняет меня в заговоре. Со своей стороны я считаю, что только хочу восстановить справедливость. Когда я смотрю на эту Республику, граждане, то вижу два тела: одно, — он указал на скамьи патрициев и Цицерона, который сидел не шевелясь, — слабое и с глупой головой. Другое, — он указал в сторону Форума за дверями, — сильное, но совсем без головы. Я знаю, какое тело мне нравится больше, и, пока я жив, у него всегда будет голова.
  Когда я читаю эти слова сейчас, я не могу понять, почему Катилину не схватили и не обвинили в государственной измене там же, на месте. Но у него были могущественные защитники, и не успел он сесть, как Красс уже был на ногах. Да, Марк Лициний Красс — я мало уделил ему места на этих страницах, но позвольте мне исправиться. Этот охотник за завещаниями умирающих женщин, этот ростовщик, ссужающий деньги под ужасающие проценты, этот владелец трущоб, этот спекулянт и барахольщик, этот бывший консул, лысый, как яйцо, и крепкий, как кремень, — этот Красс мог быть, когда хотел, блестящим оратором, а в то июльское утро он очень старался.
  — Простите мне мою бестолковость, коллеги, — сказал он, — может быть, это моя вина, но я внимательнейшим образом выслушал нашего консула — и не услышал ни одного доказанного факта, который бы говорил за перенос выборов хоть на мгновение. Что подтверждает этот так называемый заговор? Анонимная записка? Но ее мог написать сам консул, или нашлось бы множество желающих сделать это за него! Запись речи? На меня она не произвела большого впечатления. Наоборот, она напомнила мне те речи, которые любил произносить наш радикальный «новый человек» Марк Туллий Цицерон до того, как перешел в стан моих друзей — патрициев, сидящих на противоположных скамьях!
  Это был очень сильный ход. Красс приподнял полы своей тоги пальцами, раздвинул руки и принял позу деревенского жителя, высказывающего свое просвещенное мнение по поводу овец на рынке.
  — Богам известно — и вы все это знаете, и я благодарю за это Провидение, — что я не бедный человек. Я ничего не выигрываю от отмены всех долгов, напротив — многое теряю. Но я не думаю, что Катилина может быть исключен из списка кандидатов или что эти выборы могут быть отложены на основе слабеньких свидетельств, которые мы только что выслушали. Поэтому я предлагаю следующее: голосование должно начаться немедленно, данное заседание должно быть объявлено закрытым, и все мы должны отправиться на Марсово поле.
  — Поддерживаю предложение! — выкрикнул Цезарь, вскакивая на ноги. — И требую, чтобы голосование начиналось немедленно, а мы больше не тратили бы время на эту тактику затягивания. Согласно нашим древним обычаям, выборы консулов и преторов должны быть закончены до захода солнца.
  Так же, как одно или два зернышка овса могут мгновенно нарушить равновесие тонко отрегулированных весов, так и атмосфера в Сенате мгновенно изменилась. Те, кто обвинял Катилину всего несколько минут назад, теперь во весь голос требовали, чтобы выборы начинались. Цицерон мудро решил поставить вопрос на голосование.
  — Настрой Сената очевиден, — сказал он каменным голосом. — Голосование начнется немедленно. — И тихо добавил: — И пусть боги защитят нашу Республику.
  Не думаю, что его услышали многие, и, уж конечно, не Катилина и его банда, которые даже не позволили консулу первым покинуть помещение, как того требовала элементарная вежливость. Потрясая кулаками в воздухе, рыча от осознания своего триумфа, они проложили себе дорогу через забитый зеваками вход на Форум.
  Цицерон попал в ловушку. Он не мог вернуться домой — его объявили бы трусом. Он должен был следовать за Катилиной, потому что без него, как высшего государственного чиновника, на Марсовом поле ничего не могло начаться. Квинт, для которого безопасность его брата всегда стояла на первом месте и который предвидел именно этот результат, принес в Сенат свой старый армейский нагрудник и настоял, чтобы Цицерон надел его под тогу. Могу сказать, что хозяину эта идея не нравилась, но в тот драматический момент он позволил себя уговорить. В то время как группа сенаторов образовала круг, чтобы закрыть его, я помог ему снять тогу, вместе с Квинтом надел на него нагрудник и опять надел тогу. Твердые металлические края нагрудника были хорошо видны под белой шерстью тоги, но Квинт убедил его, что это только к лучшему: отвлечет внимание убийцы. Защищенный таким образом и окруженный тесной группой сенаторов и ликторов, Цицерон с высоко поднятой головой вышел из здания Сената навстречу шуму и блеску дня голосования.
  Население двигалось на запад, в сторону Марсова поля, и мы двигались вместе с потоком людей. Вокруг Цицерона собиралось все больше и больше сторонников, пока, наконец, между ним и толпой не образовалось пять рядов защитников. Большая толпа может быть ужасной — это монстр, который не ощущает собственную силу и который из-за малейшего импульса может качнуться в ту или иную сторону, давя и калеча всех своих участников. В тот день толпа на выборном поле была невероятных размеров, и мы врезались в нее, как топор в деревянное полено. Я находился рядом с Цицероном, и группа наших защитников крутила и двигала нас до тех пор, пока мы не выбрались на место, предназначенное для консула. Оно состояло из длинной платформы, на которую вели ступеньки, и палатки, находившейся за платформой, где он мог бы отдохнуть. С одной стороны от платформы находился загон для кандидатов. Сейчас в нем присутствовали около двадцати человек, потому что в тот раз выбирались оба консула и восемь преторов. Катилина разговаривал с Цезарем, и когда они увидели, что появился Цицерон, с красным от жары лицом и в броне, оба они рассмеялись и стали показывать на него пальцами.
  — Мне не надо было надевать эту гадость, — пробормотал Цицерон. — Из-за нее я потею, как свинья, а она даже не защищает мою голову и шею.
  Но поскольку голосование и так задержалось, у него не было времени снять броню, и консул немедленно начал совещание с авгурами. Они объявили, что знамения были хорошими, и Цицерон велел начинать процедуру. Вместе с кандидатами он забрался на платформу и недрогнувшим голосом прочитал наизусть все необходимые молитвы без единой ошибки.
  Раздались звуки труб, и красный флаг был поднят над Яникулом. Первые центурии прошли по мосту, чтобы проголосовать. После этого главным было поддерживать беспрерывное движение колонн людей, которые двигались час за часом, а солнце направляло на них свои безжалостные лучи, и Цицерон варился в своем нагруднике, как рак.
  Я почему-то уверен, что его попытались бы убить именно в этот день, если бы он не сделал того, что сделал.
  Заговорам необходима тайна, а то, что хозяин пролил так много света на заговорщиков, их испугало. Слишком много людей следили за происходящим: если бы на Цицерона напали, было бы сразу понятно, кто это сделал. Кроме того, из-за того, что он поднял тревогу, вокруг него собралось столько друзей и союзников, что для убийства потребовались бы многие десятки фанатиков.
  Поэтому голосование проходило как обычно, и никто не пытался угрожать консулу. Он получил даже одно маленькое удовольствие — объявил, что его брат избран претором. Но за Квинта было отдано меньше голосов, чем предполагалось, в то время как Цезарь превзошел всех на несколько порядков. Результаты консульских выборов были теми, что и ожидались: Юний Силан на первом месте, Мурена — на втором, а Сервий и Катилина разделили последнее. Катилина отвесил издевательский поклон Цицерону и покинул поле вместе со своими сторонниками: он не ожидал ничего другого. Сервий же, напротив, воспринял свое поражение очень болезненно и после оглашения результатов пришел в палатку Цицерона. Там он разразился гневной тирадой в его адрес за то, что тот позволил провести самую коррумпированную кампанию за всю историю Республики.
  — Я буду оспаривать результаты в суде. Мой случай возмутителен. Борьба еще ни в коем случае не закончена.
  Он удалился в сопровождении своих помощников, которые были нагружены документами, свидетельствовавшими о допущенных нарушениях.
  Измученный Цицерон сидел в своем кресле. Он выругался, когда увидел, что Сервий уходит.
  Я попытался его успокоить, но хозяин грубо велел мне заткнуться и помочь ему снять эту чертову броню. Его кожа была натерта твердыми краями нагрудника, и в тот момент, когда Цицерон от него, наконец, освободился, он схватил нагрудник обеими руками и забросил за палатку, где тот с грохотом приземлился.
  VIII
  Цицерон погрузился в глубочайшую меланхолию. Я никогда еще не видел его в таком состоянии. Теренция с детьми отправилась в Тускулум, чтобы провести остаток лета в прохладе горных холмов, а консул остался работать в Риме. То лето выдалось необычно жарким, и миазмы, поднимавшиеся с городской помойки под Форумом, накрывали все холмы. Сотни жителей Рима умерли в то лето от лихорадки, и вонь от их разлагающихся трупов соединялась с мерзким запахом помойки. Я много раз думал, а что было бы написано о Цицероне, если бы он тоже внезапно умер от лихорадки в то лето? К сожалению, очень мало. В возрасте сорока трех лет он не мог похвастаться военными победами. Он не создал великих литературных произведений. Да, он стал консулом, но консулами становилось множество ничтожеств, и пример Гибриды был ярким тому подтверждением. Единственным серьезным законом, принятым за время его консульства, был закон о реформе финансирования предвыборных кампаний, предложенный Сервием. Сам же Цицерон с этим законом был не согласен. В то же время Катилина все еще был на свободе, а Цицерон потерял уважение части горожан из-за своего панического поведения перед голосованием. К тому моменту, как закончилось лето и началась осень, прошло три четверти его срока на посту консула. И заканчивался его срок ничем — ему это было понятно лучше, чем кому-либо другому.
  Однажды в сентябре я оставил его в кабинете с пачкой юридических документов. После выборов прошло почти два месяца. Сервий выполнил свое обещание подать на Мурену в суд и надеялся, что победа последнего будет признана незаконной. Цицерон считал, что он должен выступить в защиту человека, который стал консулом во многом благодаря его усилиям. Ему опять придется выступать в паре с Гортензием, а для этого необходимо ознакомиться с массой документов. Но когда я вернулся домой через несколько часов, то увидел, что к документам Цицерон так и не притронулся. Он продолжал лежать в постели, прижав подушку к животу. Я спросил, не заболел ли он. На это хозяин ответил:
  — Мне все это обрыдло. Какой смысл заниматься всей этой работой и пытаться что-то кому-то доказать? Ведь уже через год, не говоря уже о тысячелетии, никто не вспомнит, как меня зовут… Я кончился — и оказался абсолютным неудачником. — Цицерон вздохнул и уставился в потолок, положив одну руку на лоб. — А какие мечты у меня были, Тирон, какие надежды на славу и признание… Я хотел быть таким же знаменитым, как Александр. Но все пошло не так. Знаешь, что больше всего мучает меня по ночам, во время бессонницы? То, что я не понимаю, когда это произошло и что я должен был сделать по-другому.
  Он продолжал поддерживать контакты с Курием, который не переставал оплакивать свою погибшую любовницу. Казалось, что горе его становилось только сильнее с течением времени. От него Цицерон знал, что Катилина продолжает плести заговор против Республики, с каждым днем увязая в этом все глубже и глубже. Слышались пугающие разговоры о закрытых повозках с оружием, которые передвигались за городской стеной под покровом ночи. Были обновлены списки сенаторов, симпатизировавших Катилине, и, согласно Курию, в эти списки входили два молодых патриция Клавдий Марцелл и Сципион Назика. Еще одним опасным знаком было то, что Манлий, отвечавший за военную сторону заговора, исчез из своей постоянной берлоги на задворках Рима, и говорили, что он находится в Этрурии, вербуя вооруженных сторонников заговора. Курий не мог предоставить никаких письменных свидетельств происходившего, для этого Катилина был слишком умен; кроме того, то, что сенатор задавал слишком много вопросов, вызвало у заговорщиков подозрение, и его перестали приглашать на заседания ближайшего круга сторонников Катилины. Так исчез единственный источник получения достоверной информации из первых рук.
  В конце месяца Цицерон решил еще раз рискнуть своей репутацией и вновь поднять в Сенате тему заговора. Это обернулось катастрофой. «Меня проинформировали», — начал он, но дальше ему говорить не дали. «Меня проинформировали» были как раз те слова, с которыми он раньше уже дважды обращался к Сенату, обсуждая ситуацию с Катилиной, и уже тогда эти слова стали нарицательными. Зеваки на улице кричали ему вслед: «Смотрите, смотрите! Вон идет Цицерон. Его уже проинформировали?» И вот сейчас консул снова использовал те же слова. Он слабо улыбнулся и притворился, что ему наплевать, но, конечно, это было не так. Когда над лидером начинают постоянно смеяться, он теряет авторитет, а это означает его конец как политической фигуры. «Не выходи без своей брони», — крикнул кто-то, когда Цицерон выходил из здания Сената, и весь зал зашелся от хохота. Вскоре после этого хозяин заперся у себя в кабинете, и я не видел его несколько дней. Он проводил больше времени с моим помощником Сизифием, чем со мной. Странно, но я ревновал.
  Но для грусти у него была еще одна причина, о которой никто не догадывался, и он бы очень расстроился, если бы кто-то догадался. В октябре его дочь должна была выйти замуж. Однажды он сказал мне, что ненавидит этот момент. Он ненавидел его не потому, что ему не нравился жених, молодой Гай Фругий из семьи Пизонов; совсем наоборот, Цицерон сам организовал помолвку за несколько лет до этого, чтобы обеспечить себе поддержку семьи Пизонов на выборах. Просто он так любил свою маленькую Тулиолу, что сама мысль о расставании была ему ненавистна. Когда накануне свадьбы Цицерон увидел, как она пакует свои детские игрушки (таков был обычай), слезы выступили у него на глазах, и ему пришлось выйти из комнаты. Ей было всего четырнадцать лет. На следующий день состоялась церемония в доме Цицерона, и мне оказали честь, пригласив меня принять в ней участие, вместе с Квинтом, Аттиком и целой толпой Пизонов (боги, что это была за странная и мрачная толпа!). Должен признаться, что когда мать свела Туллию вниз, всю в белом, под вуалью, с убранными волосами и в священном поясе, я сам расплакался. Я и сейчас плачу, когда вспоминаю ее детское лицо, такое торжественное, когда она произносила простую древнюю клятву, имеющую такой глубокий смысл: «Раз ты Гай, то я твоя Гая».
  Фругий надел ей на палец кольцо и очень нежно поцеловал ее. Мы разрезали свадебный торт и отдали Юпитеру его долю. Потом, на свадебном завтраке, когда маленький Марк сидел на коленях у своей сестры, Цицерон предложил тост за здоровье жениха и невесты.
  — Я отдаю тебе, Фругий, самое дорогое, что у меня есть. Нигде на свете ты не найдешь женщину добрее, нежнее, лояльнее и храбрее, чем она…
  Он не смог продолжать и сел под громкие аплодисменты.
  После этого, как всегда окруженный своими телохранителями, Цицерон отправился в дом Фругиев на Палатинском холме. Стоял холодный осенний день. На улице было не так уж много народа. Несколько человек пошли за нами. Когда мы подошли к усадьбе, Фругий уже ждал нас. Он поднял Туллию на руки и, не обращая внимания на шутливые замечания Теренции, перенес ее через порог. В последний раз я увидел большие, испуганные глаза Туллии, смотрящие на нас из дома, а затем дверь закрылась. Девочка осталась в доме, а Цицерон с Теренцией молча отправились домой, держась за руки.
  Вечером того же дня, сидя за столом у себя в кабинете, Цицерон в сотый раз заговорил о том, как опустел дом.
  — Ушел всего один член семьи, а как мы все осиротели! Ты помнишь, как она играла здесь, у моих ног, пока я работал, Тирон? Прямо здесь, — и он постучал ногой под своим столом. — А как часто она первая слушала мои речи — бедный, ничего не понимающий ребенок. И вот все это в прошлом… Годы несутся, как листья в бурю, и с этим ничего не поделаешь.
  Это были последние слова, которые хозяин мне сказал в тот вечер. Он ушел в спальню, а я, задув свечи в кабинете, пожелал доброй ночи охранникам в атриуме и с лампой удалился в свою комнатушку. Лампу я поставил около своей лежанки, разделся и лег, еще раз вспоминая все события минувшего дня. Постепенно я стал засыпать.
  Было около полуночи, и на улице было очень тихо.
  Разбудили меня удары во входную дверь. Кто-то колотил в нее руками. Я сел на кровати. По-видимому, я проспал всего несколько минут. Удары раздались снова, сопровождаемые свирепым лаем, криками и топотом бегущих ног. Я надел тунику и торопливо поднялся в атриум. Цицерон, полностью одетый, уже спускался по лестнице. Перед ним шли двое охранников с обнаженными мечами, а за ним — Теренция, которая куталась в шаль. Опять раздались удары; на этот раз они были сильнее и громче — теперь по дереву били палками и ногами. В детской проснулся и заплакал маленький Марк.
  — Иди и спроси, кто там, — велел мне Цицерон, — но дверь не открывай. — Затем он повернулся к одному из всадников и сказал: — Иди вместе с ним.
  Я осторожно пошел по коридору. К этому времени у нас уже была сторожевая собака — массивный черно-коричневый горный пес, названный Саргоном, в честь ассирийского царя. Он лаял, рычал и отчаянно рвался на цепи. Мне даже показалось, что сейчас он свалит стену.
  — Кто там? — громко спросил я и с трудом, но различил ответ: «Марк Лициний Красс!».
  Стараясь перекричать лай собаки, я крикнул Цицерону:
  — Он говорит, что он Красс!
  — И это действительно он?
  — Похоже на то.
  Цицерон задумался. Думаю, что он думал о том, что Красс с удовольствием полюбовался бы на его труп, однако было маловероятно, что человек его положения решился бы на убийство действующего консула. Цицерон распрямил плечи и поправил прическу.
  — Что же, если он говорит, что он Красс, и его голос похож на голос Красса, тогда впусти его.
  Я приоткрыл дверь и увидел десяток человек с фонарями. Лысая голова Красса блестела в их свете, как полная луна. Я открыл дверь пошире. Красс с неудовольствием посмотрел на беснующегося пса и проскользнул мимо него в дом. В руках у него был потертый кожаный футляр для документов. Вслед за ним вошла его всегдашняя тень, бывший его претор, Квинт Арий, и два молодых патриция, друзья Красса, которые только что получили свои места в Сенате, — Клавдий Марцелл и Сципион Назика. Эти имена фигурировали в самом последнем списке сторонников Катилины. Остальные тоже попытались войти, но я велел им ждать снаружи; четырех врагов в доме было вполне достаточно, решил я и запер дверь.
  — В чем дело, Красс? — спросил Цицерон, когда его старый оппонент вошел в атриум. — Для визита гостей уже поздно, для деловой встречи — слишком рано.
  — Добрый вечер, консул, — холодно кивнул Красс. — И тебе тоже добрый вечер, — обратился он к Теренции. — Прошу простить за беспокойство. Не хочу, чтобы ты прерывала из-за нас свой сон. — Он повернулся к ней спиной и обратился к Цицерону: — Мы можем где-нибудь поговорить наедине?
  — Боюсь, что мои друзья будут нервничать, если я их оставлю.
  — Ты что, боишься, что мы наемные убийцы?
  — Нет, но ты водишь дружбу с ними.
  — Уже нет, — улыбнулся Красс и похлопал по футляру с документами. — Именно поэтому мы к тебе и пришли.
  Цицерон колебался.
  — Хорошо, поговорим наедине. — Теренция стала протестовать. — Не волнуйся понапрасну, дорогая. Мои телохранители будут стоять за дверью, а сильные руки Тирона будут мне хорошей защитой. (Это была шутка.)
  Он приказал, чтобы в кабинет принесли дополнительные стулья, и шестеро из нас с трудом втиснулись в эту небольшую комнату. Я видел, что Цицерон нервничает. В Крассе было что-то, что всегда заставляло хозяина нервничать в его присутствии. Однако держался он достаточно вежливо. Цицерон спросил, не хотят ли его посетители чего-нибудь выпить, но они отказались.
  — Очень хорошо, — сказал консул. — Чем трезвее, тем лучше. Ну, так я тебя слушаю.
  — В Этрурии неспокойно, — начал Красс.
  — Я читаю отчеты. Но ты сам видел, что, когда я хотел это обсудить, Сенат не обратил на меня внимания.
  — Ну что же, им придется проснуться, и побыстрее.
  — Странно, что ты говоришь подобные вещи!
  — Это потому, что мне стали известны некоторые факты. Расскажи ему, Арий.
  — Так вот, — начал Арий с бегающими глазами, умный человек и неплохой солдат. Он был низкорожденным и на все сто процентов креатурой Красса. Над ним часто смеялись за его спиной из-за глупой манеры добавлять к некоторым из гласных букву «г» при разговоре. Может быть, он считал, что в этом случае звучит как образованный человек. — До вчерашнего дня я был в Гэтрурии. По всему району бродят вооруженные банды. Как я понял, гони планируют напасть на Рим.
  — А как ты об этом узнал?
  — С некоторыми из их командиров я раньше служил. Гони попытались завербовать меня. Я сказал, что подумаю — просто для того, чтобы собрать побольше сведений, как ты догадываешься.
  — И сколько же там бойцов?
  — Тысяч пять-десять.
  — Так много?
  — Ну, если не прямо сейчас, то скоро будет.
  — Они вооружены?
  — Некоторые, но не все. Хотя у них есть план.
  — И что это за план?
  — Застать врасплох гарнизон в Палестрине, захватить город, гукрепить гего и гиспользовать в качестве своей госновной базы.
  — Палестрина практически неприступна, — вставил Красс, — и находится всего в одном дне марша от Рима. Манлий разослал своих сторонников по всей Италии, чтобы дестабилизировать обстановку.
  — О, боги! — произнес Цицерон, оглядывая их. — Как вы хорошо информированы.
  — Консул, у нас с тобой были разногласия, — холодно сказал Красс. — Но я добропорядочный гражданин и останусь таковым до конца. Я не хочу гражданской войны. Именно поэтому мы здесь. — Он достал пачку писем из своего футляра. — Все эти письма были доставлены ко мне домой сегодня вечером. Одно из них было адресовано мне, два других — моим друзьям Марцеллу и молодому Сципиону, которые как раз у меня обедали. Остальные письма адресованы другим членам Сената. Как видишь, печати на них не нарушены. Вот они. Я хочу, чтобы между нами не было секретов. Прочитай мое письмо.
  Цицерон подозрительно посмотрел на него, быстро пробежал письмо и передал его мне. Оно было очень коротким: «Время разговоров закончилось. Наступило время действий. Планы Катилины готовы. Он предупреждает тебя, что в Риме прольются реки крови. Тайно уезжай из города… Когда можно будет вернуться, с тобой свяжутся». Письмо было анонимным, а почерк — очень аккуратным, но безликим; такое письмо мог написать и ребенок.
  — Теперь ты понимаешь, почему я решил сразу же прийти к тебе? — спросил Красс. — Я всегда поддерживал Катилину. Но в этом мы участвовать не хотим.
  Цицерон обхватил подбородок рукой и некоторое время молчал, глядя то на Марцелла, то на Сципиона.
  — Ну а ваши письма? Они такого же содержания? — Оба молодых сенатора кивнули. — И тоже не подписаны? — Еще кивок. — И вы не представляете, кто мог их послать? — Они покачали головами. Для двух высокомерных римских сенаторов эти двое были покорны, как овечки.
  — Имя автора остается загадкой, — объяснил Красс. — Мой привратник принес письма как раз в тот момент, когда мы закончили обед. Он не видел, кто их доставил. Письма просто лежали на пороге. А курьер сбежал. Естественно, что Марцелл и Сципион прочитали свои письма одновременно со мной.
  — Естественно. А могу я посмотреть на другие письма?
  Красс стал по одному передавать Цицерону запечатанные конверты. Консул внимательно прочитывал каждый адрес и показывал его мне. Я запомнил имена Клавдия, Эмилия, Валерия и других, включая Гибриду. Всего восемь или девять человек, и все патриции.
  — Странные заговорщики, которые обращаются к человеку, который утверждает, что не имеет к ним никакого отношения, и пытаются использовать его в качестве своего посыльного.
  — Не могу сказать, что у меня есть этому объяснение.
  — А может быть, это мистификация?
  — Возможно. Однако когда вспоминаешь о том, что происходит в Этрурии и насколько Манлий близок к Катилине… Нет, консул, я думаю, что к этому надо отнестись со всей серьезностью. Боюсь, что Катилина все-таки представляет угрозу для Республики.
  — Он представляет угрозу для всех нас.
  — Если я могу чем-то помочь, только скажи, что я должен сделать.
  — Ну, для начала отдай мне все эти письма.
  Красс переглянулся со своими компаньонами, а потом засунул все письма в футляр и передал его Цицерону.
  — Я полагаю, что ты покажешь их в Сенате?
  — Думаю, что я просто обязан это сделать, нет? И еще мне нужен Арий — для того, чтобы он рассказал все, что видел в Этрурии. Ты сможешь это сделать, Арий?
  Тот посмотрел на Красса. Красс слегка кивнул.
  — Габсолютно, — подтвердил Арий.
  — Ты будешь требовать у Сената разрешения поднять армию? — спросил Красс.
  — Я обязан защитить Рим.
  — Хочу просто заметить, что если тебе понадобится командующий, то далеко ходить не надо. Если помнишь, то это я подавил восстание Спартака. Думаю, что с Манлием у меня тоже не будет проблем.
  Как позже заметил Цицерон, наглость этого человека не имела границ. Сначала он помогал организовать восстание, поддерживая Катилину, а теперь хотел получить свою долю похвал за подавление этого восстания. Цицерон дал Крассу ни к чему не обязывающий ответ, в том смысле, что уже очень поздно, чтобы поднимать армии и назначать командиров, и что он хочет выспаться, чтобы заняться всем этим на свежую голову.
  — Но когда ты сделаешь свое сообщение, ты обратишь внимание собравшихся на мой патриотический поступок? — не унимался Красс.
  — В этом ты можешь быть абсолютно уверен, — ответил Цицерон, выпроваживая его из кабинета в атриум, где их ожидала охрана.
  — Если я еще что-то могу…
  — Вообще-то есть один вопрос, в котором мне может понадобиться твоя помощь, — ответил Цицерон, который никогда не упускал возможности закрепить успех. — Речь идет о суде над Муреной. Если он его проиграет, то мы лишимся консула в очень тяжелый для Республики момент. Ты согласишься защищать его вместе со мной и Гортензием?
  Конечно, это было последним, чего хотел бы Красс, но он сохранил хорошую мину при плохой игре.
  — Для меня это будет честью, консул.
  Мужчины пожали друг другу руки.
  — Не могу даже передать, как я рад, что все недоразумения между нами решены, — сказал хозяин.
  — Я с тобой полностью согласен, дорогой Цицерон. Эта ночь была удачной для нас, но еще удачнее она оказалась для Рима.
  И с многочисленными уверениями в дружбе, доверии и сотрудничестве Цицерон выпроводил Красса и его спутников за дверь, поклонился ему и пожелал хорошо выспаться. Они договорились переговорить утром.
  — Какой же все-таки ужасный лгун этот ублюдок! — воскликнул хозяин, как только дверь за гостями закрылась.
  — Ты не веришь ему?
  — Чему? Тому, что Арий случайно оказался в Этрурии и там случайно разговорился с людьми, которые собираются поднять восстание? И что эти люди случайно, ни с того ни с сего предложили ему вступить в их ряды? Нет, не верю. А ты?
  — Письма какие-то странные. Не мог он сам их написать?
  — А зачем ему это надо?
  — Думаю, для того, чтобы иметь возможность появиться у тебя в середине ночи и разыграть перед тобою роль добропорядочного гражданина. Они дают ему очень хорошую возможность порвать с Катилиной. — Неожиданно мне показалось, что я понял весь замысел. — Вот в чем дело! Он послал Ария посмотреть, что происходит в Этрурии, а когда тот вернулся и все ему рассказал, Красс просто испугался. Он понял, что Катилина обязательно проиграет, и решил от него прилюдно дистанцироваться.
  Цицерон одобрительно кивнул.
  — Что ж, это умно! — Сложив руки за спиной, он отправился по коридору в атриум, размышляя на ходу. Вдруг остановился. — Интересно…
  — Что?
  — Давай взглянем на все это с другой стороны. Представим, что план Катилины удался. Армия оборванцев Манлия захватывает Палестрину и движется на Рим, находя сторонников в каждом городе на своем пути. В столице начинаются паника и резня. Сенат захвачен. Я убит. Катилина берет Республику под свой контроль. И ведь все это вполне возможно: мы знаем, что у нас мало сил, тогда как масса сторонников Катилины живет в городских стенах. Что случится потом?
  — Не знаю. Это будет просто кошмар.
  — Я могу сказать абсолютно точно, что случится. Оставшимся в живых чиновникам не останется ничего другого, как пригласить в Рим единственного человека, который может спасти нацию, — Помпея Великого, во главе с его Восточными легионами. С его военным гением и сорока тысячами закаленных в боях ветеранов в его распоряжении Помпей очень быстро разберется с Катилиной, а когда он это сделает, ничто уже не сможет помешать ему стать диктатором всего мира. А кого Красс боится и ненавидит больше всех на свете?
  — Помпея?
  — Помпея. Вот именно. Ситуация еще более запутана, чем я предполагал вначале. Красс пришел ко мне сегодня ночью, чтобы предать своего союзника, не из-за боязни проигрыша Катилины, а из-за боязни его выигрыша.
  Утром, с первыми лучами солнца, мы вышли из дома в сопровождении четырех всадников, включая братьев Секстов. Они теперь редко оставляли Цицерона одного. Консул натянул капюшон плаща на голову, а я нес футляр с документами. Он шел с такой скоростью, что мне сложно было поспевать за ним. На мой вопрос, куда мы так спешим, Цицерон ответил:
  — Нам надо найти генерала для нашей армии.
  Странно, но за прошедшую ночь Цицерон полностью освободился от всех своих душевных расстройств и меланхолии. Перед лицом этого кризиса он выглядел не счастливым — сказать такое было бы глупостью, — но возродившимся. Консул почти бегом поднялся по ступеням Палатинского холма, и я наконец понял, что мы направляемся к дому Метелла Целера. Мы прошли мимо портика дома Катулла и вошли во двор соседнего дома, который стоял пустым, с закрытыми окнами и дверями. Так как Цицерон не хотел, чтобы его видели, он сказал, что останется в этом дворе, пока я пойду в дом Целера и сообщу авгуру о том, что консул желает встретиться с ним в обстановке абсолютной секретности. Я сделал, как мне было приказано, и слуга Целера сообщил мне, что его хозяин примет консула, как только закончит свой утренний туалет. Когда я вернулся за Цицероном, то застал его беседующим со сторожем пустого дома.
  — Этот дом принадлежит Крассу, — рассказал он, когда мы уходили. — Ты себе можешь такое представить? Он стоит целое состояние, но Лысая Голова предпочитает держать его пустым, ожидая, что на будущий год цена должна еще вырасти. Неудивительно, что он не хочет гражданской войны, — тогда будет не до покупки домов.
  Слуга провел Цицерона по аллее между двумя домами, через заднюю калитку и прямо в дом Целера на хозяйскую половину. Там уже находилась жена Целера Клодия, одетая в шелковый халат, накинутый на ночную рубашку. Когда она приветствовала Цицерона, от нее все еще исходил мускусный аромат спальни.
  — Когда я узнала, что ты придешь к нам в дом тайно, через заднюю калитку, я подумала, что ты хочешь увидеть меня, — сказала она с упреком, рассматривая его все еще сонными глазами, — а сейчас я поняла, что тебе нужен мой муж. Какая тоска!
  — Я думаю, что жизнь вообще тоскливая штука, чего нельзя сказать о смерти, которая уравнивает всех нас, превращая даже самых выдающихся в горсточку праха.
  То, что Цицерон нашел в себе силы для флирта, показывало, что он уже полностью восстановился от своей хандры. Хозяин наклонился, чтобы поцеловать Клодии руку, и его поцелуй длился несколько дольше, чем того требовали правила приличия. Что это была за сцена: великий оратор-пуританин склоняется над рукой самой известной распутницы Рима! Мне вдруг пришла в голову странная и дикая мысль — если в один прекрасный день Цицерон сможет уйти от Теренции, то уйдет он именно к этой женщине, — и я с облегчением вздохнул, когда в комнате появился шумный Целер, ведущий себя, как солдат на плацу, и интимная атмосфера сразу исчезла.
  — Консул! Доброе утро! Что я могу для тебя сделать?
  — Ты можешь возглавить армию и спасти Республику.
  — Армию? Что ж, неплохая перспектива! — Но тут он заметил, что Цицерон не шутит. — О чем ты говоришь?
  — Кризис, о котором я так долго говорил, наконец начался. Тирон, покажи претору письмо, адресованное Крассу.
  Я так и сделал и увидел, как лицо Целера окаменело, когда он дочитал письмо до конца.
  — Это прислали Крассу?
  — Так говорит он сам. Остальные письма тоже принесли к нему домой — для того, видимо, чтобы он разнес их по адресатам.
  Цицерон сделал мне знак, и я передал Целеру остальные письма. Тот прочитал несколько из них и сравнил с первым. Когда он закончил, Клодия забрала у него письма и прочитала их сама. Муж даже не попытался ее остановить, и я понял, что ей известны все его секреты.
  — Но это только половина дела, — продолжил Цицерон. — Если верить Квинту Арию, Этрурия наводнена людьми Катилины. Манлий собирает армию бунтовщиков численностью в два легиона. Они планируют захватить Палестрину, а затем и Рим. Я хочу, чтобы ты возглавил нашу оборону. И действовать тебе придется быстро, если только мы хотим его остановить.
  — Что значит быстро?
  — Ехать нужно уже сегодня.
  — Но меня никто не назначал.
  — Значит, назначат.
  — Подожди, консул. Мне надо обдумать некоторые вещи, прежде чем я подниму войска и начну передвигаться по стране.
  — Например?
  — Ну, прежде всего, я должен переговорить со своим братом Непотом. А потом, у меня есть еще один брат — мой шурин — Помпей Великий, и о нем я тоже не должен забывать.
  — На все это у нас просто нет времени! Мы ничего не сможем сделать, если люди будут ставить интересы своей семьи выше государственных. Послушай, Целер, — я услышал, как голос Цицерона смягчился, как это иногда случалось. — Твоя смелость и присутствие духа уже один раз спасли Республику, во время суда над Рабирием. Именно тогда я понял, что История отвела тебе роль героя. В этом кризисе есть и положительные и отрицательные стороны. Вспомни Гектора:
  
  Не без борьбы я, однако, погибель приму, не без славы!
  Сделаю дело большое, чтоб знали о нем и потомки…55
  
  Кроме того, если ты откажешься, то Красс готов это сделать вместо тебя.
  — Красс? Но ведь он не военный. Все, о чем он думает, — это деньги.
  — Может быть, ты и прав, но он уже вынюхивает возможность получить военные почести.
  — Если речь идет о почестях, то их наверняка захочет получить Помпей. Мой брат прибыл в Рим проследить, чтобы полководца не обошли. — Целер вернул письма. — Нет, консул; благодарю за доверие, но я не могу согласиться без их одобрения.
  — Я отдам тебе Ближнюю Галлию.
  — Что?!
  — Ближнюю Галлию — она будет твоей.
  — Но Ближняя Галлия не принадлежит тебе, чтобы ты так свободно ею распоряжался.
  — Нет, принадлежит. Я поменялся с Гибридой на Македонию, и теперь Галлия моя. Я всегда хотел от нее отказаться. Так что ты можешь взять ее себе.
  — Но ведь это не корзинка с яйцами. Должно быть голосование среди преторов.
  — Правильно, и ты его выиграешь.
  — Ты что, смошенничаешь при голосовании?
  — Я мошенничать не буду. Это будет абсолютно неправильно. Оставим эту сторону дела Гибриде. У него не так много талантов, но умение смошенничать при голосовании — один из них.
  — А если он не согласится?
  — Он согласится. У нас с ним договоренность. Кроме того, — Цицерон помахал анонимным письмом, адресованным Гибриде, — я уверен, что он не захочет, чтобы это стало достоянием публики.
  — Ближняя Галлия, — повторил Целер, поглаживая свой широкий подбородок. — Это, конечно, лучше, чем Дальняя Галлия.
  — Дорогой, — Клодия положила свою руку на его. — Это очень щедрое предложение, и я уверена, что Непот и Помпей поймут тебя.
  Целер откашлялся и несколько минут в задумчивости качался на каблуках. На лице его была написана жадность. Наконец он сказал:
  — И сколь быстро я смогу получить эту провинцию, как ты думаешь?
  — Сегодня, — ответил Цицерон. — Это вопрос национальной безопасности. Я буду настаивать на том, что по всей стране должно сохраняться единоначалие, а сам я должен находиться в Риме, так же как ты — в поле, сражаясь с восставшими. Мы будем вместе защищать Республику. Что ты на это скажешь?
  Целер посмотрел на Клодию.
  — Так ты обгонишь всех своих соперников, — сказала она. — Консульство будет тебе гарантировано.
  Авгур еще раз прочистил горло и повернулся к Цицерону.
  — Очень хорошо, — сказал он, протягивая Цицерону свою большую мускулистую руку, — ради спасения своей Родины я говорю: «Да».
  Из дома Целера Цицерон направился к Гибриде, который жил в нескольких сотнях шагов от Целера. Он поднял председательствующего консула из его обычного полупьяного ступора, рассказал, что происходит в Этрурии, и сказал своему коллеге-консулу текст его роли на этот день. Сначала Гибрида начал сопротивляться, говоря, что не будет подтасовывать голосование за Ближнюю Галлию, но Цицерон показал ему письмо заговорщиков с его адресом. Стеклянные красные глаза Гибриды почти выскочили из орбит, он мгновенно вспотел, и его затрясло от страха.
  — Клянусь, Цицерон, я ничего об этом не знаю!
  — Конечно. Но, как ты знаешь, в этом городе полно завистников, которые с удовольствием поверят в обратное. Если ты хочешь доказать свою преданность, то помоги мне с Ближней Галлией — и можешь рассчитывать на мою вечную благодарность.
  Итак, с Гибридой все было улажено. А потом надо было только переговорить с нужными сенаторами, чем Цицерон и занимался до самой дневной сессии, пока авгуры изучали предзнаменования. К этому времени город заполнили слухи о нападении бунтовщиков на город и их планах убить главных государственных чиновников. Катулл, Изаурик, Гортензий, братья Лукулл, Силан, Мурена и даже Катон, которого вместе с Непотом избрали трибуном, — все они были отозваны в сторонку, и всем им шепотом была объяснена ситуация. В такие моменты Цицерон больше всего походил на торговца коврами в разгар базарного дня: то смотрит через плечо своего покупателя, то оглядывается вокруг себя и шевелит руками в ожидании заключения сделки. Цезарь наблюдал за ним издали, а я, в свою очередь, наблюдал за Цезарем. По его лицу ничего нельзя было понять. Катилины нигде не было видно.
  Когда сенаторы прошли на заседание, Цицерон занял свое обычное место на первой скамье с края, ближайшего к консульскому возвышению. Он всегда сидел там, когда не вел заседания. С другой стороны от него сидел Катулл. С этой точки, при помощи кивков головы, жестов и шепота ему обычно удавалось контролировать ход заседания даже в те месяцы, когда он не был председательствующим консулом. Надо сказать, что на Гибриду вполне можно было положиться, если только ему заранее сообщался текст, который он должен произносить в течение дня. С широкими плечами и откинутой благородной головой, он торжественно сообщил своим пропитым голосом, что за ночь в ситуации в стране произошли серьезные изменения, а затем вызвал Квинта Ария.
  Арий не часто выступал в Сенате, но когда он говорил, то его выслушивали с уважением. Не знаю почему. Может быть, абсурдность его произношения сообщала его словам дополнительную правдивость. Он встал и подробно рассказал, что видел в провинции: как вооруженные банды, набранные Манлием, собираются в Этрурии и что их численность скоро может достигнуть десяти тысяч человек; как он понял, что их ближайшая цель — напасть на Палестрину; что безопасность самого Рима находится под угрозой; что подобные же восстания запланированы в Апулии и Капуе.
  К моменту, когда он вернулся на место, в зале заседаний началась паника. Гибрида поблагодарил Ария и вызвал Красса, Марцелла и Сципиона, чтобы они могли зачитать полученные ими прошлым вечером письма. Остальные письма он отдал клеркам, которые раздали их адресатам. Первым встал Красс. Он рассказал о таинственном появлении предупреждений и как он немедленно направился вместе с остальными к Цицерону. Затем зачитал свое письмо твердым, ясным голосом: «Время разговоров прошло. Наступило время действий. Планы Катилины готовы. Он предупреждает тебя, что в Риме прольются реки крови. Тайно уезжай из города… Когда можно будет вернуться, с тобой свяжутся».
  Вы можете себе представить эффект от этих слов, сначала торжественно произнесенных Крассом, а затем, более нервно, Сципионом и Марцеллом? Шок был еще большим потому, что все знали, что Красс дважды поддерживал Катилину на выборах в консулы. В зале поднялся шум, и кто-то громко закричал: «Где он?» Крик был подхвачен другими: «Где он? Где он?», поднялась суматоха. Цицерон быстро прошептал что-то на ухо Катуллу. Старый патриций встал:
  — В связи с ужасными новостями, которые мы только что получили, и в соответствии с древними законами я предлагаю, чтобы консулам была передана абсолютная власть для защиты нашей Родины, как это предусматривается Положением о чрезвычайной ситуации. Эта власть должна включать, но не ограничиваться, правом управлять войсками и вести военные действия, использовать неограниченную силу в отношении врагов и жителей восставших городов, а также осуществлять верховную военную и юридическую власть как на территории Республики, так и за рубежами нашей страны.
  — Квинт Литаций Катулл предложил ввести чрезвычайное положение, — провозгласил Гибрида. — Кто-то против?
  Все головы повернулись в сторону Цезаря, еще и потому, что легитимность чрезвычайного положения была одним из основных вопросов, лежащих в основе обвинения Рабирия. Однако Цезарь, впервые на моей памяти, был полностью потрясен происходящим. Он демонстративно не обменялся с Крассом ни одним словом и даже не смотрел в его сторону, что было очень странно, так как обычно они всегда держались вместе. Это можно было объяснить лишь тем, что Цезарь был потрясен неожиданным предательством Красса. Он не двигался, а молча смотрел перед собой, напоминая те свои бюсты с пустыми мраморными глазами, которые теперь можно увидеть в любом учреждении Республики.
  — Если все за, — сказал Гибрида, — то предложение принимается, и я передаю слово Марку Туллию Цицерону.
  Только теперь хозяин встал под одобрительный шум тех сенаторов, которые еще две недели назад издевались над ним за его «паникерство».
  — Граждане, — сказал он. — Прежде всего, я хочу поблагодарить Антония Гибриду за то, с какой уверенностью он провел сегодняшнее кризисное заседание. — Послышались слова одобрения, и Гибрида расплылся в улыбке. — Со своей стороны, пользуясь защитой своих друзей и союзников, я останусь в Риме и продолжу свою борьбу с опасным безумцем Катилиной. Так как никто не может сказать, сколько будет существовать эта угроза, я официально прошу вас освободить меня от дел моей провинции, в соответствии с тем обещанием, которое я дал в начале своего консульства, обещанием, которое я обязан выполнить в этот тяжелый для Республики час.
  Патриотическое самопожертвование Цицерона было принято с аплодисментами, и Гибрида мгновенно достал священную урну и положил в нее один отмеченный жетон, который обозначал Ближнюю Галлию, и семь пустых (позже я узнал, что все жребии были пустыми). Затем вперед вышли восемь преторов. Первым тянул жребий Лентул Сура, который, и Цицерон это хорошо знал, был одной из ключевых фигур в заговоре Катилины. Сура, через свои матримониальные связи, был родственником почти всем членам Сената и даже самому Гибриде: с одной стороны, он был женат на вдове брата Гибриды и растил, как своего собственного, ребенка от этого союза, Марка Антония; в то же время дочь Гибриды, Антония, была обручена с этим самым Марком Антонием. Поэтому я внимательно наблюдал за Гибридой, чтобы понять, сможет ли он выполнить то, что обещал Цезарю. Но у политиков свои понятия о лояльности, которые совсем не похожи на понятия простых людей. Сура глубоко засунул руку в урну и достал жребий, который передал Гибриде. Тот объявил, что он пуст, и показал его всей палате. Сура пожал плечами и отошел. В любом случае, сейчас его целью была не провинция, а сам Рим.
  Следующим был Помптиний, за ним Флакк — оба безрезультатно. Четвертым тянул жребий Целер. Гибрида взял у него жетон и повернулся в сторону, якобы к свету, — и, по-видимому, именно в этот момент заменил жетон, потому что после этого он высоко поднял его, чтобы все могли увидеть, что на этом жребии нарисован крест.
  — Ближняя Галлия достается Целеру, — объявил Гибрида. — И да помогут ему боги!
  Раздались аплодисменты, и Цицерон мгновенно вскочил на ноги.
  — Предлагаю вручить Квинту Цецилию Метеллу Целеру военный империй и дать ему право мобилизовать армию для защиты своей провинции.
  — Кто-то против? — спросил Гибрида.
  На секунду я подумал, что сейчас встанет Красс. Казалось, он уже приготовился это сделать, но передумал и остался сидеть на своем месте.
  — Принято единогласно.
  После закрытия заседания Цицерон и Гибрида провели военный совет со всеми преторами, чтобы подготовить сенатские эдикты, необходимые для защиты города. Немедленно было направлено послание командиру гарнизона в Палестрине с приказом усилить охрану города. Было принято также давнишнее предложение префекта Риетеи направить в Рим центурию для усиления охраны. Было решено, что городские ворота будут закрываться на час раньше, чем обычно. В полночь будет наступать комендантский час, и на улицы будут выходить патрули. Древний запрет на ношение оружия в пределах городских стен будет отменен в отношении солдат, лояльных Сенату. Будут проводиться выборочные обыски экипажей. Доступ на Палатинский холм будет закрываться с заходом солнца. Все гладиаторские школы в городе и его окрестностях будут закрыты, а гладиаторы направлены в отдаленные города и колонии. Большие награды, до ста тысяч сестерций, будут выплачиваться любому — будь то свободный человек или раб, — кто сообщит информацию о потенциальных предателях. Целер отправится с восходом солнца и займется формированием свежих боевых отрядов. И, наконец, было решено обратиться к нескольким надежным людям с просьбой выдвинуть против Катилины обвинение за угрозу стране, с гарантией их личной безопасности.
  Во время этого совета Лентул Сура спокойно сидел на нем, а рядом расположился его вольноотпущенник Публий Умбрений, который записывал все, что говорилось. Позже Цицерон горько пожаловался мне на абсурдность ситуации: двое из главных заговорщиков присутствовали на заседании наиболее закрытого совета Республики, и обо всем, что там говорилось, докладывали своим соратникам-бунтовщикам! Но что он мог поделать? Все та же старая история — у него не хватало улик.
  Телохранители Цицерона хотели увести его домой до того, как на город спустятся сумерки, поэтому после окончания совета мы осторожно вышли из здания и заторопились через Форум, вниз по Эсквилинскому холму и через Субуру. Через час Цицерон уже сидел в своем кабинете, сочиняя письма руководителям провинций с информацией о решениях Сената, когда вдруг опять залаяла собака. Слуга доложил, что прибыл Метелл Целер, который ждет в атриуме.
  Сразу было видно, что Целер взволнован. Он быстро ходил по комнате и хрустел пальцами, в то время как Квинт и Тит Секст внимательно следили за ним из коридора.
  — Итак, губернатор, — сказал Цицерон, сразу понявший, что посетителя необходимо успокоить, — мне кажется, что все прошло достаточно удачно.
  — С твоей точки зрения, может быть, и так, но мой брат совсем не рад. Я же говорил тебе, что у меня будут проблемы. Непот говорит, что если восставшие в Этрурии действительно представляют собой такую серьезную опасность, то разбираться с ними должен сам Помпей.
  — Но у нас нет времени ждать, пока Помпей и его армия совершат переход в тысячу миль. Нас всех, как свиней, зарежут в постелях задолго до того, как он появится.
  — Это ты так говоришь, а Катилина клянется, что не хочет причинить вред Республике, и настаивает на том, что не имеет никакого отношения к этим письмам.
  — А ты что, говорил с ним?
  — Он подошел ко мне сразу после того, как ты покинул Сенат. Для того чтобы доказать мне свои мирные намерения, Катилина выразил готовность сдаться мне в плен на любой срок.
  — Ну и жулик! Надеюсь, ты немедленно выгнал его?
  — Нет, я привел его сюда, чтобы ты мог с ним переговорить.
  — Сюда? Он что, в моем доме?
  — Нет. Он ждет на улице. Думаю, что тебе надо с ним поговорить. Он один и без оружия. Я ручаюсь за него.
  — Даже если все это так, то зачем мне с ним разговаривать?
  — Он — Сергий, консул. Он по прямой линии происходит от троянцев, — холодно сказал Целер. — Уже из-за этого он заслуживает уважения.
  Цицерон посмотрел на братьев Секст. Тит пожал плечами.
  — Если он один, консул, то мы с ним справимся.
  — Тогда приведи его, Целер, — сказал Цицерон. — Я выслушаю, что он хочет сказать. Но я абсолютно уверен, что мы зря теряем время.
  Я был в ужасе от того, что Цицерон согласился на такой риск, и, пока Целер ходил за Катилиной, я попытался переубедить консула. Но он резко оборвал меня:
  — Это покажет наличие доброй воли с моей стороны, если я сообщу в Сенате, что согласился встретиться с этим бандитом. Да и потом, кто знает? Может быть, он пришел извиниться.
  Хозяин натянуто улыбнулся, и я понял, что этот неожиданный визит сильно озадачил его. Что касается меня, то я чувствовал себя как один из несчастных приговоренных участников Игр, когда тигр выходит на арену — а именно так Катилина вошел в комнату, дикий и настороженный, полный плохо скрываемой ярости; я боялся, что он вцепится Цицерону в горло. Братья Секст близко подошли к нему и встали по бокам, когда он остановился в двух шагах от Цицерона. Катилина поднял руку в издевательском салюте.
  — Консул!
  — Говори, что ты хотел сказать, и убирайся.
  — Я слышал, что ты опять распространяешь обо мне ложь.
  — Ну, вот видишь, — сказал Цицерон, оборачиваясь к Целеру. — Что я говорил? Все это бесполезно.
  — Просто выслушай его, — произнес Целер.
  — Ложь, — повторил Катилина. — Я ничего не знаю о тех письмах, которые якобы распространил вчера. Я был бы полным идиотом, если бы разносил подобные послания по всему городу.
  — Я готов поверить, что лично ты их не разносил, — ответил Цицерон. — Но вокруг тебя достаточно идиотов, готовых это сделать.
  — Ерунда. Это очевидная подделка. Знаешь, что я думаю? Я думаю, что ты сам написал эти письма.
  — Лучше обрати свое подозрение на Красса — именно он использует их для того, чтобы предать тебя.
  — Лысая Голова играет в свою собственную игру, как, впрочем, и всегда.
  — А банды в Этрурии? Они тоже не имеют к тебе никакого отношения?
  — Они бедные, несчастные негодяи, доведенные до ручки ростовщиками, и я им симпатизирую, но не я их предводитель. Предлагаю тебе то же, что предложил Целеру. Я сдаюсь на твою милость и готов жить в этом доме, где ты и твои охранники сможете следить за мной, до тех пор, пока ты не убедишься, что я невиновен.
  — Это не предложение, а издевательство чистой воды. Если я не чувствую себя в безопасности, живя с тобой в одном городе, то как, ты думаешь, я буду ощущать себя, живя с тобой под одной крышей?
  — Так что же, я ничего не могу сделать, чтобы тебя удовлетворить?
  — Можешь. Исчезни из Рима и из Италии. Исчезни совсем. Отправляйся в изгнание и никогда не возвращайся.
  Глаза Катилины заблестели, а руки сжались в кулаки.
  — Моим первым предком был Сергестус, соратник Энея, основателя нашего города — и у тебя хватает наглости отправлять меня в изгнание?
  — Прекрати кормить меня твоим семейным фольклором. Я делаю тебе серьезное предложение. Если ты отправишься в изгнание, я сделаю так, что с твоей семьей ничего не случится. Твои сыновья не будут стыдиться приговоренного отца — а ведь тебя обязательно приговорят, Катилина, в этом ты можешь не сомневаться. Кроме того, ты избавишься от своих кредиторов. Что, по-моему, для тебя тоже немаловажно.
  — А как же мои друзья? Сколько им еще мучиться под твоей диктатурой?
  — Моя диктатура, как ты это называешь, существует только для того, чтобы защитить страну от тебя. Как только ты исчезнешь, она больше не понадобится, и я с радостью предложу всем начать с чистого листа. Добровольное изгнание — это благородный поступок, Катилина, достойный твоих предков, о которых ты так много говоришь.
  — Так, значит, внук фермера, выращивавшего бараний горох, берет на себя смелость учить Сергия, что такое благородство?.. Следующий на очереди ты, Целер! — Тот, не шевелясь, смотрел перед собой, как солдат на параде. — Посмотри на него, — прошипел Катилина. — Типичный Метелл — они всегда процветают, что бы ни случилось. Но ты понимаешь, Цицерон, что в душе он тебя ненавидит и презирает. Все они так. У меня, по крайней мере, хватает духу говорить тебе это в лицо, а не шептаться у тебя за спиной. Сейчас они используют тебя, чтобы защитить свое богатство. Но как только ты сделаешь всю грязную работу, они все от тебя отвернутся. Если хочешь, можешь меня уничтожить — этим ты только приблизишь свой собственный конец.
  Он развернулся на каблуках, оттолкнул братьев Секст и вышел из дома.
  — Почему после него всегда остается запах серы? — спросил Цицерон.
  — Ты думаешь, он отправится в изгнание?
  — И такое возможно. Мне кажется, он сам не знает, что сделает в следующий момент. Он как животное — живет импульсами. Сейчас для нас главное оставаться настороже и сохранять бдительность — я в городе, а ты в стране.
  — Завтра я отправлюсь с первыми лучами солнца. — Целер направился к двери, но остановился и повернулся к Цицерону. — Кстати, вся эта ерунда о том, что мы тебя презираем, — не верь этому, ты знаешь, что все это неправда.
  — Я знаю, Целер, спасибо.
  Цицерон улыбнулся — и сохранял улыбку на лице до тех пор, пока Целер не вышел из комнаты. Тогда она медленно сползла с его лица. Он опустился на ближайший стул и вытянул руки ладонями кверху, с удивлением рассматривая их, как будто никогда не видел, как они трясутся.
  IX
  На следующий день взволнованный Квинт явился к Цицерону с копией письма, которое было развешано около приемных трибунов. Оно было адресовано целому ряду известных сенаторов, таких, как Катулл, Цезарь и Лепид, и подписано Катилиной: «Не имея возможности бороться с группой врагов, выдвигающих против меня фальшивые обвинения, я уезжаю в изгнание в Мессалию. Уезжаю не потому, что виновен в ужасных преступлениях, в которых меня обвиняют, но для того, чтобы сохранить мир в Республике и избежать кровавой резни, которая, несомненно, последует в случае, если я буду защищаться. Я завещаю вам свою честь, а жену и семью передаю под вашу опеку. Прощайте!»
  — Поздравляю тебя, брат, — сказал Квинт, похлопав Цицерона по спине. — Ты все-таки его дожал.
  — А это точно?
  — Точнее не бывает. Сегодня рано утром его видели уезжающим из города с небольшой группой сподвижников. Его дом закрыт и безлюден.
  — И все-таки что-то мне во всем этом не нравится. Что-то здесь не то. — Цицерон заморгал и потянул себя за мочку уха.
  — Катилина вынужден был уехать. Его отъезд равносилен признанию в совершении преступлений, в которых его обвиняют. Ты его победил. — Квинт, который бежал вверх по холму с хорошими вестями, обиделся на такую осторожность.
  Медленно проходили дни, а о Катилине ничего не было слышно. Казалось, что на этот раз Квинт прав. Но, несмотря на это, Цицерон отказался ослабить режим комендантского часа в Риме: напротив, он принял еще больше предосторожностей. В сопровождении десятка охранников хозяин выехал из города, чтобы встретиться с Квинтом Метеллом, у которого все еще был военный империй, и попросил его отправиться в каблук Италии и занять там провинцию Апулия. Старик был разочарован, но Цицерон поклялся, что после этой его последней миссии ему будет гарантирован триумф, и Метелл — втайне радуясь тому, что у него появилось хоть какое-то занятие, — немедленно выступил в Апулию. Еще один бывший консул, тоже рассчитывающий на триумф, Марк Рекс, отправился на север Фезулы. Претор Помпей Руф, которому Цицерон доверял, отправился в Капую поднимать войско. В то же время Метелл Целер продолжал набирать армию в Пицениуме.
  В это время военный вождь восставших, Манлий, прислал в Сенат послание: «Мы призываем богов и людей в свидетели, что взяли в руки оружие не для того, чтобы захватить страну и причинить зло ее жителям, а для того, чтобы защитить от зла себя. Мы бедные, несчастные люди — ростовщики своим поведением довели нас до того, что большинство из нас стало бездомными, нищими бродягами, потерявшими свое доброе имя». Манлий потребовал, чтобы долги, сделанные серебром (а таких долгов было большинство), были выплачены медью, при этом сама сумма долга должна была оставаться неизменной, — это сразу же уменьшало долги на три четверти. Цицерон предложил послать твердый ответ, что никакие переговоры невозможны до тех пор, пока мятежники не сложат оружие. Предложение прошло в Сенате, но на улицах многие шептались о том, что восставшие правы.
  Октябрь закончился, и наступил ноябрь. Дни стали темными и холодными, жители Рима выглядели утомленными и впадали в депрессию. Комендантский час положил конец множеству развлечений, с помощью которых люди обычно боролись с приближающейся зимой. Таверны и бани закрывались рано, в магазинах было пусто. После объявления награды за информацию о бунтовщиках многие стали пользоваться этим, чтобы отомстить своим соседям. Все подозревали друг друга. Ситуация стала настолько серьезной, что Аттик наконец решился обсудить ее с Цицероном.
  — Некоторые жители говорят о том, что ты намеренно преувеличиваешь опасность, — предупредил он своего друга.
  — И зачем мне это надо? Они что, считают, что мне доставляет удовольствие превратить Рим в тюрьму, в которой я оказываюсь самым охраняемым пленником?
  — Да нет, но они считают, что Катилина стал для тебя манией и ты потерял чувство реальности; что твой страх за свою собственную жизнь делает жизнь в городе невыносимой.
  — И это все?
  — Народ считает, что ты ведешь себя как диктатор.
  — Правда?
  — Люди также называют тебя трусом.
  — Ну, тогда пусть они все катятся в преисподнюю, — воскликнул Цицерон, и впервые в жизни я увидел, что его отношение к Аттику изменилось.
  Он отказался продолжать разговор, односложно отвечая на все попытки Аттика возобновить беседу. Наконец его другу надоел этот холодный прием, он посмотрел на меня, закатил глаза в отчаянии и покинул дом.
  Поздним вечером, шестого ноября, после того как ликторы уже ушли, Цицерон сидел с Теренцией и Квинтом в столовой. Хозяин читал доклады от чиновников на местах, а я подавал ему письма на подпись, как вдруг залаял Саргон. Этот звук заставил нас всех подпрыгнуть от неожиданности: к тому времени нервы у всех были натянуты до предела. Три охранника Цицерона мгновенно вскочили на ноги. Мы услышали, как входная дверь открылась, раздался взволнованный мужской голос, и неожиданно в комнату вошел бывший ученик Цицерона Целий Руф. Это был его первый визит в наш дом за многие месяцы — особенно удивительно, поскольку в начале года он перешел на сторону Катилины. Квинт вскочил на ноги, готовый к борьбе.
  — Руф, — спокойно сказал Цицерон. — Я думал, что ты стал для нас чужим.
  — Для тебя я чужим никогда не буду.
  Он сделал шаг вперед, но Квинт уперся ему рукой в грудь и остановил его. «Руки вверх!» — скомандовал он и кивнул охранникам. Руф испуганно поднял обе руки, и Тит Секст тщательно его обыскал.
  — Думаю, что он пришел, чтобы шпионить за нами, — сказал Квинт, который никогда не любил Руфа и часто спрашивал меня, почему его брат мирился с присутствием этой шпаны.
  — Я пришел не шпионить, а предупредить. Катилина вернулся.
  Цицерон ударил рукой по столу.
  — Я так и знал! Опусти руки, Руф. Когда это произошло?
  — Сегодня вечером.
  — И где он сейчас?
  — В доме Марка Леки, на улице кузнецов.
  — И кто с ним?
  — Сура, Цетег, Бестий — обычная компания. Я только что оттуда.
  — И что?
  — На рассвете они тебя убьют.
  Теренция зажала рот рукой.
  — Как? — спросил Квинт.
  — Два человека — Варгунт и Корнелий — придут к тебе на рассвете, чтобы поклясться тебе в верности и сообщить о том, что они расстались с Катилиной. Они будут вооружены. За ними будет еще несколько человек, чтобы разоружить твою охрану. Ты не должен их впускать.
  — Не впустим, — сказал Квинт.
  — А ведь я бы их впустил, — сознался Цицерон. — Сенатор и всадник — конечно, впустил бы… И предложил бы им руку дружбы. — Казалось, он был удивлен тому, как близко подкралась к нему беда, несмотря на все принятые меры.
  — А откуда мы знаем, что этот парень не врет? — спросил Квинт. — Это может быть обманный маневр, чтобы отвлечь наше внимание от реальной угрозы.
  — В том, что он говорит, Руф, есть своя логика, — заметил Цицерон. — Ведь твоя верность постоянна, как флюгер.
  — Это чистая правда.
  — И, тем не менее, ты поддерживаешь их?
  — Идею — да, но не методы. Особенно после сегодняшнего.
  — А что это за методы?
  — Они договорились разделить Италию на военные регионы. Как только тебя убьют, Катилина отправится к армии заговорщиков в Этрурию. Некоторые районы Рима подожгут. На Палатине вырежут сенаторов, а затем городские ворота откроют перед Манлием и его бандой.
  — А Цезарь? Он знает об этом?
  — Сегодня его там не было. Но мне кажется, что он посвящен в эти планы. Он очень тесно общается с Катилиной.
  Это был первый раз, когда Цицерон получил информацию о планах Катилины, что называется, из первых рук. На его лице было написано отвращение. Он наклонил голову, потер виски костяшками пальцев и прошептал:
  — Что же мне теперь делать?
  — Мы должны вывести тебя сегодня из этого дома, — предложил Квинт. — И спрятать так, чтобы тебя не могли найти.
  — Можно спрятаться у Аттика, — предложил я.
  — Туда они направятся в первую очередь. Единственный выход — убежать из Рима. Теренция и Марк могут уехать в Тускулум, — покачал головой Цицерон.
  — Я никуда не уеду, — отчеканила Теренция. — И ты тоже. Римляне могут уважать разных лидеров, но никогда не будут уважать трусов. Это твой дом и дом твоего отца. Оставайся здесь, и пусть они попробуют что-то сделать. Я бы так и сделала, будь я мужчиной.
  Она посмотрел на Цицерона, и я испугался, что сейчас начнется один из тех скандалов, которые часто обрушивались на этот дом, как буря. Но Цицерон только кивнул.
  — Ты права. Тирон, пошли записку Аттику и напиши, что нам срочно требуется подкрепление. И надо забаррикадировать двери.
  — А на крышу отнести емкости с водой, — добавил Квинт. — На случай, если они попытаются выкурить нас отсюда.
  — Я останусь и помогу вам, — заявил Руф.
  — Нет, мой молодой друг, — сказал Цицерон. — Ты свое дело сделал. И тебе надо немедленно убираться из города. Отправляйся в дом своего отца в Интерамнии и сиди там до тех пор, пока все не разрешится. Так или иначе. — Руф начал протестовать, но Цицерон прервал его. — Если Катилине завтра не удастся убить меня, он может заподозрить, что ты его предал; если же все пройдет успешно, тебя просто затянет в этот водоворот событий. В любом случае, тебе пока лучше держаться подальше от Рима.
  Руф попытался спорить, но безуспешно. После того, как он ушел, Цицерон сказал:
  — Может быть, он и за нас, но кто знает наверняка? В конце концов, единственное безопасное место для троянского коня — это за твоими стенами.
  Я отправил одного из рабов к Аттику с мольбой о помощи. Затем мы заперли дверь и перегородили ее тяжелым шкафом и кроватью. Задний вход был тоже заперт и закрыт на засовы. Второй линией защиты стал перевернутый стол, которым мы перегородили проход. Вместе с Сизифием и Лореем я носил ведро за ведром с водой на крышу. Туда же мы отнесли ковры и одеяла, чтобы ими можно было закрывать огонь. В этой самодельной цитадели находился — для защиты консула — гарнизон, состоявший из трех его охранников, Квинта, меня, Саргона и его дрессировщика, привратника и нескольких рабов. Все мы были вооружены ножами и палками. Да, и не надо забывать о Теренции, которая не расставалась с тяжелым подсвечником и которая, если бы дело дошло до драки, была бы, по-моему, гораздо эффективнее любого из нас. Служанки собрались в комнате Марка, у которого в руках был игрушечный меч.
  Цицерон вел себя абсолютно спокойно. Он сидел за столом, что-то обдумывал, делал заметки и сам писал письма, время от времени спрашивая меня, нет ли вестей от Аттика. Он хотел точно знать, когда прибудут дополнительные люди, поэтому я вооружился кухонным ножом, и, завернувшись в одеяло, опять выбрался на крышу, чтобы наблюдать за улицей. Было темно и тихо; улица словно вымерла. Мне казалось, что весь Рим был охвачен сном. Я стал вспоминать о том дне, когда Цицерон выиграл свое консульство и меня пригласили отметить это событие со всей семьей здесь, на крыше, под звездами. Он с самого начала понимал, что его положение достаточно слабо и что власть будет сопряжена со многими опасностями; однако даже ему не могло прийти в голову ничего подобного.
  Прошло несколько часов. Время от времени слышался лай собак, но не людские голоса, за исключением сторожа под холмом, который выкрикивал ночное время. Петухи, как всегда, похлопали крыльями, а затем затихли. Стало еще темнее и холоднее. Меня позвали к консулу. Я спустился и увидел, что он сидит в курульном кресле в атриуме, с обнаженным мечом на коленях.
  — Ты уверен, что попросил пополнение у Аттика?
  — Конечно.
  — И ты подчеркнул, что это срочно?
  — Да.
  — И посыльному можно доверять?
  — Абсолютно.
  — Ну что же, — сказал Цицерон. — Аттик меня еще никогда не подводил.
  Но звучало это так, как будто хозяин сам старался себя в этом убедить, и я уверен, что в этот момент он вспоминал подробности их последней встречи и холодность, с которой они расстались. Рассвело. Опять начала хрипло лаять собака. Цицерон посмотрел на меня измученными глазами. Лицо его было очень напряжено.
  — Иди и посмотри.
  Я опять забрался на крышу и осторожно глянул через парапет. Сначала я ничего не увидел, но постепенно понял, что по дальней стороне улицы двигались какие-то тени. К дому приближалась группа мужчин, которые старались держаться в тени стен. Сначала я подумал, что прибыло наше подкрепление. Но Саргон опять захлебнулся лаем, а люди на улице остановились и стали шептаться. Я бросился вниз к Цицерону. Рядом с ним стоял Квинт, и в руках у него тоже был обнаженный меч. Теренция сжимала свой подсвечник.
  — Убийцы здесь, — сказал я.
  — И сколько их? — спросил Квинт.
  — Десять. Может быть, двенадцать.
  В дверь громко постучали, и Цицерон выругался.
  — Если десяток мужчин захотят войти в дом, то они в него войдут.
  — Дверь их остановит на какое-то время, — сказал Квинт. — Меня больше беспокоит огонь.
  — Я вернусь на крышу, — ответил я.
  К этому времени на небе появились бледные оттенки серого цвета и, поднявшись на крышу, я смог разглядеть головы мужчин, окруживших дом. Казалось, они что-то делали, встав в круг. Затем я увидел вспышку, и они все резко отодвинулись от загоревшегося факела. Вероятно, кто-то из них увидел мое лицо, потому что мужской голос крикнул:
  — Эй, ты, там! Консул дома?!
  Я скрылся за парапетом. Послышался другой голос:
  — Я сенатор Луций Варгунт и хочу видеть консула! У меня для него срочная информация!
  Именно тогда я услышал удар и голоса с заднего двора. Вторая группа старалась прорваться через задний вход. Я был на середине крыши, когда неожиданно через парапет перелетел горящий факел, рассыпающий на лету искры. Он пролетел рядом с моим ухом и упал на плитку. Его горящая часть рассыпалась на сотни маленьких костров. Я позвал на помощь, а затем схватил ковер и попытался накрыть их все, затаптывая те, которые накрыть не удавалось. Со свистом пролетел еще один факел, ударился об пол и погас. За ним последовал еще, и еще, и еще. Крыша, сделанная из старого дерева и терракоты, сверкала в ночи, как звездное небо. Я понял, что Квинт был прав: если это продлится еще какое-то время, они выкурят нас из дома и убьют Цицерона прямо на улице.
  Ярость, рожденная страхом, заставила меня схватить один из факелов, который продолжал еще гореть, подбежать к краю крыши, прицелиться и швырнуть его в людей, стоящих внизу. Он попал кому-то прямо по голове, и на человеке загорелись волосы. Пока тот орал от боли, я бросился за новым факелом. В этот момент на крышу поднялись Сизифий и Лорей, чтобы помочь мне бороться с огнем. Наверное, они подумали, что я сошел с ума, когда увидели меня стоящим на парапете, вопящим от ярости и мечущим горящие факелы в сторону нападающих.
  Краем глаза я увидел новые фигуры с фонарями, заполняющие улицу. Тогда я подумал, что теперь нам точно конец. Однако снизу раздались злобные крики, звон металла о металл и эхо убегающих ног.
  — Тирон! — раздался голос, и в свете факелов я узнал поднятое вверх лицо Аттика. Улица была полна его людей. — Тирон! С твоим хозяином все в порядке? Впусти нас!
  Я сбежал вниз и бросился по коридору. Консул и Теренция спешили за мной. Вместе с братьями Секст и Квинтом мы разобрали баррикаду и отперли дверь. Как только она открылась, Цицерон и Аттик бросились в объятия друг друга под крики и аплодисменты тридцати всадников, заполнивших улицу.
  К моменту, когда солнце взошло, все подходы к дому Цицерона были заблокированы охраной. Любой, кто хотел его видеть, включая лидеров парламентских фракций, должен был ждать на одном из пунктов пропуска, пока консул будет проинформирован о его прибытии. Затем, если Цицерон был готов с ним встретиться, я выходил, подтверждал его готовность и провожал гостей к нему. Катулл, Изаурик, Гортензий и оба брата Лукулл посетили его именно таким образом, вместе с новоизбранными консулами Силаном и Муреной. Они принесли известие о том, что весь Рим теперь считает Цицерона героем. В его честь приносились жертвы и возносились молитвы о его благополучии. Дом Катилины между тем забрасывали камнями. Все утро вверх по Эвксилинскому холму тек поток подарков и записок с добрыми пожеланиями — вино, цветы, торты, оливковое масло превратили атриум в настоящий базар. Клодия прислала самые изысканные фрукты, выращенные в ее саду на Палатине. Однако корзина была перехвачена Теренцией до того, как достигла консула. Я увидел, как ее лицо потемнело от подозрений, когда она прочитала записку Клодии, и велела уничтожить подарок, объяснив, что он может быть отравлен.
  Цицерон подписал ордер на арест Варгунта и Корнелия. Сенаторы также требовали, чтобы он отдал приказ схватить Катилину живым или мертвым. Но Цицерон колебался.
  — Для них это очень выгодно, — сказал он Квинту и Аттику после того, как сенатская делегация убыла. — На ордере их подписей не будет. Но если Катилину незаконно убьют по моему приказу, то меня будут таскать по судам до конца моих дней. Кроме того, это только кратковременная мера. Ведь его сторонники все равно останутся в Сенате.
  — Но ведь ты не считаешь, что ему надо разрешить спокойно проживать в Риме? — запротестовал Квинт.
  — Нет. Я просто хочу, чтобы он уехал. Уехал и забрал с собой своих дружков-предателей. И пусть они воссоединятся с армией бунтовщиков и погибнут на поле битвы, желательно в нескольких сотнях миль от меня. Клянусь небесами, я предоставлю им гарантии безопасности и почетный караул, если они вдруг решат покинуть Рим, — все что угодно, лишь бы они убирались.
  Но сколько бы Цицерон ни думал, он никак не мог найти приемлемого решения. Единственным выходом был созыв заседания Сената. Квинт и Аттик немедленно возразили против этого — они не могут гарантировать его безопасность. Цицерон еще поразмышлял и предложил очень разумный выход: вместо того чтобы собираться, как всегда, в здании Сената, он приказал, чтобы скамьи были перенесены через Форум в храм Юпитера Защитника. У этого плана было два преимущества. Первое — так как храм располагался ниже по холму, его легче было защитить от атаки сторонников Катилины. Втрое — это будет иметь большое символическое значение. По преданию, храм был посвящен Юпитеру самим Ромулом в критический момент войны с сабинянами. Именно на этом месте Рим собрал все свои силы в первый критический момент своей истории, и здесь же он соберет силы в нынешний, под предводительством своего нового Ромула.
  К тому моменту, как Цицерон, окруженный охраной и ликторами, отправился к храму, над городом повис ужас, который, казалось, можно было потрогать руками. Улицы были мертвы. Люди не аплодировали и не кричали, все они попрятались по своим домам. В окнах были видны их бледные лица, молча провожавшие взглядами проходившего консула.
  Когда мы подошли к храму, то увидели, что он окружен всадниками, некоторые из которых были довольно пожилыми, вооруженными пиками и мечами. Внутри охраняемого периметра находилось несколько сотен сенаторов, стоявших разбившись на кучки. Они расступились, чтобы дать нам пройти. Некоторые похлопывали Цицерона по спине и желали ему всего самого хорошего.
  Цицерон кивал в знак признательности, быстро выслушал авгуров, а затем, в сопровождении ликторов, направился в здание храма. Я еще никогда не был внутри его и поразился тому, что увидел. Столетние стены были сверху донизу покрыты знаками былых военных побед молодой Республики — окровавленные штандарты, пробитые доспехи, носы кораблей, орлы легионов и статуя Сципиона Африканского во весь рост, раскрашенная столь искусно, что казалось, что он стоит среди нас. Я шел в конце свиты Цицерона, сенаторы следовали за мной, и так как я весь был поглощен изучением этих экспонатов, то, видимо, слегка отстал. В любом случае, только подойдя к платформе, я вдруг со смущением понял, что в храме раздаются только звуки моих шагов. Сенат безмолвствовал.
  Цицерон как раз доставал свиток папируса и оглянулся, чтобы узнать, что происходит. Я увидел, как лицо его изменилось от потрясения. Я сам быстро повернулся — и увидел, как Катилина спокойно усаживается на скамью. Практически все остальные сенаторы еще стояли и наблюдали за ним. Катилина уселся, и все, кто был рядом, стали от него отодвигаться, как будто у него была проказа. Я никогда в жизни не видел подобной демонстрации. Даже Цезарь не подошел к нему. Казалось, Катилина не обратил на это внимания и уселся, сложив руки на груди. Тишина затягивалась, пока наконец я не услышал за своей спиной спокойный голос Цицерона:
  — Доколе? Доколе же, Катилина, ты будешь злоупотреблять нашим терпением?
  Всю жизнь люди спрашивают меня о речи Цицерона в тот день. Они хотят знать, была ли она написана заранее, ведь он наверняка думал над тем, что скажет. Я всегда отвечаю: «НЕТ». Речь была абсолютно спонтанной. Фрагменты мыслей, которые он давно хотел высказать; кусочки, которые он проговаривал про себя; мысли, которые приходили ему в голову во время бессонных ночей за последние несколько месяцев, — все это сложилось в речь в тот момент, когда он встал.
  — Сколько еще мы должны терпеть твое сумасшествие?
  Цицерон спустился с возвышения и медленно пошел по проходу к тому месту, где сидел Катилина. На ходу он поднял руки и жестом пригласил сенаторов занять свои места, что они и сделали. Этот жест учителя и их повиновение только укрепили его авторитет. Сейчас он говорил от имени Республики.
  — Есть ли предел твоему высокомерию? Ты что, не понимаешь, что мы все про тебя знаем? Ты думаешь, что среди нас есть люди, которые не знают, что ты делал вчера — где ты был, кто присутствовал на встрече и о чем вы договорились? — Наконец он встал перед Катилиной, уперев руки в бока, и внимательно осмотрел его. — Боги, о времена! — Его голос был полон отвращения. — О нравы! Сенат все знает, и консул все знает, — и все-таки этот человек еще жив… Жив? Не только жив, граждане! — закричал он, двигаясь по проходу от Катилины и обращаясь к людям, сидящим на скамьях в центре храма. — Он еще осмеливается присутствовать на заседании Сената! Он участвует в наших дебатах! Он слушает нас! Он наблюдает за нами — и одновременно решает, кого из нас убьет! И так мы служим Республике? Сидя здесь, на скамьях, и надеясь, что убьют не нас? Какие же мы все с вами храбрецы! Двадцать дней назад мы с вами дали себе право действовать! Мы единогласно за это проголосовали! У нас есть меч, но мы не вынимаем его из ножен! Тебя, Катилина, надо было казнить немедленно. А ты все еще жив. А пока ты жив, ты не перестаешь плести свои заговоры; наоборот, ты втягиваешь в них все больше и больше людей!
  Думаю, что к тому моменту даже Катилина отчетливо понял, какую ошибку он совершил, появившись в храме. С точки зрения физической силы и наглости он во много раз превосходил Цицерона. Но Сенат — не место для использования грубой физической силы. Оружием здесь являются слова, а никто лучше Цицерона не умел управляться со словами. Двадцать лет изо дня в день, на всех судебных заседаниях, он оттачивал это свое искусство. В какой-то степени вся его жизнь была подготовкой именно к этому моменту.
  — Давайте обратимся к событиям последней ночи. Ты пошел на улицу ремесленников, которые делают косы, — я скажу точнее — в дом Марка Леки. Там к тебе присоединились твои преступные соратники. Ты это отрицаешь? Тогда почему ты молчишь? Если ты это отрицаешь, то я готов это доказать. Я даже вижу сейчас некоторых из тех, кто был тогда с тобой, здесь, в Сенате. Боги, скажите мне, в какой части света мы живем? Что это за страна? Здесь, граждане, среди нас, в самом священном месте нашей страны, на самом важном заседании, присутствуют люди, которые хотят все это уничтожить — уничтожить наш город, а затем и весь мир. Ты был в доме Леки, Катилина. Вы делили Италию на регионы. Вы решали, куда направится каждый из вас. Ты сказал, что отправишься к армии, как только я буду мертв. Вы выбирали районы города, которые вы подожжете. Ты подослал двух человек, чтобы убить меня. И я спрашиваю, почему же ты не закончил начатого? Оставь, наконец, этот город! Ворота открыты — отправляйся к своей армии бунтовщиков! Они ждут своего предводителя! И забирай с собой всех своих сторонников! Очисти, наконец, наш город! Пусть между нами будут крепостные стены. Больше ты не можешь оставаться среди нас — я не позволю этого, я не разрешу этого, я никогда не одобрю этого!!!
  Он ударил себя правой рукой в грудь и посмотрел на купол храма, в то время как Сенат вскочил на ноги и криками выражал свое одобрение.
  Кто-то крикнул: «Убить его!» — и люди стали скандировать: «Убить его! Убить его!» Цицерон знаком вернул их на свои места.
  — Если я сейчас прикажу тебя убить, то в стране все равно останутся другие заговорщики. Но если ты оставишь наш город, как я тебя об этом давно прошу, то ты уведешь с собой всю эту накипь, которая для тебя является сторонниками, а для всех нас — врагами. Итак, Катилина! Чего же ты медлишь? Что еще осталось в этом городе, что могло бы доставить тебе радость? Кроме этой горстки бунтовщиков, в городе не осталось ни одного человека, который бы тебя не боялся, ни одного, который бы тебя не ненавидел.
  Цицерон еще долго говорил об этом, а затем перешел к заключительной части своей речи.
  — Пусть предатели убираются! — заключил он. — Отправляйся, Катилина, на свою чудовищную, беззаконную войну и дай, таким образом, Республике возможность защищаться! Пусть гнев богов и несчастья падут на твою голову, а разрушения и бесчестье — на головы тех, кто к тебе присоединится! Юпитер, ты дашь нам свою защиту, — прогремел он, протягиваю руки к статуе. — И пусть на заговорщиков падет твой вечный гнев, как на живых, так и на мертвых.
  Он повернулся и пошел по проходу к возвышению. Теперь все скандировали: «Убирайся! Убирайся! Убирайся!» Пытаясь спасти ситуацию, Катилина вскочил на ноги, замахал руками и что-то закричал в спину Цицерону. Но было слишком поздно, и у него не было нужного умения. Он был разоблачен, раскритикован, унижен и полностью раздавлен. Я смог разобрать слова «иммигрант» и «изгнание», но вряд ли Катилина мог услышать их в этом шуме, а кроме того, от ярости он потерял способность мыслить. Какофония звуков вокруг него усиливалась, а он замолчал и стоял, тяжело дыша и поворачиваясь из стороны в сторону, как корабль, потерявший во время шторма все паруса и стоящий только на якорях. Потом в нем что-то сломалось, он задрожал и вышел в проход. Квинт и еще несколько сенаторов бросились ему наперерез, стараясь защитить консула. Но даже Катилина был не настолько сумасшедшим: если бы он бросился на своего врага, его разорвали бы на мелкие кусочки. Вместо этого он бросил вокруг себя последний презрительный взгляд — взгляд, который наверняка запечатлел те свидетельства былой славы Республики, к которым приложили руку и его предки, и вышел вон из здания.
  Позднее, в тот же день, в сопровождении двенадцати сторонников, которых он назвал своими ликторами, под серебряным орлом, который когда-то принадлежал Марию, Катилина покинул город и направился в Аррентий, где провозгласил себя консулом.
  В политике не существует окончательных побед, в ней существует только цепь беспощадных событий, сменяющих друг друга. Я думаю, что это мораль всей моей работы. Цицерон одержал ораторскую победу над Катилиной, о которой будут говорить многие годы. Кнутом своего языка он изгнал этого монстра из Рима. Но вся накипь, как хозяин ее назвал, не покинула город, как он на это надеялся. Напротив, после отбытия своего предводителя Сура и иже с ним спокойно оставались на своих местах и дослушали все дебаты до конца. Они сидели все вместе, полагая, видимо, что количество обеспечит им безопасность: Сура, Цетег, Лонгин, Анний, Пает, новоизбранный трибун Бестий, братья Сулла и даже Марк Лека, из дома которого убийцы вышли на дело. Я видел, как Цицерон смотрел на них. Хотел бы я знать, о чем он думал в те моменты. Сура даже осмелился встать и предложил своим гнусавым голосом, чтобы жена и дети Катилины были взяты под защиту Сената. Дискуссия вяло продолжалась. Затем слово попросил новоизбранный трибун Метелл Непот. Он сказал, что теперь, когда Катилина покинул город и, по-видимому, станет во главе армии бунтовщиков, самым мудрым будет немедленно пригласить Помпея Великого в Италию, чтобы тот встал во главе войска Сената. Цезарь немедленно поддержал это предложение. Цицерон, который всегда быстро просчитывал варианты, увидел, что может расколоть силы своих противников. С невинным видом искреннего интереса он спросил Красса, который был консулом вместе с Помпеем, о его мнении. Красс неохотно встал.
  — Никто не уважает Помпея Великого больше, чем я, — начал он, а затем остановился, потому что стены храма затряслись от издевательского хохота. — Никто не уважает его больше меня, — повторил он. — Но я хотел бы сказать новоизбранному трибуну, в случае если он еще не заметил этого, что сейчас зима, а это худший период для перевозки войск морем. Каким образом Помпей сможет добраться до Рима раньше весны?
  — Тогда давайте пригласим Помпея Великого без армии, — возразил Непот. — В сопровождении небольшого эскорта он может появиться здесь через месяц. А одно его имя стоит десятка легионов.
  Этого Катон выдержать не смог. Он мгновенно вскочил на ноги.
  — Тех врагов, что нам угрожают, именами не победишь, даже если они заканчиваются словом «Великий». Нам нужны армии, армии в поле — такие, какую в настоящий момент формирует старший брат трибуна. Кроме того, если хотите знать, на мой взгляд, у Помпея и так слишком много власти.
  Это заявление вызвало у собравшихся легкий шок.
  — Если Сенат не проголосует за передачу командования Помпею, — предупредил Непот, — я немедленно, после вступления в должность, предложу народу Рима соответствующий закон.
  — А я немедленно наложу на него свое вето, — ответил Катон.
  — Граждане, граждане! — Цицерону пришлось кричать, чтобы его услышали. — Ни государству, ни нам самим не станет лучше от того, что мы будем препираться тогда, когда Республике грозит опасность. Завтра состоится народная ассамблея. Я расскажу народу о том, что происходит, и надеюсь, — тут он посмотрел на Суру и его приятелей, — что те из нас, кто физически еще присутствует здесь, но чьи мысли уже давно далеко отсюда, еще раз обдумают свое положение и поступят как истинные граждане Республики. Заседание объявляется закрытым.
  Обычно после окончания заседания Цицерон любил задержаться на улице и пообщаться с простыми сенаторами. Это был один из тех инструментов, с помощью которых он поддерживал свою власть над палатой. Это позволяло ему знать многое о людях, даже самых незаметных — их слабые и сильные стороны, что они желали и чего боялись, с чем они могли смириться, а чего не приняли бы ни за что на свете. Однако в этот день консул поспешил домой. На его лице было написано разочарование.
  — Это все равно что биться с гидрой, — с отчаянием пожаловался он, когда мы вернулись. — Не успеваю я отрубить одну голову, как на ее месте вырастают две новые! Катилина убирается из Сената, а его дружки спокойно сидят на своих местах и слушают дебаты. А теперь еще фракция Помпея начинает поднимать голову… У меня остался месяц, — напыщенно произнес он, — всего один месяц — если я смогу его пережить, — до того момента, как к власти придут новоизбранные консулы. Вот тогда действительно начнется борьба за возвращение Помпея. А пока мы даже не можем быть уверены, что в январе у нас будет два консула из-за этого проклятого суда! — С этими словами он взял и сбросил все документы, связанные с делом Мурены, со стола на пол.
  В таком настроении хозяин бывал довольно непредсказуем, и за долгие годы, проведенные с ним, я понял, что лучше даже не пытаться отвечать.
  Он подождал, что я ему отвечу и, не получив удовлетворения, вышел на поиски еще кого-нибудь, на кого можно было бы наорать. Я же нагнулся и спокойно собрал все документы. Я знал, что рано или поздно хозяин вернется для того, чтобы приготовить свое обращение к народной ассамблее на следующий день; но проходили часы, наступили сумерки, зажгли свечи, и я стал беспокоиться. Позже я узнал, что в сопровождении охраны и ликторов Цицерон гулял в общественном саду, причем ходил там кругами с такой скоростью, что все подумали, что он продолбит дорожку в камнях. Когда, наконец, хозяин вернулся, у него было очень бледное и печальное лицо. Он сказал мне, что придумал план, и теперь не знает, чего бояться больше: что план удастся или что он провалится?
  На следующее утро Цицерон пригласил к себе Фабиуса Сангу. Вы, вероятно, не забыли, что именно этому сенатору консул написал записку в тот день, когда был обнаружен убитый мальчик. В той записке он спрашивал Сангу о роли человеческих жертв в культах галлов. Санге было около пятидесяти, и он был невероятно богат. А свои деньги он сделал в Ближней и Дальней Галлии. Он никогда не покидал задних скамей сенатского зала и использовал свое положение только как средство защиты своих деловых интересов. Сайга был очень респектабелен и набожен, вел скромный образ жизни и, как говорили, был строгим мужем и отцом. Выступал сенатор только в дебатах по Галлии, причем выступления его, по правде говоря, были невероятно скучными: когда Санга начинал говорить о географии Галлии, ее климате, племенах, обычаях и так далее, люди покидали зал заседаний быстрее, чем они сделали бы это при криках «пожар!».
  — Санга, ты патриот? — спросил Цицерон немедленно, как только я ввел гостя в его кабинет.
  — Думаю, да, консул, — ответил Санга. — А в чем дело?
  — Дело в том, что я хочу, чтобы ты сыграл решающую роль в защите нашей обожаемой Республики.
  — Я? — Санга выглядел очень взволнованным. — Боги! Но ведь у меня подагра…
  — Нет-нет! Я совсем не это имею в виду. Я просто хочу, чтобы ты попросил одного человека поговорить с другим человеком, а потом рассказал бы мне, о чем у них пойдет разговор.
  Санга заметно расслабился.
  — Ну что же, я думаю, что это-то я смогу. А кто эти люди?
  — Один из них — Публий Умбрений, вольноотпущенник Лентула Суры, который часто выступает как его секретарь. Он когда-то жил в Галлии. Может быть, ты его знаешь?
  — Действительно, я его знаю.
  — Другим человеком должен быть галл. Мне не важно, из какого района Галлии он будет. Просто галл, которого ты знаешь. Идеально, если это будет эмиссар одного из племен. Уважаемый человек здесь, в Риме, и человек, которому ты абсолютно доверяешь.
  — И что ты хочешь, чтобы этот галл сделал?
  — Я хочу, чтобы он встретился с Умбрением и предложил ему организовать восстание против Рима.
  Когда Цицерон накануне впервые объяснил мне свой план, то я лично пришел в ужас; и думаю, что прямолинейный Санга чувствовал себя точно так же. Я думал, что он всплеснет руками и, может быть, даже выбежит из комнаты. Но деловых людей, как я в этом позже убедился, очень сложно шокировать. Гораздо сложнее, чем солдат или политиков. Деловому человеку можно предложить все, что угодно, и он всегда согласится хотя бы поразмыслить над вашим предложением. Санга просто поднял брови.
  — Ты хочешь заставить Суру совершить акт государственной измены?
  — Не обязательно измены, но я хочу понять, до каких пределов безнравственности он со своими соратниками может дойти. Мы уже знаем, что они без зазрения совести готовили убийство, резню, поджоги и восстание. Единственное преступление, которое, на мой взгляд, осталось — это союз с врагами Рима… — Тут Цицерон быстро добавил: — Это не значит, что я считаю галлов врагами Рима, но ты понимаешь, к чему я веду.
  — Ты думаешь о каком-то конкретном племени?
  — Нет, это я предоставляю решить тебе.
  Санга замолчал, обдумывая услышанное. У него было удивительно подвижное лицо, и нос его постоянно шевелился. Он стучал по нему и вытягивал его. По внешнему виду Санги было понятно, что он чует поживу.
  — У меня много деловых интересов в Галлии, а торговля возможна только в спокойные, мирные времена. Единственное, чего я боюсь, это того, что мои галльские друзья могут стать в Риме еще менее популярными, чем они есть сейчас.
  — Я гарантирую тебе, Санга: если твои друзья помогут мне вывести на чистую воду участников этого заговора, то к тому моменту, как я с этими участниками покончу, галлы станут национальными героями.
  — Ну, я думаю, что мы должны обсудить вопрос и моего участия во всем этом…
  — Твоя роль будет абсолютно секретной, и, с твоего согласия, о ней будут знать только губернаторы Дальней и Ближней Галлии. Оба они мои хорошие друзья, и я уверен, что они по достоинству оценят твой вклад в эту операцию.
  Увидев возможность заработать, Санга впервые за все утро улыбнулся.
  — Ну что же, если ты так ставишь вопрос, то я думаю, что знаю племя, которое тебе подойдет. Аллоброги, которые контролируют Альпийские перевалы, только что прислали в Рим делегацию, чтобы пожаловаться на налоги, которые им приходится отсылать в Рим. Они прибыли пару дней назад.
  — А они воинственные?
  — Очень. Если я смогу им намекнуть, что их петиция будет рассмотрена с пониманием, уверен, что в ответ они согласятся на многое.
  * * *
  — Ты не одобряешь? — обратился ко мне Цицерон после того, как Санга ушел.
  — Я не имею право голоса, Цицерон.
  — Но я же вижу, что ты не одобряешь! Это видно по твоему лицу. Ты считаешь, что расставлять ловушки — это бесчестно. А хочешь, я тебе скажу, что действительно бесчестно, Тирон? Бесчестно продолжать жить в городе, который ты мечтаешь уничтожить! Если у Суры нет никаких намерений изменить, то он быстро отошьет этих галлов. Но если он согласится рассмотреть их предложение, то претор будет у меня в руках. Тогда я лично выведу его к городским воротам и дам хорошего пинка для скорости. А потом Целер и его армия покончат с ними со всеми. И никто никогда не скажет, что это бесчестно.
  Он говорил с такой страстью, что почти убедил меня.
  X
  Суд над новоизбранным консулом Лицинием Муреной по обвинению его в подкупе избирателей начался 15 ноября. На него было отведено две недели. Сервий и Катон выступали от имени обвинения; Гортензий, Цицерон и Красс — от имени защиты. Это было большое событие, проходившее на Форуме, и только присяжных насчитывалось около девяти сотен человек. Жюри было пропорционально составлено из сенаторов, всадников и уважаемых горожан: в него входило слишком много членов, и это сводило к минимуму возможность манипуляции ими, хотя, с другой стороны, было трудно предсказать, как они будут голосовать. Обвинение подготовило практически выигрышное дело. У Сервия была масса свидетельств того, как Мурена покупал голоса, и он доложил о них сухим юридическим языком, а потом длительное время распространялся о предательстве Цицероном их дружбы, потому что консул поддержал обвиняемого. Катон придерживался линии стоиков и говорил о тех гнилых временах, в которые мы живем, когда публичные посты можно купить за банкеты и игры.
  — Разве ты, — громыхал он в суде, обращаясь к Мурене, — не хотел получить верховную власть, верховый пост и влияние на все правительство страны, потворствуя самым низким инстинктам людей, пудря им мозги и проливая на них дождь развлечений? Ты что, хотел получить должность сводника у группы испорченных молодых людей или все-таки пост руководителя страны у граждан Италии?
  Мурене все это не нравилось, и его постоянно успокаивал молодой Клавдий, который руководил его предвыборной кампанией. Все дни суда он сидел рядом с новоизбранным консулом и развлекал его своими остроумными комментариями. Что же касалось его защитников, то вряд ли Мурена смог бы найти лучшую команду. Гортензий, который все еще не мог забыть своего позора во время суда над Рабирием, жаждал доказать, что он еще способен убедить в чем-то суд. Красс, надо признать, был не очень сильным адвокатом, но одно его присутствие на суде придавало защите дополнительный вес. Что касается Цицерона, то его держали в резерве для последнего дня суда, когда он должен был сделать заключение для жюри.
  Во время слушаний хозяин сидел на рострах, читал или писал и только изредка поднимал голову и смотрел на выступающих, притворяясь пораженным или восхищенным тем, что слышал. Я располагался сразу за ним, подавая консулу документы и выслушивая его распоряжения. Почти ничего из того, что Цицерон делал на заседаниях суда, не имело к самому суду никакого отношения, потому что помимо того, что ему надо было каждый день присутствовать в суде, консул теперь один отвечал за весь Рим и с головой ушел в администрирование. Из всех частей Италии поступали доклады о волнениях: из каблука и подошвы, колена и бедра. Целер занимался арестами бунтовщиков в Пицениуме. Ходили даже слухи, что Катилина готов пойти на отчаянный шаг и начать вербовать в свою армию рабов в обмен на их освобождение; если это произойдет, то пожар бунтов вспыхнет по всей стране. Надо было срочно набирать новых солдат, и Цицерон убедил Гибриду стать во главе еще одной армии. Он сделал это, с одной стороны, чтобы продемонстрировать единство консулов, а с другой — чтобы убрать Гибриду подальше от города, так как все еще не был до конца уверен в лояльности своего коллеги, в том случае, если Сура и его приспешники начнут в городе беспорядки. Мне показалось сумасшествием отдать в руки человеку, которому не доверяешь, целую армию, но Цицерон отнюдь не был сумасшедшим. Помощником Гибриды он назначил сенатора с тридцатилетним военным стажем — Петрея — и вручил ему запечатанный конверт с инструкциями, который надо было вскрыть только тогда, когда армия соберется вступить в открытый бой с противником.
  С приходом зимы Республика оказалась на грани коллапса. Во время народной ассамблеи Метелл Непот яростно набросился на Цицерона с критикой его консульства, обвиняя его во всех смертных грехах и преступлениях — диктаторстве, слабости, трусости, опрометчивости и соглашательстве.
  — Доколе? — вопрошал он. — Доколе граждане Рима будут лишены услуг, которые может оказать им только один человек на свете — Гней Помпей, справедливо называемый Великим? — Сам Цицерон на ассамблее не был, но получил подробный отчет о произошедшем.
  Как раз перед окончанием суда над Муреной — думаю, что это было 1 декабря, — Цицерона посетил Санга. Глаза сенатора блестели от радости, так как он только что получил важные новости. Галлы сделали, что их просили, и вышли на вольноотпущенника Суры Умбрения на Форуме. Их встреча была совершенно естественной, а беседа — дружелюбной. Галлы жаловались на свое положение, проклинали Сенат и объявили, что согласны со словами Катилины: смерть лучше, чем жизнь в таких рабских условиях. Насторожив уши, Умбрений предложил продолжить беседу в более уединенном месте и отвел их в дом Децима Брута, который располагался неподалеку. Сам Брут — аристократ, который был консулом более четырнадцати лет назад, — не имел к заговору никакого отношения, а вот его жена, умная и хитрая женщина, которая была одной из многочисленных любовниц Катилины, сама предложила себя в распоряжение заговорщиков. Умбрений ушел, чтобы пригласить одного из главарей заговора, и вернулся со всадником Капитоном, который заставил галлов поклясться, что они все будут держать в секрете, и сообщил им, что восстание может начаться со дня на день. Как только Катилина с войсками подойдет к Риму, новоизбранный трибун Бестий соберет народную ассамблею и потребует ареста Цицерона. Это и будет сигналом для всеобщего восстания. Капитон и еще один всадник, Статилий, во главе большой группы поджигателей начнут пожары в двенадцати точках города. В нарастающей панике молодой сенатор Цетег возглавит группу добровольцев, цель которой — убийство Цицерона; остальные займутся другими жертвами, которые намечены заговорщиками; многие молодые люди готовы собственноручно убить своих отцов; здание Сената будет захвачено.
  — И что ответили на это галлы? — спросил Цицерон.
  — Как им и было сказано, они попросили список заговорщиков, — ответил Санга, — с тем, чтобы можно было оценить шансы на успех. — Он достал восковую дощечку, на которой мелким почерком были написаны имена. — Сура, Лонгин, Бестий, Сулла, — начал он читать.
  — Эти имена нам давно известны, — заметил Цицерон, но Санга поднял палец.
  — Цезарь, Гибрида, Красс, Непот.
  — Ну, это, конечно, выдумка, — Цицерон взял дощечку из рук Санги и пробежал список глазами. — Они просто хотят выглядеть сильнее, чем есть на самом деле.
  — Я никак не могу это комментировать. Я могу только сказать, что этот список передал галлам Капитон.
  — Консул, верховный жрец, трибун и самый богатый человек в Риме, который уже, кстати, осудил заговор? Я не могу в это поверить… — Тем не менее Цицерон перебросил список мне. — Скопируй его, — приказал он, а затем покачал головой. — Воистину — прежде чем задать вопрос, подумай, хочешь ли ты знать на него ответ. — Это была одна из любимых максим хозяина в судах.
  — Что теперь должны сделать галлы? — спросил Санга.
  — Если это правильный список, то я посоветовал бы им примкнуть к заговору. Когда произошла встреча?
  — Вчера.
  — А когда состоится новая?
  — Сегодня.
  — Очевидно, что заговорщики спешат.
  — Галлы считают, что все начнется в ближайшие несколько дней.
  — Скажи им, чтобы они потребовали как можно больше доказательств участия в заговоре этих людей. — Цицерон задумался и наконец сказал: — Лучше всего письма с личными печатями, которые они могли бы предъявить своим соплеменникам.
  — А если заговорщики им откажут?
  — Тогда галлы должны сказать, что их племя может пойти на такой убийственный шаг, как война с Римом, только имея веские доказательства.
  Санга кивнул, а затем произнес:
  — Полагаю, что после этого я выйду из игры…
  — Почему?
  — Потому что в Риме становится слишком опасно.
  В качестве последней любезности он обещал сообщить ответ заговорщиков галлам, как только сам его узнает. После этого он уедет.
  В это же время Цицерону приходилось присутствовать на суде над Муреной. Сидя на скамье рядом с Гортензием, он напускал на себя безразличный вид, но я замечал, как время от времени консул шарил глазами по членам жюри, изредка останавливая взгляд на Цезаре, который был одним из присяжных, на Суре, который сидел вместе с преторами, и, наконец, на Крассе, который располагался на той же скамье, что и Цицерон, но чуть дальше. Хозяин должен был чувствовать себя очень одиноким, и я впервые заметил, что у него появились седые волосы, а под глазами образовались темные круги. Этот кризис старил его.
  На седьмом часу Катон завершил свою заключительную речь со стороны обвинения, и судья, которого звали Цоцоний, спросил Цицерона, готов ли он произнести заключительную речь от имени защиты. Казалось, что вопрос застал консула врасплох. После нескольких секунд копания в документах он встал и попросил перенести его выступление на следующий день, с тем, чтобы он мог собраться с мыслями. Цоцоний выглядел раздраженным, но так как становилось поздно, ему ничего не оставалось, как с неудовольствием удовлетворить просьбу Цицерона.
  Мы поспешили домой в уже привычном окружении телохранителей и ликторов. Однако и дома от Санги не было никаких известий. Цицерон тихо прошел в свой кабинет и сел там, поставив локти на стол и прижав большие пальцы к вискам. Консул разглядывал горы документов, лежащих перед ним, и потирал свой лоб, как будто это могло помочь появлению в его голове речи, которую он должен произнести завтра. Я никогда не жалел его больше, чем в тот вечер. Но когда я подошел к хозяину и предложил свою помощь, он, не глядя, махнул рукой, жестом показав мне, чтобы я оставил его в покое.
  В тот вечер я его больше не видел. Однако меня вдруг задержала Теренция и поделилась своим беспокойством о здоровье консула. Она сказала, что он плохо ест и плохо спит. Даже те утренние упражнения, которые хозяин обязательно делал со времен своей юности, были заброшены. Я был удивлен, что Теренция решила обсудить со мной такие интимные вопросы, потому что, сказать по правде, она меня всегда недолюбливала и вымещала на мне все то разочарование, которое иногда чувствовала по отношению к своему мужу. Я был тем человеком, который проводил с ним за работой большую часть времени. Я был тем человеком, который нарушал их редкие моменты общения вдвоем, принося документы и объявляя о посетителях. Однако сейчас она говорила со мной очень вежливо, почти по-дружески:
  — Ты должен переговорить с твоим хозяином. Иногда я думаю, что ты единственный человек, которого он слушает, тогда как мне остается только молиться за него.
  Когда наступило утро, а Цицерон все не выходил, я стал беспокоиться, что он будет слишком нервничать и не сможет произнести свою речь. Помня о разговоре с Теренцией, я даже предложил ему еще раз перенести заседание суда.
  — Ты что, спятил? Сейчас не время показывать свою слабость. Со мной все будет хорошо, как и всегда, — набросился он на меня.
  Но, несмотря на его браваду, я никогда не видел, чтобы хозяин так волновался, начиная выступление. Голос его был практически не слышен. На Форуме собралась толпа людей, хотя над Римом стояли тяжелые серые тучи, время от времени проливавшиеся дождями на долину. Однако потом оказалось, что Цицерон вставил в свое выступление очень много шуток, сравнивая достоинства Сервия и Мурены, которые делали их обоих достойными консульских постов.
  — Ты не спишь ночей, чтобы давать разъяснения по вопросам права, он — чтобы вовремя прибыть с войсками в назначенное место, — сказал Цицерон Сервию. — Тебя будит кукареканье петухов, а его — звуки трубы. Ты составляешь жалобы, а он расставляет войска. Он умеет отвратить нападение войска врагов, ты — отвести дождевую воду56. Он привык расширять наши рубежи, ты — их проводить57. — Присяжным это очень понравилось. Еще больше они рассмеялись, когда он начал поддевать Катона и его философские взгляды. — Знайте, судьи: те выдающиеся качества, какие мы видим у Марка Катона, даны ему самой природой; ошибки же его происходят не от природы, а от его учителя. Потому что жил некогда муж необычайного ума, Зенон, а последователей его называют стоиками. Вот некоторые из его правил: мудрый никогда и никому не прощает проступков; муж не должен ни уступать просьбам, ни смягчаться; все грехи одинаковы, и задушить петуха, когда в этом нет нужды, не меньшее преступление, чем задушить отца; мудрец ни в чем не раскаивается, ни в чем не ошибается и мнения своего никогда не меняет. К сожалению, Катон относится к этой доктрине не как к еще одному философскому учению, а как к образу жизни.
  — А консул наш, оказывается, любит пошутить! — громким голосом выкрикнул Катон, стараясь перекрыть смех аудитории. Но Цицерон еще не закончил.
  — Должен признаться, что в молодости я тоже интересовался философией. Но моими учителями были Платон и Аристотель. Они никогда не придерживались ни жестких, ни крайних взглядов. Они говорили, что ошибка иногда может пойти на пользу мудрому человеку; что мудрый человек может испытывать жалость; что за разные прегрешения полагаются разные наказания. Что мудрый человек часто высказывает предположения, если у него недостает фактов; что мудрый человек иногда может злиться, иногда прощать, а иногда менять свое мнение; что разум побуждает нас к надлежащим поступкам и отвращает от ненадлежащих. Если бы, Катон, ты учился у этих философов, ты не мог бы быть смелее или умнее — это просто невозможно, — но, может быть, ты был бы немного добрее. Ты говоришь, что принял участие в этом суде, потому что он важен для нашего общества. Не сомневаюсь в этом. Но ты совершил одну ошибку, пытаясь понять мои мотивы. Я защищаю Луция Мурену не ради нашей дружбы с ним, а ради покоя, мира, единства, свободы и самосохранения — короче говоря, ради всех нас. Послушайте, граждане, — сказал хозяин, поворачиваясь к присяжным. — Послушайте консула, который проводит дни и ночи напролет в размышлениях о Республике. Для нас жизненно необходимо, чтобы первого января у нас было два консула. Люди, которые находятся среди нас, задумали уничтожить наш город, убить его жителей и стереть самое название «Рим» с лица земли. Я предупреждаю вас. Мой срок на консульском посту заканчивается. Так не лишайте меня преемника, чья бдительность превзойдет мою. — Он положил руку на плечо Мурены. — Не отказывайтесь от человека, которому я хочу передать Республику как единое и неделимое целое, и пусть он защищает ее от смертельной опасности!
  Цицерон говорил в течение трех часов, иногда останавливаясь, чтобы глотнуть разбавленного вина или стереть капли дождя со лба. Его речь становилась все более и более мощной. Он напомнил мне сильную и грациозную рыбу, которую бросили в воду мертвой, а она, почувствовав себя в своей стихии, взмахнув хвостом, возрождается; так же и Цицерон получал дополнительные силы от самого процесса говорения. Он закончил выступление под длительные аплодисменты не только толпы, но и присяжных. Это оказалось хорошим знаком: большинство присяжных оправдало Мурену. Сервий и Катон немедленно в унынии удалились. Цицерон задержался, чтобы поздравить избранного консула и получить множество похлопываний по спине от Клавдия, Гортензия и даже Красса, а затем мы двинулись домой.
  Выйдя на улицу, мы заметили тележку, вывезенную из дома. Подойдя ближе, увидели, что она полна серебряных безделушек, статуэток, ковров и картин. За ней виднелась витрина с похожим товаром. Цицерон поспешил вперед. Санга ждал нас у входной двери, с лицом серым, как устрица.
  — Ну же? — потребовал хозяин.
  — Заговорщики написали письма.
  — Прекрасно! — Консул хлопнул в ладоши. — Они у тебя с собой?
  — Подожди, это еще не все. В реальности этих писем у галлов еще нет. Им велено прибыть к Фонтинальным воротам в полночь и быть готовыми покинуть город. Там их встретит эскорт и передаст письма.
  — А зачем им нужен эскорт?
  — Он отвезет их на встречу с Катилиной. А оттуда они прямиком должны отправиться в Галлию.
  — Боги! Если мы сможем получить эти письма, то заговорщики наконец будут у нас в руках. — Цицерон ходил по узкому проходу. — Мы должны устроить засаду и взять их с поличным. — Он повернулся ко мне. — Немедленно пошли за Аттиком и Квинтом.
  — Тебе понадобятся солдаты, — заметил я. — И опытные командиры, чтобы их возглавить.
  — Это должны быть люди, которым мы можем абсолютно доверять.
  Я достал дощечку и стилус.
  — Как насчет Флакка? Или Помптина? — Оба были преторами с большим военным опытом, и оба доказали свою надежность во время кризиса.
  — Отлично. Пошли за обоими.
  — А где взять солдат?
  — Мы можем использовать центурию из Риетеи, она все еще в казармах. Но легионерам нельзя говорить об их задании. Пока нельзя.
  Он позвал Сизифия и Лорея и быстро отдал необходимые распоряжения, а потом повернулся, чтобы сказать что-то Санге, но проход за ним был уже пуст, входная дверь открыта, а улица безлюдна. Сенатор исчез.
  Квинт и Аттик прибыли через час, а вскоре после них и два претора, сильно озадаченные этим внезапным вызовом. Не раскрывая всех деталей, Цицерон просто сообщил, что, по его информации, делегация галлов выедет в полночь из города, в сопровождении эскорта, и у него есть все основания предполагать, что они направляются на встречу с Катилиной. С собой у них могут быть инкриминирующие документы.
  — Мы должны любой ценой захватить их. Но арест можно произвести только после того, как они отъедут на приличное расстояние, с тем чтобы не было сомнения, что они действительно уезжали из города.
  — По моему опыту, ночная засада всегда труднее, чем кажется, — сказал Квинт. — В темноте кто-то обязательно убежит и прихватит с собой все твои улики. Ты уверен, что их нельзя схватить прямо у ворот?
  — Какая ерунда! Не знаю, в какой армии ты служил, но в этом нет ничего сложного, — немедленно возразил Флакк, солдат старой закалки, служивший еще под командованием Изаурика. — Я даже знаю место для засады. Если они поедут по виа Фламиния, то им придется переходить Тибр по Мулвианскому мосту. Там мы и поставим им ловушку. Когда они дойдут до середины моста, у них не будет шанса сбежать, если они, конечно, не захотят броситься в реку и утонуть.
  Квинт выглядел очень недовольным и с этого момента полностью отстранился от планирования операции. Даже когда Цицерон предложил ему присоединиться к Флакку и Помптину на мосту, он обиженно сказал, что эти люди не нуждаются в его советах.
  — В таком случае мне придется поехать самому, — сказал Цицерон, но все стали в один голос возражать ему, говоря, что это небезопасно. — Тогда придется поехать тебе, Тирон, — решил он и, увидев ужас на моем лице, добавил: — Там должен быть гражданский человек. Завтра мне надо представить Сенату показания свидетеля, который все это видел. Флакк и Помптин будут слишком заняты проведением самой операции.
  — А если Аттик? — предложил я. Сейчас я понимаю, что с моей стороны это было нахальством, но, к счастью, Цицерон думал в тот момент о другом.
  — Он, как всегда, будет отвечать за мою безопасность здесь, в Риме. — За спиной Цицерона Аттик пожал плечами. — Итак, Тирон, будь уверен, что ты аккуратно запишешь все, что увидишь, и, самое главное, получишь эти письма с целыми печатями.
  Мы отправились верхом, когда уже совсем стемнело: два претора, их восемь ликторов, еще четыре охранника и, к сожалению, я. Надо сказать, что я ужасный наездник. Я дрыгался в своем седле вверх и вниз, а пустой футляр для бумаг колотил меня по спине. Мы проскакали по мостовым и через городские ворота с такой скоростью, что мне пришлось изо всех сил схватиться за гриву моей лошади, чтобы не упасть. К счастью, она была терпеливым животным, специально подготовленным для женщин и идиотов, и когда дорога стала прямой и пошла вниз по холму, а затем по равнине, она уже двигалась безо всякого моего вмешательства, и мы даже не отставали от лошадей, скачущих впереди нас.
  Это была одна из тех волшебных ночей, когда на небе вместе с нами двигалась сверкающая луна, пробивающаяся сквозь неподвижный океан облаков. В этом божественном свете сверкали вершины погребальных памятников, стоявших вдоль виа Фламиниа. Проехав рысью около двух миль, мы приблизились к реке. Здесь остановились и прислушались. В темноте я услышал звук журчащей воды, а посмотрев вперед, с трудом рассмотрел плоские крыши двух домов и темные силуэты деревьев на фоне неподвижных облаков. Где-то рядом мужской голос потребовал пароль. Преторы ответили: «Эмиль Скар». Неожиданно с обеих сторон дороги появились солдаты из Риетейской центурии. Они появились из канав по обочинам, с лицами, замазанными грязью и краской. Преторы быстро разделили их на две группы. Помптин со своими людьми оставался на этой стороне моста, а Флакк переходил на другую. Почему-то мне показалось, что будет безопаснее с Флакком и его легионерами, поэтому я перешел через мост.
  Река была широкой, мелкой и очень быстро бежала по каменной плите, которая служила ей дном. Я посмотрел, как вода пенится около опор моста на расстоянии около сорока футов и понял, насколько эффективна была ловушка на мосту. Попытка спрыгнуть с него была самоубийством чистой воды.
  В доме на том берегу спала семья. Сначала они не хотели нас впускать, но когда Флакк предложил выломать двери, они немедленно распахнулись. Хозяева сильно разозлили претора, и он приказал запереть их в подвале. Из комнаты наверху, где мы расположились, дорога прекрасно просматривалась, и нам оставалось только ждать. Мы договорились, что все путешественники, с какой бы стороны они ни ехали, будут спокойно переходить реку по мосту, а затем их начнут останавливать и допрашивать, прежде чем отпустить. Прошло несколько часов, а на дороге все никто не появлялся. Я начал верить, что все это был какой-то обман: или группы галлов вообще не существовало, или они выбрали другую дорогу. Я поделился этими мыслями с Флакком, но он только покачал своей лохматой головой.
  — Вот увидишь, они придут. — А когда я спросил, откуда у него такая уверенность, он ответил: — Потому что боги защищают Рим.
  После этого Флакк сложил руки на своем обширном животе и заснул. Видимо, я тоже в какой-то момент заснул. Помню только, как кто-то трогает меня за плечо и свистящим голосом сообщает, что на мосту появились люди. Напрягая глаза в темноте, я услышал звуки лошадиных копыт, прежде чем смог различить силуэты всадников. Их было человек пятьдесят или чуть больше, и они не спеша переходили мост. Флакк натянул шлем и бросился вниз по лестнице со скоростью, которую я никак не ожидал от человека его комплекции. Он перепрыгнул через несколько ступенек разом и выбежал на дорогу. Когда я побежал за ним, то услышал звуки свистков и трубы и увидел, как со всех сторон появляются легионеры с обнаженными мечами, а некоторые и с факелами. Они строились поперек моста. Приближавшиеся лошади остановились. Какой-то мужчина закричал, что они должны прорубить себе дорогу сквозь строй. Он пришпорил своего коня и бросился на нас, направляясь прямо к тому месту, где стоял я, и размахивая своим мечом. Кто-то рядом со мной попытался ухватиться за поводья его лошади и, к своему изумлению, я увидел, как отрубленная рука упала почти к моим ногам. Раненый закричал, а всадник, поняв, что через такое количество людей ему не прорубиться, развернулся и поскакал к другому краю моста. Он приказал, чтобы остальные следовали за ним, и вся группа попыталась отойти в сторону Рима. Однако люди Помптиния уже заняли противоположный конец моста. Мы видели их факелы и слышали взволнованные крики. Все бросились вдогонку отступавшим; даже я, полностью забывший свой страх и охваченный только желанием заполучить письма, прежде чем их выбросят в реку.
  К тому моменту, когда мы добежали до середины моста, бой почти закончился. Галлы, которых легко можно было отличить по длинным волосам и одеждам из шкур, бросали оружие и спешивались. По-видимому, они были предупреждены о засаде. Вскоре в седле оставался только настырный всадник, который призывал своих сопровождающих к сопротивлению. Но оказалось, что все сопровождающие были рабами, и страх убить римского гражданина пропитал всю их сущность. Для них это значило немедленное распятие. Они сдались один за другим. Наконец и предводитель бросил окровавленный меч, и я увидел, как он поспешно развязывает свою седельную сумку. С удивительным присутствием духа я бросился вперед и схватился за нее. Всадник был молод, очень силен, и ему почти удалось выбросить ее в воду, однако я почувствовал еще руки, которые протянулись вверх и стащили его с лошади. Мне кажется, что это были приятели раненого, потому что они здорово намяли ему бока, прежде чем Флакк лениво приказал им оставить мужчину в покое. Его потащили за волосы, и Помптин, который его узнал, сказал, что это Тит Волтурк, всадник из Кротона. Я тем временем схватил его сумку и подозвал солдата с факелом, чтобы получше рассмотреть ее содержимое. В ней лежали шесть писем, все с неповрежденными печатями.
  Я немедленно послал донесение Цицерону о том, что наша миссия увенчалась успехом. Затем всем, за исключением галлов, которые были защищены посольским иммунитетом, связали руки за спиной. Пленников поставили друг за другом и обмотали им шеи одной веревкой. В таком строю вся группа двинулась в Рим.
  В город мы вошли как раз перед рассветом. Некоторые жители уже проснулись. Они останавливались и провожали взглядами нашу процессию, когда мы пересекали Форум, направляясь к дому Цицерона. Пленников мы оставили на улице под хорошей охраной. Консул принял нас в присутствии Квинта и Аттика, стоявших по бокам. Он выслушал рапорты преторов, сердечно их поблагодарил и попросил привести Волтурка. Всадника втащили в дом. Он выглядел распухшим и испуганным и сразу же стал рассказывать какую-то идиотскую историю о том, как Умбрений попросил его проводить галлов и в последний момент дал ему какие-то письма, о содержании которых он и не подозревает.
  — Тогда почему ты начал бой на мосту? — задал вопрос Помптин.
  — Я подумал, что вы бандиты.
  — Бандиты в армейской форме? Под командованием преторов?
  — Уведите преступника, — приказал Цицерон. — Я не хочу его видеть до тех пор, пока он не начнет говорить правду.
  После того, как пленника увели, Флакк сказал:
  — Надо действовать быстро, пока новость не разлетелась по Риму.
  — Ты прав, — согласился Цицерон.
  Он попросил показать ему письма, и мы вместе занялись их изучением. Два из них я легко определил как принадлежащие городскому претору Лентулу Суре: на его печати был портрет его деда, который был консулом сто лет назад. Остальные четыре мы попытались определить, пользуясь списком заговорщиков, который у нас был. Мы решили, что их написали молодой сенатор Корнелий Цетег и три всадника: Капитон, Статил и Кепарий. Преторы нетерпеливо наблюдали за нами.
  — Мы же можем все узнать прямо сейчас, — сказал Помптин. — Давайте вскроем письма.
  — Это будет расценено как нарушение целостности улик, — ответил Цицерон, продолжая внимательно изучать печати.
  — Со всем уважением, консул, — проворчал Флакк, — но мы теряем время.
  Теперь я понимаю, что Цицерон тянул время специально. Он давал шанс заговорщикам бежать. Он все еще предпочитал, чтобы вопрос был решен на поле битвы. Однако слишком тянуть консул не мог и, наконец, отдал нам приказ привести подозреваемых.
  — Имейте в виду, я не хочу, чтобы вы их арестовали, — предупредил он. — Просто скажите им, что консул будет благодарен за возможность обсудить кое-какие вопросы, и попросите их прийти ко мне.
  Было видно, что преторы считают его слабаком, но они сделали так, как он приказал. Я пошел вместе с Флакком к Суре и Цетегу, которые жили на Палатине; Помптин направился разыскивать остальных. Помню, как странно было подойти к громадному древнему дому Суры и обнаружить, что жизнь в нем продолжает идти своим чередом. Он не убежал, совсем напротив: его клиенты терпеливо ожидали встречи с ним. Когда он узнал, кто пришел, то послал своего пасынка, Марка Антония, выяснить, что нам надо. Антонию только исполнилось двадцать лет; он был очень высок, силен, с модной козлиной бородкой и с лицом, все еще усыпанным прыщами. Тогда я увидел его впервые, и мне хотелось бы получше запомнить эту встречу, однако все, что мне запомнилось с того раза, были прыщи. Он ушел, чтобы передать отчиму слова консула, а вернувшись, сказал претору, что консул придет, как только закончит свой утренний туалет.
  То же самое произошло и в доме Корнелия Цетега, молодого, несдержанного патриция, который, как и его родственник Сура, был членом семьи Корнелиев. Просители стояли в очереди, чтобы переговорить с ним, однако он оказал нам честь и сам вышел в атриум. Он осмотрел Флакка, как будто тот был бездомной собакой, выслушал, что тот ему сказал, и ответил, что не в его правилах бежать куда-то по первому зову, но из уважения к посту, а не к человеку он придет к консулу очень скоро.
  Мы вернулись к Цицерону, который явно не ожидал, что оба сенатора все еще в Риме. Он тихо прошептал мне:
  — О чем они только думают?
  В конце концов, оказалось, что только один из пяти, Кепарий, всадник из Террацины, убежал из города. Все остальные появились в доме консула друг за другом в течение следующего часа, так они верили в свою абсолютную неприкосновенность. Иногда я думаю, в какой момент они поняли, что трагически просчитались? Когда, подходя к дому Цицерона, увидели, что он набит вооруженными людьми, пленниками и окружен зеваками? Или когда в доме они увидели не только Цицерона, но и новоизбранных Силана и Мурену, вместе с основными лидерами Сената — Катуллом, Изауриком, Гортензием, Лукуллами и несколькими другими, которых Цицерон пригласил понаблюдать за процедурой? А может быть, когда увидели на столе свои письма с неповрежденными печатями? Или когда поняли, что галлов принимают как почетных гостей в соседней комнате? Или когда Волтурк внезапно изменил свои показания и решил спасти свою жизнь, давая показания против них? Я думаю, что весь процесс походил на то, когда человек тонет, — когда к нему постепенно приходит понимание того, что он оказался на глубине и его относит все дальше и дальше от спасительного берега. Только после того, как Волтурк в лицо обвинил Цетега в том, что тот хвастался, как убьет Цицерона, а затем захватит здание Сената, Цетег вскочил и заявил, что больше не останется здесь ни на секунду. Однако он увидел, что выход заблокирован двумя легионерами из Риетейской центурии, которые бесцеремонно пихнули его назад в кресло.
  — А что можно сказать о Лентуле Суре? Что он сказал тебе? — Цицерон опять повернулся к своему новому главному свидетелю.
  — Он сказал, что в книгах Сибилл есть предсказание, что Римом будут править три члена семьи Корнелиев; Цинна и Сулла были первыми двумя, а третьим будет он сам, и что он скоро будет управлять городом.
  — Это правда, Сура? — Но тот ничего не ответил, а просто смотрел перед собой, быстро моргая. Цицерон вздохнул. — Еще час назад ты мог спокойно уехать из города. Теперь же я буду так же виновен, как и ты, если позволю тебе исчезнуть. — Он кивнул солдатам, и те вошли, встав по двое за каждым из заговорщиков.
  — Да откройте же письма! — закричал Катулл, который не мог больше сдерживать себя. Он был вне себя от того, что Рим был предан потомком одной из шести семей, которые основали город. — Откройте письма и давайте посмотрим, до чего дошла эта свинья!
  — Не сейчас, — ответил Цицерон. — Мы сделаем это перед всеми сенаторами. — Он печально посмотрел на заговорщиков, которые теперь были его пленниками. — Что бы ни случилось, я не хочу, чтобы потом меня обвинили в подтасовывании улик или выбивании признаний.
  Была середина утра, и, по нелепому совпадению, дом стал наполняться зеленью и цветами, так как готовилась ежегодная церемония в честь Доброй Богини, на которой должна была председательствовать Теренция как жена верховного чиновника. В то время, когда рабы вносили корзины с миртом, зимними розами и омелой, Цицерон распорядился, чтобы заседание Сената состоялось в храме богини Конкордии, с тем чтобы дух богини национального согласия направлял мысли сенаторов. Он также приказал, чтобы скульптура Юпитера, созданная для Капитолия, была немедленно поставлена на Форуме, перед рострами. Позже хозяин сказал мне: «Пусть боги будут моими защитниками, потому что, когда все это закончится, попомни мои слова, мне понадобится вся защита, которую я только смогу получить».
  Пятеро заговорщиков находились под охраной в атриуме, в то время как Цицерон прошел в свой кабинет, чтобы расспросить галлов. Их показания были, если такое вообще возможно, еще более шокирующими, чем показания Волтурка. Оказалось, что перед выездом из Рима посол был приглашен в дом Цетега, где ему показали ящики с оружием, которое должны были раздать в тот момент, когда будет получен сигнал начать резню. Меня и Флакка отправили с инвентаризацией этого арсенала, который мы обнаружили в таблиниуме, где коробки стояли от пола и до потолка. И мечи, и ножи были еще совсем новыми, блестящими и какого-то неизвестного вида, со странными гравировками на лезвиях. Флакк сказал, что, по его мнению, это оружие сделано не в Италии. Я пальцем провел по одному из лезвий. Оно было острым, как бритва, и я с дрожью подумал, что им могли бы перерезать горло не только Цицерону, но и мне.
  Когда, изучив коробки, я вернулся в дом хозяина, было уже пора идти в Сенат. Нижние комнаты были украшены приятно пахнущими растениями, и с улицы внесли множество амфор с вином. Было ясно, что неважно, какие таинства будет включать в себя поклонение Доброй Богине, но умеренным оно точно не будет. Теренция отвела мужа в сторону и обняла его. Я не слышал, что она ему говорила, да и не прислушивался, но видел, как она сильно сжала его руку. Затем мы отправились, окруженные легионерами, а каждого из заговорщиков в храм Конкордии сопровождал человек, бывший когда-то консулом. Сейчас заговорщики выглядели убитыми; даже Цетег растерял все свое высокомерие. Никто из нас не знал, чего ожидать. Когда мы пришли на Форум, Цицерон взял Суру за руку в знак своего уважения, но патриций даже не обратил на это внимания. Я шел прямо за ними с коробкой, в которой находились письма. Особое впечатление на меня произвел не размер толпы — почти все население города собралось на Форуме, наблюдая за нами, — а абсолютная тишина, висевшая над Форумом.
  Храм был окружен вооруженными людьми. Ожидающие сенаторы с удивлением смотрели на Цицерона, который за руку вел Суру. Внутри храма заговорщиков заперли в небольшой комнате рядом с входом, а Цицерон сразу прошел к возвышению, на котором под статуей богини Конкордии стояло его кресло.
  — Граждане, — начал он. — Сегодня рано утром, как только взошло солнце, храбрые преторы Луций Флакк и Гай Помптин, действуя по моему распоряжению, во главе отряда вооруженных людей остановили на Мулвианском мосту группу верховых, направлявшихся в сторону Этрурии…
  Никто ничего не шептал, не слышно было даже покашливания. Стояла тишина, какой еще никогда не было в Сенате, — полная страха, зловещая, давящая. Изредка я поднимал глаза от своих записей и смотрел на Цезаря и Красса. Оба сенатора сидели, откинувшись на спинку скамьи, и внимательно слушали Цицерона, боясь пропустить хоть слово.
  — Благодаря лояльности наших союзников, посланников галльских племен, которые были потрясены тем, что им было предложено, я уже имел информацию о том, что некоторые из жителей собираются совершить акт государственной измены, и подготовился к этому…
  Когда консул закончил свой доклад, который включал информацию о планах поджечь город в нескольких местах и вырезать многих сенаторов и других известных горожан, раздался коллективный вздох, похожий на стон.
  — Теперь возникает вопрос, граждане, что мы будем делать с этими преступниками? Предлагаю для начала изучить улики против обвиняемых и выслушать, что они нам скажут. Приведите свидетелей!
  Сначала появились четыре галла. Они с удивлением осматривали ряды сенаторов в белых тогах, которые составляли такой контраст с их собственной одеждой. Затем ввели Тита Волтурка, который дрожал так сильно, что еле мог идти по проходу. Когда они расположились на своих местах, Цицерон крикнул Флакку, стоявшему около входа:
  — Введи первого из пленников!
  — Кого ты хочешь допросить первым? — выкрикнул Флакк в ответ.
  — Того, кто первый попадет под руку, — серьезно ответил Цицерон.
  Этим первым оказался Цетег, которого двое конвоиров привели из помещения, где находились все пленники, в зал, где ожидали Цицерон и сенаторы. Увидев себя в компании своих коллег, молодой сенатор слегка приободрился. Он почти спокойно прошел по проходу, и когда консул показал на письма, спросив, которое из них его, он небрежно взял свое письмо.
  — Думаю, что вот это мое.
  — Дай его мне.
  — Если ты настаиваешь, — сказал Цетег, протягивая письмо. — Хочу сказать, что меня всегда учили, что чтение чужих писем является верхом бескультурья.
  Цицерон пропустил это мимо ушей, открыл письмо и громко зачитал его: «От Гая Корнелия Цетега Катугнатусу, вождю аллоброгов — привет! Этим письмом я даю тебе слово, что я и мои компаньоны выполним все обещания, которые были даны твоим представителям, и если твое племя поднимется на борьбу со своими поработителями в Риме, никогда у тебя не будет более верных союзников».
  Услышав это, присутствующие сенаторы издали возгласы негодования. Цицерон поднял руку.
  — Это написано твоей рукой? — спросил он Цетега.
  Цетег заколебался, а затем тихо сказал:
  — Да.
  — Что ж, молодой человек, очевидно, что у нас были разные учителя. Мне всегда говорили, что верхом бескультурья является не чтение чужих писем, а сговор с иностранной державой об измене собственной Родине! А теперь… — продолжил Цицерон, сверившись со своими записями, — этим утром у тебя в доме был найден арсенал из ста мечей и такого же количества боевых ножей. Что ты можешь сказать в свою защиту?
  — Я коллекционирую оружие… — начал Цетег.
  Видимо, он хотел ответить поостроумнее, но если это так, то шутка оказалась глупой и не смешной. Остальные его слова были заглушены возмущенными криками протеста, раздававшимися отовсюду.
  — Мы уже достаточно послушали тебя, — сказал Цицерон. — Ты сам признался в своей вине. Уведите его и приведите следующего.
  Цетега увели — теперь он выглядел уже не так беспечно. За ним появился Статилий. Повторилось все то же самое: он определил свою печать, письмо было открыто и прочитано (текст его мало отличался от текста Цетега), он подтвердил, что сам написал письмо; однако, когда его попросили объясниться, он сказал, что письмо было шуткой.
  — Шуткой? — с удивлением повторил Цицерон. — Приглашение иностранного племени для уничтожения римских жителей — мужчин, женщин и детей — это шутка?
  Статилий повесил голову.
  Затем пришла очередь Капитона, с тем же результатом, а затем появился растрепанный Кепарий. Он был единственным, кто попытался покинуть город на рассвете, но его схватили на дороге в Апулию с письмами к заговорщикам. Его признание было самым подобострастным. Наконец остался только Лентул Сура, и наступил очень драматичный момент, так как вы должны помнить, что Сура был не только городским претором, а значит, третьим по значению чиновником в стране, но и бывшим консулом. Ему было пятьдесят с лишним лет, он прекрасно выглядел и был очень высокого происхождения. Войдя, он оглядел молящим взором своих коллег, с которыми заседал в высшем совете Республики почти четверть века, но все избегали его взгляда. Нехотя он определил последние два письма как свои, так как на них была его печать. То, которое предназначалось галлам, ничем не отличалось от уже зачитанных. Второе письмо было написано Катилине. Цицерон открыл его.
  «От подателя сего письма ты узнаешь, кто я. Будь мужчиной. Помни о том, в каком непростом положении ты находишься. Обдумай, что тебе надо сделать в первую очередь, и ищи помощь, где только сможешь, — даже у нижайших из низких».
  Консул протянул письмо Суре и спросил:
  — Это твой почерк?
  — Да, — ответил тот с большим достоинством. — Но я не вижу в этом ничего криминального.
  — А эта фраза «нижайшие из низких», что она означает?
  — Имеются в виду бедные люди — пастухи, фермеры-арендаторы и им подобные.
  — Не странно ли так называемому «чемпиону бедняков» говорить о них с такой надменностью? — Цицерон повернулся к Волтурку. — Ты должен был доставить это письмо в штаб Катилины, правильно?
  Волтурк опустил глаза.
  — Да.
  — Ты можешь точно сказать, что Сура хотел сказать этой фразой «нижайшие из низких»? Он тебе этого не говорил?
  — Да, он сказал мне, консул. Он имеет в виду, что Катилина должен инициировать восстание рабов.
  Рев гнева, последовавший за этим откровением, ощущался почти физически. Поддержать восстание рабов, после того ужасающего хаоса, который устроил Спартак со своими соратниками, было еще хуже, чем договариваться с галлами. «В отставку! В отставку! В отставку!» — кричали сенаторы городскому претору. Несколько из них подбежали к несчастному и стали сдирать с него пурпурную тогу. Он упал на пол и на короткое время исчез под телами сенаторов и охраны. Из кучи тел вылетали большие куски его тоги, и очень скоро он остался только в нижнем белье. Из носа у него текла кровь, а его волосы, обычно напомаженные и расчесанные, стояли торчком. Цицерон приказал, чтобы принесли свежую тунику, и когда ее, наконец, нашли, он сам спустился с постамента и помог Суре одеться.
  После того как был восстановлен относительный порядок, Цицерон поставил на голосование вопрос об отставке Суры. Сенат единогласно провозгласил «ДА!», что было очень важно, так как в этом случае Сура лишался своего иммунитета. Его увели, и по дороге он все время утирал нос. Консул же продолжил допрос Волтурка:
  — Здесь у нас находится пять заговорщиков, которых мы, наконец, вывели на чистую воду, и теперь им некуда спрятаться от народа. Ты можешь сказать, есть ли еще заговорщики?
  — Да, есть.
  — И их зовут…
  — Аутроний Пает, Севий Сулла, Кассий Лонгин, Марк Лека, Луций Бестий.
  Все немедленно стали оглядываться, пытаясь понять, находятся ли эти люди в зале; все они отсутствовали.
  — Это известный список, — сказал Цицерон. — Сенат согласен, что эти люди тоже должны быть арестованы?
  — Да! — раздалось в ответ.
  Цицерон опять повернулся к Волтурку:
  — А есть ли другие?
  Волтурк заколебался и нервно оглядел присутствующих. Затем он тихо сказал:
  — Гай Юлий Цезарь и Марк Лициний Красс.
  Зал наполнился свистом удивления. И Цезарь, и Красс гневно затрясли головами.
  — Но у тебя нет реальных доказательств их участия?
  — Нет, консул. Все это только слухи.
  — Тогда вычеркни их имена из списка, — приказал мне Цицерон. — Граждане, мы будем действовать только на основании имеющихся улик. — Ему пришлось повысить голос, чтобы его услышали. — Улик, а не слухов!
  Прошло какое-то время, прежде чем он смог продолжить. Цезарь и Красс продолжали отрицательно трясти головами и жестами доказывали соседям свою невиновность. Время от времени они поглядывали на Цицерона, но по выражениям их лиц трудно было что-нибудь понять. Даже в солнечные дни в храме царил полумрак. Сейчас зимний день быстро сходил на нет, и становилось трудно различать лица даже тех, кто сидел рядом.
  — У меня предложение! — кричал Цицерон, хлопая в ладоши, чтобы восстановить порядок. — У меня есть предложение, граждане! — Наконец шум начал затихать. — Совершенно очевидно, что мы не сможем решить судьбу этих людей сегодня. Поэтому они должны оставаться под охраной до завтра, пока мы не решим, что с ними делать. Если все они будут содержаться в одном месте, то мы рискуем, что сообщники попытаются их отбить. Поэтому я предлагаю следующее: пленников надо разделить, и каждый должен быть передан под опеку члена Сената в ранге не ниже претора. У кого-то есть возражения?.. Очень хорошо, — сказал Цицерон, когда в зале повисла тишина. — Кто выступит добровольцем? — Таковых не нашлось. — Ну, давайте же, граждане. Ведь никакой опасности нет. Каждый пленник находится под охраной. Квинт Корнифий, — сказал он, наконец, указывая пальцем на бывшего претора с незапятнанной репутацией. — Ты согласишься присмотреть за Цетегом?
  Корнифий осмотрелся, затем встал и с неохотой ответил:
  — Если ты этого хочешь, консул.
  — Спинт, возьмешь Суру?
  Тот встал.
  — Хорошо, консул.
  — Теренций, приютишь Кепария?
  — Если это воля Сената, — ответил Теренций мрачным голосом.
  Цицерон вертел головой, высматривая возможных надсмотрщиков, как вдруг его взгляд упал на Красса.
  — Как ты думаешь, Красс, — спросил он, как будто это только что пришло ему в голову, — есть ли лучший способ доказать свою невиновность — не мне, мне доказательства не нужны, — но тому меньшинству, которое все еще сомневается, чем взять под опеку Капитона? И в этой же связи, Цезарь — наш новоизбранный претор, — сможешь ты найти место для Статилия в доме верховного жреца?
  И Красс, и Цезарь смотрели на него с открытыми ртами. Но что им оставалось делать, как не кивнуть в знак согласия? Они попали в ловушку. Отказ равнялся признанию вины — так же, как и побег пленника.
  — Тогда мы обо всем договорились, — объявил Цицерон. — Заседание объявляется закрытым до завтрашнего утра.
  — Минуточку, консул! — раздался резкий голос, и с хорошо слышным скрипом старых суставов поднялся Катулл. — Граждане! Прежде чем мы разойдемся по домам, чтобы за ночь обдумать, как мы будем голосовать завтра, я считаю, что мы должны отметить одного из нас, за его постоянство в политике, за которое его постоянно критиковали, и который, как показали нынешние события, был постоянно прав. Поэтому я предлагаю следующее: в качестве признания того факта, что Марк Туллий Цицерон спас Рим от пожара, его жителей — от резни, а Италию — от гражданской войны, Сенат объявляет три дня благодарения в его честь, в каждом храме и всем бессмертным богам, которые наградили нас таким консулом в это тяжелое время.
  Я онемел. Цицерон был совершенно ошеломлен. Впервые в истории Республики публичные благодарения были предложены не в честь полководца, а в честь гражданского чиновника. Голосования не потребовалось. Весь Сенат встал в едином порыве. Только один человек остался сидеть неподвижно — это был Цезарь.
  XI
  А теперь я перехожу к самой важной части своего рассказа, к тому самому стержню, вокруг которого жизнь Цицерона и многих связанных с ним людей будет вращаться до самого конца. И этим стержнем является решение о том, как поступить с пленниками.
  Цицерон покинул здание, а в его ушах все еще звучали аплодисменты. Сенаторы стали выходить вслед за ним, а он немедленно прошел через Форум к рострам, чтобы рассказать о происшедшем народу. Сотни жителей все еще стояли на морозном вечернем воздухе, надеясь узнать, что же все-таки происходит. Среди них я заметил семьи и друзей обвиненных. Я обратил внимание на то, как Марк Антоний переходит от группы к группе, пытаясь организовать поддержку для своего отчима Суры.
  Та речь, которую Цицерон опубликовал позже, сильно отличается от первоначальной, которую он произнес, — я еще расскажу, почему так случилось. Ни в малейшей степени не превознося свои собственные заслуги, хозяин сделал очень нейтральный доклад, практически такой же, как незадолго до этого сделал Сенату. Он рассказал жителям о планах заговорщиков поджечь город и перебить чиновников, о желании заговорщиков вступить в сговор с галлами и о стычке на Мулвианском мосту. Потом консул описал, как открывались письма и как реагировали обвиняемые. Жители слушали все это в молчании, которое можно было назвать и восхищенным, и угрюмым, в зависимости от того, как человек хотел его интерпретировать. Только когда Цицерон сообщил о том, что Сенат объявляет трехдневный национальный праздник, чтобы отметить его достижения, люди наконец зааплодировали. Цицерон вытер пот с лица, улыбнулся и помахал всем рукой, хотя, думаю, он понимал, что аплодируют скорее празднику, чем ему.
  — То, что эту статую устанавливали как раз в тот момент, когда по моему приказу пленников вели через Форум в храм Конкордии, говорит о том, что мне помог Юпитер Всемогущий! Если бы я сказал, что сорвал их планы в одиночку, я бы слишком много взял на себя. Их планы сорвал Юпитер, всемогущий Юпитер, который не допустил уничтожения Капитолия, всех нас и нашего города, — закончил консул, указав на статую Юпитера, которую приказал установить еще утром.
  Это замечание встретили вежливыми аплодисментами, которые скорее относились к божеству, чем к оратору. Однако это позволило Цицерону покинуть платформу, сохранив видимое достоинство. Хозяин поступил мудро, решив не задерживаться. Как только он спустился по ступеням, его окружили телохранители, а ликторы стали прокладывать дорогу в сторону Куринального холма. Я говорю об этом, чтобы показать, что ситуация в Риме в ту ночь была далека от стабильной и что Цицерон далеко не был так уверен в своих действиях, как рассказывал впоследствии. Он хотел бы вернуться домой и переговорить с Теренцией, но ситуация сложилась таким образом, что единственный раз в своей жизни хозяин не мог переступить порога своего дома: во время службы в честь Доброй Богини ни один мужчина не допускался в здание, где находились жрицы культа; увели даже маленького Марка. Вместо этого мы взобрались по виа Салутарис к дому Аттика, в котором консул должен был провести эту ночь. Поэтому сегодня этот дом был окружен вооруженными людьми и забит различными посетителями — сенаторами, работниками казначейства, всадниками, ликторами, посыльными. Они входили и выходили из атриума, в котором Цицерон отдавал различные распоряжения по защите города. Он также послал записку Теренции, в которой рассказал обо всем, что произошло в Сенате. Затем хозяин удалился в тишину библиотеки, чтобы попытаться решить, что же делать с пятью пленниками. Из четырех углов этой комнаты на его мучения равнодушно смотрели бюсты Аристотеля, Платона, Зенона и Эпикура, украшенные свежими гирляндами цветов.
  — Если я санкционирую казнь этих людей, то меня до конца моих дней будут преследовать их соратники — ты сам видел, какой угрюмой была сегодняшняя толпа. С другой стороны, если я позволю им просто удалиться в изгнание, те же самые соратники будут постоянно требовать их возвращения: у меня никогда не будет покоя, и вся эта нестабильность очень скоро вернется. — Он уныло взглянул на бюст Аристотеля. — Философия золотого сечения не вписывается в данную конкретную ситуацию.
  Измученный, он уселся на край стула, закинул руки за голову и уставился в пол. В советчиках у него не было недостатка. Его брат Квинт выступал за жесткое решение: заговорщики настолько явно были виновны, что весь Рим — да что там Рим, весь мир — посчитает его слабаком, если он не казнит их. В конце концов, они находились в состоянии войны! Мягкий Аттик предлагал прямо противоположное: он напоминал, что в течение всей своей политической карьеры Цицерон всегда стоял на страже закона. Многие сотни лет любой житель города имел право на апелляцию к народному собранию в случае, если он не был удовлетворен приговором суда. Ведь суд над Верресом58 касался именно этого. Sivis Romanus sum!59 Что касается меня, то когда пришел мой черед говорить, я предложил выход, достойный труса. Цицерону осталось всего двадцать шесть дней на посту консула. Почему бы не запереть арестованных где-нибудь в безопасном месте, и пусть его преемники решают их судьбу… И Квинт и Аттик замахали руками, услышав такое, а Цицерон сразу увидел все преимущества этого выхода. Много лет спустя хозяин сказал мне, что я был прав.
  — Но понимаешь это только задним умом, а историю невозможно повернуть вспять, — сказал он мне тогда. — Если ты вспомнишь все те обстоятельства, солдат на улицах и вооруженные банды, собирающиеся недалеко от города, слухи о том, что Катилина может атаковать в любой момент, чтобы освободить своих сторонников, — как я мог отложить решение на потом?
  Самым радикальным был совет Катулла, который прибыл поздним вечером, когда Цицерон уже собирался ложиться. Вместе с ним прибыла группа бывших консулов, включая братьев Лукулл, Лепида, Торкватия и бывшего губернатора Ближней Галлии Пизония. Они пришли требовать, чтобы консул арестовал Цезаря.
  — На каком основании? — спросил Цицерон, устало поднимаясь на ноги, чтобы их поприветствовать.
  — За государственную измену, конечно, — ответил Катулл. — Ты ведь не сомневаешься, что он принимал участие во всем этом с самого начала?
  — Нисколько, но это еще не основание для ареста.
  — Ну, тогда найди это «основание», — мягко сказал старший Лукулл. — Для этого надо только получить более детальные показания Волтурка относительно деятельности Цезаря, и мы, наконец, прищучим его.
  — Гарантирую, что большинство Сената проголосует за его арест, — сказал Катулл. Его компаньоны закивали в знак согласия.
  — А потом что?
  — Казнишь его вместе с другими.
  — Казнить главу государственной религии по сфабрикованному обвинению? Да тогда начнется гражданская война.
  — Ну гражданская война и так когда-нибудь начнется из-за Цезаря, — возразил Лукулл, — но если ты будешь действовать быстро, то сможешь ее предотвратить. Вспомни о своей власти. Сегодня в честь тебя объявили дни благодарения. Твой престиж среди сенаторов высок как никогда!
  — Мне не затем пожаловали благодарение, чтобы я вел себя как тиран, убивающий своих оппонентов.
  — Правильно. Тебе его пожаловали, — вмешался Катулл, — потому что я это предложил.
  — А ты настолько ослеп от своей ненависти к Цезарю за то, что он отобрал у тебя место верховного жреца, что больше уже ничего вокруг себя не видишь. — Я никогда не слышал, чтобы Цицерон говорил в такой манере с одним из старейших патрициев. Было видно, как Катулл весь дернулся, как будто наступил на что-то острое.
  — Послушайте меня, — продолжил консул, подняв палец. — Все меня внимательно послушайте! Я загнал Цезаря туда, куда и хотел. Наконец я держу этого Левиафана за хвост. Если он позволит своему пленнику бежать сегодня ночью — согласен, мы можем его арестовать, потому что это будет доказательством его вины. Но именно по этой причине он не позволит ему сбежать. На этот раз он подчинится воле Сената. И я сделаю все, чтобы это вошло у Цезаря в привычку.
  — Пока он опять не возьмется за старое, — сказал Пизоний, которого Цезарь только недавно хотел отправить в изгнание по обвинению в коррупции.
  — Тогда нам снова придется перехитрить его, — ответил Цицерон. — И опять. И опять. Нам придется делать это, пока это будет необходимо. Но мне кажется, что сейчас я его прижал. А то, как я справлялся с кризисом в течение этого года, говорит о том, что в таких делах я обычно оказываюсь прав.
  Его посетители замолчали. Сейчас он был первым человеком Рима. Его престиж был в зените. И сейчас никто не смел противоречить ему, даже Лукулл. Наконец Пизоний спросил:
  — А что же будет с заговорщиками?
  — Это должен решить Сенат, а не я.
  — Но они будут ждать от тебя сигнала.
  — Ну что же, они только зря потеряют время. О боги! Разве я еще не достаточно сделал?! — закричал вдруг Цицерон. — Я раскрыл заговор. Я не позволил Катилине стать консулом. Я изгнал его из Рима. Я не позволил сжечь город и уничтожить нас в наших собственных домах. Я отдал пленников под надзор сенаторов. Я что, должен еще взять на себя весь позор за их убийство? А не кажется ли вам, граждане, что вам пора тоже что-то сделать?
  — А что ты хочешь, чтобы мы сделали? — спросил Торкватий.
  — Встаньте завтра в Сенате и прямо скажите, что, по вашему мнению, надо сделать с арестованными. Подайте сигнал другим сенаторам. Не ждите, что я буду продолжать тащить эту ношу в одиночку. Я вызову вас по одному. Выскажите свое пожелание — как я полагаю, смертная казнь, — но выскажите его ясно и громко, так, чтобы когда я предстану перед народом, то мог бы сказать, что я орудие Сената, а не диктатор.
  — Можешь на нас положиться, — сказал Катулл, оглядывая остальных. — Но в отношении Цезаря ты не прав. У нас никогда не будет лучшей возможности остановить его. Я умоляю тебя, подумай над этим.
  После того как они ушли, пришлось заняться решением некоторых малоприятных проблем. Если Сенат проголосует за смертную казнь, тогда возникнут вопросы: когда будут казнены приговоренные, каким образом, где и кем? Ведь раньше такого еще никогда не было. На вопрос «когда» ответ был простой — немедленно после оглашения приговора, чтобы исключить попытки отбить пленников. «Кем» — тоже было понятно: городским палачом, и это еще раз покажет, что приговоренные — обычные уголовные преступники. На вопросы «где» и «как» ответить было труднее. Сбрасывать их с Тарпейской скалы60 было нежелательно — это могло вызвать волнения. Цицерон переговорил с начальником своих официальных телохранителей, ликтором-проксимой, который сказал, что наиболее удобным местом для подобного дела представляется камера казней под Карцером61 — ее легче всего было защитить в случае нападения, а кроме того, она находилась совсем рядом с храмом Конкордии. Место было слишком маленьким и темным, чтобы там можно было рубить головы, поэтому было решено, что приговоренные будут задушены. Ликтор отправился предупредить палача и его помощников.
  Я видел, как эти обсуждения не нравятся Цицерону. Он отказался от еды, сказав, что у него нет аппетита. Хозяин согласился только выпить немного вина Аттика, которое было принесено в прекрасных бокалах из неаполитанского стекла, однако руки его так сильно дрожали, что он уронил бокал на мозаичный пол. Бокал разлетелся вдребезги. После того как осколки стекла убрали, Цицерон решил, что ему необходим свежий воздух. Аттик приказал рабу отпереть двери, и мы вышли из его библиотеки на узкую террасу. Внизу, в долине, комендантский час превратил Рим в темный город, похожий на призрак. Только храм Луны, освещенный фонарями, был хорошо виден на склоне Палатинского холма. Казалось, он висел в ночи, как большой белый корабль, прибывший со звезд, чтобы наблюдать за нами. Мы облокотились на балюстраду и попытались разглядеть знакомые очертания зданий.
  — Интересно, что люди будут думать о нас через тысячу лет? Может быть, Цезарь прав и эта Республика должна быть разрушена и построена заново? — Цицерон обращал эти вопросы скорее к себе, чем к нам. — Знаете, мне перестали нравиться эти патриции — так же, как мне не нравится плебс. Они ведь не могут оправдать свое поведение бедностью или необразованностью. — А потом, через несколько минут, он продолжил: — У нас так много всего — наши искусство и наука, законы, деньги, рабы, красота Италии, колонии по всему миру; почему же какие-то непонятные импульсы в нашем мозгу постоянно заставляют нас гадить в своем собственном гнезде?
  Я тщательно записал обе его мысли.
  В ту ночь я очень плохо спал в своей комнатенке, расположенной рядом со спальней Цицерона. Шум шагов и шепот легионеров, патрулировавших сад, проникали в мои сны. Вечерняя встреча с Лукуллом вызвала воспоминания об Агате, и мне приснился кошмар, в котором я спрашиваю Лукулла о ней, а он отвечает, что не имеет представления, о ком я говорю, но что все его рабы в Мицениуме умерли. Когда я, измученный, проснулся, в окно смотрел серый рассвет, и у меня было такое чувство усталости, как будто всю ночь на груди я держал громадный камень. Я заглянул в комнату Цицерона, но его кровать была пуста. Я нашел его неподвижно сидящим в библиотеке, с закрытыми ставнями и только одной маленькой лампой, зажженной у кресла. Хозяин спросил, рассвело ли уже, так как хотел пойти домой и переговорить с Теренцией.
  Вскоре после этого мы отправились, сопровождаемые новым отрядом телохранителей, на этот раз под командованием Клавдия. С момента начала кризиса этот печально известный развратник регулярно вызывался сопровождать консула, и эти демонстрации преданности, вместе с блестящей защитой Цицерона на процессе Мурены, сильно укрепили их отношения. Я думаю, что Клавдия привлекала возможность научиться политике напрямую у мастера — на следующий год он собирался избираться в Сенат, — а Цицерону нравилась его юношеская нескромность. В любом случае, хотя я Клавдия и не любил, но был рад, что сегодня нас охраняет именно он, потому что знал, что Клавдий поднимет консулу настроение какими-нибудь последними сплетнями. И, действительно, он немедленно начал свой рассказ:
  — Ты слышал, что Мурена опять женится?
  — Правда? — удивился Цицерон. — И на ком же?
  — На Семпронии.
  — А разве она уже не замужем?
  — Она разводится. Мурена станет ее третьим мужем.
  — Третьим мужем! Ну и ветреница!
  Какое-то время они шли молча.
  — У нее пятнадцатилетняя дочь от первого брака, — задумчиво сказал Клавдий. — Ты слышал об этом?
  — Нет, не слышал.
  — Я думаю жениться на ней. Как ты на это смотришь?
  — Неплохая идея. Она сможет помочь тебе в карьере.
  — К тому же она очень богата. Наследница Гракхов.
  — Тогда почему ты еще здесь? — спросил Цицерон, и Клавдий расхохотался.
  К тому моменту, как мы появились у дома Цицерона, служительницы культа, предводительствуемые девственницами-весталками, медленно вытекали на улицу. Вокруг собралась толпа зевак. Некоторые, такие, как жена Цезаря Помпея, нетвердо держались на ногах, и их поддерживали служанки. Другие, включая мать Цезаря Аурелию, казалось, остались совершенно равнодушны к тому, что с ними произошло. Аурелия прошла мимо Цицерона с каменным лицом, и я понял, что ей известно о том, что произошло в Сенате прошлым вечером. Удивительно, но очень многие женщины, выходящие из дома, были так или иначе связаны с Цезарем. Я заметил, по крайней мере, трех из его бывших любовниц — Муцию, жену Помпея Великого; Постумию, жену Сервия, и Лоллию, жену Аула Габиния. Клавдий возбужденно наблюдал за этим благоухающим парадом. Наконец появилась последняя и самая большая любовь Цезаря — Сервилия, жена новоизбранного консула Силана. Она не была так уж красива: ее лицо можно было назвать симпатичным — в некотором роде манерным, если можно так сказать, — но полным ума и характера. То, что она, единственная из всех жен высших бюрократов, остановилась и спросила Цицерона, каковы его прогнозы на наступающий день, было очень характерно для нее.
  — Все решит Сенат, — осторожно ответил он.
  — И как, ты думаешь, они решат?
  — Это решение сенаторов.
  — Но ты подашь им какой-нибудь сигнал?
  — Если и да — прошу прощения, — то я сообщу об этом в Сенате, а не на улице.
  — Ты что, мне не доверяешь?
  — Напротив, но наш разговор могут случайно подслушать другие.
  — Не знаю, что ты имеешь в виду, — ответила она обиженным голосом, но в ее проницательных голубых глазах плясали сумасшедшие чертики.
  — Несомненно, она самая умная из его женщин, — заметил Цицерон, когда она отошла. — Умнее, чем его мать, а это о многом говорит. Ему надо за нее держаться.
  Комнаты дома Цицерона все еще были нагреты присутствием множества женщин, воздух влажен от духов и благовоний, от запаха сандала и можжевельника. Женщины-рабыни мыли полы и убирали остатки празднества; на алтаре в атриуме лежала горка белого пепла. Клавдий даже не пытался скрыть свое любопытство. Он ходил по дому, хватал разные предметы и внимательно их изучал. Было видно, что молодой человек вот-вот лопнет от вопросов, которые он жаждал задать, особенно когда появилась Теренция. Она все еще была в костюме верховной жрицы, но даже его мужчинам было запрещено видеть, поэтому она накинула сверху плащ, который крепко держала под горлом. Ее лицо раскраснелось, голос звучал необычно высоко.
  — Был знак, — объявила Теренция. — Не больше часа назад, от самой Доброй Богини! — Цицерон подозрительно посмотрел на нее, но она была слишком возбуждена, чтобы это заметить. — Я получила специальное разрешение девственниц-весталок рассказать тебе о нем. Вот здесь, — указала она драматическим жестом, — прямо на алтаре, огонь совсем выгорел. Пепел был уже практически холодным. А затем вдруг снова вспыхнул яркий огонь. Это было самое невероятное знамение из всех, которые мы смогли вспомнить.
  — И что, по-твоему, это знамение значит? — спросил Цицерон, заинтересовавшись помимо своей воли.
  — Это знак благоволения, посланный прямо в твой дом, в день необычайной важности — он обещает тебе славу и безопасность.
  — Неужели?
  — Ничего не бойся, — сказала Теренция, взяв его за руку. — Сделай то, что считаешь правильным. За это тебя будут вечно прославлять. И с тобой ничего не случится. Это послание от Доброй Богини.
  Все последующие годы я пытался понять, не повлияло ли это на решение Цицерона. Действительно, он много раз говорил мне, что все эти предсказания и приметы — абсолютная чепуха. Но позже я понял, что даже величайшие скептики в экстремальных условиях начинают молиться всем известным богам подряд, если они думают, что это может им помочь. Было видно, что Цицерон доволен. Он поцеловал Теренции руку, поблагодарил ее за терпение и поддержку его интересов, а затем удалился наверх, чтобы приготовиться к сенатскому заседанию. А слухи о знамении уже летели по городу, передаваемые из уст в уста по его же собственному распоряжению. В это же время Клавдий нашел под одним из диванов какой-то предмет женского туалета, и я увидел, как он прижал его к носу и глубоко вдохнул аромат.
  По распоряжению консула, заключенных оставили там, где они провели прошедшую ночь. Цицерон объяснил это соображениями безопасности, но мне кажется, что ему просто тяжело было смотреть им в глаза. Заседание опять проходило в храме Конкордии, и на нем присутствовали все выдающиеся граждане Республики, за исключением Красса, который сказался больным. В действительности же он не хотел голосовать ни за, ни против смертной казни. Кроме того, он боялся обвинений со стороны присутствовавших: многие среди патрициев и всадников считали, что он тоже должен быть арестован. Цезарь же появился абсолютно спокойным и протолкался сквозь охранников, не обращая внимания на проклятия и угрозы. Он втиснулся на свое место на передней скамье, откинулся назад и вытянул ноги далеко в проход. Узкий череп Катона виднелся прямо напротив него: наклонив голову, стоик, как всегда, изучал отчеты казначейства. Было очень холодно. Двери в дальнем конце храма были настежь распахнуты для толпы наблюдателей, и по проходу мела заметная поземка. Изаурик надел пару старых серых перчаток, в зале раздавался кашель и шмыганье носов, а когда Цицерон встал, чтобы призвать собравшихся к порядку, из его рта исходил пар, как из кипящей кастрюли.
  — Граждане, — торжественно начал он. — Это самое сложное заседание из всех, которые я помню. Мы собрались здесь, чтобы решить, что делать с преступниками, изменившими нашей Республике. Я считаю, что каждый из нас, кто хочет высказаться, должен это сделать. Сам я не собираюсь высказывать свое мнение. — Он поднял руку, чтобы прекратить возражения. — Никто не может обвинить меня в том, что в решении этой проблемы я не сыграл роль лидера. Но сейчас я хочу быть вашим слугой, и все, что бы вы ни решили, я обещаю выполнить. Я требую только, чтобы решение было вынесено сегодня, до того момента, как наступит ночь. Мы не можем откладывать его в долгий ящик. Наказание, каким бы оно ни было, должно быть быстрым. А теперь я даю слово Дециму Юнию Силану.
  Привилегией вновь избранного консула было открывать дебаты, но я уверен, что в тот день Силан с удовольствием отказался бы от нее. До этого момента я не очень много рассказывал о Силане, отчасти из-за того, что я плохо его помню: в тот век гигантов он был карликом — уважаемым, серым, скучным, подверженным приступам болезни и хандры. Он никогда бы не выиграл выборы, если бы не амбиции и напор Сервилии, которая так хотела, чтобы у ее трех дочерей отец был консулом, что даже залезла в постель к Цезарю, чтобы обеспечить карьеру своего мужа. Бросая изредка нервные взгляды на переднюю скамью, на которой сидел человек, сделавший его консулом, он говорил о взаимоисключающих вещах: справедливости и сострадании, безопасности и свободе, о своей дружбе с Лентулом Сурой и ненависти к изменникам. Что он хотел этим сказать? Из его слов понять это было невозможно. Наконец Цицерон прямо спросил его, какое наказание он предлагает. Силан глубоко вздохнул и закрыл глаза.
  — Смертную казнь, — ответил он наконец.
  Сенат зашевелился, когда, наконец, были произнесены эти страшные слова. Следующим выступал Мурена. Тогда я понял, почему Цицерон предпочитал иметь его консулом во время кризиса. В нем была видна какая-то сила и надежность, когда он стоял, расставив ноги и положив руки на пояс.
  — Я солдат, — сказал он. — И моя страна находится в состоянии войны. В провинциях убивают женщин и детей, жгут храмы, вытаптывают посевы, а сейчас наш проницательный консул выяснил, что такой же хаос должен был начаться и в столице. Если бы в своем лагере я поймал человека, который намеревался поджечь его и убить моих офицеров, я бы ни секунды не колебался и казнил бы его. Наказанием изменникам всегда должна быть смерть — и только смерть!
  Цицерон продолжал вызывать одного бывшего консула за другим. Катулл сказал леденящую кровь речь о пожарах и кровопролитии и тоже выступил за смертную казнь; за нее же высказались братья Лукулл, Пизоний, Курий, Котта, Фигул, Волкаций, Сервилий, Торкватий и Лепид; даже двоюродный брат Цезаря Луций нехотя согласился с высшей мерой. Считая Силана и Мурену, четырнадцать человек в ранге консула выступали за смертную казнь. Ни один человек не выступил против. Единодушие было таким полным, что позже Цицерон сказал мне, что боялся, что его обвинят в манипуляциях выступавшими. После нескольких часов дискуссий, сводившихся к одному и тому же — к смертной казни, он встал и спросил, хочет ли кто-нибудь из сидящих в зале предложить что-то другое. Естественно, что все головы повернулись к Цезарю. Но первым на ноги вскочил бывший претор, Тиберий Клавдий Нерон. Он был одним из командиров Помпея во время войны с пиратами, и говорил он от имени своего командира.
  — Куда мы так торопимся? Заговорщики надежно заперты и охраняются. Думаю, что мы должны пригласить Помпея Великого, для того чтобы он разобрался с Катилиной. Когда главарь будет повержен, мы не торопясь сможем решить, что делать с его прислужниками.
  Когда Нерон закончил, Цицерон спросил:
  — Кто-нибудь еще хочет выступить против немедленной казни?
  Вот тогда Цезарь медленно выпрямил ноги и встал. В зале немедленно раздались крики и топот, но Цезарь, по-видимому, ожидал этого и приготовился. Он стоял, сцепив руки за спиной, и спокойно ждал, когда шум прекратится.
  — Тот, кто пытается решить трудный вопрос, граждане, — начал он своим слегка угрожающим голосом, — должен забыть про ненависть и гнев, так же как про привязанность и сострадание. Трудно найти истину, когда человек находится под влиянием эмоций. — Он проговорил последнее слово с таким яростным презрением, что все на минуту замолчали. — Вы можете спросить меня, почему я против смертной казни…
  — Потому, что ты тоже виновен! — крикнул кто-то из зала.
  — Если бы я был виновен, — спокойно ответил Цезарь, — то самым легким способом скрыть это было бы проголосовать за смертную казнь вместе со всеми остальными. Нет, я не против наказания из-за того, что эти люди были моими друзьями — в жизни политика дружба не должна играть никакой роли. И не потому, что я считаю их преступления слишком тривиальными. Честно говоря, я считаю, что нет той пытки, которой они бы не были достойны за свои дела. Но у людей короткая память. Как только преступников осудят, их вина очень скоро забудется. Что не забывается никогда, так это наказание, выходящее за рамки обыденности. Я уверен, что Силан сделал свое предложение, думая о своей стране. Но оно поразило меня — не своей жестокостью, потому что по отношению к этим преступникам никакое наказание не будет слишком жестоким, — а своим несоответствием обычаям и традициям нашей Республики. Плохие прецеденты возникают из самых добрых намерений. Двадцать лет назад, когда Сулла приказал казнить Брута и других авантюристов, кто из нас не поддержал его решение? Те люди были убийцами и бандитами, и все решили, что они должны умереть. Но те казни оказались первым шагом на пути к большому бедствию. Очень скоро любой, положивший глаз на имущество или землю соседа, мог подвести его под смертную казнь, просто объявив его предателем. Поэтому те, кто радовался смерти Брута, сами оказались под угрозой смерти, и казни не прекращались до тех пор62, пока Сулла не «утопил» своих сторонников в роскоши. Конечно, я далек от мысли предположить, что Цицерон собирается сделать что-нибудь подобное. Но в такой великой стране, как наша, живут разные люди с разными характерами. Может ведь произойти и так, что в будущем, когда другой консул будет, как и нынешний, иметь в своем распоряжении армию, лживые свидетельства станут принимать за чистую монету. И если такое произойдет, да еще имея уже этот прецедент, то кто сможет остановить такого консула?
  Услышав свое собственное имя, Цицерон вмешался.
  — Я слушал выступление верховного жреца с огромным вниманием. Он что, предлагает, чтобы пленников отпустили и позволили им соединиться с Катилиной?
  — Ни в коем случае, — ответил Цезарь. — Я согласен с тем, что они лишили себя права дышать с нами одним воздухом и видеть один и тот же свет. Но смерть была придумана бессмертными богами не как наказание, а как избавление человека от его горестей и проблем. Если мы их убьем, их страдания прекратятся. Поэтому я предлагаю судьбу намного страшнее: конфискацию всего их имущества и пожизненное заключение для каждого из них в отдельном городе; приговоренные не имеют права на апелляцию, всякая попытка любого гражданина апеллировать от их имени должна рассматриваться как акт государственной измены. Пожизненное заключение, граждане, в этом случае будет действительно пожизненным.
  Это было невероятной наглостью со стороны Цезаря — но в то же время как это было логично и убедительно! Еще записывая это предложение и передавая его Цицерону, я уже слышал восхищенный шепот, прокатившийся по рядам сенаторов. Консул взял запись с озабоченным лицом. Он чувствовал, что его враг сделал умный ход, но не был уверен во всех его последствиях и не понимал, как он сам должен на него реагировать. Цицерон прочитал предложение Цезаря вслух и спросил, хочет ли кто-нибудь его прокомментировать, на что сразу же откликнулся избранный консул и главный рогоносец Рима Силан.
  — На меня большое впечатление произвели слова Цезаря, — объявил он, вкрадчиво потирая руки. — Такое большое, что я не буду голосовать за свое собственное предложение. Я тоже считаю, что пожизненное заключение — это лучшее наказание, чем смертная казнь.
  Это заявление вызвало приглушенный ропот удивления, за которым последовало шуршание на скамьях, которое я расшифровал как знак того, что мнение сенаторов быстро меняется. При выборе между смертью и изгнанием многие из сенаторов предпочли смерть. Но если речь шла о смерти и пожизненном заключении, они были готовы пересмотреть свое решение. И кто мог бы осудить их за это? Ведь, на первый взгляд, это было идеальным решением: заговорщики будут жестоко наказаны, однако при этом на руках сенаторов не будет крови. Цицерон оглядывался в поисках сторонников смертного приговора, однако сейчас выступавшие один за другим вставали, чтобы высказаться за пожизненное заключение. Гортензий поддержал предложение Цезаря; то же самое сделал, как это было ни удивительно, Изаурик. Метелл Непот сказал, что казнь без возможности апелляции незаконна, и вновь поддержал требование Нерона вызвать Помпея. После того, как эта дискуссия продолжалась час или два — причем только несколько человек теперь выступили за смертную казнь, — Цицерон объявил короткий перерыв перед голосованием. Сенаторы смогли покинуть зал заседаний, чтобы облегчиться и перекусить. В это же время Цицерон провел короткий «военный совет» со мной и Квинтом. Очень быстро темнело, и с этим ничего нельзя было поделать — зажигать какой-либо огонь в храме было категорически запрещено. Неожиданно я понял, что у нас осталось не так уж много времени.
  — Ну, — тихо спросил нас Цицерон, наклоняясь из кресла, — что вы обо всем этом думаете?
  — Пройдет предложение Цезаря, — шепотом ответил Квинт. — В этом нет никаких сомнений. Даже патриции склоняются к нему.
  — Вот и верь после этого их обещаниям… — тяжело вздохнул Цицерон.
  — Но для тебя это совсем не плохо, — радостно заявил я, так как всегда был сторонником компромиссов. — Таким образом, ты соскакиваешь с этого крючка.
  — Но это предложение — полный идиотизм, — прошипел Цицерон, бросив злобный взгляд в сторону Цезаря. — Ни один Сенат не может принять закон, который навечно свяжет обязательством будущих сенаторов, и Цезарь это прекрасно знает. А что, если на будущий год какой-то чиновник скажет, что агитация за освобождение преступников не является государственной изменой, а народная ассамблея с этим согласится? Понтифику просто нужно, чтобы этот кризис продолжался, чтобы под шумок обделывать свои собственные делишки.
  — Тогда, по крайней мере, это уже будет проблема следующего консула, — ответил я. — А не твоя.
  — Ты будешь выглядеть слабаком, — предупредил Квинт. — Подумай о будущих поколениях. Что они будут думать о тебе? Ты должен выступить.
  Плечи Цицерона опустились. Ведь именно этого он больше всего и боялся. Я никогда не видел, чтобы хозяин так мучился, принимая решение.
  — Ты прав, — сказал он. — Хотя любой результат будет для меня разрушительным.
  И после перерыва он сообщил, что все-таки выскажется.
  — Я вижу ваши лица и глаза, граждане, обращенные в мою сторону, поэтому скажу то, что обязан сказать как консул. Перед нами два предложения: одно, Силана — хотя он и не собирается голосовать за него, — требующее смертной казни для заговорщиков; второе — Цезаря, который предлагает пожизненное заключение за отвратительное преступление. Цезарь говорит, что это гораздо страшнее смертной казни, так как осужденные лишаются даже малейшей надежды на освобождение — единственного слабого утешения для любого заключенного. Кроме того, он предлагает конфисковать их имущество, чтобы наказать их еще и нищетой. Единственное, что он оставляет этим преступникам, — саму жизнь, в то время как если бы ее у них отобрали, то одним движением освободили бы их от множества страданий. Мне понятно, граждане, что ждет меня после голосования. Если вы поддержите предложение Цезаря, а он видный представитель популяров, мне не придется бояться нападок людей в будущем, так как я сделаю то, что предложил от их имени Цезарь. Если же вы поддержите другое предложение, то я предвижу, что в этом случае масса проблем свалится на мою голову. Но пусть интересы Республики будут выше моих собственных. Мы должны сделать то, что правильно для Республики. Ответьте мне на такой вопрос: если хозяин дома обнаружит, что раб убил его детей и жену, сжег его дом, и не накажет такого раба самым страшным наказанием, его будут считать добрым и сострадательным — или жестоким недочеловеком, который не отомстил за страдания близких в полной мере? На мой взгляд, человек, который равной мерой не мстит за страдания, причиненные его близким, не может считаться достойным человеком. У него каменное сердце. Я поддерживаю предложение Силана.
  — В рассуждениях консула есть только один маленький недостаток, — быстро встал Цезарь, — эти люди преступлений не совершали; их судят за их намерения, а не за их действия.
  — Вот именно, — раздался голос с другой стороны зала, и все головы повернулись в сторону Катона.
  Если бы голосование происходило прямо в тот момент, то я почти уверен, что предложение Цезаря было бы принято, несмотря на мнение консула. Приговоренных рассовали бы по разным городам и оставили бы гнить там, в полной зависимости от капризов политиков, а будущее Цицерона было бы совсем другим. Но именно предсказуемость результата голосования заставила подняться с последней скамьи около стенки это неухоженное, странное существо с торчащими в разные стороны волосами, обнаженными, несмотря на мороз, плечами, и с поднятой рукой, означающей желание говорить.
  — Марк Порций Катон, — настороженно произнес Цицерон, так как никто не мог предсказать, куда заведет Катона его странная логика. — Ты хочешь говорить?
  — Да, я хочу говорить, — ответил тот. — Я хочу говорить, потому что должен найтись хоть один человек, который объяснит этому собранию суть вопроса. Все дело в том, граждане, что мы действительно судим намерения, а не преступления. Именно по этой простой причине мы не можем сейчас пользоваться существующими законами — толпа просто разорвет нас. — По скамьям разнесся шепот согласия: он говорил правду. Я взглянул на Цицерона, тот кивал в знак согласия. — Слишком многие из сидящих здесь, — объявил Катон, и голос его становился все громче, — думают гораздо больше о своих виллах и памятниках, чем о своей стране. Люди, во имя богов, проснитесь! Проснитесь, пока не поздно, и протяните руку помощи Республике. На карту поставлены наша свобода и самая жизнь! И в такое время кто-то решится рассказывать мне о милосердии и снисходительности?
  Он стоял в проходе босой, и его резкий и визгливый голос напоминал скрежет лезвия по точильному камню. Казалось, что его знаменитый прапрадед поднялся из могилы и с остервенением трясет перед нами своими грязными космами.
  — Не думайте, граждане, что наши предки превратили крохотную страну в великую Республику только силой оружия. Если бы это было так, то мы бы ныне были в зените нашей славы, так как у нас сейчас больше жителей, земель, оружия и лошадей, чем когда-либо. Нет, было еще что-то, совсем другое, что сделало их великими, — то, что сейчас мы полностью растеряли. Они были трудолюбивыми работниками дома, справедливыми правителями за границей и направляли в Сенат тех своих представителей, чьи мозги не были затуманены чувством вины или страстями. Вот что мы потеряли. Мы копим богатства для самих себя в то время, когда наше государство — банкрот. Мы проводим нашу жизнь в безделье и праздности, а когда на нас надвигается беда, то нет никого, кто готов был бы встать на защиту Республики. Граждане высочайшего положения составили заговор, чтобы сжечь свой родной город. Они прибегли к помощи галлов — величайших врагов римлян. Армия разбойников, во главе со своим лидером, готова наброситься на нас. А вы все еще колеблетесь и не можете решить, как наказать врагов, захваченных в вашем собственном городе? — Он просто источал сарказм, заражая им сидящих вокруг него. — Что же, тогда я предлагаю их помиловать — они еще молоды и их сбили с пути их собственные амбиции. И хотя они вооружены — пусть уходят. Но подумайте, куда может завести вас ваше милосердие и снисходительность — ибо когда они обнажат свои мечи, будет слишком поздно. Да, вы говорите, что ситуация неприятная, но вы не боитесь. Ложь! Вы все трепещете от страха. Но вы настолько слабы и ленивы, что боитесь принимать решения и смотрите на ваших соседей в надежде, что те сделают это за вас. Вы ждете, когда всё за вас решат боги. Я хочу сказать вам, что стоны и молитвы не защитят святую цель. Только действия и бдительность принесут нам успех. Мы полностью окружены. Катилина и его армия готовы схватить нас за горло. Наши враги живут в самом сердце нашего города. Поэтому мы должны действовать без промедления. И вот мое предложение, консул. Записывай тщательно, писарь: в связи с тем, что из-за действий преступников Республика находится в серьезной опасности; в связи с тем, что их признания и улики указывают на то, что эти люди планировали резню, поджоги и другие преступления против горожан, преступники должны быть приговорены к смертной казни с признанием их намерений преступлением — так же, как если бы они действительно совершили эти страшные преступления, — в соответствии с нашим древним законом.
  Я тридцать лет присутствовал на заседаниях Сената и за это время слышал много великих и выдающихся речей. Но я никогда не слышал ни одной, действительно — ни одной, которая по силе воздействия могла бы сравниться с этим кратким выступлением Катона. Что такое ораторское искусство, как не умение выражать эмоции с помощью точно подобранных слов? Катон высказал то, что чувствовало большинство, но не умело выразить, даже для самих себя. Он вразумлял их, и за это они его обожали. По всему залу сенаторы с аплодисментами вставали и подходили к Катону, чтобы продемонстрировать, на чьей они стороне. Он больше не был эксцентричной фигурой с задней скамьи. Он превратился в глашатая и опору старой Республики. Цицерон наблюдал за этим, потрясенный. Что касается Цезаря, то он вскочил и потребовал возможности ответить — и, собственно, начал говорить. Однако все видели, что его основной целью было заболтать предложение Катона и не допустить голосования, так как на улице стремительно темнело и зал заполнился тенями. От того места, где стоял Катон, раздались крики и свист. Несколько всадников, наблюдавших за происходящим от дверей, бросились в толпу сенаторов с обнаженными мечами. Цезарь пытался сбросить со своих плеч руки, которые давили на него и заставляли сесть. Он все еще пытался продолжить свою речь. Всадники смотрели на Цицерона, ожидая инструкций. Ему требовалось только кивнуть головой или пошевелить пальцем, и Цезаря разорвали бы на месте. И на какой-то неуловимый момент он заколебался, но затем покачал головой, Цезаря отпустили и, по-видимому, в этом хаосе он выбежал из храма, потому что после этого я его больше не видел. Цицерон спустился со своего возвышения. Проходя по проходу и крича на сенаторов, он и его ликторы смогли развести непримиримых врагов, вернув некоторых из них на свои места. Когда был установлен минимальный порядок, консул вернулся на свое место.
  — Граждане, — обратился консул к сенаторам высоким и напряженным голосом, при этом его лицо в темноте выглядело как белая маска. — Решение данного собрания очевидно. Принимается предложение Марка Катона. Приговор — смертная казнь.
  Теперь главным была скорость. Приговоренных надо было мгновенно перевести в камеру для казни, пока их друзья и союзники не поняли, что им грозит. Для того чтобы привести приговоренных, Цицерон поставил бывшего консула во главе каждого отряда стражников: Катулл отправился за Цетегом, Торкватий — за Капитоном, Пизоний — за Кепарием и Лепид — за Статилием. Утряся все детали и распорядившись, чтобы сенаторы оставались на своих местах, пока все не закончится, сам консул отправился за Лентулом Сурой, самым старшим из приговоренных.
  Солнце уже село. Форум был забит людьми, но они расступались, давая нам возможность пройти. Все вели себя так, как будто присутствовали на жертвоприношении — серьезно и уважительно, полные благоговейного страха перед таинством жизни и смерти. Мы направились по Палатину в дом Спинтера, который был одним из родственников Суры, и нашли претора в атриуме, играющим в кости с одним из охранников. Бывший претор только что метнул кости: они еще катились по столу в тот момент, когда мы вошли. По выражению лица консула Сура, видимо, сразу понял, что для него игра уже закончилась. Он посмотрел на кости, а затем поднял глаза на нас и сказал со слабой улыбкой:
  — Кажется, я проиграл.
  Не могу критиковать Суру за его поведение. Его дед и отец были консулами, и они могли бы гордиться им в эти последние часы его жизни. Претор протянул кошелек с деньгами, чтобы их раздали его стражникам, а затем вышел из дома с таким спокойствием, будто направлялся в бани. Он только слегка упрекнул Цицерона, сказав:
  — Ты заманил меня в ловушку.
  — Ты сам себя заманил в ловушку, — ответил консул.
  Пока мы пересекали Форум, Сура больше не произнес ни слова. Он шел твердым шагом, высоко подняв голову. На нем все еще была простая туника, которую ему нашли накануне. Глядя на них, можно было подумать, что смертельно бледный Цицерон, несмотря на свою пурпурную консульскую одежду, был преступником, а Сура — его конвоиром. Я чувствовал на себе взгляд громадной толпы; все эти люди были любопытны и глупы, как овцы. У лестницы, ведущей наверх, к Карцеру, к Суре подбежал его приемный сын Марк Антоний, спрашивая, что происходит.
  — У меня сейчас назначена короткая встреча, — спокойно ответил Сура. — Но она скоро закончится. Возвращайся и успокой свою мать. Сейчас ты нужен ей больше, чем мне.
  Антоний взревел от горя и ярости и попытался дотронуться до Суры, но ликторы отбросили его в сторону. Мы поднялись по лестнице между рядами солдат и нырнули в дверной проем, низкий и узкий, как тоннель, и оказались в комнате без окон, освещенной факелами. Воздух был затхлым, полным вони человеческих испражнений и запаха смерти. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я узнал Катулла, Пизония, Торкватия и Лепида, которые полами своих тог прикрывали носы, а также приземистую фигуру государственного палача, одетую в кожаный передник и окруженную несколькими помощниками. Остальные преступники уже лежали на земле с крепко связанными за спиной руками. Капитон, проведший день с Крассом, тихо плакал. Статилий, находившийся в официальной резиденции Цезаря, ничего не соображал, будучи абсолютно пьяным. Кепарий, казалось, полностью отключился от всего и застыл на земле, свернувшись в клубок. Цетег громко протестовал, утверждая, что суд был незаконным, и требуя возможности обратиться к Сенату; кто-то ударил его под ребра, и он замолчал. Палач схватил Суру за руки и стал быстро связывать ему локти и запястья.
  — Консул, — обратился Сура к Цицерону, морщась от боли, когда веревки затягивали. — Ты можешь дать мне слово, что с моей женой и семьей ничего не случится?
  — Да, я даю тебе слово.
  — И ты передашь наши тела семьям для погребения?
  — Да (позже Марк Антоний утверждал, что Цицерон этого не сделал — еще одна ложь обиженного пасынка).
  — Не так я должен был умереть. Авгуры предсказывали совсем другое.
  — Ты позволил преступникам увлечь себя.
  Через несколько секунд палач закончил связывать Суру, и тот, оглянувшись вокруг, выкрикнул с вызовом:
  — Я умираю благородным римлянином и патриотом!
  Это было слишком даже для Цицерона, поэтому он кивнул палачу и сказал:
  — Нет, ты умираешь предателем.
  После этих слов Суру потащили к большой черной дыре в полу посередине комнаты. Это был единственный ход в камеру казней, которая располагалась под нами. Два мощных помощника палача опустили его туда, и при свете факелов я в последний раз увидел его красивое, растерянное и глупое лицо. По-видимому, внизу его подхватили сильные руки, и он неожиданно исчез. Статилия опустили сразу после Суры; затем наступила очередь Капитона, который дрожал так, что его зубы выбивали громкую дробь; за ними последовал Кепарий, все еще в обмороке от ужаса; и, наконец, Цетег, который кричал, рыдал и сопротивлялся так отчаянно, что двум помощникам палача пришлось сесть на него, пока третий связывал ему ноги. В конце концов, его засунули в отверстие головой вперед, и он упал с глухим ударом. После этого больше ничего не было слышно, кроме каких-то полузадушенных звуков; однако и они постепенно стихли. Позже мне рассказали, что их повесили в ряд на крючьях, которые были ввинчены в потолок. Казалось, что прошла целая вечность, прежде чем палач наконец сообщил, что все закончилось. Цицерон нехотя подошел к отверстию и посмотрел вниз. Казненных заговорщиков осветили факелом. Пятеро повешенных уже лежали в ряд на полу и таращились на нас невидящими глазами. Я не испытал никакой жалости: слишком хорошо я помнил тело мальчика, который был принесен в жертву, чтобы закрепить их договоренности. Катон прав, подумал я: они заслужили смерть. И мое мнение по этому поводу не изменилось до сих пор.
  После того как Цицерон убедился, что заговорщики мертвы, он поспешил покинуть то, что позже назвал «преддверием ада». Мы протиснулись через узкий вход-тоннель и выпрямились на свежем воздухе — и тут же увидели фантастическую сцену. В темноте весь Форум был освещен факелами — невероятный ковер мерцающего желтого цвета. Повсюду стояли неподвижные молчаливые люди, включая сенаторов, которые покинули храм Конкордии рядом с тюрьмой. Все смотрели на Цицерона. По-видимому, люди ожидали, что он объявит о том, что произошло, хотя предсказать реакцию этой толпы на подобное сообщение было невозможно. Кроме того, существовало еще одно препятствие, о котором впопыхах никто не подумал: в те времена существовало суеверие, что государственный чиновник не может произносить на Форуме слова «смерть» или «умереть», потому что этим навлечет проклятие на город. Поэтому Цицерон задумался, прочистил горло от слюны, скопившейся в Карцере, расправил плечи и очень громко произнес:
  — Они прожили свою жизнь!
  Его слова отразились от стен зданий на Форуме, а затем последовала тишина, такая абсолютная, что я испугался, что нас могут сейчас же повесить рядом с преступниками. Однако я думаю, что люди просто пытались понять, что Цицерон имел в виду. Несколько сенаторов захлопали. Остальные присоединились к ним. Аплодисменты перешли в крики восторга. И, наконец, вся площадь стала скандировать:
  — Да здравствует Цицерон! Да здравствует Цицерон! Спасибо богам за то, что у нас есть Цицерон! Цицерон — спаситель Республики!
  Стоя всего в нескольких футах от хозяина, я увидел, как его глаза наполняются слезами. Казалось, что внутри прорвалась какая-то плотина, и все эмоции — не только последних часов, но и всего его консульства — теперь рвались наружу. Он попытался что-то сказать, но не смог. Это только усилило аплодисменты. Цицерону не оставалось ничего другого, кроме как спуститься по ступенькам, и когда хозяин достиг площади, сопровождаемый восторженными криками и друзей, и врагов, он уже не мог сдерживать себя. Сзади нас крюками тащили тела казненных.
  О последних днях Цицерона в должности консула много говорить нечего. Никогда, за всю историю Республики, ни один гражданин не превозносился так, как он в то время. После месяцев страха город, казалось, вздохнул с облегчением. В тот вечер, когда казнили заговорщиков, консула домой сопровождал весь Сенат, и освещенная факелами процессия проследовала по всему городу. Его дом был очень красиво освещен: крыльцо, на котором ждала его Теренция с детьми, было украшено лавром; его рабы аплодисментами встречали его в атриуме. Это было странное возвращение домой. Консул был слишком измучен, чтобы заснуть, и слишком голоден, чтобы есть. Он так хотел как можно скорее забыть об ужасах казни, что не мог говорить ни о чем другом. Я решил, что былое равновесие вернется к хозяину через пару дней. И только позже я понял, что в тот день что-то изменилось в Цицероне навсегда: сломалось, как иногда ломается ось у телеги. На следующее утро Сенат пожаловал ему титул «Pater Patriae63». Цезарь предпочел не присутствовать на этой сессии, однако Красс голосовал вместе со всеми и превозносил Цицерона до небес.
  И все же не все восхищались происшедшим. Метелл Непот, вступая в должность трибуна, продолжал утверждать, что казнь была незаконной. Он предсказал, что когда Помпей вернется в Италию, чтобы восстановить порядок, то разберется не только с Катилиной, но и с мелким тираном Цицероном. Последнему пришлось даже тайно встретиться с Клодией и попросить ее передать своему деверю, что если он будет продолжать в таком же духе, то консулу придется вернуться к связям самого Непота с Катилиной. Лучезарные глаза Клодии расширились при мысли, что она может принять участие в государственных делах. Однако Непот равнодушно отнесся к этому предупреждению, правильно рассудив, что Цицерон никогда не посмеет выступить против ближайшего политического союзника Помпея. Поэтому все теперь зависело от того, как быстро будет разбит Катилина.
  Когда неблагоприятные новости о казни заговорщиков достигли лагеря Катилины, многие его последователи немедленно дезертировали (не думаю, что они сделали бы это, если бы Сенат проголосовал за пожизненное заключение). Понимая, что Рим теперь единодушно против них, Катилина и Манлий решили вести армию на север, с целью перейти Альпы и скрыться в Ближней Галлии, где они надеялись создать анклав, в котором могли существовать долгие годы. Но приближалась зима, а нижние перевалы блокировал Метелл Целер во главе трех легионов. В то же время армию бунтовщиков по пятам преследовала другая армия, во главе которой стоял Гибрида. С ним-то и решил сразиться Катилина в первую очередь, выбрав для битвы узкую долину в районе Пизы.
  Неудивительно, что возникли подозрения — которые существуют и по сей день, — что Катилина и его старый союзник Гибрида находились в тайной связи. Цицерон это предвидел, и когда стало очевидно, что битвы не избежать, военный легат Гибриды, ветеран многих сражений Петрей открыл запечатанный конверт с приказом, который он получил еще в Риме. Этим приказом он назначался командующим армией; согласно ему Гибрида должен был сказаться больным и не принимать участие в сражении; в случае отказа Петрей должен был его арестовать.
  Когда все это было сообщено Гибриде, он сразу же согласился и объявил, что страдает от приступа подагры. Таким образом, Катилина, неожиданно для себя, оказался лицом к лицу с одним из лучших военачальников Рима, стоящим во главе армии, которая превосходила армию Катилины и по численности, и по вооружению.
  Утром перед битвой Катилина обратился к своим солдатам, многие из которых были вооружены только вилами и охотничьими дротиками, со следующими словами:
  — Братья, мы деремся за нашу страну, нашу свободу и нашу жизнь, тогда как наши противники защищают разложившихся олигархов. Они превосходят нас числом, но мы крепче их духом и обязательно победим. А если этого не произойдет, если Фортуна от нас отвернется, не позвольте, чтобы вас зарезали, как скот, но бейтесь как настоящие мужчины, — так, чтобы наши противники дорого заплатили за свою победу своей кровью и смертью.
  Раздались звуки труб, и первые линии войск начали сближение.
  Это была кровавая бойня, и Катилина провел в ее гуще весь день. Ни один из его командиров не отступил. Они бились с яростным отчаянием людей, которым уже нечего терять. Только когда Петрей бросил в бой когорту преторианцев64, армия бунтовщиков наконец рассыпалась. Все союзники Катилины, включая Манлия, умерли там же, где и стояли: все свои раны они получили в грудь и ни одной — в спину. Вечером после битвы, в глубине рядов своих противников был найден Катилина, окруженный трупами изрубленных врагов. Он еще дышал, но вскоре умер от ужасных ран. Гибрида приказал, чтобы его голову заморозили в ведре со льдом и отправили в Рим, в Сенат. Но Цицерон, который оставил свой пост консула за несколько дней до этого, отказался смотреть на голову своего врага. Так закончился заговор Луция Сергия Катилины.
  Часть вторая
  PATER PATRIAE
  62—58 гг. до н. э
  Что же касается нашего друга Катона, то к нему я отношусь так же тепло, как и к тебе. Но мы должны признать, что при всей его прямоте и патриотизме он иногда наносит государству вред. Он выступает в Сенате так, будто живет в Республике Платона, а не в сточной канаве Ромула.
  Цицерон.
  Из письма Аттику 3 июня 60 г. до н. э.
  XII
  В течение первых нескольких недель после того, как хозяин ушел с поста консула, все жаждали услышать историю о том, как Цицерон разоблачил заговор Катилины. Ему были открыты все самые изысканные дома Рима. Он очень часто обедал в гостях — ненавидел оставаться один. Я часто сопровождал хозяина, стоял за его ложем вместе с остальным его антуражем и слушал, как Отец Отечества потчует других участников обеда отрывками из своих речей. Он любил рассказывать о том, как ему удалось избежать покушения в день голосования на Марсовом поле; или о том, как он организовал ловушку для Лентула Суры на Мулвианском мосту. Обычно он иллюстрировал эти рассказы, передвигая по столу тарелки и чашки, совсем как Помпей, когда тот описывал прошлые битвы. Если кто-то прерывал его или хотел перевести разговор на другую тему, хозяин нетерпеливо дожидался паузы в беседе, бросал на прервавшего убийственный взгляд и продолжал:
  — И вот, как я говорил…
  Каждое утро величайшие из великих фамилий приходили к хозяину в дом, и он показывал им точное место, на котором стоял Катилина в тот момент, когда предложил сдаться в плен, или те предметы мебели, которые использовались для того, чтобы забаррикадировать двери, когда заговорщики осадили его дом. Когда Отец Отечества вставал для выступления в Сенате, в зале мгновенно наступала уважительная тишина, и он никогда не упускал случая напомнить всем сенаторам, что встречаются они только потому, что он спас Республику. Короче, он превратился — и разве можно было ожидать такое от Цицерона? — в жуткого зануду.
  Для него было бы гораздо лучше покинуть Рим на год или два и отбыть в провинцию — большое видится на расстоянии; в этом случае он превратился бы в легенду. Но свои провинции хозяин отдал Гибриде и Целеру, поэтому ему ничего не оставалось делать, как сидеть в Риме и возобновить свою юридическую практику. Обыденность может превратить любую, даже самую замечательную, фигуру в общее место: наверное, человеку надоело бы видеть самого Юпитера Всемогущего, если бы тот каждый день проходил мимо него по улице. Постепенно блеск славы Цицерона тускнел. Несколько недель он занимался тем, что диктовал мне громадный отчет о своем консульстве, который хотел направить Помпею. Размером этот отчет был с хорошую книгу, и в нем он подробнейшим образом оправдывал все свои действия. Я понимал, что отправить его Помпею будет большой ошибкой, и старался, как мог, этого избежать — но тщетно. Отчет, со специальным курьером, был отправлен на Восток, а Цицерон, ожидая ответа Великого Человека, занялся редактированием тех речей, которые он произнес во время кризиса. В эти речи он вставил множество хвалебных для себя пассажей, особенно в ту, которую он произнес с ростр в тот день, когда были арестованы заговорщики. Меня это так беспокоило, что в одно прекрасное утро, когда Аттик выходил из дома, я отвел его в сторону и прочитал ему парочку из этих вставок.
  «День спасения нашего города так же радостен и светел для нас, как и день его основания. И так же, как мы благодарим богов за то, что те даровали нам человека, который основал этот город, так же мы должны возблагодарить их за человека, который этот город спас».
  — Что? — воскликнул Аттик. — Я не помню, чтобы он говорил подобное.
  — А он и не говорил, — ответил я. — В тот момент подобное сравнение с Ромулом показалось бы ему абсурдным… А послушай-ка вот это. — Я понизил голос и оглянулся, чтобы убедиться, что хозяина нет рядом. — «В благодарность за эти великие дела я не потребую от вас, граждане, никаких наград, никаких знаков отличия, никаких монументов, кроме того, чтобы об этом дне помнили вечно, и того, чтобы вы возблагодарили великих богов за то, что в этот период истории встретились два человека — один из которых расширил пределы нашей империи до горизонта, а второй сохранил ее для будущих поколений…»
  — Дай я сам посмотрю, — потребовал Аттик. Он выхватил запись из моих рук, прочитал ее до конца и покачал головой в сомнении. — Ставить себя на один уровень с Ромулом — это одно, но сравнивать себя с Помпеем — уже совсем другое. Даже если подобное произнесет кто-то другой, это будет для него очень опасно, но говорить об этом самому… Будем надеяться, что Помпей об этом не узнает.
  — Обязательно узнает.
  — Почему?
  — Сенатор приказал мне послать Помпею копию. — Я еще раз убедился, что нас никто не слышит. — Прости, что я лезу не в свои дела, но он меня очень беспокоит. Хозяин сам не свой после этой казни. Он плохо спит, никого не слушает и в то же время не может провести и часа в одиночестве. Мне кажется, что вид этих трупов сильно повлиял на него — ты же знаешь, как он брезглив.
  — Здесь речь не о нежном желудке Цицерона, а о его сознании, которое не дает ему покоя. Если бы он был полностью уверен, что то, что было сделано, было сделано правильно, твой хозяин не занимался бы этими бесконечными оправданиями.
  Это было точно подмечено, и сейчас, задним умом, мне жалко Цицерона еще больше, чем в тот момент, — потому что человек, строящий себе прижизненный памятник, должен быть очень одинок. Но его самой большой ошибкой в тот период стало не тщеславное письмо, посланное Помпею, и не бесконечные похвальбы, вставленные в речи post factum65, а приобретение дома.
  Цицерон был не первым и не последним политиком, который приобрел дом, который был ему явно не по карману. В его случае это была обширная вилла на Палатинском холме по соседству с домом Целера, на которую он впервые положил глаз, когда уговаривал претора принять командование над армией против Катилины. В тот момент дом принадлежал Крассу, однако построен он был для невероятно богатого трибуна Ливия Друза. Рассказывают, что архитектор, который строил дом, сказал, что построит здание, которое обеспечит Друзу полную изоляцию от любопытствующих взглядов. Говорят, что на это Друз ответил: «Нет. Ты должен построить мне такой дом, в котором я буду виден всем жителям этого города». Именно таким и был этот дом: расположенный высоко на холме, широко раскинувшийся, хвастливый, хорошо видный с любой точки Форума и Капитолия. С одной стороны он граничил с домом Целера, а с другой — с большим публичным садом, в котором находился портик, воздвигнутый отцом Катулла. Не знаю, кто заронил в голову Цицерона идею о покупке этого дома. Возможно, что это была Клодия. Знаю только, что однажды за обедом она сказала ему, что дом все еще не продан и будет «совершенно очаровательно», если он окажется, ее соседом. Естественно, что с этого момента Теренция была первым противником этой покупки.
  — Он слишком вульгарный, — сказала она мужу. — Выглядит как воплощение мечты плебея о доме благородного человека.
  — Я Отец Отечества. Людям понравится, что я буду смотреть на них сверху вниз, как настоящий отец. И мы заслужили жить именно там, среди Клавдиев, Эмилиев Скавров, Метеллов — теперь мы, Цицероны, тоже великая семья. И потом, я думал, что наш нынешний дом тебе не нравится.
  — Я не против переезда вообще, муж мой, я против переезда именно в этот дом. А кроме того, откуда ты возьмешь деньги? Это одно из самых больших поместий в Риме — наверное, оно стоит миллионов десять, как минимум.
  — Я поговорю с Крассом. Может быть, он сделает мне скидку.
  Жилище Красса, которое тоже находилось на Палатинском холме, выглядело снаружи очень скромно, особенно если принять во внимание слухи о том, что у этого человека были спрятаны восемь тысяч амфор, доверху наполненных серебром. Сам Красс находился дома, с абакусом66, бухгалтерскими книгами и целой армией рабов и вольноотпущенников, которые вели его дела. Я сопровождал Цицерона, и после короткой беседы о политике хозяин поднял вопрос о доме Друза.
  — Ты что, хочешь купить его? — сразу насторожился Красс.
  — Возможно. Сколько ты за него хочешь?
  — Четырнадцать миллионов.
  — Ого! Боюсь, что для меня это дороговато.
  — Тебе я отдам его за десять.
  — Это очень щедро с твоей стороны, но все-таки слишком дорого для меня.
  — Восемь?
  — Нет, Красс. Спасибо большое, но мне не надо было начинать весь этот разговор, — Цицерон начал подниматься из кресла.
  — Шесть? — предложил Красс. — Четыре?
  — А если три с половиной?
  Позже, когда мы возвращались домой, я попытался обратить внимание Цицерона на то, что покупка такого дома за четверть его реальной стоимости может быть не так понята электоратом. Такая сделка вызывает слишком много вопросов.
  — А при чем здесь электорат? — ответил Цицерон. — Что бы я ни делал, я не могу выставить свою кандидатуру на консула в течение ближайших десяти лет. И, в любом случае, совсем не обязательно раскрывать подробности этой сделки.
  — Это в любом случае станет известно, — предупредил я.
  — Ради всех богов, прекрати учить меня жить. Достаточно того, что это делает моя жена, а тут еще секретарь… Разве я, наконец, не заслужил права пожить в роскоши? Половина этого города была бы кучей пепла и битого кирпича, если бы не я!.. Кстати, от Помпея ничего нет?
  — Ничего, — ответил я, наклонив голову.
  Больше мы этот вопрос не обсуждали, но беспокойство мое только усилилось. Я был абсолютно уверен, что Красс потребует за свои деньги каких-то политических уступок — или это, или то, что он ненавидит Цицерона настолько сильно, что готов пожертвовать десятью миллионами только для того, чтобы вызвать к нему ненависть и зависть простых людей. Я тайно надеялся, что через день-два Цицерон откажется от этой затеи, — еще и потому, что я хорошо знал: у него нет требуемой суммы. Однако хозяин всегда считал, что доходы должны соответствовать расходам, а не наоборот. Он твердо решил поселиться среди великих семей Республики, а поэтому должен был найти для этого денег. И очень скоро придумал, как это сделать.
  В тот период на Форуме практически каждый день проходили суды над заговорщиками. Через эти суды прошли Аутроний Пает, Кассий Лонгин, Марк Лека, двое предполагаемых потенциальных убийц Цицерона Варгунт и Корнелий, и многие, многие другие. В каждом таком случае Цицерон выступал как свидетель обвинения, и его престиж был так высок, что одного его слова было достаточно, чтобы суд принял обвинительное решение. Одного за другим заговорщиков признавали виновными; однако их уже не приговаривали к смерти, так как острота момента сошла на нет. Вместо этого их лишали гражданства, имущества и отправляли в вечное изгнание. В связи с этим заговорщики и их семьи люто ненавидели Цицерона, и он продолжал всюду ходить в сопровождении телохранителей.
  Возможно, что самым ожидаемым был суд над Публием Корнелием Суллой, который был замешан в заговоре по самую свою благородную шею. Когда дело подошло к разбирательству, его адвокат — естественно, Гортензий — пришел к Цицерону.
  — Мой клиент хотел бы попросить тебя об услуге, — сказал он.
  — Позволь я сам догадаюсь — он не хочет, чтобы я выступил в суде против него?
  — Вот именно. Он абсолютно невиновен и всегда был сторонником Республики.
  — Давай не будем притворяться. Он виновен, и ты это прекрасно знаешь. — Цицерон внимательно посмотрел на ничего не выражающее лицо Гортензия, как бы оценивая его. — Впрочем, ты можешь сказать Сулле, что я готов попридержать свой язык в его случае, но при одном условии.
  — При каком же?
  — Если он заплатит мне миллион сестерций.
  Я, как обычно, записывал этот разговор и должен сказать, что моя рука замерла, когда я это услышал. Даже Гортензий, которого, после тридцати лет адвокатуры в Риме, было трудно чем-то удивить, выглядел пораженным. Однако он отправился к Сулле и вернулся к вечеру того же дня.
  — Мой клиент хотел бы сделать тебе контрпредложение. Если ты выступишь в его защиту, то он готов заплатить тебе два миллиона.
  — Согласен, — сказал Цицерон, ни минуты не колеблясь.
  Понятно, что если бы эта сделка не была заключена, то Суллу приговорили бы, как и всех остальных — говорили даже, что он уже перевел большинство своих богатств за границу. Поэтому, когда, в первый день суда, Цицерон появился и расположился на скамье, предназначенной для защиты, Торкватий — старый союзник Цицерона — едва смог сдержать свою ярость и разочарование. Во время своего результирующего выступления он обрушился на Цицерона, назвав его тираном, обвинив в том, что тот взял на себя функции и судьи, и присяжных заседателей, и в том, что он третий иностранный царь Рима, после Тарквиния67 и Нумы68. Это было больно слышать, но еще хуже было то, что это выступление вызвало аплодисменты у части присутствовавших на Форуме. Подобное выражение народного мнения проникло даже сквозь самозащиту Цицерона. Когда пришло его время выступать, он начал с некоего подобия извинения:
  — Соглашусь, что, может быть, мои достижения и заслуги сделали меня высокомерным гордецом. Но я могу сказать только одно: буду считать себя полностью вознагражденным за все то, что я сделал для этого города и для жизни его горожан, если мне самому ничто не будет угрожать за эту мою службу всему человечеству. На Форуме полно людей, которые больше не угрожают вам, но продолжают угрожать мне.
  Речь, как всегда, удалась, и Суллу оправдали. Уже тогда Цицерону надо было обратить внимание на первые признаки надвигающегося шторма. Однако в то время все его мысли были посвящены только поиску денег для покупки дома, поэтому он быстро забыл об этом случае. Теперь до требуемой суммы ему не хватало полутора миллионов сестерций, и он обратился к ростовщикам. Те потребовали гарантий, и поэтому ему пришлось рассказать, по крайней мере, двоим из них — на условиях полной секретности — о его договоренностях с Гибридой и ожидаемой части доходов от Македонии. Этого оказалось достаточно для того, чтобы закрыть сделку, и к концу года мы переехали на Палатинский холм.
  Дом был так же великолепен внутри, как и снаружи. Столовую украшал деревянный потолок с позолоченными стропилами. В зале стояли позолоченные статуи юношей, в вытянутые руки которых вставлялись факелы. Цицерон сменил свой убогий кабинет, заваленный бумагами, в котором мы провели столько незабываемых часов, на роскошную библиотеку. Даже моя комната стала больше и, хотя и находилась в подвале, была сухой, с небольшим решетчатым окном, через которое проникали ароматы сада и слышалось пение птиц по утрам. Конечно, я предпочел бы свободу и собственное жилье, но Цицерон об этом не заикался, а мне мешала застенчивость и, как это ни странно, гордость, чтобы просить об этом самому.
  После того, как я разложил по местам свой скудный скарб и нашел место, куда смог спрятать свои накопления, я присоединился к Цицерону, и мы отправились на экскурсию по поместью. Тропа, обозначенная колоннами, привела нас мимо дачного домика и открытой беседки в розарий. Те несколько цветков, которые еще держались на кустах, были поникшими и увядшими; когда Цицерон до них дотронулся, они осыпались. Мне казалось, что за нами следит весь город: я чувствовал себя не в своей тарелке, но такова была плата за панорамный вид, который был действительно великолепен. Чуть ниже храма Кастора были ясно видны ростры, а еще ниже — здание Сената. Если же смотреть в другую сторону, то под домом была видна территория официальной резиденции Цезаря.
  — Наконец-то я достиг этого, — сказал Цицерон, глядя вниз с легкой улыбкой. — Мой дом лучше, чем его.
  Церемония восхваления Доброй Богини, как всегда, приходилась на четвертый день декабря. Это было ровно через год после ареста заговорщиков и ровно через неделю после переезда в новый дом. У Цицерона не было заседаний в суде, а вопросы, разбиравшиеся в тот день Сенатом, мало его интересовали. Он сказал мне, что в город мы не пойдем, а займемся его мемуарами.
  Хозяин решил написать один вариант своей автобиографии на латинском языке, для общего пользования, а второй — на греческом, для более узкого круга читателей. Он также пытался убедить одного из римских поэтов создать на основе его биографии эпическую стихотворную поэму. Первый, кому он это предложил — Архий, который сделал нечто подобное для Лукулла, — отказался, сказав, что уже слишком стар и боится, что ему не хватит времени, чтобы по достоинству отобразить столь великие деяния. Второй поэт, которого выбрал Цицерон, модный в то время Туллий, скромно заметил, что не считает свой талант достаточным для выполнения столь амбициозной задачи.
  — Поэты, — ворчал Цицерон. — Не знаю, что с ними происходит. История моего консульства — это золотая находка для любого, обладающего хоть каплей воображения. Все идет к тому, что мне придется самому заняться этим вопросом.
  Эта его фраза вселила в мое сердце ужас.
  — А нужно ли это? — спросил я.
  — Что ты имеешь в виду?
  Я почувствовал, как покрываюсь потом.
  — Но ведь даже Ахиллу потребовался Гомер. Ведь история Ахилла не имела бы такого, я бы сказал, эпического резонанса, если бы он рассказал ее сам, от своего имени.
  — Ну, эту проблему я решил вчера ночью. Я решил, что расскажу свою историю от имени богов, которые будут по очереди рассказывать части моей биографии, приветствуя меня среди бессмертных на Олимпе. — Он вскочил и откашлялся. — Сейчас я покажу тебе, что я имею в виду:
  
  …Тебя же, в расцвете
  Юности вырванного из среды их, отечество, вызвав, послало
  В гущу борьбы за все доблестное. Ныне ж заботам
  Дав передышку, тебя истерзавшим, ты этим занятьям,
  Родине нужным, себя посвятил, и мне, твоей музе69.
  
  Это было совершенно ужасно. Боги, наверное, сами рыдали, слушая эти вирши. Но когда он был в настроении, Цицерон мог выкладывать гекзаметры так же легко, как каменщик кирпичную стену: три, четыре, даже пять сотен строк для него было детской игрой. Он метался по библиотеке, играя роли Юпитера, Минервы, Урании, и стихи лились таким потоком, что я не успевал их записывать, даже используя скоропись. Должен признаться, что я почувствовал большое облегчение, когда в библиотеку на цыпочках вошел Сизифий и сообщил о том, что Цицерона ждет Клавдий. Было около шести часов утра, а хозяин был так захвачен вдохновением, что я испугался, что он отошлет посетителя. Однако Цицерон знал, что Клавдий наверняка принес самые последние сплетни, и любопытство пересилило вдохновение. Он приказал Сизифию ввести гостя. Клавдий появился в библиотеке с аккуратно уложенными локонами и подстриженной козлиной бородкой, распространяя вокруг себя запах шафрана. Теперь ему уже исполнилось тридцать, и он был женатым мужчиной, после того как летом вступил в брак с пятнадцатилетней наследницей Гракхов Фульвией. В это же время он был избран магистратом. Однако женатая жизнь не слишком изменила Клавдия. Приданое жены включало большой дом на Палатинском холме, и именно в нем она проводила большинство вечеров в полном одиночестве, пока муж продолжал веселиться в тавернах Субуры.
  — Очень интересные новости, — объявил Клавдий. — Но ты должен обещать, что никому ничего не скажешь.
  Цицерон жестом предложил ему сесть.
  — Ты же знаешь, что я умею хранить тайны.
  — Это тебе действительно понравится, — сказал Клавдий, усаживаясь. — Сногсшибательная новость.
  — Надеюсь, что ты меня не разочаруешь.
  — Ни за что, — Клавдий подергал себя за бородку. — Повелитель Земли и Воды разводится.
  Цицерон сидел развалясь в кресле с полуулыбкой на лице — его обычная поза, когда он слушал Клавдия. Однако сейчас он медленно выпрямился.
  — Ты в этом совершенно уверен?
  — Я только что услышал это от твоей соседки — моей очаровательной сестрички, которая, кстати, шлет тебе привет, — а она получила это известие со специальным посыльным от своего мужа Целера прошлой ночью. Как я понимаю, Помпей написал Муции и велел ей покинуть дом к тому моменту, как он вернется в Рим.
  — А когда это будет?
  — Через несколько недель. Его флот недалеко от Брундизия. Может быть, он уже высадился.
  Цицерон тихонько присвистнул.
  — Так он, наконец, возвращается. Спустя шесть лет — я думал, что уже никогда его не увижу.
  — Скорее ты надеялся, что больше его не увидишь.
  Замечание было дерзким, однако Цицерон был слишком занят перспективой возвращения Помпея и не обратил на него внимания.
  — Если он разводится, то это значит, что он собирается жениться вновь. Клодия знает, на ком?
  — Нет. Только то, что Муция получила по своей хорошенькой попке, а дети остаются с Помпеем, хотя он едва их знает. Как ты понимаешь, оба ее брата взбешены. Целер клянется, что его предали. Непот кричит о том же. Естественно, что Клодия находит все это очень смешным. А с другой стороны, какая черная неблагодарность — после всего того, что они для него сделали, — развестись с их сестрой, обвинив ее в супружеской неверности!
  — А она действительно была неверна?
  — Неверна? — Клавдий хихикнул. — Мой дорогой Цицерон, эта сука лежала на спине, не вставая, все шесть лет, пока его не было. Только не говори мне, что ты с ней не переспал! Если это так, то ты единственный такой мужчина во всем Риме!
  — Ты что, пьян? — спросил Цицерон. Он наклонился вперед и принюхался, а затем сморщил нос. — Ну, конечно! Тебе лучше пойти и протрезветь и не забывать о правилах приличия.
  В какой-то момент я испугался, что Клавдий его ударит. Но он ухмыльнулся и стал качать головой из стороны в сторону.
  — Какой я ужасный человек! Ужасный, ужасный человек…
  Он выглядел так комично, что Цицерон забыл про свой гнев и рассмеялся.
  — Убирайся, — сказал он. — И проказничай где-нибудь в другом месте.
  В этом был весь Клавдий — непостоянный человек; испорченный, очаровательный мальчик, каким я запомнил его до того, как все произошло.
  — Этот юнец восхищает меня, — сказал Цицерон после того, как Клавдий ушел. — Но не могу сказать, чтобы я был к нему привязан. Хотя я готов выслушать пару ругательств от любого, кто принесет мне такие интригующие новости.
  С этого момента он был слишком занят, пытаясь просчитать все возможные последствия возвращения Помпея и его новой женитьбы, поэтому диктовки в этот день больше не было. Я был благодарен за это Клавдию, однако больше о его визите в тот день не вспоминал.
  Несколько часов спустя в библиотеку пришла Теренция, чтобы попрощаться с мужем. Она отправлялась на ночные празднества, посвященные Доброй Богине. Предполагалось, что она вернется только на следующее утро. Отношения жены с Цицероном заметно охладели. Несмотря на элегантность ее собственных апартаментов на верхнем этаже дома, Теренция все еще ненавидела сам дом, особенно ночные бдения в пользующемся дурной славой салоне Клодии, расположенном по соседству, а также близость шумной толпы на Форуме, которая таращилась на «жену Цицерона» всякий раз, когда она выходила со служанками на террасу. Чтобы успокоить ее, Цицерон лез из кожи вон.
  — И где же сегодня будут чествовать Благую Богиню? Если, конечно, — добавил он с улыбкой, — простому смертному позволено знать эту священную тайну?
  Празднование всегда происходило в доме одного из высших чиновников. Его жена отвечала за подготовку праздника, и места проведения ежегодно менялись.
  — В доме Цезаря.
  — Хозяйкой будет Аурелия?
  — Нет, Помпея.
  — Интересно, будет ли там Муция?
  — Думаю, да. А почему нет?
  — Ей должно быть стыдно показываться на людях.
  — Это еще почему?
  — Да вроде бы Помпей разводится с ней.
  — Не может быть! — несмотря на все старания, Теренция не смогла скрыть своего интереса. — Откуда ты знаешь?
  — Заходил Клавдий и рассказал мне.
  — Тогда, скорее всего, это вранье, — Теренция немедленно с неодобрением поджала губы. — Тебе надо тщательнее подбирать знакомых.
  — Это мое дело, с кем я общаюсь.
  — Конечно, твое. Но ты не мог бы освободить от своих знакомых всех нас? Достаточно того, что мы живем рядом с сестрой, чтобы терпеть под своей крышей еще и брата.
  Она повернулась и, не попрощавшись, зацокала по мраморному полу. Цицерон состроил гримасу за ее спиной.
  — Сначала старый дом был слишком далеко от всего, теперь новый — слишком близко… Тебе повезло, что ты не женат, Тирон.
  Я с трудом удержался, чтобы не сказать, что меня об этом как-то забыли спросить.
  Несколько недель назад Цицерона пригласили на обед к Аттику, который должен был состояться в этот вечер. Кроме него, был приглашен Квинт и, как ни странно, я. По замыслу нашего хозяина мы вчетвером должны были собраться в том же месте, что и год назад, и провозгласить тост за то, что и мы, и Рим выжили. Мы с хозяином появились в доме Аттика, когда наступил вечер. Квинт уже был там. Однако, хотя еда и питье были безукоризненны, Помпей послужил хорошей темой для обсуждения, а библиотека располагала к приятной неторопливой беседе, обед явно не удался. Все были в расстроенных чувствах. Цицерон не мог забыть стычку с Теренцией и был погружен в мысли о возвращении Помпея. Квинт, чей срок в качестве претора заканчивался, ходил в долгах как в шелках и поэтому нервничал по поводу того, какая из провинций ему достанется во время грядущего жребия. Даже Аттик, эпикурейство которого обычно не поддавалось влиянию внешнего мира, был погружен в какие-то посторонние мысли. Как всегда, я старался подстроиться под них и говорил только тогда, когда меня спрашивали. Мы выпили за Великое 4 декабря, но никто, даже Цицерон, не ударился в воспоминания. Неожиданно показалось неправильным праздновать смерть пяти человек, пусть даже и преступников. Прошлое опустилось на нас тяжелой тенью, и все замолчали. Наконец Аттик сказал:
  — Я подумываю о том, чтобы возвратиться в Эпир.
  Несколько минут все молчали.
  — Когда? — тихо спросил Цицерон.
  — Сразу после сатурналий70.
  — Ты не подумываешь о возвращении, — сказал Квинт неприятным тоном. — Ты уже все решил и просто ставишь нас в известность.
  — А почему ты хочешь ехать именно сейчас? — спросил Цицерон.
  Аттик покрутил бокал в руке.
  — Я приехал в Рим два года назад, чтобы помочь тебе с выборами. С тех пор я всегда находился рядом с тобой, во всем тебя поддерживая. Мне кажется, что сейчас ситуация стабилизировалась и я тебе больше не нужен.
  — Неправда, — заметил Цицерон.
  — Кроме того, у меня там дела, которые я совсем забросил.
  — Ах вот как, — сказал Квинт в свой бокал, — дела. Вот теперь ты говоришь правду.
  — Что ты имеешь в виду? — спросил Аттик.
  — Да так, ничего.
  — Нет уж, пожалуйста. Договори, если начал.
  — Оставь его, Квинт, — предупредил Цицерон.
  — Только одно, — продолжил Квинт. — Я и Марк подвергаемся всем опасностям жизни публичных политиков и тащим на себе всю тяжелую работу, в то время как ты порхаешь между своими поместьями и занимаешься делами по своему усмотрению. Ты зарабатываешь на своей близости к нам, а у нас вечно не хватает денег. Вот и всё.
  — Но вы пользуетесь преимуществами карьеры публичных политиков — вы известны, обладаете властью, и вас будут помнить в истории. Я же просто никто.
  — Никто! Никто, который знает всех! — Квинт сделал еще глоток. — Мне не стоит надеяться, что ты заберешь в Эпир свою сестрицу, да?
  — Квинт! — прикрикнул на него Цицерон.
  — Если твоя семейная жизнь не удалась, — мягко сказал Аттик, — мне очень жаль. Но моей вины в этом нет.
  — Ну вот, опять, — сказал Квинт. — Даже свадьбы ты умудрился избежать… Клянусь, этот парень разгадал секрет беззаботной жизни. Почему бы тебе не взять на себя часть забот о стране, как это делаем все мы?
  — Ну всё, хватит, — произнес Цицерон, поднимаясь. — Мы, пожалуй, пойдем, Аттик, прежде чем кое-кто не сказал слова, о которых завтра будет жалеть. Квинт? — Он протянул руку брату, который скривился и отвернулся от него. — Квинт! — повторил он еще раз со злостью и еще раз протянул руку.
  Тот нехотя повернулся и поднял на него взгляд, в котором я в тот момент увидел столько ненависти, что от страха у меня перехватило дыхание. Однако в следующий момент он отбросил салфетку и встал. Его качнуло, и он чуть не упал на стол, но я схватил его за руку и поддержал. Шатаясь, Квинт вышел из библиотеки, а мы последовали за ним.
  Цицерон вызвал для нас носилки, но сейчас он настоял, чтобы ими воспользовался Квинт. «Отправляйся домой, брат, а мы прогуляемся». Мы помогли Квинту усесться в носилки, и Цицерон приказал носильщикам отнести его в наш старый дом на Эсквилинском холме, рядом с храмом Теллуса, в который Квинт переехал после того, как Цицерон купил новый дом. Квинт заснул еще до того, как носилки тронулись. Пока мы провожали его глазами, я подумал, что нелегко быть младшим братом гения. Ведь вся жизнь Квинта — его карьера, домашние и даже семейные дела — проходила так, как того хотел его блестящий, амбициозный родственник, который умел добиваться своего.
  — Он не имел в виду ничего плохого, — сказал Цицерон Аттику. — Просто очень волнуется за будущее. Как только Сенат назовет провинции на этот год и он узнает, куда поедет, он успокоится.
  — Ты совершенно прав. Но боюсь, что в кое-что из сказанного он действительно верит. Надеюсь, что он высказывал не твои мысли.
  — Мой дорогой друг, я очень хорошо знаю, что за нашу дружбу ты заплатил больше, чем заработал на ней. Просто мы с тобой выбрали разные дороги. Я боролся за публичное признание, а ты — за свою собственную независимость, и лишь боги знают, кто из нас более прав. Но среди всего, что для меня важно в этой жизни, ты всегда будешь занимать первое место. С этим мы разобрались?
  — Да.
  — И ты зайдешь ко мне попрощаться перед отъездом и будешь мне часто писать?
  — Обещаю.
  С этими словами Цицерон поцеловал его в щеку, и два друга расстались: Аттик вернулся в свой прекрасный дом к книгам и сокровищам, а бывший консул направился вниз по холму, сопровождаемый телохранителями. Если говорить на тему, что такое приятная жизни и как ее вести — что в моем случае является чистой теорией, — то я выбираю ту, которую ведет Аттик. Тогда мне казалось — а с годами я все более убеждаюсь в правильности своего предположения, — что надо быть сумасшедшим, чтобы бороться за власть тогда, когда есть возможность сидеть на солнышке и читать книги. Кроме того, я хорошо знаю, что, даже если бы я был рожден свободным, у меня никогда не было бы той всепоглощающей жажды власти и амбиций, без которых не создаются и не разрушаются города.
  Так совпало, что по дороге домой мы прошли мимо всех мест, связанных с триумфами Цицерона, а он все равно был очень молчалив, вспоминая свой разговор с Аттиком. Мы прошли мимо запертого и пустынного здания Сената, где он произнес столько памятных речей; мимо изгиба ростр, украшенных статуями многих героев, с которых он обращался к тысячам римлян; и, наконец, мимо храма Кастора, где он впервые выступил с обвинительной речью по делу Верреса, с которой и началась его блистательная карьера.
  Массивные общественные здания и монументы, такие величественные и молчаливые, казались мне в ту ночь сотканными из воздуха. В отдалении слышались какие-то голоса, недалеко от нас — какие-то шуршащие звуки, но это были только крысы, роющиеся в горах мусора. Мы вышли с Форума, и перед нами раскинулись мириады огней на Палатинском холме, которые повторяли его контур — желтоватые отблески фонарей и факелов на террасах, тёмно-розовые — свечей в окнах среди деревьев. Внезапно Цицерон остановился.
  — Разве это не наш дом? — спросил он, указывая на длинный ряд огней. Я проследил за его рукой и согласился, что да, наверное, это наш дом.
  — Очень странно, — сказал он. — Большинство окон освещены. Такое впечатление, что Теренция вернулась.
  Мы стали быстро взбираться по склону холма.
  — Если Теренция покинула церемонию так рано, — задыхаясь, сказал Цицерон, — то это произошло не по ее воле. Что-то случилось.
  Он почти бегом промчался по улице и забарабанил в дверь. Внутри, в атриуме, мы обнаружили Теренцию, стоящую среди группы служанок, которые при виде Цицерона затарахтели, как стая сорок. На госпоже опять был плащ, туго завязанный под горлом и скрывающий ее священные одежды.
  — Теренция? — потребовал Цицерон, бросаясь к ней. — Что случилось? С тобой все в порядке?
  — Со мной — да, — ответила она голосом, дрожащим от ярости. — А вот Рим тяжело болен.
  То, что такой фарсовый эпизод мог иметь столь далеко идущие последствия, может показаться будущим поколениям абсурдом. Даже в то время это выглядело абсурдом: именно так обычно и выглядит борьба за общественную нравственность, которая абсурдна сама по себе. Но человеческая жизнь изменчива и непредсказуема. Какой-нибудь шут разбивает яйцо, а это приводит к трагедии.
  Сама история была довольно проста: Теренция в тот же вечер рассказала ее Цицерону, и с тех пор никто не ставил этот рассказ под сомнение. Когда Теренция прибыла в дом Цезаря, ее приветствовала горничная Помпеи Абра — разбитная девчонка без каких-либо принципов, что полностью отвечало характеру не только ее хозяйки, но и хозяина, которого, естественно, в тот момент дома не было. Абра провела Теренцию в главный зал, где уже находились Помпея, хозяйка вечера, девственницы-весталки и мать Цезаря, Аурелия. В течение часа в этом месте собралось большинство представительниц высшего общества Рима, и ритуал начался. Теренция напрочь отказалась сообщить, что они делали, заметив только, что дом был погружен во тьму, когда ритуал был прерван криками. Они бросились на звуки и сразу же наткнулись на вольноотпущенницу Аурелии, находящуюся в состоянии, близком к истерике. Служанка рассказала, что подошла к одной из музыкантш и обнаружила, что это был переодетый мужчина. Именно в этот момент Теренция поняла, что Помпеи нигде не видно.
  Аурелия тут же взяла ситуацию под свой контроль и приказала закрыть все священные предметы, а также запереть и охранять двери и окна. Затем она и несколько наиболее смелых женщин, включая Теренцию, стали тщательно обыскивать громадный дом. Через какое-то время в спальне Помпеи они обнаружили одетую в женские одежды фигуру, которая держала в руках лиру и пыталась спрятаться за занавеской. Они погнали фигуру в столовую, где та, споткнувшись о диван, упала, и покрывало слетело с ее головы. Практически все узнали мужчину, который под ним прятался. Он сбрил свою крохотную бородку, намазал щеки румянами, нанес помаду и краску для глаз, но этого не хватило, чтобы полностью скрыть всем известные черты хорошенького мальчика Публия Клавдия Пульхра, про которого Теренция горько добавила: «Твоего друга, Цицерон».
  Клавдий, который был здорово пьян, поняв, что его раскрыли, вскочил на стол, задрал свое одеяние и стал трясти своими сокровищами перед присутствовавшими женщинами, включая девственниц-весталок. А затем, сопровождаемый визгом и криками, выбежал из комнаты и умудрился удрать через кухонное окно. Только после этого появилась Помпея в сопровождении Абры, и Аурелия немедленно обвинила их в участии в организации этого непотребства. Обе это отчаянно отрицали, но старшая девственница-весталка объявила, что их отрицания ничего не значат: совершилось осквернение святынь, празднество необходимо прекратить, а всем участницам — разойтись по своим домам.
  Такова была история, рассказанная Теренцией, которую Цицерон выслушал одновременно с недоверием, отвращением и восторгом, который он с трудом пытался скрыть.
  Было очевидно, что на людях и в присутствии Теренции Цицерон будет придерживаться строгих моральных принципов — однако про себя он считал, что это одна из самых смешных историй, о которых он когда-либо слышал. Когда же хозяин представил Клавдия, трясущего своими причиндалами в испуганные лица самых чванливых матрон Рима, он хохотал до слез. Но это было уже в одиночестве его библиотеки. Что же касается политики, то Отец Отечества решил, что Клавдий, наконец, раскрылся как законченный идиот — «ему уже тридцать, а не тринадцать, ради всех богов» — и что его карьера как магистрата закончилась, так и не начавшись. Хозяин также с радостью подумал, что и у Цезаря могут возникнуть проблемы: скандал случился в его доме, в нем была замешана его жена, и это наверняка будет иметь последствия для самого Цезаря.
  Именно с таким настроением Цицерон на следующее утро направился в Сенат, ровно через год и один день после дебатов о судьбе бунтовщиков. Многие из старших членов Сената уже слышали от своих жен о том, что произошло, и, пока они ожидали в сенакулуме, что скажут авгуры, обсуждалось только это происшествие. Отец Отечества торжественно переходил от группы к группе, надев на лицо маску глубочайшей серьезности и скорби, скрестив руки под тогой и печально качая головой. Он с напускной неохотой распространял эти новости среди тех, кто еще ничего не знал. Заканчивая свой рассказ, Цицерон говорил, бросая взгляд через зал: «Смотрите, вон стоит несчастный Цезарь. Как ему сейчас должно быть неловко».
  И действительно, мрачный и зловещий Цезарь стоял совсем один в этот серенький декабрьский день — молодой верховный жрец, чьи дела находились в полном упадке. Период его преторства, теперь подходящий к концу, был бесславен: в какой-то момент он даже попал под подозрение, и ему сильно повезло, что его не привлекли к суду вместе с другими сообщниками Катилины. Он с нетерпением ждал, в какую провинцию его пошлют на кормление: она должна была быть богатой, потому что он увяз по уши в долгах. А теперь еще и это возмутительное происшествие с участием Клавдия и Помпеи грозило превратить его во всеобщее посмешище. Его можно было пожалеть, видя, как он, не отрываясь, следит за Цицероном, передвигающимся по залу и разносящим это известие. Гроза римских мужей — сам рогоносец! Менее великий человек постарался бы не показываться в Сенате в ближайшие дни, но это было не в стиле Цезаря. Когда знамения, наконец, были истолкованы, он прошел к своему месту на скамье преторов, недалеко от Квинта. Цицерон же направился к скамье бывших консулов по другую сторону прохода.
  Сессия не успела еще начаться, как бывший претор Корнифий, который считал себя борцом за чистоту религии, вскочил и потребовал немедленно обсудить «бесстыдное и аморальное» происшествие, которое, по рассказам, случилось в резиденции верховного жреца прошлой ночью. Сейчас я понимаю, что это мог бы быть конец карьеры Клавдия. Ведь по своей молодости он еще даже не имел права занять место в Сенате. Однако, на его счастье, в тот день председательствовал Мурена, не кто иной, как его отчим. Поэтому, независимо от того, что думал он сам, Мурена совсем не хотел, чтобы трепали доброе имя его семьи.
  — Этот вопрос не относится к ведению Сената, — объявил он. — Если что-то и произошло, то это должны расследовать представители Коллегии жрецов.
  Услышав это, взвился Катон, с глазами, сверкающими при одной мысли о подобном упадочничестве.
  — Тогда я предлагаю, чтобы Сенат обратился в Коллегию жрецов с тем, чтобы они провели расследование и доложили нам о его результатах, — предложил он. — И доложили как можно скорее.
  Мурене ничего не оставалось, как поставить предложение на голосование, и его приняли без всякого обсуждения. Ранее Цицерон говорил мне, что не собирается вмешиваться в прения. «Я предоставлю Катону и остальным вдоволь наговориться, если они этого хотят; сам я в этом участвовать не буду; так будет более величественно». Однако когда дошли до самого обсуждения, он не смог сдержаться. Торжественно поднявшись на ноги, он посмотрел прямо на Цезаря.
  — Так как поругание, о котором мы говорим, произошло под крышей верховного жреца, быть может, он освободит нас от необходимости ждать результатов расследования и расскажет нам прямо сейчас, было совершено преступление или нет?
  Лицо Цезаря настолько исказилось, что даже с моего старого места у двери, куда я был вынужден вернуться после того, как Цицерон перестал быть консулом, я видел, как двигаются желваки у него на щеках, когда он встал, чтобы ответить.
  — Культ Благой Богини не относится к ведению верховного жреца, так как даже ему не позволяется присутствовать на празднествах. — И Цезарь опустился на свое место.
  Изобразив на лице недоумение, Цицерон встал вновь.
  — Но ведь жена верховного жреца была хозяйкой церемонии. Он должен знать, хотя бы в общих чертах, что произошло. — И опустился на свое место.
  Цезарь секунду колебался, а затем встал и негромко произнес:
  — Эта женщина больше не жена мне.
  Взволнованный шепот пробежал по рядам сенаторов. Цицерон встал опять. Теперь его недоумение было неподдельным.
  — В этом случае мы можем предположить, что оскорбление богине все-таки было нанесено?
  — Совсем не обязательно, — ответил Цезарь и опять сел.
  Цицерон опять встал.
  — Но если поругания не произошло, то почему верховный жрец разводится со своей женой?
  — Потому что жена верховного жреца должна быть вне подозрений.
  Этот хладнокровный ответ вызвал восхищение среди сенаторов. Цицерон не стал больше вставать, а жестом показал Мурене, что он больше не хочет продолжать обсуждение. Позже, когда мы возвращались домой, он сказал мне не без доли восхищения:
  — Это был самый безжалостный поступок, который я когда-либо наблюдал в Сенате. Как ты думаешь, сколько Цезарь и Помпея женаты?
  — Лет шесть-семь.
  — И я уверен, что Цезарь решился на развод с ней только в тот момент, когда я задал ему этот вопрос. Он понял, что это наилучший способ выбраться из этой ловушки. Да, Цезарю надо отдать должное — большинство не смогло бы с такой легкостью расстаться и с собакой, не говоря уже о жене.
  Я печально думал о красавице Помпее. Известно ли ей, что ее муж только что публично расторг их брак? Зная, как быстро действует Цезарь, я был уверен, что к вечеру она уже окажется на улице.
  Когда мы пришли домой, Цицерон сразу прошел в библиотеку, чтобы избежать встречи с Теренцией. Там он лег на ложе и сказал:
  — Хочу послушать чистый греческий язык, чтобы смыть с себя всю грязь этой политики.
  Сизифий, который обычно читал ему, был болен и попросил меня занять его место. По его просьбе я достал текст Еврипида и развернул его под лампой. Это были «Просительницы», и я думаю, что он выбрал именно их, потому что в тот день хозяин думал только о казни заговорщиков и надеялся, что хотя бы тем, что разрешил предать тела преступников земле, был похож на Тесея. Я только-только дошел до его любимых строк: «Опоры нет ни в дерзком вожде, ни в моряке. Они должны и в бурю быть спокойны. Осторожность. Нет мужества надежней меж людей…»71 — когда вошел раб и сообщил, что в атриуме его ждет Клавдий.
  — Иди и скажи ему, чтобы он убирался из моего дома. Меня не должны больше с ним видеть. — Произнеся эти слова, хозяин грубо выругался.
  Это задание мне не очень понравилось, но я отложил Еврипида и направился в атриум. Я думал, что увижу Клавдия в расстроенных чувствах, однако вместо этого на губах его блуждала улыбка.
  — Добрый день, Тирон. Я подумал, что лучше сразу прийти к учителю, получить нагоняй и забыть об этом.
  — Боюсь, что моего хозяина нет.
  Улыбка Клавдия несколько увяла — он считал, что я лгу.
  — Но я приготовил для него восхитительный рассказ обо всем происшедшем. Он просто обязан выслушать его. Это смешно. Он не может прогнать меня.
  Он оттолкнул меня и через большой холл прошел прямо в библиотеку. Я шел за ним, заламывая руки. Но, к его и моему удивлению, комната была пуста. В противоположном конце комнаты была маленькая дверца для рабов, и когда мы вошли, она еще закрывалась. Еврипид лежал на том месте, где я его оставил.
  — Что ж, — сказал Клавдий нетвердым голосом, — не забудь передать ему, что я приходил.
  — Обязательно, — ответил я.
  XIII
  Приблизительно в это время, как и предсказывал Клавдий, Помпей Великий вернулся в Италию, высадившись в Брундизии. Гонцы Сената передавали эстафету с этим сообщением почти четыреста миль, чтобы доставить новости в Рим. Вместе с Помпеем высадились двадцать тысяч его легионеров, к которым он на следующий день обратился на городском Форуме с речью.
  — Солдаты, я благодарю вас за службу. Мы покончили с Митридатом, величайшим врагом Рима со времен Ганнибала, и вместе совершили героические подвиги, которые будут помнить и через тысячу лет. Горько осознавать, что нам пора расстаться. Но мы живем в стране законов, а у меня нет разрешения от Сената и народа сохранять армию в Италии. Возвращайтесь в ваши родные города. Возвращайтесь в ваши дома. Я говорю вам, что вы будете вознаграждены за вашу службу. Все вы получите деньги и землю. Это я вам обещаю. А пока ждите, когда я позову вас присоединиться ко мне в Риме, где вы получите свою долю добычи и мы вместе отпразднуем величайший триумф в истории столицы нашей разросшейся империи, — торжественно произнес Великий Человек.
  После этого он отправился в Рим, сопровождаемый только официальным эскортом ликторов и несколькими ближайшими друзьями. Когда новости о его скромном антураже распространились по стране, они произвели потрясающий эффект. Люди боялись, что полководец двинется на север во главе всей армии, оставляя за собой безжизненную просеку, как будто по ней прошли полчища саранчи. Вместо этого Повелитель Земли и Воды ехал, наслаждаясь неторопливым путешествием, останавливаясь в придорожных гостиницах, и вел себя так, будто он простой путешественник, возвращающийся домой после заграничного вояжа. Во всех городах на его пути — в Тарентуме и Венозе, Капуе и Минтурне — собирались толпы приветствующих его людей. Сотни решили оставить свои дома и двинулись вслед за ним на Рим, и скоро Сенат получил информацию, что к Риму направляется почти пять тысяч жителей страны.
  Все эти донесения Цицерон читал со все возрастающей тревогой. Ответ на его длинное письмо к Помпею все еще не был получен, и даже хозяин начал понимать, что его хвастовство по поводу своего консульства не принесет ничего хорошего. Хуже того, из нескольких источников Цицерон узнал, что Помпей недоволен Гибридой. Проехав через Македонию и наглядно убедившись в коррупции и некомпетентности губернатора, Великий Человек собирался по прибытии в Рим потребовать его немедленного отзыва. Подобный шаг грозил Цицерону финансовой катастрофой, потому что он еще до сих пор не получил от Гибриды ни одного сестерция. Хозяин вызвал меня в библиотеку и продиктовал длинное письмо бывшему коллеге: «Я приложу все силы, чтобы прикрыть тебя здесь лишь в том случае, если буду видеть, что мои усилия не тратятся впустую. Но если я не увижу благодарности с твоей стороны, то никому не позволю делать из себя идиота. Даже тебе».
  Через несколько дней после сатурналий состоялся прощальный обед в честь Аттика, в конце которого Цицерон передал ему это письмо и попросил лично передать его Гибриде. Аттик поклялся выполнить это поручение, как только достигнет Македонии. А затем, среди слез и объятий, друзья попрощались. Оба были очень расстроены тем, что Квинт не удосужился прийти и попрощаться с Аттиком.
  После того, как последний покинул город, проблемы, казалось, навалились на Цицерона со всех сторон. Он так же, как и я, очень беспокоился о Сизифии, своем младшем секретаре, здоровье которого сильно ухудшилось. Я сам учил этого юношу латинской грамматике, греческому языку и скорописи. Все очень любили этого мальчика. У него был мелодичный голос, и именно поэтому он стал чтецом Цицерона. Сизифию было лет двадцать шесть, и он спал в подвале, в каморке рядом с моей комнатой. Начавшийся было кашель перерос в лихорадку, и Цицерон послал к нему своего личного врача. Кровопускание не помогло, курс пиявок — тоже. На Цицерона все это произвело очень сильное впечатление, и почти каждый день хозяин присаживался на лежанку больного и держал холодный компресс у него на лбу. Я проводил с Сизифием каждую ночь в течение недели, прислушиваясь к его горячечному бреду и пытаясь успокоить его и заставить выпить немного воды.
  Как это часто бывает во время лихорадки, последнему кризису предшествовало затишье. Я хорошо помню, как это произошло с Сизифием. Было далеко за полночь. Я лежал на соломенном матрасе рядом с его лежанкой, укрывшись от холода одеялом и овечьей шкурой. Больной вдруг совсем затих, и в этой тишине и тусклом желтом свете я сам задремал. Но что-то меня разбудило, и когда я повернулся к нему, то увидел, что Сизифий сидит на лежанке, уставившись на меня с выражением ужаса на лице.
  — Письма, — сказал он.
  Он всегда так волновался о своей работе, что я чуть не расплакался.
  — С письмами все в порядке, — ответил я. — Все хорошо. Спи.
  — Я скопировал письма.
  — Конечно-конечно. Ты скопировал письма. А теперь спи.
  Я попытался уложить его, но больной стал вырываться из моих рук. К этому времени он совершенно исхудал и был хрупок, как ласточка. И все-таки Сизифий не хотел ложиться. Он хотел сказать мне что-то важное.
  — Красс об этом знает.
  — Конечно, Красс об этом знает, — сказал я успокаивающе. И вдруг что-то толкнуло меня. — Красс знает о чем?
  — О письмах.
  — Каких письмах? — Сизифий не отвечал. — Ты имеешь в виду анонимные письма? Те, в которых говорилось о возможных погромах в Риме? Ты их скопировал?
  Он кивнул.
  — А откуда Красс о них знает? — прошептал я.
  — Я сказал ему, — его исхудавшая рука вцепилась в мою кисть. — Не сердись на меня.
  — Я не сержусь, — ответил я, вытирая пот с его лба. — Он, должно быть, запугал тебя.
  — Он сказал, что все уже знает.
  — Ты хочешь сказать, что он обманул тебя?
  — Мне так жаль…
  Он замолчал, а затем издал жуткий стон, слишком громкий для такого тщедушного тела — по нему прошла судорога. Его веки опустились, а затем глаза широко распахнулись в последний раз, и он взглянул на меня таким взглядом, который я не забуду до конца жизни — в этом взгляде мне открылась бездна, — после чего откинулся мне на руки и потерял сознание. Я был в ужасе от того, что увидел; это было все равно что посмотреться в самое черное зеркало — ничего не видно, кроме бесконечности. И в тот момент я понял, что умру так же, как и Сизифий, — бездетным и не оставившим после себя никакого следа. После той ночи я удвоил свои усилия по написанию этих заметок — для того, чтобы моя жизнь имела хоть какой-то крохотный смысл.
  Сизифий промучился еще почти сутки и умер в последний день старого года. Я сразу же доложил об этом Цицерону.
  — Бедняга, — вздохнул консул. — Его смерть расстроила меня больше, чем смерть простого раба. Проследи, чтобы похороны показали всем, как он был мне дорог. — Цицерон отвернулся к книге, которую читал, но заметив, что я все еще в комнате, спросил: — Что еще?
  Я стоял перед дилеммой. Инстинктивно я понимал, что Сизифий сообщил мне свой величайший секрет, но я не был уверен, что все сказанное было правдой, а не галлюцинациями больного воображения. Я разрывался между ответственностью перед умершим и обязанностью перед живыми. Сохранить в тайне исповедь друга или предупредить Цицерона? В конце концов, я выбрал последнее.
  — Думаю, что тебе надо кое-что знать, — сказал я и, достав свою табличку, зачитал хозяину последние слова Сизифия, которые аккуратно записал.
  Цицерон, сжав подбородок рукой, изучающе смотрел на меня. Когда я закончил, он сказал:
  — Я знал, что надо было попросить тебя скопировать эти письма.
  До этого момента я еще не верил всему тому, что узнал. Я попытался не показать, насколько я шокирован.
  — И почему же ты этого не сделал?
  — Ты чувствуешь себя оскорбленным? — Хозяин бросил на меня еще один оценивающий взгляд.
  — В некоторой степени.
  — Не надо. Это просто подчеркивает твою честность. Ты иногда слишком щепетилен для грязных политических дел, Тирон, и мне было бы трудно провернуть такое дело под твоим осуждающим взглядом. Итак, мне удалось обвести тебя вокруг пальца, а? — Казалось, что сенатор очень горд собой.
  — Да, — ответил я, — абсолютно.
  И это было правдой. Когда я вспоминаю тот его удивленный взгляд в ту ночь, когда Красс, Сципион и Марцелл привезли эти письма, я не могу не восхищаться актерскими способностями хозяина.
  — Мне жаль, что пришлось тебя обманывать. Однако, как оказалось, Лысую Голову мне провести не удалось. По крайней мере, сейчас ему все известно. — Цицерон опять вздохнул. — Бедный Сизифий. Мне кажется, я точно знаю, когда Красс вытряс из него правду. Наверное, это произошло в тот день, когда я послал его забрать бумаги на этот дом.
  — Надо было послать меня.
  — Правильно, но тебя не было на месте, а никому больше я доверить все это не мог. Какой ужас бедняга должен был испытать, когда старый лис заставил его во всем признаться. Если бы он рассказал мне, что случилось, — я бы успокоил его.
  — А тебя что, не волнует, что может сделать Красс?
  — А что мне волноваться? Красс получил все, что хотел, кроме командования над армией, которая разбила Катилину — то, что он вообще об этом попросил, потрясло меня! А все остальное, особенно эти письма, которые Сизифий написал под мою диктовку и оставил у него на пороге, были для Красса даром богов. Он смог откреститься от заговора и предоставить мне чистить конюшни, и при этом еще и не допустить вмешательства Помпея. Надо признать, что Красс получил от этого трюка гораздо больше, чем я. А пострадали в результате только виновные.
  — А если он решит обо всем рассказать?
  — Я буду все отрицать — ведь свидетелей нет. Но Красс этого не сделает. Он совсем не хочет копаться в давно истлевшем грязном белье. — Хозяин вернулся к книге. — Иди и положи монету в рот нашего друга72. Будем надеяться, что по ту сторону вечной реки он найдет больше благородства, чем видел по эту.
  Я сделал, как он приказал, и на следующий день тело Сизифия было сожжено на Эсквилинском поле. Большинство домочадцев появились на похоронах, и я не считая тратил деньги Цицерона на цветы, флейтистов и благовония. В результате похороны прошли ничуть ни хуже других подобных мероприятий: можно было подумать, что мы прощаемся с вольноотпущенником или даже с горожанином. Обдумав все, что узнал, я не стал критиковать моральную сторону действий Цицерона и не обиделся на него за недостаток доверия. Однако я боялся, что Красс попытается отомстить, и когда дым погребального костра смешался с низкими облаками, меня наполнили дурные предчувствия.
  Помпей приблизился к городу в январские иды. Накануне его приезда Цицерон получил официальное приглашение встретиться с императором на Вилла Публика, которая являлась официальным гостевым домом. Приглашение было составлено в уважительной форме, и причин отказаться не было. Более того, отказ мог быть воспринят как оскорбление.
  — Однако, — признался мне Цицерон, когда слуга одевал его следующим утром, — я чувствую себя как побежденный, призванный поприветствовать победителя, а не как партнер, приглашенный равным для обсуждения дел государственной важности.
  Когда мы прибыли на Марсово поле, на нем уже собрались тысячи горожан, ожидающих прибытия своего героя, который, по слухам, находился всего в одной миле от города. Я увидел, что Цицерон несколько огорчен тем, что вся толпа стоит к нему спиной и не обращает на него никакого внимания, а когда мы вошли в Вилла Публика, то его достоинство получило еще один удар. Он думал, что встретится с Помпеем один на один, а вместо этого обнаружил еще несколько сенаторов с помощниками, включая новых консулов, Пуппия Пизона и Валерия Мессалу, ожидающих аудиенции. Комната была мрачной и холодной, как все государственные резиденции, которыми редко пользуются. В ней стоял резкий запах сырости, но никто не подумал зажечь огонь. Здесь Цицерону пришлось ждать, сидя на жестком позолоченном стуле и ведя беседу с Пуппием, немногословным офицером Помпея, которого он знал много лет и не любил.
  Где-то через час шум за окном усилился, и я понял, что Помпей появился перед толпой. Вскоре шум достиг такого уровня, что сенаторам пришлось прекратить все разговоры и сидеть молча, как незнакомцам, которые оказались вместе случайно, в поисках укрытия от дождя. Было слышно, как снаружи бегают люди и раздаются приветственные крики. Прозвучала труба. Наконец раздался звук шагов, заполнивший приемную, и мужской голос произнес:
  — Что же, император, ты не можешь пожаловаться на то, что народ Рима тебя не любит.
  Звучный голос Помпея сказал в ответ:
  — Да, все прошло неплохо. Совсем неплохо.
  Цицерон встал вместе с другими сенаторами, и через мгновение в комнату вошел Великий полководец, одетый в парадную форму из пурпурной накидки и блестящего бронзового нагрудника, на котором было выгравировано солнце. Он отдал свой шлем с плюмажем помощнику, а его офицеры и ликторы заполнили всю комнату. Волосы Помпея были очень густыми, и он провел по ним своими мясистыми пальцами, придав им знакомый вид волны, изогнувшейся над его широким, загорелым лицом. Военачальник не сильно изменился за прошедшие шесть лет, стал только — если таковое было возможно — еще более впечатляющ физически. Его тело было громадным. Император поздоровался с консулами и сенаторами и с каждым обменялся несколькими словами, пока Цицерон неловко наблюдал за всем этим. Наконец он подошел к моему хозяину.
  — Марк Туллий! — воскликнул он. Отступив на шаг, Повелитель Земли и Воды внимательно осмотрел Цицерона, притворно удивившись его блестящим красным башмакам, тоге с пурпурной оторочкой и аккуратной прическе. — Ты прекрасно выглядишь. Ну, подойди же, — сказал Великий Человек, раскрывая объятия. — Дай же мне обнять человека, без которого у меня не было бы страны, в которую я мог бы вернуться. — Он обхватил Цицерона, прижав его к груди, и подмигнул нам через его плечо. — Я знаю — это правда, ведь он не устает мне об этом напоминать!
  Все рассмеялись, и Цицерон хотел присоединиться к этому смеху. Однако объятия Помпея лишили его всякой возможности дышать, и он смог только издать какой-то еле слышный хрип.
  — Ну что же, граждане, — продолжил Помпей, двигаясь по комнате, — присядем?
  Было принесено большое кресло, в которое уселся император. В руки ему дали указку из слоновой кости. У ног Помпея раскатали ковер, на котором была выткана карта Востока, и, под взглядами сенаторов, помогая себе указкой, он стал рассказывать о своих достижениях. По рассказу полководца, за время войны он захватил 1000 укрепленных пунктов, 900 городов и 14 стран, включая Сирию, Палестину, Аравию, Месопотамию и Иудею. Указка заработала вновь. Он основал 39 новых городов, причем только 3 из них разрешил назвать Помпеиполисами. Великий Человек ввел на Востоке налог на имущество, который увеличит ежегодные поступления в казну на две трети. Из своих собственных средств император немедленно внесет в казначейство вклад в размере двухсот миллионов сестерций.
  — Я в два раза увеличил размеры нашей империи, граждане. Римская граница теперь проходит по Красному морю.
  Записывая, я обратил внимание на единственное число, которое он постоянно употреблял в своем докладе. Он употреблял только местоимения «я», «мой», «мое» и так далее. Но разве все эти города, страны и деньги принадлежали только ему — или, все-таки, Риму?
  — Вы понимаете, что мне потребуется указ Сената, чтобы все это легализовать.
  Повисла пауза. Цицерон, который только сейчас смог восстановить дыхание, поднял бровь.
  — Правда? Всего один указ?
  — Да, один указ, — подтвердил Помпей, передавая указку помощнику. — И в нем должна быть всего одна фраза: «Сенат и народ Рима подтверждают правильность всех решений Помпея Великого во время войны на Востоке». Естественно, если хотите, вы можете добавить какие-то слова благодарности, но смысл должен быть именно этот.
  Цицерон посмотрел на других сенаторов. Они отводили глаза, предоставляя ему вести весь разговор.
  — А что еще ты хочешь получить?
  — Консульство.
  — Когда?
  — На следующий год. С моего первого прошло десять лет, так что все законно.
  — Но, чтобы участвовать в выборах, ты должен войти в город, а значит, отказаться от своего империя. А ведь ты наверняка потребуешь триумф?
  — Конечно. Он состоится в сентябре, на мой день рождения.
  — Но как такое возможно?
  — Очень просто. Еще один указ. Опять одно предложение: «Сенат и народ Рима позволяют Помпею Великому участвовать в выборах консула in absentia». Не думаю, что мне надо вести предвыборную кампанию. Люди меня знают. — Он улыбнулся и осмотрел присутствующих.
  — А твоя армия?
  — Разоружена и распущена. Но их придется наградить. Я дал им слово.
  Заговорил консул Мессала:
  — Нам доложили, что ты обещал им землю?
  — Совершенно верно, — даже Помпей почувствовал враждебность в повисшем молчании. — Послушайте, граждане, — сказал он, нагибаясь в своем кресле, как в простом стуле, — давайте поговорим начистоту. Вы знаете, что я мог появиться под стенами Рима во главе армии и потребовать все, что заблагорассудится. Но я хочу служить Сенату, а не диктовать ему свою волю, и сейчас я проехал по Италии самым скромным образом, чтобы это продемонстрировать. И я хочу продолжать это демонстрировать. Вы все слышали, что я развожусь? — Сенаторы кивнули. — А как вы посмотрите на то, что моя следующая женитьба навсегда свяжет меня со сторонниками Сенаторской партии?
  — Думаю, что выскажу всеобщее мнение, — осторожно произнес Цицерон, поглядывая на остальных сенаторов, — что Сенат ничего не жаждет больше, чем работать с тобой, а подобная свадьба нам в этом значительно поможет. У тебя уже есть кто-то на примете?
  — Можно сказать, что да. Мне сказали, что Катон сейчас набирает в Сенате силу, а у него есть племянницы и дочери подходящего возраста. Мой план таков: я женюсь на одной из этих девиц, а мой старший сын — на другой. Вот так, — он удовлетворенно выпрямился в кресле. — Как вам мой план?
  — Очень нравится, — ответил Цицерон, бросив еще один быстрый взгляд на своих коллег. — Союз семей Катонов и Помпеев обеспечит мир на поколения. Все популяры умрут от шока, а все добрые люди возрадуются. — Он улыбнулся. — Поздравляю с блестящим ходом, император. А что говорит Катон?
  — Да он еще ничего не знает.
  Улыбка Цицерона застыла.
  — Ты развелся с Муцией и разрушил свои связи с Метеллами для того, чтобы жениться на представительнице Катонов, но ты еще не выяснял, какова может быть реакция Катона?
  — Можно сказать и так. А в чем дело? Ты думаешь, что могут быть какие-то проблемы?
  — Если бы мы говорили о ком-то другом, я бы сказал — нет. Но Катон… дело в том, что никто не знает, куда может завести его несгибаемая логика стоика. Ты уже многим говорил о своих намерениях?
  — Нескольким людям.
  — В таком случае, император, могу я предложить прервать это обсуждение и попросить тебя направить твоего эмиссара к Катону как можно быстрее?
  Солнечное выражение лица Помпея потемнело. Ему, видимо, не приходило в голову, что Катон может ему отказать: но если это произойдет, то для Помпея это будет означать колоссальную потерю лица — поэтому он нехотя согласился с предложением Цицерона. Когда мы уходили, он уже совещался с Луцием Афранием, своим ближайшим доверенным лицом.
  Толпа на улице не поредела. И хотя охрана Помпея приоткрыла ворота только чтобы дать нам пройти, она с трудом смогла их закрыть под давлением рвущихся внутрь людей. Люди кричали Цицерону и консулам, пока те пробивались назад в город: «Вы с ним говорили?», «Что он сказал?», «Правда, что он превратился в бога?»
  — Он был не очень похож на бога, когда я взглянул на него последний раз, — весело отвечал Цицерон. — Хотя он и не так уж далек от него! Он ждет, когда сможет присоединиться к нам в Сенате. Ну и фарс, — сказал хозяин мне уголком рта. — Даже Плавт73 не придумал бы более абсурдного сценария.
  Случилось именно то, чего боялся Цицерон. В тот же день Помпей послал за другом Катона Мунатием, который и передал предложение Великого Человека о двойной женитьбе Катону. Это произошло в доме Катонов, где в честь праздника собралась вся семья. Женская половина семьи была в восторге — таково было положение Помпея как героя войны и как мужчины, обладавшего несомненными физическими достоинствами. Однако Катон мгновенно взбеленился, и ни на секунду не задумавшись и не посоветовавшись со своими домочадцами, ответил следующее: «Иди, Мунатий, иди, и передай Помпею, что Катона не завоюешь с помощью женщин. Катон благодарен за доброе расположение, и если Помпей будет себя достойно вести, то Катон одарит его такой дружбой, перед которой померкнут все семейные связи. Но Катон никогда не станет заложником Помпея в случае, если Помпей захочет нанести вред своей стране!».
  Помпей, со всех точек зрения, был потрясен грубостью ответа («если Помпей будет себя достойно вести»), немедленно покинул Вилла Публика и в плохом настроении отправился в свой дом в Альбанских холмах. Но даже там его продолжали преследовать демоны, которые, казалось, поставили себе цель уколоть его побольнее. Его дочь, которой было девять лет и которую он последний раз видел, когда она едва могла говорить, по совету своего учителя, известного грамматика Аристодема Ниасского, решила поприветствовать его стихами, написанными Гомером. К сожалению, первое, что он услышал, переступив порог, было начало обращения Елены к Парису: «С боя пришел ты? О, лучше бы, если бы там и погиб ты…»74
  Слишком многие присутствовали при сем, чтобы это сохранилось в тайне. Боюсь, что Цицерону это показалось таким смешным, что он внес свою лепту в распространение этой истории по городу.
  Во всей этой кутерьме казалось, что о происшествии на праздновании Доброй Богини уже забыли. С момента поругания прошло больше месяца, и все это время Клавдий осмотрительно не показывался на публике. Люди стали говорить о других вещах. Но через пару дней после возвращения Помпея коллегия жрецов, наконец, передала свою оценку происшедшего в Сенат. Пуппий, консул, который председательствовал в Сенате в тот период, был приятелем Клавдия и пытался замять скандал. Однако он был вынужден зачитать отчет жрецов, а их мнение было очень недвусмысленным. Действия Клавдия были грехом — нечестивым поступком, преступлением против богини, мерзостью.
  Первым из сенаторов, кто взял слово, был Лукулл. Он, по-видимому, наслаждался, когда, торжественно поднявшись, объявил своего бывшего шурина преступником, опорочившим древние традиции и рисковавшим навлечь на город гнев бессмертных богов.
  — Только самое жестокое наказание преступника, — сказал он, — сможет успокоить их гнев.
  После этого оскорбленный муж предложил обвинить Клавдия в попытке нарушить безгрешность девственниц-весталок — преступление, за которое полагалось забивать камнями до смерти. Катон поддержал предложение. Два лидера патрицианской партии, Гортензий и Катулл, тоже поддержали предложение, и было очевидно, что большинство сенаторов на их стороне.
  Они потребовали, чтобы самый могущественный чиновник Рима после консулов, городской претор, созвал специальный суд, назначил специально отобранных присяжных из числа сенаторов и провел судебные слушания как можно скорее. При подобном раскладе решение суда было очевидным. Пуппий нехотя согласился поставить указ на голосование, и к концу сессии Клавдия можно было считать мертвецом.
  Когда в тот день, поздно вечером, кто-то постучался к нам в дверь, я был уверен, что это Клавдий. Несмотря на отказ от дома наутро после происшествия на празднике Доброй Богини, молодой человек продолжал регулярно приходить к нам, надеясь на встречу с хозяином. Однако у меня было строжайшее указание не принимать его, поэтому несмотря ни на какие уловки он так и не смог проникнуть дальше атриума. Теперь же, пересекая атриум, я приготовился к еще одной неприятной сцене. Но, к своему удивлению, открыв дверь, я увидел на пороге Клодию. Обычно она передвигалась по городу в окружении целого табуна служанок, однако сейчас была совершенно одна. Клодия холодно спросила, на месте ли мой хозяин, и я ответил, что проверю. Я пригласил ее в зал, предложил подождать и чуть ли не бегом бросился в библиотеку, где работал Цицерон. Когда я доложил, кто прибыл к нему с визитом, хозяин отложил ручку и задумался на несколько мгновений.
  — Теренция уже поднялась к себе?
  — Полагаю, да.
  — Тогда пригласи нашу гостью. — Я был потрясен, что он идет на такой риск, и, по-видимому, хозяин сам понимал всю опасность ситуации, потому что, перед тем как я вышел, сказал: — Не оставляй нас наедине ни на минуту.
  Я привел женщину. Перешагнув порог библиотеки, она сразу прошла к тому месту, где стоял Цицерон, и быстро опустилась перед ним на колени.
  — Я пришла молить о помощи, — сказала она, склонив голову. — Мой мальчик сходит с ума от страха и угрызений совести, однако он слишком горд, чтобы опять обратиться к тебе, поэтому я пришла одна. — Она взяла в руки полу его тоги и поцеловала ее. — Мой дорогой друг, Клавдию не так легко стать на колени, но я умоляю тебя о помощи.
  — Встань с колен, Клодия, — ответил Цицерон, с волнением поглядывая на дверь. — Кто-нибудь может нас увидеть, и завтра об этом будет знать весь Рим… Я не буду с тобой разговаривать, пока ты не встанешь, — сказал он уже мягче, увидев, что она никак не прореагировала на его слова. Женщина поднялась, но осталась стоять с опущенной головой. — А теперь послушай меня внимательно. Я скажу это только один раз, а потом ты уйдешь. Ты ведь хочешь, чтобы я помог твоему брату? — Клодия кивнула. — Тогда скажи ему, что он должен точно исполнить все, что я скажу. Он должен написать письма с извинениями каждой женщине, которую оскорбил; в них он должен подчеркнуть, что находился в припадке безумия и недостоин дышать с ними одним воздухом, ну и так далее — и пусть не боится переборщить в своих извинениях. Затем он должен отказаться от квесторства. Покинуть Рим. Отправиться в изгнание. Не появляться в городе несколько лет. А когда здесь все немного успокоится, он вернется и начнет все с начала. Это лучший совет из тех, которые я могу дать. А теперь прощай.
  Он хотел отвернуться от нее, но Клодия схватила его за руку.
  — Он умрет, если оставит Рим.
  — Нет, он умрет, если останется в Риме. Суд неизбежен, а на суде его обязательно признают виновным. Лукулл об этом позаботится. Но Лукулл стар и ленив, а твой брат молод и энергичен. Сейчас время — его лучший союзник. Передай ему то, что я сказал. Скажи, что я желаю ему только хорошего. И пусть уезжает завтра же.
  — Если он останется в Риме, лично ты будешь преследовать его?
  — Постараюсь держаться от этого как можно дальше.
  — А если будет суд, — продолжила она, все еще держа хозяина за руку, — ты будешь защищать его?
  — Нет, это абсолютно исключено.
  — Почему?
  — Почему? — Цицерон недоверчиво рассмеялся. — Да по любой из тысячи возможных причин.
  — Потому что ты веришь в его виновность?
  — Моя дорогая Клодия, весь мир знает, что он виноват.
  — Но ты ведь защищал Публия Суллу, а весь мир тоже знал, что он виноват.
  — Сейчас все совсем по-другому.
  — Почему?
  — Например, из-за моей жены, — мягко сказал Цицерон, вновь бросив взгляд на дверь. — Моя жена была там и видела все от начала и до конца.
  — Ты хочешь сказать, что твоя жена разведется с тобой, если ты будешь защищать моего брата?
  — Да. Думаю, да.
  — Тогда возьми себе другую жену, — сказала Клодия, отступив, но все еще не спуская глаз с Цицерона.
  Она быстро развязала накидку, и та соскользнула с ее плеч. Под накидкой ничего не было. Темный бархат ее натертой маслом кожи блестел в свете свечей. Я стоял прямо за ней. Она знала, что я смотрю на нее, однако я волновал ее не больше, чем стол или стул. Воздух сгустился. Когда я сейчас думаю о том вечере, я вспоминаю ситуацию в Сенате, когда после хаоса обсуждения заговорщиков одного слова или жеста Цицерона было бы достаточно, чтобы Цезарь умер и мир — наш с вами мир — был бы совсем другим. В тот вечер ситуация была такой же. После долгой паузы хозяин едва заметно покачал головой, нагнулся и подал ей ее накидку.
  — Одень ее, — тихо сказал он.
  Казалось, Клодия его не услышала. Вместо этого она положила руки на бедра.
  — Эта старая богобоязненная кляча действительно дороже тебе, чем я?
  — Да. — Казалось, что хозяин сам удивлен своему ответу. — Если хорошенько подумать, то да.
  — Какой же ты в этом случае идиот, Цицерон, — произнесла Клодия, поворачиваясь, чтобы он мог накинуть накидку ей на плечи. Движение было таким небрежным, как будто она уходила домой со званого обеда.
  Женщина поймала мой взгляд и ответила на него таким взглядом, что я немедленно опустил глаза.
  — Ты еще вспомнишь этот момент, — сказала она, быстро завязывая накидку, — и будешь жалеть о нем всю жизнь.
  — Не буду, потому что сразу же его забуду. И тебе советую сделать то же самое.
  — А зачем мне его забывать? — улыбнулась Клодия, покачав головой. — Вот уж мой братец нахохочется, когда об этом узнает.
  — Ты что, расскажешь ему?
  — Конечно. Это была его идея.
  — Я не хочу никогда об этом слышать, — сказал мне Цицерон после того, как Клодия ушла, и сделал предупреждающий жест.
  Хозяин не хотел это обсуждать, и мы никогда об этом не говорили. Слухи о том, что между ними что-то было, циркулировали многие годы, но я всегда отказывался комментировать сплетни. Полвека я свято хранил этот секрет.
  Амбиции и похоть часто связаны между собой. В некоторых людях, таких как Цезарь и Клавдий, они так тесно сплетены, что представляют собой единый канат. С Цицероном все было наоборот. Я думаю, что он был чувственным человеком, но это его пугало. Так же, как заикание, юношескую болезнь или слабые нервы, он считал чувственность недостатком, который можно победить дисциплиной. Поэтому он научился держать эту черту своей натуры в узде. Но у богов свои резоны, и, несмотря на свое решение не связываться с Клодией и ее братом, он скоро оказался затянут во все ускоряющийся водоворот этого скандала.
  Сейчас уже трудно представить себе, насколько дело Благой Богини захватило римскую публику, а ведь тогда остановились все государственные дела. На первый взгляд, дело Клавдия казалось безнадежным. Говоря простым языком, он совершил это странное преступление, и весь Сенат решил его наказать. Но иногда в политике слабость может обернуться силой, и с того момента, как Сенатом было принято предложение Лукулла, жители Рима стали выступать в защиту Клавдия. В конце концов, в чем был виноват молодой человек, кроме несдержанности в выпивке? И что, теперь из-за простой шалости его надо забить камнями? Когда Клавдий появился на Форуме, то он увидел, что жители, вместо того чтобы забрасывать его навозом, хотят пожать ему руку.
  В Риме проживали тысячи плебеев, которые были недовольны усилением власти Сената и ностальгировали по тем временам, когда на улицах царил Катилина. Эти люди тянулись к Клавдию. Они толпами собирались вокруг него. Он стал вскакивать на ближайший прилавок или телегу и яростно нападать на Сенат. От Цицерона он хорошо усвоил правила ведения политической кампании: выступление должно быть коротким, все имена надо помнить наизусть, надо шутить, устраивать шоу и, самое главное, уметь изложить самый сложный вопрос самыми простыми, понятными для всех словами. История Клавдия была самой простой из всех: он был одиноким несчастным жителем города, которого несправедливо обвиняют олигархи.
  — Будьте осторожны, друзья мои, — кричал он. — Если такое случилось со мной, патрицием, то это легко может случиться и с вами!
  Скоро он стал устраивать еженедельные публичные сборища, на которых порядок поддерживался его приятелями из таверн и игорных заведений, многие из которых поддерживали еще Катилину.
  Клавдий нападал на Лукулла, Гортензия и Катулла, громко называя их имена; когда же речь доходила до Цицерона, он повторял старую шутку о том, что бывшего консула «проинформировали». Хозяина так и подмывало ответить, и Теренция требовала от него именно этого, однако он помнил о своем обещании Клодии и держал свой темперамент в узде. Однако дискуссия разрасталась, несмотря на его молчание. Я был с Цицероном в тот день, когда указ о создании специального суда, принятый Сенатом, был предложен на рассмотрение народной ассамблеи. Банды уличных громил, поддерживавшие Клавдия, полностью взяли контроль над собранием, заняв все проходы и захватив урны для голосования. Их поведение настолько вывело из себя консула Пуппия, что он, в конце концов, выступил против своего же указа, особенно против той его части, которая позволяла городскому претору самому отбирать присяжных. Многие сенаторы повернулись к Цицерону, надеясь, что он возьмет сессию под свой контроль, но Отец Отечества остался на скамье, кипя от гнева и возмущения, поэтому убийственную атаку на консула повел Катон. Заседание остановили, и сенаторы проголосовали 400 голосами «за» против 15 «против» за принятие указа, даже если это будет грозить народными волнениями. Фуфий, трибун, симпатизировавший Клавдию, немедленно заявил, что он накладывает на указ свое вето. Ситуация совсем вышла из-под контроля. Цицерон покинул Сенат и направился домой с лицом, пунцовым от возмущения.
  Решающим моментом стал тот, в который Фуфий предложил провести народную ассамблею за городом, с тем, чтобы на нее можно было вызвать Помпея и узнать его мнение о происходящем. Громко возмущаясь вмешательством в его личную жизнь и время, Властитель Земли и Воды вынужден был покинуть Альбанские холмы и появиться в цирке Фламиниана. Здесь ему пришлось отвечать на нахальные вопросы трибуна на виду у многотысячной рыночной толпы, которая отложила все свои каждодневные дела и откровенно пялилась на Великого Человека.
  — Ты знаешь о так называемом поругании, совершенном против Благой Богини? — спросил Фуфий.
  — Знаю.
  — Ты поддерживаешь предложение Сената о том, что Клавдий должен предстать перед судом?
  — Поддерживаю.
  — Ты согласен с тем, что его должен судить суд, состоящий из сенаторов, выбранных городским претором?
  — Согласен.
  — Даже в том случае, если городской претор сам войдет в состав суда?
  — Думаю, да, если такую процедуру выбрал Сенат.
  — А где же здесь справедливость?
  Помпей посмотрел на Фуфия как на надоедливое насекомое, которое никак от него не отвяжется.
  — Я полностью полагаюсь на высочайший авторитет Сената, — ответил он и начал читать лекцию о конституции Римской республики, которую для него мог бы написать 14-летний школьник.
  Стоя вместе с Цицероном перед его громадным троном, я чувствовал, что толпа за нами постепенно теряет интерес к его бубнению. Люди начали разговаривать и переходить с места на место. Продавцы колбас и сладостей на краю толпы начали свою торговлю. Даже в лучшие времена Помпей был занудным оратором, а сейчас, на платформе, ему, видимо, казалось, что он очутился в кошмарном сне. Все эти мечты о триумфальном возвращении домой, которые он лелеял, лежа ночами под сверкающими звездами Аравии, и к чему же он вернулся в реальности? Сенат и народ обсуждают не его победы, а какого-то шалопая, переодевшегося в женские одежды!
  Когда, наконец, народная ассамблея закончилась, Цицерон провел Помпея через цирк Фламиниана к храму Белонны, где Сенат собрался специально для того, чтобы поприветствовать его. Императора встретили уважительными аплодисментами, он уселся на передней скамье вместе с Цицероном и стал ждать, когда же начнутся восхваления. Вместо этого полководца опять стали пытать по поводу того, что он думает об этом факте осквернения. Помпей повторил то, что только что произнес перед толпой, а когда он возвращался на свое место, я заметил, как он что-то раздраженно сказал Цицерону (точные слова императора, как рассказал мне потом хозяин, были: «Надеюсь, что теперь мы сможем поговорить о чем-нибудь еще»). Все это время я внимательно наблюдал за Крассом, который сидел на самом краешке скамьи, готовый вскочить сразу же, как только у него появится такая возможность. Что-то в его желании выступить и в коварном выражении лица насторожило меня.
  — Как это прекрасно, граждане, — начал Красс, когда наконец получил слово, — что под этой священной крышей присутствует человек, который расширил пределы нашей империи, а рядом с ним сидит человек, который спас нашу Республику. Да будут благословенны боги, которые позволили этому свершиться. Я знаю, что Помпей со своей армией был готов в случае необходимости прийти на помощь своей Родине — но, благодарение небесам, ему не пришлось этого делать из-за мудрости и дальновидности нашего тогдашнего консула. Думаю, что не отберу славу у Помпея, если скажу, что считаю себя обязанным своим титулом сенатора и статусом гражданина Цицерону: ему я благодарен за свою свободу и саму жизнь. Когда я смотрю на свою жену и детей или на свой родной город, я вижу дары, которые сделал мне Цицерон…
  Были времена, когда Цицерон учуял бы такую примитивную ловушку за километр. Однако боюсь, что у всех людей, которые исполнили свои самые амбициозные желания, граница между достоинством и тщеславием, реальностью и иллюзиями, славой и саморазрушением практически стирается. Вместо того чтобы скромно сидеть на своем месте и спокойно выслушивать эти дифирамбы, Цицерон встал и произнес длинную речь, соглашаясь с каждым словом, произнесенным Крассом, в то время как рядом с ним Помпей медленно закипал от зависти и негодования. Наблюдая за всем этим от двери, я хотел выбежать вперед и крикнуть хозяину, чтобы он остановился, особенно когда Красс встал и спросил его, как Отца Отечества, не считает ли он Клавдия вторым Катилиной.
  — Ну конечно, — ответил тот, не имея сил упустить возможность еще раз вернуться к дням своего триумфа в присутствии Помпея. — Ведь те же самые дебоширы, которые поддерживали Катилину, группируются теперь вокруг Клавдия, используя ту же самую тактику. Только единство, граждане, даст нам надежду на спасение, как и в те роковые дни. Единство между Сенатом и всадниками, между всеми сословиями по всей Италии. До тех пор, пока мы будем помнить о том великом согласии, которое существовало в те дни под моим руководством, нам нет нужды бояться, потому что тот дух единства, который избавил нас от Сергия Катилины, избавит нас и от этого ублюдка.
  Сенат зааплодировал, и Цицерон вернулся на свое место, весь светясь от сознания хорошо проделанной работы, а между тем весть о том, что он сказал, немедленно распространилась по Риму и достигла ушей Клавдия. После заседания, когда Цицерон со своим антуражем возвращался домой, Клавдий с бандой своих сторонников поджидал его на Форуме. Они преградили нам дорогу, и я был уверен, что сейчас полетят головы, но Цицерон был спокоен. Он остановил процессию.
  — Не поддавайтесь на провокацию, — крикнул хозяин. — Не позволяйте им начать ссору. — А затем, повернувшись к Клавдию, сказал: — Тебе надо было послушаться моего совета и отправиться в изгнание. Та дорога, по которой ты решил пойти, ведет только в одно место.
  — И куда же? — издевательски улыбнулся Клавдий.
  — Вон туда, — ответил Цицерон, показывая на Карцер, — на конец веревки.
  — Ответ неправильный, — ответил Клавдий и показал в противоположном направлении на ростры, окруженные статуями, выполненными во весь рост. — Когда-нибудь я буду стоять там, среди героев Рима.
  — Да неужели? А скажи, тебя изобразят с лирой или в женских одеждах? — Мы все рассмеялись. — Публий Клавдий Пульхр: первый герой Ордена Трансвеститов? Сомневаюсь. Дай мне пройти.
  — С удовольствием, — ответил Клавдий с улыбкой.
  Но когда он сделал шаг в сторону, чтобы дать Цицерону пройти, я был потрясен тем, насколько он изменился по сравнению с тем мальчиком, который приходил к нам недавно. Он не просто казался физически больше и сильнее: в его глазах появилась решимость, которой в них раньше не было. Я понял, что он растет на дрожжах своей дурной славы, подпитываясь энергетикой толпы.
  — Жена Цезаря была одной из лучших из всех, что у меня были, — тихо сказал Клавдий, когда Цицерон проходил мимо него. — Почти так же хороша, как Клодия. — Он схватил его за локоть и громко произнес: — Я хотел быть твоим другом. Ты должен был стать моим.
  — Клавдии друзья ненадежные… — ответил Цицерон, освобождая руку.
  — Это да, но зато мы очень надежные враги.
  Он доказал, что умеет держать слово. С того самого дня, когда бы Клавдий ни выступал на Форуме, он всегда указывал на дом Цицерона, расположившийся на склоне Палатинского холма высоко над головами толпы, как на идеальный символ диктатуры:
  — Посмотрите, как тиран, который убивает граждан без суда и следствия, смог на этом нажиться. Неудивительно, что он опять жаждет крови.
  Цицерон не оставался в долгу. Взаимные оскорбления становились все более и более резкими. Иногда мы с Цицероном стояли на террасе и наблюдали за действиями этого начинающего демагога, и хотя мы были слишком далеко, чтобы слышать, что он говорил, аплодисменты толпы были отлично слышны, и я хорошо видел, что происходит: монстр, которого Цицерон однажды уничтожил, возвращался к жизни.
  XIV
  Где-то в середине марта к Цицерону пришел Гортензий. За ним следовал Катулл, и когда тот вошел, он, как никогда, был похож на старую черепаху, лишенную панциря. Ему недавно удалили последние зубы, и физическая травма от этой операции, долгие месяцы агонии до нее и почти полное изменение контуров его рта после привели к тому, что он выглядел старше своих шестидесяти. Изо рта у него постоянно текла слюна, и в руках он держал влажный платок, испачканный чем-то желтым. Кого-то он мне напоминал. Сначала я не мог вспомнить кого, а потом вспомнил — Рабирия. Цицерон вскочил, чтобы помочь ему сесть, но Катулл отмахнулся от помощи, прошамкав, что с ним все в порядке.
  — Эта идиотская ситуация с Клавдием не может продолжаться вечно, — начал Гортензий.
  — Полностью с тобой согласен, — сказал Цицерон, который, как я знал, начинал уже жалеть о том, что ввязался в эту разрушительную словесную битву. — Правительство совсем не работает. Наши враги смеются над нами.
  — Суд должен начаться как можно скорее. Предлагаю отказаться от требования, чтобы присяжные назначались городским претором.
  — А как, в этом случае, будут отбираться присяжные?
  — Как всегда, жребием.
  — А не получится так, что в число присяжных попадут сомнительные личности? Мы же не хотим, чтобы негодяя оправдали? Это будет катастрофой.
  — Оправдание исключается. Когда любой суд увидит улики, собранные против него, обвинительный приговор гарантирован. Ведь нам нужно простое большинство. Думаю, что нам надо больше доверять здравомыслию римлян.
  — Он будет раздавлен свидетельскими показаниями, — вставил Катулл, прижимая запятнанный платок ко рту, — и чем скорее, тем лучше.
  — А Фуфий согласится отозвать вето, если мы откажемся от пункта о выборе присяжных?
  — Он обещал мне, при условии, что мы также заменим приговор с казни на изгнание.
  — А что говорит Лукулл?
  — Ему нужен суд на любых условиях. Ты же знаешь, он годы готовился к этому дню. У него целая когорта свидетелей, готовых под присягой заявить о развратности Клавдия — даже рабыни, которые в Мицениуме меняли простыни после того, как он трахал своих сестер.
  — О, боги! А надо ли сообщать толпе такие подробности?
  — Я никогда не слышал о таком отвратительном поведении, — пробормотал Катулл. — Пора вычистить эти авгиевы конюшни, иначе мы все захлебнемся в навозе.
  — Но даже в этом случае… — Цицерон скривился и не закончил фразу. Я видел, что они его не убедили, и я думаю, что в тот момент хозяин впервые почувствовал себя в опасности. Он не мог точно сказать, что это было, просто что-то было не так.
  Еще какое-то время Отец Отечества продолжал выдвигать возражения: «Не лучше ли отказаться от указа полностью? Разве мы уже не сказали всего, что хотели? Не превратим ли мы этого молодого идиота в знамя оппозиции?» — пока, наконец, нехотя не согласился с Гортензием.
  — Думаю, мы должны поступить, как ты считаешь нужным. Ты с самого начала руководил этим делом. Однако хочу, чтобы вы все понимали — я к этому не имею никакого отношения.
  Я с облегчением услышал, как он произнес эти слова: мне показалось, что это было первое вменяемое решение, которое Цицерон принял после своего консульства. Гортензий выглядел расстроенным, так как, очевидно, надеялся, что Цицерон выступит на стороне обвинения, но спорить не стал и отправился договариваться с Фуфием. Таким образом, указ был принят, и жители Рима, облизываясь, стали готовиться к тому, что обещало стать самым скандальным судебным разбирательством за всю историю Республики.
  Правительство начало свою деятельность. И начало оно ее с выбора преторами провинций, в которых им предстояло губернаторствовать. За несколько дней до этой церемонии Цицерон отправился в Альбанские холмы для встречи с Помпеем. Он хотел просить его не настаивать на отзыве Гибриды.
  — Но этот человек — позор нашей империи, — возразил Помпей. — Я еще никогда не слышал о таком воровстве и некомпетентности.
  — Уверен, что он не так уж плох.
  — Ты что, сомневаешься в моих словах?
  — Нет. Но буду благодарен, если ты сделаешь мне такое одолжение. Я дал ему слово, что поддержу его.
  — И, я полагаю, ты с этого что-то имеешь? — подмигнул Помпей, сделав характерный жест пальцами.
  — Конечно, нет. Просто считаю вопросом чести помочь ему за то, что он сделал для спасения Республики.
  Это не убедило Помпея. Но он вдруг улыбнулся и похлопал Цицерона по плечу. В конце концов, что такое Македония? Овощная грядка для Повелителя Земли и Воды.
  — Ну хорошо, пусть останется еще на год. Но я надеюсь, что ты приложишь все силы, чтобы мои три закона благополучно прошли через Сенат.
  Цицерон согласился. Поэтому, когда стали тянуть жребий, Македонии, самого главного приза, в списках не было. Вместо нее были пять обычных провинций, которые надо было разделить между восемью преторами. Участники сидели в ряд на передней скамье. Цезарь сидел на краю, дальнем от Квинта. Если я правильно помню, Вергилий тащил первым и вытащил, по-моему, Сицилию. Затем пришел черед Цезаря испытать удачу. Для него это был важный момент. Из-за развода он был вынужден вернуть Помпее ее приданое, и, кроме того, ростовщики преследовали его по пятам: ходили даже слухи о его неплатежеспособности и о том, что ему придется покинуть Сенат. Он сунул руку в урну и передал жребий консулу. Когда был оглашен результат — Цезарь получил Дальнюю Испанию, — он скривился. К несчастью для него, в этой отдаленной провинции не ожидалось никакой войны; ему бы больше подошли Азия или Африка, где деньги было сделать куда легче. Цицерону удалось спрятать триумфальную улыбку, однако уже в следующий момент он был на ногах и сиял, первым поздравляя своего брата. Квинту досталась Азия, и Цицерон не смог сдержать счастливых слез. У Квинта были все шансы стать консулом, вернувшись оттуда. Зарождалась консульская династия, и в тот вечер меня тоже пригласили на веселое празднование. Цицерон и Цезарь находились на разных концах колеса Фортуны: Цицерон — на самом верху, а Цезарь — в самом низу. Обычно новые губернаторы немедленно отправлялись в свои провинции: в принципе, это должно было произойти еще несколько месяцев назад. Но сейчас Сенат запретил им покидать город до окончания суда на тот случай, если они понадобятся для поддержания порядка.
  Суд начался в мае, и обвинение было представлено тремя молодыми членами семьи Корнелия Лентула — Крусом, Марцелином и Нигером; последний был верховным жрецом Марса. Они были давними врагами клана Клавдиев, которые соблазнили нескольких их родственниц. Своим главным защитником Клавдий выбрал бывшего консула Скрибония Куриона, который был отцом одного из его ближайших друзей. Курион сделал деньги на Востоке, сражаясь под знаменами Суллы, и был довольно заторможенным, с плохой памятью. Как оратора, его знали под прозвищем Мухобойка из-за его привычки размахивать руками во время выступлений.
  Оценивать свидетельства должны были 66 граждан, выбранных жребием. Они представляли все население города, начиная от патрициев и заканчивая изгоями, подобными Тальне и Спонгию. Изначально было отобрано 90 присяжных, но обвинение и защита имели право на двенадцать отводов, чем они и не замедлили воспользоваться. Те, кто остался, неловко расположились на скамьях рядом друг с другом.
  Скандалы на сексуальной почве всегда привлекают толпы любопытных; тогда что уж говорить о таких скандалах, в которых замешаны представители правящих сословий. Для того чтобы вместить всех желающих, суд решили провести перед храмом Кастора. Был выделен сектор, в котором расположились сенаторы, и именно там в первый день уселся Цицерон, рядом с Гортензием. Бывшая жена Цезаря благоразумно покинула Рим, чтобы не давать показаний. Однако мать верховного жреца Аурелия и его сестра Юлия — обе явились, чтобы дать свидетельские показания и указать на Клавдия как на человека, посмевшего вмешаться в священный обряд. Особенно сильное впечатление произвела Аурелия, когда она своим похожим на коготь пальцем указала на обвиняемого, сидящего от нее в десяти футах, и твердым голосом заявила, что Благостная Богиня может быть успокоена только изгнанием преступника, а иначе город ждет катастрофа. Этим закончился первый день.
  На второй день ее место занял Цезарь. Я опять был поражен сходством между матерью и сыном — жесткие и сильные, уверенные в себе до нахальства, до такой степени, что все остальные люди — аристократы или плебеи, не важно — находились, по их мнению, гораздо ниже их самих (думаю в этом была причина популярности Цезаря среди простых людей: он настолько превосходил их, что не мог быть снобом). При перекрестном допросе он сказал, что ничего не может рассказать о том, что случилось в ту ночь, так как он там не присутствовал. Холодно заметил, что не имеет ничего против Клавдия — в сторону которого он так ни разу и не посмотрел, — так как не имеет представления, виновен он или нет; было очевидно, что Клавдий ему неприятен. Что же касается развода, то он может только повторить то, что сказал Цицерону в Сенате: он бросил Помпею не потому, что она была виновна, а потому, что, как жена верховного жреца, должна быть вне подозрений. Так как все хорошо знали репутацию самого Цезаря, включая его победу над женой Помпея, этот великолепный пример казуистики вызвал долгий хохот, который Цезарь спокойно переждал, скрываясь за своей обычной маской абсолютного равнодушия.
  Он завершил свои показания и спустился с трибуны как раз в тот момент, когда Цицерон встал, чтобы покинуть заседание. Они почти столкнулись друг с другом, и короткий разговор был неизбежен.
  — Что ж, Цезарь, ты, должно быть, рад, что все уже позади.
  — Почему ты так думаешь?
  — Думаю, что для тебя это было не очень приятно.
  — Я не мыслю такими категориями. Однако ты прав, я рад, что вся эта ерунда закончилась, потому что теперь могу отправиться в Испанию.
  — И когда же ты трогаешься?
  — Сегодня.
  — А я слышал, что Сенат запретил новым губернаторам уезжать в провинции до окончания суда.
  — Ты прав, но у меня нет ни минуты. Ростовщики идут за мной по пятам. Как-то так получилось, что мне нужно двадцать пять миллионов сестерций, чтобы расплатиться с долгами. — Цезарь пожал плечами — как игрок; помню, он совсем не выглядел обеспокоенным — и отправился в свою официальную резиденцию. Еще через час он отбыл в сопровождении небольшого антуража, а Крассу пришлось гарантировать его платежеспособность.
  Показания Цезаря были довольно интересны, однако настоящий цирк начался на третий день, когда на суде появился Лукулл. Говорят, что при входе в храм Аполлона в Дельфах написаны три максимы: «Познай самого себя»; «Ничего слишком» и «Сдерживай гнев». Был ли на свете еще один человек, который с такой готовностью проигнорировал эти заповеди, как Лукулл в том суде? Забыв о том, что является героем войны, он взошел на платформу, дрожа от желания уничтожить Клавдия, и очень скоро перешел к рассказу о том, как застал Клавдия в постели со своей женой, когда тот гостил у них, на Неаполитанском заливе, десять лет тому назад. К тому моменту, рассказал Лукулл, он уже многие недели следил за ними — за тем, как они касались друг друга, как шептались за его спиной. Они принимали его за идиота — а он приказал горничным своей жены каждое утро приносить ему ее простыни и доносить обо всем, что те видели.
  Эти рабыни были вызваны в суд, и, когда они выстроились в одну линию, испуганные, с опущенными глазами, я увидел среди них мою обожаемую Агату, образ которой я так и не смог забыть за те два года, что прошли с нашей с ней единственной встречи. Они робко стояли, пока зачитывались их показания, а я хотел, чтобы она подняла глаза и посмотрела в моем направлении. Я махал ей рукой. Я свистел. Люди вокруг меня, должно быть, подумали, что я сошел с ума. Наконец я сложил руки рупором и выкрикнул ее имя. На это она подняла глаза, но на Форуме было так много зрителей, шум был такой сильный, а солнце так беспощадно светило в глаза, что у меня практически не было шансов, что она меня увидит. Я пытался пробиться поближе через спрессованную толпу, но люди впереди, которые стояли так уже несколько часов, не пропустили меня. В отчаянии я услышал, как защита Клавдия отказалась от опроса этих свидетелей, так как их показания не имели отношения к разбираемому делу. После этого горничным приказали покинуть платформу. Я мог только проводить Агату глазами, когда она спускалась с нее.
  Лукулл продолжил свои показания, и я почувствовал, как во мне подымается ненависть к этому разложившемуся плутократу, который, сам того не зная, владел сокровищем, за которое я готов был отдать жизнь. Я настолько задумался, что потерял нить его выступления и, только услышав смех толпы, стал опять слушать то, что он говорил. Он рассказывал о том, как спрятался в спальне своей жены и наблюдал, как она и ее брат совершали «акт совокупления в собачьей позе», как он это описал. И ведь Клавдий не ограничил свои аппетиты одной сестрой, но хвастался своими победами и над двумя другими. Так как муж Клодии Целер только что вернулся из Ближней Галлии, для того чтобы избираться на пост консула, это показание было особенно пикантным. Все это время Клавдий сидел, широко улыбаясь своему бывшему шурину, прекрасно понимая, что, какой бы урон показания Лукулла ни наносили его репутации, своей репутации Лукулл делал еще хуже. Так закончился третий день, в конце которого обвинение закончило опрос свидетелей. Я надеялся, что после окончания заседания смогу увидеть Агату, но она исчезла.
  На четвертый день защита начала свою работу по отмыванию Клавдия от всей этой грязи. Это было трудной задачей, потому что никто, даже Курион, не сомневался в виновности Клавдия. Однако Курион попытался сделать все, что было в его силах. Основой его защиты было то, что все произошедшее было ошибкой с точки зрения определения личности преступника. Свет был очень тусклым, женщины в истерике, преступник переодет — как можно быть уверенным, что это был именно Клавдий? Все это было малоубедительно. Однако, как раз ближе к полудню, защита Клавдия вызвала неожиданного свидетеля. Человек по имени Козиний Скола, вполне респектабельный житель города Интерамний, находящегося в девяноста милях от Рима, заявил, что в ту ночь Клавдий был у него дома. Даже при перекрестном допросе он твердо держался этой версии, и хотя он был один против десятка свидетелей обвинения, включая мать Цезаря, он выглядел очень убедительно.
  Цицерон, наблюдавший за допросом со скамьи сенаторов, наклонился и подозвал меня к себе:
  — Этот парень или лжец, или сумасшедший, — прошептал он. — Ты же помнишь, что в день праздника Доброй Богини Клавдий приходил ко мне. Я помню еще, что после этого визита мы поссорились с Теренцией.
  Как только хозяин заговорил об этом, я тоже это вспомнил и подтвердил, что он прав.
  — О чем вы там? — спросил Гортензий, который, как всегда, сидел рядом с Цицероном и прислушивался к нашему разговору.
  — Я говорил о том, что в тот день Клавдий был у меня дома, поэтому он не мог вечером оказаться в Интерамнии, — повернулся к нему Цицерон. — Его алиби — обман. — Он говорил без всякой задней мысли. Если бы он обдумал последствия этого заявления, то наверняка был бы осторожнее.
  — Тогда ты должен дать показания, — сразу же заявил Гортензий. — Это алиби должно быть разрушено.
  — Ну нет, — быстро сказал Цицерон. — Я с самого начала предупредил, что не хочу иметь к этому никакого отношения. — И подав мне сигнал идти за ним, сенатор встал и сразу же ушел с Форума в сопровождении двух мускулистых рабов, которые охраняли его в те дни.
  — Это было глупо с моей стороны, — сказал Цицерон, когда мы взбирались на холм. — Наверное, я старею.
  Я услышал, как толпа за нами засмеялась над каким-то замечанием одного из сторонников Клавдия: улики могли быть против него, но толпа была на его стороне. Я почувствовал, что Цицерон недоволен результатами дня. Совершенно неожиданно защита стала брать верх.
  Когда заседание закрылось, все три обвинителя пришли к Цицерону. С ними же прибыл Гортензий. Как только я их увидел, то понял, чего они хотят, и про себя проклял Гортензия за то, что тот поставил Цицерона в столь неудобное положение. Я провел их в сад, где Цицерон и Теренция наблюдали, как маленький Марк играет с мячом.
  — Мы хотим, чтобы ты дал показания, — начал Крус, который был главным обвинителем.
  — Я ждал, что ты скажешь именно это, — сказал Цицерон, бросив злой взгляд на Гортензия. — И думаю, что ты можешь предугадать мой ответ. Думаю, что в Риме найдется еще сотня людей, которые видели Клавдия в тот день.
  — Но нам не удалось найти ни одного, — сказал Крус. — Или никто не желает свидетельствовать.
  — Клавдий всех их запугал, — добавил Гортензий.
  — А кроме того, никто не сравнится с тобой по авторитету, — добавил Марцелин, который всегда был сторонником Цицерона, начиная со времени суда над Верресом. — Если ты сделаешь нам завтра это одолжение и подтвердишь, что Клавдий был у тебя, у присяжных не будет выбора. Это алиби — единственное, что стоит между ним и изгнанием.
  Цицерон с недоверием посмотрел на них.
  — Послушайте, подождите минутку. Вы хотите сказать, что без моего свидетельства его оправдают? — Они повесили головы. — Как такое могло случиться? Никогда еще перед судом не представал более виновный человек. — Он повернулся к Гортензию. — Ты же сказал, что «оправдание исключается». «Надо больше доверять здравомыслию римлян», — разве это не твои слова?
  — Он стал очень популярен. А те, кто его не любит, боятся его сторонников.
  — Да, и Лукулл нам здорово подкузьмил. Все эти истории про простыни и прятание в спальне сделали из нас посмешище, — сказал Крус. — Даже некоторые присяжные говорят о том, что Клавдий не более извращен, чем те, кто его обвиняет.
  — И теперь я должен все это исправлять? — Цицерон в отчаянии взмахнул руками.
  Теренция качала Марка на коленях. Неожиданно она поставила его на землю, велела идти в дом и, повернувшись к мужу, сказала:
  — Может быть, тебе это и не нравится, но ты должен это сделать — если даже не для Республики, то для себя самого.
  — Я уже сказал. Я не хочу в это вмешиваться.
  — Но никто не выиграет больше тебя, если Клавдий отправится в изгнание. Он стал твоим самым большим врагом.
  — Да, стал! Вот именно! И кто в этом виноват?
  — Ты! Ведь ты с самого начала принимал участие в его карьере.
  Так они спорили несколько минут, а сенаторы наблюдали за всем этим с недоумением. По Риму давно уже ходили слухи, что Теренция совсем не скромная, безмолвная жена, и эту сцену будут, конечно, широко обсуждать. Но, хотя Цицерон и злился на нее за то, что она спорила с ним в присутствии посторонних, я знал, что в конце концов хозяин с ней согласится. Он злился, потому что понимал, что у него нет выбора: Цицерон попал в ловушку.
  — Очень хорошо, — сказал он наконец. — Как всегда, я выполню свой долг перед Римом, хотя это и будет сделано за счет моей собственной личной безопасности. Но мне, наверное, пора к этому привыкнуть. Встретимся утром, граждане. — И взмахом руки хозяин отпустил их.
  После того, как они ушли, он сидел, размышляя. Наконец спросил:
  — Хоть ты понимаешь, что это ловушка?
  — Ловушка для кого? — спросил я.
  — Для меня, конечно. — Он повернулся к Теренции. — Только представь себе: во всей Италии нашелся только один человек, который может разрушить алиби Клавдия, и этого человека зовут Цицерон. Ты думаешь, это случайное совпадение?
  Теренция не отвечала; мне это тоже не приходило в голову до тех пор, пока он об этом не заговорил.
  — Этот свидетель из Интерамния, — сказал он мне, — этот Казиний Скола, или как там его зовут, — мы должны все о нем узнать. Кого мы знаем в Интерамнии?
  Я подумал секунду, а затем, с тяжелым предчувствием в сердце, сказал:
  — Целия Руфа.
  — Целий Руф, — повторил Цицерон, ударив по ручке стула. — Ну конечно.
  — Еще один человек, которого ты не должен был вводить в наш дом, — сказала Теренция.
  — Когда мы видели его в последний раз?
  — Много месяцев назад, — ответил я.
  — Целий Руф! Он пил с Клавдием и ходил с ним по бабам еще тогда, когда был моим учеником, — чем больше Цицерон размышлял, тем увереннее он становился. — Сначала он связался с Катилиной, а потом примкнул к Клавдию. Ну и змея! Этот чертов свидетель из Интерамния окажется клиентом его отца, готов поспорить.
  — Ты что, думаешь, что Руф и Клавдий сговорились, чтобы заманить тебя в ловушку?
  — А ты что, сомневаешься, что они на это способны?
  — Нет. Я просто не понимаю, для чего все эти сложности с фальшивым алиби, если цель — просто заставить тебя свидетельствовать и разрушить это алиби?
  — Так ты думаешь, что за всем этим стоит кто-то третий?
  Я заколебался.
  — Кто? — потребовала Теренция.
  — Красс.
  — Но ведь мы с Крассом полностью помирились, — сказал Цицерон. — Ты же слышал, как он превозносил меня до небес в присутствии Помпея. А потом, он же так дешево продал мне этот дом… — Он хотел еще что-то сказать, но замолчал.
  Теренция включила всю свою проницательность, обращаясь ко мне:
  — Почему ты считаешь, что Красс пойдет на такие сложности, чтобы причинить зло твоему хозяину?
  — Не знаю, — ответил я и почувствовал, что краснею.
  — Ты могла бы еще спросить, почему скорпион жалит свои жертвы? Потому, что так делают все скорпионы, — мягко заметил Цицерон.
  Вскоре разговор закончился. Теренция ушла заниматься с Марком. Я отправился в библиотеку, заниматься корреспонденцией Цицерона. Один Цицерон остался на веранде, задумчиво глядя через Форум на Капитолий. На город спускались вечерние сумерки.
  На следующее утро, бледный и со взведенными нервами — он прекрасно понимал, как его примут в качестве свидетеля, — Цицерон отправился на Форум в сопровождении такого же количества телохранителей, которое сопровождало его в дни заговора Катилины. Распространился слух, что обвинение неожиданно затребовало его в качестве свидетеля, и в тот момент, когда сторонники Клавдия увидели его, пробирающегося сквозь толпу к платформе, они начали свой кошачий концерт. Когда он взбирался по ступенькам храма к платформе суда, в него полетели яйца и куски навоза. И тут произошло совершенно невероятное: почти все присяжные встали и окружили Цицерона, чтобы защитить его от этих снарядов. Некоторые даже повернулись к толпе, оттянули воротники и провели ребром ладоней по обнаженным шеям, как бы говоря бандам Клавдия: «Прежде чем вы убьете его, вам придется убить нас».
  Цицерону было привычно выступать в качестве свидетеля. Только за последний год он делал это раз десять во время судов над сторонниками Катилины. Но никогда еще он не сталкивался с подобной аудиторией, и городскому претору пришлось приостановить ход суда, пока, наконец, не установился относительный порядок. Клавдий смотрел на Цицерона, сложив руки на груди и глубоко задумавшись. По-видимому, действия присяжных насторожили его. Первый раз за все время суда рядом с Клавдием сидела его жена Фульвия. Это был тонкий ход со стороны защиты — показать ее толпе: ей было всего шестнадцать, и она выглядела скорее дочерью Клавдия, чем его женой — именно тот тип беззащитной девочки, который гарантированно растопит сердца присяжных; кроме того, она была потомком Гракхов, которые все еще оставались невероятно популярны в народе. У нее было малоподвижное, злое лицо, но супружеская жизнь с Клавдием заставила бы обозлиться любое, даже самое мягкое существо.
  Когда, наконец, главному обвинителю Лентулу Крусу разрешили задавать вопросы свидетелю, толпа замерла в ожидании. Он подошел к Цицерону.
  — Хотя все тебя хорошо знают, назови, пожалуйста, свое имя.
  — Марк Туллий Цицерон.
  — Ты клянешься богами говорить только правду?
  — Клянусь.
  — Ты знаком с обвиняемым?
  — Да.
  — Где он находился между шестью и семью часами утра в день праздника Благой Богини в прошлом году? Ты можешь сообщить суду эту информацию?
  — Да. Я очень хорошо это помню, — Цицерон повернулся к присяжным. — Он был у меня дома.
  Волна удивления прокатилась по присяжным и толпе зрителей. Клавдий очень громко сказал: «Лгун!» — и его клика опять закричала и замяукала. Претор, которого звали Воконий, призвал всех к порядку. Он дал знак обвинителю продолжать.
  — Ты это хорошо помнишь? — спросил Крус.
  — Очень хорошо. Другие мои домочадцы тоже видели его.
  — С какой целью он приходил?
  — Ни с какой — это был просто визит вежливости.
  — Как ты считаешь, мог ли обвиняемый, побывав в то время у тебя дома, к вечеру оказаться в Интерамнии?
  — Ни в коем случае. Если только он не выращивает крылья так же легко, как переодевается в женские одежды.
  Здесь раздался смех. Даже Клавдий улыбнулся.
  — Фульвия, жена обвиняемого, которая сегодня находится здесь, утверждает, что вместе с мужем была в тот вечер в Интерамнии. Что ты на это скажешь?
  — Скажу, что счастливые часов не наблюдают. Поэтому молодожены иногда путают часы и дни недели.
  Смех стал еще сильнее, и Клавдий опять присоединился к нему, а Фульвия смотрела только перед собой, и лицо ее было похоже на детский кулачок — маленький, белый и крепко сжатый; уже тогда она была очень уродливая.
  У Круса не было больше вопросов, и он вернулся на свою скамью, освобождая место для адвоката Клавдия, Куриона. Наверняка тот был храбрецом на поле битвы, но в суде он чувствовал себя не в своей тарелке, поэтому подошел к великому оратору с опаской, как мальчик, который хочет палкой дотронуться до змеи.
  — Мой клиент долгое время был твоим врагом, не правда ли?
  — Неправда. До того, как он совершил этот акт святотатства, мы были хорошими друзьями.
  — А потом его обвинили в этом преступлении, и ты покинул его?
  — Нет, сначала его покинул разум, а потом он совершил преступление.
  Опять раздался смех. Защитник выглядел растерянным.
  — Ты говоришь, что четвертого декабря прошлого года мой клиент пришел навестить тебя?
  — Именно.
  — Удивительно вовремя, не правда ли, ты смог вспомнить, что Клавдий пришел к тебе именно в этот день.
  — Думаю, что удивления достойно то, что произошло с твоим клиентом.
  — Что ты имеешь в виду?
  — Думаю, что он не так часто бывает в Интерамнии в течение года. Удивительно то, что в тот день, когда он, как он утверждает, был в этом отдаленном городе, десяток свидетелей видели его в Риме, переодетым в женское платье.
  Пока продолжалась эта забава, Клавдий перестал улыбаться. Было видно, что ему надоело, что его адвоката возят носом по полу суда, и он жестом подозвал его к своей скамье. Однако Курион, которому было почти шестьдесят и который не привык к подобным издевательствам, вспылил и начал размахивать руками.
  — Некоторые дураки, без сомнения, подумают, что это чрезвычайно остроумная игра слов, но я хочу сказать, что ты ошибаешься и мой клиент приходил к тебе в совсем другой день.
  — Я совершенно уверен в дне, и на то есть веская причина. Эта была первая годовщина того дня, когда я спас Республику. Поверь мне, до конца жизни у меня будет очень веская причина помнить четвертое декабря.
  — Так же, как у жен и детей людей, которых ты убил! — выкрикнул Клавдий, вскочив на ноги. Воконий немедленно потребовал порядка, но Клавдий отказался сесть и продолжал выкрикивать оскорбления. — Ты и тогда, как и сейчас, вел себя как тиран.
  Повернувшись к своим сторонникам, он жестом показал, что ждет их поддержки. Вторично их просить не пришлось. Как один, они бросились вперед, и в воздухе замелькали новые снаряды. Второй раз за день присяжные пришли Цицерону на помощь, окружив его и стараясь закрыть ему голову. Городской претор кричал, пытаясь выяснить у Куриона, есть ли у защиты еще вопросы. Курион, который выглядел совершенно потрясенным поведением присяжных, жестом показал, что он закончил, и суд был поспешно прекращен. Группа присяжных, телохранителей и клиентов расчистила Цицерону дорогу через Форум и на Палатинский холм.
  Я думал, что все произошедшее произведет на хозяина тяжелое впечатление, и на первый взгляд так оно и случилось. Его волосы торчали в разные стороны, а тога была испачкана. Однако хозяин сохранил присутствие духа. В волнении он ходил по библиотеке, вновь и вновь возвращаясь к ключевым моментам своих показаний. Цицерон ощущал себя так, как будто вторично победил Катилину.
  — Ты видел, как присяжные сомкнули ряды вокруг меня? Сегодня, Тирон, тебе довелось увидеть все то лучшее, что есть в римском правосудии.
  Однако хозяин решил не возвращаться в суд, чтобы выслушать заключительные слова обвинения и защиты, и прошло еще два дня, прежде чем был готов вердикт и он отправился к храму Кастора, чтобы услышать, как приговорят Клавдия.
  В тот день присяжные потребовали вооруженной защиты, и центурия легионеров окружала платформу, на которой расположился суд. Когда Цицерон проходил на свое место в секторе для сенаторов, он отсалютовал присяжным. Некоторые ответили ему, но многие отводили глаза и старались смотреть в другую сторону.
  — Думаю, что они боятся раскрываться перед бандами Клавдия, — сказал мне Цицерон. — После того, как они проголосуют, как думаешь, может быть, мне стоит пойти и встать вместе с ними, чтобы выразить им свою поддержку?
  Я не думал, что это безопасно, но времени на ответ мне не хватило, так как претор уже выходил из храма. Я оставил Цицерона на его месте и присоединился к толпе неподалеку.
  Обвинение и защита уже сказали свое последнее слово, и теперь городскому претору оставалось только подвести итог и объяснить присяжным существующее законодательство. Клавдий опять сидел рядом с женой. Иногда он наклонялся и что-то говорил ей, а она пристально смотрела на мужчин, которые через несколько минут решат судьбу ее мужа. В суде все всегда занимает больше времени, чем предполагается: на вопросы должны быть даны ответы, законы зачитаны, документы найдены, — поэтому только через час официальные лица стали раздавать присяжным восковые жетоны для голосования. На одной стороне жетона было нацарапано «В» — виновен, а на другой «Н» — невиновен. Система была рассчитана на максимальную секретность — достаточно было нескольких секунд, чтобы пальцем стереть одну из букв и опустить жетон в урну, которую пустили по кругу. Когда все жетоны были опущены, урну принесли к столу претора и жетоны высыпали на стол. Все вокруг меня стояли на цыпочках, стараясь рассмотреть, что происходит. Для некоторых тишина была слишком напряженной, и они нарушали ее криками «Давай, Клавдий!», «Да здравствует Клавдий!». Эти крики вызывали аплодисменты среди ожидающих толп. Над платформой, на которой заседал суд, на случай дождя была натянута парусина. Я помню, как она хлопала на ветру, как парус. Наконец подсчет завершился, и результаты передали претору. Он встал, и судьи встали вместе с ним. Фульвия схватила Клавдия за руку. Я зажмурил глаза и вознес молитву бессмертным богам. Нам надо 34 голоса, чтобы Клавдий отправился в изгнание до конца своей жизни.
  — За наказание обвиняемого проголосовали тридцать человек, за его оправдание — тридцать четыре. Согласно вердикту данного суда, Публий Клавдий Пульхр признается невиновным по всем пунктам обвинения, и данное дело…
  Последние слова претора потонули в криках одобрения. Земля ушла у меня из-под ног. Я почувствовал, как у меня закружилась голова, а когда открыл глаза, мигая от блеска солнца, Клавдий шел по платформе, пожимая руки членам суда. Легионеры сцепили руки, чтобы не позволить толпе захватить платформу. Толпа кричала и танцевала. По обеим сторонам от меня сторонники Клавдия хотели пожать мне руку, а я старался выдавить из себя улыбку, потому что в противном случае они могли бы избить меня или сделать еще чего похуже. Среди этого беснования скамьи сенаторов были неподвижны, как поляна, засыпанная свежевыпавшим снегом. Я смог рассмотреть выражение лица некоторых из них: у Гортензия — ошарашенное, у Лукулла — непонимающее, а Катулл поджал губы от страха. Цицерон надел свою профессиональную маску и смотрел вдаль с видом государственного мужа.
  Через несколько минут Клавдий подошел к краю платформы. Он не обращал внимание на крики префекта, что он находится в суде, а не на народной ассамблее, и поднял руки, призывая толпу к тишине. Шум сразу же прекратился.
  — Друзья мои, горожане, — сказал он. — Это не моя победа. Это ваша победа, люди!
  Раздался еще один вал аплодисментов, который разбился о стены храма, а Клавдий повернул лицо к его источнику — Нарцисс перед своим зеркалом. На этот раз он позволил толпе долго выказывать свое восхищение.
  — Я был рожден патрицием — но члены моего сословия ополчились на меня. А вы меня поддержали. Вам я обязан своей жизнью. Я хочу быть одним из вас. И поэтому я посвящу свою жизнь вам, — продолжил оправданный после паузы. — Пусть все узнают в этот день великой победы, что я намерен отречься от своего патрицианства и стать плебеем! — Я взглянул на Цицерона. Весь его вид государственного мужа куда-то исчез, и он смотрел на Клавдия с изумлением. — И если мне это удастся, я буду удовлетворять свои амбиции не в Сенате, который наполнен распухшими от денег коррупционерами, а как ваш представитель, как один из вас — как трибун! — Послышались новые, еще более громкие аплодисменты, которые он еще раз успокоил, подняв руку. — И если вы, жители Рима, выберете меня вашим трибуном, я даю вам обет и торжественно клянусь, что те, кто отнял жизни римлян без справедливого суда, очень скоро почувствуют вкус народной справедливости!
  Позже Цицерон вместе с Гортензием, Лукуллом и Катуллом уединился в библиотеке, чтобы обдумать вердикт, а Квинт отправился разузнать, что же все-таки произошло. Когда шокированные сенаторы уселись, Цицерон попросил меня подать вина.
  — Четыре голоса, — не переставал бормотать он. — Всего четыре голоса, и все бы изменилось, и сейчас этот безответственный нечестивец ехал бы уже по направлению к границам Италии. Четыре голоса. — Он повторял это снова и снова.
  — Что же, граждане, для меня все кончено, — объявил Лукулл. — Я ухожу из публичной политики. — Со стороны казалось, что его манера вести себя не изменилась, но когда я подошел ближе, чтобы передать ему чашу с вином, я увидел, что он мигает не останавливаясь. Он был оскорблен до глубины души и не мог этого перенести. Быстро осушив чашу, Лукулл потребовал еще вина.
  — Наши коллеги ударятся в панику, — предположил Гортензий.
  — Я очень ослабел, — сказал Катулл.
  — Четыре голоса!
  — Я буду ухаживать за своими рыбками, изучать философию и готовить себя к смерти. Для меня больше нет места в этой Республике.
  В этот момент появился Квинт с новостями из суда. Он переговорил с обвинителями и с тремя присяжными, которые поддержали обвинение.
  — Мне кажется, что история римского правосудия еще не знала такого подкупа. Ходят слухи, что некоторым ключевым фигурам предлагали по четыреста тысяч сестерций за то, чтобы решение было вынесено в пользу Клавдия.
  — Четыреста тысяч? — повторил Гортензий с недоверием.
  — А откуда у Клавдия такие деньги? — удивился Лукулл. — Эта сучка, его жена, богата, но…
  — По слухам, деньги предоставил Красс, — ответил Квинт.
  Во второй раз за день земля, казалось, ушла у меня из-под ног. Цицерон быстро посмотрел на меня.
  — Не могу в это поверить, — сказал Гортензий. — С какой это радости Красс вдруг решил заплатить целое состояние за Клавдия?
  — Я повторяю только то, что говорится на улицах, — ответил Квинт. — Вчера вечером у Красса, один за другим, побывали двадцать членов присяжной коллегии. Каждого из них он спрашивал, что ему надо. Одним он оплатил счета, другим обеспечил выгодные контракты, а кто-то предпочел наличные.
  — Но это все же не большинство присяжных, — заметил Цицерон.
  — Нет, но говорят, что Клавдий и его жена тоже не сидели сложа руки, — продолжил Квинт. — И здесь было замешано не только золото. Во многих благородных домах прошлой ночью громко скрипели кровати, там, где люди решили получить свое другой, живой монетой — женщинами или мальчиками. Мне сказали, что сама Клодия постаралась для нескольких присяжных.
  — Катон абсолютно прав, — воскликнул Лукулл. — Сердцевина нашей Республики полностью прогнила. Нам пришел конец. И Клавдий — это та мерзость, которая нас уничтожит.
  — Вы можете себе представить патриция, который становится плебеем? — спросил Гортензий с удивлением. — Вы можете себе представить, чтобы такая мысль вообще пришла кому-то в голову?
  — Граждане, граждане, — вмешался Цицерон. — Мы проиграли суд, и только, — давайте не будем терять голову. Клавдий — не первый преступник, которому удалось избежать наказания.
  — Теперь он займется тобой, брат, — сказал Квинт. — Если он станет плебеем, можешь быть уверен, что его изберут трибуном — он слишком популярен, чтобы его можно было остановить, — а став трибуном, он сможет причинить тебе множество хлопот.
  — Этого никогда не произойдет. Никто никогда не разрешит ему этого. Но, даже если каким-то мистическим способом это произойдет, неужели вы действительно думаете, что я — после всего того, чего я достиг в этом городе, начав с нуля, — неужели вы действительно думаете, что я не смогу справиться с хихикающим недоразвитым извращенцем, таким, как наша Смазливая? Да я сломаю ему хребет в первой же речи.
  — Ты прав, — сказал Гортензий. — И я хочу, чтобы ты знал, что мы всегда будем с тобой. Если он попытается атаковать, можешь быть уверен в нашей поддержке. Я правильно говорю, Лукулл?
  — Конечно.
  — А ты согласен, Катулл? — Но старый патриций не отвечал. — Катулл? — Опять никакого ответа. Гортензий вздохнул. — Боюсь, за последнее время он сильно сдал. Разбуди его, пожалуйста, Тирон.
  Я положил руку Катуллу на плечо и легонько его потряс. Его голова склонилась на одну сторону, и мне пришлось схватить его, чтобы он не упал на пол, при этом его морщинистое лицо оказалось прямо передо мной. Глаза Катулла были широко открыты. Его рот раскрылся, и из него капала слюна. В шоке я отдернул руку, а Квинт, который пощупал пульс на шее Катулла, объявил, что он умер.
  Так ушел из жизни Квинт Литаций Катулл, в возрасте шестидесяти одного года: консул, понтифик и яростный борец за права Сената. Он был осколком другой, более жестокой эры, и, вспоминая о его смерти, я вспоминаю также и о смерти Метелла Пия — обе они были историческими вехами на пути угасания Республики. Гортензий, который был шурином Катулла, взял у Цицерона свечу и поднес ее к лицу старика, мягко позвав его вернуться к жизни. Никогда я более ясно не видел смысл этого старинного обычая — действительно, казалось, что дух Катулла на секунду вышел из этой комнаты и сразу же вернется, если только его правильно позвать. Мы подождали, не оживет ли старик, но этого, конечно, не произошло, и через некоторое время Гортензий поцеловал его в лоб и закрыл ему глаза. Он немного поплакал, и даже у Цицерона покраснели глаза, потому что хотя они и начали с Катуллом как враги, но закончили, борясь за общее дело, и хозяин уважал старика за его прямоту и честность. Казалось, только на Лукулла все это не произвело впечатления, но я думаю, что он уже достиг того состояния, когда рыбы для него стали важнее людей.
  Естественно, что все обсуждения суда были прекращены. Были вызваны рабы Катулла, чтобы отнести прах их хозяина домой, а после того, как это было сделано, Гортензий отправился сообщить это печальное известие родным и близким покойного. Лукулл отправился домой на обед, состоявший наверняка из крылышек жаворонков и соловьиных язычков, который он съел в одиночестве в громадном зале Аполлона. Что касается Квинта, то он сообщил, что завтра на рассвете отправится в долгое путешествие в Азию. Цицерон знал, что у его брата был приказ немедленно отправиться к месту назначения, сразу же после окончания суда, но я все-таки видел, что в тот день для хозяина это стало самым тяжелым ударом. Он позвал Теренцию и маленького Марка, чтобы они попрощались, а затем неожиданно уединился в библиотеке, предоставив мне проводить Квинта из дома.
  — До свидания, Тирон, — сказал Квинт, беря мою руку в две своих: у него были жесткие, мозолистые ладони, по сравнению с мягкими «адвокатскими» ладонями его брата. — Мне будет не хватать твоих советов. Ты будешь часто писать мне и рассказывать о том, что происходит с моим братом?
  — С удовольствием.
  Он уже был готов выйти на улицу, но потом повернулся и сказал:
  — Брат должен был освободить тебя, после того как кончилось его консульство. И он собирался это сделать. Ты знал об этом?
  Я был потрясен этим признанием и, заикаясь, произнес:
  — Хозяин перестал говорить об этом. Я подумал, что он изменил свое решение.
  — Брат говорил, что боится отпустить тебя, потому что ты слишком много знаешь.
  — Но я никогда не выдам и слова из тех, что услышал в конфиденциальном разговоре!
  — Я это знаю, да и он тоже, в глубине души. Не волнуйся. Это просто отговорка. Правда состоит в том, что брат боится даже подумать, что ты тоже можешь покинуть его, так же как Аттик и я. Ты нужен Цицерону больше, чем сам об этом думаешь.
  Я потерял дар речи.
  — Когда я вернусь из Азии, — продолжил Квинт, — ты получишь свою свободу, я тебе обещаю. Ты принадлежишь всей семье, а не только моему брату. А покамест присматривай за ним, Тирон. В Риме что-то происходит, и все это мне не нравится.
  Он помахал мне рукой на прощание и в сопровождении слуг направился вниз по улице. Я стоял на крыльце, наблюдая за знакомой коренастой фигурой с широкими плечами и твердой походкой, которая спускалась по склону холма, до тех пор, пока она не скрылась из виду.
  XV
  Клавдий должен был сразу же направиться на Сицилию в качестве младшего магистрата. Вместо этого он предпочел остаться в Риме и наслаждаться своей победой. Ему даже хватило наглости прийти в Сенат, чтобы занять то место, которое теперь ему полагалось. Это произошло на майские иды, через два дня после суда, и в Сенате как раз обсуждали последствия вынесения оправдательного приговора. Клавдий вошел в зал как раз в то время, когда говорил Цицерон. Он был встречен громким неодобрительным свистом и улыбнулся сам себе, как будто нашел подобное проявление ненависти забавным. После того как никто из сенаторов не подвинулся, чтобы освободить ему место, Клавдий прислонился к стене скрестил руки на груди и уставился на оратора с самодовольной глуповатой улыбкой. Красс, сидящий на своем месте на передней скамье, чувствовал себя явно не в своей тарелке и занялся изучением царапины на ботинке. Цицерон же просто проигнорировал Клавдия и продолжил свою речь.
  — Граждане, — сказал он, — мы не должны ослабеть или колебаться из-за этого единичного удара. Я согласен, мы должны признать, что наш авторитет ослаб, но это не значит, что мы должны впадать в панику. Будет глупо, если мы проигнорируем то, что случилось, но мы будем трусами, если позволим этому испугать нас. Суд освободил врага государства…
  — Меня освободили не как врага государства, а как человека, который призван очистить Рим, — выкрикнул Клавдий.
  — Ты ошибаешься, — спокойно сказал Цицерон, даже не посмотрев на него. — Суд сохранил тебя не для римских улиц, а для камеры смерти. Они хотели не столько оставить тебя среди нас, сколько лишить тебя возможности спрятаться в изгнании. — Он продолжил: — Поэтому, граждане, крепитесь и не теряйте чувства собственного достоинства.
  — А где твое достоинство, Цицерон? — закричал Клавдий. — Ты ведь берешь взятки.
  — Политический консенсус честных людей все еще сохраняется…
  — Ты взял взятку, чтобы купить дом.
  — По крайней мере, я не покупал суд, — парировал Цицерон, повернувшись к Клавдию.
  Сенат затрясся от хохота. Это напомнило мне, как старый лев шлепает расшалившегося детеныша. Однако Клавдий не унимался:
  — Я скажу вам, почему меня оправдали, — потому что показания Цицерона были ложью, и суд ему не поверил.
  — Напротив — тридцать членов коллегии присяжных мне поверили, а тридцать четыре не поверили тебе, предпочтя получить с тебя деньги вперед.
  Сейчас это не кажется таким уж смешным, но в тот момент казалось, что Цицерон сделал самое остроумное замечание в своей жизни. Думаю, что сенаторы так много смеялись потому, что хотели показать Цицерону свою поддержку, и каждый раз, когда Клавдий пытался ответить, смех становился все громче, поэтому в конце концов он, взбешенный, выбежал из здания.
  Это саркастическое замечание считалось большой победой Цицерона, потому что через пару дней Клавдий уехал на Сицилию, и на ближайшие месяцы Цицерон смог забыть о Смазливчике.
  До Помпея Великого было доведено, что, если он хочет стать консулом, то должен вернуться в Рим и принять участие в предвыборной кампании. Этого он сделать не мог, потому что, независимо от того, как он любил саму власть, еще больше он любил демонстрацию этой власти — роскошные костюмы, ревущие трубы, рев и вонь диких животных в клетках, железную поступь и восторженный рев своих легионеров, обожание толпы. Поэтому он отказался от идеи избраться консулом, и дата его триумфального входа в город была, по его требованию, назначена на конец сентября — его сорок пятый день рождения. Однако достижения Помпея были столь велики, что парад — который должен был растянуться на двадцать миль — пришлось разделить на два дня. Цицерон и сенаторы направились на Марсово поле, чтобы официально поприветствовать императора накануне его дня рождения. Помпей не только выкрасил свое лицо в красный цвет, но и оделся в роскошную золотую броню, покрытую великолепной накидкой, которая когда-то принадлежала Александру Великому. Вокруг него двигались тысячи его ветеранов с сотнями повозок с военной добычей.
  До этого момента Цицерон не понимал, насколько богат Помпей. Как он мне сам сказал: «Один миллион, или десять, или сто — что это? Просто слова. Человек не в состоянии вообразить себе эти цифры». Но Помпей собрал все эти богатства в одном месте и, сделав это, показал свою истинную власть. Для примера, в то время хороший ремесленник, работая целый день, зарабатывал одну серебряную драхму. В утро триумфа Помпей выставил открытые сундуки, в которых сверкало семьдесят пять миллионов серебряных драхм — больше, чем все налоги, собираемые в империи за год. И это были только наличные. Возвышаясь над всем парадом на повозке, которую тащили четыре быка, стояла двенадцатифутовая статуя Митридата, отлитая из чистого золота. Там же были трон и скипетр Митридата, тоже из чистого золота. Тридцать три короны Митридата, сделанные из жемчуга, а также три золотые статуи Аполлона, Минервы и Марса. Пирамидоподобная гора из золота, на которой располагались различные животные и фрукты и которую обвивала золотая виноградная лоза. Игровая доска в клетку, три на четыре фута, сделанная из драгоценных синих и зеленых камней, с луной, сделанной из чистого золота на крышке, которая весила тридцать фунтов. Солнечный диск, выложенный чистым жемчугом. Еще пять повозок понадобились, чтобы везти самые драгоценные книги из царской библиотеки.
  Все это произвело сильное впечатление на Цицерона, который понял, что подобное богатство будет иметь громадное влияние на Рим и его политику. Он с удовольствием подошел к Крассу со словами:
  — Ну что же, Красс. Раньше тебя называли самым богатым человеком в Риме — но сейчас это не так. После всего этого даже ты будешь обращаться к Помпею за ссудой!
  Красс криво улыбнулся; было видно, что вид всех этих богатств угнетает его.
  Все это Помпей послал в город в первый день, но сам остался за городской стеной. На следующий день, в его день рождения, начался собственно триумфальный парад. И начался он с пленников, которые были захвачены на Востоке: сначала шли армейские военачальники, затем официальные лица империи Митридата, группа предводителей пиратов, иудейский царь, царь Армении в сопровождении своей жены и сына и, наконец, как украшение этой процессии, семеро детей Митридата и одна из его сестер. Тысячи римлян на Форуме Блоария и в Большом цирке веселились и бросали в них куски навоза и комья земли — к моменту выхода на виа Сакра все они выглядели как ожившие глиняные статуи. Здесь, под наблюдением палача и его помощников, их оставили ждать и трястись от страха за свою будущую судьбу. Шум, шедший от Триумфальных ворот, возвестил о том, что их завоеватель наконец въехал в город. Цицерон тоже ждал, вместе с другими сенаторами, у входа в здание Сената. Я находился на противоположной стороне Форума и в то время, когда парад проходил между нами, периодически терял его из виду среди всех этих демонстраций величия. В этом параде двигались телеги с восковыми табличками, описывающими в подробностях все покоренные Помпеем страны — Албанию, Сирию, Палестину, Аравию и так далее, — а за ними следовали около восьмисот корабельных таранов, оправленных в бронзу, которые были сняты с кораблей, захваченных Помпеем у пиратов. На повозках располагались горы доспехов, щитов и оружия, захваченных у армии Митридата. За всем этим маршировали ветераны Помпея, хором скандирующие пошлые стихи об их командующем, и, наконец, на Форум выехал сам Помпей на своей украшенной драгоценными камнями колеснице, в пурпурной тоге, расшитой золотыми звездами и накрытой плащом Александра. Сзади него на колеснице стоял раб, которому полагалось непрерывно повторять на ухо Помпею, что он не более чем «просто человек». Я этому бедняге не завидовал; было ясно видно, что он действует Помпею на нервы, поэтому, как только возница остановил колесницу перед Карцером, Великий Человек столкнул беднягу с платформы и повернул свое выкрашенное красной краской лицо к грязной толпе пленников.
  — Я, Помпей Великий, покоритель трехсот двадцати четырех наций, получивший право казнить и миловать от Сената и граждан Рима, объявляю, что вы, как вассалы Римской империи, должны немедленно, — он сделал паузу, — быть прощены и отправлены в ваши земли, где вы родились. Идите и расскажите всему миру о моем милосердии.
  Это было так же великолепно, как и неожиданно, потому что у Помпея в юности была кличка Мясник и он редко проявлял такое великодушие по отношению к кому-либо. Сначала толпа выглядела разочарованной, а затем раздались аплодисменты, в то время как пленники, после того, как им перевели слова Помпея, протянули к нему руки, прославляя его на десятке иностранных языков. Полководец принял их благодарность, сделав округлый жест рукой, а затем спрыгнул с колесницы и направился в сторону Капитолия, где должен был совершить жертвоприношение. Сенаторы, включая Цицерона, последовали за ним, и я тоже был уже готов идти за ними, когда сделал удивительное открытие.
  Теперь, когда парад завершился, повозки с доспехами и оружием направлялись вон с Форума, и я в первый раз увидел эти мечи и ножи вблизи. Я не специалист в том, что связано с оружием, но даже я понял, что эти новые клинки с изогнутыми восточными лезвиями и непонятными гравировками были точно такими же, как те, которые Цетег хранил у себя в доме и которые я осматривал накануне его казни. Я сделал шаг вперед, чтобы взять один из мечей, намереваясь показать его Цицерону, но легионер, охранявший повозку, грубо приказал мне убираться. Я уже собирался сказать ему, кто я такой и зачем мне это нужно, но, к счастью, передумал. Без лишних слов я повернулся и отошел в сторону, а когда оглянулся, то увидел, что легионер провожает меня подозрительным взглядом.
  Цицерон должен был присутствовать на большом официальном банкете, который давал Помпей после жертвоприношения, и вернулся домой только поздно вечером — в плохом настроении, что случалось всякий раз, когда он слишком много времени проводил в обществе полководца. Он был удивлен, что я жду его, и внимательно выслушал рассказ о моем открытии. Я был очень горд своей проницательностью и ожидал, что он поблагодарит меня. Вместо этого он вдруг сильно рассердился.
  — Ты хочешь сказать, — потребовал хозяин после того, как выслушал меня, — что Помпей посылал оружие, захваченное у Митридата, чтобы вооружить заговорщиков Катилины?
  — Все, что я знаю, это то, что вид и клейма клинков были идентичными.
  — Это слова предателя! Ты не смеешь так говорить! — прервал меня Цицерон. — Ты же видел могущество Помпея. Не смей больше упоминать об этом, слышишь?
  — Прости, — сказал я, задохнувшись от смущения, — мне очень жаль.
  — А кроме того, как Помпей смог бы доставить их в Рим? Он же был очень далеко отсюда.
  — Может быть, их привез Метелл Непот.
  — Иди спать. Ты говоришь глупости.
  Но, очевидно, хозяин думал об этом всю ночь, потому что наутро его отношение к происшедшему изменилось.
  — Думаю, что ты прав, говоря, что оружие принадлежало Митридату. В конце концов, они захватили весь его арсенал, и вполне возможно, что Непот привез часть его с собою в Рим. Но это не значит, что Помпей активно помогал Катилине.
  — Конечно, нет, — согласился я.
  — Это было бы слишком ужасно. Ведь те клинки предназначались для того, чтобы перерезать мне горло.
  — Помпей никогда не сделал бы ничего, чтобы причинить вред тебе или государству.
  На следующий день Помпей пригласил Цицерона к себе.
  Повелитель Земли и Воды расположился в своем старом доме на Эсквилинском холме. За лето дом был сильно перестроен. Десятки таранов с пиратских кораблей украшали его стены. Некоторые из них были отлиты из бронзы в виде головы Медузы Горгоны. Другие напоминали рога диких животных. Цицерон до этого их не видел и сейчас рассматривал с неудовольствием.
  — Представь, что тебе пришлось бы спать здесь каждую ночь, — сказал он, пока мы ждали, когда нам откроют ворота. — Это выглядит как гробница фараона.
  И с тех пор хозяин часто в частных беседах называл Помпея Фараоном.
  Перед домом, восхищаясь им, стояла большая толпа. Приемные комнаты были заполнены людьми, которые надеялись воспользоваться щедротами хозяина. Здесь были обанкротившиеся сенаторы, готовые продать свои голоса, деловые люди, надеявшиеся уговорить Помпея вложиться в их проекты, владельцы кораблей, объездчики лошадей, ювелиры и просто попрошайки, надеявшиеся разжалобить Помпея своими историями. Они проводили нас завистливыми взглядами, когда нас провели прямо мимо них в большую отдельную комнату. В одном ее углу стоял манекен, одетый в триумфальную тогу Помпея и покрытый плащом Александра, в другом — большой бюст Помпея, сделанный из жемчуга, который я видел во время триумфального парада. В центре комнаты, на двух козлах, располагалась модель громадного комплекса зданий, над которой стоял Помпей, держа по деревянной модели храма к каждой руке. Казалось, что группа людей позади него с нетерпением ждет его решения.
  — А, — сказал он, подняв глаза, — вот и Цицерон. Он умный малый, и у него есть своя точка зрения. Как ты думаешь, Цицерон? Мне построить здесь три храма или четыре?
  — Я всегда строю по четыре храма, — ответил Цицерон, — если хватает места.
  — Блестящий совет, — воскликнул Помпей. — Так пусть их будет четыре. — И он поставил модели в ряд, под аплодисменты аудитории. — Позже мы решим, каким богам их посвятить. Итак? — сказал он Цицерону, показывая на макет. — Что ты по этому поводу думаешь?
  Цицерон посмотрел на сложную конструкцию.
  — Впечатляет. А что это? Дворец?
  — Театр на десять тысяч зрителей. Здесь будет публичный сад, окруженный портиком. А вот здесь — храмы. — Помпей повернулся к одному из мужчин, который, как я понял, был архитектором. — Напомни, каковы размеры?
  — Весь комплекс будет четверть мили в длину, Светлейший.
  — И где же все это построят? — спросил Цицерон.
  — На Марсовом поле.
  — А где же люди будут голосовать?
  — Ну-у-у, где-то там, — неопределенно махнул рукой Помпей. — Или около реки. Места хватит. Уберите это, — приказал он, — уберите и начинайте рыть яму под фундамент. А о цене не беспокойтесь.
  — Не хочу выглядеть пессимистом, Помпей, но боюсь, что у тебя могут возникнуть проблемы с цензорами, — сказал Цицерон после того, как строители ушли.
  — Почему?
  — Они всегда запрещали строительство постоянного театра в черте города, по моральным соображениям.
  — Об этом я подумал. Я скажу, что строю святилище Венеры. Его как-то вставят в эту сцену. Архитекторы знают свое дело.
  — И ты думаешь, цензоры тебе поверят?
  — А почему нет?
  — Святилище Венеры в четверть мили длиной? Они могут подумать, что твоя набожность слишком велика.
  Однако Помпей был не в настроении выслушивать шутки, особенно от Цицерона. Его большой рот мгновенно превратился в куриную гузку. Губы сжались. Он был известен своими вспышками гнева, и я впервые увидел, как неожиданно они начинаются.
  — Этот город, — закричал он, — полон пигмеев, завистливых пигмеев! Я хочу построить для жителей Рима самое прекрасное здание за всю историю мира — и какую же благодарность я получаю? Никакой! Никакой! — Ногой он пихнул козлы. В этот момент Помпей напоминал маленького Марка в детской, когда ему велят закончить все игры. — Кстати, о пигмеях, — сказал он угрожающе, — почему Сенат все еще не утвердил законы, о которых я просил? Где закон о городах, основанных на Востоке? И о земле для моих ветеранов? Что с ними происходит?
  — Такие вещи быстро не делаются…
  — Мне казалось, что мы обо всем договорились: я поддержу тебя в вопросе о Гибриде, а ты обеспечишь голосование по моим законам в Сенате. Я свое обещание выполнил. А ты?
  — Все не так просто. Я только один из шести сотен сенаторов, а оппонентов у тебя хватает.
  — Кто они? Назови!
  — Ты знаешь их имена лучше меня. Целер никогда не простит тебе, что ты развелся с его сестрой. Лукулл все еще не может забыть, как ты отобрал у него командование армией на Востоке. Красс всегда был твоим врагом. Катон считает, что ты ведешь себя как царь.
  — Катон! Не упоминай его имени в моем присутствии. Только благодаря Катону у меня нет жены! — Рык Помпея разносился по всему дому, и я заметил, что некоторые из его слуг собрались у двери, наблюдая за происходящим. — Я не говорил с тобой об этом до моего триумфа, надеясь, что ты сам все понимаешь. Но сейчас я снова в Риме и требую к себе заслуженного уважения! Ты слышишь? Требую!
  — Конечно, я тебя слышу. Думаю, что тебя услышал бы и мертвец. И, как твой друг, я продолжу защищать твои интересы, как всегда это делал.
  — Всегда? Ты в этом уверен?
  — Назови мне хоть один раз, когда я был не лоялен по отношению к тебе.
  — А как насчет Катилины? Ты же мог тогда вызвать меня для защиты Республики.
  — Ты должен быть мне благодарен, что я этого не сделал. Тебе не пришлось проливать кровь римлян.
  — Да я бы вот так с ним разобрался, — Помпей щелкнул пальцами.
  — Но только после того, как он убил бы всю верхушку Сената, включая и меня. Или, может быть, ты на это и надеялся?
  — Конечно, нет.
  — Ведь ты же знал, что он намеревается это сделать? Мы нашли оружие, спрятанное в этом городе именно для этой цели.
  Помпей уставился на него, но Цицерон не отвел взгляд: на этот раз глаза пришлось отвести Помпею.
  — Я ничего не знаю ни о каком оружии, — пробормотал он. — Я не могу спорить с тобой, Цицерон. И никогда не мог. Для меня ты чересчур находчив. Дело в том, что я больше привык к армейской жизни, чем к политике. — Он натянуто улыбнулся. — Наверное, мне надо привыкать к тому, что теперь я не могу просто скомандовать — и ожидать, что весь мир встанет по стойке «смирно». «Меч, пред тогой склонись, Языку уступите, о лавры…» — это ведь твоя строчка? Или вот еще: «О счастливый Рим, моим консулатом творимый…». Видишь, как я тщательно изучаю твои работы.
  Помпей был не тот человек, который читает поэзию, и тот факт, что он наизусть цитировал только что появившийся эпос о консульстве Цицерона, показал мне, насколько Великий Человек завидовал хозяину. Однако он заставил себя похлопать Цицерона по руке, и его домашние вздохнули с облегчением. Они отошли от дверей, и шум домашней деятельности возобновился, в то время как Помпей, чье добродушие проявлялось так же внезапно, как и его гнев, неожиданно предложил выпить вина. Вино было принесено очень красивой женщиной, которую звали, как я позже выяснил, Флора. Она была одной из самых известных римских куртизанок и жила под крышей Помпея в те периоды, когда он бывал холост. Флора все время носила на шее шарф, чтобы, как она говорила, скрыть укусы, которые оставлял Помпей в то время, когда они занимались любовью. Она аккуратно налила вино и исчезла, а Помпей стал показывать нам накидку Александра, которую нашли в личных покоях Митридата. Мне она показалась слишком новой, и я видел, что Цицерон с трудом сохраняет серьезное лицо.
  — Только подумать, — сказал он приглушенным голосом, щупая материал. — Прошло уже триста лет, а она выглядит, как будто ее соткали десять лет назад.
  — Она обладает волшебными качествами, — сказал Помпей. — До тех пор, пока она у меня, со мной ничего плохого не может случиться. — Провожая Цицерона до двери, он очень серьезно сказал: — Поговори с Целером и с другими, хорошо? Я обещал своим ветеранам землю, а Помпей Великий не может нарушить данного слова.
  — Я сделаю все, что в моих силах.
  — Я хотел бы получить поддержку Сената, но если мне придется искать друзей еще где-то, то я это сделаю. Ты можешь им так и доложить.
  По пути домой Цицерон сказал:
  — Ты слышал его? «Я ничего не знаю об оружии»! Наш Фараон, может быть, и великий военачальник, но врать он совсем не умеет.
  — И что ты будешь делать?
  — А что мне остается делать? Конечно, поддерживать его. Мне не нравится, когда он говорит, что может найти друзей на стороне. Любым способом мне надо удержать его подальше от Цезаря.
  И Цицерон, отбросив свои подозрения и предпочтения, стал обходить сенаторов от имени Помпея — так же, как он делал это много лет назад, когда был еще начинающим сенатором. Для меня это было еще одним уроком большой политики — занятия, которое, если им заниматься серьезно, требует колоссальной самодисциплины — качества, которое многие ошибочно принимают за двуличность.
  Сначала Цицерон пригласил на обед Лукулла и провел с ним несколько бесполезных часов, пытаясь убедить его отказаться от оппозиции законам Помпея; но Лукулл не мог простить Фараону того, что тот получил все награды за победу над Митридатом, и отказал Цицерону. Затем Цицерон попытался поговорить с Гортензием — с тем же результатом. Он даже пошел к Крассу, который, несмотря на сильное желание уничтожить своего посетителя, принял его вполне цивилизованно. Он сидел в кресле, полуприкрыв глаза, и, соединив перед собой кончики пальцев обеих рук, внимательно слушал каждое слово Цицерона.
  — Итак, — подвел он черту, — Помпей боится потерять лицо, если его законы не будут приняты, и он просит меня забыть былые обиды и поддержать его ради Республики?
  — Абсолютно верно.
  — Я еще не забыл, как он пытался приписать себе заслугу победы над Спартаком — победы, которая была только моей, — и ты можешь передать ему, что я и пальцем не пошевелю, чтобы помочь ему, даже если от этого будет зависеть моя жизнь. А как, кстати, твой новый дом?
  — Очень хорошо, спасибо.
  После этого Цицерон решил переговорить с Метеллом Целером, которого недавно избрали консулом. Ему пришлось собраться с духом, чтобы пройти в соседнюю дверь: это был первый раз, когда он переступал этот порог после того, как Клавдий совершил святотатство на церемонии Благой Богини. Так же, как и Красс, Целер вел себя очень дружелюбно. Перспектива власти его радовала — он был взращен для нее, как скаковая лошадь для скачек, — и он внимательно выслушал все, что сказал ему Цицерон.
  — Меня высокомерие Помпея волнует не больше, чем тебя, — сказал в заключение мой хозяин. — Но факт остается фактом — сейчас он самый могущественный человек в мире, и, если он противопоставит себя Сенату, то это будет катастрофой. А это произойдет, если мы не примем нужные ему законы.
  — Ты думаешь, он будет мстить?
  — Он сказал, что ему ничего не останется, кроме как искать друзей на стороне, что, скорее всего, значит трибунов или, что еще хуже, — Цезаря. А если он пойдет по этому пути, то у нас будут бесконечные народные ассамблеи, вето, волнения, паралич власти, и народ и Сенат вцепятся друг другу в глотки — короче, произойдет катастрофа.
  — Да, картина безрадостная, я согласен, — сказал Целер, — но, боюсь, что помочь тебе не смогу.
  — Даже ради государства?
  — Помпей унизил мою сестру, разведясь с ней с таким шумом. Он также оскорбил меня, моего брата и мою семью. Я понял, что он за человек — абсолютно ненадежный, думающий только о самом себе. Ты должен быть с ним осторожнее, Цицерон.
  — У тебя есть повод для обиды, никто не спорит. Но подумай, как велик ты будешь, если ты сможешь в своей инаугурационной речи сказать, что ради нашего отечества желания Помпея должны быть удовлетворены.
  — Это покажет не мое величие, а мою слабость. Метеллы не самая старая семья в Риме и не самая великая, но уж точно самая успешная, и мы стали такими, потому что никогда ни на волос не поддавались своим врагам. Ты знаешь, какое животное изображено на нашем гербе?
  — Слон?
  — Вот именно. Он у нас на гербе не только потому, что наши предки победили карфагенян, но и потому, что слон очень похож на нашу семью — он большой, двигается не торопясь, никогда ничего не забывает и всегда одерживает верх над врагами.
  — А еще он очень глуп, и поэтому его легко заманить в ловушку.
  — Может быть, — согласился Целер с легкой обидой. — Но мне кажется, что ты слишком много внимания уделяешь Помпею. — Он встал, показывая, что беседа окончена.
  Целер провел нас в атриум, где были выставлены маски его предков, и, проходя мимо, указал на них, как будто эта выставка слепых, мертвых лиц доказывала его мысль лучше, чем всякие слова. Мы только подошли к входу, когда появилась Клодия со своими горничными. Не знаю, была ли это случайность или это было тщательно спланировано, но я подозреваю последнее, поскольку она была безукоризненно причесана и тщательно накрашена, принимая во внимание столь ранний час. Позже Цицерон сказал: «В полном ночном вооружении». Он поклонился ей.
  — Цицерон, — ответила она, — ты стал меня избегать.
  — Да, увы, но не по своей воле.
  — Мне сказали, что вы очень подружились, пока меня не было. Рад, что вы опять встретились, — вмешался Целер.
  Услышав эти слова и то, с какой небрежностью они были произнесены, я понял, что ему ничего не известно о репутации его жены. Он обладал удивительной невинностью во всем, что касалось мирной жизни, которая часто встречается у профессиональных военных.
  — Надеюсь, Клодия, у тебя все в порядке? — вежливо поинтересовался Цицерон.
  — Все прекрасно, — ответила она, посмотрев на него из-под длинных ресниц, — так же, как и у моего брата в Сицилии, — несмотря на все твои старания.
  Она улыбнулась ему улыбкой, которая своей теплотой напоминала обнаженный клинок, и прошла мимо, оставив за собой почти неуловимый шлейф своих духов. Целер пожал плечами и сказал:
  — Вот так. Я бы хотел, чтобы она поговорила с тобой подольше, как с этим идиотским поэтом, который постоянно увивается вокруг нее. Но она очень верна Клавдию.
  — А он все еще хочет стать плебеем? — спросил Цицерон. — Не думаю, что плебей в семье понравился бы твоим знаменитым предкам.
  — Этого никогда не случится, — Целер оглянулся, чтобы убедиться, что Клодия ушла. — Между нами говоря, я думаю, что этот парень — абсолютный позор для семьи.
  Это немного порадовало Цицерона, однако все его усилия ни к чему не привели, и на следующий день он направился к Катону, как к своему последнему резерву. Стоик жил в прекрасном, но абсолютно заброшенном доме на Авентинском холме, в котором пахло испортившейся пищей и грязной одеждой. Сидеть там было негде, кроме как на деревянных стульях. На стенах не было украшений, а на полу — ковров. Через открытую дверь я увидел двух серьезных и неприбранных девушек-подростков и подумал, не были ли они теми дочерями или племянницами Катона, на которых Помпей хотел жениться. Насколько другим стал бы Рим, если бы Катон согласился на этот брак!
  Хромоногий слуга провел нас в небольшую и мрачную комнату, в которой Катон занимался делами под бюстом Зенона. Еще раз Цицерон представил свои доводы, почему с Помпеем надо было пойти на компромисс, но Катон, как и все остальные до него, с ним не согласился.
  — У него и так слишком много власти, — повторил он свой всегдашний аргумент. — Если мы позволим его ветеранам образовывать колонии на территории Италии, в его постоянном распоряжении окажется целая армия. Да и почему он ожидает, что мы утвердим все его договора, даже не изучив их? Мы верховная власть в стране или группа маленьких девочек, которым говорят, когда вставать, а когда садиться?
  — Все верно, — ответил Цицерон, — но мы должны быть реалистами. Когда я был у него, он высказался абсолютно понятно: если мы не будем с ним работать, он найдет трибуна, который вынесет его законы на обсуждение народной ассамблеи, а это будет означать бесконечный конфликт. Или, что еще хуже, он скооперируется с Цезарем, когда тот вернется из Испании.
  — А чего ты боишься? Конфликты тоже иногда полезны. Все лучшее получается в результате борьбы.
  — Поверь мне, в борьбе народа с Сенатом нет ничего хорошего. Это будет так же, как на суде над Клавдием, только еще хуже.
  — А, — фанатичные глаза Катона расширились, — ты путаешь две разные вещи. Клавдия оправдали не из-за толпы, а потому, что присяжные были подкуплены. Для борьбы с подкупом присяжных есть простое средство, и я его намерен применить.
  — Что ты имеешь в виду?
  — Я собираюсь предложить на рассмотрение Сената новый закон. Согласно ему все присяжные, не являющиеся сенаторами, будут лишены иммунитета от преследования за подкуп.
  Цицерон схватился за голову.
  — Ты не можешь этого сделать!
  — Почему нет?
  — Потому что это будет выглядеть как атака Сената на народ.
  — Ничего подобного. Это атака Сената на нечестность и коррупцию.
  — Может быть, ты и прав, но в политике подчас важнее то, как выглядит та или иная инициатива, а не то, что она значит.
  — Тогда надо менять политику.
  — Умоляю тебя, не делай этого хотя бы сейчас — хватит нам всего остального.
  — Никогда не рано исправлять плохое.
  — Послушай меня, Катон. Твоя твердость ни с чем не сравнима, однако она уничтожает твою способность разумно мыслить, и, если ты будешь продолжать в таком же духе, твои благородные намерения уничтожат твою страну.
  — Пусть лучше она будет уничтожена, чем превратится в коррумпированную монархию.
  — Но Помпей не хочет быть монархом. Он распустил свою армию. Все, чего он хочет, — это совместная работа с Сенатом, а все, что он получает, — это постоянные отказы. И он сделал больше для установления владычества Рима в мире, чем любой другой человек, живущий на земле, а отнюдь не коррумпировал этот город.
  — Нет, — сказал Катон, покачав головой, — ты ошибаешься. Помпей порабощал страны, с которыми мы никогда не ссорились, он шел в земли, которые нам не нужны, и он принес домой богатство, которое нам не принадлежит. Он уничтожит нас. И мой долг — помешать ему в этом.
  Даже Цицерон с его изворотливым умом не смог ничего возразить на эту тираду. Позже, в тот же день, он отправился к Помпею, чтобы рассказать о провале своей миссии, и нашел его сидящим в полутьме и наслаждающимся макетом своего театра. Встреча было слишком короткой, чтобы в ней было что записывать. Помпей выслушал новости, крякнул и, когда мы уходили, крикнул в спину Цицерону:
  — Я хочу, чтобы Гибриду немедленно отозвали из Македонии.
  Это грозило Цицерону серьезными проблемами, потому что на него сильно давили ростовщики. Он не только не выплатил полностью свой долг за дом на Палатинском холме, но и приобрел еще недвижимость; и если Гибрида прекратит посылать ему его часть доходов от Македонии — что он стал наконец делать, — то Цицерон окажется в затруднительной ситуации. Выходом из ситуации могло быть продление срока губернаторства Квинта в Азии еще на один год. Цицерон смог получить в казначействе все деньги, предназначенные для покрытия расходов своего брата (тот выдал ему генеральную доверенность), и отдать их ростовщикам, чтобы заставить их угомониться.
  — И не смотри на меня с такой укоризной, Тирон, — предупредил он меня, когда мы вышли из храма Сатурна с чеком казначейства на полмиллиона сестерций, спрятанным в моей сумке для документов. — Если бы не я, он никогда не стал бы губернатором. И, кроме того, я верну ему эти деньги.
  Тем не менее я очень жалел Квинта, который никак не мог привыкнуть к далекой, громадной, чужой ему провинции и очень тосковал по дому.
  В течение последующих нескольких месяцев все происходило именно так, как и предсказывал Цицерон. Союз Красса, Лукулла, Катона и Целера заблокировал в Сенате законы Помпея, и последний обратился к знакомому трибуну по имени Фульвий, который предложил новый закон о земле народной ассамблее. Целер с такой яростью набросился на это предложение, что Фульвий посадил его в тюрьму. Тогда консул разобрал заднюю стену камеры и оттуда продолжал критиковать этот закон. Подобное сопротивление настолько понравилась горожанам и дискредитировало Фульвия, что Помпей отказался от этого закона. Потом Катон полностью поссорил Сенат и всадников, лишив их судебной неприкосновенности и отказавшись обнулить долги, которые появились у многих из-за спекуляций на Востоке. С моральной точки зрения он был в обоих случаях абсолютно прав, но с точки зрения политика это были очень серьезные ошибки.
  Все это время Цицерон почти не выступал, сосредоточившись на своей юридической практике. Ему было очень одиноко без Квинта и Аттика, и я часто слышал, как хозяин вздыхал и разговаривал сам с собой, когда думал, что вокруг никого нет. Он плохо спал, просыпаясь в середине ночи, и долго лежал, размышляя, неспособный вновь заснуть до самого рассвета. Сенатор признался мне, что в эти моменты к нему впервые стали приходить мысли о смерти, как они часто приходят в голову мужчинам его возраста (в то время Цицерону было сорок шесть лет).
  «Я абсолютно заброшен, — писал он Аттику. — И единственные моменты, когда я могу расслабиться, это когда нахожусь с женой, дочерью и моим обожаемым Марком. Мои суетные мирские знакомства могут производить сильное впечатление на публику, но дома я остаюсь абсолютно один. Мой дом заполнен посетителями с утра до вечера, я иду на Форум в сопровождении толпы мнимых друзей, но во всех этих толпах я не могу найти и одного человека, с которым могу обменяться необдуманной шуткой или на плече у которого могу вдоволь поплакать».
  Хотя он был слишком горд, чтобы признаться в этом, но вопрос Клавдия тоже его сильно волновал. В начале новой сессии трибун по имени Герений предложил законопроект, предлагающий населению Рима встретиться на Марсовом поле и проголосовать по поводу того, надо ли разрешить Клавдию стать плебеем. Это не насторожило Цицерона: он знал, что на эту инициативу другие трибуны наложат вето. А вот что его насторожило, так это то, что Целер выступил в поддержку этого закона, и после завершения заседания хозяин перехватил консула.
  — Я думал, ты против того, чтобы Клавдий превращался в плебея.
  — Ты прав, но Клодия пилит меня день и ночь. Этот закон в любом случае не пройдет, и я надеялся, что мое выступление даст мне хоть несколько недель покоя. Не беспокойся, — добавил он, — если дело дойдет до серьезной драки, я выскажу все, что думаю по этому поводу.
  Этот ответ не полностью удовлетворил Цицерона, и он стал обдумывать, как привязать к себе Целера понадежнее.
  В это же время в Дальней Галлии назревал серьезный кризис: большое количество германцев — называли цифру в сто двадцать тысяч человек — перешли Рейн и расположились на землях гельветов, воинственного племени, которое, в свою очередь, двинулось на запад, в глубину Галлии, в поисках новых территорий. Эта ситуация сильно обеспокоила Сенат, и было решено, что консулы должны тянуть жребий на управление провинцией Дальняя Галлия на тот случай, если потребуется военное вмешательство. Это была роскошная должность, принимая во внимание возможность прославиться и заработать. Так как оба консула боролись за эту должность — клоун Помпея Афраний был в то время коллегой Целера по должности, — Цицерону выпала честь провести жеребьевку, и хотя я не могу твердо сказать, что он подтасовал результат — как он это сделал уже один раз для Целера, — но выигравшим снова оказался Целер. Он очень быстро возвратил этот долг. Через несколько недель, когда Клавдий вернулся из Сицилии после окончания своего квесторства и выступил в Сенате с требованием предоставить ему право стать плебеем, Целер возглавил оппозицию.
  — Ты был рожден патрицием, — заявил он, — и если ты откажешься от своих привилегий, положенных тебе по праву рождения, то разрушишь самую сущность понятия семьи, крови, наследования и всего того, что является основой нашей Республики.
  Я стоял у дверей, когда Целер сделал это заявление, и на лице Клавдия я увидел удивление и ужас.
  — Может быть, я и родился патрицием, — запротестовал он, — но я не хочу им умереть.
  — И все-таки ты неизбежно умрешь патрицием, — ответил Целер. — Правда, если ты будешь продолжать в том же духе, то это произойдет скорее, чем ты предполагаешь.
  Услышав эту угрозу, сенаторы в изумлении зашевелились, и хотя Клавдий пытался еще что-то возразить, он, видимо, понял, что его шансы стать плебеем — и таким образом трибуном — в тот момент были близки к нулю.
  Цицерон был очень доволен. Он совсем перестал бояться Клавдия, который по глупости не упускал ни одной возможности, чтобы не уколоть хозяина. Мне хорошо запомнился один случай, который произошел вскоре после этого заседания. Цицерон и Клавдий оказались рядом по дороге на Форум, где они должны были назвать кандидатам сроки выборов. И хотя вокруг было очень много народа, Клавдий стал громко хвастаться, что теперь он стал покровителем Сицилии вместо Цицерона. Поэтому теперь он будет предоставлять сицилийцам места на играх.
  — Думаю, что ты никогда этого не делал, — издевался он.
  — Нет, не делал, — согласился Цицерон.
  — Хочу сказать, что места очень трудно найти. Даже моя сестра, жена консула, смогла выделить мне место размером с одну ее ногу.
  — В случае с твоей сестрой я бы не расстраивался. Ведь она очень легко поднимает вверх другую, — ответил ему Цицерон.
  До этого я никогда не слышал, чтобы хозяин произносил двусмысленные шутки, и позже он сожалел, что повел себя так «не по-консульски». Однако в тот момент эта шутка казалась удачной, судя по хохоту всех присутствовавших и реакции Клавдия, лицо которого стало своим цветом похоже на его пурпурную тогу. Эта шутка разлетелась по всему Риму, хотя, к счастью, никто не решился рассказать ее Целеру.
  А потом все изменилось в один момент, и, как всегда, виноват в этом оказался Цезарь — которого, хотя он и находился вдали от Рима уже целый год, Цицерон никогда не забывал.
  Однажды, в конце мая, Цицерон сидел рядом с Помпеем на первой скамье Сената. По какой-то причине он припозднился, потому что в противном случае, я уверен, сразу понял бы, откуда дует ветер. А так он услышал новость одновременно со всеми. После того, как были истолкованы знамения, Целер встал и объявил, что получено послание от Цезаря из Дальней Испании, которое он и предлагает зачитать.
  «Сенату и народу Рима от Гая Юлия Цезаря, императора… — При слове „император“ по Сенату прокатился удивленный шум, и я увидел, как Цицерон выпрямился и что-то сказал Помпею. — …от Гая Юлия Цезаря, императора, — повторил Целер, делая акцент на слове „император“, — привет. С армией все в порядке. Я перешел с легионом и тремя когортами через гору, называемую Герминий75, и побудил к миру население по обоим берегам реки Дурий. Из Кадиса я направил флотилию на север и завоевал Бригантию76. Я покорил племена галлециев и лузитанцев, и армия провозгласила меня императором на поле битвы. Я заключил договора, которые принесут дополнительный ежегодный доход в казначейство в размере двадцати миллионов сестерций. Власть Рима теперь распростерлась до самых дальних берегов Атлантического моря. Да здравствует наша Республика!»
  Цезарь всегда писал очень кратко, и сенаторам понадобилось несколько минут, чтобы понять все величие того, что они только что услышали. Цезарь был послан править Дальней Испанией, более-менее мирной провинцией, но каким-то образом он умудрился завоевать соседнюю страну! Красс, его казначей, немедленно вскочил и предложил отметить достижение Цезаря тремя днями национального благодарения. На этот раз даже Катон был слишком поражен, чтобы возразить, поэтому предложение было принято единогласно. После этого сенаторы вышли на яркое солнце. Большинство с восторгом обсуждало этот блестящий подвиг. Но не Цицерон: среди всего этого радостного шума он шел медленно, как на похоронах, с глазами, опущенными в землю.
  — После всех его скандалов и банкротств я думал, что с ним покончено, — прошептал он мне, когда подошел к двери, — по крайней мере, на несколько ближайших лет.
  Сенатор знаком велел мне идти за ним, и мы расположились в тенистом уголке сенакулума, где к нам вскоре присоединились Гортензий, Лукулл и Катон — все трое тоже выглядели печальными.
  — Чего же еще ждать от Цезаря? — мрачно спросил Гортензий. — Теперь он будет избираться в консулы?
  — Думаю, что это обязательно. Вы согласны? — ответил Цицерон. — Цезарь легко может оплатить кампанию — если он отдает двадцать миллионов казначейству, то можете себе представить, сколько он оставляет себе.
  В это время с задумчивым видом мимо нас проходил Помпей. Все замолчали и ждали, пока он не отойдет на значительное расстояние.
  — А вот идет Фараон. Думаю, что сейчас он усиленно обдумывает произошедшее, — тихо проговорил Цицерон. — И я даже знаю, к какому выводу пришел бы на его месте.
  — И к какому же? — спросил Катон.
  — Я бы договорился с Цезарем.
  Остальные покачали головами в знак несогласия.
  — Этого никогда не случится, — сказал Гортензий. — Помпей не выносит, когда кто-то другой получает хоть чуточку славы.
  — А вот на этот раз он с этим смирится, — заметил Цицерон. — Вы, граждане, отказались помочь ему провести нужные законы, а Цезарь пообещает ему все, что угодно, и всю землю в придачу, за поддержку на выборах.
  — Но, по крайней мере, не этим летом, — твердо произнес Лукулл. — Между Римом и Атлантикой лежит слишком много гор и водных преград. Цезарь не успеет прибыть до момента, когда надо будет заявить о своих намерениях.
  — И не забывайте еще об одной вещи, — добавил Катон. — Цезарь потребует триумфа и будет вынужден оставаться за пределами города, пока этого не произойдет.
  — А мы сможем держать его там долгие годы, — заметил Лукулл, — так же, как он заставил меня ждать целых пять лет. Месть за эту обиду будет слаще любого, даже самого изысканного, блюда.
  Однако Цицерона все это не убедило.
  — Может быть, вы и правы, но я знаю из предыдущего опыта, что никогда не следует недооценивать нашего друга Гая.
  Это было мудрое замечание, потому что через неделю из Испании прибыл новый гонец. И опять Целер громко зачитал письмо перед сенаторами: в связи с тем, что вновь завоеванные территории полностью подчинились власти Рима, Цезарь объявлял о своем возвращении.
  — Губернаторы должны находиться на своих местах, пока это собрание не разрешит им их покинуть. Предлагаю велеть Цезарю остаться на своем месте, — высказался Катон.
  — Поздно уже, — крикнул кто-то, стоящий у двери рядом со мной. — Я только что видел его на Марсовом поле.
  — Это невозможно, — настаивал возбужденный Катон. — Последний раз, когда мы о нем слышали, он хвастал, что находится на берегу Атлантики.
  Целер все-таки послал раба на Марсово поле, чтобы проверить этот слух. Час спустя тот возвратился и объявил, что все оказалось правдой: Цезарь обогнал собственного гонца и сейчас остановился в доме своего друга за городской чертой.
  Узнав об этом, Рим заболел лихорадкой восхваления героя. На следующий день Цезарь прислал эмиссара с просьбой предоставить ему триумф в сентябре, а до этого времени позволить участвовать в выборах in absentia. Многие в Сенате были готовы согласиться с его требованиями, потому что понимали, что нового Цезаря, с его новыми ресурсами, было практически невозможно остановить. Если бы выборы произошли в тот момент, его приверженцы выиграли бы их. Однако каждый раз, когда вносилось предложение о триумфе, вставал Катон и забалтывал его. Он говорил об освобождении Рима от владычества царей. Он беспокоился о древних законах. Он всех доставал необходимостью установить контроль Сената над легионами. Он не уставал повторять об опасности, которая таилась в возможности принимать участие в выборах кандидату, обладающему военным империем, — сегодня Цезарь просит о консульстве, завтра он его потребует.
  Сам Цицерон не принимал участия в этих дискуссиях, но демонстрировал свою поддержку Катону, появляясь в Сенате каждый раз, когда тот выступал, и усаживаясь на скамью, ближайшую к нему. Время стремительно уходило, и казалось, что Цезарь не успеет вовремя заявить о своем желании избираться. Естественно, что все ожидали, что он предпочтет триумф выборам: именно так поступил Помпей; именно так поступал каждый победоносный полководец в истории Рима; ничто в мире не могло сравниться со славой триумфатора. Но Цезарь был не тем человеком, который мог перепутать демонстрацию власти с ее сущностью. Поздно днем, на четвертый день разглагольствований Катона, когда зал заседаний был почти пуст и на пустых скамьях лежали зеленые тени, в Сенат вошел Цезарь. Те двадцать, или около того, сенаторов, которые находились в зале, не поверили своим глазам. Он снял военную форму и надел тогу.
  Цезарь поклонился председательствующему и занял свое место на первой скамье, напротив Цицерона. Он вежливо кивнул моему хозяину и стал слушать Катона. Но великий дидактик мгновенно растерял все свои слова. Потеряв мотивацию, он резко прервал свое выступление и сел.
  А в следующем месяце Цезарь был единогласно избран консулом всеми центуриями — первый из кандидатов после Цицерона, которому покорился такой результат.
  XVI
  Теперь весь Рим ждал, что же будет делать Цезарь.
  — Мы можем ожидать только, — заметил Цицерон, — что это будет абсолютно неожиданным.
  Так и произошло. Потребовалось пять месяцев, прежде чем Цезарь сделал свой следующий мастерский ход.
  В один из декабрьских дней в конце года, незадолго до того, как Цезарь должен был принести клятву, к Цицерону наведался видный испанец Луций Корнелий Бальб.
  Этому выдающемуся типу было в то время сорок лет. Он родился в Кадисе, был финикийцем по происхождению, занимался торговлей и был очень богат. Кожа его была темной, волосы и борода цвета воронового крыла, а зубы и белки глаз напоминали цветом полированную слоновую кость. Он очень быстро говорил, много смеялся, откидывая свою маленькую голову как бы в восторге от услышанной шутки, и большинство самых скучных людей в Риме чувствовали себя в его присутствии неутомимыми шутниками. У Бальба был дар пристраиваться к властным фигурам — сначала к Помпею, под командованием которого он служил в Испании и который организовал ему римское гражданство; а затем к Цезарю, который подхватил его в Кадисе во время своего губернаторства и назначил главным инженером армии, когда завоевывал Лузитанию, а затем привез в Рим в качестве своего посыльного. Бальб знал всех, даже если эти «все» не знали его, и в то декабрьское утро он вошел к Цицерону с широко раскрытыми руками, как к своему ближайшему другу.
  — Мой дорогой Цицерон, — сказал посетитель с сильным акцентом, — как ты поживаешь? Выглядишь ты просто прекрасно, как и всегда, когда мы встречаемся!
  — Как видишь, я мало изменился, — Цицерон жестом предложил ему сесть. — А как поживает Цезарь?
  — Великолепно, — ответил Бальб, — совершенно великолепно. Он просил меня передать тебе самые теплые приветы и заверить в том, что он твой самый большой и верный друг в мире.
  — Тирон, пора пересчитывать ложки, — обратился ко мне Цицерон, и Бальб захлопал в ладоши, засучил ногами и, образно говоря, зашелся от смеха.
  — Очень смешно — «считать ложки»! Я передам это Цезарю, и ему это очень понравится! Ложки! — Он вытер глаза и восстановил дыхание. — О боги! Но если серьезно, Цицерон, то если Цезарь предлагает свою дружбу, то он делает это не просто так. Он считает, что в этом мире дела гораздо важнее слов.
  Перед Цицероном лежала гора документов, требующих его внимания, поэтому он сказал усталым голосом:
  — Бальб, ты, по-видимому, пришел с поручением. Говори и не тяни время, хорошо?
  — Ну конечно. Ты очень занят, я же вижу. Прости меня, — он прижал руку к сердцу. — Цезарь просил меня передать тебе, что они с Помпеем договорились. Они договорились раз и навсегда решить этот вопрос с земельной реформой.
  — И на каких же условиях? — спросил хозяин у Бальба, при этом он взглянул на меня: все происходило именно так, как он и предсказывал.
  — Публичные земли в Кампанье будут разделены между разоруженными легионерами Помпея и теми из римских бедняков, которые захотят стать фермерами. Проведением реформы будет руководить комиссия из двадцати человек. Цезарь очень надеется на твою поддержку.
  — Но ведь это почти точная копия закона, который он пытался протащить в начале моего консульства и против которого я тогда выступил, — недоверчиво рассмеялся Цицерон.
  — Да, но с одной большой разницей, — сказал Бальб с гримасой. — Только пусть это останется между нами, хорошо? — Его брови танцевали от восторга. Розовым языком он провел по краю своих белых зубов. — Официальная комиссия будет состоять из двадцати человек. Но планируется еще одна, внутренняя, которая будет состоять из пяти. И именно за нею остается принятие всех решений. Цезарь будет польщен — и это не просто слова, — польщен, если ты согласишься войти в ее состав.
  — Правда? А кто же остальные четверо? — Это стало для Отца Отечества полной неожиданностью.
  — Кроме тебя — Цезарь, Помпей, еще кто-то, чье имя назовут позже, — Бальб сделал эффектную паузу, как фокусник, перед тем как достать из пустой шляпы экзотическую птичку, — и Красс.
  До этого момента Цицерон смотрел на испанца с некоторым презрением, как смотрят на шута: одна из тех рыбешек, которые кормятся вокруг крупных политических акул. Теперь же хозяин посмотрел на него с интересом.
  — Красс, — повторил он. — Но он смертельно ненавидит Помпея. Как же он сможет сидеть рядом с ним в этой комиссии пяти?
  — Красс — близкий друг Цезаря. И Помпей — тоже близкий друг Цезаря. Поэтому, в интересах государства, Цезарь выступил в качестве свахи.
  — Думаю, что он сделал это в своих собственных интересах. Но это не сработает!
  — Именно это и сработает. Три человека встретились и договорились между собой. И ничто в Риме не устоит против такого союза.
  — Но если все уже решено, то при чем здесь я?
  — Как Отец Отечества, ты пользуешься непререкаемым авторитетом.
  — То есть меня приглашают в последний момент, чтобы придать всему этому респектабельный вид?
  — Нет, конечно, нет. Ты будешь полноправным партнером, абсолютно полноправным. Цезарь просил меня передать тебе, что ни одно решение, касающееся управления империей, не будет принято без твоего согласия.
  — Значит, эта комиссия будет в действительности исполнительным правительством государства?
  — Именно.
  — И сколько оно будет существовать?
  — Прости?
  — Ну, когда его распустят?
  — Его никогда не распустят. Оно будет существовать всегда.
  — Но это возмутительно! В нашей истории не существует прецедентов. Это будет первым шагом на пути к диктатуре!
  — Мой дорогой Цицерон, послушай…
  — Наши ежегодные выборы станут никому не нужными. Консулы превратятся в марионеток, а Сенат можно будет распустить. Эта внутренняя комиссия будет распределять всю землю и налоги.
  — Она принесет стабильность.
  — Она приведет к клептократии!
  — Ты что же, отказываешься от предложения Цезаря?
  — Скажи своему хозяину, что я благодарен ему за то, что он еще помнит обо мне, что я не желаю в жизни ничего, кроме его дружбы, но на это его предложение я никогда не соглашусь.
  — Ну что же, — сказал Бальб, и было видно, что он шокирован, — он будет разочарован, так же, как Помпей и Красс. Думаю, что они захотят получить гарантии, что ты не будешь выступать против них.
  — Естественно!
  — Да, потому что они хотят избежать неприятных сюрпризов. Ты же понимаешь, если им придется столкнуться с оппозицией, то они должны быть к этому готовы.
  — Ты можешь передать им, что больше года я сражался в интересах Помпея, чтобы его ветераны были справедливо вознаграждены, — и сражался в основном именно с Крассом. Ты можешь передать им, что от этого я не отступлюсь, — произнес Цицерон, едва сдерживаясь. — Но я не хочу быть частью секретных переговоров, результатом которых будет создание правительства, грозящего стране диктатурой. Это превратит все, за что я боролся всю свою жизнь, в фикцию. А теперь, я думаю, ты можешь убираться.
  После того как Бальб убрался, Цицерон молча сидел в своей библиотеке, пока я на цыпочках ходил вокруг него и раскладывал почту.
  — Нет, ты только представь себе, — сказал он мне наконец, — послать средиземноморского торговца коврами, чтобы он предложил мне одну пятую страны по сходной цене… Наш Цезарь считает себя очень порядочным человеком, а в действительности он просто мелкий жулик.
  — Надо ждать беды, — предупредил я.
  — Ну так и пусть она приходит. Я не боюсь.
  Но было видно, что хозяин боится. И здесь опять проявилась та его черта, которой я всегда восхищался, — находить верное решение в самой нервной обстановке. Цицерон, по всей видимости, понимал, что с этого момента его положение в Риме станет невыносимым. После длительных размышлений он произнес:
  — Все время, пока говорил этот испанский сутенер, я вспоминал то, что Каллиопа говорит мне в моей поэтической биографии. Ты помнишь эти строки? — Он прикрыл глаза и процитировал по памяти:
  
  Но своему ты пути, что в юности ранней ты выбрал
  И что доныне держал столь доблестно, смело как Консул,
  Верен останься; умножь хвалу ты и славу у честных людей…77
  
  У меня тоже есть недостатки, Тирон, и ты их знаешь лучше всех, не стоит сейчас на них останавливаться, — но я не такой, как Помпей, Цезарь или Красс. Что бы я ни делал, какие бы ошибки ни совершал, я делал это ради моей страны; а все, что делают они, они делают ради себя, даже когда поддерживают предателя Катилину… — Хозяин тяжело вздохнул; казалось, что он сам удивлен своей принципиальностью. — Ну вот и пришел конец мечтам о спокойной старости, примирении с врагами, власти, богатстве, популярности у толпы… — Он сложил руки и стал рассматривать свои ноги.
  — Слишком многое стоит на кону, — сказал я.
  — Да, многое. Может быть, тебе стоит догнать Бальба и сказать, что я передумал?
  — Так мне бежать? — спросил я с готовностью — так хотелось пожить спокойно…
  Но, казалось, Цицерон меня не слышал. Он продолжил размышлять об истории и героизме, а я продолжил раскладывать его корреспонденцию.
  Я надеялся, что Трехглавое Чудовище — как прозвали триумвират Цезаря, Помпея и Красса — повторит свое предложение, но больше к Цицерону от них никто не приходил. На следующей неделе Цезарь стал консулом и быстро предложил свой закон Сенату. Я наблюдал от двери, вместе с большой группой толкающихся зевак, как он начал опрос старших членов Сената о том, что они думают по поводу этого закона. Начал он с Помпея. Естественно, что Великий Человек закон поддержал, так же, как и Красс. Следующим был Цицерон, который под пристальным взглядом Цезаря все-таки дал свое согласие — правда, со множеством оговорок. Гортензий был против. Лукулл был против. Целер был против. Когда же Цезарь, ведя опрос по списку, дошел до Катона, тот тоже выступил против. Однако вместо того, чтобы просто высказать свое мнение и сесть на скамью, как это делали все до него, Катон продолжил свои разоблачения, уходя все дальше в глубокую историю в поисках прецедентов и пытаясь доказать, что публичные земли всегда были собственностью нации и ими не могут распоряжаться по своему усмотрению политики, «которые сегодня есть, а завтра их уже и след простыл».
  Через час стало очевидно, что он не собирается прекращать свое выступление и перешел к своей испытанной тактике забалтывания. Цезарь все больше и больше терял терпение и начал притопывать ногой. Наконец он встал.
  — Мы тебя уже достаточно слушали, — прервал он Катона на середине фразы, — а теперь, лицемерный пустослов, сядь и дай выступить другим.
  — Каждый сенатор имеет право говорить столько, сколько он считает нужным, — ответил Катон. — Ты должен изучить законы этой палаты, если хочешь здесь председательствовать. — И, произнеся эти слова, продолжил свое выступление.
  — Сядь на место, — прорычал Цезарь.
  — Меня ты не запугаешь, — сказал Катон и отказался покинуть трибуну.
  Вы когда-нибудь видели, как сокол наклоняет голову из стороны в сторону, высматривая добычу? Именно так выглядел в тот момент Цезарь. Его патрицианский профиль наклонился сначала вправо, а потом влево, а затем он вытянул длинный палец, поманил командира своих ликторов, указал ему на Катона и приказал:
  — Уберите его.
  Ликтор-проксима колебался.
  — Я сказал, — повторил Цезарь громовым голосом, — уберите его.
  Напуганному парню не пришлось повторять дважды. Собрав с полдесятка своих подчиненных, он направился по проходу в сторону Катона, который продолжал свою речь даже тогда, когда ликторы взяли его под руки и потащили к выходу вместе с его казначейскими табличками, которые один из ликторов нес за ними. Сенаторы в ужасе наблюдали за происходящим.
  — Что нам с ним сделать? — выкрикнул ликтор-проксима.
  — Бросьте его в Карцер, — скомандовал Цезарь, — и пусть пару дней повыступает перед крысами.
  Когда Катона вытащили из зала, некоторые сенаторы стали возмущаться тем, как с ним обращались. Великого стоика протащили прямо мимо меня — он не прекращал говорить что-то о скантийских лесах. Целер встал с первой скамьи и поспешил за Катоном, за ним проследовал Лукулл и, наконец, второй консул — Марк Бибул. По моим подсчетам, к демонстрации присоединилось около сорока сенаторов. Цезарь спустился с возвышения и попытался остановить некоторых из уходящих. Помню, как он поймал за руку старого Петрея, командующего, который разбил армию Катилины под Пизой.
  — Петрей, — сказал он, — ты такой же солдат, как и я. Почему же ты уходишь?
  — Потому что я, — сказал Петрей, освобождаясь, — скорее пойду в тюрьму с Катоном, чем останусь в Сенате с тобой.
  — Тогда иди, — крикнул ему вслед Цезарь. — И вы все тоже можете убираться! Но запомните: пока я консул, воля народа Рима не будет зависеть от процедурных вопросов и древних обычаев. Этот закон будет предложен народу, хотите вы этого или нет. И голосование по нему состоится в конце месяца!
  Консул вернулся к своему креслу и осмотрел зал в поисках смельчаков, которые посмели бы пойти против его авторитета.
  Цицерон остался сидеть на своем месте, и после заседания к нему подошел Гортензий, который спросил обвиняющим тоном, почему Отец Отечества не вышел вместе со всеми остальными.
  — Не надо сваливать на меня вину за то, что вы все натворили, — ответил Цицерон. — Я предупреждал вас, что произойдет, если вы не захотите пойти навстречу Помпею. — Однако я видел, что он был смущен. И, как только представилась такая возможность, Цицерон отправился домой.
  — Я попал в совершенно ужасное положение, — пожаловался он, пока мы забирались на холм. — Я ничего не получил, поддержав Цезаря, а его противники теперь считают меня перебежчиком. Похоже, что я перехитрил сам себя!
  В любое другое время Цезарь бы проиграл или был бы вынужден пойти на компромисс. Ведь в первую очередь против его предложения выступил второй консул, Бибул, гордый и вспыльчивый патриций, главной проблемой политической карьеры которого было то, что он был консулом одновременно с Цезарем, который настолько затмил своего коллегу, что люди часто забывают его имя.
  — Я устал быть Поллуксом при этом Касторе, — зло заявил Бибул и объявил, что теперь, когда он председательствует в Сенате, все изменится.
  Также против Цезаря выступили ни много ни мало трое трибунов: Ангарий, Кальвиний и Фаний, каждый из которых вынес свое вето. Но Цезарь был готов добиваться своего, чего бы это ему ни стоило, и начал планомерное разрушение римской конституции — дело, за которое, я в этом уверен, его будут проклинать до скончания века.
  Сначала он включил в закон статью, по которой каждый сенатор должен был принести клятву, что он, под страхом смерти, не будет пытаться изменить данный закон после того, как тот будет занесен в кодекс. Затем Цезарь созвал народную ассамблею, на которой появились Красс и Помпей. Цицерон, вместе с другими сенаторами, наблюдал как Помпей, впервые за всю свою долгую карьеру, выступил с прямой угрозой.
  — Это справедливый закон, — объявил он. — Мои люди проливали кровь за земли Рима, и, по справедливости, они, вернувшись с войны, должны получить часть этих земель как награду.
  — А что будет, — задал подготовленный вопрос Цезарь, — если противники закона перейдут к насильственным действиям?
  — Если кто-то достанет меч, то у меня есть щит, — ответил Помпей, и, помедлив, добавил с подчеркнутой угрозой: — И я тоже достану свой меч.
  Толпа заревела от восторга. Цицерон не мог этого больше выносить. Он повернулся, протолкался через толпу сенаторов и покинул народную ассамблею.
  Слова Помпея были прямым призывом к оружию. Через несколько дней Рим стал наполняться ветеранами Великого Человека. Тот заплатил, чтобы они собрались со всей Италии, и разместил их в палатках за городской чертой или в дешевых гостиницах города. С собой они привезли запрещенное оружие, которое скрывали до поры до времени, ожидая последнего дня января, на который было назначено голосование. Тех сенаторов, которые выступали против закона, освистывали на улицах, а их дома забрасывали камнями.
  Человеком, который организовал все эти безобразия от имени Трехглавого Чудовища, был трибун Ватиний, который был известен всем как самый уродливый человек в Риме. Когда он был ребенком, он переболел скрофулезом78, и его лицо и шея были покрыты свисающими наростами сине-пурпурного цвета. У него были жидкие волосы и рахитичные ноги, поэтому при ходьбе его коленки расходились далеко в стороны, как будто он только что слез с лощади или обмочился. При всем при этом он обладал определенной привлекательностью и совершенно не обращал внимания на то, что о нем говорили: на каждую шутку о своей уродливости он отвечал своей собственной, еще более смешной. Люди Помпея, так же как и плебеи, были очень ему преданы. Он собирал множество собраний в поддержку закона Цезаря, а однажды даже заставил второго консула Бибула пройти через перекрестный допрос на платформе трибунов. Бибул постоянно находился в состоянии стресса, и Ватиний, зная об этом, приказал своим сторонникам связать между собой несколько скамеек и довести эту дорожку прямо до Карцера. Когда, в процессе допроса, Бибул жестко раскритиковал закон — «В этом году вы ни за что не получите этого закона, даже если вы все хотите его», — Ватиний арестовал его и заставил пройти по этим скамейкам прямо до тюрьмы, как захваченных пиратов заставляли идти по корабельному планширю79.
  Цицерон наблюдал за всем этим из своего сада, закутавшись в плащ от январского холода. Он очень гнусно себя чувствовал и старался держаться от всего этого подальше. Кроме того, очень скоро на него свалились личные проблемы.
  Однажды утром, в самый разгар этих ужасных событий, я открыл дверь и увидел на нашем пороге Антония Гибриду. Прошло уже больше трех лет с того момента, когда я видел его последний раз, и сначала я его не узнал. Он очень растолстел на мясе и винах Македонии и еще больше покраснел, как будто его завернули в толстый слой красного жира. Когда я привел его в библиотеку, Цицерон вскочил, как будто увидел призрак, что, в общем-то, было недалеко от истины, потому что это было его прошлое, пришедшее получить по счетам. В начале своего консульства, когда они заключили сделку, Цицерон дал письменное согласие выступить в качестве защитника Гибриды на суде, если того когда-нибудь отдадут под суд: теперь его бывший коллега явился, чтобы получить обещанное. Вместе с ним пришел раб, который нес обвинительный акт, и когда Гибрида протянул его Цицерону, его рука тряслась так, что я боялся, что его хватит удар. Хозяин поднес документ к свету, чтобы прочитать.
  — И когда тебе это вручили?
  — Сегодня.
  — Ты понимаешь, что это такое, да?
  — Нет. Именно поэтому я принес этот чертов документ прямо тебе. Никогда не мог разобраться в этой юридической ерунде.
  — Это судебное предписание по обвинению в государственной измене, — Цицерон читал документ со все возрастающим удивлением. — Странно. Я думал, что тебя прихватят за коррупцию.
  — Послушай, Цицерон, у тебя вина не найдется?
  — Подожди минуту. Давай потерпим, чтобы решить все на трезвую голову. Здесь говорится, что ты потерял армию в Истрии.
  — Только пехоту.
  — Только пехоту! — рассмеялся Цицерон. — И когда же это произошло?
  — Год назад.
  — И кто обвинитель? Его уже назначили?
  — Да, вчера он принес клятву. Это твой протеже — молодой Целий Руф.
  Цицерон был потрясен. Ни для кого не было секретом, что Руф полностью отошел от своего бывшего ментора. Но то, что он выбрал для вступления в общественную жизнь обвинение бывшего коллеги Цицерона по консульству, — это было настоящим предательством. Хозяин даже сел — такое впечатление это на него произвело.
  — А я думал, что это Помпей хочет обязательно засудить тебя, — сказал он.
  — Именно так.
  — Тогда почему он позволяет Руфу участвовать в столь важном деле?
  — Не знаю. Так как насчет вина?
  — Да забудь ты об этом чертовом вине хоть на минуту! — Цицерон скатал документ и теперь похлопывал им по ладони. — Мне все это не нравится. Руф слишком много обо мне знает. Он может вспомнить разные вещи. — Хозяин бросил документ на колени Гибриде. — Тебе надо найти другого защитника.
  — Но я хочу, чтобы меня защищал именно ты! Ведь ты самый лучший! И потом, ты не забыл, что у нас есть договоренность? Я передаю тебе часть денег, а ты прикрываешь меня от обвинений.
  — Я согласился защищать тебя, если тебя обвинят в коррупции. Я никогда ничего не говорил о государственной измене.
  — Этот нечестно. Ты нарушаешь наши договоренности.
  — Послушай, Гибрида, я готов выступить в твою защиту как свидетель — но этот суд может быть ловушкой, устроенной Крассом или Цезарем, и я буду полным идиотом, если попадусь в нее.
  Глаза Гибриды, глубоко спрятанные в складках жира, все еще были очень синими, как сапфиры, воткнутые в кусок красной глины.
  — Люди говорят, что ты здорово преуспел за это время. Везде собственные дома…
  Цицерон устало отмахнулся.
  — Не пытайся угрожать мне.
  — Все вот это, — Гибрида обвел рукой вокруг, — очень красиво. А люди знают, откуда ты взял деньги, чтобы заплатить за все?
  — Предупреждаю: я могу так же легко стать свидетелем обвинения, как и защиты.
  Но угроза звучала очень слабо, и Цицерон, видимо, сам понял это, потому что провел руками по лицу, как бы отгоняя какое-то неприятное видение.
  — Думаю, нам надо с тобой выпить, — сказал Гибрида с глубоким удовлетворением. — После выпивки жизнь всегда выглядит веселее.
  Вечером, перед голосованием по закону Цезаря, мы слышали громкий шум, поднимавшийся с Форума — стук молотков, визжание пил, пьяное пение, приветствия, ор и звуки бьющейся посуды. Наутро шлейф коричневого дыма повис над территорией за храмом Кастора, где должно было проходить голосование.
  Цицерон тщательно оделся и спустился на Форум в сопровождении двух телохранителей, двух членов его домашнего хозяйства — меня и младшего секретаря — и полдесятка клиентов, которые хотели, чтобы их увидели рядом с ним. Все дороги и аллеи, ведущие к месту голосования, были забиты жителями города. Многие из них, узнав Цицерона, расступались, давая ему пройти. Но практически столько же жителей намеренно блокировали его проход, и его телохранителям приходилось расчищать нам дорогу. Мы с трудом продвигались вперед, и когда, наконец, подошли достаточно близко, чтобы видеть ступени храма, Цезарь уже начал свое выступление. С такого расстояния практически ничего не было слышно. Между нами и храмом стояла плотно спрессованная толпа из тысяч людей. Большинство из них были похожи на ветеранов Помпея, которые находились на этой площади всю прошедшую ночь, разжигая на ней костры для обогрева и приготовления пищи.
  — Эти люди не пришли на ассамблею, — заметил Цицерон, — они ее полностью оккупировали.
  Через некоторое время со стороны виа Сакра, с другой стороны толпы, раздался шум, и распространился слух, что там появился Бибул с тремя трибунами, которые были готовы наложить на закон вето. С их стороны это был очень смелый поступок. Стоящие вокруг нас люди стали вытаскивать из-под одежды ножи и даже мечи. Было понятно, что Бибул и его сторонники не могут пробиться к ступеням храма. Мы не видели их самих и могли следить за их продвижением только по шуму и мелькающим в воздухе кулакам. Трибуны были отсечены на ранних подступах к храму, однако Бибулу, а за ним и Катону, которого освободили из тюрьмы, удалось достичь своей цели.
  Отбиваясь от рук людей, пытающихся его остановить, второй консул взобрался на платформу. Его тога была разорвана, одно плечо оголено, а по лицу текла кровь. Цезарь мельком взглянул на него, но своей речи не прервал. В ярости толпа оглушительно шумела. Бибул показал на небеса и провел ребром ладони по своей шее. Ему пришлось повторить этот жест несколько раз, пока не стало понятным, что, как консул, он изучил знамения, и они были неблагоприятны, поэтому ничего нельзя было предпринимать. И все-таки Цезарь не обращал на него внимания. А потом на платформе появились два крепко сбитых молодчика, которые несли большую открытую бочку, похожую на те, в которые обычно собирают дождевую воду. Они подняли ее над головой Бибула и опрокинули содержимое на него. Должно быть, в эту бочку люди испражнялись всю ночь, так как она почти полностью была полна вонючей коричневой жидкостью, которая мгновенно залила Бибула. Он попытался отступить, поскользнулся и упал на спину, сильно ударившись. Удар был такой силы, что на мгновение он замер, не шевелясь. Однако увидев, что на платформу поднимают еще одну бочку, он предпочел на четвереньках уползти с платформы под оглушительный хохот тысяч горожан. Бибул и его сторонники исчезли с Форума и нашли убежище в храме Юпитера Охранителя, именно в том здании, из которого в свое время Цицерон своей речью изгнал Сергия Катилину.
  Именно в этих невероятных условиях был принят закон Цезаря о земельной реформе, который даровал землю двадцати тысячам ветеранов Помпея и, уже после них, тем из городской бедноты, которые смогли доказать, что у них больше трех детей. Цицерон не стал дожидаться результатов голосования, так как они были очевидны, и вернулся домой, где отказался общаться с кем бы то ни было, включая даже Теренцию.
  На следующий день ветераны Помпея вновь вышли на улицы. Они провели всю ночь в празднованиях, а теперь переключили свое внимание на здание Сената, столпившись на Форуме и ожидая, посмеет ли Сенат поставить под сомнение законность вчерашнего голосования. Ветераны оставили узкий проход, по которому могли пройти не больше трех-четырех человек в ряд, и я чувствовал себя очень неловко, когда шел по этому проходу вслед за Цицероном, хотя его провожали вполне дружелюбными замечаниями: «Давай, Цицерон!», «Не забудь о нас, Цицерон!» Внутри здания я увидел удручающую картину. Было первое число месяца, и Бибул с забинтованной головой занял кресло председательствующего. Он сразу же встал и потребовал, чтобы палата осудила отвратительную жестокость предыдущего дня, подчеркнув, что принятый закон не имеет юридической силы, потому что был принят при неблагоприятных знамениях. Но никто не хотел брать на себя такую ответственность — за стенами стояли несколько сот хорошо вооруженных людей. Столкнувшись с таким молчанием, Бибул взорвался.
  — Правительство этой Республики превратилось в карикатуру на самое себя! — выкрикнул он. — Я не хочу принимать в этом участие! Вы показали себя недостойными имени римских сенаторов! Я не буду собирать вас на заседания в те дни, когда я председательствую в Сенате. Оставайтесь дома, граждане, как это сделаю я, загляните себе в душу — и спросите себя, с честью ли вы вышли из этого испытания.
  Многие из слушавших склонили головы, пряча глаза от стыда. Но Цезарь, который сидел между Помпеем и Крассом и слушал все это с легкой усмешкой на губах, немедленно встал и сказал:
  — Прежде чем Марк Бибул и его душа покинут это помещение и заседания палаты прервутся на месяц, хочу вам напомнить, что согласно принятому закону все мы должны поклясться не изменять его. Поэтому предлагаю всем нам пройти на Капитолийскую площадь и произнести слова клятвы, а заодно и продемонстрировать наше единство гражданам Рима.
  Катон, с рукой на перевязи, немедленно вскочил на ноги.
  — Это возмутительно! — запротестовал он, недовольный тем, что эстафета морального лидера перешла на какое-то время к Бибулу. — Я не подпишусь под вашим незаконным документом!
  — И я тоже, — эхом откликнулся Целер, который отложил ради борьбы с Цезарем свой отъезд в Дальнюю Галлию. Еще несколько сенаторов повторили то же самое, и среди них я заметил молодого Марка Фавония, который был тенью Катона и бывшего консула Луция Геллия, которому было уже за семьдесят.
  — Тогда пусть это останется на вашей совести, — пожал плечами Цезарь. — Но помните, за отказ выполнить этот закон полагается смертная казнь.
  Я не думал, что Цицерон захочет говорить, но он очень медленно поднялся на ноги, и все, отдавая должное его авторитету, замолчали.
  — Я не против этого закона, — заявил он, глядя прямо в глаза Цезарю, — однако я полностью осуждаю методы и способ, с помощью которых он был принят. И, тем не менее, — продолжил он, повернувшись лицом к Сенату, — это закон, который хотят простые люди, и по этому закону мы должны поклясться. Поэтому я говорю Катону, и Целеру, и многим другим моим друзьям, которые предпочитают играть сейчас в героев: народ не поймет вас, потому что нельзя бороться с нарушением закона, продолжая его нарушать, и при этом ожидать, что вас будут за это уважать. Впереди, граждане, нас ждут тяжелые времена. И, может быть, сейчас вы думаете, что Рим вам уже не нужен; но поверьте, что вы еще нужны Риму. Сохраните себя для будущих сражений, а не приносите себя в жертву тому, которое уже проиграно.
  Его речь произвела впечатление, и, когда сенаторы вышли из здания, почти все они направились на Капитолий вслед за Отцом Отечества, где и произнесли клятву.
  Когда ветераны Помпея увидели, что собираются сделать сенаторы, они приветствовали их громкими криками (Бибул, Катон и Целер вышли из здания позже). Священный камень Юпитера, упавший с небес много веков назад, был вынесен из храма, и сенаторы выстроились в очередь, чтобы положить на него руку и поклясться соблюдать закон. И хотя все они делали то, чего он и добивался, Цезарь выглядел обеспокоенным. Я видел, как он подошел к Цицерону, отвел его в сторону и стал что-то очень серьезно объяснять ему. Позже я спросил Цицерона, что говорил ему Цезарь.
  — Он поблагодарил меня за сказанное в Сенате, — ответил хозяин. — Однако он отметил, что ему не понравился сам тон моего выступления и что он надеется, что я не собираюсь создавать проблемы ему, Помпею или Крассу. Если же это произойдет, то он будет вынужден принять меры, а это сильно его расстроит. Он сказал, что дал мне шанс принять участие в их администрации, и, отказавшись от него, я теперь должен пожинать плоды этого отказа. Как тебе это все нравится? — Хозяин грязно выругался, что на него было совсем не похоже, и добавил: — Катулл был прав: эту змею надо было раздавить, когда у меня была такая возможность.
  XVII
  Несмотря на свое возмущение, Цицерон не принимал участия в общественной жизни весь следующий месяц — что было не так уж сложно, так как Сенат не собирался на заседания. Бибул заперся у себя в доме и отказывался выходить, а Цезарь объявил, что он будет управлять страной через народные ассамблеи, которые Ватиний, как трибун, собирал от его имени. Бибул ответил на это, распустив слух, что, как консул, он постоянно изучает знамения у себя на крыше и что они продолжают оставаться неблагоприятными — поэтому любая государственная деятельность была в этот период незаконной. В ответ Цезарь приказал устроить перед домом Бибула несколько шумных демонстраций и продолжил принимать законы с помощью народных собраний, не обращая внимания на то, что говорил его коллега-консул (Цицерон остроумно заметил, что Рим живет под совместным консульством Юлия и Цезаря). С точки зрения закона, управление через людей было абсолютно законным — что может быть более честным? — но «люди» были толпой, которую контролировал Ватиний, и все, кто выступал против желаний Цезаря, очень быстро замолкали. Римская республика стала диктатурой во всем, кроме названия, и многие уважаемые сенаторы были этим возмущены. Но так как Цезаря поддерживали Помпей и Красс, то мало кто решался высказываться вслух. Цицерон предпочитал оставаться в своей библиотеке и не принимать во всем этом участия. Однако в конце марта он был вынужден появиться на Форуме, чтобы защищать Гибриду в суде по поводу обвинения бывшего губернатора Македонии в государственной измене. К его неудовольствию, слушания должны были происходить на самом комиции, прямо перед зданием Сената. Полукруглые ступени, ведущие к рострам и похожие на амфитеатр, были отгорожены как место для судей и присяжных, а перед ними уже собралась большая толпа зевак, которые жаждали услышать, как великий оратор будет защищать своего клиента, вина которого была очевидна для всех.
  — Ну что же, Тирон, — тихо сказал мне Цицерон, когда я открыл свой футляр для документов и передал ему его заметки, — вот тебе и доказательство, что и у богов есть чувство юмора — именно на этом месте мне приходится защищать этого негодяя! — Он повернулся и улыбнулся Гибриде, который в этот момент с трудом взбирался на платформу. — Доброе утро тебе, Гибрида. Надеюсь, что, как ты мне и обещал, за завтраком ты не пил вина? Сегодня нам понадобится ясный и трезвый ум!
  — Конечно, — ответил Гибрида, однако по тому, как он взбирался на ступени, и по его неразборчивой речи было видно, что полностью воздержаться ему не удалось.
  Кроме меня и своей обычной команды клерков, Цицерон привел на суд своего зятя Фругия, чтобы тот выступил в качестве его помощника. В отличие от Цицерона Руф появился один, и в тот момент, когда я увидел его направляющимся к нам через комиций в сопровождении только одного секретаря, у меня исчезла последняя слабая надежда на благоприятный исход суда. Руфу не было еще и двадцати трех лет, и он только что закончил свой годичный период в администрации африканского губернатора. Уехал он туда мальчиком, а вернулся мужчиной, и я понял, что контраст между этим загорелым, высоким обвинителем и толстым, опухшим Гибридой стоил последнему десятка голосов присяжных еще до того, как начался суд. Сравнение было также не в пользу Цицерона. Он был в два раза старше Руфа и, когда тот подошел, чтобы пожать руку своему оппоненту и пожелать ему удачи, выглядел сутулым и потасканным. На стене бань можно было бы поместить объявление об этом суде: «Молодость против Старости». За ними полукругом расположились шестьдесят присяжных, а претор, высокомерный Корнелий Лентул Клавдиан, уселся в судейское кресло между ними.
  Первым выступал Руф, и мы скоро поняли, что он был гораздо более внимательным учеником Цицерона, чем это можно было предположить. Свое обвинение Руф разделил на пять пунктов:
  первый — Гибрида сосредоточил все свои усилия на выкачивании из Македонии максимального количества денег для своих собственных нужд;
  второй — деньги, которые должны были идти его солдатам, были им присвоены;
  третий — он не исполнил свой долг командира во время карательной экспедиции к берегам Черного моря для замирения взбунтовавшихся племен;
  четвертый — он показал себя трусом на поле битвы, сбежав от врага;
  пятый — в результате его действий империя потеряла район вокруг Истрии в нижнем течении Дуная.
  Руф произносил свои обвинения со смесью священного негодования и убийственного юмора, достойной самого Мастера в его лучшие годы. Особенно хорошо я запомнил его яркое описание халатности Гибриды утром перед битвой с бунтовщиками.
  — Самого этого человека нашли в состоянии пьяного ступора, — рассказывал Руф, прохаживаясь за спиной Гибриды и указывая на него пальцем, как будто тот был экспонатом на выставке, — храпящим во всю силу своих легких и периодически икающим, в то время как уважаемые дамы, проживавшие вместе с ним, раскинулись в вольных позах на диванах или на полу помещения. Полумертвые от ужаса при приближении врага, они попытались растормошить Гибриду, звали его по имени и тщетно пытались заставить сесть; некоторые шептали ему в ухо непристойности; одна или две залепили ему пару звонких пощечин. Он узнал их голоса и почувствовал прикосновения, поэтому попытался обнять ближайшую к себе. Губернатор был слишком возбужден, чтобы спать, и слишком пьян, чтобы бодрствовать: полупьяный и едва проснувшийся, он запутался среди своих центурионов и любовниц.
  Обращаю ваше внимание на то, что все это было произнесено Руфом без каких-либо записей, по памяти. Одного этого эпизода было достаточно для приговора. Но главные свидетели обвинения — несколько командиров Гибриды, пара его любовниц и его квартирмейстер — еще больше подлили масла в огонь. В конце дня Цицерон поздравил Руфа с блестящим выступлением, а вечером честно предложил своему помрачневшему клиенту продать недвижимость в Риме за любые деньги и перевести наличные в драгоценности, которые было легко взять с собой в изгнание.
  — Ты должен приготовиться к самому худшему.
  Я не буду описывать все подробности суда. Скажу только, что хотя Цицерон и использовал все свое умение, чтобы разрушить обвинение Руфа, оно осталось непоколебимым, а свидетели, которых представил Гибрида, были очень слабы — в основном его старые собутыльники или официальные лица, которых он подкупил. К концу четвертого дня неясным остался только один вопрос: должен ли Цицерон вызвать Гибриду для дачи показаний, в слабой надежде разжалобить присяжных, или Гибриде надо смириться с поражением и тихо покинуть Рим до вынесения приговора, что спасло бы его от позора быть вышвырнутым из города? Цицерон пригласил Гибриду в библиотеку, чтобы вместе выработать решение.
  — И что, ты считаешь, я должен сделать? — спросил Гибрида.
  — На твоем месте я бы уехал, — ответил Цицерон, жаждавший положить конец своим собственным мучениям. — Боюсь, что твои показания могут только ухудшить ситуацию. Зачем доставлять Руфу такое удовольствие?
  При этих словах Гибрида сломался.
  — Что я сделал этому молодому человеку, что он хочет уничтожить меня таким способом? — Слезы жалости к самому себе хлынули у него из глаз.
  — Послушай, Гибрида, возьми себя в руки и вспомни своих великих предков. — Цицерон похлопал его по колену. — Здесь нет ничего личного. Он просто умный молодой человек из провинции, с большими амбициями. Во многом он напоминает мне себя самого в его возрасте. К сожалению, ты, так же как и Веррес мне в свое время, дал ему прекрасную возможность прославиться.
  — Будь он проклят! — неожиданно произнес Гибрида, выпрямляясь. — Я дам показания.
  — Ты уверен в этом? Перекрестный допрос — это не шутка.
  — Ты согласился меня защищать, — сказал Гибрида, демонстрируя свой былой боевой дух. — Так давай же строить эту защиту.
  — Очень хорошо, — сказал Цицерон, с трудом скрывая свое разочарование. — В этом случае мы должны отрепетировать твои показания, а это займет время. Тирон, принеси-ка сенатору вина.
  — Нет, — твердо отказался Гибрида. — Сегодня обойдемся без вина. Я пропил всю свою карьеру, поэтому закончить ее хочу трезвым.
  И мы работали до поздней ночи, отрабатывая вопросы Цицерона и ответы на них Гибриды. После этого Цицерон взял на себя роль Руфа: он задавал своему бывшему коллеге самые неприятные вопросы, которые только приходили ему в голову, и помогал тому сформулировать наименее разоблачительные ответы. Я был удивлен, как быстро Гибрида все схватывал. Оба легли в полночь — Гибрида остался ночевать у нас — и встали на рассвете, чтобы продолжить свое занятие. Позже, когда мы все вместе шли на суд — Гибрида со слугами впереди, — Цицерон сказал мне:
  — Я начинаю понимать, почему он достиг таких высот. Если бы только он показал эту свою хватку пораньше, ему бы не пришлось думать сейчас об изгнании.
  Когда мы пришли на комиций, Гибрида весело сказал:
  — Все как раньше, Цицерон! Как во время нашего консульства, когда мы плечом к плечу защищали Республику!
  Они вдвоем поднялись на платформу, и, когда Цицерон объявил о том, что он вызывает Гибриду, по рядам присяжных пронесся шум любопытства. Я увидел, как Руф что-то сказал своему секретарю, и тот достал стилус.
  Гибриду быстро привели к присяге, и Цицерон задал ему все те вопросы, которые они отрепетировали накануне, начиная с вопроса о его военном опыте под командованием Суллы четверть века назад и кончая его ролью в раскрытии заговора Катилины.
  — Ведь в то время ты отбросил мысли о былой дружбе, — спросил Цезарь, — и возглавил армию Сената, чтобы раздавить предателя, не так ли?
  — Именно так.
  — И ты прислал голову этого монстра в Сенат как доказательство твоей победы?
  — Да.
  — Запомните это хорошенько, — сказал Цицерон, обращаясь к присяжным. — Разве это похоже на действия предателя? Молодой Руф, сидящий здесь, поддерживал Катилину — пусть он попытается это опровергнуть, — а потому тихо сбежал из Рима, чтобы не разделить его судьбу. А сейчас он рискнул вернуться в Рим и имеет наглость обвинять в измене того самого человека, который всех нас спас! — Он опять повернулся к Гибриде. — А после того, как ты покончил с Катилиной, ты освободил меня от необходимости править Македонией, с тем чтобы я мог выкорчевать все корни этого заговора?
  — Так точно.
  Допрос продолжался довольно долго — Цицерон вел Гибриду по его показаниям, как отец, который за ручку ведет своего сына по опасной тропе. Он попросил его рассказать, как ему удалось законными методами повысить доходы от Македонии, как он отчитывался за каждую драхму, как набрал и вооружил два легиона и как повел их через горы в опасную экспедицию на восток, к Черному морю. Он описал ужасные воинственные племена гетов, бастарнов и истрийцев, нападавшие на колонну римлян, продвигающуюся по долине Дуная.
  — Обвинение утверждает, что, услышав о больших силах противника, ты разделил свое войско на две части, забрав с собой кавалерию для собственной охраны и оставив пехоту беззащитной. Это правда?
  — Нет, неправда.
  — Ведь ты же отважно преследовал армию истрийцев, не так ли?
  — Именно так.
  — А пока тебя не было, бастарны переправились через Дунай и напали на пехоту с тыла?
  — Правильно.
  — И ты ничего не мог поделать?
  — Боюсь, что ничего. — Гибрида наклонил голову и вытер глаза, как велел ему Цицерон.
  — Должно быть, от рук варваров погибло много твоих друзей и товарищей по оружию.
  — Да, очень много.
  После долгой паузы, во время которой в суде стояла абсолютная тишина, Цицерон повернулся к присяжным.
  — Война, граждане, иногда бывает жестокой и коварной, но при чем же здесь измена?
  Под длительные аплодисменты он вернулся на свое место. Аплодировали не только зеваки, но и некоторые из присяжных. Впервые у меня появилась какая-то надежда. Я понадеялся, что искусство Цицерона как адвоката сможет помочь нам в очередной раз. Руф улыбнулся и сделал глоток вина, разведенного водой, прежде чем подняться на ноги. Он разминал плечи, как атлет, закинув руки за голову и вращая торсом в разные стороны. Когда я увидел, как он это делает, перед тем как начать перекрестный допрос, мне показалось, что время повернуло вспять, и я вспомнил, как Цицерон посылал его выполнять различные поручения и издевался над ним за небрежность в одежде и длину волос. А еще я вспомнил, как этот мальчик подворовывал у меня деньги и пил и играл на них всю ночь, а я все равно не мог долго злиться на него. Какие боги свели нас вновь в этом суде?
  Руф прошел к трибуне свидетелей. Он был абсолютно спокоен — казалось, что у него нет нервов. С тем же успехом он мог идти в таверну на встречу с приятелем.
  — У тебя хорошая память, Антоний Гибрида?
  — Думаю, да.
  — Тогда я думаю, что ты помнишь раба, которого убили накануне твоего консульства?
  — Не уверен. Ведь за годы у человека бывает так много рабов… — На лице Гибриды появилось удивленное выражение, и он в недоумении посмотрел на Цицерона.
  — Но этого-то ты должен помнить? — настаивал Руф. — Он был из Смирны. Около двенадцати лет. Его тело сбросили в Тибр. Цицерон присутствовал, когда его выловили. У него было перерезано горло и удалены все внутренности.
  По суду пронесся крик ужаса, и мой рот пересох не только от воспоминаний о несчастном мальчике, но и от того, что я понял, куда могут привести все эти вопросы. Цицерон тоже это понял. Он немедленно вскочил и обратился к претору:
  — Но ведь это совсем не важно. Смерть раба больше четырех лет назад не имеет никакого отношения к тому, что произошло во время проигранной битвы на побережье Черного моря.
  — Пусть обвинитель задаст свои вопросы, — решил Клавдиан, а затем философски добавил: — Я давно понял, что в жизни многие вещи взаимосвязаны.
  — Теперь, когда ты об этом сказал, я что-то припоминаю… — Гибрида все еще беспомощно смотрел на Цицерона.
  — Надеюсь, — ответил Руф. — Не каждый день человек присутствует на человеческом жертвоприношении! Я думаю, что даже для тебя, со всеми мерзостями, которые тебя окружают, это редкость!
  — Я ничего не знаю ни о каких человеческих жертвоприношениях, — пробормотал Гибрида.
  — Его убил Катилина, а потом он заставил тебя и остальных присутствующих поклясться…
  — Разве? — Гибрида состроил гримасу, как будто пытался вспомнить давние события. — Нет, не думаю. Нет, ты ошибаешься.
  — Именно так он и поступил. И ты поклялся на крови этого зарезанного ребенка убить своего коллегу консула — человека, который сейчас сидит рядом с тобой как твой адвокат.
  Эти слова оказались настоящей сенсацией, и, когда шум утих, Цицерон поднялся на ноги.
  — Очень жаль, — сказал он, с сожалением качая головой, — очень жаль, потому что до этого момента мой молодой друг очень хорошо показал себя в роли обвинителя. Он ведь был моим учеником, граждане, и я искренне гордился и им, и самим собой как учителем. А вот сейчас он взял и разрушил всю свою работу, произнеся это невероятное обвинение. Боюсь, что мне придется вновь заняться его обучением.
  — Я знаю, что это правда, — ответил Руф, широко улыбаясь, — потому что ты сам рассказал мне об этом.
  Всего на секунду Цицерон заколебался, и, к своему ужасу, я увидел, что он совершенно забыл о своей беседе с Руфом много лет назад.
  — Ты неблагодарный подлец, — резко произнес он, — я никогда ничего подобного не говорил.
  — В первую неделю твоего консульства, через два дня после Латинского праздника, ты позвал меня к себе домой и спросил, говорил ли Катилина в моем присутствии о том, что тебя надо убить. Ты сказал, что Гибрида признался, что поклялся именно в этом на крови убитого мальчика. И ты еще попросил меня следить за всем, что происходит у Катилины.
  — Это абсолютная ложь, — воскликнул Цицерон, но его эмоции не смогли уменьшить эффект от точного и хладнокровного рассказа Руфа.
  — Этому человеку ты доверял как своему коллеге консулу, — продолжил Руф, спокойно указывая на Гибриду. — Этого человека ты посадил на шею жителям Македонии как их губернатора — человека, о котором ты знал, что он принял участие в скотском убийстве и желает твоей собственной смерти. А сегодня ты защищаешь этого человека. Почему же?
  — Я не должен отвечать на твои вопросы, мальчик.
  — Вот вопрос, граждане: почему Цицерон, известный римский адвокат, который создал себе имя, обвиняя коррумпированных губернаторов, сейчас защищает вот этого? — обратился Руф к присяжным.
  — Клавдиан, прошу тебя, ради всех богов, наведи порядок у себя в суде, — Цицерон еще раз протянул руку к претору. — Это перекрестный допрос, а не монолог обвинителя о защитнике.
  — Он прав, Руф, — сказал претор, — вопросы должны касаться рассматриваемого дела.
  — Но так оно и есть. Я утверждаю, что Гибрида с Цицероном сговорились.
  — Тому нет никаких доказательств, — возмутился Цицерон.
  — Нет, есть, — ответил Руф. — Меньше чем через год после того, как ты спустил Гибриду на многострадальных жителей Македонии, ты купил себе новый дом — вон там! — и он указал на дом в лучах солнца на Палатинском холме. Головы всех присяжных повернулись в ту сторону. — Незадолго до этого за дом просили четырнадцать миллионов сестерций! Четырнадцать миллионов! Спросите себя, граждане: где мог Цицерон, который кичится своим скромным происхождением, взять такую сумму, если не у человека, которого он и шантажировал и защищал? Не у Антония Гибриды? Разве не правда, — он повернулся к обвиняемому, — что ты передавал часть денег, украденных в Македонии, своему сообщнику в Риме?
  — Нет, нет, — запротестовал Гибрида. — Время от времени я посылал Цицерону небольшие подарки (они договорились об этом на тот случай, если Руф предъявит доказательства передачи денег), но не более того.
  — Подарки? — повторил Руф. Нарочито медленно он еще раз взглянул на дом Цицерона, рукой заслоняясь от яркого солнца. По террасе дома шла женщина под зонтиком, и я понял, что это была Теренция. — Неплохой подарочек!
  Цицерон сидел неподвижно и внимательно смотрел на Руфа. Некоторые члены жюри качали головами в изумлении. Из толпы зевак донесся глумливый смех.
  — Граждане, — закончил Руф. — Я думаю, что все сказал. Я показал, как благодаря предательской некомпетентности Гибриды наша страна потеряла целый регион. Я доказал его трусость и жадность. Я раскрыл, как деньги, предназначенные для армии, оседали в его собственных сундуках. Тени легионеров, брошенных своим командиром и беспощадно убитых варварами, взывают о справедливости. Этому монстру никогда нельзя было доверять таких высоких постов, и этого не случилось бы, если бы не помощь его коллеги по консульству. Карьера обвиняемого построена на крови и разврате, и убийство несчастного мальчика — лишь небольшая часть всего этого. К сожалению, мертвых уже не вернуть, но, приговорив этого человека, вы очистите от его вони воздух Рима. Давайте сегодня же отправим Гибриду в изгнание.
  Под продолжительные аплодисменты Руф занял свое место. Претор выглядел удивленным и попросил подтвердить, что обвинитель закончил свое выступление. Руф жестом подтвердил это.
  — Ну что ж. А я думал, что тебе понадобится еще, по крайней мере, один день, — заявил Клавдиан. Он повернулся к Цицерону. — Ты хочешь выступить от имени защиты немедленно или предпочитаешь, чтобы суд прервался до завтра, чтобы ты смог подготовиться?
  Лицо Цицерона было пунцовым от возмущения, и я сразу понял, что он совершит серьезную ошибку, если начнет говорить сразу же, не успокоившись. Я сидел в стороне от клерков, прямо под платформой, и даже встал, чтобы подойти к нему и умолить его согласиться с перенесением слушаний на следующий день. Но хозяин отмахнулся от меня прежде, чем я смог произнести хоть слово. В его глазах горел странный огонь. Я не уверен даже, что он заметил меня в тот момент.
  — Такую ложь, — произнес он с отвращением и встал, — такую ложь надо убивать немедленно, как таракана, а не позволять ей торжествовать целую ночь.
  Площадь перед судом и так была полна народа, сейчас же люди спешили к комицию со всех сторон Форума. Цицерон, выступающий в суде, был одним из символов Рима, и никто не хотел упустить этот момент. Никто из членов Трехглавого Чудовища так и не появился, однако в толпе я заметил их доносчиков — Бальба, Афрания и Ария. У меня не было времени рассматривать толпу — Цицерон начал говорить, и я должен был записывать.
  — Должен признаться, — начал он, — что без радости шел в этот суд защищать моего старого друга и коллегу Антония Гибриду. Однако человек, который ведет публичную жизнь в Риме так же долго, как веду ее я, имеет массу подобных обязательств. Да, Руф, «обязательства» — это слово, которое тебе не дано понять, в противном случае ты не говорил бы обо мне подобным образом. Но сейчас я счастлив, что все-таки пришел сюда, потому что наконец-то смогу сказать о том, о чем молчал долгие годы. Да, я работал вместе с Гибридой, я был в нем заинтересован и не скрываю этого. Я закрывал глаза на разницу во взглядах и подходах к жизни. Я закрывал глаза на многое, потому что у меня не было выбора. Для того, чтобы спасти Республику, мне нужны были союзники, и мне не приходилось выбирать, откуда они брались.
  Вспомните то ужасное время. Вы что, думаете, что Катилина действовал в одиночку? Вы что, думаете, что один человек, каким бы энергичным и развращенным он ни был, смог бы достичь того, чего достиг Катилина, — смог бы поставить этот город и нашу Республику на грань разрушения, — если бы у него не было сторонников? И я не имею в виду эту банду обанкротившихся патрициев, игроков, пьяниц, раздушенных юношей и бродяг, которые все время вились вокруг него — среди которых, кстати, находился и наш амбициозный молодой обвинитель. Нет, я имею в виду людей, имеющих вес в нашем обществе. Людей, которые увидели в Катилине возможность удовлетворить свои собственные опасные и далеко идущие амбиции. Эти люди не были казнены по решению Сената пятого декабря того памятного года, и они не погибли на поле битвы под натиском легионов, которыми командовал Гибрида. Они не отправились в изгнание на основе моих свидетельских показаний. Они и сегодня свободны. Более того, они управляют этой Республикой!
  До этих слов Цицерона слушали в полной тишине. Теперь же многие из слушателей выдохнули и повернулись к своим соседям, потрясенные услышанным. Бальб стал что-то записывать на восковой табличке. Я подумал: а хозяин понимает, что он делает? И рискнул взглянуть на Цицерона. Казалось, он не понимал, где находится: сенатор забыл о суде, об аудитории, обо мне, о политических раскладах — сейчас ему надо было только выговориться.
  — Эти люди сделали Катилину тем, чем он стал. Без них он был бы ничем. Они отдали ему свои голоса, свои деньги, свою помощь и свою защиту. Они говорили за него в Сенате, в судах и на народных собраниях. Они прикрывали его, подкармливали его и даже снабжали его оружием, необходимым для убийства правительства. (В этом месте у меня отмечено, что из толпы стали раздаваться все более и более громкие крики.) До сегодняшнего дня, граждане, я не понимал, что мне пришлось столкнуться с двумя заговорами. Один из них я уничтожил, но за ним скрывался второй — этот второй, внутренний, заговор все еще существует. Римляне! Оглянитесь вокруг, и вы увидите, как он процветает! Он правит при помощи секретного конклава и ужаса на наших улицах. Он правит незаконными методами и подкупом на всех уровнях. Боги, и вы обвиняете Гибриду в коррупции? Да он беспомощен и беззащитен как ребенок по сравнению с Цезарем и его дружками!
  И сам этот суд — еще одно тому доказательство. Вы что, думаете, что Руф единственный автор обвинения? Этот неофит, который только что отрастил свою первую бороду? Какое заблуждение! Эти атаки, эти так называемые свидетельства, все они сделаны для того, чтобы разрушить и дискредитировать не только Гибриду, но и меня — мою репутацию, мое консульство, ту политику, которую я последовательно провожу в жизнь. Люди, стоящие за Руфом, хотят разрушить традиции нашей Республики ради своих, извращенных целей. Но для того, чтобы этого достичь — простите меня за хвастовство, я знаю за собой этот грешок, — для этого им необходимо сначала уничтожить меня.
  Граждане, сегодня, в этот день и час, в этом суде, у вас есть шанс войти в историю. В том, что Гибрида совершал ошибки, я не сомневаюсь. Я с грустью соглашаюсь, что он сам выпачкал себя во всех этих нечистотах. Но забудьте на минуту о его грехах, и вы увидите перед собой того человека, который вместе со мной боролся с монстром, угрожавшим нашему городу четыре года назад. Без его поддержки наемный убийца покончил бы со мной в самом начале моего консульского срока. Тогда он меня не бросил, а сейчас я не брошу его. Умоляю вас, оправдайте его, оставьте его в Риме, и с помощью наших древних богов мы вновь восстановим свет свободы в этом городе наших предков!
  Так говорил Цицерон, но, когда он сел на свое место, аплодисменты были очень жидкими — в основном был слышен шум удивления от того, что он сказал. Я поискал глазами Бальба, но тот уже исчез. Тогда я, со своими записями, подошел к Цицерону и поздравил его с глубокой речью.
  — Ты все записал? — спросил он и, когда я это подтвердил, велел мне сделать копию этой речи, как только мы придем домой, и спрятать ее в надежном месте.
  — Думаю, что текст уже на пути к Цезарю, — добавил хозяин. — Я видел, как Бальб записывал почти с той же скоростью, с которой я говорил. Мы должны быть уверены, что у нас есть точный текст, на случай, если этот вопрос поднимут в Сенате.
  Я не мог больше с ним говорить, потому что претор распорядился, чтобы голосование началось немедленно. Я посмотрел на небо — была середина дня; жаркое солнце стояло в самом зените. Я вернулся на место и смотрел, как урна заполняется жетонами, переходя из рук в руки. Цицерон и Гибрида тоже наблюдали за этим, сидя рядом, слишком возбужденные, чтобы говорить. Я подумал обо всех тех судах, на которых присутствовал, и о том, как все они заканчивались одним и тем же — этим томительным периодом ожидания. Наконец клерки закончили подсчет голосов и сообщили претору результат. Он встал, и мы все последовали его примеру.
  — Перед присяжными был поставлен вопрос, должен ли Гай Антоний Гибрида быть приговорен по обвинению в государственной измене во время его губернаторства в Македонии. За осуждение проголосовало 47 присяжных, за оправдание — 12. — Из толпы послышались крики одобрения. Гибрида повесил голову. Претор подождал, пока не установилась тишина. — Поэтому Гай Антоний Гибрида лишается всех своих прав на собственность и на гражданство навечно, и с полуночи ему не может быть предоставлен кров и пища ни в одном месте на территории Италии, ее городов и колоний. Любой, кто попытается это сделать, понесет такое же наказание. На этом суд закончен.
  Цицерон проигрывал не так уж много судов, но, когда это случалось, он всегда много внимания уделял поздравлениям своих оппонентов. Однако сегодня этого не случилось. Когда Руф подошел, чтобы выразить соболезнования, Цицерон демонстративно повернулся к нему спиной, и я с удовольствием увидел, как молодой негодяй остался стоять с протянутой рукой, как полный идиот. Затем он пожал плечами и отошел. Что касается Гибриды, тот был настроен философски.
  — Что ж, — сказал он Цицерону, пока его не увели ликторы, — ты предупредил меня, откуда дует ветер. У меня отложено немного денег, и на мой век мне их хватит. Мне говорили, что южное побережье Галлии очень напоминает Неаполитанский залив. Поэтому не беспокойся обо мне, Цицерон. После твоей речи тебе надо побеспокоиться о самом себе.
  С этого момента прошло не более двух часов, как в нашем доме распахнулась дверь и появился Метелл Целер в состоянии крайнего возбуждения. Он потребовал, чтобы я провел его к хозяину. В это время Цицерон обедал вместе с Теренцией, а я все еще переписывал его речь. Но я понял, что дело не терпит отлагательств, и немедленно провел его к сенатору.
  Цицерон возлежал на ложе, рассказывая Теренции концовку суда над Гибридой, когда Целер влетел в комнату и прервал его.
  — Что ты сегодня сказал о Цезаре в суде?
  — Здравствуй, Целер. Правду, и больше ничего. Присоединишься к нам?
  — По-видимому, это была опасная правда — Гай планирует страшную месть.
  — Да неужели? — ответил Цицерон, пытаясь выглядеть невозмутимым. — И как же меня накажут?
  — Пока мы с тобой разговариваем, он в Сенате превращает эту свинью, моего брата, в плебея!
  — Нет, нет, — Цицерон так резко выпрямился, что перевернул бокал. — Этого не может быть. Цезарь и пальцем не пошевельнет, чтобы помочь Клавдию — только не после того, что Клавдий сделал с его женой.
  — Ошибаешься. Именно это он и делает сейчас.
  — А ты откуда знаешь?
  — Моя собственная очаровательная жена с удовольствием рассказала мне об этом.
  — А как такое вообще возможно?
  — Ты забываешь о том, что Цезарь — верховный жрец. Он созвал срочное собрание курии, чтобы она одобрила усыновление.
  — И это законно? — вмешалась в разговор Теренция.
  — С каких это пор законность играет какую-то роль, — горько произнес Цицерон, — когда дело касается Цезаря? — Он стал быстро тереть свой лоб, как будто это помогало ему в поисках решения. — Что, если попросить Бибула объявить знамения неблагоприятными?
  — Цезарь это предусмотрел. С ним Помпей.
  — Помпей, — Цицерон опешил. — Дело запутывается все больше.
  — Помпей — авгур. Он понаблюдал за небесами и объявил, что все в порядке.
  — Но ты ведь тоже авгур. Разве ты не можешь оспорить его прогноз?
  — Можно попробовать. Но для начала нам надо добраться до Сената.
  Цицерона не пришлось просить дважды. Все еще в домашних тапках, он поспешил вслед за Целером, а я устремился вслед за ними, вместе со слугами. На улицах все было тихо: Цезарь действовал столь стремительно, что люди еще ни о чем не успели узнать. К сожалению, к тому моменту, когда мы пересекли Форум и вбежали в двери здания Сената, церемония уже заканчивалась — перед нашими глазами предстала совершенно постыдная картина! Цезарь стоял на возвышении в дальнем конце комнаты, облаченный в одежды верховного жреца и окруженный ликторами. Помпей, в авгуровском колпаке, стоял рядом, держа в руках священный жезл. Еще несколько понтификов также стояли вокруг них, включая Красса, который был введен в состав коллегии по требованию Цезаря, как замена усопшему Катуллу. На деревянных скамейках теснились члены курии, похожие на стадо скованных овец — тридцать пожилых римлян, которые были вождями римских триб. И наконец, в довершение этой картины, златокудрый Клавдий стоял на коленях в проходе рядом с еще одним юнцом. Все обернулись на шум, когда мы вошли, и я никогда не забуду победную улыбку Клавдия, когда он понял, что Цицерон наблюдает за происходящим, — это была почти детская радость, которая очень быстро сменилась выражением ужаса, когда он увидел, что к нему направляется его собственный брат в сопровождении Отца Отечества.
  — Какого черта? Что здесь происходит?! — заорал Целер.
  — Метелл Целер, — произнес Цезарь твердым голосом, — это религиозная церемония, и не вмешивайся в нее.
  — Религиозная церемония! С главным святым Рима на коленях — человеком, который трахнул твою собственную жену! — Целер хотел пнуть Клавдия ногой, однако тот быстро отполз к Цезарю. — А это что еще за ребенок? — спросил он, указывая на другого коленопреклоненного. — Посмотрим, кто пришел в нашу семью! — Он за шиворот поставил его на ноги и повернул лицом к нам — дрожащего прыщавого юнца лет двадцати от роду.
  — Изволь уважать моего приемного отца, — сказал Клавдий, который, несмотря на страх, не мог сдержаться от смеха.
  — Ты отвратителен!
  Целер отбросил юнца и сосредоточил свое внимание на Клавдии, подняв громадный кулак, чтобы ударить его, однако Цицерон удержал его.
  — Нет, Целер, не давай им повода арестовать тебя.
  — Правильно, — согласился Цезарь.
  — Так твой новый отец моложе тебя? Ну и фарс вы здесь устроили! — произнес Целер после паузы, опуская руку.
  — Ничего лучше второпях найти не смогли, — самодовольно ухмыльнулся Клавдий.
  Что из всего этого поняли старейшины триб, каждому из которых было не меньше пятидесяти, я себе представить не могу. Многие из них были старыми приятелями Цицерона. Позже мы узнали, что посыльные Цезаря вытащили их из домов и гуськом привели в Сенат, где Цезарь практически приказал им одобрить усыновление Клавдия.
  — Ну что, мы уже закончили? — спросил Помпей. Он не только странно выглядел в одежде авгура, но и был, по-видимому, сбит с толку.
  — Да, мы закончили, — ответил ему Цезарь. Он вытянул руку, как будто благословлял свадьбу. — Публий Клавдий Пульхр, властью, данной мне как верховному жрецу, я объявляю, что с сегодняшнего дня ты приемный сын Публия Фонтея и будешь занесен в городские книги как плебей. Изменение твоего статуса вступает в силу немедленно, поэтому если ты этого хочешь, то можешь выдвинуть свою кандидатуру на выборах трибуна. Благодарю вас, граждане.
  Цезарь слегка кивнул, распуская курию, и старейшины встали, а консул и верховный жрец Рима слегка приподнял свою тогу и спустился с возвышения с сознанием выполненной работы. Он прошел мимо Клавдия, с отвращением отвернувшись от него, как прохожий отвернулся бы от разложившегося трупа, лежащего на улице.
  — Тебе надо было бы прислушаться к моему предупреждению, — прошипел Цезарь Цицерону, проходя мимо. — А теперь полюбуйся, что мне пришлось сделать.
  Вместе со своими ликторами он проследовал к двери в сопровождении Помпея, который все еще не решался поднять на Цицерона глаза; только Красс позволил себе улыбнуться.
  — Пойдем, папочка, — сказал Клодий80, обнимая Фонтея за плечи. — Я провожу тебя домой. — Он издал один из своих нервных, почти женских, смешков и, поклонившись своему шурину и Цицерону, пристроился в конец процессии.
  — Ты, может быть, и закончил, Цезарь! — закричал Целер вслед консулу. — Но я — нет! Я губернатор Дальней Галлии и командую легионами, тогда как у тебя войска нет! И я еще даже не начал!
  У него был громкий голос, и его, должно быть, было хорошо слышно на Форуме, однако Цезарь, выйдя из помещения на яркий солнечный свет, даже не повернул головы. Когда он и его компания исчезли из виду и мы остались одни, Цицерон опустился на ближайшую скамью и обхватил голову руками. Под крышей, на стропилах, курлыкали голуби — до сего дня я не могу слышать этих грязных птиц, не вспоминая старое здание Сената, — а вот остальные звуки как-то странно отдалились от меня и казались неземными, как будто я уже был в тюрьме.
  — Не отчаивайся, Цицерон, — резко сказал Целер через какое-то время. — Он ведь даже еще не трибун — и никогда им не станет, если это будет зависеть от меня.
  — Красса я могу победить, — ответил Цицерон. — Помпея я могу перехитрить. Даже Цезаря мне удавалось в прошлом держать в рамках приличий. Но все они вместе, и Клавдий в качестве их главного оружия? — Он устало покачал головой. — Как мне жить дальше?
  В тот вечер Цицерон отправился к Помпею и захватил меня с собой, частично чтобы показать полководцу, что это деловой визит, а частично для того, чтобы я оказывал ему моральную поддержку. Мы нашли Великого Человека выпивающим в холостяцкой столовой со своим другом и товарищем по оружию Аулом Габинием. Когда мы вошли, они изучали макет театра Помпея, и Габиний весь светился от энтузиазма. Он был тем самым человеком, который, будучи амбициозным трибуном, предложил закон, обеспечивший Помпею его неслыханную военную власть, за что и получил легатство под командованием Помпея на Востоке. Он отсутствовал несколько лет, в течение которых — тайно от него — Цезарь спал с его женой, толстой Лоллией (в это же время он крутил роман и с женой Помпея — подумать только!). Теперь Габиний вернулся в Рим — такой же амбициозный, но в сотни раз богаче и с твердым намерением стать консулом.
  — Цицерон, дорогой мой, — сказал Помпей, вставая, чтобы обнять хозяина. — Ты выпьешь с нами?
  — Нет, не выпью, — сказал Цицерон напряженным голосом.
  — О, боги, — сказал Помпей, обращаясь к Габинию, — ты слышал этот тон? Он пришел, чтобы отругать меня за то, что произошло сегодня днем, — я тебе рассказывал. — Он повернулся к Цицерону и спросил: — Мне что, действительно надо объяснять тебе, что это была полностью идея Цезаря? Я пытался его отговорить.
  — Правда? И что же тебе помешало?
  — Он считает, и я с ним согласен, что тон твоего выступления в суде сегодня был слишком угрожающим и ты заслуживаешь публичной порки.
  — Поэтому вы открыли Клавдию путь к посту трибуна — зная, что его главное желание заключается в том, чтобы отдать меня под суд?
  — Я бы не стал заходить так далеко, но Цезарь настаивал.
  — Многие годы я поддерживал все твои начинания. И я ничего не просил взамен, кроме твоей дружбы, которая для меня важнее всего в моей публичной жизни. И вот сейчас наконец ты показал всему миру, как ты меня ценишь. Ты дал моему смертельному врагу оружие, которым он меня уничтожит, — сказал хозяин с пугающим спокойствием.
  — Цицерон, я возмущен. Как у тебя язык поворачивается говорить подобные вещи? — Губы Помпея сжались, а в его рыбьих глазах появились слезы. — Я никогда не буду стоять в стороне и спокойно наблюдать, как тебя уничтожают. Но я нахожусь в непростой ситуации, ты же знаешь; постоянные усилия, чтобы держать Цезаря в узде, — эта та жертва, которую я ежедневно приношу на алтарь Республики.
  — Только сегодня ты решил взять выходной.
  — Он почувствовал, что твои слова угрожают его достоинству и авторитету.
  — А они и наполовину не столь угрожающи, какими могли бы быть, если бы я раскрыл все, что знаю о Трехглавом Чудовище и его связях с Катилиной!
  — Я не думаю, что тебе позволительно говорить с Помпеем Великим в таком тоне! — вмешался Габиний.
  — Нет, нет, Аул, — печально произнес Помпей, — Цицерон говорит правильные вещи. Цезарь зашел слишком далеко. Только богам известно, сколько сил я потратил на то, чтобы хоть немного привести его в чувство. Когда Катона бросили в тюрьму, я ведь сразу освободил его. Да и бедный Бибул пережил бы гораздо более тяжелые моменты, чем простое купание в дерьме, если бы не я. Но сейчас я потерпел фиаско. У меня был всего один день. Боюсь, что Цезарь слишком… безжалостен. — Он вздохнул, взял одну из моделей храмов и стал внимательно ее рассматривать. — Возможно, подходит время, когда мне придется сломать его. — Он бросил на Цицерона хитрый взгляд, и я заметил, как его глаза мгновенно высохли. — Что ты на это скажешь?
  — Скажу, что давно пора.
  — Наверное, ты прав. — Триумфатор взял модель двумя толстыми пальцами и с неожиданной ловкостью поставил ее на место. — Ты знаешь, каков его новый план?
  — Нет.
  — Он хочет получить в свое распоряжение армию.
  — Ну, в этом-то я не сомневаюсь. Но Сенат уже объявил, что в этом году провинции между консулами распределяться не будут.
  — Да, Сенат так решил, однако Цезарю на Сенат наплевать. Ватиний предложит соответствующий закон народному собранию.
  — Что?
  — Закон, по которому к нему перейдет не одна провинция, а две — Ближняя Галлия и Вифиния — с разрешением набрать армию в два легиона. И получит он их не на один год, а на пять лет!
  — Но провинции всегда распределялись Сенатом, а не народом! — запротестовал Цицерон. — Пять лет! От этого наша конституция разлетится вдребезги!
  — Цезарь так не считает. Он сказал мне: «Что плохого в том, чтобы доверить выбор народу?»
  — Но это не народ! Это толпа, которую полностью контролирует Ватиний!
  — Так вот, — продолжил Помпей, — теперь ты, может быть, поймешь, почему я согласился сегодня понаблюдать за небом. Конечно, мне надо было бы отказаться. Но я должен был думать обо всей ситуации в целом. Кто-то должен держать Цезаря в узде.
  — Могу я рассказать об этом некоторым из моих друзей? Иначе они могут подумать, что я лишился твоей поддержки, — спросил Цицерон, схватившись в отчаянии за волосы.
  — Если это надо — только строго по секрету. Ты также можешь сказать им — и Аул тому свидетель, — что ничего не случится с Марком Туллием Цицероном, пока в Риме живет Помпей Великий!
  По дороге домой Цицерон был очень задумчив и все время молчал. Вместо того чтобы пройти прямо в библиотеку, он сделал несколько кругов по темному саду, а я в это время сидел у стола с лампой и быстро записывал все, что говорилось у Помпея. Когда я закончил, Цицерон велел мне идти вместе с ним, и мы пошли в соседний дом навестить Метелла Целера.
  Я боялся встречи с Клодией, но ее нигде не было видно. Целер в одиночестве сидел в столовой и обгладывал ножку холодного цыпленка. Рядом с ним стоял кувшин с вином. Цицерон второй раз за вечер отказался от выпивки и велел мне зачитать то, что недавно сказал Помпей. Ярость Целера была вполне предсказуема.
  — Это что же, у меня будет Дальняя Галлия, где идет настоящая война, а у него — Ближняя, где ничего не происходит, и все же каждый из нас будет иметь по два легиона?
  — Вот именно. Только он будет управлять провинцией в течение всего люстра, а ты свою сдашь через год. И можешь быть спокоен, вся слава достанется Цезарю.
  — Его надо остановить! И не важно, что они втроем управляют Республикой, — нас многие сотни! — зарычал от ярости Целер, потрясая кулаками.
  — Нам совсем не обязательно разбираться со всеми тремя, — тихо произнес хозяин, присев к Целеру на ложе. — Будет достаточно и одного. Ты слышал, что сказал Помпей. Если мы каким-то образом сможем разобраться с Цезарем, мне кажется, Фараон не будет сильно огорчен. Помпея волнует только его достоинство.
  — А как быть с Крассом?
  — Когда Цезарь исчезнет со сцены, его союз с Помпеем не продлится и часа — они ненавидят друг друга. Нет, Цезарь — вот тот камень, на котором стоит здание. Убери его, и вся конструкция рухнет.
  — И что, по твоему мнению, мы должны сделать?
  — Арестовать его.
  — Но персона Цезаря дважды неприкосновенна: как верховного жреца и как консула. — Сказав это, Целер внимательно посмотрел на Отца Отечества.
  — А ты действительно думаешь, что на нашем месте он думал бы о законах? Тогда почему же все его действия в качестве консула были незаконными? Мы или остановим его сейчас, пока у нас есть время и силы, или дождемся того, что он избавится от нас по одному, и тогда некому будет ему сопротивляться.
  Я был потрясен тем, что слышал. Уверен, что до того вечера Цицерону и в голову не приходила возможность столь решительных действий. Он должен был оказаться на краю пропасти, чтобы заговорить о них.
  — И как мы это сделаем?
  — Только у тебя есть солдаты в подчинении. Сколько их здесь у тебя?
  — Две когорты в лагере за городской чертой, готовые выступить со мной в Галлию.
  — И насколько они верны?
  — Мне? Абсолютно!
  — Они смогут захватить Цезаря в его резиденции после наступления темноты и где-то его спрятать?
  — Конечно, если я им прикажу. Но мне кажется, что проще сразу убить его.
  — Нет, — ответил Цицерон. — Должен быть суд. Я на этом настаиваю. Я не хочу никаких «случайностей». Мы должны будем принять закон о создании специального трибунала, который будет судить его за противозаконные действия. Я сам возглавлю обвинение. Все должно быть честно и по закону.
  — Но ведь ты согласен, что приговор может быть только один. — Было видно, что Целер колеблется.
  — Помпей тоже должен будет одобрить это. Не думай, что вы сможете во всем выступать против Великого Человека, как делали это раньше. Мы должны будем дать ему гарантии, что фермы в восточных поселениях останутся у его людей, а может быть, даже предложить триумфатору второе консульство.
  — А не слишком ли это много? Не заменим ли мы одного тирана на другого?
  — Нет, — убежденно произнес Цицерон. — Цезарь принадлежит к совсем другой породе людей. Помпей просто хочет править миром. Цезарь же хочет сначала разрушить этот мир до основания, а затем построить его под себя. И вот еще что… — Он замолчал, подбирая слова.
  — Что? Он, без сомнения, умнее Помпея — этого у него не отнимешь.
  — Да-да, конечно. В тысячу раз. Нет, это не то… Больше того… Я просто не знаю… В Цезаре есть какая-то нечеловеческая жестокость — презрение, если хочешь, ко всему миру, как будто он уверен, что жизнь — это просто игра. В любом случае это… это свойство делает консула практически неудержимым.
  — Все это философия, а я расскажу тебе, как мы его удержим. Очень просто. Мы приставим ему меч к горлу, и ты увидишь, что он умрет так же, как и любой другой человек. Но мы должны сделать это так же, как сделал бы сам Цезарь — быстро и безжалостно, и в то время, когда он меньше всего это ожидает.
  — И когда же?
  — Сегодня ночью.
  — Нет, это слишком быстро, — сказал Цицерон. — В одиночку мы этого сделать не сможем, поэтому надо позвать на помощь других.
  — Тогда Цезарь обязательно об этом узнает. Ты же знаешь, сколько у него информаторов.
  — Я говорю о пяти-шести сенаторах. Все абсолютно надежны.
  — И кто же это?
  — Лукулл. Гортензий. Изаурик — он все еще обладает большим весом в Сенате и никогда не простит Цезарю того, что тот забрал у него пост верховного жреца. Возможно, Катон.
  — Катон! — фыркнул Целер. — В этом случае Цезарь успеет умереть своей смертью от старости, а мы все еще будем обсуждать этическую сторону вопроса!
  — Не думаю. Катон громче всех требовал разобраться с бандой Катилины. И люди уважают его почти так же, как любят Цезаря.
  Скрипнула половица. Целер поднес палец к губам и громко спросил:
  — Кто там?
  Дверь открылась. Это была Клодия. Интересно, как долго она стояла за дверью, подумал я. И что она смогла услышать? Очевидно, эти же мысли пришли в голову Целеру.
  — Что ты здесь делаешь? — спросил он.
  — Я услышала голоса. Я уже уходила.
  — Уходила? — спросил он подозрительно. — В такое время? И куда же ты уходишь?
  — А куда ты думаешь? К моему брату-плебею. Праздновать!
  Целер выругался, схватил кувшин с вином и запустил ей в голову. Но она уже исчезла, и кувшин разбился о стену, никого не задев. Я задержал дыхание в ожидании ее ответа, но услышал только, как закрылась входная дверь.
  — Как быстро ты сможешь собрать остальных? — спросил Целер. — Завтра?
  — Давай лучше послезавтра, — ответил Цицерон; было видно, что весь этот разговор доставляет ему удовольствие. — В противном случае нам придется действовать в спешке, и Цезарь может про это пронюхать. Давай встретимся у меня, после захода солнца, послезавтра вечером.
  На следующее утро Цицерон лично написал приглашения и послал меня разнести их с наказом вручить каждое прямо в руки адресатам. Все четверо были сильно заинтригованы, особенно потому, что по городу уже разнесся слух о том, что Клавдий стал плебеем. Лукулл, со своим обычным надменным видом и саркастической улыбкой спросил:
  — И что твой хозяин собирается обсуждать со мной? Убийство?
  Но каждый согласился прийти, даже Катон, который обычно из дома никуда не выходил. Все действительно были ошарашены тем, что происходило вокруг. Закон Ватиния, предлагающий передать Цезарю две провинции и легионы сроком на пять лет, был только что размещен на Форуме. Патриции были взбешены, популяры радовались, а в городе стояла предгрозовая атмосфера. Гортензий отвел меня в сторонку и посоветовал, если я хочу узнать, как все плохо, сходить к усыпальнице Сергия, которая располагалась на перекрестке дорог прямо за Капенскими воротами. Там была закопана голова Катилины. Я пошел туда и увидел, что усыпальница усыпана свежими цветами.
  Я решил ничего не говорить об этом Цицерону: он и так был на пределе. В день встречи он заперся в библиотеке и вышел только незадолго до назначенного часа. Принял ванну, оделся во все чистое и занялся расстановкой кресел в таблиниуме.
  — Все дело в том, что для подобных дел я слишком юрист, — пожаловался он мне.
  Я пробормотал свое согласие, однако думаю, что беспокоила хозяина не законность его действий — все это было связано с его обычной брезгливостью.
  Катон появился первым — в своем обычном одеянии из заношенной, вонючей тоги и с босыми ногами. Он скривился, увидев роскошь убранства дома, но с радостью согласился принять предложенное вино — он сильно пил, и это было его единственным недостатком. За ним появился Гортензий, который полностью поддерживал беспокойство Цицерона по поводу Клавдия; адвокат полагал, что именно это будет обсуждаться на встрече. Лукулл и Изаурик, два старых полководца, появились вместе.
  — Похоже на настоящий заговор, — заметил Изаурик, посмотрев на остальных. — Будет еще кто-то?
  — Метелл Целер, — ответил Цицерон.
  — Это хорошо, — сказал Изаурик. — Мне он нравится. Думаю, что он — наша единственная надежда на будущее. Этот парень знает, как вести боевые действия.
  Все пятеро уселись в кружок. Кроме них и меня, в комнате никого больше не было. Я разлил всем вино и притих в углу. Цицерон приказал мне ничего не записывать, но постараться все как следует запомнить и позже записать. За эти годы я присутствовал на стольких встречах с этими людьми, что никто из них не обращал на меня внимания.
  — Так ты расскажешь нам, в чем дело? — спросил Катон.
  — Я думаю, что нетрудно догадаться, — заметил Лукулл.
  — Предлагаю дождаться Целера. Он здесь самая главная фигура, — ответил им хозяин.
  Они сидели молча, пока, наконец, Цицерону не надоело ожидание и он не послал меня к Целеру, чтобы выяснить, почему тот задерживается.
  Я не хочу сказать, что обладаю даром предвидения, но, подойдя к дому Целера, я понял, что что-то произошло. Было слишком тихо, никто не входил и не выходил из дома. Внутри стояла тишина, которая всегда сопровождает несчастье. Личный слуга Целера, которого я неплохо знал, встретил меня со слезами на глазах и сказал, что вчера у его хозяина начались страшные боли и, хотя врачи и не могли договориться о том, что это такое, все они соглашались, что это может привести к смерти. Мне самому стало нехорошо, и я умолил его пойти к Целеру и узнать, нет ли у того какой-нибудь информации для Цицерона, который ждет его в своем доме. Слуга ушел и вернулся с единственным словом, которое смог произнести Целер: «Приходи!».
  Я бросился назад. Когда я вошел в таблиниум, все головы повернулись в мою сторону, так как сенаторы подумали, что это пришел Целер. Когда же я вызвал Цицерона, все стали выказывать свое нетерпение.
  — Что это еще за игры? — зло прошептал хозяин, выходя ко мне в атриум. Было видно, что его нервы на пределе. — Где Целер?
  — Смертельно болен, — ответил я. — Возможно, умирает. Он хочет, чтобы ты немедленно пришел.
  Бедный Цицерон. Для него это был настоящий удар. Казалось, он даже пошатнулся. Не говоря ни слова, мы немедленно направились в дом Целера, где нас ждал слуга, который проводил нас на хозяйскую половину дома. Я никогда не забуду эти мрачные переходы с тусклыми свечами, заполненные запахом благовоний, которые жгли для того, чтобы отбить тяжелый запах рвоты и человеческих испражнений. Было вызвано так много врачей, что те полностью заблокировали вход в спальню. Все они тихо переговаривались на греческом языке. Нам пришлось проталкиваться вперед. В спальне было удушающе жарко и темно. Цицерону даже пришлось взять лампу и поднести ее к ложу, на котором лежал сенатор. Он был обнажен, за исключением бинтов на тех местах, где ему пускали кровь. Десятки пиявок облепляли его руки и внутренние части ног. На губах у него была видна черная пена: позже я узнал, что ему давали древесный уголь, как часть какого-то безумного курса лечения. Из-за сильных конвульсий его пришлось привязать к кровати.
  — Целер, — сказал Цицерон нежным голосом, — мой дорогой друг. Кто это с тобой сделал? — Хозяин опустился на колени рядом с ложем больного.
  Услышав голос Цицерона, Целер повернул к нему свое лицо и попытался что-то сказать, однако из его горла раздалось только бульканье. После этого он прекратил бороться. Глаза его закрылись и больше уже не открывались.
  Цицерон немного подождал, а потом стал задавать вопросы врачам. Как и все врачи, они никак не могли договориться друг с другом о характере болезни, но одно признали единогласно: никогда никто из них не видел, чтобы болезнь так быстро унесла здорового человека.
  — Болезнь? — с недоверием спросил Цицерон. — А вы не думаете, что его отравили?
  Отравили? Врачи не могли произнести само это слово. Нет-нет — это была разрушительная болезнь, возможно, какое-то вирулентное расстройство, укус змеи, наконец: все что угодно, но не отравление, сама мысль о котором была слишком невероятной, чтобы ее обсуждать. А кроме того, кому могло прийти в голову отравить благородного Целера?
  Цицерон не стал с ними спорить. Он никогда не сомневался, что Целера убили, хотя и не был уверен, приложил ли к этому руку Цезарь, или это сделал Клавдий, или, может быть, они оба. Правда так никому и не известна. Однако он никогда не сомневался в том, кто дал Целеру смертельную дозу яда, потому что, когда мы покидали этот дом смерти, мы встретили входящую Клодию, сопровождаемую — как ни странно — Целием Руфом, который все еще праздновал свой триумф в суде над Гибридой. И хотя они мгновенно натянули на свои лица маски горя, было видно, что за минуту до этого они весело смеялись; и хотя шли на некотором расстоянии друг от друга, было понятно, что они любовники.
  XVIII
  Погребальный костер Целера был зажжен на Форуме, в знак признания его заслуг перед нацией. Его лицо было спокойно, а черный от уголя рот был тщательно вымыт. На церемонии присутствовал Цезарь и все члены Сената. Клодия великолепно выглядела в траурных одеждах и, как безутешная вдова, заливалась слезами. После сожжения прах Целера был помещен в семейный мавзолей, а Цицерон погрузился в глубокую печаль. Он чувствовал, что все его надежды остановить Цезаря умерли вместе с Целером.
  Видя депрессию своего мужа, Теренция настояла на смене обстановки. Цицерон купил новую недвижимость на побережье Анцио, всего в полутора днях пути от Рима, и именно туда семья направилась с началом весенних каникул. По пути туда мы проезжали Солоний, где у Клавдиев было громадное загородное поместье. Говорили, что там, за высокими желтыми стенами, Клавдий и Клодия держали семейный совет вместе с другими братьями и сестрами.
  — Все шестеро собрались в одном месте, — заметил Цицерон, когда мы проезжали мимо, — как выводок щенков — проклятый выводок! Только представь себе, как они там кувыркаются друг с другом в постели и планируют мое уничтожение.
  Я не стал возражать ему, хотя трудно было представить их двух тупоголовых старших братьев, Аппия и Гая, принимающих участие в таком разврате.
  В Анцио стояла ужасная погода, ветер с моря приносил дождевые заряды. Несмотря на это, Цицерон сидел на террасе, смотрел на серые волны на горизонте и пытался найти выход из ловушки. Наконец, когда прошло два или три дня и мозги его прочистились, он перешел в библиотеку.
  — Скажи мне, Тирон, каким оружием я располагаю? — спросил меня хозяин и сам же ответил на свой вопрос: — Только этим. — Он показывал на полки с рукописями. — Словами. У Цезаря и Помпея есть их легионы, у Красса — деньги, у Клавдия — дружки на улицах Рима. Мои легионеры — это мои слова. Мой язык вознес меня, он же меня и спасет.
  И мы не откладывая начали работу над тем, что он назвал «Секретная история моего консульства» — четвертой и окончательной версией его автобиографии, и в то же время самой правдивой. Над книгой, которую он рассматривал как основу своей защиты на суде, которая никогда не была опубликована и многое из которой я включил в эти свои мемуары. В этой книге он подробно разобрал все аспекты отношений между Цезарем и Катилиной; показал, как Красс защищал Катилину, финансируя его деятельность, пока, наконец, не предал его; рассказал и о том, как Помпей использовал своих подчиненных для продления кризиса, с тем чтобы у него была веская причина вернуться в Рим во главе армии. Чтобы написать все это, нам понадобилось две недели, и, когда мы закончили, я сделал дополнительную копию этого опуса. После завершения работы каждый свиток папируса был завернут в чистую льняную ткань, после этого — в промасленную материю, а потом помещен в амфору, которая была герметично залита воском. Затем, однажды рано утром, пока все в доме еще спали, мы с Цицероном отнесли амфору в ближайшую рощу и закопали между грабом и ясенем.
  — Если со мной что-нибудь случится, — проинструктировал меня Цицерон, — выкопай ее и передай Теренции. Пусть распоряжается ею по своему усмотрению.
  По его мнению, у него был только один реальный способ избежать суда — в том случае, если недовольство Помпея Цезарем превратится в открытую вражду. Зная их обоих, это не было таким уж невероятным предположением, и он постоянно выискивал подтверждающие это признаки. Все письма из Рима с нетерпением распечатывались. Все знакомые, которые проезжали мимо нас по направлению к Неаполитанскому заливу, тщательно расспрашивались. Некоторые вещи казались многообещающими. В качестве поддержки Цицерона Помпей попросил Клавдия — то есть уже Клодия — отправиться в Армению, а не выставлять свою кандидатуру на пост трибуна. Клодий отказался. Помпей разозлился и перестал его принимать. Цезарь принял сторону Помпея. Клодий яростно спорил с Цезарем; дело дошло до того, что он пригрозил пересмотреть законы, принятые триумвиратом, после того как станет трибуном. Цезарь больше не мог терпеть Клодия. Помпей обвинил Цезаря в том, что этот «патриций-плебей» появился только благодаря стараниям самого Цезаря. Люди говорили даже, что два великих человека прекратили общаться. Цицерон был в восторге.
  — Попомни мои слова, Тирон, любые режимы, какой бы властью или популярностью они ни обладали, рано или поздно разваливаются, — сказал мне однажды хозяин.
  И были все признаки того, что этот тоже уже начинает разваливаться. Так, наверное, и произошло бы, если бы Цезарь не сделал отчаянный шаг, чтобы сохранить триумвират.
  Удар был нанесен в первый день мая. После обеда Цицерон прикорнул на своем ложе, когда прибыло письмо от Аттика. Должен сказать, что к этому времени мы перебрались на виллу в Формии, а Аттик на короткое время вернулся в свой дом в Риме, откуда он регулярно информировал Цицерона о том, что ему удавалось узнать. Конечно, хозяину не хватало непосредственного общения с Аттиком, однако они оба согласились, что тот принесет больше пользы, оставаясь в Риме, чем считая волны на морском берегу. Теренция вышивала, все дышало покоем, и я еще размышлял, будить или не будить Цицерона. Однако он сам услышал шум гонца, царственным жестом протянул ко мне руку и сказал:
  — Дай сюда.
  Я передал ему письмо и вышел на террасу. Крохотный огонек горел на борту лодки далеко в море, и я размышлял, какую рыбу рыбаки ловят в темноте или же они просто расставляют ловушки для лобстеров или кого-то еще — я ведь абсолютная сухопутная крыса, — когда из комнаты за моей спиной раздался громкий стон.
  — Что случилось? — спросила Теренция, в испуге поднимая глаза от вышивки.
  Когда я вошел в комнату, Цицерон прижимал письмо к груди.
  — Помпей опять женился, — сказал он загробным голосом. — Он женился на дочери Цезаря!
  Цицерон умел бороться с окружающей действительностью многими видами оружия: логикой, хитростью, иронией, юмором, ораторским искусством, опытом, своим глубоким знанием человеческой натуры и законов. Однако таинству двух обнаженных тел, лежащих в кровати в темноте, и связям, предпочтениям и интимным контактам, которые при этом возникали, ему противопоставить было нечего. Это может показаться странным, но перспектива такого брака никогда не приходила ему в голову. Помпею было почти сорок семь, Юлии — четырнадцать. Только Цезарь, злился Цицерон, мог так цинично и извращенно использовать свою дочь. Он распространялся на эту тему около двух часов: «Нет, ты только представь себе: он и она — вдвоем!» — а после этого, успокоившись, послал свои поздравления жениху и невесте.
  Вернувшись в Рим, он сразу же направился к ним, чтобы вручить свой подарок. Я тащил его в коробке из сандалового дерева, и после того как хозяин произнес заготовленную речь об этом браке, одобренном на небесах, я передал ему эту коробку.
  — Ну и кто же получает подарки в этом доме? — игриво спросил Цицерон, сделав шаг в направлении Помпея, который протянул было руку, чтобы принять подарок, и тут же повернулся и с поклоном вручил коробку Юлии.
  Она рассмеялась; ее примеру через мгновение последовал Помпей, хотя и погрозил пальцем Цицерону, назвав его мошенником. Должен отметить, что Юлия превратилась в очаровательную молодую женщину — хорошенькую, грациозную и, по-видимому, очень добрую. Однако при этом в каждой черте ее лица и в каждом движении тела проглядывал Цезарь. Казалось, что она забрала себе всю его веселость. И что еще было удивительным, так это то, что она совершенно очевидно была влюблена в Помпея.
  Юлия открыла коробку, достала подарок Цицерона — изысканное серебряное блюдо, украшенное переплетенными вензелями молодоженов, — и, показав его Помпею, подняла свою руку и погладила мужа по щеке. Он заулыбался и поцеловал ее в лоб. Цицерон смотрел на счастливую пару с застывшей улыбкой приглашенного к обеду человека, который только что проглотил что-то неудобоваримое, но не хочет показать этого хозяевам.
  — Ты должен обязательно прийти к нам еще раз, — сказала Юлия. — Я хочу узнать тебя получше. Мой отец говорит, что ты самый умный человек в Риме.
  — Цезарь очень добр, но эти лавры я вынужден отдать ему.
  Помпей настоял на том, чтобы проводить Цицерона до двери.
  — Разве она не прелесть?
  — Конечно.
  — Цицерон, хочу тебе честно сказать, что с ней я счастливее, чем с любой другой из всех женщин, которые у меня были. С ней я чувствую себя на двадцать лет моложе. Нет, на тридцать.
  — С такой скоростью ты скоро превратишься в младенца, — пошутил Цицерон. — Еще раз поздравляю тебя. — Мы дошли до атриума, в который, как я заметил, перекочевали накидка Александра Великого и жемчужный бюст хозяина дома. — И надеюсь, что твои тесные отношения с тестем сохраняются?
  — Ну, Цезарь не такой уж плохой человек, если знать, как держать его в руках.
  — Вы полностью помирились?
  — Да мы никогда и не ссорились.
  — Ну а что же будет со мной? — выпалил Цицерон, не в силах более сдерживать себя. Он звучал, как брошенный любовник. — Что мне прикажешь делать с этим монстром Клодием, которого вы вдвоем создали мне на погибель?
  — Мой дорогой друг, даже и не думай беспокоиться о нем! Он много говорит, но это ничего не значит. Если дело дойдет до серьезной драки, то ему придется переступить через мой труп, чтобы добраться до тебя.
  — Правда?
  — Не сомневайся.
  — Это твое твердое обещание?
  — Разве я тебя когда-нибудь предавал? — Помпей притворился обиженным.
  Очень скоро эта свадьба принесла свои первые плоды. В Сенате Помпей выступил с инициативой: в связи с невосполнимой потерей и так далее… Метелла Целера провинция, которая была передана ему перед смертью — Дальняя Галлия, — должна быть передана Цезарю, который, согласно воле народа Рима, уже получил Ближнюю Галлию. Подобное объединенное подчинение позволит в будущем беспощадно подавить любое восстание; и так как этот регион очень неспокоен, Цезарю должен быть передан еще один легион — таким образом, численность войск под его командованием должна быть доведена до пяти легионов.
  Цезарь, который в этот день председательствовал в Сенате, спросил, есть ли у кого-нибудь возражения. Он осмотрел аудиторию, проверяя, нет ли желающих выступить, и уже собирался перейти к «следующему вопросу», но тут поднялся Лукулл. В то время старому патрицию было около шестидесяти — он растерял часть своей надменности и высокомерия, но был все еще великолепен.
  — Прости меня, Цезарь, — произнес он, — но сохранишь ли ты за собой и Вифинию?
  — Сохраню.
  — То есть у тебя будут три провинции?
  — Правильно.
  — Но Вифиния находится в тысяче миль от Галлии! — Лукулл издевательски рассмеялся и посмотрел вокруг, как бы приглашая других сенаторов присоединиться к его веселью. Но его никто не поддержал.
  Цезарь спокойно ответил:
  — Мы все учили географию, Лукулл, так что спасибо тебе. Кто-нибудь еще хочет высказаться?
  — И управлять этими провинциями ты будешь в течение пяти лет? — Было видно, что Лукулл не собирается сдаваться.
  — Правильно. Так решил народ Рима. В чем же дело? Ты что, не согласен с мнением народа?
  — Но это же абсурд! — воскликнул Лукулл. — Граждане, мы не можем позволить человеку, какими бы достоинствами он ни обладал, контролировать двадцать две тысячи легионеров на границах империи в течение пяти лет! А что, если он решит выступить против Рима?
  Цицерон был одним из тех сенаторов, которые неловко заерзали на жестких деревянных скамьях. Но ни один из них — даже Катон — не хотел вступать в спор по этому вопросу, так как победить в этом споре шансов не было. Лукулл, явно удивленный отсутствием поддержки, с ворчанием сел и сложил руки на груди.
  — Боюсь, наш друг Лукулл последнее время проводит слишком много времени со своими рыбками. А между тем времена в Риме меняются, — заметил Помпей.
  — Естественно, — пробормотал Лукулл себе под нос, однако достаточно громко, чтобы услышали другие, — и не в лучшую сторону.
  Услышав это, Цезарь встал. Лицо его застыло; оно больше было похоже на фракийскую маску, чем на лицо живого человека.
  — Боюсь, что Луций Лукулл забыл, что в свое время командовал гораздо большим числом легионов, чем я сейчас. И гораздо дольше, чем я. И все-таки потребовалось вмешательство моего благородного зятя, чтобы покончить с Митридатом. — Сторонники Трехглавого Чудища громко выразили свое восхищение. — Думаю, что неплохо было бы расследовать деятельность Луция Лукулла в бытность его главнокомандующим, может быть, даже специальным трибуналом. Ну и, уж конечно, необходимо разобраться с финансами Луция Лукулла — народ Рима имеет право знать, откуда у него его огромное богатство. А пока, я думаю, Луций Лукулл должен извиниться перед этим собранием за свои злобные инсинуации.
  Лукулл оглянулся. Все вокруг отводили глаза. Предстать перед специальным трибуналом в его возрасте, да еще когда так многое придется объяснять, было невыносимо. С трудом сглотнув, он поднялся.
  — Если мои слова чем-то тебя обидели, Цезарь… — начал он.
  — На коленях! — выкрикнул Цезарь.
  — Что? — переспросил Лукулл. Неожиданно он стал похож на загнанного в угол глубокого старика.
  — Он должен извиниться, стоя на коленях! — повторил Цезарь.
  Я не мог на это смотреть, и в то же время невозможно было оторвать взгляд от происходящего — ведь окончание великой карьеры похоже на падение громадного дерева. Несколько мгновений Лукулл стоял выпрямившись. А потом, очень медленно, с хрустом суставов, потерявших гибкость во время многочисленных военных кампаний, он опустился сначала на одно колено, потом на другое и склонился перед Цезарем под молчаливыми взглядами сенаторов.
  Через несколько дней Цицерону вновь пришлось развязать свой кошелек, чтобы купить еще один свадебный подарок — на этот раз Цезарю.
  Все были уверены, что если Цезарь женится вновь, то его женой станет Сервилия, которая была его любовницей уже несколько лет и чей муж, бывший консул Юний Силан, недавно умер. Многие даже говорили, что такая свадьба уже состоялась, после того как Сервилия появилась на одном из обедов в жемчугах, которые, по ее словам, ей подарил консул и которые стоили шестьдесят тысяч золотых монет. Но нет: буквально на следующей неделе после этого Цезарь взял себе в жены дочь Луция Кальпурния Пизона, высокую, худосочную, невыразительную девицу двадцати лет, о которой никто ничего толком не знал. После некоторых размышлений Цицерон решил не посылать свой подарок с курьером, а вручить его лично. И это опять было блюдо с переплетенными вензелями молодоженов, и опять оно было в коробке из сандала, и опять нести его поручили мне. Я ждал с ним возле Сената, пока не окончилось заседание, а когда Цицерон вышел вместе с Цезарем, подошел к ним.
  — Это скромный подарок от нас с Теренцией тебе и Кальпурнии, — сказал Цицерон, беря коробку из моих рук и передавая ее Цезарю. — Мы желаем вам счастливой семейной жизни.
  — Благодарю, — ответил тот и передал коробку одному из своих рабов, даже не взглянув на подарок, после чего добавил: — Может быть, пока ты в таком щедром настроении, отдашь мне и свой голос?
  — Мой голос?
  — Да, отец моей жены баллотируется на пост консула.
  — Ах, вот в чем дело, — сказал Цицерон, как будто на него снизошло просветление, — теперь понятно. А я-то все никак не мог понять, почему ты выбрал Кальпурнию.
  — А не Сервилию? — улыбнулся Цезарь, пожав плечами. — Все это политика.
  — А как поживает Сервилия?
  — Она все понимает. — Цезарь уже собрался было уходить, но остановился, как будто что-то вспомнил. — Кстати, что ты собираешься делать с нашим общим другом Клодием?
  — Да я о нем уже и думать забыл, — ответил Цицерон (это было ложью — он не мог думать ни о ком другом).
  — Ну и правильно, — кивнул Цезарь. — Не стоит тратить на него свое время. Однако интересно, что он предпримет, когда станет трибуном?
  — Думаю, что он выдвинет против меня обвинения.
  — Это тебя не должно беспокоить. В любом суде Рима ты, несомненно, победишь его.
  — Он тоже это понимает. Поэтому подготовит себе более благоприятную площадку. Какой-нибудь специальный трибунал, который обеспечит судилище надо мной с участием всех жителей города на Марсовом поле.
  — Тогда тебе придется нелегко.
  — Я уже вооружился фактами и готов защищаться. Кроме того, я хорошо помню, как смог победить тебя на Марсовом поле, когда ты выдвинул обвинения против Рабирия.
  — И не говори об этом. Та рана все еще свербит! — Угрожающий смех Цезаря прекратился так же неожиданно, как и начался. — Послушай, Цицерон, если он все-таки будет угрожать тебе, помни, что я всегда готов тебе помочь.
  Пораженный подобным предложением, Цицерон спросил:
  — Правда? И каким же образом?
  — С этим объединенным командованием мне придется все свое время тратить на военные вопросы. Мне необходим легат для управления Галлией. Ты просто идеально подходишь на этот пост. Тебе даже не придется слишком много времени там проводить — сможешь приезжать в Рим, когда захочешь. Но если ты будешь работать на меня, то у тебя будет иммунитет. Подумай об этом. А теперь, с твоего позволения… — И с вежливым поклоном он отошел к десятку сенаторов, которые жаждали переговорить с ним.
  — Прекрасное предложение, — сказал Цицерон, с восхищением провожая его глазами. — Просто великолепное. Мы должны написать ему, что подумаем о нем, просто чтобы зафиксировать его.
  Именно так мы и поступили. И когда в тот же день получили ответ от Цезаря, в котором он подтверждал, что легатство принадлежит Цицерону, если только он на него согласится, хозяин впервые почувствовал хоть какую-то уверенность.
  В тот год выборы состоялись позже обычного из-за того, что Бибул постоянно вмешивался в них, говоря о том, что знамения неблагоприятны. Но невозможно бесконечно откладывать решающий день, и в октябре Клодий достиг, наконец, своей мечты, выиграв выборы и став трибуном. Цицерон не счел нужным присутствовать на Марсовом поле, чтобы услышать результаты выборов. Да это было и не нужно: крики восторга мы могли слышать, не выходя из дома.
  Десятого декабря Клодий был приведен к присяге в качестве трибуна. Цицерон опять не покинул своей библиотеки. Но крики были столь громкие, что мы слышали их даже при закрытых окнах и запертых дверях. И сразу же появилась информация о том, что Клодий поместил детали своих предлагаемых законов на стенах храма Сатурна.
  — Да, времени он не теряет, — произнес Цицерон с мрачным выражением лица. — Ну что же, Тирон, спустись и узнай, что собирается сделать с нами Смазливчик.
  Как вы понимаете, я спускался с холма с чувством все возрастающей тревоги. Собрание уже закончилось, но небольшие группы жителей продолжали обсуждать то, что только что услышали. Они все находились в приподнятом настроении, как будто только что были свидетелями интересного выступления и хотели поделиться своими впечатлениями. Я подошел к храму Сатурна, и мне пришлось пробиваться сквозь толпу, чтобы понять, о чем идет речь. На стене были вывешены четыре закона. Я достал стилус и восковую табличку. Первый закон был направлен на то, чтобы ни один консул в будущем не смог вести себя, как Бибул, — древнее право консулов сообщать о неблагоприятных знамениях ограничивалось. Второй закон ограничивал власть цензоров снимать сенаторов. Третий разрешал общественным клубам возобновить свою работу (Сенат запретил эти клубы шесть лет назад за безобразное поведение их членов). И четвертый — тот, о котором все говорили, — гарантировал каждому жителю Рима получение бесплатной хлебной пайки один раз в месяц.
  Я скопировал суть каждого закона и поспешил домой, чтобы все рассказать Цицерону. Перед ним лежала его секретная история, и он был готов начать подготовку к защите. Когда я рассказал хозяину, что предлагает Клодий, он откинулся в кресле, сильно озадаченный.
  — И ни слова обо мне?
  — Ни единого.
  — Только не говори мне, что он собирается оставить меня в покое после всех своих угроз в мой адрес.
  — Может быть, он не так уверен в своих силах, как притворяется.
  — Прочитай мне эти законы еще раз.
  Я сделал, как он просил, и сенатор выслушал их, полуприкрыв глаза, тщательно взвешивая каждое слово.
  — Все это абсолютно популярская чушь, — заметил он, когда я закончил. — Бесплатный хлеб. Своя партия на каждом углу. Неудивительно, что все приняли это «на ура»… Знаешь, чего он ждет от меня, Тирон? — спросил меня Цицерон, подумав немного.
  — Нет.
  — Клодий ждет, что я выступлю против этих законов просто потому, что он их предложил. Он этого просто жаждет! А потом он сможет повернуться к народу и сказать: «Посмотрите на Цицерона, этого прислужника богатеев. Он считает, что сенаторы могут обжираться и вести веселую жизнь, но насмерть стоит против того, чтобы бедняки получили немного хлеба и развлечений в награду за свою тяжелую работу». Понимаешь? Трибун хочет затянуть меня в оппозицию, а затем поставить меня перед плебеями на Марсовом поле и обвинить в том, что я веду себя как царь. Да будь он проклят! Такого удовольствия Клодий не получит. Я докажу, что могу вести более тонкую игру.
  Я все еще не уверен, смог бы Цицерон остановить принятие законов Клодия, если бы захотел, или нет. У него был карманный трибун по имени Нинний Квадратий, который был готов, по указанию Цицерона, накладывать вето на нужные ему законы. Отца Отечества поддерживало множество добропорядочных граждан среди сенаторов и всадников, готовых проголосовать, как он скажет. Существовали люди, которые считали, что бесплатный хлеб поставит бедняков в зависимость от государства и окончательно развратит их. Такая благотворительность будет стоить государству сто миллионов сестерций в год и сделает Рим зависимым от поступлений из заморских владений. Эти люди также считали, что общественные клубы насаждали разврат среди своих членов и что организация общественной жизни в коммунах должна быть передана представителям официальных религиозных культов. И во всем этом они были правы. Но Цицерон смотрел на вещи шире. Он понимал, что времена изменились.
  — Помпей наводнил страну дешевыми деньгами, — говорил мне хозяин. — И этого нельзя забывать. Для него сто миллионов — это не сумма. И бедные или получат свое, или оторвут нам головы, а в Клодии они нашли себе достойного лидера.
  Поэтому Цицерон решил не выступать против законов Клодия, и его былая популярность вспыхнула в последний раз, как иногда вспыхивает свеча, прежде чем окончательно погаснуть. Отец Отечества велел Квадратию ни во что не вмешиваться и отказался публично осудить законы Клодия. Это вызвало ликование на улицах.
  В первый день января, когда Сенат собрался под председательством новых консулов, хозяину дали выступить третьим — несомненное признание его заслуг. Перед ним выступили только Помпей и Красс. И когда тесть Цезаря, новый консул Кальпурний Пизон, который председательствовал на собрании, предоставил Цицерону слово, тот в своей речи сосредоточился на вечных вопросах мира и согласия.
  — Я не собираюсь критиковать, отвергать или осуждать законы, предложенные нашим коллегой Клодием, и я молюсь только об одном: чтобы эти трудные времена привели нас к новому согласию между Сенатом и народом Рима, — сказал он.
  Эти слова были встречены восторженными аплодисментами, и когда наступила очередь Клодия, он произнес такую же неискреннюю речь.
  — Еще совсем недавно мы с Марком Цицероном были очень близкими друзьями, — эмоционально произнес он со слезами на глазах. — Я уверен, что наше охлаждение было спровоцировано одним человеком в его ближайшем окружении, — здесь он имел в виду слухи о ревности Теренции к Клодии, — а теперь я аплодирую его государственному подходу к требованиям простых людей.
  Через два дня после того, как законы, предложенные Клодием, были приняты, холмы и долины Великого города наполнились восторгами, когда общественные клубы восстановили свою работу и решили это отпраздновать. Это были не спонтанные проявления радости, а хорошо спланированные демонстрации, организованные человеком Клодия — писцом по имени Клоэлий. Бедняки, рабы и вольноотпущенники гонялись по улицам за свиньями, тут же приносили их в жертву безо всякого присутствия жрецов, которые должны были наблюдать за соблюдением ритуалов, а потом жарили мясо на перекрестках. С наступлением ночи празднества не прекратились — они просто зажгли фонари и жаровни и продолжили свои неистовства (было необычно тепло, а это всегда сближает толпу). Они пили до рвоты. Они испражнялись прямо в аллеях. Они сбивались в банды и дрались друг с другом до тех пор, пока кровь не заполняла придорожные канавы. В более дорогих районах, особенно на Палатине, состоятельные граждане забаррикадировались в своих домах и с ужасом ждали, когда прекратятся эти дионисийские81 конвульсии. Хозяин наблюдал за всем этим с террасы, и я видел, что главная мысль, которая занимала его, была о том, не сделал ли он фатальной ошибки. Когда Квадратий явился, чтобы спросить его, не пора ли с помощью городских чиновников разогнать эти толпы, Цицерон ответил, что слишком поздно: варево закипело, и теперь котел уже не закроешь крышкой — пар просто сорвет ее.
  К полуночи шум стал утихать. На улицах стало тише, только в разных частях Форума раздавался громоподобный храп, который возносился к звездам, как кваканье жаб на болоте. Я с облегчением отправился в постель. Однако через час или два что-то разбудило меня. Звук был почти неуловим, в дневное время на него никто не обратил бы внимания: только тишина ночи позволяла его услышать. Это был звук молотков, бьющих по кирпичу.
  Я взял лампу, спустился вниз, отпер заднюю дверь и вышел на террасу. Было тепло, и город все еще был погружен во тьму. Вокруг ничего не было видно. Но шум, который раздавался с восточного конца Форума, на улице стал более четок, и, прислушавшись, я смог выделить отдельные удары молотков, которые иногда сливались в некоторое подобие перезвона металла по камню. Именно этот звук и разносился по ночному городу. Здесь, на террасе, он был достаточно громок, чтобы понять, что там работает не менее десятка бригад каменщиков. Время от времени были слышны голоса и звуки сбрасываемого мусора — именно тогда я понял, что слышу звуки не строительства, а разрушения.
  Цицерон проснулся вскоре после восхода солнца, что давно вошло у него в привычку, и, как всегда, я зашел к нему в библиотеку, чтобы узнать, не нужно ли ему чего-нибудь.
  — Ты слышал этот шум ночью? — спросил он меня. Я ответил утвердительно. Хозяин наклонил голову, прислушиваясь. — А теперь все тихо. Интересно, что там происходило ночью? Давай-ка спустимся и посмотрим, чем занимались эти бандиты.
  Даже для клиентеллы Цицерона было еще слишком рано, и улицы были совершенно пустынны. Мы стали спускаться к Форуму в сопровождении только одного тучного охранника. На первый взгляд все было как обычно, за исключением гор мусора, оставшихся после вчерашних празднеств, и странной фигуры, распростертой на дороге в алкогольном ступоре. Но когда мы приблизились к храму Кастора, Цицерон в ужасе остановился и вскрикнул. Храм был беспощадно изуродован. Ступени, которые вели к фасаду, украшенному колоннами, были выломаны, так что любой, кто захотел бы подняться к храму, оказывался теперь перед голой отвесной стеной высотой в два человеческих роста. Весь мусор был сброшен на мостовую, и единственным способом попасть в храм были две приставные лестницы, которые охранялись людьми с кувалдами. Вновь открывшаяся кирпичная стена выглядела уродливой и голой, как культя после ампутации. К ней были прикреплены несколько больших плакатов:
  «П. КЛОДИЙ ОБЕЩАЛ НАРОДУ РИМА БЕСПЛАТНЫЙ ХЛЕБ»,
  «СМЕРТЬ ВРАГАМ НАРОДА РИМА»,
  «ХЛЕБ БЕДНЯКАМ — СВОБОДА».
  Ниже, на уровне глаз, находились какие-то заметки, похожие на проекты законов — около них толпились три-четыре десятка жителей. Над их головами, по краю фасада храма, стояла цепь людей, замерших, как мраморные статуи. Когда мы подошли ближе, я узнал многих соратников Клодия — Клоэлия, Патина, Скатона, Пола Сервия: всех тех бандитов, которые начинали еще с Катилиной. Чуть дальше я увидел Марка Антония и Целия Руфа, а затем и самого Клодия.
  — Это невероятно, — произнес Цицерон, трясясь от гнева. — Святотатство, произвол…
  Неожиданно мне пришло в голову, что если мы можем видеть людей, которые сделали это, то и они наверняка видели нас. Я дотронулся до руки Цицерона и сказал:
  — Почему бы тебе не подождать здесь, сенатор, а я пойду и посмотрю, что это за законы. Наверное, тебе не стоит подходить слишком близко. Выглядят эти люди достаточно угрожающе.
  Я быстро прошел к стене под взглядами Клодия и его подручных. По обеим сторонам стены, около лестниц, стояли татуированные, коротко подстриженные люди, опиравшиеся на кувалды, которые враждебно следили за мной. Я быстро пробежал глазами по табличкам, вывешенным на стене. Как я и предполагал, это были законы, точнее — два закона. Один касался распределения консульских провинций на будущий год: в награду за сотрудничество Кальпурнию Пизону передавалась Македония, а Сирия (насколько я помню) отходила Аулу Габинию. Второй закон был очень коротким, всего одна строка: «Предоставивший кров и пищу любому, кто без суда и права умертвил римского гражданина, должен подлежать опале».
  Я тупо уставился на него, не понимая его значения. То, что он направлен против Цицерона, было очевидно. Но имени хозяина в нем не упоминалось. Казалось, что целью закона было скорее испугать и унизить сторонников Цицерона, чем угрожать непосредственно ему самому. Но вдруг я понял всю его дьявольскую подоплеку и почувствовал, как во рту у меня скапливается желчь, которую мне пришлось сглотнуть, чтобы меня не стошнило прямо на улице. Я отпрянул от стены, как от входа в царство Аида, и продолжал пятиться, не в силах оторвать взгляда от написанного, страстно желая только одного, чтобы эти таблички исчезли. Взглянув вверх, я увидел Клодия, который открыто наблюдал за мной. На лице его блуждала улыбка, и он явно наслаждался происходящим. Наконец я повернулся и побежал к Цицерону.
  Увидев выражение моего лица, хозяин понял, что дела его плохи.
  — Ну? — спросил он взволнованно. — Что там?
  — Клодий поместил закон о Катилине.
  — Он нацелен против меня?
  — Да.
  — Но он не может быть таким ужасным, как это написано у тебя на лице. Что, во имя всех богов, в нем говорится обо мне?
  — Там даже не упоминается твое имя.
  — Тогда что это за закон?
  — Он говорит о том, что любой, давший кров и пищу тому, кто без суда и права умертвил римского гражданина, должен подлежать опале.
  При этих словах его нижняя челюсть отвалилась — он всегда гораздо быстрее меня схватывал суть происходящего. И сразу же понял все возможные последствия.
  — И это все? Всего одна строчка?
  — Это все, — я склонил голову. — Мне очень жаль.
  — То есть преступлением будет уже сама попытка помочь мне? — Цицерон схватил меня за руку. — Они даже не будут судить меня?
  Неожиданно он перевел взгляд на изуродованный храм. Я повернулся и увидел, как Клодий издевательски медленно машет ему рукой, как будто прощается с кем-то, отплывающим на корабле в далекое плавание. В этот же момент прихвостни трибуна стали спускаться по лестницам.
  — Думаю, нам пора убираться, — сказал я.
  Но Цицерон никак на это не прореагировал. Он двигал губами, но изо рта его доносились только неясные хрипы. Казалось, что его медленно душат. Я опять взглянул на храм. Бандиты уже спустились и теперь двигались в нашу сторону.
  — Сенатор, — твердо сказал я, — нам надо срочно убираться отсюда.
  Я махнул его телохранителю, который взял его за другую руку, и вдвоем мы буквально поволокли его с Форума и вверх по склону Палатинского холма. Группа негодяев преследовала нас, забрасывая мусором, подобранным у храма. Острый кусок кирпича попал Цицерону по затылку, и он вскрикнул. Обстрел продолжался до тех пор, пока мы не добрались до середины холма.
  Когда мы оказались дома, в безопасности, оказалось, что он полон утренних посетителей. Еще не зная, что произошло, они сгрудились вокруг Цицерона, как они делали это всегда, со своими просьбами, петициями и умоляющими лицами. Цицерон взглянул на них, еще не оправившись от шока, и холодно приказал отослать их — «всех вон», — а затем, спотыкаясь, поднялся наверх, в свою спальню.
  После того как клиенты убрались, я приказал запереть и закрыть на засов главный вход, а затем стал бродить по комнатам, размышляя, что же делать дальше. Я все ждал, что Цицерон спустится и отдаст мне какие-то приказания, но проходили часы, а он все не появлялся. Здесь меня и нашла Теренция. В руках она комкала платок, обвивая им свои костлявые пальцы, свободные от колец. Она потребовала отчета о том, что происходит. Я ответил, что не совсем уверен в том, что понимаю происходящее.
  — Не лги мне, раб! Почему твой хозяин бросился на кровать и отказывается шевелиться?
  — Он… он совершил ошибку, — заикаясь, выговорил я, увидев ее ярость.
  — Ошибку? Что еще за ошибку?
  Я заколебался, не зная, с чего начать. Ведь ошибок было так много: они тянулись за нами, как острова за кораблем, как целый архипелаг ошибок. Или, может быть, «ошибка» было неправильным словом? Может быть, точнее было назвать их последствиями: неизбежными последствиями поступка великого человека, сделанного из благородных побуждений. Ведь именно так греки определяли понятие трагедии?
  — Он позволил своим врагам заполучить контроль над сердцем империи, — наконец сказал я.
  — И что они с этим делают?
  — Они готовят законодательство, которое поставит хозяина вне закона.
  — Но тогда ему надо собраться с силами и бороться.
  — Даже выйти из этого дома сейчас для него смертельно опасно.
  Во время этого разговора в окна доносились звуки толпы, скандировавшей: «Смерть тирану!» Теренция тоже это услышала, и я увидел, как на лице у нее появляется выражение ужаса.
  — И что же нам теперь делать?
  — Мы могли бы дождаться ночи и покинуть Рим, — предложил я.
  Теренция посмотрела на меня, и хотя она была очень испугана, в ее темных глазах на миг промелькнуло выражение ее предка — того самого, который командовал когортой в войне с Ганнибалом.
  — На худой конец, — продолжил я, — мы должны вернуться к тем предосторожностям, которых мы придерживались, когда был жив Катилина.
  — Пошли посыльных к его коллегам, — приказала Теренция. — Попроси немедленно прийти Гортензия, Лукулла и всех остальных, кого вспомнишь. Пошли и за Аттиком. Организуй все, что необходимо для нашей безопасности. И пригласи его врачей.
  Я сделал, как мне было приказано. Ставни были закрыты. В спешном порядке появились братья Секст. Я даже вызвал сторожевого пса, Саргона, из его убежища на близлежащей ферме. Дом начал наполняться дружескими лицами, хотя было видно, что проход через скандирующую толпу потряс многих. Только врачи так и не появились: они уже слышали о законе Клодия и боялись последствий. Аттик поднялся наверх, к Цицерону, и вернулся в слезах.
  — Лежит, повернувшись к стене, — рассказал он мне, — и отказывается разговаривать со мной.
  — Они лишили его голоса, — ответил я, — а что такое Цицерон без своего голоса?
  Все собрались в библиотеке, чтобы обсудить дальнейшие действия: Теренция, Аттик, Гортензий, Лукулл, Катон. Я уже не помню, кто еще присутствовал. Убитый и окаменевший, я сидел в этой комнате, в которой провел столько времени вместе с Цицероном. Я слушал других и думал, как они могут обсуждать будущее Цицерона без его присутствия. Это выглядело так, как будто он уже умер. Все, что составляло живую душу этого дома — юмор, блестящий ум, мечты, амбиции, — все, казалось, покинуло его, как это обычно происходит, когда умирает хозяин. Одна Теренция сохранила способность рассуждать.
  — Есть ли хоть малейший шанс, что закон не примут? — спросила она Гортензия.
  — Практически нет, — ответил он. — Клавдий довел обычную тактику Цезаря до совершенства и явно собирается использовать толпу для контроля над народной ассамблеей.
  — А что с Сенатом?
  — Мы можем принять резолюцию в поддержку Цицерона. Я думаю, так и произойдет — я сам предложу ее. Но Клодий не обратит на это никакого внимания. Конечно, если бы Помпей или Цезарь выступили бы против этого закона, это многое изменило бы. За Цезарем стоит армия, расположившаяся в миле от Форума, а влияние Помпея на Сенат огромно.
  — Предположим, что его примут, — спросила Теренция. — Что тогда будет со мной?
  — Его собственность будет конфискована — этот дом, его содержимое и все остальное. Если ты попытаешься чем-то помочь ему, тебя арестуют. Боюсь, что единственный выход для сенатора, когда он поправится, это немедленно покинуть Рим и убраться из Италии до того момента, как этот закон будет принят.
  — Цицерон сможет жить в моем доме в Эпире? — спросил Аттик.
  — В этом случае ты подвергнешься преследованиям на территории империи. Только смельчак теперь решится предоставить ему кров. Цицерону придется передвигаться анонимно и постоянно менять место своего нахождения, пока его никто не узнает.
  — В этом случае, боюсь, мы можем забыть о моих домах, — заметил Лукулл. — Толпа будет только счастлива обвинить меня. — Он закатил глаза, как испуганная лошадь. Полководец так и не оправился от того унижения в Сенате.
  — Можно мне сказать? — спросил я.
  — Конечно, Тирон, — ответил Аттик.
  — Есть еще один вариант, — я посмотрел в потолок, не будучи уверен, захотел бы Цицерон, чтобы я рассказал об этом варианте присутствующим. — Летом Цезарь предложил хозяину место легата в Галлии. А это даст ему иммунитет.
  — Это сделает Цицерона вечным должником Цезаря и даст тому еще больше власти, чем есть у него сейчас. В интересах государства я надеюсь, что Цицерон на это не пойдет, — ужаснулся Катон.
  — А в интересах дружбы, — сказал Аттик, — я надеюсь, что он примет это предложение. Что ты думаешь по этому поводу, Теренция?
  — Решать будет мой муж, — просто ответила она.
  Когда все ушли, обещав вернуться на следующий день, она опять поднялась к Цицерону, а потом вызвала меня.
  — Он отказывается есть, — сказала Теренция. Ее глаза были на мокром месте, но она собралась с силами и продолжила: — Что ж, если он хочет, то может предаваться отчаянию, а я должна охранять интересы семьи, хотя времени у нас не так много. Я хочу, чтобы все в этом доме было упаковано и вывезено. Позаботься об этом. Что-то можно разместить в нашем старом доме, который пустует после того, как уехал Квинт, остальное согласен забрать Лукулл. За этим местом следят, поэтому делать это надо осторожно, по частям, чтобы не вызвать подозрения. Самое ценное вывези в первую очередь.
  В тот же вечер мы начали эту работу и продолжали ее много дней и ночей. Было здорово заняться хоть чем-то, пока Цицерон оставался у себя в комнате и отказывался видеть кого-либо. Мы спрятали драгоценности и монеты в амфорах с вином и маслом, которые на виду у всех перевезли через весь город. Мы прятали золотые и серебряные блюда у себя под одеждой и старались нормальной походкой дойти до дома на Эсквилинском холме, где с шумом сбрасывали их. Мы заворачивали античные бюсты в шали, и наши рабыни выносили их, как своих грудных детей. Крупные предметы мебели разбирались и вывозились как дрова для каминов. Ковры и гобелены заворачивались в простыни и увозились в направлении прачечной, а уже оттуда скрытно переправлялись в поместье Лукулла, находившееся сразу за Фортунальными воротами на севере города.
  Я лично занялся библиотекой Цицерона, наполняя мешки его самыми секретными документами и пряча их в подвале нашего старого дома. Во время этих поездок я наблюдал за штаб-квартирой Клодия в храме Кастора, где банды его людей были готовы броситься на Цицерона, как только он покажется на улице. Однажды я стоял позади толпы и слушал, как сам Клодий поносил Цицерона со своей платформы трибуна. Этот демагог полностью контролировал город.
  Цезарь находился со своей армией на Марсовом поле, готовясь к маршу на Галлию. Помпей покинул город и наслаждался жизнью с молодой женой в своем поместье в Альбанских холмах. Консулы были обязаны Клодию своими провинциями. Смазливчик научился ласкать толпу, как жиголо ласкает свою любовницу. Он заставлял ее стонать от восторга. Мне было противно наблюдать за всем этим.
  Перевозку самой ценной вещи, дорогой Цицерону, мы оставили на последний момент. Это был резной столик, сделанный из лимонного дерева и подаренный ему одним клиентом. Говорили, что он стоил полмиллиона сестерций. Разобрать его было невозможно, поэтому мы решили перевезти его к Лукуллу под покровом ночи. Там бы он легко затерялся среди другой экстравагантной мебели. Мы положили его в повозку, запряженную быками, засыпали сеном и отправились в двухмильное путешествие. Управляющий Лукулла, с коротким кнутом в руках, встретил нас у ворот и сказал, что рабыня покажет нам, где можно поставить этот стол. Только вчетвером нам удалось поднять его, а потом рабыня повела нас по громадным, заполненным эхом залам, пока наконец не указала нам место, куда его поставить. Мое сердце отчаянно билось, и не только от тяжести ноши, но и от того, что я узнал рабыню. Да и как я мог не узнать ее — ведь большинство ночей я засыпал, мечтая о ней. Конечно, я хотел задать Агате сотни вопросов, но я боялся привлечь к ней внимание управляющего. Мы пошли за ней по той же дороге, по которой она нас привела, и опять оказались в холле возле входа. Я не мог не заметить, какой усталой и заторможенной она выглядела. Плечи Агаты были опущены, а в черных волосах проглядывала седина. Было очевидно, что жизнь в Риме была для нее значительно тяжелее, чем в Мицениуме, — жизнь рабыни, непредсказуемость которой определялась не статусом самого человека, а отношением к нему хозяина: Лукулл, скорее всего, и не подозревал о ее существовании. Дверь была открыта. Остальные уже вышли, но прежде чем последовать за ними, я тихо позвал: «Агата!» — а она устало повернулась и уставилась на меня с удивлением, что кто-то знает ее имя, но в потускневших глазах девушки не появилось и тени узнавания.
  XIX
  На следующее утро я говорил с личным слугой Цицерона, когда заметил, как хозяин спускается из своей спальни в первый раз за две недели. У меня перехватило дыхание. Он выглядел как призрак. Цицерон расстался со своей обычной тогой и надел старую черную тунику, чтобы подчеркнуть, что он в трауре. Щеки хозяина впали, волосы свалялись, а отросшая борода придавала ему вид бездомного бродяги. Спустившись вниз, хозяин остановился. К этому моменту почти все содержимое дома было вывезено. Сенатор с удивлением обвел взглядом пустые стены и полы атриума — и пошаркал в свою библиотеку. Пройдя вслед за ним, я наблюдал от двери, как хозяин осматривал пустые полки. В библиотеке осталось только одно кресло и маленький стол. Не оглядываясь, голосом, который был ужасен тем, что был очень тих, он спросил:
  — Кто это сделал?
  — Хозяйка решила, что это необходимая предосторожность, — ответил я.
  — Необходимая предосторожность? — Цицерон провел рукой по пустым полкам; они были сделаны из палисандра, и он сам придумал для них очень красивый узор. — Это больше похоже на кол мне в спину. — А затем приказал, все еще не глядя на меня: — Вели приготовить экипаж.
  — Конечно, — заколебался я. — Могу я узнать, куда мы едем, чтобы сообщить вознице?
  — Это не важно. Приготовь мне этот проклятый экипаж.
  Я приказал конюху подъехать к передней двери, а затем нашел Теренцию и предупредил ее, что хозяин собирается выехать. Она взволнованно посмотрела на меня и поспешила в библиотеку. Большинство домашних уже знали, что Цицерон наконец-то встал с постели, и все собрались в атриуме, радостные и испуганные, забыв о своей работе и обязанностях. Мы услышали звуки громких голосов, и вскоре Теренция, вся в слезах, выбежала из библиотеки. Она велела мне: «Будь рядом с ним!» — и взбежала вверх по ступеням лестницы. Через несколько мгновений появился нахмуренный Цицерон. Сейчас он больше походил на себя обычного, как будто ссора с женой явилась для него своего рода тоником. Хозяин направился к передней двери и велел слуге открыть ее. Тот взглянул на меня, как бы спрашивая позволения. Я быстро кивнул.
  Как всегда, демонстранты ждали на улице, но сейчас их было гораздо меньше, чем в тот день, когда закон, запрещающий предоставлять Цицерону кров и пищу, был обнародован. Большая часть толпы устала ждать, когда появится ее жертва, как кошка устает ждать мышь у ее норки. Однако то, что было потеряно в смысле количества, оставшиеся вполне компенсировали своей ненавистью, и они подняли настоящий шум, скандируя: «Тиран!», «Убийца!», «Смерть!» Когда же Цицерон вышел из двери, они бросились вперед. Он сразу же залез в экипаж, я — за ним следом. Телохранитель сидел рядом с возницей, и он наклонился ко мне, чтобы узнать, куда мы едем. Я посмотрел на Цицерона.
  — К Помпею, — произнес он.
  — Но Помпей сейчас не в Риме, — запротестовал я. К этому времени по стенкам экипажа забарабанили кулаки.
  — А где же он?
  — В своем поместье, в Альбанских холмах.
  — Еще лучше, — ответил Цицерон. — Там-то он меня точно не ожидает.
  Я крикнул место назначения вознице, который ударом кнута направил экипаж к Капенским воротам. Мы тронулись под аккомпанемент ударов по экипажу и криков толпы.
  Поездка заняла у нас не меньше двух часов, и все это время Цицерон сидел в углу повозки напротив меня, подобрав ноги, как будто хотел уменьшиться в размерах. Только когда мы свернули с шоссе на гравийную подъездную дорогу в поместье Помпея, он распрямился и стал смотреть в окно на роскошные пейзажи со статуями и искусно подстриженными деревьями и кустарниками.
  — Я заставлю его устыдиться и защитить меня, — сказал Цицерон. — А если он откажется, то я убью себя у его ног, и история навсегда проклянет его за трусость. Ты что, думаешь, что я этого не сделаю? Я абсолютно серьезен. — И хозяин достал из туники маленький нож, который показал мне. Лезвие ножа было не длиннее его ладони. Цицерон оскалился — казалось, что он не в себе.
  Мы остановились перед громадным загородным домом, и подбежавший слуга Помпея открыл нам дверь экипажа. Цицерон бывал в этом доме бессчетное количество раз, и раб очень хорошо его знал. Но улыбка исчезла с его лица, когда он увидел небритое лицо Цицерона и его черную тунику. В шоке он отступил на несколько шагов.
  — Ты чувствуешь этот запах, Тирон? — спросил Цицерон, тыкая мне в лицо запястьем своей руки, затем поднял его к своему носу и тоже понюхал. — Это запах смерти. — Он издал странный смешок, а затем выбрался из повозки и направился в сторону дома, сказав через плечо дворецкому: — Доложи своему хозяину. Я знаю, куда идти.
  Я поспешил вслед за ним, и вдвоем мы вошли в большой салон, наполненный антикварной мебелью, коврами и гобеленами. Здесь же, в шкафах, были выставлены многочисленные военные трофеи Помпея, привезенные им из покоренных стран, — красная глазурованная посуда из Испании, резная слоновая кость из Африки, серебро с чеканкой с Востока. Цицерон уселся на покрытый светлым шелком диван с высокой спинкой, а я остался стоять рядом с одной из дверей, выходившей на террасу, вдоль которой были расставлены бюсты великих людей Античности. Под террасой садовник толкал перед собой тачку, полную опавших листьев. До меня доносился аромат костра, скрытого от моих глаз. Вся сцена была настолько цивилизованна и упорядочена — настоящий оазис покоя посреди ужаса наших будней, — что я никогда ее не забуду. Наконец раздался негромкий звук шагов, и появилась жена Помпея в сопровождении своих горничных, все из которых были намного старше ее. Она выглядела как настоящая кукла, с темными локонами и в простом зеленом платье. Вокруг шеи у нее был шарф. Цицерон встал и поцеловал ей руку.
  — Мне очень жаль, — сказала Юлия, — но моему мужу пришлось срочно уехать. — Она вспыхнула и посмотрела на дверь, через которую вошла. Было видно, что ложь дается ей с трудом.
  — Ничего страшного, я подожду, — сказал Цицерон с расстроенным лицом.
  Юлия еще раз оглянулась на дверь, и мой инстинкт подсказал мне, что Помпей находится прямо за этой дверью, знаками показывая ей, что она должна делать.
  — Я не знаю, как долго его не будет, — сказала Юлия.
  — Я уверен, что он появится, — громко сказал Цицерон, чтобы было слышно всем подслушивающим. — Не может быть, чтобы Помпей Великий отказался от своего слова.
  Он уселся, и, после некоторого колебания, Юлия последовала его примеру, сложив свои маленькие белые руки на коленях.
  — Ты хорошо доехал? — спросила она после некоторой паузы.
  — Очень хорошо, благодарю.
  Опять повисла длинная пауза. Цицерон опустил руку в карман туники, туда, где у него лежал нож. Я видел, как он касается его пальцами.
  — А ты не видел моего отца в последнее время? — поинтересовалась молодая женщина.
  — Нет. Я себя не очень хорошо чувствовал.
  — Правда? Мне очень жаль. Я его тоже давно не видела. В любой момент он может отправиться в Галлию. И тогда я даже не знаю, когда увижу его снова. Я очень счастлива, что не останусь одна. Когда он был в Испании, это было ужасно.
  — А как тебе нравится жизнь замужней женщины?
  — Просто прекрасно! — воскликнула она совершенно искренне. — Все свое время мы проводим здесь. Никуда не выезжаем. Этот мир принадлежит только нам.
  — Это должно быть очень приятно. Просто очаровательно. Беззаботное существование. Я вам просто завидую…
  Голос Цицерона прервался. Он вынул руку из кармана и поднес ее ко лбу, а затем посмотрел на ковер. Его тело затряслось и, к своему ужасу, я понял, что хозяин плачет. Юлия быстро встала.
  — Ничего-ничего, — произнес он. — Ничего страшного. Просто эта болезнь…
  Юлия заколебалась, а потом протянула руку, дотронулась до плеча хозяина и мягко произнесла:
  — Я еще раз скажу ему, что ты здесь.
  В сопровождении горничных она покинула комнату. Цицерон глубоко вздохнул, вытер лицо и нос рукавом туники и уставился перед собой. С террасы тянуло ароматом костра. Время шло. Темнело, и на лице Цицерона, изнуренном длительным периодом голодания, появились тени. Наконец я прошептал ему на ухо, что если мы скоро не отправимся, то не попадем в Рим до захода солнца. Он кивнул, и я помог ему подняться. Когда мы отъезжали от дома, я оглянулся, и готов поклясться, что увидел бледный овал лица Помпея, смотрящего на нас из окна верхнего этажа дворца.
  Когда новость о предательстве Помпея распространилась по городу, стало очевидно, что дни Цицерона сочтены, и я стал упаковывать вещи на случай бегства из Рима. Нельзя сказать, что все отреклись от него. Сотни горожан примеряли на себя траур в знак солидарности с ним, и даже Сенат проголосовал за то, чтобы одеться в траур в знак поддержки и симпатии. На Капитолии прошла большая демонстрация всадников, прибывших со всех концов Италии, организованная Аэлием Ламием, а делегация, возглавляемая Гортензием, направилась к консулам с требованием, чтобы те выступили в защиту Цицерона. Но и Пизон, и Габиний отказались. Они знали, что от Клодия зависело, какую провинцию они получат, если получат вообще, и они жаждали продемонстрировать ему свою преданность. Консулы даже запретили сенаторам переодеваться в траур и изгнали благородного Ламия из города, обвинив его в том, что он угрожает общественному спокойствию.
  Как только Цицерон пытался куда-нибудь выйти, его мгновенно окружала свистящая толпа, и, несмотря на защиту, организованную Аттиком и братьями Секст, это было очень страшно и опасно. Сторонники Клодия забрасывали его камнями и экскрементами, заставляя скрываться за дверями, чтобы очистить от грязи волосы и тунику.
  В одной из таверн хозяину удалось разыскать консула Пизона, которого он умолял вмешаться, но тщетно. После этого Цицерон перестал выходить из дома. Но и там ему не было покоя. Днем на Форуме собирались толпы демонстрантов, которые скандировали лозунги, в которых называли Цицерона убийцей. По ночам наш сон бесконечно прерывался шумом пробегавших ног, непристойностями в наш адрес и грохотом камней по крыше дома. На многотысячном мероприятии, собранном трибунами за пределами города, Цезаря спросили о его мнении по поводу закона Клодия. Он объявил, что хотя и выступал в то время против казни заговорщиков, сейчас он против закона, имеющего обратное действие. Это был ответ в духе невероятной политической изворотливости, присущей Цезарю: когда о нем рассказали Цицерону, хозяин смог только кивнуть в унылом восхищении. В тот момент он понял, что у него нет никакой надежды, и хотя Цицерон и не спрятался у себя в постели, на него напала какая-то летаргия, и он отказался принимать посетителей.
  Хотя однажды он сделал исключение. Накануне принятия закона Клодия к нему явился Красс, и, к моему удивлению, Цицерон согласился увидеться с ним. Думаю, что к тому моменту он был в таком отчаянии, что готов был принять помощь, откуда бы она ни пришла.
  Негодяй появился со словами, демонстрирующими его озабоченность происходящим. Он не переставал говорить о своем шоке от произошедшего и своем возмущении предательством Помпея. А в то же время его глазки бегали по пустым стенам и проверяли, что еще осталось в доме.
  — Если я чем-то могу помочь, — сказал он, — хоть чем-то…
  — Боюсь, что ничем, благодарю тебя, — ответил Цицерон. Было видно, что он сожалеет, что пустил своего старинного врага на порог. — Мы оба знаем, что такое политика. Рано или поздно неудача приходит к каждому из нас. По крайней мере, — добавил он, — моя совесть чиста. Позволь, я не буду больше тебя задерживать.
  — А деньги? Я понимаю, что это жалкая замена всему тому, что ты потерял в этой жизни, но в изгнании деньги окажутся не лишними, а я готов ссудить тебе значительную сумму.
  — Как благородно с твоей стороны.
  — Что скажешь о двух миллионах? Ведь это может помочь?
  — Естественно. Но я если я буду находиться в изгнании, то каким образом смогу расплатиться с тобой?
  — Думаю, что ты можешь передать мне этот дом в заклад, — Красс выглядел так, как будто это решение только что пришло ему в голову.
  — Ты хочешь этот дом, за который я заплатил тебе три с половиной миллиона? — Цицерон с недоверием уставился на него.
  — И для тебя это была неплохая сделка, согласись.
  — Тем более мне ни к чему продавать его тебе за два миллиона.
  — Боюсь, что недвижимость имеет цену только тогда, когда на нее есть покупатель. А послезавтра этот дом не будет стоить ни драхмы.
  — Почему это?
  — Потому что Клодий хочет его сжечь, а на этом месте построить храм богине Свободы, и ни ты, ни кто-либо другой не смогут ему в этом помешать.
  Цицерон помолчал, а потом спросил тихим голосом:
  — Кто тебе это сказал?
  — Это моя работа — знать такие вещи.
  — Тогда почему ты хочешь заплатить два миллиона за выжженный клочок земли, предназначенный под строительство храма?
  — Деловым людям приходится идти на риск.
  — Прощай, Красс.
  — Подумай об этом, Цицерон. Не будь упрямым ослом. Речь идет о двух миллионах.
  — Я сказал: прощай, Красс.
  — Ну хорошо, два с половиной. — Цицерон не ответил. Красс покачал головой. — Именно подобная глупая заносчивость и упрямство довели тебя до нынешнего положения. Я еще погрею руки над твоим погребальным костром.
  Было решено провести на следующий день собрание главных сторонников Цицерона, чтобы решить, что ему делать дальше. Собрание должно было состояться в библиотеке, и мне пришлось перешерстить весь дом, чтобы найти достаточное количество стульев. Я набрал двадцать. Первым появился Аттик, за ним Катон, потом Лукулл и, после длительного периода ожидания, Гортензий. Всем им пришлось продираться сквозь толпу, заполнившую все прилегающие улицы, но больше всего досталось Гортензию, лицо которого было расцарапано, а вся тога испачкана в дерьме. Было страшно видеть человека, обычно безукоризненно державшегося, в таком шоковом состоянии. Мы подождали, не появится ли еще кто-нибудь, но никто не пришел. Туллия с мужем уже покинули Рим и укрылись в провинции, после очень эмоционального разговора с Цицероном, поэтому Теренция была единственным членом семьи, присутствовавшим на встрече. Я записывал.
  Если Цицерон и был разочарован тем, что громадная толпа подхалимов, которая когда-то его окружала, уменьшилась до размеров этой кучки сторонников, то он этого не показал.
  — В этот горький день, — сказал хозяин, — я хочу поблагодарить всех вас, которые так отважно боролись за меня. Невзгоды — это неотъемлемая часть нашей жизни, хотя я и посоветовал бы всем их избегать, — в этом месте в моих записях стоит «все смеются», — однако они позволяют нам понять сущность людей, и так же, как я продемонстрировал свою слабость, вы продемонстрировали вашу силу. — Цицерон остановился и прочистил горло. Мне показалось, что сейчас он опять сломается, но хозяин собрал свою волю в кулак и продолжил: — Итак, закон вступит в силу в полночь? Как я понимаю, в этом нет никаких сомнений? — Он осмотрел присутствовавших.
  Все четверо отрицательно покачали головами.
  — Нет, — ответил Гортензий, — никаких.
  — Тогда какие у меня есть варианты?
  — Мне кажется, у тебя их три, — сказал Гортензий. — Ты можешь проигнорировать закон и остаться в Риме, в надежде, что твои друзья продолжат тебя поддерживать, хотя с завтрашнего дня это будет еще опаснее, чем сегодня. Ты можешь покинуть город сегодня вечером, пока еще людям не запрещено помогать тебе, и попытаться спокойно выехать за пределы Италии. Или ты можешь пойти к Цезарю и узнать, в силе ли еще его предложение легатства, которое даст тебе иммунитет.
  — У него остается еще и четвертый вариант, — заметил Катон.
  — Какой?
  — Он может убить себя.
  Повисла тяжелая пауза, а потом Цицерон спросил:
  — И что это мне даст?
  — С точки зрения стоиков, самоубийство всегда рассматривалось как логическая возможность выразить свое презрение окружающим, — ответил Катон. — Кроме того, для тебя это естественный способ положить конец своим страданиям. И, честно сказать, это будет примером борьбы с тиранией, который сохранится в веках.
  — Ты предпочитаешь какой-то особый способ?
  — Да. По моему мнению, ты должен забаррикадироваться в этом доме и уморить себя голодом.
  — Не согласен, — вмешался Лукулл. — Если ты хочешь помучиться, Цицерон, то зачем затевать самоубийство? Проще остаться в городе и предоставить толпе сделать свою черную работу. В этом случае у тебя появляется хоть какой-то шанс выжить, а если и нет, то пусть позор бесчестья падет на их головы.
  — Для того, чтобы тебя убили, не нужно никакого мужества, — недовольно ответил Катон. — В то время как самоубийство — это сознательный и мужественный поступок.
  — А что ты сам мне посоветуешь, Гортензий? — спросил Цицерон.
  — Уезжай из города, — был мгновенный ответ. — Главное — сохрани жизнь. — Адвокат легко коснулся пальцами засохшей крови у себя на лбу. — Я сегодня встречался с Пизоном. Как частное лицо, он тебе сочувствует. Дай нам время аннулировать закон Клодия, пока ты находишься в добровольном изгнании. Я уверен, что в один прекрасный день ты вернешься в Рим с триумфом.
  — Аттик?
  — Ты знаешь, что я считаю, — ответил тот. — Ты избавился бы от массы проблем, если бы сразу принял предложение Цезаря.
  — Теренция? Что ты думаешь, моя дорогая?
  Она, так же как и муж, надела траур и теперь, в черном наряде и с лицом белым как снег, походила на Электру. Говорила Теренция с большим чувством.
  — Наше нынешнее состояние непереносимо. Добровольное изгнание кажется мне трусостью. А насчет самоубийства — так попробуй, объясни его своему шестилетнему сыну. Выбора у тебя нет. Иди к Цезарю.
  Время приближалось к обеду — красное солнце светило сквозь голые верхушки деревьев, а теплый весенний ветерок доносил до нас скандирование толпы, собравшейся на Форуме: «Смерть тирану!» Лукулл и Гортензий, со своими слугами, остались у главного входа, отвлекая внимание демонстрантов, в то время как Цицерон и я выбрались через черный вход. На голове у хозяина было старое, истрепанное коричневое одеяло, в котором он выглядел настоящим нищим. Мы поспешили по лестнице Кака82 на Этрусскую дорогу, а затем присоединились к толпам, выходившим из города через речные ворота. Никто не пытался причинить нам зла — на нас просто не обращали внимания.
  Я послал вперед раба, чтобы предупредить Цезаря о нашем прибытии, и один из его офицеров, в шлеме с красным плюмажем, ждал нас у ворот лагеря. Внешний вид Цицерона произвел на него сильное впечатление, однако он сумел собраться с силами и отдать ему полусалют, после которого провел нас на Марсово поле. Здесь был возведен громадный палаточный городок, в котором располагались вновь набранные галльские легионы Цезаря, и пока мы шли по лагерю, я везде видел признаки того, что армия собирается выступить в поход: сточные канавы засыпались, земляные барьеры срывались, повозки загружались провиантом. Офицер объяснил Цицерону, что был получен приказ выступить до захода солнца следующего дня. Он подвел нас к палатке, которая была гораздо больше остальных и располагалась на возвышении. Рядом с ней, на шесте, располагались орлы легионов83. Офицер попросил нас подождать, отодвинул полог палатки и исчез. Цицерону, с отросшей бородой, в старой тунике и с коричневым одеялом на голове, не оставалось ничего другого, кроме как осматривать лагерь.
  — Вот так всегда с Цезарем, — заметил я, попытавшись нарушить молчание. — Любит заставить подождать себя.
  — Нам лучше начать привыкать к этому, — сказал Цицерон грустным голосом. — Ты только посмотри туда. — Он кивнул головой в сторону реки, раскинувшейся за лагерем. За рекой, в гаснущем свете дня, возвышалась шаткая конструкция, окруженная лесами. — Это, должно быть, тот самый театр Фараона. — Он надолго задумался, прикусив нижнюю губу.
  Наконец полог откинулся, и нас пригласили в палатку. Она была обставлена по-спартански. На полу лежал тонкий матрас, набитый сеном, с накинутым на него одеялом. Рядом с ним располагался деревянный буфет, на котором стояли кувшин с водой, тазик и миниатюрный портрет женщины в золотой рамке (я был почти уверен, что это портрет Сервилии, но было слишком далеко, чтобы убедиться в этом), там же лежал набор щеток для волос. За складным столом, заваленным документами, сидел Цезарь. Он что-то писал. За его спиной замерли без движения два секретаря. Закончив писать, Цезарь поднял глаза, встал и с протянутой рукой направился к Цицерону. Я впервые увидел Цезаря в военной форме. Она сидела на нем как вторая кожа, и я понял, что все те годы, что я знал его, никогда не видел Цезаря в той его ипостаси, для которой он был создан. Эта мысль здорово отрезвила меня.
  — Мой дорогой Цицерон, — сказал он, внимательно изучая своего посетителя, — я очень расстроен, что ты дошел до такого состояния. — Помпей всегда обнимался и похлопывал по спине, однако Цезарь на это время не тратил. После короткого рукопожатия он предложил Цицерону сесть. — Чем я могу помочь тебе?
  — Я пришел, чтобы согласиться на пост твоего легата, — ответил Цицерон, примостившись на краешке стула, — если твое предложение все еще в силе.
  — Неужели? — Уголки рта Цезаря опустились. — Долго же ты размышлял.
  — Должен признаться, что предпочел бы не появляться у тебя при таких обстоятельствах.
  — Закон Клодия вступает в силу в полночь?
  — Да.
  — Поэтому приходится выбирать из моего предложения, смерти или изгнания.
  — Можно сказать и так. — Видно было, что Цицерон чувствует себя не в своей тарелке.
  — Не могу сказать, что такая ситуация очень льстит мне. — Цезарь издал один из своих коротких смешков и откинулся на стуле. Он внимательно изучал Цицерона. — Когда летом я делал тебе это предложение, твое положение было гораздо прочнее, чем сейчас.
  — Ты сказал, что, если Клодий когда-нибудь будет представлять угрозу для моей безопасности, я могу обратиться к тебе. Именно это сейчас случилось. И вот я здесь.
  — Это шесть месяцев назад он угрожал, а сейчас он твой хозяин.
  — Цезарь, если ты хочешь, чтобы я тебя умолял…
  — Мне этого не надо. Конечно, я не жду, что ты будешь умолять. Я просто хочу узнать лично от тебя, что ты сможешь принести мне, став моим легатом.
  Цицерон с трудом сглотнул. Я даже представить себе не мог, как ему было больно в этот момент.
  — Что ж, если ты хочешь, чтобы я сам это произнес, то могу сказать тебе, что имея большую поддержку среди простых людей, ты не имеешь ее в Сенате; моя ситуация прямо противоположна — сильная поддержка среди наших коллег в Сенате и слабая среди простых людей.
  — Это значит, что ты будешь защищать мои интересы в Сенате?
  — Я буду сообщать им о твоих взглядах и, может быть, изредка сообщать их взгляды тебе.
  — Но ты будешь лоялен только мне?
  — Я думаю, что моя лояльность, как и всегда, будет принадлежать моей стране, которой я буду служить, согласовывая твои интересы с интересами Сената. — Казалось, что я слышал, как Цицерон скрипит зубами.
  — Да наплевать мне на интересы Сената! — воскликнул Цезарь. Неожиданно он выпрямился на стуле и, не прерывая движения, встал на ноги. — Я хочу тебе кое-что рассказать, Цицерон. Просто чтобы тебе было понятно. В прошлом году, по пути в Испанию, мне предстояло перейти через один перевал, и с группой своих подчиненных я выдвинулся вперед, чтобы разведать дорогу. И вот мы набрели на эту крохотную деревеньку. Лил дождь, и это было самое жалкое место на свете из всех, которые можно себе представить. Там почти никто не жил. Честное слово, это болото вызывало смех. И один из моих офицеров сказал мне, в качестве шутки: «А ты знаешь, ведь даже здесь, наверное, люди жаждут власти — идет настоящая борьба, и разгораются нешуточные страсти по поводу того, кто займет здесь первое место». И знаешь, что я ему ответил?
  — Нет.
  — Я сказал: «Что касается меня, то я лучше буду первым человеком в этой дыре, чем вторым — в Риме», — и сказал это совершенно серьезно, Цицерон. Я действительно верю в это. Ты понимаешь, о чем я говорю?
  — Кажется, да, — ответил хозяин, медленно кивнув головой.
  — Все, что я рассказал, — правда. Вот такой я человек.
  — До этого разговора ты всегда был для меня загадкой, Цезарь. Сейчас, мне кажется, впервые я начинаю понимать тебя, и благодарю тебя за откровенность, — ответил Цицерон и рассмеялся. — Право, это очень смешно.
  — Что именно?
  — Что именно меня изгоняют из Рима за то, что хотел стать царем.
  Цезарь бросил на него сердитый взгляд, но затем улыбнулся.
  — А ты прав, — сказал он. — Очень смешно.
  — Ну что же, — сказал Цицерон, поднимаясь на ноги. — Наша дальнейшая беседа не имеет смысла. Тебе предстоит завоевать страну, а у меня есть другие дела.
  — Не говори так! — воскликнул Цезарь. — Я просто представил тебе факты. Мы оба должны понимать, на чем стоим. Это несчастное легатство — твое! И никто не будет контролировать тебя в твоей деятельности! Мне будет доставлять удовольствие видеть тебя почаще, правда, Цицерон. — Он протянул руку. — Ну же. Большинство публичных политиков невообразимо скучны. Поэтому нам надо держаться друг друга.
  — Благодарю тебя за предложение, — ответил Цицерон, — но мы никогда не сработаемся.
  — Почему?
  — Потому что в той твоей деревеньке я бы тоже попытался стать первым человеком, а если бы мне это не удалось, то — первым свободным человеком. Ты, Цезарь, хуже Помпея, Клавдия и даже Катилины. Ты не успокоишься до тех пор, пока всех нас не поставишь на колени.
  Когда мы вернулись в город, совсем стемнело. Цицерон даже не стал закрывать голову одеялом. Свет был слишком тусклым, чтобы его узнали, а кроме того, людей на улице занимали более важные дела, чем судьба бывшего консула — например, обед, или протекающая крыша, или воры, которых в Риме становилось больше с каждым днем.
  В атриуме нас ждала Теренция вместе с Аттиком. Когда Цезарь сказал ей, что отказался от предложения Цезаря, она вскрикнула, как от боли, и опустилась на пол, замерев на корточках и закрыв голову руками. Цицерон присел рядом и обнял ее за плечи.
  — Дорогая моя, тебе надо уезжать немедленно, — сказал он. — Бери с собой Марка и проведи эту ночь в доме Аттика. — Он бросил на него взгляд, и его старый друг наклонил голову в знак согласия. — После полуночи оставаться здесь будет очень опасно.
  — А ты? Что ты будешь делать? Убьешь себя? — Она вырвалась из его объятий.
  — Если ты этого хочешь… если так будет проще для тебя.
  — Конечно, я не этого хочу! — закричала Теренция на хозяина. — Я хочу, чтобы мне вернули мою жизнь!
  — Боюсь, что этого я сделать не смогу.
  Он еще раз попытался обнять ее, но жена его оттолкнула и поднялась на ноги.
  — Почему? — потребовала она, глядя на него сверху вниз и уперев руки в бока. — Почему ты мучаешь свою жену и детей, когда ты можешь все прекратить завтра же, вступив в союз с Цезарем.
  — Потому что если я это сделаю, то прекращу существовать.
  — Что ты имеешь в виду — «прекращу существовать»? Что это еще за очередная умная глупость?
  — Мое тело продолжит жить, но я, Цицерон, в том виде, в котором я существую сейчас, — умру.
  Теренция в отчаянии повернулась к нему спиной и посмотрела на Аттика, ища у него поддержки. Тот произнес:
  — При всем моем уважении, Марк, ты становишься похожим на упрямца Катона. Что плохого в том, что ты заключишь временный союз с Цезарем?
  — Этот союз никогда не будет временным! Неужели никто этого не понимает? Этот человек не остановится, пока не станет повелителем мира — он сам сказал мне почти то же самое, — и мне придется идти вместе с ним, как его младшему союзнику, или в какой-то момент порвать с ним, — и вот тогда мне действительно придет конец.
  — Твой конец уже наступил, — холодно заметила Теренция.
  — Итак, Тирон, — сказал Цицерон, когда она ушла, чтобы привести из детской Марка для прощания с отцом, — своим последним актом в этом городе я хочу дать тебе свободу. Я должен был сделать это много лет назад — по крайней мере, после окончания моего консульства, — и то, что я этого не сделал, не значит, что я не ценю тебя; наоборот, я так ценю тебя, что боялся потерять. Но сейчас, когда я теряю все остальное, будет только справедливо, если я и с тобой попрощаюсь. Поздравляю тебя, мой друг, — закончил он, пожимая мне руку, — ты это, несомненно, заслужил.
  Долгие годы я ждал этого момента, жаждал его, мечтал о нем и планировал, что я сделаю в этот момент, — а теперь он наступил и выглядел совсем не торжественно на фоне всех этих бед и разрушений. Эмоции переполняли меня, и я не мог говорить. Цицерон улыбнулся мне и обнял, а я плакал у него на плече, и он, успокаивая меня, похлопывал меня по спине, как ребенка. А потом Аттик, который стоял рядом, крепко пожал мне руку.
  Я с трудом смог произнести несколько слов благодарности, подчеркнув, что хочу посвятить свою жизнь свободного человека служению ему, Цицерону, и что останусь с ним, чем бы мне это ни грозило.
  — Боюсь, что это невозможно, — печально ответил Цицерон. — Отныне моей единственной компанией будут рабы. Если мне поможет вольноотпущенник, то, по закону Клодия, он совершит преступление, помогая убийце. Теперь тебе надо держаться от меня подальше, Тирон, или они распнут тебя. Иди и собери свои вещи. Ты отправишься вместе с Теренцией и Аттиком.
  Моя радость немедленно сменилась горем.
  — Но как же ты будешь без меня?
  — Ничего, у меня есть рабы, — ответил Цицерон, с трудом стараясь казаться беззаботным. — Они покинут город вместе со мной.
  — И куда ты отправишься?
  — На юг. На побережье — может быть, в Брундизий, — и там найму лодку. А после этого мою судьбу решат ветра и течения. Иди, собери вещи.
  Я спустился в свою комнату и собрал свой жалкий скарб в небольшой мешок. Затем вынул два кирпича из стены, за которыми располагался мой «сейф». В нем я хранил все свои сбережения. В пояс было зашито ровно двести двадцать семь золотых, которые я собирал более десяти лет. Я надел пояс и поднялся в атриум, где Цицерон прощался с Марком. За этим наблюдали Аттик и Теренция, стоявшая с совершенно сухими глазами.
  Хозяин любил этого мальчика — своего единственного сына, свою радость, свою надежду на будущее, — однако, собрав волю в кулак, он сумел небрежно проститься с ним, так, чтобы не расстроить малыша. Он взял его за руки и покружил, и Марк попросил сделать это еще раз, а когда он попросил в третий раз, то Цицерон сказал твердое «нет» и велел ему идти к матери. Затем он обнял Теренцию и сказал:
  — Мне очень жаль, что наша совместная жизнь заканчивается так печально.
  — Я всегда хотела прожить эту жизнь только с тобой, — ответила она и, кивнув мне на прощание, твердым шагом вышла из комнаты.
  Затем Цицерон обнял Аттика и поручил свою жену и сына его заботам, а потом повернулся ко мне, чтобы попрощаться. Я сказал ему, что в этом нет необходимости, так как я принял твердое решение остаться вместе с ним, даже ценой своей свободы и жизни. Естественно, что он поблагодарил меня, однако совсем не удивился, и я понял, что он никогда, ни на минуту не думал, что я оставлю его. Я снял свой пояс с деньгами, протянул его Аттику и сказал:
  — Не знаю, могу ли я обратиться к тебе с просьбой…
  — Конечно, — ответил он. — Ты что, хочешь, чтобы я сохранил это для тебя?
  — Нет, — ответил я. — У Лукулла есть рабыня, молодая женщина по имени Агата, которая, так получилось, многое для меня значит. Не мог бы ты попросить Лукулла сделать тебе одолжение и освободить ее? Уверен, что денег здесь более чем достаточно, чтобы купить ее свободу. И присматривай за нею после этого.
  Аттик был удивлен, но обещал мне все выполнить.
  — Да, ты умеешь хранить свои секреты, — сказал Цицерон, внимательно посмотрев на меня. — Может быть, я не так уж и хорошо тебя знаю.
  После того как они ушли, мы с Цицероном оказались одни в доме. Вместе с нами остались лишь его охранники и несколько домашних рабов. Мы больше не слышали никаких криков — весь город, казалось, погрузился в тишину. Хозяин поднялся наверх, чтобы немного отдохнуть и одеть обувь покрепче. А спустившись, взял канделябр и стал переходить из комнаты в комнату — через пустую столовую, с ее позолоченным потолком, через громадный зал с мраморными скульптурами, такими тяжелыми, что нам пришлось их оставить, и, наконец, в пустую библиотеку — как будто старался все получше запомнить. Это заняло у него столько времени, что я подумал, уж не решил ли он остаться, однако сторож на Форуме прокричал полночь, Цицерон загасил свечи и сказал, что нам пора двигаться.
  Ночь была безлунной, и, взобравшись на вершину холма, мы увидели не меньше десятка факелов, медленно спускавшихся по его склону. Вдалеке раздался крик птицы, и такой же крик, где-то очень близко от нас, прозвучал ему в ответ. Я почувствовал, как забилось мое сердце.
  — Они идут, — тихо сказал Цицерон. — Он не хочет терять ни минуты.
  Мы заторопились вниз по ступеням и, спустившись с Палатинского холма, повернули на узкую аллею. Держась в тени стен, осторожно миновали закрытые магазины и притихшие дома, пока, наконец, не вышли на главную улицу рядом с Капенскими воротами.
  Сторож был подкуплен, чтобы открыть нам пешеходную калитку. Он нетерпеливо ждал, пока мы шепотом прощались с нашей охраной. Затем Цицерон, сопровождаемый мной и тремя рабами, несшими наш багаж, прошел по узкому портику и покинул город.
  В полном молчании мы шли не останавливаясь около двух часов, пройдя мимо монументальных гробниц, выстроившихся вдоль дороги, — в то время это было место, где прятались дорожные грабители. Только тогда Цицерон решил, что мы в безопасности и можно передохнуть. Он уселся на верстовой камень и повернулся лицом к городу. Темные очертания римских холмов проступали на фоне зарева, красного в центре и розоватого по краям. Было слишком рано, чтобы это был восход солнца. Не верилось, что всего один подожженный дом может столь божественно осветить небо. Если бы я не знал этого доподлинно, то решил бы, что это знамение. В это же время, еле слышный в неподвижном ночном воздухе, раздался странный звук, нечто среднее между стоном и воплем. Сначала я не мог понять, что это, а потом Цицерон объяснил мне, что это трубы на Марсовом поле подают сигнал к выступлению легионов Цезаря в Галлию. В темноте я не мог рассмотреть выражение его лица, когда он это говорил, но, может быть, это было и к лучшему. Через несколько мгновений Цицерон встал, отряхнул пыль со своей старой туники и продолжил путь в сторону, противоположную пути Цезаря.
  ГЛОССАРИЙ
  Верховный жрец — см. понтифик максимус.
  Всадники — второе по значению сословие в Древнем Риме после сенаторов, имели свою собственную администрацию и привилегии. Всадникам полагалась одна треть мест среди присяжных заседателей; часто они были богаче членов Сената, но отказывались участвовать в публичной политической жизни.
  Галлия — римская провинция, разделенная на две части: Ближнюю Галлию, занимавшую территорию между рекой Рубикон на севере Италии и Альпами, и Дальнюю Галлию, занимавшую территорию за Альпами, соответствующую территории нынешних Прованса и Лангедока.
  Гаруспики — жрецы, которые делали свои предсказания, изучая внутренности принесенных в жертву животных.
  Городской претор — глава судебной системы, главный из всех преторов, третий по значимости пост в Республике после двух консулов.
  Диктатор — магистрат, которому Сенат вручил абсолютную власть над гражданскими и военными делами, обычно в период чрезвычайной ситуации.
  Знамения — сверхъестественные знаки, особенно в полете птиц и рисунках молний, которые интерпретировались авгурами; если их прогноз был неблагоприятным, то запрещалось вести любые общественные дела.
  Император — титул, который присуждался солдатами своему командиру после победы над врагом за его вклад в победу. Для того чтобы получить триумф, необходимо было иметь титул императора.
  Империй — высшая исполнительная власть, делегируемая государством индивидууму, обычно консулу, претору или губернатору.
  Карцер — римская государственная тюрьма, расположенная на границе Форума и Капитолия, между храмом богини Согласия и зданием Сената.
  Квестор — младший чиновник (магистрат), который имел возможность входить в Сенат. Ежегодно выбирались двадцать квесторов. Кандидат на пост квестора должен был быть не моложе тридцати лет и обладать состоянием в один миллион сестерциев.
  Консул — верховный магистрат (чиновник) Римской республики. Ежегодно, обычно в июле, избиралось два консула, которые приступали к своим обязанностям в январе, поочередно председательствуя в Сенате.
  Комиций — круглая площадка, около 300 футов в диаметре, расположенная между зданием Сената и рострами, традиционное место голосования. На ней также проходили суды.
  Курия — в своем традиционном значении верховная ассамблея римских триб (которых до 387 г. до н. э. насчитывалось тридцать), в которую входил руководитель каждой из них.
  Курульное кресло — кресло без спинки, с низкими подлокотниками, часто сделанное из слоновой кости, на котором восседали магистраты с империумом, особенно консулы и преторы.
  Легат — заместитель или доверенное лицо.
  Ликтор — слуга, носивший розги — охапку березовых веток, перевязанных красным кожаным ремнем, — которые символизировали империй магистрата. Консулов сопровождали двенадцать ликторов, которые были одновременно их телохранителями, преторов — шесть. Старший ликтор, который был ближе всего к магистрату, назывался ликтор-проксима.
  Манумиссия — предоставление вольной рабу.
  Народная ассамблея (собрание) — высшей исполнительной и законодательной властью в Римской республике обладали граждане этой Республики или в форме триб (комиция триба, которая могла объявлять войну или мир, голосовать по законам и выбирать трибунов), или в форме центурий (комиция центуриата, которая выбирала высших государственных чиновников).
  Палач — назначаемый государством человек, который совершает казни и пытает преступников.
  Понтифик максимус — верховный жрец государственной религии Рима, глава коллегии из пятнадцати жрецов, которому полагалась официальная резиденция на виа Сакра.
  Претор — второй по значимости пост в Римской империи. Ежегодно избиралось восемь преторов. Выборы проходили обычно в июле, а в должность они вступали в январе. Преторы тянули жребий, в каких судах — по рассмотрению дел о государственной измене, коррупции, растратах, убийствах и т. д. — они будут председательствовать. См. так же городской претор.
  Обвинение — так как в Римской республике не существовало прокурорской системы, все обвинения, начиная от растраты и кончая государственной изменой и убийством, должны были выдвигаться частными лицами.
  Ростра — длинная закругленная платформа на Форуме, высотой около двенадцати футов, окруженная статуями выдающихся римлян, с которой магистраты и адвокаты обращались к народу. Название происходит от таранов (ростр) кораблей противника, захваченных римлянами и установленных по бокам платформы.
  Сенакулум — открытое место перед зданием Сената, где сенаторы собирались в ожидании начала заседания.
  Сенат — не законодательная ветвь римской власти, так как законы могли приниматься только народом во время народных ассамблей (собраний), а скорее, ее исполнительная ветвь. Состоял из 600 членов, которые могли поднимать вопросы государственного управления, предлагать законы и рекомендовать консулу вынести их на ассамблею. Будучи однажды избранным, через квесторство, гражданин оставался сенатором на всю жизнь, если его только не выводили из состава Сената цензоры за аморальное поведение или банкротство, из-за этого средний возраст сенаторов был очень высок (слово Сенат произошло от слова сенекс — старый).
  Трибы — римский народ был разделен на тридцать пять триб для удобства организации голосования по законам и выборов трибунов; в отличие от голосования центуриями, при голосовании трибами голоса богачей и бедняков имели одинаковый вес.
  Трибун — представитель простых людей — плебеев. Каждое лето избирались десять трибунов, которые вступали в должность в декабре. Трибун имел право предлагать законы и налагать на них вето, а также собирать народные собрания. Трибуном мог стать только плебей.
  Триумф — тщательно разработанная процедура празднования возвращения домой, жалуемая Сенатом военачальнику-победителю. Получить триумф мог только полководец, сохранивший военный империй — а так как входить в Рим, обладая высшей военной исполнительной властью, было запрещено, то будущие триумфаторы должны были ждать перед городскими воротами, пока Сенат не пожалует им эту честь.
  Центурия — группа людей, в которой римляне голосовали на выборах консулов и преторов на Марсовом поле; система была направлена на поддержку состоятельных классов.
  Эдил — выборное официальное лицо, отвечающее за функционирование городского хозяйства Рима: закон и порядок в городе, содержание общественных зданий, ведение дел и т. д. Избиралось по четыре эдила, сроком на один год.
  ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
  Афраний, Луций — союзник Помпея из родного района Помпея Пицена; легат во время войны с Митридатом; позднее кандидат Помпея на пост консула.
  Аррий, Квинт — бывший претор и военный командир, тесно связанный с Крассом.
  Аттик, Тит Помпоний — ближайший друг Цицерона, шурин его брата Квинта, который был женат на сестре Аттика Помпонии.
  Аурелия — мать Цезаря.
  Бибул, Марк Кальпурний — коллега Цезаря по консульству и его убежденный оппонент.
  Ватиний, Публий — младший сенатор, известный своим уродством; впоследствии трибун и сторонник Цезаря.
  Габиний, Аул — бывший трибун из Пицена, родного района Помпея; предложил закон, который предоставил Помпею чрезвычайную власть в войне на Востоке; в награду Помпей назначил его своим легатом в войне с Митридатом.
  Гортензий Гортал, Квинт — бывший консул, в течение многих лет ведущий адвокат в Риме, позже его сменил Цицерон; шурин Катулла; лидер патрицианской фракции; очень богат; как и Цицерон — гражданский политик, а не солдат.
  Гибрида, Гай Антоний — коллега Цицерона по консульству; потомок одной из самых известных римских семей; был изгнан из Сената за разврат и банкротство.
  Изаурик, Публий Сервилий Ватий — один из великих «стариков» в Сенате — в момент, когда Цицерон стал консулом, ему было семьдесят лет — жесткий и отмеченный множеством наград полководец; дважды триумфатор; бывший консул и член Коллегии жрецов.
  Катилина, Луций Сергий — бывший губернатор Африки, проиграл Цицерону в борьбе за консульство.
  Катон, Марк Порций — сводный брат Сервилии, пра-правнук Катона Цензора; твердый защитник традиций Республики.
  Катулл, Квинт Литаций — бывший консул, член коллегии жрецов, один из самых опытных сенаторов, лидер патрицианской фракции.
  Клодия — происходит из одной из самых благородных семей Рима, Апиев Клавдиев; сестра Клавдия, жена Метелла Целера.
  Клавдий (Клодий) Пульхр, Публий — отпрыск одной из ведущих патрицианских династий Апиев Клавдиев; бывший шурин Лукулла; брат Клодии, с которой, по некоторым сведениям, состоит в кровосмесительной связи; лейтенант Мурены, губернатора Дальней Галлии.
  Красс, Марк Лициний — бывший консул; жестоко подавил восстание рабов под предводительством Спартака; самый богатый человек в Риме; жестокий соперник Помпея.
  Лабиний, Тит — солдат из Пицена, родного района Помпея; трибун, защищающий интересы Цезаря и Помпея.
  Лукулл, Луций Лициний — бывший консул; командовал римской армией в войне с Митридатом, пока не был заменен на Помпея; заносчивый аристократ, очень богатый; его враги в Сенате несколько лет продержали его перед воротами Рима, выступая против его триумфа.
  Непот, Квинт Цецилий Метелл — брат Целера и шурин Помпея, который освободил его от легатства на Востоке, чтобы тот стал трибуном и защищал его интересы в Риме.
  Пий, Квинт Цецилий Метелл — понтифик максимум угасающий 66-летний жрец, приемный отец Сципиона.
  Помпей, Гней — родился в один год с Цицероном; самый могущественный человек в римском мире; бывший консул и победоносный полководец; уже дважды триумфатор. Находился вдалеке от Рима — воюя сначала с пиратами, а потом с Митридатом, — в течение четырех лет; женат на Муции, сестре Целера и Непота.
  Руф, Марк Целий — бывший ученик Цицерона, сын одного из его соратников в провинции.
  Сервилия — амбициозная и хорошо ориентирующаяся в политике жена Юния Силана, кандидата в консулы; в течение длительного времени — любовница Цезаря; мать трех дочерей и сына Брута от первого брака.
  Сервий, Сульпиций Руф — современник и старый друг Цицерона; бывший претор, известный как один из лучших юристов Рима; женат на Постумии, любовнице Цезаря.
  Силан, Децим Юний — женат на Сервилии, многолетней любовнице Цезаря; член Коллегии жрецов; однажды потерпевший поражение на выборах консула и собирающийся избираться во второй раз.
  Сура, Публий Корнелий Лентул — бывший консул, однажды изгнанный из Сената за аморальность; женат на вдове брата Гибриды; приемный отец молодого Марка Антония; возвращается на политическую арену, как городской претор; тесно связан с Катилиной.
  Теренция — жена Цицерона, на десять лет моложе своего мужа; богата и происходит из благородной семьи; очень религиозна, плохо образованна, придерживается консервативных взглядов в политике; мать двоих детей Цицерона, Туллии и Марка.
  Тирон — верный личный секретарь Цицерона; семейный раб; на три года моложе своего хозяина; изобретатель стенографии.
  Туллия — дочь Цицерона, тринадцати лет.
  Цезарь, Гай Юлий — фактически лидер плебейской фракции в Риме; на шесть лет младше Цицерона; женат на Помпее, с которой он живет в одном доме вместе со своей матерью и дочерью Юлией.
  Целер, Квинт Цецилий Метелл — шурин Помпея (который женился на его сестре), муж Клодии, брат Непота; член коллегии авгуров; претор; глава самой многочисленной и влиятельной семьи в Риме, герой войны с незапятнанной военной репутацией.
  Цетег, Гай Корнелий — один из союзников Катилины.
  Цицерон, Квинт Туллий — младший брат Цицерона, сенатор и военный; женат на Помпонии, сестре Аттика.
  Роберт Харрис
  Диктатор
  (C) Овчинникова А. Г., перевод на русский язык, 2016
  (C) Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
  * * *
  Посвящается Холли
  
  
  
  Часть первая. Изгнание. 58–47 годы до н. э
  Nescire autem quid ante quam natus sis accident, id est semper esse puerum. Quid enim est aetas hominis, nisi ea memoria rerum veterum cum superiorum aetate contexitur?
  Быть несведущим относительно того, что случилось до твоего рождения, – это значит вечно оставаться ребенком. Потому что чего стоит человеческая жизнь, если она не вплетена в жизнь наших предков историческими записями?
  Цицерон, «Оратор», 46 год до н. э.
  
  I
  Я помню трубеж военных рогов Цезаря, преследующий нас по потемневшим полям Лация84, – тоскливый, плачущий вой, похожий на зов животного в брачный период. Помню, что, когда они прекращались, был слышен только звук наших подошв, скользящих по ледяной дороге, да наше упрямое частое дыхание.
  Бессмертным богам было мало того, что Цицерону пришлось сносить плевки и оскорбления его сограждан, мало того, что посреди ночи его прогнали от очагов и алтарей его семьи и предков; мало даже того, что мы бежали из Рима пешком, что ему пришлось оглянуться и увидеть свой дом в огне. Они сочли, что все эти страдания необходимо увенчать еще одним: он был вынужден слышать, как армия его врага снимается с лагеря на Марсовом поле.
  Несмотря на то что он был самым старшим из нашей группы, Марк Туллий продолжал идти таким же быстрым шагом, как и все остальные. Еще недавно он держал жизнь Цезаря на ладони и мог бы раздавить ее легко, как яйцо. А теперь судьбы вели этих людей в противоположных направлениях. В то время как Цицерон спешил на юг, чтобы спастись от недругов, зодчий его падения маршировал на север, чтобы принять под свое начало обе провинции Галлии.
  Марк Туллий Цицерон шел, опустив голову, не произнося ни слова. Я полагал, что его слишком переполняло отчаяние, чтобы он мог говорить.
  Только на рассвете, когда мы добрались до Бовилл85, где нас ожидали лошади, и приготовились начать второй этап нашего бегства, он помедлил, поставив ногу на подножку экипажа, и внезапно спросил:
  – Как ты считаешь, не следует ли нам вернуться?
  Этот вопрос застал меня врасплох.
  – Не знаю, – ответил я. – Я не задумывался об этом.
  – Ну так задумайся сейчас. Скажи: почему мы бежим из Рима?
  – Из-за Клодия и его шайки.
  – А почему Клодий так могуществен?
  – Потому что он трибун и может принять против тебя закон.
  – А кто дал ему возможность стать трибуном?
  Я поколебался и ответил не сразу:
  – Цезарь.
  – Именно. Цезарь. Ты воображаешь, будто отбытие этого человека в Галлию в нужный час было случайным совпадением? Конечно, нет! Он подождал, пока его шпионы донесут, что я бежал из города, прежде чем отдал приказ своей армии выступать. Почему? Я всегда считал, что Цезарь продвигает Клодия, дабы наказать меня за то, что я открыто встал против него. Но что, если все это время его настоящей целью было выгнать меня из Рима? Что, если его план требовал уверенности в том, что я ушел, прежде чем он тоже сможет отбыть?
  Мне следовало бы осознать логику его слов. Мне следовало бы настаивать, чтобы он вернулся. Но я был слишком измучен, чтобы мыслить ясно. И, честно говоря, дело было не только в этом. Я слишком боялся того, что головорезы Клодия могут с нами сделать, если поймают, когда мы снова появимся в городе.
  Так что вместо всего этого я сказал:
  – Хороший вопрос, и я не могу притворяться, будто у меня есть на него ответ. Но если ты снова появишься после того, как попрощался со всеми, не будет ли это выглядеть нерешительностью? В любом случае Клодий теперь сжег твой дом – куда бы мы вернулись? Кто бы нас принял? Я думаю, мудрее будет придерживаться первоначального плана и позаботиться о том, чтобы мы как можно скорее убрались подальше от Рима.
  Цицерон прислонился головой к боку повозки и закрыл глаза. Я был потрясен, увидев в бледно-сером свете, каким осунувшимся он выглядит после проведенной в дороге ночи. Его волосы и борода не стриглись несколько недель. На нем была черная тога, и, хотя ему исполнилось всего сорок восемь лет, эти открытые знаки траура заставляли его казаться намного старше, делая похожим на некоего древнего нищего странника.
  Спустя некоторое время он вздохнул.
  – Не знаю, Тирон. Может, ты и прав. Прошло столько времени с тех пор, как я спал… Я слишком устал, чтобы думать.
  Вот так была сделана роковая ошибка – скорее, из-за нашей неуверенности, чем из-за неправильного решения. Мы продолжали спешно двигаться на юг весь остаток дня и все последующие двенадцать дней, чтобы оставить как можно дальше позади грозившую нам опасность.
  Чтобы не привлекать к себе внимания, мы путешествовали с минимальным эскортом: только кучер экипажа да три вооруженных верховых раба: один впереди и двое сзади. Маленький сундучок с золотыми и серебряными монетами, который вручил нам для оплаты нашего путешествия Тит Помпоний Аттик, самый старый и самый близкий друг Цицерона, был спрятан под нашим сиденьем. Мы останавливались только в домах тех людей, которым доверяли, в каждом из них не больше, чем на одну ночь, и избегали мест, где могли ожидать появления Марка Туллия – например, в его приморской вилле в Формии, где преследователи стали бы искать его в первую очередь, и в поселениях вдоль Неаполитанского залива: там уже было полно тех, кто каждый год покидал Рим в поисках солнца и теплых источников. Вместо этого мы как можно быстрее двинулись к «носку» Италии.
  В план Цицерона входило, нигде надолго не останавливаясь, добраться до Сицилии и жить там до тех пор, пока в Риме не утихнут направленные против него политические волнения.
  – Толпа со временем обратится против Клодия, – предсказал он. – Такова ее изменчивая природа. Клодий всегда будет моим смертельным врагом, но не всегда будет трибуном – нам никогда не следует об этом забывать. Через девять месяцев срок его полномочий подойдет к концу, и тогда мы сможем вернуться.
  Цицерон был уверен в дружественном приеме сицилийцев, хотя бы потому, что в свое время удачно провел дело против тиранического правителя острова, Верреса86. Уверен, несмотря на то, что одержал эту блестящую победу, давшую толчок его политической карьере, двенадцать лет назад, а Клодий стал магистратом той провинции позже.
  Я послал вперед письма, предупреждая, что мой господин намеревается искать убежища, и, добравшись до гавани у Регия, мы наняли небольшую шестивесельную лодку, чтобы пересечь пролив и достигнуть Мессины.
  Мы вышли из гавани ясным холодным зимним утром среди жгучей голубизны моря и небес: море было темно-голубым, небо – светло-бирюзовым. Разделяющая их линия была остра, как клинок. До Мессины было каких-нибудь три мили, и морской переход занял меньше часа.
  Мы подошли так близко, что могли видеть приверженцев Цицерона, выстроившихся на скалах, чтобы его приветствовать. Но между нами и входом в порт стояло военное судно с развевающимися красно-зелеными флагами правителя Сицилии, Гая Вергилия, и, когда мы приблизились к маяку, это судно снялось с якоря и медленно двинулось нам наперерез.
  Вергилий стоял у поручня, окруженный своими ликторами87. Не сумев скрыть ужаса при виде того, каким взъерошенным выглядит Цицерон, он прокричал вниз приветствие, на которое тот дружески отозвался. Они знали друг друга по Сенату много лет.
  Правитель осведомился, каковы намерения Марка Туллия. Тот ответил, что, само собой, собирается высадиться на берег.
  – Так я и слышал, – отозвался Вергилий. – К несчастью, я не могу этого дозволить.
  – Почему же?
  – Из-за нового закона Клодия.
  – И что это за новый закон? Их так много, и один подлее другого!
  Гай Вергилий сделал знак члену своей свиты. Тот достал документ и перегнулся вниз, чтобы вручить его мне, а я отдал свиток Цицерону. До сегодняшнего дня я могу вспомнить, как свиток трепетал в его руках на легком ветерке, словно живое существо: то было единственным звуком в наступившей тишине. Мой господин не торопясь прочел документ, а потом без комментариев протянул его мне, и я тоже прочитал его:
  Lex Clodia de exilio Ciceronis88
  
  Поскольку Марк Туллий Цицерон предавал граждан Рима смерти, не выслушав и не осудив, и с этой целью присвоил себе полномочия и выступал от имени Сената, настоящим предписывается: удерживать его от очага и воды на расстоянии четырехсот миль от Рима; под страхом смерти не пускать его в гавань и не принимать его; конфисковать всю его собственность и владения; разрушить его дом в Риме и воздвигнуть на этом месте храм Свободы. С тем же, кто предпримет меры, поднимет голос, проголосует или сделает любой другой шаг к тому, чтобы его вернуть, да будут обращаться, как с отъявленным преступником – до тех пор, пока те, кого Цицерон незаконно предал смерти, не вернутся к жизни.
  Должно быть, то был самый ужасный удар. Но Марк Туллий нашел в себе силы отмахнуться от него легким движением руки.
  – И когда опубликовали эту чушь? – поинтересовался он.
  – Мне сказали, что закон был вывешен в Риме восемь дней тому назад. Он попал в мои руки вчера, – ответил Гай Вергилий.
  – Тогда это еще не закон и не может быть законом до тех пор, пока его не прочтут в третий раз. Мой секретарь это подтвердит. Тирон, – сказал оратор, повернувшись ко мне, – поведай правителю, какова самая ранняя дата принятия этого закона.
  Я попытался это вычислить. Прежде чем законопроект можно будет поставить на голосование, он должен быть зачитан вслух на форуме в течение трех рыночных дней подряд. Но я был так потрясен только что прочитанным, что не смог припомнить, какой сейчас день недели, не говоря уж о том, когда начнутся рыночные дни.
  – Двадцать дней, считая от сегодняшнего, – рискнул предположить я. – Возможно, двадцать пять.
  – Вот видишь! – крикнул Цицерон. – У меня есть трехнедельная отсрочка, даже если закон примут. Чего, я уверен, не случится!
  Он встал на носу лодки, расставив ноги, поскольку та покачивалась, и умоляюще раскинул руки.
  – Пожалуйста, мой дорогой Вергилий, ради нашей прошлой дружбы – теперь, когда я добрался так далеко, позволь мне хотя бы высадиться на землю и провести ночь или две с моими сторонниками!
  – Нет, как я уже сказал – сожалею, но я не могу рисковать, – отозвался сицилийский правитель. – Я посовещался со своими экспертами. Они говорят, что даже если ты доберешься до самой западной оконечности острова, Лилибеи89, ты все равно останешься меньше чем в трехстах пятидесяти милях от Рима, и тогда Клодий будет преследовать меня.
  После этого Цицерон перестал быть столь дружелюбным.
  – Согласно закону, ты не имеешь никакого права препятствовать путешествию римского гражданина, – сказал он.
  – Я имею полное право охранять спокойствие моей провинции. И здесь, как ты знаешь, мое слово и есть закон…
  Вергилий извинялся – смею сказать, даже был сконфужен. Но он оставался непоколебим, и после обмена с ним несколькими сердитыми фразами нам не оставалось ничего другого, кроме как развернуться и пойти на веслах обратно в Регий.
  Увидев, что мы уходим, на берегу громко и встревоженно закричали, и я увидел, что Цицерон впервые всерьез забеспокоился. Гай Вергилий был его другом, и если его друг так реагирует на закон Клодия, то вскоре для него будет закрыта вся Италия. Вернуться в Рим, чтобы противостоять закону, было чересчур рискованно – Марк Туллий покинул его слишком поздно. Не говоря уже о физической опасности, которую повлекло бы за собой такое путешествие, закон почти наверняка будет принят, и тогда мы окажемся в затруднительном положении в четырехстах милях от допустимого предела, предписанного этим законом. Чтобы оказаться в дозволенных границах своего изгнания, Цицерону следовало немедленно бежать морем.
  О том, чтобы отправиться в Галлию, конечно, не могло быть и речи – из-за Цезаря. Значит, следовало двинуться куда-нибудь на восток – возможно, в Грецию или Азию. Но, к несчастью, мы находились не с той стороны полуострова, чтобы спастись по предательскому зимнему морю. Нам нужно было добраться до противоположного берега, Брундизия на Адриатике, и найти большое судно, пригодное для долгого плавания.
  Затруднительное положение, в которое мы попали, было изощренно-отвратительным – без сомнения, именно это и входило в намерения Цезаря, творца и покровителя Клодия.
  
  Чтобы пересечь горы, у нас ушло две недели нелегкого пути – часто под проливным дождем и по большей части по плохим дорогам. Казалось, на каждой миле нам грозила опасность попасть в засаду, хотя примитивные городишки, через которые мы проходили, были довольно гостеприимными. Мы ночевали на дымных выстуженных постоялых дворах и обедали черствым хлебом и жирным мясом, а кислое вино едва ли делало их аппетитнее.
  Марк Туллий приходил то в ярость, то в отчаяние. Теперь он ясно видел, что совершил ужасную ошибку, покинув Рим. С его стороны было безумием бросить город и оставить Клодия без помех распространять клевету, будто он, Цицерон, предавал граждан смерти, «не выслушав и не осудив», тогда как на самом деле каждому из пяти заговорщиков Катилины позволили высказаться в свою защиту и их казнь утвердил весь Сенат. Но бегство было равносильно признанию своей вины. Ему следовало бы послушаться своего чутья и вернуться, когда он услышал трубы отбывающего Цезаря и впервые осознал свою ошибку. Цицерон оплакивал свою глупость и робость, которые навлекли беду на его жену и детей.
  
  Покончив с самобичеванием, он обратил свой гнев против Гортензия и «остальной аристократической шайки», которая никогда не могла ему простить, что он, несмотря на свое скромное происхождение, сумел возвыситься и спас республику. Они намеренно подстрекали Цицерона к бегству, чтобы его уничтожить, и ему следовало бы учесть пример Сократа, который сказал, что лучше смерть, чем изгнание.
  Да, он должен покончить с собой, заявил он однажды и схватил нож с обеденного стола. Он убьет себя!
  Я ничего не сказал, так как не отнесся всерьез к этой угрозе. Мой господин не выносил вида чужой крови, не говоря уже о своей собственной. Всю жизнь он пытался избежать военных экспедиций, игр, публичных казней, похорон – всего, что могло напомнить ему о смерти. Боль пугала его, а смерть ужасала (хотя я никогда не набрался бы дерзости, чтобы ему на это указать), что и послужило главной причиной нашего бегства из Рима.
  Когда мы наконец добрались туда, откуда были видны укрепленные стены Брундизия, Цицерон решил не рисковать, входя в город. Порт был таким большим и оживленным, там было столько чужестранцев, и так велика была вероятность того, что именно туда он и направится, что Марк Туллий счел: вот самое подходящее место, чтобы его убить. Поэтому вместо Брундизия мы нашли убежище неподалеку от него на побережье, в резиденции старого друга Цицерона, Марка Линия Флакка. Той ночью мы впервые за три недели спали в приличных постелях, а на следующее утро зашагали по побережью.
  Море здесь было куда более бурным, чем на сицилийской стороне. Сильный ветер без устали швырял волны Адриатики на скалы и гальку. Цицерон ненавидел морские путешествия даже в самые лучшие времена, а это плавание обещало быть особенно коварным. Однако то был наш единственный путь к спасению. В ста двадцати милях за горизонтом лежал берег Иллирика90.
  Флакк, заметив выражение лица Марка Туллия, сказал:
  – Укрепи свой дух, Цицерон, – может быть, законопроект не будет принят или один из других трибунов наложит на него вето. Должен же оставаться в Риме кто-нибудь, кто пожелает тебя поддержать… Помпей-то уж наверняка поддержит?
  Но Цицерон, не отрывая взгляда от моря, не ответил.
  А несколько дней спустя мы услышали, что законопроект стал законом и что Флакк, следовательно, сделался виновным в серьезном правонарушении лишь оттого, что принял осужденного изгнанника в своих владениях.
  И все равно он уговаривал нас остаться и настаивал на том, что его Клодий не страшит. Но Цицерон не стал слушать:
  – Твоя верность трогает меня, старый друг, но в тот миг, как закон будет принят, этот монстр отправит в погоню за мной отряд своих наемников. Нельзя терять времени.
  Я нашел в гавани Брундизия торговое судно, хозяин которого нуждался в деньгах и за огромное вознаграждение готов был рискнуть, пустившись зимой через Адриатику, и на следующее утро, с первыми лучами солнца, когда вокруг не было ни души, мы поднялись на борт корабля.
  Это крепкое, с широким корпусом судно с командой примерно из двадцати человек раньше курсировало по торговому пути между Италией и Диррахием. Я не был арбитром в подобного рода вещах, но судно показалось мне достаточно надежным. По расчетам хозяина, путешествие должно было занять полтора дня. Но нам нужно быстро отплыть, сказал он, и воспользоваться благоприятным ветром.
  Итак, пока моряки готовили судно, а Флакк ждал на пристани, Цицерон быстро продиктовал последнее послание жене и детям: «То была прекрасная жизнь, замечательная карьера – меня победило то хорошее, что было во мне, а не плохое. Моя дорогая Теренция, вернейшая и лучшая из жен, моя дорогая дочь Туллия и маленький Марк, единственная оставшаяся у нас надежда, – прощайте!»
  Я переписал письмо и передал его Марку Линию. Тот поднял руку в прощальном приветствии. А потом матросы развернули парус и отдали концы, гребцы повлекли нас прочь от мола, и мы двинулись в бледно-серый свет.
  
  Сперва мы шли довольно быстро. Цицерон стоял на рулевой площадке высоко над палубой, прислонившись к поручню кормы и наблюдая, как огромный маяк Брундизия за нами становится все меньше. Если не считать визитов на Сицилию, это был первый случай со времен его юности – тогда он отправился на Родос, чтобы учиться ораторскому искусству у Молона91, – когда он покинул Италию.
  Из всех известных мне людей Цицерон по характеру своему меньше всех был подготовлен к изгнанию. Для процветания ему требовались атрибуты цивилизованного общества: друзья, новости, всевозможные слухи и беседы, политическая жизнь, обеды, игры и бани, книги и прекрасные здания… Для него, наверное, сущей му́кой было наблюдать, как все это готовится исчезнуть из его жизни.
  Тем не менее не прошло и часа, как все это и впрямь исчезло, поглощенное пустотой. Ветер быстро гнал нас вперед, и, пока судно резало барашки волн, я думал о гомеровской «синей волне, пенящейся у носа». Но потом, где-то в середине утра, судно как будто бы начало постепенно терять скорость. Огромный коричневый парус обвис, и двое рулевых, стоящих у своих весел слева и справа от нас, начали тревожно переглядываться. Вскоре у горизонта стали собираться плотные черные тучи, и не прошло и часа, как они сомкнулись над нашими головами, как закрывшийся люк.
  Потемнело и похолодало. Снова поднялся ветер, но на сей раз его порывы дули нам в лица, вздымая с поверхности волн холодные брызги. Град забарабанил по опускающейся и поднимающейся палубе.
  Цицерон содрогнулся, наклонился вперед, и его вырвало. Лицо его было серым, как у трупа. Я обхватил его за плечи и жестом показал, что нам следует спуститься на нижнюю палубу и найти убежище в каюте. Мы добрались до средины трапа, когда полумрак распорола молния, а за нею тут же последовал оглушительный, отвратительный треск, как будто треснула кость или расщепилось дерево. Я был уверен, что мы лишились мачты, потому что внезапно судно словно потеряло равновесие и нас швырнуло вперед – а потом еще раз и еще, пока вокруг не остались лишь блестящие черные горы, вздымающиеся и рушащиеся в свете вспышек молний. Из-за пронзительного воя ветра невозможно было ни говорить, ни слышать. В конце концов я просто втолкнул Цицерона в каюту, упал туда вслед за ним и закрыл дверь.
  Мы пытались стоять, но судно кренилось. На палубе было по щиколотку воды, и мы постоянно поскальзывались. Пол наклонялся то в одну, то в другую сторону. Мы цеплялись за стены, а нас швыряло взад и вперед в темноте среди разбросанных инструментов, кувшинов вина и мешков с ячменем, как бессловесных животных в клетке по дороге на убой.
  Наконец мы забились в угол и лежали там, промокнув насквозь и дрожа, пока судно тряслось и ныряло. Уверенный, что мы обречены, я закрыл глаза и молился Нептуну и всем прочим богам об избавлении.
  Прошло много времени. Сколько именно, не могу сказать – наверняка весь остаток дня, вся ночь и часть следующего дня. Цицерон как будто ничего не сознавал, и несколько раз мне даже пришлось прикоснуться к его холодной щеке, чтобы убедиться, что он еще жив. Каждый раз его глаза на мгновение приоткрывались, а потом закрывались снова.
  Позже Цицерон сказал, что полностью смирился с тем, что утонет, а морская болезнь причиняла ему такие страдания, что он не чувствовал страха. Скорее, он видел, как природа в милости своей лишает умирающих ужаса перед забвением и заставляет смерть казаться желанным избавлением. Едва ли не величайшим удивлением в его жизни, сказал он, было очнуться на второй день и понять, что шторм прошел и он, Цицерон, все-таки будет продолжать свое существование.
  – К несчастью, положение мое столь прискорбно, что я почти сожалею об этом, – добавил он.
  Едва убедившись, что шторм стих, мы вернулись на палубу. Моряки как раз сбрасывали за борт труп какого-то бедолаги, которому размозжило голову повернувшимся гиком. Адриатика была маслянисто-гладкой и неподвижной, того же серого оттенка, что и небо, и тело соскользнуло в воду с едва различимым плеском. Холодный ветер нес запах, который я не узнавал, – пахло чем-то гнилым и разлагающимся.
  Примерно в миле от нас я заметил отвесную черную скалу, вздымающуюся над прибоем. Я решил, что ветер загнал нас обратно домой и что это, должно быть, берег Италии. Но капитан посмеялся над моим невежеством и объяснил, что это Иллирик и знаменитые утесы, охраняющие подступы к древнему городу Диррахию.
  
  Цицерон сперва намеревался направиться в Эпир, гористую страну к югу, где Аттику принадлежали огромные владения, включавшие в себя укрепленную деревню. То был совершенно заброшенный край, так и не оправившийся после ужасной судьбы, на которую его обрек Сенат веком раньше, когда в наказание за противостояние Риму все семьдесят городов Эпира были одновременно разрушены до основания и все сто пятьдесят тысяч его жителей были проданы в рабство. Тем не менее Марк Туллий заявил, что не возражал бы против уединения такого населенного призраками места. Но как раз перед тем, как мы покинули Италию, Аттик предупредил – «с сожалением», – что Цицерон сможет остаться там лишь на месяц, дабы не разнеслась весть о его присутствии. Ведь если об этом станет известно, то, согласно двум положениям закона Клодия, самому Аттику можно будет вынести смертный приговор за укрывательство изгнанника.
  Даже ступив на берег близ Диррахия, Цицерон все еще раздумывал, какое из двух направлений выбрать: двинуться на юг в Эпир, пусть тот и стал бы лишь временным его убежищем, или на восток в Македонию (тамошний губернатор Апулей Сатурнин был его старым другом), а из Македонии – в Грецию, в Афины.
  В результате решение было принято за него. На пристани ожидал посланник – очень встревоженный молодой человек. Оглядевшись по сторонам, чтобы удостовериться, что за ним не наблюдают, он быстро увлек нас в заброшенный склад и предъявил письмо от губернатора Сатурнина. Этого письма нет в моих архивах, потому что Цицерон схватил его и разорвал на клочки, как только я прочел ему его вслух. Но я все еще помню суть того, что там говорилось. Сатурнин писал, что «с сожалением» – опять те же слова! – невзирая на годы дружбы, не сможет принять Цицерона в своем доме, поскольку «оказание помощи осужденному изгнаннику было бы несовместимо с титулом римского губернатора».
  Голодный, вымокший и измученный после нашего плавания через пролив, Марк Туллий швырнул обрывки письма на пол, сел на тюк ткани и опустил голову на руки. И тут посланец нервно сказал:
  – Есть еще одно письмо…
  Это послание было от одного из младших чиновников губернатора, квестора Гнея Планция. Он и его семейство издавна были соседями Цицерона в его родовых землях в Арпине. Планций сообщал, что пишет втайне и посылает свое письмо с тем же самым курьером, которому можно доверять, что он не согласен с решением своего начальника, что для него будет честью принять под свою защиту Отца Отечества, что жизненно необходимо соблюдать секретность и что он уже отправился в дорогу, чтобы встретить Цицерона у македонской границы, и организовал экипаж, который увезет его из Диррахия «немедленно, в интересах его личной безопасности». «Я умоляю тебя не медлить ни часа – остальное объясню при встрече», – было сказано в конце этого письма.
  – Ты ему доверяешь? – спросил я своего господина.
  Тот уставился в пол и негромко ответил:
  – Нет. Но разве у меня есть выбор?
  С помощью курьера я организовал переноску нашего багажа с судна в экипаж квестора – унылое сооружение, лишь немногим лучше клетки на колесах, без подвесок и с металлическими решетками на окнах, приколоченными для того, чтобы пассажир-беглец мог глядеть из повозки, но никто не мог видеть его.
  Мы с грохотом двинулись из гавани в город и присоединились к движению на Эгнатиевой дороге92 – огромном тракте, тянущемся до самой Византии.
  Пошел дождь со снегом. Несколько дней назад случилось землетрясение, и город под дождем был ужасен: трупы местных жителей лежали непогребенными у дороги, здесь и там небольшие группки выживших укрывались под временными навесами среди руин, сгрудившись у дымящих костров… Эту вонь разорения и отчаяния я и почуял в море.
  Мы пересекали равнину, направляясь к покрытым снегом горам, и провели ночь в маленькой деревне, окруженной пиками, лежащими за пределами гор. Гостиница была убогой, с козами и цыплятами в нижних комнатах. Цицерон ел мало и ничего не говорил. В этой чужой и бесплодной земле с ее по-дикарски выглядящими людьми он, в конце концов, полностью погрузился в пучину отчаяния, и на следующее утро мне с трудом удалось поднять его с постели и уговорить продолжить путешествие.
  Два дня дорога шла в горы – пока мы не оказались на берегу широкого озера, окаймленного льдом. На дальнем берегу стоял город Орхид, отмечавший границу Македонии, и именно в нем, на городском форуме, нас ожидал Гней Планций.
  Этому человеку было чуть за тридцать, он был крепко сложен и носил военную форму. За его спиной стояла дюжина легионеров, и, когда все они зашагали к нам, я испытал приступ паники, боясь, что мы угодили в ловушку. Но Планций тепло, со слезами на глазах обнял Цицерона, что тут же убедило меня в его искренности.
  Он не смог скрыть своего потрясения при виде того, как выглядит Марк Туллий.
  – Тебе нужно восстановить силы, – сказал он, – но, к несчастью, мы должны немедленно отсюда уйти.
  А потом он рассказал то, что не осмелился изложить в письме: согласно полученной им надежной информации, трое предателей, которых Цицерон отправил в изгнание за участие в заговоре Катилины – Автроний Пет, Кассий Лонгин и Марк Лека, – ищут его и поклялись убить.
  Цицерон окончательно сник.
  – Тогда в мире нет места, где я был бы в безопасности! – охнул он. – Как же нам жить?
  – Под моей защитой, как я и сказал, – заявил Гней. – А именно – вернувшись со мной в Фессалонику и остановившись под моим кровом. До прошлого года я был военным трибуном и все еще состою на военной службе, поэтому там будут солдаты, чтобы охранять тебя во время твоего пребывания в Македонии. Мой дом – не дворец, но он укреплен, и он – твой до тех пор, пока он тебе нужен.
  Цицерон молча уставился на него. Если не считать гостеприимства Флакка, это было первое настоящее предложение помощи, которое он получил за несколько недель (а точнее, даже за несколько месяцев), и это предложение сделал молодой человек, которого оратор едва знал, в то время как старые союзники, такие как Помпей, отвернулись от него. И это глубоко его тронуло. Он попытался заговорить, но слова застряли у него в горле, и ему пришлось отвести взгляд.
  
  Эгнатиева дорога тянется на сто пятьдесят миль через горы Македонии, а потом спускается на равнину Амфаксис и достигает порта Фессалоники. Там и закончилось наше путешествие – спустя два месяца после того, как мы покинули Рим, – на укромной вилле в стороне от оживленной главной улицы в северной части города.
  За пять лет до этого Цицерон был бесспорным правителем Рима, и любовь народа к нему уступала только любви к Помпею Великому. Теперь же он потерял все – репутацию, положение, семью, имущество и страну. Порой он терял и душевное равновесие. Из соображений безопасности в светлые дневные часы Марк Туллий безвылазно сидел на вилле. Его присутствие там держалось в тайне, и у входа поставили охранника. Планций сказал своим служащим, что его неведомый гость – старый друг, страдающий от жестокого горя и меланхолии. То был один из тех лучших обманов, которые имеют преимущество отчасти быть правдой.
  Цицерон почти не ел, не разговаривал и не покидал своей комнаты. Иногда он разражался плачем, разносившимся по всему дому. Он не принимал посетителей и отказался увидеться даже со своим братом Квинтом, который проезжал неподалеку, возвращаясь в Рим после окончания срока пребывания на посту губернатора Азии. «Ты бы не увидел в своем брате того человека, которого знал, – заклинал его Марк Туллий, смягчая отказ, – не нашел бы ни следа сходства с ним, разве что сходство дышащего трупа».
  Я пытался утешить его, но безуспешно: как мог я, раб, понять, каково ему ощущать потерю, если я вообще никогда не обладал тем, что стоило бы терять? Оглядываясь назад, я вижу, что мои попытки предложить утешение с помощью философии должны были только усугубить его раздражение. Один раз, когда я попытался привести аргумент стоиков, что имущество и высокое общественное положение излишни, поскольку для счастья достаточно одной добродетели, господин швырнул мне в голову табурет.
  Мы прибыли в Фессалонику в начале весны, и я взял на себя отправку писем друзьям Цицерона и его семье, давая им знать (конфиденциально), где мы прячемся, и прося их написать в ответ: «Планцию, до востребования».
  Ушло три недели на то, чтобы эти послания достигли Рима, и миновало еще столько же времени, прежде чем мы начали получать ответы. Вести в ответных письмах были какими угодно, но только не ободряющими. Теренция описала, как обожженные стены фамильного дома на Палатинском холме были разрушены, чтобы на этом месте можно было воздвигнуть Клодиево святилище Свободы, – какая ирония! Виллу в Формии разграбили, деревенское поместье в Тускуле тоже было захвачено, и даже некоторые деревья из сада увезли соседи. Оставшись без дома, Теренция сперва нашла приют у сестры в доме девственных весталок. «Но этот нечестивый негодяй Клодий, вопреки всем священным законам, ворвался в храм и притащил меня к базилике Порция, где имел наглость допрашивать меня перед толпой о моей же собственности! – рассказывала она в письме. – Конечно, я отказалась отвечать. Тогда он потребовал, чтобы я передала нашего маленького сына как гарантию моего послушного поведения. В ответ я указала на роспись, изображающую, как Валерий наносит поражение карфагенянам, и напомнила ему, что мои предки сражались в той битве, а раз моя семья никогда не страшилась Ганнибала, он, Клодий, нас точно не запугает».
  Цицерона больше всего расстроило положение, в котором оказался его сын:
  – Первый долг любого мужчины – защищать своих детей, а я бессилен исполнить его!
  Марк и Теренция нашли теперь убежище в доме брата Цицерона, в то время как его обожаемая дочь Туллия делила кров со своей родней со стороны мужа. Но, хотя Туллия, как и ее мать, пыталась не обращать внимания на горести, между строк было довольно легко прочесть и распознать правду: что она нянчится со своим больным мужем, великодушным Фругием, чье здоровье никогда не было крепким, а теперь совсем пошатнулось из-за нервного перенапряжения.
  «Ах, моя любимая, желанная моему сердцу! – написал Цицерон своей жене. – Как ужасно думать, что ты, дражайшая Теренция, некогда укрывавшая всех попавших в беду, теперь должна терпеть такие муки! Ты стоишь перед моим мысленным взором день и ночь. Прощайте, мои далекие любимые, прощайте!»
  Политические перспективы были такими же мрачными. Публий Клодий и его сторонники продолжали занимать храм Кастора в южном углу Форума. Используя эту крепость в качестве штаб-квартиры, они могли запугивать голосующие собрания и проводить или блокировать любые законопроекты. Например, один новый закон, о котором мы услышали, требовал аннексии Кипра и обложения налогом тамошних богатств «ради блага римского народа» (то есть чтобы окупить ту долю зерна, которую Клодий назначил каждому гражданину). Публий Клодий поручил Марку Порцию Катону завершить этот акт воровства. Нужно ли говорить, что закон был принят, поскольку какая группа голосующих когда-либо отказывалась собрать налоги с других, тем более если это идет на пользу им самим?
  Сперва Порций Катон отказался ехать на Кипр, но Клодий пригрозил ему судебным преследованием, если тот ослушается закона. Поскольку Катон считал конституцию священней всего на свете, он понял, что ему остается только повиноваться. Он отплыл на Кипр вместе со своим молодым племянником, Марком Юнием Брутом, и с его отбытием Цицерон утратил своего самого открытого сторонника в Риме. Против запугиваний Клодия Сенат был бессилен. Даже Гней Помпей Великий – «Фараон», как Цицерон и Аттик называли его между собой, – начинал теперь страшиться слишком могущественного трибуна, которого помог создать Цезарю.
  Ходили слухи, будто Помпей основную часть времени проводит, занимаясь любовью со своей юной женой Юлией, дочерью Цезаря, в то время как его публичная деятельность пошла на спад. В письмах Аттика было полно слухов насчет этого – он пересказал их, чтобы подбодрить Цицерона, и одно из этих писем уцелело. «Ты помнишь, что, когда Фараон несколько лет назад вернул царю Армении его трон, тот доставил своего сына в Рим в качестве заложника, как гарантию хорошего поведения старика? – писал Аттик. – Так вот, сразу после твоего отбытия Помпею надоело принимать молодого человека под своим кровом, и он решил разместить его у Луция Флавия, нового претора. Само собой, нашей Маленькой Госпоже Красотке (так Цицерон иносказательно прозвал Клодия) вскоре стало об этом известно. Он напросился к Флавию на обед, попросил показать ему принца, а в конце трапезы умыкнул его, словно тот был салфеткой! Я уже слышу твой вопрос: “Почему?” Потому что Клодий решил возвести принца на трон Армении вместо его отца и отобрать у Помпея все поступления из Армении в свою пользу! Невероятно – но дальше еще лучше: принца в должное время послали обратно в Армению на корабле. Но начинается шторм. Судно возвращается в гавань. Гней Помпей велит Флавию немедленно отправляться в Антий и вновь захватить ценного заложника. Но там ждут люди Клодия. На Эгнатиевой дороге – бой. Много людей убито, и среди них – дорогой друг Помпея Марк Папирий.
  С тех пор ситуация для Фараона изменилась с плохой на еще худшую. На днях, когда он разбирал на Форуме судебную тяжбу против одного из своих сторонников (Публий Клодий обвинял их направо и налево), Клодий созвал банду своих преступников и завел: “Как зовут распутного императора? Как зовут человека, который пытается найти человека? Кто чешет голову одним пальцем?” После каждого вопроса он давал знак, тряся полами своей тоги – так, как делает Фараон, – и толпа, как цирковой хор, разом ревела в ответ: “Помпей!” В Сенате никто и пальцем не шевельнул, чтобы ему помочь, поскольку все думали, что он сполна заслужил эти оскорбления тем, что бросил тебя…»
  Но если Аттик думал, что такие новости утешат Цицерона, он ошибался. Наоборот, они лишь заставили того чувствовать себя еще более оторванным от мира и беспомощным. Катон уехал, Помпей был запуган, Сенат – бессилен, а избиратели – подкуплены; толпа Клодия контролировала издание всех законов, и мой господин потерял надежду, что его ссылку когда-нибудь отменят.
  Его раздражали условия, в которых мы вынуждены были существовать. Возможно, Фессалоника – милое местечко для того, чтобы недолго пожить там весной. Но шли месяцы, настало лето – а летом Фессалоника превращается в сырой ад с москитами. Ни одно дыхание ветерка не шевелит ломкую траву. Воздух душит. А из-за того, что городские стены удерживают жар, ночи могут быть даже жарче, чем дни.
  Я спал в крошечной комнатушке рядом со спальней Цицерона – вернее, пытался спать. Лежа в своей каморке, я чувствовал себя свиньей, жарящейся в кирпичной печи, и пот, собирающийся под моей спиной, был, казалось, моей расплавленной плотью. Часто после полуночи я слышал, как Марк Туллий, спотыкаясь, бредет в темноте – его дверь открывается, его босые ноги шлепают по мозаичным плитам… Тогда я выскальзывал следом и наблюдал за ним издалека, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. Обычно он сидел во дворе на краю высохшего бассейна (фонтан забило пылью) и пристально смотрел на сверкающие звезды, словно мог прочитать в их расположении намек на то, почему ему так ошеломляюще изменила удача.
  Наутро он часто вызывал меня в свою комнату.
  – Тирон, – шептал Цицерон, и его пальцы крепко стискивали мою руку, – я должен выбраться из этой сортирной дыры. Я полностью перестаю быть самим собой.
  Но куда мы могли отправиться? Марк Туллий мечтал об Афинах или, возможно, о Родосе, но Планций и слышать об этом не хотел. Он настаивал, что опасность для Цицерона сейчас стала еще больше, поскольку разнеслись слухи о его пребывании в этих краях, так что его с легкостью могли убить. Спустя некоторое время я начал подозревать, что этот приютивший нас человек наслаждается тем, что такая знаменитая личность находится в его власти, и не хочет, чтобы мы его покинули. Я высказал свои сомнения Цицерону, который ответил:
  – Он молод и амбициозен. Возможно, он решил, что ситуация в Риме изменится и он в конце концов сможет приобрести некую политическую репутацию благодаря тому, что укрывает меня. Если так, то он сам себя обманывает.
  А однажды, ближе к вечеру, когда жестокость дневной жары немного спала, мне случилось отправиться в город со связкой писем, чтобы послать их в Рим. Было трудно уговорить Цицерона найти силы даже для того, чтобы отвечать на корреспонденцию, а когда он все-таки это делал, письма его были по большей части перечнем жалоб: «Я все еще вынужден оставаться здесь, где не с кем поговорить и не о чем думать. Не может быть менее подходящего места, чтобы переживать беду, горюя так, как горюю я».
  Но все-таки он писал, и на подмогу редким путешественникам, которым можно было доверять и которые перевозили наши письма, я нанял курьера, предоставленного местным македонским торговцем по имени Эпифаний, ведущим с Римом дела импорта и экспорта. Конечно, Эпифаний был неисправимым ленивым жуликом, как и большинство людей в этом уголке мира, но я решил, что взяток, которые я ему даю, должно хватить, чтобы купить его благоразумие.
  На возвышенности близ Эгнатиевых ворот, на дороге из гавани, где дымка красно-зеленой пыли, поднятой путешественниками из Рима в Византию, вечно висела над группками крыш, у Эпифания имелся склад. Чтобы добраться до его конторы, приходилось пересекать двор, на котором загружались и разгружались его повозки. На этом дворе стояла в тот день колесница – ее оглобли покоились на колодах, а лошади были выпряжены и шумно пили из корыта. Колесница была так не похожа на обычные повозки, запряженные быками, что при виде нее я резко остановился, а потом подошел, чтобы рассмотреть ее получше. Было очевидно, она проделала нелегкий путь: из-за грязи невозможно было угадать ее первоначальный цвет. Это была быстрая и крепкая повозка, созданная для боя, – военная колесница – и, найдя на верхнем этаже Эпифания, я спросил, чья она.
  Он бросил на меня хитрый взгляд и ответил:
  – Возничий не назвал своего имени. Он просто попросил, чтобы я за нею присмотрел.
  – Римлянин? – уточнил я.
  – Несомненно.
  – Один?
  – Нет, у него был товарищ – возможно, гладиатор. Оба они молодые, сильные люди.
  – Когда они прибыли?
  – Час назад.
  – И где они сейчас?
  – Кто же знает?
  Эпифаний пожал плечами и показал желтые зубы.
  И тут меня осенила ужасная догадка.
  – Ты вскрывал мои письма?! Ты выследил меня? – воскликнул я.
  – Господин, я потрясен. Воистину… – Торговец раскинул руки, чтобы продемонстрировать свою невиновность, и огляделся по сторонам, словно молча взывая к невидимому судье. – Как можно предполагать такое?!
  Мерзавец Эпифаний! Для человека, зарабатывающего на жизнь обманом, он изумительно плохо умел врать.
  Я повернулся, выбежал из комнаты, бросился вниз по лестнице и продолжал бежать до тех пор, пока не увидел нашу виллу. Неподалеку по улице слонялись двое людей, с виду – грубых негодяев, и я замедлил шаги, когда эти два незнакомца повернулись, чтобы на меня посмотреть. Я нутром почуял, что их послали, чтобы убить Цицерона. У одного из них от брови до челюсти тянулся сморщенный шрам: Эпифаний сказал правду, то был боец, явившийся прямиком из гладиаторских бараков. А второй, возможно, был кузнецом – судя по чванному виду, он мог быть самим Вулканом – с бугристыми загорелыми икрами и предплечьями и с черным, как у негра, лицом. Он окликнул меня:
  – Мы ищем дом, где живет Цицерон!
  Когда же я начал ссылаться на свою неосведомленность, он прервал меня, добавив:
  – Скажи ему, что Тит Анний Милон явился прямиком из Рима, чтобы выразить ему свое почтение.
  
  В комнате Цицерона было темно – его свеча погасла из-за недостатка воздуха. Он лежал на боку лицом к стене.
  – Милон? – монотонно повторил он, когда я обо всем рассказал ему. – Это еще что за имя? Он грек, что ли?
  Но потом Марк Туллий перевернулся на спину и приподнялся на локтях.
  – Подожди… Не выдвигался ли недавно на должность трибуна кандидат с таким именем?
  – Это он и есть, – закивал я. – И он здесь.
  – Но если его избрали трибуном, почему он не в Риме? Срок его полномочий начинается через три месяца.
  – Он сказал, что хочет поговорить с тобой.
  – Это длинный путь для того, чтобы просто поболтать. Что мы о нем знаем?
  – Ничего.
  – Может, он явился, чтобы меня убить?
  – Возможно – с ним приехал гладиатор.
  – Это не внушает доверия. – Цицерон снова лег и, подумав, сказал: – Что ж, какая разница? Я в любом случае все равно что мертв.
  Он прятался в своей комнате так долго, что, когда я открыл дверь, дневной свет ослепил его, и ему пришлось поднять руку, чтобы защитить глаза. С затекшими руками и ногами, бледный и полуголодный, со взлохмаченными седыми волосами и бородой мой господин походил на труп, только что поднявшийся из могилы. И вряд ли стоило удивляться, что, когда он вошел в комнату, поддерживаемый моей рукой, Милон его не узнал. Только услышав знакомый голос, пожелавший ему доброго дня, наш посетитель задохнулся, прижал руку к сердцу, склонил голову и заявил, что это величайший момент и величайшая честь в его жизни и что он бессчетное множество раз слышал, как Цицерон выступает в суде и с ростры, но никогда и не думал лично познакомиться с ним, Отцом Отечества, не говоря уже о том, чтобы оказаться в положении того, кто, как он осмеливается надеяться, отплатит великому политику услугой… Он еще много всего наговорил в том же духе и, в конце концов, добился от Марка Туллия того, чего я не слышал от него месяцами, – смеха.
  – Да, очень хорошо, молодой человек, довольно, – остановил он нашего гостя. – Я понял: ты рад меня видеть! Иди сюда.
  С этими словами Цицерон шагнул вперед, раскинув руки, и эти двое обнялись.
  В дальнейшие годы моего хозяина много критиковали за его дружбу с Милоном. И это было оправданно, потому что молодой трибун был упрямым, вспыльчивым и безрассудным. Однако бывают дни, когда эти черты характера ценнее благоразумия, спокойствия и осторожности – а тогда были как раз такие времена. Кроме того, Цицерона тронуло, что Тит Анний приехал в такую даль, чтобы повидаться с ним: это заставило Марка Туллия почувствовать, что с ним еще не все кончено. Он пригласил Милона остаться на обед и приберечь до той поры все, что тот должен сказать. Цицерон даже слегка занялся собой ради такого случая, расчесав волосы и переодевшись в менее похоронный наряд.
  Планций отсутствовал – он в это время находился во внутренней части страны, в Тавриане, вынося приговоры в тамошних судебных разбирательствах, – и поэтому за трапезой нас собралось только трое. Спутник Милона, мирмиллон93 по имени Бирра, обедал на кухне: даже такой добродушный человек, как Цицерон, известный тем, что время от времени мирился с присутствием актера за своим обеденным столом, отказывался есть вместе с гладиатором. Мы возлегли в саду в своего рода шатре из тонкой сети, поставленном, чтобы не пустить внутрь москитов, и за следующие несколько часов узнали кое-что о Милоне и о том, почему тот предпринял такое трудное путешествие в семь сотен миль.
  Тит Анний рассказал, что происходит из благородной, но нуждающейся в средствах семьи. Его усыновил дед с материнской стороны, и все равно денег не хватало, так что ему пришлось зарабатывать на жизнь в качестве владельца гладиаторской школы в Кампании, поставляя бойцов для похоронных игр в Риме. («Неудивительно, что мы никогда о нем не слышали», – заметил мне позже Цицерон.) Дела Милона часто приводили его в город, и он заявил, что его ужасали насилия и запугивания, развязанные Клодием. Он плакал, видя, как Цицерона изводили и позорили и, в конце концов, выгнали из Рима. Благодаря своей профессии, он решил, что имеет уникальную возможность помочь восстановить порядок, после чего связался через посредников с Помпеем и сделал ему предложение.
  – То, что я собираюсь раскрыть, строго конфиденциально, – сказал он, искоса взглянув на меня. – Об этом не должен услышать ни слова никто, кроме нас троих.
  – А кому я расскажу? – парировал Марк Туллий. – Рабу, который выносит мой ночной горшок? Повару, который приносит мне еду? Уверяю, больше я ни с кем не вижусь!
  – Очень хорошо, – ответил наш новый знакомый.
  А потом он рассказал о том, что предложил Помпею: передать в его распоряжение сотню пар отлично натренированных бойцов, чтобы отбить центр Рима и покончить с контролем Клодия над законодательным собранием. Взамен Милон просил определенную сумму на покрытие расходов, а также поддержку Помпея на выборах в трибуны.
  – Ты же понимаешь, я не мог сделать всего этого просто как частный гражданин – меня бы казнили, – объяснил он. – Я сказал, что мне нужна неприкосновенность должностного лица.
  Цицерон внимательно рассматривал Милона, едва прикасаясь к еде.
  – И что на это ответил Помпей? – поинтересовался он.
  – Сперва он от меня отмахнулся. Сказал, что подумает. Но потом возникло дело с принцем Армении, когда люди Клодия убили Папирия. Ты об этом знаешь?
  – Да, мы кое-что слышали.
  – Так вот, убийство друга как будто заставило Помпея Великого и вправду подумать над моими словами, потому что в тот день, когда Папирия возложили на погребальный костер, Помпей вызвал меня в свой дом. «Та идея насчет того, чтобы ты сделался трибуном… Считай, что мы договорились», – сказал он мне.
  – И как Клодий отреагировал на твое избрание? – спросил Марк Туллий. – Он должен был понимать, что у тебя на уме.
  – Вот поэтому я здесь. А теперь – то, о чем ты не слышал, поскольку я покинул Рим сразу после того, как это случилось, и ни один гонец не мог добраться сюда быстрее меня…
  Тит Анний замолчал и поднял чашу, чтобы ему налили еще вина. Наш гость не торопился, рассказывая свою историю, – он явно был хорошим рассказчиком и собирался поведать все в нужное время.
  – Это было недели две тому назад, вскоре после выборов. Помпей занимался какими-то мелкими делами на Форуме, когда наткнулся на шайку людей Клодия. Несколько толчков и пиханий – и один из них выронил кинжал. Это видело множество людей, и поднялся оглушительный крик, что они собирались убить Помпея. Свита Помпея быстро вывела его с Форума и доставила домой, где тот забаррикадировался… И он все еще сидит там, насколько мне известно, и компанию ему составляет только госпожа Юлия.
  Цицерон удивленно вскинул брови:
  – Помпей Великий забаррикадировался в собственном доме?
  – Я не буду тебя винить, если ты решишь, что это смешно. Да и кто бы так не решил? В этом есть суровая справедливость, и Помпей это знает. Вообще-то он сказал мне, что величайшей ошибкой в его жизни было позволить Клодию выгнать тебя из города.
  – Помпей так сказал?
  – Вот почему я мчался через три страны, почти не останавливаясь для сна и еды, – чтобы доставить тебе весть о том, что он делает все возможное для отмены твоего изгнания. Он хочет, чтобы ты вернулся в Рим, чтобы мы втроем сражались бок о бок ради спасения республики от Клодия и его банды! Что ты на это скажешь?
  Милон напоминал пса, только что положившего к ногам хозяина убитую дичь – будь у него хвост, он бы постукивал им о ткань ложа. Но, если он ожидал восторга или благодарности, ему пришлось разочароваться. Может, Цицерон и пребывал в унынии и у него был неприбранный вид, но он сразу проникал в суть вещей. Марк Туллий покачал вино в своей чаше и нахмурился, прежде чем заговорить.
  – И Цезарь с этим согласен?
  – А вот это, – сказал тот, слегка шевельнувшись на ложе, – должен уладить с ним ты. Помпей сыграет свою роль, но ты должен сыграть свою. Для него будет трудно провести кампанию по возвращению тебя из изгнания, если Цезарь будет решительно возражать.
  – Итак, он хочет, чтобы я помирился с Юлием Цезарем?
  – Он сказал – чтобы ты «успокоил» его.
  Пока мы разговаривали, стемнело. Рабы зажгли лампы вокруг сада, их свет теперь затеняли ночные мотыльки. Но на столе света не было, поэтому я не мог как следует разглядеть выражение лица Цицерона. Он долго молчал. Как обычно, было ужасно жарко, и я улавливал ночные звуки Македонии: стрекот цикад и писк москитов, время от времени – собачий лай и голоса местного люда на улицах, говорящего на странном, грубом языке. Я гадал, не думает ли Марк Туллий о том же, о чем думал я: что еще один год в таком месте убьет его? Может, у него и были такие мысли, потому что в конце концов он вздохнул, сдаваясь, и спросил:
  – И в каких выражениях мне полагается его «успокоить»?
  – Это решать тебе, – ответил Милон. – Если кто и может найти верные слова, так это ты. Но Цезарь ясно дал понять Помпею, что ему нужно что-то письменное, прежде чем он вообще начнет думать об изменении своей позиции.
  – И я должен дать тебе этот документ, чтобы ты отвез его в Рим?
  – Нет, эта часть соглашения должна быть заключена между тобой и Юлием Цезарем. Помпей считает, что тебе было бы лучше послать в Галлию своего личного эмиссара – того, кому ты доверяешь, – чтобы тот передал в руки Цезаря твое письменное обязательство.
  Цезарь… Похоже, все рано или поздно возвращалось к нему.
  Я снова подумал о звуках его рогов, покидающих Марсово поле, и в сгущающейся темноте скорее ощутил, чем увидел, как оба возлежащих рядом мужчины повернулись, чтобы посмотреть на меня.
  II
  Как легко тем, кто не принимает никакого участия в общественных делах, глумиться над компромиссами, которые требуются от тех, кто ими занимается! В течение двух лет Цицерон оставался верен своим принципам и отказывался присоединиться к Цезарю, Помпею и Крассу в их триумвирате, чтобы контролировать государство. Он публично обличал их преступность, и они отплатили тем, что дали возможность Клодию стать трибуном. А когда Юлий Цезарь предложил Марку Туллию пост в Галлии, давший бы ему законный иммунитет от нападок Клодия, тот отверг предложение, потому что согласие сделало бы его ставленником Цезаря. Но ценой его верности принципам стали ссылка, нужда и горе.
  – Я лишил себя силы, – сказал он мне после того, как Милон отправился спать, оставив нас обсуждать предложение Помпея. – И где же в том добродетель? Какую пользу я принесу своей семье или своим принципам, застряв в этой мусорной куче до конца жизни? О, без сомнения, когда-нибудь я смогу стать своего рода блистательным примером, на котором будут учить скучающих учеников: человек, который неизменно отказывался идти на сделки с совестью. Может, после того как я умру, мою статую даже воздвигнут в задней части ростры. Но я не хочу быть монументом. Мой талант – это талант государственного деятеля, и он требует, чтобы я пребывал живым и в Риме.
  Он помолчал, а затем добавил:
  – Но, с другой стороны, мысль о том, что придется преклонить колено перед Цезарем, почти невыносима. Пережить все то, что пережил я, а потом приползти к нему, как какой-то пес, который понял преподанный ему урок…
  В конце концов, мой хозяин удалился спать, все еще пребывая в нерешительности, и на следующее утро, когда Милон заглянул к нему, чтобы спросить, какой ответ ему следует отвезти Помпею, я не мог предсказать, что скажет Цицерон.
  – Ты можешь передать ему следующее, – ответил тот. – Что вся моя жизнь была посвящена служению государству и что, если государство требует от меня, чтобы я примирился со своим врагом, я так и поступлю.
  Тит Анний обнял его, а потом немедленно отбыл на берег в своей боевой колеснице. Рядом с ним стоял его гладиатор – вместе они были такой страшной на вид парой громил, жаждущих драки, что оставалось только дрожать за Рим и бояться той крови, которая должна была пролиться.
  
  Было решено, что я покину Фессалонику в конце лета, чтобы отправиться со своей миссией к Цезарю сразу по окончании сезона военных кампаний. Ехать раньше было бессмысленно, поскольку Гай Юлий со своими легионами далеко углубился в Галлию, и из-за его привычки к быстрым маршам невозможно было с уверенностью сказать, где он может находиться.
  Цицерон провел много часов, трудясь над письмом. Много лет спустя, после его смерти, нашу копию письма захватили власти вместе со всей прочей перепиской Цицерона и Цезаря – возможно, на случай, если она противоречит официальной истории: дескать, диктатор был гением, а все, кто оказывал ему сопротивление, – глупыми, жадными, неблагодарными, недальновидными и реакционными. Я полагаю, что письмо было уничтожено. В любом случае с тех пор я никогда больше о нем не слышал. Однако у меня все еще есть мои стенографические записи, охватывающие основную часть тех тридцати шести лет, что я работал на Цицерона, – это такая громадная масса непонятных иероглифов, что невежественные сыщики, обыскавшие мой архив, наверняка сочли их безобидной тарабарщиной и не тронули. Именно по этим запискам я сумел воссоздать многие беседы, речи и письма, по которым составлена эта биография Цицерона, в том числе и его унизительное воззвание к Цезарю – так что в итоге оно не пропало.
  Фессалоника
  от Марка Цицерона Гаю Цезарю, проконсулу, – привет.
  
  Надеюсь, ты и твоя армия в добром здравии.
  К несчастью, между нами за последние годы возникло много недопониманий, но есть одно недопонимание, которое – если оно существует – я должен рассеять. Я никогда не переставал восхищаться такими твоими качествами, как ум, находчивость, патриотизм, энергия и умение командовать. Ты по праву занял высокое положение в нашей республике, и я хотел бы увидеть, как твои усилия увенчаются успехом как на поле битвы, так и на государственных советах – что, я уверен, и произойдет.
  Помнишь, Цезарь, тот день, когда я был консулом и мы обсуждали в Сенате, как наказать пятерых предателей, устроивших заговор с целью уничтожить республику и убить меня? Страсти бурлили. В воздухе пахло насилием. Каждый не доверял своему соседу. Удивительно, но даже на тебя пало несправедливое подозрение, и, не вмешайся я, цветок твоей славы мог бы быть срезан прежде, чем получил бы шанс расцвести. Ты знаешь, что это правда. Поклянись в обратном, если осмелишься.
  Колесо фортуны сейчас поменяло нас местами, но разница в том, что теперь я немолод, в отличие от тебя тогдашнего, имевшего золотые перспективы. Моя карьера закончена. Если б римский народ когда-нибудь проголосовал за мое возвращение из изгнания, я не стал бы искать никакой официальной должности. Я не встал бы во главе какой-либо партии или фракции, тем более той, которая вредна для твоих интересов, не добивался бы отмены какого-либо закона, принятого во времена твоего консульства. В то короткое время, что осталось мне на земле, моя жизнь будет посвящена лишь одному: восстановлению состояния моей бедной семьи, поддержке моих друзей в суде и служению, по мере сил, благополучию государства. В этом можешь не сомневаться.
  Я посылаю тебе это письмо с моим доверенным секретарем Марком Тироном, которого ты, возможно, помнишь. Можешь не сомневаться, что он передаст конфиденциально любой ответ, какой ты пожелаешь дать.
  – Что ж, вот он, позорный документ, – сказал Цицерон, закончив писать. – Но, если однажды придется прочесть его вслух в суде, вряд ли мне придется сильно за него краснеть.
  Он тщательно и собственноручно скопировал письмо, запечатал его и протянул мне.
  – Смотри в оба, Тирон. Подмечай, как выглядит Цезарь и кто с ним. Я хочу, чтобы ты предоставил мне об этом точный доклад. Если он спросит, в каком я состоянии, запинайся, говори нехотя, а после признайся, что я полностью сломлен и телом, и духом. Чем больше он будет верить, что со мною все кончено, тем больше вероятность, что он позволит мне вернуться.
  К тому времени, как было дописано письмо, наше положение действительно стало куда более опасным. В Риме в результате публичного голосования, подтасованного Клодием, был награжден должностью губернатора Македонии старший консул, Луций Кальпурний Пизон, тесть Цезаря и враг Цицерона. Пизон вступил в должность в начале нового года, и вскоре в провинции ожидались первые из его служащих. Схвати они Марка Туллия, они могли бы убить его на месте. Еще одна дверь начала закрываться для нас, так что тянуть с моим отбытием было больше нельзя.
  Я страшился нашего эмоционального расставания и знал, что то же самое чувствовал и Цицерон, и поэтому, по негласному уговору, мы решили этого избежать. В ночь перед моим уходом, когда мы в последний раз обедали вместе, он притворился усталым и рано ушел в постель, а я уверил, что разбужу его утром, чтобы попрощаться. Но на самом деле я без всякой шумихи ускользнул перед рассветом, когда во всем доме было еще темно, – именно так, как он и хотел.
  Планций отрядил сопровождающих, которые перевели меня через горы до Диррахия, а там я сел на корабль и отплыл в Италию – на сей раз не прямиком в Брундизий, а на северо-запад, в Анкону. Этот морской переход был куда длиннее нашего предыдущего и занял почти неделю. И все равно путь по морю был быстрее, чем по суше, и имел то добавочное преимущество, что я не наткнулся на агентов Клодия.
  Никогда еще я не путешествовал самостоятельно на такие большие расстояния, не говоря уже о том, чтобы делать это на корабле. В отличие от Цицерона, я страшился моря не потому, что боялся попасть в кораблекрушение или утонуть. То был, скорее, страх перед огромной пустотой горизонта днем и перед сверкающей безразличной громадой Вселенной ночью.
  В ту пору мне было сорок шесть лет, и я сознавал пустоту, в которой мы путешествовали: сидя на палубе, я часто думал о смерти. Я столько всего повидал! Каким бы стареющим ни было мое тело, душой я был еще старше. Как мало я тогда осознавал, что на самом деле прожил меньше половины жизни и что мне суждено увидеть то, перед чем померкнут и станут незначительными все прежние чудеса и драмы…
  Погода стояла благоприятная, и мы без происшествий высадились в Анконе. Оттуда я пустился по дороге на север, спустя два дня пересек Рубикон и формально оказался в провинции Ближняя Галлия. Эти места были мне знакомы: шесть лет назад я совершил сюда путешествие вместе с Цицероном, когда тот стремился стать консулом и вербовал сторонников в городах вдоль Эмилиевой дороги94.
  С виноградников вдоль дороги несколько недель назад сняли урожай, и теперь лозы подреза`ли на зиму, поэтому над плоской равниной, насколько хватало глаз, поднимался белый дым от горящей зелени, словно отступающая армия выжигала за собой землю.
  В маленьком городе Клатерна, где остановился на ночлег, я узнал, что губернатор вернулся из-за Альп и устроил свой зимний штаб в Плаценции. Но при этом он с типичной для него неуемной энергией уже путешествовал по стране и устраивал судебные разбирательства: на следующий день его ожидали в соседнем городе Мутине.
  Я вышел рано, добрался туда к полудню, вступил за тяжело укрепленные стены и направился к базилике95 на местном форуме. Единственное, что говорило о присутствии Цезаря, – это группа легионеров у входа. Они не сделали никаких попыток спросить, какое у меня дело, и я сразу вошел в базилику. Холодный серый свет лился из верхних окон на молчаливых граждан, ожидающих в очереди, чтобы вручить свои прошения. В дальнем конце – слишком далеко, чтобы я мог разглядеть лица, – между колонн в судейском кресле сидел и выносил приговоры Гай Юлий Цезарь в тоге столь белой, что она ярко выделялась среди тускло-коричневых зимних одежд местных жителей.
  Не уверенный в том, как к нему приблизиться, я присоединился к очереди просителей. Цезарь выносил свои постановления с такой скоростью, что мы, шаркая, почти непрерывно продвигались вперед. Подойдя ближе, я увидел, что он делает несколько дел одновременно: выслушивает каждого просителя, читает документы, протянутые ему секретарем, и совещается с армейским офицером, который, сняв шлем, наклоняется и шепчет ему на ухо. Я вытащил письмо Цицерона, чтобы оно было наготове, но потом меня осенило, что тут, возможно, неподходящее место для вручения воззвания: с достоинством бывшего консула несовместимо, чтобы его просьбу рассматривали вместе с домашними жалобами всех этих фермеров и торговцев, хотя те и были, без сомнения, достопочтенными людьми.
  Офицер закончил доклад, выпрямился и двинулся мимо меня к двери, застегивая шлем, как вдруг глаза его встретились с моими, и он удивленно остановился.
  – Тирон?
  Прежде чем я смог вспомнить имя этого молодого человека, перед моим мысленным взором промелькнул его отец. То был сын Марка Красса, Публий, ныне – начальник кавалерии на службе Цезаря. В отличие от своего отца, он был образованным, любезным и благородным человеком, а кроме того, поклонником Цицерона, общества которого привык искать. Он очень любезно поприветствовал меня и сразу же поинтересовался:
  – Что привело тебя в Мутину?
  Когда я обо всем рассказал, Публий тут же вызвался устроить мне приватную беседу с Цезарем и настоял, чтобы я сопровождал его на виллу, где остановились губернатор и его свита.
  – Я вдвойне рад тебя видеть, – сказал он мне по дороге, – потому что часто думал о Цицероне и о несправедливости, которую совершили по отношению к нему. Я говорил об этом с моим отцом и убеждал его не противиться возвращению Цицерона. И Помпей, как ты знаешь, тоже за возвращение – лишь на прошлой неделе он послал сюда Сестия, одного из трибунов, чтобы ходатайствовать перед Цезарем об этом деле.
  Я не удержался от замечания:
  – Похоже, нынче все зависит от Цезаря.
  – Ну, ты должен понимать, какова его позиция. Он не испытывает к твоему хозяину никакой личной вражды – как раз наоборот. Но, в отличие от моего отца и Помпея, он не в Риме и не может там себя защищать. Он беспокоится, что во время своего отсутствия потеряет политическую поддержку там и что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь. А в Цицероне он видит величайшую угрозу своему положению. Входи… Позволь показать тебе кое-что.
  Мы миновали часового и вошли в дом, и Публий проводил меня через переполненные людьми общие комнаты в маленькую библиотеку, где вытащил из шкатулки из слоновой кости несколько депеш в пурпурных футлярах. Документы были с красивой черной каймой и с написанным киноварью заголовком «Записки»96.
  – Это копии, принадлежащие лично Цезарю, – объяснил он, осторожно протягивая их мне. – Он берет их с собой, куда бы ни направлялся. Это рассказы о кампании в Галлии, которые он решил отсылать регулярно, чтобы их вывешивали в Риме. Цезарь хочет однажды собрать их вместе и опубликовать в виде книги. Тут просто изумительный материал. Убедись сам.
  С этими словами он взял у меня свиток и прочел:
  – «По земле эдуев и секванов протекает и впадает в Родан река Арар с таким поразительно медленным течением, что невозможно распознать на глаз, в каком направлении она течет. Гельветы переправлялись через нее на плотах и связанных вместе лодках. Когда разведчики сообщили Цезарю, что гельветы уже переправили через эту реку три четверти своих сил, но около четверти осталось по эту сторону Арара, он выступил из лагеря с тремя легионами и напал на них, не ожидавших такого и обремененных поклажей, и очень многих изрубил на куски…»
  Я немного удивился:
  – Он пишет о себе удивительно отстраненно.
  – Так и есть. Потому что не хочет, чтобы это выглядело хвастовством. Важно найти правильный тон.
  Я спросил Публия, не позволит ли он скопировать кое-что из этого и показать Цицерону.
  – Он скучает по регулярным новостям из Рима, – объяснил я ему. – Те, что доходят до нас, – разрозненные и запоздавшие.
  – Конечно… Это все общедоступная информация. И я позабочусь, чтобы ты лично встретился с Цезарем. Ты найдешь его в чрезвычайно хорошем расположении духа.
  Затем Публий оставил меня одного, и я принялся за работу.
  Даже учитывая некоторую долю преувеличения, из «Записок» было ясно, что Цезарь наслаждался рядом изумительных военных успехов. Первоначальной его миссией было остановить переселение гельветов и четырех других племен, которые двигались на запад через Галлию к Атлантике в поисках новых территорий. С новой армией в пять легионов, по большей части набранных им самим, Цезарь последовал за необъятной колонной, состоявшей из воинов, пожилых людей, женщин и детей. В конце концов, он вовлек гельветов в битву при Бибракте и, чтобы гарантировать своим новым легионам, что ни он, ни его офицеры их не бросят, если придется туго, отослал всех лошадей далеко в тыл. Они сражались пешими, и в результате Цезарь, по его собственному описанию, не просто остановил гельветов – он учинил им кровавую бойню. Позже в брошенном вражеском лагере был обнаружен список всех сил переселенцев:
  Гельветы – 263000
  Тулинги – 36000
  Латобриги – 14000
  Раурики – 23000
  Бойи – 32000
  Итого – 368000
  Из них, если верить Цезарю, полное число тех, кто вернулся живыми в свои бывшие земли, было 110000.
  Потом – наверняка больше никто и не мечтал бы попытаться такое сделать – он заставил свои усталые легионы промаршировать обратно через Галлию и встретиться с 120000 германцев, которые воспользовались переселением гельветов, чтобы пересечь контролируемую римлянами территорию. Состоялась еще одна ужасающая битва, длившаяся семь часов. Юный Красс командовал в ней кавалерией, и к концу сражения германцы были полностью уничтожены. Вряд ли кто-нибудь из них остался в живых, чтобы бежать обратно через Рейн, впервые ставший естественной границей Римской империи.
  Таким образом, если верить отчету Цезаря, почти треть миллиона человек или погибли, или пропали без вести в течение одного лета. Чтобы успешно завершить год, он оставил свои легионы в новом зимнем лагере в сотне миль к северу от старой границы Дальней Галлии.
  К тому времени, как я закончил копировать, стало смеркаться, но на вилле все еще стоял деловой шум – солдаты и штатские ожидали встречи с губернатором, гонцы вбегали в дом и выбегали из него…
  Когда стемнело настолько, что я больше не смог видеть, что пишу, я отложил табличку и стилус и продолжал сидеть в полумраке, гадая, что бы из всего этого извлек Цицерон, будь он в Риме. Осуждение побед показалось бы ему непатриотичным, но в то же время истребление жителей с таким размахом и перенос границы без разрешения Сената были незаконными. Я размышлял также о том, что сказал Публий Красс: что Цезарь опасается присутствия Цицерона в Риме и боится, «что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь». Что в данном контексте означало слово «завершит»? Фраза казалась зловещей.
  Мои раздумья прервало появление молодого офицера немногим старше тридцати лет, с тугими светлыми кудряшками и в неправдоподобно чистой форме, который представился помощником Цезаря, Авлом Гирцием. Он сказал, что, насколько он понимает, у меня есть письмо от Цицерона губернатору, и, если я буду так добр отдать послание, он позаботится, чтобы губернатор получил его. Я ответил на это, что мне даны строгие указания вручить письмо лично Цезарю. Авл сказал, что это невозможно, и тогда я заявил, что в таком случае буду следовать за губернатором из города в город до тех пор, пока мне не выпадет шанс с ним поговорить. Гирций сердито посмотрел на меня, притоптывая аккуратно обутой ногой, – и вышел.
  Прошел час, прежде чем он снова появился и отрывисто велел следовать за ним.
  В общей части дома все еще толпились просители, хотя уже наступила полночь. Мы прошли по коридору, а потом через крепкую дверь – в теплую комнату, ярко освещенную сотней свечей, сильно пахнущую благовониями и устланную толстыми коврами. В центре комнаты на столе возлежал Цезарь. Он лежал на спине совершенно голый, и негр-массажист втирал в его кожу масло. Цезарь бросил на меня беглый взгляд и протянул руку. Я вручил письмо Цицерона Гирцию, тот сломал печать и передал его губернатору. В знак уважения я начал смотреть в пол.
  – Как прошло твое путешествие? – спросил Цезарь.
  – Хорошо, благодарю вас, – ответил я.
  – О тебе позаботились?
  – Да, благодарю вас.
  Тут я осмелился впервые как следует посмотреть на Цезаря. Тело его было блестящим, с развитой мускулатурой и с полностью выщипанными волосами – приводящая в смущение вычурность, благодаря которой бросались в глаза бесчисленные шрамы и синяки, вероятно, полученные на поле боя. Лицо Цезаря, несомненно, было поразительным – угловатым и худым, – и больше всего на нем выделялись темные пронзительные глаза. Создавалось общее впечатление великой силы – как умственной, так и силы духа. Было ясно, почему и мужчины, и женщины легко подпадали под действие его чар. В ту пору ему было тридцать три года.
  Цезарь повернулся на бок, лицом ко мне – я заметил, что на его теле нет ни единой лишней складки и что живот его совершенно твердый, – приподнялся на локте и сделал знак Гирцию. Тот вынул переносной чернильный прибор и поднес его губернатору.
  – И как здоровье Цицерона? – спросил Цезарь.
  – Боюсь, очень неважно, – ответил я.
  В ответ он засмеялся:
  – О нет, не верю ни единому слову! Он переживет нас всех – уж меня-то в любом случае.
  Цезарь обмакнул перо в чернильницу, нацарапал что-то на письме и вернул его Гирцию, который присыпал песком влажные чернила и сдул остатки песка, после чего снова свернул документ и с бесстрастным лицом передал его мне.
  – Если тебе что-нибудь понадобится, пока ты будешь жить здесь, – сказал Цезарь, – обязательно проси.
  Затем он снова лег на спину, и массажист вновь начал разминать его мускулы.
  Я заколебался. Проделав такой длинный путь, я чувствовал, что должен привезти Цицерону нечто большее, хоть сколько-нибудь подробный рассказ. Но Гирций дотронулся до моей руки и кивком указал на дверь.
  Когда я подошел к ней, Цезарь окликнул:
  – Ты все еще занимаешься этой своей стенографией?
  – Да, – сказал я.
  Больше он не произнес ни слова. Дверь закрылась, и я вслед за Гирцием пошел обратно по коридору. Сердце мое сильно колотилось, как после внезапного падения. Только когда мне показали комнату, в которой я должен был спать этой ночью, я вспомнил, что надо проверить, что же Гай Юлий Цезарь написал на послании. Там было всего два слова, начертанные, в зависимости от интерпретации, либо с элегантной краткостью, либо с типичным презрением: «Одобряю. Цезарь».
  
  Когда я встал на следующее утро, в доме было тихо. Цезарь со своей свитой уже отбыл в соседний город. Моя миссия была выполнена, и я тоже пустился в долгое обратное путешествие.
  Добравшись до гавани Анконы, я обнаружил, что меня ожидает письмо от Цицерона: он писал, что первые из солдат Пизона только что прибыли в Фессалонику, и поэтому он из предосторожности немедленно отбывал в город Диррахий – который, находясь в провинции Иллирик, лежит за пределами влияния Пизона. Марк Туллий надеялся встретиться со мною там, и дальше, в зависимости от ответа Цезаря и от того, как будут разворачиваться события в Риме, мы решим, куда нам отправиться после. «Похоже, мы, как Каллисто, обречены на вечные скитания»97, – приписал мой господин в конце своего послания.
  Мне пришлось десять дней прождать благоприятного ветра, и я добрался до Диррахия только к празднику Сатурналий. Отцы города предоставили в распоряжение Цицерона хорошо укрепленный дом на холме с видом на море, где я и нашел его, глядящего на Адриатику. Я приблизился к Марку Туллию, тот повернулся ко мне, и я вздрогнул – я и забыл, как сильно состарило его изгнание! Наверное, я не смог скрыть своей тревоги, потому что, едва увидев выражение моего лица, он помрачнел и с горечью спросил:
  – Что ж, насколько я понимаю, ответ: «Нет»?
  – Наоборот.
  Я показал Цицерону оригинал письма с каракулями Цезаря на полях. Он взял его в руки и долго рассматривал.
  – «Одобряю. Цезарь»… Нет, ты посмотри только! «Одобряю. Цезарь». Он делает то, чего не хочет делать, и дуется из-за этого, как ребенок.
  С этими словами Цицерон уселся на скамью под зонтичной сосной и заставил меня рассказать со всеми подробностями о моем визите. Потом он прочитал выдержки, которые я скопировал с «Записок» Цезаря, и, закончив чтение, сказал:
  – Он пишет очень хорошо, в собственном жестоком стиле. Такая безыскусственность требует некоторого искусства – и прибавит ему репутации. Но интересно, куда эта кампания заведет его дальше? Он становится силен – очень силен. Если Помпей не будет осторожен, однажды он проснется и обнаружит за своей спиной монстра.
  
  Нам оставалось только ждать. Всякий раз, думая о тогдашнем Цицероне, я представляю одну и ту же картину: он стоит на террасе, облокотившись на балюстраду, с письмом с последними новостями из Рима в руке и мрачно глядит на горизонт, как будто одним усилием воли может перенестись отсюда в Италию и присоединиться к тамошним событиям.
  Сперва мы узнали от Аттика о приведении к присяге новых трибунов, из которых восемь были сторонниками Цицерона и только двое – его явными врагами. Однако этих двоих было достаточно, чтобы наложить вето на любой закон, отменяющий его изгнание. Потом брат Цицерона, Квинт, сообщил нам, что Милон, сделавшись трибуном, начал судебное преследование Клодия за насилие и запугивания и что последний в ответ приказал своим громилам напасть на дом Милона.
  В день Нового года новоизбранные консулы вступили в должность. Один из них, Лентул Спинтер, уже был твердым сторонником Цицерона, а другой, Метелл Непот, давно считал Марка Туллия своим врагом, но кто-то из политиков, наверное, причинил ему много неприятностей, потому что во время вступительных дебатов в новом Сенате Непот заявил: хотя лично ему и не нравится Цицерон, он не будет противиться его возвращению.
  Два дня спустя Сенат изложил перед народом составленное Помпеем ходатайство об отмене изгнания Цицерона.
  Тогда появилась возможность верить, что его изгнание вскоре закончится, и я начал осторожные приготовления к нашему отъезду в Италию.
  Но Клодий был изобретательным и мстительным врагом. В ночь перед народным собранием он и его соратники заняли Форум, комиций98, ростру – в общем, все законодательное сердце республики, – и, когда друзья и союзники Цицерона явились на голосование, на них безжалостно напали. Двух трибунов, Фабриция и Киспия, убили вместе со слугами и швырнули в Тибр, а когда на ростру попытался подняться Квинт, его стащили вниз и так избили, что он выжил лишь благодаря тому, что притворился мертвым.
  Милон ответил на это тем, что спустил с цепи свой отряд гладиаторов.
  Вскоре центр Рима превратился в поле боя, и сражение длилось несколько дней. Но, хотя Клодий впервые был жестоко наказан, его еще не полностью оттеснили, и у него все еще оставались два трибуна с правом вето. Принятие закона о возвращении Цицерона домой пришлось отложить.
  Когда Марк Туллий получил отчет Аттика о случившемся, он впал в отчаяние почти столь же глубокое, как раньше в Фессалонике.
  «Из твоего письма, – ответил он, – и исходя из самих фактов, я вижу, что со мною все кончено. Заклинаю тебя не покидать нас в наших невзгодах, если семья моя будет нуждаться в твоей помощи».
  Однако о политике можно сказать следующее: она непрерывно меняется. Как и природа, она следует вечному кругу роста и упадка, и ни один государственный деятель, каким бы он ни был искусным, не избегает этого процесса. Не будь Клодий таким самонадеянным, безрассудным и амбициозным, он никогда не достиг бы тех высот, каких сумел достичь. Но из-за этих же качеств и из-за того, что он, как и другие, зависел от законов политики, рано или поздно он должен был зарваться и пасть.
  Во время праздника Флоры99, когда Рим был переполнен людьми, явившимися со всех концов Италии, головорезы Клодия в кои-то веки обнаружили, что их меньше, чем обычных граждан, которые с презрением отнеслись к их тактике запугивания. Даже над самим Клодием поглумились в театре. Там он, не привыкший видеть от людей ничего, кроме лести, если верить Аттику, медленно огляделся по сторонам, услышав размеренные хлопки, насмешки и свист и увидев непристойные жесты, и понял – чуть ли не слишком поздно, – что ему грозит опасность самосуда. Клодий торопливо удалился, и это было началом конца его власти, потому что Сенат теперь понял, как можно его победить: апеллируя через головы городского плебса ко всем гражданам в целом.
  Спинтер надлежащим образом выдвинул ходатайство о созыве всех граждан республики в ее самой суверенной форме – коллегии выборщиков, состоящей из ста девяноста трех центурий100, дабы они раз и навсегда решили судьбу Марка Туллия Цицерона. Ходатайство было утверждено Сенатом: четыреста тридцать голосов «за» и один «против», принадлежащий самому Клодию.
  Было также решено, что голосование насчет возвращения Цицерона будет происходить в то же время, что и летние выборы, когда центурии уже соберутся на Марсовом поле.
  Едва услышав об этом решении, Цицерон настолько уверился, что его помилуют, что позаботился о жертвоприношении богам. Эти десять тысяч обычных граждан, собравшихся со всей Италии, были прочным, здравомыслящим фундаментом, на котором он построил свою карьеру, и Марк Туллий был уверен, что они его не подведут. Он послал весточку своей жене и другим родственникам, прося встретить его в Брундизии и, вместо того чтобы задержаться в Иллирике в ожидании результата голосования, который дошел бы до нас только через две недели, решил плыть домой в день голосования.
  – Если прилив движется в нужном для человека направлении, человек должен тут же его поймать, не дав ему превратиться в отлив, – сказал он мне. – Кроме того, если я продемонстрирую уверенность, это покажет меня в нужном свете.
  – Но, если голосование закончится не в твою пользу, ты нарушишь закон, вернувшись в Италию, – заметил я.
  – Этого не случится. Римский народ никогда не проголосует за то, чтобы я остался в изгнании. А если проголосует, что ж… Какой тогда смысл продолжать жить, не так ли?
  И вот, спустя пятнадцать месяцев после того, как высадились в Диррахии, мы спустились в гавань, чтобы начать путешествие обратно в жизнь. Цицерон сбрил бороду, постриг волосы и надел тогу сенатора – белую с пурпурной каймой.
  Так случилось, что наше обратное путешествие по морю проходило на том же торговом судне, которое доставило нас в места нашего изгнания. Но не могло быть более яркого контраста между двумя плаваниями. На этот раз мы весь день неслись с попутным ветром по гладкому морю и провели ночь, растянувшись на палубе, а на следующее утро уже показался Брундизий.
  Вход в величайшую гавань Италии распахивается, как две гигантские протянутые руки, и, когда мы прошли между бонами и приблизились к многолюдной пристани, нас как будто прижал к сердцу дорогой и давно потерянный друг.
  Чуть ли не весь город был в гавани и на празднике: играли флейты и били барабаны, юные девушки несли цветы, а юноши размахивали ветвями, украшенными разноцветными лентами. Я подумал, что они тут ради Цицерона, о чем и сказал с большим волнением, но он оборвал меня и велел не дурить.
  – Откуда им было бы знать о нашем приезде? Кроме того, разве ты обо всем позабыл? Сегодня годовщина основания колонии Брундизий – стало быть, местный праздник. Тебе бы следовало узнать это, еще когда я избирался на должность консула.
  Тем не менее некоторые люди заметили сенаторскую тогу Марка Туллия и быстро смекнули, кто он такой. Весть об этом разнеслась, и вскоре внушительная толпа уже выкрикивала его имя и приветствовала его громкими возгласами.
  Пока мы скользили к месту швартовки, Цицерон, стоя на верхней палубе, поднял руку в знак благодарности и поворачивался туда-сюда, чтобы все могли его видеть. Среди простонародья я заметил его дочь Туллию. Она махала руками вместе с остальными, кричала ему и даже подпрыгивала, чтобы привлечь его внимание. Но оратор нежился в лучах овации, полузакрыв глаза, как узник, выпущенный из темницы на свет, и в шуме и суматохе толпы не увидел ее.
  III
  То, что Цицерон не узнал свою единственную дочь, было не так странно, как могло показаться. Она сильно изменилась за время, проведенное нами на чужбине. Ее лицо и руки, некогда пухлые и девические, стали тонкими и бледными, а волосы покрывал темный траурный головной убор. В день нашего появления был ее двадцатый день рождения, хотя, стыжусь сказать, я об этом забыл, а потому и не напомнил об этом Цицерону.
  Первое, что тот сделал, сойдя по сходням, – опустился на колени и поцеловал землю. Только после этого патриотического поступка, который был встречен громкими приветствиями, оратор поднял взгляд и заметил, что за ним наблюдает дочь в траурных одеждах. Он уставился на нее и разрыдался, потому что искренне любил и Туллию, и ее мужа, а теперь по цвету и стилю ее одеяния понял, что тот мертв.
  К восхищению толпы, Цицерон заключил дочь в объятья и долго не выпускал ее, а потом сделал шаг назад, чтобы как следует ее рассмотреть.
  – Мое дражайшее дитя, ты представить не можешь, как сильно я жаждал этого момента! – воскликнул он.
  Все еще держа Туллию за руки, он перевел взгляд на лица тех, кто стоял за ней, и нетерпеливо осмотрел их.
  – Твоя мать здесь? А Марк?
  – Нет, папа, они в Риме.
  Вряд ли этому стоило удивляться – в те дни двух-трехнедельное путешествие от Рима до Брундизия было трудным, особенно для женщины, так как во время дальних странствий имелся серьезный риск попасться грабителям. Если уж на то пошло, было удивительно, что Туллия приехала сюда, к тому же одна. Но разочарование Цицерона было очевидным, хотя он и попытался его скрыть.
  – Что ж, не важно… Совершенно не важно, – заявил он. – У меня есть ты, и это главное.
  – А у меня есть ты – и это произошло в день моего рождения!
  – Сегодня твой день рождения?.. – Цицерон бросил на меня укоризненный взгляд. – Я чуть не забыл… Ну конечно! Мы отпразднуем его нынче вечером! – решил он и, взяв Туллию за руку, повел ее из гавани.
  Поскольку мы еще не знали наверняка, отменили ли его изгнание, было решено, что мы не должны отправляться в Рим, пока не получим официального тому подтверждения. И снова Линий Флакк вызвался поселить нас в своем поместье близ Брундизия.
  Вокруг были расставлены вооруженные люди, чтобы защищать Цицерона, и тот провел следующие дни с Туллией, бродя по садам и по берегу и узнавая из первых рук, как нелегко ей жилось во время его изгнания. Например, она рассказала, как приспешники Клодия напали на ее мужа, Фругия, когда тот пытался высказаться в защиту своего тестя, сорвали с него всю одежду, закидали грязью и прогнали с Форума, и как его сердце с тех пор перестало биться как следует, пока, наконец, он не умер у нее на руках несколько месяцев тому назад. Цицерон узнал, что, поскольку его дочь была бездетна, ей осталось лишь несколько драгоценностей и возвращенное ей приданое, и Туллия отдала все это Теренции, чтобы оплатить семейные долги. Также он узнал, что его жена была вынуждена продать основную часть своего личного имущества и даже заставила себя молить сестру Клодия похлопотать перед своим братом, чтобы тот сжалился над ней и детьми, и как та насмехалась и хвастала, будто Цицерон пытался завести с нею роман. Рассказывала Туллия, и как семьи, которые они всегда считали друзьями, теперь в страхе закрыли перед ними двери – и так далее, и так далее…
  Цицерон печально пересказал мне все это однажды вечером после того, как Туллия ушла спать.
  – Слегка удивляет, что Теренции тут нет, – заметил он. – Похоже, она всеми силами избегает появляться на людях и предпочитает сидеть взаперти в доме моего брата. Что же касается Туллии, то нам нужно как можно скорее найти ей нового мужа, пока она еще достаточно молода, чтобы благополучно подарить детей какому-нибудь мужчине.
  Он потер виски, как делал всегда в стрессовых ситуациях, и вздохнул.
  – Я-то думал, возвращение в Италию положит конец всем моим бедам… Теперь я вижу, что они только начинаются.
  Мы гостили у Флакка шестой день, когда от Квинта явился гонец с вестями: несмотря на демонстрацию силы, которую в последний миг устроили Клодий и его банда, центурии единодушно проголосовали за то, чтобы вернуть Цицерону все права гражданина. Следовательно, он снова стал свободным человеком.
  Странно, но эти новости как будто не слишком его развеселили. Когда я упомянул об этом равнодушии, Марк Туллий снова вздохнул:
  – А с какой стати я должен веселиться? Мне просто вернули то, чего вообще не следовало отнимать. Во всем остальном я слабее, чем был раньше.
  На следующий день мы начали свое путешествие в Рим. К тому времени вести о восстановлении Цицерона в правах распространились среди людей Брундизия, и толпа в несколько сотен человек собралась у ворот виллы, чтобы посмотреть на его отъезд. Цицерон вышел из экипажа, который делил с Туллией, поприветствовал каждого доброжелателя рукопожатием и произнес короткую речь, после чего мы возобновили путешествие. Но не проделали мы и пяти миль, как в ближайшем поселении повстречались с другой, еще более многочисленной группой людей – они тоже ждали возможности пожать моему хозяину руку. Цицерону вновь пришлось повторить приветствия, и так продолжалось весь этот день. Все последующие дни происходило то же самое, только то́лпы становились все больше – весть о том, что тут будет проезжать Цицерон, неслась впереди нас. Вскоре люди являлись уже из мест, лежащих в милях от дороги, и даже спускались с гор, чтобы встать вдоль нашего пути. К тому времени, как мы добрались до Беневента, их были уже тысячи; в Капуе улицы были полностью перекрыты.
  Сперва Цицерона тронуло такое искреннее проявление привязанности, потом оно его восхитило, затем изумило и, наконец, заставило задуматься.
  Есть ли способы, гадал он, обратить эту удивительную популярность среди обычных граждан в политическое влияние в Риме? Но популярность и власть, как он прекрасно знал, – совершенно разные вещи. Часто самые могущественные люди в государстве могут пройти по улице неузнанными, в то время как самые знаменитые наслаждаются почетным бессилием.
  В этом мы убедились вскоре после того, как покинули Кампанию, когда Цицерон решил, что мы должны остановиться в Формии и осмотреть его виллу на берегу моря. От Теренции и Аттика ему было известно, что на виллу напали, и он заранее приготовился к тому, что найдет ее в руинах. Но в действительности, когда мы свернули с Аппиевой дороги и вошли в его владения, дом с закрытыми ставнями выглядел совершенно нетронутым: исчезли только греческие скульптуры. Сад был чистым и прибранным, среди деревьев все еще важно разгуливали павлины, и мы слышали вдалеке шум морского прибоя.
  Когда экипаж остановился и Цицерон вышел из него, отовсюду начали появляться домочадцы: казалось, что они где-то прятались. Увидев снова своего хозяина, все они бросились на землю, плача от облегчения, но, когда он двинулся к передней двери, несколько человек попытались преградить ему путь, умоляя не входить.
  Оратор жестом велел им уйти с дороги и приказал отпереть дверь.
  Первым потрясением, которое ждало нас после этого, был запах дыма, влаги и человеческих испражнений. За ним последовал звук – пустой, порождающий эхо, нарушаемый только похрустыванием штукатурки и керамики под нашими ногами да курлыканьем голубей на стропилах. Когда начали опускать ставни, свет летнего дня показал анфиладу ободранных догола комнат. Туллия в ужасе прижала ладонь ко рту, и отец ласково велел ей уйти и подождать в экипаже.
  Затем мы двинулись вглубь дома. Исчезли вся мебель и картины, а также вся утварь. Здесь и там провисли куски потолка, и даже мозаику полов выломали и вывезли, так что теперь на полу из голой земли среди птичьего помета и человеческих фекалий росли побеги. Стены были опалены в тех местах, где разжигали костры, и покрыты самыми непристойными рисунками и надписями – все они были сделаны подтекающей красной краской.
  В обеденном зале просеменила вдоль стены и втиснулась в нору крыса. Цицерон наблюдал, как она исчезает, с выражением безмерного отвращения, а потом вышел из дома, снова забрался в экипаж и приказал вознице возвращаться на Аппиеву дорогу. По меньшей мере час он не разговаривал.
  
  Спустя два дня мы добрались до Бовилл – предместья Рима.
  Проснувшись на следующее утро, мы обнаружили, что еще одна толпа ожидает на дороге, чтобы сопроводить нас в город. Когда мы шагнули в зной летнего утра, я был полон тревоги: то, в каком состоянии оказалась вилла в Формии, вывело меня из равновесия. К тому же был канун Римских игр – нерабочий день. Улицы были забиты народом, и до нас уже дошли рассказы о нехватке хлеба, которая привела к бунту. Я не сомневался, что Клодий, воспользовавшись беспорядками, попытается устроить нам какую-нибудь засаду.
  Но Цицерон был спокоен. Он верил, что люди защитят его, и попросил, чтобы у экипажа сняли крышу. Возле него сидела Туллия, держа зонтик, а я примостился рядом с возничим. Так мы и ехали.
  Я не преувеличиваю, когда говорю, что вдоль каждого ярда Аппиевой дороги стояли жители и почти два часа мы неслись на север на волне непрерывных аплодисментов. Там, где дорога пересекала реку Альмо, близ храма Великой Матери, люди даже стояли в воде – по три-четыре человека возле каждого берега. Дальше люди сгрудились на ступеньках храма Марса так плотно, что это напоминало толпы на гладиаторских играх. И возле самых городских стен, там, где вдоль дороги тянется акведук, молодые люди кое-как примостились на вершине арок или цеплялись за пальмовые деревья. Они махали руками, и Цицерон махал в ответ.
  Шум, жара и пыль были ужасающими. В конце концов, мы вынуждены были остановиться возле Капенских ворот: давка стала такой, что мы просто не смогли двигаться дальше.
  Я спрыгнул на землю и попытался обойти экипаж, намереваясь открыть дверцу. Но волнующиеся люди, отчаянно стремящиеся приблизиться к Цицерону, так прижали меня к повозке, что я едва мог двигаться и дышать. Экипаж сдвинулся, грозя перевернуться, и я всерьез думаю, что моего господина мог убить избыток любви всего в десяти шагах от Рима, если б в этот миг из ниши ворот не появился его брат Квинт с дюжиной помощников, которые оттеснили толпу назад и расчистили место для Цицерона.
  Прошло четыре месяца с тех пор, как мы виделись с Квинтом в последний раз, и он больше не выглядел младшим братом великого оратора. Ему сломали нос во время драки на форуме, он явно слишком много пил и смахивал на избитого старого боксера. Квинт протянул к Марку Туллию руки, и они заключили друг друга в объятья, будучи не в силах говорить от избытка чувств – слезы текли по их щекам, и каждый молча колотил другого по спине.
  После того как они выпустили друг друга, Квинт рассказал брату о своих приготовлениях, и, когда мы пешком вступили в город, братья шли, держась за руки, а мы с Туллией – за ними. Кроме того, слева и справа от меня и Туллии гуськом двигались помощники.
  Квинт, который раньше руководил избирательными кампаниями Цицерона, продумал маршрут, с тем чтобы показать брата как можно большему числу его сторонников. Мы прошли мимо Большого Цирка101, флаги которого уже развевались в преддверии игр, а затем медленно тронулись по забитой толпой долине между Палатинским холмом и Целием102, и нам показалось, будто все, чьи интересы Марк Туллий когда-либо представлял в суде, все, кому он оказал услугу, и просто те, кому он пожал руки в предвыборное время, явились, чтобы поприветствовать его.
  И все-таки я заметил, что не все собравшиеся приветственно кричат, что здесь и там маленькие группки мрачных плебеев сердито таращатся на нас или поворачиваются к нам спиной – особенно когда мы приблизились к храму Кастора, где Клодий устроил свою штаб-квартиру.
  Храм был размалеван свежими лозунгами, выведенными такой же пламенеющей красной краской, какой воспользовались в Формии: «Марк Цицерон ворует у людей хлеб. Когда люди голодны, они знают, кого обвинять». Один человек плюнул в нас, а еще один медленно отвел полы своей туники, чтобы показать мне нож. Цицерон сделал вид, что не заметил этого.
  Толпа в несколько тысяч человек непрерывно радостно кричала, пока мы шли через форум и поднимались по ступеням лестницы Капитолийского холма к храму Юпитера, где превосходный белый бык ждал, когда его принесут в жертву.
  Я боялся, что в любой миг на нас могут напасть, хотя здравый смысл подсказывал, что такой поступок был бы самоубийственным: сторонники Цицерона разорвали бы любого нападающего на куски, даже если б тому удалось подойти достаточно близко, чтобы нанести удар. Тем не менее я предпочел бы, чтобы мы смогли попасть туда, где есть стены и дверь. Но это было невозможно: сегодня Цицерон принадлежал Риму.
  Сперва мы выслушали, как жрецы читают свои молитвы, а потом Цицерону пришлось покрыть голову и шагнуть вперед, чтобы принести ритуальную благодарность богам. После этого он должен был стоять, наблюдая, как убивают быка и исследуют его внутренности. Наконец, было объявлено, что ауспиции103 благоприятны. Цицерон вошел в храм и возложил приношения у ног маленькой статуэтки Минервы, которую поставил здесь еще до своего изгнания.
  Когда он вышел, его окружили многие из тех сенаторов, что упорнее всего сражались за его возвращение: Сестий, Цестилий, Курций, братья Циспии и остальные, возглавляемые старшим консулом Лентулом Спинтером – каждого из них требовалось поблагодарить лично. Много было пролито слез, много было поцелуев, и время, наверное, давно перевалило за полдень, когда мы смогли двинуться к дому. И даже тогда Спинтер и остальные настояли на том, что будут нас сопровождать. Туллия к тому моменту уже ушла вперед незаметно для нас.
  «Домом», конечно, был теперь не наш прекрасный особняк на склонах Палатинского холма – взглянув вверх, я увидел, что тот дом полностью разрушен, дабы дать место святилищу Свободы Клодия. Вместо этого нам пришлось обосноваться чуть ниже по холму, в доме Квинта, где нам и предстояло жить до тех пор, пока Цицерон не добьется возвращения прежнего имения и не начнет отстраиваться.
  Та улица тоже была забита доброжелателями, и Цицерону пришлось с трудом протискиваться к двери. За порогом, в тени двора, его ожидали жена и дети.
  Я знал, поскольку он часто об этом говорил, как сильно предвкушал этот момент. И все-таки в той сцене чувствовалась неловкость, из-за которой мне захотелось прикрыть лицо. Теренция в пышном наряде явно ожидала уже несколько часов, а маленький Марк успел за это время соскучиться и капризничал.
  – Итак, муж мой, – сказала жена Марка Туллия со слабой улыбкой, свирепо дергая мальчика за руку, чтобы заставить его стоять как положено, – ты наконец-то дома! Иди, поприветствуй своего отца! – велела она Марку и подтолкнула его вперед, но тот быстро метнулся обратно и спрятался за ее подолом.
  Цицерон остановился чуть в стороне и протянул руки к сыну, не зная, как ему отреагировать. В конце концов, только Туллия спасла положение: она подбежала к отцу, поцеловала его, подвела к матери и ласково прижала своих родителей друг к другу. Так семья наконец-то воссоединилась.
  
  Вилла Квинта была большой, но недостаточно просторной для того, чтобы в ней с комфортом разместились два семейства, так что между ними с самого первого дня начались трения. Из уважения к брату – старшему и по возрасту, и по положению, – Квинт с типичной для него щедростью настоял на том, чтобы Цицерон и Теренция заняли хозяйские покои, которые обычно он сам делил со своей женой Помпонией, сестрой Аттика. Было ясно, что Помпония резко против этого возражала и с трудом заставила себя вежливо поприветствовать деверя.
  Я не собираюсь задерживаться на сплетнях о личностях всех этих людей: такие вопросы были бы ниже достоинства моего сюжета. И все-таки нельзя должным образом поведать о жизни Цицерона, не упомянув о случившемся, – ведь именно тогда начались его домашние несчастья, оказавшие воздействие и на его политическую карьеру.
  Они с Теренцией были женаты больше двадцати лет. Супруги часто спорили, но их разногласия были основаны на взаимном уважении. Теренция была женщиной с независимым состоянием, почему Цицерон на ней и женился – во всяком случае, он наверняка сделал это не из-за ее внешности и не из-за безмятежности ее нрава. Именно состояние супруги дало ему возможность войти в Сенат. Ну, а успех Марка Туллия позволил его жене улучшить свое положение в обществе. Теперь же его злосчастное падение обнажило присущие их союзу слабости. Теренции не только пришлось продать добрую часть своего имущества, чтобы защитить семью в отсутствие мужа, ее еще и оскорбляли и поносили, и она опустилась до того, что нашла приют у мужниной родни – в семье, которую всегда чванливо считала ниже своей собственной. Да, Цицерон был жив и вернулся в Рим, и я уверен, что она была этому рада. Но Теренция не скрывала своего мнения о том, что дни его политической власти пришли к концу, даже если он сам – все еще витающий в облаках народной лести – не сумел этого осознать.
  В тот первый вечер меня не позвали поужинать вместе с семьей, но, учитывая напряженные отношения между супругами, не могу сказать, что я был сильно против. Однако я расстроился, обнаружив, что мне отвели постель в помещении для рабов на чердаке и мне предстоит делить эту комнатушку с управляющим Теренции Филотимом. Этот управляющий был льстивым и жадным существом средних лет. Мы никогда не нравились друг другу, и, полагаю, он был не более счастлив видеть меня, чем я – его. И все-таки любовь этого человека к деньгам сделала его усердным управляющим Теренции, и ему, наверное, больно было видеть, как ее состояние тает месяц за месяцем. Меня разъярила горечь, с которой он нападал на Цицерона за то, что тот поставил жену в это положение, и спустя некоторое время я резко велел ему закрыть рот и выказать некоторое уважение к моему хозяину, иначе я позабочусь, чтобы тот отхлестал его бичом. Позже, когда я лежал, бодрствуя и слушая храп Филотима, я гадал, какие из только что услышанных мною жалоб принадлежат ему, а какие он просто повторил, услышав из уст своей госпожи.
  Из-за беспокойной ночи на следующий день я проспал и, проснувшись, впал в панику. Тем утром Цицерон должен был посетить Сенат, чтобы выразить свою официальную благодарность за поддержку. Обычно он учил свои речи наизусть и произносил их без заметок. Но прошло столько времени с тех пор, как он говорил на людях, что Марк Туллий боялся споткнуться на словах, – поэтому ему пришлось надиктовать речь, и я записал ее по дороге из Брундизия. Я вытащил речь из своего ящичка для документов, проверил, полный ли у меня текст, и поспешно сошел вниз как раз в тот момент, когда секретарь Квинта Статий ввел на террасу двух посетителей. Одним из них был Тит Анний Милон – трибун, навещавший нас в Фессалонике, а вторым – главный помощник Помпея Луций Афраний, который был консулом два года спустя после Цицерона.
  – Эти люди желают видеть твоего господина, – сказал мне Статий.
  – Я посмотрю, свободен ли он сейчас, – кивнул я.
  На что Афраний заметил – тоном, который не очень мне понравился:
  – Лучше б ему быть свободным!
  Я тотчас отправился в главную спальню. Дверь ее была закрыта, а служанка Теренции приложила палец к губам и сказала, что Цицерона там нет. Вместо спальни она показала мне на коридор, ведущий в туалетную комнату, где я и нашел Марка Туллия – слуга помогал ему облачиться в тогу. Рассказывая, кто пришел с ним повидаться, я заметил через его плечо небольшую импровизированную постель. Хозяин перехватил мой взгляд и пробормотал:
  – Что-то не так, но она не говорит мне, что именно.
  А потом, возможно, пожалев о своей откровенности, он грубо приказал привести Квинта, чтобы тот тоже услышал, о чем собираются сказать посетители.
  Сперва встреча проходила дружелюбно. Луций Афраний объявил, что привез самые теплые приветствия от Помпея Великого, который надеется вскоре лично поздравить вернувшегося в Рим Цицерона. Оратор поблагодарил его за это сообщение, а Милона – за все, что тот сделал ради его возвращения из изгнания. Он описал, с каким энтузиазмом его встречали по всей округе и какие толпы вчера собрались в Риме, чтобы увидеть его.
  – Я чувствую, что начинаю совершенно новую жизнь, – сказал он под конец своей речи. – И я надеюсь, Помпей будет в Сенате, чтобы услышать, как я восхваляю его со всем своим скудным красноречием.
  – Помпей не будет присутствовать в Сенате, – резко сказал Афраний.
  – Жаль это слышать.
  – Он чувствует, что в свете нового законопроекта, который должен быть внесен, его присутствие будет неуместным.
  С этими словами Луций Афраний открыл небольшую сумку и передал Цицерону проект закона. Тот прочитал документ с явным удивлением и передал его Квинту, а Квинт, в конце концов, протянул его мне.
  Поскольку народ Рима лишен доступа к достаточным запасам зерна, вплоть до того, что это создает серьезную угрозу благополучию и безопасности государства, и, принимая во внимание принцип, гласящий, что все римские граждане имеют право на эквивалент по меньшей мере одной бесплатной ковриги хлеба в день, настоящим провозглашается: Помпею Великому будет дана власть уполномоченного по зерну, дабы закупать, захватывать или иным образом добывать по всему миру достаточно зерна, чтобы обеспечить городу изобильные припасы. Власть будет принадлежать ему в течение пяти лет, и для помощи в выполнении своей задачи он имеет право назначить пятнадцать заместителей – уполномоченных по зерну, – чтобы те выполняли предписанные им обязанности.
  – Само собой, Помпею хотелось бы, чтобы ты предложил этот законопроект, когда сегодня будешь обращаться к Сенату, – сказал Афраний.
  А Милон добавил:
  – Ты должен согласиться, это коварный удар. Отвоевав улицы у Клодия, теперь мы отнимем у него возможность покупать голоса с помощью хлеба.
  – Дефицит и вправду так серьезен, как гласит чрезвычайный закон? – спросил Цицерон, повернувшись к Квинту.
  – Да, верно, – ответил тот. – Хлеба мало, а цены на имеющийся взлетели и стали просто грабительскими.
  – И все равно одному человеку даруется удивительная, беспрецедентная власть над продовольственными запасами нации, – покачал головой Цицерон. – Боюсь, мне нужно узнать о сложившейся ситуации побольше, прежде чем я выскажу свое мнение.
  Он попытался вернуть проект закона Афранию, но тот отказался его принять и, скрестив руки на груди, сердито уставился на Цицерона.
  – Надо сказать, мы ожидали от тебя большей благодарности – после всего, что мы для тебя сделали.
  – Само собой, – добавил Милон, – ты будешь одним из пятнадцати помощников-уполномоченных.
  И он потер большой и указательный пальцы, намекая на прибыльный характер этого назначения.
  Наступившая вслед за тем тишина была неловкой. В конце концов Афраний заговорил снова:
  – Что ж, мы оставим тебе набросок, и, когда ты обратишься к Сенату, с интересом выслушаем твои слова.
  После их ухода Квинт первым взял слово:
  – По крайней мере, мы теперь знаем, какова их цена.
  – Нет, – мрачно ответил Цицерон, – это не их цена. Это просто первый взнос по ссуде, которая, с их точки зрения, никогда не будет возвращена, сколько бы я им ни отдал.
  – Итак, что ты будешь делать? – спросил его брат.
  – Ну, это же абсолютно дрянная альтернатива, не так ли? Превознеси закон, и все скажут, что я – ставленник Помпея; промолчи – и он повернется против меня. Как бы я ни поступил, я проиграю.
  Как это часто бывало, Марк Туллий не решил, какого курса придерживаться, даже когда мы отправились на заседание Сената. Ему всегда нравилось прикидывать температуру зала, прежде чем начать говорить – выслушивать его сердцебиение, как доктор выслушивает пациента.
  С нами были гладиаторы, играющие роль телохранителей: спутник Милона во время его визита в Македонию Бирра и три его товарища. В придачу явились двадцать или тридцать клиентов104 Цицерона, служивших ему человеческим щитом, так что мы чувствовали себя в полной безопасности.
  По дороге покрытый шрамами Бирра похвалился передо мной силой их группы: он сказал, что у Милона и Помпея есть еще сотня пар гладиаторов в резерве – в бараках на Марсовом поле, – и они готовы в мгновение ока приступить к делу, если Клодий попытается выкинуть какой-нибудь из своих трюков.
  Мы добрались до здания Сената, и я протянул Цицерону текст его речи. На пороге он прикоснулся к древнему косяку и оглядел то, что называл «огромнейшей в мире комнатой» в благодарном изумлении, что дожил до того, чтобы увидеть ее вновь.
  Когда Марк Туллий приблизился к своему обычному месту на передней скамье, ближайшей к консульскому возвышению, сидевшие поблизости сенаторы встали, чтобы пожать ему руку. Собрание было далеко не полным – я заметил, что отсутствует не только Гней Помпей, но также и Клодий, и Марк Красс, чей союз с Помпеем и Цезарем все еще был самой могучей силой в республике. Я гадал, почему они не явились.
  Председательствующим консулом в тот день был Метелл Непот, давнейший враг Цицерона, который, тем не менее, теперь публично с ним помирился – хоть и нехотя, под давлением большинства Сената. Он ничем не выказал, что видит моего господина: вместо этого поднялся и объявил, что только что прибыл новый гонец от Цезаря из Дальней Галлии. В помещении стало тихо. Все сенаторы внимательно слушали, как Непот зачитывает донесение Цезаря об очередных жестоких столкновениях с дикими племенами с экзотическими названиями – виромандуями, атребатами и нервиями – и о сражениях среди тамошних мрачных, отдающихся эхом лесов и вздувшихся непреодолимых рек.
  Было ясно, что Цезарь продвинулся на север куда дальше, чем любой римский военачальник до него – почти до холодного северного моря. И вновь его победа была едва ли не полным уничтожением противника: он заявлял, что из шестидесяти тысяч человек, составлявших армию нервиев, в живых осталось лишь пятьсот.
  Когда Непот закончил читать, собравшиеся будто разом выдохнули. И только тогда консул пригласил Цицерона выступить.
  Это был трудный момент для произнесения речи, и в результате Марк Туллий по большей части ограничился списком благодарностей. Он благодарил консулов и Сенат, народ и богов, своего брата и почти всех, кроме Цезаря, которого так и не упомянул. Особенно же он благодарил Помпея («чьи храбрость, слава и подвиги не имеют себе равных в летописях любых народов и любых времен») и Милона («его пребывание в роли трибуна было не чем иным, как твердой, неустанной, храброй и непреклонной защитой моего благополучия»).
  Однако Цицерон не упомянул ни о нехватке зерна, ни о предложении наделить Помпея добавочной властью, и, как только он сел, Афраний и Милон быстро встали с мест и покинули здание.
  Позже, когда мы шли обратно в дом Квинта, я заметил, что с нами больше нет Бирры и его гладиаторов. Мне подумалось, что это странно – ведь опасность нападения едва ли миновала! Среди толпящихся вокруг зевак было много нищих, и, может быть, я ошибался, но мне показалось, что теперь Цицерон притягивает к себе гораздо больше недружелюбных взглядов. Да и враждебных жестов тоже стало намного больше.
  Как только мы оказались в безопасности, в доме, оратор сказал:
  – Я не мог этого сделать. Как я мог руководить дискуссией, о которой ничего не знаю? Кроме того, это был неподходящий момент, чтобы делать такого рода предложения. Все могли говорить лишь о Цезаре, Цезаре, Цезаре… Может, теперь меня на некоторое время оставят в покое.
  День был длинным и солнечным, и Цицерон провел основную его часть в саду, читая или кидая мячик жившей в их семье собаке – терьеру по кличке Мийя, чьи проказы приводили в огромный восторг юного Марка и его девятилетнего кузена Квинта Младшего – единственного ребенка Квинта и Помпонии. Марк был милым, открытым ребенком, в то время как Квинт, избалованный матерью, выказывал некие неприятные черты характера. Однако дети играли друг с другом довольно весело.
  Время от времени через долину сюда доносился рев толпы из Большого Цирка, стоявшего по другую сторону холма – сотня тысяч голосов, кричащих или стонущих в унисон: звук был одновременно и бодрящим, и пугающим, как рычание тигра. Из-за него трепетали волоски на моей шее и руках.
  В середине дня Квинт предложил, чтобы Цицерон пошел в Цирк, показался публике и посмотрел хотя бы одну скачку, но Марк Туллий предпочел остаться там, где был:
  – Боюсь, я устал демонстрировать себя незнакомцам.
  Поскольку мальчики не желали отправляться в постель, а Цицерон, пробыв так долго вдали от семьи, хотел их ублажить, ужин был подан поздно. На сей раз, к очевидному раздражению Помпонии, мой хозяин пригласил меня присоединиться к ним. Она не одобряла того, чтобы рабы ели вместе с согражданеми, и, без сомнения, чувствовала, что это ее право – а не ее деверя – решать, кто должен присутствовать за ее столом.
  В результате нас было шестеро: Цицерон и Теренция на одном ложе, Квинт и Помпония – на другом, и мы с Туллией – на третьем. При обычных обстоятельства к нам присоединился бы брат Помпонии, Аттик, который был ближайшим другом Марка Туллия, но за неделю до нашего возвращения он внезапно уехал из Рима в свое поместье в Эпире. Аттик сослался на неотложные дела, но я подозревал, что он предвидел надвигающиеся семейные разногласия – этот человек всегда предпочитал вести спокойную жизнь.
  Сгустились сумерки, и рабы только начали вносить тонкие свечи, чтобы зажечь лампы, когда где-то вдалеке послышалась какофония свиста, барабанного боя, рева рогов и пения. Сперва мы не обратили на это внимания, подумав, что в связи с играми мимо проходит какая-то процессия. Но шум раздавался как будто прямо напротив дома – и не отдалялся.
  В конце концов Теренция не выдержала:
  – Как вы думаете, что это такое?
  – Знаешь, я прикидываю, не флагитация105 ли это, – с заинтересованностью ученого ответил ее муж. – Теперь есть такой причудливый обычай. Тирон, не посмотришь, что там?
  Сейчас такой обычай вряд ли все еще существует, но тогда, в дни республики, когда люди были вольны выражать свое мнение, граждане, обиженные кем-то, но слишком бедные, чтобы прибегнуть к услугам суда, имели право пропеть флагитацию у дома того, кого считали своим обидчиком. И вот нынче ночью мишенью стал Цицерон. Я услышал, как его имя упоминается среди песнопений, а когда открыл дверь, достаточно ясно разобрал, о чем поют горожане:
  
  Подлец Цицерон, где наш хлеб?
  Подлец Цицерон украл наш хлеб!
  
  На узкой улочке столпилась сотня человек, повторяя те же фразы снова и снова и время от времени заменяя слово «подлец» другим, еще более непристойным. Когда они заметили, что я смотрю на них, поднялся ужасающий глумливый крик. Я закрыл дверь, запер ее на засов и вернулся с докладом в обеденный зал.
  Помпония, выслушав меня, встревоженно села.
  – Но что же нам делать? – вырвалось у нее.
  – Ничего, – спокойно сказал Цицерон. – Они имеют право поднимать такой шум. Пусть отведут душу, а когда им это надоест, они уйдут.
  – Но почему они решили, что ты воруешь их хлеб? – спросила Теренция.
  – Клодий обвиняет в нехватке хлеба толпы людей, которые идут в Рим, дабы поддержать твоего мужа, – объяснил ей Квинт.
  – Но эти толпы здесь не для того, чтобы поддержать его, – они явились, чтобы посмотреть на игры!
  – Жестокая правда, как всегда, – согласился Цицерон. – И даже если б все они были тут ради меня, город, насколько мне известно, никогда не испытывал недостатка в продовольствии в праздничные дни.
  – Тогда почему такое случилось теперь? – недоумевала его жена.
  – Полагаю, кто-то саботирует поставки.
  – Но кто стал бы это делать?
  – Клодий, чтобы очернить мое имя, а может, даже Помпей, чтобы получить повод захватить власть над распределением припасов. В любом случае мы ничего не можем поделать. Поэтому предлагаю есть и не обращать на них внимания, – заявил Марк Туллий.
  Мы попытались продолжить ужин как ни в чем не бывало и даже шутили и смеялись над происходящим, однако беседа стала напряженной, и всякий раз, когда она стихала, паузу заполняли сердитые голоса с улицы:
  
  Подонок Цицерон украл наш хлеб!
  Подонок Цицерон съел наш хлеб!
  
  В конце концов Помпония снова начала возмущаться:
  – Они что, будут продолжать так всю ночь?!
  – Возможно, – ответил Цицерон.
  – Но эта улица всегда была тихой и почтенной. Уж конечно, ты можешь как-то их остановить?
  – Вообще-то, нет. Они имеют на это право.
  – «Право»!
  – Если ты помнишь, я верю в права людей.
  – Твое счастье. И как мне теперь спать?
  Тут Цицерону наконец изменило терпение.
  – Почему бы тебе не заткнуть уши воском, госпожа? – предложил он своей невестке, а потом добавил себе под нос: – Уверен, я бы затыкал уши, если б был на тебе женат.
  Квинт, который много выпил, попытался подавить смех, и Помпония резко повернулась к нему:
  – Ты позволишь ему так со мной разговаривать?
  – Это была всего лишь шутка, дорогая, – попытался успокоить ее муж.
  Но хозяйка дома положила свою салфетку, с достоинством поднялась с ложа и объявила, что пойдет проверить, как там мальчики.
  Теренция, бросив на Цицерона острый взгляд, сказала, что присоединится к ней, и поманила за собой Туллию.
  Когда женщины ушли, мой господин обратился к Квинту:
  – Извини. Я не должен был этого говорить. Пойду найду ее и извинюсь. Кроме того, она права: я навлек беду на твой дом. Мы переедем утром.
  – Нет, не переедете! – возразил его брат. – Я здесь хозяин, и мой кров – твой кров, пока я жив. Меня не заботят оскорбления черни.
  Мы снова прислушались.
  
  Ублюдок Цицерон, где наш хлеб?
  Ублюдок Цицерон украл наш хлеб!
  
  – Удивительно гибкий размер, надо отдать им должное, – сказал мой хозяин. – Интересно, сколько еще они припасли вариантов?
  – Знаешь, мы могли бы послать весточку Милону. И гладиаторы Помпея живо очистили бы улицу, – предложил Квинт.
  – Чтобы я оказался перед ними в еще большем долгу? Ну уж нет!
  Мы разошлись спать по разным комнатам, хотя вряд ли кто-нибудь из нас хорошо выспался в ту ночь. Демонстрация не прекратилась, как и предсказал Цицерон, – если уж на то пошло, к утру шум стал еще громче и явно неистовей, потому что толпа начала выкапывать булыжники и швырять их в стены или перекидывать через парапет, так что они с треском падали в атриуме или в саду. Было ясно, что положение наше становится опасным, и в то время, как женщины и дети укрылись в доме, я забрался на крышу вместе с Цицероном и Квинтом, чтобы оценить, насколько велика угроза. Осторожно выглянув из-за коньковой черепицы, можно было посмотреть вниз, на форум. Толпа Клодия силой захватывала его. Сенаторам, пытавшимся попасть в здание для сегодняшнего заседания, приходилось проходить сквозь строй под оскорбления и пение. До нас донеслись слова песен под аккомпанемент ударов кухонных инструментов:
  
  Где наш хлеб?
  Где наш хлеб?
  Где наш хлеб?
  
  Внезапно снизу, под нами, раздался вопль. Мы спустились с крыши и сошли в атриум как раз вовремя, чтобы увидеть, как раб выуживает черно-белый предмет, похожий на мешок или маленькую сумку, – его только что уронили в отверстие в крыше, и он упал в имплювий106.
  Это было изувеченное тело собаки Мийи. Сын и племянник моего хозяина скорчились в углу атриума, закрыв руками глаза и плача. Тяжелые камни застучали по деревянной двери. И тогда Теренция набросилась на Цицерона с горечью, какой я никогда прежде в ней не видел:
  – Упрямец! Упрямец, дурак! Ты сделаешь что-нибудь наконец, чтобы защитить свою семью?! Или я должна снова ползти на четвереньках и умолять этих подонков не трогать нас?!
  Марк Туллий отшатнулся при виде ее ярости. В этот миг дети снова принялись всхлипывать, и он посмотрел туда, где их утешала Туллия. Казалось, это решило дело. Цицерон повернулся к Квинту:
  – Как думаешь, ты сможешь тайком пропихнуть раба через заднее окно?
  – У нас наверняка это получится, – кивнул хозяин дома.
  – Вообще-то, лучше послать двоих – на тот случай, если один не доберется. Они должны отправиться в бараки Милона на Марсовом поле и рассказать гладиаторам, что нам срочно нужна помощь.
  Гонцы были отправлены, а Цицерон, между тем, подошел к мальчикам и отвлек их, обхватив руками за плечи и рассказывая истории о храбрости героев республики.
  Казалось, прошло много времени, во время которого дверь штурмовали все яростнее, и вот наконец мы услышали на улице новую волну рева, а вслед за тем – вопли. Появились гладиаторы, которыми командовали Милон и Помпей, и таким образом Марк Туллий спас свою семью, потому что я твердо верю: люди Клодия, обнаружив, что им не дают отпор, всерьез намеревались вломиться в дом и перебить нас всех. Но теперь, после одной короткой стычки на улице, осаждающие, далеко не так хорошо вооруженные и натренированные, бежали, спасая свою жизнь.
  Как только мы убедились, что улица свободна от врага, Цицерон, Квинт и я снова поднялись на крышу и стали наблюдать, как битва откатывается вниз, на форум. Со всех сторон туда вбежали колонны гладиаторов и начали направо и налево наносить удары мечами плашмя. Толпа рассыпалась, но не была полностью разбита. Между храмом Кастора и Рощей Весты быстро возвели баррикаду из снятых с козел столешниц, скамей и ставней ближайших лавок. Эта линия обороны держалась, и один раз я увидел светловолосого Клодия, который сам руководил сражением – он был в кирасе поверх тоги и размахивал длинной железной пикой. Я понял, что это он, потому что рядом с ним была его жена Фульвия – женщина столь же свирепая, жестокая и любящая насилие, как и любой мужчина. Здесь и там зажглись костры, и их дым, поднимаясь в летнюю жару, добавлял схватке сумятицы. Я насчитал семь лежащих на земле тел, хотя невозможно было сказать, ранены эти люди или мертвы.
  Спустя некоторое время Цицерон не выдержал этого зрелища. Покидая крышу, он тихо сказал:
  – Это конец республики.
  Мы оставались в доме весь день, пока на Форуме продолжались стычки. За все это время меня больше всего поразило то, что меньше чем в миле оттуда как ни в чем не бывало продолжались Римские игры, словно не происходило ничего необычного.
  Насилие стало нормальной частью политики. К наступлению ночи в городе снова воцарился мир, но Цицерон благоразумно решил не рисковать и не выходить до утра. Утром же мы вместе с Квинтом и эскортом из гладиаторов Милона пошли к зданию Сената.
  На форуме теперь было полно граждан, поддерживавших Помпея Великого. Они призывали Цицерона позаботиться о том, чтобы у них снова был хлеб, вызвав Помпея, дабы тот разрешил кризис. Мой хозяин, который нес набросок закона, делающего Гнея Помпея уполномоченным по зерну, ничего не ответил.
  В Сенате снова присутствовало мало людей: из-за беспорядков больше половины сенаторов не явились. На передней скамье, кроме Цицерона и Афрания, из консулов сидел только Марк Валерий Мессала. Председательствующий консул, Метелл Непот, получил удар камнем, когда шел вчера через форум, и поэтому носил повязку. Он упомянул бунты из-за зерна как первый пункт повестки дня, и несколько магистратов практически предложили, чтобы Цицерон взял под контроль запасы города, на что тот ответил скромным жестом и покачал головой.
  Непот нехотя спросил:
  – Марк Цицерон, ты желаешь говорить?
  Мой хозяин кивнул и встал.
  – Никому из нас не надо напоминать, – начал он, – и меньше всего – доблестному Непоту, об ужасном насилии, охватившем вчера город. Насилии, в основе которого лежит самая основная из человеческих потребностей – хлеб. Некоторые из нас вообще считают пагубным тот день, когда нашим гражданам даровали бесплатную долю зерна, потому что такова человеческая натура: то, что начинается с благодарности, быстро превращается в зависимость и, в конце концов, воспринимается как должное. Мы как раз достигли этой стадии. Я не говорю, что мы должны отменить закон Клодия – теперь уже слишком поздно это делать, так как нравственность народа уже подточена, что, без сомнения, и входило в его намерения. Но мы, по крайней мере, должны позаботиться о том, чтобы поставки хлеба были непрерывными, если хотим общественного порядка. И в нашем государстве есть лишь один человек, обладающий авторитетом и организационным гением, необходимыми для решения этой задачи, – Помпей Великий. Посему я хочу предложить следующую резолюцию…
  Тут Цицерон зачитал набросок закона, который я уже цитировал, и люди в той части зла, где сидели заместители Помпея, поднялись, шумно одобряя сказанное. Остальные сидели с серьезными лицами или что-то сердито бормотали, потому что всегда боялись жажды власти Гнея Помпея.
  Приветственные крики стали слышны снаружи и заинтриговали ожидающую на форуме толпу. Когда люди узнали, что Цицерон предложил новый закон, они начали требовать, чтобы он вышел и обратился к ним с ростры. Все трибуны – не считая двух сторонников Клодия – послушно прислали ему приглашение выступить. Когда эту просьбу зачитали в Сенате, Цицерон запротестовал, говоря, что не готов к подобной чести. Но на самом деле у меня с собой была уже написанная им речь, которую я сумел ему передать, прежде чем он поднялся по ступеням на возвышение.
  Его встретили бурными аплодисментами, и лишь спустя некоторое время Цицерон сумел добиться, что его выслушали. Когда овации стихли, он начал говорить и дошел как раз до того места, где благодарил людей за их поддержку («если б на мою долю выпало только безмятежное спокойствие, я был бы лишен невероятного и почти сверхчеловеческого порыва восторга, которым ваша доброта теперь позволяет мне наслаждаться…»), когда с краю толпы появился не кто иной, как Помпей. Он стоял в демонстративном одиночестве – впрочем, этот человек не особо нуждался в телохранителях, когда форум был полон его гладиаторов, – и притворялся, что пришел сюда просто как рядовой гражданин, чтобы послушать, что скажет Цицерон. Но, конечно, люди этого не позволили, и он соблаговолил разрешить, чтобы его подтолкнули вперед, к ростре, на которую он взошел и обнял оратора. Я успел забыть, насколько внушительна внешность Гнея Помпея: величественный торс, мужественная осанка и знаменитая густая, все еще темная челка, приподнятая, как выступ на носу корабля, над его широким красивым лицом.
  Ситуация требовала лести, и Цицерон не подкачал.
  – Вот человек, – сказал он, поднимая руку Помпея, – который не имел, не имеет и не будет иметь соперников в нравственности, проницательности и славе. Он дал мне все то же, что дал и республике, то, что никто другой никогда не давал своему другу, – безопасность, уверенность, достоинство. Перед ним, граждане, я в таком долгу, что это едва ли законно – чтобы один человек был настолько должен другому.
  Аплодисменты продолжались, и Помпей Великий расплылся в довольной улыбке – широкой и теплой, как солнце.
  Потом он согласился пройтись с Марком Туллием в дом Квинта и выпить чашу вина. Он ни разу не упомянул об изгнании моего хозяина, не спросил о его здоровье и не извинился за то, что годы назад не смог помочь ему противостоять Клодию – что и открыло дверь всем бедам. Он говорил только о себе и о будущем, по-детски нетерпеливо предвкушая свое назначение уполномоченным по зерну и то, какие возможности даст ему эта должность, чтобы путешествовать и заручаться клиентами.
  – И, конечно же, ты, мой дорогой Цицерон, должен стать одним из моих пятнадцати легатов107 – в любом месте, куда тебе захочется отправиться, – заявил он решительно. – Что тебе больше по душе – Сардиния, Сицилия? Или, может, Египет, Африка?
  – Благодарю, – сказал Цицерон. – Это щедро с твоей стороны, но я должен отклонить твое предложение. Сейчас для меня самое главное – моя семья: возвращение нашей собственности, утешение жены и детей, отмщение нашим врагам и восстановление нашего состояния.
  – Самый быстрый способ восстановить состояние – это заниматься зерном, уверяю тебя.
  – И все равно я должен остаться в Риме.
  Широкое лицо Помпея Великого вытянулось.
  – Я разочарован, не скрою. Я хочу, чтобы с этим поручением было связано имя Цицерона. Оно придаст веса моему делу. А что насчет тебя? – спросил Помпей, повернувшись к хозяину дома. – Ты сможешь с этим справиться, полагаю?
  Бедный Квинт! Последнее, чего он хотел, вернувшись в Рим после двух сроков пребывания в должности пропретора в Азии, – это снова подняться на борт корабля и иметь дело с фермерами, торговцами зерном и агентами по отправке грузов. Он поежился и запротестовал, уверяя гостя, что не подходит для этой должности, поглядывая при этом на брата в поисках поддержки. Но Цицерон едва ли мог отказать Помпею во второй просьбе – и на сей раз он промолчал.
  – Хорошо, значит, решено, – Помпей хлопнул по подлокотникам кресла в знак того, что дело улажено, и поднялся. При этом он издал натужный звук, и я заметил, что этот человек становится довольно тучным. Ему, как и Цицерону, шел пятидесятый год.
  – Наша республика переживает самые напряженные времена, – сказал он, обнимая братьев за плечи. – Но мы справимся с ними, как всегда справлялись, и я знаю, что вы оба сыграете в этом свою роль.
  С этими словами Гней Помпей крепко прижал к себе этих двоих, стиснул их и некоторое время удерживал так, пригвоздив слева и справа к своей обширной груди.
  IV
  Назавтра, рано утром, мы с Цицероном поднялись на холм, чтобы осмотреть руины его дома. Роскошное здание, в которое он вложил столько средств и престижа, было теперь полностью разрушено, девять десятых огромного участка заросли сорняками и были завалены булыжниками, и сквозь спутанную траву едва можно было разглядеть, где же раньше были стены. Марк Туллий наклонился и подобрал один из торчащих из земли опаленных кирпичей.
  – До тех пор пока это место мне не вернут, мы будем целиком в их милости – ни денег, ни достоинства, ни независимости… – вздохнул он. – Каждый раз, выйдя на улицу, я невольно смотрю сюда, и это напоминает мне о моем унижении.
  Края кирпича раскрошились в его руке, и красная пыль потекла сквозь его пальцы, как высохшая кровь.
  В дальнем конце участка на высоком постаменте стояла статуя молодой женщины. Вокруг подножия этого постамента были сложены подношения – свежие цветы. Выбрав это место для святилища Свободы, Клодий решил, что сделал его неприкосновенным и, следовательно, Цицерон не сможет его вернуть. В утреннем свете было видно, что мраморная женщина хорошо сложена. У нее были длинные локоны, а тонкое платье соскользнуло с плеча, обнажая голую грудь.
  Мой господин, подбоченившись, рассматривал ее и в конце концов сказал:
  – Свобода ведь всегда изображалась в виде матроны в митре?108
  Я согласно кивнул.
  – Тогда умоляю – скажи, кто эта потаскушка? Да она не большее воплощение богини, чем я!
  До этого мгновения он был серьезным, но теперь начал смеяться, и, когда мы вернулись в дом Квинта, дал мне поручение: выяснить, где Клодий раздобыл эту статую.
  В тот же день Цицерон подал прошение коллегии понтификов вернуть ему собственность на том основании, что участок не был должным образом освящен. Слушание назначили на конец месяца, и Клодия вызвали, чтобы тот оправдал свои действия.
  Когда настал назначенный день, Марк Туллий признался, что чувствует себя недостаточно подготовленным, что он не в форме. Поскольку его библиотека все еще находилась в хранилище, мой хозяин не мог свериться со всеми нужными юридическими источниками. Уверен, он к тому же еще и нервничал из-за перспективы противостоять Клодию лицом к лицу. Быть побежденным врагом в уличной сваре – одно, но проиграть ему в законных дебатах? Это была бы катастрофа.
  В ту пору коллегия понтификов располагалась в старой Регии – говорили, что это самое древнее здание в городе. Так же, как его современный преемник, здание стояло там, где Священная дорога разделяется, входя на форум, но шум этого оживленного места полностью гасили высокие толстые стены без окон.
  Освещенный свечами полумрак внутри заставлял забыть о том, что снаружи ясно и солнечно. Даже зябкий, могильный воздух имел священный запах, словно его не тревожили более шести сотен лет.
  Четырнадцать или пятнадцать первосвященников сидели в дальнем конце полного людей помещения, ожидая нас. Единственным, кто отсутствовал, был их глава, Цезарь: его кресло, более крупное, чем все прочие, стояло пустым. Среди первосвященников было несколько знакомых мне: консул Спинтер, Марк Луций – брат великого полководца Луция, который, по слухам, недавно лишился рассудка, и его держали взаперти в его дворце за пределами Рима, – и два начавших приобретать известность молодых аристократа, Квинт Сципион Назика и Марк Эмилий Лепид. Кроме того, здесь я наконец-то увидел третьего триумвира – Марка Лициния Красса. Курьезная коническая меховая шляпа, которую полагалось носить понтификам, скрывала самую отличительную его черту – лысину. Его хитрая физиономия была сейчас совершенно бесстрастной.
  Цицерон сел лицом к остальным, а я устроился за его спиной на табурете, готовый передать ему по его требованию любой документ. За нами сидели именитые граждане, в том числе и Помпей. О Клодии же не было ни слуху ни духу. Перешептывания постепенно стихли, и вскоре молчание уже становилось гнетущим. Где же Публий Клодий? Возможно, он не смог прийти… С этим человеком никогда не знаешь, чего ожидать. Но в конце концов он с важным видом вошел, и я почувствовал, что холодею при виде того, кто причинил нам столько мук.
  «Маленькая Госпожа Красотка» – так обычно называл его Цицерон, хотя сейчас, в среднем возрасте, Клодий перерос это оскорбление. Его буйные светлые кудри были теперь пострижены так коротко, что облегали его череп, словно золотой шлем, а толстые красные губы больше не были надуты. Он выглядел суровым, худым, презрительным – этакий падший Аполлон.
  Как это часто случается с самыми злейшими врагами, сначала он был другом моего господина, но потом слишком часто начал преступать закон и мораль, переодеваясь в женщину и оскверняя священный обряд Доброй Богини109. Цицерон вынужден был дать против него свидетельские показания, и с того дня Клодий поклялся отомстить ему.
  Теперь же Клодий сел в кресло в каких-нибудь трех шагах от Марка Туллия, но тот продолжал смотреть прямо перед собой, и эти двое так ни разу друг на друга и не взглянули.
  Верховным понтификом по возрасту был Публий Альбинован, которому было лет восемьдесят. Дрожащим голосом он прочел тему диспута: «Было ли святилище Свободы, воздвигнутое недавно на участке, на который претендует Марк Туллий Цицерон, освящено в соответствии с ритуалами официальной религии или нет?» – после чего пригласил Клодия высказаться первым.
  Наш противник медлил достаточно долго, чтобы продемонстрировать свое презрение ко всей этой процедуре, а потом медленно встал.
  – Я шокирован, святые отцы, – начал он, как всегда аристократически растягивая слова, – и потрясен, но не удивлен, что этот ссыльный убийца Цицерон, бесстыдно зарезав Свободу во время своего консульства, теперь усугубляет оскорбление, разрушая ее изображение…
  Он упомянул каждый поклеп, который когда-либо был возведен на Марка Туллия – и незаконное убийство заговорщиков Катилины («санкция Сената – не оправдание для казни пяти граждан без суда»), и его тщеславие («если он возражает против этого святилища, то в основном из зависти, поскольку считает себя единственным богом, достойным поклонения»), и его политическую непоследовательность («предполагалось, что возвращение этого человека станет предвестием восстановления сенаторских полномочий, однако первым же делом он предал эти ожидания, добившись диктаторской власти для Помпея»).
  Все это произвело кое-какое впечатление на присутствующих. На форуме речь Клодия приняли бы хорошо. Но в ней совершенно не затрагивался законный аспект дела: было святилище должным образом освящено или нет?
  Клодий приводил свои доводы час, а потом настала очередь Цицерона. Мерой того, насколько искусен был его оппонент, являлось то, что сперва Марку Туллию пришлось говорить экспромтом, защищая свою поддержку полномочий Помпея в делах сбора зерна. Только после этого он смог перейти к главной теме: святилище нельзя было освятить законным порядком, поскольку Клодий не был законным трибуном, когда основал его.
  – Твой переход из патрициев в плебеи не был санкционирован решением этой коллегии, он был сделан против всех правил понтификов и должен быть лишен законной силы, – заявил Цицерон, – а если он недействителен, значит, весь твой трибунат разваливается на куски.
  То была опасная тема: все знали, что именно Цезарь устроил усыновление Клодия, чтобы тот сделался плебеем. Я увидел, как Красс подался вперед, внимательно слушая. Ощутив опасность и, может быть, вспомнив данные Цезарю обязательства, Цицерон тут же сделал крутой поворот:
  – Означают ли мои слова, что все законы Цезаря незаконны? Ни в коем случае, поскольку ни один из них более не затрагивает мои интересы, не считая тех, что с враждебным намерением нацелены лично на меня.
  Он перешел к атаке на методы Клодия, и тут его красноречие воспарило: Цицерон протянул руку, показывая пальцем на врага, и говорил так страстно, что слова чуть ли не сталкивались друг с другом, вылетая у него изо рта:
  – О, ты, гнусное чумное пятно на государстве, ты, публичная проститутка! Что плохого сделала тебе моя несчастная жена, из-за чего ты так жестоко изводил ее, грабил и мучил? И что плохого сделала тебе моя дочь, которая потеряла своего любимого мужа? И что плохого сделал тебе мой маленький сын, который все еще не спит, а плачет ночь напролет? Но ты не просто напал на мою семью – ты развязал ожесточенную войну даже со стенами моими и дверными косяками!
  Однако настоящей удачей Цицерона было раскрытие происхождения воздвигнутой Клодием статуи. Я выследил поставивших ее рабочих и выяснил, что статуя была пожертвована братом Клодия Аппием, который доставил ее из Танагры, города в Беотии, – там статуя украшала могилу хорошо известной местной куртизанки.
  Вся комната разразилась хохотом, когда Марк Туллий обнародовал этот факт.
  – Итак, вот какова его идея Свободы – изображение куртизанки над чужеземной могилой, украденное вором и вновь воздвигнутое кощунственной рукой! И это она изгнала меня из моего дома? Святые отцы, я не могу утратить это свое имение без того, чтобы бесчестье пало на все государство! Если вы полагаете, что мое возвращение в Рим порадовало бессмертных богов, Сенат, римский народ и всю Италию, пусть именно ваши руки вернут меня в мой дом!
  Цицерон сел под громкий одобрительный гул высокопоставленной аудитории. Я украдкой бросил взгляд на Клодия – тот хмурился, глядя в пол. Понтифики склонились друг к другу, чтобы посовещаться. Похоже, больше всех говорил Красс. Мы ожидали, что решение будет принято немедленно, но Альбинован выпрямился и объявил, что коллегии нужно больше времени, чтобы вынести свой вердикт: он будет передан Сенату на следующий день.
  Это был удар.
  Клодий встал. Проходя мимо, он наклонился к Цицерону и с фальшивой улыбкой прошипел достаточно громко, чтобы я тоже расслышал:
  – Ты умрешь прежде, чем это имение будет отстроено.
  Затем он покинул помещение, не сказав больше ни слова. Марк Туллий притворился, будто ничего не случилось. Он задержался, чтобы поболтать с многими старыми друзьями, и в результате мы покинули здание в числе последних.
  Возле Регии располагался двор со знаменитой белой доской, на которой в те дни главный жрец по традиции вывешивал официальные новости государства. Именно там агенты Цезаря размещали его «Записки», и как раз возле этой доски мы нашли Марка Красса – он якобы читал последние депеши, но на самом деле ожидал, чтобы перехватить моего господина. Красс снял свой головной убор, и мы увидели, что к его куполообразному черепу тут и там прилипли кусочки коричневого меха.
  – Итак, Цицерон, – сказал он в своей действующей на нервы веселой манере, – ты доволен тем, какой эффект произвела твоя речь?
  – Благодарю, более или менее, – ответил оратор. – Но мое мнение не имеет цены. Решение за тобой и твоими коллегами.
  – О, я думаю, речь была достаточно эффективной. Я сожалею только об одном: что Цезаря не было и он ее не слышал.
  – Я пошлю ему эту речь в письменном виде.
  – Да, позаботься об этом. Это будет интересное чтение, знаешь ли… Но как бы он проголосовал по данному вопросу? Вот что я должен решить.
  – А зачем тебе это решать?
  – Затем, что он желает, чтобы я действовал как его представитель и проголосовал за него так, как сочту нужным. Многие коллеги последуют моему примеру. Важно, чтобы я проголосовал правильно.
  Лициний Красс ухмыльнулся, продемонстрировав желтые зубы.
  – Не сомневаюсь, ты так и сделаешь, – сказал ему Марк Туллий. – Доброго дня тебе, Красс.
  – Доброго дня, Цицерон.
  Мы вышли из ворот – мой господин ругался себе под нос – и сделали всего несколько шагов, когда Красс внезапно окликнул Цицерона и поспешил нас догнать.
  – Еще одно, последнее, – сказал он. – В свете тех потрясающих побед, которые Цезарь одержал в Галлии, я тут задумался – сумеешь ли ты должным образом поддержать в Сенате предложение о ряде публичных празднований в его честь?
  – А почему важно, чтобы я его поддержал? – спросил оратор.
  – Это, несомненно, придаст предложению лишний вес, учитывая историю твоих взаимоотношений с Цезарем. Такое не пройдет незамеченным. И это будет благородным жестом с твоей стороны. Я уверен, Цезарь его оценит.
  – И как долго будут длиться празднования?
  – О… Пятнадцать дней будет в самый раз.
  – Пятнадцать дней? Почти вдвое больше, чем было утверждено голосованием для Помпея за покорение Испании!
  – Да, но победы Цезаря в Галлии, бесспорно, вдвое важней, чем победа Помпея в Испании.
  – Не уверен, что Помпей согласится.
  – Помпей, – повысив голос, ответствовал Красс, – должен уяснить, что триумвират состоит из трех человек, а не из одного.
  Цицерон скрипнул зубами и поклонился:
  – Почту за честь.
  Красс поклонился в ответ:
  – Я знал, что ты сделаешь этот патриотический шаг.
  
  На следующий день Спинтер зачитал Сенату решение понтификов: если Клодий не предоставит письменного доказательства, что освятил место поклонения согласно наказу римского народа, «место может быть без богохульства возвращено Цицерону».
  Нормальный человек сдался бы. Но Публий Клодий не был нормальным. Может, этот упрямец и притворялся плебеем, но он все-таки был рода Клавдиев – а эта семья гордилась тем, что травила своих врагов до самой могилы. Сперва он солгал, сказав народному собранию, что приговор был вынесен в его пользу, и призвал защитить «их» святилище. Потом, когда назначенный на должность консула Марцеллин выдвинул в Сенате предложение вернуть Цицерону все три его владения – в Риме, в Тускуле и в Формии, «с компенсацией, чтобы восстановить их в первоначальном виде», – Клодий попытался затянуть заседание. И он преуспел бы в этом, если б, проведя три часа на ногах, не был заглушен воплями раздраженных сенаторов.
  Но нельзя сказать, что все эти шаги вовсе не возымели эффекта. Боясь столкновений с плебеями, Сенат, к унынию Цицерона, согласился заплатить компенсацию лишь в два миллиона сестерциев на восстановление дома на Палатинском холме, а на восстановление домов в Тускуле и Формии – всего лишь полмиллиона и четверть миллиона соответственно, гораздо меньше действительной цены.
  В последние два года большинство римских каменщиков и ремесленников были заняты на огромном строительстве общественных зданий на Марсовом поле, которое затеял Гней Помпей. Нехотя – поскольку любой, когда-либо нанимавший строителей, быстро учился никогда не выпускать их из виду – Помпей согласился передать сотню своих людей Цицерону. Тут же началась работа над восстановлением дома на Палатинском холме, и в первое же утро строительства Марк Туллий с огромным удовольствием размахнулся топором и начисто снес голову статуе Свободы, а потом упаковал осколки и велел доставить их Клодию с приветом от Цицерона.
  Я знал, что Клодий отомстит. И вскоре, когда мы с моим хозяином работали утром над юридическими документами в таблинуме110 Квинта, раздалось нечто вроде тяжелых шагов по крыше. Я вышел на улицу – и мне повезло, что в голову мне не угодили упавшие сверху кирпичи. Из-за угла выбежали перепуганные рабочие и закричали, что банда головорезов Клодия захватила участок и разрушает новые стены, швыряя обломки вниз, в дом Квинта.
  В этот миг Цицерон с братом вышли, чтобы посмотреть, что стряслось, и им снова пришлось послать вестника к Милону, чтобы попросить помощи его гладиаторов. Как раз вовремя, потому что едва гонец исчез, как наверху несколько раз что-то вспыхнуло, и вокруг нас тут и там начали падать горящие головни и куски пылающей смолы. Вскоре огонь прорвался сквозь крышу. Перепуганных домочадцев вывели из дома, и всем, включая Цицерона и даже Теренцию, волей-неволей пришлось передавать из рук в руки ведра с водой, зачерпнутой из уличных фонтанов, чтобы не дать дому сгореть дотла.
  Монополией на тушение городских пожаров владел Красс. К счастью для нас, он находился у себя дома на Палатине. Услышав суматоху, триумвир вышел на улицу, увидел, что происходит, и взялся за дело сам. В поношенной тунике и домашних сандалиях, он появился возле дома Квинта с одной из своих команд рабов-пожарников, кативших пожарную цистерну с помпами и шлангами.
  Если б не они, здание было бы уничтожено, а так повреждения, причиненные водой и дымом, сделали его просто не пригодным для жилья, и нам пришлось переехать, пока дом приводили в порядок. Мы погрузили наш багаж в повозки и с наступлением ночи двинулись через долину к Квиринальскому холму, чтобы найти временное убежище в доме Аттика, который все еще находился в Эпире. Его узкий древний дом прекрасно подходил для пожилого холостяка с устоявшимися умеренными привычками, но для двух семей с обширным кругом домочадцев и ссорящимися супругами он был не столь идеален. Цицерон и Теренция спали в разных частях дома.
  Восемь дней спустя, шагая по Священной дороге, мы услышали позади взрыв криков и топот бегущих ног. Мы повернулись и увидели Клодия с дюжиной его прихвостней, размахивающих дубинами и даже мечами, – они бежали сломя голову, чтобы напасть на нас. С нами, как обычно, были телохранители из числа людей Милона, которые втолкнули нас в дверной проем ближайшего дома. Цицерона они в панике опрокинули на землю, так что тот разбил голову и вывихнул лодыжку, но в остальном не пострадал. Испуганный владелец дома, где мы искали убежища, Теттий Дамио, впустил нас и дал всем по чаше вина, и Марк Туллий спокойно разговаривал с ним о поэзии и философии до тех пор, пока нам не сказали, что нападавших прогнали и горизонт чист. Тогда Цицерон поблагодарил хозяина, и мы продолжили путь домой.
  Мой господин находился в том приподнятом состоянии духа, которое иногда бывает после того, как смерть пронесется совсем рядом. Хуже дело обстояло с его внешностью: хромающий, с окровавленным лбом, в разорванной и грязной одежде… Едва увидев его, Теренция потрясенно вскрикнула. Напрасно он протестовал, говоря, что все это пустяки, что Клодий обращен в бегство и что раз враг унизился до такой тактики, это говорит о его отчаянии, – испуганная женщина не слушала. Осада, пожар, а теперь еще и это! Она заявила, что все мы должны немедленно уехать из Рима.
  – Ты забываешь, Теренция, – мягко сказал Цицерон, – что однажды я уже пытался уехать – и посмотри, куда это нас привело. Наша единственная надежда – оставаться здесь и отвоевать наши позиции.
  – И как ты это сделаешь, если даже средь бела дня не можешь ходить без опаски по оживленной улице?! – накинулась на него жена.
  – Я найду способ.
  – А какую жизнь тем временем будем вести все мы?
  – Нормальную жизнь! – внезапно закричал на супругу Марк Туллий. – Мы победим их, ведя нормальную жизнь! И для начала будем спать вместе, как муж и жена!
  Я смущенно отвел взгляд.
  – Хочешь знать, почему я не пускаю тебя в свою комнату? – спросила Теренция. – Тогда смотри!
  И тут, к удивлению Цицерона и, само собой, к моему крайнему изумлению, эта самая добродетельная из римских матрон начала распускать пояс платья. Она позвала на помощь служанку, после чего повернулась спиной к мужу и распахнула свою одежду, и служанка спустила его от основания шеи до низа спины, обнажив бледную кожу между лопатками, пересеченную крест-накрест по меньшей мере дюжиной ужасных багрово-красных рубцов.
  Марк Туллий ошеломленно уставился на эти шрамы.
  – Кто это с тобой сделал?!
  Теренция снова натянула платье, и ее служанка опустилась на колени, чтобы завязать пояс.
  – Кто это сделал? – тихо повторил Цицерон. – Клодий?
  Жена повернулась к нему лицом. Глаза ее были не влажными, а сухими и полными огня.
  – Шесть месяцев назад я отправилась повидаться с его сестрой, как женщина с женщиной, чтобы молить за тебя. Но Клодия не женщина, она – фурия! Она сказала, что я не лучше, чем сам предатель, что мое присутствие оскверняет ее дом. Она позвала своего управляющего и велела ему гнать меня бичом вон из дома. С ней были ее низкие дружки, и они смеялись над моим позором.
  – Твоим позором?! – вскричал Марк Туллий. – Это лишь их позор! Ты должна была мне рассказать!
  – Рассказать тебе?! Тебе, который поздоровался со всем Римом прежде, чем поздороваться с собственной женой? – Женщина словно выплюнула эти слова. – Ты можешь остаться и умереть в городе, если желаешь. А я заберу Туллию и Марка в Тускул и посмотрю, какую жизнь мы сможем вести там.
  На следующее утро Теренция и Помпония уехали вместе со своими детьми, а несколько дней спустя (после полного взаимных слез прощания) Квинт тоже покинул Рим, чтобы закупать зерно для Помпея в Сардинии.
  Бродя по пустому дому, Цицерон остро ощущал их отсутствие. Он сказал мне, что чувствует каждый удар, который вынесла Теренция, словно бич опускался на его собственную спину, что он истерзал свой мозг в попытках найти способ отомстить за нее, но ничего не смог придумать… До тех пор пока однажды, совершенно неожиданно, перед ним не мелькнул огонек такой возможности.
  
  Случилось так, что в то время выдающийся философ Дион Александрийский был убит в Риме под кровом своего друга и хозяина Тита Копония. Это убийство вызвало огромный скандал. Дион приехал в Италию предположительно с дипломатической охранной грамотой, как глава делегации сотни выдающихся египтян, чтобы подать прошение Сенату против восстановления на троне их ссыльного фараона Птолемея XII по прозвищу Флейтист.
  Естественно, подозрение пало на самого Птолемея, гостившего у Помпея в его загородном имении в Альбанских горах. Фараон, которого его народ ненавидел за введенные им налоги, предлагал громадное вознаграждение в шесть тысяч золотых талантов, если Рим обеспечит реставрацию его власти, и взятка произвела на Сенат такое же впечатление, какое произвели бы несколько монет, брошенных богачом в толпу умирающих с голоду нищих. В борьбе за честь позаботиться о возвращении Птолемея выявились три главных кандидата: Лентул Спинтер, уходящий в отставку консул111, который должен был стать губернатором Сицилии и, таким образом, на законных основаниях командовать армией на границах с Египтом; Марк Красс, жаждавший заполучить такие же богатство и славу, какие были у Помпея и Цезаря; и сам Помпей, притворившийся, что это поручение ему неинтересно, но за сценой действовавший активнее остальных в попытках его добиться.
  Цицерон не имел никакого желания впутываться в это дело – оно ничего ему не давало. Но он был обязан поддержать Спинтера в благодарность за то, что тот пытался покончить с его изгнанием, и осторожно действовал за сценой в его пользу. Однако, когда Помпей попросил Марка Туллия прибыть и повидаться с фараоном, чтобы обсудить смерть Диона, тот понял, что не может отвергнуть этот призыв.
  В последний раз мы посещали дом Помпея Великого почти два года назад, когда Цицерон явился, чтобы умолять помочь ему сопротивляться нападкам Клодия. Тогда Помпей притворился, что его нет дома, дабы уклониться от встречи. Память об этой трусости все еще терзала меня, но мой господин отказался цепляться за воспоминания о прошлом:
  – Если я так поступлю, это меня ожесточит, а ожесточенный человек ранит только себя самого. Мы должны смотреть в будущее.
  Итак, мы с грохотом проехали долгий путь до виллы Гнея Помпея, миновав по дороге несколько групп людей с оливковой кожей, в экзотических широких одеяниях, дрессирующих зловещих желтоватых борзых с остроконечными ушами, которых так любят египтяне.
  Птолемей вместе с Помпеем ожидал Цицерона в атриуме. Фараон был низеньким, пухлым, гладким и смуглым, как и его придворные, и разговаривал настолько тихо, что человек невольно подавался вперед, чтобы уловить, о чем же тот говорит. Одет он был в римском стиле, в тогу.
  Марк Туллий поклонился и поцеловал фараону руку, после чего меня пригласили сделать то же самое. Надушенные пальцы Птолемея были толстыми и мягкими, как у ребенка, но я с отвращением заметил обломанные грязные ногти. Из-за фараона застенчиво выглядывала его юная дочь, сложив на животе руки с переплетенными пальцами. У нее были огромные, черные, как уголь, глаза и ярко-красные накрашенные губы – маска безвозрастной шлюхи, даже в одиннадцать лет… Во всяком случае, так мне теперь кажется, хотя, возможно, я несправедлив и позволяю своей памяти искажать факты из-за того, чему суждено было произойти, потому что это была будущая царица Клеопатра, позже причинившая Риму столько бед.
  Как только с любезностями было покончено и Клеопатра удалилась вместе со своими служанками, Помпей сразу перешел к делу:
  – Убийство Диона начинает ставить в неловкое положение и меня, и его величество. А теперь, в довершение всего, Тит Копоний, у которого гостил Дион, и брат Тита Гай выдвинули обвинение в убийстве. Конечно, все это смехотворно, но их от этого явно не отговорить.
  – А кто обвиняемый? – спросил Цицерон.
  – Публий Асикий.
  Мой хозяин немного помолчал, вспоминая:
  – Не один ли это из управляющих твоим поместьем?
  – Он самый. Именно поэтому положение становится неловким.
  Цицерону хватило такта не спрашивать, виновен Асикий или нет. Он рассматривал вопрос исключительно с юридической точки зрения.
  – До тех пор пока дело не закрыто, – сказал он Помпею, – я бы настоятельно советовал его величеству убраться как можно дальше от Рима.
  – Почему?
  – Потому что на месте братьев Копониев я бы первым делом позаботился о том, чтобы тебя вызвали в суд для дачи показаний.
  – А они могут такое сделать? – спросил Помпей.
  – Они могут попытаться. Чтобы избавить его величество от затруднений, я бы посоветовал ему находиться далеко отсюда, когда вызов доставят, – по возможности за пределами Италии.
  – Но что насчет Асикия? – спросил Гней Помпей. – Если его сочтут виновным, это может бросить на меня большую тень.
  – Согласен.
  – Тогда нужно, чтобы его оправдали. Надеюсь, ты возьмешься за данное дело? Я бы расценил это как одолжение с твоей стороны.
  Цицерону очень не хотелось этого. Но триумвир настаивал, и, в конце концов, Марку Туллию, как всегда, осталось только согласиться.
  Перед нашим уходом Птолемей в знак благодарности преподнес Цицерону маленькую древнюю статуэтку павиана, объяснив, что это – Хедж-Вер, бог письменности. Я полагал, что статуэтка очень ценная, но моему господину она страшно не понравилась.
  – Зачем мне их примитивные отсталые боги? – пожаловался он мне после и, должно быть, выбросил ее, потому что я больше никогда ее не видел.
  Позже обвиняемый Асикий пришел, чтобы повидаться с нами. Раньше он был командиром легионеров и служил с Помпеем в Испании и на Востоке. Судя по его виду, этот человек был очень даже способен на убийство. Он показал Цицерону присланную ему повестку. Обвинение заключалось в том, что управляющий Помпея посетил рано утром дом Копония с поддельным рекомендательным письмом. Дион как раз вскрывал его, когда Асикий выхватил маленький нож, спрятанный в рукаве, и пырнул пожилого философа в шею. Удар не убил Диона на месте, и на его крики сбежались домочадцы. Согласно написанному в повестке, Асикия узнали прежде, чем тот сумел силой проложить себе дорогу из дома.
  Цицерон не расспрашивал, как все было на самом деле. Он лишь сообщил Асикию, что для него лучший шанс оправдаться – это найти хорошее алиби. Кто-то должен будет поручиться, что он находился с ним в момент убийства, причем, чем больше свидетелей удастся предъявить и чем меньше эти люди будут связаны с Помпеем (или, если уж на то пошло, с Цицероном), тем лучше.
  – Это не так уж трудно, – сказал Асикий. – У меня как раз есть товарищ, известный плохими отношениями с Помпеем и с тобой.
  – Кто же это? – спросил Марк Туллий.
  – Твой старый протеже Марк Целий Руф.
  – Руф? А он-то как замешан в этом деле?
  – Какая разница? Он поклянется, что я был с ним в час, когда убили старика. И он теперь сенатор, не забывай, – его слово имеет вес.
  Я почти не сомневался, что Цицерон велит Асикию найти себе другого адвоката, так велика была его неприязнь к Руфу. Однако, к моему удивлению, он ответил:
  – Очень хорошо. Скажи ему, чтобы пришел повидаться со мной, и мы сделаем его свидетелем.
  После того как Асикий ушел, Цицерон спросил меня:
  – Руф ведь близкий друг Клодия? Разве он не живет в одном из его домов? И, если уж на то пошло, разве он не любовник его сестры, Клодии?
  – Раньше он наверняка им был, – кивнул я.
  – Так я и думал.
  Упоминание о Клодии заставило Цицерона призадуматься.
  – Итак, что же движет Руфом, когда он предлагает алиби доверенному лицу Помпея?
  В тот же день, попозже, Марк Целий Руф явился к нам в дом. Ему исполнилось двадцать пять лет, и он был самым молодым членом Сената и очень активно выступал на заседаниях суда. Было странно видеть, как он с важным видом входит в дверь, облаченный в сенаторскую тогу с пурпурной каймой. Всего пять лет назад этот молодой человек был учеником Цицерона, но потом обратился против бывшего наставника и, в конце концов, победил его в суде, выступив обвинителем против Гибриды – соконсула Марка Туллия. Цицерон мог бы ему это простить – ему всегда нравилось наблюдать, как ученик делает карьеру адвоката, – но дружба Руфа с Клодием была слишком большим предательством, и поэтому Цицерон крайне холодно поздоровался и притворился, что читает документы, пока Целий Руф диктовал мне свои показания. Однако Цицерон, по-видимому, внимательно прислушивался, потому что, когда Руф описал, как принимал у себя в доме Асикия в момент убийства, и назвал адрес этого дома на Эсквилине112, Цицерон внезапно вскинул глаза и спросил:
  – Но разве ты не снимаешь жилье у Клодия на Палатине?
  – Я переехал, – небрежно ответил Марк Целий, однако его тон был чересчур беспечным, и Цицерон сразу это заметил.
  – Вы с ним поссорились, – показав пальцем на бывшего ученика, сказал он.
  – Вовсе нет!
  – Ты поссорился с этим дьяволом и его сестрицей из ада. Вот почему ты делаешь Помпею одолжение. Ты всегда был никудышным лгуном, Руф. Я вижу тебя насквозь так ясно, словно ты сделан из воды.
  Целий засмеялся. Он был очень обаятелен: говорили, что это самый красивый юноша в Риме.
  – Похоже, ты забыл, что я больше не живу в твоем доме, Марк Туллий. Я не должен отчитываться перед тобой, с кем я дружу, – заявил он нахально, а затем легко вскочил на ноги. Он был не только красивым, но и очень высоким. – А теперь – всё. Я обеспечил твоему подзащитному алиби, как меня попросили, и наши дела закончены.
  – Наши дела будут закончены, когда я об этом скажу! – весело крикнул ему вслед Цицерон.
  Он не потрудился встать, когда гость уходил.
  Я проводил Руфа из дома, а когда вернулся, Марк Туллий все еще улыбался.
  – Именно этого я и дожидался, Тирон, я чувствую! Он поссорился с теми двумя монстрами. А если это так, то они не успокоятся, пока не уничтожат его. Нам нужно навести справки в городе. Исподтишка. Если понадобится, раздадим деньги информаторам. Но мы должны выяснить, почему он покинул тот дом!
  
  Суд над Асикием закончился в тот же день, в какой и начался. Все дело сводилось к слову нескольких домашних рабов против слова сенатора, и, выслушав показания Руфа под присягой, претор приказал судье вынести оправдательный приговор. То была первая из многих юридических побед, одержанных Цицероном после возвращения, и вскоре он стал нарасхват, появляясь на форуме почти каждый день, как и во времена своего расцвета.
  Правда, в ту пору в Риме вообще усугубилось насилие, и поэтому его услуги требовались все чаще. Бывали дни, когда суды не могли заседать, потому что это было слишком рискованно. Несколько дней спустя после того, как на Цицерона набросились на Священной дороге, Клодий и его приверженцы напали на жилище Милона и попытались поджечь этот дом. Гладиаторы Тита Анния отбросили их и в отместку заняли загоны для голосований113 в тщетной попытке помешать избранию Клодия эдилом114.
  Во всем этом хаосе Цицерон углядел благоприятную возможность. Один из новых трибунов, Канний Галл, изложил перед народом законопроект, требуя, чтобы одному лишь Гнею Помпею было поручено вернуть Птолемею египетский трон. Этот законопроект настолько взбесил Красса, что тот заплатил Публию Клодию за организацию народной кампании против Помпея. И, когда Клодий, в конце концов, победил на выборах и стал эдилом, он пустил в ход свои полномочия судьи, чтобы вызвать Помпея для дачи показаний в деле, которое сам Клодий возбудил против Милона.
  Слушание проходило на форуме перед многотысячной толпой. Я наблюдал за ним вместе с Цицероном. Помпей Великий поднялся на ростру, но едва он произнес несколько фраз, как сторонники Клодия начали заглушать его пронзительным свистом и медленными аплодисментами. Был своеобразный героизм в том, что Помпей просто опустил плечи и продолжал читать свой текст, хотя никто не мог его расслышать. Наверное, это продолжалось час или больше, а потом Клодий, стоявший в нескольких шагах от ростры, начал всерьез натравливать на Помпея толпу.
  – Кто морит людей голодом до смерти? – закричал он.
  – Помпей! – заревели его сторонники.
  – Кто хочет отправиться в Александрию?
  – Помпей!
  – А кто должен туда отправиться, по-вашему?
  – Красс!
  У Гнея Помпея был такой вид, будто в него ударила молния. Никогда еще его так не оскорбляли. Толпа начала волноваться, как штормовое море, – один ее край напирал на другой, здесь и там закручивались маленькие водовороты драк, и внезапно сзади появились лестницы, которые быстро передали над головами собравшихся вперед. Лестницы вскинули и прислонили к ростре, и по ним начала карабкаться группа подозрительных типов – как оказалось, головорезов Милона. Как только эти люди добрались до возвышения, они ринулись на Клодия и швырнули его вниз, с высоты в добрых двенадцать футов, на головы зрителей. Раздались вопли и приветственные крики. Что произошло после, я не видел, поскольку сопровождающие Цицерона быстро выпроводили нас с форума, подальше от опасного места. Но позже мы выяснили, что Клодий остался невредим и спасся.
  На следующее утро Марк Туллий отправился обедать с Гнеем Помпеем и вернулся домой, потирая руки от удовольствия.
  – Что ж, если не ошибаюсь, это начало конца нашего так называемого триумвирата – по крайней мере, что касается Помпея. Он клянется, что Красс стоит за заговором с целью убить его, говорит, что никогда больше не будет доверять Крассу, и угрожает, что при необходимости Цезарю придется вернуться в Рим и ответить за свою проделку – за то, что тот создал Клодия и уничтожил конституцию. Я еще никогда не видел Помпея в такой ярости. Ну, а со мной он не мог бы вести себя еще дружелюбнее. Он заверил, что во всех своих делах я могу рассчитывать на его поддержку. Но это еще не все, дальше – больше: когда Помпей как следует приложился к вину, он, в конце концов, рассказал, почему Руф сменил покровителя. Я был прав: между Руфом и Клодией произошел ужасный разрыв – такой, что она заявляет, будто он пытался ее отравить! Естественно, Клодий принял сторону сестры, вышвырнул Руфа из своего дома и потребовал вернуть то, что тот задолжал. Поэтому Руфу пришлось обратиться к Помпею в надежде, что египетское золото оплатит его долги. Разве все это не чудесно?
  Я согласился, что все это просто замечательно, хотя и не мог понять, почему это привело Цицерона в такое экстатическое веселье.
  – Принеси мне списки преторов, быстро! – велел он.
  Я сходил за расписанием судов, на которых мы должны были присутствовать в ближайшие семь дней. Марк Туллий велел посмотреть, когда в следующий раз должен будет появиться Руф. Я провел пальцем по списку судебных заседаний и дел и наконец нашел его имя. Согласно расписанию, ему предстояло выступить в конституционном суде в качестве обвинителя в деле о взятке через пять дней.
  – Кого он обвиняет? – спросил Цицерон.
  – Бестию, – сказал я.
  – Бестию! Этого негодяя!
  Мой господин лег на спину на кушетке в знакомой позе, какую обычно принимал, составляя план: руки сомкнуты за головой, взгляд устремлен в потолок. Луций Кальпурний Бестия был его старым врагом, одним из ручных трибунов Катилины. Ему повезло, что его не казнили за предательство вместе с другими пятью заговорщиками. А теперь – вот он, все еще активно участвует в политической жизни и обвиняется в скупке голосов во время последних выборов преторов. Я гадал, какой интерес Бестия может представлять для Цицерона, и после долгого молчания, которое Марк Туллий не нарушил ни единым словом, спросил его об этом.
  Его голос звучал так отрешенно, словно я потревожил его во сне.
  – Я просто думаю, – медленно проговорил он, – как я могу его защитить.
  V
  На следующее утро Цицерон отправился к Бестии, взяв меня с собой. Старый негодяй владел домом на Палатине. Выражение его лица, когда перед ним предстал его давний враг, было удивленным до комизма. С Бестией был его сын Атратин, умный парень, только что облачившийся в тогу взрослого мужчины; ему не терпелось начать карьеру.
  Когда Марк Туллий объявил, что желает обсудить его будущее обвинение в суде, Луций Кальпурний, само собой, решил, что сейчас ему вручат еще один иск, и повел себя очень угрожающе. Только благодаря вмешательству юноши, благоговевшего перед Цицероном, Бестию уговорили сесть и выслушать то, что хотел сказать его знаменитый посетитель.
  – Я пришел, чтобы предложить тебе свои услуги в роли защитника, – сказал мой хозяин.
  Бестия уставился на него с разинутым ртом.
  – Зачем, во имя богов, тебе это нужно?!
  – Я обязался в этом месяце выступить в интересах Публия Сестия. Это правда, что ты спас ему жизнь во время драки на форуме, когда я был в изгнании?
  – Да, правда.
  – Ну, тогда, Бестия, судьба снова поставила нас по одну и ту же сторону баррикад. Если я буду защищать тебя, я смогу описать тот случай до мельчайших подробностей, и это послужит основой защиты Сестия, дело которого будет слушаться в том же суде. Это мне поможет. Кто другие твои адвокаты?
  – Первым будет выступать Геренний Бальб, а потом – мой сын, вот он.
  – Хорошо. Тогда с твоего согласия я буду говорить третьим и добьюсь прекращения дела – обычно я предпочитаю такой исход. Я дам хорошее представление, не беспокойся. Через день-другой все должно быть закончено.
  К тому времени поведение Бестии изменилось: он больше не был полон подозрения и едва мог поверить в свою удачу. Величайший адвокат Рима желал говорить в его защиту!
  И, когда пару дней спустя Марк Туллий неторопливо вошел в здание суда, многих его появление заставило задохнуться от изумления. Руф был ошеломлен больше всех. Сам факт, что не кто иной, как Цицерон (против которого Бестия некогда строил заговор с целью убить его) выступил теперь в роли его сторонника, уже почти гарантировал оправдательный приговор. Так и оказалось. Мой господин произнес убедительную речь, после которой коллегия судей проголосовала и сочла Бестию невиновным.
  Суд уже закрывался, когда Целий Руф подошел к Цицерону. В кои-то веки обычное обаяние этого молодого человека исчезло. Он рассчитывал на легкую победу, а вместо этого его карьера наткнулась на препятствие.
  – Что ж, надеюсь, ты удовлетворен, – горько сказал он бывшему учителю, – хотя такой триумф не принесет тебе ничего, кроме бесчестья.
  – Мой дорогой Руф, – ответил тот, – ты что, ничему не научился? В юридических дебатах не больше чести, чем в соревновании по борьбе.
  – Чему я научился, Цицерон, так это тому, что ты по-прежнему держишь на меня зло и не остановишься ни перед чем, чтобы отомстить своим врагам.
  – О, мой дорогой, бедный мальчик, я не считаю тебя своим врагом! Ты не настолько важная персона. Я ловлю рыбу покрупнее.
  Это не на шутку взбесило Целия.
  – Что ж, можешь передать своему подопечному, – сказал он, – что, поскольку он продолжает настаивать на своей кандидатуре, завтра я выдвину против него второе обвинение. И, когда ты в следующий раз начнешь его защищать, если осмелишься, предупреждаю честно: я буду тебя ждать!
  Молодой человек был верен своему слову: очень скоро Бестия и его сын принесли показать Цицерону новый вызов в суд. Бестия с надеждой спросил:
  – Ты снова будешь меня защищать, надеюсь?
  – О нет, это было бы очень глупо! – возразил Марк Туллий. – Нельзя устроить дважды один и тот же сюрприз. Нет, боюсь, я не могу снова быть твоим адвокатом.
  – Что же тогда делать?
  – Ну, могу сказать, что я бы сделал на твоем месте.
  – Что?
  – Я бы подал против него встречный иск.
  – А повод?
  – Политическое насилие. Это дело имеет приоритет над делами о подкупах. Таким образом, у тебя будет преимущество: он предстанет перед судом первым, до того, как сможет доставить в суд тебя.
  Некоторое время Бестия совещался с сыном.
  – Нам это нравится, – объявил он затем. – Но можем ли мы и вправду составить против него дело? Он действительно совершал политическое насилие?
  – Конечно, – ответил Цицерон. – Разве ты не слышал? Он был замешан в убийстве нескольких человек из тех египетских посланников. Поспрашивай в городе, – продолжал он, – и ты найдешь множество людей, готовых об этом посудачить. Одного человека ты обязательно должен повидать – хотя, конечно, потом должен говорить, что никогда не слышал от меня этого имени. Как только я его произнесу, ты поймешь почему. Тебе надо побеседовать с Клодием или, еще лучше, с его сестрой. Говорят, Руф раньше был ее любовником, а когда их пыл остыл, попытался избавиться от нее с помощью яда. Ты же знаешь, что это за семейка, они любят мстить. Ты должен предложить им позволить присоединиться к твоей тяжбе. Если рядом с тобой встанет Клодий, ты будешь непобедим. Но помни – я тебе ничего подобного не говорил.
  Я работал бок о бок с Цицероном много лет и привык к его хитроумным трюкам, так что не думал, что он еще чем-нибудь сможет меня удивить. Тот день доказал, что я ошибался.
  Бестия без конца благодарил его, поклялся действовать осторожно и ушел, полный целеустремленности.
  Несколько дней спустя на форуме было вывешено объявление о судебном заседании: Бестия и Клодий объединили свои силы, чтобы осудить Руфа как за нападение на посланников из Александрии, так и за покушение на Клодию.
  Вести об этом вызвали сенсацию. Почти все решили, что Руфа признают виновным и приговорят к пожизненному изгнанию и что карьера самого молодого римского сенатора закончена. Когда я показал Цицерону список обвинений, тот сказал:
  – Ну и ну! Бедняга Руф… Должно быть, он ужасно себя чувствует. Думаю, мы должны навестить его и приободрить.
  И вот мы отправились на поиски дома, который снимал Марк Целий. Цицерон, который в свои пятьдесят лет начал чувствовать, что у него немеют ноги и руки холодными зимними утрами, ехал в носилках, в то время как я шел рядом пешком.
  Оказалось, что Руф занимает второй этаж многоквартирного дома в не самой фешенебельной части Эсквилина – недалеко от ворот, где вели свои дела владельцы похоронных бюро.
  В доме было темно даже в разгар дня, и Цицерону пришлось попросить рабов зажечь свечи. В их тусклом свете мы обнаружили, что хозяин дома спит пьяным сном, свернувшись под грудой одеял на кушетке. Он застонал, перевернулся и взмолился, чтобы его оставили в покое, но бывший наставник стащил с него одеяла и велел подниматься.
  – На кой? – продолжал протестовать молодой человек. – Со мной все кончено!
  – С тобой не кончено. Прекрати упрямиться: эта женщина в точности там, где она нам и требуется.
  – «Нам»? – переспросил Целий, прищурив на Цицерона налитые кровью глаза. – Когда ты говоришь «нам», подразумевает ли это, что ты на моей стороне?
  – Не просто на твоей стороне, мой дорогой Руф. Я собираюсь быть твоим адвокатом!
  – Подожди… – Молодой человек осторожно дотронулся до лба, словно проверяя, цел ли он. – Подожди минутку… Так ты все это спланировал?
  – Считай, что получаешь политическое образование. А теперь давай сойдемся на том, что все, что было между нами, стерто с табличек, и сосредоточимся на том, чтобы победить общего врага.
  Марк Целий начал ругаться. Цицерон некоторое время слушал его, а потом перебил:
  – Брось, Руф! Это выгодная сделка для нас обоих. Ты избавишься от той гарпии раз и навсегда, а мне удастся защитить честь моей жены.
  С этими словами Марк Туллий протянул бывшему ученику руку. Сперва тот отпрянул, надулся, покачал головой и что-то пробормотал, но затем, наверное, понял, что выбора у него нет. Как бы то ни было, в конце концов, он тоже протянул руку, и Цицерон тепло ее пожал – и, таким образом, ловушка, приготовленная для Клодии, захлопнулась.
  
  Суд был назначен на начало апреля, а значит, должен был совпасть с открытием праздника Великой Матери с ее знаменитым парадом скопцов. Но все равно суду наверняка суждено было привлечь к себе большое внимание, тем более что Цицерона объявили одним из адвокатов Целия Руфа. Другими адвокатами должны были стать сам обвиняемый и Марк Красс, в доме которого Руф также обучался в ранней юности. Я уверен, что Красс предпочел бы не оказывать такую услугу своему бывшему протеже, особенно учитывая присутствие Цицерона на скамье рядом с Целием, но правила патронажа накладывали на триумвира это тяжелое обязательство.
  Другую сторону снова представляли юный Атратин и Геренний Бальб, оба взбешенные двуличностью Марка Туллия, которого не особо заботило их мнение, и Клодий, представлявший интересы своей сестры. Он, без сомнения, тоже предпочел бы находиться на празднике Великой Матери, за которым как эдил обязан был надзирать, но он вряд ли мог отказаться от присутствия в суде, раз на кону стояла честь его семьи.
  Я с любовью храню воспоминания о Цицероне того времени, за несколько недель до суда над Руфом. Мой господин как будто снова держал в руках все нити жизни, точно так же, как в пору своего расцвета. Он активно выступал в судах и в Сенате, а потом отправлялся обедать со своими друзьями. Он даже переехал обратно в дом на Палатине, хоть и не до конца отстроенный. Там все еще воняло известью и краской и рабочие оставляли повсюду следы грязи, натасканной из сада, но Марк Туллий так наслаждался возращением в собственный дом, что все это его не заботило. Его мебель и книги были принесены со склада, домашние боги расставлены на алтаре, и Теренцию вместе с Туллией и Марком вызвали из Тускула.
  Теренция осторожно вошла в дом и ходила из комнаты в комнату, с отвращением морща нос из-за острого запаха свежей штукатурки. Ей с самого начала не очень нравилось это место, и теперь она не собиралась менять свое мнение. Но Цицерон уговорил ее остаться.
  – Женщина, которая причинила тебе столько боли, никогда больше тебя не обидит. Может, она и подняла на тебя руку, но даю слово: я освежую ее заживо.
  А еще он, к своей огромной радости, узнал, что после двух лет разлуки Тит Помпоний Аттик наконец-то возвращается из Эпира.
  Едва добравшись до городских ворот, Аттик тут же явился осмотреть заново отстроенный дом Цицерона. В отличие от Квинта, он ничуть не изменился. Его улыбка была такой же неизменной, и он все так же перебарщивал с очаровательностью манер:
  – Тирон, мой дорогой, огромноетебе спасибо за то, что ты так преданно заботишься о моем старейшем друге! – воскликнул он, увидев меня.
  Фигура его была по-прежнему элегантной, а серебряные волосы – все такими же гладкими и хорошо постриженными. Изменилось только то, что теперь за ним шла застенчивая юная девушка, по меньшей мере на тридцать лет моложе его, которую он представил Цицерону… как свою невесту!
  Я думал, что Марк Туллий упадет в обморок от потрясения. Девушку звали Филия. Она была из безвестной семьи, не имеющей денег, да и особой красотой не отличалась – просто тихая, домашняя, сельская девочка. Однако Аттик был до безумия в нее влюблен.
  Сперва Цицерон крайне огорчился.
  – Это нелепо, – проворчал он мне, когда пара ушла. – Он даже на три года старше меня! Он старается заполучить жену или сиделку?
  Думаю, больше всего его задевало то, что Тит Помпоний никогда раньше о ней не упоминал, и беспокоило, что она может помешать непринужденной близости их дружбы. Но Аттик был так откровенно счастлив, а Филия – так скромна и жизнерадостна, что вскоре Цицерон изменил мнение о ней в лучшую сторону, и иногда я видел, что он поглядывает на нее почти тоскливо, особенно когда Теренция пребывала в сварливом настроении.
  Филия быстро стала близкой подругой и наперсницей Туллии. Они были одного возраста и похожи характерами, и я часто видел, как они идут куда-нибудь вместе, держась за руки. Туллия к тому времени уже год как овдовела и, при поддержке Филии, объявила теперь, что готова снова выйти замуж. Цицерон навел справки о подходящих парах и вскоре предложил Фурия Крассипа – молодого, богатого, красивого аристократа из древней, но непримечательной семьи, страстно желающего сделать карьеру сенатора. Крассип также недавно унаследовал красивый дом и парк сразу за городскими стенами.
  Туллия спросила моего мнения о нем.
  – Неважно, что я думаю, – ответил я. – Вопрос в следующем: тебе он нравится?
  – Думаю, да, – призналась молодая женщина.
  – Думаешь или уверена?
  – Уверена.
  – Тогда этого достаточно.
  По правде говоря, я считал, что Крассип влюблен скорее в мысль о том, что Цицерон станет его тестем, чем в мечту, что Туллия станет его женой. Но я придержал эту точку зрения при себе. Была назначена дата свадьбы.
  Кто знает тайны чужого брака? Уж конечно, не я. Марк Туллий, например, давно жаловался мне на раздражительность Теренции, на ее одержимость деньгами и на ее предрассудки, а также на холодность и грубый язык. Однако весь тщательно продуманный юридический спектакль, который он ухитрился дать в центре Рима, был ради нее – то был способ загладить все беды, свалившиеся на нее из-за краха его карьеры. В первый раз за долгое время их брака он положил к ее ногам самый великий дар, какой мог предложить, – свое ораторское искусство.
  Впрочем, Теренция никогда особо не хотела слушать его речи. Она вряд ли когда-либо слышала публичные выступления Цицерона и точно никогда не бывала на его выступлениях в суде. Не имела она никакого желания начинать слушать их и сейчас. Ее муж пустил в ход немалую долю своего красноречия, чтобы убедить ее хотя бы покинуть дом и спуститься на форум тем утром, когда он должен был выступать там по делу Руфа.
  К тому времени судебное заседание шло уже второй день. Обвинение по делу уже было изложено, и Руф с Крассом ответили на него. Оставалось только выслушать выступление Цицерона. Пока другие говорили, он сидел, с трудом скрывая свое нетерпение: детали дела были для него неважны, и адвокаты нагнали на него скуку. Атратин смущающе-пронзительным голосом описал Марка Целия Руфа как безнравственного, постоянно предающегося наслаждениям, погрязшего в долгах «красавчика Ясона в вечной погоне за золотым руном», которому Птолемей заплатил, чтобы тот запугивал александрийских посланников и устроил убийство Диона.
  Следующим выступал Клодий. Он описал, как его сестра, «эта скромная и утонченная вдова», была одурачена Целием Руфом и дала ему золото по доброте душевной – ибо полагала, что деньги будут потрачены на общественные развлечения. Но Руф воспользовался деньгами, чтобы подкупить убийц Диона, а потом дал яд слугам Клодии, чтобы убить ее и замести следы.
  Красс, в своей медлительной и тяжеловесной манере, и Руф, с типичной для него живостью, дали отпор каждому из обвинений. Но мнения склонялись к тому, что обвинение добилось успеха и юного подлеца, скорее всего, признают виновным. Таково было положение вещей, когда на форуме появился Цицерон.
  Я проводил Теренцию на ее место, в то время как ее муж проложил себе дорогу через тысячи зрителей и поднялся по ступеням храма туда, где заседал суд.
  Жюри состояло из семидесяти пяти присяжных. Рядом с ними сидел претор Домиций Кальвин со своими ликторами и писцами, а слева размещались обвинители, за которыми в боевом порядке выстроились их свидетели. Среди свидетелей в первом ряду, в скромном одеянии, но привлекая к себе всеобщее внимание, была и Клодия. Ей почти исполнилось сорок, но она все еще была красива: величественная особа со знаменитыми огромными темными глазами, которые могли в один миг приглашать к интимности, а в следующий – грозили убить. Было известно, что они с Клодием необычайно близки – настолько близки, что их даже часто обвиняли в инцесте.
  Я видел, как Клодия слегка повернула голову, чтобы проследить за Цицероном, пока тот шел на свое место. Выражение ее лица было презрительно-равнодушным. Но она, должно быть, гадала, что будет дальше.
  Марк Туллий поправил складки тоги. Записок у него с собой не было. Громадную толпу накрыла тишина.
  Цицерон посмотрел туда, где сидела Теренция, а потом повернулся к жюри:
  – Сограждане, все, кто не знает наших законов и обычаев, могут недоумевать – почему мы здесь, во время общенародного праздника, когда все остальные суды приостановили свою деятельность? Почему мы здесь, чтобы судить трудолюбивого молодого человека блестящего интеллекта – тем более когда оказывается, что его атакует тот, кого некогда он сам преследовал по суду, – и богатую куртизанку?
  Тут по форуму прокатился оглушительный рев – такой звук толпа издает при начале игр, когда знаменитый гладиатор делает свой первый выпад. Вот на это они и явились посмотреть!
  Клодия уставилась перед собой, словно превратившись в мраморную статую. Я уверен – они с братом никогда бы не выдвинули свои обвинения, если б думали, что против них может выступить Цицерон. Но теперь путь к отступлению был для них отрезан.
  Дав понять, что будет дальше, мой хозяин продолжал возводить здание своего дела. Он нарисовал портрет Руфа, в котором того никогда не узнали бы его знакомые – здравомыслящего, тяжко трудящегося слуги государства, чьей главной неудачей было то, что «он родился не лишенным красоты». Это и привлекло к нему внимание Клодии, «Медеи Палатина», жившей в доме, расположенном по соседству с домом, в который он переехал.
  Цицерон встал позади сидящего Целия и сжал его плечо.
  – Перемена места жительства стала для этого молодого человека причиной всех его злосчастий и всех сплетен, потому что Клодия – женщина не только благородного происхождения, но и пользующаяся дурной славой, о которой я скажу не более того, что требуется для опровержения обвинений.
  Оратор помедлил, чтобы подогреть в толпе чувство ожидания.
  – Как многим из вас известно, я нахожусь в состоянии большой личной вражды с мужем этой женщины…
  Тут он остановился и раздраженно щелкнул пальцами.
  – Я имел в виду – с братом: вечно я в этом путаюсь.
  Марк Туллий идеально выбрал время для такого высказывания, и по сей день даже люди, ничего больше не знающие о Цицероне, цитируют эту шутку.
  Почти все в Риме в тот или иной миг испытали высокомерие Клавдиев, поэтому то, как их высмеяли, было неотразимым. Это произвело впечатление не только на публику, но и на жюри, и даже претор представлял собой изумительное зрелище.
  Теренция в замешательстве повернулась ко мне:
  – Почему все смеются?
  Я не знал, что ей ответить.
  Когда порядок был восстановлен, Цицерон продолжал с угрожающим дружелюбием:
  – Что ж, мне воистину жаль, что я сделал эту женщину своим врагом, тем более что для всех остальных мужчин она – подруга. Итак, позвольте сперва спросить ее – предпочитает ли она, чтобы я обошелся с ней сурово, в старомодной манере, или мягко, как это принято сейчас?
  И тут, к очевидному ужасу Клодии, Марк Туллий двинулся к ней. Он улыбался, протянув руку, приглашая ее выбрать: словно тигр, играющий со своей добычей. Остановился оратор в каком-то шаге от нее.
  – Если она предпочитает старый метод, то я должен призвать из мертвых одного из длиннобородых мужей древности, дабы тот упрекнул ее…
  Я часто размышлял, как в тот миг должна была повести себя Клодия, и при более глубоком обдумывании решил, что для нее лучше всего было бы посмеяться вместе с Цицероном… Попытаться завоевать симпатии толпы какой-нибудь небольшой пантомимой, которая показала бы, что она принимает участие в шутке. Но эта женщина была из рода Клавдиев. Никогда раньше никто не осмеливался открыто над ней смеяться, не говоря уже о простых людях на форуме, так что она была в ярости и к тому же, наверное, в панике, поэтому ответила наихудшим образом из всех возможных: повернулась спиной к Цицерону, как надувшийся ребенок.
  Оратор пожал плечами.
  – Очень хорошо, позвольте мне призвать члена ее семьи… А именно – Аппия Клавдия Слепого115. Он почувствует наименьшее сожаление, поскольку не сможет видеть ее. Если б он появился, вот что он сказал бы…
  Теперь Цицерон обратился к Клодии «призрачным» голосом, закрыв глаза и протянув вперед руки. При виде этого даже Публий Клодий начал смеяться.
  – О, женщина, что ты содеяла с Руфом, этим юнцом, который достаточно молод, чтобы быть сыном твоим? Почему ты была либо так близка с ним, что дала ему золото, либо вызвала такую его ревность, каковая послужила бы оправданием отравлению? Почему Руф находился с тобою в столь тесной связи? Он твой кровный родственник? Родственник со стороны мужа? Друг усопшего мужа твоего? Нет, нет, о, нет! Тогда что могло быть промеж вас, кроме безрассудной страсти? О, горе мне! Для того ли я провел водопровод в Рим, чтобы ты могла пользоваться им после своих кровосмесительных связей? Для того ли я построил Аппиеву дорогу, чтобы ты могла то и дело разъезжать по ней с мужьями других женщин?
  С этими словами призрак старого Аппия Клавдия испарился, и Цицерон обратился к спине отвернувшейся Клодии своим обычным голосом:
  – Но, если ты предпочитаешь более близкого родственника, позволь поговорить с тобой голосом вот этого твоего младшего брата, который любит тебя сильнее всех… Вообще-то, еще будучи мальчиком нервного нрава и находясь во власти ночных кошмаров, он привык всегда ложиться в постель со своей старшей сестрой. Представляю, как он говорит тебе…
  Тут Марк Туллий идеально изобразил светскую сутулую позу Клодия и его плебейский протяжный выговор:
  – «О чем тут беспокоиться, сестрица?» Итак, вообрази некоего молодого человека. Он красив. Он высок. Ты не можешь им надышаться. Ты знаешь, что достаточно стара, чтобы быть его матерью. Но ты богата, поэтому покупаешь ему вещи, чтобы приобрести его привязанность. Это длится недолго. Он называет тебя каргой. Ну так забудь о нем – просто найти себе другого, двух других, десяток… В конце концов, именно так ты обычно и поступаешь.
  Клодий больше не смеялся. Он смотрел на Цицерона так, словно ему хотелось перебраться через скамьи в суде и задушить его. Зато публика хохотала без удержу.
  Я огляделся по сторонам и увидел мужчин и женщин, у которых по щекам текли слезы. Сочувствие – вот сущность ораторского искусства. Цицерон полностью привлек на свою сторону эту необъятную толпу – после того, как он заставил людей смеяться вместе с ним, ему было легко заставить их разделить его ярость, когда он приготовился убивать.
  – Теперь я забываю, Клодия, все зло, которое ты мне причинила, я отбрасываю память о том, что я выстрадал, я обхожу молчанием твои жестокие поступки в отношении моей семьи во время моего отсутствия… Но вот о чем я спрашиваю тебя: если женщина, не имеющая мужа, открывает свой дом всем мужским желаниям и публично ведет жизнь куртизанки, если она имеет привычку посещать пирушки вместе с совершенно чужими ей мужчинами, если она делает это в Риме, в своем парке за городскими стенами и среди толп у Неаполитанского залива, если ее объятья и ласки, ее увеселения на берегу и на море, ее званые обеды делают ее не только куртизанкой, но и бесстыдной и своенравной развратницей, – если она занимается всем этим, а молодой человек уличен в связях с такой женщиной, следует ли считать его развратителем или развращенным, соблазнителем или соблазненным? Все обвинение исходит от враждебной, имеющей дурную славу, безжалостной, запятнанной преступлениями и похотью семьи. Изменчивая и раздраженная матрона состряпала это обвинение. Сограждане жюри, не дозвольте, чтобы Марк Целий Руф был принесен в жертву ее похоти! Если вы вернете Руфа в целости и сохранности мне, его семье и государству, вы найдете в нем человека, связанного обязательствами, преданного вам и вашим детям. И вы прежде всех других, сограждане, пожнете богатые и постоянные плоды его трудов и усилий.
  На том все и кончилось.
  Еще минуту Цицерон стоял, протянув одну руку к жюри, а другую – к Руфу.
  Царила тишина. А потом как будто громадная подземная сила поднялась из-под форума, и мгновение спустя воздух стал дрожать от топота тысяч пар ног и одобрительного рева толпы. Кое-кто начал показывать на Клодию и кричать, многократно повторяя одно и то же слово:
  – Шлюха! Шлюха! Шлюха!
  Очень быстро этот речитатив подхватили повсюду вокруг нас, и в воздухе снова и снова замелькали указывающие на обвинительницу руки.
  – Шлюха! Шлюха! Шлюха!
  Клодия озадаченно и недоверчиво смотрела на это море ненависти. Она как будто не заметила, как ее брат пересек площадку и встал рядом с нею, но когда он схватил ее за локоть, это словно вырвало ее из оцепенения. Женщина взглянула на него и, наконец, после ласковых уговоров, позволила увести себя с возвышения, с глаз людских, во тьму безвестности, из которой, поверьте, больше не показалась всю свою жизнь.
  
  Так Цицерон отомстил Клодии и вернул свое положение самого влиятельного голоса в Риме. Вряд ли есть необходимость добавлять, что Руфа оправдали и что ненависть Клодия к моему господину удвоилась.
  – Однажды, – прошипел он, – ты услышишь звук за своей спиной и, когда обернешься, я буду там, обещаю!
  Марк Туллий засмеялся над грубостью этой угрозы, зная, что он слишком популярен, чтобы Клодий осмелился на него напасть – по крайней мере сейчас.
  Что же касается Теренции, хотя она порицала вульгарность шуток Цицерона и ее ужаснула грубость толпы, но, тем не менее, она была довольна тем, что враг ее полностью социально уничтожен. Когда они с мужем шли домой, она взяла его за руку – впервые за многие годы я стал свидетелем такого открытого проявления привязанности с ее стороны.
  На следующий день, когда Цицерон спустился с холма, чтобы присутствовать на заседании Сената, его окружили и простые люди, и множество сенаторов, ожидавших на улице начала их работы. Принимая поздравления своих собратьев, мой хозяин выглядел точно таким же, каким был в дни своего могущества, и я видел, что он точно так же, как раньше, опьянен подобным приемом.
  Случилось так, что это было последнее заседание Сената перед ежегодными каникулами, и в воздухе висело лихорадочное настроение. После того как гаруспики116 постановили, что небеса сейчас благосклонны, и сенаторы начали один за другим входить, чтобы начать дебаты, Цицерон поманил меня к себе и показал главную тему в повестке дня, которую предстояло сегодня обсудить: выдачу из казны сорока миллионов сестерциев Помпею на финансирование его закупок зерна.
  – Это может быть интересным, – кивнул Марк Туллий на Красса, двинувшегося в зал с мрачным выражением лица. – Я вчера перемолвился с ним парой слов насчет этого. Сперва Египет, теперь это – он в ярости из-за мании величия Помпея. Воры готовы вцепиться друг другу в глотки, Тирон, и это может дать мне возможность пошалить.
  – Будь осторожней, – предупредил я его.
  – О, боги, да: «Будь осторожней!» – передразнил он меня и хлопнул по моей макушке свернутой повесткой дня. – Ну, после вчерашнего у меня есть немного власти, а тебе известно, что я всегда говорю: власть существует для того, чтобы ею пользоваться.
  С этими словами Цицерон бодро вошел в здание Сената.
  Я не собирался оставаться на заседание, потому что у меня было много работы: я готовил к публикации вчерашнюю речь Цицерона. Однако теперь я передумал и встал в дверях.
  Председательствующим консулом был Корнелий Лентул Марцеллин – аристократ-патриот старого толка, враждебно настроенный к Клодию, поддерживающий Цицерона и подозрительно относящийся к Помпею. Он позаботился о том, чтобы вызвать ряд ораторов, дружно осудивших выдачу Помпею Великому такой огромной суммы. Как указал один из выступавших, таких денег в любом случае не было в наличии, так как каждый сэкономленный медяк был потрачен на выполнение закона Цезаря, согласно которому ветераны Помпея и городская беднота наделялись землями в Кампании.
  Публика начала скандалить. Сторонники Гнея Помпея прерывали криками его противников, а противники отвечали им тем же. Самому Помпею не разрешалось присутствовать, так как полномочия по сбору зерна влекли за собой империй117 – власть, запрещавшую тому, кто ею обладал, входить в Сенат. Судя по виду Красса, он был доволен тем, как идут дела. В конце концов, Цицерон дал понять, что желает говорить, и публика стихла, а сенаторы подались вперед, чтобы услышать, что он скажет.
  – Благородные члены Сената, – сказал Цицерон, – вспомните, что именно по моему предложению Помпею с самого начала даровали эти полномочия по зерну. Поэтому я вряд ли буду противиться им сейчас. Мы не можем сегодня приказать человеку выполнить некую работу, а завтра отказывать в средствах для ее выполнения.
  Сторонники Помпея громко загомонили, соглашаясь.
  Но Цицерон поднял руку.
  – Однако, как тут красноречиво указали, наши ресурсы ограничены. Казна не может оплатить все. Нельзя ожидать дармовых приобретений зерна по всему миру, чтобы накормить наших граждан, и в то же время раздавать дармовые фермы солдатам и плебеям. Когда Цезарь провел этот закон, даже он, несмотря на всю свою великую силу предвидения, едва ли представлял, что настанет день – и очень скоро настанет, – когда ветеранам и городской бедноте не нужны будут фермы, чтобы выращивать зерно, потому что зерно им дадут просто бесплатно.
  – О! – восхищенно закричали с тех скамей, где сидели аристократы. – О! О!
  И они показали на Марка Красса, который вместе с Помпеем и Цезарем был одним из создателей закона о землях. Красс же неотрывно смотрел на Цицерона, хотя лицо его оставалось бесстрастным и невозможно было понять, о чем он думает.
  – Разве не было бы разумным в свете изменившихся обстоятельств, – продолжал Марк Туллий, – этому благородному собранию опять взглянуть на закон, принятый во время консульства Цезаря? Теперь явно не время всесторонне обсуждать его, поскольку это сложный вопрос, и я сознаю, что собравшимся не терпится сделать перерыв в заседаниях. Потому я предложил бы, чтобы данную тему внесли в повестку дня при первой же возможности, когда мы соберемся вновь.
  – Поддерживаю! – закричал Луций Домиций Агенобарб – патриций, женатый на сестре Катона. Он так сильно ненавидел Цезаря, что недавно потребовал, чтобы того лишили командования над легионами в Галлии.
  Несколько десятков других аристократов также вскочили, громко поддерживая предложение оратора, а люди Помпея, похоже, были слишком сбиты с толку, чтобы как-то отреагировать: в конце концов, в основном речь Цицерона вроде бы поддерживала их начальника. Это и вправду была неплохая маленькая шалость, и, когда мой хозяин сел и посмотрел туда, где в конце прохода стоял я, я мысленно вообразил, как он подмигнул мне.
  Консул шепотом посовещался со своими писцами и объявил, что ввиду очевидной поддержки выдвинутого Цицероном ходатайства вопрос будет обсуждаться в майские иды118.
  На этом заседание было закрыто, и сенаторы начали двигаться к выходу. Быстрее всех шел туда Красс, который чуть не сбил меня с ног, вылетев из здания в нетерпеливом желании убраться из здания Сената.
  
  Цицерон тоже был полон решимости устроить праздник, чувствуя, что заслуживает его после семи месяцев неустанного напряжения и трудов, и наметил для этого идеальное место. Богатый сборщик налогов, которому он оказал много юридических услуг, недавно умер, оставив ему по завещанию кое-какую собственность – небольшую виллу на Неаполитанском заливе, в Кумах, между морем и озером Локрин. В те дни, следует добавить, было незаконно брать прямую оплату за свои услуги в качестве адвоката, но разрешалось принимать наследство, а кроме того, за этим правилом не всегда строго следили. Марк Туллий никогда не видел этого места, но слышал, что оно пользуется репутацией одного из самых красивых в тех краях. Он предложил Теренции отправиться туда, чтобы вместе осмотреть имение, и она согласилась, хотя затем, обнаружив, что я включен в число приглашенных, впала в один из своих приступов хандры.
  Я подслушал, как она жалуется своему супругу:
  – Знаю я, как все будет. Мне придется оставаться в одиночестве весь день, пока ты будешь запираться с этой своей «официальной женой»!
  Цицерон ответил что-то успокаивающее, дескать, такого никогда не случится, а я постарался не путаться у Теренции под ногами.
  Накануне нашего отъезда Марк Туллий дал обед для своего будущего зятя, Крассипа, и тот ненароком упомянул, что Красс, с которым он был очень близок, вчера спешно покинул Рим, никому не сказав, куда отправляется.
  – Без сомнения, он услышал, что какая-нибудь пожилая вдова в захолустном уголке стоит на пороге смерти и ее можно уговорить задешево расстаться с собственностью, – сказал Цицерон.
  Все рассмеялись – кроме Крассипа, который принял очень чопорный вид.
  – Уверен, он просто отправился отдыхать, как и все остальные.
  – Красс не отправляется отдыхать – от отдыха нет выгоды, – возразил Цицерон, поднял свою чашу и предложил тост за Крассипа и Туллию: – Да будет их союз долгим и счастливым, и да будет он благословлен множеством детей – я бы лично предпочел минимум троих!
  – Отец! – воскликнула Туллия, затем засмеялась, покраснела и отвела взгляд.
  – Что? – с невинным видом спросил Цицерон. – У меня седые волосы, и теперь мне нужны внуки, с которыми можно будет возиться.
  В тот вечер он рано встал из-за стола.
  Прежде чем отправиться на юг, Марк Туллий захотел повидаться с Помпеем Великим. В частности, он хотел ходатайствовать, чтобы Квинту разрешили отказаться от поста легата и вернуться домой с Сардинии. Цицерон отправился к Помпею в носилках, но приказал носильщикам идти медленно, чтобы я мог держаться рядом и мы могли беседовать. Темнело. Нам пришлось пропутешествовать примерно милю, за городские стены, в сторону холма Пинчо, где находилась новая загородная вилла Гнея Помпея, которую правильнее было бы назвать дворцом. Она выходила на стоящий внизу обширный комплекс храмов и театров близившегося тогда к завершению Марсова поля.
  Триумвир обедал наедине с женой, и нам пришлось подождать, пока они закончат. Во внешнем дворе его виллы команда рабов переносила груды багажа в шесть затащенных во двор повозок. Сундуков с одеждой, коробок с посудой, ковров, мебели и даже статуй было столько, словно Помпей собирался обосноваться где-то в другом доме.
  В конце концов, появилась супружеская чета, и Помпей представил Цицерону Юлию, а тот, в свою очередь, представил ей меня.
  – Я тебя помню, – сказала мне молодая женщина, хотя я был уверен, что она лукавит.
  Ей исполнилось лишь семнадцать, но она была очень грациозна. Супруга Помпея обладала изысканными манерами своего отца, и отчасти – его способностью смотреть пронизывающим взором. Я внезапно со смущением вспомнил о голом безволосом торсе Цезаря, распростертого на массажном столе в его штаб-квартире в Мутине, и мне пришлось прикрыть глаза, чтобы изгнать из головы этот образ.
  Юлия почти сразу ушла, сославшись на необходимость хорошо выспаться перед завтрашним путешествием. Помпей поцеловал ей руку – он был очень ей предан – и провел нас в свой кабинет. Это была просторная комната размером с целый дом, забитая трофеями, привезенными из многих кампаний. Среди трофеев был плащ Александра Великого – во всяком случае, хозяин дома утверждал, что это именно он.
  Гней Помпей уселся на кушетку, сделанную из чучела крокодила – по его словам, ее подарил ему Птолемей, – и пригласил Цицерона сесть напротив.
  – У тебя такой вид, будто ты начинаешь военную экспедицию, – сказал Марк Туллий.
  – Так уж получается, когда путешествуешь с женой, – развел руками триумвир.
  – Могу я спросить, куда ты направляешься?
  – В Сардинию.
  – А, – сказал Цицерон, – какое совпадение! Я как раз хотел спросить тебя насчет Сардинии.
  И он принялся приводить красноречивые доводы в пользу того, чтобы его брату разрешили вернуться домой, в особенности ссылаясь на три причины: то, как долго Квинт пробыл вдали от дома, необходимость для него провести время с сыном, который становился очень трудным мальчиком, и то, что ему больше подходит быть военным, а не гражданским начальником.
  Помпей выслушал это, откинувшись на своем египетском крокодиле и поглаживая подбородок.
  – Если ты того желаешь, – сказал он, – то да, он может вернуться. Так или иначе, ты прав – он не очень-то хорош в управлении делами.
  – Спасибо. Я, как всегда, у тебя в долгу, – ответил Цицерон.
  Триумвир пристально и хитро посмотрел на него.
  – Я слышал, на днях ты устроил переполох в Сенате.
  – Только ради тебя – я просто пытаюсь обеспечить финансирование доверенной тебе миссии.
  – Да, но ты делаешь это, бросая вызов законам Цезаря. – Помпей укоризненно погрозил пальцем. – Как скверно с твоей стороны!
  – Цезарь – не непогрешимый бог, его законы не сходят к нам с горы Олимп. Кроме того, если б ты был в Сенате и видел, какое удовольствие получал Красс от всех этих нападок на тебя… Уверен – тебе захотелось бы, чтобы я нашел способ стереть улыбку с его лица. А критикуя Цезаря, я, несомненно, этого добился.
  Лицо Помпея сразу прояснилось.
  – А, тут я на твоей стороне!
  – Поверь, амбиции Красса и его вероломство по отношению к тебе куда больше нарушают стабильность государства, чем все, когда-либо сделанное мной.
  – Полностью согласен.
  – Вообще-то, я полагаю, что если вашему союзу с Цезарем кто-то и угрожает, так это он.
  – То есть?
  – Ну, я не понимаю, как Цезарь может устраниться и позволить Крассу вот так интриговать против тебя, а тем более позволить ему нанять Клодия. Наверняка у Цезаря в первую очередь должны быть обязательства перед тобой, раз он твой тесть? Если Красс будет продолжать в том же духе, скоро он посеет большие раздоры, я предсказываю это.
  – Так и случится, – кивнул Гней Помпей и снова принял хитрый вид. – Ты прав, несомненно.
  Он встал, и Цицерон последовал его примеру. Помпей взял его руку в свои громадные лапы.
  – Спасибо, что пришел повидаться со мною, старый друг. Ты дал мне столько поводов поразмыслить по дороге в Сардинию… Мы должны часто писать друг другу. Где именно ты будешь?
  – В Кумах.
  – А! Завидую тебе. Кумы – самое красивое место в Италии.
  Цицерон был очень доволен проделанной тем вечером работой. По пути домой он сказал мне:
  – Этот их тройной союз не может длиться долго. Он противоречит природе. Все, что от меня требуется, – продолжать подтачивать его, и рано или поздно это гнилое здание рухнет.
  Мы покинули Рим при первом проблеске дня – Теренция, Туллия и Марк ехали в одном экипаже с Цицероном, который пребывал в преотличном настроении. Мы двигались быстро, остановившись на ночлег сперва в Тускуле, который, к радости Марка Туллия, снова стал обитаемым, а потом – в родовом поместье в Арпине, где пробыли неделю. В конце концов, мы спустились с холодных высоких пиков Апеннин на юг, в Кампанию.
  С каждой проделанной милей зимние тучи рассеивались, а небо становилось голубее. Вокруг теплело, воздух делался более ароматным из-за запахов сосен и трав, а когда мы оказались на прибрежной дороге, ветер с моря показался нам настоящим бальзамом.
  В ту пору город Кумы был куда меньше и спокойнее, чем сейчас. В акрополе я рассказал, куда мы направляемся, и жрец направил меня на восточный берег озера Локрин, в местечко в низовьях холмов, откуда открывался вид на лагуну и на узкую длинную отмель, разнообразившую голубизну Средиземного моря.
  Сама вилла была маленькой и пришедшей в упадок. За ней присматривали с полдюжины пожилых рабов. Ветер задувал сквозь пробитые стены, часть крыши отсутствовала, но один вид, открывавшийся из ее окон, компенсировал все неудобства. Внизу, на озере, маленькие гребные лодки двигались среди устричных садков, в то время как из сада позади дома открывался величественный вид на буйно-зеленую пирамиду Везувия.
  Цицерон был очарован и немедленно принялся работать с местными строителями, составив грандиозную программу восстановления и ремонта дома. Маленький Марк играл на берегу со своим домашним учителем, Теренция сидела на террасе и шила, а Туллия читала какого-то греческого автора. Это был такой идиллический семейный отпуск, какого они не видели уже много лет.
  Однако имелась одна загадка. Весь берег от Кум до Путеол тогда, как и сейчас, был усеян виллами, принадлежащими членам Сената. Естественно, Цицерон решил, что, как только разнесется весть, что он здесь живет, он начнет принимать гостей. Однако к нему никто не приходил. Ночью мой господин стоял на террасе и оглядывал морской берег, всматривался в холмы и жаловался, что там почти не видно огней. Где же пирушки, где званые обеды? Марк Туллий прошелся по берегу на милю в каждом направлении и ни разу не заметил сенаторской тоги.
  – Должно быть, что-то происходит, – сказал он Теренции. – Где они все?
  – Не знаю, – ответила та. – И что касается меня – я счастлива, что здесь нет никого, с кем ты мог бы обсуждать политику.
  Разгадка пришла к нам на пятое утро.
  Я был на террасе, отвечая на корреспонденцию Цицерона, когда заметил, как маленькая группа всадников свернула с прибрежной дороги и поскакала вверх по тропе к дому. У меня мгновенно мелькнула мысль: «Клодий!»
  Я встал, чтобы лучше их разглядеть, и, к своему ужасу, увидел отблески солнца на шлемах и нагрудниках. Это были пятеро всадников-воинов.
  Теренция и дети уехали на день, чтобы посетить сивиллу, которая, как говорили, жила в сосуде в пещере в Кумах119.
  Я вбежал в дом, чтобы предупредить Цицерона, и к тому времени, как мне удалось его найти – он выбирал, в какие цвета раскрасить столовую, – всадники уже ворвались во двор, и там грохотали копыта их коней. Затем их командир спешился и снял шлем. Он казался грозным видением: покрытый пылью и напоминающий вестника смерти. Белизна его носа и лба контрастировала с грязью, пятнавшей остальное лицо, будто он носил маску. Но я узнал его. Этот человек был сенатором, хотя и не очень известным, – членом того пассивного, надежного класса педериев, которые никогда не выступали, а просто «голосовали ногами»120. Его звали Луций Вибуллий Руф. Он был одним из офицеров Помпея Великого и, как и следовало ожидать, родом оттуда же, откуда и Помпей, – из Пицена.
  – Можно тебя на пару слов? – хрипло спросил он моего хозяина.
  – Конечно, – ответил тот. – Входите внутрь, все. Входите, поешьте и утолите жажду, я настаиваю.
  – Я войду, – сказал Вибуллий. – А они будут ждать здесь и позаботятся о том, чтобы нас не побеспокоили.
  Он двигался очень неловко – словно ожившая глиняная фигура.
  – У тебя очень усталый вид, – сказал Цицерон. – Откуда ты прискакал?
  – Из Лукки, – коротко ответил гость.
  – Лукка? – повторил Марк Туллий. – До нее, должно быть, триста миль!
  – Скорее, триста пятьдесят. Мы в дороге неделю.
  Когда он опустился на сиденье, взметнулось облачко пыли.
  – Там состоялась встреча, касающаяся тебя, и меня послали, чтобы я известил тебя о ее результатах. – Вибуллий взглянул на меня. – Мне нужно поговорить с тобой конфиденциально.
  Цицерон, озадаченный и явно гадающий, не имеет ли он дело с безумцем, сказал:
  – Это мой секретарь. Ты можешь сказать в его присутствии все, что должен сказать. Что за встреча?
  – Как пожелаешь.
  Луций Вибуллий стащил перчатки, расстегнул сбоку металлический нагрудник, сунул руку под него и вытащил документ, который затем осторожно развернул.
  – Я явился из Лукки потому, что там встретились Помпей, Цезарь и Красс, – рассказал он.
  Цицерон нахмурился:
  – Нет, это невозможно. Помпей отправляется в Сардинию – он сам мне это сказал.
  – Человек может поехать и туда, и сюда, разве не так? – вежливо спросил Вибуллий. – Он может отправиться в Лукку, а потом – в Сардинию. Я могу рассказать, как все в действительности произошло. После твоей маленькой речи в Сенате Красс отправился повидаться с Цезарем в Равенне, чтобы передать ему, что ты сказал. А потом оба они пересекли Италию, чтобы перехватить Помпея прежде, чем тот сядет на корабль в Пизе. Они провели вместе несколько дней, обсуждая множество вопросов и среди них следующий: что следует сделать с тобой.
  Меня внезапно затошнило от страха. Цицерон же оказался крепче меня.
  – Не нужно дерзить, – сказал он Вибуллию Руфу.
  – А суть вот в чем: заткнись, Марк Туллий! – огрызнулся тот. – Заткнись и молчи в Сенате о законах Цезаря. Прекрати попытки посеять рознь между Тремя. Заткнись насчет Красса. Фактически – вообще заткнись.
  – Ты закончил? – спокойно спросил оратор. – Мне нужно напомнить, что ты гость в моем доме?
  – Нет, еще не совсем закончил. – Вибуллий немного помолчал, сверяясь со своими записями, а потом продолжил: – На совещании также присутствовал губернатор Сардинии, Аппий Клавдий. Он был там, чтобы дать определенные обязательства от имени своего брата. Итогом встречи стало вот что: Помпей и Клодий должны публично помириться.
  – Помириться? – повторил Цицерон; теперь его голос звучал нерешительно.
  – В будущем они станут держаться вместе в интересах общего блага, – пояснил Луций Вибуллий. – Помпей желает, чтобы я передал тебе, что ты очень расстроил его, Марк Туллий, очень расстроил. Сейчас я цитирую точные его слова. Он полагает, что продемонстрировал огромную верность тебе, участвуя в кампании по возвращению тебя из ссылки. Во время этой кампании он взял на себя определенные личные обязательства насчет твоего будущего поведения в отношении Цезаря – обязательства, которые, как он напоминает, ты повторил самому Цезарю в письменном виде, а теперь нарушил. Помпей чувствует, что ты его подвел. Он в замешательстве. И настаивает, в порядке испытания дружбы, чтобы ты отозвал из Сената свое ходатайство насчет земельных законов Цезаря и не поднимал этого вопроса вновь до тех пор, пока не проконсультируешься с ним лично.
  – То, что я сказал, говорилось лишь в интересах Помпея… – запротестовал Марк Туллий.
  – Ему бы хотелось, чтобы ты написал письмо, подтверждающее, что ты выполнишь его просьбу.
  Вибуллий свернул документ и сунул его обратно под кирасу.
  – Это – официальная часть. То, что я собираюсь сказать тебе дальше – строго конфиденциально. Ты понимаешь, о чем я?
  Цицерон устало махнул рукой. Он все понимал.
  – Помпей желает, чтобы ты оценил уровень сил, которые тут задействованы: вот почему остальные позволили ему проинформировать тебя. В этом же году, чуть позже, они с Крассом выдвинут свои кандидатуры на выборах в консулы.
  – Они проиграют.
  – Возможно, ты прав – если выборы будут проходить, как обычно, летом. Но выборы будут отсрочены.
  – Почему?
  – Из-за насилия в Риме.
  – Какого насилия?
  – Которое обеспечит Клодий. В результате выборы не состоятся до зимы, а к тому времени военный сезон в Галлии закончится, и Цезарь сможет послать тысячи ветеранов в Рим, чтобы те проголосовали за своих товарищей. И вот тогда они будут избраны. К концу срока своих полномочий на посту консулов Помпей и Красс получат власть проконсулов: Помпей – в Испании, а Красс – в Сирии. Вместо обычного года эта власть продлится пять лет. Естественно, в интересах справедливости власть Цезаря в качестве проконсула в Галлии также будет продлена на пять лет.
  – Это просто невероятно…
  – И в конце продленного срока полномочий Цезарь вернется в Рим и будет, в свою очередь, избран консулом – Помпей и Красс позаботятся о том, чтобы их ветераны были под рукой и проголосовали за него. Таковы условия «Договора в Лукке». Он будет действовать в течение семи лет. Помпей обещал Цезарю, что ты станешь соблюдать этот договор.
  – А если не стану?
  – Тогда он больше не будет гарантировать твою безопасность.
  VI
  – Семь лет, – с величайшим отвращением сказал Цицерон после того, как Вибуллий и его люди уехали. – В политике ничто не может быть запланировано на семь лет вперед. Помпей что, полностью лишился рассудка? Он что, не видит – этот дьявольский пакт действует всецело на благо Цезаря? В сущности, он пообещал прикрывать спину Цезаря до тех пор, пока тот не закончит мародерствовать в Галлии, после чего завоеватель вернется в Рим и возьмет под контроль всю республику – в том числе и самого Помпея.
  Он в отчаянии сидел, ссутулившись, на террасе. Снизу, с берега, изредка доносились крики морских птиц, когда ловцы устриц выуживали свою добычу. Теперь мы знали, почему округа была такой пустынной. Если верить Вибуллию, половина Сената прознала про то, что случилось в Лукке, и больше сотни сенаторов отправились на север, чтобы попытаться урвать свою часть добычи. Они отринули солнце Кампании ради того, чтобы понежиться в лучах самого теплого солнца на свете – власти.
  – Я дурак, – сказал Марк Туллий, – раз считаю волны здесь, пока будущее мира решается на другом конце страны. Давай посмотрим на дело трезво, Тирон. Я растратил свои силы. У каждого человека есть время расцвета, и мое время прошло.
  В тот же день Теренция вернулась после визита в пещеру сивиллы в Кумах. Она заметила пыль на коврах и мебели и спросила, кто был в доме. Цицерон нехотя описал ей случившееся.
  Глаза его жены засияли, и она взволнованно воскликнула:
  – Как странно, что ты мне об этом рассказываешь! Сивилла предсказала именно такой исход. Она сказала, что сперва Римом будут править трое, потом – двое, потом – один, а после – никто.
  Услышав эти слова, даже Цицерон, считавший идею о живущей в сосуде и предсказывающей будущее сивилле абсолютно дурацкой, был впечатлен.
  – Трое, двое, один, никто… – пробормотал он. – Что ж, мы знаем, кто такие трое, – это очевидно. И я могу догадаться, кто будет «один». Но кем будут двое? И что она имела в виду под «никто»? Или это ее способ предсказать хаос? Если так, я согласен – вот что последует, если мы позволим Цезарю разорвать конституцию! Но, хоть убей, не вижу, как мне его остановить.
  – Но почему именно ты должен быть тем, кто его остановит? – вопросила Теренция.
  – Не знаю. А кто же еще?
  – Почему всегда именно на твою долю выпадает преграждать путь амбициям Цезаря, когда Помпей, самый могущественный человек в государстве, не делает ничего, чтобы тебе помочь? Почему это твоя обязанность?
  Цицерон довольно долго молчал, но в конце концов ответил:
  – Хороший вопрос. Возможно, с моей стороны это обычная самонадеянность. Но могу ли я и впрямь с честью отступить и ничего не делать, когда все инстинкты говорят мне, что государство движется к катастрофе?
  – Да! – страстно выкрикнула Теренция. – Да! Конечно! Разве ты недостаточно страдал за то, что противостоял Цезарю? Есть ли в мире человек, который выстрадал больше? Почему бы не позволить другим продолжить бой? Уж наверняка ты заслужил наконец право на мир?
  А потом она тихо добавила:
  – Уж я-то его наверняка заслужила.
  Ее муж вновь надолго замолчал. По правде говоря, я подозревал, что с того мгновения, как ему стало известно о соглашении в Лукке, он в глубине души понимал, что не может и дальше противостоять Цезарю – если хочет остаться в живых. Ему требовалось только, чтобы кто-нибудь высказал это напрямик, и Теренция только что это сделала.
  В конце концов он устало вздохнул – я никогда еще не слышал от него такого усталого вздоха.
  – Ты права, жена моя. По крайней мере, никто никогда не сможет упрекнуть меня в том, что я не видел, кем является Цезарь, и не пытался его остановить. Но ты права – я слишком стар и слишком устал, чтобы и дальше с ним сражаться. Мои друзья поймут, а враги все равно будут поносить меня, что бы я ни сделал; так почему меня должно заботить, что они думают? Почему я не могу наконец-то насладиться здесь хоть каким-то досугом, на солнце, с моей семьей?
  С этими словами он потянулся и взял супругу за руку.
  
  Но все-таки Цицерон стыдился своей капитуляции. Я знаю это, потому что хотя он и написал письмо Помпею в Сардинию, говоря об изменении своей точки зрения – свое «отречение», как он это назвал, – Цицерон так и не дал мне на него взглянуть и не позволил скопировать. Не показал он письмо и Аттику. В то же время мой хозяин написал консулу Марцеллину, объявляя, что желает отозвать свое ходатайство Сенату о пересмотре земельных законов Цезаря. Он никак не объяснил это – впрочем, в объяснениях и не было нужды: все поняли, что политический небосвод сдвинулся и новое расположение звезд сложилось против Цицерона.
  Мы вернулись в Рим, полный слухов. Немногие знали, что планируют Помпей и Красс, но постепенно распространилась весть, что они намереваются выдвинуться на выборах в консулы единым блоком, именно так, как уже делали прежде, хотя все знали, что они всегда ненавидели друг друга. Однако некоторые сенаторы были полны решимости дать отпор цинизму и высокомерию Троих. Были назначены дебаты о распределении консульских провинций, а заодно – о предложении лишить Цезаря и Ближней, и Дальней Галлий.
  Цицерон знал: если он посетит курию, его спросят, какова его точка зрения. Поначалу он подумывал держаться подальше оттуда, но потом рассудил, что рано или поздно ему придется совершить публичное отречение – так почему бы не покончить с этим сразу?
  Он начал работать над речью.
  А потом, накануне дебатов, после двух с лишним лет пребывания на Кипре, в Рим вернулся Марк Порций Катон. Его появление было очень эффектным: он проплыл вверх по Тибру из Остии с флотилией груженных сокровищами кораблей в сопровождении своего племянника Брута – молодого человека, от которого ожидали великих дел. Весь Сенат, все магистраты и жрецы, как и основная часть жителей, взялись за приготовления, чтобы приветствовать возвращение Катона домой. Там, где ему полагалось причалить и встретиться с консулами, была пристань с раскрашенными шестами и лентами, но он, облаченный в потрепанную черную тунику, проплыл мимо, стоя на носу величественной галеры с шестью рядами весел – костистое лицо повернуто в профиль, глаза неотрывно смотрят вперед.
  Толпа сперва задохнулась и разочарованно застонала от такого самоуправства. Но потом на берег начали выгружать его сокровища: одна запряженная быками повозка за другой растянулись процессией от Навалии до самой государственной сокровищницы в Храме Сатурна. Эти повозки везли семь тысяч серебряных талантов, и один только этот вклад Катона преобразил финансы всего государства – этого было достаточно, чтобы обеспечить бесплатным зерном граждан на пять лет. И Сенат собрался на срочное заседание, чтобы проголосовать и назначить Катона почетным претором, а заодно дать ему право носить особую тогу с пурпурной каймой.
  Когда Марцеллин предложил ему высказаться в ответ, Марк Порций пренебрежительно отозвался о том, что он назвал «продажными побрякушками»:
  – Я выполнил долг, возложенный на меня народом Рима – поручение, о котором я никогда не просил и за которое предпочел бы не браться. Теперь, когда с ним покончено, мне ни к чему восточная лесть, ни к чему рядиться в крикливые одежды. Осознание того, что я выполнил свой долг, для меня достаточная награда, как и должно быть для любого мужчины.
  Когда на следующий день шли дебаты насчет провинций, Катон снова был в курии, как будто никогда и не уезжал. Сидя в своей обычной позе, он, как всегда, внимательно изучал отчеты казны, чтобы убедиться, что государственные деньги не тратятся впустую. Только когда Цицерон встал, чтобы заговорить, Марк Порций отложил отчеты в сторону.
  Заседание шло уже долго, и большинство экс-консулов успели высказать свое мнение. И все равно Цицерон ухитрился еще немного растянуть тревожное ожидание, посвятив первую часть речи нападкам на своих старых врагов, Пизона и Габиния: первый был губернатором Македонии, второй – Сирии. Потом консул Марк Филиппий, женатый на племяннице Цезаря и начавший, как и многие другие, проявлять беспокойство, перебил Марка Туллия и спросил, почему тот все время нападает на двух марионеток, тогда как человек, раздувший кампанию, которая привела к изгнанию Цицерона, – это сам Юлий Цезарь. Именно такой удобный случай и требовался знаменитому оратору.
  – Потому что, – ответил он, – я веду счет скорее общему благу, чем своим личным обидам. Именно моя старая и неизменная верность республике восстанавливает мою дружбу с Гаем Цезарем и примиряет меня с ним. Для меня, – продолжал он, и теперь ему приходилось кричать, чтобы его услышали за презрительными насмешками, – невозможно не быть другом того, кто служит государству добрую службу. Под командованием Цезаря мы вели в Галлии войну, тогда как раньше только отражали атаки. В отличие от своих предшественников, Цезарь считает, что вся Галлия должна быть приведена под наше правление. Поэтому он с блестящим успехом разбил в битвах самые свирепые и самые великие племена Германии и Гельвеции, а остальных устрашил, подавил и научил покоряться правлению римского народа. Но война еще не выиграна. Если Цезаря сместить, угли могут снова полыхнуть пламенем. Поэтому я как сенатор – хотя и его личный враг, если хотите, – должен отринуть личные обиды ради блага государства. Ибо как я могу быть врагом человека, чьи депеши, чья слава, чьи посланцы каждый день наполняют наш слух новыми названиями племен, народов и мест?
  Это было не самое убедительное выступление, и в конце мой хозяин сам уличил себя во лжи, попытавшись притвориться, будто они с Цезарем на самом деле вообще никогда не были врагами, – образчик софистики, встреченный насмешками. И все-таки он справился. Предложение о замене Юлия Цезаря не приняли, и в конце заседания Цицерон пошел к выходу, не склонив головы, хотя большинство страстных противников Цезаря, вроде Агенобарба и Бибула, в знак отвращения демонстративно повернулись к нему спиной.
  Вот тут его и перехватил Порций Катон. Я ждал у дверей и смог услышать весь их разговор.
  Катон:
  – Я несказанно разочарован тобою, Марк Туллий. Твое дезертирство только что лишило нас, возможно, последнего шанса остановить диктатора.
  Цицерон:
  – Почему я должен останавливать человека, который одерживает победу за победой?
  Катон:
  – Но для кого он одерживает эти победы? Ради республики или ради себя самого? И в любом случае, когда это стало государственной политикой – завоевывать Галлию? Разве Сенат или народ когда-либо поручали ему вести эту войну?
  Цицерон:
  – Тогда почему бы тебе не внести предложение ее закончить?
  Катон:
  – Возможно, я так и сделаю.
  Цицерон:
  – Да… И посмотрим, как далеко это тебя заведет! Добро пожаловать домой, между прочим.
  Но Марк Порций был не в настроении для таких шутливых замечаний и тяжело зашагал прочь, чтобы поговорить с Бибулом и Агенобарбом.
  С этого времени он возглавил оппозицию Цезарю, в то время как Цицерон удалился в свой дом на Палатине, к более спокойной жизни.
  
  В том, что сделал Марк Туллий, не было ничего героического. Он понимал, что потерял лицо. «Спокойной ночи, принципы, искренность и честь!» – так он подытожил все это в письме к Аттику.
  Однако после долгих лет, даже обладая мудростью взгляда в прошлое, я не вижу, что еще он мог бы сделать. Катону было бы легче бросить вызов Цезарю. Он был из богатой и могущественной семьи, и над ним не висела постоянная угроза Клодия.
  Дальше все развивалось именно так, как и планировали триумвиры, и Цицерон не смог бы это остановить, даже если б пожертвовал жизнью.
  Сперва Клодий и его головорезы мешали агитации перед выборами консулов, так что кампанию пришлось прекратить, потом они угрожали и запугивали других кандидатов, пока те не отзывали свои кандидатуры, и, в конце концов, выборы были отложены. Только Агенобарб, при поддержке Катона, нашел мужество бороться за консульство против Помпея и Красса. Большинство же сенаторов надели траур в знак протеста.
  Зимой город впервые наводнили ветераны Цезаря. Они пьянствовали, развратничали и угрожали любому, кто отказывался салютовать изображениям их вождя, которые они воздвигли на перекрестках. Накануне перенесенных выборов Катон и Агенобарб отправились при свете факелов к загонам для голосования, чтобы заявить свои права на сбор голосов. Но по дороге на них напали – то ли люди Клодия, то ли люди Цезаря, – и их факельщик был убит. Катона пырнули кинжалом в правую руку, и, хотя он умолял Агенобарба держаться стойко, тот бежал в свой дом, забаррикадировал дверь и отказался выходить.
  На следующий день Помпея и Красса выбрали консулами, и вскоре после этого, как и было решено в Лукке, они позаботились о том, чтобы им достались провинции, которыми они желали править в конце их объединенного срока полномочий: Испания – Помпею, Сирия – Крассу, и то, и другое на пять лет вместо обычного года, с продлением для Цезаря на пять лет его проконсульства в Галлии. Помпей даже решил не покидать Рим после окончания своего консульского срока, правя Испанией через своих подчиненных.
  Пока все это происходило, Цицерон продолжал держаться в стороне от политики. В те дни, когда у него не было дел в суде, он оставался дома и присматривал за тем, как его сына и племянника обучают грамматике, греческому языку и риторике. Почти каждый вечер он тихо обедал с Теренцией. А еще сочинял стихи, начал писать книгу по истории и упражнялся в ораторском искусстве.
  – Я все еще в изгнании, – заметил он мне, – только теперь мое изгнание в Риме.
  Гай Юлий Цезарь вскоре получил донесения о резком изменении точки зрения Цицерона в Сенате и немедленно послал ему благодарственное письмо. Я помню, как удивился Марк Туллий, когда один из быстрых и надежных курьеров Цезаря доставил ему это послание. Как я уже объяснил, почти вся переписка Цезаря и Цицерона впоследствии была конфискована. Но я помню начало писем триумвира, потому что оно всегда было одинаковым: «От Гая Цезаря, императора, Марку Цицерону – привет. Со мной и моей армией всё в порядке…»
  А в том письме был и еще один момент, которого я никогда не забуду: «Я рад узнать, что для меня есть место в твоем сердце. Нет другого человека в Риме, чье мнение я ценил бы выше твоего. Ты можешь во всем на меня положиться».
  Цицерон разрывался между чувствами благодарности и стыда, облегчения и отчаяния. Он показал это письмо своему брату Квинту, который только что вернулся с Сардинии. Тот сказал:
  – Ты поступил правильно. Помпей оказался неверным другом. Может, Цезарь будет вернее.
  А потом добавил:
  – Честно говоря, пока я был на чужбине, Помпей обращался со мною так презрительно, что я подумывал, не лучше ли мне будет присоединиться к Цезарю.
  – И как бы ты это сделал?
  – Ну, я же солдат, не так ли? Возможно, я смог бы попросить должность в его штабе. Или ты мог бы попросить для меня должность офицера…
  Сперва Цицерон колебался: он не хотел просить Цезаря об одолжении. Но потом увидел, каким несчастным чувствует себя Квинт после возвращения в Рим. Конечно, тут сыграл роль и злосчастный брак с Помпонией, но дело было не только в этом. В отличие от старшего брата, Квинт не был адвокатом или оратором, и его не слишком привлекали суды или Сенат. Он уже занимал должности претора и губернатора Азии, и единственной оставшейся для него ступенькой на политическом поприще было консульство, которое он никогда не получил бы, не подвернись ему некий нежданный счастливый случай или чье-нибудь покровительство. И опять-таки, такое изменение его судьбы могло произойти лишь на поле брани…
  И, хотя вероятность этого казалась небольшой, братья все же убедили себя такими доводами, что должны в дальнейшем связать свои судьбы с судьбой Гая Юлия Цезаря.
  Цицерон написал Цезарю, прося офицерского звания для Квинта, и триумвир немедленно ответил, что будет счастлив услужить ему. Более того – в ответ он спросил у Марка Туллия, не поможет ли тот присмотреть за великой программой переустройства, которую Цезарь планировал в Риме, чтобы она соперничала с такой же программой Помпея. Несколько сотен миллионов сестерциев следовало потратить на устройство нового форума в центре города и на создание крытого прохода в милю длиной на Марсовом поле. Чтобы вознаградить Цицерона за труды, Юлий Цезарь дал ему кредит в восемьсот тысяч сестерциев под два с четвертью процента – половину рыночного курса.
  Вот каким был этот человек, Гай Юлий Цезарь. Он был как водоворот – засасывал людей чистой силой своей энергии и власти до тех пор, пока не заворожил почти весь Рим. Всякий раз, когда его «Записки» вывешивали у Регии, перед ними собирались толпы, которые стояли там весь день, читая о его свершениях.
  В тот год его юный протеже Децим победил кельтов в великой морской битве в Атлантике, после чего Цезарь велел продать в рабство весь кельтский народ, а их вождей – казнить. Британия была завоевана, Пиренеи – умиротворены, а Фландрия – подавлена. Каждую общину в Галлии обязали платить налог – даже после того, как Цезарь разграбил их города и вывез все их древние сокровища. Огромная, но мирная миграция германских племен в количестве 430 000 человек из племен узипетов и тенктеров пересекла Рейн и была одурачена Цезарем: он внушил им ложное чувство безопасности, притворившись, будто согласен на перемирие, – а после уничтожил их. Его инженеры воздвигли мост через Рейн, и он со своими легионами восемнадцать дней лютовал в Германии, прежде чем отступил обратно в Галлию и разобрал за собой мост. В конце концов, как будто этого было недостаточно, он пустился в море с двумя легионами и высадился на варварских берегах Британии – в месте, в существование которого многие в Риме вообще отказывались верить, лежавшем за пределами изведанного мира, – сжег несколько деревень, захватил рабов и отплыл домой прежде, чем его поймали в ловушку зимние шторма.
  Помпей собрал совещание Сената, чтобы отпраздновать победы Цезаря и проголосовать за добавочные двадцать дней публичных торжеств в честь своего тестя, – за чем последовала сцена, которую мне никогда не забыть. Сенаторы один за другим вставали, чтобы восславить Цезаря, среди них послушно встал и Цицерон, и, в конце концов, Помпею больше никого не осталось вызывать, кроме Катона.
  – Сограждане, – сказал тот, – вы все опять лишились здравого рассудка. По подсчету самого Цезаря, он перебил четыреста тысяч человек, женщин и детей – людей, с которыми мы не были в ссоре, с которыми мы не воевали – во время кампании, не санкционированной голосованием ни Сената, ни римского народа. Я хочу внести на ваше рассмотрение два контрпредложения: во-первых, мы должны не устраивать празднества, а принести жертвы богам, чтобы те не обрушили свой гнев на Рим и армию из-за глупости и безумия Цезаря; а во-вторых, Цезарь, показавший себя преступником, должен быть передан племенам Германии, дабы те решили его судьбу.
  Крики ярости, которыми встретили эту речь, были похожи на вопли боли:
  – Предатель!
  – Любитель галлов!
  – Германец!
  Несколько сенаторов вскочили и начали толкать Катона туда-сюда, заставив его споткнуться и шагнуть назад. Но он был сильным и жилистым мужчиной, так что сумел восстановить равновесие и продолжал стоять, где стоял, свирепо глядя на них орлиным взглядом.
  Было выдвинуто предложение, чтобы ликторы немедленно забрали его в тюрьму и держали там до тех пор, пока он не извинится. Однако Помпей был слишком ловок, чтобы допустить такое мученичество.
  – Катон своими словами причинил себе больше зла, чем причинило бы ему любое наказание, какое мы можем наложить, – объявил он. – Дайте ему свободно уйти. Это неважно. В глазах римского народа он навечно останется проклят за такие предательские речи.
  Я тоже чувствовал, что Марк Порций нанес себе огромный урон на фоне всех умеренных и здравомыслящих мнений, – о чем и сказал Цицерону, когда мы шли домой. Учитывая его вновь обретенную близость с Цезарем, я ожидал, что он согласится со мной; но, к моему удивлению, он покачал головой.
  – Нет, ты совершенно не прав. Катон – пророк. Он выпаливает правду с откровенностью ребенка или безумца. Рим раскается в том дне, когда связал свою судьбу с Цезарем. И я тоже раскаюсь.
  
  Я не претендую на то, чтобы быть философом, но заметил вот что: всякий раз, когда кажется, что нечто достигло зенита, можете не сомневаться – это «нечто» уже начало разрушаться.
  Так обстояли дела и с триумвиратом. Он возвышался над политическим пейзажем, как некий гранитный монолит. Однако в нем имелись слабые места, которых никто не видел и которые обнаружились лишь со временем. Из них наибольшую опасность представляли непомерные амбиции Марка Лициния Красса.
  Многие годы его почитали богатейшим человеком Рима, чье состояние равнялось примерно восьми тысячам талантов, или почти двумстам миллионов сестерциев. Но в последнее время это стало казаться едва ли не ничтожным по сравнению с богатствами Помпея и Цезаря, имевших в своем распоряжении ресурсы целых стран. Поэтому Красс стремился отправиться в Сирию не для того, чтобы управлять ею, а чтобы, используя ее как базу, организовать военную экспедицию против Парфянской империи. Те, кто хоть как-то были знакомы с предательскими песками и жестокими народами Аравии, считали этот план крайне рискованным – в особенности, я уверен, Помпей. Но его отвращение к Крассу было столь сильным, что он не делал ничего, чтобы его отговорить. Что же касается Цезаря, тот весьма поощрял Марка Лициния. Он послал из Галлии обратно в Рим сына Красса Публия, с которым я встретился в Мутине, с отрядом в тысячу отлично натренированных всадников, чтобы тот мог присоединиться к отцу в качестве помощника главнокомандующего.
  Цицерон презирал Красса больше, чем любого другого человека в Риме. Даже к Клодию мой хозяин время от времени мог нехотя выказать какое-то уважение, но Марка Красса он считал циничным, жадным и двуличным, причем все эти черты характера прятались в нем за увертливостью и фальшивым дружелюбием.
  В то время Марк Туллий отчаянно сцепился с Крассом в Сенате. Цицерон обвинил ушедшего в отставку губернатора Сирии Габиния – своего старого врага – в том, что тот наконец поддался на подкуп Птолемея и восстановил фараона на египетском троне. Красс же защищал человека, которого собирался сменить на посту губернатора, и Цицерон упрекнул его в том, что он ставит свои личные интересы выше интересов республики. На это Марк Лициний язвительно заметил, что Цицерон был изгнанником.
  – Лучше честный изгнанник, – парировал мой господин, – чем избалованный вор.
  Тогда Красс подошел к нему, выпятив грудь, и этих двух пожилых государственных деятелей пришлось силой удерживать от драки.
  Помпей отвел Цицерона в сторону и сказал, что не будет мириться с таким оскорблением своего соконсула, а Цезарь написал из Галлии суровое письмо, что он расценивает любое нападение на Красса как личное оскорбление.
  По моему мнению, их беспокоило то, что экспедиция Марка Лициния оказалась настолько непопулярной, что это начало подрывать власть Троих.
  Катон и его сторонники объявили, что это незаконно и аморально – вести войну в стране, с которой у республики есть договор о дружбе. Они предъявили предзнаменования, показывающие, что это оскорбляет богов и послужит причиной падения Рима.
  Красс был достаточно обеспокоен сложившейся ситуацией, чтобы искать публичного примирения с Цицероном. Он сделал такую попытку через Фурия Крассипа, своего друга, зятя Марка Туллия, и тот предложил дать для них обоих обед накануне отъезда Красса. Отказаться от приглашения означало выказать неуважение к Помпею и Цезарю, так что Цицерону поневоле пришлось пойти туда.
  – Но я хочу, чтобы ты был у меня под рукой как свидетель, – сказал он мне. – Этот негодяй припишет мне слова, которых я не говорил, и выдумает поддержку, которой я никогда ему не оказывал.
  Само собой, я не присутствовал на самой трапезе. И все-таки мне очень ясно запомнились некоторые моменты того вечера. У Крассипа был прекрасный пригородный дом, стоящий посреди парка примерно в миле к югу от города, на берегу Тибра. Цицерон и Теренция прибыли туда первыми, и поэтому смогли провести некоторое время с Туллией, у которой недавно случился выкидыш. Она выглядела бледной – бедное дитя! – и худой, и я заметил, как холодно обращается с нею муж, критикуя ее за такие домашние недосмотры, как поникшие цветы в букетах или плохое качество канапе.
  Красс появился часом позже с целой процессией экипажей, прогремевших по внутреннему двору. С ним была его жена Тертулла – пожилая госпожа с кислым лицом, почти такая же лысая, как и он сам, – а также его сын Публий и невеста Публия, Корнелия, – очень грациозная семнадцатилетняя девушка, дочь Сципиона Назики, считавшаяся одной из самых желанных партий среди наследниц Рима.
  За Марком Крассом тащилась также свита адъютантов и секретарей, у которых как будто не было иного назначения, кроме как сновать взад-вперед с письмами и документами, создавая общее впечатление важности. Когда начальство отправилось на обед и скрылось с глаз долой, они развалились в креслах и на диванах Крассипа и пили его вино. Меня поразил контраст между этими невоенными дилетантами и умелыми, закаленными в битвах подручными Цезаря.
  После еды мужчины отправились в таблинум, чтобы обсудить военную стратегию – вернее, это Красс разглагольствовал на военные темы, а остальные слушали. Он стал очень туг на ухо к тому времени – ему уже исполнилось шестьдесят – и говорил слишком громко. Публий чувствовал себя неловко.
  – Хорошо, отец, не нужно кричать, мы же не в другой комнате… – останавливал он Марка Лициния время от времени.
  Пару раз Публий взглянул на Цицерона и приподнял брови, молча извиняясь.
  Красс объявил, что отправляется на восток через Македонию, потом минует Фракию, Геллеспонт, Галатию и северную часть Сирии, пересечет пустыню Месопотамии, переправится через Евфрат и вторгнется глубоко в Парфию.
  Мой хозяин сказал на это:
  – Они, наверное, отлично знают, что ты идешь. Разве тебя не беспокоит, что ты утратишь элемент неожиданности?
  – Мне не нужен элемент неожиданности, – с насмешкой ответил Красс. – Я предпочитаю элемент уверенности. Пусть они дрожат при нашем приближении.
  Он приметил разную богатую поживу на своем будущем пути – упомянул храмы богини Деркето121 в Иераполе и Иеговы в Иерусалиме, украшенное драгоценными камнями изображение Аполлона в Тигранакерте, золотого Зевса в Ницефориуме122 и сокровищницы в Селевкии. Цицерон пошутил, что это выглядит не столько военной кампанией, сколько кампанией по приобретению добра, но Красс был слишком глуховат, чтобы его расслышать.
  В конце вечера два старых врага тепло пожали друг другу руки и выразили глубокое удовлетворение тем, что любое малейшее недопонимание, которое, возможно, между ними было, наконец-то осталось в прошлом.
  – Да эти недопонимания – просто плод воображения, – заявил Цицерон, покрутив пальцами. – Пусть они полностью сотрутся из нашей памяти. Надеюсь, наши союз и дружба будут продолжаться к чести нас обоих, ведь наш с тобой жребий пал на одну и ту же политическую почву. Во всех делах, которые коснутся тебя во время твоего отсутствия, моя преданность, неустанное служение и любое влияние, какое я смогу оказать, будут в твоем полном и безоговорочном распоряжении.
  Но, когда мы устроились в экипаже, чтобы ехать домой, мой господин заговорил совсем по-другому:
  – Какой же он законченный негодяй!
  День или два спустя – и за целых два месяца до окончания срока его пребывания на посту консула, так ему не терпелось отбыть – Красс покинул Рим в красном плаще и в полной форме полководца. Помпей, его соконсул, вышел из здания Сената, чтобы посмотреть на его отъезд.
  Трибун Атей Капитон попытался задержать Марка Лициния на форуме за незаконное начало войны, а когда его отбросили в сторону офицеры Красса, побежал вперед, к городским воротам, и зажег жаровню. Когда Марк Красс проезжал мимо, Капитон бросил в пламя ладан и возлияния и призвал проклятия на его голову и на всю его экспедицию, мешая заклинания с именами странных и ужасных божеств. Суеверный римский люд пришел в ужас и кричал триумвиру, чтобы тот никуда не ездил. Но Красс только посмеялся и, напоследок весело помахав рукой, повернулся к городу спиной и пришпорил лошадь.
  
  Такова была жизнь Цицерона в ту пору – он ходил на цыпочках между тремя великими людьми государства, пытаясь оставаться в хороших отношениях с каждым из них, выполняя их приказания и втайне приходя в отчаяние из-за будущего республики, но ожидая лучших времен и надеясь, что они еще настанут.
  Он искал прибежища в книгах, особенно по философии и истории, и однажды, вскоре после того, как Квинт уехал, чтобы присоединиться к Цезарю в Галлии, объявил мне, что решил написать собственную работу. Это слишком опасно, сказал он, открыто нападать на нынешнее политическое положение в Риме. Но он сумеет подойти к делу по-другому, обновив «Республику» Платона и описав, каким может быть идеальное государство.
  – Кто сможет против этого возразить?
  «Великое множество людей», – подумал я, но придержал свое мнение при себе.
  Я вспоминаю работу над этим трудом – в конечном итоге она заняла почти три года – как один из самых светлых периодов моей жизни. Как и бывает с большинством литературных произведений, работа эта повлекла за собой много жестоких разочарований и неудачных начал. Первоначально Цицерон планировал написать все на девяти свитках, но потом сократил их число до шести. Он решил облечь свой труд в форму воображаемой беседы между группой исторических лиц, сделав главным одного из своих кумиров – Сципиона Эмилиана, завоевателя Карфагена. Эти люди, по его плану, должны были собраться на вилле во время религиозного праздника, чтобы обсудить природу политики и то, как должно быть организовано общество. Цицерон рассудил, что никто не станет возражать, если опасные идеи будут вложены в уста легендарных деятелей римской истории.
  Он начал диктовать текст на своей новой вилле в Кумах во время перерыва в заседаниях Сената, сверяясь со всеми древними текстами, и в один достопамятный день мы поехали на виллу Фавста Корнелия Суллы – сына бывшего диктатора, который жил неподалеку от нас на побережье. Союзник Цицерона Милон, поднимавшийся по ступенькам политической карьеры, только что женился на сестре-близняшке Суллы, и на свадебном завтраке, где присутствовал Цицерон, Фавст предложил ему в любое время пользоваться своей библиотекой. Это было одно из самых ценных собраний в Италии: почти тридцать лет назад свитки привез из Афин Сулла-диктатор, и, что поразительно, среди них было большинство оригинальных манускриптов Аристотеля, написанных его рукой три века тому назад.
  Сколько бы я ни прожил, никогда не забуду, с каким чувством я разворачивал каждую из восьми книг «Политики» Аристотеля: крошечные валики с мелкими греческими буквами. Края их были слегка повреждены влагой пещер Малой Азии, где их прятали много лет. Это было все равно что протянуться назад сквозь время и прикоснуться к лицу бога.
  Но я чересчур отвлекся от темы. Самое главное – Цицерон впервые изложил черным по белому свое политическое кредо, которое я могу подытожить так: во-первых, политика – самое благородное из всех поприщ («нет никакого другого занятия, в котором человеческие добродетели настолько приближались бы к величественным функциям богов», «нет благороднее мотива для вступления в общественную жизнь, чем решимость не находиться под управлением безнравственных людей»); во-вторых, ни индивидууму, ни объединению индивидуумов нельзя позволять делаться слишком могущественными; в-третьих, политика – это профессия, а не увеселение для дилетантов (нет ничего хуже, чем правление «умных поэтов»); в-четвертых, государственный деятель должен посвятить свою жизнь изучению «науки политики, чтобы заблаговременно приобрести все знания, которые могут ему пригодиться когда-нибудь в будущем»; в-пятых, власть в государстве всегда должна быть разделена; и, наконец, в-шестых, есть три известных формы правления – монархия, аристократия и власть народа, и самое лучшее – это смесь всех трех, потому что каждое отдельно взятое может привести к бедствиям: цари могут быть своевольными, аристократы – эгоистичными, а «разнузданное большинство, наслаждаясь непривычной властью, – ужаснее пожара на корабле в бушующем море».
  Сейчас я часто перечитываю труд моего хозяина «О государстве» и всегда бываю взволнован, особенно тем местом в конце шестой книги, где Сципион описывает, как ему во сне является его дед и забирает его на небеса, чтобы показать, как мала Земля в сравнении с грандиозностью Млечного Пути, в котором духи умерших государственных деятелей находятся в виде звезд. На это описание автора вдохновили безбрежные ясные небеса над Неаполитанским заливом: «Я глядел туда и сюда, и все казалось мне изумительно красивым. Там были звезды, которых мы никогда не видим с Земли, и все они были больше, чем мы когда-либо воображали. Звездные сферы были гораздо больше Земли; воистину сама Земля казалась мне такой маленькой, что я с пренебрежением отнесся к нашей империи, покрывавшей, если можно так выразиться, единственную точку на ее поверхности».
  «Если б ты посмотрел ввысь, – сказал старик Сципиону, – и разглядел этот вечный дом и место отдохновения, тебя больше не беспокоили бы сплетни вульгарного стада и ты перестал бы верить в человеческое вознаграждение за свои подвиги. Ничья репутация не проживет очень долго – ведь то, что говорят люди, умирает вместе с ними, и репутация стирается забывчивостью следующих поколений».
  Сочинение таких пассажей было главным утешением Цицерона в одинокие дни тех лет, которые он провел, удалившись от дел. Но перспектива того, что он когда-нибудь снова сможет применить свои принципы на деле, казалась воистину отдаленной.
  
  Три месяца спустя после того, как Марк Туллий начал писать «О государстве», летом семисотого года Рима123, жена Помпея Юлия родила мальчика. Получив эту весть на своем утреннем приеме, Цицерон сразу же поспешил заглянуть к счастливой паре с подарком, потому что сын Помпея и внук Цезаря должен был стать могучей силой в грядущие годы, и моему хозяину хотелось быть в числе первых прибывших с поздравлениями.
  Недавно рассвело, но было уже жарко. В долине под домом Помпея возвышался недавно открытый им театр с храмами, садами и портиками, и свежий белый мрамор ослепительно сиял на солнце. Цицерон присутствовал на церемонии открытия театра всего несколько месяцев тому назад – в представление входила битва с участием пятисот львов, четырехсот пантер, восемнадцати слонов и первых носорогов, когда-либо виденных в Риме. Но Марк Туллий счел все это отвратительным, особенно истребление слонов: «Какое удовольствие могут испытывать культурные люди при виде того, как слабого человека рвут на куски могучие животные или как благородное создание пронзают охотничьим копьем?» Но, само собой, он держал свои чувства при себе.
  Едва мы вошли в громадный дом, стало ясно, что случилось нечто ужасное. Сенаторы и клиенты Гнея Помпея стояли обеспокоенными, молчаливыми группками. Кто-то прошептал Цицерону, что Помпей не сделал никаких объявлений о случившемся, но то, что он не вышел к гостям, и то, что раньше мельком видели, как несколько служанок Юлии с плачем бегут через внутренний двор, заставляет предположить самое худшее.
  Внезапно в глубине дома поднялась суматоха, занавеска раздвинулась, и появился хозяин дома в окружении свиты рабов. Он остановился, словно потрясенный тем, сколько людей его ждут, и поискал среди собравшихся знакомое лицо. Его взгляд упал на Цицерона. Помпей Великий поднял руку и пошел к нему. Все наблюдали за ним.
  Сперва Помпей казался совершенно спокойным, и глаза его были ясными. Но потом, когда он подошел к своему старому союзнику, попытки сохранить самообладание внезапно стали ему не по силам. Все его тело и лицо как будто обмякли, и с ужасным сдавленным всхлипыванием он выкрикнул:
  – Она мертва!
  Оглушительный стон пронесся по громадной комнате – стон искреннего потрясения и боли, не сомневаюсь; но также и стон тревоги, потому что здесь собрались политики и произошло нечто большее, нежели смерть одной молодой женщины, как бы трагична она ни была. Цицерон, сам в слезах, обнял триумвира и попытался утешить его. Спустя несколько мгновений Помпей попросил его войти и взглянуть на тело.
  Зная, как брезгливо Марк Туллий относится к смерти, я подумал, что он попытается отказаться. Но это было невозможно. Его приглашали не только как друга, он должен был стать официальным свидетелем от лица Сената в деле государственной важности. Он ушел, держа Помпея за руку, а когда вскоре вернулся, остальные собрались вокруг него.
  – Вскоре после родов у госпожи Юлии опять началось кровотечение, – доложил Цицерон, – и поток крови невозможно было остановить. Конец был мирным, и она выказала храбрость, как и подобает при ее происхождении.
  – А ребенок? – спросил кто-то из собравшихся.
  – Он не переживет этого дня.
  Это заявление вызвало новые стоны, а потом все ушли, чтобы разнести эту весть по городу.
  Марк Туллий повернулся ко мне:
  – Бедная девочка была белее простыни, в которую ее завернули. А мальчик был слепым и обмякшим. Искренне сочувствую Цезарю. Юлия была его единственным ребенком. Можно подумать, что пророчества Катона о гневе богов начинают сбываться.
  Мы вернулись домой, и Цицерон написал Цезарю письмо с соболезнованиями. Как назло, Цезарь находился в самом недосягаемом из всех возможных мест своего пребывания – снова двигался через Британию, на этот раз с армией вторжения в двадцать семь тысяч человек, среди которых был и Квинт. Лишь по возвращении в Галлию, несколько месяцев спустя, он обнаружил пакеты писем, сообщавшие ему о смерти дочери. По общим отзывам, Цезарь ничем не выказал ни потрясения, ни других чувств – он только удалился в свои покои. Триумвир ни разу не заговорил об этом и после трехдневного официального траура вернулся к своим обычным делам. Полагаю, секрет такого достижения заключался в том, что он был совершенно равнодушен к смерти кого бы то ни было – друга или врага, своего единственного ребенка или даже, в конечном итоге, к собственной смерти: такова была холодность его натуры, которую он скрывал под слоями своего знаменитого обаяния.
  Помпей находился на другом краю спектра человеческих характеров. Он был весь как на ладони. Этот человек любил всех своих жен, относясь к ним с огромной (некоторые говорили – с чрезмерной) нежностью, а Юлию – больше всех. На ее похоронах, которые, несмотря на возражения Катона, стали официальной церемонией на форуме, ему было трудно произносить панегирик сквозь слезы, и вообще весь его вид говорил о том, что дух его сломлен. Пепел Юлии потом захоронили в мавзолее в пределах одного из храмов на Марсовом поле.
  Примерно через два месяца после этого Помпей попросил Цицерона прийти повидаться с ним и показал ему письмо, только что полученное от Цезаря. После выражения соболезнований из-за утраты Юлии и благодарности за его соболезнования, триумвир предлагал ему заключить новый союз посредством брака, но двойной прочности: он отдаст Помпею в жены внучку своей сестры, Октавию, а тот в ответ отдаст ему руку своей дочери, Помпеи.
  – Как тебе это? – вопросил Помпей Великий. – Я полагаю, варварский воздух Британии повлиял на его разум! Во-первых, моя дочь уже обручена с Фавстом Суллой – и что мне полагается ему сказать? «Очень жаль, Сулла, неожиданно появился кое-кто поважнее»? Да и Октавия, конечно, уже замужем, и не просто за кем-то там, а за Гаем Марцеллом! И каково ему будет, если я украду у него жену? Будь все проклято, если уж на то пошло, Цезарь сам женат – на бедной проституточке Кальпурнии! Столько жизней должны быть перевернуты вверх тормашками, а ведь место дорогой маленькой Юлии в моей постели еще не остыло! Ты знаешь, что я даже не собрался с духом убрать ее гребни?
  И тут Цицерон в кои-то веки вдруг начал высказываться в защиту Цезаря:
  – Я уверен, он думает только о стабильности республики.
  Но Помпей не успокаивался:
  – Ну, а я не буду о ней думать! Если я женюсь в пятый раз, то на женщине, которую выберу сам. Что же касается Цезаря, то ему придется поискать себе другую невесту.
  Цицерон, любивший сплетни, не смог удержаться и пересказал письмо Цезаря нескольким друзьям, взяв с каждого обещание хранить тайну. Само собой, каждый друг упомянул об этом письме нескольким своим друзьям, взяв с них точно такую же клятву, и так продолжалось до тех пор, пока новости о брачных предложениях Цезаря не начал обсуждать весь Рим. Особенно ярился Марцелл – из-за того, что Цезарь говорил о его жене так, будто она была его имуществом.
  Цезарь смутился, услышав об этих разговорах. Он обвинял Помпея в том, что тот выдал его планы, но Помпей не стал извиняться, а в свою очередь обвинил Цезаря в неуклюжем сватовстве. В монолите триумвирата появилась еще одна трещина.
  VII
  В следующем году во время перерыва в работе Сената Цицерон, как обычно, отправился со своей семьей в Кумы, чтобы продолжить работу над книгой о политике, и я, как всегда, поехал с ним. Это было незадолго до моего пятидесятого дня рождения.
  Основную часть своей жизни я наслаждался отменным здоровьем, но теперь, когда мы добрались до холодных горных высот города Арпина и сделали перерыв в путешествии, я начал дрожать и на следующее утро едва мог двигать руками и ногами. Когда я попытался продолжить путь вместе с остальными, то потерял сознание, и меня отнесли в кровать.
  Цицерон был невероятно добр ко мне. Он отложил отъезд в надежде, что я поправлюсь, но моя лихорадка усугубилась, и впоследствии мне рассказали, что он провел долгие часы у моей постели. В конце концов ему все-таки пришлось оставить меня здесь с наказом домашним рабам, чтобы обо мне позаботились точно так же, как позаботились бы о нем самом, а два дня спустя он написал из Кум, сообщая, что посылает мне своего доктора-грека, Андрикия, а также повара: «Если ты любишь меня, позаботься о том, чтобы поправиться и присоединиться к нам, когда окончательно окрепнешь. До свидания».
  Андрикий дал мне слабительное и пустил кровь, а повар готовил изысканные яства, но я был слишком болен, чтобы их есть. Цицерон постоянно писал. «Ты представить себе не можешь, как меня тревожит твое здоровье. Если ты успокоишь меня на сей счет, я успокою тебя насчет всего, о чем ты волнуешься. Я бы написал больше, если б думал, что ты можешь получать от чтения хоть какое-то удовольствие. Используй свой умный мозг, который я так высоко ценю, на то, чтобы сохранить себя для нас обоих».
  Спустя примерно неделю лихорадка ослабла, но тогда было уже слишком поздно отправляться в Кумы. Мой господин написал, чтобы вместо этого я присоединился к нему в Формии, когда он будет возвращаться в Рим. «Пусть я найду тебя там, мой дорогой Тирон, здоровым и сильным. Мои, а вернее, наши литературные замыслы поникли головами, скучая по тебе. Аттик остается со мной, пребывая в жизнерадостном настроении. Он хотел прослушать мои произведения, но я сказал, что в твое отсутствие мой писательский язык полностью связан. Ты должен приготовиться к тому, чтобы вновь поступить в услужение моим Музам. Мое обещание будет исполнено в назначенный день. А пока не забывай о том, чтобы полностью поправиться. Скоро я буду с тобой. До свиданья».
  «Я успокою тебя насчет всего, о чем ты волнуешься…» «Мое обещание будет исполнено в назначенный день…» Я перечитывал письма Цицерона снова и снова, пытаясь понять эти две фразы, и решил, что он, должно быть, сказал мне что-то, когда я был в бреду, и я не запомнил, что именно это было.
  Как и было условлено, я появился на вилле в Формии после полудня в двадцать восьмой день апреля, в мой пятидесятый день рождения. Погода была отнюдь не благоприятной, холодной и ветреной, дождь порывами накатывал с моря. Я все еще чувствовал себя слабым и ускорил шаг, пытаясь побыстрее войти в дом, чтобы не промокнуть до костей, – и от этого небольшого усилия у меня закружилась голова.
  Дом казался заброшенным, и я задумался – может, я неправильно понял данные мне указания? Я переходил из комнаты в комнату до тех пор, пока не услышал в триклинии сдавленный мальчишеский смех. Отодвинув занавеску, я обнаружил, что вся обеденная зала забита людьми, пытающимися сохранить тишину: там были Цицерон, Теренция, Туллия, Марк, юный Квинт Цицерон, все домашние рабы и (что еще более странно) – претор Гай Марцелл со своими ликторами. Тот самый благородный Марцелл, чью жену Цезарь пытался даровать Помпею, – у него была вилла неподалеку.
  При виде моего удивленного лица все они начали смеяться, а потом Марк Туллий взял меня за руку и повел в центр комнаты, в то время как остальные дали нам место. Я почувствовал, как у меня подгибаются колени.
  Марцелл громко спросил:
  – Кто желает в этот день освободить своего раба?
  Цицерон ответил:
  – Я желаю.
  – Ты законный его владелец?
  – Да.
  – На каком основании он должен быть освобожден?
  – Он выказал великую верность и с тех пор, как родился в рабстве, образцово служил нашей семье, мне – в особенности, а также римскому государству. У него неиспорченный нрав, и он стоит того, чтобы быть свободным.
  Марцелл кивнул:
  – Можешь приступить.
  Ликтор коротко прикоснулся своим прутом к моей голове. Цицерон шагнул, встав передо мной, схватил меня за плечи и произнес простую юридическую формулу:
  – Этот человек должен быть свободным.
  В глазах его стояли слезы, в моих тоже.
  Он ласково повернул меня, пока я не оказался к нему спиной, а потом отпустил – так отец может выпустить ребенка, чтобы тот сделал свои первые шаги.
  Мне трудно описать радость освобождения. Квинт выразил это лучше, написав мне из Галлии: «Я не мог бы быть более счастлив, мой дорогой Тирон, поверь мне. Прежде ты был нашим рабом, но теперь ты наш друг».
  С виду в моей жизни почти ничего не изменилось. Я продолжал жить под крышей Цицерона и выполнять прежние обязанности. Но в душе я стал другим человеком. Я сменил свою тунику на тогу – эту громоздкую одежду я носил без легкости и без комфорта, но с ревностной гордостью – и впервые начал строить собственные планы: принялся составлять обширный словарь символов и аббревиатур, использовавшихся в моей стенографической системе, вместе с инструкциями по ее применению и набросал проект книги по латинской грамматике. А еще я возвращался к своим сундукам с записками всякий раз, когда выдавался свободный часок, и копировал особенно забавные или умные изречения, сделанные Цицероном в течение многих лет. Тот горячо одобрил идею составления сборника его остроумия и мудрости. Теперь часто после особенно удачной реплики он останавливался и говорил:
  – Запиши это, Тирон, для твоего сборника.
  Постепенно между нами возникла негласная договоренность о том, что если я переживу его, то напишу его биографию.
  Однажды я спросил, почему он ждал так долго, чтобы освободить меня, и почему он решил сделать это именно в тот момент. Цицерон ответил:
  – Ну, ты же знаешь, что я могу быть эгоистичным и полностью на тебя полагаюсь. Я думал: «Если я его освобожу, что помешает ему уехать или отдать свою верность Цезарю, или Крассу, или еще кому-нибудь? Они бы наверняка дорого заплатили ему за все, что он обо мне знает». А потом, когда ты заболел в Арпине, я понял, как несправедливо будет, если ты умрешь в рабстве, и поэтому дал тебе обещание. Хотя тебя тогда слишком лихорадило, чтобы ты понял мои слова. Если когда-нибудь и существовал человек, заслуживающий величия свободы, так это ты, дорогой Тирон. Кроме того, – добавил он, подмигнув, – в эти дни у меня нет секретов, которые стоило бы продать.
  Как бы сильно я его ни любил, мне, тем не менее, хотелось закончить дни под собственной крышей. У меня имелись кое-какие сбережения, а теперь мне еще и платили жалованье, и я мечтал о покупке небольшой фермы рядом с Кумами, где можно было бы держать нескольких коз и цыплят и выращивать собственный виноград и оливки. Однако я боялся одиночества. Положим, я мог отправиться на рынок рабов и купить себе компаньона, но мысль об этом отталкивала меня. Я знал, с кем хочу разделить эту мечту о будущей жизни: с Агатой, рабыней-гречанкой, с которой я познакомился в доме Луция. Я попросил Аттика выкупить ее от моего имени перед тем, как отправился в изгнание с Цицероном, и Аттик подтвердил, что выполнил мою просьбу и что ее освободили. Но, хотя я наводил справки о том, что же с нею сталось, и, проходя по Риму, всегда высматривал ее, она исчезла в многолюдных толпах Италии.
  
  Я недолго спокойно наслаждался свободой. Над моими скромными планами, как и над планами всех остальных, суждено было посмеяться грандиозности грядущих событий. Как говорит Платон: «На что бы ни надеялся разум, будущее в руках богов».
  Несколько месяцев спустя после моего освобождения, в месяц, который тогда назывался квинтилием, хотя теперь его требуют называть июлем124, я торопливо шел по Священной дороге, пытаясь не споткнуться о свою новую тогу, как вдруг увидел впереди толпу. Люди стояли совершенно неподвижно – не было заметно того оживления, какое бывало всегда, когда на белой доске вывешивали новости об одной из побед Цезаря. Я тут же подумал, что он, наверное, потерпел ужасное поражение, и, присоединившись к толпе, спросил стоящего впереди человека, что происходит. Тот раздраженно оглянулся через плечо и встревоженно пробормотал:
  – Красса убили.
  Я еще некоторое время пробыл там, выясняя те немногие подробности, какие были известны, а потом поспешил обратно, чтобы рассказать обо всем Цицерону, который работал в своем кабинете. Я выпалил новости, и он быстро встал, как будто столь мрачные вести не разрешали ему сидеть.
  – Как это случилось?
  – Сообщают, что в битве – в пустыне, рядом с городом в Месопотамии под названием Карры.
  – А его армия?
  – Побеждена… Уничтожена.
  Марк Туллий несколько мгновений глядел на меня, а потом закричал, приказав одному рабу принести его обувь, а другому – подать носилки. Я спросил, куда он собирается.
  – Повидаться с Помпеем, конечно, – ответил мой бывший хозяин. – Отправляйся и ты со мной.
  Свидетельством превосходства Помпея Великого было то, что всякий раз, когда государство поражал большой кризис, именно к его дому всегда стекались люди – будь то обычные граждане, которые в тот день толкались на улицах молчаливыми, настороженными толпами, или старшие сенаторы, которые прибывали в носилках и которых помощники Помпея провожали во внутренние покои.
  По воле случая оба избранных консула, Кальвин и Мессала, обвинялись в то время во взятках и не могли вступить в должность. Вместо них присутствовали неофициальные лидеры Сената, в том числе старшие экс-консулы – Котта, Гортензий и Курион Старший – и выдающиеся молодые люди вроде Агенобарба, Сципиона и Марка Эмилия Лепида.
  Гней Помпей принял на себя руководство совещанием. Никто не знал восточной империи лучше него: в конце концов, он завоевал солидную ее часть. Он объявил, что сообщение было только что получено от легата Красса, Гая Кассия Лонгина, который сумел спастись с вражеской территории и вернуться в Сирию. Если все согласны, сказал Помпей, он сейчас прочтет эту депешу.
  Кассий был суровым, строгим человеком («бледным и худым», как позже посетовал Цезарь) не имевшим склонности хвастаться или лгать, поэтому его письмо было выслушано с величайшим уважением.
  Согласно его рассказу, парфянский царь, Ород Второй, накануне вторжения послал к Марку Крассу гонца с сообщением, что желает сжалиться над ним как над старым человеком и разрешает ему мирно вернуться в Рим. Но Красс хвастливо ответил, что даст свой ответ в парфянской столице, Селевкии. На это гонец залился смехом и показал на повернутую вверх ладонь своей руки со словами: «Волосы вырастут здесь, Красс, прежде чем ты увидишь Селевкию!»
  Римские силы, состоящие из семи легионов и восьми тысяч кавалеристов и лучников, навели мост через Евфрат близ Зевгмы. Это произошло во время грозы – что само по себе было плохим предзнаменованием. А затем, во время традиционного жертвоприношения с целью умиротворения богов, Красс уронил на песок внутренности жертвенного животного. И хотя он попытался превратить это в шутку: «Такое случается со стариками, парни, но я все еще могу крепко стиснуть рукоять своего меча!» – солдаты застонали, вспоминая проклятья, которыми сопровождался их уход из Рима.
  «Они уже чувствовали, что обречены, – писал Кассий. – После Евфрата мы еще больше углубились в пустыню, со скудными запасами воды и без ясного представления о направлении и цели. Земля была непроторенная, плоская, без единого живого дерева, дающего тень. Мы брели пятьдесят миль с полными тюками по мягкому песку через пустынные бури, во время которых сотни наших людей пали от жажды и зноя. Потом мы добрались до реки под названием Балисс. Здесь наши разведчики впервые заметили части вражеских сил на другом берегу. По приказу Марка Красса, в полдень мы переправились через реку и пустились в погоню. Но к тому времени враг снова исчез из виду. Мы маршировали еще несколько часов до тех пор, пока не очутились посреди диких мест.
  Внезапно со всех сторон послышался бой металлических барабанов. В тот же миг, словно выскочив прямо из песка, отовсюду поднялись бесчисленные орды конных лучников. За ними виднелись шелковые знамена командующего парфян, Силлака.
  Марк Красс, несмотря на советы более опытных офицеров, приказал армии построиться одним большим квадратом, в двадцать когорт в поперечнике. Потом наши лучники были посланы вперед, чтобы начать стрелять по врагу. Однако вскоре им пришлось отступить перед лицом значительно превосходящих сил парфян и скоростью вражеских маневров. Парфянские стрелы учинили большое кровопролитие в наших сомкнутых рядах. И смерть не приходила легко и быстро. Наши люди корчились в конвульсиях и муках, когда в них ударяли стрелы; они переламывали древки в ранах, а потом раздирали свою плоть в попытках вырвать зазубренные наконечники, пронзавшие их вены и мускулы. Многие умерли подобным образом, и даже выжившие были не в состоянии сражаться. Их руки были пригвождены к их щитам, а ноги – к земле, так что они не могли ни бежать, ни защищаться. Всякая надежда, что этот убийственный дождь иссякнет, была отброшена при виде того, как тяжело груженные караваны верблюдов подвозят к полю боя новые стрелы.
  Понимая, что армии грозит опасность вскоре быть полностью уничтоженной, Публий Красс взмолился к отцу, прося разрешения взять свою кавалерию, а также пехоту и лучников – и прорвать окружающий строй. Марк Красс одобрил этот план.
  Отряд прорыва в количестве шести тысяч человек двинулся вперед, и парфяне быстро отступили. Но, хотя Публию специально приказали не преследовать врага, он ослушался этих распоряжений. Его люди, наступая, скрылись из вида главной армии, после чего парфяне появились вновь – позади них. Публия быстро окружили, и он отвел своих людей к узкому песчаному холму, где они представляли собой легкую мишень.
  И вновь лучники врага сделали свою убийственную работу. Понимая, что ситуация безнадежна, и боясь плена, Публий попрощался со своими людьми и велел им позаботиться о собственной безопасности. Потом, поскольку он не мог двигать рукой, которую проткнула стрела, сын Красса подставил бок своему щитоносцу и приказал пронзить его насквозь мечом. Большинство офицеров Публия последовали его примеру и покончили с собой.
  Как только парфянцы вторглись в римские позиции, они отрезали голову Публию и насадили ее на копье. Потом доставили голову обратно к главной римской армии и ездили вдоль нашего строя взад-вперед, насмехаясь над Крассом и предлагая ему посмотреть на сына.
  Видя, что произошло, Красс обратился к нашим людям с такими словами: «Римляне, это горе – мое личное горе. Но на вас, оставшихся целыми и невредимыми, зиждется великая судьба и слава Рима. А теперь, если у вас есть сколько-нибудь жалости ко мне, потерявшему лучшего на свете сына, докажите это яростью, с которой встретитесь с врагом».
  К сожалению, люди не обратили внимания на его слова. Наоборот, зрелище это сломило дух и парализовало энергию наших войск более всех прочих случившихся ужасных событий. Избиение по воздуху возобновилось, и вся армия наверняка была бы уничтожена, если б не опустилась ночь и парфяне не отступили, крича, что дадут Крассу погоревать ночью о сыне, а к утру вернутся, чтобы покончить с нами.
  Это дало нам шанс. Марк Красс был обессилен горем и отчаянием и больше не мог отдавать приказы, поэтому я принял на себя командование войском, и в тишине, под покровом тьмы, люди, способные идти, проделали форсированный марш до города Карры. Позади, под самые жалобные крики и мольбы, были оставлены около четырех тысяч раненых, которых парфяне на следующий день либо перебили, либо взяли в рабство.
  В Каррах наше войско разделилось. Я во главе пятисот человек двинулся в сторону Сирии, в то время как Марк Красс повел основные силы нашей выжившей армии к горам Армении. Донесения разведки показали, что у крепости Синакка он столкнулся с армией, возглавляемой подданным парфянского царя, и ему предложили перемирие. Взбунтовавшиеся легионеры вынудили Марка Красса пойти вперед и начать переговоры, хотя тот считал, что это ловушка. Он пошел, но повернулся и произнес такие слова: «Я призываю всех вас, находящихся здесь римских офицеров, быть свидетелями того, что меня принуждают туда идти. Вы видите, какой позор и насилие я вынужден терпеть. Но если вы спасетесь и невредимыми доберетесь домой, расскажите всем, что Красс погиб из-за того, что был обманут врагом, а не из-за того, что его сдали парфянам его же собственные соотечественники».
  Таковы были его последние известные слова. Он был убит вместе со своими командирами легионов. Впоследствии мне сообщили, что Силлак лично доставил царю Парфии его отрубленную голову во время представления «Вакханок» и что головой этой пользовались на сцене как реквизитом125. После чего царь велел влить в рот Красса расплавленное золото, заметив: «Теперь пресыться тем металлом, до которого ты был так жаден при жизни».
  Я жду приказаний Сената».
  Когда Помпей закончил чтение, наступила тишина. Наконец Цицерон спросил:
  – Можно узнать, сколько людей мы потеряли?
  – По моим подсчетам, тридцать тысяч.
  Среди собравшихся сенаторов пронесся стон уныния. Кто-то заметил, что если так и есть, то это худшее поражение с тех пор, как Ганнибал уничтожил армию Сената при Каннах сто пятьдесят лет тому назад.
  – Содержание данного документа, – сказал Помпей, помахав донесением Кассия, – не должно покинуть пределы этой комнаты.
  – Согласен, – ответил Марк Туллий. – Откровенность Кассия похвальна, пока не публична, но для народа надо приготовить менее тревожную версию, сделав акцент на храбрости наших легионеров и их командиров.
  Сципион, который был тестем Публия, добавил:
  – Да, все они погибли героями – вот о чем мы должны всем рассказать. Именно это я и расскажу своей дочери. Бедная девочка овдовела в девятнадцать лет.
  – Пожалуйста, передай ей мои соболезнования, – сказал Помпей.
  Потом заговорил Гортензий. Бывшему консулу было за шестьдесят, и он почти удалился от дел, но к нему все еще уважительно прислушивались.
  – И что будет дальше? – оглядел он всех присутствующих. – Предположим, парфяне на этом не остановятся. Зная нашу слабость, они в отместку вторгнутся в Сирию. Мы едва сможем собрать легион для ее защиты, и у нас нет там губернатора.
  – Я предлагаю назначить исполняющим обязанности губернатора Кассия, – сказал Помпей. – Он твердый, не щадящий своих сил человек – именно то, что требуется в нынешней критической ситуации. Что же касается армии… Что ж, он должен будет набрать на месте новую армию и обучить ее.
  Домиций Агенобарб, никогда не упускавший возможности сделать подкоп под Цезаря, заметил:
  – Все наши лучшие бойцы в Галлии. У Цезаря есть десять легионов – это огромное число. Почему бы нам не приказать ему послать пару легионов в Сирию, чтобы заткнуть брешь?
  При упоминании имени Юлия Цезаря по комнате ощутимо пронесся ветерок враждебности.
  – Он сам набрал те легионы, – напомнил Помпей. – Я согласен, что они были бы полезнее на востоке. Но он считает, что эти люди принадлежат ему.
  – Что ж, нужно напомнить ему, что они – не его собственность. Они существуют для того, чтобы служить республике, а не ему, – возразил Агенобарб.
  Впоследствии Цицерон сказал, что, только глядя на сенаторов, энергично кивающих в знак согласия, он понял истинное значение гибели Красса.
  – Дорогой Тирон, чему мы научились, пока писали нашу книгу «О государстве»? – усмехнулся он. – Раздели власть в государстве на три части – и напряжение будет сбалансировано, раздели ее на две – и рано или поздно одна сторона обязательно будет стремиться возобладать над другой. Таков закон природы. Каким бы бесчестным ни был Красс, он, по крайней мере, сохранял равновесие между Помпеем и Цезарем. Но кто будет это делать после его смерти?
  
  Итак, мы медленно двинулись к катастрофе.
  Временами Цицерон был достаточно проницателен, чтобы это видеть.
  – Может ли конституция, разработанная несколько веков назад с целью заменить монархию, основанная на народном ополчении, надеяться управлять империей, чьи границы находятся за пределами всего, о чем когда-либо мечтали ее создатели? – спрашивал он меня. – Или существование постоянных армий и приток непостижимых богатств должен неизбежно уничтожить нашу демократическую систему?
  А потом он отмахивался от таких апокалипсических разговоров, как от чрезмерно мрачных, и возражал сам себе, что республика в прошлом претерпевала всякого рода бедствия – вторжения, революции, гражданские войны – и всегда каким-то образом выживала; так почему же на сей этот раз все должно быть по-другому?
  Но так было.
  На выборах в том году доминировали двое. Клодий рвался стать претором, а Милон добивался должности консула. Такого насилия и подкупа во время предвыборной кампании город никогда еще не видывал, и день выборов снова и снова откладывался. Прошло уже больше года с тех пор, как в республике были законно избранные консулы. Сенатом руководили интеррексы126, зачастую – ничтожества, имеющие полномочия лишь на пятидневный срок. Консульские фасции127 символически поместили в храм Либитины, богини смерти128.
  «Поспеши обратно в Рим, – написал Цицерон Аттику, находившемуся в очередной деловой поездке. – Приезжай и посмотри на пустую шелуху настоящей старой римской республики, которую мы когда-то знали».
  Мерилом того, насколько отчаянный оборот принимали события, стало то, что Марк Туллий возложил все свои надежды на Тита Анния Милона, который был полной ему противоположностью: грубым, жестоким, не обладающим даром красноречия и не имеющим никаких политических навыков, если не считать организации гладиаторских игр, призванных приводить в восторг голосующих, причем игры эти стоили столько, что привели его к банкротству. Милон был больше не нужен Помпею, который не имел с ним ничего общего и поддерживал его оппонентов, Сципиона Назику и Плавтия Гипсея. Но Цицерон все еще нуждался в Тите Аннии. «Я твердо сосредоточил все свои усилия, все свое время, все свои интересы, усердие и мысли – короче, весь свой разум – на том, чтобы завоевать для Милона консульство», – написал он в своей работе. Знаменитый оратор видел в этом человеке лучший оплот против возможности, которой он страшился больше всего, – избрания консулом Клодия.
  Во время этой кампании Цицерон часто просил меня оказать Милону ту или иную небольшую услугу. Например, я копался в наших документах и готовил списки наших старых сторонников, чтобы Марк Туллий мог собрать голоса перед выборами. Я также устраивал встречи Тита Анния с клиентами Цицерона в штаб-квартирах различных триб и даже доставил ему мешки с деньгами, собранные моим другом с богатых жертвователей.
  Однажды в новом году Цицерон попросил меня в порядке одолжения немного понаблюдать за предвыборной кампанией Милона.
  – Говоря начистоту, я боюсь, что он проиграет, – признался он. – А ты знаком с выборами так же хорошо, как и я. Понаблюдай за ним и за избирателями. Посмотри, нельзя ли сделать что-нибудь, чтобы улучшить его перспективы. Если он проиграет и выиграет Клодий… Мне не нужно говорить тебе, что для меня это будет катастрофой.
  Не могу притворяться, что я был в восторге от этого поручения, но я выполнил просьбу Цицерона и на восемнадцатый день января появился у дома Милона, стоявшего в самой крутой части Палатина за храмом Сатурна. Апатичная толпа собралась снаружи, но потенциального консула нигде не было видно. Тут я понял, что кандидатура Тита Анния и вправду под угрозой. Если человек выставляется на выборы и чувствует, что у него есть шанс победить, он работает ежечасно и ежедневно. Но Милон не выходил из дома до середины утра, а когда появился, то первым делом отвел меня в сторону, чтобы пожаловаться на Помпея: дескать, тот сказал, что нынче утром принимает Клодия в своем загородном доме в Альбанских горах.
  – Неблагодарность этого человека просто невероятна! – возмущался он. – Помнишь, как раньше он до того боялся Клодия и его банды, что не осмеливался высунуть нос за дверь, пока я не привел своих гладиаторов, чтобы очистить улицы от этих громил? А теперь он взял змея под свой кров, но даже не пожелал мне доброго утра!
  Я посочувствовал ему – все мы знали, каков Помпей: это был великий человек, но всецело поглощенный самим собой. Однако потом я тактично попытался направить беседу на предвыборную кампанию Милона. День выборов уже близок, напомнил я ему. Где он планирует провести эти драгоценные последние часы?
  – Сегодня, – объявил мой собеседник, – я отправляюсь в Ланувий, в отчий дом моего приемного деда.
  Я едва мог поверить своим ушам.
  – Ты покидаешь Рим, когда вот-вот наступит день голосования?!
  – Да это всего двадцать миль! В храм Юноны Спасительницы должна быть назначена новая жрица. Это божество того города, значит, церемония будет грандиозной – вот увидишь, там будут сотни избирателей.
  – Все равно – эти избиратели наверняка уже преданы тебе, учитывая, что твоя семья связана с тем городом. Так не лучше ли провести время, занимаясь избирателями, которые еще колеблются?
  Но Милон отказался это обсуждать, причем его отказ был настолько категоричен, что теперь, оглядываясь назад, я гадаю – не оставил ли он уже надежды победить в загонах для голосования и не решил ли вместо этого отправиться на поиски неприятностей? В конце концов, Ланувий тоже находился в Альбанских горах, и дорога туда проходила практически мимо ворот дома Помпея. Наверное, Милон рассчитывал, что у него есть неплохие шансы встретиться по дороге с Клодием – а это было бы удобным случаем затеять драку, которой он насладился бы.
  К тому времени, как мы выступили (после полудня) Милон собрал большую вереницу повозок с багажом и слугами под защитой своей обычной маленькой армии рабов и гладиаторов, вооруженных мечами и дротиками. Сам Тит Анний ехал в экипаже во главе этой зловещей колонны вместе со своей женой Фаустой. Он пригласил меня присоединиться к ним, но я предпочел неудобства езды верхом, лишь бы не делить экипаж с двумя супругами, чьи бурные взаимоотношения были печально известны всему Риму.
  С грохотом копыт мы двигались по Аппиевой дороге, высокомерно вынуждая остальных убираться с нашего пути – что опять-таки, как я отметил, было плохой предвыборной тактикой, – и находились в пути уже около двух часов, когда, как и следовало ожидать, на окраине Бовилл повстречались с Клодием, направлявшимся в противоположную сторону, обратно в Рим.
  Клодий ехал верхом, и его сопровождало около тридцати помощников – они были вооружены гораздо хуже соратников Милона, и их было гораздо меньше. Я был в середине нашей колонны, и, когда Клодий проехал мимо, наши глаза встретились. Он прекрасно знал меня как секретаря Цицерона и, конечно, бросил на меня мерзкий взгляд.
  Остальной его отряд следовал за ним. Я отвел глаза, так как мне очень не хотелось проблем. Но несколько мгновений спустя позади меня раздался крик и после – звон железа о железо. Повернувшись, я увидел, что наши гладиаторы, замыкавшие шествие, схватились с несколькими людьми Клодия.
  Сам Клодий уже проехал чуть дальше по дороге. Он сдержал коня и обернулся, и в это мгновение Бирра, гладиатор, иногда игравший роль телохранителя Цицерона, метнул в него короткое копье. Оно не попало прямо в Клодия, но задело его бок, когда тот поворачивался, и сила удара чуть не вышибла его из седла. Зазубренный наконечник глубоко вошел в тело. Клодий удивленно посмотрел на копье, завопил и обеими руками схватился за древко, его отбеленная тога стремительно становилась темно-красной от крови.
  Телохранители Клодия пришпорили лошадей и окружили его. Наша свита приостановилась. Я заметил, что мы недалеко от таверны – той самой, в которой, по причудливому стечению обстоятельств, останавливались, чтобы забрать наших лошадей в ночь бегства Цицерона из Рима.
  Милон выпрыгнул из экипажа с обнаженным мечом и пошел по обочине дороги, чтобы посмотреть, что происходит. По всей колонне люди начали спешиваться. К этому времени помощники Клодия уже вытащили из его бока дротик и теперь помогали ему идти к таверне. Он был в сознании и даже мог кое-как идти, поддерживаемый под руки спутниками.
  Тем временем маленькие группки сошлись врукопашную вдоль дороги и в находящемся рядом поле, отчаянно рубясь верхом или пешими в такой сумятице, что я сперва не мог отличить наших людей от чужих. Но постепенно я понял, что наши побеждают, потому что мы превосходили в численности три к одному. Я увидел, как некоторые из людей Клодия, отчаявшись одержать победу, подняли руки в знак того, что сдаются, или упали на колени, а другие просто отбросили в сторону оружие, повернулись и побежали или галопом поскакали прочь. Никто не потрудился их преследовать.
  Битва была окончена. Милон, подбоченившись, осмотрел место резни, а после жестом велел Бирре и остальным пойти и привести Клодия из таверны.
  Я слез с лошади, понятия не имея, что произойдет дальше, и пошел к Титу Аннию. В этот миг из таверны раздался крик – вернее, страшный вопль, – и Клодия вынесли четыре гладиатора, держа его за руки и за ноги. Милону предстояло решить: оставить этого человека в живых и встретиться с последствиями случившегося – или убить его и разом с этим покончить?
  Клодия положили на дорогу у ног Тита Анния. Милон взял копье у стоящего рядом человека, проверил большим пальцем остроту наконечника и приставил его к центру груди Клодия, после чего ухватился за древко и вонзил копье в его тело изо всех сил. Изо рта несчастного фонтаном брызнула кровь. После этого все по очереди стали рубить его труп, но я не смог заставить себя на это смотреть.
  
  Я не был наездником, но проскакал галопом обратно до Рима с такой скоростью, какой гордился бы кавалерист. Заставив свою измученную лошадь проскакать вверх по Палатину, я понял, что сейчас второй раз за полгода выпалю Цицерону вести о том, что один из его врагов – самый злейший из всех – мертв.
  Услышав об этом, мой друг ни жестом, ни взглядом не выказал своего удовольствия. Он был холоден, как лед, размышляя о чем-то, а потом побарабанил пальцами и спросил:
  – Где сейчас Милон?
  – Полагаю, он отправился дальше в Ланувий, на церемонию, как и собирался, – ответил я.
  – А где тело Клодия?
  – Когда я видел его в последний раз, оно все еще лежало у дороги.
  – Милон не сделал никаких попыток его спрятать?
  – Нет, он сказал, что в этом нет смысла – было слишком много свидетелей.
  – Вероятно, так и есть… Это оживленное место. Тебя многие видели?
  – Вряд ли. Клодий меня узнал, но остальные – нет.
  Цицерон улыбнулся жесткой улыбкой.
  – По крайней мере, о Клодии нам больше не надо беспокоиться.
  Затем он обдумал все и кивнул.
  – Хорошо… Хорошо, что тебя не видели. Думаю, будет лучше, если мы условимся, что ты пробыл здесь со мной целый день.
  – Почему?
  – Для меня было бы умнее не впутываться в это дело, даже косвенным образом.
  – Ты предвидишь, что у тебя из-за него будут неприятности?
  – О, я практически в этом уверен! Вопрос в том, насколько большие неприятности…
  Мы стали ждать, когда весть о случившемся достигнет Рима. В угасающем свете дня я понял, что не могу выкинуть из головы образ Клодия, умирающего, как заколотая свинья. Я и раньше видел смерть, но впервые стал свидетелем убийства человека прямо передо мной.
  Примерно за час до наступления темноты где-то неподалеку раздался пронзительный женский вопль. Эта женщина вопила и вопила – то были ужасные, потусторонние завывания.
  Цицерон подошел к двери на террасу, открыл ее и прислушался.
  – Если не ошибаюсь, – рассудительно сказал он, – госпожа Фульвия только что узнала, что стала вдовой.
  Он послал слугу на холм, чтобы выяснить, что происходит. Тот вернулся и доложил, что тело Клодия прибыло в Рим на носилках, принадлежащих сенатору Сексту Тедию, который обнаружил труп возле Аппиевой дороги. Тело доставили в дом Клодия, и его приняла Фульвия. В горе и в ярости она сорвала с него все, кроме сандалий, посадила его возле дома и теперь сидела рядом с ним на улице под горящими факелами, крича, чтобы все пришли и посмотрели, что сделали с ее мужем.
  – Она хочет собрать толпу, – сказал Цицерон и приказал, чтобы в эту ночь охрану дома удвоили.
  На следующее утро было решено, что Марку Туллию и любому другому известному сенатору слишком опасно выходить на улицу. Мы наблюдали с террасы, как огромная толпа, возглавляемая Фульвией, сопроводила на форум лежащее на похоронных носилках тело и положила его на ростру, а потом слышали, как соратники Публия Клодия пытались разъярить плебеев. В конце горького панегирика скорбящие ворвались в здание Сената и внесли туда труп Клодия, а после вернулись через форум к Аргилету129 и начали вытаскивать из лавок книготорговцев скамьи, столы и сундуки, полные книг. К своему ужасу, мы поняли, что они сооружают погребальный костер.
  Около полудня из маленьких окон, прорубленных высоко в стенах здания Сената, начал струиться дым. Простыни оранжевого пламени и клочки горящих книг кружили на фоне неба, а изнутри раздавался ужасный непрерывный рев, словно там открылся выход из подземного царства. Спустя час крыша раскололась от одного края до другого, и тысячи черепиц и обломков горящего дерева беззвучно обрушились внутрь и скрылись из виду. Наступил странный промежуток тишины, после чего до нас, как горячий ветер, донесся грохот падения.
  Фонтан дыма, пыли и пепла несколько дней темным покровом висел над центром Рима, пока его не смыло дождем. Так последние смертные останки Публия Клодия Пульхра и древнее здание собрания, которое он оскорблял всю свою жизнь, вместе исчезли с лица земли.
  VIII
  Уничтожение здания Сената оказало огромное воздействие на Цицерона. На следующий день он отправился туда под большой охраной, сжимая крепкую палку, и бродил вокруг дымящихся руин. Почерневшая кирпичная кладка все еще была теплой на ощупь. Ветер выл вокруг зияющих брешей, и время от времени над нашими головами сдвигался какой-нибудь обломок и падал с тихим стуком в медленно сносимый ветром пепел. Этот храм стоял тут шестьсот лет – свидетель величайших моментов существования Рима и своего собственного существования, – а теперь исчез меньше, чем за полдня.
  Все, включая Цицерона, решили, что Милон отправится в добровольное изгнание или, во всяком случае, будет держаться как можно дальше от Рима. Но они недооценили браваду этого человека. Какое там затаиться! Во главе еще большего отряда гладиаторов он в тот же день вернулся в город и забаррикадировался в своем доме.
  Горюющие приверженцы Клодия немедленно осадили этот дом, но их легко отогнали стрелами. Тогда они отправились на поиски менее грозной твердыни, на которую можно было излить свою ярость, и нашли таковую в доме интеррекса Марка Эмилия Лепида.
  Несмотря на то что ему исполнилось всего тридцать шесть и он даже еще не был претором, Лепид являлся членом коллегии понтификов, и в отсутствие избранных консулов этого было достаточно, чтобы временно сделать его главным магистратом. Ущерб, нанесенный его собственности, был невелик – нападающие лишь разломали свадебное ложе его жены и уничтожили ткань, которую она ткала, – но нападение породило в Сенате ощущение паники и попрания законов.
  Марк Эмилий, всегда полный чувства собственного достоинства, выжал из этого случая все, что мог, и это стало началом его пути к высотам карьеры. Цицерон говаривал, что Лепид – самый удачливый политик из всех, каких он знал: стоит ему испортить какое-нибудь дело, как на него всякий раз сыплется дождь наград. «Он своего рода гениальная посредственность», – заявил мой друг.
  Молодой интеррекс потребовал, чтобы Сенат собрался за городскими стенами, на Марсовом поле, в новом театре Помпея Великого (большой зал в этом комплексе полагалось специально освятить для такого случая) – и пригласил самого Помпея присутствовать при этом.
  Это случилось спустя три дня после того, как сгорело здание Сената.
  Гней Помпей сделал, как предложил Лепид, устремившись вниз по холму из своего дворца в окружении двухсот легионеров в полном боевом порядке. Это была совершенно законная демонстрация силы, поскольку он обладал военным империем, как губернатор Испании, – и все-таки со времен Суллы в Риме не видывали ничего подобного. Помпей оставил легионеров расставлять заставы в портике театра, а сам вошел внутрь и скромно слушал, как его сторонники требуют, чтобы его назначили диктатором на шесть месяцев, дабы он мог предпринять необходимые шаги для восстановления порядка: созвать всех военных резервистов в Италии, установить в Риме комендантский час, временно отсрочить приближающиеся выборы и предать правосудию убийц Клодия.
  Цицерон немедленно заметил опасность и встал, чтобы заговорить.
  – Никто не уважает Помпея больше, чем я, – начал он, – но мы должны быть осторожны, чтобы не сделать работу наших врагов за них. Утверждать, что ради сохранения наших свобод мы должны временно отказаться от наших свобод, что ради того, чтобы защитить выборы, мы должны отменить выборы, что ради защиты от диктатуры мы должны назначить диктатора – какая же в этом логика? У нас есть расписание выборов. У нас есть кандидаты для голосования. Предвыборная агитация закончена. Лучший способ показать уверенность в наших институтах – это разрешить им функционировать нормально и выбрать магистратов так, как учили в былые времена наши предки.
  Помпей кивнул, как будто он сам не мог бы выразиться по этому вопросу лучше, и в конце заседания устроил вычурное представление, поздравляя Цицерона со стойкой защитой конституции. Но мой друг не был одурачен. Он прекрасно видел, что затевает триумвир.
  Тем же вечером Милон явился к Марку Туллию на военный совет. Там присутствовал также Целий Руф – ныне трибун и давний сторонник и близкий друг Тита Анния. Снизу, из долины, доносились звуки драки; там лаяли псы, и время от времени кто-то кричал, а потом через Форум пробежала группа людей с пылающими факелами. Но большинство граждан слишком боялись соваться на улицу и оставались в своих домах за запертыми на засов дверями.
  Милон, похоже, думал, что избрание уже у него в кармане. В конце концов, он избавил государство от Клодия, за что большинство порядочных людей были ему благодарны, а сожжение дома Сената и насилие на улицах привело в ужас большинство избирателей.
  – Я согласен, что, если бы голосование состоялось завтра, Милон, ты бы, наверное, победил, – сказал Цицерон. – Но голосования не будет. Помпей позаботится об этом.
  – Да как он сможет? – не поверил Тит Анний.
  – Он использует предвыборную кампанию как прикрытие, чтобы создать атмосферу истерии и вынудить Сенат и народ обратиться к нему с просьбой прекратить выборы.
  – Он блефует, – сказал Руф. – У него нет такой власти.
  – О, у него есть власть, и он это знает, – возразил Марк Туллий. – Все, что он должен сделать, – это не сдавать позиций и ждать своего будущего.
  Милон и Руф отмахнулись от страхов Цицерона, считая их нервозностью старика, и на следующий день с новой энергией возобновили кампанию. Но оратор был прав: настроения в Риме были слишком нервозными для нормальной предвыборной кампании, и Тит Анний прямиком угодил в ловушку, расставленную Помпеем.
  Однажды утром, вскоре после их встречи, Цицерон получил срочный вызов к Гнею Помпею. Он обнаружил дом этого великого человека в кольце солдат, а самого Помпея – в возвышенной части сада с удвоенным числом телохранителей. Вместе с ним в портике сидел человек, которого Помпей представил как Лициния, владельца маленькой таверны рядом с Большим Цирком. Триумвир велел Лицинию повторить для Цицерона свой рассказ, и тот послушно описал, как подслушал разговор нескольких гладиаторов Милона, которые за стойкой в его заведении строили заговор с целью убить Помпея. Поняв, что Лициний подслушивает, они попытались заставить его молчать, пырнув кинжалом: в доказательство он показал небольшую рану прямо под ребрами.
  Конечно, как сказал мне впоследствии Цицерон, вся история была нелепой.
  – Для начала – ты слышал когда-нибудь о таких слабых гладиаторах? Если человек подобного сорта желает заткнуть тебе рот, ты затыкаешься! – уверенно заявил он.
  Но это было неважно. О заговоре в таверне стало известно, и это добавилось ко всем прочим слухам, ходившим теперь о Милоне – что он превратил свой дом в арсенал, полный мечей, щитов и копий, что у него по всему городу есть запасы факелов, чтобы сжечь Рим дотла, что он перевозит оружие по Тибру в свою виллу в Окриколе130, что наемные убийцы, прикончившие Клодия, будут спущены на выборах на противников Милона…
  Когда Сенат собрался в следующий раз, не кто иной, как Марк Бибул, бывший соконсул Цезаря и его давнишний яростный враг, поднялся и предложил, чтобы ввиду критической ситуации Помпей занял должность единственного консула. Это уже само по себе было удивительно, но чего никто не предвидел, так это реакции Марка Порция Катона. Тишина воцарилась в зале, когда он встал.
  – Сам бы я не сделал такого предложения, – сказал Катон, – но, поскольку оно было изложено, предлагаю принять его в качестве разумного компромисса. Какое-то правительство лучше никакого, единственный консул лучше диктатуры, и Помпей станет править мудро с большей вероятностью, чем кто-либо другой.
  Услышать такое от Катона было почти невероятно – впервые за всю свою жизнь он употребил слово «компромисс», – и никто не выглядел более ошеломленным, чем Помпей.
  Говорили, что позже он пригласил Марка Порция в свой дом, чтобы лично поблагодарить его и попросить в будущем быть его личным советником во всех государственных делах.
  – Ты не должен меня благодарить, – ответил ему Катон, – потому что я сделал лишь то, что считал наилучшим для республики. Если ты пожелаешь поговорить со мной наедине, я, конечно, буду в твоем распоряжении. Но я не скажу тебе конфиденциально ничего, что не сказал бы где-нибудь еще, и никогда не буду держать язык за зубами на публике, чтобы доставить тебе удовольствие.
  Цицерон наблюдал за их новой близостью, остро предчувствуя беду.
  – Почему, по-твоему, люди вроде Катона и Бибула внезапно связали свою судьбу с Помпеем? Думаешь, они поверили во всю эту чепуху насчет заговора с целью убить его? Думаешь, они внезапно изменили мнение о нем? – рассуждал он. – Вовсе нет! Они вручили ему исключительную власть потому, что видят в нем свою главную надежду сдержать амбиции Цезаря. Я уверен, что Помпей сознает это и верит, что может контролировать этих людей. Но он ошибается. Не забывай, что я его знаю. Его слабость – тщеславие. Они будут льстить ему, заваливать его властью и почестями, а он даже не будет замечать, что они делают, – до тех пор, пока в один прекрасный день не станет слишком поздно: они пошлют его навстречу Цезарю. И тогда начнется война.
  Прямо с заседания Сената Марк Туллий отправился на поиски Милона и напрямик заявил ему, что теперь тот должен отказаться от выборов в консулы.
  – Если ты до наступления темноты пошлешь сообщение Помпею, что отзываешь свою кандидатуру в интересах народного единства, ты сможешь избежать судебного преследования, – предупредил он его. – Если же не сделаешь этого, с тобой все кончено.
  – Если меня будут судить, – лукаво ответил Тит Анний, – ты будешь меня защищать?
  Я ожидал, что Цицерон ответит, что это невозможно, но вместо этого он вздохнул и провел ладонью по волосам.
  – Послушай меня, Милон… Послушай внимательно. Когда я был на самой низкой точке своей жизни, шесть лет назад, в Фессалонике, ты был единственным, кто подарил мне надежду. Поэтому можешь быть уверен – что бы ни случилось, теперь я от тебя не отвернусь. Но, умоляю, не допусти, чтобы до такого дошло! Напиши Помпею сегодня же!
  Тит Анний пообещал подумать об этом, но, естественно, не отступил. Осторожность и здравый смысл теперь уже были бессильны перед его безудержным честолюбием, за какие-то полдюжины лет вознесшим его от владельца гладиаторской школы почти до избрания в консулы. Кроме того, его долги из-за предвыборной кампании были так огромны (некоторые говорили, что он задолжал семьдесят миллионов сестерциев), что перед ним стояла возможность изгнания, как бы он ни поступил: он ничего бы не выгадал, если б сдался сейчас. Поэтому Милон продолжил вербовать избирателей, и Помпей сделал безжалостный ход, чтобы уничтожить его, начав расследование событий восемнадцатого и девятнадцатого января, включая убийство Клодия, поджог здания Сената и нападение на дом Лепида, под председательством Домиция Агенобарба.
  Рабов Милона и Клодия подвергли пыткам, чтобы выяснить факты, и я боялся, что какой-нибудь бедняга в отчаянии может вспомнить о моем присутствии на месте преступления и это бросит тень на Цицерона. Но, похоже, я был благословен такого рода внешностью, которую никто не замечает – может, по этой причине я и выжил, чтобы написать это сочинение, – и обо мне никто не упомянул.
  Расследование привело к тому, что Тита Анния в начале апреля судили за убийство, и Цицерон был обязан выполнить свое обещание и защищать его. Это был единственный раз, когда я видел своего друга в нервной прострации. Гней Помпей наводнил центр города солдатами для обеспечения порядка, но вместо того, чтобы успокоить людей, это возымело обратный эффект. Солдаты перекрыли все подступы к форуму и охраняли главные общественные здания. Все лавки были закрыты, и над городом повисла атмосфера напряжения и ужаса. Помпей лично явился наблюдать за судебным процессом и занял место высоко на ступенях храма Сатурна, окруженный своими воинами. Но, несмотря на демонстрацию силы, громадной толпе поклонников Клодия разрешили запугивать суд. Они глумились и над Милоном, и над Цицероном всякий раз, когда те пытались говорить, и добились того, что защиту трудно было расслышать. На их стороне были и эмоции, и грубое нарушение закона – жестокость преступления, вид плачущей вдовы и ее оставшихся без отца детей и, возможно, прежде всего курьезная ретроспектива святости, которая окутывает репутацию любого политика, каким бы никудышным тот ни был, если его карьера обрывается в зените.
  На Цицерона как на главного представителя защиты, которому специальными правилами суда дозволялось говорить всего два часа, была возложена почти непосильная задача. Он не мог притворяться, что Милон, открыто похвалявшийся тем, что сделал, неповинен в этом преступлении. Некоторые из сторонников Тита Анния, такие как Руф, считали, что Марк Туллий должен превратить убийство в добродетель и убеждать, что оно было вовсе не преступлением, а одолжением народу, но такая цепь умозаключений вызвала у Цицерона отвращение.
  – Что вы такое говорите? – возмутился оратор, когда ему предложили это. – Что любой человек может быть осужден на смерть без суда и бесцеремонно казнен своими врагами, если это устраивает достаточное количество людей?! Это правило черни, Руф, – именно то, во что верил Клодий, – и я отказываюсь стоять в римском суде и приводить такие доводы.
  Единственной возможной альтернативой было убедить, что убийство оправдывается самозащитой – но это трудно было примирить со свидетельствами о том, как Клодия выволокли из таверны и хладнокровно прикончили. И все-таки это не было невозможным. Я знал, что Цицерон выигрывал и находясь на более слабых позициях. Теперь мой друг тоже написал хорошую речь, однако в то утро, когда он должен был ее прочесть, Цицерон проснулся, охваченный ужасной тревогой. Сперва я не обратил на это внимания. Он часто нервничал перед большими выступлениями и страдал от рвоты и слабого кишечника. Но тем утром дело было не в этом. Его охватил не страх, который он иногда называл «холодной силой» и который научился использовать, – скорее, он просто пребывал в таком подавленном состоянии, что не мог вспомнить ни слова из того, что ему полагалось сказать.
  Милон предложил, чтобы он спустился на форум в закрытых носилках и подождал где-нибудь в стороне от посторонних глаз, возвращая себе душевное равновесие, пока не придет его время говорить, и именно это мы и попытались сделать. Помпей по просьбе Цицерона предоставил ему телохранителей на время суда, и они оцепили часть Рощи Весты, никого туда не пуская, пока оратор лежал под толстым вышитым балдахином, пытаясь закрепить в памяти свою речь и время от времени наклоняясь вбок, чтобы осквернить священную землю, так как его по-прежнему тошнило. Но хотя Цицерон не видел толпу, он слышал, как она скандирует и ревет неподалеку, и от этого ему фактически становилось еще хуже. Когда служащий претора в конце концов пришел, чтобы отвести нас в суд, у Марка Туллия так ослабели ноги, что он едва мог стоять.
  Когда мы вошли на форум, шум был ужасающим, и солнечный свет, отражающийся в доспехах и щитах солдат, слепил глаза. Клодианцы встретили появление Цицерона насмешками и глумились над ним все громче, когда он пытался заговорить. Нервозность оратора была столь очевидна, что он практически признался в ней в своем вступлении: «Я боюсь, сограждане судьи. Необычное состояние, чтобы начинать речь в защиту храбрейшего из людей, но так оно и есть…» После этого он напрямик обвинил в своем страхе фальсифицированный характер слушаний: «Куда бы я ни посмотрел, я напрасно ищу знакомую обстановку судов и традиционную законную процедуру».
  К сожалению, жалобы на правила состязания – всегда верный признак того, что человек знает, что проиграет. И хотя Цицерон привел некоторые впечатляющие доводы – «Предположим, сограждане, я мог бы убедить вас оправдать Милона, но только при условии, что Клодий снова вернется к жизни… К чему все эти перепуганные взгляды?» – речь хороша лишь настолько, насколько хорошо ее произносят. Тридцатью восемью голосами против тридцати Милона признали виновным и приговорили к пожизненному изгнанию. Его имущество поспешно распродали на аукционе по сногсшибательно низким ценам, и Марк Туллий приказал управляющему Теренции, Филотиму, анонимно купить многое из этого, чтобы позже перепродать и отдать вырученное жене Тита Анния, Фаусте: она ясно дала понять, что не будет сопровождать мужа в изгнании.
  Днем или двумя позже Милон удивительно весело отбыл в Массилию131 – поселение в Южной Галлии. Отъезд его был вполне в духе гладиатора, который знает, что рано или поздно проиграет, и просто благодарен за то, что прожил так долго. Цицерон пытался загладить свою вину, опубликовав речь, которую произнес бы, если б нервозность не взяла над ним верх. Он отослал изгнаннику копию, и спустя несколько месяцев тот ответил в очаровательной манере – дескать, он рад, что его защитник не произнес ее, «потому что иначе мне не пришлось бы есть такую изумительную массилийскую кефаль».
  
  Вскоре после того, как Милон покинул Рим, Помпей пригласил Цицерона на обед, чтобы показать, что не держит на него обиды. Мой друг с ворчанием отправился туда, а после, пошатываясь, вернулся домой в таком изумлении, что пошел и разбудил меня, потому что за обеденным столом присутствовала не кто иная, как вдова Публия Красса, девушка-подросток Корнелия, – и оказалось, что Помпей женился на ней!
  – Что ж, естественно, я его поздравил, – сказал Цицерон. – Это красивая и благовоспитанная девица, хотя достаточно молода, чтобы быть его внучкой. А потом в ходе беседы я спросил, как отнесся к этому браку Цезарь. Помпей посмотрел на меня с огромным презрением и ответил, что вообще ничего не рассказал Цезарю: какое тому дело? Ему, Помпею, пятьдесят три года, и он женится на любой девушке, какая ему понравится! Я сказал – как можно осторожней, – что, возможно, у Цезаря другая точка зрения: в конце концов, он добивался родства через брак и получил резкий отказ, а отец новобрачной вряд ли выказал себя его другом. На что Помпей ответил: «О, не беспокойся насчет Сципиона, он настроен исключительно дружелюбно! Я назначаю его своим соконсулом на весь оставшийся срок полномочий». Как ты считаешь, этот человек сумасшедший? Цезарь посмотрит на Рим и подумает, что тот весь захвачен партией аристократов с Помпеем во главе.
  Цицерон застонал и закрыл глаза. Думаю, он порядочно выпил в гостях.
  – Я же говорил тебе, что это произойдет, – вздохнул он. – Я, как Кассандра, – обречен видеть будущее, но так уж предначертано, что мне никогда не верят.
  Кассандра или не Кассандра, но одного последствия назначения Помпея особенным консулом Цицерон все же не предвидел. Чтобы помочь покончить с коррупцией на выборах, Помпей Великий решил реформировать законы, связанные с властью над четырнадцатью провинциями. До этого момента консулы и преторы всегда покидали Рим сразу после окончания срока своих полномочий, чтобы принять под начало одну из назначенных им по жребию провинций. Из-за огромных сумм, которые можно было вымогать благодаря такой власти, установилась следующая практика: кандидаты брали взаймы в счет ожидаемых доходов, чтобы финансировать свои предвыборные кампании. Помпей с изумительным лицемерием – учитывая его собственное злоупотребление данной системой – решил положить всему этому конец. Отныне между занятием должности в Риме и вступлением в должность заморского губернатора должен был пройти промежуток в пять лет. А для того, чтобы заполнить эти посты в ближайшие годы, было установлено, что каждый сенатор преторианского ранга, никогда не занимавший должность губернатора, обязан получить одну из незанятых провинций, выбранных по жребию.
  К своему ужасу, Цицерон понял, что ему грозит опасность заниматься тем, чего он поклялся избежать: томиться в каком-нибудь уголке империи, верша правосудие над местными жителями.
  Мой друг отправился повидаться с Помпеем, чтобы умолять освободить его от этого. Он сказал, что слаб здоровьем и стареет, и даже намекнул, что время, проведенное в изгнании, можно засчитать как срок работы за границей.
  Но Гней Помпей не пожелал ничего слушать. Воистину казалось, что он испытывает злобное удовольствие, перечисляя все возможные губернаторства, которые могли теперь свалиться на Цицерона, с их различными специфическими изъянами: громадным расстоянием от Рима, мятежными племенами, свирепыми обычаями, враждебным климатом, жестокими дикими тварями, непроходимыми дорогами, неизлечимыми тамошними болезнями и так далее и тому подобное…
  Жребии, чтобы определить, кто куда отправится, были брошены во время специального заседания Сената под председательством Помпея Великого. Цицерон поднялся, вынул свой жетон из урны, протянул его Помпею, и тот с улыбкой прочитал:
  – Марк Туллий вытягивает Киликию.
  Киликия! Цицерон едва мог скрыть свое уныние. Эта гористая, примитивная родина пиратов на самом восточном краю Средиземного моря – в управление входил и остров Кипр – находилась настолько далеко от Рима, насколько это было возможно. А еще она граничила с Сирией, и поэтому была в пределах досягаемости парфянской армии, раз уж Касс не смог сдержать парфян. В довершение всех злосчастий нынешним губернатором Киликии являлся брат Клодия, Аппий Клодий Пульхр, и можно было не сомневаться: он сделает все, чтобы осложнить жизнь своему преемнику.
  Я знал: Цицерон ожидает, что я отправлюсь с ним, и отчаянно пытался придумать повод, чтобы остаться. Он только что закончил свой труд «О государстве», и я сказал, что, с моей точки зрения, я буду полезнее ему в Риме, присматривая за публикацией книги.
  – Ерунда, – ответил он, – Аттик позаботится о том, чтобы ее скопировали и распространили.
  – К тому же мое здоровье… – продолжал я, – …я до конца не оправился после лихорадки, которую подхватил в Арпине.
  – В таком случае морское путешествие пойдет тебе на пользу, – заявил мой бывший хозяин.
  И так далее, и так далее. На каждое мое возражение у него находился ответ, пока Цицерон не начал обижаться на меня.
  У меня было плохое предчувствие насчет этой экспедиции. Хотя Марк Туллий и поклялся, что мы уедем всего на год, я чувствовал, что это продлится дольше. Рим казался мне странно непостоянным – может, потому, что мне каждый день приходилось проходить мимо выгоревшей оболочки здания Сената, а может, из-за того, что я знал о все увеличивающемся расколе между Помпеем и Цезарем. В чем бы ни была причина, я суеверно страшился, что если уеду, то могу больше никогда не вернуться, а если и вернусь, это будет уже другой город.
  В конце концов Цицерон сказал:
  – Что ж, я не могу заставить тебя поехать – ты теперь свободный человек. Но я чувствую, что ты должен оказать мне эту последнюю услугу. Я заключу с тобой сделку. Когда мы вернемся, я дам тебе деньги на покупку той фермы, которую ты всегда хотел иметь, и не буду уговаривать оказывать мне еще какие-то услуги. Остаток твоей жизни будет принадлежать тебе.
  Вряд ли можно было отказаться от такого предложения, и поэтому я попытался не обращать внимания на дурные предчувствия и стал помогать своему другу планировать его губернаторство.
  В качестве губернатора Киликии Цицерону предстояло командовать действующей армией примерно в четырнадцать тысяч человек с весьма вероятной перспективой начала войны. Поэтому он решил назначить двух легатов, имевших военный опыт. Одним из них был его старый товарищ Гай Помптин, претор, который помог ему накрыть заговорщиков Катилины, а вторым он наметил своего брата Квинта, выразившего настоятельное желание покинуть Галлию.
  Сперва Квинт служил под началом Юлия Цезаря с огромным успехом. Он принял участие во вторжении в Британию, а по возвращении Цезарь отдал под его командование легион, который вскоре после этого был атакован в зимнем лагере значительно более превосходящими силами галлов. Бой был жестоким: почти все римляне получили ранения. Но Квинт, хотя он и был в тот момент болен и измучен, сохранил хладнокровие, и легион продержался в осаде до тех пор, пока не прибыл Цезарь и не выручил их. После этого брат Цицерона был отмечен особой похвалой в «Записках» Цезаря.
  На следующее лето его повысили до командира недавно сформированного Четырнадцатого легиона. Однако на этот раз он ослушался приказов Цезаря. Вместо того чтобы держать всех своих людей в лагере, Квинт послал несколько сотен новобранцев, чтобы раздобыть продовольствие, и их отрезал налетевший отряд германцев. Застигнутые на открытом месте, они стояли, таращась на своих командиров, не зная, что делать, и половина из них была вырезана, когда они попытались бежать.
  «Вся моя прежняя репутация в глазах Цезаря уничтожена, – печально писал Квинт брату. – В лицо он обращается со мной вежливо, но я замечаю определенную холодность и знаю, что за моей спиной он советуется с моими младшими офицерами. Короче, боюсь, я никогда уже полностью не верну его доверие».
  Цицерон написал Цезарю, спрашивая, нельзя ли позволить брату присоединиться к нему в Киликии. Тот с готовностью согласился, и два месяца спустя Квинт вернулся в Рим.
  Насколько я знаю, Марк Туллий никогда ни единым словом не упрекнул брата, но тем не менее что-то в их отношениях изменилось. Я полагаю, Квинт остро ощущал свой провал. Он надеялся найти в Галлии славу и независимость, а вместо этого вернулся домой запятнанным, не при деньгах и более чем когда-либо зависимым от своего знаменитого брата. Брак его оставался неудачным, и он сильно пил. Да еще и его единственный сын, Квинт-младший, которому было теперь пятнадцать лет, демонстрировал все «прелести» этого возраста, будучи угрюмым, скрытным, дерзким и двуличным подростком. Цицерон считал, что его племянник нуждается в отцовском внимании, и предложил, чтобы мальчик сопровождал нас в Киликию вместе с его сыном Марком. Я и без того не слишком предвкушал эту поездку, а теперь – еще меньше.
  Мы покинули Рим в начале перерыва в работе Сената в составе огромного отряда. Марк Туллий был наделен империем и обязан путешествовать с шестью ликторами, а также с огромной свитой рабов, несущих весь наш багаж, приготовленный для предстоящего плавания. Теренция проделала с нами часть пути, чтобы проводить мужа, – как и Туллия, которая только что развелась с Крассипом. Она была ближе к отцу, чем когда-либо, и читала по дороге его стихи. В частных беседах со мной Цицерон беспокоился о ее судьбе: двадцать пять лет – и ни ребенка, ни мужа…
  Мы сделали остановку в Тускуле, чтобы попрощаться с Помпонием Аттиком, и мой друг спросил, не сделает ли тот одолжение присмотреть за Туллией и попытаться найти ей новую партию, пока сам Цицерон будет в отъезде.
  – Конечно, – ответил Аттик. – А ты не сделаешь ли мне ответное одолжение? Не попытаешься ли заставить Квинта быть чуточку добрее с моей сестрой? Я знаю, что Помпония – трудная женщина, но с тех пор, как Квинт вернулся из Галлии, он неизменно пребывает в дурном настроении и их бесконечные споры оказывают плохое влияние на их сына.
  Марк Туллий согласился и, когда мы встретились с Квинтом и его семьей в Арпине, отвел брата в сторону и повторил то, что сказал Аттик. Квинт пообещал сделать все, что в его силах. Однако Помпония, боюсь, была совершенно несносной, и прошло немного времени, как они с мужем отказались разговаривать друг с другом, не говоря уже о том, чтобы делить постель. В итоге они расстались очень холодно.
  Отношения между Теренцией и Цицероном были более цивилизованными, если не считать одной досадной темы, служившей источником противоречий всю их совместную жизнь, – денег. В отличие от мужа, Теренция приветствовала его назначение губернатором, увидев в этом замечательную возможность обогащения. Она даже взяла в путешествие на юг своего управляющего, Филотима, чтобы тот мог поделиться с Марком Туллием различными идеями снимания денежных сливок. Но Цицерон все откладывал беседу с Филотимом, а его жена продолжала брюзжать, настаивая на этой беседе, пока, наконец, в последний день, когда они были вместе, оратор не вышел из себя.
  – Твое пристрастие к деньгам воистину непристойно!
  – Твое пристрастие к трате денег не оставляет мне выбора! – парировала она.
  Цицерон мгновение помолчал, чтобы сдержать раздражение, а потом попытался объяснить свою позицию более спокойно.
  – Ты, кажется, не понимаешь: человек в моем положении не может рисковать, допуская даже малейшее нарушение правил приличия. Мои враги только и ждут возможности отдать меня под суд за коррупцию.
  – Итак, ты собираешься стать единственным в истории губернатором провинции, который не вернулся домой богаче, чем был до своего отъезда? – съехидничала Теренция.
  – Моя дорогая жена, если б ты когда-нибудь прочла хоть слово из написанного мною, ты бы знала, что я как раз собираюсь опубликовать книгу о хорошем управлении. Как это будет сочетаться с репутацией того, кто ворует на государственном посту?
  – Книгу! – с величайшим отвращением повторила Теренция. – Где в книгах деньги?
  Однако вскоре после этой ссоры они помирились – настолько, чтобы вечером поужинать вместе. А затем, чтобы ублажить жену, Цицерон согласился когда-нибудь в грядущем году хотя бы выслушать деловые предложения Филотима – но лишь при условии, что они будут законными.
  На следующее утро семья разлучилась – с обильными слезами и многочисленными объятьями. Мой друг и его сын, которому теперь было четырнадцать, отбыли верхом бок о бок, а Теренция и Туллия стояли у ворот семейной фермы и махали им вслед. Я помню, что перед тем, как поворот дороги скрыл нас от их взоров, я бросил последний взгляд через плечо. Теренции уже не было в воротах, но Туллия все еще стояла, наблюдая за нами, – хрупкая фигурка на фоне величественных гор.
  
  Нам полагалось начать первый этап нашего морского путешествия в Киликию из Брундизия, и по дороге туда, в Венузии, Цицерон получил приглашение от Помпея.
  Великий человек загорал на зимнем солнце на своей вилле в Таренте и предложил Марку Туллию приехать и пожить там пару дней, «чтобы обсудить политическую ситуацию». Поскольку Тарент находился всего в сорока милях от Брундизия и наш маршрут проходил практически мимо дверей Помпея, а тот был не таким человеком, которому легко ответить отказом, у Цицерона не было большого выбора – принять приглашение или нет.
  И вновь мы нашли Гнея Помпея в состоянии великого домашнего счастья с новобрачной: казалось, что они играют в женатую пару.
  Дом был на удивление скромным. Как губернатор Испании, Помпей имел для защиты всего лишь каких-нибудь пятьдесят легионеров, расквартированных в жилищах неподалеку. В остальных отношениях он не обладал исполнительной властью, отказавшись от консульства под всеобщие хвалы его мудрости. Я бы сказал, что он находился в зените своей популярности. Толпы местных стояли вокруг его дома, надеясь хоть мельком увидеть его, и один или два раза в день Помпей выходил к ним, чтобы пожать кому-нибудь руку и потрепать по головкам детей.
  Теперь он был очень тучным, с одышкой и довольно нездоровым багрянистым цветом лица. Корнелия хлопотала над ним, как маленькая мама, пытаясь за трапезами сдержать его аппетит и побуждая его гулять вдоль берега моря; охрана следовала за ним на благоразумном расстоянии. Губернатор был праздным, сонным и чрезмерно привязанным к жене.
  Цицерон преподнес ему копию трактата «О государстве». Помпей выразил огромное удовольствие, но немедленно отложил ее в сторону, и я ни разу не видел, чтобы он хотя бы развернул эти свитки.
  Всякий раз, когда я оглядываюсь на эту трехдневную передышку во время нашего пути в Киликию, мне видится залитая солнцем поляна, выделяющаяся посреди безбрежного темного леса.
  При виде двух стареющих государственных мужей, бросающих юному Марку мяч или стоящих в поддернутых тогах и пекущих камешками «блинчики» на волнах, было невозможно поверить, что надвигается нечто зловещее – а если уж надвигается, то что оно будет таким грандиозным. Помпей излучал абсолютную уверенность.
  Я не был посвящен во все происходящее между ним и Цицероном, хотя потом Марк Туллий пересказывал мне основную часть того, о чем они говорили. По существу политическая ситуация была такова: Цезарь закончил завоевание Галлии, вождь галлов, Верцингеторикс, сдался и находился в заточении, вражеская армия была уничтожена. В последнем бою войска Цезаря захватили стоящую на вершине холма крепость Укселлодун с гарнизоном из двух тысяч галльских бойцов. Всем им по приказу Гая Юлия (по свидетельству его «Записок») отрубили обе руки, прежде чем отослать домой, «дабы все могли видеть, какое наказание отмерено тому, что сопротивляется правлению Рима». С тех пор в Галлии больше не было проблем.
  С учетом всего этого теперь вставал вопрос: как быть с Цезарем. Сам он предпочитал, чтобы ему разрешили заочно во второй раз баллотироваться на должность консула, дабы он мог войти в Рим, обладая законной неприкосновенностью за все преступления и проступки, совершенные во время первого консульства. Самое меньшее, чего он хотел, – это чтобы срок его власти продлили и он мог остаться правителем Галлии. Его противники, возглавляемые Катоном, считали, что Цезарь должен вернуться в Рим и представить избирателям свою кандидатуру точно так же, как любой другой гражданин. А если он этого не сделает, следует заставить его отдать свою армию, решили они. По их мнению, было недопустимо, чтобы человек контролировал уже одиннадцать легионов, стоя на границе Италии и отдавая приказы Сенату.
  – А какова точка зрения Помпея? – спросил я Марка Туллия.
  – Точка зрения Помпея варьируется в зависимости от того, в какой час дня ты задаешь ему этот вопрос, – усмехнулся он. – Утром он думает, что совершенно уместно в порядке вознаграждения за достижения разрешить своему доброму другу Цезарю избираться в консулы, не входя в Рим. После обеда он вздыхает и гадает, почему Цезарь не может просто явиться домой и лично вербовать сторонников перед выборами, как делают все остальные: в конце концов, именно так на месте Цезаря поступал он сам, так что же в этом недостойного? А потом, вечером, когда Помпей, несмотря на все усилия доброй госпожи Корнелии, раскраснеется от вина, он начинает кричать: «Чтоб ему провалиться, проклятому Цезарю! Я сыт по горло разговорами о Цезаре! Пусть он только попытается сунуть нос в Италию со своими проклятущими легионами! Увидите, что я могу сделать – я топну ногой, и сто тысяч человек поднимутся по моей команде и явятся на защиту Сената!»
  – И как ты думаешь, что будет?
  – Полагаю, если б я был здесь, я смог бы убедить его поступить правильно и избежать гражданской войны, которая станет полнейшей катастрофой. Вот только боюсь, – добавил Цицерон, – что, когда будут приниматься жизненно важные решения, я буду находиться в тысяче миль от Рима.
  IX
  У меня нет намерения во всех деталях описывать время, проведенное моим другом на посту губернатора Киликии. Я уверен – история сочтет, что это не слишком важно в масштабе всех событий, а сам Цицерон считал это не важным уже тогда.
  Мы добрались до Афин весной и остановились на десять дней у Ариста, главного преподавателя Академии. В то время он считался самым великим из ныне живущих последователей философии Эпикура. Как и Аттик, который тоже был истым эпикурейцем, Арист высказывал следующую точку зрения на то, что делает человека счастливым: здоровая диета, умеренные упражнения, приятная среда, близкая по духу компания и избежание нервных ситуаций.
  Цицерон, чьим богом был Платон и чья жизнь была полна напряженных событий, оспаривал эти утверждения. Он считал, что учение Эпикура приводит к своего рода антифилософии.
  – Ты говоришь, что счастье зависит от физического благополучия, – говорил он Аристу. – Но постоянное физическое благополучие нам неподвластно. Скажем, если человек страдает от мучительной болезни или если его пытают, он, согласно твоей философии, не может быть счастлив.
  – Возможно, он не будет в высшей степенисчастлив, – допустил тот, – но счастье все же будет присутствовать в его жизни в той или иной форме.
  – Нет-нет, он вообще не сможет быть счастлив, – настаивал Цицерон, – потому что его счастье полностью зависит от материального. Тогда как большинство самых изумительных и плодотворных перспектив в истории философии заключается в простом афоризме: «Нет ничего хорошего, кроме того, что хорошо морально». Основываясь на этом, можно доказать, что «моральной добродетели достаточно, чтобы дать счастливую жизнь». А из этого вытекает третий афоризм: «Моральная добродетель – единственная разновидность блага».
  – Ах, но если я буду тебя пытать, – с многозначительным смехом возразил Арист, – ты будешь точно так же несчастлив, как я!
  Однако Цицерон был совершенно серьезен.
  – Нет-нет, потому что, если я сохраню моральную добродетель – между прочим, я не заявляю, что это легко, не говоря уже о том, чтобы попробовать достичь этого на самом деле, – тогда я должен буду оставаться счастливым, как бы ни была сильна моя боль. Даже когда мой мучитель отступит в изнеможении, останется нечто превыше физического аспекта, чего он не сможет достичь…
  Естественно, я упрощаю эту длинную и сложную дискуссию, которая длилась несколько дней, пока мы осматривали афинские здания и памятники старины. Но именно к этому сводился спор двух ученых мужей, и с тех пор Цицерон начал задумывать идею написания некоей философской работы, которая была бы не рядом высокопарных абстракций, а скорее практическим руководством, как достичь хорошей жизни.
  Из Афин мы поплыли вдоль берега, а потом перепрыгивали от острова к острову в Эгейском море в составе флота из двенадцати судов. Родосские суда были большими, громоздкими и медленными. Они качались туда-сюда даже при умеренном волнении на море и были открыты всем стихиям. Я помню, как дрожал в ливень, когда мы проходили мимо Делоса, этой меланхоличной скалы, где, как говорят, за один-единственный день продают до десяти тысяч рабов132.
  Повсюду являлись огромные толпы, чтобы увидеть Цицерона: среди римлян только Помпей, Цезарь да разве что, полагаю, Катон могли быть более знамениты.
  В Эфесе нашу экспедицию, полную легатов, квесторов, ликторов и военных трибунов со всеми их рабами и багажом перегрузили в караван запряженных быками повозок и на целый табун мулов, и мы отправились по пыльным горным дорогам в глубинные районы Малой Азии.
  Спустя полных двадцать два дня после того, как покинули Италию, мы добрались до Лаодикеи – первого города в провинции Киликия, – где Марку Туллию пришлось немедленно начать разбор судебных дел.
  Бедность и измождение простого люда, бесконечные шаркающие очереди просителей в мрачной базилике и на ослепительном белокаменном форуме, постоянные стоны и жалобы насчет таможенников и подушных налогов, мелкое мздоимство, мухи, жара, дизентерия, острая вонь козьего и овечьего помета, которая как будто вечно висела в воздухе, горькое на вкус вино и маслянистая острая еда… Теснота города, отсутствие прекрасного, на чем можно было бы остановить взор, утонченного, что можно было бы послушать, вкусного, что можно было бы поесть, – о, как Цицерон ненавидел то, что застрял в подобном месте, в то время как судьба мира решалась без него в Италии!
  Едва я успел распаковать свои чернила и стилусы, как он уже диктовал письма всем, кого только мог припомнить в Риме, умоляя похлопотать, чтобы срок его пребывания здесь сократили до года.
  Мы пробыли там недолго, когда явился гонец от Гая Кассия Лонгина с докладом: сын парфянского царя вторгся в Сирию во главе такого большого войска, что Кассию пришлось отозвать свои легионы, дабы укрепить город Антиохию. Это означало, что Цицерону следует немедленно присоединиться к собственной армии у подножья Таврских гор – громадного естественного барьера, отделяющего Киликию от Сирии. Квинт был очень взбудоражен, и в течение месяца казалось вполне возможным, что его старшему брату придется командовать защитой всего восточного фланга империи. Но потом от Кассия пришло новое сообщение: парфяне отступили перед неприступными стенами Антиохии, а он преследовал и разбил их, сын царя погиб, опасность миновала.
  Я не уверен, что сильнее почувствовал после этого Цицерон – облегчение или разочарование. Однако он все-таки сумел поучаствовать в своего рода войне. Некоторые местные племена воспользовались парфянским кризисом, чтобы поднять бунт против римского правления. Силы бунтовщиков были сосредоточены в основном в крепости под названием Пиндессий, и Марк Туллий осадил ее.
  Два месяца мы жили в военном лагере в горах, и Квинт был счастлив, как школьник, возводя скаты и башни, копая рвы и пуская в ход артиллерию.
  Я считал все это приключение отвратительным – полагаю, как и Цицерон, – потому что у бунтовщиков не было шанса. День за днем мы обстреливали город стрелами и пылающими метательными снарядами, пока, в конце концов, он не сдался и наши легионеры не хлынули в него, чтобы разграбить.
  Квинт казнил главарей мятежников, а остальных заковали в цепи и отвели на побережье, чтобы их доставили на судах на Делос и продали в рабство.
  Цицерон с мрачным выражением лица смотрел, как они уходит.
  – Полагаю, если б я был таким же великим военным, как Цезарь, я бы отрубил им всем руки, – сказал он негромко. – Разве не так приносится мир этим людям? Но не могу сказать, что я получал большое удовлетворение, используя все ресурсы цивилизации, чтобы повергнуть в прах несколько варварских хижин.
  И все-таки его люди приветствовали его на поле как императора. Впоследствии Цицерон заставил меня написать шестьсот писем – именно так, всем до единого членам Сената, – требуя, чтобы его вознаградили триумфом. В примитивных условиях военного лагеря это был громадный труд, оставивший меня в полном изнеможении.
  
  На зиму Марк Туллий отдал армию под командование Квинта и вернулся в Лаодикею. Он был порядком потрясен тем наслаждением, с каким его брат подавил бунт, а также бесцеремонным обращением Квинта с подчиненными («раздражительным, грубым, пренебрежительным», как он потом описал это Аттику). Ему не слишком нравился и племянник – «мальчишка с огромным самомнением». Квинт-младший любил давать всем понять, кто он такой – одно его имя говорило об этом! – и обращался с местными жителями с огромным презрением. И все-таки Цицерон старался исполнить свой долг любящего дяди и в отсутствие отца мальчика на весеннем празднике Либералии133 руководил церемонией, на которой юный Квинт стал мужчиной. Марк Туллий сам помог ему сбрить чахлую бородку и облачиться в первую тогу.
  Что же касается его собственного сына, то юный Марк давал поводы для других тревог. Парень был приветливым и любящим спорт, но при этом ленивым, а когда речь заходила об уроках – не слишком-то сообразительным. Вместо того чтобы изучать греческий и латынь, он предпочитал слоняться среди армейских офицеров и упражняться в фехтовании и метании дротиков.
  – Я очень его люблю, – сказал мне Цицерон, – и он явно добросердечный малый, но временами я недоумеваю, откуда, во имя неба, он взялся: я не вижу в нем вообще никакого сходства со мной.
  Но на этом его семейные тревоги не заканчивались. Цицерон предоставил выбор нового мужа Туллии ей самой и ее матери, дав понять, что лично он предпочитает просто надежного, достойного, уважаемого молодого аристократа вроде Тиберия Нерона или сына его старого друга Сервия Сульпиция. Однако женщинам вместо этого приглянулся Публий Корнелий Долабелла – самая неподходящая, с точки зрения Цицерона, партия. Публий был худым, как щепка, молодым человеком с дурной репутацией, всего девятнадцати лет от роду – примерно на семь лет младше Туллии, – однако, что удивительно, успевшим уже дважды жениться на женщинах куда старше себя.
  К тому времени как письмо с извещением о выборе жениха дошло до Марка Туллия, вмешиваться было поздно: свадьба состоялась бы раньше, чем его ответ прибыл бы в Рим, – о чем женщины наверняка знали.
  – Что тут можно поделать? – со вздохом сказал он мне. – Что ж, такова жизнь – пусть боги благословят то, что сделано. Я могу понять, зачем это нужно Туллии – без сомнения, он красивый, очаровательный субъект, и если кто-нибудь заслуживает наконец-то вкусить радости жизни, так это она. Но Теренция! О чем она думает? Она как будто сама чуть ли не влюбилась в этого парня. Не уверен, что теперь понимаю ее…
  И тут я перехожу к самому большому беспокойству Цицерона: что с Теренцией что-то не так. Недавно он получил укоризненное письмо от находящегося в изгнании Милона, желающего знать, что случилось со всем его имуществом, купленным Марком Туллием по дешевке на аукционе: его жена Фауста так и не получила ни монетки. В то же время агент, действовавший от имени Цицерона – управляющий Теренции Филотим, – все еще надеялся уговорить оратора принять некоторые из его сомнительных планов по добыванию денег, отчего и навестил его в Лаодикее.
  Цицерон принял Филотима в моем присутствии и сказал, что о том, чтобы он или любой его служащий впутались в какие-либо сомнительные сделки, не может быть и речи.
  – Так что не трудись говорить на эту тему. Вместо этого расскажи-ка мне, что сталось с имуществом, отобранным у Милона, – велел он управляющему. – Ты помнишь, что распродажа была устроена с тем, чтобы ты получил все за бесценок, а потом продал и отдал выручку Фаусте?
  Филотим, еще более пухлый, чем раньше, и уже потеющий на летней жаре, еще сильнее раскраснелся и начал, запинаясь, говорить, что не может в точности припомнить детали: это было больше года назад. Он должен свериться со своими счетами, а счета остались в Риме.
  Цицерон воздел руки:
  – Брось, парень, ты должен помнить! Это было не так уж давно. Мы говорим о почти десяти тысячах. Что сталось со всей этой суммой?
  Но его собеседник только твердил снова и снова одно и то же: ему очень жаль, он не может припомнить, ему нужно проверить.
  – Я начинаю думать, что ты прикарманил эти деньги, – заявил мой друг.
  Но Филотим яростно отрицал это.
  Внезапно Цицерон спросил:
  – Моя жена об этом знает?
  При упоминании о Теренции ее управляющий чудесным образом преобразился. Он перестал ежиться, намертво замолчал и, сколько Марк Туллий ни нажимал на него, отказывался произнести хоть слово. В конце концов, мой друг велел ему убираться с глаз долой.
  После того как Филотим ушел, Цицерон сказал мне:
  – Ты заметил его последнюю дерзость? Вот это защита чести госпожи! Он как будто считал, что я недостоин произнести имя собственной жены.
  Я согласился, что это было удивительно.
  – «Удивительно» – самое верное слово, – мрачно проворчал оратор. – Они всегда были близки, но с тех пор, как я отправился в изгнание…
  Покачав головой, он не закончил фразу. Я ничего не ответил: комментировать такое было бы неприлично. До сего дня я понятия не имею, верны ли были подозрения Цицерона. Все, что я могу сказать, – это что его глубоко возмутила вся эта история, и он немедленно написал Аттику, прося провести тайное расследование: «Не могу выразить словами то, чего я боюсь».
  
  За месяц до окончания срока полномочий на посту губернатора Цицерон в сопровождении ликторов отправился обратно в Рим, взяв с собой меня и своих сына с племянником и оставив своего квестора управлять провинцией.
  Он знал, что может столкнуться с осуждением за то, что преждевременно бросил свой пост и вверил Киликию человеку, который был сенатором первый год, но рассудил так: поскольку губернаторство Цезаря в Галлии вот-вот закончится, у большинства людей на уме будут проблемы посерьезней.
  Наш путь лежал через Родос, который Цицерон хотел показать Квинту и Марку. Еще он желал посетить гробницу Аполлония Молона, великого наставника в ораторском искусстве, чьи уроки почти тридцать лет тому назад направили Марка Туллия на путь восхождения его политической карьеры.
  Мы нашли гробницу на мысу, вдающемся в Карпатосский залив. На простом белом мраморе было высечено имя оратора, а под ним на греческом – одно из его любимых наставлений: «Ничто не высыхает быстрее слезы́».
  Цицерон долго стоял, глядя на камень.
  К несчастью, крюк до Родоса надолго нас задержал. Тем летом ежегодные ветра были необычайно сильными – они дули с севера день за днем и на три недели заперли наши открытые суда в гавани. За это время политическая ситуация в Риме резко ухудшилась, и, когда мы добрались до Эфеса, моего друга уже ожидала целая охапка тревожных новостей.
  «Чем ближе борьба, – писал Руф, – тем яснее становится опасность. Помпей полон решимости не допустить, чтобы Цезаря избрали консулом, если тот не отдаст свою армию и свои провинции, хотя Цезарь убеждает, что не сможет выжить, если покинет армию. Итак, их любовь, их скандальный союз дошел уже не до злословия украдкой, но до открытой войны!»
  Спустя неделю в Афинах Цицерон нашел другие письма, включая послания от Помпея и от Цезаря – каждый жаловался на другого и взывал к верности Марка Туллия.
  «Если спросишь меня, он может либо быть консулом, либо сохранить свои легионы, – писал Гней Помпей, – но никак не то и другое сразу. Полагаю, ты согласен с моей линией поведения и будешь решительно держать мою сторону и сторону Сената, как делал всегда».
  У Цезаря была иная точка зрения: «Боюсь, благородная натура Помпея делает его слепым к истинным намерениям тех личностей, которые всегда желали мне зла. Я полагаюсь на то, что ты, дорогой Цицерон, скажешь им, что я не могу быть без защиты, не должен оставаться без нее и не допущу этого».
  Эти два письма повергли моего друга в острую тревогу. Он сидел в библиотеке Ариста, положив оба послания перед собой, и переводил взгляд с одного на другое.
  «Полагаю, я вижу величайшую борьбу, которую когда-либо знала история, – написал он Аттику. – Впереди вырисовывается грандиозное соперничество между ними, и каждый из них считает меня своим человеком. Но что же мне делать? Они попытаются выудить из меня, какова моя точка зрения. Ты будешь смеяться, но я от души желал бы все еще находиться в своей провинции».
  Той ночью я лежал, дрожа и стуча зубами, несмотря на жару Афин, и мне чудилось, что Цицерон все еще диктует мне письмо, по одной копии которого следовало отправить и Помпею, и Цезарю, заверяя их в своей поддержке. Но слова, которые доставили бы удовольствие одному из них, взбесили бы другого, и я проводил час за часом, панически пытаясь сочинить совершенно нейтральные фразы. Всякий раз, когда я думал, что мне это удалось, слова рассыпа́лись в моей голове и приходилось начинать все заново. Это было полное безумие, но в то же время все казалось совершенно реальным… И когда настало утро, я в период прояснения сознания понял, что вновь стал жертвой лихорадки, сразившей меня в Арпине.
  В тот день мы должны были снова отправиться в путь, отплыв на корабле в Коринф. Я очень старался вести себя так, будто все хорошо, но, наверное, все равно выглядел мертвенно-бледным и с запавшими глазами.
  Цицерон попытался уговорить меня поесть, но я не смог удержать еду в желудке, и, хотя мне удалось взойти на борт без посторонней помощи, дневное плаванье я провел почти в летаргии, а когда вечером мы высадились в Коринфе, меня пришлось снести с корабля и уложить в постель.
  Теперь встал вопрос – что же со мною делать? Я ужасно не хотел, чтобы меня оставляли, и Марк Туллий тоже не желал бросать меня. Но ему нужно было вернуться в Рим: во-первых, чтобы сделать то немногое, что было в его власти, для предотвращения надвигающейся гражданской войны, а во-вторых, чтобы путем кулуарных переговоров с сенаторами попытаться добиться триумфа, на который он все еще вопреки всему питал слабую надежду. Он не мог позволить себе терять дни в Греции, ожидая, пока поправится его секретарь.
  Оглядываясь назад, я понимаю, что должен был остаться в Коринфе. Но вместо этого мы рискнули, решив, что у меня хватит сил выдержать двухдневную поездку до Патр, где будет ждать корабль, который доставит нас в Италию. Это было глупое решение. Меня завернули в одеяла, положили в заднюю часть экипажа, и мы двинулись по побережью.
  Поездка была ужасной. Когда мы добрались до Патр, я умолял, чтобы остальные отправились дальше без меня, не сомневаясь, что длинное морское путешествие убьет меня. Марк Туллий все еще не хотел так поступать, но в конце концов согласился.
  Меня уложили в постель на стоящей неподалеку от гавани вилле греческого торговца Лисо. Цицерон, Марк и юный Квинт собрались вокруг меня, чтобы попрощаться. Они пожали мне руку, и мой друг заплакал. Я отпустил какую-то жалкую шутку насчет того, что эта прощальная сцена напоминает сцену у смертного одра Сократа. А потом они ушли.
  
  На следующий день Цицерон написал мне письмо и отослал его с Марио, одним из самых доверенных его рабов. «Я думал, что смогу не очень сильно переживать из-за того, что тебя нет со мной, но, откровенно говоря, нахожу это невыносимым, – писал он. – Я чувствую, что поступил неправильно, оставив тебя. Если после того, как сможешь принимать пищу, ты сочтешь, что в силах меня догнать, – решение за тобой. Обдумай все своей умной головой. Я скучаю по тебе, но я люблю тебя. Любя тебя, я хочу видеть тебя здоровым и крепким, но, скучая по тебе, я хочу видеть тебя как можно скорее. Первое должно быть превыше второго. Итак, пусть твоей главной целью будет восстановление здоровья. Из всех бесчисленных услуг, оказанных мне тобою, эту я оценю больше всего».
  Пока я болел, он написал мне много таких писем, и однажды даже прислал три письма за один-единственный день. Само собой, я скучал по нему так же, как и он по мне. Но здоровье мое было подорвано. Я не мог путешествовать. Прошло восемь месяцев, прежде чем я снова увидел своего друга, и к тому времени его мир – наш мир – полностью изменился.
  Лисо был заботливым хозяином и привел собственного доктора, тоже грека, по имени Асклапо, чтобы тот лечил меня. Мне давали слабительное и потогонное, сажали на голодную диету и делали промывания: были испробованы все обычные средства против малярийной лихорадки, тогда как на самом деле я нуждался в отдыхе. Однако Цицерон волновался, что Лисо «слегка несерьезен – все греки такие», и договорился, чтобы несколько дней спустя меня перевезли в более обширный и более спокойный дом на холме, подальше от шума гавани. Дом принадлежал другу детства Марка Туллия – Манию Курию.
  «Все мои надежды на то, что ты получаешь должное лечение и внимание, поручены Курию. У него добрейшее сердце, и он самым искренним образом ко мне привязан. Безраздельно вверься его рукам».
  Курий и вправду был добродушным, культурным человеком – вдовцом, банкиром по профессии – и хорошо присматривал за мной. Мне дали комнату с террасой, выходящей на запад, на море, и позже, почувствовав себя достаточно окрепшим, я, бывало, сидел там в послеполуденные часы, наблюдая, как торговые суда входят в гавань и покидают ее. Маний поддерживал регулярную связь со всевозможными знакомыми в Риме – сенаторами, всадниками, сборщиками налогов, судовладельцами, – и благодаря его письмам вкупе с моими, как и географическому положению Патр – ворот в Грецию, мы получали политические новости настолько быстро, насколько их мог получать человек в той части мира.
  Однажды, где-то в конце января – наверное, месяца через три после отъезда Цицерона, – Курий вошел в мою комнату с мрачным лицом и спросил, достаточно ли я окреп, чтобы выдержать плохие вести. Когда я кивнул, он сказал:
  – Цезарь вторгся в Италию.
  Годы спустя Цицерон, бывало, гадал, могли ли три недели, которые мы потеряли на Родосе, означать разницу между миром и войной. Если б только – стенал мой друг – он мог добраться до Рима на месяц раньше! Марк Туллий был одним из немногих, кого слушали обе стороны, и он рассказал, что перед тем, как разразился конфликт (за какую-то неделю до этого), едва очутившись на окраине Рима, он уже начал посредничать с целью достижения компромисса. По его мнению, Цезарь должен был отдать Галлию и все свои легионы, кроме одного, а взамен ему должны позволить избираться в консулы в его отсутствие. Но было уже поздно. Помпей с подозрением отнесся к этой сделке, Сенат отверг ее, а Цезарь, как и подозревал Цицерон, уже принял решение нанести удар, рассчитав, что никогда не будет так силен, как в тот момент.
  – Короче, я находился среди безумцев, одержимых войной, – рассказал мне потом мой бывший хозяин.
  Едва услышав о вторжении Юлия Цезаря, Цицерон отправился прямиком в дом Помпея на холме Пинчо, чтобы заверить его в своей поддержке. Дом был битком набит лидерами партии войны: там были Катон, Агенобарб, консулы Марцеллин и Лентул – всего пятнадцать или двадцать человек. Помпей был в ярости и в панике. Он ошибочно предположил, что Цезарь наступает со всеми своими силами, с войском тысяч в пятьдесят, но в действительности этот заядлый игрок пересек Рубикон всего лишь с одной десятой этого числа, полагаясь на потрясение, вызванное его агрессией. Однако Помпей Великий еще не знал этого, и поэтому издал указ, что город должен быть покинут. Он приказывал всем сенаторам до единого уехать из Рима, объявив, что все оставшиеся будут считаться предателями. А когда Марк Туллий стал возражать, убеждая его, что это безумная тактика, Помпей набросился на него: «Это касается и тебя, Цицерон!»
  Нынешняя война будет решаться не в Риме, объявил Гней Помпей, и даже не в Италии – это сыграло бы на руку Цезарю. Нет, это будет мировая война, и сражения будут идти в Испании, в Африке и в восточном Средиземноморье, особенно на море. Он возьмет Италию в блокаду, сказал Помпей, и голодом принудит врага сдаться. Цезарь будет править покойницкой!
  «Я содрогнулся от того, какого рода войну предполагалось вести, – писал Цицерон Аттику, – дикую, лежащую далеко за пределами воображения человека».
  Личная враждебность Помпея по отношению к Марку Туллию тоже была для него потрясением. Он оставил Рим, как и было приказано, удалился в Формию и размышлял там, какой курс выбрать. Официально мой друг был назначен ответственным за морские силы обороны и за набор рекрутов в Северной Кампании, но практически он ничего не делал. Помпей послал ему холодное напоминание о его обязанностях: «Я настоятельно советую тебе, в силу твоего незаурядного и непоколебимого патриотизма, двинуться к нам, чтобы сообща мы могли принести помощь и утешение нашей страдающей стране».
  Примерно в то же время Цицерон написал мне – я получил его письмо примерно через три недели после того, как узнал о начале войны. «От Цицерона его дорогому Тирону – привет, – говорилось в этом послании. – Мое существование и существование всех честных людей и всего государства висит на волоске, как ты можешь понять, исходя из факта, что мы покинули свои дома и оставили родной город на разграбление и сожжение. Подхваченный каким-то духом глупости, забывая имя, которое он носит, и почести, которые он завоевал, Цезарь захватил Арминий134, Пезавр135, Анкону и Арретиум136. Поэтому мы бросили Рим. Насколько это мудро или насколько храбро – нет смысла спорить. Мы дошли до той точки, когда не можем выжить, если только какой-нибудь бог или случай не придет нам на помощь. И в довершение всех моих мук зять мой, Долабелла, сейчас с Цезарем.
  Я хотел, чтобы ты знал эти факты. Но в то же время не позволяй им расстраивать тебя и препятствовать твоему выздоровлению. Поскольку ты не можешь быть со мною, когда я более всего нуждаюсь в твоих услугах и верности, позаботься о том, чтобы не торопиться, и не будь настолько глуп, чтобы предпринять путешествие, будучи больным, или зимой».
  Я послушался его наставлений и поэтому невольно следил за падением римской республики из своей комнаты больного. В моих воспоминаниях моя болезнь и безумие, разворачивающееся в Италии, навечно сплелись в один порожденный лихорадкой ночной кошмар.
  Гней Помпей и его второпях собранная армия двинулась к Брундизию, чтобы погрузиться на корабли, отправиться в Македонию и начать свою мировую войну. Цезарь погнался за Помпеем, собираясь его остановить, и попытался перекрыть гавань. Но он потерпел неудачу и лишь наблюдал, как паруса транспортных судов Помпея уменьшаются, отдаляясь, а потом развернулся и промаршировал обратно – туда, откуда пришел, в сторону Рима. Его путь по Аппиевой дороге прошел мимо дома Цицерона в Формии, о чем мой друг тоже рассказал мне в письме.
  «Формия, 29 марта.
  От Цицерона его дорогому Тирону – привет.
  Итак, я наконец-то повидался с безумцем – впервые за девять лет, можно ли в это поверить? Он как будто совсем не изменился. Стал немного тверже, более худым, более седым и, может быть, более морщинистым, но, полагаю, эта бандитская жизнь ему по вкусу. Теренция, Туллия и Марк со мной (они посылают тебе свою любовь, между прочим).
  А случилось вот что. Вчера весь день легионеры Цезаря текли мимо наших дверей – дикая с виду, огромная тьма, – но они не тронули нас. Мы только принялись обедать, как суматоха у ворот дала знать о прибытии колонны всадников. Какая свита, какие подонки! Ты никогда еще не видел более страшной группы головорезов! Сам же этот человек – если он человек (в чем я уже начинаю сомневаться) – был настороженным, наглым и торопливым. Он римский военачальник или Ганнибал? «Я не мог проехать так близко и не остановиться на мгновение, чтобы повидаться с тобой», – сказал он мне. Как будто он мой деревенский сосед! С Теренцией и Туллией он был сама вежливость. Он отверг все их гостеприимство («Я должен спешить»), и мы удалились в мой кабинет, чтобы поговорить. Мы были совершенно одни, и он сразу перешел прямо к делу. Через четыре дня он созывает Сенат.
  – Кто дал на это полномочия? – спросил я у него.
  – Вот это, – сказал Цезарь, прикоснувшись к своему мечу. – Поезжай со мной и поработай на дело мира.
  – Мне дана будет свобода действий?
  – Само собой. Кто я такой, чтобы устанавливать для тебя правила?
  – Что ж, тогда я скажу, что Сенат не должен одобрять твой план, если в него входит отправка твоих войск в Испанию или в Грецию, чтобы сражаться с армией республики. И мне многое придется сказать в защиту Помпея.
  На это мой гость запротестовал, что не такого рода высказывания ему бы хотелось услышать.
  – Так я и думал, – ответил я. – Вот почему я не хочу там присутствовать. Или я должен остаться в стороне, или же стану говорить в таком стиле – и упомяну еще многое другое, о чем я вряд ли смогу умолчать, если там буду.
  Цезарь сделался очень холоден. Он сказал, что на меня оказало воздействие вынесение ему приговора и что если я не желаю его понять, не поймут и другие, а также, что я должен обдумать этот вопрос и сообщить ему. С этими словами он поднялся, чтобы уйти.
  – И последнее, – добавил Гай Юлий. – Мне бы хотелось пользоваться твоими советами, но, если я не смогу их получить, я буду пользоваться любыми другими советами и буду неразборчив в средствах.
  На этой ноте мы и расстались. Не сомневаюсь, он остался недоволен нашей встречей. Становится все яснее, что я не могу здесь больше оставаться. Я не вижу конца бедам».
  Я не знал, что на это ответить, а кроме того, боялся, что любое посланное мной письмо будет перехвачено, потому что Цицерон обнаружил, что окружен шпионами Цезаря. Учитель их с Квинтом сыновей, Дионисий, сопровождавший нас в Киликию, оказался таким осведомителем. А потом – к огромному потрясению Цицерона – стало известно, что другим шпионом был его собственный племянник, молодой Квинт, который добился встречи с Цезарем сразу после визита того в Формию и рассказал, что его дядя планирует перебежать к Помпею.
  Цезарь в то время находился в Риме. Он действовал согласно плану, который обрисовал Цицерону, и созвал совещание Сената. Но вряд ли на нем кто-нибудь присутствовал: сенаторы покидали Италию почти во время каждого прилива, чтобы присоединиться к Помпею Великому в Македонии. Однако, из-за невероятного приступа некомпетентности, Помпей в своем нетерпеливом желании бежать забыл опустошить казну в храме Сатурна, и Цезарь во главе своего отряда отправился, чтобы захватить ее. Трибун Луций Цецилий Метелл забаррикадировал дверь храма и произнес речь о святости закона, на что Гай Юлий ответил:
  – Есть время для законов, а есть время для оружия. Если тебе не нравится происходящее, избавь меня от своих речей и уйди с дороги.
  А когда Метелл стал упорствовать, отказываясь уйти, Цезарь сказал:
  – Убирайся с дороги, или я тебя убью. И знаешь что, молодой человек, – мне больше не по душе говорить это, чем было бы не по душе это сделать.
  После этого Луций Цецилий весьма проворно убрался с дороги.
  Таков был человек, ради которого Квинт предал своего дядю. Первый намек на его предательство Цицерон получил несколько дней спустя, когда пришло письмо от Цезаря, направлявшегося теперь, чтобы сразиться с войском Помпея в Испании.
  «По дороге в Массилию, 16 апреля.
  Цезарь, император, – Цицерону, императору.
  Меня обеспокоили некоторые донесения, поэтому я почувствовал, что должен написать и обратиться к тебе во имя нашего взаимного блага: не предпринимай никаких поспешных или неблагоразумных шагов. Ты совершишь тяжкое преступление против дружбы. Держаться в стороне от гражданских раздоров – наверняка самый подходящий образ действий для доброго, миролюбивого человека и хорошего гражданина. Некоторым, одобряющим этот образ действий, помешал ему последовать страх за собственную безопасность. Но ты располагаешь свидетельствами моей карьеры и суждений, основанными на нашей дружбе. Взвесь их хорошенько, и ты обнаружишь, что нет более безопасного и более благородного курса, чем держаться в стороне от конфликта».
  Цицерон сказал мне впоследствии, что, только прочитав это письмо, он точно понял, что ему следует сесть на судно и отправиться к Помпею («и, если понадобится, всю дорогу грести») – потому что поддаться такой грубой и зловещей угрозе было для него недопустимо. Он вызвал в Формию молодого Квинта и задал ему яростную головомойку. Однако втайне мой друг чувствовал большую благодарность к нему и уговорил брата не обходиться с молодым человеком слишком сурово.
  – В конце концов, что он такого сделал? – говорил он мне. – Всего лишь сказал правду о том, что у меня на сердце, – то, на что у меня самого не хватило храбрости во время встречи с Цезарем. Теперь, когда Цезарь предложил мне убежище, в котором я мог бы просидеть в безопасности до конца войны, пока остальные мужчины умирают за республику, долг мой внезапно стал для меня совершенно ясен.
  В строжайшей тайне Цицерон переслал мне зашифрованное сообщение через Аттика и Курия, что он «направляется в то место, где нас с тобой впервые посетили Милон и его гладиатор, и если (когда тебе позволит здоровье) ты пожелаешь снова ко мне присоединиться, ничто не доставит мне большей радости».
  Я моментально понял, что имеется в виду Фессалоника, где сейчас собиралась армия Помпея.
  У меня не было желания впутываться в гражданскую войну. Похоже, для меня это было бы крайне опасным. С другой стороны, я был предан Цицерону и поддерживал его решение. Несмотря на все недостатки Помпея, тот, в конце концов, продемонстрировал свое желание повиноваться закону: после убийства Клодия его наделили верховной властью, а он впоследствии отказался от нее, так что законность была на его стороне. Это Цезарь, а не он, вторгся в Италию и уничтожил республику.
  К тому времени моя лихорадка прошла и здоровье восстановилось. Я тоже знал, что должен сделать, и поэтому в конце июня попрощался с Курием, который сделался моим добрым другом, и отправился в путь, чтобы рискнуть судьбой на войне.
  X
  Я путешествовал в основном на судне – на восток через Коринфский залив и на север вдоль берега Эгейского моря. Курий предложил мне одного из своих рабов в качестве слуги, но я предпочитал путешествовать в одиночку: будучи раньше собственностью другого, я чувствовал себя неловко в роли хозяина.
  Глядя на древний спокойный пейзаж с оливковыми рощами и стадами коз, с храмами и рыбаками, человек никогда бы не догадался, какие важнейшие события разворачиваются сейчас в мире. Только когда мы обогнули мыс и показалась гавань Фессалоники, все изменилось.
  Подходы к порту были переполнены сотнями транспортных судов и судов обеспечения. Человек мог чуть ли не пройти по их палубам от одного края бухты до другого, не замочив ног. В порту, куда ни посмотри, все свидетельствовало о войне – солдаты, лошади кавалерии, повозки, полные оружия, доспехов и палаток, осадные машины и обширное сборище прихлебателей, которое сопровождает громадную армию, готовящуюся сражаться.
  Я понятия не имел, где среди этого хаоса найти Цицерона, но помнил человека, который может это сделать. Эпифаний сперва не узнал меня – возможно, потому что теперь я носил тогу, а он никогда не думал обо мне, как о римском гражданине. Но, когда я напомнил ему о наших былых отношениях, он вскрикнул, схватил меня за руку и прижал ее к сердцу. Судя по его украшениям с драгоценными камнями и по крашеной хной девице, надувшей губки на его кушетке, Эпифаний преуспевал благодаря войне, хотя ради меня громко о ней сокрушался. Мой бывший хозяин, сказал он, вернулся на ту же самую виллу, какую занимал почти десятилетие назад.
  – Пусть боги пошлют вам скорую победу! – крикнул он мне вслед. – Но хорошо бы не раньше, чем мы вместе провернем неплохие дела.
  Как странно было снова предпринять знакомую прогулку, чтобы войти в оставшийся прежним дом и найти Цицерона сидящим во дворе на той же самой каменной скамье – он глядел в пространство с тем же самым выражением полного уныния. При виде меня он вскочил, а потом широко распахнул руки и прижал меня к груди.
  – Но ты слишком худой! – запротестовал он, ощутив костлявость моих боков и плеч. – Ты снова заболеешь. Мы должны тебя подкормить!
  Он позвал остальных жильцов виллы, чтобы они вышли и посмотрели, кто здесь, и с разных сторон появились его сын Марк, теперь рослый шестнадцатилетний парень с развевающимися волосами, одетый в тогу зрелого мужчины, его племянник Квинт, слегка робеющий – должно быть, знал, что Цицерон рассказал мне о том, как злостно он выболтал его тайны, – и, наконец, Квинт-старший. При виде меня он улыбнулся, но лицо его быстро снова приняло меланхоличное выражение. Если не считать юного Марка, который тренировался для службы в кавалерии и любил проводить время возле солдат, это было явно несчастливое семейство.
  – У нас совершенно неправильная стратегия, – пожаловался мне Марк Туллий тем же вечером за ужином. – Мы сидим здесь, ничего не делая, в то время как Цезарь буйствует в Испании. По-моему, слишком большое внимание обращается на предзнаменования – без сомнения, птицы и внутренности занимают свое место в гражданском управлении, но плохо сочетаются с командованием армией. Иногда я гадаю, и вправду ли Помпей – такой военный гений, каким его почитают.
  Цицерон, будучи Цицероном, не ограничился высказыванием этого мнения своим домашним – он выражал его по всей Фессалонике каждому, кто его слушал. Прошло немного времени, и я понял, что к нему относятся, как к какому-то капитулянту. Неудивительно, что Помпей с ним почти не виделся, хотя, полагаю, это могло быть и из-за того, что он слишком часто отсутствовал, тренируя свои новые легионы. Ко времени моего прибытия город заполонили около двухсот сенаторов со своими штатами. Многие из них были уже довольно пожилыми, и все они околачивались вокруг храма Аполлона и ничего не делали, лишь перебраниваясь друг с другом.
  Все войны ужасны, но гражданские войны – особенно. Некоторые из ближайших друзей Цицерона, такие, как молодой Целий Руф, сражались против Цезаря, в то время как его новый зять, Долабелла, фактически командовал эскадрой флота Цезаря в Адриатике.
  Первыми словами, адресованными Помпеем Марку Туллию по прибытии, были:
  – Где твой новый зять?
  На что Цицерон ответил:
  – С твоим старым тестем.
  Гней Помпей фыркнул и пошел прочь.
  Я спросил бывшего хозяина, каков он, этот Долабелла. Цицерон возвел глаза к небу.
  – Авантюрист, как и вся шайка Цезаря. Негодяй, циник, слишком полный жизнелюбия для своего же собственного блага… Вообще-то, он мне скорее нравится. Но, увы, бедная Туллия! С каким мужем она связалась на этот раз? Моя дорогая девочка разродилась в Кумах преждевременно, как раз перед тем, как я уехал, но ребенок не прожил и дня. Я боюсь, что еще одна попытка стать матерью убьет ее. И, конечно, чем больше Долабелла устает от нее и ее болезней – она ведь старше его, – тем отчаянней она его любит. И я так и не выплатил ему вторую часть приданого. Шестьсот тысяч сестерциев! Ну где я найду такую громадную сумму, когда я заперт здесь?
  Это лето было даже более жарким, чем лето во времена изгнания Цицерона, – и теперь половина Рима находилась в изгнании вместе с ним. Мы чахли во влаге переполненного города. Иногда я ловил себя на том, что трудно не чувствовать мрачного удовлетворения при виде такого множества людей, игнорировавших предупреждения Марка Туллия насчет Цезаря, приготовившихся увидеть, как Цицерона изгоняют из Рима в интересах спокойной жизни, а теперь на себе испытавших, каково это – пребывать вдали от дома, лицом к лицу с сомнительным будущим.
  Если б только Цезаря остановили раньше! Эти стенания были у всех на устах. Но теперь слишком поздно, и весь наступательный порыв на его стороне.
  Летняя жара была в зените, когда в Фессалонике появился гонец с новостями: армия Сената сдалась Цезарю в Испании после всего лишь сорокадневной кампании. Новости эти вызвали сильное уныние. Вскоре после этого командиры побежденной армии явились лично: Луций Афраний, самый верный из всех офицеров Помпея, и Марк Петрей, четырнадцать лет назад победивший Катилину на поле боя.
  Сенат в изгнании был поражен их появлением. Марк Порций Катон встал, чтобы задать вопрос, бывший у всех на уме:
  – Почему вы не мертвы и не в плену?
  Афранию пришлось объяснить, слегка пристыженно, что Цезарь помиловал их и что всем солдатам, сражавшимся за Сенат, разрешили вернуться домой.
  – Помиловал вас?! – взъярился Катон. – То есть как это – «помиловал»? Он что, царь? Вы – законные командиры законной армии, он же – изменник. Вы должны были покончить с собой, но не принять милосердие предателя! Какой толк от жизни, если вы лишились чести? Или теперь весь смысл вашего существования лишь в том, чтобы вы могли мочиться спереди и испражняться сзади?
  Афраний обнажил меч и дрожащим голосом заявил, что ни один человек никогда не назовет его трусом, даже Катон. Могло бы случиться серьезное кровопролитие, если б этих двоих не оттащили друг от друга.
  Позже Цицерон сказал мне, что из всех умных ходов, сделанных Цезарем, возможно, самым блестящим был его жест милосердия. Это было в курьезной манере, сродни тому, чтобы отослать гарнизон Укселлодуна домой с отрезанными руками. Гордые люди были унижены, выхолощены, они приползли обратно к своим удивленным товарищам как живые символы власти Гая Юлия и одним своим присутствием снизили боевой дух целой армии, ибо как Помпей мог уговорить своих солдат сражаться насмерть, когда те знали, что, в крайнем случае, смогут сложить оружие и вернуться к семьям?
  Помпей Великий созвал военный совет, состоящий из командиров армии и Сената, чтобы обсудить кризисную ситуацию. Цицерон, который все еще официально был губернатором Киликии, естественно, присутствовал на совете, и его сопровождали в храм ликторы. Он попытался взять с собой брата Квинта, но тому преградил вход адъютант Помпея, и, к большой его ярости и смущению, Квинту пришлось остаться снаружи, со мною. Я наблюдал за входящими внутрь и увидел среди них Афрания, чье поведение в Испании стойко защищал Помпей; Домиция Агенобарба, ухитрившегося сбежать из Массилы, когда ее осадил Цезарь, и теперь повсюду видевшего предателей; Тита Лабиния, старого союзника Помпея, служившего в Галлии заместителем Цезаря, но отказавшегося последовать за своим командиром через Рубикон; Марка Бибула, былого соконсула Цезаря, а теперь – адмирала огромного флота Сената в пятьсот военных кораблей; Катона, которому обещали командование флотом, пока Помпей не решил, что будет неразумным давать такому раздражительному коллеге столько власти; и Марка Юния Брута, племянника Катона, – ему исполнилось всего тридцать шесть, но говорили, что его появление доставило Помпею больше радости, чем появление кого-либо другого, потому что Помпей убил отца Брута во времена Суллы и с тех пор между ними была кровная вражда.
  Гней Помпей, по словам Цицерона, был сама уверенность. Он сбросил вес, установил для себя режим тренировок и выглядел на целый десяток лет моложе, чем в Италии. От потери Испании он отмахнулся, как от незначительного события, второстепенного боя.
  – Послушайте меня, сограждане, послушайте, что я всегда говорил: эта война будет выиграна на море, – заявил он собравшимся.
  Если верить шпионам Помпея в Брундизии, у Цезаря имелось вдвое меньше судов, чем у Сената. Это был чисто математический вопрос: ему недоставало транспортных кораблей, чтобы вырваться из Италии с силами, хотя бы приблизительно необходимыми для противостояния легионам Помпея – следовательно, он попал в ловушку.
  – Он теперь там, где нам и требуется, и, когда мы будем готовы, мы его возьмем. Отныне эта война будет вестись на моих условиях и по моему распорядку, – предвкушал Помпей Великий.
  
  Должно быть, месяца три спустя нас разбудил посреди ночи неистовый стук в дверь. Невыспавшиеся, мы собрались в таблинуме, где ожидали ликторы вместе с офицером из штаба Помпея. Войско Цезаря несколько дней назад высадилось на побережье Иллирика, близ Диррахия, и Помпей приказал всей армии выступать на рассвете, чтобы противостоять ему. Предстоял марш в триста миль.
  – Цезарь вместе со своей армией? – спросил Цицерон.
  – Мы полагаем – да, – ответил один из ликторов.
  – Но я думал, он в Испании, – удивился Квинт.
  – Он и вправду был в Испании, – сухо проговорил Марк Туллий, – но, очевидно, теперь его там нет. Как странно: насколько я припоминаю, меня решительно уверили, что такого не может случиться, потому что у него не хватит судов.
  На рассвете мы отправились к Эгнатиевым воротам, чтобы посмотреть, нельзя ли разузнать больше. Земля вибрировала от веса движущейся по дороге армии – длинной колонны в сорок тысяч человек, проходившей через город. Мне сказали, что эта колонна растянулась на тридцать миль, хотя мы, конечно, могли видеть только ее часть: пеших легионеров, несущих свой тяжелый багаж, кавалеристов со сверкающими копьями, лес штандартов и орлов, все – с волнующими надписями «SPQR»137, трубачей и корнетистов, лучников, пращников, артиллеристов, рабов, поваров, писцов, врачей, повозки, полные багажа, вьючных мулов, нагруженных палатками, инструментами, едой и оружием, лошадей и быков, тащивших самострелы и баллисты.
  Мы присоединились к колонне примерно в ее середине, и даже я, совершенно не военный человек, счел это волнующим. Да и Цицерон, если уж на то пошло, был в кои-то веки полон уверенности. Что же касается юного Марка, то тот и вовсе был на небесах и сновал туда-сюда между нашим участком колонны и кавалерией. Мы ехали верхом. Ликторы маршировали перед нами со своими лавровыми прутьями.
  Когда мы двинулись через равнину к горам, дорога начала подниматься, и я смог увидеть далеко впереди красновато-коричневую пыль, поднятую бесконечной колонной, и время от времени – блеск стали, когда в шлеме или в наконечнике копья отражалось солнце.
  К наступлению ночи мы добрались до первого лагеря – со рвом, земляным валом и палисадом из кольев. Палатки были уже поставлены, костры зажжены, и в темнеющее небо поднимался изумительный запах стряпни. Мне особенно запомнился звон кузнечных молотов в сумерках, ржание и движение лошадей в загоне, а еще – пропитавший все вокруг запах кожи множества палаток, самая большая из которых была поставлена в стороне для Цицерона. Она находилась у перекрестка в центре лагеря, недалеко от штандартов и алтаря, где Марк Туллий тем вечером руководил традиционным жертвоприношением Марсу.
  Он помылся, умастился, хорошо поужинал и мирно выспался на свежем воздухе, а на следующее утро мы снова выступили в дорогу.
  Так повторялось следующие пятнадцать дней, пока мы шли через горы Македонии в сторону границы с Иллириком. Цицерон все время ожидал вызова на совет к Помпею, но вызов так и не пришел. Мы не знали даже, где находится главнокомандующий, хотя время от времени Марк Туллий получал депеши, из которых мы по частям сложили более ясную картину происходящего.
  На четвертый день июня Цезарь высадился с несколькими легионами (возможно, вкупе они составляли тысяч пятнадцать человек) и, застав всех совершенно врасплох, захватил порт Аполлония, примерно в тридцати милях от Диррахия. Но с ним была лишь половина его армии. Он остался на завоеванном плацдарме, а его транспортные суда тем временем вернулись в Италию, чтобы привезти другую половину – хотя Помпей никогда не учитывал в своих вычислениях то, что у его врага хватит дерзости сделать два морских перехода. Однако на этом знаменитая удача Гая Юлия закончилась. Наш адмирал, Бибул, сумел перехватить тридцать его транспортных судов. Он спалил их, сжег живьем все их команды, а потом развернул громадный флот, чтобы помешать вернуться флоту Цезаря.
  Поэтому к тому моменту положение Гая Юлия было шатким. За спиной его лежало море, он был блокирован, шансов на подкрепление у него не было, надвигалась зима, и вскоре ему предстояло встретиться с намного превосходящими силами противника.
  Когда мы приближались к цели нашего марша, мой друг получил дополнительную депешу от Гнея Помпея: «Помпей, император, – Цицерону, императору. Я получил от Цезаря следующее предложение: мы должны немедленно начать мирные переговоры, распустить обе наши армии в течение трех дней, возобновить нашу старую дружбу, скрепив ее клятвой, и вместе вернуться в Италию. Я расцениваю это не как доказательство его дружеских намерений, а как признак слабости его позиции и осознания того, что он не может выиграть эту войну. Следовательно, зная, что ты бы со мной согласился, я отверг его предложение – которое, как я подозреваю, в любом случае было уловкой».
  – Он прав? – спросил я Марка Туллия. – Ты бы посоветовал именно это?
  – Нет, – ответил Цицерон, – и он прекрасно знает, что я бы такого не посоветовал. Я бы сделал все что угодно, лишь бы остановить эту войну – и конечно, именно поэтому Помпей никогда и не спрашивал моего мнения. Я не вижу впереди ничего, кроме бойни и развалин.
  В то время я подумал, что даже для Цицерона это чрезмерно пораженческое мнение.
  Помпей Великий развернул свою огромную армию в Диррахии и вокруг него и, вопреки предположениям, снова обустроился, чтобы выжидать. Никто из высшего военного совета не смог бы придраться к его доводам: с каждым прошедшим днем положение Цезаря становится все слабее, и в конце концов его можно будет вынудить сдаться с помощью голода и без сражения, да и в любом случае лучшее время для атаки будет весной, когда погода станет не такой изменчивой.
  Цицерона разместили на вилле у самого Диррахия – она стояла на возвышенности, на мысе. Это было дикое место с впечатляющим видом на море, и я ловил себя на том, что мне было странно думать о Цезаре, стоящем лагерем всего в тридцати милях отсюда. Иногда я перевешивался через край террасы и выгибал шею, чтобы посмотреть на юг в надежде, что смогу увидеть какие-нибудь признаки его присутствия, но, само собой, ни разу ничего не увидел.
  А потом, в начале апреля, развернулся поразительный спектакль. Погода несколько дней была спокойной, но внезапно с юга налетел шторм, завывавший вокруг открытого всем ветрам дома, и дождь начал с силой хлестать по крыше. Цицерон как раз сочинял письмо Аттику, который написал из Рима, чтобы сообщить, что Туллия отчаянно нуждается в деньгах. Из первой части ее приданого исчезли шестьдесят тысяч сестерциев, и мой друг вновь заподозрил, что Филотим занимается сомнительными делишками. Цицерон как раз диктовал: «Дай мне знать, если ей что-нибудь нужно. Умоляю тебя положить этому конец», – когда вбежал его сын Марк и сообщил, что в море появилось огромное количество судов и что там, возможно, идет сражение.
  Надев плащи, мы поспешили в сад. Да, действительно, в миле или более того от берега виднелся громадный флот в несколько сотен судов – их швыряло вверх-вниз на больших волнах и быстро гнало ветром. Это напомнило мне о том, как мы сами чуть не попали в кораблекрушение, когда плыли к Диррахию в начале изгнания Цицерона.
  Мы наблюдали за этим час, пока все суда не прошли мимо и не скрылись из виду… А потом постепенно начала появляться вторая флотилия: мне показалось, она куда хуже выдерживает шторм, но явно пытается догнать те суда, что прошли мимо нас раньше. Мы понятия не имели, за чем же наблюдаем. Кому принадлежат те призрачные серые суда? И вправду ли это битва? А если да, какой она принимает оборот – хороший или плохой?
  На следующее утро Цицерон послал Марка в штаб Помпея – проверить, что там удастся выяснить. Молодой человек вернулся в сумерках в состоянии нетерпеливого предвкушения. Армия покинет лагерь на рассвете!
  Ситуация была неясной. Однако оказалось, что отсутствующая половина армии Цезаря отплыла из Италии. Суда не смогли добраться до земли у лагеря Гая Юлия в Аполлонии – отчасти из-за нашей блокады, но также из-за шторма, который пронес их на шестьдесят с лишним миль вдоль берега. Наш флот попытался их преследовать, но безуспешно. По слухам, люди и боевая техника Цезаря выгружались теперь на берег близ порта Лисс.
  В намерения Помпея входило разбить их прежде, чем они соединятся со своим предводителем.
  На следующее утро мы вновь примкнули к армии и двинулись на север. Ходили слухи, что вновь прибывший генерал, с которым нам предстояло столкнуться, – Марк Антоний, помощник Цезаря. Цицерон надеялся, что так оно и есть, потому что знал Антония. Это был молодой человек тридцати четырех лет с репутацией дикого и своенравного военного – по словам Марка Туллия, ему было далеко до такого грозного тактика, как Цезарь. Однако когда мы подошли ближе к Лиссу, где, как предполагалось, находится Антоний, то обнаружили только его покинутый лагерь с точками десятков дотлевающих костров – он сжег на них все снаряжение, которое не смогли унести с собой его люди. Оказалось, Марк Антоний повел их на восток, в горы.
  Мы сделали резкий разворот и замаршировали обратно на юг. Я думал, что мы вернемся в Диррахий, но вместо этого мы прошли мимо на некотором расстоянии, двинулись дальше на юг и после четырехдневного марша заняли новую позицию в обширном лагере, разбитом вокруг маленького городка Апсос.
  Вот теперь люди начали понимать, насколько блестящим военачальником был Цезарь, потому что выяснилось, что он каким-то образом соединился с Антонием, который перевел свою армию через горные перевалы. И, хотя объединенные силы Гая Юлия были меньше наших, он вышел из безнадежного положения и теперь активно наступал. Ему удалось захватить селение у нас в тылу и отрезать нас от Диррахия. Это не было фатальным бедствием – флот Помпея все еще властвовал над побережьем, и нас могли снабжать морем и по берегу до тех пор, пока погода не стала бы слишком скверной. Но люди начинали тревожиться, как тревожится тот, кого окружают.
  Иногда мы видели, как люди Цезаря движутся вдалеке по склонам гор: он контролировал высоты над нами. А потом развернул обширное строительство – его солдаты валили деревья, строили деревянные крепости, копали рвы и канавы, а вынутую землю использовали для возведения укреплений.
  Естественно, наши командиры пытались помешать этим работам, и происходило много стычек – иногда по четыре-пять в день. Но работы продолжались более или менее непрерывно в течение нескольких месяцев, пока Цезарь не закончил пятнадцатимильную линию укреплений, которая тянулась вокруг наших позиций огромной петлей, от берега к северу, от нашего лагеря до утесов к югу.
  Внутри этой петли мы построили собственную систему рвов напротив вражеской: два враждующих лагеря разделяло пятьдесят-сто шагов нейтральной земли.
  Были установлены осадные машины, и артиллеристы швыряли друг в друга камни и горящие метательные снаряды. По ночам вдоль укрепленных линий крались диверсионные группы и перереза`ли глотки людям во вражеской траншее.
  Когда стихал ветер, мы слышали, как они разговаривают. Часто они кричали нам оскорбления, а наши люди вопили в ответ. Я помню неутихающее чувство напряжения. Это начало действовать всем на нервы.
  Цицерон заболел дизентерией и проводил много времени, читая и сочиняя письма в своей палатке. Хотя «палатка» здесь – не совсем верное слово. Мой друг и выдающиеся сенаторы как будто соперничали друг с другом в том, кто сумеет устроиться с наибольшей роскошью. Внутри их временного жилья были ковры, кушетки, столы, статуи и столовое серебро, привезенные на кораблях из Италии, а снаружи – стены из дерна и беседки из листьев. Они приглашали друг друга на обеды и вместе принимали ванны, как будто все еще были на Палатине.
  Марк Туллий особенно сблизился с племянником Катона, Брутом, жившим в соседней палатке, которого редко видели без книги по философии в руке. Они проводили вместе часы, засиживаясь за разговорами до поздней ночи.
  Юний Брут нравился Цицерону за благородную натуру и ученость, но оратора беспокоило, что голова молодого человека слишком полна философией, чтобы тот нашел этой философии какое-нибудь практическое применение. «Иногда я боюсь, что он, возможно, настолько образован, что у него ум зашел за разум», – поделился мой друг со мной своими опасениями.
  Одной из особенностей этой окопной войны было то, что человек мог вступить в самый дружеский контакт с врагом. Обычные солдаты периодически встречались посередине свободной земли, чтобы поболтать или поиграть в азартные игры, хотя наши офицеры накладывали жестокие наказания за такое братание. Кроме того, с одной стороны на другую перебрасывались письма. Цицерон получил по морю несколько посланий от Руфа, пребывавшего в Риме, а одно письмо – даже от Долабеллы, который стоял с Цезарем меньше чем в пяти милях отсюда и послал курьера под флагом перемирия. «Если ты здоров, я рад, – писал он своему тестю. – Сам я здоров, как и наша Туллия. Теренции порядком нездоровилось, но я знаю наверняка, что теперь она поправилась. В остальном все твои домашние дела в отличном состоянии. Ты видишь, в какой ситуации находится Помпей. Выгнан из Италии, Испания потеряна, а теперь, в придачу ко всему, он заперт в своем лагере – унижение, которого, полагаю, никогда прежде не испытывал римский военачальник. Об одном тебя молю: если он ухитрится выкрутиться из нынешней опасной ситуации и будет искать спасения с помощью флота, прими во внимание свои интересы и, в конце концов, стань другом самому себе, а не кому-то другому. Мой дражайший Цицерон, если окажется, что Помпея изгнали еще и отсюда и вынудили искать другие земные страны, надеюсь, ты удалишься в Афины или в любое другое мирное место, куда пожелаешь. Любые уступки, какие тебе понадобятся от главнокомандующего, чтобы сохранить свое достоинство, ты с превеликой легкостью получишь от такого доброжелательного человека, как Цезарь. Я доверяю твоей чести и доброте: позаботься о том, чтобы курьер, которого я к тебе посылаю, смог вернуться ко мне и принести от тебя письмо».
  Грудь Цицерона распирали противоречивые чувства, порожденные этим экстраординарным посланием – ликование, что с Туллией все хорошо, ярость на дерзость зятя, великое облегчение, что политика милосердия Цезаря все еще распространяется на него, страх, что письмо попадет в руки фанатика вроде Агенобарба, который сможет воспользоваться им, чтобы выдвинуть против Марка Туллия обвинения в предательстве…
  Он нацарапал острожную строчку, говоря, что здоров и будет продолжать поддерживать дело Сената, а потом проводил курьера обратно через наши укрепления.
  Когда жара начала усиливаться, жизнь стала более неприятной. Цезарь был гением по части запруживания ручьев и отвода воды – именно так он часто выигрывал осады во Франции и Испании, а теперь применил ту же тактику против нас. Он контролировал реки и ручьи, текущие с гор, и его инженеры перегородили их дамбами. Трава в нашем лагере побурела, и теперь воду доставляли морем в тысячах амфор и выдавали пайками, а ежедневные ванны сенаторов были запрещены указами Помпея. Что еще важнее, лошади начали болеть от недостатка воды и фуража. Мы знали, что люди Цезаря находятся в еще худшем положении – в отличие от нас, они не могли пополнять запасы еды морским путем, а Греция и Македония были для них закрыты. Они дошли до того, что пекли свой ежедневный хлеб из кореньев, которые выкапывали из земли. Но закаленные в битвах ветераны Гая Юлия были крепче наших людей: по ним было совершенно незаметно, что они слабеют.
  Я не уверен, как долго еще это могло бы продолжаться. Но примерно четыре месяца спустя после нашего появления в Диррахии была сделана попытка прорыва.
  Цицерона вызвали на один из регулярных военных советов Помпея в просторную палатку главнокомандующего в центре лагеря. Несколько часов спустя он вернулся – в кои-то веки с почти радостным видом – и рассказал, что двух обозников-галлов, служивших в армии Цезаря, поймали, когда те воровали у своих товарищей-легионеров, и приговорили к порке до смерти. Каким-то образом им удалось удрать и перебежать на нашу сторону. Они предложили информацию в обмен на жизнь. По их словам, в укреплениях Гая Юлия было слабое место примерно в двести шагов шириной, рядом с морем: внешняя граница укреплений выглядит прочной, но за ней нет второй линии. Помпей предупредил, что галлы умрут самой ужасной смертью, если то, что они сказали, окажется ложью. Те поклялись, что это правда, но умоляли его поторопиться, прежде чем брешь заткнут. Наш предводитель не видел причин им не верить, и атака была назначена на рассвете.
  В ту ночь наши войска тайно двинулись на свои позиции. Молодой Марк, теперь кавалерийский офицер, тоже был среди них. Цицерон не спал, волнуясь за него, и при первых же проблесках рассвета мы с ним в сопровождении ликторов и Квинта отправились понаблюдать за битвой.
  Помпей Великий поднял огромные силы. Мы не смогли приблизиться настолько, чтобы разглядеть, что происходит. Цицерон спешился, и мы пошли вдоль берега. Волны лизали наши лодыжки…
  Наши суда стояли на якоре, выстроившись в линию, примерно в четверти мили от берега. Впереди слышался шум сражения, мешающийся с ревом моря. Воздух потемнел от дождя стрел, и лишь время от времени все вокруг освещалось горящим метательным снарядом. На берегу было, должно быть, тысяч пять человек. Один из военных трибунов попросил нас не идти дальше, потому что это опасно, так что мы уселись под миртовым деревом и перекусили.
  Примерно в полдень легион сменил позицию, и мы осторожно последовали за ним. Деревянное укрепление, построенное людьми Цезаря в дюнах, было в наших руках, а на равнине за ним развернулись тысячи человек. Было очень жарко. Повсюду лежали тела, пронзенные стрелами и копьями или с ужасными зияющими ранами. Справа мы увидели несколько кавалерийских отрядов, галопом скачущих к месту боя. Цицерон был уверен, что заметил среди них Марка, и все мы начали громко их подбадривать, но потом Квинт узнал цвета, в которые они были одеты, и объявил, что это люди Цезаря. Тут ликторы Марка Туллия поспешно оттеснили его от поля битвы, и мы вернулись в лагерь.
  Стало известно, что битва при Диррахии закончилась великой победой. Линию укреплений Цезаря безвозвратно прорвали, и вся его позиция оказалась под угрозой. В тот день он и вправду был бы полностью побежден, если б не сеть траншей, которая замедлила наше продвижение и из-за которой нам пришлось окопаться на ночь.
  Люди Помпея приветствовали его на поле боя как военачальника-победителя, а когда наш предводитель вернулся в лагерь в военной колеснице, в сопровождении своих телохранителей, он проскакал внутри укреплений по периметру и туда-сюда по освещенным факелами проходам между палаток под приветственные крики легионеров.
  Назавтра, к исходу утра, вдалеке – там, где находился лагерь Цезаря, – начали подниматься над равниной столбы дыма. В то же время отовсюду с нашей передовой стали поступать донесения, что траншеи противников пусты. Наши люди двинулись вперед; сперва они шли осторожно, но вскоре уже бродили по вражеским укреплениям, удивленные тем, что столько месяцев труда можно было так запросто бросить. Однако сомнений не оставалось: легионеры Цезаря маршировали на восток по Эгнатиевой дороге, мы видели поднятую ими пыль. Все снаряжение, которое они не смогли взять с собой, горело позади них. Осада закончилась.
  Под вечер Гней Помпей собрал совещание Сената в изгнании с целью решить, что делать дальше. Цицерон попросил меня сопровождать его и Квинта, чтобы у него осталась запись того, что там решат. Часовые, охранявшие палатку Помпея, без единого вопроса кивнули мне, разрешая войти, и я занял укромное местечко, встав в стороне вместе с другими секретарями и адъютантами.
  Присутствовала, должно быть, почти сотня сенаторов, которые сидели на скамьях. Помпей, весь день осматривавший позиции Цезаря, появился после того, как все уже пришли, и ему устроили стоячую овацию, на что он ответил прикосновением маршальского жезла к своей знаменитой челке.
  Помпей доложил, в какой ситуации после битвы находятся обе армии. Враг потерял примерно тысячу человек убитыми, еще триста были взяты в плен.
  Тит Лабиний немедленно предложил, чтобы всех пленных казнили.
  – Я беспокоюсь, что они заразят предательскими мыслями наших людей, которые их охраняют, – пояснил он. – Кроме того, они утратили право на жизнь.
  Цицерон с выражением отвращения на лице встал, чтобы возразить.
  – Мы одержали грандиозную победу. Конец войны не за горами. Разве теперь не время для великодушия?
  – Нет, – ответил Лабиний. – Следует преподать людям Цезаря урок.
  – Урок, который лишь заставит их сражаться с еще большей решимостью, как только они узнают, какая судьба ожидает их, если они сдадутся.
  – Так тому и быть. Тактика Цезаря предлагать милосердие опасна для нашего боевого духа.
  Тит Лабиний многозначительно посмотрел на Афрания, понурившего голову.
  – Если мы не будем брать пленных, Цезарь будет вынужден поступать так же, – предупредил всех тот.
  И тогда заговорил Помпей – с твердостью, нацеленной на то, чтобы закончить дискуссию:
  – Я согласен с Лабинием. Кроме того, солдаты Цезаря – предатели, которые незаконно вооружились против своих соотечественников. Это ставит их в особое положение в наших войсках. Давайте перейдем к следующему вопросу.
  Но Цицерон не позволил закрыть эту тему.
  – Погодите минутку. Мы сражаемся за цивилизованные ценности или мы дикие звери? Эти люди – римляне, как и мы. Мне бы хотелось, чтобы была записана моя точка зрения: это – ошибка.
  – А мне бы хотелось, чтобы было записано, – подал голос Домиций Агенобарб, – что следует обращаться как с предателями не только с теми, кто открыто сражался на стороне Цезаря, но и со всеми, кто пытался быть нейтральным, приводил доводы в пользу мира или же вступал в контакты с врагом.
  Слова Агенобарба встретили теплыми аплодисментами. Цицерон вспыхнул и замолчал.
  – Ну, тогда решено, – сказал Помпей. – Теперь я предлагаю, чтобы вся армия – не считая, скажем, пятнадцати когорт, которые я оставлю для защиты Диррахия, – отправилась в погоню за Цезарем с целью при первой же возможности навязать ему битву.
  Это роковое заявление было встречено громким одобрительным рокотом.
  Марк Туллий поколебался, огляделся по сторонам и снова встал.
  – Кажется, я оказался в роли того, кто вечно выбивается из хора. Простите, но разве это не удобный случай ухватиться за представившуюся возможность и вместо того, чтобы гнаться за Цезарем на восток, отплыть на запад, в Италию, и вернуть себе контроль над Римом? В конце концов, считается, что именно в том и состоит смысл этой войны.
  Помпей покачал головой:
  – Нет, это была бы стратегическая ошибка. Если мы вернемся в Италию, ничто не помешает Цезарю завоевать Македонию и Грецию.
  – И пусть! Я бы в любой момент обменял Македонию и Грецию на Италию. Кроме того, у нас там есть армия под командованием Сципиона.
  – Сципион не может победить Цезаря, – резко ответил Гней Помпей. – Только я могу его победить. И эта война не закончится лишь из-за того, что мы вернемся в Рим. Эта война закончится, только когда Цезарь будет мертв.
  
  В конце совещания Цицерон подошел к нашему предводителю и попросил разрешения остаться в Диррахии, вместо того чтобы присоединиться к армии в грядущей кампании. Помпей, явно раздраженный его критикой, смерил его взглядом с ног до головы с выражением сродни презрению, но потом кивнул:
  – Думаю, это хорошая идея.
  Он отвернулся от моего друга, словно отмахнувшись от него, и начал обсуждать с одним из своих офицеров порядок, в котором легионы выступят на следующий день. Цицерон ждал, когда их беседа закончится, вероятно, намереваясь пожелать Помпею удачи. Но тот был слишком погружен в организацию марша, или, во всяком случае, притворялся, что погружен, – и в конце концов Марк Туллий сдался и покинул палатку.
  Когда мы шли оттуда, Квинт спросил брата, почему тот не захотел отправиться с армией.
  – Эта глобальная стратегия Помпея означает, что мы можем застрять тут на годы, – ответил Цицерон. – Я не могу больше это поддерживать. И, говоря откровенно, не могу пережить еще один переход через проклятые горы.
  – Люди говорят, это из-за того, что ты боишься, – осторожно заметил Квинт.
  – Брат, я и вправду боюсь. И ты тоже должен бояться. Если мы победим, прольются реки доброй римской крови – ты же слышал Лабиния! А если мы проиграем…
  Мой друг не договорил.
  Когда мы вернулись в палатку Цицерона, он сделал нерешительную попытку уговорить сына тоже не идти с армией, хотя и знал, что это безнадежно: Марк выказал большую храбрость при Диррахии и, несмотря на свою юность, был вознагражден тем, что под его личное командование отдали кавалерийский отряд. Он жаждал битвы. И сын Квинта тоже был полон решимости сражаться.
  – Что ж, тогда иди, если должен, – сказал Цицерон сыну. – Я восхищаюсь твоим воодушевлением. Однако я останусь здесь.
  – Но, отец, – запротестовал Марк, – люди будут говорить об этом великом военном столкновении еще тысячу лет!
  – Я слишком стар, чтобы сражаться, и слишком брезглив, чтобы наблюдать, как это делают другие. Вы трое – солдаты в нашей семье.
  Он погладил юношу по голове и ущипнул его за щеку.
  – Привези мне голову Цезаря на пике, хорошо, мой дорогой мальчик?
  А потом Марк Туллий объявил, что ему нужно отдохнуть, и отвернулся, чтобы никто не увидел, что он плачет.
  Подъем был назначен за час до рассвета. Меня мучила бессонница, и мне показалось, что едва я успел уснуть, как начался дьявольский концерт военных рогов.
  Рабы легиона вошли в нашу палатку и начали убирать ее вокруг меня. Все шло точно по плану. Снаружи солнце еще только собиралось показаться над хребтом. Горы пока оставались в тени, но над ними нависало безоблачное кроваво-красное небо.
  Разведчики выступили на рассвете, за ними через полчаса последовало отделение вифинийской кавалерии, а еще через полчаса выступил Помпей, громко зевая, в окружении своих офицеров и телохранителей.
  Наш легион был избран для почетной роли авангарда, поэтому уходил следующим. Цицерон стоял у ворот и, когда его брат, сын и племянник проследовали мимо, поднял руку и крикнул прощальные слова – каждому из них по очереди. На этот раз он даже не пытался скрыть слезы. Два часа спустя все палатки были разобраны, остатки костров догорали, и последние вьючные мулы выходили, покачиваясь, из опустевшего лагеря.
  
  Когда армия ушла, мы двинулись в тридцатимильный верховой переход до Диррахия в сопровождении ликторов Цицерона. Наша дорога проходила мимо старой защитной линии Цезаря, и вскоре мы наткнулись на то место, где Лабиний перебил пленных. У них были перерезаны глотки, и отряд рабов хоронил трупы в одном из старых защитных рвов. Вонь гниющей плоти на летней жаре и вид хищных птиц, кружащих над головой, был одним из многих воспоминаний об этой кампании, которые я предпочел бы забыть.
  Мы пришпорили лошадей, поспешили к Диррахию и добрались до него до сумерек.
  На этот раз из соображений безопасности нас разместили на постой подальше от утесов – в доме в пределах городских стен. В принципе, командование гарнизоном следовало бы поручить Цицерону, который был старшим экс-консулом и все еще обладал империем как губернатор Киликии. Но в знак недоверия, которое теперь питали к нему наши люди, Помпей вместо этого отдал командование Катону, никогда не поднимавшемуся выше претора. Марка Туллия это не оскорбило – наоборот, он рад был избежать ответственности, так как отряды, которые Гней Помпей не взял с собой, меньше всего заслуживали доверия, и мой друг серьезно сомневался в их верности, если дело дойдет до боя.
  Дни тянулись очень медленно. Те сенаторы, которые, как и Цицерон, не ушли с армией, вели себя так, будто война была уже выиграна. Например, они составляли списки оставшихся в Риме – тех, кто будет убит по нашем возвращении, и тех, чья собственность будет захвачена, чтобы оплатить войну. Одним из богатых людей, объявленных ими вне закона, был Аттик. Потом они ссорились друг с другом из-за того, кто чей дом получит, а некоторые сенаторы бесстыдно сражались из-за титулов и мест, которые должны были освободиться со смертью Цезаря и его лейтенантов, – помню, Спинтер непреклонно настаивал на том, что должен стать верховным понтификом.
  Цицерон заметил мне:
  – В результате победить в этой войне станет хуже, чем проиграть.
  Что касается самого Марка Туллия, то он был полон тревог и забот. Его дочь все еще нуждалась в деньгах, и вторая часть ее приданого оставалась невыплаченной, несмотря на то что Цицерон велел жене продать кое-какую его собственность. Все его старые опасения насчет отношений Филотима и Теренции и их любви к сомнительным планам по добыванию денег снова теснились в его мозгу. Он решил выразить ей свой гнев и подозрения в том, что посылал ей редкие, короткие и сухие письма, в которых даже не обращался к ней по имени.
  Но больше всего он боялся за Марка и Квинта, которые все еще были где-то на марше с Помпеем. Со времени их отбытия прошло два месяца. Армия Сената преследовала Цезаря через горы до равнины Фессалоники, а потом направилась на юг – вот и все, что нам было известно. Но где именно они находились теперь, никто не знал, и чем дальше от Диррахия заманивал их Гай Юлий, чем дольше длилось молчание, тем беспокойнее делались настроения в гарнизоне.
  Командующий флотом сенатор Гай Копоний был умным, но крайне чувствительным человеком, глубоко верившим в знамения и предзнаменования, а особенно – в вещие сны. Он поощрял своих людей делиться такими снами со своими офицерами.
  Однажды, когда от Помпея все еще не было вестей, Копоний пришел пообедать с Цицероном. За столом также были Марк Порций Катон и Марк Теренций Варрон, великий ученый и поэт, командовавший легионом в Испании, – его, как и Афрания, помиловал Цезарь.
  Копоний сказал:
  – Как раз перед тем, как отправиться сюда, я повстречался кое с кем, и это выбило меня из колеи. Вы знаете, что у берега бросила якорь громадная родосская квинквирема138 «Европа»? Одного из гребцов привели, чтобы тот встретился со мной и пересказал свой сон. Он заявляет, что у него было видение ужасной битвы на какой-то высокой греческой равнине, и кровь там пропитала пыль, и люди были без рук и ног и стонали, а потом этот город был осажден, а мы все бежали на корабли и, оглядываясь, видели, что там все объято пламенем.
  Цицерон обычно любил посмеяться над такого рода мрачными пророчествами – но не в этот раз. У других его гостей был одинаково задумчивый вид.
  – И как закончился тот сон? – спросил Катон.
  – Для него – очень хорошо: он и его товарищи, очевидно, будут наслаждаться быстрым морским путешествием обратно в Рим, – сказал Гай Копоний. – Поэтому я считаю сон обнадеживающим.
  За столом снова воцарилось молчание. В конце концов, Марк Туллий сказал:
  – К несчастью, меня это заставляет лишь предположить, что наши родосские союзники нас бросят.
  Первые намеки на то, что случилось некое ужасное бедствие, начали поступать из доков. Несколько рыбаков с острова Керкира139, находившегося примерно в двух днях пути морем на юг, заявили, что прошли мимо группы людей, стоящих лагерем на берегу материка. Те прокричали, что они – выжившие из армии Помпея. А потом, в тот же день, еще одно торговое судно принесло похожую историю – об отчаявшихся, умирающих с голоду людях, толпящихся в маленьких рыбачьих деревушках и пытающихся найти возможность спастись от солдат, которые, как они кричали, гонятся за ними.
  Цицерон попытался утешить себя и остальных, говоря, что все войны состоят из слухов, которые часто оказываются ложными, и что, может быть, эти призраки – всего лишь дезертиры или уцелевшие, скорее, в какой-нибудь мелкой стычке, чем в полномасштабной битве. Но, я думаю, в глубине души мой друг знал, что боги войны оказались на стороне Цезаря. Я полагаю, он с самого начала предвидел это и именно поэтому не пошел с Помпеем.
  Подтверждение пришло на следующее утро, когда Цицерон получил срочный вызов в штаб-квартиру Катона. Я пошел с ним. Там царила ужасная атмосфера паники и отчаяния. Секретари уже жгли в саду переписку и счетные книги, чтобы не дать им попасть в руки врага, а в доме Катон, Варрон, Копоний и некоторые другие ведущие сенаторы сидели в мрачном кругу вокруг бородатого, грязного человека с сильными порезами на лице. То был некогда гордый Тит Лабиний, командир кавалерии Помпея, человек, перебивший пленных. Он был еле жив после безостановочной десятидневной скачки через горы вместе с несколькими своими людьми. Иногда он терял нить повествования и впадал в забытье, или задремывал, или повторял одно и то же, а временами полностью терял самообладание, поэтому мои записки о нем бессвязны, так что лучше будет, если я просто напишу о том, что мы в конце концов выяснили о случившемся.
  Битва, которая в ту пору не имела названия, а впоследствии стала называться битвой при Фарсале, ни за что не должна была быть проиграна, если верить Лабинию. Он с горечью говорил о полководческом искусстве Помпея Великого, куда более слабом, нежели искусство Цезаря (впрочем, остальные участники сражения, чьи рассказы мы услышали позднее, возлагали вину за поражение отчасти на самого Лабиния). Помпей занимал лучшую позицию, у него было больше войск – его кавалерия превосходила кавалерию Цезаря в численности семь к одному, – и он мог выбирать время для сражения. И все равно колебался, не решаясь вступить в бой с врагом. Только после того, как некоторые из командиров, особенно Агенобарб, открыто обвинили его в трусости, он выстроил свое войско для битвы.
  – И тогда я увидел, что он делает это нехотя, – сказал Тит Лабиний. – Несмотря на все, что он нам говорил, Помпей никогда не чувствовал уверенности, что сможет победить Цезаря.
  И вот две армии оказались одна напротив другой на разных концах широкой равнины, и враг, которому наконец-то представился шанс, атаковал.
  Юлий Цезарь, очевидно, с самого начала знал, что кавалерия – это самое слабое его место, поэтому хитроумно разместил около двух тысяч своих лучших пехотинцев позади конницы, там, где пехоты не было видно. И вот, когда конники Лабиния прорвали строй противника и погнались за ним в попытке опрокинуть фланг Цезаря, они внезапно очутились лицом к лицу со строем наступающих легионеров. Кавалерийская атака разбилась о щиты и метательные копья этих свирепых несгибаемых ветеранов, и конники галопом покинули поле, несмотря на попытки Лабиния собрать их. Все время, пока он рассказывал, я думал о Марке: я был уверен, что этот безрассудный юноша не был среди тех, кто бежал.
  Теперь, когда кавалерии противника не стало, люди Цезаря атаковали оставшихся без защиты лучников и уничтожили их. После началась резня: паникующие пехотинцы Помпея оказались не ровней дисциплинированным, закаленным войскам Цезаря.
  – Сколько человек мы потеряли? – спросил Катон.
  – Не могу сказать… Тысячи, – развел руками рассказчик.
  – И где во время всех этих событий был Помпей?
  – Когда он увидел, что происходит, его как будто парализовало. Он едва мог говорить, не то что отдавать приказы. Он покинул поле боя вместе со своей личной охраной и вернулся в лагерь. После этого я его не видел.
  Лабиний закрыл лицо руками, и нам пришлось подождать, пока он успокоится. Наконец, оправившись, он продолжал:
  – Мне сказали, что он лежал в палатке до тех пор, пока люди Цезаря не прорвали оборону, а потом ускакал с пригоршней своих людей. В последний раз его видели, когда он ехал на север, к Лариссе.
  – А Цезарь? – спросил Варрон.
  – Никто не знает. Некоторые говорят, что он отбыл с небольшим отрядом в погоню за Помпеем, другие – что он во главе своей армии идет сюда.
  – Идет сюда?
  Зная, какова репутация Юлия Цезаря в том, что касается форсированных маршей и скорости, с которой могут двигаться его войска, Порций Катон предложил немедленно эвакуировать Диррахий. Он был очень спокоен и, к удивлению Цицерона, поведал, что они с Помпеем обсуждали именно такой поворот событий и решили, что в случае поражения все выжившие руководители дела Сената должны попытаться добраться до Керкиры – поскольку это остров, его можно окружить флотом и защищать с моря.
  К тому времени слухи о поражении Помпея уже разнеслись в гарнизоне, и совещание было прервано докладами о том, что солдаты отказываются подчиняться приказам и уже начинаются грабежи. Было решено, что на следующий день мы должны погрузиться на корабли.
  Прежде чем мы отправились к себе, Цицерон положил руку Титу Лабинию на плечо и спросил, знает ли тот, что сталось с Марком и Квинтом. Лабиний поднял голову и посмотрел него с таким видом, будто тот спятил, раз вообще задает подобный вопрос. Истребление тысяч людей словно крутилось, как дым, в его широко раскрытых, налитых кровью глазах. Он пробормотал:
  – Откуда мне знать? Могу сказать одно – мертвыми я их не видел.
  А потом, когда Марк Туллий повернулся, чтобы уйти, Лабиний добавил:
  – Ты был прав – нам следовало вернуться в Рим.
  XI
  Итак, пророчество родосского гребца сбылось, и на следующий день мы бежали из Диррахия.
  Зернохранилища были разграблены, и я помню, как драгоценное зерно, разбросанное по улицам, похрустывало под нашими подошвами. Ликторам пришлось расчищать проход для Цицерона, нанося удары своими прутьями, чтобы тот прошел через паникующую толпу. Но когда мы добрались до причала, обнаружилось, что по нему пройти еще труднее, чем по улицам.
  Похоже, капитана любого годного для плавания суденышка осаждали предложениями денег, лишь бы тот переправил людей в безопасное место.
  Я видел самые достойные сожаления сцены: семьи со всеми пожитками, какие они могли унести, в том числе с собаками и с попугаями, пытающиеся силой пробиться на суда, матрон, сдергивающих с пальцев кольца и предлагающих самые драгоценные фамильные вещи за место на скромной гребной лодке, белый, похожий на куклу труп младенца, утонувшего, когда неуклюжая от паники мать уронила его со сходней.
  Гавань была так забита судами, что прошло несколько часов, прежде чем ялик забрал нас и перевез на наш военный корабль. К тому времени уже начало темнеть. Большая родосская квинквирема ушла: Родос, как и предсказал Цицерон, бросил дело Сената. Катон взошел на борт, за ним поднялись остальные лидеры, и мы тут же подняли якорь – капитан предпочитал опасности ночного плавания риску остаться там, где мы были.
  Отойдя на милю-другую, мы оглянулись и увидели в небе громадное красное зарево. Впоследствии мы узнали, что взбунтовавшиеся солдаты сожгли все корабли в гавани, чтобы их не заставили отплыть на Керкиру и продолжать сражаться.
  Мы шли на веслах всю ночь. Гладкое море и скалистый берег серебрились в свете луны, и единственными звуками были всплески весел и негромкие голоса людей в темноте. Цицерон долго разговаривал с глазу на глаз с Катоном, а позже рассказал мне, что тот был не просто спокоен – он был безмятежен.
  – Вот что может статься с человеком, который всю свою жизнь посвятил стоицизму. Лично он следовал велениям своей совести, совесть его спокойна, и он полностью смирился с возможностью смерти. По-своему, он так же опасен, как Цезарь и Помпей, – заявил мой друг.
  Я спросил, что Цицерон имеет в виду. Тот ответил не сразу.
  – Помнишь, что я написал в своем маленьком труде о политике? Кажется, это было так давно! «Как целью лоцмана является спокойный проход его корабля, а целью доктора – забота о здоровье его пациента, так целью государственного деятеля должно быть счастье его страны». Ни Цезарь, ни Помпей ни разу не смотрели на свою роль под таким углом. Для них все это лишь вопрос личной славы. То же самое относится и к Катону. Я говорю тебе, этот человек полностью доволен просто тем, что прав, хотя его принципы нас сюда и завели: на хрупкое суденышко, плывущее в одиночестве в лунном свете вдоль чужеземных берегов.
  В тот день Марк Туллий совершенно разочаровался во всем этом – опрометчиво разочаровался, по правде говоря.
  
  Добравшись до Керкиры, мы обнаружили, что красивый остров переполнен спасшимися из бойни при Фарсале. Истории о хаосе и о некомпетентности Гнея Помпея были ужасающими. О самом Помпее не было никаких известий. Если он был жив, то не отправлял никаких посланий, если же мертв, то никто не видел его тела: он словно исчез с лица земли.
  В отсутствие главнокомандующего Катон созвал совещание Сената в храме Зевса на выступающем в море мысу, чтобы решить, каким будет дальнейший ход войны.
  Некогда многочисленная ассамблея сократилась теперь человек до пятидесяти. Цицерон надеялся воссоединиться с сыном и братом, но нигде не смог их найти. Вместо них он увидел других выживших – Метелла Сципиона, Афрания и сына Помпея, Гнея-младшего, который убедил себя, что крах его отца был всецело результатом предательства. Я заметил, что Гней все время свирепо глядит на Цицерона, и боялся, что он может быть опасен для моего друга. Еще там присутствовал Кассий, а вот Агенобарба не было – оказалось, что он в числе многих других сенаторов пал в битве.
  Снаружи было жарко и ослепительно светило солнце, а внутри храма – прохладно и сумрачно. Статуя Зевса высотой в два человеческих роста равнодушно глядела вниз на дискуссии побежденных смертных.
  Катон начал с заявления о том, что в отсутствие Помпея Сенату нужно назначить нового главнокомандующего.
  – Им должен стать, согласно нашему древнему обычаю, самый старший экс-консул среди нас, и поэтому я предлагаю Цицерона, – объявил он.
  Марк Туллий разразился хохотом. Все повернули головы, чтобы посмотреть на него.
  – Серьезно, сограждане? – недоверчиво спросил оратор. – После всего, что случилось, вы всерьез считаете, что я должен принять на себя руководство этой катастрофой? Если б вы нуждались в моем руководстве, вам следовало бы прислушаться к моему совету раньше, и тогда мы не оказались бы в нынешнем отчаянном положении. Я категорически отказываюсь от подобной чести!
  С его стороны было неблагоразумным говорить так резко. Он был измучен и перевозбужден, но и остальные находились в том же состоянии, а некоторые к тому же были ранены. Раздраженные и протестующие крики в конце концов унял Порций Катон, сказав:
  – Судя по словам Цицерона, я понимаю так: он расценивает наше положение как безнадежное и взывает к миру.
  – Вне всяких сомнений, – ответил мой друг. – Разве не достаточно уже погибло хороших людей, чтобы это удовлетворило твою философию?
  Тут подал голос Сципион:
  – Мы потерпели поражение, но не побеждены. У нас все еще есть верные союзники по всему миру, особенно царь Юба в Африке.
  – Итак, вот до чего мы должны опуститься? Сражаться бок о бок с нумидийскими варварами против наших сограждан-римлян?! – еще больше распалился Марк Туллий.
  – Тем не менее у нас все еще есть семь орлов140.
  – Семь орлов? Это было бы прекрасно, если б мы сражались с галками.
  – Да что ты понимаешь в сражениях?! – вопросил молодой Гней Помпей. – Ты, презренный старый трус!
  С этими словами он вытащил меч и ринулся на Цицерона. Я был уверен, что моему другу конец, но Гней со сноровкой опытного фехтовальщика в последний момент удержал руку, так что кончик меча лишь коснулся шеи оратора.
  – Я предлагаю убить предателя и прошу у Сената дозволения сделать это немедленно! – воскликнул он и нажал на меч чуть сильнее, так что Цицерону пришлось откинуть голову, чтобы ему не пронзили горло.
  – Остановись, Гней! – крикнул Порций Катон. – Ты навлечешь позор на своего отца! Цицерон его друг – и твой отец не хотел бы видеть, как ты его оскорбляешь. Вспомни, где ты находишься, и опусти меч!
  Сомневаюсь, что кто-нибудь другой смог бы остановить сына Помпея Великого, когда кровь кинулась тому в голову. Мгновение-другое этот молодой зверь колебался, но потом убрал меч, выругался и зашагал на свое место. Марк Туллий выпрямился и уставился прямо перед собой. Струйка крови, стекая у него по шее, запятнала его тогу.
  – Послушайте меня, сограждане, – сказал Катон. – Вы знаете мою точку зрения. Когда над нашей республикой нависла угроза, я считал, что наше право и наш долг – заставить каждого гражданина, в том числе равнодушного и плохого, поддержать наше дело и защитить государство. Но теперь республика потеряна…
  Он помолчал, оглядевшись по сторонам – никто не оспорил его утверждение.
  – Теперь, когда наша республика потеряна, – тихо повторил Марк Порций, – даже я считаю, что было бы бесчувственным и жестоким заставлять кого бы то ни было разделить ее падение. Пусть те, кто желают продолжать бой, останутся здесь, и мы обсудим дальнейшую стратегию. И пусть те, кто желают устраниться от борьбы, теперь покинут нашу ассамблею – и ни один человек да не причинит им вреда!
  Сперва никто не двигался, а потом Цицерон очень медленно встал. Он кивнул Катону, зная, что тот спас ему жизнь, повернулся и вышел – покинул храм, покинул дело Сената, покинул войну и покинул публичную жизнь.
  
  Цицерон боялся, что его убьют, если он останется на острове – если не Гней, то один из товарищей Гнея. Поэтому мы уехали в тот же день. Мы не могли отплыть обратно на север: берег мог попасть в руки врага. Вместо этого мы медленно двигались дальше на юг до тех пор, пока спустя несколько дней не прибыли в Патры – порт, где я жил во время своей болезни.
  Как только корабль причалил, Марк Туллий с одним из ликторов послал весточку своему другу Манию Курию, сообщая, что мы здесь, в городе. Не дожидаясь ответа, мы наняли носилки и носильщиков, чтобы нас и наш багаж доставили в дом Курия.
  Думаю, наш охранник заблудился, а может, его соблазнили забегаловки Патр, потому что с тех пор, как мы покинули Киликию, все шесть ликторов со скуки приобрели привычку пить, как лошади. Как бы то ни было, мы появились на вилле раньше нашего посланника – только для того, чтобы узнать, что Курий два дня назад уехал по делам… Но затем мы услышали в доме голоса беседующих мужчин. И звучали эти голоса очень знакомо! Мы переглянулись, будучи не в силах поверить своим ушам, а потом поспешили мимо управляющего в таблинум – и нашли там сидящих тесной группой Квинта, Марка и Квинта-младшего. Они повернулись, изумленно уставились на нас, и я сразу ощутил некое замешательство. Я практически не сомневался, что эти трое говорили о нас дурно – вернее, не о нас, а о Цицероне. Должен добавить, правда, что замешательство через мгновение прошло – Марк Туллий его даже не заметил, – и мы ринулись друг к другу и стали целоваться и обниматься с искренней любовью.
  Я был потрясен осунувшимся видом всех троих родственников моего друга. В них было нечто затравленное, как и в других выживших при Фарсале, хотя они и пытались не показать этого.
  Квинт-старший воскликнул:
  – Какая поразительная удача! Мы наняли судно и планировали завтра отправиться на Керкиру, услышав, что там собирается Сенат. Подумать только, мы могли бы с вами разминуться! Что случилось? Совещание закончилось раньше, чем ожидалось?
  – Нет, совещание все еще идет, насколько мне известно, – ответил Цицерон.
  – Но ты не с ними? – удивился его брат.
  – Давайте обсудим это позже. Сперва позволь услышать, что случилось с вами.
  Его родные стали рассказывать свою историю по очереди, как бегуны, передающие друг другу палочку во время эстафеты, – сперва о месячном марше в погоне за армией Цезаря и случайных стычках по дороге, а затем о великом столкновении армий при Фарсале. Накануне битвы Помпею Великому приснилось, будто он входит в храм Венеры Победительницы в Риме и люди аплодируют ему, когда он преподносит богине военную добычу. Помпей проснулся довольный, думая, что это доброе предзнаменование, но потом кто-то заметил, что Цезарь именует себя прямым потомком Венеры, и Помпей немедленно решил, что сон имеет значение противоположное тому, на какое он надеялся.
  – И с этого момента, – сказал Квинт-старший, – он как будто смирился с поражением и вел себя соответственно.
  Оба Квинта стояли во второй линии, и поэтому избежали самого худшего места в сражении. А вот Марк находился в самой гуще битвы. Он считал, что убил по меньшей мере четырех врагов – одного копьем, троих мечом – и был уверен в победе до тех пор, пока когорты Десятого легиона Цезаря не поднялись перед ними, как будто прямо из-под земли.
  – Наши подразделения рассыпались. Это была бойня, отец, – сказал сын Цицерона.
  У них ушла добрая часть месяца, основную часть которой они провели, терпя лишения и избегая патрулей Цезаря, чтобы добраться до западного побережья.
  – А Помпей? – спросил Цицерон. – О нем есть известия?
  – Никаких, – ответил его брат, – но, кажется, я догадываюсь, куда он направился: на восток, к Лесбосу. Туда он отослал Корнелию – дожидаться вестей о его победе. Я уверен, что, побежденный, он отправился к ней за утешением – вы же знаете, каков он со своими женами. Цезарь тоже наверняка догадался об этом. Он рвется за ним, как наемный головорез в погоне за беглым рабом. Я ставлю на Цезаря в этой гонке. И, если он поймает Помпея или убьет его, что, по-твоему, это будет значить для войны?
  – О, похоже, война будет продолжаться, что бы ни случилось, – вздохнул Марк Туллий, – но будет продолжаться без меня.
  И он рассказал, что произошло на Керкире.
  Я уверен, что Цицерон не собирался говорить легкомысленным тоном. Он просто был счастлив, потому что нашел свою семью живой, и, естественно, его веселое настроение сказалось на его репликах. Но, когда мой друг повторил, с неким удовлетворением, свою колкость насчет орлов и галок, высмеял саму идею о том, что должен был возглавить «это проигрышное дело», и посмеялся над тупоголовостью младшего Гнея Помпея («В сравнении с ним даже отец его выглядит смышленым!») – я увидел, что Квинт-старший начал раздраженно двигать челюстью, и даже выражение лица Марка стало натянутым и неодобрительным.
  – Значит, вот так? – спросил брат Цицерона холодным, безжизненным голосом. – Наша семья покончила со всем этим делом?
  – Ты не согласен? – повернулся к нему Марк Туллий.
  – Я чувствую, что тебе стоило бы посоветоваться со мной.
  – Как я мог с тобой посоветоваться? Тебя там не было.
  – Да, не было. А как я мог там быть? Я сражался на войне, присоединиться к которой меня поощрял ты, а потом пытался спасти свою жизнь, жизнь твоего сына и твоего племянника!
  Слишком поздно Цицерон увидел, что дал маху.
  – Мой дорогой брат, уверяю тебя, твое благо – благо всех вас – всегда стояло в моих мыслях на первом месте! – попытался он уверить Квинта.
  – Избавь меня от своей казуистики, Марк, – отозвался тот. – В твоих мыслях никогда ничего не стояло на первом месте, кроме тебя самого. Твоя честь, твоя карьера, твои интересы – с тем чтобы, когда другие мужчины отправляются умирать, ты оставался позади со стариками и женщинами, наводя глянец на свои речи и плоские остроты!
  – Пожалуйста, Квинт… Ты рискуешь вот-вот сказать слова, о которых потом пожалеешь, – предупредил Цицерон младшего брата.
  – Единственное, о чем я жалею, так это о том, что не сказал их несколько лет назад. Поэтому позволь сказать их теперь. А ты окажешь мне любезность и будешь сидеть и в кои-то веки меня слушать! Всю жизнь я провел, будучи лишь твоим приложением – я для тебя не важнее этого бедняги Тирона, который подорвал здоровье, служа тебе… Вообще-то, я даже менее важен, потому что, в отличие от него, не умею записывать твои речи. Когда я отправился в Азию в качестве губернатора, ты хитростью заставил меня оставаться там два года вместо одного, чтобы получить доступ к моим деньгам и оплатить свои долги. Во время твоего изгнания я чуть не погиб, сражаясь с Клодием на улицах Рима, а когда ты вернулся домой, меня вознаградили тем, что снова выпроводили – в Сардинию, чтобы умаслить Помпея. И вот теперь, в основном благодаря тебе, я здесь – на стороне проигравших в гражданской войне, тогда как для меня было бы большой честью стоять бок о бок с Цезарем, который отдал под мое командование легион в Галлии…
  Квинт-старший наговорил и много другого в том же духе. Цицерон выдержал все это, не сказав ни слова и не шевельнувшись, если не считать того, что время от времени он сжимал и разжимал руки на подлокотниках кресла. Его сын Марк наблюдал за происходящим, белый от потрясения, а молодой Квинт ухмылялся и кивал. Что же касается меня, то мне очень хотелось уйти, но я не мог: некая сила как будто приковала меня к месту.
  Брат Цицерона взвинтил себя, придя в такую ярость, что к концу речи задохнулся. Его грудь вздымалась, будто он поднимал тяжелый груз.
  – То, что ты бросил дело Сената, не посоветовавшись со мной и не учитывая моих интересов, – последний эгоистичный удар, – закончил он. – Вспомни, моя позиция не была столь изысканно-неоднозначной, как твоя: я сражался при Фарсале – я отмеченный человек. Поэтому у меня нет выбора: мне придется попытаться найти Цезаря, где бы тот ни был, и молить его о прощении. И поверь, когда я его увижу, у меня найдется, что ему о тебе рассказать.
  С этими словами старший Квинт вышел из комнаты, и его сын поспешил за ним. Потом, после недолгого колебания, ушел и юный Марк. Цицерон же продолжал сидеть неподвижно в последовавшей за этим ошеломленной тишине.
  В конце концов, я спросил, не принести ли ему что-нибудь, а когда он не ответил, мне подумалось – уж не хватил ли его удар? Потом я услышал шаги – это возвращался Марк. Он опустился на колени рядом с креслом.
  – Я попрощался с ними, отец. Я останусь с тобой.
  В кои-то веки лишившись дара речи, Марк Туллий схватил его за руку, и я ретировался, чтобы дать им поговорить.
  
  Позже Цицерон отправился в постель и следующие несколько дней оставался в своей комнате. Он отказывался повидаться с доктором:
  – Мое сердце разбито, и ни один греческий знахарь не может это исцелить.
  Свою дверь он теперь держал на запоре.
  Я надеялся, что Квинт вернется и их отношения наладятся, но тот, как видно, говорил всерьез и покинул город.
  Когда Курий вернулся из своей деловой поездки, я как можно сдержаннее объяснил, что случилось, и он согласился со мной и с Марком, что нам лучше всего будет нанять судно и отплыть обратно в Италию, пока стоит благоприятная погода. Таков был гротескный парадокс, к которому мы пришли: Цицерону будет безопаснее в стране, находящейся под контролем Цезаря, чем в Греции, где вооруженные банды сторонников дела Сената так и рвутся сразить людей, которых считают предателями.
  Как только депрессия Марка Туллия прошла настолько, что он задумался над будущим, он одобрил этот план:
  – Я предпочел бы умереть в Италии, а не здесь.
  Итак, когда поднялся сносный юго-восточный ветер, мы сели на корабль.
  Плавание протекало хорошо, и спустя четыре дня, проведенных в море, мы увидели на горизонте огромный маяк Брундизия. Это было благословенное зрелище. Цицерон провел вдали от родины полтора года, я – больше трех лет.
  Боясь ожидающего его приема, мой друг остался в своей каюте под палубой, а мы с Марком-младшим сошли на берег, чтобы найти жилье. Лучшим, что мы смогли отыскать для той первой ночи, была шумная гостиница рядом с портом.
  Мы решили, что для Цицерона безопаснее всего будет сойти на берег в сумерках в обычной тоге, принадлежавшей Марку, а не в собственной, с пурпурной каймой сенатора. Дело осложнялось и присутствием шести его ликторов, напоминавших хор в трагедии: как ни абсурдно, несмотря на полное отсутствие у него власти, теоретически Марк Туллий все еще обладал империем как губернатор Киликии. Даже сейчас он противился тому, чтобы нарушить закон и отослать охранников прочь, да они и не оставили бы его, не получив оплаты. Поэтому и ликторам пришлось замаскироваться, спрятав лица в складках холста. Для них тоже были сняты комнаты.
  Цицерон счел эту процедуру настолько унизительной, что после бессонной ночи решил на следующий день объявить о своем присутствии самому главному представителю Цезаря в городе и принять любую судьбу, какая будет ему, Цицерону, назначена. Он послал меня поискать среди его корреспонденции письмо Долабеллы, гарантирующее ему безопасность («Любые уступки, какие тебе понадобятся от главнокомандующего, чтобы сохранить свое достоинство, ты с превеликой легкостью получишь от такого доброжелательного человека, как Цезарь»), и, отправившись в военную штаб-квартиру, я позаботился о том, чтобы письмо было при мне.
  Новым начальником этих мест оказался Публий Ватиний, широко известный, как самый уродливый человек в Риме и старый противник Цицерона… Вообще-то, именно Ватиний, будучи трибуном, первым предложил закон, вознаграждающий Юлия Цезаря и обоими провинциями Галлии, и армией на пять лет. Он сражался вместе со своим старым военачальником в битве при Диррахии и вернулся, чтобы принять под начало всю Южную Италию. Но большой удачей для Цицерона было то, что он помирился с Ватинием несколько лет назад, по просьбе Цезаря защищая его от обвинения во взяточничестве.
  Как только местный правитель услышал о моем появлении, меня сразу же провели к нему, и он приветствовал меня самым дружеским образом.
  Всеблагие боги, он и вправду был уродлив! Косоглазый, с лицом и шеей, покрытыми золотушными наростами цвета родимых пятен… Но какая разница, как он выглядел? Едва взглянув на письмо Долабеллы, он уверил меня, что для него будет честью приветствовать вернувшегося в Италию Цицерона и что он будет защищать его достоинство, как, без сомнения, того пожелал бы Цезарь, и позаботится, чтобы Цицерону предоставили подходящее помещение, пока будут ожидаться распоряжения из Рима.
  Последняя фраза звучала зловеще.
  – Могу я спросить, кто даст эти распоряжения? – осторожно поинтересовался я.
  – Ну, вообще-то… Это хороший вопрос. Мы все еще налаживаем наше управление. Сенат назначил Цезаря диктатором на год – наш Сенат, в смысле, – добавил Ватиний, подмигнув, – но Цезарь все еще гонится за своим бывшим главнокомандующим, поэтому в его отсутствие власть принадлежит начальнику конницы.
  – И кто этот начальник?
  – Марк Антоний.
  Мое сердце совсем упало.
  В тот же день Ватиний послал отряд легионеров эскортировать нас с нашим багажом в дом в тихом районе города. Цицерона всю дорогу несли в закрытых носилках, чтобы его присутствие оставалось тайной.
  Нас поселили в маленькой вилле – старой, с толстыми стенами и крошечными окнами. Снаружи поставили караул.
  Сперва Цицерон просто чувствовал облегчение оттого, что он снова в Италии, и только потом постепенно начал понимать, что фактически находится под домашним арестом. Не то чтобы ему силой препятствовали покидать виллу – он сам не рисковал соваться за ворота, и поэтому мы так и не узнали, какие приказы получили охранники.
  Ватиний, придя проверить, как устроился знаменитый оратор, намекнул, что для него было бы довольно опасным покидать дом – и хуже того, это было бы неуважением по отношению к гостеприимству Цезаря. Впервые мы отведали жизни при диктатуре: прав больше не существовало, как не существовало ни судей, ни судов. Все решали лишь прихоти правителя.
  Цицерон написал Марку Антонию, прося дозволения вернуться в Рим, но сделал это без особой надежды. Они с Антонием всегда были вежливы друг с другом, однако их разделяла давнишняя неприязнь, проистекавшая из того факта, что отчим начальника конницы, Публий Лентул Сура, был одним из пяти заговорщиков Катилины, казненных Цицероном. Неудивительно, что Марк Антоний отказал ему в просьбе. Судьба Цицерона, ответил он, касается Цезаря, и, пока правит Цезарь, Цицерон должен оставаться в Брундизии.
  Я бы сказал, что последующие месяцы были самыми худшими в жизни Марка Туллия – даже хуже его первого изгнания в Фессалонике. По крайней мере, тогда все еще существовала республика, за которую стоило бороться, в этой борьбе была честь, и семья его оставалась сплоченной. Теперь же эти поддерживающие факторы исчезли, и повсюду царили смерть, бесчестье и раздор. И сколько смертей! Стольких наших старых друзей не стало! Смерть почти можно было учуять в воздухе.
  Мы пробыли Брундизии всего несколько дней, когда нас навестил Гай Матий Кальвена, богатый член сословия всадников и близкий товарищ Цезаря, который рассказал, что Тит Анний Милон с Целием Руфом погибли, пытаясь вместе организовать беспорядки в Кампании: Милон, во главе армии своих старых оборванцев-гладиаторов, был убит в битве одним из офицеров Цезаря, а Руфа казнили на месте какие-то испанские и галльские конники, которых тот пытался подкупить. Смерть Целия в возрасте всего лишь тридцати четырех лет стала особенным ударом для Цицерона, и он заплакал, услышав об этом – это было гораздо более сильное проявление чувств, чем когда он узнал о судьбе Помпея Великого.
  Вести о Помпее нам принес сам Публий Ватиний: ради такого случая его уродливое лицо выражало некое подобие горя.
  – Есть сомнения в случившемся? – спросил Марк Туллий.
  – Ни малейших сомнений. Я получил сообщение от Цезаря: он видел его отрубленную голову, – ответил наш гость.
  Цицерон побелел и сел, а я вообразил эту массивную голову с густым хохлом и эту бычью шею… «Наверное, понадобилось немало усилий, чтобы ее отрубить, – подумал я, – и перед Юлием Цезарем предстало внушительное зрелище».
  – Цезарь заплакал, когда ему показали голову, – добавил Ватиний, как будто прочел мои мысли.
  – Когда это произошло? – спросил Цицерон.
  – Два месяца назад.
  Ватиний прочитал вслух выдержку из сообщения Цезаря. Это случилось, когда Помпей Великий сделал именно то, что предсказал Квинт: он бежал из Фарсала на Лесбос, чтобы искать утешения у Корнелии – его младший сын, Секст, также был с нею. Вместе они сели на трирему и отплыли в Египет в надежде уговорить фараона присоединиться к их делу. Помпей бросил якорь у берега Пелузия и послал весть о своем прибытии. Но египтяне слышали о катастрофе при Фарсале и предпочли принять сторону победителя. При этом вместо того, чтобы просто отослать Гнея Помпея прочь, они увидели возможность завоевать доверие Цезаря, разобравшись с его врагом. Бывшего военачальника пригласили сойти на берег для переговоров, и к его кораблю была послана лодка, чтобы перевезти его. В лодке находились Ахилла, командующий египетской армией, и несколько старших римских офицеров, которые раньше служили под началом Помпея Великого, а теперь командовали римскими отрядами, защищающими фараона.
  Несмотря на мольбы жены и сына, Гней Помпей сел в лодку. Убийцы подождали, пока он сойдет на берег, а потом один из них, военный трибун Луций Септимий, пронзил его сзади мечом, после чего Ахилла вытащил кинжал и пырнул его, а следом за ним это сделал и второй римский офицер, Сальвий.
  – Цезарь желает, чтобы стало известно: Помпей храбро встретил смерть. Согласно свидетельству очевидцев, он обеими руками набросил тогу на лицо и упал на песок, – рассказал Публий Ватиний. – Он не просил и не умолял о пощаде, а только слегка застонал, когда его добивали. Крики Корнелии, наблюдавшей за убийством, были слышны с берега. Цезарь отстал от Помпея всего на три дня. Когда он прибыл в Александрию, ему показали голову Помпея и его кольцо с печаткой, на которой выгравирован лев, держащий в лапах меч. Цезарь запечатал им свое письмо в доказательство рассказанного. Тело было уже сожжено там, где оно упало, и Цезарь отдал приказ, чтобы пепел отослали вдове Помпея.
  С этими словами Ватиний свернул письмо и передал своему помощнику.
  – Мои соболезнования, – сказал он и отсалютовал. – Он был блестящим солдатом.
  – Но недостаточно блестящим, – сказал Цицерон после того, как гость ушел.
  Позже он написал Аттику: «Что касается конца Помпея, то я никогда не имел ни малейших сомнений: так и будет, ведь все правители и все народы настолько убедились в безнадежности его дела, что, куда бы он ни направился, этого и следовало ожидать. Мне остается лишь скорбеть о его судьбе. Я знал его как человека доброго нрава, чистой жизни и серьезных принципов».
  Вот и все, что он сумел сказать. Мой друг никогда не оплакивал эту потерю, и впоследствии я почти никогда не слышал, чтобы он упоминал имя Помпея.
  
  Теренция не предложила навестить Цицерона, и он тоже не просил ее повидаться с ним, а, наоборот, написал: «Нет причин, чтобы ты в настоящее время покидала дом. Это длинное, небезопасное путешествие, и я не вижу, какую пользу может принести твой приезд».
  Той зимой Марк Туллий часто сидел у огня и мрачно размышлял о положении своей семьи. Его брат и племянник все еще находились в Греции и писали и говорили о нем в самых ядовитых выражениях: и Ватиний, и Аттик показывали ему копии этих писем. Жена, с которой Цицерон не имел никакого желания встречаться, отказывалась посылать ему деньги, чтобы оплатить расходы на жизнь, а когда он, в конце концов, устроил так, чтобы Аттик перевел ему кое-какие наличные через местного банкира, выяснилось, что Теренция вычла две трети этой суммы для личного пользования. Сын его проводил много времени вне дома, пьянствуя с местными солдатами и отказываясь уделять внимание занятиям: он мечтал о войне и часто не трудился скрывать свое отвращение к той ситуации, в какой оказался его отец.
  Но больше всего Цицерона тяготили думы о дочери.
  От Аттика он узнал, что Долабелла, вернувшись в Рим в качестве трибуна плебеев, теперь полностью игнорировал Туллию. Он оставил супружеский кров и заводил интрижки по всему городу. Самой знаменитой из них была интрижка с Антонией, женой Марка Антония. Эта измена взбесила начальника конницы, хотя тот и жил совершенно открыто со своей любовницей Волумнией Киферидой – актрисой, выступавшей обнаженной. Позже он развелся с Антонией и женился на Фульвии, вдове Клодия. Долабелла не дал Туллии никаких денег на содержание, а Теренция – несмотря на многочисленные просьбы Цицерона – отказывалась платить ее кредиторам, говоря, что это обязанность мужа Туллии. Цицерон полностью винил себя за крушение своей общественной и личной жизни.
  «Мой крах – всецело дело моих рук, – писал он Аттику. – Ни одно из моих несчастий не было случайным. Во всех их следует винить меня. Однако хуже всех вместе взятых бедствий то, что я оставлю бедную девочку без отца, без наследства, без всего, что должно было бы ей принадлежать…»
  Весной, все еще не имея известий от Цезаря – говорили, что тот находился в Египте со своей последней любовницей, Клеопатрой, – Цицерон получил письмо от Туллии, объявлявшей о своем намерении присоединиться к отцу в Брундизии. Его встревожило то, что ей предстояло предпринять такое трудное путешествие в одиночку, но останавливать ее было слишком поздно – Туллия позаботилась о том, чтобы к тому времени, как отец узнает о ее намерениях, уже находиться в дороге. Я никогда не забуду ужаса Цицерона, когда она наконец прибыла к нам спустя месяц пути в сопровождении лишь одной служанки и одного пожилого раба.
  – Моя дорогая девочка, не говори, что это вся твоя свита… Как твоя мать могла допустить такое?! – возмутился мой друг. – Тебя могли ограбить по дороге или сделать что-нибудь похуже!
  – Теперь нет смысла беспокоиться об этом, отец, – возразила молодая женщина. – Я здесь, цела и невредима, не так ли? И то, что я снова тебя вижу, стоило любого риска и любых неудобств.
  Путешествие показало силу духа, который горел в этом хрупком теле, и вскоре присутствие Туллии осветило весь наш дом. Комнаты, закрытые на зиму, начали мыть и переустраивать. Появились цветы, еда стала лучше, и даже юный Марк пытался вести себя воспитанно в ее обществе. Но еще важнее улучшений в домашнем хозяйстве было то, что Цицерон воспрянул духом. Туллия была умной молодой женщиной: родись она мужчиной, из нее вышел бы хороший адвокат. Она читала поэтические и философские произведения и – что было сложнее – понимала их достаточно хорошо, чтобы отстаивать свою точку зрения в дискуссиях с отцом. Она не жаловалась на свои беды, а лишь отмахивалась от них.
  «По-моему, таких, как она, земля еще не видывала», – писал Цицерон Аттику.
  Чем больше он восхищался дочерью, тем меньше мог простить Теренции то, как та обращалась с нею. Время от времени он бормотал мне:
  – Что за мать позволяет своей дочери путешествовать на сотни миль без сопровождения? Или сидит сложа руки и допускает, чтобы ее унижали торговцы, чьи счета она не может оплатить?
  Однажды вечером, когда мы ужинали, он напрямик спросил Туллию, чем, по ее мнению, можно объяснить поведение Теренции.
  Та ответила просто:
  – Деньгами.
  – Но это же нелепо! Деньги – это так унизительно!.. – воскликнул оратор.
  – Она вбила себе в голову, что Цезарю понадобятся огромные суммы, чтобы оплатить расходы на войну, и единственный способ, которым он их раздобудет, – конфискуя собственность своих противников, а ты среди них главный.
  – И поэтому она оставила тебя жить в нужде? Какая в том логика?
  Туллия поколебалась, прежде чем ответить.
  – Отец, последнее, чего я хочу – это добавлять тебе тревог, – сказала она наконец. – Поэтому до сего момента я ничего не говорила. Но теперь ты кажешься сильнее и, думаю, должен знать, почему я решила приехать и почему мать хотела меня остановить. Они с Филотимом расхищали твое имущество месяцами – может быть, даже годами. Не только ренту с твоих имений, но и сами твои дома. Некоторые из них ты теперь вряд ли узнаешь – они почти полностью обобраны.
  Первой реакцией Цицерона было недоверие.
  – Этого не может быть! Почему? Как она могла так поступить?!
  – Могу лишь передать ее слова: «Благодаря собственной глупости он может докатиться до разорения, но я не позволю захватить с собой меня».
  Затем, немного помолчав, Туллия тихо добавила:
  – Если хочешь знать правду, я считаю, что она забирает обратно свое приданое.
  Вот теперь мой друг начал понимать сложившуюся ситуацию.
  – Ты хочешь сказать, что она со мною разводится?
  – Не думаю, что она окончательно решила. Но, полагаю, принимает меры предосторожности на тот случай, если дело до такого дойдет и ты больше не захочешь ее обеспечивать.
  Туллия наклонилась через стол и схватила Цицерона за руку:
  – Попытайся не слишком сердиться на нее, отец. Деньги для нее означают лишь независимость. Она все еще сильно привязана к тебе, я знаю.
  Марк Туллий, будучи не в силах совладать со своими чувствами, покинул стол и вышел в сад.
  
  Из всех бед и предательств, обрушившихся на Цицерона за последние годы, это было самым худшим. Оно увенчало крах его удачи и заставило его оцепенеть, и ему было еще труднее оттого, что Туллия умоляла ничего не говорить об этом до тех пор, пока он не встретится с Теренцией лицом к лицу, иначе мать узнает, что это она обо всем рассказала. При этом перспектива такой встречи казалась весьма отдаленной.
  А потом, совершенно неожиданно, как раз когда нам начала досаждать летняя жара, пришло письмо от Цезаря.
  «Цезарь, диктатор, – Цицерону, императору. Я получил несколько посланий от твоего брата, который жалуется на твою нечестность по отношению ко мне и настаивает, что если б не твое влияние, он никогда не обратил бы против меня оружие. Я переслал эти письма Бальбу, чтобы он передал их тебе. Можешь сделать с ними все, что пожелаешь. Я помиловал твоего брата и его сына. Они могут жить, где захотят. Но у меня нет желания возобновлять с ним отношения. Его поведение в отношении тебя подтверждает то невысокое мнение, которое начало у меня складываться о нем еще в Галлии.
  Я двигаюсь впереди своей армии и вернусь в Италию раньше, чем ожидалось, – в следующем месяце, высадившись в Таренте. Надеюсь, тогда нам удастся встретиться, чтобы раз и навсегда уладить дела, касающиеся твоего будущего».
  Туллия очень взволновалась, прочитав то, что назвала «красивым письмом». Но ее отец втайне был озадачен. Он надеялся, что ему дозволят тихо, без шумихи, вернуться в Рим, и с ужасом смотрел на перспективу личной встречи с Цезарем. Диктатор, без сомнения, был настроен достаточно дружелюбно, хотя окружающая его шайка была грубой и наглой. Однако никакая вежливость не могла скрыть сути: Цицерону придется умолять завоевателя, ниспровергшего конституцию, сохранить ему жизнь.
  Тем временем почти каждый день из Африки прибывали новые сообщения о том, что Катон собирает огромную новую армию, чтобы продолжать дело республики.
  Ради Туллии мой друг изобразил жизнерадостный вид – только чтобы предаться мучительным угрызениям совести, едва она отправилась в постель.
  – Ты знаешь, что я всегда пытался держаться верного курса, спрашивая самого себя, как история оценит мои поступки, – сказал он мне. – Что ж, в данном случае я могу не сомневаться в ее вердикте. История скажет, что Цицерона не было с Катоном, на стороне правого дела, потому что в конце Цицерон стал трусом. О, как же я все испоганил, Тирон! Я искренне считаю, что Теренция совершенно права, спасая все, что можно, с потерпевшего крушение судна и разводясь со мною.
  Вскоре после этого Ватиний принес вести о том, что Цезарь высадился в Таренте и желает видеть Марка Туллия послезавтра.
  – Куда именно нам отправиться? – спросил оратор.
  – Он остановился на старой вилле Помпея у моря. Ты знаешь ее? – спросил его гость.
  Цицерон кивнул. Без сомнения, он вспоминал свой последний визит туда, когда они с Помпеем швыряли камешки в волны.
  – Я ее знаю, – сказал он тихо.
  Ватиний настоял на том, чтобы предоставить нам военный эскорт, хотя мой друг и сказал, что предпочел бы путешествовать без помпы.
  – Нет, боюсь, об этом не может быть и речи: в округе слишком опасно. Надеюсь, мы вскоре встретимся при более счастливых обстоятельствах. Удачи с Цезарем. Ты сочтешь его милосердным, я уверен.
  Позже, когда я провожал его к выходу, Ватиний сказал:
  – У него не очень счастливый вид.
  – Он чувствует себя глубоко униженным, – объяснил я. – А то, что ему придется преклонить колено в бывшем доме своего прежнего начальника, только добавит неловкости.
  – Я могу дать знать об этом Цезарю.
  Мы отправились в путь на следующее утро: десять кавалеристов в авангарде, за ними шесть ликторов, затем Цицерон, Туллия и я – в экипаже, и молодой Марк – верхом, дальше обоз мулов и слуг с багажом, и, наконец, еще десять кавалеристов, замыкающих тыл.
  Калабрийская равнина была плоской и пыльной. Мы почти никого не видели, не считая встречавшихся время от времени овечьих пастухов и фермеров, разводивших оливки, и я понял: эскорт нужен вовсе не для защиты, а для того, чтобы Цицерон не сбежал.
  Мы остановились на ночлег в Урии в отведенном для нас доме, а на следующий день продолжили путь. В середине дня, всего в трех милях от Тарента, вдалеке показалась длинная колонна направлявшихся к нам конников. В разгорающейся жаре и пыли они казались просто бледными призраками, и лишь когда до них осталось несколько сотен шагов, я понял по красным гребням на шлемах и штандартам в середине колонны, что это солдаты.
  Наш караван остановился, и главный офицер спешился и поспешил обратно, чтобы сказать Цицерону, что приближающиеся кавалеристы несут личный штандарт Цезаря. Это была преторианская гвардия Гая Юлия, и с нею был сам диктатор.
  – Всеблагие боги, он собирается покончить со мною здесь, на обочине, как думаете? – произнес Цицерон. Но потом, видя полное ужаса лицо Туллии, добавил: – То была шутка, дитя. Если б он хотел моей смерти, это случилось бы уже давно. Что ж, давайте покончим с этим! Тебе лучше пойти со мной, Тирон. Из этого получится сцена для твоей книги.
  Он вылез из экипажа и окликнул Марка, чтобы тот тоже присоединился к нам.
  Колонна Цезаря растянулась примерно на сто шагов и развернулась поперек дороги, словно готовясь к бою. Она была огромной, должно быть, в четыре или пять сотен человек.
  Мы пошли к ним. Цицерон шагал между Марком и мной. Сперва я не мог разглядеть среди всадников Юлия Цезаря, но потом один высокий человек спрыгнул с седла, снял шлем, отдал его помощнику и двинулся к нам, приглаживая волосы, – и я понял, что это он.
  Каким это казалось нереальным – приближение титана, который господствовал в мыслях всех людей столько лет, завоевывал страны, переворачивал вверх тормашками жизни, посылал тысячи солдат маршировать с места на место и разбил вдребезги древнюю республику – так, будто она была всего лишь вышедшей из моды щербатой древней вазой… Наблюдать за ним – и в конце концов обнаружить… что он обычный живой смертный!
  Гай Юлий шел короткими шагами и очень быстро. Я всегда думал, что в нем есть нечто, странно напоминающее птицу: этот узкий птичий череп, эти поблескивающие настороженные темные глаза.
  Цезарь остановился прямо перед нами. Мы тоже остановились. Я находился так близко от него, что видел красные отметины, которые шлем оставил на его удивительно мягкой бледной коже.
  Он смерил Цицерона взглядом с ног до головы и сказал своим скрежещущим голосом:
  – Рад видеть, что ты совершенно невредим – в точности, как я и ожидал! А к тебе у меня есть счеты, – добавил Юлий, ткнув пальцем в мою сторону, и на мгновение я почувствовал, как мои внутренности обратились в жидкость. – Десять лет назад ты заверил меня, что твой хозяин на пороге смерти. Тогда я ответил, что он переживет меня.
  – Я рад слышать твое предсказание, Цезарь, – сказал Марк Туллий, – хотя бы потому, что именно ты – человек, который может позаботиться о том, чтобы оно оказалось правдивым.
  Гай Юлий запрокинул голову и засмеялся:
  – О да, я по тебе скучал! А теперь посмотри-ка – видишь, как я выехал из города, чтобы встретить тебя, чтобы выказать тебе уважение? Давай пройдемся в ту сторону, куда ты направляешься, и немного поговорим.
  И они зашагали вместе в сторону Тарента, до которого было около полумили, и отряд Цезаря расступился, давая им дорогу. Несколько телохранителей пошли за ними – один из них вел коня Юлия. Марк и я тоже зашагали следом. Я не слышал, о чем шел разговор, но заметил, что диктатор время от времени берет Цицерона за руку, жестикулируя другой рукой.
  Позже Марк Туллий сказал, что их беседа была довольно дружелюбной, и в общих чертах набросал для меня ее ход.
  Цезарь:
  – Итак, чем бы ты хотел заняться?
  Цицерон:
  – Вернуться в Рим, если позволишь.
  Цезарь:
  – А ты можешь пообещать, что не будешь доставлять мне проблем?
  Цицерон:
  – Клянусь.
  Цезарь:
  – Чем ты будешь там заниматься? Я не уверен, что хочу, чтобы ты произносил речи в Сенате, и все суды сейчас закрыты.
  Цицерон:
  – О, я покончил с политикой, я это знаю! Я уйду из общественной жизни.
  Цезарь:
  – И что будешь делать?
  Цицерон:
  – Возможно, напишу философский труд.
  Цезарь:
  – Превосходно. Я симпатизирую государственным деятелям, которые пишут философские труды. Это означает, что они оставили все надежды на власть. Ты можешь ехать в Рим. Будешь ли ты преподавать философию, а не только писать о ней? Если так, могу послать тебе пару самых многообещающих моих людей, чтобы ты их наставлял.
  Цицерон:
  – А тебя не беспокоит, что я могу их испортить?
  Цезарь:
  – Ничто меня не беспокоит, когда речь идет о тебе. У тебя есть еще какие-то просьбы?
  Цицерон:
  – Ну, мне бы хотелось избавиться от ликторов.
  Цезарь:
  – Договорились.
  Цицерон:
  – Разве это не требует принятого большинством голосов решения Сената?
  Цезарь:
  – Я – решение Сената.
  Цицерон:
  – А! Значит, насколько я понимаю, ты не собираешься восстанавливать республику?
  Цезарь:
  – Нельзя ничего вновь отстроить из прогнившей древесины.
  Цицерон:
  – Скажи, ты всегда планировал такой результат – диктатуру?
  Цезарь:
  – Никогда! Я лишь искал уважения к своему чину и достижениям. Что же касается остального, то я просто приспосабливался к обстоятельствам по мере их возникновения.
  Цицерон:
  – Иногда я задаюсь вопросом: если б я явился в Галлию в качестве твоего легата – ты однажды был настолько любезен, что предложил мне это, – можно ли было бы предотвратить все случившееся?
  Цезарь:
  – А этого, мой дорогой Цицерон, мы никогда не узнаем.
  – Он был само добродушие, – вспоминал потом Марк Туллий. – Не позволил мне увидеть даже мельком те чудовищные глубины. Я видел лишь спокойную и сверкающую поверхность.
  В конце разговора Гай Юлий пожал руку Цицерона, а потом сел на своего коня и галопом поскакал в сторону виллы Помпея. Это застало врасплох его преторианскую гвардию. Солдаты быстро последовали за ним, и остальным, включая Цицерона, пришлось сползти в канаву, чтобы их не затоптали.
  Копыта взметнули огромнейшее облако пыли. Мы давились и кашляли, а когда всадники проскакали мимо, выбрались обратно на дорогу, чтобы отряхнуться. Некоторое время мы стояли и смотрели, пока Цезарь и его соратники не растворились в дымке жары, – а потом начали обратное путешествие, в Рим.
  Часть вторая. Возвращение. 47–43 гг. до н. э
  Defendi rem publicam adulescens; non deseram senex.
  Я защищал республику в юности, я не покину ее и в старости.
  Цицерон, «Вторая филиппика», 44 г. до н. э.
  
  XII
  На сей раз толпы не появились, чтобы приветствовать Марка Туллия Цицерона на его пути домой. На войну ушло столько людей, что поля, мимо которых мы проезжали, выглядели необработанными, а города – пришедшими в упадок и полупустыми. Люди угрюмо таращились на нас или отворачивались.
  Наша первая остановка была в Венузии. Там Цицерон продиктовал холодное письмо Теренции: «Думаю, я отправлюсь в Тускул. Будь добра, присмотри, чтобы там все было готово. Со мной, возможно, будут кое-какие люди, которые останутся там надолго. Если в ванной комнате нет ванны, пусть ее туда поставят, и пусть будет сделано также все прочее, необходимое для проживания там и для поддержания здоровья. До свиданья».
  И никаких изъявлений нежности, никакого выражения нетерпеливого предвкушения, даже никакого приглашения встретиться… Я знал, что мой друг решился развестись с женой, что бы там сама она ни решила.
  Мы прервали наше путешествие, остановившись на две ночи в Кумах. Окна виллы были забраны ставнями, большинство рабов – проданы. Цицерон прошел по душным, непроветренным комнатам и попытался припомнить, что из вещей исчезло: стол из цитрусового дерева из обеденной комнаты, бюст Минервы, находившийся раньше в таблинуме, табурет из слоновой кости из его библиотеки… Он стоял в спальне Теренции и рассматривал пустые полки и альковы.
  Та же самая история повторилась в Формии: супруга Марка Туллия забрала все свои личные вещи – одежду, гребни, благовония, веера, зонтики… При виде пустых комнат Цицерон сказал:
  – Я чувствую себя призраком, посещающим места своей прежней жизни.
  Теренция ожидала нас в Тускуле. Мы знали, что она в доме, потому что одна из ее служанок высматривала нас у ворот.
  Меня ужасала перспектива еще одной кошмарной сцены, вроде той, что произошла между Цицероном и его братом. Но Теренция вела себя ласковей, чем когда-либо на моей памяти, – полагаю, из-за того, что снова увидела сына после столь долгой и тревожной разлуки. Именно к Марку-младшему она подбежала прежде всего; крепко обняла его, и впервые за тридцать лет я увидел, как эта женщина плачет. Потом она обняла Туллию и, наконец, повернулась к мужу.
  Позже Цицерон сказал мне, что почувствовал, как вся его горечь улетучилась, едва Теренция пошла к нему, потому что стало видно, как она постарела. Ее лицо было в морщинах, порожденных беспокойством, в волосах виднелась седина, некогда гордо выпрямленная спина слегка сутулилась…
  «Только в тот момент я осознал, сколько ей пришлось выстрадать, живя в Риме Цезаря и будучи замужем за мною, – признался мой друг. – Не могу сказать, что я все еще ее люблю, но я действительно почувствовал огромную жалость, привязанность и печаль и тотчас решил не упоминать ни о деньгах, ни о собственности – с моей стороны с этим было покончено».
  Супруги прильнули друг к другу, как незнакомцы, спасшиеся после кораблекрушения, а потом отодвинулись и, насколько мне известно, до конца своих дней никогда больше не обнимались.
  На следующее утро Теренция вернулась в Рим разведенной. Некоторые считают это угрозой общественной морали – что брак, как бы долго он ни длился, можно разорвать так легко, без какой бы то ни было церемонии или законного документа. Но такова была древняя свобода, и по крайней мере в данном случае желание мужа и жены положить конец их партнерству было обоюдным.
  Само собой, я не присутствовал при их личной беседе, но Цицерон рассказал, что она была дружеской:
  – Мы слишком долго жили порознь. Среди безбрежных общественных переворотов наши прежние взаимные личные интересы исчезли.
  Они условились, что Теренция поживет в их римском доме до тех пор, пока не переедет в собственный, а Марк Туллий пока останется в Тускуле.
  Младший Марк решил вернуться в город с матерью, а Туллия, чей неверный муж Долабелла собирался отплыть в Африку с Цезарем, чтобы сражаться с Катоном, осталась с отцом.
  Если к невзгодам человеческого существования относится то, что у него могут в любой момент отобрать счастье, то одной из радостей можно назвать то, что так же неожиданно счастье может вернуться. Цицерон долго наслаждался спокойствием и свежим воздухом в своем доме на холмах Фраскати – причем теперь он мог наслаждаться этим без помех в компании любимой дочери.
  Поскольку отныне это имение стало его главной резиденцией, я опишу его подробней. Там имелся верхний гимназий141, который вел в библиотеку и который Марк Туллий назвал Лицеем в честь Аристотеля142: именно туда он направлялся по утрам, там составлял письма и беседовал с посетителями, и именно там в прежние дни репетировал свои речи. Оттуда он мог видеть бледные волны семи холмов Рима в пятнадцати милях от Тускула. Но, поскольку теперь от оратора совершенно не зависело, когда он попадет в Рим, он больше не волновался на сей счет и был волен сосредоточиться на своих книгах – в этом отношении диктатура, как ни парадоксально, сделала его свободным.
  Под террасой лежал сад с тенистыми дорожками, какой был у Платона: в память об этом великом философе Цицерон назвал свой сад Академией143. Оба этих места – Лицей и Академия – были украшены красивыми греческими мраморными и бронзовыми статуями. Из них Марк Туллий больше всего любил Гермафину – похожий на двуликого Януса бюст Гермеса и Афины, глядящих в разные стороны, подаренный ему Аттиком. От фонтанов доносилась тихая музыка плещущей воды, и вкупе с пением птиц и запахом цветов это создавало атмосферу безмятежности Элизиума. Если не считать этих звуков, на холме было тихо, потому что большинство сенаторов, владельцев соседних вилл, или спаслись бегством, или были мертвы.
  Там Цицерон прожил вместе с Туллией весь следующий год, не считая редких поездок в Рим. Впоследствии он считал эту интерлюдию самым приятным периодом своей жизни – и самым продуктивным, потому что выполнил данное Цезарю обязательство ограничить свою деятельность сочинительством. И такова была сила его энергии, больше не растрачиваемой на юриспруденцию и политику, сосредоточенной лишь на литературных произведениях, что за один год он создал столько книг по философии и риторике, переходя без перерыва от одной к другой, сколько большинство ученых могут создать за целую жизнь. Он задался целью изложить на латыни резюме всех главных доводов греческой философии.
  Цицерон творил в необычайно быстром темпе. Обычно он поднимался с рассветом и отправлялся прямиком в библиотеку, где сверялся с нужными ему текстами и царапал заметки – у него был ужасный почерк, и я был одним из немногих, кто мог его разобрать, – а когда через час-другой я присоединялся к нему, он прогуливался по Лицею и диктовал. Часто мой друг предоставлял мне поиск цитат или даже написание целого отрывка в соответствии с набросанной им схемой. Обычно он не трудился проверять такие места, поскольку я очень хорошо научился имитировать его стиль.
  Первая работа, завершенная им в тот год, была историей ораторского искусства, которую он назвал «Брут» в честь Марка Юния Брута и посвятил ему же.
  Марк Туллий не видел своего юного друга с тех пор, как их палатки стояли бок о бок в военном лагере близ Диррахия. Даже выбор такой темы, как ораторское искусство, был провокационным, учитывая, что искусство это теперь не очень-то ценилось в стране, где выборы, Сенат и суды находились под контролем диктатора. «У меня есть причина горевать о том, что я вышел на дорогу жизни так поздно, что ночь, павшая на республику, застала меня прежде, чем путешествие мое подошло к концу. Но еще глубже я горюю, когда смотрю на тебя, Брут, чья юношеская карьера, начавшаяся триумфом под общие аплодисменты, была разрушена натиском злой судьбы, – писал мой друг».
  «Злой судьбы»… Я был удивлен, что Цицерон рискнул опубликовать такие пассажи, тем более что Брут теперь был важным членом администрации Цезаря. Помиловав этого молодого человека после Фарсала, диктатор недавно назначил его губернатором Ближней Галлии, хотя Брут никогда не был претором, не говоря уж о том, чтобы быть консулом. Люди говорили: это потому, что Брут – сын старой любовницы Цезаря, Сервилии, и такое назначение – знак одолжения ей, но Цицерон отметал подобные разговоры:
  – Цезарь никогда ничего не делает из сентиментальности. Без сомнения, он дал Бруту работу отчасти потому, что тот талантлив, но главным образом потому, что тот – племянник Катона, и для Цезаря это хороший способ посеять рознь среди своих врагов.
  Марку Юнию, который наряду с определенным возвышенным идеализмом обладал также доброй долей упрямства и непреклонности своего дяди, не понравился труд, названный в его честь – как и следующий труд, «Оратор», написанный Цицероном вскоре после первого и также посвященный ему. Брут прислал из Галлии письмо, в котором говорилось, что в свое время разговорный стиль Марка Туллия был прекрасен, но слишком высокопарен как для хорошего вкуса, так и для современной эпохи: слишком полон ловких приемов, шуток и забавных интонаций, тогда как для таких работ требуется абсолютно скучная, лишенная эмоций искренность.
  Я счел типичным для Брута самомнением то, что он осмеливается читать лекции величайшему оратору эпохи, уча его, как надо выступать публично, но Цицерон всегда уважал Юния за честность и отказался оскорбиться.
  Это были странно счастливые, я бы сказал – едва ли не беззаботные дни. Дом старого Лукулла, находившийся по соседству и долгое время пустовавший, был продан, и новым его обитателем оказался Авл Гирций, безупречный молодой помощник Цезаря, с которым я повстречался в Галлии много лет тому назад. Теперь он был претором, хотя судебные заседания случались настолько редко, что он по большей части оставался дома, где жил вместе со старшей сестрой.
  Однажды утром Гирций заглянул к нам, чтобы пригласить Цицерона на обед. Он был известным гурманом и располнел на деликатесах вроде лебедей и павлинов. Ему еще не исполнилось сорока, как почти всем в узком кругу Юлия Цезаря, и он обладал безупречными манерами и изысканным литературным вкусом. Говорили, будто Гирций написал многие «Записки» Цезаря, которые Цицерон всячески восхвалял в «Бруте» («Они как нагие фигуры, честные и красивые, лишенные всех стилистических красот, как были бы лишены одежды», – диктовал он мне, прежде чем добавить уже не для публикации: «Да, и такие же невыразительные, как человечки, нарисованные на песке ребенком»).
  Марк Туллий не видел причин отвергать гостеприимство Гирция и тем же вечером зашел к нему в гости в сопровождении дочери. Так началась их малообещающая сельская дружба. Часто они приглашали в свою компанию и меня.
  Однажды Цицерон спросил, может ли он дать Гирцию что-нибудь в обмен за все великолепные обеды, которыми наслаждается, и тот ответил – да, вообще-то, может: Цезарь настаивает, чтобы он, Авл Гирций, изучал философию и риторику, если представится такая возможность, «у ног мастера», и он оценил бы кое-какие наставления. Мой друг согласился и начал давать ему уроки декламации, схожие с теми, какие в юности сам брал у Аполлония Молона. Занятия проходили в Академии рядом с водяными часами, где Цицерон учил, как запоминать речь, как дышать, как беречь голос и как делать руками жесты, которые лучше донесли бы мысль до слушателей.
  Гирций похвалился новыми навыками перед своим другом, Гаем Вибием Пансой, еще одним молодым офицером из галльского штата Цезаря, назначенным в конце года сменить Брута на посту губернатора Ближней Галлии. В результате в этом году Панса тоже стал регулярным посетителем виллы Цицерона и учился, как лучше говорить на публике.
  Третьим учеником этой неофициальной школы стал Кассий Лонгин, закаленный в битвах и уцелевший после экспедиции Красса в Парфию, бывший правитель Сирии, которого Цицерон видел в последний раз на военном совете на острове Керкира. Как и Брут, на чьей сестре Кассий был женат, он сдался Цезарю и был помилован, а теперь нетерпеливо ожидал повышения. Я всегда считал, что он – тяжелый собеседник, неразговорчивый и амбициозный, и Марку Туллию тоже не слишком нравился его подход к жизни: Кассий Лонгин был крайним эпикурейцем – придирался к еде, никогда не прикасался к вину и с фанатизмом занимался физическими упражнениями. Однажды он признался Цицерону, что величайшим сожалением в его жизни является то, что он принял помилование Цезаря. Это с самого начала глодало его душу, и спустя шесть месяцев после того, как Лонгин сдался, он попытался убить Цезаря, когда диктатор возвращался из Египта после смерти Помпея. Он бы преуспел в своих намерениях, если б Юлий причалил на ночь к тому же самому берегу реки Сигнус, что и триремы Кассия, но вместо этого диктатор неожиданно выбрал противоположный берег. К тому времени стояла уже слишком поздняя ночь, и он находился слишком далеко от Кассия, чтобы до него можно было добраться.
  Даже Цицерона, которого нелегко было потрясти, встревожило это неосторожное признание, и он посоветовал ученику не повторять его больше нигде – и уж точно не под его крышей, чтобы это не услышали Гирций или Панса.
  И, наконец, я должен упомянуть четвертого визитера, во многих отношениях наименее располагающего к себе из всех. Это был Публий Корнелий Долабелла, заблудший муж Туллии. Она считала, что он в Африке, участвует в кампании Цезаря против Катона и Сципиона, но в начале весны Авл Гирций получил донесение, что эта кампания закончена и Цезарь только что одержал великую победу. Прервав свое обучение, Гирций поспешил в Рим, а несколько дней спустя, рано утром, гонец доставил Марку Туллию письмо: «От Долабеллы его дорогому тестю Цицерону. Имею честь сообщить, что Цезарь разбил врага и что Катон умер от собственной руки. Я прибыл в Рим этим утром, чтобы сделать официальное сообщение в Сенате. Я остановился в своем доме, и мне сказали, что Туллия с тобой. Позволишь ли ты явиться в Тускул и повидаться с двумя людьми, которые для меня дороже всех на свете?»
  – Потрясение следует за потрясением, которое следует за потрясением, – заметил Цицерон. – Республика разбита, Катон мертв, а теперь мой зять просит дозволения повидать свою жену.
  Он уныло уставился на ландшафт, уходящий к далеким холмам Рима, голубым в свете раннего весеннего утра, и добавил:
  – Мир без Катона будет совсем другим.
  Он послал раба за Туллией и, когда та пришла, показал ей письмо. Молодая женщина так часто рассказывала о жестоком обращении с ней Долабеллы, что я, как и Цицерон, решил, что она откажется с ним повидаться. Но вместо этого Туллия сказала, что это решать ее отцу и, что бы тот ни решил, ее это не слишком интересует.
  – Что ж, если ты и вправду так думаешь, я позволю ему приехать, – проговорил Цицерон. – Хотя бы только затем, чтобы высказать, что я думаю о его обращении с тобой.
  – Нет, отец! – быстро сказала Туллия. – Умоляю, не надо, пожалуйста! Он слишком горд, чтобы его распекать. Кроме того, винить следует только меня – еще до того, как я вышла за него замуж, все меня предупреждали, каков он.
  Марк Туллий колебался, не уверенный, как поступить, но в конце концов желание узнать из первых рук, что случилось с Катоном, перевесило нежелание принимать у себя такого подлеца – между прочим, подлеца не только в роли мужа, но и в роли демагога-политика пошиба Катилины или Клодия, ратующего за списание всех долгов. Цицерон попросил меня немедленно отправиться в Рим с приглашением для Долабеллы. Перед самым отъездом Туллия отвела меня в сторону и спросила, не может ли она получить письмо своего мужа. Само собой, я отдал ей письмо, и только впоследствии обнаружил, что у нее не было ни единого письма Долабеллы, адресованного лично ей, и что она хотела сохранить это на память.
  К полудню я был уже в Риме – спустя полных пять лет после того, как в последний раз вступал в этот город. В изгнании я в пылких мечтах рисовал себе широкие улицы, прекрасные храмы и портики, отделанные мрамором и золотом, полные элегантных, образованных граждан. Вместо этого я нашел грязь, дым и изрытые колеями улицы – гораздо более узкие, чем они мне запомнились, неотремонтированные здания и безруких, безногих, обезображенных ветеранов, просящих милостыню на форуме.
  От здания Сената до сих пор оставался лишь почерневший остов. Места перед храмами, где раньше проходили заседания суда, были заброшены. Меня изумило повсеместное запустение. Когда позже, в том же году, провели перепись населения, оказалось, что людей осталось меньше половины, по сравнению с тем, что было до гражданской войны.
  Я думал, что смогу найти Долабеллу на заседании Сената, но, похоже, никто не знал, где происходят такие заседания и бывают ли они вообще в эти дни. В конце концов я отправился по адресу на Палатинском холме, который мне дала Туллия – туда, где, по ее словам, она жила с мужем. Там я и нашел Публия Корнелия в компании элегантной, дорого одетой женщины (впоследствии я узнал, что это была Метелла, дочь Клодия). Она вела себя как хозяйка дома, велев, чтобы мне принесли освежающий напиток и кресло, и я с первого взгляда понял, что Туллии не на что рассчитывать в отношениях с супругом.
  Что касается Долабеллы, то он поразил меня тремя чертами: неистовой красотой лица, явной физической силой и невысоким ростом. Цицерон как-то раз пошутил: «Кто прицепил моего зятя к этому мечу?»
  Этот карманный Адонис, к которому я давно был склонен испытывать величайшую неприязнь из-за того, как тот обращался с Туллией (хотя я раньше никогда с ним не встречался) прочитал приглашение моего друга и объявил, что немедленно едет вместе со мною. Он сказал:
  – Мой тесть пишет, что его послание доставит его доверенный друг Тирон. Не тот ли это Тирон, который создал знаменитую систему стенографии? Тогда я очень рад с тобой познакомиться! Моя жена всегда очень тепло о тебе говорила, как о своего рода втором отце. Могу я пожать твою руку?
  И таково было обаяние этого мошенника, что я почувствовал, как моя враждебность тут же начала таять.
  Долабелла попросил Метелла послать за ним вдогонку рабов с его багажом, а сам присоединился ко мне в экипаже, чтобы совершить путешествие в Тускул.
  Основную часть дороги он проспал.
  К тому времени, как мы добрались до виллы, рабы уже готовились подать ужин, и Цицерон приказал, чтобы приготовили еще одно место. Публий Корнелий направился прямиком к кушетке Туллии и положил голову ей на колени. Спустя некоторое время я заметил, что она начала гладить его волосы.
  То был прекрасный весенний вечер с перекликающимися соловьями, и несоответствие того, что нас окружало, и ужаса истории, которую разворачивал перед нами Долабелла, еще больше выбивало из колеи.
  Сперва была сама битва, битва при Тапсе, в которой Сципион командовал войском республиканцев в семьдесят тысяч человек, в союзе с нумидийским царем Юбой. Они пустили в ход ударную силу слонов, чтобы попытаться прорвать строй Цезаря, но град стрел и выпущенных из баллист горящих снарядов заставил мерзких тварей запаниковать, повернуться и истоптать собственную пехоту. После этого случилось то же самое, что и при Фарсале: республиканский строй сломала железная дисциплина легионеров Цезаря. Только на сей раз Гай Юлий отдал распоряжение не брать пленных: все десять тысяч сдавшихся были перебиты.
  – А Катон? – спросил Цицерон.
  – Катона не было в битве, он находился в трех днях пути оттуда, командуя гарнизоном в Утике, – рассказал его зять. – Цезарь немедленно отправился туда. Я поскакал с ним во главе армии. Ему очень хотелось взять Катона в плен живым, чтобы можно было помиловать его.
  – Напрасная миссия, могу тебе сказать: Катон никогда бы не принял помилование от Цезаря.
  – Цезарь был уверен, что примет. Но ты прав, как всегда: Катон покончил с собой в ночь перед нашим появлением.
  – Как он это сделал?
  Долабелла скривился:
  – Я расскажу тебе, если ты действительно хочешь знать, но этот предмет не для женских ушей.
  Туллия твердо возразила:
  – Я достаточно сильна, чтобы это выдержать, спасибо.
  – И все равно, думаю, тебе лучше удалиться, – настаивал ее муж.
  – Ни за что на свете!
  – А что скажет твой отец?
  – Туллия сильнее, чем кажется, – заметил Цицерон и многозначительно добавил: – Ей приходится быть сильной.
  – Что ж, если ты просишь… Если верить рабам Катона, когда тот узнал, что Цезарь прибудет на следующий день, он принял ванну и пообедал, обсудил с товарищами Платона и удалился в свою комнату. Потом, оставшись в одиночестве, взял свой меч и пырнул себя сюда. – Долабелла протянул руку и провел пальцем под грудиной Туллии. – У него вывалились все внутренности.
  Марк Туллий, брезгливый, как всегда, вздрогнул, но его дочь сказала:
  – Это не так уж плохо.
  – Ага, – отозвался Корнелий. – Но это еще не конец истории. Ему не удалось нанести себе смертельную рану, и меч выскользнул из его окровавленной руки. Его слуги услышали стоны и ворвались в комнату. Они вызвали врача. Врач явился, засунул внутренности обратно и зашил рану. Могу добавить, что Катон все это время был в полном сознании. Он пообещал, что не сделает второй попытки самоубийства, и слуги ему поверили, хотя из предосторожности забрали его меч. Но, как только они ушли, он пальцами разорвал рану и снова вытащил внутренности. Это его убило.
  
  Смерть Марка Порция Катона произвела на Цицерона огромное впечатление. Когда ее жуткие подробности стали более широко известны, нашлись те, кто счел их доказательством безумия Катона. Такова, несомненно, была точка зрения Гирция. Но Марк Туллий с этим не согласился.
  – Он мог бы избрать более легкую смерть. Он мог броситься с какого-нибудь здания, или вскрыть себе вены в теплой ванне, или принять яд. Вместо этого он выбрал именно такой способ – вытащить свои внутренности, как во время человеческого жертвоприношения, – чтобы продемонстрировать силу воли и презрение к Цезарю. С философской точки зрения, это была хорошая смерть – смерть человека, который ничего не боится. Вообще-то, я бы осмелился даже сказать, что он умер счастливым. Ни Цезарь, ни какой-либо другой человек – вообще ничто в мире не сможет к нему прикоснуться.
  На Брута и Кассия (оба они были в родстве с Катоном, один – по крови, другой – благодаря браку) эта смерть оказала еще большее воздействие. Брут написал Цицерону из Галлии, спрашивая, не сложит ли тот панегирик его дяде. Письмо прибыло как раз в тот момент, когда оратор узнал, что, согласно завещанию Катона, он назначен одним из опекунов его сына. Как и остальные, принявшие помилование Цезаря, Цицерон был пристыжен самоубийством Марка Порция, и поэтому он презрел риск оскорбить диктатора и выполнил просьбу Брута, продиктовав мне короткое произведение «Катон» меньше чем за неделю.
  «Яркий и в мыслях, и внешне; безразличный к тому, что говорят о нем люди; презирающий славу, титулы и украшения, а еще более – тех, кто их ищет; защитник закона и свобод; страж интересов республики; пренебрегающий тиранами, их вульгарностью и самонадеянностью; упрямый, приводящий в ярость, резкий, догматичный; мечтатель, фанатик, мистик, солдат; пожелавший под конец вырвать внутренности из собственного живота, лишь бы не подчиниться завоевателю – только Римская республика могла породить такого человека, как Катон, и только в Римской республике такой человек, как Катон, хотел жить».
  Примерно в то же время Цезарь вернулся из Африки и вскоре после возвращения, в разгар лета, наконец-то организовал четыре отдельных триумфа, последовавшие один за другим, которые отмечали его победы в Галлии, на Черном море, в Африке и на Ниле – такого эпического самовосхваления Рим еще никогда не видывал.
  Цицерон переехал в свой дом на Палатине, чтобы присутствовать при триумфах, хотя и нельзя сказать, чтобы ему этого хотелось. «В гражданской войне, – как он написал своему старому другу Сципиону, – победа всегда кичлива».
  В Большом Цирке состоялось пять охот на диких зверей и шуточная битва с участием слонов, а в озере, выкопанном рядом с Тибром, – морское сражение. В каждом квартале города шли представления, а на Марсовом поле состоялись состязания атлетов, гонки колесниц и игры в память дочери диктатора Юлии. Был дан пир для всего города, на котором подавали мясо, оставшееся после жертвоприношений, а также раздавали деньги и хлеб. Бесконечные парады солдат, сокровищ и пленников вились по улицам (благородный вождь галлов, Верцингеторикс, после шести лет заточения был удушен в Карцере144), и день за днем мы слышали даже с террасы вульгарные песнопения легионеров:
  
  Вернулись мы с нашим лысым блудилой,
  Римляне, прячьте жен по домам!
  Все мешки с золотом, что вы ему одолжили,
  На галльских шлюх он потратил сам!
  
  Но, несмотря на помпезность праздников (а может, и благодаря ей), укоризненный призрак Катона как будто витал даже над этими событиями. Когда во время африканского триумфа флот проплывал мимо и было показано, как Марк Порций вырывает себе внутренности, толпа испустила громкий стон. Говорили, что его смерть имеет особое религиозное значение, что он сделал это, чтобы навлечь на голову Цезаря ярость богов.
  Когда в тот же день ось триумфальной колесницы диктатора сломалась и его вышвырнуло на землю, это было воспринято как знак божественного неудовольствия. И Цезарь отнесся к беспокойству толпы достаточно серьезно, чтобы устроить самый грандиозный спектакль из всех: ночью он на коленях поднялся по склону Капитолийского холма – слева и справа от него следовали сорок слонов, на которых ехали люди с горящими факелами, – чтобы искупить свою вину перед Юпитером за отсутствие благочестия.
  
  Как некоторые самые верные собаки, говорят, лежат у могил своих хозяев, будучи не в силах смириться с их смертью, так в Риме находились люди, цеплявшиеся за надежду, что старая республика может внезапно вернуться к жизни. Даже Цицерон на краткое время стал жертвой подобного заблуждения.
  После того как триумфы закончились, мой друг решил посетить собрание Сената. Он не собирался выступать и отправился туда отчасти ради прежних времен, а отчасти потому, что знал: Цезарь назначил несколько сотен новых сенаторов, и ему было любопытно взглянуть на них.
  – Это было помещение, полное незнакомцев, – позже сказал он мне, – некоторые из них – чужестранцы, и многие не были избраны. Но, несмотря ни на что, это был все же Сенат.
  Сенат собирался на Марсовом поле, в том же помещении театрального комплекса Помпея, где его созвали на срочное заседание после того, как сгорело старое здание Сената. Цезарь даже разрешил оставить на прежнем месте большую мраморную статую Помпея, и вид диктатора, председательствующего на возвышении с этой статуей за спиной, дал Цицерону надежду на будущее. Темой дебатов служило следующее: дозволить ли вернуться в Рим экс-консулу Марку Марцеллу, одному из самых непримиримых противников Цезаря, отправленному в изгнание после Фарсала и живущему на Лесбосе? Брат Марцелла Гай – магистрат, который утвердил мою манумиссию145, – возглавлял призывы к милосердию, и он как раз завершал свою речь, когда над головами сенаторов пронеслась словно бы ниоткуда появившаяся птица, которая затем вылетела за дверь. Тесть Цезаря, Луций Кальпурний Пизон, немедленно встал и объявил, что это знамение: боги говорят, что вот так же следует дать Марцеллу свободу вернуться домой. Тут все сенаторы, включая Цицерона, встали, как один человек, и приблизились к диктатору, чтобы взывать к милосердию. Гай Марцелл и Пизон даже упали на колени у его ног.
  Гай Юлий жестом велел всем вернуться на места и сказал:
  – Человек, за которого вы просите, осыпа́л меня более ужасными оскорблениями, чем любой живущий ныне на земле. Однако меня тронули ваши мольбы, и знамения кажутся мне особенно благосклонным. Для меня нет нужды ставить свое достоинство превыше единодушного желания этого собрания: я прожил достаточно долго и по меркам природы, и по меркам славы. Поэтому пусть Марцелл вернется домой и мирно живет в городе своих выдающихся предков.
  Это вызвало громкие аплодисменты, и несколько сенаторов, сидящих вокруг Цицерона, заставили его встать и выразить благодарность от лица всех присутствующих. Сцена так подействовала на Марка Туллия, что он забыл свою клятву никогда не говорить в незаконном Сенате Цезаря и сделал то, о чем его просили, прославляя диктатора в лицо в самых экстравагантных выражениях:
  – Ты как будто победил саму Победу – теперь, когда уступил побежденному все, что завоевала тебе Победа. Ты воистину непобедим!
  Цицерону внезапно показалось вероятным, что Гай Юлий может править как «первый среди равных», а не как тиран.
  «Думаю, я увидел некое подобие возрождения конституционной свободы», – написал он Сульпицию.
  В следующем месяце Марк Туллий молил о помиловании для еще одного изгнанника, Квинта Лигария – сенатора почти столь же отвратительного Цезарю, как и Марцелл. И снова Гай Юлий выслушал его и вынес приговор в пользу милосердия.
  Но мнение, что это в конечном итоге приведет к реставрации республики, было иллюзией. Несколько дней спустя диктатор в спешке покинул Рим, чтобы вернуться в Испанию и разобраться с восстанием, возглавленным сыновьями Помпея Великого – Гнеем и Секстом. Авл Гирций рассказал Цицерону, что Цезарь был в ярости. Многие из мятежников были людьми, которых он помиловал с условием, что те не возьмутся больше за оружие, а теперь они предали его великодушие. Гирций предупредил, что больше не будет никаких милосердных деяний и никаких снисходительных жестов.
  Марку Туллию настоятельно посоветовали ради собственного же блага держаться подальше от Сената, не лезть на рожон и заниматься только философией: «На сей раз это будет бой насмерть».
  
  Туллия снова забеременела от Долабеллы – как она мне сказала, это произошло во время визита ее мужа в Тускул. Сперва она пришла в восторг от этого открытия, посчитав, что это спасет ее брак, и Публий Корнелий как будто тоже был счастлив. Но когда Туллия вернулась в Рим с Цицероном, чтобы присутствовать на триумфах Цезаря, и отправилась в дом, который делила со своим мужем, собираясь сделать ему сюрприз, то обнаружила в своей кровати спящую Метеллу. Это было ужасное потрясение, и до сего дня я чувствую бесконечную вину, что не предупредил ее о том, что видел во время своего предыдущего визита в этот дом.
  Дочь Цицерона спросила моего совета, и я убеждал ее без промедления развестись с Долабеллой. Ребенок должен был появиться на свет через четыре месяца, и, если б она все еще была замужем, когда родит, Долабелла, согласно закону, получил бы право забрать его, однако, буде она разведена, ситуация стала бы куда сложней. Публию Корнелию пришлось бы отвести ее суд, чтобы доказать свое отцовство, и тогда, благодаря отцу Туллии, в ее распоряжении, по крайней мере, был бы самый лучший адвокат из всех возможных.
  Она поговорила с Цицероном, и тот согласился: ребенок должен был стать его единственным внуком, и он не собирался смотреть, как этого малыша отберут и вверят заботам Долабеллы и дочери Клодия.
  Поэтому в то утро, когда Публий Корнелий должен был уехать вместе с Цезарем на войну в Испанию, Туллия в сопровождении отца отправилась в его дом и сообщила, что их брак окончен, но она желала бы сама заботиться о ребенке. Цицерон рассказал мне, как отреагировал на это Долабелла:
  – Негодяй просто пожал плечами, пожелал ей удачи с ребенком и сказал, что, конечно, тот должен остаться с матерью. А потом оттащил меня в сторонку, чтобы сообщить, что в данный момент никоим образом не может возвратить ее приданое и надеется, что это не повлияет на наши отношения! Что тут скажешь? Вряд ли я могу позволить себе нажить врага из числа ближайших сподвижников Цезаря. К тому же я до сих пор не могу заставить себя окончательно его невзлюбить.
  Цицерон мучился и винил себя за то, что довел ситуацию до такой беды.
  – Я должен был настоять на том, чтобы она развелась, в тот самый миг, когда услышал о его поведении. А теперь как ей быть? Брошенная мать в возрасте тридцати одного года со слабым здоровьем и без приданого едва ли имеет хорошие брачные перспективы.
  Если кто и должен сочетаться браком, мрачно осознал Цицерон, так это он сам, как бы мало ему того ни хотелось. Ему нравилось новое холостяцкое положение, он предпочитал жизнь со своими книгами жизни с женой. Теперь ему сравнялось шестьдесят, и, хотя он все еще был хорошо сложен, сексуальное желание, даже в юности никогда не являвшееся сильной частью его натуры, угасало. Да, он стал флиртовать больше по мере того, как становился старше. Ему нравились пирушки в компании юных женщин – как-то раз он даже присутствовал за одним столом с любовницей Марка Антония, актрисой Волумнией Киферидой, выступавшей обнаженной, – поступок, который в прошлом мой друг ни за что бы не одобрил. Но он ограничивался бормотанием комплиментов на обеденном ложе и время от времени отправлял на следующее утро с гонцом любовную поэму.
  К несчастью, теперь ему необходимо было жениться, чтобы раздобыть деньги. То, что Теренция втайне забрала свое приданое, нанесло урон его финансам, и Марк Туллий знал, что Долабелла никогда не возместит ему приданое Туллии. Несмотря на то что у Цицерона было много домов – в том числе два новых, на острове Астура рядом с Антием и в Путеолах в Неаполитанском заливе, – он едва мог позволить себе их содержать. Вы можете спросить: «Тогда почему же он не продал некоторые из них?» Но мой друг никогда так не поступал. Его девизом всегда было: «Доходы регулируются в соответствии с расходами, а не наоборот». Теперь, когда его доходы не могли больше увеличиваться, благодаря юридической практике, единственной реальной альтернативой было снова взять богатую жену.
  Это низкая история. Но я с самого начала поклялся рассказывать правду, и я это сделаю.
  Имелись три потенциальных невесты. Одна – Гирция, старшая сестра Авла Гирция. Ее брат безмерно разбогател, благодаря времени, проведенному в Галлии, и, чтобы сбыть эту надоедливую женщину с рук, готов был предложить ее Цицерону с приданым в два миллиона сестерциев. Но, как выразился Марк Туллий в письме к Аттику, Гирция была «просто в высшей степени уродливой», и Цицерона поражала абсурдность ситуации: его красивые дома должны быть сохранены ценой того, что он введет в них некрасивую жену.
  Далее шла Помпея, дочь Помпея Великого. Раньше она была замужем за Фавстом Суллой, владевшим манускриптами Аристотеля и недавно убитым в Африке в сражении за дело Сената. Но если б Цицерон женился на ней, то Гней Помпей-младший – человек, угрожавший убить его на Керкире – стал бы его шурином. Это было немыслимо. Кроме того, Помпея очень напоминала лицом своего отца.
  – Ты можешь вообразить, – сказал мне мой бывший хозяин, содрогнувшись, – каково это – просыпаться каждое утро рядом с Помпеем?
  Так что оставалась наименее подходящая партия – Публия. Этой девушке исполнилось всего пятнадцать лет, и ее отец, Марк Публий, богатый всадник и друг Аттика, умер, оставив свое имущество опекунам дочери – до тех пор, пока та не выйдет замуж. Главным опекуном являлся сам Цицерон. Это была идея Аттика – «изящное решение», как он это назвал, – что Марк Туллий должен был жениться на Публии и таким образом получить доступ к ее состоянию. В этом не было ничего незаконного. Мать девушки и дядя были всецело «за», польщенные перспективой породниться с таким выдающимся человеком. И сама Публия, когда Цицерон нерешительно затронул эту тему, заявила, что почла бы за честь стать его женой.
  – Ты уверена? – спросил оратор. – Я на сорок пять лет старше тебя… Я достаточно стар, чтобы быть твоим дедушкой. Ты не находишь это… неестественным?
  Девушка уставилась на него в упор:
  – Нет.
  После того как Публия ушла, Цицерон сказал:
  – Что ж, похоже, она говорила правду. Я бы и не мечтал об этом, если б ей была отвратительна сама мысль обо мне.
  Он тяжело вздохнул и покачал головой.
  – Полагаю, лучше довести дело до конца. Но люди отнесутся к этому очень неодобрительно.
  Я не удержался от замечания:
  – Тебе надо беспокоиться не о людях.
  – Ты о чем? – не понял мой друг.
  – Ну, о Туллии, конечно, – ответил я, удивленный, что Цицерон не принимает ее в расчет. – Что, по-твоему, почувствует она?
  Оратор прищурился на меня в искреннем недоумении.
  – А почему Туллия должна возражать? Я делаю это точно так же ради нее, как и ради себя самого.
  – Что ж, – мягко сказал я. – Думаю, скоро ты выяснишь, что она будет возражать.
  И она возражала. Цицерон сказал, что, когда он сообщил о своем решении, его дочь упала в обморок, и пару часов он боялся за ее здоровье и за здоровье ребенка. Оправившись, Туллия захотела узнать, как он вообще до такого додумался. От нее и вправду ожидают, что она будет звать это дитя мачехой? Что они будут жить под одной крышей?
  Марка Туллия расстроила ее бурная реакция, однако отступать было слишком поздно. Он уже одолжил деньги у ростовщиков в ожидании состояния своей новой жены.
  Ни один из его детей не присутствовал на свадебном завтраке: Туллия переехала жить к матери, чтобы быть с нею на последних стадиях беременности, а Марк попросил у отца разрешения отправиться сражаться в Испанию вместе с армией Цезаря. Цицерон сумел убедить его, что такой поступок был бы бесчестным по отношению к его бывшим товарищам, и вместо Испании Марк поехал в Афины с очень щедрым пособием, чтобы попытаться вбить немного философии в свой тупой череп.
  А вот я побывал на свадьбе, которая состоялась в доме невесты.
  Кроме меня, единственными гостями со стороны жениха были Аттик и его жена Филия: она сама была на тридцать лет младше своего мужа, но казалась матроной рядом с хрупкой Публией. Невеста, одетая в белое, с заколотыми наверх волосами и со священным поясом, выглядела как изысканная куколка.
  Может, некоторые мужчины и могли бы пережить все это не моргнув и глазом – я уверен, что Помпей чувствовал бы себя в такой ситуации совершенно свободно, – но Цицерон испытывал такую явную неловкость, что, когда дело дошло до декламирования простой клятвы («Где ты, Гайя, буду я, Гай»), он случайно переставил имена местами – дурное предзнаменование.
  После длинного праздничного пира свадебная компания пошла к дому Марка Туллия в угасающем свете дня. Он надеялся сохранить свою женитьбу в секрете и почти бежал по улицам, сторонясь взглядов прохожих, при этом твердо сжимая руку жены и словно волоча ее за собой. Но свадебные процессии всегда привлекают внимание, а его слишком хорошо знали в лицо, чтобы можно было сохранить инкогнито, поэтому к тому времени, как мы добрались до Палатина, за нами тащилась толпа человек в пятьдесят или даже больше. К тому же у дома нас ожидали несколько аплодирующих клиентов, чтобы бросить цветы над счастливой парой.
  Я забеспокоился, что Цицерон может потянуть себе спину, если попытается перенести новобрачную через порог, но он легко вскинул ее на руки и быстро внес в дом, прошипев мне через плечо, чтобы я закрыл за ними дверь, и быстро!
  Публия отправилась прямиком в прежние покои Теренции, где служанки уже распаковали ее вещи, чтобы приготовить ее к брачной ночи.
  Марк Туллий попытался уговорить меня побыть еще немного и выпить с ним вина, но я сослался на сильную усталость и оставил его разбираться самому.
  
  Брак этот с самого начала был бедствием. Цицерон понятия не имел, как обращаться с юной женой. К нему как будто пришел ребенок друга – чтобы остаться навсегда в его доме. Иногда оратор играл роль доброго дядюшки, восхищаясь тем, как Публия играет на лире, или поздравляя ее с законченной вышивкой. В других случаях он был ее раздраженным учителем, которого ужасало ее невежество в истории и в литературе. Но по большей части Марк Туллий пытался держаться от нее подальше. Один раз мой друг признался мне, что единственным реальным основанием для таких взаимоотношений могло бы стать вожделение, а он его попросту не испытывает. Бедная Публия – чем больше знаменитый муж игнорировал ее, тем больше она к нему льнула и тем больше он раздражался.
  В конце концов, Цицерон отправился повидаться с Туллией и умолял, чтобы та снова переехала к нему. Она может родить в его доме, сказал он – роды уже приближались, – а он отошлет Публию, вернее, заставит Аттика ее отослать, поскольку находит ситуацию слишком огорчительной, чтобы справиться с нею. Туллия, расстроенная тем, что видит отца в таком состоянии, согласилась, и многострадальный Помпоний Аттик в должное время нанес визит матери и дяде Публии и объяснил, почему молодой женщине придется вернуться домой после неполного месяца замужней жизни. Он дал им надежду на то, что, как только родится ребенок, пара сможет возобновить свои отношения, но сейчас желания Туллии важнее всего. У родственников Публии практически не осталось выбора, кроме как согласиться.
  Стоял январь, когда Туллия переехала в дом Цицерона. Ее доставили к дверям на носилках, и ей пришлось помочь войти внутрь. Я вспоминаю весь тот холодный зимний день очень ясно, ярко и четко. Будущая мать двигалась с трудом, и Марк Туллий хлопотал вокруг нее, говоря привратнику закрыть дверь и приказывая, чтобы в огонь добавили дров, так как он очень беспокоился, что она может простудиться. Туллия сказала, что ей бы хотелось пойти в свою комнату и лечь, и ее отец послал за доктором, чтобы тот осмотрел ее. Вскоре врач вышел к нам и доложил, что она рожает. В дом доставили Теренцию, вместе с повитухой и ее помощницами, и все они исчезли в комнате Туллии.
  Вопли боли, звеневшие в доме, были вовсе не похожи на обычный голос дочери Марка Туллия – они вообще не походили ни на один человеческий голос. Это были гортанные, первобытные крики – личность несчастной женщины была полностью вытеснена болью. Я гадал – как они вписываются в философскую схему Цицерона? Может ли счастье хоть отдаленно быть связано с такой му`кой? Возможно, да. Но мой друг оказался не в силах вынести вопли и вой и вышел в сад, где ходил по кругу, час за часом, не замечая холода. В конце концов, наступила тишина, он вернулся в дом и посмотрел на меня. Мы ждали. Казалось, прошло много времени, а потом послышались шаги и появилась Теренция. Ее лицо было осунувшимся и бледным, но голос – торжествующим.
  – Мальчик! – сказала она. – Здоровый мальчик – и с нею все хорошо.
  
  «С нею все хорошо». Это было все, что имело значение для Цицерона.
  Новорожденный мальчик был крепким и получил имя Публий Лентул, по родовому имени, принятому его усыновленным отцом146. Но Туллия не могла сама кормить младенца, и эту задачу поручили кормилице.
  Проходили дни после травмирующих родов, но молодая мать как будто вовсе не становилась сильнее. Поскольку в ту зиму в Риме было очень холодно, в воздухе было предостаточно дыма, а шум, доносившийся с форума, тревожил ее сон. Было решено, что они с Цицероном должны вернуться в Тускул, где провели вместе счастливый год – там она сможет восстановить силы среди безмятежности холмов Фраскати, пока мы с Марком Туллием наляжем на его философские сочинения. Мы взяли с собой также доктора, а ребенок путешествовал со своей кормилицей, к тому же за ним присматривала целая свита рабов.
  Путешествие далось Туллии нелегко. Она задыхалась и разрумянилась от лихорадки, хотя глаза ее были большими и спокойными, и она сказала, что довольна: не больна, а просто устала. Когда мы добрались до виллы, врач настоял на том, чтобы она сразу отправилась в постель, а после отвел меня в сторону и сказал, что совершенно уверен в том, что Туллия сейчас находится на последней стадии угасания и не переживет ночь. Должен ли он сообщить это ее отцу, спросил медик, или лучше это сделаю я?
  Я сказал, что поговорю с Марком Туллием сам, и, собравшись с силами, пошел искать Цицерона. Он нашелся в библиотеке, где взял с полок кое-какие свитки, но даже не попытался их развернуть. Оратор сидел, уставившись прямо перед собой, и не повернулся, чтобы посмотреть на меня.
  – Она умирает, не так ли? – спросил он.
  – Боюсь, что да, – подтвердил я.
  – Она знает?
  – Доктор ей не сказал, но, думаю, она слишком умна, чтобы этого не сознавать. А ты как думаешь?
  Мой друг кивнул.
  – Вот почему она так рвалась сюда, в то место, с которым связаны самые счастливые ее воспоминания… Здесь она хочет умереть. – Он потер глаза. – Думаю, теперь я пойду и посижу с ней.
  Я ждал в Лицее, наблюдая, как солнце опускается за римские холмы. Несколько часов спустя, когда совсем стемнело, одна из служанок пришла за мной и провела в освещенную свечами комнату Туллии. Та была без сознания, лежа на кровати с распущенными, разметавшимися по подушке волосами. Цицерон сидел на краю постели, держа ее за руку, а по другую сторону от Туллии спал ребенок. Дыхание ее было очень поверхностным и быстрым. В комнате находились и другие люди – ее служанки, кормилица ребенка, доктор – но они стояли в тени, и у меня не сохранились воспоминания об их лицах.
  Оратор увидел меня и сделал знак подойти ближе. Я наклонился и поцеловал влажный лоб Туллии, а потом отступил, чтобы присоединиться к другим в полутьме. Вскоре после этого дыхание умирающей стало замедляться. Интервалы между вдохами стали длиннее, и мне то и дело чудилось, что она уже умерла, но потом она снова хватала ртом воздух. Когда же ей действительно пришел конец, все было по-другому, и ошибиться в нем было невозможно, – длинный вздох, легкая дрожь всего тела, а потом полная неподвижность: Туллия отошла в вечность.
  XIII
  Похороны состоялись в Риме. Во всем случившемся была лишь одна хорошая сторона: брат Цицерона Квинт, от которого оратор отдалился после той ужасной сцены в Патрах, сразу после нашего возвращения заглянул к нам, чтобы принести соболезнования, и они с Марком Туллием вместе сидели рядом с гробом, не говоря ни слова и держась за руки. В знак примирения Цицерон попросил Квинта сочинить панегирик: он сомневался, что сможет справиться с этим сам.
  В остальном же это было одно из самых печальных событий, какие я когда-либо видел, – длинная процессия до Эсквилинского поля в ледяных зимних сумерках, завывания погребального пения, мешающиеся с карканьем ворон в священной роще Лабитины147, маленькая закутанная фигурка на похоронных дрогах, измученное лицо Теренции, которая словно обратилась от горя в камень подобно Ниобе, Аттик, поддерживающий Цицерона, когда тот поднес факел к погребальному костру, и, наконец – огромная простыня пламени, внезапно взметнувшегося и осветившего палящим красным заревом наши застывшие лица, похожие на маски греческой трагедии.
  На следующий день Публия появилась на пороге нашего дома вместе с матерью и дядей, дуясь из-за того, что ее не пригласили на похороны, и полная решимости переехать обратно к мужу. Она произнесла маленькую речь, которую для нее явно написали и которую она выучила наизусть:
  – Муж мой, я знаю, что твоя дочь считала мое присутствие неприятным, но теперь, когда эта помеха исчезла, надеюсь, мы сможем возобновить нашу совместную супружескую жизнь и я сумею помочь тебе забыть свое горе!
  Однако Цицерон не хотел забывать свое горе. Он хотел погрузиться в него, хотел, чтобы оно его поглотило.
  Не сказав Публии, куда направляется, он в тот же день бежал из дома, взяв урну с прахом Туллии. Оратор переехал в дом Аттика на Квиринале148, где на несколько дней заперся в библиотеке, ни с кем не видясь и составляя огромный указатель всего, что когда-либо было написано философами и поэтами о том, как справиться с горем и кончиной близкого человека. Он назвал этот труд своим «Утешением», а позже рассказал мне, что во время работы слышал, как пятилетняя дочь Аттика играет в своей детской в соседней комнате, в точности как делала Туллия, когда сам он был молодым адвокатом:
  – Этот звук был для моего сердца острым, как раскаленная докрасна игла; он не давал мне отвлечься от моей задачи.
  Обнаружив, где он, Публия начала докучать Помпонию Аттику, прося допустить ее в дом, и поэтому Цицерон снова бежал – в самое новое и самое уединенное из всех своих владений: виллу на крошечном островке Астура, в устье реки, всего в сотне ярдов от берега бухты Антия. Этот полностью необитаемый остров порос деревьями и рощицами, через которые были проложены тенистые тропинки. В этом уединенном месте Цицерон избегал любой человеческой компании. В начале дня он скрывался в густом колючем лесу, где ничто не нарушало его раздумий, кроме криков птиц, и не показывался оттуда до вечера.
  «Что есть душа? – спрашивает он в своем “Утешении”. – Это не влага, не воздух, не огонь и не земляной состав. В этих элементах нет ничего, что объясняет силу памяти, ума или мысли, ничего, что помнит прошлое, предвидит будущее или постигает настоящее. Скорее, душа должна считаться пятым элементом – божественным и потому вечным».
  Я остался в Риме и занимался всеми его делами – финансовыми, домашними, литературными и даже супружескими, поскольку теперь на меня свалилась обязанность отражать натиск незадачливой Публии и ее родственников, притворяясь, будто я понятия не имею, где находится Цицерон. Проходили недели, и его отсутствие становилось все труднее объяснять не только его жене, но и его клиентам и друзьям. Я сознавал, что репутация его страдает, – считалось недостойным мужчины настолько безраздельно предаваться горю. Пришло много писем с соболезнованиями, в том числе и строчка от Цезаря из Испании, и я переслал их своему другу.
  В конце концов, Публия обнаружила его тайное убежище и написала ему, объявляя о своем намерении посетить его в компании своей матери. Чтобы спастись от столь пугающего столкновения, Цицерон покинул остров с прахом дочери в руках и в конце концов нашел в себе храбрость написать жене письмо, сообщив о своем желании развестись с нею. Без сомнения, с его стороны было трусостью не сказать ей об этом в лицо, но он понимал, что недостаток ее сочувствия после смерти Туллии сделал их необдуманные отношения полностью несостоятельными. Он предоставил Аттику разобраться с финансовыми деталями, которые повлекли за собой продажу одного из его домов, и пригласил меня присоединиться к нему в Тускуле, говоря, что у него есть замысел, который он желает обсудить.
  Я прибыл в Тускул в середине мая – к тому времени мы с Марком Туллием не виделись больше трех месяцев. Он сидел в Академии и читал, а услышав мои шаги, повернулся и с печальной улыбкой посмотрел на меня. Меня потрясла его внешность. Он стал куда более тощим, особенно вокруг шеи, и в его отросших неприбранных волосах прибавилось седины. Но настоящие изменения лежали глубже. В ораторе ощущалось некое смирение. Оно проявлялось в замедленных движениях и в мягкости манер – его как будто разбили на части и собрали заново.
  За обедом я спросил, не находит ли он болезненным возвращение туда, где провел так много времени с Туллией.
  Мой друг со вздохом ответил:
  – Меня, само собой, ужасала мысль о приезде сюда, но, когда я прибыл, все оказалось не так уж плохо. Я пришел к пониманию того, что человек справляется с горем, либо никогда не думая о нем, либо думая о нем постоянно. Я выбрал последнее, и здесь я, по крайней мере, окружен воспоминаниями о ней, а ее пепел предан земле в саду. И друзья были очень добры ко мне, особенно пережившие похожие утраты. Ты видел письмо, которое написал мне Сципион?
  С этими словами Марк Туллий протянул мне это письмо через стол.
  «Я хочу рассказать тебе то, что принесло мне немалое утешение, в надежде, что это сумеет облегчить и твою скорбь, – писал его друг. – Когда я возвращался из Азии и плыл из Эгины к Мегаре, я начал смотреть на окружающий пейзаж. Позади меня была Эгина, передо мной – Мегара, справа – Пирей, а слева – Коринф, некогда цветущие города, теперь на глазах превращающиеся в руины. Я начал думать: «Ах! Как можем мы, восковые манекены, негодовать, если один из нас, недолговечных созданий, умирает или его убивают, когда в одном-единственном месте лежат заброшенные трупы стольких городов? Возьми себя в руки, Сервий, и вспомни, что ты рожден смертным». Уверяю тебя, эта мысль придала мне немало сил. Может ли тебя действительно так сильно взволновать потеря одной хрупкой души бедной маленькой женщины? Если б ее конец не настал сейчас, она все равно должна была умереть через несколько лет, потому что была смертной».
  – Никогда не думал, что Сульпиций может быть таким красноречивым, – заметил я.
  – Я тоже, – согласно кивнул Марк Туллий. – Ты видишь, как все мы, бедные создания, стараемся найти смысл в смерти, даже такие старые сухие юристы, как он? Это подсказало мне идею. Предположим, мы создадим философский труд, который поможет облегчить людям страх смерти.
  – Это было бы подвигом.
  – «Утешение» стремится примирить нас со смертями тех, кого мы любим. Теперь давай попытаемся примирить нас с собственной смертью. Если мы преуспеем – скажи-ка, что может принести человечеству большее спасение от ужаса, чем это?
  Ответа у меня не было – его заявление было неопровержимым, и мне стало любопытно, как он справится с этим делом. Так родился труд, известный теперь под названием «Тускуланские беседы», над которым мы начали работать на следующий день.
  С самого начала Цицерон задумал его в пяти книгах:
  1. «О страхе смерти».
  2. «О перенесении боли».
  3. «Об утешении в горе».
  4. «Об иных душевных неурядицах».
  5. «О самодостаточности добродетели для счастливой жизни».
  И вновь мы вернулись к нашему старому распорядку сочинительства. Как и его кумир Демосфен, ненавидевший, когда усердный работник поднимался раньше него, Цицерон вставал еще в темноте и читал в своей библиотеке при свете лампы до тех пор, пока не занимался день. Позже, утром, он описывал мне то, что было у него на уме, а я проверял его логику, задавая вопросы. После полудня, пока он дремал, я набрасывал свои стенографические заметки, которые он потом правил, а вечером за ужином мы обсуждали и исправляли дневную работу и, наконец, перед тем как удалиться на ночь, решали, над какими темами будем трудиться на следующее утро.
  Летние дни были длинными, и мы быстро продвигались вперед, по большей части потому, что Марк Туллий решил создать свой труд в форме диалога между философом и учеником. Обычно я изображал ученика, а он был философом, но время от времени мы менялись ролями. Эти наши «Беседы» до сих пор популярны, и поэтому, надеюсь, нет необходимости пересказывать их подробно. Они представляют собой подведение итогов всего, во что стал верить Цицерон после потрясений последних лет: что душа, в отличие от тела, обладает божественной жизнью и, следовательно, вечна, что даже если душа не вечна и впереди нас ожидает только забвение, этого не надо бояться, поскольку ощущений тогда не будет, а следовательно, не будет ни боли, ни несчастий («мертвые не несчастны, несчастны живые»), что мы должны думать о смерти постоянно и таким образом приучить себя к ее неизбежному приходу («вся жизнь философа, как сказал Сократ, – это подготовка к смерти») и что, если у нас достаточно решимости, мы можем научить себя презирать смерть и боль точно так, как это делают профессиональные воины.
  «Был ли случай, когда даже посредственный гладиатор застонал бы или изменился в лице? – писал мой друг. – Кто из них опозорил себя после падения, спрятав горло, если приказано принять смертельный удар? Вот что значит сила тренировки, практики и привычки. Неужели гладиатор будет способен на такое, тогда как человек, рожденный для славы, окажется настолько слаб душою, что не сможет укрепить ее систематической подготовкой?»
  В пятой книге Цицерон предлагает свои практические рекомендации для всего этого. Человек может подготовиться к смерти, только ведя нравственную жизнь, то есть не желать ничего чрезмерно, быть довольным тем, что имеет, быть полностью самодостаточным, чтобы, кого бы он ни потерял, он смог продолжать жить дальше, невзирая на потерю, не причинять никому вреда, осознать, что лучше страдать от раны, чем нанести ее другому, и принять, что жизнь дается взаймы Природой без срока отдачи долга и что расплату могут потребовать в любой момент. А самый трагичный образ в мире – это тиран, нарушивший все эти заповеди.
  Таковы были уроки, которые Марк Туллий усвоил и желал сообщить миру на шестьдесят второе лето своей жизни.
  Примерно месяц спустя после того, как мы начали работу над «Беседами», в середине июня к нам явился с визитом Долабелла. Он возвращался в Рим из Испании, где снова сражался бок о бок с Цезарем. Диктатор одержал победу, и остатки войска Помпея были разгромлены. Но Публия Корнелия ранили в битве при Мунде. От уха его до ключицы тянулся рубец, и он прихрамывал при ходьбе: конь, убитый под ним копьем, сбросил его на землю и прокатился по нему.
  И все-таки этот человек, как всегда, был полон жизнерадостности. Он очень хотел видеть своего сына, который в то время жил с Цицероном, а также почтить место, где был похоронен прах Туллии.
  Малышу Лентулу исполнилось тогда четыре месяца, и он был большим и румяным человечком, настолько же здоровым с виду, насколько хрупкой была его мать. Он как будто высосал из нее всю жизнь, и я уверен, что именно поэтому никогда не видел, как Цицерон держит его на руках или обращает на него много внимания – он не мог до конца простить внуку то, что тот жив, тогда когда мать его умерла.
  Долабелла взял ребенка из рук кормилицы, повернул его и осмотрел так, будто тот был вазой, после чего объявил, что ему хотелось бы взять сына с собой в Рим. Марк Туллий не возражал.
  – Я выделил ему содержание в своем завещании, – сказал он своему зятю. – Если пожелаешь обсудить его воспитание, приезжай и повидайся со мной в любое время.
  Они вместе пошли взглянуть на то место в Академии, где прах Туллии покоился на солнечном местечке рядом с ее любимым фонтаном.
  После Цицерон рассказал мне, что Корнелий опустился на колени, положил цветы на ее могилу и заплакал.
  – Увидев его слезы, я перестал на него сердиться, – признался мой друг. – Туллия всегда говорила, что знала, за какого человека выходит замуж. И если первый муж был для нее скорее другом детства, чем кем-нибудь еще, а второй – всего лишь удобным способом спастись от матери, то, по крайней мере, третьего она страстно любила, и я рад, что она испытала это чувство, прежде чем умерла.
  За обедом Долабелла, не способный полулежать из-за своей раны и вынужденный есть сидя в кресле, подобно варвару, описывал кампанию в Испании. Он признался, что она чуть не закончилась катастрофой: был момент, когда строй армии оказался прорван и самому Цезарю пришлось спешиться, схватить щит и вновь сплотить своих бегущих легионеров.
  – Когда все закончилось, он сказал нам: «Сегодня я впервые сражался за свою жизнь». Мы убили тридцать тысяч врагов, пленных не брали, – рассказывал молодой человек. – Голову Гнея Помпея насадили на шест и выставили перед людьми по приказу Цезаря. Могу сказать, что это была страшная работа, и я боюсь, что, когда Цезарь вернется домой, ты и твои друзья не найдете его столь же уступчивым, каким он был раньше.
  – Пока он дозволяет мне спокойно писать книги, у него не будет со мной проблем.
  – Мой дорогой Цицерон, тебе следует беспокоиться меньше всех прочих. Цезарь тебя любит. Он всегда говорит, что теперь остались только ты и он.
  Позже, тем же летом, Юлий Цезарь вернулся в Италию, и все амбициозные люди Рима стеклись приветствовать его, но мы с Цицероном остались в деревне и продолжали работать. Мы закончили «Беседы», и оратор послал их Аттику, чтобы его команда рабов могла скопировать книгу и распространить ее – он особо просил, чтобы один экземпляр послали Цезарю, – а потом начал составлять два новых трактата, «О природе богов» и «О дивинации»149. Время от времени его все еще пронзали шипы горя, и он удалялся на много часов в какой-нибудь удаленный уголок сада. Но все чаще и чаще мой друг бывал доволен.
  – Скольких проблем избегает человек, отказываясь якшаться с вульгарным стадом! – говорил он порой. – Не имея работы, посвящать время литературе – это самое изумительное на свете.
  Однако даже в Тускуле мы ощущали, как далекую бурю, возвращение диктатора.
  Долабелла сказал правду. Цезарь, вернувшийся из Испании, не был тем Цезарем, который туда отбыл. Дело было не просто в его нетерпимости к инакомыслию – нет, казалось, что его понимание реальности, некогда столь пугающе надежное, начало наконец ему изменять.
  Сперва он распространил ответ на панегирик Цицерона Катону, назвав его «Анти-Катон», полный вульгарных насмешек на тему того, что Порций Катон был пьяницей и психом.
  Поскольку почти каждый римлянин питал хотя бы невольное уважение к Катону, а большинство и вовсе благоговели перед ним, мелочность этого памфлета нанесла больше вреда репутации диктатора, чем репутации Марка Порция.
  – Что за неуемное желание властвовать над всеми? – вслух недоумевал Цицерон, прочитав памфлет. – Желание, которое заставляет его топтать даже прах умерших?
  А потом Юлий Цезарь решил получить еще один триумф, на сей раз – чтобы отпраздновать победу в Испании. Большинству людей казалось, что истребление тысяч собратьев-римлян, в том числе и сына Помпея, – это не то, чем можно гордиться. А еще была продолжающаяся страстная влюбленность Юлия в Клеопатру. Плохо было уже то, что он поселил ее в великолепном доме с парком возле Тибра; но когда он воздвиг золотую статую своей чужеземной любовницы в храме Венеры, то оскорбил и религиозных, и патриотически настроенных людей. Он даже объявил себя богом – «Божественным Юлием» – с собственным духовенством, храмом и изображениями и, как бог, начал вмешиваться во все аспекты повседневной жизни: ограничил для сенаторов путешествия за границу, запретил изысканные трапезы и роскошные вещи – вплоть до того, что разместил на рынках шпионов, врывавшихся в дома граждан посреди обеда, чтобы обыскивать, конфисковывать и арестовывать.
  В конце концов, словно его амбиции за последние годы еще не привели к достаточному кровопролитию, Цезарь объявил, что весной снова отбудет на войну во главе громадной армии из тридцати шести легионов, чтобы прежде всего уничтожить Парфию, в отместку за смерть Красса, а потом вернуться к дальнему берегу Черного моря в громадной чреде завоеваний, включающей Гирканию, Каспийское море и Кавказ, Скифию, все страны, граничащие с Германией, и, наконец, саму Германию, после чего возвратится в Италию через Галлию. Предполагалось, что его не будет в Риме три года.
  И Сенат не нашелся, что обо всем этом сказать. Подобно людям, построившим пирамиды для фараонов, сенаторы были лишь рабами грандиозных замыслов своего господина.
  В декабре Цицерон предложил, чтобы мы перенесли наши труды в более теплый климат. Недавно умер его богатый клиент с Неаполитанского залива, Марк Клавий, оставив ему солидное имение в Путеолах. Именно туда мы и отправились, потратив на путешествие неделю и прибыв на место в канун Сатурналий.
  Вилла оказалось большой и роскошной. Она стояла на песчаном берегу и была даже красивее дома Марка Туллия, находившегося по соседству, в Кумах. Поместье отошло Цицерону с рядом солидных коммерческих зданий в городе и фермой в непосредственной близи от города. Мой друг, как ребенок, восторгался этими своими новыми владениями и, едва мы прибыли, снял сандалии, поддернул тогу и сошел на берег, к морю, чтобы омыть ноги.
  На следующее утро, после того, как раздал всем рабам подарки на Сатурналии, оратор позвал меня в свой кабинет и вручил мне красивую шкатулку из сандалового дерева. Я решил, что это мой подарок, но, когда начал благодарить Цицерона, он велел мне ее открыть. Внутри я обнаружил документы на ферму рядом с Путеолами – она передавалась мне. Я был ошеломлен этим поступком так же, как и в тот день, когда он даровал мне свободу.
  Марк Туллий сказал:
  – Мой дорогой старый друг, я бы желал, чтобы ферма была больше и чтобы я мог даровать тебе ее раньше. Вот она, наконец, ферма, которую ты всегда хотел, – может быть, она принесет тебе столько же радости и утешения, сколько ты принес мне за все эти годы.
  
  Даже в праздник Цицерон работал. У него не осталось семьи, с которой он мог бы праздновать – все ее члены были или мертвы, или находились с ним в разводе, или их разбросало по свету. Полагаю, писательский труд помогал ему переносить одиночество. Но нельзя сказать, что Марк Туллий пребывал в меланхолии. Он начал новую работу – философское исследование старости – и наслаждался этим трудом («О, воистину жалок тот старик, который не усвоил в течение своей долгой жизни, что смерть не до́лжно брать в расчет»). Однако оратор настоял, чтобы хотя бы я взял выходной, поэтому я отправился на прогулку вдоль берега, обдумывая тот чрезвычайный факт, что теперь я – человек, имеющий собственное владение… Что я, вообще-то, фермер. Я чувствовал, будто закончилась одна часть моей жизни и началась другая: предзнаменование того, что моя работа с Цицероном почти завершена и мы вскоре расстанемся.
  На всем этом участке побережья попадаются большие виллы, выходящие на залив, в сторону мыса Мисен. Поместье, расположенное рядом с имением Марка Туллия, принадлежало Луцию Марцию Филиппу, бывшему консулу. Он был на несколько лет моложе Цицерона и во время гражданской войны находился в неловком положении, поскольку являлся тестем Катона, но при этом был женат на ближайшей из ныне живущих родственниц Цезаря, его племяннице Атии. Обе враждующие стороны даровали Луцию разрешение держаться в стороне от конфликта и пересидеть его здесь – предусмотрительный нейтралитет, идеально подходивший его нервному темпераменту.
  Теперь, приближаясь к границам его поместья, я увидел, что берег перекрыли солдаты, не разрешая людям проходить перед домом. На мгновение я задался вопросом, что происходит, а когда, наконец, понял это, повернулся и поспешил обратно, чтобы рассказать обо всем Цицерону… Только чтобы выяснить, что он уже получил следующее послание:
  Цезарь, диктатор, – Марку Цицерону, привет.
  Я в Кампании, делаю смотр своим ветеранам и проведу часть Сатурналий со своей племянницей Атией на вилле Луция Марция Филиппа. Если тебе это удобно, мой отряд и я посетим тебя на третий день праздника. Пожалуйста, ответь через моего офицера.
  – Что ты ответил? – спросил я первым делом.
  – А какой ответ человек дает богу? – буркнул мой друг. – Конечно, я ответил: «Да».
  Цицерон притворялся, что вынужден так поступить, но могу сказать – втайне он был польщен. Хотя, когда оратор спросил, насколько велика свита Цезаря, которую ему тоже придется кормить, и получил ответ, что она состоит из двух тысяч человек, он пересмотрел свое отношение. Всем домочадцам пришлось отложить свой праздник и в течение оставшегося дня и всего следующего заниматься грандиозными приготовлениями, опустошая продовольственные рынки Путеол и одалживая на соседних виллах ложа и столы.
  В поле за домом был разбит лагерь и расставлены часовые. Нам дали список из двадцати человек, которые будут обедать в самом доме. Список, возглавляемый Цезарем, включал в себя Филиппа, Луция Корнелия Гальбу, Гая Оппия (последние двое являлись ближайшими товарищами Цезаря) и дюжину офицеров, чьи имена я забыл.
  Все было организовано, как военные маневры, в строгом соответствии с расписанием. Цицерону сообщили, что Гай Юлий будет работать со своими секретарями в доме Филиппа до полудня, затем, вскоре после полудня, уделит час энергичным упражнениям на берегу и оценит, если перед обедом в его распоряжение смогут предоставить ванну. Что же касается меню, то диктатор недавно проходил курс рвотных средств, поэтому с аппетитом съест все, что подадут, но особенно оценит устриц и перепелку, если их можно достать.
  К тому времени Цицерон от всего сердца желал бы никогда не соглашаться на этот визит.
  – Где я найду перепелку в декабре? Он что, думает, я – Лукулл?
  Тем не менее Марк Туллий был полон решимости, как он сам выразился, «показать Цезарю, что мы умеем жить», и постарался раздобыть все самое лучшее, от душистых масел для ванны до фалернского вина на столе.
  Позже, как раз перед тем, как диктатор должен был войти в дверь, примчался вечно встревоженный Филипп с вестями о том, что Марк Мамурра, главный инженер Цезаря – человек, в числе прочих изумительных деяний построивший мост через Рейн, – умер от апоплексии. На мгновение показалось, что весь визит пойдет под откос, но, когда появился Юлий, разрумянившийся после быстрой ходьбы, и Цицерон обрушил на него эту новость, диктатор и глазом не моргнул.
  – Очень о нем сожалею, – сказал он коротко. – Где моя ванна?
  И больше никакого упоминания о Мамурре. А ведь тот, как заметил Марк Туллий, больше десяти лет был одним из ближайших товарищей Цезаря. Странно, что это краткое проникновение в холодность натуры Гая Юлия яснее всего запомнилось мне из тогдашнего визита, потому что вскоре меня отвлекло обилие шумных людей, заполонивших дом и рассыпавшихся между тремя обеденными залами. Естественно, я не был за одним столом с диктатором. В моей комнате собрались сплошь солдаты – грубая толпа. Сперва им еще хватало вежливости, но вскоре все они были пьяны и в промежутке между подачей блюд то и дело валили на берег, чтобы поблевать. Все разговоры вертелись вокруг Парфии и предстоящей военной кампании.
  После я спросил Цицерона, какой разговор состоялся между ним и Цезарем.
  – На удивление, весьма приятный, – ответил тот. – Мы избегали разговоров о политике и в основном беседовали о литературе. Он сказал, что только что прочитал наши «Беседы», и сыпал комплиментами. «Однако, – заявил он, – должен сказать, что я – живое опровержение твоего основного утверждения». – «Какого же?» – «Ты заявляешь, что только тот может победить страх смерти, кто ведет добродетельную жизнь. Что ж, согласно твоему определению я вряд ли ее веду, однако не боюсь умереть. Что ответишь?» На это я сказал, что для человека, который не боится умереть, он путешествует с на редкость большой охраной.
  – Он засмеялся? – спросил я с любопытством.
  – Ничего подобного! Он сделался очень серьезен, как будто я его оскорбил, и сказал, что как глава государства обязан принимать должные меры предосторожности. Что если с ним что-нибудь случится, начнется хаос, но это не означает, будто он боится смерти, – отнюдь. Поэтому я еще немного углубился в данную тему и спросил, почему он настолько ее не боится: он верит в бессмертие души или считает, что все мы умрем вместе с нашими телами?
  – И каков был ответ?
  – Он сказал, что не знает насчет других, но сам он явно не умрет вместе со своим телом, ведь он – бог. Я вгляделся в него, чтобы увидеть, не шутит ли он, но не уверен, что он шутил. В тот миг, скажу честно, я перестал завидовать его могуществу и славе. Они свели его с ума.
  Я вновь увидел Цезаря всего один раз, когда тот уходил. Диктатор вышел из главной обеденной залы, поддерживаемый Цицероном и смеющийся над каким-то замечанием, которое тот только что отпустил. Гай Юлий слегка раскраснелся от вина, что было для него редкостью, поскольку обычно он пил умеренно, если вообще пил. Его солдаты построились в ряды почетного караула, и он, пошатываясь, ушел в ночь – его поддерживал Филипп, а за ними следовали его офицеры.
  На следующее утро Марк Туллий написал Аттику отчет об этом визите: «Странно, что такой обременительный гость не оставил о себе неприятных воспоминаний. Но одного раза достаточно. Он не из тех людей, которым говоришь: “Давай, заглядывай, когда в следующий раз окажешься неподалеку”».
  Насколько мне известно, Цицерон и Цезарь говорили тогда друг с другом в последний раз.
  
  Накануне нашего возвращения в Рим я поехал посмотреть на свою ферму. Ее было трудно найти: почти невидимая с прибрежной дороги, она находилась в конце длинной тропы, поднимающейся в холмы. Старинный увитый плющом дом возвышался над изумительной панорамой острова Капри. Низкие стены, сложенные из не скрепленных раствором камней, окружали оливковую рощу и маленький виноградник. Козы и овцы паслись в полях и на ближних склонах, и перезвон бубенчиков на их шеях звучал нежно, как ветряные колокольчики. Не считая этих звуков, здесь было совершенно тихо.
  Усадьба была скромной, но полностью обустроенной: двор с портиком, амбары с оливковым прессом, стойлами и кормушками, пруд для разведения рыбы, огород с овощами и травами, голубятня, цыплята, солнечные часы… Рядом с деревянными воротами – затененная фиговыми деревьями терраса, обращенная к морю. В доме, если подняться по каменной лестнице, под лежащей на стропилах терракотовой крышей была большая, сухая комната, где я смогу держать свои книги и писать. Я попросил надсмотрщика соорудить там несколько полок. Шестеро рабов поддерживали порядок в этом месте, и я рад был видеть, что все они выглядят здоровыми, не запуганными и сытыми. Надсмотрщик и его жена жили там же и имели ребенка; они умели читать и писать.
  Забудь про Рим и его империю! Этого было для меня более чем достаточно.
  Мне следовало бы остаться там и сказать Цицерону, что ему придется вернуться в город без меня – я уже тогда понимал это. Но какой это было бы благодарностью за его щедрость? Кроме того, оставались еще книги, которые он хотел закончить, и ему требовалась моя помощь. Поэтому я попрощался со своим небольшим кругом домочадцев, поручился, что вернусь к ним, как только смогу, и поехал обратно вниз по холму.
  
  Говорят, что спартанский государственный деятель Ликург семь столетий тому назад заметил: «Когда на человека гневаются боги, // Прежде всего они рассудка его лишают»150.
  Такая же судьба постигла и Цезаря. Я уверен, что Цицерон был прав: Гай Юлий сошел с ума. Успех сделал его тщеславным, а тщеславие пожрало его рассудок.
  Примерно в то же время («Поскольку дни недели уже все заняты», – пошутил Марк Туллий) Цезарь заставил переименовать седьмой месяц в свою честь, назвав его «июлем»151. Он уже объявил себя богом и издал указ, чтобы его статую возили в специальной колеснице во время религиозных процессий, а теперь его имя добавляли к именам Юпитера и римских Пенатов152 в каждой официальной клятве. Ему даровали титул пожизненного диктатора, и он величал себя императором и отцом нации. Цезарь руководил Сенатом, сидя на золотом троне, и носил особую пурпурно-золотую тогу. К статуям семи древних царей, стоявшим в Капитолии, он добавил восьмую – свою, и его изображение начали чеканить на монетах – еще одна царская прерогатива.
  Теперь никто не говорил о возрождении конституционной свободы – наверняка было лишь вопросом времени, когда он объявит монархию. В феврале на празднике Луперкалии, на глазах собравшейся на форуме толпы, Марк Антоний возложил на голову Цезаря корону – никто не знал, в шутку или всерьез, но это было сделано, и люди негодовали.
  На статуе Брута – дальнего предка нашего современника Юния Брута, – изгнавшего царей из Рима и учредившего должность консулов, появилась надпись: «Если б ты сейчас был жив!» А на статуе самого Цезаря кто-то нацарапал:
  
  Брут был избранным консулом,
  Когда царей он изгнал,
  Цезарь пинка дал консулам,
  Нынче царем он стал.
  
  Цезарь планировал покинуть Рим и начать свою кампанию по завоеванию мира на восемнадцатый день марта. Перед отъездом ему нужно было отдать распоряжения о результатах выборов на последующие три года.
  Вскоре этот список был опубликован. Марку Антонию предстояло быть консулом до конца года вместе с Долабеллой, затем их сменили бы Гирций и Панса, а на третий год в должность вступили бы – Децим Брут, которого я далее буду звать «Децим», чтобы не путать с его родственником, и Луций Мунаций Планк. Сам Юний Брут должен был стать городским претором, а после – губернатором Македонии, Кассий – претором, а после – губернатором Сирии, и так далее. В списке значились сотни имен, и он напоминал диспозицию войск в битве.
  Едва увидев этот список, Цицерон покачал головой, изумленный его неприкрытой наглостью.
  – Юлий-бог как будто забыл то, чего Юлий-политик никогда не забыл бы: каждый раз, когда ты назначаешь кого-то на пост, ты оставляешь одного человека благодарным, а десять – обиженными.
  Накануне отъезда Цезаря Рим был полон сердитых и разочарованных сенаторов. Например, Кассия, уже оскорбленного тем, что его не отобрали для участия в парфянской кампании, разозлило еще и то, что менее опытному Бруту предстояло стать претором более высокого ранга, чем он сам.
  Но больше всего негодовал Марк Антоний, из-за перспективы делить консульство с Долабеллой – человеком, которому он так и не простил адюльтер с его женой и по отношению к которому всегда чувствовал огромное превосходство. Его ревность была такова, что он попытался воспользоваться своей властью авгура и запретить назначение Публия Корнелия на должность на основании дурных предзнаменований.
  Собрание Сената было назначено в портике Помпея на пятнадцатое число, за три дня до отъезда Цезаря, чтобы раз и навсегда уладить это дело. Ходили слухи, что диктатор потребовал также, чтобы на этом собрании ему даровали титул царя.
  Цицерон всеми силами избегал появляться в Сенате, будучи не в силах смотреть на происходящее в нем.
  – Ты знаешь, что некоторые выскочки из Галлии и Испании, которых Цезарь назначил сенаторами, даже не умеют говорить на латыни? – возмущался он, когда мы бывали наедине.
  Мой друг чувствовал себя старым и отрезанным от событий. У него сдавало зрение, и тем не менее он решил присутствовать на идах – и не только присутствовать, но и в кои-то веки выступить, в интересах Долабеллы и против Марка Антония, который, по его мнению, вырастал в еще одного тирана. Он предложил мне сопровождать его, как в былые дни, «хотя бы для того только, чтобы увидеть, что божественный Юлий сделал из нашей республики простых смертных».
  Мы отправились в путь в двух носилках спустя пару часов после рассвета. Был всенародный праздник. На этот же день, попозже, назначили гладиаторские бои, и улицы вокруг театра Помпея, в котором должны были состояться состязания, уже были полны зрителей. Лепид – Цезарь проницательно счел его слишком слабым, чтобы из него вышел подходящий помощник, и поэтому назначил его новым начальником конницы – разместил легион на острове Тиберина, готовясь погрузиться на суда и отбыть в Испанию, где ему предстояло стать губернатором. Многие из его людей направлялись на игры, чтобы поприсутствовать на них в последний раз.
  В портике отряд примерно в сто гладиаторов, принадлежавших Дециму Бруту, губернатору Новой Галлии, упражнялся в выпадах и финтах в тени голых платанов. За гладиаторами наблюдал их владелец и толпа поклонников. Децим был в Галлии одним из самых блестящих офицеров диктатора, и говорили, что Цезарь обращается с ним почти как с сыном. Но этого человека не очень хорошо знали в городе, и я вряд ли когда-нибудь его видел. Коренастый и широкоплечий, он и сам мог бы быть гладиатором. Помню, я задался вопросом, зачем ему нужно столько пар бойцов для каких-то небольших игр.
  За крытыми дорожками вершили свои суды и разбирали различные дела несколько преторов, в том числе Кассий и Юний Брут. Это было очень удобное место – ближе к Сенату, чем к Форуму. Цицерон высунулся из носилок и попросил носильщиков поставить нас в солнечном местечке, чтобы мы могли насладиться весенним теплом. Носильщики так и сделали, и, пока Марк Туллий, откинувшись на подушках, читал от начала до конца свою речь, я наслаждался ощущением солнца на лице.
  Спустя некоторое время из-под полуопущенных век я увидел, как через портик в зал Сената несут золотой трон Цезаря. Я показал на него Цицерону, и тот свернул свиток с речью. Двое рабов помогли ему встать, и мы присоединились к толпе сенаторов, выстраивающихся в очередь, чтобы войти внутрь. Их, наверное, было не меньше трехсот человек. Когда-то я мог назвать по имени почти каждого члена этого благородного собрания, определить его трибу и семью и рассказать о свойственных ему интересах. Но Сенат, который я знал, истек кровью до смерти на полях сражений при Фарсале, Тапсе и Мунде.
  Мы гуськом входили в зал. В отличие от старого здания Сената, он был светлым и просторным, в современном стиле, с центральным проходом, выложенным черными и белыми мозаичными плитами. С каждой стороны от прохода поднимались три широкие невысокие ступени, на которых друг напротив друга ярусами стояли скамьи. В дальнем конце на возвышении поставили трон Цезаря рядом со статуей Помпея, на голову которого чья-то злокозненная рука водрузила лавровый венок. Один из рабов Юлия теперь прыгал, пытаясь сбросить венок, но, к большому веселью наблюдавших за этим сенаторов, никак не мог до него дотянуться. В конце концов, он принес табурет и взгромоздился на него, чтобы убрать оскорбительный символ, за что его наградили издевательскими аплодисментами. Цицерон покачал головой, возвел глаза к потолку при виде такого легкомыслия и отправился на поиски своего места. Я остался у двери вместе с остальными наблюдателями.
  После этого прошло еще много времени – я бы сказал, не меньше часа. В конце концов, четыре помощника Цезаря вернулись из портика, прошагали по проходу к трону, с трудом подняли его на плечи, так как он был из чистого золота, и снова вынесли наружу. По залу прокатился раздраженный стон. Многие сенаторы встали, чтобы размять ноги, а некоторые ушли.
  Никто как будто не знал, что происходит. Цицерон прошел по проходу и сказал мне:
  – В любом случае я не очень-то хочу произносить эту речь. Думаю, я отправлюсь домой. Не узнаешь ли – заседание точно отменили?
  Я вышел в портик. Гладиаторы все еще были там, но Децим исчез, а Брут и Кассий перестали слушать своих просителей и разговаривали друг с другом. Я достаточно хорошо знал их обоих, поэтому подошел к ним. Юний Брут, благородный философ, все еще молодо выглядящий в свои сорок лет, и Кассий, того же возраста, но более суровый, с проседью, мало изменились за последние годы. Вокруг них теснились и слушали их около дюжины других сенаторов: братья Каска, Тиллий Цимбер, Минуций Базил и Гай Требоний, назначенный Цезарем губернатором Азии; также, насколько я помню, там был бывший изгнанник Квинт Легарий – Цицерон убедил Цезаря дозволить ему вернуться домой – и Марк Рубрий Руга, старый солдат, так же помилованный и до сих пор не смирившийся с мыслью об этом. При моем приближении они замолчали и повернулись, чтобы посмотреть на меня.
  – Простите, что беспокою вас, сограждане, но Цицерон желал бы знать, что происходит, – сказал я им.
  Сенаторы искоса взглянули друг на друга, и Кассий подозрительно спросил:
  – Что он имеет в виду под «происходит»?
  – Ну, он просто хочет знать, состоится ли собрание, – в замешательстве ответил я.
  – Знамения неблагоприятны, – ответил Брут, – поэтому Цезарь отказывается покидать дом. Децим отправился к нему, чтобы уговорить его прийти. Передай Цицерону, пусть будет терпелив.
  – Я передам ему, но, думаю, он хочет отправиться домой, – заметил я.
  – Тогда уговори его остаться, – твердо сказал Кассий.
  Это показалось мне странным, но я пошел и передал все своему другу. Тот пожал плечами.
  – Очень хорошо, давай подождем еще немного.
  Он вернулся на место и снова посмотрел на свою речь. Сенаторы подходили, разговаривали с ним и снова отходили. Марк Туллий показал Долабелле то, что собирался сказать, и вновь потянулось долгое ожидание. Но в конце концов, спустя еще час, трон Цезаря внесли обратно и поставили на возвышение – Децим все-таки уговорил диктатора прийти. Те сенаторы, что стояли и разговаривали, вернулись на свои места, и в зале повисло ожидание.
  Я услышал снаружи приветственные крики, повернулся и через открытую дверь увидел, как толпа вливается в портик. В центре толпы, словно боевые штандарты, виднелись лица двадцати четырех ликторов Гая Юлия и покачивающийся над их головами золотой балдахин его носилок.
  Меня удивило, что с ним нет военной охраны. Только позже я узнал, что Цезарь недавно распустил те сотни солдат, с которыми путешествовал раньше, сказав: «Лучше один раз умереть из-за предательства, чем вечно жить в страхе перед ним».
  Я часто гадал – имела ли отношение к этой браваде беседа с Цицероном, состоявшаяся несколькими месяцами ранее? Как бы то ни было, носилки пронесли через открытое пространство и поставили снаружи у Сената, а когда ликторы помогли Цезарю вылезти, толпа смогла подойти к нему очень близко. Люди совали ему в руки прошения, которые тот сразу передавал своему помощнику. Он был одет в особую пурпурную, расшитую золотом тогу, которую Сенат разрешил носить ему одному.
  Юлий явно выглядел царем, не хватало только короны. Однако я сразу увидел, что он беспокоится. У него была привычка, как у хищной птицы, наклонять голову то так, то эдак, и оглядываться по сторонам, словно в поисках малейшего шевеления в подлеске.
  При виде открытой двери в зал Цезарь как будто отпрянул, но Децим взял его за руку и, полагаю, именно это дало импульс, пославший диктатора вперед: он наверняка потерял бы лицо, если б развернулся и отправился обратно домой, тем более что уже пошли слухи, будто он болен.
  Его ликторы расчистили для него путь, и вот он вошел.
  Гай Юлий прошествовал в трех шагах от меня, так близко, что я ощутил запах пота и пряный аромат масел и мазей, которыми его умастили после ванны. Децим скользнул внутрь вслед за ним, а сразу после него прошел Марк Антоний, тоже направляясь в зал, – однако Требоний внезапно заступил ему путь и увлек его в сторону.
  Сенат встал. В тишине Цезарь прошагал по центральному проходу, нахмурившийся и задумчивый, вертя стилус в правой руке. За ним следовала пара писцов, несших коробки с документами. Цицерон был в первом ряду, оставленном для экс-консулов, но Юлий ничем не показал, что узнал его, как и кого-либо другого. Он бросал взгляды вправо и влево, вперед и назад, вертя стилус между пальцами.
  Наконец он взошел на помост, повернулся лицом к сенаторам, жестом велел им сесть и сам опустился на трон.
  Немедленно после этого разные люди встали и приблизились к нему, протягивая прошения. Теперь стало в порядке вещей, что сами дебаты в Сенате уже были неважны – вместо этого заседания превратились в редкую возможность вручить что-либо лично диктатору.
  Первым к нему подошел – слева, умоляюще протянув обе руки, – Туллий Цимбер. Было известно, что он добивается помилования для своего брата, находившегося в изгнании. Но вместо того, чтобы приподнять полу тоги диктатора и поцеловать ее, он внезапно схватил складки ткани у шеи Цезаря и дернул толстую материю так сильно, что потянул того вбок, тем самым умело сковав его и лишив возможности двигаться. Юлий сердито закричал, но голос его был полузадушенным, и поэтому я не разобрал, что он крикнул. Что-то вроде:
  – Да это насилие!
  Мгновение спустя один из братьев Каска, Публий, шагнул вперед с другой стороны и вонзил кинжал в обнаженную шею Цезаря. Я не мог поверить своим глазам, это было нереально: спектакль, сон…
  – Каска, негодяй, что ты делаешь? – закричал диктатор.
  Несмотря на свои пятьдесят пять лет, он все еще был сильным мужчиной. Каким-то образом Цезарь схватил клинок кинжала Каски левой рукой – наверное, в хлам изрезав пальцы – и вырвал его из хватки убийцы, а потом развернулся и ткнул того в руку своим стилусом. Каска закричал по-гречески:
  – Помоги мне, брат! – и мгновение спустя его брат Гай пырнул Цезаря ножом в бок.
  Диктатор потрясенно задохнулся, и этот звук эхом отдался в зале. Он упал на колени. Более двадцати облаченных в тоги людей теперь всходили на помост и окружали его. Мимо меня пробежал Децим, чтобы присоединиться к ним.
  Со всех сторон на Юлия сыпались неистовые удары кинжалов. Сенаторы вскочили с мест, чтобы видеть, что происходит.
  Люди часто спрашивали меня, почему никто из этих сотен человек, которым Цезарь сделал состояние и помог продвинуться в карьере, даже не попытались прийти к нему на помощь. Я могу сказать одно: все произошло настолько быстро, настолько яростно и неожиданно, что все просто оцепенели.
  Я больше не видел Гая Юлия за кольцом его убийц. Позже Цицерон, который находился ближе меня, рассказал, что на краткий миг Цезарь сверхчеловеческим усилием поднялся на ноги и попытался вырваться. Но натиск и отчаянная торопливость нападавших были таковы, а сами они находились так близко, что спастись от них было невозможно. Его убийцы ранили даже друг друга. Кассий попал Бруту ножом в руку, а Минуций Базил пырнул Рубрия в бедро. Говорили, что последними словами диктатора был горький упрек Дециму, который одурачил его, заставив прийти сюда:
  – И ты?
  Может быть, так оно и было. Однако я гадаю, сколько слов он к тому времени еще способен был произнести. Впоследствии доктора насчитали двадцать три колотых раны на его теле.
  И вот дело было сделано, и убийцы отступили от места, где еще мгновение назад было бьющееся сердце империи, а теперь – исколотая груда плоти. Их руки были в крови, а окровавленные кинжалы вскинуты вверх. Они прокричали несколько лозунгов:
  – Свобода!
  – Мир!
  – Республика!
  Брут даже выкрикнул:
  – Да здравствует Цицерон!
  А потом они пробежали по проходу и выскочили в портик. Глаза их были дикими от возбуждения, а тоги забрызганы кровью, словно фартуки мясников.
  В тот миг, когда они исчезли, как будто рассеялись чары. Разразился кромешный ад. Сенаторы лезли на скамьи и даже друг на друга в паническом желании убраться отсюда. В давке меня чуть не растоптали.
  Но я был полон решимости не уходить без Цицерона. Я уворачивался и вилял, прокладывая путь через встречный поток тел до тех пор, пока не добрался до своего друга. Он все еще сидел, глядя на тело Цезаря, брошенное без присмотра – рабы его сбежали, – распростертое на спине, ногами к подножию статуи Помпея, с головой, свесившейся за край помоста и повернутой лицом к двери.
  Я сказал Марку Туллию, что нам нужно уходить, но мой друг как будто не услышал меня. Он ошеломленно таращился на труп.
  – Никто не осмеливается приблизиться к нему, посмотри, – пробормотал Цицерон.
  Одна из сандалий диктатора слетела, и его голые ноги с удаленными волосами были обнажены там, где тога задралась до бедер. Императорский пурпур одежды был изорван и окровавлен, поперек щеки виднелся разрез, обнаживший белую кость, а темные глаза как будто в ярости созерцали пустующий перевернутый зал. Кровь текла наискосок по его лбу и капала на белый мрамор.
  Все эти детали я могу видеть сегодня так же ясно, как видел их сорок лет тому назад, и на мгновение в моем мозгу промелькнуло пророчество сивиллы: что Римом будут править трое, потом двое, потом один, и, наконец – никто. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы отвести взгляд, схватить Цицерона за руку и заставить его встать. В конце концов, он, как лунатик, позволил увести себя с этого места, и мы вместе выбрались на свет дня.
  XIV
  В портике царил хаос. Убийцы исчезли в сопровождении гладиаторов Децима, и никто не знал, куда они направились. Люди метались туда-сюда, пытаясь выяснить, что случилось. Ликторы диктатора отшвырнули свои символы власти и спаслись бегством. Оставшиеся сенаторы тоже уходили со всевозможной поспешностью – некоторые даже сорвали тоги, чтобы скрыть свой сан, и пытались смешаться с толпой.
  Тем временем в дальнем конце портика часть зрителей, наблюдавших за гладиаторскими боями в театре по соседству и услышавших шум суматохи, теперь вливалась сюда, чтобы посмотреть, что происходит.
  Я почувствовал, что Цицерон в смертельной опасности. Несмотря на то что он ничего не знал о готовящемся заговоре, Брут выкрикнул его имя – и все это слышали. Он был очевидной мишенью для мщения: приверженцы Цезаря могли решить, что он возглавлял убийц. Кровь будет требовать крови.
  – Мы должны увести тебя отсюда, – сказал я Цицерону.
  К моему облегчению, он кивнул, все еще слишком ошеломленный, чтобы спорить. Наши носильщики сбежали, бросив носилки, так что нам пришлось спешно покинуть портик пешком.
  Между тем игры продолжались, несмотря на шум снаружи. Из театра Помпея хлынул грохот рукоплесканий – гладиаторы все еще сражались. Никто не догадался бы, что только что произошло, и, чем дальше позади оставался портик, тем нормальнее казалось все вокруг. К тому времени как мы добрались до ворот Карменты153 и вошли в город, он выглядел совершенно обычным праздничным городом, и только что случившееся убийство выглядело мрачным сном.
  Тем не менее, незримо для нас, по задним улицам и по рыночным площадям путешествовали новости – бегом, передаваемые паническим шепотом, они неслись вперед быстрее, чем мы могли идти, и поэтому, когда мы добрались до дома на Палатине, вести каким-то образом обогнали нас. Квинт, брат Цицерона, и Аттик уже появились с разных сторон с искаженными рассказами о случившемся. Они знали немного: было нападение в Сенате и Цезарь ранен – вот и все, что они слышали.
  – Цезарь мертв, – сказал Цицерон и описал то, что мы только что видели.
  В воспоминаниях это казалось еще более фантастическим, чем в то время, когда произошло.
  Квинт и Помпоний Аттик сперва слушали нас с недоверием, а после возликовали, что диктатор убит. Аттик, обычно такой утонченный, даже исполнил короткий скачущий танец.
  А брат Цицерона спросил:
  – Ты действительно понятия не имел о том, что надвигается?
  – Ни малейшего, – ответил Марк Туллий, – Наверное, они намеренно от меня это скрывали. Мне полагалось бы оскорбиться, но, честно говоря, я чувствую облегчение, что меня избавили от тревог. Это требовало куда больше храбрости, чем у меня когда-либо было. Явиться в Сенат, пряча клинок, выжидать все время, хранить хладнокровие, рисковать быть убитым сторонниками Цезаря и, наконец, глядя тирану в глаза, вонзить кинжал – признаю, я никогда бы не смог этого сделать.
  – А я бы смог! – заявил Квинт.
  Марк Туллий засмеялся:
  – Ну, ты более привычен к крови, чем я.
  – Но все-таки – не испытываете ли вы жалости к Цезарю, просто как к человеку? – спросил я у всех троих, а потом обратился к Цицерону: – В конце концов, прошло всего три месяца с тех пор, как вы с ним вместе смеялись за обедом.
  Мой друг недоверчиво взглянул на меня.
  – Меня удивляет, что ты об этом спрашиваешь. Наверное, я испытываю то же самое, что испытывал ты в тот день, когда получил свободу. Не важно, добрым господином был Цезарь или жестоким: он был господином, а мы – рабами. Вот во что он нас превратил. А теперь мы стали свободными. Поэтому давайте не будем говорить о жалости.
  Он послал секретаря, чтобы тот, если сможет, выяснил, где находятся Брут и другие заговорщики. Человек этот вскоре вернулся и доложил, что они, по слухам, заняли верхнюю часть Капитолия.
  – Я должен немедленно пойти и предложить им свою поддержку, – сказал Цицерон.
  – Благоразумно ли это? – спросил я. – При нынешнем положении вещей ты не несешь ответственности за убийство. Но, если ты пойдешь туда и публично продемонстрируешь солидарность с ними, сторонники Цезаря могут не заметить, как сильно ты отличаешься от Кассия и Брута.
  – Пускай. Я собираюсь поблагодарить людей, которые вернули мне свободу.
  Остальные согласились с этим, и мы, все четверо, немедленно отправились в путь, взяв нескольких рабов для защиты, – по склону Палатина, вниз по ступеням в долину и через дорогу Югария к подножию Тарпейской скалы.
  Воздух был странно неподвижным, вялым из-за надвигающейся грозы, и оживленная улица, обычно забитая запряженными быками повозками, была безлюдной, не считая нескольких человек, бредущих в сторону форума. У них были ошеломленные, озадаченные, испуганные лица. И, если кто-нибудь искал предзнаменований, ему достаточно было посмотреть на небо. Громады плотных черных туч как будто давили на крыши храмов, а когда мы начали подниматься по крутым ступеням, послышался треск грома.
  Дождь был холодным и сильным, и камни сделались скользкими. Нам пришлось помедлить на полдороге, чтобы перевести дух. Рядом с нами по зеленой, поросшей мхом скале бежал поток воды, превращаясь в водопад, а под нами я видел изгиб Тибра, городские стены и Марсово поле. Я понял тогда, насколько умной, с военной точки зрения, была эта часть плана – сразу после убийства отступить в Капитолий: крутые утесы превратили его в природную неприступную крепость.
  Мы продолжали свой путь и, наконец, добрались до ворот на вершине, которые охраняли гладиаторы – грозные с виду парни из Ближней Галлии. С ними находился один из офицеров Децима. Он узнал Цицерона и приказал пропустить нас, а потом сам провел нас в окруженное стенами место, мимо сидящих на цепи собак, которые охраняли Капитолий ночью, и дальше – в храм Юпитера, где собралось по меньшей мере сто человек, укрывавшихся в полумраке от дождя.
  Когда Марк Туллий вошел, его приветствовали аплодисментами, и он двинулся по кругу, пожимая руки всем убийцам, кроме Брута, чья рука была перевязана из-за раны, которую ему случайно нанес Кассий. Они сменили свои окровавленные одежды на свежевыстиранные тоги и теперь вели себя сдержанно и даже мрачно. Эйфория, последовавшая сразу за убийством, испарилась. Я с изумлением увидел, как много ближайших сторонников Цезаря поспешили к ним присоединиться: например, Луций Корнелий Цинна, брат первой жены диктатора и дядя Юлии – Цезарь недавно сделал его претором, однако вот он, здесь, с убийцами своего бывшего зятя. Здесь был и Корнелий Долабелла – вечно вероломный Долабелла, – который не шевельнул и пальцем, чтобы защитить Гая Юлия в зале Сената, а теперь обнимал за плечо Децима, человека, заманившего их стародавнего командира в гибельную ловушку. Долабелла подошел, чтобы присоединиться к беседе Цицерона с Юнием Брутом и Кассием.
  Брут спросил моего друга:
  – Итак, ты одобряешь то, что мы сделали?
  – Одобряю? Это величайшее деяние в истории республики! Но скажите мне, – спросил Марк Туллий, осмотревшись по сторонам, – почему все вы забились сюда, с глаз долой, как преступники? Почему вы не внизу, на форуме, чтобы сплотить людей вокруг своего дела?
  – Мы патриоты, а не демагоги. Нашей целью было убрать тирана – и ничего больше.
  Цицерон удивленно уставился на Брута:
  – Но кто же тогда управляет страной?
  – В данный момент – никто, – ответил тот. – Следующим шагом будет создание нового правительства.
  – А разве вы не должны просто объявить правительством себя?
  – Это было бы незаконно. Мы не для того свергли тирана, чтобы сделаться тиранами вместо него.
  – Ну, тогда собирайте немедленно Сенат, в этом храме – у вас же есть власть, как у преторов, – и позвольте Сенату объявить чрезвычайное положение до тех пор, пока не удастся провести выборы. Это будет совершенно законно.
  – Мы думаем, что будет более конституционным, если Марк Антоний как консул соберет Сенат.
  – Марк Антоний? – Удивление Цицерона перешло в тревогу. – Вы не должны и близко подпускать его к этому делу! Он обладает всеми худшими качествами Цезаря и ни одним лучшим.
  Затем он воззвал к Кассию Лонгину, прося его поддержки.
  – Я согласен с тобой, – ответил Кассий. – По-моему, нам следовало бы убить его вместе с Цезарем. Но Брут бы этого не потерпел. Поэтому Требоний задержал Марка Антония на пути в зал Сената, чтобы тот смог уйти.
  – И где же он теперь? – спросил Марк Туллий.
  – Предположительно, в своем доме.
  – Зная его, я бы в этом усомнился, – сказал Долабелла. – У него найдутся дела в городе.
  Пока шел этот разговор, я заметил, что Децим Брут беседует с парой своих гладиаторов. А потом он поспешил куда-то через храм, и выражение его лица было мрачным.
  – Мне доложили, что Лепид уводит свой легион с Тиберины, – сказал он нам.
  – Мы сможем сами убедиться в этом отсюда, – предложил Гай Кассий.
  Мы вышли наружу и последовали за Кассием и Децимом, обогнув огромный храм и поднявшись на возвышенное мощеное место к северу, откуда открывался вид на несколько миль – на Марсово поле и дальше. Сомнений не было: легионеры маршировали через мост и строились на речном берегу рядом с городом.
  Юний Брут выдал свою тревогу, непрерывно притоптывая ногой.
  – Я послал гонца к Лепиду несколько часов тому назад, – сказал он, – но гонец не вернулся с ответом.
  – Это и есть ответ, – заявил Кассий.
  – Брут, заклинаю тебя, заклинаю вас всех! – воскликнул Цицерон, – Спуститесь на Форум и скажите людям о том, что вы сделали и почему вы это сделали! Зажгите в них дух старой республики. Иначе Лепид поймает вас здесь в ловушку, и Антоний захватит власть в городе.
  Даже Юний увидел теперь мудрость этого предложения, поэтому процессия заговорщиков (или убийц, или борцов за свободу, или освободителей – никто так и не смог прийти к согласию, как их называть) спустилась по извилистой дороге, ведущей с вершины Капитолия, вокруг храма Сатурна и вниз, на форум. По предложению Цицерона, они оставили своих телохранителей-гладиаторов позади.
  – Если мы придем одни и без оружия, это произведет впечатление искренности, – посоветовал им оратор. – А в случае беды можно будет довольно быстро отступить.
  Дождь прекратился. Три или четыре сотни горожан собрались на форуме и апатично стояли среди луж, очевидно, ожидая, когда что-нибудь произойдет. Они увидели наше приближение еще издали и двинулись к нам. Я понятия не имел, как они себя поведут. Цезарь всегда был любимцем римских плебеев, хотя под конец даже они начали уставать от его царственных повадок, ужасаться угрозе его войн и тосковать по старым дням выборов, когда дюжины кандидатов с помощью лести и подкупов добивались их расположения. Будут ли они рукоплескать нам или разорвут нас на куски?
  В данном случае горожане не сделали ни того, ни другого. Толпа в полном молчании наблюдала, как мы входим на форум, а потом расступилась, давая нам пройти. Преторы – Юний Брут, Кассий и Цинна – взошли на ростру, чтобы обратиться к людям, в то время как остальные, в том числе и Цицерон, отошли в сторону, чтобы понаблюдать.
  Брут говорил первым, но я помню только его торжественную первую фразу:
  – Как мой благородный предок Юний Брут изгнал из города тирана-царя Тарквиния, так сегодня я избавил вас от тирана-диктатора Цезаря…
  Остальную его речь я забыл.
  В этом и заключалась проблема. Брут явно несколько дней усердно трудился над речью, и, без сомнения, она смотрелась бы хорошо, как этюд о греховности деспотизма. Но, как долго пытался убедить его Цицерон, речь – это выступление, а не философский доклад: она должна взывать скорее к чувствам, чем к интеллекту. В тот момент пламенная речь могла бы изменить ситуацию, могла бы вдохновить людей на защиту форума и их свободы от солдат, собиравшихся теперь на Марсовом поле. Но Юний прочел толпе лекцию, на три четверти состоящую из истории и на одну – из политической теории. Я слышал, как Марк Туллий рядом со мной что-то бормочет себе под нос.
  Делу не помогло и то, что во время речи Брута его рана начала кровоточить под повязкой: от его слов отвлекало кровавое напоминание о содеянном им.
  Казалось, прошло много времени, прежде чем Юний закончил под аплодисменты, которые лучше всего описать как задумчивые. Следующим говорил Кассий, и тоже неплохо, потому что брал уроки ораторского искусства у Цицерона в Тускуле. Но он был профессиональным солдатом, мало времени прожившим в Риме: его уважали, но плохо знали, не говоря уже о том, чтобы любить, так что он получил даже меньше аплодисментов, чем Брут. Цинна же и вовсе стал полной катастрофой. Он был оратором старой, мелодраматической школы и попытался вдохнуть пыл в происходящее, сорвав свой преторианский плащ и швырнув его с ростры. Он объявил, что стыдится носить его, поскольку это дар деспота. Такое лицемерие невозможно было стерпеть, и кто-то завопил:
  – Вчера ты этого не говорил!
  Эту реплику встретили громкими одобрительными возгласами, которые поощрили еще одного остряка выкрикнуть:
  – Ты был ничем без Цезаря, старое хламье!
  Голос Цинны пропал за хором насмешек – и вместе с ним пропало все это собрание.
  – Вот теперь это – фиаско, – сказал Цицерон.
  – Ты же оратор! – повернулся к нему Децим Брут. – Может, скажешь что-нибудь, чтобы спасти ситуацию?
  К своему ужасу, я увидел, что мой друг испытывает искушение согласиться. Но тут Дециму протянули новое сообщение о том, что легион Лепида, похоже, направляется к городу. Он нетерпеливо поманил преторов, предлагая спуститься с ростры, и, собрав всю свою уверенность (а ее было немного), мы гурьбой поднялись обратно на Капитолий.
  
  Это было типично для витающего в облаках Брута – до самого последнего момента верить, что Лепид никогда не осмелится нарушить закон, проведя армию через священную границу и вступив с нею в Рим. В конце концов, заверил он Цицерона, он превосходно знает начальника конницы: Лепид был женат на его сестре Юнии Секунде (при этом Кассий был женат на сводной сестре Брута Юнии Терции).
  – Поверь мне, он патриций до мозга костей. Он не сделает ничего незаконного, – заявил Брут. – Я всегда видел в нем ярого сторонника достоинства и протокола.
  И сперва казалось, что он, возможно, прав, когда легион, перейдя через мост и двинувшись к городским стенам, остановился на Марсовом поле и разбил лагерь примерно в полумиле от города. А потом, вскоре после того, как стемнело, мы услышали заунывные ноты военных рогов, заставивших залаять собак на огороженной стенами территории храма. Мы поспешили наружу, чтобы увидеть, что происходит.
  Густая туча затемняла луну и звезды, но в темноте ярко сияли далекие костры разбитого легионом лагеря. У нас на глазах огни как будто расщепились и образовали огненную змею.
  – Они маршируют с факелами, – сказал Кассий.
  Огненная линия начала виться по дороге в сторону ворот Карменты, и вскоре во влажном ночном воздухе мы услышали слабый стук полусапог легионеров154. Ворота находились чуть ли не прямо под нами, но нас скрывал от глаз легионеров выступ скалы. Авангард Лепида обнаружил, что ворота заперты, и забарабанил в них, требуя впустить и выкликая привратника. Но привратник, я думаю, убежал. После этого долгое время ничего не происходило, а потом солдаты принесли таран.
  За несколькими тяжелыми ударами послышался шум расщепляющегося дерева и радостные крики. Перегнувшись через парапет, мы наблюдали, как легионеры с факелами быстро проскользнули через пробоину в воротах, развернулись вдоль подножия Капитолия и рассредоточились по форуму, чтобы взять под охрану главные общественные здания.
  – Как думаете, они атакуют нас нынче ночью? – спросил Кассий.
  – Да зачем им это надо, – горько отозвался Децим, – если они могут без труда взять нас при свете дня?
  Его гневный тон подразумевал, что он считает ответственными за ситуацию других, а себя – попавшим в компанию идиотов.
  – Твой зять оказался более амбициозным и более дерзким, чем ты заставил меня поверить, Брут, – сказал он Юнию.
  Тот, непрестанно притоптывая ногой, не ответил.
  – Согласен, ночная атака была бы слишком опасной, – сказал Долабелла. – Завтра днем – вот когда они сделают свой ход.
  Тут подал голос Цицерон:
  – Вопрос заключается в следующем: действует ли Лепид в союзе с Антонием или нет. Если они заодно, то наше положение откровенно безнадежно. Но если они не в союзе, то я сомневаюсь, что Антоний захочет, чтобы Лепид получил всю славу уничтожителя убийц Цезаря. Боюсь, сограждане, в этом наша единственная надежда.
  Марк Туллий теперь был обязан испытать судьбу вместе с остальными: было бы слишком рискованно попытаться уйти – в темноте, когда Капитолий был окружен, возможно, враждебными солдатами, а в городе заправлял Антоний. Поэтому нам не оставалось ничего другого, кроме как устроиться на ночь.
  На руку нам играло то, что на вершину Капитолия можно было добраться только четырьмя путями: по Ступеням Монеты на северо-востоке, по Сотне Ступеней на юго-западе (там мы и поднялись сюда нынче днем), и еще двумя способами с форума – либо по лестнице, либо по крутой дороге. Децим усилил караул из гладиаторов на вершине каждого пути, после чего все мы отступили в храм Юпитера.
  Не могу сказать, что мы много отдыхали. В храме оказалось сыро и зябко, скамьи были твердыми, а память о событиях дня – слишком яркой. Тусклый свет ламп и свечей играл на суровых лицах богов, а из теней под крышей надменно смотрели вниз деревянные орлы.
  Цицерон некоторое время разговаривал с Квинтом и Аттиком – негромко, чтобы их не подслушали. Он не мог поверить в то, насколько непродуманными были действия убийц.
  – Какое дело можно довести до конца с такой мужественной решимостью, но с таким детским недомыслием?! Если б только они поделились со мной своим секретом! Я, по крайней мере, мог бы сказать им: если вы собираетесь убить дьявола, нет смысла оставлять в живых его подмастерье. И как они могли не принять во внимание Лепида и его легион? И потратить впустую целый день, не сделав никаких попыток захватить контроль над правительством?
  Если не сами слова, то резкое недовольство его тона, наверное, достигли ушей Юния Брута и Кассия, сидевших неподалеку: я увидел, как они взглянули на оратора и нахмурились. Он тоже это заметил и замолчал. Оставшуюся ночь мой друг сидел, прислонившись к колонне и съежившись в своей тоге, без сомнения, размышляя о том, что было сделано, чего сделано не было и что еще можно сделать.
  С рассветом стало возможно разглядеть то главное, что произошло за ночь. Лепид ввел в город около тысячи человек, и над форумом поднимался дым от костров, на которых они готовили еду. Дальше тысячи три легионеров остались стоять лагерем на Марсовом поле.
  Кассий, Брут и Децим созвали совет, чтобы обсудить, что делать. Вчерашнее предложение Цицерона – что они должны созвать Сенат на Капитолии – явно утратило силу из-за последних событий. Вместо этого было решено, что в дом Марка Антония должна отправиться делегация экс-консулов, не принимавших участие в убийстве, и официально попросить у него, как у консула, созвать Сенат. Таких бывших консулов было трое: Сервий Сульпиций, Клавдий Марцелл и Луций Эмилий Павел, брат Лепида. Все они вызвались идти, но Цицерон отказался присоединиться к ним, аргументируя это тем, что группе лучше начать переговоры непосредственно с Эмилием Лепидом:
  – Я не доверяю Антонию. Кроме того, любое заключенное с ним соглашение будет иметь силу лишь тогда, когда его одобрит Лепид – человек, в данный момент обладающий властью. Так почему бы не повести переговоры с Лепидом, полностью исключив Антония из игры?
  Однако верх одержал довод Юния Брута, что именно Антоний – законная, пусть и не военная, власть и в середине утра бывшие консулы двинулись в путь. Перед ними слуга нес белый флаг перемирия.
  Все, что мы могли сделать, – это ждать и наблюдать за происходящим на форуме… Наблюдать в буквальном смысле слова, потому что, если кто-нибудь пробирался вниз, к крыше государственного архива, ему открывался ясный вид на то, что творилось внизу.
  Там было полным-полно солдат и штатских, слушающих речи, которые произносились с ростр. Люди усеивали ступени храмов, цеплялись за колонны, и все новые напирали, чтобы войти со Священной дороги155 и с Аргилета, забитого народом, насколько хватало глаз. К несчастью, мы находились слишком далеко, чтобы расслышать, что говорилось на форуме.
  Около полудня человек в полной военной форме и красном плаще генерала начал обращаться к толпе. Он говорил намного больше часа, заслужив длительные аплодисменты, и, насколько я мог разглядеть, это был Эмилий Лепид. Вскоре после этого на возвышении появился еще один солдат – его важный вид, под стать Геркулесу156, густые черные волосы и борода безошибочно выдавали в нем Марка Антония. И снова я не смог расслышать слова, но знаменательным было уже само его присутствие, и я поспешил обратно, чтобы рассказать Цицерону, что Лепид и Антоний теперь явно заключили союз.
  К тому времени на Капитолии царило сильное напряжение. Мы мало ели весь день, и никто как следует не выспался. Брут и Кассий в любое время ожидали нападения. Наша судьба от нас не зависела, однако Марк Туллий был странно безмятежен. Он сказал мне, что чувствует – он на стороне правого дела и примет все последствия своего решения.
  Как раз когда солнце начало опускаться за Тибром, вернулась делегация экс-консулов. Сульпиций отчитался за всех: Антоний согласен созвать заседание Сената завтра на рассвете в храме Теллус157.
  Первую часть сообщения встретили ликованием, вторую – стонами, потому что храм находился на другом конце города, на Эсквилине, рядом с домом Антония.
  Кассий сразу заявил:
  – Это ловушка, чтобы выманить нас из укрепленного места. Нас наверняка убьют.
  – Возможно, ты и прав, – сказал Цицерон. – Но можно сделать так: все вы останетесь тут, а я пойду. Сомневаюсь, что меня убьют. А если убьют – что ж, велика ли важность? Я стар, и нельзя умереть лучше, чем защищая свободу.
  Его слова подняли наш дух. Они напомнили нам, почему мы здесь. Было тут же решено, что настоящие убийцы останутся на Капитолии, а Марк Туллий возглавит делегацию, дабы говорить от их имени в Сенате, а также, что вместо того, чтобы провести еще одну ночь в храме, Цицерон и все остальные люди, которые с самого начала не принимали фактического участия в заговоре, вернутся по домам и отдохнут перед дебатами.
  Итак, после взволнованного прощания, мы под флагом перемирия двинулись в сгущающихся сумерках вниз по Сотне Ступеней. У подножия лестницы воины Лепида устроили заслон. Они потребовали, чтобы Цицерон выступил вперед и показался. К счастью, его узнали, и после того, как он поручился за остальных, всем нам разрешили пройти.
  
  Марк Туллий трудился над своей речью до поздней ночи. Перед тем как я отправился в постель, он спросил, не пойду ли я с ним на следующий день в Сенат, чтобы делать стенографические записи. Мой друг думал, что эта речь может стать его последней, и хотел, чтобы ее записали для потомства: итог всего, во что он веровал в отношении свободы и республики, целительной роли государственных деятелей и морального удовлетворения из-за убийства тирана. Не могу сказать, что я наслаждался этим поручением, но, конечно, отказать ему я не мог.
  Из сотен дебатов, в которых Цицерон участвовал за последние тридцать лет, эти обещали быть самыми напряженными. Они должны были начаться на рассвете, из-за чего нам пришлось покинуть дом в темноте и пройти по улицам, когда окна и двери были еще закрыты – само по себе нервирующее предприятие.
  Сенат собрали в храме, который никогда прежде не служил местом подобных сборищ. Его окружали солдаты – не только легионеры Лепида, но и многие самые суровые ветераны Цезаря, которые, услышав весть об убийстве своего давнего военачальника, вооружились и явились в город, чтобы защитить свои права и отомстить его убийцам.
  А когда мы, наконец, прошли сквозь строй призывов и проклятий и вступили в храм, там оказалось ужасно тесно, и людям, ненавидевшим друг друга и не доверявшим друг другу, пришлось находиться в такой близости, что малейшая неблагоразумная реплика могла привести к массовому кровопролитию.
  Однако с того момента, как Марк Антоний встал, чтобы заговорить, стало ясно, что прения пойдут не так, как ожидал Цицерон. Антонию еще не исполнилось сорока – это был красивый смуглый мужчина с телосложением борца, созданным самой природой скорее для доспехов, чем для тоги. Но голос его был глубоким и хорошо поставленным, а манера говорить – убедительной.
  – Отцы нации, что сделано, то сделано, – заявил он. – Я от всей души желал бы, чтобы этого не произошло, поскольку Цезарь был моим любимым другом. Но я люблю свою страну даже больше, чем любил Цезаря, если такое вообще возможно, и мы должны руководствоваться тем, что будет лучше для государства. Прошлой ночью я виделся с вдовой Цезаря, и среди слез и горя милостивая госпожа Кальпурния сказала следующее: «Передай Сенату, что в своем мучительном горе я желаю лишь двух вещей: чтобы моему мужу устроили похороны, достойные той славы, которую он завоевал при жизни, и чтобы больше не было никакого кровопролития».
  Это вызвало громкий, гортанный одобрительный рокот, и, к своему удивлению, я осознал: настроение собравшихся здесь таково, что они склонны скорее к компромиссу, чем к мщению.
  – Брут, Кассий и Децим, – продолжал Антоний, – такие же патриоты, как и мы, люди из самых известных семейств в государстве. Мы можем салютовать благородству их цели, несмотря на возможное презрение к жестокости их методов. С моей точки зрения, за последние пять лет пролилось уже достаточно крови. Потому я предлагаю, чтобы мы проявили ту снисходительность к убийцам Цезаря, какая была свойственна его искусству управления государством, и в интересах гражданского мира помиловали их, гарантировали им безопасность и пригласили спуститься с Капитолия и присоединиться к нашей дискуссии.
  Это было внушительное выступление – дедушку Антония многие, включая Цицерона, считали одним из величайших ораторов Рима, поэтому, возможно, этот дар был у Марка Антония в крови. Как бы то ни было, он задал тон возвышенной сдержанности – да такой, что полностью выбил почву из-под ног у Цицерона, выступавшего следующим, так что тот не смог ничего сказать, кроме как восхвалить Марка Антония за его мудрость и великодушие. Единственный вопрос, который Марк Туллий оспорил, это упоминание Антонием слова «снисходительность»:
  – Снисходительность, с моей точки зрения, означает «помилование», а «помилование» подразумевает преступление. Убийство диктатора было чем угодно, но уж никак не преступлением. Я бы предпочел другое выражение. Помните историю Фрасибула, который больше трех веков тому назад ниспроверг Тридцать тиранов Афин?158 После он объявил своим противникам то, что назвали «амнистией», – понятие, идущее от греческого слова «амнезия», то есть «забвение». Вот что требуется сейчас – великий государственный акт не прощения, но забвения, чтобы мы могли начать нашу республику заново, свободные от вражды прошлого, в дружбе и мире.
  Цицерон заслужил такие же аплодисменты, как и Антоний, и Долабелла немедленно выдвинул предложение амнистировать всех, принимавших участие в убийстве, и настоятельно посоветовать им явиться в Сенат. Только Эмилий Лепид был против: я уверен, что не из принципа – Лепид никогда не был человеком принципов, – а скорее потому, что видел, как от него ускользает шанс стяжать славу. Предложение утвердили и на Капитолий отрядили гонца.
  Во время перерыва, пока снаряжали посланца, Марк Туллий подошел к двери, чтобы поговорить со мною. Когда я поздравил его с речью, он сказал:
  – Я появился тут, ожидая, что меня разорвут на куски, а вместо этого оказалось, что я тону в меду. Как думаешь, в чем заключается игра Антония?
  – Может, тут нет никакой игры. Может, он ведет себя искренне, – предположил я.
  Оратор покачал головой.
  – Нет, у него есть план, но он хорошо его скрывает. Он определенно куда хитрее, чем я считал.
  Когда заседание возобновилось, оно вскоре стало не столько дебатами, сколько торговлей. Сперва Марк Антоний предупредил, что, когда вести об убийстве достигнут провинций, особенно Галлии, это может привести к широкому восстанию против римского правления.
  – В интересах поддержания сильного правительства на время чрезвычайной ситуации я предлагаю, чтобы все законы, провозглашенные Цезарем, и все назначения консулов, преторов и губернаторов, сделанные до мартовских ид, были утверждены Сенатом, – сказал он.
  Тут Цицерон встал.
  – Включая и твое собственное назначение, конечно?
  Антоний ответил с первым намеком на угрозу:
  – Да, явно включая и мое собственное… То есть если ты не возражаешь.
  – Включая и назначение Долабеллы твоим соконсулом? Насколько я припоминаю, это тоже было желанием Цезаря, пока ты не пресек это назначение с помощью своих предзнаменований.
  Я посмотрел через храм на Публия Корнелия, внезапно подавшегося на своем месте вперед.
  Для Антония это явно было горьким лекарством, но он его проглотил.
  – Да, в интересах единства, если такова воля Сената – включая и назначение Долабеллы.
  Марк Туллий продолжил нажимать на него:
  – И, следовательно, ты подтверждаешь, что Брут и Кассий и дальше будут консулами, а после – губернаторами Ближней Галлии и Сирии и что Децим пока возьмет под начало Ближнюю Галлию, с двумя уже предназначенными ему легионами?
  – Да, да и да.
  Раздался удивленный свист, несколько стонов и аплодисменты.
  – А теперь, – продолжил Антоний, – согласится ли ваша сторона с тем, что все законы и назначения, сделанные перед смертью Цезаря, должны быть подтверждены Сенатом?
  Позже Цицерон сказал мне, что, прежде чем встать и ответить, он попытался представить, что бы на его месте сделал Катон. «И, конечно же, он сказал бы, что раз правление Цезаря было незаконным, следовательно, его постановления тоже были незаконными и мы должны провести новые выборы. Но потом я посмотрел на дверь, увидел солдат и спросил себя, как мы можем провести выборы при подобных обстоятельствах? Началась бы резня!»
  Так что в тот момент Марк Туллий медленно встал и заговорил:
  – Я не могу говорить за Брута, Кассия и Децима, но скажу за себя: поскольку это пойдет на благо государства и при условии, что относящееся к одному относится и ко всем, – да, я согласен, чтобы назначениям диктатора позволили остаться в силе.
  После он сказал мне:
  – Я не могу об этом сожалеть, поскольку не мог сделать ничего другого.
  
  Обсуждение в Сенате продолжалось целый день. Антоний и Лепид предложили также, чтобы все, пожалованное Цезарем его солдатам, было утверждено Сенатом, и, принимая во внимание сотни ожидающих снаружи ветеранов, Цицерон едва ли мог осмелиться перечить этому. Взамен Антоний предложил навсегда отменить титул и должностные обязанности диктатора, и это было принято без протестов. Примерно за час до заката, после обсуждения различных приказов губернаторам провинций, заседание отложили, и сенаторы прошли через дым и убожество Субуры159 к форуму, где Антоний и Лепид отчитались перед ожидающей толпой в только что достигнутых договоренностях. Новости были встречены с облегчением и шумным одобрением, и зрелища гражданской гармонии сенаторов и простых людей было почти достаточно, чтобы вообразить, будто старая республика восстановлена.
  Марк Антоний даже пригласил Цицерона подняться на ростру. Стареющий государственный муж появился там впервые с тех пор, как обращался к народу после своего возвращения из изгнания. На мгновение его слишком переполнили чувства, чтобы он мог говорить.
  – Народ Рима, – сказал наконец Марк Туллий, жестом уняв овацию, – после мук и жестокости не только последних дней, но и последних лет, пусть будут отринуты прежние обиды и горечь.
  Как раз в этот миг луч света пронзил тучи, позолотив бронзовую крышу храма Юпитера на Капитолии, на котором ясно виднелись белые тоги заговорщиков.
  – Узрите солнце Свободы! – крикнул Цицерон, воспользовавшись моментом. – Солнце, вновь сияющее над римским форумом! Пусть оно согреет нас – пусть согреет все человечество – милосердием своих живительных лучей!
  Вскоре после этого Брут и Кассий прислали Антонию письмо: ввиду того, что было решено в Сенате, они готовы покинуть свою твердыню, но только при условии, что Антоний и Лепид в качестве гарантии безопасности пошлют заложников, которые останутся на Капитолии на ночь.
  Когда Марк Антоний поднялся на ростру и прочитал это послание вслух, раздались приветственные крики.
  – В знак моих честных намерений, – сказал он, – я готов отдать в заложники собственного сына – ему едва исполнилось три года, и боги знают, что я люблю его больше всех на свете. Лепид, – продолжал он, протянув руку к начальнику конницы, стоящему рядом, – поступишь ли ты так же с собственным сыном?
  У Эмилия не оставалось иного выбора, кроме как согласиться, и двух мальчиков, один из которых недавно начал ходить, а другой был подростком, забрали из их домов и вместе с их слугами отвели на Капитолий.
  Когда сгустились сумерки, появились Брут и Кассий: они спускались по ступеням без сопровождения. И снова толпа удовлетворенно взревела, особенно когда они пожали руки Антонию и Лепиду и приняли открытое приглашение отобедать с ними в знак примирения. Цицерона тоже пригласили, но он отказался. Совершенно вымотанный напряжением последних двух дней мой друг отправился домой спать.
  На рассвете следующего дня Сенат снова собрался в храме Теллус, и я вновь отправился туда вместе с Цицероном.
  Удивительно было войти и увидеть, что Брут и Кассий сидят в нескольких шагах от Антония и Лепида и даже от тестя Цезаря, Луция Кальпурния Пизона. У дверей околачивалось куда меньше солдат, чем раньше, и здесь царила атмосфера терпимости, отмеченная даже неким черным юмором. Например, когда Марк Антоний встал, чтобы открыть заседание, он особенно бурно поприветствовал возвращение Гая Кассия и сказал, что надеется не стать его следующей жертвой. «Надеюсь, на сей раз ты не принес припрятанный кинжал», – улыбнулся он, на что Кассий ответил, что, мол, нет, не принес, но обязательно принесет самый большой, если Антоний когда-нибудь начнет выдавать себя за тирана. Все засмеялись.
  Обсуждались различные деловые вопросы. Цицерон выдвинул предложение поблагодарить Марка Антония за его управление на посту консула, предотвратившее гражданскую войну, и это было принято единодушно. Потом Антоний предложил вдобавок поблагодарить Брута и Кассия за их роль в сохранении мира – это тоже было принято без возражений. А под конец Пизон встал, чтобы выразить свою благодарность Антонию за то, что тот предоставил охрану для защиты его дочери Кальпурнии и всей собственности Цезаря в ночь убийства.
  Затем он добавил:
  – Теперь нам осталось решить, что делать с телом Цезаря и с его завещанием. Тело его принесли с Марсова поля в дом главного жреца, умастили, и оно ожидает сожжения. Что же касается его последней воли, то должен сказать собравшимся, что Цезарь составил новое завещание шесть месяцев тому назад, в сентябрьские иды, на своей вилле рядом с Лабикумом160, запечатал его и вручил главной весталке. Никто не знает его содержания. В духе установившейся теперь прямоты и открытости я предлагаю, чтобы и то, и другое – похороны и зачтение завещания – были проведены публично.
  Антоний решительно высказался в пользу этого предложения. Единственным сенатором, который встал, чтобы возразить, был Кассий.
  – Мне кажется, это опасный курс, – заметил он. – Помните, что случилось в прошлый раз на публичных похоронах убитого лидера – когда сторонники Клодия сожгли дотла дом Сената? Мы только что добились хрупкого мира, и было бы безумием рисковать им.
  Марк Антоний покачал головой:
  – Насколько я слышал, похороны Клодия вышли из-под контроля потому, что кое-кто не рассуждал здраво.
  Он сделал паузу, когда вокруг засмеялись: все знали, что теперь он женат на вдове Клодия, Фульвии.
  – Как консул, я буду руководить похоронами Цезаря и могу заверить, что на них будет поддерживаться порядок, – заявил Антоний.
  Кассий Лонгин сердитым жестом дал понять, что он все равно против. На мгновение перемирие оказалось под угрозой, но потом встал Брут.
  – Находящиеся в городе ветераны Цезаря не поймут, почему их главнокомандующему отказывают в публичных похоронах, – сказал он. – Кроме того, если мы сбросим тело завоевателя в Тибр, о чем это скажет галлам, которые, как говорят, уже замышляют восстание? Я разделяю неуверенность Кассия, но, воистину, у нас нет выбора. Поэтому в интересах согласия и дружбы я поддерживаю выдвинутое предложение.
  Цицерон ничего не сказал, и предложение было принято.
  
  Чтение завещания Цезаря состоялось на следующий день в доме Антония, стоящем на холме чуть выше подножия. Марк Туллий хорошо знал это место: там была главная резиденция Помпея, прежде чем тот переехал в свой новый дворец, выходящий на Марсово поле. Антоний, руководя продажей с аукциона имущества, конфискованного у противников Цезаря, продал дом самому себе по минимальной цене.
  Теперь там мало что изменилось. Знаменитые тараны с пиратских трирем – трофеи великих морских побед Помпея – все еще были укреплены на стенах снаружи, а внутри остались все те же искусные украшения: они были практически такими же, как во времена старого хозяина.
  Цицерона тревожило возвращение в это место, а еще больше он оказался выбит из колеи, когда его встретил хмурый взгляд новой хозяйки виллы, Фульвии. Она ненавидела Марка Туллия, будучи замужем за Клодием, а теперь, выйдя замуж за Антония, возненавидела заново – и не делала никаких попыток это скрыть. Едва увидев знаменитого оратора, она демонстративно повернулась к нему спиной и начала разговаривать с кем-то другим.
  – Какая бесстыдная парочка грабителей могил, – прошептал мне Цицерон. – И как типично, что эта гарпия здесь! А, вообще-то, почему она здесь? Даже вдовы Цезаря тут нет. Какое дело Фульвии до чтения его завещания?
  Но такова уж была Фульвия. Больше любой другой женщины Рима – даже больше Сервилии, стародавней любовницы Цезаря, имевшей, по крайней мере, достаточно такта, чтобы действовать за сценой, – Фульвия любила соваться в политику. И, наблюдая, как она переходит от одного гостя к другому, направляя их в комнату, где должны были зачитать завещание, я внезапно почувствовал неуверенность: а вдруг именно она – тот разум, который стоит за проводимой Антонием умелой политикой примирения? Тогда все предстало бы в совершенно ином свете.
  Луций Кальпурний Пизон забрался на низкий стол, чтобы все могли его видеть. С одной стороны от него стоял Антоний, с другой – главная весталка, и все самые выдающиеся люди республики были его аудиторией. Продемонстрировав восковую печать, чтобы показать, что она нетронута, Пизон сломал ее и начал читать.
  Сначала завещание, смысл которого был сильно затемнен юридическим жаргоном, казалось совершенно безобидным. Цезарь оставлял все свое состояние тому сыну, который мог бы родиться у него после составления данного документа. Однако при отсутствии такового сына, его богатство переходило к трем потомкам мужского пола его покойной сестры, то есть Луцию Пинарию, Квинту Педию и Гаю Октавию, и его следовало разделить между ними следующим образом: по одной восьмой – Пинарию и Педию и три четверти – Октавию, которого он объявлял своим приемным сыном и который в дальнейшем стал известен как Гай Юлий Цезарь Октавиан…
  Пизон перестал читать и нахмурился, как будто не был уверен в том, что только что объявил.
  «Приемный сын»? Цицерон взглянул на меня, сощурив глаза в попытке вспомнить, и выговорил одними губами:
  – Октавий?..
  Тем временем у Антония был такой вид, будто его ударили по лицу. В отличие от Марка Туллия, он сразу вспомнил, кто такой Октавий – восемнадцатилетний сын племянницы Цезаря, Атии, – и для него это было как горьким разочарованием, так и полнейшей неожиданностью. Я уверен, он надеялся, что его назовут главным наследником диктатора, но вместо этого его просто упомянули как наследника «второй очереди» – то есть того, кто получит наследство только в том случае, если первостепенные наследники умрут или откажутся от наследства: честь, которую он делил с Децимом, одним из убийц!
  Вдобавок Юлий Цезарь завещал каждому из граждан Рима сумму в три сотни сестерциев наличными и постановил, что его имение рядом с Тибром должно стать общественным парком.
  Собрание разбилось на озадаченные группки, и после, по дороге домой, Цицерон был полон дурных предчувствий.
  – Это завещание – ящик Пандоры. Посмертный отравленный дар миру, чтобы выпустить на нас всякого рода бедствия.
  Он не слишком задумывался о неизвестном Октавии или, как теперь его следовало называть, Октавиане, обещавшим стать недолговечной ненужностью, – его даже не было в тот момент в стране, он находился в Иллирике. Гораздо больше Марка Туллия беспокоило упоминание о Дециме вкупе с подарками народу.
  Весь остаток дня и весь следующий день на форуме шла подготовка к похоронам Цезаря. Цицерон наблюдал за ней со своей террасы. На ростре для тела был воздвигнут золотой шатер, по замыслу похожий на храм Венеры Победоносной, а для сдерживания толпы вокруг соорудили барьеры. Шли репетиции актеров и музыкантов, и на улицах начали появляться вновь прибывшие сотни ветеранов Цезаря. Все они были при оружии – некоторые проделали сотни миль, чтобы присутствовать на похоронах.
  К Марку Туллию заглянул Аттик и упрекнул его за то, что тот позволил устроить этот спектакль:
  – Ты, Брут и остальные совсем сошли с ума!
  – Тебе легко говорить, – ответил оратор. – Но как можно было этому помешать? Мы не контролируем ни город, ни Сенат. Критические ошибки были сделаны не после убийства, а до него. Даже ребенок должен был предвидеть, что будет, если просто убрать Цезаря, – и на том успокоиться. А теперь нам приходится иметь дело с завещанием диктатора.
  Брут и Кассий прислали гонцов, сообщая, что собираются весь день похорон провести дома: они наняли охранников и советовали Цицерону сделать то же самое. Децим со своими гладиаторами забаррикадировался в доме и превратил его в крепость. Однако Марк Туллий отказался принять такие меры предосторожности, хотя при этом благоразумно решил не показываться на публике. Вместо этого он предложил, чтобы я присутствовал на похоронах и описал ему, как все было.
  Я не возражал против того, чтобы пойти туда, – меня бы все равно никто не узнал. Кроме того, мне хотелось увидеть похороны. Я ничего не мог с собой поделать: втайне я испытывал определенное уважение к Цезарю, который в течение многих лет всегда вел себя учтиво по отношению ко мне.
  Поэтому я спустился на форум перед рассветом, неожиданно осознав, что прошло уже пять дней после убийства. Среди такого наплыва событий трудно было уследить за временем.
  Центр города уже был забит народом: там были тысячи людей, не только мужчин, но и женщин. Там собрались не столько учтивые горожане, сколько старые солдаты, городская беднота, много рабов и масса евреев, которые почитали Цезаря за то, что тот позволил им заново отстроить стены Иерусалима.
  Я ухитрился пробраться вокруг огромной толпы до поворота Священной дороги, где должен был пройти кортеж, и спустя несколько часов после того, как занялся день, увидел вдалеке процессию, начавшую покидать официальную резиденцию главного жреца.
  Процессия прошла прямо передо мной, и я изумился тому, как ее спланировали: Антоний и наверняка Фульвия не упустили ничего, что могло бы воспламенить чувства людей. Первыми шли музыканты, играя свои навязчивые протяжные похоронные напевы, потом перед толпой пробежали с воплями танцоры, переодетые в духов подземного мира, которые принимали позы горя и ужаса, дальше шли домашние рабы и вольноотпущенники, несшие бюсты Цезаря, а за ними проследовали не один, а целых пять актеров, изображавших каждый из триумфов Гая Юлия, в восковых масках диктатора, настолько невероятно похожих на его живое лицо, что чувствовалось, будто он восстал из мертвых в пяти лицах и во всей своей славе. После этих актеров на открытых носилках пронесли макет трупа в натуральную величину – он был нагим, не считая набедренной повязки, со всеми колотыми ранами, включая ту, что была на лице, изображенными глубокими красными разрезами в белой восковой плоти: это заставило зрителей задохнуться и заплакать, а некоторые женщины даже упали в обморок. Потом на плечах сенаторов и солдат пронесли на ложе из слоновой кости само тело, закутанное в пурпурно-золотые покровы, а за ним следовали вдова Цезаря Кальпурния и его племянница Атия, с прикрытыми лицами, одетые в черное и поддерживающие друг друга. Их сопровождали родственники, а после них, наконец, шли Антоний, Пизон, Долабелла, Гирций, Панса, Бальб, Оппий и все ведущие соратники Цезаря.
  После того как прошел кортеж, наступила странная пауза, пока тело переносили к лестнице позади ростры. Ни до, ни после этого я не встречал в центре Рима посреди дня такой абсолютной тишины. Во время зловещего затишья скорбящие заполнили возвышение, а когда наконец появился труп, ветераны Цезаря начали колотить мечами по щитам, как, должно быть, делали на поле боя, – это был ужасающий, воинственный, устрашающий грохот. Тело осторожно поместили в золотой шатер, после чего Антоний шагнул вперед, чтобы прочесть панегирик, и поднял руку, призывая к молчанию.
  – Мы пришли, чтобы проститься не с тираном! – сказал он, и его могучий голос торжественно прозвенел среди храмов и статуй. – Мы пришли, чтобы проститься с великим человеком, предательски убитым в священном месте теми, кого он помиловал и продвинул!
  Марк Антоний заверил Сенат, что будет говорить сдержанно, и теперь нарушил свое обещание на первых же словах и в течение следующего часа постарался ввергнуть обширную аудиторию, уже взбудораженную зрелищной процессией, во тьму горя и ярости. Он раскинул руки. Он чуть ли не упал на колени. Он бил себя в грудь и показывал на небеса. Он перечислил достижения Цезаря. Он рассказал им о завещании убитого правителя – о подарке каждому гражданину, об общественном парке, о горькой иронии того, что Цезарь почтил Децима.
  – И, более того, этот Децим Брут, который был ему как сын, – и Юний Брут, и Кассий, и Цинна, и остальные – эти люди дали клятву, дали торжественное обещание верно служить Цезарю и защищать его! – гремел голос Марка Антония. – Сенат объявил им амнистию, но, клянусь Юпитером, как бы я хотел отомстить, если бы благоразумие не сдерживало меня!
  Короче, он использовал все ораторские уловки, отвергнутые суровым Брутом. А потом пришло время его – или Фульвии? – завершающего мастерского хода. Антоний вызвал на возвышение одного из актеров в маске Цезаря, так похожей на живое лицо, и тот сиплым голосом продекламировал перед толпой знаменитую речь из трагедии Пакувия161 «Суд об оружии»:
  – Не я ль, несчастный, спас тех негодяев, что привели меня к могиле?
  Исполнение это было опасно мастерским – оно казалось посланием из Подземного мира. А потом, вызвав стоны ужаса, манекен трупа Цезаря подняли каким-то хитроумным приспособлением и повернули, заставив описать полный круг, чтобы продемонстрировать все его раны.
  С этого момента похороны Юлия Цезаря шли по образцу похорон Клодия. Тело полагалось сжечь на погребальном костре, уже приготовленном на Марсовом поле, но, когда его снесли с ростры, сердитые голоса закричали, что вместо этого его нужно кремировать в зале Сената Помпея, где было совершено преступление, или на Капитолии, где заговорщики нашли убежище. Потом толпа, повинуясь некоему коллективному импульсу, передумала и решила, что тело следует сжечь прямо здесь, на месте. Антоний же ничего не сделал, чтобы остановить все это: он только снисходительно смотрел, как вновь разоряются книжные лавки Аргилета и как люди тащат скамьи из судов в центр форума и громоздят их в кучу.
  Похоронные носилки Цезаря водрузили на костер и подожгли факелом. Актеры, танцовщики и музыканты стащили свои балахоны и маски и швырнули их в пламя. Толпа последовала их примеру: в приступе истерии люди срывали с себя одежду, и она летела в огонь вместе со всем, что могло гореть. Затем толпа начала бегать по улицам с факелами, выискивая дома убийц, и мне, наконец, изменило мужество – я направился обратно на Палатин. По дороге я прошел мимо бедного Гельвия Цинны, поэта и трибуна, которого толпа перепутала с его тезкой, претором Корнелием Цинной, упомянутым Антонием в речи. Его, вопящего, с петлей на шее, волокли прочь, а после его голову демонстративно носили вокруг форума на шесте.
  Когда я, пошатываясь, ввалился в дом и рассказал Цицерону, что произошло, тот закрыл лицо руками.
  Всю ночь продолжали раздаваться звуки разрушения, и небо озарялось пламенем подожженных домов. На следующий день Марк Антоний послал Дециму письмо, предупреждая, что он больше не может защищать жизни убийц, и настоятельно рекомендуя им удалиться из Рима. Цицерон посоветовал им сделать то, что предлагает Антоний, сказав, что они будут полезнее делу живыми, чем мертвыми.
  Децим Брут отправился в Ближнюю Галлию, чтобы попытаться взять под контроль назначенную ему по жребию провинцию, Требоний кружным путем двинулся в Азию, чтобы сделать то же самое, а Брут и Кассий удалились на побережье Антия. Цицерон же двинулся на юг.
  XV
  Он сказал, что покончил с политикой – и вообще с Италией. Сказал, что отправится в Грецию и хотел бы остаться с сыном в Афинах, где будет писать философские труды.
  Мы уложили большинство нужных Цицерону книг из его библиотеки в Риме и в Тускуле и отправились в путь с большой свитой, включающей двух секретарей, повара, доктора и шестерых телохранителей. Со времени смерти Цезаря погода стояла не по сезону холодной и мокрой, что, конечно, было воспринято как еще один знак недовольства богов его убийством.
  Из дней, проведенных в пути, мне ярче всего запомнилось, как Марк Туллий с накинутым на колени одеялом сочиняет в своем экипаже философский трактат, а дождь без устали барабанит по тонкой деревянной крыше.
  Мы остановились на ночь у Матия Кальвены, всадника, который приходил в отчаяние из-за будущего страны:
  – Если такой гениальный человек, как Цезарь, не смог найти выхода, кто же тогда его найдет?
  Но, кроме него, в противоположность сценам, разыгравшимся в Риме, мы не нашли никого, кто не радовался бы избавлению от диктатора.
  – К несчастью, – заметил Цицерон, – ни у одного из них нет под началом легиона.
  Он нашел прибежище в работе, и к тому времени, как в апрельские иды мы добрались до Путеол, закончил одну свою книгу – «О прорицании», написал половину другой – «О судьбе» и начал третью – «О славе». Это были три примера его гения, которые будут жить, пока люди смогут читать.
  А как только он вылез из экипажа и размял ноги, пройдясь вдоль берега моря, то начал набрасывать план четвертой книги – «О дружбе». «За единственным исключением – мудрости, я склонен расценивать дружбу как величайший из всех даров, которыми боги наградили человечество», – написал он в ней. Эту книгу оратор планировал посвятить Аттику. Может, физический мир и стал для него враждебным и опасным местом, но в мыслях своих он жил свободно и безмятежно.
  Антоний распустил Сенат до первого дня июня, и постепенно огромные виллы вокруг Неаполитанского залива начали наполняться выдающимися людьми Рима. Большинство из вновь прибывших, например, Гирций и Панса, были все еще потрясены смертью Цезаря. Этим двоим в конце года полагалось вступить в должность консулов, и среди прочих приготовлений они спросили Цицерона, не даст ли тот им дальнейших уроков ораторского искусства. Марку Туллию не слишком хотелось этого, так как преподавание отвлекало его от сочинительства и он считал их скорбные разговоры о Цезаре раздражающими, но мой друг был слишком добродушен, чтобы в конечном итоге отказать им.
  Он отводил обоих учеников к морю, обучая их ораторскому искусству по методу Демосфена, который четко произносил слова, набив рот галькой, а чтобы научиться докричаться до слушателей, читал речи перед разбивающимися о берег волнами.
  За обеденным столом Гирций и Панса сыпали историями о произволе Антония: о том, как тот хитростью заставил Кальпурнию в ночь убийства отдать ему на хранение личные бумаги покойного мужа и его состояние, о том, как теперь он притворяется, будто в тех документах содержались различные указы, имеющие силу закона, в то время как на самом деле он сочинял их сам в обмен на громадные взятки…
  – Итак, в его руках все деньги? – спросил как-то их Цицерон. – Но я думал, что три четверти состояния Цезаря должны были отойти мальчишке Октавиану?
  Гирций возвел глаза к потолку:
  – Ему повезет, коли так будет!
  – Сперва он должен приехать и взять их, – добавил Панса, – а я бы не сказал, что у него на это много шансов.
  Два дня спустя после этого разговора я укрывался от дождя в портике, читая трактат по сельскому хозяйству Катона Старшего162, когда ко мне подошел управляющий и объявил: прибыл Луций Корнелий Бальб, желающий повидаться с Цицероном.
  – Так скажи хозяину, что он здесь, – ответил я.
  – Но я не уверен, что должен так поступить… Он дал мне строгие указания не беспокоить его, кто бы к нему ни пришел, – вздохнул управляющий.
  Я вздохнул и отложил книгу в сторону: Бальб был тем человеком, с которым следовало повидаться. Он был испанцем, занимавшимся делами Цезаря в Риме. Цицерон хорошо знал его и однажды защищал в суде, когда того попытались лишить гражданства. Теперь Луцию Корнелию было лет пятьдесят пять, и он владел огромной виллой неподалеку.
  Я нашел его ожидающим в таблинуме вместе с юношей в тоге, которого сперва принял за его сына или внука. Однако, присмотревшись внимательней, я увидел, что это невозможно: в отличие от смуглого Бальба, этот мальчик был с влажными светлыми кудрями, плохо постриженными кружком, и к тому же невысоким и стройным, с хорошеньким личиком, хотя и с нездоровым цветом кожи, усыпанной прыщами.
  – А, Тирон! – воскликнул Корнелий. – Не будешь ли так добр оторвать Цицерона от его книг? Просто скажи, что я привел повидаться с ним приемного сына Цезаря – Гая Юлия Цезаря Октавиана. Это должно сработать.
  При этом молодой человек застенчиво улыбнулся мне, показав неровные зубы, между которыми виднелись щели.
  Само собой, Марк Туллий тут же пришел, разрываясь от любопытства, – познакомиться с таким экзотическим созданием, словно с неба упавшим в сумятицу римской политики!
  Бальб представил молодого человека, который поклонился и сказал моему другу:
  – Это одна из величайших почестей в моей жизни – познакомиться с тобой. Я прочел все твои речи и философские труды. Я годами мечтал об этом моменте.
  У него был приятный голос, мягкий и хорошо поставленный.
  Цицерону явно польстил этот комплимент.
  – Очень любезно с твоей стороны, – ответил он. – Теперь, пожалуйста, скажи, прежде чем мы перейдем к другим темам: как мне тебя называть?
  – Для всех я настаиваю на имени Цезарь. Для друзей и семьи я Октавиан, – сказал юноша.
  – Что ж, поскольку в моем возрасте мне будет трудно привыкнуть к еще одному Цезарю, может, я тоже смогу называть тебя Октавианом, если позволишь?
  Молодой человек снова поклонился.
  – Это будет честью для меня.
  Так начались два дня неожиданно дружеских разговоров Марка Туллия и приемного сына Цезаря. Оказалось, что Октавиан остановился по соседству со своей матерью Атией и отчимом Филиппом. Теперь юноша очень непринужденно сновал между двумя домами. Часто он появлялся один, хотя вместе с ним из Иллирика приехали его друзья и солдаты, и еще больше людей присоединились к нему в Неаполе. Они с Цицероном беседовали на вилле или вместе прогуливались вдоль берега в перерыве между ливнями.
  Наблюдая за ними, я вспоминал строки из трактата своего друга о старости: «Как я испытываю симпатию к молодому человеку, в котором есть толика зрелости, так я испытываю симпатию к старику, в котором есть привкус юности…»
  Странно, но из них двоих именно Октавиан иногда казался старше: это был очень серьезный, вежливый, почтительный и здравомыслящий человек, в то время как Цицерон все больше шутил и кидал камешки в море. Оратор сказал мне, что его новый друг не ведет пустяковых бесед. Все, чего он хотел, – это политических советов. Тот факт, что Марк Туллий открыто поддерживал убийц его приемного отца, его как будто вообще не касался. Он лишь задавал практические вопросы. Как скоро он должен отправиться в Рим? Как ему обращаться с Антонием? Что он должен сказать ветеранам Цезаря, многие из которых околачиваются вокруг его дома? Как избежать гражданской войны?
  Цицерон был под сильным впечатлением от таких бесед.
  – Я полностью понимаю, что в нем увидел Цезарь, – он обладает неким хладнокровием, редким в его возрасте, – говорил он мне. – Однажды из него может получиться великий государственный деятель, если только он проживет достаточно долго.
  Иными были люди, окружавшие Октавиана. Среди них имелась пара старых армейских командиров Цезаря, с холодными, мертвыми глазами профессиональных убийц, и несколько высокомерных юных сотоварищей, из которых выделялись двое: Марк Випсаний Агриппа, молчаливый и излучающий слабую угрозу даже во время отдыха юноша, которому не было еще и двадцати, но который уже был окровавлен войной, и Гай Цильний Меценат – чуть постарше, женоподобный, хихикающий и циничный.
  – Эти меня вообще не интересуют, – сказал об этих двоих как-то Цицерон.
  Только один раз мне выпал случай достаточно долго понаблюдать за Октавианом. Это случилось в последний день его пребывания здесь, когда он вместе с матерью, отчимом, Агриппой и Меценатом пришел к нам на обед. Марк Туллий пригласил также Гирция и Пансу, так что вместе со мной нас собралось девять человек.
  Я отметил, что молодой человек ни разу не прикоснулся к вину, и заметил, насколько он молчалив, как его бледно-серые глаза перебегают от одного собеседника к другому и насколько внимательно он слушает, как будто пытаясь закрепить все сказанное в памяти.
  Атия, которая выглядела так, будто могла бы стать моделью для статуи, изображающей идеал римской матроны, была слишком благопристойной, чтобы на людях выражать свое мнение о политике. Однако Филипп, определенно хвативший лишку, становился все говорливее и к концу вечера заявил:
  – Что ж, если кто-то хочет знать мое мнение, то я думаю, Октавиан должен отказаться от этого наследства.
  – А кто-то хочет знать его мнение? – прошептал мне Меценат и закусил свою салфетку, чтобы заглушить смех.
  Октавиан повернулся к Филиппу и мягко спросил:
  – И что заставляет тебя так думать, отец?
  – Ну, если я могу говорить откровенно, мальчик мой, то ты сколько душе угодно можешь называть себя Цезарем, но это не делает тебя Цезарем, и чем больше ты приблизишься к Риму, тем это будет опаснее. Ты и вправду думаешь, что Антоний просто передаст тебе все миллионы? И с чего бы ветеранам Цезаря следовать за тобой, а не за Антонием, который командовал крылом при Фарсале? Имя Цезарь – просто мишень у тебя на спине. Тебя убьют прежде, чем ты проделаешь пятьдесят миль.
  Гирций и Панса кивнули в знак согласия.
  Но Агриппа тихо возразил:
  – Нет, мы сможем доставить его в Рим – это не так уж опасно.
  Октавиан повернулся к Цицерону:
  – А ты что думаешь?
  Оратор тщательно промокнул салфеткой губы, прежде чем ответить.
  – Всего четыре месяца назад твой приемный отец обедал на этом самом месте, на котором ты сейчас возлежишь, и заверял меня, что не боится смерти. Правда заключается в том, что жизни всех нас висят на волоске. Нигде нет безопасного места, и никто не может предсказать, что произойдет. Когда я был в твоем возрасте, я грезил только о славе. Чего бы я ни отдал, чтобы оказаться на твоем месте сейчас!
  – Итак, ты бы отправился в Рим? – спросил Октавиан.
  – Да.
  – И что бы сделал?
  – Выдвинул бы свою кандидатуру на выборах.
  Филипп нахмурился.
  – Но ему всего восемнадцать. Он еще даже недостаточно взрослый, чтобы голосовать.
  – Дело в том, что есть вакансия на пост трибуна, – продолжил Цицерон. – Цинну убила толпа на похоронах Цезаря – его перепутали с другим, беднягу… Ты должен выдвинуться на его место.
  – Но Антоний наверняка никогда такого не допустит? – спросил Октавиан.
  – Не важно, – согласился Марк Туллий. – Такой поступок продемонстрирует твою решимость продолжать политику Цезаря – политику поборника народа: плебсу наверняка это понравится. А когда Антоний выступит против тебя – а он должен выступить, – люди увидят в нем и своего противника тоже.
  Октавиан медленно кивнул.
  – Неплохая идея. Может, ты отправишься со мной?
  Цицерон засмеялся:
  – Нет, я удаляюсь в Грецию, чтобы изучать философию.
  – Жаль.
  После обеда, когда гости готовились уходить, я нечаянно услышал, как Октавиан сказал оратору:
  – Я говорил серьезно. Я бы оценил твою мудрость.
  Но мой друг покачал головой:
  – Боюсь, моя верность принадлежит другим – тем, кто сразил твоего приемного отца. Но если когда-нибудь появится возможность твоего примирения с ними… Ну, в таком случае, в интересах государства, я сделаю все возможное, чтобы тебе помочь.
  – Я не возражаю против примирения. Мне нужно мое наследство, а не месть.
  – Могу я передать им это?
  – Конечно. Для того я это и сказал. До свиданья. Я напишу тебе.
  Они пожали друг другу руки, и Октавиан шагнул на дорогу. Был весенний вечер, еще не совсем стемнело, и дождь прекратился, но в воздухе все еще чувствовалась влага. К моему удивлению, на другой стороне дороги молча стояли в голубом полумраке больше сотни солдат. Когда они увидели Октавиана, то устроили тот самый грохот, который я слышал на похоронах Цезаря, колотя мечами по щитам в знак приветствия: оказалось, это ветераны диктатора, участвовавшие в галльских войнах и поселившиеся неподалеку на земле Кампании.
  Октавиан подошел к ним вместе с Агриппой, чтобы поговорить. Цицерон немного понаблюдал за этим, после чего нырнул обратно в дом, чтобы его не заметили.
  Когда дверь была заперта, я спросил Цицерона:
  – Зачем ты убеждал его отправиться в Рим? Уж наверняка последнее, чего ты хочешь – это поддержать еще одного Цезаря?
  – Отправившись в Рим, он доставит проблем Антонию. Он раздробит их группировку.
  – А если его авантюра увенчается успехом?
  – Не увенчается. Октавиан – милый мальчик, и я надеюсь, что он выживет, но он не Цезарь – ты только посмотри на него!
  Тем не менее перспективы Октавиана интересовали Цицерона достаточно сильно, чтобы он отложил свой отъезд в Афины. Вместо этого он возымел смутную идею присутствовать на заседании Сената, которое Марк Антоний созывал первого июня. Но когда ближе к концу мая мы появились в Тускуле, все советовали Марку Туллию не ездить туда. Варрон прислал письмо, в котором предупреждал, что Цицерона убьют. Гирций согласился с этим, сказав:
  – Даже я не еду, а ведь никто никогда не обвинял меня в неверности Цезарю. Но на улицах слишком много старых солдат, быстро выхватывающих мечи, – вспомните, что случилось с Цинной.
  Тем временем Октавиан прибыл в город целым и невредимым и прислал Цицерону письмо:
  От Гая Юлия Цезаря Октавиана Марку Туллию Цицерону – привет.
  Я хочу, чтобы ты знал, что вчера Антоний наконец согласился повидаться со мною в своем доме – том, который прежде был домом Помпея. Он заставил меня прождать больше часа – глупая тактика, которая, по-моему, демонстрирует скорее его слабость, чем мою. Для начала я поблагодарил его за то, что он присмотрел ради меня за собственностью моего приемного отца, предложил забрать из нее любые безделушки, какие он пожелает взять на память, но попросил немедленно передать мне остальное. Я сказал, что мне нужны деньги, чтобы безотлагательно выплатить наличные тремстам тысячам граждан в соответствии с завещанием отца, и попросил, чтобы остаток моих расходов покрылся ссудой из государственной казны. Еще я рассказал о намерении выставить свою кандидатуру на свободное место трибуна и попросил предъявить различные указы, которые, как заявляет Антоний, были обнаружены в бумагах отца.
  Он ответил с великим негодованием, что Цезарь не был царем и не завещал мне контроль над государством, поэтому он не обязан отчитываться передо мной в своих государственных делах. Что касается денег, то трофеи отца, по его словам, вовсе не были так велики и он оставил государственную казну пустой, так что оттуда нечего взять. Что же до моего трибуната – то моя кандидатура была бы незаконной, и об этом не может быть и речи.
  Он думает, что, раз я молод, он может меня запугать. Он ошибается. Мы расстались в плохих отношениях. Однако народ и солдаты моего отца оказали мне настолько же теплый прием, насколько холодный оказал Антоний.
  Цицерон восхитился враждой между Марком Антонием и Октавианом и показал письмо нескольким своим знакомым:
  – Видите, как львенок дергает старого льва за хвост?
  Он попросил меня отправиться ради него к первому июня в Рим и сообщить, что произойдет на заседании Сената.
  Как всех нас и предупреждали, я нашел Рим полным солдат, по большей части ветеранов Цезаря, которых Антоний призвал в город, чтобы те служили ему личной армией. Они стояли за углами улиц угрюмыми, голодными группами, запугивая всех, кто, с их точки зрения, мог оказаться богатым. В результате в Сенате собралось очень мало людей, и не нашлось никого достаточно храброго, чтобы противостоять самому дерзкому предложению Марка Антония: он сказал, что у Децима следует отобрать должность губернатора Ближней Галлии, а ему, Антонию, следует присудить обе галльские провинции вкупе с командованием над тамошними легионами на следующие пять лет – именно то сосредоточие власти в одних руках, которое вывело Цезаря на дорогу к диктаторству.
  И, как будто этого было недостаточно, Антоний объявил также, что вызвал домой три легиона, базирующиеся в Македонии, которые Цезарь планировал использовать в парфянской кампании, и опять-таки сам принял командование над ними. Долабелла, против ожидания, не возражал, потому что должен был получить Сирию, тоже на пять лет, а от Лепида откупились, отдав ему пост верховного понтифика, прежде принадлежавший Цезарю.
  А под конец, поскольку все эти назначения оставили Брута и Кассия без провинций, которых те ожидали, Антоний устроил так, чтобы им взамен предложили пару старых постов уполномоченных по зерну, учрежденных Помпеем: одно – в Азии, другое – в Сицилии. При этом они вообще не должны были обладать властью. Это было сильным унижением: вот и надейся после этого на примирение!
  Законопроекты были одобрены полупустым Сенатом, и Антоний на следующий день отнес их на форум, чтобы за них проголосовал народ.
  Погода по-прежнему стояла суровая, а на середине процедуры даже разразилась гроза – это было такое ужасное предзнаменование, что собравшихся должны были тут же распустить. Но Марк Антоний был авгуром и заявил, что не видел никаких молний, после чего постановил, что голосование должно продолжаться – и к наступлению сумерек получил, что хотел.
  Октавиана нигде не было видно.
  Когда я повернулся, чтобы покинуть собрание, то увидел, что из носилок за происходящим наблюдает Фульвия. Она вымокла под дождем, но как будто не обращала на это внимания, настолько была поглощена апофеозом своего мужа. Я сделал мысленную заметку предупредить Цицерона, что женщина, которая до сих пор была для него лишь помехой, только что стала куда более опасным врагом.
  На следующее утро я пошел повидаться с Корнелием Долабеллой. Он отвел меня в детскую и показал внука Цицерона, малыша Лентула, который только что научился делать несколько нетвердых шагов. Прошло уже больше пятнадцати месяцев со смерти Туллии, однако Долабелла все еще не отдал ее приданое. По просьбе Марка Туллия я затронул данную тему («Сделай это вежливо, имей в виду: я не могу позволить себе его оттолкнуть», – напутствовал меня мой друг). Но Публий Корнелий тут же меня прервал:
  – Боюсь, об этом не может быть и речи. Вместо этого ты можешь дать ему полное и окончательное возмещение долгов, которое стоит куда дороже денег.
  И он бросил через стол внушительный юридический документ с черными ленточками и красной печатью.
  – Я назначаю его своим легатом в Сирии, – добавил Долабелла. – Скажи ему, пусть не беспокоится – он ничего не должен делать. Но это означает, что он может покинуть страну с почетом, и гарантирует ему неприкосновенность в течение следующих пяти лет. Передай ему мой совет: он должен убраться как можно скорее. Дела с каждым днем идут все хуже и хуже, и мы не можем отвечать за его безопасность.
  С тем я и вернулся в Тускул и устно изложил Цицерону, который сидел в саду рядом с могилой Туллии, послание его зятя. Он внимательно изучил ордер на свое легатство.
  – Итак, сей маленький клочок бумаги стоил мне миллион сестерциев? Он и вправду воображает, что, если я помашу им перед лицом какого-нибудь неграмотного полупьяного легионера, это помешает тому воткнуть меч мне в горло?
  Цицерон уже слышал о случившемся в Сенате и на собрании народа, но захотел, чтобы я продекламировал свои конспекты звучавших там речей. Когда я закончил, он спросил:
  – Значит, противодействия не было?
  – Никакого.
  – А ты вообще видел Октавиана?
  – Нет.
  – Нет… Конечно, нет… Да и с чего бы тебе его видеть? У Антония есть деньги, легионы и консульство, а у Октавиана нет ничего, кроме заимствованного имени. Что же касается нас, мы даже не осмеливаемся показаться в Риме… – Он в отчаянии ссутулился, прислонившись к стене. – Я скажу тебе кое-что, Тирон, только это между нами: я начинаю желать, чтобы мартовские иды никогда не случались.
  На седьмой день июня Брут с Кассием должны были держать семейный совет в Антии, чтобы решить, какие дальше предпринять шаги. Цицерона пригласили присутствовать, и он попросил меня сопровождать его.
  Мы вышли рано, спустились с холмов, едва встало солнце, и по болотистой земле направились к побережью. Поднимался туман. Я помню кваканье лягушек-быков и крики чаек. Марк Туллий же почти не разговаривал.
  Перед самым полуднем мы добрались до виллы Брута. Это был прекрасный старый дом на самом берегу со ступенями, вырезанными в скале, которые вели вниз, к морю. Ворота охранял сильный караул из гладиаторов, группа бойцов патрулировала окрестности, а еще несколько отрядов виднелись на берегу – думаю, всего там было около сотни вооруженных людей.
  Брут вместе с остальными ожидал в крытой галерее, полной греческих статуй. У него был напряженный вид, и его знакомое нервное притоптывание ногой бросалось в глаза сильнее, чем когда-либо.
  Он рассказал, что уже два месяца не выходит из дома – это было удивительно, учитывая, что он являлся городским претором и ему не полагалось находиться вне Рима больше десяти дней в году. Во главе стола сидела его мать, Сервилия, а также присутствовали его жена Порция и сестра Терция – жена Гая Кассия. Наконец, там был Марк Фавоний, бывший претор, известный под прозвищем Обезьяна Катона благодаря близости к дяде Брута. Терция объявила, что Кассий скоро прибудет.
  Цицерон предложил, чтобы я заполнил время ожидания детальным отчетом о недавних дебатах в Сенате и на народном собрании, после чего Сервилия, которая до сего момента не обращала на меня никакого внимания, перевела на меня свои свирепые глаза и сказала:
  – О, так это твой знаменитый шпион?
  Она была Цезарем в женском платье – лучше я не могу ее описать: быстро соображающая, красивая, надменная, твердая, как скала. Диктатор наделил ее щедрыми дарами, включавшими поместья, конфискованные у врагов, и огромные драгоценности, отобранные им в завоеваниях, однако, когда сын Сервилии организовал его убийство и ей доставили весть об этом, ее глаза остались сухими, как драгоценные камни, которые подарил ей бывший возлюбленный. И в этом она тоже была похожа на Гая Юлия. Она внушала Цицерону легкий благоговейный трепет.
  Запинаясь, я справился с расшифровкой своих записок, все время сознавая, что Сервилия пристально на меня смотрит. В конце она сказала с превеликим отвращением:
  – Уполномоченный по сбору зерна в Азии! И ради этого был убит Цезарь – чтобы мой сын мог стать торговцем зерном?
  – И все равно я думаю, что он должен принять это назначение, – сказал Цицерон. – Это лучше, чем ничего, – и уж определенно лучше того, чтобы оставаться здесь.
  – По крайней мере, в последнем пункте я с тобой согласен, – отозвался Брут. – Я не могу больше прятаться от людских глаз. С каждым днем я все больше теряю уважение. Но – Азия? Нет, что мне на самом деле нужно – так это отправиться в Рим, чтобы делать то, что всегда делает городской претор в такое время года: организовать Аполлоновы игры163 и показаться римскому народу.
  Его выразительное лицо было полно му́ки.
  – Ты не можешь отправиться в Рим, – ответил Марк Туллий. – Это слишком опасно. Послушай, потерю остальных из нас более или менее можно пережить, но не твою, Брут, – твое имя и твоя слава делают тебя великим объединяющим лозунгом свободы. Мой тебе совет – прими назначение, проводи вдали от Италии, в безопасности, благородную общественную работу и ожидай благоприятных событий. Все меняется, а в политике все меняется всегда.
  В этот миг появился Кассий, и Сервилия попросила Цицерона повторить то, что он только что сказал. Но если Брута напасти превратили в благородного страдальца, то Кассия они привели в ярость, и он начал стучать кулаком по столу:
  – Я не для того пережил бойню в Каррах и спасся в Сирии от парфян, чтобы стать сборщиком зерна в Сицилии! Это оскорбление!
  – Ну, и что же ты тогда будешь делать? – спросил Марк Туллий.
  – Покину Италию. Взойду на корабль. Отплыву в Грецию.
  – Греция, – заметил Цицерон, – скоро станет порядком многолюдной, в то время как в Сицилии, во-первых, безопасно, во-вторых, ты исполнишь свой долг, как добрый сторонник конституционного правления, а в-третьих, будешь ближе к Италии, чтобы воспользоваться благоприятными возможностями, когда они появятся. Ты должен быть нашим великим военачальником.
  – Какого рода возможностями?
  – Ну, например, Октавиан все еще может доставить Антонию всевозможные неприятности.
  – Октавиан? Это одна из твоих шуточек! Куда больше вероятность того, что он набросится на нас, чем затеет ссору с Антонием.
  – Вовсе нет… Я видел мальчика, когда тот был на Неаполитанском заливе, и он вовсе не так дурно настроен по отношению к нам, как ты думаешь. «Мне нужно мое наследство, а не месть», – вот его собственные слова. Он – настоящий враг Антония.
  – Тогда Антоний его раздавит.
  – Но сперва ему придется раздавить Децима, и вот тогда начнется война – когда Антоний попытается отобрать у него Ближнюю Галлию.
  – Децим, – горько проговорил Кассий, – человек, который подвел нас больше любого другого. Подумайте только, что мы могли бы сделать с теми двумя его легионами, если б он привел их в марте на юг! Но теперь уже слишком поздно: македонские легионы Антония превосходят его в численности два к одному.
  Упоминание о Дециме Бруте как будто прорвало плотину. Обвинения хлынули из уст всех сидящих за столом, особенно из уст Фавония, по мнению которого Децим должен был предупредить всех, что он упомянут в завещании Цезаря:
  – Это восстановило против нас людей больше всего остального!
  Цицерон слушал, расстраиваясь все сильнее. Он вмешался, чтобы сказать, что нет смысла плакать над прошлыми ошибками, но не смог удержаться и добавил:
  – Кроме того, если уж говорить об ошибках, не беспокойтесь о Дециме: семена нашего нынешнего затруднительного положения были посеяны, когда вы не смогли созвать совещание Сената, не смогли сплотить людей вокруг нашего дела и не смогли перехватить власть в республике.
  – Нет, право слово, я никогда не слышала ничего подобного! – воскликнула Сервилия. – Чтобы не кто-нибудь, а ты обвинял других в недостатке решимости!
  Оратор бросил на нее сердитый взгляд и тут же замолчал. Щеки его горели – то ли от ярости, то ли от смущения. Вскоре совещание закончилось.
  В моих записях отражены только два решения. Брут и Кассий скрепя сердце согласились хотя бы рассмотреть возможность того, что примут назначения уполномоченными по зерну, но только после того, как Сервилия объявила в своей сверхсамоуверенной манере, что позаботится, чтобы решение Сената было сформулировано в более лестных выражениях. Кроме того, Брут нехотя согласился, что для него поездка в Рим невозможна и что его преторианские игры поневоле должны быть организованы в его отсутствие.
  В остальном совещание закончилось полным провалом, потому что больше ничего так и не было решено. Как Цицерон объяснил Аттику в письме, продиктованном по дороге домой, теперь «каждый сам за себя»: «Я обнаружил корабль разваливающимся на куски, вернее, обнаружил его рассеянные обломки. Ни плана, ни мыслей, ни методов. Поэтому, хотя раньше у меня и имелись сомнения, теперь я все больше преисполняюсь решимости бежать отсюда, и как можно скорее».
  Жребий был брошен. Он отправится в Грецию.
  
  Что касается меня, то мне было уже под шестьдесят, и про себя я решил, что для меня пришло время оставить службу у Цицерона и провести остаток дней одному. Я знал по его разговорам, что он не ожидает нашего расставания. Мой друг полагал, что мы станем делить виллу в Афинах и вместе писать философские труды, пока один из нас не умрет от старости. Но я больше не мог вынести необходимости покинуть Италию. Здоровье мое было неважным, и, как бы я ни любил Марка Туллия, я устал быть просто придатком его мозга.
  Меня ужасала необходимость сказать ему об этом, и я все откладывал и откладывал роковой момент. Цицерон предпринял своего рода прощальное путешествие по югу Италии, говоря «до свиданья» всем своим имениям и заново переживая старые воспоминания, до тех пор пока мы, наконец, не добрались до Путеол в начале июля – или квинтилия, как мой друг до сих пор демонстративно называл этот месяц. Осталась последняя вилла, которую он хотел посетить, у Неаполитанского залива в Помпеях, и он решил проделать оттуда морем первый этап своего путешествия: проплыть вдоль побережья до Сицилии, а после пересесть на торговый корабль в Сиракузах. Оратор рассудил, что плыть из Брундизия будет слишком опасно, поскольку македонские легионы должны появиться там в любую минуту.
  Для перевозки всех его книг, прочего имущества и домочадцев я нанял три десятивесельные лодки. Марк Туллий отвлекся от мыслей о путешествии, которого так страшился, пытаясь решить, за какое литературное произведение мы должны взяться, пока будем в море. Он работал над тремя трактатами одновременно, переходя от одного к другому в соответствии с тем, к чему влекли его прочитанные труды или настроение: «О дружбе», «Об обязанностях» и «О добродетели». Этими произведениями он закончил бы свой грандиозный проект изложения греческой философии на латыни и в то же время превращения ее из набора абстракций в принципы, которыми можно руководствоваться по жизни.
  – Интересно, станет ли это для нас благоприятной возможностью написать нашу версию «Топики» Аристотеля? – спросил он меня. – Давай посмотрим правде в лицо: что могло бы быть полезнее в это время хаоса, чем научить людей пользоваться диалектикой, чтобы приводить резонные аргументы? Произведение могло бы иметь форму диалога, как «Беседы»: ты играешь одну роль, я – другую. Как думаешь?
  – Друг мой, – сказал я нерешительно, – если я могу тебя так называть, я уже некоторое время хотел с тобой поговорить, но не был уверен, как это сделать.
  – Звучит зловеще! – нахмурился оратор. – Лучше продолжай. Ты снова заболел?
  – Нет, но я должен сказать, что решил не сопровождать тебя в Грецию.
  – А…
  Марк Туллий пристально и, как мне показалось, очень долго смотрел на меня. Его челюсть слегка двигалась, как часто бывало, когда он пытался найти нужное слово. В конце концов он спросил:
  – И куда ты вместо этого отправишься?
  – На ферму, которую ты так милостиво мне подарил.
  Тут голос моего друга стал очень тихим:
  – Понятно. И когда ты хочешь это сделать?
  – В любое удобное для тебя время.
  – Чем скорее, тем лучше?
  – Мне не важно, когда.
  – Завтра?
  – Если желаешь, могу и завтра. Но в этом нет необходимости. Я не хочу причинять тебе неудобств.
  – Значит, завтра.
  И с этими словами Цицерон вернулся к чтению своего Аристотеля.
  Поколебавшись, я задал ему еще один вопрос:
  – Ничего, если я одолжу из конюшен молодого Эроса и маленькую повозку, чтобы перевезти свои пожитки?
  Не поднимая глаз, оратор ответил:
  – Конечно. Возьми все, что тебе нужно.
  Я оставил его в покое и провел остаток дня и вечер, пакуя свои вещи и вынося их во внутренний двор.
  Цицерон не появился к обеду, и на следующее утро о нем тоже не было ни слуху, ни духу.
  Молодой Квинт, который надеялся получить место в администрации Брута и оставался с нами, пока его дядя пытался организовать ему рекомендации, сказал, что Марк Туллий уехал спозаранку, чтобы посетить старый дом Лукулла на острове Нисида. Он утешающе положил руку мне на плечо:
  – Дядя попросил передать тебе – «до свиданья».
  – И больше ничего не сказал? Только «до свиданья»?
  – Ты же знаешь, какой он.
  – Я знаю, какой он. Не будешь ли ты так добр сказать ему, что я вернусь через день-другой, чтобы как следует с ним попрощаться?
  Настроение у меня было подавленное, но решительное. Я не собирался отступать от задуманного.
  Эрос отвез меня на ферму. Это было недалеко, всего две или три мили, но расстояние показалось мне гораздо более длинным: я как будто переехал из одного мира в другой.
  Работавший на ферме надсмотрщик и его жена не ожидали меня так скоро, но тем не менее были как будто бы рады меня видеть. Одного из рабов позвали из сарая, чтобы он отнес мой багаж в дом. Коробки с моими книгами и документами отправились прямиком на верхний этаж, в комнату под стропилами, которую я еще в первый визит сюда выбрал для своей маленькой библиотеки.
  В комнате, закрытой ставнями, было прохладно. Как я и просил, тут соорудили полки – грубые и простые, но меня это не заботило, – и я сразу принялся распаковываться. В одном из писем Цицерона к Аттику есть замечательная строка, в которой он описывает свой переезд в дом и говорит: «Я расставил свои книги, и теперь у моего дома есть душа». Именно это я и чувствовал, опустошая коробки. А потом, к своему удивлению, в одной из коробок обнаружился оригинал манускрипта «О дружбе». Я озадаченно развернул его, думая, что, может, захватил его по ошибке, но увидел, что Цицерон дрожащей рукой написал вверху цитату из текста – о том, как важно иметь друзей. Мне стало ясно, что это его прощальный дар: «Если человек возносится на небеса и смотрит вниз на все устройство Вселенной и на красоту звезд, чудесный вид не приносит ему радости, если ему приходится смотреть на это одному. Однако если бы имелся кто-нибудь, кому можно было бы описать это зрелище, оно наполнило бы его восхищением. Природа не терпит одиночества».
  
  Я выждал два дня, прежде чем вернуться на виллу в Путеолах, чтобы как следует попрощаться с Марком Туллием: мне нужно было убедиться, что моя решимость достаточно сильна и переубедить меня не удастся. Но управляющий сказал, что Цицерон уже отбыл в Помпеи, и я тут же вернулся на ферму. С моей террасы открывался широкий вид на весь залив, и я часто стоял там, вглядываясь в необъятную голубизну, протянувшуюся от туманных очертаний Капри до самого мыса Мизенум164, и гадал, не находится ли мой друг на одном из мириадов виднеющихся там судов.
  Но потом меня постепенно затянула рутинная жизнь на ферме. Близилось время сбора винограда и оливок, и, несмотря на свои поскрипывающие колени и мягкие руки книжного человека, я надел тунику и соломенную шляпу с широкими полями и работал вместе с остальными, поднимаясь с рассветом и отправляясь в постель, когда день угасал, – слишком вымотанный, чтобы думать.
  Мало-помалу узоры прежней жизни начали тускнеть в моей памяти, как узоры оставленного на солнце ковра. Во всяком случае, мне так казалось.
  У меня не было причин покидать свою ферму, кроме одной: там не было ванны. Хорошая ванна – вот то, о чем я скучал больше всего, не считая бесед с Цицероном. Я терпеть не мог мыться лишь холодной водой из горного источника и поручил построить купальню в одном из амбаров. Но это можно было сделать только после сбора урожая, поэтому каждые два или три дня я уезжал в одну из общественных бань, встречавшихся повсюду вдоль побережья. Я перепробовал много таких заведений – в самих Путеолах, в Баколи и в Байях, – пока наконец не решил, что баня в Байях лучше всех прочих благодаря природной горячей сернистой воде, которой славилась та округа. Клиентура там была утонченной: в нее входили вольноотпущенники сенаторов с вилл неподалеку, и я был знаком с некоторыми из них. Совершенно невольно я начал собирать последние римские сплетни.
  Я выяснил, что игры Юния Брута прошли успешно: средств на них не пожалели, хотя сам претор там и не присутствовал. Для такого случая Брут собрал сотни диких зверей и, отчаянно нуждаясь в шумном одобрении народа, отдал приказ, чтобы все звери до последнего пошли на сражения и охоты. Были также музыкальные представления и пьесы, в том числе «Терей»165, трагедия Акция166, полная упоминаний о преступлениях тиранов: очевидно, пьесу встретили понимающими аплодисментами.
  Но, к несчастью для Брута, его игры, хоть и щедрые, быстро затмило еще более пышное представление, которое Октавиан дал сразу после них в честь Цезаря. То было время знаменитой кометы, хвостатой звезды, ежедневно появлявшейся за час до полудня – мы видели ее даже в сверкающих солнечных небесах Кампании – и наследник Гая Юлия объявил, что это не что иное, как сам Цезарь, возносящийся на небеса. Мне сказали, что это произвело огромное впечатление на ветеранов убитого диктатора, и репутация и известность юного Октавиана начали стремительно взмывать вверх вместе с кометой.
  Спустя некоторое время после тех событий я как-то лежал после полудня в бане – в горячем бассейне на террасе, выходящей на море, – и ко мне присоединились несколько человек. Вскоре я понял по их разговорам, что они – служащие Кальпурния Пизона. В Геркулануме, милях в двадцати отсюда, у Пизона был настоящий дворец, и, полагаю, эти люди решили прервать свое путешествие из Рима, чтобы закончить его на следующий день. Я не подслушивал нарочно, но глаза мои были закрыты, и они могли подумать, что я сплю. Как бы то ни было, я быстро сложил воедино обрывки сенсационных сведений о том, что Пизон, отец вдовы Цезаря, напрямую атаковал Антония в Сенате, обвинив его в воровстве, подлоге и измене, а также в том, что цель Антония – еще одно диктаторство и что он направляет народ на дорогу второй гражданской войны.
  – Да, больше ни у кого в Риме не хватает храбрости такое сказать – теперь, когда наши так называемые освободители или прячутся, или бежали за границу, – проговорил один из служащих Пизона – и я с внезапной острой болью подумал о Цицероне, которому очень бы не понравилось, что с места поборника свободы его вытеснил не кто-нибудь, а Пизон.
  Я подождал, пока они уйдут, прежде чем выбраться из бассейна. Помню, что, размышляя об услышанном, я подумал: надо бы послать сообщение Марку Туллию. Я уже двинулся к тому месту в тени, где стояли столы, когда появилась женщина, несшая стопку свежевыстиранных полотенец. Не скажу, что я сразу ее узнал – прошло почти пятнадцать лет с тех пор, как я ее видел, – но, сделав несколько шагов мимо, я остановился и оглянулся. Она сделала то же самое. И вот тут я ее узнал! Это была та самая рабыня, Агата, которую я выкупил на свободу, прежде чем отправиться в изгнание с Цицероном.
  
  Это история Марка Туллия, а не моя, и уж точно не история Агаты. Тем не менее жизни нас троих переплелись, и, прежде чем вновь вернуться к главной теме своего повествования, я уделю некоторое внимание Агате. Полагаю, она его заслуживает.
  Я познакомился с нею, когда ей было семнадцать и она была рабыней в банях громадной виллы Луция Лициния Лукулла в Мизенуме. Ее вместе с родителями, теперь уже покойными, захватили в плен в Греции и привезли в Италию в числе военных трофеев Лукулла. Красота, нежность и тяжелое положение этой девушки тронули меня. В следующий раз я увидел ее в Риме: она была одной из шести домашних рабов, вызванных свидетелями на суд над Публием Клодием, чтобы подтвердить утверждение Лукулла, что его бывший шурин Клодий совершил в Мизенуме инцест и адюльтер с его, Луция Лициния, бывшей женой. После этого я мельком видел Агату еще раз, когда Цицерон посетил Лукулла перед тем, как отправиться в изгнание. Тогда мне показалось, что в душе она сломлена и полумертва.
  У меня имелись небольшие сбережения, и в ту ночь, когда мы бежали из Рима, я отдал эти деньги Аттику, чтобы он мог ради меня выкупить Агату у хозяина и дать ей свободу.
  Много лет я продолжал высматривать ее в Риме, но так ни разу и не увидел.
  Ей было тридцать шесть, и для меня она была все еще красива, хотя по ее лицу с морщинками и худым рукам я понял, что ей до сих пор приходится тяжко работать. Казалось, она была смущена и тыльной стороной руки то и дело отбрасывала назад выбившиеся пряди седых волос. После нескольких неловких любезных фраз наступило тяжелое молчание, и я вдруг понял, что говорю:
  – Прости, что отрываю тебя от работы, – у тебя будут проблемы с хозяином бани.
  – В этом отношении проблем не будет, – ответила моя давняя знакомая, впервые рассмеявшись. – Хозяйка – я.
  После этого мы начали разговаривать более непринужденно. Она рассказала, что, получив свободу, пыталась найти меня, но, конечно, к тому времени я уже находился в Фессалонике. В конце концов, Агата вернулась к Неаполитанскому заливу: это место она знала лучше других, и оно напоминало ей Грецию. Благодаря опыту в домашнем хозяйстве Лукулла она не испытывала недостатка в работе надзирательницы местных горячих бань. Спустя десять лет богатые клиенты, торговцы из Путеол, устроили ее на это место, и теперь баня принадлежала ей.
  – Но все это благодаря тебе, – сказала Агата. – Как я могу отблагодарить тебя за твою доброту?
  «Веди хорошую жизнь, – всегда говорил Цицерон, – научись тому, что добродетель – единственная предпосылка для счастья».
  Сидя рядом с Агатой на скамье на солнцепеке, я чувствовал, что у меня есть доказательство по меньшей мере этой части его философии.
  
  Мое пребывание на ферме продлилось сорок дней.
  На сорок первый, в канун праздника Вулкана, я под вечер работал в винограднике, когда один из рабов окликнул меня и показал на тропу. По колеям, подпрыгивая, двигался экипаж в сопровождении двадцати верховых. Процессия поднимала столько пыли в летнем солнечном свете, что казалось, будто она плывет по золотистым облакам.
  Повозка остановилась рядом с домом, и из нее вылез Цицерон.
  Думаю, в глубине души я всегда знал, что он будет меня искать. Судьбой мне было предназначено никогда не сбежать от бывшего хозяина.
  Я пошел к нему, сдернув с головы соломенную шляпу и поклявшись про себя, что он ни под каким предлогом не уговорит меня вернуться с ним в Рим. Я шептал себе под нос:
  – Я не буду слушать… Я не буду слушать… Я не буду слушать…
  Когда Марк Туллий повернулся ко мне, чтобы поздороваться, я сразу понял по мерному покачиванию его плеч, что он в великолепном настроении. От недавнего понурого уныния не осталось и следа.
  Знаменитый оратор подбоченился и расхохотался при виде того, как я выгляжу.
  – Я оставил тебя одного на месяц – и посмотри, что случилось! Ты превратился в призрак Катона Старшего!
  Я позаботился о том, чтобы сопровождающим Цицерона людям дали подкрепиться, а мы с ним тем временем пошли на затененную террасу и выпили прошлогоднего вина, которое, как он заявил, было вовсе недурно.
  – Какой вид! – воскликнул он. – Какое место, чтобы человек жил тут на закате дней! Собственное вино, собственные оливки…
  – Да, – осторожно ответил я, – меня оно полностью устраивает. Я отсюда ни ногой. А каковы твои планы? Что произошло в Греции?
  – А, ну… Я добрался до Сицилии, а потом подул южный ветер и дул до тех пор, пока не пригнал нас обратно в гавань. Тут я начал задумываться – не пытаются ли боги сказать мне кое-что? Потом, пока мы торчали в Регии в ожидании улучшения погоды, я услышал о потрясающей атаке на Антония, которую предпринял Пизон. Ты, должно быть, слышал об этой истории даже здесь. После пришли письма от Кассия и Брута, в которых говорилось, что Антоний явно начинает сдавать: им, в конце концов, все-таки предложили провинции, и он написал им о своей надежде, что они вскоре смогут приехать в Рим. Антоний созвал совещание Сената первого сентября, и Брут разослал письма всем бывшим консулам и преторам, прося, чтобы те присутствовали. Поэтому я сказал себе: неужели я и вправду собираюсь убежать от всех этих событий, когда все еще есть шанс? Неужели я войду в историю как трус? И вот что я скажу тебе, Тирон: как будто густой туман, окутывавший меня месяцами, внезапно исчез, и я абсолютно ясно увидел, в чем состоит мой долг. Я развернулся и тем же путем поплыл обратно. Оказалось, что Брут находится в Велии, готовый поднять парус, и он практически встал на колени, чтобы меня поблагодарить. Под его правление отдали провинцию Крит, а Кассий получил Кирену.
  Я не смог удержаться от замечания, что эти провинции едва ли являются достаточной компенсацией за Македонию и Сирию, которые были назначены им по жребию.
  – Конечно же, нет, – ответил Цицерон, – вот почему они и решили не обращать внимания на Антония и его незаконные указы и отправиться прямиком в те провинции, которые с самого начала были им предназначены. В конце концов, у Брута есть приверженцы в Македонии, а Кассий был героем Сирии. Они поднимут легионы и станут сражаться за республику против узурпатора. Нас окрылил совершенно новый дух – белоснежное и возвышенное пламя.
  – А ты отправляешься в Рим?
  – Да, на собрание Сената, которое состоится через девять дней.
  – Тогда, сдается, из вас троих тебе досталось самое опасное задание.
  Оратор отмахнулся:
  – Ну и что самое худшее со мной может случиться? Я умру. Очень хорошо: мне за шестьдесят, я пробежал свои бега. И это, по крайней мере, будет хорошая смерть, именно такая, которая, как ты знаешь, является высшей целью хорошей жизни.
  Он вдруг подался вперед и спросил:
  – Скажи, как по-твоему, я выгляжу счастливым?
  – Да, – признал я.
  – Это потому что я понял, застряв в Регии: наконец-то я поборол свой страх смерти! Философия – наша с тобой совместная работа – сделала это для меня. О, я знаю, что ты и Аттик мне не поверите! Вы подумаете, что в душе я все то же робкое существо. Но я говорю правду.
  – И, по-видимому, ты ожидаешь, что я поеду с тобой?
  – Нет, вовсе нет – наоборот! У тебя есть ферма и твои литературные занятия. Я не хочу, чтобы ты и дальше рисковал собой. Но наше предыдущее расставание было неподобающим, и я не мог проехать мимо твоих ворот, не исправив это.
  Марк Туллий встал и широко раскинул руки.
  – До свидания, старый друг! Словами не передать мою благодарность. Надеюсь, мы снова встретимся.
  Он прижал меня к себе так крепко и так надолго, что я почувствовал сильное и ровное биение его сердца, а потом отодвинулся и, помахав на прощание рукой, пошел к своему экипажу и своим телохранителям.
  Я наблюдал, как он уходит, наблюдал за его знакомыми жестами: вот он расправил плечи, поправил складки туники, машинально протянул руку, чтобы ему помогли сесть в экипаж… Я огляделся по сторонам, посмотрел на свой виноград и оливковые деревья, на своих коз, овец и цыплят, на свою каменную стену… Внезапно все это показалось мне маленьким миром – очень маленьким.
  – Подожди! – крикнул я вдогонку Марку Туллию.
  XVI
  Если б Цицерон умолял меня вернуться с ним в Рим, я, вероятно, отказался бы, но именно его готовность отправиться без меня в последнее в своей жизни великое приключение задело мою гордость и заставило побежать за ним вдогонку. Конечно, его не удивило, что я передумал, – мой друг слишком хорошо меня знал. Он только кивнул и сказал, чтобы я собрал то, что потребуется для путешествия, да побыстрей.
  – Нам нужно до темноты проделать немалый путь.
  Я собрал во дворе свой маленький штат домочадцев, пожелал им удачи со сбором урожая и сказал, что вернусь как можно скорее. Управляющий с женой и рабы ничего не знали о политике и о Цицероне и выглядели озадаченными. Они выстроились в ряд, чтобы понаблюдать, как я уезжаю, но когда позже, перед тем как ферма должна была скрыться из виду, я повернулся, чтобы помахать им, они уже вернулись на поля.
  У нас ушло восемь дней, чтобы добраться до Рима, и каждая миля пути была чревата опасностью, несмотря на охрану, которую дал Цицерону Брут. Угроза всегда была одна и та же: старые солдаты Цезаря, которые поклялись выслеживать тех, кто повинен в его убийстве. Тот факт, что Марк Туллий ничего не знал заранее о готовящемся покушении, их не волновал – впоследствии он оправдывал случившееся, и этого хватало, чтобы в их глазах он выглядел виновным. Наш путь лежал через плодородные равнины, отданные под фермы ветеранам Цезаря, и, по крайней мере, дважды нас предупреждали о засаде впереди (один раз – когда мы проезжали через город Аквинум, и второй раз, вскоре после этого, – во Фрегаллах), так что нам приходилось останавливаться и ждать, пока очистят дорогу.
  Мы видели сожженные виллы, выжженные поля и убитый скот, а один раз – даже тело, висящее на дереве с табличкой «Предатель» на груди. Демобилизованные легионеры Цезаря небольшими шайками рыскали по Италии, как делали это в Галлии, и мы слышали много историй о грабежах, изнасилованиях и других зверствах.
  Всякий раз, когда Цицерона узнавали обычные граждане, они стекались к нему, целовали ему руки и умоляли избавить их от террора.
  Но нигде обожание простых жителей не проявлялось сильнее, чем возле ворот Рима. Мы добрались туда за день до того, как должен был собраться Сенат. Марка Туллия приветствовали даже теплее, чем после его возвращения из изгнания. Было столько делегаций, прошений, приветствий, рукопожатий и принесения благодарственных жертв богам, что у него ушел почти целый день на то, чтобы пересечь город и добраться до своего дома.
  Если говорить о репутации и славе, то, думаю, теперь он стал самой выдающейся личностью в государстве. Все его великие соперники и современники – Помпей, Цезарь, Катон, Красс, Клодий – погибли жестокой смертью.
  – Они приветствуют меня не столько как личность, сколько как воспоминание о республике, – сказал мне мой друг, когда мы наконец вошли в дом. – Я не льщу себе – я просто последний ее оплот. И, конечно, демонстрация поддержки мне – безопасный способ протеста против Антония. Интересно, как он относится к сегодняшнему излиянию чувств? Наверное, ему хочется меня раздавить.
  Один за другим лидеры противодействия Антонию в Сенате взбирались вверх по склону, чтобы засвидетельствовать Цицерону свое почтение. Их было немного, но двоих я должен отметить особо. Первым был Публий Сервилий Ватия Исаврик, сын старого консула, недавно умершего в возрасте девяноста лет: ярый приверженец Цезаря, он только что вернулся из Азии, где занимал пост губернатора. Этот неприятный и высокомерный человек жестоко завидовал Марку Антонию, захватившему ведущее положение в государстве. Второго оппонента Антония я уже упоминал – Луция Кальпурния Пизона, отца вдовы Цезаря, который первым возвысил голос против нового режима. Этот сутулый бородатый старик с желтоватым лицом и очень плохими зубами был консулом во времена изгнания Цицерона, и они с оратором много лет ненавидели друг друга, но теперь оба еще больше ненавидели Антония, что сделало их друзьями – по крайней мере в политике. Появлялись и другие, но эти двое значили больше всех, и они в один голос предупредили Марка Туллия, чтобы тот на следующий день держался подальше от Сената.
  – Антоний приготовил тебе ловушку, – сказал Пизон. – Он планирует предложить завтра резолюцию насчет необходимости новых почестей в память о Цезаре.
  – Новых почестей! – вскричал Цицерон. – Да этот человек – уже бог! Какие еще почести ему нужны?
  – Будет предложено, чтобы каждый народный праздник благодарения в дальнейшем включал в себя жертвоприношение в честь Цезаря. Антоний потребует, чтобы ты высказал свое мнение. Собрание будет окружено ветеранами Цезаря. Если ты поддержишь предложение, твое возвращение к общественной жизни рухнет, не начавшись, – все толпы, которые приветствовали тебя сегодня, станут глумиться над тобой, как над ренегатом. Если же ты воспротивишься предложению, то не доберешься до дома живым.
  – Но, если я откажусь присутствовать, я буду выглядеть трусом. И какое же это умение вести за собой других?
  – Пошли сообщение, что ты слишком устал после путешествия, – посоветовал Исаврик. – Ты ведь стареешь. Люди поймут.
  – Никто из нас туда не пойдет, – добавил Пизон, – несмотря на то, что Антоний прислал нам вызов. Мы выставим его тираном, которому никто не станет повиноваться. Он будет выглядеть дураком.
  Это не было тем героическим возвращением к общественной жизни, какое планировал Цицерон, и ему не хотелось прятаться дома. И все-таки он увидел мудрость сказанных ему слов и на следующий день послал Марку Антонию письмо, ссылаясь на усталость в объяснение того, почему не будет присутствовать на заседании.
  Антоний пришел в ярость. Если верить Сервилию Сульпицию, подробно рассказавшему обо всем Марку Туллию, он угрожал перед Сенатом послать отряд мастеровых и солдат к дому Цицерона, чтобы выбить дверь и притащить того на собрание. Однако Антоний все же воздержался от крайних мер – правда, лишь потому, что Долабелла заметил, что Пизон, Исаврик и некоторые другие тоже не пришли и их всех вряд ли было возможно согнать на заседание. Дебаты продолжались, и предложение Антония почтить Цезаря было принято, но лишь по принуждению.
  Цицерон оскорбился, услышав, что сказал Антоний. Он настоял на том, чтобы на следующий день пойти в Сенат и произнести речь, несмотря на риск:
  – Я вернулся в Рим не для того, чтобы прятаться под одеялами!
  Между ним и другими противниками Марка Антония сновали гонцы, и в конце концов все согласились присутствовать на заседании вместе, рассудив, что Антоний не осмелится перебить их всех.
  На следующее утро под прикрытием телохранителей они двинулись фалангой от Палатина – Цицерон, Пизон, Исаврик, Сервий Сульпиций и Вибий Панса. Гирций не присоединился к ним, потому что и в самом деле был болен. Вся эта компания прошла прямо через приветствующую их толпу до храма Конкордии в дальнем конце форума, где должен был собраться Сенат. Корнелий Долабелла ожидал на ступеньках со своим курульным креслом167. Он подошел к Марку Туллию и объявил, что Антоний болен и что он, Долабелла, будет председательствовать вместо него.
  Цицерон засмеялся:
  – Сейчас вокруг ходит столько болезней – похоже, все государство больно! Эдак люди поймут, что Антоний таков, как все задиры: ему не терпится раздавать удары другим, но он терпеть не может получать их сам.
  Долабелла холодно ответил:
  – Надеюсь, сегодня ты не скажешь ничего такого, что подвергнет риску нашу дружбу: я примирился с Антонием, и любые нападки на него буду расценивать как нападки на самого себя. Напоминаю также, что дал тебе место легата среди моих служащих в Сирии.
  – Да, хотя, вообще-то, я бы предпочел вернуть приданое моей дорогой Туллии, знаешь ли, – отозвался оратор. – А что касается Сирии – ну, мой юный друг, мне бы следовало туда поспешить, иначе Кассий может оказаться в Антиохии раньше тебя.
  Публий Корнелий сердито уставился на него.
  – Вижу, ты отринул свою обычную приветливость. Очень хорошо, но будь осторожен, старик. Игра становится более грубой.
  Он зашагал прочь, и Цицерон удовлетворенно смотрел, как он уходит.
  – Я давно уже хотел ему это сказать!
  Мне подумалось, что он похож на Цезаря, заставляющего свою лошадь пятиться перед битвой: он или победит, или умрет на месте.
  Именно в храме Конкордии Цицерон-консул много лет назад собирал Сенат, чтобы обсудить наказание для заговорщиков Катилины; отсюда он повел их на смерть в Карцер. С тех пор я не вступал в храм и теперь чувствовал тягостное присутствие многих призраков. Но Марк Туллий был как будто невосприимчив к таким воспоминаниям. Он сидел на скамье между Пизоном и Исавриком и терпеливо ожидал, когда Долабелла его вызовет – что тот и сделал, затянув с этим как можно больше и с оскорбительной небрежностью.
  Цицерон начал тихо, в своей обычной манере:
  – Прежде чем начну говорить об общественных делах, я подам короткую жалобу на то, как несправедливо обошелся со мной вчера Антоний. Почему меня так резко осуждали? Какой вопрос был столь неотложен, что больных людей должны были принести в это помещение? Ганнибал стоял у ворот? Слыхано ли, чтобы сенатору угрожали нападением на его дом, потому что он не явился, чтобы обсудить государственный праздник благодарения? В любом случае – думаете, я бы поддержал это предложение, если б находился здесь? Вот что я скажу: если следует благодарить покойника, пускай тогда благодарности будут вознесены Бруту-старшему, избавившему государство от деспотизма царей и оставившему потомков, которые почти пять веков спустя готовы выказать такие же добродетели для достижения такого же результата!
  Все задохнулись. К старости голосам мужчин положено слабеть – но только не голосу Цицерона в тот день!
  – Я не боюсь говорить во всеуслышание, – продолжал он. – Я не боюсь смерти. Я глубоко опечален тем, что сенаторы, добившиеся звания консулов, не поддержали Луция Пизона в июне, когда он осудил все злоупотребления, ныне широко распространившиеся в государстве. Ни один из экс-консулов не поддержал его ни единым словом – нет, даже ни единым взглядом. В чем смысл такого рабства? Я говорю, что эти люди недостойны своего звания!
  Он подбоченился и сердито огляделся по сторонам. Большинство сенаторов не выдержали его взгляда.
  – В марте я одобрил то, что постановления Цезаря следует признать законными, не потому что был с ними согласен – кто мог бы с ними согласиться? – но ради примирения и общественной гармонии. Однако любое постановление, с которым не согласен Антоний – например, ограничение власти над провинциями двумя годами, – отменили, в то время как после смерти диктатора чудесным образом были обнаружены и опубликованы его постановления, и благодаря им преступники возвращены из изгнания… Возвращены мертвецом. Целым племенам и провинциям даровано гражданство – мертвецом. Назначены налоги – мертвецом. Хотел бы я, чтобы Марк Антоний был здесь, дабы объясниться – но, очевидно, он нездоров: привилегия, которой не даровали мне вчера. Я слышал, он на меня сердится. Что ж, я сделаю ему предложение – честное предложение. Если я выскажусь против его жизни и характера, пусть он объявит себя моим злейшим врагом. Пусть содержит вооруженную охрану, если и в самом деле чувствует, что она нужна ему для защиты. Но не позволяйте этой охране угрожать тем, кто выражает свое независимое мнение ради блага государства. Что может быть честнее?
  Впервые его слова вызвали одобрительное бормотание.
  – Сограждане, я уже вознагражден за свое возвращение тем лишь, что сделал несколько этих замечаний. Что бы со мной ни случилось, я буду верен своим убеждениям. Если я смогу снова говорить здесь без риска, я буду это делать. Если не смогу, я буду наготове на тот случай, если государство меня призовет. Я прожил достаточно долго – и в том, что касается лет, и в том, что касается славы. Сколько бы времени мне ни осталось, это время будет принадлежать не мне, оно будет отдано служению нашей республике.
  Цицерон сел под низкий одобрительный рокот – некоторые даже топали ногами. Люди вокруг него хлопали его по плечу.
  Когда заседание закончилось, Долабелла умчался вместе со своими ликторами – без сомнения, прямиком в дом Антония, чтобы рассказать ему о случившемся, – а мы с Цицероном пошли домой.
  
  Следующие две недели Сенат не собирался, и Марк Туллий оставался в своем доме на Палатине, забаррикадировавшись там. Он нанял еще телохранителей, купил новых свирепых сторожевых собак и укрепил виллу, поставив железные ставни и двери. Аттик одолжил ему нескольких писцов, и я усадил их за работу – делать копии вызывающей речи Цицерона в Сенате. Он разослал копии всем, кого смог припомнить: Бруту в Македонию, Кассию, находившемуся на пути в Сирию, Дециму в Ближнюю Галлию, двум военным командирам в Дальней Галлии – Лепиду и Луцию Мунацию Планку – и многим другим. Эту речь мой друг назвал – наполовину всерьез, наполовину шутя – своей «филиппикой» в честь ряда знаменитых речей Демосфена, произнесенных против македонского тирана Филиппа II. Одна копия, должно быть, добралась и до Антония – во всяком случае, тот дал понять, что собирается ответить в Сенате, который созывает в девятнадцатый день сентября.
  Не могло быть и речи о том, чтобы Цицерон присутствовал там лично: не бояться смерти – одно, но совершить самоубийство – совсем другое. Вместо этого он спросил, не пойду ли я туда и не запишу ли, что скажет Антоний. Я согласился, рассудив, что свойственная мне от природы безликость защитит меня.
  Едва войдя на форум, я возблагодарил богов за то, что Цицерон остался дома, потому что Марк Антоний наводнил там каждый уголок своей личной армией. Он даже разместил на ступенях храма Конкордии отряд итурийских лучников – диких с виду членов племени, обитающего на границе с Сирией, печально известных своей жестокостью. Они наблюдали за каждым сенатором, входящим в храм, время от времени накладывая стрелы на тетивы луков и делая вид, будто целятся.
  Я ухитрился протиснуться в заднюю часть храма и едва вынул стилус и табличку, как появился Антоний. В придачу к дому Помпея в Риме он реквизировал также имение Метелла Сципиона на Тибре и, говорят, именно там сочинил свою речь.
  Когда Марк Антоний прошел мимо меня, мне показалось, что он страдает от жестокого похмелья. Добравшись до возвышения, он наклонился, и его густой струей вырвало в проход. Это вызвало смех и аплодисменты его сторонников: Антоний был известен тем, что его рвало на глазах у людей. Позади меня его рабы заперли дверь и задвинули задвижку. Это было против обычаев – брать таким образом Сенат в заложники – и явно делалось с целью устрашения.
  Что касается разглагольствований Антония против Цицерона, они, по сути, являлись продолжением его рвоты: он словно изрыгнул желчь, которую глотал четыре года. Он обвел рукой храм и напомнил сенаторам, что в этом самом здании Марк Туллий организовал незаконную казнь пяти римских граждан, среди которых был Публий Лентул Сура, отчим Антония, чье тело Цицерон отказался вернуть семье для достойных похорон. Он обвинил моего друга («этого кровавого мясника, который позволил другим совершить за него убийство») в том, что тот – вдохновитель убийства Цезаря, как и вдохновитель убийства Клодия. По его словам, именно Цицерон искусно отравил отношения между Помпеем и Цезарем, что привело к гражданской войне.
  Я знал: все эти обвинения – ложь, но знал также, что они окажут свое вредоносное воздействие, как и более личные обвинения. Дескать, Цицерон – физический и моральный трус, тщеславный и хвастливый и еще более лицемерный, вечно меняющий курс, чтобы не ссориться ни с одной из фракций, так что даже его собственные брат и племянник покинули его и обличили перед Цезарем. Антоний процитировал отрывок из личного письма Марка Туллия, которое тот послал ему, оказавшись в ловушке в Брундизии: «Я всегда, без колебаний и от всего сердца буду делать все, что в моих силах, что соответствовало бы твоим желаниям и интересам».
  Храм зазвенел от смеха.
  А Марк Антоний даже приплел развод Цицерона с Теренцией и его последующую женитьбу на Публии:
  – Какими дрожащими, развратными и алчными пальцами этот возвышенный философ раздел свою пятнадцатилетнюю невесту в первую брачную ночь и как немощно исполнял свои супружеские обязанности – так, что бедное дитя вскоре после этого в ужасе бежало от него, а его собственная дочь предпочла умереть, чем жить в стыде!
  Все это имело ужасающий результат, и, когда дверь отперли и нас выпустили на свет, я боялся вернуться к Цицерону и зачитать ему свои записи. Однако он настоял на том, чтобы услышать все от слова до слова. Всякий раз, когда я пытался пропустить какой-нибудь пассаж или фразу, оратор немедленно замечал это и заставлял меня вернуться и прочитать пропущенное. В конце он выглядел порядком павшим духом.
  – Что ж, это политика, – сказал мой друг и попытался отмахнуться от услышанного, но я видел, что на самом деле он потрясен.
  Цицерон знал, что ему придется отплатить той же монетой или удалиться униженным. Попытаться отомстить Марку Антонию лично в Сенате, пока тот находится под контролем самого Антония и Долабеллы, было слишком опасно. Поэтому оставалась письменная контратака, причем после того, как оратор опубликовал бы ее, пути назад у него больше не было бы. С таким диким человеком, как Антоний, это был бы смертельный поединок.
  В начале октября Марк Антоний покинул Рим и уехал в Брундизий, чтобы заручиться верностью легионов, которых он вызвал туда из Македонии и которые стояли теперь биваком рядом с городом.
  Поскольку он уехал, Цицерон решил тоже на несколько недель удалиться из Рима и посвятить себя составлению ответного удара, который мой друг уже назвал своей «второй филиппикой». Он отправился на Неаполитанский залив, оставив меня присматривать за его делами.
  Это было грустное время года. Как всегда поздней осенью, небеса над Римом потемнели из-за бессчетного множества появившихся с севера скворцов, и их стрекочущие крики как будто предупреждали о надвигающейся катастрофе. Они вили гнезда на деревьях рядом с Тибром – для того лишь, чтобы подниматься в воздух огромными черными стягами, которые разворачивались в вышине и метались туда-сюда, словно в панике.
  Дни стали прохладными, а ночи – более длинными: приближалась зима, а вместе с нею – неизбежность войны. Октавиан находился в Кампании, очень близко от того места, где остановился Цицерон. Он набирал войска в Казилине и в Калатии из ветеранов Цезаря. Антоний в это время пытался подкупить солдат в Брундизии, Децим набрал новый легион в Ближней Галлии, Лепид и Планк ожидали со своими войсками за Альпами, а Брут и Кассий подняли свои штандарты в Македонии и в Сирии. То есть насчитывалось в целом семь армий, или уже набранных, или формирующихся. Вопрос заключался лишь в том, кто ударит первым.
  В результате эта честь (если «честь» – верное слово для описания происходящего) выпала Октавиану. Он сплотил лучшую часть легиона, пообещав ветеранам ошеломительную награду в две тысячи сестерциев каждому – Бальб гарантировал эти деньги – и теперь написал Цицерону, умоляя его о совете. Марк Туллий послал эту сенсационную весть мне, чтобы я передал ее Аттику.
  «Цель его ясна: война с Антонием и сам он в роли главнокомандующего, – писал мой друг. – Итак, сдается мне, через несколько дней мы будем готовы к бою. Но за кем мы должны следовать? Прими во внимание его имя, прими во внимание его возраст. Он хотел моего совета – должен ли он отправиться на Рим с тремя тысячами ветеранов, должен ли удержать Капую и перекрыть путь Антонию или должен присоединиться к трем македонским легионам, которые сейчас маршируют вдоль побережья Адриатики (он надеется, что легионы эти встанут на его сторону)? Он сказал – они отказались принять подачку Антония, свирепо освистали его и ушли, когда тот пытался их урезонить. Короче, он предлагает себя в наши лидеры и ожидает, что я его поддержу. Со своей стороны, я посоветовал ему идти на Рим. Полагаю, городская чернь будет за него и порядочные люди тоже, если он убедит их в своей искренности».
  Октавиан последовал рекомендациям Цицерона и вошел в Рим на десятый день ноября. Его солдаты заняли форум, и я наблюдал, как они рассыпаются по центру города, захватывая храмы и общественные здания. Легионеры оставались на своих позициях всю ночь и весь следующий день, а их предводитель устроил свою штаб-квартиру в доме Бальба и попытался организовать заседание Сената. Но все старшие магистраты были в отлучке: Антоний старался завоевать македонские легионы, Долабелла уехал в Сирию, половина преторов, в том числе и Брут с Кассием, бежали из Италии – и город остался без лидеров. Я понимал, почему Октавиан умолял Цицерона присоединиться к его авантюре и писал ему каждый день, а иногда и дважды в день: только Марк Туллий обладал моральным авторитетом, необходимым для того, чтобы вновь сплотить Сенат. Но оратор не собирался становиться под командование какого-то мальчишки, возглавляющего вооруженный мятеж с шаткими шансами на успех, и благоразумно держался в стороне.
  Играя роль ушей и глаз Цицерона в Риме, я двенадцатого числа отправился на форум, чтобы послушать, как говорит Октавиан. К тому времени он оставил свои попытки собрать Сенат и вместо этого убедил сочувствующего ему трибуна, Тиберия Кануция, созвать народное собрание. Октавиан стоял на ростре под серым небом, ожидая, когда его вызовут, – тонкий, как тростник, светловолосый, бледный и нервный. Это была, как я написал своему другу, «сцена, одновременно нелепая и, однако же, странно захватывающая, словно эпизод из легенды».
  И Октавиан оказался неплохим оратором, как только начал говорить. Цицерон был в восторге от его обличения Антония: «…этот подделыватель указов, этот нарушитель законов, этот вор законного наследства, этот предатель, который даже теперь ищет, как бы развязать войну со всем государством…». Но затем мой друг стал уже не так доволен, когда я доложил ему, что Октавиан указал на статую Цезаря, воздвигнутую на ростре, и восславил его как «величайшего римлянина всех времен, за чье убийство я отомщу и надежды которого на меня оправдаю – клянусь в том всеми богами!» С этими словами молодой человек сошел с возвышения под громкие аплодисменты и вскоре покинул город, забрав с собой своих солдат, встревоженный донесениями о том, что Антоний приближается с куда более многочисленным войском.
  Теперь события стали развиваться с огромной быстротой. Марк Антоний остановил свою армию, в которую входил знаменитый Пятый легион Цезаря, «Жаворонки», в каких-то двенадцати милях от Рима, на Тибре, и вошел в город с личной охраной в тысячу человек.
  Он созвал Сенат двадцать четвертого числа и дал знать, что ожидает от сенаторов, чтобы те объявили Октавиана врагом общества. Неявка будет расценена как потворство предательству приемного сына Цезаря и будет караться смертью. Армия Антония готова была войти в город в случае неисполнения его воли, и Рим охватила уверенность в неизбежной бойне.
  Наступило двадцать четвертое, собрался Сенат – но сам Антоний там не появился. Один из македонских легионов освистал его, а Марсов легион, стоящий лагерем в шестидесяти милях от города, в Альба-Фученс, внезапно объявил, что он за Октавиана, в обмен на подарок в пять раз больший, чем предложил Марк Антоний. После этого Антоний помчался туда, чтобы попытаться вновь завоевать верность легионеров, но его открыто высмеяли за скупость. Он вернулся в Рим и созвал Сенат на двадцать восьмое число, на сей раз на экстренное ночное заседание.
  Никогда раньше на памяти людей Сенат не собирался в темноте: это противоречило всем обычаям и всем священным законам.
  Когда я спустился на форум, собираясь составить отчет для Цицерона, то увидел, что там полно легионеров, выстроившихся в свете факелов. Зрелище было таким зловещим, что мне изменила храбрость и я не осмелился войти в храм, а вместо этого встал неподалеку вместе с собравшейся снаружи толпой.
  Я увидел, как прибыл Антоний, примчавшись с Альба-Фученс, в сопровождении своего брата Луция, субъекта еще более дикого вида – тот сражался в Азии как гладиатор и вспорол глотку своему другу. Час спустя я все еще стоял там и видел, как оба они в спешке ушли. Никогда не забуду паники на лице закатывающего глаза Антония, когда тот ринулся вниз по ступеням храма. Ему только что сказали, что еще один легион, Четвертый, последовал примеру Марсова легиона и тоже объявил себя на стороне Октавиана. Теперь уже Марк Антоний рисковал, что его превзойдут численно.
  Той же ночью он бежал из города и отправился к Тибру, чтобы сплотить свою армию и набрать новых рекрутов.
  
  Пока происходили все эти события, Цицерон закончил свою так называемую «вторую филиппику» и послал ее мне с наставлениями одолжить у Аттика двадцать писцов и позаботиться, чтобы та была скопирована и разошлась как можно скорее. Она была написана в форме длинной речи – если бы эта речь была произнесена, то заняла бы добрых два часа, – поэтому вместо того, чтобы посадить каждого человека делать единственную копию, я разделил свиток на двадцать частей и раздал каждому писцу по одной из них. Таким образом мы смогли выпускать по четыре или пять копий в день: законченные куски сразу же склеивались вместе. Мы рассылали копии друзьям и союзникам с просьбой, чтобы те делали свои копии или, по крайней мере, созывали собрания, на которых речь можно было бы зачитать вслух.
  Вести об этом быстро распространились. На следующий день после того, как Марк Антоний покинул город, речь вывесили на форуме. Все хотели ее прочитать, не в последнюю очередь потому, что она была полна самых ядовитых сплетен – например, о том, что Антоний в юности был гомосексуалистом-проституткой, вечно напивался до бесчувствия и держал в любовницах актрису, выступавшую голой. Но феноменальную популярность речи я приписываю скорее тому, что в ней имелось множество подробных фактов, которые раньше никто не осмеливался изобличить: что Антоний украл семьсот миллионов сестерциев из храма Опс168 и пустил часть их на оплату личных долгов в сорок миллионов, что они с Фульвией подделали указы Цезаря, чтобы выжать десять миллионов сестерциев из царя Галатии, и что эта парочка захватила драгоценности, мебель, виллы, фермы и деньги и разделила их между собой и своей свитой, состоящей из актеров, гладиаторов, предсказателей и знахарей-шарлатанов.
  На девятый день декабря Цицерон наконец вернулся в Рим. Я не ожидал этого и, услышав лай сторожевого пса, вышел в коридор и обнаружил, что хозяин дома стоит там вместе с Аттиком. Оратор отсутствовал почти два месяца, и, судя по виду, пребывал в исключительно добром здравии и расположении духа.
  Даже не сняв плаща и шляпы, он протянул мне письмо, полученное им накануне от Октавиана: «Я прочитал твою новую филиппику и думаю, что она просто великолепна – достойна самого Демосфена. Я желал бы только одного – чтобы я мог увидеть лицо нашего современного Филиппа, когда он ее прочтет. Я узнал, что он передумал атаковать меня здесь: без сомнения, беспокоится, что его люди откажутся идти войной против сына Цезаря. Вместо этого он со своей армией быстро движется в сторону Ближней Галлии, намереваясь вырвать эту провинцию из рук твоего друга Децима. Мой дорогой Цицерон, ты должен согласиться, что моя позиция сильнее, чем мы могли мечтать в ту пору, когда встретились в твоем доме в Путеолах. Сейчас я в Этрурии в поисках новых рекрутов. Они так и стекаются ко мне. И, однако, я, как всегда, остро нуждаюсь в твоих мудрых советах. Можем ли мы встретиться? Во всем мире нет человека, с которым я поговорил бы охотнее».
  – Ну, – с ухмылкой спросил Марк Туллий, – что думаешь?
  – Это очень лестно, – ответил я.
  – Лестно? Да брось! Пусти в ход свое воображение. Это более чем лестно! Я думаю об этом с тех пор, как получил письмо.
  После того как один из рабов помог Цицерону снять уличную одежду, тот поманил меня и Аттика, приглашая следовать за ним в кабинет, и попросил меня закрыть дверь.
  – Насколько я вижу, ситуация такова: если б не Октавиан, Антоний захватил бы Рим, и с нашим делом уже все было бы кончено, – сказал он нам. – Но страх перед Октавианом заставил волка в последний миг бросить свою добычу, и теперь он крадется на север, чтобы вместо Рима пожрать Ближнюю Галлию. Если этой зимой он нанесет поражение Дециму и захватит провинцию – а так, наверное, и произойдет, – у него появится финансовая база и войско, чтобы весной вернуться в Рим и покончить с нами. Все, что стоит между ним и нами, – это Октавиан.
  Помпоний Аттик скептически спросил:
  – Ты и вправду думаешь, что Октавиан набрал армию, чтобы защищать то, что осталось от республики?
  – Нет, но разве в его интересах позволить Антонию взять контроль над Римом? – отозвался оратор. – Конечно, нет. Антоний в данный момент его настоящий враг – тот, кто украл его наследство и отметает его требования. Если я смогу убедить Октавиана в этом, мы еще можем спастись от катастрофы.
  – Возможно… Но только для того, чтобы передать республику из лап одного тирана в лапы другого – и к тому же это будет тиран, который сам называет себя Цезарем, – заметил Аттик.
  – О, я не знаю, тиран ли этот парень… Возможно, мне удастся использовать свое влияние, чтобы удержать его на пути добродетели – по крайней мере, пока мы не избавимся от Антония.
  – Его письмо определенно подразумевает, что он будет тебя слушать, – сказал я.
  – Именно, – кивнул Марк Туллий. – Поверь, Аттик, я мог бы показать тебе тридцать таких писем, если б потрудился их найти: они приходили все время с самого апреля. Почему он так жаждет моего совета? Дело в том, что мальчику не хватает человека, которого он хотел бы видеть своим отцом: его родной отец умер, его отчим – дурак, а приемный отец оставил ему величайшее в истории наследство, но не оставил наставлений, как его заполучить. Кажется, я каким-то образом занял место его отца, и это благословение – не столько для меня, сколько для республики.
  – И что же ты собираешься делать? – спросил Аттик.
  – Поеду с ним повидаться.
  – В Этрурию, посреди зимы, в твоем возрасте? Это ведь в сотне миль отсюда. Ты, наверное, спятил!
  – Но вряд ли можно ожидать, что Октавиан явится в Рим, – поддержал я своего друга.
  Цицерон отмахнулся от возражений Помпония.
  – Значит, мы встретимся на полпути. Та вилла, которую ты купил пару лет назад на озере Вольсинии169 – она бы замечательно подошла для этой цели. Она занята?
  – Нет, но я не могу поручиться, что там комфортно, – ответил Аттик.
  – Это не важно. Тирон, набросай письмо от меня Октавиану с предложением встретиться в Вольсинии, как только он сможет туда добраться.
  – Но как же Сенат? – спросил Помпоний. – Как же люди, предназначенные на пост консулов? У тебя нет власти вести переговоры с кем-либо от лица республики, не говоря уж о том, чтобы вести их с человеком, стоящим во главе мятежной армии.
  – В республике ни у кого больше нет власти. В том-то все и дело. Власть лежит в пыли, ожидая, когда кто-нибудь осмелится ее поднять. Почему бы мне не стать тем человеком, который ее подхватит?
  На это у Аттика не нашлось ответа, и через час к Октавиану отправилось приглашение Цицерона. Спустя три дня тревожного ожидания оратор получил ответ: «Ничто не доставит мне большего удовольствия, чем возможность снова увидеться с тобой. Я встречусь с тобой в Вольсинии шестнадцатого, как ты предлагаешь, если не узнаю, что это стало неудобным. Я предлагаю держать нашу встречу в секрете».
  Чтобы никто точно не догадался, что он задумал, Цицерон настоял на том, чтобы мы выступили в темноте, задолго до рассвета, утром четырнадцатого декабря. Мне пришлось подкупить часовых, чтобы те специально для нас открыли Ключевые ворота.
  Мы знали, что нам придется сунуться в беззаконный край, полный рыщущих отрядов вооруженных людей, и поэтому путешествовали в закрытом экипаже в сопровождении большой свиты охранников и слуг.
  Едва оставив позади Мульвиев мост, мы свернули налево, двинулись вдоль берега Тибра и оказались на Кассиевой дороге, по которой никогда прежде не путешествовали. К полудню мы уже поднималась в холмы. Аттик пообещал мне захватывающие виды, но нас продолжала преследовать мрачная погода, от которой Италия страдала со времени убийства Цезаря, и далекие пики поросших соснами гор были окутаны туманом. За целых два дня, проведенных нами в дороге, как будто почти не развиднелось.
  Прежнее возбуждение Цицерона угасло. Он вел себя тихо – что было вовсе не в его характере, без сомнения, – сознавая, что будущее республики может зависеть от предстоящей встречи.
  К полудню второго дня, когда мы добрались до берега огромного озера и стала видна цель нашего путешествия, мой друг начал жаловаться на холод. Он дрожал и дышал на руки, но, когда я попытался укрыть его колени одеялом, отбросил его, как раздраженный ребенок, и сказал, что он, может, и старец, но не инвалид.
  Аттик купил виллу, на которую мы ехали, в порядке капиталовложения и посетил ее лишь однажды. И все-таки, когда дело касалось денег, он никогда ничего не забывал и быстро вспомнил, где ее найти. Большая и полуразрушенная – часть ее относилась еще к этрусским временам – вилла стояла прямо у городских стен Вольсинии, у самой воды. Железные ворота были открыты, на влажном дворе гнили кучи опавших листьев, а терракотовые крыши были покрыты черным лишайником и мхом. Только тонкий завиток дыма, поднимающийся из трубы, давал знать, что дом обитаемый.
  Мы решили, судя по безлюдным окрестностям, что Октавиан еще не прибыл, но стоило нам выйти из экипажа, как к нам навстречу поспешил управляющий, который сказал, что в доме нас ждет молодой человек.
  Октавиан сидел в таблинуме со своим другом Агриппой и встал, когда мы вошли. Я пригляделся к нему, чтобы понять, сказались ли захватывающие перемены в судьбе на его манерах и облике, но он казался точно таким же, каким был раньше: тихим, скромным, настороженным, с той же немодной стрижкой и юношескими прыщами.
  Он сказал, что явился сюда без эскорта, не считая возничих двух колесниц, которые отвели свои упряжки в город, чтобы там накормили и напоили коней. «Никто не знает, как я выгляжу, поэтому я предпочитаю не привлекать к себе внимание. Лучше всего прятаться на самом виду, как ты считаешь?» Он очень тепло пожал Цицерону руку, и после того, как с представлениями было покончено, мой друг сказал:
  – Я подумал, что Тирон сможет записывать все, о чем мы тут договоримся, и потом каждый из нас получит копию записей.
  – Итак, ты уполномочен вести переговоры? – спросил Октавиан.
  – Нет, но не помешало бы иметь то, что можно будет показать лидерам Сената.
  – Лично я, если не возражаешь, предпочел бы, чтобы ничего не записывалось. Тогда мы сможем говорить более свободно.
  Вот почему не осталось никакой дословной записи их совещания, хотя сразу же после него я написал отчет Цицерону для личного использования.
  Сперва Октавиан кратко описал военную ситуацию – так, как он ее понимал. В его распоряжении имелось (или вскоре должно было появиться) четыре легиона: ветераны из Кампании, рекруты, набранные им в Этрурии, а также легионеры Марсова и Четвертого легионов. У Марка Антония было три легиона, в том числе «Жаворонки», и еще один совершенно неопытный легион в придачу. Антоний двигался на Децима, который, как он понял из донесений своих агентов, отошел в город Мутину, где резал скот и солил мясо, готовясь к долгой осаде. Цицерон сказал, что у Сената одиннадцать легионов в Дальней Галлии: семь под командованием Лепида и четыре под командованием Планка.
  – Да, но они не на той стороне Альп, – заметил Октавиан, – и им нужно держать в подчинении Галлию. Кроме того, мы оба знаем, что их командиры не всегда надежны, особенно Лепид.
  – Не буду с тобой спорить, – сказал Марк Туллий. – Положение сводится к следующему: у тебя есть солдаты, но нет законной власти, а у нас есть законная власть, но нет солдат. Однако у нас обоих есть общий враг – Антоний. И мне кажется, в этой смеси должна иметься основа для соглашения.
  – Соглашения, которое, как ты только что сказал, у тебя нет законного права заключать, – заметил Агриппа.
  – Молодой человек, поверь мне, если вы хотите заключить сделку с Сенатом, я – ваш лучший шанс, – повернулся к нему мой друг. – И позволь сказать еще кое-что: даже для меня убедить сенаторов будет нелегкой задачей. Найдется множество людей, которые заявят: «Мы не для того избавились от одного Цезаря, чтобы заключить союз с другим».
  – Да, – ответствовал Агриппа, – а множество людей на нашей стороне заявят: «Почему мы должны сражаться, защищая людей, которые убили Цезаря? Это просто уловка, чтобы откупиться от нас до тех пор, пока они не станут достаточно сильны, чтобы нас уничтожить».
  Цицерон ударил по подлокотникам кресла.
  – Если вы так считаете, это было напрасное путешествие!
  Он сделал движение, словно собираясь встать, но Октавиан подался вперед и надавил на его плечо.
  – Не так быстро, мой дорогой друг! Не нужно обижаться. Я согласен с твоими расчетами. Моя единственная цель – уничтожить Антония, и я предпочел бы это сделать, имея законные полномочия, данные Сенатом.
  – Давай проясним вот что, – сказал Марк Туллий. – Ты бы предпочел это сделать, даже если тебе придется отправиться спасать Децима, того самого человека, который заманил твоего приемного отца в смертельную ловушку? Имей в виду, есть все основания предполагать, что именно так и будет!
  Октавиан в упор посмотрел на него своими холодными серыми глазами.
  – У меня нет с этим проблем.
  С того момента я перестал сомневаться, что Цицерон и Октавиан заключат сделку. Даже Агриппа как будто немного расслабился. Было условлено, что оратор предложит в Сенате, чтобы новому Цезарю, несмотря на его возраст, дали империй и законную власть для ведения войны против Антония. Взамен Октавиан встал бы под командование консулов. Что может произойти в отдаленном будущем, после того, как Антоний будет уничтожен, оставалось неясным. И как я уже сказал, не было сделано никаких записей.
  Цицерон заявил:
  – Ты сможешь понять, выполнил ли я свою часть сделки, читая мои речи, которые я буду тебе присылать, и по решениям, вынесенным Сенатом. А я по передвижениям твоих легионов пойму, выполняешь ли ты свою часть.
  – На этот счет у тебя не должно быть сомнений, – ответил Октавиан.
  Аттик ушел на поиски управляющего и вернулся с кувшином тосканского вина и пятью серебряными чашами, которые наполнил и раздал всем присутствующим. Марк Туллий, взволнованный моментом, произнес речь:
  – В этот день юность и опытность, оружие и тога сошлись вместе в торжественном соглашении, чтобы спасти государство. Отправимся отсюда в путь каждый к своей цели, полные решимости исполнить долг перед республикой!
  – За республику! – воскликнул Октавиан и поднял свою чашу.
  – За республику! – эхом отозвались все мы и выпили.
  Октавиан и Агриппа вежливо отказались остаться на ночь: они объяснили, что им нужно добраться до их ближайшего лагеря до темноты, поскольку на следующий день начинались Сатурналии и ожидалось, что Октавиан раздаст подарки своим людям.
  После множества взаимных похлопываний по спине и торжественных заверений в вечной привязанности Цицерон и Октавиан распрощались. Я до сих пор помню прощальную фразу молодого человека:
  – Твои речи и мои мечи станут непобедимым союзом.
  Когда они уехали, Марк Туллий вышел на террасу и прошелся под дождем, чтобы успокоить нервы, в то время как я по привычке убрал винные чаши.
  При этом я заметил, что Октавиан не выпил ни капли.
  XVII
  Цицерон не ожидал, что ему придется обращаться к Сенату до первого дня января, когда Гирций и Панса должны будут вступить в должность консулов. Но по возвращении мы обнаружили, что трибунов созвали на срочное совещание, которое должно было состояться через два дня, чтобы обсудить угрозу войны между Антонием и Децимом, и Марк Туллий решил, что, чем раньше он исполнит данное Октавиану обещание, тем лучше. Поэтому рано утром он отправился в храм Конкордии – дать понять, что желает говорить.
  Как обычно, я пошел с ним и встал у двери, чтобы записывать его замечания.
  Едва разнеслась весть, что Цицерон в храме, как люди начали стекаться на форум. Сенаторы, которые в противном случае могли бы не явиться на собрание, тоже решили прийти и послушать, что скажет знаменитый оратор. Не прошло и часа, как все скамьи оказались забиты битком. Среди изменивших свои планы был и Гирций, предназначавшийся на должность консула. Этот человек впервые за неделю поднялся с одра болезни, и, когда он вошел в храм, у него был такой вид, что люди задохнулись от испуга. Когда-то пухлый молодой гурман, который помог написать Цезарю «Записки», не так давно угощавший Цицерона обедом с лебедем и павлином, ссохся так, что почти напоминал скелет. Полагаю, он страдал от того, что Гиппократ, родоначальник греческой медицины, называл «карцино»170: на его шее виднелся шрам в том месте, где недавно удалили опухоль.
  Трибуном, председательствовавшим на собрании, был Аппулей, друг Цицерона. Он начал зачитывать выпущенный Децимом Брутом указ, отказывающий Антонию в разрешении войти в Ближнюю Галлию, вновь подтверждающий решимость самого Децима удержать провинцию в верности Сенату и подтверждающий, что он перебросил свои войска в Мутину. Именно сюда я доставил письмо Марка Туллия к Цезарю много лет тому назад, и мне вспомнились крепкие стены и тяжелые ворота этого города: многое зависело от того, сможет ли он выдержать долгую осаду превосходящего в численности войска Антония.
  Закончив читать, Аппулей сказал:
  – В течение нескольких дней республика вновь будет охвачена гражданской войной. А может быть, это уже случилось. Вопрос заключается в следующем: что нам делать? Я вызываю Цицерона, чтобы он изложил перед нами свое мнение.
  Сотни людей выжидающе подались вперед, когда мой друг встал.
  – Это заседание, достопочтенные сограждане, по моему мнению, происходит как раз вовремя, – заговорил он. – Чудовищная война против наших сердец и алтарей, против наших жизней и будущего уже не просто готовится, но действительно ведется развратным и своенравным человеком. Нет смысла дожидаться первого дня января, чтобы начать действовать. Антоний не ждет. Он уже нападает на достославного и знаменитого Децима, а из Ближней Галлии угрожает обрушиться на нас в Риме. Он воистину сделал бы это раньше, если б не молодой человек – вернее, почти мальчик, зато обладающий неслыханными и почти божественными разумом и храбростью, – который собрал армию и спас государство.
  Цицерон сделал паузу, чтобы собравшиеся как следует уяснили его слова. Сенаторы повернулись к своим соседям, чтобы убедиться, что поняли его правильно. Храм наполнился удивленным гулом, в котором кое-где слышались негодующие нотки и звуки возбужденного дыхания. Оратор только что сказал, что мальчик спас государство?
  Цицерон смог продолжить только некоторое время спустя:
  – Да, я так считаю, сограждане, таково мое мнение: если б не один-единственный юноша, вставший против безумца, это государство было бы полностью уничтожено. Именно ему сегодня – а мы сегодня вольны выражать наши взгляды только благодаря ему, – именно ему мы должны даровать полномочия защищать республику, не просто как нечто, взятое им в залог, но как то, что вверено ему нами.
  Раздалось несколько криков: «Нет!» и «Он тебя подкупил!» со стороны сторонников Антония, но они потонули в аплодисментах остальных членов Сената. Марк Туллий показал на дверь.
  – Разве вы не замечаете переполненный форум и то, как римляне поддерживают возвращение их свобод? Не замечаете, как теперь, когда после долгого перерыва они видят, что мы собрались здесь в таком количестве, они надеются, что мы собрались как свободные люди?
  Так началось то, что стало известно как Третья республика. Эта речь повернула римскую политику вокруг ее оси. Она расточала хвалы Октавиану – или Цезарю, как теперь Цицерон впервые назвал его. «Кто непорочнее этого молодого человека? Кто скромнее? Есть ли среди нас более яркий пример юности со старинной чистотой?» – вопрошал он собравшихся. Его речь указывала путь к стратегии, которая все еще могла привести к спасению республики: «Бессмертные боги дали нам этих хранителей: для города – Цезаря, для Галлии – Децима». Но что, возможно, было еще важнее для уставших и измученных заботами сердец – спустя месяцы и годы вялой покорности она зажгла в Сенате боевой дух.
  – Сегодня впервые после долгого перерыва мы вступили во владения свободы, – говорил мой друг. – Мы рождены для славы и для свободы. И если наступил последний эпизод долгой истории нашей республики, то давайте, по крайней мере, вести себя, как отважные гладиаторы: они встречают смерть с честью. Давайте позаботимся о том, чтобы и мы – мы, стоящие превыше всех прочих народов на земле! – тоже пали с достоинством, а не служили позору.
  Эта речь возымела такой эффект, что, когда Цицерон сел, основная часть Сената тут же встала и ринулась к нему, чтобы столпиться вокруг с поздравлениями. Было ясно, что в данный момент он покорил сердца всех.
  По просьбе оратора было вынесено предложение поблагодарить Децима за его защиту Ближней Галлии, восхвалить Октавиана за его «помощь, храбрость и рассудительность» и пообещать ему будущие почести, как только в новом году избранные консулами созовут Сенат. Это приняли подавляющим большинством голосов. Потом, что было крайне необычно, трибуны пригласили именно Цицерона, а не обслуживающего магистрата, выйти на форум и доложить народу, что решил Сенат.
  Перед тем как мы отправились на встречу с Октавианом, мой друг сказал нам, что власть в Риме лежит в пыли и просто ожидает, чтобы кто-нибудь ее поднял. Именно это он и сделал в тот день. Цицерон взобрался на ростру – Сенат наблюдал за ним – и повернулся лицом ко всем этим тысячам граждан.
  – Ваше невероятное число, римляне, – взревел он, – и размер – самый огромный, какой я могу припомнить, – этой ассамблеи вдохновляет меня на то, чтобы защищать республику, и дает надежду на ее восстановление! Я могу сказать вам, что Сенат только что поблагодарил Гая Цезаря, который защищал и защищает государство и вашу свободу!
  Над толпой вознесся вал аплодисментов.
  – Я предлагаю, – прокричал Цицерон, силясь, чтобы его услышали, – я предлагаю вам, римляне, поприветствовать самыми теплыми аплодисментами имя благороднейшего молодого человека! Божественные и бессмертные почести причитаются ему за его божественные и бессмертные услуги! Вы сражаетесь, римляне, против врага, с которым невозможны мирные соглашения. Антоний не просто преступный и подлый человек: он чудовищное и дикое животное. Вопрос не в том, на каких условиях мы будем жить, но в том, будем ли мы жить вообще или погибнем в муках и бесчестии! Что касается меня, то я не пожалею ради вас никаких усилий. Сегодня мы – впервые после долгого перерыва – по моему совету и по моей просьбе, были воспламенены надеждой на свободу!
  С этими словами оратор сделал шаг назад, чтобы дать понять – его речь закончена. Толпа взревела и одобрительно затопала ногами, и для Цицерона начался последний – и самый восхитительный – этап его карьеры государственного деятеля.
  
  Расшифровав свои стенографические заметки, я записал обе речи, и команде писцов снова пришлось работать поэтапно, чтобы скопировать их. Речи были вывешены на форуме и отправлены Бруту, Кассию, Дециму и другим выдающимся людям республиканского дела. Само собой, копии послали также Октавиану, который сразу же прочитал их и ответил в течение недели:
  «От Гая Цезаря его другу и наставнику Марку Цицерону – привет. Твоя последняя “филиппика” доставила мне огромное наслаждение. “Непорочный”… “Скромный”… “Чистый”… “Божественный ум”… У меня горят уши! Серьезно, не перебарщивай, старина, потому что я могу стать обманутыми надеждами! Мне бы очень хотелось как-нибудь поговорить с тобой о тонкостях ораторского искусства – я знаю, сколь многому могу у тебя научиться и в этом вопросе, и в других. Итак – вперед! Как только я получу от тебя известие, что моя армия признана законной и у меня есть необходимые полномочия для ведения войны, я двину свои легионы на север, чтобы атаковать Антония».
  Теперь все тревожно ожидали следующего собрания Сената, которое должно было состояться в первый день января. Цицерон волновался, что они зря тратят драгоценное время:
  – Самое важное правило политики – это всегда заставлять события двигаться.
  Он отправился повидаться с Гирцием и Пансой и долго убеждал их назначить собрание на более ранний срок, но те отказались, говоря, что у них нет на это законных полномочий. И все-таки Марк Туллий полагал, что оба эти человека доверяют ему и что они втроем выступают единым фронтом. Однако когда с наступлением нового года на Капитолии, в соответствии с традицией, состоялись жертвоприношения и Сенат удалился в храм Юпитера, чтобы обсудить положение в государстве, Цицерона ждало ужасное потрясение. И Панса, который руководил собранием и прочел вступительную речь, и Гирций, выступавший следующим, выразили надежду, что, какой бы угрожающей ни была ситуация, все еще остается возможность найти мирное решение проблем с Антонием. Не это хотел услышать мой друг!
  Как старший экс-консул он ожидал, что его вызовут выступать следующим, и поэтому встал. Но Панса проигнорировал его, вместо этого вызвав своего тестя Квинта Калена, старого приверженца Клодия и закадычного друга Антония. Калена никогда не избирали консулом – его просто назначил на эту должность диктатор. Это был приземистый, дородный человек с телосложением кузнеца и с невеликим талантом оратора, но говорил он напрямик, и его слушали с уважением.
  – Этот кризис, – сказал он, – премудрый и знаменитый Цицерон подал как войну между республикой, с одной стороны, и Марком Антонием – с другой. Но это неправильно, сограждане. Это война между тремя разными партиями: Антонием, назначенным губернатором Ближней Галлии голосованием этого собрания и народа, Децимом, отказывающимся подчиниться командованию Антония, и мальчиком, набравшим личную армию и стремящимся заполучить все, что сможет. Из этих троих я лично знаю Антония и благоволю к нему. Может, в качестве компромисса мы должны предложить ему губернаторство в Дальней Галлии? Но, если для вас это чересчур много, я предлагаю, чтобы мы, по крайней мере, оставались нейтральными.
  Когда он сел, Цицерон снова поднялся, но Панса опять проигнорировал его и вызвал Луция Кальпурния Пизона, бывшего тестя Цезаря, которого Марк Туллий, естественно, тоже считал своим союзником. Пизон произнес длинную речь, суть которой заключалась в том, что он всегда считал Марка Антония опасным для государства и до сих пор так считает, однако, пережив последнюю гражданскую войну, не имеет желания пережить еще одну и полагает, что Сенат должен предпринять последнюю попытку закончить дело миром, послав делегацию к Антонию с предложением соглашения.
  – Я полагаю, что он должен отдаться на волю Сената и народа, прекратить осаду Мутины и вернуть свою армию на итальянский берег Рубикона, но не ближе к Риму, чем на двести миль, – заявил Кальпурний. – Если он это сделает, то даже на нынешнем позднем этапе войну можно будет предотвратить. Но если не сделает и начнется война, то, по крайней мере, у всего мира не будет сомнений, чья в том вина.
  Когда Пизон закончил, Цицерон даже не потрудился встать. Он сидел, опустив подбородок на грудь и сердито глядя в пол. Следующий оратор был еще одним его предполагаемым союзником, Публием Сервилием Ватием Исавриком: он разродился великим множеством банальностей и резко говорил об Антонии, но еще резче – об Октавиане. Благодаря женитьбе он являлся родственником Брута и Кассия и поднял вопрос, который у многих был на уме:
  – С тех пор как Октавиан появился в Италии, он произносил самые свирепые речи, клянясь отомстить за своего так называемого отца, предав его убийц суду. Этими речами он угрожает безопасности некоторых самых известных людей в нашем государстве. С ними посоветовались насчет почестей, которые теперь намечаются для приемного сына Цезаря? Какие у нас гарантии, что, если мы сделаем этого амбициозного и незрелого так называемого военачальника «мечом и щитом Сената» – как предлагает благородный Цицерон, – он не повернется и не использует свой меч против нас?
  Все эти пять речей были произнесены после церемониального открытия и заняли весь короткий январский день, и Марк Туллий вернулся домой, так и не произнеся подготовленной речи.
  – Мир! – Он словно выплюнул это слово. В прошлом мой друг всегда был защитником мира, но отныне – нет. Он негодующе выставил подбородок, горько жалуясь на консулов. – Что за парочка бесхребетных посредственностей! Сколько часов я провел, обучая их, как нужно выступать… И зачем? Уж лучше бы меня наняли, чтобы я научил их здраво мыслить!
  Что же касается Калена, Пизона и Исаврика, то они, по мнению оратора, были «пустоголовыми миротворцами», «трусливыми сердцами», «политическими уродцами» и еще много кем – спустя некоторое время я перестал записывать его оскорбления.
  Выпустив пар, Цицерон удалился в кабинет, чтобы переписать свою речь, и на следующее утро отбыл для участия во втором дне дебатов, похожий на военный корабль в полном боевом порядке.
  С начала заседания он был на ногах и продолжал стоять, давая знать, что ожидает, чтобы его вызвали, и не принимает «нет» в качестве ответа. Видя это, его сторонники начали выкрикивать его имя, и в конце концов у Пансы не осталось иного выхода, кроме как жестами дать понять, что Цицерон может выступить.
  – Ничто и никогда, сограждане, – начал Марк Туллий, – не казалось мне столь запоздалым, как наступление этого нового года и – вместе с ним – собрание Сената. Мы ждали… Но те, кто ведут войну против республики, – не ждали. Марк Антоний желает мира? Тогда пусть сложит оружие. Пусть попросит мира. Пусть умоляет нас о пощаде. Но отправить посланцев к человеку, которому вы тринадцать дней назад вынесли самый суровый и жестокий приговор, – если я могу высказать свое откровенное мнение, то это безумие!
  Один за другим Цицерон разбил аргументы своих противников, словно снарядами, выпускаемыми некоей могучей баллистой. Антоний, сказал он, не имеет никакого права быть губернатором Ближней Галлии: он протолкнул свой закон на состоявшемся в грозу и не имеющем законной силы собрании. Он – подделыватель указов. Он – вор. Он – предатель. Отдать ему провинцию Дальняя Галлия будет все равно что дать ему доступ к «движущей силе войны – безграничным деньгам». Эта идея абсурдна!
  – И к такому человеку, всеблагие небеса, мы рады отправить посланников? Он никогда не подчинится ничьим послам! Мне известны безумие и высокомерие этого человека. Но время, между тем, будет потеряно. Приготовления к войне поведутся не спеша – они уже затянулись из-за медлительности и проволочек. Если б мы действовали быстрее, нам теперь вообще не пришлось бы воевать. Любое зло легко сокрушить при рождении, но позволь ему укорениться – и оно всегда наберет силы. Поэтому я предлагаю, сограждане, не отправлять посланников. Я говорю, что вместо этого следует объявить чрезвычайное положение, закрыть суды, надеть военную одежду, начать набор рекрутов, приостановить освобождение от военной службы по всему Риму и всей Италии и объявить Антония врагом общества…
  Окончание этой фразы потонуло в стихийном громе аплодисментов и топанья ног, но мой друг продолжал говорить сквозь шум:
  – …Если мы сделаем все это, он почувствует, что начал войну против государства. Почувствует энергию и силу единого Сената. Он говорит, что это война партий. Каких партий? Война была раздута не какими-либо партиями, но лишь им одним! А теперь я перехожу к Гаю Цезарю, которого мой друг Исаврик осыпал такими насмешками и подозрениями. Однако не живи этот юноша на земле, кто из нас смог бы сейчас жить? Какой бог даровал римскому народу этого посланного небесами мальчика? Его защита разрушила тиранию Антония. Поэтому позвольте вручить Цезарю необходимую власть, без которой нельзя управлять военными делами, нельзя удержать армию, нельзя вести войну. Позвольте ему быть пропретором с максимумом власти, которую дает официальная должность. В нем заключается наша надежда на свободу. Я знаю этого молодого человека. Для него нет ничего дороже республики, нет ничего важнее вашей власти, нет ничего более желанного, чем мнение хороших людей, нет ничего милее подлинной славы. Я даже рискну дать вам слово, сограждане, – вам и римскому народу: я обещаю, я ручаюсь, я торжественно заверяю, что Гай Цезарь всегда будет таким же гражданином, каким является сегодня! Именно о таком гражданине мы бы сейчас молились и такого искренне желали бы иметь.
  Его речь и в особенности его гарантии изменили все. Полагаю, можно сказать – и редкая речь может этим похвалиться! – что, если б Цицерон не произнес свою «пятую филиппику», история пошла бы по-другому, потому что мнения в Сенате разделились почти поровну, и, пока он не заговорил, дебаты склонялись в пользу Антония. Теперь же его слова задержали прилив, и голоса потекли обратно, в пользу войны. Марк Туллий воистину мог бы победить по каждому пункту, если б трибун по имени Сальвий не воспользовался своим правом вето, отсрочив дебаты до четвертого дня и дав жене Антония Фульвии шанс появиться у дверей храма и умолять о снисходительности. Ее сопровождали маленький сын – тот, которого посылали на Капитолий в качестве заложника, – и пожилая мать Антония Юлия, кузина Юлия Цезаря, которой восхищались из-за ее благородного поведения. Все они были одеты в черное и дали самое трогательное представление: три поколения, идущие по проходу Сената с умоляюще стиснутыми руками. Каждый сенатор сознавал, что, если Марка Антония назовут врагом общества, вся его собственность будет захвачена и этих людей вышвырнут на улицу.
  – Избавьте нас от этого унижения, – выкрикнула Фульвия, – умоляем!
  Голосование, чтобы объявить Антония врагом общества, было провалено. Зато утвердили ходатайство отправить делегацию посланников, чтобы в последний раз предложить ему мир. Однако все остальное прошло в пользу Цицерона: армию Октавиана признали законной и объединили с армией Децима под штандартом Сената, самого Октавиана сделали сенатором, несмотря на его юность, и наградили также пропреторством с властью империя, и на будущее возраст, необходимый для консульства, снизили на десять лет (хотя до того возраста, когда Октавиан мог бы быть избран, все равно еще оставалось тринадцать лет). Лояльность Планка и Лепида купили, утвердив первого консулом на следующий год, а второго удостоив позолоченной конной статуи на ростре. Было также приказано немедленно начать набор новых армий и объявить состояние боевой готовности в Риме и по всей Италии.
  И вновь трибуны попросили Цицерона, а не консулов, передать решения Сената тысячам собравшихся на форуме людей. Когда он сказал им, что к Антонию будут отправлены посланники, раздался всеобщий стон. Марк Туллий сделал обеими руками успокаивающий жест.
  – Я полагаю, римляне, вы отвергаете этот курс так же, как и я, и по веской причине. Но я призываю вас быть терпеливыми. То, что я сделал раньше в Сенате, я сделаю перед вами сейчас. Я предсказываю, что Марк Антоний не обратит внимания на посланников, опустошит землю, будет осаждать Мутину и наберет еще войска. Я не боюсь, что, услышав мои слова, он изменит планы и повинуется Сенату, чтобы меня опровергнуть – для этого он слишком далеко зашел. Мы потеряем драгоценное время, но не бойтесь: в конце концов мы одержим победу. Другие народы могут сносить рабство, но самое драгоценное достояние римского народа – свобода.
  
  Мирная делегация отправилась в путь с форума на следующий день, и Цицерон нехотя пошел посмотреть на ее отбытие. В послы выбрали трех экс-консулов: Луция Пизона, который первым выдвинул идею переговоров и поэтому едва ли мог отказаться принять в них участие; Марка Филиппа, отчима Октавиана, чье участие Марк Туллий назвал «отвратительным и постыдным»; и старого друга оратора, Сервия Сульпиция, настолько слабого здоровьем, что Цицерон умолял его передумать:
  – Это же двести пятьдесят миль посреди зимы, через снег, волков и бандитов, с единственным удовольствием в конце пути – военным лагерем! Умоляю, мой дорогой Сульпиций, сошлись на свою болезнь и позволь найти кого-нибудь другого!
  – Ты забываешь, что при Фарсале я был на стороне Помпея, – возразил тот. – Я стоял и наблюдал, как истребляют лучших людей государства. Моей последней услугой республике будет попытка не допустить того, чтобы это случилось снова.
  – У тебя, как всегда, благородные порывы, но сейчас ты не смотришь на вещи здраво. Антоний рассмеется вам в лицо. Все, чего ты добьешься своими страданиями, – это поможешь затянуть войну.
  Сервий грустно посмотрел на Марка Туллия.
  – Что сталось с моим старым другом, который ненавидел военную службу и любил книги? Я порядком по нему скучаю. И явно предпочитаю его подстрекателю, который разжигает в толпе жажду крови.
  С этими словами он неловко забрался в свои носилки и был унесен вместе с другими, чтобы начать долгое путешествие.
  Пока римляне ожидали результатов мирного посольства, подготовка к войне замедлилась и шла спустя рукава, о чем и предупреждал Цицерон. Несмотря на то, что по всей Италии набирались рекруты для новых легионов, теперь, когда непосредственную угрозу как будто рассеяли, не было особого смысла спешить. Между тем, Сенат сумел привлечь только два легиона, которые встали лагерем рядом с Римом и провозгласили, что они за Октавиана, – Марсов и Четвертый. Получив разрешение Октавиана, эти легионы согласились маршировать на север под командованием одного из консулов, на выручку Дециму.
  В соответствии с законом тянули жребий, кому занять пост командующего, и по жестокой шутке богов, он достался больному человеку, Гирцию. Глядя, как тот, в красном плаще, похожий на призрак, болезненно поднимается по ступеням Капитолия, чтобы принести по традиции в жертву Юпитеру белого быка, а после уехать на войну, Цицерон преисполнился дурных предчувствий.
  
  Прошел почти месяц, прежде чем глашатаи города возвестили, что мирное посольство возвращается, приближаясь к Риму. Панса созвал Сенат, чтобы в тот же день выслушать их доклад.
  Только двое из посланников вошли в храм – Кальпурний Пизон и Марк Филипп. Пизон встал и мрачным голосом объявил, что доблестный Сервий не успел добраться до штаба Антония, скончавшись от изнеможения. Поскольку до Рима было далеко, а зимнее путешествие – дело долгое, пришлось кремировать его на месте, вместо того чтобы доставить тело домой.
  – Должен сказать, сограждане, мы обнаружили, что Антоний окружил Мутину очень мощной системой осадных механизмов и все время, проведенное нами в его лагере, продолжал забрасывать город снарядами, – сказал затем Кальпурний. – Он отказался позволить нам пройти через осадные линии и поговорить с Децимом. Что же касается условий, которые нас уполномочили предложить, то он отверг их, дабы выдвинуть свои.
  Пизон извлек письмо и начал читать:
  – Он откажется от своих притязаний на губернаторство в Ближней Галлии, только если ему в порядке компенсации отдадут Дальнюю Галлию на пять лет вкупе с командованием над армией Децима, доведя его военные силы до шести легионов. Он требует, чтобы все указы, которые он издал именем Цезаря, были признаны законными, чтобы не было никаких дальнейших расследований исчезновения городской казны из храма Опс, чтобы его сторонникам даровали амнистию и, наконец, чтобы его солдатам заплатили то, что им причитается, а также вознаградили их землей.
  Потом Кальпурний свернул документ и сунул его в рукав.
  – Мы сделали все, что могли, сограждане. Не буду скрывать – я разочарован. Боюсь, этому собранию следует признать: республика и Марк Антоний находятся в состоянии войны.
  Цицерон встал, но Пизон вновь вызвал своего тестя Калена выступить первым.
  Тот сказал:
  – Я считаю предосудительным слово «война». Напротив, я уверен, что у нас, сограждане, есть основание для почетного мира. Моим предложением – первым предложением, выдвинутым в этом Сенате, – было следующее: Антонию надо предложить Дальнюю Галлию. И я рад, что он ее принял. Все наши главные цели достигнуты. Децим остается губернатором, люди Мутины избавлены от дальнейших невзгод, и римляне не поднимают руку на римлян. Я вижу по тому, как качает головой Цицерон, что ему не нравится то, что я говорю. Он – сердитый человек. Более того, рискну сказать, что он сердитый старик. Позвольте напомнить ему: среди тех, кто погибнет на этой новой войне, не будет людей нашего возраста. Это будет его сын, и мой сын, и ваши, сограждане, – и твой, и твой тоже, – он указал на некоторых заседающих. – Я говорю: дайте нам заключить перемирие с Антонием и мирно уладить наши разногласия, пример чего нам показали наши доблестные сотоварищи Пизон, Филипп и оплакиваемый нами Сервилий.
  Речь Калена приняли тепло. Стало ясно, что у Марка Антония все еще есть сторонники в Сенате, в том числе и его легат, миниатюрный Котила, или «Коротышка», посланный Антонием на юг, чтобы тот докладывал о настроениях в Риме. Пока Панса вызывал одного оратора за другим – в том числе дядю Антония, Луция Цезаря, который сказал, что чувствует себя обязанным защищать племянника – Котила демонстративно записывал реплики, по-видимому, для того, чтобы послать их своему господину. Это оказывало странно нервирующее воздействие, и в конце дня большинство собравшихся, включая Пансу, проголосовали за изъятие из проекта закона слова «война». Вместо этого предлагалось объявить, что страна находится в состоянии «беспорядков».
  Панса не вызывал Цицерона до следующего утра, но это снова сработало ему на руку. Он не только встал в атмосфере напряженного ожидания, но и смог атаковать аргументы предыдущих ораторов. Начал мой друг с Луция Цезаря:
  – Он оправдывает то, как он проголосовал, семейными связями. Он – дядя. Согласен. Но вы, остальные, тоже дяди?
  И вновь Марк Туллий заставил собравшихся рассмеяться. А едва разрыхлив, так сказать, почву, он обрушил на них ливень брани и насмешек.
  – Децима атакуют – это не война. Мутину осаждают – но даже это не война. Галлию разоряют – что может быть более мирным? Сограждане, это невиданная доселе война! Мы защищаем храмы бессмертных богов, наши стены, наши дома и неотъемлемые права римского народа, алтари, очаги, гробницы наших предков, мы защищаем наши законы, суды, свободу, жен, детей, отечество… С другой стороны, Марк Антоний сражается, чтобы разрушить все это и разграбить государство. Тут мой храбрый и энергичный друг Кален напоминает мне о преимуществах мира. Но я спрашиваю тебя, Кален: что ты имеешь в виду? Ты называешь рабство миром? Идет жестокий бой. Мы послали трех ведущих членов Сената, чтобы в него вмешаться. И Антоний с презрением их отверг. Однако вы остаетесь неизменнейшими его защитниками! Какое бесчестье вчера пришло вам в голову! «О, но что если он заключит мир?» Мир? В присутствии посланников, буквально у них на глазах, он бил по Мутине из своих орудий. Он показал им свои осадные работы и осадные механизмы. Ни на мгновение, несмотря на присутствие посланников, осада не прекращалась. Отправить послов к этому человеку? Заключить мир с этим человеком? Я скажу, скорее, с печалью, чем с целью оскорбить: мы брошены – брошены, сограждане! – нашими лидерами. Какую уступку мы бы ни сделали Котиле, агенту Марка Антония? Хотя ворота нашего города по праву должны были быть закрыты для него, однако этот храм для него открыт. Он явился в Сенат. Он вносит в свои записки то, как вы проголосовали, вносит все, что вы сказали. Даже занимающие высочайшие должности заискивают перед ним до утраты собственного достоинства. О, бессмертные боги! Где древний дух наших предков? Пусть Котила вернется к своему генералу, но при условии, что он никогда больше не вернется в Рим.
  Сенат был ошеломлен. Их не стыдили так с того самого дня, когда это сделал Катон. В конце концов, Цицерон выдвинул новое предложение: чтобы сражающимся на стороне Антония до мартовских ид позволили сложить оружие. После этого любой, кто продолжит служить в его армии или присоединится к нему, будет считаться предателем.
  Предложение приняли подавляющим большинством голосов. Не должно было быть ни перемирия, ни мира, ни сделки. Марк Туллий получил свою войну.
  
  День или два спустя после первой годовщины убийства Цезаря – обстоятельство, оставшееся незамеченным, если не считать возложения цветов на его могилу – Панса последовал за своим коллегой Гирцием в битву. Консул ускакал с Марсова поля во главе армии, состоящей из четырех легионов: это было почти двадцать тысяч человек, набранных изо всех уголков Италии.
  Цицерон вместе с остальными членами Сената наблюдал, как они маршируют мимо. Это, скорее, называлось военной силой, чем на самом деле являлось ею. Большинство были самыми зелеными новобранцами – фермерами, конюхами, пекарями и рабочими прачечных, едва умеющими держать строй. Их настоящая сила была чисто символической. Так республика вооружилась против узурпатора Антония.
  Поскольку оба консула отсутствовали, самым старшим оставшимся в городе магистратом был городской претор, Марк Корнут – солдат, выбранный Цезарем за верность и благоразумие.
  Теперь оказалось, что этот человек обязан руководить Сенатом, несмотря на свой минимальный опыт в политике. Вскоре он полностью доверился Цицерону, который, таким образом, в возрасте шестидесяти трех лет стал действительным правителем Рима впервые с тех пор, как сделался консулом двадцать лет тому назад. Именно Марку Туллию все имперские губернаторы171 направляли свои рапорты, именно он решал, когда должен собраться Сенат, и назначал людей на главные должности, именно его дом целый день был набит просителями.
  Он послал Октавиану веселое сообщение о своем возвращении: «Не думаю, что будет хвастовством, если я скажу: ничто не происходит нынче в городе без моего одобрения. Воистину, это лучше консульства, потому что никто не знает, где начинается и где кончается моя власть. Поэтому, чтобы избежать риска меня оскорбить, все советуются со мной обо всем. Если подумать, это даже лучше диктаторства; ведь когда что-то идет не так, никто не настаивает на том, что это – моя вина! Вот доказательство того, что никто никогда не должен принимать побрякушки официального поста за настоящую власть: еще один отеческий совет для твоего блистательного будущего, мой мальчик, от преданного старого друга и наставника».
  Октавиан ответил на письмо в конце марта, сообщив, что держит свое обещание: его армия, насчитывающая почти десять тысяч человек, свернула лагерь к югу от Бононии, близ Эмилиевой дороги, и движется на соединение с армиями Гирция и Пансы, дабы снять осаду с Мутины: «Я отдаюсь под командование консулов. Мы ожидаем, что в ближайшие две недели состоится великая битва с Антонием. Обещаю, что попытаюсь выказать столько же доблести на поле боя, сколько ты выказываешь в Сенате. Как говорили спартанские воины? “Вернусь со щитом или на щите”».
  Примерно в то же время до Цицерона дошли вести о событиях на востоке. От Брута из Македонии он узнал, что Корнелий Долабелла, двигаясь в Сирию во главе небольшого отряда, добрался до Смирны на восточном побережье Эгейского моря, где его встретил губернатор Азии Гай Требоний. Последний обошелся с ним довольно учтиво и даже позволил ему продолжить путь. Но той же ночью Публий Корнелий повернул обратно, вошел в город, захватил губернатора спящим и два дня и две ночи усиленно пытал его, пустив в ход бичи, дыбу и раскаленное железо, чтобы заставить того сказать, где находится казна. После этого по приказу Долабеллы Требонию сломали шею. Ему отрезали голову, и солдаты Корнелия пинали ее по улицам туда-сюда, пока от нее ничего не осталось, а тело несчастного было изуродовано и выставлено на всеобщее обозрение. Говорили, что Долабелла заявил:
  – Такова смерть первого из убийц, прикончивших Цезаря. Первого – но не последнего.
  Останки Требония на корабле были доставлены в Рим и подвергнуты посмертному изучению, чтобы подтвердить характер его смерти, после чего переданы его семье для кремации. Его жуткая судьба произвела благотворный эффект на Цицерона и остальных лидеров республики. Теперь они знали, что их ожидает, если они попадут в руки врагов, особенно после того, как Антоний послал консулам открытое письмо, заверяя в своей лояльности к Долабелле и выражая свое восхищение судьбой Требония: «То, что этот преступник понес наказание, – повод для радости».
  Марк Туллий вслух зачитал его письмо в Сенате, и это укрепило решимость людей не идти на компромиссы. Долабеллу объявили врагом общества. Для Цицерона было особенным потрясением то, что его бывший зять выказал подобную жестокость. Впоследствии он горько жаловался мне:
  – Как подумаешь, что такой монстр оставался под моей крышей и делил постель с моей бедной дорогой дочерью, как подумаешь, что мне действительно нравился этот человек… Кто знает, какие животные таятся в близких нам людям?
  Нервное напряжение, в котором мой друг жил все эти ранние дни апреля, ожидая вестей из Мутины, было неописуемым. Сперва пришли хорошие новости. После нескольких месяцев молчания Кассий, наконец, написал, что полностью контролирует Сирию, что все стороны – цезарианцы, республиканцы и последние оставшиеся люди Помпея – стекаются к нему и что у него под командованием объединенная армия не меньше чем в одиннадцать легионов.
  «Я хочу, чтобы ты и твои друзья в Сенате знали, что вы не остались без мощной поддержки, так что можете защищать государство в лучших интересах надежды и мужества», – заверял он Цицерона.
  Бруту также сопутствовал успех: он набрал в Македонии еще пять легионов, около двадцати пяти тысяч человек. Юный Марк был с ним, набирая и тренируя кавалеристов. «Твой сын заслуживает моего одобрения своей энергией, стойкостью, упорным трудом и бескорыстным характером – воистину он оказывает все и всяческие услуги», – написал Цицерону Юний.
  Но потом начали приходить более зловещие депеши. Децим находился в отчаянном положении после четырех с лишним месяцев в осажденной Мутине. Он мог связываться с внешним миром только с помощью почтовых голубей, и несколько выживших птиц принесли вести о голоде, болезнях и низком боевом духе. Лепид тем временем подвел свои легионы ближе к месту надвигающейся битвы с Антонием и побуждал Цицерона и Сенат рассмотреть новое предложение о мирных переговорах.
  Наглость этого слабого и высокомерного человека привела Марка Туллия в такую ярость, что он продиктовал мне письмо, которое было отправлено тем же вечером: «От Цицерона – Лепиду. Меня радует твое желание установить мир между гражданами, если только ты можешь отличить мир от рабства. В противном случае ты должен понимать, что все здравомыслящие люди решат предпочесть смерть порабощению. По моему мнению, с твоей стороны было бы разумней в дальнейшем не соваться с таким предложением, которое неприемлемо ни для Сената, ни для народа, ни для любого честного человека».
  Цицерон не питал иллюзий. Город и Сенат все еще были прибежищем сотен сторонников Антония. Он знал – если Децим сдастся или если армии Гирция, Пансы и Октавиана будут побеждены, его первого схватят и убьют. В качестве предосторожности Марк Туллий приказал двум из трех легионов, размещенных в Африке, вернуться домой, чтобы защищать Рим. Но они не появились бы здесь до середины лета.
  На двенадцатый день апреля в кризисе наконец-то наступил перелом. Ранним утром Марк Корнут, городской претор, поспешно взошел на холм – и с ним был гонец, которого Панса отправил шесть дней тому назад. Выражение лица Корнута было мрачным.
  – Расскажи Цицерону, – обратился он к своему спутнику, – что ты только что рассказал мне.
  Гонец дрожащим голосом сказал:
  – Вибий Панса с сожалением сообщает о катастрофическом поражении. Войско Марка Антония неожиданно напало на него и его армию у селения Форум Галлорум. Недостаток опыта наших людей немедленно стал очевиден. Строй нарушился, и началась всеобщая резня. Консул сумел спастись, но он ранен.
  Лицо Марка Туллия посерело.
  – А Гирций и Цезарь? От них есть какие-нибудь известия? – спросил он поспешно.
  – Никаких, – ответил Корнут. – Панса направлялся в их лагерь, но его атаковали прежде, чем он смог с ними соединиться.
  Цицерон застонал.
  – Должен ли я созвать Сенат? – спросил претор.
  – Всеблагие боги, нет! – Цицерон обратился к гонцу: – Скажи мне правду – еще кто-нибудь в Риме знает об этом?
  Гонец понурил голову.
  – Сперва я отправился в дом консула. Там был его тесть.
  – Кален! – воскликнул мой друг.
  – К несчастью, он все знает, – мрачно сказал Корнут. – В этот самый миг он в портике Помпея, где был сражен Цезарь. Он рассказывает всем, кто слушает, что мы платим за нечестивое убийство. Он обвиняет тебя в намерении захватить власть диктатора. Полагаю, он собирает целую толпу.
  – Мы должны вывести тебя из Рима, – сказал я Цицерону.
  Тот решительно покачал головой.
  – Нет-нет! Это они предатели, а не я. Будь они прокляты, я не убегу! Найди Аппулея, – быстро приказал он городскому претору, как будто тот был его главным управляющим. – Вели ему созвать народное собрание, а потом приходи за мной. Я буду говорить с людьми. Мне нужно укрепить их силу духа. Им следует напомнить, что во время войны всегда бывают плохие вести. А тебе, – сказал он гонцу, – лучше не промолвить больше ни слова ни единой живой душе, иначе я закую тебя в цепи.
  Я никогда не восхищался Цицероном больше, чем в тот день, когда он заглянул в лицо погибели. Мой друг отправился в свой кабинет, чтобы составить речь, а я тем временем наблюдал с террасы, как форум начинает заполняться гражданами.
  У паники есть собственные законы, и с течением лет я научился их распознавать. Люди бегали от одного оратора к другому, группы собирались и распадались. Иногда общественное место полностью пустело. Это походило на пылевое облако, которое ветер носит и крутит перед началом бури.
  Аппулей поднялся на холм, как его попросили, и я ввел его в дом, чтобы он повидался с Марком Туллием. Он доложил, что сейчас ходят разговоры о том, что Цицерона следует наделить властью диктатора. Конечно, то был трюк – провокация, давшая бы предлог для его убийства. Тогда сторонники Марка Антония скопировали бы тактику Брута и Кассия: захватили Капитолий и попытались удержать его до тех пор, пока Антоний не появился бы в городе, чтобы их освободить.
  – Ты сможешь гарантировать мою безопасность, если я спущусь, чтобы обратиться к народу? – спросил Цицерон у Аппулея.
  – Абсолютной гарантии я дать не могу, – признался тот, – но мы можем попытаться.
  – Пошли настолько большой эскорт, насколько сможешь. Дай мне один час на подготовку.
  Трибун ушел, и, к моему удивлению, Марк Туллий объявил, что примет ванну, побреется и переоденется в чистую одежду.
  – Позаботься о том, чтобы все это записать, – сказал он мне. – Это будет хорошим концом для твоей книги.
  Он ушел вместе со своими рабами-прислужниками, а когда через час вернулся, Аппулей успел собрать на улице сильный отряд, состоящий в основном из гладиаторов, а также из трибунов и их помощников.
  Цицерон напряг плечи, дверь открыли, и он уже собирался шагнуть через порог, когда ликторы городского претора поспешно прошли по дороге, расчищая путь для Корнута. Тот держал в руках письмо. Лицо его было мокрым от слез. Слишком запыхавшийся и взволнованный, чтобы говорить, он сунул письмо в руки Марку Туллию.
  «От Гирция – Корнуту. Возле Мутины. Я посылаю тебе это второпях. Благодарение богам, в этот день мы загладили прежнее несчастье и одержали великую победу над врагом. То, что было потеряно в полдень, было возмещено на закате. Я привел двадцать когорт Четвертого легиона, чтобы выручить Пансу, и атаковал людей Антония, когда те преждевременно праздновали. Мы захватили два орла и шестьдесят штандартов. Антоний и остатки его армии отступили в свой лагерь, где были окружены. Теперь его черед изведать, что такое быть в осаде. Он потерял бо`льшую часть своих ветеранов, у него осталась только кавалерия. Его позиция безнадежна. Мутина спасена. Панса ранен, но должен поправиться.
  Да здравствует Сенат и народ Рима.
  Расскажи Цицерону».
  XVIII
  За сим последовал величайший день в жизни Цицерона – выстраданный тяжелее, чем его победа над Верресом, кружащий голову сильнее его выборов в консулы, радующий больше поражения, нанесенного им Катилине, более исторический, чем его возвращение из изгнания. Все эти триумфы меркли в сравнении со спасением республики.
  «В этот день я получил богатейшее вознаграждение за многие дни труда и бессонные ночи, – написал оратор Бруту. – Все население Рима столпилось у моего дома и проводило меня до Капитолия, а потом меня возвели на трибуну под громовые аплодисменты».
  Этот момент был тем слаще, что ему предшествовало столь горькое отчаяние.
  – Это ваша победа! – прокричал Цицерон с ростры тысячам людей на форуме.
  – Нет! – закричали они в ответ. – Это твоя победа!
  На следующий день Марк Туллий предложил в Сенате, чтобы Пансу, Гирция и Октавиана почтили беспримерными пятьюдесятью днями общественного благодарения и чтобы павшим возвели памятник:
  – Коротка жизнь, данная природой, но память о жизни, благородно пожертвованной, – вечна.
  Ни один из врагов не осмелился ему перечить: они или не явились на заседание, или послушно проголосовали так, как он сказал.
  Всякий раз, стоило Цицерону шагнуть за порог, слышались громкие приветственные возгласы. Он был в зените славы. Все, что ему теперь требовалось, – это последнее официальное подтверждение того, что Антоний мертв.
  Неделю спустя пришло послание от Октавиана:
  От Гая Цезаря – его другу Цицерону.
  Я царапаю это при свете лампы в своем лагере вечером двадцать первого. Я хотел первым рассказать тебе, что мы одержали вторую великую победу над врагом. В течение недели мои легионы, в тесном союзе с доблестным Гирцием, проверяли защиту лагеря Антония в поисках слабых мест. Прошлой ночью мы нашли подходящее место и нынче утром атаковали. Битва была кровавой и упорной, потери – огромными. Я находился в самой гуще боя. Моего знаменосца убили рядом со мной. Я вскинул «орла» на плечо и понес. Это сплотило наших людей. Децим, видя, что настал решающий момент, вывел наконец свои войска из Мутины и присоединился к сражению. Основная часть войска Антония уничтожена. Сам негодяй вместе со своей кавалерией бежал и, судя по направлению его бегства, собирается перевалить через Альпы.
  Пока я говорил о замечательном, но теперь должен приступить к трудной части своего рассказа. Гирций, несмотря на слабеющее здоровье, с огромным воодушевлением вторгся в самое сердце вражеского лагеря и добрался до личного шатра Антония, но был сражен смертельным ударом меча в шею.
  Я нашел и вынес его тело и верну его в Рим, где, уверен, вы позаботитесь о том, чтобы он получил почести, подобающие храброму консулу.
  Я снова напишу, когда смогу. Может быть, ты расскажешь его сестре».
  Закончив читать, Цицерон передал мне письмо, после чего сжал кулаки, свел их вместе и поднял глаза к небесам.
  – Благодарение богам, что мне позволено видеть этот момент!
  – Хотя жаль Гирция, – добавил я. Мне вспомнились все те обеды под звездами Тускула, на которых он присутствовал.
  – Верно… Мне очень его жаль, – кивнул мой друг. – И все-таки насколько лучше умереть быстро и со славой в битве, чем умирать медленно и убого на одре болезни. Эта война ожидала героя. Моей обязанностью будет воздвигнуть статую Гирция на пустующем постаменте.
  Тем утром Цицерон захватил письмо Октавиана в Сенат, намереваясь прочесть его вслух, произнести «надгробную речь, чтобы закончить все надгробные речи» и предложить устроить Гирцию государственные похороны. То, что мой друг смог перенести потерю консула так легко, показывало, в каком жизнерадостном состоянии духа он пребывал. На ступенях храма Конкордии Марк Туллий повстречал городского претора, который тоже только что явился туда. Сенаторы вливались в храм, чтобы занять свои места. Были проведены ауспиции.
  Корнут ухмылялся.
  – Судя по выражению твоего лица, я догадываюсь, что ты тоже слышал новости о последнем поражении Антония? – спросил он Цицерона.
  – Я в экстазе. Теперь мы должны позаботиться о том, чтобы негодяй не спасся, – ответил тот.
  – О, поверь старому солдату – у нас более чем достаточно людей, чтобы перерезать ему путь! Однако жаль, что это стоило нам жизни консула.
  – Воистину… Скверное дело.
  Они начали бок о бок подниматься по ступеням к входу в храм.
  – Думаю, я прочту надгробную речь, если ты не возражаешь, – сказал Цицерон.
  – Конечно, хотя Кален уже спросил меня, не может ли он кое-что сказать.
  – Кален!.. А какое он имеет к этому отношение?
  Корнут остановился и удивленно повернулся к Марку Туллию:
  – Ну, поскольку Панса был его зятем…
  – О чем ты? – удивился оратор. – Ты все неправильно понял. Панса не погиб, погиб Гирций.
  – Нет-нет! Панса, уверяю тебя! Прошлой ночью я получил послание от Децима. Посмотри.
  И Марк Корнут отдал Цицерону письмо.
  – Децим пишет, что, как только осада была снята, он прямиком направился в Бононию, чтобы посоветоваться с Пансой о том, как им лучше преследовать Антония, – отправился только для того, чтобы обнаружить, что Панса скончался от ран, полученных в первой битве.
  Цицерон отказался в это поверить, и, только прочитав письмо Децима Брута, он признал, что сомнений нет.
  – Но Гирций тоже мертв… Убит во время штурма лагеря Антония. Я получил письмо от юного Цезаря, подтверждающее, что он взял попечение над телом.
  – Оба консула мертвы?!
  – Это невообразимо…
  Марк Туллий выглядел настолько ошеломленным новостями, что я испугался, как бы он не упал со ступеней спиной вперед.
  – За все время существования республики только восемь консулов умерли в тот же год, когда заняли эту должность. Восемь – почти за пятьсот лет! – воскликнул он. – А теперь мы потеряли двоих за одну неделю!
  Некоторые из проходивших мимо сенаторов остановились, чтобы посмотреть на них. Осознав, что их слушают, Цицерон увлек собеседника в сторону и заговорил тихо и настойчиво:
  – Это мрачный момент, но мы должны его пережить. Нельзя позволить, чтобы что-нибудь помешало нам преследовать Антония и уничтожить его. Вот альфа и омега нашей политики. Множество наших коллег попытаются воспользоваться трагедией, чтобы учинить беду.
  – Да, но кто будет командовать нашими войсками в отсутствие консулов? – спросил Корнут.
  Мой друг издал полустон-полувздох и приложил руку ко лбу. Как это путало все его тщательно разработанные планы, все хрупкое равновесие политических сил!
  – Что ж, полагаю, альтернативы тут нет. Это должен быть Децим, – сказал оратор. – Он старший по возрасту и по опыту, и он – губернатор Ближней Галлии.
  – А что насчет Октавиана?
  – Октавиана предоставь мне. Но нам нужно будет проголосовать за то, чтобы его вознаградили самыми экстраординарными благодарностями и почестями, если мы хотим удержать его в нашем лагере.
  – Разумно ли делать его столь могущественным? Однажды он обернется против нас, я уверен.
  – Возможно, и обернется. Но с ним можно будет справиться позже: возвышать, восхвалять – и убрать172.
  Это было одно из циничных замечаний, которые Цицерон часто отпускал ради рисовки: искусная шутка, не более.
  – Очень хорошо, – сказал Марк Корнут. – Я должен это запомнить: возвышать, восхвалять – и убрать.
  Потом они обсудили, как лучше будет преподнести новости Сенату, какие предложения следует выдвинуть и какие голосования провести, после чего отправились дальше, в храм.
  – Народ пережил триумф и трагедию почти одновременно, – сказал мой друг молчащему Сенату. – Смертельная опасность была отражена, но только ценою смерти. Только что прибыли вести, что мы одержали вторую и безоговорочную победу при Мутине. Антоний бежал вместе с немногими оставшимися сторонниками. Куда именно, мы не знаем – на север ли, в горы ли, к вратам ли самого Аида, да и какая разница!
  (В моих записях отмечено, что тут раздались громкие приветственные крики.)
  – Но, сограждане, я должен вам сказать, что Гирций погиб. И Панса погиб.
  (Судорожные вдохи, крики, протесты.)
  – Боги потребовали жертвоприношения во искупление нашей слабости и нашей глупости в течение последних месяцев и лет, и два наших доблестных консула заплатили за это сполна. В свое время их земные останки будут возвращены в город. Мы похороним их с официальными почестями. Мы построим огромный монумент их доблести, на который люди будут глядеть тысячу лет. Но лучше всего мы почтим их, закончив задачу, которую они почти завершили, и уничтожив Антония раз и навсегда.
  (Аплодисменты.)
  – Я считаю, что, ввиду потери наших консулов при Мутине и помня о необходимости довести войну до конца, Децима Юния Альбина Брута следует назначить главнокомандующим действующими армиями Сената – и что Гай Юлий Цезарь Октавиан должен стать его помощником по всем вопросам. В знак признания их блестящего полководческого искусства, героизма и успеха имя Децима Юния Альбина надо добавить в римский календарь, чтобы вечно отмечать его день рождения, а Гая Юлия Цезаря Октавиана вознаградить почестями овации, как только ему будет удобно явиться в Рим и получить ее.
  Последовавшие за сим дебаты были полны злых выходок. Цицерон написал потом Бруту: «В этот день я понял, что благодарность набирает куда меньше голосов в Сенате, чем озлобленность».
  Исаврик, завидуя Октавиану точно так же, как он завидовал и Антонию, возражал против идеи вознаградить того овацией, что позволило бы Октавиану провести свои легионы шествием через Рим. В конце концов, Цицерон смог добиться принятия своего предложения, лишь согласившись воздать еще более громкие почести Дециму, назначив ему триумф. Была создана комиссия из десяти человек, чтобы урегулировать вознаграждение солдат деньгами и землей: замысел состоял в том, чтобы перетянуть их от Октавиана, уменьшив награду и отдав их на содержание Сената. К ранению добавилось оскорбление: ни Октавиана, ни Децима не пригласили присоединиться к этой комиссии.
  Кален, одетый в траур, потребовал также, чтобы врача его зятя – Глико – арестовали и допросили под пыткой, чтобы узнать, не следует ли считать смерть Пансы убийством.
  – Помните – сначала нас заверяли, что его ранения несерьезны, но теперь мы видим, что определенные личности многое выигрывают, убрав его, – заявил он, и это был явный намек на Октавиана.
  В общем и целом то был незадавшийся день, и вечером Цицерону пришлось сесть и написать Октавиану, объясняя, что произошло.
  «Я посылаю тебе с тем же гонцом решения, на которых сегодня сошелся Сенат. Надеюсь, ты поймешь логику, согласно которой мы отдали тебя и твоих солдат под командование Децима, так же, как раньше ты подчинялся консулам. Комиссия Десяти – это маленькое недоразумение, которое я постараюсь отменить: дай мне время. Если б ты был здесь, мой дорогой друг, чтобы услышать панегирик!.. Стропила звенели от восхвалений твоей смелости и верности, и я рад сообщить, что ты будешь самым молодым командиром в истории республики, награжденным почестями овации. Продолжай преследовать Антония, и пусть в твоем сердце по-прежнему будет место для меня, как в моем сердце есть место для тебя».
  После этого наступила тишина. Долгое время Цицерон не получал известий с театра военных действий. И неудивительно – они шли в далекой, негостеприимной стране. Мой друг утешался, представляя себе Антония с небольшой шайкой его приверженцев, пробирающихся по неприступным узким горным проходам, и Децима Брута, который пытается их перехватить.
  Только в тринадцатый день марта пришли известия от Децима – а потом, как часто бывает в подобных случаях, не одна, а целых три депеши прибыли одновременно. Я немедленно отнес их Цицерону в кабинет; он жадно вскрыл футляр и прочел их вслух, по порядку. Первое письмо было датировано двадцать девятым апреля и мгновенно насторожило оратора: «Я попытаюсь позаботиться о том, чтобы Антоний не смог удержаться в Италии. Немедленно отправлюсь за ним».
  – Немедленно? – переспросил Марк Туллий, снова сверившись с датой в заголовке письма. – О чем это он? Он пишет спустя восемь дней после того, как Антоний бежал из Мутины…
  Следующее послание было написано неделю спустя, когда Децим наконец-то находился на марше: «Причины, мой дорогой Цицерон, по которым я не смог немедленно погнаться за Антонием, таковы. У меня не было ни кавалерии, ни вьючных животных. Я не знал о смерти Гирция и не доверял Цезарю, пока не познакомился с ним и не поговорил с ним. Так прошел первый день. На следующий день рано утром я получил послание от Пансы, вызывающего меня в Бононию, и, уже находясь в пути, узнал о его смерти. Я поспешил обратно к своему подобию армии. Она самым плачевным образом уменьшилась в численности и пребывает в очень плохом состоянии из-за недостатка всего необходимого. Антоний опередил меня на два дня и, как преследуемый, делал куда более длинные переходы, чем я – как преследователь, потому что он двигался суматошно, а я – в обычном порядке. Куда бы он ни направлялся, он открывал бараки рабов и уводил оттуда людей, нигде не делая остановок, пока не добрался до Вады. Похоже, он набрал довольно многочисленный отряд, и, возможно, отправляется к Лепиду.
  Если Цезарь прислушался ко мне и перевалил через Апеннины, я должен загнать Антония в такой тесный угол, что его, скорее, прикончит недостаток припасов, чем холодная сталь. Но невозможность отдавать приказы ни Цезарю, ни (через Цезаря) его армии – это очень плохо. Меня тревожит то, как может разрешиться эта ситуация. Я не могу больше кормить своих людей».
  Третье письмо было написано день спустя после второго и послано из предгорий Альп: «Антоний на марше. Он направляется к Лепиду. Пожалуйста, позаботься о дальнейших событиях в Риме. Отрази направленную на меня вселенскую злобу, если сможешь».
  – Он дал ему уйти, – сказал Цицерон, опустив голову на руку и перечитывая письма от начала до конца. – Он дал ему уйти! А теперь он говорит, что Октавиан не может или не будет слушаться его, как главнокомандующего… Ну и дела!
  Оратор немедленно написал письмо, чтобы тот же гонец, вернувшись, доставил его Дециму: «Судя по твоим словам, пламя войны, далеко не погасшее, полыхнуло еще выше. Мы поняли так, что Антоний бежал в отчаянии с несколькими невооруженными и павшими духом приверженцами. В действительности его положение таково, что стычка с ним будет опасным делом. Я вообще не считаю, что он бежал из Мутины, – просто перенес театр военных действий в другое место».
  
  На следующий день похоронный кортеж Гирция и Пансы добрался до Рима в сопровождении почетной охраны – кавалеристов, посланных Октавианом. Он прошел в сумерках по улицам до форума, и за ним наблюдала притихшая хмурая толпа. У подножия ростры в свете факелов ожидали сенаторы, все в черных тогах, чтобы встретить кортеж. Корнут произнес панегирик, написанный для него Цицероном, а потом обширное собрание двинулось за похоронными дрогами на Марсово поле, где был приготовлен погребальный костер. В знак патриотического уважения погребальщики, актеры и музыканты отказались принять плату. Цицерон пошутил, что, когда погребальщик не берет твоих денег, ты знаешь, что ты – герой. Но втайне, под этой открытой демонстрацией бравады, он был глубоко встревожен. Когда факелы поднесли к основаниям погребальных костров и пламя взметнулось вверх, в его свете лицо Марка Туллия выглядело старым и осунувшимся от беспокойства.
  Почти таким же тревожным фактом, как и спасение Антония, было то, что Октавиан или не хотел, или не мог подчиняться приказам Децима. Цицерон написал ему, умоляя соблюдать указ Сената и отдать себя и свои легионы под командование губернатора: «Пусть любые разногласия будут улажены после нашей победы! Поверь, самый верный путь добиться высочайших почестей в государстве – это сыграть сейчас самую важную роль в уничтожении величайшего врага».
  Он не получил ответа – зловещий знак.
  Потом Децим написал моему другу снова: «Лабеон Сегулий говорит, что он был у Октавиана и они немало толковали о тебе. Сам Октавиан не высказал насчет тебя никаких жалоб, говорит Сегулий, не считая упоминания ремарки, которую он приписывает тебе: “Молодого человека следует возвышать, восхвалять – и убрать”. Он добавил, что не собирается позволить, чтобы его убрали. Что же касается ветеранов, то они злобно ропщут и представляют для тебя опасность. Они собираются запугивать тебя и впоследствии заменить тебя молодым человеком».
  Я давно предупреждал Цицерона, что его любовь к игре слов и забавным репликам когда-нибудь доведет его до беды, но он не мог удержаться от этого. Марк Туллий всегда пользовался репутацией человека колкого остроумия, а когда он стал старше, то стоило ему открыть рот, как люди собирались вокруг, желая посмеяться. Такое внимание льстило ему и вдохновляло его на то, чтобы отпускать еще более саркастические реплики. Его сухие замечания быстро передавались из уст в уста, а иногда ему приписывали фразы, которые он никогда не произносил; я составил целую книгу таких апокрифов. Первый Юлий Цезарь, бывало, наслаждался его «шпильками», даже когда сам становился их мишенью. Например, когда диктатор изменил календарь и кто-то спросил, придется ли восход Сириуса на ту же дату, что и раньше, Цицерон ответил: «Сириус сделает, как ему велят».
  Говорят, Гай Юлий Цезарь покатывался со смеху от шуток моего друга, но его приемный сын, каковы бы ни были прочие его достоинства, имел изъян в отношении чувства юмора, и Марк Туллий в кои-то веки последовал моему совету и написал ему письмо с извинениями: «Насколько я понимаю, законченный дурак Сегулий рассказывает всем и каждому о некоей шутке, которую я предположительно отпустил, и теперь весть о ней достигла и твоих ушей. Я не могу припомнить, чтобы делал такое замечание, но я не отрекаюсь от него, потому что оно смахивает на то, что я мог бы сказать, – нечто легкомысленное, сказанное под влиянием момента, а не для того, чтобы это рассматривали как серьезное политическое заявление. Я знаю, мне не нужно тебе рассказывать, как я тебя люблю и как ревностно защищаю твои интересы, насколько я непреклонен в том, что ты должен играть ведущую роль в наших делах в грядущие годы, но, если я случайно тебя оскорбил, искренне прошу прощения».
  На это письмо пришел такой ответ: «От Гая Цезаря – Цицерону. Мое отношение к тебе не изменилось. Не нужно извинений, хотя, если тебе хочется их принести, само собой, я их принимаю. К несчастью, мои сторонники не так беззаботны. Они предупреждают меня каждый день, что я – дурак, раз доверился тебе и Сенату. Твоя неосторожная реплика была для них что мята для кота. И в самом деле – тот указ Сената! Как можно ожидать, что я отдамся под командование человека, который заманил моего отца в смертельную ловушку? Я обращаюсь с Децимом вежливо, но мы никогда не сможем стать друзьями, и мои люди – они ведь ветераны моего отца – никогда не пойдут за ним. Они говорят, что лишь одна причина заставила бы их биться за Сенат безоговорочно – если бы меня сделали консулом. Такое возможно? В конце концов, оба места консула вакантны, и, если я могу в девятнадцать лет быть пропретором, почему не могу быть консулом?»
  Это письмо заставило Цицерона побелеть. Он немедленно написал в ответ, что, каким бы вдохновленным богами Октавиан ни был, Сенат никогда не согласится, чтобы человек, которому еще не исполнилось и двадцати, стал консулом. Тот ответил так же быстро: «Похоже, моя молодость не мешает мне возглавлять армию на поле боя, но мешает мне быть консулом. Если единственный спорный вопрос – юность, не мог бы я стать соконсулом того, кто так же стар, как я молод, и чья политическая мудрость и опыт возместят недостаток их у меня?»
  Цицерон показал это письмо Аттику.
  – Что ты можешь из этого извлечь? Он предлагает то, о чем я думаю?
  – Уверен, именно это он и подразумевает. Что ты будешь делать?
  – Не буду притворяться, что такая честь ничего бы для меня не значила. Очень мало людей становились консулами дважды – это означало бы бессмертную славу, и я в любом случае выполняю всю работу консула, хоть и не называюсь им. Но цена!.. Нам уже довелось иметь дело с одним Цезарем с армией за спиной, требующим в обход закона назначить его консулом, и, в конце концов, нам пришлось воевать, чтобы попытаться его остановить. Неужели мы должны иметь дело с еще одним и на сей раз покорно сдаться ему? Как это будет выглядеть для Сената и для Брута с Кассием? Кто вложил такие идеи в голову молодого человека?
  – Может, ему и не нужно, чтобы кто-то вкладывал их в его голову, – ответил Аттик. – Может, они возникли у него совершенно спонтанно.
  Цицерон не ответил. Рассматривать такую возможность было невыносимо.
  
  Две недели спустя Марк Туллий получил письмо от Эмилия Лепида, стоявшего лагерем со своими семью легионами у Серебряного моста173 в южной Галлии. Прочитав послание, Цицерон наклонился и опустил голову на стол. Одной рукой он подтолкнул письмо ко мне.
  «Мы долго дружили, но, без сомнения, во времена нынешнего жестокого и неожиданного политического кризиса враги мои доставили тебе ложные и недостойные сообщения обо мне, сочиненные с тем, чтобы причинить твоему сердцу патриота немалое беспокойство, – прочитал я. – У меня есть к тебе одна горячая просьба, дорогой Цицерон. Если прежние моя жизнь и рвение, усердие и добросовестность в ведении государственных дел показали тебе, что я достоин имени, которое ношу, умоляю, в будущем ожидай от меня таких же или более великих дел. Твоя доброта все больше и больше делает меня твоим должником».
  – Я не понимаю, – сказал я. – Почему ты так расстроен?
  Мой друг вздохнул и выпрямился, и я, к огромной своей тревоге, увидел в его глазах слезы.
  – Потому что это означает, что он намеревается присоединиться со своим войском к Антонию и заранее запасается оправданиями. Его двуличность так неуклюжа, что становится едва ли не привлекательной.
  Конечно же, он был прав. В тот же день, тридцатого мая, когда Цицерон получил фальшивые заверения Марка Лепида, сам Антоний – длинноволосый и бородатый после почти сорока дней бегства – появился на дальнем берегу реки напротив лагеря этого полководца. Он перешел реку вброд, по грудь в воде, облаченный в темный плащ, после чего поднялся к палисаду и начал разговаривать с легионерами. Многие знали его по Галлии и по гражданским войнам, и люди собрались, чтобы его послушать. На следующий день он перевел через реку всех своих солдат, и люди Лепида встретили их с распростертыми объятьями. Они срыли свои укрепления и позволили Марку Антонию войти в их лагерь без оружия. Антоний обошелся с Эмилием с огромным уважением, назвал его «отцом» и горячо уверил, что за ним останутся его генеральский ранг и почести, если тот присоединится к его делу. Солдаты разразились приветственными криками, и Лепид согласился.
  По крайней мере, именно такую историю они состряпали вместе. Цицерон не сомневался, что эти двое с самого начала были партнерами и их встреча была устроена заранее. Просто, если б Марк Эмилий смог притвориться, что покорился непреодолимой силе, это заставило бы его выглядеть не таким отъявленным предателем, каким он на самом деле являлся.
  Ушло десять дней на то, чтобы донесение Лепида о сокрушительном повороте событий достигло Сената, хотя панические слухи опередили гонца. Корнут зачитал письмо вслух в храме Конкордии: «Я призываю в свидетели богов и людей – мое сердце и разум всегда были расположены ко всеобщему благополучию и свободе. Вскоре я доказал бы вам это, если б судьба не вырвала решение у меня из рук. Вся моя армия, верная старой привычке хранить жизнь римлян и всеобщий мир, взбунтовалась и, по правде говоря, заставила меня к ней присоединиться. Я умоляю и заклинаю вас: не считайте преступлением выказанное мною и моим войском милосердие в конфликте между соотечественниками».
  Когда городской претор закончил читать, раздался всеобщий громкий вздох – это был почти стон, словно весь зал задерживал дыхание в надежде, что слухи окажутся ложными.
  Корнут жестом предложил Цицерону открыть дебаты. В последовавшей за тем тишине, когда мой друг встал, можно было почувствовать почти детскую жажду утешения. Но у оратора не было слов, которые могли бы утешить собравшихся.
  – Вести из Галлии, которые мы давно предполагали и которых страшились, не стали неожиданностью, сограждане, – произнес он. – Единственное потрясение – это наглость Лепида, который принимает нас всех за идиотов. Он умоляет нас, он заклинает нас, он просит нас – эта тварь! Нет, даже не тварь – эти мерзкие, жалкие отбросы благородного рода, которые лишь приняли форму человеческого существа! – он умоляет нас не считать его предательство преступлением. Ну и трусость! Я больше уважал бы его, если б он просто вышел и сказал правду: что он увидел возможность содействовать своим чудовищным амбициям и нашел такого же вора, чтобы тот стал его партнером по преступлению. Я предлагаю немедленно объявить его врагом общества и конфисковать всю его собственность и имения, дабы помочь нам заплатить новым легионам, которые будут набраны в возмещение тех, что он украл у государства.
  Это было встречено громкими аплодисментами.
  – Но у нас уйдет некоторое время, чтобы набрать новые войска, а мы тем временем должны посмотреть в лицо тому полезному факту, что наша стратегическая ситуация крайне опасна. Если огонь мятежа в Галлии распространится на четыре легиона Планка – а я боюсь, что мы должны приготовиться к такой возможности, – против нас может оказаться добрая часть шестидесяти тысяч человек.
  Цицерон заранее решил не пытаться скрыть тяжесть критической ситуации, и после его слов тишина уступила место встревоженному гулу.
  – Мы не должны отчаиваться, – продолжал он, – хотя бы потому, что у нас есть солдаты, набранные благородными и доблестными Брутом и Кассием – но они в Македонии, они в Сирии, они в Греции, а не в Италии. Еще у нас есть один легион новых рекрутов в Лации и два африканских легиона, которые сейчас находятся в море, на пути домой, чтобы защищать столицу. К тому же есть армии Децима и Цезаря – хотя первая ослаблена, а вторая ведет себя вызывающе. Другими словами, у нас есть все шансы на успех. Но нет лишнего времени. Я предлагаю Сенату приказать Бруту и Кассию немедленно послать в Италию достаточно войск, чтобы мы могли защищать Рим, увеличить налоги для сбора новых легионов и ввести чрезвычайный налог на собственность в размере одного процента, дабы можно было закупить вооружение и экипировку. Если мы все это сделаем, черпая силу в храбрости наших предков и справедливости нашего дела, моя вера, что свобода в конце концов одержит триумф, останется неизменной.
  Оратор произнес последние фразы со всей своей обычной силой и энергией, но, когда он сел, аплодисменты были скудными. В воздухе словно висела ужасающая вонь вероятного поражения – едкая, как вонь горящей смолы.
  Следующим поднялся Исаврик. До настоящего времени этот высокомерный и амбициозный патриций был в Сенате самым ярым противником самонадеянного Октавиана. Он осуждал избрание того особенным претором и даже пытался не допустить, чтобы молодому человеку оказали относительно умеренные почести и овации. Но теперь он произнес такой хвалебный спич молодому Цезарю, что удивил всех:
  – Если Рим следует защищать от амбиций Антония, теперь поддерживаемых войском Лепида, я начинаю верить, что Цезарь – тот человек, на которого мы главным образом и должны положиться. Его имя может вызвать армии словно из ничего и заставить их маршировать и сражаться. Его проницательность может принести нам мир. Должен сказать, сограждане, что недавно в знак веры в него я предложил ему руку своей дочери и благодарен ему за то, что могу сейчас сообщить: он согласился.
  Цицерон внезапно дернулся, как будто его поймали на невидимый крючок. Но Исаврик еще не закончил.
  – Чтобы еще больше привязать этого замечательного молодого человека к нашему делу и чтобы поощрить его людей сражаться против Марка Антония, я выдвигаю следующее предложение: ввиду серьезной военной ситуации, созданной предательством Лепида, и помня об услугах, которые Октавиан уже оказал республике, изменить конституцию, с тем чтобы Гаю Юлию Цезарю Октавиану было дозволено занять пост консула в его отсутствие.
  Впоследствии Марк Туллий проклинал себя за то, что не увидел, как это надвигается. Стоило лишь задуматься, и стало бы очевидным: раз Октавиан не смог уговорить Цицерона баллотироваться в консулы в качестве его партнера, он попросил об этом кого-то другого. Но подчас даже самые проницательные государственные деятели не замечают очевидного, и теперь мой друг оказался в неловкой ситуации. Ему следовало предположить, что Октавиан уже совершил сделку с этим его будущим тестем. Следует ли благосклонно принять ее или же воспротивиться ей? У оратора не оставалось времени на раздумья. Вокруг него на всех скамьях стоял гул: сенаторы делились предположениями. Исаврик сидел, скрестив руки, явно очень довольный устроенной им сенсацией, а Корнут вызвал Цицерона, чтобы тот ответил на предложение.
  Марк Туллий медленно встал, поправил тогу, огляделся по сторонам и откашлялся – все это было его знакомой тактикой проволочек, дававшей время подумать.
  – Могу я сперва поздравить благородного Исаврика с замечательным семейным родством, о котором он только что объявил? – начал он наконец. – Я знаю этого молодого человека как храброго, умеренного, скромного, рассудительного, патриотичного, доблестного на войне и обладающего спокойным трезвым рассудком – короче, у него есть все, что должно быть у зятя. Нет у него в Сенате более сильного защитника, чем я. Его будущая карьера в республике блестящая и уверенная. Он станет консулом, не сомневаюсь. Но станет ли он консулом, когда ему нет еще и двадцати, и только потому, что у него есть армия, – другой вопрос. Сограждане, мы начали эту войну с Антонием ради принципа, гласящего, что ни один человек – каким бы одаренным, каким бы могущественным, каким бы стремящимся к славе он ни был – не должен стоять превыше закона. Всякий раз, когда за тридцать лет моего служения государству мы поддавались искушению проигнорировать закон – а в тот момент часто казалось, что это делается по веским причинам, – мы еще чуть дальше сползали в сторону обрыва. Я помог принятию специального закона, даровавшего Помпею беспрецедентную власть для войны с пиратами. Война была проведена с громадным успехом; но наиболее длительным последствием того закона было не поражение пиратов: оно заключалось в создании прецедента, давшего Цезарю возможность править Галлией почти десятилетие и сделаться чересчур могущественным, чтобы государство могло его сдержать. Я не говорю, что младший Цезарь такой же, как старший. Но я говорю: если мы сделаем его консулом и, по сути, отдадим под его контроль все наши войска, то предадим те самые принципы, ради которых сражаемся и которые вернули меня в Рим, когда я уже готов был отплыть в Грецию, – принципы, благодаря которым Римская республика с ее разделением власти, с ее ежегодными свободными выборами каждого магистрата, с ее судами и судьями, с ее балансом между Сенатом и народом, с ее свободой слова и мысли, является самым благородным творением человечества. И я, скорее, лягу на землю, давясь собственной кровью, чем предам принципы, на коих все это держится, а это прежде всего и всегда – равенство перед законом.
  Его слова были встречены теплыми аплодисментами и полностью определили курс дальнейших дебатов – настолько, что Исаврик с ледяной официальностью и сердито глядя на Цицерона, позже отозвал свое предложение и никогда больше его не выносил.
  
  Я спросил своего друга, не собирается ли тот написать Октавиану, чтобы объяснить свою позицию, но он покачал головой.
  – Мои доводы изложены в моей речи, и она очень скоро попадет в его руки – мои враги позаботятся об этом.
  В последующие дни Цицерон был занят как никогда – написал Бруту и Кассию, чтобы побудить их прийти на помощь гибнущей республике («Государству грозит величайшая опасность из-за преступной глупости Марка Лепида!»), присматривал за сборщиками податей, когда те начали увеличивать налог, обходил дворы кузнецов, уговаривая их делать больше оружия, инспектировал вместе с Корнутом недавно набранный легион, предназначавшийся для защиты Рима. Однако оратор знал, что дело республики безнадежно, особенно когда увидел, как Фульвию несут в открытых носилках через форум в сопровождении большой свиты.
  – Я думал, мы в конце концов избавились от этой мегеры, – пожаловался он за обедом, – и вот пожалуйста – она здесь, все еще в Риме и рисуется напоказ, хотя ее мужа наконец-то объявили врагом общества. Стоит ли удивляться, что мы в таком отчаянном положении? Как такое возможно, когда все ее имущество должно быть конфисковано?
  Наступила пауза, а потом Помпоний Аттик тихо сказал:
  – Я одолжил ей кое-какие деньги.
  – Ты?! – Цицерон перегнулся через стол и вгляделся в него, как в какого-то загадочного незнакомца. – Почему, во имя неба, ты так поступил?
  – Мне стало ее жалко.
  – Нет, не стало! Ты захотел, чтобы Антоний был тебе обязан. Это – мера предосторожности. Ты думаешь, что мы проиграем.
  Аттик этого не отрицал, и Марк Туллий ушел из-за стола.
  
  В конце того несчастного месяца «июля» в Сенат поступили сообщения о том, что армия Октавиана свернула свой лагерь в Ближней Галлии, перешла через Рубикон и марширует на Рим. Хотя Цицерон и ожидал этого, вести все равно обрушились на него сокрушительным ударом. Он дал слово римскому народу, что если «посланному богами мальчику» дадут империй, тот будет образцовым гражданином.
  «В этой войне нас преследовали все мыслимые неудачи, – плакался он Бруту. – Я пишу это, испытывая величайшую скорбь оттого, что вряд ли смогу выполнить обещания, данные в отношении молодого человека, почти мальчика, за которого я поручился перед республикой».
  Именно тогда мой друг спросил, не считаю ли я, что он должен покончить с собой ради сохранения чести – и впервые я увидел, что это говорится не ради пустой рисовки. Я ответил, что не думаю, чтобы дело дошло до такого.
  – Может, и нет, но я должен быть готов, – заявил Цицерон. – Я не хочу, чтобы ветераны Цезаря запытали меня до смерти, как Требония. Вопрос в том, как это сделать. Сомневаюсь, что смогу не испугаться клинка… Как думаешь, не уронит ли меня в глазах потомства, если вместо клинка я выберу способ Сократа и приму цикуту?
  – Уверен, что не уронит.
  Цицерон попросил меня приобрести для него яд, и я в тот же день отправился к врачу, который дал мне маленький кувшинчик. Врач не спросил, зачем он мне нужен; полагаю, он и так все понимал.
  Несмотря на восковую печать на кувшинчике, я учуял удушливый запах, похожий на запах мышиного помета.
  – Сделано из семян, – объяснил врач. – Из самой ядовитой части растения, которую я растолок в порошок. Должна подействовать малейшая доза – не больше щепотки, проглоченной с водой.
  – Как быстро действует яд? – спросил я его.
  – Часа три или около того.
  – Это болезненно?
  – Яд вызывает медленное удушье. Сам как думаешь, больно это или нет?
  Я положил кувшинчик в шкатулку, а шкатулку запер в сундук в своей комнате, как будто спрятанная с глаз долой смерть могла быть отсрочена.
  На следующий день шайки легионеров Октавиана начали появляться на форуме. Он послал четыреста человек впереди своей главной армии с целью запугать Сенат и гарантировать себе консульство. Всякий раз, когда легионеры видели сенатора, они окружали его, толкали и демонстрировали мечи, хотя никогда по-настоящему не вынимали оружия. Корнут, как старый солдат, отказался поддаться на угрозы. Полный решимости навестить Цицерона на Палатине, городской претор толкался и пихался в ответ до тех пор, пока легионеры его не пропустили. Но он посоветовал Марку Туллию ни под каким предлогом не выходить без сильного эскорта:
  – Они считают, что ты не меньше отвечаешь за смерть Цезаря, чем Децим и Брут.
  – Если б я и вправду за нее отвечал! – вздохнул в ответ мой друг. – Тогда бы мы одновременно позаботились об Антонии и не были бы сегодня в такой беде.
  – Ну, для тебя есть новости и получше: африканские легионы прибыли вчера вечером, и мы не потеряли ни единого корабля. Восемь тысяч человек и тысяча конницы в эту самую минуту высаживаются в Остии. Этого должно хватить, чтобы сдержать Октавиана – по крайней мере, до тех пор, пока Брут и Кассий не пришлют нам помощь.
  – Но эти легионеры верны нам?
  – Так заверили меня их командиры.
  – Тогда приведи их сюда как можно скорее.
  Легионы находились всего в одном дне пути от Рима. Едва они приблизились к городу, как люди Октавиана ускользнули в предместья.
  Когда авангард добрался до складов с солью, Корнут приказал колонне пройти через Тройные ворота и пересечь Бычий форум на виду у толпы, чтобы поднять дух горожан. Потом легионы заняли позицию на Яникуле174. С этих стратегических высот они контролировали западные подступы к Риму и могли быстро развернуться, чтобы преградить путь любому вторгшемуся войску.
  Корнут спросил Цицерона, не может ли тот пойти и вдохновить людей воодушевляющей речью. Оратор согласился, и его перенесли к городским воротам в носилках в сопровождении пятидесяти пеших легионеров. Я ехал за ним верхом на муле.
  То был жаркий, удушливый день без единого дуновения ветерка. Мы перешли через Тибр по Свайному мосту и потащились по высохшей земляной дороге через кварталы лачуг, которыми на моей памяти всегда была полна равнина Ватикан. Летом она пользовалась дурной славой малярийной и кишела злобными насекомыми.
  Носилки Цицерона имели противомоскитную сетку, но у меня защиты не было, и насекомые ныли мне в уши. Все это место провоняло человеческими отбросами. Из дверных проемов покосившихся хибар за нами вяло наблюдали дети со вздувшимися от голода животами, а повсюду вокруг них клевали мусор сотни ворон, на которых никто не обращал внимания, – они гнездились неподалеку в священной роще.
  Мы прошли через ворота Яникула и поднялись на холм. Там было полно солдат. Они поставили свои палатки повсюду, где смогли найти местечко.
  На более плоском месте, на верху склона, Корнут разместил четыре когорты – почти две тысячи человек. Они стояли рядами на жаре – свет, отражающийся в их шлемах, слепил, как солнце, и мне пришлось заслонить глаза.
  Когда Цицерон вышел из носилок, наступила полная тишина. Претор провел его к низкой трибуне, стоящей рядом с алтарем.
  Принесли в жертву овцу. Из нее вытащили внутренности, и гаруспики, исследовав их, объявили предсказание:
  – Нет сомнений в конечной победе.
  Над нашими головами кружили вороны. Жрец прочел молитву, а потом Марк Туллий заговорил.
  Я не могу припомнить, что именно он тогда сказал. В его речи были все обычные слова – свобода, предки, сердца и алтари, законы и храмы, – однако в кои-то веки я слушал его, но не слышал. Я глядел на лица легионеров – обожженные солнцем, худощавые, бесстрастные. Некоторые солдаты жевали мастику, и я попробовал посмотреть на эту сцену их глазами. Они были завербованы Цезарем, чтобы сражаться против царя Юбы и армии Катона. Они перебили тысячи человек и с тех пор оставались в Африке. Они проделали сотни миль на переполненных судах. Они весь день двигались форсированным маршем. А теперь выстроились в Риме на жаре, и старик говорил им о свободе, предках, сердцах и алтарях – и для них это ничего не значило.
  Цицерон закончил свою речь.
  Царила тишина.
  Корнут приказал легионерам трижды приветственно крикнуть.
  Тишина продолжалась.
  Оратор шагнул с возвышения, вернулся в свои носилки, и мы двинулись обратно, вниз с холма, мимо большеглазых голодающих детей.
  
  На следующее утро Корнут пришел повидаться с Цицероном и рассказал ему, что африканские легионы ночью подняли мятеж. Похоже, люди Октавиана прокрались в темноте обратно из предместий в город, просочились в лагеря и пообещали солдатами вдвое больше денег, чем мог позволить себе заплатить Сенат. Тем временем докладывали, что главная армия Октавиана движется на юг по Фламиниевой дороге и сейчас находится в каком-то дне пути от Рима.
  – Что ты теперь будешь делать? – спросил Цицерон претора.
  – Покончу с собой, – был его ответ.
  Так он и сделал, тем же вечером. Вместо того чтобы сдаться, Корнут прижал к животу острие меча и тяжело упал на него.
  Это был благородный человек, и он заслуживает того, чтобы его помнили, хотя бы потому, что он был единственным членом Сената, выбравшим этот путь.
  Когда Октавиан подошел близко к городу, большинство из ведущих патрициев вышли, чтобы встретить его на дороге и сопроводить в Рим.
  Цицерон сидел в своем кабинете за закрытыми ставнями. Воздух здесь был настолько спертым, что трудно было дышать. Я время от времени заглядывал к нему, но мой друг как будто не шевелился. Он смотрел прямо перед собой, и благородный силуэт его головы на фоне слабого света из окна напоминал мраморный бюст в заброшенном храме. В конце концов, оратор заметил меня и спросил, где Октавиан устроил свой штаб. Я ответил, что он поселился в доме своей матери и отчима на Квиринале.
  – Ты не мог бы послать письмо Филиппу и спросить, что, по его мнению, я должен делать? – спросил Марк Туллий.
  Я выполнил его просьбу, и гонец вернулся с нацарапанным каракулями ответом, гласившим, что Цицерон должен пойти поговорить с Октавианом: «Я уверен, ты найдешь его расположенным к милосердию».
  Оратор устало поднялся.
  Большой дом, обычно полный посетителей, стоял пустым: было такое чувство, что в нем давно никто не жил. В свете послеполуденного солнца позднего лета комнаты светились, словно сделанные из золота и янтаря.
  Мы отправились вместе в паре носилок и в сопровождении маленького эскорта в дом Марка Филиппа. Часовые охраняли улицу и стояли перед дверями, но они, наверное, получили приказ пропустить Цицерона, потому что сразу расступились. Когда мы шагнули через порог, из дома как раз выходил Исаврик. Я ожидал, что он, как будущий тесть Октавиана, улыбнется Марку Туллию триумфальной или снисходительной улыбкой, но вместо этого он бросил на оратора сердитый взгляд и торопливо прошел мимо.
  За открытой тяжелой дверью мы увидели Октавиана, стоящего в углу таблинума и диктующего письмо секретарю. Молодой человек зна́ком предложил нам войти – казалось, он не торопился покончить с письмом.
  На нем была простая воинская туника, его доспехи, шлем и меч лежали в беспорядке на кушетке, куда он их бросил, и сам Октавиан смахивал на юного рекрута. В конце концов, он закончил диктовать и отослал секретаря. Затем пристально посмотрел на Цицерона, и этот заинтересованный взгляд напомнил мне взгляд его приемного отца.
  – Ты приветствуешь меня последним из моих друзей.
  – Ну, я думал, ты будешь занят…
  – Да неужто? – Октавиан засмеялся, показав свои ужасные зубы. – А я полагал, ты не одобряешь моих поступков.
  Цицерон пожал плечами:
  – Мир таков, каков он есть. Я отказался от привычки одобрять или не одобрять. Какой в этом смысл? Люди делают, что пожелают, что бы я ни думал.
  – Итак, чем же ты хочешь заняться? Хочешь быть консулом?
  На кратчайший миг лицо моего друга как будто затопили удовольствие и облегчение, но потом он понял, что Октавиан шутит, и свет тут же снова погас в его глазах. Он буркнул:
  – Теперь ты потешаешься надо мной.
  – Так и есть. Прости. Моим соконсулом будет Квинт Педий, мой безвестный родственник, о котором ты никогда не слышал, в чем и заключается все его достоинство.
  – Значит, не Исаврик?
  – Нет. Тут, похоже, какое-то недоразумение. И на его дочери я не женюсь. Я проведу здесь какое-то время, улаживая дела, а потом мне надо будет уехать и сразиться с Антонием и Лепидом. Ты тоже, если хочешь, можешь покинуть Рим.
  – Могу?
  – Да, ты можешь покинуть Рим. Можешь писать философские трактаты. Можешь отправиться в любое место Италии, куда тебе заблагорассудится. Однако ты не можешь вернуться в Рим в мое отсутствие и не можешь посещать Сенат. Не можешь писать свои мемуары или любые политические труды. Не можешь покинуть страну и отправиться к Бруту и Кассию. Это приемлемо? Ты дашь мне слово? Я могу заверить, что мои люди не будут столь щедры.
  Цицерон склонил голову:
  – Это щедро. Это приемлемо. Я даю тебе слово. Спасибо.
  – Взамен я гарантирую твою безопасность в знак нашей былой дружбы.
  С этими словами Октавиан взялся за письмо, давая понять, что аудиенция закончена.
  – И напоследок, – сказал он, когда Марк Туллий повернулся, чтобы уйти. – Это не так уж важно, но мне бы хотелось знать: это была шутка или ты и вправду убрал бы меня?
  – Полагаю, я сделал бы именно то, что ты делаешь сейчас, – ответил оратор.
  XIX
  После всего этого Цицерон как будто совершенно внезапно стал стариком. На следующий день он удалился в Тускул и тут же начал жаловаться на зрение, отказываясь читать и даже писать, говоря, что от этого у него болит голова. Сад больше не давал ему никакого утешения, он никого не навещал, и никто не приходил к нему, не считая его брата. Они часами сидели вместе на скамье в Лицее, по большей части молча. Единственным предметом, на обсуждение которого Квинт мог подбить моего друга, было далекое прошлое – их общие воспоминания о детстве, о том, как они росли в Арпине. Тогда я впервые услышал, как Цицерон подробно говорит о своих отце и матери.
  Это действовало на нервы – видеть не кого-нибудь, а его, столь оторванным от мира. Всю жизнь ему требовалось знать, что происходит в Риме, но теперь, когда я пересказывал ему слухи о происходящем – что Октавиан назначил специальный суд над убийцами Цезаря и что он покинул город во главе армии в одиннадцать легионов, чтобы сразиться с Антонием, – Цицерон не делал никаких комментариев, разве что говорил, что предпочитает даже не думать об этом. «Еще несколько таких недель, – подумалось мне, – и он умрет».
  Люди часто спрашивают меня, почему он не попытался бежать. В конце концов, Октавиан еще не имел твердого контроля над страной, погода все еще стояла мягкая, а за портами не наблюдали. Марк Туллий мог бы ускользнуть из Италии, чтобы присоединиться к своему сыну в Македонии: я уверен, Брут был бы только рад предложить ему убежище. Но, по правде говоря, у моего друга теперь не хватало силы воли сделать что-нибудь столь решительное.
  – Я покончил с бегством, – со вздохом сказал мне Цицерон.
  Он не мог найти энергии даже на то, чтобы спуститься к Неаполитанскому заливу. Кроме того, Октавиан гарантировал ему безопасность.
  Прошло, наверное, около месяца после того, как мы удалились в Тускул, когда однажды утром Цицерон нашел меня и сказал, что хотел бы просмотреть свои старые письма:
  – Эти постоянные разговоры с Квинтом насчет ранних лет взбаламутили осадок моей памяти.
  Я сохранил все письма больше чем за три десятилетия, хотя и фрагментарно – и полученные, и отосланные, – рассортировал все свитки по корреспондентам и разложил их в хронологическом порядке. Теперь же я принес цилиндры в библиотеку Марка Туллия, где тот лежал на кушетке, и один из его секретарей стал зачитывать письма вслух.
  Вся его жизнь была в них – начиная с ранних попыток избраться в Сенат. Сотни судебных дел, в которых он участвовал, чтобы имя его стало знаменитым, достигших кульминации в эпическом обвинении Верреса, его избрание эдилом, потом – претором и, наконец, – консулом; его борьба с Катилиной и Клодием, изгнание, взаимоотношения с Цезарем, Помпеем и Катоном, гражданская война, убийство Цезаря, возвращение во власть, Туллия и Теренция…
  Больше недели оратор заново переживал свою жизнь и в конце концов отчасти обрел прежний дух.
  – Какое это было приключение! – задумчиво сказал он, вытянувшись на кушетке. – Все вернулось ко мне – хорошее и плохое, благородное и низкое. Воистину могу сказать, не впав в бесстыдство, что эти письма представляют собой самую полную запись исторической эпохи, какую когда-либо собирал ведущий политический деятель. И какой эпохи! Никто не видел так много и не записал все по горячим следам. История, составленная без малейшей помощи ретроспективы. Можешь ли ты припомнить что-либо, что сравнилось бы с этим?
  – Они будут представлять огромный интерес еще тысячу лет, – сказал я, пытаясь поддержать новое хорошее настроение Марка Туллия.
  – О, тут будет нечто большее, чем просто интерес! Это факты в мою защиту. Может, я и проиграл прошлое и настоящее, но как знать – не могу ли я все еще с помощью этого выиграть будущее?
  Некоторые из писем показывали моего друга в дурном свете: тщеславным, двуличным, жадным, упорствующим в своих заблуждениях, – и я ожидал, что он отберет самые вопиющие примеры этого и прикажет мне их уничтожить. Но когда я спросил, какие письма ему хотелось бы, чтобы я отсеял, он ответил:
  – Мы должны оставить их все. Я не могу представить себя потомству неким совершенным образцом: никто такому не поверит. Чтобы этот архив имел необходимую достоверность, я должен предстать перед музой истории обнаженным, как греческая статуя. Пусть будущие поколения сколь угодно потешаются надо мною за мою глупость и претенциозность – самое важное, что им придется меня читать, в том и будет заключаться моя победа.
  Из всех изречений, связанных с Цицероном, самым знаменитым и типичным для него является следующее: «Пока есть жизнь, есть надежда». У него все еще была жизнь – или, по крайней мере, подобие жизни, и теперь у него появился тончайший лучик надежды на лучшее.
  Начиная с этого дня он сосредоточил остатки сил на единственной задаче: позаботиться, чтобы его бумаги уцелели. Аттик, в конце концов, согласился ему помочь, при условии, что ему позволят забрать каждое письмо, которое он когда-либо писал Цицерону. Оратор с презрением отнесся к такой осторожности, но все же согласился:
  – Если он хочет быть лишь тенью в истории, это его дело.
  С некоторой неохотой я вернул корреспонденцию, аккуратно собиравшуюся мною столько лет, и наблюдал, как Помпоний Аттик разжигает жаровню, не доверив эту работу слуге, и собственной рукой сжигает все свитки, на которых хранились его письма.
  Потом он засадил за работу своих писцов. Были сделаны три полных собрания писем.
  Цицерон оставил одно из них себе, другое отдал Аттику, а третье – мне. Я отослал свое на ферму вместе с запертыми ящиками, в которых хранились все мои стенографические записи тысяч собраний, где присутствовал Цицерон, его речей, бесед, острот и едких замечаний, а еще – задиктованные им наброски его книг. Я сказал надсмотрщику, что это следует спрятать в одном из амбаров, и, если что-нибудь со мной случится, он должен отдать все Агате Лицинии, вольноотпущеннице, владелице бани «Венера Либертина»175 в Байях. Что именно она должна была со всем этим сделать, я не был уверен, но чувствовал, что могу доверять ей больше, чем всем остальным людям в мире.
  В конце ноября Цицерон спросил, не отправлюсь ли я в Рим – позаботиться о том, чтобы последние его бумаги забрали из кабинета и доставили сюда для заключительного полного осмотра.
  Аттик продал этот дом по его просьбе, и бо́льшая часть мебели уже исчезла. Стояло начало зимы, утро было зябким и сумрачным, и я брел по пустым комнатам, словно невидимый призрак, и мысленно вновь населял их людьми. Я видел таблинум снова полным государственных мужей, обсуждающих будущее республики, слышал смех Туллии в обеденном зале, видел Цицерона, ссутулившегося над философскими книгами в библиотеке в попытке объяснить, почему страх смерти нелогичен… Мои глаза туманились слезами, сердце ныло.
  Внезапно начала выть собака – так громко и отчаянно, что мои сладко-горькие фантазии в мгновение ока исчезли. Я остановился и прислушался. Наша старая собака умерла, так что выла, наверное, соседская. Ее горестные завывания побудили присоединиться к ним других псов. Небо было темным от кружащих скворцов, и по всему Риму собаки выли, как волки. Позже говорили, что в этот самый миг кто-то и впрямь видел волка, метнувшегося через форум, что статуи потели кровью и что новорожденный ребенок заговорил. Я услышал топот бегущих ног, посмотрел вниз и увидел группу людей, которые восхищенно вопили, бегом направляясь к ростре и перебрасывая друг другу то, что я сперва принял за футбольный мяч, но потом понял, что это – человеческая голова.
  На улице начала визжать женщина. Не задумавшись над тем, что делаю, я вышел, чтобы посмотреть, что происходит, и нашел жену нашего пожилого соседа, Цезеция Руфа, ползущую на коленях в сточной канаве. За ней лежало, растянувшись через порог, туловище мертвеца, из шеи которого хлестала кровь. Ее управляющий – я хорошо его знал – беспомощно метался взад-вперед.
  Я в панике схватил его за руку и тряс до тех пор, пока тот не рассказал, что случилось: Октавиан, Антоний и Лепид объединились и опубликовали список из сотен сенаторов и всадников, которых надлежало убить, а состояние которых – конфисковать. Была объявлена премия в сто тысяч сестерциев за каждую принесенную им голову. В этом списке значились оба брата-Цицерона и Аттик.
  – Этого не может быть, – заверил я его. – Нам дали торжественное обещание.
  – Это правда! – крикнул сосед. – Я сам видел список!
  Я вбежал обратно в дом, где немногие оставшиеся рабы собрались, испуганные, в атриуме.
  – Вы все должны бежать врассыпную, – сказал я им. – Если вас поймают, то будут пытать, чтобы заставить выдать местонахождение хозяина. Если дело до такого дойдет, говорите, что он в Путеолах.
  Затем я торопливо нацарапал сообщение для Цицерона: «Ты, Квинт и Аттик внесены в проскрипционные списки – Октавиан предал тебя – отряды палачей ищут тебя – немедленно отправляйся в свой дом на острове – я найду тебе лодку». Я отдал письмо конюху и велел доставить его Марку Туллию в Тускул, взяв самую быструю лошадь. После этого я отправился в конюшни, нашел свой экипаж и возничего и приказал ехать в сторону Астуры.
  Пока мы грохотали вниз по холму, шайки людей с ножами и палками взбегали вверх, на Палатин, туда, где можно было найти поживу среди самых богатых людей, и я в му́ке стукнулся головой о стенку экипажа, думая о том, что Цицерон не сбежал из Италии, когда у него был шанс.
  Я заставил несчастного возничего хлестать свою бедную пару лошадей до тех пор, пока бока их не покрылись кровью, чтобы мы смогли прибыть в Астуру до наступления ночи.
  Мы нашли лодочника в его хижине, и, хотя море начинало волноваться и свет был тусклым, он доставил нас на веслах через тридцать ярдов к маленькому острову, где среди деревьев стояла уединенная вилла Цицерона. Оратор не посещал ее месяцами, и рабы удивились при виде меня и не на шутку возмутились, что им приходится зажигать очаги и греть комнаты. Я лег на влажный матрас и слушал, как ветер колотит по крыше и шелестит листвой. Когда волны разбивались о каменистый берег и дом потрескивал, я преисполнялся ужаса, воображая, что каждый из этих звуков может возвещать о появлении убийц Марка Туллия. Если б я захватил с собой тот кувшинчик с цикутой, то почти не сомневаюсь, что смог бы принять ее.
  На следующее утро погода стала спокойнее, хотя когда я прошел между деревьями и осмотрел огромную ширь серого моря с рядами белых волн, набегающих на берег, то почувствовал себя предельно несчастным. Я гадал, не глуп ли мой план и не лучше ли нам было направиться прямиком в Брундизий, который, по крайней мере, находился на нужной стороне Италии, чтобы отплыть на восток. Но, конечно, вести о проскрипциях и о щедрой награде за отрубленную голову обогнали бы нас, и Цицерон нигде не был бы в безопасности. Он никогда не добрался бы до гавани живым.
  Я отправил своего возничего в сторону Тускула со вторым письмом для своего друга, говоря, что я прибыл «на остров» – я продолжал выражаться туманно на тот случай, если послание попадет не в те руки, – и побуждая его спешить изо всех сил.
  Потом я попросил лодочника отправиться в Антий и посмотреть, не сможет ли тот нанять судно, которое перевезет нас на побережье. Он посмотрел на меня, как на безумца – как я могу требовать этого зимой, когда погода настолько ненадежна? – но, поворчав, пустился в путь и вернулся на следующий день, чтобы сказать, что раздобыл десятивесельную лодку с парусом, которая будет в нашем распоряжении, как только ей удастся пройти на веслах семь миль от Антия до нашего острова. Теперь я ничего уже больше не мог сделать – только ждать.
  
  На этом лесистом островке Астура Цицерон скрывался после смерти Туллии. Он находил полную тишину (если не считать звуков природы) утешительной; мне же, наоборот, эти звуки действовали на нервы, особенно когда день проходил за днем, а ничего не случалось. Я регулярно наблюдал за берегом, но только под вечер пятого дня на побережье внезапно поднялась суматоха. Из-за деревьев появилось двое носилок в сопровождении свиты рабов.
  Лодочник перевез меня туда, и, когда мы подплыли ближе, я увидел, что на берегу стоят Цицерон и Квинт. Я поспешно выбрался на песок, чтобы поприветствовать их, и меня поразил вид обоих братьев. Они были в несвежих одеждах и небриты, глаза у них были красными от слез. Шел легкий дождик. Братья промокли и смахивали на пару нищих стариков, причем Квинт, пожалуй, выглядел похуже Марка Туллия. Грустно поздоровавшись со мной, он кинул единственный взгляд на нанятую мной лодку, вытащенную на берег, и объявил, что не ступит в нее ни ногой.
  Затем он повернулся к Цицерону.
  – Мой дорогой брат, это безнадежно. Я не знаю, почему позволил тебе притащить меня сюда, – разве лишь потому, что всю жизнь делал, как ты мне велел. Посмотри на нас! Старики со сдающим здоровьем. Погода скверная. У нас нет денег. Было бы лучше, если б мы последовали примеру Аттика.
  Я тут же спросил, где Аттик.
  – Он отправился в одно тайное место в Риме, – сказал Цицерон и начал плакать, не делая никаких попыток скрыть свои слезы. Но потом так же быстро прекратил плач и продолжал говорить, как будто ничего не произошло. – Нет, прости, Квинт, я не могу жить на чьем-то чердаке, дрожа всякий раз, когда раздается стук в дверь. План Тирона не хуже любого другого. Давай поглядим, как далеко мы сможем забраться.
  – Тогда, боюсь, мы должны расстаться, – сказал его младший брат, – и я буду молиться о том, чтобы встретиться с тобой вновь – если не в этой жизни, то в следующей.
  Они упали друг другу в объятья и крепко вцепились друг в друга. Потом Квинт отодвинулся и обнял меня. Никто из наблюдавших эту сцену не смог сдержать слез.
  Меня охватила великая печаль.
  После Квинт снова забрался в свои носилки, и его понесли обратно по тропе, за деревья.
  Было уже слишком поздно, чтобы в тот же день отправляться в путь, поэтому мы поплыли на лодке на остров.
  Обсушившись у очага, Цицерон объяснил, что он два дня медлил в Тускуле, будучи не в силах поверить в предательство Октавиана и уверенный, что произошла какая-то ошибка. И вот что он узнал: Октавиан встретился с Антонием и Лепидом в Бононии, на острове посреди реки. Они были там втроем, с парой секретарей, оставив своих телохранителей на берегу. Они обыскали друг друга, проверили, нет ли при ком спрятанного оружия, и следующие три дня, трудясь с рассвета до сумерек, разделили между собой труп республики, а чтобы заплатить своим армиям, составили список смертников из двух тысяч богатых человек, включавший двести сенаторов, чья собственность должна была быть конфискована.
  – Мне рассказал Аттик, который слышал это от консула Педия, что от каждого из этих троих преступников, в знак доброй воли, требовалось обречь на смерть кого-нибудь из самых дорогих ему людей. Таким образом, Антоний сдал своего дядю, Луция Цезаря, хоть тот и говорил в Сенате в его защиту, Лепид уступил своего брата, Эмилия Павла, а Октавиан предложил меня – на этом настоял Антоний, хотя Педий утверждает, что мальчик дал согласие лишь нехотя.
  – Ты в это веришь? – спросил я.
  – Не особо. Я слишком часто смотрел в эти бледно-серые бездушные глаза. Смерть человека трогает его не больше смерти мухи.
  Цицерон испустил вздох, который, казалось, заставил содрогнуться все его тело.
  – О, Тирон, я так устал! Подумать только, что не кого-то, а меня, в конце концов, перехитрил молодой человек, который едва начал бриться! У тебя есть яд, который я просил тебя раздобыть?
  – Он в Тускуле.
  – Что ж, тогда я могу только молить бессмертных богов, чтобы они позволили мне умереть сегодня ночью во сне.
  Но мой друг не умер. Он проснулся в подавленном настроении, а наутро, когда мы стояли на маленьком причале в ожидании моряков, которые должны были забрать нас, внезапно объявил, что вообще никуда не поедет. Потом, когда судно приблизилось на расстояние слышимости, один из моряков прокричал, что только что видел отряд легионеров на дороге, ведущей из Антия, – по его словам, они двигались в нашу сторону под командой военного трибуна. Это немедленно стряхнуло с Цицерона апатию. Он протянул руку, и моряки помогли ему сойти в лодку.
  В этом путешествии вскоре стало повторяться то, что происходило во время нашего первого бегства в изгнание. Мать-Италия словно не могла позволить, чтобы ее покинул любимый сын. Мы проделали примерно три мили, держась ближе к берегу, когда серое небо начало наполняться громадными черными тучами, накатывающими с горизонта. Ветер усилился, рождая в море крутые волны, и наше маленькое суденышко поднималось чуть ли не вертикально, чтобы затем обрушиться обратно носом вперед, окатив нас соленой водой. Пожалуй, сейчас было даже хуже, чем во время нашего прошлого бегства, потому что на сей раз нам негде было укрыться.
  Мы с Цицероном сидели, съежившись, в плащах с капюшонами, в то время как гребцы пытались грести поперек набегающих волн. Корпус начал наполняться водой, и осадка судна сделалась опасно низкой. Нам всем, и даже Марку Туллию, пришлось помогать вычерпывать ледяную воду, отчаянно зачерпывая ее руками и вышвыривая за борт, чтобы не утонуть. У нас онемели лица, руки и ноги. Дождь ослеплял нас, и мы глотали соленые брызги. Моряки храбро гребли много часов, но в конце концов измучились и сказали, что им нужно отдохнуть. Мы обогнули скалистый мыс, двинулись к пещере и подошли как можно ближе к берегу, прежде чем все были вынуждены выпрыгнуть и вброд идти на сушу. Цицерон погрузился в воду почти по пояс, и четырем морякам пришлось вынести его на землю.
  Они положили его и вернулись, чтобы помочь своим товарищам с лодкой. Полностью вытащив ее на берег, моряки опрокинули ее на бок и подперли ветками, срезанными с ближайших миртовых деревьев, а из паруса и мачты соорудили импровизированное убежище.
  Они даже ухитрились разжечь костер, хотя дерево было сырым, и ветер нес дым то туда, то сюда, отчего мы давились и у нас щипало глаза.
  Вскоре наступила темнота, и Марк Туллий, за все время плавания не произнесший ни слова жалобы, похоже, заснул.
  Так закончился пятый день декабря.
  Я проснулся на рассвете шестого дня после прерывистого сна и обнаружил, что небеса стали спокойнее. У меня ныли кости, а одежда сделалась жесткой из-за соли и песка. Я с трудом встал и огляделся. Все еще спали, кроме Цицерона. Он исчез.
  Я осмотрел берег, вгляделся в море, а потом повернулся и окинул взглядом деревья. Между ними виднелась небольшая брешь, которая, как оказалось, вела к тропе, и я зашагал по ней, зовя своего друга. Тропа вывела меня на дорогу, и я увидел, что Марк Туллий, пошатываясь, идет по ней.
  Я снова окликнул его, но оратор не обратил на меня внимания. Он медленно и нетвердо шагал в ту сторону, откуда мы явились. Я догнал его, пошел рядом и заговорил со спокойствием, которого не чувствовал:
  – Нам нужно вернуться к лодке. Рабы в доме могли рассказать легионерам, куда мы направились. Может, те ненамного от нас отстали… Куда ты?
  – В Рим. – Он не взглянул на меня, продолжая идти.
  – Что ты будешь там делать?
  – Покончу с собой на пороге Октавиана. Он умрет от стыда.
  – Не умрет, – сказал я, схватив его за руку, – потому что у него нет стыда. И солдаты замучают тебя до смерти, как они это сделали с Требонием.
  Цицерон взглянул на меня и остановился.
  – Ты так думаешь?
  – Я это знаю.
  Я взял его за руку и осторожно потянул назад. Он не сопротивлялся и, понурив голову, позволил повести себя, как ребенка, – обратно, между деревьями, на берег.
  
  Как печально заново переживать все это! Но у меня нет выбора, поскольку я должен выполнить данное Цицерону обещание и рассказать историю его жизни.
  Мы снова посадили его в лодку и опять спустили ее на волны. День был серым, а водный простор – огромным, как на заре времен. Мы гребли много часов, ветер помогал нам, наполняя парус, и к концу дня мы, по моим расчетам, сделали больше двадцати пяти миль или около того. Мы прошли мимо знаменитого храма Аполлона, возвышающегося над морем на мысу Цаэта, и Цицерон, который сидел, сутулясь и безучастно глядя на берег, внезапно узнал храм, выпрямился и сказал:
  – Мы рядом с Формией. Здесь у меня есть дом.
  – Я знаю.
  – Давай остановимся тут на ночь.
  – Это слишком рискованно. Хорошо известно, что у тебя есть вилла в Формии.
  – Мне безразлично, – ответил мой друг с проблеском прежней твердости. – Я хочу поспать в собственной постели.
  Итак, мы принялись грести к берегу и причалили к пристани, построенной недалеко от виллы. Когда мы пришвартовались, на деревьях неподалеку раскаркалась огромная стая ворон, словно предупреждая, и я попросил Цицерона, прежде чем он высадится, хотя бы разрешить мне убедиться, что враги не залегли поблизости в ожидании его. Он согласился, и я двинулся по знакомой тропе между деревьями в сопровождении пары моряков.
  Тропа привела нас к Аппиевой дороге. Уже надвигались сумерки, и на ней никого не было. Я прошел шагов пятьдесят до того места, где за двустворчатыми железными воротами стояла вилла Марка Туллия, прошагал по подъездной дорожке и крепко постучал в дубовую дверь. Спустя некоторое время, после оглушительного шума отодвигаемых засовов, появился привратник. Увидев меня, он сильно удивился.
  Я посмотрел через его плечо и спросил, не появлялись ли в поисках хозяина какие-нибудь незнакомцы. Он заверил, что нет. Этот слуга был добросердечным, простым парнем. Я знал его много лет и поверил ему.
  – В таком случае, – сказал я, – пошли четырех рабов с носилками к причалу, чтобы забрать хозяина и принести его на виллу. И пока его будут нести, позаботься о том, чтобы для него налили горячую ванну и приготовили чистую одежду и еду, потому что он в плохом состоянии.
  Я послал также двух других рабов на быстрых конях высматривать на Аппиевой дороге загадочный и зловещий отряд легионеров, который, похоже, шел за нами по пятам.
  Цицерона принесли на виллу и заперли за ним ворота и дверь дома.
  После этого я почти не видел своего друга. Приняв ванну, он немного поел и выпил вина в своей комнате, а потом ушел спать.
  Я и сам уснул – очень крепко, несмотря на свои тревоги, до того я вымотался, – а наутро меня грубо разбудил один из рабов, поставленных мной на Аппиевой дороге, запыхавшийся и испуганный. Отряд в тридцать пеших легионеров с верховыми центурионом и трибуном двигался к дому с северо-запада. Они были меньше чем в получасе отсюда.
  Я побежал разбудить Цицерона. Он укрылся до подбородка и отказывался пошевелиться, но я все равно сорвал с него одеяла.
  – Они идут за тобой, – сказал я, нагнувшись над ним. – Они почти здесь! Мы должны уходить.
  Оратор улыбнулся и приложил руку к моей щеке:
  – Пусть придут, старый друг. Я не боюсь.
  Я принялся умолять его:
  – Если не ради себя, то ради меня… Ради твоих друзей и ради Марка – пожалуйста, уходи!
  Думаю, упоминание о его сыне сработало. Марк Туллий вздохнул.
  – Что ж, хорошо. Но это совершенно бесполезно.
  Я вышел, чтобы дать ему одеться, и побежал по дому, отдавая приказания – чтобы немедленно подали носилки, приготовили к отплытию лодку с моряками на веслах и заперли ворота и двери в тот самый миг, как мы покинем виллу, и чтобы домашние рабы ушли из дома и спрятались, кто где сможет.
  Мысленно я уже слышал, как размеренный топот калиг легионеров звучит все громче и громче…
  Через какое-то время – слишком долгое время! – Цицерон появился, выглядя так безупречно, будто он держал путь в Сенат, чтобы обратиться к нему с речью. Он прошел по вилле, прощаясь со всеми домочадцами. Все были в слезах. Напоследок мой друг огляделся, словно говоря «прощай!» дому и всем своим здешним любимым предметам, а потом забрался в носилки, задернул занавески, чтобы никто не мог видеть его лица, и мы выступили из ворот.
  Однако рабы, вместо того чтобы удирать со всех ног, схватили любое оружие, какое смогли найти, – грабли, метлы, кочерги, кухонные ножи – и настояли на том, чтобы отправиться с нами, окружив носилки неуклюже построенной домашней фалангой. Мы прошли короткое расстояние по дороге и свернули на тропу, ведущую в лес. Между деревьями виднелось море, сияющее на утреннем солнце. Казалось, спасение близко, но потом, в конце тропы, прямо перед тем местом, где она выходила на берег, появилась дюжина легионеров.
  Рабы, шагавшие впереди нашей маленькой процессии, встревоженно закричали, а носильщики принялись торопливо разворачиваться. Носилки опасно качнулись, и Цицерон чуть не вывалился на землю. Мы изо всех сил старались вернуться туда, откуда пришли – только чтобы обнаружить, что этот путь тоже отрезан другими солдатами.
  Мы оказались в ловушке – нас было гораздо меньше, и мы были обречены.
  Тем не менее мы решили принять бой. Рабы поставили носилки и окружили их.
  Цицерон отдернул занавески, чтобы посмотреть, что происходит. Он увидел, что к нам быстро приближаются солдаты, и крикнул мне:
  – Никому не сражаться!
  А потом обратился к рабам:
  – Все положите оружие! Ваша преданность для меня – большая честь, но единственная кровь, которая должна здесь пролиться, – моя!
  Легионеры обнажили мечи. Военный трибун, возглавлявший их, был волосатым, смуглым животным. Под козырьком шлема его брови сливались в одну густую черную линию.
  Он выкрикнул:
  – Марк Туллий Цицерон, у меня есть предписание казнить тебя!
  Мой друг, все еще лежа в носилках и подперев подбородок рукой, очень спокойно смерил его взглядом с ног до головы.
  – Я тебя знаю, – сказал он. – Уверен. Как тебя зовут?
  Военный трибун, явно захваченный врасплох, ответил:
  – Мое имя, если тебе нужно его знать – Гай Попиллий Ленат, и – да, мы и вправду знакомы. Но это тебя не спасет.
  – Попиллий, – пробормотал оратор. – Вот именно.
  Затем он повернулся ко мне:
  – Помнишь этого человека, Тирон? Он был нашим клиентом – этот пятнадцатилетний парень, убивший своего отца, – в самом начале моей карьеры. Его приговорили бы к смерти за отцеубийство, если б я не спас его, при условии, что он пойдет в армию. – Цицерон засмеялся: – Полагаю, это своего рода справедливость!
  Я посмотрел на Попиллия и действительно вспомнил его.
  – Хватит разговоров, – сказал тот. – Указом конституционной комиссии смертный приговор должен быть приведен в исполнение немедленно.
  Он жестом приказал своим солдатам вытащить оратора из носилок.
  – Подождите, – сказал Марк Туллий. – Оставьте меня здесь. Я думал умереть подобным образом, – и он приподнялся на локте, как побежденный гладиатор, запрокинув голову и открыв горло небу.
  – Если ты того желаешь, – сказал Ленат и повернулся к своему центуриону. – Давай покончим с этим.
  Центурион занял свою позицию, расставил ноги и взмахнул мечом. Сверкнул клинок, и в тот же миг Цицерон получил ответ на вопрос, мучивший его всю жизнь. Свобода погасла на этой земле.
  
  Потом легионеры отрезали ему голову и руки и положили их в мешок, заставив всех нас сидеть и смотреть, как они это делают, после чего ушли.
  Мне сказали, что Антоний был в таком восторге от этих дополнительных трофеев, что дал Попиллию премию в миллион сестерциев. Говорили также, что Фульвия проткнула язык Цицерона иглой. Правда ли это, я не знаю. Что наверняка правда – так это то, что по приказу Марка Антония голову, которая произносила «филиппики», и руки, которые их писали, прибили к ростре в знак предупреждения остальным, кто вздумал бы противостоять триумвирату, и они оставались там много лет, пока наконец не сгнили и не свалились на землю.
  После того как убийцы ушли, мы снесли тело Цицерона вниз, на берег, сложили погребальный костер и в сумерках сожгли его.
  Потом я отправился на юг, к своей ферме на берегу Неаполитанского залива.
  Понемногу я узнавал все больше о происшедших событиях.
  Квинта вскоре поймали вместе с сыном и казнили.
  Аттик вышел из своего тайного убежища, и Марк Антоний помиловал его из-за помощи, которую тот оказал Фульвии.
  А потом, много, много позже, Антоний совершил самоубийство вместе со своей любовницей Клеопатрой после того, как Октавиан победил его в битве.
  Теперь тот юный мальчик, назвавшийся Цезарем, – император Август.
  Но я написал уже достаточно.
  Много лет прошло с тех пор, как случились изложенные мною события. Сперва я думал, что никогда не оправлюсь после смерти Цицерона, но время стирает все, даже горе. Я бы даже рискнул сказать, что горе почти полностью зависит от перспективы. Первые несколько лет я вздыхал и думал: «Что ж, теперь ему все еще было бы за шестьдесят», а потом, десятилетие спустя, с удивлением: «Боги мои, ему было бы семьдесят пять!», но теперь я думаю: «Что ж, он в любом случае давно уже был бы мертв, поэтому какая разница, как он умер, в сравнении с тем, как он жил?»
  Моя работа закончена. Моя книга дописана. Скоро я тоже умру.
  Летними вечерами я сижу на террасе с Агатой, моей женой. Она шьет, а я смотрю на звезды. В такие минуты я всегда думаю о том, как в труде «О государстве» Сципиону снилось место обитания покойных государственных деятелей: «Я глядел туда и сюда, и все казалось мне изумительно красивым. Там были звезды, которых мы никогда не видим с Земли, и все они были больше, чем мы когда-либо воображали. Звездные сферы были гораздо больше Земли; воистину сама Земля казалась мне такой маленькой, что я с пренебрежением отнесся к нашей империи, покрывавшей, если можно так выразиться, единственную точку на ее поверхности».
  «Если б ты посмотрел ввысь, – говорит старый государственный деятель Сципиону, – и разглядел этот вечный дом и место отдохновения, тебя больше не беспокоили бы сплетни вульгарного стада и ты перестал бы верить в человеческое вознаграждение за свои подвиги. Репутация одного человека никогда не проживет очень долго; ведь то, что говорят люди, умирает вместе с ними, и репутация стирается забывчивостью следующих поколений».
  Все, что останется от нас, – это то, что записано.
  Действующие лица
  Агенобарб, Луций Домиций – сенатор-патриций, претор в 58 году до н. э. Женат на сестре Катона, непреклонный враг Цезаря.
  Агриппа, Марк Випсаний – ближайший товарищ Октавиана, двадцати лет.
  Антоний, Марк – прославился как храбрый и предприимчивый солдат под командованием Цезаря в Галлии, внук знаменитого оратора и консула, пасынок одного из заговорщиков Катилины, казненного Цицероном.
  Аттик, Тит Помпоний – ближайший друг Цицерона, всадник, эпикуреец, безмерно богатый; шурин Квинта Цицерона, который женат на сестре Аттика Помпонии.
  Афраний, Луций – союзник Помпея из родного района Помпея Пицена, один из командиров во время войны с Митридатом, консул в 60 году до н. э.
  Бальб, Луций Корнелий – богатый испанец, первоначально – союзник Помпея, потом – Цезаря, чьим деловым агентом он стал в Риме.
  Бибул, Марк Кальпурний – был соконсулом Цезаря в 59 году до н. э., стойкий его противник.
  Брут, Марк Юний – прямой потомок Брута, изгнавшего из Рима царей и основавшего республику в VI в. до н. э., сын Сервилии, племянник Катона; номинально – великий вождь конституционалистов.
  Ватиний, Публий – сенатор и солдат, славящийся своим уродством, близкий союзник Цезаря.
  Гирций, Авл – один из штабных офицеров Цезаря в Галлии, готовившийся к политической карьере, известный гурман, ученый, который помог Цезарю писать его «Записки».
  Гортензий Гортал, Квинт – бывший консул. В течение многих лет был ведущим адвокатом Рима, пока его не сменил Цицерон, глава патрицианской фракции, безмерно богат. Как и Цицерон – гражданский политик, а не солдат.
  Децим, правильно – Брут, Децим Юний Альбин (не путать с Брутом, Марком Юнием) – блестящий молодой командир в Галлии, протеже Цезаря.
  Долабелла, Публий Корнелий – третий муж Туллии, один из ближайших заместителей Цезаря: молодой, очаровательный, скороспелый, амбициозный, распутный, жестокий.
  Исаврик, Публий Сервилий Ватия – патриций, сын одного из великих «стариков» Сената, который, тем не менее, решил поддержать Цезаря; выбран претором в 54 году до н. э.
  Кален, Квинт Фуфий – старый приятель Клодия и Антония, сторонник Цезаря и враг Цицерона, тесть Пансы.
  Кассий, Гай Лонгин – сенатор и талантливый воин, женат на дочери Сервилии, Юнии Терции, то есть зять Брута.
  Катон, Марк Порций – сводный брат Сервилии, дядя Брута, стоик и суровый приверженец республиканских традиций.
  Клодий Пульхр, Публий – отпрыск ведущего патрицианского рода Аппиев Клавдиев. Бывший шурин Луция Лукулла, брат Клодии, с которой ему приписывали кровосмесительную связь. Когда его судили за святотатство, Цицерон дал против него показания. Перешел в сословие плебеев по наущению Цезаря и был выбран трибуном.
  Клодия – происходит из одной из самых известных семейств Рима, дочь патриция Аппия Клавдия, сестра Клодия, вдова Метелла Целера.
  Корнут, Марк – один из офицеров Цезаря, назначенный городским претором в 44 г. до н. э.
  Красс, Марк Лициний – бывший консул, член триумвирата, жестоко подавил восстание рабов под предводительством Спартака, самый богатый человек Рима, ярый соперник Помпея.
  Красс, Публий – сын Красса-триумвира, командир кавалерии под командованием Цезаря в Галлии, поклонник Цицерона.
  Крассип, Фурий – второй муж Туллии, сенатор, друг Красса.
  Лабиний, Тит – солдат и бывший трибун родом из Пицена, родного района Помпея; один из самых способных командиров Цезаря в Галлии.
  Лепид, Марк Эмилий – сенатор-патриций, женат на дочери Сервилии, член Коллегии понтификов.
  Милон, Тит Анний – жесткий, чувствующий себя как дома в городских трущобах владелец гладиаторов.
  Непот, Квинт Цецилий Метелл – консул во время возвращения Цицерона из изгнания.
  Октавиан, Гай Юлий Цезарь – внучатый племянник и наследник Цезаря.
  Панса, Гай Вибий – один из командиров Цезаря в Галлии.
  Пизон, Луций Кальпурний – консул во время изгнания Цицерона, и потому – враг Цицерона; отчим Цезаря.
  Планк, Луций Мунаций – доверенный лейтенант Цезаря, назначенный губернатором Дальней Галлии в 44 до н. э.
  Планций, Гней – квестор в Македонии. Его семья дружила с семьей Цицерона, когда жила в том же районе Италии.
  Помпей, Гней Магнус (Великий) – родился в тот же год, что и Цицерон, много лет был самым могущественным человеком римского мира; бывший консул и победоносный военачальник, который уже дважды получил триумф, член триумвирата вместе с Цезарем и Крассом. Женат на дочери Цезаря, Юлии.
  Руф, Марк Целий – бывший ученик Цицерона. Самый молодой сенатор в Риме – блестящий, амбициозный, ненадежный.
  Руф, Сервий Сульпиций – современник и старый друг Цицерона, имевший славу одного из величайших юристов Рима; женат на Постуме, любовнице Цезаря.
  Сервилия – амбициозная и проницательная в делах политики сводная сестра Катона. Долго была любовницей Цезаря. Мать троих дочерей (от второго мужа) и сына Марка Юния Брута (от первого мужа).
  Спинтер, Публий Корнелий Лентул – консул во времена возвращения Цицерона из изгнания, враг Клодия и друг Цицерона.
  Теренция – жена Цицерона, на десять лет моложе мужа, богаче и более благородного происхождения. Искренне религиозная, слабо образованная, с консервативными политическими взглядами, мать двух детей Цицерона – Туллии и Марка.
  Тирон – преданный личный секретарь Цицерона, семейный раб, на три года младше своего хозяина, изобретатель стенографической системы.
  Туллия – дочь Цицерона.
  Филипп, Луций Марк – консул вскоре после возвращения Цицерона из изгнания, женат на племяннице Цезаря, Атии, таким образом – отчим Октавиана. Владелец виллы по соседству с виллой Цицерона на Неаполитанском заливе.
  Филотим – управляющий Теренции, сомнительной честности.
  Фульвия – жена Клодия, а позже – Марка Антония.
  Цезарь, Гай Юлий – бывший консул, член триумвирата вместе с Помпеем и Крассом, губернатор трех римских провинций – Ближней Галлии, Дальней Галлии и Вифинии. На шесть лет младше Цицерона, женат на Кальпурнии, дочери Луция Кальпурния Пизона.
  Цицерон, Квинт Туллий – младший брат Цицерона, сенатор и солдат, женат на Помпонии, сестре Аттика, губернатор Азии в 61–58 гг. до н. э.
  Цицерон, Квинт Туллий-младший – племянник Цицерона.
  Цицерон, Марк Туллий-младший – сын Цицерона.
  Глоссарий
  Ауспиции – знаки свыше, особенно полет птиц и вспышки молний, которые истолковывались авгурами; если они были неблагоприятными, не могло вестись ни одно общественное дело.
  Верховный жрец – см. понтифик максимус.
  Всадники – «Орден всадников», второе по значению сословие в римском обществе после сенаторов, имели свою собственную администрацию и привилегии. Им полагалась одна треть мест в составе суда, часто они были богаче членов Сената, но отказывались участвовать в политической жизни.
  Галлия – делилась на две провинции: Ближнюю Галлию, простиравшуюся от реки Рубикон на севере Италии до Альп, и Дальнюю Галлию – территорию за Альпами, приблизительно соответствующую территории нынешних французских областей Прованса и Лангедока.
  Гаруспики – жрецы, которые изучали внутренности животных после жертвоприношений, чтобы определить, хорошие предзнаменования или плохие.
  Городской претор – глава судебной системы, главный из всех преторов, третий по значимости пост в республике после двух консулов.
  Диктатор – магистрат, наделенный Сенатом абсолютной властью в гражданских и военных делах, обычно во время чрезвычайного положения в стране.
  Император – титул, который присуждался военному командиру его солдатами после победы. Только провозглашенный императором мог получить триумф.
  Империй – исполнительная власть, дарованная государством человеку, обычно консулу, претору или губернатору провинции.
  Карцер – тюрьма в Риме, построенная на границе форума и Капитолия, между храмом Конкордии и зданием Сената.
  Квестор – младший магистрат. Ежегодно выбирались двадцать квесторов, получавших право посещать Сенат. Кандидат на пост квестора должен был быть старше тридцати лет и обладать состоянием в один миллион сестерциев.
  Комиций – круглая площадка, около 300 футов в диаметре, расположенная между зданием Сената и рострой, место, где народ по традиции голосовал за законы и где часто проходили суды.
  Консул – верховный магистрат Римской республики. Ежегодно, обычно в июле, избирались два консула, приступавшие к своим обязанностям в январе. Они по очереди, каждый по месяцу, председательствовали в Сенате.
  Курульное кресло – кресло без спинки, с низкими подлокотниками, часто сделанное из слоновой кости; на нем сидели магистраты с империем, чаще всего консулы и преторы.
  Легат – помощник или доверенное лицо.
  Легион – самое большое воинское формирование в римской армии, его численность достигала примерно 5000 человек.
  Ликтор – сопровождающее лицо. Ликторы носили фасции – пучок березовых прутьев, связанных красным кожаным ремнем, символ империя магистрата. Консулов сопровождали двенадцать ликторов, служивших их телохранителями, а у преторов было шесть сопровождающих. Старший ликтор, который был ближе всего к магистрату, назывался ликтор-проксима.
  Манумиссия – освобождение раба.
  Народные собрания – высшей исполнительной и законодательной властью римского народа был сам народ, или объединенный в трибы (трибутные комиции, которые голосовали за принятие законов, объявляли войну или мир и выбирали трибунов), или объединенный в центурии (центуриатные комиции, выбиравшие высших магистратов).
  Обвинения – так как в Римской республике не существовало государственного обвинения, все обвинения, от растраты до государственной измены и убийства, должны были выдвигаться частными лицами.
  Орден всадников – см. «всадники».
  Понтифик максимус – верховный жрец государственной религии Рима, глава коллегии жрецов из пятнадцати членов; ему выделялась официальная резиденция на Священной дороге.
  Претор – второй по значимости магистрат в Римской империи. Ежегодно избиралось восемь преторов. Выборы обычно проходили в июле, в должность преторы вступали в январе. Преторы тянули жребий, в каких судах – по рассмотрению дел о государственной измене, растратах, коррупции, тяжких преступлениях и т. д. – они будут председательствовать. См. также «городской претор».
  Ростра – длинная закругленная платформа на форуме, около 12 футов высотой, окруженная статуями героев, с которой магистраты и адвокаты обращались к народу. Название происходит от таранов (ростр) захваченных вражеских военных кораблей; ростры устанавливались по бокам платформы.
  Сенат – не законодательное собрание Римской республики (законы могли приниматься только народом во время собраний по трибам – трибутных комиций), а нечто вроде исполнительной власти. В Сенате было 600 членов, которые могли поднимать государственные вопросы, приказывать консулу принять то или иное решение или составлять проекты законов, чтобы предложить их народу. Будучи однажды избранным через квесторство (см. «квестор»), человек оставался сенатором пожизненно, если цензоры не выводили его из состава Сената за аморальное поведение или банкротство. Поэтому средний возраст сенаторов был высок (слово «Сенат» произошло от слова «сенекс» – старый).
  Трибун – представитель простых людей – плебеев. Ежегодно летом избирались десять трибунов, которые вступали в должность в декабре. Трибун имел право предлагать законы и налагать на них вето, а также собирать народные собрания. Становиться трибунами было запрещено всем, кроме плебеев.
  Трибы – римский народ был разделен на тридцать пять триб для удобства организации голосования по законопроектам и выборов трибунов; в отличие от системы голосования по центуриям, при голосовании трибами голоса богачей и бедняков имели одинаковый вес.
  Триумф – тщательно разработанное общественное празднование возвращения домой. Триумф мог быть пожалован Сенатом, чтобы почтить победоносного военачальника. Получить триумф мог только полководец, сохранивший военный империй, а так как входить в Рим, все еще обладая военной властью, было запрещено, желавшие получить эту почесть военачальники должны были ждать перед городскими воротами, пока Сенат не пожалует им триумф.
  Центурии – группы, в которые объединялись римские граждане, голосовавшие на Марсовом поле во время выборов консула и претора; система давала преимущество более богатым классам общества.
  Эдил – выборное официальное лицо. Ежегодно сроком на один год избиралось четыре эдила, ответственные за дела в городе Риме: за закон и порядок, за общественные здания, за ведение сделок и т. д.
  Благодарности
  За те двенадцать лет, что ушли на написание этого романа и двух предшествующих, я был в глубочайшем долгу перед Лёбовской серией176 собрания речей, писем и трудов Цицерона, опубликованных издательством Гарвардского университета. Мне пришлось редактировать и урезать цитаты из Цицерона, но везде, где только можно, я пытался дать звучать его истинному голосу. Лёбовская серия была моей Библией.
  Я также постоянно пользовался великими трудами XIX века под редакцией Уильяма Смита: его «Словарем греческих и римских древностей», «Словарем греческих и римских биографий и мифологии» (в трех томах) и «Словарем греческой и римской географии» (в двух томах) – теперь они есть в свободном доступе в сети. Неоценимой была также книга Томаса Роберта Шеннона Бротона «Судьи Римской республики», том второй (99–31 гг. до н. э.) и «Атлас Бэррингтона греческого и римского мира», изданный Ричардом Дж. А. Талбертом. Опять-таки везде, где только возможно, я следовал фактам и описаниям, предложенным оригинальными источниками – Плутархом, Аппианом, Саллюстием, Цезарем, – и благодарю всех ученых и переводчиков, которые сделали их доступными и чьими выражениями я пользовался.
  Вот биографии Цицерона и книги о нем, давшие мне бесчисленные идеи и озарения: «Цицерон: бурная жизнь» Энтони Эверитта, «Цицерон: портрет» Элизабет Росон, «Цицерон» Д. Р. Шеклтона Бейли, «Цицерон и его друзья» Гастона Боссьера, «Тайна переписки Цицерона» Жерома Каркопино, «Цицерон: политическая биография» Дэвида Стоктона, «Цицерон: политики и фракции в Древнем Риме» Кэтрин Темпсет, «Цицерон как доказательства» Эндрю Линтота, «Рука Цицерона» Шейна Батлера, «Теренция, Туллия и Публия: женщины семьи Цицерона» Сюзан Треггиари, «Кембриджский справочник по Цицерону», изданный Кэтрин Стил, и – до сих пор отлично читаемая и полезная – «История жизни Марка Туллия Цицерона», изданная в 1741 году Коньерсом Миддлтоном (1683–1750).
  Биографии современников Цицерона, которые я нашел особенно полезными, включают в себя: «Цезарь» Кристиана Мейера, «Цезарь» Адриана Голдсуорти, «Смерть Цезаря» Барри Стросса, «Помпей» Робина Сигера, «Марк Красс и поздняя Римская республика» Аллена Уорда, «Марк Красс, миллионер» Фрэнка Эдкока, «Патрицианский трибун: Публий Клодий Пульхр» М. Джеффри Тейтума и «Катулл – поэт в Риме Юлия Цезаря» Обри Берла.
  Чтобы описать общую обстановку в Риме – его культурную, общественную и политическую структуру, – я опирался на три работы несравненного Петера Уайзмана: «Новые люди в римском Сенате», «Катулл и его мир» и «Цинна-поэт и другие римские эссе». К ним я должен также добавить «Толпа в Риме в позднюю республику» Фергуса Миллара, который анализирует, как могла протекать политическая жизнь в Риме Цицерона. Также ценными оказались «Интеллектуальная жизнь поздней Римской республики» Элизабет Росон, «Конституция Римской республики» Эндрю Линтотта, «Римский форум» Майкла Гранта, «Римские аристократические партии и семьи» Фридриха Мюнцера (в переводе Терезы Ридли) и, конечно, «Римская революция» Рональда Сайма и «История Рима» Теодора Моммзена.
  Что касается физического воссоздания республиканского Рима, я полагался на «Новый топографический словарь Древнего Рима» Л. Ричардсона-младшего, «Топографический словарь Рима» Самюэля Болла Плантера, «Иллюстрированный словарь Древнего Рима» (в двух томах) Эрнста Нэша и «Карты Рима времен Августа» – журнал римского археологического проекта под руководством Лотаря Хаселбергера.
  Особые слова благодарности должны быть адресованы Тому Холланду, чей изумительный «Рубикон: триумф и трагедия Римской республики» (2003) впервые подал мне идею написания вымышленного отчета о дружбе, соперничестве и вражде между Цицероном, Цезарем, Помпеем, Катоном, Крассом и остальными.
  «Диктатор» – мой четвертый набег на Древний мир; серия путешествий туда началась с «Помпей» (2003). Одним из самых больших удовольствий в эти годы были встречи со знатоками римской истории – все они без исключения ободряли меня, вплоть до того, что избрали меня на гордый, но исключительно неопределенный пост президента Классической ассоциации177 в 2008 году. Особенно я хотел бы поблагодарить за поддержку и советы, получаемые мною в течение многих лет, Мэри Бирд, Эндрю Уоллеса-Хедрилла, Джаспера Гриффина, Тома Холланда, Боба Фоулера, Петера Уайзмана, и Андреа Карандини. Я извиняюсь перед теми, кого я забыл, и, само собой, освобождаю всех перечисленных выше от любой ответственности за написанное мною.
  Двумя издателями, которые первыми поручили мне написать о Цицероне, были Сью Фристоун в Лондоне и Дэвид Розенталь в Нью-Йорке. Как и Римская империя, оба они двинулись дальше и сейчас занимаются другими делами, но мне бы хотелось поблагодарить их за первоначальный энтузиазм и сохранившуюся дружбу. Их преемники, Иокаста Гамильтон и Сонни Мехта, заняли освободившееся место и умело направили этот проект к завершению. Спасибо также Гейл Ребак и Сюзан Сэндон за то, что они доблестно продержались до конца. Мой агент, Пэт Кавана, к великой печали моей и всех ее авторов, не дожила до того, чтобы увидеть завершенной работу, которую представляла – надеюсь, эта работа понравилась бы ей. Мои благодарности другим моим агентам Майклу Карлайлу из «Инкуэлл менеджмент» в Нью-Йорке и Сэму Эденборо из ИЛА178 в Лондоне.
  Уважаемый Вольфганг Мюллер, мой немецкий переводчик, снова поработал моим неофициальным редактором. Джой Терекиев и Кристиана Морони из Мондадори в Италии дотошно рассказали о путешествии в Тускул и Формии.
  И, наконец – наконец-то! – я хочу, как всегда, поблагодарить мою жену Джилл и, конечно, наших детей – Холли, Чарли, Матильду и Сэма, которые полжизни провели в тени Цицерона. Несмотря на это (а может, благодаря этому) Холли получила научную степень по античной литературе и теперь знает о Древнем мире гораздо больше, чем ее старый папа, поэтому ей и посвящается эта книга.
  Роберт Харрис
  Помпеи
  Посвящается Джил
  Во всем поднебесном мире нет другой земли, столь щедро одаренной Природой, как Италия, правительница и вторая матерь мира, с ее мужчинами и женщинами, ее военачальниками и солдатами, ее рабами, ее превосходством в искусствах и ремеслах, ее обилием выдающихся талантов...
  Плиний, Естественная история
  Разве можно не восхищаться системой водоснабжения, которая в первом веке н.э. поставляла в Рим куда больше воды, чем поставлялось в Нью-Йорк в 1985 г.?
  А. Тревор Ходж, Римские акведуки и водоснабжение
  МАРС
  22 августа
  ДВА ДНЯ ДО ИЗВЕРЖЕНИЯ
  Conticinium
  [04.21]
  Выявлена взаимосвязь между силой извержения и продолжительностью предшествовавшего периода покоя. Почти все крупные, вошедшие в историю извержения от вулканов произошли после многолетнего периода безмолвствования оных.
  Жак-Мари Бардинцев,
  Александр Р. Мак-Бриней,
  «Вулканология»
  Они покинули акведук за два часа до рассвета и при свете луны отправились в холмы, окружающие порт, — цепочка из шести человек, акварий впереди. Он лично постягивал рабочих с кроватей, и теперь они, одеревеневшие со сна и мрачные, жаловались на него — не понимая, что в теплом неподвижном воздухе их голоса разносятся куда дальше, чем им кажется.
  — Дурацкая затея, — пробурчал кто-то.
  — Мальчишка свихнулся на своих книжках, — отозвался другой.
  Акварий прибавил шагу.
  «Пусть себе болтают».
  Он уже чувствовал зарождение дневной жары, предвещающей еще один день без дождя. Почти все члены его бригады были старше аквария, и все без исключения — выше; акварий был крепко сбитым, мускулистым, коротко стриженным шатеном. Черенки инструментов, которые он нес на плече — тяжелой бронзовой кирки и деревянной совковой лопаты, — натирали загорелую шею. Но акварий, невзирая на это, шагал быстро и размашисто, твердо ставя босые ноги, и лишь когда оказались высоко над Мизенами, там, где тропа раздваивалась, остановился, опустил свою ношу на землю и подождал остальных.
  Акварий вытер тыльной стороной ладони пот со лба. До чего же сверкающее небо тут у них, на юге! Даже сейчас, перед самым рассветом, огромный звездный купол спускался до самого горизонта. Акварий видел рога Тельца и перевязь с мечом, принадлежащие Охотнику. Вон Сатурн, вон Медведица, а вон и созвездие, которое тут именуют Виноградарем, — то самое, которое всегда поднимается над созвездием Цезаря в двадцать второй день августа, возвещая, что пора собирать виноград. Завтра наступит полнолуние. Акварий поднял руку к небу — его короткие пальцы черным силуэтом отчетливо вырисовывались на фоне мерцающих созвездий. Акварий вытянул пальцы, сжал в кулак, снова распрямил, и на миг ему почудилось, будто он — тень, ничто, а свет весом и материален.
  Снизу, из порта, донесся плеск весел; это ночной дозор проплывал между пришвартованными в гавани триремами. Пара рыболовецких суден подмигивали желтыми огоньками-светильниками с другой стороны залива. Где-то залаяла собака; ей отозвалась другая. А потом на тропе послышались голоса рабочих, медленно карабкавшихся следом за акварием. Надсмотрщик Коракс — акварий узнал его по местному резкому выговору — бросил: «Глядите-ка, наш-то новый, машет ручкой звездам!» — и остальные рассмеялись, хватая ртом воздух. Всех их — и рабов, и свободных — сейчас уравняло негодование.
  Акварий опустил руку.
  — По крайней мере, — сказал он, — с таким небом нам не нужны факелы.
  Он вновь взбодрился, подобрал инструменты и закинул обратно на плечо.
  — Пошевеливайтесь, скоро рассвет.
  Акварий сощурился, вглядываясь в темноту. Одна тропа уходила на запад, огибая холмы. Вторая вела на север, в сторону города Байи, приморского курорта.
  — Думаю, нам сюда.
  — Он думает! — фыркнул Коракс.
  Акварий еще накануне решил, что наилучший способ общаться с этим надсмотрщиком — игнорировать его. А потому он молча повернулся спиной к морю и звездам и двинулся вверх по темному склону. В конце концов, к чему еще сводится руководство, если не к умению наугад выбрать из нескольких путей один и уверенно делать вид, будто твой выбор чем-то обоснован?
  Тропа становилась все уже и извилистей. Акварию приходилось ступать боком, временами хватаясь за склон свободной рукой; ноги его скользили, и камешки сыпались куда-то во тьму. Всякий, взглянув на эти бурые холмы, выжженные летними пожарами, решил бы, что тут должно быть сухо, как в пустыне. Но акварий знал, что это не так. И все же он чувствовал, что прежняя его уверенность начинает слабеть. Он попытался вспомнить, как выглядела эта тропа под слепящими солнечными лучами. Днем, когда он впервые разведал ее: валки обгорелой травы, и там, где почва понижается, — бледно-зеленые пятнышки среди черноты — признаки жизни, протянувшиеся к валуну побеги плюща.
  Одолев половину склона и снова спустившись, акварий остановился и медленно повернулся, описав полный круг. То ли его глаза привыкли к этому освещению, то ли рассвет и вправду близок... Если второе — значит, у них почти не осталось времени. Остальные столпились за спиной у аквария. Он слышал их тяжелое дыхание. Рабочим будет о чем порассказать, когда они вернутся в Мизены: как их новый акварий вытряхнул их из постелей и среди ночи уволок в холмы, и все из-за какой-то дурацкой ошибки. Акварий почувствовал на губах привкус пепла.
  — Что, красавчик? Мы заблудились? — снова раздался насмешливый голос Коракса.
  Акварий, не удержавшись, клюнул на приманку.
  — Я ищу камень.
  На этот раз рабочие даже не старались скрыть свой смех.
  — То-то он носится кругами, словно мышь в ночном горшке!
  — Я знаю, что он где-то здесь. Я пометил его мелом.
  Новый взрыв смеха. Акварий развернулся к рабочим. Приземистый, широкоплечий Коракс. Длинноносый Бекко, штукатур. Круглолицый Муса, каменщик. И два раба, Политий и Корвиний. Казалось, будто даже их расплывчатые силуэты исполнены насмешки.
  — Смеетесь? Ладно. Но я вам вот что пообещаю: или мы найдем его до рассвета, или нам придется вернуться сюда завтра ночью. Включая и тебя, Гавий Коракс. Только к следующему разу потрудись протрезветь.
  Воцарилось молчание. Потом Коракс сплюнул и шагнул вперед. Акварий напрягся, приготовившись к схватке. Они шли к этому вот уже три дня, с того самого момента, как он прибыл в Мизены. И часа не проходило без того, чтобы Коракс не пытался задирать его в присутствии своих людей.
  А если мы подеремся, подумал акварий, Коракс победит — еще бы, пятеро на одного! — и они сбросят мой труп со скалы и скажут, что я поскользнулся в темноте. Только вот что они сообщат в Рим, если на Акве Августе меньше чем за две недели погибнет второй акварий?
  Несколько бесконечно долгих мгновений они стояли друг напротив друга, на расстоянии одного-единственного шага — так близко, что акварий чувствовал исходящий от Коракса запах перегара. Но тут у одного из рабочих — у Бекко — вырвался возбужденный возглас, и он указал вбок.
  За плечом у Коракса виднелся камень, аккуратно отмеченный посередине жирным белым крестом.
  
  Аквария звали Аттиллий — если полностью, то Марк Аттилий Прим, но его вполне устраивало просто Аттилий. Он был человеком практичным, и у него не было времени на все те причудливые прозвания, которыми увлекались его земляки. («Люпус», «Пантера», «Пульхер» — «Волк», «Леопард», «Красотка» — да как такое вообще можно воспринимать всерьез?) Да и кроме того, разве было в истории его профессии более славное имя, чем имя рода Аттилиев, вот уж четыре поколения дававших стране зодчих-аквариев? Его прадеда сам Марк Агриппа забрал из отделения баллист XII легиона, — «Фульмината» — «Молниеносного» — и отправил строить Акву Юлию. Его дед спроектировал Новый Аниен. Его отец завершил Акву Клавдию — семь миль арок, — довел ее до Эсквилинского холма и в день освящения положил, словно серебряный ковер, к ногам императора. И вот теперь его, Марка Аттилия, в его двадцать семь лет отправили на юг, в Кампанью, и отдали под его начало Акву Августу.
  Династия, построенная на воде!
  Аттилий, сощурившись, вглядывался в темноту. О, Августа была настоящим чудом — одним из величайших произведений инженерного искусства, когда-либо существовавших в мире. Надзирать за ней — большая честь. Вдали от Мизен, на противоположной стороне залива, высоко в Апеннинских горах, поросших сосновым лесом, этот акведук вбирал в себя истоки Сериния и нес воды на запад — проводя их через трубы по извилистым подземным путям, через ущелья по ступенчатым аркадам, прогоняя через долины сквозь огромные сифоны — и так до самых равнин Кампаньи, и дальше, вокруг Везувия, на юг, к берегу Неаполитанского залива, и, наконец, через весь Мизенский полуостров к этому пыльному портовому городу. Августа тянулась почти на шестьдесят миль, а значит, понижалась на ширину ладони за каждые триста футов. Это был самый длинный акведук в мире — даже длиннее, чем великие акведуки Рима, — и куда более сложный, чем его северные собратья, питавшие водой лишь один-единственный город. Извилистый трубопровод Августы — материнская жила, как его именовали — поил ни много ни мало девять городов, лежащих на берегах Неаполитанского залива: Помпеи, расположенные в самом конце длинного ответвления, затем Геркуланум, Нола, Ацерра, Неаполь, Путеолы, Кумы, Байи и, наконец, Мизенум.
  В том-то и проблема, подумал инженер. На Августу слишком много возложили. В конце концов, в том же Риме больше полудюжины акведуков; если иссякнет один, нехватку воды восполнят другие. А здесь резервного водовода нет, и это особенно остро ощущается в нынешнюю засуху, что тянется уже третий месяц. Колодцы, откуда брали воду на протяжении нескольких поколений, превратились в пыльные ямы. Ручьи пересохли. Русла рек превратились в тропы — крестьяне гнали по ним скот на ярмарку. Даже Августа выказывала признаки истощения; уровень воды в ее гигантских резервуарах понижался с каждым часом. Именно это и привело Аттилия сюда, на склон холма в столь ранний час, когда ему еще следовало бы мирно спать в своей постели.
  Аттилий достал из кожаной поясной сумки кусок полированной кедровой древесины, с вырезанным в боку углублением для подбородка. Поверхность дерева была гладкой и блестящей — от прикосновений его предков. Прадед рассказывал, что эту деревяшку подарил ему в качестве талисмана сам Витрувий, архитектор божественного Августа. Старик утверждал, будто в ней живет дух Нептуна, бога воды. Аттилию было не до богов — всех этих мальчишек с крылышками на сандалиях, женщин, ездящих верхом на дельфинах, старцев, в приступе дурного настроения швыряющихся молниями с вершины горы. Это байки для детей — не для мужчин. Аттилий верил в камни и воду, и в ежедневное чудо, происходящее от смешения двух частей мокрого ила с пятью частями путеоланума, местного красного песка. Так возникало вещество крепче камня, из которого можно было выкладывать водовод.
  И все же — лишь глупец стал бы отрицать существование удачи, и если эта фамильная реликвия способна принести ему удачу... Аттилий провел пальцем по поверхности дерева. В любом случае, попробовать стоит.
  Он оставил свои свитки с трудами Витрувия в Риме. Но это неважно. Он помнит их наизусть. Их вколотили в него еще в детстве, в те годы, когда другие мальчишки заучивают стихи Вергилия. Аттилий и поныне мог процитировать по памяти любой абзац.
  «О присутствии воды свидетельствуют растения: стройный тростник, дикая ива, ольха, плющ и прочие им подобные, не способные расти без влаги...»
  — Коракс, сюда, — распорядился Аттилий. — Корвиний, стой здесь. Бекко, возьмешь кол и отметишь то место, на которое я укажу. Вы двое — будьте настороже.
  Когда инженер прошел мимо Коракса, тот смерил его взглядом.
  — Потом, — сказал Аттилий. От надсмотрщика несло негодованием — почти столь же сильно, как перегаром. Ну и пусть. Они еще успеют уладить свою ссору, когда вернутся в Мизены. А сейчас нужно поторопиться.
  Звезды подернулись серой дымкой. Луна спряталась за край горизонта. В пятнадцати милях восточнее, на другой стороне залива, вырисовался силуэт поросшей лесом горы Везувий. Из-за нее и взойдет солнце.
  «Вот как следует искать воду: ляг лицом вниз, перед восходом солнца, в том месте, где надлежит проводить поиски, положи подбородок на землю и огляди окрестности. Этот способ не позволит взгляду подняться выше, чем должно, ибо подбородок будет неподвижен...»
  Аттилий опустился на выгоревшую траву, вытянулся во весь рост и положил деревяшку так, чтобы она находилась на одной линии с нарисованным мелом крестом — до него было пятьдесят шагов. Затем он положил подбородок на подставку и раскинул руки. Земля до сих пор хранила тепло вчерашнего дня. Потревоженный пепел осел ему на лицо. Росы — ни капли. Семьдесят восемь дней без дождя. Все выгорело дотла. Боковым зрением Аттилий заметил, как Коракс сделал непристойный жест и выпятил пах: «У нашего аквария нет жены, так он пытается трахнуть землю-матушку!» — а потом Везувий потемнел, и из-за его гребня брызнули солнечные лучи. В щеку тут же словно ударила стрела жара. Аттилию, обшаривающему взглядом склон, пришлось поднять руку, чтобы заслонить глаза от ослепительного света.
  «Проследи, где над землей курится пар, и копай там, ибо этот знак неоспоримо указывает на присутствие влаги...»
  Ты увидишь это быстро или не увидишь вообще — любил повторять отец. Аттилий попытался осмотреть окрестности быстро и методично, переводя взгляд от одного участка к другому. Но все словно начало сливаться в одно пятно: коричневые и серые пятна выжженной растительности, красноватые полосы земли — все принялось дрожать под солнцем. Все поплыло перед глазами. Аттилий приподнялся на локтях, вытер глаза и вновь положил подбородок на подставку.
  Вот оно!
  Струйка, тоненькая, словно рыбачья леска. Она не курилась и не поднималась к небу, как обещал Витрувий, — она тянулась над самой землей, как будто леска зацепилась крючком за камень, и теперь ее кто-то дергал. Она зигзагом протянулась к Аттилию. И исчезла.
  — Бекко, сюда! — взвыл Аттилий, и штукатурщик неуклюже затопал туда, куда ему было указано. — Ближе! Да. Здесь. Отметь это место.
  Он поднялся на ноги и заспешил к отмеченному месту, на ходу отряхивая с туники красную грязь и черный пепел. Он улыбался и сжимал в руке волшебный кусочек кедра. Трое уже собрались вокруг того пятачка, и Бекко пытался вогнать кол в землю. Но земля была слишком твердой, и кол входить не желал.
  — Вы видели?! — торжествующе воскликнул Аттилий. — Должны были видеть — вы же были ближе, чем я!
  Рабочие безучастно уставились на него.
  — Оно было какое-то странное — видели? И поднималось вот так вот. — Аттилий изобразил несколько отрезков. — Как пар над качающимся котлом.
  Он обвел рабочих взглядом. Улыбка его померкла, а там и вовсе исчезла. Коракс покачал головой.
  — Глаза тебя подвели, красавчик. Говорю тебе: нет здесь никакого источника. Я знаю эти холмы. Я двадцать лет лазаю по ним.
  — А я тебе говорю, что я это видел!
  — Дым. — Коракс топнул по сухой земле, под-няв тучу пыли. — Огонь может несколько дней тлеть под землей.
  — Я в состоянии отличить дым от пара! Это был пар!
  Они, похоже, притворяются, будто ослепли! Наверняка притворяются. Аттилий опустился на колени и ощупал сухую красную землю. Потом начал разгребать ее руками, откидывая камешки в стороны и вырывая обугленные растения, чьи корни крепко засели в почве. Над этим местом поднимался пар. Аттилий был в этом уверен. Разве плющ мог бы так быстро вернуться к жизни, если бы здесь не было источника?
  — Принесите инструменты, — не оборачиваясь, приказал он.
  — Акварий...
  — Принесите инструменты!
  
  Они копали все утро, а солнце медленно поднималось над синей чашей залива, превращаясь из желтого диска в раскаленную белую звезду. Земля скрипела и натягивалась от жара, словно тетива одной из тех гигантских осадных машин, какие строил его прадед.
  Раз мимо них прошел мальчишка, волоча за собой на веревке тощую козу. Больше они никого не видели. Мизены заслонял край утеса. Иногда до них доносился какой-то шум — то команды из военной школы, то стук топоров и скрежет пил с верфи.
  Аттилий, натянув поглубже старую соломенную шляпу, трудился усерднее всех. Даже когда остальные начали расползаться по сторонам в поисках клочков тени, Аттилий продолжал работать. Черенок кирки сделался скользким от пота и норовилвыскользнуть из рук. Ладони покрылись волдырями. Туника липла к телу, словно вторая кожа. Но Аттилий не мог позволить себе выказать слабость в присутствии этих людей. Даже Коракс и тот через некоторое время заткнулся.
  В конце концов они выкопали яму глубиной в два человеческих роста, и такую широкую, что в ней могли работать двое. Да, там и вправду оказался источник — но он отступал всякий раз, как они подбирались достаточно близко. Они копали. Порыжевшая земля на дне ямы становилась влажной. А потом высыхала под палящим солнцем. Они снимали следующий слой, и все повторялось сначала.
  Лишь в десятом часу, когда солнце поднялось в зенит, Аттилий наконец признал поражение. Он проследил, как уменьшается, испаряясь, последнее пятно влаги, выбросил кирку наверх и сам вскарабкался следом. Очутившись наверху, он снял шляпу и помахал ею, пытаясь хоть немного остудить лицо. Коракс сидел на камне и наблюдал за ним. Аттилий лишь сейчас заметил, что у надсмотрщика нет головного убора.
  — У тебя так по этой жаре все мозги расплавятся, — сказал он, открыл мех с водой, плеснул немного себе в ладонь, протер лицо и шею, а потом стал пить. Вода была горячая и ничуть не освежала — с тем же успехом можно было пытаться пить кровь.
  — Я здесь родился. Мне жара не страшна. Мы в Кампанье называем такую погоду прохладной. — Коракс откашлялся и сплюнул. Потом кивком указал на яму. — А с этим что будем делать?
  Аттилий взглянул на яму — уродливая дыра в склоне и высящиеся вокруг груды земли. Памятник его глупости.
  — Оставим как есть, — сказал он. — Только накроем досками. Когда пойдут дожди, источник вернется. Вот увидишь.
  — Когда пойдут дожди, нам уже не нужен будет источник.
  Аттилий вынужден был признать, что в этом замечании есть свой резон.
  — Мы можем заключить его в трубу, — задумчиво произнес он. Когда дело касалось воды, Аттилий становился романтиком. В его воображении внезапно возникла идиллическая картинка. — Мы можем оросить весь этот склон. Тогда тут можно будет посадить лимонную рощу. Оливы. Можно устроить террасы. Виноград...
  — Виноград! — Коракс покачал головой. — Мы что, уже заделались крестьянами? Послушай-ка, что я тебе скажу, красавчик из Рима. Аква Августа действует без перебоев вот уж больше сотни лет. И будет действовать и впредь — даже несмотря на то, что старшим над ней поставили тебя.
  — Будем надеяться.
  Инженер допил остатки воды. Он наверняка покраснел бы от унижения, но жара помогла ему скрыть свой стыд. Аттилий решительно водрузил шляпу на макушку и натянул края пониже, чтобы скрыть лицо.
  — Ладно, Коракс, собирай людей. На сегодня мы здесь закончили.
  Аттилий собрал свои инструменты и зашагал прочь, не дожидаясь остальных. Они и сами прекрасно найдут обратный путь.
  Акварию приходилось внимательно смотретьпод ноги. На каждом шагу из-под ног у него в разные стороны прыскали ящерицы. Он подумал, что здешние края уже больше похожи на Африку, чем на Италию. А потом он вышел на прибрежную тропу, и внизу раскинулись Мизены. Нагретый воздух дрожал над ними зыбким маревом, словно над каким-то городом в оазисе, и пульсировал — или это просто показалось Аттилию? — в едином ритме со стрекотом цикад.
  Цитадель имперского флота являла собою триумф Человека над Природой, ибо, по-хорошему, городу просто не полагалось существовать здесь. Тут не было реки, и даже колодцев и источников было немного. Однако божественный Август постановил, что империи нужен порт, дабы контролировать Средиземное море, и порт появился — олицетворение силы Рима: мерцающее серебряное зеркало внутреннего и внешнего рейдов, сверкающие на солнце позолоченные клювы и веерообразные хвостовые надстройки пятидесяти военных кораблей, пыльный плац военной школы, красные черепичные крыши и беленые стены гражданской части города да лес мачт, поднимающийся над верфью.
  Десять тысяч моряков и больше десяти тысяч мирных жителей сгрудились на узкой полоске земли, практически не имевшей питьевой воды. Лишь акведук сделал возможным существование Мизен.
  Аттилий снова подумал про странное движение пара и про источник, словно утекающий в скалу. Странные здесь места. Инженер печально взглянул на растертые до волдырей ладони.
  «Дурацкая ошибка...»
  Он покачал головой, моргнул, пытаясь согнать пот с глаз, и устало зашагал в сторону города.
  Ноrа undecima
  [17.42]
  Для предсказания извержений большое практическое значение имеет вопрос: сколько времени проходит между внедрением в резервуар новой магмы и последующим извержением. У многих вулканов этот временной промежуток измеряется неделями или месяцами, а в других он намного короче, и составляет дни, если не часы.
  «Вулканология»
  На вилле Гортензия, большом прибрежном поместье, расположенном у северной окраины Мизен, шли приготовления к казни раба. Его должны были скормить муренам.
  В этой части Италии, где многие дома, окружающие Неаполитанский залив, имели собственные рыбные фермы, в этом не было ничего необычного. Новый владелец виллы Гортензия, Нумерий Попидий Амплиат, впервые услыхал подобную историю еще в детстве — о том, как аристократ Ведий Поллион бросал неуклюжих слуг в пруд с муренами, в наказание за разбитые тарелки — и часто с восхищением упоминал об этом, как о прекрасной иллюстрации: вот что значит обладать властью! Властью, воображением, остроумием и чувством стиля.
  Так что когда Амплиат много лет спустя сам обзавелся рыбными садками — всего лишь в нескольких милях от того места, где располагались владения Ведия Поллиона, у мыса Павзилипон, — и когда один из его собственных рабов уничтожил ценное имущество, естественно, Амплиат тут же вспомнил об этом прецеденте. Амплиат сам был рожден рабом, но он считал, что именно так и надлежит себя вести аристократу.
  Раба раздели до набедренной повязки, связали ему руки за спиной и подвели к краю воды. Икры ног ему изрезали ножом, чтобы привлечь внимание мурен; кроме того, раба облили уксусом, чтобы мурены как следует разозлились.
  Стоял очень жаркий день.
  Мурен держали в отдельном садке, подальше от загородок с другими рыбами; к ней вела узкая бетонная дорожка, уходящая в залив. Мурены — рыбы длиной и толщиной с человека, плоскоголовые и тупомордые — известны своей агрессивностью и острыми, словно бритва, зубами. Рыбным садкам этой виллы было сто пятьдесят лет, и никто не мог сказать, сколько мурен таится в лабиринте туннелей или в укрытиях, устроенных на дне. Явно очень много. Возможно, сотни. Самые древние мурены выглядели настоящими чудищами; некоторые носили драгоценные украшения. Поговаривали, будто одна из них, с золотым кольцом на грудном плавнике, была в свое время любимицей императора Нерона.
  Этому рабу мурены внушали особый ужас, поскольку — Амплиат наслаждался иронией судьбы — именно в его обязанности прежде входило кормить их, и теперь он начал кричать и вырываться еще до того, как его попытались втащить на ведущую к садку дорожку. Он каждое утро видел мурен в действии, когда бросал им рыбьи головы и куриные внутренности: поверхность воды начинала рябить, потом вскипала; мурены чуяли запах крови, стрелой кидались из своих укрытий на добычу и принимались рвать ее в клочья.
  В одиннадцать часов, невзирая на изматывающую жару, Амплиат лично спустился к берегу. Его сопровождал сын-подросток, Цельзиний, управитель Скутарий, несколько деловых партнеров Амплиата (они приехали следом за ним из Помпеи и торчали здесь с рассвета, в надежде на обед) и примерно сотня рабов, которым, как решил Амплиат, предстоящее зрелище должно было пойти на пользу. Жене и дочери Амплиат велел оставаться в доме: женщинам не подобает смотреть на такое. Для хозяина виллы принесли большое кресло, и кресла поменьше — для его гостей. Амплиат даже не знал, как зовут провинившегося раба. Он достался ему вместе с прочими работниками, приставленными к рыбным садкам, когда Амплиат в начале года приобрел эту виллу.
  Загородки с рыбами были расположены вдоль берега, на участке, примыкающем к вилле; в них плескались морские окуни с их плотным белым мясом, серая кефаль (для нее приходилось строить садки с высокими стенами, чтобы рыба не ушла обратно в открытое море), камбалы и скаровая рыба, хек, и миноги, и морские угри.
  Но самым дорогим из водяных сокровищ Амплиата — его до сих пор бросало в дрожь, когда он вспоминал, сколько заплатил за них, и это при том, что он даже не особенно любит эту рыбу! — была красная кефаль, изящная барабулька, переливающаяся различными оттенками розового и оранжевого. Разводить эту рыбу было необычайно трудно. И вот ее-то негодный раб и погубил. По недосмотру это было сделано или по злому умыслу — Амплиат не знал. Да и не хотел знать — его это не волновало. Важно было другое: сегодня, в начале дня, поверхность этой загородки покрылась многоцветным ковром дохлой рыбы; даже мертвые, барабульки продолжали держаться поближе друг к другу. Когда Амплиата позвали к загородке, часть рыб еще была жива, но умерла у него на глазах; они всплывали со дна бассейна, словно осенние листья, и присоединялись к своим соплеменникам. Все они были отравлены, все до единой. По нынешним рыночным ценам за них дали бы шесть тысяч за штуку — да одна красная кефаль стоила впятеро больше, чем этот жалкий раб, приставленный ухаживать за ними! И вот теперь их оставалось только сжечь. Амплиат мгновенно, не задумываясь изрек свой приговор:
  — Бросьте его муренам!
  Пока раба волокли и пихали к краю бассейна, он кричал, не умолкая. Он кричал, что он не виноват. Что корм тут ни при чем. Это все вода. Пусть приведут аквария.
  Аквария!
  Амплиат сощурился. Море так сверкало под солнцем, что трудно было разглядеть извивающегося раба, и двух других рабов, которые его удерживали, и четвертого, с багром в руках, который колол обреченного в спину, словно копьем, — на фоне искрящихся волн все они превратились в силуэты. Амплиат вскинул руку, словно император: кулак сжат, большой палец отогнут и указывает на землю. Богоподобный в своем могуществе и вместе с тем исполненный простого человеческого любопытства, Амплиат подождал мгновение, наслаждаясь этим ощущением, а потом резко опустил руку.
  Кончайте его!
  
  Пронзительные крики раба, бившегося на краю садка с муренами, пронеслись над морской гладью, над террасами, над плавательным бассейном — и проникли в тихий дом, в котором укрылись женщины.
  Корелия Амплиата убежала к себе в спальню, бросилась на кровать и спрятала голову под подушку, но крик проникал и туда. В отличие от отца, она знала, что раба зовут Гиппонаксом — он был греком, — и знала имя его матери, Аты, что работала на кухне. Ата тоже подняла крик, и ее вопли были еще ужаснее, чем крики Гиппонакса. Несколько мгновений Корелия терпела, потом, не выдержав, вскочила и помчалась по опустевшей вилле на поиски заходившейся криком несчастной. Корелия нашла ее во внутреннем садике: Ата без сил опустилась на землю у колонны.
  Завидев Корелию, Ата схватилась за подол молодой госпожи и разрыдалась, раз за разом повторяя сквозь слезы, что ее сын ни в чем не виноват — он кричал ей об этом, когда его уводили. Это все вода, вода, что-то случилось с водой! Почему никто не хочет его выслушать?
  Корелия гладила Ату по седым волосам и бормотала что-то успокаивающее. А что еще она могла сделать? Девушка знала, что взывать к отцу о милосердии бесполезно. Он ни к кому не прислушивался, особенно — к женщинам, и тем более — к своей собственной дочери, от которой ожидал лишь безоговорочного повиновения. Ее вмешательство лишь стало бы окончательным приговором для раба. И ей нечего было ответить на мольбы Аты — кроме того, что она ничего не может поделать.
  Услышав это, старуха — на самом деле, ей еще было немногим больше сорока, но Корелии думалось, что рабам, как и собакам, стоит при пересчете на людской возраст считать год за семь, ибо Ата выглядела самое меньшее на шестьдесят, — внезапно перестала рыдать и вытерла глаза рукавом.
  — Я должна найти помощь.
  — Ата, Ата, — мягко произнесла Корелия, — кто ж тут поможет?
  — Он кричал про аквария. Разве ты не слышала? Я приведу аквария.
  — Но где его искать?
  — Он может быть у акведука, у подножия холма — там, вместе с рабочими.
  Рабыня уже успела подняться на ноги и принялась дико озираться по сторонам. Она дрожала, но была исполнена решимости. Глаза у нее покраснели, а волосы и одежда растрепались. Ата походила на сумасшедшую, и Корелия мгновенно поняла, что ее никто не станет слушать. Над ней либо посмеются, либо закидают камнями.
  — Я пойду с тобой, — сказала она.
  Тут от моря донесся очередной ужасный крик, и Корелия, одной рукой подобрав подол, другой схватила старуху за руку, и они кинулись через садик, мимо пустующего табурета привратника, к боковой двери — и на раскаленную дорогу.
  
  Конечной точкой Аквы Августы был огромный подземный резервуар, расположенный в нескольких сотнях шагов к югу от виллы Гортензия. Он был вырублен в склоне, выходящем к порту, и его еще в незапямятные времена прозвали Писцина Мирабилис — Озеро Чудес.
  Снаружи в нем не было ничего чудесного, и большинство обитателей Мизен прошли бы мимо, не удостоив его и взглядом. Снаружи резервуар выглядел как поросшее бледно-зеленым плющом невысокое здание из красного кирпича, с плоской крышей, длиной в квартал и шириной в полквартала, окруженное лавчонками, складами, амбарами и жилыми домишками, прячущееся в пыльных закоулках военного порта.
  И только ночью, когда смолкали уличный гам и крики торговцев, можно было услышать приглушенный, доносящийся из-под земли шум падающей воды. И только тому, кто вошел бы во двор, открыл узкую деревянную дверь и спустился на несколько ступеней, резервуар предстал бы во всей своей красе. Сводчатую крышу поддерживали сорок восемь колонн, каждая — более пятидесяти футов в высоту, и они более чем наполовину уходили в воду; а от грохота воды даже кости начинали вибрировать.
  Аттилий мог стоять здесь часами, слушая воду и размышляя о своем. Он слышал в шумах Августы не монотонный непрерывный рев, а пение гигантского водяного органа, музыку цивилизации. В крыше Писцины имелись вентиляционные отверстия, и во второй половине дня, когда водные брызги искрились в солнечном свете и между колоннами плясали радуги, или по вечерам, когда он запирал дверь и пламя факела играло на гладкой черной поверхности воды, словно золото, расплескавшееся по эбеновому дереву, — в эти моменты Аттилию казалось, будто он находится не в резервуаре, а в храме единственного бога, в которого стоит верить.
  Вот и сегодня днем, когда он спустился с холмов, первым порывом Аттилия было пойти и проверить уровень воды в резервуаре. Это стало его навязчивой идеей. Но когда инженер попытался открыть дверь, то обнаружил, что она заперта, — и лишь теперь вспомнил, что ключ остался на поясе у Коракса. Аттилий так устал, что выбросил мысль об осмотре из головы. Он слышал отдаленный рокот Августы — вода продолжала течь, а все остальное значения не имело; и позднее, анализируя свои действия, акварий решил, что не может упрекнуть себя в халатности. Тут он ничего не мог поделать. Да, правда, лично для него тогда все обернулось бы иначе — но на общем фоне это не имело особого значения.
  Потому он отвернулся от Писцины и оглядел пустынный двор. Накануне вечером он приказал, чтобы двор за время его отсутствия как следует убрали и подмели, и теперь не без удовольствия отметил, что его приказ выполнен. В этом зрелище наведенного порядка было нечто успокаивающее. Аккуратные стопки оловянных пластин, амфоры с известью, мешки с путеоланумом, фрагменты красноватых терракотовых труб. Все это было знакомо ему с самого детства. Да и запахи тоже: едкий запах извести и терпкий — обожженной глины, весь день пролежавшей на солнце.
  Аттилий прошел на склад, бросил инструменты на земляной пол и подвигал ноющим плечом — потом вытер лицо подолом туники и вышел обратно во двор, куда как раз вступили остальные. Они направились прямиком к питьевому фонтанчику, не обращая никакого внимания на Аттилия, и принялись по очереди пить и обливаться водой — Коракс, за ним Муса, потом Бекко. Рабы терпеливо присели в тенечке, ожидая, пока напьются свободные. Аттилий знал, что в результате сегодняшней накладки он потерял весь свой престиж. Однако же он способен был пережить враждебность рабочих. Ему случалось переживать и кое-что похуже.
  Он крикнул Кораксу, что на сегодня работы окончены, получил в ответ насмешливый поклон и направился к узкой деревянной лестнице, ведущей в предоставленное ему жилье.
  Двор был прямоугольным. С северной стороны поднималась стена Писцины Мирабилис. С запада и с юга располагался склад и административное здание акведука. С восточной же стороны находились жилые помещения: на первом этаже — барак для рабов, а над ним — комнаты аквария. Коракс и трое рабочих жили в городе, со своими семьями.
  Аттилий оставил мать и сестру в Риме, хотя, конечно же, намеревался перевезти их в Мизены, как только снимет подходящий дом. Ну а пока что он спал в тесном холостяцком жилище своего предшественника, Экзомния; немногочисленные пожитки предыдущего хозяина Аттилий перенес в чуланчик в конце коридора.
  Но что же случилось с Экзомнием? Вполне понятно, что этот вопрос был первым, который задал Аттилий, едва лишь прибыл в порт. Но ответа никто не знал — а если кто и знал, то не потрудился донести до Аттилия. Все его расспросы наталкивались на угрюмое молчание. Складывалось впечатление, будто старый Экзомний, сицилиец, руководивший Августой почти двадцать лет, как-то утром — две недели назад — просто вышел из дома, и с тех пор никто о нем не слыхал.
  При иных обстоятельствах управление смотрителя акведуков в Риме, ведавшее водоводами в первой и второй областях, Лации и Кампанье, предпочло бы немного подождать, до прояснения обстоятельств. Но учитывая засуху, стратегическое значение Августы и тот факт, что на третьей неделе июля сенат разъехался на летние каникулы и добрая половина сенаторов отправилась в свои виллы на берегу Неа-политанского залива, чиновники сочли за благо немедленно отправить замену пропавшему акварию. Аттилий получил вызов на августовские иды, в сумерках — он как раз заканчивал мелкий плановый ремонт Нового Аниена. Его привели к самому смотрителю акведуков, Ацилию Авиоле, в официальную резиденцию смотрителя на Палатинском холме, и предложили ехать в Мизены. Аттилий умен, энергичен, предан своему делу — сенатор знал, как польстить нужному человеку, — и у него нет ни жены, ни детей, которые могли бы задержать его в Риме. Может ли он выехать завтра же? Конечно же, Аттилий сразу принял предложение: это была великолепная возможность продвинуться по служебной лестнице. Он попрощался с родными и успел на корабль, отплывавший днем из Остии.
  Аттилий уже начал писать письмо матери и сестре. Теперь оно лежало на тумбочке рядом с жесткой деревянной кроватью. Писание писем никогда не было его сильной стороной. Будничные подробности — «я доехал нормально, здесь очень жарко», — написанные ученическим почерком, — вот самое большее, на что он был способен. Это письмо ни малейшим образом не передавало смятения, царившего у него в душе, его страхов — а вдруг воды не хватит? — той изоляции, в которой он оказался. Но мать с сестрой были женщинами — что они могли знать? А кроме того, его приучили жить в соответствии с принципами стоиков: не тратить время на пустяки, выполнять свою работу без нытья, оставаться самим собой при любых обстоятельствах — в лишениях, болезнях, страданиях — и во всем придерживаться простоты. Мужчине довольно походной койки и плаща.
  Аттилий присел на край тюфяка. Его домашний раб, Филон, принес кувшин с водой, таз, немного фруктов, хлеб, вино и нарезанный ломтями твердый белый сыр. Аттилий тщательно умылся, съел всю еду и напился, разбавив вино водой. А потом улегся на кровать — он так устал, что даже не разделся, — закрыл глаза и мгновенно провалился в то зыбкое состояние между сном и бодрствованием, куда отныне и навеки ушла его покойная жена. И до Аттилия долетел ее голос, настойчивый и умоляющий: «Акварий! Акварий!»
  
  Жене Аттилия было всего двадцать два года, когда ее тело поглотил огонь погребального костра. Эта женщина была моложе — быть может, лет восемнадцати. Но Аттилий еще недостаточно очнулся от сна, а женщина во дворе была достаточно похожа на Сабину, чтобы его сердце бешено заколотилось. Те же темные волосы. Та же белоснежная кожа. Та же роскошная фигура. Женщина стояла у него под окном и звала:
  — Акварий! Акварий!
  Эти крики выманили мужчин из тени, и к тому моменту, как Аттилий спустился с лестницы, они уже столпились полукругом вокруг девушки и принялись беззастенчиво ее разглядывать. На девушке была свободная белая туника с глубоким вырезом и широкими проймами — обычно такую одежду носят дома, — несколько больше обнажавшие ее округлые белые руки и грудь, чем приличная женщина могла себе позволить при посторонних. Лишь теперь Аттилий заметил, что девушка не одна. Ее сопровождала рабыня — тощая, пожилая, с растрепанными волосами.
  Девушка, задыхаясь, что-то лепетала — что-то насчет того, что у ее отца сдохли все до единой красные кефали в загородке, насчет отравленной воды и какого-то человека, которого собираются скормить муренам, — и твердила, что акварий должен немедленно пойти с ней. Вот и все, что Аттилию удалось уразуметь из ее слов.
  Инженер вскинул руку, чтобы прекратить это словоизлияние, и спросил у девушки, как ее зовут.
  — Я — Корелия Амплиата, дочь Нумерия Попидия Амплиата, с виллы Гортензия, — нетерпеливо представилась девушка, и Аттилий заметил, как при имени ее отца Коракс многозначительно переглянулся с работниками. — Это ты — акварий?
  — Аквария здесь нет, — сказал Коракс. Инженер жестом велел ему умолкнуть.
  — Да, я приглядываю за акведуком.
  — Тогда пойдем со мной!
  Девушка быстро зашагала к воротам — и, похоже, очень удивилась, обнаружив, что Аттилий не спешит следом за ней. Работники расхохотались, а Муса принялся передразнивать девушку — покачивать бедрами и величественно вскидывать голову. «Ах, акварий, пойдем со мной!..»
  Девушка обернулась. На глазах ее блестели слезы бессильной ярости.
  — Корелия Амплиата, — терпеливо и достаточно доброжелательно произнес Аттилий, — быть может, красная кефаль мне и не по карману, но я точно знаю, что это морская рыба. А я за море не отвечаю.
  Коракс заухмылялся:
  — Слыхал? Она принимает тебя за Нептуна! Рабочие снова расхохотались. Аттилий прикрикнул на них и велел умолкнуть.
  — Мой отец собирается убить человека. И этот раб просил привести аквария. Больше я ничего не знаю. Ты — его единственная надежда. Так идешь ты или нет?
  — Погоди, — сказал Аттилий и кивком указал на старуху. Та плакала, спрятав лицо в ладонях. — Кто она?
  — Мать приговоренного. Вот теперь рабочие утихли.
  — Ты видишь? — Корелия коснулась его руки. — Пойдем, — негромко произнесла он. — Пожалуйста.
  — Твой отец знает, где ты?
  — Нет.
  — Мой тебе совет — не вмешивайся, — сказал Коракс, обращаясь к Аттилию.
  Тот в душе был согласен, что это мудрый совет. Если всякий раз, как слышишь о жестоком обращении с рабом, ты будешь пытаться вмешаться, у тебя не останется времени ни на еду, ни на сон. Бассейн с морской водой, забитый дохлой кефалью? А при чем тут он, Аттилий? Он посмотрел на Корелию. Хотя если тот бедолага и вправду звал его...
  Предчувствия, знаки, предзнаменования...
  Пар, дергающийся, словно леска. Источник, прямо на глазах уходящий в землю. Акварий, сгинувший бесследно — словно в воздухе растворился. Пастухи твердят, будто на склонах горы Везувий видели великанов. Поговаривают, будто в Геркулануме женщина родила младенца с плавниками вместо ступней. И вот теперь в Мизенах в бассейне в одночасье мрет вся кефаль безо всяких видимых причин.
  От этого так просто не отмахнешься.
  Аттилий почесал за ухом:
  — Далеко ли до твоей виллы?
  — Пожалуйста! Несколько сотен шагов! Совсем рядом!
  Девушка потянула его за руку, и Аттилий подчинился. Ей трудно было сопротивляться, этой Корелии Амплиате. Может, ему следует хотя бы отвести девушку домой? Женщине ее возраста и общественного положения небезопасно в одиночку бродить по улицам портового города. Аттилий окликнул Коракса, но тот лишь пожал плечами и крикнул в ответ: «Не вмешивайся!» И Аттилий, толком даже не успев понять, что происходит, очутился на улице, потеряв остальных работников акведука из вида.
  
  Стояло то время — примерно за час до заката, — когда жители этой части Средиземноморья начинают показываться из домов. Не то чтобы в городе к этому моменту стало намного прохладнее — отнюдь. Камни были раскалены, словно кирпичи в печи для обжига. Старухи сидели на скамеечках у дверей и сплетничали, а мужчины тем временем собирались в тавернах, выпивали и беседовали. Густобородые бессы и жители Далмации, египтяне с золотыми кольцами-серьгами в ушах, рыжие германцы, смуглые греки и киликийцы, рослые мускулистые нубийцы, черные словно уголь, с глазами, покрасневшими от вина, — люди со всех концов великой империи, достаточно отчаянные либо достаточно честолюбивые, чтобы согласиться отдать двадцать пять лет жизни в обмен на римское гражданство. Откуда-то снизу, от порта, доносился перезвон водяного органа.
  Корелия быстро прыгала со ступеньки на ступеньку, подобрав подол; ее мягкие туфли беззвучно ступали по камням. Рабыня бежала впереди. Аттилий мчался последним и бормотал себе под нос:
  — «Несколько сотен шагов»! «Совсем рядом»! Ага! И все до единого — вверх по склону!
  Но в конце концов они добрались до ровного места, и глазам их предстала длинная высокая коричнево-серая стена с аркой ворот, увенчанной двумя коваными дельфинами, что встретились в поцелуе. Женщины вбежали в ворота — их никто не охранял, — и Аттилий, оглядевшись по сторонам, последовал за ними. И из шума, толкотни, пыли вдруг перешел в безмолвие и синеву. У Аттилия захватило дух. Бирюза, ляпис-лазурь, индиго, сапфиры — все синие драгоценности, что только сотворила Мать-Природа, — раскинулись сейчас перед ним, от хрустального мелководья до темных вод, граничащих с горизонтом. Сама вилла располагалась на нескольких террасах — фасадом, выстроенная здесь исключительно ради этого изумительного вида. У пристани стояло роскошное двадцативесельное судно; борта его были красно-золотыми, палубу укрывал ковер того же цвета.
  Аттилий почти ничего более не запомнил, кроме этой всепоглощающей синевы, поскольку они понеслись дальше. Теперь их вела Корелия — вниз, мимо статуй, фонтанов, зеленых орошаемых лужаек, по мозаичному полу, украшенному изображениями обитателей моря, на террасу с плавательным бассейном — таким же синим, выложенным мрамором и обращенным к морю. У бортика тихо покачивался деревянный мяч, как будто кто-то отвлекся на минуту от игры, да так и не вернулся. Аттилий вдруг осознал, насколько пустынным был этот огромный дом, а когда Корелия указала на балюстраду, и Аттилий, положив руки на каменный парапет, осторожно перегнулся через него, он понял, почему вилла опустела. Большинство челяди толпилось сейчас у берега моря.
  Ему потребовалось несколько мгновений, чтобы охватить разумом все детали этой сцены. Местом действия, как Аттилий и ожидал, служило рыбное хозяйство — но оно оказалась куда крупнее, чем он предполагал. И оно было очень старым. Судя по их виду, эти садки построили еще в последние годы республики: от скал отходили каменные стены, образуя замкнутые прямоугольные бассейны. Поверхность одного из них пестрила дохлыми рыбинами. Вокруг самого дальнего бассейна толпились люди, неотрывно глядя на воду; один из них тыкал во что-то багром. Аттилий присмотрелся повнимательнее — для этого ему пришлось заслонить глаза от солнца, — и его замутило. Эта сцена самой своей неподвижностью напомнила ему момент убийства в амфитеатре — момент почти чувственного единения толпы и жертвы.
  За спиной у Аттилия старуха испустила горестный вопль отчаяния. Аттилий отступил от балюстрады, повернулся к Корелии и покачал головой. Ему хотелось побыстрее уйти отсюда. Отчаянно хотелось вернуться к своей профессии, к ее насущным делам, простым и добропорядочным. Здесь он ничего не мог поделать.
  Но девушка, подступив вплотную, преградила ему путь.
  — Пожалуйста! — взмолилась она. — Помоги ей!
  Глаза ее были синими — даже синее, чем у Сабины. Казалось, будто они вобрали в себя всю синеву залива, и даже сверкали они точно так же. Аттилий заколебался, стиснул зубы, потом повернулся и неохотно взглянул на море еще раз.
  Он заставил себя осмотреть его до самого горизонта, преднамеренно отводя взгляд от рыбной загородки, потом вновь взглянул на прибрежные воды и попытался оценить картину с профессиональной точки зрения. Он увидел деревянные ворота перемычек. Железные ручки — чтобы открывать эти ворота. Металлические решетки, окружающие некоторые бассейны, — чтобы рыба не могла выпрыгнуть оттуда. Мостики. Трубы. Трубы!
  Аттилий застыл, потом резко обернулся и, сощурившись, присмотрелся к склону холма. Прибой наверняка должен был проходить сквозь металлические решетки, встроенные в бетонные стены рыбных садков в подводной части стен; это делалось специально, чтобы вода в садках не застаивалась. Это Аттилий знал. Но трубы... Он склонил голову набок. Постепенно до него начало доходить, в чем тут дело. По трубам наверняка поступает пресная вода — чтобы разбавить воду в садках и сделать ее не такой соленой. Как в лагуне. В искусственной лагуне. Идеальные условия для разведения рыбы. И самая капризная, самая трудная для разведения рыба — это красная кефаль, деликатес, предназначенный лишь для самых богатых.
  — В каком месте дом подсоединен к акведуку? — негромко спросил Аттилий.
  Корелия покачала головой.
  — Я не знаю.
  «Ответвление должно быть большим, — подумал Аттилий. — Дом такой величины...»
  Он присел рядом с плавательным бассейном, зачерпнул пригоршню теплой воды, попробовал ее, нахмурился, подержал на языке, словно знаток, пробующий редкое вино. Насколько Аттилий мог судить, вода была чистой. Но, опять же, — это могло и ничего не значить. Инженер попытался вспомнить, когда он в последний раз проверял сток акведука. Получалось, что лишь вчера вечером, перед тем, как отправиться спать.
  — Когда передохла рыба?
  Корелия вопросительно взглянула на рабыню, но та уже не замечала ничего вокруг.
  — Не знаю. Кажется, часа два назад. Два часа!
  Аттилий перемахнул через балюстраду на лежащую внизу террасу и решительно зашагал к берегу.
  Представление, разыгранное у края воды, не оправдало ожиданий. Но чего и ждать в наши дни, верно? Амплиату все чаще казалось, что он достиг некой точки — то ли в возрасте, то ли в богатстве, — на которой возбуждение ожидания делается куда сильнее и отчетливее, чем пустота самого свершения. Крики жертвы смолкли, хлынула кровь — и что? Всего лишь еще одна смерть.
  Лучшим из всего этого было начало: неспешная подготовка, а затем — продолжительный период, на протяжении которого раб просто плавал, выставив лицо над водой и стараясь не шевелиться, чтобы не привлекать внимания обитателей загородки. Очень забавно. И тем не менее на жаре время тянулось медленно, и Амплиат уже начал было думать, что всю эту затею с муренами перехвалили и что Ведий Поллион был далеко не таким стильным, как ему казалось. Но нет: на аристократию можно положиться всегда и во всем! В тот самый момент, когда Амплиат уже готов был плюнуть и уйти, вода забурлила и — хлоп! — лицо исчезло, словно поплавок, на миг вынырнуло обратно — до чего же оно было потешное! — и исчезло уже навсегда. Задним числом Амплиат решил, что это и было кульминацией представления. Потом уже стало гораздо скучнее. Да и смотреть было неудобно, из-за жара клонящегося к горизонту солнца.
  Амплиат снял соломенную шляпу, обмахнул ею лицо, словно веером, и взглянул на сына. Сперва ему показалось, будто Цельзиний смотрит прямо перед собой, но потом он заметил, что юноша сидит зажмурившись. Опять этот мальчишка за свое! Казалось бы, он всегда подчиняется приказам. Так нет же: стоит присмотреться, и видишь, что подчиняется он чисто механически, а сам где-то витает мыслями. Амплиат ткнул его пальцем в ребра, и глаза Цельзиния распахнулись.
  Ну вот что у него на уме? По-видимому, какая-то восточная чушь. И виноват во всем он сам, Амплиат. Когда мальчишке было всего шесть лет — то есть двенадцать лет назад, — Амплиат построил на собственные средства храм в Помпеях и посвятил его Исиде. Как бывший раб, он не посмел бы построить храм Юпитеру Величайшему, или Матери Венере, или любому другому из наиболее почитаемых божеств. Но Исида была египтянкой, вполне подходящей богиней для женщин, парикмахеров, актеров, изготовителей благовоний и тому подобной швали. Амплиат подарил этот храм городу от имени Цельзиния, чтобы впоследствии ввести мальчишку в городской совет Помпей. И уловка сработала. Но вот чего Амплиат не предвидел, так это того, что Цельзиний отнесется ко всей этой чепухе серьезно. Но он отнесся серьезно, и, несомненно, сейчас именно об этом и размышлял — об Осирисе, боге Солнца, муже Исиды, которого каждый день на закате убивает его вероломный брат Сет, несущий тьму. И о том, что всякого человека после смерти будет судить владыка загробного царства, и тем, кого он сочтет достойным, будет дарована вечная жизнь, и они восстанут снова, подобно Гору, наследнику Осириса, карающему юному солнцу, несущему свет. Неужели Цельзиний и вправду верит во всю эту бабью болтовню? На самом деле считает, будто и этот полуобглоданный раб, например, может на рассвете восстать из мертвых и отомстить за себя? Амплиат повернулся было, чтобы спросить сына об этом, но тут его отвлек раздавшийся сзади крик. Среди сгрудившихся рабов возникло какое-то шевеление, и Амплиат развернулся вместе с креслом. По лестнице, идущей от виллы, спускался какой-то незнакомый ему мужчина. Спускался, махал руками и что-то кричал.
  
  Принципы строительного дела просты, универсальны и беспристрастны. Они повсюду одинаковы — что в Риме, что в Галлии, что в Кампанье. За это Аттилий их и любил. Даже сейчас, на бегу, он отчетливо представлял себе то, чего видеть не мог. Главный трубопровод акведука проходит по склону холма над виллой, заглубленный в землю примерно на три фута, и тянется с севера на юг, от города Байи до Писцины Мирабилис. И тот, кто владел этой виллой во времена возведения Аквы Августы — более века назад, — наверняка должен был протянуть два ответвления к себе. Одно должно впадать в большую цистерну, снабжающую водой весь дом, плавательный бассейн и фонтаны в саду. Если главный трубопровод будет загрязнен, может потребоваться целый день, чтобы примеси разошлись по всей системе водоснабжения — в зависимости от величины цистерны. Но другое ответвление должно поставлять воду из Августы прямиком во все эти многочисленные садки. И всякая проблема, случившаяся с акведуком, мгновенно отразится на них.
  Тем временем картина начала приобретать не меньшую четкость: хозяин дома — видимо, сам Амплиат — в удивлении поднялся с кресла, а зрители теперь повернулись спиной к загородке и воззрились на Аттилия, преодолевающего последний пролет лестницы. Аттилий сбежал по бетонному пандусу, ведущему к рыбным садкам; он замедлил шаг по мере приближения к Амплиату, но не остановился.
  — Вытащите его! — крикнул акварий, пробегая мимо хозяина дома.
  Обозленный Амплиат что-то сказал ему вслед, но Аттилий развернулся на бегу — теперь он семенил спиной вперед — и вскинул раскрытые ладони.
  — Пожалуйста! Просто вытащите!
  Амплиат уставился на него, разинув рот, но потом, не отрывая взгляда от Аттилия, все-таки поднял руку. Загадочный жест. И тем не менее он породил взрыв бурной деятельности, как будто все только и ждали именно этого сигнала. Управляющий сунул два пальца в рот, свистнул рабу с багром и махнул рукой, изображая, будто что-то достает. Раб тут же развернулся, запустил багор в загородку, что-то подцепил и поволок.
  Аттилий тем временем оказался почти у самых труб. Вблизи они оказались больше, чем казались с террасы. Терракота. Две трубы. Каждая — больше фута в диаметре. Они выходили из склона, вместе пересекали пандус и у края воды разделялись, устремляясь вдоль садков, в противоположные стороны. В обеих трубах были устроены грубые люки для осмотра — двухфутовые отверстия, накрытые поверх выпуклой терракотовой заслонкой. Добравшись до них, Аттилий обнаружил, что одну заслонку кто-то снимал, а когда ставил на место, плохо подогнал обратно. Неподалеку валялась стамеска, как будто того, кто ею пользовался, спугнули.
  Аттилий опустился на колени, вставил стамеску в щель, просунул поглубже, повернул — и наконец-то смог поддеть край заслонки пальцами. Он снял заслонку и отложил в сторону, не обращая внимания на ее вес. Лицо его при этом оказалось прямо над текущей водой, и Аттилий мгновенно учуял зловоние. Вырвавшись из ограниченного пространства, оно оказалось настолько сильно, что инженера едва не стошнило. Мгновенно узнаваемый запах разложения. Запах тухлых яиц.
  Дыхание Гадеса.
  Сера.
  
  Раб был мертв. Это было ясно даже издалека. Аттилий, сидевший у открытой трубы, увидел, как останки выволокли из садка с муренами и накрыли мешком. Зрители рассеялись и побрели обратно к вилле — а седая рабыня шла навстречу им, сквозь них, к морю. Прочие рабы отводили взгляды и шарахались от нее, словно от чумной. Добравшись до мертвого, старуха воздела руки к небу и принялась раскачиваться из стороны в сторону. Амплиат не обращал на нее ни малейшего внимания. Он решительно двинулся к Аттилию. Корелия — за ним следом. А еще — какой-то юноша, очень на нее похо-жий — должно быть, брат, — и еще несколько человек. У парочки из них на поясах висели ножи.
  Акварий вновь переключил внимание на воду. Что это — плод воображения, или напор действительно уменьшился? Теперь, при открытой заслонке, запах сделался куда более нагляден. Аттилий опустил руку в поток, пытаясь оценить его силу, а тот изгибался и извивался вокруг его пальцев, словно мышцы, словно живое существо. Однажды, еще в детстве, Аттилий видел, как во время гладиаторских игр убили слона — лучники и копейщики в леопардовых шкурах. Но Аттилию запомнилась не столько сама травля, сколько последовавшая за этим сцена: дрессировщик слона — должно быть, он сопровождал огромного зверя на всем пути из Африки — сидел на пыльной земле, рядом с умирающим гигантом, и что-то шептал ему. И сейчас Аттилий чувствовал себя этим дрессировщиком. Казалось, будто акведук, громадная Аква Августа, умирает прямо у него под рукой.
  Тут чей-то голос произнес:
  — Ты на моей земле.
  Аттилий поднял голову и обнаружил, что над ним нависает Амплиат. Владельцу виллы было где-то за пятьдесят. Он был невысок, но широкоплеч и крепко сбит.
  — Это моя земля, — повторил Амплиат.
  — Земля — твоя. А вода — императора.
  Аттилий встал и вытер руку об тунику. Подуматьтолько: стоит такая засуха, и столько драгоценной жидкости изводится, чтобы богатей мог тешиться со своей рыбой! Акварий разозлился.
  — Тебе следует перекрыть эту трубу. В главном водоводе акведука сера, а красная кефаль не переносит никаких примесей. Вот это, — он намеренно подчеркнул эти слова, — и убило твою драгоценную рыбу.
  Амплиат слегка наклонил голову набок и оскорбленно фыркнул. У него было правильное, красивое лицо. А глаза — того же оттенка синевы, что и у его дочери.
  — А ты вообще кто такой?
  — Марк Аттилий. Акварий Аквы Августы.
  — Аттилий? — Миллионер нахмурился. — А что случилось с Экзомнием?
  — Хотел бы я это знать.
  — Но ведь акварий — он, верно?
  — Нет. Как я уже сказал, теперь акварий — я. — Аттилий пребывал не в том настроении, чтобы выказывать уважение этому богатею. Подлый, неумный, жестокий тип. При других обстоятельствах Аттилий, скорее всего, не удержался бы, чтобы не сказать Амплиату пару ласковых, но сейчас ему было не до того. — Мне нужно вернуться в Мизены. С акведуком что-то произошло.
  — Что с ним? Какое-то знамение?
  — Можно сказать и так.
  Аттилий собрался было уходить, но Амплиат быстрым движением перекрыл ему путь.
  — Ты меня оскорбил, — заявил он. — На моей земле. В присутствии моей семьи. И теперь пытаешься уйти, даже не извинившись?
  Он подступил вплотную, так, что Аттилию стали видны капельки пота среди редеющих волос. От хозяина виллы исходил сладковатый запах шафранового масла, самого дорогого из притираний.
  — Кто позволил тебе сюда войти?
  — Если я чем-либо оскорбил тебя... — начал было Аттилий. Но потом ему вспомнилось искалеченное тело под саваном из мешковины, и извинения встали ему поперек горла. — Уйди с дороги.
  Он попытался оттолкнуть Амплиата, но тот схватил его за руку, а кто-то уже потянулся за ножом. Аттилий понял, что еще мгновение — один-единственный удар — и все будет кончено.
  — Он пришел из-за меня, отец. Это я его позвала.
  — Что?
  Амплиат резким движением повернулся к Корелии. Что он мог сотворить? Ударил бы он ее? Аттилий так никогда этого и не узнал, ибо в этот самый миг раздался ужасающий вопль. По пандусу шла седая женщина. Она измазала руки, лицо и одежду кровью сына и теперь шла, выставив руки перед собой и растопырив костлявые смуглые пальцы. Она что-то кричала на неведомом Аттилию языке. Но ему и не нужно было знать этот язык, чтобы понять, что происходит. Проклятье есть проклятье, на каком бы языке его ни произносили. А это проклятье явно было направлено на Амплиата.
  Богач выпустил руку Аттилия и повернулся к рабыне, с абсолютно безразличным лицом внимая проклятью. А потом, когда поток слов начал иссякать, он расхохотался. На миг воцарилось молчание, а потом окружающие подхватили этот смех. Аттилий взглянул на Корелию. Та едва заметно кивнула и указала глазами в сторону виллы. «Со мной все будет в порядке, — казалось, говорил ее взгляд. — Иди». И больше Аттилий ничего уже не видел и не слышал, ибо повернулся спиной к этой сцене и помчался наверх. Он преодолевал за один шаг по две-три ступени, но ему казалось, будто ноги у него налиты свинцом, как это бывает в кошмарном сне.
  Hоrа duodecimo
  [18.48]
  Непосредственно перед извержением может отмечаться пропорциональное увеличение доли серы по отношению к углероду, сернистого газа по отношению к углекислому, серы по отношению к хлору, а также общее количество соляной кислоты... Отмеченное увеличение количества данных компонентов в мантии зачастую свидетельствует о подъеме магмы в спящем вулкане и предупреждает о возможности извержения.
  «Вулканология»
  Акведук — творение Человека, но он повинуется законам Природы. Акварий может найти источник и направить его в другую сторону, но он, раз двинувшись в заданном направлении, с этого момента течет неотвратимо и неумолимо, со средней скоростью две с половиной мили в час, и Аттилию не под силу было помешать ему загрязнять воду Мизен.
  Правда, у него еще оставалась слабая надежда, что сера каким-то образом попала только на саму виллу Гортензия, что она просочилась в водовод, отходящий к дому, и что над прекрасным изгибом залива загрязнены лишь владения Амплиата.
  Эта надежда жила до тех пор, пока Аттилий не домчался по склону холма до Писцины Мирабилис, выволок Коракса из барака, где тот играл в кости с Мусой и Бекко, объяснил ему, что случилось, и с нетерпением дождался, пока надсмотрщик отопрет дверь, ведущую к резервуару, — и в этот миг она испарилась, изгнанная тем же зловонием, что поднималось от трубы на вилле.
  — Песье дыхание! — с отвращением выпалил Коракс. — Оно, должно быть, накапливалось уже несколько часов!
  — Два часа.
  — Два часа? — Надсмотрщик неприкрыто возрадовался. — Так это началось тогда, когда ты таскал нас по холмам из-за твоей дурацкой ошибки?
  — А что изменилось бы, если бы мы находились здесь?
  Аттилий, зажав нос, спустился на несколько ступенек. Свет померк. Инженер слышал где-то вдали, за колоннами, шум воды, падающей в резервуар, — но это не был обычный мощный плеск. Как он и заподозрил там, на вилле, напор воды падал, причем падал быстро.
  Аттилий позвал раба-грека, Полития — тот стоял на верхних ступенях в ожидании указаний — и велел принести факел и чертеж главного водовода акведука и прихватить со склада бутылку с пробкой — обычно в них брались пробы воды. Политий убежал исполнять приказ, а Аттилий остался стоять, вглядываясь во мрак и радуясь, что надсмотрщик не видит сейчас его лица.
  — Коракс, давно ли ты работаешь на Августе?
  — Двадцать лет.
  — Случалось ли что-либо подобное прежде?
  — Нет, никогда. Это ты навлек на нас несчастья.
  Аттилий, придерживаясь рукой за стену, осторожно спустился по оставшимся ступеням к самому краю резервуара. Плеск воды, падающей из выходного отверстия Августы, в соединении со зловонным запахом и печальным светом последнего часа дня, вызвали у Аттилия странное ощущение: ему показалось, будто он спускается в преисподнюю. И даже лодка с веслами и та была привязана у стены: вполне подходящая ладья для переправы через Стикс. Аттилий попытался перевести все это в шутку, чтобы скрыть начавший овладевать им страх.
  — Может, ты и вправду мой Харон, — сказал он Кораксу, — но у меня нет монеты, чтобы заплатить тебе.
  — Тогда ты обречен на вечные скитания по преисподней.
  Что-то во всем этом было не так. Аттилий постучал себя кулаком в грудь — он всегда так поступал в задумчивости, потом повернулся к выходу:
  — Политий! Пошевеливайся!
  — Уже бегу, акварий!
  В дверном проеме и вправду появился худощавый раб, несущий факел и тонкую восковую свечу. Он спустился вниз и вручил все это Аттилию. Инженер поднес горящий фитиль к пакле, пропитанной смолой. Та мгновенно вспыхнула. На стенах заплясали тени.
  Аттилий осторожно спустился в лодку, подняв факел повыше, а потом, повернувшись, принял от Полития свернутые в трубочку чертежи и стеклянную бутылку. Лодка была легкой плоскодонкой, предназначенной для ремонтных работ в резервуаре, и, когда в нее забрался еще и Политий, суденышко сильно погрузилось в воду.
  «Я должен бороться со своим страхом, — подумал Аттилий. — Я должен быть хозяином положения».
  — Если бы это произошло при Экзомнии, что бы он стал делать?
  — Не знаю. Но я вот что тебе скажу: он знал эту воду, как никто иной. Он бы это предвидел.
  — Возможно, он и вправду это предвидел. Потому и бежал.
  — Экзомний — не трус. Он не стал бы бежать.
  — Тогда где же он?
  — Я тебе уже сто раз повторял, красавчик: я понятия не имею, где он.
  Надсмотрщик наклонился, отвязал веревку от кольца, вделанного в стену, и оттолкнулся от ступеней, а потом повернулся лицом к Аттилию и взялся за весла. В свете факела он казался смуглым и коварным и выглядел старше своих сорока лет. Он жил через дорогу от резервуара, и у него была жена и целый выводок детишек. Аттилию стало интересно: за что Коракс так его ненавидит? Может, он сам жаждал занять должность аквария и возмутился, когда ему на шею посадили какого-то юнца из Рима? Или тут крылось нечто иное?
  Он велел Кораксу грести на середину Писцины. Когда они очутились в центре, Аттилий передал факел надсмотрщику, а сам открыл одну из бутылок и закатал рукава туники. Сколько раз он видел, как это проделывает его отец — там, в подземных резервуарах Клавдии или Анио Новис на Эсквилинском холме! Старик научил его чувствовать привкус и аромат каждого потока, столь же неповторимый, как букет хорошего вина. Самая сладкая — вода Аквы Марции: она течет из трех чистых ручьев из бассейна реки Анио. Самая грязная, с примесью песка — в Акве Альзиентине; ее берут из озера, и она годится только для полива. В Акве Юлии вода мягкая и холодная. Ну, и так далее. Отец говорил, что акварию мало знать законы архитектуры и гидравлики. Для того чтобы стать хорошим акварием, нужен вкус, обоняние, умение чувствовать воду, камни и почву, сквозь которые эта вода течет на своем пути к поверхности. От этого искусства может зависеть множество жизней.
  Аттилию вдруг представился отец — отчетливо, словно живой. Свинец, с которым отец работал всю свою жизнь, убил его еще до наступления пятидесятилетия, и подросток Аттилий стал главой семьи. Под конец от отца почти ничего уже не осталось. Только кости, обтянутые тонким саваном белой кожи.
  Отец знал бы, что делать в подобном случае.
  Аттилий повернул бутылку горлышком книзу, перегнулся через борт и погрузил бутылку в воду — потом медленно повернул ее под водой, выпуская воздух. К поверхности потянулась цепочка пузырьков. Аттилий заткнул бутылку пробкой и вытащил из воды.
  Усевшись поудобнее, он снова открыл бутылку и поднес к носу. Потом отпил глоток, подержал во рту, покатал на языке, проглотил. Горькая, но пить можно. По крайней мере, пока. Инженер передал бутылку Кораксу; тот подхватил ее, глотнул как следует и вытер рот тыльной стороной ладони.
  — Сойдет, если добавить побольше вина, — вынес он свой вердикт.
  Лодка стукнулась о колонну, и Аттилий заметил расширяющуюся полосу между сухим и мокрым бетоном — четко очерченная, она поднималась над поверхностью воды на добрый фут. Вода утекала из резервуара быстрее, чем Августа успевала его наполнять.
  Новая вспышка паники. «Сражайся с ней».
  — Какова вместимость Писцины?
  — Двести восемьдесят квинариев.
  Аттилий поднял факел повыше, к крыше, теряющейся где-то в полумраке футах в пятнадцати над ним. Значит, глубина воды сейчас — что-то около тридцати пяти футов. Резервуар заполнен на две трети. Предположим, это — двести квинариев. В Риме принято было считать, что один квинарий примерно равен дневной норме потребления двух сотен человек. Гарнизон Мизен насчитывал десять тысяч человек. Плюс еще тысяч десять гражданских лиц.
  Несложно рассчитать.
  У них осталось воды на два дня. Предположим, можно выдавать ее по расписанию, час утром и час вечером. И предположим, что концентрация серы в воде на дне Писцины не выше, чем у поверхности. Думай же! В естественных источниках сера теплая, и потому всегда поднимается к поверхности. Но как себя ведет сера, охлажденная до той же температуры, что и окружающая вода? Рассеивается? Всплывает? Погружается?
  Аттилий посмотрел в северный конец резервуара, туда, куда впадала Августа.
  — Нам нужно измерить давление.
  Коракс погреб поближе к водопаду, умело лавируя среди лабиринта колонн. Аттилий, держа в одной руке факел, другой развернул и разложил на коленях чертеж.
  На всем западном берегу залива, от Неаполя до Кум, сера встречалась в том или ином виде. Это Аттилий знал. Серу в виде зеленых полупрозрачных глыб извлекали из шахт в Левкогеевых холмах, в двух милях севернее основного водовода акведука. Вокруг города Байи имелось множество горячих серных источников: больные съезжались к ним со всей империи. Было еще озеро под названием Посидиан — его назвали так в честь какого-то вольноотпущенника Клавдиев, — такое горячее, что в нем можно было варить мясо. Даже прибрежные воды Байи иногда наполнялись горячей серой, и больные лезли на мелководье в надежде обрести исцеление. Видимо, где-то в этой тлеющей земле — земле, где находилась пещера Сивиллы и пылающие отверстия, ведущие прямиком в преисподнюю, — где-то здесь сера и смешалась с водами Августы.
  Они добрались до туннеля акведука. Коракс на мгновение позволил лодке свободно скользить по воде, а потом несколькими ловкими ударами весел направил ее в противоположном направлении и остановил у самой колонны. Аттилий отложил чертежи и поднял факел повыше. Свет факела заиграл на зеленой плесени, покрывающей стены, а затем осветил высеченную из камня огромную голову Нептуна — собственно, через его распахнутый рот и низвергался блестящий черный поток, воды Августы. Но за тот краткий срок, что понадобился им, дабы доплыть досюда от лестницы, поток успел ослабеть и превратиться в жалкую струйку.
  Коракс негромко присвистнул.
  — Вот уж не думал, что доживу до такого дня, когда Августа пересохнет. Ты не зря беспокоился, красавчик. — Он взглянул на Аттилия, и по его лицу впервые промелькнула тень страха. — Под какой же звездой ты рожден, что навлек на нас это бедствие?
  Акварий обнаружил, что ему тяжело дышать. Он снова прикрыл нос ладонью и поднес факел поближе к поверхности резервуара. Блики света заплясали на поверхности воды; казалось, будто где-то там, в глубине, горит костер.
  «Это невозможно, — подумал Аттилий. — Акведуки не иссякают. Во всяком случае, не так, не за несколько часов. Главные водоводы делаются из кирпича, скрепленного водостойким раствором, и окружаются покрытием в полтора фута толщиной. Дефекты конструкции, течь, отложения извести, сужающие трубу — все это случается, но все эти неполадки проявляют себя постепенно, на протяжениимногих месяцев, если не лет. Акве Клавдии понадобилось десятилетие, чтобы окончательно перестать действовать».
  От размышлений его отвлек крик раба, Полития.
  — Акварий!
  Аттилий обернулся, но отсюда лестница была не видна; ее заслоняли колонны, напоминающие сейчас окаменевшие дубы, встающие из вод какого-то темного зловонного болота.
  — Что такое?
  — Гонец, акварий! Он привез известие о том, что акведук иссяк!
  — Это мы и сами видим, недоумок греческий, — пробормотал Коракс.
  Аттилий вновь потянулся за чертежами.
  — Из какого города он прибыл?
  Он ожидал, что раб назовет Байи или Кумы. В худшем случае — Путеолы. Неаполь уже стал бы подлинным бедствием.
  Но последовавший ответ был подобен удару под дых.
  — Из Нолы!
  
  Гонец был покрыт таким толстым слоем пыли, что напоминал скорее призрак, чем человека. И пока он рассказывал свою историю — о том, что на рассвете в резервуар Нолы перестала поступать вода и что несчастью этому предшествовал сильный запах серы, появившийся в середине ночи, — раздался стук копыт, и во двор рысцой въехал еще один всадник.
  Он соскочил с коня и протянул Аттилию папирусный свиток. Письмо от городских властей Неаполя. Там Августа иссякла около полудня.
  Аттилий внимательно прочел послание, как-то умудрившись сохранить бесстрастный вид. Во дворе к этому моменту собралась небольшая толпа: две лошади, два всадника и компания работников акведука, бросивших вечернюю трапезу, чтобы послушать о происшедшем. Эта суматоха уже начала привлекать внимание прохожих и окрестных лавочников.
  — Эй, водяные души! — крикнул хозяин закусочной, находившейся на противоположной стороне улицы. — Что случилось?
  «Немного же понадобится, чтобы паника разнеслась по городу, словно пожар под порывами ветра», — подумал Аттилий. Он уже чувствовал в себе ее первую искру. А потому прикрикнул на двоих рабов, чтобы те закрыли ворота, и велел Политию позаботиться о гонцах, напоить и накормить их.
  — Муса, Бекко, берите повозку и начинайте загружать. Негашеная известь, путеоланум, инструменты — все, что может понадобиться для починки главного водовода. Столько, сколько сможет тянуть пара волов.
  Работники переглянулись.
  — Но мы не знаем, что там за повреждение, — заметил Муса. — Одной повозки может и не хватить.
  — Тогда мы добудем недостающее в Ноле.
  И он быстро зашагал к канцелярии акведука; посланец из Нолы двинулся за ним следом.
  — Но что мне сказать эдилам? — Посланец был юн, еще совсем мальчишка. Единственным местом на его лице, не покрытым коркой пыли, были круги вокруг запавших глаз — розовые и мягкие, и по сравнению с ними его взгляд казался особенно испуганным. — Жрецы хотят принести жертву Нептуну. Они говорят, что сера — это ужасное знамение.
  — Скажи им, что мы осознаем глубину несчастья, — Аттилий изобразил некий неопределенный жест. — Скажи, что мы починим Августу.
  И он, пригнувшись, чтобы не стукнуться об низкую притолоку, нырнул в маленькую комнату. Экзомний оставил документацию Августы в полнейшем беспорядке. Какие-то купчие, долговые расписки, всякие судебные документы, письма из имперского смотрителя акведуков и приказы префекта флота, стоящего в Мизенах, — некоторые из них — двадцати-тридцатилетней давности — грудами валялись в сундуках, на столе и прямо на полу. Аттилий локтем смахнул все бумажки со стола и развернул чертежи.
  Нола! Но как такое могло случиться? Нола — большой город, расположенный в тридцати милях восточнее Мизен, и рядом с ней нет никаких месторождений серы. Инженер попытался прикинуть расстояние. Повозке, запряженной волами, потребуется самое меньшее два дня, чтобы лишь добраться до Нолы. Карта, словно наяву, с математической четкостью показывала ему, как ширилось бедствие, как пустел акведук. Аттилий измерял карту пальцем, беззвучно шевеля губами. Две с половиной мили в час! Если в Ноле вода иссякла на рассвете, тогда где-то к середине утра это же должно было стрястись с Ацеррой. Неаполь, расположенный в двенадцати милях от Мизен, остался без воды в полдень, значит, к восьми это докатилось до Путеол, к девяти — до Кум, к десяти — до Байи. И вот теперь, к двенадцати, настал и их черед. Неизбежный результат.
  Семь городов. Помпеи, расположенные на несколько миль выше Нолы, пока не входят в этот список. Но даже если не считать их... Более двухсот тысяч человек остались без воды!
  Тут инженер заметил, что в комнате потемнело.
  Это Коракс остановился в дверном проеме и привалился к косяку, ожидая, пока на него обратят внимание.
  Аттилий свернул карту и сунул под мышку.
  — Дай мне ключи от затворов.
  — Зачем?
  — А что, неясно? Я собираюсь закрыть резервуар.
  — Но это вода флота! Ты не можешь этого сделать без дозволения префекта!
  — Тогда почему бы тебе не сходить и не получить дозволение? А я тем временем запру затворы!
  Вот уж второй раз за день они очутились лицом к лицу, так близко, что каждый мог чувствовать дыхание другого.
  — Слушай, что я тебе скажу, Коракс. Писцина Мирабилис — стратегический резерв. Тебе ясно? Для этого она и существует — чтобы ее можно было закрыть в случае чрезвычайного происшествия. Мы тут тратим время на споры, а вода утекает. А теперь давай ключ, или тебе придется ответить за это в Риме.
  — Ладно. Делай как знаешь, красавчик. — И Коракс, не отрывая взгляда от лица Аттилия, снял ключ со связки, которую он носил на поясе. — А я и вправду пойду к префекту. И расскажу ему, что тут творится. А потом посмотрим, кто за что ответит.
  Аттилий схватил ключ и, отодвинув Коракса с дороги, выскочил во двор.
  — Политий, закрой за мной ворота! — крикнул он ближайшему рабу. — И никого не впускайте без моего дозволения!
  — Хорошо, акварий.
  На улице уже собралась толпа зевак, но они расступились, давая Аттилию пройти. Акварий проскочил мимо, не обращая внимания на их вопросы, свернул налево, потом еще раз налево — и ринулся вниз по крутым лестницам. Где-то вдали все еще продолжал звенеть водяной орган. На веревках, натянутых поперек улочек, сохло выстиранное белье. Люди оборачивались вслед Аттилию, когда он проталкивался мимо них. Какая-то проститутка в шафрановом наряде — лет десяти от роду, никак не старше, — ухватила его за руку и не отпускала, пока Аттилий не вытащил из поясного кошелька пару медных монет и не сунул ей. Девчонка тут же молнией метнулась к жирному каппадокийцу — очевидно, ее хозяину — и отдала деньги ему, а Аттилий, прокляв свою доверчивость, заспешил дальше.
  Запоры шлюза находились в небольшом кирпичном сооружении, квадратном, высотой с человеческий рост. В нише, устроенной рядом с дверью, стояла статуя Эгерии, богини источников. У ног статуи лежало несколько увядших цветков, заплесневелых ломтей хлеба и фруктов — подношения от беременных женщин, веривших, что Эгерия, супруга Нумы, владыки покоя, может послать им легкие роды. Еще один нелепый предрассудок. Напрасный перевод пищи.
  Аттилий повернул ключ в замке и сердито рванул тяжелую деревянную дверь на себя.
  Теперь он находился на одном уровне с дном Писцины Мирабилис. Вода поступала сюда из резервуара сквозь туннель в стене, забранный бронзовой решеткой, протекала по открытому водоводу и растекалась по трем трубам, расходящимся в разные стороны и исчезающим в известняковой стене. Эти трубы несли воду в порт и в сами Мизены. Мощность потока регулировала заслонка, убранная сейчас в стену; ее приводила в действие деревянная рукоять, соединенная с железным колесом. Колесо шло туго — им слишком редко пользовались, но когда Аттилий надавил изо всех сил, колесо все-таки начало вращаться. Заслонка начала опускаться, дребезжа, словно решетка на крепостных воротах, и постепенно сокращая поток воды — пока, в конце концов, он не иссяк окончательно, оставив после себя запах влажной пыли.
  На каменном полу осталось несколько лужиц, но по нынешней жаре они стремительно испарялись — так быстро, что Аттилий буквально видел, как они уменьшаются. Он наклонился и окунул пальцы в такую лужицу, потом лизнул их. Привкуса серы не было.
  Ну вот, дело сделано, — подумал Аттилий. На третий день пребывания на новом посту, в засуху, он, ни у кого не спросясь, оставил флот без воды. Людей казнили и за меньшие провинности. До Аттилия вдруг дошло, какого он свалял дурака, позволив Кораксу первым пойти к Гаю Плинию. Дело наверняка будет рассматривать следственная комиссия. А надсмотрщик небось прямо сейчас постарается объяснить, кто во всем виноват.
  Аттилий запер дверь шлюзовой камеры и оглядел многолюдную улицу. Никто не обращал на него ни малейшего внимания. Никто еще ничего не знал. У Аттилия возникло ощущение, будто он владеет некой огромной тайной, и это знание сделало его скрытным. Он зашагал по узкому переулку в сторону порта, стараясь держаться поближе к стене и не глядеть людям в глаза.
  
  Вилла адмирала находилась на противоположном конце Мизен, и, чтобы добраться до нее, акварию пришлось одолеть полмили — то шагом, то в страхе срываясь на бег, — по дамбе, а потом по разводному деревянному мостику, соединяющему две природные бухты порта.
  Еще до того как он покинул Рим, Аттилия предупредили насчет адмирала.
  — Там командует Гай Плиний, — сообщил смотритель акведуков. — Рано или поздно тебе придется с ним столкнуться. Он уверен, что знает все обо всем на свете. Возможно, это и правда. С ним нужно обращаться аккуратно. Взгляни как-нибудь при случае на его последнюю книгу, «Естественную историю». Все известные сведения о Матери-Природе, собранные в тридцати семи томах.
  Экземпляр этой книги обнаружился в публичной библиотеке в Портике Октавии. Но акварий успел лишь просмотреть оглавление.
  «Мир, его очертания и движение. Затмения, солнечные и лунные. Молнии. Музыка звезд. Небесные знамения, засвидетельствованные случаи. Небесные лучи, небесная зевота, цвета неба, небесные огни, небесные венцы, внезапно возникающие кольца. Затмения. Падающие камни...»
  В той же библиотеке имелись и другие книги Плиния. Шесть томов, посвященных ораторскому искусству. Восемь — грамматике. Двенадцать — войне в Германии, во время которой Плиний командовал отрядом кавалерии. Тридцать — об истории империи, которой он служил в качестве прокуратора Испании и Бельгийской Галлии. Аттилий поразился: как Плиний успел и написать так много, и так высоко продвинуться по служебной лестнице!
  — Все очень просто — у него нет жены! — сообщил смотритель и рассмеялся собственной шутке. — Либо он никогда не спит. А ты следи, чтобы он не застал тебя врасплох.
  Заходящее солнце окрасило небо алым. Находившаяся по правую руку от Аттилия большая лагуна — там строили и ремонтировали военные корабли — была пуста по случаю позднего времени. В тростниках время от времени слышались печальные голоса морских птиц. Слева, на внешнем рейде, к порту приближалось залитое золотистым светом пассажирское судно; паруса его были убраны, с каждого борта равномерно вздымалось и опускалось по дюжине весел. Судно проскользнуло между стоящими на якоре триремами имперского флота. Для вечернего рейса из Остии было уже слишком поздно; значит, это какой-нибудь местный корабль. Под весом пассажиров, столпившихся на палубе, судно сильно осело.
  «Дожди из молока, из крови, из мяса, из железа, из шерсти, из кирпичей. Предзнаменования. Земля в центре мира. Землетрясения. Пропасти. Дыры в воздухе. Объединенные чудеса воды и огня: минеральная смола; нефть; постоянно светящиеся области. Гармонические принципы мира...»
  Аттилий опередил ток воды, и, когда он прошел под триумфальной аркой, служившей входом в порт, в большом общественном фонтане у перекрестка она все еще текла. Вокруг фонтана толпился народ, как и обычно по вечерам: моряки, хватившие лишку, окунали головы в воду, маленькие оборвыши с визгом плескали друг в дружку, женщины и рабы с глиняными кувшинами — одни держали их на плече, другие опирали о бедро — ждали своей очереди, чтобы набрать воды на ночь. Мраморное изваяние божественного Августа, предусмотрительно установленное рядом с людным перекрестком, дабы напоминать гражданам, кому они обязаны этим благом, холодно взирало на прохожих, застыв в своей вечной юности.
  Перегруженное судно подошло к причалу. С носа и с кормы опустили сходни, и доски прогнулись под ногами пассажиров, которые, толкаясь и суетясь, ринулись на берег. Багаж передавали из рук в руки. Владелец наемных повозок, захваченный врасплох скоростью этого исхода, заметался из стороны в сторону, пинками поднимая на ноги своих носильщиков. Аттилий громко поинтересовался, откуда пришел корабль, и извозчик крикнул в ответ:
  — Из Помпей через Неаполь, приятель! Помпеи!
  Аттилий, уже двинувшийся прочь, притормозил. «Как странно!» — подумал он. Действительно, странно, что они не получили никаких известий из Помпей, первого города, подсоединенного к главному водоводу. Поколебавшись, инженер развернулся и шагнул навстречу приближающейся толпе.
  — Эй, есть тут кто-нибудь из Помпей?
  Он замахал свернутыми в трубку чертежами Августы, пытаясь привлечь к себе внимание.
  — Был ли кто-нибудь этим утром в Помпеях? Но никто не отозвался. Пассажиры хотели пить с дороги — и неудивительно! Они же плыли через Неаполь, а там вода иссякла еще в полдень, — и они, огибая Аттилия, устремлялись к фонтану. И лишь какой-то пожилой жрец в колпаке авгура, с посохом в руках, шел медленно, вглядываясь в небо.
  — Да, сегодня днем я был в Неаполе, а утром — в Помпеях, — сказал жрец остановившему его Аттилию. — А что? Чем я могу тебе помочь, сын мой?
  Он бросил на Аттилия хитрый взгляд слезящихся глаз и понизил голос.
  — Не стесняйся. Я умею толковать все, от молний до сверхъестественных явлений, и гадать по внутренностям и по полету птиц, — за умеренную плату.
  — Скажи мне, святой человек, — спросил инженер, — когда ты покинул Помпеи?
  — С первыми лучами рассвета.
  — А работали ли в это время фонтаны? Была ли вода?
  От этого ответа зависело столь много, что Аттилий почти боялся услышать его.
  — Да, вода была. — Авгур нахмурился и вознес свой посох навстречу меркнущему свету. — Но когда я прибыл в Неаполь, фонтаны на улицах пересохли, а в термах воняло серой.
  Он прищурился и стал вглядываться в небо, выискивая в нем птиц.
  — Сера — это ужасное знамение.
  — Воистину, — согласился Аттилий. — Но ты точно уверен, что вода была?
  — Да, сын мой. Я уверен.
  Вокруг фонтана возникла какая-то суета, и собеседники разом обернулись в ту сторону. Все началось с малого — кого-то толкнули. Но вскоре в ход пошли кулаки. Толпа словно сжалась, ринулась сама на себя, и из гущи свалки в воздух взмыл большой глиняный горшок — взмыл, медленно перевернулся и грохнулся на пристань, разлетевшись на множество осколков. Раздался пронзительный женский крик. Из толпы, энергично растолкав людей, выскочил какой-то человек в греческой тунике, крепко прижимая к груди бурдюк с водой. Из раны на виске у него струилась кровь. Он споткнулся, грохнулся, кое-как встал и заковылял прочь, исчезнув в переулке.
  «Вот так оно и начинается, — подумал инженер. — Сперва — этот фонтан, потом остальные, окружающие порт, затем большой пруд на форуме. А затем — общественные термы и краны в военной школе и на больших виллах: опустевшие трубы будут исторгать лишь лязг содрогающегося свинца и свист выходящего воздуха...»
  Где-то вдали водяной орган застрял вдруг на одной ноте, а потом издал протяжный стон и смолк.
  Кто-то завопил, что «этот ублюдок из Неаполя» протолкался вперед и украл последнюю воду — и толпа, словно зверь, наделенный общим разумом, развернулась и в едином порыве ринулась по узкой улочке в погоню. А потом бесчинства вдруг прекратились, так же внезапно, как и начались, оставив после себя площадь, усеянную осколками и брошенными горшками. Да еще рядом со смолкшим фонтаном в пыли скорчились две женщины, прикрывая руками голову.
  Vespera
  [20.07]
  Землетрясения могут происходить сериями в районах концентрации напряжения — таких, как ближайшие разломы в земной коре, — и в непосредственной близости от прорыва магмы, где происходит изменение давления.
  «Энциклопедия вулканов»
  (под редакцией Харальда Сигурдсона)
  Официальная резиденция Гая Плиния располагалась высоко на холме над портом, и к тому времени, как Аттилий добрался туда и его провели на террасу, уже сгустились сумерки. Вокруг всего залива на прибрежных виллах зажглись факелы, масляные лампы и светильники, так что вдоль берега возникла прерывистая мерцающая нить огоньков, что тянулась миля за милей, повторяя изгиб берега, и уходила куда-то к Капри, теряясь в фиолетовой дымке.
  Моряк-центурион в полной форме, в нагруднике и шлеме с высоким гребнем, с мечом на поясе, при появлении аквария поспешно удалился, а с каменного стола, стоявшего в решетчатой перголе, быстро убрали остатки обильной трапезы. Аттилий сперва не заметил Плиния, но в тот самый миг, как раб объявил об его прибытии: «Марк Аттилий Прим, акварий Аквы Августы!», — коренастый мужчина лет пятидесяти с небольшим резко развернулся и направился с дальнего конца террасы к Аттилию, а по пятам за ним шли, как предположил Аттилий, гости, которым он помешал наслаждаться ужином — четверо мужчин, изнывающих от жары в своих тогах. По крайней мере мере один из них, судя по пурпурной кайме его официального одеяния, был сенатором. А за ними тенью следовал Коракс, подобострастный, злорадный и неотвратимый.
  Аттилий почему-то представлял себе знаменитого ученого худощавым, а Плиний оказался толстым, и его живот выдавался вперед, словно таран одного из его кораблей. Он вытирал лоб салфеткой.
  — Акварий, мне арестовать тебя прямо сейчас? Ты знаешь, что я могу, — это уже ясно.
  И голос у него оказался таким, какой положен толстяку: высокий и одышливый. Префект принялся перечислять причины, загибая пухлые пальцы, и с каждым загнутым пальцем голос его становился все неприятнее.
  — Для начала — некомпетентность. В этом никто не сомневается? Нерадивость — где ты был, когда сера попала в воду? Нарушение субординации — по какому праву ты закрыл нашу заслонку? Измена — да, я могу возбудить судебное дело об измене. А как насчет провоцирования беспорядков на имперских верфях? Мне пришлось отправить туда центурию моряков — пятьдесят в город, чтобы оторвать кой-кому голову и попытаться восстановить порядок, и еще пятьдесят к резервуару, охранять оставшуюся воду. Измена...
  Плиний умолк, поскольку ему не хватило воздуха. Со своими пухлыми щеками, поджатыми губами и редкими седыми кудрями, слипшимися от пота, он походил на разъяренного пожилого Амура, сошедшего с какого-то расписанного, но уже облезающего потолка. Младший из гостей — прыщавый парень лет двадцати — шагнул к командующему и попытался взять его под руку, но Плиний отмахнулся от него. Коракс ухмыльнулся, оскалив потемневшие зубы. Он куда более преуспел в злословии, чем того ожидал Аттилий. Экий, однако, политик! Пожалуй, этому сенатору было бы чему у него поучиться.
  Аттилий заметил взошедшую над Везувием звезду. Он как-то до сих пор никогда особо не приглядывался к этой горе — и уж точно не смотрел на нее с этого ракурса. Небо уже стемнело, но гора была еще темнее: ее черный массивный силуэт нависал над заливом. И где-то там таился и источник всех их проблем, подумал Аттилий. Где-то там, на этой горе. Не на той стороне, которая обращена к морю, а на пологом северо-восточном склоне, обращенном к суше.
  — И вообще, кто ты такой? — наконец проскри-пел Плиний. — Я тебя не знаю. Ты слишком молод. Что случилось с нормальным акварием — как там бишь его зовут?
  — Экзомний, — подсказал Коракс.
  — Да, Экзомний! Где он? И что там себе думает Ацилий Авиола? Ставить мальчишек на мужскую работу! Это ему что, игрушки? Ну? Отвечай! Что ты можешь сказать в свое оправдание?
  Везувий, высящийся за спиной у адмирала, образовывал безукоризненно правильную пирамиду, а вдоль ее подножия бежала тонкая полоска света — огни прибрежных вилл. В паре мест полоска превращалась в пригоршню огней — Аттилию подумалось, что это, должно быть, города. Он вспомнил карту. Ближайший — это Геркуланум. А тот, немного подальше, — Помпеи.
  Аттилий выпрямился.
  — Мне нужен корабль, — сказал он.
  
  Он развернул свою карту на столе в библиотеке Плиния и придавил ее края двумя кусками магнитного железняка, позаимствованного из коробки с минералами. За спиной у Плиния переминался с ноги на ногу старый раб; он держал бронзовый подсвечник тонкой работы. Вдоль стен здесь стояли шкафчики из древесины кедра, забитые папирусными свитками. Дверь на террасу была распахнута настежь, но ни малейшего ветерка не долетало сюда с моря, чтобы развеять жару. Жирные черные струйки дыма, поднимающиеся от свечей, уходили вертикально вверх. Аттилий чувствовал, как струйки пота ползут по его бокам, словно насекомые, и это его раздражало.
  — Передайте госпожам, что мы вскоре к нимприсоединимся, — сказал префект, отвернулся от раба и кивнул акварию. — Ладно, рассказывай.
  Аттилий оглядел своих слушателей. В свете свечей лица их выглядели внимательными и напряженными. Прежде чем усесться, они назвали свои имена, и Аттилий проверил на всякий случай, не забыл ли он их. Педий Кассий, старший сенатор: насколько помнилось Аттилию, несколько лет назад Кассий был консулом. А еще ему принадлежала большая вилла неподалеку от Геркуланума. Помпониан, старый боевой товарищ Плиния, приехал на этот ужин со своей виллы в Стабиях. Антий, капитан флагманского корабля «Виктория». Прыщавый юнец оказался племянником Плиния, Гаем Плинием Цецилием Секундом.
  Аттилий ткнул пальцем в карту, и все зрители — даже Коракс — подались вперед.
  — Изначально я думал, префект, что прорыв произошел где-то здесь — в горящих полях около Кум. Это объяснило бы наличие серы. Но теперь мы знаем, что вода перестала поступать и в Нолу — а это восточнее Кум. Это произошло на рассвете. Время имеет решающее значение, поскольку, согласно словам свидетеля, покинувшего Помпеи на рассвете, там фонтаны по-прежнему были полны водой. Как вы видите, Помпеи расположены на главном водоводе чуть дальше Нолы, так что логично будет предположить, что с Августой что-то случилось именно там.
  Это может означать лишь одно. Прорыв произошел где-то здесь, — Аттилий очертил предполагаемую зону, — на этом участке протяженностью в пять миль, где Августа проходит вплотную к Везувию.
  Плиний задумчиво уставился на карту.
  — А корабль? Куда ему нужно идти?
  — Я полагаю, что нашего запаса воды хватит на два дня. Если мы отправимся из Мизен по суше, нам потребуется никак не меньше этих самых двух дней лишь для того, чтобы отыскать место прорыва. Но если мы доберемся в Помпей морем, — если мы поедем налегке, а все, что нужно, добудем там, — то мы, возможно, сможем приступить к ремонтным работам уже завтра.
  Воцарилась тишина, и в этой тишине акварий отчетливо услышал размеренный стук капель воды в водяных часах, стоящих у двери. Какая-то мошка вилась вокруг свечей, уже покрывшихся потеками воска.
  — Сколько у вас человек? — спросил Плиний.
  — Всего — пятьдесят, но большая их часть рассредоточена вдоль акведука; они следят за состоянием баков-отстойников и резервуаров в городах. В Мизенах у меня двенадцать человек. С собой я возьму половину. Для всех прочих работ, какие только понадобятся, я найму в Помпеях местных жителей.
  — Префект, мы можем дать ему либурну, — сказал Антий. — Если он отплывет, когда начнет светать, то сможет добраться до Помпей к середине утра.
  Похоже, уже само это предложение вогнало Коракса в панику.
  — Прошу прощения, префект, но все это — всего лишь его фантазии. Я бы не стал обращать на них особого внимания. Я бы для начала спросил, откуда Аттилию известно, что в Помпеях все еще есть вода.
  — По дороге сюда я встретил на пристани одного человека. Авгура. Он сошел с пришвартовавшегося корабля. Он сказал мне, что покинул Помпеи сегодня утром.
  — Авгур! — насмешливо протянул Коракс. — Жаль, что он не предвидел приближения всех этих неприятностей! Ну да ладно. Предположим, он сказал правду. Я лучше всех знаю эту часть акведука, все пять миль. Нам понадобится целый день, чтобы обнаружить, где же произошла утечка.
  — Неправда, — возразил Аттилий. — Из акведука утекло столько воды, что это должен заметить даже слепой.
  — И как же мы при такой мощной утечке сможем забраться внутрь, чтобы заняться починкой?
  — Послушайте, — сказал акварий. — Когда мы доберемся до Помпей, то разделимся на три группы. — На самом деле обо всем этом он пока не думал, так что ему приходилось решать на ходу. Но он чувствовал, что Антий на его стороне, да и Плиний не отрывал взгляда от карты. — Первая группа отправится вдоль Августы, по ответвлению, идущему к Помпеям, и дальше вдоль главного водовода, на запад. Уверяю вас, обнаружить место прорыва будет нетрудно. Вторая группа останется в Помпеях и соберет достаточно людей и материалов, чтобы их хватило для ремонтных работ. Третья группа тем временем поскачет в горы, к источникам в Альбениуме, чтобы перекрыть Августу.
  Сенатор внимательно взглянул на Аттилия:
  — А такое возможно? В Риме, когда акведук закрывали для починки, воду перекрывали на несколько недель.
  — Согласно чертежам, сенатор, это вполне возможно. — Аттилий сам заметил это лишь сейчас, но уже успел загореться этой идеей. Он четко представил себе всю операцию и принялся излагать ее присутствующим. — Я сам никогда не видел истоки Сериния, но, судя по чертежу, его воды стекают в бассейн с двумя выходами. Большая часть воды идет на запад, к нам. Но есть еще и акведук поменьше: он уходит на север, к Беневентуму. Если мы перенаправим всю воду на север и осушим западный водовод, то сможем войти внутрь и отремонтировать его. В отличие от акведуков Рима, где иначе нельзя, здесь нам не придется делать запруду и устраивать временный отводной канал лишь для того, чтобы вообще подступиться к главному водоводу. А значит, работу можно проделать быстрее.
  Сенатор перевел взгляд на Коракса:
  — Надсмотрщик, это правда?
  — Возможно, — сдаваясь, пробурчал Коракс. Похоже было, что он осознал свое поражение, но не желал отступать без боя. — И все-таки я по-прежнему считаю, что все это — выдумки Аттилия, и если он считает, что с ремонтом можно управиться за день-два, так он ошибается. Я же говорил — я знаю этот участок. У нас уже были с ним проблемы почти двадцать лет назад, во время сильного землетрясения. Тогда место аквария только-только занял Экзомний. Он недавно прибыл из Рима, это было его первое назначение, и мы решали проблему вместе. Землетрясение не перекрыло главный водовод полностью — это я вам точно говорю, — и тем не менее нам потребовалось несколько недель, чтобы заделать все трещины в акведуке!
  — Что еще за сильное землетрясение? — удивился Аттилий. Он никогда прежде о нем не слыхал.
  — На самом деле оно произошло семнадцать лет назад, — впервые вмешался в общую беседу племянник Плиния. — Землетрясение произошло в февральскую нону, в консульство Регалия и Вергиния. Как раз в то время император Нерон находился в Неаполе и выступал на сцене. Сенека описал это происшествие. Да ты, должно быть, и сам это читал, дядя. Это «Естественные вопросы», книга шестая.
  — Да, Гай, спасибо, — отрезал префект. — Я это читал. Но все равно спасибо за уточнение.
  Он посмотрел на карту и надул щеки.
  — Хотел бы я знать... — пробормотал он, развернулся в кресле и крикнул рабу: — Дромон! Принеси мой бокал с вином! Живо!
  — Дядя, тебе нехорошо?
  — Нет-нет. — Плиний положил подбородок на сжатые кулаки и вновь перевел взгляд на карту. — Так от чего на этот раз пострадала Августа? От землетрясения?
  — Но ведь тогда мы бы наверняка его почувствовали! — возразил Антий. — То, последнее землетрясение разрушило изрядную часть Помпей. Они до сих пор еще не до конца отстроились. Добрая половина города в строительных лесах. А сейчас ни о чем подобном не сообщалось.
  — И все же, — продолжал Плиний, почти не слыша собеседников, — нынешняя погода как нельзя лучше подходит для землетрясения. Штиль на море. Небо такое безветренное, что птицам трудно лететь. В другое время следовало бы ожидать шторма. Но когда Сатурн, Юпитер и Марс вступают в сочетание с Солнцем, то иногда молния, вместо того чтобы разразиться в воздухе, высвобождается под землей. На мой взгляд, это и есть определение землетрясения: молния, летящая из внутреностей мира.
  Тут сзади появился раб с подносом в руках. Наподносе красовался большой кубок из прозрачного стекла, на три четверти полный вином. Плиний что-то буркнул и поднес бокал к свече.
  — Кокубинское, — благоговейно прошептал Помпониан. — Сорок лет выдержки — а как пьется! — Он облизнул полные губы. — Плиний, я и сам бы не отказался выпить.
  — Одну минуту. Взгляните. — Плиний слегка покачал бокал. Вино было густым и цветом напоминало мед. Аттилий уловил его сладкий аромат. — А теперь смотрите внимательно.
  Он осторожно поставил бокал на стол.
  Сперва инженер не понял, что имеет в виду Плиний, но, приглядевшись к кубку повнимательнее, он заметил, что поверхность вина слегка подрагивает. Из центра кругами побежала легкая рябь, напоминающая дрожь натянутой струны. Плиний взял бокал, и рябь исчезла. Поставил обратно — и она возобновилась.
  — Я заметил это во время ужина. Я специально приучил себя внимательно относиться ко всем проявлениям Природы, на которые другие люди не обращают внимания. Эта дрожь не постоянна. Смотрите — сейчас она прекратилась.
  — Это и вправду очень интересно, Плиний, — сказал Помпониан. — Поздравляю! Боюсь, если бы такой бокал попал ко мне, я бы уже не выпустил его из рук, не осушив до дна.
  На сенатора же эта демонстрация не произвела особого впечатления. Он скрестил руки на груди и откинулся на спинку кресла с таким видом, будто его заставили смотреть на детские фокусы, и он от этого чувствует себя дураком.
  — Уж не знаю, что в этом такого значительного. Что стол дрожит? Так мало ли из-за чего он может дрожать? Ветер...
  — Сейчас нет ветра.
  — ...чьи-то тяжелые шаги. Или, может, Помпониан погладил какую-нибудь из женщин под столом.
  Взрыв смеха разрядил напряжение. Один лишь Плиний даже не улыбнулся.
  — Нам известно, что этот мир, хоть он и кажется нам неподвижным, на самом деле непрерывно вращается с неописуемой скоростью. И, возможно, несясь в пространстве, он производит столь громкий звук, что людским ушам просто не дано его воспринять. Вот, например, звезды звенели бы, как колокольчики на ветру, если бы мы могли их слышать. Не может ли быть такое, что эта рябь в вине — физическое выражение все той же небесной гармонии?
  — Тогда почему она то возникает, то исчезает?
  — Этого я не знаю, Кассий. Возможно, в какие-то моменты Земля скользит бесшумно, а в иные — наталкивается на сопротивление. Одна из школ полагает, что ветры движутся над землей в одном направлении, а звезды — в другом. Акварий, а ты что думаешь?
  — Префект, я — строитель, а не философ, — тактично произнес Аттилий. С его точки зрения, все это было пустой тратой времени. Он подумал было, не упомянуть ли о странном поведении пара на холме, но отказался от этой идеи. Звенящие звезды! Аттилий невольно притопнул от нетерпения. — Все, что я могу сказать, так это то, что главный водовод акведука строился таким образом, чтобы противостоять любым, даже самым чрезвычайным воздействиям. Там, где Августа проходит под землей — абольшую часть пути она проходит именно там, — она имеет шесть футов в высоту и три в ширину, и лежит на каменной подушке в полтора фута толщиной, и окружена стенами такой же толщины. И сила, сумевшая это разрушить, должна быть воистину мощной.
  — Более мощной, чем та, которая сотрясает вино в моем бокале? — Адмирал посмотрел на сенатора. — Если, конечно, в данном случае мы вправду имеем дело с явлением природы. А если это не явление природы, то что же это может быть? Преднамеренное вредительство — чтобы нанести удар по флоту? Но кто на это осмелился бы? На эту землю нога врага не ступала со времен Ганнибала.
  — И вредительство не объясняет наличия серы.
  — Сера! — внезапно вмешался Помпониан. — Она же связана с молниями, верно? А кто швыряет молнии? — Он возбужденно оглядел присутствующих. — Юпитер! Нам следует принести в жертву Юпитеру белого быка, а гаруспии пускай погадают на внутренностях. Они и скажут нам, что нужно делать.
  Аттилий рассмеялся.
  — Что в этом смешного? — возмутился Помпониан. — Идея о том, что мир летит через пустое пространство, куда смешнее! Кстати, Плиний, если он летит, то почему мы с него не падаем?
  — Твое предложение превосходно, друг мой, — успокаивающе произнес Плиний. — Я, как командующий флотом, являюсь одновременно главным жрецом Мизен. И я тебя уверяю — будь у меня под рукой белый бык, я бы убил его немедленно. Но пока что нам надо поискать какой-то более практичный путь решения проблемы.
  Он опустился обратно в кресло и вытер лицо салфеткой, а затем развернул ее и внимательно изучил, как будто в ней могла содержаться какая-то подсказка.
  — Ну что ж, акварий. Я дам тебе корабль. — Плиний повернулся к капитану. — Антий, какая либурна в твоем флоте самая быстрая?
  — Пожалуй, «Минерва», префект. Корабль Торквата. Он как раз вернулся из Равенны.
  — Прикажи им приготовиться отплыть на рассвете.
  — Слушаюсь, префект.
  — И еще я хочу, чтобы у каждого фонтана повесили объявления, сообщающие гражданам, что отныне вводится нормированный отпуск воды. Вода будет включаться лишь два раза в день, на один час, на рассвете и с наступлением сумерек.
  Антий скривился:
  — Плиний, ты, часом, не забыл, что завтра праздник? Завтра же Вулканалия!
  — Я прекрасно помню про Вулканалию.
  А ведь правда! — подумал Аттилий. Со своим поспешным отъездом из Рима и хлопотами с акведуком он совсем позабыл, какое сегодня число. А ведь уже подошло двадцать третье августа, день, посвященный Вулкану. В этот день в костры швыряют живую рыбу — в жертву, чтобы умилостивить бога огня.
  — Но как же быть с общественными банями? — не унимался Антий.
  — Закрыть впредь до дальнейшего объявления.
  — Людям это не понравится.
  — Ну, тут уж ничего не поделаешь. Все мы чересчур изнежились. — Плиний метнул быстрыйвзгляд на Помпониана. — Империю построили не те люди, что привыкли целыми днями бездельничать в бане. Полагаю, это даже неплохо, если люди вспомнят, за что им следует ценить нынешнюю жизнь. Гай, составь от моего имени письмо к эдилам Помпей. Попроси, чтобы они предоставили людей и все необходимые материалы для починки акведука. Ну, ты знаешь, как это делается. «Именем императора Тита Цезаря Веспасиана Августа, в соответствии с властью, данной мне сенатом и римским народом» — и все такое прочее, чтобы они зашевелились. Коракс, очевидно, ты лучше всех знаешь окрестности Везувия. Значит, ты туда и поедешь, чтобы отыскать место аварии, пока акварий будет собирать в Помпеях все необходимое.
  Надсмотрщик явно впал в смятение, но тут префект повернулся к нему:
  — В чем дело? Ты что, не согласен?
  — Нет, господин! — Коракс быстро скрыл свое беспокойство, но Аттилий все же успел его заметить. — Я готов искать место прорыва. Но все-таки: может, разумнее бы было одному из нас остаться при резервуаре и присматривать за распределением воды?
  Но Плиний нетерпеливо отмахнулся от его возражений:
  — Распределение — дело флота. Здесь главное — не допустить общественных беспорядков.
  Казалось, что Коракс вот-вот примется спорить с префектом — но затем он сдался и хмуро поклонился.
  Со стороны террасы донеслись женские голоса и взрыв смеха.
  «Он не хочет, чтобы я ехал в Помпеи! — внезапно понял Аттилий. — Все это представление устроено с одной-единственной целью — чтобы удержать меня подальше от Помпей!»
  В дверной проем заглянула женщина, увенчанная причудливой прической. Ей было лет под шестьдесят. На шее у нее красовалось жемчужное ожерелье; Аттилий никогда не видел таких крупных жемчугов. Женщина погрозила сенатору пальцем:
  — Кассий, дорогой, ну сколько можно заставлять нас ждать?
  — Прости, пожалуйста, Ректина, — сказал Плиний. — Мы уже почти закончили. Кто-нибудь хочет что-нибудь добавить?
  Он поочередно оглядел присутствующих.
  — Нет? В таком случае, я предлагаю наконец-то завершить ужин.
  Адмирал отодвинулся вместе с креслом; все прочие встали. Плинию трудно было подняться — мешал живот. Гай протянул ему руку, но префект отмахнулся от предложенной помощи. Он несколько раз качнулся вперед и в конце концов таки поднялся на ноги, но едва не задохнулся от такого усилия. Плиний ухватился одной рукой за стол, а другую протянул было к бокалу — и остановился. Протянутая рука повисла в воздухе.
  По поверхности вина вновь бежала едва различимая рябь.
  Плиний надул щеки.
  — Пожалуй, Помпониан, я все-таки принесу в жертву белого быка. А ты, — он повернулся к Аттилию, — верни мне воду за два дня.
  Он взял бокал и отпил глоток вина.
  — Иначе — уж поверь мне — всем нам понадобится покровительство Юпитера.
  Nocte Intempesta
  [23.22]
  Движение магмы может также беспокоить местное водное зеркало, могут наблюдаться изменения истечения и температуры грунтовых вод.
  «Энциклопедия вулканов»
  Два часа спустя акварий лежал, маясь без сна, на своей узкой деревянной кровати и ждал рассвета. Знакомая колыбельная акведука смолкла, и ее место заняли негромкие ночные звуки: поскрипывание башмаков караульного на улице, шуршание мышей среди стропил, частый сухой кашель кого-то из рабов в бараке. Аттилий закрыл глаза — лишь затем, чтобы почти сразу же открыть их снова. В панике нахлынувшего кризиса он как-то напрочь позабыл про труп, выволоченный из садка с муренами; но теперь, в темноте, эта картина встала перед ним, словно наяву: вот у края воды сгустилась тишина... Вот тело подцепили багром и выволокли на сушу... Кровь... Крики старухи... Встревоженное бледное лицо и белые руки девушки...
  Аттилий понял, что слишком устал, чтобы уснуть, и сел на кровати, спустив ноги на теплый пол. На тумбочке мерцала огоньком маленькая масляная лампа. Рядом лежало неоконченное письмо. Аттилий подумал, что нет смысла его заканчивать. Либо он отремонтирует Августу — и тогда мать и сестра услышат все это от него самого, когда он вернется. Либо услышат о нем — когда его привезут обратно в Рим и поставят перед судом. Какой позор для семьи!
  Он взял лампу и поставил на полку, висевшую в изножье; на полке стоял алтарь с фигурками, изображающими духов его предков. Встав на колени, Аттилий взял с алтаря изваяние своего прадеда. Не мог ли старик быть одним из первых строителей Августы? А что, вполне. Согласно документам, хранящимся у смотрителя акведуков, Агриппа привез сюда сорок тысяч рабочих, рабов и легионеров и построил акведук за восемнадцать месяцев. Это произошло через шесть лет после того, как он построил Акву Юлию в Риме и через семь лет после постройки Вирго, а дед Аттилия определенно принимал участие и в том, и в другом. Акварию приятно было думать, что его прадед — тоже Аттилий — мог отправиться на юг, в эти изнемогающие от жары края. Быть может, он даже сидел на этом самом месте, пока рабы рыли Писцину Мирабилис. Мало-помалу акварий вновь воспрял духом. Люди построили Августу — люди ее и починят. Он сам и починит.
  А еще отец...
  Аттилий вернул фигурку на место и взял другую, бережно проведя пальцами по гладкой поверхности.
  «Твой отец был храбрым человеком; постарайся же не посрамить его».
  Аттилий был еще совсем ребенком, когда отец завершил строительство Аквы Клавдии, но ему так часто рассказывали о дне ее открытия — о том, как он, четырехмесячный, плыл на плечах отца над огромной толпой, собравшейся на Эсквилинском холме, — что иногда ему казалось, будто он и вправду все это помнит. И пожилого Клавдия, который, подергиваясь и заикаясь, приносил жертву Нептуну, — и как, словно по волшебству, вода хлынула в туннель в тот самый миг, когда он воздел руки к небу. Но это не имело ничего общего с вмешательством богов, несмотря на изумленные возгласы свидетелей. Просто отец Аттилия хорошо знал законы природы и открыл заслонки в начале акведука ровно за восемнадцать часов до того, когда церемония должна была достичь своего кульминационного момента, и прискакал обратно в город, обогнав поток.
  Аттилий задумчиво разглядывал глиняную статуэтку.
  А ты, отец? Ты когда-нибудь бывал в Мизенах? Ты знал Экзомния? Римские акварии всегда были единой семьей — сплоченной, словно когорта. Так ты любил говорить. Был ли Экзомний среди тех, что присутствовали на Эсквилине в день твоего триумфа? Держал ли и он меня на руках, в свой черед?
  Аттилий еще немного поглядел на статуэтку, потом поцеловал ее и осторожно поставил к остальным.
  Он присел на корточки.
  Сперва исчезает акварий — потом вода. Чем больше Аттилий размышлял об этом, тем сильнее ему казалось, что эти события связаны между собой. Но как? Он оглядел грубо оштукатуренные стены. Нет, тут никакой зацепки не осталось. Эта скромная комната не сохранила ни малейшего отпечатка, что поведал бы о характере ее прежнего хозяина. А ведь Экзомний, если верить Кораксу, руководил Августой двадцать лет.
  Аттилий взял лампу и вышел в коридор, прикрывая огонек ладонью. Отдернув занавеску, Аттилий посветил в чулан, куда сложили имущество Экзомния. Два деревянных сундука, пара бронзовых подсвечников, плащ, сандалии, ночной горшок. Немного для нажитого за всю жизнь. Аттилий отметил про себя, что сундуки не заперты.
  Он взглянул в сторону лестницы, но с той стороны не слышно было ничего, кроме дружного храпа. Не выпуская лампу, Аттилий поднял крышку ближайшего сундука и пошарил в нем свободной рукой.
  Одежда — по большей части изрядно поношенная; от нее пахло застарелым потом. Две туники, набедренная повязка, аккуратно сложенная тога. Аттилий опустил крышку, стараясь не шуметь, и открыл второй сундук. В нем тоже было не так уж много вещей. Скребок для бани — удалять с кожи ароматическое масло. Фигурка Приапа с воздетым пенисом. Глиняный стакан для костей, украшенный по краю узором из пенисов. Сами кости. Несколько стеклянных флаконов с сушеными травами и мазями. Пара тарелок. Небольшой бронзовый кубок, сильно потускневший.
  Аттилий потряс стакан с костями, стараясь не шуметь, и метнул их. Ему повезло. Четыре шестерки — бросок Венеры. Аттилий попробовал еще раз. Снова выпала Венера. На третий раз до него дошло. Кости — шулерские.
  Аттилий отложил их в сторону и взял кубок. Действительно ли он был сделан из бронзы? Теперь, присмотревшись к нему повнимательнее, Аттилий уже не был в этом уверен. Он взвесил кубок в руке, перевернул, подышал на донце и потер его. На донышке проступило золотое пятнышко и часть выгравированной буквы П. Аттилий потер еще, постепенно расширяя радиус очищенного пятнышка — пока не смог разглядеть инициалы.
  Н.П.Н.в.А.
  «В» — означало «вольноотпущенник» и свидетельствовало, что кубок некогда принадлежал освобожденному рабу.
  Рабу, освобожденному семейством, чье родовое имя начиналось с буквы «П» и который был достаточно богат и достаточно вульгарен, чтобы пить вино из золотого кубка.
  И внезапно Аттилий вновь услышал ее голос — так отчетливо, словно девушка стояла перед ним:
  «Я — Корелия Амплиата, дочь Нумерия Попидия Амплиата, хозяина виллы Гортензия...»
  
  Лунный свет поблескивал на черных плитах узкой мостовой и очерчивал силуэты плоских крыш. Казалось, что сейчас так же жарко, как и днем; луна была яркой, словно солнце. Шагая между погруженными в молчание домами с закрытыми ставнями, Аттилий представлял, как она стрелой несется впереди, и словно видел движения ее бедер под простым белым платьем.
  «Несколько сотен шагов — и все до единого вверх по склону!»
  Он снова добрался до ровного участка у стены огромной виллы. Из-под стены выскочил здоровенный серый кот, перебежал дорогу и скрылся. Целующиеся бронзовые дельфины так и застыли в прыжке над запертыми на цепь воротами. Аттилий слышал вдали шум прибоя, накатывающегося на берег, и стрекот цикад в саду. Он подергал металлическую решетку и прижался лицом к теплому металлу. Комнатка привратика была заперта, и ставни закрыты. Не видно было ни огонька.
  Инженер вспомнил, как Амплиат отреагировал на его появление на берегу. «А что случилось с Экзомнием? Но ведь акварий он — верно?» В голосе богача звучало удивление и, возможно, — это лишь сейчас пришло Аттилию на ум, — кое-что еще. Тревога.
  — Корелия! — негромко позвал он. — Корелия Амплиата!
  Никто не отозвался. Но затем в тишине раздался шепот, такой тихий, что Аттилий едва расслышал его.
  — Ушли...
  Женский голос. Он доносился откуда-то слева. Аттилий отступил на шаг и принялся вглядываться в тень. Но не увидел ничего, кроме кучки тряпья, валяющейся у стены. Инженер подошел поближе и увидел, что эта ветошь шевельнулась. Из-под нее высунулась худая нога — лишь кожа да кости. Это была мать убитого раба. Аттилий опустился на колено и осторожно коснулся грубой ткани. Старуха содрогнулась, потом застонала и что-то пробормотала. Аттилий отдернул руку и обнаружил, что пальцы его в крови.
  — Ты можешь встать?
  — Ушли, — повторила она.
  Аттилий осторожно ее приподнял; старуха села, привалившись к стене. Голова ее упала на грудь, и инженер заметил, что спутанные волосы старухи оставили влажное пятно на камне. Рабыню выпороли и чудовищно избили — и выбросили со двора, умирать.
  Н.П.Н.в.А. Нумерий Попидий Нумериев вольноотпущенник Амплиат. Обязанный свободой семье Попидиев. Вот уж верно говорят: нет более жестокого господина, чем бывший раб.
  Аттилий осторожно приложил пальцы к шее старухи и удостоверился, что она еще жива. Потом он подсунул одну руку ей под колени, а второй обхватил за плечи. А потом поднялся — легко, без малейших усилий. Она почти ничего не весила — кости да лохмотья. Откуда-то со стороны порта донесся голос ночного вахтенного:
  — Медиа ноктис инклинатио! Полночь.
  Акварий выпрямился и зашагал вниз по склону. А на смену дню Марса шел день Меркурия.
  МЕРКУРИЙ
  23 августа
  ЗА ДЕНЬ ДО ИЗВЕРЖЕНИЯ
  Diluculum
  [06.00]
  К  79-му году н.э. под вулканом образовался резервуар с магмой. Когда он начал формироваться, сказать невозможно, но он достиг объема минимум в 3,6 кубических километра, залегал на глубине в три километра и был стратифицирован: слой щелочной, взрывоопасной магмы (55 процентов SiO2 и почти 20 процентов К2О) лежал поверх несколько более плотной магмы.
  Питер Франциск, «Вулканы: планетарная перспектива»
  На вершине огромного каменного маяка, скрытого за гребнем южного мыса, рабы тушили огни, ибо наступило утро. Предполагалось, что тут — священное место. Согласно Вергилию, именно на этом месте морской бог, Тритон, сразил Мизена, вестника троянцев. Считалось, что тут он и похоронен, вместе со своими веслами и трубой.
  Аттилий смотрел, как за трехглавым мысом гаснут красные отсветы и как на фоне жемчужно-серого неба начинают вырисовываться силуэты военных кораблей, стоящих в порту.
  Он повернулся и пошел вдоль пристани туда, где ожидали остальные. Теперь он наконец-то мог разглядеть их лица. Муса. Бекко. Корвиний. Политий. А Коракса не видать.
  — Девять борделей! — вещал Муса. — Уж поверьте мне: если вам хочется завалиться в постель с девчонкой, Помпеи — самое место для этого дела. Там даже Бекко сможет дать своей руке роздых. Эй, акварий! — крикнул он, когда Аттилий подошел поближе. — Скажи Бекко, что он сможет найти себе девчонку!
  На пристани воняло дерьмом и рыбьими потрохами. Аттилий заметил под ногами гнилой арбуз и белесую, раздувшуюся тушку дохлой крысы — они покачивались на воде у одного из столбов, на которых стоял причал. Поэтично, ничего не скажешь. Аттилию вдруг захотелось увидеть какое-нибудь из северных холодных морей, о которых ему доводилось слыхать, — быть может, Атлантику, или море у побережья Германии, — землю, где высокий прилив каждый день омывает песок и камни. Какой-нибудь более здоровый край, чем берега этого тепловатого моря, прозванного римским озером.
  — Пока мы не починили Августу, Бекко может спать хоть со всеми девчонками Италии, вместе взятыми, — мне без разницы.
  — Тогда действуй, Бекко! Твой член скоро станет таким же длинным, как твой нос...
  Обещанный Плинием корабль стоял у пристани. Он носил имя богини мудрости, Минервы, и на носу у него красовалось резное изображение совы — символа богини. Либурна. Судно, уступающее триреме в размерах. Построенное ради скорости. Ее ахтерштевень возносился над палубой и изгибался, словно хвост изготовившегося к удару скорпиона. На либурне не было ни души.
  — ...Кукулла и Змирина. И еще та рыжая еврейка, Марта. И маленькая гречанка — если ты любишь такие штуки, — ее матери еще самой около двадцати...
  — И какая нам польза от корабля без команды? — пробормотал Аттилий себе под нос. Он уже начал нервничать. Он не мог себе позволить потерять ни единого часа. — Политий, сбегай-ка в казармы и выясни, в чем дело.
  — ...Эгле и Мария...
  Молодой раб встал.
  — Не нужно, — сказал Корвиний и мотнул головой в сторону входа в порт. — Они идут.
  — Должно быть, твой слух острее моего... — сказал Аттилий, но тут он и сам услышал топот множества ног: моряки быстрым шагом шли из военной школы. Потом они пересекли деревянный мост через дамбу, и отрывистый ритм сменился размеренным грохотом сандалий с деревянными подошвами; затем в поле видимости появилась пара факелов, и отряд вступил на улицу, ведущую к порту. Они шли по пятеро в ряд; впереди — три офицера в доспехах и шлемах с высокими гребнями. Команда — и колонна остановилась. Другая команда — она рассыпалась, и моряки двинулись к кораблю. Никто из них не произнес ни слова. Аттилий отступил, давая им пройти. Облаченные в туники без рукавов гребцы с их уродливыми плечами и огромными мускулистыми руками казались до нелепости непропорциональными.
  — Только гляньте на них, — протянул самый высокий из офицеров. — Цвет военного флота: не люди, а быки.
  Он повернулся к Аттилию и вскинул в салюте сжатую в кулак руку:
  — Торкват, триерарх «Минервы».
  — Марк Аттилий, акварий. Поплыли.
  Погрузка не отняла много времени. Аттилий не видел смысла тащить сюда из резервуара тяжелые амфоры с негашеной известью и мешки с путеоланумом, а потом еще и переть это все через залив. Если в Помпеях, как рассказывали, во множестве кипят стройки, он лучше воспользуется письмом Плиния и возьмет все, что нужно, там. Вот инструменты — дело другое. Всегда лучше работать собственными инструментами. Привычнее.
  Инженер выстроил своих людей цепочкой, чтобы погрузить инструменты на либурну. Он передавал их Мусе — топоры, кувалды, пилы, кирки, деревянные поддоны для замеса глины для ее перемешивания, тяжелые полосы железа для подравнивания уже уложенного раствора, — тот швырял их Корвинию, и так до тех пор, пока инструменты не попадали к Бекко, стоящему на палубе «Минервы». Они работали быстро, без болтовни, и к тому моменту, как они закончили, уже рассвело, и корабль был готов к отплытию.
  Аттилий поднялся по сходням и спрыгнул на палубу. Выстроившиеся в ряд моряки с баграми ждали приказа, чтобы оттолкнуться от причала. Торкват, стоявший рядом с рулевым, окликнул Аттилия:
  — Акварий, у вас все готово?
  — Да! — отозвался он. Чем скорее они отплывут, тем лучше.
  — Но еще нету Коракса, — возразил Бекко.
  Ну и черт с ним, подумал Аттилий. Оно и к лучшему. А с работой он справится и сам.
  — Это заботы Коракса.
  Моряки отвязали швартовы. Багры метнулись вперед, словно копья, и ударились о причал. Палуба под ногами Аттилия содрогнулась. Поднялись весла — и «Минерва» двинулась вперед. Аттилий взглянул на берег. У общественного фонтана уже собралась толпа; люди ждали, когда дадут воду. Может, ему стоило все-таки задержаться и проследить, чтобы задвижки закрыли вовремя? Но он оставил шестерых рабов, чтобы они присматривали за Писциной. К тому же ее охраняют моряки Плиния.
  — Вон он! — крикнул Бекко. — Смотрите! Коракс бежит!
  Он замахал руками над головой.
  — Коракс! Э-ге-гей! Сюда! — Он смерил Аттилия обвиняющим взглядом. — Вот видишь! Ты должен был подождать его!
  Надсмотрщик был уже у фонтана. Он шел, ссутулившись, как будто погрузился в размышления, и нес на спине дорожную суму. Теперь же он поднял голову, увидел отходящий корабль и помчался бегом. Для человека его лет он двигался весьма проворно. Расстояние между кораблем и пристанью быстро увеличивалось — три фута, четыре... — И Аттилию казалось, что Коракс безнадежно опоздал. Но он домчался до края, швырнул свою суму и сам прыгнул следом. Двое матросов подхватили его и втащили на корму. Надсмотрщик приземлился на ноги, сердито зыркнул на Аттилия и показал ему средний палец. Инженер отвернулся.
  «Минерва» развернулась к выходу из порта и ощетинилась веслами — по две дюжины с каждого борта. Над палубой разнесся рокот барабана, и весла опустились. Очередной удар — и весла со всплеском вошли в воду; на каждом сидело по два гребца. Либурна заскользила вперед, сперва незаметно, а потом — наращивая скорость по мере того, как учащались удары барабана. Кормчий, наклонившись надносовым тараном и неотрывно глядя вперед, указал направо. Торкват выкрикнул приказ, и рулевой с силой надавил на огромное весло, служащее рулем, чтобы вписаться между двумя триремами, стоящими на якоре. Впервые за четыре дня Аттилий ощутил дуновение ветерка.
  — Глянь, акварий, — у тебя появились зрители! — крикнул Торкват и указал на холм над портом. Аттилий узнал длинную белую террасу виллы, окруженную миртовой рощей, и тучную фигуру самого Плиния. Префект стоял, прислонившись к балюстраде. Интересно, о чем он сейчас думает? Аттилий нерешительно вскинул руку. Мгновение спустя Плиний ответил на приветствие. А затем «Минерва» вошла в проем между двумя огромными военными кораблями, «Согласием» и «Нептуном», и, когда Аттилий снова оглянулся, терраса уже опустела.
  Вдалеке, над Везувием, показался краешек солнца.
  
  Плиний смотрел, как либурна выбралась на открытое пространство и принялась наращивать скорость. В сумраке ее весла казались белыми вспышками, и откуда-то из глубин памяти всплыло давно позабытое воспоминание: рассвет, свинцово-серые воды Рейна — должно быть, это было под Ветерой, тридцать лет назад, — и отряд Пятого легиона, «Хохлатого жаворонка», переправляющий кавалерию на другой берег. Какое было время! Чего бы он только не отдал, лишь бы снова отправиться в путь на рассвете — или, еще лучше, — вновь повести флот в бой. За два года пребывания на должности префекта ему так ни разу и не довелось этого сделать. Но даже от того незначительного усилия, какое понадобилось, чтобы выйти из библиотеки на террасу, дабы посмотреть на отплытие «Минервы», — всего-то и нужно было встать с кресла и сделать несколько шагов, — у Плиния началась одышка. А когда он поднял руку, чтобы помахать инженеру, у него возникло такое ощущение, словно он выжимает гирю.
  «Изо всех даров, подаренных человеку Природой, наилучший — это краткость его жизни. Чувства притупляются, тело цепенеет, зрение, слух, походка, даже зубы и органы пищеварения умирают прежде нас — и, однако же, этот период тоже причисляют к жизни».
  Прекрасно сказано. Легко писать такое, когда ты молод, а смерть таится где-то вдали, за холмами. Но куда труднее, если тебе шестьдесят два и боевые порядки врага уже встали на равнине.
  Плиний прислонился животом к балюстраде, надеясь, что секретари не заметили его слабости, потом оттолкнулся и шаркающей походкой направился обратно.
  Он всегда питал слабость к молодым людям вроде этого Аттилия. Не на развратный греческий манер, конечно же — на подобные безобразия у него никогда не было времени, хотя в армии много чего довелось повидать. Нет, это была склонность духовного порядка: они представлялись ему воплощением главных римских добродетелей. Сенаторы могут мечтать об империи. Солдаты могут ее завоевывать. Но именно те парни, что прокладывают дороги и возводят акведуки, строят ее на самом деле. Именно им Рим обязан своими просторами, связанными воедино. Плиний решил, что, когда акварий вернется, он непременно позовет его на ужин и как следует расспросит, чтобы понять, что же на самом деле произошло с Августой. А потом они вместе покопаются кое в каких старых текстах из библиотеки, и он расскажет парню кое-что о загадках Природы, чьи чудеса неисчерпаемы. Вот взять хоть ту же периодически повторяющуюся гармоническую дрожь — что это такое? Надо описать этот феномен и включить его в следующее издание «Естественной истории». Каждый месяц обнаруживается что-нибудь новое, нуждающееся в объяснении.
  Два раба-грека терпеливо стояли возле стола; обязанностью Алкмеона было читать адмиралу вслух, а Алексиона — писать под диктовку. Они находились при нем с полуночи, ибо адмирал давно приучил себя трудиться почти без отдыха. «Бодрствую — значит, живу» — таков был его девиз. Плиний знал лишь одного человека, спавшего еще меньше, чем он сам, — это был покойный император, Веспасиан. В Риме они частенько встречались за полночь, улаживая какие-нибудь государственные дела. Потому-то Веспасиан и поставил его во главе флота. «Мой неусыпный Плиний» — так называл его император и щипал Плиния за щеку.
  Командующий оглядел комнату; здесь хранились сокровища, собранные во время путешествий по всей империи. Сто шестьдесят записных книжек, куда Плиний заносил каждый интересный факт, о котором ему доводилось читать или слышать. (Лакрий Лициний, губернатор Тарраконской Испании, предлагал ему за эти записные книжки четыреста тысяч сестерциев, но Плиний не согласился.) Два куска железняка, добытые в Дакии и сцепленные вместе в силу своего таинственного волшебства. Большой блестящий серый камень из Македонии — считалось, что он упал со звезд. Несколько кусков германского янтаря с насекомыми, застывшими внутри своей полупрозрачной темницы. Найденный в Африке кусок выпуклого стекла: он собирает солнечные лучи воедино и направляет в одну точку с такой силой, что даже самое твердое дерево чернеет и начинает тлеть. Его водяные часы, самые точные во всем Риме, построенные в соответствии с указаниями Ктесибия Александрийского, изобретателя водяного органа; их отверстия просверлены в золоте и драгоценных камнях — дабы избежать коррозии и закупорки.
  Вот часы-то ему и нужны. Говорят, будто часы подобны философам: невозможно найти хотя бы двоих, полностью согласных между собою. Но часы Ктесибия были Платоном среди часов.
  — Алкмеон, принеси-ка мне чашу воды. Хотя нет... — передумал Плиний, когда раб был уже на полпути к двери. Географ Страбон назвал Неаполитанский залив «винной чашей». — Пожалуй, я лучше выпью вина. Только какого-нибудь дешевого. Наверное, суррентского.
  Он тяжело опустился в кресло.
  — Итак, Алексион, на чем мы остановились?
  — На черновике сообщения императору, господин.
  — Ага. Продолжим.
  Теперь, когда рассвело, следовало при помощи сигнальных вышек отослать депешу новому императору, Титу, и известить его о проблемах с акведуком. Она полетит от вышки к вышке, и так до самого Рима, и к полудню попадет к императору. Интересно, что же новый властелин мира предпримет по такому случаю?
  — Мы отправим сообщение императору, а по-том, пожалуй, начнем новую записную книжку и внесем в нее некоторые научные наблюдения. Тебя это интересует?
  — Да, господин. — Раб взял в руки стило и восковую дощечку, стараясь подавить зевоту. Плиний притворился, будто не замечает этого. Он постучал пальцем по губам. Префект хорошо знал нового императора. Они вместе служили в Германии. Обаятельный, высококультурный, умный — и абсолютно безжалостный. Известие о том, что четверть миллиона человек осталось без воды, вполне способно вызвать один из его знаменитых припадков смертоносного гнева. Значит, нужно очень тщательно подобрать слова.
  — «Императору Титу от префекта флота в Мизенах, — начал он. — Приветствую тебя!»
  
  «Минерва» прошла между двумя огромными бетонными молами, защищающими вход в порт, и вырвалась на простор залива. Лимонно-желтый свет раннего утра играл на волнах. За частоколом шестов, обозначающих устричные банки, над которыми с криками вились чайки, Аттилий увидел рыбные садки виллы Гортензия. Он встал, чтобы лучше видеть, и попытался приноровиться к движению судна. Террасы, дорожки в саду, склон, на котором сидел Амплиат, наблюдая за казнью, протянувшиеся вдоль берега пандусы, мостики, ведущие к садкам, устроенный в стороне от прочих большой садок для мурен — повсюду было пусто. И красно-золотая яхта уже не стояла у причала.
  Да, Ата сказала правду: они ушли.
  Когда Аттилий перед рассветом покидал резервуар, старуха еще не пришла в себя. Аттилий положил ее на соломенном тюфяке в одной из комнат, соседствующих с кухней, и велел приставленному к хозяйству рабу, Филону, вызвать врача и позаботиться о старухе. Филон скривился, но Аттилий рявкнул на него, чтобы тот не выпендривался, а делал, что велят. Если старуха умрет — что ж, возможно, это самый милосердный для нее исход. Если же поправится — может остаться, он не возражает. Ему так или иначе пришлось бы покупать какого-нибудь раба, чтобы тот заботился о его одежде и еде. Работа несложная: Аттилий всегда был неприхотлив и не уделял этому особого внимания. Пока он был женат, домашним хозяйством ведала Сабина. После ее кончины хлопоты взяла на себя мать.
  Огромная вилла казалась темной и мрачной, словно гробница; крики чаек напоминали вопли плакальщиц.
  — Я слыхал, будто он отвалил за дом кучу серебра, — сказал Муса.
  Аттилий хмыкнул, не отрывая взгляда от виллы.
  — Ну, его здесь все равно нет.
  — Амплиата? Конечно, нет. И никогда не бывает. У него дома повсюду. По большей части он живет в Помпеях.
  — В Помпеях?
  Вот теперь акварий оглянулся. Муса сидел, скрестив ноги, прислонившись к груде инструментов, и ел фигу. Он вечно что-то жевал. Жена каждый день давала ему с собой столько еды, что хватило бы на дюжину человек. Муса засунул в рот последний кусочек плода и облизал пальцы.
  — Ну да, там. Он делает деньги в Помпеях.
  — И однако же, он родился рабом.
  — Такое уж нынче время, — с горечью произнес Муса. — Рабы едят с серебряных тарелок, а честные свободнорожденные граждане трудятся от рассвета до заката за сущие гроши.
  Остальные рабочие сидели на корме, собравшись вокруг Коракса; тот, подавшись вперед, что-то негромко говорил — рассказывал нечто такое, что требовало оживленной жестикуляции и выразительного покачивания головой. Наверное, описывал вчерашнюю беседу с Плинием.
  Муса открыл бурдюк с водой и сделал пару глотков, потом вытер горлышко и предложил бурдюк Аттилию. Аттилий принял бурдюк и присел рядом с Мусой. У воды был горьковатый привкус. Сера. Аттилий отпил немного — скорее из вежливости, чем из желания попить, — тоже вытер горлышко и вернул имущество хозяину.
  — Ты прав, Муса, — осторожно сказал он. — Сколько лет Амплиату? Еще и пятидесяти нет. И все же он поднялся от раба до владельца виллы Гортензия за такой срок, за который мы с тобой не наберем денег даже на какую-нибудь квартирку, кишащую клопами. Разве можно так разбогатеть честным путем?
  — Честный богач? Скорее встретишь зубастую курицу! Я слыхал, — сказал Муса, понизив голос и оглянувшись через плечо, — что на самом деле он начал богатеть сразу после землетрясения. Он получил свободу по завещанию старика Попидия. Амплиат в молодости был красавчиком и для хозяина был готов на все. Старик был известный развратник и наверняка не упустил и этот лакомый кусочек. А еще Амплиат по его поручению обслуживал его жену. Ну, ты меня понимаешь, — подмигнув, сообщил Муса. — В общем, как бы там ни было, но Амплиат получил свободу и где-то разжился деньгами. А потом Юпитер решил малость встряхнуть эти края. Это было во времена Нерона. Паршивое было землетрясение — хуже просто никто и не помнит. Я был тогда в Ноле и честно тебе скажу, думал, что пришел мой конец.
  Муса поцеловал свой амулет, приносящий удачу, — бронзовый член с парой яичек, висящий на крепком кожаном шнурке.
  — Но знаешь, как говорят: «Одному убыток, другому прибыль». Помпеям досталось больше всего. Но пока другие бежали прочь, твердя, что городу конец, Амплиат ошивался там и скупал руины. Приобрел несколько крупных вилл за бесценок, привел их в порядок, разделил на три-четыре части — и продал за целое состояние.
  — Пожалуй, в этом нет ничего незаконного.
  — Может, и нет. Только действительно ли они принадлежали ему, когда он их продавал? Вот в чем вся загвоздка. — Муса постучал пальцем по крылу носа. — Одни хозяева мертвы. Другие пропали без вести. Законные наследники сидят где-то на другом краю империи. Половина города в руинах — не забывай и об этом. Император прислал из Рима своего уполномоченного, чтобы тот разобрался, что кому принадлежит. Его звали Суэдий Клемент.
  — И Амплиат его подкупил?
  — Скажем так: Суэдий уехал из Помпей более богатым человеком, чем приехал туда. Во всяком случае, так говорят.
  — А как насчет Экзомния? Он уже был акварием ко времени этого землетрясения. Он наверняка должен был знать Амплиата.
  Аттилий мгновенно понял, что допустил ошибку. Чистосердечная радость сплетника, дорвавшегося до свободных ушей, тут же исчезла из глаз Мусы.
  — Насчет этого я ничего не знаю, — пробормотал он и принялся копаться в своем мешке с провизией. — Экзомний был хороший человек. И работал хорошо.
  «Был», — мысленно отметил Аттилий. Был хорошим человеком. Он попытался перевести все это в шутку.
  — Ты имеешь в виду, что он не вытаскивал вас из постели среди ночи и не гнал копать ямы?
  — Нет. Я имею в виду, что он был порядочный и никогда не подбивал честного человека сказать что-нибудь такое, чего ему не следует говорить.
  — Эй, Муса! — окликнул его Коракс. — Что ты там болтаешься? Опять сплетничаешь, словно баба? Иди лучше сюда и выпей с нами!
  Муса мгновенно подхватился и заспешил к остальным рабочим. Коракс кинул ему бурдюк с вином. Торкват спрыгнул с юта и пробрался на середину палубы, к мачте; паруса были убраны.
  — Боюсь, это нам не понадобится, — сказал он, подбоченившись и внимательно оглядывая небо.
  Триерарх был мужчиной крупным. Нагрудник его сверкал под лучами недавно вставшего солнца. Несмотря на раннее утро, уже было жарко.
  — Ну что ж, акварий. Посмотрим, на что способны мои быки.
  Торкват спустился по лестнице на нижнюю палубу. Несколько мгновений спустя барабанный бой участился, и Аттилий почувствовал, что корабль слегка качнуло. Весла взлетали и опускались, словно молнии. Застывшая далеко позади безмолвная вилла Гортензия становилась все меньше.
  На залив вновь опустилась жара, но «Минерва» неуклонно продвигалась вперед. На протяжении двух часов гребцы, не сбиваясь, поддерживали этот изматывающий темп. Над террасами открытых купален в Байи поднимались облака пара. В холмах над Путеолами горели бледно-зеленые огни серных шахт.
  Аттилий сидел в стороне, сложив руки на коленях и надвинув шляпу пониже, чтобы защитить глаза от солнца; он изучал береговую линию и выискивал малейшие зацепки, которые могли бы подсказать ему, что же случилось с Августой.
  Ему подумалось, что здесь, в этой части Италии, все какое-то странное. Даже красная, цвета ржавчины почва вокруг Путеол обладает некими волшебными свойствами — если смешать ее с известью и опустить в морскую воду, она превращается в камень. Путеоланум — так назвали этот камень, в честь его родины, — сделался открытием, преобразившим облик Рима. И он же дал семейству Аттилия профессию, ибо для империи требовалось возводить огромные постройки из камня и кирпича, да такие, чтоб не рухнули в одночасье. Благодаря цементу Агриппа возвел огромные верфи здесь, в Мизенах, и напоил империю при помощи акведуков. Августа — здесь, в Кампанье, Юлия и Дева — в Риме, Немос — в южной Галлии. Мир создавался заново.
  Но нигде этот путеоланум не использовался так успешно, как здесь, в тех краях, где он был обнаружен. Молы и пристани, террасы и каменные набережные, волноломы и рыбные садки преобразили облик Неаполитанского залива. Казалось, будто многие виллы решили броситься в море и отплыть подальше от берега. Край, бывший прежде царством влиятельнейших людей империи — Цезаря, Красса, Помпея, — теперь затопила новая разновидность богатых людей, подобных Амплиату. Интересно, многие ли владельцы вилл, вялые и расслабленные из-за столь знойного августа, вступающие, зевая и потягиваясь, в его четвертую неделю, уже знают об акведуке? Пожалуй, что и немногие. Воду должны носить рабы. Или она должна чудесным образом появляться сама собою из трубы. Но скоро они обо всем узнают. Узнают более чем достаточно — когда им придется пить из их плавательных бассейнов.
  Чем дальше к востоку продвигался корабль, тем внушительнее выглядел господствующий над заливом Везувий. Нижняя часть склонов была расписана мозаикой вилл и возделанных полей, но примерно с середины горы начинался темно-зеленый девственный лес. Над конусообразной вершиной недвижно застыло несколько легких облачков. Торкват сообщил, что на Везувии отличная охота — кабаны, олени, зайцы. Он частенько наведывался туда со своими собаками и сетями либо с луком. Но в тех краях нужно остерегаться волков. А зимой на вершине лежит снег.
  Он присел рядом с Аттилием, снял шлем и вытер пот со лба.
  — По этой жаре, — сказал он, — даже трудно представить, будто на свете бывает снег.
  — А трудно ли забраться на гору?
  — Да нет, не особенно. Легче, чем кажется на вид. А вершина вообще практически ровная. Спартак со своими мятежниками устроил там лагерь. Там нечто вроде естественной крепости. Неудивительно, что этому мерзавцу удавалось так долго сдерживать наши легионы. В ясную погоду оттуда видно на пятьдесят миль вокруг.
  Либурна миновала Неаполь и шла теперь мимо какого-то города поменьше — Торкват сказал, что это Геркуланум. Берег разворачивался, словно лента: бледно-желтые стены и красные крыши, время от время перемежаемые темно-зелеными колоннами кипарисов. Как правило, невозможно было сказать, где заканчивался один город и начинался другой. Геркуланум, расположенный у подножия горы, обращенный к морю, смотрелся величаво и, казалось, был весьма доволен собою. На волнах покачивались разноцветные прогулочные суда; некоторым из них придали вид морских обитателей. Пляжи пестрели зонтиками; рыбаки закидывали удочки с волноломов. Над гладью моря разносилась музыка и крики играющих детей.
  — А вон самая большая вилла этого залива, — сообщил Торкват, кивком указав на огромную усадьбу, раскинувшуюся вдоль берега и террасами поднимающуюся над морем. — Это вилла Кальпурния. Месяц назад мне выпала честь отвезти туда нового императора, когда он отправился с визитом к бывшему консулу, Педию Кассию.
  — К Кассию? — Аттилий вспомнил смахивающего на ящерицу сенатора в его тоге с пурпурной каймой. — Я и не знал, что он настолько богат.
  — Он получил ее в наследство от родичей жены, Ректины. Она из рода Пизонов. Префект частенько сюда наведывается, чтобы поработать в здешней библиотеке. А видишь вон ту компанию — людей, которые сидят в тенечке у бассейна и что-то читают? Это философы. — Судя по голосу, Торкват находил это очень забавным. — Одни для развлечения разводят птиц, другие — собак. А сенатор завел себе философов!
  — И к какой же школе они относятся?
  — К последователям Эпикура. Насколько я понял со слов Кассия, они учат, что человек смертен, и богам нет до него дела, а потому единственное, чем стоит заниматься в жизни — это веселиться и наслаждаться.
  — Я бы мог сказать ему это задаром.
  Торкват расхохотался, надел шлем обратно и затянул ремешок на подбородке.
  — Скоро Помпеи, акварий. Через полчаса мы должны быть там.
  И он отправился обратно на корму.
  Аттилий заслонил глаза от солнца и оглядел виллу. Он никогда не видел особого смысла в философии. Почему один человек получает в наследство такой вот дворец, другого заживо скармливают муренам, а третий надрывается, гоня либурну вперед? Почему ему, Аттилию, пришлось смотреть, как умирает его жена, совсем еще юная? Пусть ему покажут философа, способного ответить на эти вопросы, и тогда он согласится, что философы и вправду не зря существуют на свете.
  Сабине так хотелось поехать отдохнуть к Неаполитанскому заливу, а он все откладывал и откладывал поездку, говоря, что он слишком занят. А теперь уже поздно. Тоска о том, что он потерял, и сожаление о том, чего он не успел сделать, два его неразлучных врага, вновь накинулись на Аттилия и застали его врасплох. Он почувствовал мучительную, сосущую пустоту внутри. Аттилию вспомнилось письмо, которое показал ему в день похорон Сабины один его друг; Аттилий заучил его наизусть. Более века назад один юрист, Сервий Сульпиций, недавно переживший некое горе, возвращаясь из Азии в Рим, принялся разглядывать берега Средиземного моря. Позднее он поделился своими чувствами с Цицероном, только что потерявшим дочь. «Позади у меня Эгина, впереди Мегара, справа Пирей, слева Коринф. Некогда все это были цветущие города, теперь же они лежат в руинах. И я подумал: «Как можем мы, недолговечные хрупкие существа, жаловаться, если кто-то из нас умирает, естественным или насильственным образом, когда целые города лежат мертвые и всеми позаброшенные? Остановись, Сервий, и вспомни, что ты рожден смертным. Разве может тебя так сильно трогать кончина одной-единственной несчастной, слабой женщины?» Для Аттилия даже сейчас, два года спустя, ответ на этот вопрос был один: да.
  
  Он ненадолго пригрелся под солнцем и, видимо, сам не заметил, как задремал, — ибо, когда он в следующий раз открыл глаза, город уже исчез, сменившись очередной огромной виллой, прячущейся в тени зонтичных сосен. Рабы поливали газоны и убирали из плавательного бассейна опавшие листья. Аттилий встряхнул головой, прогоняя остатки сна, и потянулся к кожаной сумке. В сумке лежало все, что ему было нужно: письмо Плиния к эдилам Помпей, мешочек с золотыми монетами и карта Августы.
  Аттилий привык искать утешения в работе. Он развернул чертеж, пристроил его на коленях — и внезапно ему стало не по себе. Инженер понял, что на этом чертеже нарушены пропорции. Тот, кто рисовал его, не передал истинных размеров Везувия. Они все еще не миновали гору, и Аттилий прикинул, что в ней добрых семь-восемь миль в ширину.
  Расстояние, которое на карте накрывалось пальцем, в реальности означало полдня пути по пыльной дороге под палящим солнцем. Аттилий упрекнул себя за наивность. Сидеть в уютной библиотеке и хвастливо расписывать, как все это можно сделать, не выяснив предварительно истинного положения вещей на местности, — классическая ошибка новичка! Аттилий поднялся и направился к своим рабочим; те, усевшись в кружок, играли в кости. Коракс как раз накрыл стаканчик с костями ладонью и с силой встряхнул его. Тень Аттилия упала на него, но Коракс даже не потрудился поднять взгляд.
  — Ну давай, Фортуна, старая шлюха, — пробормотал он и метнул кости. Выпало три единицы — «собаки». Коракс застонал. Бекко испустил радостный вопль и сгреб кучку медных монет.
  — Мне везло, пока не подошел он, — заявил Коракс и ткнул пальцем в Аттилия. — Он хуже ворона, ребята. Помяните мои слова — он всех нас погубит.
  — Ну да, куда мне до Экзомния, — сказал инженер, присаживаясь рядом с ними. — Бьюсь об заклад, вот он-то всегда выигрывал.
  Он подобрал кости. — Чьи?
  — Ну, мои, — отозвался Муса.
  — Я вот что вам предложу: давайте сыграем в другую игру. Когда мы доберемся до Помпей, Коракс поедет вперед, к дальнему склону Везувия, — поискать, где случился прорыв. Нужно, чтобы с ним поехал кто-то еще. Почему бы вам не разыграть эту привилегию в кости?
  — И тот, кто выиграет, поедет с Кораксом! — воскликнул Муса.
  — Нет, — возразил Аттилий. — Тот, кто проиграет.
  Все расхохотались — кроме Коракса.
  — Тот, кто проиграет! — повторил Бекко. — Отлично!
  Они принялись по очереди метать кости. Каждый накрывал стаканчик ладонью, каждый шептал свою личную молитву об удаче.
  Муса был последним и выкинул «собаку». И тут же пал духом.
  — Проиграл, проиграл! — затянул Бекко. — Муса проиграл!
  — Ну что ж, вопрос решили кости, — сказал Аттилий. — Искать место аварии поедут Коракс с Мусой.
  — А чего остальные? — ворчливо поинтересовался Муса.
  — Бекко с Корвинием поскачут в Альбений и закроют заслонки.
  — И зачем, спрашивается, им переться в Альбений вдвоем? А что будет делать Политий?
  — Политий останется со мной, в Помпеях, и поможет достать все необходимые материалы и транспорт.
  — И это называется справедливостью! — с горечью произнес Муса. — Свободным людям придется лазать по горе и жариться на солнцепеке, а раб тем временем будет трахаться с помпейскими шлюхами!
  Он схватил свои кости и зашвырнул их в море.
  — Вот что я думаю про свою удачу!
  С носа донесся предостерегающий оклик кормчего: «Помпеи!» — и шесть голов тут же повернулись в сторону берега.
  
  Город медленно выплыл из-за мыса. Он оказался совсем не таким, как ожидал Аттилий — не курорт вроде Байи или Неаполя, раскинувшийся вдоль берега, а город-крепость, способный при необходимости выдержать осаду. Он начинался в четверти мили от моря, на возвышении, а внизу лежал его порт.
  И лишь когда либурна подошла поближе, Аттилий разглядел, что стены уже не сплошные: долгие годы римского мира навели отцов города на мысль разрушить свою защиту. Домам позволили выбраться за крепостной вал и рассыпаться по террасам, под сенью пальм, и спуститься к причалам. Над плоскими крышами возвышался храм, глядящий на море. Блестящие мраморные колонны были увенчаны, как показалось на первый взгляд Аттилию, фризом из эбеново-черных изваяний. Но потом он понял, что эти «изваяния» были живыми. На фоне белого камня суетились ремесленники, почти нагие и загоревшие дочерна, — работали, невзирая на праздничный день. В теплом воздухе разносился стук зубил и скрежет пил.
  Повсюду царило оживление. Люди спешили куда-то по верху стены и трудились в приморских садах. Дорога, ведущая к городу, кипела народом — пешими, всадниками, повозками и колесницами. Люди пробирались сквозь тучи пыли или карабкались по крутым дорожкам, идущим от порта к двум городским воротам. Когда «Минерва» нырнула в узкий вход в порт, гомон толпы сделался громче — праздничной толпы, судя по ее виду. Люди спешили в город со всей округи, чтобы поучаствовать в празднестве в честь Вулкана. Аттилий оглядел пристань, выискивая фонтаны, но не заметил ни одного.
  Работники, выстроившиеся в ряд, безмолвствовали. Каждый думал о чем-то своем.
  Аттилий повернулся к Кораксу:
  — В каком месте вода входит в город?
  — На противоположной окраине, — сказал Коракс, пристально разглядывая Помпеи. — У Везувиевых врат. Если... — он намеренно подчеркнул последнее слово, — она все еще течет.
  Вот это будет номер, подумал Аттилий, если окажется, что воды здесь тоже нет, и он сорвал всех с места всего лишь на основании слов какого-то старого дурня-авгура.
  — Кто там работает?
  — Какой-то городской раб. Тебе не будет с него толка.
  — Почему это?
  Коракс ухмыльнулся и покачал головой. Но ничего не сказал. Ясно. Какая-то шутка для посвященных.
  — Ну, ладно. Значит, начнем с Везувиевых врат. — Аттилий хлопнул в ладоши. — Пошевеливайтесь, парни. Вы уже видели этот город. Путешествие окончено.
  «Минерва» уже плыла по внутренней акватории порта. У края воды столпились рыбачьи лодки и подъемные краны. Левее виднелась река — если верить карте, это был Сарн. Река была забита баржами, ожидающими своей очереди на погрузку или разгрузку. Торкват принялся выкрикивать приказы. Барабанный бой замедлился и смолк. Весла были подняты. Рулевой слегка повернул руль, и либурна заскользила вдоль пристани со скоростью идущего пешехода. От причала ее отделяло не больше фута. Две группы матросов с канатами в руках соскочили на берег и быстро привязали их к каменным тумбам. Мгновение спустя веревки натянулись; «Минерва» содрогнулась — от этого рывка Аттилий едва не полетел на палубу — и остановилась.
  Едва лишь восстановив равновесие, Аттилий увидел то, что искал. Большой каменный постамент с головой Нептуна. Вода лилась из распахнутого рта Нептуна в каменную чашу, сделанную в форме раковины, и переливалась через край — Аттилий понял, что никогда не забудет этого зрелища. Переливалась, каскадом падала на брусчатку и стекала себе в море. Никто не толпился у фонтана, дожидаясь своей очереди напиться. Никто не обращал на него ни малейшего внимания. Да и с чего бы? Ведь это было самое обыкновенное, привычное чудо. Аттилий перепрыгнул через невысокий борт военного корабля и покачнулся; после путешествия через залив как-то странно было вновь оказаться на твердой земле. Акварий опустил сумку на мостовую, зачерпнул полную пригоршню воды и поднес к губам. Вода была чистой и сладкой, и Аттилий едва не расхохотался от радости и облегчения — и вылил воду себе на голову. И ему не было дела до того, что прохожие смотрят на него, как на чокнутого.
  Ноrа Quarta
  [09.48]
  Изотопный анализ неаполитанской вулканической магмы выявил значительную примесь близлежащих горных пород, что заставляет предположить, что резервуар не являлся одним сплошным жидким телом. Вместо этого он представлял собою нечто наподобие губки, в которой магма просачивалась сквозь многочисленные трещины в камне. Цельные слои магмы могли скопиться в нескольких меньших резервуарах ближе к поверхности, но они были слишком малы, чтобы выявить их при помощи методов сейсмологии...
  Информационный бюллетень Американской ассоциациинаучного прогресса,
  «Сплошной слой магмы под горой Везувий»,
  16 ноября 2001 г.
  В порту Помпей можно было купить все, что только душе забагорассудится. Овощи, фрукты, зерно, амфоры с вином и ящики с разнообразной глиняной посудой спускали на баржах по реке из внутренних районов страны, а здесь они смешивались с потоком разнообразных предметов роскоши, идущих по великому имперскому торговому пути из Александрии. Индийский попугай, нубийская рабыня, соль из озер, расположенных неподалеку от Александрии, китайская корица, африканская обезьянка, восточные рабыни, известные своим искусством в делах любви... Лошадей тут было не меньше, чем мух. У будки таможенников ошивалось с полдюжины каких-то деляг. Ближайший сидел на табурете, под грубо намалеванной вывеской с изображением крылатого коня Пегаса; вывеска гласила: «Бакул: лошади, достойные богов».
  — Мне нужно пять лошадей, — сказал Аттилий барышнику. — И не какие-нибудь изнуренные клячи. Мне нужны здоровые сильные животные, способные работать целый день. И они нужны мне немедленно.
  — Никаких проблем. — Бакул был маленьким лысым человечком с кирпично-красным лицом и стеклянными глазами записного пьянчуги. Он носил на руке железное кольцо. Кольцо было слишком велико, и Бакул нервно вертел его. — В Помпеях можно получить все, что угодно, — если, конечно, у тебя есть деньги. Только имей в виду — я потребую залог. А то на прошлой неделе у меня украли одну из лошадей.
  — Еще мне нужны волы. Две упряжки и две повозки.
  — В праздничный день? — делец прищелкнул языком. — Думаю, на это понадобится больше времени.
  — Сколько?
  — Сейчас прикину. — Бакул, сощурившись, уставился на солнце. Чем успешнее внушишь клиенту, что дело трудное, тем больше можно с него содрать. — Два часа. Может, три.
  — Идет.
  Они поторговались из-за цены. Делец запросил совсем уж безумную сумму. Аттилий сразу поделил ее на десять. И даже после этого, когда они уже ударили по рукам, Аттилий все равно был уверен, что барышник его надул, — и это его бесило, как и всякое расточительство. Но ему некогда было искать другого дельца, который предложил бы более выгодные условия. Аттилий велел барышнику немедленно отвести четырех лошадей к Везувиевым вратам, а сам, проталкиваясь сквозь толпу торговцев, вернулся обратно к «Минерве».
  Команда уже получила дозволение подняться на палубу. Большинство гребцов постягивали взмокшие туники, и от валяющихся тел исходил густой запах пота, такой сильный, что он перешибал вонь находящейся неподалеку мастерской. Там готовили рыбный соус, и из бочек, стоящих прямо под солнцем, доносилась вонь гниющей рыбы. Корвиний и Бекко осторожно пробирались среди моряков, собирали инструменты и бросали их на берег, Мусе и Политию. Коракс стоял спиной к либурне и вглядывался в толпу; время от времени он даже поднимался на цыпочки, чтобы лучше видеть. Он заметил Аттилия и остановился.
  — Так вода и вправду течет, — сказал Коракс. В его упрямстве и нежелании признавать свою ошибку было что-то почти героическое. И в этот миг Аттилий понял, что все это, без всякого сомнения, было затеяно для того, чтобы избавиться от него.
  — Да, течет, — согласился инженер. Он помахал рукой остальным рабочим, чтобы те на время оставили свои дела и подошли к нему. По обсуждении сошлись на том, что Полития оставят здесь, чтобы он завершил разгрузку и посидел у инструментов, а Аттилий должен будет с кем-нибудь передать ему, куда двигаться дальше. Оставшиеся пять зашагали к ближайшим воротам. Коракс шел последним, и, всякий раз как Аттилий оглядывался, похоже было, будто надсмотрщик кого-то выискивает в толпе, так он вертел головой.
  Инженер привел рабочих к наклонному въезду, идущему от порта к городским стенам; пандус проходил под недостроенным храмом Венеры и нырял в темный туннель ворот. Таможенник бегло оглядел их, проверяя, не несут ли они чего-нибудь на продажу, потом кивнул, давая понять, что они могут войти в город.
  Начинающаяся за воротами улица была менее крутой и скользкой, чем наружный пандус, но зато она была более узкой, и народ, валом валивший в Помпеи, чуть не задавил путников. Аттилия толпа протащила мимо нескольких лавочек и еще одного большого храма — этот был посвящен Аполлону, — а потом вынесла на бурлящий, залитый ослепительным солнечным светом форум.
  Для провинциального города форум выглядел весьма впечатляюще: базилика, крытый рынок, еще несколько храмов, общественная библиотека — все это было ярко раскрашено и сверкало на солнце, — три-четыре дюжины статуй императоров и местных видных деятелей. Не все здесь было доведено до ума. Некоторые большие здания окружали деревянные леса. Шум толпы отражался от высоких стен и возвращался обратно: флейты и барабаны уличных музыкантов, крики попрошаек и лоточников, шипение приготавливаемой еды. Продавцы фруктов предлагали зеленые фиги и нарезанный ломтями арбуз. Торговцы вином сидели на корточках рядом с рядами красных амфор, покоящихся в гнездышках из желтой соломы. У подножия ближайшей статуи расположился, скрестя ноги, заклинатель змей и играл на своей дудке, а с циновки перед ним медленно, покачиваясь, поднималась серая змея. Другая змея обвивалась вокруг шеи заклинателя. На жаровнях жарилась нарезанная кусочками рыба. Рабы, сгибаясь под тяжестью вязанок дров, по цепочке передавали их в центр площади; там складывали большой костер для вечернего жертвоприношения Вулкану. Цирюльник громко возвещал о своем искусстве выдирания зубов и в доказательство демонстрировал груду серых и черных пеньков.
  Инженер снял шляпу и вытер лоб. Что-то ему здесь не нравилось. Деловой город, подумал он. Просто кишит людьми, стремящимися к наживе. Готов приветствовать любого гостя, пока с него есть чего взять. Аттилий кивком подозвал Коракса, узнать, где тут найти эдилов, — ему пришлось приставить согнутую лодочкой ладонь к самому уху надсмотрщика, чтобы тот его услышал, — и Коракс указал на стоящие в ряд три небольших здания — они образовывали южную сторону площади, — закрытые по случаю празднества. Доска для объявлений пестрела различными официальными объявлениями, свидетельством жизнедеятельности преуспевающей бюрократии. Аттилий мысленно выругался. Ну все через одно место!
  — Ты знаешь дорогу к Везувиевым вратам — ты и веди! — крикнул он Кораксу.
  Вода в городе была. Пока они пробирались к дальнему концу форума, Аттилий слышал ее шум в большом общественном отхожем месте за храмом Юпитера и журчание, доносящееся с соседних улиц. Инженер старался не отставать от Коракса, и пару раз наступал в сточные канавы, превратившиеся в настоящие потоки; ручьи эти уносили к морю пыль и всякий мусор. Аттилий насчитал семь фонтанов — и все они были переполнены. Потери Августы определенно оказались прибытком для Помпей. Все, что акведук прежде нес по нескольким городам, доставалось теперь им. И пока эти самые города изнемогали под палящим солнцем, в Помпеях дети плескались прямо на улицах.
  Это был нелегкий труд — взобраться на холм. Основной поток людей двигался навстречу, к соблазнам форума, и к тому времени, как рабочие добрались к большим северным воротам, там их уже ждал Бакул с лошадьми. Барышник привязал коней к столбу у небольшого здания, прилепившегося к городской стене.
  — Местный резервуар? — спросил Аттилий, и Коракс кивнул.
  Инженер оглядел здание. Кирпичная постройка, очень похожая на Писцину Мирабилис, и изнутри доносится точно такой же приглушенный шум льющейся воды. Похоже, это была наивысшая точка города. Что ж, вполне разумно. Акведук всегда проводят над городскими стенами в самой высокой точке. Посмотрев вниз, Аттилий разглядел на склоне холма водяные башни, регулирующие напор воды. Инженер послал Мусу в здание резервуара за приставленным к акведуку рабом, а сам тем временем принялся рассматривать лошадей. Выглядели они достаточно пристойно. Скачки на них, конечно, не выиграешь, но для работы годятся. Аттилий отсчитал несколько золотых монет и отдал Бакулу. Тот попробовал каждую на зуб.
  — А волы?
  Бакул, прижимая руки к сердцу и возводя глаза к небу, принялся клясться, что волы будут готовы к семи часам. Он сразу же их приведет! Барышник пожелал им счастливого пути — «и да будет с вами Меркурий» — и ушел. Впрочем, не далее чем в какую-то забегаловку на противоположной стороне улицы.
  Аттилий поделил лошадей. Лучших он отдал Бекко и Корвинию, ибо им предстоял самый длинный путь. Он все еще излагал свои доводы удрученному Кораксу, когда вернувшийся Муса доложил, что в здании резервуара никого нет.
  — Что? — резко развернулся Аттилий. — Вообще никого?
  — Сегодня же Вулканалия — ты, часом, об этом не забыл?
  — Я же говорил, что тебе с него не будет толку, — сказал Коракс.
  — Эти мне праздники! — Аттилий со злости едва не пнул стену. — Лучше бы в этом городе нашелся хоть кто-то, желающий работать!
  Он с беспокойством оглядел свою жалкую экспедицию и снова подумал, каким же дураком он выставил себя там, в библиотеке командующего, перепутав теоретически возможные вещи с практически исполнимыми. Но теперь уж ничего не поделаешь. Аттилий кашлянул, прочищая горло.
  — Ладно. Все знают, кто что должен делать? Бекко, Корвиний — кто-нибудь из вас уже бывал в Абеллине?
  — Я бывал, — сказал Бекко.
  — Как там все устроено?
  — Источник бьет за храмом, посвященным богине вод, и стекает в бассейн. За главного аквария там Пробий. Он же служит жрецом.
  — Акварий служит жрецом! — Аттилий с горечью рассмеялся и покачал головой. — Ладно, можешь сказать этому околобожественному акварию, кем бы он там ни был, что богиня в своей небесной мудрости желает, дабы главную заслонку закрыли и переключили всю воду на Беневентум. Сделайте это сразу же, как только доедете туда. Бекко, ты останешься в Абеллине и проследишь, чтобы заслонка оставалась закрытой на протяжении двенадцати часов. Потом откроешь ее обратно. Двенадцать часов — постарайся максимально точно выдержать срок. Сумеешь?
  Бекко кивнул.
  — Ну а если по какой-нибудь маловероятной причине мы не сумеем починить акведук за двенадцать часов, что тогда? — саркастически поинтересовался Коракс.
  — Я об этом уже думал. Как только вода будет перекрыта, Корвиний оставит Бекко у бассейна и поедет вдоль Августы, и будет ехать до тех пор, пока не отыщет нас на северо-восточном склоне Везувия. К тому моменту уже будет ясно, сколько примерно времени займет работа. Если мы не управимся с ней за двенадцать часов, он отправится обратно к Бекко и сообщит, сколько еще нужно продержать заслонку закрытой. Ездить придется много. Ты готов, Корвиний?
  — Да, акварий.
  — Молодец.
  — Двенадцать часов! — повторил Коракс и покачал головой. — Это что же, нам придется работать и ночью?
  — А в чем дело, Коракс? Ты что, боишься темноты? — Аттилию снова удалось рассмешить остальных рабочих. — Когда ты найдешь место аварии, прикинь, сколько материалов нам потребуется для ремонта и сколько рабочих рук. Ты останешься там и пришлешь Мусу с сообщением. Я прослежу, чтобы вместе со всем прочим снаряжением мы вытрясли из эдилов еще и достаточно факелов. Как только повозки будут нагружены, я пригоню их сюда, к зданию резервуара, и буду ждать известия от тебя.
  — А что, если я не обнаружу места аварии?
  Тут Аттилию подумалось, что разобиженный надсмотрщик может, пожалуй, попытаться сорвать работу.
  — Тогда мы все равно тронемся в путь и доберемся до тебя еще до наступления ночи. — Аттилий улыбнулся. — Так что не пытайся дурачить меня и попусту тратить время.
  — Я не сомневаюсь, что тебя дурачила куча народу, красавчик, но я не из их числа, — злобно взглянул на него Коракс. — Ты не дома, Марк Аттилий. Прими мой совет. Пока ты в этом городе — не забывай о бдительности. Если ты, конечно, понимаешь, о чем я.
  И он сделал непристойный жест — тот самый, что уже делал накануне, когда Аттилий разыскивал источник.
  
  Аттилий проводил их до померия, священной границы, проходящей сразу за Везувиевыми вратами. Ее ничем не застраивали из уважения к божествам — хранителям города.
  Дорога огибала город, словно скаковой круг; она проходила рядом с бронзовыми мастерскими, а потом — через большое кладбище. Когда отъезжающие вскочили в седла, Аттилий почувствовал, что должен сказать какое-нибудь напутствие — что-нибудь вроде того, что говорил Цезарь перед битвой, — но он никогда не умел изъясняться подобным образом.
  — Когда закончим с этим, я куплю вина на всех, — сказал он и, запнувшись, добавил: — В самой лучшей лавке, какая только есть в Помпеях.
  — И женщину! — ткнул в него пальцем Муса. — Не забудь про женщин, акварий!
  — За женщину ты можешь заплатить и сам.
  — Если найдет шлюху, которая согласится пойти с ним!
  — Иди ты, Бекко. Ладно, до встречи!
  И прежде чем Аттилий сообразил, что бы еще такого сказать, они пришпорили коней и принялись пробираться сквозь толпу, стремящуюся в город.
  Коракс и Муса свернули налево, в сторону Нолы, а Бекко и Корвиний — направо, на дорогу, ведущую к Нуцерии и Абеллину. Когда они рысью въехали в некрополь, оглянулся один лишь Коракс — не на Аттилия, а на городские стены. Его взгляд последний раз скользнул по крепостному валу и сторожевым башням. Потом надсмотрщик покрепче уселся в седле и свернул в сторону Везувия.
  Инженер смотрел им вслед, пока всадники не исчезли за гробницами; лишь облачко коричневой пыли на фоне белых стен отмечало путь, которым они только что проехали. Аттилий постоял несколько мгновений — он почти не знал этих людей, и однако же теперь с ними было связано столько его надежд и упований на будущее! — и вернулся обратно к городским воротам.
  Лишь пристроившись в хвост очереди пешеходов, ожидавших возможности войти в городские ворота, Аттилий заметил небольшой бугорок в том месте, где туннель акведука проходил под городской стеной. Инженер остановился и, развернувшись, отыскал взглядом ближайший люк в акведуке — и понял, к своему изумлению, что прямая, проведенная через эти две точки, указывает точнехонько на вершину Везувия. Здесь, на суше, гора казалась даже более массивной, чем при взгляде с моря — из-за дымки, порожденной пылью и жарой, — но выглядела какой-то размытой и скорее голубовато-серой, чем зеленой. Нет, не может быть, чтобы это ответвление и вправду поднималось на сам Везувий. Должно быть, оно сворачивает на восток у подножия горы, и оттуда уже и идет к главному водоводу Августы. Эх, знать бы точно, где именно они соединяются! Акварий горько пожалел, что не знаком с рельефом этой местности, ее камнем и почвой. Но что поделаешь, Кампанья пока что оставалась для него загадкой.
  Аттилий прошел под воротами и выбрался из их тени на залитую солнцем небольшую площадь. Он вдруг как-то очень остро осознал, что остался один в незнакомом городе. Знают ли Помпеи о несчастье, разразившемся за их стенами? Волнует ли их это несчастье? Беззаботное бурление города казалось ему насмешкой. Аттилий прошел вдоль стены здания резервуара и через короткий переулок ко входу.
  — Есть здесь кто-нибудь?
  Ответа не последовало. Отсюда инженер более отчетливо слышал шум воды в акведуке. Он толкнул низкую деревянную дверь, и в лицо ему сразу же ударила водяная пыль и тот резкий, шероховатый, сладкий запах, что сопровождал его всю его жизнь — запах чистой воды, падающей на теплые камни.
  Аттилий вошел внутрь. Полосы света, падающие из двух узких окон, пронизывали прохладную тьму. Но Аттилий не нуждался в свете, чтобы понять, как устроен резервуар. За долгие годы он повидал десятки таких. Все они были одинаковы, все проектировались по принципам, сформулированным Витрувием. Туннель здешнего ответвления уступал размерами главному водоводу Августы, но все равно оставался достаточно большим, чтобы в него можно было залезть и при необходимости починить. Вода лилась сквозь бронзовую сетку в мелкий, камнем отделанный бассейн, разделенный деревянными воротами. Из него уходили три большие свинцовые трубы. Центральная питала питьевые фонтаны, левая — частные дома, а правая — общественные бани, термы и театры. Что было здесь необычным — так это напор воды. Мало того, что все стены были мокрыми от брызг — поток нес по туннелю всяческий мусор, и тот застревал в ячейках решетки. Аттилий разглядел листья, ветки и даже несколько мелких камней. Возмутительная неаккуратность. Неудивительно, что Коракс сказал, что ему не будет проку от местного раба.
  Аттилий перебрался через бетонную стену резервуара и спустился в эту бурлящую заводь. Вода доходила ему почти до пояса. Ощущение было такое, словно погружаешься в теплый шелк. Инженер с трудом преодолел несколько шагов, отделявших его от решетки, и опустил руки под воду, отыскивая крепления решетки. Нашел и отвинтил. Потом еще два, верхние. Потом снял решетку и отступил, пропуская мимо весь накопившийся мусор.
  — Есть здесь кто-нибудь?
  Неожиданно раздавшийся голос заставил Аттилия вздрогнуть. В дверном проеме стоял какой-то юноша.
  — Конечно, есть, дурень! Не видно, что ли?
  — Что ты делаешь?
  — Это ты — здешний раб? Если да, то я выполняю твою работу — вот что я делаю. Подожди.
  Аттилий привинтил решетку обратно, добрел до бортика резервуара и выбрался наружу.
  — Я — Марк Аттилий. Новый акварий Аквы Августы. А тебя как зовут — кроме как ленивым идиотом?
  — Тиро, акварий. — Глаза юноши были широко распахнуты и встревоженно метались из стороны в сторону. — Прости меня! — Он рухнул на колени. — Сегодня праздник, и я проспал...
  — Ладно, неважно.
  Юноше было всего лет шестнадцать — жалкий заморыш, худой, словно бродячая собака. Аттилий пожалел, что был так резок.
  — Пойдем наверх. Проведешь меня к магистратам.
  Он протянул руку, но раб никак на это не отреагировал. Его глаза по-прежнему продолжали метаться. Аттилий провел ладонью перед лицом Тиро.
  — Ты что, слепой?
  — Да, акварий.
  Слепой проводник. Неудивительно, что Коракс заухмылялся, когда Аттилий спросил про здешнего раба. Слепой провожатый во враждебном городе!
  — Но как же ты выполняешь свои обязанности, если ты слеп?
  — Я слышу лучше всех. — Несмотря на беспокойство, в голосе Тиро проскользнула нотка гордости. — Я могу по шуму воды сказать, насколько силен поток и не засорилась ли решетка. Я чувствую это по запаху. Я могу по вкусу определить, не попало ли в нее каких примесей.
  Юноша поднял голову и принюхался.
  — Сегодня мне даже не нужно регулировать поток при помощи ворот. Он никогда еще не бывал настолько сильным.
  — Это правда.
  Инженер кивнул. Пожалуй, он недооценил мальчишку.
  — Главный водовод заблокирован, где-то на отрезке между Помпеями и Нолой. Потому-то я и пришел сюда, чтобы мне помогли его починить. Ты принадлежишь городу?
  Тиро кивнул.
  — Кто здесь магистраты?
  — Марк Голконий и Квинт Бриттий, — тут же откликнулся Тиро. — Эдилы — Луций Попидий и Гай Куспий.
  — Кто отвечает за снабжение водой?
  — Попидий.
  — Где мне его найти?
  — Но сегодня же праздник...
  — Хорошо. В таком случае, где его дом?
  — Ниже по склону, акварий, если идти в сторону Стабийских врат налево. Сразу за большим перекрестком. — Тиро энергично почесал ногу. — Я могу тебя провести, если хочешь.
  — Может, я лучше сам?
  — Нет-нет! — Тиро уже выскочил в переулок, так ему не терпелось доказать, что и он может быть полезным. — Я могу довести тебя туда! Вот увидишь!
  
  Они вместе спустились в город. Помпеи раскинулись внизу: беспорядочная мешанина терракотовых крыш, сбегающих к искрящемуся под солнцем морю. Слева рамкой для этой картины служил синий гребень Суррентского полуострова, справа — поросший лесом отрог Везувия. Аттилию подумалось, что лучшего места для города и представить трудно: достаточно высоко над заливом, чтобы его овевал ветер, и при этом достаточно близко к берегу, чтобы город мог наслаждаться всеми выгодами средиземноморского образа жизни. Неудивительно, что Помпеи так быстро восстановились после землетрясения.
  Вдоль улицы выстроились дома — не римские многоквартирные дома, расползающиеся на целые кварталы, а узкие строения без окон, которые словно бы повернулись спиной к улице с ее шумом и смотрят внутрь себя. Лишь иногда сквозь открытую дверь можно было разглядеть прохладный мозаичный пол прихожей, солнечный дворик, фонтан — но если не считать этих мимолетных видений, монотонность желто-коричневых стен оживляли лишь намалеванные красной краской предвыборные лозунги.
  «Весь народ одобряет выдвижение кандидатуры Куспия на пост эдила».
  «Торговцы фруктами и Гельвий Весталий поддерживают избрание Марка Голкония Приска на должность мирового судьи».
  «Почитатели Исиды поддерживают избрание Луция Попидия Секунда на должность эдила».
  — Похоже, Тиро, у вас весь город только и думает, что о выборах. Тут все даже хлеще, чем в Риме.
  — Свободные люди раз в год, в марте, избирают новых магистратов, акварий.
  Они шли быстро. Тиро шагал чуть впереди Аттилия, уверенно пробираясь через переполненный народом тротуар и время от времени наступая в водосточный желоб. Акварию пришлось попросить юношу идти помедленнее. Тиро извинился. Он бодро сообщил, что родился слепым; его вынесли на мусорную свалку за городскими стенами и оставили там умирать. Но кто-то подобрал его, и он с шести лет бегал по городу со всякими поручениями. Так что он ориентировался здесь и без зрения, на одних инстинктах.
  — Этот эдил, Попидий, — сказал Аттилий, когда ему третий раз попался лозунг с этим именем, — должно быть, из той самой семьи, которой когда-то принадлежал Амплиат.
  Но Тиро, несмотря на его острый слух, на этот раз предпочел притвориться, будто ничего не расслышал.
  Они дошли до большого перекрестка; на нем стояла огромная триумфальная арка, покоящаяся на четырех мраморных колоннах. Каменная упряжка из четырех лошадей неслась вскачь на фоне ослепительно синего неба, увлекая за собой золотую колесницу Виктории, богини победы. Памятник был посвящен другому Голконию — Марку Голконию Руфу, скончавшемуся шестьдесят лет назад. Аттилий даже приостановился рядом с аркой и прочитал надпись: военный трибун, жрец божественного Августа, пять раз избиравшийся магистратом, покровитель города.
  И везде одни и те же имена. Голконии, Попидий, Куспии... Рядовые граждане могут, конечно, каждую весну заворачиваться в тоги, слушать речи, бросать свои таблички в урны и избирать новый состав магистратов. И все равно на виду из года в год одни и те же лица. Впрочем, политикой акварий тоже не интересовался. У него просто не было на это времени, как и на богов.
  Аттилий уже собрался перейти перекресток — и вдруг замер на полушаге, отдернул ногу и поставил обратно. Ему показалось, что по каменным плитам бежит рябь. Через город прошла мощная сухая волна. В следующее мгновение аквария с силой качнуло, — как в тот миг, когда «Минерва» остановилась у причала, — и ему пришлось ухватиться за руку Тиро, чтобы не упасть. Раздались крики. Пронзительно заржала лошадь. На противоположной стороне перекрестка с крутой крыши сорвалась черепица и вдребезги разбилась о мостовую. На несколько мгновений Помпеи оцепенели. Но потом, постепенно, город вновь ожил. Люди перевели дыхание. Прерванные разговоры вновь возобновились. Возница хлестнул кнутом перепуганную лошадь, и повозка рванула вперед.
  Тиро воспользовался временным затишьем, чтобы перебежать на другую сторону дороги. Аттилий, мгновение поколебавшись, последовал за ним, втайне опасаясь, что каменные плиты сейчас подадутся под кожаными подошвами его сандалий. Пережитое ощущение заставило его занервничать — настолько сильно, что акварию не хотелось сознаваться в этом даже самому себе. Но ведь вправду, если нельзя полагаться на землю, по которой ходишь, на что ж тогда полагаться?
  Раб ждал его на другой стороне. Слепые глаза, безостановочно движущиеся в поисках того, чего им все равно не дано было разглядеть, придавали юноше неуверенный вид.
  — Не волнуйся, акварий. Этим летом тут такое творится постоянно. Наверное, только за последние два дня вздрагивало раз десять. Земля жалуется на жару!
  Он протянул руку, но Аттилий ее не принял. Ситуация показалась ему унизительной — докатились слепой успокаивает зрячего! — и он самостоятельно взобрался на высокий тротуар.
  — Где этот чертов дом? — раздраженно поинтересовался он.
  Тиро неопределенно махнул рукой, указывая куда-то дальше по улице.
  Аттилий оглядел улицу. Все те же глухие стены. С одной стороны — пекарня. Очередь в лавочку, торгующую сладостями. Из прачечной напротив доносится вонь мочи, а у тротуара расставлены горшки для прохожих (известно ведь, что нет лучше средства для стирки, чем человеческая моча). За прачечной — театр. Над большой дверью — вездесущий лозунг «Соседи поддерживают избрание Луция По-пидия Секунда на пост эдила. Он докажет, что достоин этого». Самостоятельно Аттилию никогда бы не удалось разыскать это место.
  — Акварий, а можно я кое о чем спрошу?
  — О чем?
  — А где Экзомний?
  — Этого никто не знает, Тиро. Он исчез.
  Раб обдумал эту новость и медленно кивнул.
  — Экзомний был похож на тебя. Он тоже никак не мог привыкнуть к толчкам. Он говорил, что это ему напоминает время перед большим землетрясением — оно случилось в тот год, когда я родился.
  Похоже было, будто юноша вот-вот расплачется. Аттилий взял Тиро за плечо и внимательно осмотрел. Парень явно что-то знал.
  — Экзомний бывал в Помпеях в последнее время?
  — Конечно. Он здесь жил.
  Пальцы Аттилия невольно сжались.
  — Он жил здесь? В Помпеях?
  Акварий был сбит с толку — и в то же время сразу почувствовал, что это правда. Тогда понятно, почему комнаты Экзомния в Мизенах настолько безлики, почему Коракс не хотел, чтобы он, Аттилий, приезжал в Помпеи, и почему надсмотрщик так странно себя вел, попав сюда — то и дело озирался, выискивая кого-то в толпе.
  — У него комнаты в доме Африкана, — сказал Тиро. — Он часто там жил. Не постоянно, но часто.
  — А когда ты последний раз разговаривал с ним?
  — Не помню.
  На лице юноши появилась тень испуга. Он повернул голову, словно пытаясь взглянуть на руку аквария у себя на плече. Аттилий быстро отпустил его и успокаивающе похлопал по руке:
  — Попробуй вспомнить, Тиро. Возможно, это важно.
  — Я не знаю.
  — Ну хотя бы до праздника Нептуна или после?
  Нептуналии проводились в двадцать третий день июля, и в календаре людей, связанных с акведуками, этот праздник был самым главным.
  — После. Точно после. Наверное, недели черездве.
  — Две недели? Тогда ты, должно быть, один из последних, кто разговаривал с ним. И что, его беспокоили эти толчки?
  Тиро снова кивнул.
  — А Амплиат? Они же были друзьями, верно? Часто ли они встречались?
  Раб указал на свои глаза:
  — Я же не вижу...
  Нет, подумал Аттилий. Но готов побиться об заклад, что ты все слышишь. От такого, как ты, ни один слух не ускользнет. Он посмотрел на дом Попидия.
  — Ну, хорошо, Тиро. Можешь возвращаться к резервуару. Занимайся своими делами. Спасибо, что помог.
  — И тебе спасибо, акварий.
  Тиро поклонился, взял руку Аттилия и поцеловал. А потом повернулся и зашагал вверх по улице, в сторону Везувиевых врат, непринужденно скользя среди праздничной толпы.
  Ноrа Quinta
  [11.07]
  Внедрение новой магмы также может вызвать извержение, посредством нарушения термического, химического или механического равновесия старой магмы в мелком резервуаре. Новая магма, поступающая из более глубоких и горячих источников, резко повышает температуру уже имеющейся магмы, и та начинает пузыриться и подниматься вверх.
  «Вулканология»
  Дверь у этого дома была двустворчатая, обитая гвоздями, подвешенная на бронзовые петли — и крепко запертая. Аттилий постучал пару раз. Ему показалось, что стук получился слишком слабым, чтобы его можно было расслышать сквозь уличный шум. Но дверь почти мгновенно распахнулась, и на пороге появился привратник — необычайно высокий и широкоплечий нубиец в темно-красной тунике. Его руки и шея, могучие, словно древесные стволы, были намазаны маслом и блестели, словно полированные.
  — Каковы врата, таков и привратник, — весело заметил Аттилий.
  Привратник не улыбнулся.
  — По какому делу?
  — Я — Марк Аттилий, акварий Аквы Августы. Я желаю засвидетельствовать свое почтение Луцию Попидию Секунду.
  — Сегодня праздник. Его нет дома. Аттилий поставил ногу на порог.
  — Он дома. — Акварий открыл сумку и извлек оттуда письмо Плиния. — Видишь эту печать? Пере-дай это ему. Скажи, что это от префекта флота, из Мизен. И скажи, что мне нужно немедленно поговорить с ним, по делу императора.
  Привратник посмотрел на ногу Аттилия. Если бы он вздумал хлопнуть дверью, нога переломилась бы, как веточка. Но его размышления прервал донесшийся откуда-то у него из-за спины голос.
  — Что он сказал, Массаво? По делу императора? А ну-ка, впусти его!
  Нубиец поколебался, потом отступил на шаг, и акварий, воспользовавшись этим, быстро проскользнул в образовавшийся проем. Дверь за ним тут же захлопнулась. Уличный шум стих.
  Человек, вмешавшийся в разговор Аттилия с привратником, был облачен в точно такую же темно-красную тунику. На поясе у него висела связка ключей. Наверное, это был местный управитель. Он взял письмо, провел пальцем по печати, проверяя, не сломана ли она, и остался доволен осмотром, — и перевел взгляд на Аттилия.
  — Луций Попидий сейчас с гостями — у него прием в честь Вулканалии. Но я прослежу, чтобы он получил это послание.
  — Нет, — отрезал Аттилий. — Я вручу его сам. Немедленно.
  И он протянул руку за письмом. Управитель постучал папирусным свитком по губам, пытаясь понять, как же ему быть.
  — Ну что ж... — Он вернул свиток Аттилию. — Следуй за мной.
  Управитель зашагал по узкому коридору, ведущему к залитому солнцем атриуму, и Аттилий впервые понял, насколько же огромен этот старый дом. Узкий фасад был обманчив. Дом тянулся вглубь ша-гов на сто пятьдесят, если не больше, и Аттилий, взглянув поверх головы управителя, увидел уходящее вдаль чередование света и тени: полутемный коридор с черно-белым мозаичным полом; ослепительное сверкание атриума с его мраморным фонтаном; таблиниум для ожидающих гостей, с двумя бронзовыми бюстами у входа; а затем — окруженный колоннадой плавательный бассейн. Колонны были увиты виноградными лозами. Откуда-то доносился щебет певчих птиц, и слышался женский смех.
  Они вошли в атриум, и управитель бесцеремонно бросил: «Подожди здесь», — а сам свернул куда-то влево, за занавеску, закрывающую вход в узкий коридор. Аттилий огляделся. Здесь пахло деньгами — давними, привычными, дающими возможность купить покой и уединение даже посреди шумного города. Солнце стояло почти в зените, и его лучи проникали в атриум через прямоугольное отверстие в крыше. Теплый воздух был напоен благоуханием роз. С того места, где стоял Аттилий, плавательный бассейн был виден почти целиком. Ступени, расположенные в ближней его части, украшали искусно выполненные бронзовые статуи — дикий кабан, лев, свившаяся кольцами змея и Аполлон, играющий на кифаре. В дальнем конце на ложах расположились четыре женщины. Они забавлялись, обмахивая друг дружку веерами. У каждой за спиной стояла служанка. Женщины заметили, что Аттилий смотрит на них, и захихикали, прикрывшись веерами. Инженер почувствовал, что краснеет от смущения, и быстро повернулся к ним спиной. В этот самый миг управитель вынырнул из-за занавески и кивком подозвал Аттилия.
  По влажности и запаху масла Аттилий сразу жепонял, что его ведут в здешнюю баню. В этом доме даже имелась своя баня. А чему тут удивляться? Неудивительно, что при таких деньгах люди не желают даже в термах общаться со всяким простонародным быдлом. Управитель провел Аттилия в раздевалку и велел разуться. Потом они вернулись в коридор и оттуда прошли в тепидариум. Там на столе лежал какой-то голый, необычайно толстый пожилой человек, а над ним трудился молодой массажист. Массажист прошелся вдоль спины, постукивая ее ребрами ладоней, и белые ягодицы его подопечного заколыхались. Клиент массажиста немного повернул голову, когда Аттилий проходил мимо, взглянул на него воспаленным серым глазом и опустил веки.
  Управитель открыл дверь — оттуда повалили клубы ароматного пара, — а потом отступил, пропуская аквария внутрь.
  Здесь, в калдариуме, поначалу трудно было что-либо разглядеть. Единственным источником света были два факела, укрепленные на стене, да раскаленные угли жаровни; от жаровни и исходил пар, заполнявший помещение. Но постепенно глаза Аттилия приспособились к полумраку, и он увидел огромную ванну, из которой торчали три темноволосые головы; казалось, будто они сами собою плавают на поверхности зеленоватой воды. Потом по воде побежали круги. Одна из голов шевельнулась. Раздался негромкий всплеск. Из-под воды высунулась рука и лениво помахала Аттилию.
  — Подойди сюда, акварий, — вяло произнес купающийся. — У тебя ко мне какое-то послание от императора? Я не знаю Флавия. Кажется, он ведет род от какого-то сборщика налогов. А вот с Нероном мы дружили.
  Тут зашевелилась и другая голова.
  — И прихвати факел! — скомандовала она. — Мы хоть глянем, кто не дает нам покоя даже в праздничный день!
  Сидевший в углу комнаты раб — Аттилий его даже не заметил — снял один из факелов со стены и поднес к лицу аквария, освещая его. Теперь все три головы повернулись к нежданному гостю. Аттилий чувствовал, как у него открываются поры кожи; по телу вовсю бежали ручейки пота. Мозаичный пол был горячим, и инженер понял, что там устроен гипокауст, специальная система обогрева. Да, дом Попидия был настоящим воплощением роскоши. Интересно, а приходилось ли Амплиату, когда он был здесь рабом, жариться у печи посреди лета?
  Жар факела, поднесенного к лицу, сделался невыносимым.
  — Здесь не место обсуждать дела императора, — холодно произнес Аттилий и оттолкнул руку раба. — С кем я говорю?
  — Экий грубиян, — заметила третья голова.
  — Я — Луций Попидий, — произнес тот, с вялым голосом, — а эти достойные господа — Гай Куспий и Марк Голконий. А нашего уважаемого друга, находящегося сейчас в тепидариум, зовут Квинтий Бриттий. Теперь ты знаешь, кто мы такие?
  — Вы — четыре избранных магистрата города Помпеи.
  — Совершенно верно, — согласился Попидий. — И это наш город, акварий, так что придержи язык.
  Теперь Аттилий понял, как работает эта система. Попидий и Куспий, будучи эдилами, выдают лицензии на все виды деятельности, от публичных домов до бань. Они отвечают за то, чтобы на улицах былочисто, в городе была вода и работали храмы. Голконий и Бриттий были дуумвирами — чиновниками, возглавлявшими суд и претворявшими в жизнь императорское правосудие. В их ведении было все, от порки до распятия — и, уж конечно, разнообразные штрафы и пени, пополняющие городскую казну. Без них он тут ничего не сможет сделать. Потому Аттилий заставил себя замолчать и стал ждать, пока они что-нибудь скажут. Время, подумал он. Я теряю впустую слишком много времени.
  — Ну, — сказал Попидий через некоторое время, — пожалуй, я уже достаточно прожарился.
  Он вздохнул и встал — призрачная фигура, окруженная клубами пара, — и протянул руку за полотенцем. Раб вставил факел обратно в подставку, опустился на колени перед своим хозяином и обмотал вокруг его бедер полосу ткани.
  — Ну, ладно. Где там это письмо?
  Попидий взял свиток и, неслышно ступая, направился в соседнюю комнату. Аттилий последовал за ним.
  Бриттий лежал на спине, а молодой раб, очевидно, уже оказывал ему услуги иного рода, поскольку пенис чиновника налился кровью и уткнулся в низ жирного живота. Чиновник хлопнул раба по рукам и потянулся за полотенцем. Лицо его было ярко-красным. Он мрачно зыркнул на Аттилия.
  — Попи, что это за тип?
  — Новый акварий Августы. Преемник Экзомния. Приехал из Мизен.
  Попидий сломал печать и развернул свиток. Попидию было немного за сорок, и он был красив — даже изящен. Темные волосы, убранные за аккуратные, небольшие уши, подчеркивали орлиный про-филь; кожа у него была белой и гладкой. Аттилий с отвращением решил, что эдил явно выщипывает волосы на теле.
  Тут из калдариума подтянулись и остальные чиновники, разбрызгивая воду по черно-белому полу. Им явно не терпелось узнать, что же такое произошло. Стены тепидариума покрывали фрески с изображением сада, заключенные в деревянные рамки. В нише, на пьедестале в виде водяной нимфы, была установлена круглая мраморная чаша.
  Бриттий приподнялся на локте.
  — Попи, читай вслух. Что там такое? Гладкий лоб Попидия прорезала морщина.
  — Это письмо от Плиния. «Именем императора Тита Цезаря Веспасиана Августа, властью, данной мне сенатом и римским народом...»
  — Да пропусти ты всю эту болтовню! — не выдержал Бриттий. — Переходи к делу!
  Он потер большой и указательный пальцы, изображая, будто считает деньги.
  — Зачем он явился?
  — Похоже, на акведуке произошла авария, где-то в районе Везувия. Все города западнее Нолы остались без воды. Он пишет, что хочет, чтобы мы — то есть он нам приказывает, — чтобы мы немедленно силами города Помпеи предоставили необходимое количество людей и материалов для починки Аквы Августы, каковое поручено Марку Аттилию Приму, акварию из имперского управления акведуков.
  — Что, вправду? А позвольте поинтересоваться, кто будет платить по счетам?
  — Этого он не пишет.
  Тут в их разговор вклинился Аттилий.
  — Деньги значения не имеют. Уверяю вас: смотритель водопроводов возместит вам все затраты.
  — Да неужто? Ты обладаешь достаточными полномочиями, чтобы брать на себя такое обязательство?
  Аттилий заколебался.
  — Я даю слово.
  — Слово? Твое слово в казну не положишь.
  — А вы гляньте на дело еще и с другой стороны, — сказал еще один чиновник, лет двадцати пяти, мускулистый и хорошо сложенный — только голова у него была непропорционально маленькая. Он повернул кран над каменной чашей, и оттуда хлынула вода. — У нас тут все в порядке. Так при чем тут мы, собственно? Тебе нужны люди и материалы? Отправляйся в те города, которые остались без воды. Поезжай в Нолу. Мы тут купаемся в воде! Гляди!
  Он отвернул кран еще сильнее и оставил воду течь.
  — А кроме того, — хитро произнес Бриттий, — это полезно для дел. Всякий обитатель окрестностей, который захочет принять ванну или напиться, придет сюда, в Помпеи. И кстати, сегодня праздник. А ты что скажешь, Голконий?
  Самый старый из магистратов завернулся в полотенце, словно в тогу.
  — Жрецы сочтут себя оскорбленными, если люди будут работать в праздничный день, — рассудительно провозгласил он. — Сегодня люди должны вести себя подобно нам — оставаться в кругу родственников и друзей и соблюдать установленные обряды. А потому я, при всем уважении к префекту Плинию, предлагаю сказать этому молодому человеку, чтобы он убирался отсюда.
  Бриттий разразился хохотом и в восторге заколо-тил по краю стола. Попидий улыбнулся и свернул папирус.
  — Думаю, акварий, ты получил ответ. Приходи завтра, и мы подумаем, что тут можно сделать.
  Он попытался отдать письмо инженеру, но Аттилий обошел его и решительно закрыл кран. Чиновники, с которых капала вода — его вода! — являли собою омерзительное зрелище, в особенности Бриттий: его пенис утратил эрекцию и улегся на жирные колени. В комнате было отвратительно жарко. Аттилий вытер лицо ладонью.
  — А теперь послушайте меня, почтенные. С сегодняшней полночи Помпеи тоже останутся без воды. Ее отведут в акведук Беневентума, чтобы мы могли войти в туннель и починить его. Я уже отправил своих людей в горы, чтобы они перекрыли воду.
  Послышался гневный ропот. Инженер вскинул руку.
  — Интересы всех римских граждан, живущих на берегах залива, требуют сотрудничества. Не так ли? — Он посмотрел на Куспия. — Да, конечно, я могу отправиться за помощью в Нолу. Но тогда мы потеряем лишний день — как минимум. И этот лишний день вы тоже будете без воды, как и они.
  — Да, но тут есть некоторое отличие, — заметил Куспий. — Мы предупреждены. Кстати, Попидий, неплохая идея. Мы можем выпустить воззвание и предложить нашим гражданам наполнить водой все емкости, какие только у них имеются. Таким образом, мы окажемся единственным городом, у которого имеется запас воды.
  — Мы даже можем продавать ее, — изрек Бриттий. — И чем дольше протянется это безводье, тем лучше на этом можно заработать.
  — Вода не ваша, чтобы вы ею торговали! — Аттилий лишь с трудом сдержал вспышку гнева. — Если вы откажетесь помочь мне, то клянусь: первое, что я сделаю после починки главного водовода, это позабочусь, чтобы ответвление, ведущее в Помпеи, было перекрыто!
  На самом деле его полномочий не хватило бы, чтобы исполнить эту угрозу, но акварий плюнул на все и ткнул Куспия пальцем в грудь.
  — И я вызову из Рима специального уполномоченного, чтобы он расследовал этот случай злоупотребления имперским акведуком! Я заставлю вас заплатить за каждую лишнюю чашку воды, которую вы присвоили сверх причитающейся вам части!
  — Что за наглость! — вскричал Бриттий.
  — Он ко мне прикоснулся! — возмутился Куспий. — Все это видели? Этот кусок дерьма посмел ко мне притронуться!
  Он выпятил подбородок и шагнул к Аттилию, явно намереваясь ударить его. Аттилий и сам уже дозрел для драки, хотя это и было бы губительным — и для него самого, и для порученного ему дела. Но тут занавески распахнулись, и в дверном проеме возник еще один человек. Судя по всему, он уже некоторое время стоял в коридоре, прислушиваясь к их разговору.
  Аттилий встречался с ним лишь однажды, но этот человек был из тех, кого так просто не забудешь. Нумерий Попидий Амплиат.
  
  После того как Аттилий оправился от первого потрясения этой встречи, сильнее всего его поразило, насколько уважительно отнеслись к Амплиату чиновники. Даже Бриттий и тот спустил пухлыеноги со стола и выпрямился, как будто это было непочтительно — лежать в присутствии этого бывшего раба. Амплиат успокаивающе положил руку Куспию на плечо, прошептал несколько слов на ухо, подмигнул и взъерошил ему волосы. И все это — не отрывая взгляда от Аттилия.
  Инженер вспомнил окровавленные останки раба, извлеченного из бассейна с муренами, и исполосованную спину старухи-рабыни.
  — И что все это значит, господа? — Амплиат внезапно усмехнулся и указал на Аттилия. — Спорить в бане, да еще во время религиозного праздника? Экое безобразие! И кто вас только всех воспитывал?
  — Это новый акварий нашего акведука, — сказал Попидий.
  — Я знаком с Марком Аттилием. Мы уже встречались. Ведь верно, акварий? Можно я взгляну?
  Амплиат забрал у Попидия письмо Плиния и быстро просмотрел его, потом снова перевел взгляд на Аттилия. Нувориш был облачен в тунику с золотой каймой; волосы его блестели, и от него исходил все тот же запах дорогих притираний, что и накануне.
  — Что же ты намерен делать?
  — Пройти вдоль здешнего ответвления до места его соединения с главным водоводом Августы, потом двигаться по нему в сторону Нолы. И так до тех пор, пока мы не выясним, где произошел прорыв.
  — И что тебе для этого нужно?
  — Я пока точно не знаю. — Аттилий заколебался. Появление Амплиата привело его в замешательство. — Известь. Путеоланум. Кирпичи. Строительный лес. Факелы. Люди.
  — И сколько всего этого нужно?
  — Для начала — амфор шесть извести. Дюжина корзин путеоланума. Пять сотен кирпичей. Доски, общей длиной шагов пятьдесят. Факелов — сколько сможете выделить. Чем больше, тем лучше. Десять крепких работников. Возможно, всего этого понадобится меньше, а возможно — больше. Все зависит от того, насколько сильно поврежден акведук.
  — А как скоро ты это узнаешь?
  — Один из моих людей после полудня должен вернуться с докладом.
  Амплиат кивнул.
  — Ну что ж, почтеннейшие, если вас интересует мое мнение, я бы сказал, что мы должны помочь акварию всем, что в наших силах. Никто не скажет, что древняя колония Помпеи осталась глуха к воззванию, исходящему от императора. А кроме того, у меня в Мизенах рыбные садки, поглощающие воду в таких же количествах, в каких Бриттий поглощает вино. Я желаю, чтобы акведук заработал как можно скорее. Итак, что скажете?
  Магистраты неуверенно переглянулись. В конце концов Попидий сказал:
  — Возможно, мы чересчур поторопились... Один лишь Куспий рискнул выказать неповиновение.
  — А я по-прежнему думаю, что этим должна заниматься Нола...
  — Тогда решено, — оборвал его Амплиат. — Марк Аттилий, я могу предоставить тебе все, что нужно для твоей работы. Только будь так любезен, подожди немного снаружи.
  Он обернулся и крикнул управителю:
  — Скутарий! Принеси акварию его сандалии! Остальные присутствующие не сказали Аттилиюни слова, и вообще старались на него не смотреть. Они напоминали сейчас непослушных мальчишек, которых их наставник застал за дракой.
  Инженер забрал свои сандалии и вышел через тепидариум в полутемный коридор. Занавески за ним быстро задернулись. Аттилий прислонился к стене, чтобы обуться — и попытаться послушать, о чем же там будет идти речь, но так ничего и не услышал. Со стороны атриума послышался всплеск, как будто кто-то нырнул в бассейн. Это напомнило Аттилию, что в доме по случаю праздничного дня полно народу. Его могли поймать за подслушиванием, и акварий решил не рисковать. Он отдернул вторую штору и вышел в залитый солнцем атриум. Вода в бассейне, потревоженная ныряльщиком, все еще слегка колыхалась. Жены магистратов продолжали сплетничать, но теперь к ним присоединилась немодно одетая женщина средних лет. Она скромно сидела в сторонке, сложив руки на коленях. Мимо них прошли двое рабов с подносами, заставленными тарелками. Откуда-то пахло едой. В доме явно шли приготовления к пиршеству.
  Тут Аттилий краем глаза заметил какое-то темное пятно под водой. Мгновение спустя пловец вынырнул на поверхность, и у аквария вырвалось:
  — Корелия Амплиата!
  Девушка его не услышала. Она встряхнула головой, откинула черные волосы с глаз и собрала их на затылке. Корелия, не зная, что за ней наблюдают, запрокинула голову и подставила бледное лицо солнцу.
  — Корелия! — шепотом позвал инженер, не желая привлекать внимание прочих женщин, и на этот раз девушка обернулась. Ей потребовалось несколь-ко мгновений, чтобы разглядеть его — мешало светящее в глаза солнце, — но как только Корелия его увидела, она тут же направилась в его сторону. Девушка была одета в сорочку из тонкой ткани, длиной по колено. Выходя из бассейна, она прикрыла одной рукой грудь, другой — низ живота, словно Венера, поднимающаяся из волн. Аттилий же прошел сквозь таблиниум, мимо погребальных масок клана Попидиев; изображения мертвых были соединены между собою красными лентами, показывающими, кто с кем состоит в родстве. Паутина власти, тянущаяся через поколения.
  — Акварий, — прошипела Корелия, — тебе нельзя здесь находиться!
  Она поднялась на ступеньки, ведущие в бассейн.
  — Уходи сейчас же! Мой отец здесь, и если он увидит тебя...
  — Поздно. Мы уже встретились.
  Но все-таки Аттилий немного отступил, так, чтобы не попадаться на глаза женщинам, сидящим на другом краю бассейна. Он подумал, что ему следует отвернуться, что вежливость этого требует — но не мог оторвать взгляда от девушки.
  — Что ты здесь делаешь?
  — Что я здесь делаю? — Корелия посмотрела на него, как на полного недоумка. — А где мне еще быть? Этот дом принадлежит моему отцу.
  До Аттилия сперва не дошло, что она имеет в виду.
  — Но мне сказали, что тут живет Луций Попидий...
  — Да, живет.
  — Но... — пробормотал сбитый с толку Аттилий.
  — Мы должны пожениться, — спокойно произ-несла Корелия и пожала плечами, и в этом движении было столько безнадежности и тоски, что внезапно Аттилий все понял: и внезапное появление Амплиата во внутренних покоях, и то почтение, которое выказывал ему Попидий, и готовность, с которой остальные чиновники подчинились бывшему рабу. Амплиату как-то удалось перекупить крышу над головой у Попидия, и теперь он вознамерился на полную катушку использовать свое право собственности, выдав дочь за своего бывшего хозяина. При мысли о том, что этот стареющий повеса будет делить ложе с Корелией, Аттилия охватил гнев — хоть он и старался убедить себя, что это не его дело.
  — Но ведь Попидий уже немолод. Он наверняка женат.
  — Был. Его вынудили развестись.
  — И что же Попидий думает по поводу этого соглашения?
  — Он, конечно же, в точности, как и ты, думает, что это недостойно — брать в жены женщину, которая настолько ниже его по происхождению.
  Аттилий заметил, что на глазах у девушки заблестели слезы.
  — Вовсе нет, Корелия, — быстро произнес он. — Напротив. Я бы сказал, что ты выше сотни таких, как Попидий. Выше тысячи.
  — Я ненавижу его, — сказала девушка. Но Аттилий так и не понял, кого же она имеет в виду, Попидия или своего отца.
  Из коридора послышались быстрые шаги и голос Амплиата:
  — Акварий! Корелия вздрогнула.
  — Уходи, умоляю тебя! Ты хороший человек, тывчера пытался помочь мне. Не позволяй, чтобы он поймал тебя в ловушку, как поймал всех нас!
  — Я — свободнорожденный римский гражданин, — холодно произнес Аттилий. — Я служу императору и нахожусь здесь по официальному делу, связанному с починкой императорского акведука. Я не какой-нибудь раб, чтобы скармливать меня муренам. И, если уж на то пошло, не старуха, чтобы избивать меня до полусмерти.
  Теперь пришла очередь Корелии изумляться. Она прикрыла рот ладонью. — Ата?
  — Да, Ата, если ее так зовут. Вчера ночью я нашел ее на улице и отнес к себе. Ее выпороли до потери сознания и выбросили умирать, словно собаку.
  — Чудовище!
  Корелия отступила назад, пряча лицо в ладонях, и погрузилась в воду.
  — Ты злоупотребляешь моей добротой, акварий! — заявил вошедший в таблиниум Амплиат. — Я же сказал, чтобы ты подождал меня!
  Он гневно взглянул на Корелию:
  — А тебе после вчерашнего следовало бы быть умнее! Цельзия!
  Робкая невзрачная женщина, сидевшая по другую сторону бассейна, — та самая, на которую Аттилий уже успел обратить внимание, — подхватилась с кресла.
  — Забери нашу дочь из бассейна! Ей не подобает демонстрировать свои титьки при посторонних!
  Амплиат повернулся обратно к Аттилию.
  — Ты только глянь на них! Прямо стая жирных куриц в гнездах!
  Он замахал руками, изображая хлопанье кры-льев, и закудахтал. Женщины недовольно прикрылись веерами.
  — Хотя нет. Эти даже летать не умеют. Что касается римской аристократии, одно я могу сказать точно: за возможность поесть вволю они отдадут что угодно. А их женщины в этом отношении еще хуже. Я буду через час! — крикнул он. — Не подавайте на стол, пока я не вернусь!
  И, жестом велев Аттилию следовать за собой, хозяин дома Попидиев развернулся и зашагал к двери.
  Когда они проходили через атриум, Аттилий оглянулся на бассейн. Корелия по-прежнему находилась под водой, как будто ей хотелось смыть с себя все произошедшее.
  Ноrа Sexta
  [12.00]
  Поднимаясь из глубины, магма претерпевает значительное уменьшение давления. Например, на глубине двадцать метров давление составляет триста мегапаскалей, или три тысячи атмосфер. Столь сильное изменение давления оказывает огромное влияние на физические характеристики и истечение магмы.
  «Энциклопедия вулканов»
  На улице Амплиата ждал паланкин и восемь рабов в таких же красных туниках, что и у привратника с управляющим. Завидев хозяина, рабы проворно подхватились, но Амплиат прошел мимо, не обратив внимания ни на них, ни на небольшую толпу просителей. Те, несмотря на праздничный день, сгрудились в тени у противоположной стены, и теперь принялись нестройным хором выкликать имя богача.
  — Мы пойдем пешком, — сказал Амплиат и направился вверх по склону, в сторону перекрестка. Он шагал все так же стремительно, как и в доме. Аттилий следовал за ним по пятам. Стоял полдень. Воздух, казалось, готов был вскипеть. Дороги опустели. Немногочисленные пешеходы при приближении Амплиата соскакивали в водосточные желобы либо отступали в уличные лавки. Амплиат негромко напевал себе под нос, время от времени отвечая кивком на чье-нибудь приветствие. Через некоторое время акварий, оглянувшись, обнаружил, что за ними следует свита, которая сделала бы честь и сенатору. Первыми на благоразумном расстоянии шествовали рабы с носилками, а за ними беспорядочно тянулись просители, удрученные и уставшие. Они с самого рассвета выплясывали и так и эдак, стараясь привлечь внимание великого человека, но понимали, что их ожидает разочарование.
  На половине пути к Везувиевым вратам — акварий отсчитал три квартала — Амплиат свернул направо, пересек улицу и открыл небольшую деревянную дверь в стене. Он положил руку на плечо Аттилия и подтолкнул того ко входу, и от этого прикосновения Аттилий невольно содрогнулся. Он вспомнил страстное предостережение Корелии: «Не позволяй, чтобы он поймал тебя в ловушку, как поймал всех нас!»
  Когда Амплиат отпустил аквария, тот сразу почувствовал себя лучше. Амплиат запер дверь, а Аттилий, оглядевшись, обнаружил, что они находятся на большой пустой стройплощадке, занимающей большую часть квартала. Слева находилась кирпичная стена, увенчанная покатой крышей из красной черепицы, — сюда выходили зады каких-то лавок, — с высокими деревянными воротами в середине. Справа высились новые здания, уже почти достроенные, с большими современными окнами, глядящими на груды булыжников и чахлый кустарник. Прямо под окнами был выкопан прямоугольный бассейн.
  Амплиат, подбоченившись, наблюдал за реакцией аквария.
  — Итак, что, по-твоему, я строю? Даю одну попытку.
  — Термы.
  — Верно. И что ты скажешь?
  — Впечатляет, — отозвался Аттилий. И не покривил душой. Это было, как минимум, не хуже того, что строилось в Риме в течение последних десяти лет. Кирпичная кладка и колонны были выполнены необычайно качественно. Вокруг царило ощущение безмятежности — простор, покой, свет. Высокие окна были обращены на юго-запад, чтобы использовать свет послеполуденного солнца — его лучи как раз начали проникать вовнутрь. — Поздравляю.
  — Нам пришлось снести почти целый квартал, чтобы расчистить место для них, — сказал Амплиат, — и это вызвало много нареканий. Но дело того стоило. Это будут лучшие бани за пределами Рима. И самые современные в этих краях.
  Он с гордостью огляделся вокруг.
  — Мы, конечно, провинциалы, но если мы хорошенько помозгуем, то можем показать всяким столичным шишкам из Рима пару интересных штуковин.
  Амплиат сложил ладони рупором и позвал:
  — Януарий!
  С противоположной стороны двора кто-то отозвался, и на верхней площадке лестницы показался высокий мужчина. Узнав хозяина, он быстро сбежал по ступеням и пересек двор, отряхивая руки об тунику и кланяясь на ходу.
  — Януарий, это мой друг, акварий Августы. Он работает на императора!
  — Счастлив познакомиться, — сказал Януарий и поклонился Аттилию.
  — Януарий — один из моих зодчих. Где сейчас ребята?
  — В бараках, господин. — У Януария сделалось испуганное лицо, как будто его уличили в лености. — Поскольку сегодня праздник...
  — Забудь про праздник! Они нужны нам немедленно. Сколько, ты сказал, тебе нужно человек, акварий? Десять? Лучше возьми дюжину. Януарий, вели прислать сюда дюжину самых сильных наших рабочих. Пусть возьмут с собой еду и питье на день. Что еще тебе нужно?
  — Известь, — начал Аттилий, — путеоланум...
  — В общем, все это добро. Строевой лес. Кирпичи. Факелы — не забудь про факелы. Дай акварию все, что ему нужно. Да, тебе ведь еще понадобится транспорт, верно? Пара упряжек волов.
  — Я их уже нанял.
  — Возьми лучше моих!
  — Спасибо, не нужно.
  Инженеру начало становиться как-то не по себе от щедрости Амплиата. Начинается все с подарка, потом подарок превращается в заем, а потом заем превращается в неподъемный долг. Несомненно, именно так Попидий и лишился своего дома. Да, этот город так и кишит дельцами. Аттилий посмотрел на небо:
  — Сейчас полдень. Волы, должно быть, уже прибыли в порт. Там их ждет раб с нашими инструментами.
  — А у кого ты их нанял?
  — У Бакула.
  — У Бакула?! У этого вора и пьянчужки? Мои волы лучше. Позволь мне, по крайней мере, переговорить с ним. Ты получишь изрядную скидку.
  Аттилий пожал плечами:
  — Как тебе угодно.
  — Угодно. Януарий, приведи людей из бараков и пошли мальчишку в порт, пусть пригонит повозки аквария сюда, для погрузки. А пока они вернутся, акварий, я покажу тебе нашу стройку. — И его рука снова легла на плечо Аттилия. — Пойдем.
  
  Бани — это не роскошь. Бани — это краеугольный камень цивилизации. Бани — это то, что возвышает даже последнего из римских граждан над варваром с волосатым задом, как бы этот варвар ни был богат. Бани прививают человеку тройную добродетель: чистоты, здоровья и распорядка в жизни. Именно ради того, чтобы дать воду баням, были возведены первые акведуки. Именно бани распространили римский дух на просторах Европы, Африки и Азии — столь же эффективно, как и римские легионы. И благодаря им человек может быть уверен, что в каком бы из городов огромной империи он ни оказался, он непременно обнаружит там эту драгоценную частичку дома.
  Собственно, именно к этому сводилась суть речи Амплиата, которую он держал, показывая Аттилию пустой каркас своей мечты. Комнаты пока что не были обставлены, и в помещении сильно пахло свежей краской и штукатуркой. Их шаги гулко разносились по небольшим кабинкам и гимнастическим залам, устроенным в главной части здания. Она уже была расписана фресками. Пейзажи Нила, в изобилии украшенные греющимися на солнце крокодилами, перемежались сценами из жизни богов. Тритон плыл рядом с аргонавтами и вел их в безопасную гавань. Нептун превращал своего сына в лебедя. Персей спасал Андромеду от морского чудовища, намеревающегося сожрать эфиопскую царевну. Бассейн в калдариуме мог вместить двадцать восемь посетителей одновременно. Купающиеся, лежа на спине и глядя на сапфировый потолок, освещенный пятью сотнями ламп и разукрашенный изображениями всех обитателей моря, сколько их ни есть, преспокойно могли воображать, будто находятся в подводном гроте.
  Чтобы добиться угодной его сердцу роскоши, Амплиат использовал самые современные технические достижения, наилучшие материалы и искуснейших ремесленников Рима. В купол лакониума — парильного отделения — были вставлены неаполитанские стекла в палец толщиной. Полы, стены и потолки были полыми, и в бане была устроена мощная печь, способная нагреть эти полости настолько, что купальщики исходили бы потом, даже если на улице лежал бы снег. Здание было построено с таким расчетом, чтобы выдержать землетрясение. Вся водопроводная арматура — трубы, решетки, вентили, краны, запорные краны, насадки душа, даже ручки для смыва в отхожем месте! — все было из латуни. Унитазы были сделаны из фригийского мрамора, с подлокотниками, вырезанными в виде дельфинов и химер. Холодная и горячая вода. Цивилизация!
  Аттилий невольно восхитился дальновидностью этого человека. Амплиат с такой гордостью демонстрировал ему свое детище, как будто рассчитывал на крупные финансовые вложения с его стороны. По правде сказать, если бы у аквария было хоть что-нибудь — если бы он не отослал почти все жалованье в Рим, матери и сестре, — он вполне мог бы отдать Амплиату последние деньги. Ему никогда еще не встречался человек, обладающий таким даром убеждения, как Нумерий Попидий Амплиат.
  — И когда вы планируете закончить?
  — Пожалуй, через месяц. Мне еще нужно привлечь к делу плотников. Сделать полки, кое-какие шкафы. Еще я подумываю настелить деревянные полы в раздевалке. Наверное, возьму для этого сосну.
  — Не надо, — сказал Аттилий. — Возьми лучше ольху.
  — Ольху? А почему?
  — Она не гниет от воды. Я бы использовал сосну — или, может, кипарис — для заслонок. Но нужно брать сосну из хорошо освещенных низин, и ни в коем случае не с гор. Особенно — в заведении такого класса.
  — А что бы ты еще посоветовал?
  — Используй только древесину, заготовленную осенью — и ни в коем случае не весной. Весной деревья беременны, и древесина их слаба. Для скреп нужно брать хорошо высушенную оливу — ее хватит на столетие. Но ты, наверное, и сам все это знаешь.
  — Отнюдь. Да, правда, — я много строю. Но я никогда особо не разбирался ни в дереве, ни в камне. В чем я разбираюсь, так это в деньгах. Деньги хороши тем, что не зависят от сезона. Они плодоносят в любое время года.
  Амплиат расхохотался над собственной шуткой и повернулся, чтобы взглянуть на аквария. Его внимательный взгляд почему-то внушал Аттилию беспокойство; он постоянно перемещался, как будто Амплиат непрерывно осматривал собеседника с головы до ног. И Аттилий подумал: нет, ты разбираешься не в деньгах, а в людях, в их сильных и слабых сторонах. В том, кого лучше умаслить, а кого припугнуть.
  — А ты, акварий? — спокойно поинтересовался Амплиат. — В чем разбираешься ты?
  — В воде.
  — Что ж, это тоже важно. Вода не менее ценна, чем деньги, — если не более.
  — Что, вправду? Тогда почему я не богач?
  — Возможно, ты им еще будешь. — Амплиат произнес это непринужденно, как бы между прочим, и позволил реплике на миг зависнуть в воздухе, прежде чем продолжил: — Акварий, ты никогда не задумывался над тем, как занятно устроен мир? Когда эти бани заработают, я наживу на них состояние. А потом пущу его в ход, чтобы нажить еще одно состояние, и еще. Но без твоего акведука я никогда не смог бы построить свои бани. Однако! А ведь это мысль! «Без Аттилия нет Амплиата».
  — Все правильно. Только акведук не мой. Его построил не я, а император.
  — Да, верно. И обошлось это по два миллиона за каждую милю! «Незабвенный покойный Август» — существовал ли когда-либо на свете человек, больше заслуживавший обожествления? Лично я ценю божественного Августа куда выше Юпитера и молюсь ему каждый день.
  Амплиат принюхался.
  — От этой краски у меня уже заболела голова. Пошли, я лучше покажу тебе, что я собираюсь устроить на этом участке.
  И они двинулись обратно. Теперь через большие открытые окна лились потоки солнечного света. фрески на противоположной стене заиграли красками, и боги казались совсем живыми. И все-таки что-то невольно наводило на мысль, будто пустые комнаты населены призраками — то ли их дремотная неподвижность, то ли пыль, плавающая в столбах света, то ли воркование голубей на строительной площадке. Один голубь, похоже, залетел в лакониум и теперь никак не мог найти дорогу назад. Хлопанье крыльев под куполом раздалось так внезапно, что у инженера екнуло сердце.
  Пронизанный светом воздух двора от жары казался почти что твердым, словно стекло, но Амплиат словно не замечал этого. Он легко взобрался по открытой лестнице и ступил на небольшую плоскую крышу. Оттуда открывался прекрасный вид на его маленькое царство. Амплиат принялся расписывать, какой замечательный здесь будет двор. Он сообщил, что собирается засадить его платанами, чтобы те давали тень. Он рассказал про эксперименты с подогревом воды для открытого бассейна. Он похлопал по каменному парапету.
  — Вот моя первая собственность. Я купил этот участок семнадцать лет назад. Если я тебе скажу, какие копейки я за него заплатил, ты просто не поверишь. Но имей в виду — после землетрясения тут почти ничего не осталось — разве что стены. Мне тогда было двадцать восемь лет. Это были самые счастливые дни в моей жизни. Я чинил, сдавал в аренду, покупал, опять сдавал в аренду... Некоторые из этих старых домов времен республики были огромны. Я разделил их на части и поселил в них по десять семей. С тех самых пор я и тружусь на этом поприще. Знаешь, что я тебе скажу, друг мой? Нет более надежного вложения капитала, чем собственность в Помпеях.
  Он прихлопнул муху, севшую ему на шею, и оглядел раздавленное тельце. Потом выбросил. Аттилий представил, каким Амплиат был в молодости: жестокий, энергичный, беспощадный.
  — Это тогда Попидий освободил тебя? Амплиат искоса взглянул на аквария. Как он нистарался держаться приветливо и любезно, глаза его выдавали.
  — Если ты думал оскорбить меня этим, акварий, то можешь больше не пытаться. Всем известно, что Нумерий Попидий Амплиат рожден рабом и что он этого не стыдится. Да, я получил свободу. Я был освобожден по завещанию моего хозяина, когда мне было двадцать лет. Луций, его сын — ты только что видел его, — сделал меня своим управителем. В те времена я при случае взыскивал долги для одного старого ростовщика по имени Юкунд, и он многому меня научил. Но я никогда бы не разбогател, если бы не землетрясение.
  Богач с нежностью посмотрел в сторону Везувия. Голос его смягчился:
  — Одним февральским утром оно пришло со стороны горы, словно порыв подземного ветра. Я видел, как оно приближается, как качаются деревья. А когда оно прошло, город лежал в руинах. И уже не имело значения, кто был рожден рабом, а кто — свободным. Город опустел. Можно было часами бродить по улицам и не встретить ни единой живой души — только трупы.
  — И кто же руководил восстановлением города?
  — Никто! Это-то и было самым позорным. Все богачи тут же сбежали в свои сельские поместья. Они были убеждены, что за первым землетрясением последует второе.
  — И даже Попидий?
  — Попидий в первую очередь! Он заламывал руки и скулил: «Ах, Амплиат, боги покинули нас! Ах, Амплиат, боги покарали нас!» Боги! Нет, ну надо же такое сказать, а? Можно подумать, богам есть хоть какое-то дело до того, как мы живем и кого мы трахаем. Да ведь землетрясения в Кампанье — такая же обычная вещь, как горячие источники и летние засухи. Конечно же, когда они увидели, что им больше ничего не грозит, они приползли обратно, но к тому времени тут многое изменилось. Salvelucrum! «Да здравствует прибыль!» Вот девиз новых Помпей. Его здесь можно видеть повсюду. Lucrumgaudium! «Прибыль — вот радость!» Не деньги, заметь, — деньги может получить в наследство любой дурак. Прибыль! Чтобы ее получить, нужно настоящее искусство.
  Амплиат сплюнул через невысокую стену вниз, на улицу.
  — Луций Попидий! Каким искусством он владеет? Он может пить холодную воду и мочиться горячей — вот и все его таланты. А вот ты, похоже, — у Аттилия снова возникло чувство, что его оценивают, — человек способный. Ты напоминаешь мне меня в молодости. Я мог бы найти тебе применение.
  — Применение?
  — Да хотя бы в этих самых банях, для начала. Здесь пригодился бы человек, который разбирается в воде. Я мог бы включить тебя в дело — в благодарность за твой совет. Дать долю в прибыли.
  Аттилий улыбнулся и покачал головой:
  — Да нет, вряд ли.
  Амплиат улыбнулся в ответ:
  — А, ты хочешь поторговаться! Я ценю это свойство. Отлично. Предлагаю еще долю в собственности.
  — Спасибо, но нет. Я польщен твоим предложением. Но наша семья уже больше сотни лет работает на имперских акведуках. Я родился для работы аквария и умру на этой работе.
  — А почему бы это не совместить?
  — Это как?
  — Ты можешь возглавлять акведук и в то же время быть моим советником. Никто ничего и не узнает.
  Аттилий повнимательнее присмотрелся к энергичному, коварному лицу богача. Когда бы не его деньги, энергичность и жажда власти, он был бы обычнейшим провинциальным мошенником.
  — Нет, — холодно произнес инженер, — об этом не может быть и речи.
  Должно быть, на лице его все-таки отразилось презрение, потому что Амплиат мгновенно пошел на попятную.
  — Да, ты прав, — кивнул он. — Давай забудем об этом разговоре. Я временами бываю слишком резок. И не всегда успеваю всесторонне обдумать собственные идеи.
  — И в результате, например, казнишь раба прежде, чем выясняется, что он говорил правду?
  Амплиат ухмыльнулся и ткнул в Аттилия пальцем.
  — В самую точку! Ну а как можно ожидать, чтобы человек вроде меня умел себя вести? Будь ты хоть первым богачом в империи — ты же от этого еще не станешь аристократом, верно? Ты можешь думать, будто подражаешь знати, будто достиг какого-то шика — а потом оказывается, что ты превратился в чудовище. Небось Корелия именно так меня и называла? Чудовищем?
  — А Экзомний? — не подумав, выпалил Аттилий. — С ним у тебя тоже был договор, о котором никто не знал?
  Улыбка Амплиата даже не дрогнула. С улицы донесся грохот тяжелых деревянных колес по камню.
  — Ну-ка! Похоже, это едут твои повозки. Давай спустимся и встретим их.
  
  Можно было подумать, будто этот разговор так и не состоялся. Амплиат, снова принявшийся напевать себе под нос, пересек засыпанный битым камнем двор и распахнул тяжелые ворота. Политий, низко поклонившись, завел во двор первую упряжку волов. Вторую завел какой-то незнакомый Аттилию человек; еще двое сидели в пустой повозке, свесив ноги за борт. Завидев Амплиата, они тут же соскочили и остановились, почтительно потупив взгляд.
  — Отлично проделано, ребята, — сказал Амплиат. — Я прослежу, чтобы вас вознаградили за работу в праздник. Но случилось чрезвычайное происшествие — мы должны объединить наши усилия и починить акведук. Ради общего блага. Я верно говорю, акварий?
  Он ущипнул ближайшего рабочего за щеку.
  — Вы поступаете в распоряжение аквария. Служите ему хорошо. Акварий, можешь брать все, что тебе нужно. Во дворе есть все. Только факела в кладовой. Могу ли я еще чем-нибудь помочь тебе?
  Амплиату явно не терпелось уйти.
  — Я составлю опись всего, что мы возьмем, — официальным тоном произнес Аттилий. — Тебе возместят расходы.
  — В том нет нужды. Впрочем, как желаешь. Я не хочу, чтобы меня потом обвиняли, будто я пытался тебя подкупить. — Он расхохотался и снова ткнул в инженера пальцем. — Я бы остался и сам помог тебе все погрузить — никто еще не мог сказать, что Нумерий Попидий Амплиат боится испачкать ручки, — но ты же сам знаешь, у меня дела. Мы сегодня из-за праздника обедали рано, и было бы невежливо с моей стороны заставлять всех этих благородных господ ждать.
  Он протянул руку:
  — Удачи тебе, акварий.
  Аттилий ответил на рукопожатие. Рука богача была сухой и крепкой. И такой же мозолистой, как его собственная. Он кивнул.
  — Спасибо.
  Амплиат проворчал нечто неразборчивое и отвернулся. На улочке его дожидался паланкин, и на этот раз богач уселся в него. Рабы мгновенно заняли свои места, по четыре с каждой стороны. По знаку Амплиата они подняли обитые латунью шесты — сперва на уровень пояса, а потом, скривившись от напряжения, на высоту плеч. Их господин развалился на подушках, устремив взор куда-то вдаль и размышляя о чем-то своем. Он протянул руку и опустил занавеску. Аттилий некоторое время стоял в воротах и смотрел ему вслед. Темно-красный паланкин, покачиваясь, плыл вниз по улице, а группка просителей устало плелась следом.
  Потом Аттилий вернулся во двор.
  Здесь и вправду было все, как и обещал Амплиат, и на время Аттилий забыл обо всем. Возня с привычными материалами успокаивала: здесь были увесистые кирпичи, как раз такого размера, чтобы удобно лечь в мужскую ладонь — они звонко постукивали друг об дружку, когда их складывали штабелем в повозку; были и корзины с рыхлым красным путеоланумом, куда более тяжелым и плотным, чем это казалось на вид; доски, гладко обтесанные, нагретые солнцем, грели его щеку, когда Аттилий нес их через двор. Последней шла известь в круглых глиняных амфорах — их трудно было ухватывать и грузить в повозку.
  Аттилий работал наравне с прочими, и наконец-то у него возникло ощущение, что дело движется. Несомненно, Амплиат — человек жестокий, безжалостный, и одни боги знают какой еще, но заготовленные им материалы хороши, и в честных руках вполне способны послужить общему благу. Аттилий просил шесть амфор извести, но когда дошло до дела, он решил взять дюжину и, соответственно, увеличил число корзин с путеоланумом до двенадцати. Ему не хотелось, в случае чего, возвращаться к Амплиату и просить еще. Лучше уж вернуть то, что останется.
  Инженер пошел в баню поискать факелы и обнаружил их в самой большой кладовой. Даже факелы и те здесь были наилучшего качества: плотно свернутая кудель, пропитанная смолой, крепкие деревянные ручки, обмотанные веревками. Рядом с ними стояли открытые деревянные ящики с масляными лампами, — по большей части терракотовыми, но встречались и медные, — и со свечами. Свечей хватило бы на освещение большого храма. Качество, как приговаривал Амплиат. С качеством не поспоришь. Да, тут и вправду собрались устроить роскошнейшее заведение.
  «Это будут лучшие бани за пределами Рима...»
  Внезапно Аттилия одолело любопытство, и он, с охапкой факелов в руках, заглянул в некоторые из соседних кладовых. В одной стопками были сложены полотенца, в другой стояли кувшины с ароматическими маслами для массажа, в третьей хранились свинцовые гири, мотки веревок и кожаные мячи. Все лежало наготове и ждало, когда этим кто-то воспользуется. Не хватало лишь болтающих, потеющих посетителей, чтобы бани ожили. Ну, и воды, конечно. Аттилий посмотрел сквозь открытую дверь на анфиладу комнат. Да, воды здесь потребуется много... Четыре или пять бассейнов, души, смыв в туалетах, парильня... Бесплатно к акведукам подключались лишь общественные сооружения наподобие тех же питьевых фонтанов — это был подарок императора народу. Но частные бани вроде этой должны были выкладывать за воду очень немалые деньги. И если Амплиат делает деньги на том, что покупает большие имения, делит их на части и сдает внаем, то он должен в сумме расходовать огромное количество воды. Интересно, сколько же он за нее платит? Когда Аттилий вернется в Мизены и наведет хоть какой-то порядок в документах, оставшихся после Экзомния, можно будет выяснить и это тоже.
  Возможно, Амплиат не платит вообще ничего...
  Инженер остановился посреди гулкой, залитой солнцем бани, прислушиваясь к воркованию голубей и пытаясь осмыслить посетившую его мысль. Акведуки всегда открывали простор коррупции. Крестьяне самовольно отводили воду на свои поля.
  Граждане прокладывали лишнюю трубу и платили водяному инспектору, чтобы тот закрывал на это глаза. Общественные работы поручались частным лицам, а потом оплачивались — в том числе и те, которые были выполнены только на словах. Материалы постоянно пропадали. Аттилий подозревал, что рыба загнила с головы: поговаривали, будто даже Ацилий Авиола, сам смотритель акведуков, требует себе отчисления от взяток. Сам Аттилий никогда ничего такого не делал. Но честный человек — редкость в Риме. Если честный — значит, дурак.
  От размышлений его отвлекли руки, занывшие под тяжестью факелов. Аттилий вышел наружу и свалил факелы в повозку, а потом прислонился к повозке и снова задумался. Большая часть людей Амплиата уже прибыла. Погрузка завершилась, и теперь они устроились в тенечке, ожидая распоряжений. Волы безмятежно стояли, помахивая хвостами, и изредка встряхивали головами, отгоняя роящихся мух.
  А что, если счета Августы — ну, те, которые хранятся в Писцине Мирабилис — пребывают в таком беспорядке именно потому, что они подделаны?
  Аттилий посмотрел на безоблачное небо. Солнце миновало зенит. Бекко и Корвиний уже должны добраться до Абеллина. Возможно, они даже уже опустили заслонки, и скоро вода вытечет из Августы. Да, время поджимает. Инженер принял решение. Он кивком подозвал Полития.
  — Сходи в баню, — велел он, — и принеси еще дюжину факелов, дюжину ламп и кувшин оливкового масла. И моток веревки. Но не больше. Когда погрузишь это все, бери повозки и людей и отправляйся к зданию резервуара, тому, что возле Везувиевых врат, и жди меня там. Коракс уже скоро должен будет вернуться. Да, и пока будешь ждать, попробуй купить какой-нибудь еды для нас.
  Инженер протянул рабу свою сумку.
  — Здесь деньги. Пригляди за ними. Я скоро подойду.
  Он отряхнул тунику от пыли и путеоланума и вышел со двора.
  Ноrа Septa
  [14.10]
  Если магма готова подняться в верхний резервуар, то даже незначительное изменение давления — обычно связанное с землетрясением — способно нарушить сложившееся в системе равновесие и вызвать извержение.
  «Вулканология»
  (второе издание)
  Пиршество у Амплиата длилось уже второй час, и из двенадцати человек, полулежащих вокруг стола, искреннее удовольствие оно доставляло лишь одному — самому Амплиату.
  Прежде всего, в комнате царила удушающая жара — даже несмотря на то что одной стороной обеденный зал выходил на открытый воздух и что трое рабов в темно-красных туниках обмахивали гостей веерами из павлиньих перьев. Арфист, сидящий у бассейна, перебирал струны, наигрывая нечто неопределенное.
  По четверо обедающих на каждом ложе! По мнению Луция Попидия, это было уже чересчур! Минимум один лишний! Попидий постанывал всякий раз, как его обдувало дуновение воздуха. Лично он всегда придерживался правила, введенного Варроном. Оно гласило, что обедающих должно быть не меньше, чем граций — то есть не меньше трех, — но не больше, чем муз — соответственно, не больше девяти. А тут получалось, что гости располагались чересчур близко друг к дружке. Попидий, например, был втиснут между невзрачной женой Амплиата, Цельзией, и собственной матерью, Тедией, — настолько плотно, что чувствовал исходящее от их тел тепло. Отвратительно! А когда он приподнимался на левом локте и тянулся правой рукой за каким-нибудь блюдом, он касался затылком впалой груди Цельзии или — хуже того — время от времени цеплялся перстнем за белокурый шиньон матери, изготовленный из волос какой-то рабыни-северянки и маскирующий редеющие пряди почтенной матроны.
  А еда! Ну неужто Амплиат и вправду не понимает, что в такую жару следует подавать какие-нибудь простые холодные блюда и что все эти соусы и все эти тонкости вышли из моды еще при Клавдии? Первая закуска была не так уж плоха: устрицы, выращенные в Бриндизи, а затем перевезенные на откорм в Лукринское озеро, так что в них соединился вкус обеих разновидностей. Оливки, сардины, яйца, приправленные мелко нарезанными анчоусами, — в целом приемлемо. Но за этим последовали лобстеры, морские ежи и, в завершение, мыши, обжаренные в меду и обсыпанные маком. Попидий счел своим долгом проглотить хотя бы одну, чтобы доставить удовольствие хозяину дома, но от хруста крохотных косточек на зубах его едва не затошнило.
  Свиное вымя, фаршированное почками, и рядом с ним, на отдельном блюде — свиная вульва; она словно усмехалась беззубым ртом, потешаясь на добедающими. Жареный дикий кабан, нафаршированный живыми дроздами. Как только брюхо вспороли, перепуганные птицы рванулись в разные стороны, гадя на лету. (Завидев это, Амплиат заржал и захлопал в ладоши.) Затем настала очередь деликатесов. Языки аистов и фламинго были, в общем, неплохи. А вот язык говорящего попугая, на взгляд Попидия, больше всего напоминал личинку мухи, и вкус у него был в точности такой же, какой наверняка будет у личинки мухи, если ее вымочить в уксусе. Потом тушеная печень соловьев...
  Попидий оглядел раскрасневшиеся лица своих сотрапезников. Даже жирный Бриттий, хваставшийся когда-то, будто он в одиночку съел хобот слона, и позаимствовавший девиз Сенеки «Ешь, чтобы отрыгивать, отрыгивай, чтобы есть» — и тот мало-помалу начал зеленеть. Бриттий перехватил взгляд Попидия и что-то сказал ему одними губами — но Попидий не разобрал, что именно. Он приставил ладонь к уху, и Бриттий, прикрыв рот салфеткой, чтобы не увидел Амплиат, повторил, выделяя каждый слог: «Три-маль-хи-он».
  Попидий едва не расхохотался. Тримальхион! В самую точку! Чудовищно богатый вольноотпущенник из сатиры Тита Петрония. Он там задает своим гостям в точности такое же пиршество и не видит, до чего же он нелеп и вульгарен. Ха! Тримальхион! На мгновение Попидий мысленно вернулся на двадцать лет назад и вновь почувствовал себя молодым аристократом из свиты Нерона, и вспомнил, как Петроний, этот арбитр изящества, веселил собравшихся своей беспощадной сатирой на разбогатевших выскочек.
  Внезапно Попидий ощутил прилив сентимен-тальности. Бедняга Петроний! Изящество и умение повеселить других не пошли ему на пользу. Нерон в конце концов заподозрил, что Петроний исподтишка потешается над его императорским величеством, в последний раз взглянул на него сквозь свой изумрудный монокль и приказал Петронию покончить с собой. Но Петроний умудрился посмеяться даже над смертью. Он устроил обед на своей вилле в Кумах, в самом начале вскрыл себе вены, потом перевязал их, чтобы поесть и поболтать с друзьями, потом снова открыл, снова перевязал — и так до тех пор, пока не угас. Последнее, что он сделал, пока еще пребывал в сознании — разбил свою знаменитую чашу ценою в триста тысяч сестерциев, которую император надеялся унаследовать. Вот это стиль! Вот это изящество!
  И вот до чего докатился я, с горечью подумал Попидий. Я, некогда игравший и певший вместе с властелином мира, к сорока пяти годам превратился в пленника Тримальхиона!
  Он взглянул на своего бывшего раба, возлежащего во главе стола. Попидий до сих пор толком не понимал, как же это все произошло. Началось, конечно же, с землетрясения. Потом, несколько лет спустя, умер Нерон. Затем последовала гражданская война, императором стал торговец мулами, и весь мир Попидия встал вверх тормашками. Амплиат как-то внезапно оказался повсюду: он заново отстраивал город, возводил храм, пропихивал своего сына-младенца в городской совет, контролировал выборы и даже купил себе соседний дом. Попидий никогда не был силен в арифметике, и потому, когда Амплиат сказал, что он тоже может кой-чего заработать, он подписал договор, не читая. Потом как-то получилось, что деньги куда-то ухнули, потом оказалось, что его дом заложен и единственным способом избежать унижения, связанного с выселением, стала женитьба на дочери Амплиата. Только представить себе: его же бывший раб станет его тестем! Попидий опасался, что его мать умрет от стыда. С тех пор как она узнала об этом, она почти перестала разговаривать, и лицо ее сделалось изможденным от бессонницы и волнения.
  Нет, он вовсе не прочь разделить ложе с Корелией. Отнюдь! Попидий жадно взглянул на девушку. Она лежала спиной к Куспию и о чем-то шепталась со своим братом. Его Попидий тоже не отказался бы трахнуть. Может, предложить ей развлечься втроем? Нет, она ни за что не согласится. Не женщина, а ледышка какая-то. Ничего, скоро он ее разогреет. Попидий снова встретился взглядом с Бриттием. Экий он затейник! Попидий подмигнул ему, указал глазами на Амплиата и снова произнес одними губами: «Тримальхион!»
  — Что ты сказал, Попидий?
  Голос Амплиата разнесся над столом, словно щелчок бича. Попидий съежился.
  — Он говорит: «Вот это пир!» — Бриттий поднял свой бокал. — Мы все это говорим, Амплиат. Великолепный пир!
  Гости одобрительно загудели.
  — Но лучшее еще впереди, — сказал Амплиат. Он щелкнул пальцами, и один из рабов тут же умчался в сторону кухни.
  Попидий кое-как изобразил улыбку:
  — Я был благоразумен, Амплиат, — я оставил место для десерта. — По правде говоря, его тошнило, и Попидию сейчас не понадобилось бы обычной чаши с теплым рассолом и горчицей, чтобы отрыгнуть все съеденное. — И что же это будет? Корзина слив с горы Дамаск? Или твой повар приготовил пирог из аттического меда?
  Поваром у Амплиата был сам великий Гаргилий, купленный за четверть миллиона вместе с его кулинарными книгами и всем прочим. Таково нынче побережье Неаполитанского залива. Поваров ценят выше, чем тех людей, которых они кормят. А цены нынче совершенно безумные. И деньги достаются совершенно не тем людям.
  — О, время десерта еще не подошло, дорогой мой Попидий. Или, может, мне — если это не слишком преждевременно — лучше называть тебя сыном?
  Амплиат усмехнулся, и Попидию стоило нечеловеческих усилий скрыть охватившее его отвращение. О, Тримальхион, подумал он, Тримальхион...
  Тут послышались шаркающие шаги, и в дверях появились четыре раба. Они несли на плечах модель триремы длиной в человеческий рост, выполненную из серебра; трирема плыла по морю, выложенному из сапфиров. Гости зааплодировали. Рабы подошли к столу, опустились на колени и с трудом передвинули трирему на стол. В триреме, полностью заполняя ее, лежал огромный угорь. На месте глаз у него красовались рубины, а из распахнутой пасти торчали клыки из слоновой кости. К спинному плавнику был прикреплен перстень с алмазом.
  Первым дар речи вернулся к Попидию:
  — Вот это чудовище!
  — Мурена из моих собственных садков в Мизенах, — с гордостью сообщил Амплиат. — Ей, должно быть, лет тридцать. Я поймал ее вчера вечером.
  Видите перстень? Я полагаю, Попидий, что это та самая тварь, которой любил петь твой друг Нерон. Он взял со стола большой серебряный нож.
  — Ну, кто нанесет первый удар? Корелия, я думаю, это дело для тебя.
  Попидий решил, что это неплохой жест с его стороны. До этого момента отец явно игнорировал Корелию, и Попидий даже заподозрил, что они относятся друг к другу с неприязнью — но теперь он явно выказывал дочери свое расположение. Но тут, к изумлению Попидия, девушка метнула на отца взгляд, полный неприкрытой ненависти, отбросила салфетку, вскочила с ложа и с рыданиями выбежала из-за стола.
  
  Первые два пешехода, попавшиеся Аттилию, слыхом не слыхали о заведении Африкана. Но в переполненном трактире «Геркулес», расположенном чуть дальше по улице, сидевший за стойкой человек хитро взглянул на инженера и, понизив голос, описал дорогу — вниз по склону, до следующего квартала, направо, потом первый поворот налево — и добавил:
  — Но будь там осторожен, гражданин, и смотри, с кем разговариваешь.
  Аттилий заподозрил, что все это может означать, и окончательно утвердился в своей догадке, когда улица, на которую он свернул, начала петлять, а дома — жаться друг к дружке. Время от времени перед входом в ту или иную хибару красовался высеченный из камня фаллический символ. В полумраке виднелись яркие наряды проституток, напоминающие желтые и синие цветы. Так вот где предпочитал проводить время Экзомний! Аттилий невольно замедлил шаг и даже задумался, не повернуть ли ему обратно. Но потом вспомнил своего отца, умиравшего на тюфяке в углу их маленького дома, — еще одного честного дурака, из-за своих нерушимых моральных принципов оставившего вдову без средств к существованию, — и продолжил путь; но теперь, в порыве гнева, он шагал куда быстрее.
  В конце улицы на тротуар выдавался массивный балкон первого этажа, превращая улицу в переулочек. Аттилий вошел в дверь, растолкав группу каких-то бездельников, красных от жары и выпитого вина, и очутился в грязной прихожей. В воздухе витал резкий, почти животный запах пота и спермы. Подобные заведения именовались лупанариями, по созвучию с воем волчицы в течке. Лупа — волчица — это было уличное название блудницы. Шлюхи. Проституция внушала Аттилию отвращение. Откуда-то сверху донеслось пение флейты, что-то тяжело ударилось об доски пола, раздался мужской смех. С другой стороны, из отгороженных занавесками комнатушек, слышались совершенно ночные звуки: храп, шуршание, похныкивание ребенка.
  На табурете, широко расставив ноги, восседала какая-то женщина в зеленом платье. Увидев Аттилия, она нетерпеливо двинулась ему навстречу, протягивая руки; пунцовые губы сложились в привычную улыбку. Женщина подкрасила брови сурьмой, нарисовав их так, что они почти сходились над переносицей. Некоторые мужчины находили это красивым, но Аттилию она напомнила посмертные маски Попидиев. В полутьме акварий не мог сказать, сколько ей лет — вполне могло оказаться и пятнадцать, и пятьдесят.
  — Где Африкан? — спросил он.
  — Кто? — Женщина говорила с сильным акцентом. Кажется, с киликийским. — Нет здесь, — быстро произнесла она.
  — А Экзомний есть?
  При этом имени женщина изумленно приоткрыла рот. Она попыталась преградить дорогу Аттилию, но акварий взял ее за голые плечи и осторожно отодвинул в сторонку. И откинул занавеску. За занавеской обнаружился голый мужчина, восседающий над отхожим местом; в темноте его бедра казались иссиня-белыми и костлявыми. Он ошарашено уставился на Аттилия.
  — Африкан? — спросил Аттилий. Мужчина непонимающе смотрел на него. — Прошу прощения, гражданин.
  Аттилий задернул занавеску и двинулся к комнатке на противоположной стороне прихожей, но шлюха обогнала его и загородила вход, раскинув руки.
  — Нет, — сказала она. — Не беспокоить. Нет здесь.
  — А где он?
  Женщина заколебалась:
  — Наверху.
  Она кивком указала на потолок.
  Аттилий огляделся. Лестницы не наблюдалось.
  — Как туда подняться? Покажи.
  Женщина не сдвинулась с места. Тогда Аттилий ринулся к другой занавеске — но она снова его опередила.
  — Я покажу, — быстро сказала она. — Сюда.
  Она подтолкнула его ко второй двери. В соседней комнатке в экстазе завопил какой-то мужчина. Аттилий вышел на улицу. Женщина последовала заним. При дневном свете стало видно, что в ее тщательно уложенных волосах проглядывает седина. Ручейки пота проложили бороздки на впалых напудренных щеках. Да, вряд ли она долго здесь протянет. Скорее всего, хозяин вскоре ее выбросит, и придется ей жить в некрополе за Везувиевыми вратами и отдаваться нищим.
  Женщина, словно догадавшись, что у него на уме, положила руку на горло, указала на лестницу, расположенную чуть дальше, и быстро нырнула обратно в дом. Аттилий начал подниматься по каменным ступеням и услышал, как женщина негромко свистнула. «Я как Тезей в лабиринте, — подумал Аттилий. — Только нет у меня путеводной нити Ариадны, чтобы выйти по ней в безопасное место. Если сверху появится враг, а другой перекроет дорогу снизу, мне не выкрутиться». Добравшись до верха лестницы, Аттилий распахнул дверь, даже не дав себе труда постучать.
  Его добыча — очевидно, вняв предупреждению пожилой шлюхи — уже устремилась к окну. Но акварий успел ухватить беглеца за пояс, прежде чем тот выскочил на плоскую крышу. Он был легким и тощим, и Аттилий оттащил его от окна столь же легко, как хозяин оттаскивает собаку за ошейник. Он уложил добычу на ковер.
  Оказалось, что он помешал коллективному увеселению. Двое мужчин растянулись на ложах. Негритенок прижал флейту к обнаженной груди. Смуглокожая девочка — лет двенадцати, не больше, и тоже нагая, с сосками, подкрашенными серебряной краской — стояла на столе, перестав танцевать. На миг все застыли. В свете масляных ламп видны были грубо нарисованные эротические сцены: женщина верхом на мужчине, мужчина, пристроившийся к женщине сзади, двое мужчин, гладящих друг друга по членам.
  Один из лежащих клиентов медленно опустил руку под ложе и попытался нащупать нож, лежавший рядом с тарелкой с нарезанными фруктами. Аттилий поставил ногу на спину Африкану. Африкан застонал, и мужчина быстро отдернул руку.
  — Отлично, — кивнул Аттилий и улыбнулся. Он наклонился, снова ухватил Африкана за пояс и поволок к двери.
  
  — Эти девчонки! — сказал Амплиат, когда шаги Корелии стихли вдали. — Они все нервничают перед свадьбой. Откровенно говоря, Попидий, я только обрадуюсь, когда она перейдет с моего попечения на твое.
  Тут он заметил, что его жена встала, намереваясь последовать за дочерью.
  — Уймись, женщина! Пусть ее!
  Цельзия послушно улеглась, но одарила гостей извиняющейся улыбкой. Амплиат нахмурился. Зря это она. Нечего ей подлаживаться под этих так называемых аристократов. Он может купить их всех с потрохами!
  Амплиат всадил нож в бок мурены и провернул, потом раздраженно махнул рукой ближайшему рабу, чтобы тот нарезал рыбу. Рыба смотрела на него пустым красным глазом. Любимец императора, подумал Амплиат. Принц своего небольшого подводного царства. Все, конец ему.
  Он обмакнул кусок хлеба в чашу с уксусом и положил его в рот, наблюдая, как раб проворно укладывает на тарелки ломти костлявого серого мяса.
  Никто не хотел его есть, но никто и не решался первым отказаться. Над столом витал призрак несварения желудка, такой же тягостный, как воздух в зале, горячий и спертый от запаха еды. Амплиат позволил паузе затянуться. С чего это вдруг он должен выводить их из неловкого положения? Когда он был рабом и прислуживал за столом, ему вообще запрещалось говорить в присутствии гостей.
  Ему положили рыбу первому, но Амплиат подождал, пока перед каждым гостем будет стоять золотая тарелка, и лишь после этого отломил себе кусочек мурены. Он поднес этот кусочек к губам, задержал руку и оглядел гостей. И они — Попидий первый — неохотно последовали примеру хозяина дома.
  Амплиат целый день предвкушал этот момент. Ведий Поллион скармливал своих рабов муренам не только ради того, чтобы полюбоваться, как человека разрывают на части под водой, и насладиться новыми ощущениями, но еще и потому, что он был гурманом и утверждал, что человеческая плоть придает мясу мурены необыкновенно пикантный привкус. Амплиат тщательно разжевал мясо, но ничего такого не почувствовал. Мясо было жестким, как подошва, — совершенно несъедобным, — и Амплиата охватило разочарование, в точности как и накануне на берегу. Опять он погнался за острыми ощущениями — и ничего не получил.
  Амплиат с отвращением выплюнул недожеванное мясо на тарелку и попытался обратить все в шутку:
  — Однако! Похоже, что мурены, как и женщины, вкуснее в молодости!
  И он схватился за чашу с вином, чтобы изба-виться от неприятного привкуса во рту. Но пир был испорчен, и испорчен безнадежно. Гости вежливо покашливали в салфетки или ковырялись в зубах, вытаскивая рыбьи косточки, но Аттилий знал, что теперь они будут несколько дней потешаться над ним, стоит лишь им выйти за порог. Особенно, конечно, будет резвиться Голконий и этот жирный педераст, Бриттий.
  «Дорогой друг, ты слышал, что еще отчудил Амплиат? Оказывается, он считает, что рыба, как и вино, улучшается со временем!»
  Амплиат хлебнул еще вина, прополоскал рот и уже совсем было вознамерился провозгласить тост — за императора! за армию! — как заметил, что в обеденный зал проскользнул управитель с небольшим ящичком в руках. Скутарий колебался. Ему явно не хотелось донимать хозяина делами во время обеда, и Амплиат действительно готов был послать его ко всем чертям, но что-то такое было в его лице...
  Амплиат скомкал салфетку, поднялся с ложа, коротко кивнул гостям и кивком велел Скутарию следовать за ним в таблиниум. Как только они скрылись из глаз пирующих, Амплиат щелкнул пальцами:
  — Ну, что там такое? Давай сюда.
  Это была каспа, дешевый ларец для документов, сделанный из буковой древесины и обитый сыромятной кожей — в таком мог бы носить свои книжки какой-нибудь школьник. Замок был сломан. Амплиат откинул крышку ларца. Внутри лежала дюжина небольших папирусных свитков. Амплиат достал один наугад. Листок покрывали колонки цифр; какое-то мгновение Амплиат озадаченно глядел на эти цифры, но потом уловил логику в их последовательности — он всегда хорошо разбирался в цифрах, — и тут до него дошло.
  — Где тот человек, который это принес?
  — Ждет в передней, хозяин.
  — Проводи его в старый сад. Потом вели поварам подавать десерт и скажи гостям, что я скоро вернусь.
  Амплиат прошел по черному ходу за обеденным залом и по широкой лестнице поднялся в большой двор своего старого дома. Он купил его десять лет назад, намеренно поселившись по соседству с родовым гнездом Попидиев. Какое это было удовольствие — жить на равной ноге с бывшими господами и выжидать удобного момента, и знать, что когда этот день настанет, он пробьет дыру в толстой стене вокруг сада и пройдет через нее, подобно карающей армии, захватывающей вражеский город.
  Амплиат уселся на круглую каменную скамью, стоящую в центре сада, в тени увитой розами перголы. Именно здесь он решал свои самые тайные дела. Здесь можно было разговаривать о чем угодно, не боясь, что тебя кто-нибудь побеспокоит. Никто не мог подойти к этой скамье незамеченным. Амплиат снова открыл ларец и достал оттуда все свитки, потом взглянул на небо — чистое, без единого пятнышка. С расположенной на плоской крыше вольеры для певчих птиц доносился щебет щеглов, любимцев Корелии, а из-за стен уже слышался гомон: город постепенно оживал после долгого полуденного отдыха. Трактиры и таверны наживутся сегодня на зрителях, которые явились поглядеть на жертвоприношение в честь Вулкана.
  Salve lucrum!
  Lucrum gaudium!
  Амплиат услышал шаги посетителя, но даже не поднял взгляд.
  — Итак, — сказал он, — похоже, у нас проблема.
  
  Щеглы появились у Корелии вскоре после того, как семейство Амплиата переехало в этот дом; их подарили девочке на десятилетие. Корелия кормила их, ухаживала за ними, когда они болели, наблюдала, как они вылупляются из яиц, растут, сами выводят птенцов и умирают; и теперь, когда ей хотелось побыть одной, она шла именно в вольеру к щеглам. Она занимала половину небольшого балкона, примыкающего к комнате Корелии и выходящего во внутренний сад. Над вольерой был устроен навес для защиты от солнца.
  Корелия забилась в тенистый уголок, обхватила колени руками и примостила подбородок на колени. Тут она услышала, что во двор кто-то вошел. Она, не вставая, подвинулась и выглянула из-за невысокого ограждения балкона. На круглой каменной скамье в центре сада сидел ее отец, поставив рядом деревянный ларец, и проглядывал какие-то свитки. Последний он отложил в сторону и посмотрел на небо. Поскольку он при этом повернулся как раз в ее сторону, Корелия быстро спряталась. О ней часто говорили, что она — вылитый отец. И, поскольку Амплиат был красив, Корелия привыкла этим гордиться.
  Тут до нее донесся голос отца:
  — Итак, похоже, у нас проблема.
  Корелия еще в детстве обнаружила, что этот; внутренний двор обладает особым свойством. Казалось, будто его стены и колонны подхватывают голоса и направляют их вверх, так что даже шепот, едва слышимый там, внизу, здесь, на балконе, звучал ясно и отчетливо, словно речи, которые произносят ораторы на площади в день выборов. Конечно же, благодаря этому Корелия еще больше полюбила свое тайное убежище. Правда, большая часть того, что она слышала за время взросления, ничего для нее не значила — какие-то контракты, межи, процентные ставки. Но это было ее собственное окошко, сквозь которое можно было заглянуть в мир взрослых. Корелия никогда и никому — даже брату — не рассказывала о том, что узнавала этим способом. Но лишь несколько месяцев назад она начала разгадывать таинственный язык отцовских дел. И здесь же месяц назад она услышала, как отец заключил с Попидием сделку касательно ее будущего: процент, который будет скинут при оглашении помолвки; долг, который будет погашен после заключения брака; имущество, которое вернется к прежнему владельцу в том случае, если брак окажется бездетным; что унаследует потомок от этого брака при достижении совершеннолетия...
  «Моя маленькая Венера, — так называл ее отец — Моя маленькая храбрая Диана».
  ...премия за девственность, засвидетельствованную хирургом Пумпонием Магонианом; плата, которая будет взыскана в том случае, если брачный контракт не будет подписан в оговоренный срок...
  «Я тебе вот что скажу, Попидий, как мужчина мужчине, — шепотом сказал тогда ее отец, — возможность хорошо потрахаться дорого стоит».
  «Моя маленькая Венера...»
  «Похоже, у нас проблема...»
  Чей-то незнакомый хриплый голос отозвался:
  — Да, это верно.
  — И зовут эту проблему Марк Аттилий, — сказал Амплиат.
  Корелия снова подалась вперед, чтобы не упустить ни единого слова.
  
  Африкан не хотел никаких неприятностей. Африкан — честный человек.
  Аттилий согнал его вниз по лестнице, не особо прислушиваясь к невнятным протестам хозяина борделя; через каждые несколько шагов он оглядывался, дабы удостовериться, что за ними никто не следует.
  — Я нахожусь здесь по делу императора. Мне нужно осмотреть комнату Экзомния. Живо!
  При упоминании императора Африкан разразился новой вспышкой причитаний насчет своего доброго имени. Аттилий встряхнул его:
  — Мне некогда слушать твой лепет. Отведи меня в его комнату.
  — Она заперта.
  — Где ключ?
  — Внизу.
  — Возьми его.
  Когда они очутились на улице, Аттилий втолкнул Африкана в полутемную прихожую и стоял у него над душой, пока тот доставал из тайника свой ящичек с деньгами. Блудница в коротком зеленом платье вернулась на свой табурет. Оказалось, что ее зовут Змирина. Во всяком случае, именно так обратился к ней Африкан.
  — Змирина, где ключ от комнаты Экзомния?
  У хозяина борделя дрожали руки — настолько сильно, что когда он все-таки сумел открыть ящик и достать оттуда ключи, он их тут же уронил; женщине пришлось наклониться и подобрать их. Она выбрала из связки нужный ключ.
  — Чего ты так боишься? — поинтересовался Аттилий. — И почему пытался убежать?
  — Я не хочу никаких неприятностей, — повторил Африкан. Он взял ключ и прошел через соседнюю дверь в пивную.
  Это было дешевое заведение: круглая каменная стойка и вырезанные в ней отверстия для кувшинов с вином. Сесть здесь было негде. Большинство клиентов поглощали выпивку снаружи, рассевшись на мостовой и прислонившись к стене. Аттилий предположил, что именно здесь завсегдатаи лупанария дожидаются своей очереди и сюда же возвращаются, чтобы освежиться и похвастаться своей крутостью. Здесь царил тот же отвратительный запах, что и в самом борделе, и Аттилий подумал, что Экзомний, очевидно, пал очень низко — должно быть, продажность привела его к полному разложению, — раз он докатился до такого.
  Африкан был невысоким, подвижным и очень волосатым, словно обезьяна. Возможно, именно этому он и был обязан своим именем — сходству с африканскими обезьянками, которые время от времени показывали на форуме всякие трюки, зарабатывая монетки для своих хозяев. Африкан поспешно проскочил через забегаловку и поднялся по шаткой деревянной лестнице. На верхней площадке он вдруг остановился, склонив голову набок, и уставился на Аттилия.
  — А кто ты такой?
  — Открывай.
  — Здесь ничего не тронуто. Честное слово!
  — Не сомневаюсь в его надежности. А теперь открывай!
  Сутенер повернулся к двери, держа ключ наготове, — и у него вырвался возглас удивления. Он показал на замок, и Аттилий, подойдя поближе, увидел, что тот сломан. В комнате было темно; ее давно не проветривали, и в спертом воздухе витали запахи несвежего постельного белья, кожи, испортившейся еды. Тонкие полосы яркого света на противоположной стене указывали, где расположены закрытые ставни. Африкан первым вошел в комнату, обо что-то споткнувшись в темноте, и открыл ставни. В комнату хлынул поток света и осветил разбросанную одежду и перевернутую мебель. Африкан принялся ошеломленно озираться по сторонам:
  — Это не я! Клянусь!
  Аттилий быстро окинул комнату взглядом. Здесь было не так уж много имущества — кровать, тонкий матрас, подушка, грубое коричневое одеяло, кувшин для умывания, ночной горшок, сундук, табурет — и неведомые посетители не упустили ничего. Даже матрас и тот был изрезан; из разрезов торчали клочья лошадиного волоса.
  — Клянусь — это не я! — повторил Африкан.
  — Успокойся, я тебе верю, — сказал Аттилий. Он и вправду ему верил. Африкан вряд ли стал бы ломать замок, раз у него был ключ, и вряд ли он оставил бы в комнате подобный беспорядок. На маленьком трехногом столике лежал какой-то бело-зеленый комок, оказавшийся при ближайшем рассмотрении недоеденной и заплесневевшей буханкой хлеба. Рядом лежали нож и подгнившее яблоко. Кто-то недавно смахнул пыль со стола. Да, совсем недавно. Стол еще не успел запылиться снова. Уж не поэтому ли Амплиат так увлеченно показывал ему новую баню — чтобы отвлечь его на то время, пока комнату будут обыскивать? А он, как идиот, объяснял ему про разницу между сосной из низин и с гор и про обожженную древесину олив!
  — Давно ли Экзомний поселился здесь? — спросил инженер.
  — Три года назад. Или четыре. Не помню точно.
  — Но он жил здесь не постоянно?
  — Нет. Он то уезжал, то приезжал.
  Аттилий вдруг понял, что он даже не знает, как выглядел Экзомний. Он гнался за призраком.
  — У него был раб?
  — Не было.
  — Когда ты в последний раз видел его?
  — Кого, Экзомния?
  Африкан развел руками. Ну разве можно такое запомнить, а? Столько посетителей, столько лиц!
  — Когда он вносил плату за жилье?
  — Заранее. В календы каждого месяца.
  — Значит, он заплатил тебе в начале августа? Африкан кивнул.
  Что ж, хотя бы одна вещь прояснилась. Что бы ни случилось с Экзомнием, он не планировал исчезать. Он явно был скуп и никогда бы не стал платить за комнату, в которой не собирался жить.
  — Можешь идти, — сказал Аттилий. — Я наведу тут порядок.
  Африкан, похоже, хотел что-то возразить, но стоило Аттилию шагнуть к нему, как тот тут же вскинул руки, показывая, что подчиняется, и, пятясь, вышел на лестницу. Инженер прикрыл за ним сломанную дверь и постоял, слушая шаги на лестнице.
  Потом он обошел комнату и расставил вещи по местам, так, чтобы можно было представить, как все это выглядело при хозяине, — словно это могло помочь ему понять, что же такое здесь хранилось. Аттилий вернул распотрошенный матрас на кровать и положил в головах подушку — тоже изрезанную. Потом сложил тонкое одеяло и сам улегся сверху. Повернув голову, он заметил на стене маленькие черные точки — следы раздавленных насекомых. Аттилий представил себе, как Экзомний валялся тут в жару и давил клопов. Но если он и вправду брал взятки от Амплиата, отчего он жил как нищий? Может, он просаживал все деньги на шлюх? Да нет, быть не может. Чтобы покувыркаться в постели с любой из девиц Африкана, хватит пары медных монет.
  Что-то скрипнуло.
  Аттилий медленно сел и повернулся к двери. В щели виднелись чьи-то ноги, и на миг Аттилию показалось, что это вернулся Экзомний и что сейчас он потребует объяснений у чужака, захапавшего его работу, без спроса впершегося к нему в комнату, а теперь еще и развалившегося на его кровати.
  — Кто там? — крикнул Аттилий.
  Дверь медленно отворилась, и инженер увидел, что это всего лишь Змирина, — и, как ни странно, почувствовал разочарование.
  — Ну? — сказал он. — Чего тебе? Я же сказал твоему хозяину, чтобы меня оставили в покое.
  Женщина остановилась на пороге. На платье у нее были сделаны разрезы, специально, чтобы выставить на обозрение длинные ноги. На бедре виден был рассасывающийся синяк размером с кулак.
  Женщина оглядела комнату и в ужасе закрыла рот ладонью.
  — Кто это сделал?
  — Понятия не имею.
  — Он говорил, что позаботится обо мне.
  — Что?
  Женщина шагнула внутрь.
  — Он сказал, что, когда вернется, позаботится обо мне.
  — Кто он?
  — Элиан. Он так сказал.
  Аттилию понадобилось несколько секунд, чтобы сообразить, кого она имеет в виду. Экзомния. Экзомния Элиана. Эта женщина оказалась первой, кто звал прежнего аквария не по фамилии, а по имени. Очень выразительный завершающий штрих для портрета Экзомния. Единственный близкий человек — шлюха.
  — Очевидно, он уже не вернется, — грубо заявил Аттилий, — и не позаботится ни о тебе, ни о ком бы то ни было еще.
  Женщина быстро вытерла нос тыльной стороной ладони, и Аттилий понял, что она плачет.
  — Он умер?
  — Может, и нет, — уже помягче сказал Аттилий. — По правде говоря, никто ничего не знает.
  — Выкупит меня у Африкана. Он так сказал. Не общая шлюха. Только для него. Понимаешь?
  Она ткнула пальцем себе в грудь, потом указала на Аттилия, потом повторила жест.
  — Да, я понимаю.
  Акварий с новым интересом взглянул на Змирину. Он знал, что такое случалось часто, особенно в этих краях. Матросы-чужеземцы, отслужив двадцать пять лет на флоте и получив римское гражданство, зачастую после увольнения первым делом отправлялись на ближайший рынок, где торговали рабами, и покупали себе жену. Проститутка тем временем опустилась на пол и принялась собирать и аккуратно сворачивать разбросанную одежду и укладывать в сундук. Аттилию подумалось, что это, возможно, выставляло Экзомния в несколько лучшем свете, чем прежде, — что он выбрал именно эту женщину, а не кого-нибудь помоложе и покрасивее. Хотя вполне возможно, что он просто лгал ей и что он вовсе не собирался вернуться за нею. Как бы то ни было, теперь, с исчезновением основного клиента, ее будущее стало еще более неопределенным.
  — Так у него были деньги? Достаточно денег, чтобы выкупить тебя? Но здесь ты их можешь не искать.
  — Не здесь. — Женщина уселась на пятки и презрительно взглянула на Аттилия. — Здесь — опасно хранить. Деньги спрятаны. Много денег. В надежном месте. Никто не найдет. Он так сказал. Никто.
  — Ну, похоже, что кто-то все-таки попытался.
  — Деньги не здесь.
  Женщина произнесла это так убежденно, что Аттилий готов был поспорить, что она сама частенько обыскивала комнату в отсутствие Экзомния.
  — Полагаю, тебе он про это место не рассказал?
  Змирина уставилась на аквария, приоткрыв сильно накрашенный рот, — а потом вдруг опустила голову, и плечи ее затряслись. Сперва Аттилию показалось, будто она плачет, но потом женщина повернула голову, и инженер понял, что если на глазах у нее и выступили слезы, то только от смеха.
  — Нет!
  Женщина снова принялась раскачиваться из стороны в сторону. Сейчас она выглядела почти что молодо. Она захлопала в ладоши. Она в жизни не слыхала шутки смешнее. Аттилию пришлось согласиться с ней: и вправду, забавная идея — предположить, будто Экзомний сообщит какой-то шлюхе Африкана, где он прячет свои деньги. Акварий тоже рассмеялся и соскочил с кровати.
  Задерживаться здесь не имело смысла. Напрасная трата времени.
  Выйдя на лестничную площадку, Аттилий обернулся. Женщина сидела на полу, прижимая к лицу тунику Экзомния.
  
  Аттилий поспешно вернулся прежней дорогой. Ему подумалось, что Экзомний, должно быть, часто ходил по этому переулку, из борделя к зданию резервуара. И, должно быть, всякий раз, когда он появлялся здесь, перед ним представала одна и та же картина: шлюхи, пьянчуги, лужицы мочи и пятна блевотины, засохшие в водосточной канаве, надписи на стенах, небольшие статуи Приапа у дверей, со здоровенными торчащими членами — на них привешивали колокольчики, для защиты от бед. О чем он думал, когда в последний раз шел по этой дороге? О Змирине? Об Амплиате? О своих спрятанных деньгах?
  Аттилий подозревал, что за ним могут следить, и он время от времени оглядывался. Но никто не обращал на него внимания. И все-таки акварий искренне порадовался, когда темный переулок окончился и он оказался на главной улице.
  Сейчас в городе было куда спокойнее, чем утром; большинство народу пока еще предпочитало не высовываться на солнце, и потому Аттилий быстро, без помех поднялся к Везувиевым вратам. Добравшись до небольшой площади перед зданием резервуара, акварий обнаружил там волов и повозки, загруженные инструментами и материалами. Небольшая группа людей растянулась на земле неподалеку от входа в трактир; они весело смеялись над чем-то. Нанятая Аттилием лошадь была привязана у столба. Навстречу Аттилию вышел Политий — верный Политий, самый надежный человек в их бригаде.
  — Тебя долго не было, акварий.
  Аттилий предпочел оставить упрек без ответа.
  — Ну, я уже здесь. А где Муса?
  — Еще не появлялся.
  — Что?!
  Аттилий выругался и, поднеся ладонь ко лбу, взглянул на солнце. С тех пор как они уехали, прошло часа четыре — нет, скорее даже пять. Он предполагал, что к этому времени уже получит какие-то известия.
  — Сколько у нас человек?
  — Двенадцать.
  Политий неуверенно потер руки.
  — В чем дело?
  — Очень уж они грубые, акварий.
  — Что, правда? Ну, меня их манеры не волнуют. Во всяком случае, до тех пор, пока это не отражается на работе.
  — Они пьют уже целый час.
  — Значит, им пора прекратить.
  Аттилий направился через площадь к трактиру. Амплиат пообещал ему дюжину самых сильных своих рабов и исполнил свое обещание в точности. Со стороны могло показаться, будто он выделил Аттилию отряд гладиаторов. По кругу шел кувшин с вином, переходя из одних покрытых татуировкой рук в другие. Чтобы скоротать время, они вытащили Тиро из здания резервуара и затеяли с ним игру. Кто-то сорвал с юноши его войлочный колпак, и, пока Тиро беспомощно поворачивался в сторону того, у кого, как он предполагал, находилось его имущество, колпак перебрасывали другому.
  — Хватит, — сказал инженер. — Оставьте парня в покое.
  Рабы словно не услышали его.
  — Я — Марк Аттилий, акварий Аквы Августы, — уже громче произнес Аттилий, — и вы теперь находитесь у меня в подчинении.
  Он забрал у них колпак Тиро и вернул юноше:
  — Тиро, возвращайся к резервуару.
  Потом он обернулся к рабам:
  — Хватит пить. Мы выступаем.
  Раб, до которого как раз дошел кувшин, равнодушно поглядел на Аттилия, поднес кувшин к губам, запрокинул голову и принялся пить. Струйки вина потекли по подбородку и груди. Аттилий начал закипать. Стоило вкладывать столько знаний и трудов, стоило с таким искусством и изобретательностью возводить акведуки, чтобы обеспечивать водой таких скотов! Пускай бы себе валялись в каком-нибудь малярийном болоте!
  — Кто у вас главный?
  Раб опустил кувшин.
  — Главный? — издевательским тоном переспросил он. — У нас что, гребаная армия?
  — Ты пьян, — спокойно произнес Аттилий, — и ты, несомненно, сильнее меня. Но я трезв, и я спешу. Так что пошевеливайся.
  Он ногой выбил кувшин у раба. Кувшин завертелся, отлетел в сторону и упал набок. И остался лежать на мостовой; содержимое медленно выливалось из него. На миг воцарилась тишина, и в этой тишине отчетливо было слышно бульканье вытекающего вина. Затем все ожило: рабы с криками вскочили, а тот, который пил последним, ринулся вперед, явно вознамерившись укусить Аттилия за ногу. Но весь этот гомон перекрыл чей-то рев:
  — Стоять!!!
  И с противоположной стороны площади к ним подбежал необычайно рослый и крепкий человек — и вклинился между Аттилием и рабами. Он раскинул руки, и рабы отступили.
  — Я — Бребикс, — сказал этот человек. — Вольноотпущенник. Если тут есть какой командир, так это я.
  У него была жесткая, ухоженная рыжая борода лопатой.
  — Бребикс, — повторил Аттилий и кивнул.
  Это имя стоит запомнить. Вот уж это точно гладиатор — или, по крайней мере, бывший гладиатор. На руке у него сохранилось клеймо его школы — змея, изготовившаяся к броску.
  — Тебе следовало прибыть сюда еще час назад. Скажи этим людям, что если они чем-то недовольны, пускай жалуются Амплиату. Скажи, что они, конечно, не обязаны идти со мной, но тот, кто не пойдет, будет отвечать перед своим хозяином. А теперь выводи повозки за ворота. Я присоединюсь к вам за городской стеной.
  Акварий развернулся, и компания выпивох из соседних таверн, подтянувшаяся поближе в надежде полюбоваться на драку, расступилась, давая ему пройти. Аттилия трясло, и ему пришлось до боли сжать кулаки, чтобы совладать с дрожью.
  — Политий! — крикнул он.
  — Что?
  Раб выбрался из толпы.
  — Приведи мою лошадь. Мы и так слишком задержались здесь.
  Политий встревоженно взглянул на Бребикса — тот вел свою недовольную бригаду к повозкам.
  — Акварий, эти люди... Я им не доверяю.
  — И я тоже. Но что нам еще остается? Ладно, шевелись. Веди моего коня. Встретим Мусу по дороге.
  Политий кинулся исполнять распоряжение, а Аттилий посмотрел вниз, на склон холма. Помпеи мало походили на приморский курорт. Скорее уж на пограничный гарнизонный город, переживающий период бурного подъема. Амплиат превратил его в свое подобие. Аттилий решил, что не огорчится, если никогда больше не увидит этого города. Вот только Корелия... Интересно, что она сейчас делает? В сознании у него возник образ Корелии, выходящей из бассейна, но Аттилий усилием воли заставил себя выбросить это видение из головы. Выбраться отсюда, починить Августу, потом вернуться в Мизены и проверить документацию акведука, посмотреть, не осталось ли там каких свидетельств махинаций Экзомния. Вот первоочередные дела. Все прочее — глупость, и нечего об этом думать.
  В тени резервуара сидел на корточках Тиро, и Аттилий едва не помахал ему на прощание, но вовремя заметил бегающие незрячие глаза.
  
  Когда Аттилий проехал под длинным сводом Везувиевых врат, солнечные часы показывали девятый час. Цокот копыт по камню эхом отдавался от стен: можно было подумать, будто едет целый кавалерийский отряд. Таможенник высунул голову из своей будки — глянуть, что происходит, — зевнул и отвернулся.
  Акварий никогда не был особо искусным наездником. Впрочем, сейчас он был рад, что едет верхом. Это позволяло ему смотреть на подчиненных сверху вниз, а он нуждался в любом, даже малейшем преимуществе. Когда он рысью подъехал к Бребиксу и его людям, им пришлось щуриться и прикрывать глаза от солнца, чтобы посмотреть на него.
  — Мы поедем вдоль акведука в сторону Везувия, — сказал инженер. Тут его лошадь вздумала развернуться, и Аттилию пришлось крикнуть уже через плечо: — И пошевеливайтесь! Я хочу добраться до места до темноты!
  — До какого места? — поинтересовался Бребикс.
  — Пока не знаю. Когда доберемся — все увидим.
  От этой неопределенности рабочие занервничали — и, в общем, трудно было их за это упрекать. Аттилию и самому очень хотелось знать, куда же он направляется. Чертов Муса! Акварий наконец-то совладал с лошадью и развернул ее прочь от ворот. Он приподнялся в седле, посмотреть, куда идет дорога после некрополя. Оказалось, что она прямо, не петляя, уходит в сторону горы, через аккуратные прямоугольники полей и оливковых рощ, отделенных друг от дружки канавами и невысокими каменными оградами. Земля, которую десятилетия назад отдали отслужившим свой срок легионерам. Особого движения на дороге не отмечалось. Так, какая-то повозка, пара пешеходов, да и все. И никакого облачка пыли, которое могло бы свидетельствовать оприближении скачущего галопом всадника. Чтоб ему пусто было!
  — Ребятам не очень-то хочется оставаться рядом с Везувием ночью, — сказал Бребикс.
  — А почему, собственно?
  — Из-за великанов! — выкрикнул кто-то из рабочих.
  — Там видели великанов, акварий, — почти виновато произнес Бребикс, — ростом выше любого человека. Они бродят по земле днем и ночью. Иногда путешествуют по воздуху. Их голоса похожи на раскаты грома.
  — А может, это и есть раскаты грома? — возразил Аттилий. — Такую возможность ты не рассматривал? Гром бывает и без дождя.
  — Да, но этот гром доносится не с неба. Он идет по земле. Или даже из-под земли.
  — Так вот почему вы пили? — Аттилий заставил себя рассмеяться. — Потому, что боитесь оказаться ночью за городскими стенами? Бребикс, ты же был гладиатором! Хорошо, что мне никогда не доводилось ставить на тебя! Неужто твои люди не годятся ни на что, кроме как играть со слепым мальчишкой?
  Бребикс начал было оправдываться, но Аттилий обратился к рабочим через его голову:
  — Я просил вашего хозяина, чтобы он дал мне мужчин, а не баб! Хватит болтать! Нам нужно до темноты пройти пять миль. А может, и десять. Все, гоните волов вперед и следуйте за мной.
  Он пнул коня пятками, и тот зарысил по дороге. Аттилий проехал по обсаженному деревьями проходу между могилами. На некоторых лежали цветы и еда — приношения в честь празднества Вулкана. В тени кипарисов сидели несколько человек. Черные ящерки сновали по каменным надгробиям, словно расходящиеся трещины. Аттилий не оглядывался. Он был уверен, что рабочие следуют за ним. Он достаточно их взбодрил. А кроме того, они боятся Амплиата.
  На краю кладбища он натянул поводья и подождал, пока не услышал стук колес по камням. Повозки у них были самые примитивные, крестьянские: оси у них поворачивались вместе с колесами, а колеса представляли собою круглые спилы бревен примерно в фут высотой. Их грохот, должно быть, слыхать за милю. Сперва мимо аквария проследовали волы; они плелись, опустив головы, и каждую упряжку вел погонщик с палкой. За ними тянулись неуклюжие повозки. Замыкали процессию рабочие. Аттилий пересчитал их. Все были на месте, включая Бребикса. Вдоль дороги тянулись установленные через каждые сто шагов каменные вехи акведука — тянулись и исчезали вдали. Между ними располагались круглые каменные крышки люков, через которые можно было попасть в туннель. При виде этой четкой, размеренной картины к акварию на миг вернулась уверенность. По крайней мере, он знал, как все это работает.
  Аттилий пришпорил коня.
  Час спустя, когда послеполуденное солнце опустилось к водам залива, они одолели половину пути через равнину. Потрескавшиеся от зноя узкие поля перемежались высохшими канавами. Позади исчезали в пыли стены цвета охры и сторожевые башни Помпей. А нить акведука неуклонно и неумолимо вела их вперед, к сине-зеленой пирамиде Везувия, высящейся над окрестностями.
  Ноrа Duodecimo
  [18.47]
  Хотя камень чрезвычайно устойчив к сжатию, он неустойчив к давлению (максимальная сила, которую он способен выдержать, примерно равна 1,5 на 107 бар). Таким образом, давление остывающей и пузырящейся магмы легко превышает прочность камней, покрывающих резервуар сверху. И если это происходит до того, как магма затвердеет, извержение неизбежно.
  «Вулканы: планетарная перспектива»
  Плиний на протяжении всего дня наблюдал за тем, с какой частотой повторяется дрожь. Точнее сказать, это делал за него его секретарь, Алексион. Сам префект сидел за столом в библиотеке, вооружившись водяными часами и чашей с вином.
  Праздник никак не повлиял на распорядок дня командующего флотом. Плиний работал ежедневно. Он лишь раз, ближе к середине утра, оторвался от чтения и диктовки, чтобы попрощаться с гостями. Плиний даже проводил их в порт. Луций Помпониан и Ливия отправлялись на своем скромном судне в Стабии, на другую сторону залива; они пообещали прихватить с собой Ректину и довезти ее в Геркуланум, на виллу Кальпурния. Педий Кассий отплывал на собственной либурне в Рим, на совещание с императором. Добрые старые друзья! Плиний сердечно обнял их всех. Помпониан мог валять дурака, сколько ему угодно, но его отец, великий Помпониан Секунд, был покровителем Плиния, и префект считал, что он в долгу перед этим семейством. Что же касается Педия и Ректины, они всегда относились к нему с безграничным великодушием и щедростью. Если бы не возможность пользоваться их библиотекой, ему очень трудно было бы, покинув Рим, завершить свою «Естественную историю».
  Перед тем как взойти на корабль, Педий взял адмирала за руку:
  — Плиний, я не стал говорить об этом раньше — но ты уверен, что с твоим здоровьем все в порядке?
  — Разжирел, только и всего, — пропыхтел Плиний.
  — А что говорят твои врачи?
  — Врачи? Чтобы я подпустил к себе этих обманщиков-греков? Врачи — единственные, кому позволено безнаказанно сводить людей в могилу.
  — Но ты выглядишь... твое сердце...
  — «При болезнях сердца единственная надежда на облегчение заключена в вине — в том не может быть сомнений». Тебе стоило бы почитать мои книги. А это, милый мой Педий, то лекарство, которое я вполне способен прописать себе сам.
  Сенатор посмотрел на него и решительно сказал:
  — Император беспокоится о тебе.
  У Плиния болезненно сжалось сердце. Он и сам входил в императорский совет. Почему же его не пригласили на совещание, на которое сейчас спешил Педий?
  — На что ты намекаешь? Что он считает, будто я уже оттрубил свое?
  Педий промолчал, и это молчание было красноречивее любых слов. Он порывисто распахнул объятия, и Плиний обнял его и похлопал сенатора по крепкой спине.
  — Береги себя, дружище.
  — И ты себя береги.
  К стыду Плиния, когда они отпустили друг друга, щеки его были мокры. Он стоял на причале и смотрел вслед кораблям, пока они не скрылись из виду. Похоже, это все, что теперь ему осталось: смотреть, как уходят другие.
  Разговор с Педием весь день не шел у него из головы, и Плиний размышлял о нем, бродя по террасе и время от времени заглядывая в библиотеку, чтобы взглянуть на написанные Алексионом аккуратные колонки чисел. «Император беспокоится о тебе». Эти мысли были неотвязны, словно боль в груди.
  Убежище от них Плиний обрел, как обычно, в своих наблюдениях. Количество гармонических эпизодов, как он решил назвать эту дрожь, постепенно возрастало. За первый час она проявилась пять раз, за второй — семь, за третий — восемь, и так далее. Еще более поразительной казалась их увеличивающаяся продолжительность. Если с утра эти проявления были столь краткими, что даже невозможно было засечь продолжительность, то после полудня Алексион уже мог ее зафиксировать при помощи водяных часов; поначалу дрожь длилась десятую часть часа, потом — пятую часть, а под конец, к исходу одиннадцатого часа, уже и не прекращалась. Рябь на поверхности вина сделалась постоянной.
  — Придется изменить название, — пробормотал Плиний, заглянув через плечо секретаря. — Понятие «эпизод» не отражает сути явления.
  Одновременно с дрожанием земли возрастало чисто докладов о беспорядках в городе, как будто Человек и Природа были связаны незримыми узами: драки у общественных фонтанов, произошедшие с утра, после того как утренняя раздача воды завершилась, но не все желающие успели наполнить свои кувшины; беспорядки, вспыхнувшие у общественных бань, когда те не открылись, как полагалось, в седьмом часу; убийство, совершенное у храма Августа, — какой-то пьяница заколол женщину ради двух амфор воды — воды! Теперь вот пришло сообщение о том, что вокруг фонтанов околачиваются вооруженные шайки и ожидают вечернего отпуска воды.
  Плиний никогда не испытывал затруднений, отдавая приказы. Это было сутью командования. Он велел закончить вечерние жертвоприношения Вулкану и немедленно разобрать поленницы на форуме, приготовленные для вечерних костров. Большие скопления народа — неизбежный источник неприятностей. И кроме того, это при любом раскладе неразумно: разводить большие костры посреди города, в котором нет воды, а дома из-за засухи сделались сухими, словно щепки для растопки.
  — Жрецам это не понравится, — сказал Антий. Командир флагмана присоединился к Плинию в библиотеке. Вдовая сестра префекта, Юлия — она вела дом брата, — тоже зашла в комнату. Она принесла Плинию поднос с ужином: блюдо с устрицами и кувшин вина.
  — Скажи жрецам, что у нас нет другого выхода. Я уверен, что ради такого случая Вулкан в своей горной кузне нас простит. — Плиний раздраженно помассировал руку. Рука занемела. — Собери всех своих людей, кроме тех, которые в патруле, и до наступления темноты запри в казарме. На самом деле, я хочу объявить в Мизенах комендантский час, от весперы до рассвета. Всякий, кого в это время застанут на улице, пойдет в тюрьму и будет оштрафован. Все ясно?
  — Да, префект.
  — Заслонки резервуара еще не открыли?
  — Как раз сейчас должны открыть, префект.
  Плиний задумался. Нельзя допускать повторения этого дня. Но все будет зависеть от того, на сколько хватит воды. Подумав, он принял решение.
  — Я хочу взглянуть на воду.
  Юлия встревоженно двинулась к нему с подносом в руках.
  — Брат, ты уверен, что это разумно? Тебе нужно поесть и отдохнуть...
  — Не ворчи, женщина!
  Юлия сморщилась, словно собралась заплакать, и Плиний тут же пожалел о своем тоне. Жизнь и так обошлась с Юлией слишком сурово: сперва ее унижал это ничтожество, ее муж, вместе с его кошмарной любовницей, потом она осталась вдовой, с ребенком на руках...
  Тут Плиния посетила идея.
  — Гай! — мягко произнес он. — Прости, Юлия. Я был слишком резок. Я возьму с собой Гая, если тебе так будет спокойнее.
  Уже направившись было к выходу, Плиний поинтересовался у второго своего секретаря, Алкмеона.
  — Мы получили ответ из Рима?
  — Нет, господин.
  «Император беспокоится о тебе...»
  Плинию не нравилось это молчание.
  
  Плиний сделался слишком толстым для паланкина. Вместо этого он путешествовал в двухместном экипаже; второе место занял Гай. Рядом со своим краснолицым, тучным дядей юноша казался бледным и бесплотным, словно призрак. Плиний дружески похлопал его по колену. Он назначил мальчика своим наследником и устроил его к лучшим наставникам Рима; литературе и истории Гай учился у Квинтилиана, а риторике — у смирнийца Ницета Сакедроса. Это обошлось Плинию в кругленькую сумму, но учителя говорили ему, что парень — настоящее сокровище. Они прочили ему блестящую карьеру юриста.
  С обеих сторон экипажа рысцой бежали вооруженные моряки — эскорт командующего. Они расчищали ему дорогу среди запруженной народом улицы. Кто-то плюнул вслед колеснице. Из толпы время от времени раздавались язвительные возгласы:
  — Эй, так что с водой?
  — Только гляньте на этого жирного ублюдка! Небось он от жажды не страдает!
  — Дядя, может, я опущу занавески? — сказал Гай.
  — Не надо, мальчик. Никогда не позволяй им заметить, что ты боишься.
  Плиний знал, что сегодня вечером улицы будут кишеть обозленными людьми. И не только здесь, но и в Неаполе, и в Ноле, и в других городах — особенно во время празднества. Быть может, это земля наказывает нас за жадность и эгоизм, подумал префект. Мы постоянно мучаем ее железом и деревом, огнем и камнем. Мы вкапываемся в нее и сваливаем ее в море. Мы долбим в ней шахты и выволакиваем оттуда ее внутренности, и все ради того, чтобы надеть на чей-то красивый пальчик кольцо с драгоценным камнем. Так как же мы можем обвинять землю за то, что ее временами трясет от гнева?
  Они проехали вдоль порта. У питьевых фонтанов уже выстроились огромные очереди. Каждому разрешалось наполнить всего один сосуд, и Плиний видел, что часа не хватит, чтобы все желающие успели набрать воды. Те, кто занял места в начале очереди, уже получили свою долю и теперь спешили прочь, прижимая к себе свои кувшины, словно те были из золота.
  — Нам остается лишь растянуть запас воды на сегодня и надеяться, что наш молодой акварий выполнит свое обещание и починит акведук, — сказал Плиний.
  — А если он не справится, дядя?
  — Тогда завтра этот город будет в огне.
  Они выбрались из толпы и въехали на дамбу; экипаж двинулся быстрее. Он прогрохотал по деревянному мосту, потом снова сбросил скорость — они начали подниматься вверх по склону, к Писцине Мирабилис. Когда экипаж, подскакивая на камнях, принялся огибать резервуар, Плинию показалось, что он сейчас потеряет сознание. Возможно, это он и сделал. Во всяком случае, на какой-то миг он впал в забытье, а когда пришел в себя, они уже въезжали во двор резервуара, через ворота, которые охраняли полдюжины обеспокоенных моряков. Плиний ответил на их приветствие и, пошатнувшись, опустился Гаю на руки. Если император отстранит меня от командования, подумал он, я умру так же верно, как если бы он приказал кому-нибудь из своих преторианцев срубить мне голову. Я так и не напишу новую книгу. Силы покинули меня. Я иссяк.
  — Дядя, с тобой все в порядке?
  — Да, Гай, вполне. Спасибо.
  Глупец! — упрекнул он себя. Бестолковый, перепуганный, мнительный старик! Одна фраза, оброненная Педием Кассием, одно заурядное заседание императорского совета, на которое тебя не пригласили, — и ты уже разваливаешься на части! Рассердившись, Плиний отказался от помощи и самостоятельно спустился в резервуар. Уже стемнело, и вперед проскользнул раб с факелом. В последний раз Плиний заглядывал сюда много лет назад. Тогда колонны были почти полностью скрыты водой, а грохот Августы сводил на нет любую попытку разговора. Теперь же здесь царила гулкая тишина, словно в склепе. Размеры Писцины потрясали воображение. Уровень воды опустился так низко, что Плиний даже не мог ее разглядеть, пока раб не опустил факел почти к самой ее поверхности; лишь тогда адмирал увидел глядящее на него из воды его же собственное лицо, недовольное и идущее рябью. Резервуар тоже едва заметно дрожал, как и чаша с вином.
  — Какова здесь глубина?
  — Пятнадцать футов, адмирал.
  Плиний задумчиво уставился на свое отражение.
  — «Во всем мире нет ничего более поразительного», — пробормотал он.
  — О чем ты, дядя?
  — «Когда мы думаем о том огромном количестве воды, что поступает в общественные здания, бани, бассейны, каналы, частные дома, сады и загородные поместья, и когда мы думаем о расстояниях, которые преодолевает вода, прежде чем попасть к нам, о возведенных аркадах и о туннелях, проложенных через горы, — тогда мы с готовностью признаем, что во всем мире нет ничего более поразительного, чем наши акведуки». Боюсь, я опять цитирую себя. Как обычно.
  Он обернулся к сопровождающим:
  — Выпустите половину воды сегодня вечером. А половину оставим на завтрашнее утро.
  — А что дальше?
  — Дальше, дорогой мой Гай? Дальше нам останется только надеяться на лучшее.
  
  В Помпеях костры в честь Вулкана разожгли сразу же, как только стемнело. Перед этим на форуме прошло обычное представление — предполагалось, будто за него заплатил Попидий, но на самом деле деньги на это выделил Амплиат, — бой быков, три схватки гладиаторов, кулачные бои в греческом стиле. Ничего особенного — просто небольшое развлечение для избирателей, ожидающих прихода вечера, увеселение, которое полагалось устраивать эдилу в уплату за право занимать свою должность.
  Корелия притворилась больной.
  Она лежала в постели и смотрела, как лучик света, проникающий сквозь щель в закрытых ставнях, медленно ползет по стене. Она размышляла о подслушанном разговоре и об этом инженере, Аттилии. Девушка заметила, как он смотрел на нее — и там, в Мизенах, и сегодня утром, когда она плавала в бассейне. Возлюбленный, мститель, спаситель, трагическая жертва — в своем воображении она успела представить его в каждой из этих ролей, но фантазии постоянно разбивались об один и тот же неумолимый факт: она привлекла к акварию внимание отца, и теперь отец намеревался убить его. Его смерть будет на ее совести.
  Корелия прислушалась; судя по звукам, остальные собирались уходить. Девушка услышала голос матери, зовущей ее; потом на лестнице послышались шаги. Корелия быстро схватила перо, припрятанное под подушкой. Она пощекотала корень языка, и ее стошнило. Когда Цельзия появилась на пороге, Корелия вытерла губы и слабым движением указала на содержимое тазика.
  Мать присела на край кровати и положила ладонь на лоб Корелии:
  — Ох, бедная девочка! Ты вся горишь! Я пошлю за доктором.
  — Не нужно, не беспокой его. — Одного лишь визита Пумпония Магониана с его микстурами и слабительными хватило бы, чтобы даже здоровый человек тут же разболелся. — Мне просто нужно поспать. Это все тот ужасный бесконечный обед. Я слишком много съела.
  — Но, золотце, ты же ничего в рот не брала!
  — Вот и неправда...
  — Тсс!
  Мать предостерегающе подняла палец. На лестнице раздались еще чьи-то шаги, более тяжелые, и Корелия изготовилась к схватке с отцом. Его так просто не обманешь. Но это оказался всего лишь ее брат, облаченный в свое длинное белое одеяние жреца Исиды. До Корелии долетел запах его благовоний.
  — Поторопись, Корелия. Он нас зовет. Уточнять, кто именно зовет, не требовалось.
  — Она заболела.
  — Что, правда? Если и так, ей все равно придется пойти. Или он будет недоволен.
  Тут снизу донесся рев Амплиата, и мать с сыном, подскочив, посмотрели в сторону двери.
  — И правда, Корелия, может, ты все-таки постараешься? — сказала мать. — Ради него.
  Когда-то они трое были союзниками. Они смеялись над Амплиатом у него за спиной — над его причудами, страстями, навязчивыми идеями. Но в последнее время все это прекратилось. Их домашний триумвират распался под напором его неумолимой, неутихающей ярости. Каждый принялся выживать по-своему. Корелия видела, как ее мать превратилась в безукоризненную римскую матрону, и даже устроила у себя в отдельной комнате алтарь Ливии; а брат тем временем с головой ушел в этот свой египетский культ. А она сама? Что оставалось делать ей? Выйти за Попидия и сменить одного господина на другого? Стать его рабыней и утратить даже те крохи свободы, которыми она располагала в доме Амплиата?
  Она слишком много унаследовала от своего отца, чтобы сдаться без боя.
  — Поспешите, — с горечью сказала Корелия. — Если хотите, можете прихватить мой тазик и показать ему. А я не собираюсь идти на это дурацкое представление.
  Она повернулась лицом к стене. Снизу донесся очередной яростный вопль.
  Мать испустила характерный мученический вздох:
  — Ну, ладно. Я скажу ему, что ты заболела.
  
  Все было именно так, как и предполагал акварий. Ответвление акведука провело их пару миль почти точно на север, в сторону горы, но, как только равнина сменилась подъемом, акведук резко свернул на восток. Дорога свернула вместе с ним, и они впервые повернулись спиной к морю и направились в глубь полуострова, к виднеющимся вдали предгорьям Апеннин.
  Теперь водовод куда чаще, чем прежде, отходил от дороги и петлял в соответствии с рельефом местности. Эта утонченность акведуков всегда восхищала Аттилия. Великие римские дороги проламывались через Природу напрямую, не обращая внимания ни на какие препятствия. Но акведуки, которым нужно было за каждые триста футов понизиться на ширину ладони — чуть перебрать, и напор воды разрушит стены, чуть недотянуть, и вода остановится, — они вынуждены были повторять изгибы рельефа. Самые прославленные их сооружения — например, трехъярусный мост в южной Галлии, высочайший в мире, несущий на себе акведук Немаус, — зачастую находились вдали от людских глаз. Иногда лишь орлы, парящие в знойном воздухе над какими-нибудь горами, могли оценить истинное величие творения рук человеческих.
  Путники прошли через равнину, расчерченную на клеточки полей, и вступили в край виноградников, принадлежащих большим поместьям. Ветхие крестьянские хижины с пасущимися козами и бродящими вокруг встрепанными курицами сменились разбросанными по пологим склонам аккуратными домиками с красными черепичными крышами.
  Аттилий оглядел раскинувшиеся перед ним виноградники, и его потрясла открывшаяся его взору картина изобилия, это поразительное плодородие, не побежденное даже засухой. Он выбрал не ту профессию. Лучше бы он бросил воду и занялся вином. Виноградные лозы ускользали с возделанных участков и спешили взобраться на каждую подходящую стену или дерево; они добирались до самых высоких ветвей и окружали их буйными зелеными и фиолетовыми каскадами. В неподвижном воздухе висели вырезанные из мрамора лики Бахуса, поставленные для предотвращения несчастий; они выглядывали из листвы, словно затаившиеся в засаде разбойники, готовые нанести удар. Пришло время собирать урожай, и виноградники кишели рабами — рабы на лестницах, рабы, сгибающиеся под тяжестью корзин с гроздьями. Неужто они и вправду успеют собрать весь этот урожай прежде, чем он сгниет?
  Они дошли до большой виллы, глядящей на равнину и залив, и Бребикс спросил, нельзя ли им остановиться и отдохнуть.
  — Ладно. Но только недолго.
  Аттилий спешился и потянулся, разминая ноги. Потом он вытер лоб тыльной стороной ладони, и та посерела от пыли; а когда он попытался напиться, то обнаружил, что на губах тоже запеклась корка пыли. Политий принес пару буханок и какую-то жирную колбасу, и акварий жадно набросился на еду. Просто поразительно, какое воздействие оказывает пища на проголодавшегося человека! С каждым проглоченным куском Аттилий делался все бодрее. Как хорошо оказаться подальше от грязных городов, на просторе, под открытым небом, рядом с потаенными жилами цивилизации! Акварий заметил, что Бребикс присел в стороне от прочих; он подошел к нему и протянул половину буханки вместе с парой колбасок. Предложение мира.
  Бребикс мгновение поколебался, потом кивнул и принял подношение. Его блестящий от пота обнаженный торс был испещрен шрамами.
  — В каком классе ты выступал?
  — Угадай.
  Аттилий давненько уже не бывал на гладиаторских играх.
  — Не ретиарий, — подумав, сказал он. — Я не представляю тебя отплясывающим с трезубцем и сетью.
  — Верно.
  — Значит, фракиец. Или, быть может, мирмиллион.
  Фракиец выступал с маленьким щитом и коротким изогнутым мечом. Мирмиллионом называли бойца, вооруженного, словно пехотинец, гладием и большим прямоугольным щитом-скутумом. Мышцы на левой — щитовой — руке Бребикса были так же хорошо развиты, как и на правой, если не лучше.
  — Я бы все-таки сказал, что мирмиллион. Бребикс кивнул.
  — И сколько боев?
  — Тридцать.
  — Ого!
  Аттилий был искренне удивлен. Немногие переживали тридцать боев. Это означало восемь-десять лет выступлений.
  — И из какой ты школы?
  — Аллея Нигидия. Я сражался во всех городах на берегах этого залива. В основном, конечно, в Помпеях. В Нуцерии. В Ноле. А когда завоевал свободу, поступил на службу к Амплиату.
  — А почему ты не пошел в тренеры?
  — Я видел слишком много убийств, акварий, — негромко произнес Бребикс. — Спасибо за хлеб.
  Он поднялся на ноги — одним стремительным, плавным движением — и перешел поближе к остальным. Его до сих пор нетрудно было представить на арене амфитеатра. Аттилий догадывался, какую ошибку делали противники Бребикса. Они наверняка считали его тяжеловесным, медлительным, неуклюжим. Но он был проворен, словно кот.
  Акварий глотнул еще воды. Отсюда ему был виден противоположный берег залива, каменистые островки, расположенные перед Мизенами — небольшая Прохита и высокая гора Энарии, — и он в первый раз заметил, что по морю идет зыбь. Между корабликами, разбросанными по сверкающей, металлической поверхности моря, то и дело показывались белые буруны. Но ни один из кораблей не поднял парус. Странно, но факт, — ветра не было. Волны на море были, а ветра не было.
  Еще одна загадка природы на радость Плинию.
  Солнце начало прятаться за Везувий. Над густым лесом описывал круги орел-зайчатник — небольшая, черная, сильная птица, известная тем, что никогда не кричит. Скоро путники должны были оказаться в тени. Аттилий подумал, что это хорошо, поскольку тогда станет не так жарко — и в то же время плохо, потому что это значит, что до темноты уже недолго.
  Он допил воду и велел рабочим подниматься.
  
  В доме воцарилась тишина.
  Корелия всегда могла точно определить, когда отца не было дома. Казалось, что весь дом сразу же переводит дух. Девушка набросила плащ, снова прислушалась и распахнула ставни. Ее окно смотрело на запад. Небо на противоположной стороне двора было красным, словно терракотовая крыша; сад под балконом уже спрятался в тени. Вольера по-прежнему была накрыта тентом, и Корелия стянула его, чтобы дать птицам подышать. А потом, повинуясь внезапному порыву — она никогда прежде так не поступала, — девушка отодвинула защелку и открыла дверь вольеры.
  Потом она вернулась в комнату. Трудно расставаться с привычками, приобретенными в неволе. Щеглам потребовалось некоторое время, чтобы заметить предоставленную возможность. Но через некоторое время одна птаха, похрабрее остальных, постепенно продвинулась вдоль насеста и соскочила на порог. Щегол склонил увенчанную черно-красной шапочкой голову набок, моргнул — и взмыл в воздух. Послышался шум крыльев. Через полумрак двора пронеслась золотистая вспышка. Щегол облетел сад и присел на крышу. Еще одна птица выпорхнула через дверь, и еще... Девушка с удовольствием понаблюдала бы, как они улетают, но нужно было закрывать ставни.
  Корелия велела своей служанке отправляться вместе с остальными рабами на форум. Так что в коридоре никого не оказалось, равно как и на лестнице, и в саду, где отец любил вести свои тайные — как он полагал — беседы. Корелия быстро прошла через сад, держась поближе к колоннам, на тот случай, если кто-нибудь все-таки попадется навстречу. Потом она миновала атриум их старого дома и свернула в таблиниум. Здесь ее отец занимался делами — вставал на рассвете, чтобы поприветствовать деловых партнеров, принимал их поодиночке или группами, до той поры, пока не открывался суд. После этого он уносился в город, а за ним тянулся обычный хвост просителей. В этой комнате находился не один, как обычно, а целых три крепких сундука — символ власти Амплиата. Они были сделаны из прочного дерева, окованы медью и железными цепями прикованы к каменному полу.
  Корелия знала, где хранятся ключи от сундуков, потому что в более счастливые времена отец разрешал ей сидеть у него на коленях, когда он работал. Или это он желал лишний раз продемонстрировать компаньонам свое обаяние? Девушка открыла ящик маленького стола. И действительно, ключи были там.
  Ларец с документами обнаружился во втором сундуке. Корелия даже не стала заглядывать в папирусы — просто спрятала свитки в поясную сумочку, заперла сундук и вернула ключи на место. Самая рискованная часть замысла была выполнена, и девушка позволила себе чуть-чуть расслабиться. У Корелии была заготовлена история на тот случай, если ее обнаружат — что ей, дескать, стало получше, и она решила все-таки присоединиться к остальным и пойти на форум. Но ей никто так и не встретился. Девушка прошла через двор, спустилась по лестнице, миновала плавательный бассейн, негромко журчащий фонтан, обеденный зал, в котором проходила та кошмарная трапеза, быстро проскользнула через колоннаду и мимо гостиной Попидия. Скоро она будет хозяйкой этого всего. Кошмар какой.
  Раб с медным подсвечником в руках почтительно прижался к стене, пропуская ее. Занавеска на двери. Еще одна, более узкая лестница. Корелия словно оказалась в ином мире: низкие потолки, грубо оштукатуренные стены, запах пота. Помещения для рабов. Слышался чей-то негромкий разговор, звяканье горшков и — к облегчению Корелии — лошадиное ржание.
  Конюшни находились в конце коридора. Коре-лия угадала правильно: отец решил отвезти своих гостей на форум на носилках, и все лошади остались дома. Девушка погладила по морде свою любимицу, гнедую кобылу, и прошептала несколько ласковых слов. Обычно лошадей седлали рабы, но Корелия достаточно часто наблюдала за ними и знала, что нужно делать. Когда она затянула кожаную подпругу под животом лошади, кобыла переступила с ноги на ногу и толкнулась боком в деревянную стену денника. Корелия затаила дыхание, но на шум никто не явился.
  — Тихо, девочка, тихо, — прошептала Корелия. — Это же я. Все хорошо.
  Дверь конюшни выходила прямо на улицу. Каждый звук казался сейчас Корелии до нелепости громким: стук отодвигаемого железного засова, скрип петель, стук копыт. Когда она вывела кобылу на улицу, по противоположной стороне улицы быстро шагал какой-то мужчина. Он взглянул на Корелию, но не остановился. Вероятно, он опаздывал на жертвоприношение. Со стороны форума донеслась музыка, а потом приглушенный рев, напоминающий грохот обрушившейся волны.
  Корелия вскочила на лошадь. Сегодня ей было не до благопристойности, и она уселась в седло по-мужски. Ощущение безграничной свободы ошеломило девушку. Улица — самая что ни на есть обычная улица с лавочками сапожников и портных, мимо которых она ходила столько раз — вдруг превратилась в край света. Корелия поняла, что, если она промешкает хоть мгновение, паника одолеет ее. Она сжала бока лошади коленями и потянула поводья, разворачивая ее прочь от форума. На перекрестке она снова свернула влево. Из осторожности Корелия выбирала безлюдные переулки. Лишь после того как девушка решила, что уже достаточно далеко отъехала от дома и вряд ли кого встретит, она выбралась на главную дорогу. Со стороны форума раздался новый взрыв аплодисментов.
  Корелия поехала вверх по склону холма, миновала неоконченные бани, которые строил ее отец, здание резервуара и нырнула под арку городских ворот. Проезжая мимо будки стражника, Корелия опустила голову и натянула капюшон плаща поглубже. Мгновение — и Помпеи остались позади. Корелия очутилась на дороге, ведущей в сторону Везувия.
  Vespera
  [20.00]
  Когда магма подступает к земной поверхности, резервуар переполняется, и магма начинает двигаться вверх...
  «Энциклопедия вулканов»
  Аттилий и его экспедиция добрались до главного водовода Аквы Августы на самом исходе дня. Вот только что акварий смотрел, как солнце скрывается за огромной горой, темным силуэтом вырисовывающейся на фоне красного неба, — в лучах вечернего солнца казалось, будто деревья на склонах охвачены огнем, — и вот в следующий миг оно уже исчезло. Аттилий поглядел вперед и увидел на темнеющей равнине нечто, напоминающее мерцающие груды светлого песка. Акварий прищурился, потом пришпорил коня и поскакал вперед, догоняя повозки.
  Четыре пирамиды гравия расположились вокруг круглой каменной стены высотой человеку по пояс. Это был резервуар-отстойник. Аттилий знал, что у Августы их должно быть не меньше дюжины: согласно рекомендациям Витрувия, следовало устраивать по отстойнику на каждые три-четыре мили. В них вода замедляла свой бег, и всяческий мусор, так или иначе попавший в акведук, оседал на дно. Каждые несколько недель из резервуаров извлекали мелкие камушки, обкатанные водой до гладкости гальки за время путешествия по водоводу; время от времени их собирали и либо просто увозили подальше, либо пускали на постройку дорог.
  Чаще всего боковые ответвления начинались именно от резервуаров-отстойников, и Аттилий, спешившись и обойдя вокруг отстойника, увидел, что и этот не был исключением. Почва под ногами была топкой, а растительность — более зеленой и пышной, чем вокруг. Вода лилась через края отстойника, покрывая его стены блестящей прозрачной пленкой. Прямо у стены находился последний смотровой люк ответвления, идущего к Помпеям. Аттилий оперся на край резервуара и заглянул внутрь. Отстойник имел двадцать футов в диаметре и не менее пятнадцати в глубину. Теперь, с заходом солнца, стало слишком темно, чтобы разглядеть усеянное галькой дно, но Аттилий знал, что в нем проделано три отверстия: через одно вода Августы входила в отстойник, через другое выходила, а через третье к акведуку подсоединялись Помпеи. Вода струилась меж пальцев Аттилия. Интересно, когда Корвиний и Бекко закрыли заслонки в Абеллине? Если все прошло благополучно, поток должен начать ослабевать в самое ближайшее время.
  Аттилий услышал позади чьи-то чавкающие шаги. Он оглянулся. От повозок шли двое рабочих и Бребикс.
  — Так что, акварий, это и есть то самое место?
  — Нет, Бребикс. Это еще не оно. Но оно уже где-то недалеко. Видишь, какой напор воды? Это потому, что главный водовод перекрыт где-то ниже по течению. — Инженер вытер руки об тунику. — Нам нужно двигаться дальше.
  Рабочие отнюдь не пришли в восторг, услышав это распоряжение, а вскорости их недовольство усилилось — как только они обнаружили, что повозки завязли в грязи по самые оси. Последовал взрыв ругательств. Потребовались соединенные усилия всех участников экспедиции, чтобы вытащить повозки — сперва одну, за ней другую. Потом половина рабочих улеглась на землю и отказалась двигаться дальше, и Аттилию пришлось ходить и поднимать их. Уставшие, суеверные, голодные люди. Управляться с ними было не проще, чем править упряжкой норовистых мулов.
  Аттилий привязал своего коня к заду повозки, и когда Бребикс спросил, что это он делает, инженер сказал:
  — Я пойду пешком, как и остальные.
  Он взял ближайшего вола за недоуздок и потащил животное вперед. Повторилась та же самая история, что и при выходе из Помпей. Сперва никто не трогался с места. Потом рабочие, ворча, неохотно потянулись следом за Аттилием. Аттилий подумал, что людям, очевидно, по самой их природе свойственно следовать за кем-то, и тот, у кого воля сильнее, всегда будет подчинять остальных. И Амплиат понимает это как никто иной.
  Они вступили в узкую долину между двумя возвышенностями. Слева высился Везувий, справа стеной вздымались скалы Апеннин. Дорога и акведук снова разошлись, и путники двинулись по тропе, идущей вдоль Августы — каменная веха, люк, веха, люк, и так раз за разом — через древние оливковые и лимонные рощи, под кронами которых уже начала сгущаться темнота. В сумерках слышно было лишь громыхание повозок да изредка — блеяние коз и звяканье колокольчиков.
  Аттилий продолжал присматриваться к акведуку. Вода хлестала из смотровых люков, и это был зловещий признак. Если напора хватило, чтобы снести тяжелые крышки люков, то он должен быть воистину силен. А это, в свою очередь, заставляло предположить, что в водоводе образовалась очень массивная пробка — иначе вода просто снесла бы ее. Ну где же Коракс и Муса?
  Тут со стороны Везувия донеся оглушительный грохот, напоминающий раскат грома. Казалось, будто он прокатился мимо путников и гулким эхом отразился от скал. Земля вздрогнула. Волы, испугавшись, попытались броситься прочь от этого грохота и поволокли Аттилия за собой. Аттилий уперся изо всех сил, но в тот самый миг, как ему все-таки удалось остановить волов, раздался пронзительный вопль одного из рабочих:
  — Великаны!
  И действительно, впереди словно из-под земли появились какие-то огромные, призрачные белые существа, — как будто крыша Гадеса раскололась, и духи мертвых устремились в небо. Даже у Аттилия волосы встали дыбом. Но тут Бребикс расхохотался:
  — Болваны! Да это же всего лишь птицы! Вы что, не видите?
  И вправду, птичья стая — какие-то большущие птицы, фламинго, что ли? — взмыла в небо, словно огромная простыня, потом нырнула вниз и снова исчезла из виду. Фламинго, подумал Аттилий. Водяные птицы.
  Тут он увидел вдалеке двоих людей. Они подпрыгивали и махали руками.
  
  Даже сам Нерон, потратив на это целый год, не получил бы лучшего рукотворного озера, чем то, которое Августа создала за каких-нибудь полтора дня. Под напором прибывающей с севера воды озеро уже сделалось трех-четырех футов в глубину. Поверхность озера мягко поблескивала в сумерках; местами ее нарушали островки — темная листва наполовину ушедших под воду олив. Между островками сновали водоплавающие птицы; вдали виднелись фламинго.
  Рабочие не стали даже останавливаться и спрашивать разрешения. Они скинули туники и голышом помчались вперед; загорелые тела и белые ягодицы придавали им сходство с каким-то диковинным стадом антилоп, устремившихся на вечерний водопой и купание. До Аттилия, разговаривающего с Мусой и Корвинием, донеслись вопли и плеск. Ладно, пусть порадуются, пока есть такая возможность. Тем более что на аквария свалилась новая загадка, требующая обдумывания.
  Коракс исчез.
  По словам Мусы, они с надсмотрщиком обнаружили это озеро через два часа после выезда из Помпей — то есть около полудня. Все было именно так, как предрекал Аттилий: подобное наводнение сложно было не заметить. Наскоро осмотрев место прорыва, Коракс снова сел на коня и отправился обратно в Помпеи, чтобы доложить, как и было договорено, о масштабах аварии.
  Аттилий мрачно поджал губы.
  — Но это же было семь-восемь часов назад! — Он никак не мог в это поверить. — Муса, скажи честно, что произошло на самом деле?
  — Акварий, клянусь, я говорю чистую правду! — На лице Мусы читалось неподдельное беспокойство. — Я думал, что он вернется вместе с вами. Должно быть, с ним что-то случилось!
  Муса и Корвиний развели неподалеку от открытого люка костер — не для того, чтобы греться, поскольку воздух до сих пор дышал зноем, а чтобы чувствовать себя увереннее. Собранные ими дрова были сухими, словно трут, и костер ярко пылал в темноте, посылая в небо вместе с дымом снопы искр. Огромные белесые ночные бабочки смешивались с хлопьями пепла.
  — Может, мы с ним как-то разминулись?
  Аттилий оглянулся и попытался разглядеть что-нибудь через сгущающуюся тьму. Но он сразу же понял, что этого быть не могло. Да и в любом случае, всадник — даже если бы он поехал другим путем — прекрасно успел бы добраться до Помпей, обнаружить, что они уже отбыли, и нагнать их.
  — Чушь какая-то. И кроме того, я распорядился, чтобы сообщение доставил ты, а не Коракс.
  — Да.
  — Ну и?
  — Он захотел сам съездить за тобой.
  «Он удрал», — подумал Аттилий. Это казалось самым правдоподобным объяснением. Он и его приятель Экзомний — они оба удрали.
  — Это место... — сказал Муса, озираясь. — Честно тебе скажу, Марк Аттилий, — от него у меня мурашки бегут по спине. А этот шум... Вы его слыхали?
  — Конечно, слыхали. Его наверняка было слышно и в Неаполе.
  — Я посмотрю, что ты скажешь, когда увидишь главный водовод!
  Аттилий сходил к повозкам и взял факел. Потом вернулся и сунул его в костер. Факел мгновенно вспыхнул. Аттилий, Муса и Корвиний собрались у отверстия в земле, и Аттилий снова ощутил запах серы.
  — Принеси-ка мне веревку, — велел он Мусе. — Они лежат вместе с инструментами.
  Он взглянул на Корвиния:
  — Ну, а у тебя как все прошло. Вы закрыли заслонки?
  — Да, акварий. Нам пришлось поспорить со жрецом, но Бекко его убедил.
  — И когда вы их закрыли?
  — В семь часов.
  Аттилий потер виски, пытаясь заставить голову работать. Так, через пару часов уровень воды в затопленном туннеле должен начать падать. Но если он прямо сейчас, сию минуту не отправит Корвиния обратно в Абеллин, Бекко, следуя его указаниям, подождет двенадцать часов и в шестую ночную стражу снова пустит воду. Времени впритык. Они не управятся.
  Муса вернулся, и Амплиат передал факел ему. Сам же он обвязался веревкой и уселся на край открытого люка.
  — Тезей в лабиринте, — пробормотал он. — Что?
  — Нет, ничего. Просто постарайся не упустить другой конец веревки — уж будь так добр.
  «Три фута — слой земли, — подумал Аттилий, — плюс два фута — толщина кладки и плюс еще шесть — высота туннеля. Всего одиннадцать. Да, лучше бы мне приземлиться удачно». Он развернулся, соскользнул в люк, уцепился за край и так завис на мгновение. Сколько раз ему уже приходилось проделывать нечто подобное? И все же за десять с лишним лет Аттилий так и не изжил страха, охватывающего его всякий раз, когда он оказывался под землей. Он никогда и никому не рассказывал об этом страхе — даже отцу. В особенности — отцу. Это была его тайна. Аттилий зажмурился и разжал пальцы; он приземлился на полусогнутые ноги, чтобы смягчить удар. На миг присел, потом восстановил равновесие — в нос ему тут же ударила вонь серы, — потом осторожно вытянул руки, пытаясь что-либо нащупать. Туннель был всего три фута в ширину. Аттилий почувствовал под пальцами пыль. Он открыл глаза. Темно. Как будто он их и не открывал. Аттилий отступил на шаг и крикнул Мусе: — Кинь мне факел!
  В полете пламя затрепетало, и на мгновение Аттилий испугался, что факел сейчас погаснет; но, когда инженер подобрал его, тот вспыхнул снова, осветив стены. Нижняя часть стен была покрыта коркой извести, осевшей за долгие годы. Из-за нее стена напоминала скорее пещеру, нежели что-то рукотворное, и Аттилий подумал: как быстро Природа возвращает себе потерянное! Кирпичные стены крошатся под воздействием дождя и мороза, дороги зарастают, акведуки засоряются — посредством той самой воды, для переноса которой их и строят. Цивилизация — это непрерывная война, которую человек обречен постоянно проигрывать. Аттилий поскреб отложения ногтем. Еще одно свидетельство лени Экзомния. Слой извести был толщиной с палец. А ее полагается соскребать раз в два года. На этом же участке профилактические работы не проводились самое меньшее десять лет.
  Аттилий неуклюже развернулся в узком пространстве, держа факел перед собой и вглядываясь в темноту. Ничего не было видно. Тогда Аттилий двинулся вперед, считая шаги. На восемнадцатом у него вырвался удивленный возглас. Туннель не просто был полностью перекрыт — как раз этого Аттилий ожидал, — похоже было, будто пол поднялся под воздействием какой-то неодолимой силы. Толстая цементная прослойка, на которой лежал туннель, была рассечена и отлого поднялась к потолку. Сзади донесся приглушенный голос Мусы:
  — Ну что, увидел?
  — Да!
  Туннель резко сузился. Чтобы протиснуться вперед, Аттилию пришлось опуститься на колени. Когда бетонное основание треснуло, стены, в свою очередь, выгнулись, а потолок обвалился. Вода просачивалась сквозь спрессованную массу земли, кирпичей и дробленого цемента. Аттилий свободной рукой поскреб завал, но здесь запах серы стал еще сильнее, и факел начал гаснуть. Инженер быстро отполз назад и вернулся к люку. В его проеме на фоне ночного неба виднелись головы Мусы и Корвиния. Аттилий прислонил факел к стене.
  — Держите веревку покрепче. Я поднимаюсь наверх.
  Он отвязал веревку от пояса и резко дернул. Головы его рабочих исчезли.
  — Готовы?
  — Да!
  Аттилий старался не думать о том, что произойдет, если они его упустят. Он вцепился в веревку правой рукой, подтянулся, вцепился левой, подтянулся... Веревка беспорядочно раскачивалась. Аттилий уже добрался до смотрового колодца, когда ему вдруг показалось, что сейчас силы изменят ему и он свалится вниз. Но отчаянным усилием он подтянул ноги и уперся коленями и спиной в стены колодца. Акварий решил, что проще будет бросить веревку, и принялся подниматься, упираясь в стены. В конце концов он ухватился за край колодца и сумел выбраться на свежий ночной воздух.
  Аттилий растянулся на земле, пытаясь отдышаться, а Муса и Корвиний смотрели на него. В небо поднималась полная луна.
  — Ну? — спросил Муса. — Что ты скажешь? Акварий покачал головой:
  — Я никогда еще не сталкивался ни с чем подобным. Я видел обрушившиеся потолки и оползни, сходившие с горных склонов. Но чтобы такое? Полное впечатление, что участок пола просто взял и поднялся вверх. Такого я еще не видел.
  — Вот и Коракс сказал то же самое.
  Аттилий поднялся на ноги и заглянул в колодец. Факел, лежащий на полу, продолжал гореть.
  — Эта земля! — с горечью произнес он. — Она только кажется прочной и надежной. А на самом деле она не тверже воды.
  Он двинулся вдоль Августы, отсчитал восемнадцать шагов и остановился. Теперь, присмотревшись к земле повнимательнее, он увидел, что в этом месте почва вспучилась. Аттилий провел краем сандалии черту на земле и двинулся дальше, продолжая считать. Возвышение оказалось не таким уж длинным. Ярдов шесть. Ну, может, восемь. Трудно было сказать точнее. Аттилий сделал еще одну отметку. Люди Амплиата продолжали плескаться в озере.
  Аттилий ощутил внезапный прилив оптимизма. В конце концов, перекрытый участок не так уж и велик. Чем больше инженер над этим думал, тем сильнее сомневался, что произошедшее — результат землетрясения. Землетрясение с легкостью обвалило бы потолок целого пролета. Вот это было бы истинным бедствием! А тут куда более скромное по размерам повреждение. Такое впечатление, будто узкая полоса земли почему-то поднялась.
  Аттилий огляделся. Да, теперь все видно. Земля приподнялась, перекрыла часть водовода, и стены под напором воды треснули. Вода начала просачиваться наверх и образовала озеро. Но если они расчистят закупоренный участок и позволят водам Августы течь свободно...
  Аттилий вдруг решил, что не станет отправлять Корвиния обратно в Абеллин. Он попытается починить Августу за ночь. Преодолеть невозможное — вот это по-римски! Аттилий сложил ладони рупором и крикнул рабочим:
  — Эй, парни! Купание окончено! За работу!
  
  Женщины нечасто путешествовали в одиночку по дорогам Кампаньи, и крестьяне, работающие на своих иссушенных зноем узких полях, удивленно глазели на проезжающую Корелию. Даже какая-нибудь дюжая крестьянка поперек себя шире, вооруженная крепкой мотыгой, и та бы хорошо подумала, прежде чем отправляться куда-нибудь одной в час весперы. Но молодая и явно богатая девушка? На породистой лошади? Экий лакомый кусочек! Дважды какие-то люди выскакивали на дорогу и пытались преградить Корелии путь или схватить ее лошадь за поводья. Но Корелия всякий раз пришпоривала кобылу, и через несколько сотен шагов преследователи отказывались от мысли догнать ее.
  Корелия знала, куда направляется акварий, — узнала из подслушанного разговора. Но то, что в залитом солнцем саду казалось простым и понятным — проехать вдоль акведука Помпей до того места, где он соединяется с Августой, — на темной дороге превратилось в пугающую затею. И к тому моменту, как Корелия добралась до виноградников, покрывающих склоны Везувия, она уже жалела о том, что ее куда-то понесло. Отец был совершенно прав, когда обзывал ее своевольной упрямой дурой и говорил, что она сперва что-то делает и только потом думает. Именно эти привычные обвинения обрушились на ее голову накануне вечером, в Мизенах, после смерти того раба, пока они грузились на корабль, чтобы отплыть в Помпеи. Но теперь уже поздно было поворачивать обратно.
  День подходил к концу, и вдоль дороги в сумерках гуськом брели уставшие, молчаливые рабы, скованные между собой за лодыжки. Звяканье их цепей о камни и свист хлыста, гуляющего по их спинам, — вот и все звуки, нарушающие тишину. Корелия слыхала про этих несчастных: их держали в бараках при больших поместьях и заставляли работать до полного изнеможения; редко кому удавалось прожить дольше двух лет. Но она никогда еще не видела их так близко. Какой-то раб нашел в себе силы поднять голову и встретился с ней взглядом. Это было все равно что заглянуть в преисподнюю.
  И все же Корелия не пошла на попятный, даже когда с наступлением ночи дорога окончательно опустела и в темноте трудно стало разглядеть вехи акведука. Успокаивающая картина — виллы, разбросанные по пологим склонам горы, — постепенно исчезла, сменившись мерцающими во тьме пятнышками факелов и светильников. Лошадь перешла на шаг, и Корелия покачивалась в седле в такт размеренным шагам.
  Было жарко. Хотелось пить. Конечно же, Корелия забыла прихватить с собой воду — об этом всегда заботились рабы. Одежда натерла вспотевшую кожу. Лишь мысль об акварий и грозящей ему опасности заставляла Корелию двигаться вперед. А вдруг она опоздала? Вдруг его уже убили? Корелия всерьез задумалась, застанет ли она его в живых. Но тут душный воздух загустел и наполнился гудением, а в следующее мгновение слева, откуда-то из глубин горы донесся грохот. Кобыла попятилась, встала на дыбы и едва не сбросила хозяйку; поводья выскользнули из вспотевших пальцев Корелии, а влажным ногам трудно было с достаточной силой сжать бока лошади. Когда кобыла вновь опустилась на все четыре ноги и галопом помчалась вперед, Корелия удержалась лишь благодаря тому, что изо всех сил вцепилась в густую гриву лошади.
  Кобыла проскакала не меньше мили, прежде чем пошла помедленнее, и у Корелии наконец-то появилась возможность поднять голову и оглядеться по сторонам. Оказалось, что лошадь сошла с дороги и легким галопом скачет куда глаза глядят, напрямик. Девушка услышала журчание воды. Лошадь, должно быть, тоже услышала или почуяла воду, поскольку развернулась и пошла на этот звук. До сих пор Корелия мчалась, прижавшись щекой к лошадиной шее и крепко зажмурившись. Теперь же, подняв голову, она увидела белые груды камней и невысокую каменную стену, которая словно ограждала огромный источник. Лошадь опустила голову и стала пить. Корелия прошептала несколько ласковых слов и осторожно, чтобы не спугнуть кобылу, соскользнула на землю. Ее трясло от пережитого потрясения.
  Ее ноги глубоко погрузились в грязь. Вдали мерцали огни костров.
  
  Первым делом Аттилий распорядился убрать из туннеля все обломки камней. Нелегкая задача. При ширине туннеля там мог разместиться лишь один человек — даже двоим в ряд было бы уже не развернуться. Так что передний долбил завал киркой, загружал корзину, и ее из рук в руки, по цепочке передавали назад, к стволу колодца, а там на веревке поднимали наверх, высыпали содержимое и отправляли корзину обратно. К тому моменту, как корзина возвращалась к завалу, там уже была наготове следующая.
  Аттилий, по своей привычке, первым взялся за кирку. Он оторвал от туники полосу ткани и завязал рот и нос, чтобы хотя бы отчасти защититься от зловония серы. Разрыхлять спрессовавшуюся смесь земли и камней и засыпать ее в корзину уже само по себе было нелегко. Но работать киркой в таком ограниченном пространстве и при этом умудряться размахнуться достаточно сильно, чтобы раскрошитькамень на куски помельче, — воистину это была задача, достойная Геркулеса. Некоторые из обломков можно было поднять лишь вдвоем. Вскорости Аттилий ободрал себе локти об стены туннеля. Добавить к этому всему жару, порожденную душной ночью, обилием разгоряченных тел и горящими факелами — и обстановка становилась хуже, чем в золотых рудниках Испании. Во всяком случае, как это себе представлял Аттилий. Но все-таки инженер чувствовал, что дело движется, и это придавало ему сил. Он обнаружил место закупорки Августы. Расчистить эти несколько футов — и все его проблемы решены.
  Некоторое время спустя Бребикс постучал его по плечу и предложил поменяться. Аттилий с благодарностью передал ему кирку и несколько мгновений с благоговением смотрел, как легко, словно перышком, работает ею этот здоровяк — и это при том, что его массивная фигура заполняла собою почти весь туннель. Потом акварий протиснулся в хвост цепочки; рабочие подвигались, чтобы дать ему пройти. Теперь они работали как бригада, как единый организм. Это тоже по-римски. И то ли благодаря освежающему воздействию купания, то ли потому, что теперь перед ними стояла вполне конкретная задача, но настроение рабочих заметно изменилось. Аттилий даже начал думать, что, возможно, они вовсе не так уж плохи. Конечно, об Амплиате много что можно было сказать, но он, по крайней мере, знал, как обучать рабов действовать совместно. Аттилий принял тяжелую корзину у стоящего впереди рабочего — это у него он сегодня выбил кувшин с вином, — развернулся и передал ее следующему.
  Постепенно Аттилий потерял ощущение времени. Мир сузился до нескольких футов туннеля, а от всех ощущений осталась лишь боль в перетруженных мышцах, в руках, изрезанных осколками камней, и ободранных локтях, да еще удушающая жара. Аттилий с головой ушел в работу и даже сперва не услышал, как Бребикс зовет его:
  — Акварий! Акварий!
  — Что? — Инженер прижался к стене и двинулся вперед, протискиваясь мимо рабочих. Он лишь сейчас осознал, что в туннеле по щиколотку воды. — Что там такое?
  — Глянь сам.
  Аттилий взял у стоящего позади рабочего факел и поднял его повыше, оглядывая плотно утрамбованный завал. На первый взгляд он казался твердым и прочным, но потом Аттилий увидел, что сквозь землю отовсюду сочится вода. Ручейки бежали по завалу, словно струйки пота по телу.
  — Теперь видишь? — Бребикс ткнул в завал киркой. — Если так пойдет и дальше, мы тут утонем, как крысы в водосточной трубе.
  Тут Аттилий осознал, что в туннеле стало тихо. Рабы перестали трудиться и замерли, прислушиваясь. Оглянувшись, акварий понял, что они уже расчистили двенадцать-пятнадцать футов завала. И сколько же его осталось, что он удерживает напор Августы? Несколько футов? Аттилий не хотел прекращать работу. Но он также не хотел убивать всех.
  — Ладно, — неохотно сказал он, — освободите туннель.
  Повторять дважды не пришлось. Рабочие рванули прочь, побросав факелы и инструменты. Едва лишь ноги одного исчезали в колодце, как за веревку тут же хватался другой и устремлялся наверх, подальше от опасности. Аттилий двинулся следом за Бребиксом. Когда они добрались до колодца, под землей, кроме них, никого уже не осталось.
  Бребикс жестом предложил акварию подниматься первым. Аттилий отказался.
  — Нет. Лезь ты. Я останусь и посмотрю, что тут еще можно сделать.
  Бребикс посмотрел на него, как на ненормального.
  — Ничего-ничего. Я для подстраховки обвяжусь веревкой. Когда выберешься наверх, отвяжи ее от повозки и вытрави часть, чтобы я мог дойти до конца туннеля.
  Бребикс пожал плечами:
  — Как хочешь.
  Он уже собрался было подниматься, но тут Аттилий поймал его за руку:
  — Бребикс, ты достаточно силен, чтобы вытащить меня наверх?
  Гладиатор ухмыльнулся:
  — Хоть одного, хоть вместе с твоей гребаной матерью!
  Несмотря на изрядный вес, Бребикс вскарабкался по веревке проворно, словно обезьяна. Аттилий остался один. Обвязавшись веревкой, акварий подумал, что он, возможно, и вправду ненормальный. Но другого выхода не было. Если туннель не осушить, они не смогут его починить. А у него нет времени ждать, пока вода естественным путем просочится через завал. Он подергал за веревку.
  — Эй, Бребикс! Ты готов?
  — Да!
  Аттилий подобрал факел и двинулся обратно.
  Вода уже поднялась выше лодыжек. Она бурлила вокруг голеней, когда он ступал среди брошенных инструментов и корзин. Аттилий шел медленно, чтобы Бребикс успевал отпускать веревку. К тому моменту как акварий добрался до завала, он был весь в поту — и от жары, и от нервного напряжения. Аттилий просто-таки чувствовал давление Августы. Он переложил факел в левую руку, а правой ухватился за кирпич, торчащий из завала на уровне его лица, и принялся расшатывать его. Ему нужна была небольшая щель. Нужно устроить сток ближе к верху и постепенно, понемногу выпустить воду. Сперва кирпич не поддавался. Потом вокруг него забила вода. А потом кирпич вырвался из пальцев Аттилия, вылетел из стены и просвистел мимо его головы, едва не оцарапав ухо.
  Аттилий, вскрикнув, попятился. Участок земли вокруг отверстия вспух, подался вперед — и развалился. Образовалась треугольная промоина. Все это произошло мгновенно — и все же настолько медленно, что Аттилий успел разглядеть каждую подробность, прежде чем стена воды обрушилась на него, отбросила назад, выбила факел из рук и захлестнула с головой. Поток поволок его по туннелю головой вперед. Аттилий пытался уцепиться за что-нибудь, но обломки они убрали, а ухватиться за гладкие оштукатуренные стены водовода не получалось. Инженера перевернуло со спины на живот. Он задохнулся от боли: веревка с силой впилась в ребра и рванула его назад; Аттилий проехался спиной по потолку. На мгновение он решил уже, что спасен, но тут веревка снова ослабла. Аттилий опустился на дно туннеля, и вода потащила его во тьму, словно опавший лист в водосточную трубу.
  Nocte Concubia
  [22.07]
  Многие исследователи отмечают, что извержения часто начинаются или усиливаются во время полнолуния, когда приливно-отливные напряжения в земной коре достигают максимум.
  «Вулканология»
  Амплиат никогда особо не любил Вулканалии. Это празднество служило границей — после него ночи становились ощутимо длиннее, а день приходилось начинать при свечах. Конец обещаний лета и долгий, унылый путь навстречу зиме. Да и обряды, которыми сопровождался этот праздник, были отвратительны. Вулкан жил в пещере под горой и насылал на землю разрушительное пламя. Все живое трепетало перед ним, кроме рыб, и потому, поскольку боги, как и люди, сильнее всего желают того, что труднее всего заполучить, Вулкану приносили в жертву рыбу — ее живой бросали в костер.
  Не то чтобы Амплиат был полностью лишен религиозного чувства... Ему всегда нравилось смотреть, как в жертву приносят какое-нибудь красивое животное — скажем, быка, — как он безмятежно шествует к алтарю, как озадаченно смотрит на жреца. Потом неожиданный удар молота и взблеск ножа, вспарывающего шею... Нравилось смотреть, как бык падает, протянув ноги, как темно-красные капли крови застывают в пыли, как из распоротого живота вынимают желтые внутренности и несут для изучения гаруспиям. Вот это — религия. А смотреть, как суеверные граждане поочередно проходят мимо костра и сотнями швыряют туда мелкую рыбешку, как серебристые рыбки прыгают и корчатсяв огне — нет, в этом Амплиат не мог углядеть ничего благородного, как ни старался.
  А в этом году все было особенно утомительно, из-за большого количества желающих поучаствовать в жертвоприношении. Бесконечная засуха, мелеющие ручьи и пересыхающие источники, подземные толчки, появление призраков на Везувии — все это явно было работой Вулкана, и город полнился дурными предчувствиями и смутными опасениями. Амплиат видел это по раскрасневшимся, потным лицам горожан, толпящихся на форуме и глядящих на огонь. В воздухе витал страх.
  Амплиат занимал не самое лучшее место. Правители города, как того требовала традиция, собрались на ступенях храма Юпитера: впереди — магистраты и жрецы, далее — члены городского совета, в том числе и его сын. Самому же Амплиату, вольноотпущеннику, не имеющему никаких официальных титулов и не занимающему никаких должностей, полагалось находиться позади. Не то чтобы он возражал — отнюдь. Власть — подлинная власть — должна держаться в тени. И Амплиату это нравилось. Он был той незримой силой, что давала людям возможность проводить все эти гражданские церемонии — и подергивала участников за ниточки, словно марионеток. А кроме того, большинство граждан знали, что на самом деле во-он тот тип, третий в десятом ряду, и есть подлинный правитель города — и это придавало ощущениям Амплиата особенную остроту. И магистраты — Попидий и Куспий, Голконий и Бриттий — они тоже это знали и ежились, даже когда толпа возносила им хвалу. И толпа это тоже знала и в результате относилась к Амплиату с еще большим почтением. Амплиат видел, как они толкают друг дружку локтями и показывают на него. Он словно слышал, как они переговариваются. «Это тот самый Амплиат, который отстроил город, когда все остальные бежали прочь! Слава Амплиату! Слава Амплиату! Слава Амплиату!»
  Он ушел потихоньку, не дожидаясь конца церемонии.
  Амплиат снова решил не садиться в носилки, а вместо этого пройтись пешком. Он спустился по ступеням храма, пройдя сквозь ряды зрителей — кому кивнуть, кому пожать руку, — прошел вдоль затененной стороны здания, потом под триумфальной аркой Тиберия и вышел на пустую улицу. Рабы несли носилки следом за ним, исполняя одновременно роль телохранителей, но Амплиат не боялся ночных Помпей. Он знал в этом городе каждый камень, каждую выбоину на мостовой, каждую лавчонку и каждый водосток. Света полной луны и изредка встречающихся фонарей — еще одного его нововведения — вполне хватало, чтобы без затруднений добраться до дома. Но Амплиат знал не только здания Помпей. Он знал здешних жителей и знал, что творится в их душах, особенно во время выборов. У него были свои люди везде; он опекал все ремесленные гильдии — пекарей, рыбаков, прачек, изготовителей благовоний, ювелиров и многих других. Он мог даже заполучить голоса половины прихожан храма Исиды, его храма. А в благодарность за возведение в должность какого-нибудь олуха, которого Амплиат счел достаточно удобным, он получал лицензии и выгодные подряды и добивался благоприятного для него решения дел в суде и в Базилике, незримом сосредоточении власти.
  Амплиат свернул к дому — он мог бы даже ска-зать: «к своим домам» — и остановился на мгновение подышать ночным воздухом. Он любил этот город. Рано утром жара была гнетущей, томительной — но тянулось это недолго. Обычно море со стороны Капри покрывалось рябью, и к четырем часам город уже овевал бриз — и на протяжении всего дня Помпеи благоухали, словно по весне. Да, правда, во время жары и безветрия — вот как сейчас — аристократы жаловались, что в городе воняет. Но Амплиату это почти что нравилось — запах конского навоза на улицах, мочи, собранной в прачечных, рыбного соуса, перерабатываемого внизу, у порта, пота двадцати тысяч человек, стиснутых городскими стенами. Для Амплиата это был запах самой жизни — хозяйственной деятельности, денег, прибыли.
  Амплиат зашагал дальше. Дойдя до своей двери, он остановился рядом с фонарем и громко постучал. Это по-прежнему доставляло ему удовольствие — возможность войти через парадный вход, через который ему запрещалось ходить в бытность рабом, — и потому Амплиат одарил привратника улыбкой. Он пребывал в превосходном расположении духа и потому, уже преодолев половину вестибюля, обернулся и спросил у привратника:
  — Массаво, а ты знаешь, что нужно, чтобы стать счастливым?
  Привратник лишь качнул огромной головой.
  — Умереть. — Амплиат шутливо ткнул привратника в живот и скривился; с тем же успехом он мог ударить дерево. — Умереть, а потом вернуться к жизни и наслаждаться каждым днем, как победой над богами.
  Амплиат не боялся никого и ничего. И весьюмор ситуации заключался в том, что он был отнюдь не настолько богат, как все предполагали. Вилла в Мизенах — десять тысяч сестерциев! форменное разорение! но он просто не мог ее не приобрести — была куплена в кредит, выданный в основном под залог этого самого дома, который сам был куплен под залог бань — тех самых, еще не достроенных. Однако же Амплиат поддерживал эту махину на плаву и заставлял колеса вращаться — благодаря своей силе воли, уму и общественному мнению. И если этот недоумок, Луций Попидий, думает, что получит их фамильный дом обратно после свадьбы с Корелией — увы, ему стоило бы найти себе приличного юриста, прежде чем подписывать соглашение.
  Дойдя до плавательного бассейна, освещенного факелами, Амплиат остановился и пригляделся к фонтанам. Водяная дымка мешалась с ароматом роз, но буквально на глазах у Амплиата напор воды начал слабеть, и Амплиат подумал про серьезного молодого аквария, который сейчас где-то во тьме пытался отремонтировать акведук. Он не вернется обратно. Экая жалость. Они ведь могли бы совместно вести дела. Но акварий был честен, а девиз Амплиата гласил: «Да сохранят нас боги от честного человека!» Возможно, он вообще уже мертв.
  Зрелище иссякающего фонтана начало внушать ему беспокойство. Амплиат вспомнил серебристых рыбок, прыгающих и с шипением сгорающих в пламени, и попытался представить, как поведут себя горожане, узнав, что акведук иссяк. Конечно же, они обвинят во всем Вулкана. Суеверные дураки! Впрочем, Амплиата это не беспокоило. Зато завтра наконец-то предоставится подходящий момент для того, чтобы огласить пророчество Бирии Ономасты, помпейской сивиллы, которое он, со свойственной ему предусмотрительностью, получил еще в начале лета. Сивилла жила в доме рядом с амфитеатром, и по ночам она, окруженная дымом, общалась с древним божеством, Сабазием. Она приносила ему в жертву змей — отвратительная процедура — на волшебном алтаре, который поддерживали две бронзовые руки. От этой церемонии Амплиата бросило в дрожь, но сивилла предрекла Помпеям поразительное будущее, и эту весть стоило разнести пошире. Это ему пригодится. Амплиат решил, что соберет магистратов поутру. А сейчас, пока остальные на форуме, у него есть более неотложное дело.
  Его член начал затвердевать, еще когда он только поднимался по лестнице в личные покои Попидия. Сколько раз он ходил этой дорогой! — еще в те времена, когда старый хозяин брал его, словно пса. Сколько тайных, неистовых совокуплений повидали эти стены, сколько слюнявых признаний слыхали, когда Амплиат подчинялся жадным, ищущим пальцам и угождал главе дома. Он был тогда намного младше Цельзиния, даже младше Корелии — и она еще будет жаловаться, что ее выдают замуж не по любви! Да, хозяин всегда шептал, что любит его. А может, и вправду любил. В конце концов, дал же он ему вольную по завещанию. В основе всего, чего добился Амплиат, лежало пролитое здесь горячее семя. Он никогда об этом не забывал.
  Дверь спальни не была заперта, и Амплиат вошел, не потрудившись постучать. На туалетном столике неярко горела масляная лампа. Сквозь открытое окно лился лунный свет, и в его мягком сиянии Амплиат увидел Тедию Вторую; она лежала ничком, словно труп на похоронных носилках. Когда Амп-лиат вошел, женщина повернула голову. Она была полностью обнажена. Ей было уже под шестьдесят. Ее парик был надет на деревянную голову, стоящую у лампы — незрячего свидетеля происходящего. В прежние времена распоряжалась она — сюда, сюда, теперь сюда, — но теперь они поменялись ролями, и Амплиат иногда подозревал, что ей это нравится, хоть она никогда и не сказала по этому поводу ни единого слова. Женщина молча повернулась и встала на четвереньки, подставляя ему костлявые ляжки, лоснящиеся в свете луны. Она ждала не двигаясь, пока ее бывший раб — и нынешний хозяин — забирался на ее ложе.
  
  Дважды Аттилию удавалось упереться локтями и коленями в узкие стены туннеля, и дважды напор воды сшибал его и волок дальше. Легкие его горели, тело слабело, и Аттилий понял, что у него осталась последняя попытка. Он вложил в нее все силы и раскорячился, словно морская звезда. Голова его оказалась над поверхностью воды, и он, задыхаясь и отплевываясь, принялся жадно глотать воздух.
  В темноте акварий не мог определить, ни где он находится, ни как далеко его унесло. Он ничего не видел и не слышал, ничего не чувствовал, кроме камня под ладонями и давления воды, бьющей по его телу, словно молотом. Аттилий понятия не имел, сколько он так простоял, но постепенно напор начал слабеть, а уровень воды — спадать. Когда его плечи выступили из воды, акварий понял, что худшее позади. Вскоре после этого вода опустилась на уровень груди. Аттилий осторожно отпустил стены и встал. Он качнулся под напором медленного тече-ния, а потом выпрямился, словно дерево, пережившее половодье.
  К нему снова вернулась способность соображать. Запруженная вода схлынула, и поскольку заслонки в Абеллине были опущены двенадцать часов назад, пока что на смену этим водам ничего не придет. То, что осталось, теперь постепенно утечет по акведуку. Аттилий почувствовал, как что-то дернуло его за пояс. Это была веревка, увлекаемая водой. Аттилий изловил ее и намотал на руку. Добравшись до конца веревки, он ощупал его. Ровненький. Похоже, она не порвалась и не перетерлась. Должно быть, Бребикс просто выпустил ее. Но почему? Внезапно Аттилия охватил страх. Ему захотелось обратиться в бегство. Он побрел вперед, но его продвижение напоминало ночной кошмар: он шел, ничего не видя, вытянув руки перед собой, придерживаясь за стену. Он брел, словно немощный старик, и не мог идти быстрее. Он чувствовал себя в двойном плену — под гнетом земли, окружающей его со всех сторон, и под давлением воды, текущей ему навстречу. Ребра его болели. Плечо горело, как будто на нем выжгли клеймо.
  Аттилий услышал всплеск, а затем увидел, как вдали пронеслось желтое светящееся пятнышко, словно падающая звезда. Инженер остановился, тяжело дыша и прислушиваясь. Возгласы, новый всплеск, еще один промелькнувший факел. Его искали. Аттилий услышал далекий возглас: «Акварий!» — и попытался понять, следует ли ему отвечать. Может, он зря нагоняет на себя страх? Завал обрушился так внезапно и с такой мощью, что нормальному человеку было просто не под силу удержать веревку. Но Бребикс куда сильнее обычногочеловека. И он знал, чего следует ожидать, и должен был подготовиться.
  — Акварий!
  Аттилий заколебался. Другого выхода из туннеля нет — это точно. Так что придется пойти вспять, навстречу рабочим. А вот подозрения следует оставить при себе.
  — Я здесь! — крикнул он и зашлепал по убывающей воде навстречу пляшущим огням факелов.
  
  Они приветствовали его изумленно и почтительно — Бребикс, Муса и Политий. Им казалось, что выжить в этом потопе было невозможно — так они сказали. Бребикс твердил, что веревка выскользнула у него из рук, словно змея, и в доказательство показывал ладони. Даже в свете факелов на них были отчетливо видны глубокие ссадины. Возможно, он говорил правду. Голос его звучал сокрушенно. Хотя, если так подумать, всякий убийца будет пристыжен, если его жертва умудрится выжить.
  — Помнится мне, Бребикс, будто ты обещал удержать не только меня, но и мою мать.
  — Да кто ж знал, что твоя мать такая тяжелая!
  — Боги любят тебя, акварий! — очень серьезно заявил Муса. — Они уготовили для тебя какую-то особую участь.
  — Моя участь — починить этот гребаный акведук и вернуться обратно в Мизены! — сказал Аттилий.
  Он отвязал веревку от пояса, взял у Полития факел и протиснулся вперед, освещая туннель.
  Как быстро спадала вода! Ему уже было всего лишь по колено. Инженеру представился пронесшийся мимо него поток — как он движется к Нолеи остальным городам. В конечном счете он обогнет залив — пройдет через аркады к северу от Неаполя, по огромной арке в Кумах и по гребню полуострова спустится в Мизены. А этот участок вскоре окончательно пересохнет. Останутся лишь лужи на полу. Что бы ни случалось, он исполнил данное адмиралу обещание. Он расчистил главный водовод.
  Участок, на котором туннель был перегорожен, все еще пребывал в скверном состоянии, но большую часть работы вода за них сделала. Теперь нужно убрать остатки земли и битого кирпича, выровнять пол и стены, восстановить кирпичную кладку. Ничего особенного. Обычные временные меры. А осенью можно будет вернуться и окончательно навести порядок. Правда, чтобы управиться за ночь, до той поры, пока Бекко не открыл заслонки и по водоводу не пошел новый поток, придется хорошенько потрудиться. Акварий объяснил, чего он хочет, и Муса начал выдвигать встречные предложения. Можно уже сейчас начать спускать вниз кирпичи и складывать их у стен — чтобы к тому моменту, как вода уйдет, они были наготове. Можно немедленно начать замешивать раствор. Впервые с того момента, как Аттилий возглавил акведук, Муса выказал готовность сотрудничать с ним. Похоже, чудесное спасение аквария наполнило его благоговейным трепетом. «Может, мне почаще воскресать из мертвых?» — подумал Аттилий.
  — По крайней мере, вонь исчезла, — сказал Бребикс.
  Аттилий еще не успел этого заметить. Теперь же он принюхался и понял, что бывший гладиатор говорит правду. Похоже, поток унес с собой и всепроникающий запах серы. Интересно, а откуда этотзапах вообще взялся и куда улетучился теперь? Но размышлять над этой загадкой времени не было. Аттилий услышал, что его зовут, и побрел по воде к смотровому колодцу.
  — Акварий! — донесся голос Корвиния. — Что?
  В проеме возникло лицо раба, окруженное красноватым сиянием.
  — Что такое?
  — Тебе лучше посмотреть самому. И он исчез безо всяких объяснений.
  Ну что там еще такое? Акварий ухватился за веревку, предусмотрительно подергал ее и полез наверх. В его нынешнем состоянии задача оказалась еще сложнее, чем прежде. Он медленно взобрался — правая рука, подтянуться, левая рука, подтянуться... — ухватился за края колодца и выбрался на поверхность, в теплую ночь.
  За то время, пока он находился под землей, успела встать луна — огромная, красная полная луна. В ее свете звезды выглядели неестественными и непомерно большими.
  На поверхности работа была в разгаре: повсюду виднелись груды извлеченной из туннеля земли, два больших костра рассыпали искры, факелы, воткнутые в землю, создавали дополнительное освещение, повозки были почти полностью разгружены. Озеро окружала полоса грязи, там, где вода уже отступила. Рабы из бригады Амплиата сидели у повозок и ожидали приказаний. Когда Аттилий выбрался на поверхность, они с любопытством уставились на него. До инженера вдруг дошло, как он сейчас выглядит: мокрый, грязный... Аттилий крикнул Мусе, чтобы тот поднимался и возвращался к работе, потом ог-ляделся по сторонам, разыскивая Корвиния. Тот обнаружился шагах в тридцати; он стоял рядом с волами, спиной к колодцу.
  — Ну? — нетерпеливо крикнул Аттилий.
  Корвиний обернулся и вместо объяснений отступил вбок. За ним стоял какой-то человек, закутанный в плащ. Аттилий двинулся туда. И лишь тогда, когда он подошел почти вплотную и неизвестный откинул капюшон, Аттилий понял, кто это. Даже если бы перед ним вдруг возникла Эгерия, богиня источников, инженер и тогда не был бы потрясен сильнее. Первое, что пришло ему в голову — что девушка приехала вместе с отцом, и он оглянулся, пытаясь понять, где же прочие всадники со своими лошадьми. Но лошадь была всего одна. Она мирно щипала траву. Девушка явилась сюда в одиночку.
  — Корелия! Что случилось? — изумленно спросил Аттилий.
  — Она не захотела объяснять мне, чего ей надо, — вмешался Корвиний. — Она сказала, что будет говорить только с тобой.
  — Корелия?
  Девушка многозначительно кивнула в сторон) Корвиния, приложила палец к губам и покачала головой.
  — Вот, видишь? Я еще вчера, когда она свалилась нам на голову, понял, что это добром не кончится...
  — Успокойся, Корвиний. Все в порядке. Иди работать.
  — Но...
  — Я сказал — за работу!
  Раб ссутулился и побрел прочь, а Аттилий повнимательнее присмотрелся к девушке. Лицо в пыли, волосы растрепаны, плащ и одежда заляпаны грязью. Но сильнее всего Аттилия обеспокоили ее глаза, неестественно расширенные и блестящие. Он взял Корелию за руку.
  — Здесь не место для тебя, — мягко сказал он. — Что ты тут делаешь?
  — Я хотела привезти тебе вот это, — прошептала Корелия и извлекла из поясной сумки несколько небольших папирусных свитков.
  
  Это были шесть свитков разного времени написания и разной сохранности, достаточно небольшие, чтобы их можно было сжать в кулаке. Аттилий взял факел и вместе с Корелией отошел в сторонку от рабочей площадки, за повозки, поближе к остаткам озера. По воде протянулась серебристая дорожка лунного света, широкая и прямая, словно римская дорога. С дальнего берега доносилось хлопанье крыльев и крики водяных птиц.
  Аттилий снял плащ с плеч девушки и расстелил, чтобы ей было где сесть. Потом он воткнул факел в землю, уселся и развернул самый старый из документов. Это был план одного из участков Августы — этого самого участка; чернила, которыми были отмечены Помпеи, Нола и Везувий, выцвели и из черных сделались светло-серыми. На плане красовалась императорская печать божественного Августа, свидетельствующая, что документ был изучен и получил официальное одобрение. Картографический чертеж. Оригинал, начерченный больше века назад. Быть может, его держал в руках сам великий Марк Агриппа... Аттилий повертел свиток в руках. Этот документ мог храниться лишь в одном из двух мест: либо в архиве смотрителя акведуков в Риме, либо в Мизенах, при Писцине Мирабилис. Инженер осторожно свернул папирус.
  В следующих трех свитках содержались в основном колонки цифр, и Аттилию потребовалось некоторое время, чтобы сообразить, что к чему. Один из документов имел заголовок — «Колония Венерия Помпеанорум», — и был расчерчен по годам DCCCXIV, DCCCXV и так далее. Почти два десятилетия. Каждый год был разбит на колонки. Пометки, цифры, итог. Цифры с каждым годом возрастали, и к последнему — к концу восемьсот тридцать третьего года от основания Рима — удваивались. Второй свиток на первый взгляд был копией предыдущего, но, присмотревшись повнимательнее, инженер понял, что цифры тут вдвое занижены. Если, скажем, в первом папирусе сумма, относящаяся к прошлому году, равнялась триста пятидесяти двум тысячам, то во втором она уменьшилась до ста семидесяти восьми тысяч.
  Третий папирус выглядел не так официально. Он походил на ежемесячные записи о чьих-то доходах. И снова — цифры, расписанные почти по двум десяткам лет; и снова сумма постепенно возрастает, удваиваясь к концу. И немалая сумма, надо сказать! Только за последний год она составила около пятидесяти тысяч сестерциев. А всего за двадцать лет неизвестный получил свыше трети миллиона. Да, неплохие доходы.
  Корелия сидела, обхватив колени руками, и наблюдала за инженером.
  — Ну? Что все это означает?
  Аттилий замешкался с ответом. Он чувствовал себя замаранным: позор одного ложится на всех. И кто знает, насколько далеко продвинулось разло-жение? Нет, оно не могло затронуть Рим. Ведь если бы Рим был причастен к этому, Авиола ни за что не послал бы его в Мизены.
  — Вот это, похоже, подлинные данные о том, сколько воды израсходовали Помпеи. — Он передал девушке первый папирус. — За последний год — триста пятьдесят тысяч квинариев. Примерно столько, сколько и должен расходовать город такой величины, как Помпеи. А вот это, насколько я могу догадываться, данные, которые мой предшественник, Экзомний, подавал в Рим. Там разницы не заметят — особенно сейчас, после землетрясения, — если только специально не пришлют инспектора. А вот тут, — Аттилий, не скрывая презрения, помахал третьим свитком, — записано, сколько твой отец платил Экзомнию за молчание.
  Корелия недоуменно посмотрела на него.
  — Вода — вещь дорогая, — пояснил инженер. — Особенно если ты отстраиваешь добрую половину города. «Вода не менее ценна, чем деньги, — если не более», — так сказал мне твой отец. Несомненно, в этом и кроется различие между прибылью и убытком. Salvelucrum!
  Он свернул папирус. Должно быть, эти документы были украдены из убогой комнатушки над пивной. Интересно, почему Экзомний рисковал, держа столь опасные документы под рукой? Видимо, именно ради опасности, которую они заключали в себе. Они давали прежнему акварию власть над Амплиатом. «Даже не мечтай избавиться от меня, или заставить меня замолчать, или отстранить меня от дел, или грозить мне разоблачением — ибо если ты погубишь меня, я утяну тебя за собой».
  — А эти два? — спросила Корелия.
  Последние два свитка настолько отличались от остальных, что можно было подумать, будто они вовсе не связаны между собою. Во-первых, они были куда новее, и цифр в них не было. Первый свиток был написан по-гречески.
  «Вершина почти совершенно ровная и полностью бесплодная. Почва на вид напоминает золу, и повсюду виднеются пещероподобные каменные ямы, изглоданные огнем. Складывается впечатление, что некогда этот район был охвачен пламенем, и огонь горел в кратерах, но впоследствии угас, лишившись топлива. Несомненно, именно в этом кроется причина плодородия окружающих земель — скажем, как в Цетане: говорят, что вокруг нее почва насыщена пеплом, выброшенным Этной, и потому там так хорошо растет виноград. Обогащенные почвы одновременно содержат вещества, которые горят, и вещества, которые способствуют плодородию. Если они перегружены обогащающими веществами, то способны вспыхнуть, как это бывает со всеми веществами, содержащими в себе серу; но когда сера выделится и огонь погаснет, почва начинает походить на пепел. Тогда она подходит для сельского хозяйства».
  Аттилий перечитал этот папирус дважды, поднеся его поближе к факелу, прежде чем убедился, что понял, о чем тут идет речь. Потом он передал свиток Корелии. Вершина? Вершина чего? Возможно, Везувия — других вершин в окрестностях не имелось. Но неужели Экзомний — ленивый, стареющий, сильно пьющий, любящий шлюх Экзомний — не просто нашел в себе силы в такую засуху подняться на Везувий, но еще и записал свои впечатления по-гречески? Что-то не верится. Да и стиль... «Пещеро-подобные ямы, изглоданные огнем... плодородие окружающих земель...» Акварии так не разговаривают. Очень уж это... литературно. Вряд ли Экзомний стал бы изъясняться подобным образом — и вряд ли он владел эллинским лучше, чем Аттилий. Должно быть, он откуда-то переписал этот отрывок. Или кто-то переписал это для него. Например, писец из общественной библиотеки на форуме.
  Последний папирус был подлиннее, и написан он был на латыни. Но содержание его было не менее странным:
  «Луцилий, милый мой друг, до меня только что дошла весть о том, что Помпеи, славнейший город Кампаньи, дотла разрушен землетрясением, потревожившим также близлежащие области. Кроме того, часть Геркуланума также лежит в руинах, и даже те здания, которые остались стоять, покрыты трещинами и непрочны. В Неаполе также разрушено много частных домов. К этим бедствиям добавились и другие: говорят, что отары в сотни овец передохли, статуи потрескались, а некоторые люди сошли с ума и бродили, не в состоянии позаботиться о себе. Я слыхал, что особенно много овец передохло в окрестностях Помпей. Только не думай, что они подохли от испуга. Говорят, что мор зачастую начинается после сильных землетрясений, и в этом нет ничего удивительного. В земных глубинах таится множество смертоносных веществ. Уже сама тамошняя атмосфера, затхлая то ли от какого-то изъяна, кроющегося в земле, то ли от неподвижности и вечной тьмы, способна причинить вред тем, кто дышит ею. Я ничуть не удивлен тем, что пострадали именно овцы: овцы — слабые создания, и поскольку они держат головы опущенными, они первыми подвер-гаются влиянию отравленного воздуха. Если подобный воздух будет выделяться в больших количествах, он может повредить и людям; но он, как правило, рассеивается среди чистого воздуха, прежде чем поднимется достаточно высоко, чтобы причинить этот вред».
  И снова стиль показался Аттилию слишком цветистым для Экзомния, а почерк — слишком уж профессиональным. Да и кроме того, с чего бы Экзомний стал писать, что до него только что дошла весть о землетрясении, произошедшем семнадцать лет назад? И кто такой этот Луцилий? Корелия придвинулась поближе к Аттилию и заглянула в папирус. Инженер почувствовал аромат ее духов, дыхание девушки коснулось его щеки, а грудь прижалась к его руке.
  — Ты уверена, что эти два папируса связаны с остальными? — спросил Аттилий. — Они не могут относиться к чему-то другому?
  — Они все лежали в одном ларце. А что они означают?
  — А ты не видела человека, который принес ларец твоему отцу?
  Корелия покачала головой.
  — Нет. Я только слышала его голос. Они говорили о тебе. И то, что они сказали, заставило меня отправиться к тебе. — Она придвинулась еще ближе и понизила голос. — Отец сказал, что он не хочет, чтобы ты вернулся из этой экспедиции живым.
  — Да ну? — Аттилий заставил себя рассмеяться. — И что же сказал тот, второй?
  — Он сказал, что это несложно устроить. Воцарилась тишина. Аттилий почувствовал прикосновение — холодные пальцы Корелии осторож-но коснулись его свежих порезов и ссадин, — а потом она положила голову ему на грудь. И на миг — впервые за три года — Аттилий позволил себе насладиться ощущением близости женского тела.
  Так вот каково это — быть живым. Он уже и забыл.
  
  Через некоторое время Корелия уснула. Аттилий осторожно, чтобы не разбудить девушку, высвободил руку. Он оставил ее спать, а сам вернулся обратно к акведуку.
  Ремонтные работы достигли решающей стадии. Рабы уже закончили извлекать из туннеля битый камень и начали спускать туда кирпичи. Аттилий осторожно кивнул Бребиксу и Мусе; они стояли в сторонке и о чем-то разговаривали. При приближении Аттилия они замолчали и посмотрели туда, где осталась лежать Корелия, но инженер не счел нужным удовлетворять их любопытство.
  Он был охвачен смятением. В том, что Экзомний оказался продажен, не было ничего удивительного, и с этим акварий смирился. Он предполагал, что исчезновение Экзомния объяснялось именно его бесчестностью. Но остальные документы — запись на греческом и этот отрывок из письма — представляли эту загадку в совершенно ином свете. Похоже было, что Экзомния беспокоило состояние почвы, в которой пролегала Августа — почвы, насыщенной серой, — и произошло это самое меньшее за три недели до того, как акведук оказался перекрыт. Он забеспокоился достаточно сильно, чтобы . добыть подлинные чертежи Августы и обратиться за интересующими сведениями в общественную библиотеку Помпей.
  Аттилий обеспокоенно посмотрел вниз, в главный водовод. Ему вспомнилась реплика Коракса, брошенная накануне вечером еще там, в Писцине Мирабилис: «Я вот что тебе скажу: он знал эту воду, как никто иной. Он бы это предвидел», — и свой собственный ответ: «Возможно, он и вправду это предвидел. Потому и бежал». И впервые его посетило предчувствие чего-то ужасного. Аттилий не мог определить сути этого предчувствия, но вокруг происходило слишком много необычного: авария на главном водоводе, подземные толчки, источник, прямо на глазах уходящий в землю, появление серы в воде... Экзомний тоже это чувствовал.
  В туннеле замерцали огни факелов.
  — Муса!
  — Что, акварий?
  — А откуда Экзомний родом?
  — С Сицилии, акварий.
  — Я знаю, что с Сицилии. Откуда именно?
  — Откуда-то с запада. Кажется, из Цетаны. — Муса нахмурился. — А что?
  Но акварий не ответил. Он смотрел на мрачную громаду Везувия, высящуюся по другую сторону узкой, залитой лунным светом равнины.
  ЮПИТЕР
  24 августа
  ДЕНЬ ИЗВЕРЖЕНИЯ
  Ноrа Prima
  [06.20]
  В какой-то момент горячая магма вступила во взаимодействие с подземными водами, протекающими под вулканом, и это послужило толчком к началу первого события — незначительного извержения, покрывшего восточные склоны вулкана мелкозернистой серой тефрой. Вероятно, это произошло в ночь или наутро двадцать четвертого августа.
  «Вулканы: планетарная перспектива»
  Всю эту жаркую, душную ночь, пока они при свете факелов чинили главный водовод, Аттилий ни с кем не делился своим всевозрастающим беспокойством.
  Он помогал Корвинию и Политию замешивать раствор. Загружаешь в деревянное корыто рыхлый путеоланум, выливаешь известь и добавляешь воду — совсем чуть-чуть, не больше чашки. Это первейший секрет изготовления хорошего раствора: чем суше смесь, тем она крепче. Он помогал рабам спускать корзины с готовой смесью в туннель и укладывать ее, готовя новое основание для водовода. Он помогал Бребиксу дробить ранее извлеченные из туннеля обломки и делать из них прослойки в основании — для прочности. Он помогал пилить толстые доски, которыми они обшивали стены, и волоком таскал их по мокрому цементу. Он передавал кирпичи Мусе, пока тот их укладывал. А под конец он бок о бок с Корвинием наносил верхний слой штукатурки. Это был второй секрет безупречного цемента: его следовало утрамбовывать изо всех сил, «рубить, как будто рубишь дерево», выжимать из него малейшие пузырьки воды или воздуха, способные в дальнейшем стать слабым местом.
  К тому моменту, как небо над колодцем начало сереть, Аттилий понял: они сделали достаточно, чтобы вернуть Августу в строй. Конечно, потом придется отремонтировать акведук как следует. Но до тех пор, если не стрясется ничего непредвиденного, Августа выдержит. Инженер прошелся с факелом в руках до конца наскоро залатанного участка и осмотрел каждый фут. Даже если акведук снова начнет протекать, водостойкая штукатурка выдержит. К концу первого дня она затвердеет, а к концу третьего станет крепче камня.
  «Только вот достаточно ли этого — быть крепче камня?..» Но Аттилий предпочел оставить эту мысль при себе.
  — Раствор, который высыхает под водой, — сказал он Мусе, вернувшись обратно. — Вот это — воистину чудо!
  Он пропустил остальных вперед и выбрался наружу последним. В свете наступающего дня стало видно, что они разбили лагерь на пастбище — неровном, усыпанном большими камнями, зажатом между горами. На востоке поднимались крутые скалы Апеннин, и милях в пяти-шести отсюда в утреннем свете виднелся город. Должно быть, Нола. Но не это поразило Аттилия. Он был потрясен, увидев, как близко они находились от Везувия. Гора располагалась на западе, и местность начинала повышаться всего лишь в нескольких сотнях шагов от ак-ведука — и подъем был настолько крут, что инженеру пришлось задрать голову, чтобы взглянуть на вершину горы. И теперь, когда предутренние сумерки рассеялись, на одном из склонов начали появляться серовато-белые полосы — и это было самым тревожным. Они отчетливо выделялись на фоне покрывающего склоны леса и напоминали формой наконечники стрел. Не будь сейчас август, Аттилий поклялся бы, что это снег. Остальные тоже заметили эти полосы.
  — Это что — лед? — потрясенно спросил Бребикс, уставившись на гору. — Лед в августе?!
  — Акварий, ты когда-нибудь видал такое? — спросил Муса.
  Аттилий покачал головой. Ему вспомнилось одно место из свитка, написанного по-гречески: «Вокруг нее почва насыщена пеплом, выброшенным Этной, и потому там так хорошо растет виноград».
  — А что, если это и вправду пепел? — нерешительно произнес он, почти не осознавая, что говорит вслух.
  — Пепла без огня не бывает, — возразил Муса. — А если бы там прошел такой сильный огонь, в темноте мы бы непременно его увидели.
  — Да, правда.
  Аттилий оглядел изможденные, испуганные лица своих спутников. Вокруг виднелись следы их ночных трудов: груды битого камня, пустые амфоры, догоревшие факелы, погасшие кострища. Озеро исчезло, а вместе с ним и птицы. Аттилий не слыхал, когда они улетели. Над горным гребнем, расположенным напротив Везувия, появился краешек солнечного диска. Вокруг царила странная тишина. Аттилий вдруг понял, что не слышит птичьего пения. Ни единого голоса. А ведь им полагалось бы пением приветствовать рассвет. Окажись здесь какой-нибудь авгур, эта тишина довела бы его до неистовства.
  — А ты точно уверен, что вчера, когда вы с Кораксом добрались сюда, этого не было?
  — Точно. — Муса потрясенно смотрел на Везувий. Он нервно вытер руки о грязную тунику. — Должно быть, это случилось ночью. Помните тот грохот — ну, когда земля вздрогнула? Наверное, тогда оно и стряслось. Гора треснула и выбросила вот это.
  Рабочие встревоженно загудели, и кто-то крикнул:
  — Это все великаны!
  Аттилий вытер пот со лба. Уже начинало становиться жарко. Еще один знойный день впереди. Но в воздухе чувствовалось еще что-то, помимо жары. Какое-то напряжение — словно в чрезмерно натянутой шкуре. Что это — игра его воображения, или земля и вправду едва заметно дрожит? От страха у Аттилия волосы встали дыбом. Этна и Везувий — он начал осознавать ту чудовищную связь, о которой, очевидно, догадался Экзомний.
  — Ладно, — быстро сказал он, — давайте-ка убираться отсюда.
  Он двинулся туда, где лежала Корелия, бросив через плечо:
  — Заберите все из туннеля! И пошевеливайтесь! Мы закончили!
  
  Девушка все еще спала. Во всяком случае, так показалось Аттилию. Она лежала у дальней повозки, свернувшись калачиком и подложив руки под щеку. На миг Аттилий застыл, пораженный несовместимостью этой красоты с окружающим разгромом. Эгерия в окружении обыденных инструментов его ремесла.
  — Я уже давно проснулась. — Корелия повернулась на спину и открыла глаза. — Вы закончили?
  — Можно сказать, что да. — Аттилий присел и начал собирать валяющиеся папирусы. — Рабочие возвращаются в Помпеи. Я хочу, чтобы ты опередила их. Я отправлю с тобой сопровождающего.
  Корелия рывком уселась:
  — Нет!
  Аттилий знал, что именно так она себя и поведет. Он размышлял об этом полночи. Но что еще ему оставалось?
  — Тебе следует вернуть эти документы туда, где ты их взяла, — быстро сказал он. — Если ты выедешь немедленно, то будешь в Помпеях задолго до полудня. Если тебе повезет, он не узнает, что ты их забирала и возила сюда.
  — Но ведь это же доказательства его...
  — Нет. — Аттилий поднял руку, жестом призывая девушку к молчанию. — Нет, сами по себе они ничего не доказывают. Они стали бы доказательством, если бы Экзомний рассказал обо всем в присутствии магистратов. Но он исчез. И где деньги, которые твой отец платил ему, — тоже неизвестно. И никаких доказательств, что Экзомний их тратил, тоже нет — он был очень осторожен. А потому в глазах общественности Экзомний честен, словно сам Катон. А кроме того, тебе просто нужно поскорее уехать отсюда. С горой что-то происходит. Я толком не понимаю, что именно. Но Экзомний заподозрил это еще несколько недель назад. Такое впечатление, будто... — инженер заколебался, не зная, как этовыразить словами. — ... будто она оживает. В Помпеях ты будешь в большей безопасности. Корелия качнула головой:
  — А что собираешься делать ты?
  — Вернусь в Мизены. Сообщу обо всем Полинию. Если кто и способен разгадать суть происходящего, так это он.
  — Но если ты останешься один, они попытаются убить тебя.
  — Не думаю. Если бы они и вправду хотели меня убить — прошлой ночью у них было для этого множество возможностей. Так что со мной все будет в порядке. Кроме того, они пешие, а у меня лошадь. Они не догонят меня, даже если бы и хотели.
  — У меня тоже есть лошадь. Возьми меня с собой.
  — Это невозможно.
  — Почему? Я умею ездить верхом.
  На миг Аттилий представил себе, как они вдвоем приезжают в Мизены. Дочь владельца виллы Гортензия селится в его тесной квартирке при Писцине Мирабилис. Прячется от Амплиата. И долго они смогут скрываться? День-два, не больше. А что потом? Законы общества так же неумолимы, как законы строительного дела.
  — Корелия, выслушай меня. — Он взял девушку за руку. — Если бы я хоть что-нибудь мог для тебя сделать — в благодарность за то, что ты сделала для меня, — я бы обязательно тебе помог. Но не повиноваться отцу — это безумие.
  — Ты не понимаешь! — Она отчаянно вцепилась в руку Аттилия. — Я не могу вернуться. Не гони меня. Я просто больше не могу видеть его и выйти замуж за этого человека тоже не могу...
  — Но ты же знаешь закон. Когда речь идет о браке, ты являешься собственностью отца — в точности как любой из этих рабов. — Аттилий возненавидел эти слова, едва лишь они сорвались с его губ. Но что еще он мог сказать? — Возможно, все не так плохо, как тебе кажется.
  Корелия застонала, вырвала руку и спрятала лицо в ладонях.
  — Мы не можем бороться с судьбой. И, поверь мне, бывают на свете вещи и хуже, чем брак с богатым человеком. Ты могла бы работать на полях и умереть в двенадцать лет. Или сделаться проституткой и ловить клиентов в закоулках. Принимай судьбу такой, какая она есть. Научись жить с этим. Ты выживешь. Вот увидишь.
  Девушка смерила его долгим взглядом. Что в нем было — презрение или ненависть?
  — Клянусь, я охотнее бы стала шлюхой.
  — А я клянусь, что ты ошибаешься. — Аттилий заговорил резче. — Ты молода. Что ты знаешь о жизни?
  — Я знаю, что я не могу сочетаться браком с тем, кого презираю. А ты мог бы? — Она гневно сверкнула глазами. — Может, и мог бы.
  Инженер отвел взгляд:
  — Корелия, перестань.
  — Ты женат?
  — Нет.
  — Но ты был женат?
  — Да, — негромко произнес он. — Я был женат. Моя жена умерла.
  Это заставило Корелию на миг умолкнуть.
  — А ты презирал ее?
  — Конечно, нет.
  — А она тебя?
  — Может, и да.
  Девушка снова замолчала, но ненадолго.
  — Отчего она умерла?
  Аттилий никогда ни с кем не говорил об этом. Он даже никогда об этом не думал. А если это все же иногда случалось — по большей части в бессонные предрассветные часы, — Аттилий заставлял себя выбросить эти мысли из головы и думать о чем-нибудь другом. Но сейчас... Что-то в этой девушке было такое... В общем, она сумела задеть его за живое. И инженер, сам себе поражаясь, сказал:
  — Она была очень похожа на тебя. И внешностью, и характером. — Он коротко рассмеялся, припоминая. — Мы прожили вместе три года.
  Это было безумие. Но Аттилий не мог остановиться.
  — Она забеременела, и подошло время рожать. Но ребенок пошел ножками вперед, как Агриппа. Ты знаешь, что имя Агриппа — aegre partus179 — означает «рожденный с трудом»? Я сперва подумал, что это благоприятное знамение для будущего аквария — родиться, как великий Агриппа. Я был уверен, что это мальчик. Но прошел целый день — был июнь, и в Риме было жарко, почти так же жарко, как здесь, — а ребенок все никак не мог появиться на свет, и даже врач с двумя повитухами ничего не могли поделать. А потом у нее открылось кровотечение. — Аттилий зажмурился. — Около полуночи они пришли ко мне. «Марк Аттилий, тебе придется выбирать между женой и ребенком». Я сказал, что выбираю обоих. Но они сказали, что это невозможно, и тогда я сказал... конечно же, я сказал, что выбираю жену. И прошел туда, чтобы быть с ней. Она очень ослабела, но все равно принялась спорить со мной. Даже тогда она мне противоречила! У них были большие ножницы — вроде тех, которыми садовники подстригают кусты. И еще нож. И крюк. Они отрезали одну ножку, потом вторую, потом ножом разрезали тельце на четыре части и крюком вытащили череп. Но кровотечение так и не прекратилось, и наутро Сабина тоже умерла. Так что я не знаю. Возможно, под конец она тоже презирала меня.
  
  Он отослал девушку обратно в Помпеи с Политием. Не потому, что раб-грек был самым сильным из всех, кого он мог дать Корелии в сопровождение, и не потому, что он был самым умелым наездником, — а потому, что он был здесь единственным, кому Аттилий доверял. Инженер дал ему коня Корвиния и велел не спускать с девушки глаз, пока она не доберется до дома и не окажется в безопасности.
  Корелия перестала спорить и сделалась кроткой и смиренной, но Аттилию было стыдно за свои слова. Да, он заставил ее замолчать — но это было недостойно мужчины. Он вызвал у нее жалость к себе. Должно быть, даже хитроумные римские юристы, стремящиеся любой ценой склонить мнение суда на свою сторону, и те побрезговали бы такой дешевой риторикой. Вызвать эти ужасные призраки мертвой жены и ребенка! Корелия завернулась в плащ и встряхнула головой, отбросив назад длинные темные волосы. Жест получился выразительный. Она подчинилась, но не признала правоты Аттилия. Даже не взглянув в его сторону, Корелия легко вскочила в седло, прищелкнула языком и, развернув лошадь, двинулась следом за Политием.
  Аттилию понадобилось все его самообладание, чтобы не броситься ей вслед. Плохо же я отблагодарил ее за то, что она для меня сделала, подумал он. Но чего еще она могла ожидать? А что касается судьбы, о которой он тут разливался, — что ж, Аттилий действительно в нее верил. Каждый с рождения прикован к ней, словно к движущейся повозке. И места назначения не изменить. Можно лишь выбирать, как ты туда прибудешь — придешь сам или тебя притащат волоком.
  И все же, когда Корелия двинулась прочь, Аттилий почувствовал, что у него разрывается сердце. По мере того как всадники удалялись, солнце поднималось все выше и все лучше освещало окрестности, так что Аттилий долго смотрел девушке вслед. В конце концов всадники въехали в масличную рощу и исчезли из виду.
  
  А тем временем в Мизенах Плиний лежал в своей спальне без окон и предавался воспоминаниям.
  Он вспоминал топкие равнинные леса Верхней Германии и огромные дубы, растущие на побережье северного моря — если, конечно, можно говорить о береге, когда море и земля совершенно незаметно перетекают друг в дружку, — дождь и ветер, и как иногда в бурю деревья с ужасающим треском отделяются от берега, увлекая с собой настоящие островки, и плывут по морю, раскинув кроны, словно паруса, и временами напарываются на хрупкие римские галеры. Память его по-прежнему хранила зарницы в темном небе и бледные лица германцев-хавков, притаившихся среди деревьев, запах грязи и дождя, тот кошмарный момент, когда дерево обрушивается на стоящий на якоре корабль, его людей, тонущих в этом отвратительном варварском море... Плиний вздрогнул, открыл глаза, сел и потребовал сказать, на чем они остановились. Его секретарь — он сидел рядом с кроватью, и стило было наготове — посмотрел на восковую табличку.
  — На Доминии Корбулоне, господин, — сказал Алексион. — На том моменте, когда ты служил в кавалерии и воевал с хавками.
  — Ах, да. Именно. Хавки. Припоминаю...
  Но что он припомнил? Адмирал уже несколько месяцев пытался писать мемуары. Он был уверен, что они станут его последней книгой. И теперь диктовка мемуаров стала для него желанной возможностью хоть ненадолго отвлечься от мыслей о волнениях, вызванных аварией на акведуке. Но то, что он видел и делал, теперь смешалось в памяти с тем, о чем он читал и ему рассказывали — словно какой-то сон. А ведь чего он только не повидал! Императрицу Лоллию Полину, жену Калигулы, — на свадебном пиру она искрилась в свете свечей, подобно фонтану; на ней было надето жемчугов и изумрудов на сорок миллионов сестерциев. И императрицу Агриппину, вышедшую замуж за этого слюнявого Клавдия; однажды она прошла мимо него в плаще, сотканном из золотых нитей. Он видел, как добывают золото — в бытность свою прокуратором северной Испании; шахтеры, подвешенные на веревках, врубались в горный склон — издалека они походили на каких-то огромных птиц, клюющих скалу. Столько трудов, столько опасностей — и ради чего? Ради подобного конца? Несчастная Агриппина умерла здесь, в этом самом городе. Ее убил предыдущий префект флота — по приказу родного сына Агриппины, императора Нерона. Он посадил императрицу в протекающую лодку и отдал на волю волн, а когда она все-таки каким-то чудом сумела выбраться на берег, ее закололи матросы. Истории! В них корень всех трудностей. Он помнит слишком много историй, и они не вмещаются в одну книгу.
  Хавки... Сколько ему тогда было — двадцать четыре? Это была его первая кампания. Плиний начал заново:
  — «Хавки селятся на высоких деревянных помостах, чтобы избежать опасности со стороны здешних коварных приливов. Они собирают тину, высушивают ее на холодном северном ветру и используют в качестве топлива. Пьют они только дождевую воду, и устанавливают рядом с жилищами чаны для ее сбора. Верный признак отсутствия цивилизации. Несчастные ублюдки эти хавки».
  Плиний помолчал.
  — Вычеркни последнюю фразу.
  Дверь приоткрылась, и в комнату ворвался ослепительно яркий свет. До слуха Плиния донесся плеск волн и гомон с верфей. Значит, уже утро. Он проснулся несколько часов назад. Дверь затворилась обратно. К секретарю на цыпочках подошел раб и что-то прошептал ему на ухо. Плиний повернулся на бок, чтобы лучше видеть.
  — Который час?
  — Конец первого часа, господин.
  — Резервуар открывали?
  — Да, господин. Сообщили, что вода вытекла вся.
  Плиний застонал и рухнул обратно на подушку.
  — И похоже, господин, при этом было сделано весьма примечательное открытие.
  ...Рабочие двинулись в путь на полчаса позже Корелии. Обошлось без длительных прощаний. Муса с Корвинием тоже заразились страхом, охватившим рабочих, и всем им не терпелось поскорее оказаться под защитой городских стен Помпей. Даже Бребикс, бывший гладиатор, выживший в трех десятках схваток, и тот то и дело обеспокоенно поглядывал в сторону Везувия. Они убрали в туннеле и погрузили инструменты, пустые амфоры и неиспользованные кирпичи на повозки. В завершение всего двое рабов забросали землей кострища, и окрестности приобрели такой вид, словно никаких ремонтников здесь отродясь не бывало.
  Аттилий стоял рядом со смотровым колодцем, скрестив руки на груди, и настороженно наблюдал за сборами. Это был самый опасный момент — ведь работа уже была завершена. Это было бы вполне в духе Амплиата: избавиться от аквария, когда он стал больше не нужен. Аттилий готов был, в случае чего, дорого продать свою жизнь.
  Единственным, у кого еще имелась лошадь, был Муса. Он уселся в седло и окликнул Аттилия:
  — Ты идешь?
  — Нет еще. Я догоню вас попозже.
  — А почему?
  — Потому, что я собираюсь подняться на гору.
  Муса потрясенно уставился на него:
  — Зачем?!
  Хороший вопрос. Потому что разгадка того, что происходит здесь, внизу, находится там. Потому что это моя работа — заботиться, чтобы вода текла бесперебойно. Потому что мне страшно.
  Инженер пожал плечами:
  — Из любопытства. Не волнуйся. Я не забылсвоего обещания — если тебя это беспокоит. Держи. — Он протянул Мусе свой кожаный кошелек. — Ты хорошо поработал. Купи рабочим еды и вина.
  Муса заглянул в кошелек и проверил содержимое.
  — Здесь многовато, акварий. Хватит даже на женщину.
  Аттилий рассмеялся:
  — Счастливого пути, Муса. До встречи. Увидимся в Помпеях или в Мизенах.
  Муса снова бросил на него взгляд и, кажется, хотел что-то сказать, но передумал. Он развернул коня и двинулся следом за повозками. Аттилий остался один.
  И снова его поразила царящая вокруг неподвижность — как будто Природа затаила дыхание. Стук тяжелых деревянных колес постепенно затих вдали, и теперь Аттилий слышал лишь неистребимый стрекот цикад да время от времени — звон колокольчика. Солнце уже поднялось довольно высоко. Акварий оглядел безлюдные окрестности, потом лег и заглянул в туннель. Жара тяжело давила на плечи. Аттилий подумал о Сабине, о Корелии, о своем мертвом сыне — и заплакал. Он даже не пытался сдержаться: он рыдал, сотрясаясь от горя, задыхаясь, судорожно хватая ртом холодный воздух туннеля, пропитанный горьковатым запахом влажной глины. Его охватило странное ощущение раздвоенности — как будто один Аттилий сейчас плакал, а второй наблюдал за ним со стороны.
  Некоторое время спустя он успокоился, встал и вытер лицо подолом туники. И лишь после этого, снова взглянув вниз, уловил краем глаза отблеск отраженного света в темноте. Акварий слегка отодвинулся — так, чтобы не мешать солнечным лучам попадать в колодец, — и увидел, что пол акведука блестит. Аттилий потер глаза и посмотрел еще раз. За этот краткий промежуток времени блики сделались отчетливее и ярче; они плясали и ширились по мере того, как туннель заполнялся водой.
  — Она течет! — прошептал Аттилий.
  Удостоверившись, что не ошибся и что Августаснова несет людям воду, акварий подкатил тяжелую крышку к колодцу. Он медленно опустил ее и лишь в последний момент отдернул пальцы. Крышка преодолела последние несколько дюймов. Раздался глухой стук — и туннель был закрыт.
  Аттилий снял путы с лошади и взобрался в седло. В дрожащем от зноя воздухе каменные вехи акведука исчезали вдали, словно скрывались под водой. Аттилий натянул поводья, повернул коня в сторону Везувия и пришпорил. Конь двинулся по тропинке, идущей в сторону горы, — сперва шагом, потом перешел на рысь.
  
  Из Писцины Мирабилис вытекли последние остатки воды, и огромный резервуар опустел — редкостное зрелище. Последний раз его можно было наблюдать десять лет назад, когда воду спускали ради планового ремонта, чтобы убрать все, что скопилось на дне, и проверить, не появились ли трещины в стенах. Плиний внимательно слушал раба, рассказывавшего об устройстве резервуара. Его всегда интересовали технические подробности.
  — И часто ли это проделывают?
  — Как правило — раз в десять лет, господин.
  — Так значит, скоро эту процедуру дожны были повторить?
  — Да, господин.
  Они стояли на ступеньках резервуара, спустившись до половины — сам Плиний, его племянник Гай, его секретарь Алексион и местный раб-смотритель, Дромон. Плиний приказал, чтобы до его прибытия никто ничего не трогал и у дверей, чтобы помешать нежелательному вторжению, была поставлена стража из моряков. Однако же слухи о находке как-то просочились наружу, и во дворе уже толпились любопытствующие зеваки.
  Пол Писцины напоминал тинистый берег после отлива. Повсюду виднелись небольшие лужицы и разнообразные предметы — заржавевшие инструменты, камни, обувь, — попадавшие в резервуар за прошедшие годы и очутившиеся на дне. Некоторые из них скрыло отложениями, и от них остались лишь бугорки неопределенного вида. Здешняя лодка тоже очутилась на полу. Несколько цепочек следов вело от лестницы к середине резервуара, к лежащему там какому-то крупному предмету, и возвращалось обратно. Дромон спросил, не принести ли ему этот предмет сюда.
  — Нет, — сказал Плиний. — Я желаю осмотреть все лично, на месте. Гай, помоги-ка мне.
  Он указал на свои сандалии, и племянник, присев, расшнуровал и снял их, пока Алексион поддерживал префекта. Плиния охватило почти мальчишеское предвкушение приключения, и оно лишь усилилось, когда он преодолел последние ступеньки и осторожно ступил в тину. Черный, восхитительно прохладный ил просочился между пальцами, и Плиний словно вернулся в фамильный особняк в Коме, в Транспаданской Италии, где так славно было играть на берегу озера. И пролетевшие годы — почти полвека! — вдруг показались ему сном. Сколько раз за день такое случалось? Плиний так и не смог привыкнуть к этому. Но в последнее время любая мелочь — запах, звук, промелькнувшее цветное пятно, прикосновение к чему-то вдруг вызывали поток воспоминаний; зачастую Плиний даже не подозревал, что он все это помнит. Как будто он превратился во вместилище некогда пережитых впечатлений, а от него самого ничего уже и не осталось...
  Префект подобрал край тоги и осторожно зашагал вперед; его ноги увязали в тине, и при каждом шаге раздавалось восхитительное чавканье.
  — Дядя, осторожнее! — крикнул Гай.
  Но Плиний лишь покачал головой и рассмеялся. Он держался в стороне от следов, оставленных предшественниками: ему было куда приятнее продавливать корку грязи там, где она была свежей и только-только начала засыхать на воздухе. Спутники Плиния двинулись следом за ним, держась, однако, на почтительном расстоянии.
  Адмирал восхитился подземным резервуаром — этой выдающейся постройкой с ее колоннами, в десять раз превышающими человеческий рост. Какое воображение нужно было иметь, чтобы впервые представить себе это, какую волю и силу, чтобы воплотить образ в камне — и все для того, чтобы сохранить воду, доставленную сюда за шестьдесят миль! Плиний никогда не имел ни малейших возражений против обожествления императоров. «Бог — это человек, помогающий человеку», — таково было его жизненное кредо. Божественный Август уже одной постройкой Писцины Мирабилис и акведука в Кампанье полностью заслужил свое место в пантеоне.
  К тому моменту, как адмирал добрался до середины резервуара, он совершенно запыхался — столько усилий требовалось, чтобы вытаскивать ноги из вязкой тины. Плиний прислонился к колонне; подоспевший Гай встал рядом. Но Плиний не огорчался: результат стоил труда. Раб-смотритель правильно сделал, что послал за ним. На это воистину стоило посмотреть — на загадку Природы, ставшую также загадкой Человека.
  При ближайшем рассмотрении предмет, валяющийся в грязи, оказался амфорой вроде тех, в которых хранилась известь. К ручкам амфоры была привязана тонкая длинная веревка; она беспорядочно валялась рядом. Крышка, некогда запечатанная воском, теперь была сорвана. В грязи поблескивало около сотни серебряных монет.
  — Никто ничего не трогал, адмирал, — взволнованно сообщил Дромон. — Я велел, чтобы все оставили в таком виде, как оно было.
  Плиний надул щеки:
  — Как по-твоему, Гай, сколько тут всего?
  Племянник адмирала запустил руки в амфору, зачерпнул полную горсть монет и показал Плинию.
  — Целое состояние, дядя.
  — И конечно же, незаконно нажитое — в этом можно не сомневаться. Оно пятнает честную грязь.
  Ни на глиняном сосуде, ни на веревке почти не было отложений, а значит, они пролежали на полу резервуара не так уж долго. Самое большее — месяц. Адмирал посмотрел на сводчатый потолок.
  — Кто-то подплыл сюда на лодке и опустил амфору за борт, — сказал он.
  — А потом бросил веревку? — Гай удивленно уставился на дядю. — Но кто это мог сделать? И как он думал вернуть себе свои деньги? Ни один ныряльщик не опустится на такую глубину!
  — Верно.
  Плиний тоже зачерпнул пригоршню монет и принялся их рассматривать, вороша большим пальцем. С одной стороны — знакомый насупленный профиль Веспасиана, с другой — священные орудия авгура. Высеченная по краю надпись — IMP CAES VESP AVG COS III — свидетельствовала, что монеты были отчеканены в третье консульство императора Веспасиана, то есть восемь лет назад.
  — Значит, нам следует предположить, Гай, что владелец собирался не нырять за ними, а получить свои деньги обратно, осушив резервуар. А единственным человеком, имеющим возможность опустошить Писцину по своему желанию, был наш невесть куда сгинувший акварий, Экзомний.
  Ноrа Quarta
  [10.37]
  Средняя скорость подъема магмы, выявленная в ходе последних наблюдений, заставляет предположить, что магма, скопившаяся в резервуаре под Везувием, могла начать подниматься в жерло вулкана со скоростью 0,2 метра в секунду, и началось это примерно за четыре часа до извержения. Произошло это около девяти часов утра двадцать четвертого августа.
  «Динамика вулканизма»,
  под редакцией Вольфганга Грассмана
  Кваттовири — совет четверых. Избранные магистраты Помпей собрались на чрезвычайное заседание в гостиной Луция Попидия. Рабы принесли каждому кресло, и магистраты расселись, скрестив руки на груди, и принялись молча ждать. Амплиат, дабы показать, что он не входит в число магистратов, расположился на ложе в углу; он ел инжир и наблюдал за собравшимися. Сквозь открытую дверь ему был виден плавательный бассейн и его смолкший фонтан, а за ним — угол сада и кот, играющий с птичкой. Этот ритуал затягивания смерти заинтересовал Амплиата. Египтяне считали котов священными животными, самыми разумными существами после человека. Насколько мог припомнить Амплиат, лишь коты да люди способны были получать удовольствие, причиняя другому страдания. Значит ли это, что разум и жестокость неизменно сопутствуют друг другу? Интересный вопрос.
  Он надкусил следующую ягоду. Заслышав чавканье, Попидий скривился.
  — Должен заметить, Амплиат, ты выглядишь в высшей степени самоуверенно.
  В его голосе проскользнула отчетливая нотка раздражения.
  — Я в высшей степени уверен в себе. Расслабься.
  — Тебе легко говорить! Не ты же подписал объявления, расклеенные по всему городу и обещающие, что после полудня вода пойдет снова!
  — Ответственность перед обществом — это плата за право занимать выборную должность, дорогой Попидий. — Аттилий щелкнул липкими от сока пальцами, и раб тут же поднес ему небольшую серебряную чашу. Аттилий сполоснул пальцы и вытер их о тунику раба. — Не сомневайтесь в инженерных достижениях римлян, почтеннейшие. Все будет хорошо.
  Четыре часа назад, на рассвете очередного знойного, безоблачного дня, Помпеи проснулись и обнаружили, что остались без воды. Предположения Аттилия о том, что произойдет дальше, полностью оправдались. Поскольку это произошло после принесения жертв Вулкану, то даже наименее суеверные увидели в этом проявление неудовольствия грозного бога. Вскорости после рассвета обеспокоенные граждане уже стали сбиваться в кучки. На форуме и на больших фонтанах были вывешены объявления, подписанные Луцием Попидием Секундом; они гласили, что акведук ремонтируется и что вода будет подана вновь после семи часов. Но тех, кто помнил ужасное землетрясение, произошедшее семнадцать лет назад — тогда вода тоже пропадала! — эти объявления не успокоили, и к середине утра город был охвачен паникой. Некоторые хозяева лавок предпочли не открывать свои заведения. Некоторые граждане отбыли прочь, погрузив имущество на повозки и провозгласив во всеуслышание, что Вулкан намеревается во второй раз уничтожить Помпеи. И вот теперь разошелся слух, что кваттовири заседают в доме Попидия. И на улице под домом собралась толпа. Время от времени в уютную гостиную долетал ее гул — ворчание, напоминающее порыкивание зверей, которых подтащили вместе с клетками к выходу на арену и вот-вот спустят на гладиаторов. Бриттий поежился:
  — Говорил же я — не надо нам было соглашаться помогать этому акварию!
  — Верно, — поддержал его Куспий. — Я то же самое говорил. И гляньте, к чему это привело!
  «Как много можно узнать, всего лишь посмотрев человеку в лицо, — подумал Амплиат. — Позволяет ли он себе излишества в еде и питье, кто он по роду деятельности, горд ли он, труслив ли он, силен ли.
  Вот возьмем Попидия: он красив и слаб. Куспий, как и его отец, храбр, жесток, груб и глуп. Бриттий весь во власти собственных желаний. Голконий резок и расчетлив — в его диете слишком много анчоусов и пряного рыбного соуса».
  — Вздор, — любезно произнес Амплиат. — Вы бы хоть подумали! Если бы мы не стали ему помогать, он бы просто отправился за помощью в Нолу, и мы все равно остались бы без воды, только на день позже. А что сказали бы в Риме, узнав об этом? Кроме того, так нам известно, где он находится. Он в нашей власти.
  Остальные не придали этому значения, но старина Голконий тут же уцепился за последнюю реплику Амплиата.
  — А почему это так важно — знать, где он находится?
  Амплиат на миг замешкался с ответом. Он рассмеялся:
  — Да будет тебе, Голконий! Всегда полезно знать как можно больше — разве не так? Ради этого стоило дать ему несколько рабов да известь с досками. Если человек перед тобой в долгу, его легче контролировать — я верно говорю?
  — Верно, — сухо откликнулся Голконий и взглянул на Попидия, сидевшего напротив.
  Даже Попидий был не настолько глуп, чтобы не заметить оскорбления. Он побагровел и привстал с кресла:
  — Ты на что намекаешь?
  — Послушайте! — вмешался Амплиат. Он хотел прекратить этот разговор, пока тот не зашел слишком далеко. — Я хочу рассказать вам о пророчестве, которое я получил этим летом, когда начались подземные толчки.
  — Пророчество? — Попидий, заинтересовавшись, тут же уселся на место. Амплиат знал, что он любил подобные штуки: старая Бирия с ее волшебными бронзовыми руками, исписанными таинственными знаками, ее ящик со змеями, ее молочно-белые глаза, неспособные увидеть лицо человека, но способные зато разглядеть его будущее. — Ты советовался с сивиллой? И что она сказала?
  Амплиат постарался напустить на себя соответствующее моменту торжественное выражение.
  — Она принесла в жертву Сабазию змей и освежевала их, чтобы погадать на их внутренностях. Я присутствовал при этом.
  Ему вспомнилось пламя, горящее на алтаре, дым, поблескивающие руки, запах благовоний, дрожащий голос сивиллы — высокий, почти нечеловеческий; таким же точно голосом вопила та старуха, сына которой он скормил муренам. Это представление невольно вогнало Амплиата в трепет.
  — Она видела город — наш город — много лет спустя. Может, спустя тысячелетие, может, больше. — Он перешел на шепот. — Наш город был знаменит на весь мир. Наши храмы, наши амфитеатры, наши улицы кишели людьми, говорящими на всех мыслимых языках. Вот что она увидела во внутренностях змей. Дни цезарей минуют, и империя рассыплется прахом, но то, что мы воздвигнем здесь, будет стоять.
  Амплиат откинулся на спинку кресла. Он сам почти поверил в свои слова. Попидий перевел дыхание.
  — Бирия Ономаста никогда не ошибалась, — сказал он.
  — И она все это повторит? — скептически поинтересовался Голконий. — Она позволит нам воспользоваться пророчеством?
  — Позволит, — заверил его Амплиат. — И повторит. Я хорошо ей заплатил.
  Тут ему послышался какой-то звук. Он поднялся с ложа и вышел в сад. Фонтан, питающий водой плавательный бассейн, был сделан в виде нимфы, выливающей воду из кувшина. Звук повторился. Амплиат подошел поближе и услышал слабое журчание. А потом из кувшина потекла вода. Струйка ослабела, почти иссякла — а потом начала набирать силу. И Амплиата охватило потрясение перед лицом разбуженных им таинственных сил. Он подозвал магистратов.
  — Вот видите?! Я же говорил! Пророчество истинно!
  Раздались возгласы радости и облегчения, и даже Голконий позволил себе мимолетную улыбку.
  — Это хорошо.
  — Скутарий! — крикнул управителю Амплиат. — Принеси кваттовири нашего лучшего вина — да хоть кокубинского! Ну так как, Попидий, кто пойдет сообщать толпе эту весть, ты или я?
  — Иди ты, Амплиат. Мне необходимо выпить. Амплиат прошел через атриум к парадной двери, жестом велел Массаво отпереть и встал на пороге. На улице собралось около сотни человек — его людей, как нравилось думать Амплиату. Он вскинул руку, призывая собравшихся к молчанию.
  — Вы знаете, кто я такой, — выкрикнул он, когда ропот толпы стих, — и знаете, что мне можно доверять!
  — Это почему? — крикнул кто-то сзади. Амплиат проигнорировал этот выпад.
  — Вода снова пошла! Если вы мне не верите, как этот наглец, можете сами пойти посмотреть на фонтаны и убедиться. Акведук починен! И сегодня сивилла Бирия Ономаста во всеуслышание провозгласит великое пророчество. Жаркому лету и нескольким подземным толчкам не напугать Помпей!
  Несколько человек разразились радостными возгласами. Амплиат лучезарно улыбнулся и помахал толпе рукой.
  — Доброго вам дня, граждане! Возвращайтесь к своим делам. Salve lucrum! Lucrum gaudim!
  Он отступил в вестибюль.
  — Брось им немного денег, Скутарий, — прошипел он, все еще сохраняя улыбку на лице. — Только смотри не переусердствуй. Так, чтобы им хватило на выпивку.
  Амплиат немного помедлил, слушая, как люди, дерущиеся из-за монет, восхваляют его щедрость, потом направился обратно в атриум, радостно потирая руки. Да, исчезновение Экзомния нанесло удар по его самообладанию — этого он отрицать не мог. Но он уладил возникшие трудности за какой-нибудь день, фонтаны вновь наполнились водой, а молодой акварий мертв или вскорости умрет. Чем не повод для праздника? Из гостиной донесся смех и звон бокалов. Амплиат хотел уже обойти бассейн и присоединиться к магистратам, но тут он заметил под ногами трупик птицы. Он копнул его носком сандалии, потом наклонился и подобрал птицу. Тельце было еще теплое. Красная шапочка на макушке, белые щеки, черные с желтым крылья. На месте глаза — капелька крови.
  Щегол. Комок пуха и перьев. Амплиат взвесил его на ладони — какая-то смутная мысль шевельнулась в отдаленном уголке его сознания, — потом стряхнул трупик на землю и быстро зашагал по лестнице, ведущий в сад его старого дома. Кот заметил его приближение и стрелой метнулся в кусты, но Амплиат вовсе не собирался гнаться за ним. Его внимание было приковано к пустой вольере на балконе у Корелии и к закрытым ставнями окнам ее комнаты.
  — Цельзия! — рявкнул Амплиат, и жена тут же кинулась к нему. — Где Корелия?
  — Она заболела. Я оставила ее поспать...
  — Приведи ее! Живо!
  Он подтолкнул жену в сторону лестницы, а сам развернулся и кинулся в свой кабинет.
  Это невозможно...
  Она бы не посмела...
  Амплиат понял, что дело неладно, в тот самый момент, когда он с лампой в руках склонился над столом. Это была старая уловка, перенятая им у прежнего хозяина — волосок, прикрепленный поверх ящика стола и позволяющий узнать, не шарили ли здесь чьи-то любопытствующие ручки, — старая, но вполне действенная. А еще он дал всем понять, что распнет любого раба, если решит, что ему нельзя доверять.
  Волоска на месте не было. А когда Амплиат извлек из сундука ларец с документами, оказалось, что свитки тоже исчезли. Амплиат на миг застыл, встряхнул ларец, словно фокусник, забывший продолжение фокуса, а потом запустил ларцом в стену. Тот с грохотом разлетелся на части. Амплиат выскочил во дворик. Жена уже открыла ставни в комнате Корелии и теперь стояла на балконе, спрятав лицо в ладонях.
  Корелия въехала в город через Везувиевы врата, на площадь перед зданием резервуара. Гора осталась у нее за спиной. В фонтанах снова появилась вода, но напор был слабым, и отсюда, с самой высокой точки города, было хорошо видно облако пыли, повисшее над Помпеями. Над красными черепичными крышами витал обычный дневной гул.
  За все то время, пока они огибали Везувий и пересекали равнину, Корелия ни разу не пришпорила лошадь. Ей больше незачем было торопиться. Она направилась вниз по склону, к большому перекрестку. Политий трусил следом. Девушке казалось, что глухие стены домов окружают ее со всех сторон, словно темница. Все те места, что радовали ее в детстве — потаенные водоемы и цветущие сады, лавки с их дешевыми украшениями и тканями, театры и шумные бани — все это умерло для нее и обратилось в прах. Корелия заметила гневные и обескураженные лица людей, толпящихся у фонтанов и подставляющих свои кувшины под скудные струйки воды, и снова подумала об акварии. Рассказ Аттилия о его жене и ребенке не шел у нее из головы всю обратную дорогу.
  Она знала, что Аттилий прав. От судьбы не уйдешь. И теперь, приближаясь к дому отца, Корелия не испытывала более ни гнева, ни страха. Она просто была полумертвой от усталости, жажды и ощущения грязи. Возможно, такова будет вся ее дальнейшая жизнь: тело будет заниматься будничной рутиной, а душа — витать невесть где. Корелия увидела впереди толпу, куда большую, чем обычное сборище прихлебателей, ждущих часами, лишь бы добиться у ее отца какой-то милости. И вдруг собравшиеся словно принялись отплясывать какой-то чудной, нездешний танец — прыгать, протягивая руки, а потом падать на колени и шарить по мостовой. Лишь через несколько мгновений Корелия сообразила, что это они собирали брошенные деньги. Это было очень в духе ее отца: эдакий провинциальный Цезарь, старающийся купить любовь толпы, уверенный, что он поступает как истинный аристократ, и не замечающий собственной напыщенности и вульгарности.
  Презрение в душе Корелии вдруг сделалось сильнее ненависти, и мужество ее окрепло. Она обогнула дом и подъехала сзади, со стороны конюшен; на стук копыт выскочил пожилой конюх. Когда он завидел хозяйскую дочь в таком растрепанном виде, у него глаза полезли на лоб, но Корелию это не волновало. Она спрыгнула с седла и бросила поводья конюху.
  — Спасибо, — сказала она Политию, потом обратилась к конюху: — Позаботься об этом человеке. Проследи, чтобы его накормили и напоили.
  Девушка вошла с солнечной улицы в полумрак дома и направилась вверх по лестнице, предназначенной для рабов. Она достала свитки из-под плаща. Марк Аттилий велел ей положить свитки на место и надеяться, что их пропажа осталась незамеченной. Но Корелия решила, что не станет этого делать. Она отдаст их отцу сама, из рук в руки. И скажет, где она была. Пускай знает, что теперь ей известна правда. А потом пусть делает с ней что хочет. Ей все равно. Что может быть хуже той судьбы, что он уже уготовил ей? Невозможно покарать мертвеца.
  В этом приподнятом состоянии опьяненности мятежом Корелия вошла в дом Попидия и направилась к плавательному бассейну, служившему центром виллы. Она услышала справа какие-то голоса и увидела в гостиной своего будущего мужа и других магистратов Помпей. Они повернулись в ее сторону, и в то же самое мгновение на ступенях, ведущих в старый дом, появился отец Корелии, а за ним по пятам следовали ее мать и брат. Амплиат увидел, что его дочь несет в руках, и на один восхитительный миг на его лице промелькнула паника. «Корелия!» — крикнул он и двинулся к ней, но девушка увернулась, вбежала в гостиную и швырнула свитки с отцовскими тайнами на стол, прежде чем Амплиат успел ее остановить. Свитки посыпались на пол.
  
  Акварию казалось, что Везувий насмехается над ним: как он ни старался, ему не удавалось приблизиться к горе. И лишь случайно, оглянувшись и заслонив глаза от солнца, Аттилий осознал, насколько высоко он поднялся. Вскоре он уже мог разглядеть Нолу. Орошаемые поля, раскинувшиеся вокруг города, напоминали зеленый кукольный платочек, кем-то оброненный на бурой равнине Кампаньи. Да и сама Нола, древняя самнитская крепость, казалась отсюда не более внушительной, чем россыпь детских кубиков, валяющихся рядом с далекой горной цепью. Но ее граждане уже должны были получить воду. И при мысли об этом акварий почувствовал себя увереннее.
  Аттилий выбрал в качестве ориентира край ближайшей серо-белой полосы и к середине утра добрался до него, в том месте, где пастбище сменялось лесом. По дороге ему не встретилось ни единого живого существа, будь то человек или животное. Крестьянские домики, изредка попадавшиеся ему на пути, были пусты. Аттилий решил, что все, наверное, бежали отсюда, либо ночью, заслышав тот жуткий грохот, либо на рассвете, обнаружив этот призрачный пепельный покров. Пепел покрывал землю, словно рыхлый снег; он был недвижен, ибо здесь не было ветра, способного потревожить его. Соскочив с коня, Аттилий поднял настоящее облако пепла, тут же прилипшего к его вспотевшим ногам. Инженер зачерпнул пригоршню пепла. Пепел состоял из мелких частичек, нагретых солнцем и ничем не пахнущих. Он покрывал кроны деревьев, словно снежная пороша.
  Аттилий насыпал немного пепла в поясную сумку, чтобы при случае показать Плинию, и глотнул воды; ему хотелось избавиться от привкуса пыли во рту. Взглянув вниз, инженер заметил на склоне, примерно в миле отсюда, еще одного всадника. Тот явно двигался к тому самому месту, где стоял Аттилий. Очевидно, он тоже желал выяснить, что же тут стряслось. Аттилий подумал было подождать его и обменяться мнениями, но по некотором размышлении отказался от этого намерения. Ему хотелось отправиться дальше. Он снова сел в седло и поехал вдоль склона, подальше от полосы пепла, к дороге, уходящей в лес.
  Едва лишь акварий вступил под полог леса, как кроны деревьев сомкнулись вокруг него, и вскоре он перестал понимать, где находится. Ему оставалось лишь держаться охотничьей тропы, что пересекала пересохшие русла ручьев и петляла из стороны в сторону, но неизменно вела наверх. Аттилий спешился, чтобы облегчиться. Ящерицы шмыгнули от него в разные стороны, шурша опавшей сухой листвой. Он заметил маленьких красных паучков, восседающих в своих тонких паутинах, и волосатых гусениц длиной с его указательный палец. Кусты покрывали гроздья красных сладких ягод. Растительность была самая обычная: ольха, ежевика, плющ. Аттилий подумал, что Торкват, капитан либурны, оказался прав — подняться на Везувий куда легче, чем кажется при взгляде со стороны. И если бы ручьи не пересохли, здесь было бы вполне достаточно еды и питья, чтобы обеспечить целую армию. Аттилию представилось, как полтора века назад здесь шел тот фракийский гладиатор, Спартак, со своим войском, спеша укрыться на вершине горы.
  Акварию понадобилось еще около часа, чтобы пересечь лес. Он потерял ощущение времени. Солнце почти все время было скрыто за деревьями, и лишь отдельные столбы света пробивались через листву. Небо, разбитое кронами на отдельные осколки, превратилось в яркий голубой узор. Жаркий воздух был напоен запахом сосновой хвои и трав. Среди деревьев порхали бабочки. Царила тишина; лишь изредка откуда-то доносилось воркование лесного голубя. От жары и размеренного покачивания в седле Аттилий начал клевать носом. Раз ему даже показалось, будто за ним следует какое-то довольно крупное животное, но когда он придержал коня и прислушался, подозрительный шум стих. Вскоре лес начал редеть. Аттилий выехал на прогалину.
  Теперь Везувий решил сыграть с ним в другую игру. То он все ускользал и ускользал несколько часов кряду, а теперь вдруг вершина как-то мгновенно возникла перед акварием: холм высотою в несколько сотен футов, крутой, каменистый, почти лишенный почвы, — а потому и растительности. На нем росли лишь какие-то клочковатые кусты да мелкие желтые цветочки. Здесь все было в точности так, какописывал неведомый греческий автор: вершина была черна, словно по ней недавно прошел огонь. Местами скала вспучилась, словно что-то вытолкнуло ее изнутри и породило небольшие осыпи. Далее по гребню виднелись осыпи посерьезнее. Огромные валуны ростом с человека валялись, врезавшись в стволы деревьев; судя по их виду, это произошло недавно. Аттилию вспомнилось, как неохотно рабочие покидали Помпеи. «Великаны передвигаются по воздуху, их голоса — как раскаты грома...» Что ж, возможно, объяснение одной загадки он уже нашел.
  Склон сделался слишком крутым для лошади. Инженер спешился, отыскал тенистое местечко и привязал коня к дереву. Он огляделся по сторонам и отыскал подходящую палку — гладкую, серую, хорошо высохшую, толщиной половину его запястья, — в общем, как раз такую, чтобы на нее можно было опираться при восхождении на вершину.
  Солнце здесь было совершенно безжалостное, а небо выгорело настолько, что стало почти белесым. Аттилий перебирался с одного опаленного камня на другой, сквозь удушающую жару, и ему казалось, будто воздух обжигает легкие. Здесь не было ни ящериц под ногами, ни птиц над головой — это был путь к самому солнцу. Жар проникал даже сквозь подошву сандалий. Аттилий заставил себя двигаться вперед не оглядываясь. В конце концов подъем завершился, и вместо черных камней перед ним оказалось небо. Инженер взобрался на гребень и взглянул на мир с высоты.
  Вершина Везувия не была заостренным пиком, как это казалось снизу. Нет, это была круглая ухабистая площадка диаметром примерно в две сотни шагов, черная каменистая пустыня с редкими бурыми островками чахлой растительности, лишь подчеркивавшими безжизненность этого места. Оно не просто выглядело так, будто здесь когда-то прошел огонь, как было написано в греческом папирусе, — нет, оно горело и сейчас. По меньшей мере в трех местах из-под камней с тихим шипением поднимались серые столбы пара. В воздухе неприятно пахло серой — в точности как из труб на вилле Гортензия. Вот оно, подумал Аттилий. Вот корень всех зол. Он ощущал присутствие чего-то неизъяснимо огромного и злобного. Можно было назвать это Вулканом или придумать другое имя. Можно было поклоняться этому как богу. Но сомневаться в его присутствии было невозможно. Аттилия передернуло.
  Он подошел поближе к краю вершины и принялся обходить ее по кругу. Сперва его загипнотизировали серные облака, с шуршанием встающие из-под земли, а потом — открывшаяся его взгляду картина. Справа за краем скалы поднимались кроны деревьев, а дальше все сливалось, образуя сплошной колышущийся зеленый покров. Торкват говорил, будто отсюда видно на пятьдесят миль, но Аттилию показалось, будто перед ним раскинулась вся империя. Пока он шел от северного края вершины к западному, перед ним предстал Неаполитанский залив. Аттилий без труда различил мыс Мизен и островки у его оконечности, и пристанище императора — остров Капри, и далее, за ним — линия, отчетливая, словно разрез. Там глубокая синева моря встречалась с более бледной синевой небес. Морская гладь по-прежнему была испещрена белопенными гребнями волн — теми, что Аттилий заметил еще вчера, волнами, возникшими в безветрии. Но теперь он подумал, что, может, на море наконец-то поднялся бриз. Инженер почувствовал на лице дуновение ветерка, Кавра, дующего с северо-востока, в направлении Помпей. А Помпеи, как раз показавшиеся у него под ногами, вообще казались каким-то грязным пятном на берегу. Аттилий представил себе Ко-релию — как она, неразличимая отсюда, навеки потерянная для него, въезжает в город.
  У Аттилия закружилась голова. Он почувствовал себя пылинкой, которую в любой момент может подхватить поток горячего воздуха и унести в небесную синь. И Аттилию до боли захотелось поддаться этому чувству. Притяжение этой безупречной синевы, сулящей забвение, было столь сильно, что Аттилию пришлось изрядно напрячь волю, чтобы заставить себя отвести взгляд. Потрясенный, он двинулся на другую сторону прямо через саму вершину, старательно избегая поднимающихся из земли дымных султанов серы; похоже, они множились прямо на глазах. Земля подрагивала. Аттилию захотелось убраться отсюда, и как можно скорее. Но почва была неровной — покрытой «пещероподобными каменными ямами, изглоданными огнем», как писал тот греческий автор, — и акварию приходилось внимательно смотреть под ноги. И именно из-за этого — из-за того, что взгляд его был опущен, — он сперва учуял труп, а лишь потом его увидел.
  Это и заставило Аттилия остановиться — сладковатая назойливая вонь, проникшая в нос и рот и словно покрывшая их изнутри грязной жирной пленкой. Вонь исходила из большого пыльного углубления, находившегося прямо на пути у Аттилия. Углубление имело футов шесть в глубину и тридцать в поперечнике; воздух трепетал над ним, словно над забытым на огне котлом. И, что ужаснее всего, все здесь было мертвым: не только человек в некогда белой тунике — у него была такая фиолетово-черная кожа, что Аттилий сперва принял его за нубийца, — но и прочие существа — змея, какая-то крупная птица, несколько мелких зверьков — все в этой смертоносной яме было обугленным. Даже растительность и та была белесой и отравленной.
  Труп лежал на боку, с вытянутыми руками; рядом лежала бутыль из тыквы и соломенная шляпа — как будто человек умер, пытаясь дотянуться до них. Должно быть, труп пролежал здесь не меньше двух недель и разложился от жары. И все же от него на удивление много сохранилось. Его не источили насекомые и не разорвали на части птицы и звери. И даже мухи не роились над полупрожаренным мясом. Скорее уж возникала мысль, что эта обожженная плоть отравит всякого, кто попытается попировать за ее счет.
  Аттилий сглотнул, стараясь подавить рвотный позыв. Он сразу же понял, что это Экзомний. Этот человек пришел сюда две недели назад или чуть больше того. И кто другой отправился бы сюда в августе? Но как он может быть уверен? Он ведь даже никогда не встречался с пропавшим акварием. Аттилию отчаянно не хотелось спускаться вниз, к этому смертному ложу, но он все-таки заставил себя присесть на краю ямы и вглядеться в почерневшее лицо. Он увидел оскаленные зубы, напоминающие косточки, что выглядывают из лопнувшего плода, и тусклые полуприкрытые глаза, глядящие в сторону вытянутой руки. Никакой раны не видать. Хотя тут все тело — сплошная рана, ушибы да нагноения. Что же убило его? Может, он умер от жары? Аттилий наклонился пониже, пытаясь потыкать труп палкой, и тут же почувствовал приступ дурноты. Перед глазами у него заплясал хоровод ослепительно белых пятнышек, и он едва не рухнул вниз. Ему каким-то чудом удалось оттолкнуться от пыльной земли, и Аттилий упал назад, на спину, судорожно хватая ртом воздух.
  «В земных глубинах таится множество смертоносных веществ...»
  Голова Аттилия раскалывалась. Его вырвало — горькой, отвратительной на вкус жидкостью. Акварий еще продолжал откашливаться и отплевываться, когда впереди послышался хруст иссохшей травы у кого-то под ногами. Аттилий очумело поднял взгляд. На другой стороне ямы, в каких-нибудь пятидесяти шагах от него, обнаружился человек. И он шел через вершину, направляясь к Аттилию. Сперва акварию почудилось, что это видение, вызванное отравленным воздухом; он с трудом поднялся на ноги, пошатываясь, словно пьяный, и сморгнул пот с глаз, пытаясь разглядеть идущего. Человек никуда не исчез. Он шагал к Аттилию, пробираясь меж шипящими струями серы, и в руке у него поблескивал нож.
  Это был Коракс.
  Аттилий был сейчас не в том состоянии, чтобы драться. Разумнее всего было бы бежать. Но он едва держался на ногах.
  Надсмотрщик осторожно подошел к яме; он двигался скользящим шагом, пригнувшись, широко расставив руки и не сводя глаз с аквария, как будто ожидал от него какого-то подвоха. Он метнул взгляд на мертвеца, нахмурившись, взглянул на Аттилия, потом снова посмотрел вниз.
  — И что все это значит, красавчик? — негромкопоинтересовался он. В его голосе проскользнули оскорбленные нотки. Он так тщательно спланировал свое нападение, проделал ради него такой долгий путь, прождал целый день и целую ночь, следовал по пятам за своей жертвой — должно быть, это и был тот самый всадник, которого я тогда видел позади! — наслаждаясь предвкушением мести, и все ради того, чтобы в последний момент его планы пошли наперекосяк. «Это нечестно!» — было написано у него на лице. Жизнь в очередной раз воздвигла препятствие на пути у Гавия Коракса. — Я тебя спрашиваю: что все это значит?
  Аттилий попытался заговорить. Но голос его сделался хриплым, и слова звучали невнятно. Он хотел сказать, что Экзомний был прав, что здесь таится чудовищная опасность, — но у него ничего не вышло.
  Коракс со злостью взглянул на труп.
  — Упрямый старый ублюдок! Надо ж было в его возрасте переться сюда! Гора его, видите ли, беспокоит! И чего он добился? Да ничего! Только свел нас с тобою здесь.
  Коракс снова сосредоточил все внимание на Аттилии.
  — Всякий гребаный умник из Рима будет нас учить, как нам работать! Что, красавчик, прикидываешь свои шансы? Что-то ты сделался молчаливым, как я погляжу. А что будет, если я прорежу тебе еще один рот? Давай попробуем, а?
  Коракс пригнулся, перебрасывая нож из руки в руку. На неподвижном лице читалась готовность убивать. Он двинулся в обход ямы. Все, что мог в этой ситуации сделать Аттилий — захромать в противоположную сторону. Когда надсмотрщик остановился, остановился и Аттилий, а когда тот двинулся в обратную сторону, инженер поступил точно так же. Так продолжалось некоторое время. Но подобная тактика явно раздражала Коракса.
  — Чтоб ты сдох! — рявкнул он. — Я не собираюсь играть в твои дурацкие игры!
  И внезапно он ринулся к добыче. Раскрасневшийся, тяжело дышащий от жары, он подбежал к краю ямы, спрыгнул вниз и бросился наперерез Аттилию. Он уже почти добрался до противоположного края, как вдруг остановился и изумленно взглянул на свои ноги. А потом попытался сделать шаг, другой — чудовищно медленно; он хватал воздух ртом, словно выброшенная на берег рыба. Потом он выронил нож, упал на колени, несколько раз взмахнул руками и рухнул ничком.
  Аттилий ничего не мог поделать — ему оставалось лишь смотреть, как Коракс тонет в сухом жаре. Надсмотрщик пару раз слабо шевельнулся, словно пытаясь дотянуться до чего-то перед собой — в точности как когда-то Экзомний. А потом он сдался и затих. Дыхание его стало неглубоким и прерывистым, а там и вовсе прекратилось. Но Аттилий не стал дожидаться этого момента. Он уже ковылял прочь по вспученной, дрожащей вершине. Столбы серного дыма становились все более мощными, а поднявшийся ветер сносил их в сторону Помпей.
  
  Внизу, в городе, легкий ветерок, поднявшийся в самое жаркое время дня, принес жителям Помпей долгожданное облегчение. Кавр устраивал крохотные пылевые вихри на улицах, опустевших в час сиесты, трепал разноцветные навесы у входов в трактиры и шуршал в листве огромных платанов, окружающих амфитеатр. В доме Попидия он поднял рябь на поверхности плавательного бассейна. Развешанные между колоннами маски, изображающие пляшущих фавнов и вакханок, закачались и зазвенели. Порыв ветра подхватил один из свитков, валяющихся на полу, и покатил его под стол. Голконий подставил ногу и остановил его.
  — Что, собственно, происходит? — поинтересовался он.
  Амплиату очень хотелось ударить Корелию, но он сдержался; если бы он принялся бить ее при людях, это, в некотором смысле, стало бы ее победой. Амплиат лихорадочно размышлял. Он знал о власти все, что только стоит знать. Он знал, что бывают моменты, когда разумнее всего держать свои тайны при себе — обладать знанием втайне, словно любовницей, которой не делятся ни с кем. Но он знал также, что бывают и другие моменты — когда искусно выданные тайны могут действовать подобно стальным обручам и привязывать других к тебе. И Амплиат в порыве вдохновения решил, что сейчас как раз настал именно такой момент.
  — Читайте, — сказал он. — Мне нечего скрывать от моих друзей.
  Он подобрал свитки и сгрузил их на стол.
  — Мы лучше пойдем, — сказал Бриттий. Он осушил свой бокал и начал было вставать.
  — Читай! — приказал Амплиат. Магистрат плюхнулся на место. — Простите меня. Но все-таки прочтите. Я настаиваю.
  Он улыбнулся:
  — Это свитки из жилища Экзомния. Думаю, вам пора об этом узнать. Наливайте себе еще вина, кто хочет. Я вернусь через минуту. Корелия, ты пойдешь со мной.
  Амплиат ухватил дочь за локоть и развернул к лестнице. Корелия сопротивлялась, но отец был намного сильнее ее. Амплиат смутно осознавал, что жена и сын идут за ними следом. Когда они свернули за угол и, очутившись в саду их старого дома, скрылись от глаз магистратов, Амплиат до боли стиснул пальцы на руке Корелии.
  — Ты что, и вправду вообразила, будто всякая девчонка вроде тебя способна причинить мне вред? — прошипел он.
  — Нет! — отозвалась Корелия, пытаясь вырваться. — Но попытаться все равно стоило!
  Ее самообладание привело Амплиата в замешательство. Он притянул дочь к себе.
  — Да ну? И как же ты намеревалась это проделать?
  — Показать эти документы акварию. Показать их всем. Чтобы все увидели, кто ты такой на самом деле.
  — И кто же?
  Они смотрели теперь глаза в глаза.
  — Вор. Убийца. Существо презреннее раба. Последнее слово прозвучало словно плевок, и Амплиат вскинул руку. Теперь он точно ударил бы Корелию — но Цельзиний успел схватить его за запястье.
  — Не надо, отец, — сказал он. — Довольно.
  От изумления Амплиат на миг потерял дар речи.
  — Что, и ты туда же? — Он вырвал руку и смерил сына разъяренным взглядом. — Тебе что, не хватает твоих религиозных ритуалов?
  Амплиат развернулся к жене:
  — А ты чего? Шла бы лучше помолилась покровительнице Ливии, чтоб та тебя наставила! Прочь с моей дороги, вы, оба!
  Он поволок Корелию к лестнице. Цельзия и Цельзиний остались стоять как вкопанные. Амплиат проволок дочь по лестнице, потом по коридору и втолкнул в комнату. Она рухнула на кровать.
  — Неблагодарная изменница!
  Он огляделся, подыскивая подходящее орудие наказания. Но вокруг было лишь хрупкое женское имущество: гребень из слоновой кости, шелковая шаль, зонтик, нитки бус — и несколько старых игрушек, сохраненных специально, чтобы перед свадьбой поднести их в дар Венере. В углу на особой подставке сидела деревянная кукла с подвижными руками и ногами. Амплиат подарил ее Корелии на день рождения — давным-давно, когда дочка еще была маленькой. И теперь вид этой куклы потряс его и подорвал решимость. Да что с ней такое стряслось? Он так ее любил — ее, его малышку! — как же случилось, что эта любовь превратилась в ненависть? Амплиат почувствовал себя выбитым из колеи. Ведь все, все делалось ради них, ради сына с дочкой! Ради них он восстанавливал город, ради них выбивался из грязи, а они!.. Амплиат стоял, тяжело дыша; он чувствовал себя униженным. Корелия сверлила его яростным взглядом. Амплиат не знал, что сказать.
  — Ты останешься здесь, — запинаясь, произнес он, — до тех пор, пока я не решу, что с тобой сделать.
  Он вышел и запер дверь.
  Его жена и сын уже ушли из сада. Типичные трусливые бунтари, подумал Амплиат. Удирают, как только он повернется к ним спиной. У Корелии всегда было больше храбрости, чем у них у всех, вместе взятых. Его малышка! Магистраты сгрудились вокруг стола и о чем-то тихо переговаривались. Когда Амплиат вошел в гостиную, они тут же смолкли — и молча смотрели, как он подошел к столу и налил себе вина. Кувшин неприятно дребезжал об край кубка. У него что, дрожат руки? Амплиат внимательно присмотрелся к ним. На него это непохоже. Да и не заметно ничего такого. Осушив кубок, Амплиат почувствовал себя лучше. Он налил себе еще, изобразил улыбку и повернулся к магистратам:
  — Итак?
  Первым заговорил Голконий.
  — Где ты это взял?
  — Коракс, надсмотрщик с Августы, принес их мне вчера днем. Он нашел их в комнате Экзомния.
  — Ты имеешь в виду, что он их украл?
  — Нашел, украл... — Амплиат изобразил некий неопределенный жест.
  — Тебе следовало сразу же, не мешкая, показать эти свитки нам.
  — А почему, собственно, почтеннейшие?
  — А разве нe ясно? — возбужденно вклинился в разговор Попидий. — Экзомний считал, что надвигается очередное мощное землетрясение!
  — Успокойся, Попидий. Ты ноешь про землетрясение вот уже семнадцать лет. Я бы не стал воспринимать всю эту болтовню всерьез.
  — А Экзомний воспринимал!
  — Экзомний! — Амплиат смерил собеседника презрительным взглядом. — Экзомнию только дай повод понервничать!
  — Может, и так. Но зачем ему потребовалосьснимать копии с этих документов? Особенно вот с этого! Как по-твоему, зачем это ему?
  И магистрат помахал одним из свитков.
  Амплиат посмотрел на свиток и глотнул еще вина.
  — Это по-гречески. Я по-гречески не читаю. Ты забыл, Попидий, — я не получил такого образования, как ты.
  — Да, я читаю по-гречески. И мне кажется, что я узнаю этот отрывок. Это из труда географа Страбона. Он путешествовал в этих краях во времена божественного Августа. Здесь он пишет про горную вершину — что она ровная и бесплодная и что когда-то по ней прошел огонь. Речь определенно идет о Везувии! Еще он пишет, что плодородные земли вокруг Помпей напоминают ему Цетану, где земля покрыта пеплом, выброшенным Этной.
  — Ну и что?
  — Скажи, Экзомний ведь родом с Сицилии? — требовательно спросил Голконий. — Из какого он города?
  Амплиат небрежно взмахнул бокалом:
  — Кажется, из Цетаны. И что с того?
  Он подумал, что надо будет выучить греческий, хотя бы самые основы. Раз это смог такой недоумок как Попидий, значит, это под силу любому.
  — А что касается вот этого документа, написанного по-латыни, его я узнаю точно, — продолжал Попидий. — Это фрагмент книги, и я знаю и того человека, который это написал, и того, кому это было адресовано. Это Анней Сенека, наставник Нерона. О нем должен был слышать даже ты.
  Амплиат вспыхнул:
  — Мое дело — стоительство, а не книги. Так к чему здесь вся эта мура?
  — Луцилий, о котором тут упоминается, это Луцилий Младший, уроженец нашего города. Его дом стоял неподалеку от театра. Он служил прокуратором где-то за морем — если я не ошибаюсь, как раз в Сицилии. Сенека тут описывает мощное землетрясение в Кампанье. Это из его книги «Естественные вопросы». Я полагаю, что экземпляр этой книги имеется даже в нашей общественной библиотеке, на форуме. Она заложила основы философии стоиков.
  — «Философия стоиков»! — передразнил его Амплиат. — Ну и что у старины Экзомния общего с философией стоиков?
  — И это тоже очевидно! — со всевозрастающим возбуждением заявил Попидий. Он положил два листа папируса рядом. — Экзомний считал, что между ними существует связь — неужели не ясно?
  Он ткнул пальцем сперва в один свиток, затем во второй.
  — Этна и Везувий! Плодородие земель вокруг Цетаны и вокруг Помпей. Ужасные знамения, случившиеся семнадцать лет назад — эти самые отравленные овцы, — и знамения, которые продолжаются все нынешнее лето. Он с Сицилии. Он видел признаки опасности. И он исчез!
  Несколько мгновений все молчали. Бронзовые фигурки вокруг бассейна тихонько позванивали на ветру.
  Затем заговорил Бриттий.
  — Я думаю, следует представить эти документы на рассмотрение городского совета — и как можно быстрее.
  — Нет! — отрезал Амплиат.
  — Но правящий совет города имеет право знать!..
  — Нет! — Амплиат был непреклонен. — Сколько граждан входят в совет?
  — Восемьдесят пять, — ответил Голконий.
  — Вот именно. Через час об этом будет известно всему городу. Вы что, хотите устроить панику? Сейчас, когда мы только-только начали становиться на ноги? Когда мы получили пророчество сивиллы, способное утихомирить горожан? Не забывайте, почтеннейшие, кто голосовал за вас. Торговцы. Они вас не поблагодарят, если вы распугаете им всех покупателей. Вы видели, что произошло сегодня утром — лишь из-за того, что в фонтанах на несколько часов исчезла вода. А кроме того, что такого ценного мы можем сказать по этому поводу? Что Экзомния беспокоили подземные толчки? Что в почве Кампаньи содержится пепел, как на Сицилии, и какие-то горящие ямы? Ну и что с того? Горящие ямы — часть жизни здешнего побережья еще со времен Ромула. — Амплиат понял, что его слова попалив цель. — А кроме того, настоящие сложности не в этом.
  — Не в этом? — переспросил Голконий. — А в чем же?
  — В остальных документах, которые показывают, сколько было заплачено Экзомнию, чтобы город получал дешевую воду.
  — Осторожно, Амплиат! — поспешно произнес Голконий. — Твои делишки нас не касаются.
  — Мои делишки! — Амплиат расхохотался. — Отлично сказано!
  Он поставил бокал и взялся за кувшин, чтобы налить себе еще. И снова толстое стекло задребезжало. Амплиат чувствовал, что он слегка не в себе, но его это уже мало волновало.
  — Вот только не надо, почтеннейшие, притворяться, будто вы ничего не знаете! Как по-вашему, каким образом город так быстро поднялся после землетрясения? Своими «делишками» я сэкономил вам целое состояние. Да, и себя при этом не забыл — я вовсе не собираюсь это отрицать. Но без меня вас бы здесь не было! Твои драгоценные бани, Попидий, — те самые, в которых Бриттий так любит развлекаться со своими мальчиками, — сколько ты за них платишь? Да нисколько! И ты, Куспий, со своими фонтанами. И ты, Голконий, со своим плавательным бассейном. И все эти частные бани, и орошаемые сады, и большой общественный бассейн в палестре, и водопроводы в новых домах. Благодаря моим «делишкам» с Экзомнием этот город больше десятилетия держался на плаву! И вот теперь об этом пронюхал этот пронырливый ублюдок из Рима, новый акварий. Вот это — настоящая проблема.
  — Возмутительно! — дрожащим голосом произнес Бриттий. — Просто возмутительно! Чтобы какой-то выскочка-вольноотпущенник разговаривал с нами подобным образом!..
  — Это я — выскочка? Отчего-то ты не именовал меня так, Бриттий, когда я оплачивал те игры, что обеспечили тебе эту должность. «Холодное оружие, никакой пощады и бойня в центре арены, чтобы всем было видно» — вот что ты тогда просил и что я тебе обеспечил.
  Голконий вскинул руку:
  — Ладно, ладно, почтенные. Давайте договоримся, как цивилизованные люди.
  — А почему бы нам просто не заключить сделку с этим новым акварием, в точности как с его предшественником? — поинтересовался Куспий.
  — Боюсь, не получится. Я попытался вчера намекнуть ему об этом, но он в ответ лишь посмотрел на меня, да так, будто я потрогал его за член. Я просто-таки почувствовал себя дураком со своей щедростью. Нет, боюсь, я верно раскусил этого типа. Он настучит в Рим, там проверят счета и на нас еще до конца года свалится имперская комиссия.
  — Но что же нам делать? — спросил Попидий. — Если дойдет до этого, нам всем не поздоровится.
  Амплиат улыбнулся ему поверх бокала.
  — Не беспокойтесь. Я уже обо всем позаботился.
  — И как же?
  — Попидий! — одернул его Голконий. — Осторожнее!
  Амплиат на миг умолк. Они не хотели ничего знать. В конце концов, они были магистратами этого города. Невинность неведения — вот чего они желали. Но с чего вдруг он должен заботиться об их душевном покое? Нет уж, пусть кровь будет и на их руках, а не только на его.
  — Его убьют. — Амплиат обвел присутствующих вглядом. — До того, как он вернется в Мизены. Несчастный случай в глуши. Никто не против? Если кто возражает, пусть скажет об этом сейчас. Попидий? Голконий? Бриттий? Куспий?
  Амплиат подождал. Все это было бессмысленной глупой возней. Скорее всего, что бы они тут ни сказали, акварий уже мертв. У Коракса просто руки чесались перерезать ему горло.
  — Итак, все «за». Не выпить ли нам по этому поводу?
  Он снова потянулся за кувшином, но рука его повисла в воздухе. Тяжелый стеклянный бокал не просто дрожал — он скользил по полированной деревянной крышке стола. Амплиат тупо уставился на это зрелище. Этого не могло быть! Однако же бокал дополз до края стола, рухнул на пол и разбился вдре-безги. Амплиат перевел взгляд на пол. Пол дрожал у него под ногами. Дрожь постепенно усиливалась. Потом через дом пронесся порыв горячего воздуха, достаточно сильный, чтобы послышалось хлопанье ставней. Мгновение спустя откуда-то донесся далекий — но очень отчетливый — сдвоенный раскатистый рокот. Ни Амплиат, ни прочие присутствующие никогда не слыхали ничего подобного.
  Ноrа Sexta
  [12.57]
  Поверхность вулкана раскололась вскоре после полудня, создав тем самым условия для взрывной декомпрессии главного тела магмы... Выходная скорость магмы составляла приблизительно 1,44 километра в час. Потоки воздуха подняли раскаленный газ, пемзу и обломки породы на высоту 28 километров.
  В целом, тепловую энергию, высвободившуюся в ходе извержения, можно рассчитать по следующей формуле: Еth = VdTK, где Еth — энергия в джоулях, V — объем в кубических километрах, d — удельный вес (1,0), Т — температура изверженной породы (500®С) и К — постоянная, включающая удельную теплоемкость магмы и механический эквивалент тепла (8,3710^14). Таким образом, тепловая энергия, выделившаяся в ходе извержения, состоявшегося в 79 г. н.э. , примерно равна 210^18 джоулей — что в 100 000 раз больше, чем энергия бомбы, сброшенной на Хиросиму.
  «Динамика вулканизма»
  Впоследствии выжившие, сравнивая воспоминания, всегда поражались, насколько же по-разному прозвучало для них начало. В Риме, в ста двадцати милях от Везувия, раздался глухой удар, словно упала тяжелая статуя или могучее дерево. Те, кто спасся из Помпей, лежавших в пяти милях с подветренной стороны, клялись, что они слышали сдвоенный резкий грохот, в то время как в Капуе, в двадцати милях от Везувия, о начале извержения возвестил длительный, оглушительный раскат грома. А вот в Мизенах, расположенных куда ближе, чем Капуя, не слышно было вообще ничего: лишь в безоблачном небе вдруг возник узкий столб — летящие в небо каменные осколки.
  Для Аттилия это было подобно могучей сухой волне, с грохотом пронесшейся у него над головой. Он находился примерно в двух милях от вершины — ехал по старой охотничьей тропе через лес, спешил спуститься с западного склона горы. Отравление не прошло для него даром: в голове у него, где-то за глазами, образовался пульсирующий сгусток боли, и если раньше все казалось каким-то блеклым, то теперь все вокруг сделалось до странности отчетливым и ярким. Аттилий понял, что на них надвигается. Он собирался спуститься на прибрежную дорогу, идущую через Геркуланум, и ехать прямиком в Мизены, чтобы предупредить Плиния. Сквозь деревья виден был залив, искрящийся под лучами солнца; он был уже достаточно близко, чтобы разглядеть волны, накатывающиеся на берег. Аттилий видел поблескивающую паутину в листве и стайку мошкары среди ветвей. А потом вдруг все исчезло.
  Удар пришел сзади и швырнул Аттилия вперед. Волна горячего воздуха — как будто открыли дверцу печи. А потом что-то резко лопнуло, и мир превратился в беззвучный водоворот клонящихся деревьев и куда-то несущейся листвы. Лошадь Аттилия зашаталась и едва не упала; Аттилий обхватил ее шею, и они помчались по тропе. Они неслись на гребне обжигающей волны. А потом вдруг все закончилось. Деревья выпрямились, всякий хлам осел на землю, и воздух вновь сделался пригоден для дыхания. Аттилий попытался заговорить с лошадью, но у него не было голоса. А когда он оглянулся, то увидел, что вершина горы исчезла, а на ее месте в небо бьет бурлящий столб камней и земли.
  
  Для тех, кто находился в Помпеях, это выглядело так: из горы словно высунулась крепкая коричневая рука и попыталась пробить дыру в крыше неба — хряп, хряп: тот самый сдвоенный удар, — а потом над равниной прокатилось резкое громыхание, не схожее ни с одним звуком в природе. Амплиат вместе с магистратами выскочил наружу. Изо всех окрестных домов повысыпали люди, и теперь все они, прикрывая глаза ладонью, словно козырьком, смотрели в сторону Везувия, на это новое темное солнце, встающее на севере на этом громоподобном каменном постаменте. Слышались отдельные возгласы, но паника пока не вспыхнула. Все случилось слишком неожиданно. А происходящее внушало такой трепет и было столь странным и отдаленным, что не воспринималось как непосредственная угроза.
  Амплиат подумал, что это может прекратиться в любое мгновение. И он предпочел бы, чтобы так все и произошло. Пусть все утихнет сейчас, и ситуация останется под контролем. Все-таки Амплиату было не занимать ни хладнокровия, ни силы духа. Он решил, что главное — представить все в нужном свете. Справиться можно даже с этим.
  — Сограждане! Боги подают нам знак! Так прислушаемся же к их повелению! Давайте воздвигнем огромную колонну в память об этом божественном указании! Мы живем в избранном городе!
  Но поднимающийся в небо столб не исчез. Он устремлялся все выше и выше. Тысячи людей единым движением запрокинули головы, следя за его продвижением, и постепенно отдельные крики начали сливаться в общий гул. Столб, узкий в основании, расширялся по мере возвышения, и его вершина начала расползаться по небу.
  Кто-то крикнул, что ветер несет это к городу.
  В этот миг Амплиат понял, что упустил власть над толпой. Толпой движут самые примитивные чувства — алчность, похоть, жестокость, — и Амплиат мог играть на этих чувствах, как музыкант на арфе, поскольку сам был толпой, а толпа была им. Но сейчас все ноты заглушил безграничный страх. И все-таки Амплиат предпринял попытку. Он бросился на середину улицы и раскинул руки.
  — Стойте! — крикнул он. — Куспий, Бриттий — все вы, — возьмите меня за руки! Давайте подадим им пример!
  Но эти трусливые ничтожества даже не взглянули на него. Голконий первым ринулся вниз по склону холма, работая костлявыми локтями и расчищая себе дорогу. Бриттий, а за ним и Куспий последовали его примеру. Попидий поджал хвост и опрометью ринулся обратно в дом. Толпа тем временем превратилась в монолитную массу — в нее влились люди, ринувшиеся с тротуаров. Теперь это было единое существо, обращенное спиной к горе и лицом к морю и спаянное единым порывом — бежать! Амплиат успел увидеть в дверном проеме бледное лицо жены, а затем на него накатила охваченная паническим страхом толпа, и его закрутило, словно вращающийся деревянный манекен из гладиаторской школы. Потом его швырнуло в сторону, и он навеки исчез бы под ногами бегущих людей, если бы Массаво не заметил упавшего хозяина и не вытащил его на безопасные ступени. Амплиат увидел, как молодая женщина выронила младенца, и услышал его пронзительный крик; какая-то пожилая матрона с силой ударилась головой об стену и, потеряв сознание, медленно осела на землю. А толпа текла мимо, ничего не замечая. Кто-то кричал. Кто-то плакал навзрыд. Большинство двигались молча — сберегали силы для битвы, которая должна была разыграться у подножия холма, при проходе через Стабиевы врата.
  Амплиат — он стоял, прислонившись к дверному косяку — осознал, что лицо у него мокрое. Он провел по нему тыльной стороной ладони — и обнаружил на ней кровь. Амплиат посмотрел поверх голов толпы на гору, но та уже исчезла из виду. На Помпеи надвигалась огромная стена, черная, словно грозовая туча. Но это была не гроза и не туча. Это был грохочущий поток камней. Амплиат быстро взглянул в противоположную сторону. Там, в порту, у причала, по-прежнему стояла его красно-золотая яхта. Они могли бы пробраться к морю, уплыть на их виллу в Мизенах и искать убежища там. Но улица, ведущая к городским воротам, была плотно закупорена людьми. Нет, им не добраться до порта. А даже если бы и удалось — команда наверняка уже отчалила без приказа, спасая собственную жизнь.
  Решение было принято за него. Ну что ж, значит, так тому и быть. Все происходит в точности так же, как семнадцать лет назад. Тогда трусы убежали, а он остался, а потом они на брюхе приползли обратно. К Амплиату вновь вернулась прежняя энергия и уверенность в собственных силах. Что ж, бывший раб еще раз даст своим хозяевам урок истинно римского мужества. Сивилла никогда не ошибалась. Амплиат в последний раз окинул презрительным взглядом несущийся мимо него поток охваченных паникой людей, зашел в дом и велел Массаво закрыть дверь. Закрыть и запереть на засов. Они останутся. Они выстоят.
  
  В Мизенах это все выглядело как дым. Юлия, сестра Плиния — она с зонтиком в руках прогуливалась по террасе и собирала цветы бугенвиллеи для украшения обеденного стола, — предположила, что это, должно быть, очередной лесной пожар, из числа тех, что все лето изводили окрестности побережья. Но она никогда еще не видела такой огромной и так быстро распространяющейся тучи. Потому она решила, что, пожалуй, следует разбудить брата, устроившегося в саду и задремавшего над своими книгами.
  Даже здесь, в густой тени дерева, лицо Плиния было таким же красным, как цветы у нее в корзинке. Юлия заколебалась: а стоит ли его будить? Он ведь сразу же примется волноваться... Брат сейчас напоминал ей отца — такого, каким он был незадолго до своей кончины: такая же тучность, такая же одышка, такая же не свойственная ему прежде раздражительность. Но если сейчас оставить его спать, потом он, несомненно, разъярится еще больше — из-за того, что упустил возможность своими глазами взглянуть на этот дым. Потому Юлия погладила Плиния по волосам и негромко позвала:
  — Брат, проснись. Происходит нечто такое, на что тебе стоит взглянуть.
  Плиний мгновенно открыл глаза:
  — Вода? Она пошла?
  — Нет. Не вода. Скорее похоже, что на другом берегу мощный пожар. Где-то на Везувии.
  — Везувий? — Плиний уставился на сестру, потом крикнул ближайшему рабу: — Мои сандалии! Живо!
  — Брат, только не нужно чересчур напрягаться...
  Но префект не стал даже дожидаться, пока ему подадут сандалии. Вместо этого он вот уже второй раз за сегодняшний день неуклюже зашлепал босиком к террасе. К тому времени, как он добрался туда, большая часть домашней прислуги уже выстроилась вдоль балюстрады и смотрела на восток. А на противоположной стороне залива над побережьем словно встала огромная крона зонтичной сосны — только зонтик этот был из дыма. Толстый коричневый ствол, усеянный черными и белыми пятнами, поднимался в воздух на много миль; прямо на глазах у зрителей из верхушки этого ствола вырос сноп перистых ветвей. Широкие листья словно растворялись по краям, превращаясь в светлую, песочного цвета дымку, что устремлялась обратно к земле. Префект часто повторял, что чем дольше он наблюдает за природой, тем меньше склонен объявлять какое-либо из ее проявлений невозможным. Но это явно было если не невозможным, то уж невероятным — точно. Ничего из прочитанного Плинием — а прочел он все — и близко не могло сравниться с этим зрелищем. Быть может, природа удостоила его чести увидеть нечто такое, что никогда еще не было описано? Долгие годы, посвященные сбору фактов, молитва, которой он окончил свою «Естественную историю» — «Славься, Природа, матерь всего сущего! Не забудь, что из всего римского народа я один молился тебе во всех твоих проявлениях. Будь милостива ко мне», — неужели все это наконец-то вознаграждено? Не будь Плиний таким грузным, он рухнул бы сейчас на колени.
  — Благодарю тебя, — прошептал он. — Благодарю тебя...
  Следует немедля приниматься за работу. «Зонтичная сосна... высокий ствол... перистые ветви...» Необходимо сохранить все это для потомков, пока образы еще не изгладились из его памяти. Плиний велел Алексиону принести папирус и перо, а Юлии — привести Гая.
  — Он в доме, работает над переводом, который ты ему поручил.
  — Все равно — скажи ему, чтобы он все бросил и шел сюда. Он огорчится, если пропустит такое зрелище.
  Это не может быть дым, подумал Плиний. Он слишком плотный. А кроме того, внизу не видно ни малейших признаков пожара. Но если это не дым, то что же это такое?
  — Эй, вы! А ну, тихо! — прикрикнул он на рабов. Если прислушаться хорошенько, то становился слышен низкий, безостановочный гул, идущий с противоположного берега залива. Если его слышно на расстоянии в пятнадцать миль, то как же это должно звучать там?
  Плиний кивком подозвал раба:
  — Пошли гонца в морскую школу. Пусть отыщет капитана флагмана. Передайте ему, чтобы приготовил для меня либурну.
  — Брат! Нет!..
  — Юлия! — Плиний вскинул руку. — Да, я понимаю, ты хочешь как лучше. Но не трать слов впустую. Этот феномен, чем бы он ни был, — знак природы. Он мой.
  
  Корелия распахнула ставни и выглянула на балкон. Справа, над плоской крышей атриума, поднималась гигантская туча, черная, словно ночь — как будто на небе кто-то задергивал тяжелый занавес. Воздух содрогался от грохота. С улицы неслись крики. По внутреннему саду носились рабы — беспорядочно, безо всякой видимой цели, словно рыбы в бочке, которых вот-вот выловят оттуда и отправят на сковородку. Корелия чувствовала себя до странности отстраненно, словно зритель, взирающий из отдельной ложи на тщательно отрепетированное представление. Как будто в любой миг с небес мог спуститься бог и унести ее в безопасное место.
  — Что случилось? — крикнула Корелия, но никто не обратил на нее ни малейшего внимания. Она позвала еще раз и поняла, что про нее забыли.
  Грохот, исходящий из тучи, делался все громче. Корелия подбежала к двери и попыталась открыть ее, но замок был слишком прочным, и девушке не удалось его выломать. Она бросилась обратно на балкон — но он был слишком высок, чтобы прыгать с него. Корелия увидела внизу Попидия: он поднимался по лестнице из их части дома, гоня перед собой свою пожилую мать, Тедию Вторую. За ними следовали двое их рабов, нагруженные дорожными сумками.
  — Попидий! — позвала Корелия.
  Попидий, услышав свое имя, притормозил и заозирался по сторонам. Корелия замахала руками, стараясь привлечь его внимание.
  — Помоги мне! Он запер меня здесь! Попидий отчаянно затряс головой:
  — Он пытается запереть всех нас! Он сошел с ума!
  — Прошу тебя — поднимись сюда, отопри дверь!
  Попидий заколебался. Он хотел помочь ей. И наверняка помог бы. Но в тот самый миг, когда он уже шагнул в ее сторону, что-то ударило по черепичной крыше и отскочило в сад. Камень, размером с детский кулак. Попидий увидел, как он упал на землю. Еще один камень ударил в перголу. И внезапно настали сумерки, и воздух заполнился летящими камнями. На голову и плечи Попидия обрушился град ударов. На вид эти камни походили на белесую окаменевшую губку. Они не были тяжелыми, но били весьма чувствительно. Их всех словно захватила врасплох буря с градом — если только можно представить себе темный, теплый град. Попидий, не обращая больше внимания на крики Корелии, ринулся в укрытие, в атриум, толкая перед собой мать. Хлопнула дверь — прежний выход из дома Амплиата, — и Попидий выскочил на улицу.
  Корелия не видела, как он уходил. Она спряталась в комнате, спасаясь от летящих камней. Мелькнул последний проблеск внешнего мира, а потом все скрыла непроглядная тьма, и грохот камнепада заглушил все крики.
  
  В Геркулануме шла обычная жизнь — до странности обычная. Солнце сияло, небо и море сверкали синевой. Добравшись до прибрежной дороги, Аттилий увидел в море рыбаков, тянущих сети. Казалось, будто в силу какой-то причуды погоды на половину залива обрушилась буря, а вторая половина при этом продолжала нежиться под солнцем и благоден-ствовать. Даже шум, исходящий от горы, здесь не казался угрожающим — подземный гул, плывущий вместе с завесой из каменных обломков в сторону полуострова Суррент.
  У городских ворот Геркуланума собралась небольшая толпа зевак, а двое-трое предприимчивых торговцев уже установили палатки и торговали сладостями и вином. По дороге вереницей тянулись пропыленные путники; большинство из них шли пешком и несли свое имущество на себе. Некоторые катили тележки с домашним скарбом. Дети бегали вокруг, радуясь приключению, но лица взрослых закаменели от страха. Аттилия преследовало ощущение, будто он спит и не может проснуться. Какой-то толстяк — он сидел на придорожном столбе и жевал пирог — весело поинтересовался:
  — Эй, ну и как там?
  — В Оплонтисе темно, как ночью, — отозвался кто-то, — а в Помпеях, должно быть, еще хуже.
  — В Помпеях? — дернулся Аттилий. Это словно заставило его очнуться. — А что в Помпеях?
  Путник покачал головой и многозначительно чиркнул большим пальцем по горлу, и Аттилий, вспомнив о Корелии, содрогнулся. Он заставил девушку уехать от акведука, думая, что отсылает ее в безопасное место. Но теперь, скользнув взглядом по дороге на Помпеи — до того места, где она скрывалась во мраке, — инженер понял, что добился совершенно противоположного результата. Выброшенная Везувием туча плыла прямо на город.
  — Не надо туда ехать, гражданин! — предупредил Аттилия путник. — Там не пройти!
  Но Аттилий уже развернул коня и погнал его навстречу потоку беженцев.
  ...Чем дальше он продвигался, тем более запруженной становилась дорога и тем более жалко выглядели беглецы. Людей покрывал густой слой серой пыли, казалось, будто все они в одночасье поседели, а лица их превратились в посмертные маски, окропленные кровью. Некоторые до сих пор несли горящие факелы. Разбитая армия выбеленных стариков, призраков, пережив злосчастное поражение, устало тащилась прочь; у них даже не было сил говорить. Животные, сопровождающие людей — волы, ослы, лошади, собаки, кошки, — напоминали ожившие алебастровые изваяния. За ними на дороге оставались пепельные следы колес и отпечатков ног.
  Сбоку, из масличной рощи, донесся какой-то грохот. С другой стороны, из моря, словно встали мириады крохотных фонтанчиков. По дороге застучали камни. Лошадь Аттилия остановилась и опустила голову, отказываясь идти дальше. Внезапно край тучи, до которого на первый взгляд было не менее полумили, устремился в их сторону. Небо потемнело и покрылось летящими камнями; в мгновение ока солнечный день превратился в сумерки, и Аттилий оказался под обстрелом. Это не были твердые камни — всего лишь белый шлак, комья затвердевшего пепла, — но они летели с чудовищной высоты. Они сыпались на голову и плечи Аттилия. В полумраке смутно вырисовывались силуэты людей и повозок. Слышались крики женщин. Виднелись тусклые пятна факелов. Лошадь взбрыкнула и развернулась. Аттилию пришлось отказаться от попыток стать спасателем; он превратился в частичку перепуганного потока беженцев, отчаянно пытающихся обогнать каменную бурю. Конь Аттилия пробился на край дороги и пошел галопом вдоль нее.
  Затем воздух посветлел, из черного сделался бурым, а потом над ними вновь засиял солнечный свет.
  Но люди продолжали спешить; беженцев подстегивала опасность, преследующая их по пятам. Аттилий понял, что теперь не только дорога на Помпеи сделалась непроходимой: ветер изменился и понес угрозу на запад, вдоль побережья. Какая-то пожилая пара, рыдая, сидела у края дороги. У них не было сил двигаться дальше. Какая-то тележка перевернулась, и хозяин отчаянно пытался привести ее в порядок, а его жена тем временем успокаивала младенца и маленькую девочку, цепляющуюся за ее подол. Бегущие люди огибали тележку, как река огибает камень, и этот поток нес Аттилия обратно к Геркулануму.
  Зеваки у городских ворот заметили стену падающих камней, и к тому моменту, когда туда добрался Аттилий, торговцы поспешно собирали свои товары. Толпа разделилась: одни решили искать укрытия в городе, другие присоединились к бегству. Но даже сейчас, бросив взгляд поверх крыш, Аттилий заметил все тех же рыбаков в море и грузовое судно из Египта, идущее к Путеолам. «Море», — подумал он. Если раздобыть лодку, возможно, он сумеет обогнуть каменный ливень и добраться до Помпей с юга — по морю. Акварий решил, что пытаться пробиться к берегу здесь, в Геркулануме, не имеет смысла. Но рядом с Геркуланумом располагалась большая вилла, жилище сенатора Педия Кассия, покровителя философов. Быть может, там он отыщет подходящую лодку.
  Аттилий проехал еще немного по забитой людьми дороге — до ворот, которые, как он предположил, принадлежали вилле Кальпурния. Акварий завел лошадь во двор, привязал ее к ограде и огляделся, пытаясь отыскать хоть одну живую душу. Но огромный дворец словно вымер. Аттилий вошел через открытую дверь в великолепный атриум, а оттуда — во внутренний сад. Послышались крики, топот ног по каменному полу, а потом из-за угла выскочил раб. Он катил тачку, заполненную свитками. Аттилий окликнул его, но раб, не обращая внимания на неизвестного, повез тачку дальше, в дверь. Из двери вынырнул другой раб — тоже с тачкой, но с пустой, — и поспешно направился в глубь дома. Акварий преградил ему путь:
  — Где сенатор?
  — Он в Риме.
  Раб был молод, испуган и взмок от пота.
  — А где твоя хозяйка?
  — У бассейна. Пожалуйста, дай мне пройти. Аттилий пропустил его, и сам выскочил из дома.
  За террасой обнаружился огромный бассейн — тот самый, который он видел с моря, когда плыл на либурне в Помпеи. Вокруг бассейна суетились люди: десятки рабов и ученых в белых одеяниях сновали туда-сюда, таская кипы свитков и складывая их в ящики, установленные у края воды. Несколько женщин стояли в сторонке и смотрели на бурю; отсюда она напоминала вставшую из моря стену коричневого тумана. Каботажные суда из Геркуланума были перед ней словно щепки. Рыбная ловля прекратилась. Волны усилились. Аттилий слышал, как они бьются о берег: едва лишь одна успевала рассыпаться по песку, как сверху накатывала другая. Некоторые женщины плакали и причитали, но стоящая в середине пожилая матрона в темно-синем одеянии сохраняла спокойствие. Аттилий вспомнил ее — этобыла та самая женщина с ожерельем из огромных жемчужин. Акварий подошел к ней:
  — Это ты — жена Педия Кассия?
  Женщина кивнула.
  — Я — Марк Аттилий, акварий на службе у императора. Я встречался с твоим мужем два дня назад, на вилле у префекта Плиния.
  Матрона жадно взглянула на него:
  — Тебя прислал командующий?
  — Нет. Я пришел просить об услуге. Мне нужно судно.
  Лицо женщины осунулось:
  — Неужто ты думаешь, что я стояла бы здесь, если бы у меня было судно? Мой муж вчера отплыл на нем в Рим.
  Аттилий обвел взглядом огромный дворец, со всеми его статуями и садами, с произведениями искусства и книгами, сложенными на лужайке. Он повернулся, чтобы уйти.
  Но женщина окликнула его:
  — Постой! Ты должен помочь нам!
  — Я ничего не могу сделать. Вам остается лишь уходить по дороге, вместе с остальными.
  — Я не боюсь за себя. Но библиотека! Мы должны спасти библиотеку! Здесь слишком много книг, чтобы вывезти их по дороге.
  — Я беспокоюсь о людях, а не о книгах.
  — Люди умирают. Книги же бессмертны.
  — Тогда они выживут и без моей помощи, раз они бессмертны.
  И Аттилий двинулся по дорожке, ведущей к дому.
  — Постой! — Матрона подхватила подол одеяния и кинулась за ним следом. — Куда ты направляешься?
  — Искать судно.
  — Суда у Плиния. Он командует самым большим флотом в мире.
  — Плиний на другой стороне залива.
  — Глянь на море! Эта гора собирается обрушиться на нас всех! Неужто ты думаешь, что один человек в лодчонке способен что-либо изменить? Нам нужен флот! Иди за мной.
  Силой воли эта женщина не уступила бы любому мужчине — этого Аттилий не мог не признать. Он прошел вслед за ней вдоль колоннады, окружающей бассейн, и поднялся в библиотеку. Большинство стеллажей уже были пусты. Двое рабов грузили оставшееся в тачки. Мраморные головы философов древности безучастно взирали на происходящее.
  — Здесь мы хранили книги, которые мои предки привезли из Греции. Сто двадцать пьес Софокла. Все труды Аристотеля, некоторые — написанные собственноручно. Они бесценны. Мы никогда не позволяли снимать с них копии. — Матрона стиснула руки. — Люди рождаются и умирают тысячами, ежедневно, ежечасно. Какое мы имеем значение? Эти великие труды — вот все, что останется после нас. Плиний меня поймет.
  Хозяйка дома уселась за небольшой столик, взяла перо и обмакнула его в бронзовую чернильницу. Рядом с чернильницей трепетал огонек свечи.
  — Передай ему мое письмо. Он знает эту библиотеку. Скажи, что Ректина молит его о спасении.
  Аттилий взглянул в дверной проем. Зловещая тьма неуклонно надвигалась на залив, словно тень в солнечных часах. Он надеялся раньше, что тьма рассеется, но похоже было, что она лишь усиливается. Эта женщина была права. Чтобы хоть как-то бороться со столь могучим врагом, нужны большие корабли. Военные корабли. Матрона свернула письмо, капнула на свиток воском и запечатала его своим кольцом.
  — У тебя есть лошадь?
  — На свежей я доберусь быстрее.
  — Значит, ты ее получишь. Она подозвала одного из рабов.
  — Отведи Марка Аттилия в конюшню и оседлай для него самую быструю из наших лошадей.
  Ректина вручила Аттилию письмо, а когда он взял его, ее сухие худые пальцы на миг сомкнулись на его запястье.
  — Не подведи меня, акварий.
  Аттилий высвободил руку и побежал следом за рабом.
  Ноrа Nona
  [15.32]
  Внезапное высвобождение большого количества магмы может изменить конфигурацию системы, дестабилизировать расположенный рядом с поверхностью резервуар и спровоцировать его обвал. Подобная ситуация зачастую усиливает интенсивность извержения, в том числе за счет взаимодействия жидкости с магмой и за счет взрывной декомпрессии гидротермальной системы, связанной с неглубоким резервуаром.
  «Энциклопедия вулканов»
  Аттилий добрался до Мизен только через два часа, хотя мчался во весь опор. Дорога вилась вдоль побережья; местами она шла прямо вдоль края воды, местами поднималась повыше, туда, где располагались огромные виллы римской знати. По пути Аттилию постоянно попадались небольшие группки зрителей; они собирались у края дороги и глазели на необыкновенное явление, разворачивающееся вдалеке. Акварий почти все время ехал спиной к горе, но когда он обогнул северную часть залива и начал спускаться к Неаполю, он снова увидел ее слева — и сейчас она являла собою зрелище небывалой красоты. Вокруг центральной колонны обвилась нежная белая дымка. Она уходила на много миль в высоту — безукоризненно правильный полупрозрачный цилиндр, — и растекалась в вышине по нижнему краю грибовидного облака, нависающего над заливом.
  В Неаполе паники не чувствовалось. Неаполь всегда был сонным городом. Аттилий намного обогнал уставших, нагруженных скарбом беженцев, вырвавшихся из-под каменного града. До Неаполя известия о катастрофе, приключившейся с Помпеями, покамест просто не добрались. Храмы и театры, выстроенные в греческом стиле, безмятежно взирали на море, сверкающее под лучами послеполуденного солнца. В садах прогуливались отдыхающие. Аттилий заметил в холмах над городом красную кирпичную аркаду Аквы Августы; здесь она выбиралась на поверхность. Аттилию на миг захотелось знать, пошла ли вода, но он не осмелился останавливаться и выяснять это. Да, по правде сказать, не очень-то это его и заботило. То, что прежде было ему самым важным на свете делом, померкло перед лицом происходящего. Экзомний и Коракс ныне обратились в пыль. Нет, даже не в пыль. В тень. В воспоминание. Интересно, а что случилось с остальными? Но и это было неважно. Лишь один образ не шел у аквария из головы. Корелия. Он просто-таки видел, как она откидывает волосы с лица, как садится на лошадь, как ее силуэт исчезает вдали. Как она едет по дороге, на которую он ее направил. Навстречу участи, на которую ее обрек он, а вовсе не Судьба.
  Аттилий проехал через Неаполь и снова выбрался на простор. Он миновал огромный туннель, прорубленный Агриппой под мысом Павзилипон — в нем, как заметил Сенека, факелы приставленных к туннелю рабов не столько рассеивают, сколько подчеркивают тьму, — проехал мимо огромной пристани в путеоланском порту (здесь разгружали зерно) — еще одно из творений Агриппы, — обогнул предместья Кум — как рассказывали, именно здесь тщетно желала смерти кумcкая сивилла, попросившая у Аполлона вечную жизнь, но забывшая попросить вечную молодость, — проехал мимо обширной устричной банки в озере Аверн, мимо выстроенных уступами купален в Байях, мимо пьянчужек, сидящих на берегу, мимо сувенирных лавочек с разноцветной стеклянной посудой, мимо детей, запускающих воздушных змеев, мимо рыбаков, сидящих на молу и чинящих сети, мимо мужчин, играющих в кости в тени олеандров, мимо центурии моряков, бегущих вниз, к морю, — мимо всей этой многоцветной и многолюдной обыденной жизни римской державы. А тем временем на другом берегу залива Везувий снова раскатисто загрохотал, и фонтан камней из серого сделался черным и поднялся еще выше.
  
  Больше всего Плиний боялся, что все это закончится прежде, чем он туда доберется. Потому он то и дело ковылял из библиотеки наружу, чтобы проверить, как там столб над горой. И каждый раз успокаивался. Если столб и изменялся, так разве что в сторону увеличения. Точно оценить его высоту не представлялось возможным. Посидоний утверждал, что туманы, ветра и облака поднимаются над землей на высоту до пяти миль, но большинство знатоков — а Плиний по зрелом размышлении присоединился к общему мнению — приводили цифру в три мили. Но как бы там ни было, а эта штука — колонна, или манифестация, как решил назвать ее Плиний, была воистину огромной.
  Чтобы сделать наблюдения как можно более точными, префект приказал, чтобы его водяные часы отнесли в порт и установили на корме либурны. Пока рабы выполняли его распоряжения, а либурна готовилась к отплытию, Плиний искал у себя в библиотеке все имеющиеся упоминания о Везувии. Он никогда прежде не обращал особенного внимания на эту гору. Она была столь огромна, столь очевидна, столь наглядна и буднична, что Плиний предпочел сосредоточиться на более тайных аспектах природы. Но первый же труд, с которым сверился Плиний — «География» Страбона — вверг его в остолбенение. «Складывается впечатление, что некогда этот район был охвачен пламенем, и огонь горел в кратерах...» Почему он никогда не обращал внимания на это место? Плиний кликнул Гая, чтобы поделиться с ним своим открытием.
  — Видишь? Он сравнивает эту гору с Этной. Но как такое возможно? У Этны кратер в две мили шириной. Я собственными глазами видел, как он светится в ночи. И все эти острова, которые извергают пламя — Стронгил, которым управляет Эол, бог ветров, Липари и Священный остров, про который говорится, что именно там обитает Вулкан, — все они горят, и это всякий может видеть. Но никто и никогда не говорил про огонь на Везувии.
  — Он пишет, что огонь «впоследствии угас, лишившись топлива», — заметил племянник. — Возможно, это означает, что в горе открылся некий свежий источник топлива и она ожила.
  Гай взглянул на дядю. В глазах его светилось возбуждение.
  — Возможно, появление серы в воде акведука объясняется именно этим?
  Плиний посмотрел на юношу с уважением. Да. Парень прав. Должно быть, так оно и есть. Сера служит универсальным топливом для всех этих явлений — для огненного кольца в Комфантиуме, что в Бактрии, для пылающего рыбного садка на равнине неподалеку от Вавилона, для звездного поля у горы Гесперий в Эфиопии. Но смысл, стоящий за этой догадкой, был ужасен. Липари и Священный остров некогда в одночасье выгорели дотла. Туда даже плавала специальная депутация сената, чтобы провести искупительную церемонию. Если подобный огонь вспыхнет в сердце Италии, в густонаселенном районе, это станет подлинным бедствием.
  Плиний рывком поднялся из-за стола.
  — Я должен отправляться на корабль. Алексион! — крикнул он рабу, и тут же снова повернулся к племяннику. — Гай, почему бы тебе не поехать со мной? Оставь свой перевод.
  Он улыбнулся и протянул Гаю руку.
  — Я освобождаю тебя от домашнего задания.
  — В самом деле, дядя?
  Гай посмотрел на противоположную сторону залива и прикусил губу. Он явно тоже понял, что будет означать появление здесь второй Этны.
  — Ты очень добр, но, по правде говоря, я как раз добрался до одного очень сложного места. Конечно, если ты настаиваешь...
  Плиний видел, что парень боится. И кто бы мог его за это упрекнуть? Даже у него от дурного предчувствия заныло под ложечкой, а он — старый солдат. На миг префекта посетила мысль — приказать мальчишке ехать. Римлянин не должен поддаваться страху. И куда только подевались суровые добродетели, господствовавшие во времена его юности? Но потом Плиний подумал о Юлии и решил, что это нечестно — заставлять ее единственного сына рисковать без нужды.
  — Нет-нет, — с наигранной веселостью произнес он. — Я вовсе не настаиваю. Море сейчас бурное. Тебя начнет тошнить. Лучше останься здесь и пригляди за матерью.
  Он ущипнул племянника за щеку и взъерошил ему волосы.
  — Из тебя получится хороший юрист, Гай Плиний. Возможно, даже великий. Я уверен, что в свое время ты войдешь в сенат. Ты будешь моим наследником. К тебе отойдут все мои книги. В тебе будет жить имя Плиниев...
  Префект осекся. Что-то это все стало напоминать прощальную речь.
  — Возвращайся к занятиям, — пробурчал он. — И скажи матери, что я вернусь к вечеру.
  
  Аттилий проехал мимо Писцины Мирабилис, по дороге, ведущей к порту, и уже начал подниматься по крутой дороге к вилле командующего, как увидел впереди отряд моряков, расчищающий дорогу экипажу Плиния. Акварий едва успел спешиться и выскочить на проезжую часть, как процессия поравнялась с ним.
  — Префект!
  Плиний, смотревший куда-то перед собой, рассеянно повернулся в его сторону. Он увидел перед собой какую-то непонятную фигуру: в порванной тунике, в пыли с головы до ног, в засохшей крови. Видение заговорило снова:
  — Плиний! Я — Марк Аттилий!
  — Акварий? — Плиний подал знак, веля экипажу остановиться. — Что с тобой стряслось?
  — Катастрофа, префект. Гора взорвалась... дождь из камней... — Акварий облизал растрескавшиеся губы. — Сотни людей сейчас спасаются бегством по прибрежной дороге. Оплонтис и Помпеи засыпаны камнями. Я приехал из Геркуланума. У меня для тебя послание, — он пошарил в поясной сумке, — от жены Педия Кассия.
  — От Ректины?
  Плиний взял письмо и сломал печать. Он прочитал его дважды. Лицо префекта затуманилось — и внезапно он показался Аттилию больным. Больным и ошеломленным. Он прислонился к стенке экипажа и показал Аттилию поспешно нацарапанное письмо. «Плиний, дорогой мой друг, библиотека в опасности. Я одна. Я умоляю тебя приплыть за нами — сейчас же, не мешкая, — если только ты любишь эти старые книги и твою верную старую Ректину».
  — Это правда? — спросил префект. — Вилле Кальпурния грозит опасность?
  — Опасность грозит всему побережью.
  Да что такое со стариком? Неужто он совсем выжил из ума? Или он думает, что все это — представление в амфитеатре, устроенное для его развлечения?
  — Опасность движется вместе с ветром. Она перемещается, словно флюгер. Даже Мизены и те могут оказаться под угрозой.
  — Даже Мизены могут оказаться под угрозой... — повторил Плиний. — А Ректина там одна.
  На глаза командующего навернулись слезы. Он свернул письмо и кивком подозвал секретаря, что вместе с моряками бежал рядом с экипажем.
  — Где Антий?
  — На пристани, господин.
  — Нам нужно поспешить. Забирайся ко мне, Аттилий.
  Плиний легонько пристукнул по борту экипажа.
  — Вперед!
  Аттилий кое-как втиснулся в экипаж, и они понеслись вниз по склону.
  — А теперь рассказывай все, что ты видел. Аттилий попытался привести мысли в порядок, но ему трудно давался связный рассказ. И все же он попытался надлежащим образом описать ту мощь, которой он оказался свидетелем, и рассказать, как неведомая сила сорвала вершину горы. Он сказал, что взрыв на вершине был лишь кульминацией множества прочих феноменов: серы в почве, озер ядовитого газа, подземных толчков, вздутия земли, повредившего главный водовод акведука, исчезновения местных источников.
  — И никто из нас не распознал их смысла, — сказал Плиний, печально покачав головой. — Мы были так же слепы, как старина Помпониан, думавший, что все это — дело рук Юпитера.
  — Не совсем так, префект. Один человек все же понял, что к чему — уроженец окрестностей Этны. Мой предшественник, Экзомний.
  — Экзомний? — резко переспросил Плиний. — Тот самый, который спрятал на дне резервуара четверть миллиона сестерциев?
  Он заметил промелькнувшее на лице аквария разочарование.
  — Это выяснилось сегодня утром, когда из резервуара вытекла последняя вода. Но что это значит? Тебе известно, где он взял эти деньги?
  Они въехали в порт. Аттилий увидел знакомую картину: готовая к отплытию «Минерва» стояла у причала. Ему представилась та странная цепочка событий и совпадений, что привела его сюда именно в этот момент. Если бы Экзомний родился не на Сицилии, ему никогда бы не пришло в голову подняться на Везувий, и он бы не пропал без вести. Аттилия никогда бы не перевели из Рима сюда, он никогда не попал бы в Помпеи, никогда бы не встретился ни с Корелией, ни с Амплиатом, ни с Кораксом. На краткий миг ему открылась невероятная, безукоризненная логика этих событий — от отравленной рыбы до спрятанных денег, — и он попытался собраться с мыслями, чтобы наилучшим образом изложить все командующему. Но едва лишь он начал свой рассказ, как Плиний взмахом руки заставил его умолкнуть.
  — Низость и алчность человеческая! — нетерпеливо произнес он. — Об этом можно было бы написать отдельную книгу. Но какое это теперь имеет значение? Подготовь к моему возвращению доклад и занеси это все туда. А что с акведуком?
  — Акведук починен. Во всяком случае, утром, когда мы оттуда уезжали, вода текла нормально.
  — Значит, ты хорошо потрудился, акварий. И об этом узнают в Риме — обещаю. А теперь можешь возвращаться к себе и отдыхать.
  Ветер хлопал снастями «Минервы». Торкват стоял у кормового трапа и разговаривал о чем-то с капитаном флагмана, Антием. Вокруг стояли еще семеро офицеров. Они заметили приближающийся экипаж Плиния и повернулись к нему.
  — Префект, с твоего разрешения, я хотел бы поплыть с вами.
  Плиний удивленно уставился на него, потом заулыбался и хлопнул пухлой рукой Аттилия по колену:
  — Ученый! Ты такой же, как и я! Я сразу это понял, как только увидел тебя! Что ж, Марк Аттилий, сегодня мы совершим великие дела.
  И Плиний, с помощью секретаря выбираясь из экипажа, начал на ходу отдавать приказы:
  — Торкват, мы отплываем немедленно. Акварий плывет с нами. Антий, объявляй боевую тревогу. Отправь от моего имени сообщение в Рим. «Сегодня, в седьмом часу взорвался Везувий. Населению грозит опасность. Я вывожу весь флот для эвакуации пострадавших».
  Антий ошеломленно уставился на него:
  — Весь флот?
  — Все, что только способно держаться на плаву. Что тут у нас? — Плиний обвел близоруким взглядом внутренний рейд порта, где покачивались на волнах стоящие на якоре военные корабли. — Ага, вон то у нас «Согласие», «Свобода». «Правосудие»... А то что — «Благочестие»? Нет, «Европа».
  Он махнул рукой:
  — Выводите всех. Всех, кто не стоит сейчас в сухом доке. Шевелись, Антий! Не ты ли на днях жаловался, что у нас тут самый мощный флот в мире стоит без дела? Ну так вот тебе дело.
  — Но для дела нужен враг, адмирал.
  — Вон твой враг, — Плиний указал на ширящуюся темную пелену. — Величайший из врагов, с каким только доводилось встречаться армии цезаря.
  Несколько мгновений Антий стоял недвижно, и Аттилий даже удивился — уж не собрался ли капитан флагмана выйти из повиновения? Но потом глаза его вспыхнули, и он повернулся к офицерам.
  — Все слышали приказ? Отправьте сигнал императору и трубите общий сбор. И имейте в виду, что я оторву яйца любому капитану, который через полчаса не будет готов выйти в море.
  
  Когда «Минерва» отошла от причала и начала медленно разворачиваться носом к открытому морю, было ровно середина девятого часа, если верить водяным часам Плиния. Аттилий уселся на свое старое место у поручней и кивнул Торквату. Капитан в ответ слегка покачал головой. Похоже, он считал затевающееся предприятие безумием.
  — Отметь время, — приказал Плиний, и Алексион, сидящий рядом с ним, окунул перо в чернильницу и записал цифру.
  Для адмирала на палубе установили удобное кресло с подлокотниками и высокой спинкой, и с этого возвышения он обозревал открывающуюся его взгляду картину. Последние два года это было его заветной мечтой — повести флот в битву, извлечь этот огромный меч из ножен, — хоть Плиний и знал, что Веспасиан назначил его сюда исключительно в качестве администратора, чтобы меч не ржавел. Но хватит ныть. Теперь он, по крайней мере, собственными глазами видит, как выглядит корабль, изготовившийся к бою. Пронзительное пение труб собра-ло людей со всех уголков Мизен. Шлюпки уже везли первых матросов к огромным квадриремам. Авангард уже загрузился на военные корабли, и теперь палубы кишели людьми: моряки поднимали паруса и приводили в готовность весла. Антий пообещал, что немедленно выставит двенадцать кораблей. Четыре тысячи человек — целый легион!
  «Минерва» развернулась носом на восток, двойные ряды весел окунулись в воду, на нижней палубе забил барабан, отбивая ритм, и корабль полетел вперед. Плиний услышал, как забился на ветру его личный штандарт с вышитым на нем имперским орлом. Ветер дул адмиралу в лицо. У Плиния заныло под ложечкой — от предчувствий. Весь город смотрел на них. Адмирал видел людей, заполонивших улицы, высовывающихся из окон, высыпавших на плоские крыши. Одобрительные возгласы долетали даже сюда. Плиний отыскал взглядом свою виллу, увидел стоящих у библиотеки Гая и Юлию и помахал им рукой. Это вызвало новый шквал возгласов.
  — Видишь, как переменчива толпа? — бодро окликнул он Аттилия. — Вчера вечером они плевались, когда я проезжал по улице. Сегодня я — герой. Они живут ради зрелищ!
  И адмирал снова помахал рукой.
  — Угу, — пробурчал Торкват. — И посмотрим, что они станут делать завтра, если половина не вернется.
  Подобное проявление тревоги со стороны капитана застало Аттилия врасплох.
  — Ты думаешь, нам грозит серьезная опасность? — негромко спросил он.
  — На вид эти корабли кажутся прочными, акварий, но они скреплены веревками. Я с радостью повел бы их в бой против любого смертного врага. Но лишь глупец станет сражаться с природой.
  С носа донеслось предупреждение кормчего, и рулевой, стоящий рядом с префектом, резко налег на румпель. «Минерва» проскользнула между стоящими на якоре кораблями — так близко, что Аттилий разглядел лица матросов на палубе, — потом снова развернулась и прошла вдоль естественной скальной стены, ограждающей порт. Перед ними медленно открылся проход в стене — словно это была скользящая на колесиках дверь огромного храма. И лишь теперь им представилась возможность во всей полноте оценить то, что происходило на противоположном берегу залива.
  Плиний вцепился в подлокотники; он был так потрясен, что не мог вымолвить ни слова. Но затем он вспомнил о своем долге ученого.
  — «За мысом Павзилипон, — нерешительно принялся диктовать он, — открывается вид на Везувий. Сам Везувий и прилегающая часть побережья скрыты перемещающимся облаком. Облако серовато-белое, с вкраплениями черного».
  Потом адмирал решил, что это звучит слишком слабо и что нужно как-то передать то чувство благоговейного трепета, которое вызывает это зрелище.
  — «Над ним поднимается, разбухая и разворачиваясь, центральный столп манифестации — как будто горячие недра земли разверзлись и вздымаются к небесам».
  Вот так уже лучше.
  — «Он растет, словно его поднимает некий постоянный поток. Но в наивысшей его точке вес выброшенных веществ становится слишком велик, и колонна начинает распространяться в стороны».
  — Что скажешь, акварий? — окликнул он Аттилия. — Вещество действительно распространяется под собственным весом?
  — Да, — отозвался Аттилий, — или под воздействием ветра.
  — Хорошее замечание. Алексион, запиши его. «Складывается впечатление, что на высоте ветер сильнее, чем здесь, и, соответственно, под его воздействием манифестация отклоняется на юго-восток».
  Плиний махнул рукой Торквату:
  — Надо воспользоваться преимуществами, которые дает этот ветер, капитан! Поднять все паруса!
  — Это безумие! — почти беззвучно сказал Торкват Аттилию. — Какой нормальный командир станет нарываться на бурю?
  Но он не стал спорить и крикнул своим офицерам:
  — Поднять главный парус!
  Моряки извлекли из углубления в центре палубы шест, поддерживающий парус; Аттилию пришлось поспешно отступить на корму, потому что они похватали канаты и принялись тянуть их, устанавливая мачту. Парус покамест был свернут. Когда он занял свое место под кархезиумом — «чашей», как называли наблюдательную площадку, — мальчишка лет десяти проворно вскарабкался на мачту, чтобы отвязать его. Он промчался по нок-рее, отвязывая веревки, и когда справился с последней, тяжелый льняной парус скользнул вниз и мгновенно наполнился ветром. «Минерва» затрещала и прибавила ходу. Она летела по волнам, рассекая их носом, и по обе стороны от него расходились белые завитки пены — как будто стамеска скользила по мягкому дереву.
  Плиний почувствовал, как дух его окреп вместе с ветром. Он указал налево.
  — Вот цель нашего путешествия, капитан. Геркуланум! Правь прямо к берегу, к вилле Кальпурния!
  — Есть! Рулевой, поворачивай на восток! Парус захлопал. Либурна накренилась. Аттилия окатило брызгами — восхитительное ощущение! Акварий стер пыль с лица и провел рукой по грязным волосам. Барабан на нижней палубе перешел на неистовую дробь, а весла превратились в размытые очертания среди пенных гребней волн. Секретарь Плиния прижал листы папируса рукой, чтобы их не сдуло. Аттилий посмотрел на командующего. Плиний подался вперед. На пухлых щеках блестела морская пена, глаза возбужденно горели, а на губах играла улыбка. От недавнего изнеможения не осталось и следа. Плиний снова превратился в того кавалериста, что некогда мчался по германской равнине с метательным копьем в руке, сея панику среди варваров.
  — Мы спасем Ректину и библиотеку и отвезем их в безопасное место, а потом присоединимся к Антию и будем вместе с прочими судами эвакуировать беженцев. Что ты на это скажешь, капитан?
  — Как будет угодно префекту, — неохотно отозвался Торкват. — Могу я полюбопытствовать, какой сейчас час?
  — Начало десятого, — ответил Алексион. Капитан приподнял бровь:
  — Значит, у нас осталось всего три часа светлого времени.
  Он произнес это так, что фраза повисла в воздухе, но Плиний отмахнулся от скрытого в ней подтекста.
  — Ты только глянь, с какой скоростью мы идем, капитан! Мы вот-вот доберемся до берега.
  — Да, и ветер, который помогает нам сейчас, будет мешать нам уйти обратно в море.
  — Моряки! — язвительно произнес Плиний, перекрывая шум волн. — Слышишь, акварий? Вот ей-же ей, когда дело доходит до погоды, моряки делаются хуже крестьян. Когда ветра нет, они ноют, а когда он поднимается — принимаются жаловаться еще громче!
  — Префект! — Торкват отсалютовал Плинию. — Разрешите?
  Капитан развернулся, стиснув зубы, и, покачиваясь, ушел на нос.
  — Наблюдения в десятом часу, — сказал Плиний. — Алексион, ты готов?
  Он сложил руки перед собой и задумался. Описать феномен, для которого еще не придуманы термины, — вот настоящий вызов. Через некоторое время ему начало казаться, что разнообразные метафоры — колонны, стволы деревьев, фонтаны и тому подобное — скорее все запутывают, чем помогают прояснить. У него никак не получалось с их помощью ухватить суть той грандиозной мощи, что разворачивалась сейчас перед глазами. Надо было прихватить с собой какого-нибудь поэта — с него было бы куда больше толку, чем с этого чрезмерно осторожного капитана.
  — «При приближении к ней, — начал диктовать Плиний, — манифестация выглядит как гигантская дождевая туча, становящаяся все темнее и темнее. Как и в случае с бурей, за которой наблюдают с расстояния в несколько миль, здесь можно разглядеть отдельные столпы дождя; они плывут по темному фону, подобно дыму. Однако же, по словам аквария Марка Аттилия, в данном случае этот дождь состоит не из воды, но из камня». Подойди сюда, акварий. Расскажи нам еще раз обо всем, что видел. Для истории.
  Аттилий поднялся по короткой лестнице на возвышение. На фоне того буйства стихии, к которому они направлялись, адмирал, расположившийся со всеми удобствами — переносной столик, троноподобное кресло, раб-секретарь, водяные часы, — выглядел поразительно несообразно. Даже при том, что ветер дул им в спину, Аттилий уже слышал грохот, исходящий от горы. Да и каскад камней, рушащихся с невозможной высоты, вдруг оказался гораздо ближе, и их корабль показался Аттилию хрупким, словно опавший лист у подножия водопада. Инженер начал заново излагать свой отчет, как вдруг клубящуюся тучу перечеркнула молния — не обычная белая молния, а ослепительно красная змеящаяся полоса. Она повисла в воздухе, словно заполненная кровью вена, и Алексион прищелкнул языком — из суеверного почтения перед молниями.
  — Добавь это к перечню феноменов, — распорядился Плиний. — «Молния: ужасающее предзнаменование».
  — Мы подплыли слишком близко! — крикнул Торкват.
  Взглянув поверх плеча Плиния, Аттилий увидел квадриремы мизенского флота, все еще освещенные солнцем. Они выходили из порта, выстроившись клином, словно косяк летящих гусей. А потом он осознал, что небо темнеет. Справа на море обрушился поток камней — и стремительно двинулся в их сторону. Воздух заполнился падающими камнями, и квадриремы почти исчезли за этой завесой, превращаясь в корабли-призраки.
  ...Воцарился ад. Торкват, выкрикивающий приказы, как-то умудрялся быть повсюду одновременно. Люди в полумраке бежали вдоль палубы. Матросы отцепили веревки, удерживающие нок-рею, и спустили парус. Рулевой развернул судно влево. Мгновение спустя с неба обрушился огненный шар, коснулся верхушки мачты, спустился по ней, потом — по нок-рее. В его сверкании Аттилий увидел, как Плиний нагнул голову и прикрыл ее руками, а секретарь подался вперед, прикрывая свитки. Огненный шар оторвался от оконечности реи и полетел в море, оставляя за собой пахнущий серой дым. Раздалось яростное шипение, и шар погас. Аттилий закрыл глаза. Если бы матросы не успели спустить парус, он бы сейчас наверняка вспыхнул. Камни колотили его по плечам и грохотали по палубе. Акварий понял, что «Минерву» зацепило краем этой тучи, и Торкват теперь пытается на веслах вывести корабль в более безопасное место. И ему это удалось. Несколько последних ударов — и они вновь вырвались под солнце.
  Аттилий услышал, как кашляет Плиний, и открыл глаза. Префект стоял, вытряхивая мусор из складок своей тоги. Он набрал целую пригоршню камней, хлопнулся обратно в кресло и принялся изучать их. По всему кораблю люди вытряхивали одежду и ощупывали себя, выискивая ссадины. «Минерва» по-прежнему двигалась четко на Геркуланум — до него осталось не более мили, и город был отчетливо виден, — но ветер усилился, а с ним и волны, и рулевому приходилось прилагать значительные усилия, чтобы удерживать корабль на этом курсе. Волны с силой бились в левый борт либурны.
  — «Нежданная встреча с манифестацией», — спокойно произнес Плиний. Он вытер лицо рукавом и снова закашлялся. — Ты это записал? Сколько сейчас времени?
  Алексион смахнул камни со своих записей и сдул пыль. Потом наклонился и посмотрел на часы:
  — Механизм разбит, господин.
  Голос его дрожал. Секретарь едва не плакал.
  — Ладно, неважно. Предположим, что сейчас одиннадцать часов. — Плиний взял один из камней и поднес поближе к глазам. — «Вещество — легкая пористая пемза. Серовато-белая. Легкая, как пепел. Обломки не превышают в длину большого пальца руки».
  Он сделал паузу и негромко добавил:
  — Возьми перо, Алексион. Терпеть не могу трусости.
  У секретаря дрожали руки. Либурну сильно качало, и ему трудно было писать. Перо скользило по папирусу, оставляя неразборчивые каракули. Кресло адмирала поехало по палубе, но Аттилий успел его поймать.
  — Ты бы лучше ушел вниз, — сказал он.
  В этот момент к ним подошел Торкват — почему-то с непокрытой головой.
  — Главнокомандующий, возьми мой шлем.
  — Спасибо, капитан, но мой старый череп еще достаточно крепок.
  — Умоляю!.. Ветер несет нас прямо на бурю!.. Нам следует вернуться!
  Плиний пропустил его слова мимо ушей.
  — Эта пемза скорее похожа на невесомые частицы застывшего облака, чем на камень. — Он вытянул шею и глянул за борт. — Она плавает по поверхности моря, словно льдинки. Вы видите? Невероятно!
  Аттилий лишь сейчас заметил, что море покрыто каменным ковром. Весла с каждым взмахом отметали куски пемзы в стороны, но их место тут же занимали другие. Торкват подбежал к ограждению. Оказалось, что пемза плавает со всех сторон.
  — Префект!..
  — Фортуна покровительствует смелым, Торкват. Правь к берегу.
  Еще некоторое время либурна продвигалась вперед, но постепенно движение весел замедлилось — кораблю теперь мешал не только ветер и волны, но еще и покров пемзы на воде. Ближе к берегу слой пемзы сделался толще и достиг двух-трех футов — уходящий в обе стороны шуршащий сухой прибой. Лопасти весел бессильно молотили по нему и не могли за него зацепиться. Корабль начало сносить ветром в сторону камнепада. Вилла Кальпурния находилась мучительно близко. Аттилий узнал то место, где он разговаривал с Ректиной. Он видел людей, бегающих вдоль берега, груды книг, развевающиеся белые одежды философов-эпикурейцев.
  Плиний перестал диктовать и с помощью Аттилия поднялся на ноги. Слышалось потрескивание — это корпус корабля раздвигал пемзу. Акварий почувствовал, как обмяк Плиний; видимо, адмирал лишь теперь признал, что они потерпели поражение. Плиний протянул руку к берегу и пробормотал:
  — Ректина!
  Флот начало расшвыривать в разные стороны. Клинообразный строй распался. Теперь каждый корабль сражался за жизнь в одиночку. А потом снова сгустился сумрак, и все звуки потонули в уже знакомом грохоте падающей пемзы.
  — Мы потеряли контроль над судном! — крикнул Торкват. — Все на нижнюю палубу! Акварий, помоги мне спустить его!
  — Мои записи! — протестующе вскрикнул Плиний.
  — Записи взял Алексион.
  Аттилий подхватил Плиния под одну руку, капитан под другую. Префект оказался чудовищно тяжелым. На последней ступеньке он споткнулся и едва не растянулся во весь рост, но спутники каким-то чудом удержали его и дотащили до открытого люка, ведущего на гребную палубу. И тут с неба хлынул каменный град.
  — Дорогу главнокомандующему! — задыхаясь, крикнул Торкват, и они с Аттилием почти что скинули Плиния с трапа. За ним последовал Алексион с драгоценными записями, потом вниз прыгнул Аттилий, спасаясь от ливня пемзы. Последним спустился Торкват и захлопнул крышку люка.
  Vespera
  [20.02]
  Во время первой фазы выходное отверстие составляло, вероятно, около ста метров в диаметре. По ходу извержения неизбежное расширение выходного отверстия позволило увеличить скорость выброса. К вечеру 24 августа высота колонны увеличилась. Постепенно дело дошло до более глубоких слоев и, после семи часов, до более плотной серой пемзы. Она извергалась во скоростью 1,5 миллиона тонн в секунду и посредством конвекции поднялась на высоту около 33 километров.
  «Вулканы: планетарная перспектива»
  Люди скорчились в трюме «Минервы», среди духоты, жары и почти непроглядной тьмы, и слушали, как по верхней палубе барабанят камни. Воздух был спертым от запаха пота и дыхания двух сотен матросов. Изредка раздавались возгласы на неведомом Аттилию языке — и тут же смолкали, после окрика кого-нибудь из офицеров. Матрос, лежащий неподалеку от Аттилия, стонал и приговаривал на латыни, что настал конец света, — и акварий был склонен согласиться с ним. Мир вывернулся наизнанку. Они тонули среди моря под тяжестью камней, бродили во тьме в разгар дня. Корабль раскачивало, хотя весла застыли неподвижно. Предпринимать хоть что-либо не имело смысла, поскольку они понятия не имели, в какую сторону направляться. Оставалось лишь терпеть и ждать, и люди погрузились в собственные мысли.
  Аттилий не мог сказать, сколько все это длилось. Может, час, может, два. Он даже толком не понимал, где именно находится. Он цеплялся за узкий деревянный мостик, который, кажется, тянулся вдоль всего корабля — а по обе стороны от него располагались двухъярусные скамьи для гребцов. Где-то рядом слышалось тяжелое дыхание Плиния. Алексион сопел, словно ребенок. Торкват не издавал ни звука. Непрерывный грохот камнепада — поначалу, пока пемза падала на деревянную палубу, стук был резким и отрывистым — постепенно сделался более приглушенным; теперь пемза падала на слой пемзы, скрывая их от мира. И это Аттилию было труднее всего вынести: ощущение каменной массы, медленно наваливающейся на них и хоронящей их заживо. Постепенно Аттилий начал беспокоиться, долго ли еще продержатся балки. Или, может, камень просто утянет их на дно? Аттилий пытался успокоить себя, твердя, что пемза легкая; римские строители иногда, если нужно было возвести большой свод, вместо щебенки и битого кирпича использовали пемзу. Но постепенно он почувствовал, что корабль начинает крениться. А потом раздался крик ужаса: кто-то из матросов заметил, что в отверстия для весел льетсявода.
  Торкват наорал на матросов и велел им заткнуться, а потом крикнул Плинию, что ему нужно послать на палубу отряд, чтобы попытаться расчистить ее.
  — Поступай, как считаешь нужным, капитан, — отозвался префект. Голос его был спокоен. Потом он внезапно крикнул, перекрывая шум бури: — Это говорю я, Плиний! Я жду от вас, что каждый из вас будет вести себя, как подобает римскому солдату! И обещаю, что, когда мы вернемся в Мизены, каждый из вас будет награжден!
  Из темноты понеслись язвительные возгласы:
  — Точнее сказать — если вернемся!
  — Это ты втянул нас в эту передрягу!
  — Молчать! — рявкнул Торкват. — Акварий, помоги!
  Он приставил к люку короткую лестницу и теперь пытался поднять крышку — нелегкая задача, если учесть вес насыпавшейся сверху пемзы. Аттилий пробрался вдоль мостика и присоединился к капитану. Одной рукой он ухватился за лестницу, а другой налег на деревянную крышку над головой. Соединенными усилиями им удалось приподнять крышку. Вниз тут же хлынули камни — посыпались им на голову и застучали по палубе.
  — Мне нужно двадцать человек! Первые пять скамей — ко мне! — скомандовал Торкват.
  Аттилий выбрался на палубу следом за капитаном и очутился в вихре пемзы. Освещение было странным, каким-то коричневым, словно во время песчаной бури. Когда инженер выпрямился, Торкват схватил его за руку и указал куда-то вперед. Аттилию потребовалось несколько мгновений, чтобы понять, на что он показывает, но потом он, присмотревшись, увидел цепочку мигающих желтых огоньков. Помпеи, подумал он. Корелия!
  — Самую худшую часть пути мы проплыли, и нас принесло к берегу! — крикнул капитан. — Но куда — одним богам ведомо! Надо попытаться причалить! Поможешь мне справиться с рулем!
  Капитан развернулся и подтолкнул ближайшего матроса обратно к люку.
  — Спускайся обратно! Скажи остальным, чтобы они гребли — и гребли как следует, если хотят жить!
  Он побежал вдоль борта к корме. Аттилий, опустив голову, последовал за ним. Ноги его вязли в тяжелом слое белой пемзы, покрывающей палубу, словно снег. Либурна сидела так низко, что Аттилию на миг почудилось, будто можно ступить вниз, на каменный ковер на поверхности воды, и дойти по нему до берега. Он поднялся на ют и вместе с Торкватом отыскал огромное весло, исполняющее на либурне роль руля. Но даже им, двум крепким мужчинам, не удалось сдвинуть его с места: лопасть руля увязла в плавающих камнях.
  Аттилий разглядел неясный силуэт поднимающегося паруса. Парус захлопал, наполнился ветром, и в тот же самый миг ряды весел дрогнули. Внезапно руль слегка подался. Торкват налегал на него, Аттилий тянул, пытаясь упереться ногами в слой камня — а тот скользил. Постепенно он почувствовал, что деревянная рукоять начала двигаться. Некоторое время казалось, будто либурна стоит все так же недвижно, но затем порыв ветра швырнул их вперед.
  На нижней палубе вновь забил барабан, весла принялись размеренно подниматься и опускаться, и из полумрака стал выступать берег — волнолом, песчаный пляж, ряд вилл, горящие на террасах факелы, люди, бродящие у края воды. Волны бились о берег, подхватывали лодки на мелководье и пытались вышвырнуть их на землю. И Аттилий, к своему разочарованию, понял, что это — что угодно, но только не Помпеи.
  Внезапно руль дернулся и принялся ходить так свободно, что Аттилий подумал, будто тот сломался. Но Торкват с силой повернул руль, направляя либурну к берегу. Они вырвались из вязкой пемзы и оказались в полосе прибоя. Соединенная сила волн и ветра швырнула их на берег. Аттилий увидел, как толпящиеся на берегу люди — они пытались погрузить свои пожитки в лодки — изумленно уставились на корабль, а потом опрометью кинулись в разные стороны. Либурна обрушилась на них сверху.
  — Держись! — крикнул Торкват, и мгновение спустя днище корабля заскрежетало по берегу, а Аттилий полетел вниз, на главную палубу. К счастью, слой пемзы смягчил удар при приземлении.
  Несколько секунд Аттилий лежал неподвижно, переводя дух, прижавшись щекой к теплой, сухой пемзе — а корабль под ним кружился. Снизу, из-под палубы, донеслись крики матросов; потом послышались всплески — матросы прыгали прямо в прибой. Акварий поднялся и увидел, что моряки уже успели спустить парус и бросить якорь за борт. Несколько матросов с канатами в руках бежали вдоль берега, пытаясь найти что-нибудь подходящее, к чему можно было бы пришвартовать либурну. Стояли сумерки — не те сумерки, порожденные извержением, сквозь которые либурна, похоже, проплыла насквозь, а совершенно нормальные вечерние сумерки. Камни падали и здесь, но куда более редко, и их стук и плеск совершенно терялся в рокоте прибоя и реве ветра. Плиний, поддерживаемый Алексионом, выбрался из люка и осторожно ступил на слой пемзы — величавая фигура, сохраняющая достоинство даже посреди царящей вокруг паники. Если он и испытывал страх, то никак этого не выказывал. Увидев приближающегося Аттилия, адмирал поприветствовал его почти что весело.
  — Итак, акварий, нам все-таки повезло. Ты уже понял, где мы очутились? Я хорошо знаю это место. Это Стабии — чудеснейший город. Он особенно хорош по вечерам. Торкват! — окликнул он капитана. — Я предлагаю остановиться здесь на ночь.
  Торкват посмотрел на Плиния, как на умалишенного.
  — У нас нет выбора, командующий. Против такого ветра ни один корабль не выгребет. Вопрос в другом: как скоро ветер принесет эту стену камней сюда?
  — Может, он ее сюда и не донесет, — сказал Плиний.
  Он взглянул поверх прибоя на огни небольшого города, раскинувшегося на склоне холма. От берега город отделяла дорога, идущая вдоль всего залива. Сейчас эта дорога была забита потоком усталых беженцев — точно так же, как раньше в Геркулануме. Непосредственно на берегу собралось около сотни человек; они надеялись уплыть, но теперь им оставалось лишь беспомощно смотреть на рушащиеся волны. Один полный пожилой человек, окруженный челядью, стоял в стороне. Время от времени он принимался горестно заламывать руки. Он показался Аттилию смутно знакомым. Плиний тоже заметил этого человека.
  — Да это же мой друг Помпониан! Несчастный старый дурень, — печально произнес командующий. — Он и в лучшие-то времена был слабонервным. Надо явить ему наши бесстрашные лики и утешить его. Помогите мне сойти на берег.
  Аттилий, а за ним и Торкват, спрыгнули за борт и очутились по пояс в воде — но в следующий миг им стало уже по шею. Снять с палубы человека веса и комплекции Плиния оказалось нелегкой задачей. С помощью Алексиона префект уселся и, ерзая, съехал в воду. Аттилий с Торкватом подхватили его и, хоть и с трудом, помогли ему удержать голову над поверхностью воды. Затем волна отхлынула и Плиний, проявив редкостное самообладание, высвободился и самостоятельно выбрался на берег.
  — Упрямый старый дурак! — сказал Торкват, глядя, как командующий обнимается с Помпонием. — Великолепный, мужественный, упрямый старый дурак. Он уже дважды чуть не угробил нас, и я готов поспорить, что он еще не раз попытается это сделать, прежде чем загнется сам.
  Аттилий взглянул в сторону Везувия, но в сгущающейся тьме почти ничего не было видно, кроме белеющих гребней волн и, в отдалении, угольно-черной стены падающего камня. Потом небо расколола очередная красная молния.
  — Далеко ли отсюда до Помпей? — спросил инженер.
  — Три мили, — ответил Торкват. — Может, меньше. Похоже, им, беднягам, досталось сильнее всего.
  Ну и ветер! Не следует людям стоять на таком ветру. Нужно укрытие.
  И он побрел к берегу, оставив Аттилия одного.
  Если Стабии в трех милях от Помпей, с подветренной стороны, а от Помпей до Везувия — еще пять миль, значит, эта чудовищная туча тянется самое меньшее на восемь миль в длину. И миль на пять в ширину — если учесть, как далеко она выдается в море. Если Корелия не покинула город сразу же, у нее нет ни малейших шансов на спасение.
  Аттилий постоял некоторое время — а волны бились об него, — а потом услышал, что его зовет префект. Акварий беспомощно повернулся и, сражаясь с прибоем, вышел на берег, чтобы присоединиться к остальным.
  
  Вилла Помпониана находилась совсем неподалеку от того места, где причалила «Минерва», и Плиний предложил всем отправиться туда. Когда Аттилий подошел к ним, они как раз спорили об этом. Перепуганный Помпониан твердил своим пронзительным голосом, что если они уйдут с берега, то потеряют место в лодке. Но Плиний отмахнулся от его возражений.
  — Ждать здесь бессмысленно, — твердо произнес он. — Кроме того, вы вполне можете уплыть с нами, как только ветер переменится и волны немного улягутся. Пойдем, Ливия. Обопрись об мою руку.
  И Плиний, взяв под руку жену Помпония и опершись на Алексиона, зашагал по дороге, а рабы потянулись следом, таща на себе мраморные бюсты, ковры, сундуки и канделябры.
  Плиний старался идти как можно быстрее, и Аттилий подумал: он знает, что должно произойти. Он понял это по результатам наблюдений. И действительно, едва лишь они подошли к воротам виллы, как камнепад обрушился на них, подобно летнему дождю: сперва отдельные тяжелые капли — словно предупреждение, — а потом воздух над миртовыми кустами и мощеным двором как будто вскипел. Аттилия кто-то толкнул сзади, он врезался в человека, шедшего впереди, и они все вместе ввалились в покинутую, неосвещенную виллу. Люди натыкались в темноте на мебель и причитали. Какая-то женщина вскрикнула. Что-то затрещало. Потом откуда-то выплыло бесплотное лицо раба, освещенное снизу масляной лампой. Потом лицо исчезло и раздался знакомый хлопок вспыхивающего факела. Люди сгрудились в круге света, сулящего хотя бы подобие утешения, уже не разбирая, кто тут раб, кто господин. А по терракотовой крыше виллы и ухоженному саду забарабанила пемза. Кто-то взял масляную лампу, сходил и принес свечи и еще факелов, а рабы зажгли их и порасставляли, где только можно, как будто свет мог хоть от чего-то защитить. Вскоре заполненный людьми зал стал выглядеть почти что празднично. И тут Плиний, обняв дрожащего Помпониана за плечи, объявил, что он не прочь перекусить.
  
  Префект не верил в жизнь после смерти. «Ни тело, ни душа не сохранят после смерти никаких ощущений — точно так же, как не имели их до рождения». И тем не менее в течение ближайших нескольких часов он выказал такое мужество, которое выжившие запомнили навсегда. Плиний давно уже решил, что когда смерть придет за ним, он постарается встретить ее, как Марк Сергий — а его Плиний в своей «Естественной истории» назвал самым мужественным из всех людей, что когда-либо жили на свете. В ходе многочисленных военных кампаний Марк Сергий получил двадцать три раны, был искалечен, дважды попадал в плен к Ганнибалу и год провел в цепях. Сергий выехал в свою последнюю битву с железной правой рукой, ибо свою он потерял. Он не добился таких успехов, как Сципион или Цезарь, но, в сущности, разве это важно? «Все прочие победители одолевали людей, — написал о нем Плиний, — но Сергий победил саму фортуну».
  «Победить фортуну» — вот к чему должен стремиться всякий человек. А потому, пока рабы готовили ужин, Плиний сказал потрясенному Помпониану, что он хочет перед трапезой принять ванну, и удалился в сопровождении Алексиона, отмокать в прохладной воде. Он снял грязную одежду и с головой погрузился в воду, что объяла его безмолвием. Вынырнув, Плиний заявил, что желает продиктовать дополнения к наблюдениям — как и акварий, он решил, что манифестация имеет примерные размеры шесть на восемь миль, — потом позволил одному из рабов Помпониана вытереть себя и умастить шафрановым маслом, а потом облачился в чистую тогу, позаимствованную у друга.
  Ужинали впятером: Плиний, Помпониан, Ливия, Торкват и Аттилий. Не самое удачное число с точки зрения этикета. Да и грохот пемзы по крыше не способствовал поддержанию беседы. Но Плиний был рад уже и тому, что получил отдельное ложе и возможность прилечь с удобством. Стол и ложе перенесли из обеденного зала в освещенное помещение. И хоть еды было немного — очаги погасли, и рабы смогли подать лишь холодное мясо, птицу и рыбу, — Помпониан, поддавшись наущению Плиния, возместил это вином. Он велел принести двухсотлетнее фалернское, урожая времен консульства Луция Оптимия. Это был последний кувшин того года («Какой теперь смысл его беречь?» — мрачно заметил хозяин дома).
  В свете свечей благородная жидкость приобрела цвет меда, и после того, как ее перелили из амфоры в графин, но еще до того, как ее разбавили более молодым вином — старое фалернское было слишком терпким, чтобы пить его неразбавленным, — Плиний взял графин у раба и принюхался, вдыхая этот запах, отголосок старой республики. Отголосок времени, рождавшего людей, подобных Катону и Сергию, города, борющегося за то, чтобы превратиться в империю, пыли лагеря Марция. Времени испытания огнем и железом.
  За столом командующий говорил больше всех и очень старался сделать беседу непринужденной. Он, например, всячески избегал упоминаний о Ректине и драгоценной библиотеке виллы Гортензия или о судьбе флота, который, как подозревал Плиний, теперь разметало вдоль всего побережья. (Он вдруг понял, что уже одного этого достаточно, чтобы покончить с собой: он вывел флот в море, не дождавшись императорского дозволения. Тит никогда не простит ему этого.) Вместо этого он говорил о вине. Плиний много знал о вине. Юлия обзывала его «винным занудой». Ну и что? Возраст и общественное положение дают ему право позанудствовать. А если бы не вино, его сердце остановилось бы много лет назад.
  — Хроники гласят, что в год консульства Оптимия лето выдалось в точности таким же, как нынешнее. Долгие жаркие дни, наполненные солнечным светом — «зрелые», как говорят виноделы. — Плиний слегка взболтал вино в бокале и снова понюхал его. — Кто знает? Быть может, двести лет спустя люди будут пить вино урожая нынешнего года и думать — какими мы были? Думать о нашем мастерстве. О нашем мужестве.
  Похоже, камнепад усиливался. Где-то затрещало дерево. Послышался грохот бьющейся черепицы. Плиний оглядел своих сотрапезников. Помпониан вздрогнул, испуганно взглянул на потолок и уцепился за руку жены. Ливия напряженно улыбнулась супругу (она всегда была мужественнее собственного мужа). Торкват, нахмурившись, уставился в пол. Акварий, за все время ужина не сказавший ни единого слова, продолжал безмолвствовать. Плиний ощутил прилив теплых чувств по отношению к акварию — человеку науки, отправившемуся в это плавание ради знаний. Такие люди были ему по душе.
  — Давайте выпьем за гениальное творение римской инженерной мысли, — предложил адмирал, — за Акву Августу, предупредившую нас обо всем — хоть у нас и не хватило ума понять это предупреждение.
  Он поднял свой бокал и взглянул на Аттилия:
  — За Акву Августу!
  — За Акву Августу!
  Они выпили, хотя и не все с равным воодушевлением. «Хорошее вино», — подумал префект, облизнув губы. Превосходное сочетание старого и молодого. В точности, как он сам и этот акварий. А если окажется, что он пил в последний раз в жизни? Что ж, превосходное вино для завершения.
  Потом Плиний объявил, что отправляется спать, — и увидел, что остальные приняли его слова за шутку. Но он уверил их, что говорит абсолютно серьезно. Он приучил себя засыпать по собственному желанию — даже сидя в седле, где-нибудь среди стылых германских лесов. А сейчас — это просто игрушки!
  — Акварий, если не возражаешь, я обопрусь на твою руку.
  И он пожелал всем спокойной ночи.
  Аттилий протянул руку адмиралу, а во вторую взял факел. Они вместе вышли в главный двор. За прошедшие годы Плинию не раз доводилось останавливаться в этом доме. И больше всего он любил этот дворик: игру света на розовых камнях, аромат цветов, воркование, несущееся из голубятни, расположенной над террасой. Но теперь двор был погружен в непроглядную тьму и дрожал от рева рушащихся камней. По обе стороны от крытого перехода все было завалено пемзой, и от пыли, поднятой сухими, ломкими камнями, у адмирала разыгралась одышка. Плиний остановился у двери в ту комнату, которую он обычно занимал, и подождал, пока Аттилий расчистит место и сможет открыть дверь. Интересно, а что случилось с птицами? Может, они улетели перед самым началом манифестации и тем самым подали знак — но рядом не случилось авгура, способного истолковать его? Или они так и сидят где-то в темноте, сбившись в кучу, и вздрагивают под ударами пемзы?
  — Тебе страшно, Марк Аттилий?
  — Да.
  — Это хорошо. Чтобы стать храбрым, нужно сперва испытать страх — по определению.
  Плиний положил руку на плечо аквария.
  — Природа — милосердное божество, — сказал он. — Ее гнев никогда не длится вечно. Пожар угасает. Буря стихает. И это тоже в конце концов пройдет. Вот увидишь. Так что давай пока отдохнем.
  Он прошел в небольшую комнату без окон, а Аттилий прикрыл за ним дверь.
  
  Акварий некоторое время постоял, прислонившись к стене и глядя на сыплющуюся пемзу. Вскоре из спальни донесся громкий храп. «Поразительно!» — подумал Аттилий. То ли Плиний так хорошо притворяется, — но в этом Аттилий сомневался, — то ли старик и вправду уснул. В любом случае — поразительно. Акварий посмотрел на небо. Возможно, Плиний прав, и «манифестация», как он упорно продолжал именовать происходящее, начнет стихать. Но пока что этого не произошло. Скорее уж похоже, что неистовство бури усиливается. Аттилий осознал вдруг, что стук падающих камней звучит не так, как раньше, — более резко, — и что земля у него под ногами подрагивает, в точности как раньше, в Помпеях. Акварий осторожно шагнул наружу из-под крыши галереи, опустил факел пониже к земле — и тут же получил такой удар по руке, что едва не выронил факел. Аттилий подобрал только что упавший камень, прижался к стене и принялся рассматривать свой трофей в свете факела.
  Эти камни были более темными, чем пемза, падавшая ранее. Они были плотнее и крупнее — как будто несколько обломков спаялись воедино. И они били куда сильнее. Дождь из прежних, пенистых белесых камней был неприятен и мог напугать, но он не причинял сильной боли. А от удара таким камнем человек вполне может свалиться без сознания. Сколько же будет продолжаться этот камнепад?
  Аттилий прихватил камень с собой и показал его Торквату.
  — Скверное дело, — сказал он. — Пока мы ели, камни сделались тяжелее.
  Потом акварий обратился к Помпониану:
  — Уважаемый, какие у вас здесь крыши, плоские или островерхие?
  — Плоские, — отозвался Помпониан. — Они сделаны террасами — ну, чтобы любоваться с них на залив.
  «О, да, — подумал Аттилий, — здешние знаменитые виды!» Быть может, если бы местные жители чуть меньше глазели на море и чуть чаще оборачивались и смотрели на гору у них за спиной, они были бы лучше подготовлены к тому, что произошло.
  — А давно ли построен этот дом?
  — Он принадлежал моей семье на протяжении нескольких поколений! — с гордостью объявил Помпониан. — А что?
  — Здесь небезопасно оставаться. Вес камня увеличивается, а перекрытия здесь старые — рано или поздно балки не выдержат. Нам нужно выбираться наружу.
  Торкват взвесил камень на ладони.
  — Наружу? Вот под это?
  Несколько мгновений все молчали. Затем Помпониан начал причитать, что им конец, что надо им было сразу же принести жертву Юпитеру, как он и предлагал — но его никто не стал слушать!..
  — Умолкни! — прикрикнула на него жена. — У нас есть подушки. Подушки и простыни. Мы можем укрыться от камней.
  — Где Плиний? — спросил Торкват.
  — Спит.
  — Похоже, он примирился с мыслью о смерти. Чего стоила вся эта чушь насчет вина! Но я покамест не готов умереть. А ты?
  — И я.
  Аттилий сам поразился тому, сколь тверд был его ответ. После смерти Сабины он словно утратил способность чувствовать, и если бы тогда ему сказали, что его земной путь близится к концу, его мало бы беспокоило, каким именно образом он прервется. Но теперь это все куда-то делось.
  — Тогда давай возвращаться на берег.
  Ливия кликнула рабов и велела им собирать подушки и простыни, а Аттилий поспешил во двор. Плиний продолжал храпеть. Аттилий постучался и попытался открыть дверь, но ее снова успело завалить, хоть времени прошло совсем немного. Ему пришлось присесть и разгрести камни, и лишь после этого он распахнул дверь и ввалился в спальню с факелом в руках. Аттилий потряс командующего за плечо. Старик застонал, открыл глаза и тут же сощурился.
  — Отстань от меня.
  И он попытался перевернуться на другой бок. Аттилий не стал с ним спорить. Он просто подхватил Плиния под мышки и рывком поднял на ноги. Пошатываясь под солидным весом, он поволок протестующего префекта к дверям. И едва лишь они очутились за порогом, как раздался треск и часть крыши обрушилась.
  
  Они накрыли головы подушками, так, чтобы их углы защищали уши, и привязали полосами ткани, надежно закрепив под подбородком. Эти раздувшиеся белые головы придавали людям вид каких-тослепых подземных насекомых. Затем каждый взял факел или лампу, положил руку на плечо впереди-стоящего — только Торкват ни за кого не держался, потому что шел первым; а вместо подушки у него был шлем, — и они двинулись к берегу сквозь каменный ливень.
  Вокруг царило буйство стихий: рокот моря, грохот каменной бури, треск ломающихся крыш. Время от времени очередной камень падал Аттилию на голову, и в ушах у аквария начинало звенеть; он не испытывал ничего подобного с тех самых пор, как вышел из детского возраста и учителя перестали отвешивать ему оплеухи. Их словно гнали сквозь строй — как будто боги наградили Вулкана триумфом, и он избрал эту болезненную процедуру, лишающую людей всякого достоинства, чтобы унизить своих пленников. Они продвигались медленно, увязая по колено в слое пемзы. Продвижение их колонны еще больше замедлял префект: Плиний упорно шел вперед, но с каждым шагом дышал все тяжелее. Он держался за Алексиона, а за него держался Аттилий. За акварием шла Ливия, за ней — Помпониан, а уже за ним хвостом тянулись рабы с факелами.
  Каменный град смел с дороги беженцев, но внизу, на берегу, виднелся свет. Туда-то Торкват и повел своих спутников. Несколько жителей Стабий и матросы с «Минервы» разломали какую-то разбившуюся лодку и развели костер. Они соорудили рядом с костром некое подобие навеса, при помощи дюжины весел и прочного паруса с либурны. Некоторые беженцы явились сюда молить об укрытии, и теперь несколько сотен человек толпились и толкались, пытаясь спрятаться под навес. Они совершенно не желали делиться навесом с какими-то при-шлыми типами отвратительного вида, и насмешки уже грозили перерасти в потасовку. Но тут Торкват крикнул, что с ним — префект Плиний и что он распнет всякого моряка, который посмеет не подчиниться приказу.
  Люди поворчали, но место расчистили, и Алексион с Аттилием осторожно опустили Плиния на песок. Командующий слабым голосом попросил воды. Алексион взял у какого-то раба бутыль из тыквы и поднес к губам Плиния. Тот сделал глоток, закашлялся и лег на бок. Алексион отвязал свою подушку и подложил Плинию под голову. Потом посмотрел на Аттилия. Акварий пожал плечами. Ему казалось, что в таких условиях старик долго не протянет.
  Аттилий повернулся и оглядел наскоро сооруженное укрытие. Сюда набилось столько народу, что люди не могли пошевелиться. Крыша провисала под весом пемзы, и время от времени двое матросов тыкали в нее веслами и стряхивали камни. Слышался детский плач. Какой-то мальчик, всхлипывая, звал маму. Взрослые молчали. Аттилий попытался прикинуть, который сейчас час. По его расчетам выходило, что середина ночи. Но ничего нельзя было утверждать наверняка. Даже если бы уже настал рассвет, они бы этого не заметили. Сколько же они смогут продержаться? Рано или поздно голод, жажда или давление пемзы, наваливающейся со всех сторон на их самодельный шатер, вынудит их покинуть берег. И что их ждет тогда? Медленная смерть от удушья под грудой камней? Или какая-нибудь иная смерть, столь причудливая и затянутая, что человек не в силах ее измыслить? А Плиний еще считает Природу милосердным божеством!
  Акварий сдернул подушку со вспотевшей головы — и услышал чей-то хриплый голос. Кто-то звал его по имени. Из-за тесноты и полутьмы Аттилий сперва не понял, кто это был, — и даже тогда, когда человек протолкался к нему, инженер не сразу его узнал. Казалось, будто этот несчастный сделан из камня: лицо его было мертвенно-бледным от пыли, а слипшиеся волосы торчали во все стороны, словно у Медузы. И лишь когда человек назвался — «это я, Луций Попидий!» — Аттилий понял, что перед ним один из эдилов Помпей.
  Аттилий схватил его за руку:
  — Что с Корелией? Она с тобой?
  — Моя мать... — заплакал Попидий. — Я не мог больше нести ее. Мне пришлось ее оставить.
  Аттилий встряхнул его за плечи:
  — Где Корелия?!
  Глаза Попидия были как пустые отверстия на лице-маске. Он напоминал сейчас одну из древних статуй, украшавших его дом. Попидий судорожно сглотнул.
  — Ты трус, — сказал Аттилий.
  — Я пытался увести ее, — проскулил Попидий. — Но этот безумец запер ее в комнате.
  — Так ты ее бросил?
  — А что мне оставалось делать? Он хотел запереть нас всех! — Попидий уцепился за тунику Аттилия. — Возьми меня с собой! Ведь это же Плиний, да? У тебя есть корабль? Умоляю, возьми меня — я больше не могу оставаться один...
  Аттилий оттолкнул его и, пошатываясь, двинулся к выходу. Костер, заваленный камнями, погас, и берег накрыло тьмой. Это напоминало скорее тьму в наглухо запертой комнате, чем обычную ночную темноту. Аттилий, напрягая зрение, попытался разглядеть хоть что-нибудь в той стороне, где находились Помпеи. А что, если и вправду настал конец мира? Что, если сама сила, служившая для мира связующим началом — логос, как именуют ее философы, — ныне рассыпается в прах? Аттилий опустился на колени и погрузил руки в песок. И когда тот потек у него между пальцами, Аттилий вдруг понял, что все будет уничтожено: он сам, Плиний, Корелия, библиотека в Геркулануме, флот, города, стоящие вокруг залива, акведук, Рим, цезарь — все живое, все, возведенное руками человека. Все сметет каменный поток и бушующее море. От них не останется ни следа. Не останется даже памяти. Он умрет здесь, на берегу, вместе со всеми остальными, и их кости превратятся в прах.
  Но гора еще не покончила с ними. Аттилий услышал женский крик и поднял взгляд. Вдали в небесах разгоралась сверхъестественная огненная корона.
  ВЕНЕРА
  25 августа
  ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ИЗВЕРЖЕНИЯ
  Inclinatio
  [00.12]
  Наступает такой момент, когда магма извергается в таком количестве и с такой быстротой, что плотность колонны извержения становится слишком велика, и стабильность конвекции нарушается. Это вызывает обрушение колонны, порождающее, в свою очередь пирокластические течения и волны, куда более смертоносные, чем выброс обычной тефры.
  «Вулканы, планетарная перспектива»
  Этот свет медленно перемещался вниз, справа налево. Серповидная светящаяся туча — так ее назвал Плиний — ползла по западному склону Везувия, оставляя за собой россыпь огней. Были среди них и отдельные мерцающие огоньки — вспыхнувшие дома и виллы, — и целые полосы пламени — горящий лес. Яркие, пляшущие красно-оранжевые полотнища пламени прорвали дыры в покрове тьмы. Серп двигался неумолимо и безжалостно — за время его продвижения можно было успеть сосчитать до ста, — потом вспыхнул на миг и исчез.
  — Манифестация вступила в следующую фазу, — диктовал Плиний.
  Аттилию этот серп с его загадочным возникновением, безмолвным продвижением и таинственным исчезновением показался неизъяснимо зловещим. Раз он вырвался из расколотой вершины горы, то должен был докатиться до самого моря. Аттилий вспомнил плодородные виноградники, тяжелые, налитые соком гроздья, скованных рабов... В этом году не будет урожая. Ни хорошего, ни плохого — никакого.
  — Конечно, отсюда судить трудно, — сказал Торкват, — но складывается впечатление, что это огненное облако должно было наползти на Геркуланум.
  — Но не похоже, чтобы там начался пожар, — отозвался Аттилий. — Эта часть побережья по-прежнему во тьме. Как будто город просто взял и исчез...
  Они смотрели на подножие горы, выискивая хотя бы пятнышко света — но там ничего не было.
  Люди, собравшиеся на берегу, находились на грани паники. До них донесся запах пожарища и пепла, сопровождаемый едкой вонью серы. Кто-то крикнул, что их тут всех похоронит заживо. Люди рыдали, а громче всех — Луций Попидий, оплакивающий мать. А потом один из матросов, тыкавших в парусиновую крышу веслом, крикнул, что парус больше не провисает — и паника утихла.
  Аттилий осторожно высунул руку из-под навеса ладонью вверх, словно проверяя, нет ли дождя. Моряк был прав. Камни продолжали падать, но буря была уже не такой неистовой. Как будто гора нашла другое применение своей злобной энергии; размеренный камнепад сменился стремительным потоком огня. И в этот миг Аттилий принял решение. Лучше умереть, пытаясь сделать хоть что-то, лучше уж упасть на обочине дороги и остаться лежать в безымянной могиле, чем прятаться в этом непрочном укрытии, забитом перепуганными людьми, безвольно глазеющими на все это и ожидающими конца. Аттилий нащупал сброшенную ранее подушку и нахлобучил ее на голову, а потом зашарил по песку, разыскивая полосу ткани. Торкват негромко поинтересовался, что он собрался делать.
  — Я ухожу.
  — Уходишь? — Плиний смерял его пристальным взглядом. Префект полулежал на песке, а вокруг были разложены его записи, придавленные для надежности кусками пемзы. — Ты никуда не пойдешь. Я запрещаю тебе уходить.
  — При всем моем уважении, Плиний, я подчиняюсь своему начальству в Риме, а не тебе.
  Аттилий с удивлением подумал, что никто из рабов не попытался бежать. Интересно, почему? Наверное, все дело в привычке. В привычке, да еще в том, что бежать им, в сущности, некуда.
  — Но ты нужен мне здесь. — В хриплом голосе Плиния проскользнули льстивые нотки. — А вдруг со мной что-нибудь случится? Кто-то же должен позаботиться о моих записях и сохранить их для потомков?
  — Это могут сделать и другие. А я предпочитаю попытать счастья на дороге.
  — Но ты же человек науки, акварий! Я это вижу. Именно потому ты отправился с нами. Ты куда более ценен для меня здесь. Торкват, останови его.
  Капитан заколебался, потом расстегнул ремень под подбородком и снял шлем.
  — Возьми. Металл защищает лучше, чем перья. Аттилий попытался возразить, но Торкват просто сунул шлем ему в руки.
  — Бери. И удачи тебе.
  Шлем оказался впору. Аттилий никогда прежде не носил шлема. Он встал и взял факел. Он чувствовал себя, словно гладиатор, которому предстоит вот-вот шагнуть на арену.
  — Но куда ты пойдешь?! — воскликнул Плиний.
  Аттилий шагнул наружу. Легкие камни забарабанили по шлему. Вокруг было темно. Мглу рассеивали лишь несколько факелов, воткнутых в песок вокруг навеса, да далекий погребальный костер Везувия.
  — В Помпеи.
  
  Торкват сказал, что между Стабиями и Помпеями три мили. По хорошей дороге, в погожий день — час ходьбы. Но проклятая гора изменила все законы пространства и времени, и Аттилию казалось, будто он вообще не трогается с места.
  Ему удалось без особых затруднений подняться с берега на дорогу. Ему повезло еще и в том, что с этой дороги Везувий был виден постоянно — его огни служили акварию ориентиром. Аттилий знал, что если продолжать идти в их сторону, никуда не сворачивая, то рано или поздно он придет в Помпеи. Но ему приходилось идти против ветра, и потому, как он ни втягивал голову в плечи и как ни наклонял ее — в результате его мир сузился до его собственных белеющих в темноте ног и камней под ними, — дождь из пемзы бил ему в лицо, и вскорости рот и нос Аттилия забились пылью. Акварий на каждом шагу погружался в пемзу по колено. Это было все равно что взбираться по груде гравия или идти по амбару, заполненному зерном: бесконечный, безликий склон натирал кожу и терзал мышцы. Аттилию приходилось останавливаться через каждую сотню шагов и, придерживая факел, вытягивать из вязкой пемзы сперва одну ногу, затем другую, и вытряхивать из сандалий набившиеся туда камешки.
  Его терзало страшное искушение прилечь и отдохнуть, но Аттилий боролся с ним, ибо не раз уже спотыкался о тела тех, кто поддался этому искушению. В свете факела вырисовывались неясные очертания, намеки на человеческую фигуру; лишь изредка виднелась торчащая нога или бессильно скрюченная рука. Но на этой дороге умирали не только люди. Аттилий натолкнулся на упряжку волов, увязшую в каменных заносах, а потом — на лошадь, павшую прямо в оглоблях брошеной повозки. Повозку загрузили слишком сильно, и лошади не под силу оказалось ее волочь. Каменный конь, впряженный в каменную повозку. Все это напоминало видения, призраки, на краткий миг возникающие в освещенном круге. Аттилий предпочел бы не видеть всего этого. Так было бы легче. Иногда свет факела выхватывал из темноты не только мертвых, но и живых. Мужчина с кошкой в руках. Молодая женщина, совершенно нагая, явно лишившаяся рассудка. Семейная пара, зачем-то несущая на плечах, словно бревно, длинный бронзовый канделябр — мужчина впереди, женщина позади. Все они двигались навстречу Аттилию. С обочин дороги то и дело слышались крики и стоны; такие, должно быть, несутся над полем боя после окончания побоища. Аттилий не останавливался. Он не выдержал один-единственный раз, когда услышал детский голос. Ребенок звал родителей. Аттилий остановился, прислушался и некоторое время шарил вокруг, пытаясь понять, откуда же доносился голос. Он окликал ребенка, но тот затих — должно быть, испугался незнакомого человека, — и некоторое время спустя Аттилий отказался от поисков.
  Все это длилось несколько часов.
  В какой-то момент на вершине Везувия снова возникло серповидное светящееся облако и поползло вниз, примерно по тому же самому пути. На этот раз облако светилось сильнее, и когда оно достигло берега — во всяком случае, Аттилий предположил, что это был берег, — оно, прежде чем угаснуть, накатилось на море. И снова на это время камнепад ослабел. Но на этот раз облако скорее тушило огни на склонах горы, чем разжигало их. Вскоре после этого факел Аттилия начал мигать. Большая часть смолы уже прогорела. Инженер прибавил шагу. Страх вызвал новый прилив сил. Аттилий знал, что умрет, если останется в темноте, совершенно беспомощный. И когда этот момент настал, он оказался воистину ужасен — даже ужаснее, чем представлял Аттилий. Он ничего больше не видел — даже собственную руку. Даже если подносил ее к самым глазам.
  Огни на склонах Везувия тоже угасли; лишь изредка откуда-то взлетали крохотные фонтанчики оранжевых искр. Красные молнии озаряли нижнюю часть черной тучи розоватыми отсветами. Аттилий уже не понимал, в какую сторону движется. Он был совсем один, уставший донельзя. Он увязал в пемзе, а земля дрожала у него под ногами. Акварий отшвырнул погасший факел и упал ничком. Он раскинул руки и остался так лежать, чувствуя, как плечи его медленно накрывает каменная мантия. В этом было что-то успокаивающее, как в детстве, когда он забирался в кровать и заворачивался в одеяло. Аттилий прижался щекой к теплым камням и расслабился. Его заполнило безграничное ощущение покоя. Если это и есть смерть, значит, она не так уж плоха. Аттилий понял, что способен принять ее — и даже обрадоваться ей, как можно радоваться отдыху после целого дня изнурительной работы где-нибудь на аркаде акведука.
  Он уснул и увидел во сне, что почва расплавилась, и он вместе с потоком камней летит к центру земли.
  
  Аттилия разбудил жар и запах гари.
  Он не знал, сколько проспал. Во всяком случае, достаточно долго, чтобы его почти засыпало. Он лежал в собственной могиле. Запаниковав, Аттилий принялся разгребать пемзу и вскоре услышал шорох скатывающихся с него камней — завал начал поддаваться. Акварий приподнялся, потряс головой, сплюнул, пытаясь избавиться от пыли во рту, и поморгал. Он все еще находился по пояс в пемзе.
  Дождь из пемзы почти прекратился — уже знакомое предостережение, — и вдали, почти прямо впереди, Аттилий снова увидел знакомый серп светящегося облака. Только на этот раз оно, вместо того чтобы двигаться словно комета, справа налево, быстро спускалось вниз, растекаясь в стороны. За облаком вплотную следовала полоса тьмы, но несколько мгновений спустя она сменилась пламенем пожаров; огонь нашел себе новую пищу на южном склоне горы. Обжигающий ветер донес раскатистый рокот. Будь сейчас на месте Аттилия Плиний, он непременно сменил бы метафору и назвал это явление не облаком, а волной — кипящей волной красного раскаленного пара, ожегшей Аттилию лицо, да так, что на глаза у него навернулись слезы. Он почувствовал запах паленых волос — его собственных.
  Аттилий принялся извиваться, пытаясь освободиться от хватки пемзы, и тут небо озарила кошмарная сернистая заря. Посредине маячило нечто темное, и Аттилий понял, что это и есть город — только освещенный красным светом — и что до него меньше полумили. Стало светлее. Аттилий разглядел городские стены и сторожевые башни, колонны храма, оставшегося без крыши, ряд незрячих окон — и людей. Точнее, тени людей, бегущие в панике вдоль крепостной стены. Видение оставалось отчетливым лишь несколько мгновений, но Аттилий успел узнать Помпеи. А потом свечение медленно угасло и увлекло город обратно во тьму.
  Diluculum
  [06.00]
  Это очень опасно — считать, что после завершения начальной фазы извержения все самое страшное уже позади. Предсказать конец извержения еще труднее, чем предсказать его начало.
  «Энциклопедия вулканов»
  Аттилий снял шлем и принялся работать им, словно ковшом, — зачерпывал пемзу и кидал назад через плечо. Через некоторое время он увидел белесые очертания собственных рук. Аттилий перестал копать и в изумлении поднял руки. Казалось бы, ну что тут такого — увидеть собственные руки! И все же акварий не сдержал радостного возгласа. Наступало утро. На свет пытался появиться новый день. И он, Аттилий, все еще был жив.
  Аттилий покопал еще немного, вытащил ноги и заставил себя встать. Заново вспыхнувшие огни пожаров на Везувии вернули ему способность ориентироваться. Быть может, это было лишь плодом его воображения, но Аттилий был уверен, что видит очертания города. Перед ним расстилалась слегка холмистая равнина, усыпанная пемзой. Аттилий двинулся в сторону Помпей. И снова он проваливался по колено — грязный, вспотевший, умирающий от жажды, задыхающийся от едкой вони, обжигающей нос и рот. Аттилий предположил, — исходя из того, что городские стены высились совсем рядом, — что он находится где-то на территории порта. А значит, где-то тут должна находиться река. Но пемза засыпала Сарн и превратила его в каменную пустыню. Сквозь завесу пыли по сторонам смутно вырисовывались какие-то невысокие стены. Аттилий подошел поближе и понял, что это не ограда, а здания, погребенные под камнем здания, и что он бредет по улице на высоте крыш. Слой пемзы достигал здесь самое меньшее семи-восьми футов.
  Аттилию не верилось, что люди могли выжить под этим камнепадом. И все же они выжили. Раньше он видел их на городских стенах, а теперь увидел совсем рядом. Они выбирались из дыр в земле, из гробниц собственных домов — поодиночке, парами, целыми семьями. Аттилий увидел даже мать с младенцем. Они стояли в этих странных коричневых сумерках, стряхивали пыль с одежды и смотрели на небо. Каменный дождь прекратился — лишь изредка падали отдельные куски пемзы. Но Аттилий был уверен, что он возобновится. Тут прослеживалась схема. Чем сильнее волна раскаленного воздуха, прокатившегося по склону, тем больше энергии она высасывает из бури и тем больше время затишья. Но волны усиливались — это было очевидно. Первая, похоже, обрушилась на Геркуланум. Вторая перемахнула через него и докатилась до моря. Третья добралась почти до самых Помпей. Следующая вполне могла захлестнуть город с головой. Потому Аттилий продолжал безостановочно двигаться вперед.
  Порт исчез целиком и полностью. Кое-где из моря пемзы торчали мачты; лишь изломанный ахтерштевень или смутные очертания корпуса позволяли догадаться, что когда-то здесь стояло судно. Аттилий слышал шум моря, но шум этот доносился откуда-то издалека. Очертания побережья изменились. Время от времени земля вздрагивала, и откуда-нибудь доносился грохот рушащейся стены или провалившейся крыши. По небу с шипением пронесся огненный шар и врезался в колонну храма Венеры. Вспыхнул пожар. Идти стало труднее. Аттилий почувствовал, что начал подниматься вверх по склону. Он попытался восстановить в памяти прежний облик порта — извилистые дороги, поднимающиеся от молов и пристаней к городским воротам. Иногда в дымном воздухе проступал свет факела и кто-то проходил мимо Аттилия. Инженер ожидал, что выжившие будут пользоваться малейшей возможностью бежать из Помпей, — но оказалось, что это не так. Напротив — люди возвращались в Помпеи. Но зачем? Должно быть, затем, чтобы отыскать что-то потерянное. Чтобы посмотреть, нельзя ли спасти какие-то свои пожитки. Чтобы пограбить. Аттилию хотелось сказать им, чтобы они бежали отсюда, пока можно, но ему не хватало дыхания. Какой-то мужчина обогнал Аттилия, оттолкнув его с дороги; он пробирался через каменные наносы, дергаясь, словно марионетка.
  Аттилий добрался до верха пологой дороги. Он шарил в тусклом полумраке, пока не наткнулся на угол крепостной стены и не нашел проход; от некогда огромных ворот остался лишь низкий туннель. Аттилий с легкостью достал бы до его сводчатого потолка. Какой-то человек — он двигался тяжело и неуклюже — нагнал Аттилия и схватил его за руку.
  — Ты не видел мою жену?
  Неизвестный держал маленькую масляную лампу, ладонью заслоняя огонек от ветра — молодой, красивый мужчина. Он выглядел до нелепости аккуратно, как будто просто вышел пройтись перед завтраком. Аттилий заметил, что даже ногти его носят следы недавнего маникюра.
  — Прости, но...
  — Юлия Феликса. Ты наверняка ее знаешь. Ее все знают.
  Голос мужчины дрожал.
  — Эй, кто-нибудь видел Юлию Феликсу? — крикнул он.
  Аттилий заметил краем глаза какое-то движение и понял, что в воротах прячется около дюжины человек. Они стояли, сбившись в кучу.
  — Ее здесь не было, — пробормотал кто-то. Мужчина застонал и, пошатываясь, побрел в город.
  — Юлия! Юлия!
  Мерцающий огонек лампы исчез в полутьме, но еще некоторое время Аттилий слышал его голос, продолжавший звать Юлию.
  — Что это за ворота? — громко спросил Аттилий.
  — Стабиевы, — ответил ему тот же самый человек.
  — Значит, по этой дороге можно подняться до Везувиевых врат?
  — Не говори ему ничего! — прошипел кто-то. — Это какой-то чужак! Он пришел, чтобы ограбить нас!
  На дороге показалось еще несколько человек с факелами.
  — Воры! — завизжала какая-то женщина. — Они пришли за нашим имуществом, а его некому охранять! Воры!
  Клич был кинут. Кто-то выругался, и внезапно узкий проход превратился в мешанину теней и факелов. Акварий принялся протискиваться вперед, придерживаясь рукой за стену. Раздалось очередное ругательство, и чьи-то пальцы сомкнулись на лодыжке Аттилия. Аттилий вырвал ногу из захвата. Он добрался до выхода из ворот и, оглянувшись, увидел, как какой-то женщине ткнули факелом в лицо и ее волосы вспыхнули. Ее крик погнал Аттилия прочь. Он развернулся и попытался побежать, в надежде избегнуть потасовки. Но казалось, будто она вытягивала людей из соседних улиц. Откуда-то из полутьмы возникали мужчины и женщины, тени среди теней, и скользили вниз по склону, чтобы присоединиться к драке.
  Безумие. Город, заполненный безумцами.
  Инженер брел вверх по склону, желая сориентироваться. Он был уверен, что эта дорога действительно ведет к Везувиевым вратам — он видел оранжевые языки пламени, пляшущие на горном склоне, — а это означало, что он находится где-то неподалеку от дома Попидиев. Дом должен стоять на этой самой улице. Слева от Аттилия обнаружилось какое-то большое здание; крыша его обрушилась, и где-то внутри что-то горело. Сквозь окна виднелось огромное бородатое лицо Вакха. Что это — театр? Справа виднелись приземистые силуэты домов, напоминающие ряд сточенных зубов; над слоем камней поднималось лишь несколько футов стен. Аттилий свернул вправо, поближе к домам. Мелькали факелы. Кое-где горели костры. Люди лихорадочно копали, кто-то — при помощи обломков досок, а кто-то — просто голыми руками. Другие выкликали имена или вытаскивали из-под завалов сундуки, ковры, обломки мебели. Какая-то старуха истерично вопила. Двое мужчин дрались из-за какой-то вещи — Аттилий не разглядел, из-за чего именно, — а еще один убегал, прижимая к груди мраморный бюст.
  Из полумрака над головой Аттилия проступила упряжка лошадей, застывших на галопе. Аттилий несколько мгновений очумело пялился на них, пока до него не дошло, что это — тот самый памятник, который стоял посреди большого перекрестка. Аттилий немного спустился, миновал пекарню — или, точнее, то место, где она должна была находиться, — и наконец-то разглядел на стене, на уровне своего колена, едва различимую надпись: «Соседи поддерживают избрание Луция Попидия Секунда на пост эдила. Он докажет, что достоин этого».
  
  Аттилий кое-как протиснулся внутрь через окно, выходящее на боковую улицу, и побрел по каменным завалам. Он звал Корелию, но никто не откликался. И вообще вокруг не заметно было ни малейших признаков жизни.
  Во внутренней планировке домов можно было ориентироваться даже сейчас, благодаря стенам верхнего этажа. Крыша атриума рухнула, но ровная площадка рядом с ней явно указывала на место, где прежде находился плавательный бассейн. А за ним должен располагаться второй дворик. Аттилий заглянул в одну из комнат бывшего верхнего этажа. Обломки мебели, осколки глиняной посуды, обрывки настенных драпировок. Даже покатые крыши и те просели под весом камней. Куски пемзы валялись вперемешку с терракотовой черепицей, кирпичами, обломками балок. Аттилий нашел пустую птичью клетку на том месте, где когда-то был балкон, и пробрался через него в покинутую спальню. Эта комната определенно принадлежала молодой женщине: разбросанные украшения, гребень, разбитое зеркало. В царящем полумраке кукла, наполовину засыпанная обломками рухнувшей крыши, до нелепости напоминала ребенка. Аттилий поднял с кровати смятую ткань — сперва он принял ее за покрывало, но потом увидел, что это плащ. Он подергал дверь. Заперто. Он сел на кровать и повнимательнее осмотрел плащ.
  Он никогда не обращал особого внимания на женские наряды. Сабина часто говорила, что он не заметил бы, даже если бы она оделась в лохмотья. Но этот плащ принадлежал Корелии — в этом он был уверен. Попидий сказал, что Корелию заперли в ее комнате — а эта спальня принадлежала женщине. Но тела здесь не было. Ни здесь, ни снаружи. И впервые в душе у Аттилия вспыхнула надежда: Корелии удалось бежать! Но когда? И куда?
  Он перебросил плащ через руку и попытался представить, что в такой ситуации стал бы делать Амплиат. Предположим, он запер все выходы и велел всем сидеть у себя. Но затем, где-то ближе к вечеру, настал такой момент, когда крыша начала обваливаться, и даже Амплиат должен был понять, что старый дом превратился в ловушку. А он был не такой человек, чтобы сдаться без боя и безропотно ждать смерти. Впрочем, он не стал бы и бежать из города. Это было бы на него не похоже. Да и кроме того, к тому моменту уже нельзя было уйти далеко. Нет. Он должен был отвести свое семейство в какое-нибудь безопасное место.
  Аттилий прижал плащ Корелии к лицу и вдохнул ее запах. Быть может, она пыталась убежать от отца. Она достаточно сильно его ненавидела. Но он никогда не позволил бы ей уйти. Аттилий представил, как обитатели этого дома устраивают процессию вроде той, которая удалялась с виллы Помпониана в Стабиях. Подушки или одеяла — обвязать голову. Факелы — чтобы освещать дорогу. И вперед, под каменный дождь. И куда дальше? Где здесь безопасное место? Где отыскать достаточно крепкую крышу, способную выдержать вес восьмифутового слоя пемзы? Никакая плоская крыша на это не способна — об этом даже и говорить нечего. Нужно что-то, построенное в соответствии с современными традициями. Лучше всего — купол. Но где здесь, в Помпеях, найти современный купол?
  Аттилий выронил плащ и кинулся обратно на балкон.
  
  Улицы заполнились людьми; они сновали туда-сюда в полумраке, словно муравьи по разрушенному муравейнику. Некоторые брели совершенно бесцельно: безразличные ко всему, сбитые с толку, по-мешавшиеся от горя. Аттилий увидел, как какой-то мужчина принялся спокойно раздеваться и аккуратно складывать одежду, как будто он собрался купаться. Другие двигались вполне осмысленно, в соответствии со своими планами поисков или бегства. Воры — или, быть может, законные владельцы; кто мог бы сейчас сказать точно? — тащили в переулки всякое имущество. Но хуже всего были те, кто бродил, тоскливо выкликая имена. Кто-нибудь видел Фелиция? Ферузу? Верия? Аппулею, жену Наркисса? Спекулию? Юриста Теренция Неона? Родители оказались разлучены с детьми. Дети плакали на развалинах домов. Время от времени кто-нибудь кидался с факелом в руках навстречу Аттилию, приняв его за кого-то другого — за отца, за мужа, за брата. Аттилий отстранял этих людей, отмахиваясь от их расспросов. Он был занят. Он считал кварталы, мимо которых проходил. Один, два, три... Каждый квартал, казалось, тянулся целую вечность. Аттилию оставалось лишь надеяться, что память его не подводит.
  На южном склоне горы горело не менее сотни огней — словно причудливое созвездие, повисшее прямо над головами людей. Аттилий уже научился различать разновидности пламени, порожденного Везувием. Эти огни были безопасны — последствия уже свершившегося события. А вот ожидание очередного раскаленного облака, которое должно было вновь появиться над вершиной горы, наполняло Аттилия ужасом и гнало его вперед по разрушенному городу, заставляя забыть и про изнеможение, и про боль в ногах.
  За углом четвертого квартала он обнаружил ряд лавок, на три четверти засыпанных камнем, взобрался по пемзовому склону на низкую крышу и присел у ее гребня. Гребень крыши отчетливо вырисовывался на фоне неба. Должно быть, где-то за ним находился какой-то источник света. Аттилий осторожно выглянул из-за гребня. За ровной площадкой, засыпанным строительным двором, виднелись девять высоких окон бани, построенной Амплиатом, и все они были ярко — вызывающе ярко — освещены факелами и множеством масляных ламп. Аттилий разглядел изображения богов на дальней стене и на их фоне — силуэты людей. Не хватало лишь музыки, чтоб решить, будто он видит какое-то празднество.
  Аттилий соскользнул с крыши во двор и зашагал к термам. Освещение было столь ярким, что он отбрасывал тень. Подойдя поближе, инженер увидел, что силуэты эти принадлежат рабам. Они убирались в трех больших помещениях, раздевалке, терпидариуме и калдариуме, — вычищали оттуда пемзу. Самые большие груды они убирали большими деревянными лопатами, словно раскидывали сугробы, а заносы поменьше просто выметали. За рабами надзирал Амплиат и покрикивал, чтобы они работали получше. Время от времени он сам хватался за лопату или метлу и показывал, как именно это делается, а потом снова принимался бродить по бане взад-вперед. Аттилий, пользуясь тем, что его не видно в полумраке, несколько мгновений наблюдал за происходящим, а потом осторожно двинулся к среднему помещению, терпидариуму. Именно оттуда вел проход в калдариум, помещение с куполообразной крышей.
  Проскользнуть внутрь незаметно не представлялось возможным, и потому Аттилий просто вошел через открытое окно и зашагал через завалы пемзы. Пемза хрустела под ногами. Рабы изумленно уставились на него. Аттилий уже преодолел половину пути до парилки, когда его заметил Амплиат и с возгласом «акварий!» кинулся к нему наперерез, улыбаясь и раскинув руки, словно для объятия.
  — Акварий! Я ждал тебя!
  Висок Амплиата был рассечен, и волосы с левой стороны головы слиплись от крови. Щеки были расцарапаны, и кровь проступала через слой белой пыли, оставляя в ней красные бороздки. Уголки рта были приподняты, словно у театральной маски комедианта. В неестественно широко распахнутых глазах отражался яркий свет. Прежде, чем Аттилий успел хоть что-то ответить, Амплиат заговорил снова:
  — Нам нужно, чтобы акведук заработал немедленно. Ты же видишь — у нас все готово. Если только вода пойдет, мы можем открыть термы уже сегодня.
  Амплиат говорил очень быстро; слова так и сыпались из него. Казалось, будто он начинает новую фразу, еще не успев закончить предыдущую. Ему так много нужно было высказать!
  — Людям необходимо, чтобы в городе хоть что-то работало нормально. Им нужно будет вымыться — это очень грязная работа, наводить порядок в городе. Но это не все! Это символ, который позволит им объединиться. Если они увидят, что термы работают, это придаст им уверенность. Уверенность — это ключ ко всему. А ключ к уверенности — вода. Вода — это все. Ты меня понимаешь? Ты мне нужен, акварий. Предлагаю пятьдесят процентов. Что скажешь?
  — Где Корелия?
  — Корелия? — Глаза Амплиата вспыхнули. Он почуял возможную сделку. — Ты хочешь Корелию? В обмен на воду?
  — Возможно.
  — Брак? Я охотно над этим подумаю. Он ткнул пальцем в сторону.
  — Она там. Но я хочу, чтобы все условия были оформлены официально, через моих юристов.
  Аттилий развернулся и зашагал прочь. Он прошел через узкий проем и оказался в лакониуме. Факелы, закрепленные на стенах, освещали небольшую парилку с ее куполообразным потолком. На каменный скамьях вдоль стен сидели Корелия, ее мать и брат. Напротив устроился управитель, Скутарий, и великан-привратник, Массаво. Второй выход из помещения вел в калдариум. Корелия подняла голову и взглянула на вошедшего аквария.
  — Нам нужно уходить, — сказал Аттилий. — Всем. Немедленно.
  За спиной у него возник Амплиат и перегородил проход.
  — О, нет! — вскричал он. — Никто никуда не пойдет! Мы уже пережили самое худшее. Нам уже незачем бежать. Вспомни пророчество сивиллы.
  Аттилий, не обращая на него внимания, продолжал говорить с Корелией. Девушка сидела недвижно, словно парализованная.
  — Послушай! Камнепад — не главная опасность. Когда камнепад прекращается, со стороны горы дует огненный ветер. Я его видел. Он уничтожает все на своем пути.
  — Нет-нет! Самое безопасное место — здесь, — решительно заявил Амплиат. — Уж вы мне поверьте! Тут стены в три фута толщиной.
  — Ты хочешь спрятаться от жара в парилке? Не слушайте его! Если раскаленное облако дойдет сюда, вы изжаритесь, словно в печи! Корелия...
  Он протянул руки к девушке. Та быстро метнула взгляд на Массаво. Аттилий понял, что они здесь сидят под охраной. Лакониум стал для них тюремной камерой.
  — Никто никуда не пойдет, — повторил Амплиат. — Массаво!
  Аттилий схватил Корелию за руку и попытался вытащить ее из комнаты, прежде чем Массаво успеет их остановить, но великан-привратник оказался слишком проворен. Он прыгнул им наперерез, и когда Аттилий попытался оттолкнуть его в сторону, нубиец ухватил его шею в борцовский захват и втащил Аттилия обратно в парилку. Аттилий выпустил руку девушки и попытался избавиться от захвата. Вообще-то акварий способен был постоять за себя, но сейчас противник намного превосходил его габаритами, а сам Аттилий и без того был измотан донельзя. Он услышал, как Амплиат кричит Массаво: «Сверни шею этому куренку!» — а потом над ухом у него со свистом пронеслось пламя. Массаво завопил от боли и выпустил инженера. Высвободившись, Аттилий увидел, что Корелия сжимает в руках факел, а Массаво упал на колени.
  — Корелия! — почти умоляюще воскликнул Аттилий, протягивая руки к девушке.
  Корелия развернулась — только пламя мелькнуло — и швырнула факелом в отца, а потом бросилась за дверь, в калдариум, крикнув Аттилию:
  — За мной!
  Аттилий кинулся за ней — на ощупь, натыкаясь на стены. Они выбежали в ярко освещенный терпидариум, проскочили мимо рабов и выбрались через окно в темный двор. Когда они уже одолели половину двора, Аттилий оглянулся и, не заметив сперва никаких признаков погони, подумал: может, отец махнул рукой на Корелию? Но нет. Конечно же, тронувшийся рассудком Амплиат не мог примириться с таким неповиновением, и никогда бы не примирился. В окне возник безошибочно узнаваемый силуэт Массаво; за привратником последовал его хозяин. Свет, падающий из окон, быстро рассыпался на отдельные пятна: рабы вооружались факелами. Из калдариума выскочили около дюжины человек с метлами и лопатами в руках и рассыпались по двору.
  Аттилию почудилось, будто у них ушла целая вечность на то, чтобы взобраться, оскальзываясь и съезжая с груд пемзы, на крышу и скатиться с нее на улицу. Должно быть, когда они перебирались через крышу, их силуэты на мгновение вырисовались на фоне неба. Этого хватило, чтобы кто-то из рабов заметил их и завопил. Аттилий спрыгнул с крыши, но приземлился неудачно: лодыжку пронзила острая боль. Он схватил Корелию за руку и, прихрамывая, побежал вверх по склону. К тому мгновению, как на дороге появились вооруженные факелами люди Амплиата, Аттилий с Корелией уже успели спрятаться в тени. Но путь к Стабиевым вратам оказался перекрыт.
  Аттилию показалось, что все пропало. Они были зажаты между двумя огнями — пламенем факелов и пламенем Везувия. И акварий, лихорадочно переводя взгляд с одного врага на другого, заметил слабое свечение на вершине горы — в том же самом месте, где в прошлые разы образовывалась огненная волна. И в этот отчаянный момент на него снизошло озарение. Он попытался отмахнуться от него, за явной нелепостью идеи, но та не желала уходить. И внезапно Аттилию показалось, что она все это время таилась в каком-то уголке его сознания. В конце концов, он же двигался к Везувию, пока остальные бежали от него, — сперва по прибрежной дороге, соединяющей Стабии и Помпеи, а затем вверх по склону. Быть может, это и есть его судьба. Быть может, она поджидала его с самого начала.
  Акварий взглянул на гору. Сомнений быть не могло: свечение усиливалось.
  — Ты можешь бежать? — шепотом спросил он у Корелии.
  — Да.
  — Тогда беги изо всех сил.
  Они осторожно добрались до угла. Люди Амплиата стояли спиной к ним; они смотрели в сторону Стабиевых врат, пытаясь хоть что-то разглядеть во мраке. Аттилий услышал, как Амплиат отдает приказы:
  — Вы двое — проверьте переулки! А вы трое — отправляйтесь вниз!
  А потом он ничего уже не слышал, потому что они с Корелией снова принялись пробираться сквозь напластования пемзы. Инженер скрипел зубами от боли в ноге, а Корелия, опередив его, неслась впереди — в точности как тогда, в Мизенах. Она подобрала подол одежды, и ее длинные белые ноги словно светились в темноте. Аттилий, хромая, следовал за ней. Раздался новый крик Амплиата.
  — Они уходят! За мной!
  Но когда беглецы добрались до конца квартала и Аттилий оглянулся, он увидел, что следом за ними двинулся всего один факел.
  — Трусы! — пронзительно завизжал Амплиат. — Чего вы испугались?
  Но на самом деле причина неповиновения была совершенно ясна. С вершины Везувия соскользнула огненная волна и понеслась вниз, разрастаясь с каждым мгновением — но не в высоту, а в ширину, — бурлящая, раскаленная добела. Надо было свихнуться, чтобы бежать ей навстречу. На этот раз даже Массаво не последовал за своим хозяином. Горожане оставили тщетные попытки отыскать хоть что-нибудь из своего имущества и помчались вниз по склону, прочь от этой волны. Аттилий почувствовал дыхание жара. Испепеляющий ветер взметнул вихри золы и обломков камня. Корелия оглянулась на аквария, но он снова велел ей бежать вперед — вопреки всем инстинктам, вопреки всякому здравому смыслу. Бежать в сторону горы. Они миновали еще один квартал. Они остались одни. Впереди, на фоне пламенеющего неба, встали Везувиевы врата.
  — Стойте! — крикнул им вслед Амплиат. — Корелия!
  Но голос его ослабел. Амплиат едва не падал.
  Аттилий добрался до угла здания резервуара; он опустил голову, пряча лицо от жгучего ветра, и, задыхаясь от пыли, волоча Корелию за собой, свернул в узкий переулок. Дверь была почти доверху завалена пемзой. Виден был лишь узкий деревянный треугольник. Аттилий пнул его изо всех сил — раз, другой, и с третьей попытки замок не выдержал. Дверь распахнулась, и пемза хлынула внутрь. Аттилий втолкнул девушку в здание резервуара и сам скользнул следом, в непроглядную тьму. Он слышал где-то впереди шум падающей воды. Инженер нащупал край резервуара, перебрался через него и оказался по пояс в воде. Затем он все так же, на ощупь, отыскал решетку, преграждающую вход в туннель, и поднял ее. А потом втолкнул Корелию в туннель.
  — Вперед! Держись, сколько сможешь.
  Рев, напоминающий грохот лавины. Корелия не могла его услышать. Он сам себя не слышал. Но она инстинктивно двинулась вперед. Акварий протиснулся следом. Он обхватил девушку за талию и надавил, заставляя присесть — так, чтобы она как можно глубже погрузилась в воду. А затем и сам погрузился рядом. Они вцепились друг в дружку. А потом остался лишь жгучий жар и вонь серы. Они скорчились во тьме акведука, прямо под крепостной стеной.
  Ноrа Altera
  [07.57]
  Человеческое тело способно просуществовать при температуре двести градусов по Цельсию всего несколько секунд, особенно в условиях сильного воздушного потока. При попытке дышать в плотном облаке горячего пепла, практически лишенном кислорода, достаточно нескольких вдохов, чтобы потерять сознание и, кроме того, заработать серьезные ожоги дыхательных путей... С другой стороны, тот, кого зацепило лишь краем волны, сможет выжить, если найдет надлежащее укрытие, способное защитить его от волны жара и камней, образующих движущееся облако.
  «Энциклопедия вулканов»
  Раскаленная песчаная буря мчалась вниз по склону, навстречу Амплиату. Оставшиеся на поверхности стены срезало, словно серпом; крыши взрывались. Черепица и кирпичи, балки, камни и человеческие тела разлетались в разные стороны. Это происходило настолько медленно, что за миг до смерти Амплиату показалось, будто он видит, как все это превращается в сияние. А потом волна обрушилась на него, ударив по барабанным перепонкам. Волосы и одежда Амплиата вспыхнули. Его проволокло вниз по склону и впечатало в стену дома.
  Он умер в тот самый миг, когда волна докатилась до терм и ворвалась в открытые окна, удушив жену Амплиата — она, до последнего подчиняясь приказам мужа, так и осталась сидеть в парилке. Волна настигла сына Амплиата, который вырвался на волю и попытался добраться до храма Исиды. Она захлестнула управителя и привратника, Массаво, бежавших вниз по улице, к Стабиевым вратам. Она прокатилась по публичному дому, убив его хозяина, Африкана, вернувшегося, чтобы забрать припрятанные деньги, и Змирину, забившуюся под кровать Экзомния. Она убила Бребикса, который с началом извержения ушел в гладиаторскую школу, вернувшись к своим прежним товарищам. Она убила Мусу и Корвиния, которые решили остаться с Бребиксом, понадеявшись, что он, как местный житель, лучше знает, где можно найти укрытие. Она убила даже верного Полития, который до этого момента прятался в порту, а сейчас вернулся в город, посмотреть, не сможет ли он чем-нибудь помочь Корелии. Она убила две с лишним тысячи человек менее чем за полминуты и оставила их тела лежать, образуя чудовищно причудливые выразительные сценки, — для потомков, которые будут глазеть на это все множество поколений спустя.
  Хотя волосы и одежда погибших сгорели в считаные секунды, этот огонь быстро погас из-за недостатка кислорода, и все накрыло шестифутовой волной пепла, шедшей по пятам огненной волны. Пепел саваном покрыл город и окрестности и плотно облепил тела погибших. Потом он затвердел. Потом его накрыло сверху еще одним слоем пемзы. Тела в своих потаенных полостях сгнили, а вместе с ними исчезла и самая память о городе, некогда стоявшем на этом месте. Помпеи превратились в город, населенный безукоризненно сохранившимися полыми жителями — некоторые сбились в кучу, другие лежали в одиночестве; у кого-то одежду сорвало порывом воздуха, у кого-то подняло над головой; кто-то прижимал к себе любимые вещи, а кто-то отчаянно хватался за пустоту. Полости, пустые места в форме людей, повисшие на уровне крыш своих бывших домов.
  
  В Стабиях ветер подхватил самодельный навес, сооруженный из паруса «Минервы», и поднял его в воздух. Люди, лишившись укрытия, увидели, как светящееся облако прокатилось по Помпеям и двинулось к ним.
  Все бросились бежать, Помпониан и Попидий — в первых рядах.
  Они взяли бы Плиния с собой. Торкват и Алексион подхватили префекта и поставили его на ноги. Но Плиний уже не мог двигаться. И когда он грубо, без лишних церемоний велел бросить его и спасаться самим, они поняли, что префект говорит совершенно искренне. Алексион собрал записи и еще раз пообещал, что непременно передаст их племяннику Плиния. Торкват отдал честь. А потом Плиний остался один.
  Он сделал все что мог. Он пронаблюдал манифестацию во всех ее фазах. Он описал эти фазы — колонна, туча, буря, огонь, — полностью исчерпав свой словарный запас. Он прожил долгую жизнь, многое повидал, и вот теперь Природа подарила ему возможность в последний раз взглянуть на ее мощь. И сейчас, в последние мгновения своего существования, он наблюдал за всем с таким же интересом, как и в юности. Чего же еще желать человеку?
  Светящаяся черта была очень яркой — и в то же время исполнена каких-то мерцающих теней. Интересно, что бы это значило? Плиния вновь охватило любопытство.
  Люди ошибочно принимают измерение за понимание. И они вечно ставят себя в центр вселенной. Таково их самомнение. На земле становится теплее — это наверняка наша вина! Гора уничтожает нас — мы не умилостивили богов! Слишком много дождей, слишком мало дождей — как приятно думать, что все это как-то связано с нашим поведением, что если бы мы жили лучше, чуть скромнее, то наша добродетель непременно была бы вознаграждена. Но на Плиния сейчас надвигалась сама Природа — непостижимая, всепобеждающая, равнодушная, — и префект увидел в ее пламени всю тщетность человеческих притязаний.
  На этом ветру трудно было стоять, трудно было дышать. Воздух был заполнен пеплом, песком и устрашающим сиянием. Плиний задыхался. Боль железным обручем сдавила грудь. Он пятился, пошатываясь.
  Встречай это лицом к лицу. Не сдавайся.
  Лицом к лицу. Как римлянин.
  Волна захлестнула его.
  Извержение продолжалось весь день; волна шла за волной, и взрывы сотрясали землю. Ближе к вечеру оно пошло на убыль. Начался дождь. Он погасил пожары и прибил пепел к земле. Он промочил насквозь серые низкие холмы, возникшие на месте некогда плодородных окрестностей Помпей и живописного побережья между Геркуланумом и Стабиями. Он снова наполнил водою родники и источники, и ручьи снова побежали к морю, прокладывая себе новые русла. Река Сарн сменила русло полностью.
  Когда воздух очистился, вновь стало видно Везувий. Но очертания его изменились до неузнаваемости. Остроконечная вершина исчезла, сменившись кратером.
  Тело Плиния отыскали на берегу — по словам его племянника, командующий «походил скорее на спящего, чем на мертвого» — и отвезли в Мизены, вместе с его последними записями. Они оказались столь точными, что в язык науки вошло новое слово — «плиниево», для описания «вулканического извержения, в ходе которого из центрального выходного отверстия узкая струя газа с огромной силой бьет на высоту в несколько миль, а затем растекается в стороны».
  Вода по Акве Августе продолжала течь, как текла сто лет до этого.
  Люди, бежавшие из своих домов на восточные склоны горы, с наступлением ночи начали осторожно возвращаться. В последующие дни ходило множество слухов и историй. Говорили, будто какая-то женщина родила каменного младенца. Кто-то видел, как скала ожила и приняла человеческий облик. Роща деревьев, росших вдоль дороги на Нолу, перебралась с одной стороны тракта на другой, и на них выросли таинственные зеленые плоды, которые якобы излечивали любую болезнь, от глистов до слепоты.
  Не менее чудесные истории рассказывали о выживших. Говорили, будто какой-то слепой раб умудрился выбраться из Помпей и спрятаться в брюхе мертвой лошади, что валялась на дороге, ведущей в Стабии; так он спасся и от камней, и от жара. Говорили, будто нашли двоих детей-близнецов — красивых, белокурых, в золотых одеяниях; они не получили ни единой царапины, но утратили дар речи. Детей отослали в Рим, и там их приняли при императорском дворе.
  Но самое широкое распространение получила легенда про мужчину и женщину, которые вышли из-под земли вечером того дня, когда закончилось извержение. Рассказывали, будто они спаслись из Помпей и прошли под землей несколько миль, словно кроты, и вышли из туннеля уже там, куда не добралось извержение. Живительные воды подземной реки защитили их. Кто-то вроде бы видел, как они вместе уходили в сторону побережья, в тот час, когда солнце садилось за иззубренный Везувий и знакомый вечерний ветерок с Капри гнал пыль.
  Но эта, последняя история уже ни в какие ворота не лезла, и потому все здравомыслящие люди сочли ее выдумкой.
  Роберт Харрис
  ИНДЕКС СТРАХА
  Глава 1
  Поверь мне — если не моим образам, так хотя бы опыту, — как опасно бывает обретение знания, и насколько счастливее человек, который верит, что его родной городок — это весь мир, по сравнению с тем, кто стремится стать более великим, чем позволяет его сущность.
  Мэри Шелли.
  Франкенштейн (1818)
  Доктор Александр Хоффман сидел у камина в своем кабинете в Женеве. Рядом в пепельнице лежала наполовину выкуренная и давно погасшая сигара; над плечом нависала гибкая лампа, которая светила на страницы первого издания «Выражения эмоций у человека и животных» Чарлза Дарвина. Викторианские напольные часы в коридоре пробили полночь, но Хоффман их не слышал. Впрочем, он не заметил, что огонь в камине почти погас, поскольку все его внимание было сосредоточено на книге.
  Он знал, что она вышла в Лондоне в 1872 году в издательстве «Джон Мюррей энд Ко» тиражом семь тысяч экземпляров, напечатанных в два приема. Он знал, что во время второго была допущена опечатка «очт» на 208-й странице. Но, поскольку в книге, которую он держал в руках, такой опечатки не имелось, Хоффман сделал вывод, что данный экземпляр относится к первому изданию, и это значительно увеличивало его стоимость. Он перевернул книгу и принялся разглядывать корешок — переплет из оригинальной зеленой ткани с позолоченными буквами, края лишь слегка обтрепались. В книжном мире это называлось «отличным экземпляром», и стоила книга, скорее всего, пятнадцать тысяч долларов. Она ждала его, когда он вернулся домой из офиса после того, как нью-йоркские биржи закрылись, в самом начале одиннадцатого. Однако странность заключалась в том, что, хотя Александр собирал научные первые издания, искал книгу в Интернете и намеревался ее купить, он ее не заказывал.
  В первый момент Хоффман подумал, что книгу купила его жена, но та сказала, что не делала этого. Сначала он отказывался верить, ходил за ней по кухне, пока она накрывала на стол, и размахивал книгой у нее перед носом.
  — Ты действительно хочешь сказать, что не покупала ее для меня?
  — Да, Алекс. Извини, но это не я. Что еще я могу сказать? Возможно, у тебя появился тайный поклонник или поклонница?
  — Ты совершенно уверена? Может, у нас какой-то праздник, годовщина или еще что-нибудь, и я забыл про подарок?
  — О господи, я ее не покупала, понял?
  Книгу доставили без сопроводительной записки, если не считать квитанции голландской книжной лавки: «„Розенгартен энд Нидженхьюз, антикварные, научные и медицинские книги“, основана в 1911 году. Принсенграхт 227, 1016 ХН Амстердам, Нидерланды». Хоффман нажал на педаль мусорного ведра и достал оттуда толстую коричневую бумагу и пузырчатую упаковочную пленку. На пленке стоял его адрес: «Доктор Александр Хоффман, вилла Клэрмон, 79, Шмэн-де-Рут, 1223, Колоньи, Женева, Швейцария». Посылку доставили накануне из Амстердама курьерской службой.
  После ужина — рыбного пирога и зеленого салата, приготовленного экономкой перед тем, как она ушла домой, — Габриэль осталась на кухне, чтобы сделать несколько последних звонков касательно своей выставки, назначенной на завтра, а Хоффман отправился в кабинет, прихватив с собой загадочную книгу. Через час, когда Габриэль заглянула в дверь, чтобы сказать, что идет спать, он все еще читал.
  — Постарайся не засиживаться слишком поздно, милый, — сказала она. — Я тебя подожду.
  Александр не ответил. Габриэль постояла пару мгновений на пороге, рассматривая мужа. Он продолжал выглядеть молодым для своих сорока двух и всегда был красивым мужчиной (чего сам не понимал) — качество, которое Габриэль считала редким и невероятно привлекательным. Причина заключалась не в его скромности, как раз наоборот: Хоффман с поразительным равнодушием относился ко всему, что не требовало от него интеллектуальных усилий, черта, из-за которой многие ее друзья считали его грубияном, — и это ей тоже очень нравилось. Он сидел, склонив юное лицо американского мальчика над книгой, очки запутались в густых светло-каштановых волосах; отразившийся от линз свет, казалось, передал ей какое-то предупреждение, хотя Габриэль и сама знала, что лучше его не трогать. Она вздохнула и пошла наверх.
  Александр много лет знал, что «Выражение эмоций у человека и животных» — одна из первых книг, напечатанных с фотографиями, но никогда не видел их раньше. Монохромные пластины изображали моделей викторианских художников и пациентов психиатрической лечебницы в Суррее, демонстрировавших самые разнообразные эмоции: горе, отчаяние, радость, пренебрежение, ужас — поскольку они предназначались для изучения Homo sapiens как животного, с инстинктивными реакциями существа, лишенного маски общепринятых приличий. И, несмотря на то, что они родились в век, когда наука шагнула вперед настолько, что их смогли сфотографировать, косые глаза и неровные зубы делали их похожими на крестьян из Средних веков. Хоффману они напомнили детский кошмар — чудовища из старой книжки сказок, которые могут прийти посреди ночи и утащить тебя из теплой постели в страшный лес.
  Кроме того, его вывело из равновесия и кое-что еще: на странице, посвященной страху, лежала квитанция лавки, как будто кто-то хотел привлечь его внимание именно к этим словам:
  «Испуганный человек сначала стоит, точно статуя, или не дышит, или приседает, как будто старается стать невидимым. Сердце у него бьется быстро и сильно, ударяя в грудную клетку…»
  У Хоффмана была привычка: когда он думал, то склонял голову набок и смотрел в пространство, что и сделал сейчас. Неужели совпадение?
  «Да, иначе и быть не может», — убеждал он себя. С другой стороны, физиологический эффект страха имел прямое отношение к ВИКСАЛ-4, проекту, над которым он в данный момент работал. Однако тому была присвоена высшая степень секретности, и в курсе происходящего находились только члены его команды, и, хотя Александр очень хорошо им платил — двести пятьдесят долларов на старте плюс солидные бонусы, — вряд ли кто-нибудь из них потратил бы пятнадцать тысяч на анонимный подарок. Впрочем, один человек, знавший все о проекте, мог себе такое позволить; он вполне мог посчитать это шуткой — очень дорогой шуткой, — его деловой партнер Хьюго Квери, и Александр, даже не подумав, сколько сейчас времени, набрал его номер.
  — Привет, Алекс, как дела?
  Возможно, Квери и считал несколько странным, что Хоффман побеспокоил его после полуночи, однако безупречные манеры не позволили ему это показать. Кроме того, Хьюго уже привык к выходкам партнера, «безумного профессора», как он называл его в лицо и за спиной. Квери всегда и со всеми разговаривал одинаково — наедине или на людях, — и это являлось частью его обаяния.
  Хоффман, который продолжал читать определение страха, рассеянно ответил:
  — О, привет. Ты мне купил книгу?
  — Сомневаюсь, старина. С чего бы это? А должен был?
  — Кто-то прислал мне первое издание Дарвина, и я не знаю кто.
  — Похоже, ценная книга.
  — Именно. Я подумал, тебе ведь известно, насколько Дарвин важен для ВИКСАЛа, поэтому решил, что ты прислал мне его книгу.
  — Боюсь, ты ошибся. Может, клиент? Подарок в знак благодарности, а карточку положить забыли? Одному богу известно, Алекс, сколько денег мы для них заработали.
  — Ну да. Может быть. Ладно. Извини, что побеспокоил.
  — Ничего страшного. Увидимся утром. Завтра у нас важный день. На самом деле уже сегодня. Тебе давно пора в постель.
  — Да, конечно, иду. Спокойной ночи.
  «Когда страх достигает высшей точки, человек издает пронзительный крик ужаса. На коже появляются крупные капли пота. Все мышцы тела расслаблены. Вскоре наступает полная прострация, отказывают умственные способности. Страх действует и на кишечник, мышцы сфинктера перестают выполнять свою функцию и больше не удерживают содержимое тела…»
  Александр поднес книгу к носу и понюхал ее, почувствовав смесь запаха кожи, библиотечной пыли и сигарного дыма, такого резкого, что, казалось, его можно потрогать рукой, и еще чего-то химического — возможно, формальдегида или угарного газа. Хоффман представил себе лабораторию XIX века или лекционный зал и на мгновение увидел бунзеновские горелки на деревянных столах, бутыли с кислотой и скелет обезьяны. Он положил в книгу закладку из магазинного чека и закрыл ее. Затем отнес к полке и осторожно, двумя пальцами освободил для своего нового сокровища место между первым изданием «Происхождения видов», которое он купил на аукционе «Сотбис» в Нью-Йорке за сто двадцать пять тысяч долларов, и переплетенным в кожу изданием «Происхождения человека», когда-то принадлежавшим Т. Г. Хаксли. 180
  Позже Хоффман попытается вспомнить точную последовательность своих действий после этого. Он проверил «Терминал Блумберга» 181у себя на столе, чтобы узнать последние цены в Америке: индексы Доу-Джонса, 182Эс энд Пи 500 183и Насдак 184— все ползли вниз. Хоффман написал электронное письмо Сасаму Такахаши, дежурному брокеру, отвечавшему за ВИКСАЛ сегодня вечером, который доложил, что все в порядке, и напомнил ему, что Токийская биржа откроется меньше чем через два часа после трехдневного праздника «Золотой недели». 185Естественно, по нижнему уровню, чтобы компенсировать неделю падения цен в Европе и США.
  И еще одно: ВИКСАЛ предлагал продать еще три миллиона акций «Проктор энд Гэмбл» по шестьдесят два доллара за штуку, в результате чего они получат шесть миллионов долларов — отличная сделка, и поддерживает ли ее Хоффман? Он ответил: «О’к», выбросил недокуренную сигару, поставил перед камином решетку из мелкой сетки и выключил в кабинете свет. В коридоре проверил, заперта ли входная дверь, затем выставил четыре цифры кода противовзломной сигнализации: 1729.
  Число возникло из разговора двух математиков Дж. Х. Гарди и С. А. Рамануджана в 1920 году, когда Гарди отправился в такси с таким номером навестить в больнице своего умирающего коллегу и пожаловался, что это «довольно скучное число». На что Рамануджан ответил: «Нет, Гарди, нет. Это очень интересное число. Оно самое маленькое из тех, которые можно выразить как сумму двух кубов двумя разными способами».
  Хоффман оставил внизу включенной всего одну лампу — он был в этом совершенно уверен, — затем поднялся по винтовой лестнице из белого мрамора в ванную комнату. Там снял очки, разделся, помылся, почистил зубы и надел голубую шелковую пижаму. Будильник на мобильном телефоне он поставил на половину седьмого, обратив внимание на то, что уже двадцать минут первого.
  В спальне Александр с удивлением обнаружил, что Габриэль еще не спит и лежит в черном шелковом кимоно на спине на стеганом покрывале. На туалетном столике в окутанной тенями комнате мерцала одинокая ароматизированная свеча. Габриэль скрестила руки за головой так, что острые локти смотрели в противоположные стороны, а ноги положила одну на другую. Одна худая белая ступня с ногтями, накрашенными темно-красным лаком, делала в благоухающем воздухе нетерпеливые круги.
  — О господи, — сказал он. — Я забыл о нашем свидании.
  — Не волнуйся. Зато я никогда не забываю, — сказала она, развязала пояс халата, распахнула его и протянула к нему руки.
  
  Александра что-то разбудило примерно без десяти четыре. Он с трудом выбрался из глубокого сна и, открыв глаза, увидел ослепительно яркое белое сияние. Оно имело геометрическую форму, точно граф, с горизонтальными линиями, расположенными на крошечном расстоянии друг от друга, и широко расставленными вертикальными колоннами, но без данных внутри — сон математика, но на самом деле никакой не сон, сообразил он, прищурившись и разглядывая диковинное видение несколько секунд. Это сквозь щели в жалюзи пробивался свет восьми пятисотваттовых вольфрамовых и галогеновых прожекторов системы безопасности, которых хватило бы, чтобы осветить маленькое футбольное поле; он уже давно собирался их поменять.
  Прожекторы были установлены на тридцатисекундный таймер, и, дожидаясь, когда они погаснут, Хоффман раздумывал, что могло потревожить инфракрасные лучи, которые пересекали весь сад, чтобы их активировать. Кот, наверное, или лиса, или, может быть, с дерева упал листок. Через несколько секунд свет действительно погас, и в комнате снова стало темно.
  Но Александр уже полностью проснулся и потянулся к своему мобильному телефону. Тот был из небольшой партии, изготовленной специально для хеджевого 186фонда, и мог кодировать некоторые, не предназначенные для посторонних звонки и электронные письма. Чтобы не потревожить Габриэль — которая ненавидела эту его привычку даже больше, чем курение, — Хоффман включил его под одеялом и быстро проверил экран прибылей и убытков на Дальнем Востоке. В Токио, Сингапуре и Сиднее рынки, как и предполагалось, падали, но ВИКСАЛ-4 поднялся на 0,3 процента, а это, по его подсчетам, означало, что он заработал три миллиона после того, как отправился в постель. Довольный, Хоффман выключил телефон и положил его на тумбочку у кровати, когда услышал какой-то шум: едва различимый, необъяснимый и одновременно на удивление вызывающий беспокойство, словно кто-то ходил внизу.
  Глядя на маленький красный датчик пожарной сигнализации на потолке, Александр осторожно протянул руку под одеялом к жене. Раньше, после того как они занимались любовью, она, если не могла уснуть, спускалась в свою студию поработать. Его ладонь скользнула по мягкому матрасу, и пальцы наткнулись на теплую кожу бедра. Габриэль тут же пробормотала что-то неразборчивое и повернулась к нему спиной, закутавшись в одеяло.
  Хоффман снова услышал тот же шум, приподнялся на локтях и прислушался. Ничего особенного — едва различимый стук, и не более того. Это вполне могла быть система отопления, к которой они еще не привыкли, или сквозняк, открывший дверь. В этот момент Александр ощущал абсолютное спокойствие.
  В доме была установлена исключительная система безопасности, что явилось одной из причин, по которой он его купил несколько недель назад. Территория обнесена трехметровой стеной с тяжелыми электронными воротами, а сам дом защищала стальная дверь с цифровым замком, пуленепробиваемые окна на первом этаже и система безопасности, настроенная на движение. Александр совершенно точно помнил, что он включил ее, когда шел спать. Шансы того, что злоумышленник прошел мимо всех систем и проник внутрь дома, практически равнялись нулю.
  Хоффман находился в отличной физической форме и давным-давно пришел к выводу, что высокий уровень эндорфинов позволяет ему лучше думать. Он много тренировался и бегал. Атавистический инстинкт защищать свою территорию проснулся и поднял голову.
  Хозяин дома выскользнул из постели, умудрившись не разбудить Габриэль, надел очки, халат и тапочки. Несколько мгновений он колебался, оглядываясь в темноте, но не смог припомнить, есть ли в комнате что-нибудь, что хотя бы отдаленно может сойти за оружие. Потом засунул мобильник в карман и открыл дверь спальни — сначала чуть-чуть, затем распахнул ее. На площадку лестницы падал тусклый свет лампы, горевшей внизу. Хоффман постоял на пороге, прислушиваясь, но звуки — если они вообще были, в чем он уже начал сомневаться — прекратились. Примерно через минуту он направился к лестнице и начал очень медленно спускаться.
  Возможно, причина заключалась в том, что он читал Дарвина перед сном, но на лестнице Александр обнаружил, что отмечает с отстраненным научным интересом собственные симптомы страха. Он начал задыхаться, сердце забилось быстрее, доставляя ему определенные неудобства; волосы, казалось, стали жесткими, точно мех животного.
  Он добрался до первого этажа.
  Дом представлял собой особняк в стиле Прекрасной эпохи, 187построенный в 1902 году для французского бизнесмена, который нажил состояние, добывая нефть на участках, где раньше разрабатывали уголь. Внутреннее убранство — следует заметить, чрезмерное — осталось от прежнего владельца, так что они смогли сразу сюда въехать, но, возможно, по этой причине Хоффман не чувствовал себя здесь дома. Слева от него находилась входная дверь, а прямо впереди — дверь в гостиную. Коридор по правую руку уходил внутрь дома: в столовую, кухню, библиотеку и викторианскую оранжерею, которую Габриэль использовала в качестве своей студии.
  Хоффман стоял совершенно неподвижно, подняв руки и приготовившись защищаться. И ничего не слышал. В углу коридора ему подмигивал крошечный красный глазок сенсора движения, и он понял, что, если не будет соблюдать осторожность, сам включит сигнал тревоги. Такое уже происходило дважды в Колоньи с тех пор, как они переехали, — огромные дома начинали испуганно и без всякой причины вопить, точно богатые старые дамы, впавшие в истерику за своими высокими, увитыми плющом стенами.
  Александр расслабил кисти рук и прошел по коридору к древнему барометру, висевшему на стене. Когда он нажал на кнопку, барометр выдвинулся вперед, и появилась коробка системы безопасности, спрятанная в углублении за ним. Правым пальцем Хоффман начал набирать шифр и замер.
  Система была отключена.
  Его палец замер в воздухе, в то время как рациональная часть мозга искала утешительное объяснение случившемуся. Возможно, Габриэль все-таки спускалась вниз, выключила систему и не включила ее, когда вернулась в постель… Или он сам забыл это сделать… Может быть, она сломалась?
  Очень медленно Хоффман повернулся налево, чтобы посмотреть на входную дверь — свет лампы отражался от блестящей черной поверхности, и складывалось впечатление, что она плотно закрыта и никто ее не взломал. Как и система безопасности, она была самой современной модели и контролировалась тем же шифром из четырех цифр. Хоффман оглянулся через плечо, проверяя лестницу и коридор, ведущий внутрь дома. Все спокойно. Он направился к двери, набрал шифр и услышал тихие щелчки. Повернув тяжелую медную ручку, открыл дверь и вышел на темное крыльцо.
  Над чернильно-черной лужайкой сиял серебристо-голубой диск луны, который, казалось, зашвырнули на небо с огромной силой, и он пролетел сквозь скопления черных туч. Тени громадных елей, закрывавших дом от дороги, покачивались и шелестели на ветру.
  Александр сделал несколько шагов на усыпанную гравием подъездную дорожку — ровно столько, чтобы попасть в поле инфракрасного луча, который включил прожекторы перед домом. Свет был таким ярким, что он вздрогнул от неожиданности и замер на месте, точно узник, сбежавший из тюрьмы. Поднял руку, чтобы прикрыть глаза и, повернувшись, увидел залитый желтым светом коридор и пару больших черных ботинок, стоявших по одну сторону двери, как будто их хозяин боялся испачкать пол или побеспокоить жильцов дома. Ботинки были не Хоффмана и, вне всякого сомнения, не принадлежали Габриэль. Кроме того, Александр не сомневался, что их там не было, когда он вернулся домой шесть часов назад.
  Не в силах отвести от ботинок глаз, он нащупал в кармане мобильник, чуть не уронил его, начал набирать 911, вспомнил, что он в Швейцарии, и предпринял новую попытку: 117.
  В трубке раздался гудок — без одной минуты в четыре утра, по данным женевского полицейского управления, которое фиксирует все подобные звонки и сохраняет записи. Ответил женский голос, который резко проговорил:
  — Oui, police? 188
  Голос показался Хоффману невероятно громким в тишине, окружавшей дом, и он вдруг подумал, что находится как на ладони в свете прожекторов. Быстро шагнув влево и вперед, в тень дома, прижимая телефон к губам, он прошептал:
  — J’ai un intrus sur ma propriété. 189
  На пленке его сообщение звучало спокойно, тускло, почти как у робота; так говорит человек, чей мозг — хотя он сам не отдает себе в этом отчета — полностью сосредоточен на выживании и охвачен настоящим страхом.
  — Quelle est votre adresse, monsieur? 190
  Хоффман назвал свой адрес. Он продолжал двигаться вдоль фасада дома, но слышал, как диспетчер что-то печатает.
  — Et votre nom. 191
  Он прошептал:
  — Александр Хоффман.
  Прожектора погасли.
  — O’kay, monsieur Hoffman. Restez-là. Une voiture est en route. 192
  Диспетчер повесила трубку. Оказавшись в полном одиночестве, в темноте, Хоффман стоял около угла своего дома. Было нехарактерно холодно для Швейцарии первой недели мая. Ветер дул с северо-востока, с озера Леман, 193и Хоффман слышал, как вода непрестанно набегает на ближние причалы, звенит о фалы металлических мачт яхт. Он попытался поплотнее закутаться в шелковый халат, потому что начал отчаянно дрожать. Однако — и это его удивило — Александр не испытывал паники, которая, как он обнаружил, кардинально отличалась от страха. Паника представляла собой моральный и нервный крах, потерю драгоценной энергии, в то время как страх являлся инстинктом, действовавшим на мышцы: животное, стоявшее на задних ногах и полностью тебя заполнившее, контролировало твои мозг и тело. Хоффман принюхался к воздуху и посмотрел вдоль стены дома в сторону озера. Где-то в дальней части дома на первом этаже горел свет, и его сияние озаряло ближние кусты, превращая их в великолепный грот.
  Хоффман подождал полминуты, затем начал осторожно двигаться в его сторону по широкой клумбе, засаженной цветами, которая шла вдоль этой части дома. Сначала он сомневался, из какой комнаты льется свет: он не был тут с тех самых пор, как агент по недвижимости показывал им дом. Но, подойдя ближе, понял, что свет падает из кухни, и, когда он к ней приблизился и заглянул в окно, то увидел внутри мужчину, стоявшего спиной к нему на выложенном гранитной плиткой полу. Мужчина неспешно вынимал ножи из подставки и точил их на электрической точилке.
  Сердце билось так быстро, что Александр чувствовал собственный пульс. Первым делом подумал про Габриэль: нужно убрать ее из дома, пока грабитель занят на кухне. Вывести или, по крайней мере, заставить закрыться на замок в ванной комнате до приезда полиции.
  Хоффман продолжал держать в руке мобильный телефон и, не сводя глаз с грабителя, набрал ее номер. Через несколько секунд он услышал звонок — слишком громкий и близкий, значит, телефон находился не наверху. Незнакомец тут же поднял голову и прервал свое занятие. Телефон Габриэль лежал там, где она оставила его перед тем, как отправилась спать, — на большом сосновом столе на кухне; его экран зажегся, розовый пластмассовый корпус жужжал и подпрыгивал на деревянной поверхности, точно тропический жук, нечаянно перевернувшийся на спину. Грабитель склонил голову набок и посмотрел на него. Несколько секунд он стоял, замерев на месте, затем с таким же возмутительным спокойствием положил нож — любимый нож Хоффмана, с длинным тонким лезвием, который отлично подходил для того, чтобы срезать мясо с костей, — и направился к столу.
  По дороге он частично повернулся к окну, и Александр впервые сумел его разглядеть — лысая макушка с длинными, тонкими, седыми волосами, собранными в жирный хвост, ввалившиеся щеки, небритое лицо, потрепанная коричневая куртка из кожи. Он был похож на бродягу, вроде тех, что работают в цирке или на ярмарках. Незнакомец озадаченно посмотрел на телефон, как будто никогда в жизни не видел ничего подобного, взял его, помедлил, затем нажал на кнопку ответа и поднес к уху.
  Хоффмана наполнила волна смертоносной ярости, которая вспыхнула ослепительным сиянием молнии, и он спокойно сказал:
  — Ты, ублюдок, убирайся из моего дома.
  Он с удовлетворением увидел, что грабитель вздрогнул, словно кто-то дернул его за ниточку, и принялся вертеть головой — налево, направо, налево, направо; затем его взгляд остановился на окне. На мгновение его мечущиеся глаза встретились с глазами хозяина дома. Впрочем, он его не видел, потому что смотрел в черное окно. Трудно сказать, кто в этот момент был напуган больше. Грабитель швырнул телефон на стол и с удивительной резвостью метнулся к двери.
  Хоффман выругался, повернулся и направился назад по той же дороге, по которой пришел сюда, скользя и спотыкаясь на клумбе с цветами, вдоль стены большого дома к входной двери. В домашних тапках получалось не слишком быстро, он подвернул ноту; дыхание с тихими всхлипываниями вырывалось из его груди. Добрался до угла — и услышал, как хлопнула входная дверь. Александр решил, что грабитель помчался к дороге. Однако он ошибся: прошло несколько секунд, но мужчина так и не появился. Видимо, он заперся внутри.
  — О, Господи, — пробормотал Александр. — Господи. Господи.
  Он поспешил к крыльцу. Ботинки по-прежнему стояли на месте — старые, разношенные, с вывалившимися языками, пугающие. Дрожащими руками Александр принялся набирать шифр, открывающий дверь. Одновременно он выкрикивал имя Габриэль, хотя их спальня находилась в противоположном конце дома, и она не могла его услышать. Замок щелкнул, и Хоффман распахнул дверь в темноту — грабитель выключил лампу в прихожей.
  Мгновение он стоял, задыхаясь, на пороге, представляя расстояние, которое ему предстояло преодолеть, затем бросился к лестнице, выкрикивая:
  — Габриэль! Габриэль!
  Когда Хоффман находился примерно на середине мраморной прихожей, дом, казалось, взорвался: лестница упала, плитки пола вспучились, стены провалились наружу, в ночь…
  Глава 2
  Тонкая грань в равновесии определяет, кому следует жить, а кому умереть…
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Что произошло после этого, Хоффман не помнил, никакие мысли или сновидения не тревожили его обычно беспокойное сознание, пока из тумана, подобно длинной косе, возникающей в конце долгого пути, он не ощутил, как начали медленно просыпаться его чувства. Ледяная вода текла по шее и дальше на спину, холодное давление на голову, резкая боль в ней, механический шум в ушах, знакомый тошнотворно резкий цветочный запах духов жены — и вот он понял, что лежит на боку, упираясь щекой во что-то мягкое. На руку что-то давило.
  Он открыл глаза и увидел в нескольких дюймах от своего лица белую пластмассовую миску, в которую его тут же вырвало, и он почувствовал во рту привкус вчерашнего рыбного пирога. Хоффман задохнулся, и его снова вырвало. Миску унесли. Потом ему в глаза принялись светить ярким светом, в каждый по очереди. Вытерли нос и рот. Прижали к губам стакан воды. Из детского негативизма он сначала его оттолкнул, потом взял и с жадностью выпил. После этого открыл глаза и окинул взглядом свой новый мир.
  Он лежал на полу в прихожей, на боку, прислонившись спиной к стене. Голубой полицейский маяк вспыхивал в окне, точно непрекращающийся электрический ураган; из радио доносились неразборчивые голоса. Габриэль стояла рядом на коленях и держала его за руку. Она улыбнулась и сжала его пальцы.
  — Слава богу, — сказала она.
  Габриэль была в джинсах и вязаной кофте. Хоффман приподнялся и, ничего не понимая, принялся оглядываться по сторонам. Без очков все вокруг расплывалось и казалось окутанным туманом: два парамедика, склонившихся над каким-то блестящим ящиком; два жандарма в форме, один у двери с вопящим радиоприемником на ремне, другой спускается по лестнице. И третий человек, уставший, за пятьдесят, в темно-синей штормовке и белой рубашке с темным галстуком, разглядывающий Александра с отстраненным сочувствием. Все одеты, кроме Хоффмана, и ему вдруг показалось невероятно важным и необходимым что-нибудь на себя надеть. Когда он попытался еще больше подняться, то понял, что руки его не слушаются, а в голове вспыхнула ослепительная боль.
  Мужчина с темным галстуком сказал:
  — Подождите, давайте, я вам помогу. — Он шагнул вперед и протянул руку. — Жан-Филипп Леклер, инспектор полицейского департамента Женевы.
  Один из парамедиков взял Хоффмана за другую руку, и вместе с инспектором они осторожно поставили его на ноги. На кремовой краске стены в том месте, где ее касалась его голова, осталось неровное пятно крови. И еще она была на полу, размазанная так, как будто кто-то на ней поскользнулся. Колени подогнулись.
  — Я вас держу, — заверил его Леклер. — Дышите глубже. Не спешите.
  — Ему нужно в больницу, — взволнованно вмешалась Габриэль.
  — Машина «Скорой помощи» приедет через несколько минут, — сказал парамедик. — Их задержали.
  — Давайте подождем здесь, — предложил Леклер, открыв дверь в холодную гостиную.
  Как только Александра усадили на диван — он категорически отказался лечь, — парамедик присел на корточки рядом с ним.
  — Вы можете сказать, сколько я держу перед вами пальцев?
  — Можно мне мои… — начал Хоффман. — Как же это называется? — Он поднес руку к глазам.
  — Ему нужны очки, — поспешила на помощь Габриэль. — Вот они, милый. — Она надела ему их на нос и поцеловала его в лоб. — Не волнуйся, расслабься, хорошо?
  — Теперь вы видите мои пальцы? — спросил медик.
  Хоффман старательно пересчитал пальцы и провел языком по губам, прежде чем ответить.
  — Три.
  — А так?
  — Четыре.
  — Нам нужно измерить ваше давление, месье.
  Хоффман тихо сидел, пока ему закатывали рукав пижамы и надевали манжетку, которая начала надуваться. Стетоскоп показался невероятно холодным. Мыслительные способности начали медленно возвращаться, шаг за шагом. Александр методично отметил про себя обстановку комнаты: бледно-желтые стены, кресла и шезлонги, обитые белым шелком, кабинетный рояль Карла Бехштейна, часы Людовика XV, которые тихонько тикали на каминной полке, чернильные тона пейзажа Ауэрбаха над камином. Кофейный столик перед диваном украшал один из ранних автопортретов Габриэль: полуметровый куб из сотни листов непрозрачного стекла, где она вывела черными чернилами части магнитно-резонансных томограмм своего тела. В результате получилось, будто диковинное, невероятно уязвимое существо с другой планеты парит в воздухе.
  Хоффман смотрел так, будто видел это впервые, но он знал, что должен что-то вспомнить. Только вот что? Ощущение новое — до сих пор он не попадал в ситуации, когда не мог вытащить из мозга информацию, требующуюся немедленно. Когда парамедик закончил, он сказал жене:
  — Разве у тебя не назначено на сегодня что-то важное? — Хоффман нахмурился, сконцентрировался и принялся искать нужную мысль в хаосе, царившем в голове. — Вспомнил, — выдохнул он с облегчением. — Твоя выставка.
  — Да, но мы ее отменим.
  — Нет, мы не должны… только не твою первую выставку.
  — Хорошо, — вмешался Леклер, наблюдавший из своего кресла. — Это очень хорошо.
  Александр медленно повернулся и посмотрел на него, и от этого движения в голове расцвела новая вспышка боли. Он принялся вглядываться в Леклера.
  — Хорошо?
  — Хорошо, что вы все помните. — Инспектор поднял вверх большой палец. — Например, что последнее осталось у вас в памяти из случившегося сегодня ночью?
  — Мне представляется, Алекса должен осмотреть доктор, прежде чем он сможет отвечать на вопросы, — перебила его Габриэль. — И ему необходимо отдохнуть.
  — Последнее, что я помню? — Хоффман задумался над вопросом, словно тот представлял собой математическую задачу. — Думаю, я вошел в переднюю дверь. Видимо, он стоял за ней и поджидал меня.
  — Он? Там был только один мужчина?
  Леклер расстегнул молнию на штормовке, с трудом вытащил блокнот из потайного кармана, потом поерзал на месте и достал ручку, при этом он с ожиданием поглядывал на Хоффмана.
  — Да, насколько мне известно, только один. — Александр потрогал рукой затылок и нащупал плотную повязку. — Чем он меня ударил?
  — Судя по всему, огнетушителем.
  — Господи… И сколько времени я находился без сознания?
  — Двадцать пять минут.
  — Всего? — Хоффману казалось, что прошло несколько часов. Но, посмотрев в окно, он обнаружил, что там все еще темно, а часы Людовика XV показывают, что еще нет пяти. — И я кричал, чтобы тебя предупредить, — сказал он Габриэль. — Это я помню.
  — Правильно. Я тебя услышала, спустилась вниз и нашла лежащим здесь. Входная дверь была открыта. А потом вдруг появилась полиция.
  Хоффман снова посмотрел на инспектора.
  — Вы его поймали?
  — К сожалению, он сбежал до того, как сюда прибыл патруль. — Леклер пролистал блокнот. — Странно, складывается впечатление, что грабитель просто вошел в ворота, а потом так же спокойно вышел. Однако, насколько мне известно, чтобы открыть ворота и входную дверь, требуется два разных кода. И вот что мне пришло в голову… возможно, вам этот человек знаком? Может быть, вы сами его впустили?
  — Я ни разу в жизни его не видел.
  — Понятно. — Леклер сделал пометку в блокноте. — Значит, вам удалось его рассмотреть?
  — Он находился на кухне, а я смотрел на него из сада, через окно.
  — Я не понимаю. Вы были снаружи, а он внутри?
  — Да.
  — Прошу меня простить, но как такое возможно?
  Сначала запинаясь, потом все более уверенно, по мере того, как к нему возвращались силы и память, Хоффман все рассказал: как он услышал шум, спустился вниз, обнаружил, что система сигнализации выключена, открыл дверь, заметил пару ботинок, свет в окне на первом этаже, обошел дом и увидел грабителя на кухне.
  — Вы можете его описать? — Инспектор быстро строчил в блокноте, не закончив одну страницу, переворачивал ее и начинал новую.
  — Алекс… — начала жена.
  — Все в порядке, Габи, — сказал Хоффман. — Мы должны помочь им поймать ублюдка. — Он закрыл глаза, и перед ним возникла четкая картинка, даже слишком четкая, которую он увидел в кухонное окно. — Среднего роста. На вид неприятный. Около пятидесяти. Худое лицо. Лысая макушка. Длинные, тонкие, седые волосы, собранные в хвост. В кожаной куртке или, может, пиджаке, не помню. — Хоффмана охватили сомнения, и он замолчал. Леклер смотрел на него, дожидаясь продолжения. — Я сказал, что не видел его раньше, но сейчас у меня появились сомнения. Возможно, я его где-то встречал… может быть, мимолетно, на улице. В нем было что-то знакомое… — Александр не договорил.
  — Продолжайте, — сказал Леклер.
  Хоффман на мгновение задумался, затем коротко покачал головой.
  — Нет, не могу вспомнить, извините. Знаете, я не пытаюсь раздуть из случившегося историю, но в последнее время у меня было ощущение, что за мной кто-то наблюдает.
  — Ты мне ничего не говорил, — удивленно сказала Габриэль.
  — Не хотел расстраивать. Да и, вообще, ничего определенного.
  — Вполне возможно, что он некоторое время следил за домом, — проговорил Леклер, — или за вами. Может быть, вы видели его на улице, но просто не обратили внимания? Не беспокойтесь. Воспоминания вернутся. А что он делал на кухне?
  Хоффман посмотрел на жену и несколько мгновений колебался, прежде чем ответить.
  — Он… точил ножи.
  — Господи. — Габриэль поднесла руку ко рту.
  — Вы сможете его узнать, если снова увидите?
  — Да, конечно, — мрачно ответил Хоффман. — Уж можете не сомневаться.
  Леклер постучал ручкой по блокноту.
  — Мы должны распространить это описание. — Он встал. — Я вернусь через минуту, — сказал он и вышел в коридор.
  Неожиданно Александр почувствовал, что смертельно устал и больше не может продолжать. Он снова закрыл глаза и откинул голову на спинку дивана, но уже в следующее мгновение вспомнил про свою рану.
  — Извини, я порчу твою мебель.
  — Да пошла она к чертям, эта мебель.
  Хоффман взглянул на жену. Без косметики она выглядела старше, уязвимее и — выражение, которого он прежде не видел на ее лице, — испуганной. Внутри у него все сжалось, и он сумел ей улыбнуться. Сначала Габриэль покачала головой, но потом коротко, неохотно улыбнулась в ответ. На мгновение у Александра возникла надежда, что все не так серьезно: что окажется, будто какой-то бродяга случайно нашел коды на обрывке бумаги в помойке, и они будут смеяться над этим происшествием — удар по голове (подумать только, огнетушитель!), его забавный героизм и ее беспокойство.
  Инспектор вернулся в гостиную с двумя прозрачными пластиковыми мешочками для сбора улик.
  — Мы нашли это на кухне, — сказал он, со вздохом усаживаясь в прежнее кресло.
  В одном мешке лежала пара наручников, а в другом, судя по виду, — черный кожаный ошейник с приделанным к нему мячиком для гольфа.
  — Что это? — спросила Габриэль.
  — Кляп, — ответил Леклер. — Новый. Злоумышленник, видимо, купил его в секс-шопе. Такие штуки очень популярны среди садомазохистов. Если повезет, мы сумеем отыскать, где он все это приобрел.
  — Боже праведный. — Габриэль взглянула на мужа. — Что он собирался с нами сделать?
  У Хоффмана пересохло во рту и возникло ощущение, что он сейчас потеряет сознание.
  — Я не знаю. Может быть, хотел нас похитить?
  — Такая вероятность существует, — не стал спорить Леклер, оглядываясь по сторонам. — Вы богатый человек, и это всем известно. Но, должен сказать, что в Женеве людей не похищают, у нас законопослушный город. — Он снова достал ручку. — Могу я поинтересоваться, чем вы занимаетесь?
  — Я физик.
  — Физик. — Инспектор сделал пометку в блокноте, потом кивнул своим мыслям и приподнял одну бровь. — Это для меня неожиданно. Вы англичанин?
  — Американец.
  — Еврей?
  — Какое это может иметь к случившемуся отношение, черт побери?
  — Прошу меня простить, но ваша фамилия… Я спросил исключительно из соображений возможного расистского мотива преступления.
  — Нет, я не еврей.
  — А мадам Хоффман?
  — Я англичанка.
  — Как долго вы живете в Швейцарии, доктор?
  — Четырнадцать лет. — Александр снова почувствовал, что смертельно устал. — Я приехал в девяностых, работать в ЦЕРНе над Большим адронным коллайдером. Я отдал ему шесть лет.
  — А сейчас?
  — Я управляю компанией.
  — И как она называется?
  — «Хоффман инвестмент текнолоджиз».
  — Что она производит?
  — Что производит? Деньги производит. Это хеджевый фонд.
  — Очень хорошо. «Производит деньги». И как долго вы здесь живете?
  — Я же сказал, четырнадцать лет.
  — Нет, я имел в виду… в этом доме?
  — Ну… — Хоффман смущенно посмотрел на Габриэль.
  — Всего месяц, — ответила та.
  — Один месяц? Вы поменяли коды, когда сюда въехали?
  — Разумеется.
  — И кто, кроме вас двоих, знает комбинацию кодов сигнализации и всего прочего?
  — Наша домработница, горничная, садовник, — сказала Габриэль.
  — И никто из них не живет в доме?
  — Нет.
  — Доктор Хоффман, кто-нибудь в вашем офисе знает коды?
  — Мой помощник. — Хоффман нахмурился. Как медленно работает его мозг, точно зараженный вирусом компьютер… — И еще наш консультант по системам безопасности. Он все проверял перед тем, как мы купили дом.
  — Вы можете вспомнить его имя?
  — Жену. — Александр задумался на мгновение. — Морис Жену.
  Леклер поднял голову.
  — В женевском полицейском департаменте работал Морис Жену. Мне кажется, я помню, что он ушел в частное охранное агентство. Так-так. — На угрюмом лице инспектора появилось задумчивое выражение, и он вернулся к своим записям. — Не вызывает сомнений, что все коды следует немедленно сменить. Я советую вам не называть новые комбинации никому из ваших служащих до тех пор, пока я с ними не переговорю.
  В коридоре прозвучал звонок, и Александр от неожиданности подскочил на месте.
  — Наверное, «Скорая» приехала, — предположила жена. — Я открою ворота.
  Когда она вышла из комнаты, Хоффман сказал:
  — Полагаю, эта история непременно просочится в газеты?
  — А вы видите в этом проблему?
  — Я не люблю, когда туда попадает мое имя.
  — Мы постараемся ничего не разглашать. У вас есть враги?
  — Насколько мне известно, нет. И уж, конечно, я не знаю, кто мог такое сотворить.
  — Какой-нибудь богатый инвестор — может, русский, — который потерял деньги?
  — Мы не теряем деньги. — Однако Александр все-таки мысленно перебрал своих клиентов на предмет их участия в случившемся. Но нет, это невозможно. — Как вы считаете, для нас не будет опасно оставаться здесь, пока маньяк разгуливает на свободе?
  — Наши люди будут находиться здесь большую часть дня, а вечером и ночью мы можем установить наблюдение за вашим домом — может быть, поставим на дороге машину… Но, должен сказать, что, как правило, люди вашего положения предпочитают предпринимать собственные меры безопасности.
  — Вы имеете в виду телохранителей? — Хоффман поморщился. — Я не хочу так жить.
  — К сожалению, дом вроде вашего обычно привлекает ненужное внимание. А банкиры в наше время не так чтобы очень популярны, даже в Швейцарии. — Леклер окинул взглядом комнату. — Могу я поинтересоваться, сколько вы заплатили за дом?
  В обычной ситуации Хоффман послал бы его к черту, но сейчас у него просто не было сил.
  — Шестьдесят миллионов долларов.
  — О господи. — Инспектор поджал губы, словно испытал мучительную боль. — Знаете, я больше не могу позволить себе жить в Женеве. Мы с женой перебрались в домик на границе с Францией, где все дешевле. Разумеется, мне каждый день приходится ездить оттуда на работу, но у меня нет выбора.
  С улицы донесся звук работающего дизельного двигателя, и в двери показалась голова Габриэль.
  — «Скорая» приехала. Пойду, соберу одежду, которую мы возьмем с собой.
  Хозяин попытался встать; Леклер подошел помочь ему, но тот отмахнулся. «Швейцарцы, — мрачно подумал он, — делают вид, что рады иностранцам, но на самом деле терпеть нас не могут. И какое мне дело до того, что ему приходится жить во Франции?» Хоффману пришлось несколько раз качнуться из стороны в сторону, чтобы набрать достаточно инерции и встать с дивана; удалось сделать это только с третьей попытки, и он остался стоять, покачиваясь, на обюссонском ковре. В голове пульсировала боль, и его снова затошнило.
  — Надеюсь, этот неприятный инцидент не заставил вас плохо думать о нашей стране, — сказал инспектор.
  Александру пришло в голову, что он так шутит, но лицо инспектора оставалось совершенно серьезным.
  — Ни в коей мере.
  Они вместе вышли в коридор. Хоффман старательно делал каждый шаг, точно пьяница, который хочет, чтобы все думали, что он совершенно трезв.
  В доме было полно народа из самых разных служб. Прибыли еще жандармы, следом команды двух машин «Скорой помощи», мужчина и женщина ловко управляли каталкой. Глядя на форму окружавших его людей, Александр вновь почувствовала себя голым и уязвимым, почти инвалидом. Но в следующее мгновение он с облегчением увидел Габриэль, спускавшуюся по лестнице с его плащом в руках. Леклер забрал его и накинул на плечи Хоффмана.
  У входной двери хозяин заметил огнетушитель в пластиковом мешке. Ему хватило одного взгляда, чтобы в голове вновь вспыхнула острая боль.
  — Вы намерены обнародовать словесный портрет злодея? — спросил он.
  — Возможно.
  — Знаете, мне тут в голову пришла одна мысль: вы должны кое на что взглянуть.
  Это было похоже на вспышку в сознании, нечто вроде откровения. Не обращая внимания на протесты докторов, твердивших, что он должен лечь, Александр развернулся и двинулся по коридору в сторону своего кабинета. «Терминал Блумберга» на его столе все еще был выведен на экран, и краем глаза он заметил красное сияние. Почти все цены упали. Судя по всему, дальневосточные рынки истекали кровью. Хоффман включил свет и принялся перебирать книги на полке, пока не нашел «Выражение эмоций у человека и животных». От возбуждения у него дрожали руки, когда он листал страницы.
  — Вот, — сказал он, повернувшись, чтобы показать свою находку Леклеру и жене; даже постучал пальцем по странице. — Человек, который на меня напал.
  Это была иллюстрация ужаса — старик, глаза широко раскрыты, беззубый рот распахнут. Знаменитый французский доктор Дюшенн, специалист по гальванике, прижимал к его лицевым мышцам электрические клещи, чтобы вызвать нужную эмоцию.
  Хоффман почувствовал скептицизм остальных — нет, гораздо хуже, их ужас.
  — Прошу меня простить, — озадаченно проговорил Леклер, — вы хотите сказать, что этот человек сегодня ночью находился в вашем доме?
  — О, Алекс, — выдохнула Габриэль.
  — Ну конечно же, я не говорю, что это именно он — тот человек умер больше века назад; я хочу сказать, что преступник на него похож.
  Инспектор и Габриэль не сводили с него напряженных взглядов. «Они решили, что я спятил», — подумал Хоффман и сделал глубокий вдох.
  — Ладно. Книга Дарвина, — начал он старательно объяснять Леклеру, — появилась в моем доме совершенно неожиданно. Понимаете, я ее не заказывал. И мне неизвестно, кто ее прислал. Возможно, тут простое совпадение. Но вы должны согласиться, что это довольно странно — через несколько часов после того, как я ее получил, мужчина, который выглядит так, будто сошел с ее страниц, забирается к нам в дом и нападает на нас.
  Оба его слушателя молчали.
  — В любом случае, — заявил в заключение Хоффман, — я хочу сказать, что, если вы собираетесь опубликовать словесный портрет грабителя, начните с данной иллюстрации.
  — Спасибо, я буду иметь это в виду, — сказал инспектор.
  Все молчали, и Габриэль весело объявила:
  — Ладно, а теперь нам пора в больницу.
  
  Леклер проследил за тем, как они вышли из передней двери.
  Луна скрылась за тучами, и небо было совершенно темным, хотя до рассвета осталось не больше получаса. Американскому физику с забинтованной головой и в черном плаще, из-под которого выглядывали тощие розовые щиколотки и дорогая пижама, один из санитаров помог забраться в заднюю часть машины «Скорой помощи». После безумного заявления о викторианской фотографии пострадавший помалкивал, и Леклеру показалось, что он смущен. Книгу Хоффман забрал с собой. Жена последовала за ним, держа в руке сумку, полную одежды. Они напоминали пару беженцев. Двери с грохотом захлопнулись, и машина сорвалась с места в сопровождении полицейского автомобиля.
  Леклер наблюдал, как они добрались до поворота подъездной дорожки, ведущей к дороге; тормозные огни коротко моргнули алым светом, и машины скрылись из вида.
  Инспектор вернулся в дом.
  — Большой дом для двоих, — пробормотал один из жандармов, стоявших на пороге.
  — Большой для десяти человек, — проворчал в ответ Леклер.
  И отправился на экскурсию по дому, чтобы понять, с чем он имеет дело. Пять, шесть… нет, семь спален наверху, каждая с собственной ванной комнатой, причем не вызывало сомнений, что ими не пользовались; громадная спальня хозяев, большая гардеробная с зеркальными дверями и ящиками; плазменный телевизор в ванной комнате; его и ее раковины; космических размеров душевая кабина с дюжиной разных насадок. На противоположной стороне лестничной площадки спортивный зал с велотренажером, гребным тренажером, беговой дорожкой, гирями и еще одним большим телевизором. Игрушек нет. Нигде никаких признаков присутствия детей, даже на фотографиях в рамках, расставленных по всему дому и изображавших Хоффманов во время дорогостоящих отпусков — разумеется, лыжи, яхты, а вот они держатся за руки на веранде, построенной на сваях в какой-то немыслимо голубой коралловой лагуне.
  Леклер спустился вниз, пытаясь представить себе, что чувствовал Хоффман полтора часа назад, когда шел вниз по лестнице навстречу неизвестности. Он обогнул пятна крови на полу и открыл дверь в кабинет. Вся стена была отдана книгам. Инспектор взял одну наугад и посмотрел на корешок: «Толкование сновидений» Зигмунд Фрейд. Он открыл ее и обнаружил, что она напечатана в Лейпциге и Вене в 1900 году. Первое издание. Леклер взял другую книгу. «Психология народов и масс», Густав Лебон, Париж, 1895 год. И еще одна: «Человек-машина», Оффре де Ламетри, Лейден, 1747 год. Также первое издание. Леклер не слишком разбирался в редких книгах, но понимал, что эта коллекция стоит миллионы. Теперь ему стало понятно, почему в доме столько датчиков дыма. Книги по большей части были научными: социология, психология, биология, антропология — и нигде ничего про деньги.
  Инспектор подошел к письменному столу и сел в антикварное кресло Хоффмана. Время от времени большой экран перед ним слегка подрагивал, когда менялись мерцающие цифры: — 1,06, — 78, — 4,03 %, — 0,95$.
  Его собственные вложения, которые он сделал несколько лет назад, последовав совету одного прыщеватого «советника по финансам», чтобы обеспечить себе комфортную старость, сейчас потеряли половину того, что стоили тогда. И по тому, как шли дела, когда он выйдет на пенсию, ему придется найти работу на неполный день, что-нибудь вроде охранника в магазине, например. Иными словами, он будет пахать до самой смерти — а вот его отцу и деду не пришлось этого делать. Тридцать лет в полиции, и он даже не может позволить себе жить в родном городе! И кто покупает дорогущую собственность? Большинство просто отмывают деньги — жены и дочери президентов так называемых «новых демократий», политики из республик Центральной Азии, русские олигархи, афганские военные диктаторы, торговцы оружием — настоящие преступники со всего мира, — в то время как он гоняется за подростками-алжирцами, продающими наркотики на вокзалах. Леклер заставил себя встать и отправиться в другую комнату, чтобы не думать об этом.
  В кухне он прислонился к гранитному острову и принялся изучать ножи. По его приказу их сложили в специальные мешки для улик в надежде, что на них остались отпечатки пальцев. Эту часть истории он категорически не понимал. Если грабитель заявился, чтобы взять их в заложники, он должен был заранее как следует вооружиться. Кроме того, похитителю требовался по меньшей мере один помощник, а возможно, и больше: Хоффман достаточно молод и находится в хорошей физической форме — и он не сдался бы без борьбы. В таком случае, целью проникновения было ограбление? Но обычный грабитель залез бы внутрь и постарался как можно быстрее убраться восвояси, захватив столько, сколько удастся унести с собой, а здесь имелось достаточно предметов, которые можно украсть. Следовательно, все указывало на то, что у преступника не все в порядке с головой. Но откуда психопат, склонный к насилию, мог узнать коды входа в дом? Загадка. Возможно, имеется еще одна дверь, которая осталась открытой?
  Леклер вернулся в коридор и свернул налево. Задняя часть дома выходила на огромную викторианскую оранжерею, которую использовали в качестве художественной студии, хотя в понимании инспектора это было не совсем искусство. Скорее походило на рентгеновский кабинет или мастерскую стекольщика. Внешнюю стену, оставшуюся от прежних хозяев, украшал огромный коллаж из электронных изображений человеческого тела — цифровых, инфракрасных, рентгеновских — и анатомические рисунки различных органов, конечностей и мышц.
  Листы непрозрачного стекла и перспекса 194разных размеров и толщин были сложены в деревянных стойках. В оловянном сундуке Леклер увидел дюжины папок, распухших от старательно подписанных компьютерных изображений: «МРТ головы, 1 — 14 сагитальные, аксиальные, коронарные»; «Люди, части, виртуальный госпиталь, сагитальный и коронарный». Часть рабочего стола была с подсветкой, на нем лежал небольшой зажим и стояло множество чернильниц, гравировальные инструменты и кисти для рисования.
  В черной резиновой стойке инспектор заметил ручную дрель, рядом с которой пристроилась жестяная банка с надписью «Тейлорс Хэррогейт Эрл Грэй», заполненная сверлами, и стопка блестящих проспектов выставки под названием «Контуры человека», которая должна была открыться как раз сегодня в галерее на Плен-де-Пленпалэ. Биографические сведения содержались в коротенькой статейке внутри: «Габриэль Хоффман родилась в Англии в Йоркшире. Получила диплом с отличием и степень по живописи и французскому языку в университете Солфорд, а также степень магистра в Королевском колледже искусств в Лондоне. Несколько лет работала в Организации объединенных наций в Женеве». Леклер скрутил брошюрку в трубочку и засунул в карман.
  Рядом со столом на треножнике стояла одна из работ Габриэль: трехмерное сканированное изображение зародыша, составленное примерно из двадцати частей, нарисованных на листах очень прозрачного стекла. Леклер наклонился, чтобы получше его рассмотреть. Голова зародыша была диспропорциональной и слишком большой для тела, тонкие ножки подтянуты к животу. Если смотреть со стороны, картина отличалась глубиной, но стоило перевести взгляд к центру, начинала растворяться, а потом и вовсе исчезала. Леклер не знал, закончено ли это произведение, но ему пришлось признаться самому себе, что в нем есть определенная сила воздействия, хотя он сам не смог бы с таким жить. Уж очень это напоминало окаменевшую рептилию, висящую в аквариуме. Его жена посчитала бы подобное зрелище отвратительным.
  Дверь из оранжереи вела в сад, но она оказалась запертой и закрытой на засов; ключа Леклер нигде не нашел. За толстым стеклом на противоположном берегу озера мерцали огни Женевы. Одинокая пара фар пробиралась по набережной Мон-Блан.
  Инспектор вышел из оранжереи в коридор, из которого куда-то вели еще две двери. Одна оказалась огромным туалетом с большим старомодным ватерклозетом, другая — кладовой, заполненной разными ненужными мелочами из старого дома Хоффмана: свернутые и связанные бечевкой ковры, хлебопечка, шезлонги, набор для крокета… А в самом конце — первозданно новая детская кроватка, пеленальный столик и заводная игрушка из звездочек и лун.
  Глава 3
  Подозрительность, дитя страха, в высшей степени характерна для большинства диких животных.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение человека (1871)
  В соответствии с данными женевской медицинской службы, машина «Скорой помощи» сообщила по радио, что она выехала из резиденции Хоффманов утром в двадцать две минуты шестого. В такое время, чтобы добраться по пустым центральным улицам города до больницы, потребовалось всего пять минут.
  В задней части машины Хоффман категорически отказался выполнить правила и лечь на кровать; уселся сбоку, выставив перед собой ноги с вызывающим и одновременно задумчивым видом. Он был блестящим человеком, очень богатым и привык, что его слушают с уважением. Но сейчас вдруг обнаружил, что его везут в бедную и не такую счастливую страну, в какой он жил: в королевство больных, где все граждане представляют собой низший класс. Александр с раздражением вспоминал, как Габриэль и Леклер смотрели на него, когда он показывал им «Выражение эмоций у человека и животных» — как будто очевидная связь между книгой и нападением являлась всего лишь результатом его горячечного бреда. Он взял книгу с собой — она лежала у него на коленях — и сейчас рассеянно постукивал по ней пальцем.
  Машина завернула за угол, женщина-медсестра протянула руку, чтобы его поддержать, и Хоффман сердито нахмурился. Он не верил в женевскую полицию, да и вообще в правительственные учреждения. Никому особенно не доверял, кроме самого себя.
  Он принялся искать в кармане халата мобильный телефон. Жена, сидевшая напротив, рядом с медсестрой, спросила:
  — Что ты делаешь?
  — Хочу позвонить Хьюго.
  Она закатила глаза.
  — Ради бога, Алекс…
  — Что? Он должен знать, что произошло. — Когда Хоффман услышал гудки в телефоне, он взял жену за руку, чтобы успокоить ее. — Мне уже намного лучше, правда.
  Наконец, Квери взял трубку.
  — Алекс? — Для разнообразия его обычно спокойный голос был напряжен и наполнен беспокойством: когда звонок в предрассветное время приносил хорошие вести? — Что, черт подери, случилось?
  — Извини, что звоню так рано, Хьюго. К нам залез грабитель.
  — О господи, я вам ужасно сочувствую… Ты в порядке?
  — С Габриэль все хорошо. Я получил по голове. Мы сейчас в машине «Скорой помощи», едем в больницу.
  — Какую?
  — Думаю, университетскую. — Хоффман посмотрел на Габриэль, ища подтверждения, и она кивнула. — Да, в университетскую.
  — Я еду.
  Через несколько минут машина «Скорой помощи» промчалась по дорожке к большой университетской больнице. Сквозь затемненные окна Хоффману удалось оценить ее размеры: оказалось, что это огромное заведение, десять этажей, освещенных, точно терминал иностранного аэропорта. Но уже в следующее мгновение свет исчез, как будто кто-то задвинул шторы. «Скорая» покатила вниз по наклонному съезду под землю и остановилась, заглушив двигатель. В наступившей тишине Габриэль улыбнулась ему, пытаясь поддержать, и Хоффман подумал: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
  Задние двери распахнулись, и он увидел идеально чистую подземную парковку. Где-то далеко кричал какой-то мужчина, и его голос эхом отражался от бетонных стен.
  Хоффману велели лечь, и на сей раз он решил не спорить: раз уж оказался внутри системы, то обязан подчиняться ее правилам. Александр вытянулся на каталке, ее опустили, и, сражаясь с жутким чувством беспомощности, он поехал по таинственным коридорам, невероятно напоминавшим фабричные, глядя на мелькающие на потолке лампы, пока, в конце концов, его на короткое время не припарковали около стойки регистрации. Сопровождавший жандарм вручил медсестре документы, и Хоффман некоторое время наблюдал, как она заполняет какие-то формы, потом повернул голову на подушке и увидел заполненную людьми комнату, в которой для равнодушных пьяниц и наркоманов работал новостной канал. На экране японские продавцы с мобильными телефонами, прижатыми к ушам, изображали самые разнообразные стадии ужаса и отчаяния. Но, прежде чем Александр сумел понять, что происходит, его снова повезли по короткому коридору и вкатили в пустое помещение в форме куба.
  Габриэль села на пластмассовый стул, достала пудреницу и принялась нервными движениями красить губы. Хоффман наблюдал, как будто она вдруг стала незнакомкой: смуглой, аккуратной, сдержанной, похожей на кошку, приводящую в порядок мордочку. Когда он впервые увидел ее на вечеринке в Сен-Жени-Пуйи, она как раз этим и занималась.
  В палату вошел уставший доктор-турок с планшетом в руках; пластиковый бейджик на белом халате сообщил, что доктора зовут Мухаммет Селик. Он внимательно изучил записи, посветил в глаза фонариком, стукнул по колену маленьким молоточком и спросил, как зовут президента Соединенных Штатов, а затем попросил посчитать назад от ста до восьмидесяти.
  Хоффман без проблем отвечал на все вопросы, и довольный доктор надел хирургические перчатки. Сняв временную повязку с головы пациента, он раздвинул его волосы и принялся изучать рану, тихонько тыкая в нее пальцами. У Хоффмана возникло ощущение, будто доктор проверяет, не завелись ли у него вши. Разговор, сопровождавший осмотр, велся исключительно у него над головой.
  — Он потерял много крови, — сказала Габриэль.
  — Раны на голове всегда очень сильно кровоточат. Думаю, придется наложить пару швов.
  — Рана глубокая?
  — О, нет, не слишком, но довольно большая шишка. Видите?.. Его ударили каким-то тупым предметом?
  — Огнетушителем.
  — Хорошо. Сейчас я запишу. Нужно сделать сканирование мозга.
  Селик наклонился так, что его голова оказалась на одном уровне с лицом Александра, улыбнулся, широко раскрыл глаза и заговорил очень медленно:
  — Очень хорошо, месье Хоффман. Чуть позже я зашью вашу рану. А сейчас мы отвезем вас вниз и сделаем несколько снимков того, что находится у вас в голове, при помощи прибора, который называется компьютерный сканер. Вы знакомы с такой штукой?
  — Компьютерная аксиальная томография использует вращающийся детектор и источник рентгеновских лучей, чтобы получить перекрестные снимки различных секторов мозга — придумано в семидесятых, ничего особенного. Кстати, я не месье Хоффман, а доктор Хоффман.
  Когда его везли к лифту, Габриэль сказала:
  — Нечего было ему грубить, он всего лишь старался помочь.
  — Он разговаривал со мной, как будто я дитя малое.
  — В таком случае, прекрати вести себя как ребенок. Вот, можешь это подержать. — Она положила ему на колени сумку с вещами и отправилась вызывать лифт.
  Не вызывало сомнений, что супруга отлично ориентируется в радиологическом отделении, и Хоффман почувствовал, что его это слегка раздражает. В последние несколько лет персонал помогал ей с ее произведениями, допуская к сканерам, когда ими никто не пользовался, или лаборанты оставались после своих смен, чтобы помочь ей завершить ее работы. Кое с кем она даже подружилась. Хоффман подумал, что должен испытывать к ним благодарность, но почему-то не мог.
  Дверь лифта открылась на темном нижнем этаже. Он знал, что у них полно сканеров, и именно сюда доставляют на вертолетах тех, кто получил серьезные травмы на лыжных курортах Шамони, Мегэве и даже Куршевеле. У Александра возникло ощущение огромных пространств, заполненных кабинетами и самым разным оборудованием, которые терялись в глубоких тенях — целое отделение, замершее и словно всеми заброшенное, если не считать маленького поста дежурного.
  — Габриэль! — вскричал молодой человек с длинными вьющимися волосами, который направился прямо к ним. Он поцеловал ей руку, затем повернулся и посмотрел сверху вниз на Хоффмана. — Значит, привезла мне настоящего пациента разнообразия ради?
  — Это мой муж, Александр, — сказала Габриэль. — Алекс, познакомься, Фабиан Таллон, дежурный лаборант. Ты помнишь Фабиана? Я тебе про него рассказывала.
  — Не думаю, — ответил Хоффман и посмотрел на молодого человека.
  У Таллона были огромные влажные карие глаза, крупный рот, очень белые зубы и двухдневная темная щетина. Расстегнутая больше, чем требовалось, рубашка открывала широкую грудь игрока в регби. Неожиданно Хоффман подумал, что у Габриэль, возможно, с ним роман, попытался прогнать эту мысль, но она отказывалась уходить. Прошло много лет с тех пор, как Александр испытывал уколы ревности, и он успел забыть, какой поразительной может быть ее острота. Переводя взгляд с одного на другого, он сказал:
  — Спасибо за все, что вы делали для Габриэль.
  — Я получал истинное удовольствие, Алекс… Так, давайте посмотрим, что мы можем сделать для вас. — Он легко сдвинул каталку с места, словно она была магазинной тележкой, и покатил по коридору в комнату, где стоял сканер. — Встаньте, пожалуйста.
  Хоффман снова совершенно механически подчинился правилам, принятым в больнице. У него забрали очки и плащ и попросили сесть на край стола, являвшегося частью аппарата. С головы сняли повязку, потом велели лечь на спину головой в сторону сканера. Таллон поправил подставку для шеи.
  — Вся процедура займет меньше минуты, — сказал он и исчез.
  Дверь за ним со вздохом закрылась, и Александр приподнял голову. Он остался один. За своими голыми ногами в дальнем конце комнаты он увидел толстое стекло, из-за которого за ним наблюдала Габриэль. Таллон встал рядом, и они обменялись парой слов, но Хоффман их не разобрал. Послышался стук, и из громкоговорителя зазвучал голос Таллона:
  — Ложитесь на спину, Алекс. И постарайтесь максимально не шевелиться.
  Он сделал все, что ему приказали. Послышалось гудение, и кушетка начала скользить назад сквозь широкий барабан сканера. Это произошло дважды: первый раз быстро, чтобы зафиксировать пациента; второй — гораздо медленнее, чтобы собрать изображения. Хоффман смотрел на белую обшивку, когда проплывал под ней, и думал, что это похоже на радиоактивную мойку машины. Кушетка замерла на месте и развернулась, и Хоффман представил, как его мозг заливает сияющий, очищающий свет, от которого ничто не может укрыться — все дурное выходит наружу и исчезает в шипении горящей материи.
  Громкоговоритель снова щелкнул, и на короткое мгновение Хоффман услышал затихающий голос Габриэль. Ему показалось — или он ошибся? — что она сказала что-то шепотом.
  — Спасибо, Алекс, — сказал Таллон. — Это все. Оставайтесь на месте. Я за вами приду. — Он вернулся к своему разговору с Габриэль. — Но ты же видишь… — И все стихло.
  Хоффману показалось, что он очень долго лежал в полном одиночестве: по крайней мере, достаточно времени, чтобы представить, что за прошедшие несколько месяцев Габриэль вполне могла завести роман. Она подолгу оставалась в больнице, чтобы собрать материал, необходимый для ее работы; да и он проводил целые дни, а иногда и ночи в своем офисе, развивая ВИКСАЛ. Что может сохранить отношения после семи лет совместной жизни, когда в семье нет детей, которые становятся надежным якорем?
  Неожиданно Хоффман испытал еще одно давно забытое чувство: восхитительную, детскую жалость к себе. И вдруг, к собственному ужасу, обнаружил, что плачет.
  — С вами все в порядке, Алекс? — Над кушеткой наклонилось лицо Таллона, красивое, обеспокоенное, невыносимое.
  — Никаких проблем.
  — Вы уверены, что все хорошо?
  — Я в порядке. — Хоффман быстро вытер глаза рукавом пижамы и снова надел очки.
  Рациональная часть его сознания понимала, что резкие перепады настроения наверняка вызваны травмой, но от этого они не становились менее реальными. Он отказался снова лечь на каталку, спустил ноги с кушетки, сделал несколько глубоких вдохов и, когда вошел в соседнюю комнату, уже сумел взять себя в руки.
  — Алекс, это радиолог, доктор Дюфор, — сказала Габриэль.
  Она показала на миниатюрную женщину с коротко остриженными седыми волосами, которая сидела перед монитором компьютера. Дюфор повернулась, едва заметно кивнула ему через худое плечо и вернулась к изучению результатов сканирования.
  — Это я? — спросил Александр, глядя на экран.
  — Совершенно верно, месье. — Она даже не обернулась.
  Хоффман разглядывал свой мозг отстраненно, даже с определенным чувством разочарования. Черно-белое изображение на экране могло быть чем угодно — куском кораллового рифа, снятого подводной камерой, видом лунной поверхности или лицом мартышки. Его беспорядочность, полное отсутствие формы и красоты угнетало. Это просто не мог быть конечный продукт. Скорее всего, перед ним одна из стадий эволюции, а задача человека состоит в том, чтобы подготовить путь для того, кто придет следом, так же, как газ создал органическую материю.
  Искусственный интеллект, или автономный машинный разум, как он предпочитал его называть, АМР, занимал его уже более пятнадцати лет. Глупцы, подталкиваемые журналистами, считают, что задача заключается в создании копии человеческого ума и цифровых версий нас самих. Но на самом деле, зачем воспроизводить нечто столь уязвимое и ненадежное, да еще подверженное обязательному старению: центральный процессор, который может быть полностью уничтожен из-за того, что выйдет из строя какая-то вспомогательная механическая деталь — скажем, сердце или печень? Это все равно что потерять суперкомпьютер и всю его память, потому что возникла необходимость поменять штепсель.
  Радиолог принялась вращать изображение вокруг своей оси сверху вниз, и Хоффману показалось, что мозг ему кивает, посылая приветствие из космического пространства. Она вертела его, поворачивая из стороны в сторону.
  — Трещин нет. Опухолей тоже, что очень важно. Но я не могу понять, что это такое…
  Кости черепа напоминали перевернутое изображение скорлупы грецкого ореха. Белая линия разной толщины опутывала похожее на губку серое вещество мозга. Доктор приблизила картинку, которая стала шире, более расплывчатой и, наконец, растаяла, превратившись в светло-серую сверхновую. Хоффман наклонился вперед, чтобы посмотреть, что там такое.
  — Вот здесь, — сказала Дюфор, прикоснувшись к монитору пальцем с обкусанным ногтем. — Видите белые точки? И яркие звезды? Это крошечные кровоизлияния в тканях мозга.
  — Это серьезно? — спросила Габриэль.
  — Необязательно. Возможно, такого следует ожидать от подобной травмы. Вам известно, что мозг рикошетирует, когда череп получает удар достаточной силы? И тогда возникает небольшое кровотечение. Но, похоже, оно прекратилось. — Она поправила очки и наклонилась почти вплотную к монитору, точно ювелир, изучающий драгоценный камень. — И тем не менее я хочу провести еще одно исследование, — добавила она.
  Хоффман часто представлял себе этот момент — большой, безликий госпиталь, анормальный результат теста, медицинский вердикт, произнесенный равнодушным голосом, первый шаг к безвозвратному падению в беспомощность и смерть, — и ему потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что это не очередная его фантазия, рожденная ипохондрией.
  — Какое исследование?
  — Я хочу еще раз посмотреть вас на магнитно-резонансном томографе, который дает более четкие изображения мягких тканей. Таким образом, мы сможем понять, является ли данное состояние мозга дотравматическим или нет.
  Дотравматическое состояние…
  — Это долго?
  — Само исследование не занимает много времени. Вопрос в том, свободен ли томограф. — Она вывела на экран новый файл и пробежалась по нему. — Мы сможем попасть туда в полдень, если, конечно, не возникнет никаких срочных случаев.
  — А разве у нас не срочный случай? — спросила Габриэль.
  — Нет, никакой непосредственной опасности нет.
  — Тогда я не буду его делать, — заявил Хоффман.
  — Не дури, — вмешалась жена. — Сделай исследование. Тебе что, трудно?
  — Я не хочу.
  — Ты ведешь себя глупо…
  — Я сказал, что не хочу делать это проклятое исследование.
  На мгновение в комнате повисло потрясенное молчание.
  — Мы понимаем, что вы расстроены, Алекс, — спокойно проговорил Таллон, — но не стоит так разговаривать с Габриэль.
  — Не нужно мне указывать, как я должен разговаривать с собственной женой. — Хоффман дотронулся пальцами до лба и почувствовал, какие они холодные. В горле у него пересохло, и он понял, что должен как можно быстрее выбраться из больницы. Он с трудом сглотнул, прежде чем снова заговорить. — Извините, но я не хочу проходить это исследование. У меня сегодня полно важных дел.
  — Месье, — твердо вмешалась Дюфор, — все пациенты, которые потеряли сознание от удара по голове, какой получили вы, должны находиться в больнице, по меньшей мере, двадцать четыре часа — для наблюдения.
  — Боюсь, это невозможно.
  — Какие такие у тебя важные дела? — спросила Габриэль, недоверчиво глядя на него. — Ты же не собираешься в офис?
  — Именно собираюсь. А ты отправишься в галерею, где откроешь свою выставку.
  — Алекс…
  — И не спорь. Ты работала над коллекцией несколько месяцев — для начала подумай, сколько времени ты провела здесь. А вечером мы устроим праздничный ужин, чтобы отметить твой успех. — Он сообразил, что снова заговорил громче, и заставил себя успокоиться. — Какой-то тип забрался к нам в дом, но это вовсе не означает, что он должен испортить нам жизнь. Посмотри на меня. Я в порядке. Ты только что видела результаты сканирования — ни трещин, ни опухолей нет.
  — И ни малейшего здравого смысла, — прозвучал голос с английским акцентом у них за спиной.
  — Хьюго, скажи своему бизнес-партнеру, что он сделан из плоти и крови, как и все остальные люди, — проговорила Габриэль, не оборачиваясь.
  — А это так? — Квери стоял на пороге в расстегнутом пальто и темно-красном шерстяном шарфе, засунув руки в карманы.
  — Бизнес-партнер? — повторил доктор Селик, которого Квери уговорил проводить его сюда из приемного покоя и который с подозрением его разглядывал. — Вы же сказали, что вы его брат.
  — Сделай этот проклятый тест, Ал, — сказал Хьюго. — Презентацию можно отложить.
  — Вот именно, — поддержала его Габриэль.
  — Обещаю, я пройду исследование, — ровным голосом проговорил Хоффман. — Только не сегодня. Вас это устраивает, доктор? Я ведь не рухну оземь без сознания, или еще что-нибудь в таком же духе?
  — Месье, — ответила Дюфор, которая дежурила со вчерашнего дня и уже начала терять терпение. — Что вы будете или не будете делать, исключительно ваше решение. Рану, вне всякого сомнения, следует зашить, так я считаю. И если вы отсюда уйдете, то должны будете подписать специальную форму, освобождающую больницу от ответственности за ваше здоровье. Дальше делайте, как сочтете нужным.
  — Отлично. Я подпишу бумаги и зашью рану. Потом вернусь к вам в другой раз, когда мне будет удобно, и сделаю томограмму. Довольна? — спросил он у Габриэль.
  Прежде чем она ему ответила, прозвучал знакомый электронный сигнал, и Хоффману потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что это будильник, который он поставил на половину седьмого утра — казалось, в другой жизни.
  
  Хоффман оставил жену с Квери в приемном покое отделения «Скорой помощи», а сам отправился в маленькую палату, чтобы ему зашили рану на голове. Александру сделали местное обезболивание при помощи шприца — мгновение острой боли, заставившей его вскрикнуть от неожиданности, — затем обрили небольшой участок головы вокруг раны одноразовой пластиковой бритвой. Процесс наложения швов был скорее диковинным, чем неприятным, словно кто-то натягивал его скальп. Потом доктор Селик выдал ему маленькое зеркало и показал свою работу, совсем как парикмахер, ждущий одобрения клиента. Шов, размером всего в пять сантиметров, напоминал изогнутый рот с толстыми белыми губами в тех местах, где были сбриты волосы. Хоффману показалось, что он потешается над ним из зеркала.
  — Когда действие анестетиков пройдет, рана немножко поболит, — весело предупредил его доктор. — Нужно будет принять обезболивающее. — Он забрал зеркало, и улыбка погасла.
  — Вы не собираетесь снова наложить мне повязку?
  — Нет, рана быстрее заживет на свежем воздухе.
  — Хорошо, в таком случае я ухожу.
  Селик пожал плечами.
  — Ваше право. Но сначала нужно подписать бумаги.
  После того как Хоффман подписал короткую форму следующего содержания: «Я заявляю, что покидаю университетскую больницу вопреки медицинскому совету, несмотря на предупреждение о риске для моего здоровья, и беру на себя полную ответственность за это», он взял свою сумку с вещами и последовал за Селиком в маленькую душевую кабинку. Врач включил свет и, отвернувшись, едва слышно пробормотал: «Задница», — по крайней мере, так показалось Александру, но дверь закрылась, прежде чем он успел ответить.
  Впервые с того момента, как он пришел в себя, Хоффман остался один — и на мгновение испытал настоящее наслаждение от того, что рядом никого нет. Он снял халат и пижаму. На противоположной стене имелось зеркало, и Александр принялся разглядывать свое обнаженное тело под безжалостным неоновым светом: бледная кожа, обвислый живот, соски выступают больше, чем обычно, точно он превратился в девчонку пубертатного периода. Хоффман повернулся боком и провел пальцами по темной грязной коже, затем на короткое мгновение сжал пенис. Никакой реакции не последовало, и он испугался, что, возможно, удар по голове сделал его импотентом. Взглянув вниз, обнаружил, что ноги, стоящие на холодном полу, выложенном плиткой, какие-то неестественно толстые, с выступающими венами.
  «Это старость, — подумал он с ужасом, — и мое будущее: я выгляжу, как тот человек на портрете Люсьена Фрейда, 195который Габриэль уговаривала меня купить».
  Александр наклонился, чтобы взять сумку; на мгновение комната вокруг него начала вращаться. Он слегка покачнулся, сел на белый пластиковый стул и опустил голову.
  После того как ему стало лучше, он оделся, медленно и старательно — футболка, носки, джинсы, простая белая рубашка с длинными рукавами, спортивный пиджак, — и с каждой новой вещью чувствовал себя немного сильнее и не таким уязвимым.
  Габриэль положила бумажник в карман пиджака, и Хоффман проверил его содержимое. Три тысячи швейцарских франков новыми банкнотами. Он снова сел и надел ботинки, а когда встал и еще раз посмотрел на себя в зеркало, с удовлетворением почувствовал себя закамуфлированным. Одежда ничего о нем не рассказывала, и это его устраивало. Глава хеджевого фонда, управляющий акциями стоимостью в десять миллиардов долларов, в наше время вполне мог сойти за простого курьера. В этом отношении, если ни в каком другом, деньги — большие, уверенные деньги, такие, которым не нужно выставлять себя напоказ, — стали демократичными.
  В дверь кто-то постучал, и Александр услышал, что его зовет радиолог доктор Дюфор:
  — Месье Хоффман? Месье Хоффман, с вами все в порядке?
  — Да, спасибо, — крикнул он в ответ. — Я чувствую себя намного лучше.
  — Моя смена заканчивается, но я должна вам кое-что сказать.
  Хоффман открыл дверь и увидел, что она надела плащ и резиновые сапоги, а в руках держит зонт.
  — Вот, результат вашего сканирования. — Она всунула ему в руки бумажку в прозрачном пластиковом футляре. — Я советую вам показать его своему доктору, и как можно скорее.
  — Разумеется, я так и сделаю, спасибо.
  — Сделаете? — Она скептически на него посмотрела. — Знаете, вы должны.Если у вас что-то не в порядке, оно не пройдет само. Лучше посмотреть своим страхам в лицо, чем позволить им разъедать вас изнутри.
  — Значит, вы считаете, что со мной все-таки что-то не так? — Хоффман уловил жалобные нотки в своем дрогнувшем голосе.
  — Я не знаю, месье. Необходимо сделать томограмму, чтобы это выяснить.
  — А как вы полагаете, что это может быть? — Александр заколебался на мгновение. — Опухоль?
  — Нет, не думаю.
  — Тогда что?
  Он смотрел ей в глаза, пытаясь увидеть в них ответ, но нашел только скуку; видимо, она за свою жизнь множество раз сообщала пациентам плохие новости.
  — Возможно, там нет ничего особенного, — проговорила Дюфор. — Но я полагаю, что другое объяснение может включать в себя… я только предполагаю, понимаете? Рассеянный склероз или, может быть, приобретенное слабоумие. Лучше быть готовым. — Она похлопала его по руке. — Сходите к своему доктору, месье. Поверьте мне, больше всего пугает неизвестность.
  Глава 4
  Минимальное преимущество одного существа в любое время или сезон над теми, с кем оно состязается, или лучшая адаптация, пусть и в малейшей степени, к окружающей физической реальности, нарушает равновесие.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Кое-кто в тайных внутренних кругах супербогатых время от времени задавался вопросом, почему Александр сделал Квери равным себе акционером в «Хоффман инвестмент текнолоджиз» — ведь именно алгоритмы, открытые физиком, давали сверхприбыли, и его имя стояло в названии компании. Но он был устроен таким образом, что его вполне устраивало прятаться за спиной более общительного и дружелюбного партнера. Кроме того, он знал, что без него компании просто не существовало бы. И дело не в том, что Хьюго обладал опытом и интересом к банковскому делу, коего сам он лишен; природа наделила Квери качеством, которое у самого Хоффмана, как бы он ни старался, полностью отсутствовало: умением общаться с людьми.
  Разумеется, частично причина заключалась в его обаянии. Но все не так просто. Он обладал способностью убеждать людей следовать его целям. Если бы сейчас шла война, Квери стал бы безупречным адъютантом фельдмаршала — положение, которое в английской армии занимали его дед и прадед. Он следил бы за выполнением приказов, утешал бы обиженных, увольнял подчиненных с таким тактом, что те считали бы, что ушли по собственной воле. Находил бы лучшие в местности за́мки, чтобы разместить там штаб, а в конце шестнадцатичасового рабочего дня собирал бы воинствующих соперников на ужин и угощал их тщательно выбранным вином.
  В Оксфорде он получил диплом с отличием по политическим наукам, философии и экономике. Имел бывшую жену и троих детей, живших в мрачном особняке Латайенс в Суррее, лыжное шале в Шамони, куда отправлялся зимой, чтобы покататься на лыжах с какой-нибудь «подружкой на данный момент», входившей в длинный, постоянно меняющийся список умных, красивых, тощих особей женского пола, с которыми он расставался прежде, чем на горизонте возникали признаки гинеколога или адвокатов. Габриэль его не выносила.
  Тем не менее критическая ситуация сделала их временными союзниками. Пока Хоффману зашивали рану, Квери раздобыл чашку сладкого кофе с молоком для Габриэль в автомате, стоявшем в коридоре. Он сидел вместе с ней в крошечной приемной с жесткими деревянными стульями и целой галактикой пластмассовых звезд, сиявших с потолка. Квери держал Габриэль за руку и в соответствующие моменты сжимал ее пальцы, слушая рассказ о том, что с ними случилось. Когда она заговорила о необычном поведении Хоффмана после травмы, он заверил ее, что все будет хорошо.
  — Давай посмотрим правде в глаза, Габс, он никогда не был нормальным в обычном понимании этого слова, даже в лучшие времена. Все вернется на свои места, не беспокойся. Дай мне десять минут.
  Он позвонил своей заместительнице и сказал ей, чтобы она немедленно прислала к больнице машину с шофером; затем разбудил главу службы охраны компании Мориса Жену и коротко приказал через час явиться в офис на срочное совещание, а также отправить кого-нибудь в дом Хоффмана. Наконец, ему удалось дозвониться до инспектора Леклера и убедить его в том, что доктору Хоффману не нужно будет немедленно по выписке из больницы ехать в полицейский участок, чтобы дать показания. Леклер согласился, что он уже сделал достаточное количество подробных записей, чтобы получилась полная картина, и Хоффман в случае необходимости сможет уточнить некоторые подробности и подписать все, что нужно, ближе к вечеру.
  Все это время Габриэль наблюдала за Квери с невольным восхищением. Он являл собой полную противоположность Алексу — красивый мужчина, который отлично это знал. Его несколько преувеличенные манеры выходца из Южной Англии раздражали ее пресвитерианские нравы северянки. Иногда она спрашивала себя, не голубой ли он, а подружки нужны ему лишь в роли ширмы.
  — Хьюго, — начала Габриэль очень серьезно, когда он, наконец, закончил разговаривать по телефону. — Я хочу, чтобы ты сделал мне одно одолжение. Прикажи Алексу не ходить сегодня в офис.
  Квери снова взял ее за руку.
  — Милая, если бы я думал, что мои слова что-нибудь изменят, то непременно сказал бы ему все, что ты просишь. Но, как тебе известно — а также и мне, не хуже твоего, — если он решает что-то сделать, его уже не остановить.
  — А то, что он должен сделать сегодня, действительно так важно?
  — Да, в достаточной степени. — Квери слегка повернул запястье, чтобы посмотреть на часы, не выпуская ее руки. — Впрочем, ничего такого, что нельзя было бы отложить, если бы речь шла о его благополучии. Но буду с тобой честен, ему лучше туда поехать. Чтобы с ним встретиться, народ собрался из очень отдаленных мест.
  Габриэль убрала руку.
  — Если хочешь соблюдать осторожность, не следует убивать курицу, несущую золотые яйца, — мрачно проговорила она. — Это, вне всякого сомнения, будет очень плохо для вашего бизнеса.
  — Не сомневайся, я все понимаю, — мягко ответил Квери, и от его улыбки разбежались легкие морщинки вокруг голубых глаз; его ресницы, как и волосы, были песочного цвета. — Послушай, если у меня хотя бы на мгновение возникнет подозрение, что Алекс подвергает себя серьезной опасности, он уже через пятнадцать минут будет у себя дома лежать в постельке с мамочкой. Это я тебе обещаю. А вот, — сказал он, оглянувшись через плечо, — если я не ошибаюсь, идет наша дорогая старая курица, слегка взъерошенная и лишившаяся нескольких перьев.
  Квери мгновенно вскочил на ноги.
  — Драгоценный Ал, — вскричал он, встретив Хоффмана на середине коридора. — Как ты себя чувствуешь? Ты что-то слишком бледный.
  — Я буду чувствовать себя значительно лучше, как только уберусь из этого мерзкого места. — Хоффман быстро засунул CD-диск, который ему дала доктор Дюфор, в карман так, чтобы Габриэль не успела его заметить. — Теперь все будет хорошо, — сказал он и поцеловал ее в щеку.
  
  Они прошли через главный вестибюль, отметив, что еще только половина восьмого утра. Снаружи, наконец, начался день: мрачный, холодный и явно не желавший вступать в свои права. Густые скопления серых туч, висевших над больницей, были того же оттенка, что и мозговое вещество, — по крайней мере, так показалось Хоффману, который теперь повсюду видел картинку с монитора. Порыв ветра пронесся по круглому вестибюлю и закрутил полы плаща вокруг его ног. Маленькая, но избранная группка курильщиков — доктора в белых халатах и пациенты в пижамах — стояла перед главным входом, ежась на необычно холодном майском ветру. В свете натриевых ламп сигаретный дым сворачивался в спирали и исчезал среди редких капель дождя.
  Квери нашел их машину — большой «Мерседес», принадлежавший маленькой, но надежной женевской компании проката лимузинов, с которой хеджевый фонд заключил контракт на сотрудничество. Автомобиль был припаркован на стоянке, отведенной для инвалидов. Водитель — приземистый мужчина с усами — выбрался с переднего сиденья, увидев их, и открыл двери. «Он уже возил меня раньше», — подумал Хоффман и попытался вспомнить его имя, когда подошел к машине.
  — Жорж! — с облегчением поздоровался он с водителем. — Доброе утро.
  — Доброе утро, месье. — Шофер улыбнулся и прикоснулся к кепке, отдавая салют, когда Габриэль села на заднее сиденье, а за ней следом забрался и Квери. — Месье, — тихонько прошептал он так, чтобы его услышал только Хоффман, — прошу простить, но меня зовут Клод. Это я так, чтобы вы знали.
  — Ладно, мальчики и девочки, — заявил Квери, сидевший между Хоффманами и толкнувший их коленями. — Куда поедем?
  — В офис, — сказал Хоффман, в то время как Габриэль одновременно с ним велела: — Домой.
  — В офис, — повторил Александр, — а потом отвезете мою жену домой.
  По мере приближения к центру города движение стало более напряженным. Когда «Мерседес» свернул на бульвар Де Ла Клюз, Хоффман погрузился в свое обычное молчание. Он спрашивал себя, заметили ли остальные его ошибку. И как такое могло с ним произойти? Дело не в том, что Александр обычно обращал на шофера внимание или разговаривал с ним: в машине он, как правило, смотрел в свой айпэд, путешествовал по Сети, производя технические исследования, а для более легкого чтения включал цифровое издание «Файнэншл таймс» или «Уолл-стрит джорнал». Он даже редко смотрел в окно, и теперь чувствовал себя довольно странно, когда ему было больше нечем заняться — замечая, впервые за многие годы, людей, стоявших в очереди на автобусной остановке, каких-то потрепанных и уставших, несмотря на то что день еще только начался. Или марокканцев и алжирцев, торчавших на углах улиц, — когда он приехал в Швейцарию, такого не было. «А с другой стороны, почему бы им здесь не находиться, — подумал он. — Их присутствие является таким же результатом глобализации, как и твое собственное. Или Квери».
  Лимузин сбросил скорость, чтобы сделать левый поворот. Звякнул звонок. Рядом с ним остановился трамвай, и Александр рассеянно взглянул на лица, обрамленные освещенными окнами. На мгновение ему показалось, что они неподвижно висят в утреннем сумраке. Но уже в следующую секунду они поплыли мимо него: одни бездумно смотрели прямо перед собой, другие дремали или читали «Трибьюн де Женева». Наконец, в последнем окне Александр увидел худое лицо мужчины лет пятидесяти, с высоким лбом и грязными седыми волосами, собранными в конский хвост. Он возник перед Хоффманом, но трамвай набрал скорость, и окутанный вонью электричества и голубыми искрами призрак исчез.
  Все произошло так быстро, будто во сне, и Хоффман не был уверен, что на самом деле он видел. Квери, видимо, почувствовал, как Александр подскочил на месте, потому что он повернулся и сказал:
  — Ты в порядке, дружище?
  Но тот был слишком потрясен, чтобы ответить на его вопрос.
  — Что происходит? — Габриэль выгнулась назад и через голову Квери посмотрела на мужа.
  — Ничего, — Хоффману удалось произнести это одно слово нормальным голосом. — Видимо, анестезия начинает отходить. — Он прикрыл глаза рукой и выглянул в окно. — Вы не могли бы включить приемник?
  Машину наполнил женский голос, который сообщал новости и звучал раздражающе весело, как будто дикторша читала незнакомый текст; она бы, наверное, и про Армагеддон сообщила с улыбкой:
  — Греческое правительство вчера вечером проголосовало за продолжение жестких мер, несмотря на смерть трех банковских служащих в Афинах. Они погибли, когда демонстранты, протестующие против сокращения расходов, забросали банк бутылками с зажигательной смесью…
  Хоффман пытался решить, видел ли он того мужчину или это была галлюцинация. Если действительно видел, ему следует немедленно позвонить Леклеру, а затем приказать водителю следить за трамваем до прибытия полиции. А если ему все привиделось? Его сознание отказывалось даже представить унижение, которому он тогда подвергнется. Хуже того, он больше не сможет доверять сигналам, поступающим из собственного мозга. Хоффман мог вынести все, что угодно, кроме безумия. И был готов скорее умереть, чем снова ступить на эту дорогу. Поэтому он никому ничего не сказал и сидел, отвернувшись от своих спутников, чтобы они не увидели паники в его глазах, в то время как приемник продолжал докладывать новости:
  — Предполагается, что финансовые рынки откроются сегодня утром после большого понижения на прошлой неделе в Европе и Америке. Причиной кризиса стали опасения, что одна или несколько стран в Еврозоне объявят дефолт по своим долгам. Ночью произошло резкое понижение индексов на биржах Дальнего Востока…
  «Если бы мой мозг представлял собой алгоритм, — думал Хоффман, — я бы отправил его в карантин; просто закрыл бы, и всё».
  — Граждане Великобритании сегодня отправились на избирательные участки, чтобы проголосовать за новое правительство. Предполагается, что Лейбористская партия лишится своего влияния после тринадцати лет правления страной…
  — Ты проголосовала по почте, Габс? — как бы между прочим спросил Квери.
  — Да. А ты — нет?
  — Господи, нет, конечно. С какой стати тратить на это время? И за кого ты проголосовала? Подожди… дай-ка, я угадаю. За «зеленых».
  — Это тайное голосование, — сердито заявила Габриэль и отвернулась, разозлившись, что он правильно угадал.
  Хеджевый фонд находился в Лез-О-Вив, районе, расположенном сразу к югу от озера, таком же надежном и уверенном в себе, как швейцарский бизнесмен, построивший его в XIX веке. Солидные, могучие дома, широкие псевдопарижские бульвары с трамвайными рельсами, вишневые деревья на серых тротуарах, осыпающие их пыльными белыми и розовыми цветами, магазины и рестораны, а над ними семь этажей офисов или жилых квартир. Среди этой буржуазной респектабельности здание «Хоффман инвестмент текнолоджиз» являло миру свой узкий фасад, который легко не заметить, если вы специально его не искали, и маленькую табличку над домофоном. Пандус, закрытый стальными створками, находящийся под прицелом камер наблюдения, вел в подземный гараж. По одну сторону дома располагался чайный салон, с другой — супермаркет, работающий до самой ночи. Вдалеке виднелись горы Юра с едва различимыми шапками снега.
  — Ты обещаешь мне, что будешь осторожен? — спросила Габриэль, когда «Мерседес» остановился.
  Хоффман потянулся через Квери и сжал ее плечо.
  — Я с каждой минутой чувствую себя все лучше. Кстати, а как ты? Не боишься возвращаться в дом?
  — Жену отправит туда кого-нибудь из своих людей, — сказал Квери.
  Габриэль скорчила Хоффману рожицу «Хьюго»: закатила глаза, опустила уголки рта и высунула язык. Несмотря на все произошедшее, он чуть не рассмеялся.
  — «Хьюго» все держит под контролем, правда, Хьюго?
  Она поцеловала руку мужа, лежавшую у нее на плече.
  — Я все равно не собираюсь там оставаться. Заберу вещи и сразу в галерею.
  Шофер открыл дверь.
  — Эй, послушай… — Хоффману совсем не хотелось ее отпускать. — Удачи тебе. Я приду посмотреть, как у тебя дела, когда смогу вырваться.
  — Буду рада.
  Александр выбрался из машины на тротуар, а у Габриэль неожиданно возникло ощущение, что она больше никогда его не увидит, да такое сильное, что ее чуть не затошнило.
  — Ты уверен, что не можешь все отложить и взять выходной?
  — Ни в коем случае. Все будет отлично.
  — Улыбнись, милая, — заявил Квери и заскользил своей аккуратной задницей по кожаной обшивке сиденья в сторону открытой двери. — Знаешь, думаю, мне стоит купить одно из твоих творений, — сказал он, выбираясь наружу. — Уверен, оно будет классно смотреться в нашей приемной.
  Когда машина отъехала, Габриэль долго смотрела в заднее окно. Квери обхватил левой рукой Алекса за плечи и вел его по тротуару, правой же энергично жестикулировал. Она не знала, что он говорил, но поняла, что шутит, а через мгновение они скрылись из виду.
  
  Офисы «Хоффман инвестмент текнолоджиз» возникали перед посетителем, точно тщательно отрепетированные эпизоды представления. Сначала автоматически открывались тяжелые двери с тонированным стеклом, и вы видели узкую, не шире коридора, приемную с низким потолком и тускло освещенными стенами из коричневого гранита. Затем предоставляли свое лицо камерам трехмерного сканирования для распознавания: на то, чтобы сравнить ваши черты с метрическим алгоритмом, имеющимся в базах данных, уходило меньше секунды. Если вы являлись гостем, то называли свое имя охраннику с абсолютно непроницаемым лицом. После проверки проходили через круговой стальной турникет, шли по другому короткому коридору и сворачивали налево — и неожиданно оказывались на громадном открытом пространстве, залитом дневным светом: именно тогда вы начинали осознавать, что это три здания, объединенных в одно. Заднюю часть убрали и заменили на громадный каскад из прозрачных стекол без рам — и так все восемь этажей, выходящих во двор с фонтаном посередине и изысканными гигантскими папоротниками. Двойной лифт бесшумно скользил в своих стеклянных клетках.
  Квери, шоумен и торговец, был потрясен внутренним устройством офиса, когда восемь месяцев назад ему его показали. Хоффману же понравились управляемые компьютерами системы: освещение, которое зависело от света, падающего с улицы, окна, автоматически открывавшиеся, чтобы регулировать температуру внутри, дымоходы на крыше, нагнетавшие в помещения свежий воздух, в результате чего отпадала необходимость в кондиционерах на всех открытых пространствах, наземная система отопления, а также устройство для переработки дождевой воды, объемом в сто тысяч литров, для туалетов. В рекламе здание называлось «целостная цифровая система с минимальным выбросом углерода». В случае пожара закрывались вентиляционные заслонки, чтобы предотвратить распространение дыма, а лифты спускались вниз, чтобы в них никто не садился. Кроме того, и это являлось самым важным фактором, здание было подсоединено к магистрали из оптоволокна GV1, самой быстрой в Европе. И это решило все вопросы: они сняли целиком пятый этаж.
  Компании над и под ними — «ДигиСист», «ЭкоТек», «Евротел» — были такими же загадочными, как и их названия. Все их служащие делали вид, что, кроме них, никого больше просто не существует. Поездки в лифте проходили в неловком молчании, если не считать момента, когда пассажир входил и сообщал, на какой ему нужно этаж. Система распознавания голоса была настроена на двадцать четыре региональных акцента. Хоффману, помешанному на неприкосновенности личного пространства и ненавидевшему пустые разговоры, это очень нравилось.
  Пятый этаж представлял собой королевство внутри королевства. Стена из непрозрачного пупырчатого стекла закрывала выход из лифтов. Чтобы попасть внутрь, как и внизу, требовалось предоставить сканеру свое расслабленное лицо. В случае его распознавания стеклянная панель, слегка вибрируя, скользила в сторону, и глазам представала собственная приемная Хоффмана: низкие кубики, обитые черной и серой тканью, разбросанные, точно детские игрушки, являлись креслами и диванами. Кроме того, здесь имелся кофейный столик из хрома и стекла и подвижные консоли с компьютерами с сенсорными экранами, чтобы посетители могли погулять по Сети, дожидаясь, когда их примут. На каждом был установлен скринсейвер с девизом компании, написанным красными буквами на белом фоне:
  В КОМПАНИИ БУДУЩЕГО НЕТ БУМАГИ.
  В КОМПАНИИ БУДУЩЕГО НЕТ ИНВЕНТАРИЗАЦИОННЫХ СПИСКОВ.
  КОМПАНИЯ БУДУЩЕГО ПОЛНОСТЬЮ ОЦИФРОВАНА.
  КОМПАНИЯ БУДУЩЕГО УЖЕ ЗДЕСЬ.
  В приемной не было журналов и газет: в этом заключалась политика компании, чье руководство считало, что по возможности никакой печатный материал или писчая бумага не должны пересекать порог офиса. Разумеется, это правило не распространялось на гостей, но служащие, включая старших партнеров, платили штраф в размере десяти швейцарских франков, а их имена вывешивались в Интернете, если они попадались с чернилами и бумагой вместо силикона и пластика. Поражало, как быстро столь простое правило изменило привычки людей, и Квери в том числе. Через десять лет после того, как Билл Гейтс произнес проповедь на тему офиса, где нет бумаги, Хоффман до определенной степени претворил его идеи в жизнь и, как ни странно, гордился своим достижением почти так же, как и всеми остальными.
  Поэтому он чувствовал себя не в своей тарелке, когда шел по приемной, держа в руках первое издание «Выражения эмоций у человека и животных». Если бы он поймал кого-нибудь с экземпляром этой книги, то тут же заявил бы, что она есть в Интернете на сайте «Проект Гуттенберга» или «Дарвин.онлайн.орг», а потом с сарказмом спросил бы, считает ли нарушитель, что он в состоянии читать быстрее, чем алгоритм ВИКСАЛ-4, или же он специально тренирует свой мозг для нахождения слов. Хоффман не видел ничего парадоксального в том, что он запрещал книги на работе и собирал первые издания у себя дома. Книги представляли собой антикварную редкость и ничем не отличались от других предметов старины. Можно ли, например, порицать коллекционера венецианских канделябров или комодов периодов Регентства за то, что они пользуются электричеством или туалетами? И тем не менее он засунул книгу под пальто и с виноватым видом взглянул на одну из крошечных камер наблюдения, установленных на этаже.
  — Нарушаете собственные правила, профессор? — заметил Квери, развязывая шарф. — Ох, уж эти богатеи.
  — Забыл, что прихватил ее с собой.
  — Как же, забыл… К тебе или ко мне?
  — Не знаю. А это имеет значение? Ладно, к тебе.
  Чтобы попасть в офис Квери, требовалось пройти через этаж продаж. Японские биржи закрывались через пятнадцать минут, европейские начнут работать в девять, и уже четыре дюжины квонтов, 196как их называли на внутреннем жаргоне, трудились в поте лица. Никто не повышал голоса, и если они разговаривали, то только шепотом. Большинство молча смотрели в свои шесть мониторов. Гигантские плазменные телевизоры с выключенным звуком были настроены на каналы «Си-эн-би-си» и «Терминал Блумберга», в то время как под экраном сияющий строй цифровых часов бесшумно сообщал время в Токио, Пекине, Москве, Женеве, Лондоне и Нью-Йорке. Именно такие звуки издавали деньги во второй декаде XXI века, и лишь изредка тишину нарушал стук пальцев по клавишам, указывавший на присутствие в помещении людей.
  Хоффман поднял руку, прикоснулся к жесткой улыбке своей раны, и ему вдруг стало интересно, насколько она заметна. «Может, стоит начать носить бейсболку?» — подумал он. Почувствовал, что выглядит невероятно бледным, что к тому же не брился, и потому старался избегать встречаться глазами с подчиненными, что, впрочем, не составляло особого труда, потому что никто не поднимал головы, когда он проходил мимо.
  Квонты Хоффмана на девять десятых были мужчинами, хотя он и сам не смог бы объяснить почему. Это не являлось политикой компании; просто складывалось впечатление, что только мужчины приходили устраиваться на работу.
  Как правило, они представляли собой беженцев от двух бед образования: низкой зарплаты и высоких цен. Полдюжины пришли из проекта Большого адронного коллайдера. Хоффман даже не рассматривал возможность приема в компанию тех, у кого не имелось степени доктора философии 197по математике или физике; у пятнадцати верхних процентов все докторские диссертации должны были пройти независимую оценку. Национальность и коммуникабельность не имели ни малейшего значения, и в результате платежная ведомость Хоффмана временами напоминала конференцию ООН, посвященную синдрому Аспергера. 198Квери называл это «Мир простаков». Прошлогодние бонусы равнялись примерно полумиллионам долларов.
  Только пять старших управляющих имели отдельные кабинеты — главы отделов финансов, рисков и операций, сам Хоффман, президент компании, и Квери, генеральный директор. Кабинеты представляли собой стандартные звуконепроницаемые стеклянные кубы с белыми венецианскими шторами, бежевыми коврами и скандинавской мебелью из светлого дерева и хрома. Окна кабинета Квери выходили на улицу и расположенный на противоположной стороне частный немецкий банк, спрятанный от посторонних глаз за толстыми оконными сетками.
  Квери находился в процессе строительства шестидесятипятиметровой суперъяхты, которую он заказал у Бенетти из Виареджио. Проекты в рамках и зарисовки художников украшали стены его кабинета, а на столе стоял макет. Корпус по всему периметру, чуть ниже палубы, будет отделан фонариками, включающимися и выключающимися, а также меняющими цвет при помощи специального брелка во время обедов на корме. Квери собирался назвать ее «Трейд Альфа». 199Хоффман, которого вполне устраивал его «Хоби кэт», сначала забеспокоился, что их клиенты посчитают такую показушность Квери свидетельством того, что они зарабатывают слишком много денег. Но, как и всегда, оказалось, что Квери разбирается в психологии лучше его. «Нет, нет, они будут в восторге и станут всем об этом рассказывать. „Вы представляете, сколько эти парни зарабатывают?“ — будут говорить они. И, поверь мне, еще больше захотят стать частью происходящего. Они мальчики. Стадо».
  Он сел напротив своей модели и посмотрел на Хоффмана через один из трех бассейнов.
  — Кофе? Завтрак?
  — Только кофе. — Хоффман сразу подошел к окну.
  Квери нажал на кнопку вызова секретарши.
  — Два черных кофе, немедленно. И тебе следует выпить воды, — сказал он спине Хоффмана. — Ты же не хочешь, чтобы у тебя было обезвоживание. — Но Александр его не слушал. — И еще негазированной воды, милочка. А мне принеси, пожалуйста, банан и йогурт. Жену уже пришел?
  — Еще нет, Хьюго.
  — Пришли его сюда сразу, как только он появится. — Он посмотрел на Хоффмана. — Там происходит что-то интересное?
  Тот стоял, опираясь руками о подоконник, и смотрел вниз, на улицу. На противоположном углу группа пешеходов ждала, когда включится зеленый свет, хотя на дороге не было машин. Понаблюдав за ними пару мгновений, Хоффман яростно пробормотал:
  — Проклятые швейцарцы, настоящие задницы…
  — Это правда, но вспомни про то, что эти проклятые задницы позволяют нам платить налоги в размере восьми и восьми десятых процента, и тебе станет легче.
  Хорошо сложенная, веснушчатая женщина в блузке с глубоким вырезом и каскадом темно-рыжих волос вошла в кабинет без стука: австралийка, заместительница Хьюго. Хоффман никак не мог вспомнить, как ее зовут. Он подозревал, что она бывшая подружка Квери, которая миновала установленный им возраст отставки — тридцать один, — и он нашел ей более легкую работу на новом месте. Она держала в руках поднос, а у нее за спиной маячил мужчина в темном костюме и черном галстуке, с перекинутым через руку коричневым плащом.
  — Месье Жену пришел, — доложила она и ласково спросила: — Как ты себя чувствуешь, Алекс?
  Хоффман повернулся к Квери:
  — Ты ей рассказал?
  — Да, позвонил из больницы. Она организовала для нас машину. А что такое? Это же не секрет, или я ошибаюсь?
  — Я бы предпочел, чтобы в офисе ничего не знали, если ты не против.
  — Ясное дело, как пожелаешь. Ты никому ничего не станешь рассказывать, Эмбер, договорились?
  — Разумеется, Хьюго. — Она озадаченно посмотрела на Хоффмана. — Извини, Алекс.
  Тот помахал в ответ рукой, взял с подноса свой кофе и вернулся к окну. Пешеходы шли через дорогу; с грохотом остановился трамвай, двери открылись, и по всей длине появились пассажиры, как будто вдоль его бока провели ножом, и они начали вываливаться наружу. Хоффман пытался разглядеть лица, но людей оказалось слишком много, и они быстро расходились в разные стороны. Александр сделал глоток кофе. Обернувшись, он увидел в кабинете, дверь которого была закрыта, Жену. Он и Квери что-то говорили, но он прослушал, и сейчас только сообразил, что в кабинете повисла тишина.
  — Извините?
  — Я сказал мистеру Квери, доктор Хоффман, — терпеливо начал Жену, — что разговаривал кое с кем из своих бывших коллег из женевской полиции. Они обнародовали описание человека, проникшего к вам в дом. В данный момент там работают эксперты-криминалисты.
  — Инспектора, которому поручено расследование, зовут Леклер, — сказал Хоффман.
  — Да, я его знаю. Но, к сожалению, он вот-вот выйдет на пенсию. И выглядит все так, будто это дело завело его в тупик. — Жену поколебался пару мгновений и спросил: — Могу я задать вам вопрос, доктор Хоффман: вы уверены, что все ему сказали? С вашей стороны было бы правильнее быть с ним максимально откровенным.
  — Разумеется, я ему все рассказал. С чего бы мне что-то утаивать? — Хоффману было наплевать на тон, каким он это произнес.
  — Мне нет дела до того, что думает инспектор Клузо 200— вмешался Квери. — Меня интересует, каким образом сумасшедшему удалось миновать систему охраны в доме Алекса? И если он прошел мимо нее один раз, сможет ли он это повторить? Далее: если он сумел забраться в его дом, пройдет ли он сюда, в наш офис? Насколько я понимаю, мы именно за это тебе платим, Морис? За безопасность.
  Бледные щеки Жену вспыхнули.
  — Это здание прекрасно защищено, не хуже любого другого в Женеве. Что до дома доктора Хоффмана, в полиции говорят, что преступник знал коды ворот, главной двери и, возможно, самой системы охраны. Ни одна система безопасности в мире от такого не защитит.
  — Я сегодня вечером поменяю все коды, — сказал Хоффман. — И в будущем буду принимать решение, кому их называть.
  — Уверяю вас, доктор Хоффман, в нашей компании комбинации были известны только двум людям — мне и одному из моих техников. С нашей стороны никакой утечки быть не могло.
  — Это вы так говорите. Но он мог получить коды где-нибудь в другом месте.
  — Хорошо, давайте на время оставим коды, — снова вмешался Квери. — Главное сейчас, пока не будет пойман злодей, я хочу, чтобы Алексу обеспечили надежную защиту. Что для этого потребуется?
  — Разумеется, постоянный охранник в доме, один из моих людей уже находится там. По крайней мере, еще два человека, которые будут дежурить ночью, — один патрулировать территорию вокруг дома, другой находиться внутри, около входной двери. На время передвижения доктора Хоффмана по городу я хочу предложить водителя, прошедшего контртеррористическую подготовку, и одного офицера безопасности.
  — Они будут вооружены?
  — Вам решать.
  — Что скажете, профессор?
  Час назад Хоффман категорически отказался бы от этих предложений, объявив их абсурдными. Но призрак в трамвае подорвал его решимость. Короткие вспышки паники, точно лесной пожар, то и дело возникали в его сознании.
  — Я хочу, чтобы за Габриэль тоже приглядывали. Мы считаем, что маньяк охотился за мной; а если его интересовала она?
  Жену делал записи в своем личном органайзере.
  — Да, мы можем это сделать.
  — Пока его не арестуют, договорились? Затем мы сможем вернуться к обычной жизни.
  — А как насчет вас, мистер Квери? — спросил Жену. — Следует ли нам позаботиться и о вашей безопасности?
  Хьюго рассмеялся:
  — Единственное, что может стать причиной моей бессонницы, — это судебный иск по поводу отцовства.
  
  — Ладно, — сказал Квери, когда Жену ушел, — давай поговорим о презентации, если ты, конечно, в состоянии в ней участвовать.
  — Я в состоянии.
  — Хорошо, и поблагодарим за это Господа. Девять инвесторов — все наши клиенты, как мы и договаривались. Четыре учреждения, три с ультрасолидным собственным капиталом, два семейных дела и куропатка на персиковом дереве.
  — Куропатка?
  — Ладно, не куропатка. Согласен, никаких куропаток. — Квери находился в отличном настроении. На две трети он был игроком, но на одну — продавцом, и прошло довольно много времени с тех пор, как эта часть его сущности имела возможность расправить крылья. — Основные правила таковы. Первое: они подписывают документ о неразглашении всего, что узнают о нашем компьютерном обеспечении. Второе: каждый из них может привести одного, предварительно выбранного профессионального советника. Они прибудут через полтора часа. Предлагаю тебе принять душ и побриться перед их появлением: нам нужно, чтобы ты выглядел блестящим эксцентриком, а не полным безумцем. Ты уж не обижайся на мои слова. Сообщишь им наши принципы, мы покажем компьютеры и все, что с ними связано. Я буду болтать и шутить, а потом мы пригласим их на ленч в «Бо Риваж».
  — Сколько мы рассчитываем получить?
  — Я хотел бы миллиард, но соглашусь на семьсот пятьдесят миллионов.
  — А комиссия? Что мы решили? Оставим два двадцать?
  — Твое мнение?
  — Я не знаю. Это твоя область.
  — Если мы назовем цифру выше, чем принятая, то будем выглядеть жадными, ниже — лишимся их уважения. Учитывая наши успехи в данной области, это рынок, но я все равно склоняюсь к двум двадцати. — Квери отодвинул стул и положил на стол ноги одним легким уверенным движением. — Сегодня для нас очень важный день, Алекс. Мы целый год готовились к тому, чтобы им это показать. И они с нетерпением ждут нашей презентации.
  Два процента годовых с миллиарда долларов равнялись двадцати миллионам, и это всего лишь за то, что он пришел сегодня утром на работу. Поощрительная премия в двадцать процентов с вложения в миллиард долларов, если эти двадцать процентов вернутся — скромные деньги по меркам Хоффмана, — еще сорок миллионов в год. Иными словами, ежегодный доход в шестьдесят миллионов долларов за работу, которая займет половину утра, и еще два часа мучительной болтовни в дорогом ресторане. Даже Хоффман был готов за это пострадать.
  — А кто именно к нам приедет? — спросил он.
  — Ну ты же знаешь, обычные подозреваемые. — Квери в течение десяти минут рассказывал о гостях. — Но тебе нет нужды беспокоиться. Я возьму их на себя. Ты только расскажи им про свои драгоценные алгоритмы. А теперь иди, отдохни немного.
  Глава 5
  Едва ли существует способность человека более важная для его интеллектуального прогресса, чем внимание. Животные обладают этим качеством — например, кошка, наблюдающая за норкой мышки, когда она готовится прыгнуть на свою жертву.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение человека (1871)
  Кабинет Александра ничем не отличался от кабинета Квери, если не считать отсутствия чертежей яхты и любых других украшений за исключением трех фотографий в рамках. На одной из них Габриэль, снятая на пляже Памплон в Сен-Тропе, смеялась, глядя в камеру; солнце освещало ее лицо со следами засохшей соли на щеках после долгого заплыва в море. Хоффман никогда не видел человека, столь же полного жизни, и всякий раз, когда на нее смотрел, у него поднималось настроение.
  На другой сам Александр, в 2001 году, в жесткой желтой шляпе стоял на глубине 175 метров под землей, в туннеле, в котором будет находиться Большой адронный коллайдер. Третья изображала Квери в смокинге — он получал в Лондоне премию, как лучший менеджер года Алгоритмического хеджевого фонда от министра правительства лейбористов. Как и следовало ожидать, Александр отказался присутствовать на церемонии. Хьюго поддержал его решение, что позволило повысить таинственность компании.
  Хоффман закрыл дверь и обошел прозрачные стены своего кабинета, опуская жалюзи. Потом повесил на крючок плащ, вытащил из кармана диск с результатами сканирования своего мозга и постучал по нему костяшками пальцев, раздумывая, что делать дальше. На его письменном столе ничего не лежало и не стояло, за исключением шести экранов информационной системы Блумберга, клавиатуры, мыши и телефона. Он сел в ортопедическое вращающееся кресло с подголовником и пневматическим механизмом наклона, которое стоило две тысячи долларов. Затем открыл нижний ящик и засунул диск подальше, чтобы больше его не видеть. Захлопнув ящик, включил компьютер. В Токио Никкэй 225 201опустился к закрытию торгов на 3,3 процента. Корпорация «Мицубиси» потеряла 5,4 процента, «Джепэн петролеум эксплорейшн компани» — 4 процента и «Никон» — 3,5 процента. Фондовый индекс «Шанхай композит» упал на 4,1 процента — минимум за последние восемь месяцев.
  «Все превращается в беспорядочное бегство», — подумал Хоффман.
  Внезапно, еще до того, как он понял, что происходит, экраны начали расплываться у него перед глазами, и он заплакал. У него задрожали руки, он услышал тихий вой, верхняя часть тела конвульсивно задергалась.
  «Я разваливаюсь на кусочки», — подумал он, в полнейшем расстройстве опустив голову на стол.
  И в то же время Александр отстраненно наблюдал за своим срывом, словно находился на потолке и смотрел на себя сверху. Он быстро и тяжело дышал, как загнанный зверь. Через пару минут, когда приступ прошел и Хоффман сумел восстановить дыхание и понял, что чувствует себя гораздо лучше, его охватила легкая эйфория — дешевый катарсис после слез: он вдруг сообразил, что это может войти в привычку. Александр сел, снял очки, вытер глаза дрожащими кончиками пальцев и нос тыльной стороной ладони, потом щеки.
  — Господи, — прошептал он. — Господи.
  Пару минут Хоффман просидел в полнейшей неподвижности, пока не ощутил уверенность, что окончательно пришел в себя. Затем встал, подошел к плащу и взял книгу Дарвина. Положив ее на письменный стол, сел в кресло. Зеленая ткань — прошло сто тридцать восемь лет с момента издания — успела слегка потускнеть. Да и вообще, книга совершенно не соответствовала его кабинету, в котором не было ни одного предмета старше шести месяцев. После некоторых колебаний Хоффман открыл ее на том месте, где закончил чтение вскоре после полуночи.
  «Глава XII. Неожиданность — Удивление — Страх — Ужас».
  Хоффман вытащил закладку и разгладил ее. «Розенгартен энд Нидженхьюз, антикварные научные и медицинские книги», основана в 1911 году.
  Он потянулся к телефону, после коротких колебаний принял решение и набрал номер магазина в Амстердаме.
  Довольно долго никто не брал трубку: но тут удивляться не следовало, часы показывали только восемь тридцать утра. Хоффман к времени относился своеобразно: если он сидел за своим письменным столом, то остальные тоже должны были работать.
  Александр не клал трубку, размышляя об Амстердаме. Ему довелось побывать там дважды, и город поразил его своей элегантностью и бережным отношением к истории; этот город обладал разумом. Хоффман решил, что нужно будет съездить туда с Габриэль, когда он разберется со своими проблемами. Они смогут покурить травку в кафе — ведь в Амстердаме все так поступают? — а потом будут весь день заниматься любовью в изящной спальне модного отеля.
  Александр слушал длинные гудки в трубке и представил, как телефон звонит в пыльной книжной лавке, откуда через панели толстого викторианского стекла открывается вид на мощенную булыжником улочку, деревья и канал. Высокие полки и расшатанные лестницы; старинные инструменты, сделанные из полированной латуни — секстант и микроскоп; старый библиофил, сутулый и лысый, поворачивает ключ в замке и спешит к письменному столу, чтобы поднять трубку…
  — Goedemorgen. Rosengaarden en Nijenhuise.
  Голос оказался молодым и женским; мелодичным и протяжным.
  — Вы говорите по-английски? — спросил Хоффман.
  — Да. Чем я могу вам помочь?
  Он откашлялся и наклонился вперед.
  — Похоже, вчера вы прислали мне книгу. Меня зовут Александр Хоффман. Я живу в Женеве.
  — Хоффман? Да, доктор Хоффман! Естественно, я помню. Первое издание Дарвина. Красивая книга. Вы ее уже получили? Надеюсь, никаких проблем с доставкой не возникло.
  — Да, получил. Но с книгой нет никакой записки, поэтому я не знаю, кого мне следует благодарить. Вы можете сообщить мне эту информацию?
  Последовала небольшая пауза.
  — Вы сказали, вас зовут Александр Хоффман?
  — Совершенно верно.
  На этот раз пауза была дольше, и, когда девушка заговорила снова, в ее голосе послышалось смущение.
  — Вы сами купили эту книгу, доктор.
  Александр прикрыл глаза. Когда он снова их открыл, ему показалось, что все в его кабинете слегка сместилось.
  — Это невозможно, — сказал он. — Я ее не покупал. Должно быть, кто-то назвался моим именем.
  — Но вы сами за нее заплатили. Вы уверены, что ничего не забыли?
  — Как я за нее заплатил?
  — Вы перевели деньги из банка.
  — Сколько?
  — Десять тысяч евро.
  Свободной рукой Хоффман ухватился за край стола.
  — Подождите минутку. Как такое могло произойти? Кто-то зашел в ваш магазин и сказал, что его зовут Александр Хоффман?
  — Магазина нет. Уже пять лет. Мы рассылаем книги по почте. Остался только склад, который находится в пригороде Роттердама.
  — Но тогда кто-то должен был разговаривать со мной по телефону?
  — Нет, теперь мы очень редко говорим с клиентами по телефону. Мы получаем заказы по электронной почте.
  Хоффман зажал трубку между подбородком и плечом, запустил свою электронную почту и начал просматривать сообщения.
  — И когда я отправил вам заказ?
  — Третьего мая.
  — Что ж, я смотрю на отправленные мной в этот день письма и могу вас заверить, что среди них нет такого сообщения. Какой там стоит адрес?
  — А. Хоффман «Хоффман инвестмент текнолоджиз.ком».
  — Да, адрес мой. Но я не вижу, чтобы я отправлял письмо в ваш магазин.
  — Быть может, вы послали его с другого компьютера?
  — Нет, я уверен, что не делал этого.
  Но как только Александр произнес последние слова, он почувствовал, как его покидает уверенность, наваливается слабость и паника, словно у его ног разверзлась пропасть. Рентгенолог упомянула, что слабоумие может быть возможным следствием белых точек, обнаруженных при сканировании его мозга. Возможно, он послал сообщение с мобильного телефона или ноутбука, или с компьютера, стоящего дома, а потом начисто об этом забыл — но даже если так случилось, должны были остаться какие-то следы?
  — Что именно написано в моем письме? Вы можете его прочитать?
  — Никакого послания не было. Процесс автоматизирован. Клиент щелкает по названию в нашем онлайновом каталоге и заполняет специальную форму — фамилия, адрес, способ платежа… — Должно быть, она заметила неуверенность в его голосе и заговорила осторожнее. — Надеюсь, вы не собираетесь аннулировать заказ?
  — Нет, я просто хочу разобраться. Вы говорите, что деньги пришли через банк. С какого счета вы их получили?
  — Эту информацию я не имею права раскрывать.
  Хоффман собрал все оставшиеся силы.
  — Послушайте меня. Очевидно, я стал жертвой серьезного мошенничества. Речь идет о краже личности. И я наверняка аннулирую заказ и передам дело в руки полиции и моих адвокатов, если вы не сообщите мне номер счета прямо сейчас, чтобы я мог выяснить, что происходит.
  Женщина довольно долго молчала.
  — Я не имею права раскрывать подобную информацию по телефону, — холодно заговорила она, — но могу отправить ее по электронному адресу, с которого пришел заказ. Более того, немедленно. Вас устроит?
  — Да, вполне. Благодарю вас.
  Хоффман положил трубку и выдохнул. Потом поставил локти на письменный стол и подпер кончиками пальцев голову, не сводя взгляда с монитора. Казалось, время течет очень медленно, но прошло лишь двадцать секунд, и он получил сообщение по электронной почте. Никакого приветствия, лишь последовательность из двадцати цифр и букв, а также имя владельца счета: А. Дж. Хоффман. Он тупо посмотрел на строку и вызвал по интеркому секретаршу.
  — Мари-Клод, вы можете прислать мне номера моих личных счетов? Прямо сейчас, пожалуйста.
  — Конечно.
  — Вы следите за кодами безопасности моего дома?
  — Да, доктор Хоффман.
  Мари-Клод, энергичная уроженка Швейцарии примерно пятидесяти пяти лет, работала на Хоффмана уже пять лет. Она единственный человек во всем здании не обращалась к нему по имени. Александр не мог себе представить, чтобы она оказалась замешана в каких-то противоправных действиях.
  — И где вы их храните?
  — В вашем личном файле моего компьютера.
  — Вас кто-нибудь спрашивал о них?
  — Нет.
  — Вы говорили о них с кем-нибудь?
  — Конечно, нет.
  — Даже с мужем?
  — Мой муж умер в прошлом году.
  — В самом деле? О, да, извините. Вчера ночью в мой дом кто-то проник. Полиция, возможно, задаст вам несколько вопросов. Я хотел, чтобы вы были готовы.
  — Да, доктор Хоффман.
  Дожидаясь, пока она пришлет ему номера счетов, Александр листал книгу Дарвина. В содержании он нашел главу «Подозрительность».
  «Сердце человека может быть наполнено чернейшей ненавистью или подозрениями, или изъедено завистью и ревностью; однако все эти чувства сразу не ведут к действию, обычно они длятся некоторое время, и внешне никак не проявляются…»
  Со всем уважением к Дарвину, но опыт Хоффмана подсказывал, что ученый ошибался. Его собственное сердце было наполнено чернейшими подозрениями, и он не сомневался, что это отражается на его лице — в опущенных уголках рта и мрачном, сузившемся взгляде. Кто слышал о краже личности, сделанной для того, чтобы преподнести подарок жертве? Кто-то пытается свести его с ума: вот что происходит. Они хотят заставить его усомниться в собственном здравом смысле, а возможно, намерены его убить. Или так, или он действительно сходит с ума.
  Хоффман поднялся на ноги и принялся расхаживать по кабинету. Раздвинул жалюзи и посмотрел в операционный зал. Есть ли у него здесь враг?
  Его шестьдесят квонтов были разбиты на три команды. Развитие — они занимались разработкой и тестированием алгоритмов. Технология — эта команда превращала прототипы в оперативные средства. Исполнители непосредственно наблюдали за торговлей.
  Некоторые из них были странными, тут не могло быть никаких сомнений. К примеру, венгр Имре Сабо — когда он шел по коридору, то прикасался к каждой дверной ручке. А еще один парень все ел при помощи ножа и вилки, даже бисквиты или картофель фри из пакетика. Хоффман нанимал всех лично, не обращая внимания на причуды, однако знал своих людей не слишком хорошо. Они являлись его коллегами, но не друзьями. Сейчас он об этом жалел.
  Александр опустил жалюзи и вернулся к терминалу. Список банковских счетов уже появился. У него их было восемь — швейцарские франки, доллары, фунты, евро, текущий счет, депозит, офшор и общий. Хоффман сверил номера с присланным ему из Голландии. Ни один не совпал. Несколько секунд он постукивал пальцами по столу, потом снял трубку и позвонил своему старшему финансисту Лин Джулону.
  — Эл-Джи? Это Алекс. Сделай мне одолжение, проверь для меня номер счета, ладно? Счет на мое имя, но я не знаю, откуда он взялся. Я хочу знать, есть ли он в нашей системе… — Он переслал номер из книжного магазина. — Я тебе его сейчас посылаю. Получил?
  — Да, — ответил финансист через несколько секунд. — Кое-что я могу сказать сразу: он начинается с «КАО» — сокращение для долларового счета на Каймановых островах.
  — Он может иметь какое-то отношение к нашей компании?
  — Я проверю. У тебя какие-то проблемы?
  — Нет. Просто я хочу кое-что проверить. И я буду благодарен, если это останется между нами.
  — Хорошо, Алекс. Сочувствую…
  — Я в порядке, — быстро сказал Хоффман. — Ничего страшного не случилось.
  — Ну вот и хорошо. Кстати, Гана с тобой говорил?
  Гана — Ганапати Раджамани — отвечал за риски.
  — Нет, а в чем дело? — сказал Хоффман.
  — Ты поручил покупать «Проктор энд Гэмбл» вчера ночью? Два миллиона по шестьдесят два за акцию?
  — И что?
  — Гана встревожен. Он утверждает, что ты перешел грань. Он хочет собрать Комитет риска.
  — Ну пусть поговорит с Хьюго. И дай мне знать о счете, хорошо?
  Хоффман слишком устал, чтобы заниматься чем-то еще. Он соединился с Мари-Клод и попросил, чтобы его не беспокоили в течение часа. Потом выключил мобильник, улегся на диван и попытался представить, кто мог украсть его имя, чтобы купить редкую книгу викторианских времен, использовав долларовый счет с Каймановых островов, который якобы принадлежит ему. Однако ничего не придумал и заснул.
  
  Инспектор Леклер знал, что шеф женевского полицейского департамента, настоящий фанатик пунктуальности, неизменно появляется в своем кабинете на бульваре Карл-Фогт ровно в девять часов и первым делом читает отчет о происшествиях в кантоне за ночь. Поэтому, когда в восемь минут десятого у него на столе зазвонил телефон, инспектор не сомневался, кому он понадобился.
  — Жан-Филипп? — раздался энергичный голос.
  — Доброе утро, шеф.
  — Нападение на американского банкира Хоффмана.
  — Да, шеф?
  — Что у нас есть?
  — Он покинул университетскую больницу, отказавшись от госпитализации. Судебные эксперты сейчас находятся в его доме. Мы составили словесный портрет возможного грабителя. Один из наших людей следит за домом. Вот, пожалуй, и всё.
  — Значит, никто серьезно не пострадал?
  — Видимо, да.
  — Уже неплохо. И какие можно сделать выводы?
  — Все очень странно. Дом напоминает крепость, однако преступник каким-то образом проник внутрь. Он принес с собой наручники и кляп, но находился на кухне и готовил ножи. А все закончилось тем, что он ударил Хоффмана по голове и сбежал. Ничего не украдено. Честно говоря, у меня складывается впечатление, что хозяин не рассказал нам всей правды, но я не понял, поступает он так сознательно или сам плохо понимает, что случилось.
  Наступило недолгое молчание. Леклер слышал, что в кабинете шефа кто-то двигается.
  — Ты уже заканчиваешь смену?
  — Да, я собирался уходить, шеф.
  — Сделай одолжение, отработай еще одну смену, ладно? Мне уже звонил министр финансов, спрашивал, что происходит. Будет замечательно, если ты как можно быстрее доведешь дело до конца.
  — Министр финансов? — удивленно повторил Леклер. — А почему он проявил к этому делу такой интерес?
  — Ну, обычная история, я полагаю. Один закон для богатых, другой — для бедных. Держи меня в курсе, хорошо?
  Повесив трубку, Леклер тихонько выругался, поплелся в коридор к кофейному автомату и получил чашку очень черного и неожиданно отвратительного эспрессо. Показалось, что в глаза ему швырнули песка. Заболели носовые пазухи.
  «Я слишком стар для этого», — подумал он.
  К тому же ему было нечего делать: он отправил одного из своих помощников побеседовать с прислугой. Леклер вернулся в свой кабинет, позвонил жене и сказал, что не приедет домой. Потом вошел в Интернет, чтобы выяснить, нет ли там чего-нибудь о докторе Александре Хоффмане, физике и менеджере хедж-фонда, но, к своему удивлению, не нашел практически ничего — ни статьи в Википедии, ни в газете и ни одной фотографии. Однако министр финансов проявил интерес к расследованию.
  «Проклятье, а что такое хедж-фонд?» — подумал Леклер. Он нашел определение: — «Частный инвестиционный фонд, который может вкладывать средства в большое количество проектов, используя разнообразные стратегии для поддержания хеджированного портфолио, способного защитить своих инвесторов от колебаний рынка».
  И тут Леклеру не удалось извлечь для себя ничего полезного. Он снова обратился к своим записям. Во время их беседы Хоффман сказал, что восемь последних лет он работал в финансовой сфере; а за шесть лет до этого — над созданием Большого адронного коллайдера. Так уж получилось, что Леклер был знаком с бывшим инспектором полиции, который сейчас трудился в системе безопасности ЦЕРНа. Он позвонил ему — и уже через пятнадцать минут сидел за рулем своего маленького «Рено», медленно продвигаясь вперед по запруженным утренним улицам.
  Инспектор направлялся на северо-запад от аэропорта, по Рут-де-Мерен и мрачному индустриальному району Зимейза. Впереди, на фоне далеких гор, вставал огромный ржавого цвета деревянный глобус ЦЕРНа; казалось, он поднимается над распаханными полями, точно гигантский анахронизм: таким в 1960 году виделось будущее.
  Леклер припарковался и направился к входу в главное здание. Он назвал свое имя и прикрепил значок гостя к штормовке. Дожидаясь, когда его знакомый спустится, изучал небольшую выставку в вестибюле. Очевидно, тысяча шестьсот сверхпроводящих магнитов, каждый из которых весил около тридцати тонн, были расположены у него под ногами в круговом туннеле, длиной в двадцать семь километров. Там частицы разгонялись до такой скорости, что проходили весь круг одиннадцать тысяч раз за секунду. Соударения пучков лучей с энергией в семь триллионов электрон-вольт на протон должны были помочь понять принципы происхождения вселенной, открыть новые измерения и объяснить природу темной материи. Леклер никак не мог понять, какое все это имеет отношение к финансовым рынкам.
  
  После десяти начали прибывать люди, приглашенные Квери. Первыми появилась пара из Женевы — Этьен Мюсар, пятидесяти шести лет, и его младшая сестра Кларисса — они приехали на автобусе.
  — Они придут пораньше, — предупредил Хьюго Хоффмана. — Они всегда появляются первыми.
  Вечно безвкусно одетые, не имеющие семей, они жили вместе в маленькой квартире с тремя спальнями в Ланей, 202которую унаследовали от родителей. Они водили машину. У них не бывало праздников. Они очень редко ели в ресторанах. По оценкам Квери, личное состояние мистера Мюсара составляло около семисот миллионов евро, а мадемуазель Мюсар — пятьсот пятьдесят. Дед их матери, Робер Фейзи, владел частным банком, который был продан в восьмидесятых годах прошлого века сразу после скандала, связанного с еврейскими состояниями, захваченными нацистами и размещенными в этом банке во время Второй мировой войны. Вместе с Мюсарами пришел их семейный адвокат, доктор Макс-Альберт Галлан, чья фирма, ко всеобщему удовольствию, обслуживала также «Хоффман инвестмент текнолоджиз». Именно благодаря Галлану Квери познакомился с Мюсарами.
  — Они относятся ко мне как к сыну, — продолжал Квери. — Ведут себя с поразительной грубостью и постоянно жалуются.
  За унылой парочкой появился, пожалуй, самый экзотичный из всех клиентов Хоффмана — Эльмира Гюльжан, тридцативосьмилетняя дочь президента Казахстана. Она закончила INSEAD 203в Фонтенбло и постоянно проживала в Париже. Эльмира управляла частью семейного состояния Гюльжанов, которая находилась за границей — в 2009 году ЦРУ оценивало его в 19 миллиардов долларов. Квери умудрился познакомиться с ней, когда катался на лыжах в Валь-д’Изере. В данный момент Гюльжаны вложили 120 миллионов долларов в хедж-фонд, и Квери рассчитывал, что они удвоят эту сумму.
  На склонах гор Квери сумел подружиться и с ее многолетним любовником, Франсуа де Гомбар-Тоннелем, парижским адвокатом, пришедшим вместе с ней. Эльмира Гюльжан вышла из своего бронированного «Мерседеса» в изумрудно-зеленом шелковом сюртуке и таком же шарфике, удерживавшим великолепные блестящие черные волосы. Квери встречал ее в вестибюле.
  — Только не дай себя обмануть, — предупредил он Хоффмана. — Она выглядит так, словно только что вернулась со скачек, но можешь не сомневаться, она с легкостью справится с работой у Голдмана. И она может без проблем организовать через своего папочку, чтобы тебе вырвали ногти.
  Следующими на лимузине прибыла пара американцев из отеля «Президент Уилсон», находящегося на другой стороне озера. Они специально прилетели на презентацию из Америки. Эзра Клейн являлся главным аналитиком «Уинтер Бэй», фонда фондов, который, по словам их рекламы, «стремился сгладить риски, получая высокую прибыль от инвестирования в разные портфолио, а не в индивидуальные облигации или обыкновенные акции». Клейн считался очень умным и производил сильное впечатление в разговоре — произносил шесть слов в секунду, что в два раза быстрее нормальной человеческой речи. К тому же каждое третье слово было сокращением или экономическим жаргоном.
  — Эзра человек необычный, — сказал Квери. — Ни жены, ни детей, никаких сексуальных органов, насколько мне известно. «Уинтер Бэй» способен внести еще сто миллионов. Посмотрим, что у нас получится.
  Рядом с Клейном стоял коренастый человек лет пятидесяти с лишним в деловом черном костюме-тройке и полосатом бело-красном галстуке. Он даже не делал вид, что слушает словесный поток Клейна. Это был Билл Эстербрук из банковского конгломерата «АмКор» Соединенных Штатов.
  — Ты уже встречался с Биллом, — предупредил Квери Хоффмана. — Помнишь его? Он динозавр, который выглядит так, словно только что сошел с экрана одного из фильмов Оливера Стоуна. С вашей последней встречи он перешел в организацию, которая называется «АмКор олтернатив инвестментс», бухгалтерский трюк, позволяющий успокоить законодателей.
  Сам Квери работал на «АмКор» в Лондоне в течение десяти лет, он и Эстербрук знали друг друга уже очень давно. «Очень, очень давно», — как он мечтательно выразился. Так давно, что прошлое успело подернуться дымкой — в далекие дни кокаина и девочек по вызову девяностых годов прошлого века. Когда Хьюго покинул «АмКор», чтобы объединиться с Хоффманом, Эстербрук — за комиссию — предоставил им первых клиентов. Теперь «АмКор олтернатив» стал крупнейшим инвестором компании Хоффмана, и его вложения составляли почти миллиард долларов. Его Квери также встретил лично.
  Наконец, собрались все: двадцатисемилетний Амшель Херсхаймер, представитель банковской и торговой династии, чья сестра училась в Оксфорде с Квери, а сам он готовился взять под контроль частный семейный банк, которому исполнилось двести лет; скучный Иен Моулд, представляющий еще более скучную строительную компанию из Файфа, пока она не выпустила акции в начале этого века и за три года наделала столько долгов, что они равнялись половине валового дохода Шотландии, что привело к вмешательству Британского правительства; миллиардер Мечислав Лукашински, бывший профессор математики и лидер Польского коммунистического союза молодежи, теперь владеющий одной из трех крупнейших в Восточной Европе страховых компаний; наконец, два китайских предпринимателя, Ху Ливэй и Ки Чан, представлявших шанхайский инвестиционный банк; они появились в сопровождении шести помощников в темных костюмах. Китайцы заявили, что это адвокаты, но Квери не сомневался, что они компьютерные эксперты, приехавшие проверить безопасность его сетей. После продолжительной патовой ситуации «адвокатам» пришлось уйти.
  Ни один из инвесторов, приглашенных Квери, не отказался прибыть на презентацию.
  — Они приедут по двум причинам, — объяснил Хьюго. — Во-первых, за последние три года, несмотря на тяжелое положение финансовых рынков, мы выдали доход в восемьдесят три процента, и я уверен, что никто не сможет назвать другой хедж-фонд, который способен похвастаться такими же результатами. Иными словами, им страшно интересно узнать, что здесь происходит, ведь до сих пор мы отказывались принимать от них дополнительные инвестиции.
  — А какова вторая причина?
  — О, излишняя скромность тебя не красит.
  — Я не понимаю, о чем ты говоришь.
  — Если это так, то ты полнейший болван. Они хотят посмотреть на тебя и понять, что ты задумал. Ты становишься легендой, и они желают к тебе прикоснуться, чтобы увидеть, как их пальцы превращаются в золото.
  
  Александра разбудила Мари-Клод.
  — Доктор Хоффман? — Она осторожно потрясла его за плечо. — Доктор Хоффман? Мистер Квери просил передать вам, что вас ждут в зале заседаний.
  Ему снилось нечто удивительное, но, как только он проснулся, образы исчезли. На мгновение секретарша напомнила мать: такие же серо-зеленые глаза и крупный нос, и такое же умное и встревоженное выражение лица.
  — Благодарю, — сказал Хоффман и сел. — Передайте, что я буду через минуту. — Затем он импульсивно добавил: — Сожалею о кончине вашего мужа. — Он беспомощно взмахнул рукой. — Я отвлекся.
  — Все в порядке. И спасибо.
  Напротив его кабинета находился туалет. Хоффман отправился туда и принялся снова и снова брызгать ледяной водой в лицо. Он уже не успевал побриться. Кожа на подбородке и вокруг рта, обычно мягкая и гладкая, стала колючей и щетинистой, как у животного. Странное дело — иррациональное изменение настроения, вызванное травмой, привело к тому, что Александр вдруг почувствовал воодушевление. Он пережил встречу со смертью — что возбуждало уже само по себе, — а теперь его поджидал полный зал людей, которые, как сказал Хьюго, хотели к нему прикоснуться, чтобы его гений в обращении с деньгами перешел к ним. Богатейшие бизнесмены земли покинули яхты, бассейны, ипподромы и биржи Манхэттена и Шанхая, чтобы собраться в Швейцарии и выслушать доктора Алекса Хоффмана, легендарного — снова слово Хьюго — создателя «Хоффман инвестмент текнолоджиз», узнать, какова его версия будущего. Ему предстоит рассказать удивительную историю. Он предложит им новое евангелие.
  Пока эти мысли бродили в его травмированном мозгу, доктор Хоффман вытер лицо, расправил плечи и направился в зал заседаний. Ему навстречу быстро двигалась изящная фигура Ганапати Раджамани, старшего офицера безопасности компании, но Хоффман от него отмахнулся — сейчас ему было не до других проблем.
  Глава 6
  Нет никаких сомнений: когда богатство становится огромным, оно превращает людей в бесполезных трутней, однако их число никогда не бывает слишком большим; к тому же происходит процесс очищения — мы каждый день видим богатых людей, глупцов и расточителей, которые быстро спускают свое состояние.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение человека (1871)
  Зал для заседаний выглядел как любой другой зал — звуконепроницаемые стеклянные стены и жалюзи от пола до потолка, — как в офисах менеджеров. Гигантский пустой экран для телеконференций занимал почти всю торцевую стену, напротив стоял большой овальный стол из бледного скандинавского дерева. Когда Хоффман вошел в комнату, все восемнадцать стульев, кроме одного, были заняты участниками встречи или их советниками; единственное свободное место оставалось во главе стола, рядом с Хьюго, который посмотрел на Хоффмана, облегченно вздохнул и заговорил:
  — А вот, наконец, и он. Доктор Александр Хоффман, леди и джентльмены, президент «Хоффман инвестмент текнолоджиз». Как видите, его мозг столь велик, что мы должны дать его голове дополнительное пространство для маневра… Извини, Алекс, я шучу. Боюсь, он получил сильный удар, отсюда шов, но сейчас с тобой все в порядке, не так ли?
  Все уставились на Хоффмана. Те, кто сидели ближе всего, повернулись, чтобы на него посмотреть. Однако президент, покрасневший от смущения, избегал встречаться с ними глазами. Он уселся рядом с Квери, сложил руки перед собой на столе и опустил взгляд на переплетенные пальцы. Почувствовал, как рука Хьюго сжимает его плечо. Англичанин встал, тяжело опираясь на Хоффмана.
  — Ну мы можем начинать. Друзья, добро пожаловать в Женеву. Прошло почти восемь лет с тех пор, как мы с Алексом основали эту компанию, используя его интеллект и мою внешность, чтобы создать весьма своеобразный инвестиционный фонд, полностью основанный на алгоритмической торговле. Мы начали всего с сотни миллионов долларов под нашим управлением, по большей части благодаря любезности моего старого друга, присутствующего здесь, Билла Эстербрука из «АмКора», — добро пожаловать, Билл. Уже в первый год у нас появилась прибыль, и с тех пор мы каждый следующий заканчивали в плюсе; вот почему сейчас наш совокупный капитал увеличился в сто раз и составляет вместе с активами под нашим управлением десять миллиардов долларов. Я не стану хвалиться нашими победами — надеюсь, в этом нет необходимости. Вы получаете ежеквартальные отчеты и знаете, каких результатов мы добились вместе. Назову лишь несколько цифр. Девятого октября 2007 года биржи закрылись с индексом Доу-Джонса, равным 14,164. Вчера вечером — я проверил перед тем, как покинуть свой кабинет, — этот показатель составлял 10,866. Таким образом, более чем за два с половиной года потери составили почти четверть. Вы только представьте себе. Парни со своими планами пенсионного обеспечения и облигациями потеряли двадцать пять процентов вложений. Но вы, поверив в нас, за тот же период увеличили собственные состояния на восемьдесят три процента. Леди и джентльмены, думаю, вы со мной согласитесь, что вы совершили умный поступок, когда принесли свои деньги к нам.
  Хоффман в первый раз рискнул оглядеть стол. Аудитория слушала Квери очень внимательно. («Две самые интересные вещи в мире, — однажды сказал Хьюго, — это сексуальная жизнь других людей и собственные деньги».) Даже Эзра Клейн, раскачивающийся, как студент медресе, на время замер, а Мечислав Лукашински не смог сдержать улыбки, которая расплылась на его пухлом крестьянском лице. Правая рука Хьюго продолжала лежать на плече президента; левую он небрежно засунул в карман.
  — В нашем бизнесе мы называем разницу между характеристиками рынка и фонда «альфой». За прошедшие три года «альфа Хоффмана» составила сто двенадцать процентов. Вот почему финансовая пресса дважды признала нас лучшим алгоритмическим хеджевым фондом года.
  А теперь, — продолжал он, — я должен вас заверить, что наши постоянные успехи не являются следствием удачи. На нас работают шестьдесят самых талантливых интеллектов в мире — во всяком случае, так мне говорят: сам я не понимаю ни единого их слова.
  Он кивнул, когда аудитория грустно рассмеялась. Хоффман заметил, что британский банкир Иен Моулд хихикал особенно громко, и сразу понял, что перед ним глупец.
  Квери убрал руку с плеча Хоффмана, другую вытащил из кармана и положил обе на стол. Наклонившись вперед, он стал серьезным и сосредоточенным.
  — Около восемнадцати месяцев назад Алекс и его команда сумели осуществить серьезный прорыв. В результате нам пришлось принять тяжелое решение и закрыть фонд. Иными словами, прекратить принимать дополнительные вложения даже от существующих клиентов. И я знаю, что все в зале — именно по этой причине мы вас сюда и пригласили — были разочарованы нашим решением; разочарованы и смущены, а некоторые даже рассержены.
  Он бросил взгляд на Эльмиру Гюльжан, сидящую на противоположной стороне стола. Хоффман знал, что она кричала на Квери по телефону и даже угрожала забрать семейные деньги из фонда или сделать нечто похуже. «Вы отсекаете Гюльжанов — Гюльжаны отсекут вас…»
  — Теперь, — продолжал Квери, посылая едва заметный воздушный поцелуй в сторону Эльмиры, — мы приносим вам свои извинения. Однако мы приняли решение, что должны сконцентрироваться на осуществлении новой инвестиционной стратегии, основанной на размерах нашего фонда. Всегда существует риск, что с увеличением размеров он потеряет эффективность. Мы хотим иметь уверенность в том, что этого не случится. Мы полагаем, что новая система, которую мы называем ВИКСАЛ-4, достаточно надежна, чтобы справиться с увеличением портфолио. На деле оказалось, что за последние шесть месяцев «альфа» заметно увеличилась по сравнению с нашими прежними алгоритмами. Поэтому я могу заявить, что с сегодняшнего дня фонд Хоффмана меняет позицию на более мягкую, и мы готовы принимать новые вложения от наших клиентов.
  Он замолчал и сделал глоток воды, чтобы дать присутствующим возможность осмыслить то, что они услышали.
  — Вам следует приободриться, — весело сказал он, — ведь это хорошая новость.
  Напряжение сменилось смехом, и впервые с того момента, как Хоффман вошел в зал, клиенты открыто посмотрели друг на друга. Они стали членами частного клуба, сообразил он: свободные масоны, связанные друг с другом тайным знанием. На их губах появились улыбки соучастников. Все они оказались в привилегированном положении.
  — Сейчас самое время, — удовлетворенно продолжал Хьюго, — передать вас в руки Алекса, который расскажет о кое-каких технических вопросах. — Он было присел, но потом снова встал. — Если повезет, возможно, мне удастся его понять.
  Снова последовал дружный смех. Пришел черед Александра.
  Хоффман никогда не любил публичных выступлений. Те несколько курсов, которые он читал в Принстоне перед отъездом из Соединенных Штатов, стали настоящей пыткой и для лектора, и для студентов. Но сейчас его переполняла непривычная энергия и ясность. Он слегка прикоснулся пальцами к шву на голове, сделал пару глубоких вдохов и встал.
  — Леди и джентльмены, мы должны сохранить в тайне детали того, что происходит в нашей компании, чтобы конкуренты не похитили наши идеи. Впрочем, главный принцип не является секретом — как вам всем хорошо известно. Мы берем пару сотен различных ценных бумаг и торгуем ими в цикле, делящемся на двадцать четыре часа. Алгоритмы, на базе которых работают наши компьютеры, фиксируют исходные позиции, основанные на детальном анализе прошлых тенденций, главным образом ликвидных фьючерсных контрактов — Доу-Джонс, Эс энд Пи 500, и наиболее известных товаров — сырой нефти, природного газа, золота, серебра, меди, пшеницы и тому подобное. Мы также занимаемся высокочастотной торговлей, когда некоторые акции находятся у нас в течение нескольких миллисекунд. На самом деле это не так сложно. Даже Эс энд Пи двести-в-день может быть надежным показателем дальнейшего развития рынка. Если текущий индекс выше предыдущего, значит, скорее всего, цены будут расти; или наоборот. Или мы можем сделать предсказание, основанное на двадцати годах собранной информации, что если олово продается по такой цене, а иена — по такой, то весьма вероятно, что DAX 204окажется на соответствующем уровне. Очевидно, у нас имеется множество таких пар, с которыми мы должны работать — их несколько миллионов, — но принцип можно сформулировать легко: самый надежный показатель будущего — в прошлом. Кроме того, нам достаточно принимать правильные решения в пятидесяти пяти процентах случаев, чтобы иметь прибыль.
  Когда мы начинали, лишь немногие понимали, какой важной станет алгоритмическая торговля. Пионеров этого бизнеса часто называли глупцами, ботаниками и компьютерными маньяками — мы были теми парнями, с которыми девушки не хотели танцевать…
  — Ну это и сейчас соответствует истине, — вмешался Квери.
  Хоффман отмахнулся от него.
  — Может, и так, но успех, достигнутый нами в данной компании, говорит сам за себя. Хьюго обратил ваше внимание на тот факт, что индекс Доу-Джонса уменьшился на двадцать пять процентов, а мы выросли на восемьдесят три. Как такое могло произойти? Все предельно просто. Два года на рынках царила паника, а наши алгоритмы в такой ситуации работают особенно четко, потому что человеческие существа ведут себя предсказуемо, когда они напуганы.
  Он поднял руки.
  — Небеса полны обнаженных существ, которые носятся в воздухе. Мужчины, женщины мчатся вперед, поднимая могучие ветры и снегопады. Вы слышите рев? Словно огромные птицы бьют крыльями в воздухе? Это страх обнаженных мужчин. Это бегство обнаженных людей.
  Он смолк и оглядел обращенные к нему лица клиентов. Некоторые смотрели на него, разинув рот, словно птенцы, ждущие корма. Хоффман почувствовал, что он отчаянно хочет пить.
  — Это не мои слова. Так говорил инуит, которого процитировал Элиас Канетти в «Толпе и власти». Когда я создавал ВИКСАЛ-4, то использовал их экранную заставку. Хьюго, передай мне, пожалуйста, воды.
  Квери наклонился и протянул ему бутылку «Эвиана» и стакан. Хоффман взял бутылку и, не обращая внимания на стакан, снял пластиковую крышечку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Он не знал, какое впечатление производит на аудиторию. И его это не слишком занимало. Хоффман вытер рот тыльной стороной ладони.
  — Примерно в 350 году до нашей эры Аристотель определил человеческие существа, как «zoon logon echon» — «рациональные животные», или, точнее, «животное, владеющее языком». Именно язык в первую очередь отличает нас от остальных обитателей планеты. Развитие языка освободило нас от мира физических объектов, и мы оказались во вселенной символов. Низшие животные способны общаться друг с другом на примитивном уровне, они даже могут выучить несколько человеческих знаков — например, собака понимает команды «сидеть» или «подойти». Но в течение сорока тысяч лет только люди были «zoon logon echon» — животными, владеющими языком. Однако теперь, впервые за все время, положение изменилось. Мы делим мир с компьютерами. Компьютеры…
  Хоффман повел бутылкой с водой, расплескивая жидкость по столу, и продолжил:
  — Был период, когда мы решили, что компьютеры — роботы — будут исполнять за нас всю физическую работу, наденут фартуки, станут роботами-горничными, займутся домашней работой, предоставив нам наслаждаться освободившимся временем. На самом деле все произошло наоборот. У нас оказалось множество не слишком умных людей, которые способны выполнять лишь простейшую работу, зачастую у них продолжительный рабочий день и низкая заработная плата. А компьютеры пришли на смену образованным людям: переводчикам, медицинским техникам, клеркам, бухгалтерам и брокерам. Компьютеры становятся все более надежными переводчиками в сфере коммерции и технологии. В медицине они способны выслушать симптомы болезни, поставить диагноз и выписать лекарства. В юриспруденции изучают и оценивают множество документов, что стоит намного меньше, чем услуги квалифицированного адвоката. Распознавание речи позволяет алгоритмам извлекать смысл не только из написанного, но и из произнесенного слова. Новостные бюллетени можно анализировать в режиме реального времени.
  Александр отхлебнул еще глоток.
  — Когда мы с Хьюго основали этот фонд, то использовали только цифровую финансовую статистику — и ничего больше. Но за последние два года в нашем распоряжении появилась новая галактика информации — все крупицы знаний, которыми обладает человечество, всякая разумная мысль, сохраненная за тысячи лет, — все это станет доступным в цифровом формате. Каждая дорога на земле будет нанесена на карту. Каждое здание сфотографировано. Всюду, куда направляется человек, всякий раз, когда он что-то покупает, остается цифровой след, такой же четкий, как от слизняка. И все эти сведения можно прочитать, изучить и проанализировать при помощи компьютеров, получив такой поразительный результат, который сейчас мы не в силах оценить.
  Хоффман говорил, не особенно заботясь о том, понимает ли его аудитория.
  — Большинство людей не понимает, что происходит. Да и зачем? Если вы выйдете из этого здания и пойдете по улице, все будет выглядеть так же, как прежде. Парень, живший сто лет назад, может прогуляться по Женеве и почувствовать себя как дома. Но за внешним фасадом — за камнем, кирпичом и стеклом — мир изменился и съежился, словно планета перешла в другое измерение. Приведу вам простой пример. В 2007 году британское правительство потеряло сведения о двадцати миллионах жителей — их налоговые коды, банковские счета, адреса, даты рождения. Но речь шла вовсе не о грузовиках — пропало два компакт-диска. А это — ничто. Придет день, и «Гугл» переведет в цифровую форму все когда-либо напечатанные книги. Необходимость в библиотеках отпадет. Потребуется лишь экран, который вы сможете держать в руке. Но вот какая штука: человеческие существа все еще читают с такой же скоростью, как во времена Аристотеля. Например, средний американский студент колледжа — четыреста пятьдесят слов в минуту. Очень умный человек способен сдюжить восемьсот. Это около двух страниц в минуту. Но представители «Ай-би-эм» только что объявили, что в прошлом году они создали для правительства США новый компьютер, способный производить двадцать тысяч триллионов действий в секунду. Существует физический предел информации, который может усвоить человек. Мы его достигли. Однако возможности компьютера безграничны.
  Он сделал еще глоток.
  — А язык — замена объектов символами — еще одна слабая сторона людей. Греческий философ Эпиктет знал это уже две тысячи лет назад, когда написал: «Человека тревожат не вещи, а его мнения и фантазии о вещах». Язык выпускает на свободу могущество воображения, и вместе с ним приходят слухи, паника и страх. Именно по этой причине они так идеально подходят для торговли на финансовых рынках. Вот что мы попытались сделать при помощи нового поколения алгоритмов ВИКСАЛ — изолировать, измерить и учесть влияние наших рыночных вычислений, напрямую являющихся следствием предсказуемых схем поведения человека. Почему, к примеру, цена акций повышается в ожидании положительных результатов, и почти неизменно падает ниже прежнего уровня, когда они оказываются менее высокими, чем предполагалось? Почему трейдеры в некоторых случаях упрямо удерживают определенные акции, даже когда их потери множатся, в то время как в других ситуациях продают хорошие акции, которые следовало бы придержать, только из-за того, что рынок переживает не лучшие времена? Алгоритм, способный изменить стратегию с учетом ответов на эти вопросы, будет иметь очевидные преимущества перед всеми остальными. Мы полагаем, что нами собрано достаточно информации, чтобы учитывать аномалии и получать от них доход.
  Эзра Клейн, который раскачивался взад и вперед все быстрее и быстрее, не мог больше сдерживаться.
  — Поведенческие финансы, — выпалил он с таким видом, словно это страшнейшая ересь. — Ладно, я согласен, ГЭР 205провалилась, но как вы сможете отфильтровать шум и сделать инструмент из поведенческих финансов?
  — Стоит вычесть изменения в цене акций за определенный период времени, и мы получаем поведенческий эффект.
  — Да, но как вы узнаете, что его вызвало? Ведь речь идет об истории всей вселенной, будь она проклята!
  — Эзра, я с вами согласен, — спокойно ответил Хоффман. — Мы не можем анализировать все аспекты человеческого поведения на рынках и его возможное влияние за последние двадцать лет, какое бы количество информации ни находилось в распоряжении наших компьютеров и каким бы быстрым ни было сканирование. Мы с самого начала понимали, что должны сузить наш фокус. И вот какое решение мы нашли: выбрать ту эмоцию, по которой, как нам известно, имеется значительная информация.
  — И что же это?
  — Страх.
  Люди в зале зашевелились. И, хотя Хоффман старался не использовать жаргон («Как типично для Клейна, — подумал Александр, — заговорить о ГЭР — гипотезе эффективного рынка»), тем не менее он почувствовал, что у слушателей растет недоумение. Однако теперь Хоффман не сомневался, что сумел завладеть их вниманием.
  — Исторически страх всегда являлся сильнейшей эмоцией в экономике, — продолжал он. — Помните времена Великой депрессии? Вот самая знаменитая цитата в истории финансов: «Единственное, чего нам следует бояться, — страха». На самом деле это самая сильная из всех человеческих эмоций, и точка. Кто просыпается в четыре часа утра, чувствуя себя счастливым? Страх так силен, что нам сравнительно легко удалось отфильтровать его от шума, который производят другие чувства, и сосредоточиться на главном сигнале. К примеру, мы сумели найти корреляцию между недавними флуктуациями рынка и частотой использования в средствах массовой информации связанных со страхом слов — ужас, тревога, паника, страх, смущение, тоска, сибирская язва, ядерное оружие. Вот наш вывод: как никогда прежде, страх правит миром.
  — Это «Аль-Каида», — сказала Эльмира Гюльжан.
  — Частично. Но почему «Аль-Каида» вызывает больше страха, чем ужас перед взаимным уничтожением времен холодной войны в пятидесятых и шестидесятых — а ведь это момент мощного роста рынка и стабильности? Мы пришли к выводу, что оцифровка породила эпидемию страха и что Эпиктет все понял правильно: мы живем не в реальном мире вещей, а в вымышленном, среди фантазий. Увеличение изменчивости рынка, по нашему мнению, есть функция оцифровки, которая усиливает колебания настроений человека, когда на него выливаются беспрецедентные объемы информации через Интернет.
  — И мы нашли способ делать на этом деньги, — радостно заявил Квери.
  Он кивнул Хоффману, чтобы тот продолжал.
  — Как большинству из вас известно, Чикагская биржа опционов 206управляет индексом волатильности Эс энд Пи 500, или ВИКС. В той или иной форме это продолжается семнадцать лет. Это тиккер, который отслеживает кол и пут опционов по торгующимся акциям из списка Эс энд Пи 500. Если вы хотите узнать, какая за этим стоит математика, все вычисляется как квадратный корень из абсолютных колебаний рыночной цены за тридцатидневный период в виде отклонения за год. А если вас не интересует математика, то он показывает подразумеваемую волатильность рынка на ближайший месяц. Он поднимается и опускается каждую минуту. Чем выше индекс, тем выше неустойчивость рынка, и трейдеры называют его «индексом страха». Конечно, он изменяется — есть опционы и фьючерсы ВИКС, которыми мы торгуем. Таким образом, ВИКС — это наша точка отсчета. Он обеспечивал нас полезной информацией начиная с 1993 года, которую мы можем объединить с поведенческими индексами, а также использовать нашу нынешнюю методологию. В прежние годы он дал нам толчок к названию прототипа нынешнего алгоритма — ВИКСАЛ-1; мы пользовались им довольно долго, хотя ушли достаточно далеко от исходного ВИКСа. Мы добрались до четвертой итерации, и без особых изысков назвали ее ВИКСАЛ-4.
  — Подразумеваемая волатильность, — вновь вмешался Клейн, — которую мы определяем при помощи ВИКСа, может быть как завышенной, так и заниженной.
  — Мы это учитываем, — ответил Хоффман. — В нашей системе показателей оптимизм может измеряться в любых пределах — от полного отсутствия страха до реакции на страх. Имейте в виду, что страх не означает панику на всем рынке и бегство в безопасные зоны. Существует так называемый эффект «залипания», когда акции удерживаются вопреки здравому смыслу, и «адреналиновый» эффект, когда они начинают стремительно повышаться в цене. Мы все еще исследуем эти категории, чтобы определить, как они влияют на рынок, и улучшить нашу модель. — Эстербрук поднял руку. — Да, Билл?
  — Этот алгоритм уже работает?
  — Ну раз вопрос носит практический, а не теоретический характер, на него лучше ответит Хьюго.
  — Мы начали тестировать ВИКСАЛ-1 почти два года назад, но тогда это был лишь симулятор, на рынок программа не выходила. Мы вышли в режим реального времени с мая 2009 года с ВИКСАЛ-2, имея в своем распоряжении порядка ста миллионов долларов. Когда мы сумели решить первые, самые серьезные проблемы, то в ноябре перешли к ВИКСАЛ-3 — с этого момента использовался уже миллиард долларов. И все пошло настолько успешно, что неделю назад мы решили перейти на ВИКСАЛ-4 для всего фонда.
  — И каковы результаты?
  — В конце мы вам покажем все результаты самым подробным образом. Но первое, что приходит в голову: ВИКСАЛ-2 принес двенадцать миллионов долларов за шесть месяцев. ВИКСАЛ-3 помог нам заработать сто восемнадцать миллионов. А ко вчерашнему вечеру ВИКСАЛ-4 обеспечил прирост в семьдесят девять и семь десятых миллиона.
  Эстербрук нахмурился.
  — Насколько я понял, ВИКСАЛ-4 использовался всего неделю?
  — Так и есть.
  — Но из этого следует…
  — Из этого следует, — вмешался Эзра Клейн, вскакивая со стула — он сделал вычисления устно, — что фонд в десять миллиардов долларов, который вы намерены создать, будет приносить 4,4 миллиарда в год.
  — ВИКСАЛ-4 — автономный алгоритм, способный к самообучению, — сказал Хоффман. — По мере того как он собирает и анализирует все больше и больше информации, его работа становится более эффективной.
  Сидящие за столом переглядывались и шептались. Китайцы начали что-то тихонько обсуждать.
  — Теперь вы понимаете, почему мы решили привлечь дополнительные инвестиции, — с ухмылкой сказал Квери. — Нам необходимо максимально использовать новые алгоритмы, пока никто не создал чего-то похожего. А теперь, леди и джентльмены, самое время показать вам, как работает ВИКСАЛ-4.
  
  В трех километрах, в Колоньи, криминалисты завершили осмотр дома Хоффмана. Молодые мужчина и женщина, которые вполне могли быть студентами или любовниками, собрали свое оборудование и уехали. Скучающий полицейский сидел в патрульной машине, стоявшей напротив дома.
  Габриэль находилась в своем кабинете, разбирала портрет зародыша, поочередно вынимая листы стекла из прорезей в деревянном основании, заворачивала их в бумагу и воздушно-пузырьковую пленку и укладывала в картонную коробку. Она вдруг обнаружила, что размышляет о том, какое количество энергии должно было излиться из черной дыры этой трагедии. Два года назад она потеряла ребенка на шестом месяце беременности: не первая из ее беременностей, закончившихся выкидышем. Однако она оказалась самой длительной и самой тяжелой. В больнице ей сделали магнитно-резонансную томографию, поскольку у них возникли какие-то подозрения, что было весьма необычно. А потом, вместо того чтобы оставаться в Швейцарии, она отправилась вместе с Алексом в деловую поездку в Оксфорд. Расхаживая по музею, пока он беседовал с докторами философии в отеле «Рэндольф», Габриэль наткнулась на трехмерную модель структуры пенициллина, построенную на щитах из плексигласа в 1944 году Дороти Ходжкин, лауреатом Нобелевской премии по химии. У нее зародилась идея, и, вернувшись в Женеву, Габриэль использовала такую же технику на снимке магнитно-резонансной томографии — единственном, что осталось от ее ребенка.
  У нее ушла неделя проб и ошибок, чтобы создать нечто из двухсот перекрывающихся образов скана, а потом перевести изображения на стекло так, чтобы оно не расплывалось. Габриэль множество раз резала руки об острые грани, но тот день, когда она впервые сумела их выровнять, и появилось изображение — сжатые пальчики рук и ног, — стал для нее чудом, которое никогда не забыть. За окном квартиры, где они жили в те дни, почернело небо, пока она работала; ослепительные желтые вспышки разветвленных молний вонзались в пики гор.
  Габриэль не знала ни одного человека, кто поверил бы в это, если ему рассказать. Слишком театральным выглядел эффект. У нее возникло ощущение, что она подключилась к какой-то природной стихии: вступила в тайные сношения с мертвыми. Когда Алекс вернулся домой и увидел портрет, он ошеломленно сидел десять минут.
  С тех пор Габриэль совершенно поглотила мечта объединить науку и искусство, чтобы создавать образы живых существ. Как правило, она сама служила моделью, делая рентгеновские снимки в больнице, — ее просканировали от головы до пальцев ног. Труднее всего было правильно использовать сканы мозга. Ей пришлось разобраться, какую из линий лучше всего отслеживать — сильвиев водопровод, мозговую большую вену, мозжечковый намет или спинной мозг. Более всего ее привлекала простота форм, как и парадоксы, которые она несла — прозрачность и тайну, безличное и личное, универсальное и совершенно уникальное. Когда Габриэль в тот день смотрела, как Алекс разглядывает результаты сканирования, ей захотелось сделать его портрет. Интересно, позволят ли доктора взять ей его снимки, и согласится ли на это сам Алекс?
  Габриэль осторожно завернула последние стеклянные листы, а потом заклеила картонную коробку толстой коричневой клейкой лентой. Ей очень нелегко далось такое решение — отдать именно эту работу на выставку: если кто-нибудь ее купит, она почти наверняка больше никогда ее не увидит. И все же ей казалось, что в этом состоял главный смысл ее создания — дать ему самостоятельное существование, отпустить в мир.
  Она взяла коробку и отнесла ее в коридор, словно это было подношение. На ручках дверей и на деревянных панелях остались следы голубовато-белого порошка для снятия отпечатков. В зале уже успели смыть с пола кровь. Поверхность оставалась влажной, так что Габриэль могла легко представить позу, в которой лежал Алекс. Она аккуратно обошла пятно. Со стороны кабинета послышался шум, и женщина почувствовала, как ее охватывает страх — в дверном проеме появилась массивная фигура мужчины. Габриэль испуганно вскрикнула и едва не выронила коробку.
  Она его узнала — это был эксперт по системам безопасности Жену. Он показал ей, как пользоваться тревожной сигнализацией, когда они въехали в этот дом. С ним шел еще один мужчина — коренастый, похожий на борца.
  — Мадам Хоффман, простите, если мы вас напугали. — У Жену был немного мрачноватый голос человека, привыкшего разговаривать с испуганными людьми. Он представил своего напарника. — Камиля прислал ваш муж, чтобы он приглядывал за вами до конца дня.
  — За мной нет нужды приглядывать… — начала Габриэль.
  Однако она оказалась слишком потрясена, чтобы оказать серьезное сопротивление. Молча отдала телохранителю коробку, и тот отнес ее в ожидающий «Мерседес». Габриэль заявила, что сама сядет за руль и доедет до галереи. Но Жену настоял на том, что это небезопасно — ведь человек, напавший на ее мужа, все еще на свободе, — и его профессиональная настойчивость оказалась такой убедительной, что Габриэль снова согласилась.
  
  — Просто блестяще, — прошептал Квери, подхватив Хоффмана за локоть, когда они выходили из зала для заседаний.
  — Ты думаешь? А мне показалось, что в какой-то момент они перестали за мной следовать.
  — Они были готовы потеряться, потому что знали, что рано или поздно все поймут, а остальное не имеет значения. И всем нравится толика греческой философии. — Он подтолкнул президента вперед. — Боже мой, старый Эзра — мерзкий тип, но я бы мог его поцеловать, когда он сделал устные подсчеты в конце.
  Клиенты терпеливо ждали на краю торгового зала, за исключением молодого Херсхаймера и поляка Лукашински, которые повернулись спиной к остальным и с кем-то тихо говорили по сотовым телефонам. Хьюго переглянулся с Александром, и тот пожал плечами. Даже если они нарушили обещание хранить тайну, с этим ничего нельзя поделать. ДОН 207очень трудно использовать в суде без серьезных улик; к тому же уже все равно слишком поздно.
  — Проходите сюда, пожалуйста, — позвал Квери, поманив их, как настоящий гид, и повел за собой через большой зал.
  Херсхаймер и Лукашински быстро закончили разговоры и присоединились к группе. Эльмира Гюльжан в крупных темных очках автоматически заняла место во главе процессии. Кларисса Мюсар, в кардигане и мешковатых брюках, семенила за ней и выглядела как ее горничная. Хоффман инстинктивно посмотрел на тиккер «Си-эн-би-си», чтобы выяснить, что происходит на европейских рынках. Продолжавшееся целую неделю падение наконец прекратилось. Футси 100 208поднялся на половину процента.
  Они собрались вокруг монитора, который показывал текущие операции. Один из аналитиков освободил свой письменный стол, чтобы не мешать остальным смотреть на монитор.
  — Вы видите ВИКСАЛ-4 в работе, — сказал Хоффман, который встал так, чтобы не закрывать собой экран. Он решил не садиться, чтобы они не увидели рану у него на голове. — Алгоритм выбирает, что нужно покупать. На левой стороне монитора выводятся названия отложенных ордеров. Справа — уже исполненных. — Он подошел ближе, чтобы прочитать цифры. — Ну, вот пример… — начал он и замолчал, удивленный объемами торгов; на мгновение ему показалось, что запятая стоит не на своем месте. — Вот видите, у нас опцион на продажу полумиллиона акций «Аксенчер» 209по пятьдесят два доллара за штуку.
  — Ничего себе, — заметил Эстербрук. — Очень серьезная сделка за такое короткое время. Вам известно нечто об «Аксенчер», чего не знаем мы?
  — Финансовые доходы за второй квартал — понижение на три процента, — по памяти начал цитировать Клейн, — доходы шестьдесят центов на акцию: не слишком хорошо, но логики я не понимаю.
  — Ну должна быть какая-то логика, — вмешался Квери, — в противном случае ВИКСАЛ на это не пошел бы. Почему бы тебе, Алекс, не показать что-нибудь еще?
  Хоффман поменял картинку на экране.
  — Ладно. Вот, видите, еще одна продажа без покрытия, которую мы выставили сегодня утром: двенадцать с половиной миллионов акций «Виста эруэйз» по семь евро за акцию.
  «Виста эруэйз» — дешевая высокообъемная авиалиния, которую никто из присутствующих не считал идеальным выбором.
  — Двенадцать с половиной миллионов? — повторил Эстербрук. — Серьезный объем. У вашей машины есть яйца, надо отдать ей должное.
  — Послушайте, Билл, — ответил Хьюго, — разве это так рискованно? Все авиалинии в наши дни — достаточно хрупкие вложения. Эта позиция меня совершенно не смущает.
  Однако он перешел к защите, и Хоффман понял, что Квери заметил подъем европейского рынка: если такая тенденция пересечет Атлантику, то их может увлечь течение, и им придется продавать с потерями.
  — «Виста эруэйз», — сказал Клейн, — имеют двенадцать процентов роста по пассажирским перевозкам в последнем квартале и, по прогнозам, получат девять процентов прибыли. Они только что закупили новые самолеты. Я также не понимаю смысла этой позиции.
  — «Уинн резортс», — прочитал со следующего экрана Хоффман. — Без малого миллион по сто двадцать четыре доллара.
  Он недоуменно нахмурился. Такие огромные ставки на понижение не были характерными для обычного комплекса мер ВИКСАЛ.
  — Ну а это меня и вовсе поражает, — заявил Клейн, — потому что в первом квартале у них был рост с семи и четырех десятых миллиона до десяти, с дивидендами в размере двадцати пяти центов на акцию, и у них появился новый курорт в Макао. Настоящая лицензия на прибыль — только на настольных играх они заработали двадцать миллиардов за первый квартал. Вы позволите? — И не дожидаясь разрешения, он наклонился, схватил мышь и начал быстро просматривать последние продажи.
  От его костюма пахло так, словно он только что вернулся из химчистки; Хоффману пришлось слегка отодвинуться.
  — «Проктор энд Гэмбл», шесть миллионов по шестьдесят два… «Экселон», три миллиона по сорок один с половиной… и все опционы… Господи, Хоффман, на землю скоро упадет астероид?
  Он почти прижался лицом к монитору и, вытащив блокнот из нагрудного кармана, принялся быстро записывать цифры. Но Квери протянул руку и ловко выхватил блокнот.
  — Непослушный мальчик, Эзра, — сказал он. — Вы же знаете, в нашем офисе нет бумаги. — Он вырвал страничку, скомкал ее и засунул в карман.
  — Скажите мне, Алекс, такая резкая игра на понижение… — вмешался Франсуа де Гомбар-Тоннель, любовник Эльмиры. — Компьютер принимает решения самостоятельно, или требуется вмешательство человека, чтобы претворить их в жизнь?
  — Совершенно независимо, — ответил Хоффман, стирая с экрана детали продаж. — Сначала алгоритм определяет акции, которыми он намерен торговать. Затем изучает имеющиеся тенденции за последние двадцать дней. После чего осуществляет покупку или продажу таким образом, чтобы рынок ничего не заметил, а цены не изменились.
  — Получается, что весь процесс полностью автоматизирован? И ваши трейдеры — лишь пилоты аэробуса?
  — Очень точное сравнение. Наша система общается непосредственно с брокерами, после чего мы используем их инфраструктуру, чтобы осуществить покупку или продажу. Брокерам теперь никто не звонит.
  — Однако я надеюсь, что существует какой-то контроль со стороны человека? — спросил Иен Моулд.
  — Да, все происходит, как в кабине аэробуса, — осуществляется постоянное наблюдение, но вмешательство требуется только в исключительных случаях, когда что-то идет не так. Если у кого-то из наших парней из отдела исполнения возникают сомнения, естественно, он может все остановить — и тогда решение принимаю я или Хьюго, или кто-то из наших старших менеджеров.
  — И такие случаи имели место?
  — Нет, с ВИКСАЛ-4 пока ни разу.
  — Сколько сделок система осуществляет в день?
  — Около восьмисот, — ответил Квери.
  — И всякий раз решение принимает алгоритм?
  — Да. Я не помню, когда в последний раз что-то покупал или продавал сам.
  — Вашим основным брокером является «АмКор», ведь вы с ним уже давно сотрудничаете?
  — Сейчас у нас несколько основных брокеров, мы работаем не только с «АмКор».
  — Какая жалость, — рассмеялся Эстербрук.
  — Со всем глубочайшим уважением к Биллу, — сказал Квери, — мы не можем позволить себе, чтобы одна фирма брокеров знала все наши стратегии. В данный момент мы используем крупные банки и брокеров фондовой биржи: три для обыкновенных акций, три для промышленных изделий и пять для вложений с фиксированным доходом. А теперь давайте взглянем на техническое обеспечение.
  Когда группа двинулась дальше, Квери отвел Хоффмана в сторону.
  — Я что-то путаю, — тихо сказал он, — или эти позиции в самом деле выглядят сомнительно?
  — Да, они показались мне излишне уязвимыми, — согласился президент, — но у нас нет оснований для тревоги. Кстати, теперь я припоминаю, что Гана хочет созвать встречу Комитета риска. Я сказал ему, что поговорю с тобой.
  — Господи, так вот чего он хотел? У меня не было времени с ним поговорить по телефону. Проклятье. — Квери посмотрел на часы, потом перевел взгляд на тиккеры. Европейский рынок удерживал завоеванные позиции. — Ладно, я выделю пять минут, пока они пьют кофе. Скажу Гане, чтобы он встретился с нами в моем кабинете. А ты пока постарайся сделать их счастливыми.
  Компьютеры находились в большом зале без окон на противоположной стороне того же этажа. Именно туда и повел гостей Хоффман. Он встал перед камерой, распознающей лица — лишь немногим был разрешен вход в святая святых, — подождал, пока стальные засовы отойдут в сторону, а потом толкнул дверь. Она была массивной, огнеупорной, с панелью пуленепробиваемого стекла в центре и резиновыми вакуумными прокладками по бокам, поэтому распахнулась с легким шипением, скользнув по белому кафельному полу.
  Хоффман вошел первым, остальные последовали за ним. По сравнению с тишиной в операционном зале здесь царил почти промышленный шум — гудение компьютеров было достаточно громким. На складских полках ряды компьютеров мерцали красными и зелеными индикаторами. В дальнем конце помещения, в длинных плексигласовых шкафах стояли два печатных робота «Ай-би-эм TS3500», которые двигались вниз и вверх по монорельсам с быстротой атакующей змеи от одного конца к другому, по мере того, как ВИКСАЛ-4 приказывал им сохранять полученную информацию. Температура здесь была на несколько градусов ниже, чем в остальных частях здания. Мощные кондиционеры охлаждали центральный процессор, и в сочетании с шумом лопастей вентиляторов получался фон, мешающий вести нормальную беседу. Когда все вошли, Хоффману пришлось сильно повысить голос, чтобы его слышали те, кто стояли чуть дальше.
  — Если на вас это произвело впечатление, должен заметить, что здесь лишь четыре процента мощности процессора ЦЕРНа, где я работал прежде. Но принципы остались неизменными. У нас почти тысяча стандартных процессоров, — Александр с гордостью положил руку на полку, — и каждый с двумя или четырьмя ядрами; точно такие же стоят у вас дома, только без оболочки и специальной сборки. Мы пришли к выводу, что так получается надежнее и дешевле, чем вкладывать деньги в суперкомпьютеры; их проще модернизировать, что приходится делать постоянно. Полагаю, вы знакомы с законом Мура? Он гласит, что число транзисторов, которые можно поставить в интегральную сеть, определяющую объем памяти и скорость процессора, удваивается каждые восемнадцать месяцев, а цены уменьшаются вдвое. Закон Мура неизменно выполнялся с 1965 года — верен он и в настоящее время. В девяностых годах, в ЦЕРНе, у нас был «Крэй X-МР/48» — суперкомпьютер, стоивший пятнадцать миллионов долларов; его мощность составляла половину мощности «Майкрософт Иксбокс», 210а ее можно купить за двести долларов. Вы можете себе представить, к чему такая тенденция приведет в будущем.
  Эльмира Гюльжан скрестила руки на груди и демонстративно содрогнулась.
  — Почему здесь так чертовски холодно?
  — Процессоры выделяют много тепла, и здесь должно быть прохладно, чтобы избежать поломок. Если мы выключим кондиционеры, температура будет подниматься со скоростью один градус Цельсия в минуту. Через двадцать минут находиться здесь станет некомфортно. Через полчаса система полностью выйдет из строя.
  — А что произойдет, если отключится электричество?
  — Если речь идет о коротком разрыве, то мы используем автомобильные аккумуляторы. Через десять минут начнут работать дизельные генераторы, установленные в подвале.
  — А если начнется пожар, или вас атакуют террористы? — спросил Лукашински.
  — Естественно, у нас есть полное дублирование системы. И мы будем просто продолжать торговлю. Но не беспокойтесь, этого не случится. Мы вложили в безопасность очень серьезные деньги — противопожарная система, детекторы дыма, брандмауэры, видеонаблюдение, охранники, системы информационной безопасности. И не забывайте, это Швейцария.
  Большая часть гостей заулыбалась. Однако Лукашински сохранял серьезность.
  — У вас собственная система безопасности или вы привлекли людей со стороны? — спросил он.
  — Со стороны, — «Интересно, почему поляк так одержим безопасностью? — подумал Хоффман. — Паранойя богатых?» — Мы всех нанимаем — охрану, юристов, бухгалтеров, транспорт, поставщиков провизии, техническую поддержку, уборщиков. Офисы взяты в аренду. Даже мебель. Мы намерены стать компанией, которая не только делает деньги в цифровой век; мы сами хотим быть цифровыми. Из чего следует, что мы желаем сохранять полную свободу с минимальным количеством собственности.
  — А как относительно вашей собственной безопасности? — не унимался Лукашински. — Ваши швы… насколько я понимаю, на вас напали вчера в вашем доме?
  Александра охватило странное ощущение вины и смущение.
  — Откуда вы знаете? — спросил он.
  — Мне рассказали, — небрежно ответил поляк.
  Эльмира положила руку на плечо Хоффмана; ее длинные красно-коричневые ногти напоминали когти.
  — О, Алекс, — тихо сказала она. — Как это ужасно.
  — Кто? — упрямо повторил Хоффман.
  — Могу лишь заметить, — вмешался Квери, который незаметно проскользнул в комнату, — что произошедшее с Алексом не имеет никакого отношения к делам компании — речь идет о каком-то психе, которого очень скоро отыщет полиция. А теперь я отвечу на ваш вопрос, Мечислав. Мы предприняли ряд шагов, чтобы обеспечить Алексу дополнительную защиту до тех пор, пока проблема не разрешится окончательно. У вас есть вопросы относительно нашего оборудования? — Все молчали. — Нет? Тогда я предлагаю уйти отсюда, пока никто не замерз до смерти. В зале для заседаний для вас приготовлен кофе. Если вы направитесь туда, то мы через несколько минут к вам присоединимся. Мне нужно кое о чем переговорить с Алексом.
  
  Они находились в операционном зале, спиной к огромным мониторам, когда один из аналитиков громко ахнул. В зале, где все говорили шепотом, его восклицание оказалось подобным выстрелу в библиотеке. Хоффман застыл на месте, повернулся и увидел, что половина аналитиков вскочила на ноги; их привлекло то, что показывали «Блумберг» и «Си-эн-би-си». Ближайший к нему аналитик поднес руку ко рту.
  Оба спутниковых канала показывали одно и то же — очевидно, кто-то снимал на мобильный телефон: пассажирский самолет садился в аэропорту. С ним явно что-то случилось, он двигался слишком быстро, одно крыло заметно выше другого, над самолетом поднимался дым.
  Кто-то схватил дистанционный пульт и включил звук.
  Самолет скрылся за башней управления полетами, появился снова и промчался над низкими зданиями песочного цвета — вероятно, ангарами; на заднем плане виднелись ели. Казалось, он задел брюхом одно из зданий — и уже в следующий миг взорвался, превратившись в огненный шар, который продолжал катиться вперед. Одно из крыльев вместе с работающим двигателем поднялось над алым смерчем и сделало изящный кульбит в небе. Оператор проследил за ним, пока оно не скрылось из вида, а потом звук взрыва добрался до камеры. Раздались далекие крики на незнакомом языке — возможно, на русском, — Хоффман не сумел разобрать, картинка задрожала и вновь стала четкой; в небе над аэропортом появился столб черного маслянистого дыма, обрамленного оранжево-желтым пламенем.
  Затем они услышали задыхающийся голос:
  — Вы только что видели сцену, заснятую во время катастрофы пассажирского самолета «Виста эруэйз», на борту которого находилось девяносто восемь пассажиров, — говорила женщина-американка. — Самолет разбился на подлете к московскому аэропорту Домодедово…
  — «Виста эруэйз»? — переспросил Квери, повернувшись к Хоффману. — Она сказала «Виста эруэйз»?
  Дюжины людей заговорили в разных частях зала.
  — Господи, мы их продаем все утро.
  — Странно.
  — Мне как-то не по себе.
  — Кто-нибудь выключит эту проклятую штуку? — крикнул Хоффман. Никто не шевельнулся, тогда он решительно прошел между рядами и выхватил пульт у злополучного аналитика. Запись уже начали повторять; не приходилось сомневаться, что так будет продолжаться весь день, пока зрелище не перестанет щекотать зрителям нервы. Наконец, Александр нашел кнопку, отключающую звук, и в зале вновь воцарилась тишина. — Ладно, достаточно. А теперь за работу.
  Он швырнул пульт на стол и вернулся к клиентам. Эстербрук и Клейн, закаленные ветераны операционных залов, уже прильнули к ближайшим терминалам, чтобы проверить цены. Остальные ошеломленно застыли на месте, словно доверчивые крестьяне, которые стали свидетелями сверхъестественного события. Хоффман чувствовал, что они не сводят с него глаз. Кларисса Мюсар даже перекрестилась.
  — Боже мой, — сказал Эстербрук, отводя взгляд от монитора. — Самолет разбился пять минут назад, а акции «Висты» уже упали на пятнадцать процентов. Они падают.
  — Пике, — добавил Клейн с нервным смешком.
  — Прекратите, парни, — вмешался Квери, — здесь присутствуют гражданские. — Он повернулся к остальным клиентам: — Я помню парочку трейдеров у Голдмана, которые продавали акции на авиационное страхование утром девятого сентября. Они хлопали друг друга по ладоням, стоя посреди офиса, когда в здание врезался первый самолет. Они не могли знать. Никто из нас не знал. Всякое случается.
  Глаза Клейна все еще были устремлены на данные рынка.
  — Ничего себе, — одобрительно пробормотал он. — Ваш маленький черный ящик очищается, Алекс.
  Хоффман заглянул из-за плеча Клейна. Цифры в колонке «Исполнение» быстро менялись — ВИКСАЛ получал доход от продаж акций «Виста эруэйз» по прежним ценам. Счетчик прибылей и убытков стремительно увеличивал сумму доходов.
  — Интересно, какую прибыль вы получите в результате этой сделки — двадцать или тридцать миллионов? Господи, Хьюго, законодатели набросятся на вас, как муравьи на угощение во время пикника.
  — Алекс? — позвал Квери. — Нам нужно на встречу.
  Но Хоффман, не в силах отвести взгляда от монитора, его не слушал. Он ощутил сильное давление на череп, поднес пальцы к шву и слегка провел по нему. Ему показалось, что тот так сильно натянут, что может лопнуть.
  Глава 7
  Это не может продолжаться до бесконечности. Природа экспоненциального роста такова, что при дальнейшем его использовании катастрофа неизбежна.
  Гордон Мур, изобретатель закона Мура (2005)
  Комитет риска «Хоффман инвестмент текнолоджиз» собрался на короткое совещание без трех минут двенадцать, как позднее зафиксировал Ганапати Раджамани, старший офицер комитета. Присутствовали все старшие менеджеры: доктор Александр Хоффман, президент компании; Хьюго Квери, генеральный директор; Питер ван дер Зил, главный операционный директор; и сам Раджамани.
  Совещание получилось совсем не формальным, несмотря на точность, с какой было указано его начало; более того, никто даже не стал садиться. Они собрались в кабинете Квери, напротив Хьюго, который присел на край своего письменного стола, чтобы иметь возможность поглядывать на терминал. Хоффман вновь встал возле окна, изредка раздвигая жалюзи, чтобы бросать быстрые взгляды на улицу внизу. Это запомнили все — Хоффман казался рассеянным.
  — Ладно, — сказал Квери, — давайте будем краткими. В зале заседаний болтается сто миллиардов свободных долларов, и мне необходимо вернуться, чтобы за ними приглядывать. Эл-Джи, закрой, пожалуйста, дверь. — Он подождал, когда они окажутся в полной изоляции от внешнего мира. — Насколько я понимаю, все видели, что произошло. Вопрос номер один: будет ли расследование из-за того, что мы совершили такую крупную сделку с «Виста эруэйз» за несколько часов до катастрофы. Гана?
  — Короткий ответ — да, и тут не может быть никаких сомнений.
  Раджамани был аккуратным молодым человеком, который имел очень высокое мнение о собственной персоне. Его работа состояла в том, чтобы отслеживать уровни рисков и оставаться в рамках законов. Квери переманил его из Управления по финансовому регулированию и надзору в Лондоне шесть месяцев назад, чтобы представить компанию в лучшем свете.
  — Да? — повторил Квери. — Несмотря на то, что мы не могли знать о катастрофе?
  — Все происходит автоматически. Все крупные сделки перед катастрофой фиксируются. И это сразу приведет власти к нам.
  — Но мы не совершили никаких противозаконных действий.
  — Верно. Если только не мы устроили катастрофу самолета.
  — Но мы ведь здесь ни при чем? — Хьюго оглядел присутствующих. — Конечно, я не против, чтобы люди проявляли инициативу…
  — Однако они захотят узнать, почему мы продали двенадцать с половиной миллионов акций именно сейчас. Я понимаю, Алекс, что вопрос звучит абсурдно, но способен ли ВИКСАЛ узнать о предстоящей катастрофе раньше, чем остальные участники торгов?
  Хоффман неохотно отпустил жалюзи и повернулся к коллегам.
  — ВИКСАЛ получает новости от агентства «Рейтер» в цифровом виде — это дает преимущество в одну или две секунды по сравнению с трейдером-человеком, — но другие алгоритмические системы обладают таким же преимуществом.
  — Кроме того, за такое время ничего нельзя успеть сделать, — сказал ван дер Зил. — Мы осуществили нашу сделку за несколько часов до катастрофы.
  — Когда мы начали продажи? — спросил Квери.
  — Как только открылся Европейский рынок, — ответил Джулон. — В девять часов.
  — А мы можем остановить это прямо сейчас? — раздраженно спросил Хоффман. — Нам потребуется менее пяти минут, чтобы показать даже самому упрямому представителю закона, что мы совершили сделку, чтобы ослабить игру на понижение. У нас не было никаких других намерений. Совпадение, и ничего больше. Забудем об этом.
  — Ну, я могу выступить как бывший упрямый представитель закона, — вмешался Раджамани. — И должен отметить, что я согласен с вами, Алекс. Здесь важна тенденция; именно по этой причине я и хотел поговорить с вами утром, если вы помните.
  — Да, конечно, но я опаздывал на презентацию.
  «Квери не следовало нанимать этого парня, — подумал Хоффман. — Представитель закона остается им навсегда: это как иностранный акцент — тебе никогда не удастся скрыть, откуда ты родом».
  — Сейчас нам следует сосредоточиться на уровнях наших рисков, если рынок оживится — «Проктор энд Гэмбл», «Аксенчер», «Экселон» и дюжины других компаний: десять миллионов прав на покупку ценных бумаг с вечера вторника. Мы сделали крупные ставки, которые носят односторонний характер.
  — И мы рассказали о ВИКС, — добавил ван дер Зил. — Меня это тревожило уже несколько дней. Я ведь уже говорил вам на прошлой неделе, Хьюго, помните? — В прошлом он преподавал инженерные науки в Дельфтском техническом университете 211и сохранил манеры педагога.
  — Ну и какова ситуация с ВИКС? — спросил Квери. — Я был так занят подготовкой к презентации, что давно ничего не проверял.
  — Когда я в последний раз смотрел, количество контрактов увеличилось на двадцать тысяч.
  — Двадцать тысяч? — Квери посмотрел на Хоффмана.
  — Мы начали собирать фьючерсы для ВИКС еще в апреле, когда индекс стоял на восемнадцати. Если бы мы начали продавать на прошлой неделе, то получили бы солидную прибыль, и я предположил, что так и будет. Однако вместо того, чтобы сделать логические выводы и начать продажи, мы продолжали покупать. Вчера вечером приобретено еще четыре тысячи контрактов. А это очень высокий уровень подразумеваемой волатильности.
  — Откровенно говоря, я серьезно встревожен, — признался Раджамани. — Если честно, сильно обеспокоен. Наш портфель полностью перекошен. У нас длинные позиции по золоту, длинные позиции по доллару, но мы в коротких позициях по всем индексным фьючерсам.
  Хоффман перевел взгляд с Раджамани на Джулона и ван дер Зила — и вдруг понял, что они обо всем договорились заранее. Это была засада, организованная финансовыми бюрократами. Ни один из них не мог работать аналитиком рынка. Хоффман почувствовал, что в нем нарастает гнев.
  — И что ты предлагаешь делать, Гана?
  — Я считаю, что нам следует избавиться от части позиций.
  — Это глупейшее предложение из всех, что я когда-либо слышал, — сказал Хоффман, раздраженно стукнул рукой по жалюзи, и они застучали по стеклу окна. — Господи, Гана, на прошлой неделе мы заработали около восьмидесяти миллионов долларов. Сегодня утром наша прибыль увеличилась еще на сорок миллионов. А ты хочешь, чтобы мы игнорировали анализ ВИКСАЛа и вернулись к дискреционной торговле?
  — Я не предлагал игнорировать ВИКСАЛ.
  — Оставь его в покое, Алекс, — спокойно сказал Квери. — Он всего лишь внес предложение. Его работа состоит в том, чтобы избегать рисков.
  — Нет, и не подумаю. Он хочет, чтобы мы отказались от стратегии, которая приносит большой доход, демонстрируя алогичную реакцию, безумную реакцию на успех, основанную на страхе, который использует ВИКСАЛ. И если Гана не верит в алгоритмы, которые превосходят возможности людей при игре на рынке, то он работает не в той компании.
  Однако тирада президента компании не произвела на Раджамани ни малейшего впечатления. У него была репутация терьера: когда Раджамани работал в УФР, 212он пытался достать Голдмана.
  — Я должен вам напомнить, Алекс, — спокойно продолжал Ганапати, — что в проспекте компании клиентам гарантируется: риску подвергается не более двадцати процентов их вложений. Если я вижу, что риск превышает данный предел, я должен вмешаться.
  — И что дальше?
  — Если этот уровень будет превышен — обязан поставить инвесторов в известность. Иными словами, я должен обратиться к их советам директоров.
  — Но это моя компания.
  — А деньги, или большая их часть, принадлежат инвесторам.
  В наступившей тишине Хоффман начал энергично массировать костяшками пальцев виски. У него снова мучительно разболелась голова, и он понял, что ему необходимо болеутоляющее.
  — В советы директоров? — пробормотал он. — Я понятия не имею, кто находится в их проклятых советах.
  Александр знал только, что это ничего не значащая организация, зарегистрированная на Каймановых островах, чтобы избежать налогов, которая контролировала деньги клиентов и выплачивала гонорары и поощрения хедж-фонду.
  — Ладно, — вмешался Квери, — не думаю, что мы близки к подобной ситуации. Как принято говорить на войне, давайте сохранять спокойствие и продолжать. — И он продемонстрировал свою победную улыбку.
  — Я бы хотел, чтобы мои опасения были зафиксированы с точным указанием времени.
  — Отлично. Составьте протокол нашей встречи, и я его подпишу. Однако не следует забывать, что вы здесь недавно, а компания принадлежит Алексу. Алексу и мне, хотя мы оба тут только благодарю ему. И если он доверяет ВИКСАЛу, то нам всем следует поступать так же — видит бог, у нас нет оснований сомневаться в успешности его алгоритмов. Однако я согласен, что мы не должны забывать об уровнях рисков, и мне совсем не хочется, чтобы мы врезались в скалу, слишком увлекшись изучением монитора. Алекс, ты согласен? Тогда, с учетом того, что эти акции продаются и на рынках США, я предлагаю всем собраться в этом офисе в три тридцать, когда откроются американские рынки, и снова оценить ситуацию.
  — В таком случае, я считаю разумным пригласить адвоката, — со зловещим видом заявил Раджамани.
  — Отлично. Я попрошу Макса Галлана задержаться после ленча. Ты не против, Алекс?
  Хоффман устало кивнул.
  В восемь минут первого встреча завершилась.
  
  — Кстати, Алекс, — сказал Джулон, когда все двинулись в сторону двери, — я чуть не забыл, вы спрашивали о номере счета? Оказалось, что он из нашей системы.
  — Какой счет? — спросил Квери.
  — Не имеет значения. Я просто спросил. Сейчас я тебя догоню, Эл-Джи.
  Троица отправилась по своим кабинетам, первым вышагивал Раджамани. Квери смотрел им вслед, и умиротворяющее выражение на его лице сменилось на презрительную усмешку.
  — Какой напыщенный кусок дерьма, — сказал Хьюго и передразнил безупречный английский Раджамани: — «Я должен буду обратиться в их советы директоров. В таком случае, я считаю разумным пригласить адвоката». — Он сделал вид, что целится из винтовки и нажимает на спусковой крючок.
  — Ты сам его нанял, — поворчал Хоффман.
  — Да, все в порядке, намек понял; я его нанял, я и уволю, не беспокойся. — Он второй раз нажал на воображаемый спуск за секунду до того, как троица свернула за угол. — И если он думает, что я плачу Максу Галлану две тысячи франков в час за то, чтобы тот пришел и прикрыл ему задницу, его ждут большие разочарования. — Неожиданно Квери понизил голос. — У нас все в порядке, Алекс? Мне ни о чем не следует тревожиться? Просто на секунду у меня возникло знакомое ощущение, похожее на то, что я испытал в «АмКор», когда продавал заложенные активы.
  — Какое ощущение?
  — Что я каждый день богатею, но не понимаю, почему это происходит.
  Александр посмотрел на него с удивлением. За восемь лет Квери ни разу не выказывал тревоги. И это выбивало Хоффмана из колеи не меньше, чем другие вещи, случившиеся сегодня утром.
  — Послушай, Хьюго, — сказал он. — Мы можем ограничить свободу ВИКСАЛа на сегодня. Отступить по большинству позиций и вернуть деньги инвесторам. Я вошел в эту игру только из-за тебя; надеюсь, ты еще не забыл?
  — А ты, Алекс? — нетерпеливо спросил Квери. — Ты хочешь остановиться? Ты же знаешь, мы можем — у нас достаточно денег, чтобы до конца дней жить в роскоши. Нет необходимости продолжать работать ради наших клиентов.
  — Нет, я не хочу останавливаться. Сейчас у нас появились ресурсы, позволяющие делать то, чего еще никто не пытался совершить. Но если ты захочешь выйти из игры, я готов выкупить твою долю.
  Теперь пришел черед удивляться Квери. Затем он улыбнулся.
  — Ничего у тебя не выйдет! Ты не сможешь избавиться от меня так легко! — К нему удивительно быстро вернулись самообладание и уверенность. — Нет и нет. Я в этом надолго. Просто после того, как увидел самолет — слегка испугался. Но если ты в порядке, то и я спокоен. Что теперь? — Он жестом предложил Хоффману идти первым. — Следует ли нам вернуться к этой банде психопатов и преступников, которых мы с гордостью называем своими клиентами?
  — Вот ты к ним и иди. Мне им больше нечего сказать. Если они хотят вложить еще денег — хорошо. Если нет — пусть проваливают к дьяволу.
  — Но они пришли посмотреть на тебя…
  — Ну, они меня уже видели.
  Уголки рта Квери опустились.
  — Ты хотя бы на ленч придешь?
  — Хьюго, я правда не могу больше переносить этих людей… — Но выражение лица партнера стало таким несчастным, что Хоффман тут же капитулировал. — О господи, если это так важно, я приду на твой проклятый ленч.
  — «Бо Риваж», в час. — Квери хотел сказать что-то еще, но тут его взгляд упал на часы, и он выругался. — Дерьмо, они уже четверть часа без присмотра. — Хьюго решительно направился в сторону зала заседаний. — В час, — повторил он, поворачиваясь на ходу и подняв указательный палец. — Будь хорошим мальчиком.
  Другой рукой Квери уже доставал сотовый телефон и одним пальцем набирал номер.
  Хоффман развернулся на каблуках и зашагал в противоположном направлении. В коридоре никого не было. Он заглянул за угол и проверил, нет ли кого-нибудь на общей кухне с кофейным автоматом, микроволновой печью и холодильником, — пусто. Дверь кабинета Джулона, находящегося в нескольких шагах, была закрыта, его секретарша куда-то ушла. Хоффман постучал и, не дожидаясь ответа, вошел.
  Казалось, он застал подростков, которые смотрели порнографию на родительском компьютере. Джулон, ван дер Зил и Раджамани отпрянули от монитора, а Джулон сразу щелкнул мышкой, чтобы сменить изображение.
  — Мы проверяем текущее состояние валютного рынка, Алекс, — сказал ван дер Зил. У голландца были своеобразные черты лица — он походил на умную, но печальную горгулью.
  — И?
  — Евро падает относительно доллара.
  — Именно такое развитие событий мы и предвидели. — Хоффман распахнул дверь пошире. — Не стану вас задерживать.
  — Алекс… — начал Раджамани.
  — Я хочу поговорить с Эл-Джи — наедине, — перебил его Александр. Пока они уходили, он смотрел перед собой. Когда дверь за Раджамани и голландцем закрылась, Хоффман сказал: — Так ты сказал, что номер счета из нашей системы?
  — Он появлялся у нас дважды.
  — Значит, он наш, и мы им пользовались в нашем бизнесе?
  — Нет. — На гладком лбу Джулона появились глубокие морщины. — На самом деле я решил, что этот счет зарезервирован для вашего личного использования.
  — Почему?
  — Потому что вы попросили отдел обработки документации перевести на него сорок два миллиона долларов.
  Хоффман пристально посмотрел на Джулона, чтобы понять, не шутит ли он. Квери всегда высоко ценил этого человека, но добавлял, что он начисто лишен чувства юмора.
  — И когда я потребовал сделать такой перевод?
  — Одиннадцать месяцев назад. Я только что послал вам оригинал электронного письма, чтобы напомнить.
  — Ладно, спасибо. Проверю. Вы сказали, что переводов было два?
  — Именно так. В прошлом месяце деньги вернулись, с процентами.
  — И ты мне ничего не сказал?
  — Нет, Алекс, — спокойно ответил китаец. — Зачем? Как вы сами сказали, это ваша компания.
  — Да, конечно. Спасибо, Эл-Джи.
  — Никаких проблем.
  Хоффман повернулся к двери.
  — А ты ничего не говорил об этом Гане и Питеру?
  — Нет. — Джулон посмотрел на шефа широко раскрытыми невинными глазами.
  Александр поспешно возвратился в свой кабинет. Сорок два миллиона долларов? Он был совершенно уверен, что никогда не требовал перевести такую сумму. Он не мог забыть! Должно быть, это мошенничество. Хоффман прошел мимо Мари-Клод, которая что-то печатала за своим письменным столом перед входом в его кабинет, и сразу направился к компьютеру. Открыв почту, он увидел собственную инструкцию по переводу 42032127,88 долларов в «Ройял Кайман бэнк лимитед», датированную семнадцатым июня прошлого года. А сразу же под ней имелось уведомление от банка хедж-фонда о возврате на тот же счет 43188037,09, датированное третьим апреля текущего года.
  Хоффман устно сделал подсчеты. Какой мошенник будет возвращать обратно деньги, добавив ровно две целых семьдесят пять сотых процента?
  Он вернулся и принялся изучать свое первое электронное письмо. Без приветствия и подписи, стандартная инструкция по переводу суммы X на счет Y. Эл-Джи исполнил ее без малейших колебаний, полагая, что внутренняя электронная сеть полностью защищена от посторонних и что у них лучший брандмауэр, какой можно купить за деньги, а счета будут в любом случае согласованы, когда придет время. Если бы деньги передавались в золотых слитках или в чемоданах с наличными, то все вели бы себя более осмотрительно. Но в физическом смысле это не настоящие деньги, а лишь последовательность сияющих зеленых символов, не более вещественных, чем протоплазма. Вот почему у них хватило смелости провернуть это дело.
  Он проверил время отправления своего послания — ровно в полночь.
  Хоффман склонил голову к плечу и посмотрел на детектор дыма на потолке над своим письменным столом. Он часто работал в своем офисе допоздна, но только не до полуночи. Значит, он отправил сообщение из дома? Сумеет ли он выяснить это наверняка, если проверит свой домашний компьютер, отыщет ли заказ в голландском книжном магазине? Быть может, у него нечто вроде синдрома Джекилла и Хайда — и одна половина разума не ведает, что творит другая?
  Повинуясь импульсу, Хоффман открыл ящик письменного стола, вытащил компакт-диск и вставил его в свой компьютер. Через несколько мгновений монитор заполнился ссылками на двести монохромных образов его мозга. Он принялся быстро переключаться с одного на другой, пытаясь найти тот, который показывала ему рентгенолог, но у него ничего не вышло. Когда он смотрел один снимок за другим, ему казалось, что его мозг возникает из пустоты, серое вещество раздувается, а потом снова сжимается и исчезает.
  Александр связался по интеркому с секретаршей.
  — Мари-Клод, если вы заглянете в мою личную директорию, то найдете там запись о докторе Жанне Полидори. Вы можете договориться с ней о визите на завтра? Скажите, что это срочно.
  — Да, доктор Хоффман. В какое время?
  — В любое. Кроме того, я хочу съездить в галерею, где моя жена устраивает выставку. Вам известен адрес?
  — Да, доктор Хоффман. Когда вы хотите туда поехать?
  — Прямо сейчас. Вы можете организовать мне машину?
  — Водитель постоянно находится в вашем распоряжении, его заказал господин Жену.
  — О, конечно, я забыл. Хорошо, скажите ему, что я спускаюсь.
  Он вытащил компакт-диск и положил в ящик письменного стола вместе с томиком Дарвина. Прихватив плащ, прошел через операционный зал, бросив на ходу взгляд в сторону зала заседаний. Жалюзи слегка отошли в сторону, и он увидел Эльмиру Гюльжан и ее любовника-адвоката, склонившихся над компьютером. Рядом стоял Квери, который, скрестив руки на груди, с самодовольным видом наблюдал за ними. Этьен Мюсар, повернувшись согбенной черепашьей спиной к остальным, со стариковской медлительностью вводил цифры в большой карманный калькулятор.
  На противоположной стене «Блумберг» и «Си-эн-би-эс» показывали красные стрелы, направленные вниз. Европейские рынки потеряли все завоеванные позиции и стремительно падали. Это, вне всякого сомнения, приведет к падению рынка в США, что, в свою очередь, к середине дня существенно уменьшит возможные угрозы хедж-фонду. Хоффман почувствовал облегчение. Более того, он испытывал гордость. ВИКСАЛ вновь показал, что он умнее людей, умнее даже, чем его создатель.
  Хорошее настроение не покидало Александра, пока он ехал на лифте вниз, где у выхода ему навстречу поднялась массивная фигура в дешевом темном костюме. Его всегда удивляли телохранители, дожидающиеся богатых людей возле ресторанов или после деловых встреч; интересно, кто может на них напасть, спрашивал у себя Хоффман — если не иметь в виду держателей их акций или членов семей. Но в этот день он обрадовался, когда к нему подошел вежливый сильный человек, показал свои документы и представился, как Оливье Паккар, телохранитель.
  — Пожалуйста, доктор Хоффман, подождите немного, — сказал он, поднял руку, вежливо попросив тишины, и стал смотреть куда-то в сторону. Александр заметил, что из его уха торчит проводок. — Хорошо, — наконец сказал телохранитель. — Мы можем идти.
  Он быстро зашагал к выходу и нажал кнопку, открывающую дверь ладонью, как раз в тот момент, когда к тротуару подъехал темный «Мерседес». За рулем сидел тот же водитель, который забирал Хоффмана из больницы. Паккар вышел первым, открыл заднюю дверь для пассажира и быстро посадил Александра внутрь. Его ладонь на мгновение коснулась шеи физика. Хоффман еще не успел устроиться на сиденье, а телохранитель уже скользнул на свое место впереди, двери машины закрылись, и они выехали на улицу. Вся процедура заняла менее десяти секунд.
  Они резко, под визг покрышек, свернули налево и помчались по теневой стороне улицы, которая выходила к озеру. Вскоре им открылся вид на горы. Солнце все еще скрывалось за тучами, и высокая белая колонна Женевского фонтана 213поднималась на его сорок метров на фоне серого неба, а потом обрушивалась вниз холодным дождем на темную поверхность озера. Туристы щелкали вспышками фотоаппаратов, снимая друг друга на его фоне.
  «Мерседес» увеличил скорость, чтобы успеть проскочить на зеленый свет, затем снова резко повернул налево на двустороннюю улицу, но резко затормозил перед Садом Англе, очевидно, дальше находилось какое-то препятствие. Паккар наклонил голову, стараясь разглядеть, что происходит.
  Именно сюда иногда ходил бегать Хоффман, когда у него появлялась необходимость решить какую-то проблему — до Парк-дез-О’Вив и обратно. Прежде он никогда не обращал внимания на то, что его окружало, поэтому сейчас смотрел по сторонам с некоторым удивлением: дети на площадке с пластиковой горкой, маленькие открытые ресторанчики под деревьями, пешеходы, переходящие улицы на перекрестках, где ему иногда приходилось ждать, пока загорится зеленый. Во второй раз за этот день Хоффман вдруг почувствовал себя гостем в собственной жизни, и ему вдруг захотелось попросить водителя остановить машину и выпустить его наружу. Однако «Мерседес» уже двинулся вперед; они выехали на оживленную магистраль в конце моста Монблан и быстро его миновали, обгоняя грузовики и автобусы. Они направлялись к галереям и антикварным магазинам Плен-де-Пленпале.
  Глава 8
  Нет исключения из правила: любые органические существа размножаются с такой быстротой, что потомство одной пары очень скоро заполнит всю землю, если его не уничтожать.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  «Человеческий силуэт: выставка работ Габриэль Хоффман».
  «На французском звучит куда ярче, чем на английском», — подумала Габриэль.
  Выставка должна была проходить в течение недели, и только в Галерее современного искусства Ги Бертрана, небольшом побеленном помещении, где раньше размещалась ремонтная мастерская «Ситроенов». Впрочем, за углом находился городской музей современного искусства.
  Пять месяцев назад, на рождественском благотворительном аукционе — Алекс категорически отказался там присутствовать — в отеле «Мандарин Ориентал», Габриэль сидела рядом с владельцем галереи месье Бертраном. На следующий день тот заявился в ее студию, чтобы посмотреть работы. После десяти минут невероятной лести он предложил устроить выставку — в обмен на половину доходов и если она будет оплачивать все расходы. Конечно, Габриэль сразу поняла, что внимание Бертрана привлекли деньги Алекса, а не ее талант. За последние пару лет она не раз замечала, как большое богатство действует подобно невидимому магнитному полю, заставляющему людей менять обычный образ мыслей. Однако Габриэль довольно быстро научилась с этим жить. Можно легко сойти с ума, пытаясь решить, какие люди ведут себя искренне, а какие фальшивят. Кроме того, ей хотелось устроить собственную выставку — очень хотелось, лишь о ребенке она мечтала сильнее.
  Бертран уговорил ее устроить званую вечеринку на открытии, чтобы привлечь к выставке интерес. Габриэль колебалась. Она знала, что Алекс погрузится в депрессию на несколько дней от одной только мысли, что ему нужно будет на ней присутствовать. В конце концов, они пришли к компромиссу. Когда утром в одиннадцать бесшумно открылись двери, две молодые официантки в белых блузках и черных мини-юбках стояли, предлагая бокалы с шампанским «Поль Роже» и тарелки с канапе всякому, кто пересекал порог. Габриэль опасалась, что никто не придет, однако ошиблась — любители выставок, получившие приглашения по электронной почте, случайные прохожие, привлеченные возможностью бесплатной выпивки, и ее друзья и знакомые, которым она сама звонила и писала, имена из старых записных книжек — многих из них не видела несколько лет. И все пришли. В результате к полудню собралось более сотни посетителей, многие выходили на улицу покурить.
  Заканчивая второй бокал шампанского, Габриэль поняла, что получает удовольствие. Выставка состояла из двадцати семи работ, созданных за последние три года, за исключением ее автопортрета, который Алекс попросил сохранить. Он остался стоять на кофейном столике в гостиной. И теперь, когда все работы были умело расставлены и освещены — в особенности гравировка на стекле, — ее произведения выглядели вполне профессионально, ничуть не хуже, чем на других выставках, которые ей довелось посетить. Никто не смеялся. Люди внимательно рассматривали экспонаты, делали вдумчивые замечания — как правило, им все нравилось. Серьезный молодой репортер из «Трибьюн де Женева» даже сравнил ее упор на простоту линий с топографией голов Джакометти. 214Оставалось сожалеть только об одном: никто так и не купил ни одну из работ. Тут Габриэль винила Бертрана, который настоял на том, чтобы цены оставались от 4500 швейцарских франков — около пяти тысяч долларов — за сканы маленьких голов животных и до 18000 за большой портрет магнитно-резонансной томографии «Невидимый человек». Если им ничего не удастся продать до конца дня, это будет большим унижением.
  Габриэль попыталась забыть об этом и сосредоточилась на том, что говорил стоявший напротив нее человек. Шум мешал разбирать его слова, и ей пришлось прервать своего собеседника. Она положила руку ему на плечо.
  — Извините, я не расслышала ваше имя.
  — Боб Уолтон. Я работал с Алексом в ЦЕРНе. И сказал, что вы с ним познакомились на вечеринке у меня в доме.
  — О господи, вы совершенно правы, — воскликнула Габриэль. — Как вы поживаете? — Она пожала ему руку и внимательно посмотрела. Высокий, худощавый, аккуратный, серый — аскет, решила она, или просто очень суровый человек. Он мог быть монахом — нет, скорее аббатом, в нем чувствовалась властность. — Как странно, я только что вспоминала о той вечеринке с друзьями. Не уверена, что нас тогда представили друг другу.
  — Да, пожалуй, вы правы.
  — Ну хоть и с некоторым опозданием, но спасибо, вы изменили мою жизнь.
  Он даже не улыбнулся.
  — Я не видел Алекса несколько лет. Надеюсь, он придет?
  — Я очень на это рассчитываю. — Ее взгляд в который раз устремился к двери в надежде, что ее муж, наконец, появится. До сих пор Алекс лишь прислал молчаливого телохранителя, который встал у входа, точно вышибала в ночном клубе; изредка он подносил рукав к лицу и что-то говорил. — Так что же вас сюда привело? Вы любите ходить на выставки или оказались здесь случайно?
  — Ни то ни другое. Меня пригласил Алекс.
  — Алекс? — Она бросила на него оценивающий взгляд. — Извините, я не знала, что муж кого-то приглашал. Обычно он такими вещами не занимается.
  — Я и сам удивился. В особенности если учесть, что мы поссорились во время нашей последней встречи. А теперь, когда я пришел, чтобы загладить свою вину, его здесь не оказалось. Ничего страшного, мне понравились ваши работы.
  — Благодарю вас. — Габриэль все еще не могла смириться с мыслью, что Алекс мог кого-то пригласить, не поставив ее в известность. — Быть может, вы что-нибудь купите?
  — Боюсь, что цены не по карману человеку, живущему на деньги, которые платит ЦЕРН.
  Впервые за весь разговор он улыбнулся — эффект получился неожиданным, подобно лучу солнца на фоне серого пейзажа. Он засунул руку в нагрудный карман.
  — Если у вас возникнет желание превратить в искусство физику элементарных частиц, позвоните мне.
  Он протянул ей визитку. Габриэль прочитала:
  Профессор Роберт Уолтон
  Директор компьютерного центра
  ЦЕРН — Европейская организация ядерных исследований
  1211 Женева 23 — Швейцария
  — Звучит впечатляюще. — Она спрятала визитку в карман. — Благодарю вас. Возможно, я так и сделаю. Ню расскажите мне о вас и Алексе…
  — Дорогая, ты замечательная, — произнес женский голос за ее спиной.
  Габриэль почувствовала, как кто-то сжал ее локоть, повернулась и увидела широкое бледное лицо и большие серые глаза Дженни Бринкерхоф, еще одной англичанки за тридцать, чей муж был менеджером хедж-фонда.
  Габриэль заметила, что Дженни начала чаще общаться с ними: все они — экономические мигранты Лондона, бегущие от пятидесятипроцентных налогов Великобритании. Все они говорили о том, как трудно здесь найти приличные школы. Казалось, остальное интересовало их гораздо меньше.
  — Джин, как мило, что вы пришли.
  — Как мило, что вы меня пригласили.
  Они расцеловались, и Габриэль повернулась, чтобы познакомить ее с Уолтоном, но тот успел отойти и вступить в беседу с репортером из «Трибьюн». Так часто бывает на подобных вечеринках с выпивкой: ты застреваешь с теми, кто тебя не интересует, а совсем рядом находится человек, с которым тебе хочется пообщаться.
  «Интересно, как скоро Джин упомянет своих детей», — подумала Габриэль.
  — И я вам завидую — ведь у вас есть возможность заниматься такими вещами. Трое детей окончательно убивают искру таланта…
  Через плечо Габриэль увидела входящего в галерею человека, совершенно здесь неуместного.
  — Прошу меня простить, Джин, — пробормотала она и направилась к двери. — Инспектор Леклер?
  — Мадам Хоффман, — детектив вежливо пожал ей руку.
  Она отметила, что на нем та же одежда, в которой инспектор был в четыре утра: темная штормовка, белая рубашка, заметно посеревшая на вороте, и черный галстук, который совсем не по моде завязан слишком близко к толстому концу, как это обычно делал ее отец. Щетина на небритых щеках устремилась, точно серебристая плесень, к темным мешкам под глазами. Он выглядел в галерее чужеродным телом. Одна из официанток подошла к нему с подносом, уставленным бокалами с шампанским. Габриэль решила, что он откажется — ведь полицейским не положено употреблять алкоголь на службе? — но Леклер лишь улыбнулся.
  — Отлично, благодарю вас, — сказал он, сделал глоток и облизнул губы. — Что за марка? По восемьдесят франков за бутылку?
  — Не знаю. Все это организовал офис моего мужа.
  Фотограф из «Трибьюн» подошел и сфотографировал стоящих рядом Габриэль и Леклера. От штормовки полицейского пахло застарелой сыростью.
  — Наши эксперты сумели снять хорошие отпечатки пальцев с мобильного телефона и ножей на кухне, — сказал Леклер, дождавшись, когда фотограф отойдет. — К сожалению, в базах данных их найти не удалось. Грабитель, пробравшийся в ваш дом, не имеет судимостей — во всяком случае, в Швейцарии. Настоящий фантом. Теперь мы проверяем отпечатки через Интерпол. — Он взял канапе с подноса, который проносили мимо, и проглотил его целиком. — А ваш муж здесь? Я его не вижу.
  — Пока нет. Почему вы спрашиваете? Он вам нужен?
  — Нет, я пришел взглянуть на ваши работы.
  К ним незаметно подошел Ги Бертран, он был явно заинтригован. Габриэль рассказала ему о вторжении в их дом.
  — Все в порядке? — спросил он, и ей пришлось представить полицейского владельцу галереи.
  Бертран был пухлым молодым человеком, с ног до головы одетым в черный шелк — футболка от Армани, куртка, брюки, мягкие, обтягивающие ноги туфли. Он и Леклер с недоумением посмотрели друг на друга, словно относились к разных видам существ.
  — Полицейский инспектор, — пораженно повторил Бертран. — Думаю, вам понравится «Невидимый человек».
  — Невидимый человек?
  — Позвольте вам показать, — сказала Габриэль, довольная тем, что у нее появилась возможность их разделить.
  Она отвела Леклера к самому крупному экспонату, стеклянному футляру, освещенному изнутри, в котором находился обнаженный мужчина в полный рост, сделанный из чего-то, напоминающего светло-голубую паутину — казалось, фигура парит в воздухе. Впечатление получалось призрачным и тревожным.
  — Это Джим, «Невидимый человек».
  — И кто же такой Джим?
  — Он был убийцей. — Леклер резко повернулся к ней. — Джеймс Дьюк Робинсон, — продолжала она, довольная тем, что ей удалось заинтересовать инспектора, — казнен во Флориде в 1994 году. Тюремный священник убедил его отдать свое тело для научных исследований.
  — И для публичных выставок?
  — В этом я сомневаюсь. Вы шокированы?
  — Должен признать, да.
  — Отлично, именно на такой эффект я и рассчитывала.
  Леклер крякнул и поставил бокал с шампанским. Он подошел поближе к стеклянному футляру, положил руки на бедра и принялся внимательно изучать фигуру. Его живот вывалился из-за ремня брюк, напомнив Габриэль расплавленные часы Дали.
  — А как вам удалось достичь эффекта парения? — спросил полицейский.
  — Секрет фирмы. — Габриэль рассмеялась. — Нет, я вам расскажу. Все довольно просто. Я взяла сканы магнитно-резонансной томографии и поместила их в очень чистое стекло — «Мирогард», толщиной в два миллиметра, лучшее из всех возможных. Но иногда вместо пера и чернил я использую сверла дантиста, чтобы провести на нем линию. При дневном свете следов практически не видно. Но если направить на него искусственный свет под нужным углом — ну, этот эффект вы сейчас и видите.
  — Замечательно. А что думает о ваших работах месье Хоффман?
  — Он считает, что я одержима. Впрочем, он и сам недалеко от меня ушел. — Она допила шампанское. Все вокруг стало более четким и ярким — цвета, звуки и ощущения. — Должно быть, мы представляемся вам очень странными людьми.
  — Поверьте, мадам, моя работа заставляет меня входить в контакт с людьми куда более странными, чем вы можете себе представить. — Инспектор неожиданно перевел свои налитые кровью глаза на Габриэль. — Вы не станете возражать, если я задам вам несколько вопросов?
  — Попробуйте.
  — Когда вы познакомились с доктором Хоффманом?
  — Я только что об этом вспоминала. — Перед ее мысленным взором с удивительной четкостью возник Алекс. Он разговаривал с Хьюго — всегда рядом этот проклятый Квери, с самого начала без него не обходилось, — и ей пришлось сделать первый шаг, но она успела выпить достаточно, чтобы это перестало ее волновать. — Мы познакомились на вечеринке в Сен-Жени-Пуйи, около восьми лет назад.
  — Сен-Жени-Пуйи, — повторил Леклер. — Насколько мне известно, там живут многие ученые, работающие в ЦЕРНе.
  — Да, раньше. Вы видите высокого парня с седой головой — его зовут Уолтон. Вечеринка проходила у него дома. Потом я поехала на квартиру Алекса; там не было ничего, кроме компьютеров. А еще там стояла такая жара, что однажды полицейский вертолет засек повышение температуры на инфракрасном датчике, и к Алексу нагрянула полиция. Они решили, что он выращивает дома коноплю.
  Габриэль улыбнулась воспоминаниям, Леклер тоже, но у нее возникло ощущение, что он сделал это из вежливости, чтобы заставить ее продолжать говорить.
  «Чего он хочет?» — подумала Габриэль.
  — А в самом ЦЕРНе вам доводилось бывать?
  — Господи, нет, я работала секретаршей в ООН. Типичная бывшая студентка, мечтавшая заниматься искусством, с нулевыми перспективами и хорошим французским, — это я.
  Габриэль поняла, что говорит слишком быстро и постоянно улыбается. Леклер подумает, что она перебрала.
  — Но доктор Хоффман еще работал в ЦЕРНе, когда вы познакомились?
  — Он собирался уходить оттуда, чтобы создать свою компанию с партнером — человеком по имени Хьюго Квери. Как ни странно, мы все познакомились в тот самый вечер. А это важно?
  — Вы знаете, почему он покинул ЦЕРН?
  — Вам лучше спросить об этом мужа. Или Хьюго.
  — Я так и сделаю. Он американец, этот мистер Квери?
  Габриэль рассмеялась.
  — Нет, он настоящий англичанин.
  — Насколько я понял, мистер Хоффман покинул ЦЕРН из-за того, что хотел зарабатывать больше денег?
  — Нет, не поэтому. Деньги его никогда не интересовали. Во всяком случае, в то время. Он сказал, что сможет более эффективно продолжать свои исследования, чем на прежнем месте.
  — И что же его интересовало?
  — Искусственный интеллект. Однако о деталях вам лучше спросить у Алекса. Боюсь, я с самого начала ничего не понимала в его работе.
  Леклер немного помолчал.
  — Скажите, а он не обращался за помощью к психиатру?
  Вопрос удивил Габриэль.
  — Нет, насколько мне известно. А почему вы спрашиваете?
  — Мне стало известно, что у доктора Хоффмана было тяжелейшее нервное расстройство, когда он работал в ЦЕРНе. Там мне сказали, что он уволился именно по этой причине. Вот почему я спрашиваю о возможных рецидивах.
  Габриэль сообразила, что она уставилась на Леклера, разинув рот, и тут же его закрыла. Полицейский инспектор внимательно на нее смотрел.
  — Извините, я что-то не то сказал? Вы этого не знали?
  Женщина сумела прийти в себя настолько, что нашла в себе силы солгать.
  — Ну конечно, я знала — что-то знала. — Она понимала, что ее ответ прозвучал неубедительно. Но был ли выбор? Признать, что муж до сих пор остается для нее тайной — и большая часть того, что занимает его разум каждый день, для нее недоступная территория. И что эта неизвестность влекла ее к Алексу, отталкивала и пугала с самой первой встречи?
  — А разве вам не следовало бы попытаться найти человека, который напал на Алекса? — дрогнувшим голосом спросила Габриэль.
  — Я должен расследовать факты, мадам, — чопорно ответил Леклер. — Нельзя исключать, что человек, напавший на вашего мужа, знал его в прошлом или затаил обиду. Я лишь задал вопрос своему знакомому в ЦЕРНе — не по официальным каналам, естественно, и со строжайшим соблюдением конфиденциальности: почему он ушел?
  — И этот ваш знакомый сказал, что у Алекса был нервный срыв и что он придумал историю о таинственном грабителе?
  — Нет, я лишь пытаюсь разобраться в обстоятельствах дела. — Инспектор опустошил свой бокал одним глотком. — Прошу меня извинить, мне не следует вас больше отвлекать.
  — Хотите выпить еще?
  — Нет. — Леклер прижал пальцы к губам, чтобы сдержать отрыжку. — Мне нужно уходить. Благодарю вас. — Он старомодно поклонился и посмотрел на казненного убийцу. — А что же совершил этот несчастный?
  — Убил старика, который поймал его, когда тот пытался украсть одеяло с электроподогревом. Сначала застрелил, а потом ударил ножом. Он провел двенадцать лет в камере смертников. Когда его последнюю апелляцию отклонили, он получил смертельную инъекцию.
  — Какое варварство, — пробормотал Леклер, но что он имел в виду — преступление, наказание или то, что Габриэль сделала из него, — она так и не поняла.
  
  Потом Леклер сидел в своей машине, припаркованной на другой стороне улицы, и, положив блокнот на колено, записывал все, что помнил. Через окно галереи он видел, как люди толпятся вокруг Габриэль и ее маленькую темную фигуру освещают вспышки фотоаппаратов. Он решил, что сама Габриэль понравилась ему гораздо больше, чем ее выставка. Три тысячи франков за несколько кусочков стекла с черепом лошади? Инспектор надул щеки. «Господи, за такие деньги можно купить достойное домашнее животное — целиком, а не одну только голову — за половину этих денег».
  Он закончил записывать, просмотрел еще раз свои заметки, словно процесс случайных ассоциаций мог помочь ему найти улики, которых он сразу не заметил. Его приятель в ЦЕРНе сразу просмотрел личное досье бывшего сотрудника, и Леклер зафиксировал основные моменты его карьеры: Хоффман присоединился к команде, которая управляла большим электрон-позитронным коллайдером, в возрасте двадцати семи лет, став одним из немногих американцев, работавших в проекте в то время; глава его секции считал Хоффмана самым сильным математиком из всех, кто участвовал в разработках.
  В процессе он переключился с работы над конструкцией нового ускорителя частиц, Большого адронного коллайдера, на программное обеспечение и компьютерные системы, которые должны были анализировать миллиарды единиц информации, получаемой от экспериментов. Затем, после длительного периода очень напряженной работы, его поведение стало настолько странным, что коллеги начали на него жаловаться, и представители системы безопасности предложили ему покинуть ЦЕРН. Наконец, после долгого пребывания на больничном его контракт аннулировали.
  Леклер не сомневался, что Габриэль Хоффман ничего не знала о нервном расстройстве мужа: еще одна из ее милых черт — полная неспособность лгать. Таким образом, Хоффман оставался тайной для всех — для коллег-ученых, финансового мира и даже для жены. Инспектор обвел в кружок имя Хьюго Квери.
  Размышления Леклера прервал шум мощного двигателя; он поднял взгляд и увидел угольно-черный «Мерседес» с включенными фарами, который подъезжал к галерее. Автомобиль еще продолжал двигаться, когда мощная фигура в темном костюме выскочила на тротуар с пассажирского сиденья; телохранитель быстро проверил улицу впереди и сзади, после чего распахнул заднюю дверцу. Стоявшие рядом люди с сигаретами и бокалами шампанского лениво повернулись, чтобы посмотреть на вновь прибывшего, а потом равнодушно отвернулись, когда его быстро провели в галерею.
  Глава 9
  Даже в те моменты, когда мы оказываемся в одиночестве, как часто мы вспоминаем с удовольствием или болью о том, что другие думают о нас — об их воображаемом одобрении или порицании; и все это есть следствие сопереживания, фундаментального элемента социальных инстинктов. Человек, который полностью лишен таких инстинктов, является противоестественным чудовищем.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Практическое отсутствие информации о Хоффмане — его таинственный облик — было достигнуто не без усилий. Однажды, в начальный период создания «Хоффман инвестмент текнолоджиз», когда под управлением компании находилось лишь около двух миллиардов долларов, он пригласил представителей из старейшей швейцарской фирмы по связям с общественностью на завтрак в отель «Президент Уилсон». И предложил им сделку: ежегодные выплаты в двести тысяч швейцарских франков в обмен за изъятие его имени из всех газет. Поставил только одно условие: за каждое упоминание он будет вычитать десять тысяч франков из их гонорара; если же такое произойдет более двадцати раз в год, фирма начнет платить ему.
  После длительной дискуссии партнеры приняли его условия и дали советы, прямо противоположные тем, что обычно предлагали своим клиентам. Александр не должен делать никаких публичных благотворительных вкладов, ему не следует поддерживать политические партии, участвовать в торжественных обедах или церемониях награждения, встречаться с журналистами, попадать в какие-либо списки богатых людей, поддерживать учебные заведения и выступать там с лекциями или речами. Тем редким журналистам, которые пытались найти какую-то информацию о нем, предлагалось обратиться к главным брокерам компании, и те охотно брали на себя ответственность за процветание фонда или — если газетчики проявляли выдающуюся настойчивость — их отправляли к Квери. Партнеры всякий раз получали гонорар полностью, а Хоффман продолжал наслаждаться анонимностью.
  Вот почему посещение первой выставки Габриэль стало для него необычным опытом, можно даже сказать, суровым испытанием. В тот момент, когда Александр вышел из машины, пересек тротуар и оказался в шумной галерее, у него возникло желание развернуться и сбежать. Люди, которых он, наверное, видел раньше — друзья Габриэль, — подходили к нему и о чем-то заговаривали. Хоффман мог в уме перемножать пятизначные числа, но лица забывал моментально. Казалось, таким образом компенсировались другие его достоинства. Он слышал обычные бессмысленные и глупые слова, но не брал их в голову. Осознавал, что бормочет какие-то ответы, далеко не всегда адекватные. Ему предложили бокал шампанского, но он выбрал воду и тут только заметил, что с противоположной стороны зала на него смотрит Боб Уолтон.
  Уолтон — как он мог здесь оказаться?
  Хоффман ничего не успел предпринять, а его бывший коллега уже решительно направлялся к нему сквозь толпу с протянутой рукой.
  — Алекс, как давно мы не виделись, — сказал он.
  Хоффман холодно пожал ему руку.
  — Не думаю, что мы виделись после того, как я предложил тебе работу, а ты ответил, что я — дьявол, явившийся, чтобы забрать твою душу.
  — Сомневаюсь, что выразился именно так.
  — Нет? А я помню, что ты ясно дал мне понять, как относишься к ученым, которые переходят на темную сторону и становятся финансовыми аналитиками.
  — Неужели? Тогда приношу свои извинения. — Уолтон обвел рукой с бокалом зал. — В любом случае, я искренне рад, что у тебя все получилось.
  Он произнес эти слова с такой теплотой, что Хоффман тут же пожалел о своей враждебности. Когда он впервые оказался в Женеве после Принстона, с двумя чемоданами и англо-французским словарем, Уолтон занимал должность главы отдела в ЦЕРНе. Он и его жена взяли Хоффмана под свое крыло — ланчи по воскресеньям, поиски квартиры, подвозили его на работу, даже пытались познакомить с девушкой.
  — И как продвигаются поиски частицы Бога? — спросил он, стараясь говорить дружелюбно.
  — О, мы на верном пути. А ты? Далек ли неуловимый Святой Грааль искусственного разума?
  — Аналогично — мы на пути к нему.
  — Правда? — Уолтон удивленно приподнял брови. — Так ты не отказался от своих изысканий?
  — Конечно.
  — Ничего себе… Такая решимость требует мужества. Что произошло с твоей головой?
  — Ничего страшного. Несчастный случай. — Он посмотрел в сторону Габриэль. — Извини, мне нужно поздороваться с женой…
  — Конечно, прости меня. — Уолтон снова протянул руку. — Ну, рад был тебя повидать, Алекс. Нам нужно договориться о встрече. У тебя ведь есть адрес моей электронной почты.
  — Честно говоря, нет, — сказал ему вслед Хоффман.
  Уолтон обернулся:
  — Нет есть. Ты прислал мне приглашение.
  — Приглашение? Куда?
  — Сюда.
  — Я не посылал.
  — Думаю, ты увидишь, что посылал. Одну секунду…
  «Как это характерно для Уолтона, — подумал Александр, — с привычной педантичностью настаивать на такой мелочи, даже если он ошибается». Но затем, к удивлению Хоффмана, он показал ему свой «Блэкберри» 215с приглашением.
  — О, да, извини, должно быть, я забыл, — неохотно признал Александр. — Мы еще обязательно встретимся.
  Он повернулся спиной, чтобы скрыть смущение, и отправился на поиски Габриэль. Когда ему наконец удалось добраться, она с некоторой обидой сказала:
  — А я уже решила, что ты не придешь.
  — Я пришел, как только смог.
  Александр поцеловал ее в губы и ощутил шампанское в ее дыхании.
  — Посмотрите сюда, доктор Хоффман, — послышался мужской голос, и менее чем в метре от него последовала вспышка фотоаппарата.
  Он инстинктивно дернулся, словно кто-то плеснул кислотой ему в лицо, и фальшиво улыбнулся.
  — И что, черт возьми, здесь делает Боб Уолтон?
  — Откуда я знаю? Ведь это ты его пригласил.
  — Да, он мне только что показал приглашение. Но вот, что скажу: я уверен, что этого не делал. Зачем бы мне его приглашать? Именно он закрыл мое исследование в ЦЕРНе. Я не видел его много лет…
  Неожиданно рядом с ними оказался владелец галереи.
  — Вы должны очень гордиться ею, доктор Хоффман, — заявил Бертран.
  — Что? — Александр продолжал смотреть на своего уходящего бывшего коллегу. — О, да. Я очень горжусь. — Он постарался выбросить Уолтона из головы и сказать Габриэль нечто, подобающее случаю. — Тебе удалось что-то продать?
  — Спасибо, Алекс, но речь здесь не столько о деньгах, ты же знаешь.
  — О, да, конечно, я знаю. Просто спросил.
  — У нас еще полно времени, — вмешался Бертран. Его мобильник заиграл первые такты симфонии Моцарта — текстовое сообщение. Хозяин галереи удивленно заморгал. — Прошу меня простить, — пробормотал он и поспешно отошел.
  Хоффман был все еще ослеплен вспышкой. Когда он смотрел на портреты, их центральные части превращались в пустоту. Тем не менее он попытался похвалить работы Габриэль.
  — Это фантастика — собрать их все вместе, верно? У тебя поразительная способность смотреть на мир другими глазами. На то, что скрыто под его поверхностью.
  — Как твоя голова? — спросила Габриэль.
  — Хорошо. Честно говоря, я о ней даже не вспоминал. А вот это мне особенно нравится. — Он указал на ближайший куб. — Ведь это ты?
  Он вспомнил, что у жены ушел целый день только на то, чтобы сидеть на корточках, как жертва Помпеи, с коленями, подтянутыми к груди, руки сжимают голову, рот застыл в крике. Когда она в первый раз показала ему эту работу, Хоффман был шокирован не меньше, чем после изучения зародыша, что являлось естественным его продолжением.
  — Сюда заходил Леклер, вы с ним немного разминулись.
  — Только не говори мне, что они нашли того парня.
  — О, нет, речь шла не о нем.
  Тон Габриэль заставил Александра насторожиться.
  — И чего же он хотел?
  — Расспросить меня о нервном срыве, который случился у тебя, когда ты работал в ЦЕРНе.
  Хоффман не был уверен, что правильно расслышал. Шум разговоров отражался от белых стен и напомнил ему гудение компьютеров.
  — Он наводил справки в ЦЕРНе?
  — О твоем нервном срыве, — добавила она громче. — О котором ты никогда мне не рассказывал.
  Хоффману показалось, что его ударили в живот.
  — Я бы не стал называть это нервным срывом. И не понимаю, почему его понесло в ЦЕРН.
  — А как бы ты это назвал?
  — Мы должны обсуждать данную проблему прямо сейчас? — По выражению ее лица Александр понял, что жена не намерена отступать. «Интересно, сколько бокалов шампанского она выпила?» — подумал он.
  — Ну что ж, как пожелаешь. У меня началась депрессия. И я взял отпуск. Встречался с психиатром. Мне стало лучше.
  — Ты встречался с психиатром? Тебя лечили от депрессии? И ты ни разу не упомянул об этом за восемь лет?
  Пара, стоящая неподалеку, повернулась в их сторону.
  — Ты делаешь из мухи слона, — раздраженно сказал Александр. — Это просто смешно. Все произошло до того, как мы познакомились. — Потом он добавил, понизив голос: — Перестань, Габи, давай не будем портить вечеринку.
  На мгновение ему показалось, что она начнет возражать. Ее подбородок поднялся высоко — верный признак надвигающегося шторма. Глаза остекленели и покраснели — в последнее время она тоже не высыпалась. Но в этот момент послышался стук металла по стеклу.
  — Леди и джентльмены, — обратился ко всем Бертран. Он держал в руке бокал шампанского и стучал по нему вилкой. — Леди и джентльмены. — Получилось на удивление эффективно. В заполненном зале быстро воцарилась тишина. — Не нужно беспокоиться, друзья. Я не собираюсь произносить речь. К тому же для художников символы значат больше слов.
  Бертран что-то держал в руке. Хоффман никак не мог разглядеть, что именно. Он подошел к автопортрету — к тому, на котором Габриэль беззвучно кричала, — оторвал кусок красной клейкой ленты от катушки, зажатой в руке, и приклеил ее к надписи под экспонатом. Все в галерее понимающе зашумели.
  — Габриэль, — сказал он, поворачиваясь к ней с улыбкой, — позвольте мне вас поздравить. Теперь вы официально стали профессиональным художником.
  Посетители принялись аплодировать и поднимать в воздух бокалы с шампанским. Напряжение тут же исчезло с лица Габриэль. Она совершенно преобразилась, и Хоффман воспользовался моментом, чтобы взять ее за запястья и поднять руки над головой, как победителя в боксерском поединке. Все закричали еще громче. Снова вспыхнула камера, но на этот раз Хоффман не сомневался, что улыбка не исчезла с его лица.
  — Хорошая работа, Габи, — прошептал он. — Ты это заслужила.
  Она радостно улыбнулась мужу.
  — Спасибо тебе. Благодарю всех вас. А в особенности того, кто купил мою работу.
  — Подождите, я еще не закончил, — снова заговорил Бертран.
  Рядом с автопортретом находилась голова сибирского тигра, который умер в прошлом году в зоопарке Сервьона. Тело заморозили по просьбе Габриэль, чтобы она могла обезглавить его и вставить череп в сканер магнитно-резонансного томографа. Гравировка на стекле освещалась снизу кроваво-красным светом. Бертран наклеил рядом с ним красную ленту. Экспонат был продан за четыре с половиной тысячи франков.
  — Еще немного, и ты будешь зарабатывать больше, чем я, — прошептал Хоффман.
  — Ах, Алекс, перестань твердить о деньгах.
  Но он видел, что Габриэль довольна, а когда Бертран сделал еще шаг и прикрепил очередной красный лоскуток, на этот раз к «Невидимому человеку», главному экспонату выставки, который стоил восемнадцать тысяч франков, она радостно хлопнула в ладоши.
  «И если бы только, — с горечью подумал потом Хоффман, — все на этом закончилось, выставка стала бы триумфом. Почему Бертран этого не понял? Почему он пошел на поводу у своей жадности и не остановился?» Однако довольный владелец методично прошел по всей галерее, оставляя красные метки на своем пути — оспа, чума, эпидемия гнойников, выплеснувшихся на выбеленные стены. Красные метки появились на лошадиных головах, мумифицированном ребенке из берлинского музея народоведения, на черепе бизона, детеныше антилопы, полудюжине других автопортретов, и даже на зародыше: он остановился только после того, как показал, что все экспонаты выставки проданы.
  Посетители отреагировали на происходящее довольно странно. Сначала при каждом следующем красном знаке они радостно аплодировали. Но постепенно их возбуждение стало сходить на нет, и вскоре в галерее повисло неловкое молчание, а когда Бертран закончил, стало совсем тихо. Словно люди присутствовали при розыгрыше, который поначалу показался забавным, но продолжался слишком долго и получился жестоким. Было что-то сокрушительное в такой массовой распродаже. Хоффман, наблюдавший, как меняется выражение лица Габриэль — от счастья к недоумению и непониманию, а потом к подозрению, — испытал боль.
  — Похоже, у тебя появился почитатель. — Он отчаянно попытался спасти положение.
  Казалось, Габриэль его слышала.
  — Все купил один человек? — спросила она.
  — Да, так и есть, — ответил Бертран.
  Он сиял и потирал руки.
  Посетители выставки снова начали тихонько переговариваться, и лишь один американец громко сказал:
  — Господи, это же просто смешно.
  — Но кто? — недоуменно спросила Габриэль.
  — К сожалению, я не могу вам сказать. — Бертран посмотрел на Хоффмана. — Могу лишь назвать его: «анонимный коллекционер».
  Габриэль повернулась к Хоффману. Она сглотнула.
  — Это ты? — едва слышно спросила она.
  — Конечно, нет.
  — Если это ты…
  — Нет, не я.
  Дверь распахнулась, зазвенел колокольчик, и Хоффман оглянулся через плечо. Люди начали расходиться; Уолтон оказался в первой волне, он уже застегивал куртку, чтобы защититься от холодного ветра. Бертран понял, что происходит, и сделал незаметный знак официанткам, чтобы они перестали разносить шампанское. Вечеринка потеряла смысл, и никто не хотел остаться последним. Две женщины подошли к Габриэль и поблагодарили ее, и ей пришлось сделать вид, что их поздравления были искренними.
  — Я бы и сама что-нибудь купила, — сказала одна из них, — но у меня не было ни единого шанса.
  — Это поразительно.
  — Никогда не видела ничего подобного.
  — Вы ведь сделаете что-нибудь еще, дорогая?
  — Я обещаю.
  — Ради бога, скажите ей, что это не я, — обратился Хоффман к Бертрану, когда все ушли.
  — Я не могу сказать, кто это сделал, потому что и сам не знаю. Все предельно просто. — Бертран развел руки в стороны. Он явно наслаждался происходящим: тайна, деньги, необходимость соблюдать конфиденциальность; его тело надувалось под дорогим черным шелком. — Мой банк только что прислал сообщение по электронной почте, в котором говорится о переводе денег на покупку экспонатов выставки. Должен признать, что меня поразила сумма. Но после того как я взял калькулятор и сложил стоимость всех экспонатов, то обнаружил, что она составляет сто девяносто две тысячи франков. Именно столько переведено на счет галереи.
  — Электронный перевод? — уточнил Хоффман.
  — Именно так.
  — Я хочу, чтобы вы их вернули, — сказала Габриэль. — Мне не нравится, когда к моим работам так относятся.
  Большой нигериец в национальных одеждах — тяжелая вязаная черная с желтым тога и шляпа в тон — взмахнул розовыми ладонями в сторону Габриэль. Это был еще один из протеже Бертрана, Ннека Особа, который специализировался на производстве племенных масок из обломков западной индустриальной цивилизации в знак протеста против империализма.
  — Прощай, Габриэль! — закричал он. — Хорошая работа.
  — Прощай! — крикнула она в ответ, с трудом выдавив улыбку. — Спасибо, что пришел.
  Дверь снова мелодично звякнула. Бертран улыбнулся.
  — Дорогая Габриэль, мне кажется, вы не понимаете. Совершена законная сделка. На аукционе, как только молоток опускается, лот считается проданным. Аналогично в галерее. Когда экспонат куплен, его уже нет. Если вы не хотите продавать, не выставляйте свои работы.
  — Я заплачу вам вдвойне, — в отчаянии сказал Александр. — Вы получаете комиссию в пятьдесят процентов; считайте, что вы только что заработали сто тысяч франков — верно? Готов перевести на ваш счет двести тысяч, чтобы вы вернули работы Габриэль.
  — Алекс, прекрати, — вмешалась жена.
  — Это невозможно.
  — Хорошо, я еще раз удвою сумму. Четыреста тысяч.
  Бертран раскачивался в своих легких обтягивающих туфлях, этика и жадность вели неравный бой на просторах его лица.
  — Ну я не знаю, что сказать…
  — Перестань! — закричала Габриэль. — Перестань немедленно, Алекс. Вы оба. Я не в силах вас слушать.
  — Габи…
  Но она увернулась от протянутых рук мужа и метнулась к двери, расталкивая последних гостей. Хоффман устремился за ней, стараясь не отставать. У него возникло ощущение, что он попал в кошмар, так успешно Габриэль ускользала от него. В какой-то момент кончики его пальцев коснулись ее спины. Он выскочил на улицу, но только после дюжины шагов сумел схватить жену за локоть. Потянул ее к себе, и они остановились в дверном проеме.
  — Послушай, Габи…
  — Нет. — Она отмахнулась свободной рукой.
  — Послушай. — Он тряхнул ее, и женщина перестала вырываться. Хоффман был сильным человеком, и ему не пришлось прикладывать заметных усилий. — Успокойся, пожалуйста. Спасибо. А теперь выслушай меня. Происходит нечто очень странное. Я уверен: тот человек, который купил все твои творения, прислал мне книгу Дарвина. Кто-то пытается воздействовать на мой разум.
  — Перестань, Алекс. Не начинай снова. Это ты все купил — я знаю.
  Она снова попыталась вырваться.
  — Нет, послушай. — Хоффман снова тряхнул Габриэль, почувствовав, что страх делает его агрессивным, и попытался успокоиться. — Клянусь, это сделал не я. Дарвин приобретен аналогичным образом — перевод наличных через Интернет. Я могу поспорить: если сейчас мы вернемся к господину Бертрану и он назовет счет человека, купившего твои творения, то они совпадут. Ты должна знать: несмотря на то, что на нем стоит мое имя, он мне не принадлежит. Я ничего о нем не знаю. Однако я доберусь до тех, кто за этим стоит, обещаю тебе. Ну вот, я сказал все, что хотел.
  Александр отпустил жену.
  Она молча смотрела на него, массируя локоть, а потом беззвучно заплакала. Хоффман понял, что сделал ей больно.
  — Извини, — сказал он.
  Она сглотнула и посмотрела на небо. Наконец, ей удалось успокоиться.
  — Ты ведь так и не понял, насколько важной была для меня эта выставка?
  — Конечно, я понимаю…
  — А теперь все разрушено. И это твоя вина.
  — Перестань, как ты можешь такое говорить?
  — Но так и есть, потому что либо ты все купил, как безумный альфа-самец, который считает, что делает мне одолжение, либо это сделал другой человек, пытающийся воздействовать на твой разум. В любом случае — все дело в тебе, снова.
  — Неправда.
  — Ладно, так кто же этот таинственный покупатель? Ко мне он не имеет отношения. У тебя должны быть какие-то идеи. Твой конкурент? Или клиент? Может, ЦРУ?
  — Не говори глупости.
  — Или Хьюго? Очередная идиотская шутка в стиле младших школьников?
  — Это не Хьюго. Я совершенно уверен.
  — О нет, конечно, нет, твой драгоценный Хьюго не мог ничего такого сделать! — Габриэль больше не плакала. — В кого ты превратился, Алекс? Леклер хотел знать, почему ты ушел из ЦЕРНа, были ли тому причиной деньги. И я сказала ему, что нет. Но сейчас мне кажется, что ты уже и сам не слышишь, что говоришь. Двести тысяч франков… Четыреста тысяч франков… Шестьдесят миллионов долларов за дом, который нам не нужен…
  — Насколько я помню, ты не жаловалась, когда мы его купили. Ты сказала, что тебе нравится мастерская.
  — Да, но только для того, чтобы не расстраивать тебя. Неужели ты думаешь, мне там нравится? Такое впечатление, что мы живем в проклятом Богом посольстве. — Тут ей в голову пришла новая мысль. — Кстати, сколько у тебя сейчас денег?
  — Прекрати, Габриэль.
  — Нет, скажи мне, я хочу знать. Сколько?
  — Я не представляю. Тут все зависит от того, как считать.
  — Ну так попытайся. Назови мне цифры.
  — В долларах? Приблизительно? На самом деле я точно не знаю. Миллиард. Миллиард и две десятых.
  — Миллиард долларов? Приблизительно? — Она была так удивлена, что потеряла дар речи. — Знаешь, что я тебе скажу? Все кончено. Для меня теперь имеет значение только одно — убраться подальше из этого проклятого города, где всех интересуют только деньги. — Она отвернулась.
  — Что кончено?
  Хоффман снова схватил ее за руку, но теперь уже неуверенно, на этот раз она резко повернулась и влепила ему пощечину. Удар получился легким, почти невесомым, но Хоффман сразу ее отпустил. Такое произошло между ними в первый раз.
  — Никогда больше, никогда, не смей так меня хватать! — прорычала Габриэль.
  В следующее мгновение она уже уходила прочь. Дошла до перекрестка, быстро свернула за угол и скрылась из вида, оставив его стоять одного с прижатой к щеке рукой. Хоффман еще не мог осознать всю глубину постигшего его несчастья.
  
  Леклер наблюдал за происходящим с удобного сиденья своей машины. Представление разворачивалось перед ним, как в кинотеатре для автомобилистов. Он видел, как Хоффман медленно повернулся и зашагал обратно в галерею. Один из двух телохранителей, стоявших у входа со скрещенными на груди руками, перекинулся с ним несколькими словами, и Хоффман сделал усталый жест — вероятно, попросил его, чтобы тот последовал за его женой. Телохранитель повиновался. Потом вошел в галерею со своим напарником. Леклер мог легко отслеживать происходящее внутри: окно было большим, а галерея почти полностью опустела. Хоффман подошел к владельцу, господину Бертрану, и принялся его в чем-то упрекать. Затем вытащил мобильник и замахал им перед лицом Бертрана. Тот поднял руки и оттолкнул Хоффмана, но тот схватил владельца галереи за отвороты пиджака и толкнул к стене.
  — Боже мой, что теперь? — пробормотал Леклер.
  Он видел, что Бертран пытается освободиться, но Хоффман снова его толкнул, теперь уже сильнее. Леклер выругался, распахнул дверцу машины и выбрался наружу. У него затекли колени, и он поморщился, торопливо шагая через дорогу к галерее, размышляя о жестокости своей судьбы: ему приходилось заниматься такими вещами, когда до шестидесяти осталось всего несколько лет.
  К тому моменту, когда Леклер вошел внутрь, телохранитель уже успел встать между Хоффманом и владельцем галереи. Бертран разглаживал пиджак и выкрикивал оскорбления в адрес Александра, который отвечал ему тем же.
  — Джентльмены, джентльмены, — сказал Леклер, — вам следует успокоиться. — Он показал свой значок телохранителю, который посмотрел на него и слегка закатил глаза. — Мистер Хоффман, вам не следует так себя вести. После всего, что вы сегодня перенесли, мне совсем не хочется вас арестовывать, но, если потребуется, я так и поступлю. Что здесь происходит?
  — Моя жена очень огорчена, и все из-за того, что этот человек вел себя как последний идиот…
  — Да, так и есть, — вмешался Бертран, — как последний идиот. Я продал все ее работы в первый же день выставки, а теперь ее муж меня преследует.
  — Я хочу только одного, — заявил Хоффман, и у Леклера возникло ощущение, что он на грани истерики, — узнать номер счета покупателя.
  — А я сказал ему, что об этом не может быть и речи. Конфиденциальная информация.
  Леклер повернулся к Александру.
  — Почему это так для вас важно?
  — Кто-то, — заговорил Хоффман, стараясь, чтобы его голос звучал спокойно, — пытается меня уничтожить. Я сумел обнаружить счет, с которого оплачена книга, присланная мне вчера. Кто-то хочет меня напугать, и у меня есть номер счета в моем мобильном телефоне. Я считаю, что банковский счет, якобы принадлежащий мне, использовали, чтобы саботировать выставку моей жены.
  — Саботировать, — презрительно бросил Бертран. — Мы называем это продажами.
  — Но речь шла не о разных продажах, ведь так? Все куплено одним лицом. Такое когда-либо случалось прежде?
  Бертран презрительно махнул рукой.
  Леклер посмотрел на него и вздохнул.
  — Пожалуйста, покажите мне номер счета, господин Бертран.
  — Я не могу. Да и зачем?
  — В противном случае, я арестую вас за то, что вы мешаете уголовному расследованию.
  — Вы не осмелитесь.
  Леклер молча смотрел на него. Да, он был уже совсем немолод, но с Ги Бертранами этого мира мог разобраться даже во сне.
  — Ладно, он у меня в офисе, — наконец, пробормотал хозяин галереи.
  — Доктор, ваш мобильник.
  Хоффман показал ему монитор.
  — Это сообщение, которое я получил из книжного магазина, в нем указан номер счета.
  Леклер взял телефон.
  — Пожалуйста, оставайтесь здесь. — Он последовал за Бертраном в его маленький кабинет.
  Там было полно старых каталогов, рамок и инструментов; пахло странной смесью кофе и клея. На поцарапанном письменном столе стоял компьютер. Рядом с ним лежала груда писем и счетов. Бертран взял мышь и сделал пару щелчков.
  — Вот письмо от моего банка. — Он встал с мрачным видом, уступая стул. — Должен сказать, что я не принял всерьез ваши угрозы меня арестовать. Просто решил с вами сотрудничать, как и всякий достойный гражданин Швейцарии.
  — Ваше сотрудничество оценено, — сказал Леклер. — Благодарю вас. — Он сел за компьютер, поднял мобильник и принялся сравнивать номера счетов. Одинаковый набор цифр и букв. И имя владельца счета А. Дж. Хоффман. Леклер вытащил записную книжку и переписал в нее номер счета. — И вы больше не получали никаких сообщений?
  — Нет.
  Вернувшись в галерею, инспектор протянул мобильник Александру.
  — Вы правы, номера сходятся. Однако я должен признать, что так и не понял, как это связано с нападением на вас.
  — Все связано, — заявил Хоффман. — Я пытался вам об этом сказать еще утром. В моем бизнесе вы бы не продержались и пяти минут. Вы бы даже не сумели войти в дверь. Проклятье, зачем вы задавали вопросы обо мне в ЦЕРНе? Вам следовало искать того парня, а не изучать мою жизнь.
  Черты его лица заострились, глаза покраснели, словно Александр их все время тер. Он не брился уже сутки и выглядел как человек, скрывающийся от правосудия.
  — Я передам номер счета в наш финансовый отдел и попрошу их во всем разобраться, — мягко сказал Леклер. — В Швейцарии умеют неплохо распознавать фальшивые банковские счета. Я сразу сообщу вам, если нам удастся что-нибудь узнать. А сейчас я самым настоятельным образом советую вам вернуться домой, сходить к своему врачу и поспать.
  «И помириться с женой», — хотел добавить Леклер, но почувствовал, что это будет лишним.
  Глава 10
  …инстинкт каждого вида хорош для него, но никогда, насколько нам известно, не приносил пользы другим.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Александр попытался позвонить жене с заднего сиденья «Мерседеса», но услышал лишь голосовую почту, и от знакомого живого голоса перехватило дыхание.
  «Привет, это Габи, только не вздумайте повесить трубку, не оставив мне сообщения».
  У него возникло жуткое предчувствие, что она ушла навсегда. Даже если они помирятся, личности, с которой он имел дело до сегодняшнего дня, более не существует. Казалось, он слушает запись голоса недавно умершего человека.
  Раздался гудок. После долгой паузы — Хоффман знал, что она будет выглядеть неуместной, — он сказал:
  — Позвони мне, ладно? Мы должны поговорить. — Он не знал, что еще сказать. — Ну ладно, вот и все, пока.
  Он отключился и некоторое время смотрел на мобильник, взвешивая его в ладони, уговаривая зазвонить, размышляя, что еще мог бы сказать и существует ли другой способ с ней связаться. Затем повернулся к своему телохранителю.
  — Ваш коллега сейчас с моей женой, вы можете это узнать?
  Паккар, не сводя взгляда с дороги, заговорил через плечо.
  — Нет, месье. Когда он свернул за угол, она исчезла.
  Хоффман застонал.
  — Есть ли хоть один человек в этом проклятом городе, который способен делать свою работу хорошо?
  Он откинулся на спинку сиденья, сложил руки на груди и стал смотреть в окно. Одно Александр знал совершенно точно: он не покупал экспонатов Габриэль. У него не было такой возможности. Однако ему будет совсем непросто ее в этом убедить. Он снова услышал ее голос: «Миллиард долларов? Приблизительно? Знаешь, что я тебе скажу? Все кончено».
  За синевато-коричневыми водами Роны Хоффман видел здания финансового округа — «Бэ-Эн-Пэ Париба», 216«Голдман Сакс», 217«Барклиз прайвит уэлс». 218Округ занимал весь северный берег широкой реки и часть острова посередине. Женева контролировала триллион долларов вкладов, из которых «Хоффман инвестмент текнолоджиз» имели всего лишь один процент; а из этого процента его личные средства составляли менее одной десятой. Если взглянуть на все с такой точки зрения, почему миллиард вызвал у Габриэль возмущение? Доллары, евро, франки — единицы измерения успеха или неудачи его эксперимента, только в ЦЕРНе он привык к электрон-вольтам, наносекундам или микроджоулям.
  Однако Александр должен был признать, что между ними существовала большая разница; проблема, к которой он не подступился и не решил. Нельзя ничего купить при помощи наносекунды или микроджоуля, в то время как деньги являлись ядовитым отходом его исследований. Иногда ему казалось, что они отравляют его дюйм за дюймом — так радиация убила Марию Кюри.
  Поначалу Хоффман не обращал внимания на свое богатство, вкладывая деньги в компанию или на депозиты. Но мысль о том, что он станет таким же эксцентриком, как Этьен Мюсар, превратившийся в мизантропа из-за постоянного давления собственного успеха, приводила его в негодование. Вот почему в последнее время он начал копировать Квери и тратить свои деньги. Это привело к покупке слишком вычурного особняка в Колоньи, заполненного дорогими коллекциями книг и антиквариата, в которых он не нуждался и которые требовали сложной системы охраны. Нечто, напоминающее усыпальницу фараона, где он должен жить. В дальнейшем собирался передать его кому-то в дар — Габриэль бы его одобрила, — но даже филантропия способна развращать: растратить сотни миллионов долларов — это работа, требующая полной занятости. Изредка у него возникала фантазия, что все его огромные доходы обращаются в бумажные деньги и уничтожаются круглые сутки — так при переработке нефти сжигается избыток газа, — и сине-желтое пламя освещает ночное небо Женевы.
  «Мерседес» выехал на мост через реку.
  Хоффману совсем не нравилось думать о том, что жена бродит по улицам одна. Его тревожила ее импульсивность. Если она сердилась, то была способна на все. Габриэль могла исчезнуть на несколько дней, улететь в Англию к матери, ведь голова у нее сейчас забита всякой чепухой.
  «Знаешь что? Забудь. Все кончено».
  Что она хотела сказать? Что кончено? Выставка? Ее карьера художника? Их разговор? Брак? Хоффмана вновь охватила паника. Жизнь без нее подобна вакууму — ему не выжить. Он прижался лбом к холодному стеклу, и на несколько головокружительных мгновений представил, глядя в темную мутную воду, как погружается в пустоту, словно пассажир, выброшенный сквозь пробоину в фюзеляже терпящего в милях над землей катастрофу самолета.
  Они свернули на набережную. Город, присевший на корточки вокруг темного озера, казался низким и мрачным, высеченным из серого камня. Здесь отсутствовало изобилие стекла и бетона Манхэттена или Лондона: их небоскребы вздымаются к небесам и падают, растут и угасают, появляются и исчезают, — но лукавая Женева с опущенной головой будет существовать вечно. Отель «Бо Риваж», удобно расположенный в центре широкого, засаженного деревьями бульвара, воплощал эти ценности в кирпиче и камне. Ничего волнующего не происходило здесь с 1898 года, когда итальянский анархист убил ударом ножа императрицу Австрии, покинувшую отель после ланча. Хоффмана поразил сам факт ее убийства: она не знала о своем ранении, пока с нее не сняли корсет, но к тому времени внутреннее кровотечение сделало ее положение безнадежным. В Женеве даже убийства получались неброскими.
  «Мерседес» затормозил на противоположной стороне улицы, Паккар, повелительно подняв руку, остановил транспорт, провел Хоффмана через переход, и они поднялись по ступенькам великолепной псевдо-Габсбургской лестницы. Если портье и ощутил какую-то тревогу, увидев Александра, он не позволил себе ее показать, и с улыбкой повел le cher docteur 219в обеденный зал, освободив Паккара от его обязанностей.
  За высокими дверями царила атмосфера салона XIX века: картины, статуи, позолоченные кресла, тяжелые, шитые золотом портьеры; императрица почувствовала бы себя здесь как дома. Квери заказал длинный стол возле двустворчатого окна и сидел спиной к прекрасному виду на озеро, не сводя глаз с входа. Он заправил салфетку за воротник, в стиле мужского клуба, но, как только появился Хоффман, быстро сорвал ее, бросил на стул и устремился навстречу своему партнеру.
  — Профессор, — радостно сказал он, чтобы услышали остальные, а потом отвел его в сторону и понизил голос. — Проклятье, где ты был?
  Хоффман собрался ему ответить, но Квери прервал его, не дав сказать ни слова. Он был возбужден, его глаза сияли, сделка близилась к завершению.
  — Ладно, не имеет значения. Складывается впечатление, что они за — во всяком случае, большинство, — и у меня есть предчувствие, что сумма будет ближе к миллиарду, чем к семистам пятидесяти миллионам. Поэтому от вас, маэстро, мне нужно лишь шестьдесят минут технической поддержки. Желательно с минимальной агрессией, если ты способен с этим справиться. — Он указал в сторону стола. — Присоединяйся к нам. Ты пропустил лягушачьи лапки по-швейцарски, но филе миньон из телятины будет божественным.
  Хоффман не пошевелился.
  — Это ты скупил все работы Габриэль? — подозрительно спросил он.
  — Что? — Квери застыл на месте и недоуменно прищурился.
  — Кто-то купил всю коллекцию, используя счет, который мошеннически записан на мое имя. Она думала, что ты мог так поступить.
  — Я даже не видел ее работы. И зачем мне счет на твое имя? Для начала, это противозаконно. — Квери бросил взгляд через плечо на клиентов, а потом вновь посмотрел на Хоффмана. Выглядел он изрядно озадаченным. — Знаешь, что? Мы не можем поговорить об этом позднее?
  — Ты совершенно уверен, что ничего не покупал? Даже в качестве шутки? Просто скажи, что ты этого не делал.
  — Я не склонен к таким шуткам, старина. Извини.
  — Да, я так и подумал. — Взгляд Александра бездумно скользил по залу: клиенты, официанты, два выхода, высокие окна и балкон. — Кто-то меня преследует, Хьюго. Он хочет меня уничтожить — шаг за шагом. И меня это начинает очень серьезно тревожить.
  — Ну да, я и сам вижу, Алекс. Как твоя голова?
  Хоффман провел пальцами по жестким, чужеродным стежкам шва и вдруг понял, что она отчаянно болит.
  — Она снова начинает меня беспокоить.
  — Ладно, — задумчиво проговорил Квери. При других обстоятельствах его «плотно сжатые губы» 220перед лицом неминуемой катастрофы вызвали бы у Хоффмана улыбку. — И что ты хочешь сказать? Быть может, тебе лучше вернуться в больницу?
  — Нет, я просто присяду.
  — Возможно, тебе стоит поесть, — с надеждой предложил Квери. — Ты ведь весь день не ел? Стоит ли удивляться, что ты чувствуешь себя паршиво. — Он взял партнера под руку и повел к столу. — Сядь напротив меня, чтобы я мог за тобой приглядывать, а позднее мы сможем поменяться местами. Кстати, хорошие новости с Уолл-стрит, — добавил он вполголоса. — Похоже, Доу должен упасть при открытии торгов.
  Официант усадил Хоффмана между парижским адвокатом Франсуа де Гомбар-Тоннелем и Этьеном Мюсаром. Рядом с Квери сидели другие клиенты — Эльмира Гюльжан и Кларисса Мюсар. Китайцы устроились на другом конце стола; американские банкиры Клейн и Эстербрук — на противоположной стороне. Между ними оказались Херсхаймер, Моулд, Лукашински, адвокаты и советники. Последние находились в отличном настроении — все они получали высокую почасовую оплату, а сейчас еще и наслаждались превосходной бесплатной трапезой. Тяжелые льняные салфетки расправили и разложили на коленях Хоффмана. Сомелье предложил ему белое и красное вино на выбор — «Луи Жадо Монтраше Гран Крю» 2006 года или «Латур» 1995 года. Он отказался и выбрал воду.
  — Мы только что обсуждали ставки налогов, Алекс, — сказал де Гомбар-Тоннель, длинными пальцами отломил крошечный кусочек хлеба и отправил его в рот. — Мы говорили о том, что Европа, как нам кажется, движется в том направлении, которое выбрал прежний Советский Союз. Во Франции сорок процентов, в Германии — сорок пять, в Испании — сорок семь, в Великобритании — пятьдесят…
  — Пятьдесят процентов, — вмешался Квери. — Поймите меня правильно, я такой же патриот, как любой из вас, но хочу ли я становиться равноправным партнером с правительством Ее Величества? Думаю, нет.
  — Демократии больше нет, — сказала Эльмира Гюльжан. — Государство, как никогда прежде, все контролирует. Наши свободы исчезают, и никому нет до этого дела. Вот что меня так огорчает в нашем столетии.
  — …даже в Женеве налоги составляют сорок четыре процента, — продолжал гнуть свою линию де Гомбар-Тоннель.
  — Только не говорите, что ваши парни платят сорок четыре процента, — сказал Иен Моулд.
  Квери улыбнулся, словно вопрос задал ребенок.
  — Теоретически мы должны платить сорок четыре процента. Но если ваш доход состоит из дивидендов, а бизнес зарегистрирован за границей, то четыре пятых ваших денег освобождаются от налогов. Таким образом, вы платите сорок четыре процента от одной пятой. Отсюда смехотворные налоги в восемь и восемь десятых процента. Не так ли, Амшель?
  Херсхаймер, который официально жил в Церматте, но благодаря чудесам телепортации постоянно находился в Гернси, 221согласился с ним.
  — Восемь и восемь десятых, — с несчастным видом повторил Моулд. — Хорошо для вас.
  — Я хочу жить в Женеве, — заявил Эстербрук.
  — Да, но попытайтесь объяснить это дяде Сэму, — мрачно заметил Клейн. — Налоговое управление США найдет вас на краю земли, если у вас американский паспорт. А вы когда-нибудь пытались избавиться от американского гражданства? Это невозможно. С тем же успехом можно быть советским евреем, который пытался уехать в Израиль в семидесятые годы.
  — Нет свободы, — повторила Эльмира Гюльжан, — как я уже говорила. Государство заберет у нас все, а если мы осмелимся протестовать, нас арестуют за то, что мы ведем себя недостаточно политкорректно.
  Хоффман смотрел на скатерть, позволяя дискуссии проходить без его участия. Теперь он вспомнил, почему не любил богатых: они склонны себя жалеть. Постоянно говорить о гонениях, когда другие беседуют о спорте и погоде. Он их презирал.
  — Я вас презираю, — сказал он, но никто не обратил на его слова внимания, настолько все были погружены в обсуждение неправомерности высоких налогов и свойственной всем наемным работникам склонности к преступности.
  «Быть может, я стал одним из них, — подумал Александр. — Вот почему у меня появилась паранойя?»
  Он посмотрел на свои лежащие на столе ладони, потом на их тыльные стороны, словно рассчитывал увидеть выросший мех.
  В этот момент распахнулись двери, и вошли восемь официантов во фраках, с тарелками, накрытыми серебряными куполообразными крышками. Каждый остановился у соответствующей пары гостей, поставил тарелки перед ними, затем все положили руки, затянутые в белые перчатки на крышки, и по сигналу метрдотеля одновременно их подняли. Главным блюдом была телятина со сморчками и аспарагусом — для всех, кроме Эльмиры Гюльжан, выбравшей жаренную на рашпере рыбу, и Этьена Мюсара, который предпочел гамбургер и чипсы.
  — Я не могу есть телятину, — заявила Эльмира, интимно склоняясь к Хоффману, что позволило ему увидеть верхнюю часть ее бледно-коричневой груди. — Бедные телята так страдают.
  — А я всегда предпочитал есть пищу, которая страдала, — весело заметил Квери, энергично работая ножом и вилкой. Салфетку он вернул на прежнее место. — Думаю, страх придает плоти особую пикантность. Отбивные котлеты из говядины, лобстер термидор, фуа-гра — чем страшнее гибель, тем лучше, вот моя философия: там, где нет боли, нет прибыли.
  Эльмира махнула на него концом салфетки.
  — Хьюго, вы испорчены. Алекс, правда, он испорчен?
  — О, да, — согласился Хоффман.
  Александр отодвинул тарелку и вилку. У него не было аппетита. Он видел, как за плечом Квери бьет в тусклое небо Женевский фонтан, подобный водяному прожектору.
  Лукашински начал задавать технические вопросы относительно нового фонда, и Квери пришлось отложить отбивную, чтобы на них ответить. Все вложенные деньги будут находиться в распоряжении фонда в течение года с правом погашения четыре раза в год: 31 мая, 31 августа, 30 ноября и 28 февраля; для изъятия денег необходимо отправить предупреждение за сорок пять дней. Структура фонда останется неизменной: инвесторы станут частью компании с ограниченной ответственностью, зарегистрированной на Каймановых островах для того, чтобы уйти от налогов. Такие меры позволят «Хоффман инвестмент текнолоджиз» управлять фондом.
  — Как скоро вы хотите получить от меня ответ? — спросил Херсхаймер.
  — Мы намерены снова закрыть фонд в конце этого месяца, — ответил Квери.
  — Значит, три недели?
  — Именно так.
  Неожиданно атмосфера за столом изменилась. Все стали серьезными, отдельные разговоры прекратились. Потенциальные клиенты теперь слушали очень внимательно.
  — Ну я могу дать ответ прямо сейчас, — заявил Эстербрук и махнул вилкой. — Вы знаете, что мне в вас нравится, Хоффман?
  — Нет, Билл. И что же?
  — Вы ничего не говорите сами. За вас это делают цифры. Я принял решение, как только приземлился мой самолет. Все формальности и прочие глупости, бла-бла-бла, будут соблюдены, но я буду рекомендовать «АмКор» удвоить вложения.
  Квери бросил быстрый взгляд на Хоффмана. Его голубые глаза широко раскрылись, кончик языка облизнул губы.
  — Это миллиард долларов, Билл, — тихо сказал он.
  — Я знаю, что речь идет о миллиарде, Хьюго. В прежние времена это была огромная сумма денег.
  Все рассмеялись. Они запомнят слова Эстербрука и будут повторять его слова на набережных Антиба и Палм-Бич в течение следующих нескольких лет: про тот день, когда старина Билл Эстербрук из «АмКор» вложил миллиард долларов за ланчем и сказал, что прежде это была большая сумма денег. Выражение лица Эстербрука говорило о том, что он знает, о чем они думают; именно поэтому он так и сказал.
  — Билл, ваша щедрость производит впечатление, — хрипло проговорил Квери. — Алекс и я поражены.
  — Да, поражены, — повторил Александр.
  — «Уинтер Бэй» также будет участвовать, — присоединился к Эстербруку Клейн. — Пока я не могу назвать точную сумму — у меня нет таких полномочий, как у Билла, — но наш вклад будет значительным.
  — Могу сказать о себе то же самое, — добавил Лукашински.
  — А я говорю за своего отца, — вмешалась Эльмира, — и он поступит в соответствии с моими рекомендациями.
  — Правильно ли я понял, что вы все намерены сделать вложения? — спросил Квери. Все сидящие за столом принялись кивать. — Что ж, звучит многообещающе. Могу ли я сформулировать свой вопрос иначе: кто не планирует увеличивать свои вложения? — Гости начали переглядываться и пожимать плечами. — Даже вы, Этьен?
  Мюсар с недовольным видом оторвал взгляд от гамбургера.
  — Да, да, полагаю, да, почему я должен отказываться? Однако давайте не будем обсуждать такие вещи при всех, если вы не против. Я предпочитаю традиционные швейцарские методы.
  — Иными словами, полностью одетыми и с выключенным светом? — Под всеобщий смех Квери поднялся на ноги. — Друзья мои, я вижу, вы еще не закончили трапезу, но мне кажется, сейчас самое подходящее время для спонтанного тоста в манере русских — прошу меня простить, Мечислав. — Хьюго откашлялся; казалось, что он тронут до слез. — Дорогие гости, вы оказали нам честь, откликнувшись на наше приглашение и доверившись нам. Я искренне верю, что мы находимся при рождении совершенно новой силы в мировой системе хедж-фондов, результата сотрудничества самой передовой науки и агрессивных инвестиций — иными словами, Бога и Маммоны. — Новый взрыв смеха. — И в этот замечательный момент я считаю, что мы должны поднять наши бокалы в честь гения, который сделал все это возможным, — нет, нет и нет, не меня. — Он повернулся к Хоффману и засиял. — За создателя ВИКСАЛ-4 — за Алекса!
  Заскрипели отодвигаемые стулья.
  — За Алекса, — хором сказали все.
  Раздался звон бокалов, инвесторы стоя выпили за Хоффмана. Они с любовью смотрели на него — даже губы Мюсара тронула скупая улыбка. И когда все уселись на свои места, продолжая кивать и улыбаться, Александр с ужасом понял, что от него ждут ответного выступления.
  — О, нет, — сказал он.
  — Давай, Алекс, — тихонько попросил его Квери. — Скажи пару слов, и следующие восемь лет тебе больше не придется выступать.
  — Я не могу, честно.
  Однако все искренне кричали «нет», «так нельзя!», и Хоффман обнаружил, что поднимается на ноги. Салфетка соскользнула с его колен и упала на ковер. Он оперся рукой о стол, чтобы сохранить равновесие, и попытался придумать, что следует сказать. Его взгляд рассеянно скользнул в сторону окна — и теперь он смог увидеть не только противоположный берег и высокий фонтан, но и набережную, где ударили ножом императрицу, непосредственно перед отелем. Набережная была в этом месте особенно широкой, и получилось нечто вроде небольшого парка с деревьями лайма, скамейками, миниатюрными, аккуратными лужайками, изящными уличными фонарями времен Прекрасной эпохи и темно-зелеными, идеально подстриженными кронами деревьев.
  Полукруглая дамба с каменной балюстрадой уходила в воду и вела к волнолому и пристани для парома. В это утро к белому металлическому киоску, где продавали билеты на паром, выстроилась небольшая очередь из дюжины человек. Молодая женщина в красной бейсболке каталась на роликовых коньках. Двое мужчин в джинсах прогуливались с черным пуделем. Наконец, взгляд Хоффмана остановился на похожем на скелет призраке, одетом в коричневую кожаную куртку, который стоял под бледно-зелеными лаймами. У него был обтянутый бледной кожей череп; казалось, он только что пришел в себя после обморока. Глубоко запавшие глаза оставались в тени нависающего лба, волосы незнакомец собрал в тугой седой хвост. Он смотрел прямо в окно, за которым находился Хоффман.
  Все тело Александра окаменело; несколько долгих секунд президент не мог пошевелиться, потом сделал непроизвольный шаг назад и опрокинул стул.
  — О, господи, ты сейчас упадешь в обморок, — сказал встревожившийся Квери и начал вставать, но Хоффман поднял руку, чтобы его остановить.
  Он сделал еще один шаг назад, зацепился за ножки стула и едва не упал, но тут, наконец, наваждение исчезло, он отбросил стул ногой, повернулся и побежал к выходу.
  У него за спиной послышались удивленные восклицания, его звал Квери. Однако Хоффман выскочил в зеркальный коридор, свернул на лестницу и схватился за перила. Через последние несколько ступенек он перепрыгнул, промчался мимо телохранителя — тот о чем-то беседовал с портье — и выбежал на набережную.
  Глава 11
  …Борьба за существование почти всегда бывает самой жестокой между особями одного вида, потому что они часто оказываются в одних и тех же местах, им требуется одинаковая пища и угрожают им те же опасности.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Все пространство набережной под лаймами оставалось свободным. Хоффман остановился возле рядов багажа гостей отеля, посмотрел налево, направо и выругался. Швейцар спросил, не нужно ли ему такси. Хоффман проигнорировал его и зашагал мимо к перекрестку. Впереди висел плакат частного банка «Эйч-эс-би-си»; слева, параллельно стене «Бо Риваж», шла узкая односторонняя улица доктора Альфреда Винсента. За неимением ничего лучшего Александр зашагал по ней, потом перешел на легкий бег, проскочил эстакаду, строй припаркованных мотоциклов и маленькую церковь. На перекрестке он остановился.
  Впереди, опережая его на квартал, фигура в коричневой куртке переходила дорогу. Когда мужчина оказался на другой стороне, он обернулся и посмотрел на Хоффмана. Да, это был тот самый человек — сомнений не оставалось. Между ними проехал белый фургон, и незнакомец исчез, хромая по боковой улице.
  Теперь Хоффман побежал по-настоящему. Его тело наполнила мощная энергия, ноги делали быстрые длинные шаги. Он помчался к тому месту, где в последний раз видел странного человека. Еще одна улица с односторонним движением; мужчина снова исчез. Хоффман помчался к следующему перекрестку. На узких улицах почти не было движения, но возле тротуаров стояло много припаркованных машин. Повсюду располагались небольшие магазинчики, парикмахерские, аптеки и бары; люди не спеша шли по своим делам.
  Александр беспомощно озирался по сторонам, повернулся направо, побежал, снова повернул направо, блуждая по лабиринту односторонних улочек, не желая признать, что потерял мужчину в коричневой куртке. Между тем картины вокруг него начали меняться. Сначала Хоффман не обратил на это особого внимания. Здания становились все более обшарпанными и казались заброшенными, стены домов исписаны граффити — он попал в другой город. Чернокожая девушка в обтягивающем свитере и пластиковой мини-юбке что-то крикнула ему с противоположной стороны улицы. Она стояла возле двери с пурпурной неоновой надписью: «Видеоклуб XXX». Чуть дальше еще три чернокожих проститутки разгуливали по тротуару, а их сутенеры курили в дверных проемах или наблюдали за ними, стоя на углу: молодые, невысокие худые мужчины с оливковой кожей и короткими черными волосами — северные африканцы или албанцы.
  Александр замедлил шаг, стараясь понять, где очутился, и сообразил, что, видимо, добежал почти до железнодорожной станции Корнавин и района красных фонарей. Наконец, он подошел к заколоченному ночному клубу, на стенах которого висели оборванные плакаты.
  «ЧЕРНАЯ КОШКА (XXX, ДЕВУШКИ СЕКС)».
  Хоффман поморщился, положил руки на бедра, ощутил острую боль в боку и наклонился над канавой, пытаясь восстановить дыхание. Проститутка азиатка наблюдала из окна, находившегося всего в трех метрах от него. На ней был черный корсет и чулки, она сидела, скрестив ноги, на кресле с красной обивкой. Затем заново скрестила ноги и поманила Александра к себе, но неожиданно штора на окне стала опускаться, невидимый механизм закрыл сцену.
  Хоффман выпрямился, чувствуя, что за ним наблюдают девушки и сутенеры. Один из них, с крысиным лицом, немного старше, чем остальные, с кожей, покрытой оспинами, смотрел на него и говорил по мобильному телефону. Александр зашагал обратно, заглядывая в дверные проемы — вдруг тип, которого он преследовал, спрятался там. Прошел мимо секс-шопа. В витрине, без особого старания, были выставлены вибраторы, парики, эротическое нижнее белье. Черные трусики с вырезанной центральной частью, растянутые на доске, напоминали дохлую летучую мышь. Открытая дверь была завешена разноцветными пластиковыми полосками. Хоффман вспомнил о наручниках и кляпе-шарике, которые оставил грабитель. Леклер сказал, что он мог купить их именно в таком магазине.
  Неожиданно звякнул мобильный телефон, и Александр прочитал сообщение: «Rue de Berne 91 chambre 68» 222
  Хоффман несколько секунд не сводил глаз с экрана. Кажется, он только что прошел по улице Де Берн? Повернулся — так и есть, вот она, у него за спиной, достаточно близко, чтобы прочитать синий знак указателя. Снова посмотрел на сообщение. Кто его отправил и с какого номера, указано не было. Александр огляделся, чтобы проверить: не наблюдает ли за ним кто-нибудь. Пластиковые полоски слегка шевелись. Потом появился толстый лысый мужчина в подтяжках поверх грязного жилета.
  — Que voulez-vous, monsieur? 223
  — Rien. 224
  Хоффман пошел обратно по улице Берн. Она оказалась длинной и обшарпанной, но с более энергичным движением в две полосы; сверху он заметил трамвайные провода и почему-то почувствовал себя спокойнее. На перекрестке находился магазинчик, продававший фрукты и овощи, рядом — жалкое маленькое кафе с несколькими пустыми алюминиевыми стульями и столиками, стоящими на тротуаре, а еще дальше — табачная лавка с рекламой: «Телефонные карточки, видео, компакт-диски, США».
  Александр проверил номера домов. Они уменьшались влево от него. Он пошел, считая про себя, — и через тридцать секунд перебрался из северной Европы в южное Средиземноморье. Ливанские и марокканские рестораны, надписи на арабском у входа в магазины, арабская музыка, доносящаяся из маленьких динамиков, аромат жирных горячих шашлыков, от которого его затошнило.
  Он нашел девяносто первый дом на северной стороне улицы Берн, напротив магазина, продающего африканскую одежду, — ветхое семиэтажное здание с осыпавшейся желтой штукатуркой и окнами, закрытыми металлическими ставнями, выкрашенными в зеленый цвет. Судя по всему, дом построили лет сто назад.
  Вдоль фасада шли четыре окна; сбоку, почти сверху до самого низа, его украшало название так, что буквы практически нависали над тротуаром: ОТЕЛЬ ДИОДАТИ. Большая часть ставней была закрыта, но в нескольких имелись небольшие щели, похожие на полуопущенные веки, скрывающие катаракты толстых занавесок с цветочным узором.
  В дом вела древняя тяжелая деревянная дверь, неуместно напомнившая Хоффману Венецию, явно старше самого здания, с выгравированными масонскими символами. На его глазах она открылась внутрь, и из темной пустоты появился мужчина в джинсах и кроссовках, с накинутым на голову капюшоном. Лицо разглядеть не удалось. Мужчина засунул руки в карманы, сгорбился и зашагал по улице. Через минуту дверь снова открылась. На этот раз вышла молодая худенькая женщина с пышными крашеными оранжевыми волосами и в короткой юбке в черно-белую клетку. На плече у нее висела сумка. На пороге она остановилась, открыла сумку, порылась в ней, достала темные очки, надела их и направилась в противоположную сторону.
  Хоффман никак не мог принять решения, заходить ли ему в дом, и некоторое время наблюдал, затем пересек улицу и остановился перед дверью. Наконец, он толкнул ее и заглянул внутрь, сразу почувствовав запах застоявшегося воздуха, который только подчеркивала горевшая где-то палочка благовония. Маленький вестибюль с конторкой портье был пуст; здесь стояли диван с черно-красной обивкой и деревянными ножками и два таких же кресла. В сумраке ярко сиял освещенный аквариум, но Хоффману показалось, что там никого нет.
  Он переступил порог и сделал несколько шагов, решив, что, если его остановят, он скажет, что ищет комнату: в кармане у него лежали деньги, так что тут все было в порядке. Вероятно, здесь брали почасовую оплату. Толстая дверь закрылась, отрезав все звуки улицы; наверху кто-то ходил, играла музыка, и от ударов басов дрожали тонкие стены. Александр пересек пустой вестибюль и через узкую дверь вошел в коридор, ведущий к лифту. Он нажал на кнопку вызова, и двери сразу открылись, словно лифт его поджидал.
  Он оказался очень узким, обитым поцарапанным серым металлом, точно старый картотечный шкафчик, в нем могло поместиться не больше двух человек, и как только дверь закрылась, у Хоффмана начался приступ клаустрофобии. У него был выбор из семи этажей, и он нажал на кнопку с цифрой шесть. Загудел далекий двигатель, лифт загрохотал и начал очень медленно подниматься. Теперь Александр ощущал даже не опасность, его охватило странное чувство, словно он вновь оказался в далеком детском сне, которого не может вспомнить. И есть только один способ проснуться — дойти до конца.
  Показалось, что он ехал в лифте бесконечно долго. Интересно, что его ждет наверху? Когда лифт наконец остановился на шестом этаже, Хоффман поднял руки, чтобы защититься, дверь неуверенно открылась.
  На площадке было пусто. Ему не хотелось выходить, но, когда двери начали закрываться, Хоффман выставил ногу, чтобы снова не оказаться в клетке. Двери содрогнулись, раздвинулись, и он осторожно шагнул на площадку. Здесь оказалось еще темнее, чем в вестибюле, и Александр подождал, пока глаза приспособятся к тусклому освещению. Через пару мгновений он увидел голые стены и почувствовал такой застоявшийся воздух, почти зловонный, словно живущие в доме люди тысячи раз вдыхали и выдыхали его, но никогда не открывали двери или окна.
  Было жарко. Напротив лифта находилось две двери; в обе стороны уходили коридоры. Самодельный указательный знак, собранный из отдельных пластиковых букв, какие продают в детских магазинах, указывал, что комната шестьдесят восемь находится справа. Снова с тяжелым гудением заработал двигатель лифта, заставив Хоффмана вздрогнуть. Он стоял и слушал, как кабина опускается вниз. Затем наступила тишина.
  Александр сделал пару шагов направо и заглянул за угол. Комната шестьдесят восемь находилась в дальнем конце коридора, дверь была закрыта. Где-то рядом послышался скрежещущий ритмичный металлический скрип, и сначала Хоффман ошибочно принял его за звук пилы, но почти сразу сообразил, что это пружины кровати. Потом раздался стук. Человек застонал, словно от боли.
  Александр вытащил мобильник, намереваясь позвонить в полицию. Он находился в центре Женевы, однако сигнала не было. Хоффман засунул телефон в карман и осторожно двинулся дальше по коридору. Его брови находились на том же уровне, что и выпуклое матовое стекло глазка. Он прислушался. Ничего. Александр постучал в дверь, затем прижался ухом к дереву. Полная тишина. Даже пружины в соседней комнате перестали скрипеть.
  Тогда он нажал на пластиковую ручку и обнаружил, что дверь заперта. Но автоматический замок был совсем простым, американским, к тому же косяк двери заметно подгнил: когда Хоффман вдавил ноготь в ноздреватое дерево, через несколько мгновений у него в руке оказался кусочек размером со спичку. Александр отступил на шаг, обернулся и с размаха ударил в дверь плечом. Она слегка поддалась. Он снова отошел — теперь на три шага — и нанес новый удар. На этот раз послышался хруст, и дверь сдвинулась на несколько сантиметров. Просунул туда несколько пальцев и снова надавил. С глухим треском дверь распахнулась.
  Внутри было темно, лишь серый дневной свет просачивался из окна — в том месте, где ставни чуть-чуть разошлись в стороны. Хоффман нащупал на стене кнопку, нажал ее, и шторы начали медленно подниматься. Окно выходило на пожарную лестницу, прикрепленную к тыльной стороне здания. Соседний дом находился примерно в пятидесяти метрах, от отеля его отделяли кирпичная стена и дворы, заставленные мусорными баками и заросшие сорняками.
  Теперь Александр смог в тусклом свете разглядеть комнату: узкая незастеленная кровать с серой простыней, свисающей на красно-черный ковер, небольшой комод, на котором лежит рюкзак, деревянный стул с потертым сиденьем из коричневой кожи; под окном такая горячая батарея, что к ней невозможно прикоснуться. Комнату пропитал сильный запах застарелого сигаретного дыма, мужского пота и дешевого мыла. Обои вокруг голых электрических лампочек на стенах сильно выцвели. В крошечной ванной Хоффман обнаружил маленькую ванну с прозрачной пластиковой занавеской, раковину и унитаз, все зеленовато-черное в тех местах, куда попадала вода из неисправного крана; на деревянной полке стоял стакан с зубной щеткой и одноразовым лезвием для бритья.
  Александр вернулся в спальню, положил рюкзак на кровать, перевернул его и высыпал содержимое на одеяло. Главным образом там лежала грязная одежда — клетчатая рубашка, футболки, нижнее белье, носки, но под ними прятался старый цейсовский фотоаппарат с мощным объективом, а также ноутбук, находящийся в режиме ожидания, теплый на ощупь.
  Хоффман положил ноутбук и вернулся к входной двери. Косяк выкрошился вокруг замка, но сама она осталась целой, и ему удалось аккуратно ее закрыть так, что замок снова защелкнулся. Конечно, если нажать снаружи, она откроется, но издалека будет выглядеть нетронутой. Около двери Александр заметил пару ботинок, поднял их большим и указательным пальцами и осмотрел. Именно такие он видел у себя дома. Поставил обувь на место, сел на край кровати и открыл ноутбук. В этот момент откуда-то из глубин здания послышалось лязганье. Лифт снова начал подниматься.
  Александр отложил компьютер и прислушался к гудению лифта. Наконец, тот остановился, хлопнула открывшаяся где-то рядом дверь. Он быстро пересек комнату и выглянул в глазок, как раз в тот момент, когда мужчина свернул за угол. В одной руке незнакомец держал белый пластиковый мешок, другой рылся в кармане. Подойдя к двери, он вытащил ключ. В искажающих линзах глазка его лицо еще больше напоминало череп, и Хоффман почувствовал, как волосы у него на затылке встают дыбом.
  Он отступил назад, огляделся по сторонам и спрятался в ванной комнате. Через мгновение услышал, как ключ поворачивается в замке, затем послышалось удивленное восклицание, когда дверь открылась сама. Стоявший в полумраке Александр, освещенный лишь полоской света, проникающего сквозь приоткрытую дверь ванной, хорошо видел центр комнаты. Он затаил дыхание. Некоторое время ничего не происходило. Хоффман молился о том, чтобы мужчина спустился вниз и сообщил портье, что в его комнату кто-то забрался. Однако в следующее мгновение тень промелькнула перед ним, стремительно перемещаясь к окну. Александр хотел было броситься к двери, но мужчина с невероятной быстротой метнулся обратно и ударом ноги распахнул дверь в ванную комнату.
  Он стоял, слегка согнув и расставив ноги, чем-то напомнив Хоффману скорпиона, держа в правой руке на уровне головы длинный клинок. Он показался крупнее, чем в прошлый раз, в этой своей кожаной куртке; и не было никакой возможности проскочить мимо него. Несколько долгих секунд они смотрели друг на друга, потом мужчина спокойно заговорил — оказалось, что у него на удивление хорошая речь.
  — Zurück. In die Badewanne. 225— Он указал в сторону ванной комнаты ножом, и Александр покачал головой. Он не понимал. — In die Badewanne, — повторил мужчина ободряюще, показывая ножом на ванну.
  После еще одной бесконечной паузы Хоффман обнаружил, что его конечности начали выполнять приказ. Рука отодвинула пластиковую занавеску, ноги неуверенно переступили через край ванны, тяжелые ботинки встали на дешевый пластик. Мужчина вошел в ванную комнату. Здесь было так тесно, что он заполнил собой почти все пространство. Он потянул за шнур, и над раковиной загорелась лампа дневного света. Мужчина закрыл за собой дверь.
  — Ausziehen, — сказал он и на этот раз добавил перевод: — Снимай одежду.
  В своей длиной кожаной куртке он выглядел как мясник.
  — Nein, — сказал Хоффман, затряс головой и поднял руки ладонями вверх, призывая мужчину вести себя разумно. — Нет. Ни за что.
  Мужчина коротко выругался — Александр не понял смысла его слов — и резко взмахнул ножом. Лезвие просвистело так близко, что Хоффман, прижавшийся спиной к углу под душем, почувствовал, что оно отсекло кусок от его куртки, который упал в ванну. На миг показалось, что это часть его плоти, и он быстро сказал:
  — Ja, ja, хорошо. Я все сделаю.
  Ситуация была настолько дикой, что показалось, будто это происходит не с ним, а в другой реальности, где опасность не столь велика. Хоффман с трудом вытащил руки из рукавов, словно выбирался из смирительной рубашки. Одновременно он пытался придумать, что сказать, чтобы его положение перестало быть таким смертельно опасным.
  — Вы немец? — спросил он, а когда мужчина не ответил, стал вспоминать те немногие слова, которые выучил, когда работал в ЦЕРНе. — Sie sind Deutscher?
  Ответа не последовало.
  Наконец, ему удалось сбросить испорченную куртку, которая так и осталась лежать у его ног. Затем он снял пиджак и протянул его мужчине с ножом; тот жестом показал, что пиджак следует бросить на пол ванной комнаты. Хоффман начал расстегивать рубашку. Он решил, что будет продолжать раздеваться до тех пор, пока не останется обнаженным, но, если мужчина попытается его связать, начнет сопротивляться — да, он будет драться. Лучше умереть, чем стать беспомощным.
  — Зачем ты это делаешь? — спросил он.
  Мужчина посмотрел на него так, словно тот был трудным и упрямым ребенком, и ответил на английском:
  — Ты сам меня пригласил.
  Ошеломленный Хоффман не сводил с него глаз.
  — Я тебя не приглашал.
  Нож слегка дернулся.
  — Продолжай, пожалуйста.
  — Послушай, это неправильно…
  Хоффман расстегнул рубашку и позволил ей упасть на пол, вслед за пиджаком. Он напряженно размышлял, прикидывая риски и шансы. Затем взял край футболки и потянул ее вверх. Когда он ее снял, то увидел голодные глаза мужчины и почувствовал страх. Однако он нащупал слабость у своего противника: у него появился шанс на спасение. Александр заставил себя скомкать футболку и протянуть ее своему мучителю.
  — Вот, — сказал он, а когда мужчина собрался взять футболку, Хоффман слегка переставил ноги на дне ванны для лучшего упора. — Вот, держи…
  И прыгнул вперед.
  Удар получился довольно сильным. Ему удалось сбить мужчину с ног, нож отлетел в сторону, и они упали на пол. Их тела так переплелись, что они даже не могли ударить друг друга. Хоффман хотел только одного: выбраться из жуткой тесноты ванной комнаты. Он попытался подняться на ноги, ухватившись одной рукой за раковину, а другой — за шнур выключателя. Однако они выскользнули из его рук одновременно. Стало темно, и Александр почувствовал, как что-то тянет его за лодыжку вниз. Он ударил каблуком другой ноги, и мужчина взвыл от боли. Хоффман принялся нащупывать в темноте ручку двери, одновременно нанося удары ногой, почувствовал, как его стопа соприкоснулась с костью — он очень надеялся, что попал по черепу со стянутыми в хвост волосами.
  «Нужно продолжать его лягать, пока он внизу», — злобно подумал Хоффман, нанося один удар за другим.
  Противник повизгивал от боли, сжавшись в позе зародыша. Когда показалось, что тот больше не опасен, Хоффман распахнул дверь ванной комнаты, выбрался в спальню, рухнул на деревянный стул, опустил голову, и его моментально вырвало. Несмотря на жару в комнате, его трясло от холода. Он понимал, что должен забрать свою одежду, вернулся к ванной комнате и, осторожно толкнув дверь, услышал шаркающие звуки изнутри. Мужчина пытался блокировать дверь, Хоффман сильно надавил на нее, его противник хрипло застонал и отодвинулся в сторону. Александр переступил через него и забрал свою одежду и нож. Затем он вернулся в спальню и быстро оделся.
  «Ты сам меня пригласил», — вспомнил Хоффман его слова. Что это значит?
  Он проверил мобильный телефон. Сигнал все еще отсутствовал.
  В ванной комнате мужчина склонился над унитазом. Он повернул голову, когда вошел Хоффман, который наставил на него нож и посмотрел без всякой жалости.
  — Как тебя зовут? — спросил он.
  Мужчина повернул голову и сплюнул кровью. Александр осторожно подошел поближе, присел на корточки и принялся изучать своего противника с расстояния полуметра. Ему было около шестидесяти, хотя точно определить возраст Хоффман не мог — мешала кровь из рассеченной над глазом кожи, которая заливала лицо незнакомца. С трудом преодолевая отвращение, Хоффман взял нож в левую руку, наклонился вперед и распахнул кожаную куртку. Мужчина поднял руки, позволяя себя обыскать. Во внутреннем кармане Александр нашел бумажник и темно-красный паспорт Европейского союза. Немецкий. Хоффман открыл его. Мужчина на фотографии был не слишком похож на того, что лежал на полу. «Йоханнес Карп, родился 14.04.52 в Оффенбахе», — прочитал он.
  — И ты всерьез станешь утверждать, что приехал сюда из Германии, потому что я тебя пригласил?
  — Ja.
  Александр отпрянул.
  — Ты псих.
  — Нет, придурок, это ты спятил, — сказал немец, в котором проснулся боевой дух. — Ты сам сообщил мне коды твоей сигнализации. — Кровь запузырилась в углах его рта. Он выплюнул на ладонь зуб и посмотрел на него. — Ein verrückter Mann! 226
  — И где приглашение?
  Немец слабо кивнул головой в сторону спальни.
  — Компьютер.
  Хоффман встал и помахал ножом перед лицом Карпа.
  — Не двигайся, понял?
  В спальне он уселся на стул и открыл ноутбук. Компьютер тут же заработал, и на экране появилось его собственное лицо. Качество фотографии оставляло желать лучшего — судя по всему, это было увеличенное изображение с камеры наблюдения. Его засняли, когда он смотрел на камеру, ни о чем не подозревая. Понять, где сделан снимок, Хоффман не сумел.
  Несколько ударов по клавишам, и Александр вошел в реестр жесткого диска. Все названия программ оказались на немецком языке. Тогда Хоффман вызвал список программ, которыми пользовались в недавнее время. Последнюю папку открывали вчера вечером, около шести часов, она называлась «Der Rotenburg Cannibal». 227Там лежало несколько десятков файлов с газетными статьями о деле Армина Майвиса, компьютерного техника и интернет-каннибала, который познакомился со своей добровольной жертвой на веб-сайте, встретился с ним, накачал наркотиками, а потом начал поедать. Сейчас он отбывал пожизненное заключение в Германии. В другой папке Хоффман обнаружил главы романа, «Der Metzgermeister» — «Мастер Мясник», так, кажется? Десятки тысяч слов фантастического потока сознания, не разделенных даже абзацами, — он ничего не сумел понять.
  Затем Александр обнаружил папку под названием Das Opfer — Хоффман знал, что это значит «жертва». Здесь все было на английском. Похоже, он нашел запись диалога в чате. Один из его участников фантазировал о совершении убийства, другой мечтал умереть. Речь второго участника показалась Хоффману знакомой; некоторые фразы он узнавал — последовательность образов, которые когда-то возникали в его разуме, точно отвратительная паутина, пока он их не вычищал или думал, что вычищал.
  Теперь они появились перед ним, собрались в единое темное целое, и он так погрузился в то, что было написано на экране, что только чудо легкого перемещения воздуха или света заставило его поднять взгляд — в лицо ему летел нож. Хоффман отдернул голову назад, и кончик прошел совсем рядом с его глазом — шестидюймовое лезвие, выкидной нож; должно быть, он лежал в нагрудном кармане куртки убийцы. Немец ударил его ногой и попал куда-то в область нижней части ребер, а затем бросился вперед и вновь попытался достать ножом. Хоффман закричал от боли и страха, его стул опрокинулся назад, и Карп рухнул на него. В бледном свете блеснуло лезвие ножа. Скорее рефлекторно, чем сознательно, Александр перехватил кисть с ножом своей левой, более слабой рукой. Лезвие задрожало рядом с его лицом.
  — Es ist, was Sie sich wünschen, 228— прошептал Карп.
  Кончик ножа уже почти касался кожи. Хоффман поморщился, изо всех сил стараясь отвести лезвие подальше, выигрывая миллиметр за миллиметром. Наконец, рука Карпа ушла назад, и, испытывая невероятное наслаждение от собственной силы, Александр отбросил нападавшего на металлический каркас кровати. Та отъехала в сторону на колесиках, ударилась о стену и остановилась. Левая рука Хоффмана все еще сжимала запястье Карпа, а правая вцепилась в лицо немца, пальцы начали погружаться в глубокие глазницы. Карп взревел от боли и оторвал пальцы противника от своего лица свободной рукой. В ответ тот схватил немца за горло и сильно сжал тощую шею. Теперь ему удалось навалиться на Карпа сверху, и Хоффман использовал свой вес, страх и ярость, чтобы усилить давление, прижимая немца к краю кровати. Он ощущал животный запах, идущий от кожаной куртки, острый аромат застарелого пота; даже щетину на небритой шее. Чувство времени исчезло, подхватила волна адреналина, но показалось, что прошло всего несколько секунд, когда пальцы Карпа перестали скрести его правую руку, а нож со звоном упал на пол. Тело под Хоффманом обмякло, а когда он убрал руки, Карп сполз на пол.
  Тут только Александр услышал, что кто-то стучит в стену, и мужской голос на французском с сильным акцентом интересуется, какого дьявола здесь происходит. Хоффман встал, закрыл входную дверь, потом придвинул к ней деревянный стул и заклинил ножкой ручку двери. Все эти движения вызвали боль в самых разных частях его тела — голове, костяшках пальцев, в особенности в нижней части ребер, а также в пальцах ног, — очевидно, он их поранил, когда бил немца ногами по голове. Хоффман провел пальцами по макушке — они стали липкими от крови. Должно быть, в процессе борьбы открылась рана. Руки покрывали царапины, словно он продирался через колючий кустарник. Александр облизал разбитые костяшки пальцев и ощутил соленый металлический вкус крови. Стучать в стену перестали.
  Хоффман снова задрожал, к горлу подкатила тошнота. Он зашел в ванную комнату, и его вырвало в унитаз. Раковина отошла от стены, но кран все еще работал. Он плеснул холодной водой в лицо и вернулся в спальню.
  Немец лежал на полу и не двигался. Его открытые глаза смотрели мимо плеча противника, словно он ждал гостей, которые так и не явились. Хоффман опустился рядом с ним на колени и взял за запястье, пытаясь нащупать пульс. Потом отвесил немцу пощечину и начал трясти, словно это могло его оживить.
  — Прекрати, — прошептал он. — Мне это совсем ни к чему.
  Голова Карпа закатилась назад, как у птицы со сломанной шеей.
  Раздался энергичный стук в дверь.
  — Ça va? Qu’est-ce qui se passe? 229— Тот же голос с сильным акцентом, который кричал через стену. Ручка двери повернулась несколько раз, потом возобновился стук. Каждый раз требования открыть становились все громче: — Allez. Laissez-moi entrer. 230
  Хоффман с трудом поднялся на ноги. Ручка снова заходила ходуном, человек снаружи начал давить на дверь. Стул слегка отодвинулся назад, но держал. Наконец все успокоилось. Александр ждал новой атаки, но ничего не происходило. Он осторожно подкрался к глазку и выглянул наружу. Коридор был пуст.
  Им овладел животный страх, но он неожиданно придал Хоффману спокойствие и хитрость. Теперь он мог контролировать свои импульсы, а час спустя с удивлением вспоминал собственные хладнокровные и уверенные действия. Александр быстро взял ботинки мертвеца и вытащил шнурки, потом связал их — получилась веревка в метр длиной. Потом ухватился за кронштейн, на котором висела лампа на потолке, но тот не выдержал нагрузки. Стержень с занавеской в ванной комнате остался у него в руках, сверху посыпалась розовая штукатурка. Кончилось тем, что Хоффман остановился на ручке двери в ванную комнату. Подтащив к ней тело немца, он прислонил его спиной к двери. Сделав петлю из шнурков, надел ее на шею Карпа, пропустил шнурок через ручку двери и рванул на себя. Ему пришлось затратить немало усилий, поддерживая труп под мышками, чтобы сделать сцену хоть сколько-то правдоподобной. Затем он завязал шнурок вокруг ручки.
  Потом Хоффман собрал вещи немца в рюкзак и поправил постель — удивительным образом, спальня выглядела так, словно в ней ничего не произошло. Засунув мобильник Карпа в карман, он закрыл ноутбук, отнес к окну и осторожно раздвинул шторы. Окно открылось легко — очевидно, комнату часто проветривали. На пожарной лестнице, покрытой слоем голубиного помета, валялись сотни сигаретных окурков и пара десятков банок от пива. Хоффман вылез на лестницу, просунул руку внутрь и закрыл шторы.
  Путь вниз оказался долгим — шесть этажей, — и с каждым следующим шагом он все больше понимал, каким подозрительным должен казаться людям, глядящим на него из соседних домов, или тем, кто случайно мог стоять возле окна своего номера. Но, к огромному облечению Александра, большинство окон, мимо которых он спускался, были закрыты шторами, а за другими не появлялись призрачные лица за занавесками. Днем отель «Диодами» отдыхал. Хоффман с грохотом спускался вниз, думая только о том, чтобы оказаться как можно дальше от трупа.
  Сверху он заметил, что пожарная лестница ведет в маленький бетонный внутренний дворик. Кто-то предпринял слабые попытки облагородить его, расставив деревянную садовую мебель и пару выцветших зеленых зонтов с рекламой светлого пива. Хоффман решил, что так будет легче всего выбраться из отеля, минуя портье, но как только спрыгнул на землю, заметил раздвижные стеклянные двери, ведущие в вестибюль. Животный страх заставил его поступить иначе: он не мог позволить себе столкнуться с человеком, живущим в соседнем номере. Хоффман подтащил один из деревянных стульев к задней стене и взобрался на нее.
  Посмотрев вниз, он обнаружил, что, чтобы оказаться в соседнем дворике, нужно спрыгнуть с высоты в два метра. Среди зарослей сорняков валялись ржавые обломки каких-то предметов и рама старого велосипеда. Чуть дальше стояли два больших мусорных бака. Очевидно, дворик принадлежал одному из соседних ресторанов. Хоффман видел, как повара в белых колпаках ходят по кухне, слышал их крики и стук кастрюль.
  Он пристроил ноутбук на стену и уселся на нее верхом. Издалека донесся вой полицейской сирены. Александр схватил компьютер, перекинул обе ноги на другую сторону, спрыгнул вниз, прямо в обжигающую крапиву, и выругался. Из-за баков с мусором появился молодой парень с пустым ведром и сигаретой в зубах. Араб, чисто выбрит, немногим меньше двадцати лет. Он удивленно посмотрел на Хоффмана.
  — Où est la rue? 231— сказал тот и со значением постучал по компьютеру, словно тот каким-то образом объяснял его присутствие здесь.
  Парень посмотрел на него, нахмурился, вытащил изо рта сигарету и указал через плечо.
  — Merci, — сказал Александр, торопливо зашагал по узкому переулку и через деревянные ворота вышел на улицу.
  
  Охваченная яростью Габриэль больше часа бесцельно бродила по общественному парку «Бастион», мысленно повторяя слова, которые хотела бы сказать Алексу. Наконец, на третьем или четвертом круге она сообразила, что бормочет себе под нос, как безумная старуха, и прохожие с любопытством на нее косятся. Тогда Габриэль поймала такси и поехала домой. Возле дома стояла патрульная машина с двумя полицейскими. За воротами, у входа в особняк, несчастный телохранитель, которому Алекс поручил следить за ней, разговаривал по мобильному телефону. Он сразу отключил его и укоризненно посмотрел на Габриэль. Выбритая куполообразная голова и массивный корпус делали его похожим на сердитого Будду.
  — Ваша машина все еще здесь, Камиль? — просила она.
  — Да, мадам.
  — И вы должны отвезти меня туда, куда я попрошу?
  — Совершенно верно.
  — Тогда подъезжайте на ней сюда. Мы отправляемся в аэропорт.
  В спальне она принялась забрасывать вещи в чемодан, а перед ее мысленным взором проходила унизительная сцена в галерее. Как Алекс мог так с ней поступить? Габриэль не сомневалась, что именно он саботировал ее выставку, хотя она и была готова признать, что он сделал это без злого умысла. Но ее просто бесила мысль о том, что для него это романтический жест. Однажды, год или два назад, когда они проводили отпуск на юге Франции, в Сен-Тропе, и обедали в каком-то нелепо дорогом ресторане, где подавали морепродукты, Габриэль заметила, что жестоко держать дюжины омаров в цистерне, где они дожидаются момента, когда их сварят заживо. В следующий момент она поняла, что Хоффман скупил всех омаров по двойной цене, и их несут к берегу, чтобы выпустить на свободу. Когда их бросили в воду, поднялся ужасный шум, но очень скоро омары разбежались и исчезли под водой. Теперь это показалось ей забавным, но тогда она осталась совершенно равнодушной. Габриэль открыла второй чемодан и бросила в него пару туфель. Но сегодняшнюю историю она не могла ему простить, и понимала, что ей потребуется несколько дней, чтобы успокоиться.
  Она вошла в ванную и замерла, глядя в неожиданном смущении на косметику, стоящую на стеклянных полках. Габриэль не понимала, что следует взять с собой и в каком количестве, ведь она не знала, сколько будет отсутствовать. К тому же она не решила, куда направится. Женщина посмотрела на себя в зеркало, на растерзанное платье, которое так долго выбирала, рассчитывая, что сегодня начнется ее карьера художника. И расплакалась — не столько из-за жалости к себе, а из-за страха.
  «Пусть он не болеет, — подумала она. — Господи, пожалуйста, не забирай его у меня так».
  Одновременно она отстраненно изучала свое лицо. Поразительно, какой уродливой ты становишься, когда плачешь — словно проходишься каракулями по рисунку.
  Прошло некоторое время, Габриэль принялась искать в карманах жакета бумажную салфетку, и ее пальцы наткнулись на жесткий край визитной карточки профессора Роберта Уолтона.
  Глава 12
  …Разнообразие есть породы в процессе формирования, или, как я их назвал, зарождающиеся виды.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Было уже заметно больше трех часов, когда Хьюго Квери вернулся в свой кабинет. Он оставил несколько сообщений на мобильном телефоне Хоффмана, однако так и не получил ответа — и испытывал некоторое беспокойство. Так называемый телохранитель любезничал с девушкой-портье и даже не заметил, что президент ушел из отеля. Квери немедленно его уволил.
  И все же англичанин пребывал в хорошем настроении. Он уже не сомневался, что они удвоят предполагаемые инвестиции — до двух миллиардов долларов, — что позволяло рассчитывать на дополнительные сорок миллионов в год только за управление капиталами. Он выпил несколько бокалов превосходного вина. Когда ехал на машине обратно из ресторана, решил отпраздновать успех, позвонил в «Бенетти» и заказал посадочную площадку для вертолетов на своей яхте.
  Хьюго так широко улыбался, что сканер распознавания лиц не сработал, и ему пришлось повторить процедуру, заставив себя немного успокоиться. Он прошел под безликими, но внимательными камерами наблюдения, весело сказал: «Пять» лифту и, поднимаясь в стеклянной трубе, напевал себе под нос старую школьную песню. Во всяком случае, то, что до сих пор помнил, — sonent voces omnium, tum-tee tum-tee tum-tee-tum.Когда двери лифта распахнулись, он приподнял воображаемую шляпу перед своими хмурыми спутниками, скучными трутнями из «ДигСист» или «ЭкоТек», или как там еще они назывались. Ему даже удалось сохранить улыбку на лице, когда за стеклянными перегородками «Хоффман инвестмент текнолоджиз» он увидел инспектора Жана-Филиппа Леклера из женевского департамента полиции, который ждал его возле входа. Квери посмотрел на бейджик гостя, потом вгляделся во взъерошенную фигуру, стоящую перед ним. Американские рынки открывались через десять минут, и встреча с полицейским сейчас ему была совершенно ни к чему.
  — А мы не могли бы перенести нашу встречу на другое время, инспектор? У нас сегодня был очень трудный день.
  — Сожалею, что потревожил вас, месье. Я надеялся поговорить с доктором Хоффманом, но в его отсутствие должен обсудить некоторые вопросы с вами. Обещаю, что наша беседа займет не более десяти минут.
  То, как стоял инспектор, расставив ноги чуть шире, чем следовало, заставило Квери сменить стратегию.
  — Конечно, — ответил он, включив фирменную улыбку. — Я уделю разговору с вами столько времени, сколько потребуется. Давайте пройдем в мой кабинет. — Он протянул руку и предложил полицейскому идти первым. — Поворачивайте направо, и до самого конца.
  У Квери возникло ощущение, что сегодня он улыбался пятнадцать часов подряд. Как только Леклер оказался спиной к нему, Хьюго позволил себе нахмуриться.
  Инспектор медленно прошел мимо операционного зала, с интересом посматривая по сторонам. Большое помещение с мониторами и часами, показывающими время в разных частях света — что ж, именно так он и представлял себе крупную финансовую компанию; нечто похожее он видел по телевизору. Однако служащие удивили — все очень молоды, без галстуков и костюмов, — и еще поразила тишина. Все сидят за столами и предельно сосредоточенны. Это напомнило экзамен в мужском колледже. Или семинар. Семинар Маммоны… Образ ему понравился.
  — Что я могу вам предложить, инспектор? — с очередной улыбкой спросил Квери. — Чай, кофе, вода?
  — Думаю, чай, раз уж я с англичанином. Благодарю вас.
  — Два чая, Эмбер, милая, пожалуйста.
  — Тебе звонили, Хьюго, куча народа.
  — Да, можно не сомневаться. — Квери распахнул дверь кабинета и посторонился, пропуская вперед Леклера. — Пожалуйста, присаживайтесь, инспектор. Прошу меня простить, это займет несколько секунд.
  Он проверил монитор. Европейские рынки довольно быстро двигались «на юг». DAX 232опустился на один процент, CAC 233— на два, FTSE 234— на полтора. Евро понизился больше чем на цент относительно доллара. У Хьюго не было времени проверить все позиции, но баланс прибылей и убытков показывал, что за сегодняшний день ВИКСАЛ-4 заработал 68 миллионов долларов. И все же было во всем происходящем нечто зловещее, и, несмотря на хорошее настроение, Квери чувствовал, что приближается буря.
  — Ну все отлично, — сказал он, с удовлетворенным видом откидываясь на спинку кресла. — И когда же вы поймаете маньяка, который влез к Алексу?
  — Пока еще не поймали. Насколько я понимаю, вы с доктором Хоффманом работаете восемь лет.
  — Все верно. Мы основали нашу компанию в 2002 году.
  Леклер вытащил блокнот и ручку и показал их Квери.
  — Вы не против, если я?..
  — Я — нет, но Алекс стал бы возражать.
  — Простите?
  — У нас запрещено использовать бумагу внутри компании, а нам с вами — газеты и блокноты. Считается, что компания полностью перешла на цифровую запись информации. Но Алекса здесь нет, так что не беспокойтесь.
  — Звучит немного эксцентрично. — Леклер сделал заметку в своем блокноте.
  — Да, можно и так сказать. Или что все здесь окончательно спятили. Но тут ничего не поделаешь — таков Алекс. Он гений, а они видят мир совсем не так, как мы. Существенную часть своей жизни я трачу на то, чтобы объяснить мотивы его поведения простым смертным. Как Иоанн Креститель, я иду перед ним. Или за ним.
  Хьюго вспомнил о ленче в «Бо Риваж», когда ему пришлось дважды оправдывать поведение Хоффмана перед простыми смертными. Сначала, когда тот опоздал на полчаса: «Алекс прислал свои извинения, сказав, что работает над решением очень сложной задачи». Потом внезапно сбежал из ресторана, когда подавали очередное блюдо. «Ну это же Алекс, друзья, — очевидно, на него опять снизошло откровение». И хотя многие ворчали и закатывали глаза, они были готовы принять такое поведение Алекса Хоффмана. В конечном счете тот вполне мог появиться голым с гавайской гитарой в руках, пока он выдавал доход, равный восьмидесяти трем процентам в год.
  — А вы не могли бы рассказать, как познакомились с ним? — спросил Леклер.
  — Конечно, это произошло, когда мы начали работать вместе.
  — И как же это случилось?
  — Вы хотите услышать всю любовную историю? — Квери закинул руки за голову и облокотился на спинку кресла, положив ноги на письменный стол, — его любимая поза. Он всегда охотно рассказывал про знакомство, хотя делал это уже сотню раз, постепенно превращая ее в корпоративную легенду: так Сирс встретил Роубака, Роллс — Ройса, а Квери — Хоффмана. — На Рождество я был в Лондоне, искал большой американский банк. Мне требовался исходный толчок, чтобы создать фонд. Я знал, что сумею без проблем собрать деньги, поскольку у меня имелись нужные контакты, но отсутствовал план игры, который позволил бы действовать с дальним прицелом. В нашем бизнесе необходима стратегия. Вам известно, что средняя продолжительность существования хеджевого фонда составляет три года?
  — Нет, — вежливо ответил Леклер.
  — Так вот, это чистая правда. Такова продолжительность жизни среднего хомяка. Так или иначе, но парень из нашего офиса в Женеве слышал об одном ученом, компьютерном фанате, который разработал любопытные идеи в теории алгоритмов. Мы подумали, что сможем нанять его в качестве финансового аналитика, но он отказывался с кем-либо сотрудничать, не хотел с нами встречаться, вообще ничего не желал слушать — полнейший псих и затворник. Мы тогда посмеялись — аналитики. Иными словами, что тут поделаешь? Но что-то меня в нем заинтересовало: я и сам толком не знаю, но возникло какое-то предчувствие. На праздниках я планировал поехать кататься на лыжах и подумал, что нужно попытаться его найти…
  Квери решил познакомиться с Хоффманом в канун Нового года, предположив, что даже затворнику придется смириться с шумной компанией в такое время. Поэтому он оставил Салли с детьми в шале, в Шамони, которое они сняли вместе с Бейкерами, крайне неприятными соседями из Уимблдона, и, не обращая внимания на их неодобрение, один поехал в Женеву, довольный тем, что у него появился повод оказаться от них подальше.
  Горы испускали голубое сияние под почти полной луной, дороги оставались пустыми. В те дни во взятой напрокат машине не было спутниковой навигации, и, когда Квери подъехал к Женевскому аэропорту, ему пришлось остановиться на обочине и изучить карту «Хертца». Сен-Жени-Пуйи находился прямо по курсу, требовалось только проехать мимо ЦЕРНа, через плоские распаханные поля, покрытые инеем, — маленький французский городок с кафе в центре, вымощенном булыжником. Ряды аккуратных домов с красными крышами, наконец, несколько современных кварталов из бетона, построенных в последние несколько лет. Здания, выкрашенные охрой, балконы с ветряными колокольчиками, складными металлическими стульями и мертвыми наружными ящиками для цветов.
  Квери долго давил на кнопку дверного звонка Хоффмана, но не получал никакого ответа. Наконец, вышел сосед и сказал, что tout le monde par le CERN 235ушли на вечеринку в дом рядом со стадионом. Квери заехал в бар, купил бутылку коньяка и, покружив по темным улицам, нашел нужное место.
  Даже через восемь с лишним лет он помнил, какое его охватило возбуждение, когда замки автомобиля защелкнулись с веселым электронным гудением и он зашагал по тротуару к разноцветным рождественским лампочкам и оглушительной музыке. В темноте, на небольшом пятачке кружились люди — смеющиеся пары и одиночки, и он вдруг почувствовал, что все сошлось: и что звезды над этим скучным маленьким европейским городком заняли нужное место, и вскоре произойдет самое важное событие в его жизни. Хозяин и хозяйка стояли у двери и приветствовали гостей — Боб и Мэгги Уолтон, скучная английская пара, заметно старше, чем все остальные. Появление Квери их удивило, а когда он сказал, что является другом Алекса Хоффмана, они и вовсе были поражены. У Квери сложилось впечатление, что они услышали такие слова впервые. Уолтон отказался взять коньяк, словно посчитал его взяткой.
  — Вы заберете его с собой, когда будете уходить.
  Не слишком дружелюбно, но, если честно, Квери неприятно выделялся в своем дорогом лыжном костюме среди фанатов науки, живущих на государственные зарплаты. Хьюго спросил, где он может найти Хоффмана, и Уолтон ответил, бросив на него проницательный взгляд, что Квери должен его узнать — «раз уж они такие близкие друзья».
  — И вы его узнали? — спросил Леклер.
  — О, да. Всегда можно отличить американца от всех остальных, ведь так? Алекс стоял один посреди комнаты наверху; вечеринка плескалась вокруг него — Хоффман был красивым парнем и выделялся в толпе, — но он не обращал на это внимания. У него было то самое выражение лица, словно он находился совсем в другом месте — где-то очень далеко. Нет, в нем отсутствовала враждебность, вы должны понять меня правильно, просто он пребывал не здесь. С тех пор я к этому почти привык.
  — Именно в тот раз вы впервые заговорили с ним?
  — Да.
  — И что вы сказали?
  — Доктор Хоффман, я полагаю.
  Хьюго поднял бутылку коньяка и предложил найти пару бокалов, но Хоффман заявил, что он не пьет, и Квери спросил:
  — Зачем же вы тогда пришли на вечеринку в канун Нового года?
  Тот ответил, что несколько добрых, но слишком заботливых коллег посчитали, что будет лучше, если он не проведет в одиночестве именно эту ночь. Но они ошиблись, добавил он, ему никто не нужен, он вполне счастлив один. И с этими словами Алекс перешел в соседнюю комнату, вынудив Квери через короткое время последовать за ним. Так он впервые столкнулся с легендарным очарованием Хоффмана. Хьюго чувствовал себя обиженным.
  — Я проехал шестьдесят миль, чтобы встретиться с вами, — заявил Квери, преследуя Хоффмана. — Оставил жену и детей, и теперь они плачут на холодном горном склоне. Сражался со снегом и льдом, чтобы с вами познакомиться. Вы могли бы хотя бы со мной поговорить.
  — А почему я вас так заинтересовал?
  — Я узнал, что вы создаете очень интересное программное обеспечение. Мне о вас рассказал коллега из «АмКор».
  — Да, а я ему ответил, что меня не интересует работа в банке.
  — Меня тоже.
  Впервые в глазах Хоффмана появилась искра интереса.
  — И чего вы хотите?
  — Хочу создать хедж-фонд.
  — А что такое хедж-фонд?
  Сидевший напротив Леклера Квери закинул голову назад и расхохотался. Сейчас у них десять миллиардов долларов — скоро будет двенадцать, — и эта огромная сумма находится под их полным управлением, а всего восемь лет назад Хоффман даже не знал, что такое хедж-фонд. И хотя шумная вечеринка накануне Нового года — не самое лучшее место для подобных объяснений, у Квери не было выбора. Он прокричал определение в ухо Хоффмана.
  — Это способ максимизации доходов с одновременной минимизацией рисков. Необходима очень серьезная математика, чтобы это работало. Компьютеры.
  Хоффман кивнул.
  — Хорошо. Продолжайте.
  — Ладно. — Квери огляделся по сторонам, пытаясь найти источник вдохновения. — Видите вон в той группе девушку с короткими темными волосами, которая часто поглядывает в вашу сторону? — Хьюго поднял бутылку с коньяком и улыбнулся ей. — Под платьем у нее черные трусики — по моим представлениям, такие девушки просто обожают черные трусики. Я настолько в этом уверен, что готов поставить миллион долларов. Проблема в том, что я стану банкротом, если ошибусь. Поэтому я также делаю ставку на то, что у нее не черные трусики, а всех цветов радуги, скажем, девятьсот пятьдесят тысяч долларов на такую возможность — это остальная часть рынка; таков хедж-фонд. Конечно, это грубый пример во всех смыслах, но выслушайте меня до конца. Теперь, если я прав, то заработаю пятьдесят тысяч, а если нет, то потеряю только пятьдесят тысяч, потому что у меня страховка хедж-фонда. Дело в том, что девяносто пять процентов моего миллиона долларов не используется — меня никто не призовет их показать: единственный риск состоит в распространении — я могу делать аналогичные ставки с другими людьми. Или поставить на что-то совершенно иное. Главная привлекательность ситуации состоит в том, что я не должен быть правым каждый раз — если я сумею угадывать пятьдесят пять раз из ста цвет ее нижнего белья, то я стану очень богатым… А знаете, она ведь действительно смотрит на вас.
  — Парни, вы обо мне говорите? — крикнула девушка с противоположного конца комнаты и, не дожидаясь ответа, отошла от своих друзей и с улыбкой направилась к ним. — Габи, — сказала она, протягивая руку Хоффману.
  — Алекс.
  — А я — Хьюго.
  — Да, вы очень похожи на Хьюго.
  Ее присутствие раздражало, и не только из-за того, что девушку интересовал только Хоффман. Квери все еще не закончил свою презентацию, а ее роль в разговоре была лишь иллюстративной. Он не предполагал, что девушка станет его участницей.
  — Мы только что поспорили относительно цвета ваших трусиков, — сладким голосом сказал он.
  Квери крайне редко совершал подобные ошибки, но здесь допустил грубейший промах.
  — С тех пор Габи меня ненавидит.
  Леклер улыбнулся и сделал запись в своем блокноте.
  — Однако ваши отношения с доктором Хоффманом завязались именно в тот вечер?
  — О, да. Теперь, когда оглядываюсь назад, то не сомневаюсь, что он ждал такого человека, как я, не меньше, чем я искал такого, как он.
  …В полночь гости перешли в сад и зажгли маленькие свечи — ну, вы знаете, их еще называют чайные — и вставили в бумажные шары. Дюжины мягко сияющих светильников быстро поднялись вверх в холодном воздухе, точно желтые луны.
  — Загадайте желание! — крикнул кто-то, и Квери, Хоффман и Габриэль молча стояли рядом, обратив лица вверх.
  Они не двигались до тех пор, пока шарики не стали размером со звезду, а потом и вовсе исчезли. Вскоре вечеринка закончилась, и Квери предложил отвезти Хоффмана домой, а Габриэль, к его крайнему неудовольствию, уселась на заднее сиденье и выдала историю своей жизни, хотя ее никто не просил. Она училась в каком-то северном университете, о котором Квери никогда не слышал, и изучала искусство и французский. Получила степень магистра в Королевском художественном колледже, закончила курсы секретарш, работала на разных временных должностях, в том числе в ООН. Но даже она смолкла, когда они оказались в квартире Хоффмана.
  Он не хотел их впускать, но Квери сделал вид, что ему необходимо воспользоваться туалетом.
  — Честно говоря, мне было почти так же трудно, как примириться с девушкой после ужасно проведенного вечера.
  Хоффман весьма неохотно довел их до своей квартиры и отпер дверь ключом. Они тут же оказались в тропической жаре и шуме вивария; повсюду жужжали процессоры на материнских платах, из-под дивана подмигивали красные и зеленые глаза, за столом, на стенах и полках, словно змеи, извивались черные кабели. Квери сразу вспомнил рассказ, который читал перед Рождеством, о человеке в Мейденхеде, державшем в гараже крокодила. В углу стоял «Терминал Блумберга» для трейдеров, работающих онлайн. Когда Квери возвращался из ванной комнаты, он заглянул в спальню — там компьютеры занимали половину кровати.
  Когда Квери вернулся в гостиную, оказалось, что Габриэль сбросила туфли и устроилась на диване.
  — Что здесь происходит, Алекс? Ваша квартира похожа на центр управления полетами.
  Сначала Хоффман не хотел говорить на эту тему, но постепенно начал открываться. Он поставил задачу автономного машинного обучения — создать алгоритм, который, получив задание, сможет действовать независимо и обучит себя гораздо быстрее, чем на это способен человек. Он собирался покинуть ЦЕРН, чтобы работать над поставленной задачей самостоятельно, из чего следовало, что лишится доступа к экспериментальным данным, который прежде получал от Большого адронного коллайдера.
  В течение последних шести месяцев Алекс использовал потоки информации с финансовых рынков. Квери сказал, что это, должно быть, дорогое удовольствие. Хоффман согласился, хотя основная часть денег уходила вовсе не на микропроцессоры — главным образом он собрал их из всякого мусора, — как и стоимость сервиса «Блумберга». Больше всего приходилось платить за расход электрической энергии: у него уходило две тысячи франков в неделю только на это; дважды его деятельность привела к отключению энергии во всем районе. Кроме того, возникла проблема с диапазоном частот.
  — Я бы мог помочь вам с расходами, если вы не против, — осторожно предложил Квери.
  — В этом нет нужды. Я использую алгоритм, и он окупает все затраты.
  Квери с трудом сдержал восклицание удивления.
  — Неужели? Какая эффективная идея. И у вас получается?
  — Конечно. Всего лишь экстраполяция, полученная из базового анализа данных. — Хоффман показал на экран. — Вот акции, которые предлагались с первого декабря, сравнение проведено на основании информации за последние пять лет. Затем я отправляю заказ по электронной почте брокеру и прошу его продавать или покупать.
  Квери изучил результаты. Они были хорошими, хотя в очень скромных масштабах.
  — Но это лишь покрывает издержки. А как же прибыли?
  — Да, в теории, но для этого необходимы значительные капиталовложения.
  — Возможно, я смогу их для вас получить.
  — Знаете, что? Меня не интересуют деньги. Без обид, но не вижу никакого смысла в том, чтобы их зарабатывать.
  Квери не мог поверить своим ушам — этот парень не видел смысла в деньгах.
  Хоффман не предложил им выпить или хотя бы присесть — впрочем, после того, как Габриэль заняла диван, места все равно не осталось. Квери стоял, потея в теплой лыжной куртке.
  — Однако если бы вы сумели заработать деньги, то смогли бы вложить их в новые исследования. И продолжали бы делать то же самое, что и сейчас, только совершенно на другом уровне. Не хочу быть грубым, но посмотрите по сторонам. Вам необходимо нормальное жилье, более надежное оборудование, возможно, волоконная оптика…
  — Быть может, уборка? — добавила Габриэль.
  — Знаете, она права — уборка бы тоже не помешала. Послушайте, Алекс, вот моя визитка. Я буду находиться неподалеку в течение следующей недели. Почему бы нам не встретиться, чтобы все обсудить?
  Хоффман взял визитку и, не глядя, засунул ее в карман.
  — Может быть.
  У двери Квери наклонился и прошептал Габриэль:
  — Вас подбросить? Я возвращаюсь в Шамони. Могу завезти вас куда-нибудь в городе.
  — О, большое спасибо. — Ее улыбка получилась на редкость ядовитой. — Пожалуй, я останусь тут ненадолго, чтобы разрешить ваш спор.
  — Как пожелаете, дорогая. Похоже, вы еще не видели спальню… Что ж, удачи вам.
  
  Первый взнос сделал сам Квери, использовав свой ежегодный бонус, чтобы перевезти Хоффмана и его компьютеры в офис в Женеве: ему требовалось место, куда он мог бы приводить будущих клиентов и производить на них впечатление работающими компьютерами. Его жена жаловалась. Почему он не может открыть свой бизнес, который они столько обсуждали, в Лондоне? Разве он сам не говорил, что Лондон — столица хедж-фондов всего мира? Женева привлекала Квери не только низкими ставками налогов, но и шансом на полный разрыв. Он не планировал забирать семью в Швейцарию — впрочем, он никогда им этого не говорил, даже самому себе не признавался. Но правда состояла в том, что семейная жизнь уже перестала быть частью его желаемого портфолио. Семья ему наскучила. Пришло время распродажи, пора было двигаться дальше.
  Хьюго решил, что им следует назвать себя «Хоффман инвестмент текнолоджиз», в качестве реверанса перед легендарной группой финансовых аналитиков Джима Саймонса, «Ренессанс текнолоджиз», на Лонг-Айленде: отца всех алгоритмических хедж-фондов. Хоффман энергично возражал — так Квери впервые столкнулся с его манией к анонимности, — но Хьюго настоял на своем: он с самого начала понял, что тайна, окутывающая личность Хоффмана, математического гения, как и Джима Саймонса, станет важной частью успешной продажи продукта. «АмКор» согласился стать их главным брокером и разрешил Квери привести нескольких старых клиентов в обмен на уменьшение комиссии за управление средствами.
  Затем Хьюго начал активно посещать конференции инвесторов в США и по всей Европе, его чемодан на колесиках побывал в пятидесяти разных аэропортах. Он любил эту часть работы — обожал роль продавца, который путешествует в одиночку и входит с жары прямо в прохладный конференц-зал с кондиционером. Отель расположен рядом с изнемогающей от зноя автострадой, а Квери очаровывает незнакомую и скептически настроенную аудиторию. Его метод состоял в том, чтобы показать результаты работы алгоритма Хоффмана с обещанием грандиозных доходов в будущем. Затем он заявлял, что фонд уже закрыт: он выступил исключительно для того, чтобы не нарушать свое обещание, но сейчас им уже не нужны деньги, извините. Потом инвесторы находили его в баре отеля; это срабатывало почти всегда.
  Квери нанял парня из «Бэ-Эн-Пэ Париба», чтобы тот приглядывал за внутренним офисом, секретаря в приемную, секретаршу и француза-трейдера из «АмКор», у которого возникли какие-то проблемы, связанные с ценными бумагами, и он был вынужден срочно покинуть Лондон. Со своей стороны Хоффман пригласил на работу астрофизика из ЦЕРНа и польского профессора-математика в качестве финансовых аналитиков. Все лето они работали на моделях, а уже к октябрю 2002 года под их управлением находилось 107 миллионов долларов. В первый месяц они получили прибыль и с тех пор действовали с неизменным успехом.
  Квери замолчал, позволяя Леклеру записать своей дешевой шариковой ручкой его рассказ.
  Он ответил и на другие вопросы. Нет, Квери не знал, когда именно Габриэль стала жить с Хоффманом: он и Алекс никогда не встречались вне работы; кроме того, в первый год Хьюго приходилось очень много путешествовать. Нет, он не присутствовал на их свадьбе: это была одна из солипсистских церемоний, на закате, на берегу Тихого океана, где в качестве свидетелей выступили два служащих отеля, а родственников и друзей не приглашали. И нет, ему не рассказывали, что у Хоффмана был нервный срыв в ЦЕРНе, хотя Квери об этом догадывался: в ту первую их встречу, когда он зашел в туалет, то обнаружил в аптечке антидепрессанты — миртазапин, препараты лития и флувоксамин; он не помнил все названия, но в целом набор выглядел внушительно.
  — И это не помешало вам начать с ним работать?
  — Что? Тот факт, что он не был «нормальным»? Боже мой, нет. Как говорил Билл Клинтон — не самый главный фонтан земной мудрости, но в данном случае он прав, — «нормальность сильно переоценивают; большинство нормальных людей — настоящие засранцы».
  — И вы не знаете, где доктор Хоффман находится сейчас?
  — Нет, не знаю.
  — Когда вы в последний раз его видели?
  — Во время ланча в «Бо Риваж».
  — Значит, он ушел без всяких объяснений?
  — Ну это же Алекс.
  — Он выглядел возбужденным?
  — Не особенно. — Квери снял ноги с письменного стола и вызвал ассистентку. — Алекс уже вернулся, не знаешь?
  — Нет, Хьюго, извини. Между прочим, только что звонил Гана. Комитет рисков ждет вас в его офисе. Ему срочно нужен Алекс. Судя по всему, возникла проблема.
  — Неужели? И что же случилось?
  — Он просил вам передать, что ВИКСАЛ увеличивает дельту. Он сказал, вы знаете, что это значит.
  — Хорошо, спасибо. Скажи, что я скоро буду. — Квери отпустил кнопку и задумчиво посмотрел на интерком. — Боюсь, я должен вас покинуть.
  В первый раз Хьюго почувствовал, как у него в животе что-то сжалось от тревоги. Он посмотрел на Леклера, который не сводил с него внимательного взгляда, и вдруг сообразил, что слишком много болтает: полицейский перестал расследовать проникновение в дом Хоффмана, и его интересует сам Алекс.
  — Вы серьезно? — Леклер кивнул на интерком. — Неужели ваша дельта настолько важна?
  — Именно так. Вы меня простите? Моя ассистентка вас проводит.
  Он ушел, не пожав полицейскому руки, и очень скоро инспектор уже шагал через операционный зал в сопровождении роскошной рыжеволосой хранительницы врат в блузке с глубоким вырезом. Она словно старалась побыстрее от него избавиться, а Леклер, естественно, замедлил шаг. Он заметил, как изменилась атмосфера в зале. Тут и там вокруг мониторов стояли группы аналитиков по три или четыре человека; один обычно сидел и щелкал мышью, остальные смотрели из-за его плеча; периодически кто-то показывал на какую-то колонку цифр. Теперь происходящее здесь напоминало не семинарию, а консилиум врачей возле постели тяжело больного, симптомы болезни которого они не знают как трактовать. На одном из больших телевизионных экранов показывали фотографии разбившегося самолета. Возле телевизора стоял мужчина в темном костюме и галстуке. Он посылал текстовое сообщение по телефону, и Леклеру потребовалось несколько мгновений, чтобы вспомнить, кто это.
  — Жену, — пробормотал он себе под нос, а потом уже более громко, направляясь к нему: — Морис Жену.
  Тот оторвался от телефона, и Леклеру показалось, что его лицо напряглось, когда он увидел человека из своего прошлого.
  — Жан-Филипп, — устало сказал он, и они пожали друг другу руки.
  — Морис Жену. А ты набрал вес. — Леклер повернулся к ассистентке Квери. — Прошу нас простить, мадмуазель. Мы старые друзья. Ты меня не проводишь, Морис? Дай мне посмотреть на тебя, дружище. Вижу, ты стал процветающим гражданским человеком.
  Улыбка далась Жену нелегко. «Не следует его беспокоить», — подумал Леклер.
  — А ты? Я слышал, ты вышел в отставку, Жан-Филипп.
  — В следующем году, — ответил Леклер. — Не могу дождаться. Скажи мне, что они тут делают? — Он обвел рукой операционный зал. — Предполагается, что ты это понимаешь. Я слишком стар, чтобы разобраться самостоятельно.
  — Сам не знаю. Мне платят, чтобы я их охранял.
  — Ну, у тебя не слишком хорошо получается. — Леклер похлопал его по плечу, и Жену нахмурился. — Шучу. Но серьезно, что ты об этом скажешь? Немного странно — такая серьезная система безопасности, и вдруг какой-то человек вошел в дом Хоффмана с улицы и напал на него… Интересно, это ты устанавливал ее?
  Жену облизнул губы, прежде чем ответить, и Леклер подумал, что он пытается выиграть время; так Морис вел себя и на бульваре Карла Фогта, когда пытался придумать очередное объяснение. Он не доверял Жену еще в те времена, когда тот был новичком под его руководством. Леклер считал, что он способен на все — не существовало принципа, который он не мог бы предать, сделки, которую отказался бы провернуть. Он на все был готов закрыть глаза, если получал хорошую сумму денег, и при этом ему не приходилось сильно нарушать закон.
  — Да, я ее устанавливал, — ответил Жену. — И что?
  — Тебе не нужно оправдываться. Я тебя не виню. Мы оба знаем, что можно поставить лучшую систему безопасности в мире, но если забыть ее включить, с этим ничего не поделаешь.
  — Тут ты прав. А теперь, если ты не против, я должен вернуться к работе. Ты же знаешь, это не общественное место — я не могу стоять и болтать с тобой.
  Они направились к выходу.
  — Ну а что представляет собой доктор Хоффман? — спросил Леклер, на правах старого приятеля.
  — Я совсем его не знаю.
  — Враги?
  — Лучше спросить у него самого.
  — Значит, ты не знаешь, кто к нему плохо относится? Он никого не увольнял?
  Жену даже не стал делать вид, что он задумался над вопросом Леклера.
  — Нет. Надеюсь, ты сможешь насладиться пенсией, Жан-Филипп. Ты ее заслужил.
  Глава 13
  Уничтожение видов и целых групп видов сыграло существенную роль в истории органического мира, и оно почти неизменно следует принципам естественного отбора; старые формы жизни вытесняют новые и улучшенные.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Комитет риска «Хоффман инвестмент текнолоджиз» встретился во второй раз за этот день в двадцать пять минут пятого по центральноевропейскому времени, через пятьдесят пять минут после открытия рынков США. Присутствовали Хьюго Квери, генеральный директор; Лин Джулон, директор по финансовым вопросам; Питер ван дер Зил, исполнительный директор; и Ганапати Раджамани, директор по управлению рисками, который вел протокол встречи и в чьем кабинете она проходила.
  Раджамани сидел за своим письменным столом, точно директор школы. По условиям контракта он не получал годовой бонус. Таким образом, ему следовало более взвешенно относиться к рискам, но, по мнению Квери, это давало ему лицензию педанта и возможность смотреть свысока на чужие доходы. Голландец и китаец устроились на стульях. Квери удобно расположился на диване. Сквозь опущенные жалюзи он наблюдал, как Эмбер ведет Леклера к выходу.
  Первым делом отметили необъяснимое отсутствие доктора Александра Хоффмана — и тот факт, что Раджамани хотел официально зафиксировать его уклонение от выполнения своих обязанностей. Значит, главный педант компании намеревался играть жестко. Казалось, он получал мрачное удовлетворение, когда рассказывал о том, в каком тяжелом положении они оказались. Заявил, что с момента последней встречи комитета, которая проходила четыре часа назад, угрозы рисков заметно повысились. Все индикаторы на приборной доске горели красным. Требовалось быстро принимать решения.
  Он начал читать показания компьютеров. ВИКСАЛ почти полностью сбросил длинные позиции компании на фьючерсы Эс энд Пи, которые являлись их основным хеджированием на растущем рынке, оставив их с пачкой коротких позиций.
  — Компания находится в процессе продажи всех — повторяю, всех! — длинных позиций, только в последние несколько минут остатки длинных акций «Делойта» стоимостью в семьдесят миллионов долларов, хеджировавшие их короткие позиции против их главного конкурента «Аксенчер», ликвидированы, — говорил он.
  Но больше всего Раджамани беспокоило то, что ВИКСАЛ не предпринимает никаких шагов для того, чтобы выкупить акции, цены на которые понижаются.
  — За всю свою жизнь я никогда не видел ничего подобного, — сказал в заключение Раджамани. — Не вызывает сомнений, что дельта-хеджирования компании больше нет.
  Квери сохранял полнейшую невозмутимость игрока в покер, но даже он удивился. Его вера в ВИКСАЛ всегда оставалась неколебимой, но у них был хедж-фонд — все заложено в названии. Если забрать хедж — если на время забыть о необычайно сложных математических формулах, максимально снижающих риски, — то с тем же успехом можно поставить все фамильное серебро на результат бегов в Ньюмаркете. 236Конечно, хедж ограничивает прибыли, но он же позволяет минимизировать потери. А если учесть, что на земле нет такого фонда, который периодически не попадает в трудное положение, то отсутствие надежного хеджа может тебя полностью разорить. От этой мысли Квери вспотел. Он почувствовал, как вкус телятины, съеденной во время ленча, начинает подниматься вверх из желудка. Хьюго приложил тыльную сторону ладони ко лбу и почувствовал, что на нем выступил холодный пот.
  — И мы не только отказались от наших длинных позиций на фьючерсы Эс энд Пи, мы на самом деле делаем их короткими, — между тем продолжал забивать гвоздь за гвоздем Раджамани. — Мы также увеличили наши позиции по фьючерсам ВИКС почти до миллиарда долларов. И мы покупаем фьючерсы по ценам, при которых соотношение цены использования опциона и рыночной делает их невыгодным, — и если предположить, что дальнейшее массированное падение рынка будет продолжаться, то нашим единственным утешением станет то, что мы выкупим их по совсем низким ценам. Кроме того…
  Квери поднял руку.
  — Хорошо, Гана. Благодарю. Мы все поняли.
  Он догадывался, что должен немедленно взять совещание под контроль, пока оно не превратилось в мятеж. Хьюго видел, что за ними наблюдает большинство сотрудников операционного зала. Там все знали, что хеджа больше нет. Их встревоженные лица то появлялись, то исчезали из-за мониторов, точно мишени в тире.
  — Я закрою жалюзи, — сказал ван дер Зил и начал вставать.
  — Нет, не нужно, Пит, — резко остановил его Квери. — Так они подумают, что мы намерены совершить нечто самоубийственное. На самом деле я бы хотел увидеть улыбки на ваших лицах, джентльмены, так что, пожалуйста, улыбайтесь: это приказ. Даже ты, Гана. Давайте покажем нашей армии, что офицеры сохраняют хладнокровие.
  Он положил ноги на кофейный столик, закинул руки за голову и переплел пальцы — пародия на беспечность. Однако его ногти так сильно врезались в плоть, что можно было не сомневаться: там останутся следы. Директор посмотрел на личные фотографии, которые принес Раджамани из дома, чтобы смягчить мрачное сияние скандинавского декора. Гости на свадьбе, в вечернем саду, в Дели, невеста и жених в гирляндах в центре — оба улыбаются, точно маньяки. Вот он, выпускник Кембриджа, стоящий перед фасадом административного здания университета; двое маленьких детей в школьной форме, мальчик и девочка, серьезно глядящие в объектив.
  — Ладно, Гана, каковы твои рекомендации? — спросил Квери.
  — Есть только один выход: внести ручные корректировки в ВИКСАЛ и вернуть хедж.
  — Ты предлагаешь обойти алгоритм, не проконсультировавшись с Алексом? — спросил Джулон.
  — Я бы обязательно с ним проконсультировался, если бы мог найти, — резко ответил Раджамани. — Однако он не берет трубку.
  — Я думал, что он был на ленче вместе с вами, Хьюго, — сказал ван дер Зил.
  — Верно, но он поспешно ушел, не дождавшись окончания.
  — И куда он направился?
  — Один только Бог знает. Он не сказал ни слова.
  — На нас ложится колоссальная ответственность, — сказал Раджамани. — Мне очень жаль. Алекс знал, что проблема существует, а также что мы собирались встретиться днем.
  Все молчали.
  — По моему мнению, — заговорил Джулон, — мне кажется, что у Алекса нервный срыв, и я прекрасно понимаю, что такие вещи можно произносить только в нашем кругу.
  — Заткнись, Эл-Джи, — сказал Квери.
  — Но это правда, — вмешался ван дер Зил.
  — И тебе тоже следует заткнуться.
  Голландец тут же дал задний ход.
  — Ладно, ладно.
  — Следует ли мне занести это в протокол? — осведомился Раджамани.
  — Проклятье, нет, конечно. — Квери указал концом своей элегантной туфли через стол на компьютерный терминал Раджамани. — А теперь слушай меня очень внимательно, Гана: если в протоколах появится хотя бы намек на нестабильность состояния Алекса, то нашей компании конец, и вам всем придется взять на себя ответственность за это перед вашими коллегами, наблюдающими за каждым нашим жестом. Я уже не говорю об ответственности перед инвесторами, заработавшими очень много денег благодаря Алексу, которые никогда вас не простят. Вы понимаете, о чем я говорю? Давайте подведем краткий итог всего лишь в четырех словах: нет Алекса — нет компании.
  Несколько секунд Раджамани смотрел на него, потом нахмурился и убрал руки от клавиатуры.
  — Хорошо, — продолжал Квери. — В отсутствие Алекса я предлагаю взглянуть на проблему с другой стороны. Если мы не остановим ВИКСАЛ и не вернем дельту хеджа, что скажут брокеры?
  — Они сейчас очень трепетно относятся к обеспечению обязательств после того, что случилось с «Леман бразерс». Можно не сомневаться, что они не позволят нам торговать без обеспечения хеджа при существующих условиях регистрации.
  — Ну и когда мы будем обязаны показать им какие-то деньги?
  — Думаю, до завтрашнего закрытия торгов.
  — И какую сумму они от нас потребуют?
  — Я не уверен. — Джи-Лонг покачал головой, стараясь все взвесить. — Может быть, полмиллиарда.
  — Всего полмиллиарда?
  — Нет, полмиллиарда для каждого.
  Хьюго на мгновение прикрыл глаза. Пять основных брокеров — «Голдман», «Морган Стенли», «Сити», «АмКор», «Кредит свисс», — в каждый нужно поместить по половине миллиарда долларов. И не безналичные средства или долгосрочные обязательства, а чистые ликвидные наличные, которые следует перевести к четырем часам дня. Конечно, у «Хоффман инвестмент текнолоджиз» такие суммы есть. Они использовали лишь двадцать пять процентов наличных средств, предоставленных инвесторами; остальные показывать необходимости не было. Когда Квери в последний раз проверял резервы, у них имелось по меньшей мере четыре миллиарда долларов только в ценных бумагах казначейства США. И они могли воспользоваться ими в любой момент. Но, господи, какой колоссальный удар по резервам компании; какой шаг к пропасти…
  Раджамани прервал его размышления.
  — Сожалею, но это безумие, Хьюго. Такая степень риска далеко выходит за рамки наших обещаний. Если рынок начнет сильно расти, нас ждут миллиардные потери. Мы даже можем обанкротиться. Наши клиенты могут подать на нас в суд.
  — Даже если мы будем продолжать торговлю, — добавил Джулон, — уведомление об увеличении рисков как раз в тот момент, когда мы собираемся вложить еще один миллиард долларов в ВИКСАЛ-4, произведет негативное впечатление.
  — И они уйдут от нас, — с горечью сказал ван дер Зил. — Всякий поступил бы так на их месте.
  Квери больше не мог спокойно сидеть на месте. Он вскочил на ноги и начал расхаживать взад и вперед, но в кабинете Раджамани было недостаточно места. И это происходит как раз в тот момент, когда он сумел сделать подачу в два миллиарда долларов. Какая несправедливость! Хьюго рвал руками воздух и строил гримасы небесам. Не в силах выносить выражение морального превосходства, которое не сходило с лица Раджамани, он повернулся спиной к коллегам и оперся широко разведенными ладонями о стеклянную перегородку. Квери смотрел в операционный зал, и его уже не заботило, что подумают сидящие там аналитики.
  На мгновение он попытался представить, каково это — управлять инвестиционным фондом, лишенным хеджа, и играть в полную силу на мировых рынках. Океан из семисот миллиардов долларов акций и облигаций, валют и производных ценных бумаг, непрестанно прибывающих и убывающих друг относительно друга; их бросают невидимые течения и бури, образуются смерчи, и никто не в состоянии предвидеть их силу. С тем же успехом можно попытаться пересечь Северную Атлантику на перевернутом мусорном ящике с деревянной ложкой в качестве весла. И какая-то часть Квери — та, что представляла жизнь в виде игры с перспективой неизбежного поражения, та самая часть, которая могла поставить десять тысяч долларов на то, какая муха первой взлетит со стойки бара, только ради того, чтобы ощутить возбуждение страха, — та часть когда-то получила бы от происходящего огромное удовольствие. Но сейчас ему хотелось удержать то, что он уже имел. Квери наслаждался тем, что его знали как менеджера крупного хедж-фонда, часть элиты финансового мира, его гвардейского корпуса. Он занимал сто семьдесят седьмое место в последнем списке самых богатых людей «Санди таймс». Неужели он поставит все это под угрозу только из-за того, что какой-то проклятый алгоритм решил проигнорировать базовые принципы инвестиционных финансов? С другой стороны, не следовало забывать, что он оказался в списке самых богатых людей только благодаря этому проклятому алгоритму. Хьюго застонал. Положение становилось безнадежным. Где Хоффман?
  Квери повернулся к остальным.
  — Мы обязательно должны поговорить с Алексом перед тем, как взять алгоритм под контроль. Давайте вспомним, когда в последний раз кто-то из нас сам занимался торговлей?
  — Со всем уважением, Хьюго, но дело не в этом.
  — Конечно же, в этом. И ни в чем другом. У нас алгоритмический хедж-фонд. У нас нет людей, которые могли бы управлять капиталом в десять миллиардов долларов. Для этого требуется не менее двадцати трейдеров высшего класса со стальными яйцами, хорошо знающих рынки; а у меня имеются только аналитики с перхотью, не участвующие в реальной торговле.
  — Правда состоит в том, что данный вопрос следовало обсудить раньше, — сказал ван дер Зил низким сочным голосом, пропитанным кофе и сигарами. — Я не имею в виду, что нам следовало заняться им раньше сегодня, — нет, речь идет о прошлой неделе, или даже прошлом месяце. ВИКСАЛ был успешным так долго, что мы потеряли чувство реальности. И даже не пытались установить процедуры на случай, если он начнет допускать ошибки.
  Сердцем Квери чувствовал, что это так. Он позволил технологии ослабить себя и уподобился ленивому водителю, который полностью полагается на парковочные датчики и спутниковую навигацию, перемещаясь по городу. Тем не менее, не в силах произнести ни слова без ВИКСАЛа, он встал на его защиту.
  — Однако я должен отметить, что пока он не совершал ошибок, ведь так? Когда я в последний раз смотрел, мы на сегодняшний день были в плюсе на шестьдесят восемь миллионов. А как обстоят дела на настоящий момент, Гана?
  Раджамани посмотрел на экран.
  — Семьдесят семь в плюсе, — неохотно признал он.
  — Ну спасибо. Довольно странное определение ошибки, как вы считаете? Система заработала девять миллионов за то время, что я перенес свою задницу из одного конца кабинета в другой.
  — Да, — терпеливо ответил Раджамани, — но это чисто теоретическая прибыль, которая исчезнет, если рынок оправится.
  — А рынок начал подниматься?
  — Нет, в данный момент Доу продолжает падать.
  — Что ж, джентльмены, мы встали перед дилеммой. Мы все согласны с тем, что хеджирование фонда необходимо, но при этом должны признать, что ВИКСАЛ разбирается в рынках лучше, чем мы.
  — Бросьте, Хьюго. Очевидно, что с ним что-то не так! ВИКСАЛ должен действовать, не переходя определенных границ риска, а он их перешел — значит, он неисправен.
  — Я не согласен. Он ведь оказался прав относительно «Виста эруэйз»? А это было поразительно.
  — Простое совпадение. Даже Алекс это признал. — Раджамани обратился к Джулону и ван дер Зилу. — Друзья, поддержите меня. Если верить стратегии ВИКСАЛа, то весь мир должен сгореть в огне.
  Джулон поднял руку, как школьник.
  — Раз уж об этом зашла речь, Хьюго, могу я спросить о катастрофе «Виста эруэйз»? Кто-нибудь видел самые последние новости?
  Квери тяжело опустился на диван.
  — Нет, я ничего не видел, у меня было слишком много дел. И что говорят?
  — Что катастрофа произошла не из-за технических проблем — причиной падения самолета стала бомба террориста.
  — Ладно, и что с того?
  — Вроде бы на одном из сайтов джихадистов было помещено предупреждение, еще когда самолет находился в воздухе. Естественно, люди возмущены, что разведка его пропустила. Это случилось в девять часов утра.
  — Извини, Эл-Джи, но я что-то плохо понимаю. Какое это имеет значение для нас?
  — Дело в том, что именно в девять часов мы стали продавать акции «Виста эруэйз».
  Квери потребовалось несколько секунд, чтобы как-то отреагировать.
  — Ты хочешь сказать, что мы производим мониторинг сайтов джихадистов?
  — Создается именно такое впечатление.
  — Что ж, в этом есть логика, — заметил ван дер Зил. — ВИКСАЛ запрограммирован так, чтобы искать в Сети следы возможного воздействия страха и учитывать изменения рынка. Такие сайты отличный источник подобной информации.
  — Но это же качественный скачок, не так ли? — спросил Квери. — Увидеть предупреждение, принять решение, начать продавать акции?
  — Я не знаю. Нужно спросить Алекса. Но это алгоритм, который продолжает самообучение. Теоретически он постоянно развивается.
  — Как жаль, что он не развился настолько, чтобы предупредить авиалинии, — сказал Раджамани.
  — Перестань, — проворчал Квери, — хватит быть таким благочестивым. Это машина, которая должна делать деньги; она не является долбаным послом доброй воли ООН. — Он опустил голову на спинку кресла и уставился в потолок, пытаясь осознать услышанное. — Боже всемогущий, я потрясен.
  — Конечно, это может быть простым совпадением, — сказал Джулон. — Как отмечал сегодня утром Алекс, продажа акций авиалинии являлась частью игры на понижение.
  — Да, но даже и в таком случае, это единственная позиция, по которой продажи принесли нам прибыль. А по другим мы пока не ведем продаж. И возникает вопрос: почему? — Он почувствовал, как по его спине пробежал холодок. — Интересно, чего еще ждет ВИКСАЛ?
  — Он ничего не ждет и ни о чем не думает, — нетерпеливо ответил Раджамани. — Это всего лишь алгоритм, Хью, — инструмент. Он не живее гаечного ключа или домкрата. Наша проблема состоит в том, что инструмент перестал быть надежным. Время не ждет, и я прошу у комитета разрешения наложить формальный запрет на работу ВИКСАЛа, с тем чтобы начать немедленный возврат хеджа фонда.
  Квери окинул взглядом остальных. Он тонко чувствовал нюансы — что-то неуловимо изменилось в атмосфере. Джулон смотрел перед собой застывшим взглядом, ван дер Зил изучал пушинку у себя на рукаве. Они выглядели смущенными. «Достойные и умные люди, — подумал Хьюго, — но слабые». И им нравятся их бонусы. Раджамани легко приказать остановить ВИКСАЛ; ему это ничего не будет стоить. Но в прошлом году все остальные получили по четыре миллиона долларов. Квери взвесил шансы. Из-за них проблем не возникнет. Что касается Хоффмана, то из персонала компании его интересовали только финансовые аналитики: они его всегда поддержат.
  — Гана, — приятным голосом заговорил он, — сожалею, но, боюсь, я вынужден тебя освободить от твоих обязанностей.
  — Что? — Раджамани нахмурился, потом собрался улыбнуться: получилась жуткая нервная гримаса. Он попытался сделать вид, что это шутка. — Перестаньте, Хьюго…
  — Если это послужит утешением, я собирался уволить тебя на следующей неделе. Но вижу, что будет лучше сделать это прямо сейчас. И запиши мои слова в протокол.
  После короткой дискуссии Гана Раджамани согласился немедленно сложить с себя обязанности директора по рискам.
  — И благодарю тебя за то, что ты сделал для компании. С моей точки зрения, ты испортил все, что только мог. А теперь освободи стол и отправляйся домой, у тебя появилась возможность проводить больше времени со своими очаровательными детьми. О деньгах не тревожься — я с удовольствием выплачу тебе жалованье за год, чтобы больше никогда не видеть твоего лица.
  Между тем Раджамани начал приходить в себя: позднее Квери был вынужден признать, что Гана проявил устойчивость.
  — Мне хотелось прояснить одну вещь: вы увольняете меня только за то, что я выполнял свою работу? — спросил он.
  — Частично. Но главным образом из-за того, что ты ужасный зануда.
  — Благодарю вас. Я запомню эти слова, — с достоинством ответил Раджамани и повернулся к коллегам. — Пит, Эл-Джи, вы не намерены вмешаться? — Оба даже не шелохнулись. — Я думал, у нас были договоренности… — добавил он, и теперь в его голосе что-то дрогнуло.
  Квери встал и выдернул шнур питания из компьютера Раджамани. Тот негромко застрекотал и умер.
  — И не делай копий своих файлов — система сообщит нам о любых таких попытках. Отдай свой мобильный телефон моей секретарше, когда будешь уходить. И не разговаривай с другими служащими нашей компании. Ты должен покинуть офис в течение пятнадцати минут. Твои компенсационные выплаты напрямую связаны с соблюдением соглашения о конфиденциальности. Ты меня понял? Я бы очень не хотел вызывать охрану — это всегда выглядит дешево. Джентльмены, — сказал он, повернувшись к остальным, — не будем ему мешать собирать вещи.
  — Когда вся эта история выйдет наружу, с компанией будет покончено, я обещаю, — сказал Раджамани вслед уходящему Квери.
  — Да, не сомневаюсь.
  — Вы сказали, что ВИКСАЛ поможет всем нам долететь до вершины, именно так сейчас и происходит…
  Хьюго обнял Джулона и ван дер Зила за плечи и заставил их выйти из офиса Раджамани первыми. Потом, не оборачиваясь, закрыл дверь. Он прекрасно понимал, что весь спектакль разыгрался на глазах у аналитиков, но тут уже ничего нельзя было поделать. Квери испытывал подъем — так случалось всегда, когда он кого-нибудь увольнял; возникало нечто вроде катарсиса. Он улыбнулся секретарше Раджамани. Хорошенькая девушка; к сожалению, ей также придется уйти. Квери придерживался дохристианских взглядов на подобные вещи: хоронить слуг вместе с хозяевами, вдруг они пригодятся им в другой жизни.
  — Сожалею о том, что все так случилось, — сказал он Джулону и ван дер Зилу, — но на сегодняшний день мы или первопроходцы, или никто. Боюсь, Гана из тех парней, которые повернули бы обратно в 1492 году и сказали бы Колумбу, чтобы тот свернул паруса из-за слишком больших рисков.
  — Риск был его ответственностью, Хьюго, — с неожиданной жесткостью сказал Джулон. — От него вам удалось избавиться, но проблема не решена.
  — Я высоко ценю твои слова, Эл-Джи, и знаю, что ты с ним дружил. — Квери положил руку на плечи Джулона и заглянул в его темные глаза. — Но не забывай, что в данный момент компания на восемьдесят миллионов долларов богаче, чем когда мы сегодня утром пришли на работу. — Он указал на операционный зал: аналитики вернулись на свои места; ситуация несколько разрядилась. — Машина продолжает работать, и если откровенно, то до тех пор, пока Алекс не скажет, что она не в порядке, я полагаю, мы можем ей доверять. Нам следует принять факт, что ВИКСАЛ видит возможные варианты развития событий, которые нам недоступны. Пойдем, на нас смотрят.
  Они прошли мимо операционного зала с Квери впереди, который хотел поскорее увести их с места «убийства» Раджамани. Директор попытался на ходу связаться с Хоффманом по своему мобильному телефону; однако его сразу перевели на голосовую почту. На этот раз он не стал оставлять сообщения.
  — Вы знаете, я размышлял, — сказал ван дер Зил.
  — О чем, Пит?
  — О том, что ВИКСАЛ экстраполировал общее падение рынка.
  — Неужели?
  Однако голландец не обратил внимания на его сарказм.
  — Да, потому что, если вы посмотрите на акции, продажу которых он осуществляет, — то что окажется? Курорты и казино, консалтинг по менеджменту, продукты питания и бытовые товары, да и все остальное — распределение в равных пропорциях. Мы не можем выделить какие-то специфические секторы.
  — Значит, идет короткая продажа Эс энд Пи, — сказал Джулон, — и мы снова оказываемся в ситуации, при которой соотношение цены использования опциона и рыночной делает опцион невыгодным…
  — И индекс страха, — добавил ван дер Зил. — Ну вы знаете, миллиард долларов опционов на индекс страха, — боже мой, это уже слишком.
  «Да, дьявольски много», — подумал Квери.
  Он остановился. Слишком много. До этого момента среди множества цифр, которые видел Хьюго, он не заметил огромной величины данной позиции. Подойдя к свободному терминалу, Квери склонился над клавиатурой и быстро вызвал на монитор график ВИКС. Джулон и ван дер Зил присоединились к нему. График показывал, что индекс волатильности почти не изменился за два дня — он то немного поднимался, то опускался, колеблясь относительно одной и той же величины. Однако в последние девяносто минут появилась четкая тенденция к увеличению: с двадцати четырех при открытии биржи в США он добрался почти до двадцати семи. Сейчас еще было слишком рано судить о существенном изменении тенденции увеличения индекса страха на самом рынке. Тем не менее, даже если этого не произойдет, при ставке в миллиард долларов они получили почти сто миллионов прибыли. И вновь по спине Квери пробежал знакомый холодок.
  Он нажал кнопку прямого включения голосового репортажа из Эс энд Пи 500 в Чикаго. Они были подписаны на такую услугу, таким образом получая возможность почувствовать атмосферу рынка, что невозможно, если изучать только цифры.
  «Народ, — говорил голос с американским акцентом, — сегодня, начиная с девяти двадцати шести, у меня был только один запрос на покупку, народ, и это „Голдман Сакс“, двести пятьдесят, по пятидесяти одному ровно. За исключением этого, народ, сегодня были сплошные продажи. „Меррилл Линч“ уходил влет, „Пру Бах“ тоже просел с пятидесяти девяти до пятидесяти трех. А потом и „Свисс бэнк“ и „Смит“ стали улетать».
  Квери выключил трансляцию.
  — Эл-Джи, почему бы нам не начать продажу двух с половиной миллиардов казначейских векселей, на случай если нам придется показать завтра какое-то обеспечение?
  — Конечно, Хьюго. — Джулон посмотрел в глаза Квери. Он, как и ван дер Зил, видел существенное изменение ВИКС.
  — Нам следует встречаться не реже чем через каждые полчаса, — сказал Квери.
  — А как же Алекс? — спросил Джулон. — Он должен все это увидеть. Он сможет сделать правильные выводы из происходящего.
  — Я знаю Алекса. Он вернется, не беспокойтесь.
  И все трое разошлись в разные стороны. «Как заговорщики», — подумал Хьюго.
  Глава 14
  Выживают только параноики.
  Эндрю С. Гроув, президент и исполнительный директор корпорации «Интел»
  Хоффману удалось взять такси до улицы Лозанны, которая находилась в одном квартале от отеля «Диодати». Водитель запомнил эту поездку по трем причинам. Во-первых, он ехал по авеню де Франс, а Хоффману требовалось в противоположном направлении — он попросил, чтобы его доставили по адресу в пригороде Вернье, рядом с местным парком, — для чего пришлось совершить запрещенный разворот через несколько полос. Во-вторых, клиент выглядел нервным и озабоченным. Когда им навстречу попалась полицейская машина, он опустился пониже и прикрыл лицо. Водитель наблюдал за ним в зеркало. Пассажир сжимал в руках ноутбук. Однажды зазвонил его телефон, но он не стал отвечать на звонок, а потом и вовсе его выключил.
  Сильный ветер развевал флаги над административными зданиями; температура воздуха опустилась существенно ниже той, что обещают туристические путеводители для этого времени года. Казалось, вот-вот пойдет снег. Прохожие исчезли с тротуаров, пересев в автомобили, и движение сразу стало более напряженным. Вот почему они добрались до центра Вернье только после четырех. Неожиданно Хоффман наклонился вперед и сказал:
  — Выпустите меня здесь.
  Он протянул водителю стофранковую банкноту и пошел прочь, не дожидаясь сдачи — третья причина, по которой таксист его запомнил.
  Вернье расположен в гористой местности на правом берегу Роны. Поколение назад это была самостоятельная деревня, но потом город перебрался на другой берег и сделал ее своей частью. Теперь кварталы современных зданий находились так близко от аэропорта, что жители могли прочитать названия компаний на бортах снижающихся самолетов. И все же в центре оставались места, которые сохранили характер традиционной швейцарской деревни, с низкими крышами и зелеными деревянными ставнями, какими их помнил Хоффман последние девять лет. В его памяти они ассоциировались с меланхоличными осенними днями, когда зажигаются уличные фонари, а дети возвращаются домой из школы. Он свернул за угол и нашел круглую деревянную скамейку, где сидел, когда слишком рано приходил на встречи. Она опоясывала зловещее старое дерево, покрытое буйной листвой. Александр увидел скамейку, но не смог к ней подойти, оставшись на противоположной стороне площади.
  Здесь почти ничего не изменилось: прачечная, магазин, продающий велосипеды, грязноватое маленькое кафе, где собирались старики, похожий на часовню дом народного творчества. Чуть в стороне стояло здание, в котором его лечили. Когда-то здесь находился магазин, где продавали овощи или цветы — короче, что-то полезное; владельцы, вероятно, жили на втором этаже. Теперь большое стекло внизу стало матовым, похожим на операционную дантиста. Единственное отличие — камера наблюдения над входом, она появилась недавно.
  Хоффман дрожащей рукой нажал на кнопку звонка. Хватит ли у него сил пройти через все это снова? В первый раз он не знал, чего ожидать; теперь же его не защищала броня невежества.
  — Добрый день, — раздался молодой мужской голос.
  Хоффман назвал свое имя.
  — Я лечился у доктора Полидори. Моя секретарша должна была записать меня на завтра.
  — К сожалению, в пятницу днем доктор Полидори осматривает пациентов в больнице.
  — Завтра будет слишком поздно. Мне необходимо повидать ее сейчас.
  — Вы не можете попасть к ней на прием без предварительной записи.
  — Назовите ей мое имя и скажите, что это срочно.
  — Повторите ваше имя.
  — Хоффман.
  — Пожалуйста, подождите.
  Домофон замолчал. Александр посмотрел на камеру и инстинктивно поднял руку, чтобы прикрыть лицо. Она больше не была липкой от крови: когда он проводил по шву пальцами, на кончиках появлялись ржавые мелкие частички.
  — Пожалуйста, заходите.
  Послышалось тихое гудение, и дверь открылась. Хоффман вошел. Внутри все выглядело удобнее, чем прежде, — диван и два мягких кресла, ковер спокойных пастельных тонов, искусственные растения. За головой секретаря стену украшала большая фотография заросшей лесной прогалины — сквозь листву пробивались лучи солнечного света. Рядом висел сертификат: доктор Жанна Полидори, магистр психиатрии и психотерапии Женевского университета. Еще одна камера наблюдала за комнатой. Молодой человек оценивающе посмотрел на Хоффмана.
  — Поднимайтесь наверх. Дверь прямо по коридору.
  — Да, — ответил тот. — Я помню.
  Знакомый скрип ступенек вызвал поток старых воспоминаний. Иногда Александр с огромным трудом заставлял себя подняться наверх; в худшие дни возникало ощущение, что нужно забраться на Эверест без кислородной маски. Слово «депрессия» здесь не слишком годилось; больше подошло бы погребение — заточение в камеру с толстыми бетонными стенами, куда не проникает ни звук, ни свет. Теперь он был уверен, что второй раз не выдержит таких испытаний. Лучше покончить с собой.
  Доктор Полидори сидела в своем кабинете за компьютером и встала, как только он вошел. Она была ровесницей Хоффмана и, вероятно, в молодости отличалась красотой, но сейчас от мочки левого уха через всю щеку до самой шеи шел узкий желобок. Это делало ее лицо кривым, словно она перенесла удар. Обычно Полидори носила шарф, но сегодня его не надела. Однажды Хоффман в своей обычной неловкой манере спросил: «Что, черт подери, случилось с вашим лицом?» Она рассказала ему, что на нее напал пациент, который получил приказ от Бога убить ее. Теперь этот человек полностью вылечился. Но с тех пор она всегда держит в письменном столе перцовый баллончик: доктор открыла ящик и показала его Александру — черный контейнер с распылителем.
  Она не стала тратить время на приветствие.
  — Доктор Хоффман, сожалею, но я сказала вашей секретарше по телефону, что не могу вас лечить без направления из больницы.
  — Я не хочу, чтобы вы меня лечили. — Александр открыл ноутбук. — Я хочу, чтобы вы кое на что взглянули. Вы можете это сделать?
  — Зависит от того, что там. — Она внимательно посмотрела на Хоффмана. — Что случилось с вашей головой?
  — В наш дом забрался грабитель, он ударил меня сзади.
  — Вы обращались в больницу?
  Хоффман наклонил голову и показал шов.
  — Когда это произошло?
  — Сегодня утром.
  — Вы были в университетском госпитале?
  — Да.
  — Они делали вам компьютерную аксиальную томографию?
  Александр кивнул.
  — Нашли несколько белых пятен и сказали, что они могли появиться из-за удара, который я получил, или уже существовали прежде.
  — Доктор Хоффман, — сказала она немного мягче, — у меня складывается впечатление, что вы просите о врачебной помощи.
  — Нет, вовсе нет. — Он поставил перед ней ноутбук. — Я лишь хочу услышать ваше мнение.
  Она с сомнением посмотрела на него и протянула руку к очкам. Как и прежде, доктор Полидори носила их на цепочке на шее.
  Пока она изучала документ, Хоффман наблюдал за выражением ее лица. Уродливый шрам каким-то непостижимым образом делал ее еще красивее. Тот день, когда Хоффман впервые это осознал, стал переломным в его болезни — ему казалось, что именно тогда он начал поправляться.
  — Ну, — сказала она, пожав плечами, — очевидно, это беседа двух мужчин; один фантазирует об убийстве, другой мечтает о смерти и хочет знать, какие впечатления приносит с собой смерть. Они говорят высокопарно, но не очень складно: наверное, разговор происходит в Интернете, в каком-то чате. Тот, кто хочет совершить убийство, владеет английским не слишком свободно; предполагаемая жертва говорит правильно. — Она посмотрела на него поверх очков. — Сомневаюсь, что вы услышали от меня нечто новое.
  — Такие вещи распространены?
  — Да, и с каждым днем все в большей степени. С этим отрицательным аспектом Интернета нам теперь приходится все чаще иметь дело. Мировая сеть позволяет найти друг друга людям, которые в прежние годы — к счастью — никогда бы не встретились. Они могли бы так и не узнать, что имеют предрасположенность к подобным аномалиям и результат может оказаться катастрофическим. Со мной несколько раз консультировалась полиция по подобным случаям. Существуют сайты, потворствующие сговорам о совершении совместных самоубийств, в особенности среди молодежи. Конечно, есть сайты педофилов, сайты каннибалов…
  Хоффман сел и опустил голову на руки.
  — Человек, который мечтает о смерти, — я, верно?
  — Доктор Хоффман, вы должны знать ответ на свой вопрос лучше, чем я. Вы помните, как писали все это?
  — Нет, не помню. Тем не менее какие-то мысли я узнаю — например, мои сны во время болезни. Создается впечатление, что я страдаю провалами памяти. — Он посмотрел на нее. — Как вы думаете, существует ли в моем мозгу нечто, вызывающее подобные вещи? Могу я совершать поступки, выходящие за рамки моего характера, о которых я потом ничего не помню?
  — Такое возможно. — Она отодвинула ноутбук в сторону и повернулась к собственному монитору, что-то напечатала, потом несколько раз щелкнула мышкой. — Я вижу, что вы закончили лечение у меня в ноябре 2001 года без всяких объяснений. Почему?
  — Я поправился.
  — А вам не кажется, что решение должна была принимать я?
  — Нет, не кажется. Я не ребенок. И в состоянии понять, когда болезнь прошла. Много лет я о ней не вспоминал, женился, основал компанию… Все было замечательно. Пока не началось это.
  — Вы могли прекрасно себя чувствовать, но боюсь, что депрессивные состояния имеют свойство возвращаться. — Она просмотрела свои записи и покачала головой. — Вижу, прошло восемь с половиной лет после нашей последней консультации. Вам придется напомнить мне, что спровоцировало вашу болезнь в первый раз.
  Хоффман так долго старался об этом не вспоминать, что ему потребовалось серьезное усилие, чтобы вернуться в прошлое.
  — У меня возникли трудности в ЦЕРНе. Началось внутреннее расследование, оказавшее на меня негативное влияние. Все закончилось тем, что они закрыли проект, над которым я работал.
  — О каком проекте идет речь?
  — Интеллектуальная деятельность машины — искусственный интеллект.
  — А в последнее время у вас не возникало похожих стрессов?
  — В некотором смысле, — признал Хоффман.
  — Какого рода депрессивные симптомы у вас были?
  — Никаких — это и показалось мне странным.
  — Летаргия? Бессонница?
  — Нет.
  — Импотенция?
  Хоффман подумал о Габриэль. Интересно, где она сейчас.
  — Нет, — спокойно ответил он.
  — А что вы можете сказать о своих прежних мечтах о самоубийстве? Раньше они были у вас очень яркими и детальными — никаких повторений?
  — Нет.
  — Мужчина, который на вас напал, — правильно ли я поняла, что он был вашим собеседником в Интернете?
  Александр кивнул.
  — Где он сейчас?
  — Я бы не хотел сейчас об этом говорить.
  — Доктор Хоффман, где он сейчас? — Он не ответил, и она сказала: — Покажите мне свои руки, пожалуйста.
  Александр неохотно встал, подошел к письменному столу и протянул руки, чувствуя себя, как ребенок, который должен доказать, что мыл их перед тем, как сесть за стол. Доктор осмотрела его поврежденную кожу, не прикасаясь, потом заглянула в лицо.
  — Вы дрались?
  Хоффман долго не отвечал.
  — Да, — наконец, сказал он. — Это была самооборона.
  — Все в порядке, садитесь, пожалуйста.
  Александр повиновался.
  — Я считаю, что вам следует немедленно обратиться к специалисту. Существуют определенные болезни — шизофрения, паранойя, — которые могут заставить больного действовать вопреки своему характеру, о чем потом он может совсем ничего не помнить. Возможно, это не относится к вашему случаю, но я не думаю, что мы имеем право рисковать, вы со мной согласны? В особенности когда сканирование вашего мозга показало, что там есть отклонения.
  — Возможно, это не так.
  — Что ж, сейчас я хочу, чтобы вы посидели внизу, а я поговорю со своим коллегой. Быть может, вам стоит позвонить жене и рассказать ей, где вы находитесь. Вы не возражаете?
  — Да, конечно.
  Он думал, что доктор его проводит, но она продолжала сидеть за своим письменным столом, не спуская с него взгляда. Наконец, он встал и забрал ноутбук.
  — Спасибо, — сказал Александр. — Я спущусь вниз.
  — Хорошо. Это займет всего несколько минут.
  У двери Хоффман обернулся. Ему в голову пришла новая мысль.
  — Вы изучали мою историю болезни?
  — Верно.
  — Она в вашем компьютере?
  — Да. И так было всегда. А почему вы спрашиваете?
  — Что именно там написано?
  — Мои заметки о течении вашей болезни. Лекарства, которые я вам выписывала, сеансы психотерапии и так далее.
  — Вы записываете ваши сеансы с пациентами?
  — Некоторые, — поколебавшись, ответила Полидори.
  — А мои?
  И вновь она ответила не сразу.
  — Да.
  — А что с ними происходит потом?
  — Мой ассистент их расшифровывает.
  — И вы держите их в компьютере?
  — Да.
  — Могу я на них взглянуть? — Александр сделал два шага и оказался рядом с письменным столом.
  — Нет, конечно.
  Доктор Полидори схватилась за мышь, чтобы закрыть документ, но он вцепился в ее запястье.
  — Пожалуйста, позвольте мне взглянуть на мою историю болезни.
  Ему пришлось вырвать у нее мышь. Рука врача метнулась к ящику стола, где она хранила перцовый баллончик. Хоффман блокировал его ногой.
  — Я не причиню вам вреда, — сказал он. — Просто мне необходимо проверить, что явам говорил. Мне потребуется минута, чтобы просмотреть ваши записи, и я уйду.
  Хоффман увидел страх в ее глазах, и ему стало не по себе, но он не собирался отступать, и через пару секунд доктор сдалась, отодвинула свое кресло и встала. Он занял ее место перед монитором. Она отошла на безопасное расстояние и наблюдала за ним от двери, запахнувшись в свой кардиган, словно ей стало холодно.
  — Где вы взяли этот ноутбук? — спросила она.
  Однако Хоффман уже не слушал. Он смотрел на мониторы, сначала на один, потом на другой — казалось, он видит себя в двух темных зеркалах. Слова на мониторах совпадали. Все, что вылилось из него девять лет назад, кто-то скопировал и поместил на сайт, где заметки прочитал немец.
  — Ваш компьютер связан с Интернетом? — спросил Хоффман, не поднимая головы.
  И тут он сам увидел, что так и есть. Зашел в системный реестр и очень скоро нашел вредоносную программу — странные файлы со шрифтом, который ему никогда не приходилось видеть, — всего их было четыре:
  
  
  — Кто-то взломал вашу систему, — сказал Хоффман. — Они украли файл с моей историей болезни.
  Он посмотрел на дверь, где только что стояла доктор Полидори. Комната опустела, дверь осталась открытой. До него донесся ее голос. У него возникло ощущение, что она говорит по телефону. Он схватил ноутбук и устремился к лестнице. Секретарь встал и вышел из-за стола, чтобы задержать Александра, но он легко оттолкнул его в сторону и оказался на улице.
  Все вокруг оставалось совершенно нормальным — старики выпивали в кафе, мать катила перед собой коляску с ребенком, пара забирала белье из прачечной. Хоффман свернул налево и быстро зашагал по тенистой улице, мимо старых зданий с окнами, выходящими прямо на тротуар, мимо уже закрытого кондитерского магазина, мимо заборов и проезжающих небольших автомобилей. Он и сам не знал, куда направляется. Обычно, когда Александр занимался физическими упражнениями — ходил или бегал, — это помогало ему фокусировать мысли, стимулировало творческое начало. Но не сейчас. Его разум пребывал в смятении.
  Он начал спускаться с холма. Слева находились садовые участки, потом — поразительно — появились открытые поля, еще дальше — огромная фабрика с парковкой и кварталами многоквартирных домов; за ней — горы, над которыми сияла полусфера неба с огромной флотилией облаков, движущихся, словно боевые корабли на параде.
  Дорогу пересекла бетонная эстакада. Она превратилась в тропинку, идущую вдоль грохочущей автострады под кронами деревьев, которая вскоре вывела его на берег реки. Здесь Рона была широкой, метров двести. Она лениво катила воды, сворачивая в открытую местность, окруженную лесом. Далее ее противоположный берег начинал подниматься. Пешеходный мостик Шевр связывал берега. Хоффман его узнал. Он не раз проезжал мимо и видел, как летом мальчишки прыгали с него в воду. Умиротворенность пейзажа находилась в странном противоречии с ревом несущихся по автостраде машин, и, пока он шагал по мостику, ему казалось, что нормальная жизнь исчезла — и вернуться обратно будет очень трудно. Посреди моста Александр остановился и перелез через металлические перила. Ему требовалась всего пара секунд, чтобы преодолеть пять или шесть метров, отделявших его от медленно текущей воды. И он позволит ей унести себя прочь. Теперь Хоффман понял, почему Швейцария стала мировым центром эвтаназии — казалось, вся страна организована так, что ты можешь исчезнуть, не привлекая внимания любопытных глаз и не причиняя окружающим никаких неудобств.
  Он испытывал сильное искушение, и у него не осталось иллюзий. В комнате отеля более чем достаточно улик — ДНК и отпечатки пальцев свяжут его с убийством; арест — вопрос времени. Подумал о том, что его ждет, — долгие допросы в полиции, адвокаты, журналисты, вспышка камер, бесконечные месяцы ожидания. Потом подумал о Квери и Габриэль — в особенности о последней.
  «Но я не безумен, — убеждал себя он. — Возможно, и убил человека, но я не безумен. Либо жертва сложного заговора, цель которого состоит в том, чтобы убедить меня в собственном безумии, либо кто-то пытается меня подставить, шантажировать, уничтожить».
  Верит ли он властям — педантичному Леклеру, к примеру? Сумеет ли тот добраться до автора ужасной ловушки? Сделает ли это лучше, чем сам Хоффман? Ответ показался ему очевидным.
  Александр вытащил из кармана мобильный телефон немца. Тот упал в воду с едва слышным плеском, белая полоска появилась и тут же исчезла на мутной поверхности.
  На дальнем берегу стояли дети с велосипедами и смотрели на него. Хоффман перелез обратно через перила, быстро пересек мост и прошел мимо них, сжимая в руках ноутбук. Он ожидал, что они его позовут, но дети стояли с серьезными лицами и молчали. Он подумал, что в его внешности было нечто напугавшее их.
  
  Прежде Габриэль никогда не заходила в ЦЕРН. Он сразу напомнил ей университет Северной Англии, где она училась, — уродливые, но функциональные кварталы, выстроенные в шестидесятые и семидесятые годы; в неряшливых коридорах полно серьезных людей, как правило, молодых. Они о чем-то беседовали, стоя возле плакатов с рекламой лекций и концертов. Габриэль узнала даже характерный запах мастики, пота и столовской пищи. Она подумала, что Алекс чувствовал бы себя здесь комфортно, в отличие от нее, когда она попадала в изящные кабинеты квартала О-Вив.
  Секретарь профессора Уолтона попросил ее подождать в вестибюле компьютерного центра и отправился на поиски шефа. Теперь, когда Габриэль осталась одна, ей ужасно хотелось сбежать. Мысль, возникшая у нее в ванной комнате в Колоньи, когда она нашла визитку — женщина сразу ему позвонила и, не обращая внимания на его удивление, попросила о встрече, — теперь казалась ей глупой и бессмысленной. Она повернулась, чтобы направиться к выходу, но заметила старый компьютер в стеклянной витрине. Подойдя ближе, прочитала, что это процессор NeXT, который положил начало «Всемирной паутине» в ЦЕРНе в 1991 году. На металлическом корпусе так и осталась надпись: «Эта машина является сервером — не обесточивать!»
  «Поразительно, — подумала она, — с каких приземленных вещей все начиналось».
  — Ящик Пандоры, — раздался голос у нее за спиной; она повернулась и увидела Уолтона. Ей стало интересно, как долго он за ней наблюдает. — Или Закон непредвиденных последствий. Ты начинаешь с того, что пытаешься создать исходную вселенную, а все заканчивается тем, что получается «eBay»… 237Давайте пройдем в мой кабинет. Боюсь, у меня мало времени.
  — Вы уверены? Я бы не хотела вам мешать. Могу зайти в другое время.
  — Все в порядке. — Уолтон внимательно посмотрел на Габриэль. — Вас интересуют проблемы искусства и элементарных частиц или речь пойдет об Алексе?
  — Честно говоря, я пришла из-за Алекса.
  — Так я и подумал.
  Он повел ее по коридору с развешенными на стенах фотографиями старых компьютеров. Далее шла череда кабинетов — двери с матовыми стеклами, слишком яркие лампы дневного света, линолеум, серые стены, — Габриэль совсем не так представляла себе дом Большого адронного коллайдера. И вновь она с легкостью смогла представить Алекса: такое место работы куда больше подходило человеку, за которого она вышла замуж, чем его нынешний вылизанный кабинет, созданный дорогим дизайнером, с кожаными креслами и шкафами с экземплярами первых изданий книг.
  — Именно здесь когда-то спал великий человек, — сказал Уолтон, распахивая дверь спартанского кабинета с двумя письменными столами, двумя терминалами и видом на парковку.
  — Спал?
  — Ну если быть честным, то и работал. Двадцать часов работы в день и четыре — сна. Обычно он раскатывал матрас вот здесь, в углу. — По губам Уолтона промелькнула слабая улыбка при этих воспоминаниях, но он тут же обратил на Габриэль свои серьезные серые глаза. — Когда вы познакомились с ним на нашей предновогодней вечеринке, Алекс уже покинул этот кабинет — или собирался. Насколько я понимаю, у вас возникла проблема.
  — Да, совершенно верно.
  Уолтон кивнул, словно ожидал чего-то похожего.
  — Заходите и присаживайтесь. — Он провел ее в соседний кабинет.
  Помещения ничем не отличались друг от друга, но здесь стоял лишь один письменный стол. Уолтон немного его облагородил — положил на линолеум старый персидский ковер и поставил несколько горшков с цветами на ржавый металлический подоконник. На шкафу стоял приемник, из него доносилась негромкая классическая музыка — струнный квартет. Он ее выключил.
  — Так чем я могу вам помочь?
  — Расскажите, чем он здесь занимался и что пошло не так. Насколько я поняла, у него был нервный срыв, и у меня возникло ощущение, что все начинается снова. Сожалею. — Она опустила взгляд. — Но мне больше не к кому обратиться.
  Уолтон сел за письменный стол, сделал домик из длинных пальцев, потом прижал их к губам и некоторое время изучающе смотрел на Габриэль.
  — Вы когда-нибудь слышали о десертроне? 238Он должен был стать американским сверхпроводящим суперколлайдером — восемьдесят семь километров туннеля, пробитого в скалах Ваксахачи, в Техасе. Но в 1993 году Конгресс США, в своей бесконечной мудрости, проголосовал за прекращение строительства, сэкономив американским налогоплательщикам десять миллиардов долларов. Однако это уничтожило карьерные планы целого поколения американских физиков, в том числе и блестящего молодого Алекса Хоффмана, заканчивавшего в то время Принстон. В конечном счете Алексу повезло — он являлся одним из двадцати пяти известных ученых, получивших грант на работу в ЦЕРНе с Большим электрон-позитронным коллайдером, предшественником Большого адронного коллайдера. Основная часть его коллег была вынуждена уволиться — они стали аналитиками на Уолл-стрит, где помогали создавать финансовые инструменты, а не ускорители частиц. Когда банковская система рухнула, Конгресс пришел к ней на помощь, и американским налогоплательщикам это обошлось в три и семь десятых миллиарда долларов.
  Уолтон сделал паузу.
  — Вам известно, что пять лет назад Алекс предложил мне работу?
  — Нет.
  — Еще до кризиса банковской системы. Я ответил, что, на мой взгляд, профессиональная наука и деньги суть вещи несовместные. Это нестабильное соединение. Возможно, я использовал слова «темная магия». Боюсь, что мы снова поссорились.
  Габриэль энергично закивала.
  — Я понимаю, что вы имеете в виду, — сказала она. — В нем есть внутреннее напряжение. Но в последнее время оно стало более отчетливым.
  — Так и есть. За долгие годы я знавал многих, кто перешел от занятий чистой наукой к накоплению больших денег. Должен признать, что никто из них не добился таких же выдающихся успехов, как Алекс, но все они слишком громко уверяют, что довольны своей жизнью… Сразу возникает ощущение, что большинство презирают себя.
  Он выглядел таким расстроенным из-за того, что многие способные ученые ушли из науки, и Габриэль вновь подумала, как сильно Уолтон напоминает ей священника. Как и Алекс, он был человеком из другого мира.
  — Но вы начали говорить о девяностых годах… — напомнила она.
  — Алекс появился в Женеве всего через несколько лет после того, как ученые ЦЕРНа изобрели Интернет. Странное дело, но именно это поразило воображение Алекса: не воссоздание Большого взрыва, поиски бозона Хиггса 239или создание антиматерии. Его увлекла идея глобального мозга, пробуждение разума у машины. Его переполняли романтические идеи, а это всегда опасно. Я являлся его начальником в Компьютерном центре. Мэгги и я немного помогали ему встать на ноги. Он сидел с нашими мальчиками, когда они были совсем маленькими. Однако получалось у него не слишком хорошо.
  — Ясное дело. — Габриэль прикусила губу при мысли об Алексе и детях.
  — Он был совершенно безнадежен. Мы приходили домой — Алекс спал в их спальне, а они внизу смотрели телевизор. Он всегда работал из последних сил, до полного изнеможения. Совершенно помешался на идее искусственного разума, хотя ему не нравились высокомерные ассоциации, которые возникали при его упоминании, он предпочитал называть его НМР — независимый машинный разум. Вы хотя бы немного знакомы с техникой?
  — Нет, совсем нет.
  — Это не мешает вам быть женой Алекса?
  — Честно говоря, скорее наоборот. Именно благодаря этому наш брак и может существовать.
  Точнее, так было раньше, едва не добавила Габриэль. Он был полностью ушедшим в себя математиком; его неумение вести себя в обществе, странная невинность — из-за этого она и влюбилась в него. А вот с новым Алексом, миллиардером и президентом хедж-фонда, она не знала, как жить.
  — Ну если не вдаваться в технические детали, то главная наша проблема состояла в том, что нам приходилось анализировать огромные объемы информации, полученной в результате экспериментов. Сейчас это около двадцати семи триллионов бит в день. Алекс хотел изобрести алгоритм, который будет постоянно учиться искать то, что нужно, а потом сам сумеет сделать следующий шаг. И, значит, станет работать в бесконечное число раз быстрее, чем человек. С точки зрения теории — гениально, но в практическом плане — полнейший провал.
  — И его алгоритм не работал?
  — О, он работал. Это и стало катастрофой. Он начал распространяться по системе, точно вьюнок. Настал момент, когда нам пришлось поместить его в карантин — иными словами, закрыть. А я был вынужден сказать Алексу, что его линия исследований слишком нестабильна, чтобы ее продолжать, и что ее необходимо сдерживать, как ядерную технологию, в противном случае она начнет вести себя как вирус. Он не смог это принять. Некоторое время все выглядело ужасно. Однажды его пришлось силой выдворить из ЦЕРНа.
  — Тогда у него и случился нервный срыв?
  Уолтон печально кивнул.
  — Я никогда не видел человека в таком отчаянии. Можно было подумать, что я убил ребенка.
  Глава 15
  Когда я размышлял над этими проблемами… мне в голову пришла новая концепция: «цифровая нервная система»… Цифровая нервная система состоит из цифровых процессов, которые позволяют компании воспринимать и реагировать на окружающий мир, отслеживать вызовы конкурентов и нужды потребителей, а также вовремя выдавать ответы.
  Билл Гейтс.
  Бизнес со скоростью света (2000)
  К тому времени, когда Хоффман добрался до своего офиса, наступил конец рабочего дня — около шести часов вечера в Женеве, полдень в Нью-Йорке. Служащие выходили из здания и направлялись домой, в бары или спортивные залы. Хоффман постоял в дверном проеме напротив, проверяя, нет ли поблизости полиции, потом стремительно перешел улицу, мрачно посмотрел в сканер — его впустили, — миновал вестибюль, сел в один из лифтов и поднялся в операционный зал. Там все еще оставалось много народа; большинство не покидали терминалы до восьми. Опустив голову, Хоффман направился в свой кабинет, стараясь не обращать внимания на любопытные взгляды, которыми его провожали. Мари-Клод сидела за своим столом и смотрела на приближающегося шефа. Она открыла рот, чтобы заговорить, но Александр поднял руку.
  — Я знаю, — сказал он. — Мне нужно провести десять минут в одиночестве, потом я разберусь со всеми проблемами. Никого не впускайте ко мне, хорошо?
  Хоффман вошел в кабинет, закрыл за собой дверь и сел в дорогое ортопедическое кресло с поворотным механизмом, сделанное по последнему слову техники. Он открыл ноутбук немца. Кто сумел взломать компьютер доктора Полидори и узнать содержимое его медицинской карточки — вот что сейчас занимало его больше всего. Именно этот хакер и устроил заговор против него. Впрочем, Хоффман находился в полнейшем недоумении. Он никогда не считал, что у него есть враги. Да, он ни с кем не дружил; всегда был одиночкой и полагал, что врагов у него быть не может.
  У него снова разболелась голова. Он провел пальцами по шву; возникло ощущение, будто прикоснулся к футбольному мячу. Плечи сводило от напряжения. Александр принялся массировать шею, откинувшись на спинку кресла и глядя на датчик пожарной сигнализации, как делал тысячи раз, стараясь сосредоточиться. Он не сводил глаз с маленького красного огонька, который ничем не отличался от того, что находился в их спальне в Колоньи. Засыпая, он смотрел на него и думал о Марсе. Наконец Хоффман перестал массировать шею.
  — Дерьмо, — пробормотал он.
  Теперь Александр сидел неподвижно, глядя на заставку на мониторе: его собственная фотография — на ней он смотрел куда-то вверх. Он взобрался на свое кресло, которое опасно поползло под ним, когда он шагнул с него на стол. Детектор пожарной сигнализации был квадратным, из белого пластика, с чувствительной углеродной платой; красный огонек горел для того, чтобы показать, что датчик подключен к сети. Здесь же имелась кнопка проверки и решетка, прикрывающая сам датчик. Хоффман ощупал решетку вдоль краев. Похоже, она приклеена к плитам потолка.
  Сначала он попытался ее снять, но у него довольно быстро закончилось терпение, и он ее сорвал. Раздался пронзительный скрежет. Оболочка датчика задрожала в его руках, он ощутил пульсацию. Решетка была все еще соединена проводом с потолком. Тогда Хоффман поднял руку и попытался засунуть пальцы внутрь. И тут же получил удар электрическим током. Почувствовал, как сжалось от удара сердце, вскрикнул, выронил решетку, и она осталась болтаться в воздухе. Александр тряс пальцами, словно пытался их высушить. Шум он воспринимал как нападение: ему казалось, его уши сейчас начнут отчаянно кровоточить. Схватив решетку, он изо всех сил рванул ее вниз, и она оторвалась вместе с большим куском потолка. Наступившая тишина показалась ему такой же оглушительной, как и грохот.
  
  Много позднее, когда Квери обнаружил, что он пережил следующие пару часов, и задал себе вопрос, какой момент был самым страшным, — он выделил именно этот. Хьюго услышал сработавший сигнал пожарной тревоги, пробежал из одного конца операционного этажа в другой и увидел президента, стоявшего на столе под дырой в потолке, — единственного человека, который до конца понимал работу алгоритма и даже сейчас делал ставки в тридцать миллиардов долларов, имея за спиной лишенный хеджирования фонд. Хоффман был в крови и весь покрыт пылью. Он бормотал, что за ним со всех сторон следят, куда бы он ни направлялся.
  Квери примчался в кабинет не первым. Дверь была распахнута, внутри находились Мари-Клод и несколько аналитиков. Хьюго растолкал всех и отправил обратно работать. Он сразу понял, что Хоффман пережил нечто серьезное. Его глаза горели диким огнем, одежда находилась в полнейшем беспорядке. В волосах запеклась кровь, руки выглядели так, словно он колотил ими по бетону.
  — Ладно, Алекс, — сказал Квери, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, — как наши дела?
  — Сам посмотри! — возбужденно воскликнул Хоффман, соскочил со стола и протянул ладонь. На ней лежали обломки датчика пожарной безопасности. Он ткнул в них пальцем, словно натуралист, изучающий внутренности мертвого существа. — Ты знаешь, что это такое?
  — Нет, думаю, нет.
  — Это веб-камера. — Он разжал пальцы, и обломки посыпались на стол; некоторые скатились на пол. — Посмотри сюда. — Он показал Квери ноутбук. — Как ты думаешь, где сделана эта фотография?
  Он уселся в кресло и откинулся на спинку. Квери посмотрел на него, потом на экран и поднял взгляд на потолок.
  — Проклятье. Откуда ты это взял?
  — Ноутбук принадлежал типу, который напал на меня прошлой ночью.
  Даже в этот момент Квери обратил внимание на странное употребление прошедшего времени — принадлежал? Интересно, как ноутбук попал к Алексу? Однако сейчас не самое подходящее время, чтобы задавать подобные вопросы — Хоффман вскочил на ноги. Его разум стремительно убегал вперед. Он не мог спокойно сидеть на месте.
  — Пойдем, — сказал он и поманил Квери за собой. — Пойдем.
  Александр взял Квери за локоть, вывел из своего кабинета и ткнул пальнем в потолок над письменным столом Мари-Клод, где находился такой же детектор. Затем поднес палец к губам, подтолкнул Хьюго к входу в операционный зал и показал ему — один, два, три, четыре. Еще один датчик стоял в помещении для заседаний совета директоров компании. Один Хоффман обнаружил даже в мужском туалете. Он взобрался на раковину, с трудом достал до него, рванул вниз, и датчик рухнул вниз вместе с дождем штукатурки. Соскочив на пол, Александр сунул его Квери под нос. Еще одна веб-камера.
  — Они повсюду. Я видел их уже несколько месяцев, но не обращал внимания. В твоем кабинете наверняка есть такая же. В моем доме по одной камере находится в каждой комнате — даже в спальне. Господи. Даже в спальне. — Он приложил руку ко лбу, словно только сейчас понял серьезность происходящего. — В это невозможно поверить.
  Квери всегда испытывал затаенный страх, что их конкуренты могут попытаться за ними шпионить: он наверняка так и поступил бы, будь он на их месте. Именно по этой причине Хьюго нанял Жену и его службу безопасности. Он с отвращением повертел детектор в руках.
  — Ты считаешь, что камера находится в каждом из них?
  — Ну мы можем проверить, но, да, я так считаю.
  — Боже мой, мы платим огромные деньги Жену, чтобы он проверял, нет ли у нас жучков…
  — Но в этом и состоит вся прелесть ситуации — должно быть, именно он это провернул, разве ты сам не видишь? Он ставил систему безопасности в моем доме, когда я его купил. Он наблюдал за нами двадцать четыре часа в сутки. Смотри. — Хоффман вытащил мобильник. — Ведь именно он покупал для нас телефоны. — Он открыл телефон — почему-то Квери представил себе человека, который вскрывает клешни омара, — и быстро разобрал его рядом с раковиной. — Превосходное устройство для прослушивания. Не нужно даже ставить микрофон, он здесь уже имеется. Я читал об этом в «Уолл-стрит джорнал». Ты думаешь, что выключил телефон, но на самом деле он всегда активен и воспринимает все твои разговоры, которые ты ведешь. И ты сам его постоянно заряжаешь. Мой вел себя странно в течение всего дня.
  Хоффман был совершенно уверен в своей правоте, и Квери почувствовал, что заражается его паранойей. Он осторожно осмотрел свой телефон, словно это была граната, способная взорваться в его руке, а потом вызвал по нему свою секретаршу.
  — Эмбер, пожалуйста, отыщи Мориса Жену и попроси его зайти сюда прямо сейчас. Пусть бросает все дела и идет в кабинет Алекса. — Он повесил трубку. — Давай послушаем, что скажет этот ублюдок. Я никогда ему не доверял. Интересно, во что он играет.
  — Но это же совершенно очевидно. Мы — хедж-фонд, дающий восемьдесят три процента дохода. Если кто-то сумеет создать наш клон, копируя все наши действия, он заработает целое состояние. Им даже не потребуется знать, как мы это делаем. Зачем они за нами шпионят, не вызывает сомнений. Мне непонятно лишь, почему он сделал все остальное.
  — О чем ты?
  — Открыл офшорный счет на Каймановых островах, переводит деньги туда и обратно, купил книгу, полную рассуждений о страхе и ужасе, саботировал выставку Габриэль, использовал хакера, чтобы добраться до моей медицинской карты, вывел на меня психопата. Складывается впечатление, что ему заплатили за то, чтобы свести меня с ума.
  Слушая Алекса, Квери вновь ощутил беспокойство, но прежде, чем он успел ответить, зазвонил телефон.
  — Мистер Жену только что спустился вниз, — сказала Эмбер. — Он сейчас будет у вас.
  — Благодарю. — Квери повернулся к Хоффману. — Похоже, он находился в здании. Странно, не так ли? Что он здесь делает? Может быть, он знает, что мы его подозреваем?
  — Может быть.
  Александр вышел из туалета и вернулся в свой кабинет. Ему в голову пришла новая идея. Вытащив ящик письменного стола, он схватил книгу, принесенную в офис утром — исследование Дарвина, о котором он звонил Квери в полночь.
  — Посмотри сюда, — сказал Хоффман, быстро переворачивая страницы.
  Он открыл книгу на фотографии старика с искаженным от ужаса лицом. «Гротескная фотография, — подумал Квери. — Что-то похожее на шоу уродов».
  — Что ты видишь? — спросил Хоффман.
  — Я вижу викторианского психа, который только что обделался.
  — Да, но посмотри внимательнее. Видишь кронциркуль?
  Квери вгляделся в фотографию. Две руки, по обе стороны от лица старика, прикладывают металлические планки к его лбу. Голова жертвы зафиксирована стальным подголовником; казалось, он одет в хирургический халат.
  — Конечно, вижу.
  — Кронциркуль прикладывает французский врач по имени Дюшенн де Булон. Он считал, что выражение человеческого лица есть врата его души. Он приводил в движение мышцы при помощи гальванизма — так в викторианскую эпоху называли электричество. Они часто его использовали, чтобы заставлять дергаться лапки мертвой лягушки, — очень подходящий трюк для вечеринки. — Александр подождал, пока Квери поймет важность его слов, но, поскольку тот продолжал с недоумением смотреть на фотографию, добавил: — Этот эксперимент состоял в том, чтобы вызвать на лице гримасу страха и заснять ее на фотографию.
  — Ладно, — осторожно сказал Квери. — Я понял.
  Хоффман нетерпеливо взмахнул книгой.
  — Разве ты не видишь, что нечто похожее происходит со мной? Это единственная иллюстрация в книге, на которой виден кронциркуль — на других Дарвин их изъял. Я являюсь целью эксперимента, который должен заставить меня испытывать страх, а мои реакции тщательно фиксируются.
  Прошло несколько мгновений, прежде чем Квери понял, что голос ему повинуется.
  — Мне очень грустно это слышать, Алекс. Наверное, ты испытываешь крайне неприятные чувства.
  — Главный вопрос: кто это делает и зачем? Очевидно, идея принадлежит не Жену. Он лишь инструмент…
  Но теперь уже Хьюго перестал обращать внимание на слова Хоффмана. Он размышлял о своей ответственности генерального директора компании перед инвесторами, перед служащими и (он без малейшего стыда был вынужден позднее признать это) перед собой. Квери вспомнил аптечку Хоффмана много лет назад, наполненную таким количеством действующих на мозг лекарств, что их хватило бы наркоману на полгода полного счастья, и еще о своем строгом приказе Раджамани: не выражать никаких сомнений в психическом состоянии президента компании.
  «Интересно, что произойдет, если какая-то часть этой информации станет всеобщим достоянием?» — подумал он.
  — Давай присядем, мы должны кое о чем поговорить.
  Хоффмана рассердило то, что Квери прервал его монолог.
  — Это так срочно?
  — Да, очень.
  Хьюго присел на диван и предложил Александру устроиться рядом. Однако тот молча уселся за свой письменный стол и смахнул с его поверхности обломки детектора пожарной безопасности.
  — Ладно, я тебя слушаю. Только не начинай говорить, пока не вынешь батарейку из своего телефона.
  
  Хоффмана не удивило, когда Квери не сумел оценить важности книги Дарвина. Всю жизнь он воспринимал новые понятия быстрее, чем другие люди; и именно по этой причине был вынужден проводить многие дни в долгих и одиноких скитаниях своего разума. Со временем окружающие его все понимали, но он уже путешествовал совсем в других измерениях.
  Александр молча смотрел, как Хьюго разбирает свой телефон и откладывает батарейку в сторону.
  — У нас возникла проблема с ВИКСАЛ-4, — сказал он.
  — Какого рода?
  — Он избавился от дельты хеджа.
  — Это просто смешно. — Хоффман повернул к себе клавиатуру, включил свой терминал и начал проверять разные позиции — по секторам, размерам, типам и так далее. Мышка щелкала, как код азбуки Морзе, и каждый следующий монитор удивлял его больше, чем предыдущий.
  — Но он полностью вышел из-под контроля, — сказал Александр. — Он не был так запрограммирован.
  — Большая часть имела место между ланчем и открытием рынка в США. Мы не могли с тобой связаться. Хорошая новость состоит в том, что он все угадывал правильно — пока. Доу опустился на сто позиций, а если посмотреть на прибыли и потери, то мы в плюсе на двести миллионов к концу дня.
  — Но он не должен так работать, — повторил Хоффман. Конечно, существует рациональное объяснение: оно всегда есть. И со временем он его найдет. Должно быть, это связано с остальными событиями, которые с ним происходят… — Ладно, прежде всего, ты уверен, что мы получаем правильные данные? Можем ли мы верить тому, что появляется на наших экранах? Или это саботаж? Вирус? — Хоффман вспомнил о вредоносной программе в компьютере психиатра. — Может быть, вся компания под кибер-атакой, и на нас напала группа хакеров, вы думали о такой возможности?
  — Может быть, так и есть, но это не объясняет продажу акций «Виста эруэйз» — и поверь мне, происходящее все больше и больше не похоже на совпадение.
  — Да, пожалуй, ты прав. Мы уже это обсуждали…
  — Я знаю, — нетерпеливо перебил его Квери. — Но в дальнейшем история получила продолжение. Теперь создается впечатление, что катастрофа была вовсе не следствием отказа механики. Какие-то исламские террористы подложили бомбу, о чем сообщили на одном из своих веб-сайтов, когда самолет был уже в воздухе. ФБР пропустило их предупреждение, мы — нет.
  Сначала Хоффман ничего не понял: слишком большой объем информации он получил сразу.
  — Но это вне параметров ВИКСАЛа. Поразительное изменение программы — квантовый скачок.
  — А я думал, что речь идет о самообучающемся машинном алгоритме.
  — Так и есть.
  — Возможно, алгоритм научился чему-то новому.
  — Не будь идиотом, Хьюго. Он так не работает.
  — Ладно, пусть не работает, я не эксперт. Проблема в том, что мы должны быстро принимать решение. Либо остановить ВИКСАЛ, либо к полудню завтрашнего дня представить два с половиной миллиарда обеспечения банкам, чтобы они позволили нам продолжить торговлю.
  Мари-Клод постучала в дверь и распахнула ее.
  — Месье Жену пришел.
  — Позволь мне поговорить с ним, — сказал Квери Хоффману. У него возникло ощущение, что он играет в какую-то аркадную игру, и все летит в его сторону.
  Мари-Клод отошла в сторону, пропуская бывшего полицейского. Его взгляд тут же обратился к дырке в потолке.
  — Заходи, Морис, — сказал Квери. — Закрой дверь. Как видишь, мы здесь играем в «Сделай сам» и хотим получить у тебя объяснения.
  — Вы о чем? — спросил Жену, закрывая за собой дверь. — Почему я должен что-то объяснять?
  — Видит бог, Хьюго, он сохраняет хладнокровие. Надо отдать ему должное.
  Квери поднял руку.
  — Алекс, пожалуйста, подожди минутку, ладно? А теперь, Морис, давай не будем вешать лапшу на уши. Мы хотим знать, как долго это продолжается. Кто тебе платит? Кроме того, ты должен нам сказать, не поражена ли твоими вирусами наша компьютерная система. Это срочно, потому что фонд попал в очень сложную волатильную ситуацию. Мы не хотим вызывать полицию, но, если у нас не будет другого выбора, мы так и поступим. Так что теперь все зависит от тебя, и я очень тебе советую быть совершенно искренним.
  Через несколько мгновений Жену посмотрел на Александра.
  — Я могу все ему рассказать?
  — Что именно? — спросил Хоффман.
  — Вы ставите меня в очень неудобное положение, доктор.
  — Я не знаю, о чем он говорит, — сказал Хоффман Квери.
  — Что ж, замечательно, в таких обстоятельствах я больше не могу молчать. — Жену повернулся к Хьюго. — Доктор Хоффман приказал мне это сделать.
  Спокойное и оскорбительное высокомерие Жену вызвало у Александра острое желание его ударить.
  — Ах, ты ублюдок, — прорычал он. — Неужели ты думаешь, что тебе кто-нибудь поверит?
  — Это правда, — совершенно спокойно продолжал Жену, игнорируя президента и обращаясь к Квери. — Он выдал мне инструкции, когда вы перебрались в эти офисы, установить здесь скрытые камеры. Полагаю, вам он ничего не сказал. Однако он — президент компании, поэтому я решил, что могу выполнить его указания. Клянусь, я говорю чистую правду.
  Хоффман улыбнулся и покачал головой.
  — Хьюго, это полная чепуха. Весь день я слушаю бред, которому нет конца. Я не разговаривал с Жену относительно установки камер — зачем мне снимать собственную компанию? И зачем ставить жучок в собственный телефон? Это полная чепуха, — повторил он.
  — А я и не утверждал, что мы разговаривали на эту тему. Как вам прекрасно известно, доктор Хоффман, я получил от вас инструкции по электронной почте.
  Снова электронная почта.
  — Ты хочешь сказать, что поставил камеры и за все прошедшие месяцы — несмотря на тысячи франков, которые стоили камеры, — ни разу ни с кем о них не говорил?
  — Да.
  Хоффман презрительно фыркнул.
  — Трудно поверить, — сказал Квери, повернувшись к Жену. — Тебе это не кажется странным?
  — Вовсе нет. У меня сложилось впечатление, что это делается неофициально, если можно так выразиться. И что доктор Хоффман не хочет, чтобы все знали, что такие камеры существуют. Однажды я попытался завести разговор на эту тему, но он меня просто не услышал.
  — А как могло быть иначе? Я понятия не имел, о чем ты говоришь. И как, интересно, я с тобой расплачивался?
  — Наличными, переводом из банка на Каймановых островах.
  Это заставило Александра замолчать. Квери пристально на него посмотрел.
  — Ладно, — не стал спорить президент, — предположим, ты получал инструкции по электронной почте. Но откуда ты мог знать, что их присылал именно я? Возможно, кто-то просто прикрывался моим именем?
  — А почему мне могла прийти в голову такая мысль? Это ваша компания, ваш электронный адрес, и мне платили с вашего банковского счета. И будем откровенны, доктор, у вас репутация человека, с которым нелегко разговаривать.
  Хоффман выругался и ударил кулаком по столу.
  — Ну вот, опять. Я якобы заказал книгу по Интернету. Потом якобы скупил все экспонаты на выставке Габриэль, тоже через Интернет. И якобы попросил безумца убить меня — и снова по Интернету… — Он невольно вспомнил жуткую сцену в отеле, и голову мертвеца, болтающуюся на шее-стебельке. И увидел, что Квери с ужасом на него смотрит. — Кто это со мной делает, Хьюго? — с отчаянием спросил он. — Кто делает и снимает все на камеры? Ты должен помочь мне разобраться. Я оказался в каком-то кошмаре.
  В голове у Квери все перемешалось, и он с трудом заставил себя говорить спокойно.
  — Конечно, я тебе помогу, Алекс. Давай, попробуем разобраться с этим раз и навсегда. — Он снова обратился к Жену. — Скажи, Морис, ты сохранил сообщения, которые получил по электронной почте?
  — Естественно.
  — И у тебя есть к ним доступ прямо сейчас?
  — Да, если вы этого желаете.
  Последние несколько реплик Жену прозвучали очень сдержанно и формально; он расправил плечи и вздернул подбородок, словно под сомнение была поставлена его честь полицейского офицера. Пожалуй, несколько избыточная реакция, решил Квери; ведь какой бы ни оказалась правда, Жену скомпрометировал всю систему безопасности компании.
  — Что ж, если ты не против, покажи нам эти сообщения. Разреши ему воспользоваться твоим компьютером, Алекс.
  Хоффман встал со своего места так, словно впал в транс, и обломки детектора захрустели у него под ногами. Он рефлекторно посмотрел на развороченный потолок и обнаружил, что вырвал плиту, за которой открывалась темная пустота. Между проводами что-то непрерывно искрило. Хоффману даже показалось, что он заметил там какое-то движение. Александр прикрыл глаза, но сияние не исчезло, как будто он долго смотрел на солнце. В его сознание вновь закрались подозрения.
  Жену наклонился над компьютером и довольно быстро торжествующе воскликнул:
  — Вот!
  Он выпрямился, встал и отошел в сторону, чтобы Хоффман и Квери могли взглянуть на его почту. Он отсортировал сообщения так, чтобы остались лишь послания от Хоффмана — за целый год их набралось несколько десятков. Квери взял мышь и начал открывать их в случайном порядке.
  — Боюсь, у всех сообщений твой электронный адрес, Алекс, — сказал он. — Тут не может быть никаких сомнений.
  Хоффман погрузился в мрачные размышления. Речь шла уже не об атаке хакеров, взломанной системе безопасности или сервере-клоне. Случилось нечто фундаментальное, словно компания управлялась с двух разных сторон.
  Квери продолжал читать почту.
  — Я не могу поверить, — сказал он. — Ты даже шпионил за собой в собственном доме…
  — Честно говоря, мне не хочется повторять, но я этого не делал.
  — Мне очень жаль, Алекс, но ты это сделал. Вот, послушай: «Для Жену. От Хоффмана. В Колоньи немедленно требуется постоянное наблюдение при помощи веб-камер в течение двадцати четырех часов…»
  — Послушай, я так не говорю. Никто так не говорит.
  — Но кто-то это написал — послание на экране.
  Хоффман неожиданно повернулся к Жену.
  — Куда уходит вся собранная информация? Что происходит с видеоизображением и звуком?
  — Как вам хорошо известно, все цифровые сигналы записываются на защищенный сервер.
  — Но там накопились тысячи часов просмотра, — воскликнул Хоффман. — Кто в состоянии их просмотреть? Я — нет. Необходима целая команда, которая полностью посвятит себя этой работе. В дне просто не хватит часов.
  Жену пожал плечами:
  — Понятия не имею. Я и сам не раз задавал себе этот вопрос. Но я лишь выполнял приказ.
  «Только машина в состоянии проанализировать такое количество информации, — подумал Хоффман. — Она сможет использовать новейшие технологии распознавания голоса и лиц; инструменты поиска…»
  Его размышления прервало новое восклицание Квери:
  — С каких это пор мы начали брать в аренду индустриальное оборудование в Зимейзе?
  — Могу вам сказать точно, мистер Квери: ровно шесть месяцев назад. Это большой дом, улица Клерваль, пятьдесят четыре. Доктор Хоффман заказал для него новую систему безопасности и наблюдения.
  — И что там находится? — спросил Хоффман.
  — Компьютеры.
  — Кто их туда доставил?
  — Компьютерная компания.
  — Значит, я имею дело не только с вами? Я делаю заказы в других компаниях по электронной почте?
  — Я не знаю. Судя по всему.
  Квери продолжал просматривать электронную почту.
  — Невероятно, — сказал он Хоффману. — Если верить тому, что здесь написано, ты полностью выкупил права на землю, на которой стоит это здание.
  — Так и есть, доктор Хоффман. Вы прислали мне контракт для обеспечения системы безопасности. Именно по этой причине я оказался здесь, когда вы захотели со мной встретиться сегодня вечером.
  — Это правда? — потребовал ответа Квери. — Ты и в самом деле владеешь зданием?
  Но Хоффман уже перестал слушать. Он вспоминал о том времени в ЦЕРНе, когда Боб Уолтон распространил докладную записку для председателя Экспериментальных комитетов ЦЕРНа, а также для Комитета надзора за компьютерами, в которой рекомендовал закрыть проект Хоффмана АМР-1. В нем содержалось предупреждение, написанное Томасом Р. Реем, разработчиком программного обеспечения профессором зоологии Оклахомского университета:
  «…свободное развитие автономных искусственных существ следует рассматривать как нечто потенциально опасное для органической жизни. Их необходимо ограничивать, они должны находиться в замкнутом пространстве — во всяком случае, до тех пор, пока не станет очевидным их истинный потенциал… Эволюция есть эгоистический процесс, вот почему интересы даже простых цифровых организмов могут прийти в конфликт с интересами людей».
  — Хьюго, — вздохнув, сказал Хоффман, — мне необходимо поговорить с тобой наедине.
  — Да, конечно. Морис, ты не можешь на минутку выйти?
  — Нет, я полагаю, он должен остаться здесь и отсортировать все это. — Хоффман повернулся к Жену. — Сделайте копии всех электронных сообщений, которые были отправлены от моего имени. Кроме того, мне нужен список всех поручений, которые вы выполнили якобы по моим указаниям. В первую очередь меня интересует все, что связано с индустриальным блоком в Зимейзе. Затем вы должны снять все камеры и жучки во всех зданиях, которые установили, начиная с моего дома. И я хочу, чтобы вы полностью закончили демонтаж сегодня. Вы меня поняли?
  Жену вопросительно посмотрел на Квери, и тот после короткого колебания кивнул.
  — Как пожелаете, — коротко ответил Морис.
  Он остался в кабинете Хоффмана. Как только они вышли и закрыли дверь, Квери сказал:
  — Видит бог, я надеюсь, что у тебя есть объяснение происходящему, Алекс, потому что, должен сказать…
  Президент поднял палец и предупреждающе посмотрел на датчик противопожарной безопасности, расположенный над письменным столом Мари-Клод.
  — Хорошо, я понимаю. Мы пойдем в мой кабинет.
  — Нет, только не туда. Это небезопасно. Сюда…
  Хоффман завел его в туалет и закрыл дверь. На полу и в раковине валялись обломки противопожарного детектора. Хоффман едва узнал себя в зеркале. Он выглядел как человек, сбежавший из хорошо охраняемого отделения сумасшедшего дома.
  — Хьюго, ты думаешь, я сошел с ума?
  — Ну раз уж ты спросил, то — да, именно так я и думаю. Или мог сойти. Я не знаю.
  — Нет, все нормально. Я тебя не виню, если ты так думаешь. Мне совсем не трудно представить себе, как все это выглядит со стороны. И то, что я сейчас скажу, уверенности тебе не прибавит. — Александр и сам не верил в то, что собирался сказать. — Полагаю, наша главная проблема связана с ВИКСАЛом.
  — Уничтожение дельты хеджа?
  — Уничтожение дельты, да; но я должен сказать, что алгоритм делает нечто большее, чем я предполагал.
  Квери прищурился.
  — О чем ты говоришь? Я не могу уследить за…
  Дверь начала открываться, кто-то попытался войти. Квери остановил ее локтем.
  — Не сейчас, — сказал он, не сводя взгляда с Хоффмана. — Отвали. Если нужно, помочись в ведро.
  — Хорошо, Хьюго, — послышался голос.
  Квери закрыл дверь и прижался к ней спиной.
  — Нечто большее, чем ты предполагал, — в каком смысле?
  — Возможно, ВИКСАЛ принимает решения, которые не соответствуют нашим интересам.
  — Иными словами, интересам компании?
  — Нет, я имею в виду наши интересы — интересы людей.
  — А разве они не совпадают?
  — Необязательно.
  — Извини. Я что-то не понимаю. Ты хочешь сказать, что оно каким-то образом само делает все это — наблюдение и остальное?
  «Что ж, — подумал Хоффман, — нужно отдать ему должное, Квери воспринимает мои слова всерьез».
  — Я не уверен. Сам не могу поверить, что произношу эти слова. Нам нужно двигаться вперед шаг за шагом, пока не будет достаточно информации, чтобы сделать окончательные выводы. Но сейчас необходимо предпринять ряд мер, чтобы исправить положение на рынке. Это может привести к серьезным последствиям — и не только для нас.
  — Даже несмотря на то, что его маневры приносят деньги?
  — Сейчас вопрос уже не стоит о том, чтобы заработать деньги. Неужели ты не можешь хотя бы один раз забыть о деньгах? — Хоффману становилось все труднее сохранять спокойствие, но он сумел закончить, не повышая голоса. — Все зашло очень далеко.
  Квери сложил руки на груди и задумался, глядя на выложенный плиткой пол.
  — Ты полагаешь, что способен сейчас принимать такие решения?
  — Да, я уверен. Поверь мне, пожалуйста, хотя бы ради восьми прошедших лет. Обещаю тебе, это в последний раз. Потом ты будешь принимать все решения.
  Несколько долгих мгновений они смотрели друг на друга — физик и финансист. Квери никак не мог понять, что все это может означать. Но, как он сказал впоследствии, компания была детищем Хоффмана — именно его гений сумел собрать клиентов, создать машину, которая делала деньги; значит, он имел право ее отключить.
  — Это твое дитя, — сказал Хьюго и отошел от двери.
  Александр ушел из операционного зала с Квери, который следовал за ним по пятам. Теперь, когда появилась возможность что-то делать, наносить ответные удары, Хоффман почувствовал себя лучше. Он хлопнул в ладоши.
  — Внимание, все! — Он забрался на стул, чтобы аналитики лучше его слышали, и снова хлопнул в ладоши. — Я хочу, чтобы вы собрались вокруг меня на минуту.
  Они оторвались от мониторов и поднялись по его команде со своих мест, призрачная армия ученых. Хоффман видел, как они переглядываются, подходя к нему; некоторые перешептывались. Все явно нервничали. Из своего кабинета вышел ван дер Зил, сразу же за ним появился Джулон; Раджамани нигде не было видно. Хоффман подождал еще пару секунд, пока к нему не подошли все, и откашлялся.
  — Итак, нам предстоит исправить ряд возникших аномалий — это мягко говоря, — и сейчас нам нужно начать уничтожать те позиции, которые возникли в течение последних нескольких часов.
  Хоффман оценил свое поведение. Он не хотел сеять панику — и не забывал о детекторах дыма. Вероятно, все, что он говорил, записывалось.
  — Из этого вовсе не следует, что проблема обязательно связана с ВИКСАЛом, но нам следует разобраться, почему алгоритм совершает такие действия. Я не знаю, сколько времени это может занять. Сейчас нам необходимо вернуть дельту — произвести хеджирование долгосрочными ценными бумагами на других рынках; возможно, что-то ликвидировать, если до этого дойдет. Чтобы побыстрее выбраться из того положения, в которое мы попали.
  — Мы должны действовать очень осторожно, — сказал Квери, обращаясь к президенту и всем остальным. — Если мы начнем ликвидацию слишком быстро, это окажет воздействие на цены.
  Хоффман кивнул.
  — Это правда, но ВИКСАЛ поможет нам провести все операции оптимальным образом, даже в этой экстремальной ситуации. — Он посмотрел на ряды электронных часов под гигантскими телеэкранами. — Осталось три часа до закрытия американского рынка. Имре, я попрошу вас и Дитера заняться акциями с фиксированной доходностью. Франко и Джон, возьмите каждый по три или четыре парня и поделите между собой акционерные капиталы и букмекерские конторы. Коля, сделай то же самое с индексами фондовых бирж. Все остальные следят за своими обычными секторами.
  — Если у вас возникнут какие-то проблемы, — сказал Квери, — мы с Алексом будем на месте и всегда придем на помощь. И вот что я еще хочу вам сказать: никто не должен думать, что это отступление. Сегодня мы получили два миллиарда долларов новых инвестиций — так что наш магазин продолжает расти, вы меня понимаете? В течение следующих двадцати четырех часов мы все исправим и перейдем к новым и лучшим вещам. Вопросы есть? — Кто-то поднял руку. — Да?
  — Это правда, что вы только что уволили Гану Раджамани?
  Хоффман с удивлением посмотрел на Квери. Он думал, что тот подождет до окончания кризиса.
  Хьюго даже не дрогнул.
  — Гана захотел на несколько недель присоединиться к своей семье в Лондоне. — В зале послышались удивленные восклицания, и Квери поднял руку. — Могу вас заверить, что он полностью поддержал бы наше решение. Ну кто еще намерен испортить себе карьеру, задавая хитрые вопросики? — Раздался нервный смех. — Тогда…
  — На самом деле, я хотел сказать еще кое-что, Хьюго, — вмешался Хоффман. Глядя на обращенные к нему лица аналитиков, он внезапно ощутил чувство товарищества. Каждого из них он принимал на работу сам. Команда — компания — его творение: Александр понимал, что может пройти много времени, прежде чем у него появится еще один шанс побеседовать со всеми. Не исключено, что этого не будет никогда. — Я хочу добавить кое-что еще. У нас сегодня выдался очень тяжелый день, как многие из вас уже догадались. И что бы со мной ни случилось, я хочу сказать вам — каждому из вас… — Ему пришлось остановиться и сглотнуть. И он вдруг с ужасом понял, что его глаза наполнились слезами, в горле запершило. Хоффман опустил взгляд и подождал, пока снова не возьмет свои чувства под контроль, и только после этого поднял голову. Ему нужно поспешить, иначе он окончательно расклеится. — Я хочу, чтобы вы знали: я горжусь тем, что мы с вами сумели сделать. И речь не только о деньгах — во всяком случае, не для меня, и я верю, что не для большинства из вас. Поэтому — благодарю. Это многое для меня значит. Вот и все, что я хотел сказать.
  Аплодисментов не последовало; все оставались в некотором недоумении. Хоффман сошел со стула. Он заметил, что Квери бросил на него странный взгляд, но тут же одернул себя и заявил:
  — Все, конец зажигательным речам. Обратно на галеры, рабы, начинайте грести. Приближается буря.
  Аналитики начали расходиться, а Хьюго повернулся к Хоффману.
  — Похоже на прощальную речь.
  — У меня не было таких намерений.
  — Но ты произвел именно такое впечатление. Что ты имел в виду, когда сказал: «Что бы со мной ни случилось»?
  Но, прежде чем Хоффман успел ответить, кто-то позвал:
  — Алекс, у вас есть секунда? Похоже, у нас проблема.
  Глава 16
  Разумная жизнь на планете появилась в тот век, когда она впервые поняла причину собственного существования.
  Ричард Докинс.
  Эгоистичный ген (1976)
  То, что было официально зафиксировано как «общий сбой системы», случилось в «Хоффман инвестмент текнолоджиз» в семь часов вечера по центральноевропейскому времени. Одновременно, почти в четырех тысячах милях, в час дня по североамериканскому восточному времени была замечена необычная активность на нью-йоркской фондовой бирже. Цена нескольких десятков акций стала настолько волатильной, что это привело к автоматическому запуску мер по поддержанию ликвидности. Когда впоследствии председатель комиссии по ценным бумагам и биржам США свидетельствовала перед Конгрессом, она пояснила, что «меры по поддержанию ликвидности являются чем-то вроде „лежачего полицейского“ и призваны снизить волатильность по определенной бумаге путем временного перехода с автоматизированной торговли на ручную, когда амплитуда колебания цены достигает определенного размера. В таком случае торговля данной бумагой на нью-йоркской бирже притормаживается и останавливается на какое-то время, чтобы брокер смог изыскать дополнительную ликвидность перед тем, как вновь вернуться к автоматическим торгам».
  Тем не менее это было лишь техническое вмешательство — такие эпизоды случались и прежде, — и на данной стадии не оказало ни на что особого влияния. Лишь немногие в Америке обратили внимание на следующие полчаса, и, вне всякого сомнения, никто из аналитиков «Хоффман инвестмент текнолоджиз» понятия не имел о том, что происходит нечто важное.
  
  Человек, позвавший Хоффмана через цепочку из шести мониторов, был пи-эйч-ди из Оксфорда по имени Крокер, которого Александр пригласил из лаборатории Аплтона во время поездки, когда Габриэль пришла в голову идея создавать произведения искусства из сканов человеческих тел. Крокер вручную пытался приостановить действия алгоритма, чтобы начать ликвидировать избыточные позиции по ВИКС, но система отказала ему в доступе.
  — Давай, я попробую, — сказал Хоффман.
  Он занял его место за клавиатурой и ввел свой пароль, который давал ему полный контроль над всеми частями ВИКСАЛа, но ему также было отказано в доступе.
  Пока Хоффман щелкал мышью, тщетно пытаясь отыскать другой вход в систему, за его плечом стоял Квери вместе с ван дер Зилом и Джулоном. Квери чувствовал себя на удивление спокойным, почти смирившимся. Какая-то часть его сознания знала, что это должно было произойти; как в самолете — когда он пристегивал ремень, сознание предательски шептало ему, что он погибнет в катастрофе. В тот момент, когда ты отдаешь свою жизнь в руки другого человека, управляющего машиной, ты покоряешься неизбежному.
  — Похоже, единственное, что нам остается, вообще отключить эту проклятую штуку? — сказал он через некоторое время.
  — Но если мы так поступим, то будем вынуждены прекратить участвовать в торгах — и точка, — не поворачиваясь, ответил Александр. — И тогда мы просто заморозим наше нынешнее положение.
  Со всех сторон раздавались удивленные восклицания. Один за другим аналитики оставляли свои терминалы и подходили, чтобы посмотреть на действия президента. Так посторонние собираются вокруг большой головоломки — изредка некоторые наклоняются вперед и делают какое-то предложение: а не пробовал ли Хоффман поступить так? Может быть, лучше сделать иначе? Александр игнорировал всех. Никто не знал ВИКСАЛ так, как он.
  На больших экранах продолжали появляться сведения о ходе торгов; все шло, как обычно. В новостях больше всего рассказывали о волнениях в Афинах, где жители протестовали против суровых мер, принятых греческим правительством, — если объявить о дефолте, это может привести к цепной реакции и коллапсу евро. Хедж-фонд по-прежнему приносил им деньги, и это стало самым странным результатом действий алгоритма. Квери отвернулся, чтобы изучить информацию на экранах: за день они заработали почти триста миллионов долларов. Какая-то часть его сознания не понимала, зачем пытаться обуздать алгоритм. Они создали короля Мидаса из силиконовых чипов; как может извлечение феноменальной прибыли идти вразрез с человеческими интересами?
  Внезапно Хоффман поднял руки над клавиатурой, как пианист, закончивший фортепианный концерт.
  — Это бесполезно. Я не могу добиться никакой реакции. Мне казалось, что мы можем рассчитывать на последовательную ликвидацию, но, очевидно, такой возможности у нас нет. Необходимо останавливать всю систему и ставить ее в карантин до тех пор, пока мы не найдем причину сбоев.
  — И как мы это сделаем? — спросил Джулон.
  — А почему бы нам не вернуться к старым добрым методам? — спросил Квери. — Отключим ВИКСАЛ, свяжемся с брокерами по телефону или по электронной почте и скажем им, чтобы они начали выравнивать наши позиции?
  — Но нужно дать какое-то правдоподобное объяснение, почему мы больше не используем для торговли алгоритм.
  — Это легко, — ответил Квери. — Мы отключим машину и скажем, что у нас произошел катастрофический обрыв питания, и мы ушли с рынка на то время, которое необходимо для ремонта. И, как всякая хорошая ложь, это почти правда.
  — На самом деле, нам нужно продержаться два часа и пятьдесят минут, после чего все рынки закроются. А послезавтра выходные. К утру понедельника положение станет нейтральным, и мы будем в безопасности — если только в ближайшие часы на рынках не произойдет нечто экстраординарное.
  — Доу уже сейчас находится на рекордном минимуме, — сказал Квери. — Эс энд Пи — тоже. Из Еврозоны слышны стенания о государственных долгах… Ну не может рынок подняться к концу дня. — Четверо старших администраторов компании посмотрели друг на друга. — Ну что, все согласны?
  Все кивнули.
  — Я это сделаю, — сказал Хоффман.
  — Я с тобой, — предложил Квери.
  — Нет. Я ее включил, мне и выключать.
  Путь из операционного зала до помещения, где стояли компьютеры, показался Александру бесконечным. Он чувствовал, что все на него смотрят, и вдруг подумал, что будь это фантастический фильм, ему было бы отказано в доступе к материнским платам. Но когда его лицо предстало перед сканером, засовы отошли в стороны, и дверь открылась. В холодной шумной темноте моргали глаза центрального процессора. Это напоминало убийство, как в ЦЕРНе, когда более восьми лет назад отключили его компьютер. Тем не менее он открыл металлическую коробку и взялся за рубильник. Это лишь конец одной фазы, сказал он себе, работа будет продолжаться, пусть даже и не под его руководством. Он повернул рубильник, и через несколько секунд огоньки погасли, шум стих. Лишь рокот кондиционеров нарушал тишину. Казалось, он находится в морге.
  Хоффман направился в сторону открытой двери. Когда он подошел к группе аналитиков, они столпились возле шести телеэкранов, но все сразу повернулись в его сторону. Он не сумел понять выражения их лиц.
  — Что произошло? — спросил Квери. — Ты не смог войти?
  — Нет, я вошел и отключил компьютеры.
  Он отвел взгляд от лица генерального директора и посмотрел на экраны. ВИКСАЛ-4 продолжал торговать. Удивленный Хоффман подошел к терминалу и начал щелкать мышью.
  Квери негромко сказал одному из аналитиков:
  — Пойди проверь, ладно?
  — Я в состоянии отключить рубильник, Хьюго, — сказал Хоффман. — Я еще не настолько спятил, чтобы не отличать «включено» от «выключено»… Господи, ты только посмотри!
  ВИКСАЛ продолжал торговлю: короткие продажи евро, покупки долгосрочных казначейских обязательств, увеличение запасов фьючерсов ВИКС.
  — Рубильник выключен, — послышался крик аналитика.
  — Так… Где же сейчас находится алгоритм, если не на нашем оборудовании? — спросил Квери.
  Хоффман не ответил.
  — Полагаю, именно такой вопрос вам зададут инспекторы, — сказал Раджамани.
  Потом никто не смог ответить на вопрос, сколько времени он наблюдал за ними. Кто-то сказал, что Раджамани все это время находился в своем кабинете: они заметили его пальцы, раздвигающие шторы, когда Хоффман произносил речь в операционном зале. Кто-то еще утверждал, что видел его возле запасного терминала в помещении для заседаний совета директоров компании, где он скачивал на внешний жесткий диск какую-то информацию. Еще один аналитик, индиец, даже признался, что Раджамани подходил к нему на кухне и предлагал поработать его информатором.
  В истерической атмосфере, воцарившейся в «Хоффман инвестмент текнолоджиз», в которой еретики и апостолы, ренегаты и мученики разбились на отдельные фракции, было совсем непросто узнать, что происходило на самом деле. Но в одном соглашались все: Квери совершил серьезную ошибку, не проследив за тем, чтобы охрана выпроводила Раджамани за дверь сразу, как только его уволили; в воцарившемся хаосе Хьюго попросту о нем забыл.
  Раджамани стоял в дальнем конце операционного зала, держа в руках небольшую картонную коробку со своими личными вещами — фотографии выпуска, свадьбы и детей; жестянку с чаем «Даржилинг», которую он хранил в холодильнике и к которой никому не разрешал прикасаться, небольшой кактус в форме поднятого вверх большого пальца и написанную от руки благодарность от главы отдела по борьбе с мошенничеством Скотленд-Ярда, в рамке за стеклом.
  — Я же сказал, чтобы ты проваливал отсюда, — охрипшим голосом произнес Квери.
  — Что ж, я ухожу, — ответил Раджамани, — и вы наверняка будете рады услышать, что завтра утром у меня назначена встреча в Министерстве финансов Женевы. Позвольте предупредить всех, кто здесь находится, что вас ждет суд и миллионы долларов штрафов за то, что вы управляли компанией, которая не могла вести торговлю. Не вызывает сомнений, что это опасная технология, которая полностью вышла из-под контроля, и я обещаю вам, Алекс и Хьюго, что Комиссия по ценным бумагам, 240в соответствии с Законом о поддержке свободы, запретит вам доступ ко всем рынкам в Америке и Лондоне и начнет расследование. Позор вам обоим. Позор вам всем.
  Нужно отдать должное самообладанию Раджамани — он сумел произнести свою речь, держа в руках жестянку с чаем и кактус, без малейшей потери достоинства. Бросив на них последний взгляд презрения и торжества, он вздернул подбородок и решительно зашагал к выходу. Многим свидетелям он напомнил фотографии сотрудников «Леман бразерс», уходивших оттуда с картонными коробками.
  — Да, проваливай отсюда, — крикнул ему вслед Квери. — Тебе предстоит узнать, что десять миллиардов долларов позволят нам нанять множество адвокатов. А за тобой мы придем лично — за нарушение условий контракта. И мы тебя похороним.
  — Подожди! — крикнул Хоффман.
  — Оставь его, Алекс, не давай ему повода получить удовлетворение.
  — Но он прав, Хьюго. Опасность весьма серьезна. Если ВИКСАЛ каким-то образом сумел выйти из-под контроля, то велик системный риск. Нам необходимо его остановить, пока мы во всем не разберемся.
  И он устремился вслед за Раджамани, не обращая внимания на протесты Квери, но индус лишь ускорил шаг и прошел мимо стойки регистрации. Хоффман догнал Раджамани возле лифтов. В коридоре было пусто.
  — Гана, — позвал он, — давай поговорим.
  — Мне нечего вам сказать, Алекс. — Раджамани продолжал сжимать коробку. Он стоял спиной к лифту и локтем нажал на кнопку. — Ничего личного. Мне очень жаль.
  Он повернулся, быстро шагнул вперед и моментально исчез из вида. Двери закрылись.
  Пару секунд Хоффман стоял неподвижно, не понимая, что произошло на его глазах, неуверенно сделал несколько шагов вдоль коридора и нажал кнопку вызова лифта. Двери открылись — стеклянная шахта лифта была пуста. Александр глянул вниз. Высота стеклянной колонны составляла около пятидесяти метров, дальше все терялось в темноте подземной парковки.
  — Гана! — беспомощно закричал Хоффман.
  Ответа не последовало. Он прислушался, тишина. Раджамани упал так быстро, что никто ничего не заметил.
  Хоффман помчался по коридору к аварийному выходу и бетонной лестнице. Не сбавляя скорости, добежал до самого низа и метнулся к дверям лифта, попытался пальцами раздвинуть створки дверей, но у него ничего не получалось. Тогда Хоффман отступил и огляделся в поисках подходящего инструмента. Он уже хотел разбить стекло в одной из машин, чтобы добраться до багажника. Но тут заметил дверь с символом молнии, распахнул ее и обнаружил целый набор инструментов — кисти, лопаты, ведра, молоток. Среди них Хоффман заметил ломик длиной в метр, схватил его и поспешно вернулся к дверям лифта. Довольно быстро он сумел с его помощью приоткрыть дверь и засунул внутрь стопу, потом колено. Сработал автоматический механизм, и дверь открылась.
  В падающем с верхних этажей свете он увидел лежащего лицом вниз Раджамани. Рядом с его головой натекла лужа крови величиной с обеденную тарелку. Рядом валялись разбросанные фотографии. Хоффман спрыгнул вниз и приземлился рядом с индусом. Под его ногами захрустело битое стекло, и он вдруг уловил неуместный аромат чая. Наклонившись, взял Раджамани за руку, которая оказалась шокирующе теплой и гладкой. Во второй раз за этот день он попытался нащупать пульс, но его вновь постигла неудача.
  Выше, у него за спиной, начала закрываться дверь, и запаниковавший Хоффман принялся озираться по сторонам, когда кабина лифта поползла вниз. Полоса света быстро уменьшалась, лифт опускался — пятый этаж, четвертый. Хоффман схватил ломик и попытался вставить его между дверей, но поскользнулся. Он упал на спину и остался лежать рядом с трупом Раджамани, глядя на дно лифта, которое стремительно к нему приближалось. Ломик Хоффман держал над головой, словно копье для защиты от атакующего зверя. Он ощутил маслянистый ветер на лице, свет потускнел и исчез совсем, что-то тяжелое ударило его в плечо, затем ломик дернулся и напрягся, как рудничная стойка. В течение нескольких секунд Александр чувствовал, как ломик принимает на себя тяжесть кабины. Хоффман отчаянно кричал, оставаясь в абсолютной темноте, дно лифта находилось всего в нескольких дюймах от его лица. Он ждал, что ломик не выдержит или уйдет в сторону. Но в следующий момент двигатель снова заработал, и лифт начал подниматься, набирая скорость, все выше и выше, в кафедральную высоту стеклянной колонны, и вниз хлынули белые потоки света.
  Александр вскочил на ноги, засунул ломик между створками двери и сумел слегка их раздвинуть. Лифт добрался до самой высокой точки и остановился. Послышался щелчок, и кабина снова начала опускаться. Хоффман подтянулся и просунул пальцы в просвет между створками. Несколько мгновений он висел, широко разведя ноги в стороны и напрягая все мышцы. Дверь начала открываться — медленно, потом все быстрее. Хоффман почувствовал, как на спину ему падает быстро приближающаяся тень, рванулся вперед и вывалился на бетонный пол.
  
  Леклер находился в своем кабинете в полицейском участке и уже собирался домой, когда ему сообщили, что на улице Берн в отеле найдено тело. По описанию — изможденное лицо, стянутые в хвост волосы, кожаная куртка — он сразу понял, что это мужчина, напавший на Хоффмана. Ему сказали, что причиной смерти стало удушение, но убийство это или самоубийство, пока ясности нет. Жертва оказалась немцем: Йоханнес Карп, возраст шестьдесят восемь лет. Леклер позвонил жене во второй раз за день и сказал, что задерживается на работе, после чего уселся на заднее сиденье патрульной машины и поехал на северный берег реки.
  Он провел на работе уже двадцать часов и устал, как старый пес. Однако перспектива иметь дело со смертью при подозрительных обстоятельствах, а подобных случаев во всей Женеве случалось лишь восемь в год, всегда прибавляла ему сил. С мерцающими огнями на крыше и сиреной, чувствуя себя важной персоной, инспектор мчался в патрульной машине по бульвару Карла Вогта, через мост, налево по улице Су-Терр, заставляя встречные машины уступать дорогу. Леклер позвонил шефу с заднего сиденья, где его швыряло из стороны в сторону, и оставил сообщение о том, что мужчина, подозреваемый в нападении на Хоффмана, найден мертвым.
  На улице Берн возле отеля «Диодати» царила почти карнавальная атмосфера — четыре полицейские машины с мерцающими синими маячками, особенно яркими в сгущающихся вечерних сумерках, и приличная толпа, собравшаяся на противоположной стороне улицы; среди зевак особенно выделялись несколько чернокожих проституток в разноцветных мини-юбках, которые обменивались шутками с местными жителями.
  Вход в отель перекрывала черно-желтая лента, не пускавшая туда посторонних. Изредка сверкали вспышки. Эти люди были похожи на фанатов, дожидающихся появления звезды. Полицейский поднял ленту, Леклер наклонился и прошел внутрь. В молодости он работал в этом районе патрульным и знал всех местных девушек по именам. Теперь многие из них стали бабушками; ну а если подумать, некоторые были бабушками уже и в те времена.
  Он вошел в «Диодати». В восьмидесятые отель назывался по-другому, однако Леклер не смог вспомнить, как именно. Всех постояльцев собрали в вестибюле, запретив покидать его, пока они не дадут показания. Среди них инспектор заметил нескольких проституток и пару прилично одетых мужчин, которым здесь явно не место — они держались в стороне и выглядели мрачными и смущенными. Леклеру не понравился крошечный лифт, и он стал подниматься наверх по лестнице, останавливаясь на каждой площадке, чтобы отдышаться. Возле комнаты, где обнаружили труп, толпились несколько полицейских в форме, и пришлось надеть белый халат, белые перчатки из латекса и бахилы на свои туфли. Потом инспектор накинул капюшон.
  «Теперь я похож на проклятого белого кролика», — подумал он.
  Леклер не знал детектива, работавшего на месте преступления, — новичок по фамилии Муанье, лет двадцати пяти, хотя точно определить возраст невозможно из-за капюшона, из-под которого виднелся только детский розовый овал лица. Кроме того, несмотря на белые халаты, Леклер узнал патологоанатома и фотографа, оба были опытными полицейскими, но моложе него; таких, как он, древних, точно Юра, 241вообще не осталось.
  Инспектор посмотрел на труп, привязанный к ручке двери ванной комнаты. Над туго натянутой веревкой, глубоко впившейся в плоть шеи, голова была закинута назад. На лице виднелись многочисленные порезы и ссадины. Один глаз заплыл. Костлявый немец напоминал мертвую ворону, оставленную фермером в назидание стервятникам. В ванной комнате свет не горел, но Леклер разглядел на раковине кровь. Стойку с пластиковой занавеской кто-то выдернул из стены.
  — Мужчина в соседнем номере клянется, что слышал шум борьбы около трех часов дня, — сказал Муанье. — Кроме того, на кровати следы крови. Предварительно я считаю, что это убийство.
  — Хорошая работа, — сказал инспектор.
  Патологоанатом закашлялся, чтобы скрыть смех.
  Муанье ничего не заметил.
  — Я правильно сделал, когда вам позвонил? Как вы считаете, именно этот человек напал на американского банкира?
  — Думаю, да.
  — Ну, тогда, я надеюсь, вы не станете возражать, Леклер, — я приехал сюда первым и это мое дело.
  — Мой дорогой друг, добро пожаловать.
  Жан-Филипп не понимал, как обитатель этой убогой комнаты мог пересечься с владельцем особняка в Колоньи, стоимостью в шестьдесят миллионов долларов. На кровати в пластиковых пакетах лежали вещи мертвеца: одежда, камера, два ножа, плащ, рассеченный посередине.
  «Хоффман в больнице был в таком же плаще», — подумал Леклер.
  Он взял адаптер.
  — А компьютер вы не видели?
  Муанье пожал плечами.
  — Компьютера здесь не было.
  Зазвонил мобильный телефон инспектора, который лежал в кармане куртки. Из-за проклятого кроличьего костюма он не мог до него добраться; с недовольной гримасой расстегнул молнию и стянул перчатки. Муанье начал протестовать из-за возможного нарушения целостности улик, но Леклер повернулся к нему спиной. Звонил его помощник, молодой Лаллен, все еще остававшийся в участке. Он сказал, что просматривал журнал дневных сообщений. Часа два назад звонила психиатр, доктор Полидори из Бернье; она рассказала о пациенте с потенциально опасным шизофреническим синдромом — он с кем-то дрался, сказала она, — но, когда полицейский патруль подъехал к больнице, его уже не было. Его зовут Александр Хоффман. Психиатр не знает его нынешнего адреса, но смогла дать описание внешности.
  — Она не упоминала о том, что у него был компьютер?
  После паузы и шороха переворачиваемых страниц послышался удивленный голос Лаллена:
  — А откуда вы знаете?
  
  Хоффман, продолжавший сжимать в руках ломик, торопливо поднимался по ступенькам из подвала, чтобы сообщить о Раджамани. Однако у двери вестибюля Александр остановился. Сквозь прямоугольное окно он увидел отряд из шести полицейских в черной форме и с пистолетами в руках. Они бежали, топая тяжелыми башмаками, внутрь здания. За ними следовал задыхающийся Леклер. Как только они прошли, турникет закрылся и еще двое полицейских встали по обе стороны от него.
  Александр повернулся и быстро спустился вниз на парковку. Выходящий на улицу пандус находился в пятидесяти метрах. Он направился к нему. У себя за спиной он услышал мягкий шорох шин по бетону и увидел большой черный «БМВ» с включенными фарами, выехавший со стоянки и направлявшийся в его сторону. Хоффман мгновенно принял решение и шагнул перед ним, заставив автомобиль остановиться, быстро подбежал к двери и распахнул ее.
  Президент «Хоффман инвестмент текнолоджиз» выглядел ужасно — покрытый запекшейся кровью, весь в пыли и машинном масле, с метровым ломиком в руках. Стоит ли удивляться, что водитель моментально выскочил из машины. Хоффман швырнул ломик на пассажирское сиденье, прыгнул за руль, включил сцепление автоматической коробки передач и нажал на педаль газа. Мощный автомобиль устремился к пандусу. Стальная дверь только начала подниматься. Ему пришлось притормозить, чтобы ее не задеть. В зеркале заднего вида Александр увидел владельца машины, страх которого благодаря адреналину трансформировался в ярость, и он бежал к пандусу с криками протеста. Хоффман запер двери. Мужчина начал колотить в заднее окно кулаками. Сквозь толстое тонированное стекло его слова было невозможно разобрать. Наконец стальная дверь полностью открылась, и Хоффман перенес ногу с тормоза на педаль газа. Он так сильно на нее надавил, что «БМВ» рванулся вперед, и едва удержался на двух колесах, когда свернул на пустую улицу с односторонним движением.
  
  Между тем на пятом этаже Леклер и его отряд вышли из рабочего лифта. Секретарь, обычно сидевший в приемной, уже ушел домой. Их впустила Мари-Клод. Она в ужасе поднесла ладонь ко рту, увидев бегущих вооруженных людей.
  — Мне нужен доктор Хоффман. Он здесь? — спросил Леклер.
  — Да, конечно.
  — Вы не могли бы отвести меня к нему?
  Они зашагали через операционный зал. Квери услышал шум и повернулся в их сторону. Он и сам не понимал, что произошло с Хоффманом. Хьюго решил, что Алекс задержался с Раджамани, и счел это хорошим знаком: по здравому размышлению, было бы лучше убедить их бывшего руководителя комитета риска не выступать против компании в такой критический момент. Но, как только Квери увидел Леклера и полицейских, он понял, что его корабль терпит бедствие. Тем не менее, в духе своих предков, он был полон решимости уйти со сцены с достоинством.
  — Чем я могу вам помочь, джентльмены? — спросил он.
  — Нам необходимо поговорить с доктором Хоффманом, — сказал инспектор, который поворачивался направо и налево, приподнимался на цыпочки, пытаясь разглядеть американца среди удивленных аналитиков, оторвавшихся от своих мониторов. — И я прошу всех оставаться на своих местах.
  — Вы с ним чуть-чуть разминулись. Он вышел, чтобы поговорить с одним из коллег.
  — Он покинул здание?
  — Полагаю, они беседуют где-то в коридоре…
  Леклер выругался.
  — Вы, трое, — сказал он, стоявшим рядом полицейским, — проверьте соседние помещения. — Потом он повернулся к остальным. — А вы, трое, за мной. — Затем Леклер обратился ко всем остальным: — Никто не должен покидать здание без моего разрешения. Никто не должен делать телефонных звонков. Мы постараемся действовать с максимальной быстротой. Благодарю вас за понимание.
  Он быстро зашагал к выходу. Квери поспешил за ним.
  — Извините, инспектор, но что сделал Алекс?
  — Обнаружено тело. Нам нужно поговорить с Хоффманом. Прошу меня простить…
  Он решительно двинулся дальше по коридору, который оказался пустым. У Леклера возникло неприятное ощущение, глаза его метались из стороны в сторону.
  — На этом этаже есть другие компании?
  Квери по-прежнему не отставал. Его лицо стало серым.
  — Только мы. Мы арендуем весь этаж. Какое тело?
  — Нам придется начать снизу и двигаться наверх.
  Один из полицейских нажал кнопку лифта. Двери открылись, и первым опасность заметил Леклер. Он тут же закричал и остановил остальных.
  — Господи, — пробормотал Квери, глядя в пустоту. — Алекс…
  Двери начали закрываться. Леклер снова нажал на кнопку, чтобы их открыть, поморщился, опустился на колени, подполз к самому краю и заглянул вниз, однако ничего не сумел разглядеть. В следующее мгновение инспектор почувствовал, как что-то капнуло ему на затылок; он дотронулся до него рукой и нащупал вязкую жидкость. Повернув голову, посмотрел наверх — лифт находился этажом выше. Что-то свисало с его днища. Леклер быстро отпрянул назад.
  
  Габриэль закончила собирать вещи. Ее чемоданы стояли в коридоре: один большой, второй поменьше и сумка для ручной клади — она не забирала все вещи, но взяла с собой больше, чем на одну ночь. Последний самолет вылетал в Лондон в двадцать пять минут десятого, а на веб-сайте «Бритиш эруэйз» предупреждали, что меры безопасности после взрыва на «Виста эруэйз» усилены. Значит, если она хочет успеть на этот рейс, необходимо уехать прямо сейчас. Габриэль присела в своем кабинете и написала Алексу записку в старомодном стиле — на чистой белой бумаге, перьевой ручкой, заправленной китайской тушью.
  Первым делом она написала, что любит его и не уходит навсегда. «Может быть, ты предпочел бы именно такой вариант — но сейчас мне необходимо отдохнуть от Женевы». Она сообщила ему, что встречалась с Бобом Уолтоном в ЦЕРНе. «Не сердись, он хороший человек, его тревожит твоя судьба». Разговор с ним помог ей понять, какую невероятно сложную задачу Алекс пытается решить и какие перегрузки испытывает.
  Она сожалеет, что обвинила его в провале своей выставки. Если он продолжает настаивать на том, что не несет ответственности за покупку всех экспонатов, тогда, конечно, она ему верит. «Но, дорогой, уверен ли ты в своей правоте — кто еще мог так поступить?»
  Возможно, у него снова нечто вроде нервного срыва — в таком случае, она хочет ему помочь; а вот узнавать о его прошлых проблемах от других людей, в особенности от полицейского, она не желает. «Если мы хотим и дальше оставаться вместе, нам следует быть более откровенными друг с другом».
  Габриэль приехала в Швейцарию много лет назад, намереваясь поработать здесь пару месяцев, однако получилось так, что она здесь осталась, и все это время ее жизнь вращалась вокруг Алекса. Может быть, если бы у них были дети, все получилось бы иначе. Но то, что произошло сегодня, заставило ее понять, что работа, даже самая творческая, не заменяет для нее жизнь. В отличие от Алекса.
  А дальше она подошла к главной проблеме. Насколько она поняла из разговора с Уолтоном, Алекс посвятил свою жизнь созданию машины, способной мыслить, учиться и действовать независимо от человека. Для Габриэль эта идея, по сути своей, представлялась страшной, хотя Уолтон заверил ее, что намерения Алекса были самыми благородными. «Зная тебя, я в этом не сомневаюсь». Но поставить высочайшие амбиции на решение одной задачи — добывания денег — не значит ли это объединить несовместимое: святое и дьявольское? Стоит ли удивляться, что он стал вести себя странно? Даже хотеть миллиард долларов, не говоря уже о том, чтобы обладать такой суммой, безумие, по мнению Габриэль, и она еще не забыла времена, когда Алекс думал так же.
  Если человеку удастся изобрести то, что необходимо всем людям, — ну, ладно, это честно. Но получить такие деньги, только играя (она никогда не понимала, чем занимается его компания, но ей представлялось, что именно в этом заключался смысл ее деятельности), — уже жадность, которая хуже безумия, это безнравственно, и ничего хорошего не могло получиться; вот почему она должна уехать из Женевы, пока местные жизненные ценности не поглотили ее саму…
  Габриэль писала и писала, забыв о времени, ее перо скользило по дорогой гладкой бумаге, каллиграфическое письмо завораживало. На противоположном берегу озера начали зажигаться огни. Мысль об Алексе, который находился где-то там с разбитой головой, ее угнетала.
  «Я чувствую себя ужасно, собираясь уезжать, когда ты болен, но если ты не позволяешь тебе помочь, не разрешаешь докторам тщательно себя осмотреть, какой смысл мне оставаться здесь? Если я нужна тебе, позвони. Пожалуйста. В любое время. Это все, чего я когда-либо хотела. Я люблю тебя.
  Она вложила письмо в конверт, запечатала его, написала большую букву А в углу и отправилась в кабинет Алекса, на ходу попросив водителя-телохранителя отнести чемоданы в машину и отвезти ее в аэропорт.
  Габриэль вошла в кабинет и положила конверт на клавиатуру компьютера мужа. Должно быть, она случайно нажала на какую-то клавишу, потому что экран ожил, и она обнаружила, что смотрит на изображение женщины, склонившейся над столом. Ей потребовалось несколько мгновений, чтобы понять: это она. Габриэль оглянулась, подняла голову наверх и увидела красный огонек детектора дыма; женщина на экране поступила так же.
  Она нажала еще несколько клавиш в случайном порядке. Ничего не произошло. Тогда Габриэль ткнула ESC, картинка тут же уменьшилась и переместилась в верхний левый угол экрана, став частью двадцати четырех различных изображений, слегка выпячиваясь в стороны от центра, точно множественные грани глаза насекомого. На одном из них что-то медленно перемещалось. Она навела на него мышь и щелкнула. На экране появилось ночное изображение Габриэль, лежащей на постели в короткой ночной рубашке со скрещенными ногами и руками за головой. Рядом с ней ярко, словно солнце, сияла свеча. Видео было беззвучным. Габриэль на экране распустила пояс, сбросила рубашку, оставшись обнаженной, протянула руки — и тут же в правой части появилась голова Алекса. Он также начал раздеваться.
  Послышалось вежливое покашливание.
  — Мадам Хоффман? — раздался голос у нее за спиной, и Габриэль оторвала полный ужаса взгляд от экрана.
  На пороге стоял водитель. За ним высились двое полицейских в черных фуражках.
  
  В Нью-Йорке, в половине второго фондовая биржа начала испытывать такую сильную волатильность, что частота пополнения ликвидности увеличилась до семи в минуту, забирая около двадцати процентов ликвидности рынка. Индекс Доу-Джонса понизился более чем на полтора процента, а Эс энд Пи 500 — на два процента. ВИКС поднялся на десять.
  Мэри Шапиро 242передала полученные сведения в Конгресс. Предпосылки событий, произошедших на финансовых рынках США в течение следующих двух часов, носили исключительно фактический характер, они были получены из выступлений перед Конгрессом и объединенных докладов Комиссии по срочной биржевой торговле и Комиссии по ценным бумагам.
  Глава 17
  Большинство сильных индивидуумов, или тех, кто наиболее успешно справляется с условиями жизни, обычно оставляет самое многочисленное потомство. Но успех часто определяется наличием специального оружия или средств обороны…
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Зимейза находилась у черта на куличках — ни истории, ни географии, ни жителей; даже имя являлось аббревиатурой с переставленными буквами названий других мест «Индустриальная зона Мейрин-Сатини». Хоффман ехал между низкими строениями, которые не были ни офисными блоками, ни фабриками, а неким гибридом между ними. Что здесь происходило? Что производили? Невозможно дать ответы на эти вопросы. Скелетообразные руки кранов простирались над строительными площадками и парковками грузовиков, опустевших к вечеру. Они могли бы находиться в любой точке мира.
  До аэропорта на восток было менее километра. Огни терминалов придавали бледное сияние темнеющему небу, затянутому низкими облаками. Всякий раз, когда над головой пролетал пассажирский самолет, казалось, что на берег обрушивается прибойная волна: за громоподобным крещендо, от которого трепетали нервы Хоффмана, следовал отлив; посадочные огни растворялись, точно обломки кораблекрушения в темноте, между перекладинами кранов и плоскими крышами.
  Александр вел «БМВ» с величайшей осторожностью, приблизив лицо к ветровому стеклу. Повсюду шли дорожные работы, укладывали кабели; сначала закрыли одну полосу, потом другую, и ему приходилось выписывать зигзаги. Поворот на Рут-де-Клерваль находился справа, рядом с центром продажи запчастей для «Вольво», «Ниссана» и «Хонды». Хоффман показал, что собирается свернуть туда. Впереди слева он увидел бензозаправочную станцию, остановился возле насосов и вошел внутрь. Система скрытого видеонаблюдения показала, что он задержался между рядами, потом решительно направился к секции, торгующей канистрами: красный металл, хорошее качество, стоимость — тридцать пять франков. На видеозаписи его движения выглядели дергаными, как у марионетки. Александр купил пять канистр, заплатив наличными. Верхняя камера четко показала рану у него на макушке. Продавец описал его как человека, который заметно нервничал. Его лицо и одежда были покрыты слоем грязи и машинного масла, в волосах запеклась кровь.
  — Почему здесь всюду ведутся дорожные работы? — спросил Хоффман, сделав жуткую попытку улыбнуться.
  — Это продолжается уже несколько месяцев, месье. Они прокладывают стекловолоконный кабель.
  Хоффман вышел на заправочный терминал с пятью канистрами. Ему пришлось дважды сходить с ними к ближайшему насосу. Затем он начал их поочередно наполнять. Других покупателей не было. Александр чувствовал себя ужасно уязвимым, стоя под ярким светом флуоресцентных ламп, видел, что продавец за ним наблюдает. Еще один самолет пошел на посадку у них над головами, заставив задрожать окружающий воздух, и Хоффману показалось, что его выворачивает наизнанку. Он закончил наполнять последнюю канистру, распахнул заднюю дверцу «БМВ» и принялся укладывать их одну за другой на сиденье, затем вернулся в магазин, заплатил наличными сто шестьдесят восемь франков за топливо и еще двадцать пять за фонарик, две зажигалки и три протирочные тряпки. Потом вышел из магазина, не оглядываясь.
  
  Леклер быстро осмотрел тело, лежавшее на дне шахты лифта, и не обнаружил ничего интересного. Оно напомнило ему о самоубийстве, которое он однажды расследовал на железнодорожной станции Корнавин. Леклер спокойно относился к такого рода вещам. А вот неопознанные трупы, смотревшие на него так, словно они все еще дышат, казалось, с укором спрашивали его: «Где ты был, когда мы нуждались в тебе больше всего?»
  В подвале он коротко поговорил с австрийским бизнесменом, чью машину украл Хоффман. Бизнесмен пребывал в ярости и, казалось, винил в случившемся Леклера даже больше, чем человека, совершившего преступление, — «Я плачу налоги и рассчитываю, что полиция меня защитит», — и инспектору пришлось выслушивать его с вежливым выражением лица. Номер автомобиля и его описание сообщили всем полицейским Женевы с высокими приоритетами. Людей эвакуировали из здания, которое обыскали. Ждали приезда бригады криминалистов. Мадам Хоффман нашли в ее доме в Колоньи и привезли в полицейский участок для допроса. Шефа полиции поставили в известность о том, что происходит: к счастью, он находился на официальном обеде в Цюрихе, что было большим облегчением. Леклер считал, что сделал все, что мог.
  Во второй раз за сегодняшний день ему пришлось подниматься наверх по лестнице. От усилий у него уже кружилась голова, левую руку покалывало. Инспектор понимал, что необходимо пройти обследование: жена постоянно его уговаривала это сделать. Неужели Хоффман убил не только немца в отеле, но и своего коллегу? На первый взгляд это казалось невозможным: очевидным образом отказал механизм безопасности лифта. Однако слишком много совпадений — один и тот же человек в течение нескольких часов находился на сцене двух убийств.
  Добравшись до пятого этажа, инспектор остановился перевести дух. Двери в офисы хедж-фонда оставались открытыми; рядом на страже стоял молодой полицейский. Леклер кивнул ему, проходя мимо. В операционном зале настроение было ужасным — после гибели коллеги ничего другого и не следовало ждать, и люди находились почти в истерическом состоянии. Аналитики, которые прежде вели себя тихо, собрались в группы и что-то оживленно обсуждали. Англичанин Квери почти бегом устремился к нему. Цифры на экранах продолжали меняться.
  — Есть новости об Алексе?
  — Вроде бы он заставил водителя покинуть свою машину и украл ее. Сейчас мы его разыскиваем.
  — Но в это невозможно поверить… — начал Квери.
  — Прошу меня простить, месье, могу я осмотреть кабинет мистера Хоффмана?
  Настроение Хьюго тут же изменилось.
  — Не уверен. Возможно, нам следует пригласить нашего адвоката…
  — Не сомневаюсь, что он посоветовал бы вам сотрудничать с нами в полной мере. — Леклеру стало интересно, что пытается скрыть финансист.
  Квери тут же отступил.
  — Да, конечно.
  На полу кабинета все еще валялся мусор, над письменным столом зияла дыра. Леклер недоуменно посмотрел наверх.
  — Когда это произошло?
  Квери состроил смущенную гримасу, словно был вынужден сознаться в существовании безумного родственника.
  — Около часа назад. Алекс вытащил детектор дыма.
  — Почему?
  — Он решил, что там находится камера слежения.
  — И он оказался прав?
  — Да.
  — Кто ее установил?
  — Наш консультант по вопросам безопасности, месье Жену.
  — А кто отдал ему такое указание?
  — Ну… — Квери не сумел найти пути к спасению. — Выяснилось, что это сделал Алекс.
  — Хоффман шпионил сам за собой?
  — Да, у нас создалось такое впечатление. Однако он не помнил, что отдавал такие указания.
  — И где Жену сейчас?
  — Полагаю, он беседовал с вашими людьми, когда было обнаружено тело Ганы. Кроме того, он отвечает за безопасность всего здания.
  Инспектор сел за письменный стол и принялся выдвигать ящики.
  — А разве не требуется ордер на обыск? — спросил Квери.
  — Нет.
  Леклер нашел книгу Дарвина и компакт-диск из радиологического отделения университетского госпиталя. На диване он заметил ноутбук, подошел к нему и открыл крышку. Посмотрел на фотографию Хоффмана, потом прочитал файл с его перепиской с мертвецом Карпом. Он был так поглощен чтением, что едва заметил появление Джулона.
  — Прошу меня простить, Хьюго, полагаю, вам следует взглянуть на то, что происходит на рынках.
  Квери нахмурился, наклонился к экрану и принялся переключать изображения. Началась настоящая лавина. ВИКС устремился к потолку, евро тонуло, инвесторы избавлялись от акций, приобретая золото и десятилетние казначейские облигации, объемы которых стремительно падали. Деньги уходили с рынка — в электронном виде шла торговля только фьючерсами Эс энд Пи, и в течение немногим более девяноста минут ликвидность упала с шести миллиардов долларов до двух с половиной.
  «Ну вот оно», — подумал Квери.
  — Инспектор, если вы здесь закончили, мне нужно возвращаться к работе. В Нью-Йорке начинается активная распродажа.
  — А какой смысл? — спросил Джулон. — Мы больше ничего не контролируем.
  Отчаяние в его голосе заставило Леклера поднять голову.
  — У нас возникли технические проблемы, — объяснил Квери и увидел, что на лице инспектора появилась подозрительность. Если полицейское расследование перекинется с нервного расстройства Хоффмана к проблемам компании, это станет настоящей катастрофой. Регулирующие органы нагрянут сюда уже завтра утром. — Тут не о чем беспокоиться, но я должен поговорить с нашими компьютерщиками…
  Он начал вставать, но Леклер твердо сказал:
  — Подождите, пожалуйста. — Он смотрел в операционный зал. До этого момента ему и в голову не приходило, что проблемы могли возникнуть у самой компании. Но теперь он видел их иначе. Заметил, что многие аналитики охвачены паникой, но сначала объяснял это исчезновением Хоффмана, потом смертью коллеги. Однако теперь он понял, что все гораздо серьезнее. — Какого рода технические проблемы?
  Послышался стук в дверь, и появился полицейский.
  — Мы нашли следы украденной машины.
  Леклер резко повернулся к нему.
  — Где?
  — Только что звонил парень с бензозаправки в Зимейзе. Кто-то, подходящий под описание Хоффмана, купил сто литров горючего. Он уехал на черном «БМВ».
  — Сто литров? Что он планирует сделать?
  — Именно поэтому парень нам и позвонил. Он сказал, что топливо этот тип залил в канистры.
  
  Дом сорок четыре на Рут-де-Клерваль стоял в конце длинной дороги, начинавшейся возле фабрики по переработке мусора и погрузочно-разгрузочных устройств и заканчивавшейся тупиком около железнодорожных путей. В сумраке бледное здание смутно выделялось на фоне деревьев: прямоугольное стальное сооружение в два или три этажа высотой — оценить точнее было трудно из-за отсутствия окон. Вдоль крыши шли фонари, в углах Хоффман заметил камеры наблюдения. Когда он проходил мимо, они поворачивались за ним. Маленькая подъездная дорога вела к металлическим воротам; за ними виднелась пустая парковка. Все здание окружала по периметру стальная ограда с тройным рядом колючей проволоки. Александр решил, что раньше здесь размещался склад или оптовая база, построенная по типовому проекту: тратить время на что-то другое просто не стали. Он подъехал к воротам. На уровне окна находились кнопочная консоль и домофон. Рядом мигал крошечный розовый глаз инфракрасной камеры.
  Хоффман наклонился и позвонил. Ничего не произошло. Он посмотрел на здание; оно выглядело заброшенным. Александр попытался понять логику машины и набрал самое маленькое число, которое выражалось двумя способами в виде суммы двух кубов. Ворота сразу же начали открываться.
  Хоффман медленно пересек парковку и поехал вдоль здания. В зеркало он видел, что камеры продолжают за ним следить. От запаха бензина на заднем сиденье его тошнило. Он свернул за угол и остановился у большой стальной двери, поднимающейся вверх — въезд для грузовиков. Видеокамера была направлена прямо на него.
  Он выбрался из машины и подошел к двери. Как и офисы в хедж-фонде, она открывалась при помощи сканера распознавания лиц. Александр встал перед сканером. Стальная дверь мгновенно поднялась вверх, как театральный занавес, и Хоффман увидел пустой грузовой отсек. Он собрался вернуться к машине, и в этот момент увидел мигающий сине-красный свет со стороны железнодорожных путей и услышал стремительно приближающийся вой полицейской сирены.
  Хоффман сел за руль, заехал в грузовой отсек, выключил двигатель и прислушался. Теперь он больше не слышал сирены и подумал, что они, скорее всего, не имеют к нему отношения. Однако решил закрыть за собой стальную дверь — на всякий случай. Но, когда он осмотрел панель управления, ему не удалось найти рубильник, включающий свет. Пришлось зубами сорвать пластиковою упаковку фонарика. Убедившись, что тот работает, Хоффман нажал кнопку опускания двери. Послышалось предупреждающее гудение; вспыхнула оранжевая лампочка. Темнота спускалась вместе со стальной дверью. Через десять секунд она со стуком ударилась о бетонный пол, окончательно отрезав дневной свет.
  Президент фонда почувствовал себя одиноким в темноте, жертвой собственного воображения. Тишина не была полной; он различал какие-то звуки. Хоффман взял ломик с пассажирского сиденья «БМВ», левой рукой направил фонарик на голые стены и потолок, и обнаружил еще одну камеру наблюдения, злобно смотревшую на него сверху — во всяком случае, так ему показалось. Под камерой находился еще один сканер распознавания лиц. Хоффман взял ломик под мышку, направил луч фонарика на свое лицо и осторожно прижал ладонь к панели. В течение нескольких секунд ничего не происходило, а потом — с большой неохотой, как показалось Хоффману, — дверь открылась. Он увидел короткую деревянную лестницу, ведущую наверх, дальше начинался коридор.
  Александр направил туда луч фонарика и разглядел в дальнем конце дверь. Теперь он слышал приглушенное гудение работающих процессоров. Низкий потолок, холодный воздух. «Наверное, под полом установлена вентиляция, как в компьютерном центре ЦЕРНа», — подумал Александр, осторожно двинулся к концу коридора, приложил ладонь к сенсору и распахнул дверь. На него сразу обрушился шум и огоньки множества работающих процессоров. Узкий луч фонарика высветил материнские платы на стальных полках по обеим стенам помещения, Хоффман ощутил хорошо знакомый сладковатый электрический запах жженой пыли.
  Обслуживающая компания оставила свою наклейку в каждом ряду: при возникновении проблем звоните по этому номеру. Он медленно шел вдоль рядов, луч фонарика терялся в темноте. Интересно, кто еще имеет сюда доступ. Должно быть, компания, обеспечивающая безопасность, во главе с Жену; службы, отвечающие за уборку и эксплуатацию здания; компьютерные техники. Если все они получали инструкции и деньги по электронной почте, то все здесь могло функционировать независимо. Окончательная модель Гейтса корпоративной нервной системы. Он вспомнил, как в начальный период своего существования «Амазон» называл себя «реальной компанией в виртуальном мире». Может быть, здесь зародилось новое звено эволюционной цепочки: виртуальная компания в реальном мире.
  Хоффман подошел к следующей двери и снова приложил ладонь к сенсору. Когда замки открылись, он остановился, чтобы осмотреть дверную раму. Как и предполагалось, стены были сборными. Когда Александр разглядывал здание снаружи, то представил себе, что оно состоит из одного большого зала; но теперь он понял, что здание разделено на ячейки: нечто подобное можно увидеть в колониях насекомых.
  Он перешагнул порог, услышал движение сбоку, резко повернулся и увидел робота «Ай-би-эм Ти-Эс 3500», бросившегося к нему вдоль монорельса. Робот остановился, схватил диск и быстро вернулся обратно. Хоффман стоял и некоторое время за ним наблюдал, дожидаясь, когда пульс немного успокоится. Здесь шло непрерывное действие. Хоффман сделал несколько шагов и увидел еще четырех роботов, которые, стремительно перемещаясь, выполняли какую-то работу. В дальнем углу фонарик высветил ведущую наверх лестницу.
  Соседняя комната оказалась меньше, здесь сходились все коммуникационные трубы. Хоффман направил луч фонарика на два черных магистральных кабеля толщиной с кулак, выходящих из закрытой металлической коробки и опускающихся, точно шишковатые корни, в траншею, которая шла вдоль пола к блоку переключателей. Обе стороны прохода защищала тяжелая металлическая решетка. Александр уже знал, что оптоволоконные трубы ГВА-1 и ГВА-2 проходят близко к Женевскому аэропорту по пути в Германию из Марселя в Южной Франции. Данные передаются и принимаются из Нью-Йорка с такой же скоростью, как движутся частицы в Большом адронном коллайдере — лишь немногим меньше скорости света. ВИКСАЛ подсоединился к самым быстрым коммуникациям в Европе.
  Луч фонарика высветил другие кабели, идущие вдоль стены на высоте плеча, частично покрытые гальванизированным металлом; рядом находилась небольшая дверь, закрытая на засов. Хоффман вставил ломик в U-образный виток и использовал его в качестве рычага, чтобы сорвать соединительную скобу. Она отлетела с пронзительным скрипом, дверь распахнулась, и он увидел нечто вроде диспетчерской — электрические приборы, большая коробка с предохранителями размером с кладовку и пара коммутаторных рубильников. Сверху за ним наблюдала очередная видеокамера. Он быстро выключил оба рубильника. Несколько мгновений ничего не происходило, затем где-то в большом здании заработал дизельный генератор. Странное дело, тут же загорелось все освещение. С яростным криком Хоффман обрушил ломик на видеокамеру, прямо в глаз своему мучителю. Во все стороны полетели куски пластика. Хоффман принялся колотить по стене и остановился только после того, как понял, что его действия ничего не дают.
  Выключив фонарик, он вернулся обратно. В дальнем конце приблизил лицо к сенсору, стараясь сохранять спокойное выражение, и дверь в соседнюю комнату открылась. Там оказалось огромное пустое пространство с высоким потолком, электронными часами, показывающими время в разных часовых поясах, и большими телевизионными экранами — копия операционного зала в Лез-О-Вив. Здесь же имелась панель управления с шестью экранами и мониторами, подключенными к внешним камерам наблюдения. А перед экранами, вместо аналитиков, находились ряды материнских плат, работающих на полную мощность, судя по быстро мелькающим огонькам дисплеев.
  «Должно быть, это кора головного мозга», — подумал Александр.
  Некоторое время он стоял, пораженно глядя по сторонам. Было что-то трогательное в этой сцене — так родитель смотрит на первые шаги своего ребенка, выходящего в большой мир. ВИКСАЛ был механическим и не обладал сознанием и эмоциями, у него не имелось других целей, кроме эгоистического стремления к самосохранению и накапливанию денег; однако если предоставить его самому себе, то в соответствии с логикой Дарвина он будет стремиться к расширению до тех пор, пока не станет доминировать над всей землей. Тем не менее Хоффман был ошеломлен самим фактом его существования. Он даже простил ему все несчастья, через которые из-за него прошел: в конечном счете ВИКСАЛ делал все это в исследовательских целях. Машина могла быть подвергнута моральному осуждению не в большей степени, чем акула. Она вела себя как хедж-фонд. На некоторое время Хоффман даже забыл, что пришел, чтобы ее уничтожить.
  Склонившись над экраном, он изучал торговлю, которую вел ВИКСАЛ. Сделки свершались с невероятной быстротой — миллионы акций находились в его распоряжении доли секунды, — стратегия, носившая название «снайпинг» или «сниффинг»: заказ и мгновенный отказ от него, проверка рынка в поисках скрытых ликвидностей. Но никогда прежде Хоффман не видел, чтобы такое делалось в столь колоссальных масштабах. В этом не могло быть прибыли, и Хоффман не понял, какие цели преследует ВИКСАЛ.
  Затем на экране появился знак тревоги.
  
  Такой же сигнал возник одновременно во всех операционных залах мира — в половине девятого вечера в Женеве, в половине третьего в Нью-Йорке и в половине второго в Чикаго.
  «ЧБО 243в половине второго объявила Самопомощь против нью-йоркской фондовой биржи, которая находится вне ЛНСП. 244И с ним невозможно связаться. Все остальные системы Чикагской биржи опционов работают нормально».
  Спецтермины маскировали масштаб возникшей проблемы, делая ее не такой страшной, как и положено жаргону. Но Хоффман прекрасно понимал, что это значит. «Самопомощь» равносильна предупреждению для всех, что нью-йоркская фондовая биржа переживает системный сбой — настолько серьезный, что ее блокируют для исполнения Комиссии по ценным бумагам, даже если она и предоставляет более выгодные цены для инвесторов, чем Чикаго.
  Это объявление имело два мгновенных следствия. Чикагская биржа должна была вмешаться и предоставить ликвидность, которую прежде давала нью-йоркская биржа — в тот самый момент, когда ощущалась большая ее нехватка. Ну а во-вторых, это еще больше способствовало возникновению паники на и без того переживающем не лучшие времена рынке.
  Когда Хоффман увидел тревожное сообщение, он не сразу связал его с ВИКСАЛом. Но когда он отвел взгляд от экрана, его внимание привлекли мерцающие огоньки работающих процессоров; и тогда Хоффман почти физически почувствовал феноменальную скорость приказов, которые они отдавали; а когда вспомнил огромные, уже нехеджированные ставки ВИКСАЛа, ему стало очевидно, что машина работает на падение рынка — и Александр окончательно понял замысел алгоритма.
  Он поискал на консоли пульт управления для телевизоров. Бизнес-каналы начали меняться, шли живые включения — в наступающих сумерках демонстранты вступили в схватку с полицией на большой городской площади. Горели груды мусора, где-то что-то взрывалось, голос за кадром рассказывал о беспорядках. На «Си-эн-би-си» появилась бегущая строка: ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ: СРАЗУ ПОСЛЕ ОДОБРЕНИЯ ЗАКОНА ЖЕСТКОЙ ЭКОНОМИИ НА УЛИЦЫ АФИН ВЫШЛИ ПРОТЕСТУЮЩИЕ ЖИТЕЛИ.
  «Вы видите, как полицейские разгоняют демонстрантов, пущены в ход дубинки…» — говорила женщина-комментатор.
  А в нижней части экрана высвечивался Доу, упавший до 260.
  Материнские платы неумолимо продолжали работать. Хоффман направился в грузовой отсек.
  
  В этот момент шумный кортеж, состоящий из восьми патрульных машин женевского департамента полиции, свернул на пустынную улицу Рут-де-Клерваль и притормозил возле здания склада. Распахнулась дюжина дверей. Леклер находился в первой машине вместе с Квери. Жену приехал во второй, Габриэль — в четвертой.
  Когда инспектор выбрался с заднего сиденья и осмотрелся, у него возникло ощущение, что он видит крепость. Высокий металлический забор, колючая проволока, камеры наблюдения, ничейная земля парковки, да и сами стальные стены сооружения вздымались в меркнувшем свете, словно серебристый за́мок. Его высота составляла никак не меньше пятнадцати метров. За спиной Леклера из машин выходили полицейские, некоторые надели кевларовые жилеты, другие несли щиты, защищающие от взрывов — все были готовы к самому худшему. Жан-Филипп понимал, что, если они не будут соблюдать осторожность, все закончится очень плохо.
  — Он не вооружен, — сказал инспектор, проходя мимо полицейских с рацией в руках. — Помните, оружия у него нет.
  — Сто литров бензина, — ответил один из полицейских. — Это оружие.
  — Ничего подобного. Вы, четверо, заблокируйте другую сторону. Никто не должен пытаться проникнуть внутрь без моего приказа, никто не должен стрелять — все меня поняли?
  Леклер подошел к машине, в которой приехала Габриэль. Дверца была распахнута; женщина оставалась на заднем сиденье и все еще находилась в шоковом состоянии.
  «А ведь худшее ей еще предстоит», — подумал инспектор.
  Пока патрульная машина мчалась по улицам Женевы, он продолжал читать в ноутбуке переписку Хоффмана с мертвым немцем. Интересно, что подумает Габриэль, когда узнает, что ее муж пригласил этого человека, чтобы он на них напал?
  — Мадам, — сказал он. — Я знаю, все это стало настоящим испытанием для вас, но вы не против… — Леклер протянул ей руку.
  Она удивленно посмотрела на него, взяла протянутую ладонь и сильно сжала его руку, словно инспектор не просто помогал ей выйти из машины, а был единственным шансом выбраться из полосы ревущего прибоя.
  Когда холодный вечерний воздух коснулся ее лица, Габриэль немного пришла в себя и удивленно заморгала, глядя на собравшихся полицейских.
  — И все они здесь из-за Алекса? — спросила она.
  — Я сожалею. Стандартная процедура для подобных ситуаций. Вы мне поможете?
  — Да, конечно, все, что потребуется.
  Он отвел ее в переднюю часть колонны, где Квери стоял рядом с Жену. Глава безопасности компании только что не встал по стойке «смирно», когда они подошли.
  «Какой отвратительный тип», — подумал Леклер. Тем не менее он постарался вести себя вежливо — стиль в общении, которого он всегда придерживался.
  — Морис, — сказал Леклер, — насколько я понимаю, вам известно это место. С чем нам придется иметь дело?
  — Три этажа, разделенные деревянными каркасами. — Жену был готов выскочить из штанов, чтобы помочь; к утру он будет отрицать даже знакомство с Хоффманом. — Фальшивые двери, фальшивые потолки. Это сборное сооружение, каждый модуль заполнен компьютерным оборудованием за исключением центральной управляющей части. Когда я в последний раз сюда заезжал, помещения были заполнены едва ли наполовину.
  — Верхний этаж?
  — Пуст.
  — Доступ?
  — Три входа. Один — большой грузовой терминал. С крыши вниз ведет внутренняя пожарная лестница.
  — Как открываются двери?
  — Здесь четырехзначный код; внутри сканер распознавания лиц.
  — Есть еще ворота, кроме этих?
  — Нет.
  — А нельзя ли вырубить электричество?
  Жену покачал головой.
  — На первом этаже стоят дизельные генераторы, в них топлива на сорок восемь часов.
  — Система безопасности?
  — Тревожная сигнализация. Все автоматизировано. Персонал отсутствует.
  — Как открыть ворота?
  — Такой же код, как на дверях.
  — Очень хорошо. Тогда вперед.
  Инспектор смотрел, как Жену набирает код. Ворота не открылись. Помрачневший Жену попробовал еще пару раз — с тем же результатом. На его лице появилось недоумение.
  — Клянусь, это правильный код.
  Леклер потрогал прутья решетки. Они даже не шелохнулись. Вероятно, ворота выдержали бы даже прямой удар разогнавшегося грузовика.
  — Может быть, Алекс также не сумел попасть внутрь, и его здесь нет, — предположил Квери.
  — Не исключено, но более вероятно, что он изменил код. — Человек с фантазиями о смерти в запертом здании с сотней литров бензина! — Леклер повернулся к своему водителю: — Позвони пожарным, чтобы привезли с собой режущие инструменты. И на всякий случай нужно вызвать машину «Скорой помощи». Мадам Хоффман, вы можете поговорить с мужем и попросить его не совершать отчаянных поступков?
  — Я попытаюсь. — Габриэль нажала кнопку переговорного устройства. — Алекс? — тихо позвала она. — Алекс…
  Она держала палец на металлической кнопке, нажимая ее снова и снова, надеясь, что он ответит.
  
  Хоффман закончил заливать бензином помещение с компьютерами, залы с роботами и кабелями, когда услышал сигнал на контрольной панели. В каждой руке у него было по канистре. Руки болели от тяжести. Бензин пролился на ботинки и джинсы. Становилось заметно теплее — каким-то образом ему удалось отключить систему вентиляции. Он сильно вспотел.
  Бегущая строка «Си-эн-би-эс» показывала: «ДОУ ОПУСТИЛСЯ БОЛЕЕ ЧЕМ НА 300 ПУНКТОВ».
  Хоффман поставил канистры возле консоли и посмотрел в мониторы камер слежения. Щелкая мышью, он сумел увидеть всю картину — полицейские, Квери, Леклер, Жену и Габриэль, чье лицо заполнило весь монитор. Она выглядела потрясенной.
  «Должно быть, ей уже сообщили самое худшее», — подумал он.
  Его палец несколько секунд оставался возле кнопки.
  — Габи…
  На ее лице появилось облегчение, и Хоффману это показалось странным.
  — Слава богу, Алекс. Мы все так о тебе тревожимся. Что там у тебя происходит?
  Александр огляделся по сторонам. Как бы он хотел найти слова, чтобы все описать.
  — Это невероятно.
  — Правда, Алекс? Могу спорить, что так и есть. — Габриэль замолчала, посмотрела в сторону, и ее голос стал тише, теперь она говорила так, словно они остались вдвоем. — Послушай, я бы хотела войти и поговорить с тобой, увидеть все собственными глазами. Если это возможно.
  — Я бы и сам хотел, чтобы ты оказалась здесь. Однако боюсь, это невозможно.
  — Приду только я. Обещаю тебе. Все остальные останутся снаружи.
  — Ты так говоришь, Габи, но не думаю, что они с тобой согласятся. Боюсь, произошло слишком много недоразумений.
  — Подожди минутку, Алекс, — сказала она, и ее лицо исчезло с экрана.
  Теперь Хоффман видел лишь бок полицейской машины, потом услышал, как начался спор, однако Габриэль приложила руку к микрофону, и он ничего не мог разобрать. Александр перевел взгляд на телевизионные экраны.
  «ДОУ УПАЛ БОЛЕЕ ЧЕМ НА 400 ПУНКТОВ» — сообщала бегущая строка «Си-эн-би-эс».
  — Сожалею, Габи, но мне нужно идти.
  — Подожди! — закричала она.
  На экране внезапно появилось лицо Леклера.
  — Доктор Хоффман, это я. Откройте ворота и впустите вашу жену. Вам нужно с ней поговорить. Обещаю, мои люди не будут входить.
  Александр колебался. Странно, но полицейский был прав. Ему требовалось поговорить с Габриэль. Или хотя бы показать — пусть она все увидит, прежде чем он уничтожит свое творение. Это поможет ей все понять гораздо лучше, чем любые его слова.
  На экране телевизора появилось новое сообщение:
  «НАСДАК ОБЪЯВИЛ САМОПОМОЩЬ ПРОТИВ НЙФБ в 14.36.59».
  Хоффман нажал кнопку, чтобы впустить Габи.
  Глава 18
  Бегущая толпа есть следствие угрозы. Все бегут; все оказываются вовлеченными в бегство. Угрожающая опасность одинакова для всех… Люди бегут вместе, потому что так лучше всего. Они разделяют общие чувства, и энергия одних дает силы другим; люди подталкивают друг друга в одном направлении. И, пока они бегут вместе, им кажется, что опасность распределяется между всеми…
  Элиас Канетти.
  Толпы и власть (1960)
  Страх на рынках США заражал всех, алгоритмы совершали постоянные купли и продажи, стараясь найти источники ликвидности. Количество торговых сделок увеличилось в десять раз по сравнению с нормой; сто миллионов акций было продано и куплено за одну минуту. Но цифры — вещь обманчивая. Позиции, которые удерживались доли секунды, затем перепродавались дальше — так называемый эффект «горячей картофелины». Такой ненормальный приступ активности уже сам по себе стал критическим фактором растущей паники.
  В тридцать две минуты девятого вечера по женевскому времени алгоритм вышел на рынок с продажей семидесяти пяти тысяч «Е-минус» — электронной продажей фьючерсных контрактов Эс энд Пи 500 — с воображаемой ценностью четыре целых и одна десятая миллиарда долларов от имени «Айви эссет стрэтеджи фанд». Чтобы ограничить влияние таких огромных объемов, алгоритм был запрограммирован на запрет торговли до уровня, не превышающего средние продажи на девять процентов всего рынка в любой конкретный момент: при такой скорости распродажа занимала от трех до четырех часов. Но в ситуации, когда рынок увеличился в десять раз по сравнению с обычным, алгоритм соответственно увеличил верхнюю границу — в результате все продажи завершились через девятнадцать минут.
  
  Как только в воротах появился достаточный просвет, Габриэль проскользнула внутрь и быстро зашагала через пустую парковку. Она не успела уйти далеко, когда услышала за спиной крик. Обернувшись, увидела Квери, устремившегося вслед за ней. Леклер закричал, чтобы финансист вернулся, но тот лишь отмахнулся от него рукой.
  — Я не позволю тебе пойти туда в одиночку, Габи, — сказал он, догнав ее. — Тут моя вина, а не твоя. Я его уговорил ввязаться в эту историю.
  — Хьюго, здесь нет ничьей вины, — сказала она, не глядя на него. — Он болен.
  — И все же, ты не против, если я увяжусь за тобой?
  Она стиснула зубы. Увяжусь за тобой — словно они идут на прогулку.
  — Тебе решать.
  Но, когда они свернули за угол и Габриэль увидела мужа возле открытого входа в грузовой отсек, она была рада даже Квери. Алекс держал в одной руке ломик, в другой — большую красную канистру, и все в нем вызывало у нее тревогу. И то, как он неподвижно стоял, и кровь с машинным маслом на лице, волосах и одежде, и жуткое выражение лица, и запах бензина.
  — Быстро заходите, — сказал он, — пора начинать.
  И, прежде чем они успели к нему подойти, он повернулся и исчез внутри.
  Габриэль и Хьюго поспешили следом, мимо «БМВ», через грузовой отсек, мимо материнских плат и роботов. Внутри было жарко. От паров бензина сразу стало трудно дышать, и Габриэль пришлось прикрыть нос жакетом. Откуда-то спереди доносились какие-то жуткие звуки.
  «Алекс, — подумала она, — Алекс, Алекс…»
  — Господи, Алекс, здесь все может взорваться… — в панике воскликнул Квери.
  Они вошли в большой зал, откуда доносились крики паники. Хоффман увеличил звук больших телевизоров. Сквозь шум пробивался голос, напомнивший Габриэль комментатора на последнем фарлонге больших скачек. Она его не узнала, но Квери сразу понял, что это прямой репортаж из Чикаго.
  — Они снова продают! Теперь девять вторых, продают двадцатки, сейчас пошли четные, восемь вторых в деле. Снова, парни, — восемь ровно! Ровно семь…
  На заднем плане кричали люди, словно они стали свидетелями катастрофы. Габриэль прочитала бегущую строку на одном из телевизионных экранов:
  «ДОУ, ЭС ЭНД ПИ 500, НАСДАК — САМОЕ БОЛЬШОЕ ПАДЕНИЕ ЗА ОДИН ДЕНЬ В ЭТОМ ГОДУ».
  — Хедж-фонды пытаются разорить Италию, — говорил мужчина с другого телеэкрана, — они пытаются разорить Испанию. Нет никакого решения…
  Изменилась бегущая строка: «ВИКС ПОДНЯЛСЯ ЕЩЕ НА 30 %».
  Габриэль не понимала, что это значит. На ее глазах строка поменялась снова.
  «ДОУ УПАЛ БОЛЕЕ ЧЕМ НА 500 ПОЗИЦИЙ».
  Квери стоял совершенно ошеломленный.
  — Только не говори, что это делаем мы, — пробормотал он.
  Хоффман наклонил большую канистру и вылил бензин на процессоры.
  — Мы это начали. Атаковали Нью-Йорк. Вызвали лавину.
  — Парни, мы сегодня упали на шестьдесят четыре позиции, парни…
  
  Девятнадцать и четыре десятых миллиарда акций были проданы на Нью-йоркской фондовой бирже в течение одного дня — больше, чем за целую декаду в 60-х годах XX века. Все происходило за миллисекунды, много быстрее способности человека понимать происходящее. Лишь позднее, когда компьютеры расстались со своими тайнами, процессы смогли реконструировать.
  В 8.42.43.675 вечера по женевскому времени, согласно отчету компании «Нанекс», работающей в режиме реального времени: «скорость передачи информации для акций НЙФБ, АФИ и Насдак достигла уровня насыщения в течение семидесяти пяти миллисекунд». Спустя еще четыреста миллисекунд алгоритм «Айви эссет стрэтеджи фанд» выбросил в продажу еще один транш в сто двадцать пять миллионов «Е-минус», не обращая внимания на растущие цены. Через двадцать пять миллисекунд другой алгоритм выпустил в продажу еще сто миллионов долларов фьючерсов. Индекс Доу-Джонса уже опустился на шестьсот тридцать единиц; секунду спустя — на семьсот двадцать. Все происходило на глазах загипнотизированного Квери. Позднее он сказал: «Это напоминало один из мультфильмов, в которых персонаж бежит к обрыву, сваливается, продолжает перебирать ногами и только после того, как оказывается в воздухе, смотрит вниз — а потом исчезает».
  
  Снаружи три пожарных машины остановились рядом с полицейскими автомобилями. Так много людей, так много света… Леклер сказал им, чтобы они начали разворачиваться. Гидравлические резаки — когда их установили на место — напоминали гигантские челюсти насекомых. Они разгрызали тяжелые железные столбы ворот так, словно это были травинки.
  
  — Пожалуйста, Алекс, — умоляла Габриэль. — Пожалуйста, брось все, и уйдем отсюда.
  Хоффман вылил остатки бензина и отшвырнул канистру. Потом зубами разгрыз пакет с протирочными тряпками.
  — Сначала нужно все закончить. — Выплюнул кусочек пластика. — Вы оба уходите, я сразу за вами. — Он посмотрел на нее и на мгновение стал прежним Алексом. — Я люблю тебя. А теперь уходите, пожалуйста. — Он тщательно намочил ткань в луже бензина, образовавшегося на материнской плате. — Уходите! — повторил он, и в его голосе было такое отчаяние, что Габриэль начала отступать.
  Между тем комментатор «Си-эн-би-эс» говорил:
  — Это настоящая капитуляция, классическая капитуляция; страх поселился на рынке — взгляните на ВИКС, сегодня он взлетел на необычайную высоту…
  Квери смотрел на экран и не верил своим глазам. За несколько секунд Доу упал с минус восьмисот до минус девятисот. ВИКС поднялся на сорок процентов — боже милосердный, только по этой позиции получалась прибыль в полмиллиарда долларов. ВИКСАЛ использовал свои опции на короткие акции, покупая их по неслыханно низким ценам — «Проктор энд Гэмбл», «Аксенчер», «Уинн резортс», «Экселон», «ЗМ»…
  — …предложение в семьдесят пять ровно, парни, семьдесят ровно, и вот появляется в продаже Морган Стенли…
  Квери услышал щелчок и увидел огонь на пальцах Хоффмана.
  «Только не сейчас, — подумал он, — только не сейчас — пусть ВИКСАЛ завершит сделки».
  — Алекс! — пронзительно закричала Габриэль.
  Квери бросился к двери. Огонь соскочил с руки Хоффмана, мгновение танцевал в воздухе, а затем превратился в ослепительно яркую звезду.
  
  Второй — и решающий — кризис ликвидности фондового рынка начался, когда Хоффман бросил пустую канистру без четверти девять по женевскому времени. По всему миру инвесторы смотрели на экраны — они либо вообще перестали торговать, либо продавали все.
  Вот слова официального отчета:
  «Из-за того, что цены одновременно упали на многие виды ценных бумаг, они опасались катастрофических событий, суть которых никому не была известна, и с которыми их системы не сумели справиться… Существенное число игроков полностью ушло с рынков».
  В течение пятнадцати секунд, начавшихся в 8.45.13, высокоскоростные алгоритмические программы совершили двадцать семь тысяч электронных мини-сделок — сорок девять процентов от общего количества, — но только двести из них были действительно проданы: всего лишь игра с горячими картофелинами; настоящие покупатели отсутствовали. Ликвидность упала до одного процента от прежнего уровня. В 8.45.27, за пятьсот миллисекунд, когда Хоффман щелкнул зажигалкой, удачливые продавцы ринулись на рынок, и цена на Е-минус упала с тысячи семидесяти до тысячи шестидесяти двух, тысячи пятидесяти девяти и даже до тысячи пятидесяти шести, после чего волатильность вызвала то, что получило название «АРКИ 245Глобальная Остановка Цен». На пять секунд заморозилась вся торговля на чикагской фьючерсной бирже «Эс энд Пи», чтобы позволить ликвидности вернуться на рынок. Доу опустился на тысячу позиций.
  
  Записи переговоров на открытых полицейских каналах зафиксировали, что в тот самый момент, когда Чикагский рынок замер — в 8.45.28, — раздался взрыв. Леклер бежал к зданию, отставая от других полицейских, но взрыв его остановил, и он присел, прикрыв руками голову — унизительная поза для старшего офицера, как он подумал потом, но все произошло именно так. Некоторые более молодые полицейские с бесстрашием, рожденным неопытностью, продолжали мчаться вперед, и к тому моменту, когда Леклер поднялся на ноги, успели обогнуть угол здания, увлекая за собой Габриэль и Квери.
  — Где Хоффман? — закричал Леклер.
  Со стороны здания послышался рев.
  
  Ночной страх перед вторжением. Страх перед нападением и насилием. Страх перед болезнью. Страх перед безумием и одиночеством. Страх остаться в ловушке горящего здания…
  Камеры бесстрастно зафиксировали, как Хоффман пришел в сознание в центральном зале. Все экраны взорвались. Материнские платы были мертвы, ВИКСАЛ уничтожен. Лишь рев пламени нарушал тишину. Огонь завладел деревянными перегородками, фальшивыми дверями и потолком, километрами пластикового кабеля, горючими элементами компьютеров.
  Хоффман поднялся на четвереньки, потом на колени, а еще через несколько мгновений выпрямился во весь рост. Он стоял, с трудом удерживая равновесие. Сорвав куртку, выставил ее перед собой и бросился в охваченную пламенем комнату, где находилось оптоволоконное оборудование; мимо обугленных, застывших в неподвижности роботов — в грузовой отсек. Он видел, как опустилась стальная дверь. Как такое могло произойти? Хоффман нажал ладонью на кнопку, чтобы ее открыть. Никакой реакции. Он еще несколько раз ударил по кнопке, словно стучал в стену. Ничего. Свет погас везде: должно быть, огонь закоротил все цепи. Он повернулся, и его взгляд остановился на камерах наблюдения — в его глазах возникла буря эмоций: ярость, безумный триумф и, конечно, страх.
  Когда страх переходит в агонию ужаса, мы наблюдаем, как и при всех сильных эмоциях, самые разнообразные результаты.
  Теперь у Хоффмана появился выбор. Он мог остаться здесь и умереть. Или вернуться в огонь и попытаться добраться через помещение с роботами к пожарной лестнице. Он прикидывал шансы…
  В конце концов, Александр выбрал второй вариант. В последние несколько секунд жар заметно усилился, пламя отбрасывало на стены яркое сияние, плексиглас превратился в нечто текучее. Загорелся один из роботов, его корпус расплавился, и автомат упал вперед, рухнув на пол у Хоффмана за спиной.
  Железо пожарной лестницы так раскалилось, что к нему было не прикоснуться. Хоффман ощущал жар металла даже сквозь подошвы ботинок. Лестница выводила только на следующий этаж, который погрузился в темноту, а не на крышу. В алом сиянии пламени у себя за спиной Хоффман увидел огромное помещение с тремя дверями. Со всех сторон доносился шум, словно гудел сильный ветер. Он услышал, как где-то обрушилась секция пола. Приблизил лицо к сенсору первой двери, чтобы ее открыть. Когда ничего не произошло, Александр вытер лицо рукавом: на коже накопилось слишком много сажи и грязи. Однако сканер вновь не сработал. Не открылась и вторая дверь. А вот третья сразу распахнулась, и он шагнул в полную темноту. Камеры ночного слежения зафиксировали, как Хоффман слепо шарит руками по стенам в поисках следующей двери. Наконец, он нашел новую дверь и двинулся вперед, через лабиринт комнат, пока не распахнул дверь в пекло. Язык пламени метнулся к новому источнику кислорода, словно голодное живое существо. Хоффман повернулся и побежал. Казалось, пламя его преследует, освещая блестящий металл лестницы. Александр оказался в мертвой зоне для камер наблюдения. Через секунду в камеру ударил огненный шар. Система наблюдения перестала существовать.
  
  Для людей, наблюдавших за пожаром со стороны, горящий склад напоминал автоклав. Пламя оставалось невидимым, лишь дым поднимался через швы и вентиляционные отверстия здания, и все это сопровождалось несмолкаемым ревом. Пожарные направили на стены струи воды, пытаясь их охладить. Старший пожарный офицер объяснил Леклеру, что, если открыть двери, огонь вспыхнет еще сильнее из-за увеличившегося притока кислорода. Тем не менее инфракрасные датчики показывали, что внутри здания имеются более темные зоны, где температура не так высока, — значит, там могли уцелеть люди. Отряд пожарных в тяжелых защитных скафандрах был готов войти внутрь.
  Габриэль и Квери отвели за периметр оцепленной территории. Им на плечи накинули одеяла. Они молча наблюдали за происходящим. Неожиданно с крыши горящего здания в небо устремилась струя оранжевого пламени. По форме, если не по цвету, оно напоминало огонь на нефтеперерабатывающем заводе; горело нечто газообразное. Затем от огня отделилось что-то темное, и они не сразу поняли, что это человек. Он пробежал к краю крыши, раскинул руки в стороны и прыгнул, как Икар.
  Глава 19
  Глядя в будущее… какие группы восторжествуют, не сможет предсказать ни один человек; ведь нам очень хорошо известно, что многие группы, в прошлом прекрасно развитые, сейчас исчезли.
  Чарлз Дарвин.
  Происхождение видов (1859)
  Была уже почти полночь; улицы, ведущие к Лез-О-Вив, опустели, магазины и рестораны закрылись. Квери и Леклер молча сидели на заднем сиденье патрульной машины.
  — Вы уверены, что не хотите, чтобы вас отвезли домой? — нарушил долгое молчание инспектор.
  — Нет, благодарю вас. Сегодня я еще должен связаться с нашими инвесторами, прежде чем они все узнают из сводок.
  — Несомненно, это станет главной новостью дня.
  — Конечно.
  — И все же, после столь трагических событий, вам следует соблюдать осторожность.
  — Не беспокойтесь, я не стану рисковать.
  — По крайней мере, мадам Хоффман в больнице, где ей помогут пережить шок…
  — Инспектор, со мной все будет в порядке, не волнуйтесь.
  Квери подпер подбородок рукой и стал смотреть в окно, чтобы прекратить разговор. Леклер отвернулся в другую сторону. Подумать только, всего двадцать четыре часа назад он начинал обычную вечернюю смену! Никогда не знаешь, какие сюрпризы преподнесет тебе жизнь. Шеф позвонил прямо с торжественного обеда в Цюрихе, чтобы поздравить Леклера с «быстрым разрешением потенциально затруднительной ситуации». Министерство финансов довольно: репутация Женевы, как центра инвестирования, не пострадает из-за произошедших событий. И все же инспектор чувствовал, что потерпел поражение: он постоянно отставал на час или два в этой игре.
  «Если бы я поехал с Хоффманом в больницу на рассвете, — подумал он, — и настоял, чтобы он остался там, то ничего страшного не произошло бы».
  — Мне бы следовало действовать иначе, — пробормотал он себе под нос.
  Квери искоса посмотрел на него.
  — О чем вы?
  — Я подумал, месье, что мог бы разобраться со всем этим лучше, и тогда удалось бы избежать трагедии. К примеру, мог бы раньше заметить — с самого начала, если уж на то пошло, — что Хоффман серьезно болен.
  Он подумал о книге Дарвина и безумном предположении Хоффмана, что человек на фотографии каким-то образом должен подсказать полиции, почему на него совершено нападение.
  — Может быть, — с сомнением ответил Квери.
  — Или на выставке мадам Хоффман…
  — Послушайте, — нетерпеливо перебил его Хьюго, — хотите знать правду? Алекс был очень странным человеком, всегда. Мне с самого начала следовало понимать, во что я ввязываюсь. Так что к вам это не имеет никакого отношения, вы уж меня простите.
  — Но все равно…
  — Поймите меня правильно: мне ужасно жаль, что для него все закончилось именно так. Но представьте себе: все это время он устраивал прямо у меня под носом шоу — шпионил за мной, за своей женой, за собой…
  Леклер подумал, сколько раз он слышал подобные удивленные речи от жен и мужей, любовников и друзей; как мало они знали о том, что на самом деле происходило в умах близких им людей.
  — А что будет с компанией без Хоффмана? — кротко спросил Леклер.
  — С компанией? Какая компания? С компанией все кончено.
  — Да, я понимаю, такая реклама может причинить большой вред.
  — В самом деле? Вы так думаете? «Гений-шизофреник окончательно потерял контроль над собой, убил двух человек и сжег здание»? Вы об этом?
  Машина подъехала к офисному зданию. Квери откинулся на спинку сиденья, посмотрел на крышу и тяжело вздохнул.
  — Какая отвратительная история, — сказал он.
  — Что верно, то верно.
  — Ну ладно, думаю, утром мы с вами еще поговорим.
  — Нет, месье, только не со мной. Дело передано очень способному молодому офицеру — Муанье. Вы убедитесь, что он действует весьма эффективно.
  — Ну ладно. — Казалось, Хьюго слегка разочарован. Он пожал руку полицейскому. — Значит, мне предстоит общение с вашим коллегой. Доброй ночи.
  Он вылез из машины, и его длинные ноги легко коснулись тротуара.
  — Доброй ночи. Кстати, — быстро добавил Леклер, — ваши технические проблемы, которые возникли ранее, — я все время хотел спросить, насколько они серьезны?
  Ложь всегда давалась Квери без малейших усилий.
  — Так, ерунда, ничего страшного.
  — Однако ваш коллега сказал, что вы утратили контроль над системой…
  — Он не имел этого в виду в буквальном смысле. Ну, вы же знаете, компьютеры…
  — О да, конечно, компьютеры!
  Квери захлопнул дверцу. Патрульная машина тронулась. Леклер посмотрел вслед финансисту, входящему в здание. В сознании инспектора промелькнула какая-то тень, но он слишком устал, чтобы ее преследовать.
  — Куда теперь, босс? — спросил водитель.
  — На юг, по дороге к Аннеси-ле-Вьё, — ответил Леклер.
  — Ваш дом находится во Франции?
  — Около самой границы. Не знаю, как тебе, но мне больше не по карману жить в Женеве.
  — Понимаю, о чем вы. Все захватили иностранцы.
  Водитель заговорил о ценах на недвижимость. Леклер откинулся назад и прикрыл глаза. Он заснул еще до того, как они добрались до границы с Францией.
  
  Полицейские покинули офисное здание. Один из лифтов заклеили черно-желтой лентой и прикрепили плакат: «Опасно. Лифт не работает». Однако второй лифт сразу открыл двери, и после коротких колебаний Квери в него вошел.
  Ван дер Зил и Джулон поджидали его в приемной. Увидев его, встали. Оба выглядели потрясенными.
  — Все было в новостях, — сказал ван дер Зил. — Они показали пожар, склад — все.
  Квери выругался и посмотрел на часы.
  — Пора отправлять электронные сообщения основным клиентам. Пусть узнают о том, что произошло, от нас. — Он заметил, что ван дер Зил и Джулон переглянулись. — Ну, что еще случилось?
  — Сначала вам следует кое-что увидеть, — сказал Джулон.
  Квери последовал за ними в операционный зал. К его удивлению, ни один из аналитиков не ушел домой. Когда он открыл дверь, все молча встали. Что это означает — проявление уважения? Директор надеялся, что они не ждут от него речи. По привычке он бросил взгляд на бизнес-каналы. Индекс Доу-Джонса вернул две трети своих потерь, теперь его общее падение за день составляло всего триста восемьдесят семь пунктов; ВИКС поднялся на шестьдесят процентов. Результаты выборов в Великобритании были предсказаны после опроса граждан на выходе с избирательных участков: ни одна партия не получила большинства. «Пожалуй, это вполне соответствует сегодняшним результатам», — подумал Хьюго.
  Он проверил на ближайшем мониторе прибыли и потери, заморгал, прочитал еще раз, а потом с удивлением повернулся к остальным.
  — Это правда, — сказал Джулон. — Мы получили прибыль от кризиса в четыре и одну десятую миллиарда долларов.
  — А главное, — добавил ван дер Зил, — что это лишь четыре десятых процента от общей волатильности рынка. Никто ничего не заметит, за исключением нас самих.
  — Боже мой… — Квери быстро сделал прикидку собственных капиталов. — Значит, ВИКСАЛ успел завершить все сделки до того, как Алекс его уничтожил.
  — Он его не уничтожил, Хьюго, — негромко сказал Джулон после небольшой паузы. — ВИКСАЛ все еще ведет торги.
  — Что?
  — Он продолжает торговать.
  — Но этого не может быть. Я сам видел, как все оборудование сгорело дотла.
  — Значит, существует другое оборудование, о котором мы ничего не знаем. Произошло нечто чудесное. Вы видели Интрасеть? Лозунг компании изменился.
  Квери посмотрел на лица аналитиков. Они выглядели пустыми и сияющими одновременно, словно их хозяева были членами культа. У Хьюго появилось жуткое чувство. Несколько человек энергично кивали. Он наклонился, чтобы прочитать надпись на экранной заставке.
  «У КОМПАНИИ БУДУЩЕГО НЕ БУДЕТ РАБОЧИХ.
  У КОМПАНИИ БУДУЩЕГО НЕ БУДЕТ МЕНЕДЖЕРОВ.
  У КОМПАНИИ БУДУЩЕГО БУДЕТ ЦИФРОВАЯ ЛИЧНОСТЬ.
  КОМПАНИЯ БУДУЩЕГО БУДЕТ ЖИВОЙ».
  Квери сидел в своем кабинете и писал письма инвесторам.
  «Кому: Этьену и Клариссе Мюсар, Эльмире Гюльжан и Франсуа де Гомбар-Тоннелю, Эзре Клейну, Биллу Эстербруку, Амшелю Херсхаймеру, Иену Моулду, Мечиславу Лукашински, Ху Ливэю, Ки Чану.
  От: Хьюго Квери.
  Тема: Алекс.
  Мои дорогие друзья, к тому моменту, когда вы будете читать мое письмо, вероятно, вам уже станут известны трагические события, которые произошли вчера с Алексом Хоффманом. Сегодня я лично позвоню каждому из вас, чтобы обсудить ситуацию. Сейчас я хочу вас заверить, что он получает лучший медицинский уход из всех возможных, и мы в эти трудные минуты молимся о благополучии Алекса и Габриэль. Конечно, еще слишком рано говорить о будущем компании, которую он основал, но я хочу заверить вас, что все системы работают, из чего следует, что ваши вложения будут продолжать увеличиваться. При личном разговоре я все расскажу вам более подробно».
  Аналитики провели голосование и сошлись на том, что они будут хранить в тайне все произошедшее. В свою очередь, компания предоставит каждому бонус в размере пяти миллионов долларов. Они и дальше будут их получать — в соответствии с успехами ВИКСАЛа. Никто не стал возражать. Квери полагал, что это связано с судьбой, которая постигла Раджамани.
  Послышался стук в дверь.
  — Входите, — крикнул Хьюго.
  Оказалось, что это Жену.
  — Привет, Морис, чего ты хочешь?
  — Я пришел, чтобы снять камеры, если вы не против.
  Квери задумался о ВИКСАЛе, представил себе сияющее божественное цифровое облако, периодически приближающееся к земле. Оно могло находиться в любом месте — в душной подземной промышленной зоне, где воняет авиационным топливом, окруженной стрекотом цикад, рядом с международным аэропортом в Юго-Восточной Азии или Латинской Америке. В прохладном лиственном парке под прозрачным теплым дождем в Новой Англии или в бассейне Рейна; в редко посещаемом и темном этаже совершенно нового офиса в Лондоне, Мумбае или Сан-Паулу. Или пустило корни в сотнях тысяч домашних компьютеров.
  «Оно вокруг нас, — подумал Квери, — в воздухе, которым мы дышим». Он посмотрел в скрытую камеру, едва заметно поклонился и сказал:
  — Оставь их на прежних местах.
  
  Габриэль вернулась туда, где начался ее день. Она сидела в университетской больнице, только на этот раз возле постели мужа. Его положили в отдельную палату в конце темного коридора на третьем этаже. На окнах были решетки, снаружи стояли на посту двое полицейских — мужчина и женщина. Лицо Алекса скрывали повязки и трубки. Он не приходил в сознание с того момента, как упал на землю. Габриэль сказали, что он получил множественные переломы и ожоги второй степени. Алекса привезли из операционной, поставили капельницу, подсоединили к монитору и ввели трубки. Хирург отказался дать прогноз. Он лишь сказал, что следующие двадцать четыре часа будут критическими. Четыре ряда ярких изумрудно-зеленых линий ползли по монитору, производя на Габриэль гипнотическое воздействие. Она вдруг вспомнила их медовый месяц, когда наблюдала, как волны Тихого океана набегали на берег, бесконечно сменяя одна другую.
  Александр вскрикнул во сне. Очевидно, его что-то ужасно тревожило. Она коснулась его забинтованной руки — какие мысли проносятся в его могучем разуме?
  — Все хорошо, дорогой. Теперь все будет хорошо.
  Габриэль положила голову на подушку, рядом с его головой. Странное дело, она ощущала необычное удовлетворение, несмотря на все, что произошло. Теперь он находился рядом с ней. За решетчатым окном церковные часы пробили полночь. Габриэль начала тихонько напевать для мужа колыбельную.
  Роберт Харрис
  Конклав
  (C) Г. Крылов, перевод, 2017
  (C) Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017 Издательство АЗБУКА®
  От автора
  Ради достоверности я использовал в романе настоящие титулы и звания (архиепископ Милана, декан Священной Коллегии кардиналов и т. п.), но относиться к ним нужно так же, как вы отнеслись бы в художественном произведении к должности президента США или премьер-министра Великобритании. Характеры, которые я создал для исполнения этих обязанностей, не имеют ни малейшей аналогии с реальными духовными лицами; если же я ошибся и кто-то обнаружит какие-то случайные общие черты, то приношу свои извинения. Точно так же, несмотря на поверхностное сходство, у меня не было намерения создать портрет нынешнего святого отца, когда я описывал в «Конклаве» покойного папу римского.
  Посвящается Чарли
  Я решил, что лучше мне не есть вместе с кардиналами, – и ел в своей комнате. Одиннадцатым голосованием меня избрали римским папой. Господи, я могу произнести те же слова, что и Пий XII при его избрании: «Господи, безгранично милосердие Твое, будь же милосерден ко мне». Кто-нибудь мог бы сказать, что все это похоже на сон, однако теперь до моей смерти это самая важная реальность во всей моей жизни. Итак, Господи, «я готов жить и умереть с Тобой»246. Когда я стоял на балконе собора Святого Петра, мне аплодировали около трехсот тысяч собравшихся. Прожектора не позволяли мне видеть ничего, кроме бесформенной колышущейся массы.
  Папа Иоанн XXIII, дневниковая запись от 28 октября 1958 г.
  Я был одинок и прежде, но теперь мое одиночество становится полным и ужасающим. Отсюда и болезненные головокружения. Теперь я живу, словно статуя на постаменте.
  Папа Павел VI
  
  1. Sede vacante247
  Кардинал Ломели вышел из своих апартаментов во дворце Конгрегации доктрины веры незадолго до двух часов ночи и поспешил по темным аркадам Ватикана в покои папы.
  Молился на ходу: «Господи, ему еще столько нужно сделать, тогда как моя работа на Твоей службе завершена. Он любим, а я забыт всеми. Пощади его, Господи. Пощади. Возьми меня вместо него».
  Он с трудом поднялся по мощеному склону к Пьяцца Санта-Марта. В мягкой мгле римского воздуха уже сквозила первая слабая осенняя прохлада. Накрапывал дождь. Позвонивший кардиналу префект Папского дома, судя по голосу, пребывал в панике, и Ломели предполагал увидеть ад кромешный. Однако на площади, против обыкновения, было вполне спокойно, если не считать кареты «скорой помощи», припаркованной на почтительном расстоянии. Ее силуэт выделялся на фоне освещенной южной стены собора Святого Петра. Лампы в салоне были включены, стеклоочистители ходили туда-сюда, и можно было даже различить лица водителя и его помощника. Водитель говорил по мобильному телефону, и Ломели в смятении подумал: они приехали не для того, чтобы забрать человека в больницу, они здесь – вывезти тело.
  Стоявший у входа с зеркальной дверью в Каза Санта-Марта248 швейцарский гвардеец отдал честь, рука в белой перчатке взметнулась к шлему с красными перьями.
  – Ваше высокопреосвященство.
  Ломели указал ему на машину:
  – Будьте добры, передайте водителю, чтобы воздержался от общения с прессой.
  Внутри здания царила какая-то строгая, стерильная атмосфера, будто в частной клинике. В беломраморном холле находилось с десяток растерянных священников – трое в ночных халатах, – словно прозвучал сигнал пожарной тревоги, а они не знали, как в этом случае следует действовать. Ломели помедлил на пороге, понял, что сжимает что-то в левой руке, посмотрел – оказалось, собственный красный пилеолус249. Он не помнил, когда взял шапочку, теперь же разгладил ее и надел. Прикоснувшись к волосам, ощутил, что они влажные. По пути к лифту наперерез ему поспешил епископ-африканец, но Ломели только кивнул в его сторону и не остановился.
  Лифт пришлось ждать целую вечность. Можно было бы воспользоваться лестницей, но Ломели и без того запыхался. Он спиной чувствовал на себе взгляды. Ему бы сказать что-нибудь. Когда лифт наконец спустился, кардинал повернулся и поднял руку в благословении:
  – Молитесь.
  Нажал кнопку второго этажа – двери сомкнулись, и кабина пришла в движение.
  «Если Ты желаешь призвать его к Себе и оставить меня, то дай мне силы стать камнем для других».
  В зеркале под желтой лампой он увидел свое лицо – трупного цвета и рябое. Ему нужен был знак, какой-нибудь приток силы. Лифт резко остановился, но желудок как будто все еще продолжал подниматься – и Ломели для устойчивости ухватился за металлические перильца. Вспомнилось, как однажды, когда он ехал в этой кабине вместе с его святейшеством в самом начале его папства, на этаже вошли два пожилых кардинала. Они сразу же упали на колени, потрясенные тем, что оказались лицом к лицу с наместником Христа на земле, но папа только рассмеялся и сказал: «Не стоит волноваться, встаньте, я всего лишь старый грешник, ничуть не лучше вас…»
  Ломели поднял подбородок. Его маска для публики.
  Двери открылись. Плотная стена темных костюмов расступилась, пропуская его. Он услышал, как один агент безопасности прошептал себе в рукав:
  – Здесь декан.
  По диагонали площадки перед папскими покоями стояли, держась за руки и плача, три монахини из Конгрегации дочерей милосердия святого Викентия де Поля250. Навстречу ему двинулся архиепископ Возняк, префект Папского дома, моложе Ломели. За очками в металлической оправе кардинал увидел распухшие от слез глаза.
  Архиепископ беспомощно поднял руки:
  – Ваше высокопреосвященство…
  Ломели обхватил его лицо и почувствовал под ладонями щетину.
  – Януш, он в вашем присутствии всегда был так счастлив.
  Потом другой телохранитель (а может быть, кто-то из похоронной команды – и те и другие были одеты одинаково), точнее сказать, одна из фигур в черном открыла дверь в покои.
  Маленькая гостиная и еще меньше спальня за ней были полны народа. Впоследствии Ломели составил список присутствовавших, в который вошло более десятка человек, не считая агентов безопасности: два доктора, два частных секретаря, архиепископ Мандорфф – обер-церемониймейстер папских литургических церемоний, не менее четырех священников из Апостольской палаты251, Возняк и, конечно, четыре старших кардинала Католической церкви: государственный секретарь Святого престола Альдо Беллини, камерленго252, или камерарий, Святого престола Джозеф Трамбле, великий пенитенциарий, или главный исповедник, Джошуа Адейеми, а также он сам, декан Коллегии кардиналов. Он-то в своем тщеславии воображал, что его вызвали первым, но теперь увидел, что последним.
  Ломели последовал за Возняком в спальню папы – впервые. Прежде большая двойная дверь всегда была закрыта. Он увидел папскую кровать эпохи Ренессанса и распятие над ней, обращенное к гостиной. Кровать занимала почти все пространство – квадратная, из тяжелого полированного дуба, она была слишком велика для спальни. Только она здесь и свидетельствовала о величии. Подле нее склонились на коленях Беллини и Трамбле. Ломели пришлось переступить через их голени, чтобы подойти к подушкам, на которых покоилась чуть приподнятая голова папы. Тело под белым покрывалом, руки сложены на груди над простым железным наперсным крестом.
  Он не привык видеть его святейшество без очков, которые теперь лежали на прикроватном столике рядом с ободранным дорожным будильником. Оправа оставила два красноватых пятнышка на переносице папы. Ломели по опыту знал, что лица у покойников часто обвислые и глуповатые. Но лицо перед ним выглядело живым, чуть ли не радостным, его словно прервали, не дав докончить предложение.
  Ломели наклонился поцеловать папу в лоб и заметил слабый мазок белой зубной пасты в левом уголке рта, ощутил запах мяты и травяного шампуня, прошептал:
  – Почему Он призвал вас, когда вы еще столько всего хотели сделать?
  – Subvenite, Sancti Dei… – начал читать литургию Адейеми.
  Тогда Ломели понял, что все ждали его. Он осторожно опустился на колени на отполированный паркет, сложил руки в молитве на краю покрывала и закрыл лицо ладонями.
  – …occurrite, Angeli Domini…
  «Придите на помощь, святые Божии, встречайте его, ангелы небесные…»
  Бас-профундо нигерийского кардинала гулким эхом разносился по крохотной комнате.
  – …Suscipientes animam eius. Offerentes eam in conspectu Altissimi…
  «Примите душу его и явите пред Всевышним…»
  Слова звучали в голове Ломели, но он не понимал их смысла. Это происходило все чаще и чаще. «Я взываю к Тебе, и Ты не внимаешь мне»253. Какая-то духовная бессонница, что-то вроде звуковых помех, преследовала его в течение последнего года, не позволяя общаться со Святым Духом, что прежде давалось ему вполне естественно. И так же, как и со сном, чем больше Ломели жаждал осмысленной молитвы, тем труднее она давалась. Он сообщил о своем кризисе папе на их последней встрече – просил разрешения оставить Рим и обязанности декана, вступить в какой-нибудь монашеский орден. Ему исполнилось семьдесят пять – возраст отставки. Но его святейшество неожиданно проявил суровость: «Кого-то Господь выбирает пастырями, а другие необходимы для того, чтобы управлять фермой. Ваш долг – не пастырский. Вы не пастырь. Вы управляющий. Думаете, мне легко? Не волнуйтесь. Господь вернется к вам. Он всегда возвращается». Ломели был уязвлен («Управляющий – вот как он меня представляет?»), и расстались они с холодком. Виделись тогда в последний раз.
  – Requiem aeternam dona ei, Domine: et lux perpetua luceat ei…
  «Даруй ему, Господи, вечный покой, и пусть негасимый свет проливается на него…»
  Литургия закончилась, но четыре кардинала застыли у смертного одра в безмолвной молитве. По прошествии пары минут Ломели приоткрыл глаза. В гостиной все стояли на коленях, склонив головы. Он снова прижал к лицу ладони.
  Его печалила мысль о том, что их долгое сотрудничество закончилось на такой ноте. Попытался вспомнить, когда это произошло. Две недели назад? Нет, месяц, точнее, семнадцатого сентября, после мессы в память появления стигматов у святого Франциска254 – самый длинный период без приватной аудиенции со времени избрания папы. Возможно, его святейшество уже предчувствовал близость смерти и понимал, что не успеет завершить свою миссию. Должно быть, этим и объяснялось нехарактерное для него раздражение?
  В спальне стояла полная тишина. Ломели гадал, кто же первым прервет ее. Наверное, это будет Трамбле – франкоканадец всегда спешил, типичный североамериканец. Так оно и случилось: несколько мгновений спустя Трамбле вздохнул и произвел долгий, театральный, почти исступленный выдох.
  – Он теперь с Господом, – сказал он и распростер руки.
  Ломели подумал, что Трамбле собирается произнести благословение, но на самом деле этот жест был сигналом двум помощникам из Апостольской палаты – они вошли в комнату и помогли камерленго подняться. Один из них держал серебряную шкатулку.
  – Архиепископ Возняк, – сказал Трамбле, когда все начали вставать, – будьте так добры, предоставьте мне кольцо его святейшества.
  Ломели поднялся на ноги, суставы захрустели после семи десятилетий постоянных коленопреклонений. Он прижался к стене, чтобы пропустить префекта Папского дома. Снять кольцо с пальца папы оказалось непросто. Несчастный Возняк, потея от смущения, сколько ни старался, никак не мог перетащить его через костяшку. Но наконец это удалось, и он, вытянув руку, подал кольцо Трамбле на раскрытой ладони. Тот вынул из серебряной шкатулки ножницы – такими, подумал Ломели, обрезают увядшие розы – и ухватил лезвиями печатку. Нажал изо всех сил, на его лице от напряжения появилась гримаса. Раздался неожиданный щелчок, и металлический диск с изображением святого Петра, вытаскивающего рыбацкую сеть, рассекся пополам.
  – Sede vacante, – объявил Трамбле. – Святой престол вакантен.
  
  Ломели несколько минут смотрел на кровать, мысленно прощаясь, потом помог Трамбле накрыть лицо папы тонким белым покрывалом. Молящиеся, перешептываясь, разделились на группы.
  Он вернулся в гостиную, не в силах понять, как папа выносил это год за годом – не просто жизнь в окружении вооруженной охраны, но жизнь в этом месте. Пятьдесят безликих квадратных метров, обставленных по вкусу и доходам какого-нибудь коммивояжера среднего уровня. Ничего, что говорило бы о личности папы. Стены и шторы светло-желтого цвета. Паркетный пол, чтобы легче было содержать его в чистоте. Обычный обеденный стол, такой же письменный, к ним диван и два кресла с закругленными спинками, обитые синей, легко очищаемой тканью. Даже молельная скамеечка темного дерева была такой же, как и сотни других в этом доме гостиничного типа. Его святейшество жил здесь, еще будучи кардиналом, до избрания его папой и так отсюда и не выехал, лишь раз зашел в роскошные апартаменты, которые предназначались ему в Апостольском дворце с их библиотекой и приватной часовней; и этого одного раза оказалось достаточно, чтобы он бежал оттуда сломя голову. Его война со старой ватиканской гвардией началась именно здесь и по этому самому вопросу с первого дня его папства. Когда некоторые из членов курии высказали ему протест в связи с таким решением, не отвечавшим папскому величию, он процитировал им, словно школьникам, наставление Христа своим ученикам: «Ничего не берите на дорогу: ни посоха, ни сумы, ни хлеба, ни серебра, и не имейте по две одежды»255. С того дня они, наделенные всеми человеческими слабостями, ощущали на себе его укоризненный взгляд каждый раз, когда направлялись в свои богатые официальные покои; и, будучи людьми со всеми человеческими слабостями, они негодовали, не принимая его укоризны.
  Государственный секретарь Святого престола Беллини замер у письменного стола спиной к собравшимся. Срок его полномочий истек в тот момент, когда было сломано кольцо рыбака256, и его высокая аскетичная фигура, осанка которой всегда напоминала пирамидальный тополь, сегодня, казалось, переломилась вместе с кольцом.
  – Мой дорогой Альдо, как это горько, – сказал Ломели.
  Он увидел, что секретарь рассматривает дорожный комплект шахмат – святой отец неизменно носил его с собою в портфеле. Беллини длинным пальцем гладил маленькие белые и красные пластмассовые фигурки. Они затейливо расположились в центре доски, сойдясь в некоем замысловатом сражении, которое теперь уже никогда не разрешится победой.
  – Как вы считаете, будет кто-нибудь возражать, если я возьму их себе на память? – рассеянно спросил Беллини.
  – Уверен, что никто.
  – Мы с ним довольно часто играли в конце дня. Он говорил, шахматы позволяют ему расслабиться.
  – И кто выигрывал?
  – Он. Всегда.
  – Возьмите их, – настоятельно произнес Ломели. – Он любил вас, как никого другого. Он бы хотел, чтобы они были у вас. Возьмите.
  – Полагаю, нужно дождаться разрешения. – Беллини огляделся. – Но похоже, наш усердный камерленго собирается опечатать покои.
  Он кивнул в ту сторону, где Трамбле и его помощники-священники стояли вокруг кофейного столика, раскладывая все, что требовалось для опечатывания двери, – красные ленточки, воск, клейкую ленту.
  Неожиданно глаза Беллини наполнились слезами. У него была репутация холодного, замкнутого и бесчувственного интеллектуала. Ломели ни разу не видел какого-либо проявления эмоций с его стороны. Эти слезы потрясли его.
  Он прикоснулся пальцами к руке Беллини и сочувственно сказал:
  – Вы не знаете, как это случилось?
  – Говорят, инфаркт.
  – А я-то считал, что у него сердце, как у быка.
  – Откровенно говоря, не совсем так. Уже были сигналы.
  Ломели удивленно моргнул:
  – А я ничего не знал.
  – Понимаете, он не хотел, чтобы об этом знали. Говорил, что, как только это станет известно, все начнут шептаться о его предстоящей отставке.
  «Все». Беллини не нужно было расшифровывать это «все». Он имел в виду курию. Во второй раз за эту ночь Ломели почувствовал себя косвенно оскорбленным. Не поэтому ли он ничего не знал о давнем сердечном недомогании папы? Неужели его святейшество считал его не только управляющим, но и одним из «всех»?
  – Я думаю, нам нужно очень тщательно подбирать слова, когда придется сообщать о его смерти прессе, – сказал Ломели. – Вы лучше меня знаете, что они собой представляют. Они захотят узнать его историю болезни, будут спрашивать, какие меры мы принимали. А если выяснится, что мы замалчивали проблему и бездействовали, они захотят узнать почему.
  Теперь, когда первоначальное потрясение стало проходить, он начал представлять себе, сколько насущных вопросов задаст мир, требуя на них ответы, да и сам он хотел знать эти ответы.
  – Скажите, в момент смерти находился ли кто-нибудь с его святейшеством? Получил ли он отпущение грехов?
  – Нет, – покачал головой Беллини, – боюсь, что, когда к нему вошли, он уже был мертв.
  – А кто к нему вошел? Когда? – спросил Ломели и подозвал архиепископа Возняка: – Януш, знаю, вам это тяжело, но нам нужно приготовить подробное заявление. Кто нашел тело его святейшества?
  – Я, ваше высокопреосвященство.
  – Слава богу, это уже что-то.
  Из всех членов Папского дома Возняк был ближе других к папе. То, что он первым оказался у тела, уже утешение. Кроме того, с точки зрения пиара лучше, что он, чем агент охраны или какая-нибудь монахиня.
  – И что вы сделали?
  – Вызвал врача его святейшества.
  – Как быстро он появился?
  – Сразу же, ваше высокопреосвященство. Он всегда ночевал в соседней комнате.
  – И ничего сделать уже было нельзя?
  – Ничего. У нас имелось все оборудование, необходимое для реанимации. Но было слишком поздно.
  Ломели задумался.
  – Вы обнаружили его в постели?
  – Да. Выражение лица совершенно умиротворенное, почти как сейчас. Я подумал, он спит.
  – И когда это случилось?
  – Около половины двенадцатого, ваше высокопреосвященство.
  – Около половины двенадцатого?
  Значит, более двух с половиной часов назад. Удивление Ломели, вероятно, отразилось на его лице, потому что Возняк быстро сказал:
  – Я бы позвонил вам раньше, но кардинал Трамбле взял бразды правления в свои руки.
  Трамбле повернулся, услышав свое имя. Комната была такая маленькая, и стоял он в нескольких шагах от них, а через мгновение подошел. Несмотря на поздний час, выглядел он свежим и красивым, его густые седые волосы были аккуратно причесаны, тело в тонусе, движения легкие. Он напоминал бывшего спортсмена, который успешно перешел в телевизионные спортивные комментаторы. Ломели помнил, что в юности Трамбле играл в хоккей.
  Канадский француз на своем аккуратном итальянском сказал:
  – Извините, Якопо, если вас обидела задержка в оповещении… Я знаю, у его святейшества не было коллег ближе, чем вы и Альдо, но я в качестве камерленго почитал первейшей своей обязанностью обеспечить целостность Церкви. И я попросил Януша отложить ваше оповещение, чтобы у нас было немного спокойного времени установить все факты.
  Он благочестиво, словно в молитве, сложил руки. Этот человек был невыносим.
  – Мой дорогой Джо, – сказал Ломели, – меня заботит только душа его святейшества и благополучие Церкви. Во сколько сообщают мне о чем-то важном, в полночь или в два часа ночи, ни в коей мере не беспокоит меня. Я уверен, вы действовали наилучшим образом.
  – Просто при неожиданной смерти папы любые ошибки, совершенные в состоянии потрясения и смятения, могут затем привести к самым разнообразным зловредным слухам. Достаточно только вспомнить трагедию папы Иоанна Павла Первого – впоследствии нам сорок лет пришлось убеждать мир, что папа не был убит, а все по одной причине: никто не хотел признавать, что его тело обнаружила монахиня. На сей раз в официальных отчетах не должно быть никаких расхождений.
  Он вытащил из-под сутаны сложенный лист и протянул его Ломели. Бумага была теплой на ощупь. (Только что испекли, подумал Ломели.) Текст был аккуратно отпечатан на принтере и озаглавлен по-английски: «Хроника». Ломели пробежал пальцем по колонкам. В 19:30 его святейшество поел вместе с Возняком в специально отведенном для него месте, огороженном в столовой Каза Санта-Марта. В 20:30 удалился в свои покои, где читал и размышлял над одним из пассажей трактата «О подражании Христу»257 (глава 8 «Об уклонении от близкого обхождения»). В 21:30 лег в постель. В 23:30 архиепископ Возняк зашел проверить, все ли в порядке, и обнаружил, что папа мертв. В 23:34 доктор Джулио Балдинотти, прикомандированный из ватиканской больницы Святого Рафаэля в Милане, немедленно приступил к реанимационным мероприятиям. Сочетание массажа сердца и дефибрилляции не принесло результатов. В 0:12 его святейшество был признан умершим.
  Кардинал Адейеми подошел к Ломели сзади и стал читать через его плечо. От нигерийца всегда сильно пахло одеколоном. Ломели чувствовал его теплое дыхание на своей шее. Близость Адейеми была для него невыносима, он отдал ему документ и отвернулся, но Трамбле тут же сунул ему в руки новые бумаги.
  – Что это?
  – Последние медицинские показатели его святейшества. Мне их принесли. Это ангиограмма, которую делали в прошлом месяце. Вы видите здесь, – сказал Трамбле, поднимая снимок к свету, – свидетельство закупорки сосудов…
  Черно-белое изображение с завитками и усиками имело зловещий вид. Ломели отшатнулся. Да какой во всем этом смысл? Папе шел девятый десяток. В его смерти не было ничего подозрительного. Сколько еще он мог прожить? Сейчас они должны думать о его душе, а не об артериях.
  – Опубликуйте эти сведения, если считаете нужным, только без фотографий, – твердо заявил он. – Это было бы вторжением в личную жизнь. Принизило бы его.
  – Согласен, – кивнул Беллини.
  – Полагаю, – добавил Ломели, – вы теперь скажете, что необходимо провести вскрытие?
  – Если мы этого не сделаем, непременно поползут слухи.
  – Да, верно, – добавил Беллини. – Когда-то Господь объяснил все тайны. Теперь его место захвачено теоретиками от конспирологии. Это просто еретики современности.
  Адейеми закончил чтение хроники, снял очки в золотой оправе, сунул кончик дужки в рот и спросил:
  – А что его святейшество делал до половины восьмого?
  На этот вопрос ответил Возняк:
  – Он служил вечерню, ваше высокопреосвященство. Здесь, в Каза Санта-Марта.
  – Тогда мы так и должны сказать. Это было его последнее богослужение, и оно подразумевает состояние благодати, это в особенности важно еще и потому, что возможности для соборования не было.
  – Хорошее соображение, – сказал Трамбле. – Я добавлю этот пункт.
  – А еще раньше – до вечерни? – гнул свое Адейеми. – Что он делал?
  – Насколько я понимаю, у него были рутинные встречи, – настороженно ответил Трамбле. – Все факты мне неизвестны. Я сосредоточился на часах непосредственно перед смертью.
  – Кто имел с ним последнюю запланированную встречу?
  – Вероятно, это был я, – сказал Трамбле. – Я видел его в четыре. Так, Януш? Я был последним?
  – Да, ваше высокопреосвященство.
  – И как он выглядел, когда вы с ним говорили? Какие-нибудь признаки недомогания вы заметили?
  – Нет, ничего такого я не помню.
  – А позднее, когда он обедал с вами, архиепископ?
  Возняк посмотрел на Трамбле, словно испрашивая разрешения, перед тем как ответить.
  – Он выглядел усталым. Очень, очень усталым. Аппетита у него не было. Говорил сиплым голосом. Я должен был догадаться… – Он замолчал.
  – Вам не в чем себя упрекать, – сказал ему Адейеми.
  Он вернул документ Трамбле и надел очки. В его движениях была расчетливая театральность. Он всегда помнил о своем высоком сане. Истинный князь Церкви.
  – Соберите сведения обо всех встречах, которые он проводил в этот день, – приказал Адейеми. – Это покажет, насколько он не щадил себя. Вплоть до последнего дня. Докажет, что ни у кого не было оснований подозревать о его болезни.
  – Но с другой стороны, – предостерег Трамбле, – если мы опубликуем его полное расписание, то могут сказать, что мы нагружали больного человека непосильными для него трудами.
  – Папство и есть непосильный труд. Людям нужно напомнить об этом.
  Трамбле нахмурился и промолчал. Беллини посмотрел в пол. Возникло легкое, но ощутимое напряжение, и Ломели даже не сразу понял его причину. Напоминание о том, что папство – тяжкое бремя, явно подразумевало, что лучше всего на это место избрать кого-нибудь помоложе, и Адейеми, которому не так давно исполнилось шестьдесят, был почти на десятилетие моложе этих двоих.
  Наконец Ломели сказал:
  – Позвольте мне предложить следующее: мы включаем в хронику богослужение его святейшества во время вечерни, но в остальном оставляем документ в нынешнем виде. Но на всякий случай, по моему мнению, мы должны приготовить второй документ, в котором будут названы все встречи его святейшества в этот день, – и держать его в запасе на тот случай, если понадобится.
  Адейеми и Трамбле коротко переглянулись и кивнули, а Беллини холодно сказал:
  – Слава богу, что у нас такой декан. Я предвижу, что нам в ближайшие дни могут понадобиться его дипломатические таланты.
  
  Позднее, когда началось соревнование за преемство, Ломели нередко вспоминал этот эпизод.
  Было известно, что у всех трех кардиналов есть сторонники среди коллегии выборщиков: Беллини, великая интеллектуальная надежда либералов, сколько его помнил Ломели, бывший ректор Папского Григорианского университета и бывший архиепископ Милана; Трамбле, который не только был камерленго, но еще и исполнял должность префекта Конгрегации евангелизации народов, а потому и кандидат со связями в третьем мире, у которого было преимущество: он мог выставлять себя американцем, но при этом у него отсутствовал этот недостаток – американцем он не был; наконец, Адейеми, который носил в себе, словно Божью искру, возможность революции, постоянно очаровывая прессу намеками на то, что в один прекрасный день он может стать «первым черным папой».
  И постепенно, наблюдая за начинающимися в Каза Санта-Марта маневрами, Ломели стал понимать, что ему как декану Коллегии кардиналов предстоит управлять выборами. Он никогда не ждал, что ему выпадет такая обязанность. Несколько лет назад ему поставили диагноз «рак простаты», и хотя болезнь, предположительно, вылечили, он всегда думал, что умрет раньше папы. Неизменно считал себя временной фигурой. Пытался подать в отставку. Но теперь оказалось, что на него ляжет обязанность созыва конклава в самых напряженных обстоятельствах.
  Он закрыл глаза.
  «Если Твоя воля, Господи, состоит в том, чтобы я исполнил эту обязанность, то я прошу Тебя дать мне мудрость провести конклав так, чтобы это усилило нашу Матерь Церковь…»
  Ему следует быть беспристрастным – это первое и самое главное.
  Он открыл глаза и спросил:
  – Кто-нибудь звонил кардиналу Тедеско?
  – Нет, – ответил Трамбле. – С какой стати Тедеско? Зачем? Думаете, в этом есть необходимость?
  – Ну, с учетом его положения в Церкви, это было бы проявлением вежливости…
  – Вежливости? – воскликнул Беллини. – Что он сделал такого, чтобы заслужить вежливость? Если о ком-то и можно сказать, что он убил его святейшество, то это о нем!
  Ломели сочувствовал его боли. Из всех критиков покойного папы Тедеско был самым непримиримым, его нападки на папу и Беллини были такими яростными, что некоторые считали его поведение расколом. Даже ходили разговоры о его отлучении. Но у него было немало преданных последователей среди традиционалистов, что делало его весьма вероятным кандидатом в преемники папы.
  – Тем не менее я должен позвонить ему, – сказал Ломели. – Лучше, если он узнает о случившемся от нас, а не от какого-нибудь репортера. Один Господь знает, чего он способен наговорить экспромтом.
  Он поднял трубку телефона и набрал номер. Оператор дрожащим от эмоций голосом спросила, чем может служить.
  – Пожалуйста, соедините меня с Патриаршим дворцом в Венеции – по приватной линии кардинала Тедеско.
  Он предполагал, что ответа не будет (шел четвертый час ночи), но трубку сняли уже на первом гудке.
  – Тедеско, – произнес хриплый голос.
  Кардиналы негромко обсуждали расписание похорон. Ломели поднял руку, призывая к тишине, и повернулся ко всем спиной, чтобы сосредоточиться на разговоре.
  – Гоффредо? Говорит Ломели. К сожалению, у меня для вас ужасная новость. Его святейшество покинул сей мир.
  Последовало долгое молчание. Ломели слышал какие-то звуки на заднем плане. Шаги? Хлопок двери?
  – Патриарх? – обратился он. – Вы слышали, что я сказал?
  Слова Тедеско прозвучали глухо в его просторном кабинете.
  – Спасибо, Ломели. Я буду молиться за его душу.
  Раздался щелчок. На линии повисла тишина.
  – Гоффредо?
  Ломели вытянул руку, нахмурился, глядя на трубку.
  – И что? – спросил Трамбле.
  – Он уже знал.
  – Вы уверены?
  Трамбле из-под сутаны вытащил то, что было похоже на молитвенник в черном кожаном переплете, но оказалось мобильным телефоном.
  – Конечно он знал, – сказал Беллини. – Здесь полно его сторонников. Он, возможно, узнал раньше нас. Если мы не проявим осторожности, он сам сделает официальное заявление на площади Святого Марка.
  – Кажется, у него кто-то был…
  Трамбле быстро листал большим пальцем страницы на смартфоне.
  – Вполне возможно. Слухи о смерти папы уже просачиваются в социальные сети. Нам нужно действовать быстро. Позвольте внести предложение?
  В этот момент в воздухе во второй раз за ночь повисло несогласие: Трамбле хотел отвезти тело папы в морг немедленно, не откладывая до утра («Мы не можем позволить себе плестись в хвосте новостей – это будет катастрофой»). Он предлагал сейчас же выступить с официальным заявлением и пригласить две новостные команды из Ватиканского телевизионного центра плюс трех фотографов и какого-нибудь газетного репортера и позволить им провести съемку переноса тела папы из здания в карету «скорой». Аргументировал это тем, что в случае их оперативных действий новости сразу появятся на экране и никто не сможет заподозрить Церковь в сокрытии чего бы то ни было. В крупных азиатских центрах католической веры уже наступило утро, в Латинской и Северной Америке еще вечер. И только африканцы с европейцами узнают печальную новость после пробуждения.
  И опять Адейеми возразил. Ради достоинства Церкви, сказал он, они должны дождаться утра, прибытия катафалка и надлежащего гроба, который можно будет вынести под папским флагом.
  Беллини резко парировал:
  – Его святейшеству плевать было на все это достоинство. Он предпочитал жить как смиреннейший человек, и он бы предпочел видеть себя на смертном одре как одного из смиреннейших бедняков.
  Ломели был того же мнения:
  – Не забывайте: этот человек отказывался ездить в лимузинах. Карета «скорой помощи» – это ближайший аналог общественного транспорта, какой мы можем ему предоставить.
  Но Адейеми никак не соглашался. В конечном счете большинством, три против одного, было принято предложение Беллини. Также было решено подвергнуть тело папы бальзамированию.
  – Только мы должны обеспечить, чтобы это делалось надлежащим образом, – сказал Ломели.
  Он навсегда запомнил проход мимо гроба с телом папы Павла VI в соборе Святого Петра в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году. Стояла августовская жара, и лицо покойного приняло серо-зеленоватый оттенок, челюсть отвисла, и над трупом стоял ощутимый запах разложения. Но даже тот возмутительный конфуз не шел ни в какое сравнение с тем, что случилось за двадцать лет до этого, когда тело папы Пия XII забродило в гробу и взорвалось, как петарда, близ собора Иоанна Крестителя на Латеранском холме.
  – И еще одно, – добавил Ломели. – Мы должны не допустить, чтобы кто-то фотографировал тело.
  Это унижение претерпело и тело папы Пия XII, фотографии которого появились в журналах по всему миру.
  Трамбле отправился в пресс-офис Святого престола. Менее чем через тридцать минут санитары – телефоны у них были изъяты – вывезли тело его святейшества из папских апартаментов в белом пластиковом пакете на каталке. Они остановились на втором этаже, а четыре кардинала тем временем спустились в лифте, чтобы встретить тело в холле и проводить из здания. Убогость тела в смерти, его миниатюрность, закругленные формы, напоминающие формы головы и ног как у плода в чреве, как показалось Ломели, говорили сами за себя. «Он, купив плащаницу и сняв Его, обвил плащаницею и положил Его во гробе…»258
  «Дети Сына Человеческого равны в смерти, – подумал Ломели. – Все, надеясь на воскрешение, зависят от милосердия Господня».
  В холле и на нижнем лестничном пролете стояли священники всех чинов. Самое сильное впечатление на Ломели произвела царившая здесь полная тишина. Когда двери лифта открылись и тело выкатили из кабины, единственными звуками, к его огорчению, были щелчки фотоаппаратов и жужжание камер, да еще редкие всхлипы.
  Впереди каталки шли Трамбле и Адейеми. Ломели и Беллини – сзади, а за ними – прелаты Апостольской палаты. Они вышли в октябрьскую прохладу. Дождик прекратился. Теперь даже несколько звезд можно было увидеть на небе. Пройдя между двумя швейцарскими гвардейцами, все направились в многоцветный кристалл: мигающие огни «скорой помощи» и полицейского сопровождения испускали подобие солнечных лучей синего цвета, освещавших влажную площадь, белые вспышки фотографов создавали стробоскопический эффект, все это поглощал желтый свет прожекторов телевизионщиков, а за площадью из тени возникала гигантская подсвеченная громада собора Святого Петра.
  Когда они подошли к карете «скорой», Ломели попытался представить себе Католическую церковь в этот момент – миллиард с четвертью душ: толпы бедняков собрались у телеэкранов в Маниле и Сан-Паулу, рои пригорожан Токио и Шанхая уставились в свои смартфоны, спортивные болельщики в барах Бостона и Нью-Йорка – трансляция их спортивных состязаний прервана…
  «Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа…»259
  Тело головой вперед подали в машину через заднюю дверь, которую потом захлопнули. Четыре кардинала застыли в скорбной неподвижности, глядя на отъезжающий кортеж: два мотоцикла, полицейская машина, потом «скорая», за ней другая полицейская машина и, наконец, еще мотоциклисты. Они проехали по площади, потом свернули и исчезли из виду. И сразу же включили сирены.
  «Хватит кротости, – подумал Ломели. – Хватит униженных земли260. Его мог бы сопровождать кортеж из тех, что сопровождают диктаторов».
  Завывания сирен смолкли в ночи.
  Репортеры и фотографы за огороженной лентой территорией принялись окликать кардиналов – так посетители зоопарка пытаются подозвать животных подойти поближе.
  – Ваше высокопреосвященство! Ваше высокопреосвященство! Будьте добры!
  – Кто-нибудь из нас должен что-то сказать, – предложил Трамбле и, не дожидаясь ответа, двинулся по площади.
  Освещение, казалось, придавало его силуэту огненный ореол. Адейеми несколько секунд удавалось сдерживать себя, а потом он припустил следом.
  – Ну и цирк! – сказал вполголоса Беллини, не скрывая презрения.
  – Вам не следовало бы присоединиться к ним? – спросил Ломели.
  – Упаси бог! Я не собираюсь распинаться перед толпой. Я, пожалуй, предпочту отправиться в часовню и помолиться.
  Он печально улыбнулся и погремел чем-то в руке – Ломели увидел, что он держит дорожные шахматы папы.
  – Идемте, – позвал Беллини. – Присоединяйтесь. Отслужим вместе мессу по нашему другу.
  Они двинулись к Каза Санта-Марта, и Беллини взял Ломели под руку.
  – Его святейшество говорил мне о ваших трудностях с молитвой, – прошептал он. – Может быть, мне удастся вам помочь. Вы знаете, что и сам он к концу начал испытывать сомнения?
  – Папа начал сомневаться в Боге?
  – Не в Боге! В Боге – никогда! – И тут Беллини сказал слова, которые Ломели запомнил на всю жизнь: – Он потерял веру в Церковь.
  2. Каза Санта-Марта
  Вопрос созыва конклава возник чуть менее трех недель спустя.
  Его святейшество умер на следующий день после праздника святого Луки Евангелиста, то есть девятнадцатого октября. Остаток октября и начало ноября были заняты похоронами и чуть ли не ежедневными совещаниями Коллегии кардиналов, которые прибывали со всех уголков мира для избрания преемника усопшему. Состоялись частные встречи, на которых обсуждалось будущее Церкви. К облегчению Ломели (хотя время от времени и всплывали разногласия между прогрессистами и традиционалистами), эти встречи проходили без жарких споров.
  И теперь в праздничный день святого мученика Геркулана – воскресенье, седьмого ноября – он стоял на пороге Сикстинской капеллы вместе с секретарем Коллегии кардиналов монсеньором Рэймондом О’Мэлли и обер-церемониймейстером папских литургических церемоний архиепископом Вильгельмом Мандорффом. Кардиналы-выборщики должны были быть заперты в Ватикане этим вечером. Голосование предполагалось провести на следующий день.
  Это происходило вскоре после второго завтрака, и три прелата стояли за металлической решеткой на мраморном возвышении, отделявшей главную часть Сикстинской капеллы от малого нефа, и обозревали открывавшийся им вид. Временный деревянный пол был почти готов. К нему сейчас приколачивали бежевый ковер. Внутрь заносили телевизионные осветительные приборы, стулья, привинчивали друг к дружке письменные столы. Не было места, куда можно было бы посмотреть и не увидеть движения. Бурная активность на потолке, расписанном Микеланджело (вся эта полуобнаженная розово-серая плоть, вытягивающаяся, жестикулирующая, сгибающаяся, несущая), теперь, как казалось Ломели, нашла неуклюжее отражение в своих земных копиях. В дальнем конце капеллы на гигантской фреске «Страшный суд» Микеланджело люди плыли на фоне лазурного неба вокруг Небесного трона под аккомпанемент молотков, электродрелей и циркулярных пил.
  – Ну что, ваше высокопреосвященство, – произнес со своим ирландским акцентом секретарь коллегии О’Мэлли, – я бы сказал, что перед нами довольно правдоподобное видение ада.
  – Не богохульствуйте, Рэй, – ответил Ломели. – Ад начнется завтра, когда мы впустим сюда кардиналов.
  Смех архиепископа Мандорффа прозвучал слишком громко.
  – Великолепно, ваше высокопреосвященство! Превосходно!
  – Он думает, что я шучу, – сказал Ломели, обращаясь к О’Мэлли.
  Рэймонду О’Мэлли, державшему в руках клипборд с закрепленными листами бумаги, шел пятый десяток. Высокий, уже обросший жирком, с грубоватым красным лицом человека, который всю жизнь проводил под открытым небом (возможно, охотился с гончими, хотя ничего такого он в жизни не делал): цвет лица достался ему в наследство, как и многим жителям Килдэра261, а еще от любви к виски. Мандорфф, выходец из Рейнской области, был старше. В свои шестьдесят он оставался статным, его круглая лысая голова напоминала яйцо. Он сделал себе имя в Католическом университете Айхштетта-Ингольштадта, где писал труды о природе и теологическом обосновании безбрачия священников.
  По обеим сторонам капеллы вдоль длинного прохода были выставлены простые голые столы, образующие четыре ряда. Только на столе, ближайшем к решетке, лежала материя – его подготовили к осмотру Ломели. Декан вошел в капеллу, провел рукой по двойному слою ткани: мягкое алое сукно, ниспадающее до пола, и более плотный, гладкий материал – бежевый, под цвет ковра, – на столешнице и ее краях создавали достаточно твердую поверхность, чтобы на ней можно было писать. На столе лежали Библия, молитвенник, карточка с именем, авторучки и карандаши, небольшой бюллетень для голосования и длинный список из ста семнадцати кардиналов, имеющих право голоса.
  Ломели взял карточку. XALXO SAVERIO. Кто такой? Он почувствовал приступ паники. После похорон папы декан старался познакомиться со всеми кардиналами и запомнить некоторые личные детали. Но перед ним прошло столько лиц (покойный папа роздал более шестидесяти кардинальских красных шапочек; только за последний год – пятнадцать), что эта задача оказалась ему не по силам.
  – Как это вообще произносится? Салсо?
  – Халко, ваше высокопреосвященство, – сказал Мандорфф. – Он из Индии.
  – Халко. Я вам признателен, Вилли. Спасибо.
  Ломели сел, чтобы испытать стул. Наличие подушки ему понравилось. И достаточно места, чтобы вытянуть ноги. Он откинулся на спинку. Да, вполне удобно. С учетом того времени, которое им придется провести здесь взаперти, удобство было необходимостью. За завтраком он читал итальянскую прессу; теперь до окончания выборов чтение газет было ему запрещено. Специалисты по Ватикану единогласно предсказывали длительный и бурный конклав. Он молился, чтобы они ошиблись, чтобы Святой Дух вошел в Сикстинскую капеллу пораньше и назвал им имя. Но если тот не материализуется (во время предыдущих четырнадцати собраний определенно никаким Святым Духом и не пахло), то они, возможно, проведут здесь не одну неделю.
  Ломели обозрел капеллу – всю ее длину. Странно, как изменялась перспектива, если ты сидел на метровой высоте над мозаичным полом. В пространстве под их ногами специалисты по безопасности установили глушащие устройства, чтобы исключить электронное подслушивание. Однако конкурирующая фирма консультантов настаивала на том, что такие меры предосторожности недостаточны. Они заявляли, что лазерные лучи, нацеленные на окна в верхней части капеллы, могут улавливать вибрации. Рекомендовали заделать все окна досками. Ломели наложил на это запрет. Отсутствие дневного света и клаустрофобия были бы невыносимы.
  Он вежливо отверг предложение о помощи Мандорффа, поднялся со стула и двинулся вглубь капеллы. Недавно положенный ковер издавал сладковатый запах, как ячмень в молотильне. Рабочие расступились, пропуская Ломели; следом за ним шли секретарь коллегии и обер-церемониймейстер папских литургических церемоний. Он все еще никак не мог поверить, что это уже происходит и лежит на его плечах. Все было как во сне.
  – Знаете, – сказал декан, возвышая голос, чтобы его было слышно за шумом электродрелей, – когда я был мальчишкой, в пятьдесят восьмом году – я тогда учился в семинарии в Генуе, – а потом в другой раз в шестьдесят третьем, еще даже до моего посвящения, я любил разглядывать рисунки конклавов. Тогда во всех газетах печатали рисунки художников. Я помню кардиналов на тронах под балдахинами, они во время голосования сидели вдоль стен. А когда голосование заканчивалось, они по очереди нажимали на специальный рычаг, и балдахины последовательно падали, оставался только один – над троном избранного кардинала. Вы можете себе такое представить? Старый кардинал Ронкалли, который и не мечтал о кардинальской шапке, я уж не говорю о папстве. А Монтини, которого старая гвардия так ненавидела, что во время голосования в Сикстинской капелле гул стоял почище, чем на футбольном стадионе? Представьте, вот они сидели на своих тронах, и люди, которые только что были им ровней, выстраивались в очередь, чтобы склонить перед ними головы!
  Он чувствовал, что О’Мэлли и Мандорфф вежливо слушают, – и безмолвно отругал себя. Стал говорить, как старик! Тем не менее воспоминания взволновали его. От тронов отказались в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году после Второго Ватиканского собора, который отверг и многие другие старые традиции Церкви. Теперь возникло понимание, что Коллегия кардиналов слишком велика и многонациональна для подобного ренессансного вздора. И все же какая-то часть Ломели тосковала по ренессансному вздору, и он про себя думал иногда, что покойный папа заходит слишком далеко, бесконечно настаивая на простоте и смирении. Избыточность простоты в конечном счете была иной формой показушничества, а гордиться смирением – такой же грех.
  Он перешагнул через электрические провода и остановился под «Страшным судом», уперев руки в бока. Созерцал разорение. Стружка, опилки, ящики, картонки, куски подстилки. Частицы древесины и ворса водили хороводы в столбах света. Стук молотков. Вой пил. Сверление. Ужас вдруг охватил его.
  Хаос. Нечестивый хаос. Словно на стройке. Но это же Сикстинская капелла!
  На сей раз ему пришлось кричать, чтобы его голос услышали за шумом:
  – Надеюсь, мы закончим вовремя?!
  – Если понадобится, будут работать и ночью, – сказал О’Мэлли. – Все будет в порядке, ваше высокопреосвященство, как и всегда. – Он пожал плечами. – Ну, вы же понимаете – Италия.
  – О да, и в самом деле – Италия.
  Ломели сошел с алтаря. Слева находилась дверь, а за ней небольшая ризница, известная под названием «Комната слез». Туда немедленно после избрания направлялся новый папа, и здесь его облачали в подобающие одеяния. Это было забавное маленькое помещение с низким сводчатым потолком и простыми белеными стенами, напоминающее узилище. Ризница была заставлена мебелью: стол, три стула, кушетка и трон, который будет вынесен в капеллу для нового понтифика, чтобы кардиналы-выборщики могли выразить ему свое почтение. В центре находился металлический стержень, на котором висели три белые папские сутаны, завернутые в целлофан: малая, средняя и большая, а также три рочетто и три моццетты262. В дюжине коробок лежала папская обувь разных размеров. Ломели взял пару. Внутрь была набита папиросная бумага. Он покрутил туфли в руке: без шнуровки, изготовлены из простого красного сафьяна. Поднес их к носу, понюхал.
  – Готовишься к любым неожиданностям, но предугадать все невозможно. Вот, скажем, папа Иоанн Двадцать третий был такой крупный, что ни одна сутана ему не подошла, поэтому пришлось застегнуть спереди пуговицы и распустить шов сзади. Сутану надели на него, как халат на хирурга, а потом папский портной зашил ее сзади.
  Он положил туфли в коробку и перекрестился:
  – Да благословит Господь того, кто будет призван их носить.
  Трое священников покинули ризницу и направились назад тем же путем, которым пришли, – по проходу, усланному ковром, через проем в решетке, потом по деревянному пандусу в малый неф. Там в углу стояли бок о бок казавшиеся неуместными здесь две серые металлические печки. Обе были высотой около метра, одна квадратная, другая круглая, обе оснащены медными дымоходами. Их трубы соединялись, образовывая единый дымоход. Ломели с сомнением осмотрел эту конструкцию. Выглядела она довольно неустойчиво. Поднималась почти на двадцать метров, удерживалась специальными лесами и выходила в отверстие, проделанное в окне. В круглой печи после каждого голосования должны будут сжигать бюллетени, чтобы обеспечить секретность, а в квадратной – дымовые шашки. Черный дым от одних шашек указывает, что по результатам голосования папа не избран, а белый дым от других извещает об избрании нового папы.
  Вся эта система была архаичной, нелепой и до странности замечательной.
  – Печи уже опробовали? – спросил Ломели.
  – Да, ваше высокопреосвященство. Несколько раз, – терпеливо ответил О’Мэлли.
  – Конечно, я знаю вашу дотошность. – Он прикоснулся к руке ирландца. – Извините, что морочу вам голову.
  Они прошли по мраморному простору Царской залы, потом вниз по лестнице и на мощеную парковку Кортиле дель Маресциалло. Там стояли большие, на колесах, баки, переполненные мусором.
  – Надеюсь, завтра их увезут? – сказал Ломели.
  – Да, ваше высокопреосвященство.
  Втроем они прошли под арку в следующий двор, потом в другой, потом в еще один – по лабиринту тайных клуатров справа от Сикстинской капеллы. Сооружения возле нее из кирпича унылого мышиного цвета неизменно разочаровывали декана. Почему внутри капеллы человеческий гений проявил себя в полной мере, чуть ли, по мнению Ломели, не избыточной (у него от этого наступало нечто вроде эстетического несварения), но постройкам, окружающим капеллу, не уделили должного внимания? Они напоминали складские помещения. Или фабрики. А может быть, это делалось намеренно? «В Котором сокрыты все сокровища премудрости и ведения»263.
  Его мысли прервал О’Мэлли, шедший рядом.
  – Кстати, ваше высокопреосвященство, с вами хочет поговорить архиепископ Возняк.
  – Думаю, это невозможно. Кардиналы начнут прибывать через час. А как по-вашему?
  – Я ему сообщил об этом, но мне показалось, что он очень взволнован.
  – О чем он хочет поговорить?
  – Мне он не пожелал сказать.
  – Но это же просто смешно! – Ломели взывал к Мандорффу, прося его поддержки. – Каза Санта-Марта будет опечатана в шесть. Ему следовало обратиться ко мне раньше. У меня много дел, которые я должен завершить до этого времени. С его стороны это как минимум беспечность.
  – Я ему передам, – сказал О’Мэлли.
  Они пошли дальше, мимо салютующих швейцарских гвардейцев в их будках, оказались на дороге. Но не успели пройти и десятка шагов, как угрызения совести стали для Ломели невыносимы. Нет, он был слишком резок. Это говорил не он – его тщеславие. Он надулся от ощущения собственной важности. Хорошо бы ему не забывать, что через несколько дней конклав завершится, и тогда он, Ломели, никому уже не будет интересен. Никто уже не будет делать вид, что слушает его истории о балдахинах и толстых папах. И тогда он в полной мере поймет, что значит быть Возняком, который потерял не только своего любимого понтифика, но и свое положение, дом и перспективы – и все в одно мгновение.
  «Прости меня, Господи».
  – Вообще-то говоря, с моей стороны это несправедливо, – признался он. – Бедняга, вероятно, волнуется о своем будущем. Скажите ему, что я буду в Каза Санта-Марта встречать прибывающих кардиналов. А потом постараюсь уделить ему несколько минут.
  – Хорошо, ваше высокопреосвященство, – кивнул О’Мэлли, делая запись в бумагах на клипборде.
  
  До того как завершилось строительство Каза Санта-Марта, более чем двадцатью годами ранее, кардиналы-выборщики на время конклава размещались в Апостольском дворце. Влиятельный архиепископ Генуи кардинал Сири, ветеран четырех конклавов и человек, который посвятил Ломели в духовный сан в шестидесятых годах, сетовал, что это все равно как быть похороненным заживо. В средневековые комнатенки заталкивали кровати, в таких же комнатенках размещались приемные с занавесками, имитирующими приватность. Для умывания каждому кардиналу полагался кувшин с водой и таз, а в качестве «удобств» – стул с отверстием и ведром. И только папа Иоанн Павел II решил, что такое убожество в конце двадцатого века более невыносимо. Он распорядился построить Каза Санта-Марта в юго-западном углу Ватикана, что обошлось Святому престолу в двадцать миллионов долларов.
  Гостиница напоминала Ломели советские жилые дома – шестиэтажный прямоугольник серого цвета, положенный на бок. Комплекс состоял из двух соединенных короткой центральной перемычкой блоков, каждый по четырнадцать окон в ширину. В снятой с самолета фотографии, опубликованной в прессе этим утром, здание выглядело как вытянутая буква Н, северная часть которой, блок А, выходила на Пьяцца Санта-Марта, а южная, блок Б, – на стену, отделяющую Ватикан от Рима. В Каза имелось сто двадцать восемь апартаментов с персональными туалетами и ванными комнатами, хозяйничали здесь монахини в синих мантиях Конгрегации дочерей милосердия святого Викентия де Поля. В промежутках между выборами папы (то есть бóльшую часть времени) здание использовалось как гостиница для приезжающих прелатов и полупостоянное общежитие для некоторых священников, работающих в администрации курии. Последний из этих обитателей освободил свое жилье рано утром и переехал в помещение в полукилометре от Ватикана – Domus Romana Sacerdotalis264 на Виа делла Траспонтина. После посещения Сикстинской капеллы Каза Санта-Марта показалась декану жалкой и заброшенной. Ломели прошел через пропускное устройство, установленное в холле, и взял свой ключ у сестры за стойкой портье.
  Комнаты распределили на предыдущей неделе по жребию. Ломели досталась на втором этаже блока А. Чтобы добраться до нее, нужно было пройти мимо апартаментов покойного папы. Они были опечатаны по законам Святого престола с утра после его смерти, а Ломели, чей грешный отдых состоял в чтении детективов, покои папы казались сценой преступления, о которых он часто читал, и тревожили его. Красные ленточки, висевшие крест-накрест на двери от косяка до косяка на манер «колыбели для кошки», кардинал-камерленго зафиксировал восковой печатью с гербом. Перед дверью стояла большая ваза со свежими белыми лилиями, источавшими тошнотворный запах. По обе стороны помаргивали в осеннем мраке две дюжины церковных свечей в красных стеклянных канделябрах. Площадка, на которой когда-то толпилось столько людей и которая была центром управления Церковью, теперь пустовала. Ломели опустился на колени и вытащил четки. Попытался молиться, но мысли все время возвращались к последнему разговору с его святейшеством.
  «Вы знали о моих трудностях, – обратился он к закрытой двери, – но отказали мне в отставке. Хорошо. Я понимаю. У вас были основания для этого. Но дайте мне теперь, по крайней мере, силы и мудрость пройти через это испытание».
  Он услышал, как за спиной остановилась кабина лифта, и бросил взгляд через плечо. Никого не увидел. Дверь закрылась, лифт поехал дальше наверх. Ломели убрал в карман четки и поднялся на ноги.
  Его комната находилась справа на полпути до конца коридора. Он отпер дверь, толкнул ее в темноту, нащупал на стене выключатель, щелкнул им – загорелся свет. С удивлением Ломели обнаружил, что гостиной здесь нет, – только спальня, стены простые, белые, полированный паркетный пол и металлическая кровать. Но потом он подумал, что это и к лучшему. Во дворце Конгрегации доктрины веры у него были апартаменты площадью четыреста квадратных метров, там хватало места для рояля. А такое жилье напомнит ему о простой жизни.
  Он открыл окно, попробовал распахнуть и ставни, забыв, что они заколочены, как и все остальные в этом доме. Все телевизоры и радиоприемники были вынесены. Кардиналы, как предполагалось, должны быть полностью удалены от мира до конца выборов, чтобы никто не мог подвергнуться влиянию новостей. Ломели подумал, какой бы вид ему открылся, если бы не ставни. Собор Святого Петра или город? Он уже потерял ориентацию.
  Проверив кладовку, он удовлетворенно отметил, что расторопный капеллан отец Дзанетти уже принес сюда из апартаментов его чемодан и даже распаковал. Священнические одеяния висели на вешалке. Красная биретта265 лежала на верхней полке, белье – в ящике. Он счел число носков и улыбнулся. Хватит на неделю. Дзанетти был пессимистом. В крохотной ванночке лежали зубная щетка, бритва и кисточка для бритья, а рядом – упаковка таблеток от бессонницы. На столе – его требник и Библия, переплетенная копия Universi Dominici Gregis266, правила избрания нового папы и более толстая папка, подготовленная О’Мэлли: сведения обо всех кардиналах, имеющих право голоса, вместе с их фотографиями. Рядом была кожаная папка с черновиком краткой проповеди, которую Ломели должен произнести на следующий день, когда под телевизионными камерами будет служить мессу в соборе Святого Петра. От одного только взгляда на эту папку его желудок завернулся узлом, и пришлось поспешить в ванную. После чего он сел на край кровати, наклонив голову.
  Он попытался объяснить себе, что его впечатления неадекватности были просто доказательством надлежащего смирения. Он был кардиналом-епископом Остии. Перед этим – кардиналом-пресвитером Сан-Марчелло аль Корсо в Риме. А до того – титулярным архиепископом в Аквилее. И на всех этих постах, какими бы номинальными они ни были, он действовал весьма активно – читал проповеди, служил мессу и выслушивал исповеди. Но можно быть одним из выдающихся деятелей Католической церкви и в то же время не иметь элементарных навыков, которыми владеет каждый сельский священник. Если бы только у него был опыт службы в обычном приходе хотя бы на протяжении года или двух! Но вместо этого сразу же с момента посвящения в сан его карьера сложилась совсем иначе: сначала он был преподавателем канонического права, потом дипломатом и, наконец, недолгое время государственным секретарем, а это, казалось, лишь уводило его от Бога, а не вело к Нему. Чем выше он поднимался, тем больше удалялись от него Небеса. А теперь именно ему из всех недостойных существ выпало направить коллег-кардиналов на путь избрания того, кому будут принадлежать ключи святого Петра.
  Servus fidelis. «Верный слуга». Эти слова были начертаны на его гербе. Рутинный девиз человека рутины.
  «Управляющего…»
  Он прошел в ванную и набрал стакан воды.
  «Ну что же, – подумал. – Управляй».
  
  Двери Каза Санта-Марта по расписанию должны закрыться в шесть. После этого вход будет запрещен для всех.
  «Приходите пораньше, ваши высокопреосвященства, – советовал Ломели кардиналам на последнем собрании, – и, пожалуйста, помните, что, войдя, вы обрываете все связи с внешним миром. Все мобильные телефоны и ноутбуки должны быть сданы на стойке регистрации. Вам придется пройти через сканер, чтобы убедиться, что вы ничего не забыли. Регистрация значительно ускорится, если вы сдадите все, подпадающее под запрет, на стойке».
  Без пяти три он в зимнем пальто поверх черной сутаны стоял перед входом. Вместе с ним были все те же служители: секретарь Коллегии кардиналов монсеньор О’Мэлли, обер-церемониймейстер папских литургических церемоний архиепископ Мандорфф и его четыре помощника – два церемониймейстера, монсеньор и священник, а еще два брата ордена святого Августина, прикрепленные к папской ризнице. Ломели также было разрешено пользоваться услугами капеллана, молодого отца Дзанетти. Здесь же присутствовали и два врача на случай, если кому-то понадобится медицинская помощь. Таково было общее число персонала, обслуживающего выборы самого влиятельного духовного лица на земле.
  Холодало. В нескольких сотнях метров над ними парил вертолет, невидимый, но близкий в темнеющем ноябрьском небе. Шум винтов, казалось, доносился волнами, которые то бились о берег, то отступали в море, когда они, а может ветер, меняли направление. Ломели оглядел облака, пытаясь понять, где находится вертолет. Наверняка он от какой-нибудь телевизионной компании, чтобы снять с птичьего полета кардиналов, прибывающих к наружным воротам. Либо так, либо принадлежит службе безопасности. Итальянский министр внутренних дел (свежелицый экономист из широко известной католической семьи, всю жизнь в политике, а руки дрожат, когда читает свои записки) предварительно обсудил с Ломели вопросы безопасности. Угроза терроризма серьезная и неизбежная, сказал министр. На крышах зданий вокруг Ватикана установят ракеты класса «земля – воздух» и займут позиции снайперы. На близлежащих улицах будут открыто патрулировать полицейские в форме и солдаты – для демонстрации силы; в то же время сотни полицейских в гражданской одежде смешаются с толпой. В конце встречи министр попросил Ломели благословить его.
  Иногда шум вертолета заглушали звуки протеста: тысячи голосов скандировали что-то в унисон, раздавались автомобильные гудки, бой барабанов и свист. Ломели попытался разобрать, против чего они выступают. Сторонники однополых браков и противники браков между геями, приверженцы разводов и члены общества «Семьи за католическое единство», женщины, требующие права посвящения в духовный сан, и женщины, выступающие за аборты и контрацепцию, мусульмане и противники мусульман, иммигранты и противники иммигрантов… все они сливались в одну общую какофонию ярости. Где-то завыли полицейские сирены, сначала одна, потом вторая, а за ней и третья, они словно эскортировали друг друга по городу.
  «Мы Ковчег, – подумал он, – окруженный поднимающимися водами разногласий».
  По другую сторону площади, в ближайшем к собору углу, мелодичные куранты быстро отзванивали четверти часа, потом большой колокол собора Святого Петра отбил три часа. Озабоченные охранники в коротких черных куртках расхаживали туда-сюда, поворачивались и волновались, как вороны.
  Несколько минут спустя появились первые кардиналы. Они поднимались по склону со стороны Дворца Святого престола. Были облачены в повседневные длинные черные сутаны с красным кантом, на талиях красовались широкие красные шелковые кушаки, на головах – красные шапочки. С ними шел один из швейцарских гвардейцев в шлеме с перьями и с алебардой. Могло показаться, что это сценка из шестнадцатого века, если бы не звук, издаваемый колесиками их чемоданов по брусчатке.
  Прелаты приближались. Ломели расправил плечи. По своиму записям он узнал двух из них. Слева шел бразильский кардинал Са, архиепископ Сан-Салвадор-да-Баия (возраст шестьдесят, сторонник теологии освобождения, вероятный папа, но не в этот раз), а справа – пожилой чилийский кардинал Контрерас, архиепископ-эмерит267 Сантьяго (семьдесят семь лет, крайне консервативные взгляды, одно время был исповедником генерала Аугусто Пиночета). Между ними шагал миниатюрный, полный достоинства прелат, которого декан вспомнил не сразу (да и то только имя): кардинал Хиерра, архиепископ Мехико-Сити. Ломели догадался, что они вместе завтракали и явно пытались договориться об общем кандидате. Среди кардиналов-выборщиков было девятнадцать латиноамериканцев, и, если они будут действовать согласованно, это большая сила. Но достаточно было понаблюдать за языком телодвижений бразильца и чилийца, не желавших смотреть друг на друга, чтобы понять невозможность такого общего фронта. Они, вероятно, с трудом сошлись даже во мнении, в каком ресторане встретиться.
  – Братья мои, – сказал Ломели, распахивая объятия, – добро пожаловать.
  Мексиканский архиепископ тут же на смеси итальянского и испанского начал сетовать на путешествие по Риму – показал след плевка на темной ткани рукава и сообщил, что на входе в Ватикан их встретили немногим лучше. Заставили предъявить паспорта, подвергли обыску, осмотрели содержимое чемоданов.
  – Мы что, декан, обычные преступники?
  Ломели взял жестикулирующую руку в обе свои и сжал ее:
  – Ваше высокопреосвященство, надеюсь, что вы хотя бы вкусно поели, – может быть, на некоторое время останетесь без хорошей еды. Мне очень жаль, что вы, как вам кажется, подверглись унизительному досмотру. Но мы должны сделать все возможное, чтобы конклав прошел в условиях абсолютной безопасности, и, к сожалению, всем нам приходится платить за это некоторыми неудобствами. Отец Дзанетти проводит вас к стойке регистрации.
  Сказав это и не выпуская руку прелата, он легонько направил Хиерру ко входу в Каза Санта-Марта, после чего отпустил его. Глядя им вслед, О’Мэлли пометил их имена в списке, потом посмотрел на Ломели и вскинул брови, на что Ломели ответил ему таким укоризненным взглядом, что испещренные капиллярами щеки монсеньора стали еще краснее. Ломели нравилось чувство юмора ирландца. Но он не допускал шуток над своими кардиналами.
  Тем временем на склоне появились еще трое. Американцы, подумал Ломели, эти всегда держатся сообща, они даже устраивали совместные ежедневные пресс-конференции, пока он не пресек это. Наверное, приехали на такси из американского общежития на Вилла Стритч. Он узнал их: архиепископ Бостона Уиллард Фитцджеральд (возраст шестьдесят восемь, погружен в пасторскую деятельность, все еще расчищает завалы после педофильского скандала, умеет работать с прессой), Марио Сантос, иезуит, архиепископ Галвестон-Хьюстона (семьдесят лет, президент Конференции католических епископов США, осторожный реформатор) и Пол Красински (семьдесят девять лет, архиепископ-эмерит Чикаго, префект-эмерит Верховного трибунала апостольской сигнатуры268, традиционалист, ярый сторонник легионеров Христа269). Как и латиноамериканцы, североамериканцы имели девятнадцать голосов. Было широко распространено мнение, что Трамбле, будучи почетным архиепископом Квебека, сможет с ними договориться. Вот только голоса Красински он не получит – тот уже открыто сказал, что будет голосовать за Тедеско, причем сделал это в оскорбительной манере для покойного папы: «Нам нужен такой святой отец, который вернет Церковь на надлежащий путь после долгого периода блужданий». Передвигался он с помощью двух палок и одной из них махнул Ломели, а швейцарский гвардеец нес его большой кожаный чемодан.
  – Добрый день, декан! – Красински был рад возвращению в Рим. – Уверен, вы надеялись больше меня не увидеть.
  Он был старейшим членом конклава – через месяц ему исполнится восемьдесят, уставной предельный возраст для голосования. У него была болезнь Паркинсона, и все до последней минуты сомневались, позволят ли ему врачи отправиться в дальнее путешествие.
  «Ну что ж, – мрачно подумал Ломели, – значит, прилетел, и поделать с этим ничего нельзя».
  – Напротив, ваше высокопреосвященство, мы бы не отважились проводить конклав без вас, – сказал он.
  Красински скосил глаза на Каза Санта-Марта:
  – Вот, значит, куда вы меня определили?
  – Я оставил для вас номер в цокольном этаже.
  – Номер! Благородно с вашей стороны, декан. Я думал, комнаты распределяют по жребию.
  Ломели наклонился к нему и прошептал:
  – Я ради вас пошел на фальсификацию.
  – Ха! – Красински ударил палкой по брусчатке. – Не удивлюсь, если вы, итальянцы, пойдете на фальсификацию и в голосовании!
  Он поковылял дальше. Его спутники в смущении задержались, словно их вынудили привести на свадьбу старика-родственника и они не могут отвечать за его поведение.
  Сантос пожал плечами:
  – Увы, Пол не меняется, к сожалению.
  – Да ничего страшного. Мы много лет поддразниваем друг друга.
  Ломели на странный манер чуть ли не скучал по старому грубияну. Они оба вышли из прошлого. Нынешний конклав будет третьим, в котором они оба участвуют. Этим похвастаться могли лишь несколько человек. Большинство из прибывающих кардиналов никогда не участвовали в папских выборах, а если Коллегия выбирала относительно молодого папу, то для многих выборы становились последними. Они вершили историю, и, по мере того как день клонился к вечеру, а кардиналы поднимались по склону со своими чемоданами (иногда в одиночку, но чаще группами), Ломели все больше поражался тому, что многие из них относятся к предстоящим выборам со священным трепетом, даже те, кто пытался изображать невозмутимость.
  Какие только расы они не представляли – вот оно, свидетельство широты распространения Католической церкви: люди, родившиеся в столь разных условиях, оказываются объединены верой в Господа! Из восточных стран (марониты и копты) приехали патриархи Ливана, Антиохии и Александрии, из Индии – ведущие епископы Тривандрама и Эрнакулам-Ангамали, а еще архиепископ Ранчи – Саверио Халко, чье имя Ломели с удовольствием произнес правильно:
  – Кардинал Халко, добро пожаловать на конклав…
  С Дальнего Востока приехало не менее тринадцати азиатских архиепископов – из Джакарты, Себу, Бангкока и Манилы, Сеула и Токио, Хошимина и Гонконга… И еще тринадцать прелатов прибыли из Африки – Мапуто, Кампалы, Дар-эс-Салама, Хартума, Аддис-Абебы… Ломели был уверен, что африканцы будут голосовать единым блоком за кардинала Адейеми. В середине дня он увидел нигерийца – тот шел по площади в направлении Дворца Святого престола. Несколько минут спустя он появился с группой африканских кардиналов. Предположительно, встретил их у ворот. На ходу он показывал на одно здание, на другое, словно хозяин. Он подвел их к Ломели для официального приветствия, и декан был поражен тем, насколько они почтительны по отношению к Адейеми, даже седовласые кардиналы вроде Зукулы из Мозамбика и кенийца Мвангале, который надел кардинальскую шапку гораздо раньше Адейеми.
  Но для победы Адейеми понадобятся голоса не только Африки и стран третьего мира, а заручиться такой поддержкой ему будет непросто. Он может получить голоса африканцев, нападая (как уже не раз делал это) на «сатану глобального капитализма» и «скверну гомосексуализма», но это не поможет ему в Америке и Европе. В конклаве по-прежнему преобладали европейские кардиналы – пятьдесят шесть. Их Ломели знал лучше. С некоторыми дружил уже полвека (например, с Уго Де Лукой, архиепископом Генуи, учился в епархиальной семинарии). С другими встречался на конференциях на протяжении тридцати лет.
  По холму бок о бок поднимались два выдающихся либеральных теолога Западной Европы. Когда-то они были изгоями, но недавно получили красные шапки – так его святейшество демонстративно бросал вызов реакционерам: бельгийский кардинал Вандроогенброек (возраст шестьдесят восемь, в прошлом профессор теологии Лувенского католического университета, сторонник присвоения священнических санов женщинам с нулевыми шансами на избрание) и немецкий кардинал Лёвенштайн (семьдесят семь лет, архиепископ-эмерит Роттенбурга-Штутгарта, подозревался в ереси, его дело расследовалось Конгрегацией доктрины веры270 в тысяча девятьсот девяносто седьмом году). Патриарх Лиссабона Руи Брандао д’Круз появился с сигарой во рту и, не желая с ней расставаться, помедлил на пороге Каза Санта-Марта. Архиепископ Праги Ян Яндачек прошел по площади прихрамывая – последствие пыток, которым он подвергся в тайной полиции Чехословакии, когда в шестидесятых годах молодым священником работал подпольно. Ломели увидел архиепископа-эмерита Палермо Калогеро Скоццадзи, которого три раза допрашивали по подозрению в отмывании денег, но он так никогда и не был обвинен, и архиепископа Риги Гратиса Бротцкуса, чья семья перешла в католицизм после войны и чью мать-еврейку убили нацисты. Увидел он и француза Жан-Баптиста Куртемарша, архиепископа Бордо, его один раз отлучили от Церкви как последователя еретика Марселя Франсуа Лефевра271 и раз втайне записали его высказывание о том, что холокост – выдумка. Появился и испанец – архиепископ Толедо Модесто Виллануева (в пятьдесят четыре года он был самым молодым членом конклава), создатель организации «Католическая молодежь». Архиепископ утверждал, что путь к Господу лежит через красоту культуры…
  И наконец – в широком смысле это и в самом деле было «наконец» – появились отдельные, наиболее изысканные группы кардиналов, две дюжины членов курии, которые постоянно жили в Риме и возглавляли крупные отделы Церкви. Они, по сути, образовывали отдельный капитул в Коллегии – орден кардиналов-дьяконов. Многие, как и Ломели, имели апартаменты по благоволению Церкви в стенах Ватикана. Большинство из них были итальянцами. Им не составляло труда пройти по Пьяцца Санта-Марта с чемоданами, поэтому они задержались с трапезой и прибыли среди последних. И хотя Ломели приветствовал их так же тепло, как и остальных (ведь они в конечном счете были его соседями), он не мог не отметить, что драгоценный дар душевного трепета, который он видел в тех, кто прибыл с другого конца света, им ничуть не свойствен. Да, они были хорошими людьми, но принадлежали к когорте пресыщенных. Ломели и в себе замечал это духовную порчу. Он молил Господа дать ему силы противостоять ей. Покойный папа бранил их в лицо: «Остерегитесь, братья, не развивайте в себе пороки всех придворных прошлых веков – грехи тщеславия и интриги, злого умысла и сплетен». Когда Беллини после смерти его святейшества сообщил Ломели о том, что папа утратил веру в Церковь (это откровение настолько потрясло Ломели, что он с того дня тщетно пытался изгнать эти мысли), он наверняка имел в виду подобных бюрократов.
  Тем не менее всех их назначил папа. Никто его не вынуждал. Например, префекта Конгрегации доктрины веры кардинала Симо Гуттузо. Либералы возлагали надежды на радушного архиепископа Флоренции. «Второй папа Иоанн XXIII» – так его называли. Но он не только не предоставил большей автономии епископам (хотя перед назначением в курию и заявлял об этом как о деле своей жизни), но, заняв место, проявил себя в такой же мере авторитарным, как и его предшественник, разве что менее торопливым. Он потолстел, как ренессансные персоны, с трудом преодолевал короткое расстояние от своих громадных апартаментов в палаццо Сан-Карло до Каза Санта-Марта, хотя от одного до другого было рукой подать. Его личный капеллан с трудом тащился за ним, неся три чемодана.
  Ломели, обозрев их, сказал:
  – Мой дорогой Симо, уж не пытаетесь ли вы контрабандой протащить сюда своего личного повара?
  – Видите ли, декан, никто не знает, когда некоторые из нас смогут отправиться домой, разве не так?
  Гуттузо схватил руку Ломели в две жирные свои и добавил сиплым голосом:
  – Или, если уж на то пошло, когда некоторые вернутся домой.
  Его слова на несколько секунд повисли в воздухе, и Ломели подумал: «Господи милостивый, он и в самом деле верит, что его выберут».
  – Эй, Ломели! Посмотрите на себя! Не волнуйтесь, я же шучу. Я из тех, кто понимает свои возможности. В отличие от некоторых наших коллег…
  Гуттузо поцеловал его в одну щеку, в другую и, покачиваясь по-утиному, прошел дальше. Декан увидел, что тот остановился у дверей перевести дыхание, после чего исчез в Каза Санта-Марта.
  Ломели заключил, что префекту повезло: проживи его святейшество еще несколько месяцев, Гуттузо наверняка предложили бы подать в отставку.
  «Я хочу, чтобы Церковь была бедной, – не раз говорил папа в присутствии Ломели. – Я хочу, чтобы Церковь стала ближе к народу. У Гуттузо хорошая душа, но он забыл о своих корнях».
  Папа цитировал Матфея: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною»272.
  Ломели полагал, что его святейшество намеревался уволить чуть ли не половину назначенных им старших прелатов. Скажем, Билл Рудгард, который прибыл вскоре после Гуттузо: пусть и приехал из Нью-Йорка, и походил на банкира с Уолл-стрит, но он ни в малейшей мере не смог установить контроль за финансовыми потоками его департамента – Конгрегации по канонизации святых.
  («Между нами говоря, я никогда не должен был ставить на эту должность американца. Они такие невинные: даже не подозревают, как работает взятка. Вы вот знали, что средняя плата за канонизацию составляет четверть миллиона евро? Единственное чудо состоит в том, что за это готовы платить…»)
  Что касается следующего человека, вошедшего в Каза Санта-Марта, – кардинала Тутино, префекта Конгрегации по делам епископов, – то его точно отправят в отставку в следующем году. Он попался на язычок прессе – обнаружилось, что он растратил полмиллиона евро, соединив две квартиры, чтобы хватило места для трех монахинь и капеллана, без услуг которых он никак не мог обойтись. Тутино в прессе исколотили так, что теперь у него был вид человека, подвергшегося физическому избиению и едва выжившего. Кто-то придавал гласности его частную переписку по электронной почте. И теперь он был одержим поисками – кто же это делает. Двигался он перебежками. Оглядывался через плечо. Ему было трудно смотреть Ломели в глаза. После самых торопливых приветствий он проскользнул в Каза, демонстративно неся свои вещи без чьей-либо помощи в дешевой дорожной текстильной сумке.
  
  К пяти часам начало темнеть. С заходом солнца похолодало. Ломели спросил, сколько кардиналов еще не пришли. О’Мэлли справился со своим списком.
  – Четырнадцать, ваше высокопреосвященство.
  – Значит, сто три овцы из нашего стада до полуночи успели в безопасный загон. Рокко, – обратился он к молодому капеллану, – будьте добры, принесите мой шарф.
  Вертолет исчез, но последние из демонстрантов еще продолжали протестовать, доносился ритмичный барабанный бой.
  – Интересно, куда пропал кардинал Тедеско? – спросил Ломели.
  – Возможно, он не придет, – ответил О’Мэлли.
  – Ну это было бы слишком хорошо! Впрочем, простите мое злопыхательство.
  Вряд ли он имел право укорять секретаря Коллегии в неуважении, если сам его демонстрировал. Он сделал себе заметку на память покаяться в этом грехе.
  Отец Дзанетти вернулся с шарфом в тот момент, когда появился кардинал Трамбле – он пришел один со стороны Апостольского дворца. На плече у него висела повседневная сутана в целлофановом пакете из химчистки. В правой руке – спортивная сумка «Найк». Такой образ он принял после похорон его святейшества: папа двадцать первого века – скромный, простой, доступный, но при этом ни один волосок его великолепной седой шевелюры под красным дзукетто не растрепался.
  Ломели предполагал, что канадский кандидат отпадет сам по себе два-три дня спустя после начала конклава. Трамбле знал, как подать себя прессе. В качестве камерленго он отвечал за каждодневную работу Церкви до избрания нового понтифика. Забот у него было не особенно много. Тем не менее он ежедневно собирал кардиналов в Зале синода, потом устраивал пресс-конференции, а вскоре начали появляться статьи, цитирующие «источники в Ватикане», в которых говорилось, какое огромное впечатление на коллег производит его мастерское управление делами. У Трамбле было и другое, более действенное средство продвигать себя. Именно к нему как к префекту Конгрегации евангелизации народов обращались за финансированием кардиналы из развивающихся стран, в особенности из стран бедных. Им требовались деньги не только для миссионерской деятельности, но и на проживание в Риме в промежутке между похоронами папы и конклавом. Произвести на них впечатление можно было без труда. Если человек наделен таким сильным чувством судьбы, то, может быть, он и в самом деле избранный? Может быть, ему был знак, невидимый для остальных? И уж точно невидимый для Ломели.
  – Добро пожаловать, Джо.
  – Якопо, – дружески ответил Трамбле и с извиняющейся улыбкой поднял руки, показывая, что не может обменяться рукопожатием.
  «Если он победит, – пообещал себе Ломели, – меня на следующий же день не будет в Риме».
  Он намотал на шею черный шерстяной шарф и засунул руки поглубже в карманы пальто, а потом принялся притопывать по брусчатке.
  – Мы могли бы подождать и внутри, ваше высокопреосвященство, – сказал Дзанетти.
  – Нет, пока еще есть такая возможность, я хочу подышать свежим воздухом.
  Кардинал Беллини появился только в половине шестого. Ломели увидел его высокую, худую фигуру – он двигался в тени по краю площади. В одной руке нес чемодан, в другой – черный портфель, настолько набитый книгами и бумагами, что и закрыть его как положено не удалось. Голова кардинала была наклонена в раздумье. По всеобщему мнению, Беллини был фаворитом в гонке претендентов на трон святого Петра. Какие мысли появлялись в этой голове в связи с такой перспективой, спрашивал себя Ломели. Кардинал был слишком благороден для интриг и слухов. Если папа сурово критиковал курию, то на Беллини его критика не распространялась. Он в качестве государственного секретаря весь отдавался работе, и его подчиненные вынуждены были организовать вторую смену, которая приходила каждый вечер в шесть и оставалась с ним до полуночи. Он в большей мере, чем кто-либо из других членов Коллегии, имел как физические, так и умственные способности для папского трона. И он был человеком молитвы. Ломели решил голосовать за него, хотя своего намерения не оглашал, а Беллини имел слишком щепетильный характер, чтобы спрашивать. Экс-секретарь был настолько погружен в свои мысли, что вполне мог пройти мимо встречающих. Но в последнюю минуту он вспомнил, поднял голову и пожелал всем доброго вечера. Лицо у него казалось бледнее и изможденнее обычного.
  – Я последний?
  – Не совсем. Как дела, Альдо?
  – Вполне себе ужасно! – улыбнулся Беллини тонкими губами и отвел Ломели в сторону. – Вы читали сегодняшние газеты – какое у меня может быть настроение? Я дважды размышлял о «Духовных упражнениях» святого Игнатия273, чтобы сохранить спокойствие.
  – Да, я читал газеты, и, если хотите моего совета, мудро было бы не обращать внимания на всех этих самозваных «экспертов». Предоставьте это Богу, мой друг. Будет Его воля – все случится, нет так нет.
  – Но я не только безвольный инструмент в руках Господа. У меня есть что сказать по этому вопросу. Он наделил нас свободной волей. – Беллини понизил голос, чтобы остальные не услышали его. – Я вовсе этого не хочу, вы понимаете? Ни один человек в здравом уме не может желать стать папой.
  – Некоторые из наших коллег, кажется, придерживаются другого мнения.
  – Значит, они глупцы, если не что похуже. Мы оба видели, что папство сделало с его святейшеством. Это Голгофа.
  – Тем не менее вы должны быть готовы. Обстоятельства складываются так, что папой вполне можете стать вы.
  – Но если я не хочу этого? Если я в сердце своем знаю, что не достоин?
  – Чепуха. Вы куда достойнее всех нас.
  – Нет.
  – Тогда скажите вашим сторонникам, чтобы они не голосовали за вас. Передайте эту чашу кому-нибудь другому.
  На лице Беллини появилось мучительное выражение.
  – Чтобы чашу получил он?
  Кардинал кивнул вниз по склону. К ним поднималась плотная, коренастая, чуть ли не квадратная фигура, формы которой становились комичнее от того, что по бокам шли высокие швейцарские гвардейцы в шлемах с перьями.
  – Он-то не испытывает никаких сомнений. Он вполне готов свести на нет тот прогресс, который мы достигли за последние шестьдесят лет. Как я буду жить со своей совестью, если не попытаюсь его остановить?
  Не дожидаясь ответа, Беллини поспешил в Каза Санта-Марта, оставив Ломели встречать патриарха Венеции.
  Из всех клириков, которых видел Ломели, кардинал Гоффредо Тедеско меньше всего походил на клирика. Незнакомый с ним человек, взглянув на его фотографию, вероятно, сказал бы, что это мясник на пенсии или водитель автобуса. Тедеско происходил из крестьянской семьи в Базиликате, с самого юга, младший из двенадцати детей – такие громадные семьи когда-то не были в диковинку в Италии, но после Второй мировой войны практически исчезли. Нос ему сломали в юности, и теперь тот имел форму луковицы и был слегка изогнут. Тедеско носил длинные волосы, кое-как разделенные пробором. Брился тоже небрежно. В гаснущем свете дня он напомнил Ломели фигуру из другого столетия; может быть, Джоаккино Россини274. Но деревенский образ был маской. Кардинал имел две степени по теологии, говорил на пяти языках и был протеже Ратцингера на должность префекта в Конгрегацию доктрины веры, где его называли вышибалой панцер-кардинала. После похорон папы Тедеско уехал из Рима, сказав, что ему тут ужасно холодно. Никто ему, конечно, не поверил. Публичности ему вполне хватало, а его отсутствие лишь усиливало связанную с ним таинственность.
  – Мои извинения, декан. Поезд задержался в Венеции.
  – Как здоровье?
  – Неплохо… хотя в наши годы никто по-настоящему не бывает здоров.
  – Нам вас не хватало, Гоффредо.
  – Не сомневаюсь, – рассмеялся Тедеско. – Увы, ничего не мог с этим поделать. Но мои друзья хорошо информировали меня о происходящем. Еще встретимся, декан. – И обратился к швейцарскому гвардейцу: – Нет-нет, мой дорогой, дайте это мне.
  Так, до конца играя человека из народа, он настоял на том, что самостоятельно понесет в дом свой чемодан.
  3. Откровения
  Без четверти шесть архиепископа-эмерита Киева Вадима Яценко закатили вверх по склону в коляске. О’Мэлли театрально поставил последнюю галочку в бумагах на клипборде и объявил, что все сто семнадцать кардиналов безопасно добрались до места.
  Ломели с облегчением кивнул и закрыл глаза. Семь чиновников конклава немедленно сделали то же самое.
  – Отец Небесный, – сказал он, – Творец неба и земли, Ты избрал нас Своим народом. Помоги нам придать Твою славу всему, что мы делаем. Благослови этот конклав, направь нас по пути мудрости, сплоти нас, слуг Твоих, помоги нам встречать друг друга в любви и радости. Мы восхваляем имя Твое ныне и вовеки. Аминь.
  – Аминь.
  Он повернулся к Каза Санта-Марта. Теперь, когда все ставни были закрыты, с верхних этажей не проникало ни луча света. Погруженный в темноту дом превратился в бункер. Освещен был только вход. За толстым пуленепробиваемым стеклом в желтоватом сиянии безмолвно двигались священники и охранники, словно в аквариуме.
  Ломели уже почти подошел к двери, когда кто-то прикоснулся к его руке.
  – Ваше высокопреосвященство, – сказал Дзанетти, – вы не забыли: архиепископ Возняк ждет вас?
  – Ах да – Януш! Забыл. Но времени в обрез.
  – Он знает, что до шести должен покинуть вас, ваше высокопреосвященство.
  – Где он?
  – Я попросил его посидеть в комнате ожидания внизу.
  Ломели кивнул на салютовавшего у дверей швейцарского гвардейца и последовал за Дзанетти в теплый холл, на ходу расстегивая пальто. После здоровой уличной прохлады здесь стояла некомфортная духота. Между мраморными колоннами виднелись группки беседующих кардиналов. Он, проходя, улыбался им. Кто они такие? Память подводила его. В бытность папским нунцием он помнил имена всех своих коллег-дипломатов, их жен и даже детей. Теперь же каждый разговор грозил обернуться неловкостью.
  У дверей комнаты ожидания напротив капеллы Ломели отдал Дзанетти пальто и шарф:
  – Будьте добры, отнесите это ко мне в комнату.
  – Вы не хотите, чтобы я поприсутствовал?
  – Нет, я разберусь. – Он взялся за ручку двери. – Напомните мне, когда вечерня?
  – В шесть тридцать, ваше высокопреосвященство.
  Ломели открыл дверь. Архиепископ Возняк стоял спиной к нему в дальнем конце помещения. Он, казалось, смотрел на голую стену. Внутри витал слабый, но легко узнаваемый запах алкоголя. И опять Ломели пришлось подавить раздражение. Как будто у него без этого мало забот!
  – Януш? – подошел он к Возняку, собираясь обнять, но, к его тревоге, префект Папского дома упал на колени и осенил себя крестом.
  – Ваше высокопреосвященство, именем Отца, Сына и Святого Духа. Моя последняя исповедь была четыре недели назад.
  Ломели вытянул руку:
  – Януш, Януш, простите меня, но у меня просто нет времени, чтобы выслушать вашу исповедь. Двери закроют через несколько минут, и вам придется уйти. Сядьте, пожалуйста, и быстро расскажите мне, что вас беспокоит.
  Он подхватил архиепископа под руку, подвел к стулу и посадил. Сам сел рядом, одобрительно улыбнулся и похлопал Возняка по коленке:
  – Слушаю.
  Пухлое лицо Возняка было мокрым от пота. Ломели сидел так близко от него, что видел пылинки на стеклах очков архиепископа.
  – Ваше высокопреосвященство, мне нужно было прийти к вам раньше. Но я обещал, что буду молчать, – сказал префект.
  – Я понимаю. Не волнуйтесь.
  Возняк, казалось, потел водкой. Кто это плел небылицы о том, что она не дает запаха? Возняк просто весь пропах ею. Руки у него тряслись.
  – Итак, вы обещали ничего не говорить… кому вы дали это обещание?
  – Кардиналу Трамбле.
  – Понимаю.
  Ломели чуть подался назад. Он целую жизнь выслушивал чужие тайны, и у него уже выработался инстинкт на такие признания. Вульгарные священники полагали, что лучше узнать всё, его же опыт говорил, что лучше знать минимум возможного.
  – Прежде чем вы начнете, Януш, я прошу вас спросить у Господа, правильно ли будет нарушить обещание, которое вы дали кардиналу Трамбле.
  – Я много раз спрашивал Его, ваше высокопреосвященство, и именно поэтому я здесь. – Губы Возняка дрожали. – Если для вас это затруднительно, то я…
  – Нет-нет, конечно. Только, пожалуйста, называйте факты. У нас совсем нет времени.
  – Хорошо. – Поляк сделал глубокий вдох. – Вы помните, что в день смерти его святейшества последний, с кем у него состоялась официальная встреча в четыре часа, был кардинал Трамбле.
  – Помню.
  – Так вот, во время той встречи его святейшество освободил кардинала Трамбле от всех церковных служебных обязанностей.
  – Что?
  – Папа отправил его в отставку.
  – За что?
  – За грубое нарушение этики.
  Ломели лишился дара речи.
  – Послушайте, архиепископ, вы могли бы выбрать для этого более удобное время и рассказать мне все раньше?
  Возняк уронил голову:
  – Я знаю, ваше высокопреосвященство. Простите меня.
  – Ведь вы могли сказать мне об этом в любое время за последние три недели!
  – Я не виню вас за то, что вы сердитесь, ваше высокопреосвященство. Но до меня только в последние дни дошли слухи о кардинале Трамбле.
  – Какие слухи?
  – О том, что он может быть избран папой.
  Ломели выдержал достаточно длительную паузу, чтобы передать свое неудовольствие такой откровенностью.
  – И вы считаете своим долгом предотвратить это?
  – Я больше не знаю, в чем состоит мой долг. Я много молился, чтобы Господь наставил меня, и в конечном счете мне показалось, что вы должны знать факты, а потом уже решать, сообщать о них остальным кардиналам или нет.
  – Но в чем факты, Януш? Вы не сообщили мне никаких фактов. Вы присутствовали при встрече папы и Трамбле?
  – Нет, ваше высокопреосвященство. Его святейшество сказал мне об этом позднее, когда мы вместе ужинали.
  – Он вам сказал, почему отправил в отставку кардинала Трамбле?
  – Нет. Сказал, что причины вскоре станут ясны. Но он был очень взволнован… очень рассержен.
  Ломели разглядывал Возняка. Не лжет ли он? Нет. Возняк был простой душой, его вывезли из городка в Польше, и он стал компаньоном Иоанна Павла II в его последние годы. Ломели не сомневался: Возняк говорит правду.
  – Кто-нибудь еще знает об этом, кроме вас и кардинала Трамбле?
  – Монсеньор Моралес – он присутствовал на встрече его святейшества и кардинала Трамбле.
  Ломели знал Гектора Моралеса, хотя и немного. Моралес служил одним из частных секретарей папы. Уругваец.
  – Послушайте, Януш, – сказал Ломели, – вы абсолютно уверены, что не ошибаетесь? Я вижу, что вы не в себе. Почему монсеньор Моралес ни словом об этом не обмолвился? Он был вместе с нами в ночь смерти его святейшества. Он мог бы высказаться на этот счет. Или сообщить кому-нибудь из других секретарей.
  – Ваше высокопреосвященство, вы сказали, что вам нужны факты. Вот вам факты. Я тысячу раз обдумывал все это. Я обнаружил, что его святейшество мертв. Я вызвал доктора. Доктор вызвал кардинала Трамбле. Как вы знаете, таковы правила: «Камерленго – первый из членов курии, который должен быть официально оповещен в случае смерти папы». Кардинал Трамбле прибыл и взял бразды правления в свои руки. Естественно, я не имел никаких прав возражать, а к тому же я был потрясен. Но по прошествии часа он отвел меня в сторону и спросил, не был ли его святейшество особенно озабочен чем-то во время нашего ужина. Вот тогда я должен был сказать что-то. Но меня обуял страх, ваше высокопреосвященство. Предполагалось, что я ничего такого не должен знать. Поэтому я ответил, что папа был взволнован, но не вдавался ни в какие детали. Потом я увидел, что кардинал шепчется о чем-то с монсеньором Моралесом. Я предположил, что он убеждает секретаря ничего не говорить о той встрече с его святейшеством.
  – С чего вы это решили?
  – Я позднее пытался поговорить с монсеньором о том, что мне сообщил папа, но у него на этот счет было твердое мнение. Он сказал, что никакой отставки не случилось, а его святейшество в последние недели был не в себе и ради блага Церкви я не должен больше поднимать этот вопрос. Вот я и не поднимал. Но это неправильно, ваше высокопреосвященство. Господь говорит мне, что это неправильно.
  – Да, – согласился Ломели, – неправильно.
  Он пытался понять, какие у этого могут быть последствия. Не исключено, что вообще никаких. Возняк переутомился. Но с другой стороны, если они изберут Трамбле папой, а потом все обнаружится и начнется скандал, то последствия для Церкви могут быть катастрофическими.
  Вдруг раздался громкий стук.
  – Не сейчас! – крикнул Ломели.
  Дверь распахнулась. В комнату ввалился О’Мэлли. Вся его немалая масса опиралась на правую ногу, как у конькобежца, а левая рука вцепилась в дверную раму.
  – Ваше высокопреосвященство, архиепископ, извините, что прерываю, но ваше присутствие требуется самым срочным образом.
  – Господи боже, что еще случилось?
  О’Мэлли скосил взгляд на Возняка.
  – Извините, ваше высокопреосвященство, я бы предпочел не говорить. Не могли бы вы прийти немедленно?
  Он отошел от двери и показал рукой в направлении холла.
  Ломели неохотно поднялся на ноги.
  – Вы должны предоставить решение мне, – сказал он Возняку. – Но вы поступили правильно.
  – Спасибо. Я знал, что всегда могу прийти к вам. Вы благословите меня, ваше высокопреосвященство?
  Ломели возложил руку на голову архиепископа.
  – Ступайте с миром и любовью и служите Господу. – В дверях он повернулся. – И может быть, вы с вашей добротой вспомните меня сегодня вечером в своей молитве. Боюсь, мне может потребоваться большее Божественное покровительство, чем вам.
  
  За несколько последних минут холл оказался переполнен. Кардиналы начали выходить из своих комнат – собирались на мессу в часовне. Тедеско разглагольствовал перед группой внизу лестницы – Ломели видел его краем глаза, направляясь с О’Мэлли к месту регистрации. У длинной полированной деревянной стойки дежурил швейцарский гвардеец, прижимая к себе шлем. С ним находились два агента службы безопасности и архиепископ Мандорфф. В том, как они смотрели перед собой и молчали, было что-то зловещее, и Ломели вдруг с абсолютной уверенностью решил, что кто-то из кардиналов умер.
  – Извините за таинственность, ваше высокопреосвященство, – сказал О’Мэлли, – но я подумал, что не могу говорить об этом в присутствии архиепископа.
  – Я уже наверняка знаю, о чем пойдет речь: вы собираетесь сказать мне, что мы потеряли одного из кардиналов?
  – Напротив, декан, у нас, судя по всему, появился лишний. – Ирландец издал нервный смешок.
  – Вы так хотели пошутить?
  – Нет, ваше высокопреосвященство, – заговорил О’Мэлли серьезным голосом. – Я имею в виду в буквальном смысле: только что объявился еще один кардинал.
  – Как такое возможно? Мы кого-то не включили в список?
  – Нет, его имени никогда и не было в списке. Он говорит, что он был возведен в кардинальский сан in pectore275.
  Ломели чувствовал себя так, будто ударился лбом о невидимую стену. Он резко остановился посреди холла.
  – Это наверняка какой-то самозванец.
  – Я тоже так решил, ваше высокопреосвященство. Но с ним говорил архиепископ Мандорфф, и он так не считает.
  Ломели поспешил к Мандорффу:
  – Что это еще за новости?
  За стойкой регистрации две монахини стучали по клавиатуре компьютеров, делая вид, что не слушают.
  – Его зовут Винсент Бенитез, ваше высокопреосвященство. Он архиепископ Багдада.
  – Багдада? Я не знал, что у нас там есть архиепископ. Он иракец?
  – Вряд ли. Он филиппинец. Его святейшество назначил его в прошлом году.
  – Да, кажется, я что-то такое вспоминаю.
  Перед мысленным взором Ломели возникла фотография в газете. Католический прелат на фоне разрушенной церкви. И его в самом деле возвели в кардинальский сан?
  – Вы ведь в первую очередь должны быть осведомлены об этом, – сказал Мандорфф.
  – Но я не осведомлен. У вас удивленный вид.
  – Я предполагал, что если его возвели в кардинальский сан, то его святейшество должен был известить декана Коллегии кардиналов.
  – Необязательно. Если вы помните, он в последнее время полностью пересмотрел каноническое право в том, что касается назначений in pectore.
  Ломели пытался говорить беззаботным тоном, хотя на самом деле ощущал это последнее оскорбление острее других. In pectore («в сердце») было древней оговоркой, согласно которой папа имел право возводить кого-либо в кардинальский сан, не называя его имени даже самым близким сотрудникам; кроме самого назначенного, об этом знал один Господь. За все годы в курии Ломели лишь раз слышал о возведении в кардинальский сан in pectore, имя этого кардинала так и не было названо даже после смерти папы. Это случилось в две тысячи третьем году во время папства Иоанна Павла II. До сего дня никто не знал имени этого человека, предполагали, что он китаец и его имя должно оставаться в тайне, чтобы власти не подвергли его преследованиям. Предположительно те же самые соображения безопасности вполне могли быть применимы и к старшему представителю Церкви в Багдаде. Так ли оно было на самом деле?
  Ломели ощущал на себе взгляд Мандорффа. Немец обильно потел в жарком холле. Свет люстры отражался на его гладко выбритом черепе.
  – Но я уверен, что его святейшество не принял бы такого чувствительного решения, не посоветовавшись, по крайней мере, с государственным секретарем. Рэй, будьте добры, найдите кардинала Беллини и пригласите его к нам.
  Когда О’Мэлли ушел, Ломели снова обратился к Мандорффу:
  – Вы и в самом деле считаете, что он кардинал?
  – У него письмо от покойного папы, подтверждающее назначение. Письмо адресовано в архиепархию Багдада, и там оно содержалось в тайне по просьбе его святейшества. У багдадца есть должностная печать. Посмотрите сами. – Он показал Ломели пачку документов. – И он действительно является архиепископом, выполняет миссию в одном из самых опасных мест мира. Я не могу представить себе, зачем бы ему понадобилось подделывать свои верительные грамоты?
  – Пожалуй.
  Бумаги, на взгляд Ломели, действительно были подлинными. Он вернул их и поинтересовался:
  – Где он теперь?
  – Я попросил его подождать в запасном кабинете.
  Мандорфф направился за регистрационную стойку. Сквозь стеклянную стену Ломели увидел стройного человека, сидящего на оранжевом пластмассовом стуле в углу между принтером и коробками с писчей бумагой. В простой черной сутане, без шапочки на голове, он сидел, наклонившись вперед, уперев локти в колени, и перебирал четки. Смотрел в пол и явно молился. Его лицо трудно было разглядеть – мешала прядь темных волос.
  – Он подошел к двери за секунды до закрытия, – тихо сказал Мандорфф, словно боясь разбудить спящего. – Его имени, конечно, не было в списке, и одет он не по-кардинальски, поэтому гвардеец у ворот позвонил мне. Я попросил привести его, на входе его обыскали. Надеюсь, я вел себя корректно?
  – Конечно.
  Филиппинец перебирал четки, полностью уйдя в молитву. Ломели, рассматривая его, чувствовал себя так, будто подглядывает в замочную скважину. Но ему было трудно отвернуться. Он завидовал. Сам он давно утратил способность так отдаваться молитве, изолируясь от мира. В его голове теперь постоянно стоял шум. Сначала Трамбле, подумал он, теперь это. Какие еще потрясения ждут нас, спрашивал он себя.
  – Кардинал Беллини наверняка сможет прояснить этот вопрос, – сказал Мандорфф.
  Ломели огляделся и увидел Беллини, который шел к ним вместе с О’Мэлли. На лице бывшего государственного секретаря было обеспокоенное выражение.
  – Альдо, вы об этом знали?
  – Я не знал, что его святейшество в самом деле пошел на это, нет, не знал. – Беллини недоуменно посмотрел через стекло на Бенитеза, словно на какое-то мифическое существо. – И тем не менее вот он перед нами…
  – Значит, папа говорил, что у него есть такие намерения?
  – Да, он говорил о такой возможности месяца два назад. Я ему категорически не советовал делать это. Христиане и без того немало пострадали в той части мира, зачем еще сильнее будоражить воинственных исламистов. Кардинал Ирака! Американцы были бы в ужасе. Как мы могли бы обеспечить его безопасность?
  – Предположительно, именно поэтому его святейшество и хранил это производство в кардиналы в тайне.
  – Но люди так или иначе узнали бы! Все тайное становится явным, а особенно в таком месте, и он понимал это лучше кого-либо другого.
  – Ну, теперь это перестанет быть тайной, как бы ни развивались события.
  Филиппинец за стеклом безмолвно перебирал четки.
  – Если вы подтверждаете намерение папы произвести его в кардиналы, то логично предположить, что его бумаги подлинные, – сказал Ломели, – поэтому, я думаю, у нас нет иного выбора – только допустить его.
  Он двинулся к двери. К его удивлению, Беллини ухватил его за руку.
  – Постойте, декан! – прошептал он. – Должны ли мы это делать?
  – Почему нет?
  – Мы уверены, что его святейшество имел все права принять такое решение?
  – Осторожнее, мой друг. Это похоже на ересь, – тоже вполголоса ответил Ломели, не желая, чтобы их разговор кто-нибудь услышал. – Не нам решать, был ли прав его святейшество или нет. Наш долг состоит в выполнении его пожеланий.
  – Папская непогрешимость относится к доктрине. Она не распространяется на назначения.
  – Я хорошо осведомлен о границах папской непогрешимости. Но тут речь идет о каноническом праве. А в этих вопросах моя квалификация не уступает вашей. Тридцать девятая статья Апостольской конституции говорит вполне недвусмысленно: «Если кто-либо из кардиналов-выборщиков прибудет „ре интегра“, то есть до избрания нового пастыря Церкви, его следует допустить до голосования на той стадии, в которой оно находится». Этот человек является кардиналом по закону.
  Он освободил руку и открыл дверь.
  Бенитез поднял голову, когда вошел Ломели, и медленно встал. Он был чуть ниже среднего роста, лицо имел точеное, красивое. Возраст его не поддавался определению. При гладкой коже его скулы выступали, худоба тела имела вид чуть ли не болезненный. Рукопожатие у него было легче пушинки. Он казался совершенно изможденным.
  – Добро пожаловать в Ватикан, архиепископ, – сказал Ломели. – Извините, что вам пришлось ждать здесь, но нам потребовалось провести проверку. Надеюсь, вы понимаете. Я кардинал Ломели, декан Коллегии.
  – Нет, декан, это я должен принести извинения за столь неординарное появление, – отчетливо произнес Бенитез тихим голосом. – Я вам благодарен за вашу доброту – вы могли вообще не принять меня.
  – Забудем об этом. Я уверен, что ваше неожиданное появление имеет свои объяснения. Это кардинал Беллини, вы, вероятно, его знаете.
  – Кардинал Беллини? К сожалению, нет.
  Бенитез протянул руку, и Ломели на миг показалось, что Беллини откажется ее пожимать. Но тот все же ответил на рукопожатие, а потом проговорил:
  – Извините, архиепископ, но должен сказать, что, по моему мнению, вы совершили серьезную ошибку, приехав сюда.
  – Почему, ваше высокопреосвященство?
  – Потому что христиане на Ближнем Востоке и без того подвергаются опасности, без провокативного назначения вас кардиналом и вашего появления в Риме.
  – Я, естественно, осознаю риски. По этой причине я долго раздумывал – приезжать мне или нет. Но могу вас заверить, я долго и усиленно молился, перед тем как отправиться в путь.
  – Что ж, вы сделали свой выбор, вопрос закрыт. Однако теперь, когда вы оказались здесь, должен вам сказать, что не понимаю, каким образом вы предполагаете вернуться в Багдад.
  – Конечно, я вернусь и, как и тысячи других, буду пожинать последствия, которые вытекают из моей веры.
  – Я не ставлю под сомнение ни ваше мужество, ни вашу веру, архиепископ, – холодно сказал Беллини. – Но ваше возвращение будет иметь дипломатический резонанс, а потому, возможно, будет зависеть не только от вашего решения.
  – Но и не от вашего, ваше высокопреосвященство. Это будет решение следующего папы.
  «А он сильнее, чем кажется», – подумал Ломели.
  На сей раз Беллини не нашел ответа, и тогда Ломели сказал:
  – Братья, мы забегаем вперед. Суть в том, что вы приехали. И теперь нужно перейти к вещам практическим: посмотреть, есть ли для вас комната. Где ваш багаж?
  – У меня нет багажа.
  – Что, вообще никакого?
  – Я думал, что в аэропорт Багдада лучше прийти с пустыми руками, чтобы скрыть мои намерения, – куда бы я ни пошел, за мной идут агенты правительства. Одну ночь я провел в зале прилета Бейрутского аэропорта, а в Риме приземлился два часа назад.
  – Ну и ну! Посмотрим, что можно для вас сделать.
  Ломели повел его из кабинета к стойке регистрации:
  – Монсеньор О’Мэлли – секретарь Коллегии кардиналов. Он попытается найти все, что вам необходимо. Рэй, – обратился он к О’Мэлли, – его высокопреосвященству понадобятся туалетные принадлежности, чистая одежда… и, конечно, богослужебная одежда.
  – Богослужебная? – переспросил Бенитез.
  – Когда мы отправляемся голосовать в Сикстинскую капеллу, то должны быть одеты по всей форме. В Ватикане наверняка найдется свободный комплект.
  – «Когда мы отправляемся голосовать в Сикстинскую капеллу…» – повторил Бенитез и вдруг посмотрел на Ломели ошеломленно. – Простите, декан. Чувства меня переполняют. Как я могу голосовать ответственно, если даже не знаю ни одного из кандидатов? Кардинал Беллини прав. Мне не следовало приезжать.
  – Ерунда! – Ломели ухватил его за руки – они были худющие, хотя он опять почувствовал какую-то внутреннюю жилистую силу. – Послушайте меня, ваше высокопреосвященство. Сегодня мы все обедаем вместе. Я вас представлю, и вы за обедом сможете поговорить с вашими братьями кардиналами – некоторых из них вы знаете. По крайней мере, по их репутации. Вы будете молиться, как и все мы. Дух Святой наставит нас, и мы сделаем выбор. И для всех нас это будет незабываемый духовный опыт.
  
  Вечерня началась в часовне на цокольном этаже. По холлу плыли звуки григорианского хорала. Ломели вдруг почувствовал, что валится с ног от усталости. Он оставил О’Мэлли присматривать за Бенитезом, а сам сел в кабину лифта и поехал на свой этаж. В комнате стояла духота. Кондиционер, похоже, не работал. Ломели на мгновение забыл о заваренных ставнях и попытался открыть окно. Из этого ничего не получилось, и он оглядел комнату. Свет горел очень ярко. Белые стены и полированный пол, казалось, усиливали сияние. Он ощутил приближение головной боли. Выключил свет в спальне, на ощупь прошел в ванную, нашел шнур, включающий неоновую лампу над зеркалом. Потом прикрыл дверь, лег на кровать в синеватом сиянии, собираясь помолиться. Не прошло и минуты, как он уснул.
  В какой-то момент ему приснилось, что он в Сикстинской капелле, а в алтаре молится его святейшество, но каждый раз, когда Ломели пытался приблизиться к нему, старик отходил все дальше, пока не оказался перед дверью в ризницу. Там он с улыбкой повернулся, открыл дверь в Комнату слез и нырнул в темноту.
  Ломели проснулся с криком, но быстро приглушил его, укусив себя за костяшку пальца. Несколько секунд он лежал с широко раскрытыми глазами, пытаясь понять, где находится. Все знакомые предметы его жизни исчезли. Он ждал, когда успокоится сердце. Попытался вспомнить, что еще было во сне. Он не сомневался, что видел много-много образов. Он чувствовал их. Но в то мгновение, когда он старался закрепить их в мыслях, они начинали мерцать и исчезали, как лопнувший мыльный пузырь. В его мозгу осталось только жуткое видение падающего его святейшества.
  Он услышал два говоривших по-английски голоса из коридора. Похоже, это были африканские кардиналы. Кто-то долго возился с ключом. Потом дверь открылась и закрылась. Один из кардиналов, волоча ноги, двинулся дальше по коридору, а другой включил свет в соседней комнате. Стены были такие тонкие – чуть ли не картонные. Ломели слышал, как его сосед двигается по комнате, разговаривает сам с собой (он подумал, что это может быть Адейеми), потом раздался кашель и харканье, заверещал сливной бачок унитаза.
  Ломели посмотрел на часы – почти восемь. Проспал едва ли больше часа. Он по-прежнему чувствовал себя уставшим, словно время сна увеличило его напряжение больше, чем если бы он не спал. Он подумал обо всех предстоящих ему задачах.
  «Господи, дай мне силы для этого испытания».
  Он осторожно повернулся, сел, поставил ноги на пол и качнулся несколько раз, набирая инерцию, чтобы встать. Ничего не поделаешь – старость, все эти движения когда-то давались без труда (простое действие – встать с кровати), а теперь для их совершения требовались точно выверенные заранее маневры. С третьей попытки он поднялся и на негнущихся ногах преодолел короткое расстояние до письменного стола.
  Он сел, включил настольную лампу, наклонил ее над папкой коричневой кожи. Вытащил двенадцать листов размера А5: плотные, кремового цвета, ручного производства – качества, которое считалось достойным предстоящего события. Шапка была набрана крупным, четким шрифтом с двойными пробелами. После того как он закончил писать, документ навсегда стал собственностью Ватиканского архива.
  Служба называлась «Pro eligendo Romano pontifice» («К избранию римского понтифика»), и ее цель по давней традиции состояла в том, чтобы определить качества, которые требуются от нового папы. На памяти живущего поколения такие проповеди неизменно влияли на избрание. В тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году кардинал Антонио Баччи составил описание идеального, с точки зрения либерала, понтифика («Пусть новый Викарий Христа построит мост между всеми уровнями общества, между всеми народами…»); это описание практически было дословным портретом кардинала Венеции Ронкалли, который и стал папой Иоанном XXIII. Пять лет спустя консерваторы испытали ту же тактику в проповеди, произнесенной монсеньором Амлето Тондини (радостные аплодисменты, которыми был встречен «папа мира», должны быть подвергнуты сомнению), но это лишь спровоцировало такую ответную реакцию умеренных (которые сочли, что эта проповедь – пример дурновкусия), что лишь способствовало обеспечению победы кардинала Монтини.
  Обращение Ломели по контрасту было тщательно выверено, чтобы обеспечить нейтральность на грани вкрадчивости: «Наш покойный папа был неутомимым поборником мира и сотрудничества на международном уровне. Будем же молиться о том, чтобы следующий папа продолжил эту неустанную работу милосердия и любви…» Никто не смог бы сказать ни слова против этого, даже Тедеско, который улавливал дух релятивизма чутьем собаки, натасканной на поиски трюфелей. Ломели беспокоила сама перспектива мессы, его собственные духовные способности. Его будут разглядывать под микроскопом. Телевизионные камеры покажут его лицо самым крупным планом.
  Он убрал свою заготовленную речь и подошел к скамеечке для моления, сделанной из простого дерева, точно такая же стояла в комнате его святейшества. Опустился на колени, ухватился за скамеечку с обеих сторон, склонил голову и оставался в таком положении почти полчаса, пока не пришло время спускаться к обеду.
  4. In pectore
  Столовая была самым большим помещением в Каза Санта-Марта. Она протянулась на всю длину холла с правой стороны и практически не была отделена от него. Беломраморный пол и атриумный стеклянный потолок. Ряд комнатных растений в горшках, которые прежде отделяли столик, где ел папа, был удален. Пятнадцать больших столов предназначались каждый для восьми человек, в центре на белой кружевной скатерти стояли бутылки с вином и водой. Когда Ломели вышел из лифта, столовая была полна. Шум голосов эхом отдавался от поверхностей, в нем слышались оживление и предвкушение, как в первый вечер деловой конференции. Сестры святого Викентия де Поля многим кардиналам уже подали выпивку.
  Ломели огляделся в поисках Бенитеза: тот стоял за колонной вне помещения столовой. О’Мэлли каким-то образом удалось раздобыть сутану с красным поясом и кардинальским кантом, но она была великовата для нового владельца. Казалось, что он теряется в ней.
  – Ваше высокопреосвященство, вы уже обосновались? Монсеньор О’Мэлли нашел вам комнату?
  – Да, декан, спасибо. На верхнем этаже.
  Бенитез вытянул руку с ключом, а глаза его светились удивлением: неужели он и в самом деле оказался в таком месте?
  – Говорят, оттуда открывается прекрасный вид на город, но ставни заколочены, – сказал он.
  – Это чтобы вы не выдали наших тайн и не получали информацию из внешнего мира, – пояснил Ломели и, увидев недоуменное выражение на лице Бенитеза, добавил: – Это шутка, ваше преосвященство. У всех так. Ну, не стоять же вам здесь одному весь вечер. Так не годится. Идемте со мной.
  – Меня здесь вполне устраивает, декан. Наблюдаю.
  – Чепуха. Я хочу вас представить.
  – В этом есть необходимость? Все тут разговаривают друг с другом…
  – Вы теперь кардинал. Вам нужна некоторая уверенность в себе.
  Ломели взял филиппинца под руку и повел в центр обеденного зала, любезно кивая монахиням, ожидавшим команды начать разносить еду. Они протиснулись между столиками и наконец нашли себе место. Ломели взял нож и постучал по стенке винного бокала. В столовой воцарилась тишина, только престарелый архиепископ-эмерит Каракаса продолжал громко говорить, пока его собеседник не махнул перед ним рукой, показывая на Ломели. Венесуэлец оглянулся и пошуровал у себя в ухе, настраивая слуховой аппарат. Пронзительный свист вынудил поморщиться его ближайших соседей, втянуть голову в плечи. Он извиняющимся жестом поднял руку.
  Ломели кивнул ему:
  – Спасибо, ваше высокопреосвященство. Братья мои, прошу вас сесть.
  Он дождался, когда все рассядутся, и продолжил:
  – Ваши высокопреосвященства, прежде чем вы приступите к трапезе, я хотел бы представить вам нового члена нашего ордена, о чьем существовании никто из нас не знал и кто прибыл в Ватикан всего несколько часов назад.
  В зале началось удивленное шевеление.
  – Процедура совершенно законна и известна как возведение в сан in pectore, – заверил Ломели. – Причина, по которой это было сделано таким образом, известна только Господу и покойному папе. Но я думаю, мы можем легко догадаться об этой причине. Приход нашего нового брата – самый опасный на земле. Ему пришлось проделать нелегкое путешествие, чтобы присоединиться к нам. И потому у нас тем более есть все основания, чтобы тепло встретить его. – Он посмотрел на Беллини, который не отводил взгляда со столешницы. – Милостью Божьей братство ста семнадцати пополнилось еще одним членом. Добро пожаловать в наш орден, кардинал Винсент Бенитез, архиепископ Багдада.
  Он повернулся к филиппинцу и захлопал в ладоши. Несколько неловких мгновений его поддерживали единицы. Но постепенно присоединились и другие, пока хлопки не перешли в теплую овацию. Бенитез в удивлении оглядывал улыбающиеся лица.
  Когда аплодисменты стихли, Ломели обвел зал рукой:
  – Ваше высокопреосвященство, не хотите благословить нашу трапезу?
  На лице Бенитеза появилось такое встревоженное выражение, что Ломели даже подумал, что новому кардиналу никогда прежде не приходилось читать молитву. Но потом тот пробормотал:
  – Конечно, декан. Для меня это большая честь.
  Он перекрестился и склонил голову. Все сделали то же самое. Ломели ждал, закрыв глаза. Несколько долгих секунд в столовой стояла тишина. Ломели начал уже волноваться, не случилось ли что-то с Бенитезом, но тот заговорил:
  – Благослови нас, Господи, и благослови всех тех, кто хочет воспользоваться Твоей щедростью. Благослови и всех тех, кто не может разделить с нами эту пищу. И помоги нам, Господи, когда мы будем пить и есть, помнить обо всех голодных и испытывающих жажду, больных и одиноких, тех сестрах, которые приготовили для нас эту еду и которые будут подавать ее нам сегодня. Чрез Господа нашего Иисуса Христа, аминь.
  – Аминь.
  Ломели перекрестился.
  Кардиналы подняли головы и развернули салфетки. Сестры в синем одеянии, ожидающие знака, начали выносить из кухни тарелки с супом. Ломели взял Бенитеза за руку и огляделся в поисках столика, за которым их примут дружески.
  Он подвел филиппинца к соотечественникам – кардиналу Мендозе и кардиналу Рамосу, архиепископам Манилы и Котабато соответственно. Они сидели за столом с другими кардиналами из Азии и Океании, и оба почтительно поднялись при их приближении. Особенно велеречив был Мендоза. Он обошел стол и ухватил руку Бенитеза.
  – Я так горжусь. Мы все гордимся. Вся страна будет гордиться, узнав о вашем возвышении. Декан, вы знаете, что для нас в Манильской епархии этот человек – настоящая легенда? Вы знаете, что он сделал? – Он снова обратился к Бенитезу: – Сколько же лет прошло? Двадцать?
  – Скорее, тридцать, ваше высокопреосвященство, – ответил Бенитез.
  – Тридцать!
  Мендоза начал вспоминать: Тондо и Сан-Андрес, Бахала-На и Куратонг-Балеленг, Пайатас и Багонг-Салинган…276 Поначалу эти слова ничего не говорили Ломели. Но постепенно он начал понимать, что это либо названия трущобных районов, где Бенитез служил священником, либо уличных банд, которым он противостоял, создавая спасательные миссии для их жертв, в основном детей, вовлеченных в проституцию, и наркоманов. Спасательные миссии все еще существовали, и люди все еще вспоминали «священника с тихим голосом», который их создал.
  – Для нас обоих такая радость наконец увидеть вас, – заверил Мендоза, показывая на Рамоса, и тот с энтузиазмом кивнул.
  – Постойте, – сказал Ломели, нахмурившись; он хотел убедиться, что понял правильно. – Вы трое фактически не знаете друг друга?
  – Лично – нет. – Кардиналы отрицательно покачали головами, а Бенитез добавил:
  – Я покинул Филиппины много лет назад.
  – Вы хотите сказать, что все это время были на Ближнем Востоке?
  За спиной Ломели раздался еще один голос:
  – Нет, декан, он долгое время провел с нами в Африке!
  За соседним столиком сидели восемь африканских кардиналов. Говоривший, пожилой архиепископ-эмерит Киншасы Бофре Муамба, встал, поманил к себе Бенитеза, прижал к груди:
  – Добро пожаловать! Добро пожаловать!
  Он провел филиппинца вокруг стола, и кардиналы клали свои суповые ложки и вставали, чтобы пожать ему руку. Ломели, глядя на них, понимал, что и из этих людей тоже никто прежде не видел Бенитеза. Они явно слышали о нем, даже почтительно к нему относились, но он работал в отдаленных местах и нередко за пределами традиционной церковной структуры. Из того, что уловил Ломели (он стоял поблизости, улыбался, кивал и все время внимательно слушал, к чему приучился, будучи дипломатом), деятельность Бенитеза в Африке была такой же тайной, как и в Маниле: активной и опасной. Она включала создание больниц и убежищ для изнасилованных в ходе гражданских войн на континенте девочек и женщин.
  Теперь миссия Бенитеза становилась Ломели яснее. И да, теперь он точно понимал, почему этот священник-миссионер вызывал симпатию у его святейшества, который нередко высказывал убеждение, что Бога чаще всего можно встретить в самых бедных и жутких уголках земли, а не в удобных приходах нашего мира. Чтобы отправиться туда и найти Его, требуется мужество.
  «Если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее»277.
  Бенитез был именно из тех, кто никогда не поднялся бы по иерархической церковной лестнице… кто и не думал ни о чем таком… и кто всегда чувствовал себя неловко в обществе. У него не было другого способа попасть в Коллегию кардиналов – только благодаря чрезвычайному папскому покровительству. Да, Ломели мог понять все это. Единственное, что его озадачивало, была эта скрытность. Неужели опасности для Бенитеза увеличивались, если бы он был публично назван кардиналом, а не архиепископом? И почему его святейшество больше никого не посвятил в свое решение?
  Кто-то за спиной вежливо попросил Ломели подвинуться в сторону. Архиепископ Кампалы Оливер Накитанда принес стул, столовые приборы, взятые им с соседнего столика, и кардиналы потеснились, чтобы освободить место для Бенитеза. Новый архиепископ Мапуто, чье имя Ломели забыл, показал монахиням, что нужно подать еще одну тарелку супа. От вина Бенитез отказался.
  Ломели пожелал ему приятного аппетита и повернулся в поисках места для себя. Через два столика кардинал Адейеми разглагольствовал перед своими соседями. Африканцы смеялись над его знаменитыми историями. Но при этом нигериец выглядел встревоженным, время от времени бросал взгляд на Бенитеза, и на его лице появлялось выражение недоуменного раздражения.
  
  Число кардиналов-итальянцев в конклаве было диспропорционально велико – для их размещения потребовалось более трех столиков. За одним сидел Беллини и его либеральные сторонники. За вторым – традиционалисты, и заправлял здесь Тедеско. За третьим сидели кардиналы, которые либо еще не выбрали ни одну из фракций, либо сами вынашивали тайные планы. Ломели с огорчением отметил, что за всеми тремя столиками для него было зарезервировано место. Первым его увидел Тедеско:
  – Декан!
  Он указал, что Ломели должен сесть с ними, с такой категоричностью, что отказаться было невозможно.
  Кардиналы закончили есть суп и перешли к антипасто. Ломели сел напротив Венецианского патриарха и взял бокал с вином, наполненный наполовину. Из вежливости он также взял немного ветчины и моцареллы, хотя аппетита у него не было. За столом сидели консервативные архиепископы – Агридженто, Флоренции, Палермо, Перуджи… и Тутино, оскандалившийся префект Конгрегации по делам епископов, который всегда считался либералом, но явно надеялся, что понтификат Тедеско спасет его карьеру.
  У Тедеско была странная манера есть. Он держал тарелку в левой руке, а правой с огромной скоростью заправлял ее содержимое в рот с помощью вилки. В то же время он поглядывал по сторонам, словно опасаясь, как бы кто-нибудь не украл его еду. Ломели думал, что это детская привычка: Тедеско вырос в большой и бедной семье.
  – Итак, декан, – сказал с полным ртом Тедеско, – вы уже подготовили проповедь?
  – Подготовил.
  – И она будет на латыни, я надеюсь?
  – Она будет на итальянском, Гоффредо, вы об этом прекрасно знаете.
  Кардиналы прекратили разговоры и слушали. Тедеско вечно говорил нечто неожиданное.
  – Какая жалость! Если бы я читал эту проповедь, то непременно на латыни.
  – Но тогда ее никто не понял бы, ваше высокопреосвященство. И это стало бы трагедией.
  На замечание Ломели рассмеялся один Тедеско:
  – Да, признаю, моя латынь оставляет желать лучшего, но я бы все равно навязал ее вам, просто ради того, чтобы обратить на себя внимание. На своей простой крестьянской латыни я попытался бы сказать вот что: перемены почти неизбежно вызывают эффект, противоположный тому, ради которого они затевались, и мы должны помнить об этом, когда избираем очередного папу. Отказ от латыни, например…
  Он отер жир с губ салфеткой, обследовал ее. На секунду это занятие, казалось, отвлекло его, но потом он продолжил:
  – Взгляните на эту столовую, декан. Отметьте, как мы подсознательно, инстинктивно объединились по родному языку. Мы, итальянцы, расположились здесь, ближе всего к кухне. Очень разумное решение. Испанцы сидят там. Англоговорящие ближе к стойке регистрации. Но когда мы с вами были мальчишками, декан, и Тридентская месса278 все еще была литургией для всего мира, кардиналы конклава могли общаться друг с другом на латыни. Но потом, в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, либералы решили, что мы должны избавиться от мертвого языка, чтобы облегчить общение. И что мы видим теперь? Оно только усложнилось.
  – Это может быть верным применительно к узкому кругу конклава. Но вряд ли то же самое можно сказать о Римско-католической церкви.
  – Католической, что означает «вселенской», но как Церковь может быть вселенской, если она говорит на пятидесяти языках? Язык – дело важное. Из языка рождается мысль, а из мысли – философия и культура. Шестьдесят лет прошло со времени Второго Ватиканского собора, но уже сегодня католик в Европе – совсем не то, что католик в Африке, или Азии, или Южной Америке. Мы стали конфедерацией в лучшем случае. Вы оглядите этот зал, декан, посмотрите, как язык разделяет нас даже за такой простой едой, и скажите мне, разве мои слова не верны?
  Ломели не стал отвечать. Он пришел к выводу, что речь его собеседника абсурдна, но был исполнен решимости сохранять нейтралитет. И потом никто никогда не знал: серьезно ли говорит Тедеско или подначивает собеседника.
  – Могу только сказать, Гоффредо, если таковы ваши взгляды, то моя проповедь станет для вас серьезным разочарованием.
  – Отказ от латыни, – настаивал Тедеско, – в конечном счете приведет к отказу от Рима. Помяните мои слова.
  – Да ладно вам… это уже слишком, даже из ваших уст!
  – Я говорю абсолютно серьезно, декан. Люди скоро начнут открыто спрашивать: почему Рим? Об этом уже начали шептаться. В доктрине или Священном Писании ничего не сказано о том, что папа должен находиться в Риме. Он может поставить трон святого Петра в любом месте на земле. Наш новый таинственный кардинал, кажется, из Филиппин?
  – Да, вы это знаете.
  – Значит, теперь у нас три кардинала-выборщика из этой страны, а в ней сколько? Восемьдесят четыре миллиона католиков. У нас в Италии пятьдесят семь – и подавляющее большинство из них все равно никогда не приходят на причастие. Но тем не менее у нас двадцать шесть кардиналов-выборщиков! Думаете, эта аномалия продлится долго? Если да, то вы глупец. – Он бросил салфетку. – Я говорил слишком резко, приношу извинения. Но я боюсь, что этот конклав может стать последним шансом сохранить нашу Мать Церковь. Еще десять таких же лет, как предыдущие, еще один папа, как предыдущий, и она прекратит существование в том виде, который мы знаем.
  – Значит, иными словами, вы говорите, что следующим папой должен быть итальянец?
  – Да, говорю! А почему нет? У нас не было папы-итальянца вот уже сорок лет. Такого междуцарствия не случалось за всю историю. Мы должны вернуть себе папство, декан, чтобы спасти Римскую церковь. Разве все итальянцы не согласятся с этим?
  – Мы, итальянцы, вполне можем с этим согласиться, ваше высокопреосвященство. Но поскольку ни о чем другом мы не способны договориться, я подозреваю, что наши шансы невелики. А теперь я должен поговорить с нашими коллегами. Всего вам доброго.
  С этими словами Ломели поднялся, поклонился кардиналам и подсел за стол Беллини.
  
  – Мы не просим сказать нам, насколько вам понравилось преломление хлеба с патриархом Венеции. Ваше лицо говорит нам все, что мы хотим знать.
  Бывший государственный секретарь сидел со своей преторианской стражей: Саббадином, архиепископом Милана, Ландольфи из Турина, Делл’Аква из Болоньи и двумя членами курии – Сантини, который был не только префектом Конгрегации католического образования, но еще и старшим кардиналом-дьяконом, а это означало, что он сообщит имя нового папы с балкона собора Святого Петра, и кардиналом Пандзавеччиа, который возглавлял Папский совет по культуре.
  – По меньшей мере нужно отдать ему должное, – ответил Ломели, беря еще один бокал вина, чтобы успокоить разбушевавшуюся ярость. – Он явно не имеет намерения поменять свои убеждения, чтобы привлечь новые голоса.
  – Он этого никогда не делал. Я восхищаюсь им.
  Саббадин, который имел репутацию циника и был практически руководителем избирательного штаба Беллини, сказал:
  – Он благоразумно держался вдали от Рима до сего дня. Когда имеешь дело с Тедеско, «меньше» всегда означает «больше». Одно честное газетное интервью могло бы положить ему конец как претенденту. Но он, я думаю, вместо этого возьмет свое завтра.
  – Поясните, что вы имеете в виду, говоря «возьмет свое»? – спросил Ломели.
  Саббадин посмотрел на Тедеско и легонько покачал головой из стороны в сторону, как фермер, оценивающий скотину на рынке.
  – Я бы сказал, что он при первом голосовании получит пятнадцать голосов.
  – А ваш человек?
  Беллини закрыл уши:
  – Не говорите мне! Я не хочу знать.
  – От двадцати до двадцати пяти. Явный лидер первого голосования. Серьезная работа начнется завтра вечером. Мы каким-то образом должны ему обеспечить большинство в две трети. А для этого нужно семьдесят пять голосов.
  На длинном бледном лице Беллини появилось мучиническое выражение. Ломели подумал, что тот теперь, как никогда, походит на святого мученика.
  – Пожалуйста, давайте не будем говорить об этом. Я не произнесу ни слова, чтобы склонить на свою сторону хотя бы один голос. Если наши коллеги еще не знают меня по прошествии стольких лет, то я ничего не могу сказать за время одного вечера, чтобы их убедить.
  Они замолчали, пока монахини ставили на стол главное блюдо – котлеты из телятины. Мясо по виду напоминало резину, соус свернулся.
  «Если что и вынудит этот конклав к принятию быстрого решения, – подумал Ломели, – то это еда».
  Когда сестры поставили последнюю тарелку, Ландольфи, который в свои шестьдесят два был самым молодым за столом, сказал в своей обычной почтительной манере:
  – Вы не обязаны ничего говорить, ваше высокопреосвященство. Вы, естественно, должны предоставить это нам. Но если нам придется объяснять сомневающимся, за что вы выступаете, каких бы слов вы от нас ждали?
  Беллини кивнул в сторону Тедеско:
  – Скажите им, я выступаю против всего, за что выступает он. Его убеждения искренни, но это искренний бред. Священники больше никогда не будут служить мессу спиной к прихожанам, и мы никогда не вернемся к латинской литургии и семьям с десятью детьми, которые появлялись на свет, потому что папа и мама по-другому не умели. То время было уродливым, репрессивным, и мы должны радоваться, что оно прошло. Скажите им, что я стою за уважение других верований и толерантно воспринимаю различные взгляды внутри нашей Церкви. Скажите им, я считаю, что епископов нужно наделить большей самостоятельностью, а женщины в курии должны играть бóльшую роль…
  – Постойте, – прервал его Саббадин. – В самом деле? – Он скорчил гримасу и засосал воздух через зубы. – Я думаю, мы вообще не должны поднимать вопрос о женщинах. Это только даст Тедеско повод затеять бучу. Он скажет, что вы втайне выступаете за посвящение женщин в духовный сан, хотя это и не так.
  Ломели показалось, что Беллини, прежде чем ответить, на миг засомневался.
  – Я принимаю как факт, что вопрос о посвящении в духовный сан женщин при моей жизни закрыт… и, возможно, еще при нескольких следующих.
  – Нет, Альдо, – твердо возразил Саббадин, – он закрыт навсегда. Это было подтверждено папским авторитетом: принцип исключительно мужского священничества основан на письменном слове Господа…
  – «Непогрешимо закреплен раз и навсегда уставом и вселенским характером церковного учения…» – да, я знаю. Возможно, не самая мудрая из множества деклараций святого Иоанна Павла. Я, конечно, не выступаю за посвящение женщин в сан. Но ничто не мешает нам принять женщин в курию на самом высоком уровне. Я говорю об административной, а не священнической работе. Покойный папа нередко говорил об этом.
  – Верно, но он так никогда этого и не сделал. Как может женщина наставлять епископа, я уж не говорю «выбирать» епископа, когда ей даже не разрешают служить причастие? Коллегия сочтет, что это посвящение в сан через заднюю дверь.
  Беллини потыкал в телятину вилкой, положил ее и, уперев локти в столешницу, обвел всех взглядом.
  – Прошу вас, послушайте меня, братья. Позвольте мне говорить откровенно. Я не ищу папства. Я страшусь его, поэтому у меня нет намерений скрывать свои взгляды или притворяться не тем, кто я есть. Я прошу вас… умоляю… не агитировать за меня. Ни одного слова не произносить. Это ясно? А теперь я боюсь, что потерял аппетит, и, если вы меня извините, я удаляюсь в свою комнату.
  Они проводили его взглядом – аистообразная фигура легко протиснулась между столиками, прошла по холлу и исчезла на лестнице.
  Саббадин снял очки, подышал на стекла, протер их салфеткой, снова надел и открыл маленький черный блокнот.
  – Что ж, мои друзья, – сказал он, – вы его выслушали. А теперь я предлагаю разделить задание. Рокко, – обратился он к Делл’Акве, – у вас превосходный английский, поговорите с североамериканцами и нашими коллегами из Британии и Ирландии. У кого из нас хороший испанский?
  Пандзавеччиа поднял руку.
  – Отлично, – кивнул Саббадин. – Южноамериканцы на вашей ответственности. Я поговорю со всеми итальянцами, которых пугает Тедеско, а таких большинство. Джанмарко, – сказал он Сантини, – предположительно, благодаря работе в Конгрегации образования вы знаете немало африканцев… Вы сможете с ними разобраться? Нет нужды говорить, что о женщинах в курии ни слова…
  Ломели разрезал телятину на маленькие кусочки и съел их по одному. Он услышал, как Саббадин обошел стол. Отец Миланского архиепископа прежде был выдающимся христианским сенатором-демократом. Он с пеленок умел считать голоса. Ломели предполагал, что Саббадин станет государственным секретарем при понтификате Беллини. Закончив расписывать обязанности, он закрыл блокнот, налил себе вина и откинулся на спинку стула с довольным выражением.
  Ломели оторвал взгляд от тарелки и спросил:
  – Насколько я понимаю, вы не верите в откровенность нашего друга, когда он говорит, что не хочет быть папой?
  – Нет-нет, он абсолютно искренен, и это одна из причин, по которой я его поддерживаю. Те, кто опасны, – те, кого необходимо остановить, – это люди, которые жаждут папства.
  
  Весь вечер Ломели приглядывал за Трамбле, но лишь в конце трапезы, когда кардиналы начали выстраиваться в очередь за кофе в холле, появилась возможность поговорить с ним. Канадец стоял в углу, держа чашку и блюдце и слушая архиепископа Коломбо Асанку Раджапаксе, по всеобщему мнению, одного из главных зануд в конклаве. Трамбле подался к нему всем корпусом и внимательно кивал, устремив на него взгляд. Время от времени до Ломели, стоявшего в ожидании поблизости, доносились слова: «Абсолютно… абсолютно…» Ломели чувствовал, что Трамбле ощущает его присутствие, но игнорирует, надеясь, что он сдастся и уйдет. Однако Ломели был полон решимости, и в конечном счете именно Раджапаксе метнул на него взгляд и неохотно прервал свой монолог, сказав:
  – Кажется, декан хочет поговорить с вами.
  Трамбле, повернувшись, улыбнулся ему и воскликнул:
  – Привет, Якопо! Замечательный был вечер.
  Зубы его блестели необыкновенной белизной. Ломели подумал, что он специально отполировал их к данному случаю.
  – Джо, не могли бы вы уделить мне минутку? – сказал Ломели.
  – Да, конечно, – заверил Трамбле и обратился к Раджапаксе: – Может быть, продолжим наш разговор позднее?
  Шриланкиец кивнул обоим и пошел прочь. Трамбле, казалось, с сожалением проводил его взглядом, после чего повернулся к Ломели:
  – Так о чем речь?
  В его голосе слышалась нотка раздражения.
  – Не могли бы мы побеседовать в более приватной обстановке? Может быть, в вашей комнате?
  Белейшие зубы Трамбле скрылись. Уголки губ опустились. Ломели подумал, что он откажется.
  – Что ж, пожалуй, раз вы настаиваете. Но, если не возражаете, коротко. Я еще должен поговорить с некоторыми коллегами.
  Его комната была на первом этаже. Он повел Ломели по лестнице, потом по коридору. Шел быстро, словно сгорая желанием поскорее закончить разговор. Номер был такой же, как у его святейшества. Все освещение – люстра наверху, прикроватная лампа и настольные, даже в ванной, – оставалось включенным. Было что-то больничное в этом свете, у Ломели возникла ассоциация со сверкающей операционной – никаких личных вещей, если не считать спрея для волос на прикроватной тумбочке.
  Трамбле закрыл дверь и не пригласил Ломели сесть.
  – Так о чем вы хотели поговорить?
  – О вашей последней встрече с его святейшеством.
  – И что с нашей встречей?
  – Мне сказали, что она прошла негладко. Это правда?
  Трамбле потер лоб и нахмурился, словно напрягая память.
  – Нет, ничего такого я не помню.
  – Хорошо, я скажу конкретнее. Мне сообщили, что его святейшество потребовал вашей отставки от всех обязанностей.
  – Вот оно что! – Выражение лица Трамбле прояснилось. – Эта чепуха?! Насколько я понимаю, вам об этом сообщил архиепископ Возняк?
  – Этого я не могу вам сказать.
  – Бедняга Возняк. Знаете, как обстоят дела?
  Рука Трамбле нащупала в воздухе воображаемый стакан, и камерленго решил:
  – Когда все это закончится, мы должны обеспечить ему надлежащее лечение.
  – Значит, утверждение, что его святейшество на той встрече освободил вас от ваших обязанностей, ложно?
  – Абсолютно! Полный абсурд! Спросите монсеньора Моралеса. Он присутствовал.
  – Я бы сделал это, если бы мог, но очевидно, что теперь это невозможно – мы изолированы от внешнего мира.
  – Могу вас заверить, он лишь подтвердит то, что говорю вам я.
  – Не сомневаюсь. И все же мне это представляется странным. У вас нет предположений, почему такая история стала распространяться?
  – Я бы сказал, декан, что это очевидно. Мое имя называлось среди вероятных претендентов на папский престол – нелепое предположение, даже говорить об этом не стоит, но вы, вероятно, слышали какие-то разговоры… и кому-то нужно очернить мое имя ложными слухами.
  – Вы считаете, их распространяет Возняк?
  – А кто еще? Я знаю, что он приходил к Моралесу с какой-то историей о словах, якобы сказанных его святейшеством. Я это знаю, потому что мне Моралес сказал о разговоре с Возняком. Могу добавить, что побеседовать со мной лично он не осмелился.
  – И вы объясняете это злостным заговором, имеющим целью дискредитировать вас?
  – Боюсь, других объяснений нет. Это очень печально. – Трамбле соединил руки. – Я помяну архиепископа в моих молитвах сегодня и буду просить Господа помочь ему преодолеть трудности. А теперь, если вы меня извините, я спущусь вниз.
  Он двинулся к двери, но Ломели встал у него на пути.
  – Один последний вопрос, если позволите. Просто для того, чтобы успокоить мою душу. Не могли бы вы сказать мне, что обсуждали с его святейшеством в ту последнюю встречу?
  Трамбле изображал гнев с такой же легкостью, как благочестие и улыбки.
  – Нет, декан, не могу. И если честно, я шокирован тем, что вы просите рассказать о приватном разговоре – очень драгоценном для меня приватном разговоре, с учетом того, что это была моя последняя беседа с его святейшеством.
  Ломели приложил руку к сердцу и чуть склонил голову в извиняющемся жесте:
  – Я вас понимаю. Прошу меня простить.
  Канадец, конечно, лгал. Они оба это знали. Ломели отошел в сторону, Трамбле открыл дверь. Они молча двинулись по коридору, а на лестнице пошли в разных направлениях: канадец вниз, в холл, продолжить разговор, декан – устало вверх на еще один пролет, в свою комнату и к своим сомнениям.
  5. Pro eligendo Romano pontifice279
  В ту ночь он лежал в кровати в темноте, с четками Пресвятой Богородицы на шее и скрестив руки на груди. Такую позу он впервые освоил мальчишкой, чтобы побороть телесные искушения. Цель состояла в том, чтобы сохранить ее до утра. Теперь, почти шестьдесят лет спустя, когда такие искушения перестали представлять для него опасность, он по привычке продолжал спать в этой позе – как статуя в гробнице.
  Безбрачие не стерилизовало и не разочаровало его в противоположность бытующему на сей счет светскому мнению относительно священников, напротив, сделало его сильным, состоявшимся. Он представлял себя воином в рыцарской касте: одиноким неприкосновенным героем, выше обыкновенных людей. «Если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником»280. Он не был наивным человеком. Знал, что такое желать и быть желанным как для мужчины, так и для женщины. И все же никогда не поддался физическому влечению. Одиночество стало его гордыней. И только когда ему поставили диагноз «рак простаты», начал размышлять о том, что пропустил в жизни. Потому что кем он стал сегодня? Уже больше не рыцарь в сияющих латах, а бессильный старик, ничуть не более героический, чем какой-нибудь обитатель дома престарелых. Иногда он спрашивал себя, какой во всем этом был смысл. Душевные боли по ночам проистекали теперь не от похоти, а от сожаления.
  Он слышал, как в соседней комнате храпит африканский кардинал. Тонкая перегородка, казалось, вибрировала с каждым его хриплым вздохом. Он не сомневался: за стеной Адейеми. Никто другой не мог производить такие громкие звуки, пусть даже и во сне. Ломели попытался считать храпы в надежде, что повторы убаюкают его и он уснет. Досчитав до пяти сотен, сдался.
  Жаль, что он не мог приоткрыть ставни, чтобы подышать свежим воздухом. Его одолевала клаустрофобия. Большой колокол собора Святого Петра отзвонил полночь. В закупоренной комнате темные ранние часы тянулись долго и монотонно.
  Он включил прикроватную лампу и прочел несколько страниц из «Размышлений перед мессой» Гвардини281.
  «Если бы кто-то спросил меня, с чего начинается литургическая жизнь, я бы ответил: с обучения спокойствию… Тому внимательному спокойствию, во время которого может укорениться слово Господа. Его следует достичь до начала службы, по возможности в тишине на пути в церковь. А еще лучше в короткий период сосредоточенности предшествующим вечером».
  Но как достичь такого спокойствия? Ответа на этот вопрос Гвардини не предлагал, и по мере приближения утра шум в голове Ломели становился пронзительнее, чем обычно. «Других спасал, а Себя Самого не может спасти»282, – насмешки Священного Писания и стариков у подножия креста. Парадокс в самом сердце Евангелия. Священник, служащий мессу и в то же время не умеющий достичь согласия с самим собой.
  Он представил себе огромный колодец неблагозвучной темноты, наполненный громогласными язвительными замечаниями, доносящимися с небес. Божественное откровение сомнения.
  В какой-то момент в отчаянии он швырнул «Размышления» в стену. Книга отскочила со стуком. Храп прекратился на минуту, потом возобновился.
  
  В шесть тридцать утра в Каза Санта-Марта зазвонил колокол – пронзительный семинарский колокол. Ломели открыл глаза. Он лежал на боку, свернувшись. Чувствовал слабость, кожу с него будто содрали. Он понятия не имел, сколько проспал, понимал только, что, наверное, час или два. Неожиданное воспоминание обо всем том, что он должен сделать в предстоящий день, нахлынуло на него, словно приступ тошноты. Обычно он, просыпаясь, пятнадцать минут предавался размышлениям, потом поднимался и произносил утренние молитвы. Но сегодня, собрав волю и опустив наконец ноги на пол, сразу же отправился в ванную и принял душ – самый горячий, какой мог выдержать. Вода хлестала его по спине и плечам. Он крутился под душем, крича от боли. Потом протер зеркало, посмотрел с отвращением на свою красную и ошпаренную кожу. «Тело мое – глина, доброе имя – туман, и в конце я обращусь в прах».
  Он чувствовал себя слишком взволнованным, чтобы есть с остальными. Остался в своей комнате, прочел еще раз проповедь, попытался помолиться, но в последнюю минуту бросил это и пошел вниз по лестнице.
  Холл представлял собой красное море кардинальских сутан, направляющихся в короткий путь к собору Святого Петра. Официальные лица конклава во главе с архиепископом Мандорффом и монсеньором О’Мэлли были допущены в Каза Санта-Марта, так как требовалась их помощь. Отец Дзанетти ждал у подножия лестницы, чтобы помочь Ломели облачиться в мантию. Они прошли в ту же комнату напротив часовни, в которой вчера вечером состоялся разговор с Возняком.
  Когда Дзанетти спросил его, как он спал, Ломели ответил:
  – Очень хорошо, спасибо.
  Он понадеялся, что молодой священник не заметит синяков у него под глазами и дрожи в руках, когда передал ему проповедь на хранение. Ломели сунул голову в отверстие красной казулы283, которую сменявшиеся деканы Коллегии носили на протяжении последних двадцати лет, вытянул руки, а Дзанетти суетился вокруг него, как портной, распрямляя и поправляя ее. На плечи Ломели тяжело легла мантия. Он безмолвно произнес слова молитвы: «Господи, ты сказал: иго Мое благо, и бремя Мое легко284, дай мне силы, чтобы я мог нести его так, чтобы заслужить Твою милость. Аминь».
  Дзанетти, стоявший перед ним, поднял руку и водрузил на его голову высокую митру из белого муара. Затем шагнул назад проверить, правильно ли сидит митра, прищурился, снова подошел, поправил митру на миллиметр, потом зашел за спину декана, затянул ленты, выровнял их. Им овладело ощущение тревожной ненадежности. Наконец Дзанетти дал декану позолоченный пастырский посох, и Ломели поднял его два раза левой рукой, прикидывая вес.
  «Вы не пастырь, – шепнул знакомый голос ему в ухо. – Вы управляющий».
  Он вдруг испытал желание отдать посох, снять с себя священнические одеяния, объявить себя самозванцем и исчезнуть. Но лишь улыбнулся и кивнул:
  – Ощущение хорошее. Спасибо.
  Незадолго до десяти часов кардиналы двинулись из Каза Санта-Марта, парами прошли через зеркальные двери в порядке старшинства, проверяемому О’Мэлли. Ломели, опираясь на посох, вместе с Дзанетти и Мандорффом ждал рядом со стойкой регистрации. К ним присоединился заместитель Мандорффа, дьякон церемониймейстера папских церемоний, жизнерадостный, упитанный итальянский монсеньор по имени Епифано, который будет главным помощником во время мессы. Ломели ни с кем не говорил, ни на кого не смотрел. Он все еще тщетно пытался освободить у себя в голове место для Господа.
  «Вечная Троица, милостью Твоею я хочу отслужить мессу во славу Твою и ради всеобщего блага как живых, так и мертвых, ради кого умер Христос, и принести пастырский вклад в выборы нового папы…»
  Наконец они вышли в серое ноябрьское утро. Двойная вереница облаченных в алое кардиналов протянулась перед ним по мощеной площади к Колокольной арке, где они исчезали, заходя в собор. И опять поблизости где-то летал вертолет, и опять в холодном воздухе разносились крики демонстрантов. Ломели попытался отключиться от всего, что отвлекало его, но не смог. Через каждые двадцать шагов стояли агенты службы безопасности, которые склоняли головы, когда он, проходя мимо, благословлял их. Он миновал арку, пересек площадь, посвященную первым мученикам, потом прошел в портик собора и через массивную бронзовую дверь – в ярко освещенный для телевизионных камер собор Святого Петра, где их ждали прихожане числом в двадцать тысяч. Он слышал пение хора под куполом и громкое шуршание множества одежд, эхом разносящееся по собору. Процессия остановилась. Он смотрел перед собой, призывая спокойствие, ощущая громадную толпу, тесно стоящую рядом с ним, – монахини, священники, духовенство без жалованья – все смотрели на него, перешептывались, улыбались.
  «Вечная Троица, милостью Твоею я хочу отслужить мессу во славу Твою…»
  Минуты две спустя они двинулись снова по широкому центральному проходу нефа. Он поглядывал направо и налево, опирался на посох, который держал в левой руке, делая короткие движения правой, благословляя неясные очертания лиц.
  Он мельком увидел себя на громадном телевизионном экране – прямая, вычурно одетая, безликая фигура, идущая, как в трансе. Кто был этой марионеткой, этой пустышкой? Ему казалось, что его душа совершенно отделилась от тела, он словно плыл рядом с самим собой.
  В конце прохода, где апсида устремлялась к куполу, пришлось остановиться у статуи святого Лонгина Сотника работы Бернини, рядом с тем местом, где пел хор. Они дождались, когда все кардиналы поднялись по ступеням, чтобы поцеловать главный алтарь и снова спуститься. И только когда этот сложный маневр завершился, Ломели получил возможность подняться на алтарь. Он поклонился в сторону жертвенника. Епифано подошел к нему, взял посох и передал одному из церковных служек. Потом снял митру с головы Ломели, сложил, передал другому служке. Ломели по привычке проверил, на месте ли его пилеолус.
  Он и Епифано поднялись по семи устланным ковром ступеням к алтарю. Ломели снова поклонился и поцеловал белую ткань. Выпрямился, закатал рукава, словно собираясь вымыть руки. Взял у подошедшего служки серебряное кадило с горящими углями и благовониями и покачал им над алтарем – семь раз с одной стороны, семь раз с другой, а потом, обходя алтарь, отдельно освятил каждую из трех сторон. Сладковатый запах дымка вызвал чувства, лежащие за пределами памяти. Краем глаза Ломели увидел, как фигуры в черном устанавливают на место его трон. Он вернул служке кадило, снова поклонился и позволил провести себя перед алтарем. Один из служек, державший требник, открыл его на нужной странице, другой поднес микрофон-удочку.
  Когда-то в молодости Ломели обрел короткую и нешумную славу за сочность своего баритона. Но голос его с годами истончился, как прекрасное, но перестоявшее вино. Он сцепил ладони, закрыл на миг глаза, перевел дыхание и принялся напевать детонирующим голосом григорианский хорал, усилившийся по всему собору:
  – In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti…285
  И громадная масса прихожан откликнулась:
  – Amen.
  Он поднял руки в благословении и снова запел, растягивая три слога:
  – Pa-a-x vob-i-is286.
  И они ответили:
  – Et cum spiritu tuo287.
  Он начал.
  
  Потом, просматривая запись мессы, никто не мог даже предположить о бурных эмоциях, переполнявших Ломели. Или, по крайней мере, до того момента, когда он начал читать свою проповедь. Да, его руки, случалось, подрагивали во время Покаянного акта, но не больше, чем следует ожидать от человека семидесяти пяти лет. Верно и то, что раз или два он, казалось, не был уверен, что от него требуется, например, перед началом чтения Евангелия, когда он должен был положить благовоние на горящие угли в кадиле. Но в остальном он держался уверенно. Якопо Ломели из Генуэзской епархии поднялся до самых высоких постов в Римско-католической церкви за те самые качества, которые он демонстрировал сегодня: бесстрастность, серьезность, хладнокровие, достоинство, уравновешенность.
  Первое чтение проходило на английском, американский священник-иезуит читал отрывок из Книги пророка Исаии («Дух Господень на мне»288). Второй отрывок читала женщина-испанка, широко известная среди фоколяров289, – выдержки из послания святого Петра ефесянам о том, как Господь создал церковь («из Которого все тело, составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви»290). Ее голос звучал монотонно. Ломели, сидя на своем троне, пытался в уме переводить знакомые слова.
  «И Он поставил одних апостолами, других пророками, иных евангелистами, иных пастырями и учителями…»
  Перед ним полукругом расположилась вся Коллегия кардиналов: обе ее половины – те, кто имел право голоса на анклаве, и те (приблизительно такое же число), кому перевалило за восемьдесят, а потому права голоса лишались. (Папа Павел VI ввел это ограничение пятьюдесятью годами ранее, и постоянный круговорот епископов значительно увеличил возможности его святейшества формировать конклав по своему подобию.) Как горько эти дряхлые старики переживали свое отлучение от власти! Как они ревновали к более молодым! Ломели чуть ли не видел со своего места их недовольный оскал.
  «…к совершению святых, на дело служения, для созидания Тела Христова…»
  Он обвел взглядом четыре широко разнесенных ряда скамей; один из кардиналов спал. Выглядели они так, как, по его представлению, могли выглядеть облаченные в тоги сенаторы Древнего Рима во времена Республики. Здесь и там он видел главных соперников – Беллини, Тедеско, Адейеми, Трамбле, – расположившихся поодаль друг от друга, каждый занят своими мыслями. И тут его поразило, насколько несовершенным, произвольным, искусственным инструментом был конклав. В Священном Писании о нем ни слова. Нигде не говорилось, что кардиналов создал Господь. Подходили ли они под представление святого Петра о Его Церкви как о живом теле?
  «…но истинною любовью все возвращали в Того, Который есть глава Христос, из Которого все тело, составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви…»
  Чтения закончились. Евангелия бурно приветствовались. Ломели неподвижно сидел на своем троне. Он чувствовал, что ему было даровано видение чего-то, вот только пока не мог понять чего. Ему поднесли чадящее кадило, блюдо с благовониями и крохотную серебряную ложку. Епифано помог ему, направляя его руку, и он насыпал благовония на угли. Когда чадящее кадило унесли, помощник показал ему, что он должен встать, потянулся к митре Ломели, собираясь снять ее, тревожно заглянул в его лицо и прошептал:
  – Вы здоровы, ваше высокопреосвященство?
  – Вполне.
  – Время вашей проповеди почти подошло.
  – Понимаю.
  Он сделал усилие, чтобы собраться, пока пели Евангелие от Иоанна («Я вас избрал и поставил вас, чтобы вы шли и приносили плод»291). После чего чтение Евангелий быстро закончилось. Епифано взял его посох. Предполагалось, что декан должен сидеть, пока на его голову водружают митру. Но он забыл, и короткорукий Епифано был вынужден тянуться вверх, чтобы вернуть митру ему на голову. Церковный служка передал ему рукопись, схваченную красной ленточкой в левом верхнем углу. Микрофон поместили перед ним. Служки исчезли.
  Внезапно он увидел мертвые глаза телевизионных камер и огромное собрание прихожан, слишком большое, чтобы воспринять его. Оно выстроилось цветовыми блоками: черный – монахини и миряне вдалеке; белый – священники, заполнившие половину нефа; пурпурный – епископы ближе к вершине прохода; алый – кардиналы у его ног, под куполом. Тишина ожидания опустилась на собор.
  Он посмотрел на свой текст. Несколько часов сегодня утром он перечитывал рукопись, но все же теперь она казалась ему совершенно незнакомой. Он смотрел на текст, пока не почувствовал легкое движение беспокойства вокруг и понял, что лучше начинать…
  – Дорогие братья и сестры во Христе…
  
  Начать с того, что читал он автоматически:
  – В этот момент огромной ответственности в истории Святой Церкви Христовой…
  Его рот произносил слова, которые уплывали в никуда и, казалось, исчезали на полпути посреди нефа, тяжело падали на пол. И только когда он упомянул его святейшество («чей блестящий понтификат был даром Божьим»), послышалось постепенное нарастание аплодисментов, которые начались среди мирян в дальнем конце собора и покатились к алтарю, где с меньшим энтузиазмом были поддержаны кардиналами. Он был вынужден замолчать, пока аплодисменты не прекратились.
  – Теперь мы пасторским попечительством отцов кардиналов должны попросить Господа дать нам нового папу. И в этот час мы прежде всего должны помнить веру и обещание Иисуса Христа, когда Он сказал избранному Им: «Ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее; и дам тебе ключи Царства Небесного». До сего дня символом папской власти остаются два ключа. Но кому их доверить? Это самая важная и священная обязанность, какая когда-либо выпадала на долю каждого из нас за всю жизнь, и мы должны молить Господа о той любовной помощи, которую он всегда оказывал Своей Святой Церкви, и просить Его помочь нам сделать правильный выбор.
  Ломели перешел к следующей странице, быстро просмотрел ее. Одна банальность плавно перетекала в другую. Он перевернул еще страницу, потом еще – они были ничем не лучше. Он импульсивно повернулся и положил проповедь на сиденье трона, потом сказал в микрофон:
  – Но вы все это знаете…
  Послышался смех. Кардиналы тревожно переглядывались.
  – …Позвольте мне сказать вам несколько слов от сердца.
  Он помолчал, собираясь с мыслями. Почувствовал себя абсолютно спокойно.
  – Лет через тридцать после того, как Иисус вручил ключи от Его Церкви святому Петру, в Рим прибыл апостол Павел. Он проповедовал по берегам Средиземного моря, закладывал основы нашей Матери Церкви, а когда пришел в этот город, его бросили в застенок, потому что власти боялись его, с их точки зрения он был революционером. А будучи революционером, он продолжал свою деятельность даже из узилища. В год Господа Бога нашего шестьдесят второй или шестьдесят третий он послал одного из своих священников, Тихика, назад в Ефес, где тот прожил прежде три года, он послал его с замечательным письмом к верующим, часть которого мы выслушали только что. Подумаем же о том, что мы только что слышали. Павел говорит ефесянам – а они, давайте вспомним, были евреями, греками и римлянами, – что дар Божий Церкви состоит в ее разнообразии: одни возведены Им в апостольство, другие – в пророки, третьи – в евангелисты, четвертые – в пастыри, а пятые – в учителя, чтобы все вместе образовали они единство «на дело служения и созидания Тела Христова»292. Они образуют единство в служении. Они разные люди – кто-то может считать, что они сильные, яркие личности, которые не боятся преследований, и они служат Церкви каждый по-своему: и этот труд служения объединяет их и создает Церковь. Господь в конечном счете мог ведь создать единый архетип, чтобы служить Ему. Но Он создал то, что натуралист назвал бы целой экосистемой мистиков, мечтателей, строителей-практиков, – даже управляющих, – наделенных разной силой и разными побудительными мотивами, и из этого Он создал Тело Христово.
  Собор застыл в неподвижности и молчании, если не считать единственного оператора, делающего круги перед алтарем и снимающего оратора. Мозг Ломели работал на полную мощность. Он никогда не был так уверен, что нашел именно те слова, которые хочет сказать.
  – Во второй части мы слышали, что Павел усиливает этот образ Церкви как живого тела. «Но истинною любовью, – говорит он, – все возвращали в Того, Который есть глава Христос, из Которого все тело, составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви». Руки есть руки, так же как ноги есть ноги, и они служат Господу каждая по-своему. Иными словами, мы не должны опасаться разнообразия, потому что именно это разнообразие и придает нашей Церкви силу. И тогда, говорит Павел, мы можем достигнуть полноты истинной любви, «дабы мы не были более младенцами, колеблющимися и увлекающимися всяким ветром учения, по лукавству человеков, по хитрому искусству обольщения»293. Я воспринимаю эту идею тела и главы как прекрасную метафору коллективной мудрости, религиозного сообщества, которое работает совместно, чтобы вырасти в Христа. Работать совместно, расти вместе, мы должны быть толерантны, потому что телу необходимы все его члены. Ни один человек, ни одна фракция не должны доминировать над другими. Повинуйтесь «друг другу в страхе Божием»294 – обращается Павел в том же письме к верующим по всему миру. Братья и сестры, за долгие годы службы нашей Матери Церкви я пришел к выводу, что самый страшный грех для меня – это уверенность. Уверенность – худший враг единства. Она определенно смертельный враг терпимости. Даже Христос в конце не был уверен. «Eli, Eli, lama sabachtani?»295 – вскричал он в муке, когда шел его девятый час на кресте. «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Наша вера – живая вещь именно потому, что она идет рука об руку с сомнением. Если бы существовала только уверенность, если бы не было сомнения, то не было бы и тайны, а потому и нужды в вере. Помолимся о том, чтобы Господь даровал нам папу, который сомневается и своими сомнениями продолжает вдыхать жизнь в католическую веру, которая может вдохновить весь мир. Пусть он дарует нам папу, который грешит, просит прощения и продолжает нести свое бремя. Мы просим это у Господа через заступничество Пресвятой Девы, царицы апостолов и всех мучеников и святых, которые в ходе истории сделали Римскую церковь величественной на века. Аминь.
  Он взял со своего сиденья проповедь, так и не прочитанную, и передал ее монсеньору Епифано, который принял рукопись с недоуменным выражением, словно не зная толком, что ему с ней делать. Ломели ее не прочел, так должна ли она теперь попасть в архив Ватикана или нет? Затем Ломели сел. По традиции за проповедью следовали полторы минуты молчания, чтобы суть сказанного дошла до всех. Только кашель время от времени нарушал необъятную тишину. Он не мог оценить реакцию. Может быть, все пребывали в шоке. Если так, значит так тому и быть. Сейчас он чувствовал себя ближе к Богу, чем на протяжении многих месяцев. Может быть, ближе, чем когда-либо в жизни.
  Ломели закрыл глаза и стал молиться: «Господи, я надеюсь, мои слова отвечали Твоей цели, и благодарю Тебя за то, что даровал мне мужество сказать то, что я чувствовал сердцем, а также умственные и физические силы произнести это».
  Когда время размышлений закончилось, церковный служка снова поднес ему микрофон, и Ломели поднялся и затянул первую строку «Credo» – «Credo in unum deum»296. Голос его звучал тверже, чем прежде. Он испытал прилив духовной энергии, и эта сила оставалась с ним, так что на каждом этапе последовавшей евхаристии он ощущал присутствие Святого Духа. Эти длинные песенные пассажи на латыни, перспектива услышать которые наполняла его душевным трепетом, – Вселенская молитва, Песнопение пожертвования, Вступление, а также Sanctus, Молитва причастия, обряд евхаристии – каждое слово и каждая нота казались живыми от присутствия Христа. Он прошел по нефу, предлагая причащение избранным простым прихожанам, вокруг него и за его спиной кардиналы выстроились в очередь, чтобы подняться к алтарю. Он клал облатки на языки стоящих на коленях прихожан, отчасти ощущая на себе взгляды коллег. Чувствовал их удивление. Ломели – мягкий, надежный, компетентный Ломели, Ломели-юрист, Ломели-дипломат – совершил то, чего от него никто не ожидал. Он сказал нечто интересное. Он сам не ожидал от себя такого.
  
  В одиннадцать часов пятьдесят две минуты он затянул последнее – епископское – благословение «Benedicat vos omnipotens Deus» и осенил крестным знамением север, восток и юг.
  «Pater… et Filius… et Spiritus Sanctus»297.
  «Amen».
  – Приступайте, месса закончена.
  – Слава Господу.
  Он встал у алтаря, сцепив пальцы на груди, а хор и прихожане запели Мариин антифон. Кардиналы прошествовали парами назад по нефу, к выходу из собора, а он бесстрастно вглядывался в них. Знал, что не он один думает: когда они вернутся сюда в следующий раз, один из них будет в роли папы.
  6. Сикстинская капелла
  Ломели со своими помощниками прибыл в Каза Санта-Марта через несколько минут после других кардиналов. Они снимали с себя священнические одеяния, и он почти сразу почувствовал перемену в их отношении к нему. Начать с того, что никто не подошел, не заговорил с ним, а, отдавая патерицу и митру отцу Дзанетти, он заметил, что молодой священник избегает встречаться с ним взглядом. Даже монсеньор О’Мэлли, который помогал ему снять казулу, выглядел подавленным. Ломели по меньшей мере предполагал, что услышит одну из его привычных шуток. Но тот просто сказал:
  – Ваше высокопреосвященство будет молиться, пока я снимаю с вас сутану?
  – Думаю, что молился уже достаточно для одного утра. Как по-вашему, Рэй?
  Он наклонил голову и позволил снять с себя казулу. С облегчением почувствовал, что этот груз перестал давить на плечи. Разгладил волосы, проверил, на месте ли пилеолус, и оглядел холл. По расписанию кардиналам полагался долгий перерыв на второй завтрак – два с половиной часа, которые они могли провести по своему выбору, пока колонна из шести мини-автобусов не прибудет к Каза Санта-Марта, чтобы доставить их к месту голосования. Некоторые уже направлялись наверх, чтобы отдохнуть и поразмышлять в своих комнатах.
  – Звонили из пресс-службы, – сказал О’Мэлли.
  – Да?
  – Пресса заметила присутствие кардинала, которого нет в официальном списке. Некоторые из тех, кто хорошо информирован, уже идентифицировали его как архиепископа Бенитеза. Люди из пресс-службы хотят знать, что им следует отвечать.
  – Скажите, пусть подтверждают и объясняют обстоятельства.
  Он увидел Бенитеза – тот стоял у стойки регистрации с двумя другими кардиналами-филиппинцами. На голове у него пилеолус сидел чуть набок, как шапочка у школьника.
  – Полагаю, нам придется указать кое-какие биографические детали, – добавил Ломели. – У вас, вероятно, есть доступ к его файлу в Конгрегации по делам епископов?
  – Да, ваше высокопреосвященство. – О’Мэлли сделал запись в своих бумагах, закрепленных на клипборде. – Кроме того, пресс-служба хочет опубликовать текст вашей проповеди.
  – К сожалению, у меня нет копии.
  – Это не имеет значения. Мы всегда можем дать расшифровку записи, – ответил О’Мэлли и сделал еще одну пометку.
  Ломели все ждал, что тот как-нибудь прокомментирует его проповедь, и спросил:
  – Вы хотите сказать мне что-то еще?
  – Кажется, больше у меня ничего нет, ваше высокопреосвященство. Будут у вас какие-то поручения?
  – Вообще-то, будет только одно. – Ломели помедлил. – Вопрос деликатный. Вы знаете, кого я имею в виду, говоря «монсеньор Моралес»? Он работал в приватном офисе его святейшества.
  – Лично не знаком, но знаю, что такой существует.
  – Вы не могли бы переговорить с ним приватным образом? Это необходимо сделать сегодня – я уверен, он где-то в Риме.
  – Сегодня? Это будет затруднительно, ваше высокопреосвященство…
  – Понимаю и заранее приношу извинения. Возможно, вы сможете сделать это, пока мы голосуем?
  Он понизил голос так, чтобы никто из кардиналов, снимающих свои мантии неподалеку, не услышал его:
  – Используйте мой авторитет. Скажите, что как декан я должен знать подробности последней встречи его святейшества и кардинала Трамбле: не случилось ли чего-то такого, что исключало бы возможность для кардинала Трамбле баллотироваться в папы?
  Обычно невозмутимый, О’Мэлли уставился на него, открыв рот.
  – Извините, что даю вам такое щепетильное поручение, – сказал Ломели. – Я бы, конечно, сделал это сам, но мне официально запрещено контактировать с кем-либо за пределами конклава. Мне не нужно добавлять, что ни одна живая душа не должна знать об этом.
  – Конечно.
  – Благослови вас Господь.
  Он похлопал О’Мэлли по руке и, не в силах дальше сдерживать любопытство, спросил:
  – Рэй, вы ничего не сказали о моей проповеди. Откуда такая необычная тактичность? Неужели все было так плохо?
  – Отнюдь, ваше высокопреосвященство. Вы прочли замечательную проповедь, хотя я не исключаю, что в Конгрегации доктрины веры кое-кто недоуменно вскинет брови. Но скажите мне: неужели это был экспромт?
  – В сущности – да.
  Ломели был поражен тем, что его искренность кому-то может казаться игрой.
  – Я спрашиваю только потому, что ваша проповедь может иметь значительные последствия.
  – Так ведь это наверняка к лучшему.
  – Безусловно. Хотя я уже слышал разговоры, что вы пытаетесь подковырнуть нового папу.
  – Неужели вы это серьезно? – от души рассмеялся Ломели.
  До этого момента ему и не приходило в голову, что его слова можно интерпретировать как попытку манипулировать голосованием в ту или иную сторону. Он произносил те слова, которые вкладывал ему в уста Дух Святой. К сожалению, он не помнил точно фразы, которые произносил. Вот в чем опасность произнесения речи без подготовки, и именно поэтому он никогда не произносил подобных речей прежде.
  – Я вам сообщаю только то, что слышал, ваше высокопреосвященство.
  – Но это же нелепость! К чему я призывал? К трем вещам: к единению, терпимости, смирению. Неужели коллеги полагают, что нам нужен нетерпимый и самоуверенный папа-схизматик?
  О’Мэлли почтительно склонил голову. Два кардинала повернулись в его сторону.
  – Извините, Рэй, – махнул рукой Ломели. – Прошу меня простить. Я, пожалуй, пойду на часок в свою комнату. Чувствую себя совершенно вымотанным.
  Он в этом соревновании желал только одного: оставаться нейтральным. Нейтралитет лейтмотивом проходил через всю его карьеру. Когда традиционалисты в девяностых годах взяли под свой контроль Конгрегацию доктрины веры, он смирился с этим и продолжил работу в качестве папского нунция в США. Двадцать лет спустя, когда покойный папа решил избавиться от старой гвардии и попросил его освободить должность государственного секретаря, он продолжил преданно служить ему на менее важной должности декана. Servus fidelis298: для Церкви только это имело значение. Он и в самом деле подразумевал только то, что говорил утром, ибо своими глазами видел ущерб, который может нанести неколебимая уверенность в вопросах религии.
  Но теперь, пройдя по холлу к лифту, он, к своему разочарованию, обнаружил, что, хотя некоторые и приветствовали его дружескими кивками (иногда похлопыванием по плечу, улыбкой), эти некоторые принадлежали исключительно к либеральной фракции. А все кардиналы, которые были перечислены в списке Ломели как традиционалисты, хмурились или отворачивались.
  Архиепископ Болонский Делл’Аква, который предыдущим вечером сидел за столом с Беллини, окликнул его так громко, что это было слышно всем присутствующим:
  – Хорошо сказано, декан!
  Но кардинал Гамбино, архиепископ Перуджи, один из самых ярых сторонников Тедеско, демонстративно погрозил ему пальцем в безмолвном укоре. И в довершение всего, когда дверь лифта открылась, Ломели увидел самого краснолицего Тедеско, который явно в первых рядах направлялся на завтрак в сопровождении архиепископа-эмерита Чикаго Пола Красински. Ломели отошел в сторону, пропуская их.
  Тедеско, выйдя, резко сказал:
  – Бог ты мой, декан, что за новая интерпретация послания ефесянам, – изобразить святого Павла как апостола сомнения! Я такого прежде не слышал!
  Он развернулся, исполненный решимости поспорить с Ломели, и спросил:
  – Разве не он писал коринфянам: «И если труба будет издавать неопределенный звук, кто станет готовиться к сражению?»
  Ломели нажал кнопку своего этажа со словами:
  – Может быть, патриарх, латынь будет для вас удобоваримее?
  Двери закрылись, пресекая ответ Тедеско.
  Ломели прошел половину пути по коридору до своей комнаты, когда понял, что захлопнул дверь, оставив свой ключ внутри. Какая-то детская жалость к самому себе забурлила в нем. Неужели он все должен держать в голове? Неужели отец Дзанетти не может присматривать за ним чуточку внимательнее? Ему не оставалось ничего иного, как спуститься и признаться в собственной глупости монахине за стойкой. Она исчезла в кабинете и вернулась с сестрой Агнессой из Конгрегации дочерей милосердия святого Викентия де Поля, миниатюрной француженкой лет семидесяти. Лицо у нее было заостренное, точеное, глаза сияли чистейшей голубизной. Один из ее дальних аристократических предков был членом ордена во время Французской революции и пал под гильотиной на площади за то, что отказался принести клятву верности новому режиму. Сестра Агнесса, как говорили, была единственным человеком, которого побаивался покойный папа; может быть, именно по этой причине он часто искал ее общества. «Агнесса, – говорил он, – никогда не будет мне лгать».
  Когда Ломели повторил свои извинения, она поцокала языком и дала ему дубликат ключа.
  – Я могу только выразить надежду, ваше высокопреосвященство, что о ключах святого Петра вы будете заботиться лучше, чем о ключах от комнаты!
  К этому времени большинство кардиналов покинули холл – отправились в свои комнаты отдохнуть и поразмыслить или в столовую на завтрак. В отличие от обеда, за вторым завтраком было самообслуживание. Звяканье тарелок и приборов, запах горячей пищи, дружеский говорок – все это искушало Ломели. Но, посмотрев на очередь, он решил, что его проповедь станет главной темой за столами. Будет мудрее дать им выговориться.
  На лестничной площадке он столкнулся со спускавшимся Беллини. Бывший государственный секретарь шел один и, когда они поравнялись, сказал:
  – Я и не догадывался, что у вас такие амбиции.
  Несколько секунд Ломели казалось, что он ослышался.
  – Что вы такое говорите?!
  – Я ничуть не хотел вас обидеть, но вы должны согласиться, что вы… как бы это получше выразить? Скажем, вышли из тени.
  – А как можно оставаться в тени, если служишь мессу, которая транслируется по телевидению в соборе Святого Петра на протяжении двух часов?
  – Вы неискренни, Якопо. – Жуткая улыбка искривила рот Беллини. – Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. И подумать о том, что вы совсем недавно собирались подать в отставку! А теперь?..
  Он пожал плечами, и улыбка снова исказила его лицо.
  – Кто знает, – добавил он, – как могут повернуться обстоятельства?
  Ломели был в полуобморочном состоянии, у него словно случился приступ головокружения.
  – Альдо, этот разговор очень огорчает меня. Вы же не можете всерьез верить, что у меня есть хоть малейшее желание или минимальный шанс стать папой?
  – Мой дорогой друг, у каждого человека в этом здании есть шанс. По крайней мере, теоретический. И нет такого кардинала, который не предавался бы фантазии, если не чему-то другому, что он может быть избран, и он уже подобрал себе имя, под которым хочет, чтобы его папство вошло в историю.
  – Я не из их числа…
  – Можете отрицать сколько хотите, но спросите свое сердце, а потом ответьте мне, так ли это. А теперь, если вы меня извините, я обещал архиепископу Миланскому спуститься в столовую и поговорить с некоторыми нашими коллегами.
  Он ушел, а Ломели остался недвижим на лестнице. Беллини явно пребывал в стрессовом состоянии, иначе не говорил бы с ним таким языком. Но когда Ломели добрался до своей комнаты, вошел и лег на кровать, пытаясь отдохнуть, оказалось, что ему никак не выкинуть из головы эти обвинения. Может быть, и в самом деле в глубине его души скрывались дьявольские амбиции, которые он отказывался признавать все эти годы? Он попытался провести честный аудит своей совести и, когда закончил его, пришел к выводу: Беллини ошибается, насколько Ломели понимает себя.
  Но потом ему в голову пришла еще одна мысль, пусть и нелепая, но гораздо более тревожная. Он почти боялся исследовать ее.
  А что, если у Бога собственные планы на него?
  Не в этом ли кроется объяснение его неожиданного поведения в соборе Святого Петра? Может быть, эти несколько предложений, которых он теперь и вспомнить-то толком не мог, на самом деле были вовсе не его, а проявлением Духа Святого, действовавшего его посредством?
  Он попытался молиться. Но Господь, который всего несколько минут назад был, казалось, совсем рядом, снова исчез, и просьбы Ломели наставить его уходили в никуда.
  
  Ломели поднялся наконец с кровати, когда часы показывали почти два пополудни. Он разделся до нижнего белья и носков, открыл стенной шкаф, достал разные принадлежности церковного облачения, положил их на покрывало. Вынимая каждый предмет из целлофанового чехла, он чувствовал исходящий от них аромат чистящей жидкости. Этот запах всегда напоминал ему годы, проведенные в резиденции папского нунция в Нью-Йорке, когда все его белье стиралось в одном месте на Семьдесят второй Восточной улице. На мгновение он закрыл глаза и снова услышал непрекращающиеся тихие автомобильные гудки манхэттенского движения.
  Каждый предмет был сшит по мерке, снятой Гаммарелли, папским поставщиком одежды с тысяча семьсот девяносто восьмого года, чья знаменитая мастерская располагалась за Пантеоном, и Ломели одевался неторопливо, размышляя над священной природой каждого элемента, пытаясь приблизиться к Богу.
  Он продел руки в алую шерстяную сутану, застегнул тридцать три пуговицы от шеи до щиколоток – по одной на каждый год жизни Христа. На поясе повязал муаровый кушак, назначение которого состояло в том, чтобы напоминать об обете безбрачия, проверил, как висит кончик с кисточкой, – должен доходить до середины левого бедра. Потом надел через голову тонкое белое льняное рочетто, которое наряду с моццеттой являлось символом его судейской власти. Манжета на две трети состояла из белых кружев с цветочным рисунком. Завязал бантиком ленточки у себя на шее и подтянул рочетто, чтобы оно опускалось чуть ниже коленей. Наконец, надел моццетту – алую накидку длиной до локтя.
  Вытащив из прикроватный тумбочки свой наперсный крест, поцеловал его. Иоанн Павел II лично подарил ему этот крест в ознаменование отзыва его из Нью-Йорка на должность секретаря по связям с иностранными государствами. К тому времени болезнь Паркинсона зашла у папы страшно далеко, руки тряслись так, что, когда он попытался передать крест, тот упал. Ломели отстегнул золотую цепочку и заменил ее шнурком из красного с золотом шелка. Он пробормотал обычную молитву для защиты («Munire digneris me…»299) и повесил крест на шею рядом с сердцем. Потом сел на край кровати, вставил ноги в поношенные черные кожаные туфли и зашнуровал. Осталось только одно: биретта алого шелка, которую он надел на пилеолус.
  На двери ванной с внутренней стороны имелось зеркало во весь рост. Он включил подмигивающий свет и проверил себя в его синеватом сиянии: сначала спереди, потом слева, справа. С возрастом нос его в профиль стал похож на клюв. Он думал, что напоминает какую-то старую линялую птицу. Сестра Анжелика, которая вела его хозяйство, всегда говорила, что он слишком худ и ему нужно больше есть. В его апартаментах висели одежды, которые он носил молодым священником более сорока лет назад и которые до сих пор идеально сидели на нем.
  Ломели провел рукой по животу. Чувство голода одолевало – он пропустил и первый, и второй завтрак. Пусть так, решил он. Голодные спазмы послужат полезным средством умерщвления плоти, пусть на протяжении первого тура голосования его гложет это постоянное крохотное напоминание об огромных мучениях Христа.
  
  В половине третьего кардиналы начали рассаживаться по белым автобусам, которые стояли весь день под дождем рядом с Каза Санта-Марта.
  После второго завтрака атмосфера стала гораздо более мрачной. Ломели вспомнил: на прошлом конклаве было то же самое. Только ко времени голосования кардиналы начинали в полной мере ощущать груз ответственности. Один Тедеско, казалось, не был подвержен общему настроению. Он стоял, прислонившись к колонне, напевая что-то себе под нос и улыбаясь всем проходящим. «Отчего его настроение улучшилось?» – спрашивал себя Ломели. Может быть, он просто оказывал психологическое давление на соперников, чтобы выбить их из колеи. Когда речь заходила о патриархе Венеции, ничего исключать было нельзя. У Ломели стало тревожно на сердце.
  Монсеньор О’Мэлли в своей роли секретаря Коллегии стоял в центре холла с клипбордом для бумаг в руках. Он называл имена, как гид перед экскурсией. Кардиналы молча заполнили автобусы в порядке, обратном старшинству: сначала кардиналы курии, составлявшие орден дьяконов, потом кардиналы-пресвитеры, в основном архиепископы со всего света, и, наконец, кардиналы-епископы, к числу которых принадлежал и Ломели, включавшие также трех патриархов Восточных церквей.
  Ломели, как декан, вышел последним сразу же за Беллини. Они мимолетно переглянулись, поднимая полы своего церковного облачения, чтобы войти в автобус, но Ломели не предпринял попытки заговорить. Он видел, что мысли Беллини витают где-то высоко и он больше не замечает – как и Ломели – всех тривиальных деталей, которые вытесняют присутствие Бога: чирей сзади на шее водителя, скрежет дворников по стеклу, неопрятные складки на моццетте Александрийского патриарха…
  Ломели занял место справа в середине салона, отдельно от других. Снял биретту и положил на колени. О’Мэлли сел рядом с водителем, повернулся проверить – все ли на месте. Двери с шипением закрылись, и автобус тронулся, покрышки задребезжали по брусчатке площади.
  Капельки дождя, качнувшись с началом движения, диагонально побежали по стеклу, туманя вид собора Святого Петра. За окнами Ломели увидел агентов с зонтиками – служба безопасности патрулировала Ватиканские сады. Автобус медленно обогнул Виа делле Фондамента, проехал под аркой и остановился перед Кортиле делла Сентинелла. Сквозь запотевшее стекло были видны тормозные огни передних автобусов, похожие на церковные свечи. Швейцарские гвардейцы сгрудились в сторожевой будке, перья их шлемов промокли. Автобус проехал немного вперед к Кортиле дель Маресциалло и остановился прямо перед входом на лестницу. Ломели с удовольствием отметил, что мусорные баки вывезены, но тотчас эта мысль стала для него источником раздражения – еще одна банальная деталь вторглась в раздумья.
  Двери автобуса открылись, внутрь проник порыв прохладного влажного воздуха. Ломели надел биретту и вышел, ему отсалютовали два швейцарских гвардейца. Он инстинктивно поднял взгляд вдоль высокого кирпичного фасада на узкую полоску серого неба. Ощутил капли на лице. На мгновение перед ним возник неуместный образ заключенного в прогулочном дворике. Потом он вошел в дверь и поднялся по длинному пролету мраморных ступеней, которые вели в Сикстинскую капеллу.
  
  В соответствии с Апостольской конституцией конклав должен был сначала собраться в капелле Паолина рядом с Сикстинской капеллой «в удобный час во второй половине дня». Паолина служила приватной папской капеллой. Вся она была отделана мрамором, атмосфера здесь стояла более мрачная, чем в Сикстинской. Ко времени прихода Ломели кардиналы уже сидели на скамьях под включенными телевизионными осветительными приборами. Монсеньор Епифано встретил Ломели у двери и аккуратно надел ему на шею алую деканскую столу300. Вместе они прошли к алтарю между фресками святых Петра и Павла работы Микеланджело. Петр, справа от прохода, был изображен распятым вниз головой, повернутой так, что он, казалось, обвинял того, кто имел дерзость посмотреть на него. Ломели, поднимаясь по ступеням к алтарю, спиной чувствовал гневный взгляд Петра.
  Подойдя к микрофону, он повернулся к кардиналам. Они встали. Епифано держал перед ним тонкую книжицу с предписанными ритуалами, открытую на втором разделе: «Начало конклава».
  Ломели осенил книгу крестным знамением:
  – In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti301.
  – Amen.
  – Досточтимые братья, совершив священные действия сегодня утром, мы сейчас открываем конклав для избрания нашего нового папы…
  Его усиленный микрофонами голос заполнял маленькую капеллу. Но, в отличие от утренней мессы в соборе, теперь он не испытывал никаких эмоций, никакого Божественного присутствия. Слова были только словами, заклинанием без магии.
  – Вся Церковь, которая присоединяется к нам в своих молитвах, просит немедленного пришествия Святого Духа, чтобы мы могли избрать достойного пастыря для всего христианского стада. Пусть Господь направит нас по пути истины, чтобы с помощью Благодатной Девы Марии, святых Петра и Павла и всех других святых мы могли действовать таким образом, который удовлетворил бы их.
  Епифано закрыл книгу и убрал ее. Один из трех церемониймейстеров у двери поднял церемониальный крест, другие держали зажженные свечи, и хор начал выходить из капеллы, распевая литанию всем святым. Ломели встал лицом к конклаву, сцепив руки, закрыв глаза и склонив голову в молитве. Имена святых, произносимые хором, звучали все тише по мере того, как хор продвигался по Царской зале к Сикстинской капелле. Он услышал шарканье обуви по мраморному полу – кардиналы шли следом за хором.
  Спустя какое-то время Епифано прошептал:
  – Ваше высокопреосвященство, нам пора.
  Он поднял взгляд: капелла была почти пуста. Выйдя из алтаря и во второй раз проходя мимо изображения распятия святого Петра, он старался не сводить взгляда с двери впереди. Но сила фрески была слишком велика.
  «А ты? – казалось, спрашивали глаза святого мученика. – Почему ты считаешь себя достойным избирать моего преемника?»
  В Царской зале по стойке «смирно» стояла шеренга швейцарских гвардейцев. Ломели и Епифано пристроились к хвосту процессии. Кардиналы, услышав имя очередного святого, распевали ответ: «Ora pro nobis»302. Они вошли в малый неф Сикстинской капеллы и здесь вынужденно остановились, пока те, кто шел впереди, рассаживались по своим местам.
  Слева от Ломели находились две печки, предназначенные для сжигания избирательных бюллетеней, перед ним маячила высокая, узкая спина Беллини. Декан захотел похлопать его по плечу, наклониться и пожелать удачи. Но повсюду стояли телевизионные камеры, а рисковать он не мог. И потом, он был уверен: Беллини общается с Господом.
  Минуту спустя они, пройдя через проем в решетке, поднялись по временному деревянному пандусу на приподнятый пол капеллы. Играл орган. Хор все еще распевал имена святых: «Sancte Antoni… Sancte Benedicte…» Большинство кардиналов уже стояли на своих местах за длинными рядами столов. Беллини последним провели на его место. Когда в проходе никого не осталось, Ломели прошел по бежевому ковру к столу, на котором для принесения присяги лежала Библия. Он снял биретту и протянул Епифано.
  Хор начал петь «Veni Creator Spiritus»:
  
  Приди, Дух животворящий,
  Войди в сердца Твоего народа,
  Наполни небесной благодатью
  Сотворенные Тобой сердца…
  
  Когда песнопение закончилось, Ломели подошел к алтарю. Он был длинен и узок, вделан в стену как двойной очаг. Взгляд Ломели скользнул над алтарем по стене с фреской «Страшного суда». Он видел ее, вероятно, тысячу раз, но никогда не ощущал ее мощь так, как в эти несколько секунд. У него возникло впечатление, будто его засасывает туда. Когда он поднялся на ступеньку, то оказался на одном уровне с прóклятым, которого тащат в ад, и ему потребовалось несколько секунд, чтобы взять себя в руки, прежде чем он смог обратиться к конклаву.
  Епифано держал перед ним книгу, и Ломели стал нараспев произносить молитву: «Ecclesiae tuae, Domine, rector et custos»303, а потом начал приносить присягу.
  Кардиналы, согласно чинопоследованию, читали слова вместе с ним:
  – «Мы, кардиналы-выборщики, участвующие в выборах верховного понтифика, обещаем и клянемся как по отдельности, так и все вместе верно и тщательно блюсти предписания Апостольской конституции… Мы также обещаем и клянемся, что тот из нас, кто Божьим промыслом будет избран Римским понтификом, посвятит себя проведению в жизнь примата Петра как пастыря Вселенской церкви… Мы обещаем и клянемся хранить с величайшим тщанием в тайне как от мирян, так и клириков все, что так или иначе связано с избранием Римского понтифика и всеми событиями, которые могут происходить во время избрания…»
  Ломели вернулся по проходу к столу, на котором лежала на подставке Библия.
  – И я, Якопо Бальдассаре, кардинал Ломели, обещаю и клянусь. – Он положил руку на открытую страницу. – И да поможет мне Господь и эти Святые Евангелия, к которым я прикасаюсь рукой.
  Закончив, он занял место в конце длинного стола близ алтаря. Рядом сидел патриарх Ливана, а за ним – Беллини. Теперь Ломели только оставалось смотреть, как кардиналы приносят короткую клятву. Он прекрасно видел каждое лицо. Через несколько дней телевизионные режиссеры просмотрят запись церемонии и найдут нового папу именно в этот момент с рукой на Евангелиях, и тогда его возвышение станет неизбежным – так всегда происходило. Ронкалли, Монтини, Войтыла и даже бедный маленький неловкий папа Лучани304, который умер, едва пробыв понтификом месяц. Все они теперь смотрят с длинной величественной ретроспективной галереи, осиянные славой своей судьбы.
  Разглядывая парад кардиналов, Ломели пытался вообразить каждого из них в белом папском одеянии. Са, Контрерас, Хиерра, Фитцджеральд, Сантос, Де Лука, Лёвенштайн, Яначек, Бротцкус, Виллануева, Накитанда, Саббадин, Сантини – папой мог стать любой из них. Не обязательно, что папой изберут кого-то из тех, кто сегодня считается фаворитом. Была старая пословица: «Тот, кто приходит на конклав папой, покидает его кардиналом». В прошлый раз никто не предполагал, что его святейшество станет папой, и тем не менее в четвертом голосовании он получил две трети голосов.
  «Господи, пусть наш выбор падет на достойного кандидата и пусть наши действия не будут ни разрушительными, ни продолжительными, а воплощают собой единство Твоей Церкви. Аминь».
  Всей Коллегии понадобилось более получаса, чтобы принести клятву. Потом архиепископ Мандорфф в качестве обер-церемониймейстера папских церемоний подошел к микрофону на стойке под фреской «Страшного суда». Своим тихим, ясным голосом, четко ударяя все четыре слога, он произнес официальную формулу:
  – Extra omnes305.
  Телевизионные прожектора погасли, и четыре церемониймейстера, священники и официальные лица, хор, агенты службы безопасности, телеоператор, фотограф, единственная монахиня и командир швейцарских гвардейцев в шлеме с белыми перьями – все покинули свои места и двинулись прочь из капеллы.
  Мандорфф дождался, когда выйдет последний из них, потом прошел по устланному ковром проходу к большим двойным дверям. Часы показывали четыре часа сорок шесть минут пополудни. Последнее, что увидел внешний мир из конклава, была гордая лысая голова Мандорффа, потом дверь закрылась изнутри – и телевизионная трансляция закончилась.
  7. Первое голосование
  Позднее, когда эксперты, которым платили за анализ результатов конклава, попытались пробить стену секретности и разузнать, что случилось, их источники сходились в одном: разделение началось в тот момент, когда Мандорфф закрыл дверь.
  В Сикстинской капелле теперь оставались только два человека, которые не были кардиналами-выборщиками. Одним из них был Мандорфф, другим – старейший обитатель Ватикана кардинал Витторио Скавицци, девяносточетырехлетний генеральный викарий-эмерит Рима.
  Скавицци выбрала Коллегия вскоре после смерти его святейшества, чтобы произнести то, что в Апостольской конституции называется «зрелым размышлением». Предполагалось, что это произойдет непосредственно перед первым голосованием. Смысл его выступления состоял в том, чтобы в последний раз напомнить конклаву о высокой ответственности «действовать с праведным намерением во благо Вселенской церкви». Традиционно это делал кто-то из кардиналов, перешагнувший восьмидесятилетний рубеж, а потому не имевший права голоса, – подачка старой гвардии.
  Ломели не помнил, почему они в конечном счете выбрали Скавицци. У него было столько других забот, что он не придал этому решению особого значения. Он подозревал, что предложение сделал Тутино – это произошло до того, как выяснилось, что префект Конгрегации по делам епископов (который находился под расследованием за злополучное расширение своих апартаментов) собирается поддерживать Тедеско. Теперь, когда Ломели смотрел, как архиепископ Мандорфф подводит к микрофону престарелого клирика – его усохшее тело согнулось в одну сторону, искалеченная артритом рука судорожно сжимала листы бумаги, узкие глаза горели решимостью, – предчувствие тревоги накатило на него.
  Скавицци ухватил микрофон и подтащил к себе. Усиленные аппаратурой звуки эхом разнеслись по капелле. Он держал текст прямо у себя перед глазами. Несколько секунд ничего не происходило, но потом постепенно из хрипов его прерывистого дыхания стали рождаться слова.
  – Братья кардиналы, в этот момент огромной ответственности давайте с особым внимаем слушать то, что говорит нам Господь Своими собственными словами. Когда я услышал декана этого ордена, его проповедь сегодня утром, использование послания святого Павла к ефесянам в качестве аргумента сомнения, я не поверил своим ушам. Сомнение! Неужели этого нам не хватает в современном мире? Сомнения?
  Тело капеллы издало слабый звук – лепет, всеобщий вздох, шевеление на стульях. Ломели слышал в ушах биение собственного сердца.
  – Несмотря на поздний час, я вас умоляю послушать, что на самом деле сказал святой Павел: нам необходимо единство в нашей вере и в нашем знании Христа, чтобы не быть младенцами, «колеблющимися и увлекающимися всяким ветром учения»306. Он, братья, говорит о лодке, попавшей в шторм, это лодка святого Петра, наша Святая католическая церковь, которая, как никогда прежде в истории, отдана на милость «лукавству человеков, хитрому искусству обольщения»307. Ветра и волны, которым противостоит наше судно, имеют разные имена: атеизм, национализм, марксизм, либерализм, индивидуализм, феминизм, капитализм, но каждый из этих «измов» пытается сбить нас с верного курса. Ваша задача, кардиналы-выборщики, состоит в том, чтобы выбрать нового капитана, который не будет обращать внимания на сомневающихся среди нас и станет твердо держать штурвал. Каждый день рождает новые «измы». Но не все идеи имеют одинаковую цену. Не каждому мнению следует уделять внимание. Как только мы уступим «диктатуре релятивизма», как ее точно назвали, и будем пытаться выжить, приспосабливаясь к каждой секте-однодневке и причуде модернизма, наш корабль будет потерян. Нам не нужна Церковь, которая будет двигаться с миром, нам нужна Церковь, которая будет двигать мир. Помолимся же Господу, чтобы Святой Дух посетил эти размышления и указал вам на пастыря, который положит конец колебаниям последних времен, пастыря, который снова поведет к знанию Христа, к Его любви и истинной радости. Аминь.
  Скавицци отпустил микрофон. Взрыв усиленных звуков разнесся по капелле. Викарий-эмерит, пошатываясь, поклонился алтарю, потом взял Мандорффа под руку. Тяжело опираясь на архиепископа, он похромал по проходу, все глаза в капелле в полном молчании наблюдали за ним. Старик не смотрел ни на кого, даже на Тедеско, который сидел в переднем ряду почти напротив декана. Теперь Ломели понял, почему патриарх Венеции пребывал в таком благодушном настроении. Он знал, что произойдет. Не исключено, что он сам и написал эту речь.
  Скавицци и Мандорфф вышли из поля зрения, скрылись за решеткой. В оглушительной тишине хорошо были слышны их шаги по мраморному полу. Двери Сикстинской капеллы открылись и закрылись, ключ повернулся в замке.
  Конклав. От латинского «con clavis»: «с ключом». С тринадцатого века именно так Церковь обеспечивала принятие решения кардиналами. Их не выпустят из капеллы, пока они не выберут папу, – только на сон и еду.
  Наконец кардиналы-выборщики остались одни.
  
  Ломели поднялся и подошел к микрофону. Он двигался медленно, пытаясь сообразить, как наилучшим образом уменьшить нанесенный только что ущерб. Его, естественно, обидели персональные выпады, но это беспокоило куда меньше, чем более широкая угроза его миссии, которая прежде всего состояла в том, чтобы сохранить единство Церкви. Он чувствовал потребность снять напряжение, дать рассеяться шоку, предоставить возможность аргументам в защиту терпимости снова возобладать в умах кардиналов.
  Он предстал перед конклавом в тот момент, когда большой колокол собора Святого Петра начал отзванивать пять часов. Ломели посмотрел на окна. Небо уже потемнело. Он дождался, когда стихнут отзвуки пятого удара.
  – Братья кардиналы, после выслушанной нами бодрящей речи… – он сделал паузу, услышав сочувственные смешки, – мы можем перейти к первому голосованию. Однако в соответствии с Апостольской конституцией голосование может быть отложено, если у кого-то из членов конклава имеются возражения. Не хочет ли кто-нибудь перенести голосование на завтра? Я понимаю, день был чрезвычайно долгий и кому-то может потребоваться время, чтобы поразмышлять над тем, что мы сейчас услышали.
  После некоторой паузы поднялся Красински, опираясь на палку.
  – Братья кардиналы, глаза всего мира устремлены на дымоход капеллы. С моей точки зрения, было бы по меньшей мере странно, если бы мы на этом и закончили сегодня. Я полагаю, мы должны голосовать.
  Он осторожно опустился на стул. Ломели посмотрел на Беллини. Его лицо оставалось непроницаемым. Никто больше не высказался.
  – Превосходно, – произнес Ломели. – Значит, будем голосовать.
  Пройдя на свое место, он взял свод правил и избирательный бюллетень, после чего вернулся к микрофону.
  – Дорогие братья, вы видите перед собой вот такой бюллетень. – Он поднял в руке бумагу и дождался, когда кардиналы откроют свои папки красной кожи. – Вы видите, что в верхней части на латыни написано: «Я выбираю верховным понтификом», а нижняя часть пуста. В нижней части вы должны написать имя выбранного вами кандидата. Прошу вас сделать так, чтобы никто не видел вашего предпочтения, в противном случае ваш бюллетень будет признан недействительным и ликвидирован. И прошу вас писать разборчиво и так, чтобы ваш почерк невозможно было опознать. Теперь, если вы обратитесь к пункту шестьдесят шесть пятой главы Апостольской конституции, вы найдете там процедуру, которой должны следовать.
  Когда все открыли свод правил, он прочел этот пункт вслух, чтобы убедиться, что они поняли:
  – «Каждый кардинал-выборщик, в порядке очередности заполнив и сложив свой бюллетень, держит его так, чтобы он был виден, и несет к алтарю, у которого стоят наблюдатели и где размещена урна, поверх нее лежит чаша, на эту чашу и надлежит положить бюллетень. Подойдя к алтарю, кардинал-выборщик громко произносит следующие слова клятвы: „Призываю в свидетели Иисуса Христа, который будет моим судьей, в том, что мой голос отдан тому, кого я перед Господом считаю достойным избрания“. После чего выборщик кладет бюллетень на чашу, затем с нее сбрасывает его в урну. После этого кланяется алтарю и возвращается на место». Всем ясно? Превосходно. Наблюдатели, пожалуйста, займите свои места.
  Три человека, которые должны подсчитывать бюллетени, были выбраны жребием на предыдущей неделе: архиепископ Вильнюса кардинал Лукша, префект Конгрегации священников кардинал Меркурио, архиепископ Вестминстерский кардинал Ньюбай. Они поднялись со своих мест в разных концах капеллы и направились к алтарю. Ломели вернулся на стул и взял авторучку, предоставленную Коллегией. Он прикрыл свой бюллетень рукой, как экзаменуемый, который не хочет, чтобы сосед видел его ответ, и прописными буквами начертал: «БЕЛЛИНИ». Сложил бюллетень, встал и, держа его в поднятой руке, направился к алтарю.
  – Призываю в свидетели Иисуса Христа, который будет моим судьей, в том, что мой голос отдан тому, кого я перед Господом считаю достойным избрания.
  На алтаре стояла большая вычурная урна, больше обычных алтарных сосудов, укрытая простой серебряной чашей, служившей для нее крышкой. Под внимательными взглядами наблюдателей он положил свой бюллетень на чашу, поднял ее двумя руками и сбросил сложенный лист в урну. Поставив чашу на место, поклонился алтарю и вернулся за стол.
  Три патриарха Восточных церквей проголосовали следующими, за ними к урне подошел Беллини. Он повторил клятву с придыханием в голосе, а когда вернулся на место, приложил руку ко лбу и, казалось, погрузился в размышления. Ломели был слишком напряжен, чтобы молиться или размышлять, он снова наблюдал шествующих мимо него кардиналов. Тедеско, казалось, нервничал, что было для него необычно. Он неловко сбросил свой бюллетень в урну, и тот упал на алтарь, – Тедеско пришлось взять его и бросить в урну рукой. Интересно, проголосовал ли он сам за себя, подумал Ломели… Трамбле вполне мог так поступить; никакие правила этого не запрещали. Клятва говорила только о том, что ты обязан голосовать за человека, который, по твоему мнению, должен быть избран. Канадец подошел к алтарю с почтительно опущенной головой, потом поднял глаза на «Страшный суд». Трамбле явно был взволнован; он демонстративно перекрестился. Еще одним человеком, верившим в свои способности, был Адейеми, который произнес клятву фирменным трубным голосом. Он сделал себе имя в качестве архиепископа Лагоса, когда его святейшество впервые приезжал в Африку: он тогда организовал мессу, собравшую более четырех миллионов. Папа в своей проповеди пошутил, сказав, что Джошуа Адейеми – единственный человек в Церкви, который может организовать службу без усиливающей аппаратуры.
  Потом Ломели увидел Бенитеза, впервые после вчерашнего вечера. Тут, по крайней мере, можно быть уверенным, что он не будет голосовать за себя. Церковная одежда, найденная для него, была длинновата. Его рочетто почти касалось земли, и он наступил на подол и едва удержал равновесие, подойдя к алтарю. Закончив голосование, двинулся на свое место, по пути иронически посмотрел на декана. Тот кивнул ему и одобрительно улыбнулся в ответ. У филиппинца есть привлекательное качество, подумал Ломели, но определить его нелегко: какое-то душевное благородство. Он может далеко пойти теперь, когда обрел известность.
  Голосование продолжалось больше часа. Когда оно началось, некоторые кардиналы переговаривались шепотком. Но ко времени, когда наблюдатели опустили собственные бюллетени и последний голосовавший – Билл Рудгард, младший кардинал-дьякон, – вернулся на свое место, тишина, казалось, стала всепоглощающей и абсолютной, как бесконечность пространства.
  «Господь вошел в капеллу, – подумал Ломели. – Мы изолированы от мира, сидим под замком в том месте, где встречаются время и вечность».
  Кардинал Лукша поднял урну и продемонстрировал ее конклаву, словно собирался благословить Святые Дары. Потом он передал урну кардиналу Ньюбаю, который, не разворачивая бюллетени, извлек их один за другим, громко пересчитывая, затем переложил во вторую урну, стоящую на алтаре.
  Далее англичанин на своем ломаном итальянском сообщил:
  – Проголосовало сто восемнадцать человек.
  Он и кардинал Меркурио удалились в Комнату слез, ризницу слева от алтаря, где висели папские одеяния трех разных размеров, и почти сразу же появились, неся маленький столик, который поставили перед алтарем. Кардинал Лукша положил на него белую материю и в центр поставил урну с бюллетенями. Ньюбай и Меркурио вернулись в ризницу и принесли три стула. Ньюбай отстегнул микрофон от стойки и перенес на стол.
  – Братья мои, – сказал он, – мы приступаем к подсчету голосов.
  И теперь, наконец выйдя из транса, конклав зашевелился. В папке перед каждым кардиналом лежал список в алфавитном порядке всех имеющих право голоса. Ломели с удовольствием отметил, что список обновили – включили в него и Бенитеза.
  Он взял ручку.
  Лукша извлек первый бюллетень из урны, развернул его, записал имя, передал Меркурио, который в свою очередь сделал запись у себя. Потом Меркурио передал бюллетень Ньюбаю, и тот серебряной иглой пронзил слово «выбираю» и нанизал бюллетень на красную шелковую нить. Он наклонился к микрофону и сказал легко и уверенно, как человек, окончивший частную школу и Оксфорд:
  – Первый голос был отдан за кардинала Тедеско.
  
  С каждым новым бюллетенем Ломели ставил галочку у имени кандидата. Поначалу трудно было понять, кто лидирует. Тридцать четыре кардинала – более четверти конклава – получили минимум по одному голосу; впоследствии говорилось, что это был своеобразный рекорд. Кардиналы голосовали либо за себя, либо за друга, либо за земляка. На довольно раннем этапе Ломели услышал и собственное имя и удостоил себя галочкой в списке. Его тронуло, что кто-то счел его достойным высочайшей чести. Кто бы это мог быть, спрашивал он себя. Но потом это случилось еще несколько раз, и он начал тревожиться. В условиях такого большого числа кандидатов более полудюжины голосов будет достаточно, по крайней мере теоретически, чтобы получить шансы на успех.
  Он сидел, опустив голову, сосредоточившись на подсчете. Но тем не менее иногда чувствовал на себе взгляды кардиналов через проход. Продвижение было медленным и тесным, распределение поддержки – странным образом хаотичным, так что кто-либо из лидеров мог получить два или три голоса подряд, а потом ни одного по двадцати следующим бюллетеням. Когда были подсчитаны приблизительно восемьдесят бюллетеней, стало ясно, какие кардиналы имеют шансы занять Святой престол. Как и прогнозировалось, это были Тедеско, Беллини, Трамбле и Адейеми. Когда подсчитали сто бюллетеней, ни у кого из них не было особых преимуществ. Но к концу стало происходить что-то странное: голоса за Беллини иссякли, а последние несколько имен, вероятно, были для него как удар молота: Тедеско, Ломели, Адейеми, Адейеми, Трамбле и последнее – как ни удивительно – Бенитез.
  Когда наблюдатели сверились и подтвердили итоги, по всей капелле здесь и там начались перешептывания.
  Ломели провел ручкой по своему списку, добавил голоса. Написал цифры против каждого имени.
  Тедеско 22
  Адейеми 19
  Беллини 18
  Трамбле 16
  Ломели 5
  Другие 38
  Число поданных за него голосов встревожило его. Если он оттянул на себя голоса тех, кто поддерживал Беллини, это могло стоить Альдо первого места, а с ним и ощущения неизбежности, которое могло бы привести его к победе. И в самом деле, чем внимательнее Ломели изучал цифры, тем более безотрадными для Беллини они казались. Разве Саббадин, руководитель его избирательного штаба, не прогнозировал за обедом, что по результатам первого голосования Беллини наверняка будет первым с двадцатью пятью голосами, тогда как Тедеско не наберет больше пятнадцати? Но Беллини пришел третьим, после Адейеми (этого никто не предвидел), и даже Трамбле отстал от него всего на два голоса. В одном можно не сомневаться, сделал вывод Ломели: ни один из кандидатов и близко не получил семидесяти девяти голосов, необходимых для победы.
  Он вполуха слушал Ньюбая, который зачитывал окончательные результаты: они всего лишь подтвердили то, что декан уже подсчитал сам. Он не слушал – открыл пункт семьдесят четвертый Апостольской конституции. Ни один из современных конклавов не длился более трех дней, но всякое могло случиться. По правилам, они должны голосовать, пока не выявят кандидата, который может собрать большинство в две трети, даже если для этого понадобится тридцать голосований на протяжении двенадцати дней. И только по завершении этого времени им позволено перейти на другую систему, в которой для избрания папы будет достаточно простого большинства.
  Двенадцать дней – ужасающая перспектива!
  Ньюбай закончил чтение результатов. Поднял красный шелковый шнурок, на который были нанизаны бюллетени. Связал два конца шнурка и посмотрела на декана.
  Ломели поднялся со своего места и взял микрофон. С алтарной ступеньки он видел Тедеско, изучающего результаты голосования, Беллини, уставившегося перед собой, Адейеми и Трамбле, которые тихо переговаривались с сидящими рядом кардиналами.
  – Братья мои кардиналы, на этом первое голосование завершается. Поскольку ни один из кандидатов не набрал необходимого большинства, мы сейчас заканчиваем работу и возобновим голосование утром. Прошу вас оставаться на своих местах, пока церковным служителям не будет позволено вернуться в капеллу. И позвольте напомнить вашим высокопреосвященствам, что вам не разрешается выносить из капеллы записи с результатами голосования. Ваши записки будут собраны и сожжены вместе с бюллетенями. Автобусы у выхода отвезут вас назад в Каза Санта-Марта. Смиренно прошу вас не обсуждать результаты сегодняшнего голосования в присутствии водителей. Спасибо вам за терпение. А теперь я прошу младшего кардинала-дьякона попросить выпустить нас.
  Рудгард встал и прошел к выходу из капеллы. Они услышали его стук в дверь и громкий голос, призывающий открыть ее: «Aprite le porte! Aprite le porte!» Это было похоже на голос заключенного, зовущего стражника. Несколько минут спустя он вернулся в сопровождении архиепископа Мандорффа, монсеньора О’Мэлли и других церемониймейстеров. Священники прошли вдоль столов и собрали в бумажные пакеты списки с результатами голосования. Некоторые кардиналы не хотели их отдавать, и их пришлось убеждать соблюдать правила. Другие держали бумаги до последней секунды. Они явно собирались запомнить цифры, подумал Ломели. А может быть, просто пожирали глазами единственное свидетельство того, что в один прекрасный день на выборах папы за них был подан голос.
  
  Большинство кардиналов не стали сразу спускаться к автобусам, а собрались в малом нефе посмотреть, как будут сжигать бюллетени и их записки. В конечном счете даже князьям Церкви не зазорно сказать, что они присутствовали при таком зрелище.
  Но и в этот момент процесс проверки голосов еще не закончился. Три кардинала, известные как ревизоры и тоже выбранные голосованием перед конклавом, должны были пересчитать голоса. Эти правила имели вековую традицию и свидетельствовали о том, насколько Отцы Церкви доверяют друг другу: для фальсификации выборов потребовался бы заговор не менее шести человек. По завершении проверки О’Мэлли присел на корточки, открыл дверь круглой печки и затолкал туда бумажные пакеты и бюллетени, нанизанные на шнурок. Он чиркнул спичкой, поджег растопку и аккуратно засунул пакеты внутрь. Ломели непривычно было видеть его занятым чем-то столь приземленным. Послышался рев пламени, и через несколько секунд содержимое топки было охвачено огнем. О’Мэлли закрыл металлическую дверцу. Во второй печке, квадратной формы, находилась смесь хлората калия, антрацена и серы в патроне, который загорался при нажатии кнопки. В девятнадцать часов сорок две минуты луч прожектора выхватил из ноябрьской тьмы временный металлический дымоход над крышей капеллы, из которого повалил черный дым.
  
  Члены конклава начали выходить из капеллы, а Ломели тем временем отвел О’Мэлли в сторону. Они встали в уголке, Ломели спиной к печкам.
  – Вы говорили с Моралесом?
  – Только по телефону, ваше высокопреосвященство.
  – И?..
  О’Мэлли приложил палец к губам и посмотрел за плечо Ломели. Мимо проходил Трамбле, обмениваясь шутками с группой кардиналов из Штатов. На его вкрадчивом лице гуляла улыбка. Когда североамериканцы прошли в Царскую залу, О’Мэлли сказал:
  – Монсеньор Моралес эмоционально говорил, что не видит ни одной причины, по которой кардинал Трамбле не может стать папой.
  Ломели задумчиво кивнул. Ничего другого он и не ожидал.
  – Спасибо, что поговорили с ним.
  В глазах О’Мэлли появилось лукавое выражение.
  – Но вы простите меня, ваше высокопреосвященство, если я скажу, что не полностью поверил доброму монсеньору?
  Ломели уставился на него. До конклава и после ирландец служил секретарем Конгрегации по делам епископов и имел доступ к личным делам пяти тысяч высших клириков. Говорили, что у него чутье на тайны.
  – Какие у вас для этого основания?
  – Дело в том, что, когда я попытался порасспросить его о встрече его святейшества и кардинала Трамбле, он начал из кожи вон лезть, убеждая меня, что это была совершенно рутинная встреча. Мой испанский не идеален, но я должен сказать, эмоции настолько его переполняли, что это лишь усилило мои подозрения. Поэтому я сказал – я, надеюсь, не утверждал, что так оно и есть, – точнее, я намекнул на моем плохом испанском, что вы, кажется, видели документ, противоречащий этому. А он ответил, что вы можете не беспокоиться об этом документе: «El informe ha sido retirada».
  – El informe? Доклад? Он сказал, что речь шла о докладе?
  – «Доклад был изъят» – вот его точные слова.
  – Доклад о чем? Когда изъят?
  – Не знаю, ваше высокопреосвященство.
  Ломели молчал, обдумывая услышанное. Он потер глаза. День был долгий, и Ломели проголодался. Беспокоиться ли ему о том, что доклад был составлен, или успокоиться потому, что его, возможно, более не существует? И имеет ли это какое-либо значение, если принять во внимание, что Трамбле занял только четвертое место? Внезапно он всплеснул руками: он не может заниматься этим сейчас, пока изолирован от мира вместе с конклавом.
  – Может быть, за этим и нет ничего. Оставьте как есть. Я знаю, что могу положиться на вашу осмотрительность.
  Два прелата прошли по Царской зале. Агент службы безопасности поглядывал на них из-под фрески «Битва при Лепанто»308. Он чуть повернул голову и что-то прошептал то ли в рукав, то ли в лацкан.
  «О чем это они так взволнованно переговариваются?» – подумал Ломели.
  – Не случилось ли в мире чего-нибудь такого, о чем я должен знать? – спросил он.
  – Да нет. Главная тема международной прессы – конклав.
  – Никаких утечек, я надеюсь?
  – Никаких. Репортеры интервьюируют друг друга.
  Они стали спускаться по лестнице. Ступенек здесь было немало – тридцать или сорок, с обеих сторон освещенных электрическими лампами в форме свечей. Некоторым кардиналам такая крутизна казалась непомерной.
  – Должен добавить, что большой интерес вызывает кардинал Бенитез. Мы дали его биографическую справку, как вы просили. Я также включил информационную записку для вас на конфиденциальной основе. Он и в самом деле сделал стремительную карьеру, как ни один из епископов Церкви. – О’Мэлли вытащил из-под ризы конверт и протянул его Ломели. – Газета «La Repubblica» считает, что его театральное появление – это часть секретного плана покойного папы.
  Ломели рассмеялся:
  – Я бы порадовался, существуй такой план – секретный или нет! Но я чувствую, что единственный, у кого есть план на этот конклав, – Господь Бог, и пока Он не торопится его раскрыть.
  8. Инерция
  Ломели ехал в Каза Санта-Марта молча, прижавшись щекой к холодному окну. Шуршание покрышек по влажной брусчатке внутренних двориков странным образом действовало успокаивающе. Над Ватиканскими садами огни пассажирского лайнера спускались к аэропорту Фьюмичино. Он пообещал себе на следующее утро дойти до Сикстинской капеллы пешком, независимо от того, будет дождь или нет. Заточение в душном пространстве было не только вредно для здоровья: оно препятствовало духовным размышлениям.
  Когда они доехали до гостиницы, Ломели прошел мимо шепчущихся кардиналов прямо в свою комнату. Здесь за время его отсутствия побывали монахини, прибрали номер. Его риза находилась в стенном шкафу, простыни на кровати были аккуратно подвернуты. Он снял моццетту и рочетто, повесил на спинку стула, потом преклонил колени на скамейку для моления. Поблагодарил Господа за помощь в исполнении его обязанностей на протяжении этого дня. Даже позволил себе маленькую шутку.
  «И спасибо Тебе, Господи, за то, что говорил с нами через голосование в конклаве, и я молюсь о том, чтобы Ты поскорее дал нам мудрость понять, что же Ты пытаешься до нас донести».
  Из соседней комнаты доносились приглушенные голоса, изредка прерываемые смехом. Ломели посмотрел на стену. Теперь он не сомневался, что его сосед – Адейеми. Ни у кого из членов конклава не было такого низкого голоса. Похоже, там проходила встреча со сторонниками. Раздался новый взрыв смеха. Рот Ломели неодобрительно вытянулся. Если Адейеми и в самом деле чувствовал, что папство, возможно, идет ему в руки, то он должен лежать на кровати в темноте, охваченный безмолвным ужасом, а не предвкушать будущее. Но потом он упрекнул себя за самодовольство. Первый черный папа – для мира это станет потрясением. Кто может порицать человека за то, что он радуется перспективе такого проявления Божественной воли?
  Он вспомнил про конверт, врученный ему О’Мэлли. Медленно поднялся с хрустом в коленях, сел за стол и вскрыл письмо. Внутри оказались два листа. Один – биографическая справка Ватиканской пресс-службы.
  Кардинал Винсент Бенитез
  Кардинал Бенитез, 67 лет. Родился в Маниле, Филиппины. Учился в семинарии Сан-Карлоса и был посвящен в сан в 1978 году архиепископом Манилы, его высокопреосвященством кардиналом Джейми Сином. Его первое место служения – церковь в Санто-Ниньо-де-Тонто, а потом в церкви Богородицы Заброшенного Прихода (Санта-Ана). Широко известен по своей работе в беднейших районах Манилы, организовал восемь приютов для бездомных девочек по проекту Благодатная Санта-Маргарита де Кортона. В 1996 году после убийства бывшего архиепископа Букавы Кристофера Мунзихирвы309 отец Бенитез по его просьбе был переведен в Демократическую Республику Конго, где занимался миссионерской работой. Впоследствии он создал католическую больницу в Букаве, чтобы помочь женщинам, ставшим жертвами племенного насилия во время Первой и Второй конголезских войн. В 2017-м получил титул монсеньора. В 2018 году был назначен архиепископом Багдада. Был принят в Коллегию кардиналов in pectore ранее в нынешнем году покойным папой.
  Ломели дважды перечитал текст, чтобы убедиться, что ничего не пропустил. Багдадское епископство было крохотное (если он не ошибался, сегодня число прихожан там едва превышало две тысячи), но и при этом Бенитез, казалось, из миссионера сразу превратился в архиепископа без всяких промежуточных ступеней. Ломели никогда не слышал о таком немыслимом повышении.
  Он обратился к сопроводительной записке О’Мэлли:
  Ваше высокопреосвященство,
  судя по личному делу кардинала Бенитеза в дикастерии310, его святейшество познакомился с ним во время поездки по Африке в 2017 году. Работа Бенитеза настолько его впечатлила, что папа произвел его в монсеньоры. Когда освободилось место в Багдадской епархии, его святейшество отверг три предложенные ему Конгрегацией по делам епископов кандидатуры и настоял на назначении отца Бенитеза. В январе этого года, получив незначительные ранения в результате взрыва начиненной взрывчаткой машины, епископ Бенитез подал в отставку на медицинских основаниях, но отозвал заявление после частной встречи в Ватикане с его святейшеством. В остальном его дело на удивление скудно.
  Ломели откинулся на стуле. У него выработалась привычка: погружаясь в размышления, он покусывал сбоку указательный палец правой руки. Значит, здоровье Бенитеза пострадало вследствие террористической атаки в Багдаде? Может быть, этим и объяснялась его хрупкая внешность? В любом случае его служение проходило в таких жутких местах, что это не могло не сказаться на его здоровье. У Ломели не осталось сомнений: этот человек собрал в себе все лучшее, что может предложить христианская вера. Ломели решил незаметно приглядывать за ним и упоминать в своих молитвах.
  Раздался удар колокола, извещающий о том, что ужин подан. Часы показывали половину девятого вечера.
  
  – Давайте смотреть фактам в лицо. Наши результаты не так хороши, как мы надеялись.
  Архиепископ Милана Саббадин в поблескивающих в свете люстр очках без оправы оглядел столик, за которым собрались итальянские кардиналы – основа поддержки Беллини. Ломели сидел напротив Саббадина.
  Наступил вечер, когда дела конклава стали решаться всерьез. Хотя теоретически папская конституция запрещала кардиналам-выборщикам входить «в какой-либо форме в пакты, договоренности, давать обещания или согласия» под угрозой исключения, теперь конклав стал выборами, а потому делом арифметики: кто может получить семьдесят девять голосов? Тедеско, чьи шансы выросли, поскольку при первом голосовании он получил больше всех голосов, рассказывал какую-то историю за столом южноамериканских кардиналов и промокал глаза салфеткой, довольный собственным юмором. Трамбле серьезно слушал точки зрения юго-восточных азиатов. Адейеми, опасавшийся конкурентов, был приглашен за столик консервативных архиепископов из Восточной Европы – Вроцлава, Риги, Львова, Загреба, – желавших узнать его взгляды по социальным вопросам. Даже Беллини, казалось, предпринимает какую-то попытку: Саббадин усадил его за стол североамериканцев, и он теперь рассказывал о своих планах предоставления большей автономии епископам. Монахини, подававшие еду, не могли не слышать обрывки разговоров о положении дел, и впоследствии некоторые из них стали полезными источниками информации для репортеров, пытавшихся воссоздать перипетии конклава; одна из монахинь даже сохранила салфетку, на которой кто-то из кардиналов написал цифры голосов, набранных лидерами первого тура.
  – Означает ли это, что мы не можем выиграть? – продолжил Саббадин.
  Он опять заглянул в глаза всех собеседников, и Ломели недоброжелательно подумал, насколько потрясенный у того вид: его надежды стать государственным секретарем при папстве Беллини получили сокрушительный удар.
  – Конечно, мы все еще можем выиграть! – заявил Саббадин. – Наверняка после сегодняшнего голосования можно сказать только одно: следующим папой станет один из четверых – Беллини, Тедеско, Адейеми или Трамбле.
  – А вы не забываете нашего друга декана? – вмешался Делл’Аква, архиепископ Болоньи. – Он получил пять голосов.
  – При всем величайшем уважении к Якопо, я бы сказал, что история не знает прецедентов, когда кандидат, набравший в первом туре так мало голосов, стал бы серьезным конкурентом на престол.
  Но Делл’Аква не позволил оставить тему:
  – А как насчет Войтылы на втором конклаве семьдесят восьмого года? Он получил всего ничего голосов в первом туре, но в восьмом его избрали.
  – Ну хорошо, – раздраженно махнул рукой Саббадин, – такое случилось раз в столетие. Но давайте не будем отвлекаться – у нашего декана нет амбиций Карола Войтылы. Если только он не скрывает их от нас.
  Ломели посмотрел в свою тарелку. Основным блюдом была курица в пармской ветчине. Блюдо было сухим и пережаренным, но они все равно ели. Он знал, что Саббадин винит его в оттягивании на себя голосов Беллини.
  В сложившихся обстоятельствах он чувствовал, что должен сделать заявление, и сказал:
  – Мое положение смущает меня. Если я узнаю, кто мои сторонники, я попрошу их голосовать за кого-то другого. И если они меня спросят, за кого буду голосовать я, отвечу: Беллини.
  Ландольфи, архиепископ Турина, сказал:
  – Разве вы не должны хранить нейтралитет?
  – Я не могу агитировать за него, если вы об этом спрашиваете. Но если меня спросят о моем мнении, то, полагаю, у меня есть право выразить его. Беллини, безусловно, наиболее подходящая фигура, чтобы возглавить Вселенскую церковь.
  – Вы послушайте, – аргументировал Саббадин. – Если пять голосов декана отойдет нам, то у нас будет двадцать три. Все эти безнадежные кандидаты, которые сегодня получили один или два голоса, завтра отпадут. Это означает, что появится еще около тридцати восьми голосов. Мы просто должны получить большинство из них.
  – Просто? – переспросил Делл’Аква насмешливым тоном. – Боюсь, в этом нет ничего простого, ваше высокопреосвященство!
  Никто ничего не смог возразить на это. Саббадин покраснел, и они продолжили есть в тишине.
  
  Если та сила, которую люди светские называют инерцией, а люди верующие считают Святым Духом, и была с кем-то из кандидатов в этот вечер, то с Адейеми. И его конкуренты, казалось, чувствовали это. Например, когда кардиналы поднялись за кофе, а патриарх Лиссабона Руи Брандао д’Круз вышел в закрытый дворик выкурить свою вечернюю сигару, Ломели отметил, что Трамбле немедленно поспешил за ним, предположительно, чтобы заручиться его поддержкой. Тедеско и Беллини переходили от столика к столику. А нигериец просто отстраненно стоял в углу в холле, полагая, что его сторонники будут приводить к нему потенциальных избирателей, которые хотели бы обменяться с ним соображениями. Вскоре перед ним образовалась небольшая очередь.
  Ломели, опираясь на стойку регистрации, прихлебывал кофе и наблюдал за поведением Адейеми. Будь он белым, думал Ломели, либералы обрушились бы на него как на реакционера похлеще Тедеско. Но тот факт, что он был черный, выводил его из-под критики. Его обличительные речи против гомосексуализма, например, они могли объяснить всего лишь проявлением его африканской крови. Ломели начал чувствовать, что он недооценивал Адейеми. Может быть, он и был тем кандидатом, который способен объединить Церковь. И уж определенно он обладал широтой души, необходимой человеку для того, чтобы занять трон святого Петра.
  Ломели понял, что смотрит на Адейеми слишком открыто. Ему следовало смешаться с другими. Но разговаривать ни с кем не хотелось. Он прошел по холлу, держа перед собой чашку с блюдцем, словно щит. Улыбался, кивал тем, кто приближался к нему, но ни на секунду не останавливался.
  За углом, рядом с дверью в часовню, стоял Бенитез в центре группы кардиналов, которые внимательно слушали его. Интересно, что он им рассказывал? Филиппинец бросил взгляд поверх его окружения и увидел, что Ломели смотрит в его направлении.
  Извинившись, Бенитез направился к декану:
  – Добрый вечер, ваше высокопреосвященство.
  – И вам всего доброго.
  Ломели положил руку на плечо Бенитеза и озабоченно заглянул ему в глаза:
  – Как ваше здоровье?
  – Здоровье превосходно, спасибо.
  Он чуть напрягся, услышав вопрос, и Ломели вспомнил, что сведения о попытке отставки Бенитеза на медицинских основаниях получены конфиденциально.
  – Простите, – произнес Ломели, – боюсь показаться навязчивым. Хотел лишь узнать, отдохнули ли вы после вашего путешествия?
  – Совершенно, спасибо. Спал прекрасно.
  – Замечательно. Для нас большая радость ваш приезд.
  Он похлопал филиппинца по плечу и тут же убрал руку. Отхлебнув кофе, сказал:
  – Я заметил, что вы в Сикстинской капелле нашли своего кандидата.
  – Да, и вправду нашел, декан, – застенчиво улыбнулся Бенитез. – Я голосовал за вас.
  Чашка в руках Ломели удивленно звякнула о блюдце.
  – Боже праведный!
  – Извините. Я не должен был говорить?
  – Нет-нет, не в этом дело. Для меня это большая честь. Но я не серьезный кандидат.
  – При всем моем уважении, ваше высокопреосвященство, разве не ваши коллеги должны это решать?
  – Конечно, вы правы. Но боюсь, знай вы меня получше, вы пришли бы к выводу, что я ни с какой стороны не достоин папского престола.
  – Любой истинно достойный должен считать себя недостойным. Разве не об этом вы говорили в своей проповеди? Без сомнения нет веры? Это так отвечает моим собственным мыслям. То, что я видел в Африке, у любого человека вызвало бы сомнения в милосердии Господа.
  – Мой дорогой Винсент… – вы позволите мне называть вас так? – я прошу вас при следующем голосовании поддержать одного из наших братьев, у которого есть реальные шансы на победу. Я голосую за Беллини.
  Бенитез покачал головой:
  – Беллини кажется мне… его святейшество как-то раз дал мне свою характеристику Беллини: «блестящий неврастеник». Извините, декан. Я буду голосовать за вас.
  – Даже несмотря на то, что я прошу вас? Вы ведь и сами получили сегодня голос, разве нет?
  – Получил. По нелепой случайности!
  – Тогда представьте, что бы вы чувствовали, если бы я продолжал настаивать на вашей кандидатуре и вы каким-то чудом победили бы.
  – Это стало бы катастрофой для Церкви.
  – Да, то же самое случится, если папой стану я. По крайней мере, обещайте мне подумать над тем, о чем я прошу.
  Бенитез пообещал.
  
  После разговора с Бенитезом Ломели разволновался настолько, что решил попытаться поговорить с другими претендентами. Он нашел Тедеско в холле – тот в одиночестве сидел в кресле с алой обивкой, сложив пухлые, в ямочках, руки на объемистом животе и водрузив ноги на кофейный столик. Ноги у него были весьма миниатюрны для человека его сложения, облачены в поношенные и бесформенные ортопедические туфли.
  – Я хотел сообщить вам, что делаю все возможное, чтобы мое имя не присутствовало среди кандидатов во втором голосовании, – сказал Ломели.
  Тедеско посмотрел на него прищуренными глазами:
  – И зачем вам это понадобилось?
  – Затем, что я не хочу жертвовать своим нейтралитетом декана.
  – Но вы уже сделали это сегодня утром.
  – Мне жаль, если это было воспринято таким образом.
  – Да не беспокойтесь вы. Что касается меня, то я надеюсь, вы останетесь в кандидатах. Я хочу, чтобы эти вопросы стали предметом дискуссии. Мне показалось, Скавицци неплохо ответил вам в своем выступлении. И потом… – он довольно повилял своими миниатюрными ногами и закрыл глаза, – вы раскалываете либеральный электорат!
  Ломели секунду-другую смотрел на него. Сдержать улыбку было невозможно. Тедеско был хитер, как крестьянин, продающий свинью на рынке. Сорок голосов – вот все, что требовалось патриарху Венеции; сорок голосов, и у него будет блокирующая треть, которая не допустит избрания ненавистного либерала. Он станет затягивать конклав сколь угодно долго, если ему это потребуется. Тем скорее нужно Ломели выбраться из того стеснительного положения, в котором он оказался.
  – Желаю вам спокойной ночи, патриарх.
  – Доброй ночи, декан.
  До окончания вечера ему удалось поговорить с тремя другими ведущими кандидатами, и каждому он повторял свое намерение не претендовать на избрание.
  – Я вас прошу, говорите об этом всякому, кто назовет мое имя. Скажите, пусть придут и поговорят со мной, если сомневаются в моей искренности. Мое желание состоит только в том, чтобы послужить конклаву и помочь ему прийти к правильному решению. Я не смогу это сделать, если буду выступать в роли одного из претендентов.
  Трамбле нахмурился и потер подбородок:
  – Простите меня, декан, но если мы сделаем это, то разве в глазах других вы не будете выглядеть просто образцом скромности? Если посмотреть на это дело с точки зрения Макиавелли, то можно сказать, что это умный избирательный ход.
  Ответ был настолько оскорбителен, что у Ломели возникло искушение задать Трамбле вопрос о так называемом изъятом докладе о деятельности камерленго. Но какой в этом смысл? Он просто все будет отрицать.
  Вместо этого Ломели вежливо сказал:
  – Ситуация такова, как я вам описал, ваше высокопреосвященство, и я предоставляю вам действовать так, как вы считаете нужным.
  Потом он поговорил с Адейеми, который отвечал, как подобает государственному мужу:
  – Я считаю такой подход принципиальным, декан, именно такого отношения я и ждал от вас. Я скажу моим сторонникам, чтобы они распространили ваши слова.
  – А у вас, как я думаю, немало сторонников.
  Адейеми тупо посмотрел на него, и Ломели улыбнулся:
  – Простите меня: ничего не мог поделать – я слышал, у вас сегодня происходило маленькое собрание. Наши номера по соседству, а стены очень тонкие.
  – Ах да!
  Выражение на лице Адейеми прояснилось, и он добавил:
  – После первого голосования наступила определенная эйфория. Видимо, это было не очень благопристойно. Больше такого не случится.
  Ломели перехватил Беллини, когда тот собирался подняться в свой номер, и сказал ему то же, что говорил остальным.
  – Я чувствую себя очень несчастным из-за того, что несколько голосов, которые я получил, достались мне за ваш счет, – добавил он.
  – Не переживайте. У меня словно гора с плеч. Похоже, возникло всеобщее ощущение, что перспективы сесть на папский трон для меня становятся все призрачнее. Если так – а я молюсь, чтобы так оно и было, – я могу только надеяться, чтобы победителем стали вы.
  Беллини взял Ломели под руку, и два старых приятеля пошли вверх по лестнице.
  – Вы – единственный из нас, кто обладает чистотой и интеллектом, чтобы стать папой, – сказал Ломели.
  – Нет. Спасибо вам. Но я слишком раздражителен, а нам нельзя иметь раздражительного папу. Но вы должны быть осторожны, Якопо. Я говорю это серьезно: если мои позиции еще более ослабятся, основная часть моих сторонников, вероятно, перейдет к вам.
  – Нет-нет-нет, это было бы кошмаром!
  – Подумайте. Наши соотечественники отчаянно хотят иметь папу-итальянца, но в то же время большинству из них невыносима сама мысль о Тедеско. Если я потерплю неудачу, то единственным приемлемым кандидатом, за которым они могут пойти, становитесь вы.
  Ломели остановился как вкопанный.
  – Какая ужасная мысль! Этого нельзя допустить!
  Они двинулись дальше, и он добавил:
  – Возможно, Адейеми окажется приемлемой кандидатурой. Ветер явно дует в его паруса.
  – Адейеми? Человек, который дал понять, что гомосексуалов в этом мире следует содержать в тюрьме, а в другом – в аду? Никакая он не приемлемая кандидатура!
  Они поднялись на второй этаж. Свечи, мерцавшие у дверей апартаментов покойного папы, проливали красное сияние на площадку. Два старших кардинала избирательной коллегии постояли несколько секунд, созерцая запечатанную дверь.
  – О чем он думал в последние недели? – Этот вопрос Беллини, казалось, обратил к самому себе.
  – Не спрашивайте меня, – сказал Ломели. – Я за последний месяц ни разу не встречался с ним.
  – Жаль! Он был странный. Недоступный. Таинственный. Я думаю, он предчувствовал смерть и его голова была полна всяких необычных идей. Я очень сильно ощущаю его присутствие. А вы?
  – И я. Я продолжаю говорить с ним. И часто чувствую, что он смотрит на нас.
  – Я в этом уверен. Что ж, здесь мы расстаемся. Мне на третий. – Беллини посмотрел на свой дверной ключ. – Комната триста один. Вероятно, мой номер прямо над покоями его святейшества. Может быть, его дух излучает себя через пол и поэтому я испытываю такое беспокойство? Выспитесь хорошо, Якопо. Кто знает, где мы будем в это время завтра.
  И тут, к удивлению Ломели, Беллини легонько поцеловал его сначала в одну, потом в другую щеку, затем развернулся и пошел дальше вверх по лестнице.
  – Доброй ночи, – сказал Ломели ему вслед.
  Беллини, не поворачиваясь, поднял в ответ руку.
  Ломели постоял еще минуту, глядя на закрытую дверь, запечатанную лентами и воском. Он вспоминал свой разговор с Бенитезом. Неужели его святейшество настолько хорошо знал филиппинца и доверял ему, что позволил себе в его присутствии критиковать собственного государственного секретаря? Тем не менее в этом замечании была какая-то достоверность. «Блестящий неврастеник». Он чуть ли не слышал голос ушедшего папы.
  
  В эту ночь Ломели тоже спал беспокойно. Впервые за много лет ему приснилась мать, вдовствовавшая сорок лет, она сетовала, что он холоден с ней… Когда он проснулся ни свет ни заря, ее жалобный голос все еще продолжал звучать в его ушах. Но когда прошла минута-другая, он понял, что и в самом деле слышит женский голос. Поблизости находилась женщина.
  Женщина?
  Он перекатился на бок, нащупал часы; они показывали почти три.
  Женский голос зазвучал снова: взволнованный, обвиняющий, почти истерический. Потом послышался низкий мужской: мягкий, успокаивающий, утешительный.
  Ломели сбросил с себя одеяло и включил свет. Несмазанные пружины кроватной рамы громко скрипнули, когда он спустил ноги на пол. Он осторожно на цыпочках подошел к стене, приложил ухо. Голоса смолкли. Он чувствовал, что по другую сторону тонкой стенки тоже слушают. Несколько минут он оставался в таком положении, наконец начал чувствовать себя глупо. Нет, его подозрения нелепы. Но потом раздался узнаваемый голос Адейеми (даже шепот этого кардинала резонировал), а за ним щелчок замка закрывающейся двери. Ломели быстро подошел к своей двери, распахнул ее как раз вовремя, чтобы увидеть исчезающую за углом синюю форму дочерей милосердия святого Викентия де Поля.
  
  Позднее Ломели стало ясно, что он должен был сделать дальше: немедленно одеться и постучать в дверь Адейеми. В этот ранний час, когда легенды еще не были выдуманы и отрицать случившееся невозможно, между ними мог произойти откровенный разговор. Но декан вместо этого улегся в постель, натянул одеяло до подбородка и стал взвешивать варианты.
  Наилучшим объяснением (иными словами, наименее дискредитирующим, с его точки зрения) было такое: монахиня пребывала в тревоге, она спряталась, когда все остальные сестры покинули здание в полночь, а потому пришла к Адейеми искать наставления. Многие монахини в Каза Санта-Марта были африканками, и не исключено, что она знала кардинала еще в Нигерии. Адейеми явно был виновен в серьезной неосмотрительности, впустив ее в свою комнату без сопровождения посреди ночи, но неосмотрительность еще не есть грех.
  После этого в голову Ломели хлынул поток других объяснений, но почти все из них отторгались воображением. Он в буквальном смысле приучил себя не иметь дела с такими мыслями. Еще с мучительных дней и ночей его молодого священничества он руководствовался пассажем из «Дневника души» папы Иоанна XXIII: «Что касается женщин и всего с ними связанного, никогда ни слова, никогда; женщин словно и не было в мире. Это абсолютное молчание даже между близкими друзьями обо всем, что связано с женщинами, было одним из самых принципиальных и продолжительных уроков моих первых лет священничества».
  Такова была суть жесткой умственной дисциплины, которая позволила Ломели нести обет безбрачия более шестидесяти лет. «Даже не думай о них». Одна только мысль о том, чтобы пойти в соседний номер и поговорить с глазу на глаз с Адейеми о женщине, лежала за пределами закрытой интеллектуальной системы декана, поэтому он решил забыть об этом происшествии. Если Адейеми захочет довериться ему, то он, естественно, выслушает его в духе исповедника. Если нет – будет вести себя так, словно ничего не случилось.
  Он протянул руку и выключил свет.
  9. Второе голосование
  В шесть тридцать утра зазвонил колокол, призывая всех к утренней мессе.
  Ломели проснулся с ощущением неотвратимости судьбы, словно все его тревоги собрались где-то у него в голове, чтобы броситься на него, когда он проснется окончательно. Он прошел в душ и попытался снова прогнать опасения обжигающей водой. Но когда он стоял перед зеркалом и брился, они все еще были здесь – прятались у него за спиной.
  Он вытерся, оделся, опустился коленями на скамеечку и прочел молитву по четкам, потом молился о том, чтобы Христова мудрость и руководство не покидали его на протяжении испытаний предстоящего дня. Когда одевался, пальцы дрожали. Он замер и приказал себе успокоиться. Для каждого предмета одежды была своя молитва, – сутана, пояс, рочетто, моццетта, дзукетто, – и он произносил ее, надевая их.
  «Защити меня, Господи, поясом веры, – прошептал он, завязывая пояс на талии, – прогони пожар похоти, чтобы целомудрие обитало во мне год за годом».
  Однако он делал это механически, вкладывая в слова не больше чувства, чем если бы называл кому-то телефонный номер.
  Перед тем как выйти из комнаты, он посмотрел в зеркало на себя, облаченного в церковные одеяния. Пропасть между той фигурой, какой он казался, и человеком, которого он знал, никогда не была шире.
  Он прошел с группой кардиналов в часовню на цокольном этаже. Она размещалась в пристройке к основному зданию: простое модернистское сооружение со сводчатым потолком, с белыми деревянными балками и стеклом, подвешенным над полированным золотистым мраморным полом. На вкус Ломели, все это напоминало зал ожидания в аэропорту, но его святейшество, как это ни удивительно, предпочитал эту часовню капелле Паолина. Одна стена полностью состояла из толстого зеркального стекла, за ней находилась старая стена Ватикана, точечно украшенная у основания растениями в горшках. Отсюда было невозможно не только увидеть небо, но даже сказать – рассвело уже или нет.
  Двумя неделями ранее Трамбле пришел к Ломели и предложил служить утренние мессы в Каза Санта-Марта, и Ломели, на чьих плечах лежала Missa pro eligendo Romano Pontifice311, с благодарностью принял его предложение. Теперь жалел об этом. Он видел, что дал кандидату идеальную возможность напомнить конклаву о своем умении служить литургию. Трамбле пел хорошо и был похож на клирика из какого-нибудь романтического голливудского фильма; на ум приходил Спенсер Трейси. Жесты настолько театральные, что можно было предположить контакт с Божественным духом, но недостаточно театральные, потому что Ломели видел в них фальшь и эгоцентризм. Когда Ломели встал в очередь для получения Святого причастия и преклонил колени перед кардиналом, ему в голову пришла святотатственная мысль: одна эта служба может стоить канадцу трех или четырех голосов.
  Последним причастился Адейеми. Возвращаясь на свое место, он тщательно избегал встречаться взглядом с Ломели или кем-нибудь другим. Он, казалось, полностью владел собой: был мрачен, погружен в свои мысли, отдавал себе отчет в происходящем. Ко второму завтраку, возможно, окончательно узнает, станет он папой или нет.
  После благословения несколько кардиналов остались помолиться, но большинство сразу же отправились завтракать. Адейеми сел, как обычно, за столик с африканскими кардиналами. Ломели занял место между архиепископами Гонконга и Себу. Они пытались вести вежливый разговор, но вскоре паузы стали длиннее, и, когда другие отправились в буфет за едой, Ломели остался на своем месте.
  Он наблюдал за монахинями, которые ходили между столиками, подавая кофе. К своему стыду, он понял, что до этого дня даже не обращал на них внимания. Их средний возраст, как ему подумалось, составлял около пятидесяти. Он видел тут все расы, но они все без исключения были низкорослыми, словно сестра Агнесса решила не принимать никого выше ее самой. Большинство носили очки. Все в этих женщинах (синие одежды, прически, скромные манеры, опущенные глаза, молчание), вероятно, имело целью сделать их незаметными, уже не говоря о том, чтобы ни в коем случае не сделать их объектом вожделения. Он предположил, что им отдан приказ не разговаривать: когда одна из монахинь наливала кофе Адейеми, он даже не посмотрел на нее. Но покойный папа по меньшей мере раз в неделю приглашал группу этих сестер на трапезу – еще одно проявление его смирения, вызывавшее в курии шепоток неодобрения.
  Около девяти часов Ломели отодвинул от себя нетронутую тарелку, поднялся и объявил присутствующим за столом, что пора возвращаться в Сикстинскую капеллу. Этим он инициировал всеобщий исход в холл. О’Мэлли уже стоял на месте у стойки регистрации с клипбордом для записей в руке.
  – Доброе утро, ваше высокопреосвященство.
  – Доброе утро, Рэй.
  – Хорошо спали, ваше высокопреосвященство?
  – Превосходно, спасибо. Если нет дождя, я, пожалуй, пойду пешком.
  Он дождался, когда швейцарские гвардейцы откроют дверь, и шагнул под утреннее небо. Воздух был прохладный и влажный. После жары в Каза Санта-Марта легкий ветерок в лицо освежал. У площади стоял ряд мини-автобусов с включенными двигателями, к каждому из них был приставлен агент службы безопасности в штатском. Пешая прогулка Ломели вызвала всплеск переговоров шепотком в рукав, а когда он направился к Ватиканским садам, то почувствовал, что следом идет его персональный телохранитель.
  Обычно в этой части Ватикана толклись чиновники курии, кто-то прибывал на работу, кто-то направлялся по делам; по брусчатке двигались машины с номерами, имеющими буквенный индекс SCV312. Но на время конклава все это пространство было очищено. Даже палаццо Сан-Карло, где глупый кардинал Тутино построил свои громадные апартаменты, казалось заброшенным. Словно на Церковь обрушилось какое-то страшное бедствие, стерло с лица земли всех верующих, не оставило никого, кроме агентов службы безопасности, наводнивших покинутый город, как черные скарабеи. В саду они стояли группкой за деревьями, разглядывая идущего мимо Ломели. Один прохаживался по дорожке с немецкой овчаркой на коротком поводке, проверял клумбы на наличие бомб.
  Ломели, подчинившись капризу, свернул с дороги и прошагал по ступенькам мимо фонтана на лужайку. Он поднял подол сутаны, чтобы не замочить. Чувствовал под ногами упругую траву, выделявшую влагу. Отсюда за деревьями открывался вид на нижние холмы Рима, серые в ноябрьском свете. Представить только, что тот, кто будет избран папой, никогда не сможет пройти по городу по своему желанию, заглянуть в книжную лавку или посидеть за столиком уличного кафе, он навсегда станет узником Ватикана! Даже Ратцингер, который сам ушел в отставку, не смог избежать этой судьбы, доживал свои дни взаперти в перестроенном монастыре в саду, вел существование призрака. Ломели помолился еще раз, чтобы его миновала такая судьба.
  Взрыв радиопомех за спиной нарушил его размышления. За этим последовала неразборчивая электронная трескотня.
  Он пробормотал себе под нос: «Изыди, нечистая сила!»
  Повернулся и увидел, как агент резко шагнул за статую Аполлона, скрываясь от его глаз. Это выглядело почти комично – неуклюжие попытки оставаться невидимыми. Посмотрев на дорогу, он обнаружил несколько других кардиналов, последовавших его примеру. За ними в одиночестве шел Адейеми. Ломели быстро спустился по ступеням, надеясь избежать встречи, но нигериец ускорил шаг и догнал его.
  – Доброе утро, декан.
  – Доброе утро, Джошуа.
  Они отошли в сторону, пропуская автобус, потом двинулись дальше, мимо западного возвышения собора Святого Петра к Апостольскому дворцу. Ломели чувствовал: Адейеми ждет, что он заговорит первым. Но декан давно уже научился не сотрясать словами воздух. Он не хотел заводить речь о том, что видел, не имел ни малейшего желания быть сторожем чьей-либо совести, кроме собственной.
  Наконец Адейеми заговорил. Когда они ответили на приветствие швейцарских гвардейцев у входа в первый дворик, он почувствовал необходимость сделать первый шаг.
  – Я должен сказать вам кое-что. Надеюсь, вы не сочтете мои слова неуместными?
  – Все будет зависеть о того, что это за слова, – настороженно ответил Ломели.
  Адейеми вытянул губы и кивнул, словно подтверждая что-то, о чем сам уже догадался.
  – Я хочу, чтобы вы знали: я в полной мере поддерживаю то, о чем вы говорили вчера в проповеди.
  Ломели удивленно посмотрел на него:
  – Никак этого не ожидал!
  – Надеюсь, декан, что я, возможно, более тонкий человек, чем вы думаете. Мы все проходим испытание нашей веры. Мы все ошибаемся. Но христианская вера в первую очередь есть послание о прощении. Я убежден, к этому и сводится суть вашей проповеди.
  – Да, прощение. Но еще и терпимость.
  – Именно. Терпимость. Я убежден, когда закончатся нынешние выборы, ваш умиротворяющий голос будет услышан на самых высоких церковных советах. Если это будет зависеть от меня, то на высочайших советах, – повторил он, подчеркивая слово «высочайших». – Надеюсь, вы понимаете мои слова. А теперь, декан, если вы меня простите…
  Он ускорил шаг, словно спеша уйти от Ломели, и догнал кардиналов, идущих впереди. Положил руки им на плечи и прижал обоих к себе. Ломели шел сзади, пытаясь понять, не начались ли у него видения. Или ему сейчас в обмен на молчание предложили должность государственного секретаря?
  
  Все собрались в том же месте Сикстинской капеллы, что и в прошлый раз. Двери были заперты. Ломели встал перед алтарем и зачитал имена всех кардиналов. Каждый ответил: «Присутствует».
  – Помолимся.
  Кардиналы встали.
  – Отче, чтобы мы могли вести и блюсти Твою Церковь, дай нам, слугам Твоим, благодать рассудительности, истины и покоя, чтобы мы могли познать Твою волю и служить Тебе с абсолютной преданностью. Ради Господа нашего Иисуса Христа…
  – Аминь.
  Кардиналы сели.
  – Братья мои, мы приступаем ко второму голосованию. Наблюдатели, займите, пожалуйста, ваши места.
  Лукша, Меркурио и Ньюбай поднялись и прошли к алтарю.
  Ломели сел и вытащил бюллетень. Когда наблюдатели были готовы, он снял колпачок с ручки и снова прописными буквами написал: «БЕЛЛИНИ». Сложил бюллетень, встал, поднял бумагу так, чтобы ее видел весь конклав, и прошел к алтарю. Над ним в «Страшном суде» роились все силы небесные, а прóклятые падали в бездну.
  – Призываю в свидетели Иисуса Христа, который будет моим судьей, в том, что мой голос отдан тому, кого я перед Господом считаю достойным избрания.
  Он положил бюллетень на чашу и скинул его в урну.
  
  В тысяча девятьсот семьдесят восьмом году Карол Войтыла на конклав, избравший его папой, принес марксистский журнал и спокойно читал его на протяжении тех долгих часов, которые потребовались на восемь туров голосования. Однако после того, как он стал папой Иоанном Павлом II, у его преемников не было подобной возможности отвлечься. Пересмотренные папой правила запрещали всем кардиналам-выборщикам приносить в Сикстинскую капеллу какое-либо чтение. Перед каждым кардиналом на столе лежала Библия, чтобы они могли искать вдохновение в Священном Писании. Их единственная задача заключалась в том, чтобы сосредоточиться на стоящем перед ними выборе.
  Ломели разглядывал фрески и потолок, листал Новый Завет, наблюдал за кандидатами, идущими к алтарю с урной, молился, закрыв глаза. По его часам на голосование ушло шестьдесят восемь минут. Незадолго до без четверти одиннадцать кардинал Рудгард, голосовавший последним, вернулся на свое место в задней части капеллы, а кардинал Лукша поднял урну с бюллетенями и предъявил ее конклаву. Потом наблюдатели повторили вчерашний ритуал. Кардинал Ньюбай переместил сложенные бюллетени во вторую урну, ведя вслух счет – до ста восемнадцати. После чего кардинал Меркурио поставил перед алтарем стол и три стула. Лукша накрыл стол материей, водрузил на столешницу урну. Затем три наблюдателя сели. Лукша сунул руку в вычурный серебряный сосуд, словно вытаскивая лотерейный билет на благотворительном вечере по сбору средств для епископата, и извлек первый бюллетень. Развернул его, прочел, сделал у себя пометку и передал Меркурио.
  Ломели вытащил авторучку. Ньюбай проткнул бюллетень иглой и наклонился к микрофону. Его скверный итальянский зазвучал в стенах капеллы:
  – Первый голос второго тура отдан кардиналу Ломели.
  На несколько ужасающих секунд перед мысленным взором Ломели возникла картинка: коллеги за его спиной ночью тайно вступили в сговор, имеющий целью выбрать его, и теперь Ломели на волне компромиссных голосований неуклонно несет к папскому трону, а у него нет ни времени, ни сил противостоять этому. Но следующее зачитанное имя было Адейеми, потом Тедеско, потом опять Адейеми, а затем наступил благодатно долгий период, когда Ломели не упомянули ни разу. Его рука двигалась вверх-вниз по списку, каждый раз добавляя галочку, и вскоре он увидел, что выходит на пятое место. Когда Ньюбай зачитал последнее имя – кардинал Трамбле, – у Ломели было девять голосов, почти вдвое больше, чем при первом голосовании; это было совсем не то, на что он надеялся, но, по крайней мере, позволяло ему держаться в безопасной зоне. Прорыв совершил Адейеми, который вырвался на первое место.
  Адейеми 35
  Тедеско 29
  Беллини 19
  Трамбле 18
  Ломели 9
  Остальные 8
  Так в тумане человеческих амбиций начала вырисовываться Божья воля. Как это всегда случается во втором туре, аутсайдеры отпали, и нигериец получил шестнадцать их голосов: феноменальная поддержка. И Тедеско может быть доволен, подумал Ломели: он прибавил еще семь голосов к тем, что набрал в первом туре. А вот Беллини и Трамбле практически остались на своих местах: для канадца это, пожалуй, и неплохой результат, но явная катастрофа для бывшего государственного секретаря, которому нужно было бы набрать около тридцати голосов, чтобы сохранить надежду на избрание.
  И только проверив свои подсчеты во второй раз, Ломели заметил небольшой сюрприз – примечание, так сказать, – на который он не обратил внимания, сосредоточившись на главном. Бенитез тоже увеличил свою поддержку: от одного голоса до двух.
  10. Третье голосование
  После того как Ньюбай зачитал результаты и три кардинала-ревизора проверили их, Ломели поднялся, подошел к алтарю и взял микрофон. Капелла издала низкое гудение. За всеми четырьмя рядами столов кардиналы сравнивали списки и перешептывались с соседями.
  С алтарного возвышения он видел четырех основных претендентов. Беллини как кардинал-епископ сидел ближе всего к нему в правой части капеллы, если смотреть с места, где стоял Ломели: он сидел в одиночестве, разглядывал список и постукивал указательным пальцем по губам. Чуть дальше по другую сторону прохода Тедеско откинулся на спинку стула и слушал архиепископа-эмерита Палермо Скоццадзи, который сидел в ряду за ним, и потому ему пришлось наклониться над своим столом, чтобы сказать что-то Тедеско. Через несколько мест от Тедеско Трамбле вертелся из стороны в сторону, растягивая мышцы, как спортсмен на тренировке. Против него сидел, уставившись перед собой, совершенно неподвижный Адейеми, напоминавший фигуру, вырезанную из черного дерева, он не замечал взглядов, которые притягивал к себе со всех концов капеллы.
  Ломели постучал по микрофону. Звук эхом разнесся от стен, словно барабанный бой. Шепот тут же прекратился.
  – Братья мои, по Апостольской конституции мы сейчас не будем сжигать бюллетени, вместо этого мы немедленно перейдем к следующему голосованию. Помолимся.
  
  В третий раз Ломели голосовал за Беллини. Решил, что не оставит его, хотя становилось очевидно – почти буквально в физическом смысле, – как шансы утекают от бывшего фаворита, который быстро прошел к алтарю, ровным голосом повторил слова клятвы и положил свой бюллетень на чашу. Он направился к своему месту, от него осталась одна оболочка. Одно дело было опасаться занять папский трон и совсем другое – неожиданно осознать реальность: этого никогда с тобой не случится, и после трех лет, в течение которых на тебя смотрели как на самого очевидного наследника, твои коллеги смотрят теперь мимо тебя, а Господь показывает, что выбрал другого. Ломели сомневался, что Беллини когда-нибудь оправится от такого удара. Когда он проходил мимо на свое место, Ломели утешительно похлопал его по спине, но бывший государственный секретарь, казалось, даже не заметил этого.
  Пока кардиналы голосовали, Ломели созерцал панели на потолке над ним. Страдающий пророк Иеремия. Казнь ненавистника евреев Амана. Пророк Иона, которого готовится проглотить гигантский кит. Насильственный характер изображенного в первый раз поразил его – страдание, применение силы. Он вытянул шею, чтобы увидеть, как Господь разделяет тьму и свет. Сотворение планет и Солнца. Господь разделяет воду и землю. Он даже не заметил, как живопись целиком поглотила его.
  «И будут знамения в солнце и луне и звездах, а на земле уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится; люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы небесные поколеблются…»313
  Ломели вдруг ощутил в этом предвестие надвигающейся катастрофы такой силы, что его пробрала дрожь, а оглянувшись, понял, что прошел час и наблюдатели готовы перейти к подсчету бюллетеней.
  
  – Адейеми… Адейеми… Адейеми…
  Каждый второй голос, казалось, был отдан кардиналу из Нигерии, а когда зачитали несколько последних бюллетеней, Ломели молча помолился за него.
  – Адейеми… – Ньюбай наколол бюллетень на алую ленточку. – Братья, на этом третье голосование завершено.
  Всеобщий вздох пронесся по капелле. Ломели быстро подсчитал лес галочек рядом с именем Адейеми. Их набралось пятьдесят семь. Пятьдесят семь! Он не удержался и, наклонившись над столом, посмотрел в сторону Адейеми. Почти половина конклава сделала то же самое. Еще три голоса – и у него будет простое большинство. Еще двадцать один голос – и он будет папой.
  Первым черным папой.
  Адейеми сидел, склонив на грудь массивную черную голову. В правой руке сжимал наперсный крест. Молился.
  При первом голосовании тридцать четыре кардинала получили как минимум по одному голосу. Теперь поддержку имели только шесть.
  Адейеми 57
  Тедеско 32
  Трамбле 12
  Беллини 10
  Ломели 5
  Бенитез 2
  Адейеми станет понтификом уже до конца дня – Ломели в этом не сомневался. Пророчество было написано цифрами. Даже если Тедеско в следующем туре удастся набрать сорок и не допустить победы Адейеми двумя третями голосов, блокирующее меньшинство быстро рассыплется в следующем туре. Немногие кардиналы рискнут расколом в Церкви, препятствуя такому явному проявлению Божественной воли. Да и с практической точки зрения они не пожелают обрести себе врага в лице будущего папы, в особенности такой мощной личности, как Джошуа Адейеми.
  Когда бюллетени были проверены ревизорами, Ломели вернулся к алтарю и обратился к конклаву:
  – Братья мои, на этом третье голосование завершено. Теперь мы удалимся на второй завтрак. Голосование возобновится в два тридцать. Прошу всех оставаться на своих местах, пока не появятся церковные служащие, и помните: никаких разговоров о том, что здесь происходит, пока вы не окажетесь в Каза Санта-Марта. Прошу младшего кардинала-дьякона попросить отпереть дверь.
  
  Члены конклава сдали свои бумаги церемониймейстерам. Затем, оживленно разговаривая, выстроились в малом нефе капеллы, прошли в мраморное величие Царской залы и спустились по лестнице к автобусам. Уже было заметно их почтительное отношение к Адейеми, который словно окружил себя невидимым щитом. Даже его ближайшие сторонники держались от него на почтительном расстоянии. Он шел один.
  Кардиналы спешили вернуться в Каза Санта-Марта. Теперь лишь несколько человек остались посмотреть, как сжигают бюллетени. О’Мэлли засунул пакеты в одну топку, в другой нажал на кнопку, выпускающую химикаты. Дымы смешивались и поднимались по медной трубе. В двенадцать часов тридцать семь минут из дымохода Сикстинской капеллы повалил черный дым. Глядя на него, специалисты по Ватикану в новостных программах продолжали уверенно предсказывать победу Беллини.
  
  Ломели появился из капеллы, когда из трубы пошел дым, приблизительно без четверти час. Во дворе агенты службы безопасности держали для него последний автобус. Он поднялся в салон, увидел среди пассажиров Беллини, который сидел в передней части со своей обычной командой сторонников – Саббадин, Ландольфи, Делл’Аква, Сантини, Пандзавеччиа. Беллини оказал себе плохую услугу, подумал Ломели, пытаясь завоевать всемирный электорат с помощью нескольких итальянцев. Поскольку места сзади оказались заняты, Ломели пришлось сесть с ними. Автобус тронулся.
  Кардиналы, чувствуя на себе взгляд водителя в зеркале заднего вида, поначалу помалкивали. Но потом Саббадин повернулся к Ломели и сказал с обманчивой любезностью в голосе:
  – Декан, я обратил внимание, что вы сегодня утром чуть не целый час разглядывали роспись потолка Микеланджело.
  – Верно… и какая это беспощадная работа, если приглядеться. Столько несчастий давит на нас – казни, убийства, Всемирный потоп. Одна деталь, которую я не замечал прежде: выражение Господа, когда Он отделяет свет от тьмы, – убийство чистой воды.
  – Конечно, наиболее подходящим для нашего созерцания сегодня утром был бы эпизод с гадаринскими свиньями314. Жаль, что мастер не написал его.
  – Ну-ну, Джулио, – остерегающе сказал Беллини, посмотрев на водителя. – Не забывайте, где мы находимся.
  Но Саббадин не смог сдержать горечи. Единственное, в чем он уступил, – это перешел на шипение, отчего им всем пришлось податься к нему, чтобы слышать, что он говорит.
  – Серьезно, мы что, совсем утратили разум? Вы не видите, что нас оттесняют к краю пропасти? Что я скажу своим прихожанам в Милане, когда они узнают о социальных взглядах нового папы?
  – Не забывайте, будет большая радость, когда народ узнает, что понтификом стал африканец.
  – О да! Превосходно! Папа, который допустит племенные пляски во время мессы, но запретит причастие разведенных.
  – Хватит! – Беллини сделал рубящий жест, пресекая разговор; Ломели никогда не видел его таким злым. – Мы должны согласиться с коллективной мудростью конклава. Это вам не политические фокусы одного из ваших отцов, Джулио, – Господь не допускает пересчета.
  Он уставился в окно и до остановки больше не сказал ни слова. Саббадин сидел со сложенными руками, взбешенный от разочарования и бессилия. В зеркале заднего вида на них смотрели расширившиеся от любопытства глаза водителя.
  Дорога от Сикстинской капеллы до Каза Санта-Марта заняла меньше пяти минут. Позднее Ломели подсчитал, что приехали они, таким образом, примерно в двенадцать пятьдесят. Они прибыли последними. Приблизительно половина кардиналов уже расселись, еще тридцать стояли в очереди с подносами. Остальные, вероятно, поднялись в свои номера. Между столиками ходили монахини, разносили вино. В столовой царила атмосфера несдерживаемого возбуждения: кардиналы, получив возможность говорить свободно, обменивались мнениями касательно необычных результатов голосования. Встав в конец очереди, Ломели с удивлением увидел, что Адейеми сидит за тем же столиком, который занимал за первым завтраком, и с теми же африканскими кардиналами. Окажись Ломели на месте нигерийца, он отправился бы в часовню, подальше от шума, чтобы погрузиться в молитву.
  Он подошел к буфету, положил себе немного риса под тунцовым соусом тоннато и тут услышал у себя за спиной повышенные голоса, затем удар подноса о мраморный пол, звон бьющегося стекла, а потом женский визг. («Или все же визг – неточное слово. Вероятно, „крик“ лучше. Женский крик».) Он повернулся посмотреть, что происходит. Кардиналы повскакивали со своих мест, мешая ему видеть происходящее. Монахиня, сжав руками голову, бежала по столовой в кухню. Две сестры спешили следом. Ломели повернулся к ближайшему кардиналу – это был молодой испанец Виллануева.
  – Что случилось? Вы не видели?
  – Кажется, она уронила бутылку вина.
  Что бы ни произошло, но инцидент, кажется, был исчерпан. Вставшие кардиналы сели, и гул голосов снова поплыл по залу. Ломели повернулся к прилавку за едой. С подносом в руках он оглянулся, подыскивая себе место. Из кухни появилась монахиня с ведром и шваброй. Она подошла к столу африканцев, и Ломели заметил, что Адейеми нет на прежнем месте. В момент страшного озарения декан понял, что произошло. Но все же – как он укорял себя за это впоследствии! – все же инстинкт говорил ему, что нужно игнорировать случившееся. Осмотрительность и умение владеть собой – урок целой жизни – направили его стопы к ближайшему пустому стулу, потом дали команду телу сесть. Он улыбнулся соседям, его руки развернули салфетку, а в ушах стоял один-единственный звук – шум водопада.
  Таким образом, неожиданно для себя рядом за столиком с деканом Коллегии оказался архиепископ Бордо Куртемарш, который оспаривал исторический факт холокоста и которого Ломели всегда сторонился. Приняв появление Ломели за официальное вступление, он принялся просить декана помочь обществу святого Пия Х. Ломели слушал, не слыша. Монахиня, скромно потупя взгляд, подошла и встала у его плеча, предлагая вино. Он поднял голову, собираясь отказаться, и на мгновение встретился с ней взглядом – страшный обвинительный взгляд, от которого у него стало сухо во рту.
  – …безупречное сердце Марии… – говорил Куртемарш, – воля Небес, объявленная в Фатиме…315
  К столику Ломели за спиной монахини приближались три африканских архиепископа, сидевших прежде с Адейеми, – Накитанда, Мвангале и Зукула. Похоже, говорить они отрядили младшего из них, Накитанду из Кампалы.
  – Декан, позвольте на несколько слов?
  – Конечно. – Ломели кивнул Куртемаршу. – Извините меня.
  Он прошел с африканцами в уголок и спросил:
  – Что случилось?
  Зукула скорбно покачал головой:
  – Наш брат встревожен.
  – Монахиня, обслуживавшая наш столик, начала говорить с Джошуа, – сказал Накитанда. – Он пытался игнорировать ее. Она бросила поднос и прокричала что-то. Он поднялся и вышел.
  – Что она сказала?
  – К сожалению, мы не знаем. Она говорила на нигерийском диалекте.
  – Йоруба, – сказал Мвангале. – Это был йоруба. Диалект Адейеми.
  – А где кардинал Адейеми сейчас?
  – Мы не знаем, декан, – ответил Накитанда, – но явно что-то произошло, и он должен сказать нам, что именно. И мы должны выслушать сестру, прежде чем пойдем голосовать в Сикстинскую капеллу. В чем конкретно состоят ее претензии к нему?
  Зукула схватил Ломели за руку. Для такого внешне хрупкого человека хватка у него была железная.
  – Мы долго ждали африканского папу, Якопо, и если воля Господа в том, чтобы им стал Джошуа, то я счастлив. Но он должен быть чистым в сердце и совести – воистину святым человеком. Если этого нет, то такое папство будет для нас катастрофой.
  – Понимаю. Посмотрим, что я могу сделать.
  Ломели взглянул на часы – они показывали три минуты второго.
  Чтобы добраться до кухни, ему пришлось пройти по всему залу. Кардиналы видели его разговор с африканцами, и он чувствовал: за ним следят десятки глаз, кардиналы наклоняются друг к другу, чтобы шепнуть пару слов, вилки замирают в воздухе на полпути ко рту. Он распахнул дверь. Много лет не заходил он на кухни, и вообще никогда – на такую хлопотливую, как эта. Он недоуменно оглядел монахинь, готовивших еду. Ближайшие к нему сестры склонили головы.
  – Ваше высокопреосвященство…
  – Ваше высокопреосвященство…
  – Благословляю вас, дети мои. Скажите мне, где сестра, с которой только что случилось тут происшествие.
  – Она с сестрой Агнессой, ваше высокопреосвященство, – сказала сестра-итальянка.
  – Вы не будете так добры проводить меня к ней?
  – Конечно, ваше высокопреосвященство. Прошу вас.
  Она указала на дверь, ведущую в обеденный зал, откуда он пришел.
  Ломели покачал головой:
  – Не могли бы мы воспользоваться запасным выходом?
  – Да, ваше высокопреосвященство.
  – Покажите мне, дитя.
  Он последовал за ней через кладовку по служебному ходу.
  – Вы знаете, как зовут эту сестру?
  – Нет, ваше высокопреосвященство. Она новенькая.
  Монахиня опасливо постучала в стеклянную дверь кабинета. Ломели узнал это место – здесь он впервые увидел Бенитеза, только теперь жалюзи были закрыты в целях приватности, и он не мог увидеть, кто находится внутри. Несколько секунд спустя он постучал сам, громче. Услышал какое-то движение, потом дверь чуть приоткрылась, и перед ним предстала сестра Агнесса.
  – Ваше высокопреосвященство?
  – Добрый день, сестра. Мне необходимо поговорить с монахиней, которая только что уронила поднос.
  – Она со мной в безопасности, ваше высокопреосвященство. Я держу ситуацию под контролем.
  – Не сомневаюсь, сестра Агнесса. Но я должен поговорить с ней лично.
  – Я не могу себе представить, чтобы упавший поднос мог вызвать беспокойство декана Коллегии кардиналов.
  – И тем не менее. Если позволите. – Он ухватился за дверную ручку.
  – Клянусь вам, не случилось ничего такого, с чем я не могла бы разобраться сама…
  Он легонько нажал на дверь, и сестра Агнесса сдалась.
  Монахиня сидела на том же стуле, на котором он увидел Бенитеза, – рядом с ксероксом. Она встала, когда он вошел. Ему показалось, что ей около пятидесяти – невысокая, полная, в очках, застенчивая, – такая же, как и другие. Но всегда было трудно увидеть человека за прической и одеждой как у других, в особенности когда этот человек смотрит в пол.
  – Сядьте, дитя мое, – мягко сказал он. – Меня зовут кардинал Ломели. Мы все волнуемся за вас. Как вы себя чувствуете?
  – Ей уже гораздо лучше, ваше высокопреосвященство.
  – Не могли бы вы назвать мне ваше имя?
  – Ее зовут Шануми. Она не понимает ни одного вашего слова – бедняжка не говорит по-итальянски.
  – Английский? – спросил он у монахини. – Вы говорите по-английски?
  Она кивнула. Но так еще ни разу и не посмотрела на него.
  – Хорошо, – сказал Ломели. – Я тоже говорю по-английски. Я несколько лет прожил в Соединенных Штатах. Прошу вас, садитесь.
  – Ваше высокопреосвященство, – встряла сестра Агнесса, – я правда считаю, что было бы лучше, если бы я…
  Не поворачивая к ней головы, Ломели твердо сказал:
  – Будьте так добры, сестра Агнесса, оставьте нас вдвоем.
  И только когда она попыталась возразить еще раз, он повернулся и посмотрел на нее таким завораживающе властным взглядом, что даже она, перед кем пасовали три папы и как минимум один африканский полевой командир, склонила голову, попятилась из комнаты и закрыла за собой дверь.
  Ломели подтащил стул и сел напротив монахини так близко, что их колени чуть ли не соприкасались. Такая близость была тяжела для него.
  «Господи, – взмолился он, – дай мне силы и мудрость помочь этой несчастной женщине и узнать то, что я должен знать, чтобы я мог выполнить свой долг перед Тобой».
  – Сестра Шануми, – сказал он, – я хочу, чтобы вы прежде всего поняли, что вам не грозят никакие неприятности. Суть дела в том, что я несу ответственность перед Господом и Матерью Церковью, которой мы оба стараемся служить всеми своими силами, стараемся быть уверенными в том, что решения, принимаемые нами, правильны. И вот сейчас очень важно, чтобы вы сказали мне, что у вас на сердце, что вас беспокоит в связи с кардиналом Адейеми. Можете вы сделать это для меня?
  Она покачала головой.
  – Даже если я дам вам абсолютные заверения в том, что ваши слова не выйдут за пределы этой комнаты? – спросил Ломели.
  Пауза, за ней еще одно отрицательное движение головой.
  И тут на него снизошло вдохновение. Впоследствии он всегда будет считать, что Господь пришел ему на помощь.
  – Хотите, чтобы я выслушал вашу исповедь?
  11. Четвертое голосование
  Приблизительно час спустя и всего за двадцать минут до времени отправки автобусов к Сикстинской капелле для четвертого голосования Ломели отправился на поиски Адейеми. Сначала он проверил все места в холле, потом в часовне. С полдюжины кардиналов стояли на коленях спиной к нему. Он поспешил к алтарю, чтобы увидеть их лица. Нигерийца среди них не оказалось. Он вышел, сел в лифт, поднялся на второй этаж и быстро прошел по коридору к соседнему с ним номеру.
  Громко постучал:
  – Джошуа? Джошуа? Это Ломели!
  Он постучал еще раз и уже собрался уходить, когда услышал шаги и дверь открылась.
  Адейеми в полном церковном облачении вытирал лицо полотенцем.
  – Я буду готов через минуту, декан, – сказал он.
  Он оставил дверь открытой и удалился в ванную. Поколебавшись несколько секунд, Ломели вошел внутрь и закрыл за собой дверь. В зашторенной комнате крепко пахло кардинальским лосьоном после бритья. На столе стояла черно-белая фотография в рамочке: Адейеми – молодой семинарист перед католической миссией с пожилой надменной женщиной в шляпе – предположительно, матерью или тетушкой. Кровать была помята, словно кардинал только что встал с нее. Из туалета раздался звук спускаемой воды, наконец появился Адейеми, застегивая нижние пуговицы сутаны. Вел он себя так, будто присутствие Ломели в его номере, а не в коридоре, удивительно.
  – Разве нам не пора? – сказал Адейеми.
  – Через минуту.
  – Звучит зловеще.
  Адейеми наклонился и посмотрел на себя в зеркало. Он надежно натянул на голову пилеолус, поправил, чтобы шапочка сидела ровно.
  – Если это насчет инцидента в столовой, то у меня нет желания о нем говорить.
  Он смахнул невидимую пылинку с плеча. Выставил вперед подбородок. Поправил наперсный крест. Ломели хранил молчание, глядя на него.
  Наконец Адейеми тихо сказал:
  – Якопо, я жертва мерзкого заговора, имеющего целью разрушить мою репутацию. Кто-то привел сюда эту женщину и устроил мелодраматическую сцену, чтобы предотвратить мое избрание папой. Как она вообще оказалась в Каза Санта-Марта? Она прежде никогда не выезжала из Нигерии.
  – При всем уважении, Джошуа, вопрос о том, как она попала сюда, вторичен по отношению к вопросу о ваших с ней отношениях.
  – Но у меня нет с ней никаких отношений! – раздраженно всплеснул руками Адейеми. – Я не видел ее тридцать лет, пока вчера она не оказалась у моего номера! Я ее даже не узнал. Неужели вы не понимаете, что здесь происходит?
  – Обстоятельства причудливы, согласен с вами, но давайте пока забудем о них. Меня больше заботит состояние вашей души.
  – Моей души?
  Адейеми развернулся на каблуке. Приблизил свое лицо к Ломели так, что тот почувствовал сладковатый запах его дыхания.
  – Моя душа полна любовью к Господу и Его Церкви. Я сегодня утром ощущал присутствие Святого Духа, – вы, вероятно, тоже, – и я готов взвалить на себя эту ношу. Неужели единственный грех тридцатилетней давности лишает меня этого права? Или делает меня сильнее. Позвольте мне процитировать вашу собственную вчерашнюю проповедь: «Пусть Господь дарует нам папу, который грешит, просит прощения и продолжает нести свое бремя».
  – И вы попросили прощения? Признались в своем грехе?
  – Да! Да, я признался в своем грехе тогда же, и мой епископ перевел меня в другой приход, и я больше никогда не грешил. Такие отношения в те времена не были редкостью. Безбрачие – культурно чуждое понятие для Африки, вы это знаете.
  – А ребенок?
  – Ребенок? – Адейеми вздрогнул, замялся. – Ребенка воспитали в христианской вере, и он до сего дня не знает, кто его отец… если только его отец и в самом деле я. Вот и весь ребенок.
  Он в достаточной мере овладел собой, чтобы теперь смотреть на Ломели гневным взглядом. Еще одно мгновение, и его позиция будет непоколебимой – дерзкий, оскорбленный, великолепный. Он мог бы стать для Церкви грандиозной фигурой, подумал Ломели. Но потом что-то словно надломилось в Адейеми, и он резко сел на край кровати и сцепил руки на затылке. Он теперь напомнил Ломели когда-то виденную им фотографию пленного на краю вырытого рва в ожидании расстрела.
  
  Какой это был ужас! Ломели не помнил более мучительного часа в своей жизни, чем тот, который он провел, слушая исповедь сестры Шануми. По ее словам, она, когда все это началось, еще даже не была послушницей, всего лишь претенденткой, ребенком, тогда как Адейеми был священником прихода. То, что произошло, фактически называлось растлением малолетней. В каком же грехе должна она была исповедоваться? В чем состояла ее вина? Но она всю жизнь несла на себе это бремя, которое не давало ей покоя. Хуже всего для Ломели был момент, когда она показала ему фотографию, сложенную несколько раз до размеров почтовой марки. На снимке он увидел мальчика лет шести-семи в рубашке без рукавов, который улыбался в камеру: хорошая фотография из католической школы, на стене за мальчиком – распятие. Складки, образовавшиеся от многочисленных сгибаний и разгибаний фотографии на протяжении четверти века, так повредили глянцевую поверхность, что казалось, будто мальчик смотрит из-за сетчатой решетки.
  Церковь взяла ребенка под свое крыло. После рождения мальчика Шануми ничего не хотела от Адейеми, кроме признания случившегося, но его перевели в приход в Лагосе, и все ее письма возвращались нераспечатанными. Увидев его в Каза Санта-Марта, она не сдержалась. Вот почему она и пришла к нему в комнату. Он сказал ей, что они должны забыть эту историю. А когда в столовой он даже не пожелал посмотреть на нее, а одна из сестер шепнула ей, что его, вероятно, изберут папой, она больше не могла сдерживаться. Она утверждала, что виновата во множестве грехов, даже не знала, с какого начать, – грех вожделения, злости, гордыни, обмана.
  Она опустилась на колени и прочла молитву о прощении: «Господи, прости меня за обиды, нанесенные Тебе, я раскаиваюсь в грехах моих, потому что боюсь утратить благодать Небес и обречь себя на муки адовы. Но больше всего, потому что я обидела тебя, Господи, а Ты так добр и заслуживаешь всей моей любви. Я полна решимости с Твоей милостью исповедоваться во всех моих грехах, понести наказание и исправить мою жизнь. Аминь».
  Ломели поднял ее с колен и простил ее грехи.
  – Согрешила не ты, дитя мое, согрешила Церковь. – Он перекрестил ее. – Благодари Господа за Его доброту.
  – Потому что Его милосердие не знает границ.
  
  Спустя какое-то время Адейеми сказал тихим голосом:
  – Мы оба были очень молоды.
  – Нет, ваше высокопреосвященство, она была молода, а вам было тридцать.
  – Вы хотите уничтожить мою репутацию, чтобы самому стать папой!
  – Это смешно. Даже сама эта мысль недостойна вас.
  Рыдания стали сотрясать плечи Адейеми. Ломели сел рядом с ним на кровать.
  – Возьмите себя в руки, Джошуа, – дружеским голосом сказал он. – Я знаю об этом только из исповеди несчастной женщины, а говорить об этом публично она не собирается, я уверен. Разве что для защиты мальчика. Что же касается меня, то я связан обязательством хранить тайну исповеди.
  Адейеми искоса посмотрел на него. Его глаза блестели. Даже теперь он никак не хотел смириться с тем, что его мечте пришел конец.
  – Вы хотите сказать, что у меня все еще есть надежда?
  – Нет, ни малейшей, – в ужасе ответил Ломели, но взял себя в руки и продолжил более спокойным тоном: – После той публичной сцены, боюсь, неизбежны всякого рода слухи. Вы знаете, что представляет собой курия.
  – Да, но слухи еще не факты.
  – В данном случае они факты. Вы не хуже меня знаете, что более всего наших коллег приводит в ужас вероятность нового сексуального скандала.
  – Значит, точка? Я не смогу быть папой?
  – Ваше высокопреосвященство, вы никем не можете быть.
  Казалось, Адейеми застыл, не в силах оторвать глаз от пола.
  – Что мне делать, Якопо?
  – Вы хороший человек. Вы найдете способ загладить свою вину. Господь будет знать, искренни ли вы в своем раскаянии, и Он решит, что должно стать с вами.
  – А конклав?
  – Предоставьте конклав мне.
  Они посидели некоторое время молча. Ломели была невыносима одна только мысль о терзаниях Адейеми.
  «Господь да простит меня за то, что я выполнял свой долг».
  – Вы не помолитесь со мной минуту? – попросил Адейеми.
  – Конечно помолюсь.
  Они встали на колени в электрическом свете закупоренной комнаты, насыщенной запахом лосьона после бритья. Адейеми опустился на колени легко, Ломели – с трудом, и они молились, стоя бок о бок.
  
  Ломели хотел бы еще раз пройтись до Сикстинской капеллы, вдохнуть немного прохладного воздуха, подставить лицо под ноябрьское солнце. Но у него для этого не было времени. Когда он спустился в холл, кардиналы уже рассаживались по автобусам, а Накитанда ждал его у стойки регистрации.
  – И что?
  – Ему придется оставить все свои должности.
  Накитанда в ужасе опустил голову:
  – Не может быть!
  – Не сразу… я надеюсь, нам удастся избежать унижения… но в течение года наверняка. Оставляю вам решать, что вы скажете остальным. Я разговаривал с обеими сторонами, и я связан обетами. Большего я сказать не могу.
  В автобусе он сидел на самом последнем сиденье, закрыв глаза. Его биретта, лежавшая рядом, отбивала охоту у кого-либо навязать ему свое общество. Все обстоятельства этого дела претили ему, но одно в особенности все больше не давало ему покоя. То первое, о чем сказал ему Адейеми: время. По словам сестры Шануми, в последние двадцать лет она работала в Нигерии в приходе Иваро-Око провинции Ондо, помогала женщинам, страдающим синдромом приобретенного иммунодефицита и ВИЧ-инфекцией.
  – Вы там были счастливы?
  – Очень, ваше высокопреосвященство.
  – Ваша работа там, вероятно, отличалась от того, что вам приходится делать здесь?
  – Да. Там я была медицинской сестрой. Здесь я горничная.
  – И что же заставило вас приехать в Рим?
  – Я не хотела ехать в Рим!
  Как она оказалась в Каза Санта-Марта, до сих пор оставалось для нее загадкой. В сентябре ее вызвала сестра, старшая по приходу, и сообщила, что от настоятельницы ордена в Париже пришло электронное послание, требующее ее немедленного перевода в одну из миссий ордена в Риме. Другие сестры очень радовались, узнав, что ей выпала такая честь. Некоторые даже считали, что инициатором перевода был его святейшество.
  – Удивительно. И вы видели папу?
  – Нет, конечно, ваше высокопреосвященство!
  Она рассмеялась – единственный раз за все время их разговора, настолько абсурдной показалась ей эта идея.
  – Я видела его один раз, когда он приезжал в Африку, но нас тогда собрались миллионы. Для меня он был белой точкой вдали, – объяснила она.
  – И когда же вас пригласили приехать в Рим?
  – Шесть недель назад, ваше высокопреосвященство. Мне дали три недели на сборы, а потом я села на самолет.
  – А когда прилетели сюда, у вас не было случая поговорить с его святейшеством?
  – Нет, ваше высокопреосвященство. – Она перекрестилась. – Он умер на следующий день после моего прилета. Да упокоится его душа в мире.
  – Я не понимаю, почему вы согласились приехать. Почему оставили свой дом в Африке и проделали такой долгий путь?
  Ее ответ пронзил его сердце больнее всех других ее слов:
  – Потому что я думала, за мной послал кардинал Адейеми.
  
  Нужно было отдать должное Адейеми. Нигерийский кардинал вел себя с тем же достоинством и серьезностью, какие демонстрировал в конце третьего голосования. Никто из тех, кто видел, как он входит в Сикстинскую капеллу, не смог бы по его виду догадаться, что его несомненное предчувствие судьбы каким-то образом поколеблено, уже не говоря о том, что он уничтожен. Не замечая никого вокруг, он спокойно прошел за свой стол, сел, погрузился в чтение Библии. Тем временем провели перекличку. Когда назвали его имя, он ответил: «Присутствует».
  Без пятнадцати три пополудни двери заперли, и Ломели в четвертый раз прочел молитву. Он снова написал имя Беллини, подошел к алтарю и опустил бюллетень в урну.
  – Призываю в свидетели Иисуса Христа, который будет моим судьей, в том, что мой голос отдан тому, кого я перед Господом считаю достойным избрания.
  Он уселся на свое место и погрузился в ожидание.
  Первые тридцать проголосовавших кардиналов были старейшими членами конклава – старожилы-патриархи, кардиналы-епископы, кардиналы-пресвитеры. Глядя на их бесстрастные лица, когда они один за другим поднимались со своих мест в передней части капеллы, Ломели не мог сказать, что происходит в их головах. Внезапно его охватила тревога: может быть, он сделал недостаточно? Может быть, они не имеют представления о тяжести греха Адейеми и в неведении голосуют за него? Но по прошествии четверти часа заполнять бюллетени начали кардиналы, сидевшие вокруг Адейеми в центральной части капеллы. Все они, отходя от алтаря, отводили взгляд от нигерийца. Они напоминали присяжных, возвращающихся в зал суда для вынесения вердикта: те не могут заставить себя смотреть на обвиняемого, которому собираются вынести приговор. Видя их, Ломели начал успокаиваться. Когда наступил черед голосовать Адейеми, он торжественным шагом прошел к урне, с той же абсолютной решимостью, что и прежде, повторил слова клятвы. Мимо Ломели он прошел, глядя перед собой.
  В три часа пятьдесят одну минуту голосование завершилось, и за дело взялись наблюдатели. Обнаружив в урне сто восемнадцать бюллетеней, они уселись за стол и приступили к ритуалу подсчета.
  – Первый бюллетень за кардинала Ломели…
  «Нет, Господи, – взмолился он. – Избавь меня. Пусть меня минует чаша сия».
  Адейеми намекнул, что Ломели руководствуется личными амбициями. Это не отвечало действительности – на сей счет сомнений у Ломели не возникало. Но теперь, ставя галочки в списке, он не мог не отметить, что его собственные результаты снова повышаются, хотя и не до опасного уровня, но все же до уровня, несколько высоковатого для его спокойствия. Он чуть наклонился над столом и посмотрел туда, где сидел Адейеми. В отличие от окружавших его кардиналов, он не записывал результаты, просто смотрел на противоположную стену. Когда Ньюбай прочел результаты последнего голосования, Ломели подвел итоги.
  Тедеско 36
  Адейеми 25
  Трамбле 23
  Беллини 18
  Ломели 11
  Бенитез 5
  Он положил листочек с итогами перед собой, принялся изучать его, уперев подбородок в ладони, прижимая пальцы к вискам. За время перерыва на второй завтрак Адейеми потерял более половины своих сторонников – тридцать два голоса колеблющихся, которые вызывали головную боль у Ломели; из них Трамбле получил одиннадцать голосов, Беллини восемь, сам он шесть, Тедеско четыре, Бенитез три. Никатанда явно не стал держать язык за зубами. Кроме того, немало кардиналов видели сцену в обеденном зале или слышали про нее впоследствии, что серьезно повлияло на их решение.
  Когда конклав усвоил эту новую реальность, по капелле прошел шумок. Ломели по лицам видел, что они говорят. Подумать только, если бы не перерыв на завтрак, то Адейеми был бы уже папой! А теперь идея африканского понтифика умерла, и Тедеско вернулся в лидеры. Ему не хватало всего четырех голосов, чтобы не дать кому-нибудь другому получить большинство в две трети… «Не проворным достается успешный бег, не храбрым – победа, но время и случай для всех их»316. И Трамбле, если предположить, что голоса третьего мира склоняются к нему, не имеет ли теперь шансы стать новым лидером? (Бедняга Беллини, шептали они, глядя на его бесстрастное лицо. Когда для него закончится это бесконечное унижение?) Что касается Ломели, то предположительно полученные им голоса отражали тот факт, что, когда возникала неопределенность, всегда появлялось стремление к уверенной руке. И наконец, был Бенитез – пять голосов за человека, которого два дня назад никто не знал: это было почти что чудом…
  Ломели опустил голову, продолжая изучать цифры. Он не замечал устремленных на него взглядов кардиналов, пока Беллини не завел руку за спину патриарха Ливана и тихонько не ткнул Ломели в бок. Декан встревоженно поднял голову. С другой стороны прохода до него донесся смешок. В какого же старого дурака он превращается!
  Он поднялся и подошел к алтарю.
  – Братья мои, ни один из кандидатов не набрал большинства в две трети, мы немедленно приступаем к пятому голосованию.
  12. Пятое голосование
  В современный период папу обычно выбирали к пятому голосованию. Покойный папа, например, был избран на пятом, и Ломели видел его теперь своим мысленным взором: он решительно отказывался воссесть на папский трон и стоял, обнимая по очереди всех кардиналов, которые подходили к нему один за другим с поздравлениями. Ратцингер одержал победу туром ранее – на четвертом голосовании; Ломели и его помнил – его стыдливую улыбку, когда число поданных за него голосов достигло двух третей и конклав разразился аплодисментами. Иоанн Павел I тоже одержал победу в четвертом туре. Фактически, если не считать Войтылу, правило пятого тура не нарушалось с тысяча девятьсот шестьдесят третьего года, когда Монтини победил Леркаро и сказал своему более харизматичному противнику ставшую знаменитой фразу: «Такова жизнь, ваше высокопреосвященство: на этом месте должны были сидеть вы».
  Ломели втайне молился, чтобы выборы закончились пятым голосованием – хорошее, удобное, привычное число, говорящее, что конклав не пришел к расколу, а являл собой процесс созерцания Божьей воли. Нет, в этом году все будет иначе. Не нравились ему собственные предчувствия.
  Когда он писал диссертацию по каноническому праву в Папском Латеранском университете, ему доводилось читать труд Канетти317 «Масса и власть». Эта книга научила его разделять толпу на разные категории: паникующая, бездеятельная, бунтующая и тому подобное. Для клирика это было полезное знание. Применяя этот светский анализ к конклаву, можно было понять, что конклав – самая изощренная толпа на земле, она двигается в одну или другую сторону под воздействием коллективного влияния Святого Духа. Некоторые конклавы отличались неуверенностью, несклонностью к переменам, в отличие от конклава, избравшего Ратцингера; других отличала смелость, например, тот, который избрал Войтылу. Нынешний конклав начал превращаться в то, что Канетти назвал бы распадающейся толпой, и это беспокоило Ломели. Конклав был неустойчивым, хрупким, способным неожиданно двинуться в любом направлении.
  Рассеялись растущее ощущение цели и возбуждение, с которыми закончилась утренняя сессия. Теперь, когда кардиналы выстроились в очередь для голосования и кусочек неба, видимый в высокие окна, потемнел, тишина в капелле стала гнетущей, кладбищенской. Пятичасовой бой колокола собора Святого Петра прозвучал как похоронный звон.
  «Мы заблудшие овцы перед сильной грозой, – подумал Ломели. – Но кто станет нашим пастырем?»
  Он все еще продолжал считать Беллини наилучшим выбором и проголосовал за него в очередной раз, но без всякой надежды на его победу. Количество поданных за него голосов в четырех первых голосованиях составляло восемнадцать, девятнадцать, десять и восемнадцать соответственно. Ему явно что-то мешало вырваться за пределы основной группы его сторонников. Может быть, мешала его бывшая должность государственного секретаря и близкая связь с покойным папой, чья политика не только вызывала ненависть традиционалистов, но и разочаровывала либералов.
  Ломели поймал себя на том, что взглядом постоянно возвращается к Трамбле. Канадцу, который в ходе голосования нервно ощупывал свой наперсный крест, каким-то образом удавалось сочетать вкрадчивую внешность со страстным честолюбием, однако Ломели уже приходилось сталкиваться с таким парадоксом. Но может быть, именно вкрадчивость и требуется теперь для сохранения единства Церкви. И неужели честолюбие непременно грех? Войтыла был человеком честолюбивым. Господи боже, каким он был уверенным с самого начала! В тот день, когда его выбрали и он направился на балкон, чтобы обратиться к многотысячной толпе на площади Святого Петра, он практически оттолкнул обер-церемониймейстера папских литургических церемоний – так ему хотелось поскорее обратиться к миру.
  «Если выбирать между Тедеско и Трамбле, – подумал Ломели, – то я буду голосовать за Трамбле, независимо ни от какого тайного доклада».
  Ко времени завершения голосования и к началу подсчета голосов небо совсем потемнело. Результат вызвал еще одно потрясение.
  Трамбле 40
  Тедеско 38
  Беллини 15
  Ломели 12
  Адейеми 9
  Бенитез 4
  Коллеги повернулись в сторону Трамбле, а он опустил голову и молитвенно сложил ладони. На сей раз его нарочитое проявление благочестия не вызвало у Ломели раздражения. Он только закрыл глаза и поблагодарил Господа: «Спасибо, Господи, за это проявление Твоей воли, и, если кардиналу Трамбле суждено стать папой, я молю Тебя даровать ему мудрость и силу для выполнения его миссии. Аминь».
  С некоторым облегчением Ломели встал и обратился к конклаву:
  – Братья мои, на этом пятое голосование завершено. Ни один из кандидатов не получил необходимого большинства, мы возобновим голосование завтра утром. Церемониймейстеры соберут ваши бумаги. Прошу вас не выносить никаких записок из капеллы, и, пожалуйста, не обсуждайте происходящее, пока не вернетесь в Каза Санта-Марта. Прошу младшего кардинала-дьякона попросить отпереть дверь.
  
  В восемнадцать часов двадцать две минуты из дымохода Сикстинской капеллы снова повалил черный дым, выхваченный из тьмы прожектором, установленным на соборе Святого Петра. Эксперты, нанятые телеканалами, объявили о своем недоумении – они не понимали, почему конклав не может принять решение. Большинство предсказывало, что папа будет избран в этот день, а теперь телевизионные программы в Штатах прервали вещание, чтобы показать площадь Святого Петра в момент появления победителя на балконе. Впервые эксперты стали высказывать сомнение в подавляющем превосходстве сторонников Беллини. Если ему суждено стать папой, то он к этому времени уже должен был бы сидеть на папском троне. Новая коллективная мудрость стала вызревать из обломков старой: конклав на грани исторического решения. В Соединенном Королевстве – на этом безбожном острове вероотступничества, где на выборы папы смотрят, как на скачки лошадей, – букмекерская компания «Лэндброукс» объявила новым фаворитом кардинала Адейеми. Все говорили, что на следующий день мир, вероятно, узнает об избрании первого черного папы.
  
  Ломели, как и обычно, покинул капеллу последним из кардиналов. Он проследил, как монсеньор О’Мэлли сжигает бюллетени, потом они вместе прошли по Царской зале. Агент службы безопасности проводил их по лестнице во двор. Ломели предполагал, что О’Мэлли как секретарь Коллегии, вероятно, знает результаты дневного голосования хотя бы потому, что в его обязанности входит сбор записок кардиналов для их последующего сжигания, а О’Мэлли был не из тех людей, которые отводят глаза, когда видят какую-то тайну. Он, наверное, уже в курсе того, что претендентство Адейеми провалилось, а очки неожиданно набрал Трамбле.
  Но О’Мэлли был слишком осмотрителен, чтобы заговорить на эту тему напрямую, а потому тихо спросил:
  – Есть что-нибудь, что я должен сделать для вас до завтрашнего утра, ваше высокопреосвященство?
  – Например?
  – Я думал, может быть, вы хотите, чтобы я снова связался с монсеньором Моралесом и попытался узнать побольше об этом отозванном докладе о кардинале Трамбле?
  Ломели бросил через плечо взгляд на агента службы безопасности.
  – Я не знаю, Рэй, какой в этом смысл. Если он ничего не сказал до начала конклава, то вряд ли сделает это теперь, в особенности если подозревает, что кардинал Трамбле может быть избран папой. А такие подозрения у него как раз немедленно и возникнут, если вы обратитесь к нему по этому поводу во второй раз.
  Они вышли под вечернее небо. Последний автобус уже уехал. Где-то неподалеку опять летал вертолет.
  Ломели поманил агента службы безопасности, показал на пустой двор:
  – Похоже, про меня забыли. Вы не будете так добры?..
  – Конечно, ваше высокопреосвященство.
  Агент зашептал себе в рукав.
  Ломели обратился к О’Мэлли. Он чувствовал себя усталым и одиноким, и его вдруг одолело необычное желание излить душу.
  – Иногда, мой дорогой монсеньор О’Мэлли, знания оказываются слишком тяжелы. Я хочу сказать: у кого из нас нет какой-нибудь тайны, которой он не стыдился бы? Например, наше омерзительное отношение, когда мы закрывали глаза на сексуальные домогательства, – я находился на зарубежной службе, так что, слава богу, не был вовлечен в скандалы непосредственно, но я сомневаюсь, что нашел бы в себе силы для более решительных действий. Сколько наших коллег не обращали внимания на жалобы жертв, просто переводили виновных священников в другие приходы? Дело не в том, что те, кто предпочитал закрывать глаза, воплощают собой зло, просто они не понимали масштабов порчи, с которой имеют дело, и предпочитали спокойную жизнь. Теперь мы знаем, что они ошибались…
  Он замолчал, вспоминая сестру Шануми и маленькую затертую фотографию ее ребенка.
  – …Или сколько дружб переходили грань интимности и вели к греху и разбитым сердцам? Или несчастный, глупый Тутино и его скандальные апартаменты – не имея семьи, человек так легко может стать жертвой одержимости вопросами статуса и протокола, что забудет о своем долге. Так скажите мне: должен ли я, как охотник за ведьмами, выискивать грехи моих коллег тридцатилетней давности?
  – Согласен, ваше высокопреосвященство, – произнес О’Мэлли. – «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень»318. Но я думал, что в случае кардинала Трамбле вас беспокоило нечто гораздо более недавнее – встреча между его святейшеством и кардиналом, которая произошла в прошлом месяце.
  – Верно. Но я начинаю понимать, что покойный папа – пусть он навечно воссоединится с братством Святых понтификов…
  – Аминь, – сказал О’Мэлли, и два прелата перекрестились.
  – Я начинаю понимать, – продолжил Ломели более спокойным голосом, – что его святейшество в последние недели жизни, возможно, был не вполне в себе. Со слов кардинала Беллини, я прихожу к предположению, что он почти – и наш разговор абсолютно конфиденциален – впадал в некоторую паранойю. Становился крайне подозрительным.
  – Что подтверждается его решением присвоить титул кардинала in pectore?
  – Да. Ну почему, бога ради, он сделал это? Сразу скажу, что я очень высоко ценю кардинала Бенитеза, как и некоторые из наших братьев, – он настоящий Божий человек, – но была ли и в самом деле нужда возводить его в кардиналы втайне и в такой спешке?
  – В особенности когда он только что пытался уйти в отставку с поста архиепископа Багдада по медицинским показаниям?
  – Но мне он показался человеком в здравом уме, а когда вчера вечером я спросил его о здоровье, он как будто удивился, услышав мой вопрос.
  Ломели понял, что перешел на шепот, и рассмеялся:
  – Вы послушайте меня: я говорю, как типичный старик из курии, перешептываюсь по темным углам о назначениях!
  Во двор въехал автобус и остановился напротив Ломели. Водитель открыл дверь. Других пассажиров внутри не было. Им в лицо ударил поток теплого воздуха от кондиционера.
  – Подвезти вас до Каза Санта-Марта? – спросил Ломели у ирландца.
  – Нет, спасибо, ваше высокопреосвященство. Я должен вернуться в капеллу, разложить новые бюллетени, убедиться, что все готово к завтрашнему дню.
  – Тогда всего доброго, Рэй.
  – Всего доброго, ваше высокопреосвященство.
  О’Мэлли предложил руку, чтобы помочь Ломели подняться в автобус, и на сей раз декан чувствовал такую усталость, что не отказался от помощи.
  Ирландец добавил:
  – И конечно, я могу предпринять дальнейшие разыскания, если надо.
  Ломели замер на ступеньке:
  – Какие разыскания?
  – Касательно кардинала Бенитеза.
  Ломели задумался и сказал:
  – Спасибо, но не надо. Я за один день наслушался достаточно тайн. Пусть исполнится воля Господня… и чем скорее, тем лучше.
  
  В Каза Санта-Марта Ломели направился прямо к лифту. Часы показывали почти семь. Он не закрывал дверь, пока к нему не присоединились архиепископы Штутгарта и Праги Лёвенштайн и Яндачек. Чех, с лицом серым от усталости, опирался на трость.
  Когда дверь закрылась и кабина начала подниматься, Лёвенштайн сказал:
  – Декан, как вы считаете, мы закончим к завтрашнему вечеру?
  – Возможно, ваше высокопреосвященство. Это не в моей власти.
  Лёвенштайн поднял брови, скользнул взглядом по Яндачеку.
  – Если это продлится дольше, то какова вероятность того, что кто-то из нас умрет, прежде чем мы выберем нового папу?
  – Вы можете сказать об этом некоторым вашим коллегам, – улыбнулся Ломели и чуть поклонился немцу. – Это будет способствовать большему сосредоточению. Извините – мой этаж.
  Он вышел из лифта, прошествовал мимо свечей перед покоями его святейшества и зашагал дальше по тускло освещенному коридору. За несколькими дверями слышны были звуки включенного душа. Он дошел до своей комнаты, помедлил, потом сделал несколько шагов и остановился перед дверями Адейеми. Из номера не доносилось ни звука. Этот контраст между нынешней гнетущей тишиной и смехом и возбуждением предыдущего вечера произвел ужасное впечатление.
  Декан тихонько постучал:
  – Джошуа? Это Ломели. С вами все в порядке?
  Ответа не последовало.
  Комната Ломели опять была прибрана монахинями. Он снял моццетту и рочетто, сел на край кровати и развязал шнурки. Спина болела. В глазах мутилось от усталости. Но он знал, что если ляжет, то уснет. Подошел к скамеечке, опустился на колени, открыл требник, чтобы найти подходящее. Глаза моментально отыскали Сорок шестой псалом319:
  
  Придите и видите дела Господа, –
  какие произвел Он опустошения на земле:
  прекращая брани до края земли,
  сокрушил лук и переломил копье,
  колесницы сжег огнем.
  
  Ломели погрузился в размышления, и опять его посетило то же предчувствие насилия и хаоса, которое чуть не захлестнуло его во время утреннего голосования в Сикстинской капелле. Он впервые увидел, что Господь желает разрушения: оно было присуще Его Творению с самого начала, и им не избежать этого – Он сойдет к ним в гневе.
  «Видите, какие произвел Он опустошения на земле!..»
  Ломели с такой силой ухватился за края скамейки, что несколько минут спустя, когда в дверь у него за спиной раздался громкий стук, все его тело, казалось, дернулось, словно его ударило электрическим током.
  – Минуту!
  Он поднялся на ноги, приложил на миг руку к сердцу, оно колотилось об его пальцы, словно пойманное животное. Не то ли испытывал покойный папа перед смертью? Неожиданное учащенное сердцебиение, а потом железная хватка боли? Он дал себе еще несколько секунд, чтобы прийти в норму, потом открыл дверь.
  В коридоре стояли Беллини и Саббадин.
  Беллини сочувственно уставился на него:
  – Простите, Якопо, мы помешали вашей молитве?
  – Это не имеет значения. Я уверен, Господь нас простит.
  – Вам нехорошо?
  – Ничуть. Входите.
  Он отошел в сторону, впуская их. У архиепископа Милана был профессионально скорбный вид гробовщика, хотя его лицо чуть посветлело, когда он увидел размеры номера Ломели.
  – Бог мой, какой крохотный! У нас обоих двухкомнатные.
  – Меня угнетает не столько недостаток места, сколько отсутствие света и воздуха. От этого меня по ночам мучают кошмары. Но будем молиться, чтобы конклав не затянулся.
  – Аминь!
  – Мы поэтому и пришли, – сказал Беллини.
  – Прошу.
  Ломели убрал с кровати моццетту и рочетто, повесил на скамеечку для моления, чтобы гостям было где сесть. Отодвинул от письменного стола стул и развернул его к кардиналам.
  – Я бы предложил вам выпить, но самым глупым образом, в отличие от кардинала Гуттузо, не взял с собой никаких припасов.
  – Мы не займем много вашего времени, – сказал Беллини. – Я просто хотел дать вам знать, что пришел к выводу об отсутствии у меня достаточной поддержки среди коллег, чтобы избраться папой.
  Его откровенность поразила Ломели.
  – Я бы на вашем месте, Альдо, не был так уверен. Еще ничего не кончено.
  – Вы добры, но, к моему сожалению, в том, что касается меня, все уже кончено. У меня была очень преданная группа сторонников, среди которых я с благодарностью числил и вас, Якопо, невзирая на тот факт, что сменил вас на посту государственного секретаря, за что вы имеете все основания недолюбливать меня.
  – Я никогда не колебался в моем убеждении, что вы, как никто другой, подходите для этой работы.
  – Верно! Верно! – сказал Саббадин.
  Беллини поднял руки:
  – Прошу вас, дорогие друзья, не усложняйте для меня и без того непростую ситуацию. Теперь возникает вопрос: если я не могу одержать победу, то за кого должны голосовать мои сторонники? В первом туре я голосовал за Вандроогенброека, – на мой взгляд, он величайший теолог современности, хотя я и понимал, что у него нет ни малейшего шанса. Во время последнего голосования я голосовал за вас, Якопо.
  Ломели удивленно моргнул, глядя на него:
  – Мой дорогой Альдо, я не знаю, что сказать…
  – И я буду счастлив и дальше голосовать за вас и просить о том же моих коллег. Но… – Он пожал плечами.
  – Но у вас тоже нет шансов, – заявил Саббадин с жестокой окончательностью и открыл свою крохотную записную книжку. – Альдо в последнем туре получил пятнадцать голосов, вы – двенадцать. Таким образом, если все наши пятнадцать голосов перейдут к вам – хотя, откровенно говоря, это невозможно, – вы тем не менее будете на третьем месте за Трамбле и Тедеско. Итальянцы разделены, как обычно, и, поскольку мы втроем сходимся в том, что патриарх Венеции стал бы катастрофой на Святом престоле, логика ситуации становится ясной. Единственный конкурентоспособный претендент – Трамбле. Наши общие двадцать семь голосов плюс его сорок дают ему шестьдесят семь. А это означает, что для получения большинства в две трети ему нужно еще всего двенадцать голосов. Если он не получит их при следующем голосовании, то, по моим ощущениям, доберет их в следующем. Вы согласны, Ломели?
  – Согласен… с сожалением.
  – Я не больший сторонник Трамбле, чем вы, – сказал Беллини. – Но при всем том мы должны признать, что он имеет широкую поддержку. И если мы верим, что конклав – глас Духа Святого, то мы должны признать: Господь (каким бы невероятным это ни казалось) желает, чтобы мы вручили ключи святого Петра Джо Трамбле.
  – Может быть, Господь и желает этого… хотя мне представляется странным, что до второго завтрака Он, казалось, также желал, чтобы мы отдали ключи Джошуа Адейеми. – Ломели посмотрел на стену, подумав, слушает ли их нигериец. – Позвольте добавить, что меня слегка тревожит и это… – Он сделал жест, объединяющий их троих. – Мы трое встречаемся и пытаемся тайно договориться, чтобы попытаться повлиять на выборы? Это представляется мне святотатством. Нам еще не хватает только патриарха Лиссабона с его сигарами, и мы будем сидеть в наполненной дымом комнате, как на американских политических съездах.
  Беллини натянуто улыбнулся, а Саббадин нахмурился.
  – Нет, серьезно, – продолжил Ломели, – давайте не будем забывать: согласно клятве, что мы приносим, мы голосуем за кандидата, которого перед Богом считаем достойным избрания. Недостаточно голосовать за наименее неприемлемого кандидата.
  – Да перестаньте, декан, это софистика! – язвительно проговорил Саббадин. – В первом голосовании можно встать на чистейшую позицию – прекрасно, отлично. Но когда мы доходим до четвертого или пятого голосования, наш личный фаворит к тому времени уже, вероятно, выбыл из гонки, и мы вынуждены выбирать из сузившегося поля. Процесс сосредоточения – вот в чем функция конклава. В противном случае все будут держаться за своего кандидата, и мы застрянем здесь на несколько недель.
  – Именно этого и хочет Тедеско, – добавил Беллини.
  – Я знаю, знаю. Вы правы, – вздохнул Ломели. – Я сам пришел к такому же выводу сегодня вечером в капелле. И все же…
  Он подался вперед на стуле, сложил ладони, пытаясь решить, сказать ли им то, что стало известно ему, и произнес:
  – Есть еще кое-что, о чем вы должны знать. Перед началом конклава ко мне подходил архиепископ Возняк. Он сказал мне, что его святейшество рассорился с Трамбле, рассорился до такой степени, что собирался уволить его со всех церковных должностей. Кто-нибудь из вас знает об этом?
  Беллини и Саббадин недоуменно посмотрели друг на друга.
  – Для меня это откровение. Вы и вправду считаете, что так оно и было?
  – Не знаю. Я спросил об этом Трамбле лично, но он, естественно, все отрицал и обвинил во всем Возняка, который злоупотребляет выпивкой.
  – Да, это возможно, – сказал Саббадин.
  – Но это не может быть полностью плодом воображения Возняка, – уточнил Ломели.
  – Почему?
  – Потому что впоследствии я обнаружил, что был подан некий доклад, касающийся Трамбле, но впоследствии его изъяли.
  На несколько секунд воцарилось молчание – они обдумывали слова Ломели. Потом Саббадин обратился к Беллини:
  – Если такой доклад был, то вы как государственный секретарь наверняка должны были знать о нем?
  – Необязательно. Вы знаете, как работает система. А его святейшество в последнее время бывал очень скрытным.
  Снова молчание. Оно продолжалось, вероятно, с полминуты, потом заговорил Саббадин:
  – Мы никогда не найдем безупречного кандидата. У нас был папа, состоявший в гитлерюгенде и сражавшийся за нацистов. У нас были папы, которых обвиняли в сотрудничестве с коммунистами и фашистами, или папы, которые игнорировали сообщения о самых ужасных злоупотреблениях… Когда это кончится? Если вы член курии, то можете быть уверенным, что кто-нибудь сольет о вас какую-нибудь грязь. А если вы были архиепископом, вы наверняка совершили ту или иную ошибку. Мы все смертные. Мы служим идеалу, но сами не можем всегда быть идеальными.
  Его слова были похожи на заранее заготовленную речь защиты, настолько похожи, что Ломели в голову на мгновение закралась нечестивая мысль: уж не обращался ли Саббадин к Трамбле и не предлагал ли ему помощь в борьбе за папский престол в обмен на будущие преференции? Такое было вполне в духе архиепископа Милана: он никогда не скрывал желания стать государственным секретарем.
  – Что ж, это было хорошо сказано, – только и произнес Ломели.
  – Так мы договорились, Якопо? – спросил Беллини. – Я поговорю со своими сторонниками, вы – с вашими, и мы оба попросим их поддержать Трамбле?
  – Пожалуй. Хотя я не знаю, кто мои сторонники. Впрочем, должен добавить: кроме вас и Бенитеза.
  – Бенитез, – задумчиво сказал Саббадин. – Вот интересная личность. Вот кого я не могу понять. – Он посмотрел в свою записную книжку. – И в то же время в последнем туре он получил четыре голоса. Откуда они взялись? Не могли бы вы поговорить с ним, декан? Может быть, удастся перетащить его на нашу сторону. Эти четыре голоса могли бы многое решить.
  Ломели пообещал попытаться поговорить с Бенитезом до обеда. Он найдет филиппинца в его номере. Он не хотел, чтобы такого рода разговоры велись на глазах других кардиналов.
  
  Полчаса спустя Ломели поднялся в кабине лифта на шестой этаж блока Б. Он вспомнил, что Бенитез говорил: его комната находится на последнем этаже в крыле, выходящем на город. Но теперь, оказавшись здесь, Ломели понял, что не знает номера. Он прошел по коридору, поглядывая на одинаковые закрытые двери, пока не услышал голоса у себя за спиной, – повернулся и увидел двух кардиналов. Это были Адейеми и Гамбино, архиепископ Перуджи, который действовал как один из неофициальных руководителей избирательной кампании Тедеско.
  – Его наверняка можно убедить, – говорил Гамбино.
  Они замолчали, как только увидели Ломели.
  – Вы заблудились, декан? – спросил Гамбино.
  – Откровенно говоря – да. Я искал кардинала Бенитеза.
  – А, новенького! Плетете интриги, ваше высокопреосвященство?
  – Нет… или, по крайней мере, не больше, чем другие.
  – Тогда, значит, вы все же плетете интриги. – Архиепископ с улыбкой показал вдоль коридора. – Я думаю, вы найдете его в последнем номере слева.
  Гамбино отвернулся и нажал кнопку лифта, Адейеми помедлил несколько мгновений, глядя на Ломели. Его лицо, казалось, говорило: ты думаешь, что со мной покончено, но ты мог бы уделить мне частичку сочувствия, потому что я еще сохраняю влияние. Наконец он вошел в кабину к Гамбино. Дверь закрылась, и Ломели остался стоять, глядя в пустое пространство. Он понял, что они в своих расчетах совсем забыли о влиянии Адейеми. Во время последнего голосования нигериец все еще получил девять голосов, хотя к этому времени его кандидатство уже было обречено. Если бы патриарх Венеции смог заручиться голосами хотя бы половины этих упрямцев, то у Тедеско появилась бы блокирующая треть голосов.
  Эта мысль придала ему энергии. Он прошел по коридору и твердо постучал в последнюю дверь.
  Несколько секунд спустя раздался голос Бенитеза:
  – Кто там?
  – Ломели.
  Звякнула защелка, и дверь приоткрылась.
  – Ваше высокопреосвященство.
  Бенитез сжимал у горла свою незастегнутую сутану, из-под которой виднелись его тонкие коричневые ноги. Комната за его спиной была погружена в темноту.
  – Извините, что вторгся к вам, когда вы одевались. Позвольте занять у вас минуту? – сказал Ломели.
  – Конечно. Я сейчас.
  Бенитез исчез в своей комнате. Его осторожность поразила декана, но потом он подумал, что, если бы жил в тех местах, что и Бенитез, у него тоже выработалась бы привычка не открывать дверь, не узнав сначала, кто стучит.
  В коридоре появились еще два кардинала – готовились спуститься к обеду. Они посмотрели в сторону Ломели, он поднял руку – они помахали ему в ответ.
  Бенитез, уже полностью одетый, широко раскрыл дверь.
  – Входите, декан. – Он включил свет. – Извините меня. В это время дня я всегда пытаюсь уделить час размышлениям.
  Ломели вошел следом за ним в комнату. Она была маленькой – такой же, как у него. Здесь и там мерцали свечи: на прикроватной тумбочке, на письменном столе, рядом со скамейкой для молений, даже в темной ванной.
  – В Африке я привык к тому, что не везде есть электричество, – пояснил Бенитез. – Теперь я понимаю, что во время молитвы свечи важны для меня. Сестры были так любезны – принесли несколько штук. Меня привлекает какое-то свойство их света.
  – Интересно… нужно будет посмотреть, помогут ли они мне.
  – У вас трудности с молитвой?
  Ломели поразила прямота вопроса.
  – Иногда. В особенности в последнее время, – его рука описала что-то вроде круга в воздухе, – слишком большое напряжение.
  – Может быть, мне удастся вам помочь?
  На короткое мгновение Ломели почувствовал себя оскорбленным (неужели кто-то собирается учить молиться его, бывшего государственного секретаря, декана Коллегии кардиналов?), но предложение явно было искренним, поэтому он ответил:
  – Да, буду вам признателен.
  – Присаживайтесь, пожалуйста.
  Бенитез вытащил стул из-за письменного стола и спросил:
  – Вас не побеспокоит, если я продолжу готовиться, пока мы говорим?
  – Ни в коей мере.
  Ломели наблюдал за филиппинцем, который сел на кровать, натянул на ноги носки. Ломели еще раз поразился тому, насколько молодым и стройным выглядел филиппинец для мужчины шестидесяти семи лет, в нем было что-то чуть ли не мальчишеское, что подчеркивала и прядь иссиня-черных волос, которая упала ему на лицо, когда он наклонился. У Ломели в последнее время уходило минут десять на то, чтобы надеть два носка. А конечности и пальцы филиппинца казались гибкими и проворными, как у двадцатилетнего. Может быть, он при зажженных свечах не только молился, но и практиковал йогу?
  Ломели вспомнил цель своего прихода:
  – Вы вчера вечером любезно сказали, что голосовали за меня.
  – Да.
  – Не знаю, продолжаете ли вы по-прежнему голосовать за меня – я не прошу вас говорить мне об этом, – но если продолжаете, то я хочу повторить мою просьбу перестать это делать. Только на сей раз прошу с большей настоятельностью.
  – Почему?
  – Во-первых, потому, что мне недостает духовной глубины, чтобы быть папой. Во-вторых, потому, что шансов победить у меня нет. Вы должны понять, ваше высокопреосвященство, что этот конклав ходит по лезвию ножа. Если мы не придем к решению завтра, то правила говорят совершенно ясно: голосование будет приостановлено на день, чтобы мы могли поразмышлять о сложившейся ситуации. Потом у нас будут еще два дня, чтобы попытаться выбрать папу. Если не получится – еще один перерыв на день. И так далее, и так далее, пока не пройдут двенадцать дней и не состоятся тридцать голосований. И только после этого новый папа может быть избран простым большинством.
  – Так в чем же проблема?
  – Я бы сказал, что она очевидна: ущерб, который претерпит Церковь, раз она так долго не может договориться внутри себя.
  – Ущерб? Я не понимаю.
  «Он такой наивный или неискренний?» – подумал Ломели и терпеливо объяснил:
  – Двенадцать дней голосования и обсуждения, все под покровом тайны, когда половина печатных средств мира съехались в Рим. Это будет воспринято как доказательство того, что Церковь находится в кризисе, если не может выбрать лидера, который провел бы ее через трудные времена. Откровенно говоря, это к тому же усилит ту фракцию наших коллег, которая хочет вернуть Церковь в прошлое. В худших моих ночных кошмарах, если говорить совершенно откровенно, я думаю, что длительный конклав может стать началом большого раскола Церкви, который угрожает нам вот уже шестьдесят лет.
  – Значит, насколько я понимаю, вы пришли просить меня голосовать за кардинала Трамбле?
  «Он куда проницательнее, чем кажется», – подумал Ломели.
  – Именно такой совет я бы вам дал. И если вы знаете кардиналов, которые голосовали за вас, я бы также просил вас посоветовать им сделать то же самое. Вы, кстати, знаете, кто они, просто из любопытства?
  – Подозреваю, что двое из них – мои соотечественники, кардинал Мендоза и кардинал Рамос, хотя я, как и вы, никого не просил поддерживать меня. И если честно, кардинал Трамбле уже беседовал со мной об этом.
  – Ну конечно – как же иначе! – рассмеялся Ломели, но тут же пожалел о сарказме в своем голосе.
  – Вы просите меня голосовать за человека, которого считаете честолюбцем? – спросил Бенитез и посмотрел на Ломели долгим, жестким, оценивающим взглядом, от которого декану стало не по себе. Потом, не сказав больше ни слова, начал надевать туфли.
  Ломели заерзал на стуле. Его не устраивало такое долгое молчание. Наконец Бенитез сказал:
  – Это, конечно, только мое предположение, но я думаю, поскольку у вас явно были тесные отношения с его святейшеством, вы не хотели бы видеть папой кардинала Тедеско. Но возможно, я ошибаюсь… может быть, вы верите в то же, что и он?
  Бенитез закончил завязывать шнурки, опустил ноги на пол и, снова посмотрев на Ломели, сказал:
  – Я верю в Господа, ваше высокопреосвященство. И только в Господа. Вот почему я не разделяю вашего опасения при мысли о длительном конклаве. Кто знает? Возможно, именно этого и хочет Господь. В этом же и объяснение того, почему наш конклав являет собой такую головоломку, которую даже вы не можете разгадать.
  – Раскол будет против всего, во что я верил, за что я всю жизнь работал.
  – И что же это?
  – Божественный дар единой Вселенской церкви.
  – И это единство институции стоит сохранять даже ценой нарушения собственной клятвы?
  – Это необычное заявление. Церковь – это не просто институция, как вы ее называете, это живое воплощение Святого Духа.
  – Вот в этом мы с вами расходимся. Я чувствую, что хотел бы скорее увидеть воплощение Святого Духа в другом месте. Например, в этих двух миллионах женщин, которых изнасиловали в рамках реализации военной политики во время гражданских войн в Центральной Африке.
  Ломели был настолько поражен, что не сразу нашел ответ.
  – Могу вас заверить, – жестко сказал он, – я бы никогда не пошел на нарушение моей клятвы Господу… независимо от последствий для Церкви.
  Ударил вечерний колокол, издав долгий звенящий звук, похожий на звук пожарного набата, – извещавший о том, что можно спускаться на обед.
  Бенитез встал и вытянул руку:
  – Декан, я не имел в виду ничего оскорбительного. И я приношу извинения, если мои слова задели вас. Но я не могу голосовать за человека, если не считаю его наиболее достойным папского престола. И для меня этот человек не кардинал Трамбле, это вы.
  – Сколько можно, ваше высокопреосвященство? – Ломели раздраженно ударил по краю стула. – Мне не нужен ваш голос!
  – И тем не менее он будет вашим. – Бенитез сильнее вытянул руку. – Послушайте, будем друзьями. Спустимся в столовую вместе?
  Ломели посидел, понурясь, еще несколько секунд, потом вздохнул и позволил Бенитезу помочь ему подняться. Он смотрел, как Бенитез обошел комнату, задувая свечи. Погашенные фитильки еще несколько мгновений испускали тонкую черную струйку едкого дыма, и запах плавленого воска унес Ломели в его семинарские времена: он тогда читал при свече в спальне, когда гасили свет, и притворялся спящим, если священник заглядывал с проверкой.
  Декан зашел на минуту в ванную, облизнул большой и указательный пальцы и загасил свечу у раковины. В этот момент он заметил туалетные принадлежности, которые О’Мэлли раздобыл для Бенитеза в вечер его прибытия: зубная щетка, маленький тюбик с зубной пастой, пузырек дезодоранта и пластмассовая одноразовая бритва, все еще в целлофановой обертке.
  13. Внутреннее святилище
  Тем вечером, когда они сидели за третьим ужином их заточения (ели непонятную рыбу в соусе с каперсами), какое-то новое лихорадочное настроение обуяло конклав.
  Кардиналы являли собой изощренный электорат. Они «умели считать», к чему их и побуждал обходящий столики Пол Красински, архиепископ-эмерит Чикаго. Они видели, что выборы теперь превратились в скачки двух соперников – Тедеско и Трамбле, в соревнование неуступчивого принципа, с одной стороны, и стремления к компромиссу, с другой, в соперничество между конклавом, который может продлиться еще десять дней или закончиться завтра утром. Фракции обрабатывали зал в соответствии с этими принципами.
  Тедеско с самого начала занял положение близ Адейеми за столом африканских кардиналов. Он, как и обычно, держал тарелку одной рукой, а другой заправлял еду в рот, время от времени останавливаясь, чтобы воткнуть в воздух вилку, дабы усилить тот или иной из своих тезисов. Ломели (который сел на свое обычное место с итальянцами Ландольфи, Делл’Аквой, Сантини и Пандзавеччиа) не нужно было слышать, что говорит Тедеско, он и без того знал – патриарх развивает свою любимую тему нравственного разложения западных либеральных обществ. И судя по его слушателям, которые мрачно кивали, он нашел восприимчивую аудиторию.
  Тем временем Трамбле, квебекец, ел главное блюдо за столом с франкоязычными коллегами: Куртемаршем из Бордо, Бонфи из Марселя, Госселеном из Парижа, Курумой из Абиджана. Он проводил свою кампанию иным методом, чем Тедеско, который любил собирать вокруг себя кружок и читать ему лекцию. Трамбле же, напротив, весь вечер переходил от группы к группе, редко оставался с каждой более двух минут: пожимал руки, похлопывал по плечам, завязывал дружеский разговор с одним кардиналом, обменивался на ушко словами с другим. Похоже, у него не было главы избирательной кампании, но Ломели уже слышал, что несколько человек – среди них архиепископ Толедо Модесто Виллануева – громко заявляют, что единственным победителем может быть Трамбле.
  Ломели переводил взгляд и на других. Беллини сидел в дальнем углу. Он, казалось, оставил попытки повлиять на колеблющихся и на сей раз просто ел вместе с коллегами-теологами Вандроогенброеком и Лёвенштайном. Они явно обсуждали томизм320 и феноменологию. Или какие-то подобные абстракции.
  Что касается Бенитеза, то, как только он прибыл в столовую, его пригласили за свой стол англоязычные. Ломели не видел лица филиппинца – тот сидел спиной к нему, но выражения его собеседников мог созерцать. Это были Ньюбай из Вестминстера, Фитцджеральд из Бостона, Сантос из Галвестон-Хьюстона, Рудгард из Конгрегации по канонизации святых. Как и африканцы вокруг Тедеско, они, казалось, внимательно слушают, что говорит их гость.
  И все время между столиками с подносами и бутылками вина дефилировали дочери милосердия святого Викентия де Поля. Ломели был знаком с древним орденом с тех времен, когда служил нунцием. Орденом управляли из материнского дома на рю Дю-Бак в Париже. Он два раза бывал там. В часовне дома были похоронены останки святой Катерины Лабуре и святой Луизы де Марийак. Члены ордена отдали свои жизни не для того, чтобы стать официантками кардиналов. Издавна орден видел свою цель в служении бедным.
  За столом Ломели царило мрачное настроение. Если они не заставят себя голосовать за Тедеско (а они согласились, что для них это невозможно), то придется постепенно примириться с тем фактом, что они больше, вероятно, никогда на протяжении своей жизни не увидят папу-итальянца. Беседа весь вечер шла бессвязная, и Ломели был слишком погружен в свои мысли, чтобы обращать на нее внимание.
  Разговор с Бенитезом сильно встревожил его. Он никак не мог выкинуть из головы слова филиппинца. Неужели он и в самом деле в последние тридцать лет поклонялся Церкви, а не Богу? Ведь, по существу, именно это обвинение и предъявил ему Бенитез. Сердцем он чувствовал справедливость слов филиппинца – грех, ересь. Чего уж удивляться, что ему стало так трудно молиться?
  Это было озарение, сходное с тем, что пришло к нему в соборе Святого Петра, когда он собирался прочесть проповедь.
  Ломели понял, что не может больше терпеть, и отодвинул стул:
  – Братья мои, боюсь, я был скучным собеседником. Пожалуй, пойду в постель.
  За столом раздался приглушенный хор голосов:
  – Доброй ночи, декан.
  Ломели направился в холл. Почти никто не обратил на него внимания. А из тех, кто обратил, никто бы не смог по его размеренной, важной походке догадаться о той сумятице, что творилась в его голове.
  В последнюю минуту он, вместо того чтобы пойти к лестнице, свернул к стойке регистрации. Спросил у дежурной монахини, может ли увидеть сестру Агнессу. Было около половины десятого вечера. У него за спиной в обеденном зале подавали десерт.
  Когда сестра Агнесса появилась из своего кабинета, что-то в ее поведении навело его на мысль: она ждала его. Ее красивое лицо было точеным и бледным, глаза сияли небесно-голубым светом.
  – Ваше высокопреосвященство?
  – Добрый вечер, сестра Агнесса. Я подумал: не могу ли я еще раз поговорить с сестрой Шануми?
  – К сожалению, это невозможно.
  – Почему?
  – Она уже возвращается домой в Нигерию.
  – Бог мой, какая спешка!
  – Сегодня вечером как раз был рейс Эфиопских авиалиний на Лагос из Фьюмичино. Я решила, что для всех будет лучше, если она улетит.
  Ее глаза, не мигая, смотрели в его.
  После паузы он сказал:
  – В таком случае, может быть, я могу приватно поговорить с вами?
  – Конечно, ведь именно этим мы сейчас и заняты, ваше высокопреосвященство.
  – Да. Но я бы хотел продолжить разговор в вашем кабинете.
  Она сопротивлялась. Сказала, что уже поздно и ей нужно закончить работу. Но потом все-таки провела его за стойку регистрации в свой маленький стеклянный кабинет. Жалюзи были опущены. Единственный свет здесь давала настольная лампа. На столе стояла старая магнитола, из нее неслись звуки григорианского песнопения. Ломели узнал «Alma Redemptoris Mater» – «Любящая мать нашего Спасителя». Это свидетельство ее набожности тронуло его. Он вспомнил, что ее предки, погибшие во времена Французской революции, были канонизированы. Сестра Агнесса выключила музыку, и он закрыл дверь. Оба они остались стоять.
  – Как сестра Шануми попала в Рим? – тихо спросил Ломели.
  – Я понятия не имею, ваше высокопреосвященство.
  – Но эта несчастная женщина даже не говорит по-итальянски и никогда прежде не покидала Нигерию. Она не могла просто так приехать сюда, для ее приезда кто-то должен был предпринять некие действия.
  – Я получила извещение из офиса матери настоятельницы о том, что сестра Шануми направляется к нам. Ваше высокопреосвященство, все приготовления делались в Париже. Вам следует обратиться на рю Дю-Бак.
  – Я бы так и поступил, но, как вам известно, на время конклава я изолирован от мира.
  – Тогда вы можете спросить у них позднее.
  – Эти сведения важны для меня сегодня.
  Она сверлила его своими непокорными голубыми глазами. Ее можно было отправить на гильотину или сжечь на костре – она не сказала бы ни слова.
  «Если бы я когда-либо женился, то хотел бы, чтобы у меня была такая жена», – подумал Ломели.
  – Сестра Агнесса, вы любили его святейшество? – тихо спросил он.
  – Конечно.
  – Я знаю, что он относился к вам по-особому. Да что говорить, думаю, он трепетал перед вами.
  – А я об этом не знаю! – ответила она пренебрежительным тоном.
  Она понимала, что делает. И все же какая-то ее часть не могла не поддаться на лесть, и ее глаза в первый раз чуть моргнули.
  – И я верю, – продолжил Ломели, – что он, возможно, отводил и мне какое-то особое, пусть и малое, место в своей душе. В любом случае скажем, что, когда я попытался уйти в отставку с поста декана, он не отпустил меня. В то время я не мог понять почему. Откровенно говоря, я рассердился на него – да простит меня Господь. Но теперь думаю, что понял его мотивы. Я думаю, он чувствовал приближение смерти и по какой-то причине хотел, чтобы я провел этот конклав. И я, постоянно молясь, именно это и пытаюсь делать ради него. Поэтому, когда я говорю, что мне необходимо знать, каким образом сестра Шануми оказалась в Каза Санта-Марта, я прошу не для себя, а от имени нашего общего покойного друга – папы.
  – Это говорите вы, ваше высокопреосвященство. Но как я могу знать, что и он хотел бы от меня того же?
  – Спросите его, сестра Агнесса. Спросите Господа.
  Она молчала, наверное, целую минуту. Наконец сказала:
  – Я обещала настоятельнице никому не говорить. И я ничего не скажу. Вы меня понимаете?
  Затем она надела очки, села за компьютер и начала быстро стучать по клавиатуре. Зрелище было любопытное – Ломели его никогда не забудет – пожилая монахиня из аристократической семьи вглядывается в экран, а ее пальцы, словно по собственной воле, летают над серой пластмассовой клавиатурой. Барабанная дробь достигла крещендо, замедлилась, перешла в одиночные тычки, с последним резким ударом сестра подняла руки, встала и отошла от стола в другой угол кабинета.
  Ломели сел. На экране было электронное письмо от самой настоятельницы, датированное третьим октября, – за две недели до смерти его святейшества, отметил Ломели. Письмо имело пометку «конфиденциально» и сообщало о немедленном переводе в Рим сестры Шануми Иваро из прихода Око в провинции Ондо, Нигерия.
  «Моя дорогая Агнесса, между нами и не для обнародования, я буду благодарна, если вы сможете взять под особую опеку нашу сестру, о ее приезде просил префект Конгрегации евангелизации народов его высокопреосвященство кардинал Трамбле».
  
  Пожелав доброй ночи сестре Агнессе, Ломели вернулся в обеденный зал. Он встал в очередь за кофе, затем вышел с чашкой в холл, сел в мягкое кресло с алой обивкой, спиной к стойке регистрации, ждал, наблюдал.
  «Да, – подумал он, – этот кардинал Трамбле – таких еще поискать надо».
  Североамериканец, который не был американцем, франкоязычный, который не был французом, либерал от богословия, который при этом оставался социальным консерватором (или наоборот?), защитник третьего мира и образчик первого. Как же глуп был Ломели, как недооценивал этого человека! Он уже заметил, что канадцам больше не приходится носить кофе для Трамбле – чашку ему теперь принес Саббадин. Потом архиепископ Милана провел Трамбле к группе итальянских кардиналов, которые расступились перед ним, расширили свой кружок, впуская его.
  Ломели попивал кофе, выжидая. Он не хотел, чтобы у того, что ему требовалось сделать, были свидетели.
  Время от времени к нему подходил какой-нибудь кардинал перекинуться несколькими словами. Ломели улыбался, обменивался любезностями (ничто на его лице не выдавало того волнения, в котором пребывал его разум), но он обнаружил, что если не встает, то они вскоре понимают намек и удаляются. Мало-помалу кардиналы начали расходиться по своим комнатам.
  Когда Трамбле завершил наконец разговор с итальянцами и большинство конклава разошлось, было уже почти одиннадцать. Трамбле поднял руку в жесте, который можно было интерпретировать практически как благословение. Некоторые кардиналы слегка поклонились ему. Он отвернулся, улыбаясь своим мыслям, и пошел к лестнице. Ломели тут же попытался перехватить его. Ситуация была почти комическая, когда Ломели понял, что ноги затекли и он едва может подняться с кресла. Но, преодолев себя, он встал и на негнущихся ногах похромал следом за Трамбле. Догнал канадца, когда тот шагнул на первую ступеньку лестницы.
  – Ваше высокопреосвященство… одно слово, если позволите.
  Трамбле все еще улыбался. Излучал доброжелательство.
  – Приветствую, декан. Я собирался лечь.
  – Это всего на одну минуту. Прошу.
  Улыбка осталась, но в глазах Трамбле появилась настороженность. Тем не менее, когда Ломели сделал ему приглашающий жест, Трамбле последовал за ним – они прошествовали по холлу, завернули за угол, вошли в часовню. В пристройке не было никого и стояла полутьма. За ударопрочным стеклом зеленовато-голубым светом горели прожектора Ватикана, словно оперные театральные декорации в сцене тайного полуночного свидания или убийства. Кроме ламп над алтарем, другого освещения в часовне не было. Ломели перекрестился. Трамбле сделал то же самое.
  – Таинственно, – сказал канадец. – Так в чем дело?
  – Дело очень простое. Я хочу, чтобы вы сняли свою кандидатуру из списка кандидатов.
  Трамбле уставился на декана, он еще не испытывал тревоги – происходящее пока забавляло его.
  – Вы в себе, Якопо?
  – Мне очень жаль, но вы не тот человек, который может быть папой.
  – Возможно, это ваше мнение. Сорок ваших коллег придерживаются другого.
  – Только потому, что они не знают вас так, как я.
  – Это очень печально, – покачал головой Трамбле. – Я всегда ценил вашу рассудительную мудрость. Но с начала конклава вы, похоже, пребываете в довольно смятенном состоянии. Я буду молиться за вас.
  – Думаю, вам лучше помолиться о собственной душе. Я, ваше высокопреосвященство, знаю о вас четыре вещи, не известные вашим коллегам. Во-первых, я знаю, что существовал доклад о вашей деятельности. Во-вторых, я знаю, что его святейшество всего за несколько часов до смерти поднимал этот вопрос в беседе с вами. В-третьих, я знаю, что он освободил вас от всех ваших постов. И в-четвертых, я знаю, почему он это сделал.
  В голубоватом полусвете лицо Трамбле, казалось, внезапно поглупело. Ему словно нанесли сильный удар сзади по голове. Он быстро опустился в ближайшее кресло. Некоторое время молчал, только смотрел перед собой на распятие над алтарем.
  Ломели сел позади него, подался вперед и тихо заговорил в ухо Трамбле:
  – Вы хороший человек, Джо, я в этом уверен. Вы хотите служить Господу во всю силу ваших способностей. К сожалению, вы считаете, что ваши способности отвечают уровню папства, а я должен сказать вам, что это не так. Я говорю с вами как друг.
  Трамбле продолжал сидеть спиной к нему.
  – Друг! – горько и саркастически проговорил он.
  – Да, искренне. Но еще я декан Коллегии, и у меня в этом качестве есть свои обязанности. Для меня бездействие в данных обстоятельствах было бы смертным грехом.
  Голос Трамбле прозвучал глухо:
  – А что такого вы знаете, что не было бы банальным слухом?
  – Я знаю, что вы каким-то образом – как я предполагаю, через ваши контакты в африканских миссиях – получили сведения о прискорбной капитуляции перед искушением кардинала Адейеми тридцать лет назад и организовали приезд в Рим потерпевшей женщины.
  Трамбле поначалу не шелохнулся. Когда он наконец повернулся, Ломели увидел морщины, избороздившие его лоб, – он словно пытался вспомнить что-то.
  – Откуда вы знаете про нее?
  – Это к делу не относится. Имеет значение лишь то, что вашими стараниями она попала в Рим, и ваша цель состояла в том, чтобы уничтожить шансы Адейеми стать папой.
  – Я категорически отрицаю это обвинение.
  Ломели предостерегающе поднял палец:
  – Ваше высокопреосвященство! Подумайте дважды, прежде чем говорить. Мы находимся в священном месте.
  – Можете принести Библию – я поклянусь на ней. Я по-прежнему отрицаю это.
  – Давайте я буду говорить откровенно: вы отрицаете, что просили настоятельницу Конгрегации дочерей милосердия перевести одну из ее сестер в Рим?
  – Да, я просил ее об этом. Но не от своего имени.
  – От чьего же?
  – От имени его святейшества.
  Ломели, пораженный, отпрянул.
  – Чтобы спасти свои шансы, вы готовы оклеветать его святейшество в его же собственной часовне?
  – Это не клевета, это правда. Его святейшество назвал мне имя одной сестры в Африке и попросил меня как префекта Конгрегации евангелизации народов доставить ее в Рим. Я только подчинился ему.
  – В это трудно поверить.
  – Это правда. И откровенно говоря, я потрясен, что вы думаете иначе.
  Трамбле встал. Вся его прежняя самоуверенность вернулась. Он посмотрел на Ломели и сказал:
  – Я буду делать вид, что этого разговора никогда не было.
  Ломели поднялся на ноги. Ему с трудом удавалось сдерживать гнев.
  – К сожалению, этот разговор был, и, если вы завтра утром не откажетесь от претензий на папский престол, я сообщу конклаву, что последним официальным актом его святейшества было освобождение вас от всех должностей за попытку шантажировать коллегу.
  – А какие доказательства вы представите такому нелепому обвинению? – Трамбле раскинул руки. – Никаких.
  Он сделал шаг к декану и произнес:
  – Позвольте дать вам совет, Ломели, – и я тоже в данном случае говорю как друг – не повторяйте этих зловредных глупостей нашим коллегам. Ваши собственные честолюбивые устремления не остались без внимания. В этом могут увидеть попытку очернения соперника. И это может возыметь эффект, противоположный тому, на который вы рассчитываете. Помните, как традиционалисты пытались уничтожить кардинала Монтини в шестьдесят третьем году? А два дня спустя он стал папой.
  Трамбле преклонил колени перед алтарем, перекрестился, холодным тоном пожелал Ломели доброй ночи и вышел из часовни, оставив декана Коллегии кардиналов слушать стихающее эхо шагов по мраморному полу.
  
  В течение нескольких следующих часов Ломели лежал в кровати полностью одетый, глядя в потолок. Единственный источник света находился в ванной. Сквозь перегородку до него доносился храп Адейеми, но теперь Ломели был настолько занят своими мыслями, что почти не слышал его. В руке он держал запасной ключ, врученный ему сестрой Агнессой, когда он по возвращении с мессы в соборе Святого Петра обнаружил в Каза Санта-Марта, что захлопнул дверь своей комнаты. Он крутил ключ в пальцах, молился и говорил с собой одновременно, так что молитва и разговор сливались в единый монолог.
  «Господи, Ты поручил мне заботы об этом священном конклаве… В чем состоит мой долг – в том, чтобы обеспечить наилучшие условия для размышлений моим коллегам, или же моя ответственность в том, чтобы вмешиваться и влиять на результат? Я Твой слуга, я отдаю себя Твоей воле… Святой Дух наверняка наведет нас на достойного понтифика, независимо от моих действий… Наставь меня, Господи, молю Тебя, чтобы я исполнил волю Твою… Раб, наставь себя сам…»
  Дважды он поднимался с кровати, подходил к двери и дважды возвращался и ложился снова. Он, конечно, знал, что никакого прозрения, никакого прилива определенности не случится. Он и не ждал ничего такого. Господь так не действует. Господь уже послал ему все необходимые знаки. Теперь он должен вести себя соответствующим образом. И возможно, он всегда подозревал, как ему придется поступить в конце, может быть, поэтому он и не вернул запасной ключ, а сохранил в ящике прикроватной тумбочки.
  Он встал в третий раз и открыл дверь.
  В соответствии с Апостольской конституцией после полуночи никто, кроме кардиналов, не имел права оставаться в Каза Санта-Марта. Монахинь увезли в их жилье. Агенты службы безопасности либо сидели в машинах, либо патрулировали по периметру. В палаццо Сан-Карло, не далее чем в пятидесяти метрах, дежурили два врача. При возникновении чрезвычайной ситуации, медицинской или другого рода, кардиналы должны были нажать тревожную кнопку.
  Удостоверившись, что в коридоре никого нет, Ломели быстро прошел к площадке. У апартаментов покойного папы в красных стаканах горели свечи. Он некоторое время смотрел на дверь. В последний раз позволил себе сомневаться.
  «Что бы я ни делал, я делаю ради Тебя. Ты видишь мое сердце. Ты знаешь, что мои намерения чисты. Я отдаюсь под Твою защиту».
  Он вставил ключ в скважину, повернул. Дверь чуть подалась внутрь. Ленточки, с такой спешкой привязанные Трамбле после смерти папы, натянулись, не позволяя двери открыться полностью. Ломели посмотрел на печати. Красные вощаные диски имели герб Апостольской палаты: скрещенные ключи под открытым зонтом от солнца. Функция печатей носила чисто символический характер. Малейшее давление – и они будут разрушены. Он посильнее нажал на дверь. Воск треснул и сломался, ленточки освободились, вход в папские апартаменты был открыт. Ломели перекрестился, перешагнул через порог и закрыл за собой дверь.
  Воздух здесь был застоялый, затхлый. Знакомая гостиная выглядела точно так, как и в ночь смерти его святейшества. Шторы лимонного цвета были плотно затянуты. Синий диван со спинкой в форме раковины и два кресла. Кофейный столик. Скамеечка для молений. Письменный стол и прислоненный к нему потрепанный черный кожаный портфель папы.
  Ломели сел за стол, взял портфель, положил себе на колени и открыл. Внутри оказалась электрическая бритва, коробочка с мятными леденцами, требник, экземпляр в бумажном переплете книги Фомы Кемпийского «О подражании Христу». Было известно (по сообщению Ватиканской пресс-службы), что именно эту книгу папа читал перед приступом, унесшим его жизнь. Страница, на которой он остановился, была заложена пожелтевшим автобусным билетом, купленным в его родном городе более двадцати лет назад.
  Об уклонении от близкого обхождения
  Не говори другим о том, что у тебя на уме, а ищи совета у того, кто мудр и богобоязнен. С молодыми людьми или незнакомцами общайся редко. Не восхищайся богатством и избегай общества знаменитостей. Лучше общаться с бедными и простыми, благочестивыми и добродетельными…
  Он закрыл книгу, вернул все в портфель, положил его на прежнее место. Потянул центральный ящик – тот оказался не заперт. Вытащил его полностью, положил на стол, просмотрел содержимое: очечник (пустой) и пластмассовая бутылочка с очистителем для стекол, карандаш, упаковка аспирина, карманный калькулятор, резинки, перочинный нож, старый кожаный бумажник с купюрой в десять евро, экземпляр последнего выпуска «Annuario Pontificio»321 – толстого, в красном переплете справочника, в котором назывались все главные действующие лица Церкви… Он открыл три других ящика. Кроме подписанных открыток, которые его святейшество раздавал посетителям, никаких других бумаг не обнаружилось.
  Ломели откинулся на спинку и задумался. Хотя папа отказывался жить в традиционных папских апартаментах, кабинетом своего предшественника в Апостольском дворце он пользовался. Каждое утро он шел туда со своим портфелем и неизменно приносил домой работу, чтобы заняться ею вечером. Папские труды никогда не заканчивались. Ломели ясно помнил, как папа, сидя на этом самом месте, подписывал письма и документы. Либо он в последние дни совсем оставил работу, либо его стол был вычищен, и сделали это умелые руки его частного секретаря монсеньора Моралеса.
  Он встал и обошел комнату, призывая всю свою волю, чтобы открыть дверь в спальню.
  Простыни с массивной старинной кровати были сняты, наволочки на подушках отсутствовали. Но на прикроватной тумбочке оставались очки папы и его будильник. Ломели открыл стенной шкаф – на вешалках висели две белые сутаны (его святейшество отказывался носить более дорогие папские наряды). От вида этих простых одеяний в Ломели словно что-то сломалось, державшееся со времени похорон. Тело его сотряслось, хотя рыданий и не последовало. Эта бесслезная конвульсия длилась не более полуминуты, а когда закончилась, он почувствовал себя странным образом укрепившимся. Он дождался, когда восстановится дыхание, повернулся и посмотрел на кровать.
  Изготовленная много веков назад, она была отвратительно уродлива, с большими квадратными столбиками на всех четырех углах и резными панелями в ногах и голове. Из всей превосходной мебели, которая находилась в папских апартаментах, его святейшество взял только этот нескладный предмет, который и был перенесен в Каза Санта-Марта. Поколения пап спали на этой кровати. Чтобы принести ее сюда, вероятно, потребовалось разобрать, а потом ее собрали заново.
  Ломели осторожно, как и в ночь смерти папы, встал на колени, сцепил руки, закрыл глаза и, опустив голову на край матраса, принялся молиться. Неожиданно страшное одиночество старческой жизни показалось ему почти невыносимым. Он протянул руки к деревянной раме кровати и ухватился за нее.
  Потом он не мог сказать, как долго оставался в этом положении. Может быть, две минуты. А может быть, двадцать. Но вот в чем он был абсолютно уверен: в какой-то момент этого времени его святейшество вошел в его разум и заговорил с ним. Конечно, это могло быть игрой воображения – у рационалистов на все есть объяснение, даже на вдохновение. Он знал только одно: опускаясь на колени, он пребывал в отчаянии, а когда поднялся на ноги и уставился на кровать, покойный папа сказал ему, что следует делать.
  
  Первая его мысль состояла в том, что где-то есть тайный ящик. Он снова встал на колени и ощупал кровать снизу, но руки встречали только пустое пространство. Он попытался поднять матрас, хотя и понимал, что это пустая трата времени: папа, который чуть ли не каждый вечер обыгрывал Беллини в шахматы, никогда бы не сделал ничего столь очевидного. Наконец, испробовав все другие возможности, он перешел к кроватным столбикам.
  Сначала взялся за правый в изголовье. Его навершие было из толстого темного полированного дуба. На первый взгляд, оно служило всего лишь частью тяжелой опоры. Но когда он провел ладонью по навершию, ему показалось, что один из маленьких резных дисков ходит под его пальцами. Он включил прикроватную лампу, забрался на матрас, осмотрел диск. Осторожно нажал. Казалось, ничего не произошло. Но когда он ухватился за вершину столбика, собираясь слезть с кровати на пол, она осталась в его руке.
  Под навершием оказалась полость с плоским необработанным основанием, в центре которого находилась деревянная шишечка, крохотная, почти незаметная. Он ухватил ее большим и указательным пальцем и медленно вытщил простой ящичек. Ящичек сидел на месте с удивительной точностью. Размером он был с коробку для обуви. Ломели тряхнул его. Внутри что-то зашуршало.
  Ломели сел на матрас, стянул крышку. Под ней лежали свернутые документы – несколько десятков. Он разгладил их. Колонки цифр. Выписки банковских счетов. Денежные переводы. Адреса апартаментов. На многих страницах карандашные надписи, сделанные мелким угловатым почерком его святейшества. Вдруг ему попалось его собственное имя: «Ломели. Апартаменты № 2. Дворец Святого престола. 445 кв. метров!» Видимо, это был список официальных апартаментов, занимаемых членами курии, как отставными, так и действующими, подготовленный для папы АЦИСП – Администрацией церковного имущества Святого престола. Имена кардиналов-выборщиков, имеющих апартаменты, были подчеркнуты: Беллини (410 кв. м), Адейеми (480 кв. м), Трамбле (510 кв. м)… В конце документа папа подписал собственное имя: его святейшество. Каза Санта-Марта. 50 кв. м!
  У документа имелось приложение:
  Только Понтифику лично
  Ваше Святейшество!
  Насколько мы можем установить, общая площадь собственности АЦИСП составляет 347 532 кв. м, потенциальная ее стоимость превышает 2 700 000 000 евро, однако установленная балансовая стоимость собственности составляет 389 600 000 евро. Дефицит налоговых поступлений указывает на то, что названная недвижимость оплачивается лишь в размере 56 %. Таким образом, как и предполагал Ваше Святейшество, немалая часть доходов неправильно декларируется.
  Имею честь быть преданным и покорным чадом Вашего Святейшества
  Ломели перешел к другим страницам и опять увидел свое имя: к собственному удивлению, на этот раз, когда он пригляделся, то понял, что это выписка с его счета в Ватиканском банке IOR. Список ежемесячных доходов более чем за десятилетие. Последняя выписка от 30 сентября свидетельствовала, что на его счете имеется 38 734,76 евро. Он и сам не знал этой суммы. Все деньги, какие у него были.
  Он пробежал глазами сотни перечисленных имен. От одного только чтения их ему хотелось вымыть руки, но он не мог остановиться. На счете у Беллини было 42 112 евро, у Адейеми – 121 865, у Трамбле – 519 732 (сумма, которая вызвала к жизни еще один ряд восклицательных знаков, поставленных рукой папы). Некоторые кардиналы имели мизерные балансы – Тедеско всего 2821, а Бенитез вроде бы вообще не имел счета. Но остальные были богатыми людьми. Архиепископ-эмерит Палермо Калогеро Скоццадзи, который во времена Марцинкуса322 работал в IOR и расследовал отмывание денег, стоил 2 643 923 евро. Ряд кардиналов из Африки и Азии за последние двенадцать месяцев сделали крупные вклады. На одной из страниц папа написал трясущейся рукой цитату из Евангелия от святого Марка: «Не написано ли: дом Мой домом молитвы наречется для всех народов? а вы сделали его вертепом разбойников»323.
  Закончив читать, Ломели плотно свернул бумаги, вернул их в ящик, поставил на место крышку. Он чувствовал отвращение, словно гниль на языке. Его святейшество тайно воспользовался своей властью, чтобы получить из банка сведения о счетах коллег! Неужели он находил их всех коррумпированными? Кое-что из прочитанного не удивило декана: сведения о скандале с апартаментами курии, например, утекли в прессу несколько лет назад. И подозрения о личных богатствах его братьев кардиналов существовали давно – Лучиани, который был человеком не от мира сего и просидел на папском престоле всего несколько месяцев, как говорят, был выбран в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году только потому, что оказался единственным безупречным итальянским кардиналом. Нет, больше всего Ломели потрясло при чтении то душевное состояние, в котором пребывал его святейшество.
  Он опустил ящик на место, поставил навершие на столбик. В голову пришли пугающие слова учеников Иисуса: «Ученики Его, приступив к Нему, говорят: место здесь пустынное, а времени уже много»324.
  Несколько секунд Ломели цеплялся за деревянный столбик. Он ведь просил Господа наставить его, и Господь привел его сюда, а он боялся того, что может обнаружить еще.
  Тем не менее, взяв себя в руки, он подошел к противоположному столбику в изголовье кровати, проверил резное навершие. Здесь тоже обнаружился тайный рычажок. Навершие осталось в его руке, и он вытащил второй ящик. Потом направился к изножью кровати и вытащил третий и четвертый ящики.
  14. Симония
  Когда Ломели покидал папские покои, было, наверное, около трех часов ночи. Он открыл дверь настолько, чтобы увидеть коридор за алым сиянием свечей. Проверил площадку. Прислушался. Больше сотни человек, в возрасте за семьдесят, либо спали, либо безмолвно молились. В здании стояла абсолютная тишина.
  Он закрыл за собой дверь. Пытаться восстановить печати не имело смысла. Воск был разломан, ленты бесполезно болтались. Кардиналы, пробудившись, обнаружат это – тут уже ничего не поделаешь. Он прошел по площадке к лестнице и стал подниматься. Вспомнил: Беллини сказал, что его комната находится ровно над покоями его святейшества и дух старика словно проникает наверх через половицы, – Ломели в этом не сомневался.
  Он нашел номер триста один и тихонько постучал. Предполагал, что достучаться будет нелегко, придется разбудить полкоридора, но, к своему удивлению, почти сразу же услышал движение, дверь открылась, и перед ним предстал Беллини, тоже в сутане. Он посмотрел на Ломели сочувственным взглядом человека, знающего, что такое бессонница.
  – Привет, Якопо. Тоже не спится? Входите.
  Ломели прошел за ним в номер, который оказался точной копией того, что находился этажом ниже. Свет в гостиной был выключен, но дверь в спальню оставалась приоткрытой, и оттуда проникал свет. Декан увидел, что оторвал Беллини от молитвы. Четки лежали на молельной скамеечке, а на стойке стоял раскрытый молитвенник.
  – Хотите помолиться со мной минутку? – спросил Беллини.
  – Очень.
  Оба опустились на колени. Беллини склонил голову и произнес:
  – В этот день мы вспоминаем святителя Льва Великого. Господи, Ты построил Твою Церковь на твердом фундаменте апостола Петра, и Ты обещал, что врата ада никогда не одолеют ее. Молитвами папы святителя Льва мы просим Тебя сохранить верность Церкви Твоей истине и поддержать мир в ней. Аминь.
  – Аминь.
  Минуту или две спустя Беллини сказал:
  – Вам нужно что-нибудь? Стакан воды?
  – Буду признателен. Спасибо.
  Ломели сел на диван. Он чувствовал одновременно изможденность и возбуждение – в таком состоянии не принимаются важные решения.
  Из ванной раздался шум текущей воды и голос Беллини:
  – К сожалению, больше ничего не могу вам предложить.
  Он вернулся в гостиную с двумя стаканами воды, один протянул Ломели.
  – Так что вам не дает уснуть в такой час?
  – Альдо, вы должны продолжить претендовать на папский престол.
  Беллини застонал и тяжело опустился в кресло:
  – Прошу вас, нет. С меня хватит! Я думал, вопрос решен. Я не хочу папства и не смогу его выиграть.
  – Какое из этих соображений весит для вас больше: нежелание или невозможность?
  – Если бы две трети моих коллег сочли меня достойным этой задачи, я бы неохотно отбросил все сомнения и принял волю конклава. Но конклав не поддержал меня, так что этот вопрос не стоит.
  Ломели вытащил из сутаны три листа бумаги и положил их на кофейный столик.
  – Что это? – спросил Беллини.
  – Ключи святого Петра, если вы готовы их взять.
  Последовала долгая пауза, потом Беллини тихо сказал:
  – Я думаю, что должен попросить вас оставить меня.
  – Но, Альдо, вы так не поступите.
  Ломели сделал большой глоток – до этого момента он не понимал, что его мучит жажда. Беллини поверх очков смотрел, как он пьет.
  Поставив стакан, Ломели подвинул листы по столу к Беллини.
  – Прочтите. Это доклад о деятельности Конгрегации евангелизации народов, а конкретнее – ее префекта кардинала Трамбле.
  Беллини посмотрел на листы и, нахмурившись, отвел взгляд в сторону. Потом с большой неохотой протянул руки и взял их.
  Ломели разъяснил:
  – Это исчерпывающие документы prima face325, свидетельствующие о том, что он виноват в симонии326. Напомню вам, что это преступление названо в Священном Писании: «Симон же, увидев, что через возложение рук апостольских подается Дух Святый, принес им деньги, говоря: дайте и мне власть сию, чтобы тот, на кого я возложу руки, получал Духа Святаго. Но Петр сказал ему: серебро твое да будет в погибель с тобою, потому что ты помыслил дар Божий получить за деньги».
  Беллини все еще читал.
  – Я знаю, что такое симония, спасибо.
  – Разве был когда-нибудь более очевидный случай попытки приобретения должности или благодати? Во время первого голосования Трамбле получил эти голоса только потому, что купил их – главным образом у кардиналов из Африки и Южной Америки. Все имена здесь: Карденас, Дьен, Фигарелла, Гаранг, Папулут, Баптиста, Синклер, Алатас. Он даже заплатил им наличными, чтобы труднее было обнаружить следы. И все это сделано за последние двенадцать месяцев, когда, по его ощущению, понтификат его святейшества подходил к концу.
  Беллини дочитал и уставился перед собой. Ломели видел, что его мощный ум обрабатывает полученную информацию, испытывает неопровержимость улик.
  Наконец Беллини сказал:
  – Откуда вы знаете, что они не использовали эти деньги на абсолютно законные цели?
  – Я видел выписки с их банковских счетов.
  – Господи милостивый!
  – В данный момент речь идет не о кардиналах. Я бы даже не стал обвинять их в коррупции, – возможно, они и в самом деле намереваются потратить деньги на строительство церквей, просто еще не успели. И потом, их избирательные бюллетени сожжены, так что узнать, за кого они голосовали, невозможно. Но сейчас уже абсолютно ясно, что Трамбле нарушил официальные процедуры. Он раздавал десятки тысяч евро и делал это явно для того, чтобы подкрепить свои претензии на папский престол. А это автоматически влечет наказание за симонию. И мне не нужно вам напоминать – отлучение.
  – Он будет все отрицать.
  – Пусть отрицает, не страшно. Если этот доклад широко распространить, то возникнет скандал, который положит конец всем скандалам. И потом, это определенно подтверждает, что Возняк говорил правду, когда сказал, что его святейшество своим последним официальным актом приказал Трамбле уйти в отставку.
  Беллини ничего не ответил. Вернул листы на стол. Своими длинными пальцами аккуратно поправил их, пока они не легли идеально ровно.
  – Позвольте узнать, где вы получили эти сведения?
  – В апартаментах его святейшества.
  – Когда?
  – Сегодня ночью.
  Беллини в ужасе посмотрел на Ломели:
  – Вы сломали печати?
  – А какой выбор у меня оставался? Вы были свидетелем той сцены во время второго завтрака. У меня имелись основания подозревать Трамбле в том, что он намеренно уничтожил шансы Адейеми на папский престол, привезя сюда эту несчастную женщину из Африки, чтобы поставить его в неловкое положение. Он, конечно, все отрицал, поэтому мне нужно было найти доказательство. Совесть не позволяла мне стоять и смотреть, как такой человек избирается в папы. Я по меньшей мере должен был навести кое-какие справки.
  – И он сделал это? Привез ее сюда, чтобы поставить Адейеми в неловкое положение?
  Ломели помедлил.
  – Я не знаю. Он определенно добивался ее перевода в Рим. Но он утверждает, что делал это по распоряжению его святейшества. Может быть, отчасти это и правда… покойный папа и в самом деле предпринял некое следствие против своих коллег. Я обнаружил ряд частных электронных писем и расшифровок телефонных разговоров – они спрятаны в его комнате.
  – Бог мой, Якопо! – Беллини застонал, словно от физической боли, откинул назад голову и уставился в потолок. – Что же это за дьявольское дело!
  – Дьявольское, согласен. Но лучше разобраться с этим сейчас, пока конклав еще действует и мы можем тайно обсуждать наши вопросы, чем выяснить правду уже после избрания нового папы.
  – А как мы можем «разобраться» с этим на данном этапе голосования?
  – Для начала мы должны сообщить нашим братьям о докладе относительно Трамбле.
  – Как?
  – Показать им доклад.
  На лице Беллини снова появилось выражение ужаса.
  – Вы серьезно? Документ, основанный на выписках с частных банковских счетов, украденный из апартаментов его святейшества? Это свидетельство отчаяния! Это может обернуться против нас.
  – Я не предлагаю вам, Альдо, сделать это. Ни в коем случае. Вы должны держаться от этого в стороне. Предоставьте это мне. Или, может быть, мне и Саббадину. Я готов отвечать за последствия.
  – Это благородно с вашей стороны, и я, конечно, признателен вам. Но ущерб не ограничится вами. Информация неизбежно просочится за стены капеллы. Подумайте о том, что будет с Церковью. Я ни в коем случае не стал бы избираться папой при таких обстоятельствах.
  Ломели не верил своим ушам.
  – При каких обстоятельствах?
  – Обстоятельствах грязной игры – взлома печатей, похищения документов, очернения брата кардинала. Я бы в такой ситуации превратился в Ричарда Никсона среди пап! Мой понтификат был бы измаран с самого начала, если допустить, что я могу выиграть выборы, в чем я сильно сомневаюсь. Вас устраивает, что более всего от этого выиграет Тедеско? Вся его предвыборная программа построена на том, что его святейшество своими непродуманными попытками реформ привел Церковь к катастрофе. Для него и его сторонников сведения о том, что папа читал выписки с их банковских счетов и доклад уполномоченного, обвиняющий курию в коррупции, станет просто подтверждением их точки зрения.
  – Я полагал, мы здесь для того, чтобы служить Богу, а не курии.
  – Не будьте таким наивным, Якопо, – уж кому-кому, только не вам! Я вел эти сражения дольше, чем вы, и суть вопроса состоит в том, что мы можем служить Господу только через Церковь Его Сына Иисуса Христа, а курия – сердце и мозг Церкви, пусть и очень далекий от идеала.
  Ломели вдруг почувствовал начало страшной головной боли, разместившейся ровно за его правым глазом, – такая боль всегда возникала от усталости и нервного напряжения. Прежде, если он не проявлял осторожности, ему приходилось день-другой проводить в постели. Может быть, и теперь так поступить? В Апостольской конституции был пункт, предусматривавший возможность для больных кардиналов голосовать из своей комнаты в Каза Санта-Марта. Бюллетени забирали три назначенных кардинала – инфирмарии, которые перевозили бюллетени в запертом ящике в Сикстинскую капеллу. Его мучительно искушала мысль лечь в постель, укрыться с головой и предоставить другим разгребать эти завалы. Но он тут же попросил у Бога прощения за свою слабость.
  – Его понтификат был войной, Якопо, – тихо сказал Беллини. – Люди об этом и не догадываются. Война началась с первого дня, когда он отказался надеть все папские регалии и сказал, что будет жить здесь, а не в Апостольском дворце. И эта война не прекращалась ни на один день. Вы помните, как он пришел на ознакомительную встречу с префектами всех конгрегаций в Болонском зале и потребовал полной финансовой прозрачности – правильного ведения бухгалтерских книг, раскрытия доходов, внешних тендеров на самые минимальные строительные работы, квитанций. Квитанций! В Администрации церковного имущества Святого престола даже не знали, что такое квитанция! Потом он пригласил бухгалтеров и консультантов по менеджменту, чтобы они проверили все документы, выделил им кабинеты на первом этаже Каза Санта-Марта. И он понять не мог, почему курия ненавидит это. И не только старая гвардия! А потом начались утечки, и каждый раз, когда он просматривал газету или новости по телевизору, он видел что-нибудь новенькое о том, сколько его друзья вроде Тутино снимают с фондов для бедных, чтобы отремонтировать свои апартаменты или лететь первым классом. А все время на заднем плане маячил Тедеско и его банда, цепляясь за малейшую возможность, чтобы укусить его, практически обвинить в ереси, когда он говорил что-нибудь, казавшееся слишком здравым, касательно геев, или разведенных пар, или продвижения женщин в Церкви. Отсюда и жестокий парадокс его папства: чем больше внешний мир любил его, тем больше была его изоляция на Святом престоле. В конце он не верил уже почти никому. Я даже сомневаюсь, что он верил мне.
  – Или мне, – вставил Ломели.
  – Нет, я бы сказал, что он верил вам, как верил любому, иначе он принял бы вашу отставку, когда вы пожелали уйти. Но, Якопо, обманывать самих себя не имеет смысла. Он был немощным и больным, и это влияло на его суждения.
  Беллини наклонился над докладом, постучал по нему пальцем и произнес:
  – Если мы воспользуемся этим, то окажем плохую услугу его памяти. Мой совет – вернуть бумаги на место или уничтожить.
  Он подвинул доклад по столу к Ломели.
  – И позволить Трамбле стать папой? – удивился декан.
  – Бывали папы и похуже.
  Ломели смотрел на него несколько секунд, потом поднялся на ноги. Боль за глазом почти ослепляла его.
  – Вы огорчили меня, Альдо. Очень. Пять раз я голосовал за вас, искренне веря, что вы тот человек, который может возглавить Церковь. Но теперь я вижу, что конклав в своей мудрости оказался прав, а я ошибался. Вам не хватает мужества, необходимого для папы. Я вас оставляю.
  
  Три часа спустя, когда звуки колокола в половине седьмого утра еще не смолкли в здании, Якопо Бальдассаре Ломели, кардинал-епископ Остии, в полном церковном облачении вышел из своей комнаты, быстро прошагал по коридору мимо апартаментов покойного папы с очевидными признаками взлома и спустился по лестнице в холл.
  Никто из кардиналов пока не появился, агент службы безопасности проверял документы монахинь, прибывающих, чтобы приготовить завтрак. Света еще не хватало, чтобы разглядеть их лица. В предрассветной мгле они были лишь цепочкой двигающихся теней, которых в такой час можно увидеть где угодно в мире, – бедняки мира, начинающие свои дневные труды.
  Ломели быстро прошел за регистрационную стойку к кабинету сестры Агнессы.
  Декан Коллегии кардиналов много лет не пользовался копировальным аппаратом. А теперь, глядя на один из них, он думал, что вообще впервые видит подобное устройство. Он изучил набор настроек, потом начал наугад нажимать кнопки. Загорелся маленький экран, на нем появились какие-то буквы. Ломели нагнулся и прочитал: «Ошибка».
  Услышал звук у себя за спиной. В дверях стояла сестра Агнесса. Ее немигающий взгляд устрашил его. Давно ли она наблюдает за его неуклюжими попытками включить аппарат, подумал он и беспомощно поднял руки:
  – Я пытаюсь сделать копии с документа.
  – Если дадите его мне, ваше высокопреосвященство, я сделаю для вас копии.
  Он замешкался. На первом листе было написано: «Доклад подготовлен для его святейшества по результатам расследования по подозрению в симонии кардинала Джозефа Трамбле. Краткое изложение. Строго конфиденциально». Датирован документ был девятнадцатым октября, днем смерти его святейшества. Наконец он решил, что выбора у него нет, и протянул документы ей.
  Она посмотрела на бумаги и спросила только:
  – Сколько копий нужно вашему высокопреосвященству?
  – Сто восемнадцать.
  Ее глаза чуть расширились.
  – И еще одно, сестра, если позволите. Я бы хотел оригинал документа сохранить в его исходном виде, но в копиях мне нужно зачернить некоторые слова. Это можно сделать?
  – Да, ваше высокопреосвященство. Думаю, это вполне возможно.
  В ее голосе послышалось недоумение. Она подняла крышку аппарата. Сделав копии всех страниц, передала их ему со словами:
  – Вы можете внести изменения в эти экземпляры, а потом мы будем делать копии с них. Аппарат работает превосходно. Качество почти не ухудшится.
  Сестра Агнесса дала ему авторучку и пододвинула стул, чтобы он мог сесть. Тактично отвернулась, открыла шкаф и вытащила новую пачку бумаги.
  Ломели прочитал документ строка за строкой, тщательно зачеркнул имена кардиналов, которым Трамбле передавал наличность.
  «Наличность!» – подумал он, сжав рот.
  Он вспомнил, что его святейшество всегда говорил: наличность – это яблоко в их Эдемском саду, первоначальное искушение, которое привело к большому греху. Наличность текла в Ватикан постоянными потоками, которые переходили в полноводные реки на Рождество и Пасху, когда епископы, монсеньоры и братья курсировали по Ватикану с конвертами, дипломатами и жестяными коробками, набитыми банкнотами и монетами от верующих. Аудитория папы могла принести до ста тысяч евро, эти деньги посетители незаметно совали в руки помощникам его святейшества, а папа делал вид, что ничего не замечает. Предполагалось, что эти деньги немедленно направляются в кардинальское хранилище Ватиканского банка. С большими суммами наличности в особенности любила иметь дело Конгрегация евангелизации народов, которая отправляла деньги в свои миссии в третьем мире, где взяточничество было широко распространено, а банки ненадежны.
  Дойдя до конца доклада, Ломели вернулся в начало, чтобы убедиться, что все имена удалены. После вычеркивания доклад приобрел еще более зловещий вид, словно какое-то засекреченное досье, опубликованное ЦРУ по Закону о свободном доступе к информации. Конечно, документ так или иначе попадет в прессу. Рано или поздно все обнаруживается. Не сам ли Иисус Христос пророчествовал, как утверждает Лука в Евангелии, что «нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы»?327 Трудно было предсказать, чья репутация пострадает больше: Трамбле или Церкви.
  Ломели протянул отредактированный доклад сестре Агнессе, и та принялась делать по сто восемнадцать копий каждой страницы. Со стороны казалось, что голубоватый свет аппарата, бегущий назад-вперед, назад-вперед, имеет ритм косы.
  – Прости меня, Господи, – пробормотал декан.
  Сестра Агнесса посмотрела на него. Она, вероятно, уже понимала, что за документ размножает: не увидеть текста было невозможно.
  – Если ваше сердце чисто, ваше высокопреосвященство, то Он вас простит, – сказала она.
  – Благослови вас Господь, сестра, за вашу щедрость. Я верю, что сердце у меня чисто. Но как кто-либо из нас может знать наверняка, почему мы поступаем так, а не иначе? По моему опыту, мерзейшие грехи нередко совершаются по самым благородным мотивам.
  Двадцать минут ушло на то, чтобы распечатать все экземпляры, и еще двадцать – чтобы сверить страницы и сшить их степлером. Они работали молча рука об руку. В какой-то момент зашла монахиня, которой понадобился компьютер, но сестра Агнесса категорически приказала ей выйти. Когда они закончили, Ломели спросил, есть ли в Каза Санта-Марта достаточное число конвертов, чтобы каждый доклад был индивидуально запечатан и доставлен.
  – Я сейчас узнаю, ваше высокопреосвященство. Присядьте, пожалуйста. У вас усталый вид.
  Она вышла, а он сел за стол и склонил голову. Услышав шаги кардиналов, идущих по холлу в часовню на утреннюю мессу, ухватился за свой наперсный крест.
  «Прости меня, Господи, если сегодня я пытаюсь служить Тебе не так, как обычно…»
  Несколько минут спустя вернулась сестра Агнесса с двумя коробками конвертов размера А4.
  Они начали раскладывать доклад по конвертам.
  – Что мы должны сделать с ними, ваше высокопреосвященство? – спросила она. – Разнести их по всем номерам?
  – Я хочу быть уверенным, что все кардиналы имели возможность прочесть это до того, как отправятся голосовать… боюсь, у нас нет времени. Может быть, нам удастся раздать их в столовой?
  – Как скажете.
  Когда бумаги были разложены, а конверты заклеены, они разделили пачку на две части и отправились в столовую, где монахини готовили столики к завтраку. Ломели раскладывал конверты на стулья в одной части зала, сестра Агнесса – в другой. Из часовни, где Трамбле служил мессу, доносилось песнопение. Ломели чувствовал, как боль за глазом пульсировала в такт с пением. Однако он остановился, лишь когда встретился с сестрой Агнессой в центре зала и все конверты были разложены.
  – Спасибо, – сказал он.
  Его тронула твердость ее доброты, и он протянул руку, ожидая рукопожатия. Но, к его удивлению, она опустилась на колено и поцеловала его перстень, потом поднялась, разгладила ладонями юбки и удалилась, не сказав больше ни слова.
  После этого Ломели не оставалось ничего другого, как только сесть за ближайший столик и ждать.
  
  Искаженные сведения о том, что произошло дальше, стали появляться через несколько часов по завершении конклава. Хотя на всех кардиналов и был наложен строгий запрет на распространение информации, многие не смогли удержаться и, вернувшись в большой мир, поделились случившимся с ближайшими сотрудниками, а те – главным образом священники и монсеньоры – тоже не смогли устоять от искушения и распространили слухи. Так очень быстро появилась версия истинной истории.
  По большому счету существовали две категории свидетелей. Те, кто первым вышел из часовни в обеденный зал, были поражены, увидев Ломели, который в одиночестве бесстрастно сидел за одним из центральных столов, положив руки на скатерть и устремив перед собой невидящий взгляд. Второе, что они вспоминали, – потрясенная тишина, воцарившаяся в зале, когда кардиналы обнаружили конверты и принялись читать их содержимое.
  По контрасту те, кто появился чуть позже (кардиналы, предпочитавшие молиться в своих комнатах, а не посещать утреннюю мессу, или те, кто замешкался в часовне после причастия), ясно помнили шум в зале и кучку кардиналов, собравшихся вокруг Ломели и требовавших объяснений.
  Иными словами, истина была вопросом перспективы.
  Кроме этих, была и еще одна группа, небольшая: кардиналы, чьи комнаты находились на втором этаже, или те, кто спускался по двум лестницам с верхних этажей и заметил сломанные печати на папских апартаментах. Соответственно, циркулировать начала новая волна слухов, противоположная первой: о том, что ночью произошло нечто вроде ограбления.
  На протяжении всего этого Ломели сидел неподвижно. Всем кардиналам, которые подходили к нему, – Са, Бротцкусу, Яценко и остальным – он повторял одну и ту же мантру. Да, это он пустил документ в оборот. Да, это он сломал печати. Нет, он пребывает в здравом уме. Ему стало известно, что, возможно, совершено деяние, которое влечет за собой отлучение, а потом предпринята попытка замести следы. Он считал своим долгом провести расследование, даже если для поисков доказательств необходимо проникнуть в апартаменты покойного папы. Он пытался ответственно подойти к делу. Перед его братьями-выборщиками теперь лежит информация. Они должны выполнить свой священный долг. Они должны решить, в какой мере учитывать эти сведения. А он всего лишь следовал голосу совести.
  Его удивляло собственное чувство внутренней силы и то, как он, казалось, излучал это убеждение, отчего даже те кардиналы, которые подходили к нему, чтобы выразить свое негодование, нередко удалялись, одобрительно кивая. Другие смотрели на дело более жестко.
  Саббадин, проходя мимо Ломели к буфету, наклонился и прошипел ему в ухо:
  – Зачем же вы выбросили ценное оружие? Мы могли бы использовать его, чтобы управлять Трамбле после выборов. А так вы лишь укрепили позиции Тедеско!
  А архиепископ Бостонский Фитцджеральд, один из самых ярых приверженцев Трамбле, подошел к столику и швырнул доклад Ломели.
  – Это противоречит всем нормам правосудия. Вы не дали нашему брату кардиналу никакой возможности изложить аргументы в свою защиту. Вы действовали как судья, присяжные и палач в одном лице. Меня такой нехристианский акт приводит в ужас.
  Кардиналы, слушавшие за соседними столиками, принялись согласно бормотать. Один выкрикнул:
  – Хорошо сказано!
  – Аминь вашим словам! – произнес другой.
  Ломели оставался бесстрастным.
  В какой-то момент Бенитез принес ему хлеб, фрукты и показал одной из монахинь, чтобы налила кофе.
  – Вы должны поесть, декан, иначе заболеете.
  – Я правильно поступил, Винсент? – тихим голосом спросил Ломели. – Как вы думаете?
  – Ни один человек, который поступает так, как велит ему совесть, не совершает зла, ваше высокопреосвященство. Последствия могут оказаться не такими, как мы ждем. Со временем может выясниться, что мы совершили ошибку. Но это не то же, что творить зло. Единственным руководителем поступков может быть только совесть, потому что именно в нашей совести мы наиболее отчетливо слышим голос Господа.
  Трамбле появился только в самом начале десятого. Он вышел из лифта, ближайшего к обеденному залу. Кто-то, вероятно, уже отнес ему копию доклада – он держал его свернутым в руке. Проходя между столиками к Ломели, он казался вполне собранным. Большинство кардиналов замолчали, перестали есть. Седые волосы Трамбле были аккуратно уложены, подбородок выставлен вперед. Если бы не алые церковные одежды, то его можно было бы принять за шерифа в вестерне, идущего к месту решительной схватки.
  – Если позволите, декан, несколько слов.
  Ломели положил салфетку и встал.
  – Конечно, ваше высокопреосвященство. Вы хотите поговорить приватно?
  – Нет, я бы хотел поговорить с вами публично, если не возражаете. Я хочу, чтобы наши братья слышали мои слова. Насколько я понимаю, вы несете ответственность за это?
  Он помахал докладом перед лицом Ломели.
  – Нет, ваше преосвященство, ответственность за это несете вы – это ваши действия, – возразил декан.
  – Доклад лжив от начала и до конца! – Трамбле обратился к кардиналам. – Он никогда не должен был появиться на свет. И не появился бы, если бы кардинал Ломели не вломился в апартаменты покойного папы и не извлек оттуда эти бумаги, чтобы манипулировать конклавом!
  Один из кардиналов – Ломели не видел кто – прокричал:
  – Позор!
  Трамбле продолжал:
  – В этих обстоятельствах, я считаю, он должен уйти в отставку с должности декана, поскольку никто более не может быть уверен в его беспристрастности.
  – Если доклад, как вы утверждаете, лжив, – сказал Ломели, – может быть, вы объясните тогда, почему его святейшество своим последним официальным папским актом просил вас уйти в отставку?
  По залу пронесся удивленный ропот.
  – Ничего такого он не делал – это может подтвердить единственный свидетель той встречи, его частный секретарь монсеньор Моралес.
  – Тем не менее архиепископ Возняк утверждает, что его святейшество лично сообщил ему об этом разговоре и был так взволнован за обедом, вспоминая его, что расстройство, вероятно, стало одной из причин его кончины.
  Гнев Трамбле был великолепен.
  – Его святейшество – пусть его имя навсегда останется среди имен первосвященников – к концу жизни стал больным человеком, его легко было сбить с толку, что могут подтвердить те из нас, кто регулярно встречался с ним. Разве нет, кардинал Беллини?
  – Мне нечего сказать по этому поводу, – ответил Беллини, нахмурившись над своей тарелкой.
  В дальнем углу зала поднял руку Тедеско.
  – Можно еще кому-нибудь присоединиться к этому диалогу? – Он тяжело встал. – Я сожалею о слухах, касающихся частных разговоров. Вопрос в том, насколько точен доклад. Имена восьми кардиналов вычеркнуты. Я полагаю, декан может сказать нам, кто они такие. Пусть он назовет нам имена, а эти братья подтвердят здесь и сейчас, получали ли они деньги, а если получали, то просил ли кардинал Трамбле голосовать за него.
  Тедеско сел. Ломели чувствовал десятки глаз, устремленных на него.
  – Я этого не сделаю, – тихо сказал он.
  Раздались протестующие голоса. Он поднял руку и сказал:
  – Пусть каждый спросит свою совесть, как это пришлось сделать мне. Я вычеркнул эти имена, потому что не хочу вызывать озлобление в конклаве, которое лишь ухудшит нашу способность слышать Господа и исполнить наш священный долг. Я сделал то, что считал необходимым. Многие из вас скажут, что я превысил свои полномочия. Я могу это понять. В сложившихся обстоятельствах я буду счастлив уйти в отставку с поста декана и предложил бы, чтобы кардинал Беллини, как следующий по старшинству член Коллегии, вел остальную часть конклава.
  Сразу же раздались голоса поддерживающих и протестующих.
  Беллини решительно покачал головой:
  – Категорически нет!
  В возникшем шуме поначалу трудно было расслышать слова, возможно, по той причине, что их произносила женщина.
  – Ваши высокопреосвященства, позвольте мне сказать?
  Ей пришлось повторить громче, и на сей раз ее голос оказался сильнее шума.
  – Ваши высокопреосвященства, если позволите, я скажу несколько слов.
  Женский голос! В это невозможно было поверить! Потрясенные кардиналы повернули головы и уставились на крохотную решительную фигуру сестры Агнессы, идущую между столиками. Воцарившаяся тишина, возможно, в той же мере была вызвана негодованием перед ее самонадеянностью, как и любопытством перед тем, что она имеет сказать.
  – Ваши преосвященства, – начала она, – хотя мы, дочери милосердия святого Викентия де Поля, должны оставаться невидимыми, Господь тем не менее наделил нас глазами и ушами, и я отвечаю за благоденствие моих сестер. Я хочу сказать: мне известно, что подвигло декана Коллегии кардиналов войти в апартаменты его святейшества прошлой ночью, потому что перед этим он говорил со мной. Он был озабочен тем, что сестра из нашего ордена, которая устроила вчера здесь досадную сцену, – за что я приношу извинения, – возможно, была вызвана в Рим с умыслом скомпрометировать одного из членов конклава. Его подозрения подтвердились. Я смогла сообщить ему, что эта сестра оказалась здесь по просьбе члена конклава – кардинала Трамбле. Я убеждена, именно эти сведения, а не какие-то злые намерения руководили действиями декана. Спасибо.
  Она преклонила колени перед кардиналами, повернулась и, высоко держа голову, вышла из зала в холл. Трамбле с ужасом проводил ее взглядом и вытянул руку в призыве к пониманию.
  – Братья мои, это верно, я отправил запрос, но только потому, что меня просил об этом его святейшество. Я не знал, кто она, клянусь вам.
  Несколько секунд все молчали. Потом встал Адейеми. Он медленно поднял руку и выставил указующий перст на Трамбле. Своим низким, хорошо модулированным голосом, который его слушателям в это утро показался как никогда близким к проявлению Божьего гнева, Адейеми произнес единственное слово:
  – Иуда!
  15. Шестое голосование
  Конклав был неостановим. Как некая священная машина, он перекатил в свой третий день, невзирая на все мирские проблемы. В половине десятого, в соответствии с Апостольской конституцией, кардиналы снова стали заполнять мини-автобусы. Теперь они уже выучили распорядок. С быстротой, которую им позволяли возраст и здоровье, они заняли свои места, и автобусы начали отъезжать по одному каждые две минуты. Они направлялись через Пьяцца Санта-Марта к Сикстинской капелле.
  Ломели стоял у входа с обнаженной головой, держа биретту в руке. Кардиналы пребывали в подавленном настроении, даже ошарашенном, и он предполагал, что Трамбле скажется больным и вообще выйдет из выборного процесса. Но нет: он появился из холла, держа под руку архиепископа Фитцджеральда, сел в автобус; внешне казался спокойным, хотя его лицо, повернутое к окну, когда автобус тронулся с места, было мертвенно-бледным – маска несчастья.
  Беллини, стоявший рядом с Ломели, иронически заметил:
  – Похоже, у нас наблюдается падёж фаворитов.
  – И в самом деле. Кто будет следующим?
  Беллини посмотрел на него:
  – По-моему, это очевидно.
  Ломели поднес руку ко лбу. Он чувствовал, как пульсирует под пальцами жилка.
  – Я не для красного словца сказал то, что сейчас сказал в обеденном зале: я верю, что для всех нас будет лучше, если я отойду в сторону как декан, а вы займетесь наблюдением за выборами.
  – Нет же, декан, спасибо. И потом вы, вероятно, заметили, что настроение на встрече склонялось в вашу пользу. Вы стоите за штурвалом этого конклава… куда вы его ведете, я не знаю, но рулите явно вы, и ваша твердая рука будет иметь своих почитателей.
  – Я так не думаю.
  – Ночью я вас предупреждал, что обличение Трамбле скажется на том, кто его обличал, но выясняется, что я ошибался – в очередной раз! Теперь я предсказываю, что выборы превратятся в соревнование между вами и Тедеско.
  – Тогда будем надеяться, что вы ошибаетесь. Опять.
  Беллини холодно улыбнулся:
  – По прошествии сорока лет у нас снова может быть папа-итальянец. Это понравится нашим соотечественникам. – Он схватил Ломели за руку. – Серьезно, мой друг, я буду молиться за вас.
  – Пожалуйста. Только не надо за меня голосовать.
  – Ну уж нет, голосовать за вас я тоже буду.
  О’Мэлли убрал свой клипборд с бумагами и сказал:
  – Мы готовы к отъезду, ваши высокопреосвященства.
  Беллини пошел первым. Ломели надел биретту, поправил ее, посмотрел на небо, потом влез в автобус за развевающимися красными юбками патриарха Александрии. Он сел на свободное место за водителем. О’Мэлли присоединился к нему. Двери закрылись, автобус затрясся на брусчатке.
  Когда они проезжали мимо собора Святого Петра и Дворца правительства, О’Мэлли наклонился к Ломели и очень тихо, чтобы никто не услышал, сказал:
  – Насколько я понимаю, ваше высокопреосвященство, с учетом последнего развития событий конклав вряд ли сегодня придет к решению?
  – Откуда вы знаете?
  – Я все время находился в холле.
  Ломели беззвучно прокряхтел. Если знает О’Мэлли, то рано или поздно будут знать все.
  – Естественно, если освоил арифметику, то понимаешь, что тупик практически неизбежен. Завтрашний день нам придется посвятить размышлениям, а возобновить голосование в…
  Он замолчал. В бесконечных переездах между Каза Санта-Марта и Сикстинской капеллой, редко видя дневной свет, он потерял счет дням и ночам.
  – В пятницу, ваше высокопреосвященство.
  – Спасибо, в пятницу. Четыре голосования в пятницу, еще четыре в субботу, потом еще один день для размышления в воскресенье, если мы не придем к решению. Нам нужно будет устроить стирку, получить свежую одежду и всякое такое.
  – Это все под контролем.
  Они остановились, чтобы из передних автобусов вышли пассажиры.
  Ломели посмотрел на голую стену Апостольского дворца и прошептал:
  – Скажите мне, о чем пишут в прессе?
  – Они предсказывают принятие решения либо сегодня утром, либо сегодня днем, кардинал Адейеми по-прежнему считается фаворитом. – О’Мэлли наклонился еще ближе к уху Ломели. – Между нами, ваше высокопреосвященство, если сегодня не будет белого дыма, я опасаюсь, что мы начнем терять контроль над ситуацией.
  – В каком смысле?
  – В том смысле, что мы не знаем, какие слова должна говорить пресс-служба, чтобы в медиа перестали рассуждать о кризисе в Церкви. А чем им еще заполнять эфирное время? К тому же есть и вопросы безопасности. Говорят, в Рим прибыло около четырех миллионов паломников в ожидании избрания нового папы.
  Ломели посмотрел в водительское зеркало заднего вида. Два темных глаза наблюдали за ним. Может быть, парень умеет читать по губам? Все возможно.
  Декан снял биретту, закрыл ею рот, повернулся к О’Мэлли и прошептал:
  – Мы приносили клятву неразглашения, Рэй, поэтому я полагаюсь на вашу рассудительность. Но я думаю, вы должны намекнуть пресс-службе, что конклав, вероятно, продлится дольше любого другого в недавней истории. Пусть они соответствующим образом настраивают медиа.
  – А какие причины я должен им назвать?
  – Только бога ради не действительные! Скажите им, что у нас избыток сильных кандидатов и выбор между ними оказался затруднителен. Скажите, что мы намеренно не спешим и усиленно молимся, чтобы прозреть Господню волю, и нам, возможно, понадобится еще несколько дней, чтобы выбрать нашего нового пастыря. Можете еще указать им, что Господа не стоит торопить ради удобства Си-эн-эн.
  Он разгладил волосы и надел биретту.
  О’Мэлли сделал запись у себя в блокноте и прошептал:
  – Еще одно, ваше высокопреосвященство. Очень тривиальный вопрос. Я могу не беспокоить вас этим, если вы предпочитаете не знать.
  – Продолжайте.
  – Я провел еще кое-какие разыскания по кардиналу Бенитезу. Надеюсь, вы не возражаете.
  – Хм, понимаю. – Ломели закрыл глаза, словно выслушивал исповедь. – Расскажите, пожалуй.
  – Помните, я говорил, что у него была приватная встреча с его святейшеством в январе этого года? После просьбы Бенитеза отпустить его в отставку по медицинским основаниям. Его просьба об отставке лежит в его личном деле в Конгрегации по делам епископов вместе с запиской из приватного офиса его святейшества, в которой говорится, что Бенитез отозвал свою просьбу. Ничего больше нет. Однако когда я ввел имя кардинала Бенитеза в нашу поисковую машину, то обнаружил, что вскоре после встречи ему был куплен билет в Женеву, оплаченный с личного счета папы. Это отдельная канцелярия.
  – За этим что-то кроется?
  – Он подданный Филиппин, а потому ему требовалось подать заявление на визу. Целью поездки названо лечение, а по адресу в Швейцарии, указанному в заявлении, находится частная больница.
  Ломели, услышав это, удивился:
  – Почему не одна из ватиканских больниц? Какой у него диагноз?
  – Не знаю, ваше высокопреосвященство. Предположительно это связано с ранением, которое он получил во время террористической атаки в Багдаде. Но в любом случае проблема не была серьезной. Билеты вернули. Он так и не летал в Швейцарию.
  
  В следующие полчаса Ломели не думал об архиепископе Багдада. Выйдя из автобуса, он намеренно пропустил вперед О’Мэлли и других, а потом в одиночестве пошел по длинной лестнице и через Царскую залу к Сикстинской капелле. Ему требовалось побыть одному, очистить пространство в мыслях, что было необходимым предварительным условием общения с Господом. Скандалы и стрессы последних двух суток, ощущение присутствия миллионов людей, которые нетерпеливо ждут решения конклава, – все это он попытался изгнать из головы, повторяя молитву святого Амвросия:
  
  Господи милостивый, великий и всемогущий,
  Ищу я защиты Твоей,
  Ищу Твоего исцеления.
  Бедный и бедствующий грешник,
  Взываю я к Тебе, источнику всего милосердия.
  Недоступно мне суждение Твое,
  Но я верую в Твое спасение…
  
  В холле он поздоровался с архиепископом Мандорффом и его помощниками – они ждали его у печек, потом прошли с ним в капеллу. Внутри стояла тишина. Большинство кардиналов молились. Единственными звуками, усиленными мощным эхом, были редкие покашливания да шевеление тел на стульях. Он словно оказался в художественной галерее или музее.
  – Спасибо, – прошептал Ломели Мандорффу. – Полагаю, увидимся ко времени второго завтрака.
  Когда двери заперли, он сел на свое место, склонил голову и позволил тишине длиться и дальше. Он чувствовал всеобщее желание подумать, восстановить ощущение присутствия Божественного. Но сам никак не мог избавиться от мыслей о приехавших в Рим миллионах людей, о комментаторах, которые засоряют эфир своими несуразицами.
  Пять минут спустя он поднялся и подошел к микрофону.
  – Мои святейшие братья, я проведу перекличку в алфавитном порядке. Прошу вас, отвечайте: «Присутствует», когда дойдет до вас. Кардинал Адейеми?
  – Присутствует.
  – Кардинал Алатас?
  – Присутствует.
  Алатас, индонезиец, сидел справа от прохода почти посреди ряда. Он был одним из тех кардиналов, которые брали деньги у Трамбле. Интересно, за кого он проголосует сейчас, подумал Ломели.
  – Кардинал Баптиста?
  Баптиста сидел через два места от Алатаса, еще один из бенефициаров Трамбле, родом с Сент-Люсии в Карибском море. Они были так бедны, эти миссии.
  Кардинал ответил хриплым, словно от рыданий, голосом:
  – Присутствует.
  Ломели продолжал. Беллини… Бенитез… Брандао д’Круз… Бротцкус… Карденас… Контрерас… Куртемарш…328 Он знал их теперь гораздо лучше, знал их причуды и слабости. Ему в голову пришли слова Канта: «Из кривого бревна человечества невозможно выпилить ничего ровного…» Церковь была изготовлена из кривого бревна – а разве были другие варианты? Но милостью Божьей отдельные части подошли друг к другу. Церковь существует уже две тысячи лет; если необходимо, она продержится без папы еще две недели. Он чувствовал сильную и необъяснимую любовь к своим коллегам и их слабостям.
  – Кардинал Яценко?
  – Присутствует.
  – Кардинал Зукула?
  – Присутствует, декан.
  – Спасибо, братья мои. Мы все в сборе. Помолимся.
  В шестой раз конклав встал.
  – Господи, даруй нам, Твоим слугам, благодать мудрости, истины и покоя, чтобы мы могли направлять и блюсти Твою Церковь, чтобы мы могли попытаться понять Твою волю и служить Тебе с полным самоотвержением. Во имя Христа Господа нашего…
  – Аминь.
  – Наблюдатели, пожалуйста, займите ваши места.
  Он посмотрел на часы – три минуты десятого.
  
  Пока архиепископ Вильнюсский Лукша, архиепископ Вестминстерский Ньюбай и префект Конгрегации по делам духовенства кардинал Меркурио занимали места у алтаря, Ломели изучал бюллетень. В верхней половине были напечатаны слова: «Eligo in Summum Pontificem» – «Я выбираю верховного понтифика»; в нижней половине – ничего. Он постучал ручкой по пустой части. Теперь, когда момент настал, он не знал, какое имя написать. Его уверенность в Беллини была сильно поколеблена, но, когда он рассматривал другие возможности, ни один из кандидатов не казался ему лучше. Он оглядел Сикстинскую капеллу, умоляя Бога дать ему знак. Закрыл глаза и принялся молиться, но ничего не случилось. Он понимал, что другие ждут, когда он проголосует, потому прикрыл лист ладонью и неохотно написал: «БЕЛЛИНИ».
  Сложив бюллетень пополам, он встал, держа его перед собой, прошествовал по устланному ковром проходу к алтарю и проговорил твердым голосом:
  – Призываю в свидетели Иисуса Христа, который будет моим судьей, в том, что мой голос отдан тому, кого я перед Господом считаю достойным избрания.
  Он положил бумагу на чашу, потом сбросил бюллетень в урну. Услышал, как лист упал на серебряное днище. Вернувшись на место, ощутил острое чувство разочарования. В шестой раз Господь задавал ему один и тот же вопрос, и он чувствовал, что в шестой раз дал неверный ответ.
  
  У Ломели не осталось никаких воспоминаний об остальной части процесса голосования. Изнуренный событиями прошедшей ночи, он уснул почти сразу же, как только сел, и проснулся лишь час спустя, когда что-то запорхало на столе перед ним. Подбородок его упирался в грудь. Он открыл глаза и увидел сложенную записку. Развернул: «„И вот, сделалось великое волнение на море, так что лодка покрывалась волнами; а Он спал“. Мф. 8: 24». Он огляделся, увидел Беллини – тот сидел, подавшись вперед, и смотрел на него. Ломели смутился от того, что продемонстрировал свою слабость публично, но никто, казалось, не обращал на него внимания. Кардиналы напротив либо читали, либо смотрели перед собой. Перед алтарем наблюдатели сидели за своим столом. Голосование, вероятно, закончилось. Он взял ручку и написал под цитатой: «„Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня“. Псалом 3». Он отправил записку назад по столу Беллини, тот прочел и одобрительно кивнул, словно Ломели был одним из его прежних учеников в Папском Григорианском университете, давших правильный ответ.
  Ньюбай проговорил в микрофон:
  – Братья мои, мы приступаем к подсчету результатов шестого голосования.
  Возобновился знакомый трудоемкий процесс подсчета. Лукша доставал бюллетени из урны, открывал, записывал имя. Меркурио зачитывал и тоже записывал. Наконец Ньюбай пронзал бюллетень серебряной иглой и объявлял результат.
  – Кардинал Тедеско.
  Ломели поставил галочку против имени Тедеско, замер в ожидании следующего результата.
  – Кардинал Тедеско.
  А потом пятнадцать секунд спустя еще раз:
  – Кардинал Тедеско.
  Когда имя Тедеско прозвучало в пятый раз подряд, у Ломели возникло страшное предчувствие, что результатом всех его усилий стала убежденность конклава в том, что Церкви нужна сильная рука и патриарх Венеции будет избран этим голосованием. Ожидание оглашения шестого голосования мучительно затянулось – Лукша и Меркурио о чем-то шепотом совещались.
  – Кардинал Ломели.
  Следующие три голоса были отданы за Ломели, потом два за Бенитеза, потом один за Беллини и еще два за Тедеско. Рука Ломели быстро двигалась по списку кардиналов, и он не знал, что его тревожило больше: число галочек напротив имени Тедеско или угрожающее число галочек возле своего имени. К концу, как ни удивительно, Трамбле набрал два голоса, как и Адейеми, потом все закончилось, и наблюдатели начали подводить итоги. Рука Ломели дрожала, когда он пытался складывать все галочки, набранные Тедеско, а это единственное имело сейчас значение. Наберет ли патриарх Венеции сорок голосов, необходимых для того, чтобы заблокировать работу конклава? Ломели пришлось пересчитать все дважды, прежде чем он получил результат.
  Тедеско 45
  Ломели 40
  Бенитез 19
  Беллини 9
  Трамбле 2
  Адейеми 2
  С другого конца Сикстинской капеллы донесся недвусмысленный торжествующий шепот, и Ломели посмотрел в ту сторону вовремя, чтобы увидеть, как Тедеско закрывает ладонью радостную улыбку. Сторонники наклонялись к нему, чтобы прикоснуться, похлопать по спине и тихо произнести поздравления. Тедеско не замечал их, словно надоедливых мух. Он смотрел через проход на Ломели, поднимая свои кустистые брови, шутливо благодаря за пособничество. Теперь они были главными соперниками.
  16. Седьмое голосование
  Шепот сотни кардиналов, тихонько переговаривающихся с соседями, усиленный эхом расписанных фресками стен капеллы, вызвал у Ломели воспоминание, которое он поначалу не мог идентифицировать, но в конечном счете понял, что это море в Генуе, точнее говоря, долгая отливная волна, шуршащая галькой на берегу, где он плавал ребенком с матерью. Шорох продолжался несколько минут, пока наконец после совещания с тремя кардиналами-ревизорами Ньюбай не встал и не зачитал официальные результаты. На эти минуты в капелле воцарилась тишина. Но Вестминстерский архиепископ лишь подтвердил то, что они и без того знали, а когда он закончил, пока уносили стол и стулья наблюдателей, а подсчитанные бюллетени помещали в ризницу, бухгалтерский шепот возобновился.
  На протяжении всего этого времени Ломели сидел, внешне бесстрастный. Он ни с кем не говорил, хотя и Беллини, и патриарх Александрии пытались перехватить его взгляд. Когда урну и чашу вернули на алтарь, а наблюдатели заняли свои места, он подошел к микрофону.
  – Братья мои, ни один из кандидатов не получил необходимого большинства в две трети голосов, мы теперь сразу же переходим к седьмому голосованию.
  Хотя внешне он был спокоен, мысли его метались бесконечно по одному и тому же кругу. Кто? Кто? Всего через минуту ему придется отдать свой голос… но кому? Он вернулся на свое место, но так еще и не знал, что ему делать.
  Он не хотел быть папой – в этом сомнений у него не было. Он всем сердцем молился, чтобы Господь избавил его от этой ноши. «Отче мой! если возможно, да минует меня чаша сия»329. А если молитва его не будет услышана и чаша предложена? В этом случае он решил отказаться, как это пытался сделать несчастный Лучиани в конце первого конклава семьдесят восьмого года. Отказ на кресте от места считался серьезным грехом себялюбия и трусости, и поэтому Лучиани в конце уступил просьбам коллег. Но Ломели был исполнен решимости проявить твердость. Если Господь наделил человека даром самопознания, то разве ты не несешь обязанность использовать его? Одиночество, изоляция, мученичество папства – это он был готов принять. Неприемлемым было другое: иметь папу недостаточной святости. Вот что будет грехом.
  Но в равной мере он нес ответственность за тот факт, что Тедеско вырвался в лидеры. Именно он, как декан, способствовал уничтожению одного лидера и разрушению репутации другого. Он удалил препятствия на пути к Святому престолу для патриарха Венеции, хотя и придерживался твердого убеждения, что Тедеско необходимо остановить. Беллини явно не сможет это сделать: продолжать голосовать за него было бы потаканием собственной глупости.
  Он сел за стол, открыл папку и вытащил избирательный бюллетень.
  Значит, Бенитез? Бенитез явно обладал каким-то духовным качеством и состраданием, которые выделяли его из остальных членов конклава. Его избрание оказало бы живительный эффект на азиатское пастырство Церкви. А возможно, и на африканское. Медиа восторгались бы им. Его появление на балконе, выходящем на площадь Святого Петра, вызвало бы сенсацию. Но кто он? Каковы его религиозные убеждения? На вид он такой хрупкий. Хватит ли ему физических сил, чтобы быть папой?
  Если к бюрократическому уму Ломели и можно было предъявить какие-то претензии, то только не в логике. Если устранить Беллини и Бенитеза в качестве соперников, то оставался единственной кандидат, который мог стать препятствием на пути Тедеско к престолу, и этим кандидатом был он, Ломели. Он должен был держаться за свои сорок голосов и длить конклав, пока Дух Святой не выведет их на достойного наследника трона святого Петра. Никто другой этого не сделает.
  Это было неизбежно.
  Он взял ручку. Закрыл на мгновение глаза. Потом написал на своем бюллетене: «ЛОМЕЛИ».
  Очень медленно встал. Сложил бюллетень, поднял, чтобы видели все.
  – Призываю в свидетели Иисуса Христа, который будет моим судьей, в том, что мой голос отдан тому, кого я перед Господом считаю достойным избрания.
  В полной мере степень его клятвопреступления дошла до него, когда он стоял перед алтарем, чтобы положить бюллетень на чашу. В этот момент он оказался прямо перед изображенными Микеланджело прóклятыми, которых сгоняли с их лодки и отправляли прямиком в ад.
  «Господи, прости мой грех».
  Но назад уже пути не было.
  Когда он бросил бюллетень в урну, раздался страшный грохот, пол задрожал, за спиной зазвенело бьющееся об пол стекло. Несколько мгновений Ломели думал, что мертв, и за те секунды, когда время, казалось, остановилось, он понял, что мысль не всегда последовательна – идеи и впечатления могут громоздиться одно на другое, как фотографические слайды. Так он одновременно пребывал в ужасе от того, что вызвал на свою голову гнев Господа, но при этом радостно думал, что получил доказательство Его существования. Он не напрасно прожил жизнь! В страхе и радости он вообразил, что перешел в другой план существования. Но когда посмотрел на свои руки, то обнаружил, что они по-прежнему материальны, и время неожиданно вернулось к своей обычной скорости, словно гипнотизер щелкнул пальцами. Ломели увидел испуганные выражения наблюдателей, смотревших мимо него, повернулся, осознал, что Сикстинская капелла все еще здесь. Кардиналы повскакивали, чтобы выяснить, что произошло.
  Он спустился с алтарного возвышения и пошел по бежевому ковру к задней части капеллы, подавая знаки кардиналам по обе стороны не сходить со своих мест.
  – Успокойтесь, братья мои. Не волнуйтесь. Оставайтесь там, где вы сейчас.
  Никто вроде бы не был ранен. Он увидел перед собой Бенитеза и спросил:
  – Что это, как вы думаете? Ракета?
  – Я бы сказал, ваше высокопреосвященство, это взорвалась заминированная машина.
  Издалека донесся звук второго взрыва, более слабого, чем первый. В зале охнули.
  – Братья, прошу вас оставаться на своих местах, – снова воззвал к присутствующим Ломели и прошел через проем в решетке в малый неф – там мраморный пол был усыпан битым стеклом.
  Ломели спустился по деревянному пандусу, придерживая полы сутаны, и осторожно прошел дальше. Подняв голову, увидел два разбитых окна на той стороне, куда выходили в небеса дымоходы печек. Окна были большие – три или четыре метра высотой, изготовлены из сотен панелей, – и осколки напоминали куски наста. Из-за двери доносились мужские голоса – испуганные, спорящие, – потом звук ключа, открывающего замок. Двери распахнулись, и Ломели увидел двух агентов службы безопасности с пистолетами наготове, за ними стояли протестующие О’Мэлли и Мандорфф.
  Ломели в ужасе перешагнул через груду стекла, распахнув руки, чтобы препятствовать их входу в капеллу.
  – Нет! Прочь! – Он отгонял их руками, словно ворон. – Уходите. Это святотатство. Никто не ранен.
  Один из них сказал:
  – Извините, ваше высокопреосвященство, мы должны переместить всех в безопасное место.
  – В Сикстинской капелле под защитой Бога мы в полной безопасности. Я настаиваю на том, чтобы вы покинули капеллу.
  Агенты медлили.
  – Это священный конклав, дети мои, – возвысил голос Ломели, – вы рискуете своими бессмертными душами!
  Агенты переглянулись, потом неохотно перешагнули через порог и вернулись на улицу.
  – Заприте нас, монсеньор О’Мэлли. Мы вас позовем, когда будем готовы.
  Обычно красное лицо О’Мэлли посерело и пошло пятнами. Он склонил голову. Голос его дрожал.
  – Да, ваше высокопреосвященство.
  Он закрыл дверь и повернул ключ.
  Когда Ломели вернулся в основную часть капеллы, под его подошвами хрустело вековое стекло. Он поблагодарил Господа: ни одно из окон над их головами ближе к алтарю не взорвалось. Если бы это случилось, то сидевших внизу могло раскромсать на части. А теперь у некоторых из них был всего лишь обеспокоенный вид. Ломели подошел прямо к микрофону. Он обратил внимание, что Тедеско ведет себя так, будто абсолютно ничего не произошло.
  – Братья мои, явно случилось что-то серьезное. Архиепископ Багдада предполагает, что взорвалась начиненная взрывчаткой машина, а у него есть опыт столкновения с этим злом. Лично я считаю, что мы должны возлагать упования на Господа, который пока пощадил нас, и продолжить голосование, однако у других может быть иное мнение. Я ваш слуга. Какова воля конклава?
  Сразу же поднялся Тедеско.
  – Мы не должны опережать события, ваше высокопреосвященство. Может быть, это была и не бомба вовсе. Может быть, газовая магистраль или что-то такое. Мы бы выглядели глупо, если бы бежали из капеллы из-за какого-то происшествия! А если это даже террористический акт? Что ж, хорошо: мы должны показать миру неколебимую силу нашей веры, показать, что нас не устрашить, и продолжить выполнение нашей священной миссии.
  Ломели понравилось услышанное. Но при этом он не мог подавить в себе недостойное подозрение, что Тедеско говорил только для того, чтобы напомнить конклаву о своем лидерстве.
  – Кто-нибудь еще хочет высказаться? – спросил он.
  Некоторые все еще обеспокоенно поглядывали на окна в пятнадцати метрах над их головами. Желания говорить никто не выказывал.
  – Нет? Хорошо. Однако, прежде чем мы продолжим, уделим минуту молитве.
  Конклав встал. Ломели склонил голову:
  – Господи, мы возносим наши молитвы за тех, кто, возможно, пострадал или страдает в этот момент вследствие взрыва, который мы только что слышали. За обращение грешников, за прощение грехов, за раскаяние и за спасение душ…
  – Аминь.
  Он дал еще полминуты на размышление, после чего объявил:
  – Голосование возобновляется.
  Из-за разбитых окон донесся слабый вой сирен, потом шум винтов вертолета.
  
  Голосование продолжилось с того места, где оно было остановлено. Сначала проголосовали патриархи Ливана, Антиохии и Александрии, потом Беллини, за ним кардиналы-пресвитеры. Было очевидно, что они теперь шли к алтарю гораздо быстрее, чем прежде. Некоторые так спешили проголосовать и вернуться в герметичное тепло Каза Санта-Марта, что почти глотали слова клятвы.
  Ломели положил руки на столешницу, чтобы они не дрожали. Он был абсолютно спокоен, разговаривая с агентами службы безопасности, но, как только вернулся на свое место, шок потряс его. Он не страдал чрезмерным солипсизмом, чтобы поверить, будто бомба взорвалась просто из-за того, что он написал собственное имя на клочке бумаги. Но и не был настолько приземленным, чтобы не верить во взаимосвязь некоторых вещей. Иначе как еще, кроме как недовольством Господа его махинациями, интерпретировать время взрыва, который прозвучал с точностью удара грома?
  «Ты поставил передо мной задачу, а я не смог ее выполнить».
  Вой сирен усиливался до крещендо, как хор прóклятых: некоторые завывали, некоторые улюлюкали, некоторые испускали одиночные вопли. К треску первого вертолета добавился второй. Эти звуки высмеивали предполагаемое уединение конклава. Кардиналы с таким же успехом могли проводить голосование посреди Пьяцца Навона330.
  Тем не менее если ты не можешь найти спокойной обстановки для размышлений, то все же можешь молить Господа о помощи (в этом случае сирены служили только тому, чтобы помочь сосредоточиться), и когда очередной кардинал проходил мимо Ломели, декан молился за его душу. Он молился о Беллини, который неохотно был готов принять чашу, но ее тут же унизительно отняли от его губ. Он молился за Адейеми во всем его громоздком достоинстве, который обладал способностью стать одной из великих фигур в истории, но был уничтожен порочным желанием, обуявшим его более тридцати лет назад. Он молился за Трамбле, который проскользнул мимо него, кинув искоса взгляд украдкой в его сторону; эта горечь до конца дней будет отравлять существование Ломели. Он молился за Тедеско, который неумолимым шагом прошествовал к алтарю, его плотная фигура покачивалась на коротких ногах, как побитый временем старый буксир, рассекающий тяжелые волны. Он молился за Бенитеза, выражение лица которого стало серьезнее и целеустремленнее, чем когда-либо прежде, словно взрыв напомнил ему те сцены, которые он хотел бы забыть. И наконец, он молился за себя, чтобы Господь простил его за нарушение клятвы, чтобы и ему в его безнадежности был послан знак: что он должен делать, чтобы спасти конклав.
  
  Часы Ломели показывали двенадцать часов сорок две минуты, когда был опущен последний бюллетень и наблюдатели начали подсчет голосов. К тому времени сирены стали выть реже, и на несколько минут наступило затишье. Напряженное и настороженное молчание повисло в капелле. На сей раз Ломели оставил список кардиналов нетронутым в папке. Он больше не мог выносить эту растянутую на долгие минуты пытку получения результатов по галочкам. Если бы он не боялся показаться смешным, то заткнул бы уши пальцами.
  «Господи, да минует меня чаша сия!»
  Лукша вытащил первый бюллетень из урны и передал Меркурио, который протянул его Ньюбаю, а тот вонзил в него иглу с тесьмой. Они тоже, казалось, спешили, чтобы поскорее завершить процедуру.
  В седьмой раз Вестминстерский архиепископ начал свою декламацию:
  – Кардинал Ломели…
  Ломели закрыл глаза. Седьмое голосование должно быть благоприятным. В Священном Писании число семь считалось числом исполнения и достижений: день, когда Господь отдыхал после сотворения мира. Разве Семь церквей Апокалипсиса не представляют завершенность Тела Христова?331
  – Кардинал Ломели…
  – Кардинал Тедеско…
  «Семь звезд в правой руке Христа, семь печатей суда Божьего, семь ангелов с семью трубами, семь духов перед престолом Его…»332
  – Кардинал Ломели…
  – Кардинал Бенитез…
  «…семь кругов вокруг Иерихона, семь погружений в реку Иордан…»333
  Он продолжал сколько мог, но был не в силах полностью заглушить сладкоречивый голос Ньюбая. В конечном счете сдался и стал слушать. Однако к тому времени уже потерял нить и не знал, кто лидирует.
  – На этом подсчет бюллетеней седьмого голосования завершен.
  Ломели открыл глаза. Три кардинала-ревизора поднялись со своих мест и подошли к алтарю, чтобы пересчитать бюллетени. Он посмотрел через проход на Тедеско, который постукивал по своему списку авторучкой, считая голоса: «Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать…» Его губы двигались, но лицо оставалось бесстрастным. На сей раз никакого всеобщего гула не было слышно. Ломели сложил руки и сосредоточился на своем столе в ожидании, когда Ньюбай объявит его судьбу.
  – Братья мои, результаты седьмого голосования таковы…
  Ломели помедлил, потом взял ручку.
  Ломели 52
  Тедеско 42
  Бенитез 24
  Он шел в лидерах. Если бы эти цифры были выписаны огнем, они ошеломили бы его меньше. Но вот они были перед ним, неопровержимые, они не изменятся, как бы он ни вглядывался в них. Законы электоральной социологии, если не законы Бога, безжалостно продвигали его к краю пропасти.
  Он чувствовал, что все лица обращены к нему. Ему пришлось ухватиться за края стула, потому что иначе сил подняться на ноги ему не хватало. На сей раз он не стал утруждаться – идти к микрофону.
  – Братья мои, – обратился он к кардиналам, возвышая голос со своего места, – опять ни один из кандидатов не набрал необходимого большинства, поэтому сегодня днем мы приступим к восьмому голосованию. Прошу вас не уходить, пока церемониймейстеры не соберут ваши бумаги. Мы постараемся уйти как можно скорее. Кардинал Рудгард, прошу вас, попросите отпереть двери.
  
  Он оставался на ногах, пока младший кардинал-дьякон исполнял свои обязанности. Каждый шаг американца по усыпанному битым стеклом мраморному полу был отчетливо слышен. Его голос прозвучал чуть ли не с отчаянием, когда он постучал в дверь и воскликнул: «Aprite le porte! Aprite le porte!» Когда он вернулся в основную часть капеллы, Ломели встал и зашагал по проходу. Он миновал Рудгарда, который возвращался на свое место, и попытался одобрительно улыбнуться ему, но американец отвернулся. Никто из сидящих кардиналов не пожелал встречаться с Ломели взглядом. Поначалу он думал, что это враждебность, потом понял: это первое проявление нового и пугливого почтения – они начали понимать, что он может стать папой.
  Он прошел через проем в решетке в тот момент, когда Мандорфф и О’Мэлли входили в капеллу, за ними шли два священника и два брата – их помощники. За ними в Царской зале виднелись фигуры агентов службы безопасности и двух офицеров швейцарской гвардии.
  Мандорфф, осторожно ступая по битому стеклу, прошел к нему, вытянув руки:
  – Ваше высокопреосвященство, с вами все в порядке?
  – Все целы, Вилли, слава Богу, но тут, прежде чем пройдут кардиналы, нужно убрать стекло, иначе кто-нибудь может порезаться.
  – С вашего разрешения, ваше высокопреосвященство?
  Мандорфф поманил людей за дверью. Вошли четверо с метлами, поклонились Ломели и немедленно принялись расчищать дорожку, работали они быстро, не обращая внимания на шум, который производят. В то же время церемониймейстеры торопливо собирали записки кардиналов. Судя по их спешке, было принято решение как можно быстрее эвакуировать конклав. Ломели обнял за плечи Мандорффа и О’Мэлли, притянул их к себе. Он радовался физической близости. Они пока еще не знали о результатах голосования – не отшатнулись, не попытались сохранить почтительную дистанцию.
  – Насколько все это серьезно?
  – Дело нешуточное, ваше высокопреосвященство, – сказал О’Мэлли.
  – Уже известно, что случилось?
  – Похоже, взорвался самоубийца, а еще был подрыв машины, начиненной взрывчаткой. На Пьяцца дель Рисорджименто. Вероятно, специально выбрали место, где много паломников.
  Ломели отпустил двух прелатов и несколько секунд стоял, осознавая услышанное. Пьяцца дель Рисорджименто находилась в четырех сотнях метров от стен Ватикана. Самая близкая площадь к Сикстинской капелле.
  – Сколько человек погибло?
  – Не меньше тридцати. Еще была стрельба в церкви Святого Марка Евангелиста во время мессы.
  – Господи Боже!
  – Еще была стрельба в Мюнхене, ваше высокопреосвященство, во Фрауэнкирхе. И взрыв в университете в Лувене.
  – Нас атакуют по всей Европе, – сказал О’Мэлли.
  Ломели вспомнил о своей встрече с министром внутренних дел. Молодой человек говорил о «массе возможностей для скоординированных противоправных действий». Вот, значит, что он имел в виду. Для мирянина эвфемизмы террора были такими же универсальными и путаными, как Тридентская месса. Он перекрестился.
  – Да сжалится Господь над их душами. Кто-нибудь взял на себя ответственность?
  – Пока нет, – ответил Мандорфф.
  – Но предположительно это будут исламисты?
  – Боюсь, несколько свидетелей на Пьяцца дель Рисорджименто говорят, что слышали крик самоубийцы: «Аллах акбар», так что сомнений почти не остается.
  – «Господь велик», – покачал головой О’Мэлли. – Как же эти люди порочат Всемогущего!
  – Не надо эмоций, Рэй, – остерег его Ломели. – Мы должны ясно мыслить. Террористическая атака в Риме ужасна сама по себе. Но что говорить о преднамеренной атаке на Вселенскую церковь в трех разных странах в тот самый момент, когда мы выбираем папу? Если мы не проявим осторожности, то мир увидит в этом начало религиозной войны.
  – Это и есть начало религиозной войны, ваше высокопреосвященство.
  – И они наносят удар намеренно в тот момент, когда у нас нет главнокомандующего.
  Ломели провел рукой по лицу. Хотя он и приготовился к большинству случайностей, такого он не предвидел.
  – Господи милостивый, – пробормотал он, – какую же картину бессилия являем мы миру! Черный дым поднимается с римской площади, где рвутся бомбы, и черный дым поднимается из дымохода Сикстинской капеллы рядом с двумя разбитыми окнами! И что же мы должны делать? Отложить конклав – это определенно продемонстрирует наше уважение к погибшим, но вряд ли заполнит вакуум в руководстве, напротив, продлит его. В то же время ускорение процесса голосования будет нарушением Апостольской конституции…
  – Остановите конклав, ваше высокопреосвященство, – сказал О’Мэлли. – Церковь поймет.
  – Но тогда возникнет опасность избрания папы, не обладающего надлежащей легитимностью, а это чревато катастрофой. Если есть малейшее сомнение в легитимности процесса, то эдикты папы будут оспариваться с первого дня его понтификата.
  – Есть и еще одна проблема, о которой мы не должны забывать, ваше высокопреосвященство, – сказал Мандорфф. – Предполагается, что конклав изолирован от мира и не знает о происходящих в нем событиях. Кардиналы-выборщики не должны знать подробностей случившегося, потому что это может повлиять на их решение.
  – Но какие могут быть сомнения, архиепископ, – вспыхнул О’Мэлли, – они наверняка слышали, что случилось!
  – Да, монсеньор, – жестко ответил Мандорфф, – но им неизвестно, что атаке подверглась именно церковь. Можно спорить о том, совершались ли эти преступления с целью непосредственно повлиять на решение конклава. Если так оно и было, то кардиналов-выборщиков нужно оградить от новостей о случившемся, чтобы не повлиять на их выбор.
  Глядя на Ломели, он моргнул светлыми глазами за стеклами очков и спросил:
  – Ваше высокопреосвященство, каковы будут инструкции?
  Агенты службы безопасности закончили расчищать дорожку и теперь совками уносили битое стекло в баки для мусора. Звон стекла эхом боевых действий отдавался от стен капеллы – инфернальный богохульственный шум в таком месте! За решеткой Ломели видел кардиналов в красных мантиях, они поднимались на ноги и начинали подтягиваться к малому нефу.
  – Не говорите им пока ничего, – решил он. – Если кто будет настаивать, скажите, что подчиняетесь моим инструкциям, но ни слова о том, что случилось. Ясно?
  Оба кивнули.
  – А конклав, ваше высокопреосвященство? – спросил О’Мэлли. – Он будет продолжаться, как прежде?
  Ломели не знал, что ответить.
  
  Он поспешил из Сикстинской капеллы мимо строя агентов, которые стояли в Царской зале, в капеллу Паолина. Мрачное гулкое помещение было пустым. Он закрыл за собой дверь. Здесь О’Мэлли, Мандорфф и церемониймейстеры ждали, пока проходили голосования в конклаве. Стулья у входа была расставлены кругом. Как они проводили время в долгие часы голосования, подумал Ломели. Размышляли о том, что происходит? Читали? Впечатление было такое, будто они играли в карты, – но эта мысль показалась ему нелепой; нет, конечно, в карты они не играли. Рядом с одним из стульев стояла бутыль с водой. И он сразу понял, что его мучает жажда. Сделал большой глоток, потом прошел по проходу к алтарю, пытаясь собраться с мыслями.
  Как всегда, с фрески Микеланджело на него укоризненно смотрел святой Петр, которого собирались распинать головой вниз. Ломели прошел к алтарю, опустился на колени, потом, подчиняясь порыву, встал и прошел полпути по проходу назад, чтобы увидеть фреску целиком. На ней было изображено около пятидесяти фигур, большинство из них взирали на мускулистого, почти обнаженного святого на кресте, которого переворачивали головой вниз. И только святой Петр смотрел с фрески в живой мир, но не прямо в глаза наблюдателю – в этом и состояла гениальность решения Микеланджело, – а уголком глаза, словно он увидел тебя, идущего, и бросал вызов – давай, проходи мимо. Никогда Ломели не чувствовал такой всеподавляющей связи с произведением искусства. Он снял биретту и преклонил колени.
  «Благодатный святой Петр, глава и вождь апостолов, ты хранишь ключи от Царствия Небесного, и силы ада бессильны против тебя. Ты камень Церкви и пастырь стада Христова. Подними меня из океана моих грехов и освободи из рук всех моих противников. Помоги мне, добрый пастырь, покажи, что я должен делать…»
  Он, вероятно, минут десять молился святому Петру, настолько погрузился в свои мысли, что не слышал, как кардиналов провели по Царской зале и вниз по лестнице к автобусам. Не слышал он и как открылась дверь и к нему подошел О’Мэлли. Удивительное чувство покоя и уверенности снизошло на него. Он знал, что должен делать.
  «Позволь мне служить Иисусу Христу и тебе и с твоей помощью по завершении праведной жизни позволь мне получить в награду вечное счастье на небесах, где ты вечный хранитель врат и пастырь стада. Аминь».
  И только когда О’Мэлли вежливо и сочувственно сказал: «Ваше высокопреосвященство?» – Ломели вышел из забытья.
  – Бюллетени сожгли? – спросил он, не поднимая головы.
  – Да, декан. Снова черный дым.
  Он вернулся к своим мыслям. Прошло полминуты.
  – Как вы себя чувствуете, ваше высокопреосвященство? – спросил О’Мэлли.
  Ломели неохотно оторвал взгляд от фрески и посмотрел на ирландца. Ощутил что-то новое в настроении О’Мэлли – неуверенность, тревогу, нерешительность. Вероятно, О’Мэлли видел результаты седьмого голосования и осознавал опасность, грозящую декану. Ломели поднял руку, и О’Мэлли помог ему встать на ноги. Кардинал разгладил на себе сутану и рочетто.
  – Укрепитесь духом, Рэй. Вы посмотрите на это необыкновенное произведение, как я сейчас, подумайте, какое оно пророческое. Вы видите наверху пелены темноты? Я прежде считал, что это облака, но теперь уверен: дым. Где-то вне пределов нашей видимости пожар, Микеланджело решил не показывать его нам – символ насилия, сражения, борьбы. И вы видите, как Петр старается держать голову прямо и ровно, хотя его и переворачивают вверх ногами? Почему он это делает? Наверняка потому, что он полон решимости не уступать творящемуся над ним насилию. Он использует последние силы, чтобы продемонстрировать веру и человеческое достоинство. Он желает сохранить самообладание вопреки миру, который для него в буквальном смысле переворачивается с ног на голову. Разве это не знак нам сегодня от основателя Церкви? Зло хочет поставить мир с ног на голову, но, хотя мы и страдаем, благословенный апостол Петр учит нас сохранять здравомыслие и веру в Христа, Воскресшего Спасителя. Мы, Рэй, завершим работу, которую ждет от нас Господь. Конклав продолжится.
  17. «Universi Dominici Gregis»
  Ломели довезли в Каза Санта-Марта с ветерком – на заднем сиденье полицейской машины в сопровождении двух агентов службы безопасности. Один сидел рядом с водителем, другой – рядом с ним. Машина рванулась из Кортиле дель Маресциалло, сделала крутой поворот. Покрышки завизжали на брусчатке, потом машина снова рванулась вперед через три следующих двора. Маячок на ее крыше отбрасывал отблески на затененные стены Апостольского дворца. Ломели мельком увидел испуганные, освещенные синим мерцанием лица швейцарских гвардейцев, уставившихся на него. Он вцепился в наперсный крест, провел большим пальцем по его острым кромкам, вспоминая слова американского кардинала, покойного Френсиса Джорджа: «Я хочу умереть в своей постели, мой преемник умрет в тюрьме, а его преемник умрет мучеником на площади». Он всегда полагал, что эти слова истеричны. Теперь, когда они въезжали на площадь перед Каза Санта-Марта, где он насчитал еще шесть полицейских машин с мигающими маячками, он почувствовал, что слова Джорджа звучат пророчески.
  Швейцарский гвардеец подошел к машине и открыл для него дверь. Свежий воздух ударил Ломели в лицо. Он вышел, посмотрел на небо. Серые тяжелые тучи; вдали кружили два вертолета, в подбрюшье у них торчали ракеты. Они были похожи на обозленных черных насекомых, готовых ужалить. Конечно, выли сирены. Потом он посмотрел на громадный неколебимый купол собора Святого Петра. Его привычный вид укрепил решимость Ломели. Он прошел сквозь толпу полицейских и швейцарских гвардейцев, не отвечая на их приветствия и склоненные головы, прошагал прямо в холл.
  Здесь царила такая же атмосфера недоумения и скрываемой тревоги, как и в день смерти его святейшества; кардиналы тихо разговаривали небольшими группками, но, когда он вошел, головы повернулись к нему. Мандорфф, О’Мэлли, Дзанетти и церемониймейстеры стояли кучкой у стойки регистрации. Некоторые кардиналы уже сидели за столами в обеденном зале. Монахини стояли у стен, явно не зная, подавать или нет второй завтрак. Все это Ломели оценил в мгновение ока и пальцем поманил Дзанетти:
  – Я просил последнюю информацию.
  – Да, ваше высокопреосвященство.
  Он просил только факты, ничего более. Священник протянул ему лист бумаги. Ломели быстро просмотрел его. Его пальцы непроизвольно сжались, чуть помяв лист. Какой ужас!
  – Господа, – спокойно сказал он церковным служащим, – попросите, пожалуйста, сестер удалиться на кухню и проследите, чтобы никто не появлялся в холле и обеденном зале. Я хочу полной приватности.
  Направляясь в обеденный зал, он увидел стоящего в одиночестве Беллини, взял его под руку, прошептал:
  – Я решил объявить о случившемся. Правильно ли я действую?
  – Не знаю. Вам судить. Но я выступлю в вашу поддержку, что бы ни произошло.
  Ломели сжал его локоть и повернулся к залу.
  – Братья мои, – громко воззвал он, – сядьте, пожалуйста. Я хочу сказать вам несколько слов.
  Он дождался, когда последний из кардиналов придет из холла и займет свое место. В последнее время, когда все немного лучше узнали друг друга, произошло смешение разных языковых групп. Сегодня, в час кризиса, они, как заметил Ломели, подсознательно вернулись к рассадке, как в первый вечер: итальянцы у кухни, испаноязычные в центре, англоязычные ближе к стойке регистрации…
  – Братья, прежде чем я скажу о том, что произошло, я прошу на это разрешение конклава. По статье пятой и шестой Апостольской конституции, при условии, что на это дают согласие большинство кардиналов-выборщиков, при определенных обстоятельствах возможно обсуждение некоторых вопросов или проблем.
  – Декан, позвольте мне сказать кое-что? – поднял руку Красински, архиепископ-эмерит Чикаго.
  – Конечно, ваше преосвященство.
  – Я, как и вы, ветеран трех конклавов, и я помню, что в статье четвертой конституции сказано: Коллегии кардиналов не позволяется делать ничего, что «каким-либо образом влияет на процедуру избрания верховного понтифика», – кажется, это точные слова. Я предполагаю, что сам факт попытки проведения этого собрания за пределами Сикстинской капеллы является нарушением процедуры.
  – Я не предлагаю никаких изменений в самих выборах, которые, по моему мнению, должны продолжиться сегодня днем, как это и определено правилами. Я только хочу спросить, желает ли конклав знать, что произошло сегодня утром за стенами Святого престола.
  – Но такое знание и является вмешательством!
  В этот момент встал Беллини:
  – Судя по тому, как взволнован декан, очевидно, что произошло что-то серьезное, и я бы хотел знать, что это такое.
  Ломели благодарно посмотрел на него. Беллини сел под приглушенные возгласы: «Верно, верно» и «Согласен».
  Поднялся Тедеско, и в зале тут же воцарилась тишина. Он положил руки на свой тыквенный живот – Ломели показалось, что патриарх стоит, опершись о стену, – и сделал паузу в несколько секунд, прежде чем начать.
  – Конечно, если дело настолько серьезно, то оно увеличит давление на конклав, побудит его поскорее принять решение. Такое давление, безусловно, является вмешательством, пусть и косвенным. Мы здесь для того, чтобы слушать Господа, ваше высокопреосвященство, а не новостные бюллетени.
  – Нет сомнения, что патриарх Венеции полагает, что мы не должны слушать и взрывы, но мы все их слышали!
  Это замечание вызвало смех. Тедеско покраснел, огляделся, чтобы увидеть, кто это сказал. А сказал это кардинал Са, архиепископ Сальвадорский, – либеральный теолог, противник Тедеско и его фракции.
  Ломели провел немало собраний в Ватикане и знал, когда подходит время для нанесения удара.
  – Позвольте мне внести предложение?
  Он посмотрел на Тедеско, помолчал. Патриарх Венеции неохотно сел.
  – Самое справедливое решение – это поставить вопрос на голосование, а потому, с разрешения ваших высокопреосвященств, именно это я и делаю, – заявил Ломели.
  – Постойте… – Тедеско сделал попытку вмешаться.
  Но Ломели обратился ко всем:
  – Кто желает, чтобы конклав получил эту информацию?
  Вверх взметнулись руки в алых мантиях.
  – Кто против?
  Тедеско, Красински, Тутино и, вероятно, еще с десяток кардиналов неохотно подняли руки.
  – Решено. Естественно, тот, кто не хочет слушать, может выйти.
  Ломели подождал. Никто не шелохнулся.
  – Хорошо. – Он разгладил лист бумаги. – Перед тем как покинуть Сикстинскую капеллу, я попросил пресс-службу совместно со службой безопасности Святого престола приготовить информационный бюллетень. Голые факты таковы. Сегодня утром, в одиннадцать двадцать, начиненная взрывчаткой машина взорвалась на Пьяцца дель Рисорджименто. Вскоре после этого, когда люди покидали площадь, взорвал себя человек, на котором был пояс со взрывчаткой. Многие заслуживающие доверия свидетели утверждают, что он кричал: «Аллах акбар».
  Несколько кардиналов издали стоны.
  – Одновременно с этой атакой два вооруженных человека вошли в церковь Святого Марка Евангелиста и открыли огонь по верующим во время мессы… сообщают, что прихожане в этот момент молились о благополучном завершении конклава. Агенты службы безопасности находились поблизости, и оба стрелка были убиты. В одиннадцать тридцать – то есть десять минут спустя – раздался взрыв в библиотеке Католического университета в Лувене…
  Кардинал Вандроогенброек, служивший в Лувене профессором теологии, воскликнул:
  – Господи, нет!
  – …а в Мюнхене вооруженный человек открыл огонь по прихожанам во Фрауэнкирхе. Кажется, это закончилось захватом заложников, и церковь теперь окружена. Информация о жертвах еще подтверждается, но последние данные, видимо, таковы: тридцать восемь погибших на Пьяцца дель Рисорджименто, двенадцать убитых в церкви Святого Марка, четыре – в бельгийском университете и не менее двух – в Мюнхене. Боюсь, это не окончательные сведения. Число раненых, вероятно, превышает несколько сотен…
  Он опустил бумагу.
  – …Это вся информация, которой я владею. Встанем, братья, и почтим минутой молчания тех, кто был убит и ранен.
  
  Когда Ломели закончил, теологам и знатокам канонического права стало очевидно, что правила, по которым действовал конклав, «Universi Dominici Gregis» («Вселенская паства Господня»), выпущенные папой Иоанном Павлом II в тысяча девятьсот девяносто шестом году, принадлежат более вегетарианским временам. За пять лет до 9/11 ни понтифик, ни его советники не предвидели вероятности массовых террористических атак.
  Но для кардиналов, собравшихся на второй завтрак в третий день конклава, ничто не было очевидным. После минутного молчания разговоры – приглушенные, потрясенные, недоуменные – стали медленно расползаться по обеденному залу. Как могли они продолжать тянуть с решением после всего случившегося? Но с другой стороны, как они могли остановиться? Большинство кардиналов сели сразу же после минуты молчания, но некоторые остались стоять. Среди них Ломели и Тедеско. Патриарх Венеции оглядывал кардиналов, хмурился, явно не понимая, как ему поступить. Если три сторонника оставят его, он потеряет свою блокирующую треть Коллегии. Он в первый раз казался далеко не уверенным в себе.
  В дальней стороне зала Ломели увидел робко поднятую руку Бенитеза.
  – Ваше высокопреосвященство, я бы хотел высказаться.
  Сидевшие рядом с ним кардиналы-филиппинцы Мендоза и Рамос призвали к тишине.
  – Кардинал Бенитез хочет сказать слово, – объявил Ломели.
  Тедеско раздраженно всплеснул руками:
  – Послушайте, декан, мы не можем позволить, чтобы это превратилось в собрание конгрегации – эта фаза уже прошла.
  – Я думаю, если один из наших братьев хочет обратиться к нам, ему нужно позволить сделать это.
  – Но разве это разрешено конституцией?
  – А какая статья это запрещает?
  – Ваше высокопреосвященство, я скажу свое слово! – громко заявил Бенитез.
  Ломели впервые услышал, чтобы тот возвысил голос. Его высокий звук вонзился в приглушенный шум голосов. Тедеско театрально пожал плечами и закатил глаза, глядя на своих сторонников, словно говоря: все это превращается в балаган. Тем не менее возражать больше не стал. В зале воцарилась тишина.
  – Спасибо, братья. Я буду краток, – начал Бенитез.
  Руки филиппинца чуть дрожали. Он сцепил их за спиной. Голос его снова зазвучал мягко.
  – Я не знаком с тонкостями этикета Коллегии, так что прошу меня простить. Но возможно, по той самой причине, что я самый новый ваш брат, я чувствую, что должен сказать что-то от имени миллионов, находящихся за этими стенами в данный момент, миллионов, которые ищут наставничества в Ватикане. Я верю, что мы все хорошие люди – все мы. Разве нет?
  Он нашел взглядом Адейеми и Трамбле, кивнул им, потом – Тедеско и Ломели и продолжил:
  – Наши жалкие амбиции, и ошибки, и разногласия – ничто рядом с тем злом, которое пришло в нашу Мать Церковь.
  Некоторые кардиналы согласно закивали.
  – Если я взял на себя смелость заговорить, то лишь потому, что две дюжины из вас были так добры и, я бы сказал, недальновидны, что проголосовали за меня. Братья мои, думаю, нам не простится, если мы и дальше будем тянуть с выборами день за днем, пока правила не позволят нам выбрать папу простым большинством. По завершении последнего голосования у нас есть очевидный лидер, и я призываю вас объединиться вокруг него сегодня. Я прошу всех, кто голосовал за меня, оказать поддержку нашему декану кардиналу Ломели и по возвращении в Сикстинскую капеллу избрать его папой. Спасибо. Простите меня. Это все, что я хотел сказать.
  Прежде чем Ломели успел ответить, вскочил с места Тедеско.
  – Нет-нет! – покачал он головой. – Нет, нет и нет!
  Он принялся снова размахивать своими толстыми короткопалыми руками, отчаянно и тревожно улыбаясь.
  – Теперь вы понимаете, что именно от этого я вас и остерегал, господа! В горячке мы забыли о Боге, мы действуем под давлением событий, словно мы не священный конклав, а политическая партия. Дух Святой нельзя обмануть, нельзя вызвать по собственному желанию, как официанта! Братья, прошу вас помнить, что мы клянемся перед Господом избрать того, кто, по нашему мнению, более всего подходит для Святого престола, а не того, кого проще всего вытолкнуть на балкон собора Святого Петра, чтобы успокоить толпу!
  Если бы Тедеско смог на этом остановиться, думал впоследствии Ломели, то, вероятно, склонил бы конклав на свою сторону, что было бы вполне законно. Но он не принадлежал к тем людям, которые, оседлав какую-то тему, могут остановиться, – в этом была его слава и трагедия. Вот почему сторонники любили его и почему убедили держаться подальше от Рима в дни перед конклавом. Он был как человек из проповеди Христа: «от избытка сердца говорят уста его»334, независимо от того, хорош или плох избыток сердца, мудр или глуп.
  – И в любом случае, – сказал Тедеско, делая жест рукой в сторону Ломели, – является ли декан наилучшим кандидатом для решения проблем в период кризиса?..
  На лице Тедеско снова мелькнула его жуткая улыбка.
  – …Я почитаю его как брата и друга, но он не пастырь – он не может излечить скорбных сердцем, не может перевязать их раны, я уж не говорю о том, чтобы протрубить в трубу. Пока какую бы богословскую позицию он ни проповедовал, они из разряда тех, что привели нас к нынешнему состоянию неустойчивости и релятивизма, где все верования и сиюминутные фантазии получают равные права, а потому теперь если мы посмотрим вокруг, то увидим дом Святой Римско-католической церкви в окружении мечетей и минаретов Мухаммеда.
  Кто-то (это был Беллини, понял Ломели) крикнул:
  – Позор!
  Тедеско напустился на него, словно быка хлестнули кнутом. Его лицо покраснело от ярости.
  – «Позор», говорит бывший государственный секретарь. Я согласен, это позор. Представьте кровь невинных жертв на Пьяцца дель Рисорджименто или в церкви Святого Марка сегодня утром! Вы думаете, мы в известной мере не несем за это ответственность? Мы терпим ислам на нашей земле, а они подвергают нас преследованиям на своей – десятки тысяч изгнанных, да что там десятки – сотни. Это геноцид нашего времени, о котором предпочитают не говорить. А теперь они в буквальном смысле у наших стен, а мы ничего не делаем! Сколько еще мы будем упорствовать в нашей слабости?
  Даже Красински поднял руку, пытаясь остановить его, но Тедеско оттолкнул его.
  – Нет, есть вещи, которые должны были прозвучать на этом конклаве, и теперь эта необходимость назрела. Братья мои, каждый раз, когда мы удаляемся голосовать в Сикстинскую капеллу, мы проходим по Царской зале, где на стене видим фреску «Битва при Лепанто» – я посмотрел на нее сегодня утром. Тогда дипломатия его святейшества папы Пия Пятого соединила военно-морские силы христианского мира, и они, вдохновленные заступничеством Пресвятой Девы Марии Розария335, победили флот Оттоманской империи и спасли Средиземноморье от порабощения исламскими силами. Нам сегодня необходима хотя бы частичка той воли. Мы должны крепко держаться за наши ценности, как исламисты держатся за свои. Мы должны положить конец тому течению, которое почти безостановочно на протяжении последних пятидесяти лет со дня Второго Ватиканского собора влечет нас к слабости перед силами зла. Кардинал Бенитез говорит о миллионах за этими стенами, которые в сей страшный час ждут нашего наставления. Я согласен с ним. Насилием в Риме совершено покушение на самую священную задачу нашей Матери Церкви – хранение ключей святого Петра. Как и предсказывал Господь наш Иисус Христос, настал час тяжелейшего кризиса, и мы должны наконец найти в себе силы, чтобы противостоять ему: «И будут знамения в солнце и луне и звездах, а на земле уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится; люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы небесные поколеблются, и тогда увидят Сына Человеческого, грядущего на облаке с силою и славою великою. Когда же начнет это сбываться, тогда восклонитесь и поднимите головы ваши, потому что приближается избавление ваше»336.
  Закончив, Тедеско перекрестился, склонил голову и быстро сел. Он тяжело дышал.
  Ломели показалось, что наступившая тишина длится бесконечно, наконец ее нарушил тихий голос Бенитеза.
  – Но, мой дорогой патриарх Венеции, вы забываете, что я – архиепископ Багдада. До атаки американцев там жили полтора миллиона христиан, а теперь осталось сто пятьдесят тысяч. Мой собственный приход почти опустел. Вот что такое сила меча! Я видел, как наши святые места подвергаются бомбежкам, а наши братья и сестры лежат мертвыми в ряд – на Среднем Востоке и в Африке. Я утешал их в горе и хоронил, и я могу сказать вам, что ни один из них – ни один – не хотел бы, чтобы на насилие отвечали насилием. Они умерли в любви и ради любви к Господу нашему Иисусу Христу.
  Несколько кардиналов – среди них Рамос, Мартинез и Халко – громко захлопали, поддерживая Бенитеза. Постепенно аплодисменты распространились на весь зал – от Азии через Африку и Америку к самой Италии. Тедеско удивленно посмотрел на них, печально покачал головой, то ли сожалея об их глупости, то ли осознав собственную. А может, и то и другое – никто не мог сказать наверняка.
  Встал Беллини:
  – Братья мои, патриарх Венеции прав как минимум в одном отношении. Мы уже встречаемся не как конгрегация. Мы присланы для избрания папы, и именно это мы и должны сделать в полном согласии с Апостольской конституцией, чтобы не было сомнений в легитимности нашего избранника, но еще и не откладывая это в долгий ящик и в надежде, что Дух Святой проявит себя в час нашей нужды. Я предлагаю оставить завтрак – уверен, что ни у кого из нас все равно нет аппетита, – и немедленно вернуться в Сикстинскую капеллу, чтобы возобновить голосование. Не думаю, что это будет нарушением священных установлений. Как вы считаете, декан?
  – Не будет. – Ломели ухватился за спасательный круг, брошенный ему старым коллегой. – Правила только указывают, что днем должны быть проведены два голосования, если потребуется, а если мы не достигнем решения большинством голосов, завтрашний день должен быть отдан размышлениям. – Он оглядел комнату. – Принимает ли большинство конклава предложение кардинала Беллини немедленно вернуться в Сикстинскую капеллу? Прошу тех, кто согласен, поднять руки.
  Взметнулся лес рук.
  – Кто против?
  Руку поднял один Тедеско, хотя при этом и смотрел в другую сторону, словно отстраняясь от происходящего.
  – Воля конклава ясна. Монсеньор О’Мэлли, попросите водителей подготовиться. И, отец Дзанетти, пожалуйста, сообщите в пресс-службу, что конклав собирается провести восьмое голосование.
  Когда кардиналы разошлись, Беллини прошептал на ухо Ломели:
  – Приготовьтесь, друг мой. К концу дня вы будете папой.
  18. Восьмое голосование
  В данном случае большинства автобусов не потребовалось. Какой-то спонтанный коллективный импульс обуял конклав, и те кардиналы, которые были в подходящей для прогулки физической форме, предпочли идти пешком из Каза Санта-Марта до Сикстинской капеллы. Они шли фалангой, некоторые держали друг друга под руки, словно на демонстрации, каковой в некотором роде и был их поход в капеллу.
  И волею Провидения – или Божественного вмешательства – вертолет, нанятый совместно несколькими телевизионными компаниями, в этот момент летал над Пьяцца дель Рисорджименто, снимая ущерб, нанесенный взрывом. Воздушное пространство над Ватиканом было закрыто, но операторы с помощью длиннофокусных объективов сумели снять процессию кардиналов, идущую по Пьяцца Санта-Марта, мимо палаццо Сан-Карло, церкви Санто-Стефано, Дворца правительства, вдоль Ватиканских садов, прежде чем она исчезла в двориках комплекса Апостольского дворца.
  Зыбкие изображения облаченных в алое фигур, переданные в прямом эфире по всему миру и бесконечно повторяемые в этот день, слегка воодушевили католиков. В этих кадрах зрители увидели целеустремленность, единство и вызов. К тому же подсознательно они почувствовали, что кардиналы сейчас идут выбирать нового папу. Со всего Рима паломники начали стекаться на площадь Святого Петра в ожидании объявления. Не прошло и часа, как собралось около ста тысяч.
  Обо всем этом Ломели узнал, конечно, позднее. А сейчас он шел в центре группы, держа за руку Уго Де Луку, архиепископа Генуи, а другой опираясь на Лёвенштайна. Он шел, подняв лицо к бледному небу. За спиной у него Адейеми негромко начал своим великолепным голосом напевать «Veni Creator»337, а вскоре все подхватили:
  
  Врага душ наших изгони,
  Да будет с нами Твой покой,
  Да отвратимся мы от зла,
  Что искушает род людской…
  
  Ломели пел и благодарил Господа. В этот час смертоубийства, в малоприглядной обстановке мощеных двориков, без иных духоподъемных зрелищ, кроме голых кирпичных стен, он наконец ощутил присутствие Святого Духа. Он впервые чувствовал себя не вразладе с исходом. Если жребий выпадет ему, значит так тому и быть.
  «Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо меня! впрочем, не моя воля, но Твоя да будет»338.
  Не переставая петь, они поднялись по ступеням в Царскую залу. Когда проходили по мраморному полу, Ломели посмотрел на громадную фреску Вазари «Битва при Лепанто». Как и всегда, его внимание привлек правый угол с символическим изображением Смерти в виде скелета, размахивающего косой. За Смертью сражающиеся флоты христианского и исламского мира сошлись в схватке. Ломели сомневался, что Тедеско когда-нибудь сможет заставить себя посмотреть на эту фреску. Воды Лепанто явно поглотили его надежды на папство с такой же окончательностью, как они поглотили галеры Оттоманской империи.
  Битое стекло в малом нефе Сикстинской капеллы уже убрали. Приготовили доски, чтобы заделать окна. Кардиналы парами поднялись по пандусу, миновали проем в решетке, потом, пройдя по ковру в проходе, разошлись по своим местам за столами. Ломели подошел к микрофону, установленному на алтаре, дождался, когда рассядется конклав. Разум его был абсолютно чист и воспринимал присутствие Бога.
  «Семя вечности внутри меня. С его помощью я могу выйти из этой бесконечной гонки; я могу отказаться от всего, что здесь не принадлежит дому Господню; я могу замереть и обрести цельность, чтобы честно ответить на его призыв: „Я здесь, Господи“».
  Когда кардиналы заняли свои места, он кивнул Мандорффу, который стоял в тыльной части капеллы. Лысая голова архиепископа наклонилась в ответ, после чего он, О’Мэлли и церемониймейстеры покинули капеллу. Ключ повернулся в замке.
  Ломели начал перекличку:
  – Кардинал Адейеми?
  – Присутствует.
  – Кардинал Алатас?
  – Присутствует.
  Он не спешил. Повторение имен было заклинанием, с каждым шагом приближающим его к Господу. Закончив, он склонил голову. Конклав стоял.
  – Отче, чтобы мы могли вести и блюсти Твою Церковь, дай нам, слугам Твоим, благодать рассудительности, истины и покоя, чтобы мы могли познать Твою волю и служить Тебе с абсолютной преданностью. Ради Господа нашего Иисуса Христа…
  – Аминь.
  Ритуалы конклава, которые тремя днями ранее казались такими странными, теперь стали знакомыми кардиналам, как утренняя месса. Наблюдатели сами вышли на свои места, установили урну и чашу на алтарь, а Ломели прошествовал к своему столу. Он открыл папку, вытащил бюллетень, снял колпачок с авторучки и уставился перед собой. За кого голосовать? Не за себя – он больше не сделает этого; тем более после того, что случилось в прошлый раз. Оставался единственный реальный кандидат. На секунду он задержал ручку над бумагой. Если бы ему четыре дня назад сказали, что в восьмом туре он будет голосовать за человека, которого даже не знает, о кардинальстве которого даже не подозревает и который даже сегодня во многом остается для него загадкой, он бы отбросил эту мысль как фантастическую. Но сейчас он воплощал фантазию в жизнь. Твердой рукой прописными буквами он написал: «БЕНИТЕЗ», а когда посмотрел на написанное, ему это показалось странным образом правильным, а потому, когда он встал, предъявил всем сложенную бумагу и подошел к алтарю, он мог с чистым сердцем сказать:
  – Призываю в свидетели Иисуса Христа, который будет моим судьей, в том, что мой голос отдан тому, кого я перед Господом считаю достойным избрания.
  Он положил бюллетень в чашу, потом сбросил его в урну.
  
  Пока остальной конклав голосовал, Ломели погрузился в изучение Апостольской конституции, которая входила в набор печатных материалов, предоставляемых каждому кардиналу. Он хотел быть уверенным: он знает назубок процедуру того, что должно случиться далее.
  Глава 7, статья 87: когда кандидат набрал большинство в две трети голосов, младший кардинал-дьякон должен попросить отпереть дверь, и тогда войдут Мандорфф и О’Мэлли с необходимыми документами. Ломели как декан обратится к победителю с вопросом: «Принимаете ли вы ваше каноническое избрание верховным понтификом?» Как только победитель даст согласие, у него следует спросить: «Каким именем вы хотите называться?» После чего Мандорфф, действуя в качестве нотариуса, выпишет нотариальное подтверждение на выбранное имя, а два церемониймейстера выступят в качестве свидетелей.
  После получения подтверждения избранное лицо немедленно становится епископом Римской церкви, истинным папой и главой Коллегии епископов. Он таким образом получает право и может осуществлять верховное руководство Вселенской церковью.
  Одно слово согласия, одно новое имя, одна подпись – и дело сделано; величие состояло в простоте.
  Новый папа после этого удалится в ризницу, известную под названием Комната слез, где будет облачен в папские одеяния. Тем временем в капелле установят папский трон. После появления новоизбранного папы кардиналы-выборщики выстроятся в очередь «предписанным образом, чтобы принести клятву верности и повиновения». Из дымохода повалит белый дым. С балкона, выходящего на площадь Святого Петра, Сантини, префект Конгрегации католического образования, и старший кардинал-дьякон объявят: «Habemus papam» – «У нас есть папа», и после этого новый понтифик появится перед миром.
  И если, подумал Ломели (такая возможность была для него слишком судьбоносной, чтобы он позволил своему разуму обдумывать ее, но не сделать этого было бы с его стороны безответственно), предсказания Беллини оправдаются и чаша перейдет к нему, то что произойдет?
  В этом случае Беллини, как следующему по старшинству члену конклава, придется спрашивать у Ломели, под каким именем он хочет быть папой.
  От этой мысли голова у него шла кругом.
  В начале конклава, когда Беллини обвинил его в амбициозности и утверждал, что каждый кардинал втайне знает имя, которое возьмет, если будет избран, Ломели отрицал это. Но теперь – да простит его Господь за лицемерие – он признался себе, что всегда держал это имя в уме, хотя и сознательно избегал его упоминания, даже про себя.
  Он многие годы знал, кем будет.
  Он будет Иоанном.
  Иоанном. В память блаженного исповедника и еще в память папы Иоанна XXIII, под чьим революционным понтификатом он вырос до зрелости; Иоанн, потому что это будет знаком его намерения стать реформатором, а еще потому, что это имя традиционно ассоциируется с папами, чей понтификат был короток, а он не сомневался, что не задержится на Святом престоле.
  Он будет папой Иоанном XXIV.
  Это имя имело вес. В нем слышалась какая-то подлинность.
  Когда он выйдет на балкон, его первым действием будет апостольское благословение, «Urbi et Orbi», – обращение «Городу и миру», – но потом ему придется сказать что-нибудь более личное, чтобы успокоить, вдохновить смотрящие на него миллионы, которые будут ждать его наставления. Ему придется стать их пастырем. К его удивлению, осознание этой перспективы не привело его в ужас. В голову сами по себе пришли слова Спасителя Иисуса Христа: «Не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать»339. Но при всем при том (бюрократ в нем никогда не сдавался) лучше всего будет так или иначе подготовиться, а потому в последние двадцать минут голосования, переводя изредка взгляд в поисках вдохновения на потолок Сикстинской капеллы, Ломели прикидывал, что он скажет в качестве папы, чтобы успокоить Церковь.
  
  Колокол собора Святого Петра прозвонил три раза.
  Голосование закончилось.
  Кардинал Лукша снял урну с бюллетенями с алтаря и показал обеим сторонам капеллы, потом тряхнул ее, Ломели даже услышал шорох листов внутри.
  Воздух стал прохладным. Сквозь разбитые окна проникал странный тихий звук – шум голосов, дыхания. Кардиналы переглянулись. Поначалу они не поняли. Но Ломели узнал этот звук сразу же. Его издавали десятки тысяч человек, собравшихся на площади Святого Петра.
  Лукша передал урну кардиналу Ньюбаю. Архиепископ Вестминстерский вытащил бюллетень, громко сказал: «Один». Повернулся к алтарю и бросил бюллетень во вторую урну, потом повернулся к Лукше и повторил процесс: «Два…»
  Кардинал Меркурио, прижав руки к груди, молился, чуть двигая головой следом за каждым движением. «Три».
  До этого момента Ломели чувствовал отстраненность… даже безмятежность. Теперь каждый подсчитанный бюллетень, казалось, сжимал невидимый пояс на его груди, отчего ему стало трудно дышать. И даже когда он попытался отвлечься молитвой, он слышал только устойчивое, неотвратимое произнесение цифр. Это продолжалось как пытка водой, пока Ньюбай не вытащил последний бюллетень.
  – Сто восемнадцать.
  В тишине, которая наступала и отступала, как гигантская волна вдалеке, снова донесся низкий, слабый шум голосов верующих.
  Ньюбай и Меркурио покинули алтарь и вошли в Комнату слез. Лукша ждал, держа белое полотно. Они вернулись со столом, и Лукша аккуратно накрыл его, разгладил и выровнял ткань, потом снял с алтаря урну с бюллетенями и почтительно поставил ее на материю. Ньюбай и Меркурио принесли три стула. Ньюбай взял микрофон со стойки. Трое наблюдателей сели.
  Кардиналы по всей Сикстинской капелле зашевелились, достали списки кандидатов. Ломели открыл папку. Не отдавая себе в этом отчета, он задержал кончик авторучки над собственным именем.
  – Первый голос отдан кардиналу Бенитезу.
  Его ручка опустилась вниз списка, поставила галочку против имени Бенитеза, потом вернулась к собственному. Он ждал, не поднимая взгляда.
  – Кардинал Бенитез.
  Опять его ручка чуть опустилась по списку, поставила галочку и поползла вверх.
  – Кардинал Бенитез.
  На сей раз, поставив галочку, он поднял глаза. Лукша вытаскивал следующий бюллетень из урны. Развернул его, отметил имя, передал лист Меркурио. Итальянец тоже аккуратно записал имя, потом передал бюллетень Ньюбаю. Ньюбай прочел его и наклонился над столом к микрофону:
  – Кардинал Бенитез.
  Первые семь голосов были отданы Бенитезу. Восьмой голос получил Ломели, а когда и девятый тоже получил он, ему подумалось, что, вероятно, быстрый старт Бенитеза объясняется статистической случайностью, с какими они не раз сталкивались во время конклава. Но потом опять наступил черед Бенитеза. Бенитез, Бенитез… и Ломели почувствовал, что Божье благоволение покидает его. Несколько минут спустя он начал подсчитывать голоса филиппинца, соединяя кружком каждые пять штук. Десять по пять. У него уже был пятьдесят один… пятьдесят два… пятьдесят три…
  После этого он уже не возвращался к подсчету собственных голосов.
  Семьдесят пять… семьдесят шесть… семьдесят семь…
  Когда Бенитез приблизился к черте, за которой он становился папой, воздух в капелле, казалось, напрягся, словно его молекулы натянулись какой-то магнетической силой. Кардиналы склонили головы над столами и делали те же подсчеты.
  – Семьдесят восемь… семьдесят девять… восемьдесят!
  Послышался всеобщий громкий выдох, подобие овации – хлопки рук по столешницам. Наблюдатели прекратили подсчет, подняли головы посмотреть, что происходит. Ломели подался вперед над своим столом, чтобы увидеть Бенитеза. Тот сидел, уткнувшись подбородком в грудь. Казалось, он молится.
  Подсчет возобновился.
  – Кардинал Бенитез…
  Ломели взял лист бумаги, на котором только что набросал тезисы своей речи, и разорвал в мелкие клочья.
  
  После прочтения последнего бюллетеня – получилось так, что этот голос был подан за Ломели, – декан откинулся на спинку стула и принялся ждать, когда наблюдатели и ревизоры официально подтвердят цифры. Потом, пытаясь описать свои эмоции Беллини, он говорил, что ему казалось, будто сильнейший порыв ветра поднял его, закружил в воздухе только для того, чтобы через миг бросить и подхватить кого-то другого.
  «Я думаю, это был Святой Дух. Ощущение было ужасающее и бодрящее. И определенно незабываемое. Я рад, что пережил его. Но когда оно закончилось, я не чувствовал ничего, кроме облегчения».
  В большей или меньшей мере это было правдой.
  – Ваши высокопреосвященства, – объявил Ньюбай, – вот результаты последнего голосования…
  Ломели уже по привычке поднял авторучку и записал цифры.
  Бенитез 92
  Ломели 21
  Тедеско 5
  За оглашением результатов последовал гром аплодисментов. Громче всех хлопал Ломели. Он оглядывался, кивал, улыбался. Слышались одобрительные восклицания. Напротив него Тедеско медленно соединял ладони, словно отбивал такт похоронной мелодии. Ломели, усилив хлопки, встал, и это было воспринято как сигнал для всего конклава подняться в овации. Один Бенитез остался сидеть. Кардиналы по сторонам от него и сзади аплодировали, глядя на него, а он в этот миг своего триумфа казался еще меньше, чем обычно, и совсем не на своем месте – фигура миниатюрная, голова все еще склонена в молитве, лицо полузакрыто ниспадающими прядями черных волос, как в тот день, когда Ломели впервые увидел его с четками в кабинете сестры Агнессы.
  Ломели подошел к алтарю, держа свой экземпляр Апостольской конституции. Ньюбай передал ему микрофон. Аплодисменты стихли. Кардиналы сели. Он заметил, что Бенитез так и не шелохнулся.
  – Необходимое большинство получено. Прошу младшего кардинала-дьякона пригласить обер-церемониймейстера папских литургических церемоний и секретаря Коллегии кардиналов.
  Он ждал – Рудгард устремился к двери и попросил открыть ее. Минуту спустя в задней части капеллы появились Мандорф и О’Мэлли. Ломели сошел в проход и направился к Бенитезу, он видел выражение на лицах архиепископа и монсеньора. Они стояли, стараясь быть незаметными за решеткой, и удивленно смотрели на него. Вероятно, они предполагали, что он станет новым папой, и не могли понять, что он делает.
  Ломели подошел к филиппинцу и стал читать слова из Апостольской конституции:
  – От имени всей Коллегии кардиналов я спрашиваю вас, кардинал Бенитез, принимаете ли вы каноническое избрание вас верховным понтификом?
  Бенитез, казалось, не слышал его. Он даже не поднял глаз.
  – Принимаете?
  Последовало долгое молчание, более сотни человек затаили дыхание, и Ломели пришло в голову, что Бенитез собирается отказаться. Господи милостивый, какая же это будет катастрофа!
  Он тихо проговорил:
  – Позвольте процитировать вам, ваше высокопреосвященство, Апостольскую конституцию, написанную самим папой святым Иоанном Павлом Вторым? «Я прошу избранного не отказываться из страха перед ответственностью от службы, к которой он призван, но смиренно подчиниться Божественной воле. Господь, который накладывает на его плечи это бремя, поддержит его, а потому ноша станет посильной».
  Наконец Бенитез поднял голову. В его глазах горела решимость. Он встал.
  – Принимаю.
  С обеих сторон капеллы раздались импульсивные одобрительные выкрики, а за ними новые аплодисменты.
  – Какое имя вы хотите взять?
  Бенитез помедлил, и Ломели вдруг понял причину его внешней отстраненности: последние несколько минут он пытался выбрать папское имя. Вероятно, он был единственный кардинал, который пришел на конклав, не имея этой заготовки.
  Твердым голосом Бенитез ответил:
  – Иннокентий.
  19. Habemus papam
  Такой выбор имени был неожиданным для Ломели. Практика образования папских имен от какой-либо добродетели – невинности, благочестия, милосердия340, – а не от имени святого, давно ушла в прошлое. Имя Иннокентий носили тринадцать пап, но ни один за последние три века. Но чем больше Ломели вдумывался, даже в те первые несколько секунд, тем логичнее казался ему такой выбор – своим символизмом во времена кровопролития, смелостью декларативности и намерения. Это имя, казалось, обещает и возвращение к традиции, и отход от нее – именно такую двоякость и любили в курии. И еще это имя идеально подходило к благородному, наивному, изящному, спокойному на язык Бенитезу.
  Папа Иннокентий XIV – давно ожидаемый папа третьего мира! Ломели безмолвно возблагодарил Господа. В очередной раз Бог чудесным образом привел их к верному выбору.
  Кардиналы снова стали аплодировать, одобряя выбор имени. Ломели преклонил колени перед новым его святейшеством. Встревоженно улыбнувшись, Бенитез поднялся со своего места и потащил декана за моццетту, давая понять, что тот должен встать на ноги.
  – Это место должны были занять вы, – прошептал он. – Я все разы голосовал за вас, и мне будут необходимы ваши советы. Я прошу вас оставаться деканом Коллегии.
  Ломели, вставая, ухватился за руку Бенитеза, прошептал ему в ответ:
  – И мой первый совет, ваше святейшество, не раздавайте пока должностей.
  Он обратился к Мандорффу:
  – Архиепископ, будьте добры, вызовите ваших свидетелей и составьте нотариальное подтверждение.
  Ломели отошел в сторону, чтобы дать возможность провести формальную процедуру, которая не должна была занять более пяти минут. Документ подготовили заранее, оставалось только вписать имя Бенитеза, полученное при рождении, его папское имя и дату, потом избранный святой отец должен был расписаться, после чего ставили подписи свидетели.
  И только когда Мандорфф положил бумагу на стол и начал заполнять пустые графы, Ломели увидел О’Мэлли, который, словно в трансе, смотрел на нотариальные бумаги.
  – Монсеньор, извините, что прерываю вас… – сказал Ломели, а когда ирландец не прореагировал, он попытался еще раз: – Рэй?
  И только теперь О’Мэлли повернулся и посмотрел на него. Выражение его лица было недоуменное, чуть ли не испуганное.
  – Я думаю, вам пора собирать бумаги кардиналов, – сказал Ломели. – Чем скорее мы разожжем печь, тем скорее мир узнает об избрании нового папы. Рэй? – Он озабоченно прикоснулся к руке О’Мэлли. – Вы здоровы?
  – Извините, ваше высокопреосвященство. Я здоров.
  Однако Ломели видел, что тот предпринимает немалые усилия, чтобы делать вид, будто ничего не случилось.
  – Что произошло?
  – Просто я не ожидал такого результата…
  – Я тоже. Но результат тем не менее замечательный. Послушайте, мой дорогой, если вас беспокоит мое положение, то поверьте мне, я не чувствую ничего, кроме облегчения. Господь благословил нас своим милосердием. Наш новый папа будет величайшим из пап, сидевших на Святом престоле.
  – Да.
  О’Мэлли выдавил жалкую полуулыбку и дал знак двум церемониймейстерам начать собирать бумаги кардиналов. Он сделал несколько шагов вглубь Сикстинской капеллы, потом остановился и резко повернулся.
  – Ваше высокопреосвященство, – обратился он к Ломели, – на моей совести лежит большой груз.
  В этот момент декан снова почувствовал, как щупальца тревоги обхватывают его грудь.
  – О чем вы, бога ради?
  – Могу я поговорить с вами приватно?
  О’Мэлли ухватил Ломели под руку и попытался увести в малый неф.
  Ломели огляделся – не наблюдает ли за ними кто-нибудь. Все кардиналы смотрели на Бенитеза. Новый папа подписывал бумаги и покидал свое место, чтобы быть облаченным в папские одеяния в ризнице. Ломели неохотно уступил монсеньору и позволил увести себя через проем в пустой малый неф капеллы. Он поднял взгляд. Сквозь разбитое окно задувал ветер. Уже начинало темнеть. Наверняка взрыв подействовал на нервы бедняги О’Мэлли.
  – Мой дорогой Рэй, – сказал Ломели, – ради бога, успокойтесь.
  – Я прошу прощения, ваше высокопреосвященство.
  – Скажите мне просто, что произошло. У нас много дел.
  – Да, я понимаю, что должен был сообщить вам раньше, но это казалось таким тривиальным.
  – Слушаю.
  – В тот первый вечер, когда я принес кардиналу Бенитезу туалетные принадлежности – у него ничего не было, – он сказал, что насчет бритвы я мог не беспокоиться, поскольку он никогда не бреется.
  – Что?
  – Он улыбался, когда говорил это, и, если честно, такое же встречается?
  Ломели уставился на него непонимающим взглядом.
  – Рэй, извините, но ваши слова не доходят до меня.
  Он смутно припомнил, как, задувая свечу в ванной комнате Бенитеза, увидел бритву в нераспечатанной целлофановой упаковке.
  – Но теперь, когда я узнал о клинике в Швейцарии…
  Голос О’Мэлли беспомощно смолк.
  – О клинике? – повторил Ломели, и внезапно мраморный пол словно потек под его ногами. – Вы имеете в виду больницу в Женеве?
  – Нет, ваше высокопреосвященство, – покачал головой О’Мэлли, – в этом-то все и дело. Что-то меня грызло все время с тех пор, а сегодня, когда я понял, что конклав, возможно, склоняется к избранию Бенитеза, я решил проверить. Выяснилось, что это не обычная больница. Это клиника.
  – И какой специализации?
  – Они специализируются на том, что называется «коррекция пола».
  
  Ломели поспешил в основную часть капеллы. Церемониймейстеры двигались между рядами столов, собирали бумаги до последнего клочка. Кардиналы тихо переговаривались на своих местах. Только место Бенитеза пустовало. Да еще стул Ломели. Перед алтарем установили папский трон.
  Декан прошел до ризницы и постучал. Отец Дзанетти чуть приоткрыл дверь и прошептал:
  – Ваше высокопреосвященство, его святейшество облачается.
  – Мне нужно поговорить с ним.
  – Но ваше высокопреосвященство…
  – Отец Дзанетти, прошу вас!
  Молодой священник, испуганный тоном Ломели, несколько секунд смотрел на него, но все же убрал голову. Ломели услышал голоса, потом дверь открылась, и он прошел внутрь. Низкое сводчатое помещение напоминало реквизиторскую в глубине театра. Здесь лежала брошенная одежда, стояли стол и стулья, которыми пользовались наблюдатели. Бенитез, уже облаченный в белую муаровую папскую сутану, стоял, вытянув руки, словно распятый на невидимом кресте. У его ног склонился на коленях папский портной Гаммарелли с булавками во рту и подшивал подол, – он настолько погрузился в работу, что даже не поднял головы.
  Бенитез посмотрел на Ломели со смиренной улыбкой:
  – Даже самая малая одежда оказалась велика.
  – Позвольте поговорить с вашим святейшеством наедине.
  – Конечно. – Бенитез посмотрел на портного. – Вы закончили, дитя мое?
  Ответ сквозь сжатые зубы и булавки прозвучал неразборчиво.
  – Оставьте это, – отрывисто распорядился Ломели. – Закончите позже.
  Портной посмотрел на него, выплюнул булавки в жестяную коробочку, потом вытащил нить из иглы и перекусил тонкую ниточку крученого шелка.
  – И вы тоже, отец, – кивнул Ломели в сторону Дзанетти.
  Портной и священник поклонились и вышли.
  Когда дверь закрылась, Ломели произнес:
  – Вы должны рассказать мне о курсе лечения в женевской клинике. Каково ваше состояние?
  Он ждал разные ответы – сердитое отрицание, слезливое признание. Но Бенитез вместо этого, казалось, даже не встревожился, просто посмотрел на него улыбающимися глазами.
  – В этом есть необходимость, декан?
  – Да, ваше святейшество, есть. Не пройдет и часа, как вы станете самым известным человеком на планете. Можете не сомневаться, что медиа узнают о вас все, что можно узнать. Ваши коллеги имеют право быть первыми. Поэтому, если позволите, я повторю: каково ваше состояние?
  – Мое состояние такое же, каким оно было, когда меня посвящали в сан, когда меня произвели в архиепископы, когда дали титул кардинала. Дело в том, что никакого курса в Женеве я не проходил. Я взвешивал такую возможность. Я молил Бога, чтобы он наставил меня. И потом принял решение отказаться.
  – И в чем бы состоял этот курс?
  Бенитез вздохнул:
  – Насколько я знаю медицинскую терминологию, это называется соединением больших и малых половых губ и клиторопексией.
  Ломели опустился на ближайший стул и уронил голову на руки. Секунду спустя он почувствовал, что Бенитез сел рядом с ним.
  – Позвольте мне все вам объяснить, декан, – тихо сказал Бенитез. – Вот как обстоят дела. Я родился в очень бедной семье на Филиппинах, в тех местах, где мальчики ценятся больше, чем девочки, – такое предпочтение, к сожалению, все еще преобладает в мире. Мое уродство, если мы так должны это называть, имело такую форму, что мне не составляло никакого труда выдавать себя за мальчика. Мои родители считали меня мальчиком. Я считал себя мальчиком. А поскольку, как вы прекрасно знаете, семинарская жизнь скромна и к обнаженному телу прививается отвращение, то ни у меня, ни у кого другого не было оснований подозревать что-либо иное. Вряд ли мне нужно добавлять, что я всю жизнь соблюдал обет безбрачия.
  – Вы и в самом деле ни о чем не догадывались? Ни разу за шестьдесят лет?
  – Нет, никогда. Конечно, теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что мое служение священником, которое проходило в основном среди женщин, пострадавших тем или иным образом, было своего рода подсознательным отражением моего собственного состояния. Но в то время я ни о чем таком не догадывался. Получив ранение во время взрыва в Багдаде, я пошел в больницу, и только тогда меня впервые в жизни осмотрел доктор. Когда он объяснил мне медицинские факты, я, естественно, впал в ужас. На меня сошла такая тьма! Мне стало казаться, что я всю жизнь прожил в смертном грехе. Я подал его святейшеству заявление об отставке, не объясняя причин. Он пригласил меня в Рим, чтобы обсудить ситуацию и разубедить меня.
  – И вы сказали ему о причине, по которой подаете в отставку?
  – В конце – да, мне пришлось это сделать.
  Ломели посмотрел на него недоуменно.
  – И он решил, что ваше продолжение служения в качестве священника приемлемо?
  – Он оставил решение за мной. Мы вместе молились в его комнате, просили наставления. В конечном счете я решил сделать хирургическую операцию и оставить священничество. Но вечером перед моим запланированным полетом в Швейцарию я передумал. Я такой, каким меня сотворил Господь, ваше высокопреосвященство. Мне показалось, что бóльшим грехом будет изменять Его творение, чем оставить мое тело таким, какое оно есть. Вот почему я отменил операцию и вернулся в Багдад.
  – И его святейшество удовлетворился этим?
  – Видимо, так. В конечном счете он втайне присвоил мне кардинальский титул, точно зная, кто я.
  – Значит, он сошел с ума! – воскликнул Ломели.
  В дверь раздался стук.
  – Не сейчас! – прокричал Ломели.
  Но Бенитез сказал:
  – Войдите!
  Это был старший кардинал-дьякон Сантини. Ломели впоследствии часто спрашивал себя, что подумал Сантини, увидев их: новоизбранного папу и декана Коллегии кардиналов, которые сидели на стульях, чуть не соприкасаясь коленями, явно погруженные в серьезный разговор.
  – Простите, ваше святейшество, – сказал Сантини, – но когда вы хотите, чтобы я вышел на балкон и сообщил о вашем избрании? Говорят, что на площади и прилегающих улицах собралось четверть миллиона. – Он умоляюще посмотрел на Ломели. – Декан, мы ждем, когда можно будет сжечь бюллетени.
  – Дайте нам еще минуту, ваше высокопреосвященство.
  – Конечно.
  Сантини поклонился и вышел.
  Ломели помассировал лоб. Боль за глазами вернулась, более ослепляющая, чем прежде.
  – Ваше святейшество, сколько людей знают о вашем состоянии? Монсеньор О’Мэлли догадался об этом, но он клянется, что не говорил никому, кроме меня.
  – Тогда только мы трое. Доктор, который лечил меня в Багдаде, был убит во время бомбежки вскоре после моего визита к нему, а его святейшество мертв.
  – А клиника в Женеве?
  – Я записался туда только на предварительную консультацию под вымышленным именем. Но так и не появился. Никто там понятия не имеет, что их пациентом-отказником был я.
  Ломели откинулся на спинку стула, размышляя над невероятным. Но разве не сказано у Матфея в шестнадцатом стихе десятой главы: «Будьте мудры, как змии, и просты, как голуби…»?
  – Я бы предположил так: высока вероятность того, что мы в ближайшей перспективе сохраним это в тайне. О’Мэлли можно повысить до архиепископа и отправить куда-нибудь – он будет молчать. Я с ним договорюсь. Но в дальней перспективе, ваше святейшество, правда все равно всплывет, в этом можно не сомневаться. Я вспоминаю, что вы подавали заявку на визу в Швейцарию с указанием адреса клиники – в один прекрасный день об этом станет известно. Вы постареете, вам понадобится медицинский уход – тогда потребуется осмотреть вас. Возможно, у вас случится инфаркт. В конечном счете вы умрете, и ваше тело будут бальзамировать…
  Они некоторое время посидели в молчании, потом Бенитез сказал:
  – Мы, конечно, забыли. Но есть и еще один, кто знает эту тайну.
  Ломели испуганно посмотрел на него:
  – Кто?
  – Бог.
  
  Они появились перед кардиналами почти в семнадцать часов. Впоследствии Ватиканская пресс-служба сообщила, что папа Иннокентий XIV отказался принимать обычные заверения в подчинении, сидя на папском троне, вместо этого он приветствовал кардиналов-выборщиков каждого отдельно, стоя у алтаря. Он всех их дружески обнимал, но в особенности тех, кто еще недавно мечтал занять его место: Беллини, Тедеско, Адейеми, Трамбле. Для каждого у него нашлось слово утешения и восхищения, каждому он обещал поддержку. Демонстрируя любовь и прощение, он дал понять всем в Сикстинской капелле, что никаких обвинений не последует, все сохранят свои места и Церковь как единое целое встретит предстоящие трудные дни и годы. Все облегченно вздохнули. Даже Тедеско, хоть и неохотно, признал это. Дух Святой сделал свое дело. Они выбрали того, кого следовало.
  В малом нефе Ломели смотрел, как О’Мэлли заталкивает в круглую печку пакеты с бюллетенями и всеми записками конклава, а потом поджигает их. Тайны сгорели легко. Потом в квадратную печь он насыпал хлорат калия, лактозу и сосновую смолу. Ломели медленно поднял взгляд вдоль дымохода, идущего наружу через разбитое окно в темные небеса. Он не видел ни трубы наверху, ни белого дыма, только светлое отражение луча прожектора в тенях потолка, а несколько секунд спустя издалека донесся рев сотен тысяч голосов, звучавших с надеждой и одобрением.
  Роберт Харрис
  Мюнхен
  (C) А. Л. Яковлев, перевод, 2019
  (C) Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019
  Издательство АЗБУКА®
  * * *
  Посвящается Матильде
  Нам нельзя забывать: то, что ныне является прошлым, некогда лежало в будущем.
  Ф. У. Мейтленд, историк
  Нам следовало начать войну в 1938 году… Сентябрь 1938-го был самым благоприятным временем.
  Адольф Гитлер, февраль 1945
  
  День первый
  1
  Во вторник, 27 сентября 1938 года, без нескольких минут в час пополудни, мистера Хью Легата из дипломатического корпуса его величества проводили за столик рядом с высоким, от пола до потолка, окном ресторана «Риц» в Лондоне. Он заказал полбутылки шампанского «Дом Периньон» урожая 1921 года, бывшего ему не средствам, развернул номер «Таймс» на странице семнадцать и в третий раз принялся перечитывать речь, произнесенную накануне Адольфом Гитлером в берлинском дворце спорта «Шпортпаласт».
  ВЫСТУПЛЕНИЕ ГЕРРА ГИТЛЕРА
  ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ ПРАГЕ
  МИР ИЛИ ВОЙНА?
  Время от времени Легат поглядывал через обеденный зал на входную дверь. Быть может, ему просто казалось, но гости и даже официанты перемещались по коврам, устилающим пол между стульями с матово-розовой обивкой, с какой-то нехарактерной подавленностью. Никто не смеялся. Неслышимые за толстым листовым стеклом, сорок или пятьдесят рабочих – некоторые по причине духоты разделись по пояс – копали в Грин-парке узкие траншеи.
  Во всем мире теперь не должно остаться сомневающихся, что это говорит не один человек, не один вождь, но весь немецкий народ. Я знаю, что в этот самый час весь народ, миллионы людей, соглашаются с каждым моим словом. (Крик «Хайль!».)
  Легат слышал эту речь по трансляции Би-би-си. Стальная, суровая, полная жалости к себе и угрозы, хвастливая и впечатляющая на свой жутковатый лад, она сопровождалась ударами ладони Гитлера по трибуне и одобрительным ревом пятнадцати тысяч глоток. Звук был нечеловеческим, неземным. Казалось, он исходит от некой черной подземной реки и изливается через громкоговоритель.
  Я благодарен мистеру Чемберлену за все его усилия и заверяю его, что немецкий народ не желает ничего, кроме мира. И заверяю также, и подчеркиваю это сейчас, что, когда данная проблема будет решена, у Германии не останется в Европе никаких территориальных проблем.
  Легат взял авторучку и подчеркнул это предложение. Потом проделал то же самое с другим, расположенным несколько выше и касающимся англо-германского морского соглашения.
  Подобное соглашение морально оправданно лишь в том случае, если обе нации торжественно обещают никогда снова не вступать в войну друг с другом. У Германии такое стремление есть. Будем надеяться, что сторонники этой точки зрения возьмут верх и среди английского народа.
  Молодой человек отложил газету и сверился с карманными часами. Он имел необычную привычку носить время не на руке, а на цепочке. В свои двадцать восемь выглядел он старше: бледное лицо, сдержанные манеры, черный костюм. Легат заказал столик две недели назад, до того, как разразился кризис. И теперь чувствовал себя виноватым. Он даст ей еще пять минут, потом ему придется уйти.
  Прошло четверть часа, когда наконец он заметил ее отражение в позолоченных зеркалах на уставленной цветами стене. Она застыла у порога ресторана, в буквальном смысле приподнявшись на цыпочки, и безучастно оглядывалась вокруг, вытянув белую шею и вскинув подбородок. Некоторое время Легат разглядывал ее, как если бы то была незнакомка, и размышлял, как, черт побери, могли бы складываться их отношения, не будь она его женой. «Великолепная фигура», – говорят о таких. «Не красавица, если начистоту». – «Нет, но симпатичная». – «Памела из тех, кого называют породистыми». – «Да, чрезвычайно породистая. И бедняга Хью совершенно ей не пара…»
  Этот обмен репликами он подслушал на вечеринке в честь их помолвки. Легат вскинул руку. Встал. Наконец она его заметила, улыбнулась, помахала и двинулась к нему, изящно лавируя между столиками в своей облегающей юбке и приталенном шелковом жакете. Головы сидящих одна за другой поворачивались ей вслед.
  Она крепко поцеловала его в губы. Дыхание ее слегка сбилось.
  Прости, прости, прости…
  – Пустяки. Я только что пришел.
  За минувшие полтора с лишним года он научился не спрашивать, где она была. Наряду с сумочкой, при ней имелась картонная коробочка. Памела поставила ее на стол перед мужем и стянула перчатки.
  – Мне кажется, мы договорились, что подарков не будет?
  Он поднял крышку. На него смотрели черный резиновый череп, металлизированный хобот и пустые стеклянные глазницы противогаза. Хью отпрянул.
  – Водила детей на примерку. Само собой, я заказала сначала для них – разве это не доказательство материнской заботливости? – Она закурила сигарету. – Нельзя ли чего-нибудь выпить? У меня в горле пересохло.
  Он махнул официанту.
  – Всего полбутылки?
  – Мне работать вечером.
  – Ну разумеется! Я вообще не была уверена, что ты придешь.
  – Если честно, я и не пришел бы. Пытался дозвониться, но тебя не было дома.
  – Ну, теперь ты знаешь, где я была. Вполне невинное объяснение. – Памела улыбнулась и наклонилась к мужу. Они чокнулись. – С годовщиной, дорогой.
  Рабочие во дворе махали кирками.
  
  Заказ она сделала быстро, даже не заглянув в меню: никаких закусок, дуврский палтус без кости, салат из зелени. Легат отложил свое меню и сказал, чтобы ему подали то же самое. Есть не хотелось: никак не удавалось отогнать образы детей в противогазах. Джону исполнилось три годика, Диане – два. Бесконечные наказы: не бегай слишком быстро, закутайся потеплее, не бери в рот игрушки или мелки. Никогда не знаешь, куда они залезут. Он сунул коробку под стол и задвинул ногой подальше.
  – Они сильно напугались примерки?
  – Да нет, конечно. Им кажется, все это игра.
  – Знаешь, мне иногда тоже так кажется. Даже когда читаешь телеграммы, трудно принять это за что-то иное, кроме как за дурацкий розыгрыш. Неделю назад создавалось впечатление, что все урегулировано. А потом Гитлер взял и передумал.
  – И что теперь будет?
  – Кто знает? Быть может, ничего. – Хью чувствовал себя обязанным изображать оптимизм. – В Берлине все еще идут переговоры. По крайней мере, шли, когда я уходил из конторы.
  – А если не договорятся – когда все начнется?
  Легат указал на заголовок в «Таймс» и пожал плечами:
  – Завтра, полагаю.
  – Правда? Так скоро?
  – Он заявил, что пересечет чехословацкую границу в субботу. Наши военные эксперты считают, что ему потребуется три дня для вывода на позиции танков и артиллерии. Отсюда следует, что мобилизацию Гитлер должен объявить завтра. – Молодой человек бросил газету на стол и отпил шампанского, которое показалось ему кислым. – Вот что я тебе скажу: давай сменим тему.
  Он извлек из кармана пиджака коробочку для кольца.
  – Ах, Хью!
  – Оно будет великовато, – предупредил Легат.
  – Ой, как красиво! – Памела надела кольцо на палец, подняла ладонь и стала вертеть ею перед подсвечником, чтобы синий камень заиграл на свету. – Ты просто чудо! А мне казалось, у нас нет денег…
  – И правда нет. Это моей матери.
  Он опасался, что подарок сочтут дешевкой, но, к его удивлению, жена протянула руку через стол и положила ему на ладонь.
  – Ты такой милый.
  Ее кожа была прохладной. Тонкий палец скользнул по его запястью.
  – Вот бы нам снять номер и провести в постели весь вечер, – выпалил вдруг Хью. – Забыть про Гитлера. Забыть про детей.
  – Так почему бы тебе это не устроить? Мы ведь тут – и что нас останавливает?
  Она не отводила взгляда больших серо-голубых глаз, и он с внезапным озарением, от которого перехватило в горле, понял: жена говорит так только потому, что знает – этого никогда не будет.
  За его спиной кто-то деликатно кашлянул:
  – Мистер Легат?
  Памела убрала руку. Хью обернулся и обнаружил метрдотеля. Тот, полный сознания собственной значимости, почти молитвенно сложил руки.
  – Да?
  – Даунинг-стрит десять на линии, сэр.
  Метрдотель намеренно произнес фразу достаточно громко, чтобы ее услышали за соседними столиками.
  – Черт! – Легат встал и бросил салфетку. – Ты меня извинишь? Я должен ответить.
  – Я понимаю. Ступай и спаси мир. – Она помахала ему на прощание и стала собирать вещи в сумочку. – Пообедаем как-нибудь в другой раз.
  – Дай мне буквально минуту. – В его голосе читалась мольба. – Нам действительно нужно поговорить.
  – Иди.
  Хью помедлил секунду, понимая, что все вокруг на него смотрят.
  – Дождись меня, – сказал он и, приняв, как ему казалось, совершенно невозмутимый вид, проследовал за метрдотелем из зала ресторана в коридор.
  – Полагаю, вы предпочтете уединиться, сэр. – Служитель отворил дверь в маленький кабинет.
  На столе стоял телефон, рядом с ним лежала трубка.
  – Спасибо. – Молодой человек поднял трубку, выждал, пока дверь закроется, и только потом произнес: – Легат.
  – Простите, Хью. – Он узнал голос Сесила Сайерса, своего коллеги по личному секретариату. – Боюсь, вам нужно вернуться сию же минуту. Становится жарковато. Клеверли вас искал.
  – Что-то случилось?
  На другом конце провода произошла заминка. Личных секретарей постоянно уверяли в том, что телефонисты слушают разговоры.
  – Похоже, переговоры кончились. Наш человек возвращается домой.
  – Ясно. Уже иду.
  Легат положил трубку на рычаг и с минуту стоял как парализованный. Неужели вот так творится История? Германия нападет на Чехословакию. Франция объявит войну Германии. Британия поддержит Францию. Его дети будут носить противогазы. Обедающие из «Рица» оставят крытые белыми скатертями столики, чтобы прятаться в траншеях в Грин-парке. Воображать все это было невыносимо.
  Хью открыл дверь, торопливо пересек коридор и вошел в ресторан. Однако персонал «Рица» был вышколен настолько, что их столик уже оказался убранным.
  
  Такси на Пикадилли было не поймать. Хью прыгал вперед-назад через ливневую канализацию, махая свернутой в трубочку газетой, в тщетной надежде остановить хоть какую-нибудь из проезжающих машин. Наконец он отчаялся, свернул за угол на Сент-Джеймс-стрит и зашагал вверх по улице. Время от времени он бросал взгляды на противоположную ее сторону в расчете увидеть жену. Куда она умчалась в такой спешке? Если прямо домой, в Вестминстер, то она проедет именно здесь. Нет, лучше не думать об этом, лучше не думать. Было не по сезону жарко, и Легат уже вспотел. Рубашка, упрятанная под старомодную тройку, липла к спине. Пасмурное небо грозило дождем, но тот все никак не мог пролиться. Вдоль всей Пэлл-Мэлл из высоких окон знаменитых лондонских клубов – Королевского автомобильного, «Реформ» и «Атенеум» – уже лился в душный полумрак свет люстр.
  Только у лестницы, ведущей вниз от Карлтон-Хаус-террас к Сент-Джеймсскому парку, Хью замедлил шаг. Путь ему преградила толпа из двух десятков людей, молча наблюдающих, как из-за здания парламента медленно поднимается небольшой аэростат. Летательный аппарат проплыл мимо Биг-Бена. Зрелище было странное и красивое – величественное, сверхъестественное. Вдалеке Хью разглядел еще штук пять таких же аппаратов, взмывающих в небо с южной стороны от Темзы: маленькие серебристые торпеды, иные из которых набрали уже тысячи футов высоты.
  – Похоже, можно уже сказать, что шарики слетели, – раздался голос совсем рядом.
  Легат повернулся. Вспомнилось, как отец, приехав на побывку с фронта Великой войны, употребил это самое выражение. Он-де вынужден вернуться во Францию, потому что «шарик слетел». Для ушей шестилетного Хью это прозвучало так, как будто папа собирается на вечеринку.
  Это был последний раз, когда он видел отца.
  Хью протолкался среди зевак и помчался вниз по трем пролетам широких ступеней, через Мэлл на Хорс-Гардс-роуд. За полчаса, истекшие с момента его ухода, там кое-что изменилось. Посреди широкого рыжего пространства плаца появилась пара зенитных орудий. Солдаты разгружали с платформы грузовика мешки с песком. Работали они быстро, словно опасаясь в любой момент налета люфтваффе, и передавали мешки по цепочке. Защитная стена росла вокруг батареи прожекторов. Один из зенитчиков яростно крутил колесико, ствол орудия поворачивался и задирался, пока не принял почти вертикальное положение.
  Легат вытащил большой белый носовой платок и утер лицо. Не хотелось бы входить раскрасневшимся и в испарине. Если и был грех, который почитался в личном секретариате совершенно непростительным, так это появление впопыхах.
  Он поднялся по ступенькам на узкую, затененную, покрытую копотью Даунинг-стрит. Кучка репортеров на мостовой напротив дома номер десять провожала его глазами. Фотограф поднял камеру, но, заметив, что птица не из важных, снова опустил. Легат кивнул полисмену, и тот один раз с силой ударил молоточком. Дверь открылась как будто сама по себе. Хью вошел.
  Четыре месяца прошло с того дня, как его откомандировали из Форин-офис341 в номер десять, но всякий раз он испытывал одно и то же ощущение – как если бы попал в некий вышедший из моды клуб для джентльменов. Устланный черной и белой плиткой коридор, красно-оранжевые стены, бронзовый светильник, мерно тикающие прадедовские часы, чугунная подставка с единственным зонтом.
  Где-то в недрах здания звонил телефон. Швейцар поздоровался с Легатом и вернулся к своему кожаному стулу и выпуску «Ивнинг стандард».
  В широком проходе, ведущем к задним комнатам, Легат помедлил и посмотрел на себя в зеркало. Поправил галстук и пригладил обеими руками волосы, выровнял осанку, повернулся. Перед ним располагался зал заседаний кабинета министров, его обшитая панелями дверь была закрыта. Слева находился кабинет сэра Хораса Уилсона, тоже запертый. Направо уходил коридор, ведущий в помещение для личных секретарей премьер-министра. В старинном георгианском доме царила атмосфера невозмутимого спокойствия.
  Мисс Уотсон, делившая с Хью самый маленький кабинет, склонялась над столом совершенно так же, как в ту минуту, когда он выходил. Из-за бруствера папок виднелась только ее седая макушка. Карьеру она начинала секретарем-машинисткой в бытность премьер-министром Ллойд-Джорджа. Поговаривали, что у него имелась привычка гоняться за девушками с Даунинг-стрит вокруг стола заседаний правительства. Хью с трудом удавалось представить, чтобы кто-то мог гоняться за мисс Уотсон. В ее обязанности входило готовить ответы на запросы из парламента. Она выглянула из-за своей бумажной баррикады и посмотрела на Легата.
  – Клеверли вас искал.
  – Он у ПМ?
  – Нет, у себя. Премьер в зале заседаний вместе с Большой тройкой.
  Легат издал звук, бывший чем-то средним между вздохом и стоном. На полпути по коридору он просунул голову в кабинет Сайерса.
  – Итак, Сесил, насколько крепко я влип?
  Сайерс крутанулся в кресле. Это был коротышка семью годами старше Легата, склонный к постоянной, безудержной и зачастую раздражающей веселости. Он носил галстук одного с Хью колледжа.
  – Боюсь, для романтического обеда вы выбрали несколько неподходящий день, старина. – Голос его излучал сочувствие. – Надеюсь, она не сильно обиделась.
  Однажды в приступе слабости Легат обмолвился Сайерсу о домашних проблемах. И не переставал об этом жалеть.
  – Ничуть. Стоим на ровном киле. Как дела в Берлине?
  – Их можно свести к одной из тирад герра Гитлера. – Сайерс изобразил удар кулаком по подлокотнику кресла. – Ich werde die Tschechen zerschlagen!
  – О боже! «Я сокрушу чехов!»
  По коридору прокатился командирский голос:
  – А, Легат, вот вы где!
  – Удачи, – одними губами произнес Сайерс.
  Легат шагнул назад, развернулся и почти уткнулся в длинную усатую физиономию Осмунда Сомерса Клеверли, по совершенно непонятной причине известного всем как Оскар. Главный личный секретарь премьер-министра поманил его пальцем. Легат последовал за начальником в кабинет.
  – Вынужден сказать, что разочарован в вас, Легат, и более чем немного удивлен. – Клеверли был старше большинства из сослуживцев и до войны являлся кадровым офицером. – Обед в «Рице» в разгар международного кризиса? Возможно, в Форин-офис так принято, но не у нас.
  – Виноват, сэр. Больше такого не повторится.
  – У вас имеется объяснение?
  – Сегодня годовщина моей свадьбы. Я не смог дозвониться до жены и поэтому не отменил заказ на столик.
  Несколько секунд Клеверли пристально смотрел на него. Он не скрывал своего подозрительного отношения к этим блестящим молодым людям из казначейства или Министерства иностранных дел, никогда не носившим мундира.
  – Бывают времена, когда семья должна отойти для мужчины на второй план. Сейчас как раз такое время. – Главный личный секретарь сел за стол и включил лампу.
  Эта часть здания выходила окнами на север, на сад Даунинг-стрит. Разросшиеся без стрижки деревья закрывали дом от плац-парада конной гвардии и обрекали первый этаж на жизнь в постоянном полумраке.
  – Сайерс ввел вас в курс дела?
  – Да, сэр, – ответил молодой человек. – Насколько я понял, переговоры прерваны.
  – Гитлер заявил о намерении начать мобилизацию завтра в два пополудни. Боюсь, это предвещает большую заваруху. Сэр Хорас должен вернуться и попасть к премьеру на доклад к пяти. В восемь премьер обратится к нации по радио. Вы должны наладить взаимодействие с Би-би-си. Они собираются установить свой аппарат в зале заседаний.
  – Да, сэр.
  – На сегодня же намечено общее собрание кабинета, вероятно сразу после трансляции, а поэтому инженерам Би-би-си придется свернуться незамедлительно. Затем премьер намерен встретиться с верховными комиссарами доминионов. Главы штабов должны прибыть с минуты на минуту – проводите их к премьеру, как только приедут. Ведите записи о встрече, чтобы премьер мог коротко сообщить про нее кабинету.
  – Да, сэр.
  – Парламент снова созывается, как вам известно. Шеф собирается выступить перед палатой общин о кризисе завтра ближе к вечеру. Разложите все относящиеся к делу записки и телеграммы за последние две недели в хронологическом порядке.
  – Да, сэр.
  – Боюсь, не исключено, что вам придется остаться на ночь. – Под усами Клеверли промелькнул призрак усмешки. Он напомнил Легату мускулистого христианина, инструктора по физкультуре из младших классов частной школы. – Сожалею насчет вашей годовщины, но тут уж ничего не поделаешь. Уверен, ваша жена поймет. Спать можете в комнате дежурного клерка на третьем этаже.
  – Это все?
  – Все. Пока.
  Клеверли нацепил очки и погрузился в изучение какого-то документа.
  Вернувшись в свой кабинет, Легат тяжело опустился за стол. Открыл ящик, взял флакон с чернилами и погрузил в него перо. Он не привык к выволочкам. Чертов Клеверли! Рука его слегка дрогнула, и перо звякнуло о стеклянный край флакона. Мисс Уотсон вздохнула, но головы не подняла.
  Хью потянулся к проволочному лотку слева от стола и взял папку с телеграммами, недавно поступившими из Форин-офис. Но не успел он развязать розовую тесемку, как в дверях появился сержант Рен, служивший на Даунинг-стрит посыльным. Как всегда, Рен запыхался – на войне он лишился ноги.
  – Начальник Имперского генерального штаба прибыл, сэр.
  Легат пошел по коридору вслед за хромающим сержантом. Вдалеке под бронзовым светильником стоял виконт Горт, широко расставив ноги, обутые в начищенные до блеска коричневые сапоги, и читал телеграмму. Важная особа – аристократ, герой войны, кавалер Креста Виктории, он словно не замечал клерков, секретарей и машинисток, которые обнаружили ни с того ни с сего настоятельную потребность выйти в коридор и поглазеть на гостя. Главная дверь распахнулась в каскаде вспышек фотокамер, и вошел маршал авиации Ньюолл. Секундой спустя на пороге обрисовалась внушительная фигура первого морского лорда адмирала Бэкхауза.
  – Не соблаговолите ли пройти со мной, джентльмены? – сказал Легат.
  Пока они шли, до него донеслась реплика Горта:
  – Дафф будет?
  – Нет, – ответил Бэкхауз. – ПМ думает, что он может слить Уинстону.
  – Будьте любезны подождать здесь, – попросил Хью.
  Под защитой двойных дверей, зал заседаний был звуконепроницаем. Легат открыл внешнюю и осторожно постучался во внутреннюю.
  Премьер-министр сидел спиной к входу. Лицом к нему, на другом конце длинного стола, располагались министр иностранных дел Галифакс, канцлер казначейства Саймон и министр внутренних дел Хор. Все трое подняли глаза на входящего. В комнате царила полная тишина, если не считать тиканья часов.
  – Простите, премьер-министр. Главы штабов здесь, – доложил Легат.
  Чемберлен не обернулся. Он широко расставил руки, опираясь на стол, как будто собирался сдвинуть кресло, чтобы встать. Указательные пальцы мерно отбивали дробь по отполированной поверхности.
  – Хорошо, – произнес премьер спустя некоторое время своим четким, назидательным, как у старой девы, голосом. – Давайте встретимся снова после возвращения Хораса. Послушаем, что он нам еще скажет.
  Министры собрали бумаги – применительно к Галифаксу, чья сухая левая рука бесполезно свисала, больше подошло бы слово «сгрести» – и молча встали. То были мужчины в возрасте от пятидесяти до шестидесяти, Большая тройка на пике своего могущества, производившая впечатление скорее сановитостью, нежели физическими параметрами. Легат отступил на шаг, пропуская их. «Они шли, как трое могильщиков, идущих забирать гроб» – так он описал их впоследствии Сайерсу. До него донеслись приветствия, которыми министры обменялись с ожидающими снаружи военными, – приглушенные, угрюмые голоса.
  – Прикажете пригласить начальников штабов сейчас, премьер-министр? – тихо спросил Легат.
  Не оборачиваясь, Чемберлен смотрел на противоположную стену. Его птичий профиль приобрел вид жесткий, упрямый, даже воинственный.
  – Да, конечно, – рассеянно сказал премьер. – Пусть войдут.
  
  Легат расположился за дальним концом стола заседаний, близ поддерживающих потолок дорических колонн. Книжные шкафы выставляли напоказ корешки переплетенных в кожу статутов и серебристо-синие тома «Хансарда»342. Главы штабов сложили фуражки на столик у двери и заняли освобожденные министрами кресла. Горт, как старший по должности, расположился в центре. Открыв папки и разложив бумаги, все трое закурили сигареты.
  Поверх головы премьера Легат бросил взгляд на стоящие на каминной полке часы, окунул перо в чернильницу и вывел на листе писчей бумаги: «ПМ и ГШ. 14:05».
  Чемберлен прочистил горло.
  – Итак, джентльмены, боюсь, ситуация ухудшилась. Мы надеялись – и чешское правительство согласилось на это, – что передача Судетской области Германии будет осуществлена цивилизованно, посредством плебисцита. К несчастью, накануне вечером герр Гитлер объявил, что не готов ждать даже неделю и в субботу начинает вторжение. Сэр Хорас Уилсон встречался с ним сегодня утром без свидетелей и очень твердо предупредил, что если Франция сохранит верность союзным обязательствам перед Чехословакией – а у нас есть все основания так полагать, – то и нам не останется иного выбора, кроме как поддержать Францию.
  Премьер-министр надел очки и взял телеграмму.
  – После привычных разглагольствований и брызганья слюной герр Гитлер, согласно сообщению нашего посла в Берлине, ответил буквально следующее: «Если Франция и Англия нанесут удар, то пускай. Мне это совершенно безразлично. Я готов к любым поворотам. Внесу лишь ясность: сегодня вторник, а к следующему понедельнику мы окажемся в состоянии войны».
  Чемберлен отложил телеграмму и сделал глоток воды.
  Перо Легата чиркало по плотной бумаге: «ПМ – последние новости из Берлина – разрыв переговоров – бурная реакция герра Гитлера – на следующей неделе мы окажемся в состоянии войны…»
  – Разумеется, я продолжу усилия по поиску мирного решения – если таковое существует, – продолжил премьер. – Хотя в данный момент не вижу, что можно сделать. А тем временем, боюсь, нам стоит приготовиться к худшему.
  Горт оглядел своих коллег:
  – Премьер-министр, мы набросали меморандум. В нем обрисован наш совместный взгляд на военную ситуацию. Позволите мне зачитать вывод?
  Чемберлен кивнул.
  – «По нашему мнению, – начал Горт, – никакое давление со стороны Великобритании и Франции посредством морских сил, сухопутных или воздушных не сможет помешать Германии захватить Богемию и нанести решительное поражение Чехословакии. Восстановление территориальной целостности Чехословакии станет возможным лишь в результате продолжительной борьбы, которая с самого своего начала должна будет принять характер неограниченной войны».
  Все молчали. Легат отчетливо слышал скрип своего пера, который вдруг показался неестественно громким.
  – Это кошмар, которого я всегда опасался, – промолвил наконец Чемберлен. – Ощущение такое, что прошлая война ничему нас не научила и мы заново переживаем август четырнадцатого года. Одна за одной страны мира будут втягиваться в конфликт. И ради чего? Мы уже говорили чехам, что если победим, то их нация в нынешнем ее состоянии существовать не будет. Три с половиной миллиона судетских немцев должны получить право на самоопределение. А посему отделение Судетенланда от Германии не сможет стать целью союзников в войне. Так за что будем мы сражаться?
  – За торжество закона? – предположил Горт.
  – За торжество закона. Это точно. И если дойдет до края, мы будем драться. Но ей-богу, мне так хочется найти какой-то иной способ уладить эту проблему!
  Премьер-министр резко провел рукой по лбу. Старомодный стрельчатый воротник подчеркивал жилистую шею. Лицо Чемберлена было серым от усталости. Усилием воли он принял обычный деловитый тон:
  – Какие практические меры необходимо предпринять?
  – Согласно уже достигнутой договоренности нам следует немедленно переправить во Францию две дивизии, чтобы продемонстрировать нашу поддержку, – ответил Горт. – На позиции они выйдут спустя три недели, а еще через восемнадцать дней будут готовы вступить в бой. Однако генерал Гамелен недвусмысленно заявил, что до следующего лета в намерения Франции не может входить ничего более серьезного, кроме как символические удары по Германии. Откровенно говоря, я сомневаюсь, что французы пойдут даже на это. Они останутся за линией Мажино.
  – Станут ждать, пока мы не подтянем крупные силы, – добавил Ньюолл.
  – Наши ВВС готовы?
  Ньюолл сидел с совершенно прямой спиной – узколицый мужчина, тощий как скелет, с седыми усиками.
  – Вынужден признать, премьер-министр, – сказал он, – что это самое неподходящее для нас время. На бумаге у нас имеется в составе сил обороны двадцать шесть эскадрилий, но всего шесть из них укомплектованы современными самолетами. Одна «спитфайрами», остальные пять – «харрикейнами».
  – Но воевать они могут?
  – Некоторые.
  – Как это?
  – Боюсь, премьер-министр, что у «харрикейнов» есть технические проблемы с пулеметами. На высоте более пятнадцати тысяч футов они замерзают.
  – Что вы говорите? – Чемберлен склонился, как будто сомневался, что правильно расслышал.
  – Мы работаем над решением, но это потребует времени.
  – Нет, о чем вы на самом деле говорите, маршал авиации, так это о том, что мы потратили полтора миллиарда на перевооружение, по большей части на воздушные силы, а когда приходит срок, наши самолеты оказываются небоеспособны!
  – Наши планы неизменно исходили из предположения, что конфликт с Германией разразится никак не раньше тридцать девятого года.
  Премьер-министр снова обратился к начальнику Имперского генерального штаба.
  – Лорд Горт, способна ли армия сбить с земли большую часть атакующих самолетов?
  – Боюсь, мы с маршалом авиации находимся в одинаковом положении. В нашем распоряжении всего лишь около трети орудий из того числа, которое мы считаем необходимым для обороны Лондона, и большая часть из них – устаревшие реликты прошлой войны. Не хватает и прожекторов. Нет дальномеров и средств связи… Нам тоже нужен еще год на подготовку.
  Казалось, уже примерно на половине ответа Чемберлен перестал слушать. Он снова надел очки и стал рыться в бумагах. Атмосфера в помещении сделалась неуютной.
  Легат продолжал спокойно записывать, приглаживая неприглядные факты канцелярскими оборотами: «ПМ выразил озабоченность достаточностью средств обороны…» Однако отлаженный механизм его ума пришел в расстройство. Перед мысленным взором Хью снова появились его дети в противогазах.
  Чемберлен нашел, что искал.
  – По оценке Объединенного разведывательного комитета, к концу первой недели бомбардировок потери в Лондоне составят сто пятьдесят тысяч человек. За два месяца – шестьсот тысяч.
  – Едва ли это произойдет немедленно. По нашему предположению, главные бомбовые удары немцы нанесут по чехам.
  – А когда разобьют чехов, что потом?
  – Мы не знаем. Нам определенно следует начать приготовления и завтра же приступить к эвакуации Лондона.
  – Какова готовность флота?
  Первый морской лорд, будучи на голову выше остальных присутствующих в комнате, выглядел весьма внушительно. На седой шевелюре образовалась большая плешь, лицо прорезали глубокие морщины, как бывает от слишком продолжительного воздействия стихии.
  – Мы испытываем определенный недостаток эскортных кораблей и минных тральщиков. Основные боевые корабли нуждаются в заправке топливом и погрузке боеприпасов; часть экипажей в увольнительных. Нам следует как можно скорее объявить мобилизацию.
  – Когда это нужно сделать, чтобы вы были готовы к первому октября?
  – Сегодня.
  Чемберлен откинулся в кресле. Его указательные пальцы барабанили по столу.
  – А это означает, что мы объявим мобилизацию раньше немцев.
  – Частичную мобилизацию, премьер-министр. И вот еще что: этот шаг даст Гитлеру понять, что мы не блефуем и, если дойдет до дела, готовы к драке. Быть может, это заставит его задуматься.
  – Возможно. А возможно, подтолкнет к войне. Не забывайте: мне дважды приходилось смотреть ему в глаза, и я считаю, что если есть для него нечто совершенно невыносимое, так это потеря лица.
  – Но если мы готовы сражаться, разве не важно не оставить у него никаких сомнений на этот счет? Будет ужасно, если Гитлер истолкует ваши отважные визиты и ваши искренние усилия сохранить мир как признак слабости. Не эту ли ошибку совершили немцы в четырнадцатом году? Они сочли, что мы не настроены всерьез.
  Чемберлен скрестил руки и воззрился на стол. Легат не брался истолковать, означает ли этот жест отказ от прозвучавшего предположения, или же премьер обдумывает его. Умно со стороны Бэкхауза польстить ему, подумалось Хью. ПМ почти не подвержен слабостям, но, как ни странно для столь скромного человека, главный его грех – это тщеславие.
  Часы отсчитывали секунды. Наконец Чемберлен поднял глаза на Бэкхауза и кивнул:
  – Хорошо. Мобилизация.
  Первый морской лорд потушил окурок и сунул бумаги в папку.
  – Мне лучше вернуться в адмиралтейство.
  Остальные поднялись за ним, радуясь предлогу сбежать.
  – Вы должны быть готовы к совещанию основных министров сегодня вечером, – окликнул их Чемберлен. – Пока же нам следует воздерживаться от действий или заявлений, способных вызвать общественную панику или поставить Гитлера в положение, откуда не будет пути назад. Даже у крайней черты.
  После того как начальники штабов вышли, Чемберлен тяжело вздохнул и опустил голову на руки. Бросив косой взгляд, он словно только что заметил Легата.
  – Вы вели запись всего этого?
  – Да, премьер-министр.
  – Уничтожьте ее.
  2
  На Вильгельмштрассе, в сердце правительственного сектора Берлина, в приземистом трехэтажном здании девятнадцатого века, где размещалось Министерство иностранных дел Германии, Пауль фон Хартманн изучал телеграмму, доставленную ночью из Лондона.
  КОНФИДЕНЦИАЛЬНО тчк ЛОНДОН тчк 26 СЕНТЯБРЯ 1938 тчк ВО ИМЯ НАШЕЙ СТАРОЙ ДРУЖБЫ И ОБЩЕГО СТРЕМЛЕНИЯ К МИРУ МЕЖДУ НАШИМИ НАРОДАМИ УБЕДИТЕЛЬНО ПРОШУ ВАШЕ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО ИСПОЛЬЗОВАТЬ ВАШЕ ВЛИЯНИЕ С ЦЕЛЬЮ ОТСРОЧИТЬ ПРИНЯТИЕ ОКОНЧАТЕЛЬНОГО РЕШЕНИЯ С ПЕРВОГО ОКТЯБРЯ НА БОЛЕЕ ПОЗДНЮЮ ДАТУ тчк НУЖНО ВРЕМЯ зпт ЧТОБЫ ДАТЬ СТРАСТЯМ УЛЕЧЬСЯ И НАЙТИ ВОЗМОЖНОСТИ ПРИЙТИ К СОГЛАШЕНИЮ В ЧАСТНОСТЯХ тчк
  РОТЕРМЕР тчк ЧЕТЫРНАДЦАТЬ зпт СТРАТТОН-ХАУЗ зпт ПИКАДИЛЛИ зпт ЛОНДОН
  Хартманн закурил сигарету и стал думать, какого рода ответ потребуется. За семь месяцев с момента назначения Риббентропа министром иностранных дел ему много раз случалось переводить входящие послания с английского на немецкий, а затем набрасывать черновик ответа от имени министра. Поначалу Пауль усвоил традиционный формальный и нейтральный тон профессионального дипломата. Однако многие из этих ранних попыток были забракованы как недостаточно национал-социалистские. Некоторые возвращались от самого штурмбаннфюрера СС Зауэра, состоящего в штате у Риббентропа, перечеркнутые жирной черной линией. Паулю пришлось признать, что, если он намерен строить успешную карьеру, нужно менять стиль. Посему молодой человек постепенно научился примерять на себя помпезные манеры министра и его радикальные взгляды на жизнь и именно в этом духе сочинял теперь ответ владельцу «Дейли мейл». Перо царапало и кололо бумагу по мере того, как Хартманн вгонял себя в притворный раж. Заключительный абзац показался ему особенно удачным:
  Идея, будто проблема Судет, совершенно вторичная для Англии, способна нарушить мир между двумя нашими народами, выглядит в моих глазах сумасшествием и преступлением против человечества. В отношениях с Англией Германия следует честной политике взаимопонимания. Она желает мира и дружбы с Англией. Но если на передний план английской политики выйдет иностранное большевистское влияние, Германия будет готова к любым вариантам. Ответственность перед всем миром за такое преступление падет не на Германию, и вам, уважаемый лорд Ротермер, это известно лучше, чем кому-либо.
  Хартманн подул на чернила. Когда имеешь дело с Риббентропом, чем гуще их слой, тем лучше.
  Он закурил еще одну сигарету, перечитал все сначала, подправил немного тут и там и стал искоса смотреть на бумагу через табачный дым. Глаза у него были яркого фиалкового цвета, несколько глубоко посаженные. Лоб высокий: уже в двадцать девять линия волос отступила почти до самой макушки. Рот был широкий и чувственный, нос прямой. Лицо дипломата было подвижное и выразительное, интригующее, необычное, способное показаться некрасивым. И тем не менее он обладал даром располагать к себе и мужчин, и женщин.
  Пауль собирался уже положить черновик в корзину для передачи машинисткам, когда услышал звук. А быть может, правильнее будет сказать, что он его ощутил. Звук словно передался ему через подошвы ботинок и ножки кресла. Бумаги у него в руках задрожали. Рокот нарастал, переходя в рев, и на ужасный миг Хартманн подумал, не обрушилось ли на город землетрясение. Но затем его ухо уловило знакомый гул тяжелых моторов и лязг металлических гусениц. Двое коллег, с которыми он делил кабинет, – фон Ностиц и фон Ранцау – переглянулись и нахмурились. Потом встали и направились к окну. Хартманн последовал их примеру.
  Колонна выкрашенной в защитный оливково-зеленый цвет военной техники громыхала по Вильгельмштрассе со стороны Унтер-ден-Линден на юг: артиллерия на полугусеничной тяге, танки на автомобильных платформах, тяжелые орудия с тягачами и конскими упряжками. Пауль вытянул шею. Колонна тянулась насколько хватало взгляда – целая моторизованная дивизия, если судить по длине.
  – Господи, неужели началось? – сказал фон Ностиц, человек старше Хартманна несколькими годами и на один чин.
  Молодой человек вернулся за стол, взял телефон и набрал внутренний номер. Из-за шума ему пришлось закрыть рукой левое ухо.
  – Кордт, – ответил металлический голос на другом конце провода.
  – Это Пауль. Что происходит?
  – Встретимся у выхода с лестницы внизу. – Кордт положил трубку.
  Хартманн снял с вешалки шляпу.
  – Решили влиться в ряды? – насмешливо осведомился фон Ностиц.
  – Нет. Ясное дело, хочу выйти на улицу, чтобы поприветствовать наш доблестный вермахт.
  Он торопливо прошагал по высокому сумрачному коридору, спустился по главной лестнице, миновал двойные двери. Короткий пролет ступенек, застланных посередине синим ковром и обрамленный по бокам каменными сфинксами, вел к фойе центрального входа. К удивлению Хартманна, помещение оказалось пустым, хотя даже воздух в нем вибрировал от шума снаружи. Минутой спустя к нему подошел Кордт с портфелем под мышкой. Он снял очки, подышал на линзы и протер их широким концом галстука. Они вместе вышли на улицу.
  Лишь горстка служащих Министерства иностранных дел высыпала на мостовую посмотреть. На другой стороны улицы картина, естественно, была совершенно иной: чиновники из Министерства пропаганды в буквальном смысле висели на окнах. Небо было пасмурным, собирался дождь – Хартманн даже ощутил каплю влаги на щеке. Кордт потянул его за руку, и они вместе пошли вслед за колонной. Над их головами безвольно свисали десятки красно-белых флагов со свастикой. Они придавали серому каменному фасаду министерства праздничный вид. Однако поразительно мало людей собралось на улице. Никто не махал и не кричал – люди по большей части опускали взгляд или смотрели прямо перед собой. Хартманн не мог понять, что не так. Как правило, подобные представления проходили у партии с гораздо большим успехом.
  Кордт не проронил пока ни слова. Уроженец Рейнланда шагал быстро, порывисто. Пройдя примерно две трети длины здания, он повел коллегу к неиспользуемому входу. Тяжелая деревянная дверь была постоянно заперта, крыльцо обеспечивало укрытие от посторонних глаз. Да и смотреть-то там было не на что. Подумаешь, глава собственного секретариата министра иностранных дел – человечек совершенно безобидный, очкарик, типичная канцелярская крыса, – и молодой высокий легацьонзекретер встретились случайно и разговаривают.
  Прижав портфель к груди, Кордт расстегнул замок и извлек машинописный документ. Передал его Хартманну. Шесть страниц, отпечатанных особо крупным шрифтом, излюбленным фюрером и призванным щадить его дальнозоркость в случаях со всякой бюрократической ерундой. Это был отчет об утренней его встрече с сэром Хорасом Уилсоном, составленный главным переводчиком Министерства иностранных дел доктором Шмидтом. Документ был написан сухим канцелярским языком, и тем не менее обрисованное в нем действо представилось Хартманну с яркостью эпизода из художественного произведения.
  Подобострастный Уилсон поздравил фюрера с теплым приемом, оказанным его речи в «Шпортпаласт» накануне вечером (как будто прием мог быть иным), поблагодарил за добрые слова в адрес премьер-министра Чемберлена. В какой-то миг он попросил прочих присутствующих: Риббентропа, посла Хендерсона и первого секретаря британского посольства Киркпатрика – ненадолго выйти из комнаты, дав ему возможность с глазу на глаз заверить Гитлера в том, что Лондон продолжит оказывать давление на чехов. (Шмидт даже записал эту реплику так, как она прозвучала на английском: I will still try to make those Czechos sensible.) Но ничто не могло завуалировать главного события встречи: Уилсону пришлось собраться с духом и озвучить приготовленное заявление, которое гласило, что в случае начала военных действий англичане поддержат французов. А затем он попросил фюрера повторить услышанные слова, чтобы исключить возможное недопонимание! Неудивительно, что Гитлер вышел из себя и сказал Уилсону, что ему наплевать, как поступят французы или англичане. Он, мол, потратил миллиарды на вооружение, и, если союзники хотят войны, они ее получат.
  Хартманну подумалось, что это было, как если бы безоружный прохожий уговаривал безумца отдать ему пистолет.
  – Получается, войны таки не избежать.
  Он вернул документ Кордту, и тот сунул его обратно в портфель.
  – Похоже на то. Полчаса спустя после окончания встречи фюрер распорядился устроить это. – Кордт кивнул в сторону армейской колонны. – Не случайно войска проходят в точности мимо английского посольства.
  Рев двигателей взрезал теплый воздух. Хартманн ощущал на языке пыль и сладковатый привкус топлива. Чтобы перекрыть шум, приходилось кричать.
  – Кто это такие? Откуда взялись?
  – Войска Вицлебена из берлинского гарнизона. Направляются к чешской границе.
  Хартманн сжал за спиной кулак. Наконец-то! Им овладело нетерпение.
  – Теперь, вы согласитесь, иного пути нет. Так ведь? Мы должны действовать!
  Кордт медленно кивнул:
  – Такое чувство, будто меня вот-вот стошнит.
  Тут он вдруг предостерегающе положил руку Хартманну на плечо.
  К ним бежал полицейский, размахивая жезлом.
  – Господа! День добрый! Фюрер на балконе! – Он указал палкой на другую сторону улицы.
  Держался он уважительно, располагающе. Не приказывал, что им делать, просто советовал не упустить исторический шанс.
  – Спасибо, офицер, – поблагодарил его Кордт.
  Оба дипломата вернулись на улицу.
  Рейхсканцелярия располагалась по соседству с Министерством иностранных дел. Через дорогу, на широком пространстве Вильгельмплац, собралась небольшая толпа. То определенно была партийная клака: у некоторых даже имелись повязки со свастикой на рукавах. Время от времени раздавался недружный крик «Хайль!» и вскидывались в приветствии руки. Солдаты армейской колонны держали равнение направо и отдавали честь. Молодые парни по большей части – намного моложе Хартманна. Пауль находился достаточно близко, чтобы видеть выражение на их лицах: удивление, восторг, гордость. За высокой кованой изгородью рейхсканцелярии располагался двор, а над главным входом в здание был балкон. На балконе виднелась безошибочно узнаваемая одинокая фигура: коричневый френч, коричневая фуражка, левая рука сжимает пряжку черного ремня, правая машет время от времени, на вид почти механическая в своей абсолютной неизменности – ладонь разжата, пальцы расставлены. От фюрера их отделяло не больше пятидесяти метров.
  – Хайль Гитлер! – пробормотал Кордт, отсалютовав.
  Хартманн последовал его примеру. Едва миновав здание правительства, колонна прибавила ходу и двинулась в сторону Блюхерплац.
  – Сколько, по-вашему, людей собралось поглазеть?
  Кордт оценивающе оглядел немногочисленные группки зевак.
  – Я бы сказал, сотни две – не больше.
  – Ему это не понравится.
  – Верно. Сдается мне, что в кои веки режим допустил ошибку. Фюреру так польстили визиты Чемберлена, что он велел Геббельсу спустить прессу с цепи. Немецкий народ поверил, будто дело идет к миру. А теперь ему говорят, что война все-таки будет, и людям это не нравится.
  – Так когда же мы начнем действовать? Разве теперь не самое подходящее время?
  – Остер хочет, чтобы мы встретились сегодня. Новое место: Гётештрассе, номер девять, в Лихтерфельде.
  – Лихтерфельде? Зачем ему собирать нас всех так далеко отсюда?
  – Кто знает? Приезжайте как можно ближе к десяти. Вечер обещает быть интересным.
  Кордт коротко стиснул Хартманну плечо и ушел.
  Пауль постоял еще немного, наблюдая за фигурой на балконе. Меры безопасности были на удивление ничтожными: пара полицейских у входа во двор, два эсэсовца у двери. Внутри наверняка больше, но даже так… Разумеется, как только будет объявлена война, все изменится. И больше им так близко к нему не подобраться.
  Спустя еще пару минут человек на балконе счел, что с него хватит. Он опустил руку, обозрел пространство Вильгельмштрассе с видом театрального антрепренера, разочарованного количеством собравшихся на вечерний спектакль зрителей, повернулся спиной, отдернул штору и вошел в здание. Дверь закрылась.
  Хартманн снял шляпу, пригладил редеющие волосы, снова нахлобучил головной убор и задумчиво зашагал к своему учреждению.
  3
  Точно в шесть часов вечера звон Биг-Бена влетел в открытое окно дома номер десять по Даунинг-стрит.
  Мисс Уотсон встала как по команде, взяла плащ и шляпу, сухо пожелала Легату доброго вечера и вышла из кабинета. В руках она несла одну из красных шкатулок премьер-министра, почти до краев набитую аккуратно подписанными папками. Созыв парламента на внеочередную сессию в связи с чешским кризисом ставил крест на ее обычно спокойных летних месяцах работы. Хью знал, что она, как всегда, доедет на велосипеде от Уайтхолла до Вестминстерского дворца, оставит свою древнюю машину на Нью-Пэлас-Ярд и поднимется по лестнице в офис премьер-министра, расположенный по коридору напротив резиденции спикера. Там ее встретит парламентский личный секретарь Чемберлена, лорд Дангласс, на которого она с ходу и безрезультатно обрушится с требованием ответов на письменные вопросы премьера.
  Для Легата это был шанс.
  Он закрыл дверь, сел за свой стол, снял трубку и вызвал коммутатор.
  – Добрый вечер, это Легат, – произнес он, стараясь придать голосу обыденность. – Не могли бы вы соединить меня с номером «Виктория семьдесят четыре – семьдесят два»?
  С момента окончания встречи с начальниками штабов у Легата не было ни одной свободной минуты. Теперь наконец он сунул записки в стол. С детских лет закаленный в гладиаторских боях экзаменационных залов – школьные испытания, стипендиальные, выпускные из Оксфорда, вступительные в Форин-офис, – Хью писал только на одной стороне листа, чтобы чернила не смазывались. «ПМ выразил обеспокоенность состоянием противовоздушной обороны страны…» Он ловко перевернул большого формата листы чистой стороной кверху. Он уничтожит их, как приказано. Но не прямо сейчас. Что-то его удерживало. Что именно, Легат не брался определить, – странное чувство неуместности, быть может. Всю вторую половину дня, пока он одного за другим провожал посетителей к премьер-министру и подбирал документы, необходимые ПМ для выступления в парламенте, Хью ощущал себя втайне причастным к настоящей правде. Эта информация определит политику правительства. Можно было даже сказать, что все прочее по сравнению с ней есть совершенный пустяк. Дипломатия, мораль, закон, договоры – что это все на чаше весов против военной мощи? Насколько ему помнилось, одна эскадрилья Королевских ВВС состояла из двадцати самолетов. Выходило, что на больших высотах небо родины смогут защищать только два десятка современных истребителей с исправными пулеметами.
  – Соединяем, сэр.
  Коммутатор щелкнул, следом послышался долгий гудок вызова. Она ответила быстрее, чем он ожидал, и резко:
  – Виктория семьдесят четыре – семьдесят два.
  – Памела, это я.
  – А, Хью! Привет.
  В голосе ее прозвучало удивление, а возможно, и разочарование.
  – Послушай, у меня мало времени, поэтому запоминай, что я скажу. Собери вещи на неделю и ступай в гараж. Забирай детей и родителей и уезжайте прямо сейчас.
  – Но уже шесть часов!
  – Гараж должен быть еще открыт.
  – С чего такая спешка? Что случилось?
  – Ничего. Пока ничего. Просто хочу знать, что вы в безопасности.
  – Звучит немного пугающе. Терпеть не могу паникеров.
  Легат стиснул телефонную трубку:
  – Боюсь, дорогая, что без паники не обойдется. – Он бросил взгляд на дверь: кто-то проходил мимо и шаги вроде как остановились. Хью понизил голос, но заговорил с предельной убедительностью: – Позже ночью выбраться из Лондона может быть трудновато. Уезжайте сейчас, пока дороги свободны.
  Женщина попыталась возразить.
  – Памела, не спорь со мной, – прервал ее он. – Способна ты хоть один чертов раз просто сделать так, как я тебя прошу?
  На миг повисла тишина.
  – А как же ты? – тихо спросила она.
  – Мне придется остаться на ночь. Попытаюсь позвонить позже. Мне пора идти. Ты исполнишь мою просьбу? Обещаешь?
  – Ладно, раз ты так настаиваешь.
  На заднем плане слышались голоса детей.
  – Тихо! Я с вашим отцом разговариваю! – прикрикнула она на них. Потом снова поднесла трубку к уху. – Хочешь, занесу тебе сумку с ночными вещами?
  – Нет, не беспокойся. Я попытаюсь улизнуть на пару минут при удобном случае. Сосредоточься на том, чтобы выбраться из Лондона.
  – Я тебя люблю – ты это знаешь?
  – Знаю.
  Памела ждала. Хью понимал, что должен сказать что-то еще, но не находил слов. Послышался щелчок, когда она дала отбой, и теперь в трубке раздавались только короткие гудки.
  Кто-то постучал в дверь.
  – Секунду! – Легат сложил заметки о встрече с начальниками штабов пополам, потом еще вдвое и сунул во внутренний карман.
  В коридоре стоял посыльный Рен. Подслушивал он или нет? Но инвалид сказал лишь:
  – Би-би-си здесь.
  
  Впервые с начала кризиса на Даунинг-стрит собралась изрядная толпа. Люди неторопливо стекались к кучке фотографов на противоположной от дома номер десять стороне. Основное их внимание привлекал, судя по всему, большой темно-зеленый фургон с эмблемой Би-би-си и надписью золотыми буквами «РЕПОРТАЖ С МЕСТА СОБЫТИЙ» на обоих бортах. Припаркована машина была сразу слева от главного входа. Пара техников протягивала из фургона кабели через мостовую, а потом в окно с поднимающимися рамами.
  Легат стоял в дверях и пререкался с молодым инженером по фамилии Вуд.
  – Простите, но боюсь, что в данный момент это невозможно.
  – Почему?
  На Вуде был вельветовый пиджак, а под ним свитер с треугольным вырезом.
  – Потому что до половины восьмого у премьер-министра совещание в зале заседаний кабинета министров.
  – А он не может собрать его где-нибудь в другом месте?
  – Не говорите ерунды.
  – Ну, в таком случае почему бы нам не организовать прямой эфир из какой-нибудь другой комнаты?
  – Нет. Он хочет обратиться к британскому народу из сердца правительства, то есть из зала заседаний кабинета.
  – Ну так слушайте: прямой эфир назначен на восемь. Сейчас уже седьмой час. Что, если произойдет сбой, потому что мы не успеем проверить оборудование как надо?
  – В вашем распоряжении будет по меньшей мере полчаса, и если я смогу выкроить для вас еще какое-то время, то пожалуйста…
  Хью не договорил. За спиной у Вуда с Уайтхолла на Даунинг-стрит сворачивал черный «остин» десятой модели. В сгущающемся сумраке водитель включил фары и ехал медленно – из опасения задеть кого-нибудь из зевак, запрудивших дорогу. Кинорепортеры службы новостей узнали пассажира раньше, чем это удалось Легату. Свет их юпитеров ослепил его. Он прикрыл глаза ладонью, извинился перед Вудом и сошел на мостовую. Когда машина остановилась, Хью открыл заднюю дверцу.
  Сэр Хорас Уилсон сидел сгорбившись, зажимая между ног зонтик и держа на коленях портфель. Он вяло улыбнулся Легату и вылез из машины. На крыльце дома номер десять посол на секунду повернулся. На лице у него читались уныние и растерянность. Замелькали вспышки. Словно испугавшееся яркого света ночное животное, Уилсон ринулся в двери и даже забыл про спутника, который вышел из автомобиля с другой стороны. Тот приблизился к Хью и протянул руку:
  – Полковник Мейсон-Макфарлейн. Военный атташе в Берлине.
  Полицейский взял под козырек.
  Уилсон был уже в вестибюле и снимал плащ и шляпу. Особый советник премьер-министра был худощавым, почти тощим, с длинным носом и глазами навыкате. Легату он всегда казался человеком предельно вежливым, не лишенным подчас даже скромного обаяния, – типа старшего коллеги, который способен в минуту откровенности сболтнуть нечто такое, чего не стоит слышать. Репутацию Уилсон себе составил в Министерстве труда, ведя переговоры с вожаками профсоюзов. Мысль, что именно его могли отправить вручать ультиматум Адольфу Гитлеру, вызывала некоторое удивление. Однако премьер-министр считал Уилсона незаменимым.
  Тот сунул свернутый зонтик в стойку рядом с зонтиком шефа и обратился к Легату:
  – Где ПМ?
  – В своем кабинете, сэр Хорас. Готовится к вечернему прямому эфиру. Все остальные в зале заседаний.
  Уилсон уверенным шагом направился вглубь здания, дав знак Мейсон-Макфарлейну идти следом.
  – Вы должны как можно скорее ввести ПМ в курс дела, – сказал он полковнику, после чего повернулся через плечо к Легату. – Будьте любезны известить премьера о моем возвращении.
  Посол распахнул двери зала заседаний и вошел. Легату бросились в глаза черные костюмы, золотые галуны, напряженные лица и клубы сигаретного дыма, расплывающегося в тусклом освещении. Затем двери закрылись.
  По коридору мимо кабинетов Клеверли, Сайерса и своего собственного Хью прошел к главной лестнице. Поднялся, минуя ряд черно-белых гравюр и фотографических изображений: все премьер-министры, начиная с Уолпола. Стоило ему достигнуть площадки – и здание из клуба для джентльменов преобразилось в роскошную деревенскую усадьбу, каким-то волшебством перемещенную в центр Лондона: с мягкими диванами, картинами маслом и высокими георгианскими окнами. Пустые холлы навевали ощущение покоя и заброшенности, под густыми коврами поскрипывали половицы. Чувствуя себя непрошеным гостем, он тихонько постучал в дверь рабочего кабинета премьер-министра.
  – Войдите, – ответил знакомый голос.
  Комната была просторной и светлой. Премьер-министр сидел спиной к окну, склонившись над столом. Правой рукой он писал, а в левой держал зажженную сигару. На небольшой подставке перед ним размещался арсенал флаконов с чернилами, ручек и карандашей, рядом лежали трубка и банка с табаком. За исключением подставки, пепельницы и переплетенного в кожу блокнота, большой стол был пуст. Никогда еще Легат не видел более одинокого человека.
  – Сэр Хорас Уилсон вернулся, премьер-министр. Он ожидает вас внизу.
  Как всегда, Чемберлен не поднял головы.
  – Спасибо. Не задержитесь ли на минуту?
  Он прервался, чтобы сделать затяжку, потом вернулся к работе. Завитки дыма висели над седой головой. Легат переступил порог. За четыре месяца они с премьер-министром никогда не разговаривали по-настоящему. В нескольких случаях подготовленные им и переданные вечером записки возвращались на следующее утро с выражением благодарности красными чернилами на полях: «Первоклассный анализ», «Глубоко проработано и четко изложено. Спасибо. Н. Ч.» Эти похожие на школьную оценку похвалы трогали Хью больше, чем любое изображаемое политиками добродушие. Но никогда начальник не обращался к нему лично – ни по фамилии, как в случае с Сайерсом, ни уж тем более по имени – эта честь приберегалась исключительно для Клеверли.
  Шли минуты. Легат исподволь достал часы и глянул на циферблат. Наконец ПМ завершил работу. Он вернул ручку в подставку, примостил сигару на край пепельницы, собрал исписанные листы, выровнял стопку и протянул Хью:
  – Не окажете любезность передать их в печать?
  – Разумеется. – Хью подошел и взял страницы. Их было чуть больше десяти.
  – Вы из Оксфорда, как я понимаю?
  – Да, премьер-министр.
  – Я подметил, у вас есть дар слова. Быть может, прочтете написанное? Если встретите обороты, нуждающиеся в доработке, не стесняйтесь с предложениями. У меня столько всего в голове – местами могло получиться не так гладко, как хотелось бы.
  Чемберлен отодвинулся в кресле, взял сигару, встал. Похоже, от резкого движения у него закружилась голова. Он оперся одной рукой на стол, потом направился к двери.
  На лестничной площадке ждала миссис Чемберлен – в платье из какого-то мягкого материала, словно собралась на обед. Супруга была лет на десять моложе премьер-министра: добрая, без ярко выраженного характера, полногрудая и пышная, эта женщина напоминала Хью его тещу – тоже уроженку англо-ирландской глубинки, слывшую красавицей в молодые годы. Легат помедлил. Жена сказала что-то негромко премьеру, и тот, к удивлению молодого человека, взял ее за руку и поцеловал в губы.
  – Энни, я сейчас не могу задерживаться. Поговорим позже.
  Когда Легат проходил мимо нее, ему показалось, что женщина плачет.
  Секретарь спускался за Чемберленом по лестнице, тайком его разглядывая. Узкие покатые плечи, седые волосы, слегка вьющиеся у перехода к шее, неожиданно крепкая ладонь, легко скользящая по перилам, с недокуренной сигарой между средним и безымянным пальцем. Это был человек из викторианской эпохи. Его портрет уместнее смотрелся бы в середине пролета, чем наверху.
  – Пожалуйста, принесите мне речь как можно быстрее, – сказал премьер-министр, когда они вышли в коридор личного секретариата.
  Он прошел мимо кабинета Легата, похлопал себя по карманам, отыскал спичечный коробок. У входа в зал заседаний Чемберлен остановился, заново раскурил сигару, открыл двери и исчез внутри.
  
  Легат сел за свой стол. Почерк у премьер-министра оказался неожиданно красивый, даже вычурный. Он выдавал страстную натуру, скрытую под панцирем отшельника. Что до самой речи, то Хью она не впечатлила. С его точки зрения, в ней было слишком много форм первого лица единственного числа: «Я летал взад-вперед по всей Европе… Я сделал все, что в человеческих силах… Я не оставлю надежду на мирное урегулирование… В глубине души я мирный человек…» На свой нарочито скромный лад, подумалось Легату, Чемберлен не уступает эгоцентризмом Гитлеру – неизменно старается привлечь всеобщий интерес к собственной персоне.
  Хью кое-что поменял, исправил пару грамматических ошибок, добавил строчку с объявлением мобилизации на флоте, про что ПМ явно запамятовал, и отнес текст вниз.
  Спускаясь в Садовую комнату, он наблюдал очередную перемену в атмосфере здания. Теперь оно напоминало подпалубные помещения роскошного лайнера. Картины маслом, книжные полки и тишина уступили место низким потолкам, голым стенам, затхлому воздуху, жаре и непрерывному стуку полутора десятка пишущих машинок «империал» – каждая отбивала по восемьдесят слов в минуту. Даже при настежь раскрытых дверях в сад находиться тут было тягостно. С самого начала кризиса в дом номер десять хлынул поток писем от различных представителей общества: в день приходило по несколько тысяч. Узкий коридор загромождали нераспечатанные мешки корреспонденции. Время приближалось к семи. Легат объяснил инспектору срочность задания, и его проводили к молодой женщине за столом в углу.
  – Джоан у нас самая быстрая. Джоан, голубушка, отставь текущую работу и напечатай выступление премьер-министра для мистера Легата.
  Девушка нажала на рычаг каретки и извлекла наполовину готовый документ.
  – Сколько копий?
  Голос у Джоан был четкий – как алмазом по стеклу. Из нее вышла бы отличная подруга для Памелы.
  Хью примостился на краю ее стола:
  – Три. Сможете разобрать его почерк?
  – Да, но, если продиктуете, получится быстрее.
  Она заложила бумагу и копирки и стала ждать, когда он начнет.
  – «Завтра соберется парламент, и мне предстоит дать полный отчет о событиях, что привели к нынешней тревожной и опасной ситуации…»
  Легат взял авторучку.
  – Простите, тут должно быть «о событиях, которые привели». – Он сделал пометку в оригинале и продолжил: – «Как ужасно, немыслимо и нелепо будет, если нам придется рыть траншеи и носить противогазы по причине распри в какой-то далекой стране между народами, о коих мы ничего не знаем…»
  Молодой человек нахмурился. Машинистка перестала печатать и посмотрела на него. Под слоем пудры на ее лице слегка проступал пот. На верхней губе блестели крошечные капельки, а на спине блузки темнело влажное пятно. Он впервые заметил, что она хорошенькая.
  – Что-то не так? – раздраженно спросила Джоан.
  – Эта фраза… Я в ней не уверен.
  – Почему?
  – Она звучит несколько пренебрежительно.
  – Но тут он прав, верно? Так думает большинство людей. Какое нам дело до того, если одна орава немцев желает присоединиться к другой ораве немцев? – Она нетерпеливо забарабанила пальцами по клавишам. – Продолжайте, мистер Легат. Вы как-никак не премьер-министр.
  Хью против воли рассмеялся.
  – Это точно, слава богу! Ну хорошо, продолжаем.
  Ей потребовалось около пятнадцати минут. Окончив работу, она извлекла последнюю страницу, разложила все три копии по порядку и соединила скрепками. Легат проверил верхний экземпляр. Ни одной опечатки.
  – Сколько тут слов, по вашей оценке? – спросил он.
  – Примерно тысяча.
  – Значит, выступление займет минут восемь. – Хью встал. – Спасибо!
  – Обращайтесь. – Когда он уже направился к выходу, она окликнула его: – Я буду слушать.
  Хью еще шел к двери, а Джоан уже печатала что-то другое.
  
  Легат торопливо взбежал по лестнице и пошел по коридору личного секретариата. Когда он приблизился к дверям зала заседаний, из них появился Клеверли. Похоже, в его планы входило добежать до ближайшей уборной.
  – Что случилось с вашими записями о встрече ПМ с начальниками штабов? – осведомился Клеверли.
  Легат почувствовал, что слегка краснеет.
  – ПМ решил, что протокол встречи ему не нужен.
  – Тогда что у вас тут?
  – Речь для вечернего выступления по радио. Он просил доставить ее, как только она будет напечатана.
  – Хорошо. Отлично. Давайте сюда. – Клеверли протянул руку. Легат неохотно передал страницы. – Проверьте, как там Би-би-си.
  Начальник нырнул обратно в зал заседаний. Дверь закрылась. Легат смотрел на белые окрашенные панели. Власть кроется в том, чтобы находиться в комнате, где принимают решения. Немногие понимали это правило лучше, чем главный личный секретарь. Хью почувствовал себя несправедливо униженным.
  Дверь вдруг распахнулась снова. Нижняя часть лица Клеверли перекосилась от улыбки, похожей на гримасу.
  – Ему определенно нужны вы.
  За столом сидело с десяток человек, включая премьер-министра. Легат окинул их взглядом: главы ведомств, Большая тройка, секретари доминионов, министр по вопросам координации обороны, а также Хорас Уилсон и постоянный заместитель министра иностранных дел сэр Александр Кадоган. Все слушали военного атташе, полковника Мейсон-Макфарлейна.
  – Итак, самое сильное впечатление, вынесенное мной из вчерашнего посещения Праги, состоит в том, что боевой дух чехов слаб…
  Доклад был отрывистым, но красноречивым. Атташе явно наслаждался своим звездным часом.
  Премьер-министр заметил в дверях Легата и кивнул на кресло рядом с собой. Хью подошел и разместился справа от Чемберлена, где обычно сидел секретарь кабинета министров. Премьер уже читал текст своего выступления, ведя пером по странице и иногда подчеркивая слово. Создавалось впечатление, что полковника он слушает вполуха.
  – …Вплоть до этого года чешский генеральный штаб планировал отражать немецкое наступление с двух направлений: с севера, через Силезию, и с запада, через Баварию. Однако включение в рейх Австрии расширило границу с Германией на юг почти на двести миль, создав тем самым угрозу обороне чехов. Сами чехи, вполне вероятно, будут драться, но как словаки? А еще собственно Прага безнадежно плохо защищена от бомбардировок люфтваффе.
  – Накануне вечером я встречался с генералом Герингом, – вмешался Уилсон, сидевший напротив премьер-министра. – Он выразил уверенность, что на разгром чехов германской армии потребуются даже не недели, а дни. «А Прага будет превращена в руины» – вот его собственные слова.
  Кадоган на другой стороне стола фыркнул:
  – Ясное дело, Герингу выгодно представлять победу над чехами плевым делом. Но не стоит сбрасывать со счетов, что у чехов мощная армия и сильные оборонительные сооружения. Они вполне способны продержаться несколько месяцев.
  – Вот только полковник Мейсон-Макфарлейн придерживается иного мнения, как вы сейчас слышали.
  – При всем уважении, Хорас, откуда ему знать?
  Кадоган был человек щуплый и обычно говорил мало. Но Легат видел, что прерогативы Форин-офиса сэр Александр отстаивает с храбростью бантамского петушка.
  – С неменьшим уважением, Алек, но он-то действительно был там, в отличие от всех нас.
  Премьер-министр отложил ручку:
  – Спасибо, полковник, что проделали весь путь из Берлина ради встречи с нами. Разговор был исключительно полезным. От лица всех присутствующих желаю вам благополучного путешествия обратно в Германию.
  – Благодарю, премьер-министр.
  Когда дверь за ним закрылась, Чемберлен продолжил:
  – Я просил сэра Хораса захватить полковника с собой из Берлина, чтобы тот лично доложил нам обстановку, потому как мне это кажется крайне важным. – Он обвел стол взглядом. – Предположим, что чехи рухнут до конца октября. Как нам тогда убедить британскую общественность в необходимости продолжать войну зимой? Мы потребуем от народа пойти на тяжелейшие жертвы. И ради чего, если быть точным? Ведь мы уже приняли окончательное решение, что судетские немцы никогда не будут жить в возглавляемом чехами государстве.
  – Именно такова позиция доминионов, – сказал Галифакс. – Они абсолютно ясно дали понять, что их народы не поддержат войну по столь специфическому поводу. Америка в нее не вступит. Ирландцы будут соблюдать нейтралитет. Возникают сомнения, удастся ли нам найти хоть каких-то союзников.
  – Разумеется, всегда остаются русские, – заявил Кадоган. – Мы постоянно упускаем из виду, что у них тоже есть договор с чехами.
  По столу пробежал озабоченный ропот.
  – Когда я в последний раз смотрел на карту, Алек, – сказал Чемберлен, – то не обнаружил общей границы между Советским Союзом и Чехословакией. Единственный для русских путь вмешаться – это вторгнуться в Польшу или в Румынию. В таком случае обе эти страны вступят в войну на стороне Германии. Да и в самом деле, даже если отбросить в сторону географию, – заполучить не кого-нибудь, а Сталина союзником в крестовом походе в защиту международного права! Да сама эта мысль абсурдна.
  – С точки зрения стратегии кошмар заключается в том, – взял слово Горт, – что война станет мировой, и в итоге нам предстоит сражаться с Германией в Европе, с Италией на Средиземном море и с Японией на Дальнем Востоке. При таком раскладе, осмелюсь заявить, само существование империи оказывается под большой угрозой.
  – Нас втягивает в жуткую мясорубку, и, как мне кажется, выход есть только один, – сказал Уилсон. – Я составил проект телеграммы, где мы советуем чехам принять условия герра Гитлера до истечения указанного им срока – два часа завтра, – отдать Судетскую область и позволить ему оккупировать территорию. Это единственный надежный для нас способ избежать вступления в войну, которая стремительно разрастется до огромных масштабов.
  – А если чехи откажутся? – спросил Галифакс.
  – Думаю, что они этого не сделают. А если откажутся, то Соединенное Королевство снимет с себя все моральные обязательства перед ними. Мы, мол, сделали все, что могли.
  Повисла тишина.
  – В этом плане есть хотя бы одно достоинство – простота, – промолвил премьер-министр.
  Галифакс и Кадоган переглянулись. Оба покачали головами: Галифакс – медленно, Кадоган – энергично.
  – Нет, премьер-министр. Это со всей очевидностью превратит нас в пособников Германии. Наше положение в мире рухнет, и империя вместе с ним.
  – И как же Франция? – подхватил Галифакс. – Мы поставим ее в безвыходное положение.
  – Им следовало думать, прежде чем давать Чехословакии гарантии, не посоветовавшись с нами.
  – Ах, бога ради! – Кадоган повысил голос. – Хорас, мы ведь не на производственном совещании. Мы не можем бросить Францию драться с Германией один на один.
  Уилсон ничуть не смутился.
  – Разве лорд Горт не доложил нам совсем недавно, что у Франции нет намерения воевать? За исключением редких вылазок, французы будут до лета отсиживаться за линией Мажино.
  Главы ведомств заговорили все разом. Легат заметил, как премьер-министр бросил взгляд на часы на каминной полке, потом вернулся к тексту речи. Без его властного руководства совещание моментально превратилось в гомон разрозненных голосов. Оставалось только подивиться умению Чемберлена сосредотачиваться. Ему шел уже семидесятый год, но он работал, как дедовские часы в холле: тик-так, тик-так, тик-так…
  За высокими окнами начало смеркаться. Время подходило к девятнадцати тридцати. Легат решил, что ему пора вмешаться.
  – Премьер-министр, – прошептал он. – Боюсь, Би-би-си пора устанавливать аппаратуру. Нужно впустить их сюда.
  Чемберлен кивнул.
  – Джентльмены! – произнес он негромко, обведя взглядом стол. Голоса сразу стихли. – Боюсь, нам следует прервать пока дальнейшее обсуждение. Ситуация определенно самая сложная из возможных. В нашем распоряжении меньше двадцати часов до вступления в силу германского ультиматума. Министр иностранных дел, быть может, мы с вами переговорим еще немного по содержанию телеграммы чешскому правительству? Хорас, мы отправимся в ваш кабинет. Алек, вам лучше пойти с нами. Всем спасибо.
  
  Кабинет Уилсона примыкал к залу заседаний и соединялся с ним дверью. Зачастую, когда премьер-министр работал один за своим длинным, похожим по форме на гроб столом, дверь оставалась незапертой, и Уилсон мог входить и выходить, когда ему заблагорассудится. Пресса отводила ему при Чемберлене роль Свенгали343, но, по мнению Легата, было бы ошибкой преуменьшать самостоятельность ПМ: Уилсон был не более чем в высшей степени полезным помощником. Сэр Хорас следил за работой правительственной машины на манер сотрудника службы безопасности в магазине. Несколько раз, заработавшись за столом, Хью ощущал вдруг чье-то присутствие и, обернувшись, видел, как Уилсон стоит в дверях и внимательно наблюдает за ним. Лицо советника оставалось некоторое время ничего не выражающим, потом по нему пробегала эта его лукавая, нервирующая ухмылка.
  Инженеры из Би-би-си раскатали провода по коврам и установили микрофон в дальнем конце стола в зале заседаний, ближе к колоннам. Из металлической подставки торчал микрофон – здоровенная цилиндрическая штуковина, сужающаяся к заднему концу, вроде артиллерийского снаряда с отпиленным кончиком. Рядом располагались громкоговоритель и прочие таинственные элементы оборудования. Сайерс и Клеверли пришли посмотреть.
  – Парни из Би-би-си интересуются, нельзя ли им устроить прямую трансляцию завтрашнего выступления ПМ в парламенте, – сказал Сайерс.
  – Это не нам решать, – отозвался Клеверли.
  – Знаю. Это определенно создаст прецедент. Я адресовал их к «главному кнуту»344.
  Без пяти восемь премьер-министр вышел из кабинета Уилсона, сопровождаемый Галифаксом и Кадоганом. Уилсон появился последним. Вид у него был сердитый. Легат предположил, что их спор с Кадоганом продолжился. В чем заключалась еще одна большая польза от Уилсона, так это что он служил заменителем своего шефа. Премьер-министр использовал его для обкатки своих идей и мог наблюдать, как их принимают, не раскрывая собственных взглядов и не подвергая риску собственный авторитет.
  Чемберлен уселся перед микрофоном и разложил листки с текстом. Руки его тряслись. Одна страница упала на пол, и он с трудом наклонился, чтобы поднять ее.
  – Меня уже шатает, – пробормотал премьер и попросил воды.
  Легат взялся наполнить стакан из графина в центре стола и от волнения перелил. На полированной поверхности застыли капли.
  Инженер Би-би-си попросил всех прочих занять места в дальнем конце зала. За окнами на сад и плац-парад конной гвардии опустилась темнота.
  Биг-Бен отсчитал восемь ударов.
  В громкоговорителе послышался голос диктора:
  – Это Лондон. Сейчас вы услышите обращение премьер-министра, достопочтенного Невилла Чемберлена, из резиденции правительства на Даунинг-стрит, десять. Его речь будет транслироваться на всю империю, на американский континент, а также на большое число зарубежных государств. Мистер Чемберлен!
  Рядом с микрофоном загорелся зеленый огонек. Премьер-министр поправил манжеты и взял текст.
  – Я хочу обратиться к вам с несколькими словами, мужчины и женщины Британии и империи, а возможно, и других стран…
  Чемберлен четко произносил каждый слог. Тон был благозвучный, меланхоличный и вдохновлял не больше, чем заупокойная месса.
  – Как ужасно, немыслимо и нелепо получится, если нам придется рыть траншеи и носить противогазы по причине распри в какой-то далекой стране между народами, о коих мы ничего не знаем. Будет еще более безумно, если ссора, уже улаженная в принципе, послужит поводом к войне. Я вполне понимаю причины, по которым чешское правительство не может принять условия, поставленные перед ним в германском меморандуме…
  Легат посмотрел через стол на Кадогана. Тот согласно кивал.
  – И все-таки я, после моих переговоров с герром Гитлером, верю, что при наличии времени возможно будет организовать передачу территории, которую чешское правительство согласилось уступить Германии, в рамках договоренностей и на условиях, обеспечивающих хорошее обращение с населением этих земель. После своих визитов в Германию я живо осознал, что герр Гитлер чувствует себя защитником интересов остальных немцев. Он сказал мне лично, а накануне вечером подтвердил публично, что с присоединением судетских немцев вопрос будет исчерпан и что это предел германских территориальных притязаний в Европе…
  Кадоган подмигнул Галифаксу, но министр иностранных дел смотрел прямо перед собой. Длинное, бледное, одновременно благостное и лукавое лицо было неподвижно. В Форин-офис за министром закрепилось прозвище Святой Лис.
  – Я не оставлю надежды на мирное урегулирование ситуации и не прекращу своих попыток, пока есть хоть один шанс сохранить мир. Я не поколеблюсь нанести в Германию третий визит, если сочту, что это может принести хоть какую-то пользу…
  Теперь кивал Уилсон.
  – Между тем есть вещи, которые мы можем и должны предпринять у себя в стране. По-прежнему требуются добровольцы для борьбы с воздушными налетами, для пожарных бригад и полицейской службы, а также для территориальных воинских формирований. Не пугайтесь, если мужчин будут призывать для комплектования сил ПВО или кораблей. Это всего лишь предупредительные меры, которые правительство обязано осуществлять в подобные времена…
  Легат ждал строки, объявляющей мобилизацию флота. И не дождался. Премьер-министр вычеркнул ее. Вместо этого он вставил целый абзац.
  – Каково бы ни было наше сочувствие малому народу, вступившему в конфликт с большим и могущественным соседом, мы, учитывая все обстоятельства, не вправе вовлекать всю Британскую империю в войну исключительно ради его интересов. Если мы будем сражаться, то повод должен быть более весомым, нежели этот…
  Будь я убежден, что некая нация решила подчинить себе мир силой оружия, я чувствовал бы себя обязанным сопротивляться. В условиях такого господства жизнь людей, верящих в свободу, не имела бы смысла. Но война – ужасная вещь, и, прежде чем вступить в нее, мы должны быть полностью уверены, что на кону действительно важные ставки и что призыв защищать их любой ценой, взвесив все последствия, не останется без ответа.
  В настоящий же момент я прошу вас соблюдать спокойствие в ожидании событий ближайших нескольких дней. Пока война не началась, всегда есть надежда, что ее удастся предотвратить, и вам известно мое стремление бороться за мир до последнего. Доброй ночи.
  Зеленый огонек погас.
  Чемберлен глубоко вздохнул и обмяк в кресле.
  Уилсон вскочил первым. Он шел к премьер-министру и негромко аплодировал.
  – Это было воистину замечательно, если позволите так выразиться. Ни единой запинки и никакой неуверенности.
  Никогда прежде Легат не видел на лице премьер-министра такой широкой улыбки. В ней обнажился ровный ряд желтовато-серых зубов. В растаявшем от похвалы Чемберлене проступили почти мальчишеские черты.
  – Это и вправду было хорошо?
  – Тон был выбран превосходно! – заверил его Галифакс.
  – Спасибо, Эдвард. Спасибо всем! – Эта всеобщая благодарность включала Легата – наряду с техниками Би-би-си. – Выступая по радио, я всегда использую один трюк – представляю себе, будто обращаюсь лишь к одному конкретному человеку, сидящему в своем кресле. По душам, как к другу. Сегодня вечером это далось труднее, разумеется, поскольку я понимал, что обращаюсь и еще к одной персоне, находящейся в тени этой комнаты. – Чемберлен отпил глоток воды. – К герру Гитлеру.
  4
  Государственный служащий в штате Министерства иностранных дел Германии, статс-секретарь Эрнст фон Вайцзеккер, затребовал немецкий перевод выступления премьер-министра через тридцать минут после передачи. Обязанность его выполнить он возложил на Пауля фон Хартманна.
  Расположившись высоко, в радиоаппаратной комнате на чердаке здания на Вильгельмштрассе, под переплетением утыкавших крышу антенн, Пауль возглавил команду из трех женщин. Первой была стенографистка, записывающая слова Чемберлена по-английски (работа не из легких, поскольку сигнал Би-би-си достигал Берлина, уже утратив большую часть силы, и негромкий голос премьер-министра, тонувший в облаках помех, зачастую трудно было разобрать). Как только страница заполнялась символами, вторая секретарша отпечатывала ее на машинке, делая тройные интервалы между строками. Хартманн вписывал в промежутки перевод и отдавал листы третьей сотруднице, печатавшей окончательную, немецкую версию.
  «Wie schrecklich, fantastisch, unglaublich ist es…»
  Его перо стремительно бегало по дешевой бумаге, бурые чернила слегка расплывались на грубых волокнах.
  Но вот Чемберлен закончил говорить, и десять минут спустя работа была готова.
  Машинистка выдернула из каретки последний лист. Хартманн схватил его, сунул речь в картонную папку, чмокнул девушку в макушку и выскочил из комнаты под смех облегчения. Едва он оказался в коридоре, улыбка его сгладилась. Шагая к кабинету Вайцзеккера, Пауль со все нарастающим разочарованием перебирал страницы. Тон обращения был чересчур осторожным, примирительным – какая-то размазня, аудиоэктоплазма. Где же угроза, где ультиматум? Почему Чемберлен не повторил публично этим вечером того, что его эмиссар довел до Гитлера сегодня утром: если Франция придет на помощь Чехословакии, то Англия поддержит Францию?
  Он спустился по лестнице на первый этаж, постучал в дверь приемной кабинета Вайцзеккера и вошел, не дожидаясь ответа. Помещение было просторное, с высоким потолком, окнами в парк за зданием министерства. Освещала его большая и богатая люстра. За темными окнами, в стеклах которых отражались электрические лампочки, еще можно было различить очертания деревьев на фоне закатного неба. Младшие секретарши уже ушли домой, их зачехленные на ночь пишущие машинки напоминали клетки со спящими птицами. За своим столом у среднего окна, одна в кабинете, сидела старшая секретарша. Меж накрашенных алой помадой губ торчала сигарета; в каждой руке женщина держала по письму и, озабоченно хмурясь, переводила взгляд с одного документа на другой.
  – Вечер добрый, уважаемая фрау Винтер!
  – Добрый вечер, герр фон Хартманн. – Женщина склонила голову с подчеркнутой официальностью, словно Пауль отвесил ей большой комплимент.
  – У себя?
  – Он с министром в канцелярии.
  – А-а-а, – растерянно протянул Хартманн. – Как в таком случае быть с речью Чемберлена?
  – Он сказал, чтобы речь передали ему немедленно. Постойте! – окликнула она его, стоило ему повернуться. – Что это у вас на лице?
  Пауль покорно застыл под люстрой, дав ей осмотреть его щеку. Ее волосы и пальцы пахли духами и табачным дымом. В волосах пробивались седые пряди. «Интересно, сколько ей лет?» – подумалось ему. Сорок пять? В любом случае достаточно много, чтобы потерять мужа на прошлой войне.
  – Чернила! – проворчала секретарша. – И не просто чернила, а коричневые! В самом деле, герр фон Хартманн, нельзя идти в канцелярию в таком виде. Что, если вы наткнетесь на фюрера? – Она извлекла из рукава платок, смочила уголок языком и аккуратно вытерла ему щеку. Потом отступила на шаг, чтобы полюбоваться результатом. – Вот так-то лучше. Я позвоню и сообщу, что вы идете.
  На улице наступила ночь, но было еще тепло. Довоенные фонари, редко расставленные вдоль Вильгельмштрассе, образовывали отдельные озерца света в темноте. Прохожих почти не было. Посреди дороги дворник сметал кучки конского навоза после парада. Тишину нарушал только скрежет его лопаты по асфальту. Сжимая папку, Хартманн быстрым шагом шел вдоль фасада министерства, пока не достиг ограды рейхсканцелярии. Одни из больших кованых ворот были открыты. Из них выехал «мерседес». Пока машина поворачивала в направлении Анхальтского вокзала, Пауль успел назвать свою фамилию и департамент, и полицейский молча махнул, разрешая пройти.
  По всему периметру двора в здании светились окна – хотя бы здесь ощущалась жизнь, дыхание кризиса. Под балдахином у входа один из эсэсовцев-часовых с автоматом потребовал документ, потом кивнул, разрешая войти в вестибюль, где стояли еще два солдата СС, вооруженные пистолетами. Хартманн снова предъявил пропуск и сообщил, что пришел к статс-секретарю фон Вайцзеккеру. Его попросили подождать. Один из часовых направился к телефонному аппарату на столе у дальней стены. Пауль сделал в уме зарубку: двое полицейских во дворе, четыре шютце345 здесь и еще по меньшей мере трое – в караулке.
  Прошло около минуты. Большая двойная дверь внезапно распахнулась, и из нее вышел адъютант в форме СС. Он щелкнул каблуками и вскинул руку в гитлеровском приветствии, четко, как заводной солдатик.
  – Хайль Гитлер! – дал Хартманн положенный ответ.
  – Прошу следовать за мной.
  Они прошли через двойную дверь и зашагали по бесконечной дорожке персидского ковра. В помещении царил аромат кайзеровских времен: старого сукна, пыли и воска. Не составляло труда представить себе прохаживающегося тут Бисмарка. Под наблюдением очередного караульного эсэсовца – это какой уже по счету, восьмой? – Пауль поднялся по мраморной лестнице мимо гобеленов на второй этаж, прошел через очередные двойные двери и оказался в личных апартаментах фюрера – от этой догадки у него участилось сердцебиение.
  – Позвольте забрать это? – сказал адъютант. – Подождите, пожалуйста.
  Он взял папку, тихо постучал и проскользнул внутрь. За миг перед тем, как дверь закрылась, Хартманн услышал голоса, потом негромкий разговор оборвался. Он огляделся. Комната оказалась обставлена на удивление современно, даже со вкусом: приличные картины, столики с лампами и вазами живых цветов, ковер на отполированном паркетном полу, простые стулья. Можно ему присесть или нет? Пожалуй, не стоит.
  Время шло. Женщина в накрахмаленной белой блузе вошла в кабинет с кипой бумаг и почти в ту же секунду вышла – уже с пустыми руками. Наконец, примерно через четверть часа, дверь снова открылась и появился мужчина лет пятидесяти пяти, с прилизанными седыми волосами и значком нацистской партии на лацкане. Это был барон Эрнст фон Вайцзеккер, хотя в духе этих эгалитарных времен аристократ отрекся от титула почти сразу, как приобрел партийный значок. Он вручил Паулю конверт.
  – Спасибо за ожидание, Хартманн. Это ответ фюрера Чемберлену. Пожалуйста, доставьте его немедленно в британское посольство и передайте либо сэру Невилу Хендерсону, либо мистеру Киркпатрику лично. – Он наклонился и доверительно прибавил: – Обратите их особое внимание на заключительное предложение. Скажите, что это прямой ответ на сегодняшнее выступление. – Потом еще понизил голос. – Сообщите, что это было непросто.
  – Вайцзеккер!
  Властный голос из кабинета, как понял Хартманн, принадлежал Риббентропу. Легчайший намек на неудовольствие пробежал по правильным чертам статс-секретаря, и он удалился.
  
  Английское посольство располагалось в пяти минутах ходьбы, в северном конце Вильгельмштрассе, прямо за Министерством иностранных дел.
  Ожидая, пока полицейский откроет ворота рейхсканцелярии, Хартманн осмотрел конверт. На нем рукой Вайцзеккера был выведен адрес: «Его превосходительству сэру Невилу Хендерсону, послу Великобритании». Конверт был не запечатан.
  – Доброй ночи, господин. – полицейский взял под козырек.
  – Доброй ночи.
  Хартманн прошел немного по широкой улице, миновал темные безжизненные окна Министерства иностранных дел, а потом, как будто само собой – любой наблюдатель счел бы его поведение вполне естественным – свернул к главному входу. Ночной швейцар узнал его.
  Пауль взбежал по устланным ковром ступенькам лестницы с каменными сфинксами, помедлил, затем свернул налево в пустой коридор. Его шаги гулко отдавались от каменных плит пола, покрытых зеленой штукатуркой стен, сводчатого потолка. Двери по обе стороны коридора были закрыты. Посередине размещался туалет. Молодой человек вошел и включил свет. Отражение в зеркале над умывальником испугало его: сгорбленная, вороватая фигура, подозрительная на любой взгляд. Воистину он совсем не создан для такого рода занятий. Хартманн зашел в кабинку, запер дверь и присел на край унитаза.
  Уважаемый мистер Чемберлен! В ходе переговоров я в очередной раз известил сэра Хораса Уилсона, передавшего мне ваше письмо от двадцать шестого сентября, о моем окончательном решении…
  Письмо состояло из семи абзацев, некоторые большие. Общий тон был воинственным: чехи тянут время, их возражения против немедленной оккупации немцами Судетенланда носят надуманный характер и вообще Прага стремится «разжечь пожар всеобщей войны». Заключительное предложение, которым так гордился Вайцзеккер, не внушало особой надежды на мир:
  Должен предоставить вам самостоятельно определить в свете указанных фактов, продолжите ли вы свои усилия, за которые я вас еще раз самым искренним образом благодарю, чтобы побудить правительство в Праге принять разумное решение в последнюю минуту.
  Отпечатанное на машинке письмо было подписано росчерком «Адольф Гитлер».
  До кабинета Вайцзеккера Хартманн добрался как раз в тот миг, когда фрау Винтер, в модной широкополой шляпке, запирала дверь, собираясь домой. Секретарша удивленно уставилась на Пауля:
  – Герр Хартманн? Статс-секретарь все еще в канцелярии.
  – Знаю. Жутко неудобно просить вас… Я бы не стал, не будь это так важно.
  – О чем?
  – Не могли бы вы сделать копию с этого документа? Срочно.
  Он показал ей письмо с подписью. Глаза у нее расширились. Она бросила взгляд в оба конца коридора, повернулась, отперла дверь и включила свет.
  Работа заняла у нее пятнадцать минут. Хартманн стоял на страже в коридоре. Она не сказала ни слова, пока не закончила.
  – Похоже, он твердо намерен развязать войну, – произнесла фрау Винтер ровным голосом, не отворачиваясь от пишущей машинки.
  – Да. А англичане в равной степени намерены избежать ее. К сожалению.
  – Вот. – Она извлекла из машинки последнюю страницу. – Идите.
  Коридор по-прежнему был пуст. Пауль стремительно проделал весь путь обратно, и едва достиг последнего пролета ведущей в вестибюль лестницы, как заметил спешащую к нему по мраморному полу фигуру в черном мундире СС. Голова штурмбаннфюрера Зауэра из личного офиса Риббентропа была опущена, и на миг Хартманн взвешивал возможность избежать встречи, но потом Зауэр поднял взгляд и узнал молодого человека. Лицо его приняло удивленное выражение.
  – Хартманн?
  Офицер был примерно ровесником Паулю, с белесым лицом, из которого словно откачали большую часть красок, – блондин с бледной кожей и светло-голубыми глазами.
  Не зная, что ответить, Хартманн вскинул руку:
  – Хайль Гитлер!
  – Хайль Гитлер! – машинально отозвался Зауэр. Но потом пристально посмотрел на собеседника. – Разве вам не полагается быть в английском посольстве?
  – Как раз туда направляюсь.
  Хартманн прыжком одолел последние ступеньки и устремился к главному входу.
  – Бога ради, Хартманн, поторопитесь! – крикнул ему вслед Зауэр. – Судьба рейха на кону…
  Пауль был уже на улице и шагал вдоль здания. В мыслях мелькали картины: Зауэр бежит за ним, окликает, выхватывает пистолет, приказывает остановиться и вывернуть карманы, находит записную книжку… Пауль велел себе успокоиться. Он третий секретарь Английского департамента, среди прочего несущий ответственность за перевод. Если при нем обнаружат копию официального письма британскому премьер-министру, которое в любом случае окажется в Лондоне меньше чем через час, едва ли это сочтут изменой. Он сумеет выкрутиться. Как почти из любой ситуации.
  По пяти сильно стертым каменным ступенькам Пауль взбежал к входу в английское посольство. Внутреннее пространство большого портика освещалось одиночной тусклой лампочкой. Железные двери были заперты. Он нажал на кнопку и услышал где-то внутри здания звонок. Звук стих. Такая тишина! Даже в стоящем через улицу «Адлоне», самом фешенебельном из больших берлинских отелей, было тихо. Казалось, весь город затаил дыхание.
  Наконец до Хартманна донеслись звяканье отпираемого засова и щелчок замка. Из-за двери высунулась голова молодого человека.
  – У меня срочное послание из рейхсканцелярии, которое я должен передать послу или первому секретарю лично в руки, – по-английски сказал Пауль.
  – Разумеется. Мы вас ждали.
  Хартманн вошел и поднялся по еще одному пролету ступенек во внушительный вестибюль, высотой в два этажа, с овальной стеклянной крышей. Здание построил в прошлом веке один знаменитый железнодорожный магнат, вскоре после этого разорившийся. До сих пор здесь сохранялась атмосфера крикливой роскоши: не одна, а две лестницы с фарфоровыми балюстрадами вели наверх, огибая две противоположные стены и встречаясь в центре. По левому пролету с легкостью Фреда Астера спускался высокий худощавый мужчина; франтоватую фигуру облекал смокинг с красной гвоздикой в петлице. Он курил сигарету в нефритовом мундштуке.
  – Добрый вечер! Герр Хартманн, если не ошибаюсь?
  – Добрый вечер, ваше превосходительство. Он самый. Я доставил ответ фюрера премьер-министру.
  – Чудесно.
  Английский посол взял конверт, быстро извлек три машинописные страницы и не сходя с места принялся читать. Глаза его стремительно бегали по строчкам. Продолговатое лицо с обвислыми усами, и без того носившее печать меланхолии, вытянулось еще сильнее. Посол бурчал что-то себе под нос. Закончив, он вздохнул, снова сунул мундштук в зубы и устремил взгляд в небо. Сигарета была ароматная, турецкая.
  – Статс-секретарь просил обратить ваше особое внимание на заключительное предложение, сэр Невил, – сказал Хартманн. – По его словам, это было нелегко.
  Хендерсон снова посмотрел на последнюю страницу.
  – Не велика соломинка, чтобы за нее цепляться, но хотя бы что-то. – Сэр Невил передал письмо своему молодому помощнику. – Переведите и немедленно отправьте телеграфом в Лондон, будьте добры. Шифровать нет необходимости.
  Он настоял на том, чтобы проводить Хартманна до дверей. Манеры посла были так же безупречны, как его костюм. По слухам, он был любовником югославского принца Павла. Однажды Хендерсон заявился в рейхсканцелярию в малиновом свитере под светло-серым пиджаком; Гитлер, как говорят, несколько недель вспоминал о том случае. О чем думают эти англичане, когда посылают таких людей вести дела с нацистами?
  На пороге сэр Невил пожал Хартманну руку.
  – Передайте барону фон Вайцзеккеру, что я ценю его усилия. – Его взгляд устремился вдоль Вильгельмштрассе. – Странно подумать, что к концу недели нас тут может уже не быть. Не могу сказать, что так уж сильно пожалею об этом.
  Он в последний раз затянулся сигаретой, затем аккуратно зажал ее между большим и указательным пальцем, извлек из мундштука и бросил на мостовую, вызвав фонтанчик оранжевых искр.
  5
  Супруги Легат жили в съемном домике с террасами на Норт-стрит в Вестминстере. Его для них подыскал бывший начальник Хью по главному департаменту Форин-офис, Ральф Уигрем, который обитал с женой и сыном в конце той же улицы. Близость к конторе составляла немалое удобство: Уигрем требовал от младших клерков много работать, и Легату хватало десяти минут, чтобы проделать путь от двери дома до стола в кабинете. Недостатков же было не перечесть, и причиной их был главным образом двухвековой возраст здания. От Темзы его отделяло всего около ста ярдов, грунтовые воды стояли высоко. Сырость поднималась от земли навстречу дождевой влаге, стекавшей с кровли. Мебель приходилось расставлять с умом, чтобы замаскировать темно-зеленые пятна плесени. Кухня была оборудована в начале века. И все-таки Памела любила этот дом. На их улице жила леди Коулфакс, которая летом устраивала вечеринки при свечах на мостовой и приглашала Легатов. Это было безумие: Хью зарабатывал всего триста фунтов в год. Им приходилось сдавать цокольный этаж, чтобы уплатить аренду, однако они исхитрились получить доступ в миниатюрный сад, куда попадали по шатким порожкам из окна гостиной. С помощью веревки и корзины для белья Легат смастерил лифт и спускал детей в сад играть.
  То было некогда очень романтическое, но ныне явно ненужное приспособление, символизирующее общее состояние его брака – как думал Легат, спеша домой за «ночной» сумкой. После выступления премьер-министра не прошло еще и часа.
  Избранный им путь, как и всегда, пролегал мимо дома Уигремов в конце улицы. Большая часть домов с плоскими фронтонами почернели от сажи, в фасадах кое-где светились уставленные геранью окошки. А вот номер четвертый выглядел пустым и заброшенным. Вот уже много месяцев белые ставни за узкими георгианскими рамами были закрыты. Хью вдруг страшно, с почти осязаемой тоской захотелось, чтобы Уигрем по-прежнему жил там. Ведь это именно Уигрем, как никто другой, предугадал теперешний кризис. Он, если быть честным, предсказывал наступление оного с одержимостью пророка, и даже Легат, всегда любивший начальника, считал его слегка помешавшимся на теме Гитлера. Хью не составило труда вызвать образ Уигрема в памяти: проницательные голубые глаза, пшеничные усы, тонкие волевые губы. Но еще проще ему было не увидеть, а услышать шефа, ковыляющего по коридору к кабинету третьего секретаря. Сначала твердый шаг, потом звук волочащейся левой ноги, потом стук трости, предупреждающий о его приближении. И всегда одно и то же на устах: Гитлер, Гитлер, Гитлер. Когда немцы ремилитаризовали в 1936 году Рейнскую область, Уигрем добился аудиенции у премьер-министра Стэнли Болдуина и предупредил, что, по его мнению, сейчас у союзников есть последняя возможность остановить нацистов. ПМ ответил так: если есть хотя бы один шанс из ста, что ультиматум приведет к войне, он не пойдет на риск – страна не выдержит другого конфликта так скоро после окончания предыдущего. В отчаянии Уигрем пришел домой на Норт-стрит и в сердцах бросил жене: «Теперь жди, когда на этот домик посыплются бомбы». Девять месяцев спустя, в возрасте сорока шести лет, он был найден мертвым в своей ванной. Погиб ли он от собственной руки или от осложнения полиомиелита, убивавшего его последние десять лет, – об этом, видимо, никто никогда не узнает.
  «Эх, Ральф, – думал Легат. – Бедный калека Ральф, ты предвидел все это».
  Хью вошел в дом и повернул выключатель. По привычке поздоровался и стал ждать ответа. Но сам видел: все ушли, причем, судя по всему, в спешке. Шелковый жакет, в котором Памела приходила в ресторан, был наброшен на стойку перил внизу лестницы. Трехколесный велосипед Джона валялся на боку и перегораживал проход. Легат поднял его. Ступени поскрипывали и потрескивали под его шагами. Дерево подгнило. Соседи жаловались на сырость, распространяющуюся от смежной стены. И все же Памеле каким-то образом удавалось придать жилью шик: изобилие персидских ковров и портьеры из алой камки, павлиньи и страусовые перья, бисер и старинное кружево. У нее есть вкус – это точно: сама леди Коулфакс признала это. Как-то ночью жена уставила весь дом ароматическими свечами и превратила его в сказочную страну. Но поутру запах сырости вернулся.
  Хью прошел в спальню. Лампа не работала, но благодаря свету с лестничной площадки он видел, куда идти. Ее вещи были кучей свалены на кровать и даже разбросаны по полу. На пути в ванную ему пришлось перешагнуть через комплект нижнего белья. Легат упаковал в несессер бритву, кисточку, мыло, зубную щетку и зубной порошок и вернулся в спальню искать рубашку. Вниз по Норт-стрит медленно ехал автомобиль. По звуку мотора Хью понял, что включена низкая передача. Фары осветили потолок, спроецировали на противоположной стене абрис окна; темные линии перемещались, как тени солнечных часов. Легат замер с рубашкой в руках и прислушался. Машина вроде как остановилась напротив, но двигатель продолжал работать. Легат подошел к окну.
  Автомобиль был маленький, с двумя дверцами; пассажирская была открыта. Хью услышал стук внизу. Секунду спустя от дома стремительно отделилась фигура в шляпе и темном плаще, согнулась, влезая в машину, и захлопнула дверь.
  Легат в два шага пересек спальню, запрыгал по лестнице через три ступеньки, наскочил на трехколесный велосипед и едва не растянулся во весь рост. Когда он открыл входную дверь, автомобиль уже сворачивал за угол на Грейт-Питер-стрит. Секунду или две Хью глядел ему вслед, переводя дух, потом наклонился и поднял с коврика конверт. Тот был плотным, официальным по виду. Судебное отправление, быть может? Его фамилия была указана с ошибками: Леггатт.
  С конвертом в руках он вошел в гостиную и сел на софу. Клапан сразу открывать не стал – вместо этого разорвал двумя пальцами сбоку и заглянул внутрь. Это был его метод приготовиться к дурным финансовым новостям. В глаза бросился отпечатанный на машинке заголовок:
  Berlin. Mai. 30. 1938
  OKWNo. 42/38. g. Kdos. Chefsache (Streng geheim, Militär) L I
  Спустя десять минут он уже возвращался в контору. Везде ему виделись тревожные знаки: рубиновое ожерелье габаритных огней машин по Маршем-стрит у бензозаправки – это водители выстроились в очередь за топливом; гимн, льющийся из открытого окна в мощеном дворе Вестминстерского аббатства, где шло при свечах бдение о мире; серебристый свет камер кинохроник, обрисовывающий на фоне стен Даунинг-стрит черный безмолвный силуэт толпы.
  Он опаздывал. Ему пришлось протискиваться к дому номер десять, держа сумку над головой. «Простите… Извините…» Но, едва оказавшись внутри, Хью понял, что старался напрасно. Первый этаж был пуст. Министры уже отбыли на заседание кабинета в 21:30.
  Клеверли на месте не было. Легат постоял немного в коридоре, соображая, как поступить. Сайерса он нашел за столом: тот курил сигарету и смотрел в окно. Потом заметил в стекле отражение молодого коллеги.
  – Привет, Хью.
  – Где Клеверли?
  – В зале заседаний, вызван на случай, если министры решат отправить чехам телеграмму Хораса.
  – Кадоган тоже там?
  – Его я не видел. – Сайерс повернулся. – У вас голос слегка переутомленный. Вы в норме?
  – Вполне. – Легат показал сумку. – Просто бегал домой взять кое-какие вещи.
  И ушел, пока Сайерс не успел спросить о чем-нибудь еще. У себя в кабинете он открыл сумку и достал конверт. Изменой выглядела уже попытка пронести его в здание: если его обнаружат при нем, жди беды. Следует передать послание по цепочке, сбыть с рук как можно скорее.
  Через четверть часа Легат пересекал Даунинг-стрит, теперь уже более бесцеремонно прокладывая себе путь сквозь скопище зевак. Пройдя через большие чугунные ворота на противоположной стороне улицы, он очутился в обширном квадрате, образованном зданиями ведомств. В каждом горели окна: в Министерстве по делам колоний внизу в левом углу, в Министерстве внутренних дел слева наверху, в министерстве по делам Индии на верхнем этаже справа, а прямо перед ним порожки вели к входу в Форин-офис. Ночной швейцар кивнул гостю.
  Коридор был просторный и высокий, в викторианском имперском стиле. Его экстравагантность призвана была впечатлять тех несчастных, кому не привелось родиться британцами. Кабинет постоянного заместителя министра располагался в углу первого этажа, выходя на Даунинг-стрит одной стеной и на Хорс-Гардс-роуд – другой. Близость расположения служит индексом власти, и для Форин-офис составляло предмет гордости то, что его ПЗМ сидит прямо напротив зала заседаний кабинета министров и может явиться по вызову за полторы минуты.
  Мисс Маршан, старший дежурный секретарь, находилась во внешнем кабинете одна. Обычно она работала наверху у близорукого помощника Кадогана, Орма Сарджента, известного всем под прозвищем Крот.
  Легат слегка запыхался.
  – Мне нужно увидеть сэра Александра. Дело очень срочное.
  – Боюсь, он слишком занят, чтобы кого-либо принимать.
  – Пожалуйста, передайте ему, что это дело величайшей государственной важности.
  Это клише, избитое, как цепочка от часов на черном костюме, вырвалось у него само собой. Хью слегка расставил ноги. Пусть он хватает воздух и чином не вышел, так просто его не свернуть. Мисс Маршан удивленно заморгала, помедлила, затем встала и тихо постучала в дверь кабинета ПЗМ. Потом просунула внутрь голову. Расслышать он мог только ее слова:
  – Мистер Легат просит принять его.
  Пауза.
  – Говорит, что это очень важно.
  Еще одна пауза.
  – Да, думаю, вам стоит.
  Из кабинета донеслось громкое ворчание.
  Женщина посторонилась, пропуская Хью. Проходя мимо, он бросил на нее взгляд, исполненный такой благодарности, что она покраснела.
  Простор комнаты – потолок уходил ввысь футов на двадцать самое меньшее – подчеркивал миниатюрность сэра Александра. Кадоган сидел не за своим письменным столом, а за столом для совещаний. Тот был почти целиком завален бумагами разных цветов: белый означал записки и телеграммы, светло-синий – черновики, розовато-лиловый – донесения, зеленовато-голубой – документы кабинета министров. Островками встречались крупного формата коричневые папки, перевязанные розовыми ленточками. На носу у постоянного заместителя министра сидела пара круглых очков в роговой оправе, поверх которых на Легата был устремлен несколько раздраженный взгляд.
  – Итак?
  – Прошу извинить за беспокойство, сэр Александр, но я счел, что вам следует увидеть это немедленно.
  – О боже, что там еще?
  Кадоган протянул руку, взял пять машинописных страниц, пробежал первую строчку:
  Auf Anordnung des Obersten Befehlshabers der Wehrmacht.
  Он нахмурился, затем перелистал в конец:
  gez. ADOLF HITLER
  Für die Richtigkeit der Abschrift:
  ZEITZLER, Oberstleutnant des Generalstabs
  И Легат с удовлетворением заметил, как заместитель министра выпрямился в кресле.
  Документ представлял собой директиву Гитлера: «Война на два фронта с главным направлением наступления на юго-восток, стратегический план „Грюн“».
  – Где, черт побери, вы это раздобыли?
  – Мне это сунули в домашний почтовый ящик с полчаса тому назад.
  – Кто?
  – Я их не разглядел. Человек в машине. Двое, если точнее.
  – И записки не было?
  – Ни строчки.
  Кадоган расчистил пространство на столе, положил документ перед собой и склонил над ним свою непропорционально большую голову. Он читал с предельной концентрацией, прижав кулаки к вискам. Немецким сэр Александр владел в совершенстве – был послом в Вене летом 1914 года, когда произошло убийство эрцгерцога Франца Фердинанда.
  Предельно важно в течение двух или трех первых дней создать ситуацию, которая продемонстрирует желающим вмешаться странам безнадежность военного положения чехов…
  Войсковые соединения, способные к стремительным передвижениям, должны быстро и энергично форсировать приграничные укрепления и весьма дерзко углубиться в Чехословакию, будучи уверены, что основная масса мобильной армии последует за ними со всей возможной скоростью…
  Главные силы люфтваффе должны быть задействованы во внезапном нападении на Чехословакию. Самолеты должны пересечь границу одновременно с первыми частями сухопутной армии…
  Закончив чтение очередной страницы, Кадоган переворачивал ее и аккуратно клал справа от себя. Дойдя до конца, собрал листы в стопку.
  – Чрезвычайно интересно, – пробормотал дипломат. – Как полагаю, первый вопрос, который мы должны себе задать, подлинный это документ или нет.
  – Мне он определенно кажется таковым.
  – Согласен. – Постоянный заместитель министра снова внимательно посмотрел на первую страницу. – Итак, он датирован тридцатым мая.
  Он пробежал пальцем по строке, переводя с немецкого:
  – «Моим непоколебимым решением является расчленение Чехословакии в ближайшем будущем путем проведения военной кампании». Звучит вполне по-гитлеровски. Собственно говоря, это почти слово в слово то, что он заявил Хорасу Уилсону сегодня утром. – Кадоган откинулся на спинку кресла. – Так что, исходя из предположения о подлинности этого документа, что мы, думаю, вполне можем допустить, возникают три принципиальных вопроса: кто передал его нам, зачем его нам передали и, самое главное, почему его передали именно вам?
  И снова Легат испытал странное чувство вины, как будто, просто получив этот документ, он уже бросил на себя тень подозрения. Он предпочел бы не думать, откуда взялась эта бумага.
  – Боюсь, я не в силах ответить ни на один из них.
  – Касательно того, кто это сделал, мы можем не без основания предположить, что это некая оппозиция Гитлеру. Несколько противников режима вступили с нами в контакт минувшим летом, заявив, что готовы свергнуть нацистов при условии нашей твердой позиции по Чехословакии. Не берусь утверждать, что это достаточно сплоченная группа: горстка недовольных дипломатов да аристократы, мечтающие о возрождении монархии. Это первый случай, когда мы получаем от них нечто определенное – да и сей документ едва ли сообщает нам многое сверх того, что мы и так знали. Гитлер намерен уничтожить Чехословакию и хочет сделать это быстро – это вовсе не тайна.
  Он снял очки и сунул в рот дужку, пристально глядя на Легата.
  – Когда вы в последний раз были в Германии?
  – Шесть лет назад.
  – Поддерживаете связь с кем-нибудь там?
  – Нет. – Тут Легат, по крайней мере, говорил правду.
  – Насколько помнится, во время первого своего назначения от Главного департамента вы были в Вене. Это так?
  – Да, сэр. С тридцать пятого по тридцать седьмой.
  – Обзавелись друзьями?
  – Не особо. У нас был маленький ребенок, и жена ждала нашего второго. Нам своих забот хватало.
  – Что до германского посольства в Лондоне – знаете кого-нибудь из штата?
  – Нет, едва ли.
  – Тогда я не понимаю. Откуда немцы вообще могут знать, что вы работаете на Даунинг-стрит, десять?
  – От моей жены, быть может? – Легат пожал плечами. – Она время от времени всплывает в светской хронике. Иногда мелькает и мое имя.
  Не далее как на прошлой неделе «Дейли экспресс» – при воспоминании Хью залился краской стыда – разместила статейку о вечеринке у леди Коулфакс, где он был обрисован как «один из одареннейших молодых сотрудников Форин-офис, теперь работающий помощником у ПМ».
  – Светская хроника? – Постоянный заместитель министра повторил это выражение неприязненно, как если бы имел дело с чем-то гадким, к чему стоит прикасаться только щипцами. – Это что еще такое?
  Легат не брался определить, шутит сэр Александр или говорит всерьез. Но прежде чем успел ответить, раздался стук в дверь.
  – Войдите!
  Мисс Маршан внесла папку:
  – Только что доставили телеграмму из Берлина.
  – Наконец-то! – Кадоган едва не вырвал папку у нее из рук. – Я ее весь вечер жду.
  Снова он положил документ на стол и склонил над ним большую голову, читая с таким напряжением, что казалось, вот-вот упадет на страницу.
  – Сволочь… сволочь… сволочь! – бормотал Кадоган себе под нос.
  С самого начала кризиса заместитель министра не уходил с работы раньше полуночи. Хью удивлялся, как удается ему выдерживать напряжение. Наконец сэр Александр поднял взгляд:
  – Последние новости от Гитлера. ПМ должен увидеть это немедленно. Вы ведь идете в номер десять?
  – Да, сэр.
  Кадоган сунул телеграмму обратно в папку и передал молодому человеку.
  – Что касается другого дела, я приму меры, и посмотрим, что смогут выяснить наши люди. Уверен, завтра они захотят пообщаться с вами. Обдумайте все как следует. Попытайтесь сообразить, кто за всем этим стоит.
  – Да, сэр.
  Кадоган потянулся за другой папкой.
  
  Согласно протоколам кабинета, телеграмма № 545 из Берлина (письмо из рейхсканцелярии премьер-министру) была передана Чемберлену вскоре после 22:00. Все места вокруг стола в зале заседаний были заняты: двадцать министров в общей сложности, не считая Хораса Уилсона, который в качестве особого советника докладывал о своей встрече с Гитлером, а также секретаря кабинета министров Эдварда Бриджеса, педантичного очкарика, отец которого был поэтом-лауреатом346. Многие курили. Большое подъемное окно в сад было открыто в попытке развеять смог от сигар, сигарет и трубок. Теплый ночной ветерок время от времени шевелил бумаги, разложенные на столе и валяющиеся на ковре.
  Когда Легат вошел, говорил лорд Галифакс. Хью потихоньку приблизился к премьер-министру и положил перед ним телеграмму. Чемберлен, слушавший министра иностранных дел, кивнул и легким наклоном головы велел Легату идти и сесть среди других служащих, разместившихся на поставленных рядком у дальней стены стульях. Два занимали стенографисты из секретариата кабинета министров – оба строчили перьями, – на третьем восседал Клеверли. Подбородок его свисал на грудь, руки и ноги были скрещены, правая нога слегка подрагивала. Когда Легат сел рядом, он поднял тяжелый взгляд, наклонился и прошептал:
  – Что это?
  – Ответ Гитлера.
  – Что пишет?
  – Увы, я не посмотрел.
  – Упущение с вашей стороны. Будем надеяться, что хорошие новости. Боюсь, бедному ПМ и так забот хватает.
  Боковым зрением Легат наблюдал за Чемберленом. Тот надел очки и читал письмо Гитлера. Министра иностранных дел, сидевшего напротив ПМ, видно не было, зато слышался его голос с безошибочно узнаваемыми раскатистыми «р» и назидательным тоном, словно он держал речь с невидимой кафедры.
  – …А потому я с огромным сожалением заявляю, что по зрелом рассуждении не могу поддержать премьер-министра в данном конкретном случае. По моему мнению, отправка телеграммы в редакции сэра Хораса сулит громадные неприятности. Сообщить чехам, что они немедленно, под угрозой применения силы должны уступить свою территорию, будет приравниваться, как я считаю, к полной капитуляции.
  Он сделал паузу и выпил глоток воды. Атмосфера за столом ощутимо сгущалась. Святой Лис сбросил маску! Некоторые из министров даже подались вперед, опасаясь, что неверно расслышали.
  – Я прекрасно понимаю, – продолжил Галифакс, – что, если мы не отошлем телеграмму сэра Хораса, последствия могут быть ужасны для миллионов людей, включая наших соотечественников. Война может стать неизбежной. Но мы просто не вправе побуждать чехов к тому, что сами считаем неправильным. Сомневаюсь также, что палата общин согласится с таким решением. И последнее, а также ключевое в моем понимании соображение. Мы не можем дать чехам гарантий, что немецкая армия удовольствуется выходом на границы Судетской области и не оккупирует всю страну.
  Все взоры обратились на Чемберлена. В профиль седые брови и усы казались ощетиненными, похожий на клюв хищной птицы нос вызывающе вскинулся. Возражения пришлись ему не по вкусу.
  Легат гадал, не выйдет ли премьер из себя. Такого ему видеть пока не доводилось. Говаривали, что в редких случаях, когда это происходило, зрелище было впечатляющим. Но вместо этого Чемберлен произнес ледяным тоном:
  – Министр иностранных дел привел только что серьезные и, возможно, даже убедительные доводы против моего предложения, хотя мне кажется, это последний оставшийся у нас шанс. – Он обвел взглядом лица сидящих за столом. – Но если таково общее мнение коллег…
  Премьер сделал паузу, как аукционист, ожидающий окончательного предложения. Все молчали.
  – Если таково общее мнение, – повторил он, и в голосе его слышалась горечь поражения, – то я готов подчиниться. – Его взгляд обратился на Хораса Уилсона. – Телеграмма послана не будет.
  Последовал общий скрип стульев и шорох собираемых бумаг. Этот звук производили мирные люди, против воли готовящиеся к войне. Голос премьер-министра перекрыл шум. Заседание еще не закончилось.
  – Прежде чем мы продолжим, мне следует известить кабинет о только что полученном ответе от герра Гитлера. Думаю, будет целесообразно зачитать его прямо сейчас.
  Некоторые из наиболее подобострастных членов правительства: лорд-канцлер Моэм, «Трясучка» Моррисон из Министерства сельского хозяйства – разразились возгласами: «Да! Разумеется!»
  Премьер-министр взял телеграмму.
  – «Уважаемый мистер Чемберлен! В ходе переговоров я в очередной раз известил сэра Хораса Уилсона, передавшего мне ваше письмо от двадцать шестого сентября, о моем окончательном решении…»
  Было неуютно слышать требования Гитлера из уст Чемберлена. Так они казались вполне разумными. И вообще, почему чешское правительство должно возражать против немедленной оккупации немцами территорий, которые они в принципе уже согласились передать Германии?
  – «…Это представляет собой не более чем обеспечительную меру, предпринимаемую с целью как можно скорее и легче прийти к окончательному соглашению…»
  И верно, когда чехи жалуются на утрату приграничных оборонительных сооружений, разве не очевидно всему миру, что они просто-напросто тянут время?
  – «…Если поставить окончательное решение вопроса в зависимость от завершения Чехословакией новых оборонительных сооружений на остающихся у нее землях, это несомненно займет месяцы и годы.»
  И так далее. Впечатление создавалось такое, будто Гитлер самолично заседает за столом кабинета и излагает свою позицию. Закончив, премьер-министр снял очки.
  – Да, послание составлено в очень осторожных выражениях и требует времени для анализа, но оно не лишает меня последней надежды.
  Дафф Купер, первый лорд адмиралтейства, сразу кинулся в бой:
  – Напротив, премьер-министр! Гитлер не сделал уступки ни по одному пункту!
  Это был вызывающего поведения субъект, который даже в полдень источал смутный аромат перегара, сигар и духов чужих жен. Лицо его раскраснелось. Легат не знал, гнев тому причиной или спиртное.
  – Возможно, это так, – согласился Галифакс. – Примечательно, однако, что он и не захлопнул за собой дверь. В заключение Гитлер приглашает премьер-министра продолжить усилия по сохранению мира.
  – Да, но в весьма прохладной манере: «Предоставляю вам решать, стоит ли продолжать эти усилия». Гитлера это явно ничуть не волнует. Он просто пытается переложить вину за свою агрессию на чехов.
  – Что, кстати, само по себе не лишено смысла. Как вытекает отсюда, даже Гитлер чувствует, что не может совершенно игнорировать мнение международного сообщества.
  «Только поглядите, как Святой Лис умеет путать след, – подумал Легат. – Минуту назад ратовал за войну, теперь – за мир».
  – Спасибо, господин министр, – сказал Чемберлен. Тон у него был ледяной – было ясно, что он не простил Галифакса. – Вам мои убеждения известны. Я намерен бороться за мир до последней возможности. – Он оглянулся через плечо на часы. – Время позднее. Мне нужно подготовиться к завтрашнему выступлению в парламенте. Определенно, мне стоит пойти дальше, чем в обращении по радио сегодня вечером. Палату следует проинформировать о сделанном нами утром предупреждении Гитлеру. Как понимаю, мы сообща договорились о словах, которые я буду использовать.
  Поймав взгляд Легата, премьер кивнул ему, давая знак подойти:
  – Вы не окажете любезность разыскать экземпляр вчерашней речи Гитлера? Принесите ее мне после заседания кабинета.
  
  Единственная версия речи Гитлера, которую Легату удалось раздобыть, была опубликована в утреннем выпуске «Таймс». Он разложил собственный экземпляр газеты на столе и разгладил ладонями. Казалось, прошла целая вечность с того часа, когда он сидел в «Ритце» и ждал прихода Памелы. Хью вспомнил вдруг, что обещал позвонить ей в деревню. Нашел глазами телефон. Видимо, теперь уже слишком поздно. Дети наверняка в постели, а Памела наверняка выпила лишний коктейль и разругалась с родителями. Кошмар сегодняшнего дня ошеломил его: скомканный обед, рабочие в Грин-парке, воздушный барраж, поднимающийся над Темзой, противогазы для детей, автомобиль, отъезжающий от тротуара на Норт-стрит… А завтра обещает стать еще хуже. Завтра немцы начнут мобилизацию, а его подвергнет допросу секретная разведывательная служба. От этих парней избавиться будет не так просто, как от Кадогана. У них должно иметься досье на него.
  Донеслись голоса: похоже, заседание кабинета закончилось. Хью встал и подошел к двери. Министры выходили в коридор. Обычно после заседания раздавались взрывы смеха, хлопки по спине, иногда даже вспыхивали ссоры. Сегодня ничего такого не было. Несколько человек негромко переговаривались, но большинство политиков шло с поникшей головой и покидало номер десять поодиночке. Легат видел высокую фигуру Галифакса: тот нахлобучил котелок и вытащил из стойки зонтик. В открытую дверь лился уже знакомый белый свет юпитеров и звучали выкрики с вопросами.
  Выждав, когда, по его прикидкам, премьер-министр останется один, Легат вошел в зал заседаний. Он был пуст. Мусор и удушливый запах табака напомнили ему зал ожидания на железнодорожном вокзале. Дверь расположенного с правой стороны кабинета Клеверли была полуоткрыта. Хью уловил, как секретарь кабинета министров и главный личный секретарь совещаются между собой. Слева находилась запертая дверь в кабинет Хораса Уилсона. Он постучал и услышал голос Уилсона, предлагающего войти.
  Уилсон сидел за боковым столом и добавлял содовую из сифона в два стакана с напитком, по виду бренди. Премьер-министр развалился в кресле, вытянув ноги и свесив руки по бокам. Глаза у него были закрыты. Когда Легат вошел, они открылись.
  – Боюсь, премьер-министр, разыскать речь мне удалось только в «Таймс».
  – Ну и отлично. Там я ее и читал. Черт!
  Застонав от усталости, Чемберлен вынырнул из глубин кресла. Ноги плохо слушались его. Он взял газету, разложил на столе Уилсона, открыв страницу с речью; извлек из нагрудного кармана очки и забегал глазами по колонкам. Рот его слегка приоткрылся. Уилсон поднялся из-за бокового столика и любезно предложил Легату стакан. Хью покачал головой:
  – Нет, спасибо, сэр Хорас.
  Уилсон поставил бокал рядом с премьер-министром, потом посмотрел на Легата и слегка вскинул бровь. Было что-то почти пугающее в этом молчаливом сговоре – намек на то, что обоим им выпала роль ухаживать за пожилым человеком.
  – Вот оно! – воскликнул Чемберлен. – «Нам не найти во всей Европе ни одной великой державы во главе с человеком, который лучше понимал бы горе нашего народа, чем мой большой друг Бенито Муссолини. Мы не должны забывать, что сделал он сейчас, как и позиции итальянского народа. Если подобное несчастье обрушится на Италию, я выйду к немцам и обращусь с просьбой сделать для итальянцев то, что итальянцы сделали для нас».
  Премьер-министр толкнул газету через стол, чтобы Уилсон мог прочитать. Потом взял стакан и сделал глоток.
  – Понимаете, что я имею в виду? – спросил он.
  – Понимаю.
  – Гитлер определенно не желает прислушиваться ко мне, зато вполне может послушать Муссо.
  Премьер сел за стол, взял стопку писчей бумаги «номер десять» и окунул перо в чернильницу. Помедлил; отпив еще глоток, задумчиво огляделся вокруг, потом начал писать. Спустя некоторое время, не поднимая головы, Чемберлен обратился к Легату:
  – Немедленно передайте это в шифровальную комнату Министерства иностранных дел, а оттуда депешу пусть сразу же отправят лорду Перту в посольство в Риме.
  – Да, премьер-министр.
  – Раз вы пишете послу, не стоит ли проинформировать Форин-офис? – спросил Уилсон.
  – К черту Форин-офис! – Премьер-министр вытер перо, повернулся и улыбнулся Легату. – Пожалуйста, забудьте, что слышали последнее замечание. – Он протянул ему бумагу. – А когда покончите с этим, мы приступим к работе над моей речью в парламенте.
  Минуту спустя Легат стремительным шагом пересекал Даунинг-стрит, направляясь в Министерство иностранных дел. Улица была пуста. Толпа рассеялась. Опустившийся на Лондон густой туман скрыл луну и звезды. До полуночи оставался час.
  6
  Надвигалась война или нет, но огни на Потсдамской площади еще горели. Купол развлекательного центра «Хаус фатерланд» с его кинотеатром компании «УФА» и огромным кафе расцветились узором из четырех тысяч электрических лампочек. На громадном рекламном щите напротив здания популярный актер с блестящими черными волосами курил македонскую сигарету; надпись возле десятиметрового лица гласила: «Perfekt!»347
  Хартманн переждал, пока проедет трамвай, потом пересек улицу, направляясь к вокзалу Банхоф. Через пять минут он уже сидел в пригородной электричке и несся сквозь ночь на юго-запад. Под стук колес ему никак не удавалось избавиться от ощущения, что за ним следят, хотя его вагон – он предпочел сесть в последний – был пуст, если не считать пары пьяных да типа из СА348, читающего «Фелькишер беобахтер». Пьяницы вышли в Шёненберге, преувеличенно раскланявшись с ним в дверях, и остался только штурмовик. Городские огни уплыли вдаль. Вокруг, подобно таинственным озерам, расплескалась тьма. Хартманн подозревал, что это парки. Время от времени поезд встряхивало, мелькали сполохи голубых электрических искр. Они останавливались на маленьких станциях Фриденау и Фойербахштрассе – автоматические двери открывали выход на пустые платформы. Наконец на подъезде к Штеглицу активист СА свернул газету и встал. На пути к дверям он прошел мимо Пауля. От него пахло потом, пивом и кожей. Сунув большие пальцы за ремень, штурмовик повернулся к Хартманну. Его облаченное в коричневый мундир дородное тело покачивалось в такт движениям поезда. Он напомнил Паулю куколку бабочки, готовую вот-вот лопнуть.
  – Эти парни отвратительны, – заявил толстяк.
  – Ну, не знаю. Выглядят они достаточно безобидными.
  – Нет, их следует посадить под замок.
  Двери открылись, и штурмовик сполз на платформу. Когда электричка тронулась, Хартманн выглянул в окно и увидел, как его бывший попутчик согнулся, упершись руками в колени, и блюет.
  На этом отрезке деревья подступали близко к путям. Стволы серебристых берез проносились мимо, отсвечивая в темноте. Не составляло труда представить себя в лесу. Пауль прижимался щекой к холодному стеклу и вспоминал о доме, о детстве, о летних походах, о песнях у костра, о «Вандерфогель» и «Нибелунгенбунд»349, про благородную элиту и спасение нации. Вдруг ему стало весело. Еще несколько пассажиров сошли на Ботанишер Гартен, и он ощутил наконец, что остался один. На следующей остановке, Лихтерфельде Вест, он был единственным человеком на платформе, пока двери не начали уже закрываться. Тут из вагона впереди появился мужчина и успел просочиться в сужающуюся щель. Когда поезд тронулся, незнакомец оглянулся через плечо, и Хартманну бросилось в глаза угрюмое лицо с тяжелой челюстью. В Лихтерфельде размещались казармы телохранителей фюрера, «Лейбштандарт СС Адольф Гитлер», – быть может, это их офицер возвращается из увольнительной. Мужчина присел, завязывая шнурок, и Пауль, проскочив мимо, быстро зашагал по платформе. Поднялся по ступенькам, прошел через пустую станцию с закрытым окошком билетной кассы и оказался на улице.
  Дорогу он запомнил, прежде чем уйти с работы: направо, направо, четвертый поворот налево. Но инстинкт подсказывал ему выждать. Молодой человек пересек мощеную площадь перед станцией и остановился на другой ее стороне, у двери лавки мясника. Архитектура станции была эксцентричной. Здание построили в прошлом веке, в подражание итальянской вилле. Пауль ощутил себя шпионом в чужой стране. Через полминуты появился его попутчик. Он остановился и завертел головой, как будто искал Хартманна, потом повернулся и исчез. Пауль выждал еще пять минут, потом пошел дальше.
  То был приятный зеленый буржуазный пригород – совсем неподходящее место для заговорщиков. Большая часть обитателей уже погрузилась в сон, наглухо закрыв ставни. Пара собак облаяла проходящего мимо Хартманна. Он не мог понять, почему Остер назначил встречу здесь. Пауль прошел по Кёнигсбергерштрассе и свернул на Гётештрассе. Номер девять оказался простым домом с двумя фронтонами – в такой вилле мог бы жить банковский служащий или директор школы. Свет в окнах фасада не горел, и внезапно молодому человеку пришла в голову мысль, что это ловушка. В конце концов, Кордт ведь нацист. Он много лет работает на Риббентропа. Однако и сам Хартманн – член фашистской партии: если хочешь дослужиться до сколько-нибудь заметного чина, иначе никак. Пауль отбросил подозрения, открыл маленькую деревянную калитку, прошествовал по тропе до парадной двери и нажал кнопку звонка.
  – Назовите себя, – раздался хорошо поставленный голос.
  – Хартманн, Министерство иностранных дел.
  Дверь открылась. На пороге стоял лысый мужчина лет шестидесяти, с глубоко посаженными голубыми глазами, круглыми и меланхоличными. Прямо под левым уголком губ пролегал небольшой дуэльный шрам. Лицо было правильное, интеллигентное. В своем сером костюме и при голубом галстуке мужчина походил на профессора.
  – Бек, – представился он и протянул руку.
  Не прекращая крепкого рукопожатия, Бек втянул Хартманна в дом, затем закрыл и запер на замок дверь.
  «Боже мой! – подумал Хартманн. – Людвиг Бек! Генерал Бек, начальник Генштаба».
  – Сюда, прошу. – Бек проводил его по коридору к комнате в задней части дома, где собралось пять-шесть человек. – Насколько понимаю, вы знакомы с большинством из этих господ.
  – Действительно. – Хартманн кивком поприветствовал всех.
  Какому напряжению должны были подвергаться эти люди, за минувшие несколько месяцев состарившиеся на годы! Тут был чиновник Кордт, чей брат Тео служил поверенным в делах в посольстве в Лондоне, тоже состоял в оппозиции и так ненавидел Риббентропа, что готов был рискнуть жизнью, лишь бы остановить его. Был полковник Остер, заместитель начальника военной разведки, обаятельный кавалерист, бывший вождем заговора, – если столь пестрая группа могла иметь вождя. Присутствовали Ганс Бернд Гизевиус, граф фон Шуленбург из министерства внутренних дел и Ганс фон Донаньи из Министерства юстиции. С шестым Пауль знаком не был, зато узнал его. Это был тот самый пассажир электрички, который завязывал на станции шнурки.
  Остер подметил его удивленный взгляд.
  – Это капитан Фридрих Хайнц. Не ожидал, что вы его знаете. Он из моего штата в абвере. Наш «человек действия», – добавил полковник с улыбкой.
  В этом Хартманн не сомневался. У парня из абвера было лицо боксера, участника многих боев.
  – Мы встречались, – сказал Пауль. – Некоторым образом.
  Он опустился на софу. В комнате было тесно и угнетающе жарко. Окно закрывали тяжелые бархатные шторы. Полки ломились от романов – не только на немецком, но и на французском – и томов по философии. На столе стоял графин с водой и несколько стаканчиков.
  – Я рад, что генерал Бек согласился посетить нас сегодня, – заявил Остер. – Как я понимаю, генерал хочет кое-что сказать.
  Бек уселся в жесткое деревянное кресло и благодаря ему оказался немного выше остальных.
  – Только полковнику Остеру и герру Гизевиусу известно то, что я собираюсь доложить вам. – Голос у него был сухой, отрывистый, четкий. – Неполных полтора месяца назад я подал в отставку с поста начальника Генерального штаба в знак несогласия с планом войны с Чехословакией. Вы могли не знать об этом моем поступке, потому что я обещал фюреру не сообщать о нем публично. Теперь я жалею, что согласился на его просьбу, но что сделано, то сделано: я дал слово. Тем не менее я поддерживаю контакт с моими бывшими коллегами в верховном командовании и довожу до вашего сведения, что там существует сильная оппозиция происходящему. Настолько сильная, что если Гитлер отдаст завтра приказ о мобилизации, то, по моему мнению, существует серьезный шанс, что армия ослушается приказа и вместо этого обратится против режима.
  Наступило молчание. Хартманн чувствовал, как часто-часто забилось сердце.
  – Такой поворот определенно меняет все, – сказал Остер. – Теперь нам стоит приготовиться к решительным действиям завтра. Лучшего шанса у нас может не быть.
  – И как должен произойти этот «переворот»? – осведомился Кордт скептически.
  – Посредством одного удара – ареста Гитлера.
  – Это сделает армия?
  – Нет. Это должны сделать мы.
  – Но кто, кроме армии, располагает способностью осуществить такое мероприятие?
  – Проблема вермахта в том, что мы принесли присягу на верность фюреру, – вмешался Бек. – Однако, если в рейхсканцелярии разразятся некие волнения, армия определенно сможет вмешаться, чтобы восстановить порядок. Это не будет противоречить нашей клятве. Просто первый шаг против Гитлера обязаны сделать не мы. Инициатива должна исходить от кого-то еще.
  – Я несколько недель просчитывал ситуацию, – заявил Остер. – На самом деле для ареста Гитлера нам не потребуется много людей, при учете допущения, что армия прикроет нас от попытки вмешательства со стороны СС. По оценке капитана Хайнца и моей, на начальном этапе нам хватит примерно пятидесяти человек.
  – И откуда у нас возьмутся эти пятьдесят человек? – спросил Кордт.
  – Они уже есть, – ответил Хайнц. – Испытанные бойцы, готовые выступить завтра.
  – Боже правый! – Кордт посмотрел на капитана так, будто тот спятил. – Кто это такие? Где они? Как вооружены?
  – Абвер обеспечит их оружием, – сказал Остер. – Также мы подыщем для них безопасный дом поблизости от Вильгельмштрассе, где они будут ждать сигнала к выступлению.
  – На позицию они выдвинутся завтра на рассвете, – подхватил Хайнц. – Каждый из них – надежный товарищ, известный мне лично. Не забывайте, что я дрался вместе с Каппом в 1920 году350, потом со «Штальхельмом»351.
  – Все так. Если кто-то сможет все это устроить, так это Хайнц.
  Хартманн лишь поверхностно знал Шуленбурга. Социалист-аристократ, тот примкнул к партии до прихода ее к власти, а после этого быстро растерял иллюзии. Ныне он занимался какой-то малозначительной полицейской работой в Министерстве внутренних дел.
  – И вы полагаете, генерал, – сказал Шуленбург, – что армия повернется против Гитлера после всего сделанного им для нее и для Германии?
  – Готов согласиться, что его достижения во внешней политике весьма примечательны: возвращение Рейнской области, присоединение Австрии. Но дело в том, что все это были бескровные победы. И возвращение Судетенланда тоже может быть бескровным. К сожалению, он больше не намерен достигать цели мирными средствами. Правда, которую я осознал этим летом, заключается в том, что Гитлер действительно хочет войны с Чехословакией. Он вообразил себя гениальным полководцем, хотя дослужился всего лишь до капрала. Вы никогда не поймете этого человека, если не примете в расчет этой стороны. И по одному пункту армия единодушна: начать в этом году войну против Франции и Англии означает подтолкнуть Германию к катастрофе.
  Хартманн ухватился за возможность вставить слово.
  – Если по существу, я могу предоставить свежайшее доказательство стремления Гитлера к войне. – Он сунул руку во внутренний карман и извлек текст письма Гитлера к Чемберлену. – Вот ответ фюрера англичанам, отосланный сегодня вечером.
  Пауль передал телеграмму Остеру, потом снова сел, закурил сигарету и наблюдал, как бумага переходит из рук в руки.
  – Как вы это раздобыли? – поинтересовался Кордт.
  – Относил из рейхсканцелярии в английское посольство. Сделал копию.
  – Быстрая работа!
  – Итак, господа, решено, – произнес Остер, закончив чтение. – В этом послании нет ни намека на компромисс.
  – Оно равнозначно объявлению войны, – добавил Бек.
  – Нам следует первым делом поутру передать его в руки главнокомандующего, – сказал Остер. – Если это не убедит его, что Гитлер не блефует, то ничто не убедит. Мы можем оставить документ у себя, Хартманн, или его необходимо вернуть в Министерство иностранных дел?
  – Нет, можете показать его военным.
  Донаньи, худой очкарик лет тридцати пяти, до сих пор выглядевший как студент, вскинул руку:
  – У меня вопрос к капитану Хайнцу. Допустим, нам удастся завтра арестовать Гитлера. Что мы будем делать с ним дальше?
  – Ликвидируем, – сказал Хайнц.
  – Нет-нет! Я не могу с этим согласиться.
  – Почему? Думаете, он хоть на секунду заколебался бы устранить нас?
  – Нет, конечно, но я не хочу опускаться до его уровня. Кроме того, убийство превратит его в величайшего мученика немецкой истории. Многие поколения наша страна будет жить в его тени.
  – На самом деле мы вовсе не станем трубить, что его убрали. Скажем просто, что он погиб в схватке.
  – Это никого не обманет. Правда выплывет наружу, как бывает всегда. – Донаньи обратился к обществу. – Гизевиус, поддержите меня.
  – Не знаю, что и думать. – Гизевиус был юрист с невинным лицом младенца. Он начал строить карьеру в гестапо, но вскоре понял, с какого сорта людьми ему приходится работать. – Думаю, лучшим выходом будет предать его суду. Показаний против него у нас наберется на папку в метр толщиной.
  – Целиком согласен, – сказал Бек. – Я не желаю принимать участия в самосуде. Этого малого надо посадить под замок и подвергнуть тщательной психиатрической экспертизе. Потом его либо упрячут в лечебницу, либо призовут к ответу за преступления.
  – Психиатрической экспертизе! – пробурчал Хайнц себе под нос.
  – Каково ваше мнение, Кордт? – спросил Остер.
  – Проблема с судом в том, что Гитлер таким образом получит трибуну. Он станет звездой процесса. Припомните, как это было после «Пивного путча».
  – Это верно. Хартманн, что скажете?
  – Если вы спрашиваете моего совета, то нам следует перебить всю это подлую ораву: Гиммлера, Геббельса, Геринга. Всю преступную шайку.
  Хартманн сам удивился ненависти, прозвучавшей в его голосе. Кулаки его сжались. Он замолчал, чувствуя на себе пристальный взгляд Остера.
  – Мой дорогой Хартманн, всегда такой сдержанный и ироничный! Кто бы знал, что вы таите такую ярость?
  Хайнц в первый раз с интересом поглядел на молодого дипломата.
  – Вы говорите, что были в канцелярии сегодня вечером? – спросил он.
  – Верно.
  – А сумеете попасть туда завтра утром?
  – Возможно. – Хартманн оглянулся на Кордта. – Эрих, как думаете?
  – Полагаю, мы можем придумать какой-нибудь предлог. А что?
  – Нам нужен кто-то внутри, чтобы двери наверняка были открыты.
  – Отлично. – Пауль кивнул. – Я постараюсь.
  – Хорошо.
  – И все-таки, господа, как нам быть с Гитлером? – снова заговорил Донаньи. – Каково наше решение?
  Заговорщики переглянулись.
  – Это все равно что спорить о форме правления, которая будет у нас после Третьего рейха, – сказал наконец Остер. – Будет ли это монархия, демократическая республика или нечто среднее? Но как говорит пословица, прежде чем готовить кролика, надо его поймать. Первоочередная наша задача – не позволить этому безумцу завтра отдать приказ о мобилизации. Перед этим все остальное отходит на второй план. Если он подчинится нашим требованиям – тем лучше: останется жив. Если у него появится вдруг возможность сбежать, то у нас, как полагаю, не будет иного выбора, кроме как застрелить его. Мы согласны с этим?
  Хартманн кивнул первым:
  – Я поддерживаю.
  Один за одним собравшиеся следовали его примеру, включая и Донаньи, а также Бека, который выразил согласие последним и с явной неохотой.
  – Отлично, – произнес Остер со вздохом облегчения. – Вот и решено. Завтра мы наносим удар.
  
  Дом они покидали по одному, чтобы не привлекать внимания. Хартманн ушел первым. Короткое рукопожатие с каждым, обмен взглядами, негромкое пожелание удачи от Остера, и на этом все.
  Контраст между замышляемым ими насилием и спящей пригородной улицей был таким разительным, что не успел Хартманн сделать и полусотни шагов, как недавняя встреча стала казаться ему бредовым видением. Ему пришлось повторить себе ошеломительную новость: к этому часу завтрашнего дня Гитлер должен быть мертв. Это казалось таким невероятным и одновременно столь реальным. Брошенная бомба, спущенный курок, удар ножом по глотке тирана – разве мало в истории подобных примеров? На миг он представил себя молодым сенатором, возвращающимся накануне мартовских ид из дома Брута, идущим с Палатина к римскому форуму под тем же европейским небом, затянутым облаками.
  Он заметил дорожный указатель на реку и, повинуясь импульсу, направился туда. Пауль был слишком взбудоражен, чтобы думать о возвращении к себе в квартиру. На середине моста он остановился и закурил сигарету. Движения не было. Под ним серой серебристой лентой текла Шпрее, теряясь на пути к центру Берлина среди темных зарослей. Он пошел по пешеходной дорожке вдоль реки. Воды молодой человек не видел, но ощущал ее течение, слышал тихий плеск о камни и прибрежную растительность. Так Хартманн проделал с пару километров, погруженный в образы насилия и мученичества, пока впереди не загорелись вдруг огни улицы. Тропа выходила в небольшой парк с детской игровой площадкой: горка, качели, доска-балансир, песочница. Эта прозаическая картина отрезвила его. Вернула обратно на землю. Кто он такой? Кто такие Остер, Хайнц, Донаньи, Шуленбург, Кордт и Бек? Горстка против миллионов! Да они, должно быть, спятили, если считают себя способными достичь успеха.
  По противоположной стороне парка проходила главная улица, где последний автобус из Штеглица ждал отправки в город. По изгибающейся лесенке Пауль взобрался на верхний этаж. На переднем сиденье расположилась молодая парочка: его рука обнимала ее за плечи, ее голова прильнула к его щеке. Хартманн сел сзади и стал наблюдать за влюбленными. В холодном затхлом воздухе автобусного салона улавливался аромат девичьих духов. Заурчал мотор, автобус дернулся. Когда девушка принялась целовать своего друга, Пауль отвернулся. Старинная тоска возвратилась.
  Десятью минутами позже, когда они въехали в Шененберг, он спустился и стоял на площадке до тех пор, пока не увидел знакомую улицу. Автобус замедлил ход, и Хартманн спрыгнул на обочину. Пять-шесть раз широко шагнул, восстанавливая равновесие, затем остановился.
  Ее квартира располагалась как раз над выставочным залом автомобилей. За высоким стеклом в резком неоновом свете, под сенью свисающих с потолка флагов со свастикой стояли сверкающие «опели» и «мерседесы».
  Вход в подъезд не был заперт. Он поднялся на третий этаж, минуя массивные двери в другие квартиры. На площадках пахло высушенными цветами. Чтобы позволить себе жилье тут, у нее должны иметься деньги.
  Она открыла почти сразу, как он позвонил. Уж не ждали ли его здесь?
  – Фрау Винтер.
  – Герр Хартманн.
  Она заперла за ним дверь.
  На ней было шелковое кимоно с незавязанным поясом, того же ярко-алого тона ногти на ногах. Черные волосы, распущенные вне службы, ниспадали до пояса. Кожа на ногах, животе и во впадинке между грудями казалась белой как алебастр. Идя за ней в спальню, он слышал радио в гостиной: запрещенная волна зарубежной станции, передающей джаз. Женщина сбросила одежду, оставив ее кучей валяться на ковре, легла в постель и стала наблюдать, как он разоблачается. Сняв с себя все, Пауль потянулся к выключателю.
  – Нет. Пусть горит.
  Она почти сразу приняла его. За ней не водилось стремления отсрочить удовольствие – в том числе и поэтому она ему нравилась. Когда все кончилось, Винтер, как всегда, пошла на кухню приготовить им выпить, а его оставила разглядывать карточку ее покойного мужа на полочке над кроватью. Она никогда не убирала ее, не клала лицом вниз. Чуть моложе тридцати, пехотный капитан, красавец в мундире сидит в фотографической студии, затянутые в перчатки руки покоятся на эфесе сабли. Похоже, человеку на снимке было примерно столько же, сколько сейчас Хартманну. Не в этом ли все дело? Быть может, ей кажется, что это призрак капитана Винтера возвращается трахать ее?
  Она вернулась в спальню голая, с двумя сигаретами в зубах, со стаканчиком виски в каждой руке и большим конвертом под мышкой. Передала ему выпивку и сигарету, потом уронила на грудь конверт. Не поднимаясь, Пауль скосил на него глаза:
  – Что это?
  – Посмотри сам.
  Кровать скрипнула, когда она забралась в нее. Поджав колени, женщина смотрела, как Хартманн открывает клапан. Пауль извлек несколько листов и стал читать.
  – Боже мой… – Он рывком сел.
  – Хочешь, чтобы англичане дрались? Покажи им это.
  День второй
  1
  Проснувшись, Легат лишь через несколько секунд сообразил, где находится.
  Узкий матрас был жестким, комната лишь чуть шире металлического каркаса кровати. Полосатые обои эпохи Регентства. Потолок, скошенный в одну сторону под углом сорок пять градусов. Окна нет. Вместо этого прямо над головой расположен световой люк, через который, если скосить глаза, видно низко нависшие облака. Подобно подхваченному вихрем мусору, в небе кружились чайки. Это напомнило ему какой-нибудь пансион на берегу моря.
  Он потянулся к прикроватному столику и открыл карманные часы. Без четверти девять. Документы для речи премьер-министра пришлось готовить почти до трех. Потом Хью несколько часов пролежал без сна. Заснул, надо думать, уже под утро. Ощущение было такое, будто в глаза ему насыпали песка.
  Он сбросил одеяло и встал. На нем была голубая пижама от «Гивс энд Хоукс» – подарок Памелы на день рождения. Хью накинул поверх нее халат. Взяв несессер, открыл дверь и выглянул в коридор. На чердаке дома номер десять теснились три комнатки для задержавшихся на ночь служащих. Насколько он мог судить, прочие каморки были свободны.
  Светло-зеленый линолеум Министерства труда казался липким под ногами. Им были застелены коридор и ванная.
  Легат дернул за шнурок светильника. Здесь тоже окон нет. Ему пришлось минуту с лишним то закрывать, то открывать затычку, прежде чем пошла тепловатая вода. Дожидаясь, Хью оперся руками на края раковины и наклонился к зеркалу. Бреясь, он в последние дни все чаще замечал, что его лицо становится похожим на отцовское. Лицо с черно-белой фотографии: мужественное, решительное, при этом на удивление невинное. Чего не хватает, так это густых темных усов. Легат намылил щеки.
  Вернувшись в комнату, он надел чистую рубашку и вставил запонки. Завязал пурпурный в темно-синюю полоску галстук колледжа Бэллиол. Стать третьим секретарем! Пять лет прошло с того дня, как он открыл последнюю страницу «Таймс» и обнаружил список кандидатов, успешно сдавших экзамены на поступление в дипломатический корпус в 1933 году. Имена шли по порядку убывания оценок: Легат, Рейли, Кресуэлл, Шакбург, Гор-Бут, Грей, Малком, Хогг… Ему пришлось перечитать несколько раз, прежде чем до него дошел смысл. Он на самом верху. Несколько печатных строк превратили его из выпускника Оксфорда, с отличием получившего степень бакалавра, в человека светского, перспективного чиновника. Со временем он мог бы стать послом, а быть может, даже постоянным заместителем министра. Все сулили ему это. Два дня спустя, все еще на волне эйфории, Хью сделал предложение Памеле, и, к его удивлению, та согласилась. Уж чем-чем, а богатством воображения Памела превосходила его. Она станет леди Легат. Будет беззаботно порхать на приемах в английском посольстве в Париже на улице Фобур-Сент-Оноре… Они оба вели себя как дети. Это было безумие. А теперь мир поворачивается к ним своей древней и уродливой личиной.
  Когда он закончил одеваться, пробило девять. До истечения срока, установленного ультиматумом Гитлера, оставалось шесть часов.
  Пора пойти поискать завтрак.
  
  Узкие ступеньки привели Хью к площадке этажа, на котором размещалась квартира премьер-министра; с нее он попал в переднюю по соседству с кабинетом Чемберлена. В его намерения входило улизнуть в «Лайонс-Корнерс-хауз» поблизости от Трафальгарской площади – можно было обернуться за полчаса, – но не успел Хью дойти до главной лестницы, как за спиной у него открылась дверь и раздался женский голос:
  – Мистер Легат! Доброе утро!
  Он остановился и повернулся.
  – Утро доброе, миссис Чемберлен.
  Наряд у нее был траурный, угольно-серых или черных тонов, с ожерельем из крупных бусин черного янтаря.
  – Вам удалось поспать хоть сколько-нибудь?
  – Да, спасибо.
  – Заходите и позавтракайте.
  – Как раз собирался пойти перекусить.
  – Не глупите, мы всегда обеспечиваем завтрак нашим секретарям. – Она вперила в него взгляд близоруких глаз. – Вас ведь зовут Хью, не так ли?
  – Все верно. Но честное слово, я…
  – Чепуха. Снаружи уже такая толпа собралась – для вас куда проще будет поесть тут.
  Она взяла его за руку и мягко потянула за собой. Под пристальным взглядом различных государственных деятелей из вигов и тори, свысока взирающих из массивных золоченых рам, они миновали общественные гостиные. К удивлению Легата, руки миссис Чемберлен не убрала. Они напоминали пару гостей, вместе приехавших на уик-энд в какую-нибудь деревенскую усадьбу.
  – Я так благодарна вам, молодым людям, за все то, что вы делаете для моего мужа. – Тон у нее был доверительный. – Вы даже представить себе не можете, насколько облегчаете его ношу. Только не говорите, что просто выполняете свою работу: мне ли не знать истинную цену государственной службы?
  Женщина распахнула дверь в столовую. Та выглядела не официально-роскошной, но скорее по-домашнему: отделанные деревянными панелями стены и стол на двенадцать персон. За дальним его концом сидел премьер-министр, читающий «Таймс». Чемберлен поднял взгляд, увидел жену и улыбнулся.
  – Доброе утро, дорогая, – сказал он. Потом кивнул Легату. – Доброе утро. – И вернулся к чтению.
  Миссис Чемберлен указала на боковой стол, где стояли накрытые сохраняющими тепло серебряными крышками пять-шесть блюд.
  – Прошу, угощайтесь. Кофе?
  – Благодарю.
  Подав ему чашку, она села рядом с премьер-министром. Легат снял крышку с ближайшего блюда. Запах сочного бекона напомнил ему, как он голоден. Хью прошел вдоль стола, накладывая еду на тарелку: омлет, грибы, сосиски, черный пудинг. Когда он уселся, миссис Чемберлен, глянув на объем угощения, усмехнулась.
  – Хью, вы женаты?
  – Да, миссис Чемберлен.
  – Дети есть?
  – Мальчик и девочка.
  – В точности как у нас. Сколько им?
  – Три годика и два.
  – Ах, как чудесно! Наши-то много старше. Дороти уже двадцать семь – недавно вышла замуж. Фрэнку двадцать четыре. Вам нравится кофе?
  Легат отпил глоток – вкус был отвратительный.
  – Замечательный, спасибо.
  – Я добавляю цикорий.
  Премьер-министр негромко зашуршал газетой и хмыкнул. Его супруга притихла и налила себе чаю. Легат вернулся к еде. Несколько минут за столом царило молчание.
  – Ого, как интересно! – Премьер-министр вдруг поднял газету и свернул ее на странице, которую читал. – Можете записать заметку?
  Легат проворно отложил нож и вилку и достал блокнот.
  – Мне нужно отправить письмо… – Чемберлен поднес напечатанную мелким шрифтом статью ближе к глазам. – Мистеру Г. Дж. Сколи, Кингстон-апон-Темс, Дайсарт-авеню, тридцать восемь.
  – Да, премьер-министр. – Легат ничего не понимал.
  – Тут напечатано его письмо в редакцию: «Весной этого года я наблюдал за гнездом дрозда с кладкой яиц, свитом на крутом берегу. Каждый день, когда я подходил, сидящая птица позволяла мне наблюдать за ней издалека. И вот однажды утром я не обнаружил ее знакомой фигуры на месте. Свесившись с обрыва, я увидел, что четыре ее малыша лежат в гнезде без признаков жизни. Тонкий след из черных грудных перышек привел меня от берега к небольшому кусту, под которым я нашел обглоданные останки моей старой подруги. А вперемешку с черными перьями дрозда валялись и другие, которые не могли принадлежать никому иному, как домовому сычу».
  Премьер постучал пальцем по газете.
  – В точности такое же поведение домового сыча я отмечал в Чекерсе352.
  – Ах, Невилл! – воскликнула миссис Чемберлен. – У Хью и так работы полно!
  – Следует заметить, – сказал Легат, – что, если не ошибаюсь, именно мой дед по материнской линии помог домовому сычу прижиться на Британских островах.
  – Вот как? – Впервые за все время премьер-министр посмотрел на своего секретаря с искренним интересом.
  – Да, он завез несколько пар из Индии.
  – И в каком году это было?
  – Кажется, около тысяча восемьсот восьмидесятого.
  – Выходит, прошло чуть более пятидесяти лет, а эта пташка уже распространилась по всей южной Англии! Это стоит отпраздновать!
  – Только если ты не дрозд, разумеется, – заметила миссис Чемберлен. – Невилл, у тебя найдется время прогуляться? – Она посмотрела через стол на Легата. – После завтрака мы всегда гуляем вместе.
  Премьер-министр отложил газету:
  – Да, мне стоит глотнуть свежего воздуха. Но боюсь, не в парке – не сегодня. Людей слишком много. Давай погуляем по саду. Хотите пойти с нами… Хью?
  
  Вслед за шествующими рука об руку Чемберленами Легат спустился по главной лестнице. Когда они проходили по коридору личного секретариата, премьер-министр повернулся к Хью:
  – Вы не могли бы проверить, не поступил ли ответ из Рима на мою вчерашнюю телеграмму?
  – Разумеется, премьер-министр.
  Чета пошла в сторону зала заседаний, а Легат нырнул в свой кабинет. Мисс Уотсон скрывалась за стеной из папок.
  – Посыльный из Форин-офис пока не приходил?
  – Если и приходил, то я не видела.
  Он спросил у Сайерса.
  – Да их обычно раньше одиннадцати не бывает, – ответил тот. – Как спали прошлой ночью?
  – Скорее уж, сегодняшним утром.
  – Господи! Как себя чувствуете?
  – Хуже некуда.
  – А ПМ?
  – Свеж, как ромашка.
  – Возмутительно, нет? Не знаю, как ему это удается.
  Клеверли был у себя в кабинете и диктовал своему секретарю письмо.
  – Извините, сэр. – Легат просунул голову в дверь. – Телеграммы из посольства в Риме этим утром не было? Премьер-министр просил узнать.
  – Я не видел. А что он ожидает?
  – Он писал лорду Перту накануне поздно вечером.
  – О чем?
  – Дал поручение попросить Муссолини переговорить с Гитлером.
  Клеверли встревожился:
  – Но кабинет не принимал такого решения! Министр иностранных дел в курсе?
  – Понятия не имею.
  – Не имеете? Да это ваша работа – иметь понятие! – Его рука потянулась к телефону.
  Легат воспользовался заминкой и улизнул.
  Одна из расположенных в зале заседаний дверей на террасу была открыта. Чемберлены уже спустились по ступенькам и шли по лужайке. Хью поспешил вдогонку.
  – Из Рима ответа пока нет, премьер-министр.
  – Вы уверены, что мою телеграмму отослали?
  – Совершенно уверен. Я ждал в шифровальной комнате и наблюдал за отправкой.
  – Ну тогда нам стоит просто набраться терпения.
  Чета продолжила прогулку. Легат чувствовал себя неуютно. Он догадывался, что Клеверли стоит у окна своего кабинета, разговаривает по телефону и наблюдает за ним. И все же плелся вслед за супругами. Погода была по-прежнему теплой и пасмурной, большие деревья подергивались желтизной. Опавшие листья ложились на сырую траву и цветочные клумбы. Из-за высокой стены доносился шум улицы. Премьер-министр остановился у птичьей кормушки, извлек из кармана кусочек тоста, захваченного с подноса для завтрака. Он раскрошил хлеб и осторожно выложил на кормушку, потом отошел назад и сложил руки. Лицо у него было озабоченным.
  – Ну и денек нас ждет, – тихо сказал Чемберлен. – Знаете, я охотно согласился бы встать к той стене и быть расстрелянным, если бы только это помогло избежать войны.
  – Невилл… Прошу, не говори так! – Вид у миссис Чемберлен был такой, будто она вот-вот разрыдается.
  – Вы были слишком молоды, чтобы сражаться в прошлой войне, а я слишком стар, – сказал премьер Легату. – В некотором смысле от этого только хуже. – Он посмотрел на небо. – Для меня совершенно невыносимо было видеть такие страдания и не иметь возможности облегчить их. Три четверти миллиона человек погибло в одной этой стране. Только представьте! И пострадали не они одни, но и их родители, жены, дети, близкие… Позже, когда бы мне ни доводилось посещать памятник войне или бывать на тех огромных кладбищах во Франции, где упокоилось столько моих друзей, я всякий раз давал себе клятву, что, если в моих силах будет предотвратить повторение подобной катастрофы, я сделаю все, пойду на любые жертвы, лишь бы сохранить мир. Вы это понимаете?
  – Еще бы.
  – Это священно для меня.
  – Само собой.
  – И все это происходило каких-нибудь двадцать лет назад! – Он вперил в Легата взгляд, почти фанатичный по своему напряжению. – Дело не только в том, что эта страна не готова к бою в военном и психологическом отношении – это можно исправить, и мы уже принимаем меры. За что я на самом деле опасаюсь, так это за духовное здоровье нашего народа, если он не будет убежден, что его лидеры предприняли абсолютно все меры, дабы избежать второго великого конфликта. В одном я могу вас совершенно уверить: если новой войны не миновать, она будет гораздо страшнее прежней, и от людей потребуются огромные усилия, чтобы пережить ее.
  Чемберлен вдруг резко развернулся на каблуках и зашагал по лужайке обратно к дому номер десять. Миссис Чемберлен бросила на Легата беспомощный взгляд, потом поспешила за супругом.
  – Невилл!
  Просто удивительно, сколько в этом старике энергии, подумалось Легату. Просто невероятно. Проделав с десяток стремительных шагов по террасе, премьер-министр скрылся в зале заседаний. Жена следовала за ним по пятам. Хью не сокращал дистанцию. На террасе он остановился. Через открытую дверь было видно, что Чемберлены обнимаются. Премьер-министр успокаивающе гладил супругу по спине. Потом он отступил на шаг, держа ее за плечи и пристально глядя на нее. Лица женщины Легат не видел.
  – Ступай, Энни, – негромко сказал Чемберлен. Он улыбнулся и смахнул слезу со щеки жены. – Все будет хорошо.
  Она кивнула и ушла, не обернувшись.
  Премьер-министр знаком пригласил Легата войти в комнату. Выдвинул один из стульев за столом кабинета.
  – Садитесь, – велел он.
  Хью сел.
  Чемберлен остался стоять. Охлопал себя по карманам, извлек коробку с сигарами, вытащил одну и сковырнул большим пальцем кончик. Чиркнул спичкой, поднес к сигаре и затягивался до тех пор, пока та не разожглась. Потом энергичным взмахом руки затушил спичку и кинул в пепельницу.
  – Записывайте.
  Легат пододвинул к себе стопку маркированной бумаги, перо и чернила.
  – «Рейхсканцлеру Адольфу Гитлеру… – Перо Хью заскрипело по бумаге. – Прочитав ваше письмо, я пришел к убеждению, что вы можете получить все желаемое без войны и без промедления. – Легат ждал. Премьер-министр расхаживал взад-вперед у него за спиной. – Я готов немедленно прибыть в Берлин лично, чтобы обсудить детали передачи с вами и с представителями чешского правительства… – Он выждал, когда Хью допишет. – Совместно с представителями Франции и Италии, если вы пожелаете. Не сомневаюсь, что менее чем за неделю мы сумеем прийти к соглашению».
  В конце комнаты открылась дверь, и внутрь проскользнул Хорас Уилсон. Кивнув премьер-министру, он занял место за дальним краем стола. Чемберлен продолжил:
  – «Не могу поверить, что вы возьмете на себя ответственность за развязывание мировой войны, способной положить конец цивилизации, ради нескольких дней отсрочки в решении давно существовавшей проблемы».
  Он умолк. Легат обернулся и посмотрел на него:
  – Это все, премьер-министр?
  – Все. Поставьте мое имя и озаботьтесь передать сэру Невилу Хендерсону в Берлин. – Чемберлен повернулся к Уилсону. – Годится?
  – Превосходно.
  Легат привстал, но Чемберлен остановил его.
  – Подождите. Еще одно послание. На этот раз синьору Муссолини. – Он несколько раз пыхнул сигарой. – «Сегодня я в последний раз призвал герра Гитлера воздержаться от применения силы в решении судетской проблемы, которая, как я убежден, может быть снята путем коротких переговоров. В результате этих переговоров он получит искомую территорию, население и защиту как для судетских немцев, так и для чехов в период передачи. Я предложил лично отправиться в Берлин и обсудить условия соглашения с немецкими и чешскими представителями, а также, если таково будет желание канцлера, с представителями Италии и Франции».
  Легат видел, как сидящий на другом конце стола Уилсон медленно кивает в знак согласия.
  Премьер-министр продолжил:
  – «Уверен, что ваше превосходительство сообщит канцлеру Германии о своем желании участвовать и вы побудите его принять мое предложение, способное избавить наши народы от войны. Я уже дал гарантии, что принятые чехами обязательства будут исполнены, и выражаю уверенность, что к окончательному соглашению можно прийти в течение недели».
  – Вы собираетесь известить кабинет?
  – Нет.
  – А это законно?
  – Не знаю, да и, честно говоря, имеет ли это значение в такой момент? Если моя идея сработает, то все будут слишком рады, чтобы ссориться, а если нет, то с противогазами на лице им станет уже не до этого. – Он обратился к Легату: – Вы не передадите письма в Форин-офис и не проследите за их немедленной отправкой?
  – Разумеется, премьер-министр.
  Хью собрал бумаги.
  – Так или иначе, – продолжил Чемберлен, обращаясь к Уилсону, – совесть моя будет чиста. Весь свет увидит, что я предпринял все доступные человеку меры, дабы избежать войны. Отныне ответственность лежит исключительно на Гитлере.
  Легат потихоньку прикрыл за собой дверь.
  2
  Хартманн сидел за своим столом и делал вид, что работает. В раскрытой папке перед ним лежала копия последней телеграммы фюрера президенту Рузвельту, отправленная накануне вечером. В ней вторжение оправдывалось предлогом, что двести четырнадцать тысяч судетских немцев оказались вынуждены бросить свои дома и спасаться «от жестокого насилия и кровавого террора» со стороны чехов. «Бесчисленные убитые, тысячи раненых, десятки тысяч арестованных и брошенных в тюрьмы, покинутые деревни…» Насколько это соответствует истине? Частично? Никак? Хартманн не имел представления. Правда подобна другим необходимым для войны материалам: ее проковывают, гнут и режут, приводя к требуемой форме. Нигде в телеграмме не угадывалось ни намека на возможный компромисс.
  Уже в сотый раз Пауль бросал взгляд на часы. Три минуты двенадцатого. Фон Ностиц и фон Ранцау тоже сидели на своих местах у окон. Они смотрели на улицу, как будто ожидали каких-то событий. За все утро никто не произнес больше десятка слов. Ностиц, работавший в протокольном департаменте, состоял в партии; фон Ранцау, которому, пока не разразился Судетский кризис, светило поехать в Лондон вторым секретарем посольства, в ее ряды не вступал. Они не такие уж плохие парни, думал Хартманн. Ему всю жизнь приходилось вращаться среди таких: патриотичные, консервативные люди, приверженные своим кланам. Для них Гитлер – кто-то вроде неотесанного егеря, который при помощи какой-то хитрой уловки стал управляющим их родового имения. В этом качестве он против ожидания добился успеха, и эти аристократы в обмен на беззаботную жизнь готовы прощать ему прорывающиеся время от времени дурные манеры и вспышки насилия. А теперь они вдруг поняли, что не могут избавиться от него, и вроде как начинают жалеть о своем упущении. Хартманн прикинул: не стоит ли довериться им? Нет, слишком рискованно.
  Резкий телефонный звонок заставил всех троих подпрыгнуть. Пауль взял трубку:
  – Хартманн слушает.
  – Пауль, это Кордт. Немедленно приходите ко мне в кабинет.
  Долгие гудки. Хартманн повесил трубку.
  – Что-то стряслось? – Ранцау не сумел скрыть прозвучавшего в голосе беспокойства.
  – Не знаю. Меня вызывают в дом через дорогу.
  Хартманн закрыл папку с документами по Рузвельту. Под ней лежал конверт, переданный ему фрау Винтер. Следовало спрятать его где-нибудь, когда он зашел домой переодеться, но ему так и не удалось подобрать достаточно безопасное место. Пауль сунул конверт в пустую папку, отпер левый нижний ящик письменного стола и положил ее туда, похоронив под кипой документов. Запер ящик и встал. Если что-то пойдет не так, он может никогда уже не увидеть своих коллег. Он ощутил неожиданный прилив симпатии к ним. «Не такие уж плохие парни…»
  – Если что разузнаю, дам вам знать, – сказал Пауль.
  Он взял шляпу и выскочил за дверь – пока лицо не выдало его чувства или ему не задали других вопросов.
  Назначенный министром иностранных дел еще в феврале, Риббентроп предпочитал руководить из своей старой штаб-квартиры на противоположной стороне Вильгельмштрассе – массивного правительственного здания прусских времен. Его штат делил один этаж с сотрудниками заместителя фюрера Рудольфа Гесса. По пути к кабинету Кордта Хартманну пришлось миновать группу из пяти-шести облаченных в коричневые мундиры чиновников нацистской партии.
  Кордт сам открыл дверь и пригласил Пауля пройти внутрь, после чего заперся на замок. Обычно в кабинете присутствовала секретарша, но теперь ее не было. Должно быть, Кордт ее отослал.
  – Только что заходил Остер. Говорит, началось. – Глаза уроженца Рейнланда бегали за толстыми стеклами. Он выдвинул ящик стола и извлек два пистолета. – Дал мне это.
  Кордт осторожно положил оружие на стол. Хартманн взял пистолет. Это был вальтер последней модели – маленький, всего около пятнадцати сантиметров в длину, легко спрятать. Пауль взвесил его в ладони, снял с предохранителя и снова поставил на него.
  – Заряжен?
  Кордт кивнул. Он вдруг захихикал, как школьник:
  – Поверить не могу, что это происходит. В жизни не пользовался оружием. А вы?
  – Мальчишкой ходил на охоту. – Хартманн навел пистолет на шкаф, его палец слегка надавил на спусковой крючок. – Из винтовки стрелял по большей части. Из дробовика.
  – Это разве не одно и то же?
  – Не совсем, но принцип такой же. Так что происходит?
  – Этим утром передал вашу копию ответа Гитлера Чемберлену генералу Гальдеру в штабе верховного главнокомандования.
  – Кто такой Гальдер?
  – Преемник Бека на посту начальника Генштаба. Если верить Остеру, Гальдер был ошеломлен. Он определенно с нами: еще более оппозиционен Гитлеру, чем Бек.
  – Он даст армии приказ выступать?
  Кордт покачал головой:
  – У него нет полномочий. Его дело – осуществлять планирование, а не командовать. Он собирается поговорить с Браухичем, главнокомандующим. У Браухича есть власть. Не окажете ли любезность положить эту штуку? А то я нервничаю.
  Хартманн опустил пистолет.
  – А Браухич сочувствует нам?
  – Вероятно.
  – Так что же теперь?
  – Вам следует пойти в канцелярию, как мы и уговорились накануне вечером.
  – Под каким предлогом?
  – Только что позвонили из британского посольства. Похоже, Чемберлен отправил Гитлеру новое письмо – бог весть, что в нем, – и Хендерсон просит аудиенции, чтобы передать его фюреру как можно скорее. Запрос требует подтверждения Риббентропа, а тот сейчас как раз у фюрера. Полагаю, вам удастся пройти с докладом к министру.
  Хартманн поразмыслил. Это могло сработать.
  – Отлично.
  Он попытался спрятать пистолет, попробовав разные карманы. Лучше всего подошел внутренний в его двубортном пиджаке, с левой стороны, рядом с сердцем. Можно вытащить оружие правой рукой. Если застегнуться на все пуговицы, почти совсем не заметно, что в кармане что-то есть.
  Кордт наблюдал за ним почти с ужасом.
  – Звоните мне, как только получите ответ Риббентропа. Я приду и присоединюсь к вам. Ради бога, помните: ваша задача состоит только в том, чтобы двери были открыты. Не встревайте ни в какую перестрелку – это для Хайнца и его людей.
  – Понял. – Хартманн расправил жилет. – Хорошо. Мне пора.
  Кордт отпер дверь и протянул руку. Пауль стиснул ее. Ладонь друга была ледяной от ужаса. Он ощутил, как напряжение передается ему, словно инфекция, выдернул руку и вышел в коридор.
  – Я позвоню вам через несколько минут, – сказал он достаточно громко, чтобы его услышали партийные функционеры.
  При его приближении те отодвинулись, давая ему пройти. Пауль сбежал по лестнице, миновал коридор и вышел на Вильгельмштрассе.
  Свежий воздух бодрил. Молодой человек миновал брутальный современный фасад Министерства пропаганды, переждал, пока проедет грузовик, затем пересек дорогу на пути к рейхсканцелярии. Двор перед зданием заполняли два или три десятка чиновничьих автомобилей: длинные черные лимузины со свастикой на флажках, у некоторых были эсэсовские номерные знаки. Создавалось впечатление, будто половина деятелей режима спешили стать свидетелями исторической минуты истечения срока ультиматума. Хартманн предъявил полицейскому у ворот удостоверение личности и изложил свое дело. Он, мол, сотрудник Министерства иностранных дел, у него срочное сообщение для герра фон Риббентропа. Сам повтор этих слов придал ему уверенности – в конечном счете это настоящая правда.
  Полицейский отворил калитку. Пауль проследовал по периметру двора к главному входу. Пара эсэсовцев преградила ему путь, затем расступилась, даже не дослушав до конца его объяснения.
  Внутри переполненного вестибюля обнаружились еще трое охранников с автоматами. Высокие двойные двери приемной были заперты. Перед ними стоял долговязый адъютант-эсэсовец в парадном белом мундире. Лицо у него было неестественно суровым и угловатым. Вылитый парень с рекламы сигарет на Потсдамской площади, только волосы белокурые.
  Хартманн подошел к нему и вскинул руку:
  – Хайль Гитлер!
  – Хайль Гитлер!
  – У меня срочное сообщение для министра иностранных дел фон Риббентропа.
  – Отлично. Передайте его мне, и я прослежу, чтобы он его получил.
  – Мне следует вручить сообщение лично.
  – Это невозможно. Министр иностранных дел фон Риббентроп сейчас у фюрера. Никого не велено пропускать.
  – Но у меня приказ!
  – У меня тоже приказ.
  Хартманн призвал на помощь свой рост и трехвековую родословную прусских юнкеров. Он подошел ближе и понизил голос.
  – Слушайте меня очень внимательно, – начал Пауль, – потому как это самый важный разговор в вашей жизни. Мое поручение касается личного послания британского премьер-министра фюреру. Вы немедленно проводите меня к герру фон Риббентропу, или, уверяю вас, он переговорит с рейхсфюрером СС и вы все оставшиеся годы службы будете чистить навоз в кавалерийских конюшнях.
  Пару секунд адъютанта распирало от негодования, затем что-то поменялось в его ясных голубых глазах.
  – Хорошо. – Он надменно кивнул. – Следуйте за мной.
  Офицер открыл дверь в заполненный людьми салон. Центральная группа чуть более чем из десятка человек стояла под громадной хрустальной люстрой, от внутреннего круга которой отходили маленькие светящиеся островки. Среди гражданских костюмов было вкраплено множество мундиров – коричневых, серых, синих. Слышался непрестанный, назойливый гул разговора. Тут и там мелькали известные лица. Вот Геббельс облокотился на спинку стула сложенными руками, хмурый и одинокий. Вот Геринг в зеленовато-голубой форме, как генерал из итальянской оперы, заправляет кружком внимающих собеседников. Лавируя между собравшимися, Хартманн чувствовал, как головы поворачиваются ему вслед. Он ловил любопытные взгляды, жадные до новостей. Ясно было: эти люди, пусть даже самые высокопоставленные персоны рейха, ничего не знают и просто ждут.
  Держась за белым кителем адъютанта, Пауль прошел через второй ряд дверей – открытых настежь, как он подметил, в другую большую приемную. Тут атмосфера была более спокойной. Дипломаты во фраках и в полосатых брюках перешептывались. Он узнал Кирхгейма из французского бюро Министерства иностранных дел. Слева находилась запертая дверь с часовым подле нее, а рядом в кресле расположился штурмбаннфюрер СС Зауэр. Завидев Хартманна, он прыжком поднялся:
  – Что вы тут делаете?
  – У меня сообщение для министра иностранных дел.
  – Он с фюрером и французским послом. А что за сообщение?
  – Кордт говорит, что Чемберлен написал фюреру письмо. Английский посол намерен передать его как можно скорее лично в руки.
  Зауэр поразмыслил, потом кивнул:
  – Хорошо. Ждите здесь.
  – Я оставлю герра Хартманна с вами, герр штурмбаннфюрер? – спросил адъютант.
  – Да, разумеется.
  Адъютант щелкнул каблуками и удалился. Зауэр тихонько постучал в дверь, приоткрыл ее и вошел. Хартманн обвел салон взглядом. Он снова поймал себя на мысли, что ведет подсчет. Один охранник здесь, прибавить тех, что встретились раньше. Сколько всего – шесть? Однако Остер явно не ожидал такого собрания видных партийных фигур внутри канцелярии. Что, если все они явились со своими телохранителями? У Геринга как главнокомандующего военно-воздушными силами наверняка есть несколько.
  Зауэр вернулся.
  – Передайте Кордту, что фюрер примет посла Хендерсона в двенадцать тридцать.
  – Понял, герр штурмбаннфюрер.
  Двинувшись назад к вестибюлю, Хартманн посмотрел на часы. Было всего чуть более одиннадцати тридцати. Чем заняты сейчас Хайнц и другие? Если они не нанесут удар в ближайшее время, под перекрестным огнем окажется половина берлинского дипломатического корпуса.
  Открыв одну из дверей в вестибюль, он оставил ее распахнутой. Завидев поблизости адъютанта, направился к нему.
  – Мне необходимо срочно позвонить в Министерство иностранных дел, – сказал он.
  – Да, герр Хартманн.
  Подобно породистому жеребцу, эсэсовец поддавался дрессировке и был уже полностью объезжен. Он подвел дипломата к обращенному к входу большому столу и указал на телефон:
  – Вас автоматически соединят с оператором.
  – Спасибо.
  Хартманн выждал, пока офицер отойдет, потом снял трубку.
  – Слушаю вас, – раздался в ней мужской голос.
  Хартманн назвал номер прямой линии Кордта и стал ждать соединения.
  Через открытую входную дверь он видел спину одного из часовых-эсэсовцев, а далее пару припаркованных лимузинов. Два шофера в мундирах СС стояли, прислонившись к машине, и курили. Наверняка при них есть оружие.
  Послышался щелчок, короткий гудок, затем ответ:
  – Кордт.
  – Эрих. Это Пауль. Сообщение из канцелярии: фюрер готов принять Хендерсона в двенадцать тридцать.
  – Принято. Я извещу английское посольство. – Голос Кордта звучал отрывисто.
  – Здесь оживленно – гораздо оживленнее, чем я ожидал. – Он надеялся, что Эрих уловит предупреждение.
  – Я понял. Просто оставайтесь на месте. Я иду.
  Кордт дал отбой. Хартманн продолжал прижимать трубку к уху и делал вид, что слушает. Дверь в салон оставалась приоткрытой. Когда атака начнется, ему стоит застрелить адъютанта – чтобы не дать закрыть дверь. Мысль о кровавом пятне, расплывающемся по безупречно белому кителю, доставила ему краткий миг удовольствия.
  – Желаете сделать другой звонок? – прозвучал голос оператора.
  – Нет, благодарю вас.
  Он положил трубку.
  Вдруг Хартманн уловил суматоху снаружи. Некий человек на ступеньках громко требовал, чтобы его впустили. Адъютант поспешил к входу, и рука Пауля тут же проскользнула под ткань костюма к внутреннему карману. Он нащупал пистолет. Произошел обмен репликами, затем в вестибюль ввалился сутулый очкарик с красным лицом и в котелке. Мужчина был немолод и тяжело дышал. Вид у него был как у жертвы сердечного приступа. Хартманн сразу отдернул руку. Этого человека он знал по дипломатической службе – это был итальянский посол Аттолико. Взгляд его упал на Хартманна. Итальянец искоса смотрел на него, смутно припоминая.
  – Вы ведь из Министерства иностранных дел, так? – По-немецки он говорил с жутким акцентом.
  – Да, ваше превосходительство.
  – Вы можете сообщить этому малому, что я должен немедленно встретиться с фюрером?
  – Конечно. – Хартманн обратился к адъютанту. – Предоставьте это дело мне.
  Он повел Аттолико к большому салону. Адъютант не пытался помешать. Итальянец кивком поприветствовал тех, кого узнал, Геббельса и Геринга, но шага не замедлил, хотя разговоры в помещении стихли. Они прошли во вторую приемную. Зауэр удивленно вскочил.
  – Его превосходительству необходимо переговорить с фюрером, – сказал Хартманн.
  – Передайте, что у меня срочное сообщение от дуче, – добавил Аттолико.
  – Разумеется, ваше превосходительство.
  Штурмбаннфюрер исчез во внутренней комнате, Аттолико остался недвижим, глядя прямо перед собой. Его слегка трясло.
  – Не хотите ли присесть, ваше превосходительство? – предложил Хартманн.
  Аттолико мотнул головой.
  Послышался звук открываемой двери. Хартманн обернулся. Первым вышел Зауэр, следом переводчик из Министерства иностранных дел Пауль Шмидт. А за ними, хмурясь и скрестив руки на груди, одновременно заинтригованный и обеспокоенный неожиданным визитом, появился Адольф Гитлер.
  3
  В Садовой комнате дома номер десять Легат снова стоял за спиной у Джоан, заканчивавшей печатать речь премьер-министра. Было начало второго пополудни. В два ПМ должен был отбыть в палату общин.
  В отличие от выступления по радио, речь была гигантской и не уступала по длине докладу о бюджете: сорок две машинописные страницы, более восьми тысяч слов. Неудивительно, что работать над ней пришлось почти до утра. По прикидкам Хью, старику потребуется добрых полтора часа, чтобы просто зачитать ее, если не будет перерывов.
  «Сегодня мы оказались перед ситуацией, не имеющей аналогов с тысяча девятьсот четырнадцатого года…»
  Такой длинной она была не по прихоти, а в силу необходимости. Последние два месяца парламент пребывал на каникулах, а во время летней сессии палаты общин не было еще ни чехословацкого кризиса, ни угрозы войны, ни противогазов, ни траншей. Семьи ехали в отпуск, Англия побила Австралию в пятом тестовом матче по крикету в «Овале» по иннингам и набрав 579 пробежек. Тогда все они жили совсем в другом мире. Теперь премьер-министру предстояло ознакомить избранных страной представителей со всеми происшедшими с июля событиями. Телеграммы и протоколы, на которых базировался доклад, собранные Легатом для ПМ накануне ночью, в этот самый миг печатались в Государственной канцелярии его величества как «Белые бумаги» («Чехословацкий кризис: записки о неофициальных заседаниях кабинета министров»). Их предстояло раздать пэрам и членам палаты общин как раз во время обращения премьер-министра. Не все документы подлежали опубликованию – Форин-офис и секретариат кабинета озаботились изъять самые секретные. В частности, предстояло оставаться тайной соглашению между Чемберленом и французским премьер-министром Даладье о том, что даже в случае победы в войне Чехословакия в нынешней ее форме прекратит свое существование. Как заметил Сайерс, будет чертовски трудно убедить людей идти на жертвы, если обнародовать сей факт.
  Джоан допечатала последнюю страницу и выдернула ее из машинки. Четыре экземпляра. Оригинал для премьера, а три копии на тонкой бумаге для Министерства иностранных дел, секретариата кабинета и канцелярии дома номер десять. Девушка скрепила каждую из пачек и вручила их Легату.
  – Благодарю, Джоан.
  – Пожалуйста.
  Хью на секунду задержался у ее стола.
  – Джоан… а как дальше, если не секрет?
  – Просто Джоан будет вполне достаточно «спасибо».
  Он улыбнулся и поднялся по лестнице в свой кабинет. К его удивлению, комната была занята. За его столом сидел Клеверли. Поручиться Хью не мог, но у него создалось ощущение, что старикан рылся в ящиках стола.
  – А, Легат! Я вас искал. Речь ПМ готова?
  – Да, сэр. – Хью показал ему копии. – Только что отпечатана.
  – В таком случае у меня будет для вас другое поручение, если вы не против.
  Хью прошел за начальником по коридору в кабинет главного личного секретаря, пытаясь угадать, чего ждать дальше. Клеверли указал на свой стол, где рядом с телефонным аппаратом лежала на блокноте снятая трубка.
  – Мы держим открытой линию с нашим посольством в Берлине. Нельзя рисковать разрывом соединения. Не могли бы вы подежурить в ожидании новостей с другого конца?
  – Конечно, сэр. А каких именно новостей следует ожидать?
  – Гитлер согласился принять сэра Невила Хендерсона. Тот с минуты на минуту должен вернуться из рейхсканцелярии с ответом фюрера на письмо премьер-министра.
  У Легата перехватило дыхание.
  – Господи, дело принимает серьезный оборот.
  – Так и есть. Я буду у ПМ, – сообщил Клеверли. – Как только что-нибудь узнаете, известите нас.
  – Да, сэр.
  Кабинет Клеверли, подобно уилсоновскому, соединялся с залом заседаний дверью. Старик прошел через нее и закрыл за собой.
  Легат сел за стол начальника, взял трубку и осторожно приложил к уху. В детстве отец дал ему однажды раковину и сказал, что если слушать очень внимательно, то можно различить шум моря. Именно такой шум и слышал сейчас Хью. В какой степени это был результат помех на линии или пульсации крови у него в висках, сказать было трудно. Он прочистил горло.
  – Алло! Кто-нибудь слушает? – Потом еще несколько раз повторил: – Алло! Алло…
  Такое задание вполне можно было поручить какому-нибудь младшему клерку. Видимо, в этом и заключался смысл: ему указывали место.
  Хью выглянул в окно на пустой сад. Вокруг устроенной премьером кормушки скакал дрозд, склевывая крошки. Зажав тяжелую бакелитовую трубку между ухом и плечом, Легат извлек из кармана часы, отсоединил от цепочки и раскрытыми положил перед собой. Затем стал перечитывать речь премьер-министра, вылавливая ошибки.
  Перед правительством его величества лежит выбор между тремя взаимоисключающими курсами. Мы можем пригрозить Германии войной в случае ее нападения на Чехословакию; можем остаться в стороне и предоставить событиям идти своим чередом или, наконец, попытаться прийти к мирному соглашению путем посредничества…
  Через какое-то время Легат отложил речь и поднес часы почти к самым глазам. Маленькая стрелка имела форму вытянутого ромбика, большая была значительно тоньше. Если смотреть на нее с близкого расстояния, то можно было уловить ее тягуче-медленное движение к вертикали. Хью представлялось, как в эти самые минуты немецкие солдаты ждут в своих казармах приказа выступать, как эшелоны с войсками следуют к чешской границе, как танки ползут по узким сельским дорогам Саксонии и Баварии…
  – Алло, Лондон! – раздался в трубке мужской голос.
  Было 13:42. У Легата подпрыгнуло сердце.
  – Алло! Лондон слушает.
  – Это посольство в Берлине. Просто проверяем, работает ли линия.
  – Да, слышимость хорошая. Что там у вас происходит?
  – Все еще ждем возвращения посла из рейхсканцелярии. Оставайтесь на связи. – И снова шум.
  Дрозд улетел. Сад был безлюден. Земля начала покрываться мокрыми пятнами дождя.
  Легат вернулся к речи.
  В данных обстоятельствах я решил, что пришло время пустить в ход план, который я обдумывал довольно продолжительное время и рассматриваю как последнее средство…
  Когда Биг-Бен пробил два, дверь отворилась и в нее просунулась верхняя половина туловища Клеверли.
  – Что нового?
  – Ничего, сэр.
  – Линия работает?
  – Полагаю, что да.
  – Ждем еще пять минут, потом ПМ уходит.
  Дверь закрылась.
  В семь минут третьего Легат услышал, что в Берлине кто-то подошел к трубке.
  – Говорит сэр Невил Хендерсон, – раздался гнусавый голос.
  – Да, сэр. – Хью потянулся за ручкой. – Это личный секретарь премьер-министра.
  – Передайте премьер-министру, что герр Гитлер получил письмо от синьора Муссолини, переданное через итальянского посла. Дуче заверил фюрера, что в случае войны Италия поддержит Германию, но просил отложить мобилизацию на двадцать четыре часа, чтобы заново оценить ситуацию. Пожалуйста, скажите премьер-министру, что герр Гитлер согласился. Вы все поняли?
  – Да, сэр. Немедленно передам.
  Легат повесил трубку. Закончив записывать, он открыл дверь в зал заседаний. Премьер-министр сидел рядом с Уилсоном, Клеверли – напротив. Когда Чемберлен повернулся к нему лицом, Хью заметил, как выступают жилы на его тонкой шее. Премьер напоминал приговоренного к повешению, уже стоящего на подпорке, но все еще надеющегося на помилование.
  – Ну?
  – Муссолини прислал сообщение Гитлеру: Италия исполнит союзнические обязательства перед Германией, но дуче попросил фюрера отложить мобилизацию на двадцать четыре часа, и Гитлер согласился.
  – Двадцать четыре часа? – Голова Чемберлена разочарованно поникла. – Это все?
  – Это лучше, чем ничего, премьер-министр, – заметил Уилсон. – По меньшей мере это свидетельство того, что он готов прислушиваться к мнению извне. Хорошая новость.
  – Неужели? У меня такое чувство, будто я соскальзываю с края обрыва и цепляюсь за любую подвернувшуюся ветку или корень, чтобы не сорваться в бездну. Двадцать четыре часа!
  – Ну теперь у вас хотя бы есть чем завершить речь, – сказал Клеверли.
  Чемберлен пристукнул указательными пальцами по столу.
  – Вам лучше поехать со мной, – обратился он к Легату. – В машине мы можем поправить текст речи.
  – Я могу поехать, если хотите, – вмешался Клеверли.
  – Нет, вам лучше оставаться тут на случай новых сообщений из Берлина.
  – Почти четверть третьего, – сказал Уилсон. – Вам пора. Через пятнадцать минут начнутся прения.
  Чемберлен рывком поднялся из-за стола. Следуя за ним, Легат поймал на себе взгляд Клеверли, полный неприкрытой ненависти.
  В вестибюле премьер-министр остановился под бронзовым светильником, Уилсон помог ему надеть плащ. Человек десять из числа сотрудников дома номер десять собрались, чтобы понаблюдать за отъездом начальника. Тот огляделся вокруг.
  – А Энни…
  – Уже уехала, – сообщил Уилсон. – Не волнуйтесь: она будет на галерее.
  Он стряхнул с воротника Чемберлена пару пылинок и подал ему шляпу.
  – Я тоже там буду. – Выудив из стойки зонтик, Уилсон сунул его премьеру в руку. – Помните: вы достигнете успеха, дюйм за дюймом.
  Премьер кивнул. Швейцар открыл дверь. Знакомый белый свет юпитеров обрисовал на миг силуэт, и Легат подумал, какой хрупкой выглядит фигура главы правительства, даже в плаще. Он сам напоминает своего любимого дрозда.
  Чемберлен снял шляпу, сделал поклон сначала в правую сторону, потом в левую, потом сошел на мостовую. Послышались несколько возгласов «ура!», жидкие аплодисменты. Какая-то женщина выкрикнула: «Да хранит вас Бог, мистер Чемберлен!»
  Впечатление создавалось такое, что народу собралось не много. Однако, когда Хью вышел наружу и глаза его привыкли к яркому свету, он увидел, что Даунинг-стрит буквально от края до края запружена молчаливой толпой – такой огромной, что для сопровождения машины пришлось задействовать конного полицейского. Премьер-министр забрался в «остин» через левую заднюю дверь, детектив в штатском сел впереди. Легат кое-как протиснулся сквозь толчею, огибая машину. Открыть дверь удалось не без труда. Хью проскользнул в салон и устроился рядом с Чемберленом. Дверь закрылась сама под напором тел. Через лобовое стекло был виден зад лошади. Конь медленно двинулся, расчищая дорогу для автомобиля.
  – За всю мою жизнь не видел ничего подобного, – пробормотал премьер-министр.
  Фотографические вспышки освещали салон. Машине потребовалась добрая минута, чтобы достичь конца Даунинг-стрит и свернуть на Уайтхолл. На всем пути на мостовой и вокруг Кенотафа353, вздымавшегося ввысь среди поля свежих цветов, стояла огромная толпа, по восемь-десять человек в ряд. Пара челсийских пенсионеров354, с медалями и в алых мундирах, с венками из маков в руках, обернулись посмотреть на проезжающую мимо машину премьер-министра.
  Легат извлек автоматическую ручку и пролистал пачку, добираясь до последней страницы речи. Писать в едущем автомобиле было сложно. «Синьор Муссолини проинформировал герра Гитлера, что Италия исполнит обязательства перед Германией, но тем не менее просил отложить мобилизацию на двадцать четыре часа. Герр Гитлер согласился».
  Он показал абзац Чемберлену. Тот покачал головой:
  – Нет, этого мало. Мне нужно выразить своего рода благодарность Муссо. Нам важно иметь его на нашей стороне. – Он закрыл глаза. – Пишите: «Каких бы взглядов ни придерживались достопочтенные члены парламента на синьора Муссолини в прошлом, я убежден, что все мы приветствуем его поступок как стремление действовать вместе с нами ради мира в Европе».
  На Парламентской площади машина снова замедлила ход, потом и вовсе остановилась. Конная полиция окружила «остин». Серое небо, хмурая безмолвная толпа, красные венки, цоканье подков – прямо как государственные похороны или две минуты молчания в День перемирия355, подумал Легат. Наконец автомобиль вырвался на свободу и на скорости промчался через кованые ворота Нью-Пэлас-Ярд. Хью заметил, как полицейские взяли под козырек. Шины зашуршали по булыжникам мостовой. Машина проехала под аркой Спикерс-корта и затормозила у готической деревянной двери. Детектив выпрыгнул. Несколько секунд спустя Чемберлен пересек отрезок дороги и поднялся по каменным ступеням. Легат следовал за ним.
  Они вошли в устланный зеленым ковром коридор с деревянными панелями на стенах, прилегающий непосредственно к палате общин. В зале уже собрались шестьсот членов парламента, готовые к началу сессии. Из-за закрытых дверей доносился ровный гул разговоров. Во внешнем кабинете апартаментов премьер-министра выстроились секретарши, ожидая прибытия ПМ. Сунув шляпу и зонт мисс Уотсон, Чемберлен прошествовал мимо них в комнату совещаний. Потом скинул плащ. За длинным столом ожидали двое: парламентский личный секретарь Алек Дангласс – наследник графского титула, на свою беду (или на удачу) выглядевший так, будто только что сошел со страниц повести П. Г. Вудхауза, и капитан Марджессон, «главный кнут».
  – Извините за опоздание, – сказал премьер-министр. – Толпа на улицах совершенно невероятная.
  – Если вы готовы, сэр, – резко произнес Марджессон, – то нам следует идти прямо сейчас. Уже почти четверть третьего.
  – Отлично.
  Они покинули кабинет и прошли по коридору до дверей зала заседаний. Гул голосов усиливался.
  – Как настроена палата? – спросил Чемберлен, поправляя манжеты.
  – Внутри партии у вас твердая поддержка – даже Уинстон подчинился, – ответил капитан. – Когда увидите одно приспособление рядом с «курьерским ящиком», не обращайте внимания: Би-би-си хотела транслировать ваше выступление в прямом эфире, но «кнуты» лейбористов воспротивились. Заявили, что это даст правительству несправедливое преимущество.
  – Я вам, премьер-министр, в воду немного коньяку добавил, – сказал Дангласс. – Для укрепления голоса.
  – Спасибо, Алек. – Чемберлен остановился и протянул руку. Легат сунул в нее стопку листов с речью. Премьер взвесил ее в руке и изобразил улыбку. – Укрепительное мне определенно понадобится.
  Дангласс распахнул дверь. Первым вошел Марджессон и плечами проложил дорогу через толпу членов парламента перед креслом спикера. Когда показался премьер-министр, гул палаты перешел в глухой рев мужских глоток. Легат буквально ощущал все это: жар, цвет, шум. Как на футбольном стадионе. Он повернул направо, пробираясь вместе с мисс Уотсон к скамье, зарезервированной для правительственных чиновников.
  – Тихо! – голос спикера у него за спиной перекрыл гомон. – К порядку! Тишина в палате!
  
  Премьер-министра слушали в абсолютной тишине. Ни один из парламентариев не перебивал его, пока Чемберлен пересказывал хронику кризиса день за днем, иногда час за часом. Двигались лишь герольды палаты в их черных фраках с официальной цепью – без остановки вносили телеграммы и розовые листочки с телефонными сообщениями, в изобилии поступавшими в Вестминстер.
  – И тогда я решил сам отправиться в Германию, чтобы переговорить с герром Гитлером и в личной беседе выяснить, есть ли еще хоть какая-то надежда сохранить мир…
  Со своего выигрышного места Легат видел Уинстона Черчилля. Тот, сидя в переднем ряду фракции консерваторов, с краю от прохода, наклонился вперед и напряженно слушал. Поступавшие одну за другой телеграммы он складывал в стопку, перехваченную красной эластичной лентой. На балконе расположился бывший премьер-министр Стэнли Болдуин. Положив руки на деревянный поручень, он таращился на происходящее, как фермер на рынке, надевший свой лучший воскресный костюм. Немного далее виднелась бледная и величественная, как статуя, фигура королевы Марии, матери короля, без всякого выражения взиравшей на Чемберлена. Рядом сидел лорд Галифакс.
  – Я прекрасно осознавал, что, избирая такой беспрецедентный курс, я подвергаю себя критике за ущерб достоинству британского премьер-министра, а также рискую навлечь на себя недовольство, а то и негодование, если не смогу добиться удовлетворительного соглашения. Но мне кажется, что во время такого кризиса, когда на кону стоят жизни миллионов людей, подобные соображения не стоит принимать в расчет…
  Легат следил за речью премьер-министра по своей копии, отмечая те немногие места, где Чемберлен отклонялся от текста. Манера выступать у ПМ была неторопливая, адвокатская, спокойно-театральная: он то закладывал большие пальцы за отвороты пиджака, то надевал пенсне, цитируя документ, то снимал его, чтобы бросить короткий взгляд на верхнее окно, словно ища там вдохновения. Про два своих визита к Гитлеру он поведал, как викторианский путешественник докладывал бы Королевскому географическому обществу про экспедицию к какому-нибудь дикому царьку.
  – Пятнадцатого сентября я совершил первый полет в Мюнхен. Оттуда я на поезде отправился в горную резиденцию герра Гитлера в Берхтесгадене… Двадцать второго я снова прибыл в Германию, в Годесберг-на-Рейне, где рейхсканцлер назначил встречу, как в месте более удобном для меня, нежели удаленный Берхтесгаден. И снова меня ждал теплый прием на улицах и в деревнях, через которые я проезжал…
  Премьер-министр провел на ногах больше часа и как раз переходил к изложению событий минувших двух дней – «в качестве последнего средства сохранить мир я послал в Берлин сэра Хораса Уилсона», – когда Хью заметил оживление на галерее пэров.
  На пороге стоял Кадоган, сопровождаемый посыльным. Сэр Александр махал рукой, стараясь привлечь внимание лорда Галифакса. Первым его заметил Болдуин; он обернулся, протянул за спиной у королевы Марии руку и хлопнул министра иностранных дел по плечу. Потом показал на Кадогана: тот лихорадочно делал Галифаксу знаки подойти. Министр неуклюже встал, прижав сухую руку к боку, и, с поклоном и извинениями, протиснулся мимо ее величества к выходу с балкона.
  – Вчера утром сэр Хорас Уилсон возобновил переговоры с герром Гитлером, и, обнаружив его взгляды совершенно неизменными, он, следуя моим указаниям, в строгих выражениях повторил, что в случае, если вооруженные силы Франции окажутся втянутыми в активные боевые действия против Германии, правительство Британии сочтет своим долгом поддержать их…
  – Вас не затруднит делать пометки там, где ПМ отступает от текста? – прошептал Легат мисс Уотсон.
  Не дожидаясь ответа, он сунул речь ей в руки.
  По мере того как рассказ приближался к настоящему моменту, с каждой фразой премьер-министра напряжение в палате росло. Члены парламента, толпившиеся между чиновничьими ложами, были слишком увлечены, чтобы замечать Легата, протискивавшегося и лавировавшего между ними.
  – Простите… Извините… – бормотал Хью.
  До пространства за креслом спикера он добрался почти в тот же миг, когда Кадоган и Галифакс вышли в дверь. Кадоган заметил его и махнул, веля подойти.
  – Мы только что получили прямой ответ от Гитлера, – тихо сообщил он. – Нужно проинформировать ПМ до того, как он закончит выступать. – Сэр Александр сунул Легату бумагу. – Передайте это Алеку Данглассу.
  Это был один лист, сложенный пополам, с надписью «Премьер-министру, срочно» на внешней стороне.
  Легат вернулся в палату. Он увидел, что Дангласс сидит на скамьях во втором ряду, сразу позади места премьер-министра. Напрямую подобраться к нему не имелось никакой возможности. Хью передал записку парламентарию, сидевшему с краю. Ему прекрасно было известно, что сотни депутатов сзади и напротив наблюдают за ним, строя догадки о происходящем.
  – Не окажете любезность передать это лорду Данглассу? – шепотом спросил он.
  Молодой человек следил, как бумага переходит из рук в руки, подобно огню, бегущему по фитилю, пока она не достигла Дангласса. Тот открыл ее с обычным своим глуповатым выражением на лице и прочел. Затем сразу наклонился вперед, к уху канцлера казначейства, а тот поднял над плечом руку, принимая записку.
  Премьер-министр как раз закончил зачитывать свои последние телеграммы Гитлеру и Муссолини.
  – В результате, как мне сообщили, синьор Муссолини обратился к Гитлеру с просьбой взять дополнительную паузу, чтобы заново оценить ситуацию и найти способ достичь мирного решения конфликта. Герр Гитлер согласился отложить мобилизацию на двадцать четыре часа…
  Впервые за все время с начала речи послышался шум одобрения.
  – Каких бы взглядов ни придерживались достопочтенные члены парламента на синьора Муссолини в прошлом, я убежден, что все мы приветствуем его поступок как стремление действовать вместе с нами ради мира в Европе.
  Снова гул одобрения. Премьер-министр остановился и перевел взгляд на соседнюю скамью: сидевший там сэр Джон Саймон тянул его за полу пиджака. Чемберлен нахмурился, наклонился, взял записку и прочитал. Они с сэром Джоном шепотом переговорили о чем-то. Палата притихла, наблюдая. Наконец премьер-министр распрямился и положил бумагу на «курьерский ящик».
  – Это еще не все. Теперь у меня есть что сообщить палате. Только что герр Гитлер прислал мне приглашение прибыть завтра утром в Мюнхен. Также он приглашает синьора Муссолини и месье Даладье. Синьор Муссолини уже дал согласие, и я не сомневаюсь, что месье Даладье тоже согласится. Мне, как полагаю, нет нужды говорить, каков будет мой ответ.
  Тишина провисела еще секунду. А потом раздался всеобщий оглушительный вздох облегчения. Все пэры и члены палаты общин, включая лейбористов и либералов, вскочили на ноги, хлопая в ладоши и размахивая мандатами. Иные из консерваторов забрались на скамьи и кричали «ура». Даже Черчилль не сразу, но встал, хотя вид у него был хмурый, как у капризного ребенка. Овация продолжалась и продолжалась, минута за минутой, а премьер-министр глядел по сторонам, кивал и улыбался. Он пытался заговорить, но ему не давали.
  Наконец Чемберлену удалось заставить парламентариев успокоиться и вернуться на свои места.
  – Все мы патриоты, и нет ни одного достопочтенного члена палаты, сердце которого не возрадовалось бы оттого, что кризисный момент снова отложен, давая нам шанс еще раз попытаться сделать то, что разум, добрая воля и переговоры способны совершить для разрешения проблемы, пути для чего уже намечены. Господин спикер, я не могу больше говорить. Убежден, что палата согласится отпустить меня сию же минуту, чтобы я мог произвести это последнее усилие. И быть может, депутаты согласятся также, в свете последних событий, отложить прения на несколько дней, когда мы, вероятно, встретимся при более счастливых обстоятельствах.
  Снова разразилась продолжительная овация. И только тут Легат, к своему смущению, обнаружил, что напрочь позабыл про свой профессиональный нейтралитет и кричит вместе с остальными.
  4
  Исходя из принципа, что надежнее всего прятаться у всех на виду, ядро заговорщиков собралось тем вечером в пять часов в кабинете у Кордта в прусском правительственном здании. Присутствовали Гизевиус и фон Шуленбург из Министерства внутренних дел, Донаньи из Министерства юстиции, полковник Остер из абвера, Кордт и Хартманн из Министерства иностранных дел.
  Шестеро! Хартманну с трудом удавалось сдерживать презрение. Шесть человек вздумали уничтожить диктатуру, контролирующую все стороны существования страны с населением под восемьдесят миллионов? Он чувствовал себя наивным и униженным. Вся их затея была глупой шуткой.
  – Если кто-то спросит нас про эту встречу, – заговорил Кордт, – предлагаю отвечать, что она была совершенно неофициальной, призванной обсудить создание межведомственной группы по освобождаемым судетским территориям.
  – Это выглядит жутко достоверной бюрократической причиной, – кивнул Донаньи.
  – Разумеется, Бека никто не должен видеть рядом с нами. Как и Хайнца, если на то пошло.
  – Освобождаемым судетским территориям, – повторил Гизевиус. – Вы только вслушайтесь. Бог мой, да он станет более популярным, чем когда-либо.
  – И почему нет? – спросил Шуленбург. – Сначала Австрия, теперь Судетенланд. Меньше чем за семь месяцев фюрер без единого выстрела присоединил к рейху десять миллионов этнических немцев. Геббельс объявит его нашим величайшим государственным деятелем после Бисмарка – и, возможно, будет прав. – Он обвел взглядом комнату. – А вы не допускаете, господа, что мы можем заблуждаться?
  Никто не ответил. Кордт сидел на своем месте. Остер стоял, облокотившись на стол. Гизевиус, Шуленбург и Донаньи занимали три кресла. Хартманн растянулся на диване, заложив руки за голову и пялясь в потолок. Его длинные ноги свисали с подлокотника.
  – Так что у нас с армией, полковник Остер? – произнес он наконец.
  Остер присел на столешницу.
  – В конечном счете все зависит от Браухича. К несчастью, он до сих пор не решил, как быть, раз фюрер издал приказ отложить мобилизацию на двадцать четыре часа.
  – А если бы мобилизацию не отложили – каковы были бы его действия?
  – Бек говорит, что Гальдер ему сказал про определенные симпатии…
  – Бек говорит… Гальдер сказал… симпатии! – прервал его Хартманн. Поставив ноги на пол, он сел прямо. – Вы меня извините, господа, но, по моему мнению, все это только замки из песка. Реши Браухич всерьез избавиться от Гитлера, он давно сделал бы это.
  – Легко сказать. Мы всегда отдавали себе отчет, что армия выступит только в одном случае: если будет убеждена в неизбежности войны против Франции и Англии.
  – Потому что Германия наверняка проиграет?
  – Именно.
  – Тогда давайте разберемся в логике армейских. Они не имеют моральных возражений против режима Гитлера – их оппозиция исходит исключительно из положения страны в военном отношении?
  – Да, разумеется. Разве это так странно? Это ведь солдаты, а не священники.
  – О, для них это очень удобно, не сомневаюсь. Никаких угрызений совести! Но что это означает для нас? – Пауль одного за другим обвел своих собеседников взглядом. – А то, что Гитлеру нет нужды чего-либо опасаться со стороны армии, пока он одерживает победы. И только когда фюрер начнет проигрывать, военные выступят против него. Да только будет слишком поздно.
  – Говорите тише, – предупредил Кордт. – Кабинет Гесса чуть дальше по коридору.
  Остер явно с трудом сдерживал себя.
  – Я разочарован не меньше вас, Хартманн, – сказал он. – И даже более, осмелюсь заметить. Не забывайте, мне потребовались месяцы на то, чтобы подвигнуть военных проделать хотя бы такой путь. Все лето я слал сообщения в Лондон, внушая англичанам, что если только они будут стоять твердо, то остальное мы берем на себя. К несчастью, я недооценил трусость британцев и французов.
  – В долговременной перспективе им предстоит заплатить за это страшную цену, – заявил Кордт. – Как и нам.
  Повисла тишина. Хартманн до сих пор не мог поверить, что Гитлеру в последний момент удалось увернуться от войны. Он видел, как это случилось: история вершилась на расстоянии пяти метров от него. Краснолицый, трясущийся Аттолико пробубнил свое послание достаточно громко, чтобы его услышали все вокруг. Он говорил, как герольд в пьесе: «Дуче извещает вас, что, какое бы решение ни приняли бы вы, фюрер, фашистская Италия вас поддержит. Но дуче придерживается мнения, что разумно будет прислушаться к предложению англичан, и просит вас воздержаться от мобилизации».
  Когда Шмидт закончил перевод с итальянского на немецкий, лицо Гитлера не выдало ни гнева, ни облегчения. Его черты оставались неподвижными, как у отлитого из бронзы бюста. «Передайте дуче, что я принимаю его предложение». Сказав это, фюрер вернулся в кабинет.
  Из коридора донесся взрыв веселого смеха. Партийные чиновники праздновали. По пути сюда Хартманну с трудом удалось увернуться от их объятий. У одного была бутылка шнапса, которую передавали по кругу.
  – Так что нам теперь делать? – спросил Гизевиус. – Если без военных мы выступать не можем и сделанный Хартманном анализ их позиции верен, то мы не более чем кучка беспомощных гражданских, обреченных сидеть и смотреть, как уничтожают их страну.
  – Мне кажется, для нас остается один шанс, – сказал Пауль. – Мы должны постараться предотвратить подписание соглашения, которое состоится завтра в Мюнхене.
  – Это едва ли осуществимо, – сказал Кордт. – Оно, считайте, уже подписано. Гитлер собирается принять то, что англичане и французы ему уже предложили, а это, собственно говоря, именно то, чего он добивался с самого начала. Поэтому конференция не более чем формальность. Чемберлен и Даладье прилетят, покрасуются перед камерами и скажут: «Вот, получите, дорогой фюрер, сдачи не надо». И улетят обратно.
  – Ну, едва ли так будет: Гитлер ведь отложил мобилизацию, но не отменил ее.
  – И тем не менее я уверяю вас, что так и будет, – спокойно сказал Хартманн. – Мне нужно встретиться с Чемберленом.
  – Ого! – Кордт всплеснул руками. – Правда?
  – Я серьезно.
  – Ваша серьезность делу не поможет. Так или иначе мы это уже проходили. Мой брат сидел в кабинете Галифакса в Форин-офис всего лишь три недели назад и прямо предупредил его о том, что грядет. Но пользы от этого никакой.
  – Галифакс не Чемберлен.
  – Но, дорогой мой Хартманн, – вступил Донаньи, – что такого можете вы ему сказать, чтобы хоть как-то повлиять на решение?
  – Я предъявлю ему доказательства.
  – Доказательства чего?
  – Что Гитлер вынашивает мысль о завоевательной войне, и это, может быть, последний шанс остановить его.
  – Но это просто глупо! – Донаньи воззвал к остальным. – Разве Чемберлен станет слушать какого-то мелкого молодого чиновника вроде Хартманна!
  Пауль пожал плечами, совершенно не обидевшись.
  – И тем не менее попробовать стоит. Другие идеи у кого-нибудь есть?
  – А нельзя ли посмотреть на эти ваши «доказательства»? – осведомился Шуленбург.
  – Я бы предпочел не показывать их.
  – Почему?
  – Потому что я обещал той персоне, которая их достала, что покажу бумаги только англичанам.
  Послышался ропот – негодующий, скептический, возмущенный.
  – Должен заявить, что нахожу ваше недоверие к нам в высшей степени оскорбительным.
  – Вот как, Шуленбург? И все-таки боюсь, что ничего не могу сделать.
  – И как намерены вы организовать частную встречу с премьер-министром Великобритании? – поинтересовался Остер.
  – В качестве первого шага, само собой, мне следует быть аккредитованным на конференцию в качестве члена немецкой делегации.
  – Но разве такое реально? – воскликнул Кордт. – И даже если вас включат, у вас попросту не будет никакой возможности переговорить с Чемберленом с глазу на глаз!
  – Думаю, я смогу это устроить.
  – Совершенно исключено! Как?
  – Я знаком кое с кем из его личных секретарей.
  Это признание застало всех врасплох.
  – Ну это уже что-то, – произнес Остер после паузы. – Хотя не знаю, чем это может нам помочь.
  – Это означает, что у меня есть шанс добраться до Чемберлена или по меньшей мере передать имеющуюся у меня информацию в его руки. – Пауль склонился и заговорил с мольбой в голосе. – Из затеи может ничего не выйти, признаю. Мне понятен ваш скепсис. Но разве не стоит попытаться в последний раз? Полковник Остер, у вас имеются контакты в Уайтхолле?
  – Да.
  – Есть еще время отправить им сообщение с просьбой, чтобы этот человек сопровождал Чемберлена в Мюнхен?
  – Наверное. Как его зовут?
  Хартманн замялся. Теперь, когда дошло до дела, ему вдруг жутко трудно стало произнести это имя вслух.
  – Хью Легат.
  Остер извлек из нагрудного кармана блокнотик и сделал пометку.
  – И, по вашим словам, этот человек работает на Даунинг-стрит? Он ожидает сообщения от вас?
  – Быть может. Я уже послал ему кое-что анонимно и совершенно уверен, что он догадывается, от кого это. Ему известно, что я служу в Министерстве иностранных дел.
  – Как вы устроили передачу?
  Хартманн кивнул на Кордта:
  – При помощи вашего брата.
  Кордт от изумления разинул рот.
  – Вы использовали Тео у меня за спиной?
  – Я хотел наладить собственный канал связи. Показать Легату кое-что, чтобы убедить в серьезности моих намерений.
  – И в чем заключалось это прежнее «кое-что»? Или это тоже секрет?
  Хартманн промолчал.
  – Неудивительно, что англичане не принимают нас всерьез, – горько промолвил Шуленбург. – Мы в их глазах предстаем полными дилетантами: каждый говорит сам за себя, никакой координации, никакого плана Германии без Гитлера. С меня довольно, господа.
  Он рывком встал с кресла.
  Кордт тоже вскочил и протянул к нему руки:
  – Шуленбург, пожалуйста, сядьте! Мы потерпели неудачу, разочарованы, но давайте не будем ругаться между собой.
  Шуленбург схватил шляпу и указал ею на Хартманна:
  – Из-за вас, с вашими дурацкими планами, нас всех повесят!
  Он захлопнул за собой дверь.
  Выждав, когда эхо стихнет, слово взял Донаньи:
  – Он совершенно прав.
  – Согласен, – подхватил Гизевиус.
  – И я тоже, – сказал Остер. – Но мы в тупике, и по зрелом размышлении я намерен поддержать план Хартманна. Не потому, что верю в его успех – просто у нас нет альтернативы. Что скажете, Эрих?
  Кордт снова опустился на стул. На вид ему сейчас можно было дать пятьдесят вместо тридцати пяти. Он снял очки, закрыл глаза и помассировал веки большим и указательным пальцем.
  – Мюнхенская конференция – это локомотив, который никто не остановит, – пробормотал он. – По моему мнению, не стоит и пытаться. – Кордт снова надел очки и посмотрел на Хартманна. Глаза у него были красными от утомления. – С другой стороны, даже если мы не можем воспрепятствовать ей, явно не помешает установить контакт с лицом, которое видится с Чемберленом каждый день. Потому что в одном мы можем быть уверены: сегодня еще не конец этому процессу. Исходя из наших знаний о Гитлере, Судетенланд – это только начало. Будут другие кризисы и, вероятно, новые шансы. Так давайте посмотрим, Пауль, что у вас получится. Но мне кажется, вам по меньшей мере следует рассказать нам о том, что именно вы собираетесь передать англичанам. Думаю, мы этого заслуживаем.
  – Мне очень жаль, но нет. Быть может, по возвращении, при согласии моего источника, я вам все покажу. Но пока, ради вашей собственной безопасности, так же как и его, лучше вам не знать.
  Снова воцарилось молчание.
  – Если мы намерены сделать попытку, не стоит терять времени, – сказал наконец Остер. – Я возвращаюсь на Тирпицуфер356 и попробую установить контакт с британцами. Эрих, вы сумеете отправить Хартманна на конференцию?
  – Не уверен. Но попробую.
  – Не могли бы вы поговорить с Риббентропом?
  – Господи, только не это! Это последний человек, к которому я обращусь. Он сразу проникнется подозрениями. Если на кого уповать, так это на Вайцзеккера. Ему нравится угождать и нашим и вашим. Пойду и поговорю с ним. – Он повернулся к Паулю. – Вам тоже лучше идти.
  – Наверное, нам стоит выходить порознь, – предположил Остер.
  – Нет, – возразил Кордт. – Помните: мы всего лишь проводим неофициальное межведомственное совещание. Будет более естественно, если мы выйдем все вместе.
  У двери Остер увлек Хартманна в сторону.
  – При вас имеется оружие, как я полагаю? – спросил он вполголоса, чтобы остальные не слышали. – Мне нужно вернуть его в арсенал абвера.
  – Если не возражаете, – ответил Пауль, не опустив взгляда, – я предпочел бы оставить пистолет при себе.
  
  Хартманн и Кордт вместе вышли из здания и в молчании пересекли Вильгельмштрассе, направляясь в Министерство иностранных дел. Сияло солнце, ощутимая легкость была разлита в воздухе. Она читалась на лицах сотрудников правительственных учреждений, идущих домой после рабочего дня. Люди даже смеялись. Впервые с тех пор, как две с лишним недели назад разразился чехословацкий кризис, Хартманн наблюдал на улицах столь естественное поведение.
  Во внешнем кабинете статс-секретаря все три секретарши, включая фрау Винтер, склонились над своими машинками. Чтобы перекрыть производимый ими шум, Кордту пришлось повысить голос:
  – Нам нужно зайти к барону фон Вайцзеккеру.
  Фрау Винтер подняла голову:
  – У него английский и французский послы.
  – И тем не менее, фрау Винтер, дело неотложное, – сказал Кордт.
  Женщина посмотрела на Хартманна. Лицо ее хранило выражение полного безразличия. Пауль восхищался ее самообладанием. Ему вдруг представилось, как она нагая лежит в постели и ждет его: длинные белые ноги, налитая грудь, отвердевшие соски…
  – Хорошо.
  Винтер легонько постучалась в дверь внутреннего кабинета и вошла. До Хартманна донесся звон бокалов, голоса, смех. Меньше чем через минуту появился сэр Невил Хендерсон с алой гвоздикой в петлице, а за ним – Франсуа-Понсе. У французского посла были черные усики, закрученные кверху. Вид у него был щегольской, фатоватый, как у актера из «Комеди Франсез». Поговаривали, что это был единственный из дипломатов, который на самом деле нравился Гитлеру. Послы вежливо кивнули Хартманну, затем обменялись рукопожатием с Кордтом.
  – Какое облегчение, Кордт! – воскликнул Франсуа-Понсе, продолжая сжимать ладонь Кордта. – Величайшее облегчение! Я был с фюрером за несколько минут до его разговора с Аттолико. Когда он вернулся в комнату, то сказал буквально следующее: «Передайте своему правительству, что я отложил мобилизацию на двадцать четыре часа, пойдя навстречу пожеланию моего дорогого итальянского союзника». Только представьте: если бы коммунисты перерезали телефонную линию между Римом и Берлином этим утром, мы уже сейчас могли бы воевать! А вместо этого… – тут он обвел рукой комнату, – у нас еще остается шанс.
  – Воистину это большое облегчение, ваше превосходительство, – ответил Кордт с легким поклоном.
  В дверях появилась фрау Винтер:
  – Статс-секретарь ждет вас.
  Проходя мимо, Хартманн уловил ее аромат.
  – Увидимся в Мюнхене, – крикнул им вслед Хендерсон. – Мы еще не закончили с этим делом.
  На столе у Вайцзеккера стояла открытая бутылка шампанского. Он не стал утруждать себя гитлеровским приветствием.
  – Господа, давайте прикончим эту бутылку.
  Мастерски, не пролив ни капли, статс-секретарь наполнил три бокала, подвинул два Кордту и Хартманну и поднял свой.
  – Как я сказал послам, тоста не предлагаю: не хочу искушать судьбу. Давайте просто насладимся моментом.
  Пауль вежливо отхлебнул. На его вкус, шипучее вино было слишком сладким и игристым, похожим на ситро.
  – Прошу, располагайтесь. – Вайцзеккер указал на софу и два кресла.
  Его темно-синий полосатый костюм был скроен элегантно. Значок со свастикой в петлице играл в лучах закатного солнца, косо падающих через высокое окно. Барон только в этом году вступил в партию. Теперь он имел почетное звание в СС и был одним из крупнейших немецких дипломатов. Если Вайцзеккер и продал свою душу, то по крайней мере не продешевил.
  – Чем могу помочь, господа?
  – Я осмелюсь предложить, чтобы присутствующий здесь Хартманн был включен в нашу делегацию на завтрашней конференции, – сказал Кордт.
  – Почему вы просите меня? Подойдите к министру, вы ведь работаете в его конторе.
  – При всем уважении к министру, в большинстве подобных случаев он машинально отвечает «нет», пока его не удается убедить в обратном, а в настоящий момент для привычного процесса уговоров нет времени.
  – А почему так важно, чтобы Хартманн поехал в Мюнхен?
  – Помимо его безупречного английского, который и сам по себе способен пригодиться, мы предполагаем, что у него есть возможность установить потенциально важные контакты в штате сотрудников Чемберлена.
  – В самом деле? – Вайцзеккер с интересом воззрился на Хартманна. – Кого вы там знаете?
  – Это дипломат, ныне состоящий в числе личных секретарей Чемберлена, – ответил Пауль.
  – Как вы с ним познакомились?
  – Вместе учились в Оксфорде.
  – Он симпатизирует новой Германии?
  – Сомневаюсь.
  – Значит, враждебен ей?
  – Я склонен полагать, что он разделяет убеждения большинства англичан своего класса.
  – Это может означать все, что угодно. – Вайцзеккер повернулся к Кордту. – Почему вы уверены, что он хотя бы будет в Мюнхене?
  – Мы не уверены. Полковник Остер из абвера старается это организовать.
  – А-а-а, полковник Остер. – Статс-секретарь медленно кивнул. – Теперь я понимаю, какого рода этот контакт.
  Он налил себе остатки шампанского и неспешно допил. Хартманн смотрел на его колыхающееся адамово яблоко, гладко выбритые розовые щеки, на серебристые седые волосы, схожие оттенком с новеньким партийным значком. И чувствовал, как к горлу комом подкатывает презрение. Он бы предпочел иметь дело с каким-нибудь коричневорубашечником с переломанным носом, чем с этим лицемером.
  Барон поставил пустой бокал на стол.
  – Вам следует быть поосторожнее с этим полковником Остером. Можете даже передать ему предупреждение от меня: его деятельность не проходит совершенно незамеченной. До сих пор существовала некая терпимость к многообразию взглядов, при условии соблюдения известных норм, но чутье подсказывает мне, что скоро все изменится. Национал-социализм вступает в новую, более жесткую фазу.
  Он нагнулся, пошарил под столом и нажал на кнопку. Дверь открылась.
  – Фрау Винтер, будьте любезны внести фамилию герра фон Хартманна в список аккредитованных членов завтрашней конференции. Запишите его переводчиком, ассистентом доктора Шмидта.
  – Слушаюсь.
  Она вышла. Кордт поймал взгляд Хартманна и кивнул. Оба встали.
  – Благодарим вас, статс-секретарь.
  – Да, – добавил Пауль. – Спасибо. – Он немного помедлил. – Могу я задать вопрос, герр барон?
  – Какой?
  – Не могу понять, почему фюрер передумал. Как вы полагаете, он на самом деле планировал вторжение или все это время блефовал?
  – О, он безусловно собирался предпринять вторжение.
  – Тогда почему свернул его?
  – Кто скажет? Никто на самом деле не знает, что у него на уме. Подозреваю, в итоге он понял, что Чемберлен лишил его повода к войне: вмешательство Муссолини в этом смысле сыграло решающую роль. Геббельс прекрасно изложил все это за обедом, хотя сам лично потворствовал вторжению: «Никто не начинает мировую войну из-за пустяков». Ошибка фюрера в том, что он составил список конкретных требований. Поскольку по большей части они были удовлетворены, у него оказались связаны руки. Как мне кажется, в следующий раз он не повторит подобной ошибки.
  Обменявшись со статс-секретарем рукопожатием, они закрыли за собой дверь. В голове у Хартманна эхом звучала последняя фраза разговора: «В следующий раз он не повторит подобной ошибки».
  – Ваше имя будет в списке на Анхальтском вокзале, герр Хартманн, – сказала фрау Винтер. – Будет достаточно показать ваше удостоверение личности. Специальный поезд отправляется сегодня вечером в двадцать пятьдесят.
  – Поезд?
  – Да, поезд фюрера.
  Его сдерживало присутствие ожидающего Кордта и двух работающих машинисток.
  Кордт тронул Пауля за руку:
  – Нам лучше поспешить. Вам нужно собрать вещи.
  Они вышли в коридор. Хартманн обернулся через плечо, но она уже сидела за своим столом и печатала. Что-то в ее полном безразличии встревожило его.
  – Все прошло легче, чем я ожидал, – сказал он на ходу.
  – Да, наш новый статс-секретарь так восхитительно расплывчат, не так ли? Ему удается одновременно служить опорой режима и выказывать симпатию к оппозиции. Вы прямо домой идете?
  – Не сразу. Мне сначала нужно забрать кое-что из кабинета.
  – Разумеется. – Кордт пожал ему руку. – В таком случае я вас оставляю. Удачи.
  Кабинет Хартманна был пуст. Без сомнения, фон Ностиц и фон Ранцау ушли отмечать радостное событие. Он сел за стол и отпер ящик. Конверт лежал на том же самом месте.
  Пауль сунул его в портфель.
  
  Квартира Хартманна располагалась в западном конце Паризерштрассе, в фешенебельном торговом районе близ церкви Святого Людвига. До войны, при жизни его дедушки-посла, семье принадлежало все здание. Но его пришлось разделить и распродать по частям в уплату закладных за имение под Ростоком. Остался только второй этаж.
  Пауль стоял у окна с бокалом виски в руке, курил сигарету и смотрел, как последние лучи солнца исчезают за деревьями на Людвигкирхплац. Небо багровело. Деревья стали похожими на древних танцоров, ведущих хоровод вокруг костра. По радио вступление к увертюре бетховенского «Кориолана» предвещало начало специального выпуска новостей. Диктор едва не захлебывался от восторга:
  «Движимый стремлением предпринять последнее усилие к мирному разрешению вопроса о присоединении немецких судетских территорий к рейху, фюрер пригласил главу итальянского правительства Бенито Муссолини, премьер-министра Великобритании Невилла Чемберлена и французского премьер-министра Эдуарда Даладье на конференцию. Указанные государственные деятели приняли приглашение. Обсуждение состоится в Мюнхене завтра утром, двадцать девятого сентября…»
  Из коммюнике следовало, что идея целиком заслуга Гитлера. И люди поверят этому, думалось Хартманну, потому что люди верят в то, во что хотят верить, – это было великое открытие Геббельса. Им теперь нет нужды утруждать себя неприятной правдой. Геббельс принял на себя обязанность думать за них.
  Пауль отхлебнул еще виски.
  Его смущала встреча в кабинете фон Вайцзеккера. Как-то слишком просто все получилось. Было нечто странное и в том, как фрау Винтер явно намеренно избегала встречаться с ним взглядом. Он раз за разом прокручивал ту сцену в голове.
  Быть может, она вовсе не украла эти документы из сейфа фон Вайцзеккера? Вдруг ей их просто вручили, чтобы передать ему?
  Едва подумав об этом, он понял, что догадка верна.
  Хартманн затушил сигарету и прошел в спальню. На шкафу лежал плоский чемоданчик с выдавленными на крышке его инициалами: ему этот чемодан подарили ко времени первой отправки в школу. Замки щелкнули, открываясь.
  Внутри по преимуществу хранились письма: от родителей, братьев и сестер, от друзей и подружек. Оксфордские письма были перевязаны лентой и лежали в конвертах: ему нравилось рассматривать английские марки и свое имя и адрес, написанные аккуратным мелким почерком Хью. Было время, когда письма приходили раз или два в неделю. Имелись и фотографии, включая их последнюю совместную, сделанную в Мюнхене. На обороте дата: 2 июля 1932 года. Оба в костюмах для пеших прогулок: ботинки, спортивные куртки, белые рубашки с открытым воротом. На заднем плане фрагмент внутреннего дворика. Между ними стояла Лейна, обхватив их руками за предплечья, – она была гораздо ниже парней, и выглядело это комично. Все трое улыбались. Ему припомнилось, что Лейна попросила хозяина гостиницы сделать это фото перед их уходом. К карточке была прикреплена вырезка из «Дейли экспресс», на которую он наткнулся этим летом: «Один из одареннейших молодых сотрудников Форин-офис, теперь работающий помощником у премьер-министра…» Судя по фотографии, Легат почти не изменился. Зато роскошная женщина рядом с ним, его супруга, эта Памела, была вовсе не той, какую легко было представить рядом с Хью. Пауль подумал, что, если затеянное им предприятие пойдет не так, гестапо обыщет квартиру и сочтет эти сувениры уликами.
  Он перетащил оксфордские письма к камину и сжег одно за другим. Подносил к правому нижнему углу зажигалку, потом бросал на решетку. Сжег и газетную вырезку. Дойдя до фотографии, помедлил, но потом спалил и ее. У него на глазах бумага морщилась, закручивалась и наконец превратилась в пепел, неотличимый от прочего.
  
  Когда Хартманн прибыл на Анхальтский вокзал, уже стемнело. Перед обрамленным колоннами входом в главный вестибюль дежурила полиция с собаками. Конверт лежал у него в чемодане, вальтер – во внутреннем кармане. Пауль чувствовал, как подгибаются колени.
  Он расправил плечи и через высокие двери вошел в наполненный табачным дымом вокзал, увенчанный стеклянной крышей и не уступающий по высоте готическому собору. На каждой платформе свисали флаги со свастикой, размером в три или четыре этажа. На табло было расписание вечерних рейсов: Лейпциг, Франкфурт-на-Майне, Дрезден, Вена… Часы показывали 20:37. Никаких упоминаний про Мюнхен или специальный поезд. Чиновник Рейхсбана357, субъект в темно-зеленом мундире с фуражкой, с торчащими щеткой, явно в подражание фюреру, усиками, заметил растерянность Пауля. Когда Хартманн объяснил, что ему нужно, служащий вызвался сопроводить его лично: «Это будет честь для меня».
  Ворота Хартманн заметил издалека. Каким-то образом народ прознал, что через них будет проходить фюрер, и собралась небольшая почтительная толпа, человек сто, в основном женщины. Эсэсовцы удерживали людей на расстоянии. У самих ворот стояли еще двое полицейских с собаками, а автоматчики из СС проверяли пассажиров. У одного из стоявших в очереди на посадку потребовали открыть чемодан, и Хартманн подумал, что, если и с ним произойдет подобное, ему конец. Его подмывало повернуть назад и утопить пистолет в унитазе. Но служащий рейхсбана подталкивал его вперед, и секунду спустя Пауль оказался лицом к лицу с часовым.
  – Хайль Гитлер!
  – Хайль Гитлер!
  – Фамилия?
  – Хартманн.
  Часовой пробежал пальцем по списку, перелистнул одну страницу, потом другую.
  – Тут Хартманн не значится.
  – Вот здесь.
  Пауль указал на последний лист. В отличие от других имен, отпечатанных на машинке, его было вписано чернилами от руки. Это выглядело подозрительно.
  – Документы.
  Он передал удостоверение личности.
  – Откройте чемодан, пожалуйста, – велел другой часовой.
  Хартманн пристроил поклажу на колено; руки его тряслись – он был уверен, что выдает себя своим волнением. Повозившись с замками, открыл крышку. Часовой закинул автомат за плечо и перерыл содержимое чемодана: две рубашки, белье, бритвенный прибор в кожаном чехле. Вынул конверт, встряхнул и положил обратно. Кивнул. Потом указал дулом автомата в сторону поезда.
  – Ваше место в последнем вагоне, герр фон Хартманн, – сказал первый караульный, возвращая удостоверение.
  Эсэсовцы занялись следующим в очереди. Хартманн прошел через ворота на платформу.
  Поезд стоял с правой ее стороны, метрах в двадцати. Он был длинным: Пауль насчитал семь вагонов, все сверкающие, без единого пятнышка, будто специально для этого случая свежевыкрашенные темно-зеленой краской, с рельефно выполненным из золота нацистским орлом, широко раскинувшим крылья. У каждой из дверей стоял вооруженный эсэсовец. Впереди пускал тонкие струйки пара черный локомотив – его тоже охраняли. Хартманн не спеша проследовал к хвостовому вагону, обернулся, бросив последний взгляд на залитые светом секции крыши, на порхающих голубей, на черное небо. Потом забрался по лесенке.
  Вагон был спальный, купе размещались по левую сторону. Адъютант-эсэсовец, шедший по коридору с папкой, остановился и вскинул руку в гитлеровском приветствии. Хартманн узнал в нем того подобострастного юнца в белом кителе, которого дрессировал этим утром в рейхсканцелярии. Он ответил на салют с резкостью, которая, по его мнению, должна была сойти за убедительный признак фанатизма.
  – Добрый вечер, герр фон Хартманн. За мной, пожалуйста.
  Они прошли в конец вагона. Сверившись с папкой, адъютант открыл сдвижную дверь в последнее купе.
  – Вот ваше место. Буфет откроется в вагоне-ресторане, как только покинем Берлин. Тогда же вас известят о распорядке в поезде фюрера. – Эсэсовец снова вскинул руку.
  Пауль вошел в купе и прикрыл за собой дверь. Оформлено оно было в излюбленном фюрером стиле ар-деко. Две полки: верхняя и нижняя. Неяркий желтоватый свет. Запах полировки для дерева, пыльные чехлы, затхлый воздух. Он бросил чемодан на матрас нижней койки и сел рядом. Купе было тесным, будто камера. Интересно, удалось ли Остеру установить контакт с англичанами? Если нет, придется изобрести какой-то запасной план, но в эту минуту нервы его были слишком натянуты, чтобы строить планы.
  Некоторое время спустя вдалеке послышались приветственные крики. В окно Пауль увидел человека, который очень проворно пятился, держа в руках камеру. Через пару секунд на платформе замелькали вспышки и показалась идущая быстрым шагом группа фюрера. В центре следовал Гитлер в перехваченной поясом коричневой шинели, по бокам и сзади располагались люди в черных мундирах СС. Он прошел буквально в трех метрах от Хартманна, глядя прямо перед собой, с выражением крайнего недовольства на лице, затем исчез из виду. Свита семенила следом – она состояла из нескольких десятков человек, как показалось Паулю. Затем дверь в его купе открылась. Обернувшись, он увидел на пороге штурмбаннфюрера Зауэра в сопровождении адъютанта-эсэсовца. На миг ему показалось, что они пришли арестовать его, но тут Зауэр произнес недоуменно:
  – Хартманн? Что вы тут делаете?
  Пауль встал:
  – Прикомандирован к доктору Шмидту, помогать с переводом.
  – Переводчики потребуются только в Мюнхене. – Зауэр повернулся к адъютанту. – Этому человеку нет необходимости ехать в поезде фюрера. Кто дал указание?
  Адъютант растерянно уставился в папку:
  – Его фамилию добавили в список…
  Внезапно поезд тронулся, потом резко остановился. Всем троим пришлось ухватиться за что-нибудь, чтобы не упасть. Затем очень медленно поплыла мимо платформа: пустые тележки для багажа, вывеска с надписью «Berlin-Anhalter.Bhf», шеренга взявших под козырек чиновников. Картины сменялись с нарастающей быстротой, пока поезд не выехал со станции на отрезок подъездных путей, широко, как некая стальная прерия, раскинувшийся в безлунной сентябрьской ночи.
  5
  Клеверли назначил совещание с младшими личными секретарями ровно на девять часов. Они вошли вместе: Легат, Сайерс, мисс Уотсон – и выстроились в ряд, тогда как начальник примостился на краю стола. Подчиненные приготовились к тому, что Сайерс называл «речью штаб-офицера, соблаговолившего посетить окопы».
  – Спасибо вам за отличную работу сегодня. Знаю, все устали. И тем не менее прошу всех быть на местах завтра утром в семь тридцать. Все мы должны проводить ПМ. В семь сорок пять он выезжает из дома номер десять на аэродром в Хестоне. В Мюнхен летят два самолета. – Клеверли взял стопку бумаг. – Принято решение, что первым отправляются ПМ, сэр Хорас Уилсон, лорд Дангласс и три сотрудника Форин-офис: Уильям Стрэнг, Фрэнк Эштон-Гуоткин и сэр Уильям Малкин. Нам дано также указание послать кого-то из личного секретариата. – Он посмотрел на Сайерса. – Сесил, предпочитаю, чтобы это были вы.
  От удивления Сайерс слегка дернул головой.
  – В самом деле, сэр? – Он глянул на Легата, который тут же опустил взгляд на свои ботинки, полный облегчения.
  – Как полагаю, собираться нужно из расчета на пребывание в течение трех суток. Немцы предоставят места в гостинице. Вторым самолетом полетят два детектива для охраны ПМ, доктор премьера и две девушки из Садовой комнаты. Каждый самолет рассчитан на четырнадцать пассажиров, поэтому, если один сломается, всех можно будет разместить на другом.
  Сайерс поднял руку:
  – Я ценю эту честь, сэр, но не лучше ли послать Хью? Его немецкий раз в десять лучше моего.
  – Таково мое решение. Легат останется здесь вместе с мисс Уотсон и будет заниматься почтой. Нам надо разослать ответы на поздравительные телеграммы от глав почти всех государств мира, не говоря уже про тысячи писем от представителей общественности. Если не примемся за работу сразу, то нас скоро накроет с головой. Договорились? – Он обвел шеренгу взором. – Вот и хорошо. Всем спасибо. До встречи завтра утром.
  Едва оказавшись в коридоре, Сайерс кивком пригласил Легата зайти к нему в кабинет.
  – Мне очень жаль, Хью. Это все жутко нелепо.
  – В самом деле, не стоит переживать. Вы старше меня.
  – Верно, но вы знаток Германии! Черт побери, да вы были в Вене, когда я все еще торчал в Министерстве по делам доминионов!
  – Честное слово, все хорошо. – Легат был так тронут его заботой, что испытывал желание облегчить ношу. – Если уж начистоту, только между нами, я даже рад, что не еду.
  – Да почему, скажите бога ради, вы не хотите лететь? Как упустить шанс увидеть Гитлера во плоти? Будет что рассказать внукам.
  – Вообще-то, у меня этот шанс уже был: я видел Гитлера во плоти. В Мюнхене, кстати сказать, за полгода до его прихода к власти. И смею вас уверить, одного раза вполне достаточно.
  – Вы об этом никогда не рассказывали. Как это произошло? Вы побывали на сходке нацистов?
  – Нет, выступления его не слышал. – Легат вдруг пожалел, что поднял эту тему, но Сайерс так настойчиво просил подробностей, как будто для него это был вопрос жизни и смерти. – Дело было на улице – возле дома, где размещалась его квартира, если быть точным. И закончилось все тем, что его коричневорубашечники разогнали нас.
  Хью на миг зажмурился, как всякий раз, когда вспоминал об этом случае.
  – Я только что выпустился из Оксфорда, поэтому молодость может, наверное, послужить мне извинением. Кстати, насладитесь Мюнхеном – если у вас, конечно, будет возможность посмотреть на город.
  Он выскочил в коридор.
  – Спасибо, Хью! – крикнул Сайерс ему вдогонку. – Я передам от вас привет фюреру!
  Вернувшись в своей кабинет, Легат застал мисс Уотсон надевающей свой плащ, чтобы идти домой. Никто не знал, где она живет. Легат предполагал, что его коллега одинока, но женщина отметала все попытки расспросов.
  – А, вот и вы наконец! – раздраженно сказала она. – Я вам уже записку собралась писать. Секретарь Кадогана заходил. Сэр Александр немедленно хочет вас видеть.
  
  При свете прожекторов рабочие укладывали мешки с песком у входа в Министерство иностранных дел. Легата эта картина слегка возмутила: явно никто не озаботился сообщить Министерству труда, что Судетский кризис вроде как преодолен.
  В приемной Кадогана было пусто, дверь в святая святых внутреннего кабинета оказалась слегка приоткрыта. Когда Легат постучал, навстречу ему вышел постоянный заместитель министра собственной персоной, с сигаретой в зубах.
  – А, Легат. Входите.
  Внутри он был не один. На диване в дальнем углу похожего на пещеру кабинета сидел мужчина лет пятидесяти, угрюмый, элегантный, с густыми усами и глубоко посаженными темными глазами.
  – Это полковник Мензис. – Это имя Кадоган произнес на шотландский лад: «Мингис». – Я попросил его просмотреть документы, которые вы принесли вчера вечером. Да вы присаживайтесь.
  «Полковник, который ходит по Уайтхоллу в костюме с Сэвил-роу», – подумал Хью. Это может означать только секретную разведывательную службу.
  Кресло было под стать дивану: жесткое, коричневое, затертое, исключительно неудобное. Кадоган устроился в другом таком же. Протянув руку, щелкнул выключателем украшенного бахромой торшера, который, судя по виду, был позаимствован в замке какого-то шотландского барона. Угол кабинета залил тусклый желтоватый свет.
  – Вам слово, полковник.
  На низком столике перед Мензисом лежала толстая желто-коричневая папка. Открыв ее, он извлек документ, который Легат вчера нашел у себя под дверью.
  – Для начала отметим, что бумага подлинная, насколько мы можем судить. – У полковника была располагающая манера говорить, свойственная выпускникам Итона, что сразу заставило Легата насторожиться. – Ее содержание вполне сходится со сведениями, которые мы получали от различных представителей германской оппозиции с начала лета. Однако это первый случай, когда они предоставили нам настоящие письменные свидетельства. Насколько я понял из разговора с Алексом, вы понятия не имеете, кто передал вам этот документ?
  – Совершенно верно.
  – Что ж, надо заметить, что мы имеем дело с весьма разобщенной группой. Горстка дипломатов, пара землевладельцев, промышленник. Одна их половина даже не догадывается о существовании другой половины. Единственное, в чем все они сходятся, – это в своем ожидании, что Британская империя вступит в войну с целью вернуть на престол кайзера или кого-нибудь из его семьи. А это, учитывая, что менее двадцати лет тому назад мы потеряли почти миллион человек, чтобы избавиться от мерзавца, граничит с политической наивностью, если мягко выразиться. Оппозиционеры утверждают, что у них есть поддержка в армии, но, говоря откровенно, у нас есть большие сомнения на этот счет. Разве что несколько разочарованных пруссаков из генералитета. А вот ваш парень, напротив, обещает стать чем-то более интересным.
  – Мой парень?
  Полковник заглянул в папку.
  – Насколько понимаю, имя Пауль фон Хартманн вы слышите не в первый раз?
  Ну вот оно и случилось. Досье выглядело пугающе пухлым. Смысла отпираться не было.
  – Да, разумеется, – сказал Хью. – Мы вместе учились в Бэллиоле. Он был стипендиатом Родса358. Так вы полагаете, документ передал он?
  – Скорее послал, чем передал. Он находится в Германии. Когда вы в последний раз с ним виделись?
  Легат притворился, будто вспоминает.
  – Шесть лет назад. Летом тридцать второго.
  – И с тех пор не имели никаких контактов?
  – Нет.
  – Позвольте спросить почему?
  – Особой причины не было. Просто разбрелись в разные стороны.
  – И где произошла ваша последняя встреча?
  – В Мюнхене.
  – В Мюнхене? В самом деле? Внезапно все дороги начинают вести в Мюнхен. – Полковник улыбнулся, но глаза его пристально смотрели в глаза Легата. – Могу я поинтересоваться, что вы там делали?
  – Был в отпуске – пеший поход по Баварии после сдачи выпускных экзаменов.
  – Отпуск вместе с Хартманном?
  – В числе прочих.
  – И с тех пор вы никак не связывались с ним, даже не писали?
  – Верно.
  – В таком случае, прошу меня простить, но мне кажется, вы разбрелись в разные стороны достаточно, чтобы дошло до открытой ссоры.
  Легат помедлил, прежде чем ответить.
  – Признаю, у нас имелись определенные политические разногласия. В Оксфорде они почти не играли роли. Но то была Германия, июль, разгар всеобщей избирательной кампании. В то время нельзя было отстраниться от политики. Особенно в Мюнхене.
  – Значит, ваш друг – нацист?
  – Нет. Если уж у него и есть политические предпочтения, то скорее он социалист. Но при этом он еще и германский националист. Вот из-за этого и вспыхивали споры.
  – Выходит, он национал-социалист, только скорее низшего разряда, нежели высшего? – вмешался Кадоган. – Вы улыбаетесь? Я сказал что-то смешное?
  – Извините, сэр Алекс, но это то, что Пауль назвал бы «типичным образчиком английской софистики».
  На миг ему показалось, что он зашел слишком далеко, но потом уголки губ Кадогана слегка опустились вниз, а именно таков был его способ улыбаться.
  – Ну да, не поспоришь. Тут, полагаю, он прав.
  – Вам известно, что Хартманн поступил на дипломатическую службу? – осведомился полковник.
  – Мне приходилось слышать его имя в связи с этим из уст наших общих знакомых по Оксфорду. И я не был удивлен: у него всегда имелось такое намерение. Его дед был послом во времена Бисмарка.
  – А вы знаете, что он также стал членом нацистской партии?
  – Нет, но это тоже вполне логично, учитывая его веру в великую Германию.
  – Нам не доставляет удовольствия задавать вам все эти вопросы, Легат, но ситуация требует, чтобы мы имели точное представление о том, какие отношения связывают или, точнее, связывали вас с этим конкретным немцем.
  Полковник положил папку, и Хью пришла в голову мысль, что большая часть ее содержимого не имеет отношения к нему – это такая уловка, способ заставить его думать, будто они знают о нем куда больше, чем на самом деле.
  – Похоже, ваш бывший приятель Хартманн сотрудничает теперь с оппозицией Гитлеру, – продолжил Мензис. – Должность в Министерстве иностранных дел дает ему доступ к секретным материалам, которыми он склонен поделиться с нами или, если выражаться точнее, с вами. Что вы на это скажете?
  – Я удивлен.
  – Но не возражаете принципиально против продолжения?
  – В каком смысле?
  – Не возражаете отправиться завтра в Мюнхен и повидаться со старым другом? – сказал Кадоган.
  – Боже милосердный! – Такого Легат не ожидал. – Он будет в Мюнхене?
  – Судя по всему, да.
  Разговором снова завладел полковник:
  – Один из членов германской оппозиции, которого я на самом деле принимаю всерьез, связался с нами по секретному каналу и спросил, не могли бы мы организовать вам поездку в Мюнхен заодно с премьером. Они со своей стороны попробуют включить Хартманна в состав немецкой делегации. Похоже, у Хартманна имеется еще один документ, более важный, чем переданный вам вчера вечером. Он хочет лично вручить его премьер-министру, чего, разумеется, нельзя допустить. Однако он готов передать его вам. Нам бы очень хотелось узнать, что там. А посему мы думаем, что вам следует лететь и встретиться с ним.
  Легат широко раскрытыми глазами смотрел на разведчика.
  – Я совершенно ошарашен.
  – Задание не лишено риска, – предупредил Кадоган. – Как минимум чисто технически это будет акт шпионажа на территории чужого государства. Мы не хотим вводить вас в заблуждение на этот счет.
  – Да, – согласился полковник. – Но с другой стороны, немцы едва ли станут ставить правительство его величества в неудобное положение, устраивая шпионский скандал в разгар международной конференции.
  – Вы в этом уверены? – Кадоган покачал головой. – От Гитлера чего угодно можно ожидать. Чего ему меньше всего хочется, так это заседать завтра с ПМ и Даладье. Подозреваю, он охотно использует подобный инцидент как повод прервать переговоры. – Сэр Александр повернулся к Легату. – Так что обдумайте все хорошенько. Ставки высоки. И вот еще что: мы предпочли бы, чтобы премьер-министр не знал обо всем этом.
  – Я могу спросить, почему?
  – При таких деликатных обстоятельствах для политиков зачастую лучше не знать всей правды, – ответил Мензис.
  – На случай, если что-то пойдет не так?
  – Нет, – возразил Кадоган. – Просто потому, что ПМ уже испытывает крайнее нервное напряжение, и наш долг как сотрудников правительства сделать все от нас зависящее, чтобы не усугублять его ноши.
  Хью сделал последнюю робкую попытку извернуться:
  – Вам известно, что Оскар Клеверли уже сказал Сесилу Сайерсу, что лететь в Мюнхен предстоит именно ему?
  – Об этом не стоит беспокоиться. Предоставьте Клеверли нам.
  – Все верно, – подхватил полковник. – Я знаком с Оскаром.
  Оба замолчали, глядя на молодого человека, и у Легата зародилось какое-то странное чувство. Позже он пытался понять, что это было: не то чтобы дежавю, но ощущение некой предрешенности. Ему казалось, будто он всегда знал, что Мюнхен не отпустит его: как далеко ни уехал бы он от этого города, тот вечно будет удерживать его в своем гравитационном поле и рано или поздно вновь притянет к себе.
  – Конечно, – сказал Хью. – Конечно, я согласен.
  
  Когда Легат вернулся в дом номер десять, Сайерс уже ушел. Клеверли еще работал – Хью видел свет у него под дверью и слышал, как он разговаривает по телефону. Стараясь избежать встречи, молодой человек прокрался мимо, взял в углу своего кабинета «ночную» сумку и отправился домой.
  Картины прошлого, которые он сознательно подавлял вот уже дней пять, преследовали его на каждом шагу. То были воспоминания не столько о Германии, сколько об Оксфорде. Проходя мимо Вестминстерского аббатства, он видел невероятно высокую фигуру, шагающую рядом с ним по окутанной вечерним туманом Терл359. «Ночь – лучшее время для дружбы, дорогой Хью…» Вот профиль Пауля резко обрисовывается в свете фонаря, когда он останавливается, чтобы прикурить сигарету, – красивый, резкий, почти суровый, – а потом выдыхает дым с подкупающей улыбкой, которая удивительно преображает его.
  Длинные полы пальто метут булыжники мостовой. Причудливое смешение мужественности – Хартманн казался более взрослым и опытным, чем большинство из них в мальчишеском мире Оксфорда, – и подчеркнуто театрального пессимизма (он называл его «моя страстная меланхолия»), который был чисто юношеским и граничил с фарсом. Однажды Пауль забрался на перила моста Магдалены и грозил броситься в реку от отчаяния, что принадлежит к сумасшедшему поколению, и слез, только когда Легат указал, что в результате он всего лишь вымокнет и, возможно, подхватит простуду. Хартманн часто жаловался, что лишен «одного замечательного свойства англичан – отстраненности, не только друг от друга, но и от всякого опыта». «я убежден, что в этом и заключается секрет британского стиля жизни», – говаривал он. Легат помнил его тираду дословно.
  Хью добрался до конца Норт-стрит, достал ключ и вошел в дом. Теперь, когда нависший кризис вроде как остался позади, он отчасти ожидал найти дома Памелу с детьми. Но, включив свет, обнаружил в комнатах прежнюю пустоту.
  Легат оставил сумку под лестницей, в плаще прошел в гостиную, снял телефонную трубку и вызвал коммутатор. Был уже одиннадцатый час вечера – неприличное время для звонка, особенно в английскую глубинку, но ему подумалось, что обстоятельства оправдывают это. Ответил тесть, педантично назвав свой номер. Памела рассказывала, что отец занимался чем-то «жутко скучным» в Сити, пока не вышел в пятьдесят в отставку. Хью охотно верил ей и никогда не пытался вызнать, чем именно: он старался как можно реже общаться с тестем. Разговор неизменно переходил на деньги и на недостаток оных у зятя.
  – Добрый вечер, сэр. Это Хью. Простите за поздний звонок.
  – Хью! – в кои веки старикан искренне ему обрадовался. – Должен признать, мы часто вспоминали тебя сегодня. Ну и дела творятся! Ты, наверное, в самой гуще?
  – Нет – только с краю, должен признать.
  – Знаешь, посмотрев от начала до конца прошлое шоу, я не могу нарадоваться, что избежал нового представления. – Тесть прикрыл трубку рукой, но Легат все равно слышал, как он крикнул: – Дорогая, это Хью! – Потом сразу же вернулся к разговору. – Ты просто обязан рассказать мне все. Ты находился в палате, когда премьер-министр получил известие?
  Легат уселся в кресло и пару минут терпеливо излагал все события дня, пока не счел, что сполна воздал долг сыновнего уважения.
  – Короче, сэр, я охотно расскажу вам все до мельчайших подробностей при следующей нашей встрече. Мне просто хотелось бы перемолвиться несколькими словами с Памелой, если вы не возражаете.
  – С Памелой? – Голос на другом конце провода сделался вдруг растерянным. – А разве она не с тобой? Она оставила детей на нас и укатила в Лондон четыре часа назад.
  Повесив трубку – «Не волнуйтесь, сэр! Кажется, это она входит в дверь», – Легат долго сидел и смотрел на телефонный аппарат. Наконец взгляд его упал на лежащий рядом ежедневник – книжечку из особо тонкой смитсоновской бумаги в красном сафьяновом переплете, какие он покупал ей на каждое Рождество. Зачем еще оставила она его лежать тут, как не затем, чтобы он раскрыл его, пролистал плохо слушающимися от волнения пальцами, нашел число, прочитал номер и в кои веки, всего единственный раз, позвонил по нему?
  Долго шли гудки, затем трубку все же сняли. На другом конце послышался мужской голос, смутно знакомый, спокойный, уверенный.
  – Да, алло?
  Хью плотно приложил трубку к уху и вслушался. Ему мерещился шум моря.
  – Алло! – повторил голос. – Кто это?
  И тут на заднем фоне, достаточно отчетливо для предположения, что ей хотелось быть услышанной, раздался голос его жены:
  – Кто бы это ни был, скажи, пусть проваливает.
  День третий
  1
  Специальный поезд фюрера был необычайно тяжелым: вагоны сварили из стальных листов. Не делая остановок и даже не замедляя хода, он уверенно катил в ночи на юг со средней скоростью пятьдесят пять километров в час. Проходил через крупные города, такие как Лейпциг, небольшие поселки и деревни, а между ними расстилались длинные отрезки темноты, где лишь изредка светилось окно фермерского дома.
  Раздевшись до белья, Хартманн без сна лежал на верхней полке. Оконные жалюзи он раздвинул так, чтобы иметь возможность вглядываться во тьму. Он воображал себя пассажиром лайнера в безбрежном океане. Эту бесконечность он никак не мог растолковать своим приятелям по Оксфорду, национальные пределы которых так удобно ограничивались побережьем. этот простор, рождающий гениев, безграничный в своих возможностях, требовавших постоянного усилия воли и воображения, чтобы преобразовать Германию в современное государство… Сложно было говорить на эту тему, не впадая в патетику. Даже Хью не понимал. Для уха англичанина речи Пауля звучали как пропаганда германского национализма. Хотя что в этом такого? Извращение понятия честного патриотизма было одним из тех грехов, которые Хартманн наотрез отказывался простить австрийскому капралу.
  Снизу доносилось размеренное сопение Зауэра. Они еще из столичной городской черты выехать не успели, как штурмбаннфюрер, напирая на свой ранг, потребовал нижнюю койку. Хартманн и не возражал – багаж будет находиться на полке прямо над ним. Широкая сетка прогибалась под весом чемодана – его нельзя упускать из виду.
  Вскоре после пяти утра Пауль заметил, что край неба начинает сереть. Постепенно выступили из темноты поросшие соснами горы, напоминавшие в косом свете утра зубья пилы; окутанные туманом долины казались застывшими, как ледник. В следующие полчаса молодой дипломат наблюдал, как местность обретает цвет: зеленые и желтые луга, красные крыши деревенских домов, белые деревянные шпили церквей. Замок с башенками, с голубыми ставнями на окнах возвышался на берегу широкой спокойной реки – не иначе как Дуная.
  Убедившись, что до рассвета осталась пара минут, Хартманн сел и осторожно снял с полки чемодан.
  Замки он открыл по одному, зажимая рукой, чтобы не щелкнули. Поднял крышку, извлек конверт, сунул его под майку, затем надел чистую белую рубашку и застегнул пуговицы. Достал из кармана пиджака пистолет и завернул в брюки. Держа их в одной руке, а пенал с бритвенными принадлежностями зажав под мышкой другой, осторожно спустился по лестнице. Когда его босые ноги коснулись пола, Зауэр пробормотал что-то и повернулся на другой бок. Форма висела на вешалке в конце койки; прежде чем лечь спать, эсэсовец долго чистил ее щеткой и расправлял складки. Тщательно выровненные по линии сапоги стояли под мундиром. Пауль выждал, пока дыхание штурмбаннфюрера вновь стало размеренным, медленно поднял защелку и выскользнул за дверь.
  Коридор был пуст. Он прошел по нему до туалета в конце вагона. Войдя внутрь, закрыл задвижку и включил свет. Подобно купе, уборная была отделана панелями из светлого полированного дерева и оснащена современными сантехническими приборами из нержавеющей стали. На всех имелись маленькие свастики. Никуда не денешься от эстетики фюрера! Даже если пойдешь облегчиться.
  Хартманн посмотрелся в зеркало над миниатюрным умывальником. Ну и физиономия! Снял рубашку и намылил подбородок. Бриться в раскачивающемся вагоне приходилось широко расставив ноги для равновесия. Покончив с делом, Пауль вытер лицо, потом присел на корточки и обследовал деревянную панель под умывальником. Он водил по ее краям пальцами, пока не нащупал щель. Дернул. Панель снялась легко, открыв систему слива. Хартманн извлек завернутый в брюки пистолет, сунул его за канализационную трубу и приладил панель на место. Через пять минут он уже шел по коридору. За окнами виднелся пустой автобан, проложенный вдоль железной дороги; асфальт поблескивал в первых солнечных лучах.
  Когда Пауль открыл дверь в купе, Зауэр стоял в одних трусах, склонившись над нижней полкой. Выпотрошив чемодан Хартманна, штурмбаннфюрер рылся в содержимом. Пиджак дипломата валялся рядом, – видимо, эсэсовец его уже обыскал. Зауэр даже не потрудился обернуться.
  – Извините, Хартманн. Ничего личного. Я не сомневаюсь, что вы приличный парень. Но если человек находится близко к фюреру, я не могу полагаться на случай. – Он выпрямился и указал на груду вещей на матрасе. – Вот, можете убирать.
  – Может, и меня самого обыщете, раз такое дело? – Пауль поднял руки.
  – Это лишнее. – Зауэр хлопнул Хартманна по плечу. – Ну же, приятель, не дуйтесь! Я ведь извинился. Вы не хуже меня знаете, что в Министерстве иностранных дел свила гнездо реакция. Как это Геринг выразился про вас, дипломатов? Что всю первую половину дня вы точите карандаши, а всю вторую половину гоняете чаи?
  Хартманн сделал вид, что обиделся, затем коротко кивнул:
  – Вы правы. Восхищаюсь вашей бдительностью.
  – Вот и славно. Подождите, пока я побреюсь, а потом пойдем завтракать.
  Штурмбаннфюрер взял мундир и сапоги и вышел в коридор.
  Когда он удалился, Хартманн трясущимися руками вытянул документ из-под майки. Сунул бумагу в чемодан – Зауэр ведь не будет рыться в нем снова? Или будет? Ему представилось, как эсэсовец стоит на коленях и проверяет панель под умывальником. Хартманн сложил обратно вещи, застегнул замки и закинул чемодан на багажную полку. Едва он успел одеться и взять себя в руки, как из коридора донесся стук сапог. Дверь открылась, вошел Зауэр, снова в эсэсовском мундире, выглядящий так, будто собрался на парад. Офицер бросил набор с умывальными принадлежностями на койку.
  – Идемте.
  Чтобы добраться до ресторана, им пришлось пройти через еще один спальный вагон. Поезд уже проснулся. Частично одетые или еще не успевшие сделать это мужчины выскальзывали один за другим в коридор и выстраивались в очередь в туалет. Пахло потом и табаком, царила атмосфера раздевалки. Когда поезд дергался и люди валились друг на друга, слышался смех. Зауэр обменялся приветственным «хайль!» с парой товарищей из СС. Он открыл дверь, и Пауль прошел следом за ним по металлическому настилу тамбура в вагон-ресторан. Тут было намного спокойнее: белые льняные скатерти, запах кофе, звон ложечек по фарфоровым чашкам, официант, катящий тележку с едой. В дальнем конце вагона армейский генерал в серой полевой форме с красными петлицами вел беседу с трио офицеров. Зауэр заметил обращенный в ту сторону взгляд Хартманна.
  – Это генерал Кейтель, – сказал он. – Верховный главнокомандующий вермахта. Завтракает с военными адъютантами Гитлера.
  – Что генералу делать на мирной конференции?
  – А вдруг это будет вовсе не мирная конференция? – Зауэр подмигнул.
  Они заняли ближайший столик на двоих. Хартманн сел спиной к локомотиву. В вагоне потемнело, когда они въехали под навес станции. С платформы им махали ожидающие пассажиры. Наверное, по громкоговорителю объявили о проходе поезда Гитлера. За окном в пелене пара мелькали восторженные лица.
  – В любом случае, – продолжил штурмбаннфюрер, расправляя салфетку, – присутствие генерала Кейтеля напомнит пожилым господам из Лондона и Парижа, что довольно одного слова фюрера – и армия пересечет чешскую границу.
  – Мне казалось, что Муссолини приостановил мобилизацию.
  – Дуче подсядет на поезд на последнем отрезке пути до Мюнхена. Кто знает, что может выйти из совещания двух вождей фашизма? Что, если фюрер склонит его переменить мнение?
  Зауэр подозвал официанта и заказал кофе. Когда он снова повернулся к собеседнику, глаза его блестели.
  – Согласитесь, Хартманн: что бы ни случилось, но после всех этих лет национального унижения разве не замечательно будет заставить наконец англичан и французов поплясать под нашу дудку?
  – Воистину удивительное достижение.
  Этот тип на самом деле одурманен, подумал Пауль. Опьянен мечтой маленького человека о мести.
  Официант принес поднос с едой, и оба наполнили тарелки. Хартманн взял булочку и разломил пополам. Аппетита у него не было, хотя он и сам не помнил, когда ел в последний раз.
  – Позволите спросить, Зауэр: чем вы занимались до того, как поступили в штат Министерства иностранных дел? – На самом деле Хартманну было все равно, просто приходилось как-то поддерживать разговор.
  – Служил в конторе рейхсфюрера СС.
  – А до этого?
  – Прежде чем партия пришла к власти, хотите сказать? Торговал автомобилями в Эссене.
  Офицер ел яйцо вкрутую. К подбородку у него прилип кусочек желтка. Неожиданно его лицо исказилось в ухмылке.
  – Я знаю, о чем вы думаете. «Какой вульгарный малый! Продавец машин! А теперь вообразил себя вторым Бисмарком!» Но нам удалось то, что оказалось не по зубам вам: мы снова сделали Германию великой.
  – На самом деле я думаю о том, что у вас яйцо на подбородке, – мягко возразил Пауль.
  Положив вилку и нож, Зауэр вытер рот салфеткой. Лицо его побагровело. Не следовало его задевать. Зауэр такого никогда не забудет. И когда-нибудь в будущем – завтра, через месяц или через год, но он обязательно отомстит.
  Завтрак продолжился в молчании.
  – Герр фон Хартманн!
  Пауль обернулся. Над ним нависал высокий, дородный мужчина в двубортном костюме. Яйцевидную голову венчала плешь, оставшиеся темные волосы были зачесаны назад и удерживались в положении промеж ушей при помощи масла. Он вспотел.
  – Доктор Шмидт! – Хартманн отложил салфетку и встал.
  – Простите, что помешал вашей трапезе, штурмбаннфюрер. – Главный переводчик Министерства иностранных дел поклонился Зауэру. – Мы получили обзор вечерней английской прессы, и я подумал, нельзя ли потревожить вас, Хартманн.
  – Разумеется. Прошу извинить меня, Зауэр.
  Пауль последовал за Шмидтом по ресторану мимо генерала Кейтеля в соседний вагон. Левую его сторону занимали столы, пишущие машинки, шкафы. Окна по правой были завешены. Сидя по двое лицом друг к другу, офицеры связи вермахта с наушниками на голове располагались за столиками с коротковолновыми рациями. Это был уже не поезд, а передвижной командный пункт. Уж не собирался ли Гитлер изначально ехать на нем к чешской границе?
  – Фюрер хочет увидеть обзор прессы как можно скорее, – сказал Шмидт. – Двух страниц будет вполне достаточно. Сконцентрируйтесь на заголовках и редакторских статьях. Задействуйте кого-нибудь из этих людей, чтобы отпечатать текст.
  Он положил кипу рукописных английских копий на стол и поспешно ушел. Хартманн сел. Как хорошо было заняться чем-нибудь! Он принялся рыться среди десятков цитат, отбирая самые интересные и раскладывая их по значимости публикации. Потом нашел карандаш и принялся писать.
  Лондонская «Таймс» – хвалит Чемберлена за «неукротимую решимость».
  «Нью-Йорк таймс» – «чувство облегчения во всем мире».
  «Манчестер гардиан» – «Впервые за несколько недель мы словно обратились к свету».
  Тон газет был одним и тем же, вне зависимости от политической их направленности. Все описывали драматическую сцену в палате общин, когда Чемберлен зачитал послание фюрера. («За несколько минут или даже секунд это послание подарило надежду миллионам тех, чья жизнь буквально за миг до этого висела на волоске».) Британский премьер-министр стал героем всего мира.
  Закончив перевод, Хартманн был препровожден командиром подразделения к армейскому капралу. Покуривая сигарету, Пауль стоял у капрала за спиной и диктовал. Машинка была специальная и предназначалась только для документов, поступающих напрямую к Гитлеру, с буквами в сантиметр высотой. Дайджест занял в аккурат две страницы.
  Когда капрал вытащил лист из машинки, в дальнем конце вагона появился обеспокоенный адъютант-эсэсовец.
  – Где обзор зарубежной прессы?
  – Вот он. – Хартманн помахал страницами.
  – Слава богу! Идите за мной. – На выходе адъютант указал на сигарету Пауля. – Дальше этого места курить запрещено.
  Они вошли в вестибюль. Часовой из солдат СС вскинул руку в салюте. Адъютант открыл дверь в отделанный панелями зал для совещаний с длинным полированным столом и стульями на двадцать человек, знаком велел Хартманну идти вперед.
  – Это для вас в первый раз?
  – Да.
  – Приветствие. Смотрите ему в глаза. Молчите, пока он сам с вами не заговорит.
  Они добрались до конца вагона и перешли в вестибюль следующего. Еще один часовой. Адъютант похлопал Хартманна по спине:
  – Все будет хорошо. – Он осторожно постучал в дверь и открыл ее. – Обзор зарубежной прессы, мой фюрер.
  Пауль вошел и вскинул руку:
  – Хайль Гитлер!
  Фюрер нависал над столом, опираясь на сжатые кулаки и рассматривая какие-то технические чертежи. Повернулся и посмотрел на Хартманна. На носу у него были очки в железной оправе. Гитлер снял их и поглядел мимо Хартманна на адъютанта:
  – Передайте Кейтелю, пусть разложит карты здесь.
  Знакомый металлический голос. Странно было слышать его в обычном разговоре, а не из громкоговорителя.
  – Есть, мой фюрер.
  Гитлер протянул руку за обзором:
  – А вы кто?
  – Хартманн, мой фюрер.
  Тот взял два листка и начал читать стоя, неспешно перекатываясь с пятки на носок. Казалось, его переполняет энергия столь мощная, что он едва сдерживает ее в узде.
  – Чемберлен там, Чемберлен сям… – процедил Гитлер минуту спустя. – Чемберлен, Чемберлен…
  Дойдя до конца страницы, он остановился и покрутил головой так, словно у него затекла шея, затем с подчеркнутой иронией зачитал:
  – «Данное мистером Чемберленом описание последней встречи с герром Гитлером есть убедительное доказательство того, что его непреклонная честность обрела награду в виде симпатии и уважения». – Фюрер повертел страницу, разглядывая ее. – Кто написал эту чушь?
  – Это из редакционной статьи в лондонской «Таймс», мой фюрер.
  Гитлер вскинул брови так, будто иного ответа и не ожидал, и перешел ко второй странице. Хартманн украдкой оглядел салон-вагон: кресла, диван, акварели с пасторальными сценами на светлых деревянных панелях стен.
  Вот уже минуту с лишним он находится наедине с Гитлером. Он смотрел на хрупкую голову, склоненную за чтением. Знать бы, как обернется, можно было бы захватить с собой пистолет. Пауль представил, как нащупывает оружие в кармане, быстро выхватывает, наводит ствол; на миг их глаза встречаются, потом он нажимает на спуск, последний обмен взглядами, а затем фонтан мозгов и крови. Его будут проклинать до конца времен.
  И вдруг он понял, что никогда не сделал бы этого. Осознание собственной слабости потрясло его.
  – Так вы знаете английский? – спросил Гитлер, продолжая читать.
  – Да, мой фюрер.
  – Жили в Англии?
  – Был два года в Оксфорде.
  Фюрер поднял глаза, посмотрел в окно. Лицо его приобрело мечтательное выражение.
  – Оксфорд – второй по старшинству университет в Европе, основан в двенадцатом веке. Я часто пытаюсь представить, каково побывать там. Гейдельбергский университет появился столетием позже. Ну а самый древний, разумеется, Болонский.
  Открылась дверь, вошел адъютант:
  – Генерал Кейтель, мой фюрер.
  Кейтель промаршировал по кабинету и вскинул руку. Его сопровождал армейский офицер с охапкой свернутых в рулон карт.
  – Вы просили доставить карты сюда, мой фюрер?
  – Да, Кейтель. Доброе утро. Положите карты на стол. Хочу показать их дуче.
  Бросив на стол обзор, Гитлер наблюдал, как раскатывают карты: на одной – Чехословакия, на другой – Германия. На обеих красным было отмечено расположение войск. Сложив руки на груди, фюрер изучал дислокацию.
  – Сорок дивизий против чехов – мы сокрушили бы их за неделю. Десять дивизий удерживают захваченную территорию, остальные тридцать перебрасываются на запад оборонять границы. – Он снова стал раскачиваться с пятки на носок. – Это должно было сработать. И еще может. «Симпатию и уважение»! Старый кретин! Этот поезд следует не в том направлении, Кейтель!
  – Да, мой фюрер.
  Адъютант тронул Хартманна за плечо и указал на дверь.
  Выходя из кабинета, Пауль на миг оглянулся. Но все внимание присутствующих было приковано к картам – про его существование уже забыли.
  2
  Ночь Легат провел в клубе.
  По прибытии он обнаружил, что вечерняя игра в нарды в самом разгаре. В ход шли все более крепкие напитки. Долго после полуночи ему не давали покоя громкие мужские разговоры и взрывы дурацкого хохота, проникавшие сквозь доски пола его комнаты. И даже этот шум он предпочитал тишине Норт-стрит, где ему пришлось бы лежать без сна, дожидаясь звука поворачивающегося в замке ключа Памелы. Если, конечно, она вообще придет домой. Судя по прежнему опыту, жена вполне могла отсутствовать еще день или два, а по возвращении предложить алиби столь шаткое, что его стыдно подвергать проверке.
  Часы текли, Хью пялился на отражающиеся в потолке огни улицы и думал про Оксфорд, Мюнхен и свой брак и пытался разъединить эту триаду. Но сколько бы ни старался, образы путались, и его методичный ум отказывался работать. К утру кожа у него под глазами сделалась похожей на траурный креп, а от усталости он побрился так небрежно, что щеки и подбородок были испещрены порезами в крохотных капельках крови.
  Для завтрака он встал слишком рано – столики еще не накрывали. За порогом его встретили пасмурное небо и моросящий дождь. Воздух прохладной, влажной вуалью лег ему на лицо, движение по Сент-Джеймс-стрит только-только начиналось. В хомбурге360 и плаще от Кромби, с чемоданом в руке, он шел по мокрым камням мостовой вниз по склону к Даунинг-стрит. В свинцовом небе были едва различимы барражные аэростаты, похожие на серебристых рыбок.
  На Даунинг-стрит околачивалась немногочисленная намокшая толпа. Рабочие закончили сооружать стену из мешков с песком вокруг входа в Министерство иностранных дел. Шесть черных автомобилей растянулись от дома номер десять до дома номер одиннадцать, глядя в сторону Уайтхолла, готовые отвезти делегацию премьер-министра на аэродром в Хестоне.
  Полисмен взял под козырек.
  Внутри вестибюля стояли с чемоданами у ног три важных чиновника Форин-офис, похожие на постояльцев, выселяющихся из гостиницы. Хью окинул их взглядом. Вот Уильям Стрэнг – высокая, высохшая, как ручка от метлы, фигура. Этот человек сменил Уигрема на посту начальника главного департамента и уже дважды побывал вместе с премьер-министром у Гитлера. Вот сэр Уильям Малкин, старший юридический советник МИДа, тоже наносивший визиты фюреру и имевший внушающий доверие вид семейного солиситора. Вот грузный, широкоплечий Фрэнк Эштон-Гуоткин, глава департамента экономических связей. Большую часть лета он прожил в Чехословакии, выслушивая жалобы судетских немцев. По причине обвислых усов его за глаза называли Моржом. Легату подумалось, что для поединка с нацистами было выбрано весьма странное трио. «Чего стоит ждать нам от них?» – задавался вопросом он.
  – Не знал, что вы летите в Мюнхен, Легат, – сказал Стрэнг.
  – Я и сам узнал об этом только поздно вечером, сэр. – Хью слышал почтительность в своем тоне и ощутил укол презрения к себе – молодой третий секретарь, многообещающий новичок, всегда озабоченный тем, как бы не показаться выскочкой.
  – Надеюсь, вы захватили какое-нибудь средство от укачивания: по моему опыту, а я начинаю уже превращаться в бывалого путешественника, перелет может быть таким же тяжким, как переправа через Ла-Манш.
  – Проклятье! Боюсь, я об этом не подумал. С вашего позволения, я отойду на минуту?
  Быстрым шагом Легат отправился вглубь здания и разыскал Сайерса в его кабинете читающим «Таймс». Рядом со столом стоял чемодан.
  – Привет, Хью, – уныло промолвил Сайерс.
  – Мне действительно очень жаль, Сесил, – сказал Легат. – Я не просился ехать и в самом деле предпочел бы остаться в Лондоне.
  Сайерс попытался сделать вид, что не огорчен.
  – Не переживайте, дружище. Я всегда говорил, что лететь следует вам, а не мне. Да и Ивонна обрадуется.
  – Спасибо, что не обижаетесь. Когда вы узнали?
  – Клеверли сказал мне десять минут назад.
  – Что именно сказал?
  – Что просто передумал. А есть еще какая-то причина?
  – Если и есть, мне о ней неизвестно. – Ложь далась Хью без труда.
  Сайерс подошел на шаг ближе и озабоченно посмотрел на молодого коллегу.
  – Простите, что спрашиваю, но с вами все хорошо? Вид у вас несколько помятый.
  – Плохо спал ночью.
  – Переживаете насчет полета?
  – Не особенно.
  – Приходилось раньше летать?
  – Нет.
  – Ну, если это вас хоть как-то утешит, я повторю то, что сказал Ивонне сегодня утром: никакой перелет не может быть безопаснее, чем с премьер-министром.
  – Именно это я и сам себе твержу.
  В коридоре раздались голоса. Легат улыбнулся и пожал Сайерсу руку:
  – Увидимся, когда вернусь!
  Премьер-министр спустился из своей квартиры и двинулся к выходу. Его сопровождали миссис Чемберлен, Хорас Уилсон, лорд Дангласс и Оскар Клеверли. Следом пара детективов тащила багаж ПМ, включая красные шкатулки с официальными бумагами. За ними шли две секретарши из Садового кабинета: одна была среднего возраста женщина, незнакомая Хью, другой оказалась Джоан. Клеверли заметил Легата и подождал его. Губы начальника были плотно сжаты, голос звучал глухо и сердито.
  – Понятия не имею, что происходит, но я вынужден был – с большой неохотой, могу добавить, – выполнить просьбу полковника Мензиса и разрешить вам сопровождать ПМ. На вас лежит ответственность за эти коробки, равно как и за те, которые еще прибавятся. – Он вручил Хью ключи от шкатулок. – Доложите, как только прибудете в Мюнхен.
  – Да, сэр.
  – Надеюсь, мне не стоит подчеркивать абсолютную необходимость с вашей стороны не предпринимать ничего, что могло бы поставить под удар успех этой конференции?
  – Разумеется, сэр.
  – А когда все закончится, мы с вами поговорим о будущем.
  – Я понял.
  Они дошли до вестибюля. Премьер-министр обнял жену. Штат Даунинг-стрит приветствовал шефа жидкими аплодисментами. Застенчиво улыбнувшись, Чемберлен разомкнул объятия и приподнял в ответ шляпу. Лицо его горело румянцем, глаза блестели. Никакого намека на усталость. Вид у него был такой, будто он, выудив крупного лосося, вернулся с рыбалки на завтрак.
  Швейцар распахнул дверь, и глава кабинета шагнул под дождь. Он остановился, давая фотографам сделать снимок, потом сошел на мостовую и сел в переднюю машину, где уже поджидал Хорас Уилсон. Свита семенила следом. Сами того не замечая, сопровождающие расположились в иерархическом порядке. Легат вышел последним, таща две красные шкатулки и свой чемодан. Передав багаж водителю, он сел в четвертый автомобиль вместе с Алеком Данглассом. Захлопали дверцы, и колонна двинулась – по Даунинг-стрит на Уайтхолл, вокруг Парламентской площади, затем на юг вдоль реки.
  
  Никто, включая Легата, не понимал толком, с какой стати в делегацию включили Дангласса – если только не по той причине, что у него имелись дружелюбное лицо, сельский дом в Шотландии и обширные рыбные угодья на Твиде, а посему он хорошо влиял на моральное состояние премьер-министра. Мисс Уотсон настаивала, что под застенчивой оболочкой скрывается один из умнейших политиков, с которыми ей доводилось встречаться. «В один прекрасный день он станет премьер-министром, мистер Легат, – говаривала она. – Когда это случится, вы вспомните, что я первая вам сказала». Но в свой час Данглассу предстояло унаследовать отцовский титул и стать четырнадцатым графом Хьюмом, а поскольку в нынешнем веке трудно было представить себе премьера, заседающего в палате лордов, ее предсказания проходили в личном секретариате по разряду folie d’amour361. Сэра Алека отличали очень тонкая улыбка и забавная манера говорить – почти не разжимая губ, как если бы он практиковался в чревовещании.
  После поверхностного обмена репликами о дожде и вероятной погоде в Мюнхене между ними повисло молчание. Затем, когда они проезжали через Хаммерсмит, Дангласс вдруг бросил:
  – Вы слышали, что сказал Уинстон премьеру после вчерашней речи?
  – Нет. А что там было?
  – Пока все продолжали орать, Черчилль подошел к нему у «курьерского ящика» и заявил: «Поздравляю вас с удачей. Вам очень повезло». – Дангласс покачал головой. – Надо же было договориться до такого! Против Невилла можно выдвигать множество обвинений, можно даже назвать его политику совершенно ошибочной, но как можно было приписать эту конференцию в Мюнхене простой удаче, когда он заморил себя до полусмерти, организуя ее? – Он искоса посмотрел на Легата. – Я заметил, что вы вчера присоединились к овации.
  – Мне не следовало так поступать. Подразумевается, что я должен сохранять нейтралитет. Но трудно было не поддаться порыву. Мне кажется, девять десятых населения страны вздохнули с облегчением.
  – Да. Даже социалисты повскакали с мест. – Тонкая улыбка Дангласса появилась снова. – Сдается, мы все сейчас стали сторонниками мирной политики.
  Машины покинули центр Лондона и въезжали в пригороды. Дорога с двусторонним движением была современной и широкой, вдоль нее шли дома на двух хозяев, отделанные штукатуркой с каменной крошкой, с палисадниками и подъездными дорожками; жилые кварталы перемежались с предприятиями легкой промышленности. Промытые дождем вывески весело блестели: «Жилетт», «Порошки Бичема», «Резина и шины Файрстона». Заслуга в этом развитии во многом принадлежит Чемберлену в бытность его министром городского развития и канцлером казначейства, думал Хью. Страна пережила Великую депрессию и снова процветала. Проезжая по Остерли, он заметил, что люди машут им: сначала немногие – по преимуществу мамочки, ведущие детей в школу, – но затем приветствующих становилось все больше. Наконец колонне пришлось замедлить ход, а при повороте направо, на Хестон, Легат увидел, что водители останавливаются по обочинами Большой Западной дороги и выходят из машин.
  – Народ Невилла, – проговорил Дангласс, не шевеля губами.
  У въезда на аэродром им пришлось остановиться: зеваки перегородили дорогу. За оградой из цепи и за белыми домиками Легат разглядел два больших самолета. Они стояли на траве, на краю бетонного фартука, озаряемые светом юпитеров и окруженные густой толпой из нескольких сотен человек. Люди прятались под зонтами, напоминая издалека черные грибы. Автомобили поехали снова мимо отдающих честь полисменов через ворота, затем по широкой дуге вокруг терминала и ангара на взлетное поле, где колонна остановилась. Полицейский открыл заднюю дверь первой машины, и премьер-министр вышел под гул приветственных криков.
  – Ну вот и прибыли, – со вздохом промолвил Дангласс.
  Они с Легатом выбрались наружу, взяли чемоданы и красные шкатулки – Легат нес одну, другую настоял взять сэр Алек – и направились к самолетам. Дождь перестал. Зонтики стали складываться. Подойдя ближе, Хью узнал высокую фигуру лорда Галифакса в котелке, а затем, к своему изумлению, сэра Джона Саймона, Сэма Хора и прочих членов кабинета.
  – Это было запланировано? – осведомился он у Дангласса.
  – Нет, это сюрприз. Идея канцлера. С меня взяли клятву молчать. Похоже, всех вдруг обуяло желание погреться вместе с ним в лучах славы, даже Даффа.
  Премьер-министр обошел коллег по кругу, обмениваясь рукопожатиями. Толпа напирала, тесня линию полисменов, чтобы лучше видеть. Тут были репортеры, служащие аэропорта в синих и коричневых робах, местные жители, школьники, мать с ребенком на руках. Камеры кинохроник следили за продвижением Чемберлена. Он широко улыбался, махая шляпой, охваченный какой-то детской радостью. Наконец премьер остановился перед группой микрофонов.
  – Когда я был маленьким мальчиком, – тут он сделал паузу, чтобы разговоры стихли, – то часто повторял себе: «Если ты не добился успеха сразу, то пробуй, пробуй снова и снова». Именно это я делаю сейчас.
  В руке у него была бумажка, в которую Чемберлен быстро заглянул, вспоминая заготовленную цитату, и снова поднял глаза.
  – Когда я вернусь, то, надеюсь, смогу повторить фразу Готспера из «Генриха Четвертого»: «В гуще крапивы, которая называется опасностью, мы срываем цветок, который называется благополучьем»362. – Он энергично кивнул.
  Толпа разразилась криками. Премьер-министр улыбнулся, снова помахал шляпой, впитывая приветствия до капли, потом направился к самолету. Легат с Данглассом пошли следом. Они передали чемоданы членам экипажа, грузившим багаж в чрево машины. Красные шкатулки Хью оставил при себе. Премьер-министр обменялся рукопожатием с Галифаксом и по трем ступенькам металлического трапа поднялся в заднюю часть фюзеляжа. Он исчез из виду, потом выглянул еще раз, чтобы принять последний всплеск оваций, и скрылся окончательно. Следующим наверх взбежал Уилсон, за ним – Стрэнг, Малкин и Эштон-Гуоткин. Легат отошел, пропуская вперед Дангласса.
  Вблизи самолет, не более сорока футов длиной, казался не таким большим и более хрупким, чем издалека. Хью поймал себя на мысли, что восхищается стальными нервами премьера: в первый раз отправляясь к Гитлеру, Чемберлен ничего не сообщал тому, пока не поднялся в воздух, чтобы диктатор не мог отказаться от встречи. Стоя на нижней ступеньке и глядя на восторженные лица, молодой человек вдруг почувствовал себя отважным первопроходцем.
  Чтобы пройти в низкую дверь, пришлось наклониться.
  Внутри салона находились четырнадцать сидений, по семь с каждой стороны, с проходом между рядами и дверью в дальнем конце, ведущей в кабину экипажа. Нос самолета был задран выше хвоста футов на пять или шесть, и уклон ощущался изрядный. Внутри было тесно и как-то странно уютно. Премьер-министр уже занял место впереди слева, справа от него разместился Уилсон. Легат положил красные шкатулки на проволочную багажную полку, снял плащ и шляпу, пристроил их рядом. Ему досталось последнее кресло справа, и он мог видеть Чемберлена, если тому потребуются вдруг его услуги.
  Мужчина в мундире летчика поднялся на борт последним. Он закрыл за собой дверь и прошел вперед:
  – Премьер-министр, джентльмены, добро пожаловать! Я коммандер Робинсон, ваш пилот. Наш самолет – это «Электра» фирмы «Локхид», принадлежащий компании «Бритиш эруэйз». Наш полет будет проходить на высоте семь тысяч футов с максимальной скоростью двести пятьдесят миль в час. До Мюнхена мы должны добраться примерно через три часа. Не будете ли вы любезны пристегнуть ремни безопасности? Может немного болтать, поэтому рекомендую не отстегивать их, если вам не потребуется пройти по салону.
  Робинсон вошел в кабину и сел рядом со вторым пилотом. Через открытую дверь Легат наблюдал, как руки коммандера бегают по приборной панели, щелкая тумблерами. Пробуждаясь к жизни, заклокотал один из двигателей, потом другой. Шум нарастал. Салон завибрировал. Звук поднялся по музыкальной шкале с баса до дисканта, затем перешел в ровный оглушающий гул, и самолет поехал по траве аэродрома. Он подпрыгивал на кочках с минуту или две – по стеклу иллюминаторов стекали капли дождя, – потом повернул и остановился.
  Легат застегнул поясной ремень, потом посмотрел на здание терминала. За ним виднелись заводские трубы. Столбы дыма поднимались в небо почти вертикально. Ветра практически не было. Это, наверное, хорошо. Хью немного успокоился.
  
  Я знаю, что найду конец
  Среди высоких облаков…363
  
  Если уж говорить о поэтах, то, видимо, премьер-министру было бы более уместно процитировать Йейтса, чем Шекспира.
  Рев моторов сделался громче, и «Локхид» стал разгоняться по траве. Когда самолет промчался мимо терминала, Легат стиснул подлокотники. Но от земли колеса все не отрывались. И вот, когда Хью решил, что они вот-вот разобьются, врезавшись в ограждение в конце поля, в животе у него екнуло, а кабина задралась еще выше. Его вдавило в сиденье. Пропеллеры молотили воздух, увлекая их в небо. Самолет плавно накренился, и за иллюминатором появились зеленые поля, красные крыши, мокрые серые улицы. Хью смотрел на Большую Западную дорогу, проплывающую в паре сотен футов внизу, на двухквартирные дома, на машины, водители которых все еще стояли близ них, и видел, что почти в каждом палисаднике люди задирают головы и машут обеими руками, посылая искренний прощальный привет. А потом самолет нырнул в нижний слой кучевых облаков, и земля скрылась из виду.
  
  Несколько минут резкого подъема – и они прорвались сквозь густую серую пелену к свету солнца и синеве столь прекрасной, какой Легат не мог даже вообразить. В бесконечную даль уходили белоснежные нагромождения пиков, долин и водопадов, образованных облаками. Вид напомнил ему Баварские Альпы, только тут было чище и не было следов деятельности человека. Самолет выровнялся. Хью отстегнул ремень и нетвердым шагом прошел вперед.
  – Извините, премьер-министр. Я просто хотел доложить, что ваши шкатулки у меня, на случай если они понадобятся.
  Чемберлен отвернулся от иллюминатора и посмотрел на Легата. От недавнего воодушевления, похоже, не осталось и следа. А быть может, подумалось Хью, все это была игра на публику и перед камерами.
  – Спасибо, – сказал премьер-министр. – Вот и приступим.
  – Может, для начала вам лучше позавтракать, ПМ? – возразил Уилсон. – Хью, вас не затруднит спросить у пилота?
  Легат просунул голову в кабину:
  – Простите, что отвлекаю, но где я могу найти чего-нибудь поесть?
  – В шкафчике в хвосте, сэр.
  Хью помедлил секунду, снова завороженный видом облаков, открывающимся через лобовое стекло, затем вернулся в салон. Стрэнг, Малкин, Эштон-Гуоткин, даже Дангласс – у всех теперь был мрачный вид. Он разыскал шкафчик в конце салона. В нем обнаружились две плетеные корзины с трафаретной надписью «Отель Савой», набитые аккуратно упакованными и снабженными ярлычками свертками: сэндвичи с куропаткой и копченым лососем, паштет и икра, бутылки с кларетом, пивом и сидром, термосы с чаем и кофе. Угощение выглядело неподобающим – как для пикника в день скачек. Хью перетащил корзины на пустое кресло в середине самолета. Дангласс поднялся, чтобы помочь ему с раздачей. Премьер-министр отказался от еды и лишь отпил чаю. Он сидел с прямой спиной, держа блюдце в левой руке, и отгибал мизинец правой, когда пил. Легат вернулся на свое место с чашкой кофе и бутербродом с копченой рыбой.
  Спустя некоторое время мимо него прошествовал в отсек уборной Стрэнг. На обратном пути он остановился, застегивая ширинку.
  – Все в порядке? – Руководитель Главного департамента был еще одним чиновником из числа прошедших войну и сохранил привычку обращаться к подчиненным так, будто заглянул с инспекцией в окопы.
  – Да, сэр, благодарю.
  – Как пишут в газетах, «приговоренные плотно позавтракали…». – Он втиснул свое рослое тело в сиденье рядом с Легатом. Ему было около сорока пяти, но выглядел Стрэнг на шестьдесят. От его одежды исходил слабый аромат трубочного табака. – Вы отдаете себе отчет, что в этом самолете вы единственный знаете немецкий?
  – Как-то не думал об этом, сэр.
  Стрэнг смотрел в иллюминатор.
  – Будем надеяться, что на этот раз посадка получится более мягкой, чем в прошлый. Над Мюнхеном тогда бушевал ливень. Пилот ничего не видел. Закончилось все тем, что нас швыряло по всему салону. Единственный, кто вроде как совершенно не волновался, был ПМ.
  – Это очень хладнокровный человек.
  – Неужели? Никто не знает, что у него на самом деле на уме. – Наклонившись через проход, он понизил голос: – Я просто хочу сделать небольшое предупреждение, Хью. Вам прежде не доводилось участвовать в таких событиях. Существует шанс, что вся эта затея может обернуться провалом. У нас нет согласованного договора. Не проделано никакой предварительной работы. Официальные документы отсутствуют. Если дело не выгорит и Гитлер все-таки ухватится за шанс напасть на Чехословакию, мы окажемся в крайне неприятном положении: лидеры Британии и Франции будут задержаны в Германии с объявлением войны.
  – Но до этого ведь едва ли дойдет?
  – Я был с ПМ в Бад-Годесберге. Нам тогда казалось, что мы достигли согласия, но тут Гитлер вдруг выкатил новые требования. Это вовсе не то, что иметь дело с нормальным главой государства. Фюрер скорее похож на какого-нибудь вождя из германских легенд – Германариха или Теодориха в кольце своих дружинников. Эти парни вскакивают, когда он входит, замирают под его взглядом, преклоняются перед его авторитетом. А затем он усаживает их за длинный стол и они пируют, хохоча и поднимая тосты. Кто захочет оказаться на месте ПМ, когда приходится иметь дело с таким субъектом?
  В двери кабины появился пилот:
  – Джентльмены, просто для сведения: мы пересекли Ла-Манш.
  Чемберлен обвел взглядом салон и махнул Легату:
  – Думаю, нам пора приступать к работе с этими шкатулками.
  3
  Поезд фюрера замедлял ход. После двенадцати с лишним часов безостановочного движения Хартманн ощутил незначительное, но отчетливое покачивание взад-вперед – это машинист аккуратно задействовал тормоза.
  Они находились в гористой местности в часе езды от Мюнхена, неподалеку от тех мест, где он ходил с Хью и Лейной летом тридцать второго. За окном начинали редеть леса, река блеснула серебром среди деревьев, а за поворотом на противоположном ее берегу вплыл в поле зрения старинный городок. Вдоль воды выстроились весело раскрашенные дома – голубые, светло-зеленые, ярко-желтые. За ними на лесистом холме раскинулся средневековый замок из серого камня. Вдалеке вздымались Альпы. В проеме окна вид был в точности такой, как на рекламном плакате рейхсбана, который шесть лет назад соблазнил их провести отпуск в Тироле. Даже наполовину бревенчатое здание станции, на которую они прибыли, казалось живописным. Поезд замедлил ход до скорости пешехода, потом с легким толчком и скрежетом металла остановился. Локомотив устало выдохнул облачко пара.
  Вывеска над комнатой ожидания гласила: «Kufstein».
  Значит, Австрия, подумалось Хартманну. Вернее, страна, которая была Австрией до того, как фюрер принялся перекраивать карту.
  Платформа была пуста. Пауль посмотрел на часы. Часы были хорошие, «ролекс», подаренные матерью на его двадцать четвертый год рождения. С поразительной пунктуальностью поезд прибыл на станцию ровно в девять тридцать утра. Интересно, отбыла ли уже английская делегация?
  Хартманн встал из-за своего стола в вагоне связи, подошел к двери и опустил стекло.
  По всей длине поезда пассажиры выходили на перрон поразмять ноги. Сама станция казалась призрачной в своей пустынности: наверное, службы безопасности перекрыли в нее доступ. Однако затем что-то бросилось ему в глаза: из закопченного окна выглядывало бледное лицо под фуражкой рейхсбана. Заметив, что обнаружен, служащий быстро пригнулся.
  Спрыгнув на платформу, Хартманн устремился прямиком к тому помещению. Открыл дверь и попал в комнату – вероятно, кабинет начальника станции. В ней пахло углем и табаком. Чиновник сидел за столом – мужчина лет за сорок, с прилизанными волосами – и делал вид, будто читает какой-то документ. При виде Хартманна он вскочил.
  – Хайль Гитлер! – приветствовал его Пауль.
  – Хайль Гитлер! – Служащий вскинул руку.
  – Я еду вместе с фюрером. Мне нужен ваш телефон.
  – Разумеется. Почту за честь.
  Он пододвинул аппарат к Хартманну, тот начальственно взмахнул рукой:
  – Вызовите коммутатор.
  – Да, господин.
  Когда служащий передал трубку, Пауль обратился к оператору:
  – Мне нужно сделать звонок в Берлин. Я с фюрером. Дело крайне срочное.
  – Какой номер в Берлине?
  Хартманн назвал прямую линию Кордта.
  – Я позвоню вам, когда установлю соединение? – спросила оператор.
  – Как можно скорее.
  Он повесил трубку и закурил сигарету. Через окно было заметно оживление на платформе. Локомотив отцепили и снова развели пары. У двери одного из вагонов собралась группа эсэсовцев. Они стояли спиной к поезду, держа поперек груди автоматы. Адъютант открыл дверь, и из нее появился Гитлер. Железнодорожный чиновник рядом с Хартманном ахнул. Фюрер сошел на перрон. На нем были фуражка, перехваченный ремнем коричневый мундир, начищенные сапоги выше колен. За спиной у него маячил рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Фюрер подвигал немного плечами, разглядывая замок Куфштайн, потом в сопровождении Гиммлера и охранника-эсэсовца двинулся по платформе в сторону Хартманна. Шагая, он одновременно делал взмахи обеими руками взад-вперед, видимо разминая мышцы. Было в его движениях что-то пугающее, обезьянье.
  Зазвенел телефон. Хартманн взял трубку.
  – Соединение установлено, – доложила оператор.
  Он услышал гудки.
  – Кабинет Кордта, – ответил женский голос.
  Пауль отвернулся от окна. Линия была плохая, слышимость неважная. Ему пришлось заткнуть пальцем второе ухо и орать, чтобы перекрыть шум локомотива.
  – Это Хартманн. Доктор Кордт на месте?
  – Нет, герр Хартманн. Могу я чем-то помочь?
  – Возможно. Не скажите ли, пришло к нам извещение из Лондона о составе делегации премьер-министра Чемберлена?
  – Одну минуту, я посмотрю.
  Фюрер развернулся и пошел в обратном направлении, переговариваясь с Гиммлером. Издалека донесся свисток другого поезда, идущего с юга.
  – Герр Хартманн, у меня есть список из Лондона.
  – Подождите.
  Пауль нетерпеливо защелкал пальцами, повернувшись к железнодорожному служащему, и знаками изобразил, будто пишет. Чиновник отлепился от окна, достал из-за уха огрызок карандаша и вручил Хартманну. Тот сел за стол и нашел клок бумаги. Записывая каждое имя, он для верности повторял его секретарше: «Уилсон… Стрэнг… Малкин… Эштон-Гуоткин… Дангласс… Легат». Легат! Он улыбнулся.
  – Превосходно. Благодарю вас. До свидания!
  Пауль повесил трубку и весело бросил карандаш обратно владельцу. Тот от растерянности едва сумел его поймать.
  – Секретариат фюрера благодарит вас за помощь!
  Сунув листок с именами в карман, Хартманн вышел на свежий горный воздух. Второй поезд втягивался на станцию. Собралась многочисленная группа встречающих с Гитлером в середине. Кабина подходящего локомотива была украшена зелено-бело-красным триколором Италии. Он остановился прямо перед поездом фюрера. Эсэсовец проворно кинулся вперед и открыл дверь.
  Полминуты спустя на верхней ступеньке лестницы появился Муссолини в светло-сером мундире и фуражке. Рука его вскинулась в приветствии. Гитлер сделал то же самое. Дуче сошел на платформу. Диктаторы обменялись рукопожатием – не обычным протокольным, а теплым и энергичным. Судя по тому, как они улыбаются и смотрят друг другу в глаза, их легко можно принять за двух старых любовников, подумалось Хартманну. Под блеск вспышек фотокамеры запечатлели встречу, и все вдруг заулыбались: Гитлер, Муссолини, Гиммлер, Кейтель и Чиано – итальянский министр иностранных дел и зять дуче, тоже вынырнувший из поезда вместе с остальной делегацией, все члены которой были облачены в военную форму. Гитлер жестом пригласил итальянцев присоединиться к нему.
  Пора убраться подальше, сообразил Хартманн.
  Он наполовину обернулся и как раз успел заметить спину штурмбаннфюрера Зауэра, скрывающуюся в дверном проеме кабинета станционного служащего.
  Пауль немедленно вернулся на свое первоначальное место и застыл, не зная, как быть. Едва ли это совпадение, а значит, Зауэр давно следил за ним. Теперь он, скорее всего, допросит железнодорожника. Хартманн пытался припомнить, можно ли что-то из сказанного им счесть уликой. Слава богу, что Кордта не оказалось в кабинете: в разговоре с ним он мог обронить какое-нибудь неосмотрительное слово.
  Не далее как в тридцати метрах от него Гитлер настаивал, чтобы Муссолини поднялся в поезд первым. Дуче ответил что-то, но Хартманн находился слишком далеко, чтобы расслышать. Раздался смех. Итальянец рывком закинул свое мускулистое тело в дверной проем. Пауль заметил, что в задних рядах встречающих стоит Шмидт. Муссолини тешил себя иллюзией, что знает немецкий достаточно хорошо, чтобы обойтись без услуг переводчика, и Шмидт, находившийся, как правило, в центре всякой встречи, выглядел несколько потерянным. Хартманн направился к нему.
  – Доктор Шмидт? – негромко окликнул его он.
  Шмидт резко развернулся:
  – Да, герр Хартманн.
  – Возможно, вам будет интересно узнать, что я раздобыл список англичан, сопровождающих Чемберлена. – Он протянул обрывок бумаги, исчерканный карандашными каракулями. – Решил, что это может оказаться полезным.
  Шмидт явно удивился. На миг Паулю показалось, что от него потребуют сообщить, какого дьявола ему пришло в голову заниматься подобными вещами. Но затем переводчик кивнул и с возрастающим интересом принялся изучать список.
  – Ага, так. Уилсона я знаю, разумеется. Стрэнг и Малкин были в Годесберге – ни один не говорит по-немецки. Другие фамилии мне не знакомы.
  Он посмотрел куда-то поверх плеча Хартманна. Пауль тоже повернулся. К ним приближался Зауэр. На лице штурмбаннфюрера играла торжествующая улыбка.
  – Извините, доктор Шмидт! – крикнул он, не дойдя еще несколько шагов. – Вы давали герру Хартманну разрешение позвонить в Берлин?
  – Нет. – Шмидт посмотрел на Пауля. – В чем дело?
  – Виноват, Зауэр, – сказал Хартманн. – Я не знал, что на простой телефонный звонок в Министерство иностранных дел требуется разрешение.
  – Еще как требуется! Все внешние сношения из поезда фюрера должны быть согласованы заранее! – Эсэсовец повернулся к Шмидту. – Разрешите взглянуть на бумагу?
  Схватив листок, он пальцем пробежал по именам. Нахмурился и перечитал снова. Наконец вернул.
  – В очередной раз я нахожу поведение герра Хартманна подозрительным.
  – Не думаю, что для подозрений существуют серьезные основания, штурмбаннфюрер Зауэр, – спокойно сказал Шмидт. – Разве не полезно знать, кто приедет из Лондона? Чем меньше дипломатов из Лондона знают немецкий, тем больше потребуется работы по переводу.
  – И даже так, – пробормотал Зауэр. – Это грубое нарушение секретности.
  С дальнего конца платформы до них долетел лязг металла о металл. Тащивший их от Берлина локомотив объехал сортировочную станцию по кругу, и теперь его прицепляли к хвосту поезда.
  – Если не хотим отстать, нам следует подняться в вагон, – заметил Хартманн.
  – Ну хорошо. – Шмидт похлопал Зауэра по плечу. – Давайте скажем, что я задним числом даю герру Хартманну разрешение на звонок. Это вас устроит?
  Штурмбаннфюрер глянул на Пауля и коротко кивнул:
  – Пусть будет так.
  Он развернулся на каблуках и ушел.
  – Экий бдительный малый, – промолвил Шмидт. – Насколько понимаю, не из числа ваших приятелей?
  – О, не так уж он и плох.
  Оба переводчика направились к поезду.
  «Зауэр – терьер, – думал Хартманн. – А я крыса». Этот эсэсовец никогда не успокоится. Трижды он почти поймал его: на Вильгельмштрассе, в поезде и вот теперь, здесь. Четвертый раз может стать последним.
  
  Порядок вагонов поменялся на обратный. Салон-вагон фюрера располагался теперь в хвосте, спальные вагоны свиты – в голове. В центре так и остались вагон связи и вагон-ресторан, в котором и сидели Хартманн и Шмидт, ожидая прибытия в Мюнхен. Берлинец извлек большую трубку и принялся обстоятельно раскуривать ее: набил табаком, чиркнул спичкой, попыхтел, снова принялся разжигать, извлекая опасные вспышки пламени. Он явно нервничал. Всякий раз, когда мимо проходил кто-нибудь из адъютантов фюрера, Шмидт ожидающе глядел на него: не за ним ли послали? Но похоже, Гитлер и Муссолини находили общий язык и без его помощи. Толстяк сник.
  – Немецкий дуче хорош, но далеко не настолько, как он сам думает, – сказал Шмидт. – Будем надеяться, они не начнут войну из-за оговорки! – Острота ему так понравилась, что он повторял ее всякий раз, когда адъютант выходил из вагона-ресторана. – Ну, войны пока еще нет, Хартманн?
  В середине вагона размещался стол для офицеров СС, где верховодил Гиммлер. Среди приглашенных находился и Зауэр. Они пили минеральную воду. Со своего места Хартманн видел только заднюю часть короткой стрижки рейхсфюрера да его оттопыренные, довольно миниатюрные розовые уши. Гиммлер явно пребывал в приподнятом настроении. Его монолог то и дело прерывали взрывы хохота. Зауэр машинально улыбался вместе с другими, но взгляд его нередко обращался на Пауля.
  Шмидт попыхивал трубкой.
  – Должен заметить, что переводить Муссолини очень просто: в нем нет ничего абстрактного – очень приземленный политик. То же самое можно сказать о Чемберлене.
  – Фюрер, насколько я могу представить, совершенно иной.
  Шмидт помедлил, потом наклонился над столом:
  – Монолог минут на двадцать – дело обычное. А иногда и на час. И после всего я должен воспроизвести его на другом языке. Если подобный стих найдет на него в Мюнхене, мы проторчим там не один день.
  – Ну быть может, другие участники вмешаются.
  – Чемберлен определенно не страдает избытком терпения. Это единственный на моей памяти человек, перебивший фюрера. Это было во время первой их встречи, в Берхтесгадене. «Если вы так решительно намерены выступить против Чехословакии, то зачем вообще позволили мне прибыть в Германию?» – сказал он. Только представьте! Фюрер утратил дар речи. Между этими двумя особой любви нет, уверяю вас.
  За спиной у него взревели от хохота эсэсовцы. Шмидт поморщился, обернулся через плечо и снова откинулся на спинку стула.
  – Такое облегчение, что вы рядом, Хартманн, – сказал он уже громче. – Разумеется, фюрера и других лидеров переводить буду я, но если вы поможете управиться с остальными, то сильно облегчите мою ношу. Какими языками вы владеете помимо английского?
  – Французским, итальянским. Немного русским.
  – Русским?! Этого от вас не потребуется!
  – Как и знания чешского.
  Шмидт вскинул брови:
  – Верно.
  Адъютант снова вошел в вагон и на этот раз остановился у их столика.
  – Доктор Шмидт, генерал Кейтель собирается разъяснить дуче кое-какие технические детали, и фюрер попросил вас присутствовать.
  – Конечно. – Толстяк проворно выбил содержимое трубки в пепельницу.
  Из-за спешки пепел просыпался на стол.
  – Извините, Хартманн.
  Шмидт встал, застегнул двубортный пиджак и одернул его, расправляя по объемистому животу. Запихнул трубку в карман.
  – От меня пахнет дымом? – спросил он у адъютанта. Потом повернулся к Хартманну. – Если фюрер учует дым, вышлет прочь из комнаты. – Переводчик достал жестяную коробочку и сунул в рот две мятные пилюли. – Увидимся позже.
  Когда он ушел, Пауль почувствовал себя вдруг очень уязвимым, как младшеклассник, которого старшие не обижали только потому, что рядом с ним стоял учитель. Он встал и направился к передней части вагона.
  – Хартманн! – окликнул его Зауэр, когда он проходил мимо стола эсэсовцев. – Вы не собираетесь приветствовать рейхсфюрера?
  Молодой дипломат уловил повисшую вокруг тишину. Он остановился, сделал поворот, щелкнул каблуками и вскинул руку:
  – Хайль Гитлер!
  Водянистые глаза Гиммлера буравили его из-под очков без оправы. Верхняя половина лица главы СС была гладкой и бледной, но кожу вокруг губ и на подбородке покрывала щетина. Он медленно поднял руку. Улыбнулся.
  – Не переживайте, дружище.
  Потом рейхсфюрер щелкнул пальцами и опустил руку. Подходя к выходу из вагона-ресторана, Хартманн услышал за спиной новый взрыв хохота. Наверное, смеются над ним. Лицо его горело от стыда. Как сильно он их ненавидел!
  Пауль распахнул дверь и прошел через тамбур в спальный вагон. Дойдя до передней площадки, подергал ручку туалета.
  Заперто. Он приложил к двери ухо и прислушался. Ничего. Потом опустил ближайшее окно и прильнул к нему, вдыхая свежий воздух. Ландшафт был плоским и однообразным, убранные поля стояли коричневые и голые. Пауль высунул голову, подставив ее набегающему потоку. Холодный ветер подействовал успокаивающе. Вдалеке виднелись заводские трубы. Видимо, до Мюнхена уже недалеко.
  Дверь туалета открылась. Появился один из офицеров-связистов вермахта. Они обменялись кивками. Хартманн вошел и закрыл задвижку. В кабинке пахло дерьмом. На полу валялась мокрая бумага в желтых пятнах. Смрад сдавил ему горло. Пауль согнулся над унитазом, и его вырвало. Когда он поглядел в зеркало, перед ним предстало бледное, как у покойника, лицо с запавшими глазами. Хартманн умылся, потом присел и снял панель под раковиной. Его пальцы зашарили по трубам, по стене, под сливным отверстием. Пистолета не было. Кто-то дернул дверь. Пауль перепугался. Сунул руку дальше, нащупал оружие и вытащил. Ручка двери лихорадочно дергалась.
  – Все в порядке, – отозвался он. – Я уже все.
  Хартманн положил вальтер во внутренний карман и еще раз спустил воду в унитазе, чтобы не было слышно, как он вставляет панель обратно.
  Отчасти он ожидал, что в коридоре его подстерегает Зауэр, чтобы арестовать. Вместо этого там оказался один из членов итальянской делегации в бледно-зеленом фашистском мундире. Обменявшись с ним приветствием, Хартманн зашагал по проходу. Войдя в купе, запер дверь и достал чемодан. Сел на нижнюю полку, пристроил чемодан на колени и открыл. Документ лежал на месте. Молодой человек облегченно выдохнул. Тут его качнуло. Послышался металлический скрежет, под ногами ощущалась дрожь. Пауль поднял голову. Солнце освещало стены особняков и многоквартирных домов. Из некоторых окон свисали флаги со свастикой.
  Поезд прибыл в Мюнхен.
  
  Было время Октоберфеста, ежегодной ярмарки и народного фестиваля, отмечаемого в те дни национального единения под официальным лозунгом: «Гордый город – веселая страна». А тут – надо же! – еще один повод для веселья. В считаные часы партия призвала всех встречать фюрера и его высокопоставленных зарубежных гостей.
  «Жители Мюнхена! Выходите на улицы! Начало в десять тридцать!»
  Учеников отпустили с уроков, рабочим дали выходной. На вокзале были развешаны плакаты с указанием гостиниц, где будут размещаться делегации, и маршрутов следования лидеров держав: «Bahnhof – Bayerstrasse – Karlsplatz – (Lenbachplatz – Hotel Regina, Hotel Continental) – Neuhauser Strasse – Kaufingerstrasse – Marienplatz – Dienerstrasse».
  Едва сойдя с поезда, Хартманн уловил гул толпы за пределами станции и звуки оркестра. Геринг стоял на платформе в щеголеватом черном мундире, вероятно собственного фасона, с широкими белыми лампасами на брюках и ромбовидными петлицами. От вульгарности этого наряда Пауля внутренне передернуло. Он выждал, пока диктаторы и их свиты спустятся из вагона и проследуют мимо – округлое лицо Муссолини озаряла улыбка ребенка, рисующего солнце, – затем двинулся за ними в вестибюль вокзала.
  Когда гости вышли на мощеную Банхофплац, разразилась оглушительная овация. День выдался жаркий, душный. Люди толпились на мостовой и торчали в окнах расположенного по соседству здания почтамта. Сотни детишек размахивали флажками со свастикой. Почетный караул СС в белых перчатках и угольно-черных касках застыл с карабинами на плечах. Военный оркестр грянул итальянский национальный гимн. Однако больше всего внимание Хартманна привлекло мрачное выражение лица Гитлера. Фюрер слушал гимн и делал смотр войскам с таким видом, как если бы вся эта мишура совершенно ему осточертела. И лишь когда две маленькие девчушки в белых платьицах прошли через линию полиции и вручили им с дуче цветы, он умудрился выдавить улыбку. Но как только передал букет адъютанту и сел в «мерседес» с открытым верхом, снова нахмурился. Муссолини, по-прежнему с улыбкой до ушей, сел рядом, а Геринг, Гиммлер, Кейтель, Чиано и другие большие шишки загрузились в прочие автомобили. Кортеж покатил по Байерштрассе. Со стороны улицы донеслась новая волна приветственных криков.
  Толпа начала рассеиваться. Хартманн огляделся. Под колоннадой вокзала усталый чиновник Министерства иностранных дел растолковывал протокол дня тем, кто не уехал с Гитлером. Фюрер и дуче, вещал он, читая по бумажке, направляются в данный момент в отель «Принц-Карл-пале», где разместятся итальянцы. Англичане и французы приземлятся меньше чем через час; британцев заселят в отель «Регина-паласт», французам отведен «Фир Яресцайтен». Пока дуче будет отдыхать, фюрер отправится с кортежем автомобилей в «Фюрербау», чтобы подготовиться к конференции. Вся прочая немецкая делегация едет прямо туда. Для тех, кому нужен транспорт, есть машины, остальные могут совершить короткую прогулку. Некоторые интересовались, где им предстоит ночевать. Чиновник оторвался от бумажки и пожал плечами – ему ничего пока не сообщили. Скорее всего, номера в гостинице «Байеришер хоф» будет трудновато получить во время Октоберфеста. Все происходящее выглядело не слишком хорошо организованным.
  Хартманн предпочел пройтись пешком.
  В последние несколько лет он старательно избегал этой части Мюнхена. От вокзала туда было всего десять минут ходьбы – по приятным тенистым улицам, мимо Старого ботанического сада, школы для девочек, нескольких строений академии к обширному открытому пространству Кёнигсплац. Ему хотелось сохранить площадь в памяти такой, какой она была тем летом: красно-зеленое покрывало листьев под деревьями, Лейна в белом платье, открывающем загорелые щиколотки, читающий Хью, аромат свежескошенной травы, подсыхающей на солнце…
  Все сгинуло!
  Необъятность представшего ему пространства заставила его застыть на месте. В удивлении он присел на чемодан. Это было даже хуже, чем он опасался, хуже, чем в выпусках новостей. Парк стерли с лица земли, устроив обширный плац-парад, служивший сценой для представлений Третьего рейха. Место травы заняли десятки тысяч гранитных плит. Деревья сменились на металлические флагштоки, с двух свисали сорокаметровые полотнища со свастиками. По обе стороны от него располагались Храмы почета в окружении колонн из желтого известняка. В каждом покоилось по восемь бронзовых саркофагов с телами мучеников, погибших во время «Пивного путча». В ярком солнечном свете горел вечный огонь под охраной двоих эсэсовцев. Караульные застыли как неживые, по их лицам струился пот. За левым храмом возвышался брутальный фасад административного здания нацистской партии, а за храмом справа виднелось как близнец похожее на него «Фюрербау». Все в практичной расцветке: белый, серый, черный, прямые линии и острые углы. Даже неоклассические колонны храмов были квадратными.
  Снаружи «Фюрербау» Пауль отметил оживление: прибывали автомобили, суетилась охрана, мелькали вспышки, сновали зеваки. Хартманн поприветствовал погибших героев салютом, как полагалось по закону, – ослушаться было опасно, вдруг кто смотрит? – взял чемодан и зашагал к месту проведения конференции.
  4
  Премьер-министр работал все время перелета и теперь закончил. Он закрыл сводный отчет переписи с перечислением всех округов Чешской республики и точными данными о проценте проживающего в них немецкоговорящего населения и сунул его в портфель. Накрутил на автоматическую ручку колпачок и убрал ее во внутренний карман. Потом снял с колен красную шкатулку и вручил Легату, поджидавшему в проходе.
  – Спасибо, Хью.
  – Пожалуйста, премьер-министр.
  Молодой человек отнес коробку в хвост самолета, запер ее и поставил на багажную полку. Затем пристегнулся к креслу. Разговоры в салоне смолкли. Каждый смотрел в иллюминатор, погрузившись в свои мысли. Машину трясло и подбрасывало среди облаков. Долгое время казалось, будто они погружаются на дно бурного моря. Не составляло труда представить, как из-за вибрации отлетают мотор или крыло. Но наконец они вынырнули из облачного полога, тряска прекратилась. Под ними расстилался уныло-зеленый ландшафт, прерываемый белыми линиями проложенных среди хвойных лесов и холмов автобанов, прямых, как древнеримские дороги. Легат прижался лицом к стеклу. Впервые за шесть лет он видел Германию. На вступительных экзаменах в Министерство иностранных дел от него потребовали перевести Гауфа на английский и Джеймса Стюарта Милля – на немецкий. Он выполнил оба задания задолго до конца отведенного времени. Но сама страна так и оставалась для него загадкой.
  Они быстро снижались. Хью зажал нос и тяжело сглотнул. Самолет накренился. Вдалеке Легат заметил заводские трубы и церковные шпили – наверное, Мюнхен. Машина выпрямилась и с минуту или две мчалась над полем с бурыми пятнышками коров. Мимо пронеслась изгородь, зашелестела трава, а затем – один, два, три раза – они подпрыгнули на грунте и затормозили так резко, что Хью бросило на спинку сиденья впереди. «Локхид» прокатился по аэродрому мимо терминала, выглядевшего больше своего собрата в Хестоне: два или три этажа, толпа народа на террасах и крыше. Свисая с парапетов и развеваясь на флагштоках, висели знамена со свастикой, а также английский «Юнион Джек» и триколор Франции. Легат вспомнил об Уигреме: как хорошо, что тот мертв и не может видеть этого.
  Самолет премьер-министра сел в аэропорту Обервайзенфельд в одиннадцать тридцать пять утра. Взвыв в последний раз, двигатели смолкли. После трех часов полета тишина в салоне показалась оглушительной. Из пилотской кабины вынырнул коммандер Робинсон, склонился, сказав что-то премьеру и Уилсону, затем прошел мимо Легата в хвост самолета, отпер дверь и спустил трап. Хью ощутил дуновение теплого воздуха, услышал немецкую речь.
  – Джентльмены, – сказал Уилсон, поднявшись с кресла. – Нам нужно пропустить вперед премьер-министра.
  Он помог Чемберлену надеть плащ и подал шляпу. Премьер пошел вниз по покатому полу, хватаясь за спинки кресел, чтобы не упасть. Он смотрел прямо перед собой, выпятив челюсть, словно собирался укусить кого-то. Уилсон двинулся следом и остановился напротив Легата, давая главе правительства сойти на бетонный фартук поля. Сэр Хорас наклонился и выглянул в иллюминатор.
  – Мои шпионы доложили, что вы вчера вечером встречались с Александром Кадоганом, – сказал он, не поворачивая головы. Потом добавил вдруг: – А, черт! Тут Риббентроп.
  И юркнул в дверь следом за Чемберленом. Далее в очередь на высадку выстроились Стрэнг, Малкин, Эштон-Гуоткин и Дангласс. Легат ждал, пока все они выйдут. Слова Уилсона встревожили его. Что за ними кроется? Трудно сказать. Возможно, Клеверли наговорил что-то. Хью встал, надел плащ и шляпу, снял с багажной полки красные шкатулки премьер-министра. Когда он выходил из самолета, военный оркестр грянул «Боже, храни короля», и ему пришлось застыть навытяжку прямо на трапе. Когда гимн закончился, то не успел он сделать и шагу, как зазвучал «Дойчланд юбер аллес». Хью пробежал взглядом по толпе на аэродроме, ища Хартманна, мимо операторов новостей и фотографов, официальной делегации встречающих, почетного караула СС, десятка больших лимузинов «мерседес» с вымпелами со свастикой на крыльях. Пауля не было видно. Возможно, он сильно изменился. Музыка кончилась, сменившись громовыми аплодисментами собравшейся в терминале толпы. Над бетонной площадкой разносилось скандирование: «Чемберлен! Чемберлен!» Риббентроп сделал премьер-министру знак, и оба высокопоставленных чиновника пошли по фартуку, инспектируя строй солдат.
  При спуске с трапа офицер СС с папкой в руках осведомился о фамилии Легата. Сверился со списком.
  – Ах да, вы вместо герра Сайерса. – И поставил напротив галочку. – Вам предстоит ехать в четвертой машине вместе с герром Эштон-Гуоткином, – сказал он по-немецки. – Ваш багаж доставят в гостиницу. Будьте любезны… – Его рука протянулась за шкатулками.
  – Нет, благодарю. Это должно быть при мне.
  Последовала короткая борьба за обладание поклажей, но в итоге немец уступил. «Мерседес» был с открытым верхом. Эштон-Гуоткин уже расположился на заднем сиденье. На нем был плащ с каракулевым воротником, и он сильно вспотел от жары.
  – Прямо скотина какая-то, – пробормотал дипломат, когда эсэсовец удалился.
  Потом воззрился из-под нависших бровей на Легата. Хью знал спутника только по репутации: выказал выдающиеся успехи в изучении классических языков во время пребывания в Оксфорде, хотя ученой степени не получил, знаток японского, супруг балерины, бездетен, поэт, писатель, чей сенсационный роман «Кимоно» вызвал в Токио такое возмущение, что Эштон-Гуоткина пришлось отозвать из страны. И вот теперь эксперт по экономике Судетской области!
  – Для ПМ сейчас каждая минута – настоящее мучение, – сказал Легат.
  Чемберлен торопливо шел мимо шеренг СС. Он едва скользил взглядом по молодцам в черных мундирах. Не смотрел и на Риббентропа, которого терпеть не мог. Узнав, что ему предстоит делить с министром иностранных дел Германии одну машину, он отчаянно закрутил головой в поисках Уилсона. Но спасения не было – их обоих усадили в открытый «мерседес». Тронувшись с места, кортеж медленно проехал вдоль терминала, чтобы толпа могла поприветствовать Чемберлена – тот вежливо приподнимал шляпу в ответ. Выехав из ворот аэропорта, они свернули на юг, на Мюнхен.
  
  Хартманн заказал им билеты во время зимнего триместра 1932 года. Они только что побывали в Котсуолде, навестив мать Легата в ее домике в Стоу-он-Уолд. Всех гуннов она ненавидела в принципе, но Пауля обожала. Вернувшись в Баллиол тем воскресным вечером, Хартманн сказал:
  – Дорогой Хью, как только сдадим окончательные экзамены, позволь показать тебе для разнообразия настоящую сельскую местность – не из тех, что считается просто «милой».
  В Баварии у него живет девушка – можно будет ее навестить.
  Ни одному из них было невдомек, что, пока жизнь в Оксфорде течет привычным чередом, в Германии Гинденбург может распустить рейхстаг и спровоцировать тем самым всеобщие выборы. В Мюнхен молодые люди приехали в тот самый летний день, когда Гитлер обратился с речью к огромному скопищу за городом, и как ни пытались они игнорировать политику и наслаждаться каникулами, спасения не было даже в самом маленьком городке. Легату вспоминался угар маршей и контрмаршей, штурмовые батальоны против «Железного фронта», демонстрации на улицах и дебаты в кафе, нацистские плакаты: «Гитлер над Германией!», «Германия, проснись!» – которые коричневорубашечники расклеивали днем, а левые срывали ночью, собрание в парке, закончившееся нападением конной полиции. Когда Лейна настояла на прогулке к резиденции Гитлера и выкрикнула при появлении фюрера оскорбительные слова, им повезло, что их не растерзали на месте. Как далеко все это отстояло от Гауфа и Дж. С. Милля! Перевести на немецкий: «Правление акционерного общества является, в принципе, правлением из наемных работников…»
  Хью глядел из машины по сторонам. На протяжении всей дороги до центра города по Лерхенауэрштрассе и Шляйсхаймерштрассе жители Мюнхена выстроились вдоль улиц, и казалось, что колонна едет в кильватерной струе адресованных премьер-министру оваций, рассекая реку из красных, белых и черных флагов. Время от времени, когда они поворачивали, Легат видел Чемберлена в передней машине: тот слегка наклонялся, приветственно махая шляпой. Сотни рук вскидывались в фашистском салюте.
  Через десять минут после выезда с аэродрома кортеж скатился по Бриеннерштрассе на Максимилианплац. Обогнув площадь, он остановился у отеля «Регина-паласт». Над портиком шевелился громадный флаг со свастикой. Под ним стояли английский посол Хендерсон и Айвен Киркпатрик, первый секретарь британского посольства в Берлине. Эштон-Гуоткин шумно вздохнул.
  – Наверное, когда-нибудь я к этому привыкну. А вы?
  Он не без труда извлек свое нескладное тело из «мерседеса». Риббентроп уже вышел. В общественном парке напротив отеля собралась толпа рядов в восемь или десять в глубину, ее сдерживала шеренга коричневорубашечников. Народ кричал. Премьер-министр махал. Снова вспышки фотокамер. Хендерсон увлек Чемберлена за собой. Легат, держа по красной шкатулке в каждой руке, поспешил следом.
  Просторный, обнесенный галереями вестибюль гостиницы своим видом напоминал об эпохе кайзера: потолок из витражного стекла, устланный персидскими коврами паркет, пышная зелень пальм в кадках, кресла. Несколько десятков постояльцев, людей по большей части пожилых, таращились на Чемберлена. Тот, в тесной компании с Хендерсоном, Киркпатриком и Уилсоном, стоял у стойки администратора. Легат остановился и стал ждать, не зная, стоит ли подходить ближе. Внезапно все четверо посмотрели на него. У Хью создалось ощущение, что говорят о нем. Секунду спустя Уилсон направился через фойе прямиком к нему.
  5
  «Фюрербау» едва исполнился год – то было детище любимого архитектора Гитлера, ныне покойного профессора Трооста. Здание было настолько новым, что белый камень буквально искрился в лучах утреннего солнца. По бокам от обоих портиков свисали гигантские флаги: немецкий и итальянский обрамляли южный вход, английский и французский – северный. Над дверьми простирали крылья бронзовые орлы, сжимающие в когтях свастики. От порога по ступенькам спускались красные ковровые дорожки, убегающие через мостовую к бордюру. Использовался только северный вход. Возле него выстроился почетный караул из восемнадцати солдат с винтовками, а также барабанщик и горнист. Хартманн прошел мимо них, поднялся по ступенькам и вошел в дом – никто его даже не окликнул.
  Для чего предназначалось «Фюрербау», было не вполне ясно. Это не было ни правительственное здание, ни штаб-квартира партии. Скорее его стоило сравнить с монаршей резиденцией, призванной просвещать и развлекать гостей императора. Все интерьеры были выполнены в мраморе: сливового оттенка плитка на полу и на двух больших лестницах, серовато-белая отделка стен и колонн, хотя в верхнем ярусе камень, благодаря освещению, отсвечивал золотом. Фойе было запружено людьми в пиджаках и мундирах. Воздух гудел от нетерпеливого гула, как перед началом большого концерта. Пауль заметил несколько известных по газетам лиц: пара гауляйтеров, заместитель фюрера Рудольф Гесс с обычным своим отсутствующим выражением на лице. Хартманн назвал свое имя караульному из СС, и тот кивнул, позволяя пройти.
  Прямо перед ним находилась северная лестница. Справа фойе переходило в полукруглую гардеробную с двумя очередями. Пауль заметил дверь в мужской туалет и направился к нему. Запершись в кабинке, открыл чемодан, извлек документ, расстегнул рубашку и сунул конверт под майку. Потом застегнулся, сел на унитаз и посмотрел на руки. Они отказывались слушаться, были холодными и слегка тряслись. Хартманн потер ладони одна об другую, подышал на них, затем спустил воду и вышел. В гардеробе положил шляпу, плащ и чемодан на стойку и сдал их.
  Северная лестница привела его на галерею второго этажа. Пауль начал понимать устройство здания. Выше этой галереи шла еще одна, а еще выше через матовое белое стекло лился естественный свет. Все было идеально симметрично и логично. И стоит признать, впечатляюще. Мимо него проскочили официанты с подносами, уставленными блюдами и бутылками пива. За неимением лучших идей он увязался за ними. За тремя ближайшими открытыми дверями обнаружился просторный салон с накрытыми белыми скатертями фуршетными столами. Далее по широкому коридору, идущему вдоль всего фасада дома, располагалась галерея с креслами и низкими столиками. Там, где она заканчивалась, стоял эсэсовец-часовой и заворачивал всех пытавшихся пройти дальше по коридору. Молодой дипломат предположил, что там располагается комната, где ждет Гитлер.
  – Хартманн!
  Обернувшись, он увидел фон Вайцзеккера. Тот стоял в буфетной у окна и беседовал со Шмидтом. Статс-секретарь махнул Паулю, предлагая присоединиться к ним. Комната был отделана панелями из темного дерева с резными картинами, изображавшими радости сельской жизни. Несколько адъютантов сбились в кучку и перешептывались. Всякий раз, когда кто-то входил, они вытягивались, но, обнаружив, что это не Гитлер, расслаблялись.
  – Шмидт только что поведал мне о вашей стычке со штурмбаннфюрером Зауэром в поезде фюрера.
  – Ему, похоже, взбрело в голову, что я ненадежный элемент.
  – Для Зауэра мы все ненадежные элементы! – Статс-секретарь рассмеялся, потом резко смолк. – Если серьезно, Хартманн, постарайтесь дальше не задевать его. Он имеет доступ к уху министра и может причинить массу неприятностей.
  – Я постараюсь.
  – А получится? Беспокоит меня ваше «постараюсь». Когда все кончится, мне кажется, благоразумным будет отправить вас куда-нибудь за море. В Вашингтон, допустим.
  – Как насчет Австралии? – предложил Шмидт.
  Вайцзеккер снова рассмеялся:
  – Превосходная идея! Даже у нашего партийного товарища Зауэра не такие длинные руки, чтобы дотянуться до вас через Тихий океан!
  За окном послышались приветственные крики. Все три собеседника посмотрели на улицу. К зданию только что подъехал открытый «мерседес». Прямой как палка, сзади восседал английский премьер-министр. Худого и неброского человека рядом с ним Хартманн не знал.
  – Итак, начинается, – сказал Вайцзеккер.
  – А кто это с Чемберленом?
  – Сэр Хорас Уилсон. Фюрер и его не переваривает.
  Вслед за машиной премьера прибывали другие. Пауль напрягал глаза, стараясь рассмотреть происходящее дальше по улице, но ничего не мог разглядеть.
  – Разве фюрер не выйдет ему навстречу?
  – Сомневаюсь. Единственное, где фюрер искренне хотел бы увидеть этого пожилого джентльмена, так это могила.
  Чемберлен вылез из автомобиля, следом вышел Уилсон. Едва нога высокого гостя ступила на красный ковер, ударил барабан и зазвучали фанфары. В ответ на приветствие Чемберлен коснулся шляпы. Затем скрылся из виду. «Мерседес» отъехал. Почти сразу же толпа снова разразилась криками. Освободившееся место занял второй открытый лимузин. На заднем его сиденье располагались Геринг и французский премьер-министр Даладье. Даже с такого расстояния было заметно, что Даладье чувствует себя не в своей тарелке. Он горбился в машине, как если бы делал вид, что его тут нет. А вот Геринг, напротив, весь сиял. Каким-то образом ему за время отъезда с железнодорожного вокзала удалось переодеться. Теперь мундир у него был белым как снег. Жирные телеса распирали ткань. Хартманн услышал, как Вайцзеккер подавил презрительный смешок.
  – Что, черт побери, он на себя напялил?
  – Вероятно, решил, что месье Даладье будет чувствовать себя как дома, если его встретит человек из рекламы «Мишлен», – заметил Пауль.
  Вайцзеккер погрозил пальцем:
  – Вот именно против таких ремарок я вас и предупреждал.
  – Статс-секретарь! – прервал его Шмидт, кивнул на дверной проем, где появился Чемберлен.
  – Ваше превосходительство! – Вайцзеккер учтиво поспешил навстречу, раскинув обе руки.
  Британский премьер оказался ниже ростом, чем Хартманн предполагал, с округлыми плечами, маленькой головой, кустистыми седыми бровями и усами и слегка выступающими зубами. Одет он был в черный костюм в тонкую полоску, жилет украшала цепочка часов. Вошедшая за лидером делегация тоже не производила особого впечатления. Хартманн вглядывался в каждое новое лицо: вот это мрачное, то добродушное, это аскетичное, то заплывшее жиром. Безнадежность стоящей перед ним задачи захлестнула его. Никаких признаков присутствия Легата!
  Комната начала заполняться. В центральную дверь вплыл Геринг вместе с Даладье и его свитой. Пауль читал, что благодаря мускулистой фигуре глава французского правительства известен в Париже как Воклюзский бык. Сейчас могучая квадратная голова была опущена. Подходя к фуршетному столу, Даладье бросал по сторонам настороженные взгляды. Чемберлен подошел и поприветствовал коллегу на своем школярском французском:
  – Bonjour, Monsieur Premier Ministre. J’espère que vous avez passé un bon voyage364.
  Геринг навалил себе на тарелку целую гору холодного мяса, сыра, маринованных огурчиков и волованов. Пока все глазели на премьер-министров, Хартманн воспользовался случаем и выскользнул из комнаты.
  Он прошел вдоль галереи, глядя через каменную балюстраду на лестницу и переполненный вестибюль. Спустился на первый этаж, заглянул в гардеробную, в туалет, затем вышел на улицу, миновал барабанщика и горниста, прогулялся по красной дорожке и по мостовой. Даже постоял, уперев руки в бока и оглядывая толпу. Все напрасно: Легата нигде не было.
  Зеваки снова захлопали. Пауль посмотрел на улицу и увидел приближающийся «мерседес». На заднем сиденье, с профилем, не уступающим надменностью римским императорам, восседали Муссолини и Чиано. Солдат караула открыл дверцу, и оба чинно вышли на мостовую, оправили светло-серые мундиры. Порыв ветра развернул флаги. Грянули фанфары военного оркестра. Итальянцы бодро вошли в здание. Прибыли еще два автомобиля с одетыми в форму членами итальянской делегации.
  Пауль выждал еще с полминуты, потом вернулся в «Фюрербау». Итальянцы стояли в вестибюле, где их приветствовал Риббентроп. А у них за спиной по устланному красным мрамору лестницы почти застенчиво, как показалось Хартманну, с непокрытой головой и одинокий, спускался Гитлер. На нем был помятый двубортный пиджак члена партии с повязкой со свастикой на рукаве, черные брюки и поношенные черные сапоги.
  Фюрер остановился на середине лестницы, смиренно сцепив перед собой ладони, и ждал, когда Муссолини заметит его. Но вот Риббентроп указал наконец гостям на присутствие вождя, дуче с восторгом раскинул руки и проворно взбежал по ступенькам, чтобы стиснуть руку Гитлера. Оба диктатора повернулись и пошли к первой двери, свиты потянулись за ними.
  Хартманн пристроился в задних рядах.
  
  Несколько минут Пауль работал переводчиком, облегчая светский разговор про недавний полет между генералом Кейтелем и английским дипломатом по имени Стрэнг. И все это время он краем глаза следил за комнатой и входами в нее. И наблюдал множество событий, случившихся в быстрой последовательности. Видел, как Чемберлен и Даладье поспешили поздороваться с фашистскими лидерами. Как перемещался Муссолини, а Гитлер следовал за ним, словно боялся остаться один среди такого скопления чужаков. Как Риббентроп переговаривался с Чиано – оба надменные и разряженные, как павлины. А за Риббентропом маячил штурмбаннфюрер Зауэр, тут же впившийся в молодого человека глазами. Кейтель закончил реплику и стал ждать, пока ее переведут. Хартманн с натугой вспоминал сказанное:
  – Генерал Кейтель рассказывал о погоде во время обратного перелета в Берлин после вашей встречи в Годесберге. Был вечер, и его самолету пришлось огибать десятки грозовых фронтов. Генерал говорит, что с высоты трех тысяч метров это было незабываемое зрелище.
  – Удивительное совпадение, – ответил Стрэнг. – Скажите ему, что у нас тоже выдался трудный перелет…
  У одного из выходов началась суета. Гитлер, скука и беспокойство которого становились все более очевидны, направился прочь.
  
  Едва фюрер покинул комнату, все немцы повалили следом. Хартманн шел с Кейтелем. В коридоре они свернули направо. Пауль не был уверен, как ему следует поступать. Зауэр находился в группе прямо перед ним, вместе с Риббентропом. Процессия миновала длинную галерею, где отдыхали офицеры СС; приветствуя проходящего мимо Гитлера, они вскакивали и вскидывали руку. У дверей своего кабинета фюрер резко остановился. Эффект получился комичный – едва не вышла куча-мала. Лицо вождя выражало крайнее нетерпение.
  – Говорить будем здесь, – хрипло бросил он Риббентропу. – Только главы и по одному советнику.
  Взгляд бледно-голубых глаз заскользил по свите. Хартманн, стоявший совсем рядом, внутренне сжался, когда очередь дошла до него. Взгляд двинулся дальше, потом вернулся к нему.
  – Мне на время нужны часы, – сказал фюрер. – Дайте мне ваши.
  Он протянул руку.
  Пауль, оцепенев на миг, просто смотрел на него.
  – Боится, что не верну! – сказал Гитлер, обернувшись. Раздался взрыв хохота.
  – Вот, мой фюрер. – Непослушными пальцами Хартманн отцепил часы и протянул Гитлеру, за что был вознагражден кивком.
  – Отлично. Давайте приступим, – произнес Гитлер и вошел в кабинет.
  Риббентроп прошел за ним. Шмидт помедлил в дверях:
  – Хартманн, не окажете любезность дойти до остальных и сообщить, что мы готовы начать?
  Пауль направился обратно с комнату для приемов. Он потер бледную полоску кожи на запястье левой руки, где все последние восемь лет день и ночь были часы. Странно было ощущать, что их нет. Теперь они у этого человека. Пауль чувствовал странную отчужденность от событий, словно все это ему снится.
  Чемберлен, стоя у фуршетного стола, снова вел беседу с Муссолини. Подходя, Хартманн уловил фразу английского премьера: «Отличная дневная рыбалка…» Муссолини вежливо кивал, умирая от скуки.
  – Простите за вторжение, ваши превосходительства, – сказал Хартманн по-английски. – Фюрер хотел бы пригласить вас к себе в кабинет, чтобы начать переговоры. Он предполагает участие глав делегаций и только по одному советнику.
  Муссолини огляделся в поисках Чиано, увидел его и щелкнул пальцами. Тот мигом явился на зов.
  – Хорас, пора идти, – окликнул Чемберлен Уилсона.
  Даладье, наблюдавший за событиями со стороны, обратил на Хартманна меланхоличный взгляд.
  – Nous commençons?365 – спросил премьер, стоявший у группы французских делегатов.
  Среди них Пауль узнал посла Франсуа-Понсе.
  Даладье огляделся вокруг и нахмурился.
  – Où est Alexis?366 – спросил он.
  Никто, похоже, не знал. Франсуа-Понсе вызвался найти пропавшего.
  – Peut-être qu’il est en bas367, – проговорил дипломат и вышел из комнаты.
  Даладье поглядел на Хартманна и пожал плечами: иногда, мол, министры иностранных дел теряются, и что тогда прикажете делать?
  – Полагаю, не стоит заставлять герра Гитлера ждать, – сказал Чемберлен и направился к двери.
  После краткого промедления французская и итальянская делегации двинулись следом. Выйдя в коридор, английский премьер остановился и повернулся к Паулю:
  – Куда идти?
  – Следуйте за мной, ваше превосходительство.
  Он повел их мимо длинной галереи, с которой за ними наблюдали немцы. Какими жалкими выглядели англичане и французы в своих деловых костюмах, помятые после длинных перелетов, по сравнению с мундирами эсэсовцев и итальянских фашистов! Ничтожная горстка людей, немужественных и неряшливых.
  На входе в кабинет Гитлера Хартманн отступил в сторону, позволяя гостям войти: сначала Чемберлену, затем Муссолини и Даладье и, наконец, Чиано и Уилсону. Главу французского Министерства иностранных дел Леже до сих пор не нашли. Пауль помедлил, но затем тоже вошел. По первому впечатлению, здесь царила атмосфера солидной мужественности: простор, темное дерево, огромный глобус, книжный шкаф от пола до потолка и письменный стол у стены. Посередине стоял большой стол, а у стены противоположной, полукругом от кирпичного с каменной облицовкой камина, располагались деревянные кресла с плетеными спинками и диван. Над очагом висел портрет Бисмарка.
  В креслах с левого края уже сидели Гитлер и Шмидт. Фюрер взмахом руки предложил гостям располагаться, где им удобно. Угадывалось в этом жесте какое-то пренебрежение, словно ему совершенно нет дела до гостей. Чемберлен выбрал место рядом с Гитлером. Уилсон сел по правую руку от шефа. Итальянцы заняли диван прямо напротив камина. Риббентроп и Даладье завершали группу, оставив кресло для Леже.
  Наклоняясь к уху Риббентропа, Хартманн заметил на низком столике перед Гитлером свои часы.
  – Прошу прощения, герр министр, но месье Леже пока нет.
  Фюрер, в нетерпении ерзавший по сиденью, видимо, услышал его и отмахнулся:
  – Все равно приступим. Он присоединится к нам позже.
  – Боюсь, я не могу начинать без него, – возразил Даладье. – Леже в курсе всех подробностей, мне же ничего не известно.
  Чемберлен вздохнул и сложил руки. Шмидт перевел слова француза на немецкий. Гитлер резко наклонился, схватил со столика часы Хартманна и нарочито смотрел на них несколько секунд.
  – Кейтель!
  Генерал, ожидавший в двери, поспешил на зов. Гитлер зашептал ему что-то на ухо. Кейтель кивнул и вышел. Остальные уставились на фюрера, не вполне понимая, что происходит.
  – Ступайте и постарайтесь найти его, – сказал Риббентроп Хартманну.
  Пауль выскочил в коридор, и как раз в этот миг показался спешащий со всех ног Леже – коротышка в темном костюме, с черными как смоль усами и хохолком на лбу. Лицо его раскраснелось от бега. Он напоминал фигурку из сахарной глазури на свадебном торте.
  – Mille excuses, mille excuses…368
  Министр влетел в кабинет Гитлера.
  Прежде чем караульный эсэсовец закрыл дверь, Хартманн успел бросить взгляд на четверку лидеров и их советников вместе со Шмидтом. Они сидели неподвижно, словно изображение на фотографии.
  6
  Отель «Регина-паласт» представлял собой огромный монументальный куб из серого камня. Построенный в 1908 году, он мог похвастаться холлами в версальском стиле, турецкими банями в цоколе и распределенными по семи этажам тремя сотнями номеров, из которых английской делегации выделили двадцать. Они располагались на четвертом этаже по фасадной стене гостиницы, из их окон поверх деревьев на Максимилианплац открывался вид на далекие шпили-близнецы готического собора Фрауэнкирхе.
  Когда премьер-министр и его команда отправились на открытие конференции, следующие десять минут Легат провел, расхаживая по тускло освещенному и устланному дорожками коридору в обществе помощника управляющего отеля. Ему с трудом удавалось скрыть разочарование. «Сделали из меня чертова администратора», – думал он. Первым поручением, данным ему Хорасом Уилсоном, было обеспечить всех членов английской делегации номерами, а затем проследить, чтобы носильщики доставили багаж куда надо.
  – Жаль огорчать вас, – сказал Уилсон, – но, боюсь, я вынужден просить вас все время конференции оставаться в отеле.
  – Все время?
  – Да. Похоже, немцы выделили нам под штаб-квартиру анфиладу комнат. Кому-то надо организовывать работу офиса, установить связь с Лондоном, следить за тем, чтобы на линии постоянно кто-то был. Вы для этих дел подходите наилучшим образом.
  Смятение, видимо, слишком заметно проступило на лице Легата, потому что сэр Хью продолжил успокаивающим тоном:
  – Я вполне понимаю вашу досаду: ведь вы не увидите главного шоу. Как не увидит его и бедолага Сайерс, оставшийся в Лондоне, хотя его имя уже было внесено в список лиц, сопровождающих премьер-министра. Но тут уж ничего не поделаешь. Мне очень жаль.
  Легата подмывало сказать, в чем истинная причина его поездки в Мюнхен. Но чутье подсказывало, что это только усилит желание Уилсона держать его подальше от немецкой делегации. Уилсон вел себя точно акула, рыскающая под безмятежной поверхностью моря, и это наводило на мысль о том, что главный советник премьер-министра для себя уже назначил Легату совершенно определенную роль.
  Поэтому Хью ограничился сдержанным:
  – Разумеется, сэр. Я немедленно займусь этим.
  Апартаменты премьер-министра состояли из спальни с кроватью под балдахином и гостиной в стиле Людовика XVI, с позолоченными креслами и выходящими на балкон стеклянными дверями.
  – Это самый роскошный номер в отеле, – заверил его помощник управляющего.
  Следующие по уровню комфорта комнаты Легат распределил между Уилсоном, Стрэнгом, Малкином, Эштон-Гуоткином и двумя дипломатами из берлинского посольства, Хендерсоном и Киркпатриком. Руководствуясь духом самопожертвования, самые маленькие номера, расположенные на противоположной стороне коридора и с видом на внутренний двор, он отвел себе и Данглассу, в других таких же поселил детективов, личного врача премьера сэра Джозефа Хорнера, который немедленно отправился в бар, а также двух секретарш из Садовой комнаты, мисс Андерсон и мисс Сэквилл. «Так вот как ее зовут: Джоан Сэквилл», – отметил он.
  Большой номер в южном углу, окна которого выходили на две стороны, отводился под офис делегации. На подносе стоял ланч – бутерброды и бутылки с минералкой. Тут обе женщины поставили свои пишущие машинки: две «империал» и переносную «ремингтон» – и разложили канцелярские принадлежности. Две красные шкатулки премьера Легат поставил на стол. Единственным средством связи был старомодный телефонный аппарат. Хью попросил оператора гостиницы сделать международный звонок на коммутатор Даунинг-стрит, десять, потом повесил трубку и стал расхаживать по комнате. Спустя какое-то время Джоан попросила его сесть.
  – Простите. Нервничаю немного.
  Он сел и налил себе минеральной воды. Она была теплой и отдавала серой.
  И почти в ту же секунду зазвонил телефон.
  – Да? – ответил Легат, вскочив.
  Оператор отеля извещал, что соединение установлено; его голос забивался раздраженным голосом телефониста с Даунинг-стрит, требовавшим назвать добавочный номер. Чтобы быть услышанным, Хью пришлось кричать. Прошло не менее минуты, прежде чем главный личный секретарь поднял трубку:
  – Клеверли.
  – Сэр, это Легат. Мы в Мюнхене.
  – Да, знаю. Об этом передают в новостях.
  Голос его звучал глухо и искаженно. На линии послышалась серия слабых щелчков. Немцы подслушивают, подумал Легат.
  – Похоже, что вам… – сказал Клеверли.
  Механический голос потерялся за треском помех.
  – Простите, сэр. Вы не могли бы повторить?
  – Хочу сказать, похоже, что вам устроили тот еще прием!
  – Определенно так, сэр.
  – Где ПМ?
  – Только что отбыл на конференцию. Я в отеле.
  – Хорошо. Оставайтесь там и следите, чтобы линия работала.
  – При всем уважении, сэр, мне кажется, я был бы более полезен, находясь в одном здании с премьер-министром.
  – Нет. Категорически нет. Вы меня слышали? Вы должны…
  И снова трескучий, будто винтовочный залп, разряд помех. Разговор оборвался.
  – Алло? Алло? – Легат застучал пальцем по рычагу. – Черт побери! Алло!
  Он повесил трубку и с ненавистью посмотрел на аппарат.
  
  Следующие два часа Легат снова и снова предпринимал попытки установить связь с Лондоном. Но сколько ни бился, все без толку. Даже номер, данный ему для связи с «Фюрербау», и тот был постоянно занят. У него начала закрадываться мысль, что немцы специально отрезают их от мира. Либо так, либо режим не так эффективен, как пытается себя преподносить.
  Тем временем толпа в парке напротив отеля продолжала расти. Там царила праздничная атмосфера: мужчины расхаживали в кожаных шортах, женщины – в цветастых платьях, пиво лилось рекой. Прибыл духовой оркестр и заиграл популярную в Англии песенку:
  
  Всякий раз, шагая в Ламбет, Будь то вечером иль днем, Ты найдешь нас на прогулке:
  Мы по Ламбету идем.
  
  В конце каждого припева вся эта масса людей вразнобой, с баварским акцентом и хмельной лихостью восклицала: «Ой!»
  Через некоторое время Легат заткнул уши:
  – Это невыносимо!
  – Ну, не знаю, – возразила Джоан. – Мне кажется, с их стороны очень любезно попытаться сделать так, чтобы мы чувствовали себя как дома.
  В ящике стола Хью разыскал путеводитель по городу для туристов. Выяснилось, что отель находится всего в полумиле от «Фюрербау»: пройти по Макс-Йозеф-штрассе на Каролиненплац, обогнуть площадь… Если Пауля удастся найти быстро, он сможет обернуться туда и обратно за полчаса.
  – Мистер Легат, вы женаты?
  – Женат.
  – Дети есть?
  – Двое. А как у вас?
  Джоан закурила сигарету и с легкой усмешкой посмотрела на него через кольца дыма:
  – Нет. Меня никто не берет.
  – Мне сложно в это поверить.
  – Никто из тех, за кого я согласилась бы выйти, если точнее.
  Она подхватила мелодию оркестра:
  
  Все свободны и довольны,
  Делай то, что хочешь ты.
  Почему бы тебе тоже
  С нами в Ламбет не пойти…
  
  Мисс Андерсон стала подпевать. Голоса у них были хорошие. Легат знал, что женщины считают его задавакой – так его всегда называла Памела – за отказ присоединиться. Но ему и в лучшие моменты петь было поперек горла, да и танцевать, если на то пошло, а уж нынешний момент совершенно не располагал к легкомыслию.
  Снаружи, отчетливо слышное даже через закрытые окна, донеслось громовое немецкое «ой!».
  
  «Фюрербау» оцепенел в ожидании.
  Каждой делегации было отведено особое место. Немцы и итальянцы делили длинную открытую галерею рядом с кабинетом Гитлера, англичане и французы заняли две приемные комнаты в дальнем конце коридора, на противоположной стороне от апартаментов фюрера. Хартманн устроился в кресле в галерее и мог между колоннами вести наблюдение за открытым пространством, где в молчании восседали дипломаты союзных государств, читая и покуривая. Обе стороны держали двери открытыми, на случай если кто-то понадобится. Пауль видел, как кто-то из делегатов время от времени прохаживается, бросая полные надежды и нетерпения взгляды на угловой кабинет. Но дверь его оставалась плотно закрытой.
  А Легат все не появлялся.
  Прошел час, потом другой. Время от времени нацистские вожди: Геринг, Гиммлер, Гесс – прохаживались со своей свитой, обмениваясь парой реплик с кем-нибудь из немцев. Сапоги эсэсовских адъютантов клацали по мраморному полу. Шепотом передавались сообщения. Царила атмосфера, присущая большим учреждениям, где принято блюсти тишину, – музеям или библиотекам, например. Все наблюдали друг за другом.
  Иногда Хартманн лазал во внутренний карман пиджака и касался металла пистолета, согретого теплом его тела. Потом проскальзывал ладонью ниже, где под рубашкой угадывались очертания конверта. Каким-то образом его необходимо передать английской делегации, и чем скорее, тем лучше. Когда сделку уже заключат, проку от него больше не будет. Легат, похоже, вышел из игры – почему, один бог знает. Но если не Легату, то кому? Единственный англичанин, с которым ему довелось разговаривать, был Стрэнг. Человек вроде бы вполне приличный, хотя и чопорный, как старый учитель латыни. Но как вступить в контакт со Стрэнгом незаметно для Зауэра? Всякий раз, оглядываясь вокруг, Пауль замечал, что эсэсовец следит за ним. Скорее всего, штурмбаннфюрер предупредил и некоторых своих товарищей.
  Чтобы заглянуть в комнату британской делегации, хватит и полминуты. Вот только сделать это возможно лишь на глазах у всех присутствующих. Как объяснить свой поступок? Ум, притупленный двумя почти бессонными ночами, описывал бесконечные круги, не находя выхода.
  И тем не менее, решил Пауль, попытаться стоит.
  В три часа он встал, чтобы поразмять ноги. Прогулялся за угол, мимо кабинета фюрера, к балюстраде у ближайшей из комнат англичан. Облокотившись на холодный мрамор, молодой человек с беззаботным видом стал смотреть вниз, на вестибюль. У подножия второй лестницы собралась группа людей: они спокойно переговаривались. Скорее всего, водители. Потом Пауль украдкой глянул на британцев.
  Неожиданно за спиной послышался шум. Дверь кабинета Гитлера отворилась, и появился Чемберлен. Выглядел он значительно мрачнее, чем за пару часов до этого. За ним вышел Уилсон, потом Даладье и Леже. Французский премьер, охлопав себя по карманам, нашел портсигар. Английская и французская делегации тут же устремились из своих комнат к лидерам. Когда те проходили мимо, Хартманн услышал слова Чемберлена:
  – Собирайтесь, джентльмены, мы уходим.
  Обе группы прошли вдоль галереи к дальней лестнице и начали спускаться. Через минуту в дверях показались Гитлер и Муссолини: они двинулись в том же направлении, что и гости. Чиано семенил следом. На лице Гитлера по-прежнему читалось раздражение. Он что-то сердито говорил дуче, жестикулировал, взмахивал правой рукой так, словно хотел отмести происходящее. У Хартманна затеплилась надежда, что вся затея могла пойти прахом.
  
  Легат сидел за столом в офисе в «Регина-паласт» и сортировал содержимое красных шкатулок, отбирая документы, которые премьер-министр пометил как требующие срочного решения. Тут до него снова донеслись ликующие крики толпы. Он вскочил и посмотрел на Максимилианплац. К отелю подкатил открытый «мерседес».
  Из него выбрались Чемберлен и Уилсон. Остальные приехали в других машинах. Вся английская делегация собралась на мостовой.
  Рядом с ним у окна встала Джоан:
  – Вы ожидали их назад так рано?
  – Нет. Никакого расписания не было.
  Он закрыл шкатулки и вышел в коридор. В дальнем конце негромко звякнул колокольчик лифта. Двери открылись, из кабины появились премьер-министр, Уилсон и один из сотрудников Скотленд-Ярда.
  – Премьер-министр, здравствуйте.
  – Привет, Хью. – Голос у Чемберлена был усталый. В тусклом электрическом свете он выглядел почти как призрак. – Где нас расквартировали?
  – Ваши апартаменты тут, сэр.
  Едва переступив через порог, премьер-министр скрылся в уборной. Уилсон подошел к окну и посмотрел на сборище народа. Он тоже выглядел утомленным.
  – Как идут дела, сэр?
  – Чертовски тяжко пришлось. Не передадите остальным просьбу зайти сюда? Надо раздать всем задания.
  Легат занял позицию в коридоре и перенаправлял вновь пребывающих делегатов в комнату. Через две минуты собрались все: Стрэнг, Малкин, Эштон-Гуоткин и Дангласс, а также двое «берлинцев» – Хендерсон и Киркпатрик. Легат вошел последним и прикрыл за собой дверь как раз в ту минуту, когда премьер-министр появился из спальни. Чемберлен переменил воротник и умылся. Волосы за ушами были еще мокрыми. Выглядел он немного посвежевшим.
  – Джентльмены, прошу садиться. – Он расположился в большом кресле у дальней стены комнаты и подождал, пока другие устроятся. – Хорас, не окажете любезность изложить общую картину?
  – Спасибо, премьер-министр. Так вот, вся эта штука напоминала чаепитие у Безумного Шляпника, как вы наверняка и предполагали. – Он извлек из внутреннего кармана блокнотик и, положив на колено, раскрыл его. – Началось с речи Гитлера, суть которой сводилась к следующему: а) Чехословакия в данный момент является угрозой миру в Европе; б) в течение последних нескольких дней из Судетской области в Германию перебралась четверть миллиона беженцев; в) ситуация является критической и должна быть урегулирована до субботы. Либо Англия, Франция и Италия дадут гарантии, что к этому дню чехи начнут уходить со спорных территорий, либо фюрер войдет и заберет эти земли. Он постоянно глядел на часы, словно проверял, сколько времени осталось до истечения отсрочки мобилизации. В общем и целом у меня сложилось впечатление, что Гитлер не блефовал, и мы или договоримся о чем-то сегодня, или будет война.
  Уилсон перелистнул страницу.
  – Потом Муссолини огласил на итальянском набросок соглашения, который немцы затем перевели. – Он порылся в другом внутреннем кармане и выудил несколько машинописных листов. – Перевели на немецкий, конечно. Сколько мы можем судить, это более или менее то, что предлагалось ранее.
  Сэр Хорас бросил листы на кофейный столик.
  – Согласится ли Гитлер на создание международной комиссии, призванной определить, какие районы отойдут к Германии? – спросил Стрэнг.
  – Нет. По его словам, на это нет времени – нужно провести плебисцит, и тогда каждый район сам примет решение простым большинством голосов.
  – А что станется с меньшинством?
  – Ему придется эвакуироваться до десятого октября. Фюрер также требует гарантий, что чехи не уничтожат перед уходом никакие из своих сооружений.
  – Вот слово «гарантии» мне как раз и не по вкусу, – вмешался премьер-министр. – Какие, черт побери, мы можем обещать гарантии, пока не узнаем, дадут ли согласие чехи?
  – Тогда разве не стоило пригласить их на конференцию?
  – Именно на это я и указал. К несчастью, ответом стала обычная вульгарная тирада против чехов. И в изобилии вот этот жест… – Премьер-министр несколько раз ударил кулаком одной руки об раскрытую ладонь другой.
  Уилсон сверился с записями:
  – Если быть точным, фюрер заявил, что согласился отложить военные действия, «но, если те, кто побудил его сделать это, не готовы взять на себя ответственность за покорность чехов, ему придется передумать».
  – Боже правый!
  – Тем не менее я стоял на своем, – сказал Чемберлен. – Неприемлемо гарантировать уступки со стороны чехов, пока сами они не дали согласия.
  – Какова позиция французов насчет вовлечения чехов в переговоры? – осведомился Хендерсон.
  – Сначала Даладье поддерживал меня, но полчаса спустя запел по-другому. Как в точности он выразился, Хорас?
  – «Если включение представителей Праги вызовет затруднения, он готов отказаться от этого требования, ибо важно, чтобы ситуация была разрешена быстро».
  – На это я возразил, что вовсе не настаиваю на непосредственном участии чехов в конференции, но им следует хотя бы находиться в соседней комнате, чтобы они могли дать нам необходимые заверения, – сказал Чемберлен.
  – Вы держались очень твердо, премьер-министр, – заметил Уилсон.
  – Да, это точно. Мне пришлось! Даладье совершенно бесполезен. У меня сложилось впечатление, будто он проклинает каждую минуту, которую вынужден пробыть здесь, и просто хочет подмахнуть соглашение и улететь в Париж – чем быстрее, тем лучше. Как только стало ясно, что мы ни к чему не пришли, а на деле даже существует риск погубить все дело из-за приступа злости, я предложил объявить перерыв на час, чтобы каждый из нас мог обсудить предложения Муссолини со своей делегацией.
  – А как же чехи?
  – Поживем – увидим. К концу раунда физиономия Гитлера напоминала грозовую тучу. Он пригласил Муссолини и Гиммлера на обед к себе в апартаменты. Не завидую я Муссо, которому предстоит такое развлечение! – Премьер-министр скривил лицо в гримасе отвращения. – А это что еще такое?
  Через закрытые окна в отель проникал грохот, производимый оркестром.
  – Это «Прогулка в Ламбет», премьер-министр, – пояснил Легат.
  
  В «Фюрербау» немецкие и итальянские чиновники потянулись обратно в ту комнату, где был организован фуршетный стол. Две группы не смешивались между собой: немцы считали себя выше итальянцев, итальянцы находили немцев вульгарными. У окна образовался кружок, центром которого служили Вайцзеккер и Шмидт. Положив себе на тарелку еды, Хартманн присоединился к нему. Вайцзеккер показывал всем документ, отпечатанный на немецком языке. Статс-секретарь выглядел очень довольным собой. Хартманну потребовалось некоторое время, чтобы понять: речь идет о некоем черновике соглашения, которое Муссолини предложил главам делегаций. Значит, переговоры все-таки не свернуты. Пауль почувствовал, как недавнее хорошее настроение испаряется. Разочарование отразилось, видимо, у него на лице, потому что Зауэр сказал:
  – Не стоит выглядеть таким несчастным, Хартманн! На худой конец, у нас есть хотя бы основа для соглашения.
  – Я не несчастен, герр штурмбаннфюрер. Просто удивлен, как удалось доктору Шмидту так быстро перевести этот документ.
  Шмидт закатил глаза и рассмеялся над такой наивностью.
  – Ничего я не переводил, дорогой мой Хартманн! – заявил он. – Этот набросок был сочинен прошлой ночью в Берлине. Муссолини только притворился, что это его работа.
  – Неужели вы думали, что мы могли положиться в чем-то столь важном на итальянцев? – спросил Вайцзеккер.
  Остальные тоже рассмеялись. Несколько итальянцев в другом конце комнаты посмотрели на них. Вайцзеккер посерьезнел и приложил палец к губам:
  – Думаю, нам стоит говорить тише.
  
  Следующий час Легат провел в офисе, переводя итальянский набросок с немецкого на английский. Текст не был длинным – меньше тысячи слов. Покончив с очередной страницей, он передавал ее Джоан для печати. Несколько раз члены британской делегации вваливались в кабинет и заглядывали ему через плечо.
  Эвакуация начинается 1 октября.
  Соединенное королевство, Франция и Италия гарантируют, что эвакуация территорий будет завершена к 10 октября…
  И так далее, в общем и целом восемь параграфов.
  Именно Малкин, юрист Министерства иностранных дел, сидевший в кресле в углу и попыхивавший трубкой, пока читал страницы, предложил заменить слово «гарантируют» на «соглашаются» – ловкий ход, вроде бы неприметный, но совершенно меняющий тон проекта. Уилсон помчался по коридору, чтобы показать вариант премьер-министру, отдыхавшему в своем номере. Обратно вернулась весть, что Чемберлен согласен. И опять же Малкин указал на следующий факт: главная направленность документа заключается в том, что три державы – Англия, Франция и Италия – делают уступки четвертой, Германии. И эта направленность создает у читающих его, как выразился правовед, «неблагоприятное впечатление». А поэтому он подписал своим каллиграфическим почерком преамбулу к соглашению:
  Согласно достигнутому принципиальному соглашению относительно Судето-немецкой области, Германия, Великобритания, Франция и Италия договорились о следующих условиях и способах отделения Судето-немецкой области, а также о необходимых для этого мероприятиях. Каждый из участников настоящего соглашения объявляет себя ответственным за проведение необходимых для его выполнения мероприятий.
  Премьер-министр известил о своем согласии и на это. Он также запросил папку с отчетом о переписи населения Чехословакии в 1930 году, хранящуюся в его красной шкатулке. Джоан перепечатала документ сначала. В пятом часу все было готово, и делегация стала спускаться по лестнице к машинам. Чемберлен вышел из спальни в гостиную. Он явно был на взводе и нервно приглаживал усы большим и указательным пальцем. Легат вручил ему папку.
  – Наверное, лучшей цитатой из Шекспира для обращения в Хестоне была бы вот эта: «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом»369, – буркнул Уилсон.
  Уголки губ премьера слегка опустились.
  – Вы готовы идти, сэр? – спросил один из детективов.
  Чемберлен кивнул и вышел из комнаты. Когда Уилсон собрался идти за ним, Легат решил предпринять последнюю попытку:
  – Мне в самом деле кажется, сэр, что я принесу больше пользы, если буду непосредственно находиться на конференции, а не торчать здесь. Возможно, придется еще что-нибудь переводить.
  – О, нет-нет. Посол и Киркпатрик вполне с этим справятся. Ваша задача – держать оборону тут. Честное слово, у вас отлично получается. – Он похлопал Легата по плечу. – Немедленно свяжитесь с домом номер десять и зачитайте текст измененного проекта. Пусть проследят, чтобы его довели до Форин-офис. Ну, пора.
  Уилсон поспешил за премьер-министром. Хью вернулся в кабинет и вновь принялся вызывать Лондон. На этот раз, к его удивлению, звонок прошел.
  
  Для Хартманна наличие наброска соглашения изменило все. Теперь могучие умы примутся полировать документ, устраняя все шероховатости. Несгибаемые принципы начнут меркнуть, а затем волшебным образом исчезнут вовсе. Самые спорные из пунктов, где согласие невозможно, будут попросту опущены для дальнейшей проработки в подкомиссиях. Ему ли было не знать, как это работает?
  Пауль откололся от группы обедающих, поставил тарелку на фуршетный стол и выскользнул из комнаты. По прикидкам, в его распоряжении оставался час, самое большее два. Требовалось найти уединенное место. Слева обнаружилась пара запертых дверей и проем в стене. Он пошел туда – то был выход на служебную лестницу. Бросил взгляд через плечо: вроде бы никто не видел его ухода. Хартманн юркнул на площадку и побежал вниз по ступенькам. Разминулся с поваром в белом, который тащил наверх поднос с накрытыми блюдами. Служащий не обратил на него внимания. Пауль продолжал спускаться, добрался до первого этажа, потом до цокольного.
  Коридор был широкий, с белеными стенами, с полами из гладких каменных плит, как в подвале замка. Он тянулся, видимо, вдоль всего здания. В ноздри ударил аромат стряпни, на кухне что-то лязгало. Пауль шел уверенной походкой, как человек, имеющий право находиться там, где считает нужным. Впереди послышался звук громкого разговора, стук тарелок и столовых приборов. Он попал в большой открытый кафетерий, где обедали несколько десятков караульных эсэсовцев. В воздухе стоял густой запах табачного дыма, кофе и пива. Несколько голов повернулось в его сторону. Хартманн кивнул. За кафетерием коридор шел дальше. Молодой человек миновал выход на лестницу, комнату охраны, открыл большую железную дверь и шагнул в дневную жару.
  Это была автостоянка во дворе здания. С десяток черных «мерседесов» выстроились в линию. Пара шоферов коротала время за сигаретой. Издалека слабо доносились приветственные крики и возгласы: «Зиг хайль!»
  Пауль быстро развернулся и направился обратно в «Фюрербау». Из караулки вышел эсэсовец:
  – Что вы делаете?
  – Живо, приятель! Разве не слышишь, что фюрер возвращается?
  Он проскочил мимо охранника и стал подниматься по лестнице, перескакивая через две ступеньки. Сердце его колотилось, выступил пот. Хартманн прошел по первому этажу, взлетел на два пролета и оказался почти там же, где находился, когда прервалось первое заседание конференции.
  Тут кипела жизнь. Адъютанты спешили по местам, одергивая мундиры и приглаживая волосы, и наблюдали за коридором. Появились Гитлер и Муссолини, идущие бок о бок. Позади шли Гиммлер и Чиано. Было очевидно, что обед не улучшил настроения фюрера. Муссолини остановился переговорить с Аттолико, но Гитлер не стал его дожидаться и пошел дальше в сопровождении немецкой делегации.
  У входа в свой кабинет фюрер помедлил и повернулся, обведя взглядом все помещение. Хартманн, стоявший не далее как в десяти шагах, видел написанное на его лице раздражение. Гитлер начал перекатываться с пятки на носок в той странной бессознательной манере, которую Пауль наблюдал в поезде. Снаружи послышался взрыв еще более громких криков, и вскоре на площадке дальней лестницы появился Чемберлен, сопровождаемый Даладье. Расположившись у колонны, они начали совещаться.
  Гитлер с минуту смотрел на лидеров двух демократических держав. Затем резко повернулся, нашел глазами Риббентропа и нервным жестом велел поторопить гостей. Он вошел в кабинет, и Хартманн снова ощутил прилив оптимизма.
  Профессиональные дипломаты могли считать дело уже сделанным, но ничто не решено, пока этого не одобрит Гитлер. А вид у вождя по-прежнему был такой, будто сильнее всего ему хочется послать всех к черту.
  7
  Наверное, пошел шестой час, когда Легат закончил диктовать стенографисту с Даунинг-стрит последний абзац:
  Чехословацкое правительство в течение четырех недель со дня заключения настоящего соглашения освободит от несения военных и полицейских обязанностей всех судетских немцев, которые этого пожелают. В течение этого же срока чехословацкое правительство освободит судетских немцев, отбывающих заключение за политические преступления.
  – Все записали?
  – Да, сэр.
  Хью зажал плечом трубку и начал собирать страницы наброска. Вдалеке послышались громкие голоса. Дверь в офис была полуоткрыта, и из коридора явственно доносились звуки перебранки.
  – Engländer! – выкрикивал по-немецки с резким акцентом какой-то человек. – Ich verlange mit einem Engländer zu sprechen!
  Легат озадаченно переглянулся с секретаршами. Сделал Джоан знак, чтобы та приняла у него телефон, зажал трубку и сказал ей:
  – Пусть держат линию открытой.
  Девушка кивнула и заняла его место за столом. Хью вышел в коридор. В дальнем его конце, в глубине отеля, отчаянно размахивал руками какой-то мужчина, пытаясь прорваться через группу из четырех человек в штатском. Те решительно преграждали ему путь.
  – Англичанин! Я хочу поговорить с кем-нибудь из англичан! – надрывался несчастный.
  Легат подошел.
  – Я англичанин. Чем могу помочь?
  – Слава богу! – воскликнул мужчина. – Я доктор Хуберт Масарик, chefdecabinet министра иностранных дел Чехословакии! Эти люди из гестапо удерживают меня и моего коллегу доктора Войтеха Мастны, чешского посла в Берлине, пленниками в этой комнате!
  Мужчина был лет сорока, представительный, в светло-сером костюме с платочком в нагрудном кармане. Лицо с высоким залысым лбом раскраснелось. Очки в роговой оправе сбились набок.
  – Не скажете, кто тут главный? – осведомился Легат.
  Один из гестаповцев резко развернулся – широколицый субъект с тяжелой челюстью и множеством оспин на щеках – видимо, след перенесенной в детстве ветрянки. Казалось, у него так и чесались кулаки подраться.
  – А ты кто такой?
  – Меня зовут Хью Легат. Я личный секретарь премьер-министра Чемберлена.
  Поведение гестаповского офицера мигом переменилось.
  – Тут и речи нет о задержании, герр Легат. Мы просто попросили этих господ оставаться, ради их же собственной безопасности, в их номере до окончания конференции.
  – Но нам полагалось присутствовать на ней в качестве наблюдателей! – Масарик поправил очки. – Я взываю к представителю английского правительства, чтобы нам позволили делать то, ради чего мы сюда приехали.
  – Едва ли это в моих полномочиях. – Легат сделал знак, чтобы его пропустили.
  Трое гестаповцев поглядели на офицера. Тот кивнул, и они расступились. Легат пожал Масарику руку.
  – Мне очень жаль, что все так произошло, – сказал Хью. – Где ваш коллега?
  Он прошел за Масариком в спальню. На краю кровати, держа на коленях шляпу и в плаще, сидел мужчина лет шестидесяти, по виду похожий на профессора. Завидев Легата, человек встал. В его лице читалось полное уныние.
  – Мастны, – представился он и протянул руку.
  – Мы прибыли из Праги меньше часа назад, – сообщил Масарик. – Эти люди встретили нас в аэропорту. Мы думали, что нас препроводят прямо на конференцию. Вместо этого нас заперли тут. Это возмутительно!
  Командир гестаповцев стоял в дверях и слушал.
  – Как я уже объяснил, этим людям не разрешено участвовать в конференции, – заявил немец. – Согласно данному мне приказу, им предписано ожидать в этом номере гостиницы до поступления новых указаний.
  – Значит, мы арестованы!
  – Вовсе нет. Вы имеете полное право в любую минуту вернуться в аэропорт и улететь в обратно в Прагу.
  – Могу я спросить, кто отдал такой приказ? – осведомился Легат.
  Офицер выпятил грудь:
  – Как полагаю, он исходит лично от фюрера.
  – Возмутительно!
  Мастны положил младшему коллеге руку на плечо:
  – Успокойтесь, Хуберт. Я более привычен к порядкам в Германии, нежели вы. Спорить нет смысла. – Он обратился к Легату: – Вы ведь личный секретарь мистера Чемберлена? Не могли бы вы переговорить с ним насчет нас и как-то помочь в разрешении этой неприятной ситуации?
  Хью посмотрел на чехов, потом на гестаповца, который стоял, скрестив на груди руки.
  – Пойду и посмотрю, что можно сделать.
  
  Толпа в парке напротив гостиницы все не убывала. На Легата смотрели без интереса: еще один чиновничек в костюме, пустое место. Он шел быстро, опустив голову.
  По краям тихой Макс-Йозеф-штрассе росли вишневые деревья и тянулись аккуратные дома из красного и белого камня. В воздухе витал какой-то сладковатый аромат. Вдыхая запах осени в конце теплого дня, Хью ощущал себя как в Оксфорде. Две хорошо одетые пожилые дамы выгуливали собачек. Няня в форме толкала перед собой коляску. И лишь спустя минут пять, миновав обелиск посреди кольцевой развязки и пройдя еще немного к Кёнигсплац, Хью ощутил, что неведомо для себя в какой-то миг пересек незримую границу и вступил в более темный и менее знакомый мир. Там, где на его памяти располагался парк, оказался плац-парад. В языческом храме стоял на часах перед вечным огнем солдат в мундире.
  «Фюрербау» он вычислил по большому скоплению народа на гранитной площади перед зданием. Само здание было классическим, безликим, из беловатого камня – три этажа с балконом посредине второго. Он мысленно видел, как Гитлер появляется на этом балконе во время одного из этих масштабных квазирелигиозных спектаклей, не покидающих колонки новостей. Хью прошел мимо свисающих флагов и бронзовых орлов к краю второй ковровой дорожки. Обозначил свой официальный статус часовому и был пропущен внутрь. Прямо на входе в фойе офицер в мундире СС проверил наличие его имени в списке.
  – Где я могу разыскать английскую делегацию?
  – На втором этаже, герр Легат, в комнате для приемов в дальнем углу. – Адъютант щелкнул каблуками.
  Легат поднялся по широкой лестнице из красного мрамора и свернул направо. Прошел мимо череды низких столиков и кресел и вдруг увидел перед собой Хартманна.
  Ему потребовалось несколько секунд, чтобы убедиться: это в самом деле он. Пауль стоял, держа чашку на блюдце, и беседовал с седым мужчиной в темно-синем костюме. Волосы у него редели уже во время учебы в Оксфорде – теперь их осталось совсем мало. Его правильной формы голова была вскинута, он внимательно слушал собеседника. Хартманн стоял ссутулившийся, напряженный, уставший. И все же прежняя аура витала вокруг него, угадываясь даже на расстоянии.
  Глянув поверх плеча седого, Пауль заметил Легата. Его фиалковые глаза слегка расширились, он едва заметно качнул головой – вот и вся его реакция.
  Хью прошел мимо. Через открытую дверь он увидел Стрэнга и Дангласса. При его появлении английские делегаты вскинули головы. Они сидели, рассредоточившись по большой комнате. Хендерсон листал немецкую газету. Киркпатрик вытянул ноги и закрыл глаза. Малкин разложил на коленях какие-то бумаги. Эштон-Гуоткин делал вид, что читает том японской поэзии.
  – Хью? – резко окликнул его Стрэнг. – Вы что тут делаете? Мне казалось, вы должны находиться в отеле?
  – Верно, сэр, но кое-что случилось. В «Регина-паласт» прибыли чешские делегаты, но им не позволяют покинуть номер.
  – Не позволяют?
  – Сотрудники гестапо. Чехи просят премьер-министра похлопотать на их счет.
  – Гестапо?! – По всей комнате прокатился стон.
  – Звери… – пробормотал Эштон-Гуоткин.
  – Даже не представляю, с чего они вообразили, что ПМ может тут помочь?
  – Будет жестоко прийти к соглашению без их участия. – Стрэнг посасывал мундштук незажженной трубки, издававшей тихий свист. – Полагаю, вам лучше пойти и успокоить их, Фрэнк. Вам чехи знакомы лучше, чем большинству из нас.
  Эштон-Гуоткин вздохнул и захлопнул книгу. Легат заметил, что Дангласс, пытаясь разглядеть кого-то в коридоре, наклоняет голову и вытягивает шею на манер одной из тех загадочного вида птиц, на которых ему так нравилось охотиться.
  Киркпатрик тоже обратил на это внимание.
  – В чем дело, Алек? – спросил он. – Что-то происходит?
  – Да, – ответил Дангласс, как всегда почти не пошевелив губами. – Дверь кабинета Гитлера открыта.
  
  У Хартманна создалось впечатление, что шесть минувших лет почти не изменили Легата. Словно сейчас он переходил университетский двор в Бэллиоле. То же самое сочетание взрослости и юности: по-мальчишески густая темная челка и серьезное бледное лицо; легкость в движениях – в Оксфорде он занимался бегом, – стесняемая неудобной старомодной одеждой. Увидев его, Пауль на миг потерял нить излагаемого Вайцзеккером. И не заметил, как к ним спешит Шмидт.
  – Герр фон Вайцзеккер и синьор Аттолико! – Шмидт кивнул статс-секретарю и махнул итальянскому послу. – Извините меня, господа, но фюрер просит вас принять участие в переговорах.
  Сидящие поблизости услышали. В их сторону стали поворачиваться головы. Вайцзеккер кивнул, словно ожидал такого поворота.
  – Кто-то еще нужен?
  – Только английский и французский послы.
  – Я их приведу, – вызвался Хартманн.
  Не дожидаясь одобрения, он направился к делегациям союзников. Сначала заглянул в комнату французов.
  – Месье Франсуа-Понсе!
  Лицо бульварного щеголя со старомодными нафабренными усами обратилось в его сторону.
  – Простите, ваше превосходительство, лидеры стран просят послов присоединиться к ним.
  Не успел Франсуа-Понсе подняться, как Пауль уже летел к соседней двери.
  – Сэр Невил, вас ждут в кабинете фюрера! Не будете любезны присоединиться к главам правительств?
  – Только сэр Невил? – осведомился Стрэнг.
  – Только сэр Невил.
  – Ну наконец-то! – Хендерсон свернул газету и положил на стол. Встал и поправил у зеркала бутоньерку.
  – Удачи, – сказал Киркпатрик.
  – Спасибо. – Посол размашистым шагом вышел из комнаты.
  – Значит ли это, что достигнут прорыв?
  – Боюсь, я всего лишь посыльный, мистер Стрэнг. – Хартманн улыбнулся и отвесил легкий поклон. Потом оглядел комнату. – Удобно ли вам здесь? Не нужно ли чего-нибудь?
  – Все отлично, благодарим вас, герр… – Стрэнг замялся.
  – Хартманн.
  – Герр Хартманн, ну конечно. Извините.
  Пауль нарочито помедлил, и Стрэнг почел себя обязанным представить ему коллег.
  – Это лорд Дангласс, парламентский личный секретарь премьер-министра. Сэр Уильям Малкин из Министерства иностранных дел. Фрэнк Эштон-Гуоткин, также из Форин-офис. Айвона Киркпатрика из берлинского посольства вы, полагаю, знаете…
  – Именно так. Мистер Киркпатрик, рад снова видеть вас. – Хартманн шел по кругу, пожимая руки.
  – А это Хью Легат, один из личных секретарей премьер-министра.
  – Мистер Легат!
  – Герр Хартманн!
  Хартманн задержал ладонь Легата на долю секунды дольше, чем у других, и слегка сдавил.
  – Ну так дайте знать, если что-нибудь понадобится, – сказал он.
  – Мне пора возвращаться в отель, – заявил Хью.
  – А мне, полагаю, следует переговорить с бедными чехами, – устало промолвил Эштон-Гуоткин. – Если, конечно, я сумею разыскать работающий телефон.
  Втроем они вышли в коридор и направились к кабинету Гитлера. Дверь в него уже снова закрылась.
  – Будем надеяться, что достигнут какой-то прогресс, – сказал Хартманн, остановившись. – Буду рад встретиться с вами позже. Пока же прошу меня извинить, джентльмены.
  Он элегантно склонил голову, повернул налево и стал спускаться по служебной лестнице.
  Легат прошел еще несколько шагов в компании Эштон-Гуоткина, затем тоже остановился.
  – Простите, совсем забыл одну вещь. Мне надо кое-что сказать Стрэнгу.
  Уловка была настолько очевидной, что Хью сгорал от стыда, но Эштон-Гуоткин только махнул рукой.
  – До скорого, дружище, – сказал он и пошел дальше.
  Легат повернул назад. Затем, не оборачиваясь, последовал за Хартманном вниз по лестнице. Его самого он не видел, но слышал, как подошвы его ботинок стучат по ступенькам. Он думал, что Пауль остановится на первом этаже, но стук кожи по камню продолжался еще два пролета, пока Хью не вынырнул в идущий по цокольному этажу коридор как раз в ту секунду, когда где-то справа мелькнул проблеск дневного света и раздался звук закрывающейся двери.
  Молодой англичанин старался не думать, какое нелепое впечатление должен он производить – гражданский служащий Уайтхолла в черном костюме и с часами на цепочке, спешащий по служебному коридору личного дворца фюрера. Если бы Клеверли мог увидеть его сейчас, свалился бы с сердечным приступом. «Надеюсь, мне не стоит подчеркивать абсолютную необходимость с вашей стороны не предпринимать ничего, что могло бы поставить под удар успех этой конференции?» – так он вроде бы выразился? Хью миновал комнату охраны – пустую, как он с облегчением увидел, – открыл тяжелую стальную дверь и шагнул на солнечный свет, во двор, полный черных «мерседесов».
  В дальнем конце двора ждал Хартманн. Легат помахал рукой и поспешил к нему. Но Пауль немедленно сошел с места, свернул направо и исчез из виду.
  Он так и держался в сотне шагов впереди. Провел Легата мимо двух Храмов почета с их неподвижными караульными и Вечным огнем, мимо еще одного монументального белокаменного здания, схожего с «Фюрербау», затем вообще прочь с Кёнигсплац на широкую улицу с учреждениями, увешанными флагами со свастиками. Проходя, Хью читал таблички: «Офис заместителя фюрера», «Рейхсдепартамент по выполнению четырехлетнего плана». Он бросил взгляд через плечо. Никто вроде бы не шел за ним. Впереди показалось современной архитектуры сооружение, похожее на железнодорожную станцию, но почему-то называвшееся «Парк-кафе». Хартманн вошел внутрь. Минуту спустя Легат последовал его примеру.
  Был конец рабочего дня. В баре толпился народ, по большей части, если судить по виду, сотрудники близлежащих государственных учреждений. Коричневых партийных мундиров было в избытке. Хью завертел головой, стараясь разглядеть Хартманна сквозь клубы табачного дыма, и заметил его лысину в углу. Пауль сидел за столиком спиной к залу, но лицом к зеркалу и поэтому мог наблюдать за происходящим. Легат проскользнул на стул напротив него. Широкий рот Хартманна раздвинулся в его знакомой озорной усмешке.
  – Ну вот мы и снова встретились, друг мой, – сказал он, и Хью припомнил, что Пауль находил юмор в любой ситуации, даже подобной этой. Потом Хартманн посерьезнел: – За тобой следили?
  – Не знаю. Вроде бы нет. Я не очень-то соображаю в таких вещах.
  – Добро пожаловать в новую Германию, дружище Хью! Ты убедишься, что к этому привыкаешь быстро.
  За соседним столиком сидел мужчина в форме СА и читал «Штюрмер». На первой полосе бросалась в глаза злобная карикатура на еврея с осьминожьими щупальцами. Легат надеялся, что шум в баре защитит их от подслушивания.
  – Здесь безопасно? – вполголоса спросил он.
  – Нет. Но безопаснее, чем там, где мы были. Закажем по кружке пива. Заплатим и выйдем с ними в сад. Говорим исключительно по-немецки. Мы с тобой два друга, встретившиеся после долгого перерыва, и нам есть о чем потолковать. Что, в общем-то, правда. Самая лучшая ложь – та, в которой много истины.
  Он подозвал официанта:
  – Два пива, пожалуйста.
  – Ты не сильно переменился, – заметил Легат.
  – Ха! – Хартманн рассмеялся. – Если бы только знал!
  Он достал зажигалку, пачку сигарет, предложил Легату, наклонился, дав ему огня первому, потом закурил сам. Они откинулись на спинки стульев и некоторое время молча курили. Наконец Пауль посмотрел на друга и тряхнул головой, словно отказываясь поверить собственным глазам.
  – Тебя не хватятся? – спросил Хью.
  – Кое-кто за мной определенно приглядывает. Тут ничего не поделаешь.
  Легат продолжал оглядывать бар. Непривычный табак оказался крепким – в горле першило. Он ощутил вдруг жуткую усталость.
  – Будем уповать, что переговоры не закончатся раньше, чем мы вернемся.
  – Мне это кажется маловероятным. Даже если главы придут к согласию, пройдет еще какое-то время, пока они обговорят все детали. А если соглашение не родится, будет война… – Хартманн сделал глубокую затяжку. – А тогда наша с тобой маленькая встреча окажется совершенно бессмысленной.
  Он смотрел на Легата сквозь дым. Хью подумалось, что глаза у друга запали глубже, чем это помнилось ему по прежним временам.
  – Я читал, что ты женился, – сказал Пауль.
  – Да. А ты?
  – Нет.
  – А как же Лейна?
  Он обещал себе, что не будет спрашивать. Хартманн отвел взгляд. Настроение у него испортилось.
  – Боюсь, мы больше не общаемся.
  Официант принес пиво, поставил перед ними и поспешил обслуживать других посетителей. Легат сообразил, что при нем нет немецких денег. Хартманн высыпал на стол пригоршню монет.
  – Будем считать, что это «мой раунд», как это принято у вас говорить, – сказал он. Потом ненадолго закрыл глаза. – «Петух и Верблюд». «Корона и Чертополох». «Фазан и Сент-Джайлз»… Как они там? И вообще, как там все? Как альма-матер?
  – Все как всегда. И Оксфорд все там же.
  – Только, увы, не для меня. – На глаза Пауля навернулись слезы. – Ну да ладно. Полагаю, пора перейти к нашему делу.
  Коричневорубашечник за соседним столиком оплатил счет и поднялся, оставив на столе газету.
  – Прости, товарищ, – обратился к нему Хартманн. – Если тебе не нужен больше твой «Штюрмер», могу я его взять?
  – Пожалуйста.
  Мужчина передал ему еженедельник, дружелюбно кивнул и ушел.
  – Вот видишь, они вполне себе ничего, если знать к ним подход, – сказал Пауль. – Бери свое пиво и давай выйдем на улицу.
  Он затушил окурок.
  На посыпанной гравием площадке под облетевшими деревьями стояли металлические столики. Солнце зашло, быстро сгущались сумерки. В пивном дворике было так же людно, как в баре: мужчины в кожаных шортах, женщины в альпийских платьях дирндль. Хартманн подвел друга к столику рядом с лавандовой клумбой. Дальше начинался Ботанический сад. Аккуратные тропинки, цветники, образцы пород деревьев – все выглядело таким знакомым.
  – А нам прежде не приходилось тут бывать? – спросил Легат.
  – Да. Мы сидели тут и спорили. Ты обвинил меня, что в сердце я нацист.
  – Неужели? Мне жаль. Для иностранца германский национализм непросто бывает отличить от нацизма.
  – Не будем об этом. – Хартманн махнул рукой. – Времени нет.
  Он выдвинул стул, стальные ножки заскрипели по гравию. Они сели. Легат отказался от новой сигареты. Пауль закурил.
  – Итак, позволь перейти сразу к сути дела. Я хочу, чтобы ты устроил мне встречу с Чемберленом.
  Легат вздохнул:
  – В Лондоне мне сказали, что именно об этом ты и попросишь. Мне жаль, Пауль, но это невозможно.
  – Но ты его секретарь. Секретари организовывают встречи.
  – Я самый младший из его секретарей. Подай-принеси. Он прислушается ко мне не больше, чем вон к тому официанту. Да и не слишком ли уже поздно для встреч?
  Хартманн покачал головой:
  – Именно сейчас, сию минуту, еще не слишком поздно. Поздно будет после того, как ваш премьер-министр подпишет это соглашение.
  Легат обхватил кружку ладонями и склонил голову. Ему вспомнилось это безрассудное упрямство, отказ отречься от своих аргументов, даже если совершенно очевидной становилась ложность предпосылки, из которой они исходили. Повторялось то, что было во время их дискуссий в зале пивной «Орел и дитя».
  – Пауль, я тебя уверяю: ты не сообщишь ему ничего такого, чего бы он уже не принял к сведению. Если хочешь предупредить его, что Гитлер – плохой человек, не старайся понапрасну. Он это знает.
  – Тогда почему идет на сделку с ним?
  – По всем тем причинам, которые не новость для тебя. Потому что в данном споре у Германии сильные позиции, и факт, что отстаивает их Гитлер, не делает их слабее.
  Хью вспомнилось теперь, как он обвинял Хартманна в принадлежности к нацистам. Его главное возражение против Гитлера брало начало скорее в снобизме – куда, мол, лезет этот презренный австрийский капрал? – а не в идеологии.
  – Должен заметить, ты запел по-другому, – продолжил он. – Разве не тебя возмущала всегда несправедливость Версальского договора? Политика умиротворения – не более чем попытка исправить эту самую несправедливость.
  – Да, и я не отказываюсь ни от одного своего слова! – Хартманн склонился над столом и с жаром зашептал: – И где-то в глубине души – да, дорогой мой Хью, я признаю это – я радуюсь, что вы и французы приползли наконец на карачках, чтобы загладить обиду. Беда в том, что вы сделали это слишком поздно! Упразднить Версаль – это Гитлеру уже неинтересно. Это только прелюдия к грядущему.
  – И ты это хочешь сказать премьер-министру?
  – Да. Но не только сказать, но и предъявить ему доказательства. Они у меня здесь. – Он похлопал себя по груди. – Тебе смешно?
  – Нет, ничуть. Я просто считаю тебя наивным. Если бы дела обстояли так просто!
  – А они и обстоят просто. Если Чемберлен откажется сегодня вечером следовать у него на поводу, завтра Гитлер вторгнется в Чехословакию. И как только он отдаст приказ об этом, все переменится, и мы, оппозиция в армии и прочая, сами позаботимся о Гитлере.
  Легат скрестил руки и покачал головой:
  – Боюсь, что тут наши точки зрения расходятся. Ты хочешь, чтобы моя страна вступила в войну с целью помешать трем миллионам немцев присоединиться к Германии, исключительно чтобы позволить тебе и твоим друзьям скинуть фюрера? Но должен тебе сказать, что, судя по увиденному мной сегодня, он очень хорошо окопался.
  Хью остановил себя, хотя мог сказать еще очень многое. Мог бы спросить: правда ли, что Хартманн и его друзья намерены, как их эмиссары дали понять этим летом, даже в случае свержения Гитлера сохранить за Германией Австрию и Судетскую область? И верно ли то, что их план заключается в реставрации кайзера? И если это так, то что тогда скажет он своему отцу, когда в следующий раз приедет навестить его среди океана белых каменных крестов на военном кладбище во Фландрии? Его захлестнула волна раздражения. «Давайте уже подпишем это чертово соглашение, сядем на самолет, улетим отсюда, и пусть они тут сами между собой разбираются», – пришла шальная мысль.
  Загорелись электрические огни – цепочка желтых китайских фонариков, подвешенных между фигурных чугунных столбов. Они сияли в сгущающейся мгле.
  – Значит, ты не поможешь мне? – спросил Хартманн.
  – Если ты просишь меня организовать тебе частную встречу с премьер-министром, то я говорю «нет»: это невозможно. С другой стороны, если существуют доказательства неких амбиций Гитлера, о которых нам следует знать, то я к твоим услугам. Передай их мне, и я позабочусь, чтобы Чемберлен их увидел.
  – Прежде, чем подпишет в Мюнхене какое-либо соглашение?
  – Если такая возможность представится, то да, – ответил Легат, поколебавшись.
  – Ты даешь мне слово, что попробуешь?
  – Да.
  Несколько секунд Хартманн смотрел на Легата. Потом взял со столика «Штюрмер». Газета была небольшого формата – такую удобно держать в одной руке. Он прикрылся ею, а другой рукой принялся расстегивать пуговицы рубашки. Хью развернулся на стуле и обвел взглядом сад. Все, казалось, были заняты исключительно своими увеселениями. Однако из кустов вокруг за ними могло наблюдать любое количество пар глаз. Пауль сложил газету и передвинул ее по столу к Легату.
  – Мне пора идти. Задержись и допей пиво. Отныне нам лучше делать вид, что мы никогда не были знакомы.
  – Понял.
  Хартманн встал. Легат вдруг почувствовал, что не имеет права расстаться с ним вот так. Он тоже поднялся.
  – Я признателен… Мы все признательны за то, что ты и твои коллеги идете на такой риск. Если дела обернутся скверно и ты вынужден будешь покинуть Германию, я обещаю тебе радушный прием.
  – Я не предатель. Я никогда не покину Германию.
  – Знаю. Но предложение остается в силе.
  Они обменялись рукопожатием.
  – Допей пиво, Хью.
  Хартманн повернулся и зашагал по гравию к кафе. Высокая фигура неуклюже маневрировала между столиками и стульями. Когда он открыл дверь, из нее вырвался на миг луч света. Потом дверь закрылась, и свет погас.
  8
  Легат сидел неподвижно, наблюдая за танцем мотыльков вокруг садовых фонариков. Ночной воздух был напоен ароматом лаванды. Некоторое время спустя он осторожно, большим и указательным пальцем, приоткрыл газету. Внутри, рядом с рассказом про арийских дев, подвергшихся насилию со стороны евреев, лежал простой желтый конверт. Судя по толщине, в нем находилось десятка два бумажных листов. Хью закрыл «Штюрмер», выждал еще минут пять, потом встал.
  Мимо столиков в саду он проскользнул в прокуренный бар и вышел через противоположную дверь на улицу. В окнах больших учреждений, принадлежавших заместителю фюрера и Департаменту по выполнению четырехлетнего плана, горел свет. У него создалось ощущение, что там идет лихорадочная деятельность, целенаправленная подготовка. Хью двинулся к Кёнигсплац. У административного здания нацистской партии на дорогу высыпала группа чиновников в мундирах. Обходя их, он услышал чью-то реплику: «Das kann nur ein Engländer sein!»370 Грянул хохот. Над вымощенным гранитом плац-парадом реяли два громадных, с шестиэтажный дом, знамени со свастиками, подсвеченные прожекторами. Прямо перед собой Хью видел «Фюрербау». Он пытался решить, стоит ли ему возвращаться на конференцию. Учитывая переданное ему послание, это может быть слишком опасно. Он свернул направо между Храмами почета и несколько минут спустя уже проходил через вращающуюся дверь «Регина-паласт». В вестибюле струнный квартет играл «Сказки Венского леса».
  В коридоре второго этажа он столкнулся с Эштон-Гуоткином. Тот остановился под одним из канделябров, льющих тусклый свет.
  – Привет, Хью! Что делаете?
  – Просто бегаю по поручениям.
  – Понятно. Ну разве это не кошмар? Ничего не работает. Телефоны безнадежны. – Крупные черты лица Моржа сложились в еще более скорбную, чем обычно, мину. – Только что встречался с чехами.
  – Что они думают обо всем этом?
  – Что и следовало ожидать. Считают, что от всей этой затеи воняет за милю. На их месте, уверен, мы чувствовали бы себя так же. Но что тут поделаешь? И тот факт, что немцы по-прежнему не выпускают их из комнаты, не улучшает ситуацию.
  – Вы возвращаетесь на конференцию?
  – Видимо, я там понадобился. Машина ждет внизу. – Он двинулся вперед, остановился, повернулся. – Кстати, тот парень, Хартманн, с которым мы недавно встречались, случайно, не из стипендиатов Родса? Из вашего колледжа?
  – Все верно. – Легат не видел смысла отрицать факт.
  – То-то я смотрю, имя мне знакомо. В каком году они снова начали принимать немцев после войны – в двадцать восьмом?
  – В двадцать девятом.
  – Выходит, он должен был учиться вместе с вами. Вы ведь наверняка знали его?
  – Да.
  – Но предпочли сделать вид, что незнакомы?
  – Ему явно не хотелось кричать об этом, поэтому я счел за благо подыграть.
  – Правильное решение. – Морж кивнул. – Там все буквально кишит гестаповцами.
  Он чинно двинулся дальше. Легат вошел в угловой офис. Джоан и мисс Андерсон сидели за столом и играли в карты.
  – Из Лондона не звонили? – спросил Хью.
  – Звонили. – Джоан сделала ход. – Причем не раз.
  – Что вы им сказали?
  – Что вы пошли решать проблему с чехами.
  – Джоан, вы ангел.
  – Знаю. А это что еще у вас за чтиво?
  – Извините. – Он переложил газету в другую руку. – Это мерзкий антисемитский листок. Ищу, куда выкинуть.
  – Дайте мне – я избавлюсь от него за вас.
  – Да ничего, все в порядке.
  – Не глупите – давайте сюда. – Девушка протянула руку.
  – Честное слово, я бы не хотел, чтобы вы это видели.
  Хью чувствовал, что заливается краской. Никудышный из него шпион! Джоан посмотрела на него, как на чокнутого.
  Легат вышел в коридор. В дальнем конце двое гестаповцев, раздобыв где-то стулья, сидели у комнаты чешских делегатов. Он свернул налево, нашарил в кармане ключ и отпер дверь в свой номер. Там было темно. В большом окне виднелись огни в комнатах на противоположной стороне двора. В них суетились жильцы, собираясь к ужину, а один мужчина, казалось, смотрел прямо на него. Хью задернул шторы и включил прикроватную лампу. Принесенный портье чемодан лежал на маленьком столике. Легат бросил газету на постель, прошел в ванную, открыл холодный кран и умылся. Его трясло. Ему не удавалось изгнать из памяти лицо Хартманна, особенно его выражение в последний миг. Глаза друга словно вглядывались в него через глубокую пропасть, расширявшуюся с каждой минутой их разговора.
  Он вытерся и вернулся в спальню. Запер дверь. Снял пиджак и набросил его на спинку стула. Взял газету, положил на стол и включил лампу с зеленым абажуром. Потом наконец открыл конверт и достал листы.
  Документ был отпечатан тем же крупным шрифтом, как бумаги, полученные им в Лондоне. Немецкий, которым они были написаны, соединил в себе гитлеровский стиль с бюрократическим жаргоном и поначалу с трудом поддавался переводу, но спустя некоторое время Хью удалось вникнуть в смысл.
  СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
  Меморандум
  Берлин, 10 ноября 1937 г.
  Протокол совещания в рейхсканцелярии, в Берлине, 5 ноября 1937 г. с 16:15 по 20:30.
  Присутствовали:
  Фюрер и канцлер.
  Фельдмаршал фон Бломберг, военный министр.
  Генерал-полковник барон фон Фрич, главнокомандующий сухопутных войск.
  Адмирал Э. Редер, главнокомандующий военно-морским флотом.
  Генерал-полковник Геринг, главнокомандующий люфтваффе.
  Барон фон Нейрат, министр иностранных дел.
  Полковник Хоссбах, военный адъютант фюрера.
  Фюрер начал с констатации факта, что предмет сегодняшнего совещания так важен, что обсуждение его в прочих странах неизбежно стало бы поводом для собрания всего кабинета, но он (фюрер) отвергает идею сделать его предметом дискуссии в широком кругу рейхскабинета именно в силу важности темы. Изложение им нижеследующего стало плодом размышлений и опыта четырех с половиной лет у власти. Он пожелал объяснить присутствующим господам основные свои идеи, касающиеся возможности упрочения нашей позиции в области международных дел и необходимых для этого условий, и попросил, в интересах долговременной политики Германии, чтобы эта его позиция рассматривалась в случае его смерти как последняя его воля и завещание.
  Затем фюрер продолжил:
  «Целью германской политики является обеспечить и сохранить расовую общину и расширить ее. А посему это вопрос места. Германская расовая община насчитывает более 85 миллионов членов, и по причине своей многочисленности и малых размеров обитаемого пространства в Европе образовывает плотное расовое ядро, каких не имеется в других странах, и посему подразумевает право на большее жизненное пространство, чем в случае с другими народами…»
  Легат перестал читать и оглянулся. Стоящий позади него на прикроватном столике телефон зазвонил.
  В «Фюрербау» дела наконец сдвинулись с мертвой точки. Дверь в кабинет Гитлера была теперь открыта постоянно. Хартманн наблюдал, как вышел Эштон-Гуоткин, сопровождаемый Малкином. На смену им отправились Франсуа-Понсе и Аттолико. В галерее, вокруг низких столиков, в островках света от торшеров сдвигались кресла, чиновники склонялись над бумагами. В центре одной из групп Пауль заметил Эриха Кордта: тот, видимо, прибыл из Берлина во второй половине дня.
  Лишь Даладье был исключен из всей этой оживленной деятельности. Будто совершенно отстранившись от происходящего, он сидел один в углу и курил сигарету. На столе перед ним стояли бутылка пива и стакан.
  Единственным человеком, которого Хартманн не видел, был Зауэр. Куда подевался штурмбаннфюрер? Его отсутствие предвещало недоброе.
  Пауль обошел весь второй этаж, пытаясь разыскать эсэсовца. В большой комнате рядом со штаб-квартирой французской делегации был развернут временный офис: кресла и диваны сдвинули в сторону, принесли пишущие машинки и дополнительные телефонные аппараты. Рядом находился банкетный зал. Через открытую дверь был виден длинный стол под белой скатертью, накрытый на шестьдесят человек. Метались официанты, внося тарелки и бутылки, флорист трудился над изысканной центральной вазой. Явно намечалось угощение – призванное отметить успех, скорее всего. Это означает, что стороны близки к соглашению и времени у него почти нет. Все его надежды заключались теперь в Легате. Но основательны ли эти надежды? Нет, горестно ответил он сам себе.
  Когда молодой человек завершил круг и вернулся в галерею, его окликнул Кордт.
  – Добрый вечер, Хартманн! – Он встал, держа стопку бумаг. – Мне не обойтись без ваших талантов. Не возражаете?
  Кордт кивком указал на тихий угол, где стоял пустой стол. Когда они уселись, он продолжил тихо:
  – Ну как дела? Вам удалось установить контакт с вашим приятелем?
  – Да.
  – И?
  – Он обещал переговорить с Чемберленом.
  – Тогда ему лучше поторопиться. Мы уже почти закончили.
  У Хартманна упало сердце.
  – Как такое возможно? Мне казалось, конференция была распланирована по меньшей мере еще на день!
  – Была. Но должен заметить, что в лице достопочтенного Невилла Чемберлена фюрер наконец-то встретил переговорщика еще более упрямого, чем он сам. Этот пожилой джентльмен увлек Гитлера в такую трясину мелких деталей, что ему стало невмоготу. Поэтому все неурегулированные пункты будут разрешены после конференции силами международной комиссии из представителей четырех держав. Таким образом, все стороны заявляют о своей победе.
  Хартманн выругался и опустил голову.
  – Выше нос, дружище! – Кордт похлопал его по колену. – У меня на душе так же скверно, как у вас. Но мы перестроимся и в один прекрасный день попробуем снова. А пока советую принять менее похоронный вид. Гений фюрера вот-вот приведет три миллиона наших собратьев-соотечественников под сень рейха, не сделав ни единого выстрела. Ваша вытянутая физиономия неуместна и не останется незамеченной.
  Потом он заговорил громче и принял деловитый тон:
  – У меня документы, которые требуется перевести с английского на немецкий. – Порывшись в стопке, Кордт выудил несколько листов и с сарказмом прочитал заголовок: – «Приложения и дополнительные декларации, касающиеся меньшинств и создания международной комиссии». Похоже, наши английские друзья принадлежат к единственной нации, способной поспорить с нами в крючкотворстве.
  
  Легат осторожно снял трубку:
  – Алло!
  – Хью?
  – Да.
  – Это Алек Дангласс.
  – Алек! – Легат с облегчением выдохнул. – Что случилось?
  – Сдается, что мы вроде как заключили сделку.
  – Боже правый. Как быстро!
  – На время, пока документы будут готовить для подписания, Гитлер пригласил нас на какой-то жуткий тевтонский банкет, но ПМ счел, что это произведет нежелательное впечатление. Можете организовать для нас ужин в отеле? Мы собираемся выехать отсюда к девяти.
  – Разумеется.
  – Спасибо огромное.
  Дангласс дал отбой.
  Заключили сделку? Легат предполагал, что переговоры затянутся до конца недели. Он извлек часы. Двадцать минут девятого. Он вернулся за стол, стиснул голову ладонями и продолжил читать, но теперь уже быстрее, переворачивая страничку сразу, как только улавливал смысл сказанного.
  В основание своей позиции фюрер приводил многочисленные аргументы. Начал он с анализа нарастающего продовольственного кризиса в Германии, признал неустойчивость ее экономики при перевооружении сегодняшними темпами и предупреждал об уязвимости Третьего рейха перед международными торговыми санкциями и нарушением поставок извне.
  Единственный выход, который может показаться недостижимым, лежит в расширении жизненного пространства…
  Необходимое пространство не обязательно должно находиться в Европе… Вопрос не в присоединении дополнительного населения, но в увеличении площадей для сельского хозяйства…
  Проблема Германии может быть разрешена только силовым путем… Пока фюрер жив, его неуклонной целью будет расширение недостаточного жизненного пространства для Германии самое позднее к 1943–1945 гг.
  Легат вернулся на первую страницу. Пятое ноября 1937 года. Меньше одиннадцати месяцев назад.
  Включение Австрии и Чехословакии в состав Германии создаст с военно-политической точки зрения серьезные преимущества, поскольку означает более короткие и удобные границы, высвобождает войска для других задач, а в перспективе позволяет сформировать новые соединения – порядка двенадцати дивизий, исходя из расчета одной дивизии на каждый миллион жителей.
  Во второй части меморандума излагалась последующая дискуссия. Между строк ясно угадывалось, что оба армейских начальника, Бломберг и Фрич, а также министр иностранных дел Нейрат выражают тревогу по поводу осуществимости стратегии Гитлера: французская армия слишком сильная, оборонительные сооружения на чешской границе слишком мощные, моторизованные дивизии Германии слишком слабые…
  Все трое, как отметил Легат, вскоре были смещены с постов и заменены Кейтелем, Браухичем и Риббентропом соответственно.
  Хью отодвинул стул. Хартманн прав: прежде чем поставить подпись под соглашением, премьер-министр непременно должен ознакомиться с этим документом.
  Он запихнул меморандум обратно в конверт.
  – Не окажете мне услугу? – обратился Хью к Джоан, заглянув в угловой офис. – ПМ и другие вернутся примерно через полчаса. Не могли бы вы проследить, чтобы отель организовал что-то вроде ужина для всех?
  – Отлично, постараюсь. Что-то еще?
  – Да. Вас не затруднит позвонить сэру Александру Кадогану в Министерство иностранных дел? Просто передайте ему, что оно у меня.
  – Что у вас?
  – Больше ничего говорить не надо. Он поймет.
  – Куда вы сейчас направляетесь?
  – Возвращаюсь ненадолго на конференцию, – ответил молодой человек, отпирая одну из красных шкатулок. – Есть один документ, который я хотел бы показать премьеру.
  По коридору он наполовину шел, наполовину бежал. Не дожидаясь лифта, помчался вниз по лестнице, проскочил через вестибюль и вынырнул в прохладу мюнхенского вечера.
  
  Хартманн переводил с английского на немецкий «Дополнительную декларацию»: «…все вопросы, вытекающие из передачи территорий, будут рассматриваться как подпадающие под юрисдикцию международной комиссии» – когда, подняв взгляд, увидел вдруг Легата. Решительным шагом тот направлялся к комнате британской делегации. При нем была небольшая красная папка.
  
  В комнате обнаружился один-единственный человек – Дангласс. Сэр Алек в изумлении уставился на Легата:
  – Я думал, вы вернулись в отель?
  – Кое-что случилось. Мне нужно перемолвиться парой слов с ПМ.
  – Ну, можете попробовать, но он все еще с другими лидерами.
  – Где они?
  Дангласс слегка вскинул брови – это у него означало проявление сильных эмоций – и указал на дверь в конце коридора. Она напоминала лаз в муравейник: люди суетились вокруг нее, входили и выходили.
  – Спасибо.
  Легат вошел. Никто его не остановил.
  Четверо присутствующих глав правительств договариваются, что международная комиссия, означенная в подписанном ими сегодня соглашении, будет состоять из статс-секретаря Министерства иностранных дел Германии, английского, французского и итальянского послов, аккредитованных в Берлине, а также представителя, назначенного правительством Чехословакии.
  Продолжая водить пером по бумаге, Хартманн краем глаза следил за тем, как Легат входит в кабинет Гитлера.
  
  В просторном – футов пятьдесят в длину, вероятно, – зале было полно народа и висела духота. Высокие окна были закрыты, ощущался кисловатый запах мужского пота. Премьер-министр сидел на диване у камина и беседовал с Муссолини. В углу у окна Легат заметил Уилсона и сэра Невила Хендерсона. В дальнем конце помещения, у гигантского глобуса, расположился Гитлер. Скрестив на груди руки и с выражением невыносимой скуки на лице он опирался на край стола и слушал Риббентропа. После первой их встречи Чемберлен описал фюрера кабинету как «самую обычную дворняжку из всех, каких ему доводилось видеть». Секретарь кабинета вымарал эту фразу в протоколе, заменив на «в его чертах не было ничего необычного». Тогда Легату замечание премьера показалось снобистским, но теперь он понял, что имел в виду Чемберлен. Почти удивительно, насколько непримечательным выглядел диктатор – даже еще больше, чем шесть лет назад, когда Хью мельком видел его на улице. Он напоминал квартиранта, всегда старающегося держаться в сторонке, или ночного сторожа, исчезающего поутру с окончанием смены. Молодому человеку потребовалось усилие, чтобы отвести взгляд.
  А сделав это, он понял, что совещание закончилось. Люди направлялись к двери, Чемберлен уже встал.
  Хью поспешил перехватить его.
  – Извините, премьер-министр.
  – Что? – повернулся тот.
  – Не могу ли я побеспокоить вас на минутку?
  Чемберлен посмотрел на него, потом на красную шкатулку.
  – Нет, – бросил он раздраженно. – Не сейчас.
  Премьер-министр вышел из кабинета. Почти в ту же секунду кто-то подошел к Легату сзади и взял за локоть.
  – Хью? – Его уха коснулись голос и теплое дыхание Уилсона. – Какого черта вы тут делаете?
  Прочие делегаты продолжали выходить, огибая их на пути к двери.
  – Прошу прощения, сэр. Лорд Дангласс сказал, что дело идет к соглашению, и я пришел узнать, не требуется ли моя помощь. – Легат поднял шкатулку. – Перенести назад в отель бумаги и так далее.
  – Неужели? – Во взгляде Уилсона сквозило сомнение. – Ну так вы напрасно били ноги. Дело сделано.
  
  Хартманн наблюдал, как делегаты покидают кабинет – сначала Чемберлен, за ним Хендерсон, потом французские дипломаты: Роша, Клапье, Франсуа-Понсе… Леже отделился от общего потока и устремился к Даладье, который так и сидел в углу за своим пивом. Французский премьер-министр медленно поднялся. Потом вышли Легат и Уилсон, который держал молодого коллегу за локоть, как сыщик в штатском, совершивший арест. Эти двое прошли буквально в нескольких шагах от него. Легат лишь бросил на Хартманна короткий взгляд. Через пару минут появились Гитлер и Муссолини, далее – Чиано и Риббентроп. Их путь лежал к банкетному залу.
  Хартманн силился расшифровать значение маленькой пантомимы, свидетелем которой только что стал: Легат явно прочел меморандум, принес его в «Фюрербау» и попытался переговорить с Чемберленом, но опоздал. Это казалось единственным логичным объяснением.
  Пришел адъютант и забрал переводы. Затем на Пауля обрушился Кордт, ожесточенными жестами давая понять, что надо подниматься.
  – Идемте, Хартманн! Вставайте скорее и поправьте галстук. Мы приглашены на ужин к фюреру.
  – Правда, Кордт? Какой ужас. Не в моих правилах ужинать с едва знакомыми людьми.
  – Выбирать не приходится. Приказ Вайцзеккера. Поскольку англичане и французы не желают садиться за стол с фюрером, для численности собирают нас. – Он протянул руку. – Идемте.
  Хартманн неохотно поднялся, и они вместе зашагали по второму этажу к противоположной стороне здания.
  – Англичане и французы вернутся сегодня вечером? – спросил Пауль.
  – Да, после ужина. Чтобы подписать соглашение.
  Выходит, не все еще пропало, думал Хартманн, хотя шансы на срыв переговоров были настолько малы, что он презирал себя за попытку за них уцепиться. И все же, входя в зал, ухитрился придать лицу более или менее нейтральное выражение.
  Гитлер восседал в центре огромного стола, спиной к окнам. По бокам от него располагались Муссолини и Чиано, напротив сидели Вайцзеккер и Риббентроп. Гостям подавали вино, перед фюрером стояла бутылка минеральной воды. Пересекая длинный, отделанный панелями салон, Хартманн отмечал знакомые лица: Геринг, Гиммлер, Гесс, Кейтель, Аттолико. Всего шестнадцать человек. Никаких признаков присутствия Зауэра.
  Гостей насчитывалось слишком мало для такой большой комнаты, атмосфера была натянутая. Официанты убрали приборы по краям стола. Хартманн занял место на противоположной от Гитлера стороне, дальше от него насколько возможно и поближе к итальянцу Анфузо, главе кабинета Министерства иностранных дел в Риме. Но даже так до фюрера было слишком близко, чтобы прекрасно видеть, как тот мрачно грызет хлеб и почти не делает попыток поддержать разговор. Судя по всему, его обидел пренебрежительный отказ англичан и французов. Уныние оказалось заразительным. Даже Геринг молчал. Только когда подали хлебный суп, фюрер немного просветлел. Он отхлебнул супу, потом промокнул усы салфеткой.
  – Дуче, – начал он. – Вы согласны, что вырождение народа можно прочитать по лицам его вождей?
  Эта ремарка по форме представляла собой вопрос и в теории была адресована Муссолини, но высказана достаточно громко, чтобы ее слышал весь стол, а тон не предполагал ответа. Все остальные разговоры смолкли. Фюрер сделал еще глоточек супа.
  – Даладье я до определенной степени исключаю из этого правила. Французы без сомнения вырожденцы – Леже родом с Мартиники и явно имеет негроидных предков, но внешность Даладье выдает твердый характер. Это старый солдат, как и мы с вами, дуче. Даладье… Да, с ним вполне можно поладить. Он видит вещи такими, какие они есть, и приходит к правильным умозаключениям.
  – Он просто потягивает пиво и предоставляет советникам вести дела, – сказал Муссолини.
  Гитлер словно не слышал его.
  – Зато Чемберлен! – Фюрер произнес это имя с сарказмом, подчеркивая гласные так, что слово прозвучало как ругательное. – Этот Чемберлен торгуется за каждую деревушку и каждый пустяк, как продавец на рынке! Знаете, господа, он затребовал гарантий, что выселяемым из Судетской области чешским фермерам разрешат взять с собой коров и свиней! Способны вы представить себе такую буржуазную мелочность, пронизывающую столь незначительные детали? Потребовать возмещения за каждое государственное здание!
  – Мне понравилась реплика Франсуа-Понсе: «Что? Даже за общественные туалеты?» – вмешался Муссолини.
  За столом грянул смех.
  Но Гитлер не позволил сбить себя с мысли.
  – Чемберлен! Да с чехами было проще, чем с ним! Ну что ему терять в Богемии? Какое ему до нее дело? Он спросил у меня, нравится ли мне рыбачить в выходные. У меня не бывает выходных! Да и рыбалку я ненавижу!
  Снова смех.
  – Знаете, как называют его в Париже? – спросил Чиано. – J’aimeBerlin!371
  Гитлер нахмурился: ему определенно не нравилось, когда его перебивают. Муссолини с укором поглядел на зятя. Улыбка застыла на пухлых губах Чиано.
  – Время показать Англии, что у нее нет права изображать из себя гувернантку по отношению к Европе, – продолжил фюрер. – Если она не перестанет вмешиваться, рано или поздно войны не избежать. И эту войну нам, дуче, следует вести, пока мы еще молоды, поскольку она будет чудовищным испытанием на прочность для наших двух стран, и во главе их должны стоять люди в цвете лет, а не безмозглые вырожденцы, старые бабы или негры!
  Послышались одобрительные крики и стук по столу. Хартманн глянул на сидящего напротив Кордта, но тот внимательно изучал свою тарелку с супом. Внезапно он понял, что больше не выдержит. Пока официанты убирали первую смену блюд, Пауль положил салфетку и отодвинул стул. Он надеялся ускользнуть незамеченным, но едва начал подниматься, как Гитлер глянул вдоль стола и увидел его. На лице фюрера отобразилась озадаченность. Как может кто-то пытаться уйти, когда он говорит?
  Хартманн застыл в полусогнутом положении.
  – Простите, мой фюрер. Требуется моя помощь в переводе соглашения.
  – Одну минуту. – Указательный палец вождя поднялся.
  Гитлер откинулся на спинку стула и подозвал облаченного в белый мундир адъютанта-эсэсовца, который проворно подскочил. Хартманн медленно распрямился, чувствуя, что все взоры обращены на него. Муссолини, Геринг, Гиммлер – всех явно забавляла переделка, в какую угодил молодой дипломат. Только Кордт застыл от ужаса. Адъютант двинулся вокруг стола к Паулю.
  Шел он, казалось, целую вечность, хотя на деле это заняло всего несколько секунд. Приблизившись, эсэсовец передал Хартманну его часы.
  Выходя из комнаты, Пауль слышал за спиной знакомый шершавый голос:
  – Я никогда не забываю личных одолжений. Ради Германии я готов совершить подлость тысячу раз. Ради личной выгоды – никогда.
  9
  Уилсон отправил Легата с первой же машиной, чтобы проверить, все ли готово к ужину премьер-министра. Хью переговорил с администратором, заверившим его, что на первом этаже отведена отдельная комната. Теперь он стоял у входа в «Регина-паласт» и ждал возвращения делегации. Легат чувствовал, что совершил ужасную оплошность. Уилсон дал это понять очень вежливо, и это было хуже всего. Не составляло труда представить развитие событий по возвращении в Лондон: разговор накоротке между Клеверли и Кадоганом, вызов без шума в кабинет главного личного секретаря, перевод на более спокойную работу, в какую-нибудь дипмиссию, вероятно. Но при этом его не покидала уверенность в том, что надо делать. Чемберлен обязан узнать о существовании меморандума до того, как поставит подпись под соглашением.
  Кортеж из «мерседесов» – лимузинов с рокотом выкатился на Максимилианплац, приветствуемый еще более громкими криками толпы, нежели прежде. Если ничто иное, так численность и возбуждение собравшихся росли с ожиданием новостей о договоре. Когда премьер-министр в сопровождении Дангласса прошел через вращающуюся дверь, в вестибюле его встретили аплодисментами постояльцы отеля. Многие были в вечерних туалетах. Струнный квартет грянул: «Потому что он такой славный парень». Чемберлен кивал направо и налево и улыбался, но, едва оказавшись в уединении столовой, рухнул в большое позолоченное кресло во главе центрального стола и хриплым голосом потребовал виски с содовой.
  Легат поставил красную шкатулку и направился к батарее бутылок на одном из боковых столов. Стены были отделаны зеркальными панелями, в версальском стиле, с электрическими светильниками в виде свечей на стенах. Наливая в стакан содовую, Хью наблюдал краем глаза за сидящим под люстрой Чемберленом. Подбородок премьер-министра медленно клонился к груди.
  Дангласс приложил палец к губам. В комнату тихо вошли остальные: Уилсон, Стрэнг, Эштон-Гуоткин, Хендерсон, Киркпатрик. В гостиницу не вернулся только Малкин – он остался наблюдать за подготовкой окончательного текста соглашения. Дипломаты на цыпочках, переговариваясь только шепотом, обогнули премьер-министра. Детектив из Скотленд-Ярда прикрыл за собой дверь и занял пост снаружи. Уилсон подошел к Легату и кивнул на Чемберлена.
  – Ему уже семьдесят, он пятнадцать часов не спал, пролетел шестьсот миль и перенес два раунда переговоров с Адольфом Гитлером. Думаю, у него есть право устать, не так ли? – тихо сказал сэр Хорас с оттенком заботы в голосе.
  Он взял стакан виски с содовой и аккуратно поставил перед премьер-министром. Чемберлен открыл глаза, удивленно огляделся, потом выпрямился в кресле.
  – Благодарю, Хорас. – Он взял стакан. – Да, задачка была еще та, вынужден признать.
  – Но она разрешена, и мне думается, никто не справился бы лучше.
  – Критики ваших действий изведут море чернил, премьер-министр, – сказал Хендерсон. – Но сегодня миллионы матерей будут благословлять ваше имя за избавление их сыновей от ужасов войны.
  – Целиком согласен, – спокойно добавил Дангласс.
  – Вы очень добры. – Чемберлен допил виски с содовой и передал стакан, чтобы налили еще.
  Жизнь возвращалась к нему на глазах, как к увядшему цветку, орошенному из лейки. На впалых серых щеках выступил румянец. Легат смешал ему новую порцию напитка, затем вышел проверить, как там с ужином. Снаружи слонялись некоторые из постояльцев. Они вытягивали шею, старясь за спиной у Легата разглядеть Чемберлена. Вестибюль пересекала вереница официантов, держа над головой накрытые серебряными крышками блюда, словно боевые трофеи.
  
  На ужин подали суп с лисичками, затем телятину и лапшу. Поначалу разговор шел вяло из-за присутствия официантов, потом Уилсон велел Легату перевести им просьбу удалиться. Но как только дверь закрылась, премьер-министр стал расспрашивать, нет ли известий из Лондона.
  – Простите, сэр, – перебил его Киркпатрик, указывая на потолок. – Прежде чем вы продолжите, благоразумно будет исходить из предположения, что каждое наше слово прослушивается.
  – Мне на это наплевать. Я не собираюсь говорить за спиной у Гитлера ничего такого, чего не высказал бы ему в лицо. – Чемберлен отложил нож и вилку. – Кто-нибудь связывался с Эдвардом или Кадоганом?
  – Я разговаривал с министром иностранных дел, – доложил Хендерсон. – Он в высшей степени обрадован новостями.
  – Что нам требуется, если позволите высказать мое мнение, – заявил Уилсон, – так это полный, по пунктам, перечень всех уступок, которые вы выжали у немцев, по сравнению с их требованиями до Мюнхена. Это очень поможет заткнуть рот критикам по возвращении в Лондон.
  – Так, значит, были уступки? – с оттенком скепсиса осведомился Стрэнг.
  – О да, и весомые. Поэтапная оккупация с десятого октября, а не вторжение первого. Организованная эвакуация чешского меньшинства под международным наблюдением. Механизм урегулирования возможных спорных вопросов.
  – Едва ли чехи разделят это мнение.
  – Чехи… – пробормотал Чемберлен, закурив сигару и откинувшись в кресле. – Мы совсем забыли про чехов. – Он повернулся к Легату. – Где они сейчас?
  – Насколько мне известно, все еще в своем номере, премьер-министр.
  – Вот видите. И зачем Гитлеру так с ними обращаться? Это очень невежливо. И совершенно лишено смысла, как и вообще вся эта ситуация.
  – Вы не дали Гитлеру разбомбить их, премьер-министр, – сказал Хендерсон. – А именно это он и собирался сделать. Вот теперь и вымещает злость при помощи мелочных унижений. Чехам следует быть благодарными, что они сидят здесь, а не в бомбоубежище.
  – Но вдруг после такого обращения они отвергнут соглашение? Тогда мы окажемся в крайне неудобном положении.
  В комнате повисла тишина.
  – Чехов предоставьте мне, – отрезал Уилсон. – Я разъясню им реальное положение дел. А вы тем временем ступайте и отдохните перед церемонией подписания – там, насколько понимаю, будут фотографы. Хью, вы не будете любезны привести чехов?
  – Разумеется, сэр Хорас.
  Легат отложил салфетку. К еде он даже не прикоснулся.
  
  Закрыв за собой дверь банкетного зала, Хартманн остановился, чтобы надеть часы. Они показывали без двадцати десять. Из расположенного дальше по коридору офиса доносился стук пишущей машинки и звон телефона.
  Снова воспользовавшись служебной лестницей, Пауль спустился на цокольный этаж. Свернул по коридору направо, мимо шумной кухни и дымного, душного кафетерия, как и в прошлый раз, полного солдат и водителей. Прошел мимо караулки во двор. Закурил сигарету. Машины, припаркованные бампер к бамперу, оставались практически без присмотра, ключи торчали в замках зажигания. Мелькнула мысль воспользоваться одним из автомобилей, но он откинул ее: пешком будет вернее. Низко плыли облака, задерживая накопившееся за день тепло. Небо подсвечивали прожектора, нацеленные на свастики на Кёнигсплац. Доносился шум толпы.
  Хартманн направился к улице. Возникло неприятное ощущение, что за ним наблюдают или преследуют. Но, оглянувшись, он увидел только ряд блестящих черных лимузинов да возвышающуюся над ними громаду «Фюрербау». В высоких окнах здания горел свет. Благодаря мельтешащим официантам Пауль без труда вычислил банкетный зал, где Гитлер, без сомнения, продолжал распространяться о вырождении демократических режимов.
  
  Легат внутренне приготовился к спору с гестаповцами, охранявшими чешскую делегацию. Но когда он на правильном немецком изложил, что британский премьер-министр желает осведомить представителей чешского правительства о ходе переговоров, то получил согласие, если только указанные господа не попытаются покинуть отель.
  Хью постучал в дверь. Открыл Масарик, пражский чиновник из Министерства иностранных дел. На нем была рубашка с короткими рукавами, как и на его пожилом коллеге Мастны, чешском после в Берлине. Висел туман от табачного дыма, хотя окно было отворено настежь. На кровати стояла шахматная доска – партия была в разгаре. Мастны сидел на краю матраса, подогнув одну ногу под другую и подперев голову рукой, и обдумывал ход. На столе виднелись остатки ужина. Масарик перехватил взгляд Легата, направленный на еду.
  – Да-да, – язвительно произнес он. – Можете сообщить в Красный Крест, что в этой тюрьме кормят.
  – Сэр Хорас Уилсон хочет поговорить с вами.
  – Всего лишь Уилсон? А как же премьер-министр?
  – Боюсь, он слишком занят.
  Масарик сказал что-то Мастны по-чешски. Тот пожал плечами и бросил короткую фразу в ответ. Они начали надевать пиджаки.
  – Хотя бы разомнемся, – заметил Мастны. – Мы тут уже добрых пять часов просидели.
  – Мне жаль, что все так получилось, – сказал Хью. – Премьер-министр делает все возможное.
  Он повел их по коридору. Гестаповцы шли по пятам. В его планы входило пройти вглубь отеля и спуститься по задней лестнице, чтобы не наткнуться невзначай на премьер-министра. В глубине гостиница выглядела победнее. Чехи, чувствительные к любой новой обиде, сразу это подметили.
  – Нас решили проводить через вход для прислуги, Войтех, – со смехом заявил Масарик.
  Хью сжался. Он был рад, что сзади им не видно его лица. Эта история угнетала его все сильнее. В теории позиция англичан была безупречной. Но одно дело – рисовать линии на карте, сидя на Даунинг-стрит, и совсем другое – приехать в Германию и делать это перед причастными лицами. Ему вспомнился лежащий в красной шкатулке премьера меморандум: «Включение Австрии и Чехословакии в состав Германии создаст с военно-политической точки зрения серьезные преимущества, поскольку означает более короткие и удобные границы, высвобождает войска для других задач…»
  В отдельной столовой было почти пусто – лишь Уилсон, Эштон-Гуоткин и пара официантов, убирающих грязную посуду. Уилсон курил сигарету – прежде Легату не доводилось видеть его курящим. Когда Эштон-Гуоткин представил его чехам, сэр Хорас переложил сигарету в левую руку и стряхнул пепел на ковер.
  – Быть может, присядем?
  Официанты удалились. Эштон-Гуоткин передал Уилсону свернутую в трубку небольшую карту. Помощник премьера смахнул со скатерти крошки и расстелил карту. Легат стоял у него за спиной.
  – Итак, джентльмены, это самое большее, что мы смогли для вас сделать.
  Передаваемые Германии территории были помечены красным. Восточная часть Чехословакии оставалась практически нетронутой, зато в западной половине значительные приграничные области вокруг городов Эгер, Аусиг и Троппау вгрызались вглубь, словно вырванные зубами куски мяса. Область на юге, примыкающая к тому, что некогда было Австрией, была закрашена розовым. Как пояснил Уилсон, ее судьбу решит плебисцит.
  Поначалу чехи были настолько обескуражены, что лишились дара речи. Наконец Масарик выдавил:
  – Но это все то, чего и добивались немцы!
  – Мы дали согласие передать только те районы, где большинство населения составляют немцы.
  – Но вместе с ними к Германии переходят все наши приграничные укрепления – наша страна остается беззащитной.
  – Боюсь, вам не стоило сооружать укрепления на территориях, которые, как вы знали, Германия обязательно будет оспаривать, едва только снова встанет на ноги.
  Уилсон закурил новую сигарету. Легат заметил, что рука у него подрагивает. Этот разговор нелегко давался даже ему.
  Мастны ткнул пальцем в карту:
  – Вот здесь, в самом узком месте, ширина нашей территории составит всего сорок пять миль. Немцы смогут разрезать ее напополам за полдня.
  – Я не в ответе за географические реалии, ваше превосходительство.
  – Разумеется. Я это понимаю. Однако правительство Франции заверило нас, что, какое бы соглашение ни было выработано, наши границы окажутся обороноспособными. Что географические, экономические и политические реалии, равно как и национальные, будут приняты в расчет.
  – Что могу я ответить? – Уилсон развел руками. – Гитлер придерживается взгляда, что это изначально была вина Чехословакии. Что ваша страна представляет собой экономическое и политическое объединение, но не национальное. Нация же для него – sine qua non372. На этой точке зрения он стоит незыблемо.
  – Я убежден, что он поступился бы ею, если бы Англия и Франция заняли твердую позицию.
  Уилсон улыбнулся и покачал головой:
  – Вас не было в той комнате, господин Мастны. Поверьте, ему ненавистен сам факт, что приходится вести переговоры об этом.
  – Какие же это переговоры? Это капитуляция.
  – Не согласен. Это лучшая сделка, какой мы могли добиться. Девяносто процентов территории вашей страны остаются в неприкосновенности, и вторжения не произойдет. Я предлагаю вам довести эти условия до вашего правительства в Праге и советую принять их.
  – А если мы откажемся? – спросил Масарик.
  Уилсон вздохнул и повернулся к Эштон-Гуоткину:
  – Фрэнк, может, вы озвучите это? У меня, наверное, не получится.
  – Если вы откажетесь, – медленно начал Эштон-Гуоткин, – то вам придется улаживать свои проблемы с Германией исключительно один на один. Такова действительность. Быть может, французы изложат вам это более вежливо, но заверяем вас, что они разделяют нашу точку зрения. У них никакого интереса нет.
  Чехи переглянулись. Похоже, им нечего было сказать. Наконец Мастны указал на карту:
  – Мы можем взять ее?
  – Конечно. – Уилсон аккуратно скатал карту и отдал им. – Хью, вы не окажете любезность проводить наших друзей в их номер и попросить для них разрешения воспользоваться телефоном?
  Легат взял красную шкатулку премьера и открыл дверь. В коридоре ожидали двое гестаповцев. Хью отошел в сторону, пропуская чехов.
  – Я позабочусь о том, чтобы, как только соглашение будет подписано, премьер-министр лично встретился с вами и все объяснил! – крикнул вслед Уилсон.
  Легат его почти не услышал. На другом конце вестибюля, где у стола администратора росли в кадках пальмы, виднелась легко узнаваемая высокая фигура Пауля Хартманна.
  
  Легату потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя.
  – Очень важно, чтобы герр Масарик и доктор Мастны смогли дозвониться своему правительству в Праге как можно скорее, – обратился он к начальнику гестаповцев. – Уверен, я могу положиться на вас в этом деле.
  Не дожидаясь ответа, он двинулся по фойе к Хартманну. Тот заметил его приближение. Но вместо того чтобы указать на какой-нибудь неприметный угол, где можно поговорить, как того ожидал Хью, пошел прямо ему навстречу.
  – Ты прочитал это?
  – Да.
  – Переговорил с Чемберленом?
  – Говори тише. Нет. Пока еще нет.
  – Тогда я должен сделать это немедленно. Премьер ведь на четвертом этаже, да?
  Он двинулся в сторону лестницы.
  – Пауль, бога ради, не делай глупостей! – Легат кинулся за ним.
  На нижней площадке он его догнал и ухватил за руку. Англичанин уступал немцу ростом и решимостью, но в этот миг отчаяние придало ему сил, позволив задержать Хартманна.
  – Постой минуту. Нет смысла свалять дурака. – Он говорил спокойно и понимал, что на них смотрят. – Нам нужно все обсудить.
  Пауль повернулся к нему:
  – Не хочу терзаться угрызениями совести из-за своего бездействия.
  – Я полностью тебя понимаю и чувствую то же самое. Я уже пытался поднять эту тему однажды и обещаю попробовать снова.
  – Тогда давай сделаем это вместе.
  – Нет.
  – Почему?
  Легат замялся.
  – Вот видишь? – укорил его Хартманн. – У тебя нет ответа. – Потом наклонился к Хью. – Или ты боишься повредить своей карьере?
  Он снова начал подниматься по лестнице. Мгновение помедлив, Легат последовал за ним. Укол оказался болезненным. Почему? Потому что в нем есть доля правды? Хью пытался сообразить, где находятся другие члены делегации. Уилсон и Эштон-Гуоткин все еще в столовой, хотя могут покинуть ее в любую минуту. Малкин на конференции. Остальные, скорее всего, в своих комнатах или в офисе – пытаются созвониться с Лондоном. Премьер-министр, видимо, отдыхает. Шанс есть.
  – Хорошо, – сказал он. – Посмотрим, что я могу сделать.
  Лицо Хартманна озарилось привычной широкой улыбкой. В Оксфорде кто-то сказал, что о такую улыбку можно греть руки.
  – Ты славный парень, Хью.
  Они поднялись по лестнице на четвертый этаж. На полпути по коридору на привычном посту, у двери апартаментов премьер-министра, дежурил детектив из Скотленд-Ярда. Легат уже сожалел о своем решении.
  – Предупреждаю тебя: это старый, упрямый и уставший человек, наверняка на грани нервного срыва, – сказал он другу. – Если он согласится выслушать тебя, ради бога, не читай ему мораль. Просто излагай факты. Подожди здесь.
  Молодой человек кивнул полицейскому и постучал в дверь. Он заметил, что от волнения сплетает ладони, и сунул их в карманы. Открыл врач премьер-министра, сэр Джозеф Хорнер из клиники «Юниверсити-колледж». В руках у него была черная резиновая груша с присоединенным к ней манометром. За его спиной Легат разглядел Чемберлена. Тот сидел без пиджака, с закатанным выше локтя правым рукавом рубашки.
  – Извините, пожалуйста, премьер-министр. Я зайду позже.
  – Нет, входите. Я просто проверял кровяное давление. Мы ведь закончили, доктор?
  – Именно так, премьер-министр.
  Хорнер убрал стетоскоп и прибор для измерения давления в сумочку. Легату не доводилось прежде видеть премьера без пиджака. Обнаженная рука была на удивление мускулистой. Чемберлен раскатал рукав и застегнул манжету.
  – Итак, Хью?
  Легат поместил на стол красную шкатулку и отпер ее. Выждал, пока Чемберлен надел пиджак, а доктор удалился с серьезным «спокойной ночи, премьер-министр».
  – В наши руки попал документ, который кажется мне важным, – сказал он и достал меморандум.
  Чемберлен удивленно посмотрел на молодого человека. Потом надел очки и пролистал страницы.
  – Что это?
  – Судя по всему, это протокол совещания Гитлера с командующими вооруженных сил в ноябре прошлого года, где фюрер решительно высказывается в пользу войны.
  – И как он к нам попал?
  – Один мой друг, немецкий дипломат, передал его мне сегодня вечером в строжайшей тайне.
  – Вот как? Зачем ему это понадобилось?
  – Думаю, ему лучше самому все объяснить. Он ждет за дверью.
  – Как? Он здесь?! – Взгляд премьер-министра стал строгим. – Сэр Хорас или Стрэнг в курсе?
  – Нет, сэр. Никто не знает.
  – Не ожидал такого услышать. Подобные дела принято вести иначе. – Он нахмурился. – Есть у вас представление о субординации? Вы превышаете ваши полномочия, молодой человек.
  – Я понимаю это, сэр. Но дело кажется мне важным. Мой друг рискует жизнью и просит увидеться с вами наедине.
  – Мне совершенно не стоит ввязываться в это. Абсолютно недопустимая ситуация. – Чемберлен снял очки и уставился куда-то в пространство. Потом раздраженно притопнул пару раз. – Ну ладно. Зовите. Но только пять минут, не больше.
  Легат подошел к двери, открыл ее и махнул Хартманну, ждавшему в конце коридора.
  – Все в порядке, – сказал Хью детективу. – Я его знаю.
  Потом отошел, давая Хартманну пройти.
  – Пять минут, – шепнул он ему.
  А закрыв дверь, обратился к Чемберлену:
  – Премьер-министр, это Пауль фон Хартманн из Министерства иностранных дел Германии.
  Чемберлен коротко пожал немцу руку, словно опасался, что долгое прикосновение может передать заразу.
  – Добрый вечер. – он указал на стул. – Не теряйте времени.
  Хартманн остался стоять.
  – Я не буду садиться, премьер-министр, и не отниму у вас ни минуты лишнего времени. Спасибо, что согласились принять меня.
  – Не уверен, что это мудрое решение для каждого из нас. Но давайте с этим покончим.
  – Находящийся у вас в руках документ служит неопровержимым доказательством того, что, говоря об «отсутствии иных территориальных проблем в Европе», фюрер лжет. Наоборот, он планирует развязать войну ради завоевания жизненного пространства для немецкого народа. Эта война начнется самое позднее через пять лет. Поглощение Австрии и Чехословакии всего лишь первый шаг. Те, кто выразил сомнения, – главнокомандующие сухопутными войсками и министр иностранных дел – были заменены. Я доставил вам эти сведения из лучших побуждений и с большим риском для себя, потому что хочу побудить вас, пусть даже в эту последнюю минуту, не подписывать сегодня соглашение. Оно сделает позицию Гитлера в Германии недосягаемой. И напротив, если Англия и Франция проявят твердость, я уверен, что армия выступит против диктатора с целью предотвратить губительный конфликт.
  Скрестив на груди руки, Чемберлен некоторое время смотрел на него.
  – Молодой человек, я восхищаюсь вашей отвагой и вашей искренностью, но боюсь, вам следует усвоить несколько уроков по части политических реалий. Попросту немыслимо рассчитывать, что народы Британии и Франции возьмутся за оружие, чтобы лишить права на самоопределение этнических немцев, оказавшихся запертыми в границах другой страны и мечтающих ее покинуть. Об эту одну данность разбиваются все прочие построения. Что до того, чем мечтает Гитлер заняться в последующие пять лет, – ну, поживем – увидим. Подобные угрозы он бросает со времен выхода «Майн кампф». Моя стратегия проста: избегать войны в ближайшей перспективе, а затем постараться выстроить долговременный мир в грядущем. Выигрывать месяц за месяцем, день за днем, если понадобится. Худшее, что способен я совершить для будущего человечества, – это уйти сегодня с этой конференции.
  Он сложил листы меморандума, затем продолжил:
  – А теперь я советую вам забрать этот документ, являющийся собственностью вашего правительства, и вернуть его туда, откуда вы его взяли.
  Чемберлен попытался вручить Хартманну бумаги, но тот отказался принять их. Он убрал руки за спину и тряхнул головой:
  – Нет, премьер-министр. Сохраните их. Дайте изучить вашим экспертам. В них-то как раз и заключены политические реалии.
  Чемберлен отпрянул:
  – А вот это уже дерзость в вашей стороны.
  – У меня нет намерения обидеть вас, но я пришел поговорить начистоту и делаю это. Я уверен, что содеянное сегодня будет расценено однажды как позор. Ну, насколько я понимаю, мои пять минут истекли.
  К удивлению Легата, он улыбнулся. Но это была страшная улыбка, полная горечи и боли.
  – Спасибо за уделенное время, премьер-министр. – Пауль поклонился. – Особых надежд я в любом случае не питал, Хью.
  Он кивнул Легату, повернулся резко, как солдат на плацу, и вышел из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
  Чемберлен несколько секунд глядел ему вслед, затем посмотрел на Легата.
  – Избавьтесь от этого тотчас же. – Он сунул ему в руки меморандум.
  Голос у него был холодный, жесткий, отчетливый – на грани ярости, еще более пугающей из-за того, что она находилась под строгим контролем.
  – Я попросту не могу позволить себе отвлекаться на сказанное год назад на какой-то частной встрече. С прошлого ноября ситуация кардинальным образом переменилась.
  – Да, премьер-министр.
  – Мы больше не будем говорить об этом.
  – Да, сэр.
  Легат шагнул, чтобы забрать со стола красную шкатулку, но Чемберлен остановил его.
  – Оставьте. Уходите. – Когда Хью подошел к двери, премьер-министр добавил: – Вынужден заметить, что я в высшей степени разочаровался в вас.
  Эти ледяные слова прозвучали как вердикт о смертной казни. Легат тихо вышел в коридор, теперь уже не являясь подающим большие надежды молодым служащим британского правительства.
  10
  Хартманн не сомневался, что с той самой секунды, как он покинул отель, за ним следили. Какое-то животное шестое чувство, какое-то покалывание в позвоночнике подсказывало, что хищник вышел на охоту. Но вокруг было слишком много народа, чтобы вычислить преследователя. Небольшой парк напротив гостиницы «Регина-паласт» бурлил людьми, празднующими Октоберфест. Ночь была достаточно теплой, чтобы женщины продолжали щеголять в платьях без рукава. Многие из мужчин были пьяны. На Каролиненплац у обелиска образовался импровизированный хор, а краснолицый человек с замшевым плюмажем на шляпе размахивал руками, изображая дирижера.
  Пауль прибавил шагу. Идиоты, думал он. Они воображают, будто празднуют мир. И понятия не имеют, что приготовил для них их обожаемый фюрер. Когда на Бриеннерштрассе пара молодых женщин преградила ему путь и предложила составить им компанию, он без единого слова решительно отодвинул их. В спину ему полетели насмешки. Пауль понурил голову. Глупцы! И самый круглый дурак из всех – Чемберлен.
  Хартманн остановился под облетевшим деревом, чтобы закурить сигарету, и неприметно проверил дорогу у себя за спиной. Он испытывал своего рода горькое удовлетворение: когда все было уже сказано и сделано, ему удалось-таки предупредить английского премьер-министра. Это было нечто! Перед глазами у него до сих пор стояла физиономия этого провинциала, вытянувшаяся, когда он отказался взять назад меморандум. Бедняга Хью, стоявший рядом, выглядел раздавленным. Неужели он разрушил карьеру друга? Очень плохо. Но ничего не поделаешь. И все-таки его не покидало чувство вины.
  Пауль снова бросил взгляд через плечо. К нему приближалась некая фигура. На незнакомце был перехваченный поясом коричневый плащ, неуместный в такую жару. Когда он проходил мимо, Пауль разглядел изрытое оспинами лицо. Гестаповец. Им присущ особый запах. И еще они как крысы – стоит появиться одной, как сразу набежит стая. Он выждал, когда человек достигнет края Кёнигсплац и скроется из виду за одним из Храмов почета, после чего бросил окурок и направился к «Фюрербау».
  Тут толпа была гораздо гуще – несколько тысяч человек самое меньшее, – но намного трезвее, как и приличествовало людям, находящимся вблизи вместилища души рейха. Хартманн взбежал по устланным красным ковром ступеням и вошел в фойе. Как и утром, там было полно нацистских шишек. Эхо пронзительных голосов отражалось от мраморных стен. Он вглядывался в свиные рыла первых соратников Гитлера и несколько более интеллигентные лица примкнувших к партии после 1933 года и наконец обнаружил рябую физиономию своего преследователя. Но едва направился к нему, как гестаповец скрылся в гардеробной. Абсолютная нелепость ситуации взбесила Пауля, как ничто другое. Он переместился к подножию лестницы и стал ждать. И верно, не прошло и пары минут, как облаченная в черное фигура Зауэра миновала дверь. Хартманн преградил ему дорогу:
  – Вечер добрый, герр штурмбаннфюрер.
  – Хартманн. – Зауэр едва заметно кивнул.
  – Я весь день по вам скучал.
  – Неужели?
  – Знаете, меня не покидает какое-то странное ощущение, которое вы, быть может, способны развеять. Мне кажется, будто за мной следят.
  На миг Зауэр растерялся. Затем его лицо исказилось яростью.
  – А вы крепкий орешек, Хартманн!
  – Вот как? А вы?
  – Ладно. Раз уж на то пошло, я наблюдаю за вашими действиями.
  – Не очень-то это по-товарищески.
  – У меня есть все основания. И в итоге мне известно все про вас и вашего английского приятеля.
  – Насколько понимаю, вы имеете в виду герра Легата.
  – Легата? Да, Легата!
  – Мы вместе учились в Оксфорде, – спокойно заявил Хартманн.
  – Знаю. С тридцатого по тридцать второй год. Я переговорил с отделом кадров Министерства иностранных дел. А также связался с нашим посольством в Лондоне, где подтвердили, что вы с Легатом на самом деле учились в одном колледже.
  – Если бы вы спросили у меня, то сберегли бы уйму времени. Эти факты ничего не значат.
  – Будь это все, я бы согласился. Но еще я обнаружил, что герр Легат не состоял в первоначальном списке английской делегации, переданной по телеграфу в Берлин вчера вечером. Его имя внесли в него только утром. Приехать должен был его коллега, некий герр Сайерс.
  Хартманн старался не выказать тревоги.
  – Не вижу в этом факте ничего особенно важного.
  – Ваше поведение на станции Куфштайн: вы звонили в Берлин, чтобы узнать, кто приедет из Лондона. Уже тогда мне это показалось подозрительным. Какое вам до этого дело? Да и вообще, каким образом вы оказались в поезде фюрера? Теперь я уверен: это вы потребовали приезда Легата в Мюнхен и хотели убедиться, что он летит в самолете Чемберлена.
  – Вы переоцениваете мое влияние, герр штурмбаннфюрер.
  – Я не утверждаю, что вы лично это организовали, – некие члены вашей группы похлопотали за вас. О, не делайте такой удивленный вид: нам известно, что происходит. Мы не такие дураки, как вы думаете.
  – Надеюсь, что так.
  – А теперь было замечено, что вы покинули «Фюрербау» через служебный вход с целью посетить отель, где размещается английская делегация. В вестибюле означенного отеля я собственными глазами наблюдал, как вы разговаривали с герром Легатом, а затем вместе с ним поднялись наверх. От всего этого так и несет изменой.
  – Двое старых друзей встречаются после долгой разлуки. Они пользуются перерывом в служебных делах, чтобы возобновить знакомство. Где же тут измена? Вы сами себе усложняете жизнь, герр штурмбаннфюрер.
  – Англичане питают наследственную ненависть к рейху. Несогласованные контакты между чиновниками в высшей степени подозрительны.
  – Я делал всего лишь то, чем фюрер занимался весь этот вечер с Чемберленом, – искал точки соприкосновения.
  На миг Паулю показалось, что Зауэр ударит его.
  – Поглядим, не слетит ли с вас бравада, когда я изложу дело министру иностранных дел, – прошипел он.
  – Хартманн! – крик перекрыл гомон в фойе. Оба они обернулись посмотреть, откуда он исходит. – Хартманн!
  Пауль поднял взгляд. Перегнувшись через балюстраду, наверху стоял Шмидт и махал ему.
  – Извините, штурмбаннфюрер. Буду ждать новостей от вас и от министра.
  – И дождетесь, не сомневайтесь.
  Хартманн пошел по ступенькам. Ноги были как ватные. Он положил руку на холодный мрамор перил, радуясь опоре. Он вел себя глупо. Бывший торговец автомобилями из Эссена выказал себя упорным и даже неглупым противником. Ему наверняка по силам собрать массу косвенных свидетельств против него: неосторожные разговоры, встречи, за которыми могли наблюдать. А его связь с фрау Винтер – многие ли на Вильгельмштрассе догадываются о ней? Пауль задавал себе вопрос, насколько твердо поведет себя на допросе. Как знать?
  Шмидт поджидал его на втором этаже. Вид у него был помятый. Усилия по переводу с четырех разных языков, да и просто необходимость постоянно говорить достаточно громко, чтобы перевод слышали, явно измотали его.
  – Я вас уже обыскался, – раздраженно бросил толстяк. – Где вас носит?
  – Англичане подняли вопрос насчет одного перевода. Я ходил в их гостиницу, чтобы напрямую все прояснить.
  Очередная ложь, которая может обернуться против него. Но пока она вроде как удовлетворила Шмидта.
  – Хорошо. – Тот кивнул. – Текст соглашения еще печатают. Когда делегации вернутся для подписания, будьте под рукой, чтобы помочь с переводом.
  – Разумеется.
  – И еще. Завтра поутру первым делом вам следует подготовить обзор английской прессы для фюрера. Телеграммы будут собраны в офисе. Постарайтесь поспать, если получится. Для вас выделен номер в гостинице «Фир яресцайтен».
  У Хартманна не получилось скрыть тревогу.
  – Теперь, когда мы больше не в поезде, разве не департамент прессы должен делать обзор?
  – Как правило, да. Вам следует чувствовать себя польщенным – фюрер лично приказал поручить это вам. Похоже, вы произвели на него впечатление. Он называет вас «молодой человек с часами».
  
  В вестибюле «Регина-паласт» сопровождающие премьер-министра выстроились в очередь на проход через вращающуюся дверь. Чемберлен уже стоял на мостовой – Легат слышал, как толпа в парке приветствует его.
  – Что-то давно я вас не видел, – сказал Стрэнг. – Начал уже думать, что вы решили отсидеться у себя в номере.
  – Нет, сэр. Прошу меня извинить.
  – Да я вас и не виню. Я бы и сам охотно пропустил это мероприятие.
  Они вышли в суматоху ночи: рокочущие моторы больших «мерседесов», дверцы, хлопающие по всей длине кортежа, голоса, белые вспышки, красные стоп-сигналы, желтые фары. Где-то в темноте раздался свисток.
  Больше часа Легат ожидал, когда обрушится удар. Он сидел в угловом офисе и диктовал клерку в Министерстве иностранных дел последние поправки к соглашению, а сам ловил доносящиеся из коридора звуки. Сейчас его вызовут, зададут трепку, уволят. Ничего. Уилсон сейчас усаживал премьер-министра на заднее сиденье первой из машин. Покончив с этим делом, он обернулся. Заметил Легата. Ну вот, начинается! Хью подобрался, но Уилсон только одарил его улыбкой.
  – Привет, Хью! Станем свидетелями того, как творится история?
  – Да, сэр Хорас. Если можно, разумеется.
  – Конечно можно.
  Легат смотрел, как Уилсон торопливо обходит машину. Проявленное им дружелюбие сбивало с толку.
  – Ну же, Хью! Живее! – окликнул его Стрэнг. – Поедемте вместе?
  Они уселись в третий по счету «мерседес». В автомобиле перед ними разместились Хендерсон и Киркпатрик, в замыкающей – Эштон-Гуоткин и Дангласс. Когда кортеж тронулся и с тихим шорохом шин обогнул угол, Легат заметил, что Стрэнг не наклонился вместе с креном машины, но остался сидеть прямо и неподвижно. Хью ненавидел каждую секунду происходящего. Конвой на скорости промчался по Макс-Йозеф-штрассе и через Каролиненплац. Встречный поток воздуха с силой обдувал лицо. Интересно, увидятся ли они с Хартманном в «Фюрербау»? Легат не осуждал его за неприятности, нажитые с премьер-министром. Разумеется, то была бесполезная попытка, но им выпало жить в эпоху, когда предпринимать напрасные попытки – это все, что остается. Пауль был прав той ночью, когда стоял на парапете моста Магдалены: «Наше поколение сумасшедшее»… Их судьбы были предначертаны с самого момента встречи.
  Кортеж вырулил на Кёнигсплац. В темноте это место выглядело еще более языческим, исполинские символы, вечный огонь и подсвеченные белыми лучами здания посреди моря черного гранита наводили на мысль о храмовом комплексе какой-то погибшей цивилизации. Когда их со Стрэнгом лимузин подкатил к подъезду, премьер-министр уже вышел из «мерседеса» и одолел половину ведущих в «Фюрербау» ступенек. Он так торопился, что в этот раз не задержался поприветствовать огромную толпу, даже когда та стала скандировать его имя. Чемберлен скрылся за дверью, а люди все еще продолжали кричать.
  – Как удивительно тепло его принимают во время каждого визита в Германию, – заметил Стрэнг. – В Годесберге было в точности то же самое. Я прихожу уже к мысли, что ему стоит выдвинуть свою кандидатуру на здешних выборах, и Гитлеру придется попрыгать, чтобы его обойти.
  К машине подскочил эсэсовец и открыл дверь. Стрэнг слегка вздрогнул:
  – Ну что же, вперед!
  В фойе было много народа и много света. Адъютанты в белых мундирах разносили подносы с напитками. Стрэнг отправился искать Малкина. Предоставленный сам себе, Легат бродил по комнате со стаканом минералки в руке и искал Хартманна. Потом заметил, что к нему направляется Дангласс.
  – Привет, Алек.
  – Хью, тут парни из нашей прессы жалуются. Похоже, никого из корреспондентов английских газет не собираются пускать на церемонию подписания. Не могли бы вы как-нибудь решить этот вопрос?
  – Попробую.
  – Правда? Вы уж постарайтесь.
  Он смешался с толпой. Легат отдал стакан официанту и пошел вверх по лестнице. Поднявшись до половины, обвел взглядом обнесенную балюстрадой галерею, гадая, к кому можно подойти с просьбой. Некая фигура в мундире офицера СС отделилась от общей массы и направилась вниз по ступенькам ему навстречу.
  – Добрый вечер. Вы кажетесь растерянным. – Говорил человек по-немецки. Было что-то странное в его бледно-голубых глазах. Такие бывают у дохлой рыбы. – Не могу ли я вам помочь?
  – Здравствуйте. Да, спасибо. Мне хотелось бы переговорить с кем-нибудь относительно допуска представителей прессы на церемонию подписания соглашения.
  – О, разумеется. Пожалуйста, пойдемте со мной. – Офицер жестом предложил Легату подняться на второй этаж. – У нас есть чиновник из Министерства иностранных дел, который осуществляет большую часть работы по связям с английскими гостями.
  Немец подвел его к оборудованной стульями зоне в передней части здания. Тут у одной из колонн стоял Пауль.
  – Вам, быть может, знаком герр Хартманн? – осведомился эсэсовец. Легат сделал вид, что не слышал. – Герр Легат! – голос немца стал громче и сделался менее дружелюбным. – Я задал вам вопрос: вы знакомы с герром Хартманном?
  – Мне кажется…
  – Дорогой Хью, – вмешался Хартманн. – Я думаю, что штурмбаннфюрер Зауэр решил немного подшутить над вами. Ему прекрасно известно, что мы старые друзья и что я заходил навестить вас в отеле сегодня вечером. Он это знает, потому что его друзья из гестапо выследили меня там.
  Легат кое-как изобразил улыбку:
  – Ну вот вам и ответ. Мы знакомы много лет. А почему вы спрашиваете? Есть какая-то проблема?
  – Вы в самый последний момент заменили в самолете герра Чемберлена своего коллегу. Это так?
  – Так.
  – Могу я поинтересоваться почему?
  – Потому что я лучше знаю немецкий.
  – Но ведь об этом наверняка было известно заранее?
  – Все решилось в последнюю минуту.
  – К тому же в вашем посольстве в Берлине наверняка есть люди, способные послужить переводчиками.
  – Честное слово, Зауэр, – вступил Хартманн. – Я сомневаюсь, что у вас есть право подвергать перекрестному допросу человека, являющегося гостем нашей страны.
  Штурмбаннфюрер и бровью не повел.
  – А когда вы в последний раз встречались с герром Хартманном до этого дня?
  – Шесть лет назад. Впрочем, это вас не касается.
  – Хорошо. – Зауэр кивнул. Уверенность вдруг покинула его. – Ладно, я вас оставляю. Без сомнения, Хартманн сообщит вам все, что вы хотите услышать.
  Щелкнув каблуками, эсэсовец слегка поклонился и ушел.
  – Вот это была жуть, – промолвил Легат.
  – А, не обращай на него внимания. У него навязчивая идея – уличить меня. Так будет копать, пока чего-нибудь не нароет, но сейчас у него ничего нет. Однако нам следует помнить, что за нами наблюдают, и вести себя соответственно. Так что ты хотел выяснить?
  – Можно ли английской прессе командировать фотографа, чтобы тот заснял момент подписания? К кому мне надо обратиться?
  – Не утруждайся. Все уже решено. Единственный фотоаппарат, который допустят в комнату, принадлежит личному фотографу фюрера Хоффману, ассистентку которого фройляйн Браун, по слухам, трахает наш не такой уж и целомудренный вождь. – Пауль положил руку Легату на плечо и продолжил тихо: – Прости, что мой сегодняшний поступок навлек на тебя неприятности.
  – Выброси из головы. Я жалею лишь о том, что мы старались понапрасну. – Хью дотронулся до места, где во внутреннем кармане пиджака лежал свернутый втрое меморандум. – Что посоветуешь мне делать с…
  – Сохрани. Спрячь в своей комнате. Увези с собой в Лондон и позаботься, чтобы он попал к более восприимчивым людям. – Хартманн слегка сжал его плечо, потом опустил руку. – Теперь ради нас обоих надо заканчивать разговор и расходиться. Боюсь, больше нам встречаться не стоит.
  
  Протянулся еще час.
  Вместе с другими Легат ждал в комнате английской делегации, где шла работа над окончательной редакцией документов. Разговаривали мало. Хью сидел в углу и, к собственному удивлению, вовсе не переживал из-за неизбежного краха карьеры. Без сомнения, роль обезболивающего играла усталость – по возвращении в Лондон все будет иначе. Но пока он держался бодро. Пытался представить, как скажет Памеле, что ее мечты стать хозяйкой посольства в Париже никогда не осуществятся. Не исключено, что ему вообще придется распрощаться с дипломатической службой. Тесть как-то предлагал подыскать для него теплое местечко где-нибудь в Сити, – быть может, стоит попробовать? Это избавит их от финансовых проблем, по крайней мере пока не начнется война.
  Была уже половина первого, когда в дверь просунулась голова Дангласса.
  – Соглашение вот-вот будет подписано. ПМ приглашает всех присутствовать при церемонии.
  Легат предпочел бы отказаться, но выбора не было. Он тяжело поднялся с кресла и пошел вместе с коллегами по коридору к кабинету Гитлера. У дверей офиса собралась толпа актеров на вторых ролях: адъютанты, помощники, служащие, нацистские партийные чиновники. Они расступились, давая англичанам пройти. Тяжелые шторы зеленого бархата были задернуты, но окна за ними наверняка открыли, так как Хью отчетливо различал гомон скопившихся на улице людей. Он походил на негромкий шум моря, время от времени прерываемый всплесками криков или пения.
  В кабинете было тесно. В дальнем конце вокруг стола собрались Гитлер, Геринг, Гиммлер, Гесс, Риббентроп, Муссолини и Чиано. Они изучали карту – не всерьез, как показалось Хью, а напоказ – для фотографа с портативной кинокамерой. Он поснимал их сбоку, потом зашел спереди. Чемберлен и Даладье тем временем наблюдали за происходящим от камина. Все взгляды были устремлены на Гитлера. Говорил только он, иногда указывая куда-то и делая резкий жест, словно смахивая что-то. Наконец он сложил руки, сделал шаг назад, и запись окончилась. Звукового оборудования, как заметил Легат, не было. Все это напоминало съемки какого-то причудливого немого фильма.
  Он посмотрел на Чемберлена. Премьер-министр, похоже, ждал своего часа. Сопровождаемый Уилсоном, он выступил вперед и обратился к Гитлеру. Тот выслушал перевод и энергично кивнул несколько раз. «Ja, ja», – услышал Легат знакомый резкий голос. Обмен репликами продолжался около минуты. Премьер-министр вернулся к камину. Вид у него был довольный. На миг его взгляд остановился на Легате, но почти немедленно переместился на Муссолини, заговорившего с ним. Геринг враскачку прошелся по кабинету, потирая руки. Круглые, без оправы, очки Гиммлера блеснули в свете люстры, как две металлические заглушки.
  Минуту или две спустя появилась небольшая процессия служащих, несущих различные документы – части соглашения. В хвосте этой группы находился Хартманн. Легат заметил, как старательно избегает Пауль смотреть на кого-либо. Карту скатали в трубку и убрали – ее место на столе заняли бумаги. Фотограф, коренастый человек лет пятидесяти с волнистыми седыми волосами – видимо, Хоффман, – жестами предлагал лидерам встать кучнее. Те неуклюже столпились, повернувшись спиной к камину. Чемберлен стоял слева. В своем костюме в полоску, с часами на цепочке и высоким воротником, он напоминал восковую статую из экспозиции, посвященной викторианской эпохе. Рядом с ним был мрачный Даладье, тоже в полосатом костюме, но ниже ростом и с выпирающим брюшком. Затем Гитлер – бесстрастный, одутловатый, с пустыми глазами и руками, сцепленными поверх живота. Замыкал строй Муссолини с недовольной миной на крупном, мясистом лице. Тишина стояла звенящая, все чувствовали себя здесь лишними, как гости на официальной свадьбе. Как только снимки были сделаны, группа распалась.
  Риббентроп указал на стол. Гитлер подошел. Молодой адъютант-эсэсовец подал ему очки. Те вмиг изменили его лицо, придав ему вид вульгарно-педантичный. Фюрер впился глазами в документ. Адъютант протянул ручку. Гитлер окунул перо в чернильницу, глянул на кончик, нахмурился, распрямился и раздраженно ткнул пальцем. Чернильница была пуста. В кабинете началась томительная суета. Геринг потер руки и рассмеялся. Кто-то из чиновников вытащил свою авторучку и протянул Гитлеру. Тот снова склонился и тщательно прочитал соглашение, затем очень быстрым росчерком поставил подпись. Один адъютант промокнул чернила, второй забрал документ, третий положил перед Гитлером новую стопку бумаг. Фюрер чиркнул снова. Процедура повторилась еще раз. И повторялась в общей сложности двадцать раз, заняв несколько минут: по экземпляру основного соглашения для каждой из четырех держав, а также различные дополнения и приложения к нему – плод творчества самых образованных юристов Европы, которым удалось обойти спорные вопросы, отложив их на более поздний срок, и выработать документ менее чем за двенадцать часов.
  Покончив с делом, Гитлер рассеянно бросил авторучку на стол и отвернулся. Следующим к столу подошел Чемберлен. Он тоже нацепил очки, которые, как и фюрер, стеснялся носить на публике, взял перо и стал внимательно читать текст, под которым должен был поставить подпись. Челюсть его слегка двигалась вперед-назад. Затем премьер-министр тщательно начертал свою фамилию. С улицы раздался взрыв ликования, как будто толпа знала, что происходит в эту секунду. Чемберлен был слишком сосредоточен, чтобы обращать внимание. Зато Гитлер поморщился и кивнул в сторону окна. Адъютант раздвинул шторы и закрыл раму.
  Стоя в тени, в задних рядах, Хартманн смотрел на происходящее невидящим взором; его длинное лицо было бледным и землистым от усталости. Как у призрака, подумал Легат. Как у человека, который уже мертв.
  День четвертый
  1
  Легат спал в своем номере в отеле «Регина-паласт».
  Он лежал на спине полностью одетый и бесчувственный, с откинутой набок головой, как у выловленного из моря утопленника. В уборной горела лампочка, дверь была слегка приоткрыта, и спальню заливал бледный голубоватый свет. Однажды в коридоре послышались голоса – Хью узнал Стрэнга, затем Эштон-Гуоткина – и шаги. Но премьер-министр наконец удалился на покой, и постепенно все внешние звуки стихли. В комнате слышалось только размеренное дыхание Хью да по временам его приглушенный крик. Ему снилось, что он летает.
  Он спал слишком крепко, чтобы услышать, как кто-то дергает ручку двери. Разбудил его стук. Сначала тихий, скорее похожий на царапанье ногтями по дереву, и, открыв глаза, Хью поначалу решил, что это кто-то из детей увидел во сне кошмар и просится к ним в постель.
  Но потом увидел незнакомую комнату и вспомнил, где находится. Скосил глаза на светящиеся стрелки гостиничного будильника. Половина четвертого.
  Шум раздался снова.
  Он протянул руку и включил прикроватную лампу. На тумбочке лежал меморандум. Легат встал с кровати, открыл ящик тумбочки и сунул документ в гостиничный путеводитель по Мюнхену. Когда он подходил к двери, полы поскрипывали под ногами. Хью коснулся ручки, но в последнюю секунду инстинкт предостерег его не открывать сразу.
  – Кто там?
  – Пауль.
  Немец маячил на пороге, нелепый в своей попытке держаться скрытно. Легат втащил его в комнату и быстро оглядел коридор. Никого. Детектив наверняка коротает ночь в гостиной номера премьер-министра. Хью закрыл дверь. Хартманн прошелся по спальне, собирая плащ Легата, шляпу, ботинки.
  – Одевайся.
  – Какого черта?
  – Быстрее. Хочу тебе кое-что показать.
  – Да ты спятил? В такой час!
  – Другого времени у нас не будет.
  Хью еще не совсем пробудился. Он потер лицо и покрутил головой в попытке стряхнуть остатки сна.
  – И что ты хочешь мне показать?
  – Если я тебе скажу, ты не пойдешь. – В решимости Хартманна читалась почти одержимость. Он протянул другу ботинки. – Пожалуйста!
  – Пауль, это опасно.
  – Ты это мне говоришь? – Хартманн издал короткий лающий смешок, потом бросил ботинки на кровать. – Буду ждать тебя с задней стороны отеля. Если не появишься через десять минут, я пойму, что ты не придешь.
  Когда он ушел, Легат с минуту расхаживал по комнатке. Ситуация была столь нелепой, что он почти поверил, будто все это ему приснилось. Он сел на край матраса и взял ботинки. Заваливаясь спать, Хью от усталости просто стянул их и теперь обнаружил, что не может развязать узлы на шнурках, даже зубами. Ему пришлось встать и влезть в обувь, используя пальцы вместо обувного рожка. Его обуревала злоба. А еще, пришлось признаться самому себе, он был напуган.
  Он взял шляпу, перекинул через руку плащ, потом вышел в коридор, запер за собой дверь и шмыгнул за угол, направляясь к задней лестничной площадке. Внизу воспользовался входом в турецкие бани. Ароматы пара и душистого масла навеяли на миг воспоминания о джентльменском клубе на Пэлл-Мэлл. Затем он прошел через стеклянную дверь и попал на улочку позади отеля.
  Хартманн курил сигарету, облокотившись на кузов одного из черных «мерседесов» с открытым верхом, на каких они раскатывали весь этот день. Мотор ровно урчал. Завидев Легата, Пауль широко улыбнулся, бросил окурок в канаву и затоптал. Словно заправский шофер, открыл переднюю пассажирскую дверь.
  Минуту спустя они ехали по широкому бульвару мимо магазинов и многоквартирных домов. Ветер по-прежнему был теплый. На капоте трепетал флажок со свастикой. Хартманн не разговаривал, сосредоточившись на дороге. В профиль его голова с высоким лбом и римским носом казалась величественной. Каждые несколько секунд он бросал взгляд на зеркала. Беспокойство друга передалось Легату.
  – За нами кто-то едет?
  – Вроде нет. Не мог бы ты посмотреть?
  Легат извернулся на сиденье. Дорога была пустой. Взошла пузатая луна, и в ее свете улица напоминала канал, плоский и серебристый. Кое-где в окнах магазинов горел свет. Хью не имел представления, в каком направлении они едут. Он снова сел лицом к ветровому стеклу. Машина притормозила перед перекрестком. На углу стояла пара патрульных полицейских в похожих на ведра шлемах; они следили за приближающимся «мерседесом». Завидев правительственный флажок, взяли под козырек. Хартманн поглядел на друга и засмеялся над абсурдностью ситуации, обнажив крупные зубы, и Легату показалось на миг, что Пауль не совсем в здравом уме.
  – Где ты раздобыл машину?
  – Дал водителю сто марок за прокат. Сказал, что хочу подъехать к девушке.
  Центр города остался позади, начались предместья и заводы. Среди темных полей мерцали огни топок и труб – алые, желтые, белые. Некоторое время посреди автобана тянулись железнодорожные пути. Дорога сузилась и теперь шла по открытой местности. Это напомнило Легату о поездках из Оксфорда в Вудсток и о пабе, где они любили посидеть. Как он назывался? «Черный принц». Десять минут спустя ему уже не удавалось подавлять беспокойство.
  – Далеко еще? Мне уже пора возвращаться в отель. ПМ у нас жаворонок.
  – Уже близко. Не волнуйся, к утру я верну тебя на место.
  Они миновали какой-то баварский городишко, погруженный в глубокий сон, и въехали на окраину следующего. Он тоже казался совершенно обычным: наполовину деревянные, наполовину побеленные каменные стены, крутые кровли из красной черепицы, лавка мясника, гостиница, гараж. Затем Легат заметил указатель с названием места: «Дахау» – и понял, зачем его сюда привезли. И ощутил смутное разочарование. Так вот в чем дело?
  Хартманн осторожно проехал по пустым улицам, и наконец они оказались на выезде из города. Он вырулил на обочину, выключил двигатель и погасил фары. Справа был лес. Концентрационный лагерь располагался слева, хорошо различимый в лунном свете: насколько хватало взора, уходила вдаль ограда из колючей проволоки со смотровыми вышками; за ней виднелись приземистые здания бараков. Лай сторожевых собак далеко разносился в тишине ночи. Прожектор, установленный на одной из башен, неутомимо рыскал по широкой площади. Именно этот простор пугал сильнее всего – город, заключенный в плен внутри города.
  Хартманн внимательно смотрел на него.
  – Насколько могу судить, тебе известно, где мы?
  – Разумеется. В газетах об этом много пишут. В Лондоне регулярно проходят демонстрации в знак протеста против нацистских репрессий.
  – Ты, конечно, в них не участвуешь?
  – Тебе прекрасно известно, что я государственный служащий. Мы должны сохранять нейтралитет в политических вопросах.
  – Ясное дело.
  – Черт побери, Пауль, не будь таким наивным! – Именно очевидность выводов задевала его сильнее всего. – У Сталина лагеря куда больше, и с заключенными там обращаются еще хуже. Или ты намерен заодно втянуть нас в войну и с Советским Союзом?
  – Я просто хочу указать на то, что некоторые из тех людей, которые перейдут в Германию по нынешнему соглашению, еще до конца года окажутся здесь.
  – Да. И без сомнения, они оказались бы тут при любом исходе переговоров. Если, конечно, не погибли бы под бомбами.
  – Не окажутся, если сместить Гитлера.
  – Если! Всегда это «если»!
  Их громкие голоса привлекли внимание. Охранник с эльзасской овчаркой на коротком поводке окликнул их из-за проволоки. Пытливый луч прожектора метнулся по площади, через забор и на дорогу. Подобрался к ним. Внезапно машина полыхнула ослепительными бликами.
  Хартманн выругался. Он завел мотор и включил заднюю передачу. Оглянулся через плечо, одной рукой держа рулевое колесо. На скорости они сдавали назад, рыская по дороге, пока не достигли прилегающей улицы. Тут Пауль переключил «мерседес» на первую и завертел руль. Машина развернулась в облаке пыли и дыма горящей резины. Лимузин рванул так, что ускорение вдавило Легата в кресло. Оглянувшись, он увидел, что луч прожектора продолжает тупо рыскать по дороге.
  – Дурацкая это была затея, – бросил Хью в сердцах. – Представь себе картину: английский дипломат арестован в таком месте! Вези меня обратно в Мюнхен. Немедленно.
  Хартманн не ответил, продолжая смотреть вперед.
  – Неужели ты тащил меня сюда только ради того, чтобы доказать что-то?
  – Нет. Лагерь просто был по дороге.
  – По дороге куда?
  – К Лейне.
  
  Значит, в итоге все-таки Лейна.
  Ей так хотелось посмотреть на Гитлера. Не послушать: она считала себя коммунисткой и даже мысли такой не допускала. Просто увидеть во плоти эту наполовину зловещую, наполовину комичную фигуру задиры и мечтателя, партия которого всего четыре года назад пришла на выборах девятой, набрав менее трех процентов голосов, и который вдруг оказался в одном шаге от поста канцлера. В ходе кампании почти каждый вечер, после дневных выступлений на многолюдных митингах, Гитлер возвращался в Мюнхен. Адрес его резиденции был общеизвестен. Предложение Лейны заключалось в том, что им следует покараулить снаружи в надежде мельком увидеть его.
  Хартманн с самого начала был против. Назвал затею напрасной тратой хорошего дня. И разве сосредотачивать внимание на индивидууме, а не на породивших его социальных факторах не является мелкобуржуазным заблуждением – «разве не так говорят твои сторонники?». Позднее Легат понял, что за этим стояло нечто большее, чем просто нежелание. Хартманн знал Лейну, знал ее склонность совершать опрометчивые поступки. Чтобы перетянуть большинство на свою сторону, она воззвала к Легату, и тот, разумеется, ее поддержал – отчасти потому, что сам хотел посмотреть на Гитлера, но главным образом потому, что был немного влюблен в нее – об этом знали все трое. И никто из троих не воспринимал эту влюбленность всерьез. В отличие от Хартманна, Хью был куда менее опытен и зрел, оставаясь в двадцать один девственником.
  И вот, перекусив на траве Кёнигсплац, они отправились на вылазку.
  Стояла первая неделя июля, время послеполуденное, было очень жарко. На Лейне была белая рубашка Хартманна с закатанными рукавами, шорты и туристические ботинки. Руки и ноги были смуглыми от загара. Идти пришлось милю с лишним, через центр города. Очертания зданий расплывались в мареве. Когда они миновали южную оконечность парка Энглишер, Хартманн предложил бросить эту идею и пойти искупаться в Айсбахе. Легат был склонен поддаться искушению, но Лейна стояла на своем. Они пошли дальше.
  Резиденция располагалась на вершине холма и смотрела на Принцрегентенплац, многолюдную, впечатляющую площадь, наполовину замощенную камнем, через которую шли трамвайные пути. Добравшись до нее, они все взмокли и приуныли. Мрачный Хартманн топал позади, и Лейна решила подзадорить его, изобразив флирт с Легатом.
  Здание, в котором обитал Гитлер, было роскошное, построенное на рубеже веков с претензией на сходство с французским шато. Перед ним болтались с десяток штурмовиков. Они перегородили часть тротуара, вынуждая прохожих выходить на дорогу, чтобы обойти шестиколесный «мерседес» фюрера, ожидавший хозяина у дверей. На противоположной стороне улицы, шагах в двадцати, собралась толпа зевак. Значит, он у себя, подумал тогда Легат. И более того, собирается в ближайшее время выйти.
  – Где его квартира? – поинтересовался он.
  – На втором этаже. – Лейна указала рукой.
  Между двумя эркерами со стеклянными дверями тянулся балкон – мощный, каменной кладки.
  – Иногда Гитлер выходит и показывается толпе. Ясное дело, это то самое место, где в прошлом году застрелили его племянницу.
  Произнося последнюю фразу, она слегка повысила голос. Пара голов обернулась в ее сторону.
  – Ну они ведь спали вместе – ведь так? – продолжила Лейна. – Ты как думаешь, Пауль: Гели Раубаль сама застрелилась или ее прикончили, чтобы избежать скандала? – Не дождавшись ответа от Хартманна, она обратилась к Легату. – Бедной девочке было всего двадцать три. Все знают, что дядя трахал ее.
  Стоявшая поблизости средних лет женщина повернулась и сердито глянула на девушку.
  – Ты бы лучше заткнула свой поганый рот, – посоветовала она.
  Коричневорубашечники на другой стороне улицы зашевелились и образовали строй почетного караула от дверей дома до машины. Толпа подалась вперед. Дверь открылась. Появился Гитлер. На нем был темно-синий двубортный костюм – позднее Легат решил, что фюрер собирался на обед. В толпе зевак зазвучали возгласы и хлопки. Лейна сложила рупором руки и крикнула:
  – Растлитель племянниц!
  Гитлер обвел взглядом немногочисленное сборище. Он, скорее всего, и сам услышал, а уж штурмовики услышали точно: их головы обратились в сторону молодых людей. Но чтобы сомнений не оставалось, девушка добавила:
  – Ты трахал свою племянницу, убийца!
  На лице фюрера не дрогнул ни единый мускул. Как только он сел в автомобиль, пара штурмовиков выскочила из строя и ринулась к Лейне. В руках у них были короткие дубинки.
  Хартманн схватил Лейну за руку и потащил. Женщина, советовавшая девушке заткнуть рот, пыталась преградить им дорогу. Легат оттолкнул ее в сторону. Мужчина – здоровенный детина, видимо ее муж, – размахнулся и врезал Хью чуть пониже глаза. Троица молодых людей промчалась по скверу на внутриквартальную улочку.
  Пауль и Лейна бежали впереди. Легат слышал, как совсем близко за спиной топают сапоги коричневорубашечников. Глаз болел и уже начал заплывать. Легкие жгло, как будто в них закачали жидкий лед. Он вспоминал, что чувствовал тогда страх и спокойствие одновременно.
  Справа открылся поворот на боковую улочку; Хартманн и Лейна проскочили его, а Хью свернул, полетел мимо больших вилл с палисадниками и вскоре понял, что штурмовики за ним больше не бегут. Остановился у деревянной калитки перевести дух. Молодой человек хватал ртом воздух и смеялся: он чувствовал себя упоительно счастливым, как если бы принял наркотик.
  Позднее, вернувшись в их хостел, он обнаружил Лейну сидящей во дворике. Она привалилась спиной к стене, подставив лицо солнцу. Открыв глаза и увидев англичанина, девушка сразу вскочила и обняла его. Как он? Нормально, и даже лучше, если честно. Где Пауль? Она не знала: как только фашисты прекратили погоню и они оказались в безопасности, он накричал на нее. Она не осталась в долгу, и он ушел. Лейна осмотрела глаз Хью и заставила подняться в ее комнату, уложила на кровать, а сама намочила в тазике полотенце и сделала компресс. Потом села на матрас рядом с ним и приложила полотенце к больному глазу. Ее бедро касалось его тела. Он чувствовал под кожей ее крепкие мускулы. Никогда еще Легат не ощущал себя более живым. Он положил руку ей на затылок и пропустил пряди ее волос между пальцев, потом притянул к себе ее лицо и поцеловал. В первую секунду она сопротивлялась, затем ответила на поцелуй и села на него верхом, расстегивая на себе рубашку.
  Хартманн в ту ночь так и не появился. На следующее утро Хью оставил свою долю по счету на туалетном столике и ускользнул. Через час он уже сел на первый поезд из Мюнхена.
  Это было первое большое приключение в тщательно распланированной жизни Хью Александра Легата, выпускника Оксфорда, колледж Бэллиол, третьего секретаря дипломатической службы его величества. И единственное – до сегодняшней ночи.
  
  Почти час они молча колесили по узким сельским дорогам. Захолодало. Легат сунул руки в карманы плаща. Он гадал, куда его везут и о чем говорить с Лейной. До сегодняшнего дня он понятия не имел, узнал ли Пауль про тот случай измены. Наверное, узнал, раз с тех пор не поддерживал с ним никаких отношений. Хью дважды писал Лейне: то были письма, полные любви, раскаяния и морализаторства. В глубине души он радовался, что они вернулись нераспечатанными.
  Наконец «мерседес» свернул на длинную подъездную дорожку. Фары выхватывали из темноты аккуратно подстриженные кусты и низкую чугунную ограду. Впереди показались очертания большого дома – таким в Англии мог быть центр крупного поместья – с пристройками. Одиноко светилось маленькое круглое окошко под крышей. Они миновали сводчатые ворота и выкатили на мощеный двор. Хартманн выключил мотор.
  – Подожди здесь.
  Легат смотрел, как Пауль подходит к двери. Фасад дома зарос плющом. В свете луны он различил, что окна наверху зарешечены, и ощутил вдруг прилив ужаса. Хартманн, должно быть, жал кнопку звонка. Минуту спустя над дверью вспыхнул свет. Ее отперли изнутри – сначала появилась узкая полоска, потом она расширилась, и Хью увидел молодую женщину в форме медсестры. Хартманн что-то говорил ей, указывая на машину. Она наклонилась, выглядывая из-за него. Разгорелся спор. Пауль раз или два вздымал руки, прося о чем-то. Наконец женщина кивнула. Хартманн коснулся ее руки и махнул Легату, давая знак подойти.
  В холле стоял застарелый запах кухни и карболки. Проходя, Легат подмечал увиденное: резная мадонна над дверью, затянутая зеленым сукном доска объявлений, утыканная булавками, но без единого листка бумаги, кресло-коляска у подножия лестницы, за ней пара костылей.
  Следом за Хартманном и медсестрой он прошел на второй этаж и еще немного по коридору. На поясе у сестры висела большая связка ключей. Выбрав один, она отперла дверь и вошла. Мужчины остались снаружи. Легат посмотрел на Хартманна в надежде получить объяснения, но тот отводил взгляд.
  – Она не спит, – сообщила сестра, появившись снова.
  В тесной комнатке большую часть места занимала железная кровать. Голова пациентки покоилась на подушке, ночная рубашка из толстой белой ткани застегнута под горло. Легат никогда не узнал бы Лейну. Волосы у нее были острижены коротко, по-мужски, лицо сильно располнело, кожа приобрела восковой оттенок. Но больше всего поражало отсутствие жизни в ее чертах, особенно в темно-карих глазах. Хартманн подошел, взял ее за руку и чмокнул в лоб. Прошептал что-то на ухо. Она не подала виду, что слышит.
  – Хью, подойди поздоровайся, – предложил Пауль.
  Легат заставил себя подойти к краю кровати и взять другую ее руку. Ладонь женщины была пухлой, прохладной, безвольной.
  – Привет, Лейна.
  Голова ее слегка повернулась. Она посмотрела на него. На миг глаза женщины чуточку сузились, и ему показалось, что в них промелькнула мысль. Но затем он убедил себя: померещилось…
  
  По пути назад в Мюнхен Хартманн попросил Легата прикурить для него сигарету. Хью поджег ее, сунул Паулю между губ, другую взял себе. Рука его дрожала.
  – Ты расскажешь, что с ней случилось?
  Снова тишина. Наконец Хартманн заговорил:
  – Я могу рассказать только то, что знаю сам, а это немного. После Мюнхена мы разошлись, как ты мог предположить, и я не получал от нее известий. Девчонка оказалась слишком взбалмошной для меня. Лейна явно вернулась в Берлин и начала более плотно сотрудничать с коммунистами. Была у них газета, «Роте фанне», она в ней работала. Когда нацисты пришли к власти, газету запретили, но ее продолжали издавать подпольно. Как я понял, Лейну схватили во время налета в тридцать пятом году и поместили в Моринген, женский лагерь. К тому времени она была замужем за товарищем-коммунистом.
  – Что сталось с ее мужем?
  – Погиб на войне в Испании. – Пауль произнес это без выражения. – Потом ее выпустили. Ясное дело, она первым делом направилась к соратникам. Ее снова поймали. Только на этот раз установили ее еврейское происхождение и потому обошлись более жестоко. Как ты это мог заметить.
  Легата замутило. Он сломал в пальцах сигарету и выбросил ее на дорогу.
  – Ее мать обратилась ко мне, – продолжал Хартманн. – Она живет со мной по соседству. Вдова, работает учительницей, денег нет. Женщина прослышала, что я вступил в партию, и просила использовать мое влияние, чтобы дочь лечили как надо. Я сделал что мог, но все попусту: Лейна слишком повредилась в уме. Мне остается только оплачивать ее содержание в пансионате. Место неплохое. Благодаря моему положению ее согласились принять, закрыв глаза на принадлежность к евреям.
  – Это благородно с твоей стороны.
  – Благородно?! – Хартманн засмеялся и покачал головой. – Едва ли!
  Некоторое время они молчали.
  – Ее сильно били? – спросил Легат.
  – Сказали, что она упала из окна третьего этажа. Не сомневаюсь, что так оно и было. Только сначала ей вырезали звезду Давида на спине. Можно мне еще закурить?
  Легат поджег сигарету.
  – Я скажу тебе кое-что, Хью, чему нас никогда не научат в Оксфорде. Это нельзя постигнуть умом, ибо оно иррационально. – Говоря, Хартманн размахивал сигаретой, держа правую руку на руле и не отрывая глаз от дороги. – Вот что я постиг за последние шесть лет, и это совершенно противоположно тому, чему учили в Оксфорде: здесь царит власть безумия. Все говорят – под всеми я подразумеваю обычных людей, вроде себя, – все говорят так: «Да, он ужасный малый, этот Гитлер. Но это вовсе не значит, что он целиком плохой. Посмотрите на его достижения. Отбросьте средневековую антиеврейскую чепуху: это пройдет». Но правда в том, что это не пройдет. Нельзя смотреть на один факт в отрыве от прочих. Все связано. И если антисемитизм – зло, то все – зло. Потому что, если нацисты способны на это, они способны на что угодно.
  Он оторвал взгляд от дороги и посмотрел на Легата. В глазах у него стояли слезы.
  – Ты понимаешь, о чем я?
  – Да, – ответил Хью. – Теперь я совершенно ясно понимаю, что ты имеешь в виду.
  За следующие полчаса они не обменялись ни словом.
  
  Понемногу светало. Наконец-то дорога начала оживать: проехал автобус, грузовик с низким кузовом вез груду металлического лома. По железнодорожным путям в середине автобана катил в сторону города первый поезд. Они обогнали его. Легат видел пассажиров, читающих в газетах про заключенное соглашение.
  – И что ты намерен делать? – спросил он.
  Хартманн был настолько погружен в свои мысли, что, как показалось Легату, сначала вовсе не расслышал вопроса.
  – Не знаю, – наконец пожал плечами Пауль. – Наверное, буду продолжать в том же духе. Мне кажется, так должен чувствовать себя человек, у которого нашли неизлечимое заболевание. Он понимает, что конец неизбежен, но не имеет другого пути, кроме как проживать день за днем. Этим утром, например, мне предстоит подготовить обзор зарубежной прессы. От меня могут потребовать лично представить его Гитлеру. Мне сказали, что он может пролить на меня свой свет! Ты представляешь?
  – Это может оказаться полезным, не правда ли? Для вашего дела?
  – Полезным ли? Тут я стою перед дилеммой. Правильно ли я поступаю, работая на режим в надежде в один прекрасный день произвести какую-нибудь мелкую диверсию? Или мне стоит попросту вышибить себе мозги?
  – Брось, Пауль! Это слишком мелодраматично. Первый вариант куда вернее.
  – Разумеется, что от меня по-настоящему требуется, так это вышибить мозги ему! Но все мое существо восстает против этого, да и к тому же непременным следствием станет кровавая расправа: вся моя семья наверняка будет уничтожена. Поэтому остается только надежда. Что за ужасная это вещь – надежда! Не будь ее, нам всем жилось бы гораздо лучше. Вот тебе и оксфордский парадокс в завершение темы. – Он снова начал следить за зеркалами. – Если не возражаешь, я высажу тебя в паре сотен метров от твоего отеля, на случай если штурмбаннфюрер Зауэр стоит на страже. Отсюда найдешь дорогу? Это противоположная сторона Ботанического сада, в котором мы беседовали вчера.
  Он остановился у большого правительственного здания – судебного учреждения, судя по виду, – увешанного свастиками. В дальнем конце улицы Легат разглядел башни-близнецы собора Фрауэнкирхе.
  – Прощай, дорогой Хью, – сказал Хартманн. – Мы с тобой молодцы. Что бы ни случилось, мы будем черпать утешение в сознании того, что не сидели сложа руки.
  Легат вышел из «мерседеса», захлопнул дверь и повернулся попрощаться, но было поздно. Хартманн уже вливался в поток ранних машин.
  2
  К гостинице Легат брел словно в трансе.
  На оживленном перекрестке между Ботаническим садом и Максимилианплац Хью не заметил, как сошел с тротуара. Рев клаксона и скрип тормозов вывели его из задумчивости. Он отпрыгнул и развел руками, прося прощения. Водитель выругался и дал газу. Легат прислонился к фонарному столбу, повесил голову и заплакал.
  Когда пять минут спустя Хью вошел в «Регина-паласт», большой отель уже пробуждался к жизни. Молодой человек остановился сразу за входом, достал носовой платок, высморкался и промокнул глаза. Внимательно оглядел вестибюль. Постояльцы спускались по лестнице в ресторан, откуда доносился стук посуды – это накрывали к завтраку. У стойки администратора семья оформляла отъезд. Убедившись, что ни одного члена английской делегации не видно, Легат пересек вестибюль, направляясь к лифтам. Вызвал кабину. Единственное, чего ему хотелось, – это незамеченным вернуться в свой номер. Но когда двери лифта открылись, перед ним предстала франтоватая фигура сэра Невила Хендерсона. В петлице посла угнездилась любимая бутоньерка с гвоздикой, изо рта торчала сигарета в неизменном нефритовом мундштуке. В руке он нес элегантный чемодан из телячьей кожи. На его лице отразилось изумление.
  – Доброе утро, Легат. Вижу, вы уже успели прогуляться.
  – Да, сэр Невил. Захотелось глотнуть свежего воздуха.
  – Ну так поднимайтесь скорее: премьер-министр вас спрашивал. Эштон-Гуоткин уже едет в Прагу с чехами, а я сажусь с Вайцзеккером в самолет до Берлина.
  – Спасибо, что предупредили, сэр. Хорошего вам полета.
  Он нажал кнопку четвертого этажа. Глянул на себя в зеркало лифта: небритый, помятый, глаза красные. Неудивительно, что Хендерсон отпрянул: вид у Легата был такой, будто он ночь на крыше провел. Молодой человек снял плащ и шляпу. Звякнул колокольчик, и Хью, расправив плечи, вышел в коридор. У номера премьер-министра снова дежурил детектив из Скотленд-Ярда. Заметив Легата, он вскинул брови, подмигнул с видом соучастника, постучался и открыл дверь.
  – Он нашелся, сэр.
  – Отлично. Пусть зайдет.
  На Чемберлене был халат в клетку. Из-под полосатых пижамных брюк торчали худые ноги. Нечесаные волосы стояли хохолком, делая его похожим на седую птицу. Во рту дымилась сигара, в руке была стопка бумаг.
  – Где тот номер «Таймс» с речью герра Гитлера?
  – Насколько понимаю, газета в вашей шкатулке, премьер-министр.
  – Сделайте одолжение – разыщите ее.
  Легат положил шляпу и плащ на ближайшее кресло и достал ключи. Старика, похоже, переполняла та же целенаправленная энергия, какую Легат наблюдал в саду на Даунинг-стрит, десять. Глядя на премьера, никто бы не догадался, что у него была почти бессонная ночь. Хью отпер шкатулку и рылся в бумагах, пока не обнаружил выпуск за вторник, тот самый, который читал в «Рице», поджидая Памелу. Чемберлен принял у него из рук газету и положил на стол. Развернул ее, надел очки и углубился в текст.
  – Я вчера ночью переговорил с Гитлером, – сказал он, не поворачивая головы. – И задал вопрос, нельзя ли нам с ним встретиться перед моим отлетом в Лондон.
  Легат округлившимися глазами уставился на премьер-министра:
  – И он согласился, сэр?
  – Я тешу себя мыслью, что научился управляться с ним. Мне удалось припереть его к стенке, и он не смог отвертеться. – Голова премьера медленно кивала в такт взгляду, пробегающему по колонкам. – Должен сказать, вы вчера привели ко мне на удивление невоспитанного молодого человека.
  «Так, начинается», – подумал Хью и подобрался.
  – Да, сэр. Мне очень жаль, это целиком моя вина.
  – Вы говорили про визит кому-нибудь?
  – Нет.
  – Вот и хорошо. Я тоже. – Премьер-министр снял очки, сложил газету и вернул Легату. – Передайте это Стрэнгу и попросите преобразовать речь герра Гитлера в декларацию намерений. Двух-трех абзацев будет вполне достаточно.
  Как правило, Хью соображал на лету, но не в этот раз.
  – Простите, сэр, я не совсем понимаю…
  – Вечером в понедельник, – терпеливо пояснил Чемберлен, – в Берлине герр Гитлер публично заявил о своем желании сохранять мир между Германией и Великобританией, стоит только урегулировать Судетский кризис. Я хочу, чтобы это его обязательство было оформлено в виде совместной декларации о будущем англо-германских отношений, под которой мы оба поставим этим утром подпись. Ступайте.
  Легат тихонько прикрыл за собой дверь. Совместная декларация? Ему никогда не доводилось слышать ни о чем подобном. Комната Стрэнга, насколько он помнил, была третьей от апартаментов премьера. Хью постучал. Нет ответа. Постучал еще раз, уже громче.
  Немного спустя послышался кашель, затем Стрэнг открыл дверь. На нем была майка и длинные хлопковые кальсоны. Без круглых совиных очков лицо его выглядело лет на десять моложе.
  – Святые небеса! Что стряслось, Хью?
  – У меня поручение от премьер-министра. Он просит вас подготовить декларацию.
  – Декларацию? О чем? – Стрэнг зевнул, прикрыв рот ладонью. – Вы меня извините – никак не мог заснуть. Заходите.
  В номере было темно. Стрэнг протопал к окну и отдернул шторы. Гостиная у него была куда меньше, чем у премьер-министра. Через открытую дверь в спальню виднелась разобранная постель. Стрэнг взял с ночного столика очки и аккуратно надел их, затем вернулся в гостиную.
  – Повторите-ка.
  – Сегодня утром премьер-министр намерен провести еще одну встречу с Гитлером.
  – Что-что?
  – Насколько я понял, он попросил об этом вчера ночью, и Гитлер согласился.
  – Кто-нибудь в курсе этого? Министр иностранных дел? Кабинет?
  – Понятия не имею. Едва ли.
  – Боже правый!
  – Он хочет, чтобы Гитлер подписал нечто вроде совместной декларации, основанной на его же речи, произнесенной в Берлине в понедельник вечером. – Хью сунул Стрэнгу газету.
  – Подчеркнуто им?
  – Нет, мной.
  Выбитый из колеи, Стрэнг напрочь забыл, что на нем одни кальсоны, и, опустив взгляд, с недоумением уставился на свои босые ноги.
  – Полагаю, мне стоит одеться. Не могли бы вы распорядиться насчет кофе? И не помешает позвать Малкина.
  – А как насчет сэра Хораса Уилсона?
  Стрэнг замялся.
  – Да, пожалуй. Особенно если и ему об этом ничего не известно.
  Он вдруг обхватил руками голову и воззрился на Легата. Выверенный ум дипломата явно пасовал перед таким нарушением заведенного порядка.
  – В какую игру он играет? Решил, что внешняя политика Британской империи – его личная вотчина? Ну и дела!
  
  Хартманн припарковал «мерседес» на заднем дворе «Фюрербау» и оставил ключ в замке зажигания. Ноги слушались плохо. Ночь за рулем опасно истощила его силы, а сегодняшний день, как никакой другой, – и он прекрасно это понимал – потребует от него полного умственного напряжения. Но Пауль не жалел о сделанном. Ему может уже не представиться другого шанса повидать Лейну.
  Черный вход не был заперт и не охранялся. Хартманн устало поднялся по служебной лестнице на второй этаж. Команда уборщиков в военных мундирах драила мраморный пол, вытряхивала в бумажные мешки пепельницы, собирала фужеры из-под шампанского и пивные бутылки. Пауль прошел в офис. Два молодых эсэсовских адъютанта курили, развалившись в креслах и задрав сапоги на кофейный столик, и флиртовали с рыженькой секретаршей, которая сидела, поджав стройные ножки, на одном из диванов.
  – Хайль Гитлер! – Хартманн вскинул руку. – Я Хартманн из Министерства иностранных дел. Мне поручено подготовить обзор англоязычной прессы для фюрера.
  При упоминании фюрера оба молодца живо затушили сигареты, вытянулись и отдали салют.
  – Материалы ждут вас, герр Хартманн, – сказал один, указав на стол в углу. – «Нью-Йорк таймс» только что телеграфировала из Берлина.
  В проволочном лотке лежала стопка телеграмм в большой палец толщиной.
  – Насчет кофе можно сообразить?
  – Непременно, герр Хартманн.
  Пауль сел и придвинул лоток. Наверху лежала «Нью-Йорк таймс».
  Война, к которой Европа лихорадочно готовилась, была предотвращена, когда рано утром нынешнего дня главы Британии, Франции, Германии и Италии, встретившись в Мюнхене, пришли к соглашению. Оно предусматривает последовательную оккупацию войсками рейха преимущественно немецких территорий в Судетской области Чехословакии в десятидневный, начиная с завтрашнего дня, срок. Большинство требований канцлера Гитлера удовлетворены. Премьер-министра Чемберлена, чьи усилия по мирному урегулированию увенчались успехом, восторженно приветствуют на улицах Мюнхена.
  Чуть ниже еще один заголовок: «Чемберлен – герой мюнхенской толпы».
  Везде, где бы ни появился худой, одетый в черное Чемберлен, с его осторожной походкой и улыбкой, раздаются настоящие крики ликования, какие можно услышать на любом американском футбольном стадионе.
  Хартманну подумалось, что именно такого сорта детали способны привести Гитлера в бешенство. Он вооружился ручкой и первым делом перевел именно эти заметки.
  
  Стрэнг, побритый и полностью одетый, сидел за столом в гостиной отеля и писал своим аккуратным почерком на фирменной бумаге «Регина-паласт». Под ногами у него были разбросаны скомканные черновики. Малкин, державший на коленях стопку документов, приподнялся в кресле и смотрел через плечо. Уилсон пристроился на краю кровати и читал в «Таймс» речь Гитлера. Легат разливал кофе.
  Судя по утреннему удивлению Уилсона, он тоже не имел представления о замыслах премьер-министра. Теперь же сэр Хорас уже обрел обычное свое хладнокровие и делал вид, что вся эта затея – его рук дело.
  – Вот ключевая выдержка. – он ткнул пальцем в газету. – Это где Гитлер говорит про англо-германское морское соглашение: «Я в очередной раз добровольно отрекаюсь от участия в гонке военно-морских вооружений с целью укрепить в Британской империи чувство безопасности… Подобное соглашение морально оправданно лишь в том случае, если обе нации торжественно обещают никогда больше не вступать в войну друг с другом. Германия готова дать такое обещание».
  Стрэнг поморщился. Легат знал, о чем он думает. В Министерстве иностранных дел пришли к выводу, что англо-германское морское соглашение 1935 года, по которому Германия обязалась ограничить предельный размер своих военно-морских сил тридцатью пятью процентами от тоннажа Королевского флота, было ошибкой.
  – Давайте не будем ворошить англо-германское морское соглашение, сэр Хорас, что бы ни случилось, – сказал Стрэнг.
  – Почему?
  – Потому что Гитлер определенно расценил это как намек, что в обмен на право для себя иметь флот, в три раза превышающий немецкий, мы развязываем ему руки в Восточной Европе. Отсюда все зло и пошло. – Стрэнг черкнул что-то на бумаге. – Я предлагаю взять вторую часть его заявления и привязать к сделке по Судетской области. Вот как это будет звучать: «Мы намерены рассматривать подписанное вчера соглашение как символ желания двух наших народов никогда больше не вступать в войну друг с другом».
  Малкин, юрист Форин-офис, с шумом втянул через зубы воздух.
  – Надеюсь, премьер-министр понимает, – начал он, – что этот документ не будет иметь никакой юридической силы. Это всего лишь декларация намерений – не более.
  – Разумеется, понимает, – отрезал Уилсон. – Он ведь не дурак.
  Стрэнг продолжал писать. Спустя пару минут он помахал листом бумаги:
  – Ну вот, я сделал что мог. Хью, не могли бы вы отнести это к нему и узнать, что он об этом думает?
  Легат вышел в коридор. Помимо детектива у апартаментов премьера, там была только средних лет дородная горничная, катившая на тележке ведро, швабру и моющие средства. Проходя мимо, Хью кивнул ей и постучал в дверь.
  – Войдите!
  Посреди гостиной был накрыт столик на двоих. Чемберлен завтракал. Одет он был в свой обычный костюм с высоким воротником. Напротив сидел лорд Дангласс. Премьер-министр намазывал маслом тост.
  – Простите, сэр. Мистер Стрэнг подготовил проект.
  – Давайте посмотрим.
  Чемберлен отложил тост, нацепил очки и прочитал документ. Легат украдкой посмотрел на Дангласса, глаза у которого слегка округлились. Хью не мог прочитать, что в них: веселье, озабоченность или предупреждение. Быть может, все сразу.
  Чемберлен нахмурился:
  – Вас не затруднит пригласить Стрэнга?
  Легат вернулся в комнату Стрэнга:
  – Просит вас к себе.
  – Что-то не так?
  – Он не сказал.
  – Наверно, лучше нам всем идти, – предложил Малкин. Дипломаты нервничали, как ученики, вызванные к директору. – Вы не против пойти с нами, сэр Хорас?
  – Как скажете. – Уилсон колебался. – Но должен вас предупредить, что отговаривать его не стоит. Раз приняв решение, он его уже не меняет.
  Легат проследовал за тремя коллегами в апартаменты главы правительства.
  – Мистер Стрэнг, вы опустили англо-германское морское соглашение, – холодно сказал Чемберлен. – Почему?
  – Не уверен, что это предмет для гордости.
  – Напротив, именно такого рода соглашения мы обязаны пытаться достичь сейчас с Германией. – Чемберлен вытащил ручку и внес поправки в черновик. – Я также вижу, что вы поставили мое имя впереди его. Это не пройдет. Нужно сделать наоборот: «Мы, германский фюрер и британский премьер-министр, проведя сегодня новую встречу…» – Он обвел названия должностей в кружок и нарисовал стрелки. – Пусть он подпишет первым – так бремя обязательств ляжет на него в несколько большей степени.
  Уилсон прокашлялся:
  – А если он откажется?
  – С какой стати? Это было его собственное публичное заявление. Отказавшись ставить под ним свое имя, он покажет, что его слова ничего не значили.
  – Даже если он подпишет документ, – вмешался Малкин, – это не означает, что он должен будет его исполнять.
  – Документ несет в себе моральное значение, не юридическое. – Чемберлен отодвинул стул и обвел чиновников взглядом. Его явно раздражала их неспособность понять его точку зрения. – Джентльмены, нам следует подняться до уровня событий. Подписанное накануне соглашение урегулирует лишь локальный кризис. Можно не сомневаться, что возникнут другие. Я хочу, чтобы отныне он встал на путь мирного урегулирования и переговоров.
  Повисло молчание.
  – Не стоит ли нам хотя бы известить французов о том, что вы планируете заключить с Гитлером прямое соглашение? – заговорил Стрэнг, решившись на еще одну попытку. – В конечном счете Даладье еще в Мюнхене, а до его отеля рукой подать.
  – Не вижу никаких причин сообщать об этом французам. Это дело исключительно между мной и Гитлером.
  Чемберлен вернулся к черновику. Его перо совершало короткие, аккуратные движения, удаляя одни слова и вставляя другие. Закончив, он протянул бумагу Хью:
  – Пусть это отпечатают. Две копии: одна для него, другая для меня. Мы с канцлером договорились встретиться в одиннадцать. Позаботьтесь насчет машины.
  – Да, премьер-министр. Ехать, насколько понимаю, нужно будет в «Фюрербау»?
  – Нет. Я дал понять, что разговор будет частный, с глазу на глаз, без официальных лиц – мне особенно не хочется, чтобы Риббентроп отирался поблизости. А посему он пригласил меня в свои апартаменты.
  – Без официальных лиц? – в изумлении повторил Уилсон. – Даже без меня?
  – Даже без вас, Хорас.
  – Но вы не можете встречаться с Гитлером совершенно наедине!
  – В таком случае я возьму с собой Алека. У него нет официального статуса.
  – Вот именно. – Дангласс, как всегда, улыбнулся, не шевельнув губами. – Я никто.
  
  Как только Хартманн закончил пресс-релиз, рыжая красотка отпечатала его на специальной машинке для фюрера, с крупным шрифтом. Всего получилось четыре страницы: единодушный возглас облегчения по всей планете, что войны удалось избежать, надежда на долговечный мир и похвалы в адрес Невилла Чемберлена. В этом отношении самой красноречивой, как водится, была лондонская «Таймс»:
  Принимая в расчет, что в случае провала переговоров и начала войны Великобритания и Германия неизбежно оказались бы враждующими сторонами, эти «ура!» и «хайль!» человеку, устремления которого в период кризиса были недвусмысленными и направленными исключительно к миру, следует считать четким выражением мнения.
  Проверяя страницы на предмет опечаток, Хартманн вынужден был признать, что в этом утверждении есть доля правды. В сердце Третьего рейха, в самой колыбели национал-социализма, английскому премьер-министру удалось организовать то, что трудно было назвать иначе как мирной демонстрацией длиной в целый день. Достижение серьезное. Впервые Пауль почти позволил себе проблеск надежды. Быть может, фюрер в конце концов откажется от своих идей насчет завоеваний? Хартманн снова собрал листы воедино и задумался, как быть с ними дальше. Он слишком устал, чтобы искать кого-то, кто может знать. Секретарша снова принялась заигрывать с двумя адъютантами. Их бессвязная болтовня про кинозвезд и спортсменов навевала покой. Хартманн ощутил, как веки его наливаются свинцом, и вскоре уснул, сидя в кресле.
  Разбудила его рука, грубо трясущая за плечо. Над ним склонялся Шмидт. Лицо главного переводчика министерства было багровое, выдавая привычное состояние нервного возбуждения.
  – Боже мой, Хартманн, вы чем тут занимаетесь? Где обзор прессы?
  – Вот, все готово.
  – Ну хоть что-то! Господи, что за вид! Ладно, ничего не поделаешь, нам пора.
  Пауль поднялся. Шмидт уже подходил к двери. Он прошел за ним на площадку второго этажа и спустился по мраморной лестнице. В здании было пусто и гулко, как в мавзолее. Ему хотелось спросить, куда они идут, но Шмидт слишком торопился. Снаружи здания солдаты скатывали красный ковер. Французский триколор был уже спущен. Рабочий наверху стремянки как раз откреплял последний угол «Юнион Джека». Флаг опустился у них за спинами тихо, подобно савану.
  Хартманн сел на заднее сиденье лимузина рядом со Шмидтом, который открыл черную кожаную папку и стал рыться в бумагах.
  – Вайцзеккер и Кордт укатили в Берлин, – сказал он, – так что остаемся только мы с вами. Похоже, на Вильмгельмштрассе проблемы. Вы не слышали?
  Укол тревоги.
  – Нет. А что случилось?
  – Помощница Вайцзеккера, фрау Винтер, – знаете, о ком я? Так вот, ее вчера ночью забрало гестапо.
  Машина обогнула Каролиненплац. Хартманн сидел, словно окоченев. И только когда они миновали длинную колоннаду фасада Дома немецкого искусства внизу Принцрегентштрассе, к нему пришло жуткое осознание того, куда его привезли.
  
  Выполнение инструкций премьер-министра отняло у Легата более часа.
  Он передал проект декларации мисс Андерсон на распечатку. Перенес вылет в Лондон с позднего утра на ранний вечер. Переговорил с протокольным департаментом германского Министерства иностранных дел насчет транспорта до апартаментов фюрера, а затем до аэропорта. Позвонил на Даунинг-стрит, десять, Оскару Клеверли, чтобы поставить его в курс дела. Главный личный секретарь пребывал в приподнятом настроении.
  – Атмосфера тут – лучше не придумаешь. Пресса в экстазе. Когда вы возвращаетесь?
  – Ближе к ночи, видимо. ПМ намерен этим утром провести еще одну, частную встречу с Гитлером.
  – Еще одну? Лорд Галифакс знает?
  – Думаю, Стрэнг сообщает сейчас Кадогану. Проблема в том, что ПМ не хочет брать с собой официальных представителей.
  – Что? Боже правый! О чем они там собираются говорить?
  – Об англо-германских отношениях, сэр, – ответил Легат, не забывавший, что линию наверняка прослушивают. – Мне пора идти.
  Он повесил трубку и на секунду закрыл глаза. Притронулся рукой к колючему подбородку. С последнего прикосновения к нему бритвы прошло почти тридцать часов. В офисе было тихо. Стрэнг и Малкин разговаривали с Лондоном из своих комнат. Джоан вызвал Уилсон, чтобы продиктовать несколько писем. Мисс Андерсон понесла отпечатанный проект премьер-министру на согласование.
  Легат отправился по коридору в свой номер. Стрелка будильника едва перевалила за половину одиннадцатого. Горничная уже убралась. Шторы были раздвинуты, постель заправлена. Он зашел в ванную, разделся и залез в душ. Поднял лицо, дав горячим струям с полминуты помассировать лицо, потом подставил голову и плечи. Намылился, затем смыл пену и вышел из кабинки, чувствуя себя обновленным. Прочистил окошко в запотевшем зеркале и побрился скорее торопливо, чем тщательно, стараясь обходить места, где порезался накануне утром.
  И только завернув краны и вытершись, он услышал, что из спальни доносятся какие-то звуки. Они были неясными – трудно было определить, ходит ли кто-то по полу или двигает мебель. Легат застыл и прислушался. Потом обернулся полотенцем и вышел в комнату как раз в ту секунду, когда кто-то тихонечко и аккуратно прикрыл за собой дверь снаружи.
  Одним прыжком Хью пересек комнату и распахнул дверь. Прочь по коридору быстро шагал мужчина.
  – Эй! – окликнул его Легат.
  Но мужчина не остановился и свернул за угол. Хью бросился вдогонку, но бежать, удерживая обеими руками полотенце, было сложно. Когда он добрался до угла, неизвестный скрылся в направлении задней лестницы. На середине коридора Легат прекратил погоню и выругался. В голове зародилась ужасная догадка. Он кинулся обратно в номер. Как раз в эту секунду из офиса выглянул Малкин.
  – Господи! Легат!
  – Простите, сэр.
  Хью обогнул юриста, нырнул в комнату и заперся.
  Шкаф был открыт, перевернутый чемодан валялся на кровати, ящик стола был полностью вытащен, туристический путеводитель лежал обложкой вверх, раскрытый. Несколько секунд молодой человек ошеломленно взирал на эту картину. На обложке был изображен ночной отель с горящими окнами. «Willkommen in München!»373.
  Он взял путеводитель, пролистал, потряс. Ничего. Под ложечкой зашевелился тупой, парализующий страх.
  Он проявил непростительную беспечность. Преступную.
  Полотенце упало на пол. Нагишом он подошел к столу и взялся за телефон. Как найти Хартманна? Хью пытался думать. Кажется, Пауль говорил что-то о необходимости приготовить обзор иностранной прессы для Гитлера?
  – Чем могу помочь, герр Легат? – спросил оператор.
  – Нет, спасибо, – пробормотал он и положил трубку.
  Оделся быстро, как смог. Чистая рубашка. Бэллиолский галстук. В ботинки опять пришлось влезать, не развязывая шнурки. Хью нырнул в пиджак и вышел в коридор. Сообразил, что волосы мокрые. Пригладив их по возможности, Хью кивнул детективу и постучал в дверь премьер-министра.
  – Войдите!
  У Чемберлена были Уилсон, Стрэнг и Дангласс. Надев очки, премьер изучал две копии декларации.
  – Ну? – произнес он, глянув на Легата.
  – Прошу меня извинить, премьер-министр. Можно мне высказать предложение по части вашего визита к Гитлеру?
  – Какое?
  – Позвольте мне сопровождать вас.
  – Нет, это совершенно невозможно. Я думал, что выразился ясно: никаких официальных лиц.
  – Я мог бы выступать не в качестве чиновника, но как переводчик. Я единственный из нас, кто говорит по-немецки, и могу проследить, чтобы ваши слова были верно переданы Гитлеру, а его – вам.
  Чемберлен нахмурился:
  – Едва ли в этом есть необходимость. Доктор Шмидт – настоящий профессионал.
  Он вернулся к изучению документа, и на этом разговор и кончился бы, не вмешайся Уилсон.
  – При всем уважении, премьер-министр, – сказал сэр Хорас. – Вспомните, как вышло в Берхтесгадене, когда Риббентроп отказался передать нам копию записок Шмидта о первой вашей частной беседе с Гитлером. Полного протокола у нас нет и по сей день. Мне кажется, присутствие английского переводчика может оказаться нам весьма полезным.
  – Совершенно верно, – поддержал Стрэнг.
  Когда на него давили, Чемберлен мог заупрямиться.
  – Но это ведь способно поменять весь характер встречи! Я хочу, чтобы Гитлер воспринимал ее как очень личный разговор.
  Он сунул обе копии декларации во внутренний карман. Уилсон посмотрел на Легата и едва заметно пожал плечами: я, мол, сделал что мог. С улицы донесся шум.
  – Что это такое? – Брови Чемберлена недоуменно вскинулись.
  Стрэнг немного раздвинул шторы.
  – На улице большая толпа, премьер-министр. Люди требуют вас.
  – Опять! Только не это!
  – Вам следует выйти на балкон и помахать им, – сказал Уилсон.
  Чемберлен улыбнулся:
  – Не думаю.
  – Вы должны! Хью, будьте любезны открыть дверь.
  Легат сдвинул шпингалет. В саду напротив отеля и в обе стороны по улице собралась толпа еще более многочисленная, чем накануне. Заметив, что стеклянная дверь открылась, народ разразился криками, а когда Хью отошел, чтобы Чемберлен мог выйти на балкончик, рев стал просто оглушительным. Премьер-министр скромно раскланялся по сторонам и помахал рукой. Толпа начала скандировать его имя.
  А в апартаментах отеля четыре человека прислушивались к звукам с улицы.
  – Быть может, он прав, – тихо произнес Стрэнг. – Возможно, это тот единственный момент, когда Гитлера удастся склонить, под воздействием общественного мнения, умерить свои аппетиты.
  – ПМ нельзя обвинить в недостатке воображения или отваги, – сказал Уилсон. – И все-таки при всем уважении к Алеку я предпочел бы, чтобы с ним был кто-то из нас.
  Спустя несколько минут Чемберлен вернулся в комнату. Порция обожания, похоже, оказала бодрящее действие. Лицо его сияло, взгляд горел неестественным огнем.
  – Как жутко унизительно, – промолвил он. – Понимаете, джентльмены, это справедливо для любой страны: простые люди ничего так не хотят, как жить в мире, растить детей и заботиться о своих семьях, наслаждаться теми плодами, которые даруют им природа, искусство и наука. Вот об этом-то я и намерен сказать Гитлеру. – На миг премьер помрачнел, потом повернулся к Уилсону. – Вы на самом деле полагаете, что нам не стоит доверять Шмидту?
  – Не Шмидт меня беспокоит, премьер-министр, а Риббентроп.
  Чемберлен задумался.
  – Ну ладно, – сказал он наконец и обратился к Легату. – Только держитесь скромно. Не делайте записей. В разговор вмешивайтесь лишь в том случае, если мои мысли будут истолкованы превратно. И постарайтесь не маячить у него перед глазами.
  3
  Принцрегентенплац почти не изменилась за те шесть лет, что Хартманн здесь не был. Когда они поднялись на холм и повернули, его взгляд сразу упал на то место в северо-восточном углу, где стояли тогда он, Хью и Лейна, – на мостовой под сенью большого белокаменного здания с высокой кровлей из красной черепицы. Сегодня на том же самом месте собралась примерно таких же размеров толпа, как в тот день, в той же надежде увидеть фюрера.
  «Мерседес» остановился у дома номер шестнадцать. Вход охраняли двое эсэсовцев. Увидев их, Хартманн вспомнил, что так и ходит с пистолетом. Он так привык к его приятной тяжести, что перестал ее замечать. Надо было за ночь избавиться от оружия. Раз взяли фрау Винтер, он следующий в очереди. Интересно, где ее арестовали – на службе или дома – и как с ней обращаются? Выходя вслед за Шмидтом из машины, Пауль чувствовал, как под рубашкой бегут ручейки пота.
  Караульные узнали Шмидта и сделали знак проходить. Хартманн юркнул следом. У него даже не спросили имени.
  Они прошли мимо еще одной пары эсэсовцев, расположившихся в комнатке консьержа, и поднялись по общей для подъезда лестнице – сначала каменной, потом из полированного дерева. Стены были выложены унылой серой и зеленой плиткой, как в метро. Горели тусклые электрические лампочки, но по большей части свет поступал через окна на площадках, выходящие на небольшой садик с елями и серебристыми березами. Посетители громко протопали мимо квартир на первом и втором этажах. По утверждениям Министерства пропаганды, у фюрера были те же самые соседи, как и до времени канцлерства, – это доказывало то, что он остается обычным представителем народа. Возможно, так и есть, думал Хартманн. В таком случае этим людям довелось стать свидетелями примечательных событий: от смерти племянницы Гитлера в 1931 году до вчерашнего званого обеда с Муссолини. Подъем продолжался. Пауль чувствовал себя пойманным, как если бы его без устали влекла некая магнетическая сила. Он замедлил шаг.
  – Ну же, – подогнал его Шмидт. – Шагайте!
  Расположенная на третьем этаже массивная двойная дверь ничем не отличалась от прочих. Шмидт постучал, и адъютант-эсэсовец препроводил гостей в длинный узкий вестибюль, уходивший вправо и влево от входа. Паркетный пол, устланный коврами, картины, скульптуры. Атмосфера тут была молчаливая, неуютная, нежилая. Адъютант предложил им присесть.
  – Фюрер пока не готов, – бросил он, удаляясь.
  – Он встает поздно, – доверительно зашептал Шмидт. – Зачастую до полудня не выходит из спальни.
  – Вы хотите сказать, что нам тут еще целый час просидеть придется?
  – Не сегодня. Чемберлена ждут к одиннадцати.
  Хартманн удивленно воззрился на него. Так он впервые узнал о предстоящей встрече Гитлера с английским премьер-министром.
  
  Машине Чемберлена потребовалось несколько минут, чтобы вырваться из цепких объятий толпы, окружившей вход в гостиницу. Премьер-министр расположился вместе с Данглассом на заднем сиденье, Легат сидел рядом с водителем. За ними ехал второй «мерседес» с телохранителями главы правительства. Кортеж частично обогнул площадь, затем пересек Одеонсплац и въехал в квартал с изысканными королевскими дворцами и величественными общественными зданиями, которые смутно помнились Легату с тридцать второго года. Хью наблюдал за Чемберленом через зеркало на крыле. Тот смотрел прямо перед собой. Люди выкрикивали его имя, махали. Он же мчался вперед, отрешенный от всего земного. Чемберлен перестал быть педантичным администратором, каким рисовала его молва, и стал древним пророком – мессией мира, облаченным в невзрачный костюм престарелого бухгалтера.
  Они въехали на мост с каменными перилами. Река была широкая, с зеленой водой, на другом берегу полыхала полоса огня – красного, золотого, оранжевого. Освещенная солнцем позолоченная фигура Ангела Мира склонялась с вершины высокой колонны. За монументом дорога описывала петлю через парк. Вынырнув из него, автомобиль начал подниматься по Принцрегентштрассе. Легату этот подъем всегда казался крутым – так иногда сохраняются искаженные воспоминания с детства, – но для мощной машины это был не более чем пологий склон. Оставив справа театр, кортеж вдруг оказался прямо перед домом Гитлера. И уж хотя бы он в точности совпадал с сохранившимися в памяти образом, так же как и толпа на мостовой перед ним. Узнав Чемберлена, люди разразились криками. И опять премьер-министр, словно пребывая в некоем мистическом трансе, даже не глядел на них. Караульные взяли под козырек, адъютант подскочил открыть дверцу автомобиля.
  Легат выбрался сам и двинулся за Чемберленом и Данглассом через вход и вверх по ступеням в полумрак дома.
  Адъютант проводил премьера в тесную кабинку лифта и нажал кнопку, но лифт не поехал. Эсэсовец пытался еще с полминуты, его юное лицо пошло от смущения пятнами. Наконец ему пришлось открыть дверь и жестом предложить подняться своим ходом. Чемберлен шел по лестнице впереди, а Легат поравнялся с Данглассом.
  – Вчера чернил не оказалось, исправный телефон не скоро найдешь, – прошептал сэр Алек. – Сдается мне, не такие уж эти парни умелые организаторы, какими хотят казаться.
  Легат молился, чтобы застать здесь Хартманна. Он не знал, что предложить Богу взамен, но поклялся – это будет нечто важное: совсем другая жизнь, новый старт, поступок, достойный века. Они поднялись на третий этаж. Адъютант открыл дверь в квартиру, и там – mirabile dictu374 – сидел, вытянув свои длинные ноги, Хартманн. В человеке рядом с ним Хью узнал переводчика Гитлера.
  При виде Чемберлена оба вскочили. Когда англичане проходили мимо, Хартманн посмотрел на Легата, но обменяться чем-то большим, чем взглядами, не получилось: адъютант решительно проводил Легата вслед за Чемберленом и Данглассом через холл в комнату напротив. Затем велел и Шмидту пройти туда же. Хартманн сделал попытку пристроиться за ним, но эсэсовец мотнул головой:
  – Вы ждите здесь.
  На несколько секунд Пауль остался один в пустом вестибюле. В коротком взгляде Хью читалось предостережение. Наверняка что-то произошло. Ему пришла мысль, не стоит ли сбежать, пока есть еще шанс. Потом дверь справа отворилась, и, обернувшись, он увидел, как из комнаты в дальнем конце коридора выходит Гитлер. Фюрер пригладил волосы, оправил коричневый партийный френч, проверил повязку на рукаве – суетные приготовления последней минуты, как у актера перед выходом на сцену. Хартманн вскочил на ноги и вскинул руку:
  – Хайль Гитлер!
  Фюрер посмотрел на него и рассеянно отсалютовал в ответ, но, похоже, не узнал. Потом вошел в комнату, где его ждали гости, и дверь закрылась за его спиной.
  
  Позднее Легат заявлял – не хвастал, это было не в его стиле, – что ему в трех различных случаях довелось находиться в одной с Гитлером комнате: дважды в «Фюрербау» и один раз – у него на квартире. Однако, подобно большинству английских очевидцев событий в Мюнхене, он способен был дать лишь самое общее описание: Гитлер выглядел точно таким, как на фотографиях или в кинохронике, разве что в цвете, и самое сильное впечатление производил лишь сам факт непосредственной близости всемирно известного феномена. Это было как в первый раз увидеть небоскреб Эмпайр-стейт-билдинг или Красную площадь в Москве. Но одна деталь все-таки обратила на себя его внимание: от фюрера резко пахло потом – Хью уловил его прежде, в кабинете, и ощутил теперь, пока он проходил мимо. От него воняло, как от солдата с передовой или от рабочего, который с неделю не мылся или не менял робу.
  Гитлер снова пребывал в дурном настроении и не пытался скрыть этого. Он вошел, поздоровался с Чемберленом и, не удостоив вниманием остальных присутствующих, прошел в дальний угол комнаты и сел, ожидая, когда его посетитель присоединится к нему. Премьер-министр занял кресло справа от фюрера, Шмидт – слева. Адъютант остался стоять у двери. Комната была большая, шла почти через всю квартиру и окнами выходила на противоположную улицу, а обставлена была в современном стиле, напоминая салон роскошного лайнера. В дальнем конце был оборудован альков для библиотеки, с набитыми книгами полками. Там и разместились Гитлер и Чемберлен. Центр помещения занимали диван и кресла, где примостились Легат и Дангласс, а в противоположном конце стоял обеденный стол. Легат сидел достаточно близко, чтобы слышать, но и достаточно далеко, чтобы не мешать разговору. Однако в силу позиции Гитлера в углу Хью не мог полностью выполнить указание премьер-министра и не попадаться фюреру на глаза. Поэтому взгляд этих странно-непрозрачных голубых глаз время от времени останавливался на нем, словно Гитлер пытался понять, что понадобилось двум этим незнакомцам в его квартире. Угощения гостям не предложили.
  – Прежде всего, – начал Чемберлен, прочистив горло, – хочу поблагодарить вас, канцлер, за приглашение к себе домой и согласие провести эту заключительную беседу перед моим отлетом в Лондон.
  Шмидт все в точности перевел. Гитлер сидел, слегка подавшись вперед на подушках. Выслушав, он вежливо кивнул:
  – Ja375.
  – Я полагаю, мы могли бы обсудить вкратце некоторые вопросы, затрагивающие обе наши страны, по которым мы могли бы взаимодействовать в будущем.
  – Ja. – Еще один кивок.
  Премьер-министр залез во внутренний карман пиджака и вытащил маленький блокнот. Оттуда же появилась авторучка. Гитлер настороженно наблюдал за ним. Чемберлен открыл первую страницу:
  – Возможно, нам стоит начать с этой ужасной гражданской войны в Испании…
  Говорил почти исключительно Чемберлен. Испания, Восточная Европа, торговля, разоружение – он озвучивал заготовленный заранее список тем, и в каждом случае Гитлер отвечал кратко, не вдаваясь в подробности. «Это вопрос жизненной важности для Германии» – таков в большинстве случаев был его ответ. Или: «Наши эксперты внимательно изучат предмет». Он ерзал в кресле, то складывал, то снова опускал руки и поглядывал на адъютанта. Легату подумалось, что фюрер походит на домовладельца, который в минуту слабости впустил на порог коммивояжера или религиозного проповедника, но вскоре пожалел об этом и теперь ищет повода выставить гостя вон. Хью и сам поглядывал на дверь, прикидывая, как бы заблаговременно улизнуть, чтобы предупредить Хартманна.
  Даже Чемберлен заметил, похоже, что его слушают невнимательно.
  – Понимаю, насколько вы заняты, – сказал он. – Не стану долее отвлекать вас. В заключение хочу сказать следующее. Когда я вчера утром покидал Лондон, женщины, дети и даже младенцы обзавелись противогазами, чтобы защитить себя от ужасов химической атаки. Надеюсь, герр канцлер, мы с вами согласимся, что современная война, тяготы которой, как никогда прежде, лягут на простых гражданских, отвратительна всем цивилизованным нациям.
  – Ja, ja.
  – Я убежден, будет очень жаль, если мой визит закончится всего лишь урегулированием чехословацкого вопроса. Исходя из этого, я составил проект краткого соглашения, чтобы зафиксировать на бумаге общее наше желание открыть новую эру англо-германских отношений, способных придать стабильность всей Европе. Мне бы хотелось, чтобы мы оба подписали эту декларацию.
  Шмидт перевел. Когда он дошел до слова «соглашение», Легат заметил, как Гитлер бросил на Чемберлена подозрительный взгляд. Премьер-министр достал из кармана две копии декларации и одну из них передал Шмидту:
  – Не окажете ли любезность перевести канцлеру этот документ?
  Шмидт просмотрел бумагу, потом начал зачитывать ее вслух по-немецки, тщательно подбирая каждое слово:
  – «Мы, германский фюрер и канцлер и английский премьер-министр, провели сегодня еще одну встречу и сошлись во мнении, что англо-германские отношения являются вопросом первостепенной важности для наших двух стран и для Европы».
  – Ja. – Гитлер медленно кивнул.
  – «Мы рассматриваем соглашение, подписанное накануне ночью, и англо-германское морское соглашение как символы желания двух наших народов никогда впредь не вступать в войну друг с другом…»
  Тут Гитлер слегка вскинул голову. Он явно узнал собственные слова. Лоб его немного нахмурился. Шмидт ждал знака читать дальше, но фюрер молчал. В итоге переводчик продолжил на собственный страх и риск:
  – «Мы решили, что метод переговоров станет методом, призванным решать любые разногласия, возникающие между нашими двумя странами, и намерены продолжать усилия по устранению возможных противоречий, внося тем самым вклад в укрепление мира в Европе…»
  Когда Шмидт закончил, Гитлер несколько секунд не шевелился. Легат видел, как взгляд фюрера бродит по комнате, явно свидетельствуя о напряженной работе мысли. Ему наверняка сложно было отказаться поставить подпись под тезисами, которые он сам прилюдно озвучил. И все же происходящее явно вызывало в нем негодование на этого приставучего английского старикана, просочившегося к нему домой и докучающего своими демаршами. Гитлер чуял подвох. Как-никак англичане славятся своим коварством. С другой стороны, если он подпишет, то хотя бы с этой встречей будет покончено и Чемберлен уйдет. В конечном счете это всего лишь листок бумаги, выражение миролюбивых намерений, не имеющий никакой юридической силы. Чего он стоит?
  Этот или подобный этому довод, как позднее предполагал Легат, зародился в уме диктатора.
  – Ja, ich werde es unterschreiben.
  – Фюрер говорит, что да, он подпишет этот документ.
  Чемберлен с облегчением улыбнулся. Гитлер щелкнул пальцами, подскочил адъютант и подал ему ручку. Дангласс привстал, чтобы лучше видеть. Легат ухватился за шанс и вышел за дверь.
  
  Минут десять Хартманн просидел в пустом вестибюле. Обзор прессы лежал на стуле рядом с ним. Слева доносился слабый стук посуды, женский голос, звук открывающейся и закрывающейся двери. Там, как Пауль понял, размещались служебные помещения: кухня, уборная, комнаты прислуги. Спальня фюрера находилась, надо полагать, справа – откуда он вышел. Дверь в гостиную, где происходила встреча между Гитлером и Чемберленом, была закрыта, через толстые доски не доносилось ни звука. Рядом на стене висела картина, изображающая Венский государственный оперный театр, выполненная технически безупречно, но застывшая и безжизненная. Видимо, работа принадлежала самому Гитлеру. Хартманн встал и подошел по паркету поближе. Да, в нижнем правом углу имелись инициалы фюрера. Делая вид, что рассматривает картину, он украдкой бросил взгляд в сторону спальни в конце коридора. К ней, всего шагах в четырех или пяти, примыкала еще одна комната. Любопытство овладело молодым человеком. Он обернулся на кухню, чтобы проверить, не наблюдает ли кто за ним, затем подошел и открыл дверь.
  То была маленькая спальня, окно которой выходило на деревья сада за домом. Жалюзи были полузакрыты. Тут стоял сильный приторно-сладкий аромат как живых, так и засохших цветов, а также отдающих корицей духов, высыхающих в своих флаконах. На туалетном столике стояли ваза с увядшими розами и кувшин с желтыми и пурпурными ирисами. Поперек постели лежала простая белая ситцевая сорочка, вроде той, какую носила Лейна. Пауль подошел к дальнему концу кровати и распахнул дверь в ванную. Напротив была открытая дверь, ведущая в спальню Гитлера, через нее виднелся наброшенный на спинку стула пиджак.
  Возвращаясь, Пауль более внимательно осмотрел туалетный столик. Черно-белая фотография собаки в рамочке. Стопка почтовой бумаги с надписью «Angela Raubal» в левом верхнем углу. Номер женского модного журнала «Даме». Он глянул на дату: сентябрь 1931 года.
  Лейна была права. При виде всего этого сомнений не оставалось. Близость спальни к комнате Гитлера, это неестественное соседство, общая ванная, факт, что ее обратили в святилище, подобное погребальным камерам в египетских пирамидах…
  Сзади донесся звук. Пауль быстро вышел и прикрыл дверь. Из гостиной появился Легат. Обернувшись через плечо, Хью заговорил быстрым, тихим голосом:
  – Боюсь, у меня плохие новости: гестапо заполучило тот документ.
  Хартманну потребовалось несколько секунд, чтобы переварить известие. Пауль глядел на открытый дверной проем за спиной Легата, но никого не видел.
  – Когда? – прошептал он.
  – Меньше часа назад. Они обыскали номер, пока я мылся.
  – Ты совершенно уверен, что он пропал?
  – Сомнений нет, Пауль. Мне очень жаль…
  Хартманн коснулся его руки, призывая помолчать. Ему требовалось подумать.
  – Если прошло около часа, меня наверняка ищут. Я…
  Он не договорил. За спиной у Легата появился адъютант. Эсэсовец вышел из гостиной, следом за ним показались Чемберлен и Гитлер. Замыкали процессию Шмидт и Дангласс. Премьер-министр держал два листка бумаги. Один он отдал Гитлеру:
  – Это для вас, герр канцлер.
  Гитлер тут же переправил его адъютанту. Теперь, когда гости собрались уходить, он казался гораздо более спокойным.
  – Doktor Schmidt begleitet Sie zu Ihrem Hotel. Ich wünsche Ihnen einen angenehmen Flug.
  – Мне поручено проводить вас в отель, премьер-министр, – перевел Шмидт. – Фюрер желает вам приятного полета.
  – Спасибо. – Чемберлен пожал Гитлеру руку.
  На миг показалось, что он намерен разразиться еще одной короткой речью, но затем передумал. Адъютант открыл входную дверь, и премьер-министр вышел вместе со Шмидтом на площадку.
  – Хью, вы идете? – с ноткой иронии спросил Дангласс.
  Легат понимал, что, скорее всего, никогда уже не увидится с Хартманном. Но сказать ему было нечего. Он кивнул другу и поспешил за своими.
  
  Когда дверь закрылась, Гитлер несколько секунд пристально смотрел на нее. Он тер кисть правой руки большим пальцем левой – бессознательное движение, как будто его беспокоил вывих. Наконец фюрер заметил лежащий на стуле обзор и повернулся к Хартманну:
  – Это то, о чем говорит иностранная пресса?
  – Да, мой фюрер, – отозвался Хартманн.
  – Несите его сюда.
  Пауль рассчитывал улизнуть, а вместо этого отправился за Гитлером в гостиную. Адъютант расставил по местам мебель, поправил подушки. Хартманн передал обзор. Гитлер зашарил в нагрудном кармане в поисках очков. С улицы донеслись возгласы ликования. Держа очки в руке, фюрер посмотрел на окно, затем подошел к нему. Отдернул край тюлевой занавески и глянул на толпу. Покачал головой:
  – И как можно воевать, имея такой народ?
  Хартманн подошел к соседнему окну. За прошедшие полчаса, стоило вести о приезде в дом Чемберлена распространиться, толпа значительно увеличилась. На мостовой собрались сотни людей. Мужчины размахивали шляпами, женщины вскидывали руки. Машину премьера с такого угла было не разглядеть, но о ее продвижении позволяли догадаться поворачивающиеся ей вслед головы.
  Гитлер опустил занавеску.
  – Население Германии позволило себя одурачить. И кому – Чемберлену!
  Взмахом руки он раскрыл очки, надел их и приступил к изучению обзора прессы.
  Хартманн собирался уже отойти от окна, когда его внимание привлекло новое оживление на улице. Большой «мерседес» – лимузин подъехал с ревом мотора и резко затормозил напротив входа. Пауль разглядел Риббентропа, а рядом с ним – Зауэра. Явно спеша, они выскочили из автомобиля и устремились через дорогу, вертя головами вправо и влево. Даже не стали ждать, пока второй «мерседес» с квартетом эсэсовцев припаркуется рядом. Остановившись, чтобы пропустить проезжающий грузовик, Зауэр посмотрел на окна квартиры. Хартманн инстинктивно отпрянул, боясь быть замеченным.
  Гитлер пробежался по обзору. Насмешливым тоном зачитал заголовок из «Нью-Йорк таймс»: «Чемберлен – герой мюнхенской толпы!» Потом еще одну фразу: «Приветствия в адрес Гитлера были машинальными и вежливыми. Но Чемберлена встречали с восторгом».
  В вестибюле послышалась трель дверного звонка. Адъютант вышел из гостиной. Гитлер бросил документ на диван и подошел к столу. Во второй раз Хартманн остался с ним наедине. Из коридора доносились голоса. Пауль сунул руку за отворот пиджака. Пальцы коснулись металла. Но он тут же отдернул их. Это безумие. Вот-вот его арестуют. И все-таки заставить себя действовать он не мог. А если это не по силам ему, то кому тогда? В этот миг, в сполохе откровения, он понял, что никто: ни он, ни военные, ни какой-нибудь одинокий убийца – ни один немец не посмеет разрушить их общую судьбу, пока она не свершилась.
  Дверь открылась, вошел Риббентроп, за ним по пятам Зауэр. Оба остановились и отдали честь. Зауэр ожег Хартманна полным ненависти взглядом. У Пауля зашумело в ушах. Он подобрался. Но Риббентроп, как казалось, нервничает еще сильнее.
  – Мой фюрер, – начал министр. – Мне доложили, что вы сейчас встречались с Чемберленом.
  – Вчера ночью он попросил о частной беседе. Я не вижу в этом вреда.
  – Можно мне осведомиться, чего он хотел?
  – Ему потребовалось подписать у меня одну бумажонку. – Гитлер взял со стола декларацию и передал министру иностранных дел. – По мне, так это совершенно безвредный пожилой господин. Мне показалось грубым отказывать ему.
  По мере чтения лицо Риббентропа становилось все более напряженным. Разумеется, фюрер не может совершить ошибку. Об этом даже заикнуться немыслимо. Но Хартманн ощутил, как переменилась атмосфера в комнате.
  – А, не воспринимайте все так серьезно! – бросил наконец Гитлер раздраженно. – Этот клочок бумаги все равно ничего не стоит. Проблема вот в чем – в немецком народе.
  Он повернулся к пришедшим спиной и погрузился в изучение документов на столе.
  Хартманн ухватился за случай. Отвесив легкий поклон сначала министру, потом Зауэру, он направился к двери. Никто не попытался его задержать. Через минуту Пауль был уже на улице.
  4
  «Локхид-Электра» пробивался через пелену низких облаков, затянувшую Ла-Манш. В иллюминатор нельзя было разглядеть ничего, кроме беспросветной серой мглы.
  Легат сидел на том же самом кресле в задней части салона, что и во время полета в Мюнхен. Уткнув подбородок в ладонь, он смотрел в никуда. Премьер-министр располагался впереди с Уилсоном. Стрэнг и Малкин были в середине. Не хватало только Эштон-Гуоткина, который оставался в Праге – сбывал чехам соглашение.
  На борту царила атмосфера усталости и грусти. Малкин и Дангласс спали. В шкафчике позади кресла Легата имелась корзинка с едой, предоставленная отелем «Регина-паласт», но когда Чемберлену сказали, что это подарок от немцев, он велел ни к чему не прикасаться. Да это было и не важно – никто не испытывал голода.
  Давление на уши подсказало Легату, что они начали снижаться. Он глянул на часы: пять с небольшим. Уилсон приподнялся на сиденье.
  – Хью! – Он сделал ему знак подойти. – Джентльмены, мы можем поговорить?
  Осторожно переставляя ноги, Легат побрел в начало салона. Стрэнг и Малкин пересели на кресла позади премьер-министра. Хью и Дангласс стояли, повернувшись спиной к пилотской кабине. Самолет качнуло, и они повалились друг на друга.
  – Я общался с коммандером Робинсоном, – сказал Уилсон. – Мы сядем примерно через полчаса. Как вы можете себе представить, нас ждет довольно многочисленная толпа. Король поручил лорд-канцлеру препроводить ПМ прямиком в Букингемский дворец, где его величество лично выразит ему свою благодарность. Как только мы вернемся на Даунинг-стрит, состоится заседание кабинета.
  – И очевидно, мне придется сделать заявление на камеру, – добавил премьер-министр.
  Стрэнг прокашлялся:
  – Могу ли я просить вас, премьер-министр, толковать любое данное Гитлером заверение с крайней осторожностью? Заключить соглашение по Судетской области – это одно: большинство людей поймут причины этого поступка. Но тот, другой документ…
  Он не договорил. Его вытянутое лицо исказилось, как от боли.
  Стрэнг сидел сразу за Чемберленом, и тому пришлось обернуться, чтобы ответить. Легат в очередной раз поразился, насколько упрямым выглядит премьер в профиль.
  – Мне точка зрения Форин-офис известна, Уильям. Я, к примеру, знаю, что, по мнению Кадогана, к политике умиротворения мы вынуждены прибегать как к прискорбной необходимости. Давайте проясним: при нынешнем положении вещей у нас нет реальной альтернативы, и мы используем ее, исключительно чтобы выиграть время на программу перевооружения. Да, мы и впрямь активно перевооружаемся: в одном только следующем году расходы на оборону съедят половину нашего бюджета.
  Теперь Чемберлен обращался ко всем спутникам, а быть может, в первую очередь к Легату, хотя тот и не мог до конца поручиться за это.
  – Я не пацифист, – продолжил премьер. – Главный урок, который я усвоил за время общения с Гитлером, прост: нельзя садиться играть с гангстером, не имея козырей. Но если, когда мы приземлимся, я буду выражаться в таком тоне, то тем самым мы только дадим ему повод и дальше проявлять воинственность. Если он сдержит свое слово – а я верю, что сдержит, – нам удастся избежать войны.
  – А если он его нарушит? – не сдавался Стрэнг.
  – Если нарушит? Что же, тогда весь мир увидит истинное его лицо. Ни у кого не останется никаких сомнений. Это объединит страну и сплотит доминионы, чего нам не хватает сейчас. Кто знает? – Тут он позволил себе слегка улыбнуться. – Вдруг это даже привлечет на нашу сторону американцев? – Чемберлен похлопал по карману. – А посему, как только мы приземлимся в Лондоне, я намерен придать эту декларацию самой широкой огласке.
  
  Когда самолет премьер-министра пробил толщу облаков и появился над аэродромом Хестон, часы показывали 17:38. Едва внизу появилась земля, Легат обратил внимание на то, как забита Большая Западная дорога. Машины стояли далее чем на милю в каждом направлении. Шел сильный дождь. Свет фар отражался в мокром асфальте. У ворот аэропорта собралась огромная толпа – несколько тысяч человек. «Локхид» проревел над терминалом, быстро снижаясь. Хью ухватился за подлокотники. Колеса шасси подпрыгнули пару раз на траве, затем сцепились с грунтом, и машина помчалась по полю на скорости сто миль в час, вздымая по бокам шлейф брызг, затем резко затормозила и подрулила к бетонному фартуку.
  Пасмурный осенний день за иллюминатором оживлялся людской суетой: кинорепортеры и фотокорреспонденты, аэродромные рабочие, полицейские, десятки учеников из Итона, неуместно выглядевшие здесь в своих парадных костюмчиках, министры, дипломаты, члены палаты общин и палаты лордов, лорд-мэр Лондона с церемониальной цепью. Даже издалека Легат узнал приметную фигуру в котелке. Это был лорд Галифакс. Подобно дон Кихоту, он возвышался над своим Санчо Пансой, роль которого исполнял сэр Александр Кадоган. Рядом стоял Сайерс. Зонтики у встречающих были свернуты, – видимо, дождь прекратился. Автомобиль ждал только один – большой старомодный «роллс-ройс» с королевским флагом. Человек в комбинезоне направил «Локхид» к месту стоянки и дал пилоту сигнал глушить двигатели. Пропеллеры с шелестом остановились.
  Дверь кабины открылась. Как и после приземления в Мюнхене, коммандер Робинсон обменялся несколькими словами с премьер-министром, затем спустился по салону и открыл дверь в задней части фюзеляжа. На этот раз в самолет ворвался английский воздух, холодный и сырой. Легат сидел в своем кресле, когда премьер-министр прошел мимо. Челюсти Чемберлена была плотно сжаты, выдавая напряжение. Просто удивительно, как человеку, столь неодолимо застенчивому, удается заставлять себя вести публичную жизнь и прокладывать путь наверх!
  Порыв ветра захлопнул дверь, и Чемберлену пришлось толкнуть ее локтем. Пригнув голову, он вышел наружу, навстречу аплодисментам, возгласам и крикам, сливавшимся в почти истерический гомон. Уилсон остановился в проходе и сдерживал остальных пассажиров, пока премьер-министр не сошел с трапа – этот миг славы принадлежал исключительно вождю. Только после того как Чемберлен двинулся вдоль линии встречающих, пожимая руки, Уилсон вышел следом. Далее по очереди шли Стрэнг, Малкин и Дангласс.
  Легат оказался последним. Ступеньки были скользкими. Пилот поймал его за руку, помогая сойти. В промозглых синих сумерках огни съемочных групп были ослепительно-белыми, как застывшая молния. Закончив здороваться с важными персонами, Чемберлен остановился перед строем из десятка микрофонов с табличками: «Би-би-си», «Мувитон», «Си-би-эс», «Пате». Лица премьера Хью не видел; в свете юпитеров обрисовывалась узкая спина и покатые плечи. Выждав, пока приветственные крики смолкнут, Чемберлен заговорил. Голос его далеко и четко разносился на ветру.
  – Я хочу сказать только две вещи. Прежде всего, за эти тревожные дни мы с моей женой получили немыслимое количество писем с выражением поддержки, одобрения и благодарности. Не берусь даже описать, насколько они подбодрили меня. Я хочу поблагодарить людей Британии за то, что они сделали.
  Толпа вновь разразилась ликованием. Кто-то выкрикнул: «За то, что ты сделал!» Другой подхватил: «Да здравствует старина Чемберлен!»
  – И еще я скажу, – продолжил премьер-министр, – что достигнутое ныне урегулирование чехословацкой проблемы является, на мой взгляд, лишь первым шагом на пути к урегулированию, которое обеспечит мир для всей Европы. Сегодня утром я провел еще одну беседу с германским канцлером герром Гитлером, и под этой бумагой стоит не только моя подпись, но и его… – Поднятый вверх листок затрепетал на ветру. – Некоторые из вас, быть может, уже слышали, что в ней содержится, но мне доставит удовольствие огласить ее вам.
  Он был слишком тщеславен, чтобы надеть очки. Пришлось читать, держа документ на расстоянии вытянутой руки. Вот таким и запомнился Легату этот знаменитый миг истории. Он врезался в сетчатку его зрительной памяти и не померк до того самого дня, когда много-много лет спустя ему, увенчанному регалиями государственному служащему, пришла пора покинуть этот мир: нескладный черный силуэт на фоне ярких огней, с выброшенной вперед рукой, как у человека, ухватившегося за электрическую проволоку.
  
  Второй «Локхид» приземлился, как раз когда премьер-министр уезжал на королевском «роллс-ройсе». Когда Чемберлен достиг ворот аэропорта, далекий гул восторженных зрителей слился с ревом авиамоторов.
  – Бог мой, вы только представьте! – воскликнул Сайерс. – Дороги забиты вплоть до центра Лондона!
  – Можно подумать, что мы выиграли войну, просто избежав ее.
  – Когда мы выезжали, на Мэлл собрались тысячи людей. Король и королева наверняка пригласят его выйти на балкон. Давайте помогу.
  Сайерс взял одну из красных шкатулок, извлеченных из багажного отсека.
  – Ну как это было?
  – Честно говоря, кошмар.
  Они шли по бетонному фартуку к терминалу «Бритиш эруэйз». На полпути юпитеры новостных компаний все сразу погасли. В наступившем полумраке прозвучал общий добродушный стон толпы.
  – Нас ждет автобус, чтобы отвезти на Даунинг-стрит, – сообщил Сайерс, когда они уже приближались к дверям. – Один Бог знает, сколько нам предстоит добираться.
  Внутри переполненного терминала итальянский и французский послы беседовали с лорд-канцлером и военным министром. Сайерс пошел искать автобус. Легат остался стеречь красные шкатулки. Чувствуя усталость, он присел на скамью под плакатом, рекламирующим полеты в Стокгольм. На столе у таможенников стоял телефон. Хью подумал, не следует ли позвонить Памеле и сообщить о своем прилете, но воспоминание о ее голосе и неизбежность вопросов остудили его пыл. Через большое зеркальное стекло он наблюдал, как к терминалу разрозненными группами подходят пассажиры второго «Локхида». Сэр Джозеф Хорнер шел между двух детективов. Джоан держалась рядом с мисс Андерсон. В одной руке она несла чемодан, в другой – портативную пишущую машинку. Завидев его, девушка сразу повернула навстречу.
  – Мистер Легат!
  – Честное слово, Джоан, называйте меня просто Хью.
  – Ну, значит, Хью. – Она присела рядом и закурила сигарету. – Да, это было волнующее зрелище!
  – Неужели?
  – Ну, так мне сказали. – Джоан повернулась к нему и оглядела с ног до головы. Взгляд у нее был открытый. – Я хотела переговорить с вами до отлета из Мюнхена, но не застала. Мне нужно сделать маленькое признание.
  – Какое же?
  Девушка была очень хорошенькая, но ему было не до флирта. Джоан заговорщицки наклонилась к нему:
  – Только между нами, Хью, но я не совсем та, кем кажусь.
  – Вот как?
  – Да. На самом деле я нечто вроде ангела-хранителя.
  Ее манеры начали его раздражать. Легат обвел взором терминал. Послы все еще беседовали с министрами. Сайерс стоял в телефонной будке, видимо пытаясь выяснить, где автобус.
  – О чем, бога ради, вы сейчас толкуете? – спросил Хью.
  Джоан положила чемодан себе на колени.
  – Полковник Мензис – мой дядя. Ну, отец моей двоюродной сестры, если точнее. Так вот, он попросил меня исполнить одно своеобразное поручение. Короче говоря, на самом деле меня послали в Мюнхен не только благодаря моим талантам машинистки, каковые и в самом деле бесподобны, но и чтобы я следила за вами.
  Она щелкнула замками, подняла крышку и извлекла из-под аккуратной стопки белья меморандум. Он лежал в том самом конверте, в каком и был.
  – Я забрала его из вашей комнаты вчера ночью, после того как вы ушли со своим другом, для сохранности. И в самом деле, Хью, – мне ваше имя очень нравится, кстати, оно вам подходит, – да, Хью, и очень хорошо, что я это сделала!
  
  Факт, что он до сих пор на свободе, казался Хартманну чудом. В тот день, покидая «Фюрербау», чтобы ехать в аэропорт, затем поднимаясь на борт пассажирского «юнкерса», зафрахтованного Министерством иностранных дел для их отправки назад, а особенно вечером после приземления в Темпельхофе, – на каждом этапе пути в Берлин он ожидал ареста. Однако никто не положил ему руку на плечо, не было неожиданной встречи с людьми в штатском, никто не сказал: «Будьте любезны пройти с нами, герр Хартманн». Вместо этого Пауль совершенно беспрепятственно проследовал через терминал на стоянку такси.
  Улицы столицы были полны пятничных гуляк, наслаждающихся неожиданным миром. Теперь он не смотрел на них с таким презрением, как в Мюнхене. Каждый поднятый бокал, каждая улыбка, каждая рука вокруг талии любимой казались ему отныне актом сопротивления режиму.
  На его звонки в дверь ее квартиры никто не открывал. Он уже собирался уйти, но тут услышал звук отпираемого замка. Дверь открылась – на пороге стояла она.
  – Однажды они тебя повесят, – сказала она ему гораздо позже той ночью. – И ты это знаешь, не так ли?
  Они лежали в ванной, лицом друг к другу. Горела свеча. Через открытую дверь был слышен радиоприемник, настроенный на запрещенную иностранную волну, по которой транслировали джаз.
  – Почему ты так решила?
  – Они сами мне это сказали, перед тем как выпустить. «Держитесь подальше от него, фрау Винтер, вот вам наш совет. Мы таких типов знаем. Пусть тешит себя мыслью, что сегодня ему удалось ускользнуть, но рано или поздно мы его поймаем». Вежливо так намекнули.
  – Что ты ответила?
  – Поблагодарила за предупреждение.
  Пауль рассмеялся и вытянул свои непропорционально длинные ноги. Вода выплеснулась на пол. Он ощущал прикосновение ее гладкой кожи.
  Она была права. Они были правы. Настал день, и его повесили – если быть точным, это произошло 20 августа 1944 года в берлинской тюрьме Плётцензее. Удавили на рояльной струне. Хартманн предугадывал свою судьбу, хотя не знал ее заранее. Но у него была жизнь, чтобы ее прожить, битва, чтобы сражаться, и цель, ради которой не жалко умереть.
  
  Вскоре после десяти вечера Легата наконец-то отпустили домой. Клеверли сказал ему, что нет смысла дожидаться конца заседания кабинета: Сайерс управится со шкатулками, а Хью следует взять выходной.
  Он шел из дома номер десять по улицам, полным ликующих людей. Тут и там взмывали фейерверки. Огненные языки ракет озаряли небо.
  Окна наверху были темные. Дети, должно быть, уже спали. Хью повернул ключ в замке и оставил чемодан в холле. В гостиной виднелся свет. Когда он вошел, Памела отложила книгу.
  – Дорогой!
  Она кинулась к нему и обняла. Больше минуты они не говорили ни слова. Наконец Памела отстранилась и обхватила его лицо ладонями. Ее глаза пытливо всматривались в его глаза.
  – Я так скучала по тебе, – промолвила женщина.
  – Как ты? Как дети?
  – Лучше, когда ты дома.
  Она принялась расстегивать его плащ. Он остановил ее руки.
  – Не надо. Я не останусь.
  Памела шагнула назад:
  – Ты возвращаешься на работу?
  Это был не упрек – слова прозвучали скорее как надежда.
  – Нет, не на работу. Я только поднимусь и посмотрю на детей.
  Дом был таким маленьким, что детская была общая. Джону досталась постель, Диана пока еще обитала в кроватке. Хью не переставало удивлять свойство той тишины, какая устанавливается, когда дети спят. Они лежали в свете горящей на лестнице лампочки, неподвижные в этой полутьме, слегка приоткрыв ротики. Он коснулся их волос. Ему хотелось поцеловать малышей, но страшно было разбудить их. С крышки комода на него таращились стекла миниатюрных противогазов. Легат осторожно прикрыл дверь.
  Когда он спустился в гостиную, Памела стояла спиной к нему. Потом повернулась. В глазах у нее не было ни слезинки: бурные сцены никогда не входили в ее репертуар. Его это порадовало.
  – Надолго уходишь?
  – Переночую в клубе. Завтра утром вернусь. Тогда и поговорим.
  – Я могу измениться, ты ведь знаешь. Если ты этого захочешь.
  – Скоро все изменится, Памела. Ты, я, все вокруг. Я подумываю уйти со службы.
  – И чем займешься?
  – А ты не будешь смеяться?
  – Испытай меня.
  – Во время обратного полета я решил, что мог бы вступить в Королевские военно-воздушные силы.
  – Но я только-только слышала по радио, как Чемберлен заверял толпу на Даунинг-стрит, что привез мир для нашего времени.
  – Не стоило ему этого делать. Он пожалел об этих словах, как только произнес их.
  Если верить Данглассу, это миссис Чемберлен подбила на них мужа: ей одной он ни в чем не мог отказать.
  – Значит, ты по-прежнему думаешь, что будет война?
  – Уверен в этом.
  – Тогда к чему вся эта шумиха: надежды, празднества?
  – Это просто облегчение. И я не виню людей за это. Глядя на детей, я испытал его сам. Но на самом деле опасная черта лишь сдвинута немного в будущее. И рано или поздно Гитлер через нее переступит. – Он чмокнул жену в щеку. – Загляну к тебе утром.
  Памела не ответила. Хью взял чемодан и вышел в ночь. На Смит-сквер кто-то запускал ракеты. В садах слышались взрывы радостных возгласов. Старинные здания высветились покорно в каскаде падающих огней, затем снова погрузились во тьму.
  Роберт Харрис
  Офицер и шпион
  (C) Г. Крылов, перевод, 2017
  (C) Издание на русском языке, оформление.
  ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017
  Издательство АЗБУКА®
  * * *
  Посвящается Джилл
  
  Персонажи
  Семья Дрейфуса
  Альфред Дрейфус
  Люси Дрейфус, жена
  Матье Дрейфус, брат
  Пьер и Жанна Дрейфус, дети
  
  Армия
  Генерал Огюст Мерсье, военный министр в 1893–1895 гг.
  Генерал Жан-Батист Бийо, военный министр в 1896–1898 гг.
  Генерал Рауль ле Мутон де Буадефр, начальник Генерального штаба
  Генерал Шарль-Артур Гонз, начальник Второго департамента (разведка)
  Генерал Жорж Габриэль де Пельё, командующий войсками департамента Сена
  Полковник Арман дю Пати де Клам
  Полковник Фуко, военный атташе в Берлине
  Майор Шарль Фердинанд Вальсен-Эстерхази, Семьдесят четвертый пехотный полк
  
  Статистический отдел
  Полковник Жан Сандерр, глава отдела, 1887–1895
  Полковник Жорж Пикар, глава отдела, 1895–1897
  Майор Юбер-Жозеф Анри
  Капитан Жюль-Максимильян Лот
  Капитан Жюнк
  Капитан Вальдан
  Феликс Гриблен, архивист
  Мадам Мари Бастьян, агент
  
  Уголовная полиция
  Франсуа Гене
  Жан-Альфред Девернин
  Луи Тон
  
  Графолог
  Альфонс Бертийон
  
  Юристы
  Луи Леблуа, друг и адвокат Пикара
  Фернан Лабори, адвокат Золя, Пикара и Альфреда Дрейфуса
  Эдгар Деманж, адвокат Альфреда Дрейфуса
  Поль Бертюлю, судебный следователь
  
  Круг Жоржа Пикара
  Полин Монье
  Бланш де Комменж и ее семья
  Луи и Марта Леблуа, друзья из Эльзаса
  Эдмон и Жанна Гаст, двоюродный брат и его жена
  Анна и Жюль Ге, сестра и зять
  Жермен Дюкасс, друг и протеже
  Майор Альбер Кюре, старый армейский приятель
  
  Дипломаты
  Полковник Максимилиан фон Шварцкоппен, немецкий военный атташе
  Майор Алессандро Паниццарди, итальянский военный атташе
  
  Дрейфусары
  Эмиль Золя
  Жорж Клемансо, политик и публицист
  Альбер Клемансо, юрист
  Огюст Шерер-Кестнер, вице-президент французского сената
  Жан Жорес, лидер французских социалистов
  Жозеф Рейнах, политик и писатель
  Артур Ранк, политик
  Бернар Лазар, писатель
  Часть первая
  Глава 1
  – Майор Пикар к военному министру…
  Часовой на улице Сен-Доминик выходит из будки, чтобы открыть ворота, и я бегу сквозь снежный вихрь по обдуваемому всеми ветрами двору в теплый вестибюль дворца де Бриенн376, где вижу стройного молодого капитана Республиканской гвардии, который поднимается со стула, чтобы отдать мне честь. Я повторяю более настойчивым голосом:
  – Майор Пикар к военному министру!
  Мы с капитаном идем в ногу – я следом – по черному и белому мрамору официальной резиденции министра, вверх по изгибающейся лестнице, мимо серебряных доспехов времен «короля-солнце», мимо этого отвратительного образца имперского китча – картины «Наполеон на перевале Сен-Бернар» кисти Давида377. Наконец мы оказываемся на втором этаже, где останавливаемся перед окном, из которого открывается вид на прилегающую территорию, и капитан уходит, чтобы сообщить о моем появлении, а я остаюсь один, созерцая нечто редкое и прекрасное: зимнее утро, сад, онемевший от снега в центре города. Даже желтые электрические лампы в военном министерстве, мерцающие за ветками деревьев, производят какое-то волшебное впечатление.
  – Генерал Мерсье ждет вас, майор.
  Кабинет министра громаден, на его стенах деревянные голубоватые панели цвета утиного яйца. Двойной балкон выходит на усыпанную снегом лужайку. Двое пожилых военных в черной форме, старшие офицеры военного министерства, греются, стоя спиной к камину. Один из них – генерал Рауль ле Мутон де Буадефр, начальник Генерального штаба, специалист по России, архитектор нашего активно развивающегося союза с новым царем. Генерал столько времени провел при царском дворе, что со своими неухоженными бакенбардами стал похож на русского графа. Другому военному чуть больше шестидесяти, и это начальник де Буадефра – сам военный министр, генерал Огюст Мерсье.
  Я марширую к середине ковра и отдаю честь.
  У Мерсье неподвижное морщинистое лицо, похожее на кожаную маску. Время от времени у меня возникает странная иллюзия, будто за мной сквозь прищуренные веки наблюдает другой человек. Своим тихим голосом он произносит:
  – Итак, майор Пикар, много времени это не заняло. И когда закончилось?
  – Полчаса назад, генерал.
  – Значит, можно ставить точку?
  – Можно, – киваю я.
  Тут-то все и начинается.
  
  – Присядьте у огня, – приказывает министр. Он всегда говорит очень тихо. – Пододвиньте его, – указывает он мне на позолоченный стул. – Снимите шинель. Расскажите нам, как все было.
  Генерал садится на краешек стула в ожидании: его тело чуть наклонено вперед, руки сцеплены, локти лежат на коленях. Протокол не позволил ему явиться на утренний спектакль лично. Он пребывает в положении импресарио, который пропустил собственное шоу, и жаждет подробностей: откровений, наблюдений, нюансов.
  – Прежде всего, какое было настроение на улицах?
  – Я бы сказал, на улицах царило настроение… ожидания.
  Я рассказываю, как вышел из своей квартиры в предрассветной темноте и направился в Военную школу378, говорю для начала о том, что на улицах стояла необычная тишина, ведь сегодня суббота («Еврейский Шаббат», – чуть улыбнувшись, добавляет Мерсье) и к тому же лютый мороз. Вообще-то – хотя я и не говорю об этом, – когда я шел по плохо освещенным тротуарам улицы Буасьер и проспекта дю Трокадеро, меня охватили сомнения: не закончится ли провалом великая постановка министра. Но когда я добрался до моста Альма и увидел мрачную толпу, идущую над темными водами Сены, мне стало ясно то, что Мерсье, вероятно, знал с самого начала: человеческое желание видеть унижение другой человеческой особи всегда будет сильнее любого мороза.
  Я влился в толпу, направлявшуюся на юг через реку и дальше по проспекту Боке. Поток людей был настолько широк, что не вмещался на деревянный тротуар и тек по улице. Это напомнило мне толпу на ипподроме, люди были охвачены таким же массовым предвкушением, общим желанием получить пикантное удовольствие. Туда-сюда ходили газетчики, продавая утренние выпуски. От жаровен поднимался запах жареных каштанов.
  В конце проспекта я вышел из толпы и направился к Военной школе, где еще год назад служил преподавателем топографии. Толпа текла мимо меня к официальному месту сбора на площади Фонтенуа. Светало. Школа полнилась звуками барабанов и горнов, стуком копыт и бранью, громкими приказами, грохотом ботинок. Каждый из пяти пехотных полков, расквартированных в Париже, получил приказ отправить на церемонию по две роты – одну из ветеранов, а другую из новых рекрутов, чье моральное состояние укрепится этим примером. Я прошел мимо больших залов и оказался на бульваре Морлан, где полки уже строились в свои тысячи на замерзшей слякоти.
  Я никогда не присутствовал на публичной казни, никогда не чувствовал этой атмосферы, но думаю, она должна быть именно такой, как в школе тем утром. Громадный простор бульвара Морлан являл собой подходящую сцену для грандиозного спектакля. Вдали, за ограждениями, в полукруге площади Фонтенуа, за цепочкой облаченных в черную форму жандармов, шевелилось огромное журчащее море розовых лиц. Каждый сантиметр пространства был заполнен. Люди стояли на скамьях, на крышах экипажей и омнибусов, сидели на деревьях, один человек даже сумел забраться на вершину стелы, воздвигнутой в память о войне 1870 года.
  Мерсье, слушая мой рассказ, спрашивает:
  – И сколько, по вашей оценке, там присутствовало?
  – Полицейская префектура заверила меня, что двадцать тысяч.
  – Всего? – Мои слова производят на министра меньшее впечатление, чем я ожидал. – Вы знаете, что первоначально я планировал устроить церемонию на Лонгшане? Ипподром вмещает пятьдесят тысяч.
  – И судя по всему, министр, он был бы заполнен, – подобострастно говорит Буадефр.
  – Без сомнения, мы бы его заполнили! Но министр внутренних дел счел, что существует опасность беспорядков. А я говорю: чем больше толпа, тем нагляднее урок.
  И все же двадцать тысяч для меня много. Толпа издавала приглушенный, но зловещий звук, похожий на дыхание какого-то хищного животного: вот сейчас оно дремлет, а через мгновение может наброситься на вас. Незадолго до восьми появился кавалерийский эскорт, неторопливо двигавшийся перед толпой, и вдруг животное начало шевелиться, потому что между всадниками можно было разглядеть черную тюремную карету, которую тащила четверка лошадей. Волна издевательских криков становилась все громче, накатывая на карету. Кортеж замедлил ход, открылись ворота, и карета с сопровождением загрохотала по брусчатке школы.
  Я проводил их взглядом – они исчезли во внутреннем дворе. И тут стоящий рядом со мной человек сказал:
  – Заметьте, майор Пикар: римляне скармливали львам христиан, а мы – евреев. Прогресс мне кажется очевидным.
  На нем была шинель с поднятым воротником, на шее серый шарф, шапка натянута низко на глаза. Сначала я узнал его по голосу, а затем по тому, как бесконтрольно сотрясается его тело.
  – Полковник Сандерр. – Я отдал честь.
  – Где вы встанете, чтобы наблюдать шоу? – спросил Сандерр.
  – Пока не думал об этом.
  – Приглашаю вас со мной и моими людьми.
  – Спасибо за честь. Но сначала я должен убедиться, что все проходит в соответствии с указаниями министра.
  – Когда вы покончите со своими обязанностями, мы будем вон там. – Дрожащей рукой полковник показал в сторону бульвара Морлан. – Вид оттуда открывается хороший.
  Мои обязанности! Вспоминая его слова, я хочу надеяться, что в них не было сарказма. Я прошел в гарнизонное управление, где арестованный содержался под надзором капитана Лебрана-Рено из Республиканской гвардии. Я не имел желания вновь увидеть приговоренного. Всего два года назад он был моим учеником в этом самом здании. Теперь мне было нечего ему сказать, я не испытывал к нему никаких чувств. Я бы хотел, чтобы он никогда не родился, а уж если родился, то исчез из Парижа, из Франции, из Европы. Солдат вызвал ко мне Лебрана-Рено, который оказался краснолицым неуклюжим парнем, похожим на полицейского. Он вышел и доложил:
  – Предатель нервничает, но спокоен. Не думаю, что от него можно ждать каких-то неприятностей. Нити в его одежде ослаблены, а сабля распилена наполовину, чтобы легко сломалась. Всякие случайности исключены. Если он попытается произнести речь, генерал Дарра подаст знак и оркестр начнет играть, чтобы заглушить его слова.
  – Интересно, какие же мелодии нужно играть, чтобы заглушить человека? – задумчиво говорит Мерсье.
  – Может, морскую песенку, министр? – предполагает Буадефр.
  – Неплохо, – рассудительно говорит Мерсье, однако при этом не улыбается, он вообще редко улыбается. Теперь генерал снова обращается ко мне: – Значит, вы наблюдали за происходящим вместе с Сандерром и его людьми. И что вы о них думаете?
  Я не уверен, как мне следует отвечать, – ведь Сандерр все-таки полковник – и потому говорю осторожно:
  – Это преданная группа патриотов, они проделывают важнейшую работу, но практически остаются неоцененными.
  Ответ хорош. Настолько хорош, что может стать поворотным пунктом в моей жизни, а вместе с этим и в истории, которую я собираюсь рассказать. Во всяком случае Мерсье – или человек за маской Мерсье – внимательно вглядывается в меня, словно проверяя, искренни ли мои слова. Потом одобрительно кивает:
  – Вы правы, Пикар. Франция многим им обязана.
  Все шестеро этих образцов совершенства присутствовали сегодня на кульминации их работы в подразделении, эвфемистически названном статистическим отделом Генерального штаба. Я разыскал их после разговора с Лебраном-Рено. Они расположились чуть в стороне от всех, в юго-западном углу плаца под защитой одного из низких зданий, стоявших вокруг. Сандерр держал руки в карманах, опустил голову и, казалось, вообще здесь отсутствовал.
  – Вы помните, – прерывает меня военный министр, поворачиваясь к Буадефру, – что Жана Сандерра когда-то называли самым красивым офицером во французской армии?
  – Прекрасно помню, министр, – подтверждает начальник Генерального штаба. – Теперь в это трудно поверить. Бедняга.
  По одну сторону от Сандерра стоял его заместитель, толстый алкоголик с лицом кирпичного цвета, он регулярно делал глоток из металлической фляжки, которую извлекал из набедренного кармана, по другую – единственный человек из его офицеров, которого я знал в лицо, – массивный Жозеф Анри, он похлопал меня по плечу и выразил надежду, что я упомяну его в своем докладе министру. В сравнении с ним два младших офицера секции, оба капитаны, казались бесцветными. Был еще и гражданский, костлявый клерк, который, судя по его виду, редко бывал на свежем воздухе. Он держал в руке театральный бинокль. Они подвинулись, освобождая для меня место, а алкоголик предложил глотнуть его грязного коньяка. Вскоре к нам присоединились еще двое посторонних – чиновник из Министерства иностранных дел и неприятный олух из Генерального штаба полковник дю Пати де Клам. Его монокль посверкивал в утреннем свете, как пустая глазница.
  Близилось время начала, и в воздухе под зловеще-бледным небом ощущалось нарастающее напряжение. Почти четыре тысячи солдат были выведены на плац, но от них не исходило ни звука. Даже толпа смолкла. Движение происходило только по краям бульвара Морлан, где несколько приглашенных гостей – в сопровождении офицеров – с виноватым видом людей, опоздавших на похороны, спешили занять свои места. Крохотную стройную женщину в белой меховой шляпке и муфте, с вычурным голубым зонтиком сопровождал на место драгунский лейтенант. Некоторые зрители, располагавшиеся близ ограждения, узнали ее, и над грязью послышался легкий шелест аплодисментов, сопровождаемый криками: «Ура!» и «Браво!».
  Сандерр, подняв голову, проворчал:
  – Это что еще за мымра?
  Один из капитанов взял у клерка театральный бинокль и навел на даму в мехах, которая теперь кивала и крутила зонтиком, благодаря толпу.
  – Черт меня раздери, если это не божественная Сара! – Он чуть перенастроил бинокль. – А провожает ее Рошбо из двадцать восьмого, вот повезло сукину сыну.
  Мерсье сидит, откинувшись на спинку кресла и гладит свои седые усы. Сара Бернар, пришедшая на его постановку! Вот что ему нужно от меня: художественный штрих, слухи в обществе. Но все же он изображает недовольство:
  – Не могу представить, кто это догадался пригласить актрису…
  Без десяти девять командующий действом генерал Дарра проскакал по мощеной дорожке в центр плаца. Лошадь генерала фыркнула и мотнула головой, когда он натянул поводья. Она описала круг, глядя на огромную толпу, стукнула копытом по земле и замерла.
  В девять начали бить часы и прозвучали слова команды:
  – Роты! Смирно!
  Четыре тысячи пар ног одновременно ударили о землю, словно гром грянул. В тот же момент из дальнего угла плаца появилась группа из пяти человек и двинулась к генералу. Когда они подошли ближе, их неясные очертания определились: четверо солдат с винтовками, а в центре – фигура осужденного. Они маршировали таким четким шагом, с такой выверенной скоростью, что удар их правой ноги о землю на каждом пятом шаге совпадал с боем часов. Осужденный только раз сбился, но тут же опять зашагал в ногу. Когда стихло эхо последнего удара часов, они остановились и отдали честь. Потом солдаты с винтовками развернулись и двинулись прочь, оставив осужденного перед генералом.
  Раздалась дробь барабанов. Зазвучал горн. Вперед вышел чиновник с листом бумаги, держа его высоко перед глазами. Бумага трепыхалась на ледяном ветру, но голос его звучал удивительно мощно для такого маленького человека.
  – Именем народа Франции, – нараспев проговорил он, – Первый постоянно действующий трибунал военного губернатора Парижа, заседавший при закрытых дверях, на открытом заседании вынес следующий приговор. Перед членами суда был поставлен единственный вопрос: виновен ли Альфред Дрейфус, капитан четырнадцатого артиллерийского полка, аттестованный офицер Генерального штаба и стажер Генерального штаба, в предоставлении иностранной державе или ее агентам в Париже в тысяча восемьсот девяносто четвертом году некоторого числа секретных или конфиденциальных документов, касающихся национальной обороны?
  Суд единогласно решил: «Да, обвиняемый виновен».
  Суд единогласно приговаривает Альфреда Дрейфуса к пожизненному заключению, объявляет капитана Альфреда Дрейфуса уволенным и определяет, что его разжалование должно происходить перед армейскими частями Парижского гарнизона.
  Чиновник отошел назад. Генерал Дарра поднялся в стременах и вытащил саблю. Осужденному пришлось закинуть назад голову, чтобы видеть его. Пенсне у него отобрали. На нем теперь были очки без оправы.
  – Альфред Дрейфус, вы не достойны носить оружие. Именем французского народа мы разжалуем вас!
  – И в этот момент, – говорю я Мерсье, – осужденный впервые заговорил.
  Мерсье от удивления вздрогнул:
  – Он заговорил?
  – Да. – Я вытаскиваю блокнот из кармана брюк. – Он поднял руки над головой и прокричал… – Тут я сверяюсь с записью, чтобы точно воспроизвести слова. – «Солдаты, они разжалуют невиновного! Солдаты, они бесчестят невиновного! Да здравствует Франция! Да здравствует армия!» – Я читаю ровным, лишенным эмоций голосом, подражая интонации Дрейфуса, с той только разницей, что Дрейфус, еврей из Мюлуза379, произносил слова с едва заметным немецким акцентом.
  – Как это допустили? – хмурится министр. – С ваших слов я понял, что они собирались играть марш, если осужденный попытается произнести речь?
  – Генерал Дарра решил, что несколько протестующих выкриков не являются речью, а музыка нарушит помпезность мероприятия.
  – Толпа как-нибудь реагировала?
  – Да. – Я снова сверяюсь с записями. – Они начали распевать: – «Смерть… смерть… смерть…»
  Когда началось пение, мы посмотрели в сторону ограждения.
  – Им нужно поспешать, иначе мероприятие выйдет из-под контроля, – сказал Сандерр.
  Я попросил театральный бинокль, поднес его к глазам и, наведя на резкость, увидел человека гигантского роста, старшего сержанта Республиканской гвардии – теперь Дрейфусом занялся он. Несколькими мощными движениями он сорвал эполеты с мундира Дрейфуса, потом все пуговицы и золотые галуны с рукавов, затем встал на колени и сорвал золотую тесьму с его брюк. Я сосредоточился на выражении лица Дрейфуса. Оно было непроницаемым. Он смотрел перед собой, его покачивало из стороны в сторону при этих унизительных действиях, как ребенка, на котором поправляет одежду раздраженный взрослый. Наконец старший сержант вытащил саблю Дрейфуса из ножен, воткнул в землю и ударом ноги разломал ее. Обе половинки он бросил в кучу хлама у ног Дрейфуса и, сделав два резких шага назад, приложил руку к виску, а Дрейфус смотрел на попранные символы его чести.
  – Ну-ка, Пикар, – нетерпеливо сказал Сандерр, – у вас же бинокль. Расскажите, как он выглядит.
  – Он выглядит, – ответил я, возвращая бинокль клерку, – как еврейский портной, подсчитывающий стоимость погибших золотых шнуров. Будь у него на шее метр, можно было бы сказать, что он стоит в портновской мастерской на улице Обер.
  – Это хорошо, – сказал Сандерр. – Мне нравится.
  – Очень хорошо, – эхом звучит голос Мерсье, который теперь закрывает глаза. – Прекрасно вижу его.
  Дрейфус снова прокричал:
  – Да здравствует Франция! Клянусь, что я невиновен.
  Потом он начал долгий путь с сопровождением вдоль каждой из четырех сторон бульвара Морлан, прошел в своей разодранной форме перед всеми подразделениями, чтобы каждый солдат навсегда запомнил, как армия поступает с предателями. Время от времени он выкрикивал: «Я невиновен!», вызывая в толпе издевки и выкрики: «Иуда!» и «Еврейский предатель!». Казалось, это продолжалось бесконечно, хотя по моим часам – не более семи минут. Когда Дрейфус двинулся в нашу сторону, чиновник из МИДа, в чьих руках в этот момент оказался бинокль, сказал утомленным голосом:
  – Не понимаю, как этот тип позволяет так унижать себя и в то же время говорит о собственной невиновности. Если бы он был невиновен, то, конечно, сопротивлялся бы, а не позволил так покорно водить себя. Или это типично еврейская черта, как вы думаете?
  – Конечно, это еврейская черта! – ответил Сандерр. – Эта раса начисто лишена патриотизма, чести, гордости. Они всегда только и делали, что предавали людей, среди которых жили много веков, начиная с Иисуса Христа.
  Когда Дрейфус проходил мимо них, Сандерр повернулся к нему спиной, демонстрируя свое презрение. Но я не мог оторвать от него глаз. То ли из-за трех месяцев, проведенных в тюрьме, то ли из-за холода лицо Дрейфуса приобрело бледно-серый цвет – цвет личинки – и опухло. Его черный мундир без пуговиц распахнулся, обнажив белую рубаху. Редкие волосы торчали клочьями, и что-то сверкало в них. Он шел в ногу со своим эскортом. Посмотрел в нашу сторону, наши взгляды на миг встретились, и я смог заглянуть в его душу, увидев там животный страх, отчаянную умственную борьбу за то, чтобы остаться самим собой. Глядя на Дрейфуса, я понял, что его волосы отливают слюной. Он, вероятно, спрашивал себя, какую роль в его уничтожении сыграл я.
  Оставался всего один этап его голгофы, наихудший для него, я в этом не сомневался: ему предстояло пройти вдоль ограждения, за которым стояла толпа. Полицейские сцепили руки, чтобы удерживать людей на расстоянии. Но когда зрители увидели приближающегося осужденного, они стали напирать. Полицейское оцепление подалось, цепочка натянулась, а потом порвалась, и несколько протестующих прорвались наружу, они пробежали по мощеной площади и выстроились вдоль ограждения. Дрейфус остановился, повернулся лицом к ним, поднял руки и что-то сказал. Но он стоял спиной ко мне, и я не слышал его слов, только знакомые выкрики ему в лицо «Иуда!», «Предатель!» и «Смерть этому еврею!».
  В конце концов сопровождение оттащило его и повело к тюремному экипажу, который ждал впереди вместе с конным сопровождением. На осужденного надели наручники. Он вошел в экипаж, двери закрыли и заперли, хлестнули лошадей, и кавалькада тронулась – выехала за ворота на площади Фонтенуа. На мгновение я усомнился, что экипаж уйдет от окружившей его толпы – люди тянули руки, чтобы ударить в стенки экипажа. Но кавалерийские офицеры успешно отогнали их плоской стороной сабель. Дважды я слышал удар хлыста. Кучер прокричал слова команды, лошади побежали резвее и вырвались из толпы, потом свернули налево и исчезли из вида.
  Мгновение спустя стоявшим на плацу отдали команду разойтись. Раздался топот тысяч сапог, казалось, сотряслась сама земля. Зазвучали горны. Раздалась дробь барабанов. В тот момент, когда оркестр заиграл марш «Самбра и Маас»380, пошел снег. Я испытал громадное облегчение. Думаю, все мы испытали облегчение. Мы вдруг спонтанно принялись пожимать друг другу руки. Ощущение было такое, будто здоровое тело извергло из себя нечто грязное и тлетворное и теперь можно начать жизнь с чистой страницы.
  
  Я заканчиваю мой доклад. В министерском кабинете воцаряется тишина, если не считать потрескивания огня.
  – Предатель остается живым, – говорит наконец Мерсье. – Это единственное, о чем приходится пожалеть. Я говорю это скорее ради него самого, чем кого-либо другого. Какая жизнь его теперь ждет? Было бы гуманнее прикончить его. Вот почему я обратился в палату депутатов с просьбой о возвращении смертной казни за измену.
  – Вы сделали что могли, министр, – заискивающе поддакивает Буадефр.
  Мерсье встает, его коленные суставы издают треск. Он подходит к большому глобусу, который стоит на подставке перед его письменным столом, и подзывает меня. Надевает очки и, словно близорукое божество, смотрит на глобус.
  – Мне необходимо поместить его в такое место, где он будет лишен возможности общаться с кем бы то ни было. Не хочу, чтобы он и дальше распространял свои предательские письма.
  Министр накрывает на удивление изящной рукой северную полусферу и осторожно поворачивает мир. Мимо нас проплывает Атлантика. Он останавливает глобус и показывает какую-то точку на побережье Южной Америки, в семи тысячах километров от Парижа. Он смотрит на меня, вскидывает бровь, предлагая мне догадаться.
  – Колония для преступников в Кайенне?381
  – Почти угадали, только еще безопаснее. – Мерсье наклоняется над глобусом и постукивает по какой-то точке. – Чертов остров382 – в пятнадцати километрах от берега. В море вокруг него полно акул. Громадные волны и сильные течения даже обычной лодке не позволяют причалить.
  – Я думал, его уже закрыли много лет назад.
  – И закрыли. Его последними обитателями были осужденные, больные проказой. Мне потребуется одобрение палаты депутатов, но теперь я его получу. Остров откроют специально для Дрейфуса. Что скажете?
  Первая моя реакция – удивление. Мерсье, женатый на англичанке, считается республиканцем и человеком свободомыслящим – он не ходит на мессу, например, что вызывает у меня восхищение. И невзирая на все это, в нем есть что-то от фанатика-иезуита.
  «Чертов остров? – думаю я. – У нас на пороге вроде бы двадцатый век, а не восемнадцатый…»
  – Ну? – повторяет он. – Что скажете?
  – Это немного… – Я осторожно подбираю слова, стараясь быть тактичным. – Смахивает на Дюма…
  – Дюма? Что вы имеете в виду?
  – Только то, что это похоже на наказание из исторической художественной литературы. Я слышу в этом отзвук Железной Маски. Не станет ли Дрейфус «Человеком с Чертова острова»? Это сделает его самым знаменитым заключенным в мире…
  – Вот именно! – восклицает Мерсье и ударяет себя по бедру: такое проявление эмоций у него – случай довольно редкий. – Это мне и нравится. Все только и будут об этом говорить.
  Я склоняюсь перед его начальствующим политическим суждением. Хотя и задаю себе вопрос, как отнесется ко всему публика. И только когда я беру шинель, собираясь уходить, Мерсье предлагает мне разгадку.
  – Вероятно, вы в последний раз видите меня в этом кабинете.
  – Очень жаль, генерал.
  – Как вы знаете, политика меня не интересует – я профессиональный солдат, а не политик. Но насколько я понимаю, среди партий существует огромное расхождение и правительство может продержаться еще неделю-две. Возможно, даже президент сменится. – Он пожимает плечами. – Как бы то ни было, дела обстоят именно так. Мы, солдаты, служим там, где нам прикажут. – Генерал пожимает мне руку. – На меня произвели впечатления те способности, которые вы продемонстрировали в ходе этого несчастного дела, майор Пикар. Ваша служба не будет забыта. Верно я говорю, начальник штаба?
  – Верно, министр. – Буадефр тоже поднимается, чтобы пожать мне руку. – Спасибо, Пикар. Вы были великолепны. Впечатление такое, будто я сам побывал там. Кстати, как ваше изучение русского?
  – Сомневаюсь, что мне удастся говорить по-русски, генерал, но уже сейчас я могу читать Толстого. Конечно, со словарем.
  – Отлично. Отношения между Францией и Россией развиваются. Хорошее знание русского будет очень полезным для карьеры молодого офицера.
  Я уже у двери, собираюсь ее открыть, слегка польщенный их словами, но тут Мерсье неожиданно спрашивает:
  – Скажите, а мое имя хоть раз упоминалось?
  – Простите? – Я не уверен, что он имеет в виду. – Упоминалось в каком контексте?
  – Во время утренней церемонии сегодня.
  – Не думаю…
  – Это не имеет никакого значения. – Мерсье делает пренебрежительный жест. – Я просто подумал, не было ли каких-либо демонстраций в толпе…
  – Нет, ничего такого я не видел.
  – Хорошо. Я ничего такого и не предполагал.
  Я беззвучно закрываю за собой дверь.
  
  Выйдя в каньон улицы Сен-Доминик, где гуляет ветер, я хватаюсь за фуражку и иду сто метров до следующей двери военного министерства. На улице никого нет. У моих коллег-офицеров в субботу явно находятся дела получше, чем присутствовать на бюрократических армейских мероприятиях. Здравомыслящие ребята! Я напишу рабочий отчет, очищу стол и попытаюсь выкинуть Дрейфуса из головы. Взбегаю по лестнице и по коридору спешу в мой кабинет.
  Со времен Наполеона военное министерство было разделено на четыре департамента. Первый занимается управлением, второй – разведкой, третий – операциями и обучением, четвертый – транспортом. Я работаю в третьем под командой полковника Буше, которого – он тоже из категории здравомыслящих – в это зимнее утро нигде не видно. Я его заместитель, и у меня есть собственный небольшой кабинет – голая монашеская келья с окошком, выходящим на мрачного вида внутренний двор. Два стула, стол и шкаф – вот и вся моя мебель. Отопление не работает. Воздух такой холодный, что я вижу облачко собственного дыхания. Я сажусь, не снимая шинели, и смотрю на завалы бумаг, накопившиеся за последние несколько дней. Со стоном беру одну из папок.
  Проходит, вероятно, часа два, когда я слышу приближающийся по пустому коридору тяжелый топот. Я не знаю, кто это. Он проходит мимо моего кабинета, останавливается, возвращается и встает у моей двери. Дверь настолько тонка, что я слышу его тяжелое дыхание. Я встаю, бесшумно подхожу к двери, прислушиваюсь, потом резко распахиваю ее и вижу начальника второго департамента – то есть главу военной разведки, который смотрит на меня. Не знаю, кто из нас смущен в большей степени.
  – Генерал Гонз, – говорю я, отдавая честь. – Я понятия не имел, что это вы.
  Гонз известен тем, что работает по четырнадцать часов в сутки. Я мог бы догадаться, что если в здании и есть кто-то еще, так это он. Его враги говорят, иначе ему не справиться с работой.
  – Все в порядке, майор Пикар. Это здание настоящий лабиринт. Вы позволите? – Он вперевалочку на своих коротких ногах входит в мой кабинет, попыхивая сигаретой. – Извините, что мешаю вам, но мне только что пришло сообщение от полковника Герена с Вандомской площади. Он говорит, что Дрейфус сегодня утром на плацу во всем признался. Вы это знали?
  Я смотрю на него как идиот:
  – Нет, генерал, не знал.
  – Судя по всему, за полчаса до начала сегодняшней церемонии он сказал капитану, который охранял его, что он все же передал документы немцам. – Гонз пожимает плечами. – Я думал, вы должны знать, ведь вам поручили вести наблюдение за церемонией и доложить министру.
  – Но я уже доложил министру… – Я в ужасе. Такого рода просмотр может стоить мне карьеры. С самого октября, несмотря на более чем достаточные улики против него, Дрейфус отказывался признать свою вину. А теперь мне сообщают, что он в конце концов признался. Сделал это практически у меня под носом, а я ничего не заметил! – Пожалуй, мне нужно пойти и проверить.
  – Я вам тоже рекомендую. А когда все выясните, сообщите мне.
  И снова я спешу на морозную серую улицу. Беру экипаж на углу бульвара Сен-Жермен и, когда мы доезжаем до Военной школы, прошу извозчика подождать меня. Тишина пустого плаца – словно насмешка надо мной. Единственный признак жизни – уборщики, очищающие от мусора площадь Фонтенуа. Я возвращаюсь в экипаж и прошу извозчика как можно скорее довезти меня до штаба военного губернатора Парижа на Вандомской площади, где я жду полковника Герена в вестибюле этого мрачного и обветшалого здания. Он не торопится, а когда наконец появляется, то с видом человека, оторванного от хорошего обеда, который горит желанием поскорее вернуться к столу.
  – Я уже все объяснил генералу Гонзу.
  – Прошу прощения, полковник. Не могли бы вы объяснить и мне?
  Он вздыхает:
  – Капитану Лебрану-Рено было поручено до начала церемонии приглядывать за Дрейфусом в караульном помещении. Он передал его эскорту, а когда началось разжалование, подошел туда, где стояли мы, и сказал что-то вроде: «Черт меня побери, если эта мразь сейчас не призналась во всем».
  Я достаю блокнот:
  – Что, по словам капитана, сказал ему Дрейфус?
  – Точных слов я не помню, но суть сводилась к тому, что он передавал секретные документы немцам, но они не имели особой важности, и министр все о них знал. И что через несколько лет вся правда станет известна. Что-то в таком роде. Вам нужно поговорить с Лебраном-Рено.
  – Нужно. Где его найти?
  – Понятия не имею. Он сейчас свободен.
  – Он все еще в Париже?
  – Мой дорогой майор, откуда я могу знать?
  – Не могу понять, – говорю я, – почему Дрейфус вдруг признает свою вину перед совершенно незнакомым человеком, да еще в такой момент. И ничего не выигрывая при этом. После того, как он в течение трех месяцев все отрицал.
  – Тут я вам ничем не могу помочь.
  Полковник смотрит через плечо в направлении своего обеда.
  – И если он признался капитану Лебрану-Рено, то почему он после этого много раз кричал о своей невиновности перед враждебно настроенной многотысячной толпой?
  – Вы называете одного из моих офицеров лжецом? – поводит плечами Лебран-Рено.
  – Спасибо, полковник. – Я убираю блокнот.
  Я возвращаюсь в министерство и сразу же иду в кабинет Гонза. Перед ним груда папок. Слушая мое сообщение, он закидывает ноги на стол и откидывается на спинку стула. Потом говорит:
  – Значит, вы считаете, что в этом ничего нет?
  – Нет, не считаю. Я должен узнать детали. Скорее всего, этот капитан неправильно понял Дрейфуса. Либо так, либо приукрасил историю, чтобы выглядеть более значительным в глазах товарищей. Я, конечно, предполагаю, – добавляю я, – что Дрейфус не был двойным агентом, подсунутым немцам.
  – Хоть бы так! – Гонз смеется и закуривает еще одну сигарету.
  – Что я, по-вашему, должен сделать, генерал?
  – Вряд ли тут можно что-то сделать.
  – Есть только один способ узнать наверняка, – после некоторой паузы говорю я.
  – И какой же?
  – Мы можем спросить самого Дрейфуса.
  – Категорически нет, – качает головой Гонз. – Связь с ним теперь запрещена. И потом, его вскоре вышлют из Парижа. – Генерал опускает ноги со стола на пол, подтягивает к себе стопку папок. Пепел сигареты просыпается на грудь его мундира. – Предоставьте это мне. Я все объясню начальнику штаба и министру. – Он открывает папку и начинает ее просматривать. Не поднимая головы, говорит: – Спасибо, майор Пикар. Вы свободны.
  Глава 2
  Вечером я, облачившись в гражданское, еду в Версаль повидаться с матерью. Продуваемый всеми ветрами поезд плетется по окраинам Парижа, причудливо припорошенным снежком и освещенным газовыми фонарями. Поездка длится около часа. В вагоне, кроме меня, никого. Я пытаюсь читать роман Достоевского «Подросток». Но каждый раз, когда мы проезжаем по стрелкам, свет выключается, и я теряю место на странице. В синем сиянии аварийного света я смотрю в окно и представляю себе Дрейфуса в камере тюрьмы Ла Санте. Осужденных доставляют туда по железной дороге в переоборудованных вагонах для перевозки скота. Я предполагаю, что Дрейфуса повезут на запад, в какой-нибудь порт на Атлантике, где он будет ждать отправки за океан. В такую погоду поездка превратится в сущий ад. Я закрываю глаза и пытаюсь дремать.
  У моей матери небольшая квартирка на новой улице близ Версальского вокзала. Ей семьдесят семь, и она живет одна, вдовствует вот уже почти тридцать лет. Мы с сестрой по очереди проводим с ней время. Анна старше меня, у нее дети – у меня детей нет, – и мое дежурство всегда попадает на субботний вечер – единственное время, когда я наверняка могу уехать из министерства.
  Когда я приезжаю, на улице уже давно стоит темнота, температура, вероятно, около минус десяти. Мать из-за закрытой двери кричит:
  – Кто там?
  – Это Жорж, мама.
  – Кто?
  – Жорж. Твой сын.
  Минута уходит у меня на убеждения, наконец она открывает дверь. Иногда мать принимает меня за моего старшего брата Поля, который умер пять лет назад, а иногда – и это странным образом хуже – за моего отца, который умер, когда мне было одиннадцать. Еще одна сестра умерла до моего рождения, другой брат умер на одиннадцатый день после рождения. О старческом слабоумии можно сказать лишь одно: потеряв разум, мать не испытывает желания общаться с кем бы то ни было.
  Хлеб зачерствел, молоко замерзло, в трубах лед. Первые полчаса я растапливаю печь, чтобы прогреть квартиру, вторые – лежа на спине, ликвидирую течь. Мы едим говядину по-бургундски, ее купила девушка в местной кулинарной лавке, она приходит раз в день. У мамы сегодня более ясная голова, она даже, кажется, вспоминает, кто я такой. Я рассказываю ей, чем занимался последнее время, но о Дрейфусе и его разжаловании ничего не говорю – ей и так трудно понять, о чем я веду речь. Потом мы садимся за рояль, который занимает бóльшую часть крохотной гостиной, и играем в четыре руки «Рондо» Шопена. Играет моя мать безупречно. Музыкальная часть ее мозга не сдастся болезни. Потом она ложится спать, а я сажусь на табурет и принимаюсь разглядывать фотографии на рояле: торжественные семейные группы в Страсбурге, сад дома в Жёдертхейме, миниатюрный портрет моей матери – ученицы музыкальной школы, пикник в лесу Нойдорфа – осколки исчезнувшего мира, Атлантида, которую мы потеряли в ходе войны383.
  Мне было шестнадцать, когда немцы бомбили Страсбург, таким образом сделав меня свидетелем того события, о котором мы рассказываем кадетам в Высшей военной школе как о «первом целенаправленном и полномасштабном применении современной дальнобойной артиллерии для уничтожения гражданского населения». На моих глазах сгорели городская художественная галерея и библиотека, я видел, как рушились дома, видел смерть друзей, помогал вытаскивать незнакомых мне людей из завалов. После девяти недель сопротивления гарнизон сдался. Нам предложили выбор: остаться и стать подданными Германии или бросить все и переехать во Францию. Мы приехали в Париж без средств к существованию и лишенные всяких иллюзий относительно безопасности нашей жизни.
  Если бы не война 1870 года, я мог бы стать преподавателем музыки или хирургом. Но после войны любая карьера, кроме военной, казалась пустым занятием. Военное министерство оплатило мое обучение. Армия стала моим отцом, и ни один сын не старался так, как я, угодить своему родителю. Я ломал свой мечтательный и склонный к занятиям искусством характер беспощадной дисциплиной. Нас было 304 кадета в моем выпуске военной школы в Сен-Сире, я закончил пятым. Я знаю немецкий, итальянский, английский и испанский. Я сражался в горах Орес на севере Африки, был за это награжден Колониальной медалью, за службу на Красной реке в Индокитае получил Звезду за храбрость. У меня есть орден Почетного легиона. И сегодня, после двадцати четырех лет службы, я удостоился похвалы военного министра и начальника Генерального штаба. Я лежу во второй спальне в квартире моей матери в Версале, и пятое января 1895 года переходит в шестое, а в голове у меня звучит не голос Альфреда Дрейфуса, кричащего о своей невиновности, а слова Огюста Мерсье, намекающего на мое повышение: «На меня произвели впечатления те способности, которые вы продемонстрировали… Ваша служба не будет забыта…»
  
  На следующее утро под звук колоколов я беру мать под хрупкую руку, и мы идем наверх по обледенелой дороге, потом за угол – к церкви Сен-Луи, которую я считаю особенно помпезным памятником государственным суевериям. Ну почему немцы не взорвали, скажем, ее? В церкви облаченные в черные и белые одеяния прихожане, монахини и вдовы. У дверей я отпускаю руку матери.
  – Буду ждать тебя здесь после мессы.
  – А ты не идешь?
  – Я никогда не хожу, мама. Мы с тобой каждую неделю ведем этот разговор.
  Она смотрит на меня влажными серыми глазами. Голос ее дрожит;
  – Но что я скажу о тебе Господу?
  – Скажи Ему, что я буду в «Кафе дю коммерс» вон там, на площади.
  Я оставляю мать на попечении молодого священника и иду в кафе. По пути останавливаюсь, чтобы купить две газеты – «Фигаро» и «Пти журналь». В кафе я сажусь за столик у окна, заказываю кофе, закуриваю. В обеих газетах на первых страницах церемония разжалования, а «Журналь» сегодня практически не пишет больше ни о чем. Отчет проиллюстрирован несколькими набросками: Дрейфуса выводят на плац, полный чиновник в шляпе и накидке зачитывает приговор, с мундира Дрейфуса срывают знаки различия, сам Дрейфус, который в свои тридцать пять лет выглядит седоволосым стариком. Под заголовком «Искупление» читаю: «Мы требовали высшей меры для предателя. Мы продолжаем считать, что единственное справедливое наказание ему – смерть…» Словно вся ненависть, все обвинения, копившиеся с 1870 года, сконцентрировались в одном этом человеке.
  Я попиваю кофе, мой взгляд скользит по сенсационному описанию церемонии и вдруг наталкивается на следующее: «Дрейфус повернулся к сопровождающему и сказал: „Если я и передавал кому документы, то лишь для того, чтобы получить гораздо более важные. Через три года правда станет очевидной, и сам министр заново откроет мое дело“. Это первое полупризнание, сделанное предателем после его ареста…»
  Не отрывая глаз от газеты, я медленно ставлю чашку, перечитываю этот пассаж снова. Потом беру «Фигаро». Здесь на первой странице никаких упоминаний о признании или полупризнании – уже облегчение. Но на второй нахожу более позднее сообщение: «Новость, поступившая в последний час: со слов свидетеля…» Я читаю иную версию той же истории, только здесь в качестве свидетеля назван Лебран-Рено, и теперь я безошибочно угадываю голос самого Дрейфуса. В каждой строке я слышу его отчаяние, его лихорадочную потребность убедить хоть кого-то, пусть и сопровождающего его офицера:
  Капитан, послушайте меня. В шкафу посольства обнаружили письмо – сопроводительную записку к четырем другим документам. Письмо показали графологам. Трое из них сказали, что записку писал я, двое – что не я. И меня приговорили только на этом основании! Я в восемнадцать лет поступил в Политехническую школу. Меня ждала блестящая военная карьера, состояние в пятьсот тысяч франков и перспектива ежегодного дохода в пятьдесят тысяч. Я не гонялся за девушками. Я в жизни не притронулся к картам. Поэтому нужды в деньгах не испытывал. Зачем мне совершать предательство? Ради денег? Нет. Тогда зачем?
  Ни одна из этих подробностей не должна была стать достоянием общественности, и первая моя реакция – брань вполголоса в адрес Лебрана-Рено, этого молодого идиота, черт его побери. Офицер в любой ситуации должен держать язык за зубами в присутствии журналистов… но в таком деликатном вопросе… Он, вероятно, напился! Мне приходит в голову, что я должен немедленно вернуться в Париж и отправиться прямо в военное министерство. Но тут я вспоминаю про мою мать: она в этот момент наверняка стоит на коленях и молится о своей бессмертной душе – и решаю, что лучше мне не соваться.
  И потому день идет, как я и планировал прежде. Я забираю мать у двух поддерживающих ее монахинь, и мы идем домой, а в полдень мой кузен Эдмон Гаст присылает экипаж, и мы едем на завтрак к нему в деревню Виль-д’Авре, что неподалеку. Там нас ждет приятное и легкое собрание членов семьи и друзей, таких друзей, которых знаешь настолько давно, что воспринимаешь их как членов семьи. Эдмон года на два младше меня, но уже занимает должность мэра Виль-д’Авре, он один из тех счастливчиков, что наделены жаждой жизни. Он фермерствует, рисует, охотится, легко зарабатывает деньги, быстро их тратит и любит жену, но это и неудивительно: Жанна такая красотка, не уступит девицам с портретов Ренуара. Я никому не завидую, но если бы и завидовал, так только Эдмону. Рядом с Жанной в столовой сидит Луи Леблуа, он учился со мной в школе, рядом с ним его жена Марта. Напротив меня – Полин Ромаццотти, которая, несмотря на итальянскую фамилию, росла рядом с нами в Страсбурге, а теперь замужем за чиновником из Министерства иностранных дел, Филиппом Монье, он на восемь-десять лет старше, чем кто-либо из нас. На Полин простое серое платье с белой оборочкой, и она знает: это платье мне нравится – оно напоминает то, которое она носила, когда ей было восемнадцать.
  Все за этим столом, кроме Монье, беженцы ил Эльзаса, и ни у кого не находится доброго слова для нашего земляка – эльзасца Дрейфуса, даже у Эдмона, по убеждениям радикального республиканца. Мы прекрасно знаем истории про евреев, в особенности из Мюлуза, – когда дело дошло до кризиса и им предложили выбор подданства после войны, все они предпочли Германию, а не Францию.
  – Они как перекати-поле – куда ветер дунет, туда и они, – объявляет Монье, поводя из стороны в сторону бокалом с вином. – Так их раса выживала в течение двух тысяч лет. Обвинять их в этом невозможно.
  Только Леблуа позволяет себе каплю сомнения:
  – Я говорю как юрист, имейте в виду. Я против закрытых судов в принципе и должен признать, что у меня возникают большие сомнения, когда я спрашиваю себя: если бы подозреваемый был христианином, ему бы тоже отказали в нормальном судебном процессе? В особенности после того, как в «Фигаро» сообщается о том, что улики против него были более чем сомнительные.
  Я холодно возражаю ему:
  – Дрейфусу было «отказано в нормальном судебном процессе», поскольку дело затрагивало вопросы национальной безопасности, а такие дела по определению не могут рассматриваться в обычном суде, кем бы ни был обвиняемый. И против него имеется множество улик, я могу дать в этом полную гарантию!
  Полин хмурится, глядя на меня, и я понимаю, что повысил голос. Наступает молчание. Луи поправляет на себе салфетку, но ни словом мне не возражает. Он не хочет портить застолье, и Полин – жена дипломата – пользуется этой возможностью, чтобы перевести разговор на менее острую тему.
  – Я вам говорила, что мы с Филиппом обнаружили новый замечательнейший эльзасский ресторан на улице Марбёф?
  
  Домой я возвращаюсь в пять. Моя квартира находится в XVI округе, рядом с площадью Виктора Гюго. Благодаря такому адресу я кажусь гораздо умнее, чем на самом деле. А вообще-то, у меня две маленькие комнаты на четвертом этаже, и майорского жалованья даже на них едва хватает. Я не Дрейфус, чей доход в десять раз превосходит его жалованье. Но характер у меня такой, что я всегда предпочитал пусть и малое количество, но отличного качества, чем большое, но среднего. Концы с концами мне удается сводить. Почти.
  Я вхожу на лестницу с улицы и не успеваю сделать и двух шагов, как слышу голос консьержки у меня за спиной.
  – Майор Пикар! – Я поворачиваюсь и вижу мадам Геро, размахивающую визиткой. – К вам приходил офицер, – сообщает она, надвигаясь на меня. – Генерал!
  Я беру карточку: «Генерал Шарль-Артур Гонз, военное министерство».
  На обратной стороне он написал свой домашний адрес.
  Он живет неподалеку от Булонского леса. Я могу дойти туда пешком. Через пять минут я звоню в его дверь. Меня встречает персона, ничуть не похожая на того человека, от которого я ушел днем в субботу. Генерал небрит, под глазами синяки. Мундир распахнут до талии, а под ним видна грязноватая нижняя рубаха. В руке у него стакан с коньяком.
  – Пикар! Хорошо, что вы пришли.
  – Извините, что я не в форме, генерал.
  – Не имеет значения. Ведь сегодня же воскресенье?
  Я иду за ним по темноватой квартире.
  – Моя жена за городом, – объясняет генерал через плечо.
  Я прохожу в комнату, которая, видимо, служит ему кабинетом. Над окном висят две скрещенные пики – насколько я понимаю, это в память о службе в Северной Африке, – а на каминной полке стоит его фотография, снятая четверть века назад: он тогда был младшим штабным офицером Тринадцатого армейского корпуса. Генерал пополняет свой стакан из графина, наливает и мне, потом, со стоном хлюпнувшись на диван, закуривает сигарету.
  – Это чертово дело Дрейфуса, – говорит он. – Оно всех нас доконает.
  – Правда? Я бы предпочел умереть более героической смертью! – даю я легкомысленный ответ.
  Но Гонз смотрит на меня очень серьезным взглядом.
  – Мой дорогой Пикар, вы, кажется, не понимаете: мы подошли очень близко к войне. Я сегодня не сплю с часу ночи. И все из-за этого чертова идиота Лебрана-Рено!
  – Боже мой!
  Я, пораженный, ставлю мой нетронутый коньяк.
  – Знаю, трудно поверить, – продолжает генерал, – что подобного рода катастрофа могла стать следствием идиотского слуха, но так оно и есть.
  Гонз говорит, что вскоре после полуночи его разбудил курьер из военного министерства. Его срочно вызвали во дворец де Бриенн, где он увидел Мерсье в халате с личным секретарем из Елисейского дворца, который принес экземпляры первых изданий парижских газет. Личный секретарь повторил Гонзу то, что только-только сообщил Мерсье: президент в ужасе – в ужасе! шокирован! – тем, что он прочел. Как офицер Республиканской гвардии мог распространять такие истории, а в особенности то, что некий документ был украден французским правительском из немецкого посольства и что вся эта история была задумана как некая шпионская ловушка для немцев? Знает ли военный министр, что немецкий посол днем приедет в Елисейский дворец с официальной нотой протеста из Берлина? А германский император грозит отозвать посла из Парижа, если французское правительство не заявит недвусмысленно, что оно приняло заверения правительства Германии в отсутствии сношений с капитаном Альфредом Дрейфусом? Найдите его, требует президент! Найдите этого капитана Лебрана-Рено и заткните ему глотку!
  В результате генерал Артур Гонз, глава французской разведки, в возрасте пятидесяти двух лет оказался в унизительном положении: ему пришлось нанять экипаж и объезжать полковые штабы, места проживания Лебрана-Рено, публичные дома на Пигаль, и только к рассвету он нашел искомое на Мулен Руж, где молодой капитан все еще ораторствовал перед репортерами и проститутками!
  В этот момент мне приходится прижать указательный палец к губам, чтобы спрятать улыбку, потому что монолог генерала не лишен комических элементов, которые кажутся тем комичнее, что произносятся хриплым и гневным голосом Гонза. Я могу только представлять себе, каково это было для Лебрана-Рено – повернуться и увидеть надвигающегося на него Гонза, представить его лихорадочные попытки протрезветь, прежде чем предстать для объяснения своих действий сначала перед военным министром, а потом и перед самим президентом Казимиром-Перье384, разговор с которым, вероятно, был для капитана чрезвычайно неприятным.
  – В этом нет ничего смешного, майор! – Гонз таки заметил мою улыбку. – Мы сейчас не в состоянии вести войну с Германией! Если они решат воспользоваться этим случаем для нападения на нас, то один Господь Бог сможет спасти Францию!
  – Конечно, генерал.
  Гонз принадлежит к тому поколению, что и Мерсье с Буадефром, поколению, бывшему во времена бойни 1870 года молодыми офицерами и так и не залечившему старые шрамы: немецкая тень до сих пор пугает их. «Трое против двоих» – вот их извечная пессимистическая мантра: «На каждых двух французов приходится три немца. В Германии тратят три франка на вооружение на каждые наших два – тот максимум, который мы можем себе позволить». Я презираю их пораженчество.
  – И как реагировал Берлин? – спрашиваю я.
  – Сейчас в Министерстве иностранных дел ведутся переговоры с целью выработки совместного заявления, где теми или иными словами будет сказано, что Германия не более ответственна за документы, которые им присылают, чем мы за те, которые поступают к нам.
  – Они просто обнаглели!
  – Я так не считаю. Они всего лишь прикрывают своего агента. Мы делаем то же самое. Но я могу вам сказать, что ситуация весь день была крайне опасная.
  Чем больше я думаю об этом, тем забавнее мне представляется случившееся.
  – Неужели они готовы разорвать дипломатические отношения и поставить наши страны на грань войны ради защиты одного шпиона?
  – Они, конечно, смущены – их поймали за руку. Положение унизительное. Типично прусская обостренная реакция…
  Рука Гонза дрожит. Он прикуривает сигарету от старой, роняет окурок в отпиленную верхушку раковины, служащую ему пепельницей, снимает несколько табачных волокон с языка, потом снова разваливается на диване, глядя на меня сквозь облачко дыма.
  – Я смотрю, вы так и не прикоснулись к коньяку.
  – Предпочитаю иметь ясную голову, когда разговор идет о войне.
  – Ха! А мне в такие минуты как раз нужно выпить. – Генерал допивает свой коньяк и принимается крутить стакан в руке. По тому, как он поглядывает на графин, я вижу: ему отчаянно хочется налить себе еще, но он не желает выглядеть передо мной пьяницей. Гонз откашливается и говорит: – Вы, Пикар, произвели благоприятное впечатление на министра вашим поведением, пока все это длилось. И на начальника штаба. За последние три месяца вы, несомненно, приобрели ценный опыт разведывательной работы. Поэтому мы собираемся рекомендовать вас на повышение. Мы хотим предложить вам возглавить статистический отдел.
  Я пытаюсь скрыть разочарование. Шпионаж – грязная работа. Все, что я увидел в деле Дрейфуса, лишь усилило мое негативное отношение к ней. Не для этого я поступал в армию.
  – Но ведь у отдела уже есть весьма способный глава – полковник Сандерр, – возражаю я.
  – Да, он способный. Но Сандерр – больной человек, и, между нами говоря, он вряд ли поправится. И потом, он занимает этот пост вот уже десять лет, ему нужно отдохнуть. А теперь, Пикар, простите меня, но ввиду особой секретности информации, которая будет проходить через ваши руки, я обязан задать вам этот вопрос: нет ли в вашем прошлом или частной жизни чего-то такого, что могло бы сделать вас объектом шантажа?
  С нарастающим разочарованием я понимаю, что моя судьба уже решена, вероятно, это случилось предыдущим днем, когда Гонз встречался с Мерсье и Буадефром.
  – Нет, – отвечаю я, – ничего такого мне про себя не известно.
  – Вы, насколько я знаю, не женаты?
  – Нет.
  – Есть для этого какие-то особые причины?
  – Я люблю одиночество. И не могу позволить себе брак – мне это не по карману.
  – И это все?
  – Все.
  – Какие-нибудь денежные проблемы?
  – Нет денег, нет и проблем, – пожимаю плечами я.
  – Хорошо. – Гонз смотрит на меня с облегчением. – Значит, решено.
  Но я все еще продолжаю бороться с собственной судьбой:
  – Вы же понимаете, что существующие кадры не воспримут чужака… А кандидатуру заместителя полковника Сандерра вы не рассматривали?
  – Он уходит в отставку.
  – Или майора Анри?
  – О, Анри хороший солдат. Он вскоре возьмется за работу и будет делать то, что необходимо для отдела.
  – А сам он не хочет занять этот пост?
  – Хочет, но ему для такой должности не хватает образования и социального лоска. Отец его жены держит ферму, кажется.
  – Но я ничего не смыслю в шпионаже.
  – Ну, хватит, мой дорогой Пикар! – говорит Гонз уже слегка раздраженным голосом. – Вы обладаете всеми необходимыми качествами, которые требуются для этой должности. В чем проблема? Да, официально такого подразделения не существует. Ни парадов, ни историй в газетах. Вы никому не сможете сказать, в чем состоит ваша работа. Но все важные персоны будут знать, чем вы занимаетесь. У вас будет ежедневный доступ к министру. И конечно, вас повысят в звании до полковника. – Он внимательно смотрит на меня. – Вам сколько лет?
  – Сорок.
  – Сорок! Да во всей армии нет ни одного человека, который в вашем возрасте получил бы такое звание. Только представьте себе: вы задолго до пятидесяти станете генералом! А после… В один прекрасный день можете стать начальником Генштаба.
  Гонз прекрасно знает, как манипулировать мною. Я честолюбив – хотя и не без меры, надеюсь, – люблю, чтобы в жизни было кое-что еще, кроме армии… И все же, делая карьеру, хочу задействовать свои способности по максимуму. Я прикидываю: года два на должности, которая мне не очень по душе, а там передо мной откроются золотые перспективы. Мое сопротивление сломлено. Я сдаюсь.
  – И когда это может произойти?
  – Не сразу. Через несколько месяцев. Буду вам признателен, если это пока останется между нами.
  – Конечно, я буду делать то, что необходимо армии, – киваю я. – Благодарен за доверие. Постараюсь его оправдать.
  – Хороший человек! Не сомневаюсь в вас. А теперь я настаиваю, чтобы вы выпили коньяк, который так пока и не тронули…
  Решено. Мы пьем за мое будущее. Пьем за армию. Потом Гонз провожает меня до двери, где берет меня под локоть и по-родительски пожимает. От него пахнет коньяком и сигаретным дымом.
  – Я знаю, Жорж, вы считаете, что шпионаж – не солдатское дело. Но это не так. В современную эпоху это передовая. Мы должны сражаться с немцами каждый день. Они сильнее нас численно и по вооружению – «трое против двоих», не забывайте! – поэтому мы должны превосходить их в разведке. – Генерал еще сильнее сжимает мой локоть. – Выявление предателя вроде Дрейфуса для Франции не менее важно, чем выигрыш сражения на поле боя.
  На улице снова идет снег. По всему проспекту Виктора Гюго тысячи снежинок попадают в сияние газовых фонарей. На дорогу ложится белый ковер. Странно. Я должен стать самым молодым полковником во французской армии, но я не испытываю восторга.
  В квартире меня ждет Полин. Она по-прежнему в том же простом сером платье, которое было на ней за вторым завтраком, чтобы я мог иметь удовольствие снять его с нее. Она поворачивается ко мне спиной, давая мне возможность его расстегнуть, обеими руками поднимает волосы, открывая доступ к верхнему крючку. Я целую ее в шею и шепчу:
  – Сколько у нас есть времени?
  – Час. Он думает, что я в церкви. У тебя холодные губы. Где ты был?
  Я чуть не начинаю ей объяснять, но потом вспоминаю наставление Гонза.
  – Нигде, – отвечаю я.
  Глава 3
  Проходит шесть месяцев. Наступает июнь. Воздух прогревается, и вскоре Париж начинает вонять дерьмом. Вонь поднимается из канализационных сетей и обволакивает город, как гнилостный газ. Люди выходят из дома, надевая матерчатые маски или прижимая к носу платки, но помогает это мало. В газетах эксперты единогласны: все не так плохо, как во время первой «великой вони» 1880 года – про нее ничего сказать не могу – я был в то время в Алжире, – но начало лета так или иначе погублено.
  «Невозможно выйти на балкон, – сетует „Фигаро“, – невозможно посидеть на открытой террасе одного из наших битком набитых веселых кафе – гордости наших бульваров, – потому что ощущение такое, будто находишься с подветренный стороны какого-то неотесанного великана».
  Этот запах оседает в волосах и одежде, обосновывается в ноздрях, даже на языке, отчего все имеет вкус порчи. В такой атмосфере я вступаю в должность начальника статистического отдела.
  Майор Анри, который приходит за мной в военное министерство, иронизирует по этому поводу:
  – Все это ерунда. Вот выросли бы вы на ферме! Человеческое говно, поросячье – какая разница? – Его лицо в жару гладкое и упитанное, словно у большого розового ребенка. На губах постоянно подрагивает ухмылка. Он обращается ко мне, чуть акцентируя мое звание: – Полковник Пикар! – и в этом слышится одновременно уважение, поздравление и издевка.
  Я не обижаюсь. Анри будет моим заместителем – компенсация за то, что его обошли, не назначили начальником отдела. С этого дня мы будем играть роли не менее древние, чем сама война. Он – опытный старый солдат, выслужившийся из рядовых, бывший старший сержант, на плечах которого вся основная нагрузка. Я более молодой офицер, теоретически глава отдела, которому нужно не позволить нанести слишком большой ущерб работе. Я думаю, если мы оба не будем перегибать палку, то отлично сработаемся.
  – Ну что, полковник, идем? – говорит Анри.
  Я никогда прежде не был в статистическом отделе, – неудивительно, даже о его существовании знают немногие, а потому попросил Анри устроить для меня вводную экскурсию. Я жду, что мне покажут глухие закоулки министерства. Но майор проводит меня через задние ворота, а дальше по короткой дорожке до древнего, закопченного дома на углу улицы Юниверсите, мимо которого я проходил много раз, считая его заброшенным. На затененных окнах тяжелые ставни. У двери никакой таблички. Внутри в мрачном вестибюле стоит тот же липкий запах сточной канавы, что и в остальном Париже, но с добавлением затхлой сырости.
  Анри проводит пальцем по наросту черных спор на стене.
  – Несколько лет назад этот дом собирались снести, – говорит он. – Но полковник Сандерр остановил их. Никто не имеет права беспокоить нас здесь.
  – Не сомневаюсь.
  – Это Бахир. – Анри показывает на пожилого привратника-араба в синем мундире и штанах алжирского полка, он сидит на стуле в углу. – Он знает все наши секреты, правда, Бахир?
  – Да, майор!
  – Бахир, это полковник Пикар.
  Мы входим в тускло освещенный коридор, и Анри распахивает дверь, за которой я вижу четыре-пять сомнительных личностей, которые курят трубки и играют в карты. Они поворачиваются и сверлят меня взглядом, и мне хватает времени оценить поношенный диван и стулья, драный ковер.
  – Извините за вторжение, господа, – произносит Анри.
  Он быстро закрывает дверь.
  – Кто они? – спрашиваю я.
  – Просто люди, которые работают на нас.
  – И что у них за работа?
  – Полицейские агенты. Информаторы. Люди с полезными навыками. Полковник Сандерр считает, что лучше держать их здесь от греха подальше, чем позволять шляться по улицам.
  Мы поднимаемся по скрипучей лестнице – там, как говорит Анри, находится «внутреннее святилище». Двери закрыты, а потому в коридоре второго этажа почти нет естественного света. Здесь проведено электричество, но без малейшей попытки заделать те места, где проложены провода. Кусок лепного потолка обвалился и теперь стоит у стены.
  Меня представляют личному составу сотрудников. У каждого из них собственный кабинет, и дверь во время работы заперта. Я знакомлюсь с майором Кордье, алкоголиком, которого ждет скорая отставка, он сидит в рубахе и читает антисемитские газеты «Либр пароль» и «Энтрансижан» – для работы или для удовольствия, я не спрашиваю.
  Есть и новенький, капитан Жюнк, которого я немного знаю: он был слушателем моих лекций в Высшей военной школе, высокий, мускулистый человек с громадными усами, на нем сейчас фартук и пара тонких перчаток. Он вскрывает стопку перехваченных писем с помощью подобия чайника, разогреваемого на газовой горелке, чтобы распарить клей на конверте. Называется это «влажное вскрытие», сообщает мне Анри.
  В соседнем кабинете сидит еще один капитан – Вальдан, он использует сухой метод, скребет печати скальпелем: я смотрю несколько минут, как он проделывает крохотные отверстия по обе стороны клапана, вводит внутрь длинный, тонкий пинцет, проворачивает раз десять, свертывая письмо в цилиндр, а потом ловко вытаскивает через отверстие, не оставляя никаких следов. Наверху мсье Гриблен, паукоподобный архивист, который принес бинокль на разжалование Дрейфуса, сидит в середине большого кабинета, заполненного запертыми шкафами, он инстинктивно прячет то, что читает, когда я появляюсь. В кабинете капитана Маттона пусто: Анри объясняет, что тот уходит – работа ему не по вкусу. Наконец меня представляют капитану Лоту, которого я тоже помню по церемонии разжалования: еще один красивый светловолосый кавалерист из Эльзаса: ему за тридцать, он говорит по-немецки. Ему бы гонять в седле по пригородам Парижа, а он сидит здесь, на нем тоже фартук. Капитан горбится над столом и в сильном электрическом свете разглядывает маленькую горку разорванной в клочья писчей бумаги, перемещает клочки с помощью пинцета. Я смотрю на Анри в ожидании объяснения.
  – Нам следует поговорить об этом, – отвечает он на мой взгляд.
  Мы спускаемся на площадку второго этажа.
  – Здесь мой кабинет. – Майор показывает на дверь, не открывая ее. – А там работает полковник Сандерр. – На его лице вдруг появляется мучительное выражение. – Вернее, работал… Полагаю, теперь это ваш кабинет.
  – Что ж, мне ведь нужно где-то работать.
  Чтобы попасть в кабинет, мы проходим по вестибюлю, где стоят два стула и вешалка для фуражек. Кабинет неожиданно мал и темен. Шторы на окнах задернуты. Я включаю свет. Справа от меня большой стол, слева – солидный стальной шкаф с впечатляющим замком. Посередине письменный стол, с одной стороны от него вторая дверь, ведущая в коридор, за столом – высокое окно. Я подхожу к нему, раздвигаю пыльные шторы, и передо мной неожиданно открывается вид на регулярный сад. Моя специальность – топография, то есть понимание того, где находятся предметы по отношению друг к другу, четкое определение их взаимного расположения, расстояний между ними. Тем не менее у меня уходит несколько секунд на то, чтобы понять, что я вижу сзади дворец де Бриенн и министерский сад. Никогда не видел его под таким углом.
  – Бог ты мой, да я бы мог заглянуть в кабинет министра, будь у меня телескоп!
  – Хотите, чтобы я вам его достал?
  – Нет. – Я смотрю на Анри. Не могу понять, шутит он или нет. Поворачиваюсь к окну и пытаюсь его открыть. Ладонью несколько раз ударяю по задвижке, но та наглухо приржавела. Я уже начинаю ненавидеть это место. – Ну хорошо, – говорю я, стряхивая ржавчину с ладони. – Буду полагаться на вас, майор. Особенно несколько первых месяцев. Все это для меня в новинку.
  – Естественно, полковник. Но сначала позвольте мне вручить вам ваши ключи. – Анри протягивает мне пять ключей на металлическом колечке с легкой цепочкой, чтобы можно было пристегнуть к поясу. – От входной двери. От двери вашего кабинета. От сейфа. И от вашего стола.
  – А этот?
  – Этот от двери дворца де Бриенн, выходящей в сад. Когда вам необходимо увидеть министра, вы пользуетесь этим ключом. Его полковнику Сандерру вручил генерал Мерсье.
  – Что-то не так с парадной дверью?
  – Через эту быстрее. И незаметнее.
  – У нас есть телефон?
  – Да. Перед кабинетом капитана Вальдана.
  – А секретарь?
  – Полковник Сандерр не доверял им. Если вам нужно какое-то дело, попросите Гриблена. Если нужно сделать копию, можете прибегнуть к помощи одного из капитанов. Вальдан умеет печатать на машинке.
  У меня такое чувство, будто я оказался в какой-то религиозной секте, соблюдающей темные обряды. Военное министерство построено на территории, которую прежде занимал женский монастырь, и офицеров Генерального штаба на улице Сен-Доминик называют «доминиканцы» из-за их строго секретного режима. Но я уже вижу, что в статистическом отделе никаких строгостей нет.
  – Вы хотели сказать мне, над чем сейчас работает капитан Лот.
  – У нас есть агент в немецком посольстве. Он регулярно доставляет нам выброшенные документы, которые предназначались для сжигания в посольской печи вместе с другим мусором. Но эти документы попадают не в печь, а к нам. По большей части они разорваны, и нам приходится их восстанавливать. Тонкая работа. Лот большой умелец.
  – Так вы впервые и вышли на Дрейфуса?
  – Да.
  – Восстановив разорванное письмо?
  – Именно.
  – Бог ты мой, почти из ничего! И кто этот агент?
  – Мы всегда используем кодовое имя – Огюст. А продукт обозначается как «обычный маршрут».
  – Хорошо, – улыбаюсь я, – спрошу иначе: кто такой Огюст? – Анри медлит с ответом, но я полон решимости выдавить из него эти сведения: если я хочу когда-либо разобраться в этой работе, то должен знать, как функционирует служба снизу доверху. И чем скорее, тем лучше. – Да ну же, майор, я ведь глава отдела. Вы должны мне сказать.
  – Женщина по имени Мари Бастьян, – неохотно отвечает он. – Она работает в посольстве уборщицей. В частности, убирает кабинет немецкого военного атташе.
  – И давно она работает на нас?
  – Пять лет. Я ее куратор. Я плачу ей двести франков в месяц. – Анри не может противиться желанию и хвастливо добавляет: – Это крупнейшая сделка в Европе!
  – Как она доставляет нам материал?
  – Раз в неделю, в определенное время я встречаюсь с ней в церкви, здесь неподалеку. Иногда два раза – по вечерам, когда все успокаивается. Нас никто не видит. Я сразу же уношу материалы домой.
  – Домой? – Я не могу скрыть удивления. – А это безопасно?
  – Абсолютно. Там только моя жена и я. Да наш ребенок. Я просматриваю материал дома, пробегаю то, что по-французски, – немецкого я не знаю. Лот работает с немецкими документами здесь.
  – Ясно. – Хотя я согласно киваю, такая процедура представляется мне абсолютной любительщиной. Но я не собираюсь устраивать выволочки в первый день работы. – У меня чувство, что мы прекрасно сработаемся, майор Анри.
  – Очень на это надеюсь, полковник.
  Я смотрю на часы.
  – Прошу прощения, мне вскоре нужно уходить на встречу с начальником Генштаба.
  – Хотите, чтобы я пошел с вами?
  – Нет, – отвечаю я. И опять я не уверен, серьезно Анри говорит или шутит. – В этом нет необходимости. Он пригласил меня на второй завтрак.
  – Отлично. Если я вам понадоблюсь, я у себя в кабинете.
  Наш разговор формализован, как па-де-де385.
  Анри отдает честь и уходит. Я закрываю дверь, осматриваюсь. По коже у меня бегут мурашки – такое чувство, будто я вырядился в одежды мертвеца. На стене темные пятна – там висели фотографии Сандерра, на столе следы, оставленные его сигаретами, колечки, оставленные его чашками с кофе. Его присутствие угнетает меня. Потертости на ковре показывают, как полковник отодвигал стул. Я нахожу нужный ключ и открываю сейф. Внутри несколько десятков нераспечатанных писем, адресованных в различные места в городе на четыре или пять различных имен – предположительно псевдонимы. Насколько я понимаю, это, вероятно, отчеты агентов Сандерра, полученные уже после его ухода. Я открываю одно. «Необычная активность в районе Меца…» Закрываю его. Шпионская работа – как я ее ненавижу! Не нужно было соглашаться на эту должность. Не могу себе представить, что я когда-нибудь буду чувствовать себя здесь как дома.
  Под письмами тонкий конверт с большой фотографией – двадцать пять сантиметров на двадцать. Я тут же узнаю ее по судебным материалам Дрейфуса – копия знаменитого «бордеро»386, которую он приложил к передаваемым немцам документам. Это была главная улика, предъявленная ему в суде. До сегодняшнего утра я понятия не имел, как ее получил статистический отдел. И неудивительно. Не могу не восхищаться искусной работой Лота. Никто, глядя на документ, не сказал бы, что когда-то он был разорван на мелкие кусочки: все разрывы аккуратно заделаны, полное впечатление, что перед тобой цельный документ.
  Я сажусь за стол, отпираю его. Несмотря на медленное прогрессирование болезни, похоже, что Сандерр покинул свое рабочее место в спешке. Кое-что там осталось. И это оставшееся перекатывается в ящиках, когда я их открываю. Кусочки мела. Шарик воска для печатей. Несколько иностранных монет. Четыре пули. И всевозможные баночки и пузырьки от лекарств: ртуть, экстракт гваяковой коры387, йодид калия.
  
  Генерал Буадефр приглашает меня в «Жокей-клуб», чтобы отметить мое назначение, что весьма благородно с его стороны. Все окна закрыты, двери заперты, на всех столах стоят букеты фрезии и вазочки со сладким горошком. Но ничто не может полностью изгнать сладковато-горький запах человеческих экскрементов. Буадефр делает вид, что ничего этого не замечает. Он заказывает доброго белого бургундского и выпивает почти все, его щеки медленно багровеют. Я пью мало, и рядом с тарелкой у меня, как и подобает хорошему штабному офицеру, лежит открытый блокнот.
  За соседним столиком сидит президент клуба, Состен де Ларошфуко, герцог Дудовиль. Он подходит, чтобы поздороваться с генералом. Буадефр представляет меня. Нос и скулы герцога кажутся хрупкими и бороздчатыми, как меренги, его рукопожатие подобно прикосновению истонченной кожи к моим пальцам.
  За печеной форелью генерал говорит о новом царе Николае II. Буадефру важно знать о любых русских анархистских ячейках, которые могут действовать в Париже.
  – Я хочу, чтобы вы на сей счет держали ухо востро. Все, что мы можем передать Москве, будет полезно для наших переговоров. – Он проглатывает кусочек рыбы и продолжает: – Союз с Россией одним дипломатическим ударом поможет преодолеть нашу слабость при конфликте один на один с Германией. Это равносильно армии в сто тысяч человек. Вот почему половину своего времени я отдаю иностранным делам. На высшем уровне грань между военными и политиками перестает существовать. Но мы не имеем права забывать, что армия всегда должна быть выше обычной партийной политики.
  Это наводит Буадефра на мысль о Мерсье, который уже перестал быть военным министром, а теперь досиживает срок до пенсии в качестве командующего Четвертого армейского корпуса в Ле-Мане.
  – Он оказался прав, предвидя падение президента, но ошибался, предполагая, что у него есть шанс занять президентское кресло.
  Я настолько удивлен, что перестаю есть, вилка замирает у меня в руке.
  – Генерал Мерсье предполагал, что может стать президентом?
  – Да, он предавался такому заблуждению. Вот вам одна из проблем Республики – в монархии, по крайней мере, никто серьезно не надеется стать королем. Когда мсье Казимир Перье ушел в январе в отставку, сенат и палата депутатов собрались в Версале, чтобы выбрать его преемника, и «друзья» генерала Мерсье – назовем их деликатно таким образом – распространили листовку, призывающую их избрать человека, который передал изменника Дрейфуса в руки трибунала. И из трех сотен он получил ровно три голоса.
  – Я этого не знал.
  – Я думаю, это было то, что наши английские друзья называют «безнадежная попытка», – улыбается Буадефр. – Но политики, конечно, никогда его не забудут. – Он вытирает усы салфеткой. – Вам теперь придется думать чуть больше политически, полковник, если вы хотите оправдать огромные надежды, которые мы на вас возлагаем. – Я чуть наклоняю голову, словно начальник штаба вешает мне на шею награду.
  – Скажите мне, что вы думаете о деле Дрейфуса? – спрашивает он.
  – Отвратительное, – отвечаю я. – Низкое. Сбивающее с толку. Я рад, что оно закончилось.
  – Вот только закончилось ли? Я думаю сейчас как политик, а не как военный. Евреи – самая настойчивая раса. Для них Дрейфус, сидящий на своей скале, словно больной зуб. Они одержимы этим. Они не оставят дело в покое.
  – Он символ их позора. Но что они могут сделать?
  – Не могу сказать. Но что-то они сделают, в этом можно не сомневаться. – Буадефр смотрит сквозь экипажи, двигающиеся по улице Рабле, и замолкает на несколько секунд. Его профиль в пахучих солнечных лучах подобен чеканке, он словно вырезан во плоти веками тщательного отбора. Мне на ум приходит статуя смиренного норманнского рыцаря, стоящего на коленях в какой-нибудь часовне в Байё. Буадефр говорит задумчиво: – Касательно того, что сказал тому молодому капитану Дрейфус об отсутствии у него мотива к предательству… Я думаю, мы должны быть готовы выступить с возражением на его слова. Я хочу, чтобы вы поддерживали это дело на плаву. Узнайте про его семью – «кормите дело», как говорил ваш предшественник. Может быть, вам удастся собрать побольше информации о мотивах, чтобы мы держали ее наготове, если понадобится.
  – Да, генерал, конечно. – Я делаю запись в своем блокноте под «русскими анархистами»: «Дрейфус – мотивы».
  Приносят утиный паштет, и разговор переходит на недавний немецкий морской парад в Киле.
  
  Днем я извлекаю письма агентов из сейфа в моем новом кабинете, укладываю их в портфель и отправляюсь к полковнику Сандерру. Его адрес дает мне Гриблен – это всего в десяти минутах ходьбы, на улице Леонс-Рейно, за рекой. На звонок выходит его жена. Когда я сообщаю ей, что я преемник ее мужа на службе, она откидывает назад голову, как змея, готовящаяся к броску.
  – Вы заняли его должность, мсье, что еще вы хотите от него?
  – Если сейчас это неудобно, я могу зайти в другое время.
  – Ах можете? Как мило с вашей стороны! Но с какой стати ему будет приятно видеть вас в любое время?
  – Все в порядке, дорогая, – слышу я откуда-то из глубины квартиры усталый голос Сандерра. – Пикар – эльзасец. Впусти его.
  – Хорошо, – горько произносит она, продолжая смотреть на меня, словно ее следующие слова обращены ко мне. – Ты слишком добр с этими людьми!
  Тем не менее она отходит в сторону и пропускает меня.
  – Я в спальне, Пикар, проходите, – слышу я голос Сандерра, иду в его направлении и оказываюсь в комнате с наглухо занавешенными окнами и запахом дезинфицирующих средств. Он в ночной рубахе, полулежит, опершись на подушки. Я вхожу, и Сандерр включает лампу. Когда он поворачивает ко мне небритое лицо, я вижу, что оно покрыто язвами, некоторые из них свежие и влажные, другие зажившие и сухие. Я слышал, что его состояние резко ухудшилось, но понятия не имел, что до такой степени.
  – На вашем месте я бы не подходил близко, – предупреждает он.
  – Извините за вторжение, полковник, – говорю я, стараясь подавить отвращение, – но мне нужна ваша помощь. – Я поднимаю портфель.
  – Я так и думал. – Сандерр указывает дрожащим пальцем на портфель. – Они все там? Покажите-ка мне.
  Я вытаскиваю письма и подхожу к кровати.
  – Насколько я понимаю, это сообщения агентов. – Я кладу письма на одеяло, чтобы он мог до них дотянуться, и отхожу. – Но я не знаю, кто они и кому из них можно доверять.
  – Мой девиз: не доверять никому. Тогда вас не постигнет разочарование. – Сандерр поворачивается, чтобы взять очки с прикроватного столика. И я вижу язвы под щетиной на его челюсти и на шее, они синевато-багровой полосой проходят по шее. Он надевает очки и, прищурившись, разглядывает одно из писем. – Сядьте. Возьмите этот стул. Карандаш у вас есть? Вам нужно будет записать.
  В течение нескольких следующих часов мы работаем без перерыва – Сандерр проводит со мной экскурсию по своему секретному миру: этот человек работает в прачечной, обслуживающей немецкий гарнизон в Меце; этот занимает должность в железнодорожной компании на восточной границе; это – любовница немецкого офицера в Мюлузе; это мелкий уголовник из Лотарингии, готовый по приказу ограбить любой дом; этот – пьяница; это патриотка, которая ведет хозяйство военного губернатора и в 1870 году потеряла племянника; доверяйте этому и этому; его или ее не замечайте; этому нужно немедленно дать три сотни франков; от этого нужно отказаться…
  Я записываю с той скоростью, с которой говорит полковник, пока мы не просматриваем все письма. Сандерр по памяти надиктовывает мне имена других агентов и их псевдонимы, говорит, что их адреса известны Гриблену. Он начинает уставать.
  – Вы хотите, чтобы я ушел? – спрашиваю я.
  – Через минуту. – Сандерр с трудом поднимает руку. – Там в шифоньере пара вещей, которые вам понадобятся. – Он смотрит, как я встаю на колени, чтобы открыть дверцу. Достаю сейф, очень тяжелый, и большой конверт. – Откройте их, – говорит он. Сейф не заперт. Внутри небольшое состояние из золотых монет и банкнот, в основном французские франки, но есть и немецкие марки, и английские фунты. – Там всего должно быть на сумму около сорока восьми тысяч франков. Когда деньги подойдут к концу, обратитесь к Буадефру. Мсье Палеолог из Министерства иностранных дел тоже имеет инструкции делать взносы. Используйте их для оплаты агентов, для специальных платежей. Всегда имейте достаточно денег при себе. Положите сейф в свою сумку.
  Я делаю то, что он говорит, потом открываю конверт. Там около сотни листов: список имен и адресов, они аккуратно записаны, систематизированы по департаментам Франции.
  – Это необходимо обновлять, – говорит полковник.
  – Что это?
  – Работа всей моей жизни. – Он испускает сухой смешок, который переходит в кашель.
  Я переворачиваю листы. Здесь две-три сотни имен.
  – Кто они?
  – Подозреваемые в предательстве. В случае войны подлежат немедленному аресту. Региональные полицейские отделения знают только имена тех, кто проживает в их юрисдикции. Есть и контрольный экземпляр, он находится у министра. Есть и более полный список – он хранится у Гриблена.
  – Более полный?
  – Там сто тысяч имен.
  – Ничего себе списочек! – восклицаю я. – Он, должно быть, толщиной с Библию! Кто они?
  – Иностранцы, которые должны быть интернированы в случае начала военных действий. И еще в него не включены евреи.
  – Вы считаете, что в случае войны евреи должны быть интернированы?
  – По меньшей мере их нужно обязать зарегистрироваться, ограничить комендантским часом и обязательством не покидать место жительства. – Дрожащей рукой Сандерр снимает очки и кладет их на прикроватный столик, ложится на подушку и закрывает глаза. – Моя жена очень предана мне, как вы видели… гораздо преданнее, чем было бы большинство жен в такой ситуации. Она считает мою отставку несправедливой. Но я говорю ей, что счастлив отойти на задний план. Когда я оглядываю Париж, повсюду вижу иностранцев и думаю об общем упадке нравственности и художественных стандартов – я понимаю, что больше не знаю своего города. Вот почему мы проиграли войну семидесятого года – нация перестала быть чистой.
  Я начинаю собирать письма и укладывать их в портфель. Такого рода разговоры всегда утомляют меня: старики вечно сетуют, что мир катится в тартарары. Это такие банальности. Я спешу покинуть его удручающее общество. Но мне еще нужно задать ему один вопрос.
  – Вы упомянули евреев, – говорю я. – Генерала Буадефра беспокоит возможное возобновление интереса к делу Дрейфуса.
  – Генерал Буадефр – настоящая старуха, – говорит Сандерр таким голосом, будто сообщает о некоем известном научном факте.
  – Его волнует отсутствие очевидных мотивов…
  – Мотивов? – бормочет Сандерр. Его голова сотрясается на подушке – я не знаю: то ли от недоумения, то ли это следствие его болезни. – Что за чушь он несет? Какие мотивы? Дрейфус – еврей, он больше немец, чем француз! Бóльшая часть его семьи живет в Германии! Какие еще мотивы нужны генералу?
  – Тем не менее он просил меня «подкармливать дело». Именно так и сказал.
  – Информации в деле Дрейфуса более чем достаточно. Семь судей пришли к такому мнению и единогласно признали его виновным. Если у вас возникнут затруднения, поговорите об этом с Анри.
  С этими словами Сандерр натягивает одеяло себе на плечи и поворачивается на бок спиной ко мне. Я жду около минуты. Наконец благодарю его за помощь и прощаюсь. Если он меня и слышит, то не отвечает.
  
  Я стою на улице близ дома Сандерра, на несколько секунд ослепленный солнечным светом после мрака его спальни с ее больничной атмосферой. Мой портфель так набит деньгами, именами предателей и шпионов, что оттягивает мою руку. Я пересекаю проспект Трокадеро в поисках экипажа, поглядываю налево, чтобы убедиться, что меня не собьет какой-нибудь лихой ездок, и в этот момент мой взгляд падает на изящный многоквартирный дом с двойными дверями и голубой табличкой рядом с номером 6. Поначалу у меня не возникает никаких ассоциаций, но потом я вдруг резко останавливаюсь и смотрю на табличку еще раз: «Проспект Трокадеро, 6». Вспоминаю адрес – много раз видел его в бумагах. Здесь до ареста жил Дрейфус.
  Я оглядываюсь на улицу Леонс-Рейно. Конечно, это совпадение, но довольно удивительное: оказывается, Дрейфус жил так близко к своему заклятому врагу, что они могли видеть друг друга из своих дверей. По меньшей мере они не раз сталкивались на улице, поскольку в одно время ходили в военное министерство и из него. Я останавливаюсь на краю тротуара, закидываю назад голову и, прикрыв глаза козырьком ладони, разглядываю великолепное здание. У каждого окна есть балкон с коваными перилами, его ширины достаточно, чтобы сидеть и любоваться Сеной, – собственность гораздо более богатая, чем у Сандерра, чей дом втиснут на узкую мощеную улочку.
  Меня привлекает что-то в окне второго этажа: бледное лицо мальчика, он смотрит на меня, словно инвалид, который не может выйти из дома. К нему подходит молодая женщина с таким же бледным, как у него, лицом в обрамлении темных кудрей – вероятно, его мать. Она стоит за сыном, положив руки ему на плечи, и вместе они смотрят на меня – полковника в форме, наблюдающего за ними с улицы. Потом женщина шепчет что-то на ухо мальчику, осторожно увлекает его за собой – и они исчезают.
  Глава 4
  На следующее утро я рассказываю о странном видении майору Анри. Он хмурится.
  – Окно второго этажа дома номер шесть? Вероятно, это была жена Дрейфуса и его ребенок – как его зовут? Пьер – вот как. И еще есть девочка – Жанна. Мадам Дрейфус не выпускает детей из дома, чтобы те не услышали истории про своего отца. Она сказала им, что он выполняет специальное задание за границей.
  – И они ей верят?
  – А почему бы им не верить? Они такие крохи.
  – Откуда вы все это знаете?
  – Можете не беспокоиться, мы все еще за ними приглядываем.
  – И насколько плотно?
  – У нас есть агент среди их слуг. Мы следим за их перемещениями. Перехватываем почту.
  – Даже спустя шесть месяцев после вынесения приговора Дрейфусу?
  – У полковника Сандерра была теория, что Дрейфус может оказаться частью шпионской группы. Он считал, что если мы будем вести наблюдение за семьей, то сможем выйти на других предателей.
  – Но не вышли?
  – Пока нет.
  Я откидываюсь на стуле, разглядывая Анри. Вид у него дружелюбный, он явно не в лучшей форме, но я бы сказал, что под слоем жирка он физически силен: такие ребята могут крепко выпить в баре, умеют рассказать хорошую историю, когда в настроении. Мы полная, абсолютная противоположность друг другу.
  – Вы знали, – спрашиваю я, – что полковник Сандерр живет всего в сотне метров от дома Дрейфуса?
  Время от времени в глазах Анри появляются озорные искорки. Это единственная трещинка в его броне добродушия.
  – Неужели так близко? Я этого не знал.
  – Да, близко. Да что говорить – мне думается, они жили так близко, что непременно время от времени встречались – просто сталкиваясь на улице.
  – Вполне возможно. Я точно знаю, что полковник пытался избегать Дрейфуса. Он его не любил, считал, что тот всегда задает слишком много вопросов.
  «Он наверняка его не любил, – думаю я. – Еврей в роскошной квартире с видом на Сену…» Я представляю Сандерра, который в девять утра резво вышагивает к улице Сен-Доминик, а молодой капитан пытается пристроиться рядом с ним и завязать разговор. Когда я соприкасался с Дрейфусом, мне неизменно казалось, что у него не хватает некоего важного винтика, который подсказал бы ему, когда он действует людям на нервы или когда те не хотят с ним разговаривать. Нет, он был неспособен понять, какое впечатление производит на других, а Сандерр, всюду видевший заговор, даже если две бабочки сели на один цветок, все больше проникался подозрением по отношению к этому любопытному соседу-еврею.
  Я открываю ящик стола и достаю разные лекарства, которые обнаружил днем ранее: две жестяные коробочки и два маленьких синих пузырька. Показываю их Анри.
  – Полковник Сандерр оставил их в столе.
  – Забыл. Позвольте? – Анри неуверенными пальцами берет их у меня. – Я поручу вернуть их ему.
  Я не могу противиться и говорю:
  – Ртуть, экстракт гваяковой коры, йодид калия… Вы ведь знаете, для лечения какой болезни обычно используются эти средства?
  – Нет. Я не доктор.
  Я решаю оставить эту тему.
  – Мне нужен полный отчет о семье Дрейфуса – с кем встречаются, что могут сделать для помощи осужденному. Еще я хочу прочесть всю переписку Дрейфуса – что он писал с Чертова острова, что получал. Я полагаю, его переписка цензурируется и у нас есть копии.
  – Естественно. Я скажу Гриблену, он все организует. – Поколебавшись немного, Анри спрашивает: – Позвольте узнать, полковник, с чего такой интерес к Дрейфусу?
  – Генерал Буадефр считает, что дело может иметь политические последствия. Он хочет, чтобы мы были готовы.
  – Понимаю. Немедленно займусь этим.
  Он уходит с лекарствами Сандерра. Анри, несомненно, знает, от какой болезни прописывают эти лекарства: мы оба в свое время вытаскивали немало солдат из незарегистрированных борделей и знаем стандартный курс лечения. Поэтому мне остается только размышлять над тем, чем чревато наследование должности начальника секретной службы от человека, который страдает от последней стадии сифилиса, более известной как прогрессивный паралич.
  
  В тот день я пишу мой первый секретный доклад в Генеральный штаб – «бланк», как его называют на улице Сан-Доминик. Я составляю его на основе провинциальных немецких газет и письма одного из агентов, о котором мне рассказал Сандерр: «Корреспондент из Меца сообщает, что в последние дни наблюдается повышенная активность войск в гарнизоне Меца. В городе нет ни шума, ни тревоги, но военные власти проводят интенсивные войсковые учения…»
  Закончив, я перечитываю доклад и спрашиваю себя: имеет ли он какое-то значение? Соответствует ли он действительности? Откровенно говоря, у меня нет на этот счет никаких соображений. Я знаю только, что должен представлять «бланк» как минимум раз в неделю, а на первый раз ничего лучше я составить не могу. Я отправляю документ через дорогу в канцелярию Генерального штаба, готовясь к выволочкам за такую бесполезную работу. Но вместо выволочки Буадефр подтверждает получение, благодарит меня и отправляет копию главнокомандующему сухопутных войск. Могу себе представить разговор в офицерском клубе: «До меня дошли разговоры, что немцы что-то затеяли в Меце…» Теперь жизнь пятидесяти тысяч солдат на восточной границе на несколько дней станет чуть более несчастной из-за дополнительных учений и форсированных маршей.
  Я получаю первый урок кабалистической власти «разведывательной службы» – сочетание слов, от которых в остальном разумный человек может сойти с ума и начать прыгать как сумасшедший.
  
  День или два спустя Анри приводит в мой кабинет агента, чтобы ознакомить меня с ситуацией по Дрейфусу. Он представляет его как Франсуа Гене из французской уголовной полиции. Ему за сорок, кожа желтая от никотина или алкоголя. Или от того и другого. У него манеры одновременно напористые и подобострастные, что типично для определенного типа полицейских. Мы обмениваемся рукопожатием, и я вспоминаю его по моему первому утру в отделе: он один из тех, кто сидел за столом, курил трубку и играл в карты внизу.
  – Гене осуществлял наблюдение за семьей Дрейфуса, – поясняет Анри. – Насколько я понял, вы хотите узнать, как с этим обстоят дела.
  – Прошу. – Я показываю на стол в углу моего кабинета, и мы рассаживаемся вокруг него. У Гене с собой папка. У Анри тоже.
  – Исполняя поручение полковника Сандерра, я сосредоточил свои усилия на фигуре старшего брата предателя – Матье Дрейфусе. – Гене извлекает из папки студийную фотографию и посылает ее мне по столешнице.
  Матье красив, поразительно красив – ему бы нужно стать армейским капитаном, думаю я, а не Альфреду, который похож на банковского клерка.
  – Объекту тридцать семь лет, – продолжает Гене, – он переехал из семейного дома в Мюлузе в Париж с единственной целью: вести кампанию в защиту брата.
  – Значит, такая кампания ведется?
  – Да, полковник: он пишет письма известным людям и дал знать, что готов платить хорошие деньги за информацию.
  – Вы знаете – они очень богаты, – вставляет Анри. – А жена Дрейфуса и того больше. Она из семьи Адамар – торговцев бриллиантами.
  – И каковы успехи брата?
  – Есть один врач из Гавра, некто доктор Жибер, он старый друг президента Республики. Он с самого начала предложил ходатайствовать за Дрейфуса перед президентом Фором388.
  – И уже ходатайствовал?
  Гене просматривает свои записи.
  – Доктор завтракал с президентом в Елисейском дворце двадцать первого февраля. После чего Жибер отправился прямо в отель «Л’Атене», где его ждал Матье Дрейфус – один из наших людей проследовал туда за ним из квартиры Дрейфуса.
  Гене дает мне отчет агента. «Объекты сидели в фойе и вели оживленный разговор. Я расположился за соседним столиком и услышал, как Б. говорит А. следующее: „Я вам передаю слова президента – именно секретное свидетельство, предоставленное судьям, и обеспечило обвинительный приговор, а не показания в суде“. Это утверждение эмоционально повторялось несколько раз… После ухода Б. А. остался сидеть в явно возбужденном состоянии. А. оплатил счет (копия прилагается) и ушел из отеля в 9.25».
  Я смотрю на Анри:
  – Президент сказал о том, что судьям было предъявлено секретное свидетельство?
  – Людям рты не заткнешь, – пожимает плечами Анри. – Так или иначе, когда-нибудь это должно было всплыть.
  – Да, но президент… Вас это не беспокоит?
  – Нет. А почему меня это должно беспокоить? Вполне законная процедура. Это ничего не меняет.
  По правде говоря, у меня такой уверенности нет. Я думаю о том, как бы прореагировал на это мой друг-юрист Леблуа.
  – Согласен, это не отменяет вину Дрейфуса. Но если станет широко известно, что его осудили на основании секретного свидетельства, которого не видел ни он сам, ни его адвокат, то пойдут разговоры о том, что суд был несправедливым. – Теперь я начинаю понимать, почему Буадефр чуял неприятные политические последствия. – Мы знаем, как семья собирается воспользоваться этой информацией?
  Анри смотрит на Гене, который отрицательно покачивает головой.
  – Поначалу все они были очень взбудоражены. В Базеле состоялась семейная конференция. Они пригласили журналиста, еврея по имени Лазар. Он вращается в анархистских кругах. Но то было четыре месяца назад, а с тех пор они ничего больше не предприняли.
  – Ну, одно они все-таки сделали, – подмигнув, говорит Анри. – Расскажите полковнику о мадам Леони – это поднимет ему настроение.
  – Ах да, мадам Леони! – листая свой отчет, смеется Гене. – Она тоже друг доктора Жибера.
  Он подает мне еще одну фотографию – женщина с простоватым лицом, лет пятидесяти, смотрит прямо в камеру, на голове – норманнский берет.
  – И кто такая мадам Леони?
  – Ясновидящая.
  – Вы серьезно?
  – Совершенно! Она впадает в ясновидческий транс и сообщает Матье факты по делу его брата, говорит, что получает их из мира духов. Матье познакомился с мадам Леони в Гавре, и она произвела на него такое впечатление, что он привез ее в Париж. Предоставил комнату в своей квартире.
  – Вы себе можете такое представить?! – разражается смехом Анри. – Они же блуждают в потемках! Нет, полковник, этих людей мы можем не опасаться.
  Я кладу фотографии Матье Дрейфуса и мадам Леони рядом и чувствую, как во мне нарастает беспокойство. Столоверчение, гадание, общение с мертвыми – все это очень модно в Париже сегодня. Иногда культурный уровень сограждан может вводить в отчаяние.
  – Вы правы, Анри. Даже если они обнаружили, что существовал некий секретный документ, они все равно не смогут ничего добиться. Нам нужно только принять меры, чтобы так оно и оставалось. – Я обращаюсь к Гене: – Как вы осуществляете наблюдение?
  – Наблюдение за ними очень плотное, полковник. Нянька мадам Дрейфус ежедневно докладывает нам. Консьерж в доме Матье Дрейфуса на улице Шатодан – наш информатор. У нас есть и еще один информатор – горничная его жены. Кухарка Матье и ее жених тоже держат ухо востро. Куда бы он ни пошел – за ним следуют наши люди. Почтовые власти переправляют все семейные почтовые отправления сюда, и мы снимаем с них копии.
  – А здесь письма самого Дрейфуса. – Анри поднимает папку, которую принес, и передает мне. – Это нужно вернуть к завтрашнему дню.
  Папка завязана на черные тесемки, на ней стоит официальная печать Министерства колоний. Я развязываю ее, открываю. Некоторые из писем оригинальные – те, что цензор решил не пропускать, а потому они и остались в министерстве, другие – копии отцензурированных писем. «Моя дорогая Люси, я и в самом деле спрашиваю себя, стоит ли мне жить дальше…» Я откладываю письмо, беру другое. «Мой дорогой, бедный мой Фред, как больно мне было расставаться с тобой…» Меня потрясают эти слова. Трудно думать об этом неуклюжем, неловком, неприветливом человеке как о «Фреде».
  – С этого дня я хочу иметь копии всех писем, как только они попадают в Министерство колоний.
  – Да, полковник.
  – А вы, мсье Гене, должны продолжать наблюдение за семьей. Пока их возбуждение не выходит за рамки ясновидения, мы можем быть спокойны. Однако как только оно выйдет за эти рамки, нам, возможно, придется поломать головы. И не выпускайте из поля зрения факты, которые могут навести нас на дополнительные мотивы предательства Дрейфуса.
  – Да, полковник.
  На этом разговор заканчивается.
  
  В конце дня я кладу папку с перепиской в свой портфель и беру ее домой.
  Время дня еще теплое, золотое. Моя квартира находится достаточно высоко, и городские шумы в нее почти не проникают, а то, что доходит, глушится стенами, вдоль которых стоят книжные шкафы. Главный предмет в комнате – пианино «Эрар»389, вывезенное из руин Страсбурга и каким-то чудом уцелевшее, его подарила мне мать. Я сажусь на кресло и стаскиваю сапоги. Закуриваю сигарету и смотрю на портфель, стоящий на рояльном табурете. Я должен переодеться и снова уйти из дома. А портфель оставить до возвращения. Но мое любопытство берет верх.
  Я сажусь за крохотный секретер между двумя окнами и достаю папку. Первым в ней лежит письмо из военной тюрьмы Шерш-Миди390, датированное 5 декабря 1894 года, когда со дня ареста Дрейфуса прошло более семи недель. Оно аккуратно скопировано цензором на линованную бумагу.
  Моя дорогая Люси!
  Наконец я могу написать тебе несколько слов. Мне только что сказали, что мой процесс состоится 19-го числа этого месяца. Видеться с тобой мне не разрешают.
  Не буду писать тебе обо всем, что мне довелось пережить, в мире не найдется достаточно сильных слов, чтобы передать это.
  Ты помнишь, я тебе говорил, как мы были счастливы? Жизнь нам улыбалась. Но потом раздался страшный удар грома, раскаты которого все еще звучат в моем мозгу. Меня обвинили в самом страшном преступлении, какое может совершить солдат! Даже сейчас я думаю, что стал жертвой какого-то ужасного кошмара…
  Я переворачиваю страницу и быстро пробегаю строки до конца:
  Обнимаю тебя тысячу раз, я так тебя люблю, так обожаю. Тысяча поцелуев детям. Не отваживаюсь спрашивать тебя о них.
  Следующее письмо – снова копия – написано из камеры две недели спустя, на следующий день после вынесения приговора:
  Моя обида так велика, мое сердце так отравлено ядом, что я бы уже распрощался с жизнью, если бы меня не останавливали мысли о тебе, если бы мою руку не сдерживал страх причинить тебе еще бóльшую боль.
  А потом копия письма Люси, написанного на Рождество:
  Живи ради меня, умоляю тебя, мой дорогой друг, собери все силы и борись – мы будем бороться вместе, пока виновник не будет найден. Что станет со мной без тебя? Ничто не будет связывать меня с миром…
  Мне неловко читать все это. Я словно слушаю, как пара занимается любовью в соседней комнате. Но в то же время я не могу остановиться. Я пропускаю несколько писем, пока не нахожу описание церемонии разжалования. Когда он пишет о «презрительных взглядах, которыми смотрят на меня мои бывшие товарищи», мне приходит в голову, что он имеет в виду и меня:
  Их чувства легко понять, на их месте я бы тоже не скрывал презрения к офицеру, в чьем предательстве не сомневался бы. Но, увы, в том-то вся и горечь: предатель есть, но это не я…
  Я останавливаюсь, закуриваю еще одну сигарету. Верю ли я в его заявления о невиновности? Ни на секунду. Я еще не встречал в жизни ни одного негодяя, который не настаивал бы с такой же искренностью, что он жертва судебной ошибки. Похоже, это свойство – неотъемлемая часть криминального образа мышления: чтобы выжить в заключении, ты должен каким-то образом убедить себя в собственной невиновности. С мадам Дрейфус дело другое, я ей сочувствую. Она полностью доверяет мужу… даже больше, она преклоняется перед ним, словно он святой мученик.
  Твое достойное поведение произвело сильное впечатление на многие сердца, и когда настанет час оправдания, а он настанет непременно, всплывет воспоминание о страданиях, которые ты перенес в тот страшный день, ведь оно запечатлелось в памяти людей…
  Я с неохотой отрываюсь от чтения. Запираю папку в секретере, бреюсь, переодеваюсь в чистую парадную форму и отправляюсь в дом моих друзей – графа и графини Комменж.
  
  Я познакомился с Эмери де Комменжем, бароном де Сен-Лари в Тонкине, где мы оба служили более десяти лет назад. Я был штабным офицером, а он был младше по возрасту и по званию – всего еще младшим лейтенантом. Два года мы сражались с вьетнамцами в дельте Красной реки, страдали бездельем у Сайгона и Ханоя, а когда вернулись во Францию, наша дружба расцвела. Он представил меня родителям и младшим сестрам – Дейзи, Бланш и Изабель. Все три молодые женщины были незамужними, пылкими и очень музыкальными. Постепенно образовался круг лиц, состоящий из них, их друзей и тех армейских товарищей Эмери, которые проявляли интерес к музыке или ради встреч с сестрами просто делали вид, что проявляют.
  Этот кружок существует уже шесть лет, и вот на один из таких музыкальных вечеров я и отправляюсь сегодня. Как и обычно, ради поддержания формы – в той же мере, что и ради экономии, – я иду пешком, а не беру экипаж и иду быстро, потому что уже опаздываю. Семейный дворец Комменжей, древний и массивный, находится на бульваре Сен-Жермен. Он заметен издалека по каретам и экипажам, которые привезли гостей. Внутри мне по-приятельски отдает честь и пожимает руку Эмери, который теперь в звании капитана служит в военном министерстве. Потом я целую его жену Матильду, чья семья Вальднер фон Фройндштайн – одна из старейших в Эльзасе. Матильда теперь – уже больше года после смерти старого графа – хозяйка в доме.
  – Идите наверх, – положив пальцы на мой рукав, шепчет она. – Начинаем через несколько минут. – У Матильды свой – и довольно неплохой – способ изображать очаровательную хозяйку: даже самое банальное замечание она произносит так, будто делится с вами сокровенной тайной. – И вы непременно останетесь на обед, правда, мой дорогой Жорж?
  – Спасибо, с удовольствием.
  Вообще-то, я рассчитывал уйти пораньше, но подчиняюсь без возражений. Сорокалетние холостяки – заблудшие коты общества. Нас принимают в домах, кормят, вокруг нас суетятся, а в ответ на это ждут, что мы будем удивляться, любезно потакать нередкой назойливости – «Так когда же вы наконец женитесь, Жорж?» – и всегда принимать приглашения на обед для создания впечатления многолюдности, даже если нас приглашают в последний момент.
  Я прохожу в дом и слышу обращенный ко мне крик Эмери:
  – Тебя Бланш ищет!
  И почти сразу же я вижу его сестру – она пробирается ко мне по заполненному залу. В ее платье и соответствующей прическе множество перьев, выкрашенных в темно-зеленый, малиновый и золотой цвета.
  – Бланш, – говорю я, когда она целует меня, – вы похожи на особо сочного фазана.
  – Я надеюсь, сегодня вы будете добрым богом, – щебечет она, – и не противным, потому что я приготовила для вас милый сюрприз.
  Бланш берет меня под руку и ведет к саду – в сторону, противоположную общему потоку. Я оказываю символическое сопротивление.
  – Кажется, Матильда приглашает нас всех наверх…
  – Не глупите! Семи еще нет! – Бланш понижает голос: – Как, по-вашему, это немецкая штучка?
  Она подводит меня к стеклянной двери, открывает ее на крохотную полоску сада, отделенную от соседей высоченной стеной, увешанной незажженными китайскими фонариками. Официанты собирают оставленные бокалы с оранжадом391 и ликерами. Все уже ушли наверх. Осталась только одна женщина, и когда она поворачивается, я вижу Полин. Она улыбается.
  – Ну, – произносит Бланш со странным надрывом в голосе, – видите? Сюрприз!
  
  Концерты всегда устраивает Бланш. Сегодня она представляет свое последнее открытие, молодого каталонского гения мсье Казальса392. Ему всего восемнадцать. Она нашла его в театральном оркестре Фоли-Мариньи, где он был второй виолончелью. Музыкант начинает с сонаты для виолончели Сен-Санса, и с первых аккордов становится ясно, что он чудо. Обычно я сижу и восторженно слушаю музыку, но сегодня чувствую себя рассеянным. Я оглядываю публику – люди сидят у стен большого зала лицом к исполнителям в центре. Среди приблизительно шестидесяти слушателей я насчитываю с десяток военных форм, в основном это кавалеристы, как Эмери, половина из них прикреплена к Генеральному штабу. По прошествии некоторого времени мне начинает казаться, что я и сам привлекаю косые взгляды: самый молодой полковник в армии, холостяк, сидит рядом с привлекательной женой видного чиновника из Министерства иностранных дел, а ее мужа и следа нет. Если полковник, занимающий такую должность, будет уличен в адюльтере, разразится скандал, который может погубить его карьеру. Я пытаюсь выкинуть эти мысли из головы и сосредоточиться на музыке. Но чувствую себя неловко.
  В антракте мы с Полин возвращаемся в сад, Бланш идет между нами, держа нас под руки. Ко мне подходят два офицера, мои старые приятели, поздравляют меня с повышением, и я представляю их Полин.
  – Майор Альбер Кюре – мы с ним и с Эмери служили в Тонкине. А это мадам Монье. Капитан Уильям Лаллеман де Марэ…
  – Известный также как Полубог, – вставляет Бланш.
  Полин улыбается:
  – Почему?
  – В честь Полубога огня Логе из «Золота Рейна», конечно. Вы должны заметить сходство, моя дорогая. Посмотрите на эту страсть! Капитан Лаллеман – Полубог, а Жорж – Добрый Бог.
  – К сожалению, я плохо знаю Вагнера.
  Лаллеман, самый увлеченный ученик в нашем музыкальном кружке, напускает на себя вид шокированного неверия.
  – Плохо знаете Вагнера! Полковник Пикар, вы должны пригласить мадам Монье в Байройт!393
  – А мсье Монье любит оперу? – слишком уж многозначительно спрашивает Кюре.
  – К сожалению, мой муж не любит музыку ни в каких формах.
  Когда они отходят в сторону, Полин вполголоса спрашивает у меня:
  – Хочешь, чтобы я ушла?
  – Нет. С чего бы мне этого хотеть?
  Мы пьем оранжад. Великая вонь сошла в последние дня два. Ветра из Сен-Жерменского предместья теплы и благоухают ароматами летнего вечера.
  – Но тебе неловко, мой дорогой.
  – Нет, просто я не знал, что вы с Бланш знакомы, только и всего.
  – Изабель взяла меня на чай с Алис Токнэ месяц назад, там мы и познакомились.
  – А где Филипп?
  – Его сегодня нет в Париже. Вернется только завтра.
  Скрытый смысл, невысказанное предложение повисают в воздухе.
  – А девочки? – Дочерям Полин десять и семь лет.
  – За ними присматривает сестра Филиппа.
  – Ага, теперь я понимаю, что имела в виду Бланш, говоря «сюрприз»! – Я не знаю, то ли мне смеяться, то ли раздражаться. – Почему ты решила довериться ей?
  – Я не доверялась. Я решила, это ты.
  – Не я!
  – Но по тому, как она говорила, у меня возникло впечатление, что это ты, – отвечает Полин. – Поэтому я и позволила ей устроить эту нашу встречу. – Мы смотрим друг на друга. А потом с помощью интуиции и дедукции, за быстротой которых я не успеваю уследить, она говорит: – Бланш в тебя влюблена.
  – Ничего не влюблена! – издаю я встревоженный смешок.
  – Тогда у тебя был с ней роман?
  – Моя дорогая Полин, она на пятнадцать лет моложе меня. – Я лгу. А что еще должен делать джентльмен в таких ситуациях? – Я для нее как старший брат.
  – Но Бланш не сводит с тебя глаз. Она одержима тобой, а теперь еще догадалась про нас.
  – Если бы Бланш была в меня влюблена, – тихо говорю я, – вряд ли она стала бы устраивать нашу ночь вдвоем.
  Полин улыбается и качает головой:
  – Именно так она и поступила бы. Если тебя она не может заполучить, то будет удовлетворяться контролем над той, которая тебя заполучила.
  Мы оба инстинктивно оглядываемся, не видит ли нас кто-нибудь. Слуга обходит гостей и шепотом сообщает, что концерт вот-вот должен продолжиться. Сад начинает пустеть. Драгунский капитан останавливается на пороге и оборачивается на нас.
  – Давай уйдем сейчас, – вдруг говорит Полин, – до начала второй части. Не будем оставаться на обед.
  – Оставим два пустых места, на которые все обратят внимание? С таким же успехом можно дать объявление в «Фигаро».
  Нет, тут ничего не поделаешь, придется вынести вечер до конца. Струнный квартет во второй половине, два бисирования, потом шампанское, неторопливые прощания тех, кого не пригласили на обед, но кто надеется на изменение приговора в последнюю минуту. На протяжении всего этого времени мы с Полин тщательно избегаем друг друга, а это первый признак пары, имеющей тайный роман.
  За стол мы садимся после десяти. Нас шестнадцать человек. Я сижу между вдовствующей матерью Эмери, вдовой-графиней, – она сплошь гофрированный черный шелк и мертвенно-бледная кожа, словно призрак из «Дон Жуана», – и сестрой Бланш Изабель, недавно вышедшей замуж за члена невероятно богатой банкирской семьи, владельцев одного из пяти крупнейших виноградников в Бордо. Она с видом знатока говорит об апелласьонах и гранд крю394, но для меня это чистая тарабарщина – я ничего не понимаю. Я испытываю некое странное, чуть ли не пьянящее чувство разобщенности: умный разговор – всего лишь набор звуков, музыка – просто скрежет и звон струн и проводов. Я смотрю на дальний конец стола, где Полин слушает мужа Изабель, банкира, молодого человека, чья родословная придала ему внешность столь утонченную, что он напоминает созревший плод. В мерцании свечи я перехватываю взгляд Бланш, она смотрит на меня из-под своего птичьего плюмажа – женщина, которой пренебрегли. Я отворачиваюсь. Наконец в полночь мы поднимаемся.
  Я спешу покинуть дом прежде Полин, чтобы соблюсти приличия.
  – Вы – коварная женщина, – говорю я Бланш у двери и грожу ей пальцем.
  – Спокойной ночи, Жорж, – печально отвечает она.
  Я иду по бульвару, смотрю, не появится ли белый огонек экипажа, направляющегося на стоянку у Триумфальной арки. Мимо проносится множество красных и желтых фонарей, но наконец появляется белый, и когда я выхожу на мостовую, чтобы остановить его, и стук копыт замедляется и смолкает при остановке, Полин уже присоединяется ко мне. Я беру ее под руку, помогаю сесть в экипаж и говорю извозчику:
  – Улица Ивон-Вилларсо, угол улицы Коперник.
  После этого сажусь сам. Полин позволяет мне поцеловать ее, потом отталкивает меня.
  – Нет, мне нужно знать, что это такое было.
  – А может, не нужно? Ты уверена?
  – Уверена.
  Я вздыхаю и беру ее за руку:
  – Бедняжка Бланш просто очень несчастна в любовных делах. Если в доме появляется человек, совсем ей неподходящий или для нее недоступный, можно быть уверенным, что Бланш в него влюбится. Года два назад случился громкий скандал, его удалось замять, но семье это стоило большого конфуза, в особенности Эмери.
  – Почему в особенности Эмери?
  – Потому что объектом ее любви был офицер Генерального штаба – старший офицер, недавно овдовевший, гораздо старше Бланш, – а в дом его привел и познакомил с Бланш именно Эмери.
  – И чем все закончилось?
  Я достаю портсигар, предлагаю Полин. Она отказывается. Я закуриваю. Мне неловко говорить об этом, но я думаю, Полин имеет право знать, и я ей доверяю – сплетен она распространять не будет.
  – У нее был роман с этим офицером, который продолжался некоторое время. Может быть, около года. Потом Бланш влюбилась в другого человека, молодого аристократа ее лет, более подходящего для нее. Молодой человек сделал ей предложение. Семья была счастлива. Бланш попыталась разорвать связь с офицером. Но он не соглашался. Вскоре отец Эмери, старый граф, начал получать письма от шантажиста, который угрожал сообщить о романе его дочери. В конце концов граф пошел в префектуру полиции.
  – Боже мой, настоящая бальзаковская история!
  – Гораздо занятнее. В какой-то момент граф заплатил пятьсот франков за возвращение особенно скандального письма, которое Бланш написала вдовцу-любовнику и которое, предположительно, оказалось в руках некой таинственной женщины. Эта женщина должна была прийти в парк в вуали и вернуть письмо. Полиция занялась расследованием, и шантажистом оказался сам вдовый офицер.
  – Да? Я в это не верю! И что с ним случилось?
  – Ничего. У него хорошие связи. Ему позволили продолжать карьеру. Он по-прежнему в Генеральном штабе. В звании полковника.
  – И как к этому отнесся жених Бланш?
  – Он разорвал с ней все отношения.
  Полин сидит, откинувшись на спинку сиденья, обдумывая услышанное.
  – Мне остается только пожалеть ее.
  – Бланш бывает глуповата, но у нее удивительно доброе сердце. И она по-своему одаренная.
  – Как зовут того полковника? Я хочу отвесить ему пощечину, если когда-либо увижу его.
  – Ты не забудешь его имя, если хоть раз услышишь, – Арман дю Пати де Клам. Он всегда носит монокль. – Я чуть было не добавляю любопытную подробность: именно он был старшим офицером, участвовавшим в расследовании дела Дрейфуса, но решаю промолчать. Это секретная информация, к тому же Полин начала тереться щекой о мое плечо, и уже совсем другие чувства начинают одолевать меня.
  
  Кровать у меня узкая, солдатская. Чтобы не свалиться с нее, мы лежим в объятиях друг друга, наши обнаженные тела ласкает теплый ночной воздух. В три ночи дыхание Полин замедляется, становится размеренным, поднимается из каких-то мягких глубин сна. У меня же сна ни в одном глазу. Я смотрю над ее плечом на открытое окно и пытаюсь представить нас в браке. Если бы мы были мужем и женой, случались бы у нас когда-нибудь такие ночи? Разве не осознание их мимолетности придает этим мгновениям такую исключительную остроту? А меня при мысли о постоянном спутнике всегда охватывает ужас.
  Я осторожно выпутываю руку из-под ее руки, нащупываю ногами коврик и поднимаюсь с кровати.
  В гостиной ночное небо дает мне достаточно света, чтобы не заблудиться. Я надеваю халат, зажигаю газовую лампу на секретере, отпираю ящик и достаю папку с перепиской Дрейфуса. Моя любовница спит, а я возобновляю чтение с того места, где остановился.
  Глава 5
  События четырех месяцев после разжалования легко прослеживаются по письмам, которые разложены каким-то бюрократом в строго хронологическом порядке. Десять дней спустя посреди ночи Дрейфуса вывели из камеры парижской тюрьмы, заперли в вагоне для осужденных на Орлеанском вокзале, после чего поезд отправился по занесенным снегом полям к Атлантическому побережью. На вокзале в Ла-Рошели Дрейфуса поджидала толпа. Весь день они барабанили в стенки вагона, выкрикивали угрозы и оскорбления: «Смерть еврею!», «Иуда!», «Смерть предателю!». И только с наступлением темноты охрана рискнула его вывести. Нелегко ему пришлось.
  Тюрьма на острове Ре
  21 января 1895 года
  Моя дорогая Люси!
  На днях, когда меня оскорбляли в Ла-Рошели, я хотел сбежать от стражников, выйти беззащитным к тем, для кого я стал объектом негодования, и сказать им: «Не оскорбляйте меня. Моя душа, которая вам неведома, ничем не запятнана, но если вы считаете, что я виновен, возьмите мое тело, я отдаю его вам без сожаления». Потом, под воздействием физической боли я бы, вероятно, закричал: «Да здравствует Франция!», и, может быть, они поверили бы в мою невиновность!
  Но о чем я прошу денно и нощно? О правосудии! Правосудии! У нас девятнадцатый век или мы вернулись на сто лет назад? Неужели отсутствие вины не может быть признано в век просвещения и правды? Пусть они ищут. Я не прошу о снисхождении, я прошу только о правосудии, на которое имеет право каждое человеческое существо. Пусть они продолжают поиски. Пусть те, кто имеет в своих руках мощные средства расследования, направят их на этот объект. Это их священный долг гуманизма и правосудия…
  Я перечитываю последний абзац. В нем есть что-то странное. Я понимаю, что делает Дрейфус. На первый взгляд – пишет жене. Но, зная, что его слова по пути пройдут через множество рук, он, кроме того, отправляет послание тем, кто решает его судьбу в Париже. Фактически мне, хотя он никогда бы и подумать не мог, что я буду сидеть за столом Сандерра. «Пусть те, кто имеет в своих руках мощные средства расследования…» Это никак не воздействует на мою убежденность в его вине, но дает повод для размышления: этот парень явно не собирается сдаваться.
  Париж
  Январь 1895 года
  Фред, дорогой мой!
  К счастью, я не читала вчерашних утренних газет – мои домочадцы пытались скрыть от меня сообщение о постыдной сцене в Ла-Рошели, чтобы я не сошла с ума от отчаяния…
  Следующим лежит письмо от Люси министру с просьбой разрешить ей посетить мужа на острове Ре395, чтобы попрощаться с ним. Разрешение получено 13 февраля при условии строжайших ограничений, которые здесь же и приводятся. Заключенный во время свидания стоит в одном конце комнаты между двумя охранниками, мадам Дрейфус сидит в другом конце рядом с третьим охранником, между ними стоит директор тюрьмы, они не должны говорить о чем бы то ни было, связанном с процессом, между ними не должны иметь место физические контакты.
  На письме от Люси, предлагающем связать ей руки за спиной, если ей позволят подойти к мужу чуть ближе, наложена резолюция «отказать».
  Люси от Фреда: «Те несколько мгновений, что я провел с тобой, были полны для меня радости, хотя я и не смог сказать тебе всего, что было у меня на сердце» (14 февраля).
  Фреду от Люси: «Какие чувства, какое жуткое потрясение мы оба испытали, снова увидев друг друга, в особенности ты, мой бедный любимый муж» (16 февраля).
  Люси от Фреда: «Я хотел рассказать тебе о том, как восхищаюсь твоим благородным характером, твоей восхитительной преданностью» (21 февраля).
  Несколько часов спустя Дрейфуса провели на палубу военного корабля «Сен-Назер», отправившегося к побережью Южной Америки.
  До этого времени почти все письма в папке были копиями, предположительно потому, что оригиналы дошли до адресатов. Но после большинство страниц, которые я переворачиваю, написаны рукой Дрейфуса. Его описания путешествия – в неотапливаемой каюте-камере на верхней палубе, подверженной воздействию всех стихий, по бурному океану, где бушуют зимние шторма, под денным и нощным наблюдением вооруженных охранников, которые отказываются говорить с ним, – были задержаны цензорами Министерства колоний. На седьмой день потеплело. Но Дрейфус так и не знал пункта назначения, и никому не разрешалось сообщать ему об этом. Он предположил, что его везут в Кайенну. На пятнадцатый день путешествия он написал Люси, что корабль встал наконец на якорь близ «трех небольших горбов скал и растительности, посреди безбрежного океана»: Иль-Рояль, острова Святого Иосифа и самого маленького: Чертова острова. К своему удивлению, Дрейфус обнаружил, что последний предназначен только для него.
  Дражайшая Люси… Моя дорогая Люси… Люси, дорогая моя… Дорогая жена… Я люблю тебя… Я тоскую по тебе… Я думаю о тебе… Я шлю тебе эхо моей бесконечной любви…
  Столько эмоций, времени, энергии, потраченной в надежде на какое-то общение, и все оказалось похороненным в этой папке! Но, прочитывая все более отчаянные сетования, я думаю: может, оно и к лучшему, что Люси не читает их, не знает о том, что «Сен-Назер» бросил якорь в тропиках, а ее мужу пришлось провести четыре дня взаперти в металлической коробке под немилосердным солнцем без позволения выйти на палубу. Или о том, что, когда Дрейфуса наконец высадили на Иль-Рояль – пока на Чертовом острове уничтожали прежний лепрозорий и готовили обиталище для узника, – то заперли его в помещении с закрытыми ставнями и целый месяц не выпускали оттуда.
  Моя дорогая!
  Наконец после тридцати дней строгого заключения за мной пришли, чтобы перевести меня на Чертов остров. Днем я могу ходить в пространстве нескольких сотен квадратных метров, а за мной, не отставая ни на шаг, следуют охранники с винтовками. Вечером, с шести часов, меня запирают в моей лачуге в четыре квадратных метра с железными решетками, через которые охранники всю ночь наблюдают за мной. Мой рацион состоит из половины буханки хлеба в день и трехсот граммов мяса три раза в неделю, а в остальные дни консервированный бекон. Для питья у меня есть вода. Я должен собирать дрова, разводить костер, готовить себе еду, стирать свою одежду и стараться высушить ее в этом влажном климате.
  Спать я не могу. Эта клетка, перед которой все время ходит охранник, словно призрак из моих сновидений, му́ка, которую доставляют мне насекомые, облепившие меня, боль моего сердца – все это делает сон невозможным.
  Сегодня утром был ливень. Когда он ненадолго прекратился, я обошел ту маленькую часть острова, что отведена мне. Голое место. Тут есть несколько банановых деревьев и кокосовых пальм, почва сухая и повсюду торчат базальтовые породы. А еще этот беспокойный океан, который завывает и плещется у моих ног!
  Я много думал о тебе, моя дорогая жена, и о наших детях. Не знаю, доходят ли до тебя мои письма. Какое печальное и жуткое мучение для нас обоих, для всех нас! Охранникам запрещено говорить со мной. Дни проходят без единого слова. Моя изоляция настолько полная, что мне иногда кажется, будто я похоронен заживо.
  Люси разрешено писать при условии строгих ограничений. Она не может упоминать дело Дрейфуса и любые события, с ним связанные. Ей сказано приносить все письма в Министерство колоний до 25-го числа каждого месяца. Письма там аккуратно копируются и прочитываются соответствующими чиновниками как Министерства колоний, так и военного министерства. Копии передаются также майору Этьену Базери, начальнику шифровального бюро в Министерстве иностранных дел, и тот проверяет, не содержат ли они зашифрованных посланий. Майор Базери просматривает также письма Дрейфуса, адресованные Люси. Из сопроводительных бумаг я вижу, что первая партия писем достигла Кайенны в конце марта, но была возвращена в Париж для повторной проверки. И только 12 июля, после четырехмесячного молчания, Дрейфус наконец получил весточку из дома.
  Мой дорогой Фред!
  Не могу передать тебе печаль и горе, которые я чувствую по мере того, как ты все больше и больше удаляешься от меня. Мои дни проходят в тревожных размышлениях, мои ночи – череда пугающих снов. И только дети с их милыми повадками и чистой невинностью душ напоминают мне о моем долге, о том, что я не имею права раскисать. И тогда я собираюсь с силами и отдаю все сердце их воспитанию, как того всегда хотел ты, следую твоим добрым советам и пытаюсь вложить ростки благородства в их сердца, чтобы, вернувшись, ты нашел детей достойными своего отца и такими, какими воспитал бы их ты сам.
  С моей непреходящей любовью, мой дражайший муж,
  Больше в папке нет никаких документов. Я кладу последний лист и прикуриваю сигарету. Чтение настолько захватило меня, что я не заметил, как наступил рассвет. Я слышу, как у меня в спальне двигается Полин. Я захожу в мою крохотную кухню, чтобы приготовить кофе, а когда возвращаюсь с двумя чашками, она уже одета и что-то ищет.
  – Я не буду, – рассеянно говорит она при виде кофе, – спасибо. Мне пора, но я потеряла чулок. Ах, вот он!
  Полин находит чулок и наклоняется за ним. Ставит ногу на стул и накручивает белый шелк на ступню, затем плавными движениями дальше – на лодыжку.
  Я смотрю на нее.
  – Ты просто сошла с картины Мане – «Нана утром».
  – Разве Нана не шлюха?
  – Только с точки зрения буржуазной морали.
  – Да, ведь я носитель буржуазной морали. И ты тоже. И большинство твоих соседей, что в данный момент важнее всего. – Полин надевает туфли, разглаживает на себе платье. – Если я уйду сейчас, они, возможно, не заметят меня.
  Я беру ее жакет, помогаю надеть.
  – По крайней мере, подожди – я оденусь и отвезу тебя домой.
  – А это разве не легкомысленно? – Полин берет сумочку. Ее веселость раздражает меня. – Пока, дорогой, – говорит она. – Напиши мне поскорее. – С мимолетным поцелуем она выходит за дверь и исчезает.
  
  Я прихожу на службу очень рано, предполагая, что в здании еще никого нет. Но Бахир, который дремлет на своем стуле, просыпается, когда я встряхиваю его, и говорит, что майор Анри уже у себя. Я поднимаюсь по лестнице, иду по коридору, стучу в его дверь и вхожу, не дожидаясь ответа. Мой заместитель склонился над столом с увеличительным стеклом и пинцетом, перед ним лежат разные документы. Он поднимает удивленный взгляд. В очках, повисших на кончике его вздернутого носа, он кажется неожиданно старым и уязвимым. Анри, видимо, чувствует то же самое, во всяком случае, он их быстро снимает и встает.
  – Доброе утро, полковник. Вы сегодня ни свет ни заря.
  – И вы тоже, майор. Я начинаю думать, что вы здесь живете! Это нужно вернуть в Министерство колоний. – Я даю ему папку с перепиской Дрейфуса. – Я все прочитал.
  – Спасибо. И что вы об этом думаете?
  – Степень цензуры исключительная. Не уверен, что имеет смысл так радикально ограничивать возможность переписки.
  – Вот как! – ухмыляется на свой манер Анри. – Вероятно, у вас более сострадательное сердце, чем у остальных.
  Я не заглатываю эту наживку.
  – Это не так. Если мы позволим мадам Дрейфус сообщать мужу, чем она занимается, это избавит нас от необходимости выяснять это самим. А если ему позволить больше говорить о его деле, то он может совершить ошибку и проговориться, и тогда мы узнаем что-нибудь новое. В любом случае если уж мы подслушиваем, то уж пусть они говорят что-нибудь.
  – Я передам это.
  – Пожалуйста. – Я смотрю на его стол. – А что это у вас?
  – Последние сведения от агента Огюста.
  – Когда вы их получили?
  – Два дня назад.
  Я разглядываю несколько разорванных бумажек.
  – Что-нибудь интересное?
  – Есть кое-что.
  Письма разодраны в клочья размером с ноготь: немецкий военный атташе полковник Максимилиан фон Шварцкоппен предусмотрительно рвет документы на мелкие кусочки. Но с его стороны глупо не понимать, что единственный надежный способ избавиться от документа – сжечь его. Анри и Лот большие умельцы в деле соединения клочков с помощью полосок прозрачной клейкой бумаги, которая позволяет минимизировать разрывы. Дополнительный слой придает документам необычную структуру и жесткость. Я переворачиваю их. Они на французском, а не на немецком и полны романтических подробностей:
  Мой милый обожаемый друг… мой очаровательный лейтенант… мой новобранец… мой Макси… я твоя… навсегда твоя… вся твоя, тысячи поцелуев… твоя навсегда.
  – Насколько я понимаю, это не от кайзера. А может, и от него.
  – Наш очаровательный «полковник Макси», – ухмыляется Анри, – завел роман с замужней женщиной, что очень глупо для человека его положения.
  На секунду я думаю, что эта колючка нацелена в меня, но когда кидаю взгляд на Анри, вижу, что он смотрит не на меня, а на письмо и на лице у него выражение блудливого довольства.
  – Я думал, что Шварцкоппен гомосексуал, – говорю я.
  – Для него что мужья, что жены – все равно.
  – Кто она?
  – Подписывается «мадам Корне», но это выдуманное имя. Она использует адрес своей сестры. Но мы уже пять раз проследили Шварцкоппена, когда он отправлялся на их маленькие свидания, и идентифицировали ее как жену советника голландского посольства. Ее зовут Эрманс де Веде.
  – Красивое имя.
  – Для красивой женщины. Тридцать два года. Три маленьких ребенка. Он определенно любвеобилен, этот галантный полковник.
  – И сколько это длится?
  – С января. Мы вели за ними наблюдение во время их второго завтрака в «Тур д’Аржан», после чего они сняли номер в отеле наверху. Мы также засекли их во время прогулки на Марсовом поле. Он беспечен.
  – Для нас это представляет такой интерес, что мы тратим ресурсы, проводя наблюдение за мужчиной и женщиной, которые завели интрижку?
  Анри смотрит на меня как на слабоумного:
  – Ведь полковник подставляется под шантаж.
  – С чьей стороны?
  – С нашей. С любой. Вряд ли он хочет, чтобы о его интрижке стало известно всем.
  Мысль о том, что мы можем шантажировать немецкого военного атташе его связью с женой высокопоставленного голландского дипломата, кажется мне призрачной, но я помалкиваю.
  – И вы говорите, что эта партия документов поступила два дня назад?
  – Да, я работал над ними дома.
  За этим следует пауза, во время которой я взвешиваю, что мне следует сказать.
  – Мой дорогой Анри, – осторожно начинаю я, – я хочу, чтобы вы правильно меня поняли, но мне представляется, что столь ценные документы должны сразу же попадать в отдел. Представьте, какие будут последствия, если немцы узнают, чтó мы делаем!
  – Документы все время были у меня на виду, полковник, заверяю вас.
  – Дело не в этом. Такой порядок неприемлем. В будущем я хочу, чтобы все материалы от Огюста поступали прямо ко мне. Они будут находиться у меня в сейфе, и я сам решу, за какие ниточки тянуть и кто это станет делать.
  Лицо Анри пунцовеет. Как это ни удивительно, но такой крупный и крепкий человек, кажется, готов расплакаться.
  – Полковника Сандерра мои методы устраивали.
  – Полковник Сандерр здесь больше не работает.
  – При всем уважении, полковник, вы новичок в этом деле…
  – Хватит, майор. – Я поднимаю руку. Надо остановить его сейчас. Отступать нельзя. Если я не возьму бразды правления в свои руки сейчас, то уже не смогу это сделать никогда. – Должен напомнить вам, что это армия и ваша обязанность – подчиняться моим приказам.
  Анри становится по стойке смирно, как заводной игрушечный солдатик:
  – Слушаюсь, полковник!
  Как в кавалерийской атаке, я использую набранную скорость.
  – Есть и несколько других изменений, которые я хочу внести, раз уж мы заговорили об этом. Я не хочу, чтобы информаторы и другие сомнительные личности ошивались здесь внизу. Они должны приходить, когда мы их вызываем, а потом немедленно уходить. Мы должны ввести систему пропусков, и наверх будут подниматься только те, кому это разрешено. Кроме того, этот Бахир безнадежен.
  – Вы хотите избавиться от Бахира? – спрашивает он недоуменным тоном.
  – Нет, пока мы не найдем для него какого-нибудь другого занятия. Я считаю, что мы не должны бросать старых товарищей. Но давайте оборудуем входную дверь электрической системой, чтобы при каждом открытии звонил звонок. Тогда, если Бахир уснул – а он спал, когда я пришел, – мы, по крайней мере, будем знать, что кто-то вошел в здание.
  – Да, полковник. Это все?
  – Пока все. Соберите материалы Огюста и принесите в мой кабинет.
  Я поворачиваюсь на каблуках и выхожу, не закрывая дверь. И это я тоже хочу изменить, думаю я, шагая по коридору в свой кабинет: эту проклятую вороватую культуру, когда каждый в своем кабинете. Я пытаюсь распахивать двери по обе стороны, но все они заперты. Усевшись за свой стол, я кладу перед собой лист бумаги и пишу жесткий меморандум, устанавливающий новые правила, – для прочтения всеми моими офицерами. Еще я пишу записку генералу Гонзу с просьбой предоставить статистическому отделу новые помещения в здании министерства или по меньшей мере сделать ремонт в существующих. Закончив, я чувствую себя лучше. Мне кажется, что я наконец вступил в должность.
  
  Позднее тем же утром Анри приходит ко мне, как я и просил, и приносит самые последние документы от Огюста. Я готов к дальнейшему сопротивлению и исполнен решимости не уступать. Хотя его опыт чрезвычайно важен для нормального функционирования отдела, если до этого дойдет, то я готов перевести его в другое подразделение. Но, к моему удивлению, Анри податлив, как стриженый барашек. Сообщает, сколько он уже реконструировал и сколько еще осталось, вежливо предлагает показать мне, как склеиваются клочки. Чтобы повеселить его, я делаю попытку, но работа слишком тонкая и требует немало времени, и потом, каким бы нужным для нас ни был агент Огюст, моя обязанность – руководить целым отделом. Я повторяю свою позицию: я должен первым просматривать материалы, остальное готов оставить ему и Лоту.
  Анри благодарит меня за откровенность, и в последующие месяцы между нами воцаряется мир. Он весел, умен, дружески расположен и предан, по крайней мере в лицо. Иногда я выхожу из моего кабинета в коридор и вижу, как он тихо о чем-то разговаривает с Лотом и Жюнком. То, что они сразу же потом расходятся, не оставляет сомнений: разговаривают они обо мне. Как-то раз я задерживаюсь перед дверью Гриблена, чтобы переложить бумаги в папке, которую возвращаю в архив, и отчетливо слышу голос Анри: «Мне невыносимо терпеть то, что он считает себя гораздо умнее всех нас!» Но я не уверен, что он имеет в виду меня… впрочем, даже если и имеет, я готов закрывать на это глаза. Разве есть такой начальник, за спиной которого подчиненные не выражают недовольство, в особенности если он пытается руководить жестко и эффективно?
  В течение конца лета, осенью и зимой 1895 года я занимаюсь тем, что осваиваю самую суть моей работы. Я узнаю́, что, когда у агента Огюста появляются материалы, она подает знак, выставляя утром на балконе своей квартиры на улице Сюркуф цветочный горшок. Это означает, что она будет в базилике Святой Клотильды в девять часов вечера. Я вижу возможность расширить мой опыт.
  – Я бы хотел сегодня сам забрать материалы, – заявляю я Анри как-то октябрьским днем. – Чтобы почувствовать, как это работает.
  Он, в буквальном смысле глотая возражения, отвечает:
  – Хорошая мысль.
  Вечером я переодеваюсь в гражданское, беру портфель и иду в базилику неподалеку – громадную фабрику предрассудков в псевдоготическом стиле с двумя шпилями. Я хорошо знаю эту церковь с тех времен, когда здесь был органистом Сезар Франк396 и я бывал на его концертах. Я появляюсь там с большим запасом времени и следую инструкциям Анри. Захожу в пустой придел, направляюсь к третьему спереди ряду скамей, перемещаюсь на три места влево от прохода, опускаюсь на колени, беру лежащий там молитвенник и вкладываю между его страниц двести франков. Потом возвращаюсь к заднему ряду и жду. Поблизости никого нет, никто меня не видит, но если бы и видел, то я похож на замученного чиновника, который по пути со службы домой зашел сюда, чтобы спросить совета у Создателя.
  И хотя то, что я делаю, совершенно безопасно, сердце мое колотится. Смешно! Может быть, дело в мерцающих свечах и запахе благовоний или же в эхе шагов и шепоте из громадного нефа. Как бы то ни было, я, хотя и давно отошел от веры, чувствую нечто сакральное в том, что этот обмен происходит в священном месте. Я поглядываю на часы: без десяти девять, девять, пять минут десятого, двадцать минут десятого… Возможно, она не придет? Могу себе представить вежливые выражения сочувствия от Анри завтра утром, если я ему скажу, что агент Огюст не пришла.
  Но ровно перед половиной десятого тишина нарушается – у меня за спиной раздается щелчок открываемой двери. Коренастая женская фигура в черной юбке и шали движется мимо. Пройдя половину прохода, она останавливается, крестится, кланяется в сторону алтаря, а потом направляется прямо к оговоренному месту. Я вижу, как она становится на колени. Менее чем через минуту агент Огюст поднимается и шагает назад по проходу в мою сторону. Я не свожу с нее глаз – мне любопытно знать, как она выглядит, эта мадам Бастьян, простая уборщица, но в то же время, вероятно, самый ценный секретный агент во Франции, да и во всей Европе. Она долго и пристально смотрит на меня – видимо, удивлена тем, что видит не майора Анри на том месте, где сижу я. И я отмечаю, что в ее сильных, почти мужских чертах нет ничего простого, вижу вызов в ее глазах. Она храбра, может, даже бесшабашна, но иначе и быть не может – только человек с таким характером и способен в течение пяти лет под носом у охраны похищать секретные документы из немецкого посольства.
  Как только она уходит, я встаю и направляюсь к тому месту, где оставил деньги. Анри настоятельно мне советовал сделать это сразу же. Под сиденье засунут бумажный пакет конусной формы. Он подозрительно шуршит, когда я вытаскиваю его и кладу в свой портфель. В спешке покидаю базилику, спускаюсь по ступеням, широко шагаю по темным и пустым улицам к министерству. Через десять минут после извлечения пакета я, довольный успехом, вываливаю его содержимое на стол в моем кабинете.
  Здесь больше, чем я ожидал увидеть: настоящий мусорный рог изобилия: разорванная помятая бумага, пыльная от сигаретного пепла, – бумага белая и серая, кремовая и голубая, тонкая и плотная, мелкие клочки и большие фрагменты, записи чернильные и карандашные, напечатанные на машинке и в типографии, слова французские, немецкие и итальянские, железнодорожные билеты и корешки билетов театральных, конверты, приглашения, ресторанные счета и квитанции от портных, кучеров, сапожников… Я запускаю во все это руки, приподнимаю и позволяю стекать между пальцев. Конечно, по большей части это мусор, но где-то, может быть, и мелькнет алмаз. Я испытываю нервное возбуждение первопроходца.
  Моя работа начинает мне нравиться.
  
  Я дважды пишу Полин, но с осторожностью – на тот случай, если Филипп вскрывает ее письма. Она не отвечает, а я не пытаюсь отыскать ее, чтобы выяснить, не случилось ли чего из-за того, что у меня нет времени. Субботние вечера и воскресенья мне приходится отдавать матери, чья память все ухудшается, а в будние дни я допоздна задерживаюсь на работе. Столько всего приходится держать в поле зрения. Немцы прокладывают телефонные линии вдоль нашей восточной границы. В нашем посольстве в Москве есть человек, подозреваемый в шпионаже. Поступают сообщения, что английский агент предлагает копию нашего мобилизационного плана тому, кто заплатит больше… Мне нужно регулярно писать «бланки». Свободного времени нет.
  Я по-прежнему хожу на приемы в доме де Комменжей, но «ваша милая мадам Монье», как называет ее Бланш, больше не появляется, хотя Бланш и говорит, что каждый раз непременно ее приглашает. После одного из концертов я зову Бланш на обед в «Тур д’Аржан», где нас сажают за столик у окна, выходящего на Сену. Почему я выбираю именно этот ресторан? С одной стороны, он недалеко от дома де Комменжей. Но еще мне любопытно узнать, куда полковник фон Шварцкоппен приглашает свою любовницу. Я оглядываю зал – здесь почти одни пары. Кабинеты, в которых мерцают свечи, предназначены для уединения – «я твоя… навсегда твоя… вся твоя…». Последний отчет агента полиции описывает Эрманс как «невысокую блондинку лет тридцати с небольшим, в юбке кремового цвета и жакете с черной оторочкой». «Иногда их руки не видны над столом».
  – Ты чему улыбаешься? – спрашивает Бланш.
  – Я знаю одного полковника, который приводит сюда любовницу. А потом они снимают номер наверху.
  Бланш впивается в меня взглядом, и в этот момент все между нами решается. Я обращаюсь к метрдотелю, который говорит:
  – Мой дорогой полковник, конечно, номера есть.
  После обеда неулыбчивый молодой человек проводит нас наверх и, не говоря ни слова благодарности, принимает крупные чаевые.
  Позднее Бланш спрашивает:
  – Как по-твоему, когда лучше заниматься любовью – до обеда или после?
  – Есть доводы «за» и «против» для одного и другого. Я думаю, вероятно, лучше до.
  Я целую ее и встаю с постели.
  – Я согласна. Давай в следующий раз сделаем это до.
  Ей двадцать пять. Если Полин в сорок раздевается в темноте и стыдливо прикрывается простыней или полотенцем, то обнаженная Бланш вытягивается на спине в электрическом свете, курит сигарету, сгибает левую ногу в колене, кладет на нее правую, рассматривает свои неровные пальцы. Потом выкидывает в сторону руку и стряхивает пепел в приблизительном направлении пепельницы.
  – Но вообще-то, – говорит она, – правильный ответ – и до, и после.
  – «И до, и после» не может быть, моя дорогая, – поправляю ее я: учитель во мне не умирает. – Потому что это противоречило бы логике вопроса. – Я стою у окна, завернувшись в штору, словно в тогу, и смотрю на остров Сен-Луи за набережной. Мимо скользит судно, оставляя глянцевый след в черной воде, его палуба освещена, словно для гулянья, но пуста. Я пытаюсь сосредоточиться на этом мгновении, отложить его в памяти на тот случай, если кто-нибудь спросит меня: «Когда ты был удовлетворен?» Тогда я мог бы ответить: «Был у меня как-то вечер с одной девушкой в „Тур д’Аржан“…»
  – Правда ли, что Арман дю Пати принимал какое-то участие в деле Дрейфуса? – спрашивает вдруг Бланш с кровати у меня за спиной.
  Мгновение замирает, исчезает. Мне не нужно поворачиваться. Я вижу отражение Бланш в стекле окна. Ее правая нога по-прежнему согнута дугой.
  – Где ты об этом слышала?
  – Эмери говорил что-то такое сегодня. – Она быстро перекатывается на бок и гасит сигарету. – А в таком случае этот несчастный еврей, безусловно, окажется невиновным.
  Я впервые слышу, чтобы кто-то говорил о невиновности Дрейфуса. Ее легкомыслие потрясает меня.
  – Это не предмет для шуток, Бланш.
  – Дорогой, я и не шучу. Я говорю абсолютно серьезно. – Она взбивает подушку и ложится на спину, сцепив руки под головой. – Мне и тогда казалось странным – то, как с него публично срывали знаки различия, а потом отправили на необитаемый остров. Все это как-то уж слишком. Я должна была догадаться, что за этим стоит Арман дю Пати. Он может одеваться как армейский офицер, но под его мундиром бьется сердце романтической писательницы.
  – Должен склониться перед твоим знанием того, что происходит под его мундиром, дорогая! – смеюсь я. – Но получилось так, что я знаю больше тебя о деле Дрейфуса, и поверь мне, в этом расследовании, кроме твоего бывшего любовника, принимали участие многие другие офицеры.
  Я вижу в стекле, как она надувает губы: не любит, когда ей напоминают о том провале вкуса, каким стал ее роман с дю Пати.
  – Жорж, ты там у окна похож на Иова. Будь Добрым Богом и вернись в постель…
  
  Тот разговор с Бланш немного беспокоит меня. Крохотное зернышко… нет, я не могу назвать это сомнением – скажем, любопытства поселяется во мне. И не столько в том, что касается вины Дрейфуса, а в том, что касается его наказания. Почему, задаю я себе вопрос, мы настаиваем на таком идиотском заключении на крохотном острове, с четырьмя или пятью охранниками, повязанными молчанием? Какую политику мы проводим? Сколько чиновничьего времени – включая и мое – отдается бесконечному администрированию, наблюдению, цензурированию, которых требует содержание Дрейфуса под стражей?
  Я держу эти мысли при себе, а тем временем проходят недели и месяцы. Я продолжаю получать отчеты от Гене, осуществляющего наблюдение за Люси и Матье Дрейфус. Результатов ноль.
  Я читаю их письма заключенному:
  Мой дорогой, прекрасный муж, сколько бесконечных часов, сколько мучительных дней провели мы с того времени, когда эта катастрофа обрушилась на нас…
  Читаю его ответы, которые по большей части не доставляются:
  Ничто так не угнетает, ничто так не истощает сердце и ум, как это долгое выматывающее молчание, когда ты не слышишь человеческой речи, не видишь ни одного дружеского лица или хотя бы капли сочувствия…
  Я также получаю копии регулярных докладов от чиновников Министерства колоний в Кайенне, которые ведут наблюдение за здоровьем и душевным состояние заключенного:
  Заключенному был задан вопрос о его самочувствии. «В настоящий момент хорошо, – ответил он. – Вот только душа у меня болит. Ничего…» После этого он потерял самообладание и рыдал четверть часа. (2 июля 1895)
  Заключенный сказал: «Полковник дю Пати де Клам перед моей отправкой из Франции обещал навести справки по моему делу. Я и представить себе не мог, что это так затянется. Надеюсь, что они вскоре закончат». (15 августа 1895)
  Не получив писем от семьи, заключенный заплакал и сказал: «Вот уже десять месяцев, как живу в ужасе». (31 августа 1895)
  Заключенный внезапно разрыдался и сказал: «Долго это не может продолжаться – сердце мое разорвется от горя». Заключенный всегда плачет, получая письма. (2 сентября 1895)
  Заключенный сегодня несколько часов просидел неподвижно. Вечером он жаловался на сильные сердечные боли, сопровождаемые приступами удушья. Он попросил дать ему средство, чтобы он мог покончить с жизнью, когда терпеть станет невыносимо. (13 декабря 1895)
  Постепенно за зиму я прихожу к выводу, что на самом деле мы все же проводим определенную политику по отношению к Дрейфусу, хотя мне никто и не растолковал ее ни на словах, ни на бумаге. Мы ждем, когда он умрет.
  Глава 6
  5 января 1896 года наступает первая годовщина разжалования Дрейфуса. В прессе об этом почти ничего не пишут. Нет никаких писем или петиций, демонстраций в его поддержку или против него. Он сидит там на этой скале, кажется, все про него забыли. Наступает весна. Я вот уже восемь месяцев возглавляю статистический отдел, и все спокойно.
  Но вот как-то одним мартовским утром майор Анри просит меня принять его. Глаза у него красноватые и опухшие.
  – Мой дорогой Анри, – говорю я, отодвигая в сторону дело, которое читал. – Вы здоровы? Что случилось?
  Он стоит перед моим столом.
  – Боюсь, но мне придется просить внеочередной отпуск, полковник. У меня семейное несчастье.
  Я прошу его закрыть дверь и сесть.
  – Могу я вам чем-нибудь помочь?
  – Тут, к сожалению, никто не в силах помочь, полковник. – Анри сморкается в большой белый платок. – У меня умирает мать.
  – Я вам искренне сочувствую. С ней кто-нибудь есть? Где она живет?
  – В Марне. Маленькая деревенька, называется Поньи.
  – Вы должны немедленно ехать к ней. Во времени я вас не ограничиваю. Пусть Лот и Жюнк возьмут на себя вашу работу. Это приказ. У всех нас только одна мать.
  – Вы очень добры, полковник. – Анри встает и отдает честь. Мы обмениваемся теплым рукопожатием. Я прошу его выразить почтение его матери от моего имени. Он уходит, а я пытаюсь представить себе, как она может выглядеть – жена фермера-свиновода в долине Марна с ее шумным сыном-солдатом. Думаю, жизнь ее была нелегка.
  Мой заместитель отсутствует около недели. Но вот как-то ближе к концу дня раздается стук в мою дверь и появляется Анри с очередным конусом из оберточной бумаги – новая поставка от агента Огюста.
  – Извините, что беспокою вас, полковник. Спешу между двумя поездами. Хотел передать вам это.
  Я сразу же чувствую по весу, что бумаг сегодня больше обычного. Анри замечает мое удивление.
  – К сожалению, из-за матери я пропустил предыдущую встречу, – признается он, – а потому договорился с Огюстом, чтобы она сделала закладку сегодня в дневное время для разнообразия. Я сейчас прямо оттуда. Мне нужно возвращаться в Марн.
  Я сдерживаюсь, чтобы не сделать ему выговора. Я ведь приказал ему передать его обязанности Лоту и Жюнку – закладку вполне мог взять и кто-то другой. И сделать это, как обычно, в темное время суток, когда меньше риска засветиться нашему агенту. И потом, в разведке существует золотое правило – как он сам не раз мне говорил: чем скорее принимается к сведению информация, тем больший от нее эффект. Но у Анри такой измученный вид, он почти не спал всю неделю, что я проглатываю замечание, просто желаю ему счастливого пути и запираю конус у себя в сейфе, где он и остается, пока капитан Лот не приходит на следующее утро.
  Мои отношения с Лотом никак не продвинулись с первого дня: они служебные, но прохладные. Он всего года на два моложе меня, довольно умен, выходец из Эльзаса, а потому говорит по-немецки – нам бы следовало лучше ладить, чем теперь. Но в его светловолосой привлекательности и прямой осанке есть что-то прусское, и это мешает мне проникнуться к нему симпатией. Однако Лот эффективный офицер, а скорость, с которой он восстанавливает документы, просто феноменальна, а потому я, принеся конус в его кабинет, как всегда вежлив:
  – Будьте добры, займитесь этим сейчас.
  – Слушаюсь, полковник.
  Лот надевает фартук, и пока он достает коробку с инструментом из шкафа, я высыпаю содержимое конуса ему на стол. Мой взгляд мгновенно выхватывает среди серого и белого несколько голубых фрагментов, словно просветы неба среди туч в пасмурный день. Я трогаю один-два фрагмента указательным пальцем – они чуть толще обычной бумаги. Лот подхватывает один пинцетом, рассматривает, поворачивая то одной, то другой стороной в свете мощной электрической лампы.
  – «Пти блю»397, – бормочет он, используя жаргонное выражение для открытки пневматической телеграммы. Потом смотрит на меня и хмурится. – Клочки мельче обычного.
  – Посмотрите, что с этим можно сделать, – говорю я.
  Часов через пять ко мне в кабинет заходит Лот. В руках у него тонкая папка из оберточной бумаги. Он обеспокоенно морщится, протягивая мне папку. Все его поведение какое-то тревожное, неловкое.
  – Я думаю, вы должны взглянуть, – произносит он.
  Я открываю папку – внутри лежит «пти блю». Лот мастерски склеил телеграмму. Ее текстура напоминает мне нечто восстановленное археологом: фрагмент разбитой посуды, может быть, плитку из голубого мрамора. Справа у бланка несколько острых зубцов – отсутствующие фрагменты, а линии разрывов напоминают венозную сетку. Но послание на французском читается без проблем:
  
  МСЬЕ! ПРЕЖДЕ ВСЕГО Я ЖДУ БОЛЕЕ ПОДРОБНОГО
  ОБЪЯСНЕНИЯ, ЧЕМ ТО, ЧТО ВЫ МНЕ ДАЛИ НА ДНЯХ
  ПО РАССМАТРИВАЕМОМУ ДЕЛУ. Я ПРОШУ ВАС
  ПРЕДСТАВИТЬ ЕГО В ПИСЬМЕННОМ ВИДЕ, ЧТОБЫ Я МОГ
  РЕШИТЬ, СТОИТ ЛИ МНЕ ПРОДОЛЖАТЬ ДЕЛА С ДОМОМ Р.
  С.
  
  Я в недоумении смотрю на Лота. Судя по его поведению, когда он вошел, я ждал чего-то сенсационного. Прочитанный текст, кажется, никак не оправдывает его возбужденного состояния.
  – «С.» означает Шварцкоппен?
  – Да, это его предпочтительное кодовое имя. Посмотрите с другой стороны.
  На обратной стороне паутинка крохотных полосок прозрачной клейкой бумаги, которая удерживает открытку. Но написанное опять абсолютно разборчиво. Под печатным словом «ТЕЛЕГРАММА» и над словом «ПАРИЖ» в пространстве для адреса написано:
  Майор Эстерхази,
  улица Бьенфезанс, 27.
  Имя мне не знакомо. Но несмотря на это, я потрясен, словно прочел имя старого друга в некрологе.
  – Поговорите с Грибленом, – обращаюсь я к Лоту. – Пусть проверит, есть ли майор Эстерхази во французской армии.
  Существует все же маленькая надежда, что, судя по имени, он может оказаться австро-венгерским офицером.
  – Я это уже сделал, – отвечает Лот. – Майор Шарль Фердинанд Вальсен-Эстерхази числится в семьдесят четвертом пехотном полку.
  – В семьдесят четвертом? – Я все еще не могу понять, что к чему. – У меня есть приятель в этом полку. Они расквартированы в Руане.
  – Руан? «Дом Р.»? – Лот смотрит на меня, его светло-голубые глаза расширяются от волнения, потому что все это теперь указывает в одном направлении. Он переходит на шепот: – Это означает, что есть и другой предатель?
  Я не знаю, что ответить. Снова разглядываю семь строк послания. Я восемь месяцев читаю записки и черновики Шварцкоппена и теперь знаком с его почерком, а этот правильный и строгий шрифт не похож на тот, каким пишет он. Напротив, почерк слишком правильный и строгий, чтобы быть обычным. Такие буквы можно увидеть на официальном приглашении, похоже, почерк изменен намеренно. Оно и понятно, думаю я: если ты офицер иностранной державы и держишь связь с агентом с помощью открытой почты в стране потенциального противника, то ты должен принять хотя бы минимальные меры, чтобы скрыть свою руку. Тон послания раздраженный, властный, взволнованный: он подразумевает кризис в отношениях. Трубы пневматической связи, проложенные по сточной системе Парижа, могут доставить телеграмму с такой скоростью, что через час или два она уже будет в руках у Эстерхази. Но риск все же существует, и, вероятно, поэтому Шварцкоппен, аккуратно написав свое послание – и потеряв пятьдесят сантимов на покупку бланка, – все же решает не отправлять его, рвет на кусочки и бросает в корзинку для мусора.
  – Это послание явно имеет высокую степень важности. Если он не отправил его телеграммой, то каким образом?
  – Может, у него был еще один бланк, – предполагает Лот. – Письмо?
  – Остальные материалы вы просмотрели?
  – Нет еще. Занимался этой «пти блю».
  – Хорошо. Просмотрите их, может быть, там обнаружится еще какой-нибудь черновик.
  – А что будем делать с этой пневматической телеграммой?
  – Предоставьте это мне. И никому о ней не говорите. Ясно?
  – Да, полковник! – Лот отдает честь.
  Он уходит, а я говорю ему вслед:
  – Да, вы хорошо поработали.
  
  После ухода Лота я встаю у окна и смотрю на министерскую резиденцию по другую сторону сада. Я вижу свет в кабинете министра. Можно легко пройти к нему и сообщить о нашем открытии. По меньшей мере я мог бы встретиться с генералом Гонзом, моим непосредственным начальником. Но я знаю: сделай я так – и я потеряю контроль над расследованием, которое еще и начаться-то не успело, мне не позволят и шага ступить без предварительной консультации. И потом, возникает опасность утечки. Пусть наш подозреваемый всего лишь скромный майор в третьеразрядном полку в гарнизонном городке, но Эстерхази – имя звучное в Центральной Европе, может быть, кто-то в Генеральном штабе сочтет своим долгом предостеречь семью. Поэтому пока будет разумно придержать информацию.
  Я возвращаю «пти блю» в папку и запираю в своем сейфе.
  
  На следующий день Лот снова заходит ко мне. Он работал вчера допоздна и склеил черновик еще одного письма. К сожалению, как это нередко случается, Огюст не смогла собрать все клочки – отсутствуют слова, даже целые куски предложений. Я читаю, а Лот смотрит на меня.
  Для доставки консьержем
  Мсье!
  Сожалею, что не мог поговорить лично… о деле, которое… Мой отец только что… средства, необходимые для продолжения… на оговоренных условиях… Я объясню вам его резоны, но должен начать с откровенных слов о том… ваши условия неприемлемы для меня и… результаты, которые… путешествия. Он предлагает мне… поездку, относительно которой мы могли бы… мои отношения… для него до настоящего времени несоизмеримо… я потратил на путешествия. Суть в том… поговорить с вами как можно скорее.
  С этим письмом я возвращаю вам наброски, которые вы передали мне на днях: это старые варианты.
  Я несколько раз перечитываю документ. Несмотря на пробелы, суть ясна. Эстерхази передавал информацию немцам, включая и наброски, за которые ему платил Шварцкоппен. И теперь «отец» немецкого атташе – предположительно, так он называет какого-то генерала в Берлине – говорит, что цена за те разведсведения, которые они получают, слишком высока.
  – Конечно, это может оказаться ловушкой, – говорит Лот.
  – Да. – Я уже думал об этом. – Если Шварцкоппен обнаружил, что мы читаем его мусор, то почему бы ему не воспользоваться этим знанием против нас? Он вполне может сбрасывать в корзинку для мусора сфальсифицированный материал, чтобы направить нас по ложному следу.
  Я закрываю глаза и пытаюсь представить себя на его месте. Мне представляется маловероятным, чтобы человек, столь беззаботный в любовных делах, столь небрежный в работе с документами, вдруг стал бы таким изобретательным.
  – Трудно представить, чтобы он вдруг пошел на это… – размышляю я вслух. – Помните, как резко реагировали немцы, когда мы раскрыли, что они использовали Дрейфуса? Зачем Шварцкоппену еще один досадный шпионский скандал?
  – Все эти бумаги не являются уликами, полковник, – заявляет Лот. – Мы никогда не сможем использовать этот документ или «пти блю» как повод для ареста Эстерхази, потому что ни то ни другое ему не было отправлено.
  – Это верно. – Я открываю сейф, извлекаю оттуда тонкую папочку, кладу в нее к «пти блю» черновик письма. На папке я пишу «Эстерхази». Вот он, парадокс мира шпионажа, думаю я. Эти документы имеют смысл только в том случае, если знаешь, откуда они. Но так как их источник не может быть раскрыт – поскольку это означало бы провал для нашего агента, – то в юридическом смысле они бесполезны. Я не хочу показывать бумаги военному министру или начальнику Генерального штаба из опасения, что кто-либо из младших офицеров увидит их и пойдут слухи: то, что они восстановлены из мусора, слишком очевидно. – Есть ли возможность, – спрашиваю я у Лота, снова извлекая из папки «пти блю», – сфотографировать это так, чтобы не были заметны места склейки и все выглядело так, будто мы перехватили их в почте, как это случилось с документом Дрейфуса?
  – Попробую, – с сомнением в голосе отвечает он. – Но тот документ был собран всего из шести кусков, а здесь их около сорока. И даже если мне удастся, сторона с адресом, а это самая важная часть документа, не франкирована398, и любой, кто подержит ее в руках полминуты, поймет, что она не была доставлена.
  – Может, нам удастся ее франкировать? – предлагаю я.
  – Не могу вам сказать.
  Сомнение на лице Лота еще сильнее.
  – Хорошо. – Я решаю не нажимать. – Пока о существовании этих документов никто, кроме нас двоих, не должен знать. А мы тем временем займемся Эстерхази и попытаемся найти еще какие-то свидетельства против него.
  Я вижу, что Лота по-прежнему что-то мучает. Он хмурится, жует губы. Кажется, он собирается сделать какое-то замечание, но потом решает не делать его.
  – Жаль, что майор Анри не на месте, а в отпуске, – вздыхает он.
  – Не беспокойтесь, – заверяю я его. – Анри вскоре вернется. А пока по этим документам будем работать мы вдвоем.
  
  Я отправляю телеграмму моему старому приятелю по Тонкину Альберу Кюре, майору Семьдесят четвертого пехотного полка в Руане, сообщаю, что буду в тех краях на следующий день, и спрашиваю, не могу ли повидаться с ним. Получаю ответ из одного слова: «Рад».
  На следующее утро я рано съедаю второй завтрак на вокзале Сен-Лазар и сажусь на поезд в Нормандию. Несмотря на серьезность моей миссии, я чувствую прилив восторга, когда кончаются окраины и мы выезжаем на открытую местность. Я впервые за несколько недель оторвался от моего стола. Стоит весенний день. Я еду. Мой закрытый портфель рядом со мной, а сельский пейзаж проплывает за окном, словно пасторальная картина: коричневые и белые коровы, похожи на лоснящиеся свинцовые игрушки в сочных зеленых лугах, невысокие серые норманнские церкви и деревни с красными крышами, ярко раскрашенные баржи в тихих каналах, песчаные дорожки и высокие живые изгороди, только-только покрывающиеся листьями. Это Франция, за которую я сражаюсь, пусть хотя бы и соединением бумажных клочков из мусорной корзины гулящего прусского полковника.
  Меньше чем через два часа мы подъезжаем к Руану, паровоз пыхтит, с черепашьей скоростью тащит состав вдоль Сены к громадному собору. Чайки с криками парят над широкой рекой. Я всегда забываю, как близко столица Нормандии находится к Ла-Маншу. С вокзала я пешком отправляюсь к казармам Пелисье399 по типичному военному городку с его безотрадными лавочками и сапожными мастерскими и характерными грязными на вид барами, неизменно принадлежащими отставному солдату, – выпивать здесь местным гражданским не рекомендуется. Полк «Семь-четыре» занимает три больших трехэтажных здания в полоску: красный кирпич в них перемежается с серым камнем, их вершины видны над высокой стеной. Когда смотришь на такие здания, то думаешь, что в них могут размещаться фабрики, сумасшедшие дома, тюрьмы. У ворот я показываю свои документы, и дневальный ведет меня между двух казарменных блоков, по плацу с его мачтой под триколор, соснами и водяными желобами к административному зданию в дальнем конце.
  Я поднимаюсь по сбитой гвоздями лестнице на второй этаж. Кюре нет в его кабинете. Сержант сообщает мне, что майор отправился на осмотр личных вещей в казарму, он приглашает меня подождать. В комнате только письменный стол и два стула. Высокое окно с маленьким подоконником чуть приоткрыто, и внутрь проникает весенний ветерок и гарнизонные звуки. Я слышу цоканье копыт по брусчатке конюшенного блока, ритмичный шаг роты, возвращающейся маршем с дороги, и где-то вдали репетицию оркестра. Я словно вернулся в Сен-Сир или в звании капитана нахожусь в штабе дивизии в Тулузе. Даже запахи те же – конский навоз, кожа, еда из солдатской столовой, мужской пот. Мои утонченные парижские друзья удивляются: как я год за годом выношу все это. Я даже не пытаюсь объяснить им правду: неизменная одинаковость и привлекает меня прежде всего.
  Кюре вбегает в комнату и рассыпается в извинениях. Сначала он отдает мне честь, потом мы пожимаем друг другу руки и наконец неловко – по моей инициативе – обнимаемся. Я не видел его со времени того концерта у де Комменжей прошлым летом, когда у меня возникло впечатление, будто его что-то беспокоит. Кюре человек честолюбивый, на год или два старше меня. И если он завидует моему новому званию, то его можно по-человечески понять.
  – Ну-ну, – говорит он, отходя назад и оглядывая меня. – Полковник!
  – Согласен, к этому нужно привыкнуть.
  – Надолго к нам?
  – Всего на несколько часов. Вечерним поездом возвращаюсь в Париж.
  – Это нужно отметить.
  Кюре открывает ящик стола, достает бутылку коньяка и два стакана, наполняет их до края. Мы пьем за армию. Он снова наливает – и мы пьем за мое повышение. Но я чувствую, что где-то в глубине за этими поздравлениями между нами уже наметилось отчуждение. Впрочем, никто посторонний, войдя в комнату, не заметил бы этого. Кюре наливает по третьему разу. Мы расстегиваем мундиры, усаживаемся поудобнее, закуриваем, укладываем ноги на стол. Мы говорим о старых товарищах, старых временах, смеемся. Наступает короткая пауза, и тут он спрашивает:
  – Чем именно ты теперь занимаешься в Париже?
  Я медлю с ответом – мне нельзя это разглашать.
  – Я занял место Сандерра – руковожу контрразведкой.
  – Боже милостивый, правда? – Кюре хмуро поглядывает на пустой стакан, но нового тоста не предлагает. – Так ты к нам шпионить приехал?
  – Что-то вроде того.
  – Надеюсь, не за мной? – К нему возвращается проблеск его прежнего веселого нрава.
  – В этот раз – нет. – Я улыбаюсь и ставлю стакан. – В семьдесят четвертом есть майор по фамилии Эстерхази.
  – И в самом деле есть, – кивает Кюре и смотрит на меня с непроницаемым выражением.
  – Что он собой представляет?
  – Что он натворил?
  – Не могу сказать.
  – Я ждал именно такого ответа. – Кюре встает, начинает застегивать мундир. – Не знаю, как тебе, а мне нужно проветриться.
  Ветер на улице стал крепче, он несет в себе морскую прохладу. Мы идем по периметру плаца. Спустя какое-то время Кюре говорит:
  – Я понимаю, ты мне не можешь сказать, что там у вас происходит, но позволь дать тебе совет: будь осторожен с Эстерхази. Он опасный человек.
  – В каком смысле – физически?
  – Во всех смыслах. Что ты про него знаешь?
  – Ничего, – отвечаю я. – Ты первый человек, к которому я обратился.
  – Имей в виду, у него обширные связи. Его отец был генералом. Он называет себя «граф Эстерхази», но я думаю, это просто жеманство. Как бы то ни было, но его жена – дочь маркиза де Неттанкура, так что у него много знакомых.
  – Сколько ему лет?
  – Около пятидесяти, я бы сказал.
  – Пятидесяти? – Я оглядываю казармы. День близится к вечеру. Солдаты с бледными лицами и серыми стрижеными головами высовываются из окон, словно заключенные.
  Кюре прослеживает направление моего взгляда.
  – Я знаю, что ты думаешь.
  – Да?
  – Почему если ему пятьдесят и он зять маркиза, то застрял в такой дыре? Естественно, это первое, что я бы хотел знать.
  – Ну если уж ты сам сказал, то почему?
  – Потому что у него нет денег.
  – Несмотря на все связи?
  – Он их проигрывает. Но не за карточным столом. На ипподроме и бирже.
  – Неужели у его жены нет капитала?
  – Есть, но она хорошо знает своего мужа. Я слышал, как Эстерхази сетовал, что даже загородный дом она записала на себя, чтобы защититься от его кредиторов. Она ему и одного су не дает.
  – Но у него есть квартира в Париже.
  – Можешь не сомневаться: квартира тоже принадлежит жене.
  Мы идем некоторое время молча. Я вспоминаю письмо Шварцкоппена. Речь там шла о деньгах. «Ваши условия неприемлемы для меня…».
  – Скажи мне, – говорю я. – Какой он офицер?
  – Хуже не бывает.
  – Пренебрегает своими обязанностями?
  – Совершенно. Полковник перестал поручать ему что-либо.
  – Так его здесь не бывает?
  – Напротив, он всегда здесь.
  – И чем он занимается?
  – Путается под ногами. Любит ошиваться рядом с тобой и задавать кучу дурацких вопросов о делах, которые не имеют к нему никакого отношения.
  – О чем вопросы?
  – Обо всем.
  – Ну, например, об артиллерии?
  – Точно.
  – И что он спрашивает об артиллерии?
  – Да чего он только не спрашивает! Я точно знаю, что Эстерхази был на трех артиллерийских стрельбах. Полковник категорически отказался назначать его на последние, так он в конце концов сам заплатил за поездку.
  – Мне показалось с твоих слов, что у него нет денег.
  – Верно, в этом-то и дело. – Кюре резко останавливается. – Слушай, я вот начал вспоминать… мне стало известно, что он еще заплатил и капралу его батальона, чтобы тот скопировал инструкции по стрельбе: ты же знаешь, нам такие документы запрещается держать больше дня, максимум двух.
  – Эстерхази представил какие-то объяснения?
  – Сказал, что собирается предложить некоторые усовершенствования…
  Мы идем дальше. Солнце опустилось за одну из казарм, и на плац упала тень. Резко похолодало.
  – Ты сказал, что он опасен.
  – Объяснить это непросто. Он какой-то непредсказуемый. И еще коварный. И в то же время может быть очаровательным. Скажем так: как бы он себя ни вел, никто не хочет переходить ему дорогу. И еще у него довольно необычная внешность. Ты должен сам его увидеть, чтобы понять, что я имею в виду.
  – Я бы хотел на него взглянуть. Но дело вот в чем: я бы не хотел рисковать – он меня видеть не должен. Я бы не мог откуда-нибудь незаметно посмотреть на него?
  – Тут неподалеку есть бар, он проводит там почти все вечера. Это не наверняка, но, возможно, ты бы мог увидеть его там.
  – А ты меня туда не проводишь?
  – Мне показалось, ты собираешься уехать вечерним поездом.
  – Я могу остаться до утра. Одна ночь ничего не решает. Идем, мой друг! Вспомним старые времена.
  Но Кюре, кажется, уже наелся старыми временами. Он смотрит на меня жестким, оценивающим взглядом.
  – Теперь я понимаю, Жорж: дело, вероятно, серьезное, если ты ради него отказываешься от ночи в Париже.
  
  Кюре уговаривает меня вернуться к нему и вместе с ним дождаться вечера, но я предпочитаю не оставаться в казарме, опасаясь, что меня узнают. Тут неподалеку от вокзала есть небольшая гостиница для коммивояжеров – я ее заметил, когда шел мимо. Я возвращаюсь и плачу за номер. Там стоит застоялый запах, повсюду грязь, электричества нет. Матрас жесткий и тонкий, стены сотрясаются от каждого проходящего поезда. Но одну ночь я перебьюсь. Я вытягиваюсь на кровати – она короткая, мои ноги свешиваются за край. Я курю и думаю о таинственном Эстерхази – человеке, у которого в избытке есть то, чего не было у Дрейфуса: мотив.
  День за окном гаснет. В семь часов начинают звонить колокола собора Руанской Богоматери – тяжелые и звучные, их звон накатывает на реку, как огневой вал, а когда прекращается, мне кажется, что внезапная тишина повисла в воздухе, как дым.
  Когда я встаю и спускаюсь по лестнице, за окном уже темно. Кюре ждет меня внизу. Он предлагает мне закрепить накидку на плечах потуже, чтобы скрыть знаки различия.
  Мы идем минут пять-десять мимо домов с закрытыми ставнями, мимо двух тихих баров и наконец оказываемся в тупичке, заполненном тенями людей, в основном солдат и нескольких молодых женщин. Они тихо переговариваются, смеются, топчутся у длинного, низкого здания без окон – оно похоже на переоборудованный склад. Писанная маслом вывеска гласит «Фоли-Бержер»400. Безнадежность этих провинциальных претензий чуть ли не трогает.
  – Подожди здесь, – говорит Кюре. – Посмотрю, пришел он или нет.
  Кюре уходит. Дверь открывается, я на секунду вижу очертания его фигуры в проеме дверей на фоне сиреневатого сияния. Я слышу грохот музыки, а потом его поглощает темнота. Женщина с огромным декольте, белая, как гусиная кожа на холоде, подходит ко мне, держа незажженную сигарету, и просит прикурить. Не давая себе труда подумать, я чиркаю спичкой. В желтой вспышке вижу, что она молода и красива. Женщина близоруко смотрит на меня.
  – Я тебя знаю, дорогой?
  Понимаю свою ошибку.
  – Извините, я жду кое-кого…
  Загасив спичку, я ухожу.
  – Не будь ты таким, миленок! – со смехом кричит он мне вслед.
  – А кто он вообще такой? – спрашивает другой женский голос.
  Потом раздается пьяный мужской голос:
  – Он чванливый мудак!
  В мою сторону поворачиваются двое солдат.
  В дверях появляется Кюре. Он кивает и манит меня. Я подхожу к нему.
  – Мне надо уйти, – говорю я.
  – Быстро посмотришь – и уходим.
  Кюре берет меня под руку и проталкивает перед собой, мы идем по короткому коридору, вниз на несколько ступеней, за тяжелый бархатный занавес в длинный зал, в котором висит табачное облако. Зал битком набит людьми, сидящими за небольшими круглыми столиками. В дальнем углу играет оркестр, на подмостках с полдесятка девиц в корсетах и панталонах, с вырезом в паху, они задирают юбки и апатично машут ногами на публику. Их подошвы стучат по голым доскам. В зале стоит запах абсента.
  – Вон он. – Кюре кивает в строну столика шагах в двадцати, за которым две пары делят бутылку шампанского.
  Одна из женщин, рыжеволосая, сидит спиной ко мне, другая, брюнетка, повернулась на стуле и смотрит на подмостки. Мужчины, глядя друг на друга, вяло говорят о чем-то. Кюре нет нужды сообщать, кого он мне показывает. Майор Эстерхази сидит, отодвинувшись от столика, его мундир расстегнут, ноги широко раздвинуты, руки свисают чуть не до пола. В правой руке он под небрежным наклоном держит бокал с шампанским, словно тот и не стóит того, чтобы о нем думать. Его голова в профиль плосковата и конусом сходится к большому клювообразному носу. Усы большие, закручены к ушам. Похоже, он пьян. Его собеседник замечает нас у дверей, говорит что-то, и Эстерхази поворачивает голову в нашу сторону. У него круглые, выступающие глаза, не естественные, а с сумасшедшинкой, похожи на стеклянные шары, вставленные в череп скелета в медицинской школе. Как и предупреждал Кюре, вид этого человека производит тревожное впечатление.
  «Боже мой, – думаю я, – да ведь он и глазом не моргнет – сожжет это заведение со всеми его обитателями».
  Взгляд Эстерхази на миг останавливается на нас, и я чувствую что-то похожее на любопытство в наклоне его головы, прищуре глаз. К счастью, он пьян, и когда одна из женщин говорит что-то, его внимание сквозь дурман обращается к ней.
  – Нам нужно идти. – Кюре берет меня под локоть. – Он откидывает занавес и ведет меня из зала.
  Глава 7
  Я возвращаюсь в Париж до полудня на следующий день, в субботу, и решаю не ходить в отдел. А поэтому только в понедельник, четыре дня спустя после моего последнего разговора с Лотом, возвращаюсь на работу. Еще на лестнице слышу голос майора Анри, а когда оказываюсь на площадке, вижу его в коридоре – он как раз выходит из кабинета Лота. На его рукаве черная повязка.
  – Полковник Пикар, – говорит он, подходя и отдавая честь. – Докладываю о прибытии на службу.
  – Я рад, что вы вернулись, майор, – отвечаю я, тоже отдавая ему честь. – Хотя, естественно, обстоятельства вызывают у меня сожаление. Надеюсь, уход вашей матери был не слишком мучителен для нее.
  – Из этой жизни не так уж много немучительных выходов, полковник. Если говорить откровенно, к концу я уже молился, чтобы это закончилось. Я теперь буду держать при себе служебный пистолет. Хочу умереть от доброй чистой пули, когда придет мой час.
  – И я собираюсь сделать то же самое.
  – Проблема только в одном: хватит ли силы духа нажать на курок.
  – Ну, я надеюсь, что вокруг будет достаточно людей, которые с радостью сделают нам это одолжение.
  – В этом вы не ошибаетесь, полковник! – смеется Анри.
  Я отпираю дверь своего кабинета и приглашаю его. Внутри холодная, застоялая атмосфера помещения, не использовавшегося несколько дней. Анри садится. Тонкие деревянные ножки стула потрескивают под его весом.
  – Я слышал, – говорит он, закуривая сигарету, – что вы тут были заняты, пока я отсутствовал.
  – Вы говорили с Лотом?
  Конечно, я должен был догадаться, что Лот ему скажет: этих двоих водой не разольешь.
  – Да, он ввел меня в курс дела. Позвольте мне взглянуть на новые материалы?
  Я чувствую некоторое раздражение, когда открываю сейф и вручаю ему папку. Чувствую мелочность собственных слов, но все же говорю:
  – Я предполагал, что буду первым, кто посвятит вас в эту историю.
  – Это имеет значение?
  – Только в той мере, что я просил Лота никому не говорить о находке.
  Анри, зажав сигарету губами, надевает очки и берет два документа. Щурится, разглядывая их сквозь дым.
  – Вероятно, – бормочет он, – Лот считает, что я не отношусь к категории «никому». – Сигарета подпрыгивает в его губах, пепел падает ему на колени.
  – «Никому» значит никому.
  – Вы уже предпринимали какие-то шаги по этим документам?
  – На улице Сен-Доминик еще никто ничего не знает, если вы об этом спрашиваете.
  – Вероятно, вы поступили разумно. Они только кудахтать начнут.
  – Согласен. Но хочу, чтобы мы сначала провели собственное расследование. Я уже побывал в Руане…
  Анри смотрит на меня поверх очков:
  – Вы были в Руане?
  – В «Семь-четыре» – это полк Эстерхази – служит один майор, мой старинный приятель. Он предоставил мне кое-какую ценную информацию.
  Анри возобновляет чтение.
  – И позвольте мне спросить, что вам сообщил ваш старый приятель? – спрашивает он.
  – Сказал, что у Эстерхази манера задавать множество подозрительных вопросов. Что он даже из собственных денег оплатил поездку на артиллерийские стрельбы, а впоследствии заполучил инструкции по стрельбе. Кроме того, Эстерхази крайне нуждается в деньгах, и характер у него дурной.
  – Вот как? – Анри переворачивает «пти блю», рассматривает адрес. – Когда он работал здесь, ничего такого за ним не замечалось.
  Нужно отдать должное Анри за то самообладание, с которым он преподносит мне эту бомбу. Несколько секунд я просто смотрю на него.
  – Лот ни слова мне не сказал о том, что Эстерхази служил здесь.
  – Потому что он этого не знал. – Анри кладет документы на мой стол и снимает очки. – Это было задолго до появления здесь Лота. Меня самого тогда только-только сюда назначили.
  – И когда это было?
  – Лет пятнадцать назад.
  – Значит, вы знакомы с Эстерхази?
  – Да, был когда-то – шапочно. Он недолго здесь продержался. Работал переводчиком с немецкого. Но я много лет его не видел.
  Я откидываюсь на спинку стула.
  – Это поднимает все дело на совершенно новый уровень.
  – Да? – пожимает плечами Анри. – Похоже, я не улавливаю ход вашей мысли. Почему?
  – Вы, кажется, слишком спокойно воспринимаете это, майор! – В демонстративном безразличии Анри есть что-то насмешливое. Я чувствую, как во мне закипает злость. – Совершенно очевидно, что дело становится гораздо серьезнее, если Эстерхази осведомлен о наших разведывательных приемах.
  Анри улыбается и покачивает головой:
  – Позвольте дать вам совет, полковник. Я бы на вашем месте не драматизировал ситуацию. Не важно, на скольких стрельбах побывал Эстерхази. Я не представляю, как он мог получить доступ к важным тайнам, находясь в этой дыре – в Руане. И даже само письмо Шварцкоппена ясно говорит нам, что никаких тайн Эстерхази не знает – ведь немцы грозят порвать с ним отношения. Они бы так с ним не разговаривали, если бы считали его ценным шпионом. Всегда легко совершить ошибку подобного рода, – продолжает Анри, – если вы новичок в деле: вы первого плутоватого типа принимаете за серьезного шпиона. Серьезный шпион – большая редкость. Я бы сказал, что чрезмерной реакцией можно нанести больший ущерб, чем его нанес так называемый предатель.
  – Я надеюсь, вы не предлагаете предоставить его самому себе? – холодно отвечаю я. – Пусть, мол, и дальше передает иностранной державе информацию, даже если она и не имеет особой ценности?
  – Ни в коем случае! Полностью согласен, что за Эстерхази нужно установить наблюдение. Просто я думаю, что наша реакция должна быть адекватной. Почему бы не поручить Гене разнюхать – посмотрим, что ему удастся выяснить.
  – Нет, я не хочу, чтобы этим занимался Гене. – Гене – еще один член команды Анри. – Пусть для разнообразия этим займется кто-нибудь другой.
  – Как вам угодно, – говорит Анри. – Скажите мне, кому дать это задание.
  – Нет, спасибо за предложение, но задание ему дам я сам, – улыбаюсь я Анри. – Дополнительный опыт пойдет мне на пользу. Прошу… – Я показываю на дверь. – И еще раз: рад вашему возвращению. Скажите, пожалуйста, Гриблену – пусть зайдет ко мне.
  
  В маленьком нравоучении Анри меня особенно задевает то, что оно не лишено здравого смысла. Он прав: в своем воображении я позволил Эстерхази вырасти до предателя масштабов Дрейфуса, тогда как на самом деле, как говорит Анри, все данные свидетельствуют о том, что особого ущерба он нам не нанес. И все же я не доставлю ему такого удовольствия: не позволю возглавить операцию. Я займусь ею сам. И когда Гриблен заходит ко мне, я прошу его принести мне список всех полицейских агентов, услугами которых отдел пользовался в последнее время, с их адресами и кратким послужным списком. Он уходит и возвращается полчаса спустя со списком из десятка имен.
  Гриблен для меня загадка: образец подобострастного бюрократа, живой труп. Ему, вероятно, между сорока и шестьюдесятью, он тощ, как столб черного дыма – единственный цвет, который он носит. По большей части Гриблен закрывается в своем архиве наверху. А в тех редких случаях, когда все же появляется, то жмется к стенам, темный и безмолвный, как тень. Я могу представить, как он проникает в кабинет в щель между дверью и косяком или проскальзывает снизу. Единственный звук, который издает архивист, – это позвякивание ключей, он носит их на цепочке, прикрепленной к поясу. Теперь он стоит абсолютно неподвижно перед моим столом, пока я просматриваю список. Я спрашиваю, кого из агентов порекомендовал бы он. Но Гриблен отказывается соучаствовать: «Они все хорошие люди». Он не спрашивает, зачем мне нужен агент. Гриблен скуп на слова, как папский исповедник.
  В конце концов я выбираю молодого полицейского из французской уголовной полиции – Жана-Альфреда Девернина. Он прикреплен к полицейскому подразделению вокзала Сен-Лазар. Бывший драгунский лейтенант родом из Медока, выслужился из рядовых, наделал долгов, играя в азартные игры, и вынужден был из-за этого оставить службу, но потом зарабатывал себе на жизнь честным трудом: если кто и имеет шанс проникнуть в тайны пагубных привычек Эстерхази, то, пожалуй, он.
  Гриблен уходит неслышной тенью, а я пишу послание Девернину, прошу его встретиться со мной послезавтра. Я не приглашаю его к себе – тут его могут увидеть Анри и Лот, – а назначаю ему встречу на девять утра перед Лувром на площади Каррузель. Я пишу, что буду в гражданской одежде, в сюртуке и котелке, с красной гвоздикой в петлице и номером «Фигаро» под мышкой. Запечатывая конверт, я размышляю, как легко принимаю я клише шпионского мира. Меня это тревожит. Я уже никому не доверяю. Скоро ли я начну бредить, как Сандерр, клясть дегенератов и иностранцев? Это профессиональное заболевание: все шпионы в конце концов должны сходить с ума.
  Утром в среду, одевшись соответствующим образом, я прихожу к Лувру. Из толпы туристов внезапно появляется энергичного вида человек со свежим лицом и усами с проседью – чувствую, что это Девернин. Мы обмениваемся кивками. Я понимаю, что он уже, вероятно, несколько минут наблюдал за мной.
  – Слежки за вами нет, полковник, – тихо говорит он, – по крайней мере, я ничего такого не заметил. Но я предлагаю пройти в музей, если вы не против. Если мне понадобится делать записи, там это будет выглядеть более естественно.
  – Последую вашему совету: такие дела – не моя специализация.
  – Верно, полковник… предоставьте подобные дела таким, как мы.
  У него широкие плечи спортсмена и походка вразвалочку. Я иду за ним к ближайшему павильону. День только начинается, и толкучки еще нет. В вестибюле у входа гардероб, лестница вверх и галереи слева и справа. Девернин поворачивает направо.
  – Мы не можем выбрать другой маршрут? – возражаю я. – В той части ужасная дрянь.
  – Правда? А по мне, так все одинаково.
  – Вы занимаетесь полицейской работой Девернин, а культуру оставьте мне. Пойдемте сюда.
  Я покупаю путеводитель в галерее Денон, в которой явственно ощущаю запах школьного класса. Мы стоим рядом и созерцаем бронзовую статую императора Коммода в образе Геракла – ватиканская копия времен Ренессанса. В галерее почти пусто.
  – Это должно остаться между нами, вы меня понимаете? – говорю я. – Если ваше начальство попытается узнать, чем вы заняты, отсылайте их ко мне.
  – Понятно. – Девернин достает блокнот и карандаш.
  – Я хочу, чтобы вы разузнали как можно больше об армейском майоре Шарле Фердинанде Вальсен-Эстерхази. – Я говорю шепотом, но эхо разносит мой голос. – Иногда он называет себя «граф Эстерхази». Ему сорок восемь лет, он служит в Семьдесят четвертом пехотном полку в Руане. Женат на дочери маркиза Неттанкура. Он играет на скачках, на бирже, ведет беспутный образ жизни – вы лучше меня знаете, где искать таких личностей.
  Девернин чуть краснеет:
  – И когда вам это нужно?
  – Как можно скорее. Не могли бы вы предоставить мне предварительный доклад на следующей неделе?
  – Постараюсь.
  – И еще одно: меня интересует, как часто Эстерхази бывает в немецком посольстве.
  Если последняя просьба и удивляет Девернина, то он слишком профессионален, чтобы показать это. Должно быть, мы выглядим странной парой: я, в котелке и сюртуке, поглядываю в путеводитель и разглагольствую, он, в потертом коричневом костюме, записывает за мной. Но на нас никто не смотрит. Мы переходим к следующему экспонату. В путеводителе написано: «Мальчик, вынимающий занозу из ноги».
  – В следующий раз, – говорит Девернин, – мы должны встретиться где-нибудь в другом месте – мера предосторожности.
  – Как насчет ресторана у вокзала Сен-Лазар? – предлагаю я, вспоминая мое путешествие в Руан. – Это ваша епархия.
  – Я прекрасно его знаю.
  – Следующий четверг в семь вечера?
  – Договорились. – Он записывает для памяти, убирает блокнот и принимается разглядывать бронзовую скульптуру. Чешет затылок. – Вы и правда считаете, что это хорошо, полковник?
  – Нет, я такого не говорил. Как часто бывает в жизни, это просто лучше, чем другой вариант.
  
  Не вся моя жизнь посвящена расследованию дела Эстерхази. У меня есть и другие заботы, и не последняя из них – предательская активность почтовых голубей.
  Гриблен приносит мне папку. Ее прислали с улицы Сен-Доминик. Он протягивает мне ее, и я вижу, как его тусклые глаза светятся злорадным удовольствием. Похоже, английские любители почтовых голубей взяли себе в привычку перевозить птиц в Шербур и там выпускать, чтобы они возвращались домой через Ламанш. Каждый год выпускают около девяти тысяч птиц: безобидное, чтобы не сказать бестолковое, занятие, но полковник Сандерр, будучи в последней стадии болезни, решил, что голуби представляют угрозу национальной безопасности, а потому должны быть запрещены, потому что птицы, возможно, используются для переправки секретных сообщений. Эта безумная записка долго – почти год – циркулировала по Министерству внутренних дел, потом был подготовлен закон. И теперь генерал Буадефр требует, чтобы я, как глава статистического отдела, подготовил мнение военного министерства о законопроекте.
  Нет нужды говорить, что у меня нет никакого мнения. Архивист уходит, а я сижу за столом, перечитывая документ. Смысла в нем для меня столько, что он вполне мог быть написан на санскрите, и я подумываю, не обратиться ли мне к юристу. Потом мне приходит в голову, что лучший юрист, какого я знаю, мой старейший друг Луи Леблуа, он по забавному совпадению живет на улице Юниверсите. Я отправляю ему «пти блю», в которой спрашиваю, не мог ли бы он заглянуть ко мне по пути домой для обсуждения одного делового вопроса, и в конце дня я слышу звук электрического звонка, сообщающий о том, что кто-то вошел в дверь. Я успеваю спуститься до половины лестницы, а снизу половину преодолевает Бахир, он подает мне визитку Луи.
  – Все в порядке, Бахир. Я знаю этого человека. Пропусти его.
  Две минуты спустя я стою у окна с Луи – показываю ему министерский сад.
  – Жорж, – качает он головой, – я таких удивительных зданий не видел. Я часто проходил мимо и спрашивал себя, кому оно принадлежит. Ты ведь знаешь, чем оно было прежде?
  – Нет.
  – До революции это был дворец Эгийонов, тут у старой герцогини Анны-Шарлотты де Крюссоль Флоренсак был литературный салон. В этой самой комнате, возможно, сидели Монтескье и Вольтер! – Он помахивает рукой перед носом. – Их тела, случайно, не лежат в подвале? Что, черт побери, ты тут делаешь целый день?
  – Затрудняюсь сказать, хотя думаю, это позабавило бы Вольтера. Но я могу подбросить тебе кое-какую работу, если ты заинтересован. – Я передаю Луи папку с материалами о почтовых голубях. – Скажи мне, ты видишь в этом какой-нибудь смысл?
  – Хочешь, чтобы я посмотрел сейчас?
  – Если не возражаешь – это, к сожалению, нельзя выносить из здания.
  – Почему? Секретные материалы?
  – Нет, будь они секретные, я бы не имел права показывать их тебе. Но я не могу допустить, чтобы они вышли за пределы здания. – Луи в нерешительности. – Я тебе заплачу, – добавляю я, – по твоей обычной ставке.
  – Ну, если у меня хоть раз в жизни появилась возможность выкачать из тебя какие-то деньги, то я, естественно, сделаю это! – смеется он. Потом садится за стол, открывает свой портфель, достает лист бумаги и начинает читать, а я тем временем возвращаюсь за свой стол.
  «Аккуратный» – вот точное слово, описывающее Луи: он одного со мной возраста, у него аккуратно подстриженная бородка, аккуратные маленькие руки, которые быстро двигаются по листу бумаги по мере того, как он записывает свои аккуратные, упорядоченные мысли. Я с нежностью смотрю на него. Он целиком погрузился в работу. Точно как в прежние времена, когда мы с ним учились в Страсбургском лицее. В возрасте одиннадцати лет мы оба потеряли одного из родителей: я – отца, он – мать. Так и организовался наш клуб из двух человек, хотя о том, что связывало нас, никогда не говорилось – ни тогда, ни теперь.
  Я достаю перо и начинаю писать отчет. Около часа мы работаем в дружеском молчании, потом раздается стук в дверь.
  – Войдите! – кричу я.
  Входит Анри с папкой. При виде Луи на его лице появляется такое испуганное выражение, как если бы он увидел меня голым под ручку с уличной девкой из Руана.
  – Майор Анри, – говорю я, – это мой добрый приятель, адвокат Луи Леблуа. – Луи, погруженный в работу, только поднимает левую руку, не переставая писать, а Анри переводит взгляд с меня на него, потом опять на меня. – Адвокат Леблуа, – поясняю я, – составляет для нас юридическое обоснование по поводу этого абсурдного дела с почтовыми голубями.
  Несколько мгновений Анри, кажется, настолько переполнен эмоциями, что теряет дар речи.
  – Позвольте вас на несколько слов, полковник? – спрашивает он наконец и, когда я выхожу с ним в коридор, холодно произносит: – Полковник, я должен возразить. У нас не принято впускать сюда посторонних.
  – Гене постоянно приходит сюда.
  – Мсье Гене служит в полиции!
  – Ну а адвокат Леблуа служит в суде, – отвечаю я скорее удивленным, чем рассерженным, тоном. – Я знаю его более тридцати лет. Могу поручиться за его честность. И потом, он всего лишь просматривает дело о почтовых голубях. Это не засекреченные материалы.
  – Но у вас в кабинете есть другие папки – высшей степени секретности.
  – Они заперты и не лежат на виду.
  – Тем не менее я хочу заявить мое категорическое возражение…
  – Да бросьте вы, майор Анри, – обрываю я его, – бога ради, зачем столько пафоса! Я глава отдела и буду принимать, кого хочу!
  Я разворачиваюсь и ухожу в свой кабинет, закрывая дверь. Луи, который, вероятно, слышал весь разговор, говорит:
  – У тебя из-за меня проблемы?
  – Никаких проблем. Но эти люди… вот проблема!
  Я сажусь на свой стул, вздыхаю, покачивая головой.
  – Ну, я в любом случае закончил. – Луи встает и возвращает мне папку. Сверху лежат несколько страниц, исписанных его аккуратным почерком. – Все очень просто. Вот возражения, которые ты должен сделать. – Он озабоченно смотрит на меня. – Твоя блестящая карьера – это прекрасно, Жорж, вот только никто из нас тебя больше не видит. Дружбу нужно поддерживать. Давай-ка зайдем сейчас ко мне, поужинаем.
  – Спасибо, но не могу.
  – Почему?
  Я хочу сказать: «Потому что я и словом не могу тебе обмолвиться о том, чем заняты мои мысли, или о том, что я делаю весь день. Когда приходится все время быть начеку, чтобы не проболтаться, общение превращается в жульничество и муку». Вместо этого я вежливо отвечаю:
  – Боюсь, в последнее время я плохой собеседник.
  – Ну, это уж мы сами решим. Идем. Прошу тебя.
  Луи настолько добр и откровенен, что мне остается только сдаться.
  – С удовольствием, – отвечаю я. – Но только если ты уверен, что Марта не будет против.
  – Мой дорогой Жорж, она будет просто счастлива.
  До их квартиры рукой подать, буквально бульвар Сен-Жермен перейти, а Марта и в самом деле рада меня видеть. Я вхожу – и она обнимает меня. Ей двадцать семь, она на четырнадцать лет моложе нас. Я был шафером на их свадьбе. Марта всюду ходит с Луи, вероятно, потому, что у них нет детей. Но если это их и огорчает, то они никак не демонстрируют свою печаль. И они не спрашивают меня, когда я собираюсь жениться, а это тоже немало. Я провожу в их обществе три счастливых часа, разговаривая о прошлом и о политике, – Луи заместитель мэра VII округа, и по многим вопросам у него радикальные взгляды. Заканчивается вечер музыкой: они поют, а я аккомпанирую им на рояли.
  – Мы должны делать это каждую неделю, – провожая меня, говорит Луи. – Иначе ты с ума сойдешь. И помни: если ты допоздна задерживаешься на работе, то всегда можешь переночевать у нас.
  – Ты щедрый друг, дорогой Луи. Всегда был таким.
  Я целую его в щеку и выхожу в ночь, напевая мелодию, которую только что играл. Я немного пьян, но настроение у меня от их общества стало гораздо лучше.
  
  Вечером следующего четверга ровно в семь я сижу, попивая эльзасское пиво, в углу гулкого, мрачного ресторана с преобладанием желтого цвета. Ресторан заполнен, двойные двери все время распахиваются то внутрь, то наружу, скрипят пружины. Гул голосов, движение внутри, гудки, крики, резкие выхлопы пара из локомотивов делают это место идеальным, если ты не хочешь, чтобы твой разговор подслушали. Мне удалось занять столик на двоих, с которого я хорошо вижу входные двери. И снова Девернин удивляет меня, появляясь сзади. Он несет бутылку с минеральной водой, отказывается от пива и вытаскивает свой маленький блокнот, еще не успев сесть на мягкий стул, обитый малиновой тканью.
  – Ну и тип этот ваш майор Эстерхази, полковник. Огромные долги по всему Руану и Парижу. Вот у меня их список.
  – А на что он тратит деньги?
  – В основном на азартные игры. Там есть одно такое заведение на бульваре Пуассоньер. Эта болезнь лечится с трудом – по себе знаю. – Девернин подвигает ко мне список по столешнице. – У него есть любовница, некая мадемуазель Маргарита Пэ двадцати шести лет, зарегистрированная проститутка в округе Пигаль, у нее прозвище Четырехпалая Маргарита.
  Я не могу сдержать смех:
  – Вы серьезно?!
  Девернин, бывший унтер-офицер, ставший полицейским, не видит в этом ничего смешного.
  – Вообще-то, она из Руана, дочь рабочего с винного завода, начала трудиться на прядильной фабрике еще девчонкой, потеряла палец при несчастном случае, а с ним и работу, переехала в Париж, стала проституткой на улице Виктор-Массе, в прошлом году познакомилась с Эстерхази – то ли в поезде Париж – Руан, то ли в «Мулен Руж», версии разнятся в зависимости от того, с кем из девушек говоришь.
  – Значит, об их связи известно?
  – Никакой тайны. Он даже нашел ей квартиру: улице Дуэ, 49, близ Монмартра. Бывает у нее каждый вечер, когда в Париже. Девушки в «Мулен Руж» называют его Благодетель.
  – Такой образ жизни недешев.
  – Эстерхази старается заработать, на чем только может, чтобы так оно и оставалось. Он даже попытался поступить в совет директоров одной британской компании в Лондоне – сомнительное занятие для французского офицера, если подумать.
  – А где все это время находится его жена?
  – Либо в ее имении в Доммартен-ла-Планшетт в Арденнах, либо в парижской квартире. После Маргариты он возвращается к ней.
  – Похоже, Эстерхази человек, для которого предательство – вторая натура.
  – Я тоже так думаю.
  – Что с немцами? Есть у него какие-то связи с ними?
  – Пока мне не удалось выяснить.
  – А мы можем установить за ним слежку?
  – Можно было бы, – с сомнением говорит Девернин, – но, насколько я успел понять, Эстерхази осторожная птица. Он скоро нас раскусит.
  – В таком случае мы не можем рисковать. Меньше всего мне нужно, чтобы майор со связями пожаловался в министерство на то, что его преследует.
  – Лучше всего установить наблюдение за немецким посольством – может быть, мы увидим его там.
  – Мне никогда не получить на это разрешения, – качаю я головой.
  – Почему?
  – Слишком уж очевидно. Посол заявит протест.
  – Вообще, я знаю способ, как сделать, чтобы они ничего не заметили. – Девернин достает записную книжку и передает мне маленький квадратик, аккуратно вырезанный из газеты. Объявление о сдающейся в аренду квартире на улице Лиль – на той самой улице, где расположен дворец Богарне, в котором разместилось немецкое посольство. – Второй этаж, почти напротив немцев. Можно там устроить наблюдательный пост – фиксировать всех, кто приходит и уходит. – Он смотрит на меня, гордый своей инициативой, ждет моего одобрения. – И вот еще в чем изюминка: квартира внизу уже снята посольством. Там что-то вроде офицерского клуба.
  Идея мне нравится. Меня восхищает ее дерзость, а кроме того, эта операция будет проводиться независимо от Анри.
  – Нам понадобится арендатор с хорошей историей прикрытия, – говорю я, обдумывая его предложение, – чтобы избежать подозрений. У человека должны быть основания, чтобы целыми днями не выходить из дома.
  – Я думал о человеке, который работает в ночную смену, – говорит Девернин. – Он может приходить домой каждое утро в семь, а уходить на работу к шести вечера.
  – И сколько просят за аренду?
  – Две сотни в месяц.
  Я покачиваю головой:
  – Ни один человек, работающий по ночам, не может позволить себе такую квартиру. Улица фешенебельная. Более подходящим арендатором будет какой-нибудь молодой богатый бездельник с постоянным доходом – ночью он гуляет, а днем отсыпается.
  – Не уверен, что я вращаюсь в таких кругах, полковник.
  – Да. Но я вращаюсь.
  
  Я отправляю «пти блю» одному знакомому молодому человеку и договариваюсь с ним о встрече в воскресенье, ближе к вечеру, в кафе на Елисейских Полях. Смотрю, как он жадно ест, словно дня два не видел еды. Потом мы отправляемся прогуляться по саду Тюильри.
  Жермен Дюкасс – чувствительная, образованная душа лет тридцати пяти, у него темные кудрявые волосы и нежные карие глаза, он пользуется популярностью среди старых холостяков и замужних дам, которым требуется проводник в оперу, не вызывающий ревности у мужей. Я знаю его больше десяти лет, со времени завершения им военной службы под моей командой в 126-м Линейном полку, дислоцированном в алжирском Памье. Я рекомендовал ему изучать иностранные языки в Сорбонне и время от времени беру его на вечера у Комменжей. Теперь Дюкасс ведет полуголодное существование в качестве переводчика и секретаря, а когда я говорю, что, возможно, у меня найдется для него работа, его благодарность не знает предела.
  – Жорж, с вашей стороны это очень благородно. Вы только посмотрите. – Дюкасс хватает меня за рукав для равновесия и поднимает ногу, чтобы показать мне дыру в ботинке. – Видите, какой позор. – Он продолжает держать меня за рукав.
  – Работа, о которой я говорю, наверняка покажется вам скучной. – Я аккуратно освобождаюсь от его хватки. – Но должен вам сразу сказать, что она необычная и неинтересная. К тому же эта работа потребует всего вашего времени. И еще, прежде чем я продолжу, мне понадобится ваше заверение, что вы никому ни словом о ней не обмолвитесь.
  – Как таинственно! Естественно, я даю вам слово. И что за работа?
  Я отвечаю, только когда мы находим скамейку вдали от воскресных толп.
  – Я хочу, чтобы вы завтра утром сняли эту квартиру. – Я даю ему объявление из газеты. – Вы предложите агентам плату на три месяца вперед. Если они спросят рекомендации, сошлитесь на Комменжей – я улажу этот вопрос с Эмери. Скажете, что квартира вам нужна немедленно, в тот же день, если возможно. На следующий день после вашего поселения к вам придет человек, который представится как Робер Уден. Он работает на меня и расскажет, что от вас требуется. Главным образом это наблюдение за зданием на противоположной стороне в течение всего дня. Вечерами вы свободны.
  – Должен сказать, звучит очень захватывающе. – Дюкасс разглядывает объявление. – Я что – становлюсь шпионом?
  – Вот вам шестьсот франков для оплаты квартиры, – продолжаю я, отсчитывая банкноты, которые взял предыдущим вечером в специальном фонде, – и вот четыре сотни вам. Двухнедельный аванс. Да, вы становитесь шпионом, но ни одна живая душа не должна об этом знать. С этого времени нас не должны видеть вместе. И бога ради, мой дорогой Жермен, прежде чем вы отправитесь в агентство, купите себе приличные туфли: вы должны выглядеть как человек, который может позволить себе жить на улице Лиль.
  
  Я открываю папку с активным делом. Решаю назвать его «Операция „Благодетель“». Благодетель – кодовое имя Эстерхази, позаимствованное у девиц с Пигаль. Дюкасс без труда снимает квартиру и переезжает туда, прихватив с собой несколько личных вещей. На следующее утро Девернин, называющий себя Уденом, приходит к Дюкассу и объясняет, что от того требуется. Прибывает развозной фургон, в квартиру заносят коробки с оптическим и фотографическим оборудованием, химикалии, необходимые для проявки. Люди в кожаных передниках, заносящие все это в квартиру, сотрудники технического отдела французской уголовной полиции. Несколько дней спустя я отправляюсь туда с инспекцией.
  Близится вечер благоуханного апрельского дня, деревья покрылись листвой, птицы щебечут в министерском саду, мне кажется, что природа посмеивается над моим занятием. Я в гражданской одежде, шляпа у меня слегка натянута на нос, чтобы скрыть верхнюю часть моего лица. Немецкое посольство всего в каких-то двух сотнях метров от нашей входной двери – мне нужно только повернуть налево из нашего здания, потом направо, и я тут же оказываюсь на узенькой улице Лиль. Прямо передо мной слева я вижу дворец Богарне, его номер – 78. От дороги его отделяет высокая стена, но большие деревянные ворота открыты в мощеный двор, где стоят два авто. В конце двора – впечатляющий пятиэтажный особняк с портиком на колоннах. К дверям ведут ступени, застланные ковром, с флагштока свисает флаг с немецким имперским орлом.
  Снятая нами квартира расположена напротив, в доме 101. Я вхожу и направляюсь к лестнице. Из-за закрытой двери на цокольном этаже до меня доносятся гортанные немецкие голоса – один что-то говорит, и его голос все больше захлебывается весельем, и наконец я слышу общий взрыв смеха. Этот мужской рев преследует меня, пока я поднимаюсь на второй этаж. Я стучу четыре раза. Дюкасс приоткрывает дверь и распахивает, чтобы я мог войти.
  Воздух в квартире спертый. Окна закрыты ставнями, горит электрический свет. Звук веселящихся внизу немцев проникает и сюда, но более приглушенным. Дюкасс в носках без обуви прикладывает палец к губам и манит меня в гостиную. Ковер свернут к стене. На голых досках пола лежит животом вниз Девернин, без обуви, головой в камине. Я начинаю что-то говорить, но он подносит палец к губам. Потом резко вытаскивает из камина голову и поднимается на ноги.
  – Кажется, они закончили, – шепчет Девернин. – Черт побери, полковник! Они сидят у самого камина, и я почти разбираю, что они говорят. Но не совсем. Вы не могли бы снять обувь?
  Я сажусь на край стула, стаскиваю туфли, оглядываюсь, восхищаясь продуманностью, с которой Девернин оборудовал эту тайную квартиру. На окнах три комплекта закрытых ставень с глазками, сквозь которые видно немецкое посольство по другую сторону улицы. У одного из окон на треноге камера последней модели, специальный «Кодак», купленный в Лондоне за восемнадцать фунтов стерлингов, тут же жестяная коробка для пленки и набор разных линз. У другого отверстия установлен телескоп, у третьего стоит стол с журналом, куда Дюкасс записывает время и всех посетителей. К стене прикноплены студийные фотографии лиц, которые нас интересуют: Эстерхази, фон Шварцкоппен, граф Мюнстер – пожилой немецкий посол и майор Паниццарди – итальянский военный атташе.
  Девернин, глядя в третий глазок, дает мне знак подойти, а сам отходит, уступая мне место. Четверо элегантно одетых во фраки мужчин пересекают улицу внизу, они идут от нас и спинами к нам. Останавливаются у ворот, двое обмениваются рукопожатием с третьим, после чего направляются во двор – предположительно, немецкие дипломаты. Двое оставшихся у ворот смотрят им вслед, потом поворачиваются и продолжают разговор.
  Дюкасс, наводя телескоп на резкость, говорит:
  – Жорж, слева – Шварцкоппен, справа – итальянец Паниццарди.
  – Посмотрите в телескоп, полковник, – предлагает Девернин.
  Мне кажется, что два человека в окуляре совсем близко от меня, поразительно, я чуть ли не стою рядом с ними. Шварцкоппен строен, у него точеные черты, он привлекательно бодр, прекрасно одет – денди. Смеясь, откидывает голову назад, демонстрируя ряд идеально белых зубов под широкими усами. Паниццарди положил руку ему на плечо и, кажется, рассказывает какую-то забавную историю. Итальянец красив на иной манер – круглолицый, кудрявые темные волосы зачесаны назад с широкого лба, – но и в его чертах видны те же живость и веселость. Рука Паниццарди по-прежнему лежит на плече немца. Они смотрят в глаза друг другу, не замечая ничего вокруг.
  – Бог ты мой! – восклицаю я. – Да они же влюблены!
  – Слышали бы вы их вчера – в спальне внизу, – ухмыляется Дюкасс.
  – Грязные пидоры, – бормочет Девернин.
  Интересно, знает ли мадам де Веде о пристрастиях своего любовника… Вполне возможно, думаю я. Меня уже ничто не удивляет.
  Наконец смех на противоположной стороне улицы угасает до улыбок. На лице Паниццарди выражение неуверенности, потом они подаются друг к другу, обнимаются, прикасаются одной щекой, другой. Слева от меня щелкает камера – Девернин делает снимок, потом перематывает пленку. Это объятие, увиденное случайным прохожим, представляется не более чем выражением дружеской привязанности, но от безжалостного увеличения не скроешься: они что-то шепчут друг другу. Наконец они размыкают объятия. Паниццарди в прощальном жесте поднимает руку, разворачивается и исчезает из вида. Шварцкоппен несколько секунд остается неподвижен, на его губах блуждает полуулыбка, потом он поворачивается на каблуках и удаляется в посольский двор. Фалды его фрака развеваются на ходу – довольно впечатляющее зрелище, в его движениях что-то кичливое, мужественное. Потом он засовывает руки глубоко в карманы брюк.
  Роберт Харрис
  Призрак
  Глава 01
  Чур, я не я; ты не он и не она; и пусть они будут не они.
  Ивлин Во.
  «Возвращение в Брайдсхед»
  Одним из величайших преимуществ, предоставляемых работой «призрака», является возможность личного знакомства с интересными людьми.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака»
  В тот момент, когда я услышал, как погиб Макэра, мне нужно было встать и уйти. Сейчас я понимаю это. Мне следовало сказать: «Рик, извини, но такие дела не для меня. Что-то тут все очень подозрительно». Затем я мог бы допить свой бокал и попрощаться. К сожалению, Рик прекрасно рассказывал истории (я часто думаю, что это ему полагалось бы быть писателем, а мне — литературным агентом). Поэтому, начав свое повествование, он быстро пробудил мой интерес. И к тому времени, когда его рассказ закончился, я уже сидел на крючке и не дергался.
  История, которую Рик поведал мне в тот злополучный день во время ленча, разворачивалась следующим образом.
  Двумя воскресеньями ранее Макэра сел на последний паром, курсировавший между Вудс-Холом, что в штате Массачусетс, и Мартас-Виньярдом. Я позже подсчитал, что это случилось двенадцатого января. Погода была ужасной, и никто не знал, отправится ли паром на остров или нет. Из-за бушевавшего шторма все послеполуденные рейсы отменили. Однако к девяти часам вечера порывистый ветер немного ослабел, и в 21.45 капитан решил, что можно отдавать швартовы. Паром был переполнен, но Макэре удалось купить билет. Он загнал машину в трюм и поднялся на палубу, чтобы подышать свежим воздухом. Больше его никто живым не видел.
  Переправа на остров обычно занимает сорок пять минут. Однако в тот роковой вечер погода внесла свои коррективы в график движения: вести судно в двести футов высотой при ветре в пятьдесят узлов401 оказалось, как выразился Рик, не очень-то веселым делом. Паром добрался до Виньярд-Хейвена около одиннадцати вечера, и машины начали съезжать на берег — все, кроме нового спортивного «Форда Искейпа» желтовато-коричневого цвета. Администратор сделал объявление по громкоговорящей связи и попросил владельца вернуться за своей машиной, поскольку она мешала водителям, припарковавшимся позади нее. Когда владелец не появился, члены экипажа проверили двери «Форда». Те оказались незапертыми, поэтому большую машину вытолкали на пристань. Затем судно тщательно осмотрели: лестничные пролеты, бар, туалеты и даже спасательные шлюпки. Пропавшего пассажира не нашли. Капитан связался с морским вокзалом в Вудс-Холе и попросил проверить, не сошел ли кто-то на берег при загрузке машин — вдруг какой-нибудь раззява опоздал на посадку. И снова никаких утешительных известий. После этого чиновник из массачусетской пароходной компании связался со станцией береговой охраны в Фалмуте и сообщил о возможном падении человека за борт корабля.
  Полиция проверила номер «Форда» и выяснила, что данная машина была зарегистрирована на некоего Мартина С. Райнхарта, проживающего в Нью-Йорке. Вскоре выяснилось, что мистер Райнхарт, живой и здоровый, находился на своем ранчо в Калифорнии. К тому времени на Восточном побережье было около полуночи, а на Западном — девять вечера.
  — Это Марти Райнхарт? — перебил я Рика.
  — Он самый.
  Райнхарт тут же подтвердил полиции по телефону, что «Форд» принадлежал ему. Он держал его в своем особняке на Мартас-Виньярде для личного использования, а также для друзей, приезжавших туда в летнее время. Он также сообщил, что, несмотря на холодный сезон, в его доме гостила группа людей. Он пообещал, что его секретарь немедленно позвонит в особняк и узнает, кто из гостей брал машину. Через полчаса помощница Райнхарта связалась с полицией и сообщила, что один из гостей действительно отсутствовал — человек по фамилии Макэра.
  Все поисковые мероприятия пришлось отложить до рассвета. Впрочем, это было неважно. В береговой охране каждый знал, что если пассажир упал с парома за борт, то речь могла идти лишь о поисках трупа. Рик разделял их точку зрения. Ему было чуть больше тридцати, но выглядел он на девятнадцать — один из тех раздражающе крепких американцев, которые насилуют свои тела и вытворяют ужасные вещи с велосипедами и каноэ. Он знал это море: однажды Рик проплыл на каяке402 вокруг всего острова, одолев за два дня шестьдесят миль. Паром из Вудс-Хола курсировал по тем водам, где пролив Виньярд встречался с проливом Нантакет. Опаснейшее место! Во время высоких приливов вы могли видеть, как сила течения укладывала на бока огромные буи. Рик покачал головой. Упасть с парома за борт в январе? В шторм и в снег? При таких обстоятельствах никто не продержался бы на плаву и пяти минут.
  На следующее утро местная женщина нашла труп мужчины, выброшенный на берег в бухте Ламберта. Водительское удостоверение, найденное в бумажнике, подтверждало, что это был Майкл Джеймс Макэра — пятидесятилетний житель Бэлхема. Я помню, как при упоминании этого мрачного и малоэкзотического пригорода на юге Лондона меня окатила волна внезапной симпатии: бедняга умер далеко от дома. В паспорте Макэры ближайшим родственником значилась мать. Полиция отвезла труп в маленький морг Виньярд-Хейвена, а затем направилась в особняк Райнхарта, чтобы передать обитателям печальную новость и забрать одного из них для опознания тела.
  Рик сказал, что, когда гость Райнхарта приехал посмотреть на труп, это была еще та сцена.
  — Могу поспорить, что служащие морга до сих пор болтают о его визите.
  Сначала из Эдгартауна примчалась патрульная машина с синей мигалкой. За ней появилась вторая, с четырьмя вооруженными охранниками, которые быстро проверили здание. Чуть позже подъехал бронированный автомобиль. Он привез человека, которого узнали бы в любой части света и который восемнадцать месяцев назад был премьер-министром Великобритании и Северной Ирландии.
  * * *
  Идея ленча принадлежала Рику. Если бы он не позвонил мне прошлым вечером, я даже не знал бы о его прибытии в Лондон. Он настоял, чтобы мы встретились в его клубе. Точнее, это был не его клуб (Рик просто посещал подобный склеп на Манхэттене, и члены того заведения имели право на обеды в Лондоне), но ему нравилось, что тут соблюдался такой же свод правил, как и у них. В обеденное время сюда допускались только мужчины. Каждый посетитель носил темно-синий костюм и, как правило, был в возрасте шестидесяти лет: я не чувствовал себя таким молодым со студенческих дней. Зимнее небо за окнами давило на Лондон, словно серая могильная плита, а в зале желтый свет трех огромных канделябров отражался от темных полированных столешниц, сиял в столовом серебре и в рубиновых графинах с красным вином. Небольшая открытка, размещенная между нами, сообщала, что нынешним вечером состоится ежегодный клубный турнир по триктраку403. Это чем-то напоминало смену караула у Букингемского дворца или у здания парламента — привычные образы Англии для иностранцев.
  — Странно, что о смерти Макэры не писали в газетах, — сказал я.
  — Писали. Никто не делал из этого секрета. Даже некрологи были.
  Сейчас, размышляя о тех событиях, я смутно вспоминаю, что видел похожие статьи. Но предыдущий месяц, завершая новую книгу (автобиографию футболиста), я работал по пятнадцать часов в день, и мир за стенами моего кабинета казался расплывшимся пятном.
  — Что, во имя небес, заставило бывшего премьер-министра участвовать в опознании парня из Бэлхама, упавшего с парома у Мартас-Виньярда?
  — Майкл Макэра помогал ему писать мемуары, — ответил Рик с выразительной мимикой человека, пролетевшего три тысячи миль, чтобы изложить мне развязку данной истории.
  Именно в этот момент в благоразумной параллельной жизни я выразил вежливые соболезнования пожилой миссис Макэра («какое потрясение потерять ребенка в таком возрасте»), затем аккуратно сложил льняную салфетку, допил вино, попрощался и вышел на холодную лондонскую улицу, со всей моей непримечательной карьерой, благополучно протянувшейся до самой старости. В реальной жизни я извинился, прошествовал в клубный туалет и глубокомысленно окропил писсуар, попутно разглядывая приклеенный к кафелю комикс про Панча.
  Вернувшись в зал, я первым делом спросил у Рика:
  — Ты понимаешь, что я ничего не смыслю в политике?
  — Но ты же голосовал за него, верно?
  — За Адама Лэнга? Да, голосовал. Все голосовали за него. Но он не был политиком. Он больше походил на сумасшедшего.
  — В том-то вся и фишка. Кого интересует политика? В любом случае, приятель, ему нужен профессиональный писатель-«призрак», а не еще один чертов политикан.
  Он осмотрелся вокруг. Железное правило клуба запрещало обсуждение деловых вопросов в стенах заведения. Это являлось проблемой для Рика, поскольку он никогда не говорил о чем-то другом.
  — Марти Райнхарт предложил ему за мемуары десять миллионов долларов — правда, на двух условиях. Во-первых, книга должна была попасть в магазины в течение двух лет. Во-вторых, Лэнгу посоветовали не касаться проблем борьбы с терроризмом. Насколько я слышал, он согласился с этими требованиями. Где-то перед Рождеством вдруг выяснилось, что дела с мемуарами идут из рук вон плохо. Райнхарт отдал Лэнгу во временное пользование свой пустой особняк на Мартас-Виньярде, чтобы они с Макэрой могли работать в полной изоляции от мира. Я думаю, на Макэру оказывалось большое давление. Количество промилле алкоголя, найденное в его крови при проведении медицинской экспертизы, в четыре раза превышало ограничение для водителей.
  — Но ведь это был несчастный случай?
  — Несчастный случай. Самоубийство. — Рик небрежно махнул рукой. — Кто теперь поймет? И какая разница? Фактически его убила книга.
  — Ты умеешь вдохновлять людей на труд, — заметил я.
  Он продолжил рассказ, а я взглянул на пустую тарелку и представил себе, как бывший премьер-министр смотрел на белое лицо покойного помощника — смотрел на своего призрака, если можно так сказать. Интересно, что он чувствовал? Я всегда задаю клиентам этот вопрос. На стадии первоначальных интервью я задаю его не меньше сотни раз за встречу: «Что вы чувствовали?» Что вы чувствовали? Чаще всего люди не могут ничего ответить, и поэтому при написании мемуаров им приходится нанимать меня. К концу успешного сотрудничества я воплощаюсь в своих клиентов и соответствую их личностям больше, чем они сами. Если честно, мне нравится этот процесс — краткая возможность стать кем-то другим. Наверное, от последних фраз у вас по коже поползли мурашки? В таком случае я вынужден добавить, что профессия писателя-«призрака» требует реального мастерства. Я не только вытягиваю из людей истории, но и наделяю их жизни смыслом, который часто оставался незаметным. Разве это не искусство? Иногда я рисую им жизни, о которых они и сами не подозревали.
  — А я мог где-то слышать о Макэре?
  — Да, скорее всего, мог. Он выполнял обязанности помощника Лэнга, пока тот был премьер-министром: писал ему речи, анализировал события и разрабатывал стратегию политики. Когда Лэнг ушел в отставку, Макэра последовал за ним, возглавив руководство его офисом.
  Я поморщился:
  — Даже не знаю, Рик.
  Во время ленча я вполглаза наблюдал за старым телевизионным актером, который сидел за соседним столом. В дни моего детства он был достаточно известным и играл в одном из сериалов овдовевшего отца молодых дочерей. Когда старик встал и, шаркая ногами, направился к выходу, он выглядел так, как будто исполнял роль собственного трупа. Вот для таких персон я и писал обычно мемуары: для людей, скатившихся вниз на несколько пролетов по лестнице славы; или для тех, кому лишь предстояло вскарабкаться наверх по ее скользким ступеням; или для тех, кто отчаянно цеплялся за перила верхней площадки и был готов заплатить, чтобы задержаться там еще на какое-то время. Сама идея, что я буду писать мемуары для премьер-министра, казалась мне нелепой и смешной.
  — Даже трудно представить… — начал я, но Рик перебил меня:
  — Корпорация Райнхарта начинает проявлять беспокойство. Завтра утром в их лондонском офисе состоится звездный парад. Сам Мэддокс прилетел из Нью-Йорка, чтобы представлять издательство. Лэнг прислал адвоката, который вел переговоры о первоначальной сделке. Это очень ловкий парень по имени Сидни Кролл — самый опытный законник в Вашингтоне. У меня есть другие клиенты, которые с радостью возьмутся за предложенное дело, поэтому, если ты не подписываешься на него, то просто так и скажи. Хотя, на мой взгляд, ты лучше всех подходишь для подобного проекта.
  — Я? Ты шутишь?
  — Нет, уверяю тебя. Им нужно что-то радикальное. Вот и рискни. Это великий шанс. Хорошие деньги. И детки с голода не помрут.
  — У меня нет детей.
  — Да?
  Рик хитро подмигнул.
  — Зато они есть у меня.
  * * *
  Мы расстались на ступенях клуба. Машина с заведенным двигателем уже ожидала Рика. Он не предложил подвезти меня домой, и я заподозрил, что он торопился на встречу с другим клиентом, который, подобно мне, проглотит его историю и тоже попадется на крючок. Интересно, каким словом можно определить группу призраков? Караван? Город? Логово? В любом случае в блокноте Рика было много таких писателей, как я. Взгляните на списки бестселлеров в художественных и публицистических жанрах: возможно, вы удивитесь, но большая их часть является работой «призраков». Мы фантомы — мастеровые, невидимые гномы, поддерживающие процесс публикации новых книг. Мы торопливо бегаем по подземным тоннелям славы, возникаем тут и там в одеждах того или иного персонажа и сплетаем без швов иллюзию магического королевства.
  — Увидимся завтра, — сказал Рик.
  Он драматически исчез в белом облаке выхлопного дыма — Мефистофель с пятнадцатью процентами комиссионных. Я стоял на тротуаре и не знал, что делать дальше. Если бы клуб находился в другой части Лондона, то, возможно, ситуация сложилась бы по-другому. Но я оказался на той узкой территории, где Сохо404 примыкает к Ковент-Гардену405 — усыпанная мусором полоса со скопищем пустых театров, темных аллей, красных фонарей, закусочных и книжных лавок. Тут было столько книжных магазинов, что становилось дурно от их вида: широкий выбор, начиная от крохотных специализированных нор на Сесил-Корт и кончая бегемотами на Черинг-Кроссроуд, где предлагались сносные скидки. Я часто захаживал в один из таких больших магазинов, чтобы полюбоваться на свои книги. И именно это мне захотелось сделать в тот вечер. Как только я зашел туда и приблизился к секции «Биографии и мемуары», мне потребовался лишь маленький шаг по потертому красному ковру, чтобы перейти от «Знаменитостей» к «Политикам».
  Меня удивило, как много в магазине было книг о бывшем премьер-министре: целая полка, включавшая раннюю хэгиографию406«Адам Лэнг: великий государственный деятель нашего времени» и совершенно свежую топорную работу «Так ты Адам или Ева? Собрание лжи Адама Лэнга» (кстати, оба тома являлись творениями одного и того же автора). Я снял с полки толстенную биографию и открыл страницы с фотографиями: юный Лэнг стоит у стены и кормит овечку молоком из бутылки; Лэнг в роли леди Макбет в школьной пьесе; Лэнг в костюме цыпленка на сцене «Рампы»407 Кембриджского университета; каменнолицый Лэнг в семидесятые годы, когда он работал служащим банка; Лэнг с женой и детьми на пороге нового дома; Лэнг, с розочкой в петлице, машет рукой с верхней платформы омнибуса в день его избрания в парламент; Лэнг с коллегами; с мировыми лидерами; с поп-звездами; с солдатами на Ближнем Востоке. Лысый покупатель в мятом кожаном плаще, осматривавший полку рядом со мной, взглянул на обложку тома в моей руке. Зажав пальцами нос, он изобразил слив воды из туалетного бачка.
  Я подошел к углу книжного стенда и поискал в картотеке имя Майкла Макэры. На него имелось только пять или шесть малозначительных ссылок — иными словами, вряд ли кто-то вне партии и правительства мог слышать о нем. Ладно, черт с тобой, Рик, подумал я. Мне снова пришлось найти фотографию премьер-министра, где он сидел за столом в своем кабинете, а за его спиной стоял весь персонал с Даунинг-стрит. Сопроводительная надпись извещала, что крупный мужчина в заднем ряду был Майклом Макэрой. Его изображение получилось слегка смазанным. Угрюмое лицо казалось бледным пятном в обрамлении темных волос. Я присмотрелся к нему внимательнее. Он явно относился к тому виду непривлекательных и непропорциональных особей, которые всю жизнь тянутся к политикам, заставляя таких людей, как я, брезгливо довольствоваться лишь спортивными страницами газет. Вы найдете подобного Макэру в любой стране и в любой системе. Он всегда стоит позади своего лидера и управляет политической машиной — испачканный в смазке инженер у парового котла власти. И такому человеку доверили писать мемуары ценой в десять миллионов долларов? Я почувствовал себя профессионально оскорбленным. Купив небольшую стопку книг для первоначального ознакомления, я вышел из магазина с нараставшим убеждением, что, вероятно, Рик был прав. Возможно, я действительно годился для такой работы.
  Как раз в тот момент, когда я вышел на улицу, взорвалась очередная бомба. Из всех четырех выходов метро на Тоттенхем-Корт-роуд хлынула волна людей, похожая на грязный поток воды из засорившейся канализации. По мегафонам объявляли об «инциденте на Оксфорд-Циркус». Это уже напоминало пошлую романтическую комедию: «краткая схватка» с террором перерастала в полномасштабную войну. Я шел по тротуару, не зная, как попасть домой — такси, словно плохие друзья, всегда исчезают при первых признаках беды. У витрины одного из больших магазинов электронной техники толпа смотрела новостную программу, которая транслировалась одновременно на дюжине телевизионных экранов: нереальные снимки с «Оксфорд-Циркус»; черный дым, вырывавшийся из станции метро; отблески оранжевого пламени. Лента сообщений, бегущая внизу экрана, объявляла о террористе-смертнике, об убитых и раненых. Дальше шли номера телефонов аварийных служб. Над крышами зданий, склонившись носом вниз, кружил вертолет. Я чувствовал запах едкого дыма. От вони расплавленного пластика и горящего дизельного топлива слезились глаза.
  Мне потребовалось два часа, чтобы добраться до дома. Я прошел весь путь пешком, волоча тяжелую сумку с книгами, — сначала по Мерилебон-роуд, затем восточнее, к Пэддингтону. Как обычно, железнодорожные станции и метрополитен закрылись для поиска других возможных бомб. Транспорт по обеим сторонам широкой улицы остановился — судя по прошлому случаю, движение могли открыть только поздним вечером. (Я подумал, что Гитлер напрасно пытался парализовать Лондон налетами воздушных эскадрилий; для этого хватило бы обдолбанного подростка с бутылкой хлорной извести и рюкзаком, набитым гербицидами.) Время от времени полицейские машины и кареты «Скорой помощи» включали сирены и заезжали на тротуар, стараясь найти объезд по проходным дворам и переулкам.
  Я устало тащился вперед на алое сияние заката.
  Где-то около шести часов вечера я наконец ввалился в свою квартиру. Она занимала два верхних этажа в старом доме с гипсовыми стенами. Местные жители называли наш район Ноттинг-Хиллом, хотя почтовый департамент упрямо настаивал на наименовании Северный Кенсингтон. Здесь в сточных канавах сверкали использованные шприцы, а напротив моего дома в халяльной бойне резали баранов. Зловещее место. Но из мезонина, который служил мне кабинетом, открывался чудесный и неомраченный небоскребами вид на Западный Лондон: коньки крыш, трамвайные парки, дорожные развязки и небо — огромное небо над городскими прериями, окропленное огнями самолетов, направлявшихся к аэропорту Хитроу. Я купил квартиру только ради этой панорамы, а не из-за раболепной скороговорки агента по недвижимости (впрочем, его услужливость можно было понять, ведь представители богатой буржуазии селились здесь еще реже, чем в центральном районе Багдада).
  Кэт уже сидела на софе и смотрела новости. Черт! Я забыл, что она обещала прийти в этот вечер. Она была моей… Даже не знаю, как назвать. Нелепо говорить о Кэт, как о моей подруге. Мужчины под сорок не имеют подруг. «Сожительница» не годится, поскольку мы не жили под одной крышей. Партнерша? Как тут не сморщить нос? Возлюбленная? Не смешите меня. Невеста? Конечно, нет. Я нахожу в этом нечто зловещее — за сорок тысяч лет в человеческом языке не появилось такого слова, которое описывало бы наши отношения. (На самом деле ее звали иначе, но мне было лень расспрашивать о паспортных данных. В любом случае имя Кэт подходило ей лучше всего. Она выглядела как Кэт, если вы понимаете, о чем я говорю, — чувственная и дерзкая, похожая на девчонку, но всегда желавшая быть мальчишкой. Она работала на телевидении, но не позволяла профессии отягощать свою жизнь.)
  — Спасибо, что позвонила и предупредила о визите. Я устал, как собака, однако пусть это не тревожит тебя.
  Поцеловав ее в макушку, я бросил книги на софу и отправился на кухню за порцией виски.
  — Весь метрополитен стоит. Мне пришлось идти от самого Ковент-Гардена.
  — Бедненький малыш, — донесся ее ответ. — О, ты ходил по магазинам!
  Я наполнил бокал водой из-под крана, отпил половину, затем долил виски и сделал глоток. Дырявая память запоздало подсказала, что мне полагалось зарезервировать столик в ресторане. Когда я вернулся в гостиную, Кэт вытаскивала из моей сумки книги — одну за другой.
  — Зачем тебе это? — спросила она, повернувшись ко мне. — Ты же не интересуешься политикой.
  И тут она все поняла. Кэт была умной — гораздо умнее меня. Она знала, за счет чего я живу. Она знала, что я должен был встретиться с литературным агентом. И она знала все о Макэре.
  — Только не говори мне, что тебе предложили стать его «призраком». — Она засмеялась. — Я в такие россказни не верю.
  Кэт пыталась превратить это в шутку. Она произнесла последнюю фразу с нарочитым акцентом, пародируя того американского теннисиста, который несколько лет назад мелькал на экранах телевизоров. Но я видел ее тревогу. Она ненавидела Лэнга и чувствовала себя преданной им. Она по-прежнему была верным членом партии. Этот факт тоже вылетел из моей головы.
  — Возможно, переговоры ни к чему не приведут, — ответил я, сделав еще один глоток из бокала.
  Она отвернулась к телевизору и притворилась, что смотрит новости. Но теперь ее руки были сложены на груди — предупреждающий знак о нараставшем недовольстве. Бегущая строка внизу экрана сообщала, что смертельная пошлина достигла цифры «семь» и, вероятно, не была предельной.
  — Но если тебе предложат такую работу, ты возьмешься за нее? — спросила Кэт, не поворачивая головы.
  От неприятного ответа меня спас диктор, объявивший о включении телемоста с Нью-Йорком. Нам предлагалось выслушать реакцию бывшего премьер-министра. Затем на экране появился Адам Лэнг. Он стоял за трибуной, украшенной надписью «Уолдорф-Астория», и это создавало впечатление, что его речь адресовалась публике, собравшейся на званый ужин.
  — Вы все сейчас услышали трагическую новость из Лондона, — сказал он, — где злобные силы фанатизма вновь проявили свою нетерпимость…
  Лично я не напечатал бы в газетах ни единого слова из его выступления. Это была почти пародия на то, что политик мог сказать людям после кровавой террористической атаки. Но, глядя на Лэнга, вы подумали бы, что именно его жена и дети погибли при взрыве. Он действительно обладал талантом, и сила его исполнения освежала и облагораживала прокисшие клише политики. Даже Кэт на минуту затихла. Только когда Лэнг замолчал и когда его в основном женская (довольно пожилая) аудитория поднялась для аплодисментов, она прошептала:
  — Что он делает в Нью-Йорке?
  — Возможно, выступает с лекциями.
  — А почему он не читает лекций здесь?
  — Наверное, потому что здесь никто не заплатит ему сотню тысяч долларов за выход к трибуне.
  Она нажала на кнопку пульта и отключила звук. Последовала долгая пауза, после которой Кэт тихо сказала:
  — В прежние времена, когда принцы ввергали свои страны в кровопролитные войны, им приходилось участвовать в битвах и рисковать своими жизнями — как бы показывая личный пример. Теперь они перемещаются в бронированных автомобилях с вооруженными телохранителями и ведут свой бизнес за три тысячи миль от нас, пока мы расхлебываем последствия их действий. Я просто не понимаю, как ты можешь…
  Она наконец повернулась и строго посмотрела на меня.
  — Я твердила тебе о нем несколько лет: «военный преступник» и так далее. Все это время ты сидел, кивал головой и соглашался. А теперь ты собираешься писать для Лэнга пропаганду, еще больше обогащая его чертовы фонды. Неужели мои слова вообще для тебя ничего не значили?
  — Подожди минуту, — сказал я. — Ты прекрасно выразила свою мысль. Но ты сама пыталась взять у него интервью в течение нескольких месяцев. Так в чем же разница?
  — В чем разница? О боже!
  Он согнула пальцы — эти тонкие белые пальчики, которые я так хорошо знал, — и подняла руки в жесте раздражения, словно кошка, выпустившая когти. На ее руках напряглись сухожилия.
  — В чем разница? Мы хотели привлечь его к ответу! Вот в чем разница! Задать ему насущные вопросы! О пытках, о бомбардировках и о лжи, а не твой слащавый вопрос: «Как вы это чувствовали?» О боже! Все оказалось пустой тратой времени!
  Кэт встала и прошла в спальню, чтобы собрать сумку, которую она всегда приносила с собой, когда планировала остаться на ночь. Я слышал, как она шумно бросала в нее губную помаду, зубную щетку и дезодорант. Я знал, что если войду, то смогу исправить ситуацию. Наверное, она тоже ожидала этого: у нас бывали и худшие ссоры. Мне просто следовало признать ее правоту и свое несоответствие представившейся возможности, а затем подтвердить моральное и интеллектуальное превосходство Кэт в конкретной ситуации и во всех других делах. Для признания вины даже не требовалось слов: чтобы приостановить на время приговор, хватило бы многозначительных объятий. Но, честно говоря, в тот вечер передо мной стоял выбор между ее самодовольным левацким морализаторством и перспективой поработать с так называемым военным преступником. Лично я склонялся к сотрудничеству с военным преступником. Поэтому я просто сидел на софе и смотрел телевизор.
  Иногда мне снится кошмар, в котором все женщины, с которыми я переспал, собираются вместе. Это довольно значительная, но не огромная компания (я устраивал в своей квартире вечеринки, в которых участвовало почти такое же количество людей). И если, боже упаси, подобная встреча когда-нибудь состоится, то Кэт, бесспорно, окажется почетной гостьей — той, для кого я принес бы стул, в чьи милые руки вложил бы бокал. Она будет сидеть в центре этой фантастической толпы, вскрывая мои моральные и физические недостатки. Потому что лишь она ковырялась в них дольше остальных.
  Уходя, Кэт не хлопнула дверью, а аккуратно и тихо закрыла ее. Это было стильно, подумал я. Строка на экране объявила, что число погибших увеличилось до восьми человек.
  Глава 02
  «Призрак», который лишь поверхностно знает тему, начнет задавать клиенту те же самые вопросы, что и случайный читатель, и это, соответственно, сделает книгу интересной для более широкой аудитории.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Английский издательский дом Райнхарта состоял из пяти допотопных фирм, приобретенных Марти в девяностые годы, во время пика корпоративной клептомании. Извлеченные из чердачных помещений Блумсбери, где они располагались со времен Диккенса, растянутые и сжатые, поменявшие названия и бренды, реорганизованные, модернизированные и слитые в единое целое, они наконец были размещены в Хаунслоу — в офисном здании из стали и закопченных стекол, — посреди печных труб жилого района. Это здание возвышалось над каменными домами, словно космический корабль, оставленный здесь после бесплодной миссии по поиску разумной жизни.
  Я прибыл с профессиональной точностью за пять минут до полудня и с ужасом обнаружил, что главная дверь была заперта. Мне пришлось побегать, чтобы найти вход в вестибюль. Доска объявлений в фойе сообщала, что уровень террористической угрозы оставался оранжевым (высоким). Через затемненные стекла я видел охранников, сидевших в грязном аквариуме. Они наблюдали за мной по мониторам. Когда я наконец оказался внутри, меня попросили вывернуть карманы и пройти через подкову металлодетектора.
  Квайгли ожидал меня у лифтов.
  — Интересно, кем вы себя считаете, что ожидаете атаку террористов? — спросил я его. — Конкурентами «Рэндом Хаус»?408
  — Мы издаем мемуары Лэнга, — ответил Квайгли натянутым тоном. — Уже одно это делает нас потенциальной целью. Рик наверху.
  — Скольких претендентов вы уже приняли?
  — Пятерых. Ты последний.
  Я знал Роя Квайгли достаточно хорошо — настолько хорошо, чтобы понимать его презрение ко мне. Этот высокий и мешковатый мужчина пятидесяти лет все еще грезил о той счастливой эпохе, во время которой он беззаботно покуривал трубку, встречался в ресторанах Сохо с молодыми учеными и предлагал им маленькие авансы за толстые научные тома. Теперь его обеденный рацион ограничивался тарелкой салата на пластмассовом подносе, пищу ему доставляли в кабинет под надзором охранника, а указания он получал непосредственно от главы по продажам и маркетингу — длинноногой девушки чуть старше шестнадцати лет. Его трое детей учились в частных колледжах, которые он не потянул бы на старой работе. В борьбе за выживание ему пришлось проявить интерес к поп-культуре: а именно, к жизни прославленных футболистов, супермоделей и сквернословящих комедиантов, чьи имена он произносил с особой тщательностью и чьи привычки изучал в таблоидах с беспристрастностью исследователя, как будто они были недавно обнаруженным племенем микронезийских дикарей. Год назад я подкинул ему прекрасную идею — помочь с мемуарами телевизионному фокуснику, который в детстве (конечно же!) пережил череду унижений, но, используя мастерство иллюзиониста, наколдовал себе новую жизнь. Квайгли превратил этот разноцветный воздушный шар в сдутую резину. Книга получилась скучной и описывала еще один «Пуп земли»: «Пришел, увидел, победил». С тех пор он имел на меня зуб.
  — Я должен сразу признаться, что не считаю тебя подходящим человеком для такой ответственной работы, — сказал он, пока мы поднимались на этаж пентхауса.
  — Тогда и ты пойми, Рой, что эта ответственная работа никак не зависит от твоего решения.
  Да, я верно оценивал возможности Квайгли. В Издательском доме Райнхарта он занимал должность главного редактора английского филиала — то есть вместо властных полномочий имел дохлого кота в мешке. Человек, который реально заведовал шоу, ожидал нас в зале совещаний — Джон Мэддокс, исполнительный директор «Rhinehart Inc»., большой широкоплечий парень из Нью-Йорка, с телесной мощью быка и прогрессирующим облысением. Его череп блестел под длинными трубками люминесцентного освещения, как большое, покрытое лаком яйцо. Телосложение борца ему требовалось, чтобы (по мнению Publishers Weekly) выбрасывать из окон ротозеев, которые слишком долго пялятся на его оголенный скальп. Я старался удерживать взгляд не выше груди этого супергероя. Рядом с ним сидел Сидни Кролл — вашингтонский адвокат Лэнга, очкастое сорокалетнее нечто с деликатно бледным лицом, свободно свисавшими черными волосами и с самым слабым и влажным рукопожатием, на которое я отвечал с тех пор, как дельфин Диппи высунул передо мной из бассейна свой блестящий плавник (в ту пору мне было только двенадцать лет).
  Завершая представление, Квайгли с явным содроганием сказал:
  — А с Ником Риккарделли, я думаю, вы уже знакомы.
  Мой агент, щеголявший серой блестящей рубашкой и красным кожаным галстуком, подмигнул мне, словно заговорщик.
  — Привет, Рик, — сказал я.
  Мои натянутые нервы звенели, как струны. Я сел рядом с ним и осмотрелся. Комната была уставлена шкафами в духе Гэтсби409. Их заполняли чистые нечитаные книги в твердых обложках. Мэддокс расположился спиной к окну. Он опустил большие безволосые руки на стол со стеклянным покрытием, как будто показывал нам, что не намерен пока доставать оружие. Его взгляд остановился на мне.
  — Рик сказал, что вы понимаете нашу ситуацию и знаете, какой специалист нам нужен. Не могли бы вы вкратце изложить концепцию того, что вам хотелось бы привнести в наш проект.
  — Невежество, — ответил я, сделав ставку на шокирующее начало.
  Прежде чем кто-то успел перебить меня, я произнес небольшую речь, которую отрепетировал в такси по дороге сюда:
  — Вы уже ознакомились с моими беговыми данными, поэтому мне не нужно притворяться тем, кем я не являюсь. Я буду абсолютно честным с вами. Мне не нравятся мемуары политиков. Я никогда не читал их. Ну и что?
  Краткая пауза. Пожатие плеч.
  — Никто их не читает. Но на самом деле это не моя проблема.
  Я указал рукой на Мэддокса:
  — Это ваша проблема.
  — Что ты несешь! — тихо прошипел Квайгли.
  — И позвольте мне быть еще более безрассудным и честным, — продолжил я. — Ходят слухи, что за эту книгу вы готовы заплатить десять миллионов долларов. А сколько вы собираетесь получить от ее продаж, учитывая нынешнюю ситуацию? Два миллиона? Три? Это будет плачевный результат — и особенно для вашего клиента.
  Я повернулся к Кроллу:
  — Для него это вопрос не денег, а репутации. Адам Лэнг получает возможность обратиться непосредственно к истории, разъясняя курс своей политики. Вряд ли ему захочется создавать мемуары, которые никто не пожелает читать. Как это будет выглядеть, если история его жизни окажется в графе непроданных вещей? Такого не должно произойти.
  Сейчас, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что говорил, как торгаш на рынке. Но не забывайте, что это была рекламная речь — нечто похожее на заверения в вечной любви, произнесенные в полночь в спальне незнакомки. Подобные слова не являются обязательствами, и никто не будет предъявлять вам счет за них на следующее утро.
  Кролл улыбался самому себе, рисуя что-то в желтом блокноте. Мэддокс внимательно смотрел на меня. Я перевел дыхание и продолжил:
  — Мы знаем, что книгу покупают не ради имени большого человека. Фактически на одном имени денег не сделаешь. Книги, фильмы или песни покупают лишь тогда, когда в них имеется сердце. Душа!
  Кажется, при этих словах я похлопал себя по груди.
  — Вот почему политические мемуары являются черной дырой в книжном бизнесе. Имя на афише может быть громким, но все знают, что, оказавшись в зале, они увидят старое скучное шоу. И кому захочется платить за него двадцать пять долларов? В книгу нужно вложить немного сердца — и именно это я делаю, работая с мемуарами. А чья история более сердечная, чем парня, который начал с самых низов и через десяток лет правил страной?
  Я склонился вперед.
  — Вы понимаете, в чем фокус? Автобиография лидера может быть гораздо интереснее, чем мемуары поп-звезд. Поэтому я рассматриваю мое невежество в политике как преимущество. Я намеренно взлелею его. Кроме того, в работе над книгой Лэнгу не требуется моя помощь в освещении политики. Он сам является политическим гением. По моему скромному мнению, он нуждается только в одном — в том же, что и великие киноактеры, бейсболисты и рок-звезды. Ему нужен опытный помощник, который умеет задавать вопросы, раскрывающие глубину его души.
  Наступила тишина. Меня немного трясло. Рик одобрительно похлопал под столом мое колено.
  — Отлично сказано.
  — Полнейшая чушь, — выпалил Квайгли.
  — Вы так считаете? — спросил его Мэддокс, не сводя с меня взгляда.
  Он произнес эту фразу нейтральным тоном, но на месте Квайгли я почувствовал бы опасность.
  — Конечно, Джон, — ответил Рой, выпуская на волю надменное презрение, которое он унаследовал от четырех поколений оксфордских ученых. — Адам Лэнг — это историческая фигура, и его автобиография станет мировым событием в издательском деле. Фактически мы имеем дело с фрагментом истории. И здесь неуместна стратегия…
  Он попытался найти в захламленном уме какую-то броскую аналогию, но завершил свою речь весьма неубедительно:
  — …стратегия бульварных журналов о знаменитостях.
  В зале вновь воцарилось молчание. За тонированными окнами по дуге акведука двигался транспорт. Дождевая вода размывала отблески стационарных прожекторов. Лондон все еще не мог вернуться к нормальной жизни после инцидента с террористом-смертником.
  — Между прочим, у меня все склады завалены «мировыми событиями в издательском деле», которые я почему-то не могу сбыть с рук, — медленно и тихо сказал Мэддокс.
  Его большие и розовые, как у манекена, ладони по-прежнему покоились на столе.
  — И в то же время миллионы людей зачитываются журналами о знаменитостях. Что вы думаете, Сид?
  Кролл продолжал улыбаться и делать зарисовки в блокноте. Мне стало интересно, что именно его так забавляло.
  — Позиция Адама в этом вопросе проста и понятна, — наконец ответил он.
  (Адам! Он метнул это имя так же небрежно, как мог бросить монетку в кепку нищего бомжа.)
  — Лэнг относится к книге очень серьезно. Она является его заветом, если вам будет так угодно. Он собирается выполнить свои договорные обязательства. И, естественно, ему хотелось бы, чтобы книга имела коммерческий успех. По этим причинам он с радостью принял вашу помощь, Джон. И мудрые советы Марти тоже. Конечно, он все еще опечален трагедией, которая случилась с Майком. Тот был незаменим.
  — Я понимаю, Сид.
  Мы все издали соответствующие восклицания.
  — Майк был незаменим, — повторил адвокат. — Но… ему нужно найти замену.
  Он задрал подбородок вверх, наслаждаясь своим юмором, и в этот миг я осознал, что не было ни одного несчастья в мире — ни войны, ни геноцида, ни голода, ни детского рака, — в котором Кролл не смог бы разглядеть забавную сторону.
  — Я уверен, что Адам одобрит наши усилия, если мы найдем ему другого помощника. В конце концов, дело сводится к его личной привязанности.
  Очки Кролла сверкнули в свете лампы, когда он повернулся ко мне.
  — Вы прокачали тему?
  — Еще не успел, — ответил я.
  — Жаль. Адаму нравится работать с людьми, которые уже нарастили мышечную массу информации.
  Квайгли, все еще дрожавший от «затрещины» Мэддокса, попытался восстановить свой пошатнувшийся авторитет.
  — Я знаю хорошего писателя из «Гардиан», который дважды в неделю занимается в тренажерном зале.
  Наступила неловкая пауза.
  — Может быть, обсудим практические аспекты работы? — предложил собравшимся Рик.
  — Прежде всего нам нужно уложиться в месяц, — сказал Мэддокс. — Это пожелание Марти, которое я полностью разделяю.
  — В месяц? — переспросил я его. — Вы хотите книгу через месяц?
  — Рукопись уже существует, — ответил Кролл. — Она просто нуждается в некоторой обработке.
  — В большой обработке, — мрачно добавил Мэддокс. — Ладно. Рассмотрим вопрос с другого конца. Мы планируем выпустить книгу в июне, значит, рассылка тиража по магазинам должна пройти в мае. То есть на редактуру и печать отводятся март и апрель. Итого, мы должны получить текст к концу февраля. Его тут же начнут переводить на немецкий, французский и итальянский языки. Для серийных заказов нам нужно разместить статьи в газетах и журналах. Публицистические обзоры принимаются в фиксированные сроки. То же самое относится и к телевидению. Кроме того, нам необходимо зарезервировать место на складах. Поэтому конец февраля — это предельный срок. В вашем резюме мне понравился один момент: вас считают опытным писателем, который может выполнить заказ в кратчайшие сроки.
  Он взглянул на страницу печатного текста, где, судя по всему, были перечислены мои работы.
  — Вы производите приятное впечатление.
  — Он ни разу никого не подводил, — заверил его Рик, обнимая меня за плечи и прижимая к себе. — Это мой парень.
  — Плюс ко всему вы британец. Я думаю, что «призрак» Лэнга должен быть британцем. Чтобы книга получилась в добрых старых тонах.
  — Мы согласны, — сказал Кролл. — Но работать вам придется в Штатах. Адам полностью задействован в американском лекционном туре и в программе по сбору средств для своего фонда. Не думаю, что он вернется в Великобританию раньше марта.
  — Месяц в Америке! — вскричал Рик. — Так это же прекрасно, верно?
  Он нетерпеливо посмотрел на меня, желая, чтобы я сказал «да». Однако в тот момент в моем уме крутилась мысль: месяц! Они хотят, чтобы я написал книгу за один месяц…
  Я медленно кивнул.
  — А вы не будете против, если я на какое-то время привезу рукопись сюда, чтобы спокойно поработать над ней?
  — Она останется в Америке, — бесстрастно ответил Кролл. — Мы хотим гарантировать абсолютную конфиденциальность. По этой причине Марти предоставил Адаму свой особняк на Мартас-Виньярде. Там вас никто не потревожит. Доступ к рукописи имеют лишь несколько человек.
  — Вы так говорите, как будто речь идет не о книге, а о термоядерной бомбе! — пошутил Квайгли.
  Никто не засмеялся. Он огорченно потер вспотевшие ладони и добавил:
  — Надо бы взглянуть на рукопись одним глазком. Возможно, я взялся бы за ее редактуру.
  — Теоретически никто не возражает, — сказал ему Мэддокс. — Но реальные дела мы обсудим позже.
  Он повернулся к Кроллу:
  — В этой схеме не учтен контроль над процессом правки. А нам ведь нужно проверять, как продвигается работа.
  Пока они обсуждали контроль над соблюдением сроков, я наблюдал за Квайгли. Он сидел прямо, но совершенно неподвижно, словно одна из тех жертв в фильмах ужасов, которую пронзают кинжалом и которая, стоя в толпе, незаметно для всех умирает. Его рот слегка приоткрывался и закрывался, будто он шептал предсмертные слова. Однако даже в тот момент я понимал, что в его рассуждениях имелся разумный смысл. Если Рой являлся редактором, почему он не мог увидеть рукопись? И почему она хранилась в особняке на острове у Восточного побережья США?
  Почувствовав локоть Рика, вонзившийся в мои ребра, я повернулся к Мэддоксу. Он как раз обращался ко мне:
  — Когда вы могли бы отправиться в путь? Допустим, мы остановим свой выбор на вас, а не на ком-то другом. Как скоро вы можете вылететь в Штаты?
  — Сегодня пятница, — ответил я. — Дайте мне на сборы один день. Тогда я смогу отправиться в путь в воскресенье.
  — И начать работу в понедельник? Это было бы чудесно.
  — Вы не найдете никого, кто двигался бы быстрее этого парня, — сказал Рик.
  Мэддокс и Кролл переглянулись друг с другом, и я понял, что получил их заказ. Как позже сказал Рик, вся хитрость заключается в том, чтобы ставить себя на место заказчика. «Это похоже на интервью с новой уборщицей. Ты хочешь, чтобы кто-то излагал тебе историю уборки и обсуждал теорию очистки унитазов? Или ты хочешь, чтобы кто-то приходил и молча наводил порядок в твоем доме? Они выбрали тебя, потому что думают, что ты разгребешь их дерьмо».
  — Мы остановились на вашей кандидатуре, — торжественно сообщил Мэддокс.
  Он встал, протянул мне руку и пожал мою ладонь.
  — Позже мы с Риком обговорим взаимовыгодные условия контракта.
  — Вам придется подписать обязательство о неразглашении конфиденциальной информации, — добавил Кролл.
  — Конечно, без проблем, — ответил я, поднимаясь на ноги.
  Подобные формальности меня не волновали. Договор о конфиденциальности являлся стандартной процедурой в мире писателей-«призраков».
  — Я с радостью все подпишу.
  Меня действительно переполняла радость. Все, кроме Квайгли, улыбались и вели себя, как друзья-товарищи. Атмосфера в зале напоминала раздевалку футболистов после удачного матча. Мы поболтали минуту-другую, а затем Кролл отвел меня в сторону.
  — У меня тут есть одна вещь, — сказал он деловым тоном. — Я хотел бы попросить вас оценить ее.
  Сид нагнулся к своему кейсу и вытащил из него светло-желтый пластиковый пакет с почерневшей медной вставкой, на которой было выгравировано название какого-то вашингтонского магазина маскарадных костюмов. Я поначалу подумал, что он отдает мне мемуары Лэнга и что вся его болтовня об «абсолютной конфиденциальности» была забавной шуткой. Но когда Кролл увидел выражение моего лица, он засмеялся и сказал:
  — Нет — нет, это не книга Лэнга. Это мемуары другого моего клиента. Я хотел бы услышать ваше мнение о тексте, если, конечно, вы согласитесь взглянуть на данное произведение. Вот мой номер телефона.
  Я взял его визитную карточку и сунул ее в карман. Квайгли по-прежнему молчал.
  — Я позвоню тебе, когда мы оформим контракт, — сказал Рик.
  — Заставь их выть от жадности, — шепнул я, сжав рукой его плечо.
  Мэддокс услышал мои слова и засмеялся.
  — Эй! — крикнул он, когда Квайгли повел меня к двери. — Не забудьте о главном!
  Мэддокс поднес большой кулак к груди и постучал им по синему костюму.
  — Сердце и душа!
  Пока мы спускались в лифте, Квайгли все время смотрел на потолок.
  — Мне это кажется или меня действительно только что уволили? — спросил он.
  — Ну, что ты, Рой! — сказал я со всей искренностью, на которую был способен (хотя ее набралось мало). — Они не позволят тебе уйти. Ты единственный, кто еще помнит, каким когда-то было издательское дело.
  — Позволят уйти? — переспросил он со злостью. — Что за дурацкий эвфемизм? Прямо одолжение какое-то! Ты цепляешься за край скалы, а кто-то сверху говорит: «Нам ужасно жаль, но мы позволяем тебе уйти».
  На четвертом этаже в кабину лифта вошли двое мужчин, спешивших на ленч в ресторан. Квайгли замолчал. Когда парни вышли на втором этаже и двери лифта закрылись за ними, Рой хмуро произнес:
  — Есть что-то неправильное в этом проекте.
  — Ты имеешь в виду меня?
  — Нет, помимо тебя, — нахмурившись, ответил он. — Я не могу даже слова сказать об этой книге. С самого начала к ней никого не подпускали. Как будто в мемуарах Лэнга содержится что-то секретное. Этот чертов Кролл заставляет меня дрожать от страха. А нелепая кончина Майка Макэры? Я встречался с ним, когда мы подписывали договор два года назад. Он не показался мне склонным к суициду. Скорее, наоборот. Обычно такие типы доводят до самоубийства других людей, если ты понимаешь, о чем я говорю.
  — Крутой мордоворот?
  — Вот именно, крутой. Лэнг постоянно улыбался, а этот парень стоял рядом с ним и смотрел на всех глазами змеи. Я полагаю, ты тоже обзавелся бы таким головорезом, если бы оказался на месте Лэнга.
  Лифт остановился на первом этаже, и мы вышли в холл.
  — Такси поймаешь за углом, — сказал Квайгли.
  Я надеялся, что он сгорит в аду за свою скупость. Рой мог бы вызвать мне такси за счет компании, но вместо этого он бросал меня на волю судьбы под дождем.
  — Скажи, когда стало модным возвеличивать глупость? — спросил он внезапно. — Я не могу понять происходящего! Культ идиота. Прославление слабоумных. Знаешь, кто два наших величайших писателя-романиста? Актриса с сиськами и бывший вояка — психопат! За всю свою жизнь они не написали ни одного литературного предложения!
  — Рой, ты рассуждаешь, как старик, — ответил я. — Люди жаловались на ухудшение стандартов еще в те времена, когда Шекспир писал свои комедии.
  — Да, но теперь о качестве вообще никто не думает. Разве ты не видишь? Такого раньше не было.
  Я знал, что он пытался унизить меня. Еще бы! Призрак спрыгнул со звезд поп-культуры, чтобы написать мемуары для бывшего премьер-министра. Но я был слишком переполнен впечатлениями, чтобы волноваться о его проблемах. Я мысленно пожелал ему счастливой жизни после отставки и зашагал через холл, помахивая чертовым желтым пакетом.
  * * *
  Мне потребовалось полчаса на поиск транспорта в центральную часть города. Ситуация осложнялась еще и тем, что я плохо ориентировался в этом районе. Широкие дороги и маленькие дома в пелене леденящей мороси. Рукопись Кролла оттягивала руку. Судя по весу, текст тянул на тысячу страниц. Интересно, кто его клиент? Неужели граф Толстой? Наконец я укрылся под козырьком автобусной остановки, которая располагалась перед овощным магазином и конторой похоронного агентства. На стенке в металлической рамке висело рекламное объявление фирмы по заказу мини-кебов.
  Путь домой занял почти час, и я имел возможность не только взглянуть на рукопись, но и оценить ее содержание. Книга называлась «Один из многих». Это были мемуары какого-то древнего сенатора Соединенных Штатов, известного лишь тем, что ему удавалось дышать на протяжении ста пятидесяти лет. По любым нормальным меркам скуки данный текст неудержимо зашкаливал вверх — в безвоздушные просторы тягомотины, где царила стратосфера абсолютного ничтожества. Спертый воздух прогретой машины был насыщен миазмами. Почувствовав тошноту, я сунул рукопись обратно в пакет и опустил дверное стекло. За этот комфорт с меня взяли сорок фунтов стерлингов.
  Расплатившись с водителем и пригнув голову под сильным дождем, я зашагал по тротуару к дому. Как раз в тот момент, когда мои пальцы нашли ключи в кармане, кто-то похлопал меня по плечу. Я обернулся и ударился о стену или был сбит грузовиком — во всяком случае, мне так показалось. Какая-то неведомая огромная сила вонзилась в меня, и я отлетел назад в стальные объятия второго мужчины. (Позже мне сказали, что их было двое. Два двадцатилетних парня. Первый поджидал меня у входа в дом. Второй возник из ниоткуда и напал на меня сзади.) Я упал наземь, чувствуя под щекой мокрый и покрытый песком бортик сточной канавы. Я задыхался, всасывал воздух и всхлипывал, как маленький ребенок. Наверное, мои пальцы непроизвольно сжались, потому что через невыносимую агонию в груди я почувствовал более слабую и резкую боль — как будто флейту в симфоническом оркестре, — когда один из нападавших наступил мне на руку и вырвал из нее пакет.
  Мне кажется, одним из самых неподходящих слов в человеческом лексиконе является термин «отключиться», намекающий на нечто легкое и мимолетное — безболезненное и временное прикосновение небытия. Но я не отключился. Меня повалили на землю, избили, унизили и едва не задушили. В солнечном сплетении чувствовалась такая боль, словно туда вонзили нож. Я со стонами ловил ртом воздух и был убежден, что мне нанесли проникающее ранение. Какие-то люди подхватили меня под руки и усадили под деревом. Я прислонился к стволу. Твердая кора впилась в мой позвоночник, и когда мне наконец удалось наполнить кислородом легкие, я тут же начал слепо ощупывать себя, выискивая зияющую рану и представляя в своем воображении вывалившиеся из меня кишки. Однако, осмотрев свои влажные пальцы, я увидел не кровь, а грязную дождевую воду. Мне потребовалась минута, чтобы поверить в благополучный исход: я не умирал. На самом деле я был цел и невредим. И тогда мне захотелось быстрее уйти от этих добрых людей, собравшихся вокруг меня. Они уже вытаскивали из карманов мобильные телефоны и спрашивали, кого им вызывать — полицию или медиков из «Скорой помощи».
  Мысль о том, что мне придется провести десять часов в госпитале, ожидая медицинскую экспертизу, а затем потратить остаток дня в толкотне полицейского участка, заполняя бланки заявлений, заставила меня подняться и прийти в движение: прочь от сточной канавы, вверх по лестнице и в мою квартиру. Я запер дверь, сбросил с себя верхнюю одежду и, все еще содрогаясь, лег на софу. Ступор длился около часа. Я лежал, не меняя позы, пока холодные тени январского вечера собирались в комнате. К горлу подступала тошнота. Я встал, прошел на кухню и едва успел подбежать к раковине, когда началась рвота. К счастью, виски оказалось неплохим лекарством.
  Постепенно шок сменился эйфорией. Солидная доза спиртного помогла мне почувствовать себя счастливым. Я взглянул на запястье и проверил карманы куртки: часы и бумажник по-прежнему были при мне. Пропал лишь желтый пакет, в котором находились мемуары сенатора Эльцхаймера. Я громко рассмеялся, представив, как грабители бегут по Лэдбрук-гроув, затем останавливаются в каком-то проходе, чтобы проверить добычу, а там: «Мой совет любому молодому человеку, который мечтает войти в публичную жизнь…» Выпив еще один бокал виски, я понял, что кража рукописи могла создать неловкую ситуацию. Старый Эльцхаймер вряд ли обидится на меня, но Сидней Кролл может отнестись к этому делу иначе.
  Я вытащил из бумажника его визитную карточку. Сидней Л. Кролл из адвокатской фирмы «Бринкерхоф, Ломбарди, Кролл», М-стрит, Вашингтон. Обдумав сюжет разговора, я вернулся в гостиную, сел на софу и набрал номер его мобильного телефона. Он ответил на второй гудок.
  — Сид Кролл.
  Судя по интонации, на его лице сияла неизменная улыбка.
  — Сидней… — Назвав его по имени, я постарался скрыть свое смущение. — Вы ни за что не догадаетесь, что сейчас случилось.
  — Какие-то парни украли мою рукопись?
  На какое-то мгновение я лишился дара речи.
  — О боже! Неужели нет ничего такого, о чем бы вы не знали?
  — Что?
  Его тон резко изменился.
  — Господи! Я просто пошутил. Вас действительно ограбили? А сами вы в порядке? Где вы сейчас находитесь?
  Я рассказал ему о том, что произошло. Он попросил меня ни о чем не тревожиться. Рукопись была абсолютно неважной. Он дал мне ее лишь на тот случай, если она заинтересует меня с профессиональной точки зрения. У него имелась другая копия. Затем последовали вопросы. Что я собираюсь делать? Думаю ли звонить в полицию? Я ответил, что могу подать заявление, если он хочет, хотя, по моему личному мнению, визит в полицию обычно приносит слишком много проблем. Я предложил рассматривать этот эпизод как еще один круг балаганной карусели в жизни большого города.
  — Иными словами, que sera sera410. Один день бомбят, другой день грабят.
  Он согласился со мной.
  — Сегодняшняя встреча с вами доставила мне большое удовольствие, — сказал он, заканчивая разговор. — Это здорово, что вы в нашей команде. Всего хорошего.
  Судя по голосу, на его лице опять сияла улыбка. Всего хорошего.
  Я вошел в ванную и расстегнул рубашку. Чуть выше живота и немного ниже грудной клетки на коже алела ярко-красная горизонтальная отметина. Я встал перед зеркалом, чтобы лучше рассмотреть ее. Она имела четкие края и размеры — три дюйма в длину и полдюйма в ширину. Такой синяк не мог остаться после удара кулака или ладони. На мой взгляд, это был след от кастета. И он выглядел профессионально. Я снова почувствовал странную тошноту и вернулся на софу.
  Через какое-то время зазвонил телефон. Я ответил. Рик сообщил, что договор подписан.
  — Что случилось? — сменив тему, спросил он меня. — У тебя какой-то сдавленный голос.
  — На меня только что напали.
  — О, черт!
  Я еще раз описал момент ограбления. Рик сопровождал мой рассказ сочувствующими восклицаниями. Но как только он понял, что я дееспособен, его тон утратил нотки беспокойства. Он тут же перевел беседу на тему, которая действительно интересовала его.
  — Так ты сможешь вылететь в Штаты в воскресенье?
  — Конечно. Я просто потрясен, вот и все.
  — Ладно, тогда мне придется еще раз шокировать тебя. За месяц работы с рукописью, которая, по словам заказчика, уже написана, корпорация Райнхарта согласна заплатить тебе двести пятьдесят тысяч долларов плюс возместить расходы за билеты и гостиницу.
  — Что?
  Если бы я не сидел на софе, то просто упал бы на нее. Говорят, что каждый человек имеет свою цену. Четверть миллиона долларов за четыре недели работы! Эта сумма раз в десять превышала мою стоимость.
  — Итого, пятьдесят тысяч долларов еженедельно в течение следующего месяца, — подытожил Рик. — Плюс бонус в пятьдесят штук, если ты сдашь работу вовремя. Они позаботятся о билетах на самолет и проезд до места назначения. Кроме того, тебя отметят как помощника Лэнга.
  — На титульной странице?
  — Не смеши меня! В разделе благодарностей. Но такая запись зачтется при заключении других заказов. Я лично присмотрю за этим. Хотя на период работы твое участие в проекте строго засекречено. Они настаивают на данном условии.
  Было слышно, как он хохотнул, прикрыв ладонью телефон. Я представил его развалившимся в кресле.
  — Да, мой друг, отныне перед тобой открывается мир больших возможностей.
  Тут он был прав.
  Глава 03
  Если вы болезненно робкий или вам трудно общаться с другими людьми в расслабленной уверенной манере, работа «призрака» не для вас.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Рейс 109 Американских авиалиний отправлялся из Хитроу в Бостон в 10.30 воскресным утром. Райнхарт приобрел билет бизнес-класса и умчался в субботу вечером, увозя с собой контракт и договор о конфиденциальности. Мне пришлось подписать оба документа, пока курьер ожидал у дверей. Я доверял Рику, поэтому подмахнул контракт, даже не читая его. Договор о неразглашении касался только меня. Я быстро просмотрел его в холле. Сейчас он вспоминается мне почти забавным документом: «Я обязуюсь относиться ко всей конфиденциальной информации как к строго личным и не подлежащим оглашению данным. Я обязуюсь предпринимать все необходимые действия для сохранения этой информации от ее раскрытия и публикации третьей стороной или иной посторонней персоной… Я не буду использовать конфиденциальные сведения, оглашать их или способствовать оглашению посредством какого-либо лица в пользу третьей стороны… Обязуюсь, что не буду и не позволю другим персонам копировать и рассылать для каких-либо целей все или частичные конфиденциальные сведения без предварительного разрешения Владельца…» Я подписал договор уверенным росчерком.
  Мне всегда нравились быстрые сборы и незамедлительные отъезды. В течение пяти минут я отправил свою лондонскую жизнь в кладовку. Все мои счета оплачивались банком. Мне не требовалось приостанавливать никаких доставок — ни молока, ни газет. Уборщица, которую я почти не видел, приходила дважды в неделю и вынимала почту из ящика в вестибюле. Я навел порядок на рабочем столе. Все заказы были выполнены. С соседями я не общался. Кэт, похоже, ушла — и, пожалуй, к лучшему. Большинство друзей давно отчалили в страну семейной жизни, с чьих дальних берегов ко мне не вернулся ни один из утомленных странников. Мои родители умерли. Родственников у меня не было. Я мог бы уйти в мир иной, и никто на белом свете не заметил бы этого. Багаж состоял из одного чемодана с недельной сменой белья, теплым свитером и запасной парой обуви. Я уложил в наплечную сумку свой ноутбук и диктофон с пачкой мини-дисков. Длительные командировки научили меня пользоваться прачечными в отелях. Все другие необходимые вещи можно было купить по прибытии.
  Я провел весь вечер в кабинете, перелистывая книги об Адаме Лэнге и составляя список вопросов. Возможно, мои слова напомнят вам о Джекилле и Хайде, но, когда день потускнел — а на сортировочной станции зажглись фонари на высоких столбах и в небе замигали красные, зеленые и белые огни самолетов, направлявшихся к аэропорту, — я почувствовал, что начинаю забираться в шкуру Лэнга. Он был на несколько лет старше меня, но во всем остальном наши стартовые позиции имели разительное сходство. Прежде это ускользало от меня: единственный ребенок, родился в центральном графстве, воспитывался в местной средней школе, учеба в Кембридже, страсть к студенческой драме, полное отсутствие интереса к политике.
  Я вернулся к фотографиям. В 1972 году на сцене «Рампы» Кембриджского университета Адам Лэнг не раз срывал аплодисменты зала, исполняя роль цыпленка, управлявшего птичником людей. Я мог представить, как мы с ним ухаживали за одними и теми же девушками, смотрели дешевые спектакли на эдинбургском «Фриндже»411 и рассказывали друг другу анекдоты на заднем сиденье битого «Фольксвагена». Но все же, в каком-то метафорическом смысле, я остался цыпленком, а он возвысился до должности премьер-министра. В этом месте мои чудодейственные силы сопереживания покинули меня, поскольку ни одно событие в его первые двадцать пять лет не объясняло этапов последующей жизни. Возможно, мне просто не хватило времени, чтобы понять его характер.
  Я запер дверь на два поворота ключа, затем забрался в постель и всю ночь гонялся во сне за Лэнгом по лабиринту омытых дождем дорожек из красного кирпича. Помню, я сел в мини-кеб, и когда водитель повернулся, чтобы спросить меня о месте назначения, у него было печальное лицо Макэры.
  * * *
  На следующее утро аэропорт Хитроу напоминал один из плохих фантастических фильмов о недалеком будущем, где силы безопасности совершают путч и берут власть над государством в свои руки. У терминала стояли два бронетранспортера. Залы патрулировали дюжины коротко стриженных мужчин с пулеметами Рэмбо. Длинные очереди пассажиров вытянулись перед постами досмотра, чтобы пройти процедуру обыска и прощупывания рентгеновскими лучами. Каждый держал в одной руке свою обувь, а в другой — прозрачный пластиковый пакет с патетическими туалетными принадлежностями. Воздушные полеты рекламировались как право на передвижение, но по уровню свободы мы не отличались от лабораторных крыс. Вот как будет проведен второй Холокост, подумал я, переминаясь в носках на бетонном полу, — они просто поманят нас билетами на самолет, и мы сделаем все, что нам скажут.
  Пройдя досмотр, я направился через ароматные коридоры дьюти-фри412 к секции Американских авиалиний. Из всех бесплатных любезностей, доступных в зале ожидания, меня прельстили чашка кофе и спортивные новости утренних газет. Телевизор в углу транслировал спутниковый канал новостей. Его никто не смотрел. Я приготовил себе двойной эспрессо и только начал читать футбольный обзор в одном из таблоидов, как вдруг услышал слова: «Адам Лэнг». Три дня назад, как и каждый человек в этом зале, я не обратил бы на них внимания, но теперь они прозвучали так, словно кто-то назвал мое собственное имя. Я торопливо подошел к экрану и попытался уловить суть сообщения.
  Поначалу репортаж казался неважным и напоминал устаревшие новости. Несколько лет назад в Пакистане были арестованы (по словам адвоката, «похищены ЦРУ») четверо британских граждан. Их переправили на секретную военную базу в Восточной Европе, где подвергли жестоким пыткам. Один из пленников скончался при допросе; остальных троих отправили в лагерь Гуантанамо. Стержнем новостного сюжета было известие, что газета «Сандей» получила документ, «просочившийся» из министерства обороны. Он якобы предполагал, что этих людей захватил отряд САС413. По прямому указанию Лэнга пленных передали в руки ЦРУ. Далее следовали велеречивые изъявления негодования от известного британского правозащитника и какого-то представителя пакистанского правительства. Фотомонтаж показал Адама Лэнга с цветочной гирляндой на шее во время дружественного визита в Пакистан, когда он был премьер-министром. Помощница Лэнга кратко заявила, что бывший премьер-министр ничего не знал о похищениях людей. Она отказалась от любых комментариев. Британское правительство упорно игнорировало требования адвокатов о расследовании данного преступления. На этих словах сюжет закончился, и программа переключилась на сводку погоды.
  Я осмотрел зал ожидания. Никто из пассажиров не проявлял ни интереса, ни признаков возбуждения. Однако по какой-то причине у меня появилось ощущение, что по моему позвоночнику провели пакетиком льда. Я вытащил из кармана мобильный телефон и набрал номер Рика. Я не помнил, вернулся ли он в Америку или нет. Оказалось, что Рик находился в миле от меня и сидел в секции Британских авиалиний, ожидая Нью-Йоркского рейса.
  — Ты видел утренние новости? — спросил я его.
  В отличие от меня Рик был помешан на новостных программах.
  — Сюжет о Лэнге? Конечно.
  — Ты думаешь, в этом есть доля истины?
  — Откуда, черт возьми, мне знать? И кого волнует, правда это или ложь? По крайней мере, новый скандал удержит его имя в передовицах газет.
  — Как думаешь, я могу расспросить его об этой истории?
  — А кто тебе запрещает?
  На фоне беседы я услышал, как громкоговоритель в его зале промычал какое-то объявление.
  — Мой рейс объявили, — сказал Рик. — Я должен идти.
  — Только ответь, перед тем как уйдешь. Я могу принимать без тебя какие-то решения? Мне становится не по себе. Когда в пятницу на меня напали грабители, их действия не имели смысла. Они могли забрать мой бумажник, но стащили только рукопись. И теперь, глядя на эти новости, я подумал: может быть, они предполагали, что в моем пакете находились мемуары Лэнга?
  — А как они вообще могли узнать про рукопись? — спросил Рик озадаченно. — Ты едва успел попрощаться с Мэддоксом и Кроллом. Я все еще договаривался о контракте.
  — Возможно, кто-то наблюдал за офисом издательства. Затем они проследили мой путь. У меня в руках была желтая пластиковая папка. Что, если она служила особым сигналом?
  И тут мне в голову пришла еще одна мысль — настолько тревожная, что я не знал, с чего начать.
  — Пока ты на линии… Что тебе известно о Сиднее Кролле?
  — О вундеркинде Сиде?
  Рик поцокал языком в восхищении.
  — О, мой друг, это уникум! Он лишает бизнеса таких честных парней, как я. Кролл ворочает делами не за комиссионные, а за твердый гонорар. И ты не найдешь ни одного отставного президента или члена палаты, которому не хотелось бы иметь его в своей команде. А почему ты спрашиваешь о нем?
  — Давай представим, что он дал мне рукопись… желая выяснить… ведется ли слежка…
  Я выражал свою мысль по мере того, как она развивалась.
  — Он хотел, чтобы со стороны казалось, будто я, покидая издательство, уношу с собой рукопись Лэнга.
  — Но зачем ему это, черт подери?
  — Не знаю. Может, для забавы? Посмотреть, что получится?
  — Проверить, не набьют ли тебе морду?
  — Ладно, все нормально. Моя догадка звучит дико, но ты все же подумай над ней. Почему издательство страдает такой паранойей по поводу этой рукописи? Даже Квайгли не позволили взглянуть на нее. Почему они боятся выпускать ее из Америки? Возможно, они думают, что кому-то здесь не терпится добраться до чертовых мемуаров Лэнга?
  — И что?
  — А то, что Кролл использовал меня как наживку — типа привязанной козы. Решил посмотреть, кто погонится за ней… и, возможно, узнать, как далеко они готовы зайти.
  Когда эти слова сорвались с моих уст, я понял, что выгляжу со стороны нелепым чудаком.
  — Мемуары Лэнга представляют собой ночной горшок, наполненный скучным дерьмом, — сказал Рик. — Единственными людьми, которые хотят утаить этот факт, являются финансисты издательства! Вот почему эта книга под их одеялом.
  Почувствовав себя идиотом, я попытался сменить тему, но Рик уже сел на любимого конька и наслаждался своим остроумием.
  — Привязанная коза!
  Я даже без телефона мог слышать его смех, доносившийся с другого конца аэровокзала.
  — Не обижайся на мою прямоту, но согласно твоей теории кто-то должен был знать о прилете Кролла в Лондон — а главное, о том, где он будет в пятницу утром и какие вопросы ему предстоит обсуждать…
  — Кончай, Рик. Давай оставим эту тему.
  — …кто-то должен был знать, что Кролл может отдать рукопись новому «призраку»; знать, кто ты такой и когда приедешь на встречу; знать, где ты живешь. Ты ведь говоришь, что они поджидали тебя, верно? Ого! Это точно какая-то шпионская операция! Слишком крутая для газеты. За тобой, наверное, охотились правительственные агенты…
  — Забудь об этой ерунде! — крикнул я, обрывая его насмешки. — Тебе лучше поспешить, а то ты опоздаешь на рейс.
  — Да, ты прав. Ладно, счастливо тебе долететь. Поспи немного в самолете. У тебя какой-то странный голос. Созвонимся на следующей неделе. И ни о чем не волнуйся. Пока!
  Он отключился. Я стоял, сжимая в руке умолкший телефон. Все верно. Мои домыслы действительно казались глупыми и странными. Я прошел в мужской туалет. Синяк в том месте, где меня ударили в пятницу, созрел, стал черно-фиолетовым и приобрел по краям желтизну, напоминая взорвавшуюся сверхновую звезду в учебнике астрономии.
  Вскоре объявили посадку на бостонский рейс, и, когда мы поднялись в воздух, мои нервы успокоились. Я люблю эти краткие моменты, во время которых скучный серый ландшафт исчезает внизу, и лайнер, пробив облака, прорывается к солнечному свету. Как можно грустить на высоте десяти тысяч футов в сиянии яркого солнца, пока другие несчастные люди приклеены к грешной земле? Я взял напиток, посмотрел забавный фильм и подремал немного. Признаюсь честно, все остальное время я бродил по салону бизнес-класса, выпрашивал у пассажиров воскресные газеты и, пропуская спортивные страницы, читал статьи, посвященные Адаму Лэнгу и тем четверым предполагаемым террористам.
  * * *
  В час дня по местному времени международный аэропорт Логан дал нам «добро» на посадку. Когда самолет пролетал над гаванью Бостона, солнце, за которым мы гнались весь день, катилось сбоку от нас по воде, поочередно подсвечивая небоскребы в центре города — гигантские колонны из стекла и стали, переливавшиеся белыми, синими, золотистыми и серебристыми отблесками. «О, чудная Америка, — подумал я. — Даруй мне свой свет, вновь обретенная страна, где книжный рынок в пять раз превосходил по объемам старую Англию!» Заняв очередь и ожидая печать на визе, я едва не напевал гимн о «Звездном знамени». И даже парню из иммиграционного департамента не удалось ослабить мой оптимизм. Этот парень сидел за стеклянной перегородкой и хмурился, глядя на чудака, который пролетел три тысячи миль, чтобы провести один месяц среди зимы на Мартас-Виньярде. Когда же он узнал, что я писатель, его подозрительность достигла верхнего предела и вряд ли увеличилась бы больше, даже если бы на мне был оранжевый комбинезон тюремного заключенного.
  — Какие книги вы пишете?
  — Автобиографии.
  Мой ответ поставил парня в тупик. Он презрительно усмехнулся, но в его голосе появились неуверенные нотки.
  — Автобиографии? Вот как? Вы настолько известный человек?
  — Я вообще никому не известен.
  Он сурово посмотрел на меня и с укором покачал головой, словно уставший святой Петр у Жемчужных ворот, поймавший очередного грешника, который пытался пробраться в рай.
  — Никому не известен, — повторил он с мимикой бесконечного огорчения.
  Чиновник сжал в руке металлическую печать и, проставив два оттиска в паспорте, впустил меня в страну на тридцать дней.
  Пройдя иммиграционный контроль, я включил телефон. На экране появилось сообщение от личной помощницы Лэнга — некоей Амелии Блай, которая извинялась за то, что не смогла предоставить мне машину и забрать меня из аэропорта. Вместо этого она предлагала мне сесть в автобус и доехать до паромного вокзала в Вудс-Холе. Она обещала, что, когда я высажусь на Мартас-Виньярде, меня будет ожидать машина. Коротая время до прихода автобуса, я купил «Нью-Йорк Таймс» и «Бостон глоб», но в них не было упоминания о Лэнге — очевидно, скандальная история о нем появилась слишком поздно для этого тиража или американские газеты не проявили интереса к ней.
  Автобус был почти пустым, поэтому я сел спереди, рядом с водителем. Мы двинулись на юг через сеть автострад — из города в сельскую местность. Температура держалась чуть ниже нуля. Снег уже растаял на открытых местах. Однако он еще держался на насыпях вдоль трассы и цеплялся за корни деревьев. Лес, раскинувшийся на холмах по обеим сторонам дороги, накатывал на нас огромными бело-зелеными волнами. Новая Англия напоминала мне Старую, но только выросшую на стероидах: дороги здесь были шире, леса протяженнее, пространства более открытые. Тут даже небо казалось непривычно высоким и глянцевым. Когда я представил себе мрачный мокрый вечер в Лондоне и сравнил его с искристым полуденным временем в этой зимней стране, у меня появилось приятное чувство выигрыша в лотерее судьбы. Хотя и здесь, конечно, наступали сумерки. Мы добрались до Вудс-Хола около шести часов вечера, и, когда автобус подъехал к паромному вокзалу, на небе уже появились звезды.
  Довольно странно, но, пока мой взгляд не скользнул по вывеске парома, я вообще не вспоминал о Макэре. Это было вполне объяснимо: мне подсознательно не хотелось примерять на себя ботинки мертвеца — особенно после той встречи с грабителями. Однако, сдав свой чемодан в багаж, купив билет и вернувшись на пристань под пронизывающий ветер, я без труда вообразил, как тремя неделями раньше мой предшественник выполнял те же самые действия. В отличие от меня, он был пьян. Я осмотрелся. На другой стороне автостоянки располагалось несколько баров. Скорее всего, он заходил в один из них. Лично я не имел желания напиваться, и сама возможность сесть на тот же табурет за стойкой бара показалась мне еще более мерзкой, чем экскурсии по сценам голливудских убийств. Я присоединился к очереди пассажиров и, повернувшись спиной к ветру, принялся листать журнал «Таймс Сандей». На стене передо мной висела деревянная табличка с крупной надписью, нарисованной масляной краской: «Текущий уровень национальной угрозы — повышенный». Я чувствовал запах моря, но сгустившаяся темнота мешала мне увидеть его.
  К сожалению, как только вы начинаете думать о чем-то, остановиться уже невозможно. Двигатели многих машин, ожидавших у транспортных ворот парома, продолжали работать (на таком холоде водители предпочитали использовать обогреватели). Привлеченный их шумом, я вдруг понял, что выискиваю спортивный светло-коричневый «Форд Искейп». А когда объявили погрузку и мы стали подниматься по металлическому трапу на пассажирскую палубу, я не мог не думать о том, что по этим же ступеням шагал Майк Макэра. Мой разум протестовал. Я говорил себе, что извожу себя по пустякам. Но, очевидно, писатели-«призраки» и неприкаянные души покойников имеют общую волну восприятия. Сидя в душном пассажирском салоне, я какое-то время рассматривал открытые и честные лица попутчиков. Затем, когда паром задрожал и отчалил от пристани вокзала, я отложил журнал в сторону и вышел на открытую палубу.
  Поразительно, как темнота и холод меняют все вокруг. Это похоже на какой-то тайный сговор. Наверное, летом переправа на Мартас-Виньярде выглядит чудесной прогулкой. Паром имел большую полосатую трубу — прямо из сборника приключенческих историй. Вдоль бортов располагались ряды синих пластиковых кресел, обращенных к морю, где во время летних рейсов мамаши загорали в шортах и майках, молодежь скучала, а папочки подпрыгивали от возбуждения перед предстоящей рыбалкой. Но в январский вечер палуба была пустой, и северный ветер с залива Кейп-Код проникал через мою куртку и рубашку, вызывая мурашки. Огни Вудс-Хола удалялись. У входа в канал судно прошло мимо сигнального буя. Он неистово раскачивался на цепи, как будто вырывался из пасти подводного чудовища. Его колокол похоронно звонил в такт с волнами, и брызги разлетались в стороны, как подлые плевки старой ведьмы.
  Я сунул руки в карманы и приподнял плечи, защищая шею от ветра. Несколько шатких шагов привели меня к правому борту. Взглянув на перила высотой по пояс, я понял, как легко Макэра мог вывалиться за борт. Мне пришлось ухватиться за поручень, чтобы не поскользнуться на мокрой палубе. Рик был прав. Грань между несчастным случаем и самоубийством не всегда определялась четко. Человек мог найти свою смерть, и не желая этого. Просто нагнуться чуть дальше и представить, на что будет похоже падение. Ноги сами потеряют опору. Ты перевалишься через перила, ударишься с плеском о приподнявшуюся черную волну и уйдешь на десять футов вниз в ледяную воду, а к тому времени, когда тебе удастся всплыть на поверхность, паром окажется уже на расстоянии в сотню ярдов. Я надеялся, что спиртное, выпитое Макэрой, притупило его ужас. Хотя вряд ли на белом свете существовал такой алкогольный напиток, который не выветрился бы в воде, чья температура лишь на полградуса превышала точку замерзания.
  Никто не услышал звуков его падения! Это имело разумное объяснение. Сейчас погода была гораздо лучше, чем три недели назад, но, оглядевшись по сторонам, я не увидел на палубе ни одного человека. Меня уже знобило от холода; зубы стучали, словно выставленная напоказ начинка часового механизма. Я спустился в бар, чтобы немного согреться спиртным.
  * * *
  Мы обогнули маяк на Западной губе и около семи часов вечера вошли в акваторию Виньярд-Хейвена. Загрохотали цепи; паром с глухим стуком причалил к пристани вокзала. Резкий толчок едва не сбросил меня с лестницы. Я не ожидал комитета по встрече, и правильно делал, потому что мной интересовался только пожилой таксист, державший вырванную из блокнота страницу, на которой с ошибками была написана моя фамилия. Когда он загрузил мой чемодан в багажник, ветер поднял в воздух большой кусок целлофана и, вращая легкую добычу, с шелестом протащил ее по льду через всю автостоянку. Небо казалось белым от звезд.
  Я слабо представлял себе, где нахожусь, поэтому купил путеводитель по острову. Летом популяция Виньярд-Хейвена доходила до сотни тысяч, но в зимний период, когда отпускники закрывали дачные дома и мигрировали на запад, население сокращалось тысяч до пятнадцати. Здесь оставались только местные: замкнутые стойкие люди, называвшие материк Америкой. На острове имелось два шоссе (одно было маркировано транспортными огнями) и дюжина грунтовых дорог, ведущих в такие места, как «Запруда петардных всполохов» и «Бухта глотки Джоба». За всю поездку таксист не произнес ни слова. Он бесцеремонно разглядывал меня в зеркало заднего вида. Когда мой взгляд в двадцатый раз столкнулся со слезящимися глазами старика, я подумал, что чем-то обидел его. Возможно, эта поездка помешала ему что-то сделать. Я не мог представить себе, чем именно тут занимались люди. Улицы в районе паромного вокзала были пустынными, а когда мы выехали из города и помчались по главной магистрали, за окнами осталась только темнота.
  К тому времени я провел в пути семнадцать часов. Мне оставалось лишь гадать о том, где мы находились, мимо какого места проезжали или куда направлялись. Все усилия начать беседу провалились. В холодной черноте окна виднелось только мое отражение. Я чувствовал себя как английский путешественник семнадцатого века, который, приплыв на край Земли, направлялся на первую встречу с местными вомпаньягами.
  Звучно зевнув, я быстро прикрыл рот тыльной стороной ладони и объяснил бестелесным глазам, смотревшим на меня из зеркала:
  — Извините, но в той стране, откуда я прилетел, сейчас уже ночь.
  Водитель покачал головой. Поначалу я не понял, выражал ли он сочувствие или выказывал свое неодобрение. Но затем до меня дошло, что говорить с ним не имело смысла — он был глухонемым. Я вновь отвернулся к окну.
  Через некоторое время мы проехали пару перекрестков и свернули налево — как я догадался, к Эдгартауну. Передо мной замелькали белые, обшитые шпоном дома, штакетные заборы, небольшие огороды и веранды, освещенные витиеватыми викторианскими фонарями. На девяносто процентов здания были пустыми и темными, но в некоторых окнах, сиявших желтым светом, я замечал картины с изображением парусных кораблей и хмурых предков с бакенбардами. Пока мы спускались к подножию холма и проезжали мимо старой церкви, большая, в легкой дымке, луна, изливала серебристый свет на покрытые дранкой крыши и силуэты яхт, стоявших в гавани. Из нескольких труб поднимались клубы дыма. На миг мне показалось, что я смотрю на декорации для фильма «Моби Дик». Свет фар выхватил вывеску паромной переправы на остров Чаппакуиддик, и вскоре после этого мы остановились перед отелем, называвшимся «Вид на маяк».
  Я снова представил себе панораму летнего сезона: ведра, лопаты и рыбацкие сети, сваленные на верандах; веревочные сандалии, оставленные у дверей; наносы белого песка, чьи полосы тянулись с пляжа. Однако сейчас, посреди зимы, большой и старый деревянный отель потрескивал на ветру, как парусник, севший на риф. Я полагаю, администрация ожидала весны и не спешила обдирать пузырящуюся краску или смывать слой соли с грязных окон. Рядом в темноте шумело море. Я стоял на деревянном настиле перед входом в отель и, держа в руке чемодан, следил за огнями такси. Когда они исчезли за поворотом дороги, у меня появилось чувство, близкое к ностальгии.
  В вестибюле девушка, одетая, как служанка Викторианской эпохи — в белом фартуке и кружевном чепце, — передала мне записку из офиса Лэнга. Меня извещали, что в десять часов утра за мной придет машина. Мне следовало взять с собой паспорт для его предъявления сотрудникам охранной службы. Я почувствовал себя участником мистического тура: стоило мне добраться до какого-то места, меня тут же снабжали очередным набором инструкций о том, куда двигаться дальше. Отель был пустым; ресторан не работал. Мне сказали, что я могу выбрать номер по своему желанию, поэтому я занял комнату на втором этаже, с большим столом, пригодным для работы, и с фотографиями старого Эдгартауна, развешанными на стене: особняк Джона Коффина (1890); китобойное судно «Великолепный» у пристани Осборна (1870). Когда коридорный ушел, я выложил на стол ноутбук, список вопросов и вырезки из воскресных газет. Затем меня потянуло к кровати.
  Я мгновенно уснул и проснулся около двух ночи, когда мои внутренние часы, все еще настроенные на лондонское время, пробили, словно Биг-Бен, и подняли меня на ноги. Я почти десять минут искал мини-бар, прежде чем понял, что в моей комнате его не имеется. Импульсивно набрав телефонный номер Кэт, я поймал себя на том, что не знаю, о чем спросить. Впрочем, она все равно не ответила. Я хотел отключиться, но зачем-то наговорил несколько фраз на ее автоответчик. Очевидно, она ушла на работу раньше обычного… Или просто не ночевала дома. Здесь было о чем подумать, и я погрузился в мрачные размышления. Тот факт, что в мире не осталось людей, которых я мог бы винить в своих бедах, никак не способствовал моему настроению. Я принял душ, вернулся в постель и, выключив лампу, натянул сырое одеяло до самого подбородка. Каждые несколько секунд медленный пульс маяка наполнял комнату слабым красным заревом. Наверное, я пролежал так несколько часов — с широко открытыми глазами, в полном осознании, но абсолютно бестелесный. Это была моя первая ночь на Мартас-Виньярде.
  * * *
  Ландшафт, который постепенно проступил сквозь мглу предрассветного утра, оказался плоским и однообразным. Под моим окном проходила дорога, за ней вился ручей, затем — тростниковые заросли, песчаный пляж и море. Симпатичный маяк Викторианской эпохи с куполообразной крышей и с балконом из витых железных прутьев смотрел на пролив и длинную косу в миле от берега. Насколько я понял, это был остров Чаппакуиддик. Стая сотен белых птиц парила над морем, то взмывая вверх, то опускаясь к волнам на мелководье. Ее плотная формация напоминала рыбий косяк.
  Я спустился по лестнице на первый этаж, прошел в ресторан и заказал обильный завтрак. В небольшом киоске рядом со стойкой администратора продавались свежие газеты. Я купил «Нью-Йорк таймс». Статья, интересовавшая меня, была похоронена в середине раздела мировых новостей, а затем вторично погребена внизу страницы, что гарантировало ей максимальную защиту от взглядов читателей. Она гласила следующее:
  ЛОНДОН: (АП) — Согласно сообщению, появившемуся в газете «Сандей», бывший британский премьер-министр Адам Лэнг обвиняется в незаконном использовании британского подразделения специального назначения для захвата четырех подозреваемых террористов пакистанского отделения Аль-Каиды и их последующей передачи следователям ЦРУ.
  Пять лет назад четверо британских граждан — Назир Ашраф, Шакил Кази, Салим Хан и Фару Ахмед — были схвачены в пакистанском Пешаваре. Далее их якобы вывезли из страны на секретную базу, где подвергли пыткам. Мистер Ашраф умер во время допроса. Мистер Кази, мистер Хан и мистер Ахмед в течение трех лет удерживались в Гуантанамо. На данный момент лишь мистер Ахмед остается в заключении в американском лагере военнопленных.
  Согласно документам, полученным лондонской «Сандей Таймс», мистер Лэнг лично одобрил операцию «Буря» — секретную миссию похищения вышеуказанных подозреваемых террористов. Данная операция, в нарушение международных и английских законов, была осуществлена элитным отрядом Специальной авиадесантной службы (САС) на территории суверенного государства.
  Британское министерство обороны пока отказывается комментировать подлинность документов и существование операции «Буря». Представительница мистера Лэнга сообщила, что бывший премьер-министр не планирует делать каких-либо заявлений по поводу возникших слухов.
  Я прочитал статью три раза. Она почти ничего не добавляла к прежней информации. Или добавляла? Мне трудно было судить об этом. Вопреки обычной практике моральный аспект события не обсуждался вовсе. Кодекс чести наших отцов, который соблюдался даже во время войны с нацистами (запрет на пытки, например), теперь не являлся обязательной нормой поведения в обществе. Я уверен, лишь десять процентов населения отреагировали бы на это сообщение с тревогой — при условии, что им удалось бы обнаружить его. Остальные девяносто просто пожали бы плечами. Говорят, что свободный мир все больше кренится на темную сторону. А чего еще ожидают люди?
  Мне нужно было убить пару часов до приезда обещанной машины, поэтому я прогулялся к маяку по деревянному мосту, а затем прошелся по улицам Эдгартауна. При свете дня город выглядел еще более пустым, чем ночью. Белки бегали без опаски по пешеходным дорожкам и носились по деревьям во дворах. На пути мне попалось около двух дюжин живописных домов, построенных моряками-китобоями в девятнадцатом веке. Судя по всему, в них никто не жил. «Вдовьи дорожки» по бокам зданий оставались пустыми. Я не заметил ни одной женщины в черном платке, которая с печалью смотрела бы на море в ожидании момента, когда ее мужчина вернется домой — скорее всего, по той причине, что все они теперь перебрались на Уолл-стрит. Рестораны были закрыты; за витринами маленьких бутиков и галерей виднелись ободранные стены и пустые прилавки. Я хотел купить ветрозащитную куртку, но магазины не работали. На окнах, заполненных пылью и трупиками насекомых, пестрели наклейки с надписями: «Благодарим за отлично проведенный сезон!!!», «Увидимся весной!».
  То же самое творилось и в гавани. Главенствующими красками здесь были серый и белый цвета. Серое море и белое небо. Серые кровли крыш и белые стены. Пристани, выцветшие до сине-серых и зелено-серых оттенков, и пустые белые флагштоки, на которых сидели серо-белые чайки. Казалось, что я видел перед собой полотно, написанное Мартой Стюарт, — картина из цикла «Люди и природа». Даже солнце, парившее теперь над островом Чаппакуиддик, соблюдало общий тон и сияло серо-белым светом.
  Я прищурился, поднял руку, защищая глаза, и посмотрел на тянувшуюся вдаль нитку берега с нанизанными на нее бусинками дачных домиков. Вот где карьера сенатора Эдварда Кеннеди свернула к своему фатальному концу. Согласно путеводителю, весь Мартас-Виньярд являлся летней игровой площадкой для семейства Кеннеди. Им нравилось плавать под парусом от порта Хайяннис и далее. Однажды Джек, уже будучи президентом, хотел причалить к частной пристани яхт-клуба Эдгартауна. Это возмутило республиканцев, и они, грозно сложив руки на груди, выстроились рядами вдоль берега, наблюдая за яхтой Кеннеди. Ему пришлось плыть дальше. Это случилось летом — в тот год, когда его застрелили414.
  Несколько яхт, стоявшие у пристани, были накрыты на зиму пленкой. Одинокая лодка со съемным мотором направлялась к плесу для проверки ловушек на лобстеров. Я сел на скамью, надеясь увидеть хоть что-то интересное. Но только чайки с криками носились в воздухе. Ветер раскачивал трос на ближайшей яхте, и тот с тихим звоном бил по металлической мачте. Издалека доносился стук молотка — кто-то готовил жилище к летнему сезону. Пожилой мужчина выгуливал собаку. Не считая этих мелочей, вокруг меня за целый час не произошло ни одного события, способного отвлечь писателя от рутинной работы. Это было воплощение дилетантской концепции рая для авторов. Я начинал понимать, почему Макэра мог сойти здесь с ума.
  Глава 04
  «Призрак» часто находится под прессом издателей, требующих от него интересный и спорный материал, который можно использовать в дальнейшем для продажи или для порождения волны скандальных публикаций во время издания книги.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  В то утро за мной заехал мой старый друг, глухой таксист. Поскольку меня поселили в отеле Эдгартауна, я, естественно, предположил, что особняк Райнхарта находится где-то в районе порта. Там имелось несколько больших домов, возвышавшихся над гаванью, с садами, спускавшимися вниз, к частным пристаням. Они казались мне прекрасным местом для жилья миллиардера. Однако позже я понял, насколько невежественными были мои суждения о вкусах и возможностях серьезных богачей. Мы выехали из города и помчались по шоссе, следуя указателям, на Западный Тисбери. Примерно через десять минут дорога привела нас в густой лес, и прежде чем я успел заметить брешь среди деревьев, такси свернуло налево — на неприметную песчаную дорогу.
  До этого момента я никогда не видел зарослей кустарникового дуба. Наверное, летом они выглядели великолепно. Но в зимнее время природа вряд ли смогла бы предложить вам более унылый вид из своего ассортимента в департаменте флоры. Эти изогнутые карликовые деревья пепельного цвета росли вдоль дюн — насколько хватало глаз. Несколько свернувшихся коричневых листьев служили слабым доказательством того, что они некогда были живыми. Узкая дорога тянулась среди зарослей почти три мили. Машина то взбиралась на дюны, то спускалась с них. Единственным животным, увиденным мной, был пробежавший скунс. Наконец мы подъехали к закрытым воротам, и перед нами из оцепеневшей атмосферы дикой местности материализовался мужчина с планшетом на боку. Под его темным пальто от фирмы «Кромби» проглядывала блестящая черная форма полицейского из Оксфорда.
  Я опустил окно и протянул ему свой паспорт. Его большое угрюмое лицо приобрело от холода кирпичный цвет; уши покраснели: он явно был не рад своей доле. Его печальный вид как бы говорил, что ему сначала поручили охранять одну из внучек королевы в двухнедельной поездке на Карибы, а затем в последнюю минуту вдруг отправили сюда. Он хмуро сверил мою фамилию со списком в планшете, сбил пальцем большую каплю влаги, висевшую на кончике его носа, и обошел вокруг машины, проверяя номера. Я слышал, как где-то поблизости шумел прибой, демонстрировавший ветру свои бесконечные кульбиты.
  Полицейский подошел к окну, вернул мне паспорт и чуть слышно прошептал (по крайней мере, мне так показалось):
  — Добро пожаловать в дом сумасшедших.
  Внезапно я почувствовал нервозность, которую, надеюсь, скрыл, поскольку первое появление «призрака» имеет большое значение. Я всегда стараюсь не показывать волнения. Лучшее средство: напустить на себя вид профессионала. Форма одежды: хамелеон. Я ношу те вещи, которые, по моему мнению, нравятся клиенту. Отправляясь к футболисту, я могу надеть тренировочные брюки; если к поп-певцу — то кожаный жилет. Обдумывая первую встречу с бывшим премьер-министром, я решил отказаться от костюма. Это было бы слишком формально. Я выглядел бы как его адвокат или бухгалтер. Мой выбор пал на голубую рубашку, консервативно полосатый галстук, спортивный жакет и серые брюки. Облик дополняли аккуратно причесанные волосы, чистые белые зубы и умеренное количество одеколона. Я подготовился на все сто процентов. Дом сумасшедших? Неужели офицер полиции действительно так сказал? Я обернулся, но он уже исчез из вида.
  Ворота распахнулись, дорожка изогнулась, и через несколько мгновений я получил свое первое впечатление о поместье Райнхарта: четыре деревянных здания кубической формы (гараж, солидный склад, пара коттеджей для обслуживающего персонала) и сам особняк. Он имел лишь два этажа, но по длине и ширине напоминал государственное учреждение. На пологой крыше располагались два больших кирпичных дымохода того квадратного вида, который обычно используется в крематориях. Остальная часть здания была деревянной, и хотя особняк построили недавно, он уже потускнел до серебристо-серого цвета, как садовая мебель, простоявшая год на открытом воздухе. Высокие и узкие окна со стороны фасада походили на крепостные бойницы. В обрамлении серого ландшафта, небольших блокгаузов и подступавшего леса — с часовым у ворот — особняк ассоциировался с неким дачным домом, спроектированным Альбертом Спиром415. Я имею в виду «Волчье логово».
  Едва мы остановились, передняя дверь открылась, и в проеме возник еще один охранник в белой рубашке, черном галстуке и в серой куртке на «молнии». Он приветствовал меня без улыбки и позволил войти в холл. Там он быстро обыскал мою наплечную сумку, пока я осматривался по сторонам. По ходу работы я побывал у многих богатых людей, но еще ни разу не входил в особняк миллиардера. На гладких белых стенах холла висели ряды африканских масок. Подсвеченные демонстрационные витрины изобиловали шедеврами деревянной резьбы и примитивными гончарными изделиями. Среди последних преобладали грубые фигурки с гигантскими фаллосами и торпедными женскими грудями — такие вещи обычно лепят испорченные дети, когда учитель поворачивается к ним спиной. Здесь чувствовалось полное отсутствие вкуса — как в изящном искусстве, так и в эстетике. Первая миссис Райнхарт, как я выяснил позже, состояла в совете управляющих музея Метрополитен, посвященного современному искусству. Вторая жена (на пятьдесят лет моложе Райнхарта) была актрисой Болливуда. Он женился на ней по совету одного из своих банкиров — в основном для того, чтобы прорваться на индийский рынок.
  Из глубины дома донесся женский голос, прокричавший с британским акцентом: «Это абсолютно смехотворная идея!» Затем хлопнула дверь, и в холле появилась элегантная блондинка, одетая в темно-синий жакет и юбку такого же цвета. Держа в руках блокнот формата А4 в черно-красной твердой обложке и выстукивая стаккато высокими каблуками, она направилась ко мне. На ее лице сияла застывшая улыбка.
  — Амелия Блай, — представилась она.
  Я дал бы ей около сорока пяти лет, однако на расстоянии она выглядела гораздо моложе. У нее были красивые синие глаза, но она использовала слишком много макияжа, напоминая продавщицу косметического отдела универсама, которая решила показать весь свой товар одновременно. Амелия Блай источала очень сильный аромат сладковатых духов. Я предположил, что она и являлась той представительницей Лэнга, о которой упоминала утренняя «Таймс». «К сожалению, Адам сейчас находится в Нью-Йорке и не вернется до самого вечера».
  — Ладно, забудь о том, что я назвала это абсолютно смехотворной идеей! — прокричала невидимая женщина.
  Улыбка на лице Амелии растянулась еще больше, создав сеть крохотных трещин на гладких розовых щеках.
  — О, мой друг! Прошу прощения! Боюсь, что у бедняжки Рут один из тех самых критических дней.
  Рут. Имя прозвучало так же резко, как предупредительный удар в боевой барабан или — учитывая собранные тут образчики африканского племенного искусства — как удар копья, попавшего в цель. Мне и в голову не приходило, что супруга Лэнга тоже окажется здесь. Я полагал, она осталась в Лондоне. Кроме всего прочего, она славилась своим независимым и жестким характером.
  — Если это неудачный момент для моего визита…
  — Нет-нет. Она определенно захочет встретиться с вами. Идите и выпейте чашку кофе. Я схожу за миссис Лэнг.
  Амелия сделала пару шагов, затем обернулась и без интереса спросила:
  — Вам понравился отель? Там тихо?
  — Как в могиле.
  Я взял сумку из рук охранника и последовал за Амелией, притянутый шлейфом ее запаха. Мой взгляд непроизвольно задержался на красивых ногах этой женщины. Когда она шла, ее бедра терлись о нейлон и издавали приятный шелест. Она провела меня в комнату с кремовой кожаной мебелью и, налив кофе из кофейника, стоявшего на столике в углу, куда-то удалилась. Я с чашкой в руках подошел к большому двустворчатому окну и осмотрел задворки поместья. Вместо традиционных цветочных клумб здесь простирался газон (похоже, деликатные растения не приживались в местном климате), за которым в сотне ярдов начиналась тошнотворная коричневая поросль. Дальше находилось озеро — гладкое, как лист стали под огромным алюминиевым небом. Слева бугрились дюны, отмечавшие берег. Я не слышал шум океана: стеклянные двери, ведущие на балкон, были слишком плотными — и, как позже мне сказали, пуленепробиваемыми.
  Настойчивый стук Морзе, донесшийся из коридора, просигналил о возвращении Амелии Блай.
  — Прошу меня простить. Боюсь, что Рут немного занята. Она приносит вам свои извинения. Вы увидитесь с ней позже.
  Улыбка Амелии немного уплотнилась. Тем не менее она выглядела так же естественно, как лак на ее ногтях.
  — Сейчас я хотела бы показать вам, где мы будем работать. Надеюсь, вы уже выпили кофе.
  Она настояла на том, чтобы я поднимался по лестнице первым.
  Дом, по ее словам, был спроектирован так, что все спальни располагались на первом этаже. Гостиные и прочие помещения размещались выше. Когда мы поднялись в огромный зал на втором этаже, я понял причину такой расстановки. Стена со стороны берега была полностью стеклянной. На виду ни одного объекта искусственного происхождения — только небо, озеро и океан. Эта первобытная картина не менялась десять тысяч лет. Звуконепроницаемое стекло и пол с подогревом создавали эффект роскошной машины времени, чья капсула перенеслась в эпоху неолита.
  — Да, места тут хватает, — сказал я. — Вам не одиноко по ночам?
  — Нам сюда, — сказала Амелия, открывая дверь.
  Я проследовал за ней в большой кабинет, примыкавший к гостиному залу. Наверное, здесь во время отпусков работал Марти Райнхарт. Отсюда открывался схожий вид на океан, но озеро с этого угла уже почти не просматривалось. Книги, собранные в шкафах, относились к германской военной истории. Их корешки со свастикой выцвели под воздействием солнечных лучей и соленого воздуха. В комнате имелось два стола. Тот, что поменьше, стоял в углу и был оборудован компьютером, за которым сидела секретарша. Второй стол радовал глаз своей чистой полированной поверхностью. Я увидел там лишь миниатюрную модель яхты и фотографию с изображением моторного катера. Над штурвалом сутулился сам Марти Райнхарт — угрюмый скелет, опровергавший старую поговорку о том, что настоящий богач не может быть тощим.
  — У нас небольшой коллектив, — сказала Амелия. — Познакомьтесь с Элис.
  Девушка в углу приподняла голову.
  — Кроме меня и нее, в команду входят Люси… Она сейчас с Адамом в Нью-Йорке. Водитель Джефф… Он тоже там и приедет сегодня вечером. Шесть офицеров охраны из Англии — на данный момент трое здесь и трое с Адамом. Даже если бы дело ограничивалось прессой, нам все равно не помешала бы еще одна пара рук. Но Адам не соглашается на замену Майка. Они слишком долго были вместе.
  — А вы давно ему помогаете?
  — Восемь лет. Работала с ним на Даунинг-стрит. Я была прикреплена к нему от канцелярии кабинета министров.
  — Ваша канцелярия многое потеряла.
  Амелия сверкнула лакированной улыбкой.
  — Вы бы знали, как я скучаю по супругу.
  — Вы замужем? Я не заметил кольца на вашей руке.
  — Весьма печально, но носить его проблематично. Оно слишком большое и звенит, когда я прохожу в аэропорту через металлодетекторы.
  — А-а! Вот в чем дело!
  Мы идеально поняли друг друга.
  — Райнхарт нанял вьетнамскую пару, которая присматривает за особняком. Они тоже проживают здесь, но эти люди настолько скромны, что вы вряд ли заметите их. Женщина выполняет обязанности экономки и повара. Мужчина работает в саду. Их зовут Деп и Дак.
  — А кто есть кто?
  — Дак — мужчина. Это же очевидно!
  Амелия вытащила ключ из кармана прекрасно скроенного жакета и, открыв большой железный шкаф для документов, достала оттуда толстую папку. Положив ее на стол, она предупредила:
  — Эту рукопись нельзя выносить из комнаты. И ее нельзя копировать. Вы можете делать выписки, но я должна напомнить вам о соблюдении конфиденциальности. Вы подписали соглашение. Адам вернется из Нью-Йорка через шесть часов. За это время вы можете ознакомиться с текстом. На ленч я пришлю вам сандвичи. Элис, идем! Мы же не хотим отвлекать нашего гостя, не так ли?
  Когда они ушли, я сел в кожаное вращающееся кресло, вытащил из сумки ноутбук и включил его. Создав документ с названием «Рукопись Лэнга», я расслабил узел на галстуке, расстегнул ремешок часов и положил их на стол рядом с папкой. Несколько секунд ушло на потакание своим эгоистическим чувствам. Я катался взад и вперед на кресле Райнхарта, смакуя вид океана и ощущая себя мировым диктатором. Затем я открыл папку, вытащил рукопись и начал читать.
  * * *
  Все хорошие книги разные, но все плохие представляют собой одно и то же. Я убежден в этом факте, потому что по ходу своей работы прочитал множество ужасных книг — книг, настолько плохих, что они даже не публикуются, хотя, учитывая уровень современной литературы, такое поведение издателей можно назвать героическим подвигом.
  Общей чертой всех плохих книг, будь то романы или мемуары, является их неестественность. Они не кажутся правдивыми. Я не говорю, что хорошая книга обязательно должна быть правдивой, но она чувствуется такой во время чтения. Мой приятель в одном из издательских домов называет это тестом гидросамолета. Он когда-то видел фильм об интересных людях Старого Лондона, и картина начиналась с истории о парне, который летал на работу на личном гидросамолете. Мой друг сказал, что после кадров с посадкой самолета на Темзу уже не было смысла смотреть тот фильм до конца.
  Мемуары Лэнга не прошли проверку гидросамолета.
  Дело не в том, что события, изложенные в рукописи, были выдуманными или неинтересными (на начальной стадии я вообще не мог судить о них), однако книга в целом создавала впечатление фальшивки, словно в ее центре зияла пустота. Она содержала шестнадцать глав, расположенных в хронологическом порядке: «Ранние годы», «Вхождение в политику», «Вызов», «Смена партии», «Победа на выборах», «Реформирование правительства», «Северная Ирландия», «Европа», «Особые отношения», «Второй срок», «Атака террористов», «Война против террора», «Укрепление курса», «Ни шагу назад», «Время уходить», «Надежды на будущее». Каждая глава насчитывала от десяти до двадцати тысяч слов, и авторский текст иногда лишь скреплял отрывки из речей, официальных протоколов, коммюнике, меморандумов, стенограмм различных интервью, служебных записей, партийных манифестов и газетных статей. Время от времени Лэнг позволял себе эмоции («Я очень радовался, когда родился третий ребенок») или личные наблюдения («Американский президент был выше, чем я ожидал»). Порою проскальзывали острые ремарки («Будучи министром иностранных дел, Ричард Райкарт чаще разъяснял британцам политику иностранцев, а не наоборот»). Но подобные моменты встречались лишь изредка и не создавали нужного эффекта. А где была его жена? О ней почти не упоминалось.
  Рик назвал эту книгу ночным горшком, наполненным дерьмом. На самом деле она оказалась еще хуже. Дерьмо, цитируя Гора Видала, имеет свою собственную целостность. А рукопись Лэнга была горшком пустопорожнего ничто. Она со строгой точностью придерживалась фактов, но в совокупности рождала ложь. Обычно так всегда и получается, подумал я. Ни один человек, проживший жизнь, не может походить на бесчувственный манекен. Особенно Адам Лэнг, чей политический арсенал состоял в основном из эмоционального сопереживания. Я пролистал главу, называвшуюся «Война против террора». Если в книге и содержалось что-то интересное для американских читателей, то оно должно было находиться именно здесь. Я бегло осмотрел текст, выискивая такие слова, как «арест», «ЦРУ» и «пытки». Но книга вообще не упоминала об операции «Буря». А что о войне на Ближнем Востоке? Возможно, мягкая критика президента США, или госсекретаря, или, на худой конец, министра обороны? Какой-то намек на предательство или слабость? что-то о скрытых мотивах или о поспешно составленных документах? Нет, ничего. Нигде ничего! Я глотнул воздух, буквально и метафорически, и снова вернулся к началу рукописи.
  Похоже, в какой-то момент Элис принесла мне бутерброды с тунцом и бутылку минеральной воды — во всяком случае, к концу дня я заметил их на краю стола. Но процесс работы захватил меня. Я не чувствовал голода. Наоборот, внутри желудка собиралась тошнота, пока я пробирался через главы и сканировал поверхность этого массивного утеса скучной прозы, выискивая хотя бы мало-мальски интересный выступ, за который мог бы зацепиться читатель. Неудивительно, что Макэра спрыгнул с парома. И вполне понятно, почему Кролл и Мэддокс помчались в Лондон, спасая этот проект. Немудрено, что они были готовы платить мне по пятьдесят тысяч долларов в неделю. Все эти на первый взгляд безрассудные действия становились абсолютно логичными и верными после беглого ознакомления с текстом. Однако теперь на кону стояла моя репутация! Она могла рухнуть штопором вниз, привязанная ремнями к заднему сиденью гидросамолета, которым управлял камикадзе Адам Лэнг. Отныне пьяные коллеги на издательских вечеринках будут показывать на меня пальцем (при условии, что кто-то захочет присылать мне приглашения), как на «призрака», пережившего самое большое фиаско в истории литературы. Падая в шахту параноидального прозрения, я увидел свою реальную роль в предстоявшей операции — роль недоумка, на которого автор и редакторы спишут все просчеты.
  Около пяти часов вечера я дочитал последнюю, шестьсот двадцать первую страницу («Мы с женой смело смотрим в будущее, что бы оно нам ни сулило») и, отложив рукопись в сторону, прижал ладони к щекам. Мои глаза и рот округлились в имитации картины «Крик», написанной Эдвардом Манчем.
  Внезапно я услышал кашель и, вскинув голову, увидел Рут Лэнг, которая стояла в дверном проеме и наблюдала за мной. Я до сих пор не знаю, как долго она там находилась. Ее тонкие черные брови приподнялись вверх.
  — Неужели так плохо? — спросила она.
  * * *
  На ней был толстый бесформенный белый свитер — настолько длинный, что из рукавов виднелись только изгрызенные ногти. Когда мы спустились по лестнице в холл, она накинула на себя светло-синий плащ. На миг ее бледное и хмурое лицо исчезло под большим капюшоном, а затем появилось опять. Короткие темные волосы торчали вверх, как змейки Медузы.
  Это она предложила мне пройтись. Рут сказала, что, судя по моему виду, мне не помешало бы подышать свежим воздухом. Довольно верное суждение. Она нашла для меня ветровку мужа и пару резиновых сапог, которые подошли мне по размеру. Мы стойко перенесли порыв задиристого атлантического ветра, обогнули газон по широкой аллее и начали подниматься на дюну. Справа появилось озеро. Рядом с пристанью, чуть выше полосы тростника, лежала перевернутая вверх дном спортивная лодка. Слева шумел седой океан. Пустой песчаный белый пляж тянулся впереди на две мили. Когда я оглянулся назад, картина была той же, если не считать полисмена в плаще, который следовал за нами на расстоянии пятидесяти ярдов.
  — Наверное, вас уже тошнит от подобной опеки? — кивнув на эскорт, спросил я у Рут.
  — Она продолжается так долго, что я перестала замечать ее.
  Ветер подталкивал нас в спину. При близком осмотре пляж больше не выглядел идиллическим местом. На песке валялись комья смолы, куски пластика, затвердевшие от соли обрывки темно-синих кроссовок, деревянная катушка от кабеля, мертвые птицы, скелеты и кости домашних животных. Казалось, что мы прогуливались по обочине шестиполосного шоссе. Большие волны с шумом накатывали на берег и отступали назад, словно проезжавшие грузовики.
  — Итак, — спросила Рут, — насколько рукопись плоха?
  — Вы читали ее?
  — Не всю.
  — Ее нужно подправить, — вежливо ответил я.
  — Как сильно?
  В моем уме промелькнули кадры документального фильма о Хиросиме тысяча девятьсот сорок пятого года.
  — Задача вполне выполнимая, — с дипломатической уверткой подытожил я.
  Ведь даже Хиросиму постепенно отстроили.
  — Проблема в жестком сроке. Мы должны завершить книгу через четыре недели, а это меньше двух дней на главу.
  — Четыре недели!
  Ее низкий гортанный смех показался мне немного неприличным.
  — Вы не заставите его сидеть так долго за столом!
  — А ему не придется ничего писать. Это моя работа, за которую мне платят. Он просто будет говорить со мной.
  Она накинула капюшон на голову. Я больше не мог разглядывать ее лицо. На виду оставался только острый кончик носа. Ходили слухи, что она была умнее мужа и обожала их жизнь на вершине социальной лестницы. Если Лэнг совершал официальный визит в зарубежную страну, она всегда сопровождала его, не желая сидеть дома. Вам нужно было лишь увидеть их вместе на экране телевизора, чтобы понять, с каким удовольствием она купалась в лучах его славы. Адам и Рут Лэнг: власть и честолюбие.
  Она остановилась и повернулась лицом к океану. Ее руки были глубоко погружены в карманы. Полицейский тоже замер на берегу, как будто играл роль доброй бабушки.
  — Ваше приглашение было моей идеей, — сказала Рут.
  Меня качнуло ветром. Я едва не упал.
  — Откуда вы узнали обо мне?
  — Вы написали книгу для Кристи.
  Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять, о ком она говорила. Кристи Костелло. Я и думать о нем забыл. Его книга стала моим первым бестселлером. Интимные мемуары рок-звезды семидесятых годов. Пьянки, наркотики, девочки, почти смертельная авария, хирургическая операция, а затем долгое восстановление и, наконец, долгожданное умиротворение в объятиях порядочной женщины. Книга для любого возраста. Вы могли подарить ее на Рождество своему хулиганистому сыну или набожной бабушке, и каждый из них был бы рад в равной мере. Только в одной Великобритании продали триста тысяч экземпляров в твердой обложке.
  — Вы знакомы с Кристи?
  Это казалось невероятным.
  — Прошлой зимой мы гостили в его доме на Мастике416. Я прочитала книгу на одном дыхании. Она лежала на туалетном столике у моей кровати.
  — Признаюсь, я смущен.
  — Да? Почему? Мемуары получились чудесными, несмотря на свое ужасное содержание. Слушая его похабные россказни за ужином, я изумлялась тому, что вам удалось превратить их в правдоподобную историю жизни. И я сказала тогда Адаму: «Вот человек, который нужен для твоей книги».
  Я засмеялся. Мне просто не хватило сил сдержаться.
  — Надеюсь, воспоминания вашего супруга не будут такими сумбурными, как у Кристи Костелло.
  — Да, можете не рассчитывать на это, — ответила она.
  Рут сбросила капюшон на плечи и сделала глубокий вдох. Вживую она выглядела лучше, чем по телевизору. Операторам не нравилось снимать ее, хотя многие из них боготворили Лэнга. Они не могли уловить забавного беспокойства Рут. Их отпугивала оживленность ее лица.
  — Господи, как я скучаю по дому! — сказала она. — Несмотря на то что наши дети разъехались по университетам. Я часто говорю ему, что чувствую себя женой Наполеона, сосланного на Святую Елену.
  — А что вам мешает вернуться в Лондон?
  Какое-то время Рут молчала и, прикусив губу, смотрела на океан. Затем она окинула меня критическим взором, как будто составляла собственное мнение.
  — Вы подписали соглашение о конфиденциальности?
  — Конечно.
  — Уверены?
  — Проверьте в офисе у Сида Кролла.
  — Просто я не хочу читать свои признания в какой-нибудь желтой газете, которая выйдет на следующей неделе. Или через год — в вашей собственной дешевой книжонке, написанной в жанре «поцелую и всем расскажу».
  — Ого! — воскликнул я, изумленный ее злобой. — Кажется, вы недавно говорили, что сами предложили пригласить меня. Я не напрашивался к вам. Да и целовать мне некого.
  Она кивнула.
  — Ладно. Я признаюсь вам, почему не возвращаюсь домой. Только пусть это останется между нами. Я боюсь покидать Адама. С ним сейчас творится что-то неладное.
  О, парень, подумал я. Тут становится все интереснее и интереснее.
  — Да, — уклончиво ответил я. — Амелия говорила, что он очень расстроен смертью Майка.
  — Хм! Она так сказала? Не понимаю, когда миссис Блай успела стать экспертом по эмоциональному состоянию моего супруга!
  Если бы Рут зашипела и выпустила когти, она и тогда не выразила бы своих чувств более ясно и полно.
  — Гибель Майка действительно ухудшила ситуацию, но началось все не с нее. Реальной проблемой является потеря власти. Если человек теряет былой статус, он переживает это год за годом. А вокруг с экранов и газет на нас льют грязь за совершенные им или несовершенные поступки. Адам не может освободиться от прошлого, понимаете? Он не может двигаться дальше.
  Она беспомощно указала рукой на море, песок и дюны.
  — Он застрял. Мы оба здесь застряли.
  По пути домой она взяла меня под руку и с усмешкой сказала:
  — Бедняжка! Вы, наверное, начинаете гадать, во что вас втянули?
  * * *
  Когда мы вернулись в особняк, там царило оживление. У входа стоял темно-зеленый лимузин «Ягуар» с вашингтонскими номерами. Позади него был припаркован черный минивэн с затемненными стеклами. Открыв дверь, я услышал несколько телефонных звонков, звучавших одновременно. В холле у столика охраны сидел добродушный седой мужчина, одетый в дешевый коричневый костюм. Он пил чай и беседовал с одним из полицейских. Увидев Рут Лэнг, незнакомец вскочил на ноги. Я заметил, что тут все немного побаивались ее.
  — Добрый вечер, мэм.
  — Привет, Джефф. Как там в Нью-Йорке?
  — Чертов хаос. Как на Пикадилли в час пик.
  Он говорил с хитроватым лондонским акцентом.
  — Я даже подумал, что не успею вернуться вовремя.
  Взглянув на меня, Рут пояснила:
  — Когда Адам сойдет с самолета, его должна ожидать машина. Такие здесь правила.
  Пока она выпутывалась из плаща, в холле появилась Амелия. Между ее изящным плечом и скульптурным подбородком был зажат мобильный телефон. Проворные пальцы застегивали «молнию» на папке с документами.
  — Да все отлично. Я передам ему ваши слова.
  Она небрежно кивнула Рут и продолжила беседу по телефону.
  — В четверг он будет в Чикаго…
  Посмотрев на Джеффа, она постучала пальцем по циферблату часов на тонком запястье.
  — Я тут подумала и решила съездить в аэропорт, — сказала Рут, вновь натягивая на себя плащ. — Амелия может остаться здесь: полировать свои ногти или что-нибудь еще.
  Она повернулась ко мне и добавила:
  — Почему бы и вам не съездить? Ему не терпится встретиться с вами.
  Один — ноль в пользу супруги, констатировал я. Однако счет не удержался! В лучших традициях британских госслужащих Амелия оттолкнулась от канатов ринга и нанесла ответный удар.
  — Тогда я поеду в машине сопровождения, — с улыбкой сказала она, сложив мобильный телефон. — Там я тоже смогу позаботиться о своих ногтях.
  Джефф открыл для Рут одну из задних дверей «Ягуара». Я обошел машину с другой стороны и едва не сломал пальцы, дернув за тугую рукоятку. Когда я устроился на кожаном сиденье, дверь с газообразным шипением закрылась за мной.
  — Она бронированная, сэр, — сообщил мне Джефф, глядя в зеркало заднего вида. — Весит две с половиной тонны. Но она может идти на сотне миль в час со всеми четырьмя простреленными шинами.
  — Кончай, Джефф, — полушутливо проворчала Рут, когда мы тронулись с места. — Он не хочет слушать эту дребедень.
  — Окна в дюйм толщиной, и они не открываются. Так что лучше не пробуйте. Салон защищен от химической и биологической атаки. Запас кислорода рассчитан на час. Вы только представьте, сэр! В данный момент вы находитесь в самом безопасном месте на Земле. Такого в вашей жизни еще не было и, возможно, никогда не будет!
  Рут рассмеялась и брезгливо поморщилась.
  — Большие мальчики со своими игрушками!
  Внешний мир казался немым и далеким. Лесная дорога плавно скользила впереди, как резиновая лента. Наверное, так чувствуешь себя в утробе матери, подумал я. Чудесное ощущение полной безопасности. Мы переехали мертвого скунса, и большая машина даже не дрогнула.
  — Нервничаете? — спросила Рут.
  — Нет. С какой стати? Или мне следует нервничать?
  — Ну, что вы! Адам самый любезный мужчина, которого я когда-либо встречала. Мой принц Очарование!
  Рут снова издала гортанный грубоватый смех.
  — О господи! — глядя в окно, прошептала она. — Я так радуюсь, когда выезжаю из этого леса. Как будто живу в заколдованной чаще.
  Я посмотрел через плечо на минивэн, который следовал сразу за нами. Насколько комфортным и соблазнительным был такой уровень существования. Я уже начинал привыкать к нему. Наверное, отказ от привычных привилегий походил на горе ребенка, которого бросила любимая мамочка. Хотя благодаря войне с террором у Лэнга эти привилегии останутся навсегда. Их не отнимут у него. Он никогда не будет стоять в очереди на автобусной остановке и даже никогда не сядет сам за руль. Его будут холить и держать в закрытом коконе, как царя Николая Романова перед началом революции.
  Мы выехали из леса на главную трассу, свернули налево, затем почти тут же сделали правый поворот и оказались рядом с оградой, за которой виднелся аэродром. Я с изумлением смотрел на большую взлетно-посадочную полосу.
  — Мы уже приехали?
  — Летом Марти обычно покидает свой офис на Манхэттене в четыре часа дня, — сказала Рут, — а к шести часам он появляется на местном пляже.
  — Похоже, он имеет личный самолет, — догадливо заметил я.
  — А как же иначе! Личный реактивный самолет.
  Под ее насмешливым взглядом я почувствовал себя провинциалом, который во время званого ужина взял нож для рыбы и намазал им масло на рогалик. А как же иначе! Личный реактивный самолет. Вы не можете владеть особняком за тридцать миллионов долларов и добираться до него на автобусе.
  Затем в небе появился корпоративный «Гольфстрим», который выпал из облаков и низко пронесся над мрачными соснами. Джефф нажал на газ, и через минуту мы подкатили к небольшому аэровокзалу. Прозвучала канонада хлопавших дверей, и наша группа зашагала к зданию: я, Рут, Амелия, Джефф и один из офицеров охраны. В зале нас ожидал патрульный полицейский из участка Эдгартауна. За его спиной я увидел на стене поблекшую фотографию Билла и Хиллари Клинтон. Толпа людей приветствовала их во время какого-то президентского отпуска.
  Частный реактивный самолет вырулил с посадочной полосы на площадку перед аэровокзалом. На темно-синем корпусе рядом с пассажирской дверью виднелась золотистая надпись: «Хэллингтон». Это воздушное судно было крупнее обычных корпоративных самолетов. Оно имело высокий хвост и шесть иллюминаторов с каждой стороны. «Гольфстрим» подъехал ближе, остановился, и, когда его двигатели умолкли, над пустым аэродромом воцарилась невероятно звонкая тишина.
  Открылась дверь, на площадку спустили трап, после чего по ступеням сошли два офицера из службы безопасности. Один направился прямо к вокзалу. Второй остался у трапа, настороженно осматривая шоссе и пространство вокруг самолета. Казалось, что Лэнг не спешил покидать салон «Гольфстрима». В полутени дверного проема я видел, как он пожимал руки пилотам и стюарду, затем наконец — почти неохотно — вышел на трап и задержался на верхней площадке. Лэнг держал в руке кейс, чего ему не приходилось делать, когда он был премьер-министром. Ветер развевал его галстук и топорщил заднюю часть куртки. Пригладив волосы, он осмотрелся вокруг, словно не знал, что ему делать дальше. Наверное, отсутствие встречающих людей ошеломило его. Он уже был на грани раздражения, но вдруг увидел нас, наблюдавших за ним через большое стеклянное окно. Лэнг вытянул руку и с усмешкой помахал нам ладонью — точно так же, как он делал это в зените славы. Момент смущения прошел, как будто его и не было. Переместив кейс из одной руки в другую, он торопливо зашагал к проходу терминала. Его свита состояла из телохранителя и девушки, которая катила чемодан на колесиках.
  Когда Лэнг появился в зале, наша группа отошла от окна и направилась к нему навстречу.
  — Привет, дорогая, — сказал он, подходя к жене с намерением поцеловать ее.
  Его кожа имела слегка оранжевый оттенок. Я понял, что Лэнг использовал макияж. Рут отстранилась и пожала ему руку.
  — Как Нью-Йорк?
  — Прекрасно. Они дали мне «Гольфстрим-четыре». Представляешь? Трансатлантический! С постелями и душем! Привет, Амелия. Привет, Джефф.
  Он заметил меня.
  — Здравствуйте. А вы кто такой?
  — Ваш «призрак», — ответил я.
  Наверное, мне не следовало вести себя так фамильярно. Я тут же пожалел о сказанных словах. Еще недавно эта линия поведения казалась мне довольно остроумной и разбивавшей лед отчуждения. Я даже репетировал свой выход перед зеркалом, готовясь к полету в Америку. Но здесь, в пустом вокзале, среди тишины и серых теней, мой ответ окрасился в другие тона. Лэнг вздрогнул.
  — Ладно, — сказал он с сомнением и, пожимая мне руку, отвел голову немного назад, словно старался держаться от меня на безопасном расстоянии.
  О боже, подумал я. Он посчитал меня психом.
  — Не волнуйся, — сказала ему Рут. — Этот парень не всегда такой тупой.
  Глава 05
  Очень важно, чтобы клиент чувствовал себя комфортно в компании «призрака».
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  — Какая яркая манера знакомства, — сказала Амелия на обратном пути в особняк. — Вас, наверное, учат этому на курсах привидений?
  Мы сидели на задних креслах минивэна. Молодая секретарша, которая только что прилетела из Нью-Йорка (ее звали Люси), и трое офицеров охраны заняли места перед нами. Через ветровое стекло я видел «Ягуар» с четой Лэнг. Начинало темнеть. Фары выхватывали из мрака белесые стволы кустарниковых дубов, и те корчились от ярости, отбрасывая огромные тени.
  — С учетом того, что вы заменили умершего человека, — продолжила она, — ваш ответ получился особенно тактичным.
  Я тихо застонал:
  — Вы правы. Можете не продолжать.
  — Однако вам следует понять еще одно обстоятельство, — зашептала она, повернув ко мне большие синие глаза. — Как бы это странно ни звучало, но из всех представителей человеческой расы Рут Лэнг решила довериться именно вам. Вы не знаете, по какой причине?
  — Похоже, речь идет не о вкусе.
  — Действительно. Скорее всего, она думает, что вы будете выполнять ее указания.
  — Ну, пусть себе и думает. Я тут при чем?
  Последнее, что мне хотелось, так это застрять посреди их кошачьей ссоры.
  — Послушайте, Амелия… Я могу вас так называть? Поймите меня правильно. Я здесь только для того, чтобы помочь написать книгу Лэнга. И мне не хочется участвовать в каких-то дворцовых интригах.
  — Теперь все ясно. Вам не терпится сделать свою работу и убраться отсюда.
  — Вы снова насмехаетесь надо мной.
  — Относитесь к моим шуткам легче.
  Я молча кивнул и отвернулся к окну. Мне стало понятно, почему Рут Лэнг невзлюбила Амелию. Она была слишком ловкой и умной для блондинки, чтобы чувствовать себя спокойно рядом с ней — особенно с точки зрения замужней женщины. Пока я сидел и пассивно вдыхал ее «Шанель», меня вдруг осенило, что она могла иметь интрижку с Лэнгом. Это многое объясняло. В аэропорту он вел себя с ней подчеркнуто прохладно. А разве подобное поведение не является верным признаком интимной связи? Неудивительно, что они с такой паранойей тревожились о конфиденциальности. Тут можно было собрать целую гору компрометирующего материала и подарить таблоидам недели безмерного счастья.
  Где-то на середине пути Амелия спросила:
  — Вы не поделитесь со мной своими впечатлениями о рукописи?
  — Хотите знать правду? Я нашел ее почти такой же увлекательной, как мемуары Леонида Брежнева.
  Она не улыбнулась.
  — Только мне не совсем понятно, как подобное могло случиться, — продолжил я. — Не так давно ваш коллектив руководил страной. Наверняка у кого-то из вас английский был родным языком.
  — Майк… — сказала она и запнулась. — Я не хочу говорить о мертвых плохо.
  — А с какой стати делать для них исключение?
  — Все дело в Майке. Подписав контракт на книгу, Адам свалил всю работу на Макэру. А тот не потянул ее. Он уехал в Кембридж собирать материал, и мы не видели его почти год.
  — В Кембридж?
  — Там хранятся документы Лэнга. Похоже, вы вообще не готовились к этой работе. Архив содержит две тысячи папок. Если книжные полки соединить в одну линию, они вытянутся на двести пятьдесят метров. Примерно миллион страниц — хотя никто их не считал.
  — И Макэра перерыл эти залежи?
  Я не мог скрыть свой скепсис. Моя идея предварительного сбора материала ограничивалась одной неделей. Максимум! Я просто садился напротив клиента, включал диктофон и иногда разбавлял интервью сетевой информацией, полученной от Гугл417.
  — Вряд ли, — раздраженно ответила Амелия. — Ему не нужно было ворошить все папки. Тем не менее он проделал огромную работу. Когда Майк вернулся, он выглядел ужасно истощенным. Я думаю, он просто потерял перспективу и не мог оформить собранные данные надлежащим образом. Очевидно, это вызвало клиническую депрессию, хотя никто из нас в ту пору не заметил каких-либо странностей. Он не обращался к Адаму за помощью и не показывал рукопись до самого Рождества. Естественно, к тому времени было уже поздно что-то исправлять.
  Я изогнулся на сиденье, чтобы полностью увидеть ее лицо.
  — Прошу прощения. Вы хотите сказать, что человек, которому предложили за мемуары десять миллионов долларов, сбросил всю работу на плечи того, кто ничего не смыслил в литературе, а затем позволил ему целый год бродить черт знает где?
  Амелия поднесла палец к губам и указала глазами на передние кресла минивэна.
  — Вы слишком громкий для призрака.
  Я перешел на шепот:
  — Неужели наш бывший премьер-министр не понимал, насколько важны для него эти мемуары?
  — Если вы хотите знать правду, то, по моему мнению, Адам и не думал создавать эту книгу за два года. Он считал, что срок можно продлить. Поэтому он доверил работу Макэре — как награду за то, что Майк прошел с ним весь путь. Но затем, когда Марти Райнхарт ясно дал понять, что собирается настаивать на первоначальном контракте, и после того, как издатели прочитали рукопись, написанную Майком…
  Ее голос угас.
  — Неужели Лэнг не мог вернуть им аванс и начать все заново?
  — Я думаю, вы сами можете ответить на этот вопрос.
  — Он не имел такой крупной суммы.
  — Через два года после отставки? За это время он не заработал даже половины.
  — И никто не заметил, что приближается беда?
  — Я напоминала ему о книге много раз. Но прошлое не интересовало его — никогда не интересовало, — даже свое собственное. Он был озабочен созданием фонда.
  Я откинулся на спинку кресла. В моем уме сложилась картина того, как просто все это могло произойти. Макэра, партийный шахтер, превратился в архивного стахановца и слепо смешал в одну кучу тонны бессмысленных фактов. Лэнг, человек большого полета (взять хотя бы его слоган: «Будущее — это вам не прошлое»), увлекся циклом лекций по Америке. Он стремился жить, а не доживать свой век. А затем вдруг пришло ужасное понимание, что крупный проект с мемуарами находится в проблеме. И далее, как я полагаю, последовали взаимные упреки, разрыв старой дружбы и навязчивые мысли о самоубийстве.
  — Наверное, это был тяжелый период для каждого из вас.
  — Еще бы. Особенно после того, как нашли тело Майка. Я вызвалась поехать на опознание, но Адам сказал, что должен сделать это сам. Просто ужасно, через что ему пришлось пройти. Самоубийство Макэры оставило нас всех с чувством вины. Поэтому прошу вас — если вы не против, — не шутите больше о призраках.
  Я хотел расспросить ее о скандальной истории в воскресных газетах, но тормозные огни «Ягуара» зажглись, и наша машина остановилась.
  — Ну, вот мы снова здесь, — произнесла Амелия. — В этом доме.
  Я впервые уловил в ее голосе тона беспросветной тоски и усталости.
  К тому времени уже стемнело (было около пяти часов вечера, если не больше); температура опустилась вместе с солнцем за черту нуля. Выйдя из минивэна, я увидел, как Лэнг выбрался из лимузина и едва ли не бегом пронесся к крыльцу особняка. Вокруг него вращался водоворот телохранителей и свиты. Они провели его в дом с такой быстротой, что мне на ум невольно пришла мысль об убийце с оптической винтовкой, которого охранники заметили в лесу. Вдоль фасада большого здания тут же засветились окна, и на мгновение можно было подумать, что это действовала магия реальной власти, а не просто какая-то затянувшаяся пародия на нее. Я чувствовал себя чужаком и не знал, что делать дальше. После оплошности в аэропорту меня угнетало смущение. Одним словом, я продолжал стоять у машины, коченея от холода. К моему удивлению, первым, кто заметил мое отсутствие и пригласил меня в дом, был Адам Лэнг.
  — Эй, парень! — позвал он из дверей. — Вы что там застряли? Думаете, что кто-то будет присматривать за вами? Входите и выпейте чего-нибудь горячего.
  Когда я переступил через порог, он похлопал меня по плечу и направил в комнату, где утром Амелия наливала мне кофе. Лэнг уже снял куртку и галстук. Он переоделся в толстый серый свитер.
  — Простите, что не поприветствовал вас должным образом в аэропорту. Что бы вам хотелось выпить?
  — А что у вас есть?
  Добрый боженька, безмолвно взмолился я, пусть это будет что-нибудь спиртное.
  — Может быть, чай со льдом?
  — Да, чай со льдом в самый раз.
  — Вы уверены? Я выпил бы что-нибудь покрепче, но Рут тогда убьет меня.
  Он подозвал одну из секретарш:
  — Люси, попроси Деп принести нам чай. Если, конечно, тебе не трудно, милочка.
  Он грузно опустился на софу и вытянул руки вперед, чтобы расслабить спину.
  — Итак, за этот месяц вы должны влезть в мою шкуру, помоги вам боже, — сказал Лэнг.
  Он скрестил ноги, поставил правый локоть на левое колено, побарабанил пальцами по софе, покрутил стопой, внимательно осматривая ее, затем снова обратил на меня свой безоблачный взгляд.
  — Надеюсь, это будет безболезненно для нас обоих, — ответил я и замолчал, не зная, как обращаться к нему.
  — Адам, — сказал он. — Зовите меня просто Адам.
  В приватном общении со знаменитыми людьми всегда наступает момент, когда ты чувствуешь себя словно во сне. В тот миг я испытал настоящее внетелесное переживание. Я видел самого себя откуда-то сверху (как будто с потолка), и объект моего наблюдения общался в расслабленной манере с государственным деятелем мирового масштаба — причем беседа велась в доме крупнейшего медийного миллиардера. Лэнг ненадолго сошел со своего пьедестала, чтобы понравиться мне. Я был нужен ему. Какой веселый поворот судьбы!
  — Спасибо за вашу доброту, — отреагировал я. — Мне никогда еще не доводилось знакомиться с бывшими премьер-министрами.
  — А я никогда не встречался с призраками, — с улыбкой ответил он. — Так что мы квиты. Сид Кролл считает вас специалистом, и Рут согласна с его мнением. Вы можете вкратце рассказать, что нам придется делать?
  — Я проведу с вами несколько интервью, а затем превращу ваши ответы в прозу. Там, где нужно, мы добавим связующие переходы, чтобы имитировать вашу манеру речи. Кстати, я сразу предупреждаю, что все написанное мной вы при желании можете позже откорректировать. Мне не хотелось бы, чтобы вам казалось, будто я вставляю в ваш рот слова, которые вы на самом деле не произносили.
  — И сколько времени на это уйдет?
  — При написании большой книги я обычно отвожу на интервью от пятидесяти до шестидесяти часов. Это дает мне около четырехсот тысяч слов, которые я затем ужимаю до сотни тысяч.
  — Но мы уже имеем рукопись.
  — Да, — ответил я. — Однако она не готова для издания. Это исследовательские заметки, а не книга. В ней не чувствуется жизни.
  Лэнг с недоумением посмотрел на меня. Он явно не понимал возникшей проблемы.
  — Нужно сказать, что проделанная работа не будет проигнорирована, — быстро добавил я. — Мы можем брать из нее цитаты и факты, и я не против структуры из шестнадцати глав. Хотя мне хотелось бы раскрыть ее немного иначе и найти более интимную манеру изложения.
  Вьетнамская экономка принесла наш чай. Она была одета во все черное: в шелковые штаны и рубашку без воротника. Я хотел представиться, но она, протягивая мне стакан, намеренно отвела взгляд в сторону.
  — Вы слышали о Майке? — спросил Лэнг.
  — Да, — ответил я. — Мне очень жаль.
  Адам нахмурился и посмотрел на темное окно.
  — Мы должны вставить в книгу какую-нибудь приятную запись о нем. Пусть его мать порадуется.
  — Да, это можно сделать.
  — Он был со мной долгое время. Еще до того, как я стал премьер-министром. Нас свела вместе партийная работа. Точнее, я унаследовал его от моего предшественника. Вот думаешь, что знаешь человека, как свои пять пальцев, а он…
  Лэнг пожал плечами и снова посмотрел на темноту за окном. Не зная, что сказать, я промолчал. Из-за специфики профессии мне часто приходится исполнять роль исповедника. Я годами учился вести себя как внимательный слушатель — то есть сохранять безмолвие и давать клиентам время на размышления. Мне оставалось лишь гадать, о чем он думал. Через полминуты Лэнг, видимо, вспомнил, что я по-прежнему находился в комнате.
  — Хорошо. На какое время я вам нужен?
  — Вы имеете в виду полный объем работы?
  Я отхлебнул чай и едва не поморщился от чрезмерно сладкого вкуса.
  — При плотном графике мы можем уложиться в неделю.
  — В неделю?
  Лэнг мимикой выразил свое недовольство. Я с трудом преодолел искушение напомнить ему, что десять миллионов долларов за неделю работы совершенно не соответствовали минимальной заработной плате в Англии.
  — Затем, возможно, мне придется еще раз потревожить вас, чтобы залатать возникшие дыры. Однако если вы выделите мне время до пятницы, я соберу достаточно материала, чтобы переписать имеющуюся рукопись. Главное, чтобы мы начали завтра утром и одолели хотя бы ранние годы.
  — Прекрасно. Чем раньше мы закончим книгу, тем лучше.
  Лэнг склонился вперед и принял позу доверительной близости — локти на коленях, стакан между ладоней.
  — Рут хочет вырваться отсюда. Я сотню раз говорил ей, что она может вернуться в Лондон, посмотреть на детей и дождаться завершения моих мучений с книгой. Но она не желает покидать меня. Должен сказать, что мне нравится, как вы пишете.
  Я чуть не расплескал свой чай.
  — Вы читали одну из моих книг?
  Я попытался представить, чем таким особенным рок-звезда, футболист, эстрадный фокусник или участник реалити-шоу могли привлечь внимание премьер-министра.
  — Читал, — ответил он без тени сомнения. — Недавно мы гостили у одного парня…
  — У Кристи Костелло?
  — Да, у Кристи Костелло! Замечательная книга. Если вам удалось внести смысл в его биографию, то, возможно, вы сделаете это и с моей.
  Он вскочил на ноги и пожал мне руку.
  — Приятно было познакомиться с вами. Мы начнем работать завтра утром. Я скажу Амелии, и она позаботится о том, чтобы вас отвезли в отель.
  И затем он внезапно запел:
  
  Однажды в жизни ты получишь это,
  Но не заметишь, что держал его в руках,
  Пока не потеряешь где-то,
  Погнавшись за журавлем в облаках.
  
  Он указал рукой на меня, затем сделал плавное движение ладонью.
  — Как там у Кристи Костелло? «Однажды в жизни — а именно, в семидесятых годах двадцатого столетия…»
  Лэнг склонил голову набок и прикрыл веки, словно что-то вспоминал.
  — В семьдесят седьмом?
  — Восьмом.
  — Тысяча девятьсот семьдесят восьмой год! Вот это было время! Читая книгу, я чувствовал, как оно возвращалось ко мне!
  — Сохраните это настроение до завтрашнего утра, — попросил я его.
  * * *
  — Как прошла беседа? — провожая меня к двери, спросила Амелия.
  — Я думаю, нормально. Очень по-дружески. Он даже несколько раз назвал меня парнем.
  — Да, он всегда так делает, когда не может вспомнить имя собеседника.
  — Завтра утром мне понадобится комната, где я мог бы проводить интервью. Еще мне нужна секретарша, чтобы перепечатывать аудиозаписи на бумагу. Я буду приносить ей диски в перерывах нашей беседы. Кроме того, мне нужен файл существующей рукописи для его последующей обработки на компьютере.
  Я поднял руку, отсекая ее возражения.
  — Да, мне известно, что текст нельзя выносить из здания. Но я собираюсь вставлять в него новый материал. Книгу придется полностью переписать, чтобы она хотя бы смутно напоминала мемуары живого человека.
  Амелия быстро записала мои требования в свой черно-красный блокнот.
  — Что-нибудь еще?
  — Как насчет ужина?
  — Спокойной ночи, — холодно сказала она и закрыла за мной дверь.
  Один из телохранителей Лэнга отвез меня обратно в Эдгартаун. Он был таким же угрюмым, как и его коллега у ворот.
  — Надеюсь, вы быстро напишете эту книжку, — сказал он. — Мы с парнями уже запарились жить в этой глуши.
  Он высадил меня у отеля и сказал, что заберет завтра утром. Едва я успел открыть дверь в свою комнату, как зазвонил телефон. На линии была Кэт.
  — Ты в порядке? — спросила она. — Я получила твое сообщение. Меня обеспокоил твой голос. Он звучал очень странно.
  — Да? Извини. У меня все нормально.
  Мне жутко хотелось спросить, где она находилась в тот момент, когда я звонил ей по телефону.
  — И что? Ты встретился с ним?
  — Встретился. Я только что приехал от него.
  — Ну? Как все было?
  Не дав сказать мне ни слова, она предупредила:
  — Только не говори свое любимое: «Очаровательно».
  Я кратко отвел телефон от уха и показал ей средний палец.
  — А ты умеешь пользоваться моментом, — продолжала она. — Надеюсь, тебе попадались на глаза вчерашние газеты? Похоже, ты создал прецедент — первый зафиксированный случай, когда крыса забирается на борт тонущего судна.
  — Да, я видел газеты.
  Мой голос прозвучал излишне настороженно.
  — И я собираюсь расспросить его о том случае.
  — Когда?
  — Когда наступит подходящий момент.
  Она издала шумный возглас, в котором соединились веселье, ярость, презрение и недоверие.
  — О, да! Спроси его! Спроси, зачем ему понадобилось незаконно похищать британских граждан, вывозить их в другую страну и передавать в руки палачей. Спроси, знает ли он о пытках, которые агенты ЦРУ применяют во время допросов. Спроси его, что он планирует сказать вдове и детям человека, который умер от сердечного приступа…
  — Подожди, — перебил я ее, — ты диктуешь слишком быстро. Повтори второй вопрос, который мне нужно задать ему.
  — Я начала встречаться с другим человеком, — сказала она.
  — Поздравляю, — ответил я и отключил телефон.
  После этого мне оставалось лишь спуститься в бар, чтобы немного успокоить нервы. Помещение было декорировано под старую харчевню, куда бы капитан Эхаб мог заскочить в конце трудного дня, проведенного за китобойной пушкой. Столы и сиденья, сделанные из старых бочек, гармонировали с античным неводом и ловушками для лобстеров, которые висели на деревянных стенах. Парусные шхуны в бутылках чередовались с фотографиями парней, гордо державших в руках свой впечатляющий улов. Эти рыболовы были теперь такими же мертвыми, как и их рыбы, подумал я. Мрачный юмор слегка разогнал мое тоскливое настроение. Большой телевизор над стойкой бара показывал хоккейный матч. Заказав себе пива и чашку вареных моллюсков, я сел за столик, откуда был виден экран. Хоккей меня мало интересовал, но спорт всегда помогает забыться на время, поэтому я тупо смотрел на то, что имелось в наличии.
  — Вы англичанин? — спросил мужчина, сидевший за столиком в углу.
  Наверное, он услышал мой заказ. Кроме нас двоих, в баре больше никого не было.
  — Как и вы, — ответил я.
  — Значит, мы соотечественники. Вы сюда на отдых?
  Мне не понравился его панибратский тон — типа «эй, паренек, подкинь-ка мой мяч для гольфа». Его полосатая рубашка с потрепанным отложным воротником, спортивная двубортная куртка, тусклые медные пуговицы и синий носовой платок, торчавший в верхнем кармане, — все это мигало скукой, как маяк Эдгартауна.
  — Нет, на работу.
  Я продолжал следить за игрой.
  — А чем вы занимаетесь?
  Он держал в руке бокал, в котором плавали кубики льда и кружочек лимона. Интересно, что он пил? Водку с тоником? Или джин? Я отчаянно пытался не поддерживать беседу с ним.
  — Разными делами. Извините.
  Я встал, прошел в туалет и вымыл руки. Из зеркала на меня смотрел человек, которому удалось поспать лишь шесть часов из прошлых сорока. Когда я вернулся в бар, на моем столе стояла чашка с моллюсками. Я заказал напиток, но подчеркнуто не стал покупать выпивку для моего земляка.
  Какое-то время он молча наблюдал за мной, а затем многозначительно сказал:
  — Говорят, что Адам Лэнг на острове.
  Я повернулся и посмотрел на него. Ему было около сорока пяти лет. Стройный, сильный, широкоплечий мужчина. Серые, с металлическим оттенком, волосы зачесаны назад. В нем чувствовалась военная выправка, но такого тусклого и неопрятного качества, словно он в своей жизни в основном полагался на пищевые пакеты для ветеранов от общества милосердия.
  — Да? — спросил я бесстрастным тоном. — Он здесь?
  — Так говорят. Вы случайно не знаете, где он обитает?
  — Нет. К сожалению, нет. Еще раз прошу прощения.
  Я начал поедать моллюсков. За моей спиной раздался шумный вздох. За ним последовал перезвон ледяных кубиков, когда мужчина поставил свой пустой бокал на стол.
  — Сученыш, — сказал он, проходя мимо меня.
  Глава 06
  Мне часто приходится говорить с клиентами на такие личные темы, что к концу опроса они чувствуют себя, как после сеанса психотерапии.
  Эндрю Крофтс.
  Профессия писателя-«призрака».
  Утром, спустившись в ресторан на завтрак, я не увидел отставного вояки. Девушка за стойкой администратора сказала, что, кроме меня, в отеле на данный момент не проживало других постояльцев. Она также заявила, что не замечала здесь британца, одетого в спортивную куртку.
  Я проснулся в четыре ночи — улучшение на два часа, но явно небольшое. Меня немного пошатывало от слабости в ногах и от похмелья, поэтому я даже усомнился в реальности вчерашней встречи с земляком. Чашка кофе дала мне заряд бодрости. Чтобы прочистить голову, я пересек дорогу и дважды обошел вокруг маяка. Едва я вернулся в отель, подъехал минивэн. Пора было отправляться на работу.
  Я думал, что главной проблемой первого дня станут уговоры — сначала чтобы заманить Лэнга в комнату, а потом чтобы удержать его в кресле на срок полноценного интервью. Но странно, когда мы добрались до особняка, он уже ожидал меня. Амелия решила, что мы должны использовать кабинет Райнхарта. Переступив порог, я увидел бывшего премьер-министра в кресле у стола. Он был одет в спортивный темно-зеленый костюм. Закинув ногу на подлокотник, Лэнг перелистывал книгу о Второй мировой войне, которую взял с ближайшей полки. На полу рядом с ним стояла чашка чая. На подошвах кроссовок остался песок. Я догадался, что он делал пробежку по пляжу.
  — Привет, парень, — взглянув на меня, сказал Лэнг. — Готовы начать?
  — Доброе утро, — ответил я. — Сначала мне нужно подготовить аппаратуру для записи.
  — Конечно. Действуйте. Не обращайте на меня внимания.
  Он снова уткнулся в книгу. Я открыл наплечную сумку и выложил на стол орудия труда литературных призраков: цифровой диктофон «Sony Walkman» с пачкой мини-дисков MD-R74 и блоком питания (опыт научил меня не полагаться только на одни батарейки); серебристый ноутбук «Panasonic Toughbook», который был чуть больше книги в твердой обложке и легче многих увесистых романов; пару черных блокнотов «Молексин» и три новые шариковые авторучки «Джетстрим» от фирмы «Mitsubishi Pencil Со»; и, наконец, два белых пластмассовых адаптера — один британский с многоштырьковой вилкой и один с конвертером для американских разъемов. Из-за профессионального суеверия я всегда использовал одни и те же предметы и раскладывал их в особом порядке. Кроме того, у меня имелся список вопросов, составленный на основе книги, которую я купил в Лондоне, и дополненный вчерашним днем сразу после прочтения рукописи Макэры.
  — Вы знали, что немцы начали строить реактивные самолеты еще в 1944 году? — внезапно спросил Лэнг. — Вот, посмотрите!
  Он поднял книгу и показал мне фотографию.
  — Это просто чудо, что мы их победили.
  — У нас не было дискет, — сказала Амелия. — Только флэшки. Я загрузила файл с рукописью на одну из них.
  Она протянула мне небольшой предмет размером с пластмассовую зажигалку.
  — Вы можете скопировать текст в свой ноутбук, но я боюсь, что если вы сделаете это, то мы будем вынуждены оставлять ваш компьютер здесь, запертым на ночь в сейфе.
  — И войну Америке объявила Германия, — добавил Лэнг, — а не иначе.
  — А есть какие-то причины для такой паранойи?
  — Книга содержит потенциально секретные материалы, раскрытие которых еще не одобрено кабинетом министров. К тому же существует риск, что определенные средства массовой информации предпримут любые бессовестные действия, чтобы завладеть этим текстом. Возможная утечка данных подвергнет опасности рекламную кампанию издательства, с которым мы заключили контракт.
  — Ты действительно засунула всю книгу в эту маленькую штучку? — спросил Лэнг.
  — В нее можно поместить больше сотни таких книг, — терпеливо ответила Амелия.
  — Потрясающе, — сказал Лэнг, покачав головой. — Знаете, что хуже всего в жизни таких людей, как я?
  Он с громким хлопком закрыл книгу и положил ее на полку.
  — У вас нет контакта с миром. Вы не ходите в магазин. Кто-то делает за вас все дела. Вы не имеете в карманах денег. Если мне нужна наличность, я должен попросить ее у одной из секретарш или у одного из охранников. Я ничего не могу делать сам. Я не знаю многих вещей… Как называется эта штуковина? Ведь я действительно не знаю.
  — Флэшка?
  — Видите? Я даже понятия об этом не имел. Или вот другой пример. На прошлой неделе мы с женой ужинали с какими-то людьми в Нью-Йорке. Они всегда очень щедро угощали нас, поэтому я сказал: «Послушай, Рут, сегодня вечером по счету платим мы». Я дал управляющему мою кредитную карточку, и он вернулся через несколько минут, краснея от смущения. Оказалось, что возникла проблема. Там есть полоска, которая служит электронной подписью.
  Он вскинул руки и усмехнулся.
  — А моя карточка была не активирована.
  — Вот! — возбужденно воскликнул я. — Именно такие детали нам и нужно вставить в книгу. Никто не знает о подобных ситуациях.
  Лэнг испуганно расширил глаза.
  — Я не могу вставлять в мемуары всякие глупости. Люди подумают, что я идиот.
  — Но эта история очень человечна. Она показывает, на что похожа ваша жизнь.
  Я знал, что мы подошли к критическому моменту. Мне нужно было создать у него настроение, которое требовалось для плодотворной работы. Обойдя край стола, я остановился перед Лэнгом.
  — Почему бы нам не сделать вашу книгу непохожей на другие мемуары? Почему бы вам не рассказать людям правду?
  Он рассмеялся.
  — Тогда это действительно будет сделано впервые.
  — Вот именно. Расскажите людям, на что похожа жизнь премьер-министра. Оставим политическую кухню в покое. О ней может написать любой скучный пожилой человек.
  Я едва не процитировал Макэру, но в последнее мгновение мне удалось удержаться от этого.
  — Сделайте акцент на материале, который никто не ожидает услышать от вас, — на повседневном опыте управления великой страной. Что вы чувствовали по утрам? Что вас напрягало? На что похожа эта изоляция от обычной жизни? Каково быть объектом обожания и ненависти?
  — Нет уж, спасибо.
  — Людей очаровывает не политика. Кого вообще волнует политика? Нас очаровывают люди — подробности из личной жизни высокопоставленных персон. Вы считаете такие детали естественными для себя. Они обычны для вас. Поэтому вы не можете выделить те факты, о которых хочет знать читатель. Их нужно вытянуть из вас. Для этого я, собственно, и здесь. Вместе мы можем сделать книгу не для политических обозревателей, а для простых смертных.
  — Мемуары для обывателей, — сухо заметила Амелия, но я проигнорировал ее, и, что более важно, так же поступил мой собеседник.
  Теперь он смотрел на меня по-другому. Глаза Лэнга засияли интересом, как будто в его черепе включилась лампочка.
  — Многие прежние лидеры не справились с этой задачей, — продолжил я. — Они были слишком неповоротливыми. Слишком неловкими. Слишком старыми. Если бы они сняли жакет и галстук, а затем переоделись…
  Я жестом указал на его одежду.
  — …в спортивный костюм, например, то это выглядело бы фальшиво. Но вы другой. Вот почему вам нужно написать совершенно особые мемуары для молодого поколения.
  Лэнг не сводил с меня пристального взгляда.
  — Что ты думаешь, Амелия?
  — Мне кажется, вы созданы друг для друга. Я начинаю чувствовать себя третьей лишней.
  — Вы не против, если мы начнем записывать? — спросил я. — В разговоре может промелькнуть что-то полезное. Не волнуйтесь. Диски будут вашей собственностью.
  Лэнг пожал плечами и жестом указал на мой «Уокмен». Когда я нажал на кнопку записи, Амелия вышла из комнаты и тихо прикрыла за собой дверь.
  — Знаете, что потрясло меня больше всего? — сказал я, передвигая кресло, чтобы сесть лицом к нему. — Вы, в традиционном смысле слова, не были политиком. Хотя вашу карьеру можно назвать невероятно успешной.
  Это был вид жесткого опроса, на котором я специализировался.
  — Я имею в виду, что ваша юность выглядит довольно обычной. Никто не ожидал, что вы станете политиком, верно?
  — Господи! — воскликнул Лэнг. — Действительно, никто не ожидал. Я абсолютно не интересовался политикой — ни в детстве, ни в юности. Люди, одержимые политикой, казались мне странными психами. Честно говоря, я и сейчас так думаю. Мне нравилось играть в футбол. Нравились фильмы и театр. Позже я стал ухлестывать за девушками. Но я никогда не думал, что стану политиком. Даже в студенческие годы я относился ко многим общественным деятелям как к законченным придуркам.
  Бинго, подумал я. Мы общались только две минуты, а у меня уже было потенциальное начало книги: «Я абсолютно не интересовался политикой — ни в детстве, ни в юности. Люди, одержимые политикой, казались мне странными психами. Честно говоря, я и сейчас так думаю…»
  — А что изменилось? Что втянуло вас в политику?
  — Вот именно, втянуло, — со смехом сказал Лэнг. — Уехав из Кембриджа, я почти год мотался без дела, надеясь, что спектакль с моим участием поможет мне устроиться в один из лондонских театров. Но этого не произошло, и я начал работать в банке. В ту пору мне приходилось жить в мрачной полуподвальной квартире в районе Лэмбет. Я оплакивал свою судьбу, потому что все мои друзья из Кембриджа уже работали на Би-би-си или вели свои программы на радио. Однажды — я помню, это было воскресенье, дождливый день, когда не хочется вставать с постели, — кто-то постучал в мою дверь…
  Историю о том дождливом воскресенье он рассказывал, наверное, в тысячный раз, но вы не догадались бы об этом, глядя на него сейчас. Он сидел в кресле, улыбался своим воспоминаниям и произносил те же самые слова, что и всегда, используя старые отрепетированные жесты. Вот Лэнг изобразил жестом стук в его дверь. А я изумлялся, каким прожженным артистом он был — настоящим профи, который делал хорошее шоу независимо от того, состояла ли его аудитория из одного человека или из миллиона зрителей.
  — …И этот «кто-то» не уходил. Он стучал и стучал. Тук-тук-тук. Честно говоря, я немного выпил предыдущим вечером, и, как вы сами понимаете, у меня адски болела голова. Я накрылся подушкой. Но назойливый посетитель не унимался. Тук-тук-тук. Поэтому я постепенно выбрался из постели. Могу поклясться вам, что делал это частями: сначала ноги, потом руки и так далее. Натянув одежду, я открыл дверь и увидел на пороге девушку — прекрасную девушку. Она попала под дождь и промокла насквозь. Ее можно было выжимать, но она, казалось, не замечала ничего вокруг. Девушка начала рассказывать мне о местных выборах. Такая эксцентричная речь! Должен признаться, я даже не знал, что проходили какие-то выборы. Тем не менее мне хватило ума притвориться, что я очень заинтересован ее агитацией. Я пригласил девушку в дом, угостил ее чашкой чая и уговорил просушить промокшую одежду. Так получилось, что я влюбился в нее. И вскоре мне стало ясно, что если я хочу еще раз увидеть ее, то должен взять одну из листовок и прийти в следующий вторник на встречу активистов местной партии. Что, в общем, я и сделал.
  — И это была Рут?
  — Да, это была Рут.
  — А если бы она состояла в другой политической партии?
  — Я отправился бы следом за ней и присоединился к любой из партий.
  Он взглянул на меня и быстро добавил:
  — Я мог бы и не состоять в ее партии. Просто мне хочется сказать, что мое политическое пробуждение длилось очень долго — не так легко менять свои взгляды. Моя вера в будущее Англии имелась уже тогда, но в то время она как бы дремала. Нет, я не стал бы присоединяться к любой партии. Но моя судьба сложилась бы иначе, если бы в тот день Рут не постучала в мою дверь… и не продолжала бы стучать.
  — И если бы не было дождя.
  — Не будь дождя, я нашел бы другой предлог, чтобы пригласить ее внутрь, — с усмешкой сказал Лэнг. — Я хочу сказать… Поймите, мой друг, я был не настолько уж безнадежен.
  Улыбнувшись в ответ и покачав головой, я быстро сделал запись в блокноте: «Начало??»
  * * *
  Мы работали все утро, позволяя себе лишь короткие паузы для замены мини-дисков. В такие моменты я торопливо спускался на первый этаж — в ту комнату, которую Амелия и секретарши использовали как свой кабинет. Отдав записанный диск для распечатки, я быстро поднимался наверх. Так происходило дважды, и каждый раз при моем возвращении Лэнг сидел в той же позе, в которой я оставлял его. Сначала я подумал, что это проявление силы его сосредоточенности. Но затем мне стало ясно, что ему просто было лень шевелиться.
  Я филигранно провел его через ранние годы, фокусируя внимание не столько на фактах и датах (Макэра собрал их должным образом), сколько на впечатлениях и физических объектах его детства. Половина дома в лейчестерском поместье. Личности отца и матери (строитель и учительница). Мирные ценности английской провинции шестидесятых годов, где единственными звуками по воскресеньям были звон церковных колоколов и гудки рожков на фургончиках с мороженым. Слякотные утренние игры в футбол в местном парке по субботам и долгие летние вечера у реки на крикетной площадке. Большой отцовский велосипед «Остин-атлантик» и его собственный первый трехколесник от фирмы Рэлайс. Комиксы «Орел» и «Виктор», забавные радиопостановки «Простите, но я прочитал это снова» и «Морская шутка». Финал мирового кубка 1966 года, автогонки «Зеткарс» и эстафеты «Приготовиться, внимание, старт!». Фильмы «Пушки острова Наварон» и «Продолжайте, доктор» в местном кинотеатре ABC. Театральная пьеса «Мой парень — конфетка» в исполнении Милли и синглы «Битлз» на гибких сорока-пятках, которые он крутил на «Dansette Capri» его матери.
  Здесь, в кабинете Райнхарта, подобные мелочи английской жизни пятидесятилетней давности казались такими же старомодными, как безделушки, выполненные в жанре викторианской trompe I'oeil418 (и столь же уместными, как вы могли бы подумать). Но мой метод таил в себе хитрость. И Лэнг, с его талантом сопереживания, тут же ухватил основную идею, поскольку мы детализировали не просто его детство, а детство каждого, кто родился в Англии в середине прошлого века и чья молодость прошла в семидесятые годы.
  — Прежде всего нам нужно убедить читателей отождествиться с Адамом Лэнгом, — сказал я ему. — Отбросить образ далекой фигуры в бронированной машине. Узнать в нем черты, которые знакомы им по собственной жизни. Пусть я мало смыслю в бизнесе, но мне понятно одно: как только вы завоюете симпатию читателей, они пойдут за вами на край света.
  — Да, я уловил вашу мысль, — ответил он, кивая с одобрением. — Думаю, это блестящий подход.
  Мы час за часом обменивались воспоминаниями, и, на мой взгляд, у нас созревала не очень точная копия его детства (я всегда пунктуален в таких вопросах и не собираюсь извращать исторические данные). То есть мы объединяли наши переживания в такой манере, что некоторые мои воспоминания ассимилировались им. Это может показаться вам шокирующим. Я сам был изумлен, когда один из моих клиентов, выступая в телевизионном шоу, рассказал о пикантном случае из своей жизни, который на самом деле произошел со мной. Да, это действительно так бывает. Успешные люди редко размышляют о своем прошлом. Их взгляд всегда направлен в будущее — вот почему им сопутствует удача. Такие персоны не приучены вспоминать былые годы: что они чувствовали, какую одежду носили, кто встречался с ними, каким был запах скошенной травы на лужайке у церкви в тот день, когда играли их свадьбу, или с какой силой первый ребенок сжимал им палец. Вот почему этим людям требуются призраки — чтобы освежить воспоминания.
  И хотя мы с Лэнгом работали вместе очень короткий срок, я могу честно сказать, что прежде никогда не имел такого отзывчивого клиента. В конечном счете мы решили, что первым его воспоминанием была попытка убежать из дома в возрасте трех лет. Он услышал за спиной звук отцовских шагов и почувствовал силу мускулистых рук, когда тот сгреб его в охапку и отнес обратно домой. Мы вспомнили, как мать Лэнга гладила рубашки и каким был запах влажного белья на деревянной раме, которое сохло перед раскаленной печкой. В ту пору ему нравилось воображать, что эта рама с бельем была домиком. Его отец в фуфайке садился за стол и ел свинину или копченую рыбу, с которой капал жир. Его матери нравился сладкий херес и книга «Природа красоты» в золотистой обложке. Юный Адам мог часами смотреть на картинки. Именно они пробудили у него первый интерес к театру. Мы вспомнили детские спектакли, на которые он ходил (я сделал пометку выяснить, какие пьесы ставили тогда на утренниках в Лейчестере), и его дебют на сцене в школьной рождественской пьесе.
  — Я играл волхва?
  — Это будет звучать немного самодовольно.
  — Овцу?
  — Недостаточно амбициозно.
  — Путеводную звезду?
  — Идеально! Так и запишем!
  Перед перерывом на ленч мы добрались до семнадцатилетнего возраста. Основным событием того периода была удачно исполненная главная роль в пьесе «Доктор Фауст», написанной Кристофером Марлоу. После нее Лэнг утвердился в желании стать актером. Макэра, с его типичной доскональностью, нашел хвалебную статью в «Лейчестерском вестнике» за декабрь 1971 года, где говорилось о том, что «заключительная речь героя, увидевшего вечное проклятие, очаровала публику и вызвала аплодисменты».
  Пока Лэнг отдыхал и разминался, играя в теннис с одним из телохранителей, я спустился к секретаршам, чтобы взглянуть на распечатанный текст. Обычно часовое интервью содержит от семи до восьми тысяч слов. Мы с Лэнгом работали с девяти часов утра почти до часа дня. Амелия держала процесс распечатки под строгим присмотром. Девушки слушали запись через наушники. Их пальцы мелькали над клавиатурами, наполняя комнату мягким перестуком пластиковых клавиш. При благоприятном результате наша утренняя встреча могла дать мне до ста страниц текста с двойным пробелом. Впервые с тех пор, как я прибыл на остров, мое сердце омыла теплая волна оптимизма.
  — Откуда вы берете этот материал? — спросила Амелия. — Он абсолютно новый для меня.
  Склонившись над плечом Люси, она читала текст с экрана монитора.
  — Я никогда не слышала, чтобы Адам упоминал о таких событиях.
  — Человеческая память представляет собой кладовую с сокровищами, — бесстрастно ответил я. — Но к ней нужно найти правильный ключ.
  Оставив ее у экрана, я отправился на поиски еды. Кухня Райнхарта оказалась не меньше моей лондонской квартиры. Полированных гранитных плит здесь было столько, что хватило бы для фамильного мавзолея. На столе стоял поднос с бутербродами. Я положил один из них на тарелку и прогулялся по задней части особняка. Широкий коридор привел меня в солярий (наверное, это помещение можно было назвать и так, потому что оно предназначалось для загара). За раздвижной стеклянной дверью виднелся открытый плавательный бассейн. Сейчас он был накрыт серым, промокшим от дождя брезентом, на котором в коричневых лужицах плавали сгнившие листья. На дальнем конце двора располагались два деревянных здания квадратной формы, а за ними простирались заросли кустарникового дуба и белое небо. Небольшая темная фигура, утепленная таким количеством одежд, что казалась почти сферической, сгребала листья и насыпала их на тачку. Я догадался, что это был Дак — вьетнамский садовник. У меня возникло желание погостить здесь летом.
  В помещении витали слабые запахи хлорки и мази для загара. Я сел на деревянное кресло-лежак и позвонил Рику в Нью-Йорк. Он, как обычно, находился в суете текущих дел.
  — Как ты там?
  — Мы неплохо поработали этим утром. Парень настоящий профи.
  — Отлично. Я позвоню Мэддоксу. Пусть он тоже порадуется. Первые пятьдесят тысяч долларов уже пришли. Я переведу их на твой счет. Созвонимся попозже.
  На этом разговор и закончился. Я доел бутерброд и вернулся наверх, все еще сжимая в руке телефон. У меня появилась смелая идея, и вновь возникшая уверенность помогла мне решиться на рискованный поступок. Войдя в кабинет, я закрыл дверь, затем вставил флэшку Амелии в разъем ноутбука, подсоединил компьютер к мобильному телефону и подключился к Интернету. Какой легкой станет моя жизнь, думалось мне, какой быстрой будет работа, если я смогу трудиться над книгой в отеле по вечерам. Я убеждал себя, что ничего плохого не случится. Риск казался минимальным. Техника меня почти не подводила, а ноутбук был настолько мал, что перед сном я мог прятать его под подушкой.
  Открыв программу почты, я написал в строке «Кому» свой собственный электронный адрес, прикрепил к письму увесистый файл рукописи и нажал на кнопку «Отправить». Мне показалось, что загрузка заняла целую вечность. Снизу послышался голос Амелии. Она искала меня и выкрикивала мое имя. Я с тревогой смотрел на дверь. От беспокойства мои пальцы стали неуклюжими и влажными. «Ваш файл отправлен», — прозвучал противный женский голос, который по какой-то причине нравился моему сетевому провайдеру. Через некоторое время тот же голос сообщил: «Вы получили письмо».
  Как только я отсоединил ноутбук от телефона и вытащил флэшку, где-то внизу завыла сирена. В тот же миг за моей спиной раздался грохот, и я, повернувшись на каблуках, увидел, что с потолка на окна начали опускаться тяжелые металлические жалюзи. Они двигались очень быстро, сначала закрыв от меня небо, затем море и дюны. Сияние зимнего дня сменилось сумерками. Стальная рама раздавила последние лучики света, и комната погрузилась во мрак. Я на ощупь направился к двери и, приоткрыв ее, отшатнулся от резкого воя сирены. Мой живот завибрировал от сильного звука.
  В гостиной происходил тот же самый процесс: жалюзи упали с потолка, словно железный занавес. Я споткнулся в темноте, ударился коленом о какой-то острый угол и выронил телефон. Когда я нагнулся, чтобы поднять его, сирена замерла на высокой ноте и со стоном замолкла. Я услышал тяжелые шаги на лестнице. Во мрак комнаты вонзился клинок света. Он поймал меня в нелепой позе — на корточках — как крадущегося вора. Мои руки взметнулись вверх, закрывая лицо: пародия на жест вины.
  — Извините, сэр, — донесся из темноты озадаченный голос охранника. — Мы не знали, что кто-то поднялся сюда.
  * * *
  Это была тренировка. Они устраивали ее раз в неделю. Кажется, ее называли «блокировкой объекта». Люди Райнхарта установили в особняке такую систему безопасности, которая защищала гостей от террористических атак, похищения, ураганов, профсоюзных пикетов, всевозможных государственных комиссий и прочих кошмарных организаций из Fortune 500419, которые любили шляться по ночам вокруг жилищ несчастных богачей. Когда жалюзи поднялись и бледный свет Атлантики проник обратно в комнату, Амелия вошла и извинилась за доставленные мне неудобства.
  — Вы, наверное, подпрыгнули от страха.
  — Можно и так сказать.
  — Я хотела предупредить вас, но вы куда-то пропали.
  В ее наманикюренном голосе прозвучали нотки подозрительности.
  — Это большой дом. А я уже не мальчик. Вам не нужно присматривать за мной все время.
  Я пытался говорить беззаботно, но знал, что лицо выдавало мое беспокойство.
  — Хотите совет?
  Ее глянцевые розовые губы раздвинулись в улыбке, в то время как большие синие глаза оставались холоднее льда.
  — Не ходите один по дому. Это может не понравиться парням из службы безопасности.
  — Все ясно, — с ответной улыбкой заверил ее я.
  Мы услышали скрип резиновых подошв на полированных половицах и через пару секунд увидели Лэнга, который пронесся по лестнице на впечатляющей скорости, перепрыгивая через две-три ступеньки. На его шее висело полотенце. Лицо пылало румянцем, густые волнистые волосы были влажными и темными от пота. Казалось, он сердился на что-то.
  — Ты выиграл? — спросила Амелия.
  — Я играю в теннис не ради побед.
  Он сделал энергичный выдох, сел на ближайшую софу и, склонившись вперед, начал вытирать полотенцем голову.
  — Спорт для меня — это просто тренировка мышц.
  Тренировка мышц? Я с изумлением осмотрел его фигуру. Разве он уже не совершал пробежку перед моим прибытием? Для чего он тренировался? Для Олимпийских игр?
  Желая показать Амелии, что инцидент с «блокировкой объекта» ничуть не расстроил меня, я весело спросил у Лэнга:
  — Значит, вы готовы продолжить работу?
  Он с отвращением посмотрел на меня и презрительно фыркнул.
  — Вы называете то, что мы делали, работой?
  Я впервые видел Лэнга в раздраженном состоянии. Его реакция, словно жест откровения, помогла мне понять, что все эти пробежки, теннис и подъем тяжестей не имели ничего общего с тренировкой мышц. Он занимался спортом не для удовольствия, а потому что этого требовал его метаболизм. Он напоминал мне редкую рыбу, выловленную из глубин океана — существо, которое могло жить только под огромным давлением. Выброшенный на берег в разряженную атмосферу нормальной жизни, Лэнг буквально задыхался от скуки.
  — Да, для меня это работа, — натянутым голосом ответил я. — Для обоих из нас. Но если вы считаете, что она недостаточно интеллектуальна для вас, мы можем закончить ее прямо сейчас.
  Наверное, ситуация могла бы зайти очень далеко, но с потрясающим усилием воли (настолько большим, что проявилась практически вся механика его лицевой мускулатуры — все мелкие стяжки, шкивы и тросы мимики) ему удалось натянуть на лицо усталую усмешку.
  — Все нормально, парень, — тусклым голосом сказал Лэнг. — Ваша взяла.
  Он слегка ударил меня по руке своим полотенцем.
  — Я пошутил. Давайте вернемся к вашему интервью.
  Глава 07
  Довольно часто — особенно если вы работаете над мемуарами или автобиографией — клиент, рассказывая о своей жизни, начинает заливаться слезами… В подобных обстоятельствах вы должны обойтись без носовых платков. Ведите себя тихо и продолжайте записывать.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  — Ваши родители интересовались политикой?
  Мы снова заняли свои места в огромном кабинете. Лэнг крутился в кресле, по-прежнему одетый в спортивный костюм, с намотанным на шею полотенцем. От него исходил запах пота. Я сидел напротив, держа в руках блокнот и список вопросов. Между нами на столе лежал диктофон.
  — Вряд ли. Я даже не думаю, что мой отец голосовал когда-нибудь. Он говорил, что все политики плохие — один хуже другого.
  — Расскажите мне о нем.
  — Он работал строителем. Самозанятое лицо. Отец познакомился с моей матерью в сорокалетнем возрасте. К тому времени он имел уже двух взрослых сыновей от первой жены, которая сбежала от него с другим мужчиной. Мама работала учительницей и была на двадцать лет моложе его. Очень симпатичная и робкая женщина. Однажды отец ремонтировал школьную крышу, и они разговорились. Одно привело к другому. Они поженились. Он построил для них дом, и все семейство из четырех человек переехало туда. Я появился на следующий год. Для отца это был шок, как мне говорили.
  — Почему?
  — Он думал, что уже не может зачать ребенка.
  — После прочтения рукописи у меня сложилось впечатление, что между вами не было особой близости.
  Лэнг несколько секунд обдумывал ответ.
  — Он умер, когда мне исполнилось шестнадцать лет. Незадолго до его смерти мои сводные братья женились и разъехались. Отец вышел на пенсию из-за плохого здоровья. Фактически это было единственное время, когда мы общались друг с другом. Я только начал узнавать его, когда он скончался от сердечного приступа. В принципе у меня с ним сохранялись нормальные отношения. Но если вы спросите, к кому я был ближе, то, конечно, к матери. Это очевидно.
  — А ваши сводные братья? Вы дружили с ними?
  — О господи! Нет!
  Лэнг громко рассмеялся — впервые после ленча.
  — На самом деле вам лучше удалить эту часть интервью. Мы ведь можем не упоминать о них, верно?
  — Это ваша книга.
  — Тогда не пишите о них. Сейчас они оба занимаются торговлей недвижимостью и при случае всегда твердят репортерам, что ни разу не голосовали за меня. Я не видел их лет десять. Им, должно быть, теперь уже под семьдесят.
  — А как он умер?
  — Не понял?
  — Извините. Я говорю о вашем отце. Как он умер? Где это случилось?
  — Он умер в саду. Отец пытался передвинуть плиту на аллее, а та оказалась слишком тяжелой. Старые привычки…
  Он посмотрел на часы.
  — Кто обнаружил его?
  — Я.
  — Вы можете описать эту сцену?
  Беседа становилась более напряженной и шла тяжелее, чем утром.
  — Я как раз вернулся домой из школы. Помню, был красивый весенний денек. Мама уехала по делам в одну из благотворительных организаций. Я выпил сок на кухне и вышел на задний двор, чтобы попинать мяч или заняться чем-нибудь другим. На мне все еще была школьная форма. Я сделал несколько шагов и увидел отца на лужайке. При падении он слегка поцарапал лицо. Доктора сказали нам, что он умер прежде, чем ударился о землю. Но я подозреваю, что они говорят так всегда, чтобы облегчить горе людей, потерявших близкого человека. Кто знает? На мой взгляд, смерть легкой не бывает, верно?
  — А что вы можете рассказать о вашей матери?
  — Мне кажется, все сыновья считают своих матерей святыми. Разве не так?
  Он взглянул на меня в поиске подтверждения.
  — Моя мать была святой. Когда я родился, она ушла из школы. Ради блага других людей она могла сделать все, что угодно. Мама выросла в строгой семье квакеров, где ей привили кроткую самоотверженность. Помню, как она гордилась мной, когда я поступил в Кембридж. А ведь это означало для нее абсолютное одиночество. Она никогда не писала о тяготах своей жизни… не хотела портить мне настроение. Типичный пример ее святой неприхотливости. Я тогда уже играл на сцене и был очень занят. До конца второго курса мне и в голову не приходило, что все было так плохо.
  — Расскажите о том, что случилось.
  — Хорошо, — ответил Лэнг. — О боже! Боже!
  Он прочистил горло.
  — Я знал, что она болела. Но сами понимаете, когда вам девятнадцать лет, вы замечаете только себя. Я играл в студенческом театре. У меня было две подруги, и Кембридж казался мне раем. Я звонил домой каждый воскресный вечер, и мама всегда говорила, что ни в чем не нуждается — что ей хватало пенсии, которую она получала. Затем я приехал домой на каникулы и увидел ее. У меня был шок. Она походила на скелет. Врачи нашли у нее опухоль печени. Возможно, сейчас медицина могла бы помочь ей, но тогда…
  Он сделал беспомощный жест.
  — Через месяц она умерла.
  — И как вы жили дальше?
  — Я вернулся в Кембридж и продолжил обучение на третьем курсе… Вы можете сказать, что я искал забвения в увеселениях и прелестях жизни.
  Лэнг замолчал.
  — У меня было сходное переживание, — тихо сказал я.
  — Правда?
  Его бесстрастный тон говорил о многом. Он смотрел на океан, на тянувшиеся вдаль волноломы, и, судя по всему, его мысли находились еще дальше — за линией горизонта.
  — Да.
  Обычно во время интервью я не рассказываю о себе, а эта тема вообще является табу. Но иногда откровенность, проявленная призраком, помогает вытянуть из клиента бесценную информацию.
  — Я потерял родителей примерно в том же возрасте. И как бы странно ни звучал мой вопрос, скажите: вы не находите, что смерть матери, несмотря на горечь утраты, сделала вас сильнее?
  — Сильнее?
  Он отвернулся от окна и хмуро посмотрел на меня. Я попытался объяснить свою мысль:
  — В смысле уверенности в себе. То худшее, что могло случиться с вами, уже произошло, а вы уцелели. И тогда вы поняли, что можете действовать на свой страх и риск — по собственному усмотрению.
  — Возможно, вы правы. Я никогда не думал об этом. Но что-то во мне откликается на ваши слова. Как странно! Я могу рассказать вам кое о чем?
  Он придвинулся ближе ко мне.
  — За всю свою жизнь я видел только двух мертвецов. Да-да, с дней юности и до сих пор! Хотя я был премьер-министром, со всеми вытекающими последствиями. Мне приходилось приказывать людям вступать в бой с врагом. Я посещал места, где террористы взрывали свои бомбы. И тем не менее после смерти отца я тридцать пять лет не видел мертвого человека.
  — Кто же оказался вторым? — довольно глупо поинтересовался я.
  — Майк Макэра.
  — Неужели вы не могли послать на опознание одного из ваших телохранителей?
  — Нет, — ответил он и покачал головой. — Не мог. Я должен был сделать это сам.
  Лэнг снова замолчал, затем быстро сдернул с шеи полотенце и вытер им лицо.
  — Наша беседа стала слишком мрачной, — сказал он. — Давайте сменим тему.
  Я взглянул на список вопросов. В нем был целый раздел, посвященный Макэре, — не потому, что я хотел использовать материал о нем в книге (мне с трудом представлялось, как поездка Лэнга в морг для опознания мертвого помощника могла войти в главу с названием «Надежды на будущее»). Причиной являлось мое собственное любопытство. Однако я понимал, что в данный момент мне не следовало потакать своим желаниям. Я должен был жать на газ. Поэтому, пойдя навстречу клиенту, я выбрал другую тему.
  — А что вы скажете о вашей учебе в Кембридже? Мы можем поговорить об этом периоде?
  Я ожидал, что годы, проведенные Лэнгом в Кембридже, будут самой легкой частью моей работы. Мне довелось учиться там на несколько лет позже, и город с той поры почти не изменился. Он никогда не менялся сильно: в этом было его очарование. Я мог представить себе все клише и особенности Кембриджа — велосипеды, шарфы и мантии; лодки, пирожные и газовые плиты; грузчиков в котелках и трепетных хористок; пивные вдоль реки, узкие улочки, финские ветры; восторг от того, что ступаешь по камням, по которым некогда хаживали Ньютон и Дарвин. И т. д. и т. п. Читая рукопись, я думал, что мы с Лэнгом найдем много общего, поскольку мои воспоминания должны были сходиться с его переживаниями. Он тоже ходил на лекции по экономике, играл в футбол за вторую сборную колледжа и увлекался студенческим театром. Но, хотя Макэра подготовил список всех спектаклей с участием бывшего премьер-министра и привел цитаты из нескольких театральных обзоров, где говорилось о сценическом таланте Лэнга, в тексте чувствовалось что-то спешное и недосказанное. В нем отсутствовала страсть. Естественно, я винил в этом Макэру. Мне казалось, что строгий партийный функционер не питал особой симпатии к дилетантам на сцене и к их юношеским позам в плохо поставленных пьесах Ионеску и Брехта. И вдруг оказалось, что сам Лэнг уклонялся от подробного описания того периода.
  — Какая давняя пора, — сказал он. — Я почти ничего не помню. Честно говоря, я не блистал талантливой игрой на сцене. Участвовал в спектаклях больше для того, чтобы соблазнять впечатлительных девушек. Только, ради бога, не вставляйте это в текст.
  — Но вы были хорошим артистом, — возразил я ему. — Еще будучи в Лондоне, я читал интервью с театральными деятелями, которые утверждали, что из вас получился бы великолепный профессионал.
  — Наверное, сцена не влекла меня так сильно, — ответил Лэнг. — Кроме того, актеры не могут менять мир вокруг себя. Это доступно лишь политикам.
  Он снова посмотрел на часы.
  — Неужели вам нечего рассказать о Кембридже? — возмутился я. — Ведь тот период жизни был очень важным для вас. Вы вышли из тени.
  — Да, мне нравились те годы. Я встретил там несколько великих людей. Но Кембридж не был реальным миром. Он оказался страной фантазий.
  — Понимаю. И именно за это я люблю его.
  — Я тоже. По секрету скажу вам, что мне нравился театр.
  Глаза Лэнга засверкали от приятных воспоминаний.
  — Ты выходишь на сцену и играешь какого-то героя! Ты слышишь, как люди аплодируют тебе! Что может быть лучше?
  Его смена настроения поставила меня в тупик.
  — Прекрасно, — произнес я. — В ваших словах чувствуется реальная жизнь. Давайте вставим в текст этот кусочек?
  — Нет.
  — Почему?
  — Почему нет? — со вздохом спросил Лэнг. — Потому что мы пишем мемуары премьер-министра.
  Он внезапно ударил кулаком по подлокотнику кресла.
  — С тех пор как я стал политическим деятелем, мои оппоненты, желая нанести мне обиду или доставить неприятность, все время называют меня чертовым актеришкой.
  Он вскочил на ноги и зашагал по комнате.
  — Ах, этот Адам Лэнг! — протяжно произнес он, изображая карикатурный образ англичанина из высшего света. — Вы заметили, как он меняет голос в зависимости от того, в какой компании находится? О, да-да!
  Затем он спародировал хрипловатого шотландца:
  — Нельзя верить тому, что говорит этот жалкий ублюдок. Парень просто лицедей! Он даже в туалет идет в сценическом костюме!
  Через секунду, сцепив руки в молитвенном жесте, он уже был напыщенным, рассудительным обывателем.
  — Трагедия мистера Лэнга заключается в том, что актер может быть хорошим лишь в той мере, насколько это позволяет ему пьеса. Наш премьер-министр, похоже, слишком заигрался!
  Он повернулся ко мне. Я лишь восхищенно покачал головой. Его тирада изумила меня.
  — Признайтесь, что в последнем монологе вы немного сгустили краски.
  — Увы! — ответил он. — Это пассаж из редакционной статьи в газете «Таймс». Ее опубликовали в тот день, когда я объявил о своей отставке. Заголовок назывался «Как легко уйти со сцены».
  Он сел в кресло, пригладил волосы и вдруг со злостью закричал:
  — Поэтому, если вы не против, мы не будем останавливаться на тех годах, когда я увлекался студенческим театром! Оставим все так, как написал Майк Макэра!
  Какое-то время мы оба молчали. Я притворился, что сверяюсь с записями. За окном один из полицейских, пригибая голову под порывами ветра, шагал по вершине ближайшей дюны, однако звуконепроницаемые стекла были настолько эффективными, что он выглядел, как артист, исполнявший пантомиму. Мне вспомнились слова Рут Лэнг: «Я боюсь покидать Адама. С ним сейчас творится что-то неладное». Теперь мне было ясно, о чем она говорила. Услышав щелчок, я склонился над диктофоном.
  — Пора сменить диск, — сказал я, радуясь возможности уйти. — Мне нужно отнести эту запись Амелии для распечатки. Вернусь через минуту.
  Лэнг задумчиво смотрел в окно. Он сделал вялый жест рукой, отпуская меня на все четыре стороны. Я спустился по лестнице в комнату, где работали секретарши. Амелия стояла у шкафа с картотекой. Когда я вошел, она повернулась ко мне. Наверное, мое лицо пылало от эмоций.
  — Что случилось? — спросила она.
  — Ничего.
  Затем, почувствовав потребность поделиться беспокойством, я тихо добавил:
  — Мне кажется, он находится на грани нервного срыва.
  — Вы так считаете? Это не похоже на него. Расскажите, что случилось?
  — Он только что накричал на меня без причины.
  Взяв себя в руки, я попытался отделаться шуткой.
  — Похоже, он после ленча перезанимался спортом. Это вредно для человеческого организма.
  Я отдал диск секретарше (кажется, Люси) и взял пачку распечатанных страниц. Амелия продолжала смотреть на меня, склонив голову набок.
  — Что-то не так? — спросил я.
  — Вы правы. Он чем-то очень обеспокоен. После вашего утреннего интервью Адам принял звонок.
  — От кого?
  — Не знаю. Звонили на мобильный телефон. Он ничего мне не сказал, но я предполагаю… Элис, милая, ты не против, если я на минуту займу твое место?
  Девушка встала, и Амелия села на стул перед экраном монитора. Я изумился тому, как быстро ее пальцы перемещались по клавиатуре. Стук клавиш сливался в одну продолжительную дробь, похожую на шум миллиона падавших костяшек домино. На экране мелькали сайты и образы. Затем стук замедлился до нескольких ударов стаккато. Похоже, Амелия нашла, что искала.
  — О, черт!
  Она повернула экран ко мне и огорченно откинулась на спинку стула. Склонившись над ее плечом, я начал просматривать веб-страницу с заголовком «Последние новости»:
  27 января, 14:57
  Нью-Йорк (АР420) — Бывший британский министр иностранных дел Ричард Райкарт был вызван в Международный суд в Гааге в связи сего заявлениями о том, что бывший британский премьер-министр Адам Лэнг санкционировал незаконную передачу подозреваемых лиц для пыток ЦРУ.
  Мистер Райкарт, уволенный четыре года назад из кабинета министров, является ныне специальным представителем по гуманитарным делам ООН и часто критикует внешнюю политику Соединенных Штатов. Покидая правительство Лэнга, мистер Райкарт утверждал, что его уволили за недостаточную поддержку проамериканских взглядов.
  В заявлении, распространенном его Нью-Йоркским офисом, мистер Райкарт сообщил, что несколько недель назад он передал в Международный суд секретный документ. Судя по намекам, которые просочились в британские газеты, в этом документе якобы имеются серьезные доказательства того, что пять лет назад мистер Лэнг, будучи премьер-министром, лично санкционировал арест четырех британских граждан, проживавших в Пакистане.
  Мистер Райкарт, в частности, сказал: «Я повторно попросил британское правительство расследовать этот акт произвола. Со своей стороны я был готов дать показания в судах любого уровня. К сожалению, наше правительство упорно не желает признавать существование так называемой операции «Буря». Поэтому, не имея другой альтернативы, я был вынужден передать доказательства, находящиеся в моем распоряжении, в Международный суд Гааги».
  — Какая сволочь! — прошептала Амелия.
  Телефон на столе зазвенел. Через секунду зажужжал второй аппарат, стоявший на маленьком столике у двери. Никто не двигался. Люси и Элис вопросительно смотрели на свою начальницу. Мобильный телефон Амелии, который она носила в кожаном футляре на поясе, издал электронную трель. Мне показалось, что я увидел в ее глазах панику. Наверное, это был редчайший момент в ее жизни, когда она не знала, что делать. Не дождавшись указаний, Люси протянула руку к телефону, который стоял на столе.
  — Не трогай! — крикнула Амелия.
  Затем, уже более спокойным тоном, она добавила:
  — Пусть звонят. Нам нужно выработать линию поведения.
  К тому времени в разных концах дома зазвонили еще два телефона. Ситуация напоминала рабочий полдень в часовой мастерской. Амелия достала из футляра свой мобильный и проверила входящий номер.
  — Свора уже взяла след, — отключив звонок, сказала она.
  Побарабанив ногтями по столу, она повернулась к помощницам и с остатками былой уверенности в голосе велела:
  — Отсоедините телефоны от розеток! Перелистайте новостные сайты в Интернете и отыщите все, что мог сказать Райкарт. Люси, включи телевизор и просмотри все каналы мировых новостей.
  Она взглянула на часы.
  — Рут все еще на прогулке? Черт! Она же ничего не знает!
  Амелия схватила свой черно-красный блокнот и выбежала на высоких каблуках в коридор. Не совсем понимая, что происходит, я последовал за ней. Она начала звать одного из охранников:
  — Барри! Барри!
  Офицер возник в дверном проеме кухни.
  — Барри, прошу вас, найдите миссис Лэнг. Верните Рут домой, как можно быстрее.
  Ее каблуки застучали по ступеням лестницы. Я тоже поднялся в кабинет. И вновь Лэнг сидел в той же позе, в какой я оставил его. Единственным отличием был небольшой мобильный телефон, который он держал в руке. Увидев нас, он отключил его.
  — Судя по всем телефонным звонкам, Райкарт уже сделал заявление, — сказал Лэнг.
  Амелия широко раскинула руки в жесте раздражения.
  — Почему ты не рассказал мне об этом?
  — Обсуждать с тобой проблему до того, как о ней узнает Рут? Не думаю, что она одобрит такую политику. Кроме того, я хотел поразмышлять над этим вопросом самостоятельно — хотя бы какое-то время.
  Он повернулся ко мне:
  — Прошу вас простить мою вспыльчивость.
  Я был польщен. На пике личных неприятностей он нашел возможность снизойти до меня.
  — Не беспокойтесь об этом, — сказал я.
  — Ты говорил с ней? — спросила Амелия. — Она знает о заявлении Райкарта?
  — Я хотел пообщаться с ней с глазу на глаз. Но когда мне стало ясно, что времени для такой беседы уже не осталось, я позвонил ей. Только что.
  — И как она восприняла эту новость?
  — Можешь сама догадаться.
  — Нет, какая же он сволочь! — повторила Амелия.
  — Рут появится с минуты на минуту.
  Лэнг поднялся на ноги и, подойдя к окну, надменно подбоченился. Я снова почувствовал острый запах его пота. Мне подумалось, что так пахнут животные в стойле.
  — Он хотел убедить меня, что в его действиях нет ничего личного, — сказал Лэнг, повернувшись к нам спиной. — Райкарт все время повторял, что, будучи известным правозащитником, он не может замалчивать такие факты.
  Адам фыркнул и вскинул руки вверх.
  — Известный правозащитник! О боже милосердный!
  — Ты думаешь, он записал этот звонок? — спросила Амелия.
  — Кто знает? Возможно. Не удивлюсь, если он передаст его новостным агентствам. От него можно ожидать что угодно. Но я лишь сказал: «Большое спасибо, Ричард, за то, что поставил меня в известность». А затем я отключил телефон.
  Он повернулся и хмуро посмотрел на Амелию.
  — Что-то внизу до странности тихо.
  — Я велела отсоединить все телефоны от розеток. Нам нужно придумать, что мы будем говорить.
  — А что мы ответили по поводу воскресной шумихи?
  — Я сказала, что еще не читала статью в «Сандей Таймс». И что мы не планируем комментировать ее.
  — По крайней мере, мы теперь знаем, кто подкинул им эту историю.
  Лэнг покачал головой. На его лице появилась почти восторженная ухмылка.
  — А ведь он ведет охоту на меня, не так ли? Воскресная утечка в прессу была лишь подготовкой для заявления, которое он сделал во вторник. Выстраивая кульминацию, Райкарт отвел три дня на освещение в печати вместо одного. Это прямо из учебника.
  — Твоего учебника.
  Лэнг кивнул головой, принимая комплимент Амелии, и снова повернулся к окну.
  — Ну, вот, — сказал он. — Похоже, приближается еще одна проблема.
  По тропинке вдоль дюн шагала небольшая непреклонная фигура в светло-синем плаще. Рут двигалась так быстро, что полицейский, сопровождавший ее, раз за разом был вынужден переходить на легкий бег, чтобы угнаться за ней. Остроконечный капюшон был низко опущен, защищая от ветра ее лицо и прижатый к груди подбородок. Он придавал Рут сходство со средневековым рыцарем, спешившим на битву.
  — Адам, мы должны распространить наше собственное заявление, — сказала Амелия. — Если ты промолчишь или затянешь паузу, то это воспримут как…
  Она повертела ладонью перед лицом, изображая нечто несерьезное.
  — И люди сделают неправильные выводы.
  — Верно, — согласился Лэнг. — Как насчет такого ответа?
  Амелия сняла колпачок с серебристой авторучки и открыла блокнот.
  — Ознакомившись с заявлением Ричарда Райкарта, Адам Лэнг дал следующий комментарий: «Когда в Англии была популярна политика стопроцентной поддержки Соединенных Штатов в глобальной войне с терроризмом, мистер Райкарт тоже одобрял ее. Когда она стала непопулярной, он превратился в ее ярого критика. После того как этот человек был уволен из министерства иностранных дел в связи с его явной некомпетентностью, он внезапно проявил неудержимый интерес к так называемым правам подозреваемых террористов. Тут и трехлетнему ребенку ясно, что его заявление является еще одной попыткой очернить своих бывших коллег». Точка. Конец абзаца.
  Где-то на середине комментария проворная рука Амелии повисла в воздухе. Миссис Блай зачарованно смотрела на бывшего премьер-министра, и если бы я верил в чудеса, то мог бы поклясться, что у Снежной королевы в глазах сияли настоящие слезы. Лэнг тоже не отрывал от нее взгляда. Послышался тихий стук. Дверь открылась, и в кабинет вошла Элис. В ее руке был лист бумаги.
  — Извините, Адам, — сказала девушка. — Это только что поступило к нам от американского агентства новостей.
  Лэнг с явным сожалением отвел взгляд от Амелии, и я вдруг понял (уверенно, как будто знал наверняка), что их отношения были не просто профессиональными. После немного затянувшейся паузы он взял у Элис отпечатанный лист и начал читать его. В этот момент в кабинет вошла Рут. К тому времени я уже чувствовал себя актером, который покинул сцену в середине пьесы, сходил в туалет и, вернувшись, каким-то образом попал на другой спектакль: главные актеры делали вид, что меня здесь нет; я знал, что должен удалиться, но не мог придумать повода для ухода.
  Лэнг закончил читать текст и отдал его Рут. Заметив наши вопрошающие взгляды, он мрачно пояснил:
  — Агентство новостей ссылается на надежный источник в Гааге, кем бы он ни был. Это информатор сообщил, что завтра утром прокурор Международного суда выступит с важным заявлением.
  — Ах, Адам! — воскликнула Амелия.
  Она прикрыла рот рукой.
  — Почему нам не прислали никаких предупреждений? — спросила Рут. — Что делают люди с Даунинг-стрит? Почему мы не услышали ни слова из посольства?
  — Все телефоны отключены, — сказал Лэнг. — Возможно, они пытаются сейчас связаться с нами.
  — Никогда не упоминай о сейчас! — пронзительно закричала Рут. — Какой толк в сейчас, черт возьми? Мы должны были знать об этом неделю назад! Чем занимаются твои люди в правительстве?
  Затем она обрушила свою ярость на Амелию:
  — Я думала, что ваши обязанности включают в себя постоянные контакты с кабинетом министров. Только не говорите мне, что они ничего не знали!
  — Прокуратура Международного суда очень щепетильна в вопросах информирования подозреваемых, если те находятся под следствием, — ответила Амелия. — Особенно когда речь идет о членах правительства. Им не посылают никаких извещений на тот случай, чтобы они не уничтожили улик.
  Очевидно, ее слова ошеломили Рут. Миссис Лэнг потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя от шока.
  — Так вот кто теперь Адам? Подозреваемый?
  Она повернулась к мужу:
  — Тебе нужно поговорить с Сидом Кроллом.
  — Мы еще не знаем решения Международного суда, — возразил Лэнг. — Кроме того, я должен сначала связаться с Лондоном.
  — Адам, если бы они хотели, то давно бы вытащили тебя сухим из воды, — сказала Рут. — Тебе нужен адвокат. Звони Сиду Кроллу.
  Она проговаривала слова очень медленно, как будто общалась с жертвой аварии, получившей сотрясение мозга. Лэнг все еще не мог принять решения. Наконец он повернулся к Амелии:
  — Соедини меня с Сидом.
  — А как быть с прессой и телевидением?
  — Распространите сдержанное заявление, — сказала Рут. — Одну-две фразы.
  Амелия достала из футляра мобильный телефон и начала просматривать адресную книгу.
  — Вы хотите, чтобы я написала черновик?
  — А почему бы текст не составить ему? — спросила Рут, указав на меня тонким пальцем. — Он же у нас тут писатель.
  — Одну минуту, — сказал я. — Мне нужны конкретные инструкции.
  — Я хочу звучать убедительно, — сказал мне Лэнг. — Любые оправдания приведут к фатальным результатам. Но мне не хочется выглядеть грубым мужланом. Никакой злобы. Никакого гнева. И не пишите, что я рад этой возможности очистить свое имя от наветов. Мне не нравятся такие фразы.
  — Значит, вы не оправдываетесь, но и не хамите, — подытожил я. — Вы не сердитесь, но вы и не довольны?
  — Именно так.
  — Тогда как же вы себя ведете?
  На удивление, с учетом сложившихся обстоятельств, все засмеялись.
  — Я же говорила, что он забавный, — сказала Рут.
  Амелия резко подняла руку и замахала ладонью, призывая нас к тишине.
  — Да, Адам Лэнг хотел бы поговорить с Сиднеем Кроллом, — сказала она. — Нет, он уже здесь, и ждать не придется.
  * * *
  Мы с Элис спустились вниз. Она села перед монитором и начала терпеливо ждать, когда слова бывшего премьер-министра польются из моих уст. Какое-то время этого не происходило. Стоя над ее плечом, я размышлял, что именно мог бы сказать Лэнг. Я сожалел, что не задал ему главный вопрос: приказывал ли он арестовать тех четверых террористов? Наверное, так оно и было, иначе он просто опроверг бы эту информацию еще в воскресенье, когда в печати появились первые намеки. Я вновь (уже в который раз) почувствовал серьезный дисбаланс душевного спокойствия.
  — Давайте начнем. «Я всегда был страстным…» Нет, уберите это… «Я всегда был верным — нет, преданным — сторонником Международного суда».
  А был ли он им? Я не имел понятия. Допустим, был. Хотя, скорее всего, он притворялся таковым.
  — «И я не сомневаюсь, что Гаагский суд быстро разберется в этом политически ангажированном действии по разжиганию раздоров».
  Я замолчал, почувствовав, что здесь необходима еще одна линия, которая охватывала бы более обширный и государственный уровень. Что бы я сказал, окажись на месте Лэнга?
  — Международная борьба против терроризма, — продиктовал я с внезапным порывом вдохновения, — слишком важна, чтобы использовать ее для личной мести.
  Люси отпечатала текст, и я, возвращаясь в кабинет, почувствовал любопытную робкую гордость, подобно школьнику, отдававшему свое сочинение учителю. Я притворился, что не заметил протянутую руку Амелии, и передал лист Рут (два прошлых дня уже научили меня этикету этого королевского двора). Она кивнула с одобрением, опустила лист на стол и подтолкнула его Лэнгу, который прислушивался к голосу, звучавшему в мобильном телефоне. Он молча прочитал заявление, одолжил мою авторучку и вставил в текст одно слово. Затем он вернул лист мне и показал большой палец.
  — Да, Сид, отлично, — произнес Лэнг в трубку. — И что нужно сделать, чтобы узнать об этих трех судьях?
  — А я могу взглянуть на ваш труд? — спросила Амелия, когда мы спускались по лестнице вниз.
  Передавая ей текст, я отметил, что слово, вставленное Лэнгом, действительно обогатило последнюю фразу: «Международная борьба с терроризмом слишком важна, чтобы использовать ее для местечковой личной мести». Жесткое противопоставление «международной борьбы» и «местечковой мести» заставляло Райкарта выглядеть еще более мелочным.
  — Очень хорошо, — сказала Амелия. — Вы можете стать новым Майком Макэрой.
  Я бросил на нее подозрительный взгляд, но в конце концов решил, что она произнесла эти слова как комплимент. Понять ее было трудно. Впрочем, меня это сейчас мало тревожило. Впервые в жизни я почувствовал адреналин политики. Я понял, почему Лэнг так болезненно переживал свою отставку. Наверное, это похоже на спорт, когда ты сильнее и быстрее всех соперников. Это как теннис на центральном корте Уимблдона. Подача Райкарта прошла низко над сеткой, но мы сделали прыжок, ударили ракеткой и отбили мяч с дополнительным вращением.
  Телефоны один за другим подключали к розеткам. Они тут же начали жужжать и звонить, требуя к себе внимания, и было слышно, как секретарши кормили моими словами голодных репортеров: «Я всегда был преданным сторонником Международного суда». Мои фразы передавались по электронной почте для сотен новостных агентств. Прошло лишь несколько минут, а я уже видел их на мониторах компьютеров и на экране телевизора. («В только что поступившем заявлении бывшего премьер-министра говорится о том, что…») Мир стал нашей «комнатой эхо».
  Посреди этого столпотворения зазвонил мой собственный телефон. Я прижал трубку к левому уху и приложил палец к правому, стараясь понять, кто говорит. Слабый голос спросил:
  — Вы слышите меня?
  — Кто это?
  — Джон Мэддокс из Нью-Йоркской компании Райнхарта. Где вы, черт возьми, находитесь? Такое впечатление, что вы в сумасшедшем доме.
  — Сейчас многие пытаются дозвониться сюда. Подождите, Джон. Попробую найти место потише.
  Выйдя в коридор, я направился в заднюю часть дома.
  — Так лучше?
  — Я только что услышал новости, — сказал Мэддокс. — Такая шумиха может повысить спрос на книгу. Мы должны начать мемуары с этой темы.
  — Что?
  Я продолжал идти по коридору.
  — С материалов о военном преступлении. Вы уже расспрашивали его о пакистанцах?
  — Если честно, то пока не имел возможности, Джон.
  Я старательно глушил сарказм в своем голосе.
  — Он сейчас немного занят.
  — Ладно, насколько далеко вы продвинулись?
  — Мы прошли ранние годы — детство, университет…
  — Нет-нет, забудьте это дерьмо, — нетерпеливо прервал меня Мэддокс. — Оставьте только то, что интересно людям. Пусть он сфокусируется на скандальных темах. И он не должен делиться этим материалом с кем-нибудь другим. Мы должны подать его воспоминания как эксклюзивные! Для книги!
  Я вошел в солярий, где во время ленча беседовал с Риком. Даже при закрытой двери из глубины дома доносились телефонные звонки и разговоры. Слова Мэддокса о том, что до выхода книги Лэнг не должен был говорить о пытках и незаконном похищении пакистанцев, казались мне глупой шуткой. Но я, естественно, не стал указывать на это исполнительному директору третьего по величине издательства в мире.
  — Я передам ему ваши пожелания, Джон. Возможно, вам придется обсудить последний пункт с Сиднеем Кроллом. Тогда в ответ на колкие вопросы репортеров Адам мог бы ссылаться на адвокатов и права на эксклюзивный материал, принадлежащие вашему издательству.
  — Хорошая идея. Я сейчас же свяжусь с Сидом. Со своей стороны мне хотелось бы, чтобы вы ускорили график.
  — Еще больше?
  В пустой комнате мой голос звучал тонко и беззащитно.
  — Конечно. Ускоряйте, насколько это возможно. Сама жизнь увеличивает скорость. В настоящее время Лэнг стал горячей новостью. Люди снова проявляют к нему интерес. Мы не можем упустить такую возможность.
  — То есть вы хотите получить книгу меньше чем за месяц?
  — Я знаю, это непросто. Но тогда не переписывайте рукопись, а просто отполируйте ее. Какого черта нам переживать? Никто ведь не будет читать его мемуары от корки до корки. Чем раньше мы выпустим книгу, тем больше экземпляров продадим. Я думаю, это вам по силам. Не так ли?
  Моим ответом было твердое «нет». Нет, лысый ублюдок! Прыщавый психопат! Ты сам читал эту дрянь? Наверное, ты просто выжил из своего тупого ума!
  — Да, Джон, — кротко ответил я. — Сделаю все, что смогу.
  — Молодчина! И не волнуйтесь о сделке. Мы заплатим вам за две недели работы, как за все четыре. Скажу вам прямо. Этот скандал насчет военных преступлений может стать ответом небес на наши молитвы.
  К тому времени, когда он отключил телефон, «две недели работы» перестали быть гипотетической возможностью — эдакой радугой в небе — и каким-то странным образом превратились в конкретный крайний срок. Я больше не мог тратить сорок часов на интервью с Лэнгом, освежая его жизнь. Нам следовало сосредоточиться на войне с террором и начать мемуары с этого периода. Остальную часть рукописи я должен был подправить и местами переписать.
  — А если Адам не одобрит ваш план? — спросил я в конце разговора.
  — Куда он денется, — ответил Мэддокс. — Если не одобрит, то напомните ему об обязательствах, записанных в контракте.
  Он говорил таким хитрым тоном, как будто мы были парочкой злобных гомосексуалистов из Англии, которые задумали надругаться над всем мужским населением Америки.
  — Он обещал нам книгу, где будет дан полный и честный отчет о войне с терроризмом. Я полагаюсь на вас. Договорились?
  Без яркого солнечного света солярий навевал меланхолию. Я вновь увидел садовника, сгребавшего в тачку почерневшие листья. Он был на том же самом месте, что и днем раньше, — замерзший и неуклюжий от толстого слоя зимней одежды. Сколько бы листьев он ни собирал, ветер приносил их еще больше. Прислонившись к стене, я поддался краткому моменту отчаяния. Мой взгляд блуждал по потолку. В голове крутились мысли о мимолетной природе летних дней и человеческого счастья. Я попытался дозвониться Рику, но секретарь ответила, что его не будет до самого вечера. Попросив, чтобы он перезвонил мне при первой возможности, я отправился на поиски Амелии.
  Ее не было в комнате, где секретарши по-прежнему отбивались от телефонных звонков. Ее не было ни в холле, ни на кухне. Я удивился, когда один из охранников посоветовал мне поискать ее снаружи. Шел уже пятый час вечера. Воздух стал холодным и колючим. Амелия прохаживалась по подъездной дорожке перед домом. В январском полумраке кончик ее сигареты вспыхивал ярко-красной точкой, когда она затягивалась дымом, и быстро превращался в тусклое ничто.
  — Не знал, что вы курите, — сказал я.
  — Иногда позволяю себе одну сигарету. В моменты большого стресса или удовольствия.
  — А сейчас у вас какой момент?
  — Плохая шутка.
  Холод сумерек заставил ее застегнуть жакет на все пуговицы. Она курила тем любопытным способом noli me tangere421, который используют только женщины — одна рука покоится на талии, другая (та, что держит сигарету) наискось пересекает грудь. Когда я вдохнул ароматный запах горящего табака, мне тоже захотелось закурить. Это была бы моя первая сигарета за десять лет, и она наверняка вернула бы меня к двум пачкам в день. Но в то мгновение, если бы Амелия предложила мне сигарету, я взял бы ее.
  Она не предложила.
  — Мне только что звонил Джон Мэддокс, — сказал я. — Теперь он хочет книгу через две недели, а не через месяц.
  — Господи! Как же нам везет!
  — Сегодня мне вряд ли удастся провести с Адамом еще одно интервью.
  — И что вы предлагаете?
  — Не мог бы кто-то подвезти меня к отелю? Я хочу поработать сегодня над текстом.
  Она выдохнула дым через нос и пристально посмотрела на меня.
  — Вы не планируете забрать с собой рукопись?
  — Конечно, нет!
  Когда я обманываю, мой голос всегда поднимается на октаву выше. Я не мог бы стать политиком, потому что говорил бы тогда, как Дональд Дак.
  — Мне нужно обработать текст, который мы сегодня записали.
  — Надеюсь, вы понимаете, насколько все это становится серьезным?
  — Да, понимаю. Если хотите, можете проверить мой ноутбук.
  Она выдержала паузу — достаточно долгую, чтобы выразить свою подозрительность.
  — Хорошо. Я верю вам.
  Амелия бросила дымящуюся сигарету на дорожку, деликатно загасила ее кончиком туфли, затем наклонилась и подобрала окурок. Я представил себе, как в школьные годы она сходным образом убирала улики — популярная девушка, которую никогда не ловили за курением.
  — Собирайте свои вещи. Я скажу парням из охраны, чтобы кто-то из них отвез вас в Эдгартаун.
  Мы вернулись в дом и расстались в коридоре. Она вошла в комнату, из которой доносились телефонные звонки. Я поднялся по лестнице и, подойдя к двери кабинета, услышал ссору между Адамом и Рут. Их голоса были приглушенными. Я разобрал только конец ее последней фразы: «…проводя здесь остаток моей проклятой жизни!» Дверь была приоткрыта. Я не знал, что делать. Мне не хотелось мешать им, но, с другой стороны, я не мог оставаться здесь, рискуя быть заподозренным в подслушивании чужих разговоров.
  Я тихо постучал и после паузы услышал, как Лэнг произнес:
  — Войдите.
  Он сидел за столом. Его жена находилась в другом конце комнаты. Они оба тяжело дышали. Вероятно, у них произошла серьезная размолвка. Давно сдерживаемый гнев прорвался извержением семейного вулкана. Теперь мне было ясно, почему Амелия выбежала из дома и закурила сигарету.
  — Извините, что помешал, — сказал я и указал рукой на мои вещи. — Вы не против, если я заберу тут кое-что…
  — Да, конечно, — ответил Лэнг.
  — Пойду позвоню детям, — со злостью проворчала Рут. — Если ты еще не сделал этого.
  Лэнг смотрел не на нее, а на меня. И ох какие слои смысла читались в его тусклых глазах! Он как бы приглашал меня увидеть, что стало с ним — лишенным власти, поруганным врагами, гонимым, тоскующим по родине, пойманным в ловушку между женой и любовницей. Об этом кратком взгляде можно было написать сотни страниц и все-таки не исчерпать его до дна.
  — Прошу прощения, — сказала Рут и быстро направилась к выходу.
  Она едва не снесла меня в сторону, когда ее небольшое крепкое тело столкнулось с моим.
  Чуть позже в дверном проеме появилась Амелия. Подняв руку с телефоном, она громко объявила:
  — Адам, это Белый дом! С тобой хочет говорить президент Соединенных Штатов!
  Она улыбнулась и поманила меня к двери.
  — Вы не возражаете? Нам нужна тишина.
  * * *
  Когда я вернулся в отель, уже стемнело. Впрочем, света в небе еще хватало, чтобы увидеть большие черные облака, катившиеся с Атлантики и уже нависавшие над Чаппакуиддиком. Девушка в кружевном чепце, стоявшая за стойкой администратора, сказала, что на нас надвигается грозовой фронт.
  Я поднялся в свой номер и, не включая света, подошел к окну, за которым раздавались звуки ветра, треск старой вывески и несмолкаемый грохот и шелест прибоя за пустой дорогой. Маяк включился как раз в тот момент, когда его луч был направлен на отель. Внезапная вспышка красного света выдернула меня из задумчивости. Я включил лампу на столе и вытащил ноутбук из наплечной сумки. Мы с ним проделали длинный путь. Мы вытерпели амбиции рок-звезд, которые мнили себя пророками, спасавшими планету. Мы пережили односложное мычание футболистов, на фоне которых лепет седой гориллы показался бы декламацией шекспировских сонетов. Мы имели дело с давно забытыми актерами, способными обставить римских императоров по уровню спеси и количеству свиты. Я по-дружески похлопал компьютер ладонью. Его некогда блестящий металлический корпус был поцарапан и отмечен выбоинами — боевыми ранениями, оставшимися после дюжины военных кампаний. Мы с честью прошли через них. И уж как-нибудь пройдем через эту.
  Я подключил ноутбук к разъему гостиничного телефона, набрал номер моего сетевого провайдера и, получив подтверждение о соединении с Интернетом, отправился в ванную за стаканом воды. Лицо, смотревшее на меня из зеркала, было ухудшенной версией того, что я видел прошлым вечером. Я оттянул вниз нижние веки и осмотрел желтоватые белки глаз, затем перешел на проверку посеревших зубов, поблекших волос и далее — к красным прожилкам на щеках. Зимний Мартас-Виньярд состарил меня. Он оказался обратной стороной Шангри-Ла422.
  Из другой комнаты донесся знакомый голос, объявивший о получении электронного письма.
  Через миг я понял, что случилась беда. На экране появился традиционный перечень спамерских сообщений, предлагавших мне свои услуги, начиная от увеличения пениса и кончая рассылкой Уолл Стрит Джорнал. Из полезной корреспонденции было только послание из офиса Рика, извещавшее меня о получении первой части аванса. Но письмо, которое я послал себе сегодня после полудня, отсутствовало в списке.
  Несколько мгновений я тупо смотрел на экран, затем открыл директорию на жестком диске, где программа автоматически сохраняла электронную почту — все входящие и исходящие письма. К моему огромному облегчению (и вполне предсказуемо), в верхней строке перечня «отправленных писем» имелось послание с заголовком «без темы» и с прикрепленным файлом книги. Однако когда я открыл это письмо и кликнул по ссылке «скачать», на экране появилось сообщение: «В данное время файл недоступен». Я сделал еще несколько судорожных попыток, но результат был одним и тем же.
  Достав мобильный телефон, я начал звонить сетевому провайдеру.
  Следующие полчаса вогнали меня в пот. Я избавлю вас от описания моих мучений — бесконечного выбора опций и номеров, прослушивания музыкальных фрагментов, все возраставшей паники в беседе с представителем компании в Уттар-Прадеш423 или черт его знает, откуда он там говорил. В конечном итоге мне сообщили, что файл исчез и что компания не располагает сведениями о его существовании.
  Я рухнул на постель.
  Мои познания в технике оставляли желать лучшего. Но даже я начинал понимать, что случилось. Каким-то образом файл с мемуарами Лэнга был удален из памяти серверов моего провайдера. Это могло произойти по двум причинам. Во-первых, письмо могло загрузиться неверно. Хотя оно загрузилось. Еще в кабинете Райнхарта я получил два сообщения: «Ваше письмо отправлено» и «Вы получили электронное письмо». Во-вторых, файл могли удалить намеренно. Это тоже казалось маловероятным. Такое действие предполагало, что кто-то имел прямой доступ к компьютерам одного из крупнейших в мире конгломератов в сети Интернет. Какая-то тайная сила не только удалила мое письмо, но и скрыла все следы своего коварного вмешательства. Возможно, моя почта просматривалась уже долгое время.
  В уме всплыл голос Рика: «Ого! Это точно какая-то шпионская операция! Слишком крутая для газеты. За тобой, наверное, охотились правительственные агенты». А следом промелькнул вопрос Амелии: «Надеюсь, вы понимаете, насколько все это становится серьезным?» Меня охватило отчаяние.
  — Но ведь рукопись дерьмовая! — крикнул я вслух, обращаясь к викторианскому портрету, который висел напротив кровати. — В ней нет ничего, что могло бы оправдать все эти действия!
  Суровый старый китобой бесстрастно смотрел на меня с портрета. Его выражение лица, казалось, говорило мне, что я не сдержал данное слово и что какая-то группа людей — или некая безымянная сила — узнала о моем нарушенном обещании.
  Глава 08
  Авторы часто бывают деловыми и занятыми людьми, которых трудно контролировать. Иногда они ведут себя слишком темпераментно. Поэтому издатели, желая сделать процесс публикации более гладким и прогнозируемым, предпочитают иметь дело с призраками.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Ни о какой работе тем вечером не могло быть и речи. Я даже не смотрел телевизор. Мне требовалось забвение, и только оно. Я отключил мобильный телефон, спустился в бар и пропьянствовал там до закрытия, затем вернулся в номер, прихватив с собой бутылку виски. Спиртное иссякло только после двенадцати часов — что в принципе и объясняло причину того, почему мне удалось проспать всю ночь.
  Меня разбудил телефон, стоявший на столе у кровати. Резкий металлический звук буквально растрясал мои глазные яблоки в сухих глазницах. Когда я перекатился на бок, чтобы взять телефонную трубку, мой желудок продолжил вращательное движение и выплеснул на матрац и пол густую струю омерзительной жидкости. В кружащейся комнате было невыносимо жарко. Оказалось, что я установил кондиционер на максимальный обогрев. Сон настиг меня полностью одетым. Все освещение в номере осталось включенным.
  — Вам нужно немедленно освободить вашу комнату и покинуть отель, — сказала Амелия. — Ситуация изменилась в худшую сторону.
  Ее голос прокалывал мой череп, словно вязальная спица.
  — Машина уже в пути.
  Это были все ее слова. Я не возражал. Не мог. Она отключилась.
  Однажды я читал, что древние египтяне, подготавливая очередного фараона для мумификации, вытаскивали особыми крючками его мозг — через нос. Очевидно, ночью похожую процедуру проделали и со мной. Я проковылял к окну и раздвинул шторы. Небо и море выглядели такими же серыми, как смерть. Мир замер в тревожной неподвижности. Даже крики чаек не нарушали мертвую тишину. Приближалась буря. Я чувствовал ее.
  Мне захотелось в туалет, но как только я отвернулся от окна, послышался нарастающий звук моторов. Выглянув на улицу, я увидел перед входом в отель две подъехавшие машины. Двери первой открылись, и из нее вышли двое крепких молодых мужчин, одетых в лыжные куртки, джинсы и ботинки. Водитель посмотрел вверх на мое окно, и я инстинктивно отступил назад. К тому времени, когда я отважился еще раз выглянуть наружу, один из парней открыл багажник машины и согнулся над ним. Через секунду он выпрямился и вытащил предмет, который я в своем параноидальном состоянии сначала принял за пулемет. На самом деле он держал в руках телевизионную камеру.
  Тогда я начал двигаться быстрее — во всяком случае, насколько это позволяло мне мое состояние. Распахнув окно, я впустил в комнату поток холодного воздуха, затем разделся, принял теплый душ, побрился, переоделся в чистую одежду и упаковал свои вещи. К тому времени, когда я спустился к стойке администратора, стрелки часов показывали без пятнадцати девять. Несмотря на то что первый паром с материка причаливал в Виньярд-Хейвене только через час, холл отеля выглядел так, как будто здесь устраивалась международная конференция. Что бы ни говорили плохого об Адаме Лэнге, он творил чудеса для местной экономики — Эдгартаун уже не был таким пустым, как Чаппакуиддик. На первом этаже отеля я насчитал не меньше тридцати человек. Люди толпились в холле, пили кофе, обменивались историями как минимум на шести языках, разговаривали по мобильным телефонам и проверяли снаряжение. В свое время я достаточно долго общался с репортерами и мог отличать один их подвид от другого. Телевизионщики были одеты, словно приехали на похороны; корреспонденты новостных агентств выглядели как могильщики.
  Я купил номер «Нью-Йорк таймс», прошел в ресторан и, выпив залпом три стакана апельсинового сока, развернул газету. Информация о Лэнге больше не была упрятана в разделе международных новостей. Ее разместили на первой странице.
  СУД ПО ВОЕННЫМ ПРЕСТУПЛЕНИЯМ
  СОБИРАЕТСЯ ВЫНЕСТИ ВЕРДИКТ
  О БРИТАНСКОМ ЭКС-ПРЕМЬЕРЕ
  ПОДРОБНЫЙ ОТЧЕТ ЧИТАЙТЕ
  В ДНЕВНОМ ВЫПУСКЕ
  
  Бывший министр иностранных дел утверждает, что Лэнг благословил ЦРУ на использование пыток.
  Лэнг опубликовал громкое заявление, в котором заявил… (Прочитав свой текст, я почувствовал трепет гордости). Он «умело ушел в защиту», «отражая удар за ударом» — начиная с «якобы случайной гибели близкого помощника, который утонул чуть ранее в этом году». Нынешний скандал «привел в замешательство» правительства Великобритании и США. Тем не менее «крупный чиновник в администрации президента» сообщил, что Белый дом продемонстрирует лояльность человеку, который прежде был ближайшим союзником Америки. На условиях полной анонимности высокопоставленный источник добавил: «Он сражался там за нас, и мы теперь будем защищать его здесь».
  Читая последний абзац, я едва не подавился кофе.
  Запланированная на июль публикация сенсационных мемуаров мистера Лэнга перенесена теперь на конец апреля. Комментируя десятимиллионный контракт на эту книгу, Джон Мэддокс, главный исполнительный директор «Rhinehart Publishing Inc», сказал, что рукопись в данный момент проходит заключительный этап редактирования. Вчера в телефонном интервью мистер Мэддокс заверил «Нью-Йорк таймс», что мемуары британского экс-премьера станут мировым событием в издательском деле. «Будучи одним из лидеров западной цивилизации, Адам Лэнг даст захватывающий и полный отчет о войне с терроризмом».
  Я сложил газету, встал из-за стола и с достоинством прошел через фойе, аккуратно обходя зачехленные видеокамеры, двухфутовые объективы и ручные микрофоны в их шерстяных ветрозащитных кожухах. Среди представителей четвертого сословия424 царила веселая, почти праздничная атмосфера, напоминавшая приподнятое настроение зажиточных горожан восемнадцатого века, которые собрались в хороший денек у виселицы перед казнью провинившегося дворянина.
  — В телевизионных новостях сказали, что пресс-конференция в Гааге начнется в десять часов по восточному времени! — крикнул кто-то из репортеров.
  Чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, я вышел на веранду и позвонил литературному агенту. Трубку снял его помощник: Брэд, Бретт или Брэт (не помню точно, как звали этого парня). Рик менял свой персонал так же часто, как жен. Я сказал, что хотел бы поговорить с мистером Риккарделли.
  — Он только что уехал из офиса.
  — Куда?
  — На рыбалку.
  — На рыбалку?
  — Он сказал, что будет перезванивать в офис на тот случай, если поступит какое-нибудь важное сообщение.
  — Чудесно! А где он?
  — В тропическом национальном заповеднике Боумы.
  — О боже! Где это?
  — Вы так настойчиво…
  — Где это?
  Брэд, Бретт или Брэт обиженно засопел:
  — На Фиджи.
  * * *
  Минивэн поднялся на холм, оставив позади книжный магазин Эдгартауна, маленький кинотеатр и китобойную церковь. Выехав из города, мы свернули налево к Западному Тисбери, а не направо к Виньярд-Хейвену. Это, по крайней мере, предполагало, что меня везли в особняк, а не депортировали из страны за нарушение закона о государственной тайне. Я сидел позади водителя-охранника, придерживая рукой свой чемодан, который лежал на сиденье рядом со мной. Молодой парень был одет в гражданскую форму, состоявшую из серой куртки на «молнии», серых брюк и черного галстука. Его глаза встретились в зеркале с моим взглядом, и он, поморщившись, дал мне понять, что дела идут паршиво. Я тоже поморщился, соглашаясь с ним, и затем, чтобы уклониться от разговора, нарочито уставился в окно.
  Вскоре мы оказались на равнинной местности. Рядом с шоссе тянулась велосипедная дорожка. За ней простирался однообразный лес. Мое бренное тело находилось на Мартас-Виньярде, но ум блуждал в южной части Тихого океана. Размышляя о Рике, отдыхавшем на Фиджи, я изобретал изысканные и унизительные способы его убийства, когда он вернется назад. Рациональная часть меня понимала, что я никогда не совершу подобного злодеяния (да и почему ему не съездить на рыбалку?), но в это утро мой иррациональный ум довлел над трезвым рассудком. Наверное, я просто боялся. А страх влияет на суждения человека еще больше, чем алкоголь и истощение сил. Я чувствовал себя обманутым, удрученным и брошенным на произвол судьбы.
  Проигнорировав мое молчание, охранник попытался завести беседу:
  — После того как я привезу вас в особняк, сэр, мне предстоит забрать из аэропорта мистера Кролла. Когда вокруг вас начинают появляться адвокаты, вы точно можете сказать, что дело дрянь.
  Внезапно он придвинулся к ветровому стеклу.
  — О, черт! Похоже, мы влипли.
  Сначала мне показалось, что впереди нас произошла дорожная авария. Синие огни двух патрульных машин драматически мигали в утреннем сумраке и, словно зарницы в опере Вагнера, освещали ближайшие деревья. Когда мы подъехали ближе, я увидел полтора десятка машин и фургонов, которые стояли по обочинам дороги. Люди бесцельно слонялись вокруг. Находясь в заторможенном состоянии похмелья, мой ум на основании полученных данных предположил, что на шоссе образовалась пробка. Но когда минивэн замедлился и показал поворот налево, люди начали поднимать плакаты, лежавшие вдоль дороги. Послышались крики и свист.
  — Лэнг! Лэнг! Лэнг! — прижимая к губам мегафон, скандировала женщина. — Лжец! Лжец! Лжец!
  Перед ветровым стеклом замелькали рисунки с Лэнгом, одетым в оранжевый комбинезон и сжимавшим окровавленными руками прутья тюремной решетки. Каждый плакат сопровождали надписи: «РАЗЫСКИВАЕТСЯ АДАМ ЛЭНГ!», «ВОЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК!».
  Полиция Эдгартауна блокировала дорогу, ведущую к особняку, большими полосатыми конусами. Когда мы остановились и предъявили документы, копы быстро освободили нам путь и позволили проехать. Пока мы стояли, демонстранты окружили нас плотной дугой и начали колотить руками и ногами по корпусу фургона. В ярком свете фар я мельком увидел мужчину, который, как монах, скрывал свое лицо под капюшоном. Похоже, он давал интервью. На краткий миг мужчина отвернулся от репортера и посмотрел на нас. Его фигура показалась мне смутно знакомой. Затем мужчину заслонила стена искаженных лиц, махавших рук и летящих в нас плевков.
  — Эти борцы за мир всегда ведут себя, как злобные ублюдки, — проворчал водитель.
  Он нажал на педаль газа. Задние колеса, забуксовав на скользком асфальте, поймали сцепление с дорогой, и мы помчались пулей среди безмолвного леса.
  * * *
  Амелия встретила меня в коридоре. Она посмотрела на мой чемодан с презрением женщины высшего света.
  — И это все?
  — Я путешествую налегке.
  — Налегке? Я сказала бы, голышом.
  Она разочарованно вздохнула.
  — Ладно, следуйте за мной.
  Мой чемодан был обычным тянитолкаем с выдвижной ручкой и небольшими колесиками. Он деловито громыхал по каменному полу, пока я тащил его за собой по коридору и дальше в жилую часть дома.
  — Прошлым вечером я несколько раз пыталась дозвониться до вас, — не поворачивая головы, сказала Амелия. — Но вы не ответили.
  Началось, подумал я.
  — Забыл зарядить мобильник.
  — Да? А как насчет телефона в вашем номере?
  — Наверное, я выходил в то время, когда вы звонили.
  — И не были в номере до полуночи?
  Я поморщился, глядя ей в спину.
  — Вы хотели сообщить мне что-то важное?
  — Нам сюда.
  Она подошла к двери, открыла ее и отступила в сторону, позволяя мне войти. В комнате было темно, но неплотно закрытые шторы пропускали достаточно света, чтобы я мог разглядеть двойную кровать. От нее пахло несвежим бельем и цветочным мылом старых леди. Амелия закрыла дверь и торопливо раздвинула шторы.
  — Отныне вы будете спать здесь.
  Я осмотрел небольшую комнату. Вторая раздвижная стеклянная дверь выходила на лужайку. Сбоку от кровати стоял стол с дешевой лампой на шарнирной подставке. Рядом находилось продавленное кресло, накрытое толсто связанным бежевым покрывалом. Встроенный шкаф с зеркальными дверцами занимал всю боковую стену. Дальше располагалась ванная комната с белой кафельной плиткой. Жилое помещение было опрятным и функциональным, но жутко унылым.
  Я попытался отшутиться:
  — У вас здесь жила какая-то старушка?
  — Нет, у нас тут жил Майк Макэра.
  Она раздвинула одну из створок шкафа и указала на вешалки с мужскими жакетами и рубашками.
  — К сожалению, мы не успели убрать его одежду. Мать Майка находится в доме для престарелых, и она не имеет возможности хранить его вещи. Но вы сами сказали, что путешествуете налегке. И жить вам здесь придется недолго — всего лишь несколько дней. Закончите книгу и уедете домой.
  Я никогда не отличался суеверностью, но некоторые места, по моему глубокому убеждению, обладают гнетущей атмосферой. Эта комната не понравилась мне с той самой секунды, как мы вошли в нее. Мысль о том, что я буду касаться одежды Макэры, едва не ввергла меня в панику.
  — Я всегда следую определенным правилам и не ночую в домах клиентов. — Мне с трудом удалось удержать свой голос достаточно бесцеремонным и веселым. — Иногда, в конце рабочего дня, полезно уйти от них подальше.
  — Зато вы получите постоянный доступ к рукописи. Разве вы не мечтали об этом?
  На миг в ее улыбке промелькнуло неподдельное веселье. Она имела меня, где хотела, — в фигуральном и буквальном смысле слова.
  — Кроме того, вы не сможете долго скрываться от толп репортеров. Рано или поздно они поймут, кем вы являетесь, и начнут надоедать вопросами. Зачем вам такие неприятности? А здесь вы сможете работать в тишине и покое.
  — Не могли бы вы предоставить мне другую комнату?
  — В особняке имеется только шесть спален. По одной занимают Адам и Рут. Еще одна выделена мне. Девушки делят четвертую. Пятой пользуются телохранители, работающие в ночную смену. Гостевой домик полностью отдан сотрудникам из службы безопасности. Не вредничайте. Простыни можно сменить.
  Амелия бросила взгляд на свои элегантные золотые часы.
  — Послушайте, — сказала она. — С минуты на минуту сюда приедет Сидней Кролл. Примерно через полчаса начнется пресс-конференция Международного суда. Мы ожидаем услышать заявление прокурора. Почему бы вам не распаковать свои вещи и не подняться наверх, чтобы составить нам компанию? Каким бы ни было решение, оно затронет и вас. Ведь вы теперь в нашей команде.
  — Неужели?
  — Конечно. Вчера вы написали черновик заявления. Это сделало вас нашим сообщником.
  Когда она ушла, я и пальцем не притронулся к своему чемодану. Внутри меня бурлило раздражение. Не желая принимать сложившуюся ситуацию, я сел на край кровати и уставился в окно. Мой взгляд скользил по продуваемой ветром лужайке, по низкому подлеску и огромному небу. Небольшая искорка белого света пронзила серые тучи и, быстро приближаясь, начала увеличиваться в размере. Вертолет! Он низко промчался над крышей, встряхнув раздвижные стеклянные двери, затем через минуту или две возник снова, паря уже в миле от дома — чуть выше горизонта, как зловещая роковая комета. Я подумал, что если какой-то дайджест с урезанным бюджетом позволил себе нанять вертолет в надежде поймать в прицел видеокамеры британского экс-премьера, это было проявлением того, насколько серьезной становилась ситуация. Я представил себе, как Кэт в своем лондонском офисе самодовольно наблюдала за прямым включением с Мартас-Виньярда, и мне вдруг безумно захотелось выбежать во двор и закружиться с раскинутыми в стороны руками наподобие Джулии Эндрюс в фильме «Звуки музыки». Да, милая, смотри на меня! Я здесь — вместе с военным преступником! Я его сообщник!
  Мой ступор длился до тех пор, пока не послышался шум минивэна, подкатившего к крыльцу особняка. Чуть позже зазвучали голоса в коридоре и холле. Затем, судя по шагам, небольшая армия протопала вверх по деревянной лестнице, выбивая своими подошвами тысячи долларов в час, если брать в расчет лишь легальные гонорары. Дав Кроллу и его клиентам пару минут на рукопожатия, соболезнования и вежливые выражения доверия, я уныло покинул жилище покойника и поднялся в гостиную, чтобы присоединиться к «своей команде».
  * * *
  Кролл прилетел из Вашингтона на частном реактивном самолете. Его сопровождали два молодых помощника — изумительно красивая мексиканка, которую он представил как Энкарнасион, и чернокожий юноша из Нью-Йорка по имени Джош. Их троица устроилась на софе — затылками к окну и с Кроллом посередине. Помощники тут же разместили на столе свои ноутбуки. Адам и Рут сели напротив них на кушетку. Мы с Амелией расположились в креслах. На экране огромного плоского телевизора, стоявшего рядом с камином, демонстрировались крыша и двор особняка. Телеканал вел прямую трансляцию съемок с вертолета, чье слабое жужжание доносилось до нас снаружи. Вскоре новости переключились на толпу журналистов, собравшихся в Гаагском суде, и на большой зал с витыми канделябрами, где должна была проходить пресс-конференция. Каждый раз, когда я видел пустую трибуну с логотипом Международного суда (лавровые ветви и весы правосудия) на фоне синей эмблемы ООН, мои нервы начинали трещать от напряжения. В отличие от меня, Лэнг выглядел спокойным. Он снял куртку, оставшись в белой рубашке и темно-синем галстуке. Его метаболизм как раз и был рассчитан на такие неординарные и острые ситуации.
  — Итак, поговорим о результате, — сказал Кролл, когда мы заняли свои места. — Вас никто не будет обвинять. Вы не услышите ни слова об аресте. Они знают, что подобные заявления не будут стоить и ломаного гроша. Это я вам обещаю. На данном этапе прокурор может лишь объявить о начале судебного расследования. Вам ясен ход моих мыслей? Поэтому, когда мы выйдем отсюда, шагайте во весь рост и старайтесь выглядеть спокойными, как будто вас ничто не тревожит. Я гарантирую, что дело будет решено в нашу пользу.
  — Ваш президент сказал мне, что они, скорее всего, даже не позволят ей начать расследование, — сказал Лэнг.
  — Я не берусь возражать вождю свободного мира, — ответил Кролл, — но этим утром в Вашингтоне у меня сложилось впечатление, что они позволят ей начать расследование. Мадам международный прокурор довольно ловкий маклер. Британское правительство не желает раскрывать детали операции «Буря». Это дает ей законный повод для инициации следствия. И, судя по утечкам из ее офиса, она перед выходом в совещательную комнату оказала давление на тех трех судей, которые могли помешать ей выйти на этап расследования. Она дала им понять, что если ее инициатива не найдет поддержки, то весь мир сочтет Гаагский суд дешевым балаганом. Мол, якобы они испугались пойти против мнения Америки.
  — Какая бесчестная тактика, — возмутилась Рут.
  Она была одета в черные легинсы и один из своих бесформенных свитеров. Сбросив туфли, Рут повернулась спиной к мужу и поджала ноги под себя.
  — Это политика, — приподняв плечи, ответил Лэнг.
  — Я того же мнения, — сказал Кролл. — Относитесь к выступлению прокурора как к политической проблеме, а не юридической.
  — Нам нужно изложить свою версию происходящих событий, — вмешалась Рут. — Отказ от комментариев сужает наши возможности.
  Я увидел свой шанс.
  — Прошу прощения, но Джон Мэддокс…
  — Да, — оборвал меня Кролл. — Я говорил с ним вчера вечером и одобрил его предложение. Нам действительно нужно ввести эту историю в мемуары. У вас, Адам, появится идеальная трибуна для ответов на возникшие вопросы. Люди очень заинтригованы.
  — Хорошо, — согласился Лэнг.
  — Вам с нашим другом нужно как можно быстрее сесть за стол…
  Я понял, что Кролл забыл мое имя.
  — …и проработать эти детали. Но перед публикацией вам не мешало бы обсудить текст со мной. Он должен быть идеально выверенным. Диктуя свои воспоминания, представляйте, что произносите каждое слово со скамьи подсудимых.
  — Почему? — спросила Рут. — Минуту назад вы говорили, что заявления суда не стоят и гроша.
  — Не стоят, — подтвердил Сид Кролл. — Но при условии, что мы будем вести себя аккуратно и не дадим врагам дополнительной возможности для атаки.
  — Такая тактика вполне соответствует нашим желаниям, — добавил Лэнг. — И когда в дальнейшем меня будут спрашивать об этих террористах, я могу ссылаться на свои мемуары. Кто знает? Возможно, это даже поможет нам продать несколько экземпляров книги.
  Он осмотрел наши лица. Мы все улыбнулись в ответ.
  — Ладно, — сказал он, — вернемся к нынешней проблеме. Что именно мне могут инкриминировать?
  Кролл повернулся к Энкарнасион и слегка кивнул головой.
  — Либо преступление против человечества, — благозвучно ответила она, — либо военное преступление.
  Наступила тишина. Странно, какой эффект могут иметь такие слова. Наверное, подействовал тон, которым она произнесла их: эта девушка выглядела такой невинной. Мы перестали улыбаться.
  — Невероятно! — проворчала Рут. — Приравнять поступки Адама к злодеяниям нацистов!
  — Именно поэтому Соединенные Штаты не признают Международный суд в Гааге, — назидательно подняв палец, прокомментировал Кролл. — Мы предупреждали англичан, что такое может случиться. В принципе идея о международном трибунале по военным преступлениям звучит вполне благородно. Но когда вы переловите всех геноцидных маньяков в развивающихся странах, то рано или поздно третий мир начнет гоняться за вами, иначе это будет выглядеть дискриминацией. Они убили три тысячи наших граждан. В ответ мы прикончили одного из них и тут же оказались военными преступниками. Это самый худший вид морального ханжества. Не в силах притащить Америку на свое шутовское судилище, кого они выберут на роль жертвы? Тут и гадать не нужно. Они присмотрели вас — нашего ближайшего союзника. Как я уже говорил, это не юридическое, а политическое дело.
  — Адам, ты должен использовать этот пример, — сказала Амелия и что-то записала в своем черно-красном блокноте.
  — Не волнуйся, — мрачно ответил Лэнг. — Я использую его.
  — Продолжайте, Конни, — произнес Кролл, обращаясь к своей помощнице. — Давайте послушаем выводы специалиста.
  — Мы не уверены, каким путем пойдет суд, поскольку пытки входят в компетенцию статьи седьмой Римского статута425 от 1998 года, относясь к разделу преступлений против человечества, а также статьи восьмой, говорящей, что это военное преступление. Кроме пыток, восьмая статья причисляет к военным преступлениям…
  Она взглянула на экран ноутбука.
  — …«умышленное лишение военнопленного или другого охраняемого лица права на справедливое и нормальное судопроизводство»; «незаконную депортацию или перемещение или незаконное лишение свободы»426. Prima facie427, сэр, вас будут обвинять либо по седьмой, либо по восьмой статье.
  — Но я не приказывал подвергать кого-то пыткам! — возмутился Лэнг.
  Его голос был наполнен сарказмом и гневом.
  — Я не отказывал людям в справедливом судопроизводстве и не лишал их свободы. Возможно — я повторяю, возможно, — такое обвинение могли бы выдвинуть правительству Соединенных Штатов, но не Великобритании.
  — Это верно, сэр, — согласилась Энкарнасион. — Однако статья двадцать пятая, которая посвящена индивидуальной уголовной ответственности, заявляет, что…
  Ее темные глаза вновь скользнули по экрану компьютера.
  — «…лицо подлежит уголовной ответственности и наказанию за преступление, подпадающее под юрисдикцию суда, если это лицо способствовало свершению такого преступления, помогало, поощряло или иным образом содействовало своими полномочиями свершению или покушению на него, включая предоставление средств для его совершения».
  И снова наступила тишина, которую нарушал лишь далекий гул вертолета.
  — Как-то огульно получается, — тихо сказал Лэнг.
  — Да это полный абсурд, вот и все! — вмешался Кролл. — Их свод правил говорит, что, если ЦРУ привезет подозреваемого на допрос в каком-то частном самолете, владельцы самолета будут признаны виновными в содействии преступлению против человечества.
  — Однако по закону… — начал Лэнг.
  — Это не юридическое дело, Адам, — с заметным раздражением напомнил Кролл. — Оно политическое.
  — Извините, Сид, но я с вами не согласна, — возразила Рут.
  Устремив взгляд в пол, она удрученно покачала головой.
  — Это и юридический вопрос. Два фактора неотделимы друг от друга. Тот пассаж, который только что процитировала юная леди, кристально ясно объясняет, почему гаагские судьи будут вынуждены инициировать расследование. Ричард Райкарт представил им документ, предположительно свидетельствующий, что Адам совершал указанные действия — то есть помогал, поощрял и содействовал.
  Она вскинула голову вверх.
  — Это юридическая угроза — или как вы там называете возможность обвинения? И она неизбежно ведет к политическому краху. Потому что в конце концов все сведется к публичному мнению, а мы и без того непопулярны на родине.
  — Ладно, если это вас утешит, то я могу сказать, что Адаму ничего не грозит, пока он останется здесь — среди друзей.
  Бронированное стекло слегка завибрировало. Вертолет еще раз приблизился к дому для воздушной съемки. Луч его прожектора наполнил комнату. Но на большой картинке, возникшей на телевизионном экране, в окне отражалось лишь море.
  — Минутку, — вмешался Лэнг.
  Он поднял руку к голове и сжал пальцами волосы, словно впервые оценил возникшую ситуацию.
  — Вы хотите сказать, что я не смогу покидать Соединенные Штаты?
  Кролл кивнул второму помощнику.
  — Джош.
  — Сэр, — важно произнес молодой адвокат, — позвольте мне зачитать вам начало статьи пятьдесят восьмой, которая описывает правомочия суда на арест.
  Зафиксировав серьезный взгляд на Адаме Лэнге, он вальяжно продолжил:
  — «В любое время после начала расследования палата предварительного производства выдает по заявлению прокурора ордер на арест того или иного лица, если, рассмотрев это заявление и доказательства или другую информацию, представленные прокурором, она удостоверилась в разумных основаниях полагать, что это лицо совершило преступление, подпадающее под юрисдикцию суда, и что арест данного лица представляется необходимым для обеспечения его явки на судебное разбирательство».
  — Господи! — воскликнул Лэнг. — Что еще за «разумные основания»?
  — Этого не случится, — успокоил его Кролл.
  — Вы все время твердите одно и то же, — раздраженно сказала Рут. — Но может произойти самое худшее.
  — Да, может произойти самое худшее, но этого не случится, — взмахнув руками, ответил Кролл. — Два данных заявления вполне совместимы друг с другом.
  Он позволил себе одну из своих улыбок и повернулся к Лэнгу:
  — Тем не менее до окончательного урегулирования дела я, как ваш адвокат, категорически рекомендую вам не путешествовать в страны, признающие юрисдикцию Международного суда. Если двое из трех судей решат порисоваться в правозащитной кампании, они могут выдать ордер на арест, и вас поймают.
  — Насколько я знаю, — сказал Лэнг, — почти каждая страна признает Международный уголовный суд.
  — Америка не признает.
  — А кто еще?
  — Ирак, — ответил Джош, — Китай, Индонезия, Северная Корея.
  Мы ждали, что он продолжит перечень, но парень замолчал.
  — И это все? — спросил Лэнг. — Значит, все остальные страны признают юрисдикцию Гааги?
  — Нет, сэр. Израиль не признает. И некоторые скверные режимы в Африке.
  — Кажется, что-то происходит, — сказала Амелия.
  Она нацелила пульт на телевизор.
  * * *
  Мы напряженно наблюдали, как испанский главный обвинитель — вся из тяжелых черных локонов и ярко-красной губной помады, словно кинозвезда в серебристых бликах фотовспышек, — объявляла публике, что этим утром она санкционировала расследование по делу бывшего британского премьер-министра Адама Питера Бенета Лэнга, которому инкриминировались преступления по статьям семь и восемь Римского статута Международного уголовного суда от 1998 года. Точнее, все остальные наблюдали за ней, пока я следил за Лэнгом. «АЛ — абсолютная концентрация внимания», отметил я в блокноте, притворяясь, что записываю слова обвинителя. На самом деле меня интересовал лишь мой клиент, и я выискивал в его поведении какие-то особые моменты, которые мог бы использовать позже.
  «АЛ протянул руку к Р: она не отреагировала. Он посмотрел на нее. Взгляд одинокого озадаченного человека. Убрал руку. Снова смотрит на экран. Покачал головой. Главный обвинитель сказала: «Был ли это единичный инцидент или часть систематического образа действий?» АЛ вздрогнул. Гнев. ГО: «Правосудие должно быть равным для богатых и бедных, для властных и слабых людей». Крики на экране: «А что вы можете сказать о террористах?»
  Я никогда прежде не видел моих клиентов в минуты реального кризиса. И теперь, разглядывая Лэнга, я вдруг понял, что мой любимый всеохватывающий вопрос: «Какие чувства вы испытывали при этом?» — был довольно грубым инструментом, подчас непригодным для работы с людьми. В течение нескольких минут, пока обвинитель объясняла подробности юридической процедуры, на заостренном лице Лэнга проходила быстрая смена эмоций — такая же мимолетная, как тени облаков, мелькавшие весной на склоне холма: изумление, ярость, обида, пренебрежение, отчаяние, вина… Как распутать их клубок? И если Лэнг не мог описать, что чувствовал сейчас (хотя и чувствовал это), то почему я ожидал от него воспоминаний о событиях десятилетней давности? Похоже, мне придется создавать за него даже реакцию на речь обвинителя. Чтобы сделать ее правдоподобной, я буду вынужден упрощать определенные моменты. Мне нужно будет использовать свое воображение. В конечном счете, я начну обманывать читателей.
  Главный обвинитель зачитала концовку своего заявления, кратко ответила на два вопроса из зала и гордо сошла с трибуны. На полпути к выходу она остановилась в грациозной, отрепетированной для видеокамер позе, вполоборота повернулась к объективам под шквалом новой снежной бури фотовспышек и, еще раз явив миру свой великолепный орлиный профиль, удалилась из зала. Экран переключился на воздушный обзор особняка в обрамлении леса, озера и океана. Планета ожидала появления Лэнга.
  Амелия приглушила звук. Внизу начинался трезвон телефонов.
  — Ну, что же, — прервав безмолвие, резюмировал Кролл. — В ее речи не было ни одного нюанса, которого бы мы не ожидали.
  — Да, — сказала Рут. — Вы прекрасно потрудились.
  Кролл сделал вид, что не заметил ее реплики.
  — Адам, мы должны немедленно отправиться в Вашингтон. Мой самолет ожидает в аэропорту.
  Лэнг все еще смотрел на экран.
  — Когда Марта предложил мне воспользоваться его пустующим особняком, я и подумать не мог, насколько изолировано это место. Нам не следовало приезжать сюда. Теперь люди будут говорить, что мы скрываемся от правосудия.
  — Я того же мнения, — согласился Кролл. — Вы больше не можете оставаться в этой дыре. По крайней мере, не сейчас. Я сделаю несколько звонков и устрою вам ленч с руководителем большинства в сенате. А вечером мы сфотографируем вас где-нибудь с государственным секретарем.
  Лэнг наконец отвел свой взгляд от телевизора.
  — Даже не знаю, что мне делать. Такие встречи могут создать впечатление, что я запаниковал.
  — Нет, атмосфера будет другой. Я уже говорил с ними. Они передали вам наилучшие пожелания и заверили меня, что окажут нам любую помощь. Их пресс-секретари объявят, что встречи были запланированы месяц назад для обсуждения задач вашего фонда.
  — Звучит немного фальшиво, вы так не считаете? — нахмурившись, спросил Лэнг. — Что мы там будем обсуждать?
  — А кого это волнует? СПИД. Искоренение бедности. Изменение климата. Ближневосточный мир. Африку. Все, что угодно. Главное, чтобы мир понял: вы ведете повседневные дела с серьезной повесткой дня. Вы выполняете огромную работу и не собираетесь отвлекаться от нее из-за клоунов, изображающих судейство в Гааге.
  — Как насчет мер безопасности? — спросила Амелия.
  — ЦРУ позаботится об этом. Нам лишь нужно поставить галочки в схеме, когда мы отправимся в путь. Если понадобится, для нас остановят весь город. Сейчас я жду звонка от вице-президента, хотя встреча с ним будет конфиденциальной.
  — А пресса? — спросил Лэнг. — Нам нужно дать ответ как можно быстрее.
  — По пути в аэропорт мы устроим небольшую пресс-конференцию, во время которой вы скажете несколько слов. Если хотите, то вместо вас заявление сделаю я. Вам лишь придется постоять рядом со мной.
  — Нет, — твердо сказал Лэнг. — Это абсолютно неприемлемый вариант. Тогда я буду выглядеть виновным во всех смертных грехах. Я сам поговорю с журналистами. Рут, что ты думаешь о поездке в Вашингтон?
  — Мне кажется, что это ужасная идея. Извините, Сид. Я знаю, вы стараетесь помочь нам всеми силами. Но мы должны учесть, что подумают люди в Британии. Если Адам полетит в Вашингтон, он станет козлом отпущения. Нашкодивший мальчик побежал плакаться в жилетку папочке.
  — А что, по-вашему, следовало бы сделать?
  — Вернуться в Лондон.
  Кролл начал возражать, но Рут перебила его:
  — Пусть британцы не любят Адама в данный момент, но они еще больше не любят вмешательства иностранцев, которые указывают им, как жить в собственной стране. Правительству придется поддержать его.
  — Британское правительство согласилось сотрудничать со следствием, — возразила Амелия.
  — Неужели? — ответила Рут сладким голосом, яд которого был сильнее цианистого калия. — И как же ты пришла к такому заключению?
  — Это не мое заключение. Я прочитала сообщение, которое транслируется по телевизору. Смотрите.
  Мы посмотрели. Бегущая строка внизу экрана гласила следующее: ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ — БРИТАНСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО СОГЛАСИЛОСЬ НА «ПОЛНОЕ СОТРУДНИЧЕСТВО» В РАССЛЕДОВАНИИ ВОЕННОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ.
  — Как они смеют? — вскричала Рут. — После всего того, что мы сделали для них!
  — При всем уважении к вам, мэм, — сказал Джош, — британское правительство, подписав статут Международного суда, не имеет теперь другой возможности. Закон обязывает их к «полному сотрудничеству». Это точная формулировка восемьдесят шестой статьи.
  — А если Международный суд решит арестовать меня? — тихо спросил Лэнг. — Британское правительство тоже согласится на «полное сотрудничество»?
  Джош уже нашел соответствующее место на экране ноутбука.
  — Сэр, данный вопрос обсуждается в пятьдесят девятой статье. «Государство-участник, которое получило просьбу о предварительном аресте или об аресте и передаче суду какого-либо лица, незамедлительно предпринимает шаги для ареста соответствующего лица».
  — Тогда, я думаю, вопрос решен, — сказал Лэнг. — Мы летим в Вашингтон.
  Рут сложила руки на груди. Этот жест напомнил мне о Кэт: он предупреждал о надвигающейся буре.
  — А я говорю, что твои встречи будут выглядеть плохо, — заявила она.
  — Не так плохо, как поездка из Хитроу в наручниках.
  — Возвращение в Англию показало бы, что у тебя, по крайней мере, сохранилось мужество.
  — Тогда почему бы тебе, черт возьми, не вернуться туда без меня? — огрызнулся Лэнг.
  Как и их вчерашняя ссора, эта демонстрация эмоций была непродолжительной — едва начавшись, она тут же оборвалась.
  — Если британское правительство хочет отправить меня на это шутовское судилище, то пусть оно катится к черту! Я поеду туда, где люди рады моему появлению. Амелия, скажи парням из охраны, что мы уезжаем через пять минут. Пусть одна из девочек соберет мои вещи в сумку. Ты тоже подготовься к отъезду.
  — Почему бы вам обоим не собрать чемоданы? — спросила Рут. — Тогда бы все было, как в том анекдоте…
  Казалось, что сам воздух в комнате сгустился. Даже легкая улыбка Кролла сделалась напряженной. Амелия смутилась, нервозно поправила юбку и, сжав в руках блокнот, поднялась на ноги с шелестом шелка. Проходя через гостиную, она смотрела прямо перед собой. Ее горло окрасилось изящным розовым цветом. Губы были плотно сжаты. Рут подождала, пока она не вышла, затем медленно опустила ноги на пол и вставила их в плоские туфли с деревянными подошвами. Она тоже молча покинула комнату. Через тридцать секунд где-то внизу громко хлопнула дверь.
  Лэнг вздрогнул и вздохнул. Он встал, снял куртку со спинки кресла и перекинул ее через плечо. Это был сигнал остальным. Помощники адвоката закрыли крышки ноутбуков. Кролл поднялся с софы и потянулся, широко расставив пальцы. Он напомнил мне кота, выгибавшего спину и царапавшего когтями дорогой ковер. Я отложил блокнот в сторону.
  — Мы с вами увидимся завтра, — протянув мне руку, сказал Лэнг. — Устраивайтесь и обживайтесь в доме. Я извиняюсь, что покидаю вас в такой спешке. По крайней мере, этот скандал поднимет цену на книгу.
  — Еще бы! — ответил я.
  Мне захотелось как-то развеять мрачную атмосферу.
  — Наверное, всю заваруху с Гаагским судом устроил рекламный отдел Райнхарта.
  — Тогда нужно попросить их прекратить это безобразие, — подыграл мне Лэнг.
  Он улыбнулся, но его печальные глаза больше подошли бы побитой собаке.
  — Что вы собираетесь сказать репортерам? — спросил Кролл, обнимая Лэнга за плечи.
  — Еще не знаю. Поговорим об этом в машине.
  Когда экс-премьер направился к лестнице, Кролл подмигнул мне и сказал:
  — Счастливо оставаться, призрак.
  Глава 09
  Вы думаете, они лгут вам? «Ложь» слишком сильное слово для этого. Большинство из нас склонны раскрашивать воспоминания в яркие тона, подстраивая их под ту картину прошлого, которую нам хотелось бы представить миру для последующей оценки.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Мне не составило бы труда спуститься вниз и посмотреть, как они уезжают. Но я решил наблюдать за их отъездом по телевизору. Я всегда говорил, что никакая телевизионная программа не собьет вас с толку, если вы имели достоверный личный опыт. И все же было любопытно отмечать, как прямая трансляция с вертолета окрашивала невинные действия в тона опасного преступного заговора. Когда водитель Джефф подъехал к крыльцу на бронированном «Ягуаре» и вышел из машины, не заглушив мотор, для всей планеты это выглядело так, как будто он готовил бегство мафиозного главаря за пару минут до прибытия копов. В холодном воздухе Новой Англии большой лимузин, казалось, плыл по морю пара, поднимавшегося от выхлопной трубы.
  У меня возникло чувство дежавю, что я вновь переживаю предыдущий день, когда заявление Лэнга, словно многократное эхо, приходило ко мне со всех сторон. По телевизору я увидел одного из охранников, открывшего заднюю дверь «Ягуара». В то же время из коридора до меня доносились голоса Лэнга и сопровождавших его людей, которые готовились к отъезду.
  — Эй, народ! — прозвучал голос Кролла. — Все нормально? Никто ничего не забыл? Отлично. И помните: счастливые радостные лица. Ну, с богом! Мы выходим.
  Передняя дверь распахнулась, и через миг я увидел макушку экс-премьера. Сделав несколько торопливых шагов, он исчез в машине. Следом за ним показали адвоката, который быстро сел в «Ягуар» с другой стороны. Бегущая строка внизу экрана сообщала: «АДАМ ЛЭНГ ПОКИДАЕТ УЕДИНЕННЫЙ ОСОБНЯК НА МАРТАС-ВИНЬЯРДЕ». Эти парни с телевидения, подумал я, знали обо всем на свете, кроме тавтологии.
  На открытом пространстве появилась свита Лэнга. Группа быстрым маршем вышла из дома и направилась к минивэну. Ее возглавляла Амелия. Она прижимала рукой белокурые волосы, защищая прическу от потоков воздуха, нисходивших от винтов вертолета. За ней шли секретарши, помощники адвоката и, наконец, два телохранителя.
  Удлиненные контуры машин с конусами света от фар пересекли границу территории особняка и помчались через серые заросли карликовых дубов к трассе Западного Тисбери. Вертолет упорно гнался за кортежем, поднимая вихри опавшей листвы и приминая чахлую траву. Когда шум моторов затих, в дом (возможно, впервые за это утро) вернулся покой. Казалось, что следом за Лэнгом переместился глаз огромного циклопа. Мне стало интересно, куда ушла Рут. Наверное, она тоже смотрела трансляцию по телевизору. Я встал и вышел на площадку лестницы, прислушиваясь к звонкой тишине. Особняк безмолвствовал. Когда я вернулся в гостиную, воздушная съемка сменилась на прямое включение с трассы, по которой должен был проехать лимузин экс-премьера.
  На развилке дороги стояло несколько полицейских машин, присланных для подкрепления из Массачусетса. Блюстители порядка оттеснили демонстрантов на дальнюю обочину шоссе. На повороте появился «Ягуар», спешивший к аэропорту. Внезапно он включил тормозные огни и остановился перед собравшимися людьми. Минивэн отклонился в сторону и последовал его примеру. Затем я увидел на экране Лэнга. Он был без плаща и, видимо, забыл о холоде. Экс-премьер направился к скандирующей толпе, бесстрашно шагая к видеокамерам. За его спиной мелькали лица трех офицеров из службы безопасности. Я метнулся к креслу, на котором сидела Амелия. Ее запах все еще цеплялся к кожаной обивке. Схватив пульт, я направил его на экран и нажал на кнопку громкости.
  — Извините, что заставил вас ждать на холоде, — произнес Лэнг. — Я хотел бы сказать вам несколько слов в ответ на сообщения из Гааги.
  Он замолчал и скромно потупил свой взгляд. Лэнг часто так поступал. Было ли это искренним смущением или продуманным способом для показной непосредственности? Я не стал бы утверждать что-либо однозначно. Из толпы доносились нестройные крики: «Лэнг! Лэнг! Лэнг! Лжец! Лжец! Лжец!»
  — Мы живем в очень странное время, — сказал он и сделал еще одну паузу. — Да, это странные времена…
  Он гордо поднял голову.
  — Те, кто всегда отстаивал мир, свободу и справедливость, сейчас объявляются военными преступниками. А те, кто открыто подстрекал людей к ненависти, прославлял убийц и всячески разрушал демократию, теперь признаются законом как жертвы.
  — Лжец! Лжец! Лжец!
  — В своем вчерашнем заявлении я сказал, что всегда являлся преданным сторонником Международного суда. Я верю в эффективность его работы. Я верю в честность его судей. И поэтому мне незачем бояться этого расследования. Я чист душой и знаю, что не совершал ничего плохого.
  Лэнг посмотрел на демонстрантов. Казалось, он впервые заметил плакаты, которыми размахивали люди: его лицо за тюремной решеткой, оранжевый комбинезон заключенного и окровавленные руки. Губы Лэнга поджались и напряглись.
  — Я отказываюсь поддаваться на шантаж и запугивание, — заявил он, приподняв подбородок. — Я отказываюсь становиться козлом отпущения. У меня имеются важные дела, от которых я не собираюсь отвлекаться. Я говорю о борьбе со СПИДом, бедностью и глобальным потеплением. По этой причине я вылетаю сейчас в Вашингтон для проведения встреч, запланированных ранее. Люди! Все, кто смотрит на меня в Великобритании, США и других странах мира! Позвольте мне быть предельно откровенным. Я буду сражаться с терроризмом, пока дышу и на любом поле боя. Если понадобится, даже в суде! Спасибо за внимание.
  Игнорируя вопросы, выкрикиваемые из толпы журналистов: «Когда вы вернетесь в Британию, мистер Лэнг?», «Вы одобряете пытки, мистер Лэнг?», — он повернулся и зашагал к машине. Под пиджаком проступали мышцы его широких плеч. Трое телохранителей прикрывали отход. Неделю назад я был бы впечатлен его словами — как, например, той речью в Нью-Йорке, которую он произнес после лондонской атаки смертников. Но теперь я чувствовал себя, на удивление, бесстрастным. Выступление Лэнга походило на игру какого-то великого актера на закате карьеры. Он выглядел эмоционально растраченным человеком, у которого не осталось ничего, кроме техники исполнения.
  Дождавшись момента, когда он живым и невредимым вернулся в свой бронированный и газонепроницаемый кокон, я выключил телевизор.
  * * *
  После того как Лэнг и его свита уехали, дом начал казаться мне не просто пустым, но и лишенным какой бы то ни было цели существования. Я спустился по лестнице и прошел мимо освещенных стендов дикарской эротики. Кресло у передней двери, где всегда сидел один из охранников, теперь пустовало. Я миновал коридор и вошел в офис секретарш. Небольшое помещение, обычно клинически чистое, выглядело так, словно его покинули в панике. Оно напоминало шифровальную комнату иностранного посольства в городе, который только что захватила вражеская армия. На столах были разбросаны бумаги, компьютерные диски, старые издания «Hansard»428 и «Congressional Record»429. Внезапно до меня дошло, что я забыл попросить рукопись книги. Когда я попытался открыть сейф с картотекой, тот оказался закрытым. Рядом с ним стояла корзина, наполненная полосками из бумагорезки.
  Я заглянул на кухню. Около разделочной плиты лежал набор мясницких ножей. На некоторых лезвиях виднелась свежая кровь. Прокричав смущенное «Эй!», я заглянул в кладовую, но там никого не было.
  Я не имел понятия, какая из комнат принадлежала мне. Фактически у меня не оставалось другого выбора, как только пройти по коридору и подергать за ручку каждую дверь. Первая оказалась запертой. Вторая дверь открылась, и я почувствовал густой сладковатый аромат лосьона после бритья. На кровати лежал серый пиджак. Очевидно, эта комната использовалась охранниками, дежурившими в ночную смену. Третья дверь была запертой. Когда я хотел нажать на ручку четвертой двери, до меня донесся тихий женский плач. Я понял, что там находилась Рут: даже ее рыдания несли в себе воинственные полутона. «В особняке имеется только шесть спальных комнат, — говорила Амелия. — По одной занимают Адам и Рут». Какой странный уклад, подумал я, проходя на цыпочках по коридору. Супруги спали в разных комнатах, неподалеку от любовницы мужа. Это было почти по-французски.
  Я робко нажал на рукоятку пятой двери. Она открылась. Запахи затхлого белья и лавандового мыла (гораздо быстрее, чем вид моего чемодана) убедили меня, что тут когда-то размещалось логово Макэры. Я вошел и тихо закрыл дверь. Большой встроенный шкаф с зеркальными створками отделял мою комнату от спальни Рут. Как только я сдвинул одну створку в сторону, до меня донеслись приглушенные рыдания. Дверь заскрипела на ржавых подшипниках, и Рут, наверное, услышала этот звук, потому что плач тут же прекратился. Я представил себе, как она, испугавшись, приподняла голову от сырой подушки и посмотрела на стену. Отойдя от шкафа, я заметил на постели папку для бумаг формата А4. Она была так плотно наполнена, что верхняя обложка не закрывалась. Желтая наклейка гласила: «Удачи! Амелия». Я сел на покрывало и раскрыл папку. На заглавной странице значилось: «Мемуары Адама Лэнга». Значит, Амелия не забыла обо мне, несмотря на суету и торопливость своего отъезда. Что бы там ни говорили о миссис Блай, она была профессионалкой.
  Я понял, что нахожусь на критически важном рубеже. Либо я продолжу болтаться на задворках этого запутанного проекта, патетически надеясь, что в какой-то момент мне кто-нибудь поможет. Либо (и тут моя спина выпрямилась от осознания альтернатив) я мог взять контроль над ситуацией, отлить из шестьсот двадцать одной неказистой страницы некий плод труда издаваемой формы, а затем взять свои двести пятьдесят штук баксов и уехать отсюда, чтобы месяц валяться где-нибудь на тропическом пляже, пока из моей памяти не выветрится вся информация о семействе Лэнг.
  Обрисовав проблему в такой радикальной манере, я уже не имел другого выбора. Мне лишь оставалось настроиться на полное игнорирование виртуальных следов Макэры, сохранившихся в комнате, и вполне материального присутствия Рут за тонкой стеной. Я вытащил рукопись из папки, положил ее на стол у окна, потом достал из наплечной сумки ноутбук и распечатки вчерашних интервью. Места для работы было маловато, но это меня не тревожило. Среди разнообразных видов человеческой деятельности писательский труд отличается тем, что здесь легче всего находится повод для отказа от работы — стол слишком большой или слишком маленький, в доме слишком шумно или слишком тихо, слишком жарко или слишком холодно, слишком рано или слишком поздно. За долгие годы карьеры я научился не обращать внимания на эти факторы, а просто садиться за стол и начинать писать. Подсоединив ноутбук к электрической сети и включив настольную лампу, я с вдохновением взглянул на пустой экран и мигавший курсор.
  Ненаписанная книга — это восхитительная вселенная бесконечных возможностей. Однако стоит напечатать хотя бы одно слово, она тут же превращается в приземленный текст. Напечатайте одну фразу, и рукопись будет уже на полпути к тому, чтобы стать похожей на любую другую когда-либо написанную книгу. Тем не менее автор должен стремиться к совершенству и делать лучшее из возможного. Если гений отсутствует, ему поможет ремесло. По крайней мере, можно написать нечто такое, что привлечет внимание читателей — и соблазнит их бросить взгляд после первого на второй и, возможно, даже на третий абзац. Я взглянул на рукопись Макэры, чтобы еще раз напомнить себе, как не нужно писать мемуары ценой в десять миллионов долларов.
  Глава 1: Ранние годы
  Лэнг — это шотландская фамилия, которой мы всегда гордились. Она является производной от староанглийского слова «длинный», использовавшегося в северных районах страны, откуда и вышли мои предки. В седьмом веке первый из Лэнгов…
  Боже, помоги! Я перечеркнул абзац карандашом, а затем провел зигзагом жирную синюю линию через все последующие абзацы древней истории Лэнгов. Если вы хотите семейное древо, то идите в садоводческий центр — вот что я советую своим клиентам. Никому другому это не интересно. Мэддокс предлагал начать книгу с обвинений в военном преступлении, и такой подход мне нравился больше, хотя он мог служить лишь вариантом длинного пролога. В любом случае, позже книга должна была вернуться к воспоминаниям, и я хотел найти для них оригинальную ноту — чтобы Лэнг выглядел нормальным человеком. Проблема заключалась в том, что он не был нормальным ни на страницах рукописи, ни в реальной жизни.
  Из комнаты Рут донесся звук шагов. Ее дверь открылась и закрылась. Сначала я подумал, что она решила узнать, кто шумел в соседней комнате. Но затем мне стало ясно, что она ушла. Я отложил рукопись Макэры и переключился на распечатку интервью. Я знал, чего хотел. Мне требовался момент, возникший в нашем первом разговоре.
  Я помню, это было воскресенье, дождливый день, когда не хочется вставать с постели. И кто-то постучал в мою дверь…
  Если привести в порядок грамматику, то рассказ о Рут, которая сагитировала Лэнга на участие в местных выборах и таким образом втянула его в политику, станет идеальным началом для книги. А Макэра, с его характерной глухотой ко всем человеческим чувствам, даже не упомянул об этом. Я начал печатать:
  Глава 1: Ранние годы
  Я стал политиком из-за любви. Не из-за приверженности к какой-то партии или идеологии, а из-за любви к женщине, которая одним дождливым воскресным вечером постучала в мою дверь…
  Вы можете возразить, что сюжет был банальным, как пшеничный хлеб. Но не забывайте, что (а) хлеб раскупается тоннами, (б) что на переделку рукописи у меня имелись только две недели и (в) что такое начало было гораздо лучше, чем перечисление производных слов для фамилии Лэнг. Вскоре я заколотил по клавишам на максимальной скорости, которую мне позволяла печать двумя пальцами.
  Она так намокла под ливнем, что ее одежду можно было выжимать. Но девушка, казалось, не замечала этого. Она произнесла страстную речь о местных выборах. До этого момента, признаюсь вам как на исповеди, я даже не знал, что у нас проводились какие-то выборы. Однако мне хватило ума притвориться…
  Я поднял голову и посмотрел в окно. Там, в царстве ветра и песка, Рут совершала одну из своих одиноких прогулок. Она решительно шагала среди дюн, а за ней, как всегда, плелся несчастный охранник. Я наблюдал за миссис Лэнг, пока она не скрылась из виду. Затем меня снова поглотила работа.
  * * *
  Я трудился над текстом в течение двух часов — возможно, до часа дня, если не больше. Внезапно кто-то постучал. Легкий стук ногтей по дереву заставил меня подскочить на месте.
  — Мистер? — донесся робкий женский голос. — Сэр? Вы хотите ленч?
  Я открыл дверь и увидел Деп — вьетнамскую экономку, одетую в свой обычный наряд из черного шелка. Ей было около пятидесяти лет. Миниатюрная, легкая, она чем-то напоминала птицу. Я подумал, что если чихну, то сдую ее в другой конец дома.
  — Да, ленч не помешал бы. Большое спасибо.
  — Где вы будете обедать? Здесь или на кухне?
  — На кухне, если можно.
  Когда она зашелестела комнатными туфлями по полу коридора, я повернулся и осмотрел комнату. Откладывать уборку больше было нельзя. Такое дело похоже на создание книги — нужно просто начать. Я положил чемодан на постель и расстегнул «молнию», затем глубоко вздохнул, раскрыл двери шкафа и начал снимать одежду Макэры с металлических вешалок. Я набрасывал на руку дешевые рубашки, поношенные костюмы, однотипные штаны и тот вид галстуков, которые вы можете купить в аэропорту. Неужели в твоем гардеробе, Майк, не имелось ничего оригинального? Глядя на большие воротники и пояса, я понял, что он был крупным парнем — намного массивнее меня. И, конечно же, случилось то, чего я боялся: соприкосновение с чужой одеждой и звон вешалок на хромированной круглой перекладине проломили оборонительный барьер, возведенный мной четверть века назад. Ко мне вернулись воспоминания прошлого — о родительской спальне, в которую я заставил себя зайти через три месяца после похорон матери.
  Вещи покойников оказывали на меня ужасное воздействие. Я не знал ничего более печального, чем тот хаос, который они оставляли за собой. Кто сказал, что после смерти людей с нами остается их любовь? От Макэры остались только вещи. Я свалил их кучей на кресле, затем потянулся к полке над вешалками и ухватился за его чемодан. Мне почему-то думалось, что он будет пустым, но, когда я потянул за ручку, из него что-то выпало.
  — Ну вот, — прошептал я. — Наконец-то. Секретный документ.
  Чемодан из красной формовочной пластмассы был большим и безобразным — излишне громоздким, чтобы я смог управиться с ним без проблем. В конце концов он выскользнул из рук и ударился об пол с глухим стуком. Мне показалось, что шум разнесся по всему особняку. Я выждал несколько секунд, потом мягко опрокинул чемодан на днище и, встав перед ним на колени, нажал на защелки замков. Они ответили громким одновременным щелчком.
  Судя по всему (если не брать в расчет нынешнюю моду в Албании), этот багаж собирался не один десяток лет. Под эластичными ремнями, которые крепились к внутренней облицовке, сделанной из отвратительного блестящего пластика, располагалось небольшое отделение для документов. В нем находился пухлый конверт, адресованный Майклу Макэре, эсквайру. В почтовом адресе был указан абонентский ящик в Виньярд-Хейвене. Марка на обороте показывала, что пакет пришел из архивного центра Адама Лэнга, Кембридж, Англия. Я открыл его и вытащил пачку фотографий и фотокопий. Документы сопровождала поздравительная открытка от директора центра, доктора психологии Джулии Крауфорд-Джонс.
  Одну из фотографий я тут же узнал — Лэнг в цыплячьем костюме на сцене студенческого театра. В пакете имелась дюжина снимков, показывающих другие выступления. Четыре фотографии были посвящены отдыху: Лэнг в полосатой куртке и соломенном канотье сидит на плоскодонной лодке; еще три снимка, сделанные во время пикника на речном берегу, очевидно, служили продолжением той же прогулки. Фотокопии различных сценических программ и театральных ревю дополнялись снимками газетных статей о лондонских выборах в мае 1977 года. В пакете даже оказалась членская карточка, выданная Лэнгу при вступлении в партию. Взглянув на дату регистрации, я вскочил на ноги. Карточку выписали в 1975 году.
  После этого я начал внимательно просматривать фотокопии со статьями о выборах. Сначала мне казалось, что они взяты из лондонского «Вечернего стандарта». Но затем я понял, что их скопировали с новостного бюллетеня политической партии (той самой, в которой значился Лэнг). Он был сфотографирован в группе добровольных помощников. Я едва нашел его на слабо отпечатавшейся фотокопии. Длинные волосы, поношенная одежда. Однако это был он — один из команды агитаторов, стучащих в двери граждан перед выборами в городской совет. «Вербовщик сторонников избираемого кандидата: А. Лэнг».
  Я почувствовал раздражение. Нет, ложь экс-премьера не показалась мне слишком большой. Каждый склонен приукрашивать свою реальность. Мы начинаем с личных фантазий о нашей жизни и постепенно превращаем их в детали биографии. В этом нет никакого вреда. Повторяя годами придуманный сюжет, мы начинаем воспринимать его как факт. Довольно скоро любое отрицание этого факта вызывает у нас обиду и гнев. Со временем мы начинаем верить, что так все и было. Наша мифическая жизнь постепенно разрастается, словно коралловый риф, придавая форму историческим записям.
  Я понимал, как такое притворство подходило Лэнгу — что якобы он пошел в политику лишь из любви к понравившейся девушке. Это делало его простым и менее амбициозным парнем. Это возвышало Рут и показывало ее более значимой, чем, вероятно, она была. Публике нравятся подобные шаблоны. Все довольны и счастливы. Но вставал вопрос: что делать мне?
  Такая дилемма возникает в работе «призрака» довольно часто, и общепринятый рецепт тут прост: ты указываешь автору на различие в фактах и оставляешь решение на его совести. Помощник не должен настаивать на абсолютной истине. Если бы мы делали это, наш бизнес в издательской индустрии рухнул бы под мертвым весом реализма. Подобным образом, мастер в салоне красоты никогда не говорит клиентке, что ее лицо похоже на пакет с живыми жабами. Вот так и «призрак» не надоедает авторам своими назиданиями о том, что половина их лучших воспоминаний является откровенной ложью. Наш девиз: не диктовать, а содействовать! Очевидно, Макэре не удалось соблюсти это священное правило. Наверное, он усомнился в рассказах Лэнга, заказал документы в архиве и затем удалил из мемуаров самую милую и отполированную выдумку экс-премьера. Несчастный дилетант! Я мог представить себе, что из этого вышло. И, конечно, данный инцидент служил прекрасным объяснением, почему их отношения испортились.
  Я вернулся к кембриджским материалам. Поразительно, насколько невинной выглядела эта jeunesse dorée430, выброшенная на мель в той затерянной, но счастливой долине, которая лежала между двумя культурными пиками хиппизма и панка. Духовно они были ближе к шестидесятым, чем к семидесятым годам. Девушки носили длинные кружевные платья с цветочным узором. Я с ностальгией разглядывал их изящные шеи и большие соломенные шляпы, защищавшие от солнца. Волосы мужчин имели такую же длину, как у женщин. На единственной цветной фотографии Лэнг держал в одной руке бутылку с шампанским, а в другой — баранью ножку. Симпатичная девушка кормила его земляникой. За их спинами какой-то полуобнаженный мужчина показывал поднятый большой палец.
  На самом крупном снимке была запечатлена группа из восьми молодых актеров. Они стояли на сцене в пятне света, протянув руки к публике, словно только что закончили какой-то спектакль с пантомимами и танцами. Лэнг, одетый в полосатую куртку, галстук-бабочку и соломенную шляпу, замыкал их ряд справа. На другом краю находились две девушки в сетчатых колготках, трико и в туфлях на высоких каблуках: одна с короткими белокурыми волосами, другая с темными кудряшками — возможно, рыжая (черно-белое фото не позволяло судить об этом наверняка). Симпатичная парочка. Кроме Лэнга, я узнал на фотографии еще двух мужчин: первый стал знаменитым комиком, второй — известным актером. Третий парень выглядел старше остальных: возможно, в ту пору он работал аспирантом. У каждого из восьми исполнителей на руках были белые перчатки.
  Небольшая записка, приклеенная к обратной стороне снимка, перечисляла фамилии актеров и их роли: Дж. У. Сайм (Кай), У. К. Инне (Пембрук), А. Парк (Ньюнхэм), П. Эммет (в роли св. Джона), А. Д. Мартин (в роли царя), Э. Д. Вокс (в роли Христа), Х. К. Мэртиню (Гиртон), А. П. Лэнг (юный Иисус).
  В нижнем левом углу располагалась печать с надписью: «Вечерние новости Кембриджа». Чуть выше и по диагонали синей шариковой ручкой был написан телефонный номер, который предварялся британским международным кодом. Очевидно, Макэра, неутомимый изыскатель исторических фактов, напал на след одного из исполнителей. Мне стало интересно, кому из семерых людей принадлежал записанный номер. Возможно, этот человек помнил о событиях тех лет, к которым относилась фотография. Я чисто импульсивно вытащил из кармана мобильный телефон и набрал указанные цифры.
  Вместо привычных двухтоновых британских гудков я услышал монотонный американский сигнал вызова. Мне пришлось ждать ответа довольно долго. Когда я уже хотел отключиться, гудок оборвался, и мужской голос сказал:
  — Ричард Райкарт слушает вас.
  Гнусавый голос с явным колониальным акцентом («Ричорд Ройкорт слушоет вас») безошибочно принадлежал бывшему министру иностранных дел. В нем чувствовались настороженность и изумление.
  — Кто это? — спросил он.
  Я тут же прервал контакт. Фактически меня обуял страх. Я отбросил телефон на кровать. Через тридцать секунд он зазвонил. Я метнулся к нему, проверил входящий номер (тот оказался скрытым) и быстро отключил питание. Какое-то время я находился в таком ошеломленном состоянии, что не мог даже двигаться.
  Не нужно спешить с выводами, убеждал меня рассудок. Пока мне было известно лишь то, что Макэра записал этот номер на обратной стороне фотографии и, возможно, созвонился с Райкартом. Я осмотрел почтовые печати на пакете и выяснил, что посылка покинула пределы Соединенного королевства третьего января — за девять дней до смерти Макэры.
  Внезапно мне захотелось отыскать все улики, оставшиеся в комнате после моего предшественника. Это стало жизненной необходимостью. Я торопливо выбросил из шкафа остатки его одежды и, вытащив ящики, перерыл трусы и носки Макэры. (Оказалось, что он носил толстые длинные гольфы и мешковатые спортивные трусы. Этот парень имел старомодные вкусы.) Я не нашел среди вещей никаких личных бумаг — ни дневников, ни записной книжки, ни писем, ни даже книг. Возможно, после смерти Майка все документы забрала полиция. Я вынес из ванной комнаты его синюю пластиковую бритву, зубную щетку, расческу и прочие мелочи. Наконец работа была завершена: все материальные следы Макэры, бывшего помощника достопочтенного Адама Лэнга, вместились в пластмассовый чемодан и приготовились к отправке на свалку. Я вынес это чудовище в коридор и потащил к солярию. Он мог оставаться там до лета. Лично меня это нисколько не заботило — лишь бы я не видел его снова. Мне потребовалось некоторое время, чтобы перевести дыхание.
  И все же, вернувшись в его… мою… нашу комнату, я чувствовал затылком, как тень Майка вприпрыжку носилась следом за мной.
  — Отвали, Макэра, — прошептал я со злостью. — Отвали и оставь меня в покое. Дай мне закончить книгу и убраться отсюда.
  Я небрежно засунул снимки обратно в пакет и осмотрелся, выискивая место, чтобы спрятать его. Затем я усмехнулся и спросил себя, зачем мне нужно было прятать фотографии. Они не содержали в себе никакой государственной тайны. Они не имели ничего общего с военными преступлениями. На них был запечатлен молодой студент-актер, пивший шампанское вместе с друзьями. Происходило это тридцать лет назад — на речном берегу в погожий солнечный день. Телефонный номер Райкарта мог появиться на обратной стороне одного из снимков по сотне причин. Однако я интуитивно знал, что пакет требовалось спрятать. Поэтому (признаюсь со стыдом), в отсутствии других светлых идей, я воспользовался старым приемом: поднял матрац и сунул пакет под него.
  — Ленч, сэр, — донесся из коридора мягкий голос Деп.
  Я быстро обернулся. Впрочем, даже если она видела мои манипуляции с пакетом, вряд ли это было важно. По сравнению с тем, что ей довелось наблюдать в особняке за прошлые несколько недель, мое странное поведение, конечно, показалось Деп невинным пустяком. Я последовал за ней на кухню.
  — Миссис Лэнг на прогулке? — спросил я.
  — Нет, сэр. Она уехала в Виньярд-Хейвен. За покупками.
  Экономка приготовила мне пару клубных сэндвичей. Я сел на высокий стул у бара и приступил к еде, пока она заворачивала какие-то продукты в тонкую фольгу и укладывала их в один из шести безупречно сверкавших холодильников. Мне нужно было составить план дальнейших действий. В нормальных условиях я бы заставил себя вернуться к столу и, скорее всего, продолжил работу над книгой до вечера. Но сейчас — впервые за долгую карьеру «призрака» — я оказался выбитым из колеи. У меня ушло полдня на составление милых интимных воспоминаний о событии, которого не существовало — не могло существовать, — потому что Рут Лэнг приехала в Лондон только в 1976 году и к тому времени ее будущий супруг уже почти год состоял в своей партии.
  Моя мечта о быстрой обработке кембриджской главы (которая прежде представлялась мне такой же простой, как типовая анкета) вдруг наткнулась на неприступную стену. Кем же был этот баловень удачи, покоритель дамских сердец и прирожденный актер, совершенно безучастный к политике? Почему Лэнг вдруг стал партийным активистом и завсегдатаем муниципалитета, если в ту пору он еще не встретил Рут? Такое превращение должно было иметь причину, а я не улавливал ее. У меня возникла проблема с идентификацией бывшего премьер-министра. Он перестал быть достоверным персонажем. В живом общении или играя на телевизионном экране роль государственного деятеля, Лэнг представлялся сильной личностью. Но когда я сидел и думал о нем, он растворялся. Исчезал! Я не мог воплотиться в него — не мог выполнить свою работу. В отличие от тех чудаков из шоу-бизнеса и спорта, с которыми мне доводилось сотрудничать в прошлом, я просто не улавливал характера Лэнга.
  Достав мобильный телефон, я решил дозвониться до Райнкарта. Но чем больше я размышлял о возможной беседе, тем меньше мне хотелось начинать ее. Что я мог сказать ему? «Привет, вы не знаете меня, но я заменил Майка Макэру и теперь помогаю Адаму Лэнгу. Я предполагаю, что Макэра разговаривал с вами за день или два до того момента, как волны вынесли его мертвое тело на берег». Положив телефон в карман, я какое-то время не мог избавиться от образа грузного тела Макэры, которое перемещалось взад и вперед в прибойной волне. Интересно, он бился об скалы или его вынесло на мягкий песок? Как называлось то место, где его нашли? Рик упоминал о нем, когда мы обедали в лондонском клубе. Кажется, Ламберт и что-то там еще.
  — Деп, извините, — сказал я экономке. — Можно задать вам вопрос?
  Она повернулась ко мне и отошла от холодильника. У нее было сказочно красивое лицо.
  — Да, сэр?
  — Вы случайно не знаете, имеется ли в доме такая карта острова, которую я мог бы позаимствовать?
  Глава 10
  В идеале можно создать книгу, проведя с клиентом лишь серию интервью и выслушав его слова. Однако дополнительное расследование поможет вам раскрыть более достоверные и интересные эпизоды его жизни.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Место находилось в десяти милях от особняка на северо-западном берегу острова. Оно называлось бухтой Ламберта.
  Многие местные названия оказались довольно забавными: Ручей черной воды, Пруд дядюшки Сета, Индейский холм, Дорога в бухту тухлой селедки. План острова напомнил мне карту из детской приключенческой книжки, и это странным образом повлияло на мое решение: я захотел совершить небольшую забавную экскурсию. Деп предложила воспользоваться велосипедом («О, мистер Райнхарт хранит много-много велосипедов для своих гостей»). Ее идея почему-то понравилась мне, хотя я не крутил педали уже много лет и в глубине души знал, что ничем хорошим это не кончится. С тех пор, как обнаружили труп Макэры, прошло три с половиной недели. На что я собирался там смотреть? Однако любопытство является мощным человеческим стимулом — чуть слабее секса и жадности, но, уверяю вас, гораздо сильнее альтруизма. А я был любопытным человеком.
  Самым неприятным и сдерживающим фактором являлась погода. Девушка в отеле Эдгартауна предупредила меня, что по прогнозам синоптиков на остров надвигался шторм. И хотя буря еще не разразилась, небо уже начинало прогибаться под ее весом, словно мягкий серый мешок, вот-вот готовый лопнуть и порваться. Тем не менее перспектива покинуть особняк казалась мне неодолимо привлекательной. Я не желал возвращаться в комнату Макэры и сидеть там перед компьютером. Взяв в гардеробе теплую ветровку Лэнга, я последовал за садовником Даком. Он повел меня к блеклым деревянным строениям: в одних располагались жилые комнаты для персонала, в других — складские помещения.
  — Наверное, вам приходится много работать, чтобы сохранять такой порядок? — спросил я у садовника.
  Он скромно удерживал взгляд опущенным к земле.
  — Почва плохой. Ветер плохой. Дождь плохой. Соль плохой. Дерьмо!
  После таких слов мне больше нечего было сказать на садовые темы, поэтому я замолчал. Мы прошли мимо первых двух домиков. Дак остановился перед третьим и открыл замок на большой двустворчатой двери. Он раздвинул одну из створок, и мы вошли внутрь. Там на двух подставках стояла дюжина велосипедов. Однако мой взгляд потянулся не к ним, а к коричневому «Форду Искейпу», который занимал другую половину гаража. Я так много слышал о нем и так часто представлял его себе, когда бродил по парому, что едва не споткнулся от изумления, увидев машину. Дак заметил, что я смотрю на «Форд».
  — Вы хотите взять его на время? — спросил он.
  — Нет-нет, — быстро ответил я.
  Сначала работа, которую прежде выполнял покойник, затем его постель, и вот уже поездка на машине… Кто мог сказать, чем все это могло бы закончиться?
  — Обойдусь велосипедом. Такая техника как раз для меня.
  Лицо садовника выражало глубокий скептицизм, когда он наблюдал за моим отъездом. Удаляясь от него, я неуверенно раскачивался на одном из горных велосипедов Райнхарта. Похоже, Дак думал, что я сошел с ума. И, возможно, я действительно спятил — заболел островным безумием. Или как там такая болезнь называется? Я поднял руку и помахал охраннику, сидевшему в едва заметной среди деревьев сторожке. Это было моей болезненной ошибкой, потому что данный жест заставил меня отклониться в подлесок. Но потом я каким-то образом выехал обратно на дорожку и постепенно освоил механику передач (последний велосипед, который был у меня в юности, имел только три передачи — причем две из них не работали). Я с восторгом понял, с какой быстротой могу двигаться по твердому спрессованному песку.
  В лесу царила жуткая тишина, словно рядом произошло извержение огромного вулкана, и ядовитый пепел, окрасив растительность в белый цвет, отравил всех диких животных. Чуть позже вдали раздался хрипловатый крик лесной горлицы, похожий на клаксон. Но он лишь подчеркнул безмолвие, а не нарушил его. Мне приходилось нажимать на педали, преодолевая легкий подъем. Затем я выехал на Т-образную развилку, где лесная дорога соединялась с главным шоссе.
  Демонстрация обличителей Лэнга сократилась до одного человека. Он находился на противоположной стороне дороги и, видимо, отдыхал после нескольких часов монументального труда. За это время ему удалось возвести солидное сооружение. На низких деревянных помостах были расставлены сотни ужасных картин, сделанных из газетных и журнальных фотографий. На них изображались сгоревшие дети, изувеченные трупы, обезглавленные заложники и портреты англичан, погибших от террористов-смертников. Среди этой экспозиции смерти белели длинные списки с фамилиями, какие-то письма и рукописные стихи. Куски целлофана защищали их от дождя. Наверху, словно на церковных хорах во время распродажи свечей, развевался плакат: «ЕСЛИ ПРИ ХРИСТЕ ПРИРОДА ОЖИВАЕТ, ТО ПРИ АДАМЕ ВСЕ СТАНОВИТСЯ МЕРТВЫМ». Под плакатом располагался небольшой навес, сделанный из деревянных планок и полиэтиленовой пленки. Внутри я заметил карточный столик и складной стул, на котором сидел человек. Я уже видел его этим утром. Тогда он показался мне смутно знакомым, но теперь я узнал в нем того отставного вояку из бара, который назвал меня сученышем.
  Я неловко остановился и проверил наличие транспорта в обоих направлениях дороги. Мужчина наблюдал за мной с расстояния двадцати футов. Наверное, этот тип вспомнил меня, потому что, к моему великому ужасу, он начал подниматься на ноги.
  — Эй, подожди! — закричал он осипшим голосом.
  Мне не хотелось быть впутанным в его сумасшествие, и, хотя по встречной полосе приближалась машина, я выехал на дорогу, петляя, как неопытный новичок. Велосипед качнуло в сторону, но я нажал на педали, стараясь быстрее набрать скорость. Автомобиль издал звуковой сигнал. Сумятица света и шума ошеломила меня. Я почувствовал порыв ветра от проехавшей машины и через секунду, обернувшись, увидел, что демонстрант прекратил погоню. Он стоял посреди шоссе и, грозно подбоченившись, смотрел мне вслед.
  Понимая, что скоро начнет темнеть, я старался держать высокую скорость. В лицо бил сырой холодный воздух, но движения ног не позволяли мне замерзнуть. Я проехал съезд в аэропорт и помчался вдоль опушки леса. Его широкие противопожарные просеки тянулись вдаль, как боковые нефы кафедрального собора. Вряд ли Макэра отважился бы на такую прогулку — он не выглядел любителем велосипедов. А чего именно хотел добиться я? Наверное, вымокнуть до нитки. Немного устав, я снизил скорость. Дорога проходила мимо белых деревянных домов и аккуратных полей Новой Англии. Я без труда представил себе, что в них по-прежнему жили женщины в строгих черных шапочках и мужчины, считавшие воскресенье праздничным днем, в который надлежало надевать костюм, а не снимать его.
  На окраине Западного Тисбери я остановился в переулке Шотландца и сверился с направлением. Небо пугало надвигавшейся грозой. Ветер стал еще сильнее. Он едва не вырвал карту из моих рук. Фактически я был готов повернуть назад. Но мне показалось глупым сдаваться на самом финише, поэтому я снова сел на жесткое сиденье и закрутил педалями. Через две мили появилась развилка. Я съехал с шоссе и повернул налево к морю. Дорожка, ведущая к бухте, напоминала подъездной путь к вилле Райнхарта — все те же пруды, заросли карликового дуба и дюны. Единственным отличием были дома. Заколоченные на зиму, они в основном пустовали, но над парой труб поднимались тонкие вымпелы коричневого дыма. Проезжая мимо одного окна, я услышал радио, игравшее классическую музыку. Концерт для виолончели. И тут начался дождь — резкий и сильный. Холодные капли, похожие на град, разбивались о мое лицо и руки, наполняя воздух запахами моря. Какое-то время они поодиночке падали в пруд и шумели в зарослях вокруг меня. А затем внезапно, словно рухнула какая-то воздушная дамба, дождь хлынул сплошным потоком. Я вспомнил, почему мне не нравились велосипеды: они не имели крыш и ветровых стекол. У них не было калориферов.
  Лишенные листьев веретенообразные кустарниковые дубы не давали никакой надежды на укрытие. Двигаться дальше было невозможно: видимость сократилась до нескольких метров. Я спешился и направился к низкому деревянному забору, намереваясь прислонить к нему велосипед. Моя двухколесная техника потеряла опору и с грохотом упала в лужу, вращая задним колесом. Не став поднимать велосипед, я побежал по шлаковой дорожке — мимо флагштока и к веранде дома. Там, под крышей, я наклонился вперед и яростно встряхнул головой, избавляясь от воды в волосах. Неожиданно за моей спиной раздался собачий лай. Дверь затряслась под напором мощных лап и когтей. Я думал, что в этом доме никто не жил — во всяком случае, он казался необитаемым. Однако в пыльном окне, затуманенном москитной сеткой, промелькнуло луноликое лицо, и через несколько секунд дверь открылась. Пес выбежал на веранду.
  Я не люблю собак с такой же силой, с какой они не любят меня. Тем не менее я изо всех сил старался выглядеть очарованным этим лающим комком белой шерсти. Мне хотелось успокоить его владельца. Судя по коричневым пятнам на коже, по сильной сутулости и шишковатому черепу, проступавшему под поредевшим скальпом, старик уже подходил к девяностолетнему возрасту. Его одежда состояла из опрятного спортивного костюма, шерстяной кофты, застегнутой на все пуговицы, и клетчатого шарфа, который был обмотан вокруг тонкой шеи. Смущенно запинаясь, я начал извиняться за то, что нарушил его покой и уединение, но старик оборвал меня на полуслове.
  — Ты британец? — спросил он, смерив мою фигуру косым взглядом.
  — Да.
  — Тогда все нормально. Ты можешь рассчитывать на убежище. На бесплатный кров.
  Я плохо знал Америку и не мог судить по его акценту, откуда он был родом и чем занимался в жизни. Но мне показалось, что этот человек, перед тем как честно уйти на покой, работал на хорошо оплачиваемой должности. Иначе он не смог бы жить на острове, где даже лачуга с наружным туалетом стоила не меньше полумиллиона долларов.
  — Значит, британец? — повторил старик, рассматривая меня через дужку очков. — Ты как-то связан с тем парнишкой Лэнгом?
  — Некоторым образом, — ответил я.
  — Он выглядит интеллигентным человеком. Вот только зачем он связался с этим чертовым кретином из Белого дома?
  — Да, это всех интересует.
  — Военные преступления! — покачав головой, произнес старик. — Я заметил слуховые устройства в его ушах. — Нас всех можно обвинять в подобных грехах! И возможно, скоро начнут обвинять. Только со мной это не пройдет. Я лучше доверюсь высшему суду.
  Он печально хохотнул:
  — Мне уже недолго ждать его.
  Я не совсем понимал, о чем он говорил. Однако на веранде было сухо, и меня отсюда не гнали. Облокотившись на выцветшие перила, мы смотрели на дождь, пока дурная собака цокала своими когтистыми лапами по деревянному настилу. Через просвет в деревьях я видел море — огромное и серое, с белыми линями надвигавшихся волн, которые в бесконечном и упорном повторении напоминали мне помехи на экране черно-белого телевизора.
  — Что привело тебя в эту часть острова? — спросил старик.
  Мне не хотелось лгать ему.
  — Недавно море вынесло здесь на берег тело моего знакомого. Я решил взглянуть на это место.
  Чтобы он не посчитал меня каким-то вурдалаком или извращенцем, я торопливо добавил:
  — Хочу воздать ему дань уважения.
  — То дельце действительно странное, — сказал мой собеседник. — Ты ведь говоришь о британце, труп которого нашли несколько недель назад? Только течение не могло унести его так далеко на запад. И уж точно не в это время года.
  — Что?
  Я повернулся к старику. Несмотря на возраст, в его заостренных чертах лица и в проницательном взгляде сохранилось что-то юное. Седые редкие волосы были зачесаны со лба на затылок. Он выглядел как античный мальчик-следопыт.
  — Это море знакомо мне всю мою жизнь. Однажды, когда я еще работал во «Всемирном банке», один чертов пройдоха пытался сбросить меня с парома. И я тебе так скажу: если бы это ему удалось, мой труп не вынесло бы на берег в бухте Ламберта!
  Мои уши наполнились барабанным стуком. Сейчас я уже не могу сказать, была ли тому причиной моя кровь, пульсировавшая в венах, или просто струи ливня колотили по кровельной крыше.
  — А вы сообщили об этом полиции?
  — Полиции? Молодой человек! В моем возрасте я лучше потрачу оставшееся время на что-нибудь другое, чем на полицию! Хотя я поделился с Аннабет своими соображениями. Это с ней разговаривали копы.
  Заметив мое недоуменное выражение, он снисходительно пояснил:
  — Аннабет Вармбранд. Ее здесь каждый знает. Она вдова Марса Вармбранда. Ее дом стоит почти у океана.
  Очевидно, старик понял, что я не улавливаю смысл его слов. Он начал сердиться:
  — Да ведь это же она сообщила полиции об огнях!
  — Каких огнях?
  — Об огнях, которые мелькали на берегу в ту ночь, когда вынесло тело. Ничто в округе не ускользает от ее внимания. Недаром Кэй говорит, что каждую осень покидает остров с легким сердцем. Она знает, что Аннабет присмотрит за ее вещами в зимний период.
  — И что же это были за огни?
  — Я думаю, ручные фонари.
  — Почему о них не сообщалось в прессе?
  — В прессе?
  Он издал еще одно скрипучее хихиканье.
  — Аннабет не стала бы общаться с репортерами. Разве что только с главным редактором журнала «Мир интерьеров». Ей потребовалось десять лет, чтобы сблизиться с Кэй — а все из-за того, что та выписывала «Пост».
  Он начал рассказывать мне о большом доме Кэй, который стоял на дороге к бухте Ламберта. Там часто отдыхали Билл и Хилари, и как-то раз туда приезжала леди Ди, хотя теперь от этого места остались лишь трубы. Через некоторое время я перестал его слушать. Дождь утих, и мне захотелось продолжить осмотр территории.
  — Скажите, — прервал я старика, — вы можете указать мне направление к дому миссис Вармбранд?
  — Конечно, — ответил он. — Только наведываться туда теперь бессмысленно.
  — Почему?
  — Две недели назад она упала с лестницы. И до сих пор находится в коме. Бедняжка Аннабет. Тед говорит, что она уже никогда не придет в сознание. Вот так мы и уходим. Один за другим.
  Когда я начал спускаться с веранды, он огорченно окликнул меня:
  — Эй, приятель!
  — Спасибо за укрытие и беседу, — сказал я через плечо. — Мне пора уезжать.
  Увидев, как он одиноко сутулился под протекавшей крышей и звездно-полосатым флагом, висевшим, как тряпка, на гладком столбе, я едва не вернулся обратно.
  — Ладно. Передай мистеру Лэнгу, чтобы он не падал духом.
  Старик приподнял дрожащую ладонь к виску и, отдав военный салют, помахал мне на прощание.
  — Береги себя, парень.
  Я вытащил велосипед из лужи и поехал по дорожке. В тот момент я не замечал ни дождя, ни холода. Через четверть мили в прогалине между дюнами появился невысокий дом, стоявший у озера. Он был обнесен забором из проволочной сетки. Предупредительные знаки объявляли, что это частная собственность. Несмотря на сумрак бури, окна дома оставались темными. Я понял, что нахожусь перед жилищем коматозной вдовы. Неужели она действительно видела огни? Старик был прав: со второго этажа открывался превосходный вид на берег моря. Я прислонил велосипед к кусту и начал подниматься по тропинке, продираясь через тошнотворно-желтую растительность и кружевные зеленые папоротники. Когда я выбрался на гребень дюны, ветер ударил мне в грудь, как будто песчаный берег был его личным владением, и он прогонял меня со своей территории.
  На веранде старика я уже частично видел, что скрывали за собой холмистые дюны. Чем ближе к морю подходила дорожка, тем громче становился шум прибоя. И все же это был шок, когда, забравшись на песчаный гребень, я внезапно предстал перед широкой панорамой. Серая полусфера стремительно несущихся облаков сливалась с вздымавшимся океаном. Волны яростно мчались вперед и разбивались о берег с нескончаемым грохотом. Справа от меня, растянувшись на милю, дуга песчаного берега заканчивалась мрачным и туманным от брызг утесом, названным Головой Маконики. Я смахнул влагу с намокших ресниц, осмотрел пустынный пляж и представил себе тело Макэры, выброшенное на берег: труп, лежащий лицом вниз; распухшая от соленой воды плоть; дешевая одежда, загрубевшая от соли и холода. Отмотав назад время, я вообразил, как прилив из залива Виньярд принес его из холодного рассвета. Прибой долго таскал покойника взад и вперед: большие ноги царапали песок; волны все дальше подталкивали его к берегу, пока он наконец не оказался на суше. А затем я представил, как люди с фонариками перекинули труп Макэры через борт маленькой шлюпки и подтянули его к полосе прибоя. Через неделю они вернулись сюда и сбросили болтливую свидетельницу с лестницы, ведущей на второй этаж.
  В нескольких сотнях ярдов от меня из-за дюн появились две темные фигуры. Они шли в мою сторону — такие хрупкие и маленькие среди этого безумия природы. Я быстро посмотрел в другом направлении. Ветер срывал завитки с гребней волн и бросал их на берег. Буруны прибоя напоминали нашествие амфибий. Они рядами наползали на пляж и, добравшись до середины, исчезали в песке.
  Слегка покачиваясь под порывами ветра, я размышлял о своих дальнейших действиях. Можно было отдать эту историю журналистам — какому-нибудь бойкому и цепкому репортеру из «Вашингтон пост», благородному наследнику традиций Вудварда и Бернштейна. В моем уме возник заголовок статьи (во всяком случае, я написал бы его следующим образом):
  Вашингтон (АР) — Смерть Майкла Макэры, близкого помощника британского экс-премьера Адама Лэнга, оказалась операцией под прикрытием, которая согласно источникам в разведке закончилась трагическим провалом.
  Насколько правдоподобной была эта версия? Я снова повернулся к фигурам на пляже. Мне показалось, что они ускорили шаг и направились ко мне. Ветер заливал дождем мое лицо. Мне приходилось поминутно вытирать его. Может, лучше уйти, подумал я. Взглянув еще раз на приближавшихся ко мне, я наконец разглядел их фигуры. Первая, высокая, явно принадлежала мужчине. Вторая, пониже, — женщине.
  В маленькой фигуре я узнал Рут Лэнг.
  * * *
  Меня поразило ее появление в таком уединенном месте. Я подождал немного и, уверившись, что это действительно она, побежал к ней навстречу. Шум ветра и моря унес наши первые слова. Она схватила меня за руку и слегка потянула к себе, чтобы прокричать мне в ухо:
  — Деп сказала мне, что вы направились сюда!
  Ее дыхание было удивительно горячим на моей замерзшей коже. Ветер сорвал с головы Рут синий нейлоновый капюшон. Она попробовала нащупать его на спине, но вскоре опустила руки. Она прокричала мне что-то еще, но в этот момент за ее спиной свирепая волна разбилась о берег. Рут беспомощно улыбнулась, подождала, пока не утихнет рокочущий шум, затем сложила ладони лодочкой и прокричала:
  — Что вы здесь делали?
  — Просто прогуливался на свежем воздухе.
  — Нет, на самом деле.
  — Хотел посмотреть, где нашли тело Майка.
  — Зачем вам это нужно?
  Я пожал плечами:
  — Любопытство.
  — Вы ведь даже не знали его.
  — Мне начинает казаться, что знал.
  — Где ваш велосипед?
  — Прямо за этой дюной.
  — Мы приехали забрать вас прежде, чем начнется шторм.
  Она поманила рукой охранника. Тот стоял в пяти шагах, наблюдая за нами, — промокший, сердитый, тоскующий по родине.
  — Барри, — крикнула Рут, — возвращайся к машине и жди нас на дороге! Мы заберем велосипед и подойдем к тебе!
  Она разговаривала с ним таким тоном, как будто он был ее слугой.
  — Мне очень жаль, миссис Лэнг, но так поступать не разрешается! — прокричал в ответ офицер. — Правила запрещают мне оставлять вас даже на секунду!
  — Ради бога! — презрительно ответила она. — Неужели ты серьезно думаешь, что у Пруда дядюшки Сета затаилась террористическая ячейка Аль-Каиды? Иди погрейся в машине, пока не подхватил пневмонию.
  Я наблюдал за печальным квадратным лицом охранника в тот момент, когда его чувство долга боролось с желанием оказаться в сухом месте.
  — Ладно, — проворчал он. — Я встречу вас через десять минут. Только, пожалуйста, не покидайте дорожку и не говорите ни с кем из посторонних.
  — Мы не будем, офицер, — сказала она с шутливым смирением. — Я обещаю.
  Барри хмуро покачал головой, затем повернулся и зашагал в том направлении, откуда он пришел.
  — Эти парни обращаются с нами, как с детьми, — пожаловалась Рут, когда мы с ней начали подниматься на дюну. — Иногда я думаю, что им приказывают не защищать нас, а шпионить за нами.
  Мы достигли вершины и одновременно повернулись, чтобы еще раз посмотреть на море. Через пару секунд я отважился взглянуть на Рут. Ее бледная кожа блестела от дождя. Короткие темные волосы примялись, и прическа стала походить на шапочку пловца. Тело выглядело твердым, словно алебастр на холоде. Несведущие люди часто не понимают, что такого в ней увидел Адам Лэнг. Но в тот момент я знал, что привлекло его внимание. Она обладала особой упругостью — какой-то быстрой и всепоглощающей энергией. Она была воплощением силы и власти.
  — Честно говоря, я сама возвращалась сюда пару раз, — сказала Рут. — Приносила несколько цветов и оставляла их на пляже под камнем. Бедный Майк. Ему так не хотелось уезжать из города. Он ненавидел сельские пейзажи. И он не умел плавать.
  Она вытерла руками щеки. Посмотрев на ее мокрое лицо, я так и не понял, плакала она или нет.
  — Не очень хорошее место для встречи со смертью, — сказал я. — В нем есть что-то зловещее.
  — Нет, вы не правы. В солнечные дни оно просто чудесное. Оно напоминает мне Корнуолл.
  Рут спустилась по тропинке вниз к велосипеду. Я последовал за ней. К моему удивлению, она села на седло и закрутила педали, проехав не меньше ста ярдов по дорожке вдоль зарослей карликового леса. Затем она остановилась. Когда я подошел к ней, она повернулась ко мне. Ее темно-коричневые глаза были почти черными в угасавшем свете дня.
  — Вы считаете, что смерть Майка подозрительна?
  Острота ее вопроса застала меня врасплох.
  — Я не совсем уверен.
  Мне было трудно удержаться и не рассказать о том, что я услышал от старика. Но я понимал, что время и место не годились для такой беседы. Мои сведения о смерти Макэры не имели доказательств, и мне казалось неправильным распространять непроверенные слухи — особенно говорить об этом с женщиной, которая скорбела о погибшем. Кроме того, я немного побаивался Рут и не желал оказаться под ее безжалостным допросом. Чтобы сменить тему, я торопливо добавил:
  — Честно говоря, у меня нет для этого никаких оснований. Тем более что полиция провела тщательное расследование.
  — Да. Конечно.
  Она слезла с велосипеда и передала его мне. Мы начали подниматься по пологому склону к дороге. На удалении от моря воздух стал казаться более холодным. Дождь почти прекратился, оставив после себя сырые запахи земли, деревьев и трав. Пока мы шли, я заметил, что заднее колесо время от времени жалобно поскрипывало.
  — Сначала полиция вела себя очень активно, — сказала Рут. — Но потом все затихло. Я думаю, следствие приостановили. В любом случае, им не о чем теперь волноваться. На прошлой неделе они передали тело Майка в британское посольство, и его переправили в Англию.
  — Вот как? — произнес я, стараясь не выдавать своего удивления. — А не слишком ли поспешно?
  — Разве? С момента смерти прошло три недели. Они сделали вскрытие. Майк был пьян. И он утонул. Конец истории.
  — А что он делал на пароме?
  Она бросила на меня быстрый взгляд.
  — Откуда мне знать? Он был взрослым человеком и не отчитывался перед нами за свои поступки.
  Какое-то время мы шагали в полном молчании. Мне в голову пришла мысль, что по выходным дням Макэра мог покидать Мартас-Виньярд и навещать Ричарда Райкарта в Нью-Йорке. Вот почему он записал его телефон и утаил от Лэнгов цель своей поездки. А как он мог признаться им в предательстве? «Извините, ребята, я лишь съездил в ООН повидаться с вашим злейшим политическим врагом…»
  Мы прошли мимо дома, на веранде которого я скрывался от ливня. Мой взгляд непроизвольно выискивал фигуру старика, но бревенчатое строение выглядело таким же заброшенным, каким я впервые увидел его — холодным, нежилым и настолько ветхим, что у меня появились сомнения в реальности беседы с пожилым джентльменом.
  — Похороны состоятся в понедельник в Лондоне. Его похоронят в Ститхэме. Мать Майка слишком больна и не сможет присутствовать. Я подумываю слетать туда и принять участие в церемонии. Одному из нас не мешало бы появиться на публике. Но мой супруг наверняка не согласится на возвращение в Англию.
  — Я помню, вы говорили, что не хотите покидать его.
  — Сейчас ситуация выглядит так, что это он оставил меня, не так ли?
  Она замолчала и снова начала нащупывать капюшон, хотя на самом деле он был уже не нужен. Я помог ей свободной рукой, и она, не поблагодарив меня, резко натянула его на голову. Рут ускорила шаг и пошла впереди, глядя себе под ноги.
  Минивэн ожидал нас в конце дорожки. Барри сидел за рулем и читал роман о Гарри Поттере. Двигатель урчал; фары были включены. «Дворники» на большом ветровом стекле с веселым шумом царапали стекло. Офицер с явным нежеланием отложил книгу в сторону, вылез, открыл заднюю дверь и толкнул сиденья вперед. Мы с ним втиснули велосипед в заднюю часть фургона, после чего он вновь сел за руль, а я занял место возле Рут.
  Машина поехала по другому маршруту. Дорога, убегая от моря, плавно поднималась на огромный холм. Сумерки казались сырыми и мрачными, словно какое-то грозовое облако зацепилось краем за остров и, как воздушный сказочный корабль, опустилось на землю. Я понимал, почему Рут сказала, что этот ландшафт напоминал ей Корнуолл. Фары минивэна освещали дикий, почти вересковый край. А в зеркале бокового обзора я все еще видел светящихся морских коней, скакавших по водам залива. Барри включил обогреватель на полную мощность, поэтому мне приходилось стирать со стекла конденсат, чтобы видеть, куда мы направлялись. Я чувствовал, как моя одежда сохла и прижималась к коже, источая слабые неприятные запахи пота и несвежего белья, которые я чувствовал в комнате Макэры.
  Рут всю дорогу молчала. Повернувшись ко мне спиной, она смотрела в окно. Но когда мы проехали огни аэропорта, ее холодная твердая рука скользнула по обивке сиденья и сжала мою ладонь. Я не знал, о чем она думала, — только догадывался. Но я вернул рукопожатие: ведь даже «призрак» мог изредка проявлять остатки человеческой симпатии. В зеркале заднего вида за мной следили глаза Барри. Когда машина показала поворот направо, мимо нас в полумраке промелькнули образы смерти и пыток, и я заметил, что маленькая полиэтиленовая хижина под плакатом «…ПРИ АДАМЕ ВСЕ СТАНОВИТСЯ МЕРТВЫМ» на этот раз была пустой. Мы свернули на лесную дорогу и помчались к особняку.
  Глава 11
  Иногда возникают случаи, когда субъект раскрывает «призраку» нечто противоречащее всему тому, что он рассказывал прежде, или тому, что «призрак» знал о нем. При возникновении подобной ситуации важно тут же отметить этот диссонанс.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Когда мы вернулись, я первым делом наполнил ванну горячей водой и вылил в нее полбутылки ароматического масла (сосна, кардамон и имбирь) из запасов, найденных мной в шкафчике душевой кабины. Задернув шторы в спальне, я разделся догола. Естественно, такой современный дом, как у Райнхарта, не имел ничего похожего на старый добрый радиатор, поэтому я оставил сырую одежду там, где она упала, и направился в ванную комнату.
  Иногда стоит немного поголодать, чтобы позже насладиться вкусом пищи. Сходным образом и удовольствие от горячей ванны можно оценить лишь после того, как вы несколько часов провели под струями холодного дождя. Застонав от восторга, я погрузился в воду. Над ароматной поверхностью торчали только мои ноздри. Проходили минуты, а я все лежал в таком положении, как аллигатор, гревшийся в насыщенной парами лагуне. Наверное, по этой причине я и не услышал стук в дверь. Чуть позже, уловив слабый шорох в спальне, я с плеском приподнялся в ванне. В моей комнате кто-то находился.
  — Эй? — окликнул я.
  — Извините, — ответила Рут. — Я стучала. Не волнуйтесь. Я лишь принесла вам сухую одежду.
  — Спасибо, но мне достаточно своей.
  — Вы не сможете правильно просушить белье и в конце концов подхватите какую-нибудь болезнь. Я велю Деп почистить вашу одежду.
  — Это излишне, Рут. Вы смущаете меня.
  — Ужин через час. Так будет нормально?
  — Конечно, — сдавшись, ответил я. — Большое спасибо.
  Она ушла, захлопнув за собой дверь. Я выбрался из ванны и, прикрываясь полотенцем, вошел в спальню. На кровати лежали джинсы, свитер и свежая выстиранная рубашка, принадлежавшая Лэнгу (на рукаве имелась вышитая монограмма — АПБЛ). Там, где прежде на полу валялась моя сброшенная одежда, остались только мокрые пятна. Я приподнял матрац и облегченно вздохнул — пакет был на месте.
  Рут действительно смущала меня. Быстрая смена настроений делала ее непредсказуемой. Иногда она становилась беспричинно агрессивной. Я не мог забыть нашу первую беседу, когда она вдруг обвинила меня в желании написать скандальную книгу о ней и Лэнге. Кроме того, бывали моменты, когда Рут вела себя до странности фамильярно: она могла взять вас под руку, прижать к себе или сказать, какую одежду вам нужно носить. Казалось, что в ее мозгу не хватает какого-то крошечного механизма-программы, которая позволяла бы ей выглядеть естественной в общении с другими людьми.
  Я обернул полотенце вокруг талии и сел за стол. Мне не давало покоя, что в автобиографии Лэнга о его супруге почти ничего не говорилось. Фактически именно по этой причине я и хотел начать мемуары с истории их встречи (пока вдруг не выяснилось, что Лэнг сочинил тот сюжет). Рут упоминалась в посвящении (что было вполне естественно):
  Посвящается Рут, моим детям
  и людям Британии
  Но затем, чтобы узнать о ней побольше, читателю понадобилось бы пролистать около пятидесяти страниц. Я взял манускрипт и нашел соответствующий абзац:
  Рут Кэпел я впервые увидел во время лондонских выборов. Она была очень энергичным членом нашей партийной организации. Мне хотелось бы сказать, что нас сблизила совместная агитационная работа. Но истина заключается в том, что я был просто очарован этой милой девушкой — небольшого роста, сильной, с короткими черными волосами и пронизывающими карими глазами. Она родилась в Северном Лондоне и была единственным ребенком двух университетских преподавателей. В отличие от меня, политика интересовала ее почти с пеленок. И, помимо прочего, Рут превосходила меня умом, на что постоянно указывали мои друзья! Она закончила Оксфорд бакалавром в области политики, философии и экономики, затем прошла курс аспирантуры по программе Фалбрайта431 и защитила докторскую степень по теме постколониальной политики британского правительства. Словно этого было недостаточно, чтобы запугать такого жениха, как я, она вскоре получила ответственный пост в министерстве иностранных дел, но позже уволилась оттуда, чтобы работать в парламентской партийной комиссии по иностранным делам.
  Тем не менее девиз Лэнгов: «Если не рискнешь, то ничего не получишь» — поощрил меня на активные действия, и мне удалось устроить дело так, что нам обоим поручили агитационную работу на одном и том же участке. Затем, после тяжких дней с вручением листовок, поквартирного обхода и сбора голосов, мне не составило большого труда заманить ее однажды вечером в паб на кружечку пива. Сначала наши коллеги по избирательной кампании подшучивали, что нас сдружило партийное задание. Но позже они поняли, что нам нравилось проводить время наедине друг с другом. Через год после выборов мы стали жить вместе, а когда Рут забеременела, я попросил ее выйти за меня замуж. В июне 1979 года мы зарегистрировали брак в гражданском офисе Мерилебона. Свидетелем с моей стороны был Энди Мартин — один из моих старых друзей по студенческому театру. На время медового месяца родители Рут арендовали нам коттедж около Хэйон-Вэй. После двух недель блаженства мы вернулись в Лондон, готовые к новым политическим баталиям, которые разразились вслед за выборами Маргарет Тэтчер.
  Это был единственный существенный рассказ о супруге Адама Лэнга.
  Я внимательно перелистывал следующие главы, подчеркивая места, где имелись ссылки на Рут. Ее «глубокое знание внутрипартийной жизни» оказалось «неоценимым» и помогло Лэнгу получить долгожданное кресло в парламенте. «Моя жена гораздо раньше меня поняла, что я могу стать партийным лидером». Эта фраза показалась мне многообещающим началом для третьей главы. Но текст не объяснял, как и почему она пришла к такому пророческому выводу. Рут вновь появилась, чтобы дать «практичный совет», когда Лэнгу пришлось уволить сослуживца. Она делила с ним гостиничные номера на партийных конференциях. Она поправляла ему галстук в тот вечер, когда он стал премьер-министром. Во время официальных визитов Рут водила жен других мировых лидеров по магазинам и музеям. Она рожала Лэнгу детей: «Мои дети всегда помогали мне оставаться реалистом, не позволяя отрываться от земли». С учетом всего этого меня озадачивало ее призрачное присутствие в мемуарах, поскольку в жизни Лэнга она играла отнюдь не призрачную роль. Возможно, Рут схитрила, наняв меня. Наверное, она догадывалась, что мне захочется вставить в книгу немного больше информации о ней.
  Взглянув на часы, я понял, что просидел над рукописью целый час. Пора было отправляться на ужин. Я подошел к одежде, которую Рут оставила на кровати, и задумался. Англичане называют людей, подобных мне, привередливыми, а американцы — tight-assed (то есть… щепетильными). Мне не нравилось брать пищу с тарелки другого человека или пить из одного бокала с кем-то еще. Точно так же я брезговал носить одежду с чужого плеча. Но она была чище и теплее всего того, что имелось в моем чемодане. И, кроме того, Рут проявила заботу, принеся ее мне. Поэтому я воспользовался одеждой Лэнга, в отсутствие запонок закатал рукава рубашки и направился к лестнице.
  * * *
  В каменном камине горели поленья. Кто-то (наверное, Деп) побеспокоился зажечь свечи в разных частях гостиной. Территория особняка освещалась прожекторами, которые вырисовывали во тьме мрачные белые контуры деревьев и согнутую ветром зеленовато-желтую растительность. Когда я вошел в гостиную, порыв дождя швырнул горсть брызг в большое панорамное окно. Комната напоминала банкетный зал какой-то шикарной гостиницы, в которой остались лишь два постояльца.
  Рут сидела на своей любимой софе в той же позе, что и утром. Поджав ноги под себя, она читала «Нью-Йоркский книжный обзор». На низком столике перед ней лежала кипа разложенных веером журналов. Рядом с ними стоял высокий бокал, наполненный белым вином (как я надеялся, предвестник грядущих событий). Рут с одобрением осмотрела меня.
  — Кажется, все идеально подошло, — сказала она. — Теперь вам нужно выпить.
  Она откинула голову на спинку софы — я увидел связки мышц напрягшейся шеи — и басовитым мужским голосом крикнула в направлении лестницы:
  — Деп!
  Затем ее взгляд перешел на меня.
  — Что бы вы хотели?
  — А вы что пьете?
  — Биодинамическое белое вино, — ответила она. — Из виноградных теплиц Райнхарта в долине Напа.
  — Я полагаю, он его не дистиллирует?
  — Оно чудесно. Вы должны попробовать.
  Заметив экономку, появившуюся на верхней площадке лестницы, Рут мягко спросила:
  — Деп, вы не могли бы принести бутылку и еще один бокал?
  Я сел напротив. Рут была одета в длинное красное облегающее платье. Она обычно не красилась, но сейчас на ее лице виднелись следы макияжа. Меня тронула ее решимость продолжать веселое шоу, несмотря на бомбы, которые, фигурально выражаясь, падали вокруг. Нам недоставало лишь заезженного граммофона, а то мы сыграли бы отважную английскую пару из пьесы Ноэла Коварда: «Давай сохраним наш хрупкий уют, пока мир рушится за стенами дома». Деп налила мне вина и оставила бутылку.
  — Мы спустимся к ужину через двадцать минут, — сказала Рут. — А сейчас…
  Она схватила пульт и свирепо направила его в сторону телевизора.
  — Сейчас нам нужно посмотреть последние новости. Ваше здоровье.
  Она приподняла бокал.
  — Ваше здоровье, — ответил я.
  Мой бокал опустел за тридцать секунд. Белое вино. Какие достоинства могли быть у этого напитка? Я взял бутылку и осмотрел этикетку. Оказалось, что виноград выращивали на почве, гармонично обработанной в соответствии с циклом луны. В качестве удобрений использовались добавки жженного бычьего рога и соцветия тысячелистника, настоянные на закваске из коровьего пузыря. Это звучало как некий колдовской рецепт, за который в прежние времена людей сжигали на кострах.
  — Вам понравилось? — спросила Рут.
  — Какой тонкий и сочный вкус, — ответил я. — С оттенком бычьего пузыря.
  — Налейте нам еще немного. Сейчас начнут говорить про Адама. Боже мой! Это главная новость! Думаю, мне надо выпить для храбрости.
  Заголовок за плечом диктора гласил: «ЛЭНГ: ВОЕННЫЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ». На их месте я использовал бы знак вопроса. Последовали знакомые сцены из утреннего сообщения: пресс-конференция в Гааге, Лэнг покидает особняк на острове Виньярд, заявление репортерам на трассе Западного Тисбери. Затем пошли снимки Лэнга в Вашингтоне: сначала встреча с членами конгресса в теплом зареве вспышек и обоюдного восхищения, чуть позже — и более торжественно — прием у государственного секретаря. Рядом с Лэнгом вместо законной супруги стояла Амелия Блай. Я не отважился взглянуть на Рут.
  — Адам Лэнг был на нашей стороне в войне против терроризма, — произнесла государственный секретарь. — И этим вечером мы по-прежнему вместе. Я горжусь тем, что от лица всего американского народа могу предложить ему руку дружбы. Адам! Мы рады вас видеть!
  — Только не усмехайся, — прошипела Рут.
  — Спасибо, — усмехнувшись, ответил Адам и пожал протянутую руку.
  Он лучился улыбкой в видеокамеры. Он выглядел, как прилежный студент, получивший приз на общем собрании университета.
  — Большое спасибо! Я тоже рад нашей встрече.
  — Как же меня все это достало! — крикнула Рут.
  Она подняла пульт, чтобы отключить телевизор, но тут на экране появился Ричард Райкарт. Окруженный фалангой помощников, он проходил через вестибюль в штаб-квартире ООН. В последнюю минуту, отклонившись от запланированного курса, Райкарт важно подошел к журналистам. Его возраст приближался к шестидесяти годам. Ричард родился то ли в Австралии, то ли в Родезии — в какой-то части Содружества — и в юности переехал жить в Англию. Водопад его седых, с металлическим отливом, волос картинно ниспадал на воротник, и Райкарт (судя по тому, как он позиционировал себя) осознавал, что его лучшей стороной являлась левая. Этот политик своим загорелым крючконосым профилем напоминал мне вождя индейцев сиу.
  — С огромным потрясением и печалью я наблюдал сегодня заявление главного обвинителя Гаагского суда, — сказал он.
  Я пригнулся вперед, узнав голос, который слышал по телефону в середине дня. Его остаточный акцент и монотонная манера речи не оставляли никаких сомнений.
  — Адам Лэнг был и остается моим старым другом…
  — Лицемерный ублюдок! — взвизгнула Рут.
  — …и я сожалею, что он решил свести эту проблему до личного уровня. Дело ведь не в людях. Дело в справедливости! Вопрос стоит так: будет ли закон одним для богатых западных наций и для всего остального мира? Я настаиваю на гарантиях честного отношения! Пусть каждый политический и военный лидер, принимая важные решения, знает, что за свои преступления ему придется держать ответ перед международным законом. Благодарю за внимание.
  Один из репортеров закричал:
  — Сэр, если вас вызовут для дачи свидетельских показаний, вы поедете в Гаагу или нет?
  — Конечно, поеду.
  — Могу поспорить, что ты поедешь, жалкое дерьмо, — прошептала Рут.
  Когда новости перешли на сообщение о смертнике, взорвавшем себя на Ближнем Востоке, она выключила телевизор. Почти тут же зазвонил ее мобильный телефон. Она проверила входящий номер.
  — Это Адам. Наверное, хочет спросить, что я думаю о состоявшихся встречах.
  Она отключила телефон.
  — Пусть попотеет.
  — Он всегда интересуется вашим мнением?
  — Всегда. И он всегда принимал мои советы. До последнего времени.
  Я еще раз наполнил наши бокалы. В моей голове уже немного шумело.
  — Вы были правы, — сказал я. — Ему не следовало улетать в Вашингтон. Это производит плохое впечатление.
  — Мы вообще не должны были приезжать сюда, — сказала она, указав бокалом на комнату. — Я имею в виду… Ну, вы понимаете. А все из-за фонда Адама Лэнга. Но что это такое на самом деле? Активность человека, который недавно ушел в отставку и начал забываться в высшем свете.
  Она склонилась вперед, чтобы взять бокал.
  — Хотите, я открою вам первое правило политики?
  — Хочу.
  — Никогда не теряйте контакт с вашим базисом! С вашим основанием.
  — Я стараюсь не терять.
  — Заткнитесь. Я серьезно. Вы можете тянуться вверх и за его границы — пожалуйста, любыми средствами. Вы просто обязаны распространять свое влияние, если хотите победы и власти. Но никогда — никогда! — не теряйте соприкосновения с вашим основанием. Потому что, как только вы потеряете его, с вами будет покончено. Представьте себе, что эти вечерние новости рассказывали бы о его прибытии в Лондон. Он вернулся в Англию, чтобы сражаться с этими нелепыми людьми и их абсурдными голословными заявлениями! Такой поступок выглядел бы величественно! А вместо этого… О боже!
  Она покачала головой и издала вздох гнева и разочарования.
  — Ладно, давайте перекусим.
  Она рывком поднялась с софы и расплескала вино. На красном платье появились темные пятна. Рут притворилась, что не заметила этого. У меня возникло ужасное предчувствие, что она собиралась напиться допьяна. (Я разделяю общее мнение серьезных алкоголиков, что если выпивший мужчина вызывает у людей раздражение, то пьяная женщина несносна вдвойне: им каким-то образом удается поставить все с ног на голову.) Тем не менее, когда я предложил наполнить ее бокал, она прикрыла его ладонью.
  — Мне уже достаточно.
  Длинный стол у окна был накрыт для двоих. Вид природы, безмолвно ярившейся за толстым стеклом, усиливал чувство интимности: свечи, цветы, потрескивавший огонь. Обстановка доверия и близости казалась несколько преувеличенной. Деп принесла две чашки с супом, и какое-то время мы в задумчивом молчании звенели ложками по фарфору Райнхарта.
  — Как продвигаются дела? — спросила она.
  — Вы о книге? Если честно, то не очень.
  — Почему? Если не считать очевидных причин?
  Ее вопрос смутил меня.
  — Я могу говорить откровенно?
  — Конечно.
  — Мне стало трудно понимать его.
  — Да?
  Она пила воду со льдом. Ее темные глаза за краем бокала сразили меня взглядом, словно из двустволки.
  — В каком смысле?
  — Я не могу понять, почему этот симпатичный восемнадцатилетний парень, который до Кембриджа совершенно не интересовался политикой и который проводил время в студенческом театре, на веселых пикниках и в кругу соблазнительных девушек, внезапно кончил тем…
  — Что женился на мне?
  — Нет, не это. Речь вообще не о том…
  (Да-да, и это, конечно, тоже.)
  — Я не понимаю, почему в возрасте двадцати двух или двадцати трех лет он вдруг стал членом политической партии. Откуда пробудился интерес к политике?
  — А вы спрашивали его самого?
  — Он сказал, что присоединился к партийной организации из-за вас. Якобы вы пришли и сагитировали его. Он почувствовал влечение к вам и поэтому последовал за вами — сначала в группу вербовщиков, а затем и в политику. Ему хотелось чаще видеться с вами. Я признаю, что мог бы изложить такую историю. И она могла бы быть правдой…
  — А разве это не так?
  — Вы сами знаете, что не так. Он был членом партии как минимум за год до вашей первой встречи.
  — Неужели?
  Рут наморщила лоб и сделала глоток из бокала с водой.
  — Странно. Он всегда рассказывал эту историю, когда объяснял, по какой причине пошел в политику. Я почти не помню те лондонские выборы в семьдесят седьмом году. Мне действительно поручали агитировать людей и распространять листовки. Я постучала в его дверь, и после нашего знакомства он начал регулярно появляться на партийных собраниях. Так что здесь есть доля правды.
  — Доля, — согласился я. — Возможно, он вступил в партию в семьдесят пятом году, пару лет не проявлял никакого интереса к политике, но, встретив вас, стал более активным. Хотя такая версия по-прежнему не дает ответа на основной вопрос: почему он вступил в партию.
  — А это важно?
  Деп вошла, чтобы забрать тарелки из-под супа. Во время паузы в беседе я обдумал реплику Рут. Когда мы снова остались одни, я продолжил поднятую тему:
  — Как бы странно ни звучали мои слова, но подобные расхождения очень важны для меня.
  — Почему?
  — Потому что, несмотря на свою кажущуюся незначительность, они показывают, что ваш муж не тот, кем мы привыкли видеть его. Я даже не уверен, что он тот, кем сам себя считает. А это реальная проблема для меня, поскольку я пишу его мемуары. Я чувствую, что вообще не знаю Адама Лэнга. Я не могу уловить его характер.
  Рут снова нахмурилась и нервно поменяла местами вилку и нож. Не поднимая головы, она спросила:
  — Откуда вы узнали, что он вступил в партию в семьдесят пятом году?
  На миг я испугался, что сказал ей слишком много. Но у меня не было причины скрывать от нее такую информацию.
  — Майк Макэра нашел в кембриджских архивах членскую карточку Адама.
  — Господи! — проворчала она. — Ох, уж эти архивы! В них собирается все, начиная от его школьных табелей успеваемости и кончая нашими счетами за стирку белья. И как это типично для Майка: разоблачить хорошую историю своими въедливыми поисками данных.
  — Он нашел какие-то партийные документы, в которых говорится, что в семьдесят седьмом году Адам был сборщиком голосов.
  — Наверное, это было после того, как он встретил меня.
  — Возможно.
  Судя по всему, мои слова обеспокоили ее. Дождь снова забарабанил по окну, и Рут приложила пальцы к толстому стеклу, словно хотела проследить бег капель. Блеск молнии превратил сад в подобие морского дна: качавшиеся ветви и серые стволы деревьев поднимались вверх, как рангоуты затонувших кораблей. Деп принесла главное блюдо — рыбу, сваренную на пару, с гарниром из лапши и каких-то бледно-зеленых растений, напоминавших сорную траву (возможно, это и была сорная трава). Я нарочито вылил остатки вина в мой бокал и осмотрел бутылку.
  — Вы хотите еще, сэр? — спросила Деп.
  — Вряд ли у вас найдется виски… Но, может быть, есть?
  Экономка посмотрела на хозяйку.
  — Принеси ему какое-нибудь виски, — сказала Рут.
  Деп вернулась с бутылкой пятидесятилетнего «Chivas Regal Royal Salute» и приземистым фужером. Пока миссис Лэнг пробовала рыбу, я смешал виски с водой.
  — Это восхитительно, Деп! — похвалила Рут.
  Она промокнула рот уголком салфетки и с удивлением осмотрела следы помады на белой льняной ткани, словно испугалась, что у нее пошла кровь.
  — Вернемся к вашей проблеме, — сказала она. — Мне кажется, вы ищете тайну там, где ее нет. Адам всегда переживал за духовное состояние общества. Он унаследовал это от матери. И я знаю, что, покинув Кембридж и переехав в Лондон, он чувствовал себя несчастным. Я могла бы сказать, что он был клинически депрессивным.
  — Клинически депрессивным? Он лечился от этого? Действительно?
  Я старался сдерживать возбуждение в голосе. Если Рут говорила правду, то ее откровения были лучшей находкой дня. Ничто так хорошо не содействует продаже мемуаров, как солидная доза страданий. Детские сексуальные насилия, тяжелая бедность, квадриплегия:432 в опытных руках все это превращалось в звонкую монету. В книжных магазинах можно было бы создать отдельную секцию с названием Schadenfreude433.
  — Поставьте себя на его место.
  Рут, жестикулируя вилкой, продолжала лакомиться рыбой.
  — Родители Адама умерли. Он оставил университет, который ему нравился. Многие его друзья по театру обзавелись агентами и получили неплохую работу. А он ничего не имел. Я думаю, он чувствовал себя потерянным человеком и в качестве компенсации обратился к политической деятельности. Вряд ли Адам использовал такие термины — он не любитель самоанализа. Но, мне кажется, так все и случилось. Вы удивились бы тому, как много людей уходят в политику лишь потому, что они не обрели успеха в первоначальном выборе карьеры.
  — Значит, встреча с вами была для него очень важным моментом.
  — Почему вы так говорите?
  — Потому что вы имели подлинную страсть к политике. Знание темы. Контакты в партийной организации. Вы вывели его на правильный путь и помогли ему возглавить партию.
  Мне казалось, что туман начинал проясняться.
  — Вы не против, если я запишу эту мысль?
  — Валяйте, раз считаете, что она вам пригодится.
  — Возможно, пригодится.
  Я отложил в сторону нож и вилку. На самом деле мне не понравились сорняки и разваренная рыба. Я достал блокнот и открыл его на чистой странице. Мне не составило труда поставить себя на место Лэнга. В мои юношеские годы я тоже был сиротой — одиноким, амбициозным, талантливым (хотя и не настолько). Я тоже искал свой путь жизни. А Лэнг после нескольких робких шагов в политике встретил женщину, которая внезапно сделала возможным фантастическое будущее.
  — Ваш брак стал для него поворотным моментом.
  — Я определенно отличалась от его кембриджских подруг — всех этих Джокаст и Пандор. Даже в юности политика интересовала меня больше, чем цветы или пони.
  — А вам когда-нибудь хотелось стать настоящим политиком? — спросил я.
  — Конечно. А вам когда-нибудь хотелось стать настоящим писателем?
  Это было похоже на пощечину. Кажется, я даже отложил свой блокнот.
  — Хм…
  — Извините. Я не хотела быть грубой. Но вы должны понять, что мы с вами в одной лодке. Я всегда разбиралась в политике лучше Адама. И вы тоже талантливее его в написании книг. Но, в конечном счете, он был и останется звездой, не так ли? И нам обоим известно, что мы просто служим этой звезде. На книге, которую купит читатель, будет стоять его имя — его, а не ваше. То же самое можно сказать и обо мне. Я быстро поняла, что он может дойти до вершин политики. Адам имел харизму и очарование. Он был великолепным оратором. Он нравился людям. А я всегда смотрелась гадким утенком или вела себя бестактно, как слон в посудной лавке — что сейчас и продемонстрировала в отношении вас.
  Она вновь положила ладонь на мою руку. Ее пальцы теперь были теплыми и более женственными.
  — Еще раз прошу прощения. Я обидела ваши чувства. Наверное, даже у «призраков» есть амбиции, как и у других людей.
  — Если вы уколете меня вилкой, то из тела пойдет кровь, — пошутил я.
  — Вы уже закончили ужинать? В таком случае покажите мне те документы, которые отыскал в архивах Майк. Возможно, они освежат мои воспоминания. Любопытно было бы взглянуть на них.
  * * *
  Я спустился в мою комнату и вытащил пакет Макэры из-под матраца. Когда я вернулся в гостиную, Рут переместилась на софу. В камине трещали свежие поленья, и ветер в дымовой трубе ревел, поднимая вверх оранжевые искры. Деп наводила порядок на столе. Я едва успел забрать у нее мой фужер и бутылку виски.
  — Хотите десерт? — спросила Рут. — Или кофе?
  — Нет, спасибо.
  — Деп, мы закончили. Благодарю.
  Она слегка передвинулась на край софы, указав мне на место рядом с собой. Я притворился, что не заметил приглашения, и занял кресло напротив нее. Меня терзала обида от «пощечины» Рут, поскольку в глубине души я все-таки считал себя писателем.
  Хорошо, пусть я им не был. Это верно, что я не сочинял поэзию, не писал чувственной юношеской лирики и не копался в нюансах человеческой психики, благоразумно не желая изучать ее слишком пристально. Я рассматривал себя как литературный аналог умелого слесаря или кустаря, плетущего корзины — возможно, гончара, лепившего завлекательные поделки, которые нравились людям.
  Открыв конверт и вытащив фотокопии, членскую карточку Лэнга и статьи о лондонских выборах, я разложил их на низком столике, стоявшем перед Рут. Она скрестила ноги, склонилась вперед к документам, и я вдруг поймал себя на том, что нагло уставился на удивительно глубокую и затемненную лощину между ее аппетитных грудей.
  — Да, с этим не поспоришь, — сказала она, отложив членскую карточку в сторону. — Я узнаю его подпись.
  Она похлопала ладонью по снимку с групповым портретом агитаторов на выборах 1977 года.
  — Некоторые лица мне знакомы. Наверное, я отсутствовала на собрании тем вечером или находилась в другой группе. Иначе на этой фотографии я стояла бы рядом с ним.
  Она приподняла голову.
  — Что вы еще тут нашли?
  Мне показалось, что не было большого смысла скрывать от нее остальное. Поэтому я передал ей весь пакет. Она прочитала фамилию и адрес отправителя, затем рассмотрела почтовый штемпель и взглянула на меня.
  — Значит, именно этот пакет прислали Майку из архива?
  Она раскрыла горловину конверта и, удерживая ее в таком положении большим и указательным пальцами, с опаской заглянула внутрь, словно там могла находиться какая-то кусачая тварь. Рут опрокинула пакет и высыпала его содержимое на стол. Я наблюдал за ней, пока она сортировала фотографии и рекламные брошюры с анонсами спектаклей. Разглядывая ее бледное и умное лицо, я выискивал какой-нибудь намек, который раскрыл бы мне, почему Макэра считал эти документы настолько важными. К моему удивлению, твердые линии ее лица смягчились. Она подняла фотографию, на которой Лэнг щеголял в полосатом костюме на речном берегу.
  — Взгляните на него, — сказала она. — Не правда ли, он был симпатичным?
  Она прижала снимок к щеке.
  — Действительно, — ответил я. — Неотразим.
  Она поднесла фотографию ближе к глазам.
  — Господи, посмотрите на этих людей. Какие у них были волосы! Они жили в другом мире, верно? Я прошу вас вспомнить, что происходило на планете в то время. Вьетнам. «Холодная война». Первые стачки британских рабочих, которых не было начиная с 1926 года. Военный путч в Чили. А что делали эти ребята? Они пили шампанское и катались на лодках!
  — Готов поднять за них бокал.
  Она взяла в руки другую фотографию, на обороте которой были напечатаны стихи.
  — Послушайте это, — сказала она и начала читать.
  
  Девушки, наверное, по-прежнему скучают о нас.
  Вот поезд отходит,
  И они посылают нам воздушные поцелуи с криками:
  «Возвращайтесь когда-нибудь в Кембридж!»
  Мы бросаем им небрежно розы,
  Поворачиваемся и вздыхаем на прощание,
  Потому что знаем, как ничтожно мал их шанс.
  Это шанс снежка, залетевшего в ад.
  Живи и здравствуй, Кембридж!
  Мы не забудем твои ужины, ухабы и маевки,
  Триннер и Феннер, крикет и теннис,
  Студенческую рампу и пьесы.
  Мы будем вспоминать последнюю прогулку на славный КП
  И финальную поездку в Грантчестер за чаем к старому Кэму.
  
  Она улыбнулась и покачала головой:
  — Я даже половины из этого не понимаю. Тут какой-то кембриджский сленг.
  — Ухабами назывались соревнования по гребле среди колледжей, — пояснил я ей. — У вас в Оксфорде тоже такие были, но вы, наверное, тогда больше интересовались стачками рабочих и не замечали их. Маевки — это майские балы. Они проходили в начале июня.
  — Понятно.
  — Триннер — это колледж Святой Троицы. Феннер — крикетная площадка университета.
  — А КП?
  — Королевский парад.
  — Они написали это как посвящение альма-матер, — сказала Рут. — Но теперь их стихи звучат ностальгически.
  — И сатирически для вас.
  — Вы не знаете, чей это телефонный номер?
  Я должен был догадаться, что от нее ничто не скроется. Она показала мне фотографию, на обратной стороне которой были написаны цифры. Я не решался дать ответ. Мое лицо начинало краснеть. Конечно, я должен был сказать о нем раньше. У меня возникло чувство вины.
  — Ну? — настаивала она.
  — Это номер Ричарда Райкарта, — тихо ответил я.
  Взглянув на нее, я понял, что данное мгновение стоило всех прежних неприятностей. Она как будто проглотила шершня. Рут положила руку на горло и спросила меня придушенным голосом:
  — Вы звонили Ричарду Райкарту?
  — Я не звонил. Но, вероятно, это делал Макэра.
  — Не может быть!
  — А кто еще мог записать телефон?
  Я протянул ей свой мобильный.
  — Попробуйте сами.
  Какое-то время она пристально смотрела на меня, как будто мы играли в игру «верю — не верю». Затем Рут протянула руку, взяла мой телефон и набрала четырнадцать цифр. Она поднесла трубку к уху и вновь взглянула на меня. Через тридцать секунд ее лицо исказила гримаса тревоги. Она нажала на кнопку отключения и положила телефон на стол.
  — Он ответил? — спросил я.
  Рут кивнула.
  — Похоже, он сейчас в ресторане.
  Телефон начал звонить, подрагивая на столе, словно живое существо.
  — Что мне делать? — спросил я.
  — Что хотите, то и делайте. Это ваш телефон.
  Я отключил его. Последовала тишина, нарушаемая лишь ревом огня в дымоходе и треском поленьев в широком камине.
  — Когда вы нашли его номер? — спросила Рут.
  — Примерно в середине дня. Когда я убирал вещи Макэры из комнаты.
  — И затем вы поехали в бухту Ламберта, посмотреть на то место, где волны вынесли его тело на берег?
  — Верно.
  — Почему вы сделали это? — тихо спросила она. — Скажите мне честно.
  — Даже не знаю, стоит ли…
  После недолгой паузы меня буквально прорвало.
  — Мне встретился там один человек. — Я был не в силах больше сдерживать себя. — Старик, который хорошо знаком с течениями в заливе Виньярд. Он сказал, что труп человека, упавшего с парома Вудс-Хол, не могло прибить к берегу в бухте Ламберта. Не в это время года. Он рассказал мне о женщине, дом которой находится среди дюн. В ночь, когда пропал Макэра, она видела на берегу огни ручных фонарей. Через несколько дней несчастная женщина упала с лестницы и разбилась. Судя по всему, она уже не выйдет из комы. То есть она уже ничего не сможет рассказать полиции.
  Мне оставалось лишь развести руками в стороны.
  — Это все, что я узнал.
  Рут смотрела на меня с открытым ртом.
  — Это все, что вы узнали? — медленно спросила она. — О господи!
  Она начала ощупывать софу, похлопывая руками по кожаной обивке, затем перевела внимание на стол и лежавшие там фотографии.
  — Проклятие! Дерьмо!
  Она щелкнула пальцами.
  — Дайте мне ваш телефон.
  — Зачем? — спросил я, передавая ей трубку.
  — Разве не ясно? Мне нужно позвонить Адаму.
  Подержав мобильный телефон в ладони, она нажала большим пальцем на несколько цифр. Внезапно Рут остановилась и приподняла голову.
  — Что? — спросил я.
  — Ничего.
  Какое-то время она смотрела за мое плечо и задумчиво жевала губу. Ее палец, зависший над кнопками, оставался неподвижным, пока она наконец не опустила телефон на стол.
  — Вы не будете звонить ему?
  — Позвоню, но попозже.
  Она встала.
  — Сначала немного пройдусь.
  — Уже девять часов вечера, — напомнил я. — Там ливень.
  — Мне нужно прояснить голову.
  — Я пойду с вами.
  — Нет. Спасибо. Я должна обдумать ситуацию. Оставайтесь здесь. Налейте себе еще один бокал. Судя по вашему виду, вам нужно выпить. Не ждите меня.
  * * *
  Кого мне было жаль, так это несчастного Барри. Он, без сомнения, сидел внизу с ногами, вытянутыми перед телевизором. Парень наслаждался тихим вечером. И тут перед ним опять возникла леди Макбет, желавшая выйти еще на одну чертову прогулку — на этот раз посреди атлантического шторма. Я стоял у окна и наблюдал, как они шли через лужайку, направляясь к безмолвно ярившейся желтой растительности. Рут, как обычно, шагала впереди, слегка склонив голову. Казалось, что она потеряла какую-то ценную безделушку и теперь возвращалась по своим следам, осматривая землю и надеясь отыскать оброненную вещь. Прожектора наделяли ее четырьмя тенями. Охранник все еще натягивал свой плащ.
  Я внезапно почувствовал неодолимую усталость. Ноги одеревенели после езды на велосипеде. Тело пробирала дрожь от начинавшейся простуды. Даже виски Райнхарта потеряли свою привлекательность. Рут сказала, что мне не стоит ожидать ее, и я решил последовать этому совету. Сложив фотографии и документы обратно в пакет, я спустился вниз в мою комнату. Пара минут ушло на то, чтобы раздеться и выключить свет. Затем сон мгновенно проглотил меня — всосал через матрац в свои темные воды, словно он был сильным морским течением, а я — уставшим пловцом.
  В какой-то момент я все-таки выбрался на поверхность и увидел рядом Макэру — его крупное неуклюжее тело ворочалось в воде, будто дельфин. На нем был толстый черный плащ и тяжелые ботинки на резиновой подошве. «Я не собираюсь бороться за жизнь, — сказал он мне. — Плыви без меня».
  Я сел, переживая приступ тревоги и не имея понятия, как долго длился мой сон. Не считая вертикальной полоски света слева от меня, комната была погружена во мрак. Внезапно я услышал тихий стук.
  — Вы спите? — прошептала Рут.
  Приоткрыв дверь на несколько дюймов, она заглянула в спальню из коридора.
  — Уже проснулся.
  — Я извиняюсь.
  — Неважно. Подождите минуту.
  Я вошел в ванную комнату и надел белый махровый халат, который висел на вешалке. Вернувшись в спальню и открыв дверь, я увидел, что Рут была одета в идентичный халат, слишком большой для нее. Она выглядела в нем неожиданно маленькой и хрупкой. С ее мокрых волос стекали капли влаги. Босые ноги оставили цепочку влажных следов, которые тянулись от ее комнаты к моей двери.
  — Сколько времени? — спросил я.
  — Не знаю. У меня только что был разговор с Адамом.
  Она дрожала от холода и казалась ошеломленной каким-то известием. В ее широко открытых глазах угадывался страх.
  — И что?
  Она посмотрела на дальний конец коридора.
  — Я могу войти?
  Все еще неловкий после сна, я включил светильник рядом с кроватью, потом отошел в сторону и, дав ей пройти, закрыл дверь.
  — За день до своей смерти Макэра поругался с Адамом, — сказала она без предваряющих слов. — Я раньше никому не рассказывала об этом… даже полиции.
  Помассировав виски, я попытался сосредоточиться.
  — Из-за чего они ссорились?
  — Я не знаю, но это было ужасно — особенно в конце. И они больше не разговаривали друг с другом. Когда я спросила Адама о причине размолвки, он тут же оборвал разговор. И так происходило каждый раз, когда я позже поднимала эту тему. Услышав о результатах ваших сегодняшних поисков, я решила разобраться с ним раз и навсегда.
  — И что он сказал?
  — Он ужинал с вице-президентом. Сначала Амелия, эта чертова дура, даже не хотела звать его к телефону.
  Рут села на край постели и прижала ладони к лицу. Я не знал, что делать. Мне показалось неуместным стоять, возвышаясь над ней, поэтому я сел рядом. Она дрожала с головы до пят. Это мог быть страх или гнев — или, возможно, простуда.
  — Адам начал твердить, что не может говорить со мной, — продолжила она. — Но я сказала, что ему лучше уделить мне несколько минут. Тогда он вышел с телефоном в комнату отдыха. Я сообщила, что Майк перед смертью имел контакты с Райкартом. И представляете! Он даже не притворился удивленным.
  Рут повернулась ко мне. Я понял, что она была охвачена ужасом.
  — Адам знал.
  — Он так сказал?
  — Ему не требовалось признаваться в этом. Я поняла все по его голосу. Он сказал, что мы не должны обсуждать такие темы по телефону. Обещал поговорить со мной, когда вернется. Милостивый боже! Помоги нам! Во что же он влип?
  Очевидно, что-то высвободилось в ней. Она прильнула ко мне и обвила мою шею руками. Ее голова прижалась к моей груди. На миг я подумал, что Рут потеряла сознание, но затем понял: она цеплялась за меня. Она так крепко держала меня, что я чувствовал кончики ее пальцев через толстый махровый халат. Мои руки зависли в дюйме над ее плечами и нерешительно двигались взад и вперед, как будто она излучала магнитное поле. Наконец я погладил ее волосы и прошептал успокаивающие слова, в которые сам мало верил.
  — Я боюсь, — сквозь зубы процедила она. — Я никогда не боялась так прежде. Никогда в жизни. А теперь боюсь.
  — У вас мокрые волосы, — нежно ответил я. — Вам надо просохнуть. Позвольте, я дам вам полотенце.
  Высвободившись из ее объятий, я прошел в ванную комнату и посмотрел на себя в зеркало. Мою грудь распирало такое же чувство, какое бывает у лыжника, стоящего на вершине незнакомого и опасного спуска. Когда я вернулся в спальню, она уже сбросила с себя халат и, забравшись в постель, натянула одеяло до подбородка.
  — Вы не против? — спросила она.
  — Конечно, нет.
  Я выключил свет, нырнул к ней под одеяло и распростерся на холодной простыне. Рут повернулась на бок, положила руку мне на грудь и крепко прижалась ртом к моим губам, словно хотела наградить меня одним из лучших поцелуев в жизни.
  Глава 12
  Книга не должна становиться для «призрака» витриной, на которой он выставлял бы напоказ свои суждения по каким-либо вопросам.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Проснувшись утром, я не ожидал увидеть ее в своей постели. Ведь своевременный уход является обычным протоколом для подобных церемоний, не так ли? Ночной договор заключен. Посещающая сторона удаляется в свои апартаменты — с таким же рвением, как вампир бежит на рассвете от беспощадных солнечных лучей. Но Рут Лэнг была не такой. В тусклом свете я увидел ее голое плечо и короткие черные волосы. Нерегулярное, почти неслышное дыхание говорило о том, что она уже не спала и лежала, прислушиваясь ко мне.
  Вытянувшись на спине и с руками, сложенными на животе, я напоминал алебастровое изваяние крестоносца в древнем склепе. Мои глаза периодически моргали. До меня постепенно доходило, что я нарвался на большую неприятность. Если бы шкала Рихтера измеряла степень несуразных идей, то наша ночная авантюра соответствовала бы десяти баллам. Это был метеоритный дождь глупости. Медленно вытянув руку и пошевелив ею, словно крабовой клешней, я нащупал часы на туалетном столике. Мне пришлось поднести их к лицу. Циферблат показывал семь пятнадцать. Сделав вид, что не заметил ее пробуждения, я выскользнул из постели и направился в ванную.
  — Ты проснулся? — сохраняя неподвижность, спросила она.
  — Извините, что разбудил. Мне нужно принять душ.
  Я захлопнул дверь и открыл два крана, доведя температуру и напор воды до почти невыносимого уровня. Горячие струи били мне в спину, живот, макушку и ноги. Кабина быстро наполнилась паром. Затем я побрился, ежеминутно вытирая зеркало и не давая изображению исчезнуть в запотевшем стекле.
  К тому времени, когда я вернулся в спальню, Рут надела халат и устроилась в кресле за столом. Перед ней лежала рукопись. Шторы на окне по-прежнему были задернуты.
  — Ты выбросил историю его семьи, — сказала она. — Это не понравится Адаму. Он очень гордится своей фамилией. И почему ты везде подчеркивал мое имя?
  — Хотел проверить, как часто вы упоминались в тексте. Меня поразило, как мало здесь говорится о вас.
  — Это отголоски прежних дней, когда мы жили под прицелом статистических подсчетов.
  — Извините, не понял.
  — Пока мы были на Даунинг-стрит, Майк все время повторял, что каждый раз, когда я открываю рот, Адам теряет десять тысяч избирателей.
  — Я убежден, что это неправда.
  — И зря. Люди всегда ищут мишень для своего негодования. Возможно, я помогала Адаму тем, что служила громоотводом — мне так иногда кажется. Его оппоненты обращали гнев и ярость на меня, а не на него.
  — Пусть даже так, но вас нельзя было вычеркивать из мемуаров.
  — Почему? Так поступают со многими женщинами. Даже Амелия Блай когда-нибудь будет вычеркнута из нашего мира.
  — Мне хотелось бы восстановить ваш статус.
  В спешке я слишком сильно открыл скользящую дверь шкафа, и она издала громкий стук. Мне нужно было покинуть особняк. Я должен был убраться отсюда и выйти из этого разрушительного ménage à trois434 до того, как заражусь их безумием.
  — Позже, когда у вас будет время, мы проведем большое интервью. Пройдем по всем важным случаям, которые он забыл упомянуть.
  — Ты тот еще фрукт, — со злостью сказала она. — Стараешься походить на секретаря, который напоминает начальнику о дне рождения его супруги?
  — Что-то типа этого. Впрочем, вы сами говорили, что я не настоящий писатель.
  Меня смущало, что она наблюдала за мной. Мне пришлось надевать трусы под халатом.
  — О, утренняя скромность после секса, — сухо прокомментировала она.
  — Запоздалая реакция, — попытался оправдаться я.
  Сняв халат, я потянулся за рубашкой. Когда опустевшая вешалка звякнула на перекладине, мне подумалось, что скромный ночной уход как раз и помогает избегать таких унылых неприглядных сцен. И сколь типична ее бестактность в этой деликатной ситуации! Теперь наша близость ляжет между нами, словно черная тень. Молчание затягивалось, тишина уплотнялась, и я ощущал негодование Рут, как почти осязаемый барьер. Я уже не мог подойти и поцеловать ее. Она стала такой же далекой и чужой, как в тот день, когда мы познакомились.
  — Что ты собираешься делать? — спросила она.
  — Уехать отсюда.
  — Это не обязательно, если дело только во мне.
  — Боюсь, что дело в моих комплексах.
  Я натянул штаны.
  — Ты не расскажешь Адаму об этом? — спросила Рут.
  — Ради бога! За кого вы меня принимаете?
  Я положил чемодан на постель и открыл «молнию».
  — Куда ты поедешь?
  Рут была готова расплакаться. Я надеялся, что она удержится от слез. Они обезоружили бы меня.
  — Обратно в отель. Там лучше работается.
  Мое желание покинуть особняк стало таким неодолимым, что я начал бросать в чемодан свои вещи, даже не складывая их.
  — Простите, Рут, но я уже зарекся ночевать в домах своих клиентов. Это всегда кончается…
  Заметив мое смущение, она съязвила:
  — Тем, что ты спишь с их женами?
  — Нет! Ну что вы! Просто в подобных случаях мне трудно сохранять профессиональную дистанцию. В любом случае, если вы помните, наша связь была инициирована не мной.
  — Не очень благородно напоминать мне об этом.
  Я пожал плечами и молча продолжил свои сборы. Рут следила за каждым моим движением.
  — А как насчет вчерашнего рассказа о ссоре между Адамом и Майком? — спросила она. — Что ты намерен предпринять?
  — Ничего.
  — Но ты не можешь оставить все это без внимания.
  — Рут, — повернувшись к ней, ответил я, — не путайте меня с репортером, ведущим журналистское расследование. Я писатель-«призрак», который работает на вашего мужа. Если он захочет правдиво рассказать о своих отношениях с Макэрой, я помогу ему. Если не захочет, отлично. Я морально нейтрален.
  — Какая же это нейтральность, если ты утаиваешь сведения о совершенном беззаконии? Такие действия считаются уголовным преступлением.
  — Извините, но у меня нет никакой информации о смерти Майка. Лишь телефонный номер на обороте фотографии и байки старика, который, возможно, страдает маразмом. Если кто-то и имеет доказательства, то только вы. И тогда вопрос нужно поставить так: что вы намерены делать с открывшимися фактами?
  — Не знаю, — ответила она. — Наверное, опишу их в своих мемуарах. А книгу назову «Шокирующие откровения жены бывшего премьер-министра».
  Я вновь повернулся к чемодану.
  — Если соберетесь писать мемуары, то можете обратиться ко мне.
  Она издала свой фирменный хрипловатый хохот.
  — Неужели ты думаешь, что для этого мне понадобится кто-то вроде тебя?
  Рут встала и развязала пояс. Мне показалось, что она сейчас разденется. Но, плотно обернув полы халата вокруг талии, Рут туго затянула пояс. Этот символический жест разрыва наших отношений восстановил ее превосходство надо мной. Мои права доступа были аннулированы. Ее решительность произвела на меня такое впечатление, что, если бы она сейчас протянула ко мне руки, я упал бы перед ней на колени. Однако Рут величественно отвернулась от меня и, войдя в роль жены премьер-министра, потянула за нейлоновый шнур и распахнула шторы.
  — Объявляю официальное начало сегодняшнего дня, — произнесла она. — Боже, благослови его и тех людей, которым предстоит дожить до завтра.
  — Да уж, — хмыкнул я, разглядывая сцену за окном. — Это утро не уступает прошлому вечеру.
  Дождь превратился в снежную крупу. Лужайку засыпало мусором, принесенным бурей: хворостом и полусгнившей листвой. Неподалеку валялся упавший на бок тростниковый стул. Тут и там, в местах, где ветер не был таким сильным — особенно, перед дверьми, — снег собрался тонким слоем, напоминая куски полиэтиленовой пленки. Единственным светлым пятном в полумраке было отражение лампы, горевшей в спальне. Оно напоминало летающую тарелку, повисшую над дюнами. Я видел на стекле и отражение Рут — ее внимательное задумчивое лицо.
  — Я не буду давать тебе интервью, — сказала она. — И не желаю, чтобы обо мне упоминали в его чертовой книге. Я не хочу, выражаясь твоими словами, быть обласканной на странице его благодарностей.
  Рут повернулась и прошла мимо меня. Остановившись в дверях спальни, она тихо добавила:
  — Пусть он живет, как хочет. Я буду добиваться развода. И тогда она может приезжать в тюрьму к своему любимому заключенному.
  Миссис Лэнг вышла в коридор. Я услышал, как открылась и закрылась ее дверь. Чуть позже раздался едва уловимый звук спущенной воды в туалете. Мои сборы были почти закончены. Сложив одежду, которую Рут одолжила мне предыдущим вечером, я оставил ее на кресле, сунул ноутбук в наплечную сумку и с сомнением взглянул на рукопись. Она лежала пухлой кучкой на столе — три дюйма в высоту, — мое бремя, моя птица удачи, мой талон на еду. Я не мог работать без этого текста, а выносить его из дома мне не полагалось. Но я почему-то решил, что скандал с расследованием военных преступлений радикально изменил ситуацию, и старые правила перестали действовать. Во всяком случае, этот довод можно было использовать как извинение. Попав в неловкое положение, я больше не мог оставаться здесь — мне пришлось бы видеть Рут по нескольку раз на дню. Я положил рукопись и пакет с архивными снимками в чемодан, застегнул «молнию» и вышел в коридор.
  Охранник Барри сидел в кресле у передней двери и читал роман о Гарри Поттере. Он приподнял от книги огромную глыбу лица и посмотрел на меня с усталым неодобрением. Его губы растянулись в легкой насмешке.
  — Доброе утро, сэр, — сказал он. — Ну что, тяжелая ночка выдалась, верно?
  Я подумал, он знает. И затем мой внутренний голос подтвердил: конечно, он знает. А ты на что надеялся, чертов придурок? Ведь это его работа. В своем воображении я представил хохочущего Барри в кругу коллег; рапорт из журнала наблюдений, отосланный им в Лондон; файлы о случившемся, которые будут теперь храниться в каких-то архивах. Меня охватил порыв ярости и возмущения. Наверное, я мог бы ответить ему хитроватым подмигиванием или саркастической шуткой: «Ах, офицер, вы же знаете, как много хороших мелодий можно сыграть на старой скрипке». Но вместо этого я холодно произнес:
  — Почему бы вам просто не убраться с моей дороги?
  Конечно, фраза была не из Оскара Уайльда, но она позволила мне выйти из дома. Закрыв дверь, я спустился с крыльца на дорожку и запоздало понял, что мое моральное удовлетворение не защищает меня от жалящих шквалов холодного ветра. Я с достоинством прошагал еще несколько ярдов, а затем, устав напускать на себя важный вид, нырнул под козырек крыши. Дождевая вода из водостока буравила песчаную почву. Я снял куртку, накинул ее на голову и задумался о том, как мне добраться до Эдгартауна. Именно в этот момент меня и осенила идея воспользоваться коричневым «Фордом Искейпом».
  Как бы иначе — абсолютно по-другому — пошла моя жизнь, если бы я не побежал тогда в гараж. Перепрыгивая лужи и придерживая наброшенную на голову куртку, я тащил за собой чемодан. Сейчас, вспоминая прошедшие события, я вижу себя, словно в фильме — или, точнее, в документальной реконструкции, снятой для какого-то телевизионного криминального шоу: ничего не подозревающая жертва бежит навстречу своей судьбе, пока зловещая мелодия нагнетает атмосферу и предваряет трагическую сцену. Дверь гаража осталась открытой со вчерашнего дня. Ключи от машины находились в замке зажигания. Кого волнуют грабители, если вы живете в конце двухмильной подъездной дорожки под защитой шести вооруженных телохранителей? Я бросил чемодан на переднее пассажирское сиденье, закинул мокрую куртку назад и сел на водительское место.
  Этот «Форд» казался холодным, как морг, и запыленным, словно старый чердак. Я провел руками по незнакомым приборам, и кончики пальцев тут же стали серыми. У меня никогда не было своей машины. Живя один в Лондоне, я не видел в этом необходимости. В редких случаях я брал автомобиль напрокат и всегда изумлялся тому, что в салоне появлялись все новые и новые приспособления. Поэтому приборная панель семейного «Форда» выглядела для меня, как рубка подводной лодки класса «Джумбо». Справа от руля располагался таинственный экран, который засветился, когда я завел двигатель. На нем появились пульсирующие зеленые арки, излучавшиеся вверх от земли к орбитальной космической станции. Пока я наблюдал, пульсация изменила направление, и арки стали падать вниз с небес. Через миг на экране возникла большая красная стрелка, желтый путь и большое пятно синего цвета.
  Женский голос с американским акцентом — мягкий, но с неприятными командными нотками — произнес откуда-то из-под меня:
  — Как можно быстрее выезжайте на дорогу.
  Мне хотелось выключить прибор, но я не мог понять, как это сделать. Время поджимало. Шум двигателя мог встревожить Барри и заставить его выйти из дома для осмотра территории. Мысль о его насмешливом взгляде подтолкнула меня к действию. Я включил заднюю скорость и вывел «Форд» из гаража. Затем, подстроив зеркала, включив фары и «дворники», я направился к воротам. Когда машина проехала мимо будки охранника, сцена на мониторе спутниковой системы навигации начала меняться, как будто я играл в компьютерную игру. Красная стрелка установилась на центральной оси желтого пути. Я покинул владения Райнхарта.
  Меня странно успокаивал вид этих маленьких, аккуратно проименованных тропинок и ручьев, которые появлялись наверху экрана и затем скатывались вниз, исчезая из поля зрения. Они вызывали чувство безопасности. Мир казался добрым прирученным местом, где каждая черта ландшафта была измерена, снабжена ярлыком и сохранена в компьютерах какого-то небесного пульта управления, находившегося под присмотром нежноголосых ангелов, которые несли там постоянное дежурство и присматривали за блуждавшими внизу путешественниками.
  — Через двести ярдов поворот направо, — проинструктировал меня женский голос.
  — Через пятьдесят ярдов поворот направо.
  И затем:
  — Поворот направо.
  Единственный демонстрант ежился в хижине и читал газету. Увидев мою машину на развилке дорог, он вскочил на ноги и вышел под снег. Я заметил неподалеку припаркованный автомобиль: большой и старый фургон марки «Фольксваген». Меня удивило, что мужчина не прятался в нем от непогоды. Свернув направо, я как следует рассмотрел его посеревшее от холода мрачное лицо. Он неподвижно стоял на обочине дороги, не обращая внимания на мокрый снег с дождем, как будто превратился в деревянную статую — наподобие тех, что прежде устанавливали рядом с аптеками. Я набрал скорость и направился в Эдгартаун, радуясь хрупкому предчувствию возможных приключений, которое всегда приходит при перемещении по незнакомой местности. Моя бестелесная проводница молчала четыре мили. Приближаясь к окраинам города, я уже успел забыть о ней, когда она вдруг снова пробудилась к жизни:
  — Через двести ярдов поворот налево.
  Этот голос заставил меня подпрыгнуть на сиденье.
  — Через пятьдесят ярдов поворот налево.
  — Поворот налево, — повторила она, когда машина достигла перекрестка.
  Система навигации начинала действовать мне на нервы.
  — Ну, извини! — проворчал я, сворачивая направо на Мейн-стрит.
  — При первой возможности развернитесь.
  — Ты меня уже достала! — произнес я вслух и остановился у обочины.
  Решив отключить электронного гида, я склонился над консолью навигатора и начал нажимать на различные кнопки. Экран изменился, предлагая меню. Боюсь, мне не вспомнить всех опций. Одна называлась «Ввести новый адрес». Другая команда, кажется, помогала «Вернуться к домашнему адресу». Третья, подсвеченная, обещала «Запомнить предыдущий адрес».
  Через некоторое время до меня начал доходить смысл происходящего. Процесс был медленным и постепенным. Я из любопытства нажал на кнопку «Выбрать». Экран погас. Судя по всему, устройство функционировало неправильно. Я отключил мотор и поискал в бардачке инструкцию. Несмотря на снег, я даже вышел из машины, открыл багажник и осмотрел лежавшие там вещи. Ничего полезного! Вернувшись с пустыми руками, я включил зажигание. Навигационная система вновь ожила. Экран засиял. После загрузочной процедуры устройство соединилось со спутником. К тому времени я уже проехал сотню ярдов, спускаясь вниз с холма.
  — При первой возможности развернитесь.
  Я забарабанил пальцами по пластику руля. Впервые в жизни мне пришлось столкнуться с истинным смыслом загадочного слова «предопределение». Я должен был проехать мимо викторианской церкви. Дальше холм спускался к гавани. Сквозь темную завесу дождя уже проступали белые мачты яхт. Я находился недалеко от старого отеля — от девушки в белом чепце, от древних гравюр, изображавших парусные корабли, и капитана Джона Коффина, мрачно смотревшего со стены на кровать. Время приближалось к восьми часам утра. Вдоль дороги, свободной от транспорта, тянулись пустые тротуары. Я медленно проезжал мимо заколоченных магазинов, пестревших веселыми объявлениями: «Закрыто на зиму!», «Увидимся в следующем году!!».
  — При первой возможности развернитесь.
  Я устало сдался судьбе, включил поворотник и, свернув на маленькую улочку, остановился. Улица называлась как-то не в лад с погодой — кажется, Саммер-стрит435. Дождь лупил по крыше машины. «Дворники» на ветровом стекле метались из стороны в сторону. Небольшой черно-белый терьер с медитативным выражением на умудренной опытом морде испражнялся в сточную канаву. Его владелец, в слишком толстом коконе одежды, чтобы судить о возрасте и половой принадлежности, неуклюже повернулся и посмотрел на мой «Форд». Он был похож на астронавта, совершавшего выход на лунную поверхность: в одной руке совок, в другой — белый пластиковый пакет для собачьего дерьма. Я быстро сдал назад на Мейн-стрит и так сильно выкрутил руль, что едва не выскочил на обочину. С вибрирующим визгом шин «Форд» помчался обратно к вершине холма. Стрелка навигатора дико заметалась на экране, а затем с ехидным удовлетворением успокоилась на желтой полосе дороги.
  Я все еще не знал, что буду делать. У меня даже не было уверенности в том, что именно Макэра вводил в навигатор последний адрес. Его могли оставить другие гости Райнхарта или Деп и Дак, или один из охранников. Несмотря на обилие вариантов, я в глубине души предполагал, что могу в любой момент остановиться, если ситуация станет тревожной. Наверное, подобные мысли успокоили меня и создали ложное чувство безопасности.
  Как только я выехал из Эдгартауна и помчался по дороге в Виньярд-Хейвен, мой небесный гид замолк на несколько минут. Я проезжал мимо темных рощ и небольших белых домиков. Несколько встречных машин осветили меня лучами фар и проводили шелестом шин на скользкой и мокрой дороге. Мне приходилось склоняться вперед и вглядываться в мрачное утро. За окнами промелькнула школа, только начинавшая заполняться детьми. Рядом с ней сияли разноцветные огни. То был отмеченный на карте туристический аттракцион, не прекращавший работу даже в зимний сезон. Дорога резко свернула. Стена деревьев приблизились к обочине. На экране мелькали названия, заложенные в память навигатора: Охотничья тропа к оленям, Просека до ялика.
  — Через двести ярдов поворот направо.
  — Через пятьдесят ярдов поворот направо.
  — Поворот направо.
  Забравшись на холм, я послушно свернул к Виньярд-Хейвену и разминулся со школьным автобусом, который тащился наверх. Слева от меня промелькнула пустынная улица с рядами магазинов, затем показалась заваленная мусором пустошь, примыкавшая к порту. Я свернул за угол, промчался мимо кафе и выехал на большую автостоянку. Через пару сотен ярдов от омытого дождем шоссе виднелась очередь машин, въезжавших на паром по рампе. Красная стрелка указывала в этом направлении.
  В уютном тепле салона небольшой экран навигатора предлагал манящий маршрут, похожий на детский рисунок — желтая пристань упиралась в ярко — синюю гавань Виньярд-Хейвена. Прямо праздник какой-то! Но реальный мир за ветровым стеклом выглядел не очень привлекательно: изогнутая черная пасть парома, испачканная в углах ржавыми пятнами; за ней вздымавшиеся серые волны и завихрения мокрого снега. Кто-то постучал по капоту, и я, нажав на кнопку, опустил стекло. Ко мне склонился мужчина, одетый в непромокаемый темно-синий плащ. Ему приходилось придерживать рукой натянутый на голову капюшон, который все время норовил слететь под порывами ветра. Очки были забрызганы каплями дождя. Судя по бляхе, он работал в судоходной компании.
  — Вы должны поспешить! — прокричал мужчина, поворачиваясь спиной к ветру. — Паром уходит в восемь пятнадцать. Погода становится все хуже. Другого рейса может и не быть.
  Он открыл дверь и указал рукой на кассу.
  — Бегите и купите билет. Я скажу парням, что вы сейчас подъедете.
  Не став глушить двигатель, я направился к маленькому зданию. Даже у стойки кассы у меня еще не было определенного решения. Через окно я видел, как последние машины поднимались на борт парома. Мужчина, стоявший у моего «Форда», переминался от холода. Заметив, что я смотрю на него, он настойчиво взмахнул рукой, побуждая меня поторопиться. Пожилая кассирша взглянула на окно и поморщилась, словно тоже мечтала оказаться в другом месте в это пятничное утро.
  — Вы уплываете или как? — спросила она.
  Я со вздохом вытащил бумажник, выложил на стойку пять десятидолларовых банкнот и получил билет с небольшой горсткой сдачи.
  * * *
  Как только я въехал по звенящим металлическим сходням в темное брюхо корабля, какой-то человек в толстом свитере направил меня на парковку. Я по дюймам продвигался вперед, пока он не поднял руку, приказывая мне остановиться. Другие водители выходили из машин и исчезали в узких проемах, ведущих к лестничным пролетам. Я хотел задержаться и понять, как работала система навигации. Но через минуту один из матросов постучал в окно и жестами велел мне отключить зажигание. Когда я сделал это, экран погас. Позади меня закрылся задний створ парома. Заработали двигатели, корпус судна накренился, раздался неприятный металлический скрежет, и мы отправились в путь.
  Оказавшись в промозглом полумраке трюма, провонявшем дизельным топливом и выхлопными газами, я почувствовал себя в западне. Причиной тому была не клаустрофобия и не боязнь быть запертым на нижней палубе. Меня преследовал Макэра. Я чувствовал его присутствие рядом с собой. Тяжелые и навязчивые идеи Майка сплелись каким-то образом с моими мыслями. Он походил на грузного полоумного незнакомца, который во время путешествия спутал меня с другим человеком, заговорил о своих проблемах, а затем пристал ко мне как банный лист. Я вышел из машины, запер ее и отправился на поиски кофе. В баре на верхней палубе образовалась очередь. Я занял место позади мужчины, который читал газету «США сегодня». Через его плечо я увидел фотографию, на которой Лэнг встречался с государственным секретарем. Заголовок статьи гласил: «Вашингтон поддерживает Лэнга, хотя тот должен предстать перед судом по военным преступлениям». На снимке он вновь усмехался.
  Я отнес кофе к угловому столику и задумался о том, в какую бездну подталкивало меня любопытство. Прежде всего я уже был виновен в краже машины. Мне следовало позвонить в особняк и предупредить охрану, что я взял коричневый «Форд». Но о моем звонке доложили бы Рут, и она настояла бы на разговоре со мной. А мне не хотелось этого. Далее, возникал вопрос, насколько разумными были мои действия. Если я повторял маршрут Макэры, то мне следовало учесть тот факт, что живым он из поездки не вернулся. Я же не знал, что ожидало меня в конце путешествия. Возможно, мне стоило рассказать кому-то о своей затее или даже взять с собой компаньона, который выступил бы позже свидетелем? Или, может быть, мне следовало выгрузиться в Вудс-Холе, посидеть в одном из баров, купить билет на следующий паром до острова и спланировать план операции до мелочей, а не бросаться в неизвестность без всякой подготовки?
  Странно, но я не чувствовал опасности. Наверное, мешала будничность обстановки. Я осмотрел лица пассажиров: судя по одежде и обуви, это были в основном рабочие и посыльные — усталые парни, которые завершили раннюю доставку продуктов и почты на остров. Часть публики состояла из местных жителей, плывших в Америку для закупки припасов. Большая волна ударила в бок судна, и все мы синхронно покачнулись, словно водоросли на дне океана. Через исполосованный соленой водой иллюминатор виднелась серая линия побережья и беспокойное стылое море. Они казались абсолютно анонимными. С таким же успехом мы могли бы находиться на Балтике, в Соленте436 или в Белом море. Такой вид мог иметь любой участок плоского берега, где людям приходилось выживать на самом краешке земли. Кто-то вышел на палубу, чтобы выкурить сигарету. В зал ворвался порыв холодного влажного воздуха. Содрогнувшись, я отказался от мысли последовать за этим человеком. Купив еще одну чашку кофе, я расслабился в теплой и сырой атмосфере бара, подсвеченной желтыми светильниками. Примерно через полчаса мы прошли мимо маяка на Нобска-Пойнт, и голос в динамике проинструктировал нас вернуться к своим машинам. Палуба кренилась от сильного волнения. Борт со звоном бился о край дока, и этот гул разносился по всему парому. Я ударился о металлический каркас двери у основания лестницы. В трюме завыла тревожная сигнализация нескольких машин. Чувство безопасности исчезло. Я запаниковал. У меня вдруг появилось опасение, что двери «Форда» будут вскрыты. Однако когда я, шатаясь, подошел к автомобилю, замки оказались целыми. Я открыл чемодан и вздохнул с облегчением. Рукопись Лэнга была на месте.
  Я завел двигатель, и к тому времени, когда машина выехала на пристань Вудс-Хол в серый полумрак холодного дождя, экран навигационной системы вновь предложил мне знакомый золотистый путь. Можно было свернуть к стоянке и подкатить к одному из баров для сытного завтрака. Но вместо этого я примкнул к каравану транспорта и позволил ему вынести меня в город — в мерзкую зиму Новой Англии — сначала по Вудс-Хол-роуд до Цикадной улицы, затем к Мейн-стрит и дальше. Я имел полбака горючего и целый день, отведенный на решение загадки неисправного навигатора.
  — Через двести ярдов на окружной дороге появится второй съезд. Воспользуйтесь им.
  Я без возражений выполнил эту инструкцию. Следующие сорок пять минут мой путь пролегал на север по двум автострадам, почти повторяя маршрут, по которому я ехал на остров из Бостона. У меня появился ответ на первый вопрос: куда бы перед смертью ни путешествовал Макэра, он не посещал Нью-Йорк и не виделся с Райкартом. Но что могло привлечь его в Бостоне? Аэропорт? В моем уме возникло несколько картин: Майк встречает кого-то в зале прибытия — возможно, человека из Англии. Вот его серьезное лицо выжидающе приподнято к небу, затем торопливое приветствие в зале и далее совместный отъезд в какое-то тайное место. А что, если он сам летал куда-то? Пока этот сценарий обретал в моем воображении первичную форму, навигационная система направила меня на запад к трассе 95, и даже с моим слабым знанием Массачусетса я понял, что начинаю удаляться от аэропорта Логан и центральной части Бостона.
  Сбавив скорость, я медленно проехал около пятнадцати миль по широкой дороге. Дождь ослабел, но день не стал светлее. Термометр показывал, что внешняя температура равнялась двадцати пяти градусам по Фаренгейту437. Мне запомнились большие пространства лесистой местности, прерываемые озерами; офисные здания и высокотехнологичные заводы, ярко блестевшие посреди пустырей; скромные сельские клубы и кладбища, размещенные в красивых местах. Когда я уже подумал, что Макэра планировал побег через канадскую границу, голос моей проводницы предложил мне съехать с автострады. Я перебрался на другую шестиполосную трассу, которая, по данным навигатора, называлась Конкорд-шоссе.
  Несмотря на голые ветви деревьев, я почти ничего не видел через лесополосу, тянувшуюся вдоль дороги. Моя медлительность сердила водителей, которые ехали следом за мной. Позади меня собралось несколько больших грузовиков. Помигав фарами и потрубив в рожки, они пошли на обгон, обдавая меня фонтанами грязных брызг.
  Женский голос навигатора вновь заговорил:
  — Через двести ярдов появится съезд. Воспользуйтесь им.
  Я переместился на правую полосу и свернул на скользкую дорогу. Поворот вывел меня к поросшему деревьями предместью. За окнами замелькали большие дома, двойные гаражи, широкие подъездные аллеи и просторные лужайки. Это был богатый, но доброжелательный на вид поселок — земельные участки отгораживались друг от друга только рядами кустов и деревьев. Почти каждый почтовый ящик имел желтую полоску, извещавшую о том, что один из членов семейства являлся почетным военнослужащим американской армии. Улица, кажется, называлась Плезент-стрит438.
  Стрелка указала сначала на Белмонт-центр, а затем на несколько дорог, которые проходили по все менее населенным местам, где цены на недвижимость возрастали в геометрической прогрессии. Я проехал мимо нескольких полей для гольфа и свернул направо в какой-то лесок. Красная белка перебежала дорогу передо мной и запрыгнула на знак, запрещавший разжигать костры. Я с изумлением осматривал дикую местность вокруг себя, когда мой электронный ангел-хранитель наконец объявил спокойным и непререкаемым тоном:
  — Вы прибыли к месту назначения.
  Глава 13
  Поскольку я безмерно увлечен своей профессией, мой рассказ может создать впечатление, что эта работа обеспечит вам легкую жизнь. Если это уже произошло, то мне придется разбавить свои хвалебные слова некоторыми предупреждениями.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Я выехал на обочину и заглушил двигатель машины. Осмотр густого леса, ронявшего с ветвей холодные капли, вызвал во мне глубокое чувство разочарования. Конечно, я не знал, что именно встречу в конце пути (необязательно Глубокую глотку на подземной парковке), но у меня и в мыслях не было оказаться на лесной поляне. Макэра снова дал мне повод для удивления. По слухам, он питал еще большее отвращение к сельской местности, чем я, но его маршрут привел меня в туристический рай.
  Выйдя из машины, я на всякий случай закрыл двери на замки. После двух часов езды мне хотелось прочистить легкие холодным сырым воздухом Новой Англии. Я потянулся и зашагал по мокрой дорожке. Белка следила за мной, устроившись на предупредительном знаке. Я сделал пару шагов по направлению к ней и хлопнул в ладоши. Умный грызун стремительно взобрался на ближайшее дерево и показал мне хвост, как будто тот был пушистым средним пальцем. Я поискал палку, чтобы швырнуть ее в зверька, но затем остановился. Такие забавы меня не прельщали. Я и так уже провел в лесу слишком много времени и был бы рад не слышать это безмолвие десяти тысяч деревьев до самого Судного дня.
  Пройдя около пятидесяти ярдов, я приблизился к едва приметной прогалине. За ней на некотором удалении от дороги возвышались электрические ворота. Они блокировали доступ на подъездную дорожку, которая через несколько ярдов резко сворачивала в сторону и исчезала за деревьями. Я не видел особняк. Рядом с воротами располагался серый металлический почтовый ящик — без указанной фамилии, но с номером 3551. На одной из каменных колонн я заметил интерком и кодовую панель. Надпись на табличке гласила: «Территория охраняется сторожевыми циклопами». Чуть ниже указывался номер для бесплатного телефонного звонка. Я нерешительно вытянул руку и нажал на кнопку вызова, затем смущенно осмотрелся вокруг. Прямо надо мной на нависавшей ветке была закреплена небольшая видеокамера. Я еще раз нажал на звонок. Никакого ответа.
  Не зная, что делать дальше, я отступил на пару шагов. На ум пришла шальная идея: перелезть через ворота и без разрешения хозяев осмотреть их владения. Но меня смущало наличие видеокамеры, и мне не нравилось предупреждение о «сторожевых циклопах». Я заметил, что почтовый ящик был переполнен корреспонденцией и по этой причине оставался незапертым. Не найдя большого криминала в желании узнать фамилию владельца, я оглянулся на видеокамеру, пожал плечами в жесте извинения и вытащил из ящика несколько писем. Одно из них было адресовано мистеру Полу Эммету и миссис Эммет; другое — профессору Эммету; третье — Нэнси Эммет. Судя по штампам на почтовых марках, почту не забирали около двух дней. Вероятно, чета Эммет уехала куда-то или… Что «или»? Была убита в особняке? Меня начинало беспокоить мое болезненное воображение. Некоторые письма прошли процедуру переадресации — на них имелись наклейки, закрывавшие первоначальный адрес. Я отскоблил одну из них большим пальцем и выяснил, что Пол Эммет являлся президентом emeritus чего-то там. Латинское название переводилось как Институт Аркадии. Далее указывался вашингтонский адрес.
  Эммет… Эммет… По какой-то причине эта фамилия казалась мне знакомой. Сунув письма обратно в ящик, я вернулся к машине, открыл чемодан и вытащил пакет, присланный Макэре из архива. Через десять минут мне удалось найти ту ссылку, о которой я смутно помнил: П. Эммет (в роли св. Иоанна) играл в одном студенческом спектакле с Лэнгом. На фотографии он выглядел самым старшим участником труппы. Вот почему я принял его за аспиранта. В отличие от других, он предпочитал короткую прическу и более традиционную одежду: в ту пору мы называли таких парней «квадратами». Теперь я понимал, что привело сюда Макэру. Еще одно исследование о кембриджском периоде жизни бывшего премьер-министра Англии. Я вспомнил, что в мемуарах тоже имелось какое-то упоминание об Эммете. Взяв рукопись, я пролистал главу о студенческих днях Лэнга, но нужной фамилии там не было. Чуть позже я обнаружил, что цитата Эммета открывала последнюю главу:
  Профессором Полом Эмметом из Гарвардского университета высказана замечательная мысль, которую он привел как доказательство уникальной важности англоговорящих народов в распространении демократии по всему миру: «Пока эти нации стоят вместе, свобода в безопасности. Однако как только они начинают ссориться друг с другом, тирания тут же собирает силу». Я полностью согласен с этим утверждением.
  Белка, снова взобравшаяся на дорожный знак, недоброжелательно разглядывала меня с безопасного расстояния. Как все странно совпадало… Это чувство буквально захлестнуло меня. Странно. Очень странно.
  Не знаю, как долго я находился в оцепенении. Мое ошеломление было настолько сильным, что я забыл включить обогреватель. Лишь когда до меня донесся звук приближавшегося автомобиля, я понял, что замерз почти до полного одеревенения. В зеркале заднего вида мелькнул свет фар, а затем мимо меня проехала небольшая японская машина, которой управляла темноволосая женщина среднего возраста. Рядом с ней сидел мужчина лет шестидесяти, в очках, куртке и галстуке. Он повернул голову и посмотрел на меня. Я тут же сообразил, что вижу перед собой Эммета (не потому, что узнал его; просто вряд ли кто-нибудь другой мог проезжать по этой тихой лесной дороге). Машина остановилась у ворот. Эммет вышел, чтобы забрать корреспонденцию из почтового ящика. Он снова бросил взгляд в моем направлении, и мне показалось, что ему не терпится подойти и расспросить меня. Однако он вернулся к машине. Автомобиль тронулся с места и исчез за стеной деревьев, предположительно направляясь к особняку.
  Я сунул фотографии и несколько страниц из мемуаров в наплечную сумку, дал Эмметам десять минут на то, чтобы зайти в дом и справить нужду, а затем завел машину и подъехал к воротам. На этот раз, когда я нажал на кнопку вызова, ответ пришел незамедлительно.
  — Слушаю вас? — раздался женский голос.
  — Миссис Эммет?
  — Кто спрашивает?
  — Могу ли я поговорить с профессором Эмметом?
  — Он очень устал.
  У нее был протяжный голос. Стиль речи мог принадлежать и южанке, и английской аристократке. Металлическое звучание интеркома подчеркивало эту особенность: «Оночнъстал».
  — Я не задержу его надолго.
  — Вы договаривались о встрече?
  — Дело касается Адама Лэнга. Я помогаю ему писать мемуары.
  — Подождите минуту.
  Почувствовав, что они рассматривают меня через объектив видеокамеры, я попытался принять достойную позу. Когда интерком вновь ожил, из него донесся мужской голос, говоривший с американским акцентом. Такие сочные и вибрирующие тона могли принадлежать только актеру.
  — Это Пол Эммет. Я думаю, вы перепутали меня с кем-то другим.
  — Насколько я знаю, вы учились в Кембридже вместе с Лэнгом.
  — Да, мы были сверстниками, но я не могу претендовать на близкое знакомство с ним.
  — У меня есть фотография, где вы оба стоите на сцене Рампы.
  Последовала долгая пауза.
  — Подъезжайте к дому.
  Раздался вой электрического мотора, и ворота медленно открылись. Когда я поехал по дорожке, из-за деревьев появилась большая трехэтажная вилла. К центральной части особняка, построенной из серого камня, примыкали окрашенные в белый цвет деревянные крылья. Большинство арочных окон были оборудованы ставнями и украшены мозаикой из волнистого стекла. Возраст дома мог колебаться от шести месяцев до века. Короткий лестничный пролет вел к веранде с колоннами, где меня ожидал Эммет. Небольшие размеры участка и подступавшие к нему деревья создавали ощущение уюта и уединенности. Единственным звуком цивилизации был гул реактивного самолета, парившего где-то за низким облаком и спускавшегося к аэропорту. Я остановился перед гаражом, в котором виднелась машина Эммета, и, прихватив с собой сумку, направился к крыльцу.
  — Простите меня, если я покажусь вам немного усталым, — сказал Эммет после нашего рукопожатия. — Мы только что прилетели из Вашингтона, и я действительно чувствую себя разбитым на куски. У меня есть правило — не встречаться ни с кем без предварительной договоренности. Но вы упомянули о фотографии и возбудили мое любопытство.
  Его одежда соответствовала манере речи. Очки имели модную оправу из черепахового панциря. Темно-серая куртка сочеталась с зеленовато-синей рубашкой. Ярко-красный галстук демонстрировал мотив фазаньих перьев. Из нагрудного кармана торчал уголочек шелкового носового платка. Вблизи под оболочкой пожилого человека я увидел в нем молодого парня — возраст сделал его нечетким, но он прекрасно сохранился. Эммет не спускал глаз с моей сумки. Он хотел, чтобы я показал ему фотографию прямо на крыльце. Но у меня был навык в таких делах. Я ждал приглашения в дом, и ему в конце концов пришлось сказать:
  — Отлично. Прошу вас, входите.
  Дом имел блестящие деревянные полы. В воздухе пахло вощеной полировкой и высохшими цветами. Вокруг царила прохладная атмосфера нежилого здания. На лестничной площадке громко тикали старинные часы. Я слышал, как миссис Эммет говорила по телефону в другой комнате.
  — Да, он приехал сюда, — произнесла она.
  Затем я услышал удалявшиеся шаги. Ее голос стал неразборчивым и вскоре затих. Эммет закрыл переднюю дверь.
  — Вы разрешите взглянуть на снимок? — спросил он.
  Я вытащил фотографию и передал ее ему. Приподняв очки на серебристый «ежик» волос, он подошел к окну. Глядя на подтянутую фигуру Эммета, я догадался, что он занимался спортом: возможно, теннисом или гольфом.
  — Да-да, — сказал он, поворачивая черно-белый снимок к блеклому зимнему свету.
  Эммет наклонял фотографию под разными углами и подносил ее к длинному носу, словно эксперт, проверявший подлинность картины.
  — Я почти не помню тот период времени.
  — Но это же вы?
  — Определенно! В шестидесятые годы я не сходил с афиш «Драмата»439. О боже! Как это было давно!
  Он засмеялся и подмигнул своему молодому изображению на снимке.
  — Драмат?
  — Что вы сказали?
  Он поднял голову.
  — Ах да. Йельская ассоциация драматических театров. Когда я приехал в Кембридж для защиты докторской степени, мой интерес к театру был еще силен. Увы, мне удалось отыграть на Рампе только один сезон, а затем бремя работы заставило меня завершить карьеру артиста. Я могу оставить себе это фото?
  — Боюсь, что нет. Но, если нужно, я могу выслать вам копию.
  — Да? Это было бы очень великодушно.
  Он повернул снимок и осмотрел обратную сторону.
  — «Кембриджские вечерние новости». Вы должны рассказать мне, откуда у вас этот снимок.
  — С удовольствием, — ответил я и снова выдержал паузу.
  Наш разговор походил на игру в карты. Он бы не поддался на трюк, если бы я не вынудил его. Маятник больших часов несколько раз качнулся взад и вперед.
  — Пройдемте в мой кабинет, — сказал Эммет.
  Он открыл дверь, и я проследовал за ним в комнату, напоминавшую часть лондонского клуба, в который меня водил Рик. Темно-зеленые обои, книжные полки от пола до потолка, библиотечные лесенки, выпуклая мебель с коричневой кожаной обивкой, большая медная подставка в виде орла для чтения книг, бюст римского аристократа и слабый запах сигар. Одну из стен украшали памятные знаки: грамоты, призы, дипломы и множество фотографий. Я увидел Эммета с Биллом Клинтоном и Элом Гором, с Маргарет Тэтчер и Нельсоном Манделой. Я мог бы назвать и другие великие фамилии, если бы знал, кем были эти люди. Немецкий канцлер. Французский президент. Тут имелся снимок с Лэнгом (улыбка плюс рукопожатие) на какой-то вечеринке с коктейлями. Эммет заметил мой взгляд.
  — Стенд моего эгоизма, — с улыбкой произнес он. — Мы все имеем нечто подобное. Считайте его аналогом аквариума в кабинете дантиста. Присаживайтесь. Боюсь, что я могу уделить вам лишь несколько минут. Сожалею, но таковы обстоятельства.
  Я устроился на твердой коричневой софе, а он занял кресло за столом, которое могло кататься на колесиках. Эммет небрежно закинул ноги на стол, показав мне слегка потертые подошвы своих туфель.
  — Расскажите мне о фотографии, — попросил он меня.
  — Я работаю с Лэнгом над его мемуарами.
  — Я знаю. Вы уже говорили. Бедняга Лэнг. Какой скандал разгорелся с этим Гаагским судом. Что касается Райкарта, то, на мой взгляд, он был худшим министром иностранных дел со времен Второй мировой войны. Не следовало назначать его в правительство. Но если Международный суд будет вести себя так глупо, то Лэнг скоро станет мучеником и национальным героем. А значит…
  Он сделал округлый жест рукой, словно что-то щедро предлагал.
  — …вы получите бестселлер.
  — Как хорошо вы с ним знакомы?
  — С Лэнгом? Я почти не знаю его. Вы удивлены?
  — Почему же он упоминает вас в своих мемуарах?
  Эммет выглядел ошеломленным.
  — Теперь пришла моя очередь удивляться. И что он написал?
  — Вот цитата из последней главы.
  Я вытащил из сумки соответствующую страницу и прочитал:
  — «Пока эти нации — имеются в виду англоязычные народы — стоят вместе, свобода в безопасности. Однако как только они начинают ссориться друг с другом, тирания тут же набирает силу». И еще Лэнг добавляет: «Я полностью согласен с этим заявлением».
  — Довольно мило с его стороны, — сказал Эммет. — По моему мнению, его чутье премьер-министра было великолепным. Но это не означает, что мы с ним имели дружеские отношения.
  — А как же тот снимок? — спросил я, указав на его «стенд эгоизма».
  — Ах, это.
  Эммет небрежно махнул рукой.
  — Он был сделан на приеме в «Клэридже»440, когда мы отмечали десятую годовщину Аркадианского института.
  — Аркадианского института? — повторил я.
  — Небольшая организация, в которой я состою. Она очень строго относится к выбору членов, поэтому неудивительно, что вы не слышали о ней. Премьер-министр удостоил нас своим присутствием. Это был чисто официальный визит.
  — Но вы должны были знать Лэнга по Кембриджу, — настаивал я.
  — Ну что значит «должен был знать»? Наши пути сошлись на сцене. Один летний сезон, и все закончилось.
  — Может быть, вы что-то вспомните о нем?
  Я вытащил свой блокнот. Эммет посмотрел на него с таким видом, словно я достал револьвер.
  — Простите, — сказал я. — Хотя бы пару слов, если вы не против?
  — Все нормально. Валяйте. Я просто немного сбит с толку. Никто и никогда не спрашивал меня о том кембриджском периоде и о моем знакомстве с Лэнгом. До встречи с вами я и сам не вспоминал об этом. Вряд ли я смогу рассказать вам что-то интересное.
  — Но вы ведь выступали вместе, верно?
  — В одном спектакле. На летнем ревю. Я даже не помню, как он назывался. Там были сотни исполнителей.
  — То есть Лэнг в ту пору не произвел на вас впечатления?
  — Никакого.
  — Хотя он и стал премьер-министром?
  — Если бы я знал, что он займет такую должность, то, конечно, постарался бы узнать его получше. Но за свою жизнь я пожимал руки восьми президентам, четырем папам и пяти британским премьер-министрам. И никто из них не показался мне выдающей личностью.
  А тебе когда-нибудь приходило в голову, подумал я, что и ты не произвел на них большого впечатления? Естественно, вслух я ничего подобного не сказал и лишь задал следующий вопрос:
  — Вы разрешите показать вам кое-что еще?
  — Если только вы действительно считаете, что это будет интересно.
  Он нарочито посмотрел на часы. Я вытащил другие фотографии. Теперь, глядя на них, мне стало ясно, что Эммет был запечатлен еще на нескольких снимках. Это он являлся тем мужчиной на пикнике у реки, который показывал большой палец за спиной у Лэнга, пока тот, пародируя Богарта441, запивал землянику шампанским.
  Я передал снимки Эммету, и престарелый актер еще раз исполнил свою эффектную сценическую миниатюру. Подтолкнув очки на лоб, он принялся рассматривать фотографии невооруженным взглядом. Я и сейчас представляю себе его таким: прилизанным, розовощеким и невозмутимым. Помню, меня особенно поразило, что выражение его лица не менялось (в сходных обстоятельствах моя физиономия поменялась бы точно).
  — Боже! — воскликнул он. — Это то, что я думаю? Надеюсь, он больше не нюхал той дури.
  — Ведь это вы стоите позади него?
  — Похоже, что так. И, кажется, я был готов предупредить его о том, как вредно злоупотреблять наркотиками. Разве это не заметно по форме моих губ?
  Эммет вернул мне снимки и опустил очки на длинный нос. Откинувшись на спинку кресла, он пробуравил меня пристальным взглядом.
  — Неужели мистер Лэнг намерен опубликовать эти снимки в своих мемуарах? В таком случае я хотел бы остаться неуказанным в сносках. Иначе мои дети посчитают себя опозоренными. Они проповедуют более пуританские взгляды, чем мы в их возрасте.
  — Не могли бы вы назвать мне фамилии других людей на фотографии? Возможно, девушек…
  — Извините, но то лето смазалось в моей памяти в одно счастливое и смутное пятно. Мы продолжали бы веселиться, даже если бы мир вокруг нас рассыпался на мелкие куски.
  Его слова напомнили мне фразу Рут о событиях того времени, которое сопутствовало этой фотографии.
  — Вам крупно повезло, — сказал я, — что в конце шестидесятых вы оказались в Йельском университете, а не на вьетнамской войне.
  — Знаете, как говорили наши предки? «Если ты имеешь деньги, тебе не нужно исполнять чужие поручения». Я получил студенческую отсрочку.
  Эммет оттолкнул кресло назад и спустил ноги на пол. Став в одно мгновение по-деловитому серьезным, он раскрыл блокнот и взял со стола авторучку.
  — А теперь я прошу вас рассказать, каким образом и где вы получили эти фотографии.
  — Вам что-нибудь говорит фамилия Макэра?
  — Нет. А должна?
  Он ответил чуть быстрее, чем следовало, подумал я.
  — Макэра был моим предшественником. Он помогал Лэнгу в работе с мемуарами. Это он нашел фотографии в кембриджском архиве, а позже, три недели назад, приехал сюда, чтобы увидеться с вами. К сожалению, через несколько часов после этого визита он трагически умер.
  — Макэра приезжал сюда? Чтобы увидеться со мной? — Эммет покачал головой. — Боюсь, что вы ошибаетесь. Откуда он приезжал?
  — С Мартас-Виньярда.
  — С Мартас-Виньярда? Мой дорогой, в зимнее время на Мартас-Виньярде никто не живет.
  Он снова поддразнивал меня. Любой человек, смотревший вчерашние новости, должен был знать, где остановился Адам Лэнг.
  — В навигационной системе той машины, на которой ездил Макэра, сохранился ваш адрес.
  — Я не понимаю, как это могло произойти.
  Эммет погладил рукой подбородок и еще раз обдумал мои слова.
  — Даже в голову ничего не приходит. В любом случае, наличие адреса в навигационной системе еще не говорит о том, что он действительно приезжал сюда. Как он умер?
  — Макэра утонул.
  — Какая жалость! Я никогда не верил выдумкам о том, что утопающие не чувствуют боли. А вы? Мне кажется, они переживают настоящую агонию.
  — Разве полиция ничего вам не рассказала?
  — Нет. Я не имел никаких контактов с полицией.
  — Вы были здесь в те выходные? Это произошло одиннадцатого-двенадцатого января.
  Эммет вздохнул:
  — Менее уравновешенный человек нашел бы ваши вопросы излишне дерзкими.
  Он вышел из-за стола и, подойдя к двери, прокричал:
  — Нэнси! Наш гость желает знать, где мы были в выходные дни одиннадцатого и двенадцатого января. У нас есть такая информация?
  Эммет обернулся и, придерживая открытую дверь рукой, наградил меня насмешливой улыбкой. Когда его жена вошла в кабинет, он не потрудился представить нас друг другу. Она принесла рабочий дневник.
  — Те выходные мы провели в Колорадо, — сказала она, протянув блокнот супругу.
  — Да-да, — ответил он, показав мне мельком исписанную страницу. — Нас пригласили в Эспенский институт. На цикл лекций о биполярных отношениях в многополярном мире.
  — Звучит немного забавно.
  — Согласен.
  Он закрыл дневник с акцентирующим хлопком.
  — Я был главным докладчиком.
  — Вы провели там все выходные?
  — Я вернулась только во вторник, — ответила миссис Эммет. — Осталась там кататься на лыжах. А Пол уехал в воскресенье утром. Верно, милый?
  — Значит, встреча с Макэрой могла состояться, — резюмировал я.
  — Могла, но не состоялась.
  — Тогда вернемся к Кембриджу… — продолжил я.
  — Нет, — вскинув руку, ответил он. — Извините, но, если вы не против, мы не будем возвращаться к Кембриджу. Я вам все уже рассказал. Нэнси?
  Она была лет на двадцать моложе его. Ни одна нормальная жена не потерпела бы подобных окриков, но эта женщина с готовностью вытянулась в струнку.
  — Эммет?
  — Проводи нашего друга к выходу.
  Когда мы пожимали руки, он сказал:
  — Я страстный любитель политических мемуаров и обязательно куплю книгу мистера Лэнга, когда она появится.
  — Возможно, ради старой дружбы он пришлет вам подарочный экземпляр.
  — Сомневаюсь в этом, — ответил Эммет. — Ворота открываются автоматически. В конце аллеи не забудьте повернуть направо. Если вы свернете налево и углубитесь в темный лес, то больше вас никто не увидит.
  * * *
  Миссис Эммет закрыла за мной дверь еще до того, как я успел спуститься на нижнюю ступень. Шагая по мокрой траве к «Форду», я чувствовал спиной, что ее супруг наблюдал за мной из окна кабинета. В конце аллеи, пока я ожидал, когда отроются ворота, порыв ветра пронесся по макушкам деревьев и окатил машину тяжелым градом капель. Этот хлесткий звук настолько напугал меня, что мои волосы на затылке встали дыбом.
  Я выехал на пустую дорогу и начал возвращаться по тому пути, который привел меня в лесную глушь. Мне было не по себе от нервозности, как будто я, спускаясь по лестнице в темный подвал, вдруг обнаружил отсутствие нескольких ступеней. Больше всего мне хотелось убраться подальше отсюда.
  — При первой возможности развернитесь вокруг.
  Я остановил машину, ухватился обеими руками за блок навигационной системы и начал выкручивать и дергать его. В конце концов он с приятным треском порванных проводов вывалился из приборной панели, и я бросил его под переднее пассажирское сиденье. В тот же миг позади моего «Форда» блеснула фарами большая черная машина. Она промчалась мимо меня так быстро, что я не увидел, кто был за рулем. Ускорившись на перекрестке, она исчезла из виду. Я едва успел моргнуть, а лесная дорога снова оказалась пустой.
  Любопытно, как работают механизмы страха. Если бы неделю назад меня попросили сказать, что я сделал бы в подобной ситуации, моим ответом было бы возвращение на Мартас-Виньярд и полный отказ от дальнейшего расследования. Фактически я еще раз убедился в том, что природа подмешала к страху немалую долю внезапного гнева, тем самым поощрив выживание вида. Так же, как и в случае пещерного человека, бросавшегося с палкой на тигра, мой инстинкт не позволял мне убегать. Я жаждал действий, направленных против власти высокомерных Эмметов — во мне вскипало безумие, какой-то атавистический отклик, который заставлял здравомыслящих домовладельцев гнаться за вооруженными бандитами, хотя подобные акты мужества почти всегда имели фатальный конец.
  Вот почему вместо благоразумного возвращения на трассу, ведущую к побережью, я, сверяясь с дорожными знаками, направился в Бельмонт. Это был растянувшийся широкой полосой богатый городок, который поражал приезжих своим порядком и опрятностью (в таких местах вам требуется лицензия даже на то, чтобы держать в доме кота или собаку). Аккуратные улицы с неизменными флагштоками и газонами четыре на четыре метра выглядели абсолютно идентичными. Проехав по нескольким широким бульварам, я почти потерял ориентировку, но наконец каким-то чудом добрался до центральной части города. Припарковав на стоянке машину, я на этот раз решил взять чемодан с собой.
  Мои приключения привели меня на улицу, называвшуюся Леонард-стрит. Она шла дугой между двумя рядами симпатичных магазинов. Их разноцветные навесы заметно оживляли скучный пейзаж, состоявший в основном из высоких голых деревьев. Одно здание было выкрашено в розовый цвет. Серую крышу украшал декоративный слой снега, якобы подтаявший по краям. Наверное, здесь размещался закрытый каток. Сопутствующие заведения предлагали услуги, в которых я не нуждался: там располагались офисы агентов по недвижимости, ювелирный и парикмахерский салоны. Кроме прочего, здесь находилась и цель моих поисков: интернет-кафе. Войдя в помещение и заказав кофе с бубликом, я занял место подальше от окна. Чтобы никто не мог сесть рядом, я опустил чемодан на соседнее кресло, затем, прихлебывая кофе и вгрызаясь в бублик, вывел на экран страницу Гугл и напечатал в строке поиска: Пол Эммет Аркадианский институт.
  * * *
  Согласно веб-сайту www.arcadiainstitution.org, Аркадианский институт был основан в августе 1991 года в честь пятидесятилетия первого саммита между премьер-министром Уинстоном С. Черчиллем и президентом Франклином Д. Рузвельтом. Саммит проводился на острове Ньюфаундленд. Веб-страницу открывала фотография Рузвельта, одетого в щеголеватый серый костюм. Стоя на палубе американского крейсера, он принимал Черчилля, который был на голову ниже. Наряд премьер-министра состоял из мятой темно-синей флотской формы и фуражки. Он напоминал здесь лукавого садовника, выражавшего свое почтение местному сквайру.
  Цель института, сообщала веб-страница, заключалась в «углублении англо-американских связей и поощрении неугасаемых идеалов демократии и свободы слова, за которые наши нации сражались в дни мира и войны». Эта важная миссия достигалась с помощью «различных семинаров, политических программ, конференций и инициатив по развитию отношений», а также благодаря публикации полугодового журнала «Аркадианский обзор». Особый фонд института учредил десять стипендий, которые ежегодно присуждались перспективным аспирантам, ведущим исследования в «культурных, политических и стратегических областях, представляющих обоюдный интерес для Великобритании и Соединенных Штатов». Аркадианский институт имел офисы в Вашингтоне и на площади Святого Джеймса в Лондоне. Фамилии в совете попечителей — сплошь бывшие послы, исполнительные директора корпораций, университетские профессора — смотрелись, как список гостей для самой скучной вечеринки, которую вы когда-либо видели в своей жизни.
  Пол Эммет являлся президентом института и его исполнительным директором. Веб-страница сжато излагала его биографию в одном параграфе: родился в Чикаго в 1949 году, закончил Иельский университет и кембриджский колледж Св. Иоанна (стипендия Родеса442); в 1975–1979 гг. лектор по международным делам в Гарвардском университете; в 1979–1991 гг. профессор, консультант по международным связям в Фонде имени Говарда Т. Полка III443; позже глава фонда Аркадианского института; с 2007 года президент общества Эмеритус. Публикации Эммета: «Куда бы ты ни шел: особые отношения 1940–1956 гг»., «Головоломка перемен», «Потерянные империи, найденные роли: некоторые аспекты англо-американских отношений начиная с 1956 года», «Цепи Прометея: ограничения международной политики в ядерный век», «Триумфальное поколение: Америка, Британия и Новый мировой порядок», «Почему мы в Ираке». На веб-странице приводилась статья из журнала «Тайм», описывавшая хобби Эммета: теннис, гольф и оперы Гилберта и Салливана, «исполнением арий из которых он и его вторая жена Нэнси Клайн (аналитик министерства обороны из Хьюстона, штат Техас) неизменно очаровывают своих гостей во время вечеринок в их особняке, расположенном в пригороде Бельмонта, штат Миннесота».
  Одолев первый документ, я отметил, что Гугл обещал предоставить мне около тридцати семи тысяч ссылок об Эммете и Аркадианском институте:
  За «круглым столом» ближневосточной политики — Аркадианский институт
  Привнесение демократии в Сирию и Иран… Начиная вступительную речь, Пол Эммет заявил о своей вере… www.arcadiainstitution.org/site/roundtable/A56fL%2004.htm — 35k — Cached — Similar pages
  Аркадианский институт — Википедия, свободная энциклопедияАркадианский институт является англо — американской некоммерческой организацией, основанной в 1991 году под президентством профессора Пола Эммета… en.wikipedia.org/wiki/Arcadia Institution — 35k — Cached — Similar pages
  Аркадианский институт/Аркадианская стратегическая группа — SourceWatch Аркадианский институт обозначает себя как организацию, посвященную поощрению… Профессор Пол Эммет, эксперт по англо-американским связям… www.sourcewatch.org index.php?title=Arcadia Institution — 39k
  USATODAY.com — 5 вопросов к Полу Эммету
  Профессор Пол Эммет, прежде руководивший в Гарварде кафедрой международных отношений, теперь заведует влиятельным Аркадианским институтом www.usatoday.com/world/2002–08–07/questions_x.htm?tab1.htm — 35k
  Когда мне начал надоедать один и тот же материал о семинарах и летних конференциях, я напечатал в строке поиска: Аркадианский институт Адам Лэнг. Система Гугл выдала мне статью с вебстраницы «Guardian» о торжественном ежегодном приеме Аркадианского института и о визите премьер-министра. Я включил опцию «образы Гугл» и получил мозаику эксцентричных иллюстраций: кот, пара акробатов в трико и мультяшный Лэнг, дувший в бумажный пакет с надписью «Скоро буду униженным». Это была обычная проблема с поиском информации в Сети. Кривая полезного материала падала без сил на софу, и в воздух взлетали старые монеты, кнопки, пух и сладкие «сосульки». Я по опыту знал, что здесь важно ввести правильный запрос, и, судя по всему, мне пока не удавалось найти нужные слова.
  Я отвел взгляд от экрана и потер уставшие глаза, затем заказал еще один кофе с бубликом и осмотрел других посетителей. Несмотря на обеденное время, людей было мало: старик с газетой; державшаяся за руки влюбленная парочка чуть старше двадцати лет; две молодые мамы — или, скорее всего, няни, — которые сплетничали о чем-то, пока три их карапуза играли под столом; пара крепких, коротко стриженных парней, явно причастных к армии или к одной из аварийных служб (я видел поблизости пожарную станцию). Эти двое сидели спиной ко мне на высоких табуретах у стойки и вели оживленную беседу.
  Вернувшись к веб-странице Аркадианского института, я кликнул «мышкой» на кнопке с надписью «Совет попечителей». Фамилии возникли, словно духи, вызванные из огромной трансатлантической глубины: Стивен Д. Энглер, бывший министр обороны США; лорд Легхорн, бывший британский министр иностранных дел; сэр Дэвид Моберли, рыцарь ордена Св. Михаила, командор ордена королевы Виктории, тысячелетний старец и бывший британский посол в Вашингтоне; Раймонд Т. Стрейчер, бывший посол США в Лондоне; Артур Прусский, президент и исполнительный директор Хэллингтонской группы; профессор Мел Крауфорд из Школы правления имени Джона Ф. Кеннеди; мадам Юнити Чемберс из Фонда стратегических исследований; Макс Хардэкер из Годольфинской службы безопасности; Стефани Кокс Морленд, старший директор холдинга «Манхэттен Эквити»; сэр Милиус Рэпп из Лондонской школы экономики; Корнелий Айрмонгер из «Кордесмен Индастриел» и Франклин Р. Доллерман, главный акционер «Маккош и партнеры».
  Я усердно начал вводить в строку поиска их фамилии вместе с Адамом Лэнгом. В политическом обозрении на веб-странице «Нью-Йорк таймс» Энглер хвалил Лэнга за непоколебимую отвагу. На другом сайте приводилась речь Легхорна, произнесенная в палате лордов, в которой он сожалел об ошибочной политике на Ближнем Востоке, однако называл премьер-министра «человеком чести». Моберли недавно получил апоплексический удар и замолчал навеки. Стрейчер голосовал в поддержку Лэнга, когда тот получал в Вашингтоне Президентскую медаль свободы. Заскучав от такой информации, я вяло набрал для поиска фамилию Артура Прусского. На экране появилась газетная статья годичной давности:
  Лондон: Хэллингтонская группа с радостью сообщает, что Адам Лэнг, бывший премьер-министр Великобритании, присоединяется к компании и становится ее стратегическим консультантом.
  Обязанности мистера Лэнга, которые не будут занимать весь его рабочий день, вовлекают предоставление информации и соответствующих выводов старшим сотрудникам Хэллингтонской инвестиционной группы. Как сказал Артур Прусский, президент и главный исполнительный директор Хэллингтона: «Адам Лэнг является одним из самых опытных и уважаемых в мире государственных деятелей. Мы польщены возможностью и честью черпать знания из колодца его опыта».
  В ответной речи Адам Лэнг заявил: «Принимая приглашение к сотрудничеству с компанией такой глобальной величины, я уверен, что наша совместная работа с Хэллингтонской группой будет способствовать демократии и дальнейшей открытости общества».
  Я никогда не слышал о Хэллингтонской группе, поэтому мне захотелось ознакомиться с ней. Шестьсот служащих и двадцать четыре офиса по всему миру; более четырехсот инвесторов (в основном из Саудовской Аравии) и несколько фондов общей стоимостью в тридцать пять миллиардов долларов. Список контролируемых компаний выглядел так, как будто его написал Дарт Вэйдер444. Дочерние компании Хэллингтона производили кассетные бомбы, мобильные гаубицы, ракеты-перехватчики, военные вертолеты, бомбардировщики с изменяемым профилем крыла, танки, ядерные центрифуги и авианосцы. Сюда же входили несколько известных фирм: одна обеспечивала безопасность для подрядчиков на Ближнем Востоке, другая выполняла разведывательные операции США во всех регионах мира, третья, строительная, специализировалась на возведении военных бункеров и взлетно-посадочных полос. Два члена ее совета когда-то работали главными директорами ЦРУ.
  Я знал, что материалы в сети Интернет, по большей части, создавались из грез параноиков. Здесь скапливались данные о тайнах Ли Харви Освальда, принцессы Дианы, Opus Dei445, кругов на полях, Аль-Каиды, израильского Моссада и английской МИ–6. Симпатичные синие гиперссылки связывали их в одну огромную и всеобъемлющую теорию конспирации. Но я также знал и древнюю мудрость, утверждавшую, что параноик — это человек, который обладает наиболее полным набором достоверных фактов. Напечатав в строке поиска: Аркадианский институт Хэллингтонская группа ЦРУ, я почувствовал, что наткнулся на что-то ценное. Из информационного тумана на экране монитора, словно остов призрачного судна, начинала появляться истина. washingtonpost.com: реактивный самолетХэллингтона связан с «рейсами пыток» ЦРУ
  Компания отрицает какую-либо причастность к программе ЦРУ по «экстраординарной передаче»… член правления престижного Аркадианского института сообщил… — Cached — Similar pages
  Я кликнул «мышкой» по истории и прокрутил текст вниз до нужной мне части:
  18 февраля хэллингтонский «Гольфстрим–4» с закрашенным корпоративным логотипом, был сфотографирован на польской военной базе «Старе Киежкуты», где, по слухам, располагается секретный лагерь ЦРУ для военнопленных.
  Снимок был сделан через два дня после того, как оперативные агенты ЦРУ похитили и вывезли из пакистанского Пешавара четверых британских граждан — Назира Ашрафа, Шакила Кази, Салима Хана и Фарука Ахмеда. В прессе сообщалось, что мистер Ашраф скончался от сердечной недостаточности во время пытки, известной как «водяная доска».
  В период времени с февраля по июль того же года вышеуказанный самолет совершил 51 рейс в Гуантанамо и 82 рейса на вашингтонскую базу военно-воздушных сил в Далласе. Кроме того, отмечены перелеты на военную базу Эндрюс и на военные базы США, расположенные в Рамштайне и Рейн-Майне в Германии. Записи рейсов свидетельствуют о том, что этот самолет совершал рейсы в Афганистан, Марокко, Дубай, Иордан, Италию, Японию, Швейцарию, Азербайджан и Чешскую Республику.
  На фотографиях, сделанных 23 августа во время воздушного шоу в Скенектади, штат Нью-Йорк (через восемь дней после того, как «Гольфстрим» вернулся в Вашингтон из кругосветного полета, включавшего в себя визиты в Анкару, Осаку, Дубай и ирландский Шаннон), на его корпусе снова был виден хэллингтонский логотип. Позже, 27 сентября, при заправке «Гольфстрима» топливом в Шанноне, логотип вновь оказался закрашенным. А на снимках, сделанных в феврале этого года, когда самолет вернулся в аэропорт Денверз Сентенджел, «Гольфстрим» имел не только хэллингтонский логотип, но и новый регистрационный номер.
  Представитель Хэллингтона подтвердил, что их самолет сдавался в аренду другим операторам. И он подчеркнул, что компания не имеет никаких сведений о рейсах, которые «Гольфстрим» совершал в этот период времени.
  «Водяная доска»? Я никогда не слышал о подобной пытке. Словосочетание казалось достаточно безвредным. Так мог бы называться какой-нибудь американский вид спорта — нечто среднее между виндсерфингом и спуском на плотах. Я поискал доступную информацию в Интернете.
  Пытка «водяная доска» начинается с того, что пленника привязывают к наклонной поверхности (например, к доске) так, чтобы ноги жертвы находились выше головы, и любые движения тела были бы невозможны. Голову жертвы обматывают тканью или целлофаном, оставляя небольшую полость в районе рта и носа, куда во время допроса непрерывно заливают воду. Хотя часть жидкости при этом попадает в горло и легкие пленника, эффективность пытки объясняется в основном психологическим ощущением погружения под воду. Рефлексы удушья оказываются настолько сильными, что жертва чувствует себя утопающей. Человек почти сразу же начинает умолять о пощаде. Офицерам ЦРУ, которые во время тренировок испытывали на себе эту пытку, удавалось терпеть ее в среднем 14 секунд. Самым выносливым пленником из Аль-Каиды был Халид Шейх Мохаммед — предполагаемый организатор террористических атак 11 сентября. Он начал давать показания лишь после того, как провел на «водяной доске» две с половиной минуты, чем завоевал уважение у следователей ЦРУ.
  Пытки «водяной доской» вызывают острую боль и травмируют легкие. Кроме того, возможны повреждения мозга, вызванные кислородным голоданием; переломы и вывихи из-за судорог связанных конечностей; и возникновение долговременных психологических расстройств. В 1947 году японский офицер, пытавший «водяной доской» нескольких граждан США, был осужден за военные преступления и приговорен к 15 годам каторжных работ. Согласно расследованию «АВС News», в середине марта 2002 года ЦРУ, получив разрешение на пытки «водяной доской», обучило этой технике четырнадцать кадровых следователей.
  На веб-странице имелась фотография времен полпотовской Камбоджи: человек, привязанный за запястья и лодыжки к наклоненному столу, лежал на спине вверх ногами. Его голова находилась в целлофановом пакете, в который палач лил воду из канистры. На другом снимке связанный вьетконговец лежал вниз головой на пологом склоне холма, и трое Джи Ай446, спеленав его лицо целлофаном, позировали во время пытки. Солдат, заливавший в полость рта воду из бутылки, усмехался. Рядом на груди пленника сидел его сослуживец, небрежно державший сигарету между вторым и третьим пальцем правой руки.
  Я откинулся на спинку кресла и поразмышлял над полученной информацией. Мне вспомнился комментарий Эммета по поводу смерти Макэры — что утопление отнюдь не безболезненно, а вызывает жуткую агонию. Я тогда еще подумал, что странно слышать о таких вещах из уст профессора. Размяв пальцы, словно пианист перед самой броской финальной частью концерта, я напечатал новый запрос: Пол Эммет ЦРУ.
  Экран тут же заполнился перечнем ссылок, которые на первый взгляд выглядели «мусором»: статьи и рецензии Эммета, упоминавшие о ЦРУ; статьи других людей о ЦРУ, имевшие ссылки на Эммета; статьи об Аркадианском институте, в которых встречались слова «ЦРУ» и «Эммет». Я просмотрел около тридцати-сорока документов, пока не наткнулся на текст, звучавший многообещающе.
  ЦРУ в академии Центральное разведывательное управление рекрутировало сотни американских ученых… Пол Эммет… — 11k
  Веб-страница с заголовком «Кто был у Фрэнка на уме???» начиналась с цитаты из отчета комитета по выборам сенатора Фрэнка Чорча, опубликованного в 1976 году:
  ЦРУ рекрутировало несколько сотен американских ученых (включая администраторов, профессорско-преподавательский состав и аспирантов различных академий), которые, помимо своей работы, выполняют директивы управления и время от времени проводят аналитические исследования для нужд внешней разведки. Многие из завербованных ученых пишут книги и научные материалы, используемые далее в пропагандистских целях. Некоторые специалисты применяются косвенно для второстепенных операций ЦРУ.
  Ниже в алфавитном порядке приводился список гиперссылок, насчитывавший около двадцати фамилий. Когда я кликнул «мышкой» на имени Пола Эммета, мне показалось, что передо мной раскрылась черная бездна.
  Йельский выпускник Пол Эммет (согласно данным Френка Молинари, раскрывшего закулисье ЦРУ) начал работать в управлении в 1969–м или 1970 году. Получив офицерское звание, он возглавил отдел по международной вербовке оперативного директората. (Источник: внутри управления, Амстердам, 1977.)
  — О нет, — тихо прошептал я. — Не может быть! Только не это!
  Мой ступор длился около минуты, пока внезапный грохот разбитой посуды не вырвал меня из задумчивого состояния. Я обернулся и увидел, что игравшие поблизости малыши опрокинули столик. Когда няни (или мамы) начали бранить детей, а официантка поспешила к ним с совком и щеткой, я заметил, что двое сидевших у стойки парней оставили эту маленькую драму без внимания. Они смотрели на меня. Один из них прижимал к уху мобильный телефон.
  Исключительно спокойно — не выдавая, как мне казалось, своих чувств — я повернулся к компьютеру и сделал вид, что допиваю кофе. Жидкость успела остыть и стала неприятно горькой. Я положил на стол двадцатидолларовую купюру и поднял чемодан. В голове мелькнула мысль, что если со мной случится беда, то раздраженная официантка запомнит одинокого англичанина, сидевшего неподалеку от столика, который перевернули расшалившиеся дети. Я не имел понятия, какое преимущество давал мне этот факт. Однако в тот момент я почему-то решил, что ситуация складывается в мою пользу. Стараясь не смотреть на стриженых парней, я прошел мимо них к выходу.
  Оказавшись на улице в свете серого холодного дня, я сделал несколько шагов к зеленым тентам «Старбакс»447, видневшимся в конце квартала. Рядом прогуливались пожилые горожане, носившие перчатки и меховые шапки. По улице медленно проезжали автомобили, большинство из которых имели знаки на заднем стекле: «Ребенок в машине. Прошу соблюдать осторожность при езде». Трудно было представить, что я провел целый час в виртуальной реальности. Позади меня открылась дверь интернет-кафе. Оглянувшись и увидев двух парней, я быстро зашагал по улице к «Форду». От страха у меня подкашивались ноги. Сев за руль и закрыв дверь на замок, я осмотрелся по сторонам. Стриженая пара исчезла из виду.
  Какое-то время я неподвижно сидел на месте. Это давало мне смутную гарантию того, что ничего плохого не случится. Мне казалось, что если я не буду шевелиться, то с помощью осмоса448 смогу просочиться в мирную жизнь процветающего Бельмонта. Тогда я мог бы примкнуть к его жителям и предаться их любимым занятиям: играть в бридж, смотреть сериалы или посещать местную библиотеку, чтобы, прочитав несколько газет, неодобрительно качать головой, брюзжать на мир, катившийся в ад, и винить во всем избалованное младшее поколение. Я с завистью наблюдал за симпатичной леди, вышедшей из парикмахерского салона. Она приглаживала волосы и поправляла завитые локоны. Молодые влюбленные, знакомые мне по интернет-кафе, по-прежнему держались за руки и рассматривали кольца, выставленные на витрине ювелирного магазина.
  А как насчет меня? Я переживал приступ жалости к себе. Мне казалось, что я находился в стеклянном пузыре — в абсолютной изоляции от нормальной жизни.
  Вытащив из сумки фотографии, я снова начал тасовать их, пока не наткнулся на ту, где Лэнг и Эммет стояли вместе на сцене. Будущий премьер-министр и предполагаемый офицер ЦРУ. Оба играли в одном спектакле и кривлялись в шутовских перчатках и шляпах. Кто-то посчитал бы это невероятным гротеском, но у меня на руках имелись неопровержимые доказательства. Перевернув снимок, я задумчиво посмотрел на телефонный номер. Чем дольше я рассматривал его, тем очевиднее казалось, что он предлагал мне единственный вариант действий. Меня уже не останавливала мысль, что я снова пойду по стопам Макэры.
  Когда влюбленная пара вошла в ювелирный магазин, я вытащил мобильный телефон, прокрутил список сохраненных номеров до нужного места и позвонил Ричарду Райкарту.
  Глава 14
  Половина работы «призрака» состоит из расспросов других людей.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  На этот раз он ответил через несколько секунд.
  — Значит, вы перезвонили, — тихо произнес он гнусавым монотонным голосом. — Я догадывался, что вам захочется наладить контакт, кем бы вы там ни были. Не многие имеют этот номер.
  Райкарт ждал ответа. Я слышал, как на заднем фоне говорил мужчина — скорее всего, произносил торжественную речь.
  — Итак, мой друг, вы собираетесь продолжить разговор?
  — Да, — ответил я.
  Он снова сделал выжидающую паузу. Не зная, с чего начать, я подумал о Лэнге. Что он сказал бы, если бы увидел, как я общаюсь с его врагом? С его Немезидой? Своим поступком я нарушал все основные правила в кодексе «призраков». Мои действия шли вразрез с соглашением о конфиденциальности, на котором стояла подпись Райнхарта. Это было профессиональное самоубийство.
  — Я пытался перезвонить вам пару раз, — продолжил Райкарт.
  В его голосе чувствовались нотки упрека. Влюбленная парочка вышла из ювелирного магазина и зашагала через улицу ко мне.
  — Да, знаю, — ответил я, собравшись с духом. — Прошу прощения за беспокойство. Я обнаружил ваш телефонный номер на одном из документов и решил выяснить, кому он принадлежит. Наверное, мне не стоит продолжать эту беседу.
  — Почему?
  Влюбленные прошли мимо машины. Я продолжал следить за ними, глядя в зеркало заднего вида. Они сунули руки в задние карманы друг друга, как будто были воришками, встретившимися на случайном свидании. Мне следовало сделать решительный шаг.
  — Я работаю на Адама Лэнга. Моя…
  — Не называйте своей фамилии, — быстро вмешался он. — И не используйте никаких имен. Говорите неопределенными фразами. Где именно вы обнаружили мой телефон?
  Его настоятельность нервировала меня.
  — На обороте фотографии.
  — Какой фотографии? Что там запечатлено?
  — Студенческие дни моего клиента. Это фото принадлежало моему предшественнику.
  — Принадлежало? О боже!
  Райкарт замолчал. Я услышал шум аплодисментов на его конце линии.
  — Вас шокировали мои слова? — спросил я.
  — Да. Это связано с той информацией, которую он передал мне.
  — Я недавно встречался с одним из тех, кто изображен на фотографии. Думаю, вы могли бы помочь мне разобраться кое в чем.
  — Почему вы не поговорите с вашим нанимателем?
  — Он в разъездах.
  — Ах да, он действительно в разъездах.
  Судя по голосу, на лице Райкарта появилась удовлетворенная улыбка.
  — И вы где находитесь? Только без точных названий.
  — В Новой Англии.
  — Вы можете приехать в город, в котором я работаю? Прямо сейчас? Вы ведь знаете, где меня искать?
  — В принципе знаю, — с сомнением ответил я. — У меня есть машина. Могу приехать к вам.
  — Только не на машине, — сказал он. — Самолеты безопаснее любых дорог.
  — Во всяком случае, так утверждают местные авиалинии.
  — Послушайте, мой друг, — свирепо прошептал Райкарт. — На вашем месте я бы не шутил. Езжайте в ближайший аэропорт. Садитесь на первый доступный рейс. Перешлите мне номер рейса. Больше ничего не нужно. Я устрою так, чтобы вас встретили в зале ожидания, когда вы приземлитесь.
  — А как ваш человек узнает меня?
  — У него не будет такой возможности. Это вам придется отыскать его.
  На заднем фоне послышался новый взрыв аплодисментов. Я попытался высказать свои возражения, но не успел произнести и пары слов. Он отключил телефон.
  * * *
  Я выехал из Бельмонта, не имея никаких идей о дальнейшем маршруте. Через каждые несколько секунд мой взгляд устремлялся к зеркалу заднего вида, однако, если за мной и наблюдали, то я этого не замечал. Позади меня появлялось множество машин, но ни одна из них не задерживалась в моем кильватере больше двух минут. Я следил за указателями, ведущими к Бостону. С их помощью я вскоре пересек большую реку и выехал на автостраду.
  До трех часов дня оставалось несколько минут, но уже начинало смеркаться. Слева и вдали от меня на фоне высокого купола атлантического неба сверкали золотыми отсветами небоскребы городского центра. Впереди, словно падающие звезды, спускались вниз огни самолетов, направлявшихся к аэропорту. Следующие две мили я сохранял невысокую скорость и высматривал вероятных преследователей. Для тех, кто никогда не бывал в аэропорту Логан, я скажу, что он располагается посреди Бостонской гавани. Машины добираются до него по длинному и бесконечному на вид тоннелю. Когда дорога ушла под землю, я спросил себя, зачем мне влезать в такую опасную авантюру. И моя неуверенность была настолько велика, что, когда — почти через милю — я вновь оказался в сером полумраке вечера, вопрос так и остался без ответа.
  Следуя знакам, я подъехал к долгосрочной стоянке машин. В тот миг, когда «Форд» остановился на парковочном месте, мой телефон зазвонил. Входящий номер был незнакомым. Поколебавшись, я ответил на звонок, и властный голос заставил меня вздрогнуть.
  — Чем вы занимаетесь, черт бы вас побрал?
  Это была Рут Лэнг. В своей вульгарной самонадеянности она привыкла начинать беседу без уведомлений и прелюдий — пробел в манерах, за который, как мне кажется, муж никогда не винил ее, даже будучи премьер-министром.
  — Работаю, — ответил я.
  — Вот как? А в отеле говорят, что вас нет.
  — Неужели так и говорят?
  — А разве вы там? Они сказали мне, что вы даже не появлялись.
  Я попытался скрасить ложь частичной правдой.
  — На самом деле я направляюсь в Нью-Йорк.
  — Зачем?
  — Хочу повидаться с Джоном Мэддоксом и обсудить с ним структуру книги с учетом…
  Мне удалось найти тактичный эвфемизм.
  — …изменившихся обстоятельств.
  — Я тревожусь о вас, — сказала Рут. — Весь день хожу взад и вперед по этому чертову пляжу и думаю о том, что мы с вами обсуждали прошлой ночью…
  Я перебил ее:
  — Нам не следовало бы говорить об этом по телефону.
  — Не волнуйтесь. Не буду. Я не такая уж и дура. Но чем больше я обдумываю ситуацию, тем сильнее начинаю беспокоиться.
  — Где Адам?
  — Все еще в Вашингтоне. Он продолжает звонить, но я не хочу отвечать. Когда вы вернетесь?
  — Я еще не знаю.
  — Сегодня вечером?
  — Попытаюсь уложиться в этот срок.
  — Постарайтесь, если сможете.
  Она понизила голос. Я представил себе телохранителя, стоявшего поблизости.
  — Деп вечером уедет по своим делам. Так что коком буду я.
  — Вы полагаете, это будет хорошей приманкой?
  — Вы грубиян, — ответила она и засмеялась.
  Рут прервала контакт, не попрощавшись со мной, так же неожиданно, как и позвонила. Я задумчиво постучал телефоном по зубам. Перспектива доверительной беседы у камина — возможно, с последующим раундом пылких объятий — не была лишена привлекательности. У меня имелась возможность позвонить Райкарту и отменить свой визит. Так и не приняв решения, я вытащил чемодан из машины и покатил его через лужи к ожидавшему автобусу. Поднявшись в салон, я поставил чемодан рядом с собой. Передо мной висела карта аэропорта. Стоило мне взглянуть на нее, как сам собой возник новый выбор. Куда же мне направиться? Терминал Б предлагал рейс в Нью-Йорк к Райкарту. Терминал Е и международный сектор мог предоставить мне вечерний рейс обратно в Лондон. Я не рассматривал прежде такой вариант. Паспорт у меня был с собой. Я действительно мог выйти из дела.
  Б или Е? Оба решения казались почти равнозначными. Я чувствовал себя бестолковой лабораторной крысой, которая, попав в лабиринт, все время сталкивалась с альтернативами и постоянно выбирала неверные ходы. Двери автобуса с тяжелым вздохом открылись. Я вышел у терминала Б, купил билет, отослал текстовое сообщение Райкарту и сел на рейс Американских авиалиний, направлявшийся в аэропорт Ла Гвардия.
  * * *
  По какой-то причине наш самолет задержали на стоянке. Мы по расписанию поднялись на борт, но затем лайнер остановился на рулевой дорожке и по-джентльменски пропустил вперед несколько других самолетов, которые должны были вылетать после нас. Начался ливень. Я смотрел в иллюминатор на прибитую дождем траву и едва различимую грань между морем и небом. По стеклу змеились прожилки воды. Каждый раз, когда с соседней полосы взлетал очередной самолет, корпус нашего лайнера дрожал и прожилки меняли узор. Пилот включил интерком и, извинившись, сообщил, что у службы безопасности возникла проблема с проверкой пассажиров. Департамент безопасности только что поднял уровень террористической угрозы с желтого (повышенного) уровня до оранжевого (высокого), поэтому пилот просил нас проявить терпение. Среди бизнесменов, сидевших вокруг меня, нарастала тревога. Один мужчина опустил край газеты и, поймав мой взгляд, покачал головой.
  — Ситуация становится все хуже и хуже, — сказал он.
  Сложив газету, мужчина бросил ее на колени и закрыл глаза. Заголовок передовицы гласил: «Лэнг завоевал нашу поддержку». На фотографии экс-премьер опять усмехался. Рут была права. Ему не следовало делать этого. Своей усмешкой он уже достал весь мир.
  Мой небольшой чемодан находился в багажном отделении на верхней полке. Ноги покоились на наплечной сумке, которая лежала под креслом. Беспокоиться было не о чем, но я не мог расслабиться. Меня терзало чувство вины, хотя я не совершил никаких предосудительных поступков. Чуть позже в моем уме зародилось подозрение, что скоро люди ФБР войдут в самолет и выведут меня из салона. Однако после сорока пяти минут ожидания двигатели нашего лайнера снова взревели, и пилот, прервав молчание, объявил, что нам дали разрешение на взлет. Он еще раз поблагодарил нас за понимание текущей обстановки.
  Мы вырулили на взлетную полосу и взмыли к облакам. Несмотря на волнение — или, возможно, именно из-за него, — моя усталость втянула меня в сон. Я проснулся от толчка и почувствовал, что кто-то склонился надо мной. Это был стюард. Он попросил меня пристегнуть ремень безопасности. Я думал, что проспал лишь несколько секунд, но давление в ушах подсказало мне, что мы уже шли на посадку в аэропорту Ла Гвардии. Самолет приземлился в шесть минут седьмого (я запомнил время, потому что посмотрел на часы). В двадцать минут седьмого, отделившись от нетерпеливой толпы, которая скопилась у ленты для выдачи багажа, я направился в зал прибытия.
  Был ранний вечер, и помещение заполняли люди, спешившие в центр города или домой — за стол с горячим ужином. Я обвел взглядом это шумное многоликое множество в надежде, что Райкарт сам удосужится встретить меня. Но среди толпы я не заметил ни одной знакомой фигуры. У прохода расположился обычный траурный строй водителей. У каждого в руках на уровне груди имелась табличка с фамилией пассажира. Водители смотрели прямо вперед, избегая посторонних взглядов, словно были подозреваемыми на процедуре опознания. Я же — в роли нервного свидетеля — шагал перед ними и внимательно осматривал их, не желая совершить ошибки. Райкарт намекнул, что я узнаю нужного человека, когда увижу его. И это действительно произошло — причем с таким эффектом, что у меня едва не оборвалось сердце. Он стоял на небольшом удалении — высокий грузный мужчина лет пятидесяти, с бледным лицом и темными волосами, одетый в плохо пригнанный костюм из какого-то второсортного магазина. В его руках я увидел черную табличку, на которой мелом было написано «Майк Макэра». Взглянув на его хитрые бесцветные глаза, я подумал, что он чем-то напоминает мне моего предшественника.
  Мужчина меланхолически жевал резинку. Кивнув на мой чемодан, он тихо произнес:
  — Багаж в норме.
  Это было похвала, а не вопрос, но смысл слов дошел до меня позже. Мне никогда не нравился Нью-Йоркский сленг, однако в тот момент я обрадовался ему, как ребенок. Мужчина повернулся на каблуках, и я последовал за ним через зал в кромешный ад вечера — в какофонию криков, свиста, шума хлопавших дверей, ссор из-за такси и воя отдаленных полицейских сирен.
  Водитель подошел к своей машине, сел за руль, опустил оконное стекло и жестом велел мне садиться. Пока я тужился, затаскивая чемодан на заднее сиденье, он молча смотрел вперед. Похоже, этот боров не был расположен к беседе. Впрочем, на нормальный разговор у нас не хватило бы времени. Покинув периметр аэропорта, мы подъехали к отелю с большим стеклянным фронтоном и несколькими конференц-залами, чьи окна выходили на Большой центральный бульвар. Мужчина что-то промычал и затем, изогнув тяжелое тело, повернулся ко мне. Машина пропахла его потом. Взглянув через пелену дождя на мрачное безликое здание, я испытал момент экзистенциального ужаса. О господи! Что я тут делаю?
  — Если вам потребуется контакт с боссом, используйте эту трубу, — сказал он, передав мне новый мобильный телефон в сохранившейся полиэтиленовой обертке. — Там сим-карта на двадцать долларов. По старому телефону молчок! Лучше вообще отключите его. Вы сейчас войдете внутрь и оплатите свой номер наличными. У вас имеются деньги? Это будет стоить около трехсот баксов.
  Я кивнул.
  — Останетесь здесь на ночь. Номер зарезервирован.
  Он изогнулся еще больше и вытащил из заднего кармана толстый бумажник.
  — Вот вам карточка для дополнительных расходов. Запомните имя на ней. В отеле регистрируйтесь по этой фамилии. Назовите клерку какой-нибудь адрес в Великобритании. Только не ваш собственный! Если карточки не хватит, то остальные расходы оплачивайте наличными. Вот телефонный номер, который вы будете использовать для дальнейших контактов с боссом.
  — Вы, наверное, работали копом, — сказал я, забирая у него кредитную карточку и клочок бумаги, на котором детским почерком был записан номер телефона.
  Бумага и пластик нагрелись от жара его тела.
  — Не пользуйтесь Интернетом. Не общайтесь с незнакомыми людьми. И особенно избегайте женщин, которые попытаются завязать знакомство с вами.
  — Так обычно говорила моя мама.
  Выражение его лица не изменилось. Мы посидели несколько секунд.
  — Ну, все, — сказал он и помахал мне рукой. — Пока.
  Пройдя через вращающуюся стеклянную дверь и оказавшись в вестибюле, я прочитал фамилию на карточке. Клайв Диксон. Где-то рядом закончилась большая конференция. Десятки делегатов в черных костюмах, с ярко-желтыми значками на отворотах хлынули в огромный холл, украшенный белым мрамором. Их гомон наполнил пространство. Они походили на стаю ворон. Эти энергичные целеустремленные люди только что получили новый заряд сил и мотиваций для решения своих личных целей и корпоративных задач. Их значки свидетельствовали о принадлежности к какой-то церкви. Большие стеклянные шары светильников, свисавшие с потолка в сотне футов над нашими головами, отбрасывали блики на хромированные стены. Я больше не тонул в глубинах страха. Волна событий вынесла меня на сушу.
  — У вас зарезервирован номер на фамилию Диксон, — сказал я клерку за стойкой администратора.
  Лично я не выбрал бы для себя такую вымышленную фамилию. Я просто не мог представить себя Диксоном, кем бы он там ни был. Но клерк не разделял моего смущения. Фамилия имелась в компьютере, и все остальное его не тревожило. Благо, карточка оказалась нормальной. Номер обошелся мне в двести семьдесят пять долларов. Я заполнил бланк и написал ложный адрес: на указанной улице находился лондонский клуб Рика, а номер дома принадлежал коттеджу Кэт, выходившему террасой на задворки Шефердз-Буш. Когда я выразил желание расплатиться наличными, клерк принял банкноты двумя пальцами, словно они были какой-то диковинкой, которую он прежде никогда не видел. Наличные? Если бы я привязал осла к его стойке и предложил заплатить ему шкурами сусликов или деревянными фигурками, вырезанными под завывание зимних ветров, он и тогда бы не был в большем замешательстве.
  Я отказался от помощи в переноске багажа, поднялся в лифте на шестой этаж и сунул электронный ключ в паз замка на двери. Гостиничный номер имел обои цвета беж и освещался настольными лампами. Из двух окон открывались виды на бездонную черноту Ист-Ривер и пространство от Большого центрального бульвара до Ла Гвардии. На большой «плазме» демонстрировался фильм «Я беру Манхэттен». Когда на экране появились титры: «Добро пожаловать в Нью-Йорк, мистер Никсон», я отключил телевизор и открыл мини-бар. Мне не нужно было ни бокалов, ни стаканов. Я отвинтил крышку и отхлебнул из горлышка маленькой бутылки.
  Примерно через двадцать минут и после второй опустевшей бутылочки мой новый телефон внезапно озарился голубым сиянием и начал издавать угрожающее электронное жужжание. Оставив свой пост у окна, я нехотя ответил на звонок.
  — Это я, — произнес Райкарт. — Вы уже устроились?
  — Да.
  — Вы один?
  — Один.
  — Тогда откройте дверь.
  Он стоял в коридоре, прижимая к уху телефон. Рядом с ним был водитель, встретивший меня в аэропорту.
  — Все нормально, Френк, — сказал Райкарт своему парню. — Дальше я сам. Присмотри за вестибюлем.
  Когда Френк зашагал обратно к лифтам, он сунул телефон в карман плаща. Райкарт принадлежал к тем мужчинам, которых моя мать называла «симпатичными зазнайками»: впечатляющий профиль, потрясающие синие глаза, оранжевый загар и зачесанные назад вьющиеся волосы, так сильно привлекавшие прежде газетных карикатуристов. Он выглядел гораздо моложе своих шестидесяти лет.
  Райкарт кивнул на пустую бутылочку в моей руке.
  — Напряженный день?
  — Можно и так сказать.
  Не ожидая приглашения, он вошел в комнату, направился к окну и задернул шторы. Я закрыл дверь.
  — Примите мои извинения за эту дыру, — сказал Райкарт. — Я не мог устроить вас на Манхэттене, потому что там меня многие знают. Особенно после вчерашней пресс-конференции. Френк нормально позаботился о вас?
  — Мне редко оказывали столь теплый прием.
  — Я знаю, о чем вы говорите, но он полезный парень. Бывший Нью-Йоркский полицейский. Френк выполняет поручения и обеспечивает мою безопасность. С некоторых пор я стал не очень популярным парнем в нашем районе, как вы сами можете представить.
  — Хотите что-нибудь выпить?
  — Стакан воды, если можно.
  Пока я наливал ему воду, он прошелся по номеру, проверил ванную комнату и даже встроенный шкаф.
  — Что-то не так? — спросил я его. — Вы думаете, это западня?
  — Нечто подобное промелькнуло в моем уме.
  Он расстегнул плащ и аккуратно положил его на кровать. По моим скромным оценкам, его костюм от Армани стоил в два раза дороже годового дохода небольшого африканского поселка.
  — Сами подумайте, — продолжил он. — Ведь вы работаете на Лэнга.
  — Я впервые познакомился с ним в понедельник и до сих пор не понял, что это за человек.
  Райкарт засмеялся:
  — А кто его понял? Если вы встретили Лэнга в понедельник, то знаете его не хуже других. Я проработал с ним пятнадцать лет! Но и поныне задаю себе вопрос: откуда он взялся на наши головы? Майк Макэра тоже этого не знал, хотя был в его команде с самого начала.
  — Его жена говорила мне почти то же самое.
  — Вот видите! Если даже такая проницательная женщина, как Рут, не может понять его — а она, сохрани ее господи, замужем за ним, — то на что надеяться нам, остальным? Человек-загадка. Благодарю.
  Райкарт взял стакан с водой и, сделав глоток, посмотрел мне в глаза.
  — Но вы, похоже, начали разгадывать его.
  — Во всяком случае, мне кажется, что я приблизился к разгадке.
  — Давайте присядем, и вы расскажете мне об этом, — предложил Райкарт, похлопав меня по плечу.
  Его жест напомнил мне о фамильярности Лэнга. Очарование великих людей. Рядом с ними я чувствовал себя мелкой рыбешкой, плававшей среди акул. Мне следовало быть начеку. Я устроился в небольшом кресле — такого же бежевого цвета, как и стены. Райкарт сел напротив меня.
  — Итак, — сказал он. — С чего начнем? Моя персона вам известна. А кем являетесь вы?
  — Я профессиональный писатель-«призрак». После смерти Майка Макэры меня наняли для обработки мемуаров Адама Лэнга. Я совершенно не разбираюсь в политике. Иногда кажется, что меня втянуло в какое-то Зазеркалье.
  — Расскажите мне о том, что вы узнали.
  Неужели он считал меня настолько простодушным? Я хмыкнул и предложил свой вариант беседы:
  — Сначала мне хотелось бы узнать, что вам известно о Макэре.
  — Как пожелаете, — пожав плечами, ответил Райкарт. — Что я могу сказать о нем? Майк был непревзойденным профессионалом. Если бы вы прикололи розочку к своему чемодану и сообщили Макэре, что это его новый партийный лидер, он последовал бы за ним. Когда Лэнг возглавил партию, все знали, что Майк перейдет в его штат. Он был очень полезным сотрудником и разбирался в партийных делах лучше, чем кто-либо другой. А что конкретно вы хотите узнать?
  — Каким он был человеком? Как личность?
  — Как личность?
  Райкарт покосился на меня с неприкрытым изумлением, словно ему еще не доводилось слышать столь странный и экстравагантный вопрос.
  — Он не видел жизни вне политики, если вы это имеете в виду. Можно сказать, что Лэнг был для него целой вселенной — женой, ребенком, другом. Что еще? Он отличался болезненной пунктуальностью и обладал набором качеств, который напрочь отсутствовал у Лэнга. Возможно, поэтому он и остался с ним, пройдя весь путь до Даунинг-стрит и обратно. Вся прежняя команда получила расчет и разбежалась по углам, устраивая свой собственный бизнес. Но Майк не признавал другой корпоративной работы. Он сохранил свою верность Адаму.
  — Если бы он был верным сотрудником, то не стал бы контактировать с вами, — возразил я собеседнику.
  — Да, но это случилось уже в самом конце. Вы говорили о какой-то фотографии. Могу я взглянуть на нее?
  Когда я вытащил пакет, на его лице появилось такое же алчное выражение, как и у Эммета. Но когда Райкарт увидел несколько снимков, он даже не потрудился скрыть своего разочарования.
  — И это все? Кучка привилегированных белых парней в кутежах и плясках?
  — Тут имеется кое-что поинтереснее, — ответил я. — Но скажите, почему ваш телефонный номер записан на обороте фотографии?
  Райкарт бросил на меня лукавый взгляд.
  — А на кой черт мне отвечать на ваш вопрос?
  — Тогда какого черта вы ждете от меня какой-то помощи?
  Мы посмотрели друг на друга. Он усмехнулся, показав большие белые зубы.
  — Вы могли бы быть политиком, — сказал он.
  — Я учусь у лучших представителей власти.
  Он скромно склонил голову, полагая, что я имел в виду его, хотя на самом деле у меня на уме был Адам Лэнг. Тщеславие, как я понял, стояло первым в списке слабостей Райкарта. Мне без труда представилось, как Лэнг искусно льстил ему и какой удар по эгоизму Райкарта нанесло последующее увольнение. Взглянув на его пригнутую голову, на крючковатый нос и пронизывающие глаза, я понял, что он был одержим местью, как отвергнутый любовник. Он поднялся на ноги, подкрался к двери, рывком открыл ее и быстро осмотрел коридор. Вернувшись, Райкарт склонился надо мной и грозно покачал перед моим лицом указательным пальцем.
  — Если вы ведете со мной двойную игру, вас ожидает суровая расплата, — строго произнес он. — А если вы сомневаетесь в моей способности хранить недобрые чувства и со временем сводить старые счеты, спросите об этом Адама Лэнга.
  — Хорошо, я обязательно спрошу.
  Интенсивность его возбуждения не позволяла ему сидеть спокойно. Внезапно я понял, под каким неимоверным прессингом находился этот человек. Райкарту следовало отдать должное. Чтобы вытащить бывшего партийного лидера и премьер-министра на суд по военным преступлениям, требовались крепкие нервы.
  — Скандал с международным трибуналом высек газетные заголовки лишь на прошлой неделе, — сказал он, ходя взад и вперед перед кроватью. — Но я иду по следу Лэнга уже несколько лет. Война в Ираке, передача пленных, пытки, Гуантанамо — все средства и методы, применяемые в так называемой войне против террора, являются такими же незаконными для Международного суда, как и злодеяния в Косово и Либерии. Единственная разница заключается в том, что все вышеназванные преступления совершали мы. Лицемерие западной демократии вызывает у меня тошноту.
  Похоже, Райкарт осознал, что вновь начал речь, которую он повторял уже много раз прежде. Сделав паузу, он отпил глоток воды.
  — В любом случае риторика — это одно, а доказательства — совершенно другое. Я чувствовал, что политический климат менялся в лучшую сторону. Каждый раз, когда в Лондоне взрывалась бомба; каждый раз, когда в Ираке убивали еще одного солдата, люди все ближе подходили к пониманию, что мы начали очередную Столетнюю войну без реальной возможности закончить ее в ближайшее время. Я знал, что ситуация работает на меня. Однако посадить западного лидера на скамью подсудимых казалось абсолютно невозможным. Чем хуже был бардак после срока правления очередного идиота, тем больше людей видело убожество нынешней власти. Мне требовалось хотя бы одно доказательство, отвечавшее законным стандартам юриспруденции, — какое-нибудь преступное распоряжение с подписью Лэнга на нем. Хватило бы одной страницы, но ее-то у меня и не было. И вдруг прямо перед Рождеством она появилась. Я получил реальную улику. Документ пришел по почте — без сопроводительного письма. «Совершенно секретно: меморандум премьер-министра Великобритании государственному секретарю США». Он был пятилетней давности. Лэнг подписал его еще в те дни, когда я занимал должность министра иностранных дел. Однако я не имел ни малейшего представления о том, что такой документ существовал. О боже! Доказательство не хуже дымящегося пистолета. Подпись, словно отпечаток пальца на горячем стволе! Льстивые заверения британского премьер-министра о том, что те четверо несчастных ублюдков будут схвачены нашими десантниками в Пакистане и переданы палачам ЦРУ.
  — Это военное преступление, — подытожил я.
  — Вы правы, — согласился он. — Пусть небольшое. Ну и что? В конце концов, Аль Капоне упекли в тюрьму за уклонение от уплаты налогов. Но значит ли это, что он не был гангстером? Я провел несколько осторожных проверок и, убедившись в подлинности документа, отвез его в Гаагу.
  — И вы не знали, кто прислал его вам?
  — Понятия не имел, пока мой анонимный источник не позвонил и не представился мне. К сожалению, как вы уже поняли, Лэнг вскоре узнал о наших контактах. Дальше ситуация пошла по наихудшему сценарию.
  Райкарт вновь склонился надо мной и прошептал:
  — Она закончилась смертью Майка!
  Сейчас, припоминая тот разговор, я убежден, что знал уже о причинах гибели Макэры. Но подозрение — это одно, а подтверждение — совсем другое дело. И вам следовало бы посмотреть на ликование Райкарта, чтобы оценить масштаб предательства, совершенного моим предшественником.
  — Он позвонил мне лично! Вы можете поверить в это? Если бы кто-то сказал, что Макэра окажет мне помощь, я просто рассмеялся бы над таким нелепым предположением.
  — Когда он позвонил?
  — Примерно через три недели после того, как я получил секретный меморандум. Кажется, восьмого или девятого января. Что-то типа этого. «Привет, Ричард, — сказал он. — Ты получил тот подарочек, который я послал тебе?» У меня едва не случился сердечный приступ. Затем я быстро заткнул ему рот. Вы знаете, что все телефонные линии в ООН прослушиваются?
  — Неужели?
  Я пытался абсорбировать его слова.
  — Да, полностью. Национальное агентство безопасности записывает каждый разговор, который ведется в Западном полушарии. Каждый слог, который вы произносите по телефону, каждое отправленное вами электронное письмо, каждая операция с вашей кредитной карточкой — все это записывается и сохраняется в базах данных. Конечно, им трудно сортировать такую уйму информации. Мы в ООН решили, что легче всего обходить прослушку с помощью резервных сотовых телефонов. Главное, не говорить о точных деталях дела и чаще менять номера. По крайней мере, это позволяет быть на пару шагов впереди. Короче, я посоветовал Майку убавить звук. Затем он получил от меня телефонный номер, который раньше никогда не использовался. Я попросил его перезвонить мне как можно быстрее.
  — Ага! Понятно.
  Я тут же визуализировал эту сцену. Макэра с телефоном, зажатым между ухом и плечом, выхватывает свою дешевую синюю ручку.
  — Судя по всему, он записал телефонный номер на обороте той фотографии, которую держал в тот момент в руках.
  — Чуть позже он перезвонил мне, — сказал Райкарт.
  Перестав шагать, он какое-то время рассматривал свое отражение в зеркале, висевшем над комодом. Райкарт приложил обе руки ко лбу и пригладил волосы, убрав их за уши.
  — Господи, как я расстроен, — сказал он. — Посмотрите на меня. Я никогда так не выглядел, когда работал в правительстве, хотя иногда нам приходилось вкалывать по восемнадцать часов в день. Знаете, люди воспринимают нашу миссию неправильно. Власть не утомляет! Нас изнашивает отсутствие власти!
  — А что он сказал, когда позвонил? Я имею в виду Макэру.
  — Я сразу уловил какую-то странность в его голосе. Вот вы спрашивали, на кого он был похож. Да, он выглядел грубоватым чиновником, и это нравилось Лэнгу. Адам знал, что может положиться на Майка; что тот сделает за него всю грязную работу. Макэра был деловым и проницательным человеком. Вы могли бы назвать его грубияном — особенно когда он говорил по телефону. В моем офисе его прозвали Кошмакерой: «Господин министр, вам только что звонил этот кошмарный Кошмакера…» Однако в тот злополучный день его голос звучал безжизненно и плоско. Он казался каким-то надломленным. Майк сказал, что последний год он работал над мемуарами Лэнга и копался в кембриджских архивах. Анализируя деятельность нашего правительства, он настолько разочаровался в политике Лэнга, что едва не покончил с собой. Кстати, там он и нашел меморандум, санкционировавший операцию «Буря». Однако, судя по его словам, тот документ был лишь вершиной айсберга. Майк сказал, что обнаружил в архивах нечто более важное, и именно эта находка заставила его понять, в какую помойную яму мы ввергли страну, пока были у власти.
  Я с трудом мог дышать.
  — Что же он нашел в конце концов?
  Райкарт тихо рассмеялся.
  — Довольно странно, но я задал ему тот же вопрос. Он не пожелал отвечать на него по телефону. Майк сказал, что хочет встретиться со мной и обсудить эту тему в личной беседе. Он намекнул, что ключ к разгадке находится в мемуарах Лэнга и что если кто-то осмелится проверить его слова, то ответ можно найти в начале.
  — Это его точные слова?
  — Почти. Пока он говорил, я кое-что записывал в блокнот. Майк обещал перезвонить мне через пару дней, чтобы назначить встречу. Но мои ожидания были напрасными. Еще через неделю в прессе появились сообщения о гибели Макэры. И никто другой не мог позвонить мне по этому телефону, потому что номер знал только Майк. Представьте себе мое волнение, когда телефон вдруг зазвонил опять. Вот почему мы здесь…
  Райкарт обвел рукой комнату.
  — …в идеальном месте для того, чтобы весело провести вечер в унылый четверг. Теперь, я думаю, вы можете рассказать мне о своем расследовании. О той чертовщине, которая творится вокруг нас.
  — Да, конечно. Только сначала еще один вопрос. Почему вы не сообщили об этом в полицию?
  — Вы шутите? Прения в Гааге и без того висят на волоске. Если бы я сказал полиции, что Макэра контактировал со мной, меня, естественно, расспросили бы о деталях нашей беседы. Как, когда и почему? И тогда мяч вернулся бы к Лэнгу. Он нанес бы упреждающий удар и развалил все дело о военном преступлении. Вы же знаете его. Адам ловкий делец. Взять, к примеру, его заявление, которое он выдвинул против меня. «Международная борьба с терроризмом слишком важна, чтобы использовать ее для местечковой личной мести». О-го-го! Какая злобная экспрессия!
  Он восхищенно содрогнулся. Я слегка поежился в кресле, но Райкарт ничего не заметил. Он снова принялся рассматривать себя в зеркале.
  — Да и чем тут можно было помочь? — продолжил Райкарт, выставив вперед подбородок. — Я думаю, Майк покончил с собой. Либо из-за депрессии, либо из-за выпивки, либо из-за двух причин сразу. Я подтвердил бы только их догадки. Он действительно был опечален, когда звонил мне по телефону.
  — И я могу сказать вам, почему он был опечален. Макэра узнал, что один из мужчин, запечатленных на фотографии вместе с Лэнгом — я имею в виду снимок, на котором Майк записал ваш телефонный номер, — был офицером ЦРУ.
  В тот момент Райкарт осматривал свой профиль. Его голова дернулась, бровь изогнулась, и затем он с нарочитой медлительностью повернулся ко мне:
  — Кем он был?
  — Его зовут Пол Эммет.
  После этого мгновения слова буквально полились из меня полноводной рекой. Мне отчаянно хотелось освободиться от бремени, разделить свою ношу с другим человеком, позволить кому-то осмыслить важность моего расследования.
  — Позже он стал профессором в Гарварде. Затем Эммет начал руководить так называемым Аркадианским институтом. Вы слышали о нем?
  — Да, слышал… Конечно, слышал! И я всегда старался держаться в стороне от него, так как мне говорили, что деятельность института напрямую связана с ЦРУ.
  Райкарт сел. Он выглядел ошеломленным.
  — Но разве такое возможно? — спросил я. — Мне не очень понятно, как все это работает. Неужели кто-то может стать сотрудником ЦРУ и затем уехать в другую страну для защиты докторской диссертации?
  — На мой взгляд, это в высшей степени возможно. Попробуйте придумать лучшее прикрытие. И где, как не в университете, выявлять самых ярких людей, способных стать будущими лидерами?
  Он протянул ко мне руку.
  — Покажите мне еще раз фотографию. Кто из них Эммет?
  — Все это может оказаться чепухой, — предупредил его я, указывая пальцем на Эммета. — У меня нет доказательств. Я только нашел его фамилию на одной из параноидальных веб-страниц. Там говорится, что он был зачислен в ЦРУ после окончания Йельского университета — то есть за три года до того, как появилась эта фотография.
  — Я думаю, что так оно и было, — сказал Райкарт, рассматривая снимок. — Когда вы заговорили об Эммете, я вспомнил, что слышал кое-что. Фактически подобные сплетни часто кулуарно обсуждают на международных конференциях. Я мог бы назвать Аркадианский институт вершиной военно-индустриального академического айсберга.
  Он хмыкнул, наслаждаясь своим остроумием, затем нахмурился и снова стал серьезным.
  — А ведь его знакомство с Лэнгом действительно выглядит подозрительно.
  — Нет, — сказал я, — подозрительным выглядит то, что Макэру нашли мертвым на берегу Мартас-Виньярда через несколько часов после его встречи с Эмметом на вилле близ Бостона.
  * * *
  Я рассказал Райкарту о других своих находках — в первую очередь, историю о приливах и огнях на берегу бухты Ламберта. Я поведал ему о любопытном ходе полицейского расследования; об откровениях Рут и ссоре между Лэнгом и Макэрой накануне гибели последнего; о нежелании Лэнга обсуждать его кембриджский период жизни и о том, как он пытался скрыть свое вступление в партию сразу после окончания университета. Затем я перешел на рассказ о том, как Макэра, с его доскональностью, разворошил архивы и постепенно опроверг легенду Лэнга о студенческих годах. (Возможно, именно поэтому Майк говорил, что ключ к разгадке находился в самых первых главах мемуаров.) Я рассказал о спутниковой навигационной системе в «Форде» Макэры, о том, как она привела меня к порогу Эммета, и о странном поведении профессора.
  И чем больше я говорил, тем сильнее возбуждался Райкарт. Мои слова были для него как праздник. Как Рождество! Он снова зашагал взад и вперед по комнате.
  — Предположим, что это Эммет заставил Лэнга подумать о карьере в политике, — сказал он. — Ведь кто-то должен был заронить идею в его маленькой головке. Я вступил в молодежную организацию нашей партии, когда мне исполнилось четырнадцать лет. В каком году присоединился Лэнг?
  — В тысяча девятьсот семьдесят пятом.
  — Семьдесят пятом? Посмотрите, как все совпадает! Вы помните, что творилось в Британии в семьдесят пятом году? Служба безопасности вышла из-под контроля и шпионила за премьер-министром. Отставные генералы собирали личные армии. Экономика разрушалась. Мы устали от восстаний и ирландских террористов. Неудивительно, что ЦРУ решило рекрутировать талантливую молодежь и помочь ярким личностям сделать карьеру в ключевых областях общественной жизни — в гражданских службах, в средствах массовой информации и, наконец, в политике. Американцы поступают так во всем мире. Их марионетки есть в любой стране.
  — Но только не в Британии, — возразил ему я. — Мы их союзники.
  Райкарт бросил на меня презрительный взгляд.
  — ЦРУ шпионит даже за своими студентами. Неужели вы думаете, что из-за какой-то щепетильности они откажутся следить за нашими? Их активность в Британии всегда была велика. Особенно сейчас. В Лондоне располагается штаб американской военной базы с огромным штатом сотрудников. Я могу назвать вам полдюжины членов парламента, которые имеют регулярные контакты с ЦРУ. Фактически…
  Он перестал шагать и щелкнул пальцами.
  — Вы натолкнули меня на гениальную мысль!
  Он быстро развернулся и посмотрел мне в глаза.
  — Вам что-нибудь говорит имя Редж Гиффен?
  — Почти ничего.
  — Редж Гиффен… Сэр Реджинальд Гиффен, а позже лорд Гиффен — слава богу, ныне покойный — так долго выступал в палате общин в пользу США, что мы прозвали его «представителем от Мичигана». Во время общих выборов в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году он внезапно отказался от членства в парламенте. Его решение удивило всех и каждого, не считая одного фотогеничного и весьма предприимчивого молодого члена партии, который за полгода до этого выдвинул свою кандидатуру на данный пост от какого-то небольшого избирательного округа.
  — И который затем получил место Гиффена, став кандидатом от партии, — добавил я. — В свои тридцать лет он занял одно из лучших парламентских кресел.
  История была воистину легендарной. Она возвела Адама Лэнга до статуса национального лидера.
  — Но неужели вы думаете, что это ЦРУ заставило Гиффена уступить свое место в парламенте? Мне кажется, ваша догадка излишне притянута за уши.
  — Ах, перестаньте! — раздраженно сказал Райкарт. — Воспользуйтесь своим воображением! Представьте, что вы профессор Эммет, вернувшийся в Гарвард. Вам приходится писать всякий вздор, непригодный для чтения, — монографии о союзе англоговорящих наций или идиотские статьи о необходимости борьбы с коммунистической угрозой. Вы упустили бы из рук свою птицу счастья? Человека, способного стать самым потрясающим агентом в истории ЦРУ? Молодого парня, о котором уже начали говорить как о будущем партийном лидере? Возможного премьер-министра? Неужели вы не стали бы убеждать свое начальство в перспективности такой разработки? В том, что нужно всеми силами способствовать карьере этого человека? Я работал в парламенте, когда там появился Лэнг. Я видел, как он выскочил из ниоткуда и оставил нас всех позади.
  Это воспоминание заставило его нахмуриться.
  — Конечно, ему помогали. Он вообще не имел реальной связи с партией. Мы не могли понять, в чем его сила.
  — Видимо, в этом и было его преимущество, — догадался я. — Он не имел идеологии.
  — Возможно, не имел, — усаживаясь в кресло, согласился Райкарт. — Но у него был конкретный план действий.
  Он склонился ко мне:
  — Ладно, вот вопрос на засыпку. Назовите хотя бы одно решение премьер-министра Адама Лэнга, которое шло бы вразрез с интересами Соединенных Штатов Америки.
  Я промолчал.
  — Хорошо, — добавил он. — Это трудный вопрос. Лучше назовите мне такой поступок Лэнга, который не получил бы одобрения Вашингтона. Просто подумайте немного. Вот вам несколько намеков.
  Он вытянул ко мне правую руку и поднял вверх большой палец.
  — Во-первых: развертывание британского контингента на Ближнем Востоке вопреки рекомендациям всех наших военачальников и послов, знакомых с этим регионом. Во-вторых…
  Райкарт поднял указательный палец.
  — …полное отсутствие требований любого вида quid pro quo449 от Белого дома, хотя мы могли настоять на дополнительных контрактах для британских фирм или иных компенсациях. В-третьих: непоколебимая поддержка внешней политики США на Ближнем Востоке, даже когда ее безумство настроило против нас почти весь арабский мир. В-четвертых: строительство на британской территории американской системы противоракетной обороны, которая абсолютно не заботится о нашей безопасности и фактически, наоборот, выставляет нас целью для первых ударов противника — она предназначена лишь для защиты Америки. В-пятых: покупка за пятьдесят миллиардов долларов американской системы запуска ядерных ракет. Мы называем ее «независимой», но она даже не может стрелять без предварительного одобрения США. В контексте обороны мы связали руки своим преемникам на следующие двадцать лет и заставили их раболепствовать перед Вашингтоном. В-шестых: договор, разрешающий США экстрадировать наших граждан для суда в Америке, но не позволяющий нам делать то же самое с гражданами Соединенных Штатов. В-седьмых: тайный сговор о незаконном похищении, пытках, тюремном заключении и даже убийствах британских граждан. В-восьмых: целенаправленное увольнение любых министров — я говорю об этом по личному опыту, — которые не на все сто процентов поддерживали альянс с Соединенными Штатами. В-девятых…
  — Достаточно, — всплеснув руками, взмолился я. — Мне понятна ваша мысль.
  — У меня имеются друзья в Вашингтоне, которые до сих пор изумляются тому, как Лэнг вел британскую внешнюю политику. Они просто в шоке от того, какую поддержку он оказал США и как мало получил взамен от этого. А куда он привел нашу страну? Мы застряли в войне, которую не можем выиграть. Наши спецслужбы, тайно сговорившись с ЦРУ, используют методы, которые мы не позволяли себе, даже когда воевали с нацистами!
  Райкарт печально рассмеялся и покачал головой.
  — Знаете, своим расследованием вы сняли тяжкий груз с моей души. Наконец-то у меня появилось рациональное объяснение для той чертовщины, которая творилась у нас в правительстве, когда Лэнг был премьер-министром. Хотя можно представить себе и более худшую альтернативу. По крайней мере, если он работал на ЦРУ, то все его действия имели смысл.
  Он похлопал меня по колену.
  — И теперь возникает вопрос: что нам делать с этой информацией?
  Мне не понравился его акцент на слове «нам». Поморщившись, я вяло ответил:
  — У меня довольно шаткое положение. Мне полагается помогать мистеру Лэнгу в работе с его мемуарами. Контракт обязывает меня не разглашать какой-либо третьей стороне ту информацию, которую я услышу в процессе сотрудничества.
  — Теперь уже поздно останавливаться.
  Эта фраза мне тоже не понравилась — особенно тон, которым она была произнесена.
  — К тому же мы не имеем никаких доказательств, — добавил я. — Как можно говорить о вербовке Лэнга, если мы даже не знаем наверняка, является ли Эммет агентом ЦРУ? Вы сами посудите! Как они общались, когда Лэнг вошел в десятый дом?450 Он прятал на чердаке передатчик?
  — Не сводите все к шутке, мой друг, — сказал Райкарт. — Я возглавлял министерство иностранных дел, и мне известно, как совершались подобные дела. Контакты с иностранной разведкой устраивались просто. Эммет часто приезжал в Лондон как представитель Аркадианского института. Идеальный фасад. Я не удивлюсь, если этот институт был создан для операции прикрытия, чтобы Эммет мог передавать инструкции Адаму Лэнгу. Вспомните, когда учредили Аркадианский институт? Время совпадает. Его сотрудников могли использовать в качестве посредников.
  — Все равно это ничего не доказывает, — ответил я. — Без признаний Лэнга и Эммета, без открытого доступа к самым засекреченным файлам ЦРУ ваши заявления не будут иметь достаточного веса. А таких признаний вы никогда не добьетесь.
  — Значит, вам придется раздобыть мне веские доказательства, — сухо сказал Райкарт.
  — Что?
  Моя нижняя челюсть отвисла… Да и сам я весь как-то обмяк.
  — Вы находитесь в идеальной позиции, — продолжил Райкарт. — Лэнг доверяет вам. Вы можете расспрашивать его о чем угодно. Он даже позволяет вам записывать его ответы на диктофон. Вы должны перевести разговор на определенную тему. Придумайте такие вопросы, которые незаметно завели бы его в ловушку. Затем предъявите ему обвинение в предательстве нации и запишите его реакцию. Даже если он начнет все отрицать, это будет неважно. Одно то, что вы выложите перед ним собранные вами факты, поставит точку на его истории.
  — Нет! Это невозможно! Кроме того, диктофонные записи являются его законной собственностью.
  — Все возможно, мой друг. Записи будут запрошены судом по военным преступлениям как доказательство его прямого соучастия в преступной программе ЦРУ по похищению и пыткам людей.
  — А если я не стану делать таких записей?
  — Тогда я предложу прокурору вызвать в суд вас.
  — Но я могу сказать в суде, что ничего не знаю!
  Мне казалось, что моя хитрость не имеет предела.
  — Тогда я отдам обвинителю это, — сказал Райкарт и, приоткрыв полу пиджака, показал мне небольшой микрофон, закрепленный на его рубашке.
  Провод уходил во внутренний карман.
  — Френк не только присматривает за вестибюлем, но и записывает каждое наше слово. Не так ли, Френк? Да ладно вам! Чему вы удивляетесь? У вас такой шокированный вид! А что вы ожидали? Что я пойду на встречу с незнакомым человеком и не позабочусь о мерах предосторожности? Кроме того, вы больше не работаете на Лэнга.
  Он улыбнулся, показав мне зубы, слишком белые и блестящие, чтобы быть настоящими.
  — Отныне вы работаете на меня.
  Глава 15
  Авторам нужны «призраки», которые не ввязываются в спор, а слушают своих клиентов и твердо знают, почему они занимаются своим делом.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Выйдя из ступора, я разразился неистовым и маловразумительным потоком ругани. Досталось и Райкарту, и моей собственной глупости, и Френку, и тем девушкам, которым предстояло делать распечатку с пленки. Я ругал прокурора по военным преступлениям, Гаагский суд, его присяжных и средства массовой информации. Наверное, это продолжалось бы довольно долго, если бы не зазвонил мой телефон — не тот, который я получил для контактов с Райкартом, а купленный мной в Лондоне. Не нужно говорить, что вопреки предупреждению Френка я забыл отключить его на время пребывания в отеле.
  — Не отвечайте, — велел мне Райкарт. — Это приведет их прямо к нам.
  Я проверил входящий номер.
  — Звонит Амелия Блай. Возможно, важное сообщение.
  — Амелия Блай, — повторил Райкарт. — Давно ее не видел.
  В его голосе промелькнули тона благоговения и похоти. Он нерешительно взглянул на меня. Я понял, что ему отчаянно хотелось узнать, зачем Амелия звонит мне.
  — Если они начнут определять ваше местоположение, точность поиска будет ограничена стометровой зоной. Отель окажется единственным зданием, в котором вы можете находиться. Не отвечайте!
  Телефон продолжал жужжать в моей ладони.
  — Пошли вы к черту, — возмутился я. — Мне плевать на ваши приказы.
  Нажав на зеленую кнопку, я бесстрастно произнес:
  — Привет, Амелия.
  — Добрый вечер, — ответил она.
  Ее голос хрустел, как накрахмаленная форма горничной.
  — Передаю трубку Лэнгу.
  Я прикрыл телефон ладонью и прошептал Райкарту:
  — Это Адам Лэнг.
  Взмахнув рукой, я призвал его к молчанию. Через миг в трубке раздался знакомый голос.
  — Я только что говорил с женой, — сказал Лэнг. — Она сообщила мне, что вы в Нью-Йорке.
  — Верно.
  — Я тоже здесь. А где вы сейчас находитесь?
  — Не могу сказать точно, Адам. В каком-то незнакомом районе.
  Я сделал беспомощный жест в направлении Райкарта.
  — А мы остановились в «Уолдорфе», — произнес Лэнг. — Почему бы вам ни приехать к нам?
  — Подождите минуту.
  Я нажал на кнопку MUTE.
  — Вы чертов идиот! — рявкнул Райкарт.
  — Он хочет, чтобы я приехал и повидался с ним в «Уолдорфе».
  Райкарт всосал щеки и оценил варианты.
  — Вы должны поехать, — сказал он.
  — А если это ловушка?
  — Риск есть, но будет странно, если вы не поедете. Он может заподозрить что-то. Скажите ему «да» и отключитесь.
  Я снова нажал на кнопку MUTE.
  — Алло, Адам?
  Мне почти удалось скрыть напряженность в голосе.
  — Хорошо. Я скоро приеду.
  Райкарт провел пальцем по горлу.
  — Что привело вас в Нью-Йорк? — спросил Лэнг. — Я думал, у вас и без того достаточно работы в особняке.
  — Я хотел встретиться с Джоном Мэддоксом.
  — Да? И как он?
  — Прекрасно. Послушайте. Мне нужно ехать.
  Жесты Райкарта стали более настойчивыми.
  — Мы провели здесь два чудесных дня, — продолжил Лэнг, как будто не слышал меня. — Американцы просто фантастически гостеприимны. Вы знаете, люди правду говорят, что настоящие друзья познаются в беде.
  Возможно, мне все это показалось, но мое воображение наполнило его последнюю фразу особым смыслом.
  — Чудесно, Адам. Постараюсь приехать к вам как можно быстрее.
  Дрожащими пальцами я отключил телефон.
  — Вы неплохо держались, — похвалил меня Райкарт.
  Он подошел к кровати и забрал свой плащ.
  — У нас имеется примерно десять минут, чтобы убраться отсюда. Собирайте вещи.
  Я механически сложил фотографии, затем сунул пакет со снимками обратно в чемодан и щелкнул замками. Райкарт, удалившись в ванную, начал шумно мочиться в унитаз.
  — Каким был его голос? — спросил он.
  — Веселым.
  Райкарт спустил воду и вышел ко мне, застегивая на ходу ширинку.
  — Ну что, попробуем покинуть это место?
  Кабина лифта была заполнена сетевыми торговцами Церкви последнего дня, или черт их знает, как они там назывались. Мы останавливались почти на каждом этаже. Райкарт нервничал все больше и больше.
  — Нас не должны видеть вместе, — прошептал он, когда мы вышли в фойе. — Задержитесь немного. Встретимся на стоянке машин.
  Он ускорил шаг и быстро направился к выходу. Френк был уже на ногах. Очевидно, он прослушивал наш разговор и знал о планах босса. Они оба сошлись в середине вестибюля и зашагали к вращающейся двери: опрятно-седовласый Райкарт и его молчаливый темноволосый компаньон. Пора было приступать ко второму акту. Я нагнулся и притворился, что завязываю шнурок, затем неторопливо пересек фойе и, опустив пониже голову, обошел большую группу шумно болтавших делегатов конференции. Ситуация выглядела настолько смехотворной, что, когда я влился в толпу, собравшуюся у дверей, мои губы расплылись в улыбке. Все это напоминало мне фарсовые пьесы Фейдо451: каждая новая сцена казалась еще более немыслимой, чем прошлая, но при объективном рассмотрении являлась логическим развитием предыдущих событий. Да, именно так: немыслимый фарс! Я стоял, ожидая очереди на выход. Внезапно, когда мне нужно было шагнуть в открывшийся проем вращающейся двери, передо мной промелькнула фигура Эммета. Во всяком случае, мне почудилось, что я увидел именно его. Улыбка тут же исчезла с моих губ.
  Большая вращающаяся дверь отеля состояла из нескольких отделений, которые вмещали в себя по пять-шесть человек одновременно. Оказавшись внутри сегмента, людям приходилось перемещаться вперед и избегать столкновений друг с другом. Они походили на каторжников, скованных вместе одной невидимой цепью. По счастливой случайности, я попал в середину выходившей группы, и, видимо, поэтому Пол Эммет не заметил меня. Его сопровождали двое верзил. Войдя в проем вращающейся двери, все трое нетерпеливо прижались к стеклу, как будто отчаянно торопились попасть в вестибюль.
  Я вышел в сумрак вечера и едва не упал, оступившись в спешке на ступенях. От волнения мое сердце гулко колотилось о ребра. Перевернув чемодан на колеса, я потащил его за собой, как упрямую собаку. Между подъездной дорожкой отеля и стоянкой машин располагалась цветочная клумба. Я не стал обходить это препятствие и пересек его по прямой линии. Неподалеку на парковке засияли фары. Большая темная машина помчалась прямо на меня, но в последнюю секунду отклонилась в сторону. Задняя пассажирская дверь открылась, и я услышал окрик Райкарта.
  — Садитесь! Живо!
  Как только я забрался в салон, Френк рванул машину с места. Дверь по инерции захлопнулась. Меня швырнуло на сиденье.
  — Кажется, я только что видел Эммета.
  Райкарт и Френк обменялись взглядами.
  — Вы уверены?
  — Не очень.
  — Он заметил вас?
  — Нет.
  — Вы уверены?
  — Да.
  Я прижал к себе чемодан. Он стал моим ремнем безопасности. Мы промчались по скользкому виадуку и влились в плотный поток транспорта, направлявшийся к Манхэттену.
  — Они могли следить за нами от самого аэропорта, — сказал Френк.
  — Тогда почему они так задержались? — спросил Райкарт. — Ждали, пока Эммет прилетит из Бостона? Ведь только он мог опознать его.
  Будучи дилетантом, я никогда не относился к шпионажу серьезно. Но теперь меня охватила новая волна панического ужаса.
  — Послушайте, я тут подумал… Наверное, мне не следует встречаться с Лэнгом прямо сейчас. Это плохая идея. Допустим, я действительно видел Эммета. Значит, Лэнг уже заподозрил меня в предательстве. Он знает, что я ездил в Бостон и показывал фотографии Эммету.
  — Пусть так, — согласился Райкарт. — И что, по-вашему, он сделает? Утопит вас в ванне уолдорфского люкса?
  — Ага! — поддакнул Френк. — Утопит! — Его плечи затряслись от смеха. — Вот же чудик!
  Я почувствовал тошноту и, несмотря на усилившийся холод, опустил оконное стекло. Восточный ветер, дувший порывами через реку, приносил из заводских районов дурманящий запах авиационного топлива. Вспоминая ту поездку, я и сейчас ощущаю в горле неприятный привкус этой вони. Он навсегда стал для меня вкусом страха.
  — А разве мне не нужна какая-то история прикрытия? — спросил я. — Лэнг начнет задавать вопросы…
  — Вы не сделали ничего плохого, — ответил Райкарт. — Вам захотелось уточнить несколько моментов, упущенных вашим предшественником. Вы попытались разобраться с кембриджским периодом Лэнга. Поймите, вы ни в чем не виноваты! И Лэнг не может знать наверняка, что именно вам стало известно.
  — Меня беспокоит не Лэнг.
  Мы оба погрузились в молчание. Через несколько минут перед нами возникли сияющие контуры Манхэттена. Мой взгляд автоматически отметил брешь в сверкающем фасаде. Странно, что пустота могла служить ориентиром. Она походила на черную дыру или прореху в космосе. Она могла всосать в себя все что угодно: города, страны, законы. Она могла поглотить и меня. Казалось, даже Райкарт был удручен этим видом.
  — Может, закроете окно? Вы заморозили меня до смерти.
  Я послушно поднял оконное стекло. Френк включил радио — какую-то музыкальную станцию, на которой исполнялся джаз.
  — А как быть с машиной? — спросил я. — Она на стоянке в аэропорту.
  — Вы можете забрать ее завтра утром.
  Джаз сменился блюзом. Я попросил Френка выключить радио. Он сделал вид, что не услышал меня.
  — Наверное, Лэнг считает это личной местью, но он тут не прав, — сказал вдруг Райкарт. — Конечно, я признаю, что наношу ответный удар. Кому бы понравилось быть униженным? Но если мы продолжим выдавать лицензии на пытки и начнем присуждать победу в войнах по количеству убитых врагов, то дело кончится тем, что наши потомки снова будут украшать пещеры черепами. А что станет с нами?
  — Я скажу, что станет с нами, — со злостью ответил я. — Мы получим за мемуары десять миллионов долларов и проживем остаток жизни в счастливом благополучии.
  Я еще раз убедился в том, что страх и нервозность порождали гнев.
  — Неужели вы не понимаете, что это бессмысленно? Он уйдет на покой и получит цэрэушную пенсию. На вашем чертовом суде Лэнг посоветует вам вертеть себя на пальце.
  — Да пусть он советует что хочет! Древние считали, что наказание изгнанием намного хуже смертной казни. Лэнг окажется в вечном изгнании. Он не сможет путешествовать по миру — даже в те дерьмовые страны, которые не признают Международный суд. Ведь всегда существует опасность, что из-за проблем с двигателями или из-за нехватки топлива его самолет совершит аварийную посадку на другой территории. А мы будем ждать его там. Закон когда-нибудь возьмет его за задницу.
  Я взглянул на Райкарта. Он смотрел прямо вперед, слегка покачивая головой.
  — Кроме того, в Америке может измениться политический климат, — продолжил он. — Мы инициируем публичную кампанию по выдаче Лэнга в руки правосудия. Интересно, думает ли он об этом? Жизнь Адама покатится в ад!
  — После ваших слов мне стало жалко его.
  Райкарт бросил на меня оценивающий взгляд.
  — Он очаровал вас, не так ли? Очарование! Английская болезнь.
  — Есть беды похуже.
  Машина въехала на мост Трайборо. Колеса застучали на стыках, словно быстрый пульс.
  — Такое ощущение, что мы катимся в телеге, — сказал я.
  Путь к центру города занял некоторое время. Каждый раз, когда автомобиль начинал останавливаться в потоке транспорта на Парк-авеню, мне хотелось открыть дверь и убежать. Проблема заключалась в том, что я мог вообразить себе лишь первую часть плана — стремительный бег среди машин и благополучное исчезновение на одной из боковых улиц. Но затем все становилось чистым листом. Куда я пойду? Как я расплачусь за номер в гостинице, если моя кредитная карточка и та фальшивая, которую дал мне Френк, известны Эммету и другим преследователям? С какой бы точки зрения я ни рассматривал свое положение, печальный вывод неизменно оставался одним и тем же: мне было безопаснее сотрудничать с Райкартом. По крайней мере, он знал, как выжить в этом страшном мире, который я почти не понимал.
  — Если вы чувствуете такое беспокойство, мы можем договориться о сигнале провала, — сказал Райкарт. — Позвоните мне по телефонному номеру, который дал вам Френк. Скажем, в десять минут следующего часа или еще через час. Нам даже не обязательно говорить. Просто дайте мне два гудка, и я буду знать, что с вами все в порядке.
  — А что случится, если я не позвоню?
  — Если я не дождусь от вас звонка в первый час, то запасусь терпением. Если вы пропустите второй условленный срок, я позвоню Лэнгу и скажу ему, что возлагаю на него личную ответственность за вашу безопасность.
  — Почему-то ваши слова меня не очень успокоили.
  К тому времени мы почти добрались до цели. Я уже видел впереди на противоположной стороне дороги огромный подсвеченный прожекторами звездно-полосатый флаг и рядом с ним, у самого входа в «Уолдорф», флаг Британской империи. Пространство перед отелем было огорожено бетонными блоками. Я насчитал полдюжины полицейских мотоциклов, четыре патрульные машины и два больших черных лимузина. За ограждением стояла небольшая группа фоторепортеров и довольно внушительная толпа любопытных зевак. При виде этой картины мое сердце снова забарабанило в груди. Я начал задыхаться от страха.
  Райкарт сжал мою руку.
  — Наберитесь смелости, мой друг. Лэнг уже потерял одного помощника при подозрительных обстоятельствах. Вряд ли он позволит себе еще одну потерю.
  — Неужели они все собрались ради него? — спросил я в изумлении. — Можно подумать, что он по-прежнему премьер-министр.
  — Похоже, я вернул ему былую популярность, — проворчал Райкарт. — Так что благодарите за это меня. Ладно, удачи. Остальное обсудим позже. Френк, останови машину здесь.
  Он поднял воротник и сполз на сиденье, скрываясь от случайных взглядов. В его предосторожности было столько же пафоса, сколько и абсурда. Бедный Райкарт! Я сомневался, что в Нью-Йорке нашелся бы хоть один из десяти тысяч жителей, который смог бы узнать этого политика. Френк подъехал к углу 50–й улицы, высадил меня и тут же ловко вернулся в поток транспорта. Взглянув вслед его машине, я увидел лишь серебристый затылок Райкарта, который быстро удалялся в вечерний сумрак Манхэттена.
  Оставшись один, я пересек широкую и желтую от такси дорогу, а затем прошел мимо толпы зевак и полицейского кордона. Никто из копов не окликнул меня. Увидев мой чемодан, они, наверное, решили, что я хочу поселиться в отеле. Шикарный вход «Уолдорфа» и большая мраморная лестница привели меня в вавилонское великолепие холла. В обычных условиях я позвонил бы Амелии по мобильному телефону, но этот день научил меня многому. Подойдя к консьержу у административной стойки, я попросил его позвонить ей в номер и сообщить о моем визите.
  Ответа не последовало. Клерк нахмурился и повесил трубку. Едва он начал сверяться с компьютером, на Парк-авеню раздался громкий треск, похожий на автоматные очереди. Несколько людей, заполнявших бланки, пригнули головы, но вскоре выпрямились, когда шум на улице оформился в рев мотоциклетных моторов. Из глубины отеля на огромное пространство золотистого вестибюля выплыл клин работников специальных и секретных служб безопасности. В середине этого эскорта пружинистой походкой важно шествовал Лэнг. За ним шли миссис Блай и две секретарши. Амелия, как обычно, прижимала к уху телефон. Я зашагал к их группе. Лэнг прошел мимо меня, глядя прямо вперед, что абсолютно не соответствовало его привычкам. Обычно ему нравилось смотреть на людей и одаривать их улыбкой, которую те запоминали на всю оставшуюся жизнь. Когда он начал спускаться по лестнице, Амелия заметила меня. Я удивился, увидев на ее лице следы тревоги и отчаяния. Несколько белокурых локонов сместились со своих мест. Она подошла ко мне, схватила за руку и потащила за собой.
  — Ну, где вы пропадали? Я все время пыталась связаться с вами.
  Не замедляя темпа шагов, она добавила через плечо:
  — У нас перемена планов. Мы возвращаемся на Мартас-Виньярд.
  — Прямо сейчас? — прохрипел я, едва поспевая за ней. — Немного поздновато вроде?
  Мы начали спускаться по лестнице.
  — Адам настоял на срочном вылете. Мне с трудом удалось достать для нас самолет.
  — Но почему именно сейчас?
  — Не имею понятия. Что-то случилось. Если хотите, спросите его сами.
  Лэнг был уже на последней ступеньке у выхода. Телохранители открыли двери, и его широкие плечи внезапно озарились галогенным заревом вспышек. Я услышал крики репортеров, щелканье фотоаппаратов и рев «Харли Дэвидсонов». Казалось, что перед нами раскрылись двери ада.
  — Что мне нужно делать? — спросил я.
  — Сядете в машину сопровождения. Наверняка Адам захочет поговорить с вами во время полета.
  Заметив панику в моем взгляде, она покачала головой:
  — Какой вы странный! У вас тут важные дела?
  Мой ум метался в поисках выхода. Я не знал, что предпринять. Упасть в обморок? Сослаться на важное свидание? Ситуация напоминала западню. У меня не осталось никаких путей для бегства.
  — Все происходит в такой спешке, — вяло ответил я.
  — Это ерунда. Попали бы вы к нам, когда он был премьер-министром!
  Мы вышли в смятение шума и света. Казалось, будто весь накал полемики, вызванный многолетней войной с террором, в краткий миг сошелся на одном человеке и раскалил его добела. Дверь удлиненного лимузина открылась. Лэнг остановился, быстро помахал рукой толпе, ревевшей за кордоном полиции, и скрылся в утробе машины. Амелия снова схватила меня за руку и повела ко второму лимузину.
  — Быстрее! — крикнула она.
  Мотоциклы уже отъезжали.
  — Поймите, мы не сможем вас ждать, если вы задержитесь.
  Она села в машину рядом с Лэнгом, а мне пришлось устроиться во втором лимузине вместе с секретаршами. Они весело разместились на боковых креслах, оставив для меня все заднее сиденье. Сотрудник из спецслужбы занял место спереди, рядом с водителем. Затем кортеж тронулся в путь под аккомпанемент сирены одного из мотоциклов. Этот звук напоминал мне свисток маленького буксира, эскортировавшего в море огромный лайнер.
  * * *
  При других обстоятельствах я получил бы удовольствие от такой поездки. Широкий проход позволял мне вытянуть ноги. «Харли Дэвидсоны» скользили мимо нас, оттесняя транспорт. За тонированными стеклами мелькали бледные лица прохожих: они поворачивались следом за нами и провожали нас взглядами. Все сливалось в едином ритме: шум сирен, мигавшие маяки полицейских машин, скорость, власть. С такой помпой перемещались только две категории людей — мировые лидеры и захваченные террористы.
  Я тайком нащупал в кармане новый мобильный телефон. Но нужно ли было сообщать Райкарту о том, что случилось? Наверное, не стоило. Мне не хотелось звонить ему в присутствии свидетелей. Я чувствовал себя ужасно неловко. Моя вина не поддавалась описанию. Осознав, что предательство нуждается в уединении, я сдался на волю событий.
  Мы, словно боги, пронеслись по 59–й стрит. Элис и Люси хихикали от возбуждения. Путь до Ла Гвардии занял всего лишь несколько минут. Кортеж проехал мимо строений терминала, через открытые металлические ворота и остановился на площадке, где заправлялся топливом красивый частный реактивный самолет. Он принадлежал Хэллингтонский группе. Я узнал его по темно-синему корпоративному логотипу, нарисованному на высоком хвосте: земля с опоясавшим ее кольцом — прямо как колечко доверия от фирмы «Колгейт». Лэнг вышел из лимузина, прошел через проем мобильного металлодетектора и, не оглядываясь назад, поднялся по ступеням в салон «Гольфстрима». Его сопровождал телохранитель.
  Выбираясь из машины, я почувствовал себя артритным стариком. Страх лишил меня былой подвижности. С огромным трудом я подошел к ступеням трапа, где стояла Амелия. Вечерний воздух содрогался от гула заходивших на посадку реактивных самолетов. Я видел, как пять или шесть их кружили над водой, отмеченные всполохами света в темноте.
  — Вот так поездка! — с восторгом произнес я, притворяясь веселым и расслабленным. — Это всегда похоже на американские горки?
  — Они хотели показать ему, что уважают и любят его, — ответила Амелия. — И без сомнения, им хотелось продемонстрировать остальному миру, как хорошо они могут обходиться с друзьями. Pour encourager les autres452.
  Люди из службы безопасности проверяли металлодетекторами багаж. Я добавил к общей куче свой чемодан на колесиках.
  — Адам сказал, что срочно должен вернуться к Рут, — продолжила Амелия.
  Она с тоской осматривала самолет. Иллюминаторы «Гольфстрима» были больше, чем у обычных лайнеров. В заднем оконном проеме появился профиль Лэнга.
  — У них намечается серьезный разговор.
  Ее голос показался мне озадаченным. Она как будто говорила сама с собой, не обращая на меня никакого внимания. Возможно, по пути в аэропорт у нее с Лэнгом произошла не менее серьезная беседа. Один из охранников попросил меня открыть чемодан. Я, затаив дыхание, дернул «молнию». Мужчина поднял рукопись и покопался в вещах, лежавших под ней. К счастью, Амелия была настолько занята своими мыслями, что не заметила этого.
  — Странный поворот событий, — сказала она. — Особенно если учесть, как хорошо шли дела в Вашингтоне.
  Ее взгляд переместился на огни взлетно-посадочной полосы.
  — Вашу сумку, — сказал служащий.
  Я передал ее ему. Парень вытащил пакет с фотографиями, и я на миг подумал, что он откроет его. Но служащий заинтересовался моим ноутбуком. Чтобы скрыть тревогу, я продолжил разговор с Амелией:
  — Возможно, он услышал какие-то новости из Гааги?
  — Нет. Это возвращение на остров не имеет никакого отношения к суду. Иначе он рассказал бы мне подробности.
  — Хорошо, — сказал охранник. — Вы можете подняться на борт.
  Когда я двинулся вперед, чтобы пройти через сканер, Амелия придержала меня за рукав.
  — Пока не подходите к Адаму, — предупредила она. — Он не в настроении. Если ему захочется поговорить с вами, я подведу вас к нему.
  Кивнув, я поднялся по трапу.
  Лэнг сидел в кресле в самом хвосте. Он сжимал рукой подбородок и смотрел в иллюминатор. (Позже я узнал, что люди из службы безопасности всегда советовали ему сидеть в последнем ряду, так как это предполагало, что никто другой не сможет оказаться за его спиной.) Салон был рассчитан на десять пассажиров: по два места на диванах, расположенных вдоль фюзеляжа; остальные шесть мест приходились на большие кресла, обращенные друг к другу парами. Их разделяли складные столики. Обстановка выглядела под стать вестибюлю «Уолдорфа»: золотые светильники, полированное ореховое дерево и мягкая кожаная мебель кремового цвета. Я устроился на софе. Напротив меня сидел телохранитель Лэнга. Стюард в белом костюме стоял слегка согнувшись перед экс-премьером. Я не видел, какой напиток он предлагал ему. Но до меня донеслось знакомое звучание. Вашим любимым звуком может быть трель соловья в летний погожий вечер или удары колокола на деревенской церкви. Моим же является звон кубиков льда в стеклянном бокале. Тут я знаток, и мне стало ясно, что Лэнг отказался от чая в пользу неразбавленного виски.
  Стюард заметил, что я смотрю на него, и, подойдя ко мне, спросил:
  — Могу я предложить вам что-нибудь, сэр?
  — Спасибо. Да, конечно, можете. Принесите мне то же самое, что и мистеру Лэнгу.
  Я был не прав. Мне досталось бренди.
  К тому времени, когда люк самолета закрылся, на борту находилось двенадцать человек: три члена экипажа (пилот, второй пилот и стюард) плюс девять пассажиров — две секретарши, четыре телохранителя, Амелия, Адам Лэнг и ваш покорный слуга. Повернувшись спиной к кабине, я время от времени поглядывал на моего клиента. Амелия устроилась в кресле напротив него. Когда двигатели завыли, мне захотелось вскочить на ноги и броситься к выходу. Я с самого начала знал, что этот рейс окажется проклятым. «Гольфстрим» слегка задрожал, и здание терминала начало медленно удаляться. Я видел, как Амелия выразительно взмахивала руками, как будто что-то объясняла. Но Лэнг продолжал смотреть на летное поле. Кто-то прикоснулся к моей руке.
  — Знаете, сколько стоит такой самолет?
  Это был парень из спецслужб, с которым мы ехали в одной машине. Он сидел через проход от меня.
  — Не знаю.
  — Попробуйте догадаться.
  — Я не имею понятия.
  — Ну, давайте, попытайтесь отгадать.
  Я пожал плечами:
  — Десять миллионов долларов?
  — Сорок миллионов долларов!
  Он триумфально усмехнулся, словно знание цены каким-то образом предполагало и его участие в сделке.
  — У Хэллингтона пять таких самолетов.
  — Интересно, для чего они их используют?
  — Сдают в аренду, когда они им не нужны.
  — Да, верно. Я слышал об этом.
  Шум двигателей достиг апогея, и мы начали разбег по взлетной полосе. Я представил себе подозреваемых террористов, туго связанных липкой лентой, скованных наручниками и в мешках на головах. Они корчились на роскошных кожаных креслах, пока самолет взлетал с какой-то запыленной полосы близ афганской границы, направляясь к сосновым лесам восточной Польши. «Гольфстрим» оторвался от земли и начал набор высоты. Через край бокала я восхищенно наблюдал, как огни Манхэттена расползались в стороны, заполняя собой иллюминатор. Затем они накренились, скользнули в сторону и тускло замигали в темноте, когда самолет вошел в слой низких облаков. Какое-то время казалось, что мы застряли в пустоте, что металлический корпус самолета был слишком хрупким для огромного пространства. Но вскоре дымка исчезла, и мы оказались в объятиях яркой ночи. Под нами плыли облака — такие же массивные и прочные на вид, как горные вершины. Появившаяся луна освещала их долины, ледники и лощины.
  Чуть позже, когда самолет выровнялся, Амелия встала и подошла ко мне. Ее бедра соблазнительно покачивались в такт движениям «Гольфстрима».
  — Все нормально, — сказала она. — Адам может дать вам очередное интервью. Но только полегче с ним, ладно? Эти последние два дня были чертовски трудными.
  И для него, и для меня, подумалось мне.
  — Все будет сделано в лучшем виде, — ответил я и, подцепив наплечную сумку, лежавшую рядом на софе, прошел мимо нее по проходу.
  Амелия снова ухватила меня за рукав.
  — У вас мало времени, — предупредила она. — Это не рейс, а небольшой прыжок. Мы можем пойти на посадку в любую минуту.
  * * *
  Рейс действительно оказался краткосрочным. Я позже навел справки. Между Нью-Йорком и Мартас-Виньярдом всего двести шестьдесят миль, а крейсерская скорость «Гольфстрима Джи–450» составляла пятьсот сорок восемь миль в час. Сопоставление этих двух фактов объясняет, почему запись беседы с Лэнгом заняла только одиннадцать минут. Наверное, мы уже начали спускаться, когда я подошел к нему.
  Лэнг сидел с закрытыми глазами, держа бокал в расслабленной руке. Сняв куртку, галстук и туфли, он развалился в кресле, словно морская звезда, брошенная кем-то на сиденье. Поначалу я подумал, что он спал, но влажный блеск между веками выдал его. Глаза Лэнга были прищурены до щелочек. Он наблюдал за мной. Сделав вялый жест рукой, Адам указал мне на свободное кресло.
  — Привет, парень. Присаживайтесь.
  Он открыл глаза, зевнул и прижал ко рту тыльную сторону ладони.
  — Извините.
  — Здравствуйте, Адам.
  Я сел, поставил сумку на колени и, пошарив в ней руками, вытащил блокнот, диктофон и запасной диск. Не этого ли хотел от меня Райкарт? Запись беседы. Нервозность делала меня неловким. Если бы Лэнг приподнял даже бровь, я убрал бы диктофон обратно. Но он не возражал. Экс-премьер слишком часто проходил через этот ритуал во время официальных визитов: какой-то репортер возникал перед ним на несколько минут и брал эксклюзивное интервью; предварительная и нервозная проверка диктофона; иллюзия неформальной беседы, пока Лэнг допивал напиток. Голос на записи демонстрировал степень его нервного истощения.
  — Как идут дела? — спросил он.
  — Идут. Мы продвигаемся вперед.
  Позже мне было стыдно и смешно прослушивать запись на диске. От тревоги регистр моего голоса звучал так высоко, как будто я вдохнул в свои легкие гелий.
  — Нашли что-нибудь интересное?
  Я заметил в его глазах подозрительный блеск. Что это было? Презрение? Веселье? Я чувствовал, что он играет со мной.
  — Да, кое-что нашел. Как прошла поездка в Вашингтон?
  — Вашингтон был великолепен. Действительно, великолепен!
  На записи в этот момент послышался шелестящий шум кожаной обивки. Он слегка выпрямился и приподнял голову, собираясь произнести последнюю речь перед тем, как театр закроется на ночь.
  — Я везде получил поддержку — не только на Холме, как вы, конечно, видели, но и от вице-президента. И даже от государственного секретаря. Они собираются оказать мне любую помощь, какая только понадобится.
  — В итоге вы можете поселиться в Америке?
  — Да. Если ситуация пойдет по худшему сценарию, они предложат мне убежище. Возможно, я получу какой-нибудь официальный пост, если он не будет связан с зарубежными турне. Но вряд ли до этого дойдет. Наши американские коллеги собираются опровергнуть обвинения, выдвинутые Гаагским судом.
  — Неужели?
  Лэнг кивнул.
  — Какие-то доказательства?
  — Верно.
  Я не имел понятия, о чем он говорил.
  — Ваша штука работает? — спросил он.
  На записи был слышен глухой щелчок. Это я поднял диктофон.
  — Да, все нормально. Вы не возражаете?
  Я с новым стуком положил устройство на место.
  — Не возражаю, — ответил Лэнг. — Наоборот, я хотел убедиться, что вы записываете наш разговор. Мне кажется, что мы сможем использовать его в моей книге. Очень важная информация, которую я даю эксклюзивно для мемуаров. Она увеличит тиражи издания в несколько раз.
  Чтобы подчеркнуть свои слова, он склонился вперед.
  — Вашингтон готов дать клятвенные заверения, что ни одно официальное лицо Великобритании не участвовало в аресте той четверки пакистанских террористов.
  — Не участвовало? Правда? Это правда?
  Сейчас, прослушивая в записи свое поддакивание, я морщусь каждый раз, когда слышу лесть в моем голосе. Раболепный придворный. Заискивающий призрак.
  — Да уж поверьте на слово! Сам директор ЦРУ даст показания в Гаагском суде и под присягой сообщит, что это была чисто американская операция под прикрытием. Если его показаний окажется мало, он предъявит кадровых офицеров, выполнявших данную миссию, и они подтвердят информацию перед объективами видеокамер.
  Лэнг откинулся на спинку кресла и сделал глоток из бокала.
  — Пусть Райкарт придумывает что-то новое. Как теперь он будет обвинять меня в военном преступлении?
  — Но меморандум, подписанный вами…
  — Он настоящий, — пожав плечами, согласился Лэнг. — Я не буду отрицать, что настаивал на использовании наших десантных сил. И британское правительство подтвердит, что наши военные спецгруппы находились в Пешаваре во время операции «Буря». Мы даже можем согласиться с тем, что наша разведка следила за теми людьми до их ареста. Но нет никаких доказательств, что английские спецслужбы работали на ЦРУ.
  Лэнг улыбнулся мне.
  — А они работали?
  — Нет доказательств, что мы передавали данные разведки каким-либо агентам из Америки.
  — Если даже мы передавали такие данные, то это могла быть обычная помощь или содействие….
  — Нет доказательств, что мы передавали данные разведки для сотрудников ЦРУ.
  Лэнг по-прежнему сохранял улыбку. Однако его брови напряженно изогнулись. Он напоминал мне тенора, который держал ноту в трудной части арии.
  — Тогда как эти данные попали к ним?
  — Не знаю. Но только не через официальные каналы. Уверяю вас. И уж точно не через меня.
  В разговоре наступила пауза. Его улыбка угасла.
  — И как вам такая новость? — спросил он.
  — Звучит немного… — Я попытался найти какую-то дипломатическую форму неодобрения. — …путано.
  — Говорите яснее, — потребовал он.
  Мой ответ на записи действительно казался таким увертливым, таким потным от нервозной двусмысленности, что просто удивительно, как Лэнг не рассмеялся вслух.
  — Вы сами признались, что хотели взять их с помощью ребят из САС. Конечно, по вполне понятным причинам… И хотя они не проводили арест сами, министерство обороны, как я понимаю, не может отрицать своего участия в данной операции… Пусть даже наши парни оставили машину за соседним углом. То есть, говоря начистоту, именно британская разведка дала ЦРУ ориентировку, где следовало искать тех людей. И когда их начали пытать, вы не осудили этого…
  Я едва успел вставить последнюю фразу. Лэнг продолжил излагать свою «важную информацию». Его тон стал холодным как лед.
  — Сид Кролл очень обрадовался этим заверениям ЦРУ. Он считает, что прокурор закроет дело.
  — Ну, если Сид так говорит…
  — Ладно, к черту все это, — внезапно сказал Лэнг.
  Он ударил кулаком по краю стола. Звук на записи походил на взрыв снаряда. Телохранитель, дремавший на софе, резко вскинул голову вверх.
  — Мне не жаль, что случилось с теми четырьмя террористами. Если бы мы полагались только на пакистанские власти, то вообще не получили бы их. Нам требовалось арестовать этих ублюдков, пока имелся шанс. И если бы мы проворонили их, они ушли бы в подполье. А значит, мы ничего не узнали бы о том, когда и где они собирались убивать наших сограждан.
  — Вам действительно не жалко их?
  — Нисколько.
  — Даже после того, как один из них умер во время допроса?
  — Ах, этот, — отмахнувшись, ответил Лэнг. — У него был сердечный приступ. Какая-то невыявленная проблема с сердцем. Он мог умереть в любое время. Он мог погибнуть, просто поднявшись однажды с постели.
  Я промолчал, притворившись, что записываю его слова.
  — Послушайте, — сказал Лэнг, — я не одобряю пыток. Но позвольте мне высказать вам свое мнение. Во-первых, пытки дали нам реальный результат. Я видел данные. Во-вторых, наличие власти позволяет вам уравновешивать зло. И теперь подумайте сами. Неужели две минуты страданий нескольких человек сравнимы со смертью многих? Смертью тысяч людей? В-третьих, не пытайтесь убедить меня в том, что пытки во время борьбы с террором стали чем-то уникальным в истории. Они применялись в любой войне. Единственная разница заключается в том, что в прошлом не было продажной прессы, которая повсюду трезвонила о правах несчастных убийц.
  — Люди, арестованные в Пакистане, заявляли о своей невиновности, — заметил я.
  — Конечно, заявляли! А что им было еще говорить?
  Лэнг внимательно посмотрел мне в глаза, как будто впервые по-настоящему увидел меня.
  — Я начинаю думать, что вы слишком наивны для этой работы.
  Не сумев сдержаться, я язвительно спросил:
  — В отличие от Макэры?
  — О, Майк!
  Лэнг засмеялся и покачал головой:
  — Он тоже был наивным, но в другом.
  Самолет начал быстро снижаться. Луна и звезды исчезли. Мы снова вошли в слой облаков. Почувствовав давление в ушах, я сжал пальцами нос и сделал несколько сухих глотков. Амелия, пройдя по проходу, приблизилась к нам.
  — Все нормально? — спросила она.
  Ее лицо выглядело озабоченным. Наверное, она заметила вспышку гнева своего кумира — во всяком случае, его удар кулаком по столешнице донесся до каждого из пассажиров.
  — Мы работаем над моими мемуарами, — ответил Лэнг. — Я рассказал ему об операции «Буря».
  — Вы записали этот разговор? — спросила Амелия.
  — А разве нельзя? — поинтересовался я.
  — Нам следует соблюдать осторожность, — сказала она Лэнгу. — Не забывай о том, что говорил Сид Кролл.
  — Запись является вашей собственностью, — напомнил я.
  — Ее могут затребовать в суде.
  — Перестань относиться ко мне, как к ребенку! — рявкнул Лэнг. — И заруби себе на носу, моя милая. Я всегда говорю только то, что хочу сказать.
  Глаза Амелия расширились от обиды, но она тут же опустила голову и отошла к софе.
  — Ох уж эти женщины! — проворчал Лэнг.
  Он сделал еще один глоток из бокала. Лед растаял, но цвет напитка остался темным. Лэнг явно заказал себе неразбавленный бренди. И тут до меня дошло, что бывший премьер-министр слегка опьянел. Я должен был воспользоваться этим моментом.
  — Извините за вопрос, — сказал я. — В чем именно был наивным Майк Макэра?
  — Не забивайте себе голову всякой ерундой, — ответил Лэнг.
  Опустив подбородок на грудь, он задумчиво нянчил в руках свой бокал. Внезапно его голова снова дернулась вверх.
  — А возьмите, например, всю эту чушь о гражданских свободах. Знаете, что я сделал бы, если бы снова оказался у власти? Я сказал бы народу: ладно, давайте создадим в аэропортах два вида терминалов. Слева вы увидите очереди на рейсы, где мы не будем проводить проверку пассажиров — никаких металлодетекторов и биометрических данных; никаких нарушений драгоценных гражданских свобод. Там не будут использовать разведывательных данных, полученных у террористов под пытками. Справа вас будут ждать очереди на рейсы, где мы сделаем все возможное для безопасности пассажиров. Пусть люди сами принимают решение, на каких самолетах им летать. Правда, великолепно? А затем мы сядем и посмотрим, в какие очереди встанут Райкарты этого мира! В какие части аэропортов они поведут своих детей, если мы на самом деле уберем систему безопасности полетов!
  — Майк тоже настаивал на гражданских свободах?
  — Вначале он был вполне нормальным. Но, к сожалению, идеализм у Майка обнаружился в зрелом возрасте. Как раз во время нашей последней беседы я сказал ему: «Майк, если сам Иисус Христос не решил всех проблем нашего мира, когда жил среди нас — а ведь Он был божьим сыном! — то разве можно ожидать, что я разберусь с ними за какие-то десять лет?
  — Это правда, что вы поссорились с ним? Прямо перед его смертью?
  — Майк предъявил мне несколько безумных обвинений. Я не мог оставить их без внимания.
  — А можно спросить, какими были эти обвинения?
  Я представил себе, как Райкарт и гаагский обвинитель выпрямились бы в своих креслах, если бы они прослушивали эту запись. Мне снова пришлось сглотнуть. Мой голос звучал приглушенно, как будто я бубнил слова во сне или говорил на большом расстоянии. На записи последовавшая пауза была довольно короткой, но в тот момент она показалась мне почти бесконечной. Тон Лэнга, когда он заговорил, был смертоносно язвительным:
  — Я не склонен повторять такие бредни.
  — Они каким-то образом были связаны с ЦРУ?
  — Ну, конечно, вы уже все знаете, — со злостью сказал Лэнг. — Иначе зачем вам понадобилось бы встречаться с Полом Эмметом?
  На этот раз пауза на записи была такой же длинной, как и в моей памяти.
  Оглушив меня своей догадкой, Лэнг посмотрел в окно и отхлебнул из бокала. Внизу под нами появились несколько изолированных огоньков. Наверное, это были корабли. Взглянув на Адама, я понял, что годы оставили на нем свой отпечаток. Усталые морщинки собрались вокруг глаз, под челюстью отвисла кожа. Хотя, возможно, виной тому был не возраст, а нервное истощение. Я сомневался, что с тех пор, как Майк бросил ему вызов, Адам мог спокойно спать по ночам. А с того времени прошли уже недели. Когда Лэнг снова повернулся ко мне, гнев исчез с его лица. Осталась лишь огромная усталость.
  — Я хочу, чтобы вы поняли меня, — сказал он с нотками просьбы. — Все мои поступки на постах партийного лидера и премьер-министра — повторяю, все мои поступки — совершались по глубокому убеждению в их необходимости.
  Я промямлил в ответ что-то невразумительное. Мое состояние приближалось к ступору.
  — Эммет сказал, что вы показывали ему какие-то фотографии. Это верно? Могу я на них посмотреть?
  Мои руки слегка тряслись, когда я, вытащив пакет из сумки, подтолкнул ему через стол пачку черно-белых снимков. Он быстро пролистал первые четыре фотографии и остановился на пятой — той, на которой они с Эмметом стояли на сцене. Вернувшись к началу, Лэнг начал просматривать снимки заново, задерживаясь над каждым из них. Не отрывая глаз от фотографий, он тихо спросил:
  — Где вы достали их?
  — Макэра заказал эти снимки в архиве. Я нашел их в его комнате.
  Второй пилот включил интерком и попросил нас пристегнуть ремни.
  — Странно, — прошептал Лэнг. — Странно, что все мы с возрастом меняемся, но в то же время остаемся прежними. Майк ничего не говорил мне о фотографиях. Будь проклят этот чертов архив!
  Разглядывая снимок с пикником на речном берегу, он мечтательно прищурился. Я заметил, что его взгляд был прикован не к Эммету, а к девушкам.
  — Я помню ее, — сказал он, тыкнув пальцем в снимок. — И ее. Она написала мне однажды, когда я был премьер-министром. Рут это не понравилось. О боже!
  Лэнг провел рукой по лицу.
  — Рут!
  На миг я подумал, он был готов разрыдаться. Но когда Лэнг снова посмотрел на меня, его глаза были сухими.
  — Что вы намерены делать дальше? Как проведенное вами расследование повлияет на вашу работу?
  В иллюминаторе появились узоры огней. Я видел фары машин на дороге.
  — Клиент всегда имеет последнее слово в вопросах выбора того материала, который должен остаться в его книге, — сказал я. — Обычно так всегда происходит. Но в данном случае, учитывая те подозрительные обстоятельства…
  На записи мой голос был заглушён громким шелестом, когда Лэнг склонился вперед и схватил меня за предплечье.
  — Если вы имеете в виду Майка, то позвольте мне сказать, что я был жутко напуган его гибелью.
  Он буквально буравил меня взглядом, стараясь изо всех оставшихся сил убедить меня в своей искренности. И я должен признать, что, несмотря на все возникшие сомнения, это ему удалось. Я и сейчас уверен, что он говорил мне правду.
  — Если остальные мои слова кажутся вам ложью, то хотя бы в это поверьте. Я не виновен в смерти Майка, и та картина в морге останется в моей памяти до последнего дня. Я убежден, что его гибель была несчастным случаем. Ну, ладно, предположим на миг ради спора, что она была не случайной.
  Его пальцы еще сильнее сжали мою руку.
  — А о чем он думал, когда поехал в Бостон к Эммету? Майк крутился в политике достаточно долго и должен был знать, как опасно совершать такие поступки — особенно когда ставки настолько высоки. В любом случае, он сам убил себя. Типичное самоубийство.
  — Вот это меня и тревожит, — сказал я.
  — Но вы же не думаете, что вас ожидает подобная участь? — спросил Лэнг.
  — Такая мысль иногда приходила мне в голову.
  — Ничего не бойтесь! Я могу гарантировать вашу безопасность.
  Наверное, мой скептицизм был слишком очевидным.
  — Да бросьте, парень! — возмутился он, опять вцепившись пальцами в мое плечо. — С нами в самолете находятся четверо полицейских. Кем, по-вашему, мы являемся?
  — Хороший вопрос, — ответил я. — Кем вы являетесь?
  Мы пролетели над макушками деревьев. Посадочные огни «Гольфстрима» запульсировали на темных волнах леса. Я попытался убрать его руку.
  — Прошу прощения.
  Лэнг неохотно выпустил меня, и я пристегнул ремень. Он сделал то же самое. Экс-премьер посмотрел в окно и, увидев аэропорт, вновь повернулся ко мне. Когда мы грациозно опустились на посадочную полосу, он испуганно спросил:
  — Вы уже говорили об этом с кем-нибудь?
  Я почувствовал, что мои щеки стали алыми.
  — Нет.
  — Вы говорили.
  — Нет, не говорил.
  На записи мой голос звучал немощно, как у ребенка, пойманного на месте преступления. Лэнг снова склонился вперед.
  — С кем вы говорили?
  Взглянув на темный лес за периметром аэропорта, где можно было спрятать не только мой труп, но и все что угодно, я решил использовать свой последний страховочный полис.
  — С Ричардом Райкартом.
  Наверное, это был разительный удар для Лэнга. Возможно, он понял, что всем его надеждам пришел конец. В тот момент он напоминал мне неподвижное здание, некогда величественное, но позже ставшее непригодным для использования — еще мгновение, и взрывчатка взорвется; на несколько секунд фасад сохранит свои очертания, а затем медленно рухнет вниз. Таким мне и запомнился Лэнг. Он наградил меня долгим взглядом и молча откинулся на спинку кресла.
  Самолет остановился перед зданием аэровокзала. Рев двигателей смолк.
  * * *
  Именно тогда — впервые за долгое время — я сделал наконец что-то умное. Пока Лэнг сидел, размышляя о крахе карьеры, и пока Амелия пробиралась к нам по проходу, чтобы объявить об окончании интервью, я додумался вытащить записанный диск. Сунув его в карман куртки, я вставил в диктофон чистую «болванку». Лэнг был настолько ошеломлен, что ничего не заметил, а Амелия проявляла интерес только к выпившему боссу.
  — Ну, все, — твердо сказала она. — Достаточно бесед на этот вечер.
  Она забрала пустой бокал из покорной руки Лэнга и передала его стюарду.
  — Нам нужно возвращаться домой, Адам. Рут ждет тебя у ворот.
  Амелия присела перед ним и расстегнула пояс безопасности. Затем, поднявшись во весь рост, она сняла со спинки кресла его куртку. Приглашая Лэнга одеться, она вытянула куртку перед собой и слегка встряхнула ее, напомнив мне отважного матадора с красной накидкой. Но, несмотря на решительные действия, в ее голосе чувствовалась огромная нежность.
  — Адам? Прошу тебя, вставай.
  Он подчинился и, словно в трансе, поднялся на ноги, по-прежнему бессмысленно рассматривая дверь пилотской кабины. Амелия вставила его руки в рукава куртки и, обернувшись ко мне через плечо, сердито спросила со своей традиционной точной дикцией:
  — А вы какого хрена тут расселись?
  Это был хороший вопрос. Какого хрена я тут делал? Люк самолета открылся, и трое парней из спецслужб спустились по трапу. По салону пронесся порыв холодного воздуха. Лэнг зашагал к выходу, едва не наступая на пятки четвертого телохранителя. Амелия шагала следом за ним. Я быстро уложил диктофон и пакет с фотографиями в наплечную сумку и тоже направился к люку. Из кабины вышел пилот. Наверное, он хотел попрощаться со знаменитым пассажиром. Я увидел, как Лэнг приободрился, поднял плечи и двинулся навстречу к нему, протягивая руку.
  — Полет, как обычно, был великолепным, — невнятно произнес экс-премьер. — Вы моя любимая авиакомпания.
  Он пожал ладонь командиру экипажа, затем, заглянув в кабину, поблагодарил второго пилота и стюарда.
  — Спасибо вам. Большое спасибо.
  Когда Лэнг повернулся к нам, на его лице все еще сияла профессиональная улыбка. Но она быстро исчезла, и он снова стал походить на побитого пса. Его телохранитель уже спускался вниз по трапу. В салоне остались только Лэнг, Амелия, я и две секретарши. Мы ожидали своей очереди на выход из самолета. Стоя перед иллюминатором, я увидел за освещенной стеклянной стеной аэровокзала невысокую фигуру Рут. Она находилась слишком далеко, и я не мог судить о выражении ее лица.
  Лэнг повернулся к Амелии и тихо спросил:
  — Ты не могла бы задержаться здесь на пару минут?
  Затем он обратился ко мне:
  — И вы тоже. Мне нужно поговорить с женой наедине.
  — Ты в порядке, Адам? — спросила Амелия.
  Она работала с ним долгое время и, я полагаю, любила его слишком сильно, чтобы не заметить перемену настроения. Она тоже предчувствовала беду и понимала, что эта ситуация вела к каким-то ужасным последствиям.
  — Все просто чудесно, — ответил Лэнг.
  Он слегка коснулся ее локтя, затем отвесил нам легкий поклон — мне, секретаршам и экипажу самолета.
  — Спасибо вам, леди и джентльмены. Всего хорошего и доброй ночи.
  Он миновал люк и остановился на верхней ступени, осматриваясь по сторонам и приглаживая волосы. Мы с Амелией наблюдали за ним из салона. Он был таким, каким я впервые увидел его: по-прежнему выискивавшим аудиторию, к которой мог бы обратиться с речью. Но продутая ветром и залитая светом площадка перед аэровокзалом была пустой. Его ожидали лишь телохранители и наземный техник в комбинезоне, работавший в ночную смену и, без сомнения, мечтавший быстрее попасть к себе домой.
  Наверное, Лэнг тоже увидел Рут, стоявшую у окна. Он вскинул руку в приветственном жесте и начал спускаться по ступеням — грациозно, как танцор. Когда он прошел по бетонной дорожке около десяти ярдов, наземный техник окликнул его по имени, и Лэнг, услышав английский говор и деревенский акцент, внезапно свернул к нему от группы телохранителей. Он вытянул руку и сделал несколько шагов к мужчине. Таким я его и запомнил: темный контур человеческой фигуры на фоне расплывавшегося огненно-белого шара, который внезапно поглотил весь мир. А затем в моей памяти остались только летящие осколки, жалящие куски бетона и стекла, жар адского пламени и абсолютное безмолвие яростного взрыва.
  Глава 16
  Если вы будете расстраиваться из-за отсутствия своей фамилии на титульной странице книги или из-за того, что вас не пригласили на званый ужин по случаю издания очередных мемуаров, то лучше не беритесь за работу «призрака».
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  После той первоначальной яркой вспышки я долго ничего не видел. В моих глазах собралось слишком много крови и стекла. Сила взрыва отбросила нас назад. Позже я узнал, что Амелия ударилась головой о подлокотник кресла и потеряла сознание. Я лежал в проходе, погруженный во тьму и молчание, возможно, несколько минут или часов. Боль не чувствовалась — только слабый укол, когда одна из напуганных секретарш, выбираясь в панике из самолета, наступила мне на руку высоким каблуком. Впрочем, я не видел этого. И прошло немало времени, прежде чем ко мне вернулся слух. С тех пор я часто слышу гул в ушах. Он отрезает меня от мира, словно шквал радиопомех. В конечном счете нас вынесли из салона. Мне вкололи благодатную дозу морфия, которая взорвалась в моем мозгу теплым фейерверком. Затем меня и других пострадавших людей переправили на вертолете в госпиталь близ Бостона — в медицинский институт, расположенный, как выяснилось позже, неподалеку от виллы Эммета.
  У вас бывали в детстве моменты, когда вы втайне совершали какой-нибудь плохой поступок и затем ожидали неминуемого наказания? Я помню, как случайно сломал очень ценную граммофонную пластинку отца и снова положил ее в бумажный пакет, ничего не сказав ему об этом. Несколько дней я потел от страха, убежденный, что кара настигнет меня в любой момент. Но отец не стал устраивать скандал. Через пару недель, осмелившись снова забраться в его коллекцию, я обнаружил, что разбитая пластинка исчезла. Наверное, он нашел ее и выбросил в мусорный бак.
  После гибели Лэнга меня преследовали сходные чувства. Через день или два, лежа в палате госпиталя с перевязанным лицом, я повторно пересматривал в уме события предыдущей недели, и нараставший страх убеждал меня в том, что, несмотря на полицейского, охранявшего мою дверь в коридоре снаружи, живым мне отсюда не выбраться. Да и сами подумайте, где, как ни в госпитале, легче всего избавиться от нежелательного свидетеля? Это ведь почти рутина. И кто мог стать лучшим убийцей, чем доктор?
  Но все оказалось похожим на инцидент со сломанной пластинкой. Время шло, а ничего не происходило. Пока на моих глазах была повязка, специальный агент Мэрфи из бостонского офиса ФБР провел со мной краткую беседу и расспросил меня о том, что я запомнил. На следующий вечер, когда повязку сняли, Мэрфи снова навестил меня. Он был очень похож на мускулистого молодого священника из фильма пятидесятых годов. На этот раз его сопровождал мрачный англичанин из британской службы безопасности МИ–5, чью фамилию я так и не запомнил — наверное, потому что не хотел запоминать.
  Они показали мне фотографию. Мое зрение по-прежнему оставалось затуманенным. Тем не менее я смог опознать того безумца, с которым мне довелось повстречаться в баре отеля. Это он нес упорное дежурство в полиэтиленовой хижине под библейским слоганом у поворота дороги, ведущей к дому Райнхарта. Мне сообщили, что его звали Джордж Артур Боксер. Он был отставным майором британской армии. Его сына убили в Ираке, а жена погибла шесть месяцев назад в Лондоне при взрыве, устроенном террористом-смертником. В безумном отчаянии отставной майор посчитал Адама Лэнга лично ответственным за свои несчастья и, прочитав в газетах сообщение о смерти Макэры, отправился в свою последнюю экспедицию на Мартас-Виньярд. Он имел большой опыт в разведке и проведении диверсионных действий. Боксер ознакомился с тактикой террористов-смертников на джихадских веб-сайтах в сети Интернет. Он арендовал коттедж на Дубовом утесе, привез с континента ингредиенты, необходимые для взрывчатки, и устроил маленькую фабрику по производству самодельных бомб. Увидев бронированную машину, направлявшуюся из особняка в аэропорт, он догадался, что Лэнг возвращается из Нью-Йорк. Никто точно не знал, как Джордж Боксер попал на летное поле. Территория освещалась плохо, периметр забора тянулся на четыре мили, а эксперты спецслужб полагали, что четырех телохранителей и бронированной машины для защиты Лэнга было вполне достаточно.
  Нужно реально смотреть на вещи, сказал мне сотрудник МИ–5. Всегда имеются пределы того, что может сделать служба безопасности — особенно когда ей противостоит решительный одиночка-смертник. Он процитировал Сенеку на латыни и затем снисходительно перевел слова на английский язык: «Кто презрел свою судьбу, тот владыка твоей жизни». Мне показалось, что все были немного обрадованы тем, как сложилась ситуация. Британцы вздохнули с облегчением, потому что Лэнга убили на американской земле. Американцев устраивало то, что его взорвал британец. И обе страны испытывали заметное удовлетворение тем, что больше не будет никаких шокирующих откровений, неприятных заявлений Международного суда и надоевшего всем гостя, которого надо было бы приглашать на званые ужины Джорджтауна еще лет двадцать или около того. Можно было сказать, что мы наблюдали «особые отношения» в действии.
  Агент Мэрфи начал расспрашивать меня о полете из Нью-Йорка на остров. Его интересовало, выражал ли Лэнг какую-то тревогу о своей личной безопасности. Я искренне ответил, что ничего подобного не было.
  — Миссис Блай сообщила нам, что последнюю часть полета вы проводили с Лэнгом интервью, — сказал сотрудник МИ–5. — У вас сохранилась запись?
  — Тут она немного не права, — ответил я. — Диктофон действительно лежал на столе, но я не включал его. Мы с Лэнгом не проводили интервью. Это была беседа.
  — Вы не против, если я взгляну?
  — Смотрите, пожалуйста.
  Моя наплечная сумка находилась в шкафу рядом с кроватью. Сотрудник МИ–5 достал диктофон и вытащил диск. Я наблюдал за ним с пересохшим ртом.
  — Вы разрешите мне забрать его на время?
  — Забирайте, — ответил я.
  Он начал ковыряться в моих вещах.
  — Как там Амелия?
  — С ней все нормально.
  Он положил диск в кейс и поблагодарил меня.
  — Я могу увидеться с ней?
  — Она улетела в Лондон прошлым вечером.
  Заметив мое разочарование, сотрудник МИ–5 добавил с холодным сарказмом:
  — И это не удивительно. Она не видела своего супруга с прошлого Рождества.
  — А где сейчас Рут? — спросил я.
  — Она сопровождает тело мистера Лэнга в Англию, — ответил Мэрфи. — Ваше правительство прислало самолет для их доставки.
  — Ему воздадут все воинские почести, — произнес сотрудник МИ–5, — поставят статую в Вестминстерском дворце и, если вдова пожелает, устроят похороны в аббатстве. Он никогда не был таким популярным, как после своей смерти.
  — Лэнгу нужно было умереть несколько лет назад, — пошутил я.
  Они не улыбнулись.
  — Скажите, правда, что все остальные уцелели при взрыве?
  — Да, — ответил Мэрфи. — Поверьте мне, это просто чудо.
  — Миссис Блай предположила, что мистер Лэнг узнал убийцу и намеренно направился к нему, желая уберечь других от взрыва, — сказал сотрудник МИ–5. — Вы согласны с ее мнением?
  — Слишком притянуто за уши, — ответил я. — Мне показалось, что взорвался бензовоз.
  — Это был очень сильный взрыв, — согласился Мэрфи.
  Щелкнув авторучкой, он положил ее во внутренний карман пиджака.
  — Мы нашли голову убийцы на крыше аэровокзала.
  * * *
  Через два дня я наблюдал за похоронами Лэнга по прямой трансляции Си-эн-эн. К тому времени мое зрение почти восстановилось. Прощальную церемонию устроили со вкусом: королева, премьер-министр, вице-президент США и половина лидеров Европы; гроб, укрытый английским флагом; почетный караул; одинокий волынщик и похоронный марш. Рут выглядела великолепно в трауре, я подумал, что черный — ее цвет. Мне хотелось отыскать в толпе Амелию, но я не увидел ее. Во время небольшого перерыва телеканал показал интервью с Ричардом Райкартом. Естественно, его не пригласили на похороны, но он не забыл нацепить на себя черный галстук и трогательно выразить соболезнования от всего своего офиса в Организации Объединенных Наций. «Наш великий коллега… истинный патриот… мы имели некоторые разногласия… однако остались друзьями… мое сердце вместе с семьей покойного…» Насколько я понял, возня с судом была завершена.
  Достав из куртки мобильный телефон, подаренный мне Райкартом, я выбросил его в окно.
  На следующий день, когда я выписывался из госпиталя, из Нью-Йорка примчался Рик. Он хотел попрощаться и отвезти меня в аэропорт.
  — Какие новости ты хочешь услышать? — спросил он. — Хорошие или очень хорошие?
  — Я не уверен, что твоя оценка хороших новостей похожа на мою.
  — Только что звонил Сид Кролл. Рут Лэнг хочет, чтобы ты закончил мемуары. Мэддокс дает тебе еще один месяц на обработку рукописи.
  — А какая очень хорошая новость?
  — Ну, ты прямо остряк! Слушай, не задирай слишком нос. Сейчас эта книга действительно будет горячей. Голос Адама Лэнга из могилы. Если не хочешь работать над его мемуарами здесь, можешь закончить их в Лондоне. Кстати, парень, ты выглядишь ужасно.
  — Голос из могилы? — язвительно повторил я. — Значит, ты сделал меня призраком призрака?
  — Кончай! Лучше подумай, какие возможности открываются перед тобой! Ты можешь писать, что хочешь. Но только в разумных пределах. Никто не будет ограничивать тебя. И ведь он нравился тебе, не так ли?
  Его слова заставили меня задуматься. Фактически я размышлял об этом с тех пор, как очухался от болеутоляющих средств. Мое чувство вины было хуже боли в глазах и гула в ушах, хуже страха, что меня не выпустят из госпиталя живым. Это может показаться странным — с учетом того, что мне стало известно, — но я не мог найти для себя оправдания или причин для негодования по поводу Лэнга. Моя вина была неоспоримой. Я не просто предал своего клиента: лично и профессионально. Именно мои поступки запустили в действие ту фатальную последовательность событий. Если бы я не ездил к Эммету, он не связался бы с Лэнгом и не предупредил его о фотографии. И тогда, возможно, Лэнг не стал бы возвращаться на Мартас-Виньярд в такой спешке для объяснения с женой. А я не рассказал бы ему о Райкарте. И тогда?.. Что случилось бы тогда? Я исцарапал этими вопросами всю душу, пока лежал с перебинтованным лицом. У меня из головы не выходило, каким слабым и беспомощным он выглядел при выходе из самолета.
  «Миссис Блай предположила, что мистер Лэнг узнал убийцу и намеренно направился к нему, желая уберечь других от взрыва…»
  — Да, — ответил я. — Он нравился мне.
  — Ну, так и вперед! Это твой долг перед ним. И, кроме того, имеется другая причина.
  — Какая?
  — Сид Кролл сказал, что, если ты не выполнишь своих контрактных обязательств и не закончишь книгу, они возьмут тебя за задницу и засудят на большие деньги.
  * * *
  В конечном счете, по возвращении в Лондон я не выходил из квартиры шесть следующих недель, кроме одного раза (в самом начале), когда Кэт предложила мне поужинать вместе. Мы встретились в ресторане у Ноттингхиллских ворот — на полпути между нашими жилищами. Эта нейтральная территория оказалась такой же дорогой, как Швейцария. Трагическая гибель Лэнга утихомирила былую враждебность Кэт, и встреча со мной, очевидцем нашумевшего события, привлекла ее неким гламурным аспектом. К тому времени я отклонил десятки просьб об интервью, так что, если не брать в расчет людей из ФБР и МИ–5, она стала первой, кто услышал мою историю о случившемся. Мне отчаянно хотелось рассказать ей о своей последней беседе с Лэнгом. И я сделал бы это, но, едва мы заговорили о моей работе, официант принес нам десерт, а после его ухода Кэт сказала, что должна сообщить мне нечто важное.
  Она собиралась выйти замуж.
  Признаюсь, для меня это был шок. Мне не нравился ее другой мужчина. Он довольно известный телерепортер, поэтому я не буду называть его фамилию. Скуластый, симпатичный и душевный человек. Он специализируется на кратких визитах в худшие регионы мира и, прилетая обратно в Англию, ярко описывает людские страдания — обычно свои собственные.
  — Поздравляю, — сказал я.
  Мы даже не притронулись к десерту. Через десять минут наша близость и любовная связь — все наши отношения, какими бы они ни были — закончились легким поцелуем в щеку на тротуаре у выхода из ресторана.
  — Ты собирался рассказать мне о чем-то, — произнесла она, подзывая рукой такси. — Извини, что я оборвала тебя. Но знаешь, я не хотела, чтобы ты говорил мне о себе… что-то личное, пока я не сообщу тебе о своем решении. И…
  — Не важно, — ответил я.
  — Ты уверен, что с тобой все нормально? Ты кажешься мне каким-то… другим.
  — Я в порядке.
  — Если тебе понадобится моя помощь, то звони. Я всегда здесь.
  — Здесь? — спросил я. — Ты уходишь из моей жизни, но остаешься здесь? Где здесь?
  Я открыл для нее дверь такси и невольно подслушал тот адрес, который она назвала водителю. Увы, но он принадлежал не ей.
  А затем я удалился от мира и посвятил все свое время Адаму Лэнгу — каждый час между урывками сна. Довольно странно, но теперь, когда он умер, я вдруг почувствовал его характер, нашел манеру изложения, которая соответствовала моему покойному клиенту. По утрам, усаживаясь за ноутбук, я поражался тому, как клавиатура вдруг превращалась в некое подобие доски Уиджи453. Если какая-то напечатанная фраза получалось плохой, я почти физически ощущал, как пальцы тянулись к клавише DELETE. Мой труд походил на работу сценариста, который выписывал роль для уже приглашенной кинозвезды. Я знал, в каких выражениях Лэнг мог подать ту или иную мысль, как он мог обыграть определенную сцену.
  Основная структура по-прежнему состояла из шестнадцати глав Макэры. Его рукопись всегда находилась слева от меня, а метод обработки заключался в том, что я брал куски оттуда и, пропуская их через свой ум и пальцы, избавлял текст от комковатых клише моего предшественника. Я не стал упоминать об Эммете и на всякий случай удалил его цитату, открывавшую последнюю главу. Если говорить о книге, то мне удалось показать такой образ Лэнга, какой он сам демонстрировал на публике: образ обычного парня, случайно попавшего в политику и достигшего невероятного успеха лишь по той причине, что ему всегда претили местечковые интересы и идеологические догмы. Я примирил его амплуа с хронологией, воспользовавшись догадкой Рут, что, переехав в Лондон, Лэнг страдал от депрессии, и участие в политической работе помогало ему избавиться от нее. Мне не потребовалось обыгрывать невзгоды жизни. Лэнг был мертв, и, читая его мемуары, люди знали о том, что случилось. Я понимал, что любой «призрак» нашел бы это предостаточным, однако мне хотелось посвятить страницу или две той героической борьбе, которую он вел против внутренних демонов. И т. д. и т. п.
  «На первый взгляд политика кажется скучным бизнесом. Но я нашел в ней утешение для своих душевных ран. Партийная активность показала мне истинную дружбу и утолила мою жажду к встречам с новыми людьми. И все же главный повод для вхождения в политику был связан не с моими нуждами. Так получилось, что я встретил Рут…»
  В моем пересказе реальное вовлечение Лэнга в политику произошло только через два года после окончания Кембриджа — тогда, когда Рут постучала в его дверь. Это звучало вполне правдоподобно. А кто его знает? Возможно, так оно и было.
  Я начал писать «Мемуары Адама Лэнга» десятого февраля и пообещал Мэддоксу закончить книгу (все 160 000 слов) к концу марта. Это означало, что мне ежедневно нужно было печатать по три тысячи четыреста слов. Я повесил на стене таблицу, в которой каждое утро отмечал свой прогресс. Мне приходилось брать пример с капитана Скотта, именно таким образом вернувшегося с Северного полюса: если бы не эти записи пройденных этапов, я бы признал поражение на одной из ранних стадий и безвозвратно сгинул в белом безмолвии чистых страниц. Работа оказалась ужасно трудной. Фактически мне удалось спасти лишь одну строку из рукописи Макэры — что любопытно, самую последнюю. Помню, я громко застонал, прочитав ее на Мартас-Виньярде: «Мы с женой смело смотрим в будущее, что бы оно нам ни сулило».
  — Читайте это, ублюдки, — прошептал я, перепечатывая ее тринадцатого марта поздним вечером. — Прочитайте и закройте книгу, если так и не почувствовали комка в горле.
  Я добавил слово «КОНЕЦ», и затем, по-видимому, у меня начался нервный срыв.
  * * *
  Я отослал одну копию рукописи в Нью-Йорк и другую — в лондонский офис фонда Адама Лэнга для личного одобрения миссис Рут Лэнг, или, как теперь ее представляли, баронессе Лэнг Калдерторпской. Правительство в знак уважения нации недавно предоставило ей место в палате лордов.
  После убийства Лэнга я ничего не слышал о Рут. Будучи в госпитале, я написал ей небольшое письмо, но, видимо, оно затерялось в сотне тысяч других посланий с соболезнованиями, которые отправляли люди из разных уголков планеты. Я нисколько не удивился, получив в ответ стандартную открытку с благодарностью вдовы. Однако теперь, буквально через неделю после отправки рукописи, ко мне пришло письмо, написанное от руки на атласном листе с рельефным гербом палаты лордов:
  Вы сделали все действительно так, как я надеялась — и даже больше! Вы прекрасно уловили тон и будто вернули Адама обратно к жизни: весь его чудесный юмор, сострадание, искристую энергию. Прошу вас, приезжайте ко мне в палату лордов и повидайтесь со мной, когда появится свободное время. Было бы прекрасно встретиться с вами. Хотя, конечно, история с Мартас-В. ушла в даль лет и больше не вернется! Благослови вас Господь за ваш талант. У вас получилась правильная книга!!!
  С любовью,
  Мэддокс тоже не пожалел комплиментов, но обошелся без признаний в любви. Первое издание готовилось тиражом в четыреста тысяч экземпляров. Дату публикации наметили на конец мая. Одним словом, все! Работа была сделана.
  Мне не потребовалось много времени, чтобы понять, в каком плачевном состоянии я находился. На самом деле меня поддерживали только «чудесный юмор, сострадание и искристая энергия» Лэнга. Как только книгу приняли в издательстве, я обмяк, как пустой костюм. Годами мое существование напоминало примерку жизней выдающихся людей — одного клиента за другим. Но Рик настоял, чтобы мы дождались публикации мемуаров Лэнга — моей «пробивной книги», как он назвал ее — и только потом приступили к заключению новых и, возможно, еще более выгодных контрактов. В результате я впервые, насколько себя помню, оказался без работы. На меня накатила ужасная комбинация летаргии и паники. Мне едва хватало сил, чтобы выползать из постели перед обедом, а когда я это делал, то хандрил на софе в халате перед включенным телевизором. Я почти прекратил принимать пищу, просматривать почту и отвечать на телефонные звонки. Я не брился и покидал квартиру лишь на час по понедельникам и четвергам, чтобы не встречаться с моей уборщицей. Мне хотелось уволить ее, но на это требовались нервы. Проще было отсидеться в парке, если позволяла погода, или в ближайшем кафе, когда шел дождь. Поскольку дело происходило в Англии, я в основном довольствовался грязным кафетерием.
  Парадоксально, но, несмотря на абсолютный ступор, я постоянно пребывал в каком-то нервном возбуждении. Мой разум потерял соразмерность. Я абсурдно беспокоился о простых вещах: куда вчера дел туфли или стоит ли хранить все деньги в одном банке. Эта нервозность порождала во мне физическую слабость. Я начинал задыхаться и паниковать. Нечто подобное случилось со мной через два месяца после завершения книги. Я вдруг вспомнил об одном своем упущении и в моем критическом состоянии едва не сошел с ума от переживаний.
  Как-то вечером у меня закончилось виски. Я знал, что до закрытия ближайшего супермаркета на Лэбрук-гроув у меня оставалось около десяти минут. Был конец мая, на улице шел дождь. Я схватил верхнюю одежду и начал спускаться по лестнице, когда вдруг понял, что по ошибке взял куртку, которая была на мне в момент убийства Лэнга. Она была порвана спереди и запачкана кровью. В одном кармане лежал диск с последним интервью Адама, а в другом находились ключи от коричневого «Форда».
  Машина! Я вообще забыл о ней. Она все еще стояла на парковке около аэропорта Логан! За место брали восемнадцать баксов в день! Я уже был должен тысячи долларов!
  Не сомневаюсь, что для вас — как теперь и для меня — моя паника показалась бы абсолютно нелепой. Но я помчался обратно по лестнице, оглушенный собственным пульсом. По Нью-Йоркскому времени шел седьмой час вечера. Главный офис издательства «Rhinehart Inc.» уже закрылся. В особняке на Мартас-Виньярде никто не отзывался. В отчаянии я позвонил Рику и без долгих объяснений стал лепетать об ужасной трагедии. Послушав меня полминуты, он грубо велел мне заткнуться.
  — Мы давно уже уладили это дело. Охрана на стоянке заподозрила неладное и вызвала копов. Те позвонили в офис Райнхарта, и Мэддокс оплатил выставленный счет. Я не беспокоил тебя этой ерундой, потому что не хотел отвлекать от работы. А теперь послушай меня, дружок. Мне кажется, у тебя затянувшийся нервный срыв. Тебе нужна помощь. Меня недавно познакомили с одним толковым психоаналитиком…
  Я отключил телефон.
  Сон настиг меня на софе, и мне вновь приснился повторяющийся кошмар о Макэре — тот, в котором он плыл в одежде по морю. Я находился рядом с ним, и он все время говорил мне, что не собирается бороться за жизнь: Плыви без меня. Однако сон на этот раз, вместо того чтобы выбросить меня в реальность, дополнился новым сюжетом. Волна унесла Макэру в сторону. Он все еще барахтался в своем тяжелом плаще и в ботинках с резиновой подошвой, пока не превратился в темное пятно на расстоянии. А затем я увидел его в слое пены, лицом вниз, скользившим взад и вперед у самого берега. Я приблизился к нему, шагая по колено в воде, обвил руками его грузное тело и с огромными усилиями перевернул на спину. В тот же миг он оказался голым. Его тело лежало на белой известковой плите, и над ним склонился Адам Лэнг.
  На следующее утро, выйдя из дома пораньше, я направился на холм к станции метро. Можно убить себя очень быстро, думал я. Один прыжок на рельсы перед приближающимся поездом, и наступит вечное забвение. Лучше уж так, чем тонуть в воде. Но я подавил в себе этот импульс. Мне не нравилась идея, что потом кто-то будет вычищать место моей гибели. («Мы нашли его голову на крыше аэровокзала…») Я сел в поезд и доехал до конца линии, затем на станции «Хэммерсмит» перешел на другую платформу. Депрессию лечат движением, убеждал я себя. Мне просто нужно двигаться. На набережной я пересел на поезд, идущий к Мордену — станции, которая всегда ассоциировалась у меня с концом света. Через две остановки после Бэлхама я вышел из вагона.
  Мне не составило труда найти могилу. Я вспомнил, что Рут говорила о похоронах на Ститхэмском кладбище. Землекоп, услышав фамилию покойного, указал мне путь к участку. Я проходил мимо каменных ангелов с крыльями стервятников и мимо покрытых мхом херувимов, украшенных завитками лишайников. Мой взгляд скользил по викторианским саркофагам размером с садовые беседки и распятиям, увитым мраморными розами. Но вклад Макэры в некрополис оказался убогим и простым. Никаких цветастых девизов для нашего Майка. Никаких «Не думай, что борьба велась зря» или «Жизнь удалась: ты показал себя верным слугой и хорошим товарищем». Обычная надгробная плита с фамилией, именем и датами.
  То было майское утро, дремотное от цветочной пыльцы и бензиновых паров. На расстоянии за небольшой оградой транспортный поток катился по Гэратт-Лайн к центральному Лондону. Я присел на корточки и провел ладонями по покрытой росой траве. Как я уже говорил, меня нельзя было назвать суеверным человеком, но в тот миг через мое тело пронеслась волна облегчения, будто некий круг замкнулся, и поставленная задача оказалась выполненной. Я чувствовал, что Макэра ждал меня. Он хотел, чтобы я пришел сюда.
  Внезапно мой взгляд остановился на небольшом букете высохших цветов, наполовину скрытом выросшей травой. К нему крепилась открытка, подписанная элегантным почерком. Несмотря на нескончаемые лондонские дожди, размытый текст еще читался:
  «В память о друге и верном коллеге.
  Покойся с миром, милый Майк. Амелия».
  * * *
  Вернувшись домой, я позвонил ей на мобильный телефон. Она ничуть не удивилась, услышав мой голос.
  — Привет, — ответила Амелия. — А я сегодня вспоминала о вас.
  — По какой причине?
  — Читаю вашу книгу… книгу Адама.
  — И как?
  — Она хороша. Нет, действительно! Мемуары не просто удались — они великолепны! Книга как будто возвращает его назад. Но, мне кажется, один момент был пропущен.
  — Какой момент?
  — Неважно. Хотя при встрече могу рассказать. Надеюсь, нам удастся поболтать сегодня вечером на презентации.
  — Какой еще презентации?
  Она засмеялась.
  — На вашей, идиот. На званом ужине в честь книги. Только не говорите, что вас не пригласили.
  Я давно уже ни с кем не разговаривал. Мне потребовалась пара секунд, чтобы придумать ответ.
  — Не знаю. Может быть, и пригласили. Честно говоря, я некоторое время не проверял свою почту.
  — Рут должна была вас пригласить.
  — Не обольщайтесь. Авторы неважно себя чувствуют, когда их «призраки» появляются на презентациях и начинают поедать канапе.
  — Но ведь автора там не будет, не так ли? — пошутила она.
  Амелия постаралась сохранить веселый тон, однако я заметил, как она напряглась, едва сдерживая слезы.
  — Все равно приходите. Даже если вас не пригласили, вы будете моим сопровождающим. У меня в приглашении указано: «Миссис Амелия Блай плюс одна персона».
  Перспектива вернуться в общество заставило мое сердце учащенно забиться.
  — Но разве вам не хочется взять с собой кого-нибудь другого? Допустим, мужа?
  — Его? Боюсь, ничего не получится. Недавно я поняла, насколько скучно ему было оставаться моей «плюс одной персоной».
  — Мне жаль это слышать.
  — Ах, милый лжец, — сказала она. — Я встречу вас в семь часов в конце Даунинг-стрит. Презентация будет проходить напротив — сразу через Уайтхолл. Я буду ждать вас только пять минут, поэтому, если захотите прийти, не опаздывайте.
  * * *
  Закончив разговор с Амелией, я начал рассматривать копившуюся неделями почту. Приглашения на презентацию не было. Меня это не удивило — особенно когда я вспомнил обстоятельства моей последней встречи с миссис Лэнг. Из издательства прислали экземпляр напечатанной книги. Мне понравилось оформление. Обложка, сделанная с прицелом на американский рынок, воспроизводила момент выступления Лэнга на сессии Конгресса США. Он выглядел веселым и энергичным. Среди фотографий внутри книги не было снимков, найденных Макэрой в кембриджском архиве. Я не стал передавать их на рассмотрение редакции. Мое внимание привлекла страница с благодарностями, которую я написал от имени Лэнга:
  Эта книга не существовала бы без мудрых советов и дружеской поддержки покойного Майкла Макэры, который помогал мне при ее составлении от самой первой страницы до последней. Спасибо тебе, Майк, за все.
  Моя фамилия не упоминалась. К большому раздражению Рика, я не вставил себя в хвалебный список. Мне не хотелось объяснять ему свои мотивы, но я думал, что так будет безопаснее. Отсутствие упоминаний об Эммете и моя анонимность, как я надеялся, могли послужить сообщением неким могущественным людям, что со мной не будет никаких проблем.
  После обеда я погрузился в ванну и около часа размышлял на тему, идти мне на презентацию или не идти. Как обычно, мое окончательное решение откладывалось на самую последнюю минуту. Я убеждал себя в том, что мне пока не обязательно принимать его. Эта мантра повторялась, пока я сбривал бороду; пока я надевал приличный черный костюм и белую рубашку; пока я шагал по улице и ловил такси и даже пока я стоял на углу Даунинг-стрит за пять минут до намеченного срока. Еще не поздно вернуться, успокаивал меня внутренний голос. Через широкий нарядный бульвар Уайтхолла я видел, как к Банкетному дворцу подъезжали машины и такси. Судя по всему, там и должна была проходить презентация. В сиянии вечернего солнца сверкали вспышки фотоаппаратов, но они казались лишь бледным напоминанием о днях прежней славы Адама Лэнга.
  Озираясь по сторонам, я продолжал высматривать Амелию. Мой взгляд скользил по конным часовым на улице Хорс-Гардс, по тротуару около министерства иностранных дел, по площади рядом с викторианским домом сумасшедших, который назывался Вестминстерским замком. Знак на противоположной стороне улицы у входа на Даунинг-стрит указывал на военный музей. Это здание всегда ассоциировалось у меня с портретом Черчилля, с его неизменной сигарой и победным жестом из двух поднятых пальцев. А бульвар Уайтхолл напоминал мне о документальном фильме про бомбардировки Лондона. Я видел его в детстве, и там показывали эту улицу: мешки с песком, белые бумажные полоски, наклеенные на оконные стекла, лучи прожекторов, слепо шарящие в темноте, гул бомбардировщиков, взрывы фугасных снарядов и зарево от пожаров в Ист-Энде. Тридцать тысяч погибших только в одной столице. Вот это, как сказал бы мой отец, и была настоящая война — в отличие от нынешней капели из тревог, суеты и глупости. Однако Черчилль пешком добрался в парламент через парк Св. Джеймса, поднимая шляпу в ответ на приветствия прохожих. И за ним в десяти шагах шел лишь один детектив из полицейского управления.
  Громкие удары Биг-Бена, отбивавшие седьмой час, отвлекли меня от этих мыслей. Я снова посмотрел налево и направо, удивляясь отсутствию Амелии: она запомнилась мне пунктуальным человеком. Но через миг я почувствовал прикосновение к руке и, повернувшись, увидел ее перед собой. Она стояла на фоне темного каньона Даунинг-стрит, держа в руке кейс. В своем строгом темно-синем костюме Амелия выглядела старше и казалась какой-то поблекшей. В моем уме промелькнули картины ее будущего: крохотная квартира, адрес на окраине города и старый верный кот. Мы обменялись вежливыми приветствиями.
  — Нам туда, — сказала она.
  — Тогда пойдем.
  Мы зашагали к бульвару на небольшом расстоянии друг от друга.
  — Не знал, что вы вернулись работать в десятый дом, — сказал я.
  — Меня лишь на время прикрепляли к Адаму, — ответила она. — Но теперь король умер.
  Ее голос дрогнул. Я обнял Амелию за плечи и погладил ее по спине, словно она была ребенком, упавшим на асфальт. Слезинки, скатившиеся по ее щекам, упали на мою руку. Она отстранилась от меня, открыла кейс и вытащила носовой платок.
  — Прошу прощения, — сказала она.
  Амелия прочистила нос и сердито топнула высоким каблуком, упрекая себя за слабость.
  — Я думала, что уже покончила с этим, но, видимо, еще не совсем.
  Взглянув на меня, она мрачно добавила:
  — Вы выглядите ужасно. Прямо как…
  — Как призрак? — спросил я. — Спасибо. Мне это часто говорят.
  Она вытащила косметичку, осмотрела себя в зеркало и внесла быстрые коррективы в свой макияж. Я по-прежнему находил ее соблазнительной. Неудивительно, что ей требовался сопровождающий. Но странно, что для этой цели Амелия избрала меня.
  — Ладно, — захлопнув косметичку, сказала она. — Пошли.
  Мы протиснулись через толпу туристов на Уайтхолл.
  — Так, значит, вас не пригласили? — спросила она.
  — Нет. И я удивлен, что вы предложили мне свою компанию.
  — Ну, это не так уж и странно, — с притворной беспечностью ответила Амелия. — Рут переиграла всех, не так ли? Она стала национальной иконой. Убитой горем вдовой. Наша собственная Джекки Кеннеди. Она даже не возражала против моего появления. Я больше не представляю для нее угрозы — еще один трофей на параде победы.
  Мы перешли улицу.
  — Вон из того окна Чарльз Первый выпрыгнул, когда его вели на казнь, — указав рукой на витрину, сказала она. — Интересно, найдет ли кто-то в этом ассоциативную связь?
  — Плохой подбор персонала, — ответил я. — Если бы охрана не зевала, такого бы не случилось.
  Как только мы оказались в помещении, я понял, что мне не следовало приходить сюда. Амелия открыла кейс перед работником из службы безопасности. Я выложил ключи, прошел через металлодетектор и позволил обыскать себя. Что же это получается, думал я, задрав вверх руки, пока охранник прощупывал мой пах. Теперь даже на пьянку не попадешь без предварительного обыска. В огромном зале Банкетного дворца нас встретили громкие возгласы, неровный шум беседы и стена повернутых спин. Я сделал для себя правилом безоговорочный отказ от презентаций, которые устраивались в честь моих книг, и сейчас мне снова довелось убедиться в правоте подобного решения. Писателя-«призрака» на таких вечеринках принимают с тем же радушием, что и незаконнорожденное дитя жениха на свадебном пиру. Плюс ко всему, я никого здесь не знал.
  Ловко подхватив пару фужеров с шампанским с подноса проходившего официанта, я передал один бокал Амелии.
  — Что-то Рут не видно, — сказал я.
  — Похоже, она в гуще толпы. Ваше здоровье.
  Мы чокнулись фужерами. На мой вкус, шампанское является еще более нелепым напитком, чем белое вино. К сожалению, тут ничего другого не предлагали.
  — Если вы позволите мне немного критики, то я скажу вам, какой элемент упущен в вашей книге. Это Рут.
  — Я знаю. Мне хотелось написать о ней побольше, но она отказалась.
  — Очень жаль.
  Наверное, напиток придал храбрости обычно осторожной миссис Блай. Или она тоже чувствовала связь, возникшую между нами. Ведь мы оба уцелели в момент убийства Лэнга. В любом случае, она прижалась ко мне, одурманив знакомым запахом.
  — Я обожала Адама и думаю, он имел сходные чувства по отношению ко мне. Но я не питала никаких иллюзий. Он никогда не оставил бы ее. Адам еще раз сказал мне об этом во время поездки в аэропорт. Они были идеальной парой. Он знал, что без нее останется ни с чем. И он предупредил меня о тщетности наших отношений. Адам был обязан ей, потому что именно она сплетала паутину власти. Это Рут первоначально имела нужные контакты в партии. Фактически, если вы не знали, ее выдвигали в парламент. Ее, а не его! Этого нет в вашей книге.
  — Я не обладал такой информацией.
  — Однажды Адам рассказал мне о той интриге. О ней почти ничего не известно. По крайней мере, я никогда не встречала документов, связанных с этим вопросом. Но первоначально его место в парламенте предназначалось для Рут. А она в последнюю минуту решила уйти в тень и предложила вместо себя Адама.
  Мне вспомнился разговор с Райкартом.
  — Представитель от Мичигана, — пробормотал я.
  — Что?
  — Представителем партии в парламенте был в ту пору человек по имени Гиффен. Он так упорно отстаивал американские интересы, что его прозвали представителем от Мичигана.
  Я почувствовал смутное беспокойство.
  — Разрешите один вопрос? За неделю до того, как убили Адама… Почему вы все время настаивали, чтобы рукопись Макэры находилась под замком?
  — Я же говорила вам. Из-за безопасности.
  — Но в ней не было никаких государственных секретов. Мне это известно лучше остальных. Я прочитал там каждое слово не меньше дюжины раз.
  Амелия быстро осмотрелась по сторонам. Мы по-прежнему стояли на краю собравшейся толпы. Никто не обращал на нас внимания.
  — Только между нами, — тихо сказала она. — Это не мы тревожились о безопасности. Тревогу подняли американцы. Мне сказали, что они переслали МИ–5 секретную информацию. Будто в начале рукописи имелись данные, которые таили в себе потенциальную угрозу национальной безопасности Соединенных Штатов.
  — А они как об этом узнали?
  — Не имею понятия. Я могу лишь сказать, что после смерти Майка они потребовали от нас максимальной осторожности. Нам запретили выносить рукопись из особняка до тех пор, пока нежелательная информация не будет удалена из текста.
  — И они удалили ее?
  — Не знаю.
  Я снова вспомнил встречу с Райкартом. Какие слова Макэра сказал ему по телефону перед смертью? «Ключ ко всему находится в автобиографии Лэнга… это в самом начале».
  Неужели их беседу прослушивали?
  Я почувствовал, что произошло нечто важное: некая часть моей солнечной системы изменила ось эклиптики. Перемена была почти неуловимой. Мне захотелось уединиться в каком-нибудь тихом уголке и обдумать сложившуюся ситуацию. Но я вдруг понял, что в акустике зала появились новые вибрации. Шум толпы угасал. Люди шикали друг на друга. кто-то напыщенно прокричал: «Прошу тишины!» Я повернулся на голос. С краю зала напротив больших окон, неподалеку от нас, возвышалась платформа, на которой стояла Рут Лэнг. Она держала в руке микрофон и терпеливо ожидала, когда публика обратит на нее внимание.
  — Спасибо, — сказала она. — Большое спасибо. И добрый вечер, дорогие гости.
  Краткая пауза позволила ей добиться абсолютной тишины среди трехсот человек. Она перевела дыхание, и в ее голосе появился душевный надрыв.
  — Я все время скучаю по Адаму. И в этот вечер — сильнее всего. Не потому что мы собрались в честь выхода его чудесной книги, в которой он поделился с нами деталями своей жизни, но потому что Адам был мастером в произнесении речей, а я так неумела в этом деле.
  Я удивился тому, как профессионально она развивала свою мысль; как ловко нагнетала эмоциональное напряжение и затем высвобождала его в милой шутке. Послышался облегченный смех. Она научилась вести себя на публике с уверенной легкостью, которую я прежде не замечал у нее, — как будто потеря Лэнга дала ей силы для карьерного роста.
  — Следовательно, — продолжила она, — к вашему великому облегчению, я должна сообщить вам, что не собираюсь произносить никаких речей. Я просто хочу поблагодарить некоторых людей. Прежде всего мне хотелось бы выразить свою благодарность Марти Райнхарту и Джону Мэддоксу — не только за их профессиональный издательский труд, но и за то, что они были и остаются моими добрыми друзьями. Еще мне хотелось бы поблагодарить Сидни Кролла за его блестящий ум и мудрые советы. И на тот случай, если кому-то покажется, что единственными людьми, помогавшими британскому премьер-министру с мемуарами, были одни американцы, я выражаю огромную и особую благодарность Майку Макэре, который из-за случайной трагедии тоже не может быть с нами. Майк, ты всегда останешься в наших сердцах.
  Огромный зал наполнился шепотом, где часто повторялось «слышали?», «слышали!».
  — А теперь, — сказала Рут, — позвольте предложить вам тост за того человека, которому нам всем хотелось бы воздать хвалу.
  Она подняла бокал с макробиотическим апельсиновым соком или с каким-то подобным напитком.
  — В память о великом англичанине и патриоте, о прекрасном отце и чудесном муже я прошу вас выпить за Адама Лэнга!
  — За Адама Лэнга! — прокричали мы в унисон и захлопали в ладоши.
  Аплодисменты нарастали по громкости, пока Рут грациозно кивала головой во все стороны зала, включая и наш уголок. Внезапно она увидела нас с Амелией, встревоженно прищурилась, но затем расслабилась, улыбнулась и приподняла бокал, приветствуя меня. Она быстро спустилась с платформы.
  — Веселая вдова, — прошипела Амелия. — Вы не находите, что смерть мужа воодушевила ее? Она расцветает с каждым днем.
  — У меня такое чувство, что Рут направляется к нам, — сказал я.
  — Черт! — осушив бокал, проворчала Амелия. — В таком случае я удаляюсь. Вы не против, если я приглашу вас на ужин?
  — Амелия Блай! Вы назначаете мне свидание?
  — Встретимся снаружи через десять минут.
  Увидев какого-то мужчину, она окликнула его:
  — Фредди! Как я рада вас видеть!
  Едва она ушла со своим новым собеседником, толпа передо мной раздвинулась, и появилась Рут. Она выглядела совершенно иначе, чем в тот раз, когда мы расстались: слегка похудевшая от горя, с блестящей прической, с гладкой кожей, одетая в нечто шелково-черное. Ее сопровождал Сид Кролл.
  — Привет, — сказала она.
  Рут пожала мне руку, что-то помяукала и, не став целовать меня, провела по каждой из моих щек толстым шлемом волос.
  — Здравствуйте, Рут. Добрый вечер, Сид.
  Я кивнул ему. Он в ответ подмигнул мне по-дружески.
  — Мне сказали, что вы не любите такие презентации, — сказала Рут, все еще держа мои руки и гипнотизируя меня темными блестящими глазами. — Иначе я обязательно пригласила бы вас. Вы получили мою записку?
  — Да, спасибо.
  — Но вы не позвонили мне!
  — Я подумал, что это был знак обычной вежливости.
  — Обычной вежливости?
  Она с укором встряхнула мои руки.
  — С каких пор вы определили меня в категорию обычных и вежливых людей? Вам следовало прийти и повидаться со мной.
  А затем Рут поступила со мной так, как это делают все важные люди на подобных вечеринках: она посмотрела через мое плечо. Я тут же увидел в ее взгляде безошибочную вспышку тревоги, за которой последовало едва заметное содрогание плеч и головы. Высвободив руки и повернувшись вокруг, я увидел Пола Эммета. Он был в пяти шагах от нас.
  — Привет, — сказал он. — Я верил, что мы встретимся.
  Я повернулся обратно к Рут, попытался что-то сказать, но слова не выходили из моего горла.
  — Э… Вы…
  — Пол был моим наставником, когда я проходила обучение в школе Фулбрайта при Гарвардском университете, — спокойно пояснила она. — Нам с вами нужно обсудить одну проблему.
  — Ох…
  Попятившись задом от них, я налетел на какого-то мужчину, который расплескал свой напиток и посоветовал мне смотреть по сторонам. Рут что-то говорила мне убеждающим голосом. Кролл вторил ей, подзывая меня мягкими жестами. Но в моих ушах возник гул, и я не слышал их слов. Чуть в стороне Амелия смотрела на меня с брезгливым изумлением. Я слабо отмахнулся от них и выбежал в вестибюль. Мои ноги сами понесли меня к имперскому величию Уайтхолла.
  * * *
  Оказавшись снаружи, я понял, что взорвалась еще одна бомба. В отдалении уже слышались сирены. За Национальной галереей поднимался столб дыма, который дрейфовал к Колонне Нельсона. Я побежал к Трафальгарской площади и, оттолкнув сердитую семейную пару, нагло сел в пойманное ими такси. Дороги центрального Лондона перекрывались со скоростью лесного пожара. Мы свернули на однополосную улицу, но полиция уже начала опечатывать ее дальний конец желтой лентой. Водитель дал задний ход, затем стремительно развернулся, и инерция прижала меня к двери. Там я и оставался остальную часть поездки, цепляясь за ручку и испуганно глядя в окно, пока мы кружили по задворкам района, выискивая путь на север. Когда таксист довез меня до дома, я заплатил ему вдвое больше, чем он попросил.
  «Ключ ко всему в автобиографии Лэнга… это в самом начале».
  В начале текста? Или одной из глав? Я схватил экземпляр напечатанной книги, сел за стол и начал перелистывать том от главы до главы. Мой палец быстро скользил вниз по центру страниц. Взгляд проносился по сфабрикованным чувствам и полуправдивым воспоминаниям. Моя профессиональная проза, стиль и связки предложений превращали грубость жизни в гладкое чтиво, похожее на стену из прозрачного пластика.
  Никаких зацепок.
  Я с отвращением отбросил книгу в сторону. Бесполезный хлам! Бездушное коммерческое изделие! Хорошо, что Лэнг умер и не мог прочитать этот бред. Мне требовался оригинал. Я впервые признал превосходство прежней рукописи. В ее трудолюбивой серьезности, по крайней мере, было что-то честное. Открыв ящик стола, я вытащил текст Макэры, потертый от интенсивного использования и в некоторых местах едва разборчивый из-за моих перекрестных ссылок, пересмотров и переписок.
  «Глава 1. Лэнг — это шотландская фамилия, которой мы всегда гордились…» Я вспомнил бессмертное начало, которое безжалостно вырезал еще на Мартас-Виньярде. Честно говоря, каждая глава Макэры начиналась просто отвратительно. Мне пришлось все изменить. Я перелистывал распотрошенные страницы. Тяжелая рукопись топорщилась и изгибалась в моих руках, словно живое существо.
  «Глава 2. Рут была занята воспитанием детей, поэтому я решил поселиться в небольшом городе, где мы могли бы отдохнуть от сумятицы лондонской жизни…»
  «Глава 3. Моя жена гораздо раньше меня поняла, что я могу стать партийным лидером…»
  «Глава 4. Обучаясь политике и анализируя неудачи моих предшественников, я решил стать другим…»
  «Глава 5. В ретроспекции наша победа на выборах казалась неизбежной, но в то время…»
  «Глава 6. В 76 различных агентствах принимались меры по обеспечению общественного порядка…»
  «Глава 7. Была ли на свете другая страна, столь озабоченная своей историей, как Северная Ирландия?..»
  «Глава 8. «Завербована самой судьбой» — вот как я с гордостью называл нашу кандидатку на выборах в Совет Европы…»
  «Глава 9. В качестве примера нашей зарубежной политики я мог бы сказать, что любая страна преследует свои интересы…»
  «Глава 10. Перспективного курса у нового правительства не было, поэтому я предложил свой собственный план…»
  «Глава 11. Агента из Афганистана срочно вывезли…»
  «Глава 12. ЦРУ оценивало террористическую угрозу по максимальной шкале…»
  «Глава 13. В Америке были атакованы гражданские объекты…»
  «Глава 14. Ныне принято считать, что Белый дом искал союзников, готовых…»
  «Глава 15. Известным фактом является спешка, с которой участники ежегодной партийной конференции потребовали моей отставки…»
  «Глава 16. Профессором Полом Эмметом из Гарвардского университета высказана замечательная мысль…»
  Я выписал на листах бумаги начальные строки всех шестнадцати глав и разложил их на столе в последовательном порядке.
  «Ключ ко всему в автобиографии Лэнга… это в самом начале».
  В начале главы или в началах глав?
  Я никогда не отличался большими успехами в разгадке головоломок. Но когда я осмотрел страницы и подчеркнул первое слово каждой главы, даже мне удалось уловить тот смысл, который Макэра, боясь за свою жизнь, вложил в текст рукописи. Сообщение из могилы гласило следующее: «Лэнг Рут Моя жена Обучаясь В 76 Была Завербована В качестве Перспективного Агента ЦРУ В Америке Ныне Известным Профессором Полом Эмметом из Гарвардского университета».
  Глава 17
  «Призрак» не должен ожидать славы и почестей.
  Эндрю Крофтс.
  «Профессия писателя-«призрака».
  Тем же вечером я навсегда покинул свою квартиру. С тех пор прошел уже месяц. Насколько я знаю, меня не объявили в розыск. Иногда, особенно в первую неделю, мне казалось, что я сходил с ума. Я метался по грязному гостиничному номеру (на сегодняшний день мне пришлось сменить четыре отеля) и уговаривал себя позвонить Рику. Он мог бы дать мне телефонный номер хорошего врача, который вылечил бы меня от болезненных иллюзий и паранойи. Но затем, три недели назад, закончив трудный день и первую часть этой книги, я решил перед сном посмотреть полуночные новости. Представьте себе мои чувства, когда диктор сообщил, что бывший министр иностранных дел Ричард Райкарт погиб в Нью-Йорке в дорожной аварии вместе со своим водителем. Это известие было четвертым в программе новостей, и, боюсь, что Райкарту такое отношение не понравилось бы. Хотя всю горечь слова «бывший» может понять только отставной политик.
  После этой передачи мне стало ясно, что пути назад не было.
  Несмотря на долгую работу с материалом, я лишь писал и думал о том, что случилось. Мне не удалось обнаружить того, как именно Макэра раскрыл тайну Рут. Я полагаю, что это произошло в кембриджском архиве, где он искал документы, связанные с операцией «Буря». Судя по всему, Макэра уже тогда лишился иллюзий по поводу правления Лэнга, но он не мог понять, почему власть такого многообещающего лидера закончилась столь явными провалами в политике. Когда Майк, упорно исследуя кембриджский период Лэнга, натолкнулся на фотографии, изображавшие Эммета, они показались ему ключом к разгадке. Ведь если Райкарт знал о связях Эммета с ЦРУ, то разумно предположить, что и Макэра был знаком с подобными слухами.
  Однако он знал и другое. Майк был в курсе того, что Рут проходила обучение в школе Фулбрайта при Гарвардском университете. Ему потребовалось не больше десяти минут, чтобы пройтись по поисковым сайтам Интернета. Он выяснил, что в середине семидесятых годов Эммет являлся куратором Рут. А кто лучше Майка мог знать о том, как Лэнг принимал решения в политике? Несмотря на яркий талант оратора, Адам был послушным придатком своей жены. Фактически она являлась стратегом, а он лишь озвучивал ее планы. Понимая, кто из них имел мозги, безжалостность и стальные нервы, Макэра безошибочно определил и выбор Эммета. Завербованным агентом могла быть только Рут. И все же Макэра не имел надежных доказательств. Сложив свои догадки в общую картину, он изложил их Лэнгу. Последовала бурная ссора, и на следующий день Майк поехал к Эммету.
  Я попытался представить себе чувства Лэнга, когда он услышал обвинения Макэры. Естественно, он не принял их на веру и не на шутку разозлился. Но через пару дней, когда труп его помощника нашли на берегу, Адам помчался в морг на опознание. Интересно, о чем он тогда думал?
  Я несколько дней прослушивал запись последнего интервью с Лэнгом. Мне казалось, что там находился кусочек разгадки. Однако какими бы дразнящими ни были мои предположения, я не нашел ничего определенного. Наши голоса на фоне гула реактивных двигателей звучали слабо, но довольно узнаваемо.
  Я: Это правда, что вы поссорились с ним? Прямо перед его смертью?
  Лэнг: Майк предъявил мне несколько безумных обвинений. Я не мог оставить их без внимания.
  Я: А можно спросить, какими были эти обвинения?
  Лэнг: Я не склонен повторять такие бредни.
  Я: Они каким-то образом были связаны с ЦРУ?
  Лэнг: Ну, конечно, вы уже все знаете. Иначе зачем вам понадобилось бы встречаться с Полом Эмметом?
  [Пауза, длившаяся 75 секунд]
  Лэнг: Я хочу, чтобы вы поняли меня. Все мои поступки на постах партийного лидера и премьер-министра — повторяю, все мои поступки — совершались по глубокому убеждению в их необходимости.
  Я: [неразборчиво]
  Лэнг: Эммет сказал, что вы показывали ему какие-то фотографии. Это верно? Могу я на них посмотреть?
  Пока он разглядывал снимки, на записи слышался только гул моторов. Я пропустил часть диалога и перешел к тому месту, где Адам засмотрелся на девушек, которые были с ним на пикнике. Его голос звучал неописуемо печально.
  «Я помню ее. И ее. Она написала мне однажды, когда я был премьер-министром. Рут это не понравилось. О боже! Рут…»
  Впрочем, нет. Скорее, так:
  «О боже, Рут…»
  «О боже, Рут…»
  Я воспроизводил это место раз за разом. После многократного прослушивания фразы мне стало ясно, что в тот момент, когда он заговорил о жене, его мысли были только о ней. Наверное, она в панике позвонила ему и сообщила, что я встречался с Эмметом; что разговор шел о каких-то фотографиях. Ей не терпелось повидаться с Адамом. Она хотела как можно быстрее решить возникшую проблему, потому что эта история была способна уничтожить их обоих. Отсюда и спешка, и поиски самолета. Интересно, Рут догадывалась о том, какая участь ожидала Лэнга на площадке перед аэровокзалом? Нет! Конечно, нет! Хотя, на мой взгляд, офицеры из службы безопасности, допустившие трагедию, так и не ответили на прозвучавшие вопросы об их промахах. Тем не менее я знаю, как Адам мог бы закончить ту фразу. «Что ты наделала? — вот что он хотел сказать. — О боже, Рут… что ты наделала?» Похоже, в тот момент все имевшиеся подозрения кристаллизовались в его уме, и Лэнг понял, что «безумные обвинения» Макэры оказались верными — что его жена тридцать лет была не той женщиной, какой он представлял ее себе.
  Неудивительно, что именно мне она предложила закончить рукопись Макэры. Ей хотелось многое утаить, и она предполагала, что автор легкомысленных мемуаров Кристи Костелло никогда и ни при каких обстоятельствах не раскроет ее секрет.
  Мне хотелось бы написать еще о многом, но, взглянув на часы, я вынужден закончить свой рассказ — прямо сейчас. Как вы уже успели понять, я не могу задерживаться долго на одном месте. Недавно я заметил, что несколько незнакомцев проявили ко мне излишне большой интерес. Сегодня вечером я сделаю копию этой рукописи и отдам ее на хранение Кэт — просто подсуну пакет под дверь среди ночи и попрошу в письме не открывать его. Пусть она подержит его у себя. А если я не вернусь за ним через месяц или если она узнает о моей трагической кончине, то пусть прочитает текст и решит, как лучше опубликовать его. Возможно, Кэт подумает, что я драматизирую события (наверное, это действительно так). Но я доверяю ей. Она пойдет до конца. Если на свете и есть человек, способный донести до людей такой материал, то это Кэт с ее несгибаемым упрямством и хладнокровием.
  Я все время думаю, куда направиться дальше. И не могу принять решение. Я точно знаю, в каких местах хотел бы побывать. Естественно, вас это удушит, но мне хотелось бы вернуться на Мартас-Виньярд. Сейчас там лето, и я мечтаю увидеть те жалкие кустарниковые дубы в зеленой листве. Мне хочется понаблюдать за яхтами, идущими под парусами из Эдгартауна через пролив Нантакет. Я мечтаю вернуться на пляж бухты Ламберта и почувствовать горячий песок под босыми ногами. Я хочу полюбоваться играми детей в прибое и, растянувшись на вершине дюны, погреться в солнечных лучах под чистым небом Новой Англии.
  И вот теперь, когда мы с вами добрались до последнего абзаца, передо мной возникает дилемма. Ведь мне положено радоваться тому, что вы прочитали эту книгу, не так ли? Конечно, приятно писать от самого себя и о собственной жизни. С другой стороны, меня угнетает печаль, поскольку если вы читаете мои слова, то, значит, я, увы, погиб. Но знаете, моя мама в подобных случаях обычно говорила так: боюсь, что в этой жизни всех прелестей иметь нельзя.
  Глоссарий
  Географические названия:
  Woods Hole — г. Вудс-Хол
  Martha's Vineyard — о. Мартас-Виньярд
  Vineyard Haven — Виньярд-Хейвен
  Falmouth — г. Фалмут
  Nantucket Sound — пролив Нантакет
  Lambert's Cove — бухта Ламберта
  Edgartown — г. Эдгартаун
  Cape Cod — залив Кейп-Код
  Chappaquiddick — о. Чаппакуиддик
  Guantanamo — Гуантанамо
  Персонажи:
  Martin S. Rhinehart — Мартин С. Райнхарт
  Michael James McAra — Майкл Джеймс Макэра
  Adam Lang — Адам Лэнг
  Roy Quigley — Рой Квайгли
  John Maddox — Джон Мэддокс
  Nick Riccardelli — Ник Риккарделли
  Sidney Kroll — Сидней Кролл
  Amelia Bly — Амелия Блай
  Alice — Элис
  Lucy — Люси
  Richard Rycart — Ричард Райкарт
  Christy Costello — Кристи Костелло
  Annabeth Wurmbrand — Аннабет Вармбранд
  Dep — Деп
  Paul Emmett — Пол Эммет
  Названия машин и самолетов:
  Ford Escape SUV — «Форд Искейп»
  Роберт Харрис
  Фатерланд
  Нужно было грубой силой поставить у власти в Европе сто миллионов самоуверенных немецких хозяев и удержать их господство посредством монополии на техническую культуру и рабского труда вырождающихся, заброшенных, неграмотных кретинов, для того чтобы они могли располагать досугом и носиться по бесконечным автобанам, любоваться туристическими лагерями спортивного общества «Сила через радость», штаб-квартирой партии, военным музеем и планетарием, который фюрер должен был построить в Линце (его новом Гитлерополисе), бегать по местным картинным галереям и есть сдобные булочки с кремом под бесконечные записи «Веселой вдовы». Таким должно было стать немецкое тысячелетнее царство.
  Хью Тревор-Ропер «Образ мыслей Адольфа Гитлера»
  Иногда мне говорят: «Остерегайся! Тебе навяжут двадцать лет партизанской войны!»
  Я в восхищении от такой перспективы: Германия будет оставаться в состоянии постоянной боевой готовности.
  Адольф Гитлер, 29 августа 1942 года
  Часть первая. Вторник, 14 апреля 1964 года
  Клянусь тебе, Адольф Гитлер,
  Как фюреру и канцлеру германского рейха,
  Быть преданным и смелым.
  Клянусь повиноваться до самой смерти
  Тебе и вышестоящим лицам,
  Которых ты назначишь.
  Да поможет мне Бог.
  Клятва СС
  1
  Всю ночь Берлин давили тяжелые тучи, постепенно рассеивающиеся по мере наступления хмурого утра. На западных окраинах города порывы ветра гоняли по озеру Хафель струи дождя.
  Небо и вода слились в одну серую пелену, слабо разделенную только темной линией противоположного берега. Ни движения. Ни проблеска света.
  Ксавьер Марш, следователь по делам об убийствах берлинской криминальной полиции – крипо, выбрался из своего «фольксвагена» и подставил лицо дождевым струям. Такой дождь всегда доставлял ему удовольствие. Его вкус и запах были ему хорошо знакомы. Этот холодный, пахнувший морем, с терпким привкусом соли дождь принесло с севера, с Балтики. На мгновение он перенесся на двадцать лет назад в рубку подводной лодки, с потушенными огнями уходящей в темноту из Вильгельмсхафена.
  Он взглянул на часы. Начало восьмого.
  На обочине впереди него стояли ещё три автомобиля. Владельцы двух спали за рулем. Из открытого окна третьего – патрульной машины регулярной полиции – орднунгполицай или орпо, как её называл каждый немец, – в сыром воздухе было слышно потрескивание радиопомех, перемежаемое врывающейся в эфир словесной скороговоркой. Вращающийся фонарь на крыше машины бросал свет на придорожный лес: синий – черный, синий – черный, синий – черный.
  Марш огляделся, ища патрульных орпо, и увидел их у озера под не спасающей от дождя березой. Что-то белело у них под ногами. На валявшемся поблизости бревне сидел молодой человек в черном тренировочном костюме со значком СС на нагрудном кармане. Он сгорбился, упершись локтями в колени, обхватив голову руками, – воплощение безысходного отчаяния.
  Марш в последний раз затянулся и щелчком отбросил сигарету. Она, зашипев, потухла на раскисшей дороге.
  При его приближении один из полицейских поднял руку.
  – Хайль Гитлер!
  Не обращая на него внимания, Марш заскользил вниз по грязному берегу, чтобы осмотреть труп.
  Это было тело старика – холодное, тучное, лишенное растительности и отвратительно белое. Со стороны оно могло бы показаться брошенной в грязь гипсовой статуей. Выпачканный труп лежал наполовину в воде лицом вверх, широко раскинув руки и откинув голову назад. Один глаз плотно закрыт, другой, злобно прищурившись, глядел в грязное небо.
  – Как вас звать, унтервахтмайстер? – не отрывая глаз от тела, спросил Марш, обращаясь к полицейскому. Тот взял под козырек.
  – Ратка, герр штурмбаннфюрер.
  Штурмбаннфюрер было эсэсовское звание, равнозначное военному рангу майора, и уставший как собака и промокший до нитки Ратка изо всех сил старался показать уважение к столь высокому чину. Даже не глядя на него, Марш знал, к какому типу служак тот относится: трижды безуспешно обращался с просьбами о переводе в крипо; покорная жена, подарившая фюреру футбольную команду детишек; жалованье 200 рейхсмарок в месяц. Живы надеждами.
  – Итак, Ратка, – негромко продолжал Марш, – когда его обнаружили?
  – Чуть больше часа назад, герр штурмбаннфюрер. Мы заканчивали смену, патрулировали в Николасзее. Приняли вызов. Срочный. Были здесь через пять минут.
  – Кто его нашел?
  Ратка показал большим пальцем через плечо.
  Молодой человек в тренировочном костюме поднялся на ноги. Ему нельзя было дать больше восемнадцати. Коротко подстрижен, так, что сквозь светлые волосы проглядывала розовая кожа. Марш заметил, что он избегал глядеть на тело.
  – Фамилия?
  – Рядовой СС Герман Йост, герр штурмбаннфюрер. – Он говорил на саксонском наречии, нервно, неуверенно, стараясь угодить. – Из военного училища «Зепп Дитрих» в Шлахтензее. – Марш знал это заведение: уродливое сооружение из бетона и асфальта, построенное в 1950 году к югу от Хафеля. – Я часто бегаю здесь по утрам. Было ещё темно. Сначала я подумал, что это лебедь, – добавил он, беспомощно разведя руками.
  Ратка презрительно фыркнул. Еще бы, курсант школы СС испугался одного-единственного мертвеца! Неудивительно, что войне на Урале не видно конца.
  – Видели кого-нибудь еще, Йост? – дружелюбно, по-отечески продолжал расспрашивать Марш.
  – Никого, герр штурмбаннфюрер. На площадке для пикников, это полкилометра отсюда, есть телефон. Я позвонил, потом вернулся и стал ждать полицию. На дороге не было ни души.
  Марш снова взглянул на покойника. Ну и жирен. Килограммов на сто десять.
  – Давайте-ка вытащим из воды. – Он обернулся к дороге. – Пора будить наших спящих красавцев.
  Ратка, переминаясь с ноги на ногу, ухмыльнулся.
  Дождь усилился, и другой берег озера совсем исчез из виду. Капли барабанили по листьям деревьев и крышам автомашин. Ливень принес терпкий запах богато удобренной земли и гниющей растительности. Марш не замечал, что его волосы прилипли к голове, по спине текли струйки воды. Он знал: каждое дело, пусть самое будничное вначале, может стать для него интересным.
  Ему сорок два года. Стройная фигура, седая голова и холодный взгляд серых, под цвет неба, глаз. Во время войны министерство пропаганды называло подводников «серыми волками», и в одном смысле это прозвище очень подходило Маршу – он был упорным сыщиком. Но по своей натуре он не был волком, не бегал в стае, больше полагался на свой мозг, нежели на мускулы. Поэтому скорее его можно было назвать «лисой», что и делали коллеги.
  Погода для подводной лодки!
  Он распахнул дверцу белой «шкоды». В лицо пахнуло нагретым спертым воздухом из автомобильной печки.
  – Доброе утро, Шпидель! – потряс он костлявое плечо полицейского фотографа. – Пора и помокнуть.
  Шпидель, вздрогнув, проснулся и сердито уставился на Марша.
  Когда он подходил к следующей «шкоде», водитель уже опускал стекло.
  – Все в порядке, Марш. Все в порядке, – тоном оскорбленного достоинства пропищал патологоанатом крипо офицер медицинской службы СС Август Эйслер. – Оставьте свой казарменный юмор тем, кто его ценит.
  
  Они собрались у кромки воды, за исключением доктора Эйслера, который встал в стороне, спрятавшись под допотопным черным зонтом. Шпидель ввернул лампочку вспышки и осторожно поставил правую ногу на ком глины. Выругался, когда набежавшая волна лизнула его ботинок.
  – Вот дрянь!
  Вспышка на мгновение высветила белые лица, серебряные нити дождя, темный лес. Из ближайших камышей на шум выплыл лебедь и стал ходить кругами в нескольких метрах от них.
  – Гнездо стережет, – заметил юный эсэсовец.
  – Еще один снимок вот отсюда, – указал Марш. – И отсюда.
  Шпидель снова выругался, вытаскивая из грязи промокший ботинок. Дважды сверкнула вспышка.
  Марш наклонился и взял тело под мышки. Оно было жестким, словно резина на холоде, и скользким.
  – Ну-ка помогите.
  Полицейские с обеих сторон ухватили труп за руки, пыхтя приподняли его и поволокли по грязному берегу на пропитанную водой траву. Разгибаясь, Марш поймал взгляд Йоста.
  На старике были спустившиеся до колен голубые плавки. В ледяной воде половые органы съежились – в черных волосах белели крошечные яички.
  Левая ступня – до низа икры – отсутствовала.
  Так и должно быть, подумал Марш. День будет непростым. Начинаются интересные события.
  – Герр доктор, будьте любезны, ваше мнение.
  Не скрывая раздражения, Эйслер грациозно шагнул вперед, снимая на ходу перчатку. Не отпуская зонта, тяжело наклонился и ощупал пальцами культю.
  – Гребной винт? – спросил Марш. Ему встречались тела, вытащенные из водоемов с оживленным движением – озера Тегелер и реки Шпре в Берлине, из Альстера в Гамбурге, – которые выглядели так, будто над ними поработали мясники.
  – Нет, – Эйслер отнял руку, – давнишняя ампутация. Правда, довольно умелая. – Он с силой нажал кулаком на грудь мертвеца. Изо рта и пузырями из ноздрей хлынула грязная вода. – Трупное окоченение, довольно длительное. Смерть наступила двенадцать часов назад. Возможно, позднее.
  Он снова надел перчатку.
  Сквозь деревья позади них послышался шум дизеля.
  – Санитарная машина, – сказал Ратка. – Не слишком-то торопятся.
  Марш подозвал Шпиделя.
  – Сделайте ещё снимок.
  Следователь закурил, глядя на труп. Затем присел на корточки и долго глядел в открытый глаз покойника. Он оставался в таком положении довольно долго. Еще раз сверкнула вспышка фотоаппарата. Лебедь, взмахнув крыльями, приподнялся из воды и повернул к середине озера в поисках пищи.
  2
  Штаб-квартира крипо расположена на другом конце Берлина, в двадцати пяти минутах езды от Хафеля. Маршу требовались показания Йоста, и он предложил подбросить его до казармы, чтобы тот переоделся, но Йост отказался, ему хотелось поскорее с этим покончить. Поэтому, как только тело погрузили в «санитарку» и отправили в морг, они в маленьком четырехдверном «фольксвагене» Марша принялись кружить по забитым машинами улицам города.
  Наступило мрачное утро, какие бывают в Берлине, когда широко известный «берлинский воздух» не столько бодрил, сколько был просто пропитан влагой, которая тысячами морозных иголок колола лицо и руки. На Потсдамском шоссе редкие прохожие жались к стенам домов, спасаясь от струй воды из-под колес проходивших мимо машин. Сквозь испещренные дождем стекла они представлялись Маршу слепцами, нащупывающими дорогу.
  Во всем этом не было ничего из ряда вон выходящего. Но именно это позднее поразит его больше всего. Все равно что попасть в тяжелую аварию – до неё ничего необычного, потом сам несчастный случай и только после – навсегда изменившийся мир. Ибо то, что из Хафеля выловили тело, было вполне будничным явлением. Такое случалось по крайней мере дважды в месяц – бродяги и разорившиеся бизнесмены, неосторожные ребятишки и безнадежно влюбленные подростки. Несчастные случаи, самоубийства и убийства; отчаяние, глупость, горе.
  Телефон зазвонил в квартире Марша на Ансбахерштрассе в четверть седьмого. Звонок его не разбудил. Он лежал в полумраке с открытыми глазами, прислушиваясь к дождю. Последние месяцы он плохо спал.
  – Марш? Нам сообщили, что в Хафеле нашли тело. – Это звонил ночной дежурный крипо Краузе. – Съезди взгляни.
  Марш ответил, что его это дело не интересует.
  – Интересно это тебе или нет, вопрос другой.
  – Мне не интересно, – повторил Марш, – потому что сегодня не мой день. Я дежурил на прошлой и позапрошлой неделе. – И за неделю до того, мог бы он добавить. – Сегодня у меня выходной. Посмотри ещё раз в свой список.
  На другом конце замолчали, потом Краузе снова взял трубку и неохотно извинился.
  – Твое счастье, Марш. Я смотрел график на прошлую неделю. Можешь снова спать. Или… – хихикнул он, – или продолжать свое занятие.
  Порыв ветра хлестнул дождем по окну и застучал о раму.
  При обнаружении мертвого тела следовали принятому порядку: на место были обязаны немедленно выехать патологоанатом, полицейский фотограф и следователь. Следователи выезжали в порядке очередности, установленной в штаб-квартире крипо на Вердершермаркт.
  – А кто дежурит сегодня, ради интереса?
  – Макс Йегер.
  Йегер. Марш сидел с ним в одном кабинете. Он взглянул на будильник и представил маленький домик в Панкове, где жил Макс с женой и четырьмя дочерьми: по будням он их видел только за завтраком. А Марш разведен и живет один. Он освободил вторую половину дня, чтобы побыть с сыном. Но пока предстояли долгие утренние часы, пустое время. Он подумал, что неплохо для разнообразия чем-нибудь заняться.
  – Ладно, не трогай его, – сказал он. – Я все равно не сплю. Беру.
  Это было почти два часа назад. Марш взглянул в зеркальце на своего пассажира. С тех пор как они покинули Хафель, Йост не произнес ни слова. Он напряженно сидел на заднем сиденье, глядя на проплывающие мимо серые здания.
  У Бранденбургских ворот полицейский на мотоцикле флажком дал ему знак остановиться.
  На Паризерплатц под старый партийный марш, топая по лужам, кружили оркестранты СА в промокшей коричневой форме. Сквозь закрытые окна «фольксвагена» доносились приглушенные звуки барабанов и труб. У Академии искусств, съежившись под дождем, собралось несколько десятков зевак.
  В это время года, проезжая по Берлину, нельзя было не встретить подобных репетиций. Через шесть дней наступит день рождения Адольфа Гитлера – День Фюрера, национальный праздник, – и все оркестры рейха выйдут на парад. Стеклоочистители отмеряли время, словно метрономы.
  – Вот самое убедительное свидетельство того, – пробормотал следователь, глядя на толпу, – что при звуках марша немцы теряют голову.
  Он повернулся к Йосту. Тот ответил слабой улыбкой.
  Мелодия завершилась бряцанием тарелок. Раздались жидкие аплодисменты. Капельмейстер повернулся к публике и поклонился. А за его спиной музыканты кто шагом, кто бегом поспешили к автобусу. Полицейский на мотоцикле подождал, пока не очистится площадь, потом дал короткий свисток. Махнув одетой в белую перчатку рукой, он пропустил их через Бранденбургские ворота.
  Впереди открывалась Унтер-ден-Линден. Она утратила свои липы в тридцать шестом – результат официального вандализма в канун берлинских Олимпийских игр. На месте срубленных деревьев гауляйтер города Йозеф Геббельс воздвиг по обе стороны улицы десятиметровые каменные колонны, на каждой из которых, распахнув крылья, взгромоздился партийный орел. Сейчас с их клювов и кончиков крыльев капала вода.
  Марш притормозил у светофора на перекрестке у Фридрихштрассе и свернул направо. Две минуты спустя они были на стоянке напротив здания крипо на Вердершермаркт.
  Это было уродливое строение – шестиэтажное, массивное, закопченное чудовище времен Вильгельма, стоявшее на южной стороне площади. Последние десять лет Марш бывал здесь практически семь дней в неделю. Как часто жаловалась бывшая жена, он знал это место лучше собственного дома. Внутри здания, сразу же за скрипучей вращающейся дверью и часовыми-эсэсовцами, висела доска, оповещавшая, насколько тревожна ситуация с терроризмом. Четыре цвета по возрастающей обозначали степень опасности: зеленый, синий, черный и красный. Сегодня, как всегда, вывешен красный.
  Двое часовых в стеклянной кабине при входе в вестибюль тщательно проверили документы. Марш предъявил удостоверение и расписался за Йоста.
  В крипо было оживленнее обычного. В неделю, предшествующую Дню Фюрера, нагрузка на полицию увеличивалась втрое. По мраморному полу стучали каблучками секретарши с коробками личных дел. В воздухе стоял густой запах сырой одежды и мастики для пола. Группки служащих орпо в зеленом и крипо в черном перешептывались о свежих преступлениях. Над их головами с противоположных сторон вестибюля смотрели друг на друга пустыми глазницами бюсты фюрера и руководителя службы безопасности рейха Рейнхарда Гейдриха.
  Марш отодвинул металлическую решетку лифта и пропустил внутрь Йоста.
  Силы безопасности, которыми руководил Гейдрих, делились на три части. На нижней ступени иерархии находились орпо, или ординарные, обычные, полицейские. Они подбирали пьяных, патрулировали автобаны, штрафовали за превышение скорости, производили аресты нарушителей порядка и мелких преступников, тушили пожары, дежурили на вокзалах и в аэропортах, отвечали на срочные вызовы, вылавливали – как сегодня – из воды утопленников.
  На вершине – зипо, полиция безопасности. Зипо охватывала гестапо и собственную службу безопасности партии. Их штаб-квартира находилась в мрачном комплексе зданий вокруг Принц-Альбрехтштрассе, в километре к юго-западу от крипо. Они занимались вопросами терроризма, подрывной деятельности, контрразведки и преступлений против государства. У них были уши на каждом заводе, каждой фабрике, в каждой школе, больнице, столовой, в каждом городке, каждой деревушке, на каждой улице. Тело в озере могло иметь отношение к зипо только в том случае, если погибший был террористом или изменником.
  И где-то между этими двумя, сливаясь с той и другой, находилась крипо – Пятый департамент Главного управления имперской безопасности. Она занималась расследованием преступлений как таковых – краж, ограблений банков, разбойных нападений, изнасилований и смешанных браков, вплоть до убийств. Утопленники в озерах – кто они такие и как они туда попали – относились к ведению крипо.
  Лифт остановился на втором этаже. Коридор чем-то напоминал аквариум. Слабый искусственный свет отражался от зеленого линолеума и зеленых стен. Тот же запах мастики для полов, что и в вестибюле, но здесь он ещё сдобрен «ароматом» дезинфекции из уборной и затхлым табачным дымом. Вдоль коридора два десятка дверей из матового стекла, некоторые приоткрыты. Кабинеты следователей. Из одного раздавался звук неуверенно стучавшего по машинке пальца, в другом неумолчно звонил телефон.
  – Нервный центр неустанной борьбы против преступных врагов национал-социализма, – произнес Марш, цитируя заголовок из одного из последних номеров партийной газеты «Фелькишер беобахтер». Он помолчал и, увидев пустой взгляд Йоста, добавил: – Шучу.
  – Извините? – не расслышал тот.
  – Бог с ним.
  Он толкнул дверь и включил свет. Кабинет был чуть больше темного чулана или тюремной камеры, его единственное окошко выходило во двор с потемневшими кирпичными стенами. Одна стена комнаты заставлена полками: обветшавшие тома законов и судебных решений в кожаных переплетах, руководство по криминалистике, словарь, атлас, указатель берлинских улиц, телефонные справочники, папки дел с наклейками: «Браун», «Хундт», «Штарк», «Задек» – бюрократические надгробные надписи, увековечившие память о некоторых давно забытых жертвах. По другую сторону кабинета четыре шкафа с досье. На одном из них похожий на паука цветок. Его два года назад в разгар невысказанной и безответной страсти к Ксавьеру Маршу поставила там немолодая уже секретарша. Теперь он засох. Вот и вся мебель, если не считать ещё двух придвинутых к окну деревянных письменных столов. Один принадлежал Маршу, а другой Максу Йегеру.
  Марш повесил пальто на крючок у двери. Когда была возможность, он предпочитал не надевать форму, и сегодня, в связи с утренним ливнем, оделся в серые брюки и толстый синий свитер. Он подвинул Йосту стул Йегера.
  – Садитесь. Кофе?
  – Будьте добры.
  В коридоре была кофеварка.
  – Получили снимки, как они забавлялись в постели. Можешь представить? Погляди-ка, – услыхал Марш голос Фибеса из ФБЗ, отделения сексуальных преступлений. Тот хвастался своей последней удачей. – Горничная сфотографировала. Смотри, можно разглядеть каждый волосок. Эта девушка станет профессионалом.
  Что там могло быть? Марш нажал кнопку кофеварки, и она выбросила пластмассовый стаканчик. Небось, подумал он, офицерская жена и батрак-поляк, присланный из генерал-губернаторства для работы на огороде. Такое уже случалось: сердце женщины, муж которой был на фронте, покорял мечтательный, душевный поляк. Похоже, их застала с поличным и сфотографировала ревностная девица из Союза немецких девушек, стремящаяся угодить властям. По Закону 1935 года о расовой чистоте это считалось сексуальным преступлением.
  Он ещё раз нажал кнопку кофеварки.
  В народном суде состоится слушание дела, которое в назидание другим будет подробно смаковаться в «Дер Штюрмер». Жене дадут два года в Равенсбрюке. Разжалование и бесчестье для мужа. Двадцать пять лет поляку, если повезет. А скорее всего – смертная казнь.
  – Трахались! – пробормотал мужской голос, а инспектор Фибес, скользкий тип лет пятидесяти с гаком, от которого десять лет назад с инструктором СС по лыжному спорту сбежала жена, разразился хохотом. Марш со стаканчиками кофе в обеих руках вернулся в кабинет и изо всех сил захлопнул за собой дверь ногой.
  
  «Имперская криминальная полиция, Вердершермаркт, 5/6, Берлин
  
  ЗАЯВЛЕНИЕ СВИДЕТЕЛЯ
  Мои имя и фамилия Герман Фридрих Йост. Родился 23.2.45 года в Дрездене. Я курсант военного училища „Зепп Дитрих“ в Берлине. Сегодня в 5:30 утра я начал свою обычную тренировочную пробежку. Я предпочитаю бегать один. Обычно бегу в западном направлении через Грюневальдский лес к Хафелю, потом на север вдоль берега озера до ресторана „Линдвердер“ и далее на юг до казарм в Шлахтензее. В трехстах метрах к северу от дороги на Шваненвердер я увидел предмет, лежащий в воде у берега озера. Он оказался телом мужчины. Я побежал по тропинке к находящемуся в полукилометре телефону и сообщил в полицию. Потом вернулся и стал ждать прибытия властей. Все время шел сильный дождь, и я никого не видел.
  Я делаю это заявление добровольно в присутствии следователя крипо Ксавьера Марша.
  
  Рядовой СС Г.Ф. Йост
  8:24, 14.4.64 г.»
  Марш откинулся на стуле и разглядывал молодого человека, когда тот писал свое заявление. Лицо без резких черт. Розовая и нежная как у младенца кожа, прыщавая вокруг рта, белесый пушок над верхней губой. Марш сомневался, бреется ли он.
  – Почему вы бегаете в одиночку?
  Йост передал бумагу с заявлением.
  – Это дает мне возможность думать. Хорошо раз в день побыть одному. В казарме не часто остаешься один.
  – Давно курсантом?
  – Три месяца.
  – Нравится?
  – Да как же! – Йост отвернулся к окну. – Только начал учиться в Геттингенском университете, а тут призвали в армию. Скажем, это был не самый счастливый день в моей жизни.
  – Что изучали?
  – Литературу.
  – Немецкую?
  – А какую же еще? – Йост слабо улыбнулся. – Надеюсь вернуться в университет, когда отслужу свои три года. Хочу стать учителем, писателем. Только не солдатом.
  Марш возразил:
  – Если ты так уж не любишь военных, тогда что тебе делать в СС?
  Ответ ему был известен заранее.
  – Это все отец. Он с самого начала состоял в отряде личных знаменосцев Адольфа Гитлера. Знаете, что бывает в этих случаях? Я его единственный сын.
  – Должно быть, до чертиков не нравится.
  Йост пожал плечами.
  – Переживу. И мне сказали – разумеется, неофициально, – что на фронт не пошлют. В офицерской школе в Бад-Тольце нужен ассистент, читать курс о вырождении американской литературы. Это похоже на мои предмет. Вырождение. – Он осмелился ещё раз улыбнуться. – Может быть, стану специалистом в этой области.
  Марш засмеялся и снова взглянул на заявление. В нем что-то было не так, и теперь он это увидел.
  – Не сомневаюсь, что станешь, – он отложил заявление и встал из-за стола. – Желаю успехов в учебе.
  – Разрешите идти?
  – Конечно.
  Йост облегченно поднялся на ноги. Марш взялся за ручку двери.
  – Еще один вопрос. – Он повернулся и пристально поглядел в глаза курсанта СС. – Почему ты мне лжешь?
  У Йоста дернулась голова.
  – Что?..
  – Ты утверждаешь, что покинул казарму в пять тридцать. Вызвал полицию в пять минут седьмого. Шваненвердер находится в трех километрах от казарм. Ты в хорошей форме – бегаешь каждый день. Под таким дождем лениться не станешь. Если ты неожиданно не захромал, то должен был прибежать к озеру задолго до шести. Итак, в твоем заявлении не упоминается – сколько это будет? – о двадцати минутах из тридцати пяти. Что ты делал, Йост?
  Юноша был потрясен.
  – Возможно, я позже вышел из казармы. Или, может быть, сначала сделал пару кругов по беговой дорожке…
  – Может быть, может быть… – грустно покачал головой Марш. – Эти факты можно проверить, и я предупреждаю: тебе придется туго, если я докопаюсь до правды и предъявлю её тебе. Ты гомосексуалист, не так ли?
  – Герр штурмбаннфюрер! Ради Бога…
  Марш положил руки Йосту на плечи.
  – Мне наплевать. Возможно, ты каждое утро бегаешь в одиночку, чтобы встретиться в Грюневальде минут на двадцать с каким-нибудь парнем. Это твое дело. Для меня это не преступление. Я интересуюсь исключительно мертвым телом. Ты что-нибудь видел? Что ты все-таки делал?
  Йост затряс головой:
  – Ничего. Клянусь вам.
  Большие светлые глаза наполнились слезами.
  – Прекрасно, – отпустил его Марш. – Подожди внизу. Я договорюсь, чтобы тебя отвезли в Шлахтензее. – Он открыл дверь. – Не забывай, что я сказал: лучше, если ты мне скажешь правду сейчас, чем я узнаю её потом.
  Йост колебался, и на миг Маршу показалось, что он что-то скажет, но тот вышел в коридор и зашагал прочь.
  Марш позвонил в гараж и вызвал машину. Положил трубку и остановился у окна, глядя сквозь грязное стекло на стену напротив. Потемневший кирпич блестел под пленкой воды, стекавшей с верхних этажей. Не слишком ли он надавил на парня? Возможно. По бывает, что правду можно добыть только из засады, взять врасплох внезапной атакой. Лгал ли Йост? Разумеется. Но тогда, если он гомосексуалист, он вряд ли мог бы позволить себе не лгать: всякий, кого уличали в «антиобщественном поступке», прямым ходом попадал в трудовой лагерь. Задержанных за гомосексуализм эсэсовцев направляли на Восточный фронт в штрафные батальоны. Мало кто оттуда возвращался.
  Марш за последний год встречал десятки молодых людей, подобных Йосту. С каждым днем их становилось все больше. Бунтующих против родителей. Подвергающих сомнению устои государства. Слушающих американские радиостанции. Распространяющих плохо напечатанные экземпляры запрещенных книг – Гюнтера Грасса и Грэма Грина, Джорджа Оруэлла и Дж. Д. Сэлинджера. Они главным образом протестовали против войны с поддерживаемыми американцами советскими партизанами, которая перемалывала людей к востоку от Урала вот уже двадцать лет и которой, казалось, не будет конца.
  Он внезапно устыдился своего обращения с Йостом и подумал было спуститься вниз и извиниться. Но потом, как всегда, решил, что его долг перед погибшим важнее всего. Он искупит свое грубое обращение, если установит его личность.
  
  Дежурная часть берлинской криминальной полиции занимает на Вердершермаркт почти весь третий этаж. Марш, перешагивая через ступеньку, подымался туда. У входа часовой с автоматом потребовал пропуск. Глухой стук электронных замков – и дверь открылась.
  В половину задней стены – усеянная лампочками карта Берлина. Созвездие, оранжевое в полумраке, обозначает сто двадцать два городских полицейских участка. Левее вторая карта, ещё больше размером, – всего рейха. Красными лампочками отмечены города, достаточно большие, чтобы там создавались собственные отделения крипо. Центр Европы полыхает огнем. Далее к востоку его интенсивность постепенно падает, а за Москвой лишь несколько разрозненных искр, мерцающих в темноте, как огоньки костров. Планетарий преступности.
  Дежурный по Берлинскому округу Краузе сидел на возвышении под картами. Он был на телефоне и приветливо помахал рукой подошедшему Маршу. Перед ним за стеклянными перегородками с наушниками и микрофонами сидело около десятка женщин в накрахмаленных белых блузках. Чего только ни доводилось им слышать! Из поездки на Восток возвращается домой унтер-офицер танковой дивизии. Поужинав, он достает пистолет и убивает жену и одного за другим троих детей. Потом разбрызгивает по потолку собственные мозги. Сосед в истерике вызывает полицию. Сообщение попадает сюда и, прежде чем поступить этажом ниже, в коридор с потрескавшимся зеленым линолеумом и затхлым табачным запахом, подвергается проверке, оценивается и излагается в сжатом виде.
  Позади дежурного офицера секретарь в форме наносила с кислой физиономией данные на доску со сводкой ночных происшествий. Она состояла из четырех колонок: опасные преступления, преступления с применением насилия, происшествия, несчастные случаи со смертельным исходом. Каждая из категорий в свою очередь делилась на четыре раздела: время, источник информации, подробности, принятые меры. Все смерти и увечья за обычную ночь самого большого в мире города с десятимиллионным населением умещались в виде условных знаков на нескольких квадратных метрах белого пластика.
  С десяти часов прошлого вечера было десять смертельных случаев. Самое тяжелое происшествие – 1М2Ж4Д – трое взрослых и четверо детей погибли в автомобильной катастрофе в Панкове вскоре после одиннадцати. Меры не принимались – дело можно передать орпо. В Кройцберге при пожаре сгорела семья, у бара в Веддинге поножовщина, в Шпандау до смерти избили женщину. Прерванное утро самого Марша записано последним – 06:07 (О) (означавшее, что сообщение поступило от орпо) 1М Хафель – Марш. Секретарь отступила в сторону и громко щелкнула колпачком ручки.
  Краузе закончил телефонный разговор и смотрел с виновато-миролюбивым видом.
  – Марш, я уже извинился перед тобой.
  – Забудь об этом. Мне нужен список пропавших. Район Берлина. Скажем, за последние сорок восемь часов.
  – Нет проблем. – Краузе облегченно вздохнул и повернулся на вращающемся стуле к женщине с кислым выражением лица. – Вы слышали, что просит следователь, Хельга? Проверьте, не поступило ли что-нибудь ещё за последний час. – Он снова повернулся к Маршу, глядя на него красными от недосыпания глазами. – По мне, хватило бы и часа. Но любая неприятность вокруг этого места – знаешь, что это значит.
  Марш посмотрел на карту Берлина. Большая часть её покрыта серой паутиной улиц. Но слева два ярких цветных пятна: зеленое пятно Грюневальдского леса и протянувшаяся вдоль него голубая лента Хафеля. В озере в форме человеческого зародыша свернулся остров, связанный с берегом тонкой пуповиной.
  Шваненвердер.
  – У Геббельса дом все ещё там?
  Краузе кивнул.
  – И у остальных.
  Это было одно из наиболее фешенебельных мест в Берлине, по существу, правительственная закрытая территория. С дороги просматривались несколько десятков больших домов. У входа на дамбу – часовой. Прекрасное место для уединения, идеальное с точки зрения безопасности, удобное для частных причалов; и уж совсем не подходящее для того, чтобы обнаружить труп. Труп вынесло на берег менее чем в трехстах метрах от острова.
  Краузе заметил:
  – Местные орпо называют его «фазаньей тропой».
  Марш улыбнулся: на уличном жаргоне «золотыми фазанами» называли партийных вождей.
  – Нехорошо слишком долго оставлять мусор у таких дверей.
  Вернулась Хельга.
  – Лица, объявленные пропавшими с воскресного утра и до сих пор не обнаруженные, – она вручила Краузе длинный печатный список имен, тот мельком взглянул на него и передал Маршу.
  – Вполне достаточно, чтобы загрузить тебя работой. – Он находил это забавным. – Я бы посадил на него твоего приятеля, толстяка Йегера. Помнишь, ведь этим делом нужно было заняться ему?
  – Спасибо. Я хотя бы начну.
  Краузе покачал головой.
  – Ты же работаешь за двоих. Никакого продвижения, и платят хреново. Ты что, чокнутый?
  Марш свернул в трубочку список пропавших. Наклонился и легонько постучал ею по груди Краузе.
  – Забываешься, приятель, – сказал он. – Работа делает тебя свободным.
  Лозунг трудовых лагерей.
  Он повернулся и стал пробираться между рядами телефонисток. У себя за спиной он расслышал, как Краузе убеждал Хельгу:
  – Вы же понимаете, что я имел в виду? Ничего себе шуточки!
  Марш вошел в кабинет как раз в ту минуту, когда Макс Йегер вешал пальто.
  – Зави! – распахнув руки, воскликнул Йегер. – Мне уже передали из дежурной части. Ну что я могу тебе сказать?
  Он был в форме штурмбаннфюрера СС. На черном мундире ещё оставались следы завтрака.
  – Отнеси на счет моего старого доброго сердца, – сказал Марш. – И не слишком радуйся. На трупе не было ничего такого, что позволило бы установить его личность, а в Берлине с воскресенья числятся пропавшими сто человек. Чтобы только просмотреть список, понадобится несколько часов. А я обещал после обеда забрать к себе сына, так что тебе придется заняться этим одному.
  Он закурил и рассказал о деталях: месте обнаружения тела, отсутствии ступни, подозрениях относительно Йоста. Йегер слушал, бормоча про себя. Это был неповоротливый, неопрятный медведь двухметрового роста с неуклюжими руками и ногами. Ему было пятьдесят, почти на десять лет больше, чем Маршу, но они сидели в одном кабинете с 1959 года и нередко работали по одному делу. Сослуживцы на Вердершермаркт за спиной в шутку называли их лисой и медведем. В том, как они, с одной стороны, пререкались, а с другой – выгораживали друг друга, было что-то от старой супружеской пары.
  – Вот список пропавших. – Марш сел за стол и развернул список: фамилии, даты рождения, время исчезновения, адреса сообщивших. Йегер наклонился к списку из-за его плеча. Он курил толстые душистые сигары, которыми провонял его мундир. – Если верить доброму доктору Эйслеру, наш покойник скончался вчера где-то после шести часов вечера, так что, возможно, хватились его, самое раннее, часов в семь-восемь. Может быть, даже ждут, что он объявится нынче утром. Поэтому его может не оказаться в этом списке. Но нам следует рассмотреть две другие возможности, не так ли? Первая: он исчез до того, как погиб. Вторая – и мы по горькому опыту знаем, что такое возможно, – Эйслер напутал со временем наступления смерти.
  – Этот малый не годится и в ветеринары, – заметил Йегер.
  Марш быстро сосчитал.
  – Сто две фамилии. Я бы дал нашему покойнику лет шестьдесят.
  – Для верности, скажем, пятьдесят. Никто не сохранит свою лучшую форму, похлебав двенадцать часов водичку.
  – Верно. Итак, исключаем из списка всех родившихся после 1914 года. Должна остаться дюжина фамилий. С опознанием совсем легко: не отсутствовала ли ступня у дедушки? – Марш сложил листок, разорвал пополам и передал одну половинку Йегеру.
  – Где возле Хафеля есть участки орпо?
  – В Николасзее, – начал Макс, – Ваннзее, Кладове, Гатове. В Пихельсдорфе, но это уже слишком далеко к северу.
  Следующие полчаса Марш по очереди обзванивал каждый из них, включая Пихельсдорф, интересуясь, не передавали ли в участки одежду и нет ли среди местных бродяг человека, похожего на найденного в озере. Ничего. Он занялся своей половиной списка. К половине двенадцатого, исчерпав все возможные фамилии, Марш встал и потянулся.
  – Господин Никто.
  Йегер кончил звонить десятью минутами раньше и курил, глядя в окно.
  – Известный малый, правда? По сравнению с ним даже ты пользуешься чьей-то любовью. – Он вынул изо рта сигару и стал собирать прилипшие к языку крошки табака. – Я поинтересуюсь, в дежурной части, может, будут ещё какие-то фамилии. Оставь это мне. Желаю хорошо провести время с Пили.
  В уродливой церкви напротив штаб-квартиры крипо только что закончилась утренняя служба. Стоя на другой стороне улицы, Марш наблюдал, как священник в надетом поверх церковного облачения поношенном плаще запирает двери. В Германии власти не одобряли религию. Сколько прихожан, подумал Марш, бросили вызов шпикам гестапо и пришли на службу? Полдюжины? Священник опустил в карман тяжелый железный ключ и обернулся. Увидел смотрящего на него Марша и, пряча глаза, поспешно скрылся, словно его застали в момент незаконной сделки. Марш застегнул шинель и вслед за ним окунулся в скверное берлинское утро.
  3
  Строительство Триумфальной арки началось в 1946 году, а работы были завершены ко Дню национального пробуждения в 1950 году. Творческий замысел принадлежал самому фюреру, и проект основывался на его собственных набросках, сделанных в годы Борьбы.
  Пассажиры туристского автобуса – по крайней мере те, кто понимал, – усваивали эту информацию. Они поднимались со своих мест или наклонялись в проходе, чтобы лучше видеть. Ксавьер Марш, разместившийся в середине автобуса, взял сына на колени. Экскурсовод, женщина средних лет в темно-зеленой форме имперского министерства туризма, стояла, широко расставив ноги, спиной к ветровому стеклу, и простуженным голосом говорила в микрофон.
  – Арка воздвигнута из гранита. Ее объем – два миллиона триста шестьдесят пять тысяч шестьсот восемьдесят пять кубических метров. – Она чихнула. – Парижская Триумфальная арка уместится в ней сорок девять раз.
  Махина арки на миг нависла над ними. Затем они внезапно оказались внутри громадного ребристого каменного туннеля длиннее футбольного поля, выше пятнадцатиэтажного здания, со сводчатой, как у собора, кровлей. В предвечерней мгле на восьми полосах движения мелькал свет передних фар и задних огней.
  – Высота арки – сто восемнадцать метров. Сто шестьдесят восемь метров в поперечнике и сто девятнадцать в глубину. На внутренних стенах выбиты имена трех миллионов солдат, погибших за фатерланд в войнах 1914-1918 и 1939-1946 годов.
  Она снова чихнула. Пассажиры почтительно вытянули шеи, вглядываясь в Список павших. Это была смешанная публика. Группа увешанных фотоаппаратами японцев, американская пара с девочкой возраста Пили, немецкие колонисты из Остланда и с Украины, приехавшие в Берлин на День Фюрера. Когда проезжали Список павших, Марш смотрел в сторону. Где-то там были имена его отца и обоих дедов. Он наблюдал за экскурсоводом. Сочтя, что на неё никто не смотрит, та отвернулась и быстро вытерла рукавом нос. Автобус вновь выехал под моросящий дождь.
  – Покидая арку, мы въезжаем на центральную часть проспекта Победы. Проспект был спланирован рейхсминистром Альбертом Шпеером и завершен в 1957 году. Его ширина – сто двадцать три метра и длина пять и шесть десятых километра. Он шире и в два с половиной раза длиннее Елисейских полей в Париже.
  Выше, длиннее, больше, шире, дороже… Даже победив, думал Марш, Германия страдала комплексом неполноценности, свойственным парвеню, выскочке. Все приходилось сравнивать с тем, что есть у иностранцев…
  – Открывающийся с этой точки вид к северу вдоль проспекта Победы считается одним из чудес света.
  – Одно из чудес света, – прошептал Пили.
  И это действительно было чудо, даже в такой день, как сегодня. Перед ними открылся забитый транспортом проспект с вставшими стеной по обеим сторонам творениями Шпеера из стекла и гранита: зданиями министерств, учреждений, крупных магазинов, кинотеатров, жилыми домами. В конце этого потока света, подобно рассекающему волны серому гигантскому кораблю, возвышался Большой зал рейха с куполом, наполовину скрытым низкими облаками.
  Колонисты одобрительно переговаривались между собой.
  – Словно гора, – сказала женщина, сидевшая позади Марша с мужем и четырьмя мальчиками.
  Наверное, они всю зиму мечтали об этой поездке. Брошюра министерства туризма и мечта побывать в апреле в Берлине, должно быть, согревали их в снежные безлунные ночи в тысяче километров от дома, где-нибудь в Минске или Киеве. Как они сюда попали? Возможно, с туристской группой, организованной обществом «Сила через радость»: два часа лета на «юнкерсе» с остановкой в Варшаве. Или три дня езды в семейном «фольксвагене» по автобану Берлин – Москва.
  Пили соскользнул с колен отца и, пошатываясь, прошел вперед, ближе к шоферу. Марш ущипнул себя за переносицу – нервная привычка, приобретенная… когда? Думается, во время службы на подводной лодке, когда винты английских кораблей работали так близко, что сотрясался корпус, и когда никто из экипажа не знал, не будет ли следующая глубинная бомба последней. Его списали с флота в 1948 году по болезни, подозревали туберкулез. Год лечился. Потом, за неимением лучшего, он поступил в звании лейтенанта в маринекюстенполицай, береговую полицию, в Вильгельмсхафене. В том же году он женился на Кларе Эккарт, медсестре, с которой познакомился в туберкулезной клинике. В 1952 году его взяли в гамбургскую крипо. В 1954 году, когда Клара ожидала ребенка, а брак их уже рушился. Марша с повышением перевели в Берлин. Пауль – Пили – родился ровно десять лет и один месяц назад.
  Что не получилось? Он не винил Клару. Она не изменилась. Она всегда была сильной женщиной, желавшей от жизни простых вещей: дом, семью, друзей, доброго к себе расположения. После десяти лет на флоте и двенадцати месяцев практически в изоляции он вступил в мир, который едва узнавал. Когда он ходил на работу, смотрел телевизор, обедал с друзьями, даже когда спал с женой, ему порой казалось, что он все ещё на борту подводной лодки, плывет под поверхностью повседневной жизни, одинокий, настороженный.
  Он забрал Пауля в полдень из дома Клары – одноэтажного домика в невзрачном поселке послевоенной застройки в южном пригороде Лихтенраде. Остановка на улице, два гудка, взгляд на окно, не шевельнулась ли занавеска. Таков заведенный порядок, молчаливо достигнутый пять лет назад после развода, – способ избежать неловких встреч; ритуал, который терпели каждое четвертое воскресенье, если позволяла работа, в соответствии со строгими положениями Имперского закона о браке. Редко когда он встречался с сыном по вторникам, но теперь были школьные каникулы – с 1959 года ребят вместо Пасхи распускали на недельные каникулы в день рождения фюрера.
  Дверь отворилась, и появился Пауль, словно стеснительный парнишка, которого против воли вытолкнули играть на сцену. Он был в новенькой форме детской нацистской организации – пимпфов – хрустящей черной рубашке и темно-синих шортах. Сын молча забрался в машину. Марш, смущаясь, прижал его к себе.
  – Выглядишь как большой. Как в школе?
  – Все в порядке.
  – Как мама?
  Мальчик пожал плечами.
  – Чем бы нам заняться?
  Снова неопределенное движение плечами.
  Они пообедали в современном заведении со стульями и столами из пластика на Будапештерштрассе, напротив зоопарка: отец и сын. Один заказал пиво и сосиски, второй – яблочный сок и гамбургер. Марш заговорил о пимпфах, и тут личико Пили озарилось радостью. До того, как стать пимпфом, ты был ничем, «не носил формы, не участвовал в собраниях и не ходил в походы». В организацию разрешали вступать с десяти лет и оставаться в ней до четырнадцати, когда ты становился полноправным членом организации гитлеровской молодежи – гитлерюгенда.
  – Я был первым в списке принятых!
  – Молодец.
  – Надо пробежать шестьдесят метров за двенадцать секунд, – рассказывал Пили, – прыгнуть в длину и толкнуть ядро. Потом поход – целых полтора дня. Написать об учении партии. А ещё надо знать наизусть «Хорст Вессель».
  Маршу даже показалось, что сын вот-вот её запоет, и он поспешно спросил:
  – А где кинжал?
  Пили, сосредоточенно наморщив лоб, полез в карман. Как он похож на мать, подумал Марш. Такие же широкие скулы и пухлый рот, такие же серьезные, широко расставленные карие глаза. Пили аккуратно положил перед ним кинжал. Он взял его в руки и вспомнил день, когда получил свой. Когда это было? В тридцать четвертом? Волнение мальчугана, который верит, что его приняли в общество мужчин. Он повернул кинжал другой стороной, и на рукоятке ярко блеснула свастика. Взвесил его на ладони и вернул сыну.
  – Горжусь тобой, – сказал он. – Чем займемся? Можно сходить в кино. Или в зоопарк.
  – Хочу прокатиться на автобусе.
  – Но мы же катались прошлый раз. И до этого.
  – Неважно. Хочу на автобусе.
  
  – Большой зал рейха – самое большое здание в мире. Он возвышается больше чем на четверть километра, и в отдельные дни – как, например, сегодня, посмотрите – верхнюю часть его купола не видно. Диаметр самого купола – сто сорок метров, и купол римского собора Святого Петра уместится в нем шестнадцать раз.
  Они доехали до начала проспекта Победы и въезжали на Адольф-Гитлерплатц. С левой стороны площадь ограничивалась зданием штаба верховного командования вермахта, с правой – новой имперской канцелярией и Дворцом фюрера. Прямо – здание Большого зала. Вблизи он уже не выглядел таким серым, как издалека. Теперь им было видно, о чем говорила экскурсовод: что колонны фасада были из красного гранита, добытого в Швеции, а по бокам располагались золотые изваяния Атласа и Теллуры, несущих на плечах сферы, изображающие Небо и Землю. Само здание было кристально-белым, как свадебный пирог. Тускло-зеленый купол из листовой меди. Пили так и остался впереди.
  – В Большом зале проводятся только самые торжественные церемонии германского рейха. Он вмещает сто восемьдесят тысяч человек. Одно интересное непредвиденное явление: дыхание такого количества людей собирается под куполом и образует облака, которые выпадают в виде легкого дождя. Большой зал – единственное здание в мире, образующее собственный климат…
  Марш все это уже слышал. Он глядел в окно, а видел лежащее в грязи тело. Плавки! О чем думал старик, купаясь в понедельник вечером? Берлин вчера ещё со второй половины дня затянуло темными тучами. И когда наконец разразилась гроза, дождь стальными прутьями сек по улицам и крышам, заглушая гром. Может быть, самоубийство? Подумать только: забрести в холодное озеро, поплыть в темноте, рассекая воду, к середине, видеть, как над деревьями сверкают молнии, и ждать, когда усталость сделает все остальное…
  Пили вернулся на место и возбужденно подпрыгивал на сиденье.
  – Папа, а мы фюрера увидим?
  Видение исчезло, и Маршу стало стыдно. Опять один из тех снов наяву, о которых, жалуясь, говорила Клара: «Даже когда ты здесь, на самом деле ты не с нами».
  Он ответил:
  – Вряд ли.
  И снова экскурсовод:
  – Справа имперская канцелярия и резиденция фюрера. Длина её фасада составляет ровно семьсот метров, что на сто метров длиннее фасада дворца Людовика XIV в Версале.
  По мере продвижения автобуса здание канцелярии медленно раскручивалось, подобно спящему на краю площади китайскому дракону: мраморные колонны и красная мозаика, бронзовые львы, позолоченные силуэты, готические письмена. Под развевающимся знаменем со свастикой почетный караул из четырех эсэсовцев. Ни одного окна, но на высоте пятого этажа в стену встроен балкон, на котором появлялся фюрер в тех случаях, когда на площади собирался миллион людей. Даже теперь под балконом торчало несколько десятков зевак, глазеющих на плотно закрытые ставни. Бледные от ожидания лица. А вдруг…
  Марш взглянул на сына. Пили, не отрываясь, смотрел на балкон, словно распятие, сжимая в кулачке кинжал.
  
  Они вышли из автобуса там же, откуда началась экскурсия, – у Готенландского вокзала. Был уже шестой час. Меркли последние следы естественного света. День с отвращением отделывался от самого себя.
  Двери вокзала извергали людей – солдат с вещевыми мешками в сопровождении девушек или жен, иностранных рабочих с картонными чемоданами и перевязанными веревками потрепанными узлами, колонистов, завороженно глазеющих на толпу и яркие огни после двухдневного путешествия из степных далей. Повсюду люди в форме. Темно-синей, зеленой, коричневой, черной, серой, цвета хаки. Похоже на завод после окончания смены. Стук металла и пронзительные свистки, как на заводе, заводские запахи жара и смазки, спертого воздуха и металлических опилок. Со стен кричали восклицательные знаки: «Будь постоянно бдителен!», «Внимание! Немедленно сообщайте о подозрительных свертках!», «Террорист не дремлет!».
  Отсюда поезда высотой в дом по четырехметровой колее направлялись к аванпостам империи – в Готенланд (бывший Крым) и Теодерихсхафен (бывший Севастополь), в генеральный комиссариат Таврида и его столицу Мелитополь, в Волынь-Подолию, Житомир, Киев, Николаев, Днепропетровск, Харьков, Ростов, Саратов… Это была конечная станция пути из нового мира. Объявления по местной радиосети о прибытии и отправлении перемежались с увертюрой из «Кориолана». Марш попытался ваять Пили за руку, когда они пробирались сквозь толпу, но мальчик вырвался.
  Потребовалось четверть часа, чтобы выбраться из подземного гаража, и ещё столько же, чтобы покинуть забитые улицы вокруг вокзала. Они ехали молча. Только когда машина уже подъезжала к Лихтенраде, Пили неожиданно выпалил:
  – Ты асоциальный, правда?
  Такое необычное слово вылетело из уст десятилетнего ребенка и было так тщательно произнесено, что Марш чуть не расхохотался. Асоциальный, нарушающий общественные интересы: один шаг до предателя, если пользоваться партийным лексиконом. Не участвовал в зимней кампании по сбору средств. Не вступал в бесчисленные национал-социалистские ассоциации. В нацистскую лыжную федерацию. В ассоциацию нацистских пеших туристов. В нацистский автомобильный клуб. В нацистское общество служащих криминальной полиции. Однажды в Люстгартене он даже наткнулся на шествие, организованное нацистской лигой обладателей медалей за спасение утопающих.
  – Чепуха.
  – А дядя Эрих говорит, что правда.
  Эрих Хельфферих. Выходит, теперь он уже «дядя» Эрих. Фанатик хуже не придумаешь, освобожденный чиновник берлинской штаб-квартиры партии. Лезущий не в свое дело очкарик, самозваный детский руководитель… Марш впился руками в баранку. Хельфферих начал встречаться с Кларой год назад.
  – Он говорит, что ты не приветствуешь как положено фюрера и отпускаешь шутки в адрес партии.
  – Откуда он все это знает?
  – Он говорит, что в штаб-квартире партии на тебя заведено дело и скоро до тебя доберутся, – мальчик готов был заплакать от стыда. – Я думаю, он прав.
  – Пили!
  Они подъезжали к дому.
  – Ненавижу тебя. – Это было сказано спокойным, ровным голосом. Сын вышел из машины. Марш открыл свою дверь, побежал по дорожке за ним. Он услышал, как в доме залаяла собака.
  – Пили! – позвал он ещё раз.
  Дверь открылась. Там стояла Клара в форме женского нацистского общества. Марш разглядел и маячившую позади неё одетую в коричневое фигуру Хельффериха. Собака, молодая немецкая овчарка, прыгнула на грудь Пили, но тот, растолкав всех, скрылся в доме. Марш хотел пройти за ним, но Клара встала на пути.
  – Оставь мальчика в покое. Убирайся. Оставь всех нас в покое.
  Она поймала пса за ошейник и оттащила назад. Под его визг дверь захлопнулась.
  
  Позднее, возвращаясь в центр Берлина, Марш продолжал думать о собаке. Единственное живое существо в доме, подумал он, которое не носит формы.
  Если бы он не чувствовал себя так скверно, то рассмеялся бы.
  4
  – Целый день кошке под хвост, – произнес Макс Йегер. Было половина восьмого вечера, и он натягивал шинель у себя на Вердершермаркт. – Ни личных вещей, ни одежды. Просмотрел список пропавших аж до четверга. Никаких результатов. Так что с предполагаемого времени смерти прошло больше суток и ни одна живая душа его не хватилась. Ты уверен, что это не какой-нибудь бродяга?
  Марш покачал головой.
  – Слишком упитан. И у бродяг не бывает плавок. Как правило.
  – И в довершение всего, – Макс последний раз пыхнул сигарой и погасил её, – мне вечером идти на партийное собрание. Тема: «Немецкая мать – народная воительница на внутреннем фронте».
  Как и все следователи крипо, включая Марша, Йегер имел звание штурмбаннфюрера СС. В отличие от Ксавьера в прошлом году он вступил в партию. Марш не осуждал его: чтобы продвинуться по службе, нужно было состоять в НСДАП.
  – И Ханнелоре идет?
  – Ханнелоре? Обладательница бронзового Почетного креста «Германская мать»? Конечно, идет. – Макс поглядел на часы. – Самое время выпить по кружке пива. Что скажешь?
  – Сегодня нет, спасибо. Я спущусь с тобой.
  Они попрощались на ступенях здания крипо. Помахав коллеге рукой, Йегер повернул налево, к бару, а Марш двинулся направо – к реке. Он шел быстрым шагом. Дождь перестал, но в воздухе висел серый туман. На черной мостовой мерцал свет довоенных уличных фонарей. Со стороны Шпре, приглушенный домами, раздавался в тумане низкий звук сирены, предупреждавшей суда об опасности…
  Он повернул за угол и пошел вдоль реки, ощущая на лице приятную вечернюю прохладу. Вверх по течению с пыхтением двигалась баржа с единственным фонарем на носу. За кормой кипела темная вода. В остальном царила тишина. Ни машин, ни людей. Город словно растворился в темноте. Он нехотя покинул реку, пересек Шпиттельмаркт и направился по Зейдельштрассе. Через несколько минут он входил в берлинский городской морг.
  Доктор Эйслер ушел домой. Вполне естественно. «Я люблю тебя, – раздавался женский шепот в безлюдной приемной, – и хочу рожать тебе детей». Смотритель в замызганном белом халате неохотно оторвался от телевизора и проверил удостоверение Марша. Сделал отметку в журнале, взял связку ключей и жестом пригласил посетителя следовать за ним. Позади них раздались звуки музыкальной темы ежедневной «мыльной оперы» имперского телевидения.
  Двустворчатые двери вели в коридор, похожий на десятки таких же на Вердершермаркт. Где-то, подумалось Маршу, должен быть имперский директор, ведающий изготовлением зеленого линолеума. Он прошел за смотрителем в лифт. С грохотом захлопнулась металлическая решетка, и они спустились в подвальный этаж.
  У входа в хранилище под вывеской «Не курить» они оба, двое профессионалов, закурили – нет, не для того, чтобы уберечься от запаха трупов (помещение заморожено – никакого зловония от разложения), а чтобы нейтрализовать едкие пары дезинфицирующей жидкости.
  – Вам нужен старик? Поступивший в начале девятого?
  – Верно, – ответил Марш.
  Смотритель потянул за большую ручку и распахнул тяжелую дверь. Их встретил поток холодного воздуха. Режущий глаза свет люминесцентных трубок освещал белый кафельный пол, слегка наклоненный от каждой стены к узкому желобу посередине. В стены были встроены тяжелые металлические ящики, похожие на те, в которых хранят картотеки. Смотритель снял с крючка рядом с выключателем дощечку для записей и пошел вдоль ящиков, проверяя номера.
  – Вот он.
  Он сунул дощечку под мышку и с силой дернул ящик. Тот выдвинулся из стены. Подошедший Марш отогнул белое покрывало.
  – Если хотите, можете идти, – сказал он, не оглядываясь. – Когда закончу, позову.
  – Не велено. Правила.
  – На случай, если я подделаю улики? Будьте любезны, оставайтесь.
  При повторном знакомстве покойник не выглядел лучше. Грубое мясистое лицо, маленькие глазки и жесткие складки губ. Череп почти полностью лысый, за исключением случайной пряди седых волос. Острый нос с углублениями по обе стороны переносицы. Должно быть, много лет носил очки. Лицо без особых примет, но на обеих щеках симметричные кровоподтеки. Марш сунул покойнику палец в рот, но обнаружил лишь десны. В какой-то момент обе искусственные челюсти выпали изо рта.
  Марш спустил покрывало до самого низа. Широкие плечи, туловище сильного мужчины, только-только начинающего толстеть. Он аккуратно сложил покрывало на несколько сантиметров выше культи. Он всегда уважительно относился к мертвым. Ни один врач, обслуживающий высшее общество на Курфюрстендамм, не обращался со своими клиентами так заботливо, как Ксавьер Марш.
  Он подул на руки и залез во внутренний карман пальто. Вынул небольшую жестяную коробочку и две белые карточки. Во рту ощущалась горечь сигареты. Он взялся за кисть трупа (какая холодная!.. это всегда поражало его) и разогнул пальцы. Аккуратно прижал кончик каждого пальца к подушечке с черной краской в жестяной коробочке. Потом поставил коробочку, взял одну из карточек и по одному стал прижимать к ней пальцы. Справившись с левой, он повторил весь процесс с правой рукой старика. Смотритель наблюдал как завороженный. Черные пятна на белых руках смотрелись ужасно.
  – Сотрите краску, – приказал Марш.
  
  Штаб-квартира имперской крипо находится на Вердершермаркт, но все полицейское хозяйство – криминалистические лаборатории, архивы, оружейный склад, мастерские, камеры предварительного заключения – расположено в здании берлинского полицайпрезидиума на Александерплатц. В эту-то широко протянувшуюся прусскую крепость напротив самой оживленной станции городской железной дороги и направился Марш. Это заняло пятнадцать минут быстрой ходьбы.
  – Так чего ты хочешь?
  Голос, полный раздражения и скептицизма, принадлежал Отто Котху, заместителю начальника дактилоскопического отдела.
  – Вне очереди, – повторил Марш и ещё раз затянулся сигаретой. Он хорошо знал Котха. Два года назад они задержали банду вооруженных грабителей, убивших полицейского в Ланквитце. Котх тогда получил повышение. – Знаю, что у тебя невыполненных заявок хватит до столетия фюрера. Знаю, что на тебя наседает зипо со своими террористами и Бог знает кем еще. Но сделай это ради меня.
  Котх откинулся на стуле. В книжном шкафу позади него Марш разглядел книгу Артура Небе по криминалистике, изданную тридцать лет назад, но до сих пор считающуюся классическим трудом. Небе с 1933 года был руководителем крипо.
  – Что там у тебя? – протянул руку Котх.
  Марш передал карточки. Котх, взглянув, кивнул головой.
  – Мужчина, – начал Марш. – Лет шестидесяти. Уже день, как мертв.
  – Представляю, как он себя чувствует. – Котх снял очки и потер глаза. – Хорошо. Кладу на самый верх.
  – Как долго?
  – Должны получить ответ к утру. – Котх снова надел очки. – Чего я не пойму, так это откуда ты знаешь, что этот человек, кем бы он ни был, был преступником.
  Марш вовсе не знал этого, но не хотел давать Котху предлог увильнуть от обещания.
  – Уж поверь мне, – сказал он.
  
  Марш вернулся домой в одиннадцать. Дряхлый лифт не работал. На лестнице, застеленной потертым коричневым ковром, пахло кухней – вареной капустой и подгоревшим мясом. Проходя мимо дверей второго этажа, он услышал, как ссорилась молодая пара, жившая под ним.
  – И ты ещё можешь так говорить!
  – Так ты же ничего не сделала! Ничего!
  Хлопнула дверь. Заплакал ребенок. Кто-то в ответ на всю мощь запустил радио. Симфония многоквартирного дома. Когда-то это был фешенебельный дом. Теперь же, как и для многих его обитателей, для него наступили более тяжелые времена. Он поднялся ещё на этаж и вошел в квартиру.
  В комнатах было холодно, отопление, как обычно, не включено. В квартире пять помещений: жилая комната с хорошим высоким потолком, выходящая окнами на Ансбахерштрассе, спальня с железной койкой, небольшая ванная и совсем крошечная кухня; ещё одна комната, которой он не пользовался, была забита вещами, оставшимися от семейной жизни. Марш так и не распаковал их за пять лет. Его дом. Он был больше сорока четырех квадратных метров – стандартного размера «фольксвонунг», «народной квартиры», но не намного.
  До Марша здесь проживала вдова генерала люфтваффе. Она жила там с военных лет и довела квартиру до плачевного состояния. В свой второй выходной, ремонтируя спальню, он содрал заплесневевшие обои и обнаружил спрятанную под ними сложенную до очень малых размеров фотографию. Портрет в технике сепии, в размытых коричневых и кремовых тонах, изготовленный в одной из берлинских студий и датированный 1929 годом. Семья на фоне нарисованных деревьев и полей. Темноволосая женщина смотрит на младенца у себя на руках. Муж горделиво выпрямился позади нее, положив руку ей на плечо. Рядом с ним мальчик. С тех пор портрет стоит у него на каминной доске.
  Мальчик возраста Пили. Сегодня он был бы ровесником Марша.
  Кто были эти люди? Как сложилась судьба у ребенка? Он несколько лет задавал себе эти вопросы, но медлил с поиском разгадок – вопросов, занимавших его ум, хватало и на службе. Потом, как раз накануне прошлого Рождества, по непонятной ему самому причине – просто из-за смутного растущего беспокойства, совпавшего с днем его рождения, не более, – он занялся поисками ответа.
  В записях домовладельца указывалось, что с 1928 по 1942 год квартира сдавалась некоему Вайссу Якобу. Но на Якоба Вайсса не было полицейского досье. Он не был зарегистрирован в качестве выехавшего, заболевшего или умершего. Запросы в архивы армии, флота и люфтваффе не подтверждали, что он был призван на военную службу. На месте фотостудии была мастерская по прокату телевизоров, архивы студии утеряны. Никто из молодых людей в конторе домовладельца Вайссов не помнил. Они бесследно исчезли. Вайсс – в переводе «белый» – пустое место. К этому времени он в душе знал правду – возможно, знал всегда, – но все же однажды вечером он отправился по квартирам в поисках свидетелей. И хотя он был полицейским, все равно обитатели дома смотрели на него как на сумасшедшего, когда он задавал вопросы. За исключением одной женщины.
  – Это были евреи, – ответила старая карга из мансарды, захлопывая дверь перед его носом.
  Конечно же. Во время войны все евреи были эвакуированы на Восток. Все об этом знали. Но что стало с ними потом – этот вопрос на людях, да и не только на людях, никто, если он был в здравом рассудке, не задавал, будь он даже штурмбаннфюрером СС.
  И с этого времени, как он теперь видел, стали портиться его отношения с Нили; он стал просыпаться до света и добровольно браться за расследование первого попавшегося дела.
  
  Марш несколько минут постоял, не зажигая свет и глядя на машины, движущиеся к югу, к Виттенбергплатц. Потом прошел в кухню и налил себе изрядную порцию виски. Рядом с раковиной лежал номер «Берлинер тагеблатт» за понедельник. Он прихватил его с собой в комнату.
  У Марша была своя привычка читать газеты. Он начинал с конца, где писали правду. Если писали, что лейпцигские футболисты побили кельнских со счетом четыре-ноль, можно было не сомневаться в этом – партия ещё не придумала способа переписать по-своему спортивные результаты. Другое дело обзор спортивных новостей: «ДО ТОКИЙСКОЙ ОЛИМПИАДЫ ВСЕ МЕНЬШЕ ВРЕМЕНИ. ВПЕРВЫЕ ЗА 28 ЛЕТ В НЕЙ МОГУТ ПРИНЯТЬ УЧАСТИЕ США. ГЕРМАНСКИЕ СПОРТСМЕНЫ ПО-ПРЕЖНЕМУ СИЛЬНЕЙШИЕ В МИРЕ». Потом реклама: «НЕМЕЦКИЕ СЕМЬИ! ВАС МАНЯТ РАДОСТИ ГОТЕНЛАНДА – РИВЬЕРЫ РЕЙХА!» Французская парфюмерия, итальянские шелка, скандинавские меха, голландские сигары, бельгийский кофе, русская икра, английские телевизоры – разбросанные по страницам плоды из рога изобилия империи. Рождения, браки и смерти: «ТЕББЕ Эрнст и Ингрид – сын для фюрера. ВЕНЦЕЛЬ Ганс, 71 год, истинный национал-социалист – глубоко скорбим».
  И одинокие сердца:
  «Возраст – пятьдесят лет. Врач, чистый ариец, ветеран битвы под Москвой, имеющий, намерение заняться земледелием, желает иметь мужское потомство путем брака со здоровой, целомудренной, молодой, скромной, бережливой женщиной-арийкой, привычной к тяжелому труду: широкие бедра, широкие ступни и отсутствие сережек имеют значение…
  Вдовец шестидесяти лет желает снова сочетаться браком с представительницей нордической расы, готовой подарить ему ребенка, с тем чтобы старая фамилия не вымерла по мужской линии».
  Полосы, посвященные искусству: кинозвезда Зара Леандер, все ещё пользующаяся успехом, в «Женщине Одессы», эпическом повествовании о переселении южных тирольцев, в настоящее время идущем в «Глория Паласте». Статейка музыкального критика с нападками на «вредные негроидные плаксивые завывания» группы молодых англичан из Ливерпуля, выступающей перед немецкой молодежью в переполненных залах Гамбурга. Герберт фон Караян будет дирижировать оркестром, который исполнит специально в честь дня рождения фюрера Девятую симфонию Бетховена – Европейский гимн – в лондонском «Альберт-холле».
  Редакционная статья о студенческих антивоенных демонстрациях в Гейдельберге: «ПРЕДАТЕЛИ ДОЛЖНЫ БЫТЬ СОКРУШЕНЫ СИЛОЙ!» «Тагеблатт» всегда следовала твердой линии.
  Некролог: какой-то старый бонза из министерства внутренних дел. «Всю жизнь отдал служению рейху…»
  Новости рейха: «С ВЕСЕННЕЙ ОТТЕПЕЛЬЮ ВОЗОБНОВИЛИСЬ БОИ НА СИБИРСКОМ ФРОНТЕ! ГЕРМАНСКИЕ ВОЙСКА УНИЧТОЖИЛИ ТЕРРОРИСТИЧЕСКИЕ ГРУППЫ ИВАНА!» В столице рейхскомиссариата Украины Ровно за организацию убийства семьи немецких колонистов казнены пятеро главарей террористов. Помещена фотография новейшей ядерной подводной лодки «Гросс-адмирал Дениц» на новой базе в Тронхейме.
  Всемирные известия. В Лондоне объявлено, что король Эдуард и королева Уоллис «в целях дальнейшего укрепления тесных уз уважения и привязанности между народами Великобритании и Германского рейха» в июле посетят рейх с государственным визитом. В Вашингтоне считают, что последняя победа президента Кеннеди на предварительных выборах повысила шансы его избрания на второй срок…
  Газета выскользнула из рук заснувшего Марша и свалилась на пол. Через полчаса зазвонил телефон.
  – Извини, что разбудил, – начал с сарказмом Котх. – У меня впечатление, что дело считается срочным, или позвонить завтра?
  – Нет-нет, – окончательно проснулся Марш.
  – Тебе очень понравится. Просто прелесть. – Впервые в жизни Марш услышал, чтобы Котх смеялся. – Надеюсь, ты меня не разыгрываешь? Вы там с Йегером ничего не затеяли?
  – Так кто это?
  – Сначала немного истории. – Котх смаковал новость и не собирался торопиться. – Нам пришлось копнуть очень глубоко, прежде чем мы нашли отпечатки. Очень глубоко. Но мы отыскали. В лучшем виде. Никакой ошибки. На твоего подопечного есть настоящее личное дело. Он был арестован всего раз в жизни. Нашими коллегами в Мюнхене. Сорок лет назад. Точнее, девятого ноября двадцать третьего года.
  Последовало молчание. Прошло пять, шесть, семь секунд.
  – Ага! Вижу, что даже ты понимаешь, что означает эта дата.
  – «Старый боец». – Марш потянулся за сигаретами. – Как его зовут?
  – Верно. Старый товарищ. Арестован вместе с фюрером после «пивного путча». Ты выудил из озера одного из славных зачинателей национал-социалистской революции. – Котх снова засмеялся. – Будь тот, кто его нашел, поумнее, оставил бы его там, где он лежал.
  – Как его зовут?
  После того как Котх повесил трубку. Марш, нещадно дымя, минут пять метался по комнате. Потом трижды позвонил по телефону. Первый звонок Максу Йегеру. Второй – дежурному офицеру на Вердершермаркт. Третий – ещё по одному из берлинских номеров. Заспанный мужской голос ответил уже когда Марш собирался повесить трубку.
  – Руди? Это Ксавьер Марш.
  – Зави? Ты что, рехнулся? Уже полночь.
  – Не совсем. – Марш ходил взад-вперед по вылинявшему ковру с аппаратом в руке, прижав подбородком трубку. – Мне нужна твоя помощь.
  – Ради Бога!
  – Что ты можешь рассказать мне о человеке по имени Йозеф Булер?
  
  В эту ночь Маршу снился сон. Он снова был под дождем на берегу озера, и там лицом в грязи лежало тело. Он взялся за плечо, дернул изо всех сил, но не смог сдвинуть его с места. Тело было из побелевшего серого свинца. Когда он повернулся, чтобы уйти, мертвец схватил его за ногу и потянул к воде. Он царапал землю, стараясь уцепиться пальцами, но они уходили в мягкую грязь, не за что было удержаться. Хватка трупа была невероятно мощной. И когда они стали погружаться в воду, лицо мертвеца вдруг стало лицом Пили, искаженным яростью, нелепым в своем стыде, пронзительно выкрикивающим: «Ненавижу тебя… Ненавижу тебя… Ненавижу…»
  Часть вторая. Среда, 15 апреля
  Detente (фр.) – 1. Ослабление (чего-либо туго натянутого), расслабление (мускулов);
  2. Ослабление (политической напряженности).
  1
  Вчерашний дождь казался дурным воспоминанием, следов его на улицах почти не осталось. Солнце, чудесное, благосклонное ко всему солнце прыгало зайчиками и сверкало в витринах магазинов и окнах домов.
  В ванной рычали и стонали проржавевшие трубы, из душа лилась струйка холодной воды. Марш брился отцовской опасной бритвой. Сквозь открытое окно ванной до него доносились звуки просыпающегося города: вой и грохот первого трамвая; отдаленный шум машин на Тауентциенштрассе; шаги ранних пешеходов, спешащих к большой станции городской железной дороги на Виттенбергплатц; стук поднимаемых жалюзи в булочной напротив. Не было и семи, и не исключалась возможность, что погода ещё может испортиться.
  Форма – доспехи власти – была разложена в спальне.
  Коричневая рубашка с черными кожаными пуговицами. Черный галстук. Черные бриджи. Высокие черные сапоги (густой запах начищенной кожи).
  Черный мундир на четыре серебряные пуговицы; на погонах – три параллельные серебристые нити, на левом рукаве – красно-бело-черная повязка со свастикой, на правом – ромб с буквой «К» готическим шрифтом, обозначающей криминальную полицию.
  Черный ремень с портупеей. Черная фуражка с серебряной мертвой головой и партийным символом – орлом. Черные кожаные перчатки.
  Марш оглядел себя в зеркало: оттуда на него смотрел штурмбаннфюрер СС. Он вынул из туалетного столика служебный пистолет, 9-миллиметровый «люгер», проверил его и сунул в кобуру. Потом вышел навстречу утру.
  
  – Не мало?
  Рудольф Хальдер лишь улыбнулся в ответ на язвительное замечание Марша и разгрузил свой поднос: сыр, ветчина, салями, три яйца вкрутую, горка черного хлеба, молоко, чашка дымящегося кофе. Он аккуратно поставил тарелки в ряд на белой льняной скатерти.
  – Насколько я знаю, завтраки, которыми кормит имперская служба безопасности, обычно не такие щедрые.
  Они сидели в ресторане отеля «Принц Фридрих-Карл» на Доротеенштрассе, на полпути между штаб-квартирой крипо и зданием имперского архива, где служил Хальдер. Марш часто здесь бывал. «Фридрих-Карл» был недорогим пристанищем для туристов и коммерсантов, но завтраками здесь кормили хорошими. Над входом вяло колебался европейский флаг – двенадцать золотых звезд, по числу стран Европейского сообщества, на синем фоне. Марш предполагал, что управляющий, герр Брекер, купил его по случаю и вывесил, чтобы залучить иностранных клиентов. Не похоже, чтобы это возымело действие. Взгляд на более чем скромную клиентуру ресторана и скучающий персонал давал основания полагать, что здесь нет опасности быть подслушанным.
  Как обычно, люди старались держаться подальше от формы Марша. Каждые несколько минут, когда к станции «Фридрихштрассе» подъезжал поезд, в здании тряслись стены.
  – Это все, что ты берешь? – спросил Хальдер. – Кофе? – Он покачал головой. – Черный кофе, сигареты и виски. Никудышная диета. Если подумать, то я ни разу не видел, чтобы после твоего развода с Кларой ты когда-нибудь как следует поел. – Он разбил одно яйцо и стал очищать его от скорлупы.
  Марш подумал: из всех нас меньше всего изменился Хальдер. Под жирком и ослабевшими мышцами, свидетельствующими о том, что он вступил в средний возраст, все ещё скрывался долговязый новобранец, который более двадцати лет назад прямо из университета попал на U-174. Он был радистом, плохим радистом, спешно подготовленным и направленным на службу в 1942 году, в период самых больших потерь, когда Дениц подчистил всю Германию, чтобы набрать пополнение. Тогда, как и теперь, он носил очки в проволочной оправе, а жидкие рыжие волосы торчали сзади утиным хвостом. Во время плавания, когда остальные члены команды отращивали бороды, Хальдер отрастил на щеках и подбородке оранжевые пучки волос и стал похож на облинявшего кота. Сам факт, что он попал служить на подводную лодку, был ужасной ошибкой, анекдотом. Руди был неуклюж и неповоротлив, он был создан природой быть ученым, а не подводником. Каждый поход он обливался потом от страха и страдал от морской болезни.
  И тем не менее он пользовался популярностью. Экипажи подводных лодок были суеверны, и каким-то образом прошел слух, что Руди Хальдер приносит счастье. Поэтому его лелеяли, покрывали его ошибки, давали возможность лишние полчаса поваляться, вздыхая, на койке. Он стал своего рода талисманом. Когда наступил мир, Хальдер, удивленный тем, что остался жив, возобновил занятия на историческом факультете Берлинского университета. В 1958 году он вошел в группу ученых, работавших в имперском архиве над официальной историей войны. Он прошел полный круг, сгорбившись над бумагами, собирая по частям ту великую стратегию, крошечной испуганной частицей которой когда-то был сам. В 1963-м была опубликована работа «Подводный флот, операции и тактика, 1939-1946 годы». Теперь Хальдер участвовал в работе над третьим томом истории сражений германской армии на Восточном фронте.
  – Это все равно что работать на заводах «Фольксваген» в Фаллерслебене, – говорил Хальдер. Он откусил и стал жевать яйцо. – Я делаю колеса, Иекель – дверцы, а Шмидт устанавливает мотор.
  – И много ещё работы? Надолго?
  – О, думаю, на всю жизнь. Средств не жалеют. Каждый выстрел, каждая перестрелка, каждая снежинка, каждый чох. Кто-то даже собирается писать официальную историю официальных историй. Что до меня, лет пять ещё поработаю.
  – А потом?
  Хальдер смахнул с галстука крошки яичной скорлупы.
  – Кафедра в небольшом университете где-нибудь на юге. Домик в сельской местности с Ильзой и детишками. Еще пара книг с почтительными отзывами. Мои запросы скромны. Кроме всего прочего, такая работа дает ощущение, что в конечном счете ты смертен. А что касается… – Он вынул из внутреннего кармана листок бумаги. – Прими от имперского архива.
  Это была фотокопия страницы из старого партийного справочника. Четыре снимка чиновников в форме, каждый сопровождался краткой биографией – Брюн, Бруннер, Бух и Булер.
  Хальдер сказал:
  – «Указатель видных деятелей НСДАП». Издание 1951 года.
  – Хорошо его знаю.
  – Согласись, хорошенькая компания.
  Найденный в Хафеле покойник, несомненно, был Булер. Он настороженно и серьезно, поджав губы, глядел на Марша сквозь очки без оправы. Лицо бюрократа, лицо адвоката; лицо, которое можно видеть тысячу раз и быть не в состоянии описать; отчетливое во плоти, неопределенное в памяти; лицо человека-машины.
  – Как видишь, – продолжал Хальдер, – столп национал-социалистской респектабельности. Вступил в партию в двадцать втором – это исключительно почетно. Работал поверенным у Ганса Франка, личного адвоката фюрера. Заместитель президента Академии германского права.
  – «Государственный секретарь в генерал-губернаторстве, 1939 год, – читал Марш. – Бригадефюрер СС». – Бригадефюрер, Боже правый. Он вынул записную книжку и взялся за перо.
  – Почетное звание, – пояснил Хальдер с набитым ртом. – Сомневаюсь, стрелял ли он хоть раз в жизни. Это был чисто кабинетный чиновник. Когда в тридцать девятом Франка послали управлять тем, что осталось от Польши, он, должно быть, в качестве главного бюрократа взял с собой своего старого партнера по адвокатским делам Булера. Попробуй-ка ветчины. Очень вкусная.
  Марш быстро писал в книжке.
  – Сколько времени Булер был на Востоке?
  – Полагаю, двенадцать лет. Я просмотрел указатель за 1952 год. Там на Булера нет данных. Так что пятьдесят первый, должно быть, стал его последним годом.
  Марш перестал писать и постучал ручкой о зубы.
  – Извини, я тебя на пару минут оставлю.
  В вестибюле была телефонная будка. Он позвонил на коммутатор крипо и попросил соединить со своим номером. Голос в трубке проворчал:
  – Йегер.
  – Слушай, Макс, – Марш повторил ему то, что рассказал Хальдер. – Здесь упоминается жена. – Он поднял листок бумаги поближе к тусклой лампочке в кабине и скосил на него глаза. – Эдит Тулард. Сможешь её разыскать? Чтобы определенно опознать труп.
  – Она умерла.
  – Что?
  – Умерла больше десяти лет назад. Я проверил в архивах СС – даже обладатели почетных званий должны сообщать о ближайших родственниках. У Булера не было детей, но я нашел следы его сестры. Она вдова, ей семьдесят два года, зовут Элизабет Тринкль. Живет в Фюрстенвальде. – Марш знал это место: небольшой городок примерно в сорока пяти минутах езды к юго-востоку от Берлина. – Местная полиция везет её прямо в морг.
  – Встретимся там.
  – Еще одна новость. У Булера в Шваненвердере дом.
  Это объясняло, почему труп оказался именно там, где был найден.
  – Молодец, Макс. – Марш повесил трубку и пошел в ресторан.
  Хальдер покончил с завтраком. Когда вернулся Марш, он бросил салфетку и откинулся на стуле.
  – Отлично. Теперь я почти смогу вынести предстоящую разборку полутора тысяч донесений и команд по Первой танковой армии Клейста. – Он принялся ковырять в зубах. – Нам надо чаще встречаться. Ильза постоянно спрашивает: «Когда ты приведешь к нам Зави?» – Он наклонился к Маршу. – Слушай, у нас в архиве работает одна женщина – изучает историю Союза немецких девушек в 1935-1950 годах. Потрясающая! Муж, бедняга, в прошлом году пропал без вести на Восточном фронте. Одним словом: ты и она. Что ты на это скажешь? Скажем, на следующей неделе вы оба у нас.
  Марш улыбнулся:
  – Ты так добр ко мне.
  – Это не ответ.
  – Правда. – Он постучал пальцами по фотокопии. – Можно взять?
  Хальдер пожал плечами.
  – Само собой.
  – И последнее.
  – Давай.
  – Государственный секретарь генерал-губернаторства. Чем он мог конкретно заниматься?
  Хальдер развел руками. Кисти были густо покрыты веснушками, из-под манжет выбивались ярко-рыжие клочья волос.
  – Они с Франком обладали неограниченной властью. Делали что хотели. В то время главной проблемой, по-видимому, было переселение.
  Марш записал в книжке слово «переселение» и обвел его кружком.
  – Как это происходило?
  – Это что? Семинар? – Хальдер выстроил перед собой треугольник из тарелок – две маленькие слева и одна побольше справа – и сдвинул их вплотную друг к другу. – Все это – Польша до войны. После тридцать девятого западные области, – он постучал по маленьким тарелкам, – были включены в состав Германии. Имперский округ Данциг – Восточная Пруссия и имперский округ Вартеланд. – А это, – он отодвинул большую тарелку, – стало генерал-губернаторством. Осколком государства. Обе западные области были онемечены. Понятно, это не моя сфера, но я видел некоторые цифры. В 1940 году они поставили целью довести плотность населения до ста немцев на квадратный километр. И сумели добиться этого за три года. Неслыханная операция, если учесть, что война все ещё продолжалась.
  – Скольких людей это коснулось?
  – Одного миллиона. Управление СС по проблемам евгеники находило немцев в местах, которые тебе и не снились, – в Румынии, Болгарии, Сербии, Хорватии. Если твой череп соответствовал нужным измерениям и ты был из подходящей деревни, тебе просто выдавали билет.
  – А Булер?
  – Ах да. Чтобы освободить место миллиону немцев в новых имперских округах, им пришлось выселить миллион поляков.
  – И они направились в генерал-губернаторство?
  Хальдер завертел головой и украдкой оглянулся вокруг, не подслушивает ли кто, – люди называли это «немецким взглядом».
  – Им также пришлось заниматься евреями, которых высылали из Германии и западных территорий – Франции, Голландии, Бельгии.
  – Евреями?
  – Да, да. Только давай потише. – Хальдер говорил так тихо, что Маршу, чтобы расслышать, пришлось наклониться над столом. – Представляешь, какой был хаос. Перенаселение. Голод. Болезни. Можно догадываться, что там и сейчас отхожее место, что бы они ни говорили. Еженедельно газеты публиковали, телевидение и радио передавали обращения Восточного министерства, приглашавшие колонистов в генерал-губернаторство. «Немцы! Требуйте принадлежащее вам по праву рождения! Бесплатная усадьба! Гарантированный доход в первые пять лет!» Рекламные объявления изображали живущих в роскоши счастливых колонистов. Но обратно просачивались сведения и о подлинном положении дел – неплодородная земля, каторжный труд и захудалые городишки, куда немцам приходилось возвращаться по вечерам из страха перед налетами местных партизан. В генерал-губернаторстве было хуже, чем на Украине, хуже, чем в Остланде, даже хуже, чем в Москве.
  Подошел официант предложить ещё кофе. Марш отказался. Когда тот удалился на недосягаемое для слуха расстояние, Хальдер продолжил все тем же тихим голосом:
  – Франк управлял всем из замка Вавель. Должно быть, там размещался и Булер. Мой приятель работает в генерал-губернаторстве в официальных архивах. Боже, он такое рассказывает… Роскошь, очевидно, была невероятная. Что-то из времен Римской империи. Картины, гобелены, сокровища, награбленные у церквей, драгоценности. Взятки деньгами и натурой, если понимаешь, что я имею в виду. – Голубые глаза Хальдера светились, брови плясали.
  – И Булер имел к этому отношение?
  – Кто знает? Если нет, то он, пожалуй, был единственным, не связанным с этим делом.
  – Это, возможно, объясняет, откуда у него дом в Шваненвердере.
  Хальдер тихонько присвистнул.
  – Вот тебе и ответ. Мы с тобой, друг мой, были не на той войне. Запертые в вонючем металлическом гробу в двух сотнях метров от поверхности воды в Атлантике. А могли бы жить в силезском замке, спать на шелках в компании с парой молоденьких полек.
  У Марша ещё было что расспросить, но не было времени. Когда они выходили, Хальдер сказал:
  – Итак, ты придешь пообедать у меня с коллегой, занимающейся Союзом немецких девушек?
  – Я подумаю.
  – Может быть, нам удастся уговорить её носить форму. – Стоя у входа в гостиницу с глубоко засунутыми в карманы руками и в дважды обернутом вокруг шеи длинном шарфе, Хальдер стал ещё больше похож на студента. Вдруг он хлопнул себя ладонью по лбу.
  – Начисто забыл! А ведь собирался сказать тебе. Вот память… На прошлой неделе в архив приходили двое парней из зипо и расспрашивали о тебе.
  Марш почувствовал, как с лица исчезла улыбка.
  – Гестапо? Что им было нужно?
  Ему удалось сохранить легкий, непринужденный тон.
  – О, обычный набор. «Как он вел себя во время войны? Придерживается ли он каких-либо твердых политических взглядов? Кто его друзья?..» В чем дело, Зави? Продвижение по службе или что-нибудь еще?
  – Должно быть. – Он приказал себе расслабиться. Возможно, всего лишь обычная проверка. Не забыть спросить Макса, не слыхал ли он что-нибудь о новой проверке персонала.
  – Ну тогда, если станешь начальником крипо, не забывай старых друзей.
  Марш рассмеялся.
  – Не забуду. – Они обменялись рукопожатиями. Когда расходились, Марш произнес: – Интересно, были ли у Булера враги?
  – Не сомневайся, – ответил Хальдер.
  – Кто же тогда они?
  Хальдер пожал плечами.
  – Для начала тридцать миллионов поляков.
  
  Единственной живой душой на втором этаже здания на Вердершермаркт была уборщица-полька. Когда Марш выходил из лифта, она стояла к нему спиной. Ему был виден только широкий зад, покоящийся на пятках черных резиновых сапог, да красная косынка на волосах, которая качалась в такт её движениям – она скребла щеткой пол. Она тихо пела про себя на родном языке. Он протиснулся мимо неё и вошел в кабинет. Когда дверь закрылась, Марш услышал, как она запела снова.
  Еще не было девяти. Он повесил фуражку у двери и расстегнул пуговицы мундира. На его столе лежал большой коричневый пакет. Он открыл его и вытряхнул содержимое – фотография с места преступления. Глянцевые цветные снимки тела Булера, развалившегося, словно загорая, на берегу озера.
  Он снял со шкафа старенькую пишущую машинку и понес к своему столу. Достал из проволочной корзинки два листа неоднократно использованной копирки, два листа тонкой бумаги и один бланк отчета, разложил их по порядку и вставил в машинку. Закурил и несколько минут глядел на засохший цветок.
  Потом принялся печатать.
  
  «РАПОРТ
  Содержание: неопознанное тело (мужчина).
  От: штурмбаннфюрера СС К. Марша. 15.4.64 г.
  Имею честь доложить о следующем:
  1. Вчера в 06:28 мне было приказано присутствовать на изъятии тела из озера Хафель. Тело обнаружил в 06:02 стрелок СС Герман Йост и сообщил в местную полицию (заявление прилагается).
  2. Поскольку не было сообщений об исчезновении лиц, соответствующих описанию, я договорился о проверке отпечатков пальцев объекта в архиве.
  3. Это дало возможность опознать объект как доктора Йозефа Булера, члена партии, имеющего почетное звание бригадефюрера СС. Объект в 1939-1951 гг. был государственным секретарем в генерал-губернаторстве.
  4. Предварительное обследование на месте штурмбаннфюрером СС доктором Августом Эйслером указывает в качестве вероятной причины смерти утопление, а предполагаемое время смерти – вечер или ночь 13 апреля.
  5. Объект проживал в Шваненвердере, поблизости от места обнаружения тела.
  6. Не было никаких явно вызывающих подозрение обстоятельств.
  7. Полное вскрытие будет произведено после официального опознания объекта родственниками».
  Марш вынул рапорт из машинки, подписал и, выходя из здания, передал рассыльному.
  
  В морге на Зейдельштрассе на жесткой деревянной скамье сидела, выпрямившись, пожилая женщина. На ней был коричневый твидовый костюм, коричневая шляпка с уныло торчащим пером, грубые коричневые туфли и серые шерстяные носки. Она смотрела прямо перед собой, сжав лежавшую на коленях сумочку, не обращая внимания на санитаров, полицейских, проходящих по коридору опечаленных родственников. Рядом с ней, сложив на груди руки и вытянув ноги, сидел со скучающим видом Макс Йегер. Он отвел в сторону подошедшего Марша.
  – Она здесь десять минут. Почти не разговаривает.
  – В шоке?
  – Думаю, да.
  – Давай закончим с этим делом.
  Пожилая женщина не подняла глаз, когда Марш сел рядом на скамью. Он сказал тихо:
  – Фрау Тринкль, меня зовут Марш. Я следователь берлинской криминальной полиции. Нам необходимо завершить отчет о смерти вашего брата и нужно, чтобы вы опознали его тело. Потом мы отвезем вас домой. Вам понятно?
  Фрау Тринкль повернулась к нему. У неё было худое лицо, тонкий нос (как у брата), тонкие губы. Брошь с камеей застегивала на костлявой шее ворот отделанной оборками темно-красной блузки.
  – Вам понятно? – повторил штурмбаннфюрер.
  Она глядела на него не тронутыми слезой ясными серыми глазами.
  – Вполне.
  Речь отрывистая и сухая.
  Они прошли через коридор в маленькую без окон приемную. Пол из деревянных плит. Стены выкрашены зеленой клеевой краской. Чтобы оживить мрачное помещение, кто-то налепил туристские плакаты компании немецких имперских железных дорог: вид Большого зала ночью, Музей фюрера в Линце, озеро Штарнбергер в Баварии. С четвертой стены плакат сорвали, оставив на штукатурке оспины, словно следы пуль.
  Стук за дверьми возвестил о прибытии тела. Закрытое покрывалом, его ввезли на металлической тележке. Двое служителей в белых халатах поставили её посередине комнаты – словно стол с закусками, ожидающий гостей. Они покинули комнату, и Йегер закрыл дверь.
  – Вы готовы? – спросил Марш.
  Она кивнула. Он отвернул покрывало, и фрау Тринкль встала у его плеча. Она наклонилась вперед, и в лицо следователю ударил терпкий запах мятных лепешек, духов и камфары – запах старой женщины. Она долго смотрела на труп, потом открыла рот, словно собираясь что-то сказать, но лишь вздохнула. Закрыла глаза. Марш поймал её, когда она падала.
  
  – Это он, – произнесла женщина. – Мы не виделись десять лет, он потолстел, я никогда не видела его без очков с тех пор, как он был ребенком. Но это он.
  Фрау Тринкль сидела на стуле под плакатом с изображением Линца, низко склонившись, голова между коленями. Шляпка свалилась. На лицо упали жидкие пряди седых волос. Тело Булера увезли.
  Открылась дверь. Это вернулся Йегер со стаканом воды, который он насильно вложил в худую руку женщины.
  – Выпейте это.
  Она помедлила, потом поднесла к губам и отхлебнула.
  – Я никогда не падаю в обморок, – сказала она. – Никогда.
  Стоя сзади нее, Йегер скорчил рожу.
  – Конечно, – поддержал сестру Булера Марш. – Мне нужно задать несколько вопросов. Вам лучше? Остановите меня, если устанете. – Он достал записную книжку. – Почему вы десять лет не виделись с братом?
  – После смерти Эдит, его жены, между нами не осталось ничего общего. Во всяком случае, мы никогда не были близки. Даже в детстве. Я на восемь лет старше его.
  – Его жена умерла давно?
  Она задумалась.
  – По-моему, в пятьдесят третьем. Зимой. У неё был рак.
  – И с тех пор от него ни единой весточки? А другие братья и сестры были?
  – Нет. Нас было двое. Иногда он писал. Две недели назад я получила от него письмо. Он поздравлял меня с днем рождения.
  Фрау Тринкль пошарила в сумочке и достала листок почтовой бумаги хорошего качества, плотной, кремового цвета, с вытисненным сверху изображением дома в Шваненвердере. Текст тоже вытиснен каллиграфическим шрифтом, содержание сугубо официальное: «Дорогая сестра! Хайль Гитлер! Шлю поздравления по случаю дня рождения. Горячо надеюсь, что ты, как и я, в добром здравии. Йозеф». Марш сложил и вернул листок. Неудивительно, что никто его не хватился.
  – Не упоминал ли он в других письмах о чем-нибудь таком, что бы его беспокоило?
  – А что ему было беспокоиться? – брызгая слюной, выкрикнула она. – Во время войны Эдит получила наследство. Деньги у них были. Он жил на широкую ногу, должна вам сказать.
  – Детей не было?
  – Он был бесплодным, – ответила женщина будничным тоном, словно говоря о цвете волос. – Эдит так переживала. Думаю, что это её и убило. Она в одиночестве сидела в том огромном доме – это был рак души. Она очень любила музыку, прекрасно играла на рояле. Помню, у них был «Бехштейн». А он… такой холодный, равнодушный.
  – Значит, вы были о нем невысокого мнения, – пробормотал в другом конце комнаты Йегер.
  – Да, не очень. Мало кому он нравился. – Она обернулась к Маршу. – Я овдовела двадцать четыре года назад. Муж был штурманом в люфтваффе. Его сбили над Францией. Я не осталась в нужде – ни в коей мере. Но пенсия… очень мала, если привыкнешь жить немного лучше. За все это время Йозеф ни разу не предложил мне помочь.
  – Что у него с ногой? – снова вмешался Йегер. В его голосе чувствовалась неприязнь. Он явно решил в этом семейном конфликте встать на сторону Булера. – Как это случилось? – Судя по его виду, он считал, что, возможно, она украла эту ногу.
  Старая женщина игнорировала его и отвечала Маршу:
  – Сам он об этом не говорил, но Эдит мне рассказала. Это случилось в 1951 году, когда он все ещё был в генерал-губернаторстве. Он ехал с охраной из Кракау в Каттовиц 454. Польские партизаны устроили засаду. Эдит говорила, что это была мина. Водителя убило. Йозефу повезло – потерял только ногу. После этого он ушел с государственной службы.
  – И несмотря на это он плавал? – Марш заглянул в записную книжку. – Знаете, когда мы нашли его, он был в плавках.
  Фрау Тринкль ответила скупой улыбкой.
  – Брат был фанатиком во всем, герр Марш, будь то политика или здоровье. Он не курил, никогда не притрагивался к спиртному, каждый день физически упражнялся, несмотря на… инвалидность. Так что я ничуть не удивлюсь, если он плавал. – Она поставила стакан и взяла шляпку. – Если можно, я бы хотела вернуться домой.
  Марш встал и протянул руку, помогая ей подняться.
  – Чем занимался доктор Булер после 1951 года? Ему было сколько?.. чуть больше пятидесяти?..
  – Довольно странно. – Она открыла сумочку и достала зеркальце, посмотрела, прямо ли сидит шляпка, нервными, резкими движениями пальцев заправила выбившиеся пряди. – До войны брат был честолюбив. Работал по восемнадцать часов круглую неделю. Но после Кракау махнул на все рукой. Даже не вернулся к юриспруденции. Более десяти лет после смерти Эдит он просто сидел в своем огромном доме и ничего не делал.
  
  Двумя этажами ниже, в подвальном помещении морга, военврач СС Август Эйслер из отдела ВД2 (патология) криминальной полиции с удовольствием мясника занимался своим привычным делом. Грудная клетка была вскрыта по стандартному образцу: V-образный надрез, разрезы от каждого плеча до подложечной ямки, прямая линия вниз до лобковой кости. Эйслер запустил свои руки глубоко в брюшную полость, зеленые перчатки отливали красным, и выкручивал, резал, вытягивал. Марш и Йегер, прислонившись к стене у открытой двери, курили сигары Макса.
  – Видели, что этот человек ел на обед? – спросил Эйслер. – Покажи-ка, Эк.
  Ассистент Эйслера вытер руки о фартук и поднял прозрачный пластиковый мешок. На дне находилось небольшое количество чего-то зеленого.
  – Салат-латук. Переваривается медленно. Часами держится в кишечнике.
  Маршу приходилось работать с Эйслером и раньше. В позапрошлую зиму, когда из-за снегопада остановилось движение на Унтер-ден-Линден и отменили конькобежные соревнования на озере Тегелер, из Шпре вытащили замерзшего до полусмерти шкипера баржи по имени Кемпф. Он скончался в машине «скорой помощи» по пути в больницу. Несчастный случай или убийство? Решающее значение имело время, когда он упал в воду. Глядя на лед, протянувшийся на два метра от берега, Марш прикинул, что он мог выжить в воде, самое большее, пятнадцать минут. Эйслер назвал сорок пять, и его мнение перевесило в глазах прокурора. Этого было достаточно, чтобы разрушить алиби второго помощника на барже. И повесить его.
  Позднее прокурор, порядочный человек, придерживающийся старых взглядов, пригласил Марша к себе и запер дверь. Потом показал ему «доказательства» Эйслера: копии документов со штампом «Совершенно секретно», помеченные «Дахау, 1942 год». Это был отчет об экспериментах по замораживанию, проводившихся на обреченных на смерть узниках исключительно в рамках департамента генерального военного врача СС. Людей заковывали в наручники и погружали в чаны с ледяной водой, периодически вынимая для измерения температуры, и так до тех пор, пока они не погибали. Там были снимки голов, торчащих между плавающими кусками льда, и диаграммы, иллюстрирующие предполагаемую и фактическую теплоотдачу. Опыты продолжались два года. Наряду с другими их проводил молодой унтерштурмфюрер Август Эйслер. В тот вечер Марш и прокурор пошли в бар в Кройцберге и напились до беспамятства. На другой день никто из них не обмолвился ни словом о том, что было. С тех пор они больше не разговаривали друг с другом.
  – Если ты, Марш, думаешь, что я выдвину какую-нибудь фантастическую теорию, не надейся.
  – От тебя ничего подобного не ожидаю.
  – Я тоже, – засмеялся Йегер.
  Эйслер оставил без внимания их веселое настроение.
  – Несомненно, это утопление. В легких полно воды, так что, входя в озеро, он дышал.
  – Нет ли ран? – спросил Марш. – Кровоподтеков?
  – Может быть, ты хочешь подойти и заняться этим делом? Нет? Тогда поверь мне – он утонул. На голове нет ушибов и других повреждений, которые бы свидетельствовали о том, что его били или держали под водой силой.
  – Может, сердечный или какой-нибудь другой приступ?
  – Возможно, – признал Эйслер. Эк передал ему скальпель. – Этого я не узнаю, пока не закончу полное исследование внутренних органов.
  – Сколько времени на это потребуется?
  – Сколько надо.
  Эйслер встал слева от Булера. Он мягким движением, словно успокаивая головную боль, откинул волосы со лба покойного. Потом низко наклонился и воткнул скальпель в левый висок. Надрезал дугой верхнюю часть лица, как раз под линией волос. Послышался скрип металла о кость. Эк ухмыльнулся, глядя на них. Марш вдохнул полные легкие сигарного дыма.
  Эйслер положил скальпель в металлическую чашку и залез пальцем в глубокий надрез. Начал постепенно снимать скальп. Марш отвернулся и зажмурился. Он молил, чтобы никого из тех, кого он любил, кто ему нравился или кого он лишь просто знал, никогда не осквернили кровавым вскрытием.
  Йегер спросил:
  – Итак, что ты думаешь?
  Эйслер взял небольшую круглую ручную пилу. Включил её. Она завизжала, как бормашина.
  Марш последний раз затянулся сигарой.
  – Думаю, что нам надо убираться отсюда.
  Они вышли в коридор. Позади них в прозекторской было слышно, как менялся звук пилы по мере того, как она вгрызалась в кость.
  2
  Через полчаса Ксавьер Марш сидел за баранкой служебного «фольксвагена», следуя изгибам проложенного высоко над озером Хафельского шоссе. Иногда вид на озеро закрывали деревья. Потом новый поворот или деревья стоят пореже – и снова видна водная поверхность, бриллиантами искрящаяся под апрельским солнцем. По озеру легко скользили две яхты – два бумажных кораблика, два белых треугольника на голубом фоне.
  Он опустил стекло и выставил наружу руку. Теплый ветерок тормошил рукав. По обе стороны дороги ветки деревьев пестрели зеленью поздней весны. Еще месяц, и машины будут следовать сплошным потоком: берлинцы побегут из города походить под парусами или поплавать, повеселиться на пикнике или просто поваляться под солнышком на одном из больших общественных пляжей. Но сегодня воздух пока ещё прохладен и ещё свежи воспоминания о зиме, так что дорога принадлежит Маршу. Он проехал стоящую как часовой кирпичную Башню кайзера Вильгельма, и дорога стала спускаться вниз, к озеру.
  Через десять минут он был на месте, где было обнаружено тело. В хорошую погоду оно выглядело совсем иначе. Это была стоянка туристов, удобная площадка, известная как «Широкое окно». Там, где вчера была серая однообразная хмарь, сегодня открывалась величественная панорама озера, раскинувшегося на восемь километров до самого Шпандау.
  Марш поставил машину и прошел по пути, которым бежал Йост, когда обнаружил тело, – по лесной тропинке, круто вправо и вдоль берега озера. Он проделал этот путь второй раз, потом третий, удовлетворенный вернулся в машину и поехал по низкому мосту в сторону Шваненвердера. Дорогу перегораживал полосатый красно-белый шлагбаум. Из будки появился часовой с винтовкой за спиной и дощечкой для записи в руке.
  – Ваше удостоверение, пожалуйста.
  Марш протянул в окошко свое удостоверение крипо. Часовой, изучив его, вернул и вытянул руку в приветствии:
  – Все в порядке, герр штурмбаннфюрер.
  – Каковы здесь правила?
  – Останавливаем каждую машину. Проверяем документы и спрашиваем, к кому едут. Если возникают подозрения, звоним в дом и справляемся, ждут ли. Иногда обыскиваем машину. Это зависит от того, дома ли рейхсминистр.
  – Ведете список приезжих?
  – Так точно, герр штурмбаннфюрер.
  – Будьте добры, посмотрите, были ли в понедельник вечером гости у доктора Йозефа Булера.
  Часовой поправил за спиной винтовку и вернулся в будку. Марш видел, как он листал страницы журнала. Вернувшись, покачал головой:
  – Весь день у доктора Булера никого не было.
  – А сам он покидал остров?
  – Мы не ведем запись постоянных жителей, герр штурмбаннфюрер, только гостей. И не проверяем уезжающих, только прибывающих.
  – Хорошо.
  Марш поверх часового посмотрел на озеро. Низко над водой с криком летали стаи чаек. У пристани пришвартовано несколько яхт.
  – А как насчет берега? Он как-нибудь охраняется?
  Часовой кивнул.
  – Постоянно патрулирует речная полиция. Но в большинстве домов имеется столько сирен и собак, что хватит для охраны «кацет». Мы только отгоняем зевак.
  «Кацет» удобнее выговорить, чем «концлагерь».
  Вдали послышался звук мощных моторов. Часовой повернулся в сторону острова и посмотрел на дорогу.
  – Минутку, пожалуйста.
  Из-за поворота на большой скорости появился серый «БМВ» с включенными фарами, за ним длинный черный «мерседес», затем ещё один «БМВ». Часовой шагнул назад, нажал кнопку. Шлагбаум поднялся. Часовой отдал честь. Когда колонна мчалась мимо, Марш мельком увидел пассажиров «мерседеса» – красивую молодую женщину с короткими светлыми волосами, возможно, актрису или манекенщицу, и рядом с ней узнаваемый сразу острый профиль смотревшего прямо перед собой худого и морщинистого старика. Машины с ревом помчались в сторону города.
  – Он всегда так быстро ездит? – спросил Марш.
  Часовой со значением посмотрел на него.
  – Рейхсминистр проводил предварительный отбор. К обеду возвращается фрау Геббельс.
  – А, все ясно. – Марш повернул ключ зажигания, и «фольксваген» ожил. – Слыхали, доктор Булер скончался?
  – Никак нет, – равнодушно ответил часовой. – Когда?
  – В понедельник вечером. Его вынесло на берег в нескольких сотнях метров отсюда.
  – Я слышал, что нашли тело.
  – Что он был за человек?
  – Я его почти не видел. Он нечасто выходил из дома. И гостей не принимал. Никогда не разговаривал. Вообще-то, многие здесь кончают таким образом.
  – Который его дом?
  – Его нельзя не узнать. На восточной стороне острова. Две высокие башни. Один из самых больших домов.
  – Благодарю.
  Въезжая на дамбу, Марш посмотрел в зеркальце. Часовой несколько секунд постоял, глядя ему вслед, потом снова поправил винтовку, повернулся и медленно направился в будку.
  Шваненвердер был невелик, меньше километра в длину и полкилометра в ширину, односторонняя дорога петлей вилась по часовой стрелке. Чтобы добраться до владений Булера, Маршу пришлось проехать вокруг острова. Он ехал осторожно, приостанавливаясь каждый раз, как видел дом с левой стороны.
  Место было названо по имени знаменитых колоний лебедей, которые обитали в южной части Хафеля. Оно стало модным в конце прошлого столетия. Большинство зданий сохранилось с того времени: огромные виллы с крутыми крышами и каменными фасадами во французском стиле в окружении длинных аллей, лужаек, скрытые от любопытных глаз высокими заборами и деревьями. На обочине не к месту торчала часть разрушенного дворца Тюильри – колонна и фрагмент арки, доставленные из Парижа давно умершим дельцом времен Вильгельма. Нигде никакого движения. Иногда сквозь решетки-ворот попадались на глаза сторожевые псы, а один раз он увидел сгребающего листья садовника. Владельцы были либо в городе на работе, либо в отъезде, либо лежали во прахе.
  Марш знал некоторых из них: партийные бонзы; магнат автомобильной промышленности, разжиревший на рабском труде; директор «Вертхайма», большого универсального магазина на Потсдамерплатц, конфискованного у владельцев-евреев более тридцати лет назад; хозяин военных заводов; глава объединения, занимающегося строительством больших автобанов, ведущих в глубь восточных территорий. Он удивлялся, как Булеру удалось попасть в такую состоятельную компанию, но потом вспомнил замечание Хальдера: роскошь, словно в Римской империи.
  – КП17, говорит КХК. КП17, ответьте, пожалуйста, – настойчиво обращался женский голос. Марш поднял трубку расположенного под щитком радиотелефона.
  – Я КП17. Продолжайте.
  – КП17, соединяю вас со штурмбаннфюрером Йегером.
  Он находился у ворот виллы Булера. Сквозь металлические узоры Маршу были видны изгиб желтой дорожки и высокие башни, точно такие, как описал часовой.
  – Ты напрашивался на неприятности, – пророкотал голос Йегера, – и мы их получили.
  – Что у тебя?
  – Не успел я вернуться, как явились двое наших почтенных коллег из гестапо. «Ввиду видного положения, которое занимал в НСДАП партайгеноссе Булер, бла-бла-бла, решено, что дело имеет отношение к безопасности страны».
  Марш стукнул рукой по рулевому колесу.
  – Вот дерьмо!
  – «Все документы должны быть немедленно переданы в службу безопасности, расследующие дело офицеры должны доложить, в каком состоянии находится следствие, расследование силами крипо прекратить немедленно».
  – Когда это было?
  – Прямо сейчас. Они сидят в нашем кабинете.
  – Ты им сказал, где я?
  – Конечно, нет. Я оставил их с чем есть и сказал, что попробую тебя разыскать. И пришел прямо в дежурку. – Йегер понизил голос. Марш представил, как он повернулся спиной к телефонистке. – Слушай, Зави, я не советую тебе лезть на рожон. Поверь, они настроены вполне серьезно. С минуты на минуту Шваненвердер будет кишеть гестаповцами.
  Марш глядел на дом. Там было абсолютно тихо и безлюдно. Наплевать на гестапо.
  И он решился.
  – Мне тебя не слышно, Макс, – прокричал он. – Извини. Связь прерывается. Я ничего не понял из того, что ты сказал. Прошу сообщить, что связь не в порядке. Отбой. – И выключил приемник.
  Не доезжая метров пятидесяти до дома. Марш увидел справа от дороги проселок, ведущий в заросшую лесом середину острова. Он дал задний ход, быстро проскочил на проселок и заглушил мотор. Потом побежал к воротам усадьбы Булера. Времени было в обрез.
  Ворота были заперты. Этого следовало ожидать. Сам засов представлял собой прочный металлический брусок в полутора метрах над землей. Он встал на него носком сапога. По верху ворот, как раз у него над головой, в тридцати сантиметрах друг от друга торчали железные шипы. Ухватившись за них обеими руками, он подтянулся и закинул левую ногу. Рискованное дело. Некоторое время он сидел верхом на воротах, переводя дыхание. Потом спрыгнул на засыпанную гравием дорожку с внутренней стороны.
  Дом был огромный, причем странной конструкции. Три его этажа завершались крутой шиферной крышей. Слева возвышались две каменные башни, о которых говорил часовой. Они примыкали к основному зданию. Во всю длину второго этажа протянулся балкон с каменной балюстрадой. Балкон поддерживали колонны. Позади них, наполовину спрятанный в тени, находился главный вход. Марш направился туда. Обе стороны дорожки обильно заросли неухоженными буками и елями. Бордюры запущены. Не убранные с зимы сухие листья перекатывались по газону.
  Он прошел между колоннами. Первая неожиданность: дверь не заперта.
  Марш остановился в прихожей и огляделся. Справа – дубовая лестница, слева – две двери, прямо – мрачный коридор, который, как он догадывался, вел на кухню.
  Он подергал первую дверь. Она открывалась в отделанную деревянными панелями столовую. Длинный стол и двенадцать стульев с высокими резными спинками. Холод и затхлый запах запустения.
  Следующая дверь вела в гостиную. Он продолжал откладывать в памяти детали. Ковры на натертом деревянном полу. Тяжелая мебель, обтянутая дорогой парчой. На стенах гобелены, тоже неплохие, насколько Марш разбирался. У окна рояль, на нем две большие фотографии. Марш повернул одну к свету, слабо пробивавшемуся сквозь пыльные свинцованные стекла. Тяжелая серебряная рамка с орнаментом из свастик. На фотографии Булер и его жена в день свадьбы, спускающиеся по ступеням. По обе стороны почетный караул штурмовиков, осеняющих счастливую пару дубовыми ветками. Булер тоже в форме штурмовика. Его жена с вплетенными в волосы цветами, пользуясь излюбленным выражением Макса Йегера, страшна, как корзина лягушек. На лицах ни улыбки.
  Марш взял другую фотографию и тут же почувствовал, как похолодело в желудке. Снова Булер, на этот раз слегка наклонившись вперед и подобострастно пожимая руку другому человеку. Предмет его глубокого почтения стоял вполоборота к фотоаппарату, словно в момент рукопожатия кто-то стоявший позади фотографа отвлек его внимание. На снимке надпись. Чтобы разглядеть неразборчивый почерк, Маршу пришлось соскрести пальцем грязь со стекла. «Партайгеноссе Булеру, – прочел он. – От Адольфа Гитлера. 17 мая 1945 года».
  Внезапно Марш услышал шум, словно кто-то стучал ногой в дверь. Затем повизгивание и вой. Он поставил снимок на место и вернулся в прихожую. Звуки раздавались в глубине дома.
  Он вынул пистолет и прокрался вдоль коридора. Как он и предполагал, тот вел на кухню. Звуки повторились. Вроде бы испуганный плач и шаги. К тому же отвратительно пахло.
  В конце кухни была ещё одна дверь. Он крепко сжал ручку и рывком распахнул дверь. Мимо с шумом пронесся с широко раскрытыми от ужаса глазами пес в наморднике. Он мелькнул в коридоре, прихожей и выскочил через открытую дверь во двор. Пол кладовки был густо покрыт издающими вонь фекалиями, мочой и продуктами, которые пес сдернул с полок, но был не в состоянии съесть.
  После такого Маршу хотелось бы задержаться на несколько минут и прийти в себя. Но времени не было. Он убрал «люгер» и быстро осмотрел кухню. В раковине несколько сальных тарелок. На столе недопитая бутылка водки, рядом пустой стакан. Дверь в подвал заперта; он решил её не ломать. Направился наверх. Спальни, ванные – всюду та же атмосфера поизносившейся роскоши, следы ушедшей в прошлое шикарной жизни. И всюду, заметил он, картины – пейзажи, религиозные аллегории, портреты, покрытые толстым слоем пыли. Дом как следует не убирали месяцами, а то и годами.
  На верхнем этаже одной из башен находилась комната, которая, должно быть, служила Булеру кабинетом. Полки учебников по юриспруденции, фолиантов с разбором судебных дел, сборников законодательных актов. У окна, выходящего на лужайку позади дома, большой письменный стол и вращающееся кресло. Длинный диван со сложенными одеялами – видно, на нем частенько спали. И снова фотографии. Булер в судейской мантии. Булер в эсэсовской форме. Булер в группе нацистских «шишек» (среди них Марш без особой уверенности разглядел Ганса Франка), видимо, сидящих в первом ряду на концерте. Все фотографии, по меньшей мере, двадцатилетней давности.
  Марш уселся за стол и посмотрел в окно. Лужайка вела к берегу Хафеля. Там был маленький причал с пришвартованной к нему моторкой с каютой, а за ним открытая до противоположного берега панорама озера. Вдали пыхтел паром Кладов-Ваннзее.
  Он переключил внимание на письменный стол. Пресс-папье. Тяжелая бронзовая чернильница. Телефон. Он протянул к нему руку.
  Телефон зазвонил.
  Рука повисла в воздухе. Один звонок. Второй. Третий. Звук казался громче из-за царившей в доме тишины; пыльный воздух вибрировал. Четвертый. Пятый. Он положил пальцы на трубку. Шестой. Седьмой. Поднял её.
  – Булер? – старческий голос, скорее мертвый, чем живой; шепот из другого мира. – Булер? Отвечай же. Кто это?
  Марш сказал:
  – Друг.
  Молчание. Щелчок.
  Звонивший дал отбой. Марш положил трубку и стал быстро, наугад открывать ящики стола. Несколько карандашей, немного почтовой бумаги, словарь. Он один за другим до конца выдвигал нижние ящики и шарил рукой.
  Ничего.
  Нет, кое-что было.
  В самой глубине ящика пальцы скользнули по небольшому гладкому предмету. Марш достал его. Маленькая записная книжка в черной кожаной обложке с вытисненными золотом орлом и свастикой. Он веером пролистал её. Книжка-календарь члена партии на 1964 год. Сунув её в карман, он поставил на место все ящики.
  А пес Булера, скуля, бешено метался вдоль кромки воды, вглядываясь в другой берег Хафеля. Временами он приседал на задние лапы, чтобы через несколько секунд снова начать свой отчаянный бег. Марш теперь видел, что почти весь правый бок собаки покрыт засохшей кровью. Она не обратила никакого внимания на спускавшегося к озеру Марша.
  Каблуки звонко стучали по доскам причала. Сквозь щели между расшатанными досками была видна плещущаяся на мелководье мутная вода. Дойдя до конца причала, он ступил в лодку, закачавшуюся под его весом. На корме скопилось немного дождевой воды, засоренной грязью и листьями, с радужными разводами на поверхности. Вся лодка пропахла горючим. Должно быть, где-то течь. Марш наклонился и подергал дверцу каюты. Она была заперта. Прикрыв лицо с боков руками, он заглянул в иллюминатор, но внутри было слишком темно, чтобы разглядеть что-нибудь.
  Он выпрыгнул из лодки и пошел обратно. Дерево причала от непогоды потемнело, за исключением одного места на противоположном от лодки конце. Здесь валялись мелкие оранжевые осколки, был виден мазок белой краски. Наклонясь, чтобы разглядеть эти следы, он увидел близ берега какой-то предмет, тускло мерцающий в воде. Он встал на колени и, держась левой рукой за причал и протянув как можно дальше правую, сумел его достать. Это был ножной протез, розовый и выщербленный, как старинная китайская кукла, с кожаными ремнями и стальными пряжками.
  
  Первым их услышал пес. Он поднял голову, повернулся и затрусил по лужайке к дому. Марш тут же бросил свою находку обратно в воду в побежал следом за раненым животным. Выругав себя за глупость, он обогнул дом и встал в тени башен, так, чтобы были видны ворота. Пес, рыча в намордник, бросался на их железные створки. По ту сторону Марш увидел двух человек, разглядывавших дом. Потом появился третий с огромными кусачками, которыми он захватил замок. Через десять секунд замок с треском поддался.
  Трое гуськом вошли на участок. Пес отскочил назад. Как и Марш, все они были в черной эсэсовской форме. Один вынул что-то из кармана и направился к псу, вытянув вперед руку, словно предлагая ему угощение. Животное в страхе поджало хвост. Тишину нарушил выстрел, отдавшийся эхом на участке. Над лесом с гвалтом поднялись тучи грачей. Мужчина убрал пистолет в кобуру и махнул рукой одному из спутников. Тот ухватил пса за задние лапы и оттащил в кусты.
  Все трое широким шагом направились к дому. Марш спрятался за колонной, медленно передвигаясь вокруг нее, чтобы его не увидели. Он подумал было, что ему нет нужды прятаться. Он мог бы сказать гестаповцам, что проводит обыск, что не получил сообщения Йегера. Но что-то в их поведении, в той небрежной жестокости, с какой они расправились с собакой, насторожило его. Они здесь уже бывали.
  Они приблизились, и он смог различить их звания. Два штурмбаннфюрера и обергруппенфюрер – пара майоров и генерал. Какие соображения государственной безопасности потребовали личного участия гестаповского генерала? Обергруппенфюреру было под шестьдесят. Он был сложен как бык, с разбитым лицом бывшего боксера. Марш узнал его – видел по телевидению, на газетных фотографиях.
  Кто же он?
  Потом вспомнил. Одило Глобоцник. Известный в СС под прозвищем Глобус. Много лет назад он был гауляйтером Вены. Собаку убил Глобус.
  – Ты – на первый этаж, – приказал Глобус. – Ты – проверь задние помещения.
  Они достали пистолеты и исчезли в доме. Марш подождал с полминуты, затем направился к воротам. Он держался края участка, избегая дорожки – наоборот, низко согнувшись, пробирался сквозь заросли кустарника. Не доходя пяти метров до ворот, он остановился перевести дух. Внутри их правой опоры находился малозаметный ржавый металлический ящик для почты – там лежал большой коричневый сверток.
  Это безумие, подумал он. Полное безумие.
  Он не побежал к воротам, зная, что ничто так не привлекает человеческий взгляд, как внезапное движение. Наоборот, он заставил себя не спеша выйти из кустов, словно это было самым естественным делом в мире, вынул сверток из почтового ящика и неторопливо прошел за ворота.
  Он ожидал, что сзади раздастся крик или выстрел. Но единственным звуком был шорох деревьев на ветру. Подойдя к машине, он почувствовал, как трясутся его руки.
  3
  – Почему мы верим в Германию и фюрера?
  – Мы верим в Бога, поэтому верим в Германию, которую Он создал в этом мире, и в фюрера, Адольфа Гитлера, которого он ниспослал нам.
  – Кому мы прежде всего должны служить?
  – Нашему народу и нашему фюреру Адольфу Гитлеру.
  – Почему мы повинуемся?
  – По внутреннему убеждению, благодаря вере в Германию, фюрера. Движение и СС и преданности делу.
  – Хорошо! – одобрительно кивнул преподаватель. – Хорошо. Через тридцать пять минут собираемся на южной спортплощадке. Йост, останьтесь. Остальные свободны!
  Коротко подстриженные, в мешковатых светло-серых робах, курсанты СС походили на заключенных. Они шумно покинули класс, гремя стульями и топая сапогами по неструганным доскам пола. Сверху с большого портрета им благосклонно улыбался покойный Генрих Гиммлер. Одиноко стоявший в середине классной комнаты по стойке «смирно» Йост выглядел покинутым всеми. Некоторые курсанты, выходя, бросали на него любопытные взгляды. Кто же, как не Йост, было написано на их лицах. Йост – странный, нелюдимый, всегда третий лишний. Вечером в казарме его вполне могли снова избить.
  Преподаватель кивком указал в конец комнаты.
  – К тебе гость.
  Оттуда, опершись на радиатор и скрестив руки на груди, на него смотрел Марш.
  – Еще раз здравствуй, Йост, – сказал он.
  Они пошли по широкому плацу. В одном углу перед группой новобранцев разглагольствовал гауптшарфюрер СС. В другом около сотни юношей в черных тренировочных костюмах под громкие команды послушно разгибались, сгибались, касались руками носков ног. Визит к Йосту напоминал Маршу посещение заключенных в тюрьме. Тот же специфический запах мастики, дезинфекции и кухонного варева. Те же уродливые бетонные здания. Те же высокие стены и патрулирующие часовые. Подобно концлагерю, училище «Зепп Дитрих» было огромным замкнутым учреждением, полностью отгороженным от мира.
  – Можно где-нибудь уединиться? – спросил Марш.
  Йост смерил его малопочтительным взглядом.
  – Здесь никакого уединения. В этом все дело. – Они прошли ещё несколько шагов. – Думаю, можно попробовать в казарме. Все сейчас в столовой.
  Они повернули, и Йост повел следователя к низкому выкрашенному в серый цвет зданию. Внутри было мрачно, сильно пахло мужским потом. Не менее сотни коек, выстроенных в четыре ряда. Йост правильно угадал – казарма пустовала. Его койка находилась в центре, ближе к задней стене. Марш сел на грубое коричневое одеяло и предложил Йосту сигарету.
  – Здесь нельзя.
  Марш помахал перед ним пачкой.
  – Давай. Скажешь, я приказал.
  Йост с благодарностью взял. Он опустился на колени, открыл стоящий рядом с кроватью металлический рундучок и стал искать что-нибудь под пепельницу. Дверца была откинута, Марш видел, что находится внутри: стопка книжек в бумажных переплетах, журналы, фотография в рамке.
  – Можно?
  Йост пожал плечами.
  – Конечно.
  Марш взял в руки фото. Семейный снимок, напомнивший ему фотографию Вайссов. Отец в форме эсэсовца. Застенчивая мать в шляпке. Дочка – прелестная девочка со светлыми косами, лет четырнадцати. И сам Йост – с пухлыми щеками, улыбающийся, совсем не похожий на замученное, остриженное наголо существо, стоящее на коленях на каменном полу казармы.
  Йост заметил:
  – Изменился, верно?
  Марш был потрясен и пытался скрыть это.
  – Твоя сестра? – спросил он.
  – Она ещё учится в школе.
  – А отец?
  – Сейчас у него машиностроительное предприятие в Дрездене. Он был среди первых в России в сорок первом. Отсюда форма.
  Марш внимательно вгляделся в суровую фигуру.
  – Никак у него Рыцарский крест?
  Высшая награда за храбрость.
  – О да, – ответил Йост. – Настоящий герой войны. – Он взял фотографию и положил в рундучок. – А ваш отец?
  – Он служил в имперском флоте, – сказал Марш. – Был ранен в первую войну. Так по-настоящему и не поправился.
  – Сколько вам было, когда он умер?
  – Семь.
  – Вы о нем вспоминаете?
  – Каждый день.
  – Вы тоже служили во флоте?
  – Почти. На подводной лодке.
  Йост медленно покачал головой. Его бледное лицо порозовело.
  – Все мы идем по стопам отцов, верно?
  – Возможно, большинство. Но не все.
  Некоторое время они молча курили. Марш слышал, что на плацу все ещё продолжаются занятия физкультурой. «Раз, два, три… Раз, два, три…»
  – Эти люди… – произнес Йост и снова задумчиво покачал головой. – У Эриха Кестнера есть стихотворение «Маленький марш». – Закрыв глаза, он продекламировал:
  
  «Вы любите ненавидеть и подходите к миру с меркой ненависти.
  Вы в человеке выкармливаете зверя,
  Чтобы зверь этот рос внутри вас!
  Чтобы зверь в человеке пожрал человека».
  
  Марш почувствовал себя неловко, став свидетелем внезапного взрыва чувств в молодом человеке.
  – Когда оно написано?
  – В тридцать втором.
  – Я его не знаю.
  – Вы и не могли знать. Оно запрещено.
  Последовало молчание. Потом Марш сказал:
  – Мы теперь знаем личность обнаруженного вами покойника. Доктор Йозеф Булер. Видный чиновник генерал-губернаторства. Бригадефюрер СС.
  – Боже мой, – схватился за голову Йост.
  – Как видишь, дело приняло серьезный оборот. Прежде чем встретиться с тобой, я навел справки в караулке у главного входа. У них отмечено, что вчера утром ты, как обычно, покинул казарму в пять тридцать утра. Так что время, указанное в твоем заявлении, – полная бессмыслица.
  Йост по-прежнему закрывал лицо ладонями. Между пальцами горела сигарета. Марш наклонился, забрал её и погасил. Потом встал.
  – Смотри, – сказал он. Йост поднял глаза, а Марш побежал на месте. – Это ты вчера, верно? – Марш изобразил, как он устал, стал пыхтеть, смахивать пот со лба. Йост невольно улыбнулся. – Хорошо. – Марш продолжал бег. – В лесу и на тропинке у озера ты на бегу думаешь о какой-нибудь книге или о том, как тебе ужасно плохо живется. Льет дождь, света мало, но вдалеке слева ты что-то замечаешь… – Марш обернулся. Йост напряженно смотрел на него. – …Не знаю что, но только не труп.
  – Но…
  Марш остановился и направил палец на Йоста.
  – Мой совет: не залезай ещё глубже в дерьмо. Два часа назад я снова был на месте, где было обнаружено тело, и проверил – ты никак не мог увидеть его с дорожки. И снова побежал на месте. – Итак, ты что-то видишь, но не останавливаешься. Пробегаешь мимо. Но, будучи добросовестным парнем, ты, пробежав пяток минут, решил, что лучше вернуться и посмотреть ещё разок. Вот тогда-то ты и заметил труп. И только тогда вызвал полицию.
  Он сжал руки Йоста и поставил его на ноги.
  – Беги со мной, – приказал он.
  – Не могу…
  – Беги!
  Йост неохотно зашаркал ногами. Их сапоги стучали по каменным плитам.
  – Теперь опиши, что ты видишь. Ты выбегаешь из лесу и бежишь по тропинке вдоль озера…
  – Умоляю…
  – Говори!
  – Я… я вижу… автомашину, – начал Йост, закрыв глаза. – Потом троих людей… Сильный дождь… На них пальто, капюшоны – как монахи… Головы опущены… Поднимаются по склону от озера… Я… Я испугался… Перебежал через дорогу и спрятался в лесу, чтобы меня не увидели…
  – Продолжай.
  – Они садятся в машину и уезжают… Я жду, потом выхожу из лесу и обнаруживаю тело…
  – Что-то ты пропустил.
  – Нет, клянусь вам…
  – Ты видел лицо. Когда они садились в машину, ты видел лицо.
  – Нет…
  – Йост, скажи мне, чье это лицо. Ты видел его. Ты его знаешь. Скажи.
  – Глобус! – закричал Йост. – Я видел Глобуса!
  4
  Сверток, который он достал из почтового ящика Булера, лежал нераскрытый рядом с ним на переднем сиденье. Может, бомба, подумал Марш, заводя «фольксваген». В последние месяцы прокатилась волна взрывов таких бомб-свертков, оторвавших руки и головы у полудюжины правительственных чиновников. Что он, этот сверток вполне мог породить заголовок на третьей странице «Тагеблатт»: «Во время загадочного взрыва около казарм погиб следователь».
  Он объехал весь Шлахтензее, пока не отыскал магазин деликатесов, где купил буханку черного хлеба, вестфальской ветчины и бутылку шотландского виски. Солнце ещё сияло, воздух был чист. Он направился на запад, назад к озерам, собираясь заняться тем, чего не делал много лет: устроить пикник.
  После того как в 1934 году Геринга сделали главным егермейстером рейха, была предпринята попытка придать Грюневальду новый облик. Здесь посадили и каштаны, и липы, и буки, и березы, и дубы. Но сердцевиной его, как и тысячу лет назад, когда равнины Европы были покрыты лесами, сердцевиной его по-прежнему оставались унылые холмы, заросшие сосной. Из этих лесов за пять столетий до Рождества Христова вышли воинственные германские племена, и в эти леса победоносные германские племена вновь возвращаются спустя двадцать пять веков, главным образом в автофургонах и легковых машинах с автоприцепами и, как правило, в выходные дни. Немцы были расой лесных обитателей.
  Марш остановился, забрал провизию и сверток из почтового ящика Булера и стал осторожно подниматься по крутой тропинке в чащу. Через пять минут он добрался до местечка, откуда открывался прекрасный вид на Хафель и тающие в голубой дымке лесистые склоны. Разогретый воздух был насыщен приятным смолистым ароматом. Над головой прогрохотал подлетающий к берлинскому аэропорту большой реактивный самолет. Когда он исчез из виду, шум затих, и тишину нарушало только птичье пение.
  Маршу пока не хотелось открывать сверток. При виде его он испытывал тревогу. Он уселся на большой камень – несомненно, специально для этого оставленный здесь муниципальными властями, – отхлебнул большой глоток виски и стал закусывать.
  Об Одило Глобоцнике, Глобусе, Марш знал мало, только понаслышке. За последние тридцать лет его судьба поворачивалась, подобно флюгеру. Уроженец Австрии, строитель по профессии, он в середине тридцатых годов стал партийным руководителем в Каринтии и гауляйтером Вены. Затем был период опалы в связи со спекуляцией валютой, за которым, когда началась война, последовало назначение шефом полиции в генерал-губернаторстве – должно быть, там-то он и узнал Булера, подумал Марш. В конце войны новое понижение по службе и направление, насколько помнится, в Триест. Но со смертью Гиммлера Глобус вернулся в Берлин и теперь занимал в гестапо какое-то не совсем определенное положение, работал непосредственно на Гейдриха.
  Это разбитое в драках зверское лицо нельзя было не узнать. Узнал же его Йост, несмотря на дождь и слабый свет. Портрет Глобуса висел в Зале славы училища, а сам Глобус всего несколько недель назад читал трепещущим от благоговейного страха курсантам лекцию о структуре полицейских служб рейха. Неудивительно, что Йост так испугался. Ему бы следовало не называть себя полиции по телефону и смыться до её прибытия. А ещё лучше в его положении было бы совсем не звонить.
  Марш доел ветчину. Остатки хлеба раскрошил и разбросал по земле. Два черных дрозда, следивших за ним, пока он ел, опасливо вышли из подроста и стали клевать крошки.
  Он достал записную книжку-календарь. Стандартный выпуск для членов партии, можно купить в любом писчебумажном магазине. Сначала полезные сведения. Фамилии членов партийной иерархии: министров, руководителей комиссариатов, гауляйтеров.
  Государственные праздники: 30 января – День национального пробуждения, 21 марта – День Потсдама, 20 апреля – День Фюрера, 1 мая – Национальный праздник немецкого народа…
  Карта империи с указанием времени езды по железной дороге: Берлин – Ровно – шестнадцать часов; Берлин – Тифлис – двадцать семь часов; Берлин – Уфа – четверо суток…
  Записи в календаре были настолько скудны, что сначала он показался Маршу чистым, пустым. Просмотрел более тщательно. Против 7 марта стоял крошечный крестик. На 1 апреля Булер записал: «День рождения сестры». Еще один крестик против 9 апреля, 11 апреля пометка: «Штукарт, Лютер. Утро – 10». Наконец, 13 апреля, накануне смерти, Булер нарисовал ещё один маленький крест. Вот и все.
  Марш переписал даты в свою записную книжку. Открыл новую страницу. Смерть Йозефа Булера. Объяснения. Первое: смерть произошла случайно, гестапо узнало о ней за несколько часов до крипо, и, когда пробегал Йост, Глобус всего лишь осматривал тело. Абсурд.
  Очень хорошо. Второе: Булер убит гестапо, и Глобус приводил приговор в исполнение. Опять абсурд. Приказ по операции «Ночь и туман» 1941 года все ещё был в силе. Булера могли на вполне законных основаниях тайно умертвить в застенках гестапо, а его собственность была бы спокойно конфискована государством. Кто бы его оплакивал? Или задавал вопросы по поводу его исчезновения?
  Итак, третье: Булер убит Глобусом, который, объявив факт его смерти вопросом государственной безопасности и взяв на себя расследование, заметал следы. Но почему крипо позволили впутаться во все это дело? Какие мотивы были у Глобуса? Почему тело Булера оставили на виду?
  Марш откинулся на камень и закрыл глаза. Теплое солнышко на лице успокаивало. От виски по всему телу растекалось тепло.
  Он спал не более получаса, когда услышал рядом с собой в кустарнике шорох и почувствовал, что кто-то трогает его за рукав. Он моментально проснулся, успев увидеть белый хвостик и задние ноги оленя, стрелой умчавшегося в лес. Сельская идиллия в каких-нибудь десяти километрах от центра рейха! Он встряхнулся и взял сверток.
  Толстая коричневая бумага, аккуратно завернутая и облепленная клейкой лентой. Можно сказать, профессионально завернутая и заклеенная. Твердые линии и острые складки, экономное использование материала и труда. Образцовый сверток. Ни один известный Маршу мужчина не мог бы сделать такой сверток – должно быть, женская работа. Дальше знаки почтового отправления. Три швейцарские марки с изображением крошечных желтых цветов на зеленом фоне. Отправлена из Цюриха в 16:00 13 апреля 1964 года. То есть позавчера.
  Вспотевшими от напряжения руками он с преувеличенной осторожностью стал разворачивать посылку. Сначала отклеил ленту, а потом медленно, сантиметр за сантиметром, стал расправлять бумагу. Частично развернув сверток, он увидел внутри коробку шоколада.
  На крышке – светловолосые девушки в красных клетчатых платьях, танцующие на зеленом лугу вокруг украшенного цветами и лентами «майского дерева». Позади них на фоне ослепительно синего неба возвышались белые вершины Альп. Черным готическим шрифтом напечатано: «Поздравления с днем рождения нашего любимого фюрера, 1964». Но странно: коробка была слишком тяжела для одного шоколада.
  Он вынул перочинный нож и вскрыл целлофановую обертку. Осторожно поставил коробку на пень. Отвернув лицо и вытянув руки, кончиком ножа поднял крышку. Внутри зажужжал какой-то механизм. А потом:
  
  Любовь невысказанная,
  Верность нерушимая
  Всю жизнь.
  Струны поют
  И говорят:
  «Я люблю тебя».
  
  Эхо в ответ:
  
  «Скажи, что ты тоже желаешь меня».
  Весь мир живет любовью,
  И я тебя люблю.
  
  Разумеется, только мелодия, без слов, но он хорошо их знал. Стоя в одиночестве на холме в Грюневальдском лесу, Марш слушал, как ящик играл вальс-дуэт из третьего действия «Веселой вдовы».
  5
  На обратном пути улицы в центре Берлина выглядели необычно тихими. Когда Марш добрался до Вердершермаркт, он узнал причину. В фойе на большой доске объявлений он прочел, что в половине пятого последует правительственное сообщение. Личному составу предлагалось собраться в столовой. Явка обязательна. Он вернулся как раз вовремя.
  В министерстве пропаганды появилась новая идея: лучшее время для важных сообщений – конец рабочего дня. Новость, таким образом, доходила до людей на публике, в товарищеской атмосфере – исключалась возможность для личного скептицизма или пораженчества. Кроме того, все сообщения по радио планировались так, что рабочие уходили домой чуть раньше, скажем, без десяти пять вместо пяти, что создавало чувство удовлетворения, подсознательно связывало режим с хорошим настроением. Так было в те дни. В белоснежном Дворце пропаганды на Вильгельмштрассе работало больше психологов, чем журналистов.
  Столовая наполнялась личным составом: офицерами, канцелярскими служащими, машинистками, шоферами. Стоя плечом к плечу, они служили живым воплощением национал-социалистского идеала. Четыре телевизионных экрана, по одному в каждом углу, под аккомпанемент музыки Бетховена показывали карту рейха с наложенной на неё свастикой. Время от времени вклинивался возбужденный голос диктора: «Германцы, приготовьтесь к важному сообщению!» В старые времена по радио раздавалась только музыка. И здесь прогресс.
  Сколько таких событий запомнил Марш? В тридцать восьмом их собрали из классных комнат, и они услышали, что немецкие войска вступают в Вену и что Австрия вернулась в фатерланд. В актовом зале их небольшой гимназии под взглядами непонимающих учеников рыдал отравленный газами в первую мировую их директор.
  В тридцать девятом они с матерью были дома в Гамбурге. В пятницу, в 11 часов утра, из рейхстага транслировалась речь Гитлера: «Отныне я всего лишь первый солдат германского рейха. Я снова надеваю эту святую и дорогую для меня форму. Не сниму её до тех пор, пока не наступит победа. Другого исхода я не переживу». Гром аплодисментов. На этот раз горестные рыдания сотрясали его мать. Марш, которому было семнадцать, стыдясь, отворачивался в сторону, ища глазами фотографию отца в блестящей форме немецкого имперского флота, и думал: «Слава Богу. Наконец-то война. Может быть, теперь я смогу оправдать твои ожидания».
  Следующие несколько заявлений по радио он слушал в море. Победа над Россией весной сорок третьего – торжество стратегического гения фюрера! Летнее наступление вермахта годом раньше отрезало Москву от Кавказа, Красную армию от нефтепромыслов Баку. Сталинская военная машина просто остановилась из-за отсутствия горючего.
  Мир с англичанами в сорок четвертом – торжество контрразведывательного таланта фюрера! Марш помнил, как все подводные лодки были отозваны на свои базы на Атлантическом побережье для установки новой шифровальной системы. Вероломные англичане, сказали им, расшифровывали коды фатерланда. После своевременно принятых мер нетрудно было перехватывать британские торговые суда. В конце концов Англию голодом заставили сдаться. Черчилль и его банда поджигателей войны бежали в Канаду.
  Мир с американцами в сорок шестом – торжество научного гения фюрера! Когда США одержали победу над Японией с помощью атомной бомбы, фюрер направил ракету «Фау-3», которая разорвалась над Нью-Йорком, продемонстрировав, что в случае американского удара он может нанести ответный удар. После этого война выродилась в кровопролитные стычки с партизанами на окраинах новой германской империи. Возник ядерный тупик, названный дипломатами «холодной войной».
  Но заявления по радио делались и в дальнейшем. Когда в пятьдесят первом умер Геринг, до объявления о его смерти весь день играли серьезную музыку. Того же удостоился Гиммлер, погибший в шестьдесят втором, когда взорвался его самолет. Смерти, победы, войны, призывы к жертвам и реваншу, бесконечная тяжелая борьба с красными на уральском фронте с непроизносимыми названиями мест боев и наступлений – Октябрьское, Полуночное, Алапаевск…
  Марш следил за лицами окружавших его людей. Вымученный юмор, отрешенность, страх. Люди, у которых на Востоке братья, сыновья и мужья. Они продолжали бросать взгляды на экраны.
  «Германцы, приготовьтесь к важному сообщению!»
  Что их ожидает на этот раз?
  Столовая была наполнена почти до отказа. Марша прижали к колонне. В нескольких метрах от себя он видел Макса Йегера, перебрасывавшегося шутками с полногрудой секретаршей из ФА1 – юридического отдела. Макс через плечо девушки разглядел его и расплылся в ухмылке. Раздался барабанный бой. В помещении установилась тишина. Диктор сказал: «Мы ведем прямую передачу из Берлина, из министерства иностранных дел».
  На телеэкранах заблестел бронзовый барельеф. От нацистского орла, держащего в когтях земной шар, расходились яркие лучи, напоминавшие детский рисунок восходящего солнца. Перед ним стоял человек с густыми черными бровями и тяжелым подбородком – представитель министерства иностранных дел Дрекслер. Марш подавил смех – можно подумать, что во всей Германии Геббельсу не удалось найти человека, который не был бы похож на закоренелого преступника.
  – Дамы и господа, у меня для вас краткое заявление имперского министерства иностранных дел. – Дрекслер обращался к журналистам, остающимся за камерой. Надев очки, он начал читать:
  «В соответствии с давним и обоснованным желанием фюрера и народа Великого германского рейха жить в условиях мира и безопасности со странами мира, после обширных консультаций с нашими союзниками по Европейскому сообществу имперское министерство иностранных дел от имени фюрера сегодня направило приглашение президенту Соединенных Штатов Америки посетить Великий германский рейх для личных переговоров с целью способствовать лучшему взаимопониманию между двумя нашими народами. Приглашение принято. Нам стало известно, что американская администрация сегодня утром предварительно сообщила: господин Кеннеди намерен встретиться с фюрером в Берлине в сентябре. Хайль Гитлер! Да здравствует Германия!»
  Изображение постепенно исчезло, и после барабанного боя зазвучала мелодия национального гимна. Присутствующие в столовой запели. Марш представил мужчин и женщин в этот момент по всей Германии – на верфях в металлургических заводах, в учреждениях и школах грубые голоса сливались с высокими в одном вздымающемся к небесам оглушительном радостном реве:
  «Германия, Германия превыше всего! Превыше всего на свете!»
  Его губы шевелились согласованно с другими, но не издавали ни звука.
  – Нам от этого только ещё больше долбаной работы, – сказал Йегер. Они вернулись в свой кабинет. Положив ноги на стол, Макс пыхал сигарой. – А ты ещё считаешь, что день рождения фюрера – кошмар для службы безопасности! Можешь себе представить, что будет, когда в городе появится ещё и Кеннеди?
  Марш усмехнулся.
  – Думаю, Макс, ты упускаешь из виду исторические масштабы этого события.
  – Да положил я на исторические масштабы события! Я думаю о том, что спать мне не дадут. Бомбы уже теперь рвутся, как шутихи на фейерверке. Погляди-ка. – Йегер убрал ноги со стола и стал рыться в куче папок. – Пока ты забавлялся на Хафеле, нам здесь пришлось кое над чем потрудиться. – Он отыскал конверт и вытряхнул содержимое. Это были ЛВП. Личные вещи покойного. Из кучи бумаг он достал два паспорта и передал их Маршу. Один из них принадлежал офицеру СС Паулю Хану, другой – молодой женщине, Магде Фосс. – Хороша, правда? – начал Йегер. – Они только что поженились. Ехали с праздничного приема в Шпандау. Собирались в свадебное путешествие. Он ведет машину. Сворачивают на Навенерштрассе. Их обгоняет грузовик. Из кузова выпрыгивает парень с пистолетом. Наш эсэсовец теряет голову. Дает задний ход. Трах! Въезжает на тротуар, врезается в фонарный столб. Пока он пытается включить первую передачу – бах! – выстрел в голову. С женихом покончено. Крошка Магда выбирается из машины и бежит. Бах! Покончено и с невестой. Конец медового месяца. Конец, твою мать, всего. За одним исключением – родственники и друзья новобрачных за свадебным столом все ещё пьют за здоровье молодых, и никто в течение двух часов не удосуживается сообщить гостям о случившемся.
  Йегер высморкался в грязный носовой платок. Марш снова взглянул на паспорт девушки. Она прелестна – темноглазая блондинка; в двадцать четыре года лежит убитая в сточной канаве.
  – Кто это сделал? – спросил он, возвращая паспорта.
  Йегер стал загибать пальцы.
  – Поляки. Латыши. Эстонцы. Украинцы. Чехи. Хорваты. Грузины. Красные. Анархисты. Кто знает? Сегодня это может сделать любой. Этот дурачок повесил на доске объявлений у себя в казарме открытое приглашение на прием. Гестапо считает, что уборщица, повар или кто-нибудь ещё из обслуги увидел объявление и сообщил кому надо. Большинство подсобных работников в казармах – иностранцы. Сегодня днем всех их забрали. Бедняги.
  Он положил паспорта и удостоверения личности обратно в конверт и бросил его в ящик стола.
  – Как тебе это нравится?
  – Съешь шоколадку. – Марш протянул коробку Йегеру. Тот открыл её. Кабинет заполнила металлическая мелодия.
  – Очень вкусно.
  – Что ты знаешь о музыке?
  – Что? О «Веселой вдове»? Да это же любимая оперетта фюрера. Моя мать была без ума от нее.
  – Моя тоже.
  От неё без ума была каждая немецкая мать. «Веселая вдова» Франца Легара. Впервые исполнена в Вене в 1905 году. Такая же приторная, как венские булочки с кремом. Легар умер в 1948 году. Гитлер послал на похороны личного представителя.
  – Что ещё можно сказать? – Йегер своей лапищей взял шоколадку и сунул в рот. – Откуда это у тебя? Тайная воздыхательница?
  – Вынул из почтового ящика Булера. – Марш откусил конфету и поморщился от слишком сладкого вкуса вишневой начинки. – Подумай, у тебя нет друзей, но кто-то шлет тебе из Швейцарии дорогую коробку шоколада. Никакой записки. Коробка, которая играет любимую мелодию фюрера. Кто мог это сделать? – Он проглотил оставшуюся половину конфеты. – Может быть, отравитель?
  – О, черт! – Йегер выплюнул остатки конфеты в руку, достал носовой платок и стал вытирать размазанную по пальцам и губам коричневую слюну. – Иногда я сомневаюсь, в здравом ли ты уме.
  – Я методично уничтожаю важные для государства вещественные доказательства, – рассмеялся Марш. Он заставил себя съесть ещё одну шоколадку. – Нет, хуже того – я поедаю эти доказательства, совершая тем самым двойное преступление: подрываю правосудие с корыстью для себя.
  – Возьми отпуск, парень. Я серьезно. Тебе нужен отдых. Мой совет – выбрось на помойку эти долбаные шоколадки, и как можно быстрее. Потом пошли домой, поужинай у нас с Ханнелоре. Ты выглядишь так, словно давно уже нормально не ел. Гестапо забрало дело к себе. Заключение о вскрытии направляется прямо на Принц-Альбрехтштрассе. Дело закончено. Забудь о нем.
  – Слушай, Макс… – И Марш рассказал ему о признании Йоста в том, что тот увидел Глобуса с трупом. Он достал записную книжку Булера. – Здесь записаны фамилии. Кто такие Штукарт и Лютер?
  – Не знаю. – Лицо Йегера вдруг напряглось. – Более того, не хочу знать.
  
  Крутые каменные ступени вели в полутьму. Внизу с коробкой в руках Марш заколебался. За левой дверью был вымощенный булыжником центральный двор, где стояли большие ржавые баки с мусором. Справа виднелась плохо освещенная дверь в архив.
  Он сунул коробку с шоколадом под мышку и повернул направо. Архив крипо размещался в лабиринте комнат, примыкавших к котельной. Из-за близости котлов и паутины переплетавшихся на потолке труб с горячей водой здесь постоянно стояла жара. Царил умиротворяющий запах теплой пыли и пересохшей бумаги. Протянувшимся между колоннами сетчатым полкам с досье не было конца.
  Архивариус, тучная женщина в засаленном мундире, бывшая когда-то надзирательницей в тюрьме в Плотцензее, потребовала удостоверение. Он передал его ей, как делал это по нескольку раз в неделю на протяжении последнего десятка лет. Она, как всегда, взглянула на удостоверение, словно никогда не видела его раньше, потом на его лицо, обратно на удостоверение, потом вернула его и движением подбородка выразила нечто среднее между признанием и насмешкой. Погрозила пальцем.
  – И не курить, – сказала она в пятисотый раз.
  С полки рядом с её столам он снял немецкий вариант «Кто есть кто?» – справочник в красном переплете толщиной в тысячу страниц. Кроме того, взял меньшее по размерам партийное издание «Указателя видных деятелей НСДАП» с фотографиями всех включенных в него лиц. Это была книга, которой в то утро пользовался Хальдер, чтобы установить личность Булера. Он перетащил оба тома на стол и включил настольную лампу. Вдалеке гудели бойлеры. В помещении архива было безлюдно.
  Марш начал с партийного справочника. Он издавался почти ежегодно начиная с середины тридцатых годов. Зимой в темные, тихие послеобеденные часы он часто спускался сюда, чтобы в тепле полистать старые издания. Он с интересом следил, как менялись лица. В первых томах преобладали седые, шея шире головы, «охотники за красными» из штурмовых отрядов. Они, выпучив глаза, смотрели в аппарат, чисто вымытые, с напряженными лицами, словно деревенские трудяги прошлого века в лучшей воскресной одежде. Но к пятидесятым годам герои пивных схваток уступили место холеным технократам вроде Шпеера – выпускникам университетов со слащавыми улыбками и жестким взглядом.
  Среди них был один Лютер. Имя: Мартин. Глядите-ка, товарищи, историческое имя. Но этот Лютер совсем не походил на своего знаменитого тезку и однофамильца. Толстая невыразительная физиономия, темные волосы, сильные очки в роговой оправе. Марш достал записную книжку.
  
  «Родился 16 декабря 1895 года в Берлине. В 1914-1918 годах служил в транспортной части германской армии. Профессия: перевозчик мебели. Вступил в НСДАП и отряды штурмовиков 1 марта 1933 года. Был депутатом берлинского муниципального совета от округа Далем. В 1936 году поступил на службу в министерство иностранных дел. Вплоть до ухода в отставку в 1955 году возглавлял в министерстве иностранных дел германский отдел. В июле 1941 года был утвержден заместителем государственного секретаря».
  Подробности скудные, но Маршу их хватило, чтобы составить впечатление об этом человеке. Тупой и агрессивный уличный политик. И оппортунист. Как и тысячи других, Лютер поспешил вступить в партию через несколько недель после прихода Гитлера к власти.
  Он быстро пролистал страницы и остановился на Штукарте, Вильгельме, докторе права. Снимок сделан профессионально, в фотостудии, с полутонами, как снимают кинозвезд. Тщеславный человек. Весьма любопытное сочетание – вьющиеся седые волосы, твердый взгляд, квадратная челюсть и в то же время дряблый чувственный рот. Марш выписал кое-что.
  
  «Родился 16 ноября 1902 года в Висбадене. Изучал право и экономику в университетах Мюнхена и Франкфурта-на-Майне. Диплом с отличием в июне 1928 года. Вступил в партию в Мюнхене в 1922 году. Занимал различные должности в СА и СС. В 1933 году бургомистр Штеттина. 1935-1953 годы – государственный секретарь в министерстве внутренних дел. Печатный труд: „Комментарий к германским расовым законам“ (1936). В 1944 году получил звание почетного обергруппенфюрера СС. В 1953 году вернулся к частной юридической практике».
  Этот совсем не похож на Лютера. Интеллектуал. Как и Булер, ветеран партии, птица высокого полета. Стать бургомистром Штеттина, портового города с почти 300-тысячным населением, в тридцать один год… Марша вдруг осенило, что он уже читал все это, и совсем недавно. Но где? Он не мог вспомнить. Закрыл глаза. Ну давай же!
  «Кто есть кто?» не добавил ничего нового, за исключением того, что Штукарт оказался не женат, а Лютер жил с третьей женой. Он нашел в записной книжке чистый разворот, сделал три колонки, озаглавив их именами Булера, Лютера и Штукарта, и стай заполнять их датами. Составление хронологических таблиц было его излюбленным средством, способом отыскать порядок в тумане кажущихся случайными фактов.
  Все они родились примерно в одно время. Булеру было шестьдесят четыре, Лютеру – шестьдесят восемь, Штукарту – шестьдесят один. Все они поступили на государственную службу в тридцатых годах – Булер в 1939-м, Лютер в 1936-м, Штукарт в 1935-м. Все они занимали примерно одинаковые должности – Булер и Штукарт были государственными секретарями, Лютер заместителем государственного секретаря. Все они вышли в отставку в пятидесятых годах – Булер в 1951-м, Лютер в 1955-м, Штукарт в 1953-м. Должно быть, все они знали друг друга. Все они встречались в десять утра в прошлую пятницу. Где здесь закономерность?
  Марш откинулся на стуле и глядел на сплетение труб, извивающихся, словно, змеи, по потолку.
  И тут он вспомнил. Подавшись вперед, он стремительно вскочил на ноги.
  Рядом с дверью находились подшивки «Берлинер тагеблатт», «Фелькишер беобахтер» и эсэсовской газеты «Дас шварце кор». Он лихорадочно перелистывал страницы «Тагеблатт», ища страницу с некрологами во вчерашнем номере. Вот она. Он видел её вчера вечером.
  «Партайгеноссе Вильгельм Штукарт, в прошлом государственный секретарь министерства внутренних дел, неожиданно скончавшийся от сердечной недостаточности в воскресенье, 13 апреля, останется в памяти как преданный национал-социалистскому делу член партии…»
  Земля зашаталась у него под ногами. Он чувствовал, что на него смотрит хранительница архивов:
  – Вам плохо, герр штурмбаннфюрер?
  – Нет, спасибо, я в порядке. Не окажете ли мне любезность? – Он взял листок запроса личных дел и написал фамилию, имя и дату рождения Штукарта. – Посмотрите, пожалуйста, нет ли личного дела этого человека?
  Она взглянула на листок и протянула руку:
  – Удостоверение.
  Он передал ей удостоверение. Она лизнула карандаш к вписала в листок двенадцать цифр служебного номера Марша. Таким способом велся учет запросов личных дел следователями крипо с пометкой времени. Гестапо обнаружит, что он проявил интерес к делу спустя целых восемь часов после того, как ему приказали оставить дело Булера. Еще одно свидетельство отсутствия национал-социалистской дисциплины с его стороны. Ничего не поделаешь.
  Хранительница выдвинула длинный деревянный ящик с карточками и стала перебирать их своими толстыми пальцами.
  – Штрооп, – бормотала она, – Штрунк, Штрусс, Штюльпнагель…
  Марш заметил:
  – Вы прошли мимо.
  Поворчав, женщина вынула розовый листок.
  – Штукарт, Вильгельм. – Она взглянула на него. – Дело имеется. Нет на месте.
  – У кого оно?
  – Смотрите сами.
  Марш наклонился. Дело Штукарта было у штурмбаннфюрера Фибеса из отдела крипо ФБЗ. Отдела сексуальных преступлений.
  
  Виски и сухой воздух вызвали у него жажду. В коридоре рядом с архивом стоял автомат с охлажденной водой. Следователь налил стакан и стал думать, что делать.
  Как бы поступил благоразумный человек? Легко ответить. Благоразумный человек поступил бы-так, как каждый день делал Макс Йегер. Он надел бы шляпу и пальто и отправился домой к жене и детям. Но Маршу это не подходило. Пустая квартира на Ансбахерштрассе, ссорящиеся соседи и вчерашняя газета его не привлекали. Он сузил свою жизнь до такой степени, что оставалась одна работа. Если бы он изменил ей, что бы тогда осталось?
  Было что-то еще, что каждое утро вытаскивало его из постели навстречу неприветливому дню. Это было желание знать. В работе полицейского всегда находилась новая точка пересечения, новый угол, за который можно заглянуть. Что представляла собой семья Вайссов, что с ней стало? Чей труп нашли на озере? Какая связь между смертью Булера и смертью Штукарта? Оно, это непреодолимое желание знать, его счастливый дар или его проклятие, было его движущей силой. Так что в конечном счете выбора не было.
  Марш бросил бумажный стаканчик в корзину для мусора и пошел наверх.
  6
  Вальтер Фибес пил шнапс у себя в кабинете. Со стола, стоявшего у окна, на него смотрели выстроившиеся в ряд пять человеческих голов – белые гипсовые слепки с откидными черепными коробками, поднятыми; как сиденья в уборной, и открывающими красные и серые участки мозга – пять характерных родовых типов германской империи. На плакате слева направо в нисходящем – с точки зрения властей – порядке содержались определения каждого типа. Первая категория – чисто нордический. Вторая – преимущественно нордический. Третья – гармоничный метис со слабо выраженными альпийскими или средиземноморскими чертами. Эти группы годились для службы в СС. Остальные не могли находиться на государственной службе и укоризненно глядели на Фибеса. Четвертая категория – метис преимущественно восточно-балтийского или альпийского происхождения, пятая – метис неевропейского происхождения.
  Марш принадлежал к категории один-два; Фибес как назло находился на самой грани третьей. Впрочем, среди расовых фанатиков редко можно было найти арийских суперменов с голубыми глазами – эти фанатики, по словам «Дас шварце кор», были «весьма озабочены тем, чтобы их принадлежность к расе считалась общепризнанной». В то же время болотистые окраины расселения германской расы патрулировались теми, кто был не слишком уверен в чистоте своей крови. Непрочное положение порождает хороших стражей границ. Самыми громогласными защитниками чистоты расы были кривоногий франконский учитель, выглядевший смешным в традиционных кожаных штанишках; баварский лавочник; рыжий тюрингский бухгалтер с нервным тиком и влечением к членам гитлерюгенда, тем, что помоложе; калеки и уроды, недоноски нации.
  Это относилось и к Фибесу – близорукому, сутулому, кривозубому рогоносцу Фибесу, – которого рейх осчастливил такой работой, о которой он мечтал. Гомосексуализм и смешение рас заняли место изнасилований и кровосмешения среди караемых смертью преступлений. Аборт, «подрывное действие против расового будущего Германии», также карался смертной казнью. В шестидесятые годы с их терпимостью наблюдался большой рост половых преступлений такого рода. Фибес, любитель копаться в грязных простынях, трудился все часы, выделенные для этого фюрером, и был счастлив, по словам Макса Йегера, как свинья в конском дерьме.
  Но не сегодня. В данный момент он в сбившемся на бок парике и со слезами на глазах пил у себя в кабинете.
  Марш сказал:
  – Если верить газетам, Штукарт умер от сердечной недостаточности. – Фибер заморгал. – Но, по данным архива, личное дело Штукарта у тебя.
  – Не могу ничего сказать.
  – Разумеется, можешь. Мы же коллеги. – Марш сел и закурил. – Я так полагаю, что мы только и занимаемся тем, что спасаем «честь мундира».
  – Не просто фамилии, – пробормотал Фибес. Он колебался. – Дай закурить.
  – Бери. – Марш угостил коллегу сигаретой и щелкнул зажигалкой. Фибес опасливо, как школьник, затянулся.
  – Признаюсь, Марш, это дело здорово меня потрясло. Этот человек в моих глазах был героем.
  – Ты его знал?
  – Естественно, ведь он был очень известен. Но лично никогда не встречал. А почему ты им интересуешься?
  – Государственная тайна. Это все, что могу сказать. Сам знаешь.
  – А, теперь понятно. – Фибес налил себе изрядную порцию шнапса. – У нас с тобой много общего, Марш.
  – Да ну?
  – Точно. Ты единственный следователь, который так же долго сидит на работе, как я. Мы отделались от жен и детей, от всего этого дерьма. Живем одной работой. Когда дела идут хорошо, и нам хорошо. Когда плохо… – Его голова упала на грудь. Через минуту он спросил: – Книгу Штукарта читал?
  – К сожалению, нет.
  Фибес достал из стола и протянул Маршу потрепанный том в кожаном переплете. «Комментарий к немецким расовым законам». Марш пролистал её. Здесь были главы, посвященные каждому из трех нюрнбергских законов 1935 года: Закону о гражданстве рейха, Закону о защите германской крови и германской чести, Закону об охране генетического здоровья германского народа. Некоторые места были подчеркнуты красными чернилами и помечены восклицательными знаками: «Чтобы избежать расового ущерба, необходимо, чтобы пары до брака подвергались медицинскому обследованию», «Брак между лицами, страдающими венерическими заболеваниями, слабоумием, эпилепсией или „генетическими пороками“ (смотри Закон 1933 года о стерилизации) разрешается только после предъявления справки о стерилизации». Были и таблицы: «Общий обзор допустимости браков между арийцами и неарийцами», «Распространенность кровосмешения первой степени».
  Для Ксавьера Марша все это было непонятным набором слов.
  Фибес сказал:
  – Большая часть этого теперь устарела. Многое здесь относится к евреям, а все евреи, как мы знаем, – он подмигнул, – уехали на Восток. Но я до сих пор молюсь на Штукарта как на Библию. Его книга для меня – краеугольный камень.
  Марш вернул книгу. Фибес бережно, как младенца, взял её в руки.
  – А теперь мне действительно хочется увидеть материалы, относящиеся к смерти Штукарта, – сказал Марш.
  Он думал, что Фибеса придется долго уламывать. Но тот сделал широкий жест, держа в руке бутылку шнапса:
  – Валяй, смотри.
  
  Личное дело крипо было довольно старым – начато более четверти века тому назад. В 1936 году Штукарт стал членом комиссии министерства внутренних дел «по защите германской крови», состоявшей из чиновников, юристов и врачей, которая рассматривала заявления о возможности браков между арийцами и неарийцами. Вскоре полиция стала получать анонимки, утверждавшие, что Штукарт за взятки выдавал разрешения на такие браки. Кроме того, он, по всей видимости, склонял некоторых женщин к половым сношениям.
  Первым заявителем, назвавшим себя, был портной из Дортмунда, некто Мазер, который сообщил местному партийному руководству, что его невесту изнасиловали. Его заявление передали в крипо. Никаких материалов расследования не было. Вместо этого Мазера и его подружку отправили в концлагерь. В досье содержались и другие доносы-осведомителей, включая одного из однополчан Штукарта. Никаких мер ни разу не принималось.
  В 1953 году Штукарт вступил в связь с восемнадцатилетней варшавянкой Марией Дымарской. Она утверждала, что у неё были немецкие предки ещё с 1720 года, и собиралась выйти замуж за капитана вермахта. Эксперты министерства внутренних дел вынесли заключение, что документы подделаны. В следующем году Дымарской выдали разрешение на работу в качестве домашней прислуги в Берлине. Ее нанимателем был не кто иной, как Вильгельм Штукарт.
  Марш оторвал глаза от досье.
  – Как ему в течение десяти лет удавалось выходить сухим из воды?
  – Марш, он же был обергруппенфюрером. На таких людей лучше не жаловаться. Помнишь, что стало с Мазером, когда он пришел со своим доносом? И потом – ни у кого тогда не было доказательств.
  – А теперь?
  – Загляни в конверт.
  Внутри папки в конверте из грубой бумаги он нашел дюжину на удивление высококачественных цветных фотографий Штукарта и Дымарской в постели. Белые тела на красных шелковистых простынях. Они были сняты из одной точки рядом с постелью. Лица, искаженные на одних снимках, расслабленные на других, было легко узнать. Тело девушки под мужчиной, бледное и худое, казалось очень хрупким. На одном из снимков она сидела на нем верхом, тонкие белые руки за головой, лицо обращено в сторону аппарата. Крупные славянские черты лица. Но с её выкрашенными белокурыми волосами до плеч она могла сойти за немку.
  – Сделаны недавно?
  – Лет десять назад. С тех пор он поседел. Она несколько располнела. С годами стала соблазнительнее.
  – Можно получить представление, где это они? – Задний план размыт. Коричневая спинка кровати, красно-белые полосатые обои, лампа под желтым абажуром – все это можно увидеть где угодно.
  – Это не его квартира. Во всяком случае, теперь она выглядит не так. Гостиница, возможно, бордель. Аппарат спрятан за зеркалом. Видишь, иногда кажется, что они смотрят прямо в аппарат? Я видел этот взгляд сотни раз. Они рассматривают себя в зеркале.
  Марш снова изучил каждую из фотографий. Глянцевые, ни одной царапины – свежие отпечатки со старых негативов. Картинки, которые может предложить вам сутенер где-нибудь на глухой улочке Кройцберга.
  – Где ты их отыскал?
  – Рядом с трупами.
  Сначала Штукарт застрелил свою сожительницу. Согласно протоколу о вскрытии, она, полностью одетая, лежала лицом вниз на кровати в квартире Штукарта на Фриц-Тодтплатц. Он вогнал ей в затылок пулю из своего эсэсовского «люгера» (если так было на самом деле, подумал Марш, то, вероятно, этот писака пользовался им в первый и последний раз). Следы уплотненных хлопковых волокон в ране наводили на мысль, что выстрел был сделан сквозь подушку. Потом он сел на край кровати и, по всей видимости, покончил с собой выстрелом в рот. На фотографиях с места происшествия тела были неузнаваемы. Штукарт сжимал в руке пистолет.
  – Он оставил записку, – сказал Фибес, – на столе в столовой.
  «Своим поступком я надеюсь избавить от затруднительного положения семью, рейх и фюрера. Хайль Гитлер! Да здравствует Германия! Вильгельм Штукарт».
  – Шантаж?
  – Вероятно.
  – Кто обнаружил трупы?
  – Тут самое интересное. – Фибес выплевывал слова, словно яд. – Американская журналистка.
  Ее заявление было в папке. Шарлет Мэгуайр, 25 лет, берлинский корреспондент американского информационного агентства «Уорлд юропиен фичерз».
  – Настоящая сучка. Завизжала о своих правах, как только её доставили в полицию. Права! – Фибес отхлебнул солидный глоток шнапса. – Вот дерьмо, теперь, думаю, нам придется быть любезными с американцами, верно?
  Марш записал её адрес. Кроме нее, в качестве свидетеля был допрошен лишь швейцар дома, где жил Штукарт. Американка утверждала, что видела на лестнице двух мужчин непосредственно перед тем, как обнаружила трупы, но швейцар настаивал на том, что там никого не было.
  Марш вдруг поднял голову. Фибес вскочил на ноги.
  – Что там?
  – Ничего. Показалось, что за дверью какая-то тень.
  – Черт возьми, это место… – Фибес распахнул дверь с матовым стеклом и внимательно посмотрел в оба конца коридора. Пока он находился спиной к Маршу, тот отколол от обложки конверт и положил в карман.
  – Никого нет. – Он захлопнул дверь. – Ты начинаешь трусить, Марш.
  – Слишком богатое воображение – мое проклятие.
  Он закрыл папку и встал.
  Фибес, прищурившись, раскачивался взад и вперед.
  – Не хочешь забрать с собой? Разве ты не работаешь вместе с гестапо по этому делу?
  – Нет, у меня отдельное дело.
  – Ох! – Он тяжело опустился на стул. – Когда ты сказал «государственная тайна», я подумал… А, ладно. С рук долой. Слава Богу, гестапо взяло его к себе. Обергруппенфюрер Глобус. Ты, должно быть, слыхал о нем? Головорез, это верно, но он разберется.
  
  В справочном бюро на Александерплатц был адрес Лютера. Согласно данным полиции, он все ещё жил в Далеме. Марш закурил и набрал номер телефона. Телефон долго не отвечал – где-то в городе унылым эхом отдавались звонки. Он уже было собирался положить трубку, когда ответил женский голос:
  – Да?
  – Фрау Лютер?
  – Да. – Голос звучал более молодо, чем он ожидал. Правда, осипший, словно женщина дома плакала.
  – Меня зовут Ксавьер Марш. Я следователь берлинской криминальной полиции. Могу я поговорить с вашим мужем?
  – Извините… Я не понимаю. Если вы из полиции, то наверняка знаете…
  – Знаю? Что я знаю?
  – Что его нет. Он пропал в воскресенье.
  Она заплакала.
  – Мне очень жаль. – Марш положил сигарету на край пепельницы.
  Боже милостивый, ещё один.
  – Он сказал, что едет по делам в Мюнхен и вернется в понедельник. – Она высморкалась. – Но я обо всем этом уже говорила. Вы наверняка знаете, что этим делом занимаются на самом высоком уровне. Что?..
  Она замолчала на полуслове. На том конце слышался разговор. Резкий мужской голос о чем-то спрашивал. Марш не мог разобрать, что она ответила, потом фрау Лютер снова взяла трубку:
  – Тут у меня обергруппенфюрер Глобоцник. Он хотел бы с вами поговорить. Как, вы сказали, вас зовут?
  Марш положил трубку.
  
  Уходя, он думал о звонке к Булеру в то утро. Голос пожилого человека:
  – Булер? Отвечай же. Кто это?
  – Друг.
  Щелчок.
  7
  Бюловштрассе, улица примерно с километр длиною, проходит с запада на восток через один из самых оживленных районов Берлина неподалеку от Готенландского вокзала. Американка проживала в многоквартирном доме.
  Дом был менее ухоженным, чем ожидал Марш: в пять этажей, с темными от накопившихся за сотню лет выхлопных газов, усеянными птичьим пометом стенами. У подъезда на тротуаре сидел пьяный, провожая поворотом головы каждого прохожего. На противоположной стороне улицы проходила надземная часть городской железной дороги. Когда он ставил машину, от станции «Бюловштрассе» отходил поезд, из-под колес его красных с желтым вагонов сыпались голубовато-белые искры, отчетливо видимые в сгущающихся сумерках.
  Квартира была на четвертом этаже. Журналистки не было дома. «Генри, – извещала приколотая к двери записка на английском языке, – я в баре на Потсдамерштрассе. Целую, Шарли».
  Марш знал лишь несколько слов по-английски, однако достаточно, чтобы понять суть написанного. Он устало спустился по лестнице. Потсдамерштрассе – очень длинная улица со множеством баров.
  – Я ищу фрейлейн Мэгуайр, – обратился он внизу к привратнице. – Не подскажете, где её найти?
  Ту словно подстегнули.
  – Она вышла час назад, штурмбаннфюрер. Вы уже второй, кто её спрашивает. Через пятнадцать минут после того, как она ушла, пришел молодой парень. Тоже иностранец – шикарно одетый, коротко подстриженный. Она будет не раньше полуночи – это я вам обещаю.
  На скольких же жильцов старуха стучала гестапо, подумалось Маршу.
  – А какой из баров она регулярно посещает?
  – «Хайни», это рядом, за углом. Там собираются все эти чертовы иностранцы.
  – Ваша наблюдательность делает вам честь, мадам.
  К тому времени, когда Марш через пять минут оставил её и женщина снова вернулась к своему вязанью, она нагрузила его всевозможной информацией о «Шарли» Мэгуайр. Он узнал, что у американки темные коротко подстриженные волосы; что она небольшого роста и у неё стройная фигура; что на ней голубой блестящий синтетический плащ и туфли «на высоких гвоздиках, словом, как у шлюхи»; что живет она здесь уже полгода; что она допоздна не бывает дома и часто не встает до полудня; что она задолжала за квартиру; что он должен взглянуть на бутылки из-под спиртного, которые эта особа выбрасывает… Нет, мадам, спасибо, у него нет желания их осматривать, в этом нет необходимости, ваша информация была так полезна…
  Он пошел направо по Бюловштрассе. Первый же поворот вывел его на Потсдамерштрассе. «Хайни» находился в пятидесяти метрах на левой стороне улицы. На раскрашенной вывеске изображен хозяин в фартуке, с закрученными, как руль велосипеда, усами, с большой кружкой пенящегося пива в руке. Под ней частично перегоревшие неоновые буквы: «.ай.и».
  В баре было тихо, если не считать сидевшую в углу за столиком компанию из шести человек, громко говоривших на английском языке. Она была среди них единственной женщиной. Смеялась и взъерошивала волосы мужчине старше её. Тот тоже смеялся. Потом он увидел Марша, сказал что-то и смех прекратился. Когда он подходил, все смотрели на него. Он осознавал, что на нем форма, слышал скрип своих сапог на натертом деревянном полу.
  – Фрейлейн Мэгуайр, меня зовут Ксавьер Марш. Я из берлинской криминальной полиции. – Он предъявил свое удостоверение. – Мне бы хотелось поговорить с вами.
  У неё были большие темные глаза, блестевшие в свете лампочек, освещавших бар.
  – Давайте.
  – Пожалуйста, наедине.
  – Мне больше нечего добавить. – Она повернулась к мужчине, чьи волосы ерошила, и пробормотала что-то. Все рассмеялись. Марш не двигался. Наконец поднялся мужчина помоложе в спортивной куртке. Он достал из нагрудного кармана визитную карточку и протянул Маршу.
  – Генри Найтингейл. Второй секретарь посольства Соединенных Штатов. Извините, герр Марш, но мисс Мэгуайр рассказала вашим коллегам все, что ей известно.
  Марш не обращал никакого внимания на карточку.
  Женщина сказала:
  – Если вы не собираетесь уходить, почему бы вам не присоединиться к нашей компании? Это Говард Томпсон из «Нью-Йорк таймс». – Мужчина постарше поднял свой стакан. – Это Брюс Фаллон из «Юнайтед Пресс». Питер Кент, «Си-би-эс». Артур Хайнз, «Рейтер». С Генри вы уже знакомы. Меня вы, видимо, знаете. Мы здесь собрались отпраздновать последнюю новость. Вы ведь слышали важное сообщение? Давайте к нам. Теперь американцы и эсэсовцы – большие друзья.
  – Осторожнее, Шарли, – предостерег молодой человек из посольства.
  – Заткнись, Генри. Черт возьми, если этот парень так и будет стоять, я поднимусь и стану говорить хотя бы ради того, чтобы не помереть от скуки. Слушайте же. – На столе перед ней лежал измятый лист бумаги. Она бросила его Маршу. – Вот чего я добилась из-за того, что впуталась в это дело. Моя виза аннулирована за «общение с германским гражданином без официального разрешения». Мне полагалось покинуть страну сегодня, но мои друзья переговорили с министерством пропаганды и мне продлили этот срок на неделю. Разве не здорово? Вышвырнуть меня в день такого важного сообщения?
  – У меня неотложное дело, – перебил её Марш.
  Она пристально, но холодно посмотрела на него. Сотрудник посольства положил свою руку на её ладонь.
  – Ты не обязана идти с ним.
  Реплика, видимо, послужила последней каплей.
  – Когда ты наконец заткнешься, Генри? – Она стряхнула его руку и набросила на плечи плащ. – Он выглядит достаточно респектабельно. Для нациста. Спасибо за выпивку. – Она осушила свой стакан виски – судя по цвету, с водой – и встала. – Пошли.
  Мужчина, которого звали Томпсон, сказал что-то по-английски.
  – Хорошо, Говард. Не беспокойся.
  Выйдя на улицу, она спросила:
  – Куда мы пойдем?
  – У меня машина.
  – А потом куда?
  – На квартиру доктора Штукарта.
  – Забавно.
  Она действительно была небольшого роста. Даже на своих высоких каблуках, американка на несколько сантиметров не доставала до плеча Марша. Шарлет открыла дверцу «фольксвагена», и, когда она наклонилась, садясь в машину, он уловил запах виски, сигарет (французских, не немецких) и духов – очень дорогих, подумал он.
  Марш аккуратно вел машину по Бюловштрассе, у Готенландского вокзала повернул на север на проспект Победы. Вдоль бульвара выстроились с поднятыми к небу стволами ряды орудий, захваченных во время кампании «Барбаросса». Обычно в этом районе столицы по вечерам было тихо – берлинцы предпочитали шумные кафе на Кудам или пестрых улицах Кройцберга. Но в этот вечер люди были повсюду – одни стояли группами, любуясь орудиями и залитыми светом прожекторов зданиями, другие прогуливались, разглядывая витрины.
  – И кому это охота среди ночи глазеть на пушки? – изумленно покачала она головой.
  – Туристы, – ответил Марш. – К двадцатому числу здесь будет больше трех миллионов человек.
  Было довольно рискованно ехать с американкой в дом Штукарта, особенно теперь, когда Глобус знал, что кто-то из крипо разыскивает Лютера. Но ему нужно было увидеть квартиру и услышать рассказ этой женщины. У следователя не было никакого плана, никакого представления о том, что он может найти. Он вспомнил слова фюрера: «Я буду следовать промыслу Господню с уверенностью сомнамбулы» – и улыбнулся.
  Впереди прожектора высвечивали орла на вершине Большого зала. Казалось, он висел в небе, этот парящий над столицей золотой хищник.
  Девушка заметила ухмылку Марша.
  – Что смешного?
  – Ничего.
  У Европейского парламента он повернул направо. Прожектора освещали флаги двенадцати стран – членов ЕС. Штандарт со свастикой, развевавшийся над ними, был в два раза больше остальных.
  – Расскажите мне о Штукарте. Как близко были вы с ним знакомы?
  – Едва-едва. Познакомилась с ним через родителей. Мой отец до войны работал здесь в посольстве. Он женился на немке, актрисе. Это моя мать. Моника Кох, может быть, слышали?
  – Нет. Не думаю.
  Ее немецкий был безупречен. Должно быть, говорила на нем с детства. Несомненно, благодаря матери.
  – Она бы не обрадовалась, услышав ваши слова. Кажется, она считает, что была здесь суперзвездой. Так или иначе, мои родители были немного знакомы со Штукартом. Когда я в прошлом году отправилась в Берлин, они дали мне целый список людей, с которыми следовало встретиться и поговорить – в общем, установить контакты. Половины из них уже не было в живых. Большинство остальных не захотели со мной общаться. Американские журналисты не могут быть подходящей компанией, если вы понимаете, что я имею в виду. Не возражаете, если я закурю?
  – Курите. Что представлял собой Штукарт?
  – Ужасный человек. – В темноте сверкнул огонек зажигалки, она глубоко затянулась. – Первое, что он сделал, – облапил меня, хотя эта его женщина была тогда у него в квартире. Это было как раз накануне Рождества. Естественно, я постаралась держаться подальше от него. Но на прошлой неделе я получила письмо из моей редакции в Нью-Йорке. Они хотели получить материал к семидесятипятилетию Гитлера, интервью с людьми, знавшими его в старые времена.
  – И вы позвонили Штукарту?
  – Верно.
  – Договорились встретиться в воскресенье, а когда приехали туда, он был мертв?
  – Если вам все это известно, – раздраженно бросила она, – зачем снова начинать этот разговор?
  – Дело в том, что я не все знаю, фрейлейн.
  Дальше они ехали молча.
  Фриц-Тодтплатц – в двух кварталах от проспекта Победы. Распланированная в середине пятидесятых как часть разработанного Шпеером плана реконструкции города, она была застроена дорогими многоквартирными домами, возведенными вокруг небольшого мемориального парка. В центре нелепо возвышалась героическая статуя создателя автобанов Тодта работы профессора Торака.
  – В котором жил Штукарт?
  Она указала на дом на противоположной стороне площади. Марш объехал парк и остановился у дома.
  – Какой этаж?
  – Четвертый.
  Он поглядел наверх. На четвертом этаже было темно. Хорошо.
  Статую Тодта освещали прожектора. В отраженном свете лицо американки было белым как полотно. Казалось, её вот-вот стошнит. Потом, вспомнив снимки трупов, которые показывал Фибес, – череп Штукарта, словно кратер или выгоревшая свеча, – он все понял.
  Шарлет Мэгуайр сказала:
  – Я не обязана это делать, верно?
  – Нет. Но вы пойдете.
  – Почему?
  – Потому что вы не меньше меня хотите знать, что произошло. Ради этого вы сюда и ехали.
  Она снова пристально посмотрела на него, потом погасила сигарету, раздавив её в пепельнице.
  – Давайте поскорее. Я хочу вернуться к друзьям.
  Ключи от дома были в конверте, который Марш взял из папки с делом Штукарта. Всего пять ключей. Он отыскал тот, который подходил к двери подъезда, и они вошли в дом. Здесь царила вульгарная роскошь нового имперского стиля – пол белого мрамора, хрустальные люстры, обитые красным бархатом позолоченные стулья девятнадцатого века, в воздухе запах засохших цветов. Слава Богу, швейцара нет на месте, должно быть, закончил дежурство. Вообще все здание казалось покинутым. Возможно, жильцы разъехались по своим загородным домам. В предшествовавшую дню рождения фюрера неделю Берлин, видимо, будет невыносимо перенаселен, поэтому важные шишки, наоборот, бежали из столицы.
  – Что теперь?
  – Просто расскажите, как было дело.
  – Швейцар сидел здесь, за конторкой, – объяснила она. – Я сказала, что иду к Штукарту. Он направил меня на четвертый этаж… Я не могла подняться на лифте, он был на ремонте. В нем работал человек. Так что я пошла пешком.
  – В котором часу это было?
  – Ровно в полдень.
  Они отправились по лестнице наверх.
  Шарлет продолжала:
  – Едва я поднялась на второй этаж, как увидела, что навстречу бегут двое мужчин.
  – Опишите их, пожалуйста.
  – Все произошло так быстро, что я не успела их как следует разглядеть. Обоим за тридцать. Один в коричневом костюме, другой в зеленой куртке с капюшоном. Коротко подстрижены. Вот, пожалуй, и все.
  – Как они вели себя, когда увидели вас?
  – Они просто оттолкнули меня. Тот, что в куртке, что-то сказал другому, но я не разобрала. В лифтовой шахте очень громко сверлили. Я поднялась к квартире Штукарта и позвонила. Никто не отвечал.
  – И что вы тогда сделали?
  – Я спустилась вниз и попросила швейцара открыть дверь, чтобы убедиться, что все в порядке.
  – Зачем?
  Она помялась.
  – Эти двое мужчин показались мне странными. У меня возникло подозрение. Знаете, такое чувство бывает, когда стучишь в дверь, никто не отвечает, а вы уверены, что внутри кто-то есть.
  – И вы убедили швейцара открыть дверь?
  – Я ему сказала, что если он не откроет, то я позову полицию. И ещё сказала, что он будет отвечать, если что-нибудь случилось с доктором Штукартом.
  Трезвый расчет, подумал Марш. Средний немец, когда ему тридцать лет вдалбливали, что он должен делать, вряд ли возьмет на себя ответственность даже за то, чтобы открыть или не открыть дверь.
  – И потом вы обнаружили трупы?
  Она кивнула.
  – Первым увидел их швейцар. Он вскрикнул, и тут вбежала я.
  – Упоминали ли вы о двух мужчинах, которых вы встретили на лестнице? Что сказал на это швейцар?
  – Поначалу он был настолько ошарашен, что не мог говорить. А потом начал упрямо твердить, что никого не видел. Говорил, что мне они, должно быть, померещились.
  – Думаете, он говорил неправду?
  Журналистка подумала.
  – Трудно сказать. Может, он действительно их не видел. С другой стороны, не представляю, как он умудрился их не заметить.
  Они все ещё были на втором этаже, в том месте, где, по её словам, мужчины пробежали мимо нее. Марш спустился на один пролет. Помедлив, она последовала за ним. Там была дверь, ведущая в коридор первого этажа.
  Он сказал, скорее про себя:
  – Думаю, они могли спрятаться здесь. Где еще?
  Они спустились на цокольный этаж. Здесь было ещё две двери. Одна вела в вестибюль. Марш подергал другую. Она была не заперта.
  – Они могли выйти и сюда.
  Освещенные светом люминесцентных ламп голые бетонные ступени вели в подвал. Тут был длинный коридор с дверями по обеим сторонам. Марш поочередно открывал каждую. Уборная. Кладовая. Котельная с движком. Бомбоубежище.
  По имперскому закону 1948 года о гражданской обороне все новые здания должны быть оборудованы бомбоубежищами; в учреждениях и многоквартирных домах требовалось к тому же иметь собственные генераторы питания и воздухоочистительные системы. Здешнее бомбоубежище было просто комфортабельным: койки, шкаф для хранения продуктов, небольшая туалетная комната. Марш подтащил стул к вентиляционному люку в стене, в двух с половиной метрах от пола, и ухватился за его металлическую крышку. Она легко отошла и оказалась у него в руках. Все винты были вывернуты.
  – Министерство строительства регистрирует отверстия и проемы диаметром полметра, – сказал Марш. Он расстегнул ремень и повесил его вместе с пистолетом на спинку стула. – Если бы там только представляли трудности, которые это создает для нас. Не возражаете?
  Он снял мундир, передал его своей спутнице, потом вскарабкался на стул. Добравшись до люка, нашел там за что ухватиться и подтянулся. Фильтры и вентилятор были сняты. Упираясь плечами в металлический кожух, Марш смог медленно продвигаться вперед. Абсолютная темнота. Он задыхался от пыли. Вытянутыми руками он нащупал металл и нажал на него. Наружная крышка подалась и грохнулась на землю. Внутрь хлынул ночной воздух. На мгновение им овладело почти непреодолимое желание выбраться наружу, но вместо этого он, извиваясь, двинулся назад и спустился в убежище, весь в грязи и пыли.
  Шарлет направила на него пистолет.
  – Бах, бах – вы убиты. – И, увидев его встревоженный взгляд, улыбнулась: – Американская шутка.
  – Не смешно.
  Он отобрал у девушки «люгер» и сунул в кобуру.
  – О'кей, – отозвалась она, – вот вам шутка получше. Свидетель видел, как двое убийц покидали здание, а полиции требуется четыре дня, чтобы установить, как они это сделали. Смешно, не так ли?
  – Это зависит от обстоятельств. – Марш отряхнул пыль с рубашки. – Поскольку полицейские нашли возле одной из жертв записку, написанную её почерком, из которой ясно, что это самоубийство, я вполне могу понять, почему они не пошли дальше.
  – Но потом являетесь вы и все же идете дальше.
  – Я из любопытных.
  – Это видно, – улыбнулась американка. – Итак, Штукарта убили, и убийцы попытались представить дело как самоубийство.
  – Такая возможность не исключается, – ответил он, помедлив.
  Марш тут же пожалел о своих словах. Она заставила его сказать о смерти Штукарта больше, чем подсказывало благоразумие. В её глазах играла насмешка. Он ругал себя за то, что недооценил её. Она обладала хитростью профессионального преступника. Он подумал было о том, чтобы отвезти её в бар и остаться одному, но отказался от этой мысли. Не то. Чтобы знать, что произошло, ему надо было посмотреть на все её глазами.
  Он застегнул мундир.
  – Теперь мы должны осмотреть квартиру партайгеноссе Штукарта.
  Это, с удовольствием отметил Марш, мигом смахнуло с её лица улыбку. Но она не отказалась идти с ним. Они стали подниматься по ступенькам, и его снова поразило, что она не меньше его стремилась увидеть квартиру Штукарта.
  Они поднялись лифтом на четвертый этаж. Выходя из кабины, он услышал, что слева по коридору открывается дверь. Марш схватил американку за руку и увлек за угол, откуда их не было видно. Выглянув, он увидел направляющуюся к лифту женщину средних лет, в шубке, с собачонкой в руках.
  – Отпустите руку. Мне больно.
  – Извините.
  Женщина, тихо разговаривая с собачкой, исчезла в лифте. Маршу хотелось знать, забрал ли уже Глобус у Фибеса папку и обнаружил ли пропажу ключей. Придется поторопиться.
  Дверь в квартиру была около ручки опечатана красным воском. В записке любопытные уведомлялись, что данное помещение находится под юрисдикцией гестапо и что вход в него воспрещен. Марш надел тонкие резиновые перчатки и взломал печать. Ключ легко повернулся в замке.
  – Ничего не трогайте, – предупредил он.
  Интерьер, соответствующий роскоши самого здания: зеркала в вычурных позолоченных рамах, обитые тканью цвета слоновой кости, антикварные стулья на изогнутых ножках, голубой персидский ковер. Военная добыча, трофеи империи.
  – Теперь расскажите, как было дело.
  – Швейцар открыл дверь. Мы вошли в прихожую, – начала она взволнованно и задрожала. – Он подал голос, никто не отозвался. Сперва я заглянула вот сюда…
  Это была ванная, какие Марш видел только в журналах на глянцевой бумаге. Белый мрамор и коричневые дымчатые зеркала, заглубленная в пол ванна, спаренные раковины с золочеными кранами… Здесь, подумал он, чувствуется рука Марии Дымарской, листавшей немецкое издание «Вог» в салонах на Кудам, где её польские корни отбеливались до арийской белизны.
  – Потом я вошла в гостиную…
  Марш включил свет. На одной стороне высокие окна, выходящие на площадь. Остальные стены увешаны большими зеркалами. Куда бы он ни повернулся, всюду видел свое и девушки отражение – черную форму и блестящий голубой плащ, так неуместные в окружении антиквариата. Декоративной причудой обстановки были нимфы. Одетые в позолоту, они обвивались вокруг зеркал, отлитые в бронзу – поддерживали настольные лампы и часы. Тут были полотна с изображением нимф и скульптуры нимф, лесные нимфы и речные нимфы, Амфитрита и Фетида.
  – Я услышала, как он вскрикнул. И поспешила на выручку…
  Марш открыл дверь в спальню. Она отвернулась. В полумраке кровь выглядит черной. По стенам и потолку, словно тени деревьев, метались кривые гротесковые очертания.
  – Они были на кровати, да?
  Шарлет кивнула.
  – И что вы сделали?
  – Позвонила в полицию.
  – Где был швейцар?
  – В ванной.
  – Вы смотрели на них ещё раз?
  – Как по-вашему?
  Она сердито вытерла глаза рукавом.
  – Хорошо, фрейлейн. Достаточно. Подождите в гостиной.
  В человеческом теле шесть литров крови – достаточно, чтобы выкрасить большую квартиру. Продолжая работать – открывая дверцы шкафов, ощупывая подкладки всех предметов одежды, выворачивая руками в перчатках все карманы, – Марш старался не смотреть на кровать и стены. Перешел к прикроватным тумбочкам. Их уже обыскивали. Содержимое ящичков вынимали для осмотра, потом беспорядочно швырнули обратно – типичная неуклюжая работа орпо, уничтожающая больше следов, чем их находят.
  Абсолютно ничего. Стоило ли ради этого так рисковать?
  Он стоял на коленях, шаря руками под кроватью, когда услышал это.
  
  Любовь невысказанная,
  Верность нерушимая
  Всю жизнь…
  
  – Извините, – сказала она, – мне, наверное, не следовало ничего трогать.
  Он взял у неё коробку с шоколадом и осторожно закрыл крышку, оборвав мелодию.
  – Где она была?
  – На столе.
  Кто-то последние три дня забирал почту Штукарта и просматривал её, аккуратно вскрывая конверты и вынимая письма. Они были кучей свалены у телефона. Он не заметил их, когда вошел. Как он мог их пропустить? Коробка с шоколадом была завернута точно так же, как та, что была адресована Булеру. На почтовом штампе стояло: «Цюрих, 16:00, понедельник».
  Потом он увидел, что она держит нож для разрезания бумаги.
  – Я просил вас ничего не трогать.
  – Я же извинилась.
  – Вы думаете, это игрушки? – «Она же ещё фанатичнее меня», – подумал он. – Вам придется уйти.
  Он попытался схватить её, но она выскользнула из его рук.
  – Не подходите. – Она отступила назад, направив на него нож. – Думаю, у меня больше прав быть здесь, чем у вас. Если попробуете вышвырнуть меня, я так завизжу, что все гестаповцы Берлина начнут молотить в дверь.
  – У вас нож, а у меня пистолет.
  – Ну, у вас не хватит духу пустить его в ход.
  Марш провел рукой по волосам. В голове промелькнуло: «Ты считал себя таким умником. Как же, разыскал её и уговорил вернуться сюда! А она сама все время хотела сюда попасть. Она что-то ищет…» В дураках остался он.
  Он сказал:
  – Вы мне лгали.
  Она ответила:
  – И вы лгали мне. Так что квиты.
  – Все это опасно. Уверяю вас, вы не имеете представления…
  – Мне известно одно: моя карьера могла бы закончиться из-за того, что произошло в этой квартире. Меня могут уволить, когда я вернусь в Нью-Йорк. Меня вышвыривают из этой паршивой страны, и я хочу знать почему.
  – Откуда мне знать, что я могу вам доверять?
  – А откуда мне знать, что я могу доверять вам?
  Так они стояли, может быть, с полминуты – он озадаченно почесывал затылок, она с направленным на него серебряным ножом для разрезания бумаг. Снаружи, на другой стороне площади, куранты начали отбивать время. Марш взглянул на свои часы. Было уже десять.
  – У нас нет времени на выяснение отношений, – бросил он. – Вот ключи. Этот от двери внизу. Этот от входной двери в квартиру. Этот подходит к тумбочке у кровати. Это ключ от письменного стола. А этот, – он поднял его, – этот, я думаю, от сейфа. Где он?
  – Не знаю. – Увидев, что он не верит, добавила: – Клянусь.
  Они молча искали в течение десяти минут, передвигая мебель, поднимая ковры, заглядывая за картины. Внезапно она сказала:
  – Это зеркало отходит от стены.
  Это было небольшое, по виду старинное зеркало, висевшее над столиком, на котором она открывала письма. Марш ухватился за позолоченную бронзовую рамку. Она немного подалась, но не выходила из стены.
  – Попробуйте этим.
  Шарлет протянула ему нож.
  Она оказалась права. С левой стороны внизу за краем рамки находился крошечный рычажок. Марш нажал на него кончиком ножа, и зеркало, закрепленное на петлях, отошло в сторону. За ним был сейф.
  Он осмотрел сейф и выругался. Одного ключа было недостаточно. Там был ещё замок с цифровым набором.
  – Что, не по зубам? – справилась журналистка.
  – «Находчивый офицер, – процитировал Марш, – всегда найдет выход из трудного положения».
  И поднял трубку телефона.
  8
  С расстояния в пять тысяч километров президент Кеннеди демонстрировал свою знаменитую улыбку. Он стоял перед гроздью микрофонов, обращаясь к толпе, собравшейся на стадионе. Позади него развевались красные, белые и голубые флаги и транспаранты – «Вновь изберем Кеннеди!», «Еще на четыре года в шестьдесят четвертом!». Он громко выкрикивал что-то непонятное Маршу, и в ответ раздавался одобрительный рев толпы.
  – Что он говорит?
  Телевизор светился голубым светом в темноте квартиры Штукарта. Девушка переводила: «У немцев свой строй, у нас – свой. Но мы все – граждане одной планеты. И пока народы наших двух стран помнят это, я искренне верю, что между нами будет мир».
  Громкие аплодисменты онемевшей аудитории.
  Она сбросила туфли и лежала на животе перед телевизором.
  – А, здесь посерьезнее. – Шарлет подождала, пока президент закончит фразу, и снова перевела: – Он говорит, что во время своего осеннего визита намерен поднять вопрос о правах человека. – Она рассмеялась и покачала головой. – Боже, сколько в нем дерьма. Единственное, чего он хочет, так это поднять число голосов в ноябре.
  – Права человека?
  – Те тысячи инакомыслящих, которых вы здесь загнали в лагеря. Миллионы евреев, исчезнувших во время войны. Пытки. Убийства. Извините, что я о них говорю, но у нас, видите ли, бытуют буржуазные представления, что человеческие существа имеют права. Где вы были последние двадцать лет?
  Презрение, слышавшееся в её голосе, покоробило его. Он никогда, собственно, раньше не разговаривал с американцами, разве иной раз со случайным туристом, и то из тех немногих, которых сопровождали по столице, показывая лишь то, что дозволяло министерство пропаганды, словно представителей Красного креста, посещавших концлагеря. Слушая её, Марш решил, что она лучше, чем он, знает современную историю его страны. Он чувствовал, что следовало бы сказать что-нибудь в свою защиту, но не знал что.
  – Вы говорите, словно политик, – все, что ему удалось придумать. Она даже не затруднилась ответить.
  Он снова взглянул на человека на экране. Кеннеди старался создать образ полного энергии молодого человека, несмотря на очки и лысеющую голову.
  – Он победит? – спросил Марш.
  Журналистка промолчала. На мгновение ему подумалось, что она решила с ним не разговаривать. Потом она заговорила:
  – Теперь победит. Для своих семидесяти пяти он в хорошей форме, согласны?
  – Пожалуй.
  Марш, в метре от окна, с сигаретой в зубах, попеременно поглядывал то на экран, то на площадь. Машины проезжали редко, люди возвращались с ужина или из кино. У статуи Тодта стояла, взявшись за руки, парочка. Трудно сказать, они могли быть и из гестапо.
  Миллионы евреев, исчезнувших во время войны…
  Ему грозил военный трибунал за один только разговор с нею. Однако её голова представляла собой сокровищницу, полную самых неожиданных вещей, которые для неё ничего не значили, а для него были на вес золота. Если бы он мог как-нибудь преодолеть её яростное негодование, пробиться сквозь дебри пропаганды…
  Нет. Смехотворная мысль. У него и без того достаточно проблем.
  На экране появилась серьезная блондинка – диктор, позади неё заставка с портретами Кеннеди и фюрера и всего одним словом: «Разрядка».
  Шарлет Мэгуайр плеснула себе в стакан виски из шкафчика с напитками Штукарта. Подняла его перед телевизором в шутовском приветствии:
  – За Джозефа П. Кеннеди, президента Соединенных Штатов – умиротворителя, антисемита, гангстера и сукина сына. Чтоб ему гореть в аду!
  
  Часы на площади пробили половину одиннадцатого, без четверти одиннадцать, одиннадцать.
  Она спросила:
  – Может быть, ваш приятель передумал?
  Марш отрицательно покачал головой:
  – Приедет.
  Вскоре за окном появилась потрепанная «шкода». Она медленно объехала вокруг площади, потом проскочила дальше и остановилась на противоположной от дома стороне. Из машины вышли Макс Йегер и маленький человечек в поношенной спортивной куртке и мягкой шляпе с докторским саквояжем в руках. Он украдкой глянул на четвертый этаж и шагнул назад, но Йегер ухватил его за руку и потащил к подъезду.
  В тишине квартиры раздался звонок.
  – Было бы очень хорошо, – сказал Марш, – если бы вы помолчали.
  Она пожала плечами.
  – Как вам угодно.
  Он вышел в прихожую и поднял переговорную трубку.
  – Алло, Макс.
  Марш открыл дверь. На площадке никого не было. Спустя минуту тихий звонок возвестил о прибытии лифта и появился маленький человечек. Не произнося ни слова, он торопливо прошел в прихожую Штукарта. Ему было за пятьдесят. Йегер шел следом.
  Увидев, что Марш не один, человечек забился в угол.
  – Кто эта женщина? – испуганно спросил он у Йегера. – Вы ничего не говорили о женщине. Кто эта женщина?
  – Заткнись, Вилли, – проворчал Макс, легонько подталкивая его в гостиную.
  Марш сказал:
  – Не обращай на неё внимания, Вилли. Посмотри сюда.
  Он включил лампу, направив её вверх.
  Вилли Штифель с первого взгляда определил конструкцию сейфа.
  – Английский, – констатировал он. – Стенки полтора сантиметра, высокопрочная сталь. Тонкий механизм. Набор из восьми цифр. Если повезет, из шести. – Он обратился к Маршу. – Умоляю вас, герр штурмбаннфюрер. В следующий раз меня ждет гильотина.
  – И на этот раз тебя ждет гильотина, – ответил Йегер, – если ты не займешься делом.
  – Пятнадцать минут, герр штурмбаннфюрер. И потом меня здесь нет. Хорошо?
  Марш кивнул.
  – Хорошо.
  Штифель в последний раз нервно взглянул на женщину. Потом снял шляпу и куртку, открыл саквояж, вынул оттуда пару тонких резиновых перчаток и стетоскоп.
  Марш подвел Йегера к окну и спросил шепотом:
  – Долго пришлось уламывать?
  – А как ты думаешь? В конце концов пришлось ему напомнить, что на нем все ещё сорок вторая статья. И до него дошло.
  Статья сорок вторая имперского уголовного кодекса гласила: все «закоренелые преступники и нарушители морали» могут быть арестованы по подозрению, что они могут совершить преступление. Национал-социализм учил, что преступность в человеке в крови – нечто врожденное, подобно белокурым волосам или таланту к музыке. Таким образом, приговор определялся характером преступника, а не самим преступлением. Грабителя, укравшего после драки несколько марок, могли приговорить к смерти на том основании, что он «проявил склонность к преступлению, настолько укоренившуюся, что это исключает для него возможность стать полезным членом общества». А на следующий день в том же суде добропорядочного члена партии, застрелившего жену за обидное замечание, могли лишь призвать к соблюдению общественного порядка.
  Штифелю совсем не светил ещё один арест. Совсем недавно он отбыл девять лет в Шпандау за ограбление банка. У него не было другого выбора, кроме как сотрудничать с полицией, к чему бы его ни обязывали – быть осведомителем, агентом-провокатором или взломщиком сейфов. Теперь он держал часовую мастерскую в Веддинге и божился, что со старым завязал. Глядя на него сейчас, трудно было этому поверить. Он приложил стетоскоп к дверце сейфа и стал поворачивать диск, цифру за цифрой. Закрыв глаза, он слушал щелчки тумблеров замка, попадающих в свои гнезда.
  – Давай, Вилли, – потирая руки, подбадривал Марш. От напряженного ожидания у него затекли пальцы.
  – Черт возьми, – прошептал Йегер, – надеюсь, ты понимаешь, что делаешь.
  – Объясню потом.
  – Нет уж, спасибо. Я сказал, что ничего не хочу знать.
  Штифель выпрямился и глубоко вздохнул.
  – Единица, – заявил он. Единица была первой цифрой комбинации.
  Как и Штифель, Йегер то и дело бросал взгляд на женщину. Она, сложив руки на груди, скромно сидела на одном из позолоченных стульев.
  Иностранка, черт побери!
  – Шесть.
  Так и продолжалось, по одной цифре каждые несколько минут, пока в 23:35 Штифель не спросил Марша:
  – Когда родился владелец?
  – Это к чему?
  – Можно сэкономить время. Думаю, что он заложил в шифр дату своего рождения. Пока что у меня один-шесть-один-один-один-девять. Шестнадцатое число одиннадцатого месяца тысяча девятьсот…
  Марш просмотрел свои выписки из «Кто есть кто?»:
  – Тысяча девятьсот второй.
  – Ноль-два. – Штифель попробовал комбинацию и улыбнулся. – Чаще всего это день рождения владельца, – объяснил он, – или день рождения фюрера, или День национального пробуждения. – Он открыл дверцу.
  Сейф был небольшой. В нем не было денег или драгоценностей, одни бумаги – в большинстве своем старые бумаги. Марш вывалил их на стол и начал сортировать.
  – А теперь я бы хотел уйти, герр штурмбаннфюрер.
  Марш оставил его слова без внимания. Красной ленточкой были перевязаны документы на право собственности в Висбадене – судя по всему, фамильное имение. Были акции. Хеш, Сименс, Тиссен – обычные компании, но вложенные суммы были астрономическими. Страховые полисы. Одна человеческая черточка – фотография Марии Дымарской пятидесятых годов в соблазнительной позе.
  Неожиданно вскрикнул стоявший у окна Йегер.
  – Вот они. Дождался, долбаный дурак!
  Площадь быстро огибал серый, ничем не выделяющийся автомобиль «БМВ». За ним следовал армейский грузовик. Машины, развернувшись, остановились, перегородив улицу. Из легковой машины выскочил человек в кожаном, с поясом, пальто. Откинулся задний борт грузовика, и из него стали выпрыгивать вооруженные автоматами эсэсовцы.
  – Шевелитесь! – вопил Йегер, толкая Шарли и Штифеля к двери.
  Трясущимися пальцами Марш продолжал перебирать оставшиеся бумаги. Голубой конверт, не подписанный. В нем что-то тяжелое. Конверт не заклеен. На конверте оттиск: «Цаугг и Си, банкиры». Он сунул его в карман.
  Раздался длинный, нетерпеливый звонок. Звонили снизу.
  – Они, должно быть, знают, что мы здесь!
  – Что теперь будет? – прошептал Йегер.
  Штифель побледнел. Американка не двигалась. Казалось, она не понимала, что происходит.
  – В подвал, – заорал Марш. – Может быть, разминемся. Давайте в лифт.
  Все трое выбежали на площадку. Он стал запихивать бумаги в сейф, захлопнул его, перемешал набор и поставил зеркало на место. Сделать что-нибудь со взломанной печатью на двери не было времени. Спутники держали для него лифт. Он втиснулся в кабину, и они стали спускаться.
  Третий этаж, второй…
  Марш молил, чтобы лифт не остановился на первом этаже. Он не остановился. Дверь раскрылась в пустом подвале. Над головой раздавались шаги эсэсовцев по мраморному полу.
  – Сюда! – Он повел их в бомбоубежище. Решетка вентилятора стояла там, где он её оставил, – у стены.
  Штифель понял все без слов. Он подбежал к люку и забросил в него свой саквояж. Ухватился за кирпичи и попытался добраться до люка, но ноги скользили по гладкой стене. Он завопил через плечо:
  – Помогите же!
  Марш и Йегер подхватили его за ноги и подняли к люку. Человечек, извиваясь, нырнул головой вперед и исчез.
  Топот сапог приближался. Преследователи нашли вход в подвал. Послышался грубый окрик.
  – Теперь вы, – обратился Марш к Шарли.
  – Должна вам заметить, – она указала на Йегера, – что он сюда не пролезет.
  Йегер ощупал руками талию. Слишком толст.
  – Я останусь. Что-нибудь придумаю. А вы оба выбирайтесь.
  – Нет. – Это становилось похожим на фарс. Марш достал конверт и вложил его в руку Шарли. – Возьмите это. Нас могут обыскать.
  – А вы? – Держа в руках свои туфли, она уже взбиралась на стул.
  – Ждите от меня вестей. Никому ни слова.
  Он обхватил её, взял руками под коленки и толкнул. Она была легкой как пушинка.
  Эсэсовцы уже были в подвале. Грохот шагов и распахиваемых дверей.
  Марш поставил на место решетку и отодвинул стул.
  Часть третья. Четверг, 16 апреля
  Когда национал-социализм будет находиться у власти достаточно долго,
  станет больше невозможно представить себе образ жизни, отличный от нашего.
  Адольф Гитлер, 11 июля 1941 года
  1
  Серый «БМВ» двигался к югу от Саарландштрассе, мимо спящих отелей и пустых магазинов центрального Берлина. У темной громады Этнографического музея он свернул влево – на Принц-Альбрехтштрассе, к штаб-квартире гестапо.
  Как и во всем, в отношении машин существовала иерархия. Орпо полагались жестяные «опели». У крипо были «фольксвагены», четырехдверные варианты первоначального «КДФ-вагена», машины для рабочих, которые штамповали миллионами на заводах в Фаллерслебене. Но гестаповцы жили шикарнее. Они разъезжали на «БМВ-1800» – зловещих машинах с рычащим усиленным двигателем и тусклым серым кузовом.
  Сидя на заднем сиденье рядом с Максом Йегером, Марш не сводил глаз с арестовавшего их человека, командовавшего облавой в доме Штукарта. Когда друзей выводили из подвала в вестибюль, он встретил их безукоризненным гитлеровским приветствием:
  – Штурмбаннфюрер Карл Кребс, гестапо!
  Маршу это ничего не говорило. Только теперь, в «БМВ», глядя на профиль, он узнал его. Кребс был одним из эсэсовских офицеров, которые приезжали с Глобусом на виллу Булера.
  Ему было лет тридцать. Худое интеллигентное лицо. Если бы не форма, его можно было принять за кого угодно – адвоката, банкира, специалиста в области евгеники, палача. Это вообще относилось к молодым людям его возраста. Они сошли с конвейера, состоящего из детской гитлеровской организации пимпфов, гитлерюгенда, национальной воинской повинности и спортивной организации «Сила через радость». Они слышали одни и те же речи, читали одни и те же лозунги и ели обеды из одного блюда – в помощь страдающим от зимы. Они были рабочими лошадками режима, не знали другой власти, кроме власти партии, и были такими же надежными и обычными, как «фольксвагены» крипо.
  Машина остановилась, и тут же Кребс оказался на тротуаре, открывая дверь:
  – Сюда, господа. Прошу.
  Марш выбрался из «БМВ» и оглядел улицу. Кребс, возможно, был вежлив, словно вожатый отряда пимпфов, но в десяти метрах позади раскрылись дверцы второго «БМВ» – ещё до того, как он остановился, – и из него высыпали вооруженные люди в штатском. Так же, как на Фриц-Тодтплатц. Ни направленных в живот штыков, ни ругательств, ни наручников. Только телефонный звонок в штаб-квартиру и вежливое приглашение «поподробнее обсудить произошедшее». Кребс также попросил их сдать оружие. Вежливо, но за вежливостью скрывалась угроза.
  Штаб-квартира гестапо размещалась в величественном пятиэтажном здании времен Вильгельма, обращенном к северу и никогда не видавшем солнца. Много лет назад, во время Веймарской республики, это похожее на музей здание занимала Берлинская школа искусств. Когда его захватила тайная полиция, студентов заставили сжечь во дворе свои модернистские картины. Этой ночью высокие окна были закрыты плотными сетчатыми занавесками – предосторожность от нападения террористов. За ними, словно в тумане, светились люстры.
  Марш ещё раньше решил никогда не переступать этот порог, и до сегодняшней ночи ему это удавалось. В здание вели три каменные ступени. Еще несколько ступеней – и вы попадали в огромный вестибюль со сводчатыми потолками и красным ковром на каменном полу. Всюду сновали люди. В предутренние часы в гестапо всегда было много дел. Из глубины здания раздавались приглушенные звонки, звуки шагов, свистки, крики. Толстяк в форме оберштурмфюрера оторвал нос от стола и равнодушно оглядел их.
  Они пошли по коридору, украшенному свастиками и мраморными бюстами партийных вождей – Геринга, Геббельса, Бормана, Франка, Лея и других, изображенных на манер римских сенаторов. Марш слышал, как за ними следовали охранники в штатском. Он взглянул на Йегера, но Макс, сжав зубы, смотрел прямо перед собой.
  Снова ступени, ещё один коридор. Ковры уступили место линолеуму. Тусклые стены. Марш определил, что они находились где-то на втором этаже задней части здания.
  – Подождите, пожалуйста, здесь, – сказал Кребс. Он открыл массивную деревянную дверь. Замигали и зажглись люминесцентные светильники. Он отступил в сторону, пропуская их вперед. – Кофе?
  – Спасибо.
  И он ушел. Когда закрывалась дверь, Марш разглядел одного из охранников. Тот, скрестив на груди руки, занял свое место в коридоре. Он ожидал было, что в двери повернется ключ, но не последовало ни звука.
  Они находились в своего рода комнате для деловых бесед. В центре стоял грубый деревянный стол, с каждой стороны по стулу и ещё полдюжины стульев у стен. Небольшое окно. Напротив него репродукция портрета Рейнхарда Гейдриха работы Йозефа Витце в дешевой пластмассовой рамке. На полу небольшие бурые пятна, которые показались Маршу засохшей кровью.
  Принц-Альбрехтштрассе была черным сердцем Германии, так же хорошо известным, как проспект Победы или Большой зал, но здесь не останавливались автобусы с туристами. В доме №8 – гестапо. В доме №9 – личная резиденция Гейдриха. За углом – сам дворец принца Альбрехта, где размещалась штаб-квартира СД, секретной службы партии. Все три здания соединялись системой подземных переходов.
  Йегер пробормотал что-то и рухнул на стул. Марш не нашел что сказать и подошел к окну. Отсюда открывался вид на дворцовый парк, раскинувшийся позади здания гестапо, – темные купы кустов, черные, как тушь, газоны, на фоне неба голые сучья лип. Правее сквозь ветки деревьев просматривался куб «Ойропа-хаус» из стекла и бетона, построенного в двадцатых годах архитектором-евреем Мендельсоном. Партия позволила оставить его как памятник «жалкой фантазии» – потерявшийся среди гранитных монолитов Шпеера, он казался бесполезной игрушкой. Марш вспомнил, как однажды в воскресенье они с Пили сидели в ресторане на крыше этого здания. Имбирная вода, фруктовый торт со сливками, маленький оркестр, игравший – дай Бог памяти – мелодии из «Веселой вдовы», пожилые женщины в замысловатых воскресных шляпках с чашечками тонкого фарфора в крошечных кривых пальчиках.
  Большинство людей старалось не глядеть на проглядывавшие сквозь деревья темные здания. Другим же близость Принц-Альбрехтштрассе приятно щекотала нервы – все равно что устроить пикник под стенами тюрьмы. В своих подвалах гестапо было дозволено применять то, что министерство юстиции называло «интенсивным допросом». Нормы были выработаны сидящими в теплых кабинетах цивилизованными людьми и оговаривали присутствие врача. Несколько недель назад на Вердершермаркт был разговор на эту тему. Кто-то слыхал о последней шалости палачей – в член допрашиваемого вводили стеклянный катетер, который потом обламывали.
  
  Струны поют
  И говорят:
  «Я люблю тебя…»
  
  Марш тряхнул головой, ущипнул себя за переносицу, стараясь сосредоточиться.
  Думай.
  Он оставил целую кучу улик, каждой из которых было достаточно, чтобы привести гестапо на квартиру Штукарта. Запрашивал личное дело Штукарта. Обсуждал его с Фибесом. Звонил домой Лютеру. Отправился искать Шарлет Мэгуайр.
  Он беспокоился об американке. Если ей и удалось благополучно выбраться с Фриц-Тодтплати, гестапо может притащить её сюда завтра. «Несколько ничего не значащих вопросов, фрейлейн… Пожалуйста, что это за конверт?.. Как он к вам попал?.. Опишите человека, который открыл сейф…» Она крепкий орешек, весьма самоуверенна, но в их руках не продержится и пяти минут.
  Марш прислонился лбом к холодному стеклу. Окно было плотно заперто. До земли добрых пятнадцать метров.
  Позади него открылась дверь. Вошел воняющий потом смуглый детина в рубашке с короткими рукавами и поставил на стол две кружки с кофе.
  Йегер, сидевший со скрещенными на груди руками, глядя на ботинки, спросил:
  – Сколько ещё ждать?
  Человек пожал плечами – час? ночь? неделю? – и вышел. Йегер попробовал кофе и скорчил гримасу.
  – Свиные ссаки.
  Раскурил сигару, пуская кольца, потом задымил во всю комнату.
  Они поглядели друг на друга. Немного погодя Макс произнес:
  – Знаешь, а ведь ты мог выбраться.
  – И оставить тебя с ними? Не скажу, что это была бы честная игра.
  Марш отхлебнул кофе. Он был чуть теплый. Трубка светильника мерцала, шипела, в голове стучало. Так вот что они сделают с тобой. Оставят до двух-трех часов ночи, пока ты совсем не обессилеешь и не утратишь способность обороняться. Он знал эту игру не хуже их.
  Он проглотил отвратительный кофе и закурил сигарету. Что угодно, лишь бы не заснуть. Виноват перед женщиной, виноват перед другом.
  – Дурак я. Не надо было втягивать в это дело тебя. Извини.
  – Забудь об этом, – ответил Йегер, разгоняя ладонью дым. Он наклонился и тихо произнес: – Позволь мне взять мою долю вины на себя, Зави. Примерный член НСДАП партайгеноссе Йегер, вот он. Коричневая рубашка. Черная рубашка. Всякая, черт возьми, рубашка. Двадцать лет отданы святому делу – не запачкать собственную задницу. – Он сжал колено Марша. – Заработал привилегии, которыми можно воспользоваться. – Наклонив голову, он зашептал: – Ты у них на заметке, друг мой. Одинокий. Разведенный. Они с тебя живьем сдерут шкуру. А с другой стороны – я. Приспособленец Йегер. Женат на обладательнице Почетного креста «Германская мать». В бронзе, ни больше ни меньше. Может быть, не такой уж хороший работник…
  – Ты не прав.
  – …но надежный. Предположим, я тебе вчера утром не сказал, что гестапо забрало дело Булера к себе. Потом, когда ты вернулся, это я предложил заняться Штукартом. Они знают мой послужной список. Если будет исходить от меня, возможно, они заглотят наживку.
  – Ты великодушен.
  – Да брось ты, черт возьми.
  – Но из этого ничего не выйдет.
  – Почему?
  – Разве не видишь, что привилегии и чистая биография здесь ни при чем? Посмотри, что стало с Булером и Штукартом. Они вступили в партию ещё до того, как мы появились на свет. Где были так нужные им привилегии?
  – Ты и вправду думаешь, что их убило гестапо? – в ужасе спросил Йегер.
  Марш приложил палец к губам и указал на портрет.
  – Не говори мне ничего, что ты не хотел бы сказать Гейдриху, – прошептал он.
  
  Ночь тянулась в молчании. Около трех часов Йегер сдвинул вместе несколько стульев, неуклюже улегся на них и закрыл глаза. Спустя минуту он уже похрапывал. Марш вернулся на свое место у окна.
  Он чувствовал, как глаза Гейдриха сверлят ему спину. Пробовал не обращать на это внимания, но безуспешно. Обернулся и встал против портрета. Черная форма, белое костлявое лицо, седые волосы – не человеческое лицо, а негатив фотографии черепа, рентгеновский снимок. Единственными цветными пятнами на этом изображении посмертной маски были крошечные бледно-голубые глаза, словно осколки зимнего неба. Марш никогда не встречался с Гейдрихом, даже никогда не видел его, знал только, что о нем рассказывали. Пресса расписывала его как ницшевского сверхчеловека во плоти. Гейдрих в форме летчика (он совершал боевые вылеты на Восточном фронте). Гейдрих в костюме фехтовальщика (выступал за Германию на Олимпийских играх). Гейдрих со скрипкой (его игра вызывала слезы у слушателей). Когда два года назад самолет с Генрихом Гиммлером на борту взорвался в воздухе, Гейдрих занял пост рейхсфюрера СС. Поговаривали, что теперь он считался преемником Гитлера. В крипо шептались, что главному полицейскому рейха нравилось избивать проституток.
  Марш сел. По телу разливалась свинцовая усталость, парализуя ноги, тело и, наконец, сознание. Помимо воли он забылся неглубоким сном. Один раз слышал вдалеке отчаянный человеческий крик, но, может быть, это почудилось ему во сне. В голове эхом отдавались шаги. Поворачивались ключи. Лязгали двери камер.
  
  Он, вздрогнув, проснулся от прикосновения шершавой руки.
  – Доброе утро, господа. Надеюсь, вы немного отдохнули.
  Это был Кребс.
  Марш чувствовал себя отвратительно. Глаза резал тошнотворные неестественные свет. В окно просвечивало серое предутреннее небо.
  Йегер, ворча, спустил ноги на пол.
  – И что теперь?
  – Теперь поговорим, – ответил Кребс. – Начнем?
  – Кто он такой, этот молокосос, чтобы измываться над нами? – прошептал Йегер Маршу, но достаточно осторожно, чтобы его не услышали.
  Они вышли в коридор, и Марш снова задался вопросом, какую игру с ними ведут. Допрос – искусство ночного времени. Зачем было ждать до утра? Зачем давать им возможность восстановить силы и придумать какую-нибудь небылицу?
  Кребс только что побрился. Кожа усеяна точками крови. Он сказал:
  – Туалет справа. Если желаете умыться… – Это было скорее распоряжение, чем совет.
  С покрасневшими глазами, небритый, Марш в зеркале был больше похож на преступника, чем на полицейского. Он наполнил водой раковину, засучил рукава и ослабил галстук, плеснул ледяной водой в лицо, на руки, затылок и шею. Струйка потекла по спине. Жгучий холод вернул его к жизни.
  Йегер стоял рядом.
  – Помни, что я сказал.
  Марш снова открыл краны.
  – Осторожнее.
  – Думаешь, они прослушивают и туалет?
  – Они прослушивают все.
  Кребс повел их вниз. Сзади следовали охранники. В подвал? Они прогремели сапогами по вестибюлю. Теперь здесь было тише, чем когда они приехали. Вышли на скупой свет.
  Нет, не в подвал.
  В «БМВ» сидел, тот же шофер, который привез их с квартиры Штукарта. Машины двинулись на север и влились в уже оживленное уличное движение вокруг Потсдамерплатц. В витринах крупных магазинов были выставлены большие, в позолоченных рамах, фотографии фюрера – официальный портрет середины пятидесятых годов работы английского фотографа Битона. Их обрамляли гирлянды цветов, традиционные украшения к дню рождения фюрера. Оставалось четыре дня, каждый из них будет свидетелем все большего обилия знамен со свастикой. Скоро город превратится в море красных, белых и черных красок.
  Йегер вцепился в подлокотник, казалось, его тошнило.
  – Слушайте, Кребс, – произнес он заискивающе. – Мы все в одном звании. Можете сказать, куда мы едем?
  Кребс не ответил. Впереди маячил купол Большого зала. Через десять минут «БМВ» свернул налево, на магистраль Восток – Запад. Марш догадался, куда их везут.
  
  Когда они приехали, было почти восемь. Железные ворота виллы Булера были широко распахнуты. На участке было полно машин и людей в черной форме. Один из гестаповцев прочесывал газон металлоискателем. Позади него тянулся ряд воткнутых в землю красных флажков. Трое солдат СС копали ямы. На гравийной дорожке выстроились гестаповские «БМВ», грузовик, большой бронированный фургон, какие используют при перевозке золотых слитков.
  Йегер толкнул локтем Марша. В тени дома стоял пуленепробиваемый «мерседес». Водитель стоял, опершись на кузов. Над решеткой радиатора металлический флажок – серебряные молнии СС на черном фоне; в одном углу, словно каббалистический знак, готическая литера «К».
  2
  Глава имперской криминальной полиции был старым человеком. Звали его Артур Небе, и он был легендой.
  Небе возглавлял берлинскую сыскную службу ещё до прихода партии к власти. У него была маленькая голова и желтоватая чешуйчатая черепашья кожа. В 1954 году, к его шестидесятилетию, рейхстаг проголосовал за выделение ему крупного имения, включающего четыре деревни близ Минска в Остланде, но он ни разу не съездил взглянуть на него. Он жил с прикованной к постели женой в большом доме, где стоял запах дезинфекции и слышалось шипение кислорода. Поговаривали, что Гейдрих пробовал от него отделаться и поставить во главе крипо своего человека, но не смог. На Вердершермаркт его называли «дядюшка Артур». Он был в курсе всего.
  Марш видел Небе издалека, но никогда с ним не говорил. Теперь тот сидел за роялем Булера, подбирая высокие ноты желтоватыми пальцами одной руки. Инструмент был расстроен, звук диссонансом отдавался в пыльном воздухе.
  У окна, повернувшись широкой спиной к комнате, стоял Одило Глобус.
  Кребс щелкнул каблуками и вытянул руку в нацистском приветствии.
  – Хайль Гитлер! Следователи Марш и Йегер.
  Небе продолжал стучать по клавишам рояля.
  – А-а… – повернулся к ним Глобус. – Великие сыщики.
  Вблизи он казался быком в военной форме. Воротник резал шею. Руки, сжатые в красные злые кулаки, висели вдоль туловища. Левая щека испещрена багровыми шрамами. Насилие, как статическое электричество, потрескивало вокруг него в сухом воздухе. Он вздрагивал всякий раз, когда Небе ударял по клавише. Он бы с удовольствием двинул ему, подумал Марш, но это ему не дано. Небе был выше по званию.
  – Если герр оберстгруппенфюрер закончил концерт, – произнес Глобус сквозь зубы, – то можно начинать.
  Рука Небе застыла над клавишами.
  – Как это можно иметь «Бехштейн» и не настроить его. – Он взглянул на Марша. – Зачем он тогда нужен?
  – Его жена была музыкантшей, – ответил Марш. – Умерла одиннадцать лет назад.
  – И никто все это время на нем не играл? – Небе тихо закрыл крышку и провел пальцем по пыльной поверхности. – Странно.
  Глобус начал:
  – У нас много дел. Сегодня рано утром я докладывал некоторые вопросы рейхсфюреру. Как вам, герр оберстгруппенфюрер, известно, данное совещание проводится по его указанию. Кребс изложит точку зрения гестапо.
  Марш с Йегером обменялись взглядами: дело дошло до самого Гейдриха!
  У Кребса была отпечатанная докладная записка. Он начал читать своим ровным бесцветным голосом:
  – Сообщение о смерти доктора Булера получено по телетайпу в штаб-квартире гестапо от ночного дежурного берлинской криминальной полиции вчера, пятнадцатого апреля, в два пятнадцать ночи. В восемь тридцать, учитывая присвоенное партайгеноссе Булеру почетное звание бригадефюрера СС, о его кончине было сообщено лично рейхсфюреру.
  Марш так сцепил руки за спиной, что ногти врезались в ладони.
  – К моменту смерти гестапо завершало расследование деятельности партайгеноссе Булера. Учитывая это обстоятельство и принимая во внимание положение покойного в прошлом, дело было отнесено к вопросам государственной безопасности и оперативный контроль перешел к гестапо. Однако, видимо, из-за неудовлетворительного взаимодействия об этом не было сообщено следователю крипо Ксавьеру Маршу, который незаконно проник в дом покойного.
  Итак, гестапо расследовало деятельность Булера. Марш усилием воли старался не сводить глаз с Кребса, сохраняя безмятежное выражение лица.
  – Далее, смерть партайгеноссе Вильгельма Штукарта. Проведенное гестапо расследование показало, что дела Штукарта и Булера связаны между собой. Рейхсфюрер был уведомлен и об этом. Снова расследование было передано гестапо. И снова следователь Марш, на этот раз вместе со следователем Максом Йегером, проводил собственный сыск в доме покойного. В ноль часов двенадцать минут шестнадцатого апреля Марш и Йегер были задержаны мною в доме, где проживал партайгеноссе Штукарт. Они согласились поехать со мной в штаб-квартиру гестапо до выяснения вопроса на более высоком уровне. Я датировал свою докладную шестью часами сегодняшнего утра.
  Кребс сложил бумагу и вручил её шефу крипо. За окном слышался скрежет лопаты о гравий.
  Небе сунул бумагу во внутренний карман.
  – Подошьем к делу. Само собой разумеется, мы подготовим свою записку. А теперь, Глобус, вокруг чего весь этот сыр-бор? Вижу, вам не терпится рассказать нам.
  – Гейдрих хотел, чтобы вы убедились сами.
  – В чем?
  – Что упустил ваш сотрудник во время вчерашней любительской экскурсии. Прошу вас, следуйте за мной.
  
  Это находилось в подвале, хотя, если бы Марш даже взломал замок и спустился вниз, он вряд ли бы что-нибудь обнаружил. Стена из деревянных панелей завалена обычным домашним хламом – ломаной мебелью, ненужными инструментами, перевязанными веревками рулонами грязных ковров. Одна из панелей была ложной.
  – Видите ли, мы знали, что ищем, – пояснил Глобус, потирая руки. – Господа, обещаю, что вы в жизни не видели ничего подобного.
  За панелью находилась комната. Когда Глобус включил свет, всех поразило великолепие этой то ли ризницы, то ли сокровищницы, ангелы и святые, облака и храмы, высокомерные вельможи в отделанных белым мехом красных одеждах, жирные телеса, обернутые в надушенный желтый шелк, цветы, солнечные восходы и каналы Венеции…
  – Входите, – пригласил Глобус. – Рейхсфюрер очень хотел, чтобы вы как следует разглядели все это.
  Комната была небольшой – четыре метра на четыре, прикинул Марш. В потолок вделаны светильники, направленные на развешенные по всем стенам картины. Посередине комнаты стоял старомодный вращающийся стул, какими, возможно, пользовались в прошлом веке конторщики. Глобус своим сияющим сапогом ударил по ручке стула. Тот завертелся.
  – Представьте его сидящим здесь. Дверь заперта. Словно грязный старик в борделе. Мы обнаружили её вчера днем. Кребс!
  Кребс принялся рассказывать:
  – Сюда едет эксперт из Музея фюрера в Линце. Вчера вечером для нас сделал предварительную оценку профессор Браун из Музея кайзера Фридриха здесь, в Берлине. – Он заглянул в свои записи. – В настоящее время установлено, что перед нами «Портрет молодого человека» Рафаэля, «Портрет молодого человека» Рембрандта, «Христос, несущий крест» Рубенса, «Венецианский дворец» Гварди, «Пригороды Кракау» Беллотто, восемь картин Каналетто, по крайней мере, тридцать пять гравюр Дюрера и Кульмбаха, один подлинный Гобелен. В отношении остальных – только предположения. – Кребс перечислял их, словно блюда в ресторане. Его бледные пальцы покоились на стоявшем в конце комнаты алтаре великолепной расцветки. – Это работа нюрнбергского мастера Фейта Штоса. Алтарь изготовлен по заказу польского короля в 1477 году. На его создание ушло десять лет. В центре триптиха – спящая Богоматерь в окружении ангелов. На боковых досках – сцены из жизни Христа и Марии. Здесь, – он указал на основание алтаря, – родословная Христа.
  Глобус заметил:
  – Штурмбаннфюрер Кребс разбирается в этих вещах. Он один из наших самых способных офицеров.
  – Не сомневаюсь, – ответил Небе. – Весьма интересно. А откуда все это?
  Кребс начал:
  – Алтарь Фейта Штоса в ноябре 1939 года изъят из церкви Девы Марии в Кракау…
  – Все это, думаем, главным образом из генерал-губернаторства, – вмешался Глобус. – Булер регистрировал их как пропавшие или уничтоженные. Одному Богу известно, что ещё утащила эта продажная свинья. Представьте, сколько ещё ему пришлось продать, чтобы купить это имение!
  Небе протянул руку и дотронулся до одного из холстов – на нем был изображен привязанный к дорической колонне святой Себастьян с торчащими из золотистой кожи стрелами. Лаковое покрытие потрескалось, словно высохшее русло реки, но положенные под ним краски – алые, белые, пурпурные, синие – сохранили яркость. От картины исходил слабый запах плесени и ладана: аромат довоенной Польши – страны, стертой с карты мира. На краях досок Марш разглядел рыхлые комки извести и кирпича – следы монастырских или дворцовых стен, из которых, они были выломаны.
  Небе увлеченно разглядывал святого.
  – Он чем-то напоминает вас, Марш. – Шеф крипо обвел кончиками пальцев очертания тела и хрипло рассмеялся. – Добровольный мученик. Что скажете на это, Глобус?
  – Не верю ни в святых, ни в мучеников, – проворчал Глобус и пристально посмотрел на Марша.
  – Удивительно, – пробормотал Небе, – кто бы мог подумать – Булер и эти…
  – Вы были с ним знакомы? – перебил его Марш.
  – Немного, ещё до войны. Убежденный национал-социалист и преданный делу юрист. Интересное сочетание, скажу вам. Фанатик, что касается деталей. Как присутствующий здесь наш коллега из гестапо.
  Кребс изобразил легкий поклон:
  – Герр оберстгруппенфюрер весьма любезен.
  – Нам уже какое-то время было известно о партайгеноссе Булере. Известно о его деятельности в генерал-губернаторстве. Известно о его сообщниках. К сожалению, где-то на прошлой неделе этот негодяй пронюхал, что мы напали на его след.
  – И покончил с собой? – переспросил Небе. – Как и Штукарт?
  – Примерно. Штукарт был законченным дегенератом. Он не только любовался красотой на холсте. Любил отведать её во плоти. Булер отбирал что ему нужно на Востоке. Назовите-ка цифры, Кребс.
  – Польские власти, ведавшие музеями, в 1940 году составили секретную опись. Теперь она у нас. Только из Варшау вывезены следующие сокровища искусства: две тысячи семьсот картин европейской школы, десять тысяч семьсот картин польских художников, тысяча четыреста скульптур.
  И снова Глобус:
  – В данный момент здесь, в саду, мы выкапываем из-под земли некоторые из этих скульптур. Большинство из этих вещей поступило куда надо: в Музей фюрера, Музей рейхсмаршала Геринга в Каринхалле, в галереи Вены и Берлина. Но между польской описью и списками того, что мы получили, существуют огромные расхождения. Действовали они следующим образом. Будучи государственным секретарем, Булер имел ко всему неограниченный доступ. Он направлял эти вещи под охраной в министерство внутренних дел Штукарту. Все выглядело вполне законно. Штукарт организовывал их хранение или тайный вывоз из рейха. За рубежом их реализовали за валюту: драгоценности, золото – все, что можно легко и незаметно переправить.
  Марш видел, что все сказанное невольно произвело впечатление на Небе. Его маленькие глазки не отрывались от сокровищ.
  – Кто-нибудь ещё из высокопоставленных лиц втянут в это дело?
  – Вы знакомы с бывшим заместителем государственного секретаря в министерстве иностранных дел Мартином Лютером?
  – Конечно.
  – Мы разыскиваем этого человека.
  – Разыскиваете? Он что, исчез?
  – Три дня назад он не вернулся из деловой поездки.
  – Насколько я понимаю, вы уверены, что Лютер замешан в этом деле.
  – Во время войны Лютер возглавлял германский отдел министерства иностранных дел.
  – Помню. В министерстве он отвечал за связь с СС и с нами в крипо. – Небе повернулся к Кребсу. – Еще один фанатичный национал-социалист. Вы бы оценили его… гм!.. энтузиазм. Правда, порядочный грубиян. Между прочим, в данный момент я хотел бы официально выразить свое удивление тем, что он замешан в чем-то преступном.
  Кребс достал ручку. Глобус продолжал:
  – Булер похищал произведения искусства. Штукарт их получал. Положение Лютера в министерстве иностранных дел позволяло ему свободно выезжать за границу. Мы полагаем, что он тайком вывозил из рейха определенные ценности и продавал их.
  – Где?
  – Главным образом в Швейцарии. И в Испании. Возможно, в Венгрии.
  – Когда Булер вернулся из генерал-губернаторства?
  Небе поглядел на Марша, и тот ответил:
  – В 1951 году.
  – В 1951 году это место стало хранилищем их сокровищ.
  Небе опустился на стул и стал медленно вращаться на нем, изучая поочередно каждую стену.
  – Удивительно. Это, должно быть, одна из лучших частных коллекций в мире.
  – Одна из лучших коллекций в руках преступника, – отрезал Глобус.
  – Да-а. – Небе прикрыл глаза. – Такое количество шедевров, собранных в одном месте, притупляет чувства. Я хочу на воздух. Дайте мне руку, Марш.
  Когда он поднимался, было слышно, как скрипят старые кости. Но в руку Марша он вцепился стальной хваткой.
  
  Небе расхаживал по веранде позади виллы, опираясь на трость, – тук, тук, тук.
  – Булер утопился. Штукарт застрелился. Ваше дело, Глобус, решается само собой довольно убедительно, так что не требуется такой затруднительной процедуры, как суд. Если верить статистике, шансы Лютера остаться в живых весьма невелики.
  – Кстати, у герра Лютера действительно плохое сердце. Как утверждает его жена, результат нервного напряжения во время войны.
  – Вы меня удивляете.
  – По словам жены, ему нужен отдых, лекарства, покой – ничего этого в данный момент у него нет, где бы он ни находился.
  – Это деловая поездка…
  – Он должен был вернуться из Мюнхена в понедельник. Мы проверили в «Люфтганзе». В тот день среди пассажиров не было никого по фамилии Лютер.
  – Может быть, бежал за границу?
  – Возможно. Но сомневаюсь. Придет время, мы его выследим, где бы он ни прятался.
  Тук, тук. Марш восхищался цепким умом Небе. В бытность комиссаром полиции Берлина в тридцатых годах он выпустил пособие по криминалистике. Марш вспомнил, что во вторник вечером видел его на полке у Котха в отделе дактилоскопии. Оно все ещё считалось образцовым учебником.
  – А вы, Марш? – Небе остановился и повернул назад. – Что вы думаете о смерти Булера?
  Неожиданно вмешался молчавший все время Йегер:
  – Если позволите, мы всего лишь собирали информацию… – выпалил он волнуясь.
  Небе стукнул палкой по камню.
  – Вопрос адресован не вам.
  Маршу зверски хотелось курить.
  – У меня только предварительные замечания, – начал он и провел рукой по волосам. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Главное – не с чего начать, подумал он, а чем кончить. Глобус, сложив руки на груди, вперил в него взгляд. – Партайгеноссе Булер, – продолжал Марш, – умер между шестью часами в понедельник вечером в шестью часами следующего утра. Мы ждем протокола о вскрытии, но причиной смерти вполне определенно является утопление – легкие наполнены жидкостью. Это свидетельствует о том, что он дышал, когда попал в воду. Нам также известно от часового на дамбе, что в течение этих решающих двенадцати часов Булер не принимал никаких посетителей.
  Глобус кивнул:
  – Таким образом, самоубийство.
  – Необязательно, герр обергруппенфюрер. К Булеру не приезжали посетители по суше. Но на деревянной пристани есть свежие царапины, что дает основания предполагать, что к ней, возможно, причаливало судно.
  – Лодка Булера, – возразил Глобус.
  – Булер не пользовался своей лодкой много месяцев, а может быть, и лет. – Теперь, когда он овладел вниманием этой небольшой аудитории, Марш почувствовал прилив бодрости и ощущение раскованности. Речь полилась быстрее. Тише, сказал он себе, будь осторожен. – Когда вчера утром я осматривал виллу, пес Булера был заперт в кладовке. На нем был намордник. Голова с одной стороны была ободрана до крови. Я задал себе вопрос: зачем человеку, задумавшему совершить самоубийство, так поступать со своей собакой?
  – А где она сейчас? – спросил Небе.
  – Моим людям пришлось её пристрелить, – ответил Глобус. – Бедное животное взбесилось.
  – Ах да. Разумеется. Продолжайте, Марш.
  – Думаю, что напавшие на Булера люди высадились поздно ночью, в темноте. Если помните, в понедельник ночью была гроза. На озере было неспокойно – это объясняет царапины на причале. Думаю, что собака была настороже и они оглушили её, надели намордник и застали Булера врасплох.
  – И бросили его в озеро?
  – Не сразу. Несмотря на увечье, по словам сестры, Булер был хорошим пловцом. Об этом говорит и его мощный плечевой пояс. Когда тело привели в порядок, я осмотрел его в морге и обнаружил кровоподтеки вот здесь, – Марш дотронулся до щек, – и на внешней стороне десен. На кухонном столе стояла недопитая бутылка водки. Думаю, в протоколе о вскрытии будет отмечено содержание алкоголя в крови Булера. Считаю, что его силой заставили выпить, раздели догола, вывезли на лодке в озеро и выбросили за борт.
  – Интеллигентское дерьмо, – возразил Глобус. – Скорее всего, Булер надрался, чтобы хватило духу свести счеты с жизнью.
  – Сестра Булера утверждает, что он был трезвенником.
  Наступило долгое молчание. Марш слышал, как тяжело дышит Йегер. Небе глядел вдаль, за озеро. Наконец Глобус проворчал:
  – Чего не объясняет эта фантастическая теория, так это того, почему таинственные убийцы просто не всадили пулю в башку Булера – и дело с концом.
  – Я бы сказал, что здесь все ясно, – ответил Марш. – Они хотели инсценировать самоубийство. Однако грубо сработали.
  – Интересно, – пробормотал Небе. – Если самоубийство Булера сфабриковано, тогда логично предположить то же самое в отношении Штукарта.
  Небе по-прежнему смотрел на Хафель, и Марш сначала не понял, что реплика адресована ему.
  – Я и пришел к такому выводу. Поэтому прошлой ночью побывал в квартире Штукарта. Думаю, в убийстве Штукарта участвовали три человека: двое в квартире, один в подъезде, делая вид, что чинит лифт. Звук электродрели должен был заглушить выстрелы, дав возможность убийцам скрыться до обнаружения трупа.
  – А предсмертная записка?
  – Возможно, подделана. Или написана под принуждением. Или…
  Он остановился. Понял, что размышляет вслух, – это таило смертельную опасность. На него не отрывая глаз смотрел Кребс.
  – Это все? – спросил Глобус. – Может быть, на сегодня сказок братьев Гримм хватит? Отлично. Кое-кому из нас надо и поработать. Господа, ключ к этой загадке – Лютер. Все разъяснится, когда он будет в наших руках.
  Небе заметил:
  – Если у него такое больное сердце, как вы утверждаете, то надо пошевеливаться. Я договорюсь с министерством пропаганды, чтобы его фотографию дали в печать и по телевидению.
  – Нет, ни в коем случае, – забеспокоился Глобус. – Рейхсфюрер строго запретил всякую огласку. Меньше всего нам нужен скандал, в который было бы замешано партийное руководство, особенно теперь, перед визитом Кеннеди. Боже милостивый, можно представить, как распишет это дело иностранная пресса! Нет и нет. Уверяю вас, мы его поймаем, не беспокоя средства массовой информации. Нам только требуется раздать снимки всем патрулям орпо и установить наблюдение на вокзалах, в портах, аэропортах, пунктах пересечения границы… Кребс с этим справится.
  – Тогда предлагаю, чтобы он этим занялся.
  – Немедленно, герр оберстгруппенфюрер. – Кребс слегка поклонился Небе и затрусил по веранде в дом.
  – У меня в Берлине дела, – сказал Небе. – Марш останется здесь офицером связи – до тех пор пока не поймают Лютера.
  – В этом нет необходимости, – ухмыльнулся Глобус.
  – О нет, он понадобится. Воспользуйтесь его услугами, Глобус. У этого парня котелок варит. Держите его в курсе дел. Йегер, а вы возвращайтесь к своим обычным обязанностям.
  Йегер облегченно вздохнул. Глобус хотел было что-то сказать, но передумал.
  – Проводите меня до машины, Марш. Всего хорошего, Глобус.
  
  Когда они отошли за угол, Небе сказал:
  – Вы не говорите правду, не так ли? По крайней мере, не всю правду. Это хорошо. Садитесь в машину. Нужно поговорить.
  Шофер, поприветствовав их, открыл заднюю дверцу. Небе с трудом забрался на заднее сиденье. Марш сел рядом с ним.
  – В шесть часов утра эту штуку доставили мне домой с курьером. – Небе отпер портфель и вынул папку в пару сантиметров толщиной. – Здесь все о вас, штурмбаннфюрер. Такое внимание льстит, правда?
  Стекла «мерседеса» были затенены зеленым цветом. В этом полумраке Небе был похож на ящерицу в террариуме.
  – Родился в Гамбурге в 1922 году; отец умер от ран в 1929 году; мать погибла во время воздушного налета англичан в 1942 году; поступил в военно-морской флот в 1939 году; переведен в подводный флот в 1940 году; награжден за мужество и получил повышение по службе в 1943 году; назначен командиром подводной лодки в 1946 году – был одним из самых молодых командиров субмарин в рейхе. Блестящая карьера. А потом все пошло не так. – Небе полистал дело. Марш глядел на зеленый газон, на зеленое небо. – Никакого продвижения по службе в полиции целых десять лет. Разведен а 1957 году. А затем идут докладные. Ответственный за жилой квартал: систематически отказывается жертвовать на зимнюю помощь. Партийные чиновники на Вердершермаркт: упорно отказывается вступать в НСДАП. Слышали, как в столовой пренебрежительно высказывался о Гиммлере. Слышали, как в барах, слышали, как в ресторанах, слышали, как в коридорах… – Небе выдирал страницы. – На рождественские праздники в 1963 году вы стали расспрашивать о евреях, которые раньше жили в вашей квартире. О евреях! Вы что, с ума сошли? Здесь есть заявление от вашей бывшей жены, заявление от сына…
  – От сына? Да ему же всего десять лет…
  – Достаточно для того, как вы знаете, чтобы иметь собственное мнение, к которому следует прислушиваться.
  – Можно узнать, что я ему сделал?
  – «Относился без должного энтузиазма к моей партийной деятельности». Дело в том, штурмбаннфюрер, что это дело зрело в архивах гестапо на протяжении десяти лет – немножко отсюда, немножко оттуда, – и так из года в год оно росло, как невидимая опухоль. Теперь же, когда вы нажили могущественного врага, этот враг хочет воспользоваться им.
  Небе положил папку в портфель.
  – Глобус?
  – Да, Глобус. Кто же еще? Ночью он предлагал до военного трибунала СС поместить вас в «Колумбия-хаус».
  Так называли внутреннюю тюрьму СС на Генераль-Папештрассе.
  – Должен сказать, Марш, вас без труда можно направить в концлагерь. И тогда уж никто вам не поможет – ни я, ни кто-либо другой.
  – Что же ему помешало?
  – Чтобы передать дело офицера крипо в военный трибунал, нужно получить согласие Гейдриха. А Гейдрих обратился ко мне. Я же сказал нашему дорогому рейхсфюреру следующее: «Этот ваш парень Глобус, – сказал я, – видно, страшно боится, что у Марша кое-что имеется насчет него, и он хочет от него отделаться». «Понятно, – ответил рейхсфюрер, – и что же вы предлагаете?» «Почему бы, – предложил я, – не дать ему время до дня рождения фюрера, чтобы подтвердить свои обвинения против Глобуса? Всего четыре дня». «Хорошо, согласился Гейдрих, – но если он окажется с пустыми руками, то тогда за него возьмется Глобус». – Небе удовлетворенно улыбнулся. – Вот так в рейхе решаются дела между старыми коллегами.
  – Значит, я должен благодарить герра оберстгруппенфюрера.
  – О, не стоит благодарности, – весело ответил Небе. – Гейдрих действительно думает, что вы располагаете чем-то в отношении Глобуса. И ему хотелось бы знать. Мне тоже. Может быть, по другим соображениям. – Он ухватил руку Марша той же жесткой хваткой и прошипел: – Эти ублюдки что-то задумали, Марш. Что? Докопайтесь. И скажите мне. Никому не доверяйте. Именно поэтому ваш дядюшка Артур держится так долго. Знаете, почему некоторые из ветеранов зовут Глобуса «подводной лодкой»?
  – Нет, не знаю.
  – Потому что во время войны где-то в Польше он установил в подвале двигатель подводной лодки и выхлопными газами уничтожал людей. Глобусу нравится убивать людей. Он хотел бы уничтожить и вас. Не забывайте об этом. – Небе выпустил руку Марша. – А теперь нам нужно распрощаться.
  Он постучал рукояткой трости по стеклянной перегородке. Шофер вышел из машины и открыл Маршу дверцу.
  – Я мог бы подбросить вас до центра Берлина, но предпочитаю ездить один. Держите меня в курсе дела. Разыщите Лютера, Марш. Найдите до того, как до него доберется Глобус.
  Дверца захлопнулась. Бесшумно заработал мотор. Лимузин захрустел колесами по гравию. Марш с трудом разглядел Небе – зеленый силуэт за пуленепробиваемым стеклом.
  Обернувшись, он увидел, что за ним следит Глобус.
  Генерал СС направился к нему, держа на вытянутой руке «люгер».
  Он же сумасшедший, подумал Марш. Может пристрелить меня на месте, как собаку Булера.
  Но Глобус всего лишь передал ему пистолет.
  – Ваш пистолет, штурмбаннфюрер. Он вам понадобится. – Затем подошел совсем близко. Так близко, что Марша обдало горячим дыханием с перегаром чеснока. – У тебя нет свидетеля, – прошептал он. – Свидетеля-то нет. Теперь ни одного.
  
  Марш побежал.
  Он пулей вылетел из усадьбы, бегом миновал дамбу и помчался напрямик через лес к автобану, образующему восточную границу Грюневальда.
  Здесь он остановился, жадно хватая ртом воздух и вцепившись руками в колени. Внизу в сторону Берлина мчались машины.
  Несмотря на боль в боку он побежал снова, теперь уже трусцой, через мост, мимо станции электрички «Николасзее» по Спанише-аллее к казармам.
  Предъявив удостоверение крипо, он миновал часовых. Весь его вид – воспаленные глаза, тяжелое дыхание, отросшая за сутки щетина – свидетельствовал о чем-то страшном и безотлагательном, не терпящем расспросов. Он нашел спальный корпус. Отыскал койку Йоста. На ней не было ни подушки, ни одеяла. Лишь железная койка и на ней жесткий коричневый матрац. Рундучок был пуст.
  Единственный курсант, чистивший ботинки через несколько коек, объяснил, что произошло. За Йостом пришли ночью. Двое. Они сказали, что его посылают на Восток «для специальной подготовки». Он ушел, не сказал ни слова, видно, ожидал этого. Курсант удивленно качал головой; подумать только, Йост. Он явно завидовал товарищу. Все завидовали. Он будет свидетелем настоящей войны.
  3
  В телефонной будке воняло мочой и застоявшимся табачным дымом, в грязь был втоптан использованный презерватив.
  – Ну, давай же, – шептал Марш. Он нервно постукивал монетой в одну рейхсмарку в матовое стекло и слушал телефонные гудки. Шарли не отвечала. Он ждал очень долго. Потом повесил трубку.
  На той стороне улицы открывали продовольственную лавку. Марш перебежал мостовую и купил бутылку молока и батон теплого хлеба, которые тут же на улице жадно проглотил, все время чувствуя, что хозяин лавки следит за ним из окна. Его вдруг осенило, что он уже живет, как беглец, останавливаясь, чтобы ухватить еду, если она попадалась по дороге, и поглощая её прямо под открытым небом, всегда на ходу. Молоко стекало по подбородку. Ксавьер стер его тыльной стороной ладони. Кожа – словно наждачная бумага.
  Он снова перепроверился, нет ли за ним слежки. На его стороне улицы няня в форменном платье катила коляску. На той стороне в телефонную будку зашла пожилая женщина. В сторону Хафеля, прижимая к груди игрушечную яхту, спешил школьник. Все как обычно…
  Марш, примерный гражданин, бросил бутылку в мусорный ящик и зашагал по улице пригорода.
  «У тебя нет свидетеля… Теперь ни одного».
  При мысли о Глобусе его охватывала ярость, усугублявшаяся чувством вины. Гестаповцы, должно быть, видели показания Йоста в деле о смерти Булера. Они, видно, навели справки в училище СС и узнали, что вчера днем Марш снова допрашивал его. Это вызвало суету на Принц-Альбрехтштрассе. Выходит, его визит в казармы стал смертным приговором Йосту. Он удовлетворил любопытство – и погубил человека.
  А теперь не отвечал телефон американки. Что они могли с ней сделать? Обдав ветром, его обогнал армейский грузовик, и в голове промелькнула картина – изуродованное тело Шарлет Мэгуайр в сточной канаве. «Берлинские власти выражают глубокое сожаление по поводу этого трагического случая… Водитель грузовика все ещё разыскивается…» Он чувствовал себя разносчиком опасной болезни. Ему следовало повесить плакат: «Держитесь подальше от этого человека, он заразен».
  В голове без конца прокручивались обрывки разговора:
  Артур Небе: «Разыщите Лютера, Марш. Найдите до того, как до него доберется Глобус».
  Руди Хальдер: «Пара парней из зипо на прошлой неделе спрашивала о тебе в архиве…»
  Снова Небе: «Здесь есть заявление от вашей бывшей жены; заявление от сына…»
  Полчаса он бродил по цветущим улицам мимо высоких живых изгородей и глухих заборов богатого берлинского пригорода. Дойдя до Далема, он остановил какого-то студента, чтобы спросить дорогу. При виде формы Марша молодой человек набычился. Далем был студенческим кварталом. Старшекурсники вроде этого отращивали волосы до воротника, некоторые девушки носили джинсы – одному Богу известно, где они их доставали. Внезапно возродилась «Белая роза», организация студенческого сопротивления, процветавшая недолгое время в сороковых годах, пока не казнили её руководителей. «Их дело продолжает жить», – писали на заборах. Члены «Белой розы» выражали недовольство обязательной воинской повинностью, слушали запрещенную музыку, распространяли подстрекательские журналы. Гестапо их преследовало.
  На вопрос Марша студент неопределенно махнул рукой и, нагруженный книгами, поспешил удалиться.
  
  Дом Лютера находился поблизости от Ботанического сада – загородный особняк прошлого века в конце закругляющейся дорожки из белого галечника. Напротив въезда на неё в сером «БМВ» сидели двое. Машина, её цвет выдавали их с головой. Еще двое следили за обратной стороной здания, и, по крайней мере, один разъезжал по соседним улицам. Марш прошел мимо, заметив, как один из гестаповцев стал что-то говорить другому.
  Где-то завывал мотор газонокосилки, в воздухе висел запах свежескошенной травы. Дом с участком, должно быть, стоил кучу денег, возможно, не столько, сколько вилла Булера, но недалеко от этого. Под карнизами выступала красная коробка недавно установленной сигнализации.
  Он позвонил и почувствовал, что его изучают в дверной глазок. Спустя полминуты дверь открылась и на пороге появилась горничная – англичанка в черном с белым форменном платье. Он передал ей удостоверение, и она, шлепая по натертому деревянному полу, удалилась доложить хозяйке. Вернувшись, провела Марша в темную гостиную. В помещении стоял сладковатый запах одеколона. Фрау Лютер сидела на тахте, комкая в руках платок. Она взглянула на него тусклыми голубыми глазами с красными прожилками.
  – Какие новости?
  – К сожалению, никаких, мадам. Однако можете быть уверены, что будет сделано все возможное, чтобы разыскать вашего мужа. – «Больше, чем вы думаете», пронеслось у него в голове.
  Это была женщина, быстро теряющая свою привлекательность, но не сдающая позиции без боя. Правда, тактика её была далека от здравого смысла: неестественно белокурые волосы, узкая юбка, шелковая блузка, расстегнутая на лишнюю пуговицу, что позволяю лицезреть пышные, ослепительно белые телеса. С головы до пят она была третьей по счету женой. На вышитой подушечке рядом с ней обложкой вверх лежал раскрытый роман. «Бал кайзера» Барбары Картленд.
  Она вернула удостоверение и высморкалась.
  – Садитесь, будьте добры. У вас измученный вид. Даже нет времени побриться! Хотите кофе? Может быть, шерри? Нет? Роза, подайте кофе герру штурмбаннфюреру. А я, наверное, взбодрюсь капелькой шерри.
  Неудобно примостившись на краешке глубокого обитого ситцем кресла с записной книжкой на колене, Марш слушал горестный рассказ фрау Лютер. Ее муж? Очень хороший человек, правда, может быть, чуточку вспыльчив, но это от нервов. Бедняга. У него больные глаза, знает ли об этом Марш?
  Она показала фотографию: Лютер на каком-то средиземноморском курорте, в нелепых шортах, хмурый взгляд увеличенных толстыми стеклами глаз.
  Она продолжала без умолку: мужчина в таком возрасте – в декабре ему будет шестьдесят девять, они собираются отметить день рождения в Испании. Мартин дружит с генералом Франко – такой приятный человечек, знаком ли с ним Марш?
  Нет, такого удовольствия он не имел.
  Ах да. Трудно даже подумать, как это могло случиться, он всегда говорил ей, куда едет, никогда ничего подобного не было. Какое облегчение поговорить с вами, вы так благожелательны…
  Зашуршал шелк, это она положила ногу на ногу, юбка кокетливо поднялась выше пухлого колена. Вернулась горничная и поставила перед Маршем чашку кофе, сливочник и сахарницу. Перед хозяйкой – стакан шерри и на три четверти пустой хрустальный графин.
  – Упоминал ли он при вас имена Йозефа Булера или Вильгельма Штукарта?
  Под косметикой появилось сосредоточенное выражение.
  – Нет, не припомню… Нет, определенно нет.
  – Выходил ли он из дому в прошлую пятницу?
  – В прошлую пятницу? Думаю, что да. Он ушел рано утром.
  Она отхлебнула шерри. Марш сделал пометку в записной книжке.
  – А когда он сказал вам, что ему нужно уехать?
  – В тот же день после обеда. Он вернулся около двух, сказал, что случилось что-то и ему придется в понедельник быть в Мюнхене. Он улетел во второй половине дня в воскресенье, чтобы там переночевать и с утра заняться делами.
  – Не сказал ли он, что там за дела?
  – В этом отношении он придерживался старых взглядов. Его дела касались его одного, если вы понимаете, что я хочу сказать.
  – Как он держался перед поездкой?
  – О, как всегда, раздражался. – Она по-девичьи хихикнула. – Да, был несколько более озабочен, чем обычно. Его всегда угнетали телевизионные новости – терроризм, бои на Востоке. Я говорила ему, чтобы он не обращал на них внимания – что толку беспокоиться, говорила я, но эти вещи… да, они его мучили. – Она понизила голос: – Бедняга, во время войны у него был нервный срыв. Такое напряжение…
  Фрау Лютер приготовилась снова заплакать. Помешал Марш.
  – В каком году случился этот срыв?
  – Думаю, в сорок третьем. Разумеется, до того, как я с ним познакомилась.
  – Разумеется, – улыбнулся Марш. – Вы, должно быть, ещё ходили в школу.
  – Ну, положим, не совсем в школу. – Юбка поднялась повыше.
  – Когда вы забеспокоились о нем?
  – Когда он не вернулся домой в понедельник. Я всю ночь не спала.
  – Значит, во вторник утром вы сообщили о его исчезновении?
  – Я как раз собиралась это сделать, когда приехал обергруппенфюрер Глобоцник.
  Марш старался скрыть удивление.
  – Выходит, он приехал ещё до того, как вы сообщили в полицию? В котором часу это было?
  – Вскоре после девяти. Он сказал, что ему нужно поговорить с мужем. Я рассказала ему о том, что случилось. Обергруппенфюрер отнесся к этому очень серьезно.
  – Не сомневаюсь. Сказал ли он вам, о чем он хотел говорить с герром Лютером?
  – Нет. Я подумала, по партийным делам… Почему? – Внезапно в её голосе появились жесткие нотки: – Вы хотите сказать, что мой муж сделал что-нибудь дурное?
  – Нет-нет…
  Она натянула юбку на колени, разгладила её унизанными кольцами пальцами. Помолчав, спросила:
  – Герр штурмбаннфюрер, что означает весь этот разговор?
  – Бывал ли ваш муж когда-нибудь в Швейцарии?
  – Несколько лет назад он время от времени туда ездил. У него там деловые интересы. А что?
  – А где его паспорт?
  – В кабинете нет. Я проверяла. Вместе с обергруппенфюрером. Мартин всегда носил паспорт с собой. Говорил, неизвестно, когда он может потребоваться. Это осталось со службы в министерстве иностранных дел. Право же, в этом нет ничего необычного…
  – Извините, мадам, – продолжал нажимать Марш. – Я насчет сигнализации от взломщиков. Заметил, когда входил. По виду она новая.
  Она опустила глаза:
  – Мартин установил её в прошлом году. В доме побывали посторонние.
  – Двое?
  Фрау Лютер удивленно посмотрела на него:
  – Откуда вы знаете?
  Накладка. Но он нашелся.
  – Должно быть, читал в личном деле вашего мужа.
  – Невероятно. – Удивление опять сменилось подозрительностью. – Он никому об этом не сообщал.
  – Почему?
  Она собиралась поставить его на место, ответив: «Какое вам дело?» – или что-то вроде этого, но, увидев выражение лица Марша, передумала. Сказала отрешенно:
  – Я его просила, герр штурмбаннфюрер. Но он ни в какую. И не говорил почему.
  – Как это было?
  – Это случилось прошлой зимой. Мы собирались провести вечер дома. В последний момент позвонили друзья, и мы поехали поужинать у «Хоршера». Когда вернулись, в этой самой комнате находилось двое мужчин. – Она оглядела комнату, словно кто-то продолжал в ней прятаться. – Слава Богу, с нами приехали друзья. Если бы мы были одни… Увидев, что нас четверо, они выпрыгнули из окна. – Она указала рукой за спину Марша.
  – Итак, он поставил сигнализацию. Принял ли он дополнительные меры предосторожности?
  – Нанял охрану. Четверых. Они работали посменно. Держал их до Рождества. Потом решил, что им нельзя доверять. Он был так напуган, герр штурмбаннфюрер.
  – Чем?
  – Он мне не говорил.
  Снова появился носовой платок. Из графина в стакан была отправлена ещё одна доза шерри. Губная помада оставляла на краях стакана жирные розовые разводы. Вот-вот снова польются слезы. Марш, пожалуй, ошибался: она, несомненно, боялась за своего мужа, но ещё больше опасалась, что он её обманывает. В голове одно за другим мелькали сомнения, находя отражение в глазах. Другая женщина? Преступление? Тайна? Бежал из страны? Уехал навсегда? Ему стало жалко её, и он подумал было, не сказать ли ей, что гестапо завело против её мужа дело. Однако зачем причинять женщине лишние страдания? Все равно скоро узнает. Он надеялся, что государство не конфискует этот дом.
  – Мадам, я слишком долго засиделся у вас. – Марш закрыл записную книжку и поднялся. Она схватила его за руку, не сводя с него глаз.
  – Неужели я никогда больше его не увижу?
  – Увидите, – сказал он. И подумал: «Нет».
  
  Как хорошо вырваться из темной затхлой комнаты на свежий воздух! Гестаповцы все ещё сидели в своем «БМВ» и следили за ним, когда он выходил. После секундного колебания он повернул направо и направился к станции «Ботанический сад».
  Четыре охранника!
  Теперь он начинал понимать. В пятницу утром встреча на вилле Булера, в которой участвовали Булер, Штукарт и Лютер. Паническая встреча, старики в холодном поту от страха, и не без оснований. Возможно, они распределили обязанности. Во всяком случае, в воскресенье Лютер улетел в Цюрих. Марш был уверен, что это он должен был в понедельник утром послать из цюрихского аэропорта коробки с шоколадом, возможно, перед пересадкой на другой самолет. Что они означали? Не подарок – сигнал. Говорило ли их получение, что он успешно справился с заданием? Или же, наоборот, что все сорвалось?
  Марш оглянулся. Да, теперь за ним следили. В этом он был почти уверен. У них было время организовать слежку, пока он находился в доме Лютера. Кто же они? Женщина в зеленом пальто? Студент на велосипеде? Бесполезно гадать. Гестапо было ему не по зубам. Их, по крайней мере, трое или четверо. Он ускорил шаг. Станция была уже недалеко.
  Вопрос: вернулся ли Лютер из Цюриха в Берлин во второй половине дня в понедельник или же остался за границей? Марш был склонен считать, что все же вернулся. Вчера утром на виллу Булера звонил Лютер: «Булер? Отвечай. Кто это?» – в этом он был уверен. Итак, предположим, что Лютер отправил посылки перед самой посадкой на самолет, скажем, около пяти часов. Он мог прибыть в Берлин около семи в тот же вечер. И исчез.
  «Ботанический сад» – остановка пригородной электрички. Марш купил за марку билет и болтался около контролера, пока не подошел поезд. Вошел в него и, как только стали закрываться двери, выскочил и побежал по пешеходному мостику на другую платформу. Через две минуты он сел в поезд, идущий в южном направлении, а в Лихтерфельде снова сделал пересадку. На станции было безлюдно. Он пропустил первый поезд, сел во второй и устроился на сиденье. Единственной спутницей в вагоне оказалась беременная женщина. Он улыбнулся ей, она отвела взгляд. Хорошо.
  Лютер, Лютер. Марш закурил. Почти семьдесят, больное сердце, слезящиеся глаза. Болезненно подозрителен, не доверяет даже собственной жене. Они приходили за тобой полгода назад, но на тот раз тебе повезло. Почему ты решил бежать из берлинского аэропорта? Прошел таможню и решил позвонить своим сообщникам? В квартире Штукарта телефон рядом с залитой кровью спальней не отвечал. В Шваненвердере, если верить заключению Эйслера о времени смерти, Булера уже застигли врасплох его убийцы. Оставили ли они звонки без ответа? Или же один из них ответил, пока остальные держали Булера внизу?
  Лютер, Лютер, что-то заставило тебя спасать свою шкуру – бежать под ледяным дождем в понедельник ночью.
  Он вышел на Готенландском вокзале. Вокзал был ещё одним воплощением фантазии архитектора – мозаичные полы, полированный камень, стеклянные витражи тридцатиметровой высоты. Режим позакрывал церкви и взамен выстроил похожие на соборы железнодорожные вокзалы.
  Глядя вниз с высокого перехода на тысячи спешащих пассажиров, Марш почти пришел в отчаяние. Мириады жизней, каждая со своими тайнами и мечтами, несущая свое бремя вины, сновали под ним, не соприкасаясь друг с другом, каждая сама по себе. Представить только, что он должен найти в этой массе одного пожилого человека. Впервые эта мысль поразила его как фантастическая, нелепая. Да разве он сможет!
  А Глобус мог. Марш уже заметил, что прибавилось полицейских патрулей. Должно быть, это произошло за последние полчаса. Полицейские орпо проверяли документы у всех мужчин старше шестидесяти лет. Куда-то повели бродягу, не имеющего документов. Тот возмущался.
  Глобус! Марш отошел от перил и ступил на движущийся вниз эскалатор. Нужно было отыскать в Берлине единственного человека, который мог спасти ему жизнь.
  4
  Проехать по центральной линии городской электрички – значит, как утверждает имперское министерство пропаганды и культурного просвещения, совершить путешествие в германскую историю. Станции «Берлин-Готенланд», «Бюловштрассе», «Ноллендорфплатц», «Виттенбергплатц», «Нюрнбергерплатц», «Гогенцоллернплатц» – как нанизанные на нитку жемчужины.
  Вагоны на этой линии были довоенного выпуска. Красные для курящих, желтые для некурящих. Жесткие деревянные скамьи за тридцать лет отполированы до блеска задницами берлинцев. Большинство пассажиров едет стоя, держась за потертые кожаные петли и ритмично покачиваясь вместе с вагонами. Объявления призывают их стать доносчиками: «Выгода для безбилетника – потеря для берлинца! Сообщайте властям о всех нарушениях!», «Уступил ли ты место женщине или ветерану? В противном случае штраф: 25 рейхсмарок!»
  Марш купил на платформе в киоске «Берлинер тагеблатт» и, прислонившись к двери, пробегал глазами заголовки. Кеннеди и фюрер, фюрер и Кеннеди – больше ничего. Режим явно делал ставку на успешный исход переговоров. Это лишь могло означать, что дела на Востоке куда хуже, чем представляется. «Постоянное состояние войны на Восточном фронте будет способствовать созданию здоровой человеческой расы, – сказал однажды фюрер, – и убережет нас от поразившей европейцев мягкотелости». Однако люди явно стали более мягкотелыми. Иначе к чему победа? Поляки вскапывают им огороды, украинцы подметают улицы, французские повара готовят пищу, английская прислуга подает на стол. Вкусив удобства мира, они утратили вкус к войне.
  На одной из последних страниц внизу самым мелким шрифтом, который едва можно прочесть, был напечатан некролог Булера. Сообщалось, что он погиб от «несчастного случая при купании».
  Марш сунул газету в карман и сошел на «Бюловштрассе». С платформы ему были видны окна квартиры Шарлет Мэгуайр. За занавеской двигалась тень. Она была дома. Или, точнее, кто-то был в доме.
  Привратницы не оказалось на месте. Когда он постучал в дверь, никто не ответил. Он постучал громче.
  Ни звука.
  Он отошел от двери и затопал по ступеням, спустившись на один пролет. Потом остановился, сосчитал до десяти и, крадучись, боком, прижимаясь спиной к стене, стал подниматься вверх – один шаг, остановка, ещё шаг, снова остановка, – вздрагивая при каждом неудачном движении, пока снова не оказался у двери. Достал пистолет.
  Минуты тянулись за минутами. Лаяли собаки, проезжали машины и поезда, пролетали самолеты, плакали младенцы, пели птицы: какофония тишины. И настал момент, когда внутри квартиры, заглушив эти звуки, раздался скрип половицы.
  Дверь чуть приоткрылась.
  Марш, не медля ни секунды, изо всех сил толкнул её плечом. Того, кто был за дверью, силой удара отбросило в сторону. Марш ворвался внутрь и бросился на незнакомца, вытолкнув его из крошечного коридора в гостиную. На пол свалилась лампа. Он хотел поднять руку с пистолетом, но противник схватил его за руки. Теперь его самого толкали назад. Зацепив ногами за низенький столик, он повалился на спину, ударившись обо что-то головой. «Люгер» покатился по полу.
  Поза, прямо скажем, была довольно забавная, и при других обстоятельствах Марш рассмеялся бы. Он никогда особенно не отличался, попадая в такого рода переделки, и теперь, утратив преимущество неожиданного нападения, оказался распростертым на спине с головой в камине и ногами на кофейном столике, словно беременная женщина на осмотре у гинеколога.
  Противник прижал его к полу. Одной рукой в перчатке Он вцепился ему в лицо, другой схватил за горло. Марш не мог ни видеть, ни дышать. Он крутил головой, кусая кожаную перчатку. Бессильно бил кулаками по голове. На него навалилось не человеческое существо, а перемалывавшая его бесчувственная машина. Стальные пальцы нащупали нужную артерию, ту самую, которую никак не мог запомнить Марш, не говоря уж о том, чтобы её найти, – и он почувствовал, что уступает перед силой. На смену боли стремительно надвигалось черное безмолвие. «Итак, – промелькнула мысль, – походил по земле – и хватит».
  Трах. Руки врага ослабли, отпустили его. Марш вернулся на поле боя, хотя и в качестве зрителя. Его противника ударили сбоку по голове стулом из стальных трубок. Кровь, струившаяся из раны над бровью, заливала его лицо. Трах. На голову снова опустился стул. Одной рукой мужчина прикрывался от ударов, другой лихорадочно протирал залитые кровью глаза. Он пополз на коленях к двери – с ведьмой на спине. Шипящая по-змеиному, брызжущая слюной фурия старалась вцепиться ему в глаза. Медленно, славно поднимая огромный вес, он встал сначала на одну ногу, потом на другую. Все желания противника Марша сводились теперь к одному – поскорее убраться. Он доковылял до двери, повернулся к ней спиной и двинул о неё свою мучительницу – один раз, другой.
  Только тогда Шарли Мэгуайр оставила его.
  
  Приступы боли пронзали Марша словно молнии – в голове, ногах, ребрах, горле.
  – Где вы научились драться?
  Он наклонился над раковиной в маленькой кухоньке. Она промывала ему рану на затылке.
  – Попробуйте вырасти единственной девчонкой в семье с тремя братцами. Поневоле научитесь. Не крутитесь.
  – Жаль братцев. Ой! – Больше всего досталось голове Марша. Окровавленная вода, текущая на грязные тарелки в нескольких сантиметрах от лица, вызывала тошноту. – Кажется, в Голливуде спасать девушку принято мужчине.
  – Голливуд – это куча дерьма. – Она приложила к его затылку кусок чистой материи. – Рана довольно глубокая. Уверены, что не желаете ехать в больницу?
  – Нет времени.
  – А этот человек вернется?
  – Нет. По крайней мере, не сразу. Предполагается, что это все ещё тайная операция. Спасибо.
  Придерживая повязку, Марш выпрямился. И обнаружил ещё одно больное место – у основания позвоночника.
  – Тайная операция? – повторила она. – Значит, вы не считаете, что это был обычный вор?
  – Нет. Это был профессионал. Настоящий профессионал, прошедший подготовку в гестапо.
  – И я ему всыпала! – Адреналин придал глянец её коже, глаза блестели. Девушка почти не пострадала, только ушибла плечо. Он ещё не видал её такой привлекательной. Изящно очерченные скулы, прямой нос, полные губы, большие карие глаза. Зачесанные за уши каштановые волосы коротко подстрижены на затылке.
  – Если бы ему было приказано убить вас, он бы это сделал.
  – Правда? Так почему же он не убил? – неожиданно рассердилась она.
  – Вы американка. Охраняемый биологический вид, особенно теперь. – Он посмотрел на тряпку. Кровь перестала течь. – Не следует недооценивать противника, фрейлейн.
  – Не следует недооценивать и меня. Если бы я не пришла домой, он бы вас прикончил.
  Он предпочел промолчать. Ее нервы были явно напряжены до предела.
  Квартира была перерыта сверху донизу. Одежда выброшена из шкафов, бумаги разбросаны по столу и по полу, чемоданы перевернуты. Не сказать, что и до того здесь был порядок, подумал он, – грязная посуда в раковине, батареи бутылок (в большинстве своем пустых) в ванной, беспорядочно сваленные вдоль стен пожелтевшие экземпляры «Нью-Йорк таймс» и «Тайм», изрезанные немецкими цензорами. Найти что-либо в них было бы настоящим кошмаром. Сквозь грязные тюлевые занавески просачивался слабый свет. Каждые несколько минут стены сотрясались от проходящего мимо поезда.
  – Это, наверное, ваш? – спросила она, достав из-под стула «люгер» и держа его двумя пальчиками.
  – Да. Спасибо. – Он забрал пистолет. У неё был дар ставить его в дурацкое положение. – Что-нибудь пропало?
  – Вряд ли. – Она огляделась вокруг. – Правда, не уверена, что я бы заметила.
  – А то, что я дал вам прошлой ночью?..
  – Ах, это! Оно было здесь, на полке камина. – Пробежала рукой по полке и нахмурилась. – Оно же было здесь…
  Он закрыл глаза. Когда открыл, она улыбнулась во весь рот.
  – Не волнуйтесь, штурмбаннфюрер. Оно у моего сердца. Как любовное послание.
  Она, отвернувшись, расстегнула кофточку, а когда снова повернулась к нему, в руке у неё был конверт. Он поднес его к окну. Конверт был теплым на ощупь.
  Он был длинный и узкий, склеен из толстой бумаги – ярко-голубой с бурыми пятнами от времени. Роскошный, ручной работы, напоминающий о прошедших временах. Ни имени, ни адреса.
  Внутри находились маленький медный ключик и письмо на толстой, как картон, голубой бумаге под цвет конверта. В правом верхнем углу вычурный оттиск: «Цаугг и Си, банкиры, Баннхофштрассе, 44, Цюрих». Единственное предложение, отпечатанное внизу, гласило, что податель сего является совладельцем счета номер 2402. Письмо датировано 8 июля 1942 года. Подписано Германом Цауггом, директором.
  Марш прочел его ещё раз. Неудивительно, что Штукарт прятал его в сейфе – германскому гражданину под страхом смерти запрещалось без разрешения Рейхсбанка открывать счет за границей.
  Он сказал:
  – Я беспокоился за вас. Пару часов назад пробовал дозвониться, но никто не отвечал.
  – Меня не было, занималась исследованиями.
  – Исследованиями?
  Шарли снова широко улыбнулась.
  
  Марш предложил погулять в Тиргартене, обычном месте встреч берлинцев, желающих поговорить вдали от посторонних ушей. Даже гестапо ещё не было в состоянии напичкать парк «жучками». У подножия деревьев из грубой травы выглядывали желтые нарциссы. У Нойерзее детишки кормили уток.
  Она рассказала, что выбраться из дома Штукарта оказалось легко. Вентиляционный люк выходил на поверхность почти на уровне земли. Эсэсовцев не было. Они все собрались перед фасадом. Так что она просто прошла вдоль здания до боковой улицы, где поймала такси и добралась до дому. Полночи она ждала его, перечитывая письмо, пока не запомнила наизусть. Пробыв дома до девяти часов, решила больше не ждать.
  Она спросила, что стало с ним и Йегером. Он ограничился рассказом, что их привезли в штаб-квартиру гестапо и утром отпустили.
  – У вас неприятности?
  – Да. Теперь расскажите, что вы откопали.
  Сначала она пошла в публичную библиотеку на Ноллендорфплатц – теперь, когда её лишили аккредитации, ей больше ничего не оставалось. В библиотеке есть справочник европейских банков. «Цаугг и Си» все ещё существует. Он по-прежнему помещается на Баннхофштрассе. Из библиотеки Шарлет пошла в посольство США переговорить с Генри Найтингейлом.
  – Найтингейлом?
  – Вы видели его вчера вечером.
  Марш вспомнил – молодой человек в спортивной куртке, взявший её руку в свою.
  – Вы ему ничего не сказали?
  – Разумеется, нет. Но в любом случае он достаточно осторожен. Ему можно доверять.
  – Я предпочитаю сам решать, кому можно доверять, – возразил он разочарованно. – Он что, ваш любовник?
  Она моментально замкнулась.
  – Что это ещё за вопросы?
  – У меня на карту поставлено значительно больше, чем у вас, фрейлейн. Значительно больше. И я имею право знать.
  – У вас нет никакого права…
  Она была взбешена.
  – Хорошо. – Он поднял руки. Невозможная женщина! – Ваше дело.
  Они зашагали дальше.
  Найтингейл, объяснила Шарлет, знаток швейцарских коммерческих дел, в Соединенных Штатах он вел дела нескольких немецких беженцев, пытавшихся выручить свои деньги из банков в Цюрихе и Женеве.
  Это, впрочем, было почти невозможно.
  В 1934 году Рейнхард Гейдрих послал в Швейцарию агента по имени Георг-Ханнес Тома с целью разузнать как можно больше фамилий немецких вкладчиков. Тома поселился в Цюрихе, завязал интрижки с одинокими кассиршами, подружился с мелкими банковскими служащими. Когда у гестапо возникали подозрения, что то или иное лицо имеет незаконный счет, Тома под видом посредника пробовал положить в банк деньги. Как только деньги принимали, Гейдриху становилось известно, что счет существует. Владельца арестовывали, тот под пытками выдавал подробности, и вскоре банк получал обстоятельную телеграмму, в которой по всей форме требовалось возвращение всех активов.
  Война гестапо со швейцарскими банками становилась все изощреннее и шире. Перехваты телефонных разговоров, телеграмм и писем между Германией и Швейцарией стали обычной практикой. Клиентов казнили или отправляли в концлагерь. В Швейцарии раздавались гневные протесты. В конце концов Союзное собрание – парламент страны – в спешном порядке приняло новый Банковский кодекс, запрещающий под страхом тюремного заключения разглашать сведения о вкладах клиентов. Георга Тома разоблачили и выслали.
  Швейцарские банки стали рассматривать сделки с германскими гражданами как слишком опасные и хлопотные. Связь с клиентами стала, по существу, невозможной. Сотни счетов были просто заброшены перепуганными владельцами. Во всяком случае, у респектабельных банкиров не было никакого желания ввязываться в эти рискованные операции. Утечка сведений о клиентуре означала огромные убытки. К 1939 году когда-то прибыльный бизнес с немецкими номерными счетами лопнул.
  – Потом началась война, – продолжала Шарли. Они дошли до конца Нойерзее и повернули обратно. За деревьями слышался гул движения по осевой магистрали Восток – Запад. Над деревьями высился купол Большого зала. Берлинцы шутили, что для того, чтобы его не видеть, нужно быть внутри него. – После 1939 года по вполне понятным причинам спрос на швейцарские счета резко возрос. Люди отчаянно стремились вывезти свою собственность из Германии. Вот тогда-то банки изобрели новый вид вкладов. За двести франков вы получали ящик с номером, ключ и письмо, удостоверяющее право на пользование ими.
  – Точь-в-точь как у Штукарта.
  – Верно. Нужно просто предъявить письмо и ключ, и все в ваших руках. Никаких вопросов. На каждый вклад можно получить столько ключей и писем, сколько готов оплатить его держатель. Вся прелесть в том, что банки больше ни в чем не замешаны. В один прекрасный день со своими сбережениями может явиться маленькая старушенция, если, конечно, получит выездную визу. А через десять лет с письмом и ключом явится её сын и унесет с собой наследство.
  – Или же объявятся гестаповцы…
  – …и если у них будут письмо и ключ, банк все им отдаст. Никаких неприятностей. Никакой огласки. Никакого нарушения Банковского кодекса.
  – И что, эти вклады существуют до сих пор?
  – В конце войны под нажимом из Берлина швейцарское правительство запретило делать новые вклады. Но что касается старых, то они хранятся до сих пор, потому что условия соглашений должны соблюдаться. Так что эти вклады не только сохранили, но и, пожалуй, ещё более увеличили свою ценность. Их продают и покупают. Генри говорит, что Цаугг как раз специализируется на них. Одному Богу известно, что там в этих ящиках.
  – Вы упоминали о Штукарте этому вашему Найтингейлу?
  – Конечно, нет. Я сказала ему, что пишу материал для «Форчун» о «наследствах, утерянных в ходе войны».
  – Так же как вы говорили мне, что собирались взять интервью у Штукарта для статьи о «первых шагах фюрера»?
  Поколебавшись, она спокойно спросила:
  – Что это значит?
  У него стучало в голове, все ещё болели ребра. Что он имел в виду? Он закурил, чтобы дать себе время подумать.
  – Люди, столкнувшиеся с насильственной смертью, стараются о ней забыть, бегут прочь. Но не вы. Вспомните прошлую ночь – как вам хотелось снова побывать в квартире Штукарта, с каким нетерпением вы вскрывали его письма. А сегодня утром – перерыли кучу информации о швейцарских банках…
  Он прервал разговор. На них удивленно глядела проходившая по дорожке пожилая пара. До него дошло, что и они были довольно странной парой – штурмбаннфюрер СС, небритый и слегка помятый, и явная иностранка. Ее произношение, возможно, было безукоризненным, но в её облике, выражении лица, одежде, манерах было что-то, выдававшее, что она не немка.
  – Пойдемте сюда. – Марш свернул с дорожки и направился к деревьям.
  – Дайте закурить.
  В тени деревьев Шарлет взяла у него сигарету и прикурила, прикрывая пламя ладонями. В глазах плясали его отблески.
  – Ладно. – Она шагнула назад, обхватив плечи руками, словно ей было холодно. – Это правда, что мои родители знали Штукарта до войны. Правда, что я была у него перед Рождеством. Но я ему не звонила. Он сам позвонил мне.
  – Когда?
  – В субботу. Поздно вечером.
  – Что он сказал?
  Американка рассмеялась:
  – Так не пойдет, штурмбаннфюрер. В моем деле информация является товаром, имеющим хождение на свободном рынке. Но я готова поменять её на другой товар.
  – И что же вы хотите знать?
  – Все. Зачем вам прошлой ночью нужно было вламываться в чужую квартиру? Почему у вас секреты от своих же людей? Почему гестапо чуть было не убило вас час назад?
  – Ах, это… – улыбнулся Марш. Он страшно устал. Прислонившись к шершавой коре дерева, он глядел в глубь парка. Подумал, что ему нечего терять.
  – Два дня назад, – начал следователь, – я выловил из Хафеля труп.
  Он рассказал ей все. Рассказал о смерти Булера и исчезновении Лютера. Рассказал о том, что видел Йост и что с ним стало. Рассказал о Небе и Глобусе, о сокровищах искусства и о его личном деле в гестапо. Рассказал даже о заявлении Пили. Когда он кончил, то почувствовал облегчение. Как он заметил, это характерно для исповеди преступников, знавших, что их признания однажды доведут их до виселицы.
  Журналистка долго молчала.
  – Справедливо, – сказала она наконец. – Не знаю, почему так, но со мною это тоже бывало.
  
  В субботу вечером Шарлет рано легла спать. Погода была отвратительная – начинался заряд дождя, заливавшего город в течение трех дней. Она неделями не хотела никого видеть. Знаете, как это бывает. Это все Берлин. В тени этих огромных серых домов, в окружении бесконечных форменных мундиров, хмурых бюрократов чувствуешь себя ничтожной, беспомощной.
  Телефон зазвонил в половине двенадцатого, она как раз засыпала. Мужской голос. Напряженный. Отчетливый. «Против вашего дома телефонная будка. Идите туда. Через пять минут я туда позвоню. Если занята, подождите».
  Она не узнала говорившего, но что-то в его тоне подсказывало ей, что он не шутит. Она оделась, схватила пальто, заковыляла по ступенькам на улицу, пытаясь на ходу надеть туфли. Дождь хлестал в лицо. На другой стороне находилась старая деревянная телефонная будка – слава Богу, пустая.
  Ожидая звонка, она вспомнила, когда и где впервые услышала этот голос.
  – Давайте вернемся немного назад, – попросил Марш, – к вашей первой встрече со Штукартом. Расскажите о ней.
  Это было накануне Рождества. Она позвонила и сухо объяснила, кто она такая. Казалось, он колебался, но она проявила настойчивость, и он пригласил её на чай. У него была копна седых вьющихся волос и красновато-коричневый загар, какие бывают, когда проводят много времени под солнцем или ультрафиолетовой лампой. Та женщина, Мария, тоже была дома, но держалась как прислуга. Она подала чай, а потом оставила их одних. Обычный, ничего не значащий разговор: «Как мать? – Спасибо, прекрасно».
  Ха, это была злая шутка.
  Она стряхнула пепел с кончика сигареты.
  – Карьера моей матери закончилась, как только она покинула Берлин. Мое появление на свет окончательно похоронило её. Можете представить, какой спрос был в Голливуде на немецких актрис во время войны.
  Потом он, стиснув зубы, спросил об отце. На этот раз она с огромным удовольствием ответила: «Спасибо, прекрасно. В шестьдесят первом, когда пришел Кеннеди, он подал в отставку. Заместитель государственного секретаря Майкл Мэгуайр. Благослови Господь Соединенные Штаты Америки». Штукарт познакомился с ним через маму, и они встречались, когда он работал здесь в посольстве.
  – Когда это было? – прервал её Марш.
  – С тридцать седьмого по тридцать девятый.
  – Продолжайте.
  Ну, потом он поинтересовался работой, и она ему рассказала. «Уорлд юропиен фичерз» – никогда не слыхал. Неудивительно, сказала она, никто не слыхал. Дальше в том же духе. Обычный вежливый интерес. Уходя, оставила ему визитную карточку. Он наклонился поцеловать руку и долго её лобызал, аж противно. На прощание похлопал по заднице. Слава Богу, этим все кончилось. Пять месяцев ни звука.
  – До субботней ночи?
  До субботней ночи. Не прошло и полминуты, как он позвонил. Теперь в его голосе не осталось и следов былого высокомерия.
  – Шарлотта? – спросил он с ударением на втором слоге. Шарлотта. – Извините за эту мелодраму. Ваш телефон прослушивается.
  – Говорят, прослушивают всех иностранцев.
  – Правда. Когда я работал в министерстве, то видел записи разговоров. Но общественные телефоны безопасны. Я тоже говорю из будки. Я был в ваших краях в четверг и записал номер, с которого вы сейчас говорите. Как видите, у меня серьезное дело. Мне нужно связаться с властями вашей страны.
  – Почему бы не поговорить в посольстве?
  – Это небезопасно.
  Судя по голосу, он был страшно напуган. И наверняка выпил.
  – Вы хотите сказать, что собираетесь бежать?
  Долгое молчание. Потом Шарлет услышала позади себя шум. Металлический стук по стеклу. Она обернулась и увидела стоявшего в темноте под дождем человека. Прижав руки к стеклу, он, словно ныряльщик, заглядывал внутрь будки. Она, должно быть, вскрикнула или так или иначе выдала свой испуг, потому что Штукарт страшно испугался.
  – Кто там? Что случилось?
  – Ничего. Просто кто-то хочет поговорить по телефону.
  – Мы должны поторопиться. Я имею дело только с вашим отцом, а не с посольством.
  – Что вы хотите от меня?
  – Приходите ко мне завтра, и я вам все расскажу. Шарлотта, я сделаю вас самым знаменитым репортером в мире.
  – Где? Когда?
  – У меня дома. В полдень.
  – Это не опасно?
  – Теперь везде опасно.
  И повесил трубку. Это были последние слова, которые она от него услышала.
  
  Она докурила сигарету и раздавила окурок ногой.
  Остальное Маршу было более или менее известно. Она обнаружила тела, вызвала полицию. Ее отвезли в городской участок на Александерплатц, где на три часа оставили сходить с ума в комнате с голыми стенами. Потом перевезли в другое здание, где она давала показания какому-то противному эсэсовцу в дешевом парике, кабинет которого походил скорее на лабораторию судмедэксперта, чем на служебное место детектива.
  Марш улыбнулся, услышав описание Фибеса.
  Она сразу же решила – по вполне очевидным соображениям – не сообщать полиции о субботнем звонке Штукарта. Если бы она проговорилась, что собиралась помочь тому бежать, её бы обвинили в «деятельности, несовместимой со статусом журналиста», и арестовали. И без того её решили выслать. Вот так обстоят дела.
  
  Власти намеревались в ознаменование дня рождения фюрера устроить в Тиргартене фейерверк. Часть парка была отгорожена, пиротехники в синих спецовках на глазах любопытной толпы готовили там свои сюрпризы. Стволы минометов, мешки с песком, блиндажи, километры кабеля – все это скорее выглядело как подготовка к артиллерийскому налету, нежели к празднованию. На штурмбаннфюрера СС и женщину в голубом плаще из синтетики никто не обращал внимания.
  Он черкнул несколько строк в записной книжке.
  – Это номера моих телефонов – служебный и домашний. Кроме того, здесь номера моего друга Макса Йегера. Не застанете меня, звоните ему. – Он вырвал листок и передал ей. – Если произойдет что-то подозрительное, вызывающее беспокойство, звоните в любое время.
  – А как с вами? Что вы собираетесь делать?
  – Собираюсь вечером попробовать попасть в Цюрих. Завтра с утра нужно первым делом проверить этот банковский вклад.
  Ему уже было известно, что она скажет, прежде чем она открыла рот.
  – Я лечу с вами.
  – Здесь вам значительно безопаснее.
  – Но это и мой материал.
  Она вела себя как избалованный ребенок.
  – Поймите же, ради Бога, это не материал для газеты. – Он подавал раздражение. – Давайте договоримся. Что бы я ни обнаружил, клянусь, расскажу вам. Все до конца.
  – Это не одно и то же. Вот если бы я сама была там…
  – Но это лучше, чем отправиться на тот свет.
  – За границей такого не случится.
  – Наоборот, именно там они пойдут на это. Если произойдет что-то здесь, они в ответе. А если за границей… – Он передернул плечами. – Ну что ж, попробуйте.
  Они расстались в центре Тиргартена. Марш быстро зашагал по траве навстречу городскому шуму. На ходу вынул из кармана конверт, нащупал в нем ключ и машинально поднес к носу. Запах её духов. Он оглянулся. Она шла между деревьев в противоположную сторону. На мгновение исчезла, появилась вновь, исчезла, появилась – крошечная фигурка, словно птичка в ярко-голубом оперении на фоне сумрачного леса.
  5
  Дверь в квартиру Марша болталась на петлях, словно сломанная челюсть. Он стоял, прислушиваясь, на площадке с пистолетом в руках. В квартире было тихо и пусто.
  Как и у Шарлет Мэгуайр, его квартиру обыскали, но ещё более зверски. Все было свалено в кучу посреди гостиной – одежда и книги, обувь и старые письма, фотографии, посуда и мебель – руины былого. Словно кто-то собирался зажечь костер, но в последнюю минуту ему помешали поднести факел.
  На самом верху этого погребального костра торчала фотография в деревянной рамке – командующий подводным флотом гросс-адмирал Дениц пожимает руку двадцатилетнему Маршу. Почему именно она оказалась там? Что хотели этим сказать? Он взял её в руки, поднес к окну, сдул пыль. Он совсем забыл о ней. Перед отплытием каждой лодки из Вильгельмсхафена Дениц являлся на борт: внушающий благоговение грубоватый служака с железным рукопожатием. «Удачной охоты», – рявкнул он Маршу. То же самое адмирал прорычал каждому из присутствовавших. На снимке для встречи с ним у рубки выстроились пять молодых членов экипажа. Слева от Марша – Руди Хальдер. Остальные трое погибли в том же году вместе с лодкой U-175.
  Удачной охоты.
  Он бросил фотографию обратно в кучу.
  Чтобы натворить такое, нужно было время. Время, злоба и уверенность, что никто не помешает. Этим, должно быть, занимались, когда он был под стражей на Принц-Альбрехтштрассе. И это могло быть только делом рук гестапо. Ему вспомнилась надпись, нацарапанная людьми из «Белой розы» на стене близ Вердершермаркт: «Полицейское государство – страна, управляемая преступниками».
  Они вскрыли его почту. Пара просроченных счетов – вот бы и оплатили! – и датированное вторником письмо от бывшей жены. Марш пробежал его глазами. Она решила, что ему не следует больше встречаться с Пили. Это отрицательно действует на мальчика. Она надеется, Марш согласен, что так будет лучше. Если потребуется, жена готова выступить под присягой в имперском семейном суде, но уверена, что в его интересах и в интересах мальчика до этого не доводить. Подписалась: «Клара Эккарт». Выходит, снова взяла свою девичью фамилию. Он смял письмо и бросил его в кучу мусора рядом с фотографией.
  По крайней мере, не тронули ванную. Марш принял душ и побрился, оглядев в зеркало свои синяки и ссадины. Они выглядели не так уж страшно – болело сильнее. На груди красовался большой кровоподтек, пара ссадин на ногах, одна ниже спины, ещё один синяк на шее. Ничего серьезного. Как это, бывало, говаривал отец?.. «Еще поживешь, сынок». Слова эти как отцовский бальзам на все детские болячки. «Еще поживешь!»
  Не одеваясь, вернулся в гостиную и стал копаться в куче, доставая оттуда чистое белье, пару ботинок, чемодан, кожаную сумку. Ксавьер опасался, что гестаповцы, возможно, забрали его паспорт, но он оказался там, на дне кучи. Паспорт был выдав в 1961 году, когда Марш ездил в Италию, чтобы доставить в Берлин задержанного в Милане бандита. С фотографии на него глядел он сам, только помоложе, поупитанней, с легкой улыбкой на губах. «Боже, – подумал он, – за три года я постарел на все десять».
  Штурмбаннфюрер почистил форму и снова надел, сменив рубашку. Уложил чемодан. Когда он нагнулся, чтобы запереть его, взгляд упал на каминную решетку. За ней лицевой стороной вниз лежало фото семьи Вайссов. Поколебавшись, Марш поднял его, сложил в маленький квадрат, точно так, как он нашел этот снимок пять лет назад, и сунул в бумажник. Если остановят и станут обыскивать, он скажет, что это фотография его семьи.
  Потом в последний раз оглядел комнату и вышел, по возможности плотнее закрыв сломанную дверь.
  
  В главной конторе «Дойчебанк» на Виттенбергплатц он спросил, сколько у него на счете.
  – Четыре тысячи двести семьдесят семь рейхсмарок и тридцать восемь пфеннигов.
  – Я их снимаю.
  – Все, герр штурмбаннфюрер? – кассир удивленно заморгал сквозь очки в металлической оправе. – Вы закрываете счет?
  – Все.
  Марш наблюдал, как тот отсчитал сорок две купюры по сто марок, потом положил их в бумажник рядом с фотографией. Не так уж много для накопленных за всю жизнь сбережений.
  Вот что значит не продвигаться по службе и семь лет платить алименты.
  Кассир снова удивленно поглядел на него:
  – Герр штурмбаннфюрер что-то сказал?
  Выходит, он размышлял вслух. С ума что ли схожу?
  – Нет. Извините. Благодарю вас.
  Марш поднял чемодан, вышел на площадь и сел в такси, направляясь на Вердершермаркт.
  
  Оказавшись один в кабинете, он сделал два дела.
  Позвонил в штаб-квартиру «Люфтганзы» и попросил знакомого начальника службы безопасности Фридмана, работавшего ранее следователем крипо, проверить, не было ли среди пассажиров какого-либо из рейсов Берлин – Цюрих в воскресенье или понедельник Мартина Лютера.
  – Мартина Лютера, правильно? – Фридмана это явно позабавило. – Кого-нибудь еще, Марш? Императора Карла Великого? Господина фон Гете?
  – Это важно.
  – Уверен, что важно. Я-то знаю. – Фридман обещал немедленно узнать. – Слушай, когда тебе надоест мотаться за санитарными машинами, тебе всегда найдется здесь работа, только скажи.
  – Спасибо. Возможно, воспользуюсь приглашением.
  
  Положив трубку, Марш снял со шкафа засохший цветок. Вынул из горшка истлевшие корни, положил на дно медный ключик, вернул на место цветок и поставил горшок снова на шкаф.
  Через пять минут позвонил Фридман.
  
  Анфилада помещений, примыкающих к кабинету Артура Небе, размещалась на четвертом этаже – кремового цвета ковры и стены, скрытые светильники и мягкая мебель черной кожи. На стенах эстампы с изображениями скульптурных работ Торака. Могучие фигуры с гигантскими торсами катят огромные валуны вверх по крутым склонам – это в ознаменование строительства автобанов. Валькирии сражаются с дьяволами, воплощающими тройное зло – невежество, большевизм и славянство. Размеры скульптур Торака были предметом передаваемых шепотом анекдотов. «Сегодня герр профессор не принимает – работает в левом ухе коня».
  Адъютант Небе, гладко выбритый выпускник Гейдельберга и Оксфорда Отто Бек, поднял глаза на входящего в приемную Марша.
  – Мне нужно поговорить с оберстгруппенфюрером, – сказал Марш.
  – Он никого не принимает.
  – Меня примет.
  – Нет, не примет.
  Марш, опершись кулаками о стол, наклонился к лицу Бека:
  – Спросите.
  Он услышал, как позади него секретарь Небе шепнула:
  – Вызвать охрану?
  – Минутку, Ингрид. – Среди выпускников школы СС в Оксфорде считалось шиком щеголять английским хладнокровием. Бек щелчком смахнул с рукава мундира невидимую пылинку. – И как о вас доложить?
  – Марш.
  – А-а, знаменитый Марш. – Бек поднял трубку телефона. – Герр оберстгруппенфюрер, на встрече с вами настаивает штурмбаннфюрер Марш. – Он взглянул на следователя и кивнул. – Очень хорошо.
  Бек нажал спрятанную под крышкой стола кнопку, открывающую электронные замки.
  – Пять минут, Марш. У него разговор с рейхсфюрером.
  В кабинет вела массивная дубовая дверь. Закрытые жалюзи почти не пропускали дневного света. Небе, согнувшись над столом в желтом круге, отбрасываемом настольной лампой, разглядывал в лупу машинописный текст. Направил на посетителя один огромный расплывшийся рыбий глаз.
  – Что мы имеем?.. – Он положил лупу на стол. – Штурмбаннфюрер Марш? Полагаю, с пустыми руками?
  – К сожалению.
  Небе кивнул.
  – Дежурные сообщают, что полицейские участки по всему рейху забиты дряхлыми нищими, потерявшими документы престарелыми пьяницами, всяким старьем… Глобусу хватит чем заняться до самого Рождества. – Он откинулся в кресле. – Насколько я знаю Лютера, он слишком хитер, чтобы показываться на людях. Он будет выжидать несколько дней. Только на это вам и остается надеяться.
  – Позвольте обратиться с просьбой.
  – Давайте.
  – Я хочу съездить за границу.
  Оберстгруппенфюрер расхохотался, хлопая ладонями по столу.
  – Ваше личное дело, Марш, довольно содержательно, но в нем нигде не упоминается о вашем чувстве юмора. Превосходно! Кто знает, может быть, вы ещё поживете. Какой-нибудь комендант концлагеря сделает вас своим любимчиком.
  – Мне нужно в Швейцарию.
  – Разумеется. Изумительные пейзажи.
  – Мне звонили из «Люфтганзы». Лютер в воскресенье днем летал в Цюрих и вернулся в Берлин последним рейсом в понедельник. Думаю, у него есть доступ к номерному банковскому вкладу.
  Хозяин кабинета перестал хохотать и лишь время от времени посмеивался.
  – Где доказательства?
  Марш положил на стол конверт.
  – Прошлой ночью я изъял его из квартиры Штукарта.
  Небе открыл конверт и стал через лупу разглядывать письмо. Поднял глаза.
  – А ключ к нему не полагается?
  Марш молча разглядывал висевшие над головой шефа крипо картины. «Возвращающиеся с поля крестьянские девушки» Шмутцлера и «Фюрер на трибуне» Падуа – ужасная банальная мазня.
  – А-а, понимаю. – Небе снова откинулся, постукивая лупой по щеке. – Если не разрешу ехать, не получу ключ. Правда, я мог бы передать вас в гестапо, и тамошние специалисты убедили бы вас отдать его – возможно, довольно быстро. Но тогда о содержимом ящика узнают Глобус с Гейдрихом, а не я.
  Он помолчал. Потом с трудом поднялся с кресла и заковылял к окну. Немного раздвинув жалюзи, выглянул наружу. Марш видел, как он медленно водил взглядом по сторонам.
  Наконец оберстгруппенфюрер промолвил:
  – Соблазнительное предложение. Но почему у меня перед глазами видение, будто я машу вам белым платком с площадки для провожающих в аэропорту имени Германа Геринга и вы никогда уже не вернетесь?
  – Полагаю, излишне давать вам слово.
  – Такой намек для нас оскорбителен.
  Небе вернулся к столу и ещё раз перечитал письма. Нажал кнопку на столе:
  – Бека.
  Появился адъютант.
  – Марш, давайте ваш паспорт. А теперь, Бек, направьте его в министерство внутренних дел, и пусть там немедленно выдадут двадцатичетырехчасовую выездную визу, действительную с шести часов сегодняшнего вечера до шести часов завтрашнего.
  Бек, бросив взгляд на Марша, выскользнул из кабинета.
  Небе продолжал:
  – Вот мои условия. Глава швейцарской криминальной полиции господин Штреули – мой хороший приятель. С того момента, как вы выйдете из самолета, и до посадки на обратный рейс его люди будут вести за вами наблюдение. Не пытайтесь улизнуть от них. Если вы не вернетесь завтра, вас арестуют и депортируют. Если попытаетесь бежать в Берн и попасть в иностранное посольство, вас остановят. В любом случае вам некуда деваться. После вчерашнего радостного сообщения американцы просто вышвырнут вас обратно через границу. Англичане, французы и итальянцы сделают то, что мы им скажем. Австралия и Канада послушаются американцев. Предположим, остаются ещё китайцы, но на вашем месте я предпочел бы лучше попытать счастья в концлагере. Как только вернетесь в Берлин, расскажете мне все, что узнали. Идет? – Марш кивнул. – Прекрасно. Фюрер называет Швейцарию «нацией хозяев отелей». Рекомендую «Бор-о-Лак» на Тальштрассе. С видом на озеро. Роскошнее не найдете. Прекрасное местечко для приговоренного.
  
  Вернувшись к себе, «турист» Марш забронировал место в гостинице и билет на самолет. Через час паспорт был у него на руках. Внутри проставлена виза: вездесущий орел и обрамленная венком свастика; места, куда вписываются даты, заполнены неразборчивым почерком бюрократа.
  Срок действия выездной визы находился в прямой зависимости от политической благонадежности обратившегося за ней. Партийным бонзам – десять лет, членам партии – пять, гражданам с безупречной репутацией – год, лагерному отребью, естественно, ничего не полагалось. Его отнесли к касте неприкасаемых – недовольных, тунеядцев, уклоняющихся от работы, потенциальных преступников. Отсюда и виза – всего на двадцать четыре часа.
  Марш позвонил в отдел крипо по расследованию экономических преступлений и спросил эксперта по швейцарским делам. Когда он упомянул Цаугга и спросил, располагает ли отдел какой-то информацией, на другом конце рассмеялись:
  – Сколько у вас времени?
  – Рассказывайте с самого начала.
  – Минутку, пожалуйста.
  Собеседник положил трубку и пошел за папкой.
  Банк «Цаугг и Си» основан в 1877 году финансистом французско-немецкого происхождения Луи Цауггом. Подписавший письмо Штукарта Герман Цаугг был внуком основателя и до сих пор числился главным директором банка. Берлин больше двадцати лет следит за его деятельностью. В сороковые годы Цаугг имел обширную клиентуру среди немецких подданных сомнительной репутации. В настоящее время его подозревают в сокрытии миллионов рейхсмарок наличными, а также в виде произведений искусства, слитков драгоценных металлов, ювелирных изделий и драгоценных камней. Их давно следовало бы конфисковать, но все это находилось вне досягаемости министерства финансов.
  – А что у нас имеется о самом Цаугге?
  – Только незначительные подробности. Ему пятьдесят четыре года, женат, есть сын. Особняк на Цюрихском озере. Весьма уважаемая персона. Довольно скрытен. Множество влиятельных друзей в швейцарском правительстве.
  Марш закурил и взял листок бумаги.
  – Повторите-ка мне адрес.
  
  Макс Йегер появился, когда Ксавьер писал ему записку. Он открыл задом дверь и, обливаясь потом, ввалился с горой папок.
  Отросшая за два дня щетина придавала ему грозный вид.
  – Зави, слава Богу, – воскликнул Макс, глядя поверх бумаг. – Я ищу тебя весь день. Где ты был?
  – Везде. А это что? Твои мемуары?
  – Те самые убийства в Шпандау. Слышал, что сказал утром дядюшка Артур? – Он передразнил пронзительный голос Небе: – «Йегер, вы можете вернуться к обычным обязанностям». – Он бросил папки на стол так, что задребезжали оконные рамы, а кабинет заволокло пылью. – Показания свидетелей и присутствовавших на свадьбе гостей. Протокол вскрытия – из бедняги выковыряли пятнадцать пуль. – Он потянулся, протер кулаками глаза. – Мог бы проспать неделю. Скажу откровенно: я слишком стар для приключения, в которые меня втянули прошлой ночью. Сердце может не выдержать. А чем, черт возьми, ты теперь занимаешься?
  Марш вынул из горшка высохший цветок и достал ключ от банковского сейфа.
  – Через два часа мне надо на самолет.
  Йегер посмотрел на его чемодан.
  – Ясно без слов – идешь в отпуск! Слушать балалайку на берегу Черного моря… – Он подбоченился и пошел в пляс, подражая русскому танцу.
  Марш, улыбнувшись, покачал головой.
  – Хочешь пива?
  – Спрашиваешь! – И не успел Марш оглянуться, как Йегер, приплясывая, исчез в коридоре.
  
  Маленькую пивную неподалеку держал отставной полицейский по фамилии Фишер. Там пахло дымом и потом, квелым пивом и луком. Большинство постоянных посетителей составляли полицейские. Зеленые и черные мундиры теснились у стойки или маячили в полумраке обшитых деревом кабинок.
  Лису и Медведя встретили бурными приветствиями:
  – В отпуск идешь, Марш?
  – Эй, Йегер! В другой раз становись чуть ближе к бритве!
  Йегер заявил, что сегодня угощает он. Марш отыскал кабинку в углу, сунул под стол чемодан и закурил. Тут были люди, которых он знал лет десять. Резавшиеся в покер и отпускавшие соленые шутки шоферы из Рансдорфа. Любители выпить из отдела опасных преступлений на Вортштрассе. Вальтер Фибес в одиночестве сидел у стойки, уныло склонившись над бутылкой шнапса.
  Подошел Йегер и поднял стакан.
  – Прозит!
  – Прозит!
  Макс смахнул пену с губ:
  – Германия подарила миру три вещи – отличные сосиски, хорошие машины и доброе пиво. – Он неизменно повторял это, когда они выпивали.
  Марш подумал: «Так-то оно так. А что ты скажешь, если узнаешь, что я лечу самолетом?» Ибо у Йегера это слово вызывало в воображении самые экзотические картины. Сам он с семьей не бывал дальше семейного лагеря на Черном море – прошлым летом проводил отпуск близ Готенбурга по путевке организации «Сила через радость».
  Марш слегка повернул голову и огляделся. Немецкий взгляд. Кабинки с обеих сторон были не заняты. У стойки раздавались взрывы смеха.
  – Я лечу в Швейцарию. Небе дал мне визу на двадцать четыре часа. Ключ, который ты только что видел в кабинете, я взял прошлой ночью в квартире Штукарта. Он от банковского сейфа в Цюрихе.
  У Йегера широко раскрылись глаза.
  – Они, должно быть, прячут там все эти художественные штучки. Помнишь, Глобус говорил сегодня утром, что они танком вывозили их и продавали в Швейцарии.
  – Больше того. Я снова говорил с американкой. Оказывается, Штукарт в субботу вечером звонил ей домой, похоже, собирался бежать за границу.
  Бежать. Такое нельзя произносить вслух. Слово повисло в воздухе.
  Йегер заметил:
  – Но гестапо, должно быть, знает об этом, Зави. Ее телефон наверняка прослушивается.
  Марш отрицательно покачал головой.
  – Штукарт был умен. Он воспользовался автоматом напротив её дома. – Он отхлебнул пива. – Видишь, какие дела, Макс? У меня такое ощущение, словно я спускаюсь по лестнице в полной темноте. Сперва покойник в озере оказывается старым соратником фюрера. Потом выясняется, что его смерть связана со смертью Штукарта. Прошлой ночью моего единственного свидетеля, знавшего о причастности к этому делу Глобуса, – курсанта Йоста увезли гестаповцы. Теперь оказывается, что Штукарт хотел бежать. Чего ожидать дальше?
  – Ты свалишься с лестницы и сломаешь себе шею, друг мой. Вот что будет дальше.
  – Что ж, резонно. Но ты не знаешь самого худшего.
  Марш рассказал ему о гестаповском досье. Йегер, казалось, был потрясен.
  – Черт возьми! Что ты собираешься делать?
  – Я подумывал не возвращаться в рейх. Даже снял со счета все свои деньги. Но Небе прав: ни одна страна не станет иметь со мной дела. – Марш допил пиво. – Не сделаешь ли ты кое-что для меня?
  – Говори.
  – Сегодня утром взломали квартиру американки. Не попросил бы ты орпо в Шенеберге время от времени туда заглядывать? Адрес я оставил на столе. Кроме того, я на всякий случай дал ей твой телефон.
  – Нет проблем.
  – Прибереги это для Пили. – Он передал Йегеру конверт с половиной суммы, снятой со счета в банке. – Здесь немного, но остальные мне, возможно, понадобятся. Держи их у себя, пока он не подрастет, чтобы знать, как ими распорядиться.
  – Да брось ты, парень! – Макс перегнулся через стол и хлопнул его по плечу. – Неужели дела так уж плохи? Уверен?
  Марш пристально посмотрел ему в глаза. Через пару секунд Йегер отвел глаза и, пробормотав: «Да. Ну что ж…» – положил конверт в карман.
  – Мой Бог, – неожиданно взорвался он, – если бы мой парень написал на меня в гестапо, я бы ему выдал – конечно, не деньги.
  – Это не его вина, Макс.
  Вина. Как можно винить десятилетнего ребенка? Мальчику нужен отец. Его заменила партия – дала ему уверенность, дружеское общение, веру во что-то – все то, что должен был дать и не дал Марш. К тому же «Пимпф» рассчитывал, что юные предпочтут преданность государству преданности семье. Нет, он не станет – не может – винить своего сына.
  Йегер помрачнел.
  – Еще пива?
  – Извини. – Марш встал. – Должен ехать. Пиво за мной.
  Йегер, пошатываясь, тоже поднялся на ноги.
  – Когда вернешься, Зави, поживи пару дней у меня. Младшие дочери уехали на неделю в лагерь – можешь занять их комнату. Что-нибудь придумаем на случай военного трибунала.
  – Я же асоциальный элемент. Прятать меня – не очень-то хорошо в глазах местной партийной организации.
  – Клал я на партийную организацию. – Сказано было от души. Йегер протянул руку, и Марш пожал огромную мозолистую лапу. – Береги себя, Зави.
  – Береги себя, Макс.
  6
  На взлетных полосах аэропорта имени Германа Геринга в дрожащем мареве от работавших двигателей можно было видеть новое поколение пассажирских реактивных самолетов – сине-белые «боинги» компании «Пан Америкэн» и красно-бело-черные украшенные свастикой «юнкерсы», принадлежащие «Люфтганзе».
  В Берлине два аэропорта. Старый аэродром Темпельгоф с короткими дорожками, оказавшийся поблизости от центра разросшегося города, обслуживает внутренние линии. Международные рейсы осуществляются из аэропорта имени Германа Геринга, расположенного в районе северо-западных пригородов. Длинные низкие здания нового аэровокзала из мрамора и стекла, разумеется, спроектированы Шпеером. Перед залом для прибывающих пассажиров – изготовленная из переплавленных «спитфайров» и «ланкастеров» статуя Ханны Райч, самой знаменитой летчицы Германии. Она глядит в небо, оберегая его от незваных гостей. Позади неё транспарант на пяти языках: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В БЕРЛИН, СТОЛИЦУ ВЕЛИКОГО ГЕРМАНСКОГО РЕЙХА».
  Марш расплатился с шофером такси, дал на чай и направился по пандусу к автоматическим дверям. Холодный воздух был здесь творением человека – пропитан авиационным горючим и пронизан ревом моторов. Раскрылись двери, затем с легким шипением сомкнулись позади него, и Марш вдруг оказался в звуконепроницаемом пузыре – зале для отлетающих.
  «Объявляется посадка на рейс 401 „Люфтганзы“ на Нью-Йорк. Пассажиров просят пройти на посадку к выходу номер восемь…»
  «Заканчивается посадка на рейс 014 „Люфтганзы“ на Теодерихсхафен. Пассажиров…»
  Сначала Ксавьер прошел к стойке «Люфтганзы» и забрал свой билет, потом к контрольно-пропускному пункту, где его паспорт подвергла внимательному изучению блондинка с приколотой на левой груди табличкой с именем Гина и свастикой на отвороте жакета.
  – Желает ли герр штурмбаннфюрер сдать багаж?
  – Нет, благодарю вас. У меня только это. – Он похлопал по своему небольшому чемоданчику.
  Она вернула паспорт с вложенным в него посадочным талоном, сопроводив ослепительной и искусственной, как неоновый свет, улыбкой.
  – Посадка через полчаса. Желаю счастливого полета, герр штурмбаннфюрер.
  – Благодарю вас, Гина.
  – Всего доброго.
  Они кланялись друг другу, как пара японских бизнесменов. Путешествие по воздуху было для Марша непривычным. Незнакомый мир с собственным непостижимым ритуалом.
  Следуя указателям, он прошел в уборную, выбрал самую дальнюю от умывальников кабинку, запер дверь, открыл чемодан и достал оттуда кожаную сумку. Потом сел и с усилием стянул сапоги. Хромовые голенища и кафель отражали белый свет.
  Раздевшись до трусов, он сложил сапоги и форму в сумку, спрятав в середине «люгер», застегнул молнию и запер замок.
  Пять минут спустя он вышел из кабинки совершенно преобразившимся – в светло-сером костюме, белой рубашке, бледно-голубом галстуке и мягких коричневых туфлях. Арийский супермен превратился в обычного гражданина. Он чувствовал перемену и по глазам людей. Больше не видно было испуганных взглядов. Угрюмый служитель камеры хранения багажа, где Марш оставил сумку, вручил ему номерок.
  – Не потеряйте. Если потеряете, лучше не приходите, – и кивком указал на висевшее позади него объявление: «Внимание! Вещи выдаются только по предъявлении номера!»
  В зоне паспортного контроля, увидев сотрудников службы безопасности, Марш остановился в нерешительности. Первый барьер – проверка посадочных талонов, которые нельзя получить без соответствующей визы. Второй барьер – проверка самих виз. По обе стороны прохода стояли по трое служащих пограничной полиции с автоматами. Стоявшего впереди Марша пожилого человека проверяли с особой тщательностью. Таможенный чиновник говорил с кем-то по телефону, прежде чем пропустил его, махнув рукой. Они все ещё разыскивали Лютера.
  Когда подошла очередь Марша, он заметил, что его паспорт сбил таможенника с толку. Штурмбаннфюрер СС, а виза всего на двадцать четыре часа. Обычно понятные сочетания званий и привилегий на сей раз были слишком запутаны, чтобы в них разобраться. На лице чиновника отражалась борьба между недоверием и раболепием. Как обычно, раболепие взяло верх.
  – Счастливого пути, герр штурмбаннфюрер.
  Пройдя за барьер, Марш продолжил изучение системы безопасности. Весь багаж просвечивался рентгеновскими лучами. Его обыскали, потом попросили открыть чемодан. Тщательно осмотрели каждый предмет – расстегнули несессер с туалетными принадлежностями, открыли тюбик с кремом для бритья и понюхали. Охранники работали с тщательностью людей, знавших, что если за время их дежурства самолет захватят или взорвут террористы, то следующие пять лет они проведут в концлагере.
  Наконец он прошел все проверки. Похлопал по карману, дабы удостовериться, что письмо Штукарта все ещё там, повертел в другой руке медный ключик. Потом подошел к стойке бара, заказал большую порцию виски и закурил.
  
  Он вошел в «юнкерс» за десять минут до отлета.
  Это был последний рейс из Берлина в Цюрих, и в салоне было полно деловых людей в темных костюмах-тройках, занятых чтением розовых финансовых газет. У Марша было место у окна. Соседнее кресло пустовало. Он поставил чемодан на полку у себя над головой, устроился поудобнее и закрыл глаза. Внутри самолета раздавались звуки кантаты Баха. Снаружи, начиная глухим рокотом и поднимаясь до завывания на высоких нотах, в хор вступали запускаемые один за другим моторы. Самолет, слегка подпрыгнув, покатился по полосе.
  Из последних тридцати шести часов Марш спал всего три. Теперь его обволакивала музыка. Вибрация убаюкивала. Он уснул.
  Он не видел демонстрацию спасательных средств на случай аварии. Почти не почувствовал взлета. И не видел, как в соседнем кресле оказался пассажир.
  Марш открыл глаза, когда «юнкерс» был уже на высоте десять тысяч метров и пилот объявил, что они пролетают над Лейпцигом. Наклонившаяся к нему стюардесса спрашивала, не хочет ли он чего-нибудь выпить. Он открыл рот, чтобы спросить виски, и тут же поперхнулся. Рядом с ним, делая вид, что читает журнал, сидела Шарлет Мэгуайр.
  
  Под ними медленно проплывал Рейн – широкая дуга расплавленного металла в свете умирающего солнца. Марш никогда не видел его с высоты. «Родному Отечеству ничего не грозит: Рейн на страже твердо стоит». Запомнившиеся с детства строчки, распевавшиеся под расстроенное пианино в продуваемом насквозь гимнастическом зале. Кто их сочинил? Он не помнил.
  Перелет через Рейн означал, что они покинули рейх и находились над Швейцарией. Вдали в туманной дымке виднелись серо-голубые горы, внизу – аккуратные прямоугольники полей и темные пятна сосновых лесов, крутые красные крыши домов и белые церквушки.
  Шарлет рассмеялась, увидев удивление, написанное на его лице. «Вы, – сказала она, – может быть, и привыкли иметь дело с закоренелыми преступниками, гестаповцами и эсэсовцами. Но вам ещё не приходилось сталкиваться со старой доброй американской прессой».
  Ксавьер выругался. Американка в ответ взглянула на него широко открытыми наивными глазами, точь-в-точь как одна из дочек Макса Йегера. Она нарочно переигрывала, отчего получалось ещё забавнее, его гнев оборачивался против него, и он сам невольно включался в игру.
  Потом Шарли, размахивая пластмассовым стаканчиком с виски, настояла, на том, чтобы, хочет Марш того или нет, рассказать все как было. Ей-не составило никаких трудов оказаться здесь, объяснила она. Он же говорил ей, что вечером летит в Цюрих. Выяснилось, что в конце дня всего один рейс. В аэропорту в кассе «Люфтганзы» она заявила, что должна лететь с штурмбаннфюрером Маршем. Нельзя ли получить место рядом с ним? Услышав утвердительный ответ, она таким образом узнала, что он должен быть в самолете.
  – И действительно вы оказались там, – заключила она, – спали как младенец.
  – А если бы вам сказали, что на борту нет пассажира по фамилии Марш?
  – Все равно бы полетела. – Ей надоело, что он сердится. – Послушайте, я уже собрала почти весь материал. Махинации с произведениями искусства. Гибель двух высокопоставленных чиновников. Третий скрывается. Попытка бежать за границу. Тайный вклад в швейцарском банке. В худшем случае, если бы полетела одна, почувствовала бы ни с чем не сравнимый колорит Цюриха. А в лучшем, может быть, соблазнила господина Цаугга на интервью.
  – Ни капли не сомневаюсь.
  – Не волнуйтесь так, штурмбаннфюрер, – вашего имени там не было бы.
  Цюрих расположен всего в двадцати километрах от Рейна, Они быстро снижались. Марш допил виски и поставил стаканчик на протянутый стюардессой поднос.
  Шарлет Мэгуайр одним глотком осушила свой стакан и поставила его рядом.
  – Герр Марш, по крайней мере, у нас есть нечто общее – виски, – заметила она, улыбнувшись.
  Он обиженно отвернулся к окну, подумав, как часто ей удается выставить его в глупом виде, представить этаким неотесанным тевтоном. Сперва журналистка утаила от него правду о звонке Штукарта. Потом обвела вокруг пальца, устроив так, что он взял её с собой обыскивать квартиру убитого. Сегодня утром она беседовала о швейцарских банках с американским дипломатом Найтингейлом. Теперь это. Словно ребенок, неотступно следующий за ним по пятам, – упрямый, смышленый, путающийся под ногами, неискренний, опасный ребенок. Марш украдкой ощупал карманы, чтобы удостовериться, на месте ли письмо и ключ. С неё сталось бы стащить их, пока он спал!
  «Юнкерс» заходил на посадку. Как в фильме, с нарастающей быстротой мимо мелькали работающий в поле трактор, огни автомобильных фар в туманных сумерках, потом самолет подпрыгнул раз, другой – они приземлились.
  Цюрихский аэропорт оказался не таким, как представлял Марш. За рядами самолетов и ангаров сразу начинались лесистые склоны гор, никаких следов города. На мгновение ему подумалось, уж не узнал ли Глобус о его миссии и не изменил ли курс самолета. Может быть, их посадили где-нибудь на отдаленной авиабазе в южной Германии? Но затем увидел слово «ЦЮРИХ» на здании аэровокзала.
  Не успел самолет остановиться, как пассажиры, для большинства из которых, видимо, эти рейсы были привычными, как один поднялись со своих мест. Шарли тоже встала на ноги, доставая с полки чемодан и свой нелепый голубой плащ. Марш последовал за ней.
  – Извините.
  Она набросила плащ на плечи.
  – Куда теперь?
  – Я еду в свою гостиницу, фрейлейн. Что касается вас, это ваше дело.
  Ему удалось протиснуться вперед мимо толстого швейцарца, совавшего бумаги в свой кожаный дипломат. Благодаря этому маневру Шарлет оказалась отрезанной от него. Двигаясь по проходу и спускаясь по трапу, следователь ни разу не оглянулся.
  Он быстро прошел через зал для прибывающих к стойке паспортного контроля, обогнав большинство пассажиров, и оказался в голове очереди. Позади слышалось какое-то движение – его соседка пыталась протолкаться поближе к нему.
  Швейцарский пограничник, серьезный молодой человек с обвисшими усами, перелистал его паспорт.
  – По делу или провести время, герр Марш?
  – По делу.
  Определенно по делу.
  – Минутку.
  Молодой человек поднял трубку, набрал три цифры и, отвернувшись, прошептал что-то в трубку. Сказал: «Да. Да. Конечно». Потом положил трубку и вернул паспорт Маршу.
  
  У выдачи багажа его поджидали двое. Он распознал их с полусотни шагов: нескладные фигуры, коротко подстриженные волосы, добротные черные ботинки, коричневые плащи с поясом. Полицейские похожи друг на друга во всем мире. Он прошел мимо, даже не взглянув, и скорее почувствовал, чем увидел, что они последовали за ним.
  Он без задержки миновал таможенников и вышел в главный вестибюль. Такси. Где же такси?
  «Тук-тук, тук-тук», – послышалось позади.
  Здесь было на несколько градусов холоднее, чем в Берлине. Тук-тук, тук-тук. Он обернулся. Конечно, это она в своем плаще, вцепившись в чемодан, ковыляла на высоких шпильках.
  – Уйдите, фрейлейн. Понимаете? Или изложить в письменном виде? Отправляйтесь в Америку и публикуйте свою глупую историю. А у меня дела.
  Не ожидая ответа, он открыл заднюю дверцу такси, швырнул чемодан и забрался сам.
  Сказал шоферу:
  – «Бор-о-Лак».
  Они выехали на шоссе, направляясь к югу, в сторону города. День был на исходе. Вытянув шею, Марш разглядел в заднее окно следовавшее в десяти метрах такси, а за ним – белый «мерседес». Боже, что за комедия! Глобус гнался за Лютером, он гнался за Глобусом, Шарли Мэгуайр гналась за ним, а теперь на хвосте у них обоих сидела швейцарская полиция. Он закурил.
  – Читать умеете? – спросил шофер. И указал на табличку: «БЛАГОДАРИМ ЗА ТО, ЧТО НЕ КУРИТЕ».
  – Добро пожаловать в Швейцарию, – проворчал Марш, на несколько сантиметров опустил стекло, и голубой дымок растаял в прохладном воздухе.
  Цюрих превзошел его ожидания. Центр напоминал Гамбург. Вокруг широкого озера теснились старинные здания. Вдоль набережной мимо ярко освещенных магазинов и кафе в бело-зеленом наряде громыхали трамваи. Шофер слушал «Голос Америки». В Берлине было полно помех, здесь звучание было чистым. «Дай мне свою руку, – пел по-английски молодой голос. – Дай мне свою ру-у-ку!» Песню сопровождал визг тысяч подростков.
  «Бор-о-Лак» отделяла от озера только мостовая. Марш рассчитался с шофером рейхсмарками – во всех странах континента принимали рейхсмарки, это была общеевропейская валюта. Как и обещал Небе, отель был роскошный. Номер обошелся ему в половину месячной зарплаты. «Прекрасное местечко для приговоренного…» Расписываясь в журнале регистрации, он краем глаза заметил, что в дверях мелькнуло что-то голубое, а за ним – коричневые плащи. Я словно кинозвезда, подумал Марш, входя в лифт. Куда ни пойду, следом два детектива и брюнетка.
  
  Он расстелил на кровати план города и уселся рядом, утопая в мягком матраце. Времени было в обрез. Цюрихское озеро широким голубым клином врезалось в сложное переплетение улиц. Согласно досье крипо, Герман Цаугг проживал на Зеештрассе. Марш отыскал эту улицу. Зеештрассе протянулась по восточному берегу озера примерно в четырех километрах к югу от отеля.
  В дверь тихо постучали. Мужской голос произнес его имя.
  Что еще? Он стремительно пересек комнату и распахнул дверь. В коридоре с подносом в руках стоял официант. Казалось, он испугался.
  – Извините, пожалуйста. Это вам от госпожи из номера 277.
  – Ах да. Разумеется. – Марш отступил, пропуская его внутрь. Официант нерешительно вошел, будто опасаясь, что постоялец его ударит. Он поставил поднос, помедлил в ожидании чаевых и, видя, что ничего не получит, удалился. Марш запер за ним дверь.
  На столе стояла бутылка виски с запиской из одного слова: «Разрядка?»
  
  Ослабив галстук, он стоял у окна и, потягивая виски, глядел на Цюрихское озеро. По черной воде протянулись дорожки от уличных фонарей; на её поверхности мерцали красные, зеленые и белые искорки. Он снова достал сигарету, миллионную за эту неделю.
  Под окном слышался смех. По озеру двигался огонек. Ни тебе Большого зала, ни марширующих оркестров, ни форменной одежды. Впервые – за сколько месяцев?.. по крайней мере за год – Марш не видел берлинского металла и гранита. Подняв стакан, он разглядывал светлую жидкость. Выходит, есть другие люди, другие города.
  Он заметил, что с бутылкой принесли два стакана.
  Сел на кровать и, барабаня пальцами по столику, посмотрел на телефон.
  Безумие.
  У неё была привычка глубоко засовывать руки в карманы и, улыбаясь, наклонять набок голову. Он вспомнил, что в самолете на ней было красное шерстяное платье с кожаным ремешком. На красивых ногах черные чулки. Когда она сердилась или, что было чаще, потешалась, то закидывала волосы за уши.
  Смех на улице удалялся.
  «Где вы были последние двадцать лет?» – с презрением спрашивала Шарлет тогда, на квартире Штукарта.
  Она так много знала. И не отставала от него.
  «Миллионы евреев, исчезнувших в войну…»
  Марш повертел в руках её записку, налил себе ещё и откинулся на кровати. Спустя десять минут он поднял трубку и сказал телефонистке:
  – Номер 277.
  Безумие. Чистое безумие.
  
  Они встретились в вестибюле под кроной роскошной пальмы. В дальнем углу струнный квартет вымучивал попурри из мелодий «Летучей мыши».
  Марш сказал:
  – Виски очень хорошее.
  – Жертвоприношение во имя мира.
  – Принимается. Спасибо. – Он бросил взгляд на пожилую виолончелистку. Та широко расставила толстые ноги, словно доила корову. – Одному Богу известно, почему я должен вам доверять.
  – Одному Богу известно, почему я должна доверять вам.
  – Основные правила игры, – решительно произнес он. – Первое: больше не врать. Второе: делаем, что я скажу, нравится вам или нет. Третье: вы показываете мне, что собираетесь печатать, и, если я прошу о чем-то не писать, вы вычеркиваете. Согласны?
  – По рукам! – Она улыбнулась и протянула руку. Спокойное крепкое рукопожатие. Он впервые заметил, что она носит мужские часы.
  – Что заставило вас сменить гнев на милость? – спросила журналистка.
  Ксавьер освободил руку.
  – Готовы в путь?
  На ней по-прежнему было красное платье.
  – Да.
  – Записная книжка с собой?
  Она похлопала по карману плаща.
  – Никогда с ней не расстаюсь.
  – Я тоже. Прекрасно. Пошли.
  
  Швейцария была островком света в беспросветном мраке. Кругом одни враги: Италия на юге, Франция на западе, Германия на севере и востоке. То, что она выжила, вызывало удивление: это явление называли «швейцарским чудом».
  Люксембург стал Мозельландом, Эльзас-Лотарингия превратилась в Вестмарк, Австрия – в Остмарк. Что до Чехословакии, этого незаконнорожденного версальского дитяти, то она сократилась до размеров протектората Богемии и Моравии. Польша, Латвия, Литва, Эстония исчезли с карты. На востоке Германская империя была поделена на рейхскомиссариаты: Остланд, Украина, Кавказ, Московия.
  На западе по Римскому договору Германия загнала двенадцать стран – Португалию, Испанию, Францию, Ирландию, Великобританию, Бельгию, Голландию, Италию, Данию, Норвегию, Швецию и Финляндию – в европейский торговый блок. Во всех школах немецкий был вторым официальным языком. Люди ездили на немецких автомобилях, слушали немецкие радиоприемники, смотрели немецкие телевизоры, работали на немецких фабриках и заводах, жаловались на поведение немецких туристов на принадлежавших немцам курортах, а немецкие команды одерживали победы на всех международных спортивных состязаниях, за исключением крикета, в который играли одни англичане.
  Лишь Швейцария оставалась нейтральной. Это не входило в планы Гитлера. Но к тому времени, когда штабисты вермахта разработали стратегию покорения швейцарского государства, возник тупик «холодной войны». Швейцария осталась клочком ничейной земли, которая с годами становилась все более полезным для обеих сторон местом встреч и тайных сделок.
  – В Швейцарии всего три категории граждан, – объяснял Маршу эксперт из крипо. – Американские шпионы, немецкие шпионы и швейцарские банкиры, пытающиеся завладеть их деньгами.
  За последнее столетие банкиры эти обосновались на северной стороне Цюрихского озера, превратив этот уголок в лакомый кусок, самое денежное место. Как и на Шваненвердере, их виллы были окружены безликими высокими оградами с прочными воротами и плотной стеной деревьев.
  Марш наклонился и попросил шофера:
  – Здесь помедленнее.
  Теперь они представляли собой целую кавалькаду: Марш и Шарли в такси, за ними две машины, в каждой по швейцарскому полицейскому. Марш считал номера домов.
  – Здесь притормозите.
  Такси свернуло к краю тротуара. Полицейские машины их обогнали, но через сотню метров засветились их тормозные огни.
  Шарли огляделась.
  – Что теперь?
  – Теперь мы взглянем на жилище доктора Германа Цаугга.
  Марш расплатился с шофером, тот, быстро развернувшись, направился обратно к центру города. На улице было тихо.
  Все виллы окружали плотные заборы, но вилла Цаугга, третья, к которой они подошли, была настоящей крепостью. По обеим сторонам цельнометаллических трехметровых ворот – каменная стена. Вход просматривался телевизионной камерой. Марш взял Шарли под руку, и они, словно влюбленная парочка, не спеша продефилировали мимо. Перешли на противоположную сторону улицы и остановились у аллеи, ведущей к другой вилле. Марш посмотрел на часы. Начало десятого. Прошло ещё пять минут. Он уже собирался сказать, что пора уходить, как с лязгом ворота стали распахиваться.
  – Кто-то выезжает, – прошептала Шарли.
  – Нет. – Он кивком головы указал в сторону дороги. – Кто-то едет.
  Показался огромный мощный лимузин – черный английский «бентли». Он подъехал со стороны города, свернул и на большой скорости влетел в ворота. Впереди шофер и ещё один человек, на заднем сиденье мелькнули седые волосы – скорее всего, Цаугг. Марш успел заметить очень низкую посадку кузова. Шины тяжело самортизировали толчки о край тротуара, и «бентли» исчез из виду.
  Ворота стали закрываться, потом створки приостановились. Со стороны дома быстро шагали двое мужчин.
  – Эй, вы! – крикнул один из них. – Вы оба! Не двигаться! – Он шагнул на улицу. Марш взял Шарли под локоть. В это время одна из полицейских машин, завывая, двинулась задом в их сторону. Мужчина поглядел направо и, поколебавшись, удалился.
  Машина резко тормознула. Опустилось стекло. Раздался усталый голос:
  – Мать вашу, садитесь.
  Марш открыл заднюю дверцу, пропустил вперед Шарли и сел следом. Швейцарский полицейский развернулся и помчался в сторону города. Телохранители Цаугга уже исчезли, за ними с лязгом захлопнулись ворота.
  Марш посмотрел в заднее стекло.
  – У вас всех банкиров так охраняют?
  – Зависит от того, с кем они имеют дело. – Полицейский поправил зеркальце, чтобы видеть их. Ему под пятьдесят, глаза налиты кровью.
  – Герр Марш, намечаете ли вы ещё какие-нибудь приключения? Может быть, хотите ввязаться в драку? Было бы неплохо, если бы в другой раз вы заранее нас предупреждали.
  – Я думал, что вы следите за нами, а не охраняете нас.
  – «Следить и, если надо, охранять» – такой у нас приказ. Между прочим, в задней машине мой напарник. Твою мать, сегодня такой тяжелый день. Извините, мадам, нам не сказали, что в это дело впутана женщина.
  – Подбросьте нас до гостиницы, если можно, – попросил Марш.
  Полицейский проворчал:
  – Ну вот, теперь я ещё и шофер. – И, включив радио, сказал напарнику: – Не пугайся. Возвращаемся в «Бор-о-Лак».
  Шарли, положив на колени записную книжку, написала: «Что это за люди?»
  Марш поколебался, но потом подумал: какая разница? «Этот офицер и его напарник работают в швейцарской полиции. Они здесь для того, чтобы я не пробовал убежать, находясь за границей. А также чтобы я вернулся целым и невредимым».
  – Для нас всегда удовольствие помогать немецким коллегам, – проворчал голос с переднего сиденья.
  Шарли спросила Марша:
  – А есть опасность, что такого может и не быть?
  – Вполне вероятно.
  – Боже мой!
  Она записала что-то в свою книжку. Он посмотрел в сторону. Слева вдали, километрах в двух, по черной воде озера протянулась желтая лента отраженных огней Цюриха. Стекло от дыхания запотело.
  Цаугг, должно быть, возвращался из банка. Было поздно, но цюрихским бюргерам деньги давались нелегко – работать по двенадцать-четырнадцать часов было обычным делом. К дому банкира можно подъехать только по этой улице, что исключало самую надежную меру безопасности – каждый вечер менять маршрут. Зеештрассе, ограниченная с одной стороны озером, тогда как с другой от неё отходили десятки улиц, была кошмаром для сотрудников службы безопасности. Это кое-что объясняло.
  – Заметили, какая у него машина? – спросил он Шарли. – Тяжелая. А как шумят шины? Такие можно часто увидеть в Берлине. Этот «бентли» бронированный. – Марш провел рукой по волосам. – Два телохранителя, тюремные ворота, телевизионные камеры и недоступная для гранат машина. Интересно, что это за банкир?
  Он не мог разглядеть в темноте лица Шарли, но ему передавалось её возбуждение. Девушка ответила:
  – Не забыли, у нас есть доверенность? Каким бы банкиром он ни был, он теперь наш банкир.
  7
  Они ужинали в ресторане в старой части города – плотные льняные салфетки, приборы массивного серебра, выстроившиеся позади официанты, с ловкостью фокусников сдергивавшие салфетки с блюд. Если номер в гостинице обошелся ему в половину зарплаты, то ужин встанет в оставшуюся половину, но Маршу было наплевать.
  Шарлет была не похожа ни на одну из его знакомых. Ее не отнесешь к числу домоседок из Союза нацистских женщин, всех этих «киндер, кирхе унд кюхе», главное заботой которых было приготовить обед к приходу мужа, выгладить его форменную одежду и уложить спать пятерых отпрысков. Тогда как примерная молодая национал-социалистка питала отвращение к косметике, никотину и алкоголю, Шарли Мэгуайр не ограничивала себя ни в чем. Ее темные глаза поблескивали, отражая слабое пламя свечей. Она без конца говорила о Нью-Йорке, ремесле репортера, работе отца в Берлине, безнравственности Джозефа Кеннеди, политике, деньгах, мужчинах и о себе.
  Родилась в Вашингтоне весной 1939 года. («Родители сказали, что это была последняя мирная весна – в любом смысле».) Отец незадолго до этого вернулся из Берлина и работал в госдепартаменте. Мать попыталась добиться успеха на сцене и в кино, но хорошо еще, что после 1941 года ей удалось избежать интернирования. В пятидесятых годах, после войны, Майкл Мэгуайр работал в посольстве США в Омске, столице того, что осталось от России. Считал слишком опасным брать туда с собой четверых детей. Шарлет оставили учиться в одной из дорогих школ в Виргинии; в семнадцать лет оттуда вышла Шарли, выучившаяся ругаться, плеваться и бунтующая против всего на свете.
  – Я отправилась в Нью-Йорк. Попыталась стать актрисой. Не получилось. Попробовала стать журналисткой. Это устраивало меня больше. Поступила в Колумбийский университет – к великому утешению отца. А потом – разве знаешь, что с тобой будет, – завязался роман с преподавателем. – Она покачала головой. – До какой глупости можно дойти? – Выдохнула струйку дыма. – Вино ещё осталось?
  Марш опорожнил бутылку и заказал другую. Подумал, что и ему нужно что-то сказать.
  – А почему Берлин?
  – Возможность выбраться из Нью-Йорка. Поскольку мать немка, легче получить визу. Должна признаться: «Уорлд юропиен фичерз» не такое важное агентство, как может показаться, когда слышишь его название. Два сотрудника с телексом в захудалом районе города. Откровенно говоря, они были страшно рады заполучить любого, кому дадут визу в Берлине. – У неё заблестели глаза. – Видите ли, я не знала, что он женат. Тот преподаватель, – Шарли щелкнула пальцами. – Вы бы сказали, неважное предварительное расследование.
  – И когда у вас кончилось?
  – В прошлом году. Я отправилась в Европу, чтобы показать всем, что я на что-то способна. Особенно ему. Поэтому я так переживала, когда меня решили выслать. Боже, снова видеть их всех. – Она глотнула вина. – Возможно, у меня тяга к отцам семейства. Сколько вам?
  – Сорок два.
  – Как раз то, что мне надо. – Она с улыбкой посмотрела на него поверх бокала. – Так что будьте осторожны. Женаты?
  – Разведен.
  – Разведен! Перспективно. Расскажите о ней.
  Ее прямота то и дело заставала Марша врасплох.
  – Она была… – начал было он и осекся. – Она… – и замолк. Как в нескольких словах рассказать о той, с кем прожил девять лет, пять лет как разведен, которая только что донесла на тебя властям? – Она не похожа на вас, – все, что он смог сказать.
  – А именно?
  – У неё нет собственного мнения. Ее беспокоит, что подумают люди. Никакой любознательности. Злая.
  – На вас?
  – Естественно.
  – Встречается с кем-нибудь?
  – Да. С партийным бюрократом. Он ей больше подходит.
  – А вы? У вас есть кто-нибудь?
  В голове пронеслось: «Прыгай в воду. Ну, прыгай же». После развода у него была связь с двумя женщинами. С учительницей, жившей этажом ниже, и с молодой вдовой, преподававшей историю в университете, – ещё одной знакомой Руди Хальдера. Иногда он подозревал, что Руди задался целью подыскать ему новую жену. В обоих случаях связь продолжалась несколько месяцев. Обеим женщинам в конце концов надоели звонки не ко времени с Вердершермаркт: «Что-то случилось. Извини…»
  Вместо ответа Марш сказал:
  – Столько вопросов. Вам бы надо быть сыщиком.
  Шарлет скорчила гримасу:
  – Так мало ответов. Вам бы быть репортером.
  
  Официант налил вина. Когда он отошел, она призналась:
  – Знаете, я возненавидела вас с первого взгляда.
  – А, это все моя форма. Она заслоняет человека.
  – Эта форма действительно заслоняет. Когда мы встретились сегодня в самолете, я вас сразу и не узнала.
  Марш подумал, что есть ещё одна причина его хорошего настроения: он не видел в зеркале своего черного силуэта, не встречал людей, старавшихся стать незаметными при его приближении.
  – Интересно, – спросил он, – а что говорят об СС в Америке?
  – Не надо, Марш. Ну пожалуйста, – попросила Шарли, отводя глаза. – Давайте не будем портить хороший вечер.
  – Я серьезно. Мне бы хотелось знать.
  – Говорят, что люди из СС убийцы, – ответила она, помолчав. – Садисты. Воплощение зла. Сказала, как просили. Понятно, не подразумеваю ничего личного. Еще вопросы?
  – Миллион. Хватит на целую жизнь.
  – На целую жизнь! Ну что же, давайте. Правда, я заранее не готовилась.
  На мгновение он растерялся, слишком уж широк был выбор. С чего начать?
  – Война на Востоке, – наконец произнес Марш. – Мы в Берлине слышим только о победах. Однако вермахт вынужден доставлять гробы домой с уральского фронта по ночам в специальных поездах, чтобы никто не видел, сколько оттуда прибывает покойников.
  – Я где-то читала, что, по оценкам Пентагона, с 1960 года погибло сто тысяч немцев. Люфтваффе день за днем бомбит русские города, но русские продолжают наносить ответные удары. Вы не можете победить, потому что им некуда деваться. А применить ядерное оружие вы не осмелитесь, потому что боитесь нашего возмездия, ведь тогда весь мир взлетит на воздух.
  – Что еще? – Он пытался вспомнить недавние заголовки. – Геббельс утверждает, что немецкая космическая техника каждый раз побивает американскую.
  – Вообще-то, по-моему, это действительно так. Спутники с Пенемюнде запускались на орбиту на несколько лет раньше наших.
  – Жив ли ещё Черчилль?
  – Да. Теперь он стар. Живет в Канаде. Королева тоже там. – Журналистка заметила его замешательство. – Елизавета оспаривает английский престол у своего дяди.
  – А евреи? Что, по мнению американцев, мы с ними сделали?
  Она покачала головой:
  – К чему все это?
  – Прошу вас. Скажите правду.
  – Правду? Откуда мне знать, где правда? – почти закричала она. За соседними столиками стали оглядываться. – Нас приучили думать, что немцы вроде пришельцев из других миров. В этом нет ни доли правды.
  – Допустим. Тогда… что утверждает пропаганда?
  Шарлет сердито отвернулась, но затем посмотрела на него так пристально, что ему стоило труда выдержать этот взгляд.
  – Ладно, слушайте. Пропаганда говорит, что вы прочесали Европу, чтобы выловить всех до одного евреев – мужчин, женщин, детей, грудных младенцев. Она говорит, что вы вывезли их на Восток в гетто, где они тысячами вымирали от голода и болезней. Затем вы вытеснили оставшихся в живых ещё дальше на Восток, и никто не знает, что с ними потом стало. Горстка евреев бежала через Урал в Россию. Я видела их по телевизору. В большинстве чудные старички и старушки, чуточку чокнутые. Говорят о траншеях, куда сваливали убитых, о медицинских экспериментах, о лагерях, откуда люди никогда не возвращались. Говорят о миллионах убитых. Но затем появляется германский посол в шикарном костюме и во всеуслышание заявляет, что все это коммунистическая пропаганда. Так что никто не знает, где правда, а где нет. Скажу больше – у вас это почти никого не волнует. – Она откинулась на стуле. – Ну как, удовлетворены?
  – Извините.
  – Извините и вы меня. – Шарлот Мэгуайр потянулась за сигаретами, помолчала и снова посмотрела на него. – Значит, ради этого вы, когда были в отеле, передумали и решили взять меня с собой? Виски тут ни при чем. Просто хотели покопаться в моих мыслях. – Она рассмеялась. – А я-то думала, что использую вас.
  
  После этого разговор наладился. Исчезла скрытая неприязнь. Ксавьер рассказал об отце, о том, как по его стопам поступил во флот, как по воле случая попал на работу в полицию, которая пришлась ему по вкусу, более того, стала призванием.
  Она заметила:
  – Все равно не пойму, как вы можете её носить.
  – Что?
  – Эту форму.
  Он налил себе вина.
  – О, это легко объяснить. В 1936-м криминальную полицию влили в СС; всем офицерам присваивались почетные эсэсовские звания. Так что передо мной встал выбор: или я остаюсь следователем в этой форме и пытаюсь приносить какую-то пользу, или становлюсь кем-то другим без этой формы, и от меня никакого толку.
  «Судя по тому, как идут дела, скоро у меня не останется и этого выбора», – подумал он.
  Наклонив голову набок, девушка кивнула:
  – Теперь понятно. Думаю, вы поступили правильно.
  Марш вдруг стал противен самому себе.
  – Нет, неправильно, – раздраженно возразил он. – Все это дерьмо, Шарли. – Впервые за весь ужин он назвал её так, хотя она с самого начала настаивала на этом. Такое обращение свидетельствовало, что он до конца откровенен. И поспешил добавить: – Я говорил так всем, включая себя, последние десять лет. К несчастью, теперь даже я перестал этому верить.
  – Но худшее из того, что случилось, произошло во время войны, когда вас здесь не было. Вы же говорили мне, что были в море. – Она замолчала, опустив глаза. Потом продолжила: – Во всяком случае, во время войны все обстоит иначе. В войну все страны совершают злодеяния. Моя страна бросила бомбу на японских мирных жителей – в одно мгновение уничтожила миллион человек. К тому же последние двадцать лет американцы были союзниками русских. Не забыли, что творили русские?
  В её словах была правда. Продвигаясь на Восток, немцы одну за другой обнаруживали массовые могилы сталинских жертв, начиная с захоронения десяти тысяч польских офицеров в Катынском лесу. Миллионы погибли от голода, во время чисток и депортаций в тридцатые годы. Никто не знал точной цифры. Массовые могилы, камеры пыток, лагеря за Полярным кругом – немцы сохранили их все как памятники погибшим, как музеи злодеяний большевиков. Туда водили детей – экскурсоводами служили бывшие заключенные. Существовала целая школа исторических изысканий, посвященная расследованию преступлений коммунизма. По телевидению показывали документальные ленты о результатах сталинской бойни – выбеленные временем черепа и скелеты, заваленные бульдозерами трупы, облепленные землей останки женщин и детей, связанных колючей проволокой и убитых выстрелом в затылок.
  Шарлет положила свою руку на его пальцы.
  – Мир таков, каков он есть. Даже мне это видно.
  Марш заговорил, не глядя на нее.
  – Так. Прекрасно. Но все, что вы сказали, я уже слышал. «Это было очень давно». «Тогда была война». «Иваны были хуже всех». «Что может сделать один человек?» Десять лет я слышал, как люди говорили шепотом. Между прочим, так они говорят до сих пор. Шепотом.
  Она убрала руку, снова закурила, нервно вертя в руках маленькую золотую зажигалку.
  – Когда я отправилась в Берлин, родители дали мне список тех, кого они знали по старым временам. Там было немало людей, связанных с театром, артистов – друзей матери. Думаю, что многие из них были евреями или гомосексуалистами. Я стала их разыскивать. Разумеется, все они исчезли. Это меня не удивило. Но они не просто исчезли. Их словно бы никогда не существовало.
  Девушка постукивала зажигалкой по скатерти. Он разглядывал её пальцы – тонкие, без маникюра и украшений.
  – Конечно, там, где когда-то жили друзья моей матери, я нашла других людей. Часто пожилых. Они же должны были знать, правда? Но у них был такой вид, будто они ничего не помнят. Смотрели телевизор, пили чай, слушали музыку. От прошлого абсолютно ничего не осталось.
  – Взгляните-ка на это, – сказал Марш.
  Он достал бумажник и вынул фотографию. Здесь, среди ресторанной роскоши, она казалась неуместной – найденным на чердаке хламом, старьем с блошиного рынка.
  Он передал фотографию американке. Шарлет внимательно вглядывалась в нее. Машинально смахнула упавшую на лицо прядь волос.
  – Кто это?
  – Квартира, в которую я переехал после развода с Кларой, много лет не ремонтировалась. Это было спрятано под обоями в спальне. Я обыскал все комнаты, но это все, что я нашел. Их фамилия Вайсс. Но кто они? Где они теперь? Что с ними стало?
  Марш взял фото, сложил его вчетверо и положил обратно в бумажник.
  – Что делать, – произнес он, – если, посвятив жизнь розыску преступников, постепенно начинаешь понимать, что настоящие преступники – это люди, на которых ты работаешь? Что делать, когда все тебе твердят: не мучайся, ничего, дескать, не поделаешь, все это было давно?
  Она посмотрела на него не так, как раньше.
  – Должно быть, вы сходите с ума.
  – Или хуже того. Ко мне возвращается рассудок.
  
  Несмотря на протесты Марша, Шарлет настояла на том, чтобы заплатить свою долю стоимости ужина. Была почти полночь, когда они покинули ресторан и пешком направились в гостиницу. Оба молчали. Небо было усеяно звездами, в конце крутой, мощенной булыжником улицы лежало озеро.
  Она взяла его за руку.
  – Вы спрашивали меня о сотруднике из посольства, Найтингейле; был ли он моим любовником.
  – Я допустил бестактность. Извините.
  – Огорчились бы вы, если бы я это подтвердила? – Ксавьер замялся. – Так вот, – продолжала она, – я отвечаю: нет. Хотя он хотел бы им стать. Прошу прощения. Похоже, что я хвастаюсь.
  – Ничуть. Уверен, многие хотели бы этого.
  – Я не встречала никого, кто бы…
  «Не встречала…»
  Шарли остановилась.
  – Мне двадцать пять. Я хожу куда хочу. Делаю что хочу. Выбираю того, кто мне нравится. – Повернувшись к нему, она легко коснулась теплой рукой его щеки. – Господи, как я ненавижу, когда к таким вещам относятся с легкостью, а вы?
  Она притянула к себе его голову.
  
  «Как странно, – думал Марш впоследствии, – жить, не зная прошлого, окружающего тебя мира, самого себя. И в то же время как легко! Ты жил день за днем, двигаясь по пути, который проложили тебе другие, не поднимая головы, опутанный их логикой с самых пеленок и до могильного савана. Своего рода неосознанный страх. Теперь этому конец. Как хорошо, что это позади, что бы теперь ни случилось».
  Ноги сами несли его по булыжнику. Он взял её под руку. У него так много вопросов.
  – Погоди, погоди, – смеялась она, прижимаясь к нему. – Хватит. Остановись. Мне начинает казаться, что ты хочешь меня только ради того, что у меня в голове.
  
  У него в номере она развязала ему галстук и притянула к себе, прильнув влажными губами. Продолжая целовать, сняла пиджак, расстегнула рубашку, распахнула её. Гладила руками грудь, спину, живот.
  Встав на колени, с усилием расстегнула ремень.
  Ксавьер закрыл глаза, ероша её волосы.
  Спустя мгновение он мягко отстранился, опустился на колени и, глядя ей в лицо, снял с неё платье. Освободившись от одежды, Шарли запрокинула голову и встряхнула волосами. Ему хотелось познать её всю, целиком. Он целовал её в шею, грудь, живот, ощущая языком нежную кожу; вдыхал запах её духов; чувствовал, как упругое тело податливо расслаблялось под его руками.
  Потом она подвела его к кровати, и они слились в объятиях. В комнату проникал только перемежаемый бегающими тенями отраженный свет с озера. Марш открыл было рот, чтобы что-то сказать, но она приложила к его губам палец.
  Часть четвертая. Пятница, 17 апреля
  Гестапо, криминальная полиция и службы безопасности окутаны таинственным ореолом политического детектива.
  Рейнхард Гейдрих
  1
  В этот день биржа в Берлине открылась на полчаса раньше обычного. На табло, установленном на здании Союза швейцарских банков на цюрихской Баннхофштрассе, цифры щелкали, как вязальные спицы. Байер, Сименс, Тиссен, Даймлер – вверх, вверх, вверх, вверх. Единственными акциями, которые упали при вести о разрядке, были акции Круппа.
  Как и каждое утро, здесь, у этого индикатора экономического здоровья рейха, собралась нетерпеливая толпа хорошо одетых людей. Курс акций на бирже падал уже полгода, и настроение вкладчиков приближалось к панике. Но на этой неделе благодаря старине Джо Кеннеди – а старый Джо понимал кое-что в рыночных делах: в свое время сделал на Уолл-стрит полмиллиарда долларов, – да, благодаря Джо падение остановилось. Берлин был счастлив. Довольны были и в Цюрихе. Никто не обращал внимания на шагавшую со стороны озера парочку. Они не держались за руки, но шли достаточно близко, изредка касаясь друг друга. За ними следовали двое изнывающих от скуки господ в коричневых плащах.
  Перед отъездом из Берлина Марша вкратце познакомили с порядками в швейцарском банковском деле.
  «Баннхофштрассе – это финансовый центр. Она похожа на главную торговую улицу, чем, по существу, и является. Но важно то, что находится во дворах позади магазинов и в конторах на верхних этажах. Вот там вы и найдете банки. Однако следует смотреть в оба. Швейцарцы говорят: чем больше лет деньгам, тем труднее их увидеть. А в Цюрихе им столько лет, что их не видно совсем».
  Под булыжными мостовыми и трамвайными рельсами Баннхофштрассе простирались подземные хранилища, в которых прятали свои богатства три поколения толстосумов Европы. Глядя на поток туристов и посетителей магазинов, Марш пытался представить, сколько стародавних надежд, забытых тайн и истлевших костей попирали они своими ногами.
  Банки эти представляли собой небольшие семейные предприятия: десяток-другой служащих, несколько служебных помещений, небольшая медная табличка. «Цаугг и Си» ничем не отличался от других. Вход с переулка позади ювелирного магазина, просматриваемый такой же телекамерой, что и на вилле Цаугга. Марш нажал кнопку звонка рядом с малозаметной дверью, чувствуя, как Шарли поглаживает его руку.
  Раздавшийся по селектору женский голос потребовал назвать свое имя и цель визита. Он встал против телекамеры.
  – Меня зовут Марш. Это фрейлейн Мэгуайр. Мы хотим видеть господина Цаугга.
  – Вы договаривались?
  – Нет.
  – Герр директор никого не принимает без предварительной договоренности.
  – Передайте ему, что у нас доверенность на счет номер 2402.
  – Минутку, пожалуйста.
  У входа в переулок слонялся полицейский. Марш взглянул на Шарли. Ему показалось, что сегодня у неё глаза ярче, а кожа свежее, чем обычно. Подумал, что тешит свое тщеславие. Сегодня все выглядело по-иному – деревья были зеленее, цветы белоснежное, небо синее, словно их как следует промыли.
  Из висевшей через плечо кожаной сумки она достала фотоаппарат «лейку».
  – Думаю снять для семейного альбома.
  – Как хочешь. Только оставь меня за кадром.
  – Какая скромность!
  Она сфотографировала дверь конторы Цаугга и вывеску на ней. Их прервал голос секретарши в селекторе:
  – Пройдите, пожалуйста, на второй этаж.
  Раздались звуки отодвигаемых засовов, и Марш толкнул тяжелую дверь.
  Здание оказалось зрительным обманом. Небольшие и невзрачное снаружи, внутри оно было украшено парадной лестницей из стекла и хромированных труб, ведущей в обширную приемную, увешанную и уставленную произведениями современного искусства. Герман Цаугг вышел их встретить. Позади стоял охранник, из тех, кто был с ним прошлой ночью.
  – Герр Марш, не так ли? – протянул руку Цаугг. – И фрейлейн Мэгуайр? – Он тоже пожал ей руку и слегка поклонился. – Англичанка?
  – Американка.
  – Рад. Для нас всегда удовольствие принимать американских друзей. – Он был похож на изящную куколку – седые волосы, чистое розовое личико, крошечные ручки и ножки. Безукоризненно черный костюм, белая рубашка, серый с голубым галстук. – Насколько я понимаю, у вас необходимые полномочия?
  Марш достал письмо. Цаугг быстро поднес документ к свету и внимательно разглядел подпись.
  – Да, действительно. Мой юношеский почерк. Боюсь, что с годами он стал хуже. Проходите.
  Войдя в кабинет, он указал им на низкий диван белой кожи. Сам сел за письменный стол. Теперь преимущество в росте было за ним – старый трюк.
  Марш решил вести разговор напрямую.
  – Вчера вечером мы проходили мимо вашего дома. Ваша личная жизнь под надежной охраной.
  Цаугг положил руки на стол. Изобразил что-то неопределенное крошечными пальчиками, как бы говоря: «Дескать, сами понимаете».
  – Мои люди обратили внимание, что и у вас есть своя охрана. Как расценивать ваш визит? Как официальный или частный?
  – И то и другое. Точнее, ни то ни другое.
  – Такая ситуация мне знакома. Дальше вы скажете, что «дело деликатное».
  – Да, дело деликатное.
  – Моя область. – Банкир поправил манжеты. – Временами мне кажется, что через этот кабинет прошла вся европейская история двадцатого столетия. В тридцатые годы там, где вы сейчас сидите, можно было видеть еврейских беженцев. Жалкие существа, сжимавшие в руках то, что удалось спасти. Обычно за ними по пятам следовали господа из гестапо. В сороковые годы это были немецкие чиновники, которые, – как бы лучше сказать? – недавно разбогатели. Иногда те самые люди, которые однажды являлись закрывать счета других, возвращались, чтобы открыть новые счета на свое имя. В пятидесятые мы имели дело с потомками тех, кто сгинул в сороковые. Теперь, в шестидесятые, по мере нового сближения ваших великих держав, я ожидаю роста американской клиентуры. А в семидесятые я оставлю дело своему сыну.
  – Эта доверенность, – спросил Марш, – в какой мере она дает нам доступ?..
  – А ключ у вас? – Марш кивнул.
  – В этом случае – неограниченный доступ.
  – Мы хотели бы начать с данных, относящихся к счету.
  – Прекрасно. – Цаугг внимательно перечитал письмо, потом снял трубку телефона. – Фрейлейн Граф, принесите папку 2402.
  Минуту спустя появилась женщина средних лет с тонкой пачкой документов в переплете из манильской бумаги и передала её Цауггу.
  – Что вы хотите знать?
  – Когда открыт счет?
  Он просмотрел бумаги.
  – Июль 1942 года. Восьмого.
  – Кто его открыл?
  Цаугг заколебался. Он походил на скупца, владеющего сокровищницей важной информации: расставаться с каждым фактом было невыносимо мучительно. Но по выработанным им самим условиям у него не было выбора.
  В конце концов он произнес:
  – Герр Мартин Лютер.
  Следователь делал пометки.
  – Каковы условия вклада?
  – Один сейф. Четыре ключа.
  – Четыре ключа? – Марш удивленно поднял брови. Сам Лютер и, предположительно, Булер и Штукарт. У кого же четвертый ключ? – Как их распределили?
  – Все были переданы господину Лютеру, так же как и четыре доверенности. Естественно, как он ими распорядился, не наша забота. Вы понимаете, что это был особый вид вклада – вклад, вызванный особыми обстоятельствами военного времени, предназначенный сохранить анонимность, но также облегчить доступ для любых наследников или доверенных лиц, случись что-либо с его первоначальным владельцем.
  – В какой форме он оплатил расходы по вкладу?
  – Наличными. В швейцарских франках. За тридцать лет вперед. Можете не беспокоиться, герр Марш, – ничего не надо платить до 1972 года.
  Шарли спросила:
  – Есть ли у вас запись операций, относящихся к этому вкладу?
  Цаугг повернулся к ней.
  – Только даты, когда вскрывался сейф.
  – Можете их назвать?
  – Восьмого июля 1942 года. Семнадцатого декабря 1942 года. Девятого августа 1943 года. Тринадцатого апреля 1964 года.
  Тринадцатого апреля! Марш чуть не вскрикнул от радости. Его догадка оказалась верной. Лютер действительно летал в Цюрих в начале недели. Он записал даты в книжку.
  – Всего четыре раза? – переспросил он.
  – Совершенно верно.
  – И до прошлого понедельника сейф не открывали почти двадцать один год?
  – Так свидетельствуют записи. – Цаугг раздраженно захлопнул папку. – Я мог бы добавить, что в этом нет ничего необычного. У нас здесь есть сейфы, к которым не притрагивались лет пятьдесят, а то и больше.
  – Счет открывали вы?
  – Да, я.
  – Не говорил ли герр Лютер, зачем ему понадобилось его открыть или почему он оговорил действующие ныне условия?
  – Привилегия клиента.
  – Простите, не понял.
  – Это информация, остающаяся между клиентом и банкиром.
  – Но мы же ваши клиенты, – вмешалась Шарли.
  – Нет, фрейлейн Мэгуайр. Вы распорядители собственности моего клиента. Существенная разница.
  – Открывал ли герр Лютер сейф во всех случаях? – спросил Марш.
  – Привилегия клиента.
  – Кто открывал сейф в понедельник? Лютер? В каком он был настроении?
  – Повторяю: привилегия клиента, – поднял руки Цаугг. – Мы так можем продолжать весь день, герр Марш. Я не только не обязан сообщать вам эти сведения, но мне запрещает это швейцарский банковский кодекс. Я сообщил вам все, что вы имеете право знать. Что-нибудь еще?
  – Да. – Марш закрыл записную книжку и взглянул на Шарли. – Мы хотели бы лично осмотреть сейф.
  
  В хранилище попадали на небольшом лифте. В нем как раз хватило места для четырех пассажиров. Марш с Шарли, Цаугг и его телохранитель стояли, неловко прижавшись друг к другу. От банкира терпко пахло одеколоном, напомаженные волосы лоснились.
  Хранилище напоминало тюрьму или морг: перед ними метров на тридцать протянулся облицованный белым кафелем коридор с решетками по обе стороны в конце которого, у выхода, за столом сидел охранник. Цаугг вынул из кармана тяжелую связку ключей, прикрепленную цепью к его поясу. Отыскивая нужный ключ, он что-то мурлыкал под нос.
  Наверху прошел трамвай. Потолок чуть заметно задрожал.
  Цаугг впустил их в камеру. Стальные стены – ряды квадратных дверец, каждая высотой с полметра – отражали свет люминесцентных ламп. Цаугг двинулся вдоль стены, открыл дверцу на уровне пояса и отступил в сторону. Телохранитель выдвинул продолговатый ящик размером с металлический солдатский сундучок и перенес его на стол.
  Цаугг пояснил:
  – Ваш ключ подходит к замку этого ящика. Я подожду снаружи.
  – В этом нет необходимости.
  – Благодарю, но я предпочитаю подождать там.
  Цаугг вышел из камеры и встал спиной к решетке. Марш взглянул на Шарли и передал ей ключ.
  – Давайте.
  – У меня дрожат руки…
  Она вставила ключ в скважину. Тот легко повернулся. Открылась передняя стенка ящика. Девушка сунула внутрь руку. Лицо выразило замешательство, потом разочарование.
  – Думаю, там пусто. – Вдруг выражение её лица изменилось. – Нет…
  Улыбаясь, она вытащила небольшую плоскую коробку, сантиметров в пять толщиной. Крышка опечатана красным сургучом, на ней наклейка: «Собственность архива имперского министерства иностранных дел, Берлин». И ниже готическим шрифтом: «Совершенно секретно. Документ государственной важности».
  Неужели договор?
  С помощью ключа Марш взломал печать. Поднял крышку. Изнутри пахнуло плесенью и ладаном.
  Снова прошел трамвай. Цаугг, все ещё напевая про себя, позвякивал ключами.
  В коробке находился обернутый в клеенку предмет. Марш достал его и положил плашмя на стол. Снял клеенку: деревянная доска, очень старая, в царапинах; один из углов отломан. Повернул другой стороной.
  Стоявшая рядом Шарли тихо произнесла:
  – Какая красота!
  Края доски расщеплены, похоже, её выламывали из оправы. По сам портрет идеально сохранился. Изящная молодая женщина, светло-карие глаза, взгляд устремлен вправо, вокруг шеи обвилась двойная нитка черных бус. На коленях, придерживаемый длинными пальчиками аристократки, небольшой белый зверек. Точно, что не собачка; похоже, горностай.
  Шарли права. Картина была прекрасна. Казалось, она притягивала весь свет и возвращала его обратно. Бледная кожа девушки светились словно исходившим от ангела сиянием.
  – Бог его знает. – Марш был сбит с толку. Неужели этот ящик всего-навсего продолжение сокровищницы Булера? – Ты хоть немного разбираешься в искусстве?
  – Не очень. Но это что-то знакомое. Дай-ка. – Она взяла картину и стала разглядывать, держа на вытянутых руках. – Думаю, итальянской работы. Видишь её костюм – квадратный вырез на груди, покрой рукавов. Я бы сказала, эпоха Возрождения. Очень старая и, несомненно, подлинная.
  – И несомненно, украденная. Положи на место.
  – А надо ли?
  – Само собой. Если, правда, не придумаешь занятную сказочку для пограничников в берлинском аэропорту.
  Еще одна картина – только и всего! Ругаясь про себя, Марш ощупывал клеенку, проверял картонную коробку. Поставил на попа ящик из сейфа и потряс его. Пустой металл смеялся над ним. А на что он надеялся? Сам не знал. Однако на что-то такое, что могло дать ключ к разгадке того, над чем он бился.
  – Надо уходить, – сказал он.
  – Еще минутку.
  Шарли прислонила доску к ящику. Присела и сделала полдюжины снимков. Затем снова завернула картину, вложила в коробку и заперла ящик.
  – Мы кончили, герр Цаугг. Спасибо.
  Появились Цаугг с телохранителем. Чуточку раньше, чем следовало бы, подумал Марш. Он догадывался, что банкир старался подслушать их разговор.
  Цаугг потер руки.
  – Надеюсь, полностью удовлетворены?
  – Абсолютно.
  Телохранитель задвинул ящик в углубление, Цаугг запер дверцу, и девушку с горностаем вновь погребли в темноту. «У нас здесь есть сейфы, к которым не притрагивались лет пятьдесят, а то и больше…». Неужели и ей придется столько ждать, прежде чем она снова увидит свет?
  Они в молчании поднялись в лифте. Цаугг проводил посетителей до самой улицы.
  – А теперь попрощаемся. – Он по очереди пожал им руки.
  Марш подумал, что надо сказать кое-что еще, попробовать напоследок ещё один тактический ход.
  – Считаю своим долгом предупредить вас, герр Цаугг, что двое из совладельцев этого вклада на прошлой неделе были убиты и что сам Мартин Лютер исчез.
  Цаугг и глазом не моргнул.
  – Ну и ну! Старые клиенты уходят, а новые, – жест в сторону Марша и Мэгуайр, – занимают их место. Так уж, видно, устроен мир. Можете быть уверены, герр Марш, только в одном: когда рассеется дым сражений, банки швейцарских кантонов, кто бы ни победил, останутся стоять, как и стояли. Доброго вам дня.
  Они уже были на улице и дверь закрывалась, когда Шарли окликнула его:
  – Герр Цаугг!
  Лицо банкира появилось в дверях, и, прежде чем он успел ретироваться, щелкнул затвор фотоаппарата. Широко раскрытые глаза, возмущенно разинутый рот.
  
  Цюрихское озеро, словно волшебное, плавало в голубой дымке: пожелай – и станешь свидетелем битвы сказочных героев с морскими чудовищами. Если бы только мир был таким, каким его нам обещали, подумал Марш. Тогда бы в этой дымке поднялись замки с устремленными вверх башнями.
  Он облокотился о влажный каменный парапет рядом с гостиницей, с чемоданом у ног, ожидая рассчитывавшуюся Шарли.
  Ксавьеру хотелось пожить здесь подольше – покататься с ней по озеру, побродить по городу, полазить по горам, ужинать в старом городе, каждый вечер возвращаться к себе в номер, заниматься любовью под плеск озера… Мечты, всего лишь мечты. В полусотне метров левее в своих машинах позевывали его стражи из швейцарской полиции.
  Много лет назад, когда Марш был ещё молодым детективом в крипо Гамбурга, ему поручили сопровождать отбывавшего за грабеж пожизненный срок заключенного, которому в порядке исключения дали отпуск на один день. О суде над ним писали в газетах, прочла об этом и его первая любовь. Она написала осужденному, навещала его в тюрьме и пожелала выйти за него замуж. Эта любовная история затронула струны сентиментальности, характерной для немецкого духа. Началась общественная кампания за разрешение свадебного обряда. Власти уступили. Так что Марш доставил его на бракосочетание и в течение всей службы, и даже во время фотографирования, стоял прикованный к нему наручниками, как необычайно заботливый шафер.
  Свадьбу устроили в мрачном зале рядом с церковью. Ближе к концу жених шепнул, что там есть кладовка с половиком, что священник не возражает… И Марш, сам тогда молодой муж, проверил кладовую, убедился, что она без окон, и на двадцать минут оставил мужа с женой наедине. Священник, тридцать лет проработавший капелланом в Гамбургском порту и много повидавший, одобрительно подмигнул Маршу.
  На обратном пути, когда показались высокие тюремные стены, Марш ожидал, что новобрачный впадет в уныние, будет просить подольше побыть на воле, может быть, даже попытается улизнуть. Ничего подобного. Он, улыбаясь, докуривал сигару. Здесь, у Цюрихского озера, Марш понял, как тот себя чувствовал. Достаточно было узнать, что есть и другая жизнь. На это хватило одного дня.
  Он ощутил спиной, что подошла Шарли. Она чуть коснулась губами его щеки.
  
  Киоск в Цюрихском аэропорту был доверху наполнен ярко раскрашенными сувенирами – тут были часы с кукушкой, игрушечные лыжи, пепельницы с видами альпийских вершин, коробки с шоколадом. Марш выбрал одну из кондитерских музыкальных шкатулок с надписью на крышке: «Поздравляю с днем рождения нашего любимого фюрера, 1964 год» – и положил на прилавок перед полной продавщицей средних лет.
  – Не могли бы вы завернуть и послать?
  – Пожалуйста, никаких проблем. Куда вы хотите её отправить?
  Она вручила ему бланк с карандашом, и Марш написал фамилию и адрес Ханнелоре Йегер. Ханнелоре была ещё толще своего мужа и очень любила шоколад. Ксавьер надеялся, что коллега оценит шутку.
  Ловкие пальцы продавщицы быстро завернули коробку в коричневую бумагу.
  – Много продаете?
  – Сотни коробок. Вы, немцы, определенно любите своего фюрера.
  – Что верно, то верно. – Марш поглядел на сверток. Он был завернут точь-в-точь как тот, который он достал из почтового ящика Булера. – Вы, конечно, не регистрируете, куда их посылаете?
  – Это было бы просто невозможно. – Она написала на посылке адрес, наклеила марку и положила на гору таких же коробок позади себя.
  – Разумеется. А вы не помните пожилого немца, который был здесь в понедельник, примерно в четыре часа? У него ещё сильные очки и слезятся глаза.
  На её лице промелькнуло подозрение.
  – Кто вы такой? Полицейский?
  – Не важно. – Он расплатился за шоколад и за кружку с надписью: «Я люблю Цюрих».
  Лютер приезжал в Швейцарию не для того, чтобы положить картину в хранилище, думал Марш. Даже в качестве отставного чиновника министерства иностранных дел он ни за что не смог бы пронести мимо пограничников сверток таких размеров, да ещё со штампом «Совершенно секретно». Он приезжал сюда забрать что-то обратно в Германию. И поскольку он впервые за двадцать один год посетил хранилище, поскольку существовало ещё три ключа, а он никому не доверял, то у него, должно быть, возникли сомнения, на месте ли ещё та, другая вещь.
  Оглядывая зал ожидания отлетающих пассажиров, следователь пытался представить пожилого человека, с бешено бьющимся слабым сердцем спешащего в аэровокзал, прижимая к себе драгоценный груз. Шоколад, вероятно, извещал об успехе: пока что, мои дорогие товарищи, дела идут хорошо. Что бы такое он мог везти с собой? Конечно, не картины и не деньги: и того и другого у них было полно в Германии.
  – Бумага.
  – Что? – Ожидавшая его в зале Шарли удивленно обернулась.
  – Их должно было что-то связывать. Бумага. Все они были государственными служащими. Жили бумагами.
  Он представил их в Берлине военного времени сидящими по ночам в своих кабинетах, в бесконечном бюрократическом круговороте воздвигающими вокруг себя бумажную крепость из служебных записок и протоколов. Миллионы немцев были на войне: в мерзлой степной грязи, в ливийской пустыне, в чистом небе южной Англии или, подобно Маршу, в море. А у этих стариков была своя война: они отдавали свои зрелые годы бумаге.
  Шарли в сомнении покачала головой.
  – Не вижу в этом смысла.
  – Не знаю. Возможно, ты и права… Это тебе.
  Она развернула кружку и засмеялась, прижав её к груди.
  – Буду её беречь.
  Они быстро прошли паспортный контроль. Марш в последний раз обернулся. От билетной стойки на них смотрели оба швейцарских полицейских. Один из них, тот, что выручил их у виллы Цаугга, поднял руку. Марш махнул в ответ.
  В последний раз объявили номер их рейса: «Пассажиров рейса 227 „Люфтганзы“, следующего в Берлин, просят немедленно явиться…».
  Он опустил руку и двинулся к выходу.
  2
  На этот раз никакого виски, только кофе – много черного крепкого кофе. Шарли взялась было за газету, но задремала. Марш был слишком возбужден – не до отдыха.
  Он вырвал из записной книжки десяток чистых листков, разорвал их пополам и ещё раз пополам. Разложил перед собой на пластиковом столике. На каждый нанес фамилию, дату и происшествие. С сигаретой в зубах, окутанный дымом, Марш без конца менял их местами: эту – в конец, эту – с конца в середину, эту – вперед. Пассажирам, а некоторые бросали на него любопытные взгляды, видимо, казалось, что он раскладывает лишенный всякого смысла пасьянс.
  Июль 1942 года. На Восточном фронте вермахт начал операцию «Синее небо» – наступление, которое в итоге приведет Германию к победе. Америка получает трепку от японцев. Англичане бомбят Рур, ведут бои в Северной Африке. В Праге Рейнхард Гейдрих поправляется после покушения.
  Итак: хорошее время для немцев, особенно на завоеванных территориях. Роскошные апартаменты, девочки, взятки. Домой идут посылки с награбленным. Коррупция сверху донизу, от ефрейтора до комиссара, тащат все – от спиртного до церковных алтарей. Булеру, Штукарту и Лютеру досталось особенно выгодное дельце. Булер реквизирует произведения искусства в генерал-губернаторстве, тайно переправляет их Штукарту в министерство внутренних дел – дело вполне надежное, ибо кто осмелится совать нос в почту таких могущественных служителей рейха? Лютер контрабандой переправляет вещи на продажу за границу – опять-таки надежно: никто не прикажет главе германского отдела министерства иностранных дел открыть его чемоданы. В пятидесятые годы все трое уходят в отставку богатыми и почтенными людьми.
  А потом, в 1964 году, – катастрофа.
  Марш снова и снова перекладывал свои листочки.
  В пятницу, 11 апреля, трое заговорщиков собираются на вилле у Булера – первое свидетельство паники…
  Нет. Неверно. Он пролистал свои заметки и вернулся к рассказу Шарли о её разговоре со Штукартом. Вот, конечно же!
  В четверг, 10 апреля, за день до встречи, Штукарт стоит на Бюловштрассе и записывает номер телефона в будке напротив дома, где живет Шарлет Мэгуайр. В пятницу он едет на виллу Булера. Им угрожает нечто настолько ужасное, что все трое помышляют о немыслимом – бежать в Соединенные Штаты Америки. Штукарт излагает план действий. Посольству нельзя доверять, потому что Кеннеди нашпиговал его «умиротворителями». Им нужна непосредственная связь с Вашингтоном. У Штукарта она есть – через дочь Майкла Мэгуайра. Решено. В субботу Штукарт звонит девушке, чтобы договориться о встрече. В воскресенье Лютер летит в Швейцарию, но не за картинами или деньгами, которых у них вполне достаточно в Берлине, а чтобы забрать что-то такое, что оставалось там со времени трех поездок в Цюрих летом 1942-го и весной 1943-го года.
  Но уже слишком поздно. К тому времени, когда Лютер побывал в банке, дал знать об этом из Цюриха сообщникам и приземлился в Берлине, Булер и Штукарт уже мертвы. Поэтому он решает скрыться, забрав с собой что-то, взятое им из хранилища.
  Марш откинулся в кресле, обдумывая свою полуразгаданную головоломку. Это лишь одна из версий, такая же правомерная, как и любая другая.
  Шарли вздохнула и пошевелилась во сне, положив голову ему на плечо. Он поцеловал её волосы. Сегодня пятница. День Фюрера в понедельник. У него оставалось всего два дня. «О, дорогая фрейлейн Мэгуайр, – пробормотал Марш про себя, – боюсь, мы ищем не там».
  «Дамы и господа, скоро мы начнем снижаться перед посадкой в аэропорту имени Германа Геринга. Пожалуйста, поднимите спинки ваших кресел и сложите столики…»
  Осторожно, чтобы не разбудить Шарли, он освободил плечо, собрал клочки бумаги и, нетвердо шагая, направился в хвост самолета. Из уборной появился паренек в форме гитлерюгенда и вежливо придержал дверь. Марш кивнул, потел внутрь и запер за собой дверь. Мерцал слабый свет.
  В крошечном отсеке воняло бесконечное число раз пропущенным через кондиционер спертым воздухом, дешевым мылом и дерьмом. Он поднял крышку металлического унитаза и бросил туда клочки бумаги. Самолет кинуло вниз и встряхнуло. Зажегся предупреждающий сигнал: «ВНИМАНИЕ! ВЕРНИТЕСЬ НА СВОЕ МЕСТО!» От качки его замутило. Не так ли чувствовал себя Лютер перед посадкой в Берлине? Металл был на ощупь холодный и влажный. Он нажал на педаль, и его записки исчезли в воронке голубой воды.
  В туалетах «Люфтганзы» не было полотенец, их заменяли влажные бумажные салфетки, пропитанные какой-то тошнотворной жидкостью. Марш протер лицо, чувствуя сквозь скользкий материал, как оно пылает. Снова встряска, словно удар глубинной бомбы. Они стремительно снижались. Он прижался пылающим лбом к холодному зеркалу. Ниже, ниже, ниже…
  
  Шарли уже проснулась и с усилием расчесывала свои густые волосы.
  – А я уж было подумала, что ты выпрыгнул.
  – Верно, такая мысль приходила мне в голову. – Он пристегнулся к креслу. – Но ты, может быть, станешь моим спасением.
  – Тебя так приятно слушать.
  – Я сказал «может быть». – Марш взял ее за руку. – Послушай, ты твердо уверена?.. Штукарт действительно сказал тебе, что приезжал записать номер телефона напротив твоего дома именно в четверг?
  Она на мгновение задумалась.
  – Да, уверена. Помню, я ещё подумала: этот человек не шутит, он готовился к этому шагу заранее.
  – Вот и я так думаю. Вопрос в том, действовал ли Штукарт сам по себе, пытаясь найти возможность бегства только для себя, или же звонил тебе, обсудив план действий с другими?
  – Это имеет значение?
  – Большое. Подумай. Если он обговорил это с ними в пятницу, то это значит, что Лютеру известно, кто ты такая и как тебя найти.
  Шарлет от неожиданности отдернула руку.
  – Но это же было бы безумием. Он ни за что мне не доверится.
  – Ты права, это безумие. – Они провалились через один слой облаков, под ними виднелся другой. Сквозь него проглядывал, словно верхушка шлема, купол Большого зала. – Но представь, что Лютер ещё жив. Куда ему деваться? Аэропорт под наблюдением. Как и порты, вокзалы, граница. Он не рискнет явиться прямо в американское посольство, особенно в связи с предстоящим визитом Кеннеди. Не может прийти к себе домой. Как он поступит?
  – Попытается связаться со мной? Я не верю в это. Он мог бы позвонить мне во вторник или среду. Или в четверг утром. Зачем ему ждать?
  Но в её голосе чувствовались нотки сомнения. Он подумал: ты не хочешь этому верить. Решила, что ты очень умная, когда охотилась за материалом в Цюрихе, а все это время материал, возможно, сам искал тебя здесь, в Берлине.
  Она отвернулась от него, глядя в окно.
  Марш внезапно почувствовал, что из него словно выпустили воздух. Ведь, по правде говоря, несмотря на все, он её практически не знал. Он сказал:
  – Лютер медлил потому, что пытался найти что-нибудь получше, понадежнее. Кто знает? Может быть, и нашел.
  Она не ответила.
  
  Самолет приземлился в Берлине почти в два часа. Моросил мелкий дождь. Когда «юнкерс» развернулся в конце посадочной полосы, влага мелкими каплями разбежалась по стеклу. Над зданием аэровокзала проглядывали очертания свастики.
  У стойки паспортного контроля образовались две очереди: одна из немцев и граждан Европейского сообщества, другая – для остального мира.
  – Здесь мы разойдемся, – объявил Марш. С большим трудом он уговорил Шарли позволить ему поднести её чемодан. – Что собираешься делать?
  – Поеду домой и, думаю, буду ждать телефонного звонка. А ты?
  – Видимо, устрою себе урок истории. – Она непонимающе поглядела на него. Он сказал: – Позвоню тебе позже.
  – Обязательно позвони.
  Вернулись остатки былого недоверия. Он видел его в глазах Шарли, чувствовал, как она пытается найти что-то подобное в его глазах. Ему захотелось сказать что-нибудь, успокоить её.
  – Не беспокойся. Договор остается в силе.
  Она кивнула. Неловкое молчание. Потом девушка внезапно поднялась на цыпочки и прижалась щекой к его щеке. Прежде чем он подумал, как ответить, она исчезла.
  
  Очередь возвращавшихся немцев, шаркая ногами, в молчании по одному втягивалась в рейх. Марш, заложив руки за спину, терпеливо ждал, пока его паспорт подвергался тщательной проверке. В эти последние дни накануне дня рождения фюрера проверки на границе всегда были более строгими, а пограничники – более нервными.
  Глаз пограничника из-под козырька фуражки не было видно.
  – У господина штурмбаннфюрера в запасе три часа. – Он перечеркнул визу жирной черной чертой, нацарапал на ней «погашена» и вернул паспорт. – Добро пожаловать домой.
  В полном народу таможенном зале Марш искал глазами Шарли, но так и не увидел. А вдруг ей отказали в возвращении в страну? Он почти надеялся, что так оно и есть: это безопаснее для нее.
  Пограничники открывали каждый чемодан. Никогда ещё он не был свидетелем такого строгого контроля. Царил настоящий хаос. Пассажиры, словно на восточном базаре, толкались и ссорились в окружении рассыпанной кругом одежды. Он стал ждать своей очереди.
  Был уже четвертый час, когда Марш добрался до камеры хранения оставленного багажа и забрал свою сумку. В туалете он снова переоделся в форму. Проверив «люгер», сунул его в кобуру. Выходя, оглядел себя в зеркале. Знакомая фигура в черном.
  Добро пожаловать домой.
  3
  Когда светило солнце, в партии называли это «фюрер-погода». Для дождя имени не было.
  Тем не менее, независимо от того, моросит ли дождь или нет, было предписано после полудня начинать трехдневные праздничные торжества. Поэтому с упрямой национал-социалистской решимостью люди принялись за празднование.
  Марш в такси двигался к югу, пересекая Веддинг. Это был рабочий Берлин, оплот коммунистов в двадцатые годы. Фабричные гудки по случаю праздника раздались на час раньше обычного. На улицах уже было полно вымокшей гуляющей публики. Ответственные за квартал постарались. На каждом втором или третьем доме – флаг, в большинстве своем со свастикой. Изредка попадались лозунги, натянутые между железными балконами похожих на крепости многоквартирных домов: «РАБОЧИЕ БЕРЛИНА ПРИВЕТСТВУЮТ ФЮРЕРА ПО СЛУЧАЮ ЕГО 75-ЛЕТИЯ!», «ДА ЗДРАВСТВУЕТ СЛАВНАЯ НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИСТСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ!», «ДА ЗДРАВСТВУЕТ НАШ РУКОВОДИТЕЛЬ, И ПЕРВЫЙ ТОВАРИЩ АДОЛЬФ ГИТЛЕР!». В переулках буйство красок и гул барабанов и труб оркестров местных штурмовиков. А ведь сегодня только пятница. Интересно, что намечают власти Веддинга на сам праздничный день, подумал Марш.
  Ночью на углу Вольфштрассе какой-то бунтарь написал на стене белой краской: «КАЖДЫЙ ЗАМЕЧЕННЫЙ В ТОМ, ЧТО НЕ ВЕСЕЛИТСЯ, БУДЕТ РАССТРЕЛЯН». Пара испуганных коричневорубашечников пыталась стереть надпись.
  Марш доехал на такси до самой Фриц-Тодтплатц. Его «фольксваген» по-прежнему стоял около дома Штукарта, где он его оставил позапрошлой ночью. Он посмотрел на четвертый этаж. Кто-то задернул все шторы.
  На Вердершермаркт он поставил чемодан в кабинете и позволил дежурному офицеру. Мартина Лютера не нашли.
  Краузе сказал:
  – Между нами, Марш. Глобус, мать его, нас всех загонял. Является к нам каждые полчаса, рвет и мечет, угрожает всех пересажать, если не получит своего.
  – Герр обергруппенфюрер – очень преданный делу офицер.
  – О, конечно. – В голосе Краузе послышался испуг. – Я не имел в виду…
  Марш положил трубку. Кто бы его ни подслушивал, это даст пищу для размышлений.
  Он перетащил пишущую машинку к себе на стол и вставил один лист бумаги. Закурил.
  «Имперская криминальная полиция, оберстгруппенфюреру СС Артуру Небе.
  От штурмбаннфюрера СС К. Марша. 17.4.64 г.
  1. Имею честь сообщить, что сегодня в 10:00 утра я посетил банк „Цаугг и Си“ по адресу Баннхофштрассе, Цюрих.
  2. Номерной счет, о существовании которого мы говорили вчера, открыт заместителем государственного секретаря министерства иностранных дел Мартином Лютером 8.7.42 г. Было выдано четыре ключа.
  3. В дальнейшем сейф вскрывался трижды: 17.12.42 г., 9.8.43 г., 13.4.64 г.
  4. При личном осмотре в сейфе…»
  Марш откинулся на стуле и выпустил к потолку два аккуратных колечка дыма. Мысль о том, что картина попадет в руки Небе, окажется в его коллекции напыщенной слащавой мазни, вызывала отвращение, казалась кощунственной. Лучше оставить её покоиться во мраке. Он на мгновение задержал руки на клавиатуре, потом отстучал:
  «…ничего не обнаружено».
  Вынул бумагу из машинки, подписал, положил в конверт и запечатал его. Позвонил в канцелярию Небе. Ему было приказано доставить отчет немедленно и лично. Он положил трубку и долго глядел на кирпичную стену за окном.
  А почему бы и нет?
  Встал и прошел вдоль полок, пока не нашел телефонный справочник Берлина и окрестностей. Снял с полки и нашел номер, по которому, чтобы не подслушали, позвонил из соседнего кабинета.
  Мужской голос ответил:
  – Имперский архив.
  
  Десять минут спустя его сапоги утопали в нежной трясине ковра в кабинете Артура Небе.
  – Вы верите в совпадения, Марш?
  – Никак нет.
  – Значит, нет, – продолжил Небе. – Хорошо. Я тоже не верю. – Он положил лупу и отодвинул в сторону докладную Марша. – Я не верю, что два отставных государственных служащих одного возраста и одинакового положения случайно решили совершить самоубийство. Они предпочли покончить с собой, только бы их не уличили в коррупции. Боже мой! – Он хрипло, отрывисто засмеялся. – Если бы все чиновники в Берлине встали на этот путь, на улицах высились бы горы покойников. Не случайно также их убили в дни, когда американский президент объявляет о том, что удостаивает нас визитом.
  Отодвинув кресло, он заковылял к небольшому книжному шкафу, заставленному священными трудами национал-социализма: тут были «Майн кампф», «Миф XX столетия» Розенберга, «Дневники» Геббельса… Он нажал на кнопку, и передняя стенка шкафа распахнулась, открыв бар с напитками. Теперь Марш увидел, что на деревянной панели были наклеены корешки книг.
  Небе плеснул себе изрядную порцию водки и вернулся к столу. Марш продолжал стоять перед ним не по полной стойке «смирно», но и не полностью расслабившись.
  – Глобус работает на Гейдриха, – продолжал Небе. – Все просто. Глобус не пошевелит задницей, если Гейдрих не скажет, что надо заняться делом.
  Штурмбаннфюрер промолчал.
  Небе поднес к губам тяжелую стопку. Он смаковал водку, опуская в неё длинный, как у ящерицы, язык. Немного помолчав, спросил:
  – Знаете ли, Марш, зачем мы подмазываемся к американцам?
  – Никак нет.
  – Потому что сидим в дерьме. Скажу вам то, что вы не прочтете в газетах нашего коротышки доктора. Двадцать миллионов поселенцев на Востоке к 1960 году – таков был план Гиммлера. Девяносто миллионов – к концу столетия. Прекрасно. Переселили их как полагается. Беда в том, что половина хочет вернуться обратно. Представьте, Марш, эту глупость космических масштабов – жизненное пространство, в котором никто не хочет жить. Терроризм. – Он взмахнул стаканом, звякнув льдом. – Мне нет нужды говорить офицеру крипо, в какую серьезную опасность превратился терроризм. Американцы дают деньги, поставляют оружие, обеспечивают подготовку. Они двадцать лет снабжают красных. А у нас – молодые не хотят воевать, пожилые не хотят работать.
  Он покачал седой головой, осуждая такое безрассудство, выловил кубик льда и стал шумно сосать.
  – Гейдрих помешался на своей проамериканской политике. Он готов убивать, лишь бы её сохранить. Не в этом ли дело, Марш? Булер, Штукарт, Лютер – не угрожали ли они ей с какого-нибудь боку? – Небе изучающе уставился на Марша. Тот стоял навытяжку. – Вы, Марш, в некотором смысле являетесь насмешкой над самим собой. Когда-нибудь задумывались над этим?
  – Никак нет.
  – Никак нет… – передразнил его Небе. – Подумайте как следует над этим теперь. Мы задались целью создать сверхчеловека, вывести поколение, способное управлять империей, не так ли? Мы учили его руководствоваться суровой логикой, безжалостно, даже жестоко. Помните, что однажды сказал фюрер? «Мой самый большой подарок немцам состоит в том, что я научил их ясно мыслить». И что происходит? Не многие из вас, возможно, лучшие из вас, начинают обращать это беспощадно ясное мышление в наш адрес. Признаюсь, я рад, что уже стар. Я в страхе перед будущим. – Старик с минуту молчал, погруженный в собственные мысли. Наконец с разочарованным видом взял лупу. – Выходит, коррупция.
  Шеф крипо ещё раз прочел докладную Марша, потом разорвал и бросил в мусорную корзину.
  
  На страже имперского архива стояла Клио, муза истории, – обнаженная амазонка работы Адольфа Циглера, «имперского мастера по части лобковых кудрей». Она грозно глядела на Солдатский мемориальный зал на той стороне бульвара Победы, где стояла длинная очередь туристов, жаждавших увидеть останки Фридриха Великого. На покатостях её необъятной груди, словно альпинисты на поверхности ледника, сгрудились дикие голуби. Позади музы над входом в архив в полированный гранит врезан символ – золотой лист. На нем высечена цитата из фюрера: «ДЛЯ ЛЮБОЙ НАЦИИ ПРАВИЛЬНАЯ ИСТОРИЯ РАВНОЦЕННА СТА ДИВИЗИЯМ».
  Рудольф Хальдер провел Марша внутрь и поднялся с ним на третий этаж. Он распахивал двустворчатые двери, пропуская его вперед. Коридору с каменными стенами и каменным полом, казалось, не было конца.
  – Впечатляет, да? – У себя на работе Хальдер говорил тоном профессионального историка, сочетавшим гордость с иронией. – Мы зовем этот стиль шутовско-тевтонским. Ты удивишься, узнав, что это самое большое здание архива в мире. Над нами два административных этажа. На этом этаже кабинеты исследователей и читальные залы. Под нами шесть этажей документов. Ты, друг мой, попираешь ногами историю своего рейха, историю фатерланда. А вот здесь, за светильником Клио, присматриваю я.
  Они попали в монашескую келью: тесную, без окоп, стены сложены из гранитных блоков. На столе на полметра высились стопки бумаг, часть рассыпалась по полу. Всюду книги – сотни книг. Из каждой торчали бесчисленные закладки: разноцветные клочки бумаги, трамвайные билеты, обрывки сигаретных пачек, обгоревшие спички.
  – Призвание историка – создать из хаоса ещё больший хаос.
  Хальдер убрал с единственного стула стопку старых военных депеш и, стряхнув пыль, жестом пригласил Марша сесть.
  – Руди, мне снова нужна твоя помощь.
  Хальдер примостился на краешке стола.
  – То месяцами от тебя ни слуху ни духу, а то вдруг появляешься дважды на неделе. Предполагаю, опять что-то связанное с делами Булера. Некролог я видел.
  Марш кивнул.
  – Должен предупредить, что теперь ты разговариваешь с отверженным. Даже просто встречаясь со мной, ты, возможно, подвергаешь себя опасности.
  – Так даже интереснее. – Хальдер сложил вместе длинные пальцы и хрустнул суставами. – Валяй.
  – Это действительно очень трудное дело. – Помолчав, Марш собрался с духом: – Итак, Булер, Вильгельм Штукарт и Мартин Лютер. Первых двух нет в живых, третий в бегах. Все трое, как тебе известно, высокопоставленные государственные служащие. Летом 1942 года они открыли банковский счет в Цюрихе. Сначала я считал, что они запрятали там кучу денег или произведений искусства, – как ты и предполагал, Булер по уши погряз в коррупции, – но теперь я думаю, что, скорее всего, это были документы.
  – Что за документы?
  – Точно не знаю.
  – Деликатного характера?
  – Вероятно.
  – Одна проблема возникает сразу. Ты ведешь речь о трех разных ведомствах – министерствах иностранных дел, внутренних дел и генерал-губернаторстве, которое вообще не является министерством. Это тонны документов. Зави, я не преувеличиваю – буквально тонны.
  – Архивы хранятся здесь?
  – Министерские здесь. Генерал-губернаторские – в Кракау.
  – У тебя есть к ним доступ?
  – Официально – нет. Неофициально… – Он потряс костлявой кистью. – Может быть, если повезет. Но послушай, Зави, даже бегло просмотреть их – это займет всю жизнь. Что ты мне предлагаешь?
  – Там должен быть ключ к разгадке. Возможно, отсутствуют какие-то документы.
  – Но это же немыслимая задача!
  – Я говорил тебе, дело очень трудное.
  – И когда надо отыскать этот «ключ»?
  – Мне нужно найти его сегодня до конца дня.
  Хальдер взорвался, в его голосе перемешались скептицизм, ярость, издевка.
  Марш тихо сказал:
  – Руди, они грозят через три дня поставить меня перед судом чести СС. Ты знаешь, что это значит. Я должен найти его сейчас.
  Хальдер поглядел на него, не веря своим ушам, потом отвернулся, пробормотав: «Дай подумать…»
  Марш спросил:
  – Можно закурить?
  – В коридоре. Не здесь – сам понимаешь, бумаги…
  Стоя за дверью, Марш слышал, как Хальдер метался по комнате. Посмотрел на часы – шесть часов. Длинный коридор был пуст. Большинство сотрудников, должно быть, ушли по домам – начался праздник. Марш подергал пару дверей – обе заперты. Третья открылась. Он снял трубку телефона, послушав тон гудка, набрал девятку. Тон изменился – городская линия. Шарли ответила сразу.
  – Это я. У тебя все в порядке?
  Она сообщила:
  – У меня все хорошо. Я тут кое-что нашла – маленькую штучку.
  – Не сейчас. Поговорим попозже.
  Он хотел сказать ей что-то еще, но она положила трубку.
  Теперь по телефону говорил Хальдер, его бодрый голос эхом отдавался в каменном коридоре.
  – Эберхард? Добрый вечер… Верно, кое-кому из нас никакого покоя. Небольшой вопрос, если можно. Группа министерства внутренних дел… О, вот как? Хорошо. По отделам?.. Понял. Отлично. И все это сделано?..
  Марш, закрыв глаза, прислонился к стене, стараясь не думать о бумажном море у себя под ногами. Ну давай же, Руди! Давай!
  Он слышал, как звякнул телефон, когда Хальдер опустил трубку на рычаг. Спустя несколько секунд Руди появился в коридоре, натягивая пиджак. Из нагрудного кармана торчало множество авторучек.
  – Небольшая удача. Мой коллега сказал, что на дела министерства внутренних дел по крайней мере есть каталог.
  Он стремительно зашагал по коридору. Марш не отставал от него.
  – Что это значит?
  – Это значит, что там должен быть основной указатель, по которому мы определим, какие документы побывали на столе Штукарта и когда. – Он постучал по кнопкам у лифта. Никакого результата. – Похоже, они отключили эту штуку на ночь. Придется спускаться пешком. – Пока они гремели ногами по широкой винтовой лестнице, Хальдер громогласно объяснял: – Понимаешь, мы нарушаем все правила. У меня допуск к военным архивам, архивам Восточного фронта, но не к документам правительственных органов, внутренним делам. Если нас остановят, тебе придется наплести охране что-нибудь такое о полицейских проблемах, чтобы им потребовалась пара часов для проверки. А что до меня, то я так просто, оказываю тебе услугу, понял?
  – Понимаю, на что ты идешь. Долго еще?
  – До самого низу. – Хальдер покачал головой. – Суд Чести! Ради Бога, Зави, в чем дело?
  В шестидесяти метрах под землей циркулировал прохладный сухой воздух, свет был затенен – все для того, чтобы сберечь архивы.
  – Говорят, что здание выдержит прямое попадание американской ракеты, – заметил Хальдер.
  – А что там?
  Марш показал на стальную дверь, покрытую предупреждающими объявлениями: «ВНИМАНИЕ! ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН! ВХОДА НЕТ! ПРЕДЪЯВИТЕ ПРОПУСКА».
  – «Правильная история равноценна сотне дивизий», помнишь? А сюда попадает неправильная история. Дерьмо. Осторожно, не споткнись.
  Хальдер потянул Марша за собой в дверь. Навстречу им, словно шахтер в забое, толкая металлическую тележку, двигался охранник. Марш подумал, что он наверняка их увидел, но тот проехал мимо, кряхтя от напряжения. Остановился у металлической перегородки, отомкнул дверцу. Мелькнула печь, послышался рев пламени, и дверь за ним с лязгом захлопнулась.
  – Пошли.
  По пути Хальдер объяснял процедуру. Архив работал по складскому принципу. Запросы на архивные дела на каждом этаже поступали в центральную зону обработки документов. Здесь в гроссбухах в метр длиной и сантиметров двадцать толщиной велся главный каталог. Перед названием каждого дела ставился номер стеллажа. Сами стеллажи располагались в отходящих от зоны обработки документов защищенных от огня хранилищах. Секрет состоит в том, сказал Хальдер, чтобы разбираться в каталогах-указателях. Он прошел вдоль темно-красных кожаных корешков, постукивая по каждому пальцем, пока не нашел нужный. Затем перетащил его на стол ответственного за этаж.
  Маршу однажды довелось побывать в трюме авианосца «Гросс-адмирал Редер». Он вспомнил о нем здесь, в недрах имперского архива: низкие потолки с гирляндами ламп, ощущение давящего сверху чудовищного веса. Рядом со столом – фотокопировальный аппарат, редкое явление в Германии, где их распределение строго контролируется, чтобы воспрепятствовать выпуску подрывными элементами нелегальной литературы. У дверей лифта десяток пустых тележек. На всем этаже ни души.
  Хальдер торжествующе воскликнул:
  – «Государственный секретарь, дела канцелярии с 1939-го по 1950 год». Черт возьми, четыреста коробок. Какие годы тебе нужны?
  – Счет в швейцарском банке открыт в июле 1942 года. Скажем, первые семь месяцев этого года.
  Хальдер, бормоча что-то, перевернул страницу.
  – Так. Вот что они сделали. Рассортировали документы по четырем разделам: переписка, протоколы и докладные записки, законодательные акты и постановления, кадры министерства…
  – Я ищу что-нибудь такое, что связывает Штукарта с Булером и Лютером.
  – В этом случае лучше начать с переписки. Это должно дать нам представление о том, что происходило в то время. – Хальдер быстро делал пометки: – «Д/15/М/28-34». Прекрасно. Поехали.
  Хранилище «Д» было в двадцати метрах слева по коридору. Стеллаж пятнадцатый, секция «М» размещались в самой середине помещения.
  – Слава Богу, только шесть коробок, – произнес Хальдер. – Ты берешь с января по апрель, я – с мая по август.
  Коробки из картона, каждая размером с ящик большого письменного стола. Стола не было, они уселись на полу. Опершись спиной о металлическую полку, Марш открыл первую коробку, вытащил пачку бумаг и принялся читать.
  В жизни нужно немного везения.
  Первым документом было датированное 2 января письмо заместителя государственного секретаря министерства авиации относительно распределения противогазов в организации противовоздушной обороны. Второе, от 4 января, было из управления четырехлетнего плана и касалось недозволенного потребления бензина высшими должностными лицами.
  Третье было от Рейнхарда Гейдриха.
  Марш сначала увидел надпись – угловатый небрежный росчерк. Затем взгляд переместился на бланк – «Главное управление имперской безопасности, Берлин, Ю. – З.11, Принц-Альбрехтштрассе, 8», – потом на дату: 6 января 1942 года. И только потом на текст:
  «Сим подтверждается, что межведомственное обсуждение и завтрак, первоначально намечавшиеся на 9 декабря 1941 года, переносятся на 20 января 1942 года и состоятся в помещении Международной комиссии криминальной полиции, Берлин, Ам Гроссен Ваннзее, 56/58».
  Марш перелистал другие документы из этой коробки: копии на папиросной бумаге, кремовые оригиналы; внушительные бланки – имперская канцелярия, министерство экономики, организация Тодта; приглашения на завтраки и встречи; просьбы, требования, циркуляры. Но от Гейдриха – больше ничего.
  Он передал письмо Хальдеру.
  – Что ты об этом скажешь?
  Хальдер нахмурился.
  – Я бы сказал, что для Главного управления безопасности весьма необычно созывать совещание государственных ведомств.
  – Мы можем отыскать, что они обсуждали?
  – Должны. Попробуем заглянуть в раздел протоколов и докладных записок. Давай посмотрим: 20 января…
  Хальдер сверился со своими пометками, встал и пошел вдоль стеллажа. Достал ещё одну коробку, вернулся с ней и сел, скрестив ноги. Марш следил, как тот быстро перелистывал содержимое, но внезапно запнулся и медленно произнес:
  – Боже мой…
  – Что там?
  Хальдер передал ему единственный листок бумаги, на котором было напечатано:
  «В интересах государственной безопасности протоколы межведомственного совещания от 20 января 1942 года изъяты по требованию рейхсфюрера СС».
  Хальдер бросил:
  – Взгляни на дату.
  Марш посмотрел. 6 апреля 1964 года. Протоколы изъяты Гейдрихом одиннадцать дней назад.
  – Может он это делать? Я имею в виду, на законном основании.
  – Под предлогом безопасности гестапо может изымать все, что угодно. Они обычно переносят документы в хранилище на Принц-Альбрехтштрассе.
  В коридоре послышался шум. Хальдер поднял палец. Оба молчали и не двигались, пока охранник не прогромыхал мимо пустой тележкой, возвращаясь из помещения для сжигания бумаг. Они слушали, пока звуки не замерли в другом конце здания.
  Марш прошептал:
  – Что теперь будем делать?
  Руди почесал в затылке.
  – Межведомственное совещание на уровне государственных секретарей…
  Маршу было ясно, о чем он думал.
  – Булер с Лютером тоже могли быть приглашены?
  – По логике – да. В таких чинах к протоколу относятся весьма ревниво. Чтобы от одного министерства присутствовал государственный секретарь, а от другого – только чиновник низкого ранга, такого не могло быть. Который час?
  – Восемь.
  – В Кракау на час больше. – Хальдер на миг прикусил губу, потом решился. Поднялся на ноги. – Я позвоню приятелю, который работает в архивах генерал-губернаторства, и узнаю, не вынюхивали ли что-нибудь эсэсовцы в последние пару недель. Если нет, я, может быть, уговорю его завтра посмотреть, не осталось ли протоколов в бумагах Булера.
  – А нельзя проверить здесь, в архивах министерства иностранных дел? В документах Лютера?
  – Нет, там слишком много бумаг. Проверка может занять несколько недель. Поверь мне, это самый лучший путь.
  – Руди, будь поосторожней, подумай, что сказать.
  – Не беспокойся. Понимаю, чем это пахнет. – Хальдер задержался в дверях. – И ради Бога, не кури, пока меня нет. Это самое огнеопасное место во всем рейхе.
  «Вернее не скажешь», – подумал Марш. Подождал, пока уйдет товарищ, и стал нервно расхаживать взад и вперед между стеллажами. Страшно хотелось курить. Руки дрожали. Он сунул их в карманы.
  Это место поистине было монументом германской бюрократии. Герр А, желая что-то предпринять, спрашивал разрешения у д-ра Б. Д-р Б для перестраховки направлял бумагу выше, министериаль-директору В. Министериаль-директор В спихивал её рейхсминистру Г, тот отвечал, что оставляет вопрос на усмотрение герра А, который, естественно, возвращался к д-ру Б… Эти металлические стеллажи были со всех сторон опутаны сговорами и соперничеством, ловушками и интригами, накопившимися за тридцать лет господства партии; прохладный воздух пронизан крепкой паутиной, сплетенной из бумажных нитей.
  Не прошло и десяти минут, как вернулся Хальдер.
  – Гестаповцы, само собой разумеется, побывали в Кракау две недели назад. – Он нервно потирал руки. – Память у них хорошая. Важный гость. Сам обергруппенфюрер Глобоцник.
  – Куда ни повернусь – везде Глобоцник! – воскликнул Марш.
  – Он прилетал из Берлина на гестаповском самолете с особыми полномочиями, подписанными лично Гейдрихом. Видно, им там крепко всем досталось. Орал, ругался. Точно знал, что искать, – одно дело изъято. К обеду уже уехал.
  Глобус, Гейдрих, Небе. Марш приложил руку ко лбу. Кружилась голова.
  – Итак, на этом конец?
  – На этом конец. Если, на твой взгляд, в бумагах Штукарта нет чего-нибудь еще.
  Марш посмотрел на коробки. Их содержимое представлялось ему прахом, костями покойников. Сама мысль о том, чтобы копаться в них, была ему отвратительна. Хотелось свежего воздуха.
  – Забудь об этом, Руди. Спасибо тебе.
  Хальдер нагнулся и взял в руку циркуляр Гейдриха.
  – Интересно, что совещание перенесли с девятого декабря на двадцатое января.
  – Какое это имеет значение?
  Хальдер бросил на него полный сожаления взгляд.
  – Неужели ты в самом деле до такой степени закупорился тогда в нашей долбаной консервной банке? Неужели туда совершенно ничего не проникало из внешнего мира? Так слушай же, дурья голова – седьмого декабря 1941 года вооруженные силы Его Величества императора Японии Хирохито напали в Перл-Харборе на тихоокеанский флот США. Одиннадцатого декабря Германия объявила войну Соединенным Штатам. Ну что, веская причина отложить совещание?
  Лицо Хальдера расплылось в ухмылке, но скоро на нем появилось более серьезное выражение.
  – Интересно…
  – Что?
  Он постучал пальцами по бумаге.
  – Должно ещё быть первое приглашение, полученное до этого.
  – Ну и что?
  – Не скажи. Порой наши друзья из гестапо не так уж ловко пропалывают неприятные для них мелочи, как им хотелось бы, особенно если спешат…
  Марш уже стоял перед стеллажами, глядя на коробки. От подавленного настроения не осталось и следа.
  – Какую брать? С чего начнем?
  – О совещании такого уровня Гейдрих должен был бы уведомить участников, по крайней мере, недели за две. – Хальдер заглянул в свои записи. – Это означает, что нам нужна папка с перепиской канцелярии Штукарта за ноябрь 1941 года. Дай подумать. По-моему, это двадцать шестая коробка.
  Он подошел к стоявшему у стеллажей Маршу и стал считать коробки, пока не отыскал нужную. Сняв с полки, покачал её, словно младенца.
  – Не хватай, её хватай, Зави. Всему свое время. История учит терпению.
  Встав на колени, Руди поставил коробку перед собой, открыл её я вытащил охапку бумаг. Разглядывая поочередно каждую, он складывал их кучкой слева от себя.
  – Приглашение на прием к итальянскому послу – скучища. Совещание в министерстве сельского хозяйства у Вальтера Дарре – ещё скучнее…
  Так продолжалось, возможно, минуты две. Все это время Марш стоял, нервно похрустывая пальцами и наблюдая за процедурой. Вдруг Хальдер застыл на месте.
  – О, черт! – Он перечитал найденную бумагу ещё раз и поднял глаза. – Приглашение от Гейдриха. Боюсь, что совсем не скучное. Совсем не скучное.
  4
  В небесах царил хаос. Все туманности разлетелись на куски. По небу носились кометы и метеоры, исчезали на мгновение, а затем взрывались на фоне зеленого океана облаков.
  Над Тиргартеном фейерверк приближался к своей кульминации. Спускавшиеся на парашютах яркие ракеты освещали Берлин как во время воздушного налета.
  Марш притормозил, ожидая левого поворота на Унтер-ден-Линден, когда перед машиной выросла компания еле державшихся на ногах штурмовиков. Двое, обхватив друг друга за плечи, в свете фар исполняли что-то вроде пьяного канкана. Остальные барабанили по кузову и заглядывали в стекла, выпучив глаза, высовывая языки, – нелепо кривляющиеся обезьяньи рожи. Марш включил первую скорость и, развернувшись, умчался прочь. Раздался глухой стук, и один из танцоров завертелся волчком.
  Он возвращался на Вердершермаркт. Все полицейские оставались на службе. Во всех окнах горел свет. Кто-то окликнул штурмбаннфюрера в вестибюле, но Марш не обратил на него внимания. Стуча сапогами по ступеням, он поспешил в подвал.
  Банковские хранилища, подвалы, подземные склады… Я превращаюсь в троглодита, подумал Марш, пещерного жителя, отшельника, грабителя бумажных могил.
  Архивная Горгона все ещё сидела в своей норе. Спала ли она когда-нибудь? Он предъявил удостоверение. У главного пункта выдачи развалились на стульях двое детективов, лениво листавших приевшиеся папки. Марш уселся в дальнем углу комнаты. Включил настольную лампу, наклонив абажур к самому столу. Вынул из-под мундира три листа бумаги из имперского архива.
  Это были плохие фотокопии. Аппарат был плохо настроен, оригиналы в спешке заталкивались косо. Он не винил в этом Руди. Руди вообще не хотел снимать копий. Он был страшно напуган. Когда он прочел приглашение Гейдриха, с него слетела вся его мальчишеская бравада. Марш был вынужден в буквальном смысле притащить его к фотокопировальному аппарату. Едва закончив, историк метнулся обратно в комнату, быстро сгреб документы обратно в коробки и поставил их на место. Он настоял на том, чтобы они вышли из архива через заднюю дверь.
  – Зави, я думаю, что нам теперь нужно подольше не встречаться.
  – Разумеется.
  – Знаешь, как бывает…
  Хальдер стоял жалкий и беспомощный, а над их головами проносились и разрывались ракеты праздничного фейерверка. Марш обнял его.
  – Не расстраивайся: знаю, прежде всего боишься за своих. – И быстро зашагал прочь.
  
  Документ первый. Первоначальное приглашение Гейдриха, датированное 19 ноября 1941 года:
  «31.7.1941 г. рейхсмаршал Великого германского рейха поручил мне совместно со всеми другими имеющими к этому отношение центральными ведомствами провести все необходимые приготовления в отношении организационных, технических и материальных мер по полному решению еврейского вопроса в Европе и в ближайшее время представить ему всеобъемлющий проект предложений по данному вопросу. Фотокопия текста этого поручения прилагается.
  Ввиду чрезвычайной важности, которую следует придавать этим вопросам, и в интересах достижения единого мнения среди имеющих отношение к делу центральных ведомств касательно дальнейших задач, связанных с остающейся работой по этому окончательному решению, я предлагаю сделать эти проблемы предметом общего обсуждения. Это особенно необходимо, поскольку начиная с 10 октября евреи непрерывно эвакуируются эшелонами на Восток с территории рейха, включая протекторат.
  Посему я приглашаю вас принять участие вместе со мной и другими лицами, список которых прилагается, в обсуждении, за которым последует завтрак, 9 декабря 1941 года в 12:00 в помещении Международной комиссии криминальной полиции, Берлин, Ам Гроссен Ваннзее, N56/58».
  Документ второй. Фотокопия с фотокопии, местами почти неразборчивая, слова стерты, словно, надписи на древнем надгробье. Адресованная Гейдриху директива Германа Геринга от 31 июля 1941 года:
  «В дополнение к заданию, порученному вам 24 января 1939 года, которое было связано с наиболее приемлемым решением еврейского вопроса посредством эмиграции и эвакуации, сим возлагаю на вас ответственность за все необходимые организационные, технические и материальные приготовления к полному решению еврейского вопроса в германской сфере влияния в Европе.
  Там, где к этому имеют отношение другие государственные органы, они обязаны сотрудничать с вами.
  Прошу вас в ближайшее время представить мне всеобъемлющий план, включающий организационные, технические и материальные мероприятия, необходимые для окончательного решения еврейского вопроса, к чему мы стремимся».
  Документ третий. Список из четырнадцати персон, приглашенных Гейдрихом на совещание. Штукарт был третьим в списке, Булер шестым, Лютер, седьмым. Марш увидел ещё пару знакомых имен.
  Он вырвал листок из записной книжки, написал на нем одиннадцать фамилий и подошел с ним к столу выдачи дел. Двое детективов ушли. Хранительницы не было видно. Он постучал по столу и крикнул: «Эй, где вы там!» За рядами шкафов послышался предательский звон стакана о бутылку. Так вот в чем её секрет. Она, должно быть, забыла о его присутствии. В следующий миг она приковыляла на место.
  – Что у вас есть на этих одиннадцать человек?
  Он попытался вручить ей список. Она скрестила свои толстые ручищи на засаленном мундире.
  – Не более трех дел одновременна без особого разрешения.
  – Не ваше дело.
  – Нельзя.
  – Нельзя пить на работе, а от вас так и разит. Давайте-ка сюда дела.
  
  На каждого мужчину и каждую женщину заведен номер, под каждым номером – личное дело. На Вердершермаркт дела держали не на всех. Только на тех, кто в жизни по той или иной причине соприкоснулся с имперской криминальной полицией, оставил свой след. Но, пользуясь справочным бюро на Александерплатц и некрологами в «Фелькишер беобахтер» (ежегодно издаваемыми под заголовком «Перекличка павших»), Марш смог восполнить пробелы. Он проследил путь каждого. На это ушло два часа.
  Первым в списке был доктор Альфред Мейер из Восточного министерства. По данным имеющегося в крипо личного дела, Мейер лечился от психического заболевания и покончил жизнь самоубийством.
  Вторая фамилия: доктор Георг Лейбрандт, тоже из Восточного министерства. Погиб в автомобильной катастрофе в 1959 году. Его машину протаранил грузовик на автобане между Штутгартом и Аугсбургом. Водителя грузовика так и не нашли.
  Эрих Нойманн, государственный секретарь в управлении четырехлетнего плана, застрелился в 1957 году.
  Доктор Роланд Фрейслер, государственный секретарь в министерстве юстиции, зарезан ножом маньяка на ступенях Берлинского народного суда зимой 1954 года. Расследование причин, почему охрана так близко подпустила невменяемого преступника, привело к выводу, что виноватых не было. Убийца был застрелен через несколько секунд после нападения на Фрейслера.
  Здесь Марш вышел в коридор покурить. Набирая полные легкие дыма, он откидывал голову назад и медленно выдыхал, словно пытаясь излечиться от чего-то.
  Вернувшись, обнаружил на столе свежую стопку личных дел.
  Оберфюрер СС Герхард Клопфер, заместитель начальника партийной канцелярии. В мае 1963 года жена сообщила о его исчезновении. Тело обнаружила в бетономешалке строительные рабочие в южном Берлине.
  Фридрих Критцингер. Что-то знакомое. Ну конечно же! Марш вспомнил кадры телевизионных новостей: огороженная улица, разбитая машина, поддерживаемая сыновьями вдова. Критцингер, бывший министериаль-директор в рейхсканцелярии, погиб от, взрыва рядом со своим домом в Мюнхене чуть больше месяца назад, 7 марта. Ни одна террористическая группа пока не взяла на себя ответственность за его смерть.
  Двое, если верить «Фелькишер беобахтер», скончались от естественных причин. Штандартенфюрер СС Адольф Эйхман из Главного управления имперской безопасности скончался от сердечного приступа, в 1961 году. Штурмбаннфюрер СС доктор Рудольф Ланге из комиссариата Латвии умер в 1955 году от опухоли мозга.
  Генрих Мюллер. Еще одно знакомое Маршу имя. Бывший баварский полицейский, затем глава гестапо, Мюллер находился на борту самолета Гиммлера, разбившегося в 1962 году. Все пассажиры погибли.
  Оберфюрер СС доктор Карл Шенгарт, представитель служб безопасности в генерал-губернаторстве, упал под колеса вагона подземки, прибывавшего на станцию «Цоо», 9 апреля 1964 года, чуть больше недели назад. Свидетелей не нашлось.
  Обергруппенфюрера СС Отто Хоффманна из Главного управления имперской безопасности нашли повешенным на бельевой веревке у него дома в Шпандау на второй день Рождества в 1963 году.
  Все. Из четырнадцати человек, участвовавших в совещания по приглашению Гейдриха, тринадцати не было в живых. Четырнадцатый, Лютер, пропал.
  
  В ходе кампании, направленной на осведомление общественности об опасности терроризма, министерство пропаганды выпустило серию детских комиксов. Кто-то приколол один из них на доске объявлений на втором этаже. Девочка получает посылку и принимается её разворачивать. На каждой следующей картинке она один за другим снимает листы оберточной бумаги, пока в руках у неё не остается будильник с прикрепленными к нему двумя брусками динамита. На последней картинке взрыв и в титре: «Предупреждаем! Не открывайте посылку, если вам неизвестно её содержимое!»
  Милая шутка. Правило для каждого немецкого полицейского. Не открывай посылку, если не знаешь, что там. Не задавай вопроса, если не знаешь ответа.
  Endlosung: окончательное решение. Endlosung. Endlosung. Слово колоколом отдавалось в голове Марша, спешащего по коридору к себе в кабинет.
  Endlosung.
  Он рывком выдвигал ящики стола Макса Йегера, лихорадочно ища что-то в царившем там беспорядке. Макс был известен своей неспособностью к канцелярской работе и часто получал взыскания за расхлябанность. Марш молил Бога, чтобы Йегер не относился к этим предупреждениям серьезно.
  Он так и делал.
  Дай тебе за это Бог здоровья, Макс.
  Он со стуком захлопнул ящики.
  Только тогда он его заметил. Кто-то прикрепил к телефону Марша желтый листок: «Срочно. Немедленно свяжитесь с дежурной службой».
  5
  На сортировочной станции Готенландского вокзала вокруг мертвого тела установили дуговые лампы. На расстоянии сцена эта выглядела странно притягательной – казалось, шли киносъемки.
  Марш, спотыкаясь о рельсы и вымазанные дизельным топливом камни, пролезая через деревянные спальные вагоны, направился туда.
  До того как его переименовали в Готенландский, вокзал назывался Анхальтским и был конечным пунктом главной восточной железной дороги рейха. Именно отсюда фюрер во время войны отправлялся в личном бронепоезде «Америка» в свою ставку в Восточной Пруссии; отсюда же берлинские евреи, Вайссы в том числе, должно быть, начинали свое путешествие на Восток.
  «…Начиная с 10 октября евреи непрерывно эвакуируются эшелонами на Восток с территории рейха…»
  Позади него, ослабевая, слышались раздававшиеся на платформах объявления, а где-то впереди – лязг колес и сцепок, унылые свистки. Станция занимала огромное пространство – фантастический ландшафт, залитый желтым светом натриевых светильников, в середине – сплошное ослепительно белое пятно. По мере приближения Марш стал различать десяток человеческих фигур, стоявших перед товарным составом: пара сотрудников орпо, Кребс, доктор Эйслер, фотограф, группа обеспокоенных чиновников из имперского управления железных дорог… и Глобус.
  Глобус увидел его первым и медленно, глухо захлопал руками в перчатках, издевательски изображая аплодисменты.
  – Господа, мы можем сделать передышку. Поделиться своими теоретическими открытиями к нам прибыли героические силы криминальной полиции.
  Один из сотрудников орпо угодливо хихикнул.
  Тело, или что от него осталось, было укрыто брошенным поперек рельсов грубым шерстяным одеялом и, кроме того, частично сложено в зеленый пластиковый мешок.
  – Можно взглянуть на труп?
  – Разумеется. Мы до него ещё не дотрагивались. Ждали вас, великого сыщика. – Глобус кивнул Кребсу. Тот сдернул одеяло. Аккуратно обрезанное с обоих концов по линиям рельсов туловище мужчины. Животом вниз, наискось поперек пути. Одна рука отрезана, голова раздавлена. Колеса проехали по обеим ногам, но окровавленные обрывки одежды не давали возможности точно определить, в каком месте были обрезаны ноги – у ступней, колен или выше. Сильно пахло алкоголем. – А теперь вы должны посмотреть сюда. – Глобус поднял к свету пластиковый мешок. Открыв, он приблизил его к лицу Марша. – Гестапо не хочет, чтобы его обвиняли в сокрытии улик. – Ступни ног, одна из них в ботинке; кисть руки с зазубренной белой костью и золотым браслетом часов на запястье. Марш не зажмурился, к явному разочарованию Глобуса. – Ладно, хватит. – Он бросил мешок. – Хуже, когда они воняют и по ним бегают крысы. Кребс, осмотрите карманы.
  В своем хлопающем на ветру кожаном пальто Кребс как стервятник склонился над трупом. Он подсунул руку под мертвое тело, ощупывая внутренние карманы пиджака. Обернувшись, Кребс рассказал:
  – Два часа назад железнодорожная полиция сообщила, что здесь видели человека, отвечающего описанию Лютера. Когда мы прибыли…
  – …он уже погиб в результате несчастного случая, – с горькой улыбкой закончил Марш. – Кто бы мог ожидать?
  – Вот и они, герр обергруппенфюрер. – Кребс достал паспорт и бумажник. Распрямившись, вручил их Глобусу.
  – Несомненно, это его паспорт, – подтвердил Глобус, перелистывая страницы. – А вот несколько тысяч марок наличными. Достаточно, чтобы спать на шелковых простынях в гостинице «Адлон». Но, разумеется, этот ублюдок не мог показаться в воспитанной компании. У него не было другого выбора, кроме как ночевать здесь.
  Видно, эта мысль принесла ему удовлетворение. Он показал паспорт Маршу: из-под мозолистого пальца выглядывала массивная физиономия Лютера.
  – Поглядите на него, штурмбаннфюрер, и поспешите сообщить Небе, что все закончено. Отныне дело полностью в руках гестапо. Можете быть свободны и отдыхать. «И воспользуйтесь этим, – говорили глаза, – пока есть возможность».
  – Герр обергруппенфюрер весьма любезен.
  – Вы ещё узнаете мою любезность, Марш, это я вам обещаю. – И повернулся к Эйслеру: – Где эта гребаная санитарная машина?
  Судмедэксперт вытянулся по стойке «смирно».
  – Едет, герр обергруппенфюрер. Совершенно точно.
  Марш заключил, что его отпустили. Он направился к железнодорожникам, стоявшим одинокой группой метрах в десяти в стороне.
  – Кто из вас обнаружил тело?
  – Я, герр штурмбаннфюрер. – Вперед вышел человек в темно-синей блузе и мягкой фуражке машиниста. Красные глаза, хриплый голос. Из-за того что увидел труп, подумал Марш, или испугался неожиданного появления эсэсовского генерала?
  – Сигарету?
  – О да, спасибо.
  Машинист взял сигарету, украдкой поглядывая на Глобуса, который беседовал с Кребсом.
  Марш дал ему прикурить.
  – Успокойтесь. Не спешите. Бывало у вас такое раньше?
  – Однажды. – Он выдохнул и с благодарностью поглядел на сигарету. – Здесь это случается каждые три-четыре месяца. Бездомные, бедняги, спят под вагонами, чтобы спрятаться от дождя. А потом, когда поезд трогается, они, вместо того чтобы оставаться на месте, пытаются выбраться из-под вагона. – Он закрыл рукой глаза. – Должно быть, я наехал на него, когда дал задний ход, но не слышал ни звука. Оглянулся на путь, а он там – куча тряпья.
  – Много таких здесь ночует?
  – Всегда набирается человек двадцать-двадцать пять. Железнодорожная полиция пытается их гонять, но станция очень большая, за всем не усмотришь. Поглядите туда. Видите, бегут прятаться.
  Он показал рукой на пути. Сначала Марш не видел ничего, кроме состава для перевозки скота. Потом он заметил движение, почти неразличимое в тени поезда, – дергающаяся, словно марионетка, расплывчатая фигура, за ней другая, потом еще. Они бежали вдоль вагонов, скрывались между ними, выжидали, потом выскакивали снова и бежали к следующему укрытию.
  Глобус стоял к ним спиной. Не обращая на них внимания, он продолжал разговаривать с Кребсом, стуча кулаком правой руки по левой ладони.
  Марш следил, как фигурки двигались к укрытию. Потом вдруг загудели рельсы, налетел порыв ветра, и их не стало видно за набирающим скорость поездом Берлин – Ровно. Стена из двухэтажных вагонов-ресторанов и спальных вагонов пронеслась за полминуты, но когда перед Маршем снова открылась станция, маленькая колония бродяг растворилась в оранжевой мгле.
  Часть пятая. Суббота, 18 апреля
  Большинство из вас знает, что это значит, когда рядами лежат сто трупов. Или пятьсот, или тысяча. Выдержать это и в то же время – за небольшими исключениями, вызванными человеческой слабостью, – остаться славными парнями – вот что нас закалило. Эта славная страница нашей истории никогда не должна быть и не будет написана.
  Генрих Гиммлер, из секретной речи перед старшими офицерами СС,
  Познань, 4 октября 1943 года
  1
  Из-под двери пробивалась полоска света. В квартире звучало радио. Музыка влюбленных – мягкие звуки струн и тихое пение, как раз к ночи. Что там, вечеринка? Или же американцы так ведут себя, когда рядом опасность? Он стоял на крошечной лестничной площадке, глядя на часы. Почти два часа. Постучал. Немного спустя громкость убавили. Послышался её голос:
  – Кто там?
  – Полиция.
  Прошла секунда, вторая, потом послышался лязг засовов и цепочек, и дверь открылась. Она сказала: «Ты большой шутник», но улыбка была неестественной, только ради него. В темных глазах усталость и – неужели? – страх. Он наклонился поцеловать её, легко обнял за талию, и им тут же овладело желание. «Боже, – пронеслось в голове, – она делает меня шестнадцатилетним…».
  В квартире послышался шум шагов. Он поднял глаза. За её плечом в дверях ванной маячила фигура мужчины. Он был на пару лет моложе Марша: коричневые башмаки, спортивная куртка, галстук-бабочка, белый пуловер поверх строгой белоснежной рубашки. Шарли напряглась, и мягко освободилась из его объятий.
  – Помнишь Генри Найтингейла?
  Он выпрямился, чувствуя неловкость.
  – Конечно. Бар на Потсдамерштрассе.
  Ни один из них не двинулся навстречу другому. Лицо американца – словно маска.
  Глядя на Найтингейла, Марш тихо спросил:
  – Что здесь происходит, Шарли?
  Встав на цыпочки, она прошептала ему на ухо:
  – Молчи. Здесь нельзя. Кое-что произошло. – А потом вслух: – Как интересно, что мы здесь втроем. – Взяла Марша за руку и повела его к ванной. – Давай пройдем в комнату.
  
  В ванной Найтингейл вел себя как хозяин. Он открыл холодную воду в раковине и ванне, усилил громкость радио. Передавали уже другую программу. Теперь обшитые досками стены тряслись от звуков «немецкого джаза» – едва синкопированного, официально одобренного, без единого намека на «негроидные влияния». Наладив все, как хотел, Найтингейл уселся на край ванны. Марш устроился рядом. Шарли присела на корточки на полу.
  Собрание открыла она.
  – Я рассказала Генри о посетившем меня госте. С которым ты дрался. Он считает, что гестапо, возможно, поставило «жучка».
  Найтингейл дружелюбно улыбнулся.
  – Боюсь, что именно так работают в вашей стране, герр штурмбаннфюрер.
  Вашей стране…
  – Уверен, что ваша предосторожность вполне благоразумна.
  Возможно, он не моложе меня, подумал Марш. У американца густые светлые волосы, светлые ресницы, загар лыжника. Зубы чересчур, до смешного, правильные – ослепительно белые полоски эмали. Судя по цвету лица, у него-то в детстве, видно, не было ни обедов из одного блюда, ни жидкого картофельного супа, ни набитых наполовину опилками сосисок. По его моложавой внешности ему можно было дать сколько угодно – от двадцати пяти до пятидесяти.
  Какое-то время все молчали. Тишину заполнял джаз по-европейски. Шарли обратилась к Маршу:
  – Знаю, что ты просил меня никому не говорить. Но я была вынуждена. Теперь тебе придется доверять Генри, а Генри – доверять тебе. Поверь, другого выхода нет.
  – И разумеется, мы оба должны доверять тебе.
  – Да брось ты…
  – Хорошо. – Он поднял руки, показывая, что сдается.
  Рядом с ней на бачке унитаза стоял новейший американский портативный магнитофон. От него тянулся провод, на конце которого вместо микрофона находилась небольшая присоска.
  – Слушай, – сказала она, – ты поймешь. – Она потянулась к магнитофону и нажала клавишу. Завертелись катушки.
  «Фрейлейн Мэгуайр?»
  «Да».
  «Та же процедура, что и раньше, фрейлейн, если не возражаете».
  Щелчок, за ним гудок.
  Она, нажав другую клавишу, остановила магнитофон.
  – Это был первый звонок. Он сказал, что позвонит. Я его ждала, – объявила она с победным видом. – Это Мартин Лютер.
  
  Безумие, полное безумие. Как в комнате ужасов в Тиргартене. Не успеешь поставить ногу на твердую опору, как доски начинают проваливаться под тобой. Поворачиваешь за угол – на тебя бросается сумасшедший. Отступаешь назад и обнаруживаешь, что видел самого себя в кривом зеркале.
  Лютер.
  – Когда это было? – спросил Марш.
  – Без четверти двенадцать.
  Без четверти двенадцать, то есть через сорок минут после обнаружения трупа на железнодорожных путях. Он вспомнил о ликовании, написанном на лице Глобуса, и улыбнулся.
  – Что тут смешного? – спросил Найтингейл.
  – Ничего. Потом расскажу. Что было дальше?
  – Точь-в-точь как в первый раз. Я пошла в телефонную будку, и через пять минут он позвонил.
  Марш потер рукою лоб.
  – Только не говори, что таскала с собой через всю улицу эту машину.
  – Черт побери, мне были нужны доказательства. – Она сердито блеснула глазами. – Я знала, что делаю. Смотри. – И, поднявшись на ноги, стала показывать. – Дека висит через плечо на ремне. Вся она легко помещается под пальто. Провод проходит по рукаву. Прикладываю присоску к трубке – вот так. Легко. Было темно, и никто ничего не видел.
  Найтингейл как профессиональный дипломат спокойно заметил:
  – Стоит ли говорить о том, как ты записала пленку, Шарли, и следовало ли это делать. – И обернулся к Маршу. – Не лучше ли просто дать ей возможность прокрутить ее?
  Шарли нажала клавишу. Раздался беспорядочный шум, усиленный аппаратом, – это она прикрепляла микрофон к телефону, – а потом:
  «У нас мало времени. Я друг Штукарта».
  Голос пожилого человека, но довольно твердый. В нем слышались насмешливые, певучие нотки, характерные для уроженца Берлина. Именно такой голос ожидал услышать Марш. Потом голос Шарли, её хороший немецкий язык:
  «Скажите, что вам нужно».
  «Штукарта нет в живых».
  «Знаю. Его нашла я».
  Долгое молчание. На пленке Марш мог расслышать, как вдали раздавалось вокзальное объявление. Лютер, должно быть, воспользовался суматохой, вызванной найденным трупом, и позвонил с платформы Готенландского вокзала.
  Шарли прошептала:
  – Он стоял так тихо, что мне показалось: я его спугнула.
  Марш покачал головой.
  – Я тебе говорил. Ты – его единственная надежда.
  Разговор на пленке возобновился:
  «Вы меня знаете?»
  «Да».
  Устало:
  «Вы спрашиваете, что мне нужно. Как вы думаете что? Убежище в вашей стране».
  «Скажите, где вы находитесь».
  «Я могу заплатить».
  «Это не…»
  «Я располагаю информацией. Надежными сведениями».
  «Скажите, где вы находитесь. Я приеду за вами. Мы поедем в посольство».
  «Слишком рано. Еще не время».
  «Когда же?»
  «Завтра утром. Слушайте меня. В девять часов. Большой зал. Центральная лестница. Все поняли?»
  «Все».
  «Возьмите с собой кого-нибудь из посольства. Но вы сами тоже должны быть там».
  «Как я вас узнаю?»
  Смех.
  «Нет, это я вас узнаю. Покажусь, когда буду уверен, что все в порядке».
  Пауза.
  «Штукарт говорил, что вы молоды и прелестны».
  Пауза.
  «В этом весь Штукарт. Наденьте что-нибудь броское».
  «На мне плащ. Ярко-голубой».
  «Прелестная девушка в голубом. Это хорошо. До завтра, фрейлейн».
  Щелчок.
  Гудок.
  Шум отключаемого магнитофона.
  – Прокрути снова, – попросил Марш.
  Она перемотала пленку, остановила и нажала клавишу «пуск». Ксавьер смотрел в сторону, следил за воронкой вытекающей из ванны ржавой воды, а голос Лютера сливался с пронзительным звуком солирующего кларнета. «Прелестная девушка в голубом…» Закончив слушать второй раз, Шарли выключила магнитофон.
  – Когда он дал отбой, я вернулась сюда и, оставив магнитофон, побежала в телефонную будку, пытаясь дозвониться до тебя. Тебя не было на месте. Тогда я позвонила Генри. Что ещё мне оставалось делать? Он же говорит, что ему нужен кто-нибудь из посольства.
  – Вытащила меня из постели, – сказал Найтингейл, зевая и потягиваясь, обнажив при этом бледную, лишенную растительности ногу. – Чего я не пойму, так это того, почему он не дал Шарли заехать за ним и привезти в посольство сегодня.
  – Вы слышали, что он сказал, – ответил Марш. – Сегодня слишком рано. Он не решается показаться на свет. Ему нужно ждать до утра. К тому времени гестапо, по всей вероятности, отменит поиски.
  – Не понимаю, – нахмурилась Шарли.
  – Ты не дозвонилась до меня два часа назад, потому что в это время я ехал на сортировочную станцию Готенландского вокзала, где гестаповцы поздравляли себя и прыгали от радости, что наконец-то обнаружили тело Лютера.
  – Не может быть!
  – Верно, не может. – Марш ущипнул себя за переносицу и тряхнул головой. Трудно было сосредоточиться. – Я предполагаю, что Лютер последние четыре дня, сразу после возвращения из Швейцарии, прятался на сортировочной станции, пытаясь найти возможность связаться с тобой.
  – Но как ему удалось уцелеть?
  Марш пожал плечами.
  – Не забывай, у него были деньги. Возможно, он отыскал бродягу, которому можно было более или менее доверять, давал ему марки, чтобы тот доставал ему еду, может быть, теплую одежду. Пока не выработал свой план.
  – А что за план, штурмбаннфюрер? – спросил Найтингейл.
  – Чтобы убедить гестапо в своей смерти, ему нужен был кто-то на его место. – Не слишком ли громко он говорил? Американская паранойя заразительна. Он наклонился и тихо продолжал: – Вчера, когда стемнело, он, должно быть, убил человека. Человека приблизительно его возраста и телосложения. Напоил, прикончил – не знаю, как это сделал, – переодел в свою одежду, подсунул свой бумажник, паспорт, часы. Потом положил под товарный состав руками и головой на рельсы». Находился рядом, пока не убедился, что колеса проехали по нему. Лютер пытается выиграть время. Делает ставку на то, что к девяти часам утра берлинская полиция перестанет его разыскивать. По-моему, точный расчет.
  – Черт возьми! – Найтингейл переводил взгляд то на Марша, то на Шарли. – И вы хотите, чтобы я привел этого человека в посольство?
  – Ну, дела обстоят немного лучше, – сказал Марш, доставая из внутреннего кармана мундира архивные документы. – Двадцатого января 1942 года Мартин Лютер был одним из четырнадцати приглашенных на особое совещание в Ваннзее. После войны шестеро из них были убиты, четверо кончили жизнь самоубийством, один погиб в результате несчастного случая, двое считаются умершими от естественных причин. Сегодня в живых остался один Лютер. Согласитесь, странная статистика. – Он передал Найтингейлу документы. – Как вы увидите, совещание созывал Рейнхард Гейдрих для обсуждения вопроса об окончательном решении еврейского вопроса в Европе. Догадываюсь, что Лютер хочет сделать предложение: жизнь заново в Америке в обмен на документальные свидетельства того, что стало с евреями.
  Вода продолжала течь. Музыка кончилась. В ванной раздался вкрадчивый голос диктора: «А теперь для влюбленных, оставшихся наедине в ночи, Петер Кройдер с оркестром исполнит „О, я на небесах…“»
  Не оборачиваясь к Маршу, Шарли протянула руку. Ксавьер бережно взял её. Она переплела свои и его пальцы и сильно сжала. Хорошо, подумал он, ей нужно бояться. Еще более сильное пожатие. Их руки сплелись, как у парашютистов в свободном падении. Найтингейл низко склонился над документами, без конца повторяя: «Черт возьми».
  – Перед нами трудная проблема, – начал наконец он. – Буду откровенен с вами обоими. Шарли, это между нами. – Найтингейл говорил так тихо, что приходилось напрягать слух. – Три дня назад президент Соединенных Штатов, не важно, по каким соображениям, объявил, что собирается нанести визит в эту забытую Богом страну. Начиная с этого момента проводившаяся двадцать лет американская внешняя политика встала с ног на голову. Теперь этот малый, Лютер, теоретически, если то, что вы говорите, – правда, может снова перевернуть все вверх дном. И это на протяжении каких-то семидесяти двух часов!
  Шарли заметила:
  – Тогда к концу недели все по крайней мере опять будет стоять на ногах, как раньше.
  – Не остроумно.
  Он обратился к Шарлет по-английски. Марш пристально посмотрел на него:
  – Что вы говорите, господин Найтингейл?
  – Я говорю, штурмбаннфюрер, что собираюсь поговорить с послом Линдбергом, а посол Линдберг переговорит с Вашингтоном. И я предполагаю, что они захотят получить значительно больше доказательств, чем эти, – он швырнул фотокопии на пол, – прежде чем откроют ворота посольства человеку, который, по вашим словам, скорее всего, является простым убийцей.
  – Но Лютер предлагает вам эти доказательства.
  – Это вы так говорите. Но я не думаю, что Вашингтон захочет поставить под угрозу достигнутый на этой неделе прогресс в области разрядки лишь из-за ваших… предположений.
  Теперь вскочила на ноги Шарли:
  – Это же безумие. Если Лютер не отправится с тобой прямо в посольство, его схватят и убьют.
  – Извини, Шарли, я не могу на это пойти, – уговаривал её Найтингейл. – Хватит! Не буду же я доставлять в посольство первого встречного престарелого нациста, желающего удрать. Без разрешения. Особенно при нынешней обстановке.
  – Не верю своим ушам. – Приложив руки к губам, она уставилась в пол, качая головой.
  – Задумайся на минутку, – почти умолял Генри. – Этот тип, Лютер, просит убежища. Немцы говорят: передайте его нам, он только что убил человека. Мы отвечаем: нет, потому что он собирается рассказать нам, что вы, ублюдки, сделали с евреями во время войны. Как это скажется на встрече в верхах? Нет, Шарли, не отворачивайся. Подумай. В среду поданные при опросе за Кеннеди голоса сразу подскочили на десять пунктов. Как, скажи, реагировать Белому дому, когда мы взвалим это на него? – Второй раз Найтингейл представил последствия и второй раз содрогнулся от одной мысли. – Черт возьми, Шарли, во что ты здесь влезла?
  
  Американцы пререкались ещё минут десять, пока их не прервал Марш.
  – Вы кое-что упускаете из виду, господин Найтингейл, – сказал он, не повышая голоса.
  Найтингейл неохотно отвлекся от спора с Шарли.
  – Возможно. Вы полицейский. Вам виднее.
  – Мне кажется, что все мы – вы, я, гестапо – продолжаем недооценивать верного члена НСДАП партайгеноссе Лютера. Вспомните, что он сказал Шарли о встрече в девять часов: «Вы сами тоже должны быть там».
  – Что из этого?
  – Он предвидел, какой будет ваша реакция. Не забывайте, что он работал в министерстве иностранных дел. Зная о предстоящей встрече в верхах, он не исключает возможности, что американцы могут вышвырнуть его прямо в руки гестапо. Иначе почему в понедельник вечером он прямо из аэропорта не приехал на такси в посольство? Вот почему он хотел привлечь журналистку. Как свидетельницу. – Марш нагнулся и поднял с пола документы. – Извините меня, но я всего лишь полицейский и не разбираюсь в нравах американской прессы. Однако у Шарли уже есть материал, не так ли? У неё есть факты – о гибели Штукарта, о счете в швейцарском банке, есть эти бумаги, запись разговора с Лютером… – Он обернулся к девушке. – Если американское правительство предпочтет отказать Лютеру в убежище и выдаст его гестапо, разве такой факт не станет ещё более заманчивым для развращенных американских средств массовой информации?
  – Еще как! – подтвердила Шарли.
  Найтингейл снова пришел в отчаяние:
  – Ладно, брось, Шарли. Все это останется между нами. Я же не сказал, что согласен с чем-нибудь из этого, – отказать в убежище, выдать… У нас в посольстве многие считают, что Кеннеди не стоит сюда ехать. Совсем не стоит. Все, – закончил он, нервно тормоша свой галстук. – Но положение, скажу вам, хуже не придумаешь.
  
  В конце концов они договорились. Найтингейл встретится с Шарли на ступенях Большого зала без пяти девять. Если Лютер появится, они быстро сунут его в машину, которую поведет Марш. Генри выслушает рассказ Лютера и в зависимости от услышанного решит, везти ли его в посольство. Он не сообщит послу, в Вашингтон или кому-нибудь ещё о своих намерениях. Когда они уже будут на территории посольства, решение судьбы Лютера, по его выражению, перейдет к «властям более высокого ранга», но им придется действовать исходя из того, что у Шарли имеется исчерпывающий материал и она его опубликует. Шарли была уверена, что государственный департамент не осмелится выдать Лютера.
  Как они будут вывозить его из Германии – вопрос другой.
  – У нас есть способы, – сказал Найтингейл. – Мы и раньше имели дело с перебежчиками. Но я не стану об этом говорить. Особенно в присутствии офицера СС, каким бы надежным он ни был. – Больше всего, по его словам, дипломат беспокоился за Шарли. – На тебя будут страшно давить, чтобы заставить молчать.
  – Перебьюсь.
  – Не скажи. Люди Кеннеди не брезгуют ничем. Без дураков. Допустим, у Лютера действительно что-то есть. Скажем, повсюду заварилась каша – речи в конгрессе, демонстрации, редакционные статьи – и это, не забывай, в год выборов. Итак, Белый дом попадает в трудное положение из-за встречи в верхах. Что, по-твоему, они станут делать?
  – Перебьюсь.
  – На твою голову выльют море дерьма, Шарли. И на твоего старикашку нациста. Будут говорить: а что нового мы от него получили? Те же самые старые сказки, которые мы слышим двадцать лет, да несколько документов, возможно, сфабрикованных коммунистами. Кеннеди появится на телевидении и скажет: «Американцы, мои соотечественники, спросите себя: почему все это выплыло сейчас? В чьих интересах сорвать встречу в верхах?» – Найтингейл наклонился к ней, приблизив лицо почти вплотную. – Перво-наперво они натравят на тебя Гувера и ФБР. Шарли, ты знакома с кем-нибудь из «левых»? С еврейскими активистами? Спала с кем-то из них? Потому что как пить дать они найдут таких, кто скажет, что спала, не важно, знаешь ли ты их или нет.
  – Наложила я на тебя, Найтингейл. – Она двинула ему кулаком. – Иди-ка ты…
  
  Найтингейл действительно в неё влюблен, подумал Марш. Влюблен слепо и безнадежно. Она это знает и на этом играет. Он помнил, как в тот вечер, когда он впервые увидел их в баре, она оттолкнула удерживавшую её руку. И сегодня: как он смотрел на Марша, увидев, что тот целует Шарли, как он печально глядел на нее, терпеливо сносил её вспышки. И тот разговор в Цюрихе: «Вы спрашивали, был ли он моим любовником… Я отвечаю: нет. Хотя он хотел бы им стать…»
  И теперь, надев плащ и стоя в дверях, он мешкал, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, не желая оставлять их вдвоем, пока наконец не исчез в ночи.
  Он придет завтра встретить Лютера, подумал Марш, хотя бы для того, чтобы быть уверенным в её безопасности.
  После ухода американца они легли на её узкую кровать. Долго молчали. Уличные фонари отбрасывали длинные тени, косая тень на потолке от оконной рамы казалась тюремной решеткой. Занавески колыхались от легкого ветерка. Послышались шумные голоса и стук захлопываемых дверей машины – это зеваки возвращались с фейерверка.
  Они слушали постепенно удалявшиеся голоса, потом Марш прошептал:
  – Вчера вечером ты сказала по телефону, что кое-что нашла.
  Тронув его за руку, Шарли спустилась с кровати. Он слышал, как она в комнате рылась в бумагах. Через полминуты девушка вернулась с большим дорогим альбомом.
  – Купила по пути из аэропорта. – Сев на краешек кровати, Шарли включила свет и стала перелистывать страницы. – Вот. – И протянула Маршу раскрытый альбом.
  Это была черно-белая репродукция картины из хранилища в швейцарском банке. Нецветное изображение не передавало всей её прелести. Заложив страницу пальцем, он взглянул на обложку. «Творчество Леонардо да Винчи» профессора Арно Брауна из Музея кайзера Фридриха из Берлина.
  – Боже милостивый!
  – Мне казалось, что я её узнала. Прочти.
  Ученые назвали её «Дама с горностаем». «Одна из самых загадочных работ Леонардо». Считалось, что она написана около 1483-1486 годов и что «на ней изображена Цецилия Галлерани, любовница правителя Милана Лодовико Сфорца». В литературе она упоминается дважды: в поэме Бернардино Беллинчиони (умер в 1492 году) и в неясном замечании о «незрелом» портрете, содержащемся в письме самой Цецилии Галлерани, датированном 1498 годом. «Но, к огорчению специалистов, изучающих творчество Леонардо, сегодня подлинной загадкой является местонахождение самой картины. Известно, что в конце восемнадцатого века она стала частью коллекции польского князя Адама Чарторыйского. В 1932 году её фотографировали. С тех пор она канула, по красноречивому выражению Карла фон Клаузевица, „в тумане войны“. Все усилия имперских властей обнаружить её пока что не увенчались успехом, и теперь есть все основания для опасений, что этот шедевр периода расцвета итальянского Ренессанса навсегда утрачен для человечества».
  Марш закрыл книгу.
  – Думаю, это ещё одна деталь к твоему материалу для печати.
  – К тому же весьма интересная. В мире всего девять работ, бесспорно принадлежащих кисти Леонардо. – Она улыбнулась. – Если только удастся выбраться отсюда.
  – Не беспокойся. Выбраться я тебе помогу.
  Ксавьер лег, закрыв глаза. Немного спустя он услышал, как Шарли положила книгу, потом вернулась в постель и прижалась к нему.
  – А ты? – прошептала она ему на ухо. – Ты со мной не поедешь?
  – Сейчас нельзя говорить. Не здесь.
  – Извини. Забыла. – Она кончиком языка дотронулась до его уха.
  Марша словно током пронзило.
  Ее рука легко легла ему на ногу. Пальцы побежали между ног. Он что-то прошептал, но снова, как и в Цюрихе, она приложила к его губам палец:
  – Условия игры – ни звука.
  
  Потом, не в состоянии уснуть, он слушал ее; как она дышит, время от времени невнятно, словно где-то далеко, бормочет. Во сне она со стоном повернулась к нему. Рука мотнулась по подушке, защищая лицо. Казалось, она ведет свой, известный одной ей бой. Марш погладил спутанные волосы, подождал, когда её оставит злой дух, кто бы он ни был, и тихо выскользнул из-под простыней.
  Голым ногам на кухонном полу было холодно. Он заглянул в пару шкафов. Пыльная посуда и несколько начатых пакетов со съестным. Холодильник очень старый, можно подумать, позаимствован из какого-нибудь института биологии: его содержимое покрыто синим пухом и экзотическими пятнами плесени. Ясно, что кухонные заботы не занимали здесь большого места. Он вскипятил чайник, ополоснул кружку и всыпал в неё три ложки растворимого кофе.
  Стал бродить по квартире, прихлебывая горький напиток. В комнате постоял у окна, немного отдернув занавеску. На Бюловштрассе ни души. Была видна слабо освещенная телефонная будка, позади неё различались очертания входа на станцию. Он отпустил занавеску.
  Америка. Такая перспектива никогда не приходила Ксавьеру в голову. Когда он подумал о ней, в мозгу непроизвольно возникли предусмотрительно созданные доктором Геббельсом образы. Евреи и негры. Капиталисты в цилиндрах и дымные заводы. Нищие на улицах. Бары со стриптизом. Гангстеры, стреляющие друг в друга из громадных автомобилей. Закопченные трущобы и современные джаз-оркестры, оглашающие гетто звуками, похожими на полицейские сирены. Белозубая улыбка Кеннеди. Темные глаза и белые руки и ноги Шарли. Америка.
  Он зашел в ванную. Стены в пятнах от воды и мыльной пены. Всюду флаконы, тюбики и баночки. Таинственные женские принадлежности из стекла и пластмассы. Марш уже давно не видал всех этих дамских штучек и потому почувствовал себя неловко. Он был здесь чужаком – неуклюжим представителем другого животного вида. Брал в руки разные вещицы, нюхал, выдавил каплю белого крема и растер между пальцами. Этот её запах смешивался с другими, оставшимися на его руках.
  Завернувшись в большое полотенце, он присел на край ванны и задумался. Слышал, как несколько раз Шарли вскрикивала во сне: в голосе слышался неподдельный страх. Что это – воспоминание или предчувствие? Хотелось бы знать.
  2
  Около семи Марш вышел на Бюловштрассе. Его «фольксваген» стоял в сотне метров слева, у мясного магазина. Хозяин вывешивал в витрине упитанные туши. Груда кроваво-красных сосисок на подносе у его ног напомнила Маршу о другом.
  О пальцах Глобуса, вот о чем. И об огромных мозолистых кулаках.
  Он наклонился над задним сиденьем «фольксвагена», достал чемодан. Выпрямляясь, быстро взглянул в обе стороны. Ничего особенного – обычные приметы раннего субботнего утра. Большинство магазинов открывались вовремя, но после обеда все они закроются по случаю праздника.
  Вернувшись в квартиру. Марш снова сварил кофе, поставил кружку на столик у кровати Шарли и пошел в ванную бриться. Через пару минут он услышал, как она подошла сзади. Обхватив его руками, прижалась грудями к голой спине. Не оборачиваясь, он поцеловал ей руку и написал на запотевшем зеркале: «УКЛАДЫВАЙ ВЕЩИ, НЕ ВЕРНЕМСЯ». Стерев текст, он отчетливо увидел её – спутанные волосы, полузакрытые глаза, черты лица ещё не разгладились от сна. Она кивнула и побрела в спальню.
  Марш переоделся в штатское, в котором был в Цюрихе, за одним исключением: положил «люгер» в правый карман теплой куртки. Куртка, купленная давно по дешевке на распродаже имущества вермахта, была достаточно мешковатой, чтобы скрыть оружие. Он мог бы даже незаметно целиться, по-гангстерски держа руку в кармане. «О'кей, приятель, давай», – усмехнулся про себя. Опять Америка.
  Возможное присутствие микрофона мешало их сборам. Они молча двигались по квартире. В десять минут девятого Шарли была готова. Марш забрал из ванной приемник, поставил на стол в комнате и прибавил громкости. «Судя по присланным на выставку картинам, некоторые видят вещи не такими, какие они есть, – эти люди видят луга синими, небеса зелеными, облака ядовито-желтыми…» В утреннее время было принято воспроизводить по радио самые исторические речи фюрера. Эту речь с нападками на современных художников на торжественном открытии Дома немецкого искусства в 1937 году передавали каждый год.
  Несмотря на безмолвные протесты Шарли, Марш вместе со своим захватил и её чемодан. Она надела свой голубой плащ. На одном плече висела кожаная сумка. На другом болтался фотоаппарат. Обернувшись на пороге, бросила последний взгляд на свое жилье.
  «Эти художники либо действительно видят вещи такими и верят в то, что они изображают, – тогда только остается спросить, как возник этот порок зрения, и, если он передается по наследству, министру внутренних дел придется позаботиться о том, чтобы такой ужасный порок не имел будущего, – либо, если они не верят в реальность таких ощущений, а лишь по другим соображениям хотят навязать их нации, тогда это забота уголовного суда».
  Под громкий смех и аплодисменты они захлопнули дверь.
  Спускаясь по лестнице, Шарли шепотом спросила:
  – И как долго это продолжается?
  – Весь конец недели.
  – Вот обрадуются соседи!
  – Ага, но пусть кто-нибудь попробует попросить тебя выключить радио!
  Внизу, как часовой на посту, стояла привратница – в руке бутылка молока, под мышкой номер «Фелькишер беобахтер». Пристально глядя на Марша, она обратилась к Шарли:
  – Доброе утро, фрейлейн.
  – Доброе утро, фрау Шустерманн. Это мой кузен из Аахена. Собираемся запечатлеть сцены стихийного празднования на улицах. – Она похлопала рукой по фотоаппарату. – Пошли, Гаральд, а то пропустим начало.
  Старуха продолжала хмуро разглядывать Марша, а он думал, узнала ли она его. Вряд ли – скорее всего, запомнила только форму. Немного погодя она с ворчанием заковыляла в свою каморку.
  – Врешь весьма правдоподобно, – заметил Марш, когда они вышли на улицу.
  – Журналистская выучка. – Они поспешили к «фольксвагену». – Наше счастье, что ты не в форме. Тогда бы без вопросов не обошлось.
  – Не станет же Лютер садиться в машину, за рулем которой сидит человек в форме штурмбаннфюрера СС. Скажи, похож я на посольского шофера?
  – Только с самой важной машины.
  Он уложил чемоданы в багажник. Сидя в машине, прежде чем запустить мотор, сказал:
  – Ты понимаешь, что больше не сможешь вернуться? Независимо от того, удастся наш план или нет. Раз помогаешь перебежчику, значит, подумают они, шпионка. И речь пойдет уже не о высылке. Дело куда серьезнее.
  Она беспечно махнула рукой.
  – Во всяком случае, мне всегда было наплевать на это место.
  Марш включил зажигание, и «фольксваген» влился в утренний поток машин.
  С большой осторожностью, каждую минуту оглядываясь, нет ли кого на хвосте, они добрались до Адольф-Гитлерплатц без двадцати девять. Марш сделал круг по площади. Рейхсканцелярия, Большой зал, здание штаба верховного командования вермахта – все казалось привычным: блестели каменные стены, маршировали часовые; все те же режущие глаз диспропорции.
  Десяток туристских автобусов уже извергал оробевших пассажиров. По белоснежным ступеням Большого зала к красным гранитным колоннам поднимались, взявшись за руки, дети – точь-в-точь длинная цепочка муравьев. Посередине площади у больших фонтанов штабеля стальных барьеров. Их установят утром в понедельник, когда фюрер должен будет ехать из рейхсканцелярии в Большой зал на ежегодную торжественную церемонию. Потом он вернется в резиденцию и появится на балконе. Как раз напротив германское телевидение соорудило подмостки. Вокруг них уже теснились фургоны прямого эфира.
  Марш въехал на стоянку рядом с туристскими автобусами. Отсюда были хорошо видны подъезды к центральной части Большого зала.
  – Поднимайся по ступеням, – сказал он, – зайди внутрь, купи путеводитель, держись как можно естественнее. Когда появится Найтингейл, сделай вид, что столкнулись случайно, – вы старые друзья, разве это не здорово? – постойте, поговорите.
  – А как ты?
  – Когда увижу, что вы установили контакт с Лютером, то подъеду и заберу вас. Задние дверцы не заперты. Держитесь нижних ступеней, ближе к проезжей части. И не давайте ему втянуть себя в длинный разговор – нам нужно побыстрее убраться отсюда.
  Не успел Ксавьер пожелать ей удачи, как она ушла.
  Лютер выбрал хорошее место. На площади была масса выгодных позиций, откуда старик мог следить за ступенями, не обнаруживая себя. Никто не обратит внимания на встречу трех посторонних людей. А если что пойдет не так, то толпы посетителей были идеальным прикрытием для бегства.
  Марш закурил. Оставалось двенадцать минут. Он смотрел, как Шарли поднимается по длинной лестнице. Наверху она остановилась отдышаться, потом обернулась и исчезла внутри.
  Повсюду суета. По площади кружили белые такси и длинные зеленые «мерседесы» командования вермахта. Телевизионные операторы, перекликаясь друг с другом, проверяли свои камеры. Лоточники раскладывали товар – кофе, сосиски, открытки, газеты, мороженое. Над головами кружила плотная стая голубей и, треща крыльями, пыталась приземлиться у одного из фонтанов. За ними, хлопая руками, носились двое мальчишек в форме «пимпфов», напомнив о Пили. Укором кольнуло в груди. Марш на миг закрыл глаза, стараясь погасить чувство вины.
  Ровно без пяти девять она вышла из тени и стала спускаться по ступеням. Навстречу ей шагал мужчина в бежевом плаще. Найтингейл.
  
  «Не надо же так заметно, идиот…»
  Она задержалась и раскинула руки, прекрасно изобразив удивление. Начался разговор.
  Без двух минут девять.
  Придет ли Лютер? Если да, то с какой стороны? С восточной, от канцелярии? С западной, от штаба верховного командования? Или с северной, прямо с середины площади?
  Внезапно перед окном возникла рука в перчатке. Она принадлежала затянутому в кожу регулировщику орпо.
  Марш опустил стекло.
  Полицейский произнес:
  – Стоянка здесь временно запрещена.
  – Понял. Еще две минуты, и меня здесь нет.
  – Не две минуты. Прямо сейчас. – Фараон походил на гориллу, сбежавшую из берлинского зоопарка.
  Марш, стараясь не спускать глаз с лестницы и продолжая разговор с регулировщиком, доставал из внутреннего кармана удостоверение крипо.
  – Хреново работаешь, приятель, – прошипел он. – Ты в самом центре операции зипо, а сам, должен тебе сказать, болтаешься с краю, как хер в бардаке.
  Полицейский схватил удостоверение и поднес к глазам.
  – Мне не говорили об операции, штурмбаннфюрер. Какая операция? Кого выслеживают?
  – Коммунистов. Масонов. Студентов. Славян.
  – Мне никто не говорил. Я должен проверить.
  Марш вцепился в баранку, чтобы унять дрожь в руках.
  – Мы соблюдаем радиомолчание. Попробуй его нарушить – и Гейдрих лично пустит твои яйца на запонки. Это я тебе гарантирую. А теперь давай мое удостоверение.
  На лице регулировщика появилась тень сомнения. Был момент, когда он, казалось, собирался вытащить Марша из машины, но потом нехотя вернул удостоверение.
  – Не знаю…
  – Благодарю за сотрудничество, унтервахтмайстер. – Марш поднял стекло, прекращая разговор.
  Одна минута десятого. Шарли и Найтингейл все ещё беседуют. Он поглядел в зеркало. Полицейский, сделав несколько шагов, остановился и снова уставился на машину. Задумался, словно решаясь на что-то, подошел к мотоциклу и взял радиопередатчик.
  Марш выругался. У него оставалось, самое большее, две минуты.
  О Лютере ни слуху ни духу.
  
  И тут он его увидел.
  Из Большого зала появился человек в очках в массивной оправе, поношенном пальто. Держась рукой за гранитную колонну, словно боясь отпустить её, он стоял, оглядываясь, потом нерешительно двинулся вниз.
  Марш запустил мотор.
  Шарли и Найтингейл по-прежнему стояли спиной к нему. Он направился к ним.
  Да оглянитесь же вы, ради Бога.
  В этот момент Шарли обернулась. Она увидела и узнала старика. Лютер, как усталый пловец, достигший наконец берега, тяжело поднял руку.
  «Что-то идет не так, – промелькнуло вдруг в голове Марша. – Что-то не так. Что-то такое, о чем я не подумал…»
  Лютеру оставалось каких-то пять метров, когда вдруг исчезла его голова. Она растворилась в клубе красных брызг. Потом тело наклонилось вперед и покатилось по ступеням, а Шарли подняла руку, защищая лицо от разлетающихся частиц крови и мозга.
  Секунда. Полторы. Потом по площади прокатился звонкий удар мощной винтовки, подняв в воздух и разбросав в разные стороны стаи голубей.
  Пронзительно закричали люди.
  Марш рванул «фольксваген» вперед, включил мигалку и, не обращая внимания на яростный рев клаксонов, врезался в поток машин, пересекая один ряд, потом другой. Он действовал так словно был убежден в своей неуязвимости и словно только эта вера и сила воли могли уберечь его от столкновения. Он видел, что вокруг окровавленного тела образовалась небольшая толпа. Слышал свистки полицейских. Со всех концов сбегались фигуры в черной форме – среди них Глобус и Кребс.
  Найтингейл схватил Шарли за руку и тащил сквозь толпу подальше от этого места, к мостовой, где резко затормозил Марш. Дипломат рванул дверцу и, швырнув девушку на заднее сиденье, втиснулся следом. Дверца хлопнула. «Фольксваген» умчался прочь.
  
  Нас предали.
  Собирали четырнадцать человек; теперь четырнадцать покойников. Перед глазами протянутая рука Лютера, бьющий из шеи фонтан крови, отброшенное чудовищной силой туловище. Бегущие Глобус и Кребс. Все тайны ушли вместе с убитым.
  Предали…
  
  Он вел машину к подземному гаражу у Розенштрассе, рядом с биржей, туда, где раньше стояла синагога, – своему излюбленному месту встреч с осведомителями. Где ещё могло быть пустыннее? Опустив монету в автомат, оторвал билет, направил машину вниз по крутому спуску. Шины визжали по бетону, фары вырывали из темноты, словно пещерные рисунки, застарелые угольные и масляные пятна на полу и стенах.
  Второй этаж был свободен – по субботам деловые кварталы Берлина представляли собой пустыню. Марш поставил машину в центральном пролете. Когда замолчал мотор, воцарилась полная тишина.
  Никто не произнес ни слова. Шарли бумажной салфеткой вытирала пятна с плаща. Найтингейл, закрыв глаза, откинулся на спинку. Внезапно Марш ударил кулаками по баранке.
  – Кому говорили?
  Найтингейл открыл глаза.
  – Никому.
  – Послу? В Вашингтон? Резиденту?
  – Я сказал: никому, – зло ответил тот.
  – Брось, ни к чему все это, – вмешалась Шарли.
  – Кроме того, это оскорбительно и глупо. Черт возьми, вы оба…
  – Рассмотрим вероятные причины, – начал перечислять Марш, загибая пальцы. – Лютер выдал себя кому-нибудь – нелепость. Прослушивался телефон в будке на Бюловштрассе – невероятно: даже у гестапо не найдется средств, чтобы поставить «жучки» во все телефоны-автоматы в Берлине. Хорошо. Выходит, подслушали наш ночной разговор? Вряд ли, мы еле слышали друг друга!
  – Зачем искать какой-то огромный заговор? Может быть, за Лютером просто следили.
  – Тогда почему его не арестовали? Зачем убивать на людях в момент контакта?
  – Он смотрел прямо на меня… – Шарли закрыла лицо руками.
  – И все же: это не обязательно должен быть я, – вставил Найтингейл. – Утечка могла исходить и от одного из вас.
  – Каким образом? Мы всю ночь были вместе.
  – Не сомневаюсь, – зло выпалил дипломат, нащупывая ручку дверцы. – Мне необязательно выслушивать от вас это дерьмо. Шарли, а тебе лучше отправиться со мной в посольство. Прямо сейчас. Сегодня вечером мы отправим тебя самолетом из Берлина и будем надеяться, что тебя, Боже упаси, не впутают в это дело. – Он замолчал, ожидая ответа. – Ну, пошли.
  Шарли отрицательно покачала головой.
  – Если не жалко себя, подумай об отце.
  – При чем тут мой отец? – возмутилась она.
  Найтингейл выбрался из «фольксвагена».
  – Мне ни за что не надо было давать втянуть себя в эту безумную затею. Ты просто сумасшедшая. А что до него, – он кивнул в сторону Марша, – то он конченый человек.
  И пошел прочь от машины. Его шаги отдавались в пустом помещении сначала гулко, потом, учащаясь, стали затихать. Громко хлопнула металлическая дверь. Ушел.
  Марш взглянул в зеркальце на Шарли. Свернувшись калачиком на заднем сиденье, она казалась совсем маленькой.
  В отдалении послышался шум. Наверху кто-то поднимал шлагбаум. Въехал автомобиль. Внезапно Марша охватила паника, что-то вроде клаустрофобии, страха перед закрытым пространством. Их убежище могло легко превратиться в ловушку.
  – Здесь оставаться нельзя, – сказал он, заводя машину. – Мы должны передвигаться.
  – В таком случае я хотела бы сделать побольше снимков.
  – Нужно ли?
  – Ты собираешь свои улики, штурмбаннфюрер, а я буду собирать свои.
  Марш снова взглянул на нее. Отложив салфетку, девушка с беззащитным вызовом смотрела ему в глаза. Он снял ногу с тормоза. Кататься по городу, несомненно, было рискованным делом, но что ещё им оставалось?
  Он развернул машину, направляя её к выходу. Позади них в темноте блеснул свет фар.
  3
  Они остановились у Хафеля и пошли к берегу. Марш показал место, где нашли тело Булера. Как и четыре дня назад Шпидель, Шарли щелкала камерой, но теперь здесь мало что осталось для съемок. Там, где труп вытаскивали из воды, трава ещё была немного примятой. Она повернулась спиной к озеру и, дрожа, запахнула плащ.
  Так как ехать к вилле Булера было рискованно, Марш притормозил у дамбы, не выключая мотора. Высунувшись из машины, журналистка сфотографировала дорогу, ведущую на остров. Красно-белый шлагбаум был опущен. Часового не видно.
  – И это все? – спросила она. – Ради этого не стоит расплачиваться жизнью.
  Ксавьер на мгновение задумался.
  – Возможно, есть другие места.
  
  Дом номер 56/58 по Ам Гроссен Ваннзее оказался большим особняком девятнадцатого века с украшенным колоннами фасадом. Германского филиала Международной комиссии криминальной полиции там больше не было: в послевоенные годы здание отдали под женскую школу. Марш огляделся по сторонам, посмотрел в оба конца тенистой улицы и подергал ворота. Они оказались незапертыми. Он дал знак Шарли подойти.
  – Мы – господин и госпожа Марш, – сказал он Шарли, открывая ворота. – У нас дочь…
  Она кивнула.
  – Да, конечно. Хейди. Ей семь лет. С косичками…
  – Ей плохо в школе, где она сейчас учится. Рекомендовали эту. Мы хотели бы посмотреть…
  Они вошли во двор, закрыв за собой ворота.
  Девушка добавила:
  – Естественно, мы вторглись без разрешения и приносим извинения…
  – Но фрау Марш явно выглядит слишком молодо для матери семилетней дочери.
  – Ее во впечатлительном возрасте соблазнил один красавец следователь…
  – Правдоподобная история.
  Круглую клумбу огибала посыпанная гравием подъездная дорожка. Марш попробовал представить, как все было здесь в январе 1942 года. Возможно, земля покрыта снегом, мороз. Голые деревья. У входа дрожат двое часовых. Правительственные машины одна за другой с хрустом подъезжают по обледеневшему гравию. Подбегает адъютант и, отдавая приветствие, открывает дверцы машин. Штукарт: красивый, элегантный. Булер: в портфеле аккуратно уложены его бумаги адвоката. Лютер: моргает за своими толстыми очками. Шел ли изо рта пар в морозном воздухе? И Гейдрих. Приехал ли он, как хозяин, первым? Или же последним, чтобы показать свою власть? Зарумянил ли мороз даже эти бледные щеки?
  Дом был заколочен и заброшен. Пока Шарли фотографировала вход, Марш, пробравшись сквозь мелкий кустарник, заглянул в окно. Маленькие парты и стульчики перевернуты и сложены друг на друга. Пара классных досок с текстами партийных молитв для заучивания детьми.
  На одной:
  Перед трапезой.
  
  Фюрер, мой Фюрер, ниспосланный мне Господом,
  Спаси и сохрани меня, пока я живу!
  Ты избавил Германию от величайших напастей,
  Благодарю тебя за мой хлеб насущный.
  Да пребудешь со мной долгие годы, да не оставишь меня,
  Фюрер, мой Фюрер, мой свет и моя вера!
  Хайль, мой Фюрер!
  
  На другой:
  После трапезы.
  
  Благодарю тебя за эту щедрую трапезу,
  Покровитель юных и друг престарелых!
  Мне ведомы твои заботы, но не терзайся,
  Я с тобою днем и ночью.
  Склони мне голову на колени,
  Будь уверен, мой Фюрер, что ты велик.
  Хайль, мой Фюрер!
  
  Стены украшали детские рисунки – голубые луга, зеленые небеса, зеленовато-желтые облака. Творчество детишек было опасно близко к выродившемуся, развращенному искусству; такое своенравие придется из них выколачивать… Даже с улицы Марш уловил запах школы – знакомую смесь мела, деревянных полов и несвежей казенной пищи. Он с отвращением отвернулся.
  На соседнем участке кто-то разжег костер. Над лужайкой позади дома поплыл едкий белый дым – жгли сырую древесину и прошлогодние листья. К лужайке вела широкая лестница с оскалившими морды каменными львами по сторонам. Позади сквозь деревья проглядывала унылая гладкая поверхность Хафеля. Они стояли лицом к югу. Из окон верхнего этажа был бы виден Шваненвердер, находящийся всего в полукилометре отсюда. Когда Булер в начале пятидесятых годов покупал виллу, играла ли роль близость друг к другу этих двух строений – не тянуло ли его, как убийцу, к месту преступления? Если так, то в чем конкретно состояло преступление?
  Марш, нагнувшись, взял пригоршню земли, понюхал и разжал пальцы. След остыл много лет назад.
  
  В глубине участка притулились две позеленевшие от времени деревянные бочки; когда-то садовник набирал в них воду. Марш и Шарли сели на них рядом, болтая ногами и глядя на озеро. Он не спешил уходить. Здесь никто не станет их искать. Царила неуловимо меланхоличная атмосфера – тишина, перекатываемые по траве мертвые листья, запах дыма – прямая противоположность весне. Она напоминала об осени, о конце сущего.
  Ксавьер заговорил:
  – Рассказывал ли я тебе, что до того, как я ушел в море, в городе жили евреи? Когда вернулся, их уже не осталось. Я стал расспрашивать. Говорили, что их эвакуировали на Восток. Для расселения.
  – И этому верили?
  – На людях, конечно, соглашались с официальной пропагандой. Но, даже оставаясь наедине с самим собой, благоразумнее было не размышлять об этом. И легче. Делать вид, что так оно и было.
  – И ты этому верил?
  – Я об этом не думал… Кому до этого дело? – внезапно вспылил он. – Представь, что все знали все в подробностях. Изменилось бы что-нибудь?
  – Некоторые считают, что изменилось бы, – возразила Шарли. – Поэтому ни одного из тех, кто был на совещании у Гейдриха, нет в живых. За исключением самого Гейдриха.
  Он оглянулся на дом. Его мать, твердо верившая в привидения, говорила, что кирпичи и штукатурка впитывают в себя историю и, словно губка, хранят все, чему были свидетелями. С тех пор Марш видел столько мест, где творилось зло, что давно перестал этому верить. В доме 56/58 по Ам Гроссен Ваннзее не было ничего особенно зловещего. Это был просто большой особняк богатого человека, ныне превращенный в школу для девочек. Что теперь впитывают в себя эти стены? Девичьи увлечения? Уроки геометрии? Волнения перед экзаменами?
  Он достал приглашение Гейдриха. «Обсуждение, за которым последует завтрак». Начало в полдень. Окончание – когда? – часа в три-четыре. Когда они разъезжались, должно быть, темнело. Желтый свет в окнах, туман с озера. Четырнадцать человек. Сытые, может быть, некоторые под хмельком с гестаповского вина. Машины, чтобы отвезти их в центр Берлина. Шоферы, долго ждавшие на холоде, с замерзшими ногами и носами, словно сосульки…
  А затем, менее чем через пять месяцев, в летнюю жару, Мартин Лютер заходит в Цюрихе в контору Германа Цаугга, банкира богатых и запуганных, и абонирует сейф с четырьмя ключами.
  – Интересно, почему он был с пустыми руками.
  – Что? – переспросила Шарли. Марш прервал её размышления.
  – Я всегда представлял себе Лютера с маленьким чемоданчиком. Однако, когда он спускался к вам по лестнице, у него в руках ничего не было.
  – Может быть, он рассовал все по карманам.
  – Возможно. – Хафель, казалось, затвердел – озеро ртути. – Но он должен был прилететь из Цюриха с каким-то багажом. Одну ночь он провел за границей. Кроме того, забрал что-то из банка. – Ветер пошевелил ветви деревьев. Марш посмотрел вокруг. – В конечном счете он был тертый калач, не особо доверявший людям. Было бы больше похоже на него, если бы он попридержал действительно ценный материал. Он не стал бы рисковать, передавая американцам все сразу: иначе как бы он смог торговаться?
  Снижаясь, в сторону аэропорта низко пролетел реактивный самолет, шум двигателей затихал следом за ним. Этого звука в 1942 году не существовало…
  Внезапно он встал на ноги, снял её с бочки и размашисто зашагал по лужайке. Она за ним – спотыкаясь, хохоча, умоляя идти потише.
  
  Он поставил машину на обочине в Шлахтензее и бегом направился к телефонной будке. Макс Йегер не отвечал ни на Вердершермаркт, ни у себя дома. Унылый гудок в трубке вызывал у Марша желание дозвониться до кого-нибудь, до кого угодно.
  Он попробовал набрать номер Руди Хальдера. Можно было извиниться, как-нибудь намекнуть, что рискнуть все же стоило. Никого. Он посмотрел на трубку. А что, если Пили? Даже при враждебном отношении мальчика к нему – какое-никакое общение. Но и домик в Лихтенраде не отвечал.
  Город захлопнул перед ним свои двери.
  Он уже собрался было выходить из будки, но вдруг, поддавшись внезапному порыву, повернулся и набрал номер своей квартиры. Со второго звонка ответил мужской голос:
  – Да? – Это было гестапо: голос Кребса. – Марш? Я знаю, что это вы. Не вешайте…
  Он как ошпаренный бросил трубку.
  
  Спустя полчаса он протискивался в потертые деревянные двери берлинского городского морга. Без формы он чувствовал себя голым. В углу тихо плавала женщина; рядом с ней – напряженная фигура сотрудницы вспомогательного женского полицейского корпуса, явно смущенной таким проявлением чувств в официальном месте. Он предъявил служителю удостоверение и спросил Мартина Лютера. Тот справился по листочкам с загнутыми углами.
  – Мужчина, около 65 лет, опознан как Лютер, Мартин. Привезли сразу после полуночи. Несчастный случай на железной дороге.
  – А как насчет стрельбы сегодня утром, той, что была на площади?
  Служитель, вздохнув, лизнул желтый от табака палец и перевернул страничку.
  – Мужчина, около 65 лет, опознан как Штарк, Альфред. Поступил час назад.
  – Он-то мне и нужен. Как его опознали?
  – По удостоверению личности в кармане.
  – Хорошо. – Марш, предупреждая возражения, решительно направился к лифту. – Я дорогу найду.
  Когда открылась дверь лифта, он, на свою беду, лицом к лицу столкнулся с доктором Августом Эйслером.
  – Марш! – Эйслер был явно ошеломлен и шагнул назад. – Говорят, что вас арестовали.
  – Неправду говорят. Я работаю «под крышей».
  Эйслер уставился на его штатский костюм.
  – Кем же вы теперь? Сутенером? – Это так рассмешило эсэсовского медика, что он снял очки и вытер слезы. Марш захохотал вместе с ним.
  – Нет, судмедэкспертом. Говорят, хорошо платят, а делать почти нечего.
  Улыбка сошла с лица Эйслера.
  – И вы ещё можете так говорить! Я торчу здесь с полуночи. – Он понизил голос. – Очень высокий чин. Операцию проводило гестапо. Только ни-ни – он постучал по своему длинному носу. – Ничего не скажу. Нельзя.
  – Не волнуйся так, Эйслер. Знаю я это дело. Фрау Лютер опознала останки?
  Эйслер был разочарован.
  – Нет, – пробормотал он. – Мы пощадили её.
  – А как Штарк?
  – Да вы, я вижу, хорошо осведомлены. Как раз собираюсь им заняться. Не хотите ли пойти со мной?
  В памяти опять возникла словно взорвавшаяся голова, плотная струя крови и мозга.
  – Нет, благодарю.
  – Я так и думал. Чем его убили? Фаустпатроном?
  – Поймали убийцу?
  – Вы следователь. Вам и знать. Мне только сказали, чтобы я не копал слишком глубоко.
  – А вещи Штарка, где они?
  – Уложены и готовы к отправке. В комнате хранения личных вещей.
  – Где это?
  – По коридору, четвертая дверь налево.
  Марш направился туда. Эйслер крикнул вдогонку:
  – Эй, Марш! Попридержите для меня парочку своих лучших шлюх!
  Пронзительный смех судмедэксперта преследовал его, пока он шел по коридору.
  Четвертая дверь слева была отперта. Он огляделся, не видит ли кто его, и вошел внутрь.
  Это была небольшая кладовка в три метра шириной. Как раз достаточно, чтобы посередине мог пройти человек. С обеих сторон ряды пыльных металлических стеллажей, заваленных узлами одежды, завернутой в толстую полиэтиленовую пленку. Еще чемоданы, сумки, зонты, протезы, изуродованная инвалидная коляска, шляпы… Обычно пожитки покойного забирали наследники. Если же обстоятельства смерти вызывали подозрения, их забирали следователи или направляли прямо в лаборатории судебной экспертизы. Марш принялся рассматривать пластиковые бирки, на каждой из которых отмечалось время и место смерти и фамилия умершего. Часть этого скарба валялась здесь годами – жалкие свертки тряпья и безделушек, последнее наследство покойных, никому не нужное, даже полиции.
  Как это похоже на Глобуса – не признавать ошибок. Непогрешимость гестапо должна сохраняться любой ценой! Таким образом, тело Штарка по-прежнему выдавалось за труп Лютера, а Лютер ляжет в могилу нищего под именем бродяги Штарка.
  Марш потянул к себе сверток, лежавший ближе всех к двери, повернул бирку к свету: «18.4.64. Адольф-Гитлерплатц. Штарк, Альфред».
  Итак, Лютер покинул этот мир как самый последний обитатель концлагеря – в результате насильственной смерти, полуголодный, одетый в чужое тряпье, похоронят старого партайгеноссе без почестей, чужие руки после смерти собрали его пожитки.
  Следователь достал из кармана нож и распорол набитый до отказа пластиковый мешок. Содержимое, словно человеческие внутренности, вывалилось на пол.
  Лютер его не интересовал. Ему важно было узнать, каким образом между полуночью и девятью часами утра Глобус узнал, что Лютер ещё жив.
  Американцы!
  Он содрал остатки полиэтилена.
  Одежда воняла дерьмом и мочой, блевотиной и потом – всеми запахами человеческой жизнедеятельности. Одному Богу известно, какие паразиты обитали в этом барахле. Он обшарил карманы. Пусто. Но руки чесались найти что-либо. «Не отчаивайся. Квитанция из камеры хранения – маленький клочок бумаги, если свернуть, то не больше спички; можно спрятать в воротнике». Он принялся надрезать подкладку залитого свернувшейся кровью длинного коричневого пальто. Пальцы становились грязными и скользкими…
  Ничего. Обычный мусор, который, как он знал по опыту, таскают с собой бродяги – обрывки бечевок и клочки бумаги, пуговицы, окурки, – уже забрали. Гестаповцы осмотрели одежду Лютера со всей тщательностью. Как же иначе. А он как дурак вообразил, что они вообще этого делать не станут. Рассвирепев, он принялся кромсать ножом ткань – справа налево, слева направо, справа налево…
  Он отошел от кучи тряпья, тяжело дыша, словно убил человека. Потом поднял с полу лоскут и вытер нож и руки.
  
  – Знаешь, что я подумала? – сказала Шарли, когда он вернулся в машину. – Я подумала, что он прилетел из Цюриха абсолютно пустой.
  Она все ещё сидела на заднем сиденье «фольксвагена». Марш обернулся к ней.
  – Нет, что-то привез. Никакого сомнения. – Он старался скрыть раздражение: она-же не виновата. – Но Лютер был слишком напуган, чтобы держать это что-то при себе. Поэтому отдал на хранение, получил квитанцию – или в аэропорту, или на вокзале – и намеревался забрать позже. Уверен, что дело обстояло именно так. Теперь это у Глобуса или навсегда потеряно.
  – Нет. Послушай. Я думала об этом. Вчера, проходя через таможню, я благодарила Бога, что ты отговорил меня от того, чтобы взять картину с собой в Берлин. Помнишь, какие были очереди? Они проверяли каждую сумку. Как мог Лютер пронести хотя бы что-нибудь мимо пограничников?
  Марш думал, потирая виски.
  – Хороший вопрос, – наконец произнес он. – Может быть, – добавил он минуту спустя, – самый лучший вопрос, который задавали мне в моей жизни.
  
  В аэропорту имени Германа Геринга по-прежнему мокла под дождем статуя Ханны Райч. Покрытыми ржавчиной глазами она смотрела на площадку перед залом для отбывающих пассажиров.
  – Лучше оставайся в машине, – посоветовал Марш. – Машину водить можешь?
  Шарли кивнула. Он бросил ключи ей на колени.
  – Если местный полицейский станет прогонять, не спорь с ним. Отъезжай, а потом возвращайся. Езди по кругу. Дай мне двадцать минут времени.
  – А потом?
  – Не знаю. – Он неопределенно взмахнул рукой. – Действуй по своему усмотрению.
  Марш решительно вошел в здание аэропорта. На больших электронных часах над зоной паспортного контроля мигали цифры – 13:22. Он оглянулся. Его свобода, возможно, измерялась минутами. Даже менее того, если Глобус объявил общую тревогу, ибо ничто во всем рейхе так сильно не охранялось, как аэропорт.
  Из головы не выходили Кребс в его квартире и Эйслер: «Говорят, вас арестовали».
  Лицо человека с сувенирной сумкой из Солдатского зала показалось знакомым. Не гестаповская ли ищейка? Марш резко повернул и направился к туалетам. Постоял у писсуара, делая вид, что справляет нужду, и не отрывая глаз от входа. Никто не вошел. Когда вышел, того человека не было.
  «Заканчивается посадка на рейс 207 „Люфтганзы“ до Тифлиса…»
  Он подошел к центральной стойке «Люфтганзы» и предъявил удостоверение одному из служащих.
  – Мне нужно поговорить с руководителем службы безопасности. Срочно.
  – Не знаю, здесь ли он, штурмбаннфюрер.
  – Поищите.
  Служащий долго отсутствовал. 13:27 – показывали часы. 13:28. Может быть, звонит в гестапо. 13:29. Марш сунул руку в карман, почувствовал холодный металл «люгера». Лучше постоять за себя здесь, чем, выплевывая зубы, ползать по каменному полу на Принц-Альбрехтштрассе.
  13:30.
  Вернулся служащий.
  – Сюда, герр штурмбаннфюрер. Будьте любезны.
  
  Фридман поступил на службу в крипо Берлина в одно время с Маршем. Через пять лет он уволился, успев избежать расследования по делу о коррупции. Теперь он ходил в сшитых на заказ английских костюмах, курил беспошлинные швейцарские сигары и получал в пять раз больше своего официального оклада путями, о которых давно подозревали, но ничего не могли доказать. Фридман был торговым королем, а аэропорт – его маленьким продажным королевством.
  Когда он осознал, что Марш явился не расследовать его делишки, а просить об услуге, то пришел в неописуемый восторг. Отличное настроение сохранялось все время, пока они шли по переходу, ведущему из здания аэровокзала.
  – Как поживает Йегер? Как всегда, создает беспорядок? А Фибес? По-прежнему дергается над картинками арийских девственниц и украинских уборщиц? Не представляешь, как я по всем вам скучаю. Вот и пришли. – Фридман сунул сигару в рот и дернул большую дверь. – Вот она, пещера Аладдина! – Металлическая дверь с грохотом откатилась в сторону, открывая небольшой ангар, набитый утерянными и забытыми вещами. – Вещи, оставленные пассажирами, – продолжал Фридман. – Не поверишь, чего здесь только не бывает. Однажды у нас был даже леопард.
  – Леопард? Кошка?
  – Подох. Какой-то лентяй забыл, что его нужно кормить. Получилась отличная шуба. – Он захохотал и пощелкал пальцами. Из полумрака вышел пожилой сгорбленный человек – славянин с широко расставленными испуганными глазами.
  – Встань-ка прямо, парень. Прояви уважение. – Фридман дал ему пинка, и тот, еле устояв на ногах, подался назад. – Этот штурмбаннфюрер – мой большой друг. Он что-то ищет. Скажи ему, Марш.
  – Кейс, возможно портфель, – объяснил Марш. – Последний рейс из Цюриха в понедельник, тринадцатого. Оставлен или в самолете, или в зоне получения багажа.
  – Понял? Хорошо? – Славянин кивнул. – Ну, тогда давай! – Тот, шаркая ногами, удалился, а Фридман показал на язык. – Немой. Язык оторвало в войну. Идеальный работник! – Он снова засмеялся и похлопал Марша по плечу. – Ну, как дела?
  – Ничего.
  – В гражданской одежде. Работаешь в выходной день. Должно быть, что-то солидное.
  – Возможно.
  – Наверное, насчет этого типа, Мартина Лютера, угадал? – Марш не ответил. – Вот и ты онемел. Понимаю. – Фридман стряхнул пепел сигары на чистый пол. – Ладно, не стану спорить – жить-то всем надо. Что-нибудь вроде операции «полные портки»?
  – Как-как?
  – Пограничники придумали. Кто-то намеревается ввезти что не следует. Входит в таможенный зал, видит усиленные меры контроля и кладет в штаны. Бросает все и смывается.
  – А эти усиленные меры специально организованы, да? Не открываете же вы ежедневно каждый чемодан?
  – Только в течение недели накануне Дня Фюрера.
  – А как насчет утерянных вещей? Вы их открываете?
  – Только если похоже, что там что-нибудь ценное, – снова рассмеялся Фридман. – Да шучу, шучу! Народу не хватает. На всякий случай пропускаем через рентген: понимаешь, взрывчатка, оружие. Оставляем здесь и ждем, пока кто-нибудь не востребует. Если в течение года никто не является, тогда вскрываем и смотрим, что там есть.
  – Полагаю, хватает на пару костюмов.
  – Что? – Фридман помял ткань рукава своего безукоризненно сшитого костюма. – На это тряпье? – Он обернулся на звук позади себя. – Похоже, тебе повезло, Марш.
  Держа что-то в руках, возвращался славянин. Фридман взял принесенный им чемоданчик и взвесил на руке.
  – Совсем легкий. Явно не золото. Как ты думаешь, что там, Марш? Наркотики? Доллары? Контрабандный восточный шелк? Карты с указанием клада?
  – Хочешь открыть? – Марш нащупал в кармане пистолет. Если понадобится, он пустит его в ход.
  Фридман казался шокированным.
  – Это же услуга. Одного приятеля другому. Это твое дело. – Он передал находку Маршу. – Запомни это, штурмбаннфюрер. Услуга. Когда-нибудь и ты мне так же поможешь, как товарищ товарищу, не так ли?
  
  Чемоданчик был из тех, какими, к примеру, пользуются врачи, с медными уголками и прочным медным замком, поблекший от времени. Тусклая коричневая кожа в царапинах, потемневшая плотная строчка, коричневая ручка вытерта до блеска годами носки, превратившись как бы в продолжение руки. Все в нем говорило о надежности и уверенности, профессионализме и спокойном богатстве. Наверняка изготовлен до войны, может быть, даже до первой мировой, чтобы служить не одному поколению. Солидная вещь. И дорогая.
  Все это Марш оценил по пути к «фольксвагену». Он вышел, минуя пограничников, – ещё одна услуга Фридмана.
  Шарли набросилась на чемоданчик, как ребенок на подарок к дню рождения, и разочарованно выругалась, обнаружив, что он заперт. Пока Марш выезжал за пределы аэропорта, она отыскала в сумочке маникюрные ножницы. Девушка безнадежно ковырялась в замке, оставляя на металле бесполезные царапины.
  Марш заметил:
  – Зря теряешь время. Придется его взламывать. Подожди, пока не приедем.
  Расстроенная, она трясла сумочку.
  – Куда?
  Он провел рукой по волосам.
  Хороший вопрос.
  
  Все комнаты в городе были заняты. «Эдем» со своим садом-кафе на крыше, «Бристоль» на Унтер-ден-Линден, «Кайзерхоф» на Моренштрассе – все они прекратили бронирование за много месяцев до праздника. Отели-громадины на тысячи номеров и крошечные меблированные комнаты, разбросанные вокруг вокзалов, пестрели форменным обмундированием: штурмовики и эсэсовцы, люфтваффе и вермахт, гитлерюгенд и Союз немецких девушек, но, кроме них, и все остальные – национал-социалистская имперская военная ассоциация, германское общество соколиной охоты, школы национал-социалистского руководства…
  У самого знаменитого и фешенебельного из всех берлинских отелей «Адлона», на углу Паризерплатц и Вильгельмштрассе, у металлических ограждений давились толпы людей, чтобы хотя бы мельком взглянуть на знаменитость: кинозвезду, футболиста, партийного наместника, приехавшего в город по случаю дня рождения фюрера. Когда Марш и Шарли проезжали мимо, у отеля остановился «мерседес», пассажиры в черном обмундировании купались в свете дюжины фотовспышек.
  Марш пересек площадь, выехав на Унтер-ден-Линден, свернул налево, потом направо на Доротеенштрассе. Поставил машину среди мусорных ящиков позади гостиницы «Принц Фридрих-Карл». Как раз здесь, за завтраком с Руди Хальдером, по существу, началась его эпопея. Когда же это было? Он не мог вспомнить.
  Управляющий гостиницы «Фридрих-Карл» был по обыкновению одет в старомодный черный сюртук и брюки в полоску и имел поразительное сходство с покойным президентом Гинденбургом. Он поспешил навстречу, любовно разглаживая роскошные седые бакенбарды.
  – Штурмбаннфюрер Марш, какая радость! Какая радость! И оделись для отдыха!
  – Добрый день, герр Брокер. Дело у меня к вам непростое. Нужна комната.
  Брекер в отчаянии всплеснул руками.
  – Никакой возможности! Даже для такого важного клиента, как вы!
  – Да полно, герр Брекер. Должно же быть у вас что-то в запасе. Нас бы устроила мансарда, чулан. Вы бы оказали величайшую услугу имперской криминальной полиции…
  Брекер старческими глазами оглядел их багаж и остановил взгляд на Шарли. В глазах блеснул огонек.
  – А это фрау Марш?
  – К сожалению, нет. – Марш взял Брокера под руку и под подозрительным взглядом старого портье отвел его в угол. – Эта молодая дама располагает важнейшими сведениями, но мы хотели бы допросить ее… как бы вам сказать?
  – В неофициальной обстановке? – подсказал старик.
  – Именно! – Марш достал все, что у него оставалось от сбережений, и зашуршал купюрами.
  – Естественно, криминальная полиция щедро вознаградит вас за эту «неофициальную обстановку».
  – Понял. – Увидев деньги, Брекер облизнул губы. – И поскольку это касается безопасности, вы, несомненно, предпочли бы обойтись без некоторых формальностей, скажем, регистрации…
  Марш, перестав считать, вложил всю пачку во вспотевшие руки управляющего.
  
  В награду за банкротство Марш получил комнатку судомойки под самой крышей. Добраться туда можно было с третьего этажа по шаткой черной лестнице. Им пришлось подождать внизу минут пять, пока из комнаты выселяли девушку и меняли постельное белье. Марш отклонил многократные предложения господина Брокера помочь с багажом и не обращал внимания на похотливые взгляды, которые старик бросал в сторону Шарли. Однако он потребовал, чтобы их накормили – принесли хлеба, сыра, ветчины, фруктов, термос с черным кофе. Управляющий обещал принести лично. Марш попросил оставить все это в коридоре.
  – Конечно, это не «Адлон», – заметил Марш, когда они остались одни. Комнатка была душной. Казалось, что все тепло гостиницы, поднявшись вверх, скапливалось под черепицей крыши. Встав на стул, он открыл чердачное окно и спрыгнул, осыпаемый тучей пыли.
  – Кому нужен «Адлон»? – Она обняла его и крепко поцеловала в губы.
  
  Как было сказано, управляющий оставил поднос с едой за дверью. Карабканье по лестнице почти доконало его. Сквозь трехсантиметровые доски Марш слушал его хриплое дыхание, а потом удаляющиеся шаги. Убедившись, что старик ушел, он забрал поднос и поставил его на хрупкий туалетный столик. В двери не было замка, он сунул стул в дверную ручку.
  
  Марш положил чемоданчик Лютера на жесткую деревянную кровать и достал складной нож.
  Замок был предназначен выдержать именно такой приступ. Прежде чем открылась застежка, пришлось повозиться целых пять минут, к тому же сломалось одно лезвие. Он поднял крышку.
  Снова этот бумажный запах – запах давно не открывавшейся картотеки или забытого хозяином ящика письменного стола. И что-то ещё – похоже, антисептик, лекарства.
  Шарли стояла за спиной. Он ощущал на щеке тепло её дыхания.
  – Неужели пустой?
  – Нет, не пустой. Полный.
  Он достал носовой платок и вытер вспотевшие руки. Потом опрокинул чемоданчик вверх дном, вытряхнув содержимое на покрывало.
  4
  ЗАЯВЛЕНИЕ, СДЕЛАННОЕ ПОД ПРИСЯГОЙ
  ГОСУДАРСТВЕННЫМ СЕКРЕТАРЕМ МИНИСТЕРСТВА
  ВНУТРЕННИХ ДЕЛ ВИЛЬГЕЛЬМОМ ШТУКАРТОМ
  (4 машинописные страницы)
  В воскресенье 21 декабря 1941 года ко мне обратился со срочной просьбой о личной встрече советник по делам евреев министерства внутренних дел д-р Бернард Лозенер. Он сообщил мне, что его подчиненный, помощник советника по расовым вопросам д-р Вернер Фельдшер, слышал из «вполне надежного источника, от одного из друзей», что недавно эвакуированные из Берлина тысяча евреев зверски убиты в Румбульском лесу в Польше. Далее он поставил меня в известность, что испытываемое им возмущение не позволяет ему оставаться на нынешнем посту в министерстве и поэтому он просит перевести его на другую работу. Я ответил, что займусь выяснением этого вопроса.
  На следующий день по моей просьбе меня принял обергруппенфюрер Рейнхард Гейдрих в своем кабинете на Принц-Альбрехтштрассе. Обергруппенфюрер подтвердил достоверность информации д-ра Фельдшера и настаивал на том, чтобы я раскрыл её источник, поскольку такие нарушения мер безопасности нетерпимы. Затем он отпустил адъютанта, сказав, что хочет поговорить со мной на доверительной основе.
  Он сообщил мне, что в июле его вызывали в штаб-квартиру фюрера в Восточной Пруссии. Гитлер откровенно сказал ему следующее: он решил раз и навсегда разрешить еврейский вопрос. Час настал. Он не может полагаться на то, что у его преемников хватит воли или военной мощи, которой он ныне располагает. Он не боится последствий. Теперь люди чтят Французскую революцию, но кто сегодня вспоминает о тысячах невинно погибших? Революционное время подчиняется собственным законам. Когда Германия выиграет войну, никто потом не станет спрашивать, как мы этого добились. Случись, что Германия проиграет в смертельной схватке, по крайней мере те, кто надеется извлечь выгоду из поражения национал-социализма, будут стерты с лица земли. Необходимо раз и навсегда уничтожить биологические основы иудаизма. Иначе проблема будет вырываться наружу на горе будущим поколениям. Таков урок истории.
  Обергруппенфюрер Гейдрих далее сообщил, что необходимые полномочия, позволяющие ему выполнить этот приказ фюрера, предоставлены ему рейхсмаршалом Герингом 31.7.41 г. Эти вопросы будут обсуждаться на предстоящем межведомственном совещании. Тем временем, настаивал он, я должен любыми средствами установить личность источника информации, полученной д-ром Фельдшером. Этот вопрос связан с высшими соображениями безопасности.
  Я со своей стороны высказал мнение, что, принимая во внимание важность затронутых вопросов, с юридической точки зрения было бы уместно получить письменное распоряжение фюрера. Обергруппенфюрер заявил, что по политическим соображениям такой образ действий невозможен, но что если у меня имеются какие-либо сомнения, то мне следует обсудить их лично с фюрером. Обергруппенфюрер Гейдрих завершил нашу беседу шутливым замечанием: принимая во внимание, что я являюсь главным составителем законов империи, а он – её главным полицейским, у нас не должно быть причин для беспокойства относительно юридического обоснования.
  Настоящим подтверждаю под присягой, что это правдивая запись нашей беседы, составленная на основании заметок, сделанных мною в тот же вечер.
  ПОДПИСАЛ: Вильгельм Штукарт (поверенный).
  ДАТИРОВАНО: 4 июня 1942 года, Берлин.
  ЗАВЕРИЛ: Йозеф Булер (поверенный).
  5
  На город опустился вечер. Солнце закатилось за купол большого зала, позолотив его, словно макушку исполинской мечети. На проспекте Победы и магистрали Восток – Запад мелькали огни фар. Дневные толпы растаяли, их сменили вечерние очереди у кинотеатров и ресторанов. Над затерянным в темноте Тиргартеном монотонно гудел дирижабль.
  * * *
  ИМПЕРСКОЕ МИНИСТЕРСТВО ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ
  СЕКРЕТНО, ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ,
  ДЕПЕША ГЕРМАНСКОГО ПОСЛА В ЛОНДОНЕ
  ГЕРБЕРТА ФОН ДИРКСЕНА
  Изложение бесед с послом Соединенных Штатов в Великобритании Джозефом П. Кеннеди
  (выдержки; две печатные страницы)
  Получено в Берлине 13 июня 1938 года.
  Хотя он (посол Кеннеди) не знает Германии, но осведомлен из самых разнообразных источников о том, что нынешнее правительство очень много сделало для Германии и что немцы довольны и пользуются хорошими условиями жизни.
  Затем посол затронул еврейский вопрос, заявив, что он, естественно, имеет большое значение для германо-американских отношений. В этой связи нам причиняет вред не столько сам факт, что мы хотим избавиться от евреев, сколько шум, сопровождающий наши намерения. Сам он вполне понимает нашу политику в отношении евреев; он из Бостона и там в одном гольф-клубе, да и в других клубах, евреев не принимают последние пятьдесят лет.
  Получено в Берлине 18 октября 1938 года.
  Сегодня опять, как и в предыдущих беседах, Кеннеди упомянул, что в Соединенных Штатах существуют очень сильные антисемитские настроения и что значительная часть населения проявляет понимание отношения немцев к евреям… Судя вообще по его личным качествам, я полагаю, что он очень хорошо поладил бы с фюрером.
  * * *
  – Мы не сможем сделать это в одиночку.
  – Должны.
  – Ну пожалуйста, дай мне отнести их в посольство. Они там могут вывезти их в дипломатическом багаже.
  – Нет!
  – Нельзя с уверенностью сказать, что он нас выдал…
  – Тогда кто же? И вот ещё что. Неужели ты думаешь, что американские дипломаты захотят к этому притронуться?
  – Но если нас с этим поймают… Это смертный приговор.
  – У меня есть план.
  – Хороший?
  – Лучше, чем никакой.
  * * *
  ЦЕНТРАЛЬНОЕ СТРОИТЕЛЬНОЕ УПРАВЛЕНИЕ, АУШВИЦ,
  МАСТЕРСКИМ ПО ИЗГОТОВЛЕНИЮ ОБОРУДОВАНИЯ, АУШВИЦ,
  31 МАРТА 1943 ГОДА
  
  На ваше письмо от 24 марта 1943 года (выдержка).
  
  В ответ на ваше письмо сообщаем, что в соответствии с заказом от 18 января 1943 года для Бв ЗОБ и Зс должны быть изготовлены три герметические башни тех же размеров и спецификаций, что и ранее поставленные.
  Пользуясь случаем, напоминаем о заказе от 6 марта 1943 года на поставку газонепроницаемой двери 100х192 для хранилища трупов I крематория III, Бв30а, которую следует изготовить по спецификациям и размерам подвальной двери расположенного напротив крематория II, с глазком из двойного 8-миллиметрового стекла с резиновым уплотнителем. Заказ следует рассматривать как особо срочный…
  * * *
  Недалеко от гостиницы к северу от Унтер-ден-Линден находилась ночная аптека. Ею, как и всеми предприятиями, владели немцы, но работали в ней румыны – единственные, кто по бедности изъявлял желание работать в такое время. Как на базаре, там было все – сковородки, керосинки, чулки, детское питание, поздравительные открытки, канцелярские товары, игрушки, фотопленка… Аптека вела оживленную торговлю в большой берлинской колонии приезжих рабочих.
  Они вошли по отдельности. У одного прилавка Шарли поговорила с пожилой продавщицей, та тут же исчезла в кладовой и вернулась с кучей флаконов. У другого Марш купил школьную тетрадь, два листа толстой коричневой бумаги, два листа бумаги для упаковки подарков и катушку прозрачной клейкой ленты.
  Покинув аптеку, они прошли два квартала до станции «Фридрихштрассе», где сели на поезд подземки, следующий в южном направлении. Вагон был набит обычной субботней вечерней публикой – тут были державшиеся за руки влюбленные, возвращающиеся с фейерверка семейства, разгулявшиеся пьяные юнцы – и никто, насколько мог судить Марш, не обращал на них ни малейшего внимания. Все же он подождал, когда двери вот-вот начнут закрываться, и только тогда потянул её за собой на платформу станции «Темпельгоф». Еще десять минут езды на тридцать пятом номере трамвая – и они в аэропорту.
  Всю дорогу они молчали.
  * * *
  КРАКАУ,
  18.7.43.
  (написано от руки)
  
  Глубокоуважаемый Критцингер, вот этот список
  
  Аушвиц ... 50.02N 19.11Е
  Кульмхоф ... 53.20N 18.25Е
  Бельзец ... 50.12N 23.28Е
  Треблинка ... 52.48N 22.20Е
  Майданек ... 51.18N 22.31Е
  Собибор ... 51.33N 23.31Е
  
  Хайль Гитлер!
  
  (подпись)
  Булер(?)
  * * *
  Темпельгоф сооружен раньше аэропорта имени Германа Геринга, он победнее, попроще. Зал ожидания для пассажиров построен до войны и украшен снимками на темы первых лет пассажирских перелетов – старые «юнкерсы» с фюзеляжами из гофрированного металла, бравые пилоты в защитных очках и с шарфами на шее, бесстрашные путешественницы с полными лодыжками и в шляпах колпаком. Наивное время! Марш, делая вид, что разглядывает фотографии, занял позицию у входа в зал, а Шарли направилась к столу, где оформляли прокат автомашин.
  Она вдруг смущенно заулыбалась, виновато разводя руками, – одним словом, в совершенстве сыграла даму, попавшую в затруднительное положение. Опоздала на самолет, а дома ждут… Очарованный агент из бюро проката заглянул в напечатанный на машинке список. Какое-то время все висело на волоске, но потом – ах да, фрейлейн, раз уж так случилось, у него кое-что найдется. Разумеется, особенно для таких прелестных глазок, как ваши… Будьте добры, ваши права…
  Она протянула права. Выданы в прошлом году на имя Магды Фосс, двадцати четырех лет, проживающей в районе Мариендорф, Берлин. Это были права девушки, убитой в день свадьбы пять дней назад. Они лежали в столе Макса Йегера вместе с другими бумагами, относящимися к убийствам в Шпандау.
  Марш отводил взгляд, заставляя себя разглядывать старый снимок с видом аэродрома с высоты птичьего полета. На взлетно-посадочной полосе крупными буквами было выведено: «БЕРЛИН». Оглянувшись, он заметил, что агент, смеясь над собственными остротами, заполняет анкету.
  Хитрость была не без риска. Утром копия договора об аренде машины автоматически пойдет в полицию, и даже орпо заинтересуется, как это убитая женщина берет напрокат машину. Но завтра воскресенье, в понедельник – день рождения фюрера, а ко вторнику – самое раннее, когда орпо перестанет ковырять в заднице, – Марш рассчитывал, что они с Шарли будут либо в безопасности, либо арестованы, либо убиты.
  Через десять минут после прощального обмена улыбками девушке вручили ключи от четырехдверного черного «опеля» с десятью тысячами километров на счетчике. Еще через пять минут Марш присоединился к ней на стоянке. Она вела машину, а он показывал дорогу. Впервые он увидел Шарли за баранкой, узнав её ещё с одной стороны. В оживленном уличном движении она проявляла преувеличенную осторожность, что, на его взгляд, было ей совсем не свойственно.
  * * *
  ЗАРИСОВКА СООРУЖЕНИЙ АУШВИЦА,
  СДЕЛАННАЯ МАРТИНОМ ЛЮТЕРОМ
  (датирована 15 июля 1943 года, от руки, на одной странице)
  * * *
  Вестибюль гостиницы «Принц Фридрих-Карл» пустовал – гости развлекались в городе. Когда они, направляясь к лестнице, проходили мимо портье, тот не поднял головы. Они олицетворяли очередную махинацию господина Брокера – лучше всего не совать нос.
  Комнату не обыскивали. Затиснутые Маршем в дверную щель нитки оставались на месте. И внутри, когда он достал из-под кровати чемоданчик Лютера, в замке по-прежнему торчал незаметный волосок.
  Шарли сбросила одежду и завернулась в полотенце.
  В ванной в конце коридора голая лампочка освещала грязную раковину. Ванна, как на цыпочках, стояла на железных лапах.
  Марш вернулся в спальню, захлопнул дверь и снова подпер её стулом. На туалетный столик вывалил все, что было в чемоданчике, – карту, разные конверты, протокольные записи и докладные записки, отчеты, включая один с рядами статистических данных, напечатанных на машинке с необычно крупным шрифтом. Некоторые бумаги потрескались от времени. Он вспомнил, как они с Шарли при свете солнечного дня под шум уличного движения разглядывали, передавая друг другу, эти письменные улики, сначала возбужденно, потом ошеломленно, не веря, молча, пока наконец не дошли до пакета с фотографиями.
  Теперь ему требовалось привести документы в систему. Он пододвинул стул, расчистил место и открыл тетрадь. Вырвал тридцать страниц. На каждом листе сверху написал год и месяц, начиная с июля 1941-го и кончая январем 1944-го года. Снял пиджак и повесил на спинку стула. Потом стал разбирать кипу бумаг, делая пометки своим четким почерком.
  * * *
  Железнодорожное расписание, плохо отпечатанное на пожелтевшей бумаге военного времени:
  
  Дата N поезда Пункт и время отправления Пункт и время прибытия
  26.1 Да 105 . Терезиенштадт ……….. Аушвиц
  27.1 Лп 106 . Аушвиц ……………..... Терезиенштадт
  29.1 Да 13 .. Берлин 17:20 ………..… Аушвиц 10:48
  …. Да 107 . Терезиенштадт ……….... Аушвиц
  30.1 Лп 108 . Аушвиц …………….… Терезиенштадт
  31.1 Лп 14 .. Аушвиц ……………...… Замосц
  .1.2 Да 109 . Терезиенштадт …….….. Аушвиц
  .2.2 Да 15 .. Берлин 17:20 ………...… Аушвиц 10:48
  …. Лп 110 . Аушвиц …………...…… Мысловиц
  .3.2 По 65 .. Замосц 11:00 ………....... Аушвиц
  .4.2 Лп 16 .. Аушвиц …………...…… Литцманнштадт
  
  …и так далее, пока во вторую неделю февраля не появилось новое место назначения. Теперь время отправления и прибытия определялось с точностью до минуты:
  
  11.2 Пй 131 Белосток 9:00 …... Треблинка 12:00
  …. Лп 132 Треблинка 21:18 .... Белосток 1:30
  12.2 Пй 133 Белосток 9:00 …... Треблинка 12:10
  …. Лп 134 Треблинка 21:18 .... Гродно
  13.2 Пй 135 Белосток 9:00 …... Треблинка 12:10
  …. Лп 136 Треблинка 21:18 .... Белосток 1:30
  14.2 Пй 163 Гродно 5:40 …….. Треблинка 12:10
  …. Лп 164 Треблинка ……...... Шарфенвайзе
  
  …и так далее до конца месяца.
  Ржавчина от скрепки въелась в край листа с расписанием. К нему подколота телеграфная директива Генеральной администрации Восточного управления германских имперских железных дорог, Берлин, датированная 13 января 1943 года. Сначала список адресатов:
  
  «Управления имперских железных дорог:
  Берлин, Бреслау, Дрезден, Эрфурт, Франкфурт, Галле (С), Карлсруэ, Кенигсберг (Пр), Линц, Майнц, Оппельн, Восточное во Франкфурте (О), Позен, Вена;
  Генеральное управление восточной железной дороги в Кракау;
  Имперский протектор группы железных дорог в Праге;
  Генеральное управление движения, Варшау;
  Имперское управление движения, Минск».
  
  Далее основной текст:
  
  «Специальные составы для переселенцев на период с 20 января по 28 февраля 1943 года.
  Прилагается расписание специальных составов (Фд, Рм, По, Пй и Да), согласованное в Берлине 15 января 1943 года на период с 20 января 1943 года по 28 февраля 1943 года, и план оборота вагонов, используемых в этих составах.
  Сформированный состав помечается для каждого оборота, причем следует обратить внимание на данные директивы. После каждого полного оборота вагоны следует хорошо очистить, в случае необходимости дезинфицировать окуриванием и по завершении этой процедуры подготовить для нового использования. После отправления последнего состава следует определить количество и типы вагонов и сообщить мне по телефону с последующим подтверждением в картах обслуживания.
  
  (Подпись) Д-р Якоби
  33 Бфп 5 Бфсф
  Минск, 9 февраля 1943 года».
  * * *
  Марш вернулся к расписанию и снова перечитал. Терезиенштадт – Аушвиц, Аушвиц – Терезиенштадт, Белосток – Треблинка, Треблинка – Белосток: слоги стучали в усталом мозгу, словно колеса по рельсам.
  Он пробежал пальцем по колонкам цифр, пытаясь вникнуть в их содержание. Итак: состав загружается в польском городе Белостоке в утренние часы. К обеду он попадет в этот ад, в Треблинку. (Не все рейсы так коротки – он вздрогнул при мысли о семнадцати часах от Берлина до Аушвица.) Днем вагоны разгружаются в Треблинке и окуриваются. В тот же вечер в девять часов они возвращаются в Белосток, прибывая ранним утром готовыми под новую погрузку.
  Двенадцатого февраля порядок нарушается. Порожний состав, вместо того чтобы вернуть в Белосток, посылают в Гродно. Два дня на запасных путях, а потом во тьме, задолго до рассвета, полностью нагруженный состав снова следует в Треблинку. Прибывает к обеду. Разгружается. И этой же ночью снова стучит колесами, направляясь на запад, на этот раз в Шарфенвайзе.
  Что ещё может извлечь из этого документа следователь берлинской криминальной полиции?
  Хорошо, он может вычислить количество. Скажем, шестьдесят человек на вагон, в среднем шестьдесят вагонов в составе. Следовательно: три тысячи шестьсот человек на эшелон.
  К февралю эшелоны ходили по одному в сутки. Следовательно: двадцать пять тысяч человек в неделю, сто тысяч человек в месяц, миллион с четвертью в год. И это в разгар среднеевропейской зимы, когда замерзали стрелки, заносило снегом пути, а из лесов, словно привидения, возникали партизаны, закладывая мины.
  Следовательно: эти цифры могли быть ещё выше весной и летом.
  
  Он стоял в дверях ванной. Шарли в черной комбинации, стоя спиной к нему, наклонилась над раковиной. С мокрыми волосами она выглядела ещё меньше, совсем хрупкой. Девушка массировала голову, под белой кожей на плечах играли мышцы. Она последний раз ополоснула волосы и ощупью протянула назад руку. Он подал ей полотенце.
  По краю ванны Шарли разложила пару зеленых резиновых перчаток, щетку для волос, миску, ложку, два флакона. Марш взял флаконы, рассматривая этикетки. В одном смесь углекислого магния и ацетата натрия, в другом – двадцатипроцентный раствор перекиси водорода. У зеркала над раковиной стоял паспорт той девушки. Магда Фосс спокойно смотрела на Марша широко открытыми глазами.
  – Ты уверена, что получится?
  Шарли обернула полотенце тюрбаном вокруг головы.
  – Сначала я стану рыжей. Потом желтой. Потом светлой блондинкой. – Она забрала у него флаконы. – Пятнадцатилетней школьницей я помешалась на Джин Харлоу. Мать чуть не сошла с ума. Так что будь уверен.
  Она натянула на руки резиновые перчатки и смешала, отмерив, в миске химические препараты. Помешивая ложкой, превратила их в густую голубую массу.
  * * *
  «СЕКРЕТНО. ИМПЕРСКОЙ ВАЖНОСТИ.
  ПРОТОКОЛ СОВЕЩАНИЯ. 30 ЭКЗЕМПЛЯРОВ.
  ЭКЗЕМПЛЯР НОМЕР…» (Цифра стерта)
  «В совещании по окончательному решению еврейского вопроса, состоявшемся 20 января 1942 года в Берлине, Ам Гроссен Ваннзее, 56/58, участвовали следующие лица…»
  
  Днем Марш уже дважды прочел протокол. И все же заставил себя ещё раз осилить эти страницы. «Окончательное решение еврейского вопроса касается приблизительно 11 миллионов евреев…» Не только германских евреев. В протоколе перечислялось свыше тридцати европейских подданств, в том числе французские евреи (865.000), голландские евреи (160.000), польские евреи (2.284.000), украинские евреи (2.994.684); тут были английские, испанские, ирландские, шведские и финские евреи; на совещании даже нашлось место для албанских евреев (всего 200 человек).
  
  «Согласно окончательному решению, евреев следует по соответствующему предписанию и подходящим способом отправить на Восток для использования в качестве рабочей силы. После разделения по половому признаку трудоспособные евреи будут крупными трудовыми колоннами направлены в эти зоны на строительство дорог, причем значительная часть, несомненно, отсеется в силу естественных причин. С неизбежным в конечном счете остатком, несомненно, представляющим самую выносливую прослойку, придется поступить соответственно, поскольку он является плодом естественного отбора, который в случае освобождения следует считать рассадником нового распространения евреев. (Смотри уроки истории.)
  В ходе практического претворения в жизнь окончательного решения Европа будет прочесана от Запада до Востока».
  
  «По соответствующему предписанию и подходящим способом отправить… с самой выносливой прослойкой придется поступить соответственно…» «Соответствующий, соответственно…» Излюбленные словечки бюрократического лексикона – смазка, помогающая выскользнуть из щекотливых положений, надежное укрытие от необходимости называть вещи своими именами.
  Марш развернул пачку черновых фотокопий. Они были сделаны с неотредактированного протокола совещания в Ваннзее, который вел штандартенфюрер СС Эйхман из Главного управления имперской безопасности. В этом напечатанном на машинке документе было полно исправлений и сердитых вычеркиваний, сделанных четким почерком, принадлежавшим, как определил Марш, Рейнхарду Гейдриху.
  Например, Эйхман писал:
  
  «В заключение обергруппенфюреру Гейдриху были заданы вопросы относительно практических трудностей, связанных с переработкой такого большого количества евреев. Обергруппенфюрер ответил, что применялись различные способы. Расстрел следует считать не отвечающим требованиям по ряду соображений. Слишком медленный процесс. Слабые меры безопасности, в результате возникает возможность паники среди ожидающих особых мер. Кроме того, отмечено, что этот способ оказывает пагубное влияние на наших военнослужащих. Он попросил штурмбаннфюрера д-ра Рудольфа Ланге (КдС Латвия) поделиться впечатлениями очевидца.
  Штурмбаннфюрер Ланге заявил, что недавно были применены три способа, чтобы получить возможность для сравнения. 30 ноября в лесу близ Риги была расстреляна тысяча берлинских евреев. 8 декабря его люди организовали в Кульмхофе особую обработку в газовых фургонах. Одновременно, начиная с октября, в лагере Аушвиц проводились опыты над русскими военнопленными и польскими евреями с применением газа «Циклон Б». С точки зрения пропускной способности и мер безопасности, результаты оказались особенно многообещающими».
  
  Против этих абзацев Гейдрих написал на полях: «Не нужно!» Марш сверил с окончательной редакцией протокола. Целый раздел был сведен к одной фразе:
  
  «В заключение состоялось обсуждение различных возможностей решения проблемы».
  
  Подчищенный таким образом протокол годился для архива.
  Марш делал новые пометки: октябрь, ноябрь, декабрь 1941 года. Чистые странички постепенно заполнялись. В слабом свете чердачного помещения все четче проступала картина: связи, стратегические установки, причины и следствия… Он отыскал выступления Лютера, Штукарта и Булера на совещании в Ваннзее. Лютер предвидел, что возникнут проблемы в «скандинавских странах», но «не будет больших трудностей в Юго-Восточной и Восточной Европе». Штукарт, когда ему задали вопрос о лицах, у которых один из родителей еврей, «предложил прибегнуть к принудительной стерилизации». Булер со свойственным ему лакейством перед Гейдрихом заявил: «Я прошу лишь об одном – чтобы еврейский вопрос в генерал-губернаторстве был решен как можно скорее».
  Сделав пятиминутный перекур, он мерил шагами коридор, листая бумаги, словно актер, заучивающий роль. Из ванной раздавался звук бегущей из крана воды. В гостинице тишина, лишь скрипы в темноте, словно старый деревянный корабль качается на якоре.
  6
  ЗАПИСИ ЗАМЕСТИТЕЛЯ ГОСУДАРСТВЕННОГО СЕКРЕТАРЯ ИМПЕРСКОГО
  МИНИСТЕРСТВА ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ МАРТИНА ЛЮТЕРА,
  СДЕЛАННЫЕ ВО ВРЕМЯ ПОЕЗДКИ В АУШВИЦ-БИРКЕНАУ
  (от руки; 11 страниц)
  
  14 июля 1943 года.
  Наконец после почти года неоднократных запросов мне разрешили в качестве представителя министерства иностранных дел совершить обстоятельную инспекционную поездку в лагерь Аушвиц-Биркенау 455.
  Я прибываю на кракауский аэродром из Берлина под вечер и ночую в Вавельском замке с генерал-губернатором Гансом Франком, государственным секретарем Йозефом Булером и их сотрудниками. Завтра на рассвете меня отвезут из замка в лагерь (примерно час езды), где моим хозяином будет комендант Рудольф Гесс.
  
  15 июля 1943 года.
  Лагерь. Первое впечатление – сами масштабы сооружений, протянувшихся, по словам Гесса, на два километра в ширину и четыре в длину. Желтая глинистая почва, как в Восточной Силезии, – похожий на пустыню пейзаж, изредка перемежаемый зелеными островками деревьев. Внутри лагеря, насколько хватает глаз, сотни деревянных бараков, покрытых зеленым толем. Я вижу, как вдали между ними двигаются небольшие группы заключенных в бело-голубой полосатой одежде – кто тащит доски, кто идет с лопатами и кирками; некоторые грузят на грузовики большие ящики. Повсюду зловоние.
  Я благодарю Гесса за гостеприимство. Он разъясняет мне административную структуру. Этот лагерь находится под юрисдикцией Главного хозяйственного управления СС. Другие, те, что в люблинском округе, – в ведении обергруппенфюрера СС Одило Глобоцника. К сожалению, из-за загруженности работой Гесс не в состоянии лично сопровождать меня по лагерю и поэтому вверяет меня заботам молодого унтерштурмфюрера Вейдемана. Он приказывает Вейдеману проследить за тем, чтобы мне показали все и ответили на все мои вопросы. Начинаем с завтрака в казармах СС.
  После завтрака едем в южный сектор лагеря. Здесь железнодорожная ветка длиной приблизительно 1,5 километра. По обе стороны проволочные заграждения на бетонных столбах и, кроме того, деревянные наблюдательные вышки с пулеметными гнездами. Уже жарко. Дурной запах, жужжание миллионов мух. С западной стороны над деревьями возвышается извергающая дым квадратная фабричная труба из красного кирпича.
  
  7:40. Пространство вдоль железнодорожной линии начинают заполнять эсэсовцы, некоторые с собаками, а также выделенные им в помощь заключенные. Вдали раздается паровозный гудок. Через несколько минут в ворота медленно въезжает локомотив, выбрасываемый им пар поднимает тучи желтой пыли. Он останавливается прямо перед нами. Позади закрываются ворота. Вейдеман: «Это эшелон евреев из Франции».
  По моим подсчетам, в поезде около шестидесяти товарных вагонов с высокими деревянными бортами. Войска и выделенные заключенные окружают поезд. Отпирают и отодвигают двери. Вдоль поезда раздаются одни и те же команды: «Всем выходить! Ручную кладь забрать с собой! Весь тяжелый багаж оставить в вагонах!» Первыми выходят мужчины: жмурясь от света, прыгают вниз – полтора метра, потом помогают женщинам, детям и старикам и принимают вещи.
  Состояние прибывших жалкое – грязные, пыльные, показывая на рот, протягивают миски и чашки, плачут от жажды. В вагонах остаются лежать мертвые и неспособные двигаться больные – Вейдеман говорит, что их путь начался четверо суток назад. Эсэсовские охранники строят способных идти в две шеренги. Крики разлучаемых людей. После многочисленных команд колонны трогаются в противоположных направлениях. Трудоспособные мужчины направляются в сторону рабочего лагеря. Остальные двигаются в сторону деревьев. Мы с Вейдеманом следуем за ними. Оглянувшись, я вижу, как заключенные в полосатых одеждах вскарабкиваются в товарные вагоны, выволакивая оттуда багаж и трупы.
  
  8:30. Вейдеман прикидывает, что в колонне почти две тысячи человек: женщины с младенцами на руках, цепляющиеся за юбки детишки, старики и старухи, подростки, больные, сумасшедшие. Они движутся по пять человек в ряд по шлаковой 300-метровой дороге, проходят двор, попадают на другую дорогу, в конце которой двенадцать бетонных ступеней ведут в огромный, стометровой длины, подвал. Вывеска на нескольких языках (немецком, французском, греческом, венгерском) гласит: «Бани и дезинфекция». Хорошее освещение, десятки скамеек, сотни пронумерованных вешалок.
  Охранники кричат: «Всем раздеться! Дается десять минут!» Люди стесняются, смотрят друг на друга. Приказ повторяют более резко, и на этот раз нерешительно, но спокойно люди подчиняются. «Запомните номер своей вешалки, чтобы получить одежду!» Среди них снуют лагерные холуи, подбадривая, помогая раздеться слабым телом и духом. Некоторые матери пытаются спрятать младенцев в кучах одежды, но они быстро обнаруживают себя.
  
  9:05. Сопровождаемая по бокам охранниками толпа обнаженных людей через большие дубовые двери медленно перемещается во второе помещение, такое же большое, как и первое, но абсолютно голое, если не считать поддерживающие потолок четыре толстые квадратные колонны, расположенные с интервалом в двадцать метров. В нижней части каждой колонны металлическая решетка. Помещение заполняется, двери закрываются. Вейдеман машет мне. Следом за ним я по бетонным ступеням выхожу из опустевшей раздевалки на свежий воздух. Слышу шум автомобильного мотора.
  По траве, растущей на крыше сооружения, подпрыгивая, едет небольшой фургон со знаками Красного Креста. Останавливается. Из машины появляются офицер СС и врач в противогазах, несущие четыре металлические канистры. Из травы в двадцати метрах друг от друга выступают четыре незаметные бетонные трубы. Врач и эсэсовец поднимают крышки на трубах и высыпают желтовато-лиловое зернистое вещество. Снимают противогазы и закуривают на солнышке.
  
  9:09. Вейдеман снова ведет меня вниз. Тишина в помещении нарушается лишь глухим стуком, раздающимся в дальнем конце помещения позади чемоданов и груд ещё не остывшей одежды. В дубовые двери вставлен небольшой стеклянный глазок. Я заглядываю в него. По глазку бьют кулаком, и я отдергиваю голову.
  Один из охранников говорит: «Должно быть, сегодня водичка в душе слишком горячая – очень уж сильно орут».
  Когда мы вернулись наружу, Вейдеман сказал, что теперь придется подождать двадцать минут. Не хотел бы я побывать в Канаде? «Где?» – спрашиваю я. Он смеется: «Канада – это один из лагерных секторов». «Почему Канада?» Он пожимает плечами – никто не знает.
  Канада. В километре от газовой камеры. Обнесенный колючей проволокой, со сторожевыми башнями на каждом углу огромный прямоугольный двор. Горы вещей – чемоданов, рюкзаков, ящиков, саквояжей, свертков, одеял, детских и инвалидных колясок, протезов, щеток, расчесок. Вейдеман: подготовленные для рейхсфюрера СС данные о посланном недавно в рейх имуществе: мужских рубашек – 132.000, женских пальто – 155.000, женских волос – 3000 килограммов («товарный вагон»), ребячьих курточек – 15.000, детских платьев – 9000, носовых платков – 135.000. В качестве сувенира получаю прекрасный докторский чемоданчик – по настоянию Вейдемана.
  
  9:31. Возвращаемся в подземное сооружение. В воздухе громкое жужжание электромоторов – патентованная система удаления газа «Эксхатор». Двери открываются. Трупы навалены в одном конце (неразборчиво), ноги запачканы испражнениями, менструальной кровью, руки искусаны и исцарапаны. Входит «зондеркоманда» евреев в резиновых сапогах и фартуках, в противогазах. (Согласно В., скопления газа держатся на уровне пола до двух часов.) Обмывают из шлангов скользкие трупы. Чтобы оттащить их к четырем двухдверным лифтам, на кисти рук набрасывают веревочные петли. Вместимость каждого: 25 (неразборчиво)… звонок, спускается на один этаж в…
  
  10:02. Крематорий. Удушающая жара: 15 печей работают на полную мощь. Оглушительный шум: дизельные вентиляторы раздувают пламя. Трупы из лифта выгружаются на конвейер (металлические катки). Кровь и т.п. стекают в бетонный желоб. Стоящие с обеих сторон парикмахеры бреют головы. Волосы собирают в мешки. Кольца, бусы, браслеты и т.п. бросают в металлический ящик. В конце зубная команда – 8 человек с крючками и щипцами – удаление золота (зубы, мосты, пломбы). В. подает мне жестянку с золотом попробовать на вес: очень тяжелое. Трупы сбрасываются в печи с металлических тачек.
  Вейдеман: в лагере четыре такие газовые камеры с крематорием. Пропускная способность каждой – по 2000 трупов в сутки; итого 8000. Обслуживается еврейской рабочей силой, заменяемой каждые 2-3 месяца. Операция, таким образом, осуществляется по принципу самообслуживания; секреты исчезают вместе с их носителями. Самая большая головная боль в отношении секретности – зловоние, а по ночам – пламя из труб, видимое на много километров, особенно воинским эшелонам, направляющимся по основной линии на Восток.
  * * *
  Марш сверил даты. Лютер посетил Аушвиц 15 июля. 17 июля Булер направил Критцингеру в рейхсканцелярию карту с указанием расположения шести лагерей. 9 августа в Швейцарии был сделан последний вклад. В том же году, по словам жены Лютера, с ним случилось нервное расстройство.
  Он сделал пометку. Четвертым был Критцингер. Его имя встречалось всюду. Он заглянул в записную книжку Булера. Там даты тоже совпадали. Решена ещё одна загадка.
  Перо бегало по бумаге. Он почти закончил.
  
  Маленькая деталь, оставшаяся не замеченной днем: одна из приблизительно десятка бумажек, сунутых наугад в порванную папку. Это был циркуляр начальника группы Главного хозяйственного управления СС группенфюрера Рихарда Глюкса, датированный 6 августа 1942 года:
  
  «По вопросу об использовании срезанных волос.
  Ознакомившись с отчетом, начальник Главного хозяйственного управления обергруппенфюрер СС Поль приказал, чтобы все человеческие волосы, срезанные в концентрационных лагерях, нашли применение. Из человеческих волос можно производить промышленный войлок или прясть нити. Расчесанные женские волосы можно использовать в качестве материала для изготовления носков для экипажей подводных лодок и войлочных чулок для железнодорожников.
  В связи с этим вам поручается после их санобработки организовать хранение волос заключенных женщин. Мужские волосы могут быть использованы, только если они не короче 20 сантиметров.
  Сведения о количестве волос, полученных за месяц, отдельно женских, отдельно мужских, должны передаваться нам пятого числа каждого месяца начиная с 5 сентября 1942 года».
  Он ещё раз перечитал: «…для экипажей подводных лодок…»
  «Раз. Два. Три. Четыре. Пять…» Марш, задержав дыхание, считал под водой. Он слушал приглушенные звуки, разглядывал плавающие в темноте, похожие на водоросли причудливые нити. «Четырнадцать. Пятнадцать. Шестнадцать…» Шумно вынырнул, жадно глотая воздух. Несколько раз глубоко вдохнув, набрал полные легкие кислорода и снова погрузился в воду. На этот раз продержался до двадцати пяти, пока, чуть не задохнувшись, не выскочил, расплескав воду по полу ванной.
  Отмоется ли он когда-нибудь?
  Потом лежал, словно утопленник, раскинув руки по краям ванны, откинув голову и глядя в потолок.
  Часть шестая. Воскресенье, 19 апреля
  Каким бы ни был исход войны, мы выиграли войну с вами; никто из вас не останется в живых, чтобы свидетельствовать, но даже если кто-нибудь останется в живых, мир ему не поверит. Возможно, будут подозрения, дискуссии, исследования историков, но не будет достоверных фактов, потому что мы вместе с вами уничтожим улики. И даже если останутся какие-то доказательства и некоторые из вас останутся в живых, люди скажут, что описываемые вами факты слишком чудовищны, чтобы им верить; они скажут, что это чрезмерные преувеличения союзной пропаганды, и поверят нам, тем, кто будет все отрицать, а не вам. Именно мы будем диктовать историю лагерей.
  Офицер СС, цитируется по книге Примо Леви «Потонувшие и спасенные»
  1
  В июле 1953 года, когда Ксавьеру Маршу едва исполнилось тридцать и его работа пока ещё сводилась к вылавливанию шлюх и сутенеров вокруг гамбургских причалов, они с Кларой ездили в отпуск. Начали с Фрайбурга у подножия Шварцвальда, направились на юг к Рейну, потом на своем потрепанном «КДФ-вагене» повернули на восток к Боденскому озеру, и там в одной из прибрежных гостиниц в дождливый день, когда через все небо раскинулась радуга, они зачали Пили.
  Он все ещё помнил это место: кованая балконная решетка, за ней долина Рейна, по водным просторам лениво движутся баржи; каменные стены старого городка, прохлада церкви; желтая, как подсолнух, длинная юбка Клары.
  Он помнил кое-что еще: в километре вниз по реке, соединяя Германию со Швейцарией, поблескивает стальной мост.
  Забудь о том, чтобы попробовать бежать через главные воздушные и морские порты: их охраняют не хуже рейхсканцелярии. Забудь о том, чтобы пересечь границу во Францию, Бельгию, Голландию, Данию, Венгрию, Югославию, Италию, – это все равно что, перебравшись через стену одной тюрьмы, попасть в прогулочный двор другой. Забудь о пересылке документов из рейха по почте: слишком много отправлений по заведенному порядку вскрывается почтовой службой. Забудь о передаче материалов другим берлинским корреспондентам: перед ними встанут те же препятствия, и ко всему прочему, по словам Шарли, они так же надежны, как гремучие змеи.
  Больше всего надежд сулила швейцарская граница, мост манил к себе.
  
  Теперь надо спрятать. Спрятать все.
  Он встал на колени и расстелил на потертом ковре лист коричневой бумаги. Сложил документы аккуратной стопкой, выровняв края. Достал из бумажника фотографию семьи Вайссов. Взглянул на неё ещё раз и приобщил к бумагам. Туго завернул весь комплект, многократно обернул клейкой лентой, пока сверток не стал плотным, как деревянный брусок. Твердый на ощупь, не бросающийся в глаза, прямоугольный, сантиметров десять толщиной.
  Он облегченно вздохнул. Так-то лучше.
  Обернул ещё одним слоем бумаги, на этот раз подарочной. Золотые витиеватые буквы «УСПЕХА И СЧАСТЬЯ!» извивались среди разноцветных шариков и пробок от шампанского позади улыбающихся невесты и жениха.
  
  По автобану Берлин – Нюрнберг – пятьсот километров. По автобану Нюрнберг – Штутгарт – сто пятьдесят. От Штутгарта дорога вилась по долинам и лесам Вюртемберга до Вальдсхута на Рейне – ещё сто пятьдесят. Всего восемьсот километров.
  – Сколько это в милях?
  – Пятьсот. Как думаешь, справишься?
  – Конечно. Двенадцать, часов, может, и меньше. – Шарли сидела на краешке кровати, наклонившись вперед, вся внимание. На ней было два полотенца – одно обернуто вокруг тела, другое – тюрбаном вокруг головы.
  – Нет нужды спешить – у тебя сутки. Когда отъедешь достаточно далеко от Берлина, позвони в отель «Бельвю» в Вальдсхуте и закажи номер – теперь не сезон, сложностей не будет.
  – Отель «Бельвю», Вальдсхут, – повторила она, запоминая. – А ты?
  – Я буду ехать следом, отставая часа на два. Рассчитываю присоединиться к тебе в отеле около полуночи.
  Марш видел, что она ему не верит.
  – Если не боишься, – поспешно добавил он, – то, думаю, бумаги должны быть у тебя, а также вот это… – Он достал из кармана второй похищенный паспорт. Пауль Хан, штурмбаннфюрер СС, родился в Кельне 16 августа 1925 года. На три года моложе Марша. Он и на фотографии выглядел моложе.
  – А почему ты не оставляешь его при себе? – спросила она.
  – Если меня арестуют и обыщут, найдут паспорт. Узнают, под каким именем едешь ты. Пауля Хана нетрудно связать с Магдой Фосс.
  – Ты, по-моему, вообще не намерен ехать.
  – Нет, очень хочу.
  – Считаешь, что с тобою кончено.
  – Неправда. Но у меня меньше шансов, чем у тебя, проскочить восемьсот километров так, чтобы мою машину не остановили. Ты должна это понять. Поэтому и едем врозь.
  Шарли недоверчиво покачала головой. Он сел рядом, погладил по щекам, повернул лицом к себе и посмотрел в глаза.
  – Послушай. Ты должна ждать меня – слушай же! – ждать меня в отеле до половины девятого утра. Если я не приеду, ты пересечешь границу без меня. Дольше не жди – опасно.
  – Почему до половины девятого?
  – Постарайся попасть на пропускной пункт как можно ближе к девяти часам. – Ксавьер целовал девушку в мокрые щеки, продолжая объяснять: – В девять часов «любимый отец немецкого народа» выезжает из рейхсканцелярии, направляясь в Большой зал. Он уже много месяцев не появлялся на публике – это подстегивает возбуждение. Можно быть уверенным, что у пограничников на посту будет радио и они будут слушать Берлин. Лучшего момента не придумаешь. Они просто махнут рукой, давая знак проезжать.
  
  Шарли встала и размотала тюрбан. В слабом свете чердачного помещения её волосы светились белым светом.
  Она сбросила с себя второе полотенце.
  Бледная кожа, белые волосы, темные глаза. Привидение. Ему требовалось убедиться, что она настоящая, что они оба живые; Марш протянул руку и дотронулся до нее.
  
  Они лежали обнявшись на маленькой деревянной кровати, и Шарли шептала ему о будущем. Завтра под вечер их самолет приземлится в нью-йоркском аэропорту Айдлуайлд. Они направятся сразу в «Нью-Йорк таймс». У неё там знакомый редактор. Первым делом нужно снять копию – дюжину копий, – а потом как можно быстрее опубликовать. «Таймс» – самая подходящая для этого газета.
  – А что, если они не станут печатать?
  Мысль о том, что можно печатать что хочешь, не укладывалась у Марша в голове.
  – Станут. Господи, да если они не опубликуют все это, я встану на Пятой авеню, как те чокнутые, которые не могут издать свои романы и раздают копии прохожим. Но не бойся – ещё как напечатают, и мы перевернем историю.
  – Но поверит ли кто-нибудь?.. – Такое сомнение росло в нем с момента, когда они вытряхнули содержимое чемоданчика. – Разве этому можно поверить?
  – Поверят, – сказала девушка убежденно, – потому что у нас на руках факты, а факты меняют дело. Без них ничего нет – пустота. Но предъяви факты – приведи имена, даты, приказы, цифры, время, адреса, карты, расписания, фотографии, диаграммы, описания – и сразу пустота приобретет объем, станет поддаваться измерению, превратится в нечто убедительное. Конечно, даже очевидную вещь можно отрицать, опровергать или просто игнорировать. Но любая из этих реакций сама по себе есть реакция, ответ на что-то реально существующее.
  Некоторые не поверят – они не поверят, сколько бы улик им ни предъявляли. Но, думаю, у нас здесь достаточно всего, чтобы сразу же остановить Кеннеди. Не будет встречи в верхах. Не будет переизбрания. Не будет разрядки. А через пять лет или пятьдесят это общество развалится. Нельзя созидать, если фундаментом служит массовая могила. Люди все же лучше, чем кажутся, они должны быть лучше – я верю в это, а ты?
  Марш промолчал.
  
  Он не спал, встречая ещё один рассвет в Берлине. В окне чердака – отражение знакомого серого лица; старый собеседник.
  
  – Ваши имя и фамилия?
  – Магда Фосс.
  – Родились?..
  – Двадцать пятого октября 1939 года.
  – Где?
  – В Берлине.
  – Чем занимаетесь?
  – Живу с родителями в Берлине.
  – Куда следуете?
  – В Вальдсхут. Там встречусь с женихом.
  – Фамилия?
  – Пауль Хан.
  – Цель поездки в Швейцарию?
  – На свадьбу подруги.
  – Где?
  – В Цюрихе.
  – А это что?
  – Свадебный подарок. Альбом для фотографий. Или Библия? Или книга? Или кухонная доска? – Она проверяла на нем ответы.
  – Кухонная доска – прекрасно. Подумать только, ради того чтобы её вручить, такая девушка, как Магда, отправляется за восемьсот километров. – Марш ходил взад и вперед по комнате. Остановился и указал на лежащий на коленях Шарли сверток: – Разверните, пожалуйста, фрейлейн.
  Она задумалась.
  – Что на это сказать?
  – Ничего на это не скажешь.
  – Ужасно. – Она достала сигарету и закурила. – Взгляните, пожалуйста, сами. У меня дрожат руки.
  Было почти семь часов.
  – Пора.
  
  Гостиница просыпалась. Проходя по коридору, они слышали за тонкими дверьми плеск воды, звуки радио, детский смех. А где-то на втором этаже, несмотря ни на что, раздавался мужской храп.
  Они обращались со свертком с большой осторожностью, словно это был контейнер с ураном. Журналистка запрятала его в чемодане под одеждой. Марш спустился по лестнице и, минуя пустой вестибюль, вынес чемодан через пожарный выход во двор гостиницы. На Шарли был темно-синий костюм, волосы – под косынкой. Взятый напрокат «опель» стоял рядом с «фольксвагеном». Из кухонных окон слышались голоса и шипение поджаривавшихся блюд, тянуло запахом свежезаваренного кофе.
  – После «Бельвю» сворачивай направо. Дорога идет вдоль долины Рейна. Мост никак не минуешь.
  – Ты уже говорил.
  – Прежде чем вступать с ними в контакт, постарайся определить, как строго они досматривают багаж. Если покажется, что копаются во всем, поворачивай назад и спрячь где-нибудь сверток. В лесу, в канаве, в хлеву – только запомни где, чтобы потом можно было вернуться и найти. После этого уезжай из страны. Обещай мне.
  – Обещаю.
  – Из Цюриха в Нью-Йорк есть ежедневный рейс швейцарской авиакомпании. Вылетает в два часа.
  – В два. Знаю. Ты уже дважды говорил.
  Марш шагнул вперед, хотел её обнять, но она отстранилась.
  – Я не прощаюсь. Вечером увидимся. Увидимся.
  Был момент, который заставил поволноваться, – «опель» не заводился. Шарли открыла заслонку карбюратора и попробовала ещё раз – мотор заработал. Она выехала со стоянки, так и не оглянувшись на него. Марш в последний раз увидел её профиль, и она скрылась. В холодном утреннем воздухе остался голубоватый дымок выхлопа.
  
  Марш сидел в одиночестве на краешке кровати с подушкой в руках. Выждав час, надел форму. Встал перед зеркалом у туалетного столика, застегнул мундир на все пуговицы. В любом случае он надевал его последний раз.
  «Мы перевернем историю…»
  Надел фуражку, поправил её. Потом взял свои тридцать листков, записные книжки, свою и Булера, сложил все вместе, завернул в коричневую бумагу и сунул во внутренний карман.
  Неужели так легко изменить историю? Разумеется, по своему опыту Марш знал, что секреты – как кислота: если прольешь, они разъедят что угодно; если могут разрушить семейную жизнь, то почему не судьбу президента или даже государство? Но говорить об истории? Он покачал головой, глядя на свое отражение. История выше его понимания. Следователи превращают подозрения в улики. Это он сделал. А историю он оставит Шарли.
  
  Марш пошел с чемоданчиком Лютера в ванную и сгреб в него весь оставленный Шарли мусор – флаконы, резиновые перчатки, миску и ложку, щетки. Ту же операцию проделал в спальне. Удивительно, как ощутимо было её присутствие и как пусто стало без нее. Он посмотрел на часы. Половина девятого. Теперь она уже должна быть далеко от Берлина, возможно, добралась до Виттенберга.
  У конторки портье торчал управляющий.
  – Добрый день, герр штурмбаннфюрер. Закончили допрос?
  – Да, конечно. Благодарю вас за достойное патриота содействие.
  – Был рад помочь. – Брокер слегка поклонился, потирая пухлые белые руки, словно растирая мазь. – Если когда-либо у герра штурмбаннфюрера появится желание ещё кого-нибудь немножко допросить… – Он многозначительно поднял кустистые брови. – Возможно, я даже мог бы поставить ему парочку подозреваемых?..
  Марш улыбнулся:
  – Всего доброго, герр Брокер.
  – Всего доброго вам, герр штурмбаннфюрер.
  
  Он уселся на правое сиденье своего «фольксвагена» и на минуту задумался. Идеальным местом было запасное колесо, но на это не было времени. Пластмассовая обивка дверей прочно закреплена. Он сунул руку под приборный щиток, нащупал гладкую поверхность. Это его устраивало. Оторвав два куска клейкой ленты, он прикрепил сверток к холодной металлической поверхности.
  Потом сунул остаток ленты в чемоданчик Лютера и выбросил его в мусорный ящик у кухни. На поверхности коричневая кожа слишком выделялась. Он нашел обломок ручки от метлы и, вырыв ею ямку, похоронил чемоданчик под кофейной гущей, тухлыми рыбьими головами, комьями жира и червивым салом.
  2
  Желтые дорожные знаки с единственным словом «фернферкер» – «дальнее движение» – указывали выезд из Берлина на опоясывающий город скоростной автобан. Марш был практически один на идущей в южном направлении трассе – в этот ранний воскресный час навстречу попалось всего несколько легковых машин и автобусов. Проехав проволочный забор аэропорта Темпельгоф, он сразу оказался в предместье – широкое шоссе пересекало унылые улочки из кирпичных лавок и жилых домов с протянувшимися вдоль мостовых почерневшими стволами больных деревьев.
  Слева – больница, справа – размалеванная партийными лозунгами заброшенная церковь с закрытыми ставнями. «Мариенфельде», гласили указатели, «Бюков», «Лихтенраде».
  Он остановился у светофора. Перед ним открывалась дорога на юг – к Рейну, Цюриху, в Америку… Позади кто-то засигналил – переключились огни светофора. Он свернул с шоссе и скоро затерялся в паутине улиц жилого массива.
  
  В начале пятидесятых годов, в отблесках победы, улицам давали имена генералов: Штудентштрассе, Рейхенауштрассе, Мантейфельаллее. Марш неизменно путался. Поворачивать ли направо с Моделя на Дитриха? Или же налево на Паулюса, а уж потом на Дитриха? Он медленно ехал вдоль похожих друг на друга одноэтажных домиков, пока наконец не узнал нужный.
  Остановился на обычном месте и чуть было не просигналил, но вспомнил, что сегодня – третье воскресенье месяца, а не первое (а поэтому ему не принадлежащее) и что отныне доступ сюда ему вообще закрыт. Потребуется лобовая атака, прямо в духе самого Хассо Мантейфеля.
  На ведущей к дому бетонной дорожке не видно разбросанных игрушек. На его звонок не отозвался собачий лай. Он выругался про себя. Похоже, что ему всю эту неделю выпало торчать у пустых домов. Спускаясь с крыльца, он глядел на ближайшее окно. Дрогнула тюлевая занавеска.
  – Пили! Ты дома?
  Угол занавески резко приподнялся, и из окна на него глянуло бледное личико сына.
  – Можно войти? Нужно поговорить!
  Лицо ничего не выражало. Занавеска упала.
  К добру или к худу? Марш не знал, что подумать.
  – Жду тебя здесь!
  Вернулся к деревянной калитке и оглядел улицу. Домики по сторонам, домики напротив. Они протянулись во всех направлениях, словно казармы в военном лагере. В большинстве домиков жили старые люди: ветераны первой мировой войны, пережившие все, что за ней последовало, – инфляцию, безработицу, партию, вторую войну. Даже десяток лет назад они уже были седыми и сгорбленными. Они многое повидали, многое испытали. Теперь сидели дома, покрикивали на Пили, когда он расшумится, и весь день торчали у телевизора.
  Марш ходил взад и вперед по крошечному; с ладошку, травяному дворику. Подумал о Пили – не очень-то здесь разыграешься. Мимо проезжали машины. Неподалеку, через два дома, старик чинил велосипед, скрипучим насосом подкачивал шины. С другой стороны трещала газонокосилка… Пили не появлялся. Он уж было подумал, не встать ли на четвереньки и прокричать все, что хотел, через щель почтового ящика, когда услышал, что дверь открывается.
  – Молодец. Как дела? Где мама? Где Хельфферих? – Он не мог заставить себя сказать «дядя Эрих».
  Пили открыл дверь ровно настолько, чтобы позволить отцу заглянуть внутрь.
  – Их нет дома. А я заканчиваю картину.
  – Где же они?
  – Готовятся к параду. Я за хозяина. Они так сказали.
  – Само собой. Могу я зайти поговорить с тобой?
  Он ожидал, что мальчик воспротивится. Но Пили, не говоря ни слова, уступил дорогу, и Марш впервые после развода перешагнул порог дома своей бывшей жены. Он оглядел обстановку – дешевая, но приятная на вид; на каминной доске букет свежих нарциссов; чистота, нигде ни соринки. Несмотря на скромные средства, она старалась изо всех сил. Ему ли этого не знать! Даже висевший над телефоном портрет фюрера – фотография пожилого человека с ребенком на руках – был выбран со вкусом; Клара всегда верила в милосердного Бога, скорее из Евангелия, чем из Ветхого Завета. Чувствуя себя грабителем, силой вломившимся в чужой дом, он неуверенно снял фуражку и начал свою речь:
  – Я должен уехать, Пили. Может быть, надолго. Возможно, обо мне станут говорить всякое. Ужасные вещи, всякую ложь. И мне нужно сказать тебе… – Он замолчал. Что тебе сказать? Провел рукой по волосам. Пили, сложив на груди руки, в упор глядел на него. Он попробовал заново: – Трудно, когда рядом нет отца. Мой отец умер, когда я был совсем маленьким, меньше, чем ты теперь. И бывало, я ненавидел его за это…
  Какие холодные глаза…
  – …Но это прошло, а потом… мне его не хватало. Если бы только я мог поговорить с ним… спросить его… Все бы отдал…
  «…чтобы все человеческие волосы, срезанные в концентрационных лагерях, нашли применение. Из человеческих волос можно производить промышленный войлок или прясть нити…»
  Он не знал, сколько времени простоял молча, понурив голову. Потом произнес:
  – Надо идти.
  Но тут подошел Пили и потянул его за руку.
  – Ладно, папа. Но, пожалуйста, не уходи. Пожалуйста. Посмотри, что я нарисовал.
  
  Комната Пили была похожа на командный пункт. Собранные из пластмассовых комплектов и подвешенные к потолку на невидимой глазу рыболовной леске модели реактивных самолетов люфтваффе вели воздушный бой. На одной из стен – карта Восточного фронта с цветными булавками, обозначавшими расположение армий. На другой – групповая фотография Пилиного звена пимпфов – голые коленки и торжественные лица на фоне бетонной стены.
  Рисуя, Пили сопровождал свое занятие звуковыми эффектами.
  – Это наши истребители – ж-ж-ж-ж! А это зенитки красных. Бах! Бах! – Желтый карандаш несколько раз взметнулся к верху листа. – А теперь мы дадим им жару. Огонь! – Вниз дождем посыпались черные муравьиные яйца, превращаясь в неровные красные языки огня. – Комми вызывают свои истребители, но с нашими им не сравняться… – Так продолжалось минут пять, одно событие набегало на другое.
  Потом Пили, которому надоело его творение, вдруг бросил карандаши и нырнул под кровать. Вытащил оттуда груду иллюстрированных журналов военного времени.
  – Откуда они у тебя?
  – Дядя Эрих дал. Он их собирал. – Пили вспрыгнул на кровать и стал листать страницы. – Прочитай подписи, папа.
  Он дал Маршу журнал и прижался к нему, взяв за руку.
  – «Сапер подобрался вплотную к проволочным заграждениям, прикрывающим пулеметные гнезда, – читал Марш. – Несколько вспышек огня – и смертоносная струя горючей смеси вывела противника из строя. Огнеметчики должны быть бесстрашными бойцами со стальными нервами».
  – А здесь?
  Не о таком прощании думал Марш, но раз мальчику хочется…
  – «Я хочу драться за новую Европу, – продолжал он, – так говорят трое братьев из Копенгагена вместе со своим руководителем отряда в учебном лагере СС в Верхнем Эльзасе. Они соответствуют всем условиям относительно расы и здоровья и теперь наслаждаются жизнью на природе, в лесном лагере».
  – А о чем здесь?
  Марш улыбнулся.
  – Давай-ка сам, Пили. Тебе десять лет, и нетрудно прочесть самому.
  – А я хочу, чтобы прочитал ты. Вот фотография подводной лодки, такой, как твоя. О чем тут пишут?
  Улыбка исчезла с лица Марша. Он отложил в сторону журнал. Что-то было не так. Что же? Он вдруг понял: тишина. Уже несколько минут на улице ничего не было слышно – ни звуков проезжающих машин, ни шагов прохожих, ни голосов людей. Замолкла даже газонокосилка. Увидев, как взгляд Пили метнулся в сторону окна, он все понял.
  Где-то в доме звякнуло стекло. Марш рванулся к двери, но мальчик его опередил – скатившись с кровати, схватил его за ноги, обвившись вокруг них.
  – Пожалуйста, не уходи, папа, – умолял он, – пожалуйста…
  Марш ухватился за ручку двери, не в состоянии сдвинуться с места. Словно завяз в трясине. «Я уже видел это во сне», – мелькнула мысль. Позади лопнуло стекло, осыпав их дождем осколков, – теперь комната наполнялась реальными людьми в военной форме с настоящим оружием. Марш внезапно оказался лежащим на спине, глядя вверх на пластмассовые самолетики, бешено раскачивающиеся и вертящиеся на концах невидимых нитей.
  Он расслышал голос Пили:
  – Все будет хорошо, папа. Они тебе помогут. Сделают тебя хорошим. Тогда тебе можно будет приехать и жить с нами. Они обещали…
  3
  Руки ладонями наружу плотно скованы за спиной наручниками. Двое эсэсовцев прижали Марша к стене с картой Восточного фронта. Прямо перед ним стоял Глобус. Слава Богу, Пили вытолкали из комнаты.
  – Я ждал этого момента, как жених невесту, – сказал Глобус и изо всей силы двинул ему кулаком в живот. Марш согнулся и упал на колени, увлекая за собой карту с крошечными булавками. Казалось, он больше не сможет дышать. Глобус, схватил его за волосы и снова поднял на ноги. Тело сотрясалось позывами к рвоте и одновременно жаждало вдохнуть глоток кислорода. Гестаповец ударил ещё раз и он снова упал. Под конец, когда Марш, поджав колени, лежал на ковре, Глобус поставил сапог ему на голову, растирая подошвой ухо.
  – Глядите, – сострил он, – стою ногой на дерьме.
  И до Марша откуда-то издалека донеслось людское ржание.
  
  – Где девка?
  – Какая девка?
  Глобус, не торопясь, растопырил перед лицом Марша похожие на обрубки пальцы, затем рука, описав дугу, приемом карате с силой ткнулась в почку.
  Это было хуже всего того, что было до сих пор, – ослепительно белая вспышка боли, пронзившая его насквозь и снова бросившая на пол. Его рвало желчью. А ещё хуже было знать, что это всего лишь подножие долгого восхождения. Перед ним представали восходящие ступени пыток, словно ноты в музыкальной гамме – от глухих басовых ударов в живот, через средний регистр ударов по почкам, все дальше и дальше – до высоты, не улавливаемой человеческим ухом.
  – Где девка?
  – Какая… девка?..
  
  Его разоружили, обыскали, потом то ли вытолкали, то ли выволокли из дома. На улице собралась небольшая толпа. Престарелые соседи Клары наблюдали, как Марша запихивали на заднее сиденье «БМВ». Он мельком увидел на улице четыре или пять легковых машин с мигалками, грузовик, солдат. К чему они готовились? К небольшому сражению? Пили по-прежнему не было видно. Из-за наручников приходилось сидеть наклонясь вперед. На заднее сиденье втиснулись два гестаповца, по одному с каждой стороны. Из отъезжавшей машины он видел, как некоторые из стариков уже бредут к своим домам, к успокаивающему мерцанию телевизионных экранов.
  Его везли в северном направлении мимо праздничного потока машин по Саарландштрассе, потом свернули к востоку, на Принц-Альбрехтштрассе. Проехав мимо главного входа штаб-квартиры гестапо, кавалькада круто повернула направо и через высокие тюремные ворота попала на вымощенный кирпичом двор позади здания.
  Марша вытащили из машины и через низкую входную дверь поволокли вниз по крутым бетонным ступеням. Потом каблуки заскребли по полу сводчатого коридора. Дверь, камера и тишина.
  
  Они оставили его в одиночестве, чтобы заработало воображение, – обычный прием. Очень хорошо. Он подполз к углу и оперся головой о сырой кирпич. Каждая минута была лишней минутой в пользу Шарли. При мысли о Пили, о всей лжи он стиснул кулаки.
  Камеру освещала слабая лампочка над дверью, тоже заключенная в ржавую металлическую клетку. Марш взглянул на запястье – ставший ненужным рефлекс, потому что часы у него отобрали. Теперь она, наверное, недалеко от Нюрнберга. Он попытался воссоздать в памяти образы готических шпилей – церкви Лореннкирхе, Зебальдускирхе, Якобкирхе…
  Болели все его члены, каждая частичка его тела, которой он мог дать название, а ведь поработали они над ним не более пяти минут. К тому же не оставили ни следа на лице. Ничего не скажешь – попал в руки профессионалов. Он было рассмеялся, но тут же скорчился от боли в ребрах.
  
  Его провели по коридору в помещение для допросов: выбеленные известью стены, массивный дубовый стол, по стулу с каждой стороны; в углу железная печка. Глобуса не было, хозяйничал Кребс. Наручники сняли. Снова обычный прием – сперва крутой фараон, потом помягче. Кребс даже пытался шутить:
  – В обычных условиях мы взяли бы и сына и попробовали бы припугнуть, чтобы вы побыстрее одумались. Но в случае с вами это привело бы к обратному результату. – Полицейский юмор! Откинувшись на стуле и улыбаясь, он затачивал карандаш. – Как бы то ни было, замечательный парнишка.
  – «Замечательный» – это по-вашему. – Когда его били. Марш прикусил язык и теперь говорил так, словно провел неделю в кресле зубного врача.
  – Вчера вечером вашей бывшей жене дали номерок телефона, – заметил Кребс. – На всякий случай. Парнишка его запомнил. Увидев вас, сразу же позвонил. У него ваши мозги, Марш. Ваша расторопность. Можете гордиться.
  – В данный момент я действительно испытываю сильные чувства к своему сыну.
  «Валяй, – думал он, – давай поболтаем. Еще одна минута – лишний километр».
  Но Кребс уже перешел к сути, листая страницы толстого досье.
  – У нас два дела, Марш. Первое: ваша общая политическая благонадежность на протяжении многих лет. Сегодня нас это не интересует, по крайней мере непосредственно. Второе: ваши действия в последнюю неделю, в частности ваша причастность к попытке покойного партайгеноссе Лютера бежать в Соединенные Штаты.
  – Я к этому непричастен.
  – Вчера утром на Адольф-Гитлерплатц к вам обращался с вопросами сотрудник дорожной полиции – как раз в то время, когда изменник Лютер замышлял встретиться с американской журналисткой Мэгуайр и сотрудником посольства Соединенных Штатов.
  Откуда они узнали?
  – Глупо.
  – Значит, отрицаете, что были на площади.
  – Нет. Разумеется, нет.
  – Тогда почему вы там оказались?
  – Я следил за американкой.
  Кребс делал пометки.
  – Зачем?
  – Это она обнаружила труп партайгеноссе Штукарта. Я, естественно, подозревал её, как агента буржуазной демократической печати.
  – Не засирайте мне мозги, Марш.
  – Хорошо. Я втерся к ней в доверие. Думал: если она наткнулась на труп одного отставного государственного секретаря, может быть, наткнется и на другого.
  – Справедливо. – Кребс потер подбородок и на минуту задумался. Потом открыл новую пачку сигарет, угостил Марша, дал прикурить от спички из свежего коробка. Марш глубоко затянулся. Заметил, что сам Кребс не курил, – все это было частью действа, подспорьем ведущего допрос.
  Нахмурившись, гестаповец снова принялся листать свои записи.
  – Мы считаем, что изменник Лютер намеревался что-то передать журналистке Мэгуайр – кое-какие сведения. Что именно?
  – Не имею ни малейшего представления. Может быть, что-нибудь из области искусства?
  – В четверг вы были в Цюрихе. Зачем?
  – Туда – до того, как скрыться, – летал Лютер. Я надеялся найти ключ к разгадке, почему он исчез.
  – И нашли?
  – Нет. Но у меня было разрешение на поездку. Я представил полный отчет оберстгруппенфюреру Небе. Вы видели?
  – Конечно, нет. – Кребс сделал пометку. – Оберстгруппенфюрер никому не раскрывает свои карты, даже нам. Где Мэгуайр?
  – Откуда мне знать?
  – Должны знать, потому что вчера после стрельбы на Адольф-Гитлерплатц вы взяли её в свою машину.
  – Не я, Кребс.
  – Вы, Марш. Потом вы направились в морг и рылись в вещах изменника Лютера – об этом мы точно знаем от доктора Эйслера.
  – Я не знал, что это вещи Лютера, – ответил Марш. – Я полагал, что они принадлежали человеку по имени Штарк, который находился в трех метрах от Мэгуайр, когда его застрелили. Естественно, меня интересовало, что у него с собой было, потому что я интересовался Мэгуайр. Кроме того, если помните, вечером в пятницу вы показали мне тело, которое, по вашим словам, было трупом Лютера. Кстати, кто стрелял в Лютера?
  – Не важно. Что вы рассчитывали найти в морге?
  – Много чего.
  – Что? Точнее!
  – Блох. Вшей. Чесотку. Что ещё найдешь в этом говенном тряпье?
  Кребс отшвырнул карандаш. Сложил руки на груди.
  – Вы умный парень, Марш. Утешайте себя тем, что мы по крайней мере признаем за вами это качество. Думаете, мы стали бы возиться, если бы вы были всего лишь проглотившим со страху язык жирным хреном вроде вашего дружка Макса Йегера? Уверен, что вы способны продолжать в том же духе часами. Но у нас нет времени и мы не так глупы, как вы думаете. – Он порылся в бумагах, ухмыльнулся и пошел с козыря. – Где чемоданчик, который вы забрали в аэропорту?
  Марш смотрел на него невинными глазами. Значит, им с самого начала все было известно.
  – Какой чемоданчик?
  – С какими обычно ходят врачи. Не очень тяжелый, но, должно быть, с бумагами. Чемоданчик, который передал вам Фридман за полчаса до того, как позвонить нам. Видите ли, Марш, вернувшись к себе, он нашел на столе телекс с Принц-Альбрехтштрассе – предупреждение, которое мы разослали, чтобы не дать вам удрать из страны. Увидев его, он, как патриот, решил, что лучше сообщить нам о вашем визите.
  – Фридман! – воскликнул Марш. – Это он-то «патриот»? Он вас дурачит, Кребс. Чтобы скрыть собственные делишки.
  Кребс вздохнул. Поднялся и, обойдя вокруг стола, встал позади Марша, опершись о спинку стула.
  – Когда все кончится, мне бы хотелось познакомиться с вами поближе. Правда. Если, конечно, от вас что-нибудь останется. Почему такие, как вы, сбиваются с пути? Мне хотелось бы знать. Из профессионального интереса. Чтобы пресекать это в будущем.
  – Ваша страсть к самосовершенствованию достойна похвалы.
  – Опять вы за свое? Тут все дело в том, как смотреть на вещи. В Германии – изнутри – происходят перемены, Марш, и вы могли бы стать их участником. Сам рейхсфюрер лично интересуется новым поколением, он прислушивается к нам, продвигает по службе. Он верит в перестройку, более широкую гласность, налаживание контактов с американцами. Время таких людей, как Одило Глобоцник, уходит в прошлое. – Наклонившись, он прошептал на ухо Маршу: – Знаете, почему Глобус вас не любит?
  – Просветите.
  – Потому что вы выставляете его дураком. Для Глобуса это смертельная обида. Помогите мне, и я спасу вас от него. – Кребс выпрямился и продолжал обычным голосом: – Где баба? Какие сведения Лютер хотел ей передать? Где чемоданчик Лютера?
  Все те же три вопроса. Снова и снова.
  
  В допросах есть своя ирония: они могут дать допрашиваемому столько же, если не больше, сколько допрашивающему.
  По вопросам Кребса Марш мог определить степень его осведомленности. Некоторые вещи были ему хорошо известны: он знал, например, что Марш побывал в морге и что он отыскал в аэропорту чемоданчик. Но в его сведениях был существенный пробел. Если только Кребс не вел дьявольски хитрую игру, он, по-видимому, не имел представления о том, какие сведения Лютер обещал американцам. Только на это шаткое обстоятельство Марш возлагал единственную надежду.
  Через по-прежнему безрезультатные полчаса в дверях появился Глобус, поигрывая длинной гладкой деревянной дубинкой. Позади него стояли два коренастых молодчика в черном обмундировании.
  Кребс вытянулся по стойке «смирно».
  Глобус спросил:
  – Ну как, полностью сознался?
  – Никак нет, герр обергруппенфюрер.
  – Какая неожиданность! Думаю, теперь моя очередь.
  – Так точно.
  Кребс наклонился над столом, собирая бумаги.
  Показалось ли это Маршу или он действительно увидел на этом вытянутом бесстрастном лице проблеск сожаления?
  
  Кребс ушел. Глобус расхаживал взад и вперед, волоча по каменному полу дубинку и мурлыча под нос старый партийный марш.
  – Знаешь, что это такое, а? – И, подождав, переспросил: – Нет? Молчишь? Это американское изобретение. Бейсбольная бита. Привез мне один приятель из посольства в Вашингтоне. – Глобус пару раз взмахнул ею над головой. – Собираюсь создать эсэсовскую команду. Могли бы тогда играть с американской армией. Как думаешь? Геббельс загорелся. Думает, что такое зрелище американцам понравится. – Прислонил биту к массивному столу и стал расстегивать мундир. – Если хочешь знать мое мнение, то ошибка была допущена с самого начала, в тридцать шестом, когда Гиммлер сказал, что все легавые из крипо должны носить форму СС. Вот и докатились до того, что имеем дело с мерзавцами вроде тебя и старыми засранцами вроде Артура Небе. – Он передал мундир одному из охранников и стал засучивать рукава. Потом ни с того ни с сего заорал: – Черт возьми, мы-то знали, что делать с такими, как ты! Это теперь расслюнявились. Больше не спрашивают, хватит ли у тебя пороху, а интересуются, есть ли докторская степень. В сорок первом на Востоке, когда пятьдесят градусов мороза и ссаки замерзали на лету, про докторские степени не спрашивали. Надо было слушать Кребса, Марш. Было бы лучше. Я, твою мать, думаю, что он один из ваших. – И передразнил жеманные манеры Кребса: – «С вашего разрешения, герр обергруппенфюрер, я хотел бы первым допросить подозреваемого. Думаю, что к нему нужен более тонкий подход». Какой в жопу тонкий! Подумаешь, какая птица! Будь ты моим псом, накормил бы тебя отравой.
  – На месте вашего пса я бы её съел.
  Глобус с ухмылкой кивнул одному из охранников.
  – Послушай-ка этого молодца! – Поплевав на ладони, он взял бейсбольную биту. Повернулся к Маршу: – Смотрел твое дело. Вижу, что силен только в писанине. Вечные записки, разные докладные. Ну прямо несостоявшийся писатель. Скажи: какой рукой пишешь – левой или правой?
  – Левой.
  – Снова врешь. Давай-ка правую руку на стол.
  Грудь словно стянуло железными обручами. Не хватало воздуха.
  – А ну давай, твою мать!
  Глобус взглянул на охранников, и Марша сзади обхватили крепкие руки.
  Стул наклонился, голову пригнули к столу. Один завернул ему левую руку высоко за спину и стал выкручивать. Марш взвыл от боли. Тогда другой схватил свободную руку. Он почти вскарабкался на стол и уперся в неё коленом чуть пониже локтя, пригвоздив ладонью вниз к доскам стола.
  В считанные секунды он был намертво скован. Только пальцы, словно пойманная птица, слабо трепыхались.
  Стоя в метре от стола, Глобус концом биты легонько поглаживал пальцы Марша. Потом поднял её, замахнулся, как топором, и со всей силой обрушил на руку.
  
  В первый момент он не терял сознания. Охранники отпустили его, и он сполз на колени. Из угла рта тянулась слюна, оставляя на столе мокрый след. Рука по-прежнему была вытянута вперед. Какое-то время он сохранял ту же позу, пока, подняв голову, не увидел, что осталось от его кисти – какая-то странная масса из крови и хрящей на плахе мясника, – и тут потерял сознание.
  
  Шаги во мраке. Голоса.
  – Где баба?
  Удар ногой.
  – Какие у неё сведения?
  Удар.
  – Что украл?
  Удар. Еще удар.
  Грубый сапог топтал пальцы, ломая их, размалывая о камень.
  
  Когда он снова пришел в себя, то увидел, что валяется в углу; на полу рядом с ним, словно мертворожденный младенец возле матери, лежит раздробленная кисть. Перед ним на корточках сидит человек, кажется, Кребс, и что-то говорит. Марш силился сосредоточить внимание на его словах.
  – Что это? – спрашивал рот Кребса. – Что это значит?
  Гестаповец запыхался, словно бежал по лестнице. Одной рукой он схватил Марша за подбородок, поворачивая лицом к свету. В другой была связка бумаг.
  – Что это значит, Марш? Они были спрятаны у вас в машине. Прикреплены лентой под приборным щитком. Что это значит?
  Марш выдернул голову и отвернулся к темнеющей стене.
  
  «Тук, тук, тук. – Сквозь забытье. – Тук, тук, тук».
  
  Спустя некоторое время – он не мог определить точнее, потому что время не поддавалось измерению, то мчалось, то едва ползло, – над ним возник белый халат. Блеснула сталь. Перед глазами вертикально висело в воздухе узкое лезвие. Марш попытался отстраниться, но кисть клещами охватили чужие пальцы и в вену вонзилась игла. Сначала, когда эти пальцы коснулись его руки, он застонал, но потом почувствовал, как по венам растеклась целебная жидкость и мучительная боль утихла.
  
  Участвовавший в пытках врач был стар и горбат. Маршу, которого переполняло чувство благодарности к нему, казалось, что он, должно быть, много лет прожил в этом подвале. В кожу въелась местная пыль, под глазами темные мешки. Не произнося ни слова, он очистил рану, промыл её прозрачной жидкостью, пахнувшей больницей или моргом, и туго забинтовал. Потом, по-прежнему молча, они с Кребсом помогли Маршу подняться на ноги и посадили на стул. На столе перед ним появилась эмалированная кружка со сладким забеленным молоком кофе. В здоровую руку вложили сигарету.
  4
  Мысленно Марш выстроил стену. По ту сторону он поместил мчавшуюся в машине Шарли. Стена высокая, сложенная из всего, что могло собрать его воображение, – огромных валунов, бетонных блоков, обгоревших железных остовов кроватей, перевернутых трамвайных вагонов, чемоданов, детские колясок, – и протянувшаяся через залитые солнцем поля и леса Германии, подобно увиденной им когда-то на открытке Великой китайской стене. Сам он ходит часовым перед стеной. Он никого не пустит за стену. Все остальное они получат.
  Кребс, опершись обеими локтями о стол и положив подбородок на сложенные пальцы, углубился в чтение записей Марша. Время от времени он отрывал руку, чтобы перевернуть страницу, занимал прежнюю позу, продолжая читать. Марш сидел, глядя на него. После чашки кофе и сигареты и, главное, укола, притупившего боль, он был на грани блаженства.
  Кребс кончил читать и на мгновение зажмурил глаза. Неизменно бледное лицо. Потом расправил страницы и положил перед собой рядом с записными книжками Марша и Булера. Выровнял их, словно на параде, – с точностью до миллиметра. Может быть, под действием наркотика Марш вдруг отчетливо увидел все окружающее: как на дешевой волокнистой бумаге слегка расплылись чернила и от каждой буквы расходились мельчайшие волоски; как плохо был выбрит Кребс: взять хотя бы этот пучок черной щетины в складке кожи под носом. Он был убежден, что слышит, как в тишине, стуча по столу, падают пылинки.
  – Вы меня убили, Марш.
  – Я убил?
  – Вот этим. – Рука Кребса повисла в сантиметре от записей.
  – Зависит от того, кому известно, что они у вас.
  – Только одному работающему в гараже кретину унтершарфюреру. Он обнаружил их, когда мы пригнали вашу машину, и отдал прямо мне. Глобус ничего не знает – пока.
  – Вот вам и ответ.
  Кребс, словно вытирая насухо, энергично растер лицо. Прикрыв глаза ладонями, принялся разглядывать Марша сквозь растопыренные пальцы.
  – Что это такое?
  – Читать умеете?
  – Читать-то умею, но понять не могу. – Кребс схватил бумаги и начал листать. – Ну вот, к примеру, что такое «Циклон Б»?
  – Соль цианисто-водородной кислоты. До этого они применяли окись углерода. А ещё до этого – пули.
  – А это? «Аушвиц-Биркенау». «Кульмхоф». «Бельзец». «Треблинка». «Майданек». «Собибор».
  – Места уничтожения людей.
  – А эти цифры: «восемь тысяч в день»…
  – Столько они могли уничтожить в Аушвиц-Биркенау, используя четыре газовые камеры и крематорий.
  – А это: «одиннадцать миллионов»?
  – Одиннадцать миллионов – общее количество евреев, за которыми они охотились. Возможно, им удалось выловить всех. Кто знает? Я что-то их не вижу, а вы?
  – А вот фамилия: «Глобоцник»…
  – Глобус возглавлял СС и полицию в Люблине. Он строил комплексы уничтожения людей.
  – Я не знал. – Кребс, словно заразу, отшвырнул записи. – Я ничего этого не знал.
  – Бросьте, знали! Знали всякий раз, когда слышали остроту о «поездке на Восток»; всякий раз, когда мать пугала шалуна, что, если он будет плохо себя вести, его отправят в печку. Мы знали, когда въезжали в их дома, когда захватывали их имущество, занимали их места на службе. Мы знали, но у нас не было фактов. – Он левой рукой указал на записи. – А здесь кости обросли плотью. И появились кости там, где был чистый воздух.
  – Я хотел сказать, что не знал о том, что во всем этом были замешаны Булер, Штукарт и Лютер. Не знал о Глобусе…
  – Конечно. Вы просто думали, что расследуете хищения произведений искусства.
  – Это правда! Правда, – повторял Кребс. – В среду утром – вы в состоянии вспомнить, что было в тот день? – я был занят расследованием дела о коррупции в Немецком трудовом фронте: торговали разрешениями на работу. И вдруг совершенно неожиданно меня вызывают к рейхсфюреру для разговора с глазу на глаз. Он рассказал мне о раскрытии колоссальной аферы с произведениями искусства, в которую втянуты отставные государственные чиновники. Партии может быть причинен огромный моральный ущерб. Делом занимается обергруппенфюрер Глобоцник. Я должен немедленно отправиться в Шваненвердер и поступить в его распоряжение.
  – Почему вы?
  – А почему нет? Рейхсфюреру известно о моем интересе к искусству. Мы об этом и говорили. Мои обязанности ограничивались составлением описи сокровищ.
  – Но вы, должно быть, поняли, что Булера и Штукарта убил Глобус?
  – Конечно. Я не идиот. Знаю репутацию Глобуса не хуже вашего. Но Глобус действовал по указанию Гейдриха, и, если Гейдрих решил дать ему полную волю, чтобы уберечь партию от публичного скандала, кто я такой, чтобы возражать?
  – Кто вы такой, чтобы возражать? – повторил Марш.
  – Давайте начистоту, Марш. Вы утверждаете, что их смерть не имела никакого отношения к афере?
  – Абсолютно никакого. Афера – совпадение, послужившее удобным прикрытием, только и всего.
  – Но она придавала смысл делу. Была объяснением того, что Глобус служил исполнителем государственной воли и почему он делал все, чтобы помешать расследованию силами крипо. В среду вечером, когда я все ещё занимался описью картин в Шваненвердере, он ворвался разъяренный – из-за вас. Сказал, что вас официально отстранили от дела, а вы вломились в квартиру Штукарта. Мне было приказано отправиться туда и доставить вас, что я и сделал. И должен сказать, что, если бы это зависело от Глобуса, вам тут же была бы крышка, но помешал Небе. Потом, вечером в пятницу, мы обнаружили на сортировочной станции то, что приняли за Лютера, и, казалось, дело закончилось.
  – Когда вы узнали, что это не Лютер?
  – Около шести утра в субботу. Глобус позвонил мне домой. Он сказал, что, по его сведениям, Лютер жив и намерен в девять встретиться с американской журналисткой.
  – Узнал, – уверенно заметил Марш, – потому что ему намекнул кто-то из американского посольства.
  – Что за чушь, – фыркнул Кребс. – Узнал потому, что линию прослушивали.
  – Не может быть…
  – Почему не может быть? Смотрите сами. – Кребс открыл одну из своих папок и достал лист тонкой бумаги. – Его среди ночи спешно доставили со станции подслушивания в Шарлоттенбурге.
  Марш прочел:
  «Исследовательская служба.
  Совершенно секретно.
  Г745, 275.
  23:51.
  МУЖЧИНА: Вы спрашиваете, что мне нужно? Как вы думаете что? Убежище в вашей стране.
  ЖЕНЩИНА: Скажите, где вы находитесь.
  МУЖЧИНА: Я могу заплатить.
  ЖЕНЩИНА: Это не…
  МУЖЧИНА: Я располагаю информацией. Надежными сведениями.
  ЖЕНЩИНА: Скажите, где вы находитесь. Я приеду за вами. Мы поедем в посольство.
  МУЖЧИНА: Слишком рано. Еще не время.
  ЖЕНЩИНА: Когда же?
  МУЖЧИНА: Завтра утром. Слушайте меня. В девять часов. Большой зал. Центральная лестница. Все поняли?»
  Он снова слышал её голос; казалось, ощущал её запах, мог её коснуться.
  Что-то шевельнулось в глубине памяти.
  Он отодвинул листок в сторону Кребса. Тот вернул его в папку, продолжая разговор:
  – Что было дальше, вам известно. По указанию Глобуса Лютера прикончили, как только он появился, и, скажу откровенно, это меня потрясло. Сделать такое в общественном месте… Я подумал: этот человек не в своем уме. Правда, тогда я не знал, почему он так не хотел, чтобы Лютера взяли живьем. – Он оборвал рассказ, словно забыл, где находится и какую роль должен играть. – Мы обыскали тело и ничего не нашли. Тогда погнались за вами.
  У Марша снова разболелась рука. Глянув на нее, он увидел, что сквозь белую повязку просачиваются алые пятна.
  – Который час?
  – Пять сорок семь.
  Она в пути почти одиннадцать часов.
  Боже, как болит рука… Красные пятна расплывались, сливаясь друг с другом, образуя кровавые архипелаги.
  – В этом деле участвовали четверо, – рассказывал Марш. – Булер, Штукарт, Лютер и Критцингер.
  – Критцингер? – переспросил Кребс, делая пометку.
  – Фридрих Критцингер, министериаль-директор рейхсканцелярии. На вашем месте я бы не записывал. – Кребс отложил карандаш. – Их беспокойство вызывала не программа массового истребления сама по себе – не забывайте, это были высокопоставленные партийные деятели, – а отсутствие надлежащего приказа фюрера. Ни строчки в письменном виде. Лишь устные заверения Гейдриха и Гиммлера, что таково желание фюрера. Можно ещё сигарету? – Насладившись несколькими затяжками, Марш продолжал: – Это лишь предположение, понимаете? – Его собеседник кивнул. – Я предполагаю, что они задавали себе вопрос: почему нет документа, непосредственно связывающего фюрера с этой политикой? Полагаю, они же и давали ответ: она настолько чудовищна, что нельзя, чтобы видели, что в ней замешан глава государства. Тогда в каком положении они оказывались? Они оказывались в дерьме. Потому что, если бы Германия проиграла войну, их бы судили как военных преступников, а если бы Германия выиграла её, то в один прекрасный день их могли сделать козлами отпущения за крупнейший акт массового уничтожения людей в истории.
  – Не уверен, что горю желанием знать все это, – пробормотал Кребс.
  – Тогда они решили подстраховаться. Сделали заявление под присягой – это было нетрудно: трое из них были адвокатами – и изымали, где могли, документы. Постепенно собрали внушительное досье. Предусмотрели любой исход. Если бы победила Германия, а против них были предприняты какие-либо действия, они пригрозили бы разоблачением. Если бы победили союзники, они могли сказать: видите, мы выступали против этой политики и даже, рискуя жизнью, собирали разоблачительные сведения. Лютер, кроме того, добавил долю шантажа – документы, ставящие в затруднительное положение американского посла в Лондоне. Дайте-ка мне эти книжки.
  Он указал на записные книжки – свою и Булера. Поколебавшись, Кребс подвинул их через стол.
  Открыть записную книжку одной рукой оказалось непросто. Пропитавшаяся кровью повязка пачкала страницы.
  – Лагеря были организованы таким образом, чтобы не оставалось свидетелей. Специально выделенные заключенные обслуживали газовые камеры и крематории. Со временем этих заключенных уничтожали, а на их место ставили других, которых тоже уничтожали. И так далее. Если это практиковалось на самом низком уровне, то почему отказаться от этого на самом высоком? Смотрите. На совещании в Ваннзее было четырнадцать человек. Первый из них умирает в пятьдесят четвертом. Второй в пятьдесят пятом. Затем по одному в пятьдесят седьмом, пятьдесят девятом, шестидесятом, шестьдесят первом, шестьдесят втором. В шестьдесят третьем, видно, собирались убить Лютера, в его доме были посторонние, но он нанял охрану. Шло время, с ним ничего не случилось, и он подумал, что это было просто какое-то совпадение.
  – Хватит, Марш.
  – К шестьдесят третьему процесс начал набирать скорость. В мае умирает Клопфер. В декабре повесился Хоффманн. В марте этого года от заложенной в машину бомбы погибает Критцингер. Теперь Булер по-настоящему испуган. Критцингер – это спусковой крючок. Он первая жертва из группы. – Марш взял записную книжку Булера. – Вот тут, видите, крестик, поставленный против даты гибели Критцингера. Но дни проходят, ничего не происходит, возможно, они в безопасности. Потом, девятого апреля, – ещё один крестик! Старый сослуживец Булера по генерал-губернаторству Шенгарт, поскользнувшись, попадает под колеса подземки на станции «Цоо». В Шваненвердере паника! Но уже поздно…
  – Я же сказал: хватит!
  – Мне не давал покоя один вопрос: почему в первые девять лет всего восемь смертей, а в последние полгода целых шесть? Зачем такая спешка? Зачем этот страшный риск после долгого терпения? Но, с другой стороны, мы, полицейские, редко поднимаем глаза от земли, чтобы бросить взгляд на более широкую картину, не так ли? Все должно было завершиться к прошлому вторнику, к объявлению о визите наших дорогих новых друзей, американцев. И тут возникает вопрос…
  – Дайте сюда! – Кребс вырвал из рук Марша обе записные книжки, услышав в коридоре голос Глобуса…
  – Делал ли все это Гейдрих по своей инициативе или же выполнял приказы свыше? Возможно, приказы того же лица, которое не оставило своей подписи ни на одном из документов?..
  Кребс открыл печку и запихнул туда бумаги. Мгновение они тлели на углях, затем, когда в двери уже поворачивался ключ, вспыхнули ярким пламенем.
  5
  – Кульмхоф! – кричал он в лицо Глобусу, когда боль становилась невыносимой. – Бельзец! Треблинка!
  – Понемножку продвигаемся, – ухмылялся Глобус, глядя на помощников.
  – Майданек! Собибор! Аушвиц-Биркенау!
  Он как бы защищался этими названиями от ударов.
  – Что прикажете делать? Зачахнуть и помереть? – Глобус, усевшись на корточки, схватил Марша за уши и повернул лицом, к себе. – Это всего лишь названия, Марш. Там ничего больше нет, ни камня. Никто никогда этому не поверит. Вот что я тебе скажу: не все ваши этому поверят. – Глобус плюнул, в лицо Марша полетела грязно-желтая харкотина. – Вот как отнесется к этому мир.
  Он оттолкнул Марша, ударившегося головой о каменный пол.
  – Еще раз. Где девка?
  6
  Время ползло, как пес с переломленным хребтом. Марша трясло. Зубы стучали, как заводная игрушка.
  До него здесь побывало множество других узников. Вместо надгробных камней они использовали стены камеры, выскребая ногтями свои имена: «И.Ф.Г. 22.2.57». «Катя», «Х.К. Май 44». Кто-то не продвинулся дальше половины буквы «Е» – не хватило либо времени, либо сил. И все же это стремление написать…
  Все надписи, заметил Марш, были не выше, чем в метре от пола.
  От боли в руке его лихорадило. Он бредил. Собака грызла его пальцы. Закрыв глаза, он пытался сообразить, который час. Когда он последний раз спросил Кребса, было – сколько? – почти шесть. Потом они, пожалуй, проговорили ещё полчаса. Потом была вторая встреча с Глобусом – ей не было конца. Теперь это время, проведенное в одиночке, то на свету, то в темноте, то в забытьи, то в мучениях от грызущей боли.
  Щеке было жарко от пола, казалось, гладкий камень плавился.
  
  Ему снился отец. Это был сон его детства: напряженная фигура на фотографии оживала, махала рукой с палубы выходящего из гавани корабля, махала, превращаясь в еле заметную черточку и исчезая вдали. Ему снился бегущий на месте Йост, торжественно читающий нараспев: «Вы в человеке выкармливаете зверя, чтобы зверь этот рос…» Снилась Шарли.
  По чаще всего ему снилось, что он снова в спальне Пили в тот ужасный момент, когда понял, что наделал мальчик, движимый душевной добротой – добротой! – когда руки тянулись к двери, а ноги оказались в капкане, когда с треском разлетелось окно и в плечи вцепились грубые пальцы…
  Его разбудил надзиратель:
  – Встать!
  Он лежал, свернувшись калачиком на левом боку, как младенец во чреве матери, – на теле ни единого живого места, суставы не разогнуть. Надзиратель разбудил пса, и Марша стало тошнить. Блевать было нечем, но желудок по старой памяти выворачивало. Камера умчалась вдаль и снова стремительно вернулась. Его поставили на ноги. Тюремщик помахивал наручниками. Рядом стоял Кребс – слава Богу, не Глобус.
  Кребс с отвращением поглядел на него и сказал надзирателю:
  – Оставьте их лучше спереди.
  Кисти рук сковали впереди, на голову нахлобучили фуражку и, толкая в спину, погнали по коридору, потом по ступеням на свежий воздух.
  Ночь холодная, но ясная. На небе звезды. В лунном свете серебрились здания и машины. Кребс втолкнул его на заднее сиденье «мерседеса» и уселся рядом. Кивнул шоферу:
  – «Колумбия-хаус». Заприте дверцы.
  Когда рядом с ним щелкнула кнопка дверцы, Марш облегченно расслабился.
  – Не тешьте себя надеждами, – бросил Кребс. – Вам ещё предстоит снова встретиться с обергруппенфюрером. В «Колумбии» поновее техника, только и всего.
  Они выехали из ворот. Со стороны казалось, что в машине два офицера СС и их шофер. Часовой отдал честь.
  «Колумбия-хаус» находилась в трех километрах к югу от Принц-Альбрехтштрассе. Потемневшие правительственные здания вскоре уступили место запущенным административным корпусам и заколоченным складским помещениям. В пятьдесят девятом район близ тюрьмы был выделен под реконструкцию, и местами бульдозеры Шпеера уже произвели опустошения. Но деньги кончились ещё до того, как на месте порушенного начали что-то строить. Теперь заросшие бурьяном участки бесхозной земли в голубоватом свете выглядели как уголки старых полей сражений. В темных переулках между ними обосновались многолюдные колонии восточноевропейских рабочих.
  Марш сидел, вытянув ноги и откинувшись головой на кожаную спинку сиденья, когда Кребс, наклонившись к нему, вдруг заорал:
  – Твою мать! – и обратился к шоферу: – Он обоссался. Останови!
  Водитель, выругавшись, резко затормозил.
  – Открой дверцы!
  Кребс вышел, обошел кругом и рывком вытащил Марша из машины.
  – Живее! Не возиться же с тобой всю ночь! – Потом в сторону водителя: – Минуту. Не глуши мотор.
  И, толкая, погнал спотыкавшегося о камни Марша по тропинке, приведшей к заброшенной церкви. Войдя внутрь, разомкнул наручники.
  – Везучий вы человек, Марш.
  – Не понимаю…
  – У вас оказался добрый дядюшка, – пояснил Кребс.
  «Тук, тук, тук, – раздалось в темноте, – тук, тук, тук».
  – Надо было, мой мальчик, сразу прийти ко мне, – говорил Артур Небе. – Тогда бы не пришлось переносить эти мучения. – Кончиками пальцев он коснулся его щеки. В глубокой темноте Марш не мог разглядеть лица, видел только бледные очертания.
  – Берите мой пистолет, – Кребс вложил «люгер» в левую руку Марша. – Берите же! Вы меня подловили. Захватили оружие. Поняли?
  Неужели ему снится? Но пистолет – вещь, весьма осязаемая…
  Небе продолжал говорить тихо, настойчиво:
  – Ах, Марш, Марш. Кребс пришел ко мне вечером – страшно потрясенный! – и рассказал мне, что с тобой случилось. Мы все, конечно, подозревали, но у нас не было доказательств. Теперь ты должен предать это огласке. Ради всех нас. Нужно остановить этих ублюдков…
  – Извините меня, – вмешался Кребс, – у нас нет времени. – И указал направление: – Туда, Марш. Видите? Там машина.
  В дальнем конце тропинки Марш разглядел под разбитым уличным фонарем низкий силуэт автомобиля и услышал звук работающего мотора.
  – Что это значит?
  Он перевел взгляд с одного на другого.
  – Ступайте к машине и садитесь. Времени не осталось. Считаю до десяти, потом стану звать на помощь.
  – Не подведи нас, Марш. – Небе потрепал его по щеке. – Твой дядюшка стар, но надеется дожить до того момента, когда этих негодяев повесят. Давай. Доставай документы. Предай их огласке. Мы рискуем всем, давая тебе этот шанс. Так воспользуйся им. Ступай.
  Кребс начал:
  – Итак, я считаю. Раз, два, три…
  Поколебавшись, Марш двинулся шагом, потом, прихрамывая, побежал. Дверца машины раскрылась. Он оглянулся. Небе уже исчез в темноте. Кребс, сложив ладони у рта, начал кричать.
  Марш повернулся и с трудом двинулся к ожидающему автомобилю, откуда звал его знакомый голос: «Зави! Зави!»
  Часть седьмая. День Фюрера
  Железная дорога на Кракау идет на северо-восток мимо Аушвица (348 километров от Вены), промышленного городка с 12.000 жителей, бывшей столицы пястовских воеводств Аушвиц и Затор (гостиница «Затор», 20 номеров). Отсюда на Кракау (69 километров, три часа езды) через Скавину идет железнодорожная ветка...
  Путеводитель по генерал-губернаторству, 1943 год.
  1
  
  Полуночный звон колоколов приветствовал новый день. Мимо, сверкая фарами и настойчиво сигналя, с шумом проносились машины. Над Берлином, как поезда на станции, перекликались заводские гудки.
  – Дружище, что же они с тобой сделали?
  Макс Йегер старался сосредоточиться на езде, но каждые несколько секунд невольно с ужасом оглядывался направо, в сторону сидящего рядом пассажира.
  – Что они сделали? – без конца повторял он.
  Марш впал в состояние оцепенения, не совсем сознавая, снится все это ему или происходит в действительности. Повернувшись боком, он не отрывал глаз от заднего стекла.
  – Куда мы едем, Макс?
  – Одному Богу известно. Куда ты хочешь?
  Позади них было пусто. Марш осторожно повернулся и взглянул на Йегера.
  – Разве Небе тебе не сказал?
  – Небе сказал, что ты мне скажешь.
  Марш смотрел в сторону, на проплывающие мимо здания, но не видел их. Он думал о Шарли в номере гостиницы в Вальдсхуте. Не спит, в одиночестве ожидая его… Оставалось ещё больше восьми часов. На автобанах в это время не было ни души. Они, может быть, и нагнали бы ее…
  – Я был у нас на Вердершермаркт, – объяснял Йегер. – Было около девяти. И вдруг звонок. Дядюшка Артур. «Штурмбаннфюрер! Вы надежный друг Ксавьера Марша?» «Готов ради него на все», – ответил я (к тому времени уже поговаривали, куда ты попал). Он сказал очень тихо: «Хорошо, штурмбаннфюрер, посмотрим, какой ты ему друг. Кройцберг. Угол Аксманнвег, к северу от заброшенной церкви. Жди от без четверти двенадцать до четверти первого. И никому ни слова, иначе к утру будешь в концлагере». И все. Повесил трубку. – На лбу Йегера заблестели капли пота. Он поочередно глядел то на дорогу, то на Марша. – Пропади все пропадом, Зави. Я не знаю, к чему все это. Я боюсь. Сейчас едем к югу? Так, что ли?
  – У тебя все как надо.
  – Ты что, не рад меня видеть? – удивился Йегер.
  – Очень рад.
  Маршу снова стало дурно. Повернувшись всем телом, он левой рукой опустил стекло. Шум ветра и шуршание шин перекрывал другой звук. Что это могло быть? Он высунул голову в окно. Источника звука не было видно, но он слышал его над головой. Грохот винтов вертолета. Он закрыл окно.
  Вспомнилась запись подслушанного телефонного разговора: «Что мне нужно? Как вы думаете – что? Убежище в вашей стране…»
  В темноте мягко светились зеленые циферблаты и индикаторы. От сидений пахло новенькой кожей.
  – Макс, где ты достал эту машину? – спросил он. Это был «мерседес» самой последней модели.
  – Из гаража на Вердершермаркт. Правда, красавица? Полный бак бензина. Езжай куда душе угодно.
  Тут Марша разобрал смех. Правда, смеялся он негромко и недолго: болели ребра.
  – Эх, Макс, – сказал, он, – Небе с Кребсом такие пройдохи, что мне их даже немножко жалко – пришлось взять в свою команду такого безголового подонка, как ты.
  Йегер смотрел прямо перед собой.
  – Зави, тебя накачали наркотиками. Ты не в себе. Поверь мне, ты что-то путаешь.
  – Если бы они подсунули любого другого водителя, только не тебя, я бы, может быть, и попался. Но ты… Скажи мне, Макс, почему позади ни одной машины? Думаю, что для того, чтобы следить за новой, с иголочки, машиной, напичканной электроникой и подающей сигнал, нет нужды держаться ближе, чем в километре. Особенно если есть возможность воспользоваться вертолетом.
  – Я рискую жизнью, – скулил Йегер, – и вот награда за это.
  Марш держал в руке «люгер» Кребса, в левой руке – очень неудобно. И все же ему удалось довольно убедительно ткнуть стволом в толстые складки на шее Йегера.
  – Этот пистолет дал мне Кребс. Для большей правдоподобности. Уверен, он не заряжен. Хочешь рискнуть? Думаю, что нет. Оставь левую руку на баранке, Макс, смотри на дорогу, а правой рукой передай мне свой «люгер». Не торопись.
  – Ты сошел с ума.
  Марш прижал пистолет поплотнее. Ствол, скользнув по потной коже, оказался как раз за ухом Йегера.
  – Хорошо, хорошо…
  Йегер отдал пистолет.
  – Отлично. А теперь я направлю его на твое жирное брюхо, и, если ты попробуешь что-нибудь сделать, Макс – что-нибудь, – я всажу в него пулю. Думаю, ты понимаешь, что мне терять нечего.
  – Зави…
  – Заткнись. Продолжай ехать по этой дороге, пока не попадем на внешний автобан.
  Он надеялся, что Макс не заметит, как у него дрожит рука. Положил её на ногу. Все хорошо, успокаивал он себя. Действительно, хорошо. Значит, они её не поймали. И не знают, где она. Если бы было иначе, то они ни за что не прибегли бы к этому трюку.
  
  В двадцати пяти километрах от города в темноте, словно ожерелье, светились огни автобана. На вырастающих из земли больших желтых щитах черными буквами по часовой стрелке обозначались названия имперских городов: Штеттин, Данциг, Кенигсберг, Минск, Позен, Кракау, Киев, Ростов, Одесса, Вена, потом Мюнхен, Нюрнберг, Штутгарт, Страсбург, Франкфурт, Ганновер и Гамбург.
  По приказанию Марша они развернулись и поехали в противоположную сторону. Через двадцать километров, у Фридерсдорфа, свернули направо.
  Новый указатель: Легниц, Бреслау, Каттовиц…
  Небосвод был усеян звездами. Поверх деревьев светились пятнышки облаков.
  
  «Мерседес» съехал на залитый лунным светом автобан. Дорога сияла, словно широкая река. Он представил, что позади них, словно хвост дракона, мчалась, блистая огнями, кавалькада машин с вооруженными людьми.
  Он был головой дракона, увлекающей их всех за собой по пустому шоссе, ведущему на восток, – прочь от нее.
  2
  Он страдал от боли и нечеловеческой усталости. Чтобы не уснуть, он говорил.
  – Полагаю, – начал он, – за все это нам надо благодарить Краузе.
  Они ехали молча почти целый час. Только урчал мотор, да колеса шуршали по бетону. При звуках голоса Марша Йегер вздрогнул.
  – Краузе?
  – Краузе перепутал очередность и послал меня на Шваненвердер вместо тебя.
  – Краузе! – хмуро повторил Йегер. В зеленом свете приборов на щитке он был похож на дьявола, каких показывают на сцене. Все беды в его жизни начались с Краузе!
  – Ведь гестаповцы устроили, чтобы ты дежурил в ночь на вторник, верно? Что они тебе сказали? «В Хафеле будет труп, штурмбаннфюрер. Не торопись его опознавать. Потеряй на несколько дней дело…» Так?
  – Что-то вроде этого, – пробормотал Йегер.
  – А ты проспал, и, когда во вторник явился на работу, я уже занялся этим делом. Бедный Макс. Любишь поспать по утрам. А в гестапо, должно быть, любили тебя. С кем имел дело?
  – С Глобоцником.
  – С самим Глобусом! – присвистнул Марш. – Спорю, тебе подумалось, что настал твой праздник. Что он пообещал, Макс? Продвижение по службе? Перевод в зипо?
  – Иди ты…
  – Итак, ты стучал им обо всем, что я делал. Когда я сказал тебе, что Йост видел Глобуса у тела на берегу озера, ты передал куда надо, – и Йоста не стало. Когда я позвонил тебе из квартиры Штукарта, ты сообщил им, где мы, – и нас арестовали. Утром они обыскали квартиру той женщины, потому что ты сказал им, что у неё есть что-то из сейфа Штукарта. Они оставили нас вдвоем на Принц-Альбрехтштрассе, чтобы ты допросил меня вместо них…
  Правая рука Йегера молнией мелькнула в воздухе и вцепилась в ствол пистолета, отворачивая его в сторону, но палец Марша был на спусковом крючке.
  Выстрел в замкнутом пространстве больно ударил по барабанным перепонкам. Машина развернулась поперек дороги, выехала на газон, разделяющий встречные полосы, и запрыгала по ухабам. Первой мыслью Марша было, что пуля попала в него, потом он подумал, что она попала в Йегера. Но Йегер двумя руками держался за руль, пытаясь удержать машину, а пистолет все ещё был в руке Марша. В машину через рваную пробоину врывался холодный воздух.
  Йегер хохотал, как сумасшедший, и что-то говорил, но у Марша от выстрела заложило уши. Машина вернулась с травы на автобан.
  
  Во время выстрела Марша отбросило на раздробленную руку, и он чуть не потерял сознание, но сквозняк быстро привел его в чувство. Ему безумно хотелось закончить свой рассказ.
  – Я окончательно убедился в том, что ты меня предал, когда Кребс показал мне запись телефонного разговора: ведь ты был единственным человеком, кому я сказал о будке на Бюловштрассе, куда Штукарт вызывал девушку.
  Ветер заглушал его слова. Но какое это имело значение?
  Во всем этом деле улыбка судьбы коснулась Найтингейла. Американец оказался порядочным человеком, а предал его самый близкий друг.
  Йегер продолжал идиотски улыбаться, что-то бормотал про себя, по жирным щекам катились слезы.
  Вскоре после пяти они остановились у заправочной станции, работавшей круглосуточно. Йегер, не выходя из машины, через открытое окно попросил служителя залить бак. Марш по-прежнему вдавливал «люгер» в ребра Йегера, но у того боевой дух, видно, испарился. Он как бы уменьшился в размерах. Мясная туша в эсэсовском мундире.
  Работавший у колонки парень поглядел на дыру в крыше, потом на них – двух штурмбаннфюреров СС в новеньком «мерседесе» – и прикусил губу, не сказав ни слова.
  Сквозь отгораживающие станцию от дороги деревья Марш видел свет фар редких машин. Но ни малейшего намека на следовавшую за ними, как он был уверен, кавалькаду. Он догадывался, что они, должно быть, остановились в километре позади, выжидая, что он предпримет дальше.
  
  Когда они выехали на дорогу, Йегер сказал:
  – Зави, я никогда не желал тебе вреда. – Марш, думавший о Шарли, хмыкнул. – Черт возьми, ведь Глобоцник – генерал полиции. Если он говорит: «Йегер! Закрой на это глаза!» – то закроешь, так ведь? Я хочу сказать, что его слово – закон, правда? Мы – простые полицейские и должны подчиняться закону. – Йегер надолго оторвал взгляд от дороги и посмотрел на Марша. Тот молчал. Йегер снова сосредоточил внимание на автобане. – Когда он приказал сообщать ему о ходе твоего расследования, что, по-твоему, мне оставалось делать?
  – Мог хотя бы предупредить меня.
  – Да? А что бы ты сделал? Я же тебя знаю – ты бы все равно продолжал поступать по-своему. В каком положении оказался бы я – я, Ханнелоре, дети? Не всем дано стать героями, Зави. Чтобы таким, как ты, было кому показать свои таланты, должны быть люди вроде меня.
  Они ехали навстречу рассвету. Впереди, над низкими лесистыми холмами, словно далекий пожар, проступала похожая на пламя полоска света.
  – Думаю, что теперь меня убьют. За то, что ты взял меня на прицел. Скажут, что я умышленно позволил тебе… И застрелят. Черт возьми, это лишь шутка, верно? – Он сквозь слезы поглядел на Марша. – Это шутка!
  – Да, шутка, – подтвердил Марш.
  
  Когда они переезжали Одер, было уже светло. Под высоким стальным мостом на серой воде медленно текущей реки встретились две баржи, громкими гудками приветствуя одна другую с наступающий утром.
  Одер – естественная граница Германии и Польши. Правда, границы больше не было, как не было и Польши.
  Марш внимательно смотрел вперед. Это был путь, по которому в сентябре 1939 года катилась 10-я армия вермахта. На память пришли кадры старой кинохроники: артиллерия на конной тяге, танки, марширующая пехота… Победа казалась такой легкой. Как они тогда ликовали!
  Проехали указатель на Гляйвиц, городок, где началась война.
  – Нету сил, Зави, – заныл Йегер. – Не могу больше вести.
  – Теперь недалеко, – успокоил его Марш.
  Он вспомнил слова Глобуса: «Там ничего больше нет, ни камня. Никто никогда этому не поверит. Знаешь, что я тебе скажу? Не все ваши этому поверят». Для него это был самый тяжелый момент, потому что Глобус говорил правду.
  
  Невдалеке от дороги на голой вершине холма стоял Тотенбург – Прибежище Павших: бронзовый обелиск в окружении поставленных квадратом четырех пятидесятиметровых гранитных башен. Когда они проезжали мимо, металл, словно зеркало, на миг отразил неяркое ещё солнце. Отсюда до Урала протянулись десятки таких могильных холмов – вечных памятников погибшим, погибающим и тем, кто погибнет при покорении Востока. Через раскинувшиеся за Силезией степи автобаны прокладывались по гребням холмов, чтобы зимой с них сдувало снег, – пустынные, непрестанно продуваемые ветром автострады…
  Они проехали ещё двадцать километров, миновали дымящиеся заводские трубы Каттовица, затем Марш приказал Йегеру съехать с автобана.
  
  Он мысленно представлял её в эти минуты.
  Вот она выписывается из гостиницы. Говорит портье: «Уверены, что для меня ничего нет?» Портье улыбается: «Ничего, фрейлейн». Она уже спрашивала десятки раз. Портье предлагает помочь с багажом, но она отказывается. Остановив машину на высоком берегу реки, она перечитывает письмо, которое обнаружила в своем чемодане: «Милая, здесь ключ от хранилища. Позаботься, чтобы картина когда-нибудь увидела свет…» Проходит минута. Другая. Еще одна. Она неотрывно смотрит на север, откуда должен появиться он.
  Наконец смотрит на часы. Медленно опускает голову, включает зажигание и выруливает на тихую дорогу.
  
  Теперь они проезжали по обезображенной промышленностью сельской местности: бурые поля, разделенные беспорядочными полосами деревьев; белесая трава; черные отвалы угольных отходов; деревянные вышки старых шахтных стволов с остатками колес, словно скелеты ветряных мельниц.
  – Ну и дыра, – заметил Йегер. – Что здесь такое?
  Дорога шла вдоль железнодорожного полотна, потом пересекла реку. Вдоль берегов проплывали клочья ядовитой пены. Ветер дул со стороны Каттовица. В воздухе воняло химией и угольной гарью. Небо здесь было сернисто-желтым, сквозь этот смог проглядывал оранжевый диск солнца.
  Они спустились под гору, проехали по почерневшему железнодорожному мосту, потом пересекли железную дорогу. Теперь близко… Марш пытался вспомнить сделанный рукой Лютера набросок.
  Доехали до железнодорожной ветки. Поколебавшись, Марш сказал:
  – Направо.
  Мимо ангаров из гофрированного железа, жидких рощиц, снова через рельсы…
  Он разглядел заброшенную колею.
  – Стоп!
  Йегер затормозил.
  – Вот здесь. Можно глушить мотор.
  Полная тишина. Даже птицы не щебечут.
  Йегер с отвращением оглядел узкую дорогу, бесплодные поля, деревья в отдалении. Заброшенная земля.
  – Так мы посреди преисподней!
  – Который час?
  – Начало десятого.
  – Включи радио.
  – А что там? Захотелось музыки? «Веселую вдову»?
  – Давай включай.
  – Какой канал?
  – Неважно какой. Если сейчас девять, везде одно и то же.
  Йегер нажал кнопку, прошелся по шкале. Шум, будто о скалистый берег бьется океан. Он крутил ручку настройки, и шум то исчезал, то возникал, терялся опять и потом с новой силой возвращался – не шум океана, а миллион восторженных человеческих голосов.
  – Достань-ка наручники, Макс. Вот так. Давай ключ. Теперь возьмись за баранку. Извини, Макс.
  – О, Зави…
  «Он приближается! – восклицал комментатор. – Я его вижу! Вот он!»
  
  Марш шел чуть больше пяти минут и почти достиг березовой рощицы, когда послышался гул вертолета. Он обернулся и поглядел вдаль, за колышущуюся траву, вдоль заросшей колеи. К стоявшему на дороге «мерседесу» подъехала дюжина других машин. По направлению к нему двигалась цепочка черных фигур.
  Он повернулся и пошел дальше.
  
  Сейчас она въезжает на пограничный пункт. На флагштоке хлопает флаг со свастикой. Пограничник берет её паспорт: «С какой целью вы выезжаете из Германии, фрейлейн?» «Еду на свадьбу подруги. В Цюрих». Он переводит взгляд с фотографии на паспорте на её лицо и обратно на фотографию, проверяет даты на визе. «Вы едете одна?» – «Мой жених должен был ехать вместе со мной, но задержался в Берлине. Служба. Сами знаете». Улыбается, держится естественно… Все как надо, дорогая. Никто не сможет сделать это лучше тебя.
  
  Опустил глаза к земле. Здесь должно что-то остаться.
  
  Один пограничник расспрашивает её, другой кружит около автомобиля. «Прошу прощения, что везете?» – «Только одежду и белье. И свадебный подарок». На лице написано смущение. «Разве что-нибудь не так? Хотите, чтобы я открыла?» Начинает открывать дверцу… О, Шарли, ради Бога, не переиграй. Пограничники обмениваются взглядами…
  
  И потом он увидел. Почти не видная в корнях молодого деревца красная полоска. Наклонился, поднял, повертел в руках. Кирпич, изъеденный желтым лишайником, опаленный взрывом, с крошащимися углами. Но достаточно прочный. Значит, есть. Он поскреб ногтем лишайник, и из-под пальца, словно запекшаяся кровь, возникла корка пунцовой пыли. Он наклонился, чтобы положить его на место, и увидел другие, спрятавшиеся в жухлой траве, – десять, двадцать, сто…
  
  Красивая девушка, блондинка, хороший денек, праздник… Пограничник ещё раз просматривает свои бумаги. В них только говорится, что Берлин ищет следы американки, брюнетки. «Нет, фрейлейн, – говорит он, возвращая паспорт и подмигивая напарнику, – досматривать не будем». Поднимается шлагбаум. «Хайль Гитлер!» – восклицает он. «Хайль Гитлер!» – отвечает она.
  
  Давай, Шарли, давай.
  
  Она словно слышит его. Поворачивает голову к востоку, к нему, туда, где в небе ярко сияет утреннее солнце, и, сидя в покидающей рейх машине, признательно кланяется ему. За мостом белый крест Швейцарии. На Рейне блики утреннего света…
  
  Она выбралась. Он глядел на солнце и знал, что это так, – знал с полной уверенностью.
  – Ни с места!
  Над ним завис черный силуэт вертолета. Позади него крики – теперь значительно ближе – металлические, словно отдаваемые роботом команды:
  – Бросай оружие!
  – Ни с места!
  – Ни с места!
  Он снял фуражку и бросил над травой так, как когда-то отец бросал камушки в море – они много раз подпрыгивали. Потом достал из-за пояса пистолет, проверил, заряжен ли он, и направился к молчавшим деревьям.
  От автора
  Многие персонажи, чьи имена встречаются в романе, существовали на самом деле. Подробности их биографий до 1942 года совпадают с действительностью. Последующая судьба, разумеется, сложилась иначе.
  Йозеф Булер, государственный секретарь в генерал-губернаторстве, был приговорен к смерти в Польше и казнен в 1948 году.
  Вильгельм Штукарт был арестован в конце войны и четыре года провел в заключении. В 1949 году был освобожден и жил в Западном Берлине. В декабре 1953 года погиб в автомобильной катастрофе близ Ганновера: она, вероятно, была подстроена группой мстителей, охотившихся за нацистскими военными преступниками.
  Мартин Лютер намеревался занять место рейхсминистра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа в борьбе за власть в 1943 году. Потерпел неудачу и попал в концлагерь в Заксенхаузене, где совершил попытку самоубийства. Освобожден в 1945 году незадолго до конца войны и умер в местной больнице от острой сердечной недостаточности в мае 1945 года.
  Одило Глобоцник 31 мая 1945 года был схвачен английским патрулем в Айссензее, в Каринтии. Покончил с собой, раскусив ампулу с цианистым калием.
  Рейнхард Гейдрих убит чешскими парашютистами летом 1942 года.
  Судьба Небе более таинственна. Считают, что он был замешан в заговоре против Гитлера в июле 1944 года, скрывался на одном из островов на озере Ваннзее и был выдан отвергнутой любовницей. По официальным сообщениям, казнен в Берлине 21 марта 1945 года. Однако ходят слухи, что позднее его видели в Италии и Ирландии.
  Все названные в книге участники совещания в Ваннзее действительно на нем присутствовали. Альфред Мейер покончил с собой в 1945 году. Роланд Фрейслер погиб во время воздушного надета в 1945 году. Фридрих Критцингер умер на свободе после тяжелой болезни. Адольф Эйхман казнен израильтянами в 1962 году. Карл Шенгарт осужден на смерть английским судом в 1946 году. Отто Хоффманн был приговорен американским военным судом к 15 годам заключения. Генрих Мюллер исчез в конце войны. Остальные к 1964 году жили либо в Германии, либо в Южной Америке.
  Следующие документы, цитируемые в тексте, являются подлинными: приглашение Гейдриха на совещание в Ваннзее; приказание Геринга Гейдриху от 31 июля 1941 года; депеши немецкого посла, содержащие высказывания Джозефа П. Кеннеди; заказ центрального строительного управления Аушвица; железнодорожное расписание (в сокращенном виде); выдержки из протокола совещания в Ваннзее; записка об утилизации волос заключенных.
  Там, где документы создавал я сам, я старался делать это на основании фактов – например, совещание в Ваннзее действительно откладывалось, его протокол действительно был составлен Эйхманом в значительно более полном виде, а впоследствии отредактирован Гейдрихом; общеизвестно, что Гитлер действительно избегал ставить свое имя под чем-либо, напоминающим прямой приказ об «окончательном решении», но почти определенно отдавал устные приказания об уничтожении евреев летом 1941 года.
  Берлин, описываемый в книге, – это Берлин, который планировал создать Альберт Шпеер.
  Принадлежащий кисти Леонардо да Винчи портрет Цецилии Галлерани после войны был возвращен из Германии в Польшу.
  Роберт Харрис
  Enigma
  Гилл, а также Холли и Чарли
  QXQF VFLR TXLG VLWD PRUА
  Действие романа происходит на фоне реального исторического события. Приведенные в тексте донесения германских военно-морских сил являются подлинными. Однако персонажи целиком вымышлены.
  «Похоже, созданная в Блетчли-Парке служба — уникальнейшее достижение Англии на протяжении 1939-45 гг. , да пожалуй и всего столетия».
  Джордж Стейнер
  «Математическое доказательство должно напоминать простое и четкое созвездие, а не беспорядочное скопление звезд Млечного Пути. В шахматной задаче также есть элемент непредвиденного и известная экономия; важно, чтобы ходы были неожиданными и каждой фигуре на доске отводилась своя роль».
  Г. Х. Харди, «Апология математика»
  ГЛАВА ПЕРВАЯ. ШОРОХИ
  ШОРОХИ: звуки, издаваемые передатчиком противника непосредственно перед началом передачи шифрованного сообщения.
  Лексикон шифровального дела («Совершенно секретно», Блетчли-Парк, 1943)
  1
  Кембридж в четвертую военную зиму: город-призрак.
  За тысячу миль с Северного моря примчался ни на минуту не утихающий свирепый сибирский ветер. Он беспрепятственно пронесся над болотистыми равнинами Кембриджшира и Линкольншира, гремел указателями бомбоубежищ в Новом дворе Тринити-колледжа, барабанил в заколоченные окна капеллы Кингз-колледжа, рыскал между домами и по лестничным клеткам, заставляя немногих оставшихся преподавателей и студентов сидеть по своим комнатам. Ближе к вечеру узкие мощенные булыжником улочки пустели. С наступлением сумерек не светилось ни единого огонька и университет погружался в темноту, какой не знали со Средних веков. Вереница монахов, бредущих к вечерне по мосту Магдалины, едва ли показалась бы здесь неуместной.
  В затемнении военного времени потонули столетия.
  В это открытое всем ветрам унылое место в середине февраля 1943 года вернулся молодой математик Томас Джерихо. В Кингз-колледже, к которому он принадлежал, узнали о приезде Джерихо меньше чем за день, так что времени едва хватило на то, чтобы открыть его комнаты, застелить постель, убрать с полок и ковров трехлетний слой пыли. Никто не стал бы делать и этого — война, прислуги не хватает, — если бы самому ректору прямо на квартиру не позвонил неизвестный, но очень важный чиновник Министерства иностранных дел Его Величества. Он попросил «позаботиться о г-не Джерихо, пока тот не будет в состоянии вернуться к своим обязанностям».
  — Конечно. Рады видеть его снова, — ответил ректор, который, хоть убей, не мог вспомнить Джерихо в лицо.
  Продолжая разговор, он открыл регистрационный журнал колледжа и стал листать, пока не нашел: «Джерихо Т. Р. Г. , поступил в 1935 году, отличие по математике в 1938-м; младший научный сотрудник с окладом двести фунтов в год; отсутствует с начала войны».
  Джерихо… Кто такой Джерихо? Ректору он в лучшем случае смутно представлялся ничем не приметным юнцом на фотографии выпускников колледжа. Когда-то, возможно, он вспомнил бы этого Джерихо, но война вконец расстроила торжественный ритм помпезных посвящений в студенты и выпусков, всюду царит беспорядок — клуб Питта теперь обычный английский ресторан, в парке колледжа св. Джона сажают картошку и лук…
  — В последнее время ему была поручена работа огромной государственной важности, — продолжал голос в трубке. — Мы были бы признательны, если бы его не слишком беспокоили.
  — Я понял, — ответил ректор. — Лично прослежу, чтобы его не беспокоили.
  — Весьма вам обязаны.
  Боже мой, «работа огромной государственной важности»… Старик знал, что это такое Он положил трубку и некоторое время задумчиво смотрел на аппарат. Потом пошел искать коменданта.
  ***
  Кембриджский колледж, как всякая деревня, жил сплетнями. Теперь, когда эта деревня на девять десятых пустовала, внезапное возвращение Джерихо стало предметом особенно долгих пересудов среди служащих.
  Для начала о том, как он появился — спустя несколько часов после звонка ректору, поздней снежной ночью, на заднем сиденье помятого служебного «ровера». Его привезла молодая особа в синей форме женского корпуса королевских военно-морских сил. Кайт, привратник, вызвавшийся отнести в комнату вещи гостя, рассказывал, что Джерихо буквально вцепился в два своих потрепанных кожаных чемодана и не уступил ни одного, хотя выглядел таким бледным и измученным, что, казалось, не сможет одолеть винтовую лестницу без посторонней помощи.
  Следующей его видела горничная Дороти Саксмундхэм, когда на другой день зашла прибрать в комнатах. Полулежа на подушках, он смотрел на падающий за рекой мокрый снег и ни разу, бедняжка, не повернул головы, даже не взглянул на нее, словно ее здесь не было. Но как только она попыталась подвинуть один из чемоданов, Джерихо моментально вскочил:
  — Пожалуйста, не трогайте, прошу вас, миссис Сакс, спасибо, — и она мигом очутилась на лестнице.
  Дважды его навещал врач колледжа, каждый раз проводил у него минут пятнадцать и молча уходил.
  Первую неделю жилец питался у себя в комнате и, если верить кухонному работнику Оливеру Бикердайку, ел не очень много: трижды в день забирал поднос и через час возвращал его почти нетронутым. Однажды Бикердайку очень повезло: он случайно увидел, как этот молодой человек, в шарфе, перчатках и надетом поверх пижамы пальто, работал за письменным столом. И тут произошло событие, которое как минимум час обсуждалось у печки в доме привратника. Обычно Джерихо плотно закрывал массивную дверь в кабинет, никого не принимал и вежливо просил оставлять поднос снаружи. Но в это утро, дней шесть спустя после своего неожиданного приезда, он оставил ее приоткрытой. Бикердайк для виду прикоснулся к двери костяшками пальцев, но так тихо, что не услышало бы ни одно живое существо, за исключением разве пасущейся за окном газели. После этого он мигом шагнул через порог, и не успел Джерихо повернуться, как плут оказался в ярде от него. Бикердайк лишь мельком увидел стопки бумаг и «на них цифры, кружочки, греческие буквы и всякое такое». В следующий момент их спешно накрыли газетой, а его самого попросили удалиться. С тех пор дверь запиралась на замок.
  Услышав на следующий день свежую сплетню и не желая отставать от Бикердайка, Дороти Саксмундхэм добавила еще одну подробность. В гостиной мистера Джерихо был маленький газовый камин, в спальне — большой, настоящий. Так вот, в большом, который она чистила каждое утро, он, сжег много бумаг.
  Все замолчали, переваривая новость.
  — Это, наверное, газеты, — сказал наконец Кайт. — Я ему каждое утро подсовываю под дверь номер «Таймс».
  — Нет, — решительно заявила миссис Сакс. — Это не «Таймс». Они кучей лежат у кровати. И, по-моему, он их не читает. Одни кроссворды решает.
  Бикердайк предположил, что Джерихо жжет письма, и, хитро прищурившись, добавил:
  — Может быть, любовные.
  — Он? Любовные письма? Да брось ты, — Кайт снял с лысой головы старомодный котелок, внимательно осмотрел потертые поля и снова аккуратно надел. — Кстати, с тех пор как он здесь, ему не пришло ни единого письма.
  Собеседники вынуждены были прийти к выводу, что Джерихо жег в камине не что иное, как результаты своей работы — настолько секретной, что постороннему глазу нельзя было увидеть даже клочка бумаги. При отсутствии твердых фактов предположения громоздились одно на другое. Джерихо — ученый, работающий на правительство, решили они. Возможно, служит в разведке. Нет, нет — он просто гений. У него был нервный срыв. Его присутствие в Кембридже — служебная тайна. У него есть друзья в высших сферах. Он встречался с мистером Черчиллем. Встречался с королем…
  Как бы они обрадовались, узнав, что все их догадки недалеки от истины.
  Через три дня, рано утром в пятницу, 26 февраля, тайна неожиданно повернулась новой стороной.
  Кайт сортировал утреннюю почту, рассовывая содержимое тощей почтовой сумки по ячейкам немногих оставшихся обитателей колледжа, и вдруг наткнулся не на один, а на целых три конверта, адресованных Т. Р. Г. Джерихо, эсквайру. Первоначально они были посланы по адресу: гостиница «Уайт Харт», Шенли-Черч-Енд, Букингемшир, — а затем переправлены в Кингз. Неужели, подумал Кайт, этот странный молодой человек, казавшийся всем такой экзотической личностью, на самом деле всего лишь управляющий питейным заведением? Сдвинув очки на лоб и держа конверт на расстоянии вытянутой руки, привратник стал прищурившись разглядывать почтовые штемпели.
  Блетчли.
  На задней стене дома висела выпущенная военно-геодезическим управлением старая карта густонаселенного треугольника Южной Англии между Кембриджем, Оксфордом и Лондоном. Блетчли размещался по сторонам крупного железнодорожного узла как раз на полпути между двумя университетскими городами. Шенли-Черч-Енд была крошечной деревушкой милях в четырех к северо-западу.
  Кайт принялся изучать столь заинтересовавший его конверт. Поднес его к сизому носу картошкой. Понюхал. Старик сортировал почту более сорока лет и мог по виду отличить женский почерк: более четкий, разборчивый и более закругленный, нежели угловатый мужской. На газовой горелке кипел чайник. Кайт быстро огляделся. Еще нет восьми, за окном едва рассвело. Не теряя времени, шагнул за перегородку и подержал клапан конверта над паром. Конверт из тонкой рыхлой бумаги военного времени был запечатан дешевым клеем. Клапан быстро повлажнел, свернулся, и Кайт вынул из конверта открытку.
  Едва успев дочитать ее до конца, он услышал, как открылась входная дверь. Порыв ветра ударил в окна. Кайт моментально сунул открытку в конверт, макнул мизинец в стоявшую наготове у плиты баночку с клеем, заклеил клапан и высунул голову из-за угла посмотреть, кто пришел. И тут его чуть не хватил удар.
  — Боже мой… доброе утро… мистер Джерихо… сэр…
  — Нет ли мне писем, мистер Кайт? — Джерихо говорил довольно твердо, но сам, казалось, слегка покачивался и держался за перегородку, словно матрос, только что сошедший на берег после долгого плавания. Молодой человек небольшого роста. Темные волосы и темные глаза подчеркивали бледность лица.
  — По-моему, нет, сэр. Погляжу еще.
  Кайт степенно зашел за перегородку и попытался разгладить сырой конверт рукавом. Конверт немножко помялся. Сунув его в середину пачки, привратник вновь появился перед Джерихо и виртуозно, как ему казалось, изобразил пантомиму перебирания писем.
  — Нет, нет, я же говорил, ничего нет. Ах, вот, действительно что-то есть. Батюшки! Еще два. — Кайт протянул письма через перегородку. — У вас день рождения, сэр?
  — Был вчера. — Джерихо, не взглянув, сунул письма во внутренний карман пальто.
  — Желаю счастливо здравствовать много лет, сэр. — Увидев, что письма исчезли, Кайт облегченно вздохнул. Сложив руки, оперся на стойку. — Могу осмелиться угадать, сколько вам лет, сэр? Помнится, вы поступили в тридцать пятом. Получается двадцать шесть?
  — Послушайте, мистер Кайт, это моя газета? Пожалуй, я ее заберу. Избавлю вас от хлопот.
  Кайт, что-то пробормотав, выпрямился и достал газету. Передавая ее, в последний раз попытался завести разговор, заметив, что дела в России после Сталинграда пошли хорошо и Гитлеру, похоже, скоро конец… но, разумеется, мистер Джерихо больше в курсе последних новостей, чем он, Кайт… не так ли? Молодой человек улыбнулся.
  — Сомневаюсь, что осведомлен о последних новостях лучше, чем вы, мистер Кайт, даже о тех, что касаются меня самого. Зная ваши методы.
  В первый момент Кайт не поверил собственным ушам. Он внимательно, в упор посмотрел на Джерихо и встретил пристальный взгляд его темно-карих глаз, в которых вдруг мелькнул живой огонек. Продолжая улыбаться, Джерихо на прощанье кивнул, сунул газету под мышку и вышел. Кайт смотрел ему вслед через узкие прорези окон — хрупкая фигура, шарф цветов колледжа, лилового и белого, нетвердая походка; голова наклонена навстречу ветру. «Мои методы, — повторял он про себя. — Мои методы?»
  В тот день троица, как обычно, собралась вокруг печки за чаем и Кайт выдвинул совершенно новое объяснение пребывания Джерихо в колледже. Привратник, конечно, не мог сказать, откуда у него такие сведения, он подчеркнул только их надежность, намекнув на доверительный мужской разговор. Забыв то, что еще совсем недавно говорил о любовных письмах, Кайт теперь уверенно утверждал: молодой человек страдает от несчастной любви.
  2
  Джерихо не стал сразу вскрывать письма. Расправив плечи и чуть наклонившись, зашагал навстречу ветру. После недели, проведенной в помещении, от обилия кислорода у него слегка кружилась голова. У профессорской младших курсов он повернул направо и ступил на дорожку из каменных плит, ведущую через небольшой горбатый мостик к заливному лугу. Слева — здание колледжа, справа, по ту сторону просторной лужайки с подстриженной травой, — массивный, похожий на скалу фасад капеллы. Скрываясь за серой оградой, тонкой цепочкой бежали вприпрыжку мальчики-певчие в хлопающих на ветру мантиях.
  Джерихо остановился. Порыв ветра заставил его шагнуть назад. В сторону колледжа вел увитый запущенным плющом проход. По привычке Джерихо взглянул на ряд окон на втором этаже — темных, закрытых ставнями. Здесь плющ так разросся, что несколько маленьких ромбовидных оконных стекол терялись в густой листве.
  Поколебавшись, Джерихо шагнул по проходу в тень, под козырек двери.
  Лестничная клетка оставалась точно такой, какой он ее помнил, только теперь это крыло колледжа не использовалось и ветром нанесло в пролет сухих листьев. Вокруг ног, как голодная кошка, вилась старая газета. Щелкнул выключателем — бесполезно, нет лампочки. Но Джерихо все же смог разглядеть одну из трех фамилий, написанных на деревянной дощечке изящными белыми прописными буквами, уже потрескавшимися и потускневшими.
  ТЬЮРИНГ A. M.
  С каким замиранием сердца он поднимался по этой лестнице в первый раз — когда? летом 1938-го? целую вечность назад, — чтобы отыскать человека всего на каких-то пять лет старше себя, застенчивого, как новичок, с копной темных, спадающих на глаза волос: великого Алана Тьюринга, автора «Вычислимых чисел», прародителя универсальной вычислительной машины…
  Тьюринг спросил, что Джерихо собирается взять в качестве первой курсовой работы.
  — Теорию простых чисел Римана.
  — Но я сам занимаюсь Риманом.
  — Знаю, — выпалил Джерихо, — поэтому и выбрал.
  Такое смелое, почти нахальное, выражение обожания рассмешило Тьюринга, и он согласился быть научным руководителем Джерихо, хотя не любил преподавательскую работу.
  И вот теперь Джерихо стоит на лестничной площадке, дергая дверь Тьюринга. Конечно, заперта. На ладони осталась пыль. Попытался вспомнить комнату. Она выглядела запущенной. На полу валялись книги, бумаги, письма, грязное белье, пустые бутылки, банки с консервами. На полке газового камина игрушечный медвежонок Порги, в углу у стены разбитая скрипка, купленная в лавке старьевщика.
  Застенчивый Тьюринг избегал близкого знакомства. С Рождества 1938 года его вообще почти не было видно. В последнюю минуту он отменял консультации, говоря, что должен ехать в Лондон. Иногда Джерихо поднимался к нему и стучал, но никто не отвечал, хотя хозяин явно находился за дверью. Когда в 1939 году, незадолго до Пасхи и вступления нацистов в Прагу, они наконец встретились, Джерихо, набравшись смелости, сказал:
  — Послушайте, сэр, если вы не хотите быть моим руководителем…
  — Дело не в этом.
  — Или если у вас хорошо продвигается гипотеза Римана и вы не хотите делиться ею…
  — Нет, Том, с Риманом у меня никакого прогресса, — улыбнулся Тьюринг.
  — Тогда что?
  — Это не Риман. — Потом добавил очень тихо: — Знаешь, в мире сейчас происходят и другие вещи, помимо математики…
  Спустя два дня Джерихо нашел в своей ячейке записку: «Прошу к себе вечером на бокал шерри. Ф. Дж. Этвуд».
  Джерихо отошел от двери Тьюринга. Внезапно закружилась голова. Ухватившись за потертые перила, он, как старик, стал осторожно спускаться.
  Этвуд, профессор древней истории, человек с многочисленными связями на Уайтхолле, был наставником колледжа, когда Джерихо еще не родился. Приглашение Этвуда считалось равносильным вызову к самому Всевышнему.
  — Знаете языки? — начал Этвуд, наполняя бокалы. Ему перевалило за пятьдесят, он был холостяком — его семьей стал колледж. На полках стояли научные труды профессора: «Греческое и македонское военное искусство», «Цезарь как литератор», «Фукидид и его история».
  — Только немецкий. — Джерихо учил его, чтобы читать великих математиков девятнадцатого века: Гаусса, Куммера, Гильберта.
  Этвуд, кивнув, подал хрустальный бокал с малой толикой очень сухого шерри. Заметил, что Джерихо разглядывает книги.
  — Случаем, не знаете Геродота? Читали повествование о Гистиее?
  Вопросы были риторическими. Как и большинство вопросов Этвуда.
  — Гистией хотел отправить письмо из Персии в Милет своему зятю, тирану Аристагору, призывая его к восстанию. Однако боялся, что письмо перехватят. Тогда он приказал обрить голову своего самого верного раба, вытатуировать послание на голом черепе, подождать, пока отрастут волосы, и отправить к Аристагору с поручением, чтобы волосы вновь сбрили. Ненадежно, но в данном случае успешно. Ваше здоровье.
  Позднее Джерихо узнал, что Этвуд рассказывал подобные истории всем, кого вербовал. Гистиея и его бритого раба сменял Полибий с шифровальным квадратом или Цезарь, написавший Цицерону письмо с помощью особого алфавита, в котором «а» зашифровывалась как «d», «b» как «е», «с» как «f» и так далее. В конце, все еще не открывая цели приглашения, Этвуд переходил к этимологии.
  — Латинское «crypta», от греческого корня «крипту», означает «спрятанный, скрытый». Отсюда «crypt» — склеп, место погребения мертвых, и «crypto» — секрет, тайна. Криптокоммунист, криптофашист… Между прочим, вы не один из них?
  — Нет, я не служу местом погребения мертвых.
  — Криптограмма… — Этвуд поднял шерри к свету и стал прищурившись разглядывать светлую жидкость. — Криптоанализ… Тьюринг говорит, что у вас может хорошо пойти…
  ***
  Когда Джерихо вернулся к себе, его трясло как в лихорадке. Он запер дверь и прямо в пальто и шарфе повалился лицом вниз в неразобранную постель. Немного спустя послышались шаги. Стук в дверь.
  — Завтрак, сэр.
  — Спасибо, оставьте снаружи.
  — Вы в порядке, сэр?
  — Все хорошо.
  Звук подноса и удаляющихся шагов. Комната, казалось, накренилась, угол потолка внезапно увеличился в размерах и приблизился — можно достать рукой. Джерихо закрыл глаза, сквозь мрак нахлынули видения…
  … Тьюринг, застенчиво улыбаясь, говорит: «Нет, Том, с Риманом у меня никакого прогресса».
  … Логи трясет ему руку в дешифровальном бараке, стараясь перекричать шум аппаратуры: «Только что звонил премьер-министр, поздравлял! »
  … Клэр, дотронувшись до его щеки, шепчет: «Бедняжечка, я действительно тебя допекла, да? »
  «Отойдите, — мужской голос, голос Логи, — отойдите, дайте ему воздуху… »
  Потом ничего.
  Очнувшись, первым делом посмотрел на часы. Провалялся без сознания около часа. Сел, похлопал по карманам. Где-то была записная книжка, в которой он отмечал продолжительность каждого приступа и симптомы. К сожалению, перечень становился все длиннее. Вместо книжки Джерихо вдруг вынул три конверта.
  Положил на кровать и некоторое время раздумывал. Потом вскрыл два. В одном была открытка от матери, в другом — от тети. Обе поздравляли с днем рождения, желали счастья. Они не имели ни малейшего представления, чем он занимается, и испытывали чувство вины и разочарования, из-за того что Джерихо не в военной форме и в него не стреляют, как в сыновей большинства их друзей.
  — Что мне сказать людям? — в отчаянии спрашивала мать во время одного из его кратких приездов домой, когда он в который раз не захотел говорить, чем занимается.
  — Скажи, что служу в правительственной связи, — ответил он, как приказывали отвечать в случае настойчивых расспросов.
  — Но им хочется узнать немного больше…
  — В таком случае они ведут себя подозрительно и тебе следует обратиться в полицию.
  Мать представила, какой катастрофой обернется для четверки партнеров по бриджу допрос у местного полицейского инспектора, и замолкла.
  А третье письмо? Джерихо повертел его и понюхал, как Кайт. Было ли тому виной его воображение или же конверт действительно хранил еле заметный аромат духов? «Прах роз» от «Буржуа», крошечный флакон которых практически разорил Джерихо всего месяц назад. Ножа для бумаг не было, и он вскрыл конверт логарифмической линейкой. Дешевая открытка, первая попавшаяся — какая-то ваза с фруктами, — и подобающие случаю банальные слова, а может быть, и нет, он не знал, потому что никогда не оказывался в подобных обстоятельствах. «Милый Т… всегда будешь мне другом… возможно, в будущем… с огорчением узнала… тороплюсь… с любовью… » Он закрыл глаза.
  Позже, после того как он решил кроссворд, миссис Сакс закончила уборку, а Бикердайк оставил поднос и снова забрал его нетронутым, Джерихо, встав на колени, вытащил из-под кровати чемодан и отпер. Там лежал том рассказов о Шерлоке Холмсе, выпущенного издательством «Даблдей» в 1930 году, а в нем находилось шесть сложенных листов, исписанных мелким почерком Джерихо. Разложив на шатком письменном столе у окна, он бережно их разгладил.
  «Шифровальная машина превращает вводимую информацию (открытый текст, „Р“) в шифр («Z») посредством функцииf. Таким образом,Z=f(P,K), где К означает ключ… »
  Джерихо заточил карандаш, сдул стружку и наклонился над листами.
  «Предположим, что К имеет N возможных значений. Для каждого из N предположений мы должны выяснить, выдает лиf-i(Z,K) открытый текст, где f является дешифрующей функцией, выдающей Р, если К подобран правильно… »
  Ветер рябил поверхность реки Кем. Флотилия уток, как корабли на якорях, не двигаясь качалась на волнах. Отложив карандаш, он снова прочел открытку, пытаясь уловить чувство, мысль, скрывающиеся за гладкими фразами. Можно ли, подумал он, построить аналогичную формулу для писем — любовных или возвещающих конец любви?
  «Вводимая информация (чувство, «S») превращается женщиной в письмо («М») посредством функцииw. Таким образом,M=w(S,V), гдеV обозначает набор слов. Предположим, чтоV имеет N возможных значений… »
  Математические символы расплывались в глазах. Он отнес открытку в спальню, наклонился над камином и чиркнул спичкой. Бумага в его руке вспыхнула и свернулась, моментально превратившись в пепел.
  ***
  Дни понемногу обретали очертания.
  Он рано вставал и два-три часа посвящал работе. Не криптоанализу — он сжег все бумаги в тот день, вместе с открыткой, — а чистой математике. Затем ложился вздремнуть. До обеда обычно решал кроссворд, проверяя себя по старым отцовским карманным часам, — решение никогда не занимало более пяти минут, а однажды он уложился в три минуты сорок секунд. Удалось вслепую, без доски, решить ряд сложных шахматных задач — Г. Х. Харди назвал их «мелодиями математических гимнов». Все это убеждало его в том, что мозг в полном порядке.
  После кроссворда и шахмат Джерихо бегло просматривал военные новости, стараясь съесть что-нибудь прямо за рабочим столом. Он избегал читать о битве за Атлантику («мертвецы на веслах: замерзшие в спасательных жилетах жертвы рейдов подводных лодок»), предпочитая сосредоточиться на русском фронте: Павлоград, Демьянск, Ржев… Советы, казалось, возвращали по городу каждые несколько часов, и его позабавило, что «Таймс» так почтительно освещала День Красной Армии, будто это был День рождения короля.
  После полудня он прогуливался, с каждым разом уходя все дальше, — поначалу ограничивался территорией колледжа, потом стал бродить по опустевшему городу и, наконец, отважился выйти на промерзшие сельские проселки. С наступлением темноты возвращался, устраивался у газового камина и читал о Шерлоке Холмсе. С недавнего времени он стал ужинать в общей столовой, но вежливо отклонил приглашение ректора занять место за профессорским столом. Кормили здесь так же неважно, как в Блетчли, но обстановка была получше. На портретах в массивных рамах и на длинных столах из полированного дуба отражалось пламя свечей. Джерихо научился не обращать внимания на откровенно любопытные взгляды персонала колледжа. Попытки завязать разговор обрывал кивком головы. Одиночество не тяготило, оно было частью его жизни. Единственный ребенок, пасынок, одаренный мальчик — всегда находилось что-то, отделявшее его от других. Одно время он избегал рассказывать о своей работе, потому что мало кто его понимал. Теперь же он не мог говорить о ней, потому что она была засекречена. Какая, впрочем, разница?
  К концу второй недели он даже засыпал на всю ночь — такое ему не удавалось уже более двух лет.
  Акула, Энигма, поцелуй, бомбочка, пауза, щипок, перепад, шпаргалка — весь причудливый словарь тайной стороны его жизни понемногу стирался в сознании. К его удивлению, даже образ Клэр терял очертания. Оставались яркие вспышки воспоминаний, особенно по ночам, — кисловатый запах только что вымытых волос, большие серые глаза, светлые, как вода, тихий, чуть усталый, веселый голос, — но все эти обрывки воспоминаний перестали сливаться в одно целое. Оно постепенно исчезало.
  Джерихо написал матери, убеждая ее не приезжать.
  — Медсестрица по имени Время, — говорил доктор, захлопывая чемоданчик со своими причиндалами, — вот кто вас исцелит, мистер Джерихо.
  Джерихо не очень доверял ему, но старина, похоже, оказался прав. Дело шло на поправку. Нервное истощение, или как бы там его ни называли, — это все-таки не помешательство.
  А потом, в пятницу, 12 марта, безо всякого предупреждения за ним приехали.
  ***
  Накануне вечером он случайно услышал жалобу пожилого преподавателя по поводу новой военно-воздушной базы, которую к востоку от города строили американцы.
  — Я спрашивал их, понимают ли они, что стоят на окаменелостях четвертичного периода? Что я лично раскопал здесь основания рога Bos primigenius? Так этот малый, американец, просто рассмеялся…
  Молодцы американцы, подумал Джерихо и тут же решил, что эта стройка — подходящее место для завтрашней прогулки. Поскольку предстояло пройти по крайней мере на три мили больше, чем до сих пор, он вышел раньше обычного, сразу после обеда.
  Быстро зашагал по лужайкам вдоль речки Кем, прошел мимо библиотеки Рена и словно покрытых сахарной глазурью башенок колледжа св. Джона, мимо спортплощадки, на которой гоняли мяч две дюжины мальчишек в лиловых майках, потом, повернув налево и тяжело ступая, двинулся вдоль Мэдингли-роуд. Через десять минут он оказался в открытом поле.
  Кайт с мрачным видом предсказывал снегопад, но снега не было; несмотря на холод, день выдался солнечным, а небо выглядело просто великолепно — раскинувшийся над плоской равниной Восточной Англии чистый голубой купол, на многие мили испещренный серебряными крапинками самолетов и белыми царапинами инверсионных следов. До войны Джерихо почти каждую неделю совершал велосипедные прогулки по этим спокойным, радующим глаз окрестностям и почти не встречал здесь автомобилей. Теперь, прижимая его к обочине, мимо бесконечной вереницей с грохотом проносились большие американские грузовики с закрытыми маскировочным брезентом кузовами — они были быстрее, современнее английских армейских машин. Из кузовов выглядывали белые лица американцев-авиаторов. Иногда солдаты кричали и махали руками, и он смущенно, по-английски нелепо махал в ответ.
  Так он дошел до места, откуда была видна новая база, и остановился у дороги, наблюдая, как вдали одна за другой поднимаются в воздух три «летающие крепости» — огромные машины, слишком тяжелые, как показалось Джерихо, чтобы оторваться от земли. С отчаянным ревом, захватывая воздух, чтобы освободиться от земли, они тяжело катились по новенькой бетонной дорожке, пока под ними вдруг не появлялась узкая полоска света, которая становилась все шире — и «крепости» взмывали ввысь.
  Джерихо простоял так почти полчаса, вдыхая вибрирующий вместе с моторами холодный воздух со слабым запахом горючего. Никогда еще он не видел такой мощи. Окаменелости четвертичного периода теперь уже точно превратились в пыль, подумал он с мрачным восхищением. Вспомнил афоризм Цицерона, который любил повторять Этвуд: «Nervos belli, pecuniam infinitam». Опора войны — неограниченные деньги.
  Он взглянул на часы. Чтобы вернуться засветло, пора уходить.
  Пройдя около мили, услышал позади шум мотора. Его обогнал джип и, вильнув, остановился. Закутанный в плотную шинель водитель приподнялся и поманил рукой.
  — Эй, парень! Хочешь, подброшу?
  — Было бы любезно с вашей стороны. Благодарю.
  — Прыгай.
  Американец не был настроен на разговор, что вполне устраивало Джерихо. Держась за сиденье, он смотрел вперед. Гремя на ухабах, машина мчалась по сельским дорогам в сторону города. Сбросив его позади колледжа, водитель махнул рукой, дал полный газ и умчался. Джерихо посмотрел ему вслед, повернулся и прошел в ворота.
  До войны Джерихо больше всего любил пройти эти триста ярдов в это время дня и года: тропинка бежала по ковру розовато-лиловых и желтых крокусов, истертые ногами камни освещались причудливыми фонарями времен королевы Виктории, слева высились шпили капеллы, справа мерцали огни колледжа. Но сейчас крокусы запаздывали, фонари не зажигались с 1939 года, а стационарная цистерна с водой портила знаменитый вид на капеллу. В колледже светилось только одно окно, и, подойдя к зданию, он понял, что это окно его комнаты.
  Нахмурив брови, Джерихо остановился. Неужели он не выключил лампу на письменном столе? Он взглянул на окно и увидел тень, уловил движение. В тусклом желтом квадрате окна маячила человеческая фигура. Спустя две секунды свет зажегся в спальне.
  Неужели?
  Он побежал. Через полминуты он был уже на лестнице и, грохоча башмаками по истертым ступеням, взлетел к себе на площадку.
  — Клэр?! — закричал он. — Клэр? Дверь в его комнаты была настежь.
  — Спокойно, старина, — послышался изнутри мужской голос, — не то переломаешь ноги.
  3
  На диване против двери лежал Гай Логи — рослый, страшный как мертвец, лет на десять старше Джерихо. Голова на одном подлокотнике, костлявые ноги свесились через другой, длинные руки мирно сложены на животе. В зубах он держал трубку. К потолку поднимались, вырастая, извиваясь, рассеиваясь и тая в сизом тумане, кольца дыма. Вынув трубку, Гай будто непроизвольно зевнул и открыл глаза.
  — О, мой бог. Извини. — Перекинув ноги через подлокотник, он сел. — Привет, Том.
  — Пожалуйста, не вставай, — сказал Джерихо. — Очень прошу: чувствуй себя как дома. Может, чаю?
  — Чаю? Блестящая мысль.
  До войны Логи возглавлял отделение математики в одной из больших старинных частных школ. Был членом университетских сборных по регби и хоккею. Обидчикам спуску не давал и за словом в карман не лез. Логи подошел к Джерихо и взял за плечи, поворачивая к свету.
  — Ну-ка, дай на тебя взглянуть, старина. Да, действительно выглядишь чертовски неважно.
  — Я был вполне здоров, — возразил Джерихо, освобождаясь из его рук.
  — Извини, что вошли. Мы стучали. Нас впустил один малый, привратник.
  — Нас?
  В спальне послышался шум.
  — Приехали на машине с флажком. Произвели огромное впечатление на вашего мистера Кайта, — продолжал Логи, следя за взглядом Джерихо. — А-а, это. Это Леверет. Не обращай внимания. — Вынув изо рта трубку, Логи крикнул: — Мистер Леверет! Познакомьтесь с мистером Джерихо. Со знаменитым мистером Джерихо.
  В дверях спальни появился маленький худощавый человечек.
  — Добрый день, сэр. — Леверет был в плаще и мягкой фетровой шляпе. Легкий северный акцент.
  — Какого черта вам здесь надо?
  — Просто проверяет, что ты здесь один, — ласково промолвил Логи.
  — Разумеется, черт возьми, совсем один!
  — В подъезде больше никого, сэр? — спросил Леверет. — А в помещениях наверху и внизу?
  Джерихо разъяренно всплеснул руками:
  — Гай, какого черта?
  — По-моему, все чисто, — заверил Леверет Логи. — Маскировочные занавески я там задернул. — Он обернулся к Джерихо. — Не возражаете, если задерну и здесь? — Не дожидаясь разрешения, подошел к маленькому освинцованному окошку, открыл; сняв шляпу, высунул голову наружу, взглянул вверх, вниз, налево и направо. С реки поднимался морозный туман, студеный воздух наполнил комнату. Удовлетворенный осмотром, Леверет убрал голову, закрыл окно и задернул штору.
  Логи нарушил короткое молчание. Сказал, потирая руки:
  — Нельзя ли развести какой-нибудь огонь, Том? Я, похоже, забыл, как здесь бывает зимой. Хуже, чем в школе. А чай? Ты же говорил. Хотите чаю, мистер Леверет?
  — Я бы с удовольствием, сэр.
  — А как насчет тостов? Том, я видел хлеб на кухне. Тосты, да еще у камина. Все равно что вернуться в прошлое, не так ли?
  Джерихо поглядел на приятеля и открыл было рот, чтобы возразить, но передумал. Взял с каминной полки коробок спичек, зажег одну и поднес к газовой горелке. Давления, как обычно, не хватало, и спичка потухла. Чиркнул другую — на этот раз камин зажегся. По отверстиям пробежала голубая змейка. Через площадку перешел на кухоньку, наполнил чайник и поставил на плитку. В хлебнице действительно оказалась буханка — должно быть, миссис Саксмундхэм положила на неделе. Джерихо отпилил три серых ломтя. Нашел в буфете каплю маргарина на щербатой тарелке и стоявшую с довоенных времен банку с джемом, на удивление приличным, несмотря на белый налет плесени сверху, который Джерихо соскоблил. Разложив эти яства на подносе, он стал глядеть на чайник.
  Может быть, все это сон? Он снова заглянул в гостиную — нет, не сон: Логи опять разлегся на диване, а Леверет, тиская в руках шляпу, неловко примостился на краешке стула и походил на не совсем надежного свидетеля с плохо выученными показаниями, ожидавшего вызова в зал суда.
  Все ясно, они привезли плохие новости. Исполняющий обязанности главы барака номер восемь не трясся бы пятьдесят миль по сельским проселкам в чертовом драгоценном авто заместителя директора ради простого визита вежливости. Его собираются уволить. «Извини, старина, но пассажиров мы не возим… » На Джерихо внезапно навалилась усталость. Тыльной стороной ладони он потер лоб. От переносицы к вискам разрасталась знакомая головная боль.
  А он-то подумал, что это она. Смешно. Почти полминуты, пока бежал к светящемуся окну, он был счастлив. Грустно.
  Закипел чайник. Джерихо открыл банку с чаем, обнаружив, что время превратило чайные листья в пыль. Все равно. Насыпал ее в чайник для заварки и залил кипятком.
  Логи попробовал чай и объявил его напитком богов.
  ***
  Потом молча сидели в полутьме. Только слабый свет настольной лампы за спиной да голубые огоньки в камине у ног. Шипенье газовой горелки. Из-за светомаскировочной занавески доносились слабые всплески и печальное кряканье утки. Логи, вытянув длинные ноги, сидел на полу, вертя в руках трубку. Джерихо, ссутулившись, примостился в кресле и рассеянно тыкал ковер вилкой для поджаривания тостов. Леверета попросили покараулить снаружи.
  — Если не возражаете, старина, закройте обе двери. Внутреннюю и наружную, будьте любезны.
  В комнате аромат свежеподжаренного тоста. Тарелки сдвинуты в сторону.
  — Право, до того приятно посидеть здесь вот так, — тихо сказал Логи. Чиркнул спичкой, и предметы на каминной полке бросили на сырую стену стремительные тени. — Конечно, неплохо попасть в такое место, как Блетчли, особенно если подумаешь, где еще мог бы оказаться, но все равно начинаешь уставать от одной монотонности этого занятия. Согласен?
  — Пожалуй. — Ну не тяни же, думал Джерихо, вонзая вилку в пару хлебных крошек. Увольняй и уматывай.
  Логи пососал трубку и тихо произнес:
  — Знаешь, Том, мы все ужасно волновались за тебя. Надеюсь, ты не думал, что тебя бросили.
  При таком неожиданном проявлении участия Джерихо, удивляясь и стыдясь, почувствовал, как защипало в глазах.
  — Боюсь, Гай, что вел себя как последний дурак, — сказал Джерихо, не поднимая глаз, — и что хуже всего, я действительно почти не помню, что произошло. Целая неделя просто выпала из памяти.
  Как бы отвергая услышанное, Логи взмахнул трубкой.
  — Не ты первый, кто подорвал там свое здоровье, старина. Видел в «Таймс», что на прошлой неделе умер бедняга Дилли Нокс? Под конец жизни получил награду. Не ахти какую — кажется, орден святого Георгия и святого Михаила. Пожелал получить лично, у себя дома, в кресле. А через два дня скончался. Рак. Ужасно. А еще Джеффриз. Помнишь его?
  — Его тоже отправляли в Кембридж на поправку.
  — Он самый. Знаешь, что с ним стало?
  — Он умер.
  — Да-а. Обидно. — Логи снова занялся трубкой, примял табак и зажег очередную спичку.
  Только бы не посадили на административную работу, молил про себя Джерихо. Или на бытовое обслуживание. Клэр рассказывала, был там один, отвечавший за размещение, который принуждал девушек, если те хотели получить жилье с ванной, прежде посидеть у него на коленях.
  — Это из-за Акулы, верно? — спросил Логи, понимающе глядя на Джерихо сквозь облако дыма. — Она тебя довела?
  — Да. Пожалуй. Можно сказать, она.
  Акула довела до ручки почти всех нас, подумал Джерихо.
  — Но ты ее раскусил, — продолжал Логи. — Раскусил Акулу.
  — Я бы так не сказал. Мы ее раскусили.
  — Нет. Раскусил ее ты, — возразил Логи, крутя в длинных пальцах обгоревшую спичку. — Именно ты. А потом она доконала тебя.
  Джерихо вдруг на мгновение увидел себя на велосипеде. Усыпанное звездами небо. Холодная ночь, хруст льда.
  — Послушай, Гай, — неожиданно разозлившись, бросил он, — думаешь, мы вот так дойдем до главного? Я имею в виду этот чай перед камином, разговоры о прошлом. Все это очень приятно, но давай…
  — Но это и есть главное, старина. — Логи подтянул ноги к подбородку, обхватив руками. — Акула, Блюдечко, Дельфин, Устрица, Морская свинья, Литорина. Шесть маленьких водяных существ в нашем аквариуме, шесть загадок немецких военно-морских сил. И самая главная из них — Акула, — продолжал Логи, не отрывая глаз от огня, и Джерихо впервые смог разглядеть в голубых отблесках призрачное, похожее на череп лицо. Темные впадины глазниц. Казалось, Логи не спал целую неделю. Зевнув, он сказал: — Знаешь, по пути сюда я пытался вспомнить, кто первым назвал эту систему Акулой.
  — Не помню, — ответил Джерихо. — По-моему, Алан. А может, и я. Во всяком случае, какая, черт побери, разница? Никто не возражал. Акула — самое подходящее для нее имя. Сразу ясно, что чудовище.
  — Она им и была, — согласился Логи, пыхтя трубкой и почти исчезая в клубах дыма. Дешевый военный табак разил паленым сеном. — И есть.
  Он произнес это последнее слово как-то особенно, с едва заметной задержкой, что заставило Джерихо настороженно вскинуть глаза.
  ***
  Немцы назвали ее Тритоном, по имени сына Посейдона, полубога океана, который дул в витую морскую раковину, вызывая на поверхность фурий морских пучин.
  — Немецкий юмор, — проворчал Пак, когда они раскрыли название шифра, — долбаный немецкий юмор…
  Но в Блетчли придерживались своего названия — Акула. Это было традицией, а они, англичане, любили свои традиции. Всем шифрам противника давались названия морских существ. Основной германский военно-морской шифр назвали Дельфином. Ключ к шифру Энигмы для надводных судов в Средиземном и Черном морях получил название Морская свинья. Устрица была вариантом Дельфина «только для офицеров», а Литорина играла аналогичную роль для Морской свиньи.
  А Акула? Оперативный шифр подводных лодок.
  Он отличался от всех остальных. Все другие шифры вводились стандартной трехроторной машиной «Энигма», а Акула выходила из Энигмы со специально приспособленным четвертым ротором и потому в двадцать шесть раз труднее поддавалась расшифровке. Такие энигмы разрешалось устанавливать только на подводных лодках.
  Их ввели в действие 1 февраля 1942 года, почти полностью застопорив работу Блетчли.
  Последовавшие за этим месяцы остались в памяти Джерихо как какой-то долгий кошмар. До появления Акулы криптоаналитики из восьмого барака расшифровывали большинство депеш подводного флота в тот же день, давая конвоям достаточно времени, чтобы изменить маршрут в обход волчьих стай немецких подлодок. Но за десять месяцев после введения Акулы было расшифровано только три обмена депешами, и даже в этих случаях расшифровка каждый раз занимала семнадцать дней, так что полученная информация оказывалась практически бесполезной и сразу же попадала в область древней истории.
  Дабы поощрить дешифровщиков к усердию, в бараке вывесили диаграмму месячных потерь судов, потопленных подводными лодками в Северной Атлантике. В январе, до того как прекратила поступать информация, немцы уничтожили сорок восемь судов союзников. В феврале потопили семьдесят три. В марте девяносто пять. В мае сто двадцать…
  — Тяжесть нашего провала, — говорил глава военно-морского отделения Скиннер во время одного из своих еженедельных выступлений, — измеряется телами утонувших моряков.
  В сентябре было потоплено девяносто пять судов. В ноябре девяносто три…
  Потом были Фассон и Гразиер.
  ***
  Вдали зазвонили башенные часы колледжа. Джерихо стал машинально считать удары.
  — Все в порядке, старина? Что-то совсем замолчал.
  — Задумался. Помнишь Фассона и Гразиера?
  — Фассона и кого? Извини, не думаю, что когда-нибудь встречал.
  — Нет. Я тоже. Никто из нас не встречал.
  ***
  Фассон и Гразиер. Никогда не слыхал, как их зовут по имени. Старпом корабля и матрос. Их эсминец участвовал в захвате на востоке Средиземного моря подводной лодки U-459. Глубинными бомбами ее вынудили подняться на поверхность. Было около десяти часов вечера. Штормило, ветер усиливался. Как только оставшиеся в живых немцы покинули лодку, два английских моряка разделись и, освещаемые прожекторами, поплыли к ней. Подводная лодка с продырявленной снарядом рубкой уже дала осадку и черпала воду. Они достали из радиорубки пачку секретных документов, передав их подошедшей к борту абордажной команде, и только вернулись за самой Энигмой, как подлодка внезапно пошла кормой на дно. Они остались в ней — ушли на глубину в полмили. Обо всем этом Джерихо сообщил моряк в восьмом бараке. «Остается лишь надеяться, что смерть наступила раньше, чем они достигли дна».
  С этими словами моряк достал шифровальные тетради. Это было 24 ноября 1942 года. После более девяти с половиной месяцев отсутствия информации.
  На первый взгляд они вряд ли оправдывали гибель двух моряков: две брошюрки — «Краткая тетрадь позывных» и «Краткий метеорологический шифр», — напечатанные растворимой краской на розовой промокательной бумаге, которую радист должен бросить в воду при первых признаках опасности. Но для Блетчли они были бесценны, дороже всех сокровищ, поднятых со дна моря за всю историю. Джерихо даже теперь помнил их наизусть. Он закрыл глаза, и, словно выжженные на сетчатке, перед ним возникли знаки.
  Т= Lufttemperatur in ganzen Celsius-Graden. — 28C=a.
  — 27C=b. — 26C=c…
  Подводные лодки ежедневно передавали сводки погоды: температуру воздуха, атмосферное давление, скорость ветра, состояние облачности… В брошюре «Краткий метеорологический шифр» эти данные сведены к полдюжине знаков. Знаки зашифровывались на Энигме, после чего сообщение передавалось с лодки по радио азбукой Морзе и принималось береговыми метеостанциями германских военно-морских сил. Метеостанции пользовались данными подводных лодок для составления собственных метеосводок. Через час-другой их передавали по радио с помощью стандартного шифра для трехроторной Энигмы — в Блетчли его могли дешифровать, — которым пользовались все немецкие корабли.
  Это была задняя дверь, через которую можно было проникнуть в Акулу.
  Сначала вы читали сводку погоды. Затем вводили ее обратно в краткий метеошифр, после чего оставалось лишь путем логических умозаключений найти текст, который вводился в четырехроторную Энигму несколькими часами раньше. Это была идеальная шпаргалка. Мечта криптоаналитика.
  Но шифр по-прежнему не поддавался.
  Дешифровщики, в том числе и Джерихо, каждый день вводили свои решения в «бомбочки» — огромные электромеханические вычислительные машины, каждая размером с большой платяной шкаф, шумевшие, как трикотажные станки, — и ждали ответа, чья догадка окажется правильной. И каждый день не получали ответа. Просто задача была слишком велика. Даже на расшифровку депеши, зашифрованной на трехроторной машине, могло потребоваться двадцать четыре часа, поскольку бомбочки с грохотом прокладывали путь через миллиарды перестановок. Четырехроторная Энигма, увеличивая их число в двадцать шесть раз, потребовала бы на расшифровку почти месяц.
  На протяжении трех недель Джерихо работал круглыми сутками, а когда ухватывал часок-другой отдыха, в судорожных снах видел одно и то же — тонущих моряков. «Остается лишь надеяться, что смерть наступила раньше, чем они достигли дна… » Мозг, работавший за гранью усталости, болел физически, как болит перетруженная мышца. Начались провалы памяти. Лишь на несколько секунд, но это был достаточно грозный признак. Случалось, что Джерихо работал в бараке, наклонившись над логарифмической линейкой, как вдруг все вокруг мутнело и дергалось, будто в проекторе с зубчатки соскочила перфорация пленки. Он выпросил у врача немного бензедрина, но это привело лишь к резкой смене эмоций: вспышки бурной деятельности сменялись все более продолжительными спадами работоспособности.
  Довольно любопытно, что найденное решение не имело ничего общего с математикой, и позднее Джерихо клял себя за то, что слишком углубился в детали. Если бы он так не устал, то, возможно, вернулся бы назад и нашел решение раньше.
  Это случилось в субботу вечером, во вторую субботу декабря. Около девяти Логи приказал ему идти домой. Джерихо начал возражать, но Логи был неумолим:
  — Будешь продолжать в таком же духе, убьешь себя, а от этого, старина, никому, особенно тебе, никакой пользы.
  Добравшись на велосипеде до своей норы над пивной в Шенли-Черч-Енд, Джерихо заполз под одеяло. Он слышал, как внизу заказывают выпивку последние завсегдатаи, как они уходят и бар закрывается. В предутренние часы Джерихо не спал и, глядя в потолок, думал, вернется ли к нему когда-нибудь сон. Мысли вертелись, как машина, которую он не мог остановить.
  С первого же появления Акулы стало очевидно, что единственно приемлемое решение — переделать бомбочку с учетом четвертого ротора. Но это оказалось кошмарно долгим делом. Вот если бы удалось завершить столь героически начатое Фассоном и Гразиером дело и выкрасть Энигму-Акулу! Тогда переделка пошла бы легче. Но Энигмы-Акулы были коронными драгоценностями германского военно-морского флота. Они стояли только на подводных лодках и, конечно, в Главном центре связи подводного флота в Сент-Ассизе, к юго-востоку от Парижа.
  Может, послать в Сент-Ассиз десантников? Сбросить парашютистов? Нет, не годится. Невыполнимо. Да и бесполезно. Если бы каким-то чудом и заполучили машину, немцы узнали бы об этом и перешли на другую систему связи. В интересах Блетчли было сохранить веру немцев в неуязвимость Энигмы и не предпринимать ничего, что поколебало бы эту веру. Минуту. Джерихо сел.
  Одну, черт возьми, минуту.
  Если четырехроторные энигмы имеются только на подводных лодках и в центре управления в Сент-Ассизе — а в Блетчли было достоверно известно, что дело обстоит именно так, — как тогда, черт побери, передачи с подводных лодок расшифровываются на береговых метеостанциях?
  Никто не удосужился задать этот вопрос, а он-то как раз и был главным.
  Чтобы прочесть депешу, зашифрованную на четырехроторной машине, нужно иметь такую же четырехроторную машину.
  А есть ли она?
  Кто-то сказал, что гениальность — это вспышка молнии в мозгу. В тот момент Джерихо понял, что такое гениальность. Решение лежало перед ним, как залитый светом пейзаж.
  Он схватил халат и натянул поверх пижамы. Пальто, шарф, носки, ботинки… Не прошло и минуты, как он, виляя, мчался на велосипеде по залитой лунным светом равнине в сторону Парка. Яркие звезды, промерзшая, твердая, как железо, земля. Его охватило нелепое веселье. Хохоча как сумасшедший, он ехал по замерзшим лужам вдоль обочины. Корки льда под колесами лопались, будто мембраны барабанов. Джерихо катил под гору в Блетчли. Равнина осталась позади, и внизу, в лунном свете, по обеим сторонам блестевших, словно река, железнодорожных путей показался городишко, обычно скучный, некрасивый, но в эту ночь такой же прекрасный, как Прага или Париж. В неподвижном воздухе за полмили было слышно, как на запасных путях маневрирует поезд — внезапное отчаянное пыхтение паровоза, лязг вагонов, затем долгое спускание пара. Залаяла собака, за ней другая. Проехав мимо церкви и памятника погибшим на войне, Джерихо притормозил на льду и свернул налево, на Уилтон-авеню.
  Добравшись через четверть часа до барака, он до того запыхался, что с большим трудом, глотая воздух и едва сдерживая смех, смог выпалить новость о своем открытии:
  — Они… используют… ее… как… трехроторную… машину… ставят… четвертый… ротор… в нейтральное… положение… когда… передают… погоду… ну и… дурачье…
  Его появление вызвало суматоху. Вся ночная смена прекратила работу, сбежалась и озабоченно глядела на него, обступив полукругом. Джерихо помнил, что там были Логи, Кингком, Пак и Праудфут, — они смотрели на него так, будто он действительно спятил. Его посадили, дали кружку чаю и попросили медленно повторить все сначала.
  Он повторил все по порядку, вдруг забеспокоившись, что в его рассуждения может вкрасться ошибка. Четырехроторные энигмы имеются только на подводных лодках и в Сент-Ассизе, верно? Верно. Поэтому береговые станции могут расшифровывать только депеши с трехроторных энигм, так? Пауза. Так. Поэтому, когда подводные лодки передают сводки погоды, радисты, по логике, должны отключать четвертый ротор, возможно, ставить его на нуль.
  После этого все произошло стремительно. Пак побежал по коридору в Большой зал и разложил на столе самые лучшие из погодных шпаргалок. К четырем часам утра меню для дешифровочных машин было готово. К завтраку из отсека одной машины сообщили о выдаче результата и Пак, словно школьник, влетел в столовую с криком:
  — Вышло! Вышло!
  Это стало легендой.
  В полдень Логи позвонил в Адмиралтейство и попросил отдел наблюдения за подлодками быть наготове. Через два часа расшифровали обмен депешами по шифру Акулы за прошлый понедельник и телепринцессы, красотки из телетайпного зала, начали передавать в Лондон переводы расшифровок. Это действительно были драгоценности короны, открывавшие блестящую возможность показать зубы противнику.
  ОТ КОМАНДИРА ПОДВОДНОЙ ЛОДКИ ШРЕДЕРА
  ЭСМИНЦЫ ВЫНУДИЛИ К ПОГРУЖЕНИЮ. КОНТАКТА НЕТ. ПОСЛЕДНИЕ КООРДИНАТЫ ПРОТИВНИКА НА 0815 КВАДРАТ 1849 ВОЕННО-МОРСКОЙ СЕТКИ. КУРС 45 ГРАДУСОВ, СКОРОСТЬ 9 УЗЛОВ.
  
  ОТ ГИЛАДОРНА
  АТАКОВАЛ. ПРАВИЛЬНЫЕ КООРДИНАТЫ КОНВОЯ — AKI984. 050 ГРАДУСОВ. ПЕРЕЗАРЯЖАЮСЬ И ДЕРЖУ КОНТАКТ.
  
  ОТ ХАУЗЕ
  В 0115 АТАКОВАЛ В КВАДРАТЕ 3969, ОСВЕТИТЕЛЬНЫЕ РАКЕТЫ И ОРУДИЙНЫЙ ОГОНЬ, СОВЕРШИЛ ПОГРУЖЕНИЕ, ГЛУБИННЫЕ БОМБЫ. БЕЗ ПОВРЕЖДЕНИЙ. НАХОЖУСЬ В КВАДРАТЕ AJ3996 ВОЕННО-МОРСКОЙ СЕТКИ. ВСЕ ТОРПЕДЫ, 70 КБМ.
  
  ОТ КОМАНДУЮЩЕГО ПОДВОДНЫМ ФЛОТОМ
  ВОЛЧЬЕЙ СТАЕ «ДРАУФГАНГЕР»
  ЗАВТРА В 1700 БЫТЬ В НОВОЙ ЛИНИИ ПАТРУЛИРОВАНИЯ В КВАДРАТАХ ОТ АК2564 ДО 2994 ВОЕННО-МОРСКОЙ СЕТКИ. ОПЕРАЦИИ ПРОТИВ ИДУЩЕГО К ОСТУ КОНВОЯ, КОТОРЫЙ НА 1200/7/12 НАХОДИЛСЯ В КВАДРАТЕ AK4189 ВОЕННО-МОРСКОЙ СЕТКИ. КУРС 050 ДО 070 ГРАДУСОВ. СКОРОСТЬ ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО 8 УЗЛОВ.
  
  До полуночи расшифровали, перевели и передали по телетайпу в Лондон девяносто две депеши «Акула», снабдив Адмиралтейство сведениями о приблизительном местонахождении и действиях половины германского подводного флота.
  Джерихо находился в бараке бомбочек, где его и отыскал Логи. Большую часть этого времени он бегал из барака в барак и теперь наблюдал за переналадкой одной из машин. К великому веселью обслуживающих машину птичек из женского корпуса королевских ВМС, Джерихо так и ходил в торчавшей из-под пальто пижаме. Логи энергично затряс обеими руками руку приятеля.
  — Премьер-министр! — стараясь перекрыть шум машин, кричал он на ухо Джерихо.
  — Что?
  — Только что звонил премьер, поздравлял!
  Голос Логи, казалось, доносился откуда-то издалека. Джерихо наклонился, чтобы расслышать, что сказал Черчилль, но цементный пол поплыл у него под ногами и он почувствовал, что падает в темноту.
  ***
  — Есть, — произнес Джерихо.
  — Что, старина?
  — Ты сейчас сказал, что Акула была чудовищем, а затем добавил, что она есть чудовище, — тыча в сторону Логи вилкой, ответил Джерихо. — Знаю, зачем ты приехал. Опять потеряли, верно?
  Глядя на огонь, Логи что-то невнятно пробормотал. У Джерихо заныло в груди. Покачивая головой, он откинулся в кресле и вдруг фыркнул, сдерживая смех.
  — Спасибо, Том, — тихо сказал Логи. — Рад, что ты находишь это забавным.
  — А я-то думал, что ты приехал пожалеть меня. Забавно. Очень забавно, не правда ли, старина?
  ***
  — Какой сегодня день? — спросил Логи.
  — Пятница.
  — Верно, верно. — Логи погасил большим пальцем трубку и сунул в карман. Вздохнул. — Дай подумать. Значит, это, должно быть, случилось в понедельник. Нет, во вторник. Извини. Последнее время я мало спал.
  Логи провел рукой по редеющим волосам, и Джерихо впервые заметил, что тот совсем седой. Значит, не один я, подумал он, а все мы сдаем. Без свежего воздуха. Без сна. Мало свежей еды. Шесть дней в неделю по двенадцать часов в день…
  — После тебя у нас оставался приличный задел, — продолжал Логи. — Да что рассказывать, сам знаешь. Сам, черт побери, автор. Обычно ждали, когда в десятом бараке разберутся с главным морским погодным шифром; ближе к обеду, если везло, имели достаточно шпаргалок, чтобы заняться короткими метеосводками этого дня. В итоге получали настройку трех роторов из четырех и залезали в Акулу. Со временем бывало по-разному. Иногда расшифровывали за день, а порой — за три-четыре. В общем, попали на золотую жилу и ходили в любимчиках Уайтхолла.
  — До вторника.
  — До вторника, — бросив взгляд на дверь, Логи понизил голос. — Настоящая трагедия, Том. Мы сократили потери в Северной Атлантике на семьдесят пять процентов. Это примерно триста тысяч тонн в месяц. Разведданные были просто потрясающие. Мы знали координаты подводных лодок почти с такой же точностью, как сами немцы. Сейчас-то я начинаю понимать, что такое везение не могло продолжаться бесконечно. Наци не дураки. Помнишь, я всегда повторял: удача в этой игре грозит провалом, и чем больше удача, тем глубже может стать провал. Понимаешь, противник рано или поздно начинает подозревать. Я говорил…
  — Что случилось во вторник, Гай?
  — Да. Извини. Вторник. Было около восьми вечера. Нам позвонили с одной из станций радиоперехвата. Кажется, с Флауэрдауна, но в Скарборо слышали тоже. Я был в столовой. За мной пришел Пак. После полудня стали ловить что-то странное. В начале каждого часа передавалось одно слово. Передавалось из Сент-Ассиза по обеим главным радиочастотам для подводных лодок.
  — Слово было зашифровано Акулой?
  — В том-то и дело, что нет. Поэтому и забеспокоились. Оно вообще не было зашифровано. Передавалось даже не по Морзе, а живым голосом. Мужским. Он повторял одно слово: акелей.
  — Акелей, — пробормотал Джерихо. — Акелей… Это ведь цветок, верно?
  — Ага! — хлопнул в ладоши Логи. — Ты, черт тебя побери, просто чудо, Том. Видишь, как нам тебя не хватает? А нам пришлось расспрашивать знатоков немецкого, что оно означает. Акелей: пятилепестковый цветок семейства лютиковых, от латинского aquilegia. Мы, невежды, зовем его водосбором.
  — Акелей, — повторил Джерихо. — Это какой-то условленный сигнал?
  — Так оно и есть.
  — И что он означает?
  — Означает большие неприятности, вот что, старина. Вчера в полночь мы узнали, что это за неприятности. — Логи подался вперед. В его голосе уже не было усмешки. Изборожденное морщинами лицо помрачнело. — Оно означает: «Заменить „Краткий метеорологический шифр“. Они перешли на новый, и мы, черт возьми, не знаем, что с ним делать. Нам отрезали путь в Акулу, Том. Снова полное отсутствие информации.
  ***
  Джерихо не требовалось много времени на сборы. В Кембридже он не покупал ничего, кроме газеты, и теперь укладывал в чемоданы то же, с чем приехал три недели назад: одежду, несколько книг, авторучку, логарифмическую линейку, дорожные шахматы и пару башмаков для прогулок. Поставив чемоданы на кровать, он медленно ходил по комнате, собирая пожитки. Логи, стоя у двери, наблюдал.
  В голове крутился выплывший из глубин памяти детский стишок:
  
  Небыло гвоздя, подкова пропала,
  Не было подковы, лошадь захромала,
  Лошадь захромала, командир убит,
  Конница разбита, армия бежит;
  Враг вступает в город, пленных не щадя,
  Оттого что в кузнице не было гвоздя…
  
  Свернув рубашку, положил поверх книг.
  Из-за отсутствия «Краткого метеошифра» можно проиграть Битву за Атлантику. Столько людей, грузов оказались под угрозой из-за такого незначительного события, как замена метеошифров. Нелепо.
  — Сразу видно выпускника школы-интерната, — заметил Логи. — Всегда странствуют налегке. Наверное, из-за бесконечных катаний на поезде.
  — Мне нравится.
  Джерихо сунул сбоку пару носков. Он едет обратно. Он там нужен. Не может только понять, радуется он этому или страшится.
  — И в Блетчли у тебя, по-моему, не так уж много добра?
  Джерихо резко обернулся:
  — Откуда ты знаешь?
  — А-а, — смущенно поморщился Логи, — понимаешь, пришлось собрать вещи в твоей комнате и, э-э, передать ее кому-то другому. Нехватка жилья и все такое.
  — Не думали, что я вернусь?
  — Ну, скажем, не знали, что ты понадобишься так скоро. Во всяком случае, для тебя есть свежая нора в городе, так что по крайней мере будет удобнее. Не придется по ночам подолгу кататься на велосипеде.
  — Я бы предпочел кататься по ночам на велосипеде. Освежает голову, — возразил Джерихо, опуская крышки чемоданов и щелкая замками.
  — Послушай, старина, а ты в состоянии заниматься этим делом? Никто не хочет тебя заставлять.
  — Судя по твоему виду, я, черт возьми, куда здоровее тебя.
  — Мне только страшно не хочется, чтобы ты думал, что на тебя давят…
  — Да заткнись ты, Гай.
  — Прекрасно. Полагаю, мы не оставили тебе большого выбора. Помочь с чемоданами?
  — Если я в состоянии вернуться в Блетчли, то уж как-нибудь управлюсь с парой чемоданов.
  Он отнес их к двери и погасил свет. Выключил в гостиной газовый камин и в последний раз оглядел комнату. Туго набитый диван. Поцарапанные стулья. Голая каминная доска. В этом вся моя жизнь, подумал он, — череда бедно обставленных казенных комнат, предоставляемых школой, колледжем, правительством. Интересно, как будет выглядеть очередная? Он выключил настольную лампу, и Логи открыл дверь.
  На лестнице было темно. Лампочка давно перегорела. Чтобы спуститься по каменным ступеням, Логи чиркал спичку за спичкой. Внизу они едва различили обрамленный черной массой капеллы неясный силуэт стоявшего на часах Леверета. Тот, обернувшись, потянулся рукой к карману.
  — Все в порядке, мистер Леверет, — успокоил его Логи. — Это всего лишь я. Мистер Джерихо едет с нами.
  У Леверета оказался плохонький фонарик, обернутый для светомаскировки в папиросную бумагу. Полагаясь на его слабый лучик и остатки света на небе, они двинулись по территории колледжа. Когда проходили университетскую столовую, откуда раздавался звон посуды и голоса обедавших, Джерихо на миг стало грустно. Миновав домик привратника, они прошли сквозь узкую, на одного человека, калитку, прорезанную в больших дубовых воротах. В одном из окон домика блеснул узкий луч света — кто-то внутри приподнял занавеску. Выходя между шагавшим впереди Леверетом и замыкавшим строй Логи, Джерихо испытал любопытное ощущение, будто находится под арестом.
  На булыжной мостовой стоял «ровер» заместителя директора. Леверет аккуратно отпер дверцы и указал на заднее сиденье. Внутри было холодно, пахло старой кожей и табачным пеплом. Когда Леверет запихивал чемоданы в багажник, Логи вдруг спросил:
  — Между прочим, кто такая Клэр?
  — Клэр? — настороженно, с виноватыми нотками в голосе переспросил в темноте Джерихо.
  — Когда ты поднимался по лестнице, мне показалось, что ты кричал: «Клэр! » Клэр? — Логи тихо присвистнул. — Слушай, уж не та ли это неприступная блондинка из третьего барака, а? Держу пари, она. Везет же…
  Леверет завел мотор. Тот неровно затрещал. Водитель отпустил тормоза, и большое авто затряслось по булыжникам Кингз-Парейд. На длинной улице в обе стороны ни души. В свете прикрытых козырьком фар мелькали клочья тумана. Когда сворачивали налево, Логи все еще потихоньку посмеивался.
  — Держу пари, это как пить дать она. Вот везет…
  ***
  Кайт стоял у окна, глядя на красные хвостовые огни, пока они не скрылись за перекрестком улиц Гонвиль и Кайус. Опустил занавеску.
  Так, так…
  Будет о чем поговорить завтра утром. Только послушай, Дотти. Мистера Джерихо забрали поздно ночью — ну ладно, пусть в восемь часов. Двое. Один — рослый малый, другой, по всему видно, полицейский в штатском. Вывели с территории и никому ни слова.
  Этот высокий и полицейский приехали около пяти, когда молодой хозяин был на прогулке. Большой, похоже, детектив, он задавал Кайту всякие вопросы. Встречался ли мистер Джерихо с кем-нибудь, с тех пор как находится здесь? Писал ли кому? От кого получал письма? Чем занимался? Потом забрали ключи и обыскали комнату Джерихо, до того как тот вернулся.
  Темное дело. Очень темное.
  Шпион, гений, разбитое сердце — как же! Похоже, какой-то преступник. А может, симулянт, беглец или дезертир? Да, так оно и есть: дезертир!
  Кайт вернулся на свое место у печки и развернул вечернюю газету.
  «Подводная лодка нацистов торпедировала пассажирский лайнер, — прочел он, — погибли женщины и дети».
  Кайт покачал головой, поражаясь порочности этого мира. Какая мерзость — такой молодой и не носит военной формы, скрывается в глубине страны, и это в то время, когда убивают матерей и детишек.
  ГЛАВА ВТОРАЯ. ШИФРОГРАММА
  ШИФРОГРАММА: составленное в зашифрованном виде или в другой тайнописи сообщение, которое требует для прочтения ключ.
  Лексикон шифровального дела («Совершенно секретно», Блетчли-Парк, 1943)
  1
  Ночь хоть глаз выколи, холод собачий. Втиснутый в своем пальто в промерзший «ровер», Том Джерихо едва мог разглядеть пар изо рта или запотевшие стекла. Он протянул руку и, размазывая пальцами холодную влажную въевшуюся грязь, расчистил небольшой глазок. Фары время от времени выхватывали побеленные домики или затемненные гостиницы, однажды навстречу проследовала колонна грузовиков. Но по большей части машина шла будто в пустоте. Ни уличных фонарей, ни дорожных указателей, которые служили бы ориентирами, ни освещенных окон, ни даже мерцающего в темноте огонька спички. Они трое — последние из живых людей.
  Логи захрапел через четверть часа после того, как оставили Кингз-колледж; с каждым толчком его голова, кивая, все ниже падала на грудь, при этом он что-то бормотал, будто полностью соглашаясь с самим собой. Один раз на крутом повороте его длинное туловище качнулось в сторону, и Джерихо пришлось легонько оттолкнуть его от себя.
  Сидевший впереди Леверет не произнес ни слова; лишь когда Джерихо попросил его включить печку, ответил, что она не работает. Вел машину преувеличенно внимательно, лицо в нескольких дюймах от ветрового стекла, правая нога осторожно скользит между педалями тормоза и акселератора. Порой они двигались чуть быстрее пешехода, так что, хотя в дневное время до Блетчли можно было добраться часа за полтора, по подсчетам Джерихо, им бы сильно повезло, если бы удалось доехать раньше полуночи.
  — На твоем месте я бы вздремнул, старина, — сказал Логи, пристраивая голову у него на плече. — Впереди долгая ночь.
  Но Джерихо не спалось. Засунув руки поглубже в карманы пальто, он тщетно вглядывался в темноту.
  Блетчли. Об этом месте думалось с отвращением. Даже само название было созвучно чему-то противному, вроде блевотины. Почему из всех английских городов выбрали именно Блетчли? Четыре года назад он вообще не слыхал о таком месте. И, возможно, жил бы счастливо в полном неведении, не будь того бокала шерри в апартаментах Этвуда весной 1939 года.
  Как это странно, как глупо и смешно — размышлять о предначертании судьбы и обнаружить, что все вертится вокруг двух-трех унций светлого сухого хереса марки «манзанилла».
  Сразу после того первого подхода Этвуд организовал Джерихо встречу с некими «друзьями» из Лондона. После этого Том в течение четырех месяцев ездил по пятницам утренним поездом в одно серое казенное здание рядом со станцией метро «Сент-Джеймс». Здесь, в скудно обставленной комнате с классной доской и канцелярским столом, его посвятили в секреты шифровального дела. Как и предсказывал Тьюринг, оно его увлекло.
  Он находил удовольствие в истории, всей, целиком, от древних рунических систем и ирландских кодов из Книги Баллимота с их экзотическими названиями («Змея сквозь вереск», «Сердечные томления поэта»), кодов Папы Сильвестра II и Хильдегарда фон Бингена, изобретения шифровального диска Альберти — первого многознакового шифра, — решеток кардинала Ришелье и вплоть до порожденных машиной тайн немецкой Энигмы, которые пессимистично считались неподдающимися расшифровке.
  Ему очень нравился тайный словарь криптоанализа с его гомофонами и полифонами, диграфами, биграфами и нулями. Он изучал анализ повторяемости. Его обучали сложностям множественного кодирования, плакодам и эникодам. В начале августа 1939 года ему официально предложили должность в Государственной шифровальной школе с окладом в триста фунтов в год, велели вернуться в Кембридж и ждать развития событий. 1 сентября утром он услышал по радио, что немцы вторглись в Польшу. 3 сентября, в день, когда Англия объявила войну, в домик привратника пришла телеграмма: Джерихо приказывали на следующее утро явиться в место под названием Блетчли-Парк.
  Следуя приказу, он с рассветом покинул Кингз-колледж, втиснувшись на место пассажира в стареньком спортивном автомобиле Этвуда. Блетчли оказался маленьким пристанционным городишкой эпохи королевы Виктории милях в пятидесяти к западу от Кембриджа. Любивший пустить пыль в глаза Этвуд настоял на том, чтобы убрать крышу, и пока они тряслись по узким улочкам, у Джерихо запечатлелись в памяти дым и копоть, маленькие уродливые стандартные домишки, черные трубы печей для обжига кирпича. Проехав под железнодорожным мостом, попали на узкую улочку и, мимо давших знак проезжать двух часовых, въехали в высокие ворота. Справа оказалась стриженая лужайка, спускавшаяся к обрамленному большими деревьями озеру. Слева находился большой особняк — длинное низкое уродливое, в поздневикторианском стиле, сооружение из красного кирпича и желтого камня, напомнившее Джерихо о госпитале для ветеранов, в котором умер отец. Он оглянулся, почти ожидая увидеть сестер в монашеских головных уборах, катающих в креслах несчастных пациентов.
  — Видел такое безобразие, а? — взвизгнул от восторга Этвуд. — Построил один еврей. Биржевой маклер. Один из друзей Ллойд Джорджа.
  С каждой фразой его голос повышался, вроде бы означая ужас, возраставший в зависимости от социальной ступени персонажей. Сделав безумно крутой разворот, Этвуд резко затормозил, разбрасывая гравий и чуть не сбив сапера, разматывавшего большой барабан электрокабеля.
  Внутри, в обшитой панелью гостиной окнами на озеро, стоя пили кофе шестнадцать человек. Неожиданно для себя Джерихо узнал многих из них, смущенно и в то же время с приятным удивлением поглядывавших друг на друга. Значит, и тебя достали — было написано на лицах. Этвуд невозмутимо расхаживал между ними, здороваясь и отпуская остроты, на которые все считали себя обязанными улыбаться.
  — Я не против повоевать с немцами. Да вот только неохота идти на войну из-за этих противных полячишек, — обратился он к красивому, натянуто державшемуся молодому человеку с большим широким лбом и густыми волосами. — А вас как зовут?
  — Паковский, — ответил молодой человек на безупречном английском. — Я и есть один из этих противных полячишек.
  Тьюринг, поймав взгляд Джерихо, подмигнул.
  Во второй половине дня шифроаналитиков разбили на группы. Тьюрингу было поручено работать с Паковским над переделкой бомбочки, гигантского декодирующего устройства, созданного в 1938 году в Польском шифровальном бюро великим мастером Марианом Режевским для борьбы с Энигмой. Джерихо послали в конюшню позади особняка анализировать шифрованные немецкие радиосообщения.
  Какими необычными были эти первые девять месяцев войны, какими оторванными от действительности, какими — нелепо говорить так теперь — мирными! Шифроаналитики каждый день съезжались на велосипедах из своих нор в разбросанных вокруг города сельских гостиницах и на постоялых дворах. Обедали и ужинали вместе в особняке. По вечерам, прежде чем разъехаться по домам спать, играли в шахматы или прогуливались по территории. Было даже где потеряться — в оставшемся с викторианских времен лабиринте тисовых живых изгородей. Примерно каждые десять дней к ним присоединялся какой-нибудь новичок: знаток классических языков, математик, хранитель музея, букинист — за каждого новобранца хлопотал уже работавший в Блетчли приятель.
  На смену сухой туманной осени, кружащимся в небе черным как головешки грачам пришла словно сошедшая с рождественских открыток зима. Озеро замерзло. Под тяжестью снега поникли вязы. За окном конюшни клевал хлебные крошки дрозд.
  Работа у Джерихо была приятной и носила чисто теоретический характер. Три-четыре раза в день во двор позади большого дома с грохотом въезжал на мотоцикле посыльный с сумкой перехваченных немецких шифровок. Джерихо сортировал их по частотам и позывным и помечал на картах цветными мелками: красным — шифровки люфтваффе, зеленым — немецкой армии, пока постепенно из общей мешанины не вырисовывались очертания. Отмеченные на стене конюшни радиостанции одной сети, которые переговаривались между собой, образовывали внутри круга узор из пересекающихся линий. Сети, в которых существовала лишь двусторонняя связь между центром и периферийными станциями, напоминали звезды. Круговые сети и звездные сети. KreisundStern.
  Эта идиллия длилась восемь месяцев, до германского наступления в мае 1940 года. До той поры у шифроаналитиков едва набиралось материала, чтобы всерьез начать наступление на Энигму. Но когда вермахт пронесся по Голландии, Бельгии и Франции, легкая болтовня по радио превратилась в рев. Объем доставляемых посыльными радиоперехватов возрос с трех-четырех сумок до тридцати-сорока, а потом до сотни, до двух сотен.
  Однажды утром, через неделю после того как это началось, кто-то тронул Джерихо за локоть. Обернувшись, он увидел улыбающегося Тьюринга.
  — Хочу тебя кое с кем познакомить, Том.
  — Откровенно говоря, Алан, я сейчас довольно занят.
  — Ее зовут Агнес. Убежден, что тебе нужно с ней познакомиться.
  Джерихо чуть было не отказался. Через год он бы отказался, но в то время он все еще слишком благоговел перед Тьюрингом, чтобы его не слушать. Сняв со спинки стула пиджак, накинул на плечи и вышел на майское солнце.
  К этому времени Парк уже начал изменяться. Большинство деревьев на берегу озера пришлось вырубить, чтобы расчистить место для нескольких больших деревянных бараков. Лабиринт из живых изгородей выкорчевали и на его месте поставили низкое кирпичное здание. Возле него собралась сейчас небольшая толпа шифроаналитиков. Изнутри раздавался шум, какого Джерихо никогда раньше не слышал: жужжание и стук, нечто среднее между работой ткацкого станка и печатной машины. Он вошел в дверь следом за Тьюрингом. В помещении, отдаваясь от побеленных стен и потолка из гофрированного железа, стоял оглушительный грохот. Вдоль стен, не сводя глаз с огромной машины, набитой вращающимися барабанами, стояли бригадир, коммодор ВВС, двое мужчин в спецовках и испуганно затыкавшая уши сотрудница из женского корпуса. По верху машины бегали голубые змейки электрических разрядов. Шипение, запах горячего масла и нагретого металла.
  — Это реконструированная польская бомбочка, — объяснил Тьюринг. — Думал назвать ее Агнес, — продолжал он, ласково касаясь металлической рамы длинными бледными пальцами. Оглушительный удар заставил отдернуть руку. — Надеюсь, она работает нормально..
  О да, подумал Джерихо, расчищая еще один глазок на стекле, да, машина работала нормально.
  Из-под облака выглянула луна, ненадолго осветив Большую северную автомагистраль. Джерихо закрыл глаза.
  Машина работала нормально, и после этого мир стал иным.
  ***
  Джерихо, должно быть, незаметно для себя уснул, потому что когда открыл глаза, Логи уже сидел, а «ровер» проезжал через небольшой город. По-прежнему было темно и поначалу не понятно, где они едут. Но когда миновали ряд лавок и свет фар мелькнул по афишам местного кинотеатра (Смотрите сегодня: «Моряки дошли до цели», «Я где-нибудь тебя найду»), Джерихо уныло пробормотал:
  — Блетчли.
  — Совершенно верно, черт побери, — подтвердил Логи.
  По Виктория-роуд, мимо муниципалитета, мимо школы… Дорога повернула, и вдали над тротуарами, приближаясь к ним, неожиданно замелькали мириады светлячков. Джерихо провел руками по лицу, чувствуя, как онемели пальцы. Чуть кружилась голова.
  — Который час?
  — Полночь, — ответил Логи. — Смена. Мелькавшие пятнышки были светом карманных фонариков.
  Джерихо прикинул, что в настоящее время в Парке занято пять-шесть тысяч человек. Работают круглосуточно, в три смены по восемь часов: с полуночи до восьми, с восьми до четырех, с четырех до полуночи. Значит, сейчас на ногах, можно сказать, около четырех тысяч человек — половина идет со смены, половина скоро приступит к работе. Когда «ровер» свернул на дорогу, ведущую к главному входу, стало практически невозможно проехать и ярда, кого-нибудь не задев. Леверет, что-то выкрикивая и нажимая на клаксон, то и дело высовывался из окна. Толпа выплеснулась на проезжую часть — в большинстве пешеходы, остальные на велосипедах. Сквозь толпу пробивалась и колонна автобусов. Два к одному, подумал Джерихо, что Клэр тоже среди этих людей. Его вдруг охватило желание сжаться в комок на сиденье, спрятать голову, выбраться отсюда.
  Логи с любопытством посмотрел на него.
  — Ты уверен, что потянешь, старина?
  — Я в полном порядке. Просто… трудно представить, что все начиналось с нас шестнадцати.
  — Здорово, правда? А на следующий год будет еще в два раза больше, — с гордостью заявил Логи и тут же испуганно вскрикнул: — Бога ради, Леверет, гляди, куда едешь, чуть не переехал вон ту леди!
  В свете фар рассерженно крутила головой блондинка. Джерихо чуть не стало дурно. Но это оказалась не она. Эта женщина была ему незнакома, в военной форме, на лице, словно рана, мазок губной помады. Похоже, подкрасилась и спешит на свидание. Извергая проклятия, затрясла им вслед кулаком.
  — Ну и ну, — сухо заметил Логи, — а я думал, настоящая леди.
  У проходной пришлось доставать удостоверения. Леверет собрал их и подал через окошко капралу ВВС. Часовой, закинув за плечо винтовку, засветил фонарик, проверяя пропуска, затем заглянул в машину, освещая по очереди лица. Свет ударил по глазам Джерихо. Сзади было слышно, как второй часовой роется в багажнике.
  Уклоняясь от света, Джерихо повернулся к Логи.
  — Когда все это началось?
  Он помнил время, когда даже не спрашивали пропуска.
  — Не помню точно, — пожал плечами Логи. — Кажется, пару недель назад.
  Пропуска вернули. Поднялся шлагбаум. Часовой, пропуская, махнул рукой. Рядом с дорогой свежая вывеска. Где-то около Рождества им дали новое название, и теперь Джерихо разглядел в темноте надпись белыми буквами: «Главное управление правительственной связи».
  Позади с грохотом опустился шлагбаум.
  2
  Размеры участка ощущались даже в условиях светомаскировки. Особняк все тот же, как и бараки, но теперь они были лишь малой частицей общей территории. Позади них раскинулся огромный завод по производству разведывательных данных: низкие кирпичные административные корпуса и железобетонные бомбоубежища, блоки «А», «В» и «С», тоннели, укрытия, караульные посты, гаражи… Сразу за проволочным забором большой военный лагерь. В ближайших рощицах из-под маскировочных сеток торчат стволы зенитных батарей. И еще больше зданий строится. Не проходило дня, чтобы Джерихо не слышал грохота экскаваторов и бетономешалок, звона кирок и треска падающих деревьев. Однажды, как раз накануне отъезда, он измерил шагами расстояние от нового зала заседаний до внешнего ограждения и насчитал полмили. Для чего все это? Никакого представления. Порой ему казалось, что прослушиваются все радиостанции планеты.
  Леверет медленно провел «ровер» мимо затемненного особняка, мимо теннисного корта и генераторов и остановился невдалеке от бараков.
  Джерихо неуклюже вылез. В затекших непослушных ногах запульсировала кровь. Он прислонился к машине. Правое плечо занемело от холода. Где-то на озере плескалась утка, и этот звук напомнил о Кембридже — теплой постели и кроссвордах. Тряхнул головой, отгоняя воспоминание.
  Логи объяснял, что у него есть выбор: Леверет мог бы отвезти его в новое жилье и дать возможность хорошенько выспаться, или же они прямо сейчас зайдут посмотреть, как обстоят дела.
  — Почему бы не начать сейчас? — ответил Джерихо. Возвращаться в барак было для него пыткой.
  — Молодец, старина. Тогда Леверет займется чемоданами, не возражаете, Леверет? Отвезете в комнату мистера Джерихо?
  — Есть, сэр. — Обернувшись к Джерихо, Леверет протянул руку. — Желаю удачи, сэр.
  Джерихо протянул свою. Такая торжественность его удивила. Можно подумать, что ему предстоит прыгнуть с парашютом над территорией противника. Захотелось придумать что-нибудь в ответ.
  — Большое спасибо, что привезли. Логи вертел в руках фонарик Леверета.
  — Чего, черт побери, он не работает? — Постучал о ладонь. — Дурацкая штука. А-а, хрен с ней. Пошли.
  И зашагал прочь на своих длинных ногах. После секундного колебания Джерихо поплотнее обернул шарфом шею и двинулся следом. В темноте пришлось нащупывать путь, двигаясь вдоль окружавшей восьмой барак взрывостойкой стены. Логи споткнулся — судя по звуку, о велосипед. Джерихо слышал, как он выругался. Фонарик упал и от удара зажегся. Лучик света уперся в дверь барака. Пахло известью, сыростью и креозотом: запахами войны, на которой воевал Джерихо. Логи загрохотал дверной ручкой, дверь открылась, и они ступили в полумрак.
  За месяц отсутствия Джерихо сильно изменился и почему-то ожидал, что барак изменился тоже. Но не успел переступить порог, как все оказалось до того знакомым, что он был потрясен. Это напоминало периодически повторяющийся сон, весь ужас которого заключается в том, что все заранее известно, — так было и так будет всегда, в точности как теперь.
  Перед ним протянулся на двадцать ярдов плохо освещенный коридор с дюжиной дверей. Тонкие деревянные перегородки пропускали из комнат шум, издаваемый сотней напряженно работающих людей: тяжелые шаги по голым доскам, гул разговоров, отдельные выкрики, скрип стульев, телефонные звонки, стрекотание машинок в дешифровочной.
  Единственное новшество — табличка: «Офицер связи ВМС США лейтенант Крамер» на дверном тамбуре справа, у самого входа.
  Появлялись знакомые лица. У зала каталогов тихо разговаривали Кингком и Праудфут. Уступая дорогу, отошли к стене. Джерихо кивнул. Те кивнули в ответ, но ничего не сказали. Из кабинета шифровальных ключей торопливо вышел Этвуд. Увидев Джерихо, удивленно поднял голову. Буркнув, «привет, Том», почти бегом направился в исследовательский кабинет.
  Ясно, никто не ожидал увидеть его здесь снова. Он приводит всех в смущение. Мертвец. Привидение.
  Логи не замечал ни общего удивления, ни неловкости Джерихо.
  — Привет всем, — помахал Этвуду. — Привет, Фрэнк. Смотри, кто вернулся! Возвращение блудного сына! Улыбнись им, Том, старина, ты же, черт побери, не на похоронах. Во всяком случае, пока. — Остановился у своего кабинета, с полминуты орудовал ключом, потом обнаружил, что дверь не заперта. — Заходи.
  Кабинет был вряд ли больше кладовки для метел. Раньше в этой каморке сидел Тьюринг, но как раз накануне раскодирования Акулы его послали в Америку. Теперь комнатушка принадлежала Логи — крохотная привилегия должности — и, склонившись над своим письменным столом, он выглядел в ней до смешного огромным, как взрослый в игрушечном домике. В углу набитый радиоперехватами несгораемый шкаф и мусорная корзина с надписью «Для секретных отходов». Телефон с красной трубкой. Разбросанная повсюду бумага: на полу, на столе, пожелтевшая и ломкая на радиаторе, в проволочных корзинах и картонных коробках, в высоких стопках и рассыпанных веером кучах.
  — Черт бы всех побрал! — выругался Логи, взяв со стола записку. Достал из кармана трубку и принялся жевать мундштук. Казалось, забыл о присутствии Джерихо, и тот, напоминая о себе, кашлянул. — Что? Ох, извини, старина. — Пробежал мундштуком по строчкам. — Адмиралтейство, видите ли, обеспокоено. В восемь в блоке «А» совещание с морскими шишками из Уайтхолла. Хотят знать, что к чему. Скиннер в панике и требует немедленно к себе. Вот черт!
  — Скиннер знает, что я вернулся?
  Скиннер возглавлял в Блетчли военно-морское отделение. Он никогда не питал любви к Джерихо, возможно, из-за того, что и Джерихо не скрывал своего мнения о нем: индюк и грубиян, главная цель которого — закончить войну с титулом сэр Леонард Скиннер, кавалер ордена Британской империи, получить место в руководстве службы безопасности и колледж в Оксфорде. Джерихо смутно вспоминал, что кое-что из этого, а может быть, и все, он на самом деле высказал Скиннеру незадолго до отъезда на поправку в Кембридж.
  — Разумеется, знает, старина. Я должен был прежде обговорить с ним.
  — И он не против?
  — Против? Нет. Парень в отчаянии. Готов на все, лишь бы снова залезть в Акулу. — Логи быстро поправился. — Извини, я не имею в виду… не хочу сказать, что твое возвращение — это акт отчаянья. Только… ну, ты понимаешь… — Тяжело опустился на стул и принялся снова разглядывать записку. В желтых изъеденных зубах бряцала трубка. — Черт бы всех побрал…
  Глядя теперь на Логи, Джерихо вдруг подумал, что почти ничего о нем не знает. Они проработали вместе два года, можно сказать, считались друзьями, но ни разу толком не поговорили. Джерихо не знал, женат ли Логи, есть ли у него девушка.
  — Думаю, надо будет сходить. Извини, старина. Логи выбрался из-за стола и крикнул в коридор: — Пак!
  Джерихо услыхал, как где-то в глубине барака призыв повторил другой голос: «Пак! » Потом еще один: «Пак! Пак! »
  Логи перестал выглядывать в коридор.
  — Работу над Акулой координируют по одному аналитику в смену. В эту смену Пак, в следующую Бакстер, потом Петтифер. — Снова высунул голову в коридор. — Ага, идет. Давай, старина. Поживей. У меня для тебя сюрприз. Посмотри-ка, кто у нас.
  — Наконец-то объявился, дорогой мой Гай, — послышался из коридора знакомый голос. — Никак не могли тебя отыскать.
  Адам Паковский ловко проскользнул мимо Логи и, увидев Джерихо, встал как вкопанный. Он был неподдельно потрясен. Джерихо видел, что Паковский всеми силами пытается овладеть собой, вернуть свою прославленную улыбку. Наконец тот улыбнулся и даже обнял Джерихо, похлопав по спине.
  — Том, это же… А я уж было подумал, что ты не вернешься. Чудесно.
  — Рад тебя видеть. Пак, — Джерихо тоже легонько похлопал его по спине.
  Пак был их талисманом, предметом восхищения, приобщением к романтическим приключениям войны. Он приезжал в первую неделю, чтобы познакомить их с работой польской дешифровочной машины, и снова вернулся в Польшу. После падения Польши он бежал во Францию, а когда пала и она, перебрался через Пиренеи. О нем ходило множество фантастических историй: рассказывали, что он прятался от немцев у козопаса, потом пробрался на португальский пароход и заставил капитана под дулом пистолета плыть в Англию. Когда зимой 1940 года он вновь появился в Блетчли, Пинкер, почитатель Шекспира, дал ему прозвище Пак («веселый дух, ночной бродяга шалый»). Мать Паковского была англичанкой, что объясняло его почти безупречный английский, выделявшийся только излишне старательным произношением.
  — Приехал на помощь?
  — Выходит, так, — подтвердил Джерихо, освобождаясь из объятий Пака. — Как получится.
  — Отлично, отлично, — вступил в разговор Логи, окидывая обоих любящим взглядом, и тут же принялся рыться в разбросанных по столу бумагах. — Где же он? Ведь утром был здесь…
  Кивнув на спину Логи, Пак прошептал:
  — Узнаешь, Том? Организован, как всегда.
  — Ну-ну, Пак, я слышу. Дай подумать. Он? Нет. Вот! Логи повернулся и вручил Джерихо отпечатанный на машинке документ за официальной печатью, который начинался словами «По приказу Военного министерства». Это был адресованный миссис Этель Армстронг ордер на постой, дающий право Джерихо поселиться в частной гостинице на Альбион-стрит в Блетчли.
  — К сожалению, старина, не знаю, что она собой представляет. Но это самое большее, что мне удалось.
  — Уверен, что все будет хорошо, — сказал Джерихо, складывая ордер и засовывая в карман. Вообще-то он знал, что хорошо не будет, — последние приличные номера в Блетчли исчезли три года назад, и многим приходилось ездить аж за двадцать миль, в Бедфорд, — но что толку жаловаться? Судя по прошлому опыту, пользоваться помещением много не придется, разве что приезжать поспать.
  — Теперь, парень, ты не будешь работать до изнеможения, — продолжил Логи. — Нам не нужно, чтобы ты трудился полную смену. Ничего подобного. Будешь приходить и уходить, когда захочешь. От тебя требуется то же, что и в прошлый раз. Интуиция. Вдохновляющие идеи. Умение обнаруживать то, что мы упустили. Правильно, Пак?
  — Абсолютно. — Красивое лицо Паковского выглядело измученным как никогда, даже более усталым, чем у Логи. — Бог свидетель, Том, нам действительно страшно тяжело.
  — Я так понимаю, что мы ни капли не продвинулись? — заметил Логи. — Нашего господина и повелителя мне нечем порадовать?
  Пак покачал головой.
  — Ни проблеска надежды?
  — Ни проблеска.
  — Так. Да и откуда ему быть? Чертовы адмиралы. — Логи скрутил записку, бросил в корзину и промахнулся. — Я бы показал тебе сам, Том, но Скиннер, как ты знаешь, не любит ждать. Что, Пак? Проведешь его по большому кругу?
  — Конечно, Гай. Как скажешь.
  Логи проводил их в коридор, попытался запереть дверь и махнул рукой. Повернувшись к ним, открыл было рот, и Джерихо приготовился терпеливо выслушать одну из подобающих начальству зажигательных речей — вроде того, что от них зависят невинные жизни, что они должны сделать все возможное, что в этой гонке выигрывают не быстротой, а в битве побеждают не силой (он действительно однажды так говорил)… но вместо этого Логи широко зевнул.
  — Ох ты. Извини, старина, извини.
  Он побрел по коридору, похлопывая по карманам пиджака — не забыл ли трубку и кисет — и, бормоча под нос что-то о «чертовых адмиралах», скрылся за дверью.
  ***
  Восьмой барак был тридцати пяти ярдов в длину и десяти в ширину, и Джерихо не заблудился бы в нем даже во сне; возможно, чего доброго, он и бродил по нему во сне. Наружные стены были тонкими, а через пол, казалось, проникала сырость с озера, так что по ночам в помещениях, тускло освещенных слабыми голыми лампочками, становилось свежо и промозгло. Мебель в основном состояла из столов на козлах и складных деревянных стульев. Это напоминало Джерихо церковный зал в зимнюю ночь. Не хватало только расстроенного пианино, на котором бы кто-нибудь выстукивал: «Земля надежды и славы».
  Барак был распланирован наподобие сборочного конвейера, главного этапа процесса, который начинался далеко в ночи, может быть, за две тысячи миль отсюда, где к поверхности поднималась серая рубка подводной лодки и оттуда текла струйка адресованной командному пункту радиограммы. Эти сообщения перехватывались на всевозможных постах подслушивания и передавались по телетайпу в Блетчли. В пределах десяти минут после передачи, когда подводные лодки только готовились к погружению, радиограммы по тоннелю поступали в регистрационный зал восьмого барака. Джерихо забрал содержимое проволочной корзины с надписью «Акула» и подошел к ближайшей лампочке. Время сразу после полуночи обычно было самым оживленным. За последние восемнадцать минут перехватили шесть сообщений. Три состояли всего из восьми знаков: Джерихо предположил, что это метеосводки. Но даже самая длинная из шифрограмм включала не более двух дюжин четырехлитерных групп:
  JRLO GOPL DNRZ LQBT…
  Пак поглядел на него со скучающим видом, словно говоря: ну что тут поделаешь?
  — Сколько за день? — спросил Джерихо.
  — По-разному. Полторы-две сотни. И число их растет.
  В регистрационном зале Акулой не занимались. Надо было заносить в журнал Морскую свинью, Дельфина и все другие шифры Энигмы, а затем передавать через коридор в кабинет шифровальных ключей. Здесь специалисты по шифрам просеивали их в поисках ключей: знакомых позывных радиостанций (Киль, к примеру, был JDU, Вильгельмсхафен — KYU), сводок, о содержании которых можно было догадываться, или сообщений, зашифрованных в одном ключе, а теперь передаваемых в другом (их помечали двумя крестиками и называли «поцелуями»). Чемпионом в этом деле был Этвуд, и девушки из женского корпуса королевских ВМС злорадствовали за спиной, что это единственные поцелуи, которые он вкусил.
  В расположенной рядом большой комнате, которую так и называли — Большая комната, — шифроаналитики с помощью «шпаргалок» создавали возможные решения, а затем испытывали их на дешифровочных машинах. Джерихо оглядел расшатанные столы, жесткие стулья, тусклые лампочки, впитывая прокуренный воздух, атмосферу студенческой библиотеки и ночной холод (большинство шифроаналитиков не снимали пальто и варежек) и задавая себе вопрос, зачем — зачем? — он так охотно вернулся. Здесь находились Кингком, Праудфут, Апджон, Пинкер, де Брук и человек шесть незнакомых ему новичков, в том числе один молодой парень, нахально, как у себя дома, рассевшийся на стуле, который когда-то сохранялся за Джерихо. Столы были завалены шифровками, словно избирательными бюллетенями при подсчете голосов.
  Пак скороговоркой упомянул о каких-то расшифровках старых депеш, но Джерихо, загипнотизированный присутствием на его месте постороннего, потерял нить разговора и прервал Паковского.
  — Извини, Пак. Ты о чем?
  — Я говорил, что мы узнаем содержание шифровки через двадцать минут после ввода. Акула полностью читаема вплоть до среды, до смены метеокода. Так , что теперь у нас ничего не осталось. Кроме истории. — Вяло улыбнувшись, потрепал Джерихо по плечу. — Пойдем покажу.
  Когда шифроаналитик полагал, что нащупал возможность расшифровать сообщение, его догадка посылалась из барака на проверку бомбочкой. И если он оказывался достаточно искусным или везучим, то через час или через день бомбочка, проделав миллион преобразований, раскрывала настройку Энигмы. Эта информация передавалась из машинных отсеков обратно в дешифровочный зал.
  Этот зал из-за шума загнали в дальний конец барака. Но Джерихо трескотня машин нравилась. Это были звуки удачи. Самые худшие воспоминания сохранились о ночах, когда в здании царила тишина. Дюжину английских дешифровочных машин типа «X» переделали для копирования действий немецкой Энигмы. Это были большие громоздкие устройства — пишущие машинки с роторами, штепсельным коммутатором и цилиндром, — за которыми сидели ухоженные дебютантки.
  Бакстер, доморощенный барачный марксист, проповедовал теорию, согласно которой служащие Блетчли (в большинстве своем женщины) подразделялись, как он выражался, по образцу «английского классового строя». Дрожащие от холода на береговых станциях радиоперехватчики в большинстве своем составляли рабочий класс и даже не подозревали о тайне Энигмы. Операторы бомбочек, работавшие в расположенных неподалеку сельских домиках и на новой большой установке рядом с Лондоном, являлись мелкой буржуазией и имели об Энигме смутное представление. Девушки из дешифровочного зала, работавшие в самом центре Парка, в большинстве своем принадлежали к высшим слоям среднего класса и даже к аристократии и знали все — секреты буквально текли сквозь пальцы. Они печатали буквы первоначальной шифрограммы, а с расположенного с правой стороны машины типа «X» цилиндра медленно ползла похожая на телеграмму полоска клейкой с изнанки бумаги: на ней был расшифрованный текст.
  — Эти трое работают с Дельфином, — сказал Пак, указывая в другой конец зала, — а двое у двери как раз начинают Морскую свинью. А у этой очаровательной юной леди, — поклон в ее сторону — думаю, Акула. Разрешите?
  Она действительно была совсем юная, лет восемнадцати, с рыжими кудряшками и большими карими глазами. Подняв глаза, одарила его ослепительной улыбкой. Пак, наклонившись, стал разматывать с цилиндра бумажную ленту. При этом одна рука небрежно, будто так надо, легла на плечо девушки. Джерихо позавидовал непринужденной манере Пака. Чтобы набраться храбрости, ему понадобилась бы неделя. Пак показал расшифрованный текст: VONSCHULZEQU88521DAMPFER1TANKER WAHRSCHEINUCHAM63TANKERFACKEL…
  Джерихо, отделяя слова, водил пальцем, переводя про себя: «Капитан подводной лодки фон Шульц находился в квадрате 8852 координатной сетки и потопил один пароход (определенно) и один танкер (вероятно), а также поджег еще один танкер… »
  — Какого это числа?
  — Смотри сюда, — показал Пак. — Sechsdrei. Шестого марта. Мы расшифровали все, начиная с этой недели до смены метеокодов в среду ночью, так что теперь возвращаемся назад и поднимаем радиоперехваты, которые пропустили раньше. Эта — что там? — шестидневной давности. Герр капитан фон Шульц, возможно, теперь за пятьсот миль оттуда. Боюсь, депеша представляет всего лишь академический интерес.
  — Бедняги, — произнес Джерихо, второй раз водя пальцем по ленте. 1DAMPFER1TANKER… Сколько замерзающих, тонущих и горящих собрано в одной этой строчке! Как назывались корабли? Сообщили ли семьям членов экипажей?
  — Через тип «X» остается пропустить с этой даты еще приблизительно восемьдесят депеш. Посажу еще двоих операторов. Через пару часов закончим.
  — А потом?
  — Потом, мой дорогой Том? Думаю, потом возьмемся за головоломки, оставшиеся с февраля. Но это уже можно считать историей. Февраль? Февраль в Атлантике? Археология!
  — Есть какие-нибудь успехи с четырехроторной бомбочкой?
  Пак покачал головой.
  — Во-первых, невыполнимо. Нечего и думать. Если есть проект, то он оказывается теоретическим нонсенсом. Проект, который должен работать, не работает. Иногда не хватает материалов. Или не хватает инженеров… — Он устало махнул рукой, словно желая навсегда избавиться от надоевшего дела.
  — Что еще изменилось?
  — Ничего такого, что затрагивает нас. По сообщениям пеленгаторов, Центр управления подводными лодками переместился из Парижа в Берлин. В Магдебурге появился новый отличный передатчик, который, говорят, достает до подводной лодки, находящейся за две тысячи миль на глубине сорок пять футов.
  — Умеют, ничего не скажешь, — пробормотал Джерихо.
  Рыженькая закончила расшифровку депеши. Оторвала ленту, наклеила на обратную сторону шифрограммы и передала другой девушке. Та помчалась из комнаты. Теперь депешу переведут на английский и передадут по телетайпу в Адмиралтейство.
  Пак тронул Джерихо за руку.
  — Ты, должно быть, устал. Шел бы отдохнуть, а? Но Джерихо не хотелось спать.
  — Я хотел бы посмотреть весь радиообмен на Акуле, который не смогли расшифровать. Все, начиная с полуночи в среду.
  Пак недоуменно улыбнулся.
  — Зачем? От них уже никакой пользы.
  — Возможно. Но я хотел бы взглянуть.
  — Зачем?
  — Не знаю, — пожал плечами Джерихо. — Просто подержать в руках. Пощупать. Целый месяц был не у дел.
  — Думаешь, могли что-нибудь упустить?
  — Нисколько. Но Логи меня просил.
  — Ах, да. Знаменитые «вдохновение» и «интуиция» Джерихо. — Пак не смог скрыть раздражения. — Итак, с высот науки и логики опускаемся к предрассудкам и чувствам.
  Джерихо это стало надоедать.
  — Ради бога, Пак! Если тебе так удобно, считай, что это мой каприз.
  Пак кинул на него свирепый взгляд, но облака разошлись так же быстро, как появились.
  — Ладно, — он поднял обе руки в знак того, что сдается. — Тебе нужно просмотреть все. Извини, устал. Все мы устали.
  Когда через пять минут Джерихо с папкой шифровок Акулы вошел в Большую комнату, то увидел, что его старое место свободно. Кроме того, кто-то положил на стол стопку бумаги и три свежеочиненных карандаша. Он оглядел комнату, но никто, казалось, не обратил на него ни малейшего внимания.
  Джерихо положил на стол радиоперехваты и размотал шарф. Радиатор, как всегда, чуть теплый. Подув на руки, уселся на место.
  Вернулся.
  3
  Всякий раз, когда кто-нибудь спрашивал Джерихо, почему он стал математиком — скажем, подруга матери или излишне любопытный сослуживец, не питающий интереса к науке, — он покачивал головой и, улыбаясь, отвечал, что не имеет ни малейшего представления. Если продолжали настаивать, мог не совсем уверенно сослаться на высказывание Г. Х. Харди в его знаменитой «Апологии… »: «Математик, как художник или поэт, — это творец стройного рисунка». Если же и это не удовлетворяло, он пытался объяснить на самом элементарном примере, который приходил в голову: «пи», 3, 14 — отношение длины окружности к длине ее диаметра. Вычислите «пи» до тысячи десятичных знаков, говорил он, или даже до миллиона и больше, и вы не откроете в этой бесконечной череде цифр никакой закономерности. Она выглядит случайной, хаотической, уродливой. А вот Лейбниц и Грегори могут взять то же число и вычленить из него изящный, как кристалл, рисунок: пи/4 = 1 — 1/3 + 1/5 — 1/7 + 1/9 — … и так до бесконечности. Такой образец не имеет практической пользы, он просто красив: для Джерихо он так же величествен, как строчка фуги Баха, и, если собеседник все еще не понимает, о чем речь, тогда, к сожалению, приходится махнуть рукой — напрасная трата времени.
  Исходя из тех же критериев, Джерихо считал Энигму замечательной машиной — шедевром изобретательного человеческого ума, одновременно творящим и хаос, и тонкую ленточку смысла. В первое время пребывания в Блетчли он, бывало, фантазировал, как в один прекрасный день, когда кончится война, он отыщет немецкого изобретателя герра Артура Шербиуса и поставит ему кружку пива. Но потом узнал, что Шербиус умер в 1929 году, не дожив до успешной реализации своего патента; лошадь понесла — бывает же такая нелепость, — и он разбился.
  Если бы дожил, то стал бы богатым человеком. В Блетчли подсчитали, что до конца 1942 года немцы выпустили по крайней мере сто тысяч энигм. Они были в каждом штабе армии, на каждой базе ВВС, на каждом военном корабле, каждой подводной лодке, в каждом порту, на каждой крупной железнодорожной станции, в каждой бригаде СС и каждом штабе гестапо. Никогда еще страна не доверяла такую значительную часть своей секретной связи одному устройству.
  В особняке Блетчли шифроаналитики собрали полную комнату трофейных энигм, и Джерихо часами играл с ними. Машины были небольшими (чуть больше квадратного фута на шесть дюймов), портативными (весили всего двадцать шесть фунтов) и простыми в работе. Вы настраивали машину, печатали депешу, и зашифрованный текст буква за буквой высвечивался на панели из маленьких электрических лампочек. Тому, кто получал зашифрованное сообщение, надо было настроить свою машину точно так же, набрать шифрограмму — и лампочки высвечивали исходный открытый текст.
  Гениальность замысла заключалась в бесчисленном множестве различных перестановок, которые можно было производить на Энигме. На стандартной Энигме электроток от клавиатуры до лампочек проходил через набор из трех соединенных кабелем роторов (по крайней мере один из них поворачивался на один зубец при каждом ударе по клавише) и штепсельный коммутатор на двадцать шесть гнезд. Контуры менялись непрерывно; число изменений было астрономическим, но поддавалось подсчету. Можно было выбрать из пяти роторов (два оставались в запасе) и соединить их одним из шестидесяти возможных способов. Каждый ротор крепился на оси в одной из двадцати шести исходных позиций. Двадцать шесть в кубе составляет 17576. Помножьте это на шестьдесят потенциально возможных соединений, получите 1 054 560. А это помножьте на возможное число штепсельных соединений, получите приблизительно сто пятьдесят миллионов миллионов — и перед вами машина, имеющая где-то около ста пятидесяти миллионов миллионов миллионов различных исходных позиций. Не имело значения, сколько энигм вы захватили и как долго с ними играли. Они были бесполезны, если вы не знали порядок расположения роторов, их исходные позиции и соединения на штепсельном коммутаторе. А немцы меняли все это ежедневно, иногда дважды за день.
  У машины был только один очень маленький, но, как оказалось, решающий недостаток. Она не могла зашифровать букву той же буквой: А никогда не выходила из нее как А, В как В, С как С… «Ничто не бывает самим собой» - таков был главный руководящий принцип при расшифровке Энигмы. Совсем незначительное уязвимое место, но им и воспользовались в работе бомбочек.
  Положим, имелась шифрограмма, начинавшаяся так:
  IGWH BSTU XNTX EYLK PEAZ ZNSK UFJR CADV…
  И, предположим, было известно, что данная депеша исходит от любимой спецами из восьмого барака метеостанции подводных лодок в Бискайском заливе, неизменно начинавшей свои сообщения следующим образом:
  WEUBYYNULLSEQSNULLNULL
  («Сводка погоды 0600», где WEUB — сокращение от WETTERUBERSICHT, a SEQS от SECHS; YY и NULL вставлены, чтобы сбивать с толку подслушивающих).
  Шифроаналитик разложил бы текст шифровки и, пристроив снизу шпаргалку, двигал бы ею в соответствии с принципом «Ничто не бывает самим собой», пока не находил позицию, при которой между верхней и нижней строчкой не встречалось бы совпадающих букв. В этом случае получилось бы вот что:
  BSTUXNTXEYLKPEAZZNSKUF
  WEUBYYNULLSEQSNULLNULL
  И на данной стадии становилось теоретически возможно вычислить первоначальную настройку Энигмы, единственно способную воспроизвести точный ряд буквенных пар. Это все еще требовало колоссальных расчетов, многих недель работы целой бригады людей. Немцы справедливо полагали, что, какие бы данные ни были добыты таким путем, они окажутся слишком устаревшими, чтобы иметь какую-то пользу. Но в Блетчли — и это немцы никогда не принимали во внимание — в Блетчли не полагались на людей. Здесь применили бомбочки. Впервые в истории шифры, создаваемые в массовом порядке машиной, ею же и разгадывались.
  Кому теперь нужны были шпионы? К чему нынче симпатические чернила, тайники и условленные встречи среди ночи в спальном вагоне с задернутыми занавесками? Теперь, чтобы обработать за день пять тысяч секретных депеш, нужны были математики, механики с масленками и полторы тысячи простых технических сотрудников. Шпионаж вступил в машинный век.
  Но ничто из этого не могло служить большим подспорьем для Джерихо в его усилиях раскрыть Акулу.
  Акула не поддавалась ни одному из его ухищрений. Во-первых, практически не было ключей. Это совсем иное дело, чем шифры Энигмы для надводных кораблей. В этом случае, если в восьмом бараке кончались шпаргалки, можно было достать их, прибегнув к различным хитростям, например к «огородничеству». «Огородничеством» называли договоренность с ВВС о минировании конкретного морского квадрата у входа в одну из немецких гаваней. Можно было гарантировать, что через час начальник порта, пользуясь настройкой Энигмы на тот день, с тевтонской деловитостью разошлет кораблям депешу с предупреждением, что морской квадрат такой-то заминирован. Сообщение перехватят и тут же передадут в восьмой барак недостающую шпаргалку.
  Но для Акулы это не годилось, и Джерихо оставалось лишь строить самые неопределенные догадки о содержимом шифровок. Было восемь длинных депеш из Берлина. Должно быть, приказы, которые сбивали подлодки в «волчьи стаи» и ставили на пути приближающихся конвоев. Сто двадцать две более короткие депеши — Джерихо сложил их в отдельную стопку — поступили с самих подводных лодок. Они могли содержать что угодно: доклады о потопленных кораблях и неполадках с двигателем; подробности о находящихся в море уцелевших моряках и смытых за борт членах экипажа; заявки на запчасти и запросы новых указаний. Самыми короткими были метеосводки и, совсем редко, доклады о соприкосновении с противником: «Конвой в квадрате ВЕ9533 военно-морской сетки, курс 70, скорость 9 узлов… » Но эти данные, как и метеосводки, кодировались одной буквой алфавита, заменяющей целую единицу информации, а затем зашифровывались Акулой.
  Джерихо постучал карандашом по столу. Пак абсолютно прав. Материала для работы не хватало.
  И если бы даже был, оставался проклятый четвертый ротор Энигмы типа «Акула» — новинка, которая делала расшифровку депеш подводного флота в двадцать шесть раз труднее, чем депеш надводных кораблей. Сто пятьдесят миллионов миллионов миллионов, помноженные на двадцать шесть. Феноменальное число. Инженеры возились больше года, пытаясь создать четырехроторную бомбочку, но до сих пор, как видно, никакого успеха. Казалось, она была на шаг впереди их технических возможностей.
  Ни шпаргалок, ни бомбочек. Никакой надежды.
  Время шло. Джерихо прибегал к всевозможным ухищрениям, надеясь, что они натолкнут на свежую мысль. Располагал шифровки в хронологическом порядке. Затем сортировал по длине. Потом сортировал, по частотам. Рассеянно чертил по бумаге. Бесцельно метался по бараку, теперь уже не замечая, кто на него смотрит, а кто нет. Все было как в те десять бесконечных месяцев прошлого года. Неудивительно, что он сошел с ума. Перед глазами вертелись хороводы бессмысленных букв. Но они не бессмысленны. Они несут в себе самый глубокий и важный смысл, какой только можно представить. Если бы только он сумел его найти… Но где образец? Где образец?
  ***
  Ночная смена в четыре утра обычно делала перерыв, и все шли в столовую. Шифроаналитики ходили, когда хотели, в зависимости от того, в каком положении находилась работа. Девушки из дешифровочного зала и служащие регистратуры и каталога должны были ходить по очереди, чтобы в бараке всегда хватало людей.
  Джерихо не заметил, как люди потянулись к двери. Опершись локтями о стол и зажав виски, он склонился над шифровками. Он обладал эйдетической памятью — мог с фотографической точностью удерживать в мозгу и восстанавливать образы, будь то шахматная позиция, кроссворд или зашифрованная немецкая депеша, — и работал с закрытыми глазами.
  — Под гром с бездонной высоты, — нараспев произнес приглушенный голос, — в пучине моря с незапамятных времен спит безмятежным сном…
  — … Кракен, — оборачиваясь, закончил Джерихо. За его спиной Этвуд натягивал лиловый вязаный шлем. — Кольридж?
  — Кольридж? — На лице Этвуда внезапно возникло свирепое выражение. — Кольридж? Это Теннисон, ты, невежда. Мы желаем знать, не изволите ли вы пойти с нами подкрепиться?
  Джерихо хотел отказаться, но решил, что это невежливо. К тому же он проголодался. Полсуток ничего не ел, кроме того тоста с джемом.
  — Очень любезно. Благодарю.
  Следом за Этвудом, Пинкером и еще двумя сотрудниками он двинулся по коридору и вышел в темноту. Пока он, забыв обо всем, сидел, погруженный в свои шифровки, какое-то время, должно быть, шел дождь и в воздухе все еще висела влага. По ведущей направо дорожке в темноте шли, переговариваясь, люди. На мокром асфальте мелькали лучики фонариков. Этвуд повел их мимо особняка и дендрария к главному входу. Обсуждать служебные дела за пределами барака запрещалось, и Этвуд, лишь бы подразнить Пинкера, разглагольствовал о самоубийстве Вирджинии Вулф, которое находил важнейшим событием в английской словесности после изобретения печатного станка.
  — Н-н-не могу поверить, что ты это с-с-с… — Когда Пинкер застревал на слове, все его тело сотрясалось, как бы стремясь освободиться. Фонарик высветил галстук-бабочку и багровое от напряжения лицо. Они остановились и стали терпеливо ждать. — С-с-с…
  — Серьезно? — подсказал Этвуд.
  — Да, серьезно, Фрэнк, — облегченно выдохнул Пинкер. — Спасибо.
  Кто-то поддержал Этвуда, и снова раздался визгливый голос возобновившего спор Пинкера. Двинулись дальше. Джерихо брел позади.
  Находившаяся сразу за забором столовая, размером с большой авиационный ангар, была залита светом. Сидевшие за столами или стоявшие в очереди пятьсот-шестьсот человек создавали невыносимый гвалт.
  Один из новеньких шифроаналитиков крикнул на ухо Джерихо:
  — Держу пари, вам этого не хватало!
  Джерихо, улыбнувшись, хотел что-то ответить, но молодой человек уже пошел за подносом. Шум стоял ужасный, да и запах был не лучше: смесь кухонных ароматов — капусты, отварной рыбы и молочной подливки — с табачным дымом и испарениями от сырой одежды. Джерихо испытывал одновременно страх и безразличие, как заключенный, вернувшийся из одиночки, или пациент, после долгой болезни выписанный из изолятора прямо на улицу.
  Отстояв в очереди, Джерихо не обратил особого внимания на то, что шлепнули ему в тарелку. Только уплатив положенные два шиллинга и сев за стол, он принялся разглядывать содержимое: вареная картошка с застывшим желтым жиром и кусок чего-то полосатого и серого. Поковыряв вилкой, опасливо поднес кусочек ко рту. Похоже на рыбную печенку или что-то вроде застывшего рыбьего жира. Он поморщился.
  — Ну и дрянь.
  — Китовое мясо, — пояснил уплетавший за обе щеки Этвуд.
  — Господи! — воскликнул Джерихо, бросая вилку.
  — Не швыряйся, дорогой мой. Или не знаешь, что война? Передай-ка сюда.
  Джерихо пихнул тарелку через стол и попытался забить вкус водянистым кофе с молоком.
  Пудинг оказался чем-то вроде фруктового пирога, это уже лучше, во всяком случае вреда от него было не больше, чем от куска картона, но, так и не доев, Джерихо окончательно потерял аппетит. Теперь Этвуд излагал им свое мнение о трактовке образа Гамлета Гилгудом, при этом брызгая изо рта частичками китового мяса, и Джерихо решил, что с него достаточно. Собрав остатки еды, которые не пришлись по вкусу даже Этвуду, сгреб их в молочный бидон с надписью «Для свиней».
  На полпути до двери ему вдруг стало стыдно за свою грубость. Разве так должен вести себя добрый сослуживец, «член команды», по выражению Скиннера? Но оглянувшись, он увидел, что никто не заметил его отсутствия. Этвуд, размахивая вилкой, продолжал витийствовать, Пинкер тряс головой, остальные слушали. Джерихо снова повернулся к двери и вышел на спасительный свежий воздух.
  ***
  Через полминуты, погрузившись в мысли об Акуле, он осторожно ступал по тротуару, нащупывая в темноте путь к проходной.
  Шагах в двадцати впереди него слышался торопливый стук женских каблучков. Больше ни души. Все были либо в столовой, либо на рабочих местах. Торопливые шаги затихли у шлагбаума, и в следующий момент часовой направил луч фонарика прямо в лицо женщине. Недовольно проворчав, она отвернулась, и тогда Джерихо на мгновение увидел ее, глядевшую прямо в его сторону.
  Это была Клэр.
  В какую-то долю секунды он подумал, что она, должно быть, тоже его увидела. Но он находился в темноте и в панике попятился назад, на четыре-пять шагов, а ее ослепил свет. Страшно медленно, как показалось, она подняла руку, заслоняя глаза. Ярко светились белокурые волосы.
  Он не уловил разговора, но фонарик очень быстро погас, и все снова исчезло в темноте. А потом он услышал, как удаляются ее шаги по другую сторону шлагбаума — тук, тук, тук, — куда-то спешащие и затихающие в темноте.
  Надо ее догнать. Джерихо, спотыкаясь, поспешил к проходной, на ходу отыскивая негнущимися пальцами бумажник, где был пропуск; он чуть не упал, но никак не мог найти проклятую бумажку. Ослепительно вспыхнул фонарь: «Добрый вечер, сэр», «Добрый вечер, капрал», — но в бумажнике пропуска нет, в карманах пальто тоже, нет ни в пиджаке, ни в нагрудном кармане… ее шагов уже не слышно, только нетерпеливое постукивание сапога часового. Ах, вот он, во внутреннем кармане: «Вот, пожалуйста», «Благодарю вас, сэр», «Спасибо, капрал», «Доброй ночи, сэр», «Доброй ночи, капрал», ночи, ночи, ночи… Ее не было.
  Свет фонарика лишил последней способности видеть. Закрыл глаза — лишь отпечаток светлого кружка, открыл — полная темнота. Нащупал ногой край дорожки и пошел, следуя ее изгибам. Она снова провела его мимо особняка, и он очутился у бараков. Вдали, на другом берегу озера, кто-то — должно быть, еще один часовой — начал было насвистывать «Весною снова будем рвать сирень» и смолк. Тихо, только легкий шум ветра в ветвях. Пока раздумывал, что ему делать, на дорожке справа появилась светлая точка, потом другая. Прыгающие огоньки фонариков приближались, и Джерихо почему-то отступил в тень восьмого барака. Послышались незнакомые голоса — мужской и женский, — тихие до шепота, но возбужденные. Почти поравнявшись с ним, мужчина швырнул сигарету в воду. Каскад красных искр с шипением погас. Женщина сказала: «Всего неделю, дорогой» и обняла его. Светлячки, поплясав, разошлись и двинулись дальше.
  Джерихо снова ступил на дорожку. Ночное зрение возвращалось. Он посмотрел на часы. Половина пятого. Еще полтора часа, и станет светать.
  Непроизвольно двинулся вдоль восьмого барака, прижимаясь к противовзрывной стене. Она привела его к шестому бараку, где разгадывались шифры немецких сухопутных сил и авиации. Впереди был заросший травой узкий проход, отделявший шестой барак от края стены военно-морского отделения. А дальше — низко припавший к земле и едва различимый в темноте еще один барак — третий, — куда направлялись для перевода и рассылки расшифрованные депеши из шестого барака.
  В третьем бараке работала Клэр.
  Джерихо огляделся. Никого.
  Сойдя с дорожки и спотыкаясь, он пошел по проходу. Земля была скользкая, с выбоинами, несколько раз что-то цеплялось за щиколотки — может, ветка плюща или брошенный провод, — и он чуть не растянулся. Добирался до третьего барака почти минуту.
  Здесь тоже высилась бетонная стена, оптимистично задуманная как защита этого хлипкого деревянного сооружения от бомбы. Она была почти в человеческий рост, но Джерихо все же удалось заглянуть через верх.
  Вдоль стены шла вереница окон. Каждый день, когда темнело, снаружи закрывали маскировочные ставни. Там, где по краям рам просачивался свет, виднелись квадратные очертания. Пол в третьем бараке, как и в восьмом, был деревянный, на бетонном фундаменте, и до Джерихо доносились приглушенные звуки шагов.
  Она, должно быть, на дежурстве. Работает в ночную смену. Может быть, всего в трех футах от него.
  Джерихо привстал на цыпочки.
  Он никогда не бывал в третьем бараке. По соображениям безопасности сотрудникам одного отделения Парка не рекомендовалось без особых причин заходить в другое. Время от времени по служебным делам ему приходилось переступать порог шестого барака, но третий оставался для него тайной. Он не имел представления, чем Клэр занимается. Однажды она попыталась ему рассказать, но он мягко заметил, что для него будет лучше ничего не знать. Из отдельных реплик он заключил, что она имеет отношение к канцелярской работе и это «ужасно скучно, дорогой».
  Вытянув руки, царапнул пальцами по обшивке.
  Чем ты сейчас занята, милая Клэр? Своими скучными подшивками? Или заигрываешь с дежурным офицером, болтаешь с другими девушками, решаешь кроссворд, который никак не решается?
  Неожиданно ярдах в пятнадцати слева открылась дверь. В слабо освещенном прямоугольнике возникла фигура зевающего офицера. Джерихо беззвучно соскользнул вниз, так что колени коснулись мокрой земли, и прижался к стене. Дверь закрылась, и мужчина зашагал в его сторону. Тяжело дыша, остановился футах в десяти. Вроде бы прислушался. Джерихо закрыл глаза и вскоре услышал звук капель, а затем дружный плеск воды. Открыв глаза, он разглядел нечеткий силуэт мужчины, с полной отдачей мочившегося у стены. Это продолжалось на удивление долго. Джерихо находился достаточно близко, чтобы нанюхаться резкого пивного запаха мочи. Струя изгибалась по ветру. Сдерживая рвоту, Джерихо зажал ладонью рот и нос. Наконец мужчина глубоко вздохнул, вернее, удовлетворенно простонал и стал возиться с пуговицами брюк. Пошел обратно. Дверь открылась и захлопнулась. Джерихо снова остался один.
  Ситуация была довольно смешная, и позднее он понял это. Но в тот момент Джерихо находился на грани паники. Что, скажите на милость, он надумал? Если бы его застали стоящим в темноте на коленях, прижав ухо к стене барака, к которому он не имел никакого отношения, ему бы, мягко выражаясь, пришлось очень туго. Мелькнула мысль просто пойти в барак и позвать ее. Но представив себе, что будет, в ужасе отказался. Его могут просто вышвырнуть. Или в бешенстве явится она и устроит сцену. Но даже если она будет олицетворением нежности, что он в этом случае скажет? «Привет, дорогая. Случайно проходил мимо. Ты здорово выглядишь. Между прочим, я собирался спросить, зачем ты поломала мне жизнь? »
  Опираясь о стену, с трудом поднялся. Ближе всего дорожка проходила прямо впереди, но в этом случае придется идти мимо двери барака. Он решил, что надежнее всего вернуться тем же путем, каким пришел. Напугавшись, Джерихо стал более осторожным. При каждом шаге тщательно нащупывал землю, каждые пять шагов останавливался, прислушиваясь, не идет ли кто в темноте. Спустя две минуты снова оказался у входа в восьмой барак.
  Запыхался, будто после кросса. В левом ботинке была маленькая дырка, и носок намок. Внизу на брючины налипла мокрая трава. Колени мокрые. Пальто, в тех местах, где терлось о бетонную стену, испещрено яркими белыми полосами. Джерихо достал носовой платок и попытался почиститься. Уже заканчивая, услышал, что остальные возвращаются из столовой. В ночи раздавался голос Этвуда: «Темная лошадка. Весьма темная. А знаете, вербовал его я», на что другой голос заметил: «Да, но одно время он был очень силен, не так ли? »
  Джерихо не стал дослушивать до конца. Толкнув дверь, почти побежал по коридору, так что к тому времени, когда шифроаналитики появились в Большой комнате, он уже сел за стол и, зажав виски и закрыв глаза, склонился над радиоперехватами.
  ***
  Он оставался в таком положении три часа.
  Около шести Пак принес еще сорок зашифрованных депеш, свежую партию радиообмена Акулы, справившись, не без сарказма:
  — Не решил еще?
  В семь снаружи загремели стремянки — убирали маскировочные ставни. В барак просочился серый рассвет.
  Что ей было нужно, почему торопилась в Парк в такое время? Непонятно. Конечно, Джерихо беспокоило уже то, что он увидел Клэр после целого месяца усилий ее забыть. Но теперь задним числом его больше тревожили некоторые обстоятельства. Ее не было в столовой, это точно. Он внимательно рассматривал каждый стол, каждое лицо — он был настолько отвлечен, что едва взглянул на еду. Но если Клэр не было в столовой, то где она тогда? Была с кем-нибудь? С кем? С кем? Потом, почему она так торопилась? Не было ли в этом чего-то скрытного? Или панического?
  В памяти прошла вся картина, кадр за кадром: шаги, вспышка фонарика, поворот ее головы, ее вскрик, светлый ореол волос, исчезновение… Что-то не то. Могла ли она вообще дойти до барака, пока он копался, отыскивая пропуск?
  Не дожидаясь восьми, Джерихо собрал шифровки и сунул в папку. Все шифроаналитики готовились сдавать смену — потягиваясь и зевая, собирали бумаги и вводили в курс дел сменщиков. Никто не заметил, как Джерихо быстро прошел по коридору к кабинету Логи. Стукнул в дверь. Не ответили. Подергал — помнилось, не заперта.
  Закрыв за собой дверь, поднял трубку телефона. Еще секунда, и мужество покинуло бы его. Набрал «О», и на седьмом гудке, когда он уже собирался махнуть на все рукой и повесить трубку, ответил сонный голос телефонистки.
  Во рту так пересохло, что он еле выдавил:
  — Дежурного офицера третьего барака. Почти сразу ответил раздраженный голос:
  — Полковник Кокер.
  Джерихо чуть было не бросил трубку.
  — Мисс Ромилли у вас? — Не было нужды менять голос, до неузнаваемости напряженный и дрожащий. — Мисс Клэр Ромилли?
  — Вы попали совершенно не туда Кто говорит?
  — Бытовое обслуживание.
  — А-а, черт бы всех побрал! — Оглушительный удар, как будто полковник швырнул трубку через всю комнату, но связь не прервалась. Джерихо слышал стук телетайпа и где-то в глубине мужской голос, очень культурно объяснявший кому-то: «Да, да, я понял. Правильно. Всего хорошего». Мужчина закончил один разговор и начал другой: «Здесь армейский индекс… » Джерихо посмотрел на висевшие над окном часы. Девятый час. Ну давайте же… Внезапно снова раздался громкий стук, на этот раз ближе, и прозвучал мягкий женский голос:
  — Да?
  Он попытался сказать как можно небрежнее, но вместо этого просипел:
  — Клэр?
  — Нет, к сожалению, у Клэр свободный день. Ее не будет до восьми часов завтрашнего утра. Чем могу помочь?
  Джерихо тихо положил трубку на рычаг. В тот же момент дверь распахнулась:
  — А-а, вот ты где, старина….
  4
  При дневном свете бараки казались меньше. Затемнение придавало им налет таинственности, а утром они представали в подлинном обличье: приземистые, безобразные, с бурыми стенами и просмоленными крышами — на них лежала печать заброшенности. Над особняком куполом полированного мрамора высилось глянцево-белое с серыми прожилками небо. Через дорогу со стороны озера в потускневшем зимнем убранстве в поисках пищи ковыляла утка. Логи, проходя мимо, чуть не пнул ее ногой. Та, сердито крякая, повернула к воде.
  Логи ничуть не удивился, застав Джерихо в своем кабинете, а на заранее подготовленное объяснение — Том сказал, что возвращает радиоперехваты Акулы, — лишь махнул рукой.
  — Брось их в шпаргалочной и пошли со мной.
  У северного края озера рядом с бараками вытянулся блок «А», длинное двухэтажное сооружение с кирпичными стенами и плоской крышей. Шагавший впереди Логи поднялся на один пролет бетонных ступеней и повернул направо. В конце коридора открылась дверь, и Джерихо услышал знакомый рокочущий бас:
  — … все наши ресурсы, людские и материальные, на решение этой задачи…
  Дверь захлопнулась. В их сторону ожидающе всматривался Бакстер.
  — А вот и вы. Как раз вышел искать вас. Привет, Гай. Привет, Том. Как дела? Еле тебя узнал, — проговорил Бакстер с сигаретой в рту, осыпая пеплом пуловер. До войны он был лектором в Лондонской школе экономики.
  — Кто пожаловал? — спросил Логи, кивнув в сторону двери.
  — Наш американский офицер связи плюс еще один американец — какая-то важная шишка на флоте. Кто-то в штатском, судя по всему, салонный бездельник. Разумеется, трое наших флотских, один из них адмирал. Все сегодня специально прибыли из Лондона.
  — Адмирал? — Логи машинально поправил галстук, и Джерихо отметил, что приятель сегодня в довоенном двубортном костюме. Послюнявив пальцы, Логи постарался пригладить волосы. — Не нравится мне адмирал. А как Скиннер?
  — В данный момент? Я бы сказал, перевес далеко не на его стороне. — Бакстер внимательно поглядел на Джерихо. Уголки губ чуть заметно дрогнули, означая улыбку. — А ты, Том, не так уж плохо выглядишь.
  — Вот что, Алек, оставь его в покое.
  — Спасибо, у меня все в порядке, Алек. Как революция?
  — Идет потихоньку, товарищ. Идет. Логи тронул Джерихо за руку.
  — Том, помалкивай, когда войдем. Ты здесь только для парада, старина.
  Я здесь только для парада, подумал Джерихо, что, черт возьми, это значит? Но прежде чем успел спросить, Логи открыл дверь и послышался голос Скиннера:
  — … время от времени такие неудачи следует ожидать.
  Неудачи были налицо.
  ***
  В комнате находилось восемь человек. На одной стороне стола сидел глава военно-морского отделения Леонард Скиннер, справа от него — Этвуд. Слева, на свободный стул, тут же уселся Бакстер. Всю другую сторону занимали пять офицеров в темно-синей форме — два американца и трое англичан. У одного из английских офицеров, лейтенанта, на глазу была черная повязка. У всех хмурый вид.
  Еще один присутствующий сидел спиной к Джерихо. Он обернулся к вошедшим, и Джерихо мельком разглядел худощавое лицо, светлые волосы.
  Скиннер замолчал. Встал, протянул мясистую руку.
  — Заходи, Гай. Заходи, Том. — Это был крупный широколицый темноволосый мужчина. Кустистые брови почти сходились у него на переносице, напоминая сплющенную литеру «М» в кодовой книжке Морзе. Явно радуясь подкреплению, Скиннер нетерпеливо махнул рукой, приглашая садиться. — Это Гай Логи, — представил он адмиралу, — наш главный шифроаналитик, и Том Джерихо, о котором вы, наверное, слышали. Именно благодаря ему нам накануне Рождества удалось расколоть Акулу.
  Обветренное лицо старого адмирала оставалось непроницаемым. Дымя сигаретой — а в комнате курили все, кроме Скиннера, — он, как и оба американца, сквозь табачное облако без малейшего интереса взглянул на Джерихо. Обводя рукой, словно часовой стрелкой, Скиннер скороговоркой представил присутствующих.
  — Это адмирал Троубридж. Лейтенант Кейв. Лейтенант Вилльерс. Коммандер Хаммербек, — старший из двух американцев кивнул. — Лейтенант Крамер, офицер связи военно-морского флота США. Мистер Уигрэм представляет аппарат Кабинета. — Слегка поклонившись каждому, Скиннер уселся на место. С него лил пот.
  Джерихо и Логи взяли по складному стулу из кучи около стола и подсели поближе к Бакстеру.
  Почти всю стену позади адмирала занимала карта Северной Атлантики. Скопления цветных кружков обозначали положение союзных конвоев и их сопровождения: желтые — торговые, зеленые — военные суда. Черные треугольники отмечали предполагаемое местонахождение немецких подводных лодок. Под картой находился красный телефонный аппарат — прямая линия с Залом слежения за подводными лодками в подвальном этаже Адмиралтейства. Кроме карты единственными украшениями побеленных стен были две фотографии в рамках. На одной — король, с обеспокоенным выражением лица. Эта фотография с автографом была подарена Скиннеру после недавнего визита. На другой — гросс-адмирал Дениц, главнокомандующий немецким военно-морским флотом: Скиннеру нравилось думать, что это его личная схватка с коварным гунном.
  Правда, теперь он, кажется, потерял нить рассуждений. Пока Логи и Джерихо усаживались за стол, а он перебирал заметки, один из английских моряков, Кейв, тот, что с повязкой на глазу, поймав кивок адмирала, заговорил.
  — Если вы закончили излагать свои проблемы, пожалуй, не помешало бы рассмотреть оперативную обстановку, — начал он издевательски вежливым тоном. — Обстановка на двадцать один ноль-ноль…
  Джерихо провел рукой по небритому подбородку. Никак не мог решить, остаться в пальто или снять его. Решил не снимать: несмотря на уйму народу, в помещении было холодно. Расстегнул пуговицы и развязал шарф. Адмирал следил за его манипуляциями. Этим вышестоящим офицерам, когда бы они здесь ни появлялись, не верилось, что такое может быть — никакой дисциплины, шарфы и джемпера, обращение по имени. Рассказывали о Черчилле, когда тот в 1941 году приезжал в Парк и выступал на лужайке с речью перед шифроаналитиками. Потом, когда его уводили, он сказал директору: «Когда я говорил, чтобы при наборе сюда не оставили неперевернутым ни одного камня, то не думал, что вы поймете меня буквально». При этом воспоминании Джерихо улыбнулся. Адмирал сидел нахмурившись и стряхивал пепел на пол.
  Одноглазый морской офицер взял указку и с пачкой заметок встал у карты Атлантики.
  — С сожалением должен сказать, что новость, о которой вы нам сообщили, не могла найти худшего момента. За последнюю неделю из Соединенных Штатов вышло не меньше трех конвоев. Все они сейчас находятся в море. Конвой SC-122. — Офицер недовольно ткнул указкой, будто она была всему виной, и прочел по бумажке: — Отбыл из Нью-Йорка в прошлую пятницу. На борту топливо, железная руда, сталь, бокситы, сахар, мороженое мясо, цинк, табак и танки. Пятьдесят торговых судов.
  Кейв говорил отрывистыми, чеканными фразами, не глядя на аудиторию. Его здоровый глаз уперся в карту.
  — Конвой НХ-229. — Он снова ткнул указкой. — Отбыл из Нью-Йорка в понедельник. Сорок торговых судов. На борту мясо, взрывчатые вещества, смазочное масло, замороженные молочные продукты, марганец, свинец, лесоматериал, фосфат, дизельное топливо, авиационное горючее, сахар и сухое молоко. — Он наконец повернулся к слушателям. Вся левая сторона его лица представляла собой багровую зарубцевавшуюся рану. — А это, можно сказать, двухнедельный запас сухого молока для всех Британских островов.
  Послышался нервный смех.
  — Лучше не терять, — пошутил Скиннер.
  Смех сразу оборвался. Повисла гробовая тишина. У Скиннера был такой жалкий вид, что Джерихо захотелось пожалеть его.
  Указка опять ткнулась в карту.
  — И конвой НХ-229А. Отправился из Нью-Йорка во вторник. Двадцать семь судов. Груз примерно такой же, как и на двух других. Топливо, авиационное горючее, сталь, судовой дизель, мясо, сахар, зерно, взрывчатка. Три конвоя. Всего сто семнадцать торговых судов валовым регистровым тоннажем чуть менее миллиона тонн, сверх того миллион тонн груза.
  Один из американцев, тот, что старше, Хаммербек, поднял руку.
  — Сколько задействовано людей?
  — Девять тысяч моряков торгового флота. Тысяча пассажиров.
  — Кто они?
  — Главным образом военнослужащие. Несколько женщин из американского Красного Креста. Довольно много детей. Весьма любопытно, группа католических миссионеров.
  — Господи Иисусе.
  Кейв позволил себе криво улыбнуться.
  — Что верно, то верно.
  — А где подводные лодки?
  — Пожалуй, на этот вопрос ответит мой коллега. Кейв вернулся на место, и к карте подошел другой английский офицер, Вилльерс. Взмахнул указкой.
  — По данным службы слежения за подводными лодками на ноль-ноль часов четверга, они находятся тут, тут и тут. — Его английский вряд ли можно было назвать совершенным — видно, не ахти какой оратор: говорил, почти не открывая рта, глотал согласные и, наоборот, растягивал гласные. Словом, понять его стоило больших усилий. — Группа «Раубграф» вот тут, в двухстах милях от побережья Гренландии. Группа «Нойланд» тут, почти посередке океана. И группа «Вестмарк» здесь, прямо к югу от Исландии.
  — Ноль-ноль четверга? Хотите сказать, более тридцати часов назад? — Коротко подстриженные волосы Хаммербека, и цветом и толщиной напоминавшие металлическую щетку, сверкнули в свете ламп дневного света, когда он подался грудью вперед. — Где, черт побери, они теперь?
  — К сожалению, не знаю. Думал, что из-за этого мы здесь. Лодки пропали с экрана.
  Адмирал Троубридж прикурил от окурка очередную сигарету и, переключив внимание с Джерихо, уставился маленькими слезящимися глазками прямо на Хаммербека.
  Американец снова поднял руку.
  — Сколько подлодок, о которых мы говорим, в этих трех волчьих стаях?
  — Должен с сожалением сказать, э-э, очень много, э-э, по нашим подсчетам, сорок шесть.
  Скиннер смущенно заерзал на стуле. Этвуд энергично рылся в бумагах.
  — Давайте внесем полную ясность, — настаивал Хаммербек. (Он действительно был настойчив — Джерихо начинал им восхищаться). — Вы говорите, миллион тонн грузов…
  — Торговых грузов, — добавил Кейв.
  — … торговых грузов, прошу прощения. Один миллион тонн торговых грузов и десять тысяч человек на борту, включая женщин из американского Красного Креста и компанию католических библеедов, на всех парах двигаются навстречу сорока шести подводным лодкам, а у вас ни малейшего представления о том, где эти лодки находятся?
  — Очень сожалею, что именно так.
  — Да-а, будь я проклят, — заключил Хаммербек, откидываясь на стуле. — И когда они туда придут?
  — Трудно сказать, — снова вступил в разговор Кейв. У него была привычка говорить отворачиваясь. Джерихо понял, что лейтенант не хотел показывать изуродованную щеку. — SC — более тихоходный конвой. Делает около семи узлов. Оба НХ быстроходнее: один десять узлов, другой одиннадцать. Я бы сказал, у нас максимум трое суток. Потом они войдут в зону оперативной досягаемости противника.
  Хаммербек, качая головой и коротко взмахивая рукой, что-то зашептал на ухо другому американцу.
  Адмирал, наклонившись, что-то тихо сказал Кейву. Тот тихо ответил: «Боюсь, что так, сэр».
  Джерихо посмотрел на карту Атлантики, на желтые кружки конвоев и разбросанные по водным путям, словно зубы акулы, черные треугольники подлодок. Расстояние между кораблями и волчьими стаями примерно восемьсот миль. Торговые суда каждые сутки проходят приблизительно двести сорок миль. Да, пожалуй, трое суток. Черт возьми, подумал он, недаром Логи так хотелось заполучить меня обратно.
  — Джентльмены, позвольте мне, — раздался громкий голос Скиннера, возвращая собрание в рабочее русло. Джерихо заметил, что на лице начальника появилось знакомое выражение — «встретим опасность с улыбкой», верный признак начинающейся паники. — Думаю, нам следует остерегаться излишнего пессимизма. Как вам известно, Атлантика занимает тридцать два миллиона квадратных миль. — Он отважился на смешок. — Это ужасно много.
  — Да, — подтвердил Хаммербек, — и сорок шесть подводных лодок тоже чертовски много.
  — Согласен. Возможно, это самое большое сосредоточение плавучих катафалков, с каким приходилось иметь дело, — добавил Кейв. — Боюсь, что надо исходить из вероятного контакта с противником, если, конечно, мы не узнаем, где он находится.
  Кейв многозначительно посмотрел на Скиннера, но тот, не обращая внимания, продолжал гнуть свое.
  — Не будем забывать — разве конвои не охраняются? — Он оглядел стол, ища поддержки. — Ведь у них есть сопровождение?
  — Безусловно, — снова Кейв. — Сопровождение состоит, — он заглянул в свои заметки, — из семи эсминцев, девяти корветов и трех фрегатов. Плюс другие суда различного назначения.
  — Под руководством опытного командира… Английские офицеры переглянулись между собой и посмотрели на адмирала.
  — Вообще-то это его первая операция.
  — Черт побери! — подавшись вперед, грохнул кулаками по столу Хаммербек.
  — Можно мне? — На этот раз Вилльерс. — Очевидно, в прошлую пятницу, когда формировалось сопровождение, мы еще не знали, что нашу разведку лишат информации.
  — И как долго это отсутствие информации будет продолжаться? — впервые заговорил адмирал, и все повернулись к нему. Он бурно, отрывисто закашлялся, будто в его груди летали, стуча друг о друга, части развалившегося механизма. Потом снова глубоко затянулся и, взмахивая сигаретой, спросил: — Как по-вашему, больше четырех суток?
  Вопрос был адресован Скиннеру, и все взгляды устремились на него. Но Скиннер был администратором, а не шифроаналитиком — до войны он состоял заместителем ректора одного из университетов на севере страны, — и Джерихо знал, что у него нет ответа. Он понятия не имел, будет ли это длиться четыре дня, четыре месяца или четыре года.
  — Возможно, — осторожно ответил Скиннер.
  — В жизни все возможно, — засмеялся неприятным скрипучим смехом Троубридж и снова закашлялся. — Можно ли надеяться? Можно ли надеяться, что вы сможете расшифровать, как ее там, Акулу, до того как наши конвои войдут в сферу действия подлодок?
  — Придадим этому заданию первоочередное значение.
  — Я, черт возьми, и без того знаю, что вы придадите ему первоочередное значение, Леонард. Повторяете без конца. Это не ответ.
  — Хорошо, сэр, если настаиваете, скажу «да». — Скиннер храбро поднял массивный подбородок, представляя, что мужественно ведет корабль навстречу тайфуну. — Да, думаю, наверное, сможем.
  С ума сошел, подумалось Джерихо.
  — И вы все этому верите? — Адмирал пристально посмотрел в их сторону. Глаза у него были, как у гончей, с красными веками, слезящиеся.
  Первым нарушил молчание Логи. Взглянул на Скиннера, поморщился и почесал затылок мундштуком трубки.
  — Полагаю, что теперь мы в лучшем положении — знаем об Акуле больше, чем раньше…
  — Если Гай считает, что сможем, — влез Этвуд, — я безусловно уважаю его мнение и соглашусь со всеми его оценками.
  Бакстер бесстрастно кивнул. Джерихо разглядывал свои часы.
  — А вы? — спросил адмирал. — Что думаете вы?
  В Кембридже как раз заканчивают завтракать. Кайт распечатывает над паром почту. Миссис Сакс гремит щетками и ведрами. В столовой по субботам на обед подают пирог с овощами и картофелем…
  Он почувствовал, что в комнате наступила тишина, и, подняв голову, увидел, что все смотрят на него. Ощутил, как к лицу приливает кровь.
  Потом к горлу подступила злость.
  Впоследствии Джерихо много раз вспоминал об этом моменте. Что заставило его так поступить? Усталость? Или же он был просто сбит с толку, из-за того что его выдернули из Кембриджа и вновь сунули в этот кошмар? Может, он все еще был болен? Болезнью, конечно, можно объяснить все дальнейшее. Или он был настолько погружен в мысли о Клэр, что не мог больше ни о чем думать? Отчетливо запомнилось лишь овладевшее им раздражение. Ты здесь только для парада, старина. Ты здесь только для числа, чтобы Скиннеру можно было пустить пыль в глаза этим янки. Ты здесь для того, чтобы делать, что скажут, посему держи свои мнения при себе и не задавай вопросов. Ему вдруг это страшно надоело, надоело все: светомаскировка, холод, притворное панибратство, запах известки, сырость и китовое мясо — китовое мясо в четыре часа утра…
  — Вообще-то я не уверен, что разделяю оптимизм моих коллег.
  Скиннер сразу его оборвал. Можно было почти физически представить, как в его голове взревели сирены, забегали по палубе пилоты, к небу поднялись стволы орудий, готовые отразить угрозу кораблю под названием «Скиннер».
  — Боюсь, что Том болен, сэр. Почти весь месяц его здесь не было…
  — Почему? — опасно дружелюбным тоном спросил адмирал. — Почему вы не разделяете оптимизм?
  — … поэтому я не совсем уверен, что он вообще полностью в курсе дела. Ты это признаешь, Том?
  — Скажем, я несомненно знаком с Энигмой, Леонард, — ответил Джерихо, удивляясь собственным словам. И тут его понесло. — Энигма — сложнейшая шифровальная система. Акула — ее последнее усовершенствование. Восемь часов подряд я просматривал материал Акулы и, простите, если я говорю не к месту, мне кажется, что мы попали в очень сложное положение.
  — Но вы же успешно ее раскалывали?
  — Да, но мне дали ключ. Ключом, который открыл дверь, был метеокод. Теперь немцы его поменяли. Это значит, что мы потеряли ключ. Если только не появились новые обстоятельства, о которых я не знаю, то не могу понять, как мы собираемся… — Джерихо остановился, ища подходящее выражение — … взламывать замок.
  Молчавший до тех пор второй американский морской офицер — Джерихо на мгновение забыл его фамилию — заметил:
  — И у вас все еще нет тех самых четырехколесных бомбочек, которые ты нам обещал, Фрэнк.
  — Это отдельный вопрос, — пробормотал Скиннер, бросая на Джерихо убийственный взгляд.
  — Разве? — Крамер. Его зовут Крамер. — Конечно, если бы у нас сейчас были четырехколесные бомбочки, нам бы не понадобились погодные шпаргалки?
  — Постойте минутку, — прервал разговор адмирал, слушавший его с возрастающим нетерпением. — Я моряк, к тому же старый моряк. И я не разбираюсь во всей этой… болтовне… о ключах, шпаргалках и бомбах с колесами. Мы стараемся держать открытыми морские пути из Америки и если не сможем этого сделать, то проиграем войну.
  — Правильно! — поддержал Хаммербек. — Хорошо сказано, Джек.
  — Теперь пусть кто-нибудь даст прямой ответ на прямой вопрос. Восстановится ли наверняка поступление информации в течение четырех дней или нет? Да или нет?
  Скиннер как бы обмяк.
  — Нет, — устало ответил он. — Если вы ставите вопрос таким образом, сэр, я не могу ответить определенно, не могу.
  — Благодарю вас. В таком случае, если не за четыре дня, то когда? Вот вы, пессимист. Когда, по-вашему?
  Джерихо снова почувствовал, что все взоры обращены к нему.
  Он ответил, тщательно подбирая слова. Бедняга Логи разглядывал внутренности кисета, словно хотел забраться туда и не вылезать.
  — Очень трудно сказать. Можно сравнивать лишь с последним прекращением поступления информации.
  — И сколько оно продолжалось?
  — Десять месяцев.
  Ответ произвел эффект взорвавшейся бомбы. Все одновременно начали галдеть. Моряки закричали. Адмирал закашлялся. Бакстер и Этвуд в один голос воскликнули: «Нет! » Логи охнул. Скиннер, тряся головой, крикнул: «Это же чистое пораженчество, Том! » Даже Уигрэм, тот самый блондин, фыркнул и уставился в потолок, улыбаясь собственным мыслям.
  — Я не утверждаю, что это определенно займет десять месяцев, — продолжил Джерихо, когда шум несколько стих. — Но это пример того, с чем нам пришлось столкнуться. Думаю, что четыре дня — нереально. Извините.
  Наступило молчание. Затем Уигрэм тихо произнес:
  — Интересно, почему…
  — Мистер Уигрэм?
  — Извини, Леонард. — Уигрэм одарил улыбкой всех сидящих за столом. Джерихо вдруг подумал, как дорого он выглядит: синий костюм, шелковый галстук, сорочка с Джермин-стрит, зачесанные назад напомаженные волосы пахнут мужским одеколоном — должно быть, явился прямо из гостиной отеля «Ритц». Бакстер назвал его салонным бездельником, что на языке Блетчли означало: шпион.
  — Извините, — повторил Уигрэм. — Мысли вслух. Меня удивляет, почему Дениц решил заменить этот конкретный код и почему он сделал это именно сейчас. — Он пристально посмотрел на Джерихо. — Из того, что вы говорили, создается впечатление, что Дениц не мог выбрать ничего более вредного для нас, нежели данный ход.
  Джерихо не потребовалось ничего говорить, за него ответил Логи.
  — Обычная замена. Вот и все. Почти определенно. Время от времени шифровальные тетради меняют.
  Нам просто не повезло, что их поменяли именно теперь.
  — Обычная замена, — повторил Уигрэм. — Хорошо. — Он снова улыбнулся. — Скажи мне, Леонард, сколько народу знает об этом метеошифре и о том, насколько он для нас важен?
  — Право же, Дуглас, — засмеялся Скиннер, — что ты хочешь этим сказать?
  — Сколько? — Гай?
  — Может быть, человек десять.
  — Не могли бы вы сделать мне списочек? Логи посмотрел на Скиннера, ища одобрения.
  — Я, э-э, хорошо, я…
  — Благодарю.
  Уигрэм вернулся к изучению потолка. Последовавшее молчание прервал долгий вздох адмирала.
  — Думаю, смысл совещания в общих чертах понятен. — Он погасил сигарету и потянулся за стоявшим у стула портфелем. Стал запихивать в него бумаги. Лейтенанты последовали его примеру. — Не стану делать вид, что везу Первому лорду Адмиралтейства самые хорошие новости.
  Хаммербек в свою очередь добавил:
  — Пожалуй, надо дать знать в Вашингтон. Адмирал встал, и все тут же, отодвинув стулья, поднялись.
  — Лейтенант Кейв будет на связи с Адмиралтейством. — Он повернулся к Кейву. — Докладывайте ежедневно. Нет, пожалуй, дважды в сутки.
  — Есть, сэр.
  — Лейтенант Крамер, вы остаетесь здесь и держите в курсе дел коммандера Хаммербека.
  — Так точно, сэр.
  — Итак, — заключил адмирал, натягивая перчатки, — предлагаю собраться снова, когда будет что доложить. Надеюсь, не позднее, чем через четыре дня.
  В дверях старик обернулся.
  — Поймите, это не просто миллион тонн грузов и десять тысяч человек. Это миллион тонн грузов и десять тысяч человек каждые две недели. И это не просто конвои. Это наши обязательства по поставкам в Россию. Это наши шансы на вторжение в Европу и изгнание нацистов. Здесь все. Вся война. — Снова раздался его скрипучий смех. — Дело не в том, что мне хочется давить на тебя, Леонард. — Он кивнул всем. — Всего хорошего, джентльмены.
  Когда все забормотали «всего хорошего», Джерихо расслышал, как Уигрэм тихо сказал Скиннеру: «Надо поговорить, Леонард».
  Нестройный топот по бетонной лестнице, потом хруст гальки на дорожке, и в комнате вдруг повисла тишина. Над столом, как после битвы, поднимался сизый табачный дым.
  Скиннер, поджав губы и что-то мыча про себя, собирал бумаги, с преувеличенной тщательностью подравнивая их в аккуратную стопку. Бесконечно долго, как показалось, никто не произнес ни слова.
  — Итак, — начал наконец Скиннер, — это был полный триумф. Спасибо тебе, Том. Огромное спасибо. Я забыл, какая ты у нас надежная опора. Тебя-то нам и не хватало.
  — Это я виноват, Леонард, — вступился Логи. — Плохо проинструктировал. Надо было лучше ввести в курс дела. Извини. Главным образом из-за спешки.
  — Почему бы тебе не вернуться в барак, Гай? Вообще-то всем вам, а мы бы с Томом немножко поговорили.
  — Ну ты и дурак, черт возьми, — бросил Бакстер Джерихо.
  Этвуд взял его за руку.
  — Пошли, Алек.
  — Он на самом деле дурак. Они ушли.
  Как только захлопнулась дверь, Скиннер сказал:
  — Я ни за что не хотел твоего возвращения.
  — Логи об этом не сказал, — Джерихо сложил руки на груди, чтобы не тряслись. — Он говорил, что я нужен.
  — Я ни за что не хотел видеть тебя здесь не потому, что ты дурак, — в этом Алек не прав. Ты не дурак. Ты развалина. Конченый человек. Однажды в трудном положении ты уже сломался, и сломаешься снова, как только что показало твое маленькое представление. Ты изжил себя, перестал быть нам полезным.
  Скиннер небрежно оперся широким задом о край стола. Он говорил нарочито дружелюбным тоном, и со стороны могло показаться, что он обменивается шутками со старым приятелем.
  — Тогда зачем я здесь? Я не просился обратно. — Логи о тебе высокого мнения. Он исполняет обязанности руководителя барака, и я к нему прислушиваюсь. И, говоря откровенно, после Тьюринга ты, возможно, обладаешь — или, вернее, обладал — самой высокой в Парке репутацией шифроаналитика. Ты в своем роде история, Том. Легенда. Вернув тебя, дав возможность быть на совещании, мы хотели показать нашим хозяевам, насколько серьезно мы принимаем этот… э-э… временный кризис. Словом, рискнули. Очевидно, я ошибся. Ты испортил игру.
  Джерихо не был вспыльчив. Он ни разу не ударил другого, даже в детстве, и понимал, какое это счастье, что он избежал военной службы: с оружием в руках он не представлял бы никакой угрозы, разве собственной стороне. Но на столе стояла полная окурков тяжелая латунная пепельница — обрезанная гильза шестидюймового снаряда, — и Джерихо не на шутку захотелось запустить ее в самодовольную физиономию Скиннера. Тот, кажется, догадался. Во всяком случае, оторвал зад от стола и зашагал по комнате. В этом, должно быть, состоит одно из преимуществ тех, кого считают сумасшедшими, подумал Джерихо, — в тебе никогда не бывают полностью уверены.
  — Раньше было гораздо проще, не так ли? — продолжал Скиннер. — Загородный дом. Горстка чудаков. Никто от вас многого не ожидает. Бьете баклуши. Потом вдруг обнаруживаете, что сидите на страшной военной тайне.
  — И тут появляются такие, как ты.
  — Правильно, такие, как я, нужны, чтобы гарантировать, что это замечательное оружие будет использовано по назначению.
  — Так вот что ты здесь делаешь, Леонард! Гарантируешь, чтобы оружие использовалось по назначению. Я часто задавал себе этот вопрос.
  Скиннер перестал улыбаться. Он подошел вплотную, обдав Джерихо запахом несвежего табачного дыма и пропахшей потом одежды:
  — У тебя больше нет ясного представления об этом месте. Никакого представления о проблемах. Возьми, к примеру, американцев. Перед которыми ты меня только что унижал. Нас унижал. Мы ведем переговоры с американцами о… — Он запнулся. — Ладно. Достаточно сказать, что когда ты… когда ты позволяешь себе такое, как сегодня, ты даже не в состоянии понять серьезность того, что поставлено на карту.
  Скиннер ходил с портфелем, на котором красовались королевский герб и тисненые золотом потускневшие инициалы Георга VI. Сунув туда бумаги, он запер его ключом, прикрепленным длинной цепью к поясу.
  — Я намерен освободить тебя от работы шифроаналитика и перевести куда-нибудь, где от тебя не будет вреда. Вообще-то я собираюсь добиться твоего перевода из Блетчли. — Убрав ключ, Скиннер похлопал по карману. — При твоей осведомленности тебе, конечно, до конца войны не выйти на гражданку. Однако я слыхал, что Адмиралтейство ищет специалиста для работы в области статистики. Занятие скучное, но непыльное, подходящее для такого… чувствительного, как ты. Как знать? Может, найдешь хорошую девицу. Как бы сказать? — более подходящую тебе, чем та особа, с которой ты встречался.
  На этот раз Джерихо попытался его ударить, но не пепельницей, а лишь кулаком, что, как он вспоминал потом, оказалось ошибкой. Скиннер на удивление грациозно шагнул в сторону, и удар пришелся мимо, затем правой рукой он вцепился в запястье Джерихо и, как клещами, сжал слабые мышцы.
  — Ты больной. Том. А я сильнее тебя во всех отношениях. — На мгновение он стиснул руку Джерихо еще больнее, но потом резко отпустил. — А теперь убирайся.
  5
  Боже, как он устал. Изнеможение преследовало его, как живое существо: хватало за ноги, садилось на бессильно опущенные плечи. Джерихо прислонился к внешней стене блока «А», прижавшись щекой к гладкому влажному бетону и ожидая, когда успокоится пульс.
  Что он наделал?
  Хотелось лечь. Найти какую-нибудь нору, заползти туда и передохнуть. Как ищущий ключи пьяный, он ощупал один карман, потом другой, пока наконец не вынул ордер на постой и, прищурившись, стал читать. Альбион-стрит? Где это? Смутно вспоминал. Узнал бы, если увидел.
  Оттолкнувшись от стены и осторожно ступая, пошел прочь от озера к дороге, которая вела к главному входу. Ярдах в десяти впереди стояла небольшая черная машина. Когда он приблизился, дверца водителя распахнулась и перед ним возникла фигура человека в синей форме.
  — Мистер Джерихо!
  Джерихо удивленно хлопал глазами. Один из американцев.
  — Лейтенант Крамер?
  — Да. Идете домой? Подвезти?
  — Нет, спасибо. Право, здесь недалеко. — Поедем, — уговаривал Крамер, похлопывая по крыше машины. — Только что получил. Для меня удовольствие. Поехали.
  Джерихо собирался снова отказаться, но почувствовал, как у него подламываются ноги.
  — Постой-ка, — Крамер прыгнул и удержал его за руку. — Да вас ноги не держат. Полагаю, перетрудились ночью?
  Джерихо позволил довести себя до дверцы и усадить на переднее сиденье. Внутри маленькой машины было холодно, чувствовалось, что ею давно не пользовались. Джерихо догадался, что раньше она доставляла кому-то радость, пока нормирование бензина не согнало ее с дороги. Машина качнулась под тяжестью влезавшего с другой стороны Крамера. Он хлопнул дверцей.
  — Мало кто в этих краях пользуется собственной машиной. — Джерихо было странно слышать свой голос, доносившийся будто издалека. — Трудно доставать горючее?
  — Нет, сэр. — Крамер нажал на кнопку стартера, и машина заурчала. — Вы нас знаете. Можем достать, сколько потребуется.
  На воротах машину тщательно осмотрели. Поднялся шлагбаум, и они выехали из ворот, миновали столовую и зал заседаний, направляясь по Уилтон-авеню.
  — Куда?
  — Кажется, налево.
  Крамер выбросил маленький желтый указатель, и они свернули в переулок, ведущий в город. Красивое лицо — живое, ребячливое, с остатками загара, свидетельствующего о службе на заморских территориях. Лет двадцати пяти, здоров как бык.
  — Хочу вас поблагодарить.
  — Меня?
  — За совещание. Вы сказали правду, тогда как все остальные несли черт знает что. Четыре дня — подумать только!
  — Они всего лишь проявили лояльность.
  — Лояльность? Брось ты, Том. Не возражаешь, если перейдем на «ты»? Между прочим, меня зовут Джимми. Им просто приказали.
  — Пожалуй, здесь не место для такого разговора… — Головокружение прошло, и, как обычно, появилась ясность мыслей. Джерихо пришло в голову, что американец, должно быть, ждал, когда он появится после совещания. — Достаточно, спасибо.
  — Правда? Да мы почти не ехали.
  — Остановитесь, пожалуйста.
  Крамер свернул к краю тротуара у маленьких коттеджей, затормозил и заглушил мотор.
  — Послушай, Том, одну минуту. Немцы ввели в действие Акулу через три месяца после Пёрл-Харбора…
  — Позвольте…
  — Успокойся. Никто не слушает. — Действительно. В переулке ни души. — Три месяца после Пёрл-Харбора, и вдруг мы начинаем терять суда, что впору выходить из войны. Никто не говорит нам, в чем дело. В конце концов мы здесь новички, всего лишь сопровождаем суда, как нам указывает Лондон. Наконец становится совсем плохо, и мы спрашиваем вас, что случилось со всеми вашими хвалеными разведданными. — Крамер поднял палец. — И тогда нам говорят об Акуле.
  — Я не могу это слушать, — запротестовал Джерихо, пытаясь открыть дверь, но Крамер наклонился вперед и ухватился за ручку.
  — Я не пытаюсь настраивать тебя против твоих людей. Хочу только рассказать, что здесь происходит. Когда в прошлом году нам объявили об Акуле, мы стали кое-что проверять. Торопились. В конце концов после отчаянного сопротивления начали получать некоторые цифры. Знаешь, сколько бомбочек было у ваших парней к концу лета? И это после двух лет производства!
  Джерихо глядел прямо перед собой.
  — Я не стану воспринимать подобную информацию.
  — Пятьдесят! А знаешь, сколько, говорили наши в Вашингтоне, они могут сделать за четыре месяца? Триста шестьдесят!
  — Ну и делайте, — раздраженно ответил Джерихо. — Если вы такие, черт возьми, хорошие.
  — Да нет, — возразил Крамер. — Ты не понимаешь. Это не позволено. Энигма — это британский младенец. Официальный. Любые изменения в статусе подлежат переговорам.
  — А они идут?
  — В Вашингтоне. В это самое время. Там ваш мистер Тьюринг. А пока мы получаем то, что вы даете.
  — Но это же абсурд. Почему, во всяком случае, не делать бомбочки?
  — Ну-ка, Том, подумай минутку. У вас здесь все станции радиоперехвата. Весь необработанный материал. Мы за три тысячи миль. Поймать Магдебург из Флориды чертовски трудно. Какой смысл иметь триста шестьдесят бомбочек, если нечего в них закладывать?
  Джерихо закрыл глаза и представил побагровевшее лицо Скиннера, услышал его рокочущий голос: «У тебя больше нет ясного представления об этом месте… Мы ведем переговоры с американцами о… Ты даже не в состоянии понять серьезность… » Теперь по крайней мере понятна причина ярости Скиннера. Его маленькой империи, которую он построил с таким трудом, громоздя бюрократический камень на камень, смертельно грозит Акула. Но угроза пришла не из Берлина. Она явилась из Вашингтона.
  — Пойми меня правильно, — продолжал Крамер. — Я пробыл здесь месяц и считаю, что все вы добились потрясающих результатов. Выдающихся. И никто из нас не говорит о передаче дела в наши руки. Но так продолжаться не может. Не хватает бомбочек, пишущих машинок. А эти бараки, боже мой! «Папа, а на войне опасно? » — «Конечно, я, черт возьми, чуть до смерти не замерз! » Знаешь, однажды чуть не сорвалась целая операция, потому что у вас кончились цветные карандаши! Подумай, о чем мы говорим? Люди должны погибать, из-за того что у вас не хватает карандашей.
  Джерихо слишком устал, чтобы спорить. К тому же он был достаточно осведомлен, чтобы понимать, что все это правда. Вспомнил, как полтора года назад, когда его попросили последить за посторонними в трактире «Баранья лопатка», он стоял в темноте в дверях, потягивая пиво, в то время как Тьюринг, Уэлчман и еще несколько больших начальников в комнате наверху писали коллективное письмо Черчиллю. Точно такая же история: не хватало клерков, машинисток, на заводе в Летчуорте, где раньше выпускали кассовые аппараты, а теперь делали бомбочки, не хватало комплектующих, не хватало рабочих… Когда Черчилль получил письмо, разразился страшный скандал — шумный разнос на Даунинг-стрит, испорченные карьеры, перетряски аппарата, — и дела пошли лучше. На время. Но Блетчли был ненасытное дитя. Чем больше давали, тем больше становился аппетит. Nervosbelli,pecuniaminfinitam. Или, как более прозаично выражался Бакстер, все в конечном счете упирается в деньги. Поляки вынуждены были отдать Энигму британцам. Теперь британцы должны поделиться с янки.
  — Я не желаю иметь с этим никакого дела. Мне надо хоть немного поспать. Спасибо, что подвезли.
  Джерихо потянулся к дверце, и на этот раз Крамер не пытался его удержать. Он почти вылез из машины, когда тот сказал:
  — Я слышал, ты потерял отца в прошлую войну. Джерихо застыл.
  — Кто вам сказал?
  — Забыл. Разве это имеет значение?
  — Нет. Это не секрет. — Джерихо принялся массировать лоб. Надвигалась отвратительная головная боль.
  — Все началось еще до моего рождения. Его ранило осколком под Ипром. Он еще немного пожил, но уже никуда не годился. Так и не выходил из госпиталя. Умер, когда мне было шесть.
  — Кем он был? До войны?
  — Математиком. Минутное молчание.
  — Увидимся, — сказал Джерихо и вышел из машины.
  — А у меня погиб брат, — вдруг сказал Крамер. — Одним из первых. Служил в торговом флоте. Ходил на «Либерти».
  Теперь понятно, подумал Джерихо.
  — Наверное, в то время, когда не могли расколоть Акулу?
  — Угадал, — мрачно подтвердил Крамер, потом с усилием улыбнулся. — Давай не терять друг друга из виду. Если что надо — только скажи.
  Он дотянулся до дверцы и громко захлопнул ее. Джерихо остался на обочине, глядя, как Крамер стремительно разворачивается. Машина, стрельнув мотором, помчалась вверх в направлении Парка. В утреннем воздухе осталось висеть грязное облачко выхлопа.
  ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПИНЧ
  PINCH: (1) глаг. , выкрасть шифровальный материал противника; (2) сущ. , любой похищенный у противника предмет, который увеличивает возможности расшифровки вражеских кодов и шифров.
  Лексикон шифровального дела («Совершенно секретно», Блетчли-Парк, 1943)
  1
  Блетчли стоял на железной дороге. Посередине его разрезала главная линия Лондон — Шотландия, а потом железнодорожная ветка Оксфорд — Кембридж делила его на четверти, так что, где бы вы ни находились, от поездов было не спастись: от их шума, запаха сажи, бурого дыма, который поднимался над теснящимися крышами. Большинство стандартных домиков построила железная дорога; они были из того же самого кирпича, что и вокзал с паровозными депо, и в том же мрачном индустриальном стиле.
  Примыкавший сзади к железной дороге доходный дом с пансионом на Альбион-стрит находился в пяти минутах ходьбы от Блетчли-Парка. Его владелице, миссис Этель Армстронг, как и самому заведению, было чуть за пятьдесят. Это была женщина плотного телосложения, грозного вида, со старомодными манерами. Ее муж умер через месяц после начала войны от сердечного приступа, и она превратила свое четырехэтажное владение в небольшой отель. Как и другие обитатели городка — а их было около семи тысяч, — она не имела ни малейшего представления о том, что делается за стенами особняка на краю города, да и не проявляла к этому никакого интереса. Выгодное дело — вот все, что для нее имело значение. Она брала тридцать восемь шиллингов в неделю и требовала от своих пяти постояльцев отдавать за питание все продовольственные талоны. В итоге к весне 1943 года она являлась обладательницей облигаций военного займа на тысячу фунтов стерлингов и имела в подвале запасы продуктов, которых вполне хватило бы для открытия средних размеров продуктовой лавки.
  В среду освободилась одна из комнат, а в пятницу ей прислали ордер на постой, в котором предлагали предоставить помещение мистеру Томасу Джерихо. В то же утро к дверям были доставлены его пожитки с предыдущего адреса: две коробки личных вещей и допотопный металлический велосипед. Велосипед она откатила на задний двор. Коробки отнесла наверх.
  Одна коробка была набита книгами. Несколько книжек Агаты Кристи. «Краткий обзор простых ответов в чистой и прикладной математике» в двух томах, автор — Джордж Шубридж Гарр. «Principia Mathematica», или как там ее. Брошюрка с подозрительно германским звучанием — «О вычислимых числах применительно к Entscheidungsproblem», надписанная «Тому, с глубоким уважением. Алан». Были еще книги по математике: одна, сильно зачитанная и полная закладок — автобусные и трамвайные билеты, салфетка с маркой пива и даже травинка, — рассыпалась на отдельные листы. Эта книжка упала, раскрывшись на жирно подчеркнутом месте: «… есть по крайней мере одна цель, которой настоящая математика может послужить в войне. Когда мир сошел с ума, математик может найти в математике ни с чем не сравнимое забвение. Ибо из всех искусств и наук математика является самой отвлеченной».
  Что ж, последняя строчка достаточно справедлива, подумала хозяйка. Она закрыла книгу, повертела в руках и взглянула на корешок: Г. Х. Харди, «Апология математика», Кембридж Юниверсити Пресс.
  В другой коробке тоже было мало интересного. Старая гравюра с изображением капеллы Кингз-колледжа. Поставленный на одиннадцать часов дешевый будильник в черном фибровом футляре. Радиоприемник, академическая шапочка и пыльная мантия. Пузырек чернил. Телескоп. Номер «Таймс» от 23 декабря 1942 года с кроссвордом, заполненным двумя разными почерками — один очень мелкий и аккуратный, другой более округлый, видимо, женский. Сверху проставлены цифры 27. 12. 8. 15. И, наконец, на дне коробки карта, которая, когда она ее развернула, оказалась картой не Англии и даже (как она подозревала и втайне надеялась) не Германии, а картой ночного неба.
  Хозяйка была настолько разочарована этой весьма неинтересной коллекцией, что, когда в половине первого ночи постучали в дверь и маленький человечек с северным говором доставил два чемодана, она даже не потрудилась их открыть и прямо свалила в пустую комнату.
  Владелец вещей появился в девять часов утра в субботу. Позже она объяснила соседке, миссис Скрэтчвуд, что запомнила это время — по радио как раз заканчивалась церковная служба и вот-вот должны были начаться последние известия. Он выглядел именно так, как она себе представляла. Небольшого роста. Худой. Ученый. На вид болезненный, оберегает руку, похоже, повредил. Небритый и бледный как… чуть было не сказала «как простыня», но белые простыни она видела только до войны, во всяком случае, в своем доме. Одежда приличная, но в страшном беспорядке: на пальто оторвана пуговица. Правда, довольно симпатичный. Вежливый Очень хорошо держится. Голос тихий. Сама она не имела детей, но будь у нее сын, он был бы примерно такого же возраста, что и постоялец. Словом, видно, что его надо подкормить.
  Хозяйка придерживалась строгих правил в отношении платы. Всегда требовала за месяц вперед — разговор начинала прямо в вестибюле, до того как показывать комнату, — обычно возникал спор, и в конце концов она, ворча, соглашалась на две недели. Этот же заплатил без звука. Она запросила семь фунтов шесть шиллингов, он дал восемь фунтов и, когда она сделала вид, что нет сдачи, сказал:
  — Хорошо, отдадите потом.
  Когда она заикнулась о продовольственных карточках, он мгновение недоуменно смотрел на нее, потом спросил (и она запомнит это до конца жизни):
  — Хотите сказать, эти?
  «Хотите сказать, эти? » — повторяла она в изумлении. Словно он никогда их не видел! Отдал ей книжечку коричневых талонов — драгоценные бумажки, дающие право еженедельно получать четыре унции масла, восемь унций бекона, двенадцать унций сахара, — сказав, что она может распоряжаться ими, как хочет.
  — Я ими никогда не пользовался.
  К тому времени она находилась в таком смятении, что ничего не соображала. Боясь, как бы он не передумал, спрятала деньги и карточки в фартук и повела его наверх.
  Теперь Этель Армстронг была готова первой признать, что пятая спальня в доходном доме не соответствовала лучшим ожиданиям. Она находилась в конце прохода за лестницей, единственную мебель составляли односпальная кровать и платяной шкаф. Комнатка была настолько мала, что дверь из-за кровати полностью не открывалась. Залепленное сажей крошечное окошко выходило на бескрайнее пространство железнодорожных путей. За два с половиной года здесь перебывало три десятка постояльцев. Никто не задерживался больше двух месяцев, а некоторые вообще отказывались здесь ночевать. А этот сел на кровать между коробками и чемоданами и устало произнес:
  — Очень мило, миссис Армстронг.
  Она скороговоркой объяснила распорядок. Завтрак в семь утра, ужин в шесть тридцать вечера, для работающих во внеурочные часы на кухне оставляются «холодные закуски». В противоположном конце коридора одна ванная на пятерых постояльцев. Разрешается принимать одну ванну в неделю, напускать воды не выше пяти дюймов (на эмали помечено чертой), об очередности договариваться между собой. Для обогрева комнаты выдается пять кусков угля на вечер. Камин в гостиной внизу гасится ровно в девять вечера. Всякий, кого застанут стряпающим, пьющим спиртное или принимающим в номере гостей, особенно противоположного пола — здесь она слабо улыбнулась, — подлежит выселению, остаток платы конфискуется.
  Она спросила, нет ли у него вопросов, на что он, к счастью, не ответил, потому что в этот момент не дальше, чем в сотне футов от окна, со скоростью шестьдесят миль в час, пронзительно свистя, промчался безостановочный курьерский. Комнатушку так затрясло, что миссис Армстронг на секунду с ужасом представила, как проваливается пол и они оба камнем летят вниз, мимо ее спальни, через посудомойню, и приземляются посреди окороков и банок с персиковым компотом, аккуратно разложенных в ее тайной пещере Аладдина — подвале.
  — Хорошо, — заключила она, когда грохот (но не тряска) наконец затих. — Тогда желаю вам спокойного отдыха.
  ***
  После того как шаги миссис Армстронг затихли внизу, Том Джерихо еще несколько минут сидел на краешке кровати. Потом снял пиджак и рубашку, осмотрел руку, в которой все еще пульсировала боль. Пониже локтя он заметил несколько небольших, со сливу, синяков. Вспомнил, кого всегда напоминал ему Скиннер: старосту Фейна в школе, сына епископа, который на перемене у себя в комнате бил тростью новичков, заставляя после экзекуции говорить: «Спасибо, Фейн».
  В комнате было холодно, он дрожал, покрылся гусиной кожей. Чувствовал, что невыносимо устал. Открыл один из чемоданов, достал пижаму и быстро переоделся. Повесив пиджак, подумал было достать остальную одежду, но решил, что не стоит, — к завтрашнему утру его, может быть, уже не будет в Блетчли. Получается — он провел ладонью по лицу, — отдал восемь фунтов, больше недельной получки, за комнату, которая, по всей видимости, даже не потребуется. Платяной шкаф, когда он его открыл, затрясся, печально зазвенели плечики. Внутри разило нафталином. Джерихо быстро запихал туда коробки, задвинул под кровать чемоданы. Потом задернул занавески, улегся на комковатый матрас и с головой укрылся одеялами.
  Три года Джерихо вел ночной образ жизни, вставал в темноте, ложился при свете, но так к этому и не привык. Лежа в постели и слушая отдаленные звуки субботнего утра, он чувствовал себя совсем больным. Внизу наполняли ванну. Чан с водой находился на чердаке прямо над головой, вода лилась с оглушительным шумом. Перед закрытыми глазами стояла карта Северной Атлантики. Джерихо открыл глаза: кровать мелко дрожала от проходящего поезда, который напомнил о Клэр. В 15.06 с Юстонского вокзала в Лондоне, «с остановками в Уиллсдене, Уотфорде, Эпсли, Беркбэмстеде, Тринге, Чеддингтоне и Лейтон-Баззарде, прибывающий в Блетчли в четыре пятнадцать», — даже теперь в памяти осталось объявление на вокзале и она, какой он увидел ее впервые.
  Это, должно быть, было — когда? — через неделю после того, как раскололи Акулу. Во всяком случае, дня за два до Рождества. Ему, Логи, Паку и Этвуду было приказано лично явиться в учреждение на Бродвее, рядом со станцией метро «Сент-Джеймс», откуда руководили делами Блетчли-Парка. Сам С. произнес небольшую речь о важности их работы. В знак признания их «жизненно важной победы» и по указанию премьер-министра каждый получил железное рукопожатие и чек на сто фунтов, выписанный на старинный и малоизвестный Сити-банк. Потом, несколько смущенные, они попрощались на улице и разошлись каждый по своим делам: Логи отправился на ланч в Адмиралтействе, Пак — на свидание с девушкой, Этвуд пошел на концерт в Национальной портретной галерее, а Джерихо — обратно на Юстонский вокзал поспеть на поезд до Блетчли, с остановками в Уиллсдене, Уотфорде, Эпсли…
  Теперь больше никаких чеков, подумал он. Как бы Черчилль не потребовал деньги обратно.
  Миллион тонн грузов. Десять тысяч человек. Сорок шесть подводных лодок. И это лишь начало.
  «Здесь все. Вся война».
  Он повернулся лицом к стене.
  Прошел еще один поезд, потом еще один. Кто-то опять стал наливать ванну. На заднем дворе, прямо под окном, миссис Армстронг повесила на веревку ковер из гостиной и принялась энергично выколачивать, словно перед нею был задолжавший постоялец или назойливый инспектор из Министерства продовольствия.
  На Джерихо навалился сон.
  ***
  Сон — это память, а память — сон.
  Полная людей платформа вокзала — металлические ограждения, под грязным стеклянным куполом мелькают крылья голубей. Из громкоговорителей льются металлические звуки рождественских песнопений. Холодный серый свет и пятна хаки.
  Цепочка согнувшихся под тяжестью вещмешков солдат спешит к багажному вагону. Матрос целует беременную женщину в красной шляпке и шутливо похлопывает ее по заду. Школьники, едущие домой на рождественские каникулы, коммивояжеры в потертых пальто, две худые беспокойные мамаши в невзрачных шубках, высокая блондинка в хорошо сшитом длинном сером пальто, отделанном черным бархатом по воротнику и манжетам. Довоенное, подумал он, сейчас таких не шьют…
  Она проходит мимо окна, и он чувствует, что она заметила его взгляд. Он смотрит на часы, захлопывает крышку и, подняв глаза, видит, как она входит в его купе. Все места заняты. Она в нерешительности останавливается. Он встает, уступая место. Благодарно улыбнувшись, она жестом показывает, что рядом достаточно места. Он, кивнув, с трудом втискивается на сиденье.
  По всему поезду захлопываются двери, раздается свисток, и состав, потряхивая, трогается. На платформе размытые фигуры прощально машут руками.
  Так тесно, что не пошевельнуться. До войны такой близости не потерпели бы, но теперь, во время бесконечных трудных поездок, мужчин и женщин постоянно швыряет друг на друга, часто в буквальном смысле. Ее бедро притиснуто к его так плотно, что он ощущает твердые мышцы и кость. Плечо тоже прижалось к его плечу. Ноги касаются ног. Чулок, шурша, трется о его икру. Он чувствует тепло ее тела, вдыхает запах ее духов.
  Глядя мимо нее, он делает вид, что рассматривает проплывающие за окном уродливые дома. Она намного моложе, чем показалось сначала. В профиль ее лицо не из тех, что принято называть хорошенькими, однако оно привлекает твердыми энергичными чертами — он подумал, что к ее лицу подходит определение «благородное». Собранные сзади очень светлые волосы. Когда он пробует пошевельнуться, его локоть трется о ее грудь и ему кажется, что он сейчас помрет от смущения. Он без конца извиняется, но она, похоже, не замечает. У нее в руках номер газеты «Таймс», многократно сложенный, чтобы удобнеедержать.
  Купе набито до отказа. Солдаты разлеглись на полу и забили коридор. Обняв вещмешок, будто возлюбленную, на багажной полке спит капрал королевских военно-воздушных сил. Кто-то начинает похрапывать. В воздухе стоит терпкий запах дешевых сигарет и немытых тел. Но постепенно для Джерихо все это исчезает. Когда они касаются друг друга, его кожу обжигает огнем. Икры болят от напряжения, от невозможности подвинуться ближе или отстраниться.
  Ему хочется узнать, далеко ли она едет. Каждый раз, когда они останавливаются на одном из полустанков, он боится, что она сейчас выйдет. Но нет: она не отводит глаз от своего газетного квадратика. Скучные, однообразные окраины северного Лондона уступают место монотонным сельским пейзажам, однокрасочным в сумерках декабрьского полудня: мерзлые луга без скотины, голые деревья, разбросанные темные полосы живых изгородей, пустые тропинки, крошечные деревушки с дымящимися трубами, бросающиеся в глаза, как мазки сажи на белом фоне.
  Проходит час. Они проехали Лейтон-Баззард, до Блетчли пять минут, когда она вдруг выпалила:
  — Немецкий город отчасти по-французски не в согласии с Хамельном.
  Он не уверен, что правильно ее расслышал или что ее слова вообще относились к нему.
  — Извините?
  — Немецкий город отчасти по-французски не в согласии с Хамельном, — повторяет она, словно недоумку. — Семь по вертикали. Восемь букв.
  — Ах, вот что, — отвечает он. — Ратисбон.
  — Как вы угадали? Не думаю, чтобы когда-нибудь слышала. — Она оборачивается к нему. Крупные черты лица — острый нос, большой рот, — но его притягивают глаза. Они серые — холодного серого цвета, без намека на голубизну. Они, решает он, размышляя позднее, не сизоватого или жемчужного оттенка, а цвета тучи, готовой разразиться снегопадом.
  — Это кафедральный город. По-моему, на Дунае. Отчасти по-французски — очевидно, bon (хорошо). Не в согласии с Хамельном. Это просто. Хамельн — Волшебный дудочник — крысы. Ratis bon. Ratisgood. Крыса — это хорошо. В Хамельне так не думают.
  Он смеется, потом резко замолкает. Что он несет, разболтался, как идиот.
  — Fillupten (Заполните десять). Девять букв.
  — Это анаграмма, — моментально отвечает он. — Plentiful (обильный).
  Удивленно покачивая головой и улыбаясь, она заполняет клеточки кроссворда.
  — Как это у вас так быстро получается?
  — Это нетрудно. Надо вникнуть в их манеру мыслить, подбирать синонимы. Можно мне?
  Он протягивает руку за газетой и карандашом. Думая над кроссвордом, он в то же время изучающе наблюдает за ней — как она достает из сумочки сигарету и закуривает; чуть наклонив голову к плечу, смотрит на него. «Астра, Тассо, цветок, ландо… » В первый и единственный раз за все время их связи он полностью владеет собой, и ко времени, когда он, вписав в клеточки тридцать слов, вернул ей газету, они медленно проезжают предместья небольшого городка, мимо маленьких садиков и высоких труб. За ее головой видны давно знакомые веревки с развешанным бельем, выкопанные бомбоубежища, огородные участки, почерневшие от проходящих поездов кирпичные домишки. В купе темнеет — они въезжают под железный навес вокзала.
  — Блетчли, — объявляет проводник. — Станция Блетчли.
  — К сожалению, моя остановка, — говорит он.
  — Да, — отвечает она, задумчиво глядя на решенный кроссворд, потом улыбается. — Да. Знаете, я догадывалась.
  — Мистер Джерихо! — зовет кто-то. — Мистер Джерихо!
  ***
  — Мистер Джерихо!
  Он открывает глаза. На мгновение не может понять, где он. Неясные очертания платяного шкафа в сумерках можно принять за вора.
  — Да, — садится он на незнакомой постели. — Извините. Миссис Армстронг?
  — Мистер Джерихо, четверть седьмого, — кричит она с середины лестницы. — Ужинать будете?
  Четверть седьмого? В комнате почти темно. Достал из-под подушки часы, щелкнул крышкой. К своему удивлению, понял, что проспал весь день.
  — Было бы совсем неплохо, миссис Армстронг. Благодарю вас.
  Сон был тревожно отчетлив — несомненно более материален, чем эта призрачная комната. Сбросив одеяла и став голыми ногами на холодный пол, он испытал ощущение, словно находится где-то меж двух миров. Им овладела странная уверенность, что Клэр о нем думала и его подсознание, наподобие радиоприемника, ловило идущие от нее сигналы. Дикая мысль для математика, рационалиста, но он никак не мог от нее избавиться. Отыскав мешочек с туалетными принадлежностями, накинул на пижаму пальто.
  Из ванной на втором этаже выскользнула фигура в голубом фланелевом халате и с белыми бумажными бигуди в волосах. Джерихо вежливо кивнул. Женщина, в замешательстве взвизгнув, помчалась по коридору. Джерихо разложил туалетные принадлежности: кусочек карболового мыла, безопасную бритву с лезвием полугодовой давности, деревянную зубную щетку со стершейся вконец щетиной, почти пустую банку розового зубного порошка. Краны гудели. Горячей воды не было. Минут десять он скреб подбородок, пока кожа не покраснела и не покрылась капельками крови. Вот где скрываются подлинные бедствия войны, думал он, промокая лицо грубым полотенцем: в мелочах, в тысяче мелких унижений из-за вечной нехватки туалетной бумаги, мыла, спичек, чистой одежды, невозможности помыться. Гражданское население доведено до нищеты. От людей пахло — вот в чем была правда войны. Над Британскими островами, словно отвратительный туман, висел кислый запах немытых тел.
  В столовой было еще двое постояльцев — мисс Джоби и мистер Боннимен. В ожидании ужина завязался сдержанный разговор. Мисс Джоби была в черном, на груди брошь с камеей. Боннимен в зеленоватом твидовом костюме, с набором авторучек в нагрудном кармане. Должно быть, инженер из отделения бомбочек, предположил Джерихо. Дверь кухни распахнулась — вошла миссис Армстронг с тарелками.
  — Вот и мы, — прошептал Боннимен. — Держись, старина.
  — Брось, Артур, больше не заводи ее, — попросила мисс Джоби, игриво ущипнув его за руку, на что Боннимен скользнул рукой под стол и стиснул ее коленку. Джерихо, сделав вид, что не замечает, принялся разливать по стаканам воду.
  — Картофельный пирог, — с вызовом объявила миссис Армстронг. — С подливкой. И картофелем.
  Они молча созерцали дымящиеся тарелки.
  — Довольно, э-э, солидно, — нарушил молчание Джерихо.
  Ужин прошел в молчании. На сладкое было что-то вроде печеного яблока с заварным кремом. Когда с ним было покончено, Боннимен, закурив трубку, объявил, что по случаю субботнего вечера они с мисс Джоби отправляются в кабачок «Восемь колокольчиков», что на Букингем-роуд.
  — Разумеется, мы будем рады, если вы присоединитесь к нам, — сказал он таким тоном, из которого Джерихо заключил, что ему будут не очень рады. — У вас есть какие-нибудь планы?
  — Очень любезно с вашей стороны, но у меня действительно есть планы. Вернее, план.
  Когда они ушли, Джерихо помог миссис Армстронг убрать со стола, потом пошел на задний двор проверить велосипед. Почти совсем стемнело, свежесть воздуха обещала мороз. Огни были в порядке. Он очистил от грязи установленное правилами белое пятно на крыле и подкачал шины.
  К восьми часам он был у себя в комнате. В половине одиннадцатого миссис Армстронг уже собиралась отложить вязанье и пойти спать, как услыхала, что он спускается по лестнице. Приоткрыв дверь, успела рассмотреть, как Джерихо торопливо прошел по коридору и исчез в темноте.
  2
  Луна бросила вызов затемнению и голубым прожектором освещала замерзшие поля. Для езды на велосипеде света вполне хватало. Джерихо, приподнявшись с седла, тяжело нажимал на педали. Велосипед, виляя из стороны в сторону, поднимался вверх по уходящей из Блетчли дороге, догоняя отчетливо видную на ней собственную тень. Издалека доносился гул возвращающегося бомбардировщика.
  Дорога начала выравниваться, и он опустился в седло. Несмотря на подкачку, шины оставались полуспущенными, колеса и цепь без смазки прокручивались с трудом. Ехать было тяжело, но Джерихо не обращал на это внимания. Главное, что он действовал. Все равно как при расшифровке. Какой бы безнадежной ни казалась ситуация, правилом было всегда хоть что-нибудь делать. Ни одна шифрограмма, говорил Алан Тьюринг, не была расшифрована одним лишь бессмысленным взглядом.
  Джерихо проехал около двух миль по тропинке, продолжавшей отлого подниматься к Шенли-Брук-Енд. Это была скорее даже не деревня, а крошечное селение из дюжины домишек, в большинстве своем хижин батраков. Спрятавшихся в небольшой ложбине домов не было видно, но на повороте тропы до него донесся запах древесного дыма, давая знать, что теперь уже близко.
  Слева, не доезжая селения, в живой изгороди из боярышника Джерихо увидел проход, откуда неровная дорожка вела к стоявшему на отшибе домику. Свернув на нее. Том затормозил, скользя ногами по замерзшей грязи. С ближайшей ветки снялась невероятно крупная белая сова и, бесшумно взмахивая крыльями, полетела через поле. Джерихо, прищурившись, вглядывался в сторону дома. То ли ему кажется, то ли в нижнем окне действительно проглядывает свет? Сойдя с велосипеда, повел его к дому.
  Его не покидало ощущение удивительного спокойствия. Над соломенной крышей рассыпались яркие, словно городские огни, созвездия: Малая Медведица и Полярная звезда, Пегас и Цефей, приплюснутая «М» Кассиопеи с проплывающим через нее Млечным Путем. Ни одного отблеска с земли, заслоняющего их сияние. В пользу затемнения можно сказать хотя бы то, подумал Джерихо, что оно вернуло нам звезды.
  Дверь была крепкая, обитая железом. Стучаться в такую — все равно что колотить по камню. Через полминуты он постучал снова.
  — Клэр? — позвал он. — Клэр? Молчание, потом:
  — Кто там?
  — Это я, Том.
  Джерихо перевел дух и напрягся, будто ожидая удара. Ручка повернулась, и дверь слегка приоткрылась, как раз настолько, чтобы можно было разглядеть темноволосую женщину лет тридцати, ростом с Джерихо. Очки в круглой оправе, теплое пальто, в руках молитвенник.
  — Да?
  На мгновение он потерял дар речи.
  — Извините, — наконец произнес он, — я ищу Клэр.
  — Ее нет.
  — Нет? — упавшим голосом повторил Джерихо. Теперь он вспомнил, что Клэр жила вдвоем с женщиной, которую звали Эстер Уоллес («работает в шестом бараке, просто душка»), но почему-то поначалу начисто о ней забыл. Она не показалась Джерихо слишком приятной. Худое лицо, словно ножом, разделенное пополам острым носом. Волосы стянуты назад, открывая нахмуренный лоб. — Я Том Джерихо. — Никакой реакции. — Клэр, возможно, упоминала обо мне?
  — Я передам, что вы приходили.
  — Она скоро вернется?
  — Простите, не знаю.
  Она стала закрывать дверь. Джерихо подставил ногу.
  — Послушайте, я понимаю, что это ужасно невежливо с моей стороны, но не позволили бы вы мне войти и подождать?
  Женщина бросила взгляд на его ногу, потом на лицо.
  — К сожалению, это невозможно. Всего хорошего, мистер Джерихо, — и с силой захлопнула дверь.
  Джерихо сошел на тропинку. Такая случайность в его планах не предусматривалась. Он посмотрел на часы. Начало двенадцатого. Поднял велосипед и направился назад к тропинке, но в последний момент, вместо того чтобы выйти наружу, свернул налево и пошел вдоль изгороди. Положил велосипед на землю и, зайдя в тень, стал ждать.
  Спустя примерно десять минут дверь открылась и захлопнулась и он услыхал, как по камням застучали колеса велосипеда. Он угадал: мисс Уоллес была одета, чтобы выйти из дома, потому что работала в ночную смену. Прыгая из стороны в сторону, навстречу ему двигался тонкий желтый лучик. Энергично двигая коленями, широко расставив угловатые, как старый зонтик, локти, мисс Уоллес проехала по освещенной стороне футах в двадцати от него. У выезда на тропинку она остановилась и надела на руку светящуюся повязку. Джерихо вжался поглубже в боярышник. Через полминуты она уехала. Прождав еще целых пятнадцать минут, на случай если она что-нибудь забыла, он снова направился к домику.
  Ключ был всего один — большой, вычурный, вполне годившийся к вратам собора. Джерихо вспомнил, что прятали его под куском черепицы у цветочной урны. Дверь от сырости покоробилась и открывалась с усилием, процарапывая дугу на каменном полу. Положив ключ на место, он, прежде чем включить свет, плотно прикрыл дверь.
  Он был здесь лишь однажды, но запомнить расположение комнат не составляло труда. Два помещения на первом этаже: небольшая гостиная с низким потолком и кухня прямо напротив. Узкая лестница слева ведет на маленькую площадку. Прямо, окнами на тропинку, спальня Клэр. Спальня Эстер выходит на заднюю сторону. Уборной служит химический туалет снаружи, рядом с задней дверью, открывающейся из кухни. Ванной нет. В чулане рядом с кухней стоит оцинкованное корыто. Моются перед печкой. В доме холодно, тесно, пахнет плесенью. Удивительно, как Клэр может это терпеть.
  «Но, дорогой, это же намного лучше, чем выслушивать какую-нибудь хозяйку, указывающую тебе, что можно… »
  Джерихо сделал несколько шагов по выношенному ковру и остановился. Впервые почувствовал себя не в своей тарелке. Куда ни посмотришь — всюду свидетельства того, что здесь вполне довольны жизнью и без него: разнокалиберная синяя с белым посуда в кухонном шкафу, ваза с букетом нарциссов, стопка довоенных номеров «Вог», даже набор мебели (уютно расставленные у камина два кресла и диван). Каждая мелочь казалась продуманной и значительной.
  Ему здесь нечего делать.
  В этот момент он чуть не ушел. Его остановила лишь сентиментальная мысль, что ему по существу некуда идти. В Парк? На Альбион-стрит? В свой колледж? Жизнь — лабиринт, полный тупиков.
  Лучше держаться здесь, решил он, чем снова убегать. Она должна скоро вернуться.
  Боже, до чего же холодно! Он промерз до костей. Ходил взад-вперед по тесной комнате, пригибаясь, чтобы не задеть массивные балки. В камине заметил побелевший пепел да несколько обугленных кусков дерева. Сел сначала в одно кресло, потом в другое. Теперь он находился лицом к двери. Справа стоял диван. Потертая розовая шелковая обивка, продавленные подушки с торчащими перьями. Пружины ослабли, и, если сядешь, окажешься почти на полу. Подняться с него стоит больших усилий. Джерихо помнил этот диван и теперь долго смотрел на него, как солдат на поле боя, где была безвозвратно проиграна война.
  ***
  Они вместе выходят из поезда и идут по тротуару в сторону Парка. Слева — спортивная площадка, вспаханная и разбитая на огородные участки в ходе кампании «Копай для победы». Справа, за внешним забором, знакомое беспорядочное скопление приземистых зданий. Люди, стараясь согреться, ускоряют шаги. Сырой туманный декабрьский день растворяется в сумерках.
  Она рассказывает, что ездила в Лондон отпраздновать день рождения. Как он думает, сколько ей?
  Он не имеет никакого представления. Пожалуй, восемнадцать?
  Двадцать, — торжествующе заявляет она, — старуха. А что он делает в городе?
  Разумеется, он не может сказать. Так, дела, отвечает он. Просто дела.
  Извините, говорит она, ей не стоило спрашивать. Она все еще не может привыкнуть ко всем этим «следует знать». В Парке она три месяца, и ей здесь страшно не нравится. Отец работает в Форин Оффис и устроил ее сюда по знакомству, чтобы не болталась без дела. А он давно здесь?
  Три года, говорит Джерихо, пусть не беспокоится, потом станет лучше.
  А-а, отвечает она, ему легко говорить, у него, конечно, какое-нибудь интересное дело.
  Не очень, говорит он, но потом, подумав, что может показаться скучным, добавляет:
  — Вообще-то, по-моему, довольно интересное.
  По правде говоря, он затрудняется поддерживать разговор. Он смущается даже от того, что идет рядом с нею. Они замолкают.
  На доске объявлений у главного входа афиша «Музыкального приношения» Баха в исполнении Музыкального общества Блетчли-Парка.
  — О-о, только посмотрите, — говорит она. — Обожаю Баха.
  И Джерихо с неподдельным воодушевлением отвечает, что Бах и его любимый композитор. Испытывая признательность за то, что наконец нашел, о чем поговорить, он пускается в длинные рассуждения о шестичастной фуге «Музыкальное приношение», которую, как полагают. Бах сымпровизировал для короля Фридриха Великого, — подвиг, равноценный победе в сеансе одновременной игры вслепую на всех шестидесяти досках. Может, она знает, что посвящение Баха королю — Regis lussu Cantio et Reliqua Canonica Arte Resoluta — представляет собой акростих, начальные буквы которого, довольно интересно, составляют слово «ricercar», что означает «искать»?
  Нет, как ни странно, она ничего такого не знает.
  Под этот все более безрассудный монолог они доходят до бараков, где останавливаются и, после еще одной неловкой паузы, знакомятся. Она протягивает руку, теплую и крепкую, но ногти — просто кошмар — обкусаны до мяса. Ее фамилия Ромилли. Клэр Ромилли. Приятно звучит. Клэр Ромилли. Он желает ей счастливого Рождества и поворачивается уходить, но она его окликает. Она надеется, что он не сочтет это нескромным, но не хотел бы он пойти с ней на концерт?
  Он не уверен, не знает…
  Она пишет на газете, как раз над кроссвордом, число и время — 27. 12. 8. 15. -й вкладывает ему в руки. Билеты она купит. Там и встретятся.
  — Пожалуйста, не говорите «нет».
  И, прежде чем он находит отговорку, она исчезает.
  Вечером 27 декабря его смена, но он не знает, где ее найти, чтобы сказать, что не сможет. Да и незачем говорить, он видит, что ему хочется пойти. Так что он требует услугу за услугу, которую когда-то оказал Артуру де Бруку, и ждет у зала. Ждет, ждет и ждет. Наконец, когда все уже вошли и он собирается уходить, она, виновато улыбаясь, выбегает из темноты.
  Концерт лучше, чем он ожидал. Все музыканты квинтета работают в Парке и в свое время играли профессионально. Особенно хорош клавесинист. Женщины в зале в вечерних платьях, мужчины в костюмах. Неожиданно, и впервые, насколько он помнит, кажется, что война где-то далеко. При последних замирающих звуках третьего канона (per Motum contrarium) он осмеливается взглянуть на Клэр и обнаруживает, что она смотрит на него. Она касается его руки, и к началу четвертого канона (per Augmentationem, contrario Motu) он окончательнопогиб.
  После концерта ему нужно возвращаться в барак: обещал вернуться до полуночи.
  — Бедный мистер Джерихо, — говорит она, — ну прямо как Золушка.
  Но по ее предложению на следующей неделе они встречаются вновь, на концерте Шопена, и после него идут пешком выпить какао в привокзальном буфете.
  — Итак, — говорит она, когда он возвращается от стойки с двумя чашками бурой пены, — сколько мне дозволено о вас знать?
  — Обо мне? О, я большой зануда, со мной скучно.
  — Я совсем не нахожу вас скучным. Вообще-то до меня дошли слухи, что вы довольно остроумны. — Клэр закуривает, и Джерихо снова замечает особенную манеру курить: она заглатывает дым, а потом, откинув голову, выпускает его через нос. Что это, новая мода? — Полагаю, вы женаты? — спрашивает она.
  Он чуть не захлебнулся какао.
  — Слава богу, нет. Я хочу сказать, что вряд ли…
  — Невеста? Подружка?
  — А теперь вы меня поддразниваете, — констатирует он, доставая платок и вытирая подбородок.
  — Братья? Сестры?
  — Нет, нет.
  — Родители? Даже у вас должны быть родители.
  — Жива только мать.
  — А у меня только отец, — говорит она. — Мама умерла.
  — Ужасно. Мне так жаль вас. Должен сказать, моя мать еще полна жизни.
  Эта неторопливая беседа доставляет ему не испытанное до сих пор наслаждение говорить о себе. Она не спускает своих серых глаз с его лица. В темноте мимо проходят поезда, обдавая их сажей и горячим паром. Входят и выходят пассажиры. «Наплевать, что света нет, — выводит певец в висящем в углу громкоговорителе. — Луну им не закрыть… » Он рассказывает ей о том, чем прежде ни с кем не делился: о смерти отца, втором замужестве матери, об отчиме (бизнесмене, которого он недолюбливает), об открытии для себя астрономии, потом математики…
  — А нынешняя работа? — спрашивает она. — Вы ею довольны?
  — Доволен ли? — Грея о стакан руки, Джерихо обдумывает ответ. — Не сказал бы, что доволен. Слишком высокие требования — я бы сказал, пугает.
  — Пугает? — В огромных глазах интерес. — В каком смысле?
  — Что может произойти… (Рисуешься, одергивает он себя, перестань.) … что может произойти, если ошибешься.
  Она снова закуривает.
  — Вы из восьмого барака, верно? Там ведь военно-морское отделение?
  Он обрывает разговор и быстро оглядывается. За соседним столиком, держась за руки, шепчется еще одна парочка. Четверо летчиков играют в карты. Буфетчица в засаленном фартуке вытирает стойку. Похоже, никто не слышал.
  — Кстати, — оживился он, — вы напомнили, что мне, пожалуй, пора возвращаться.
  На углу Черч-Грин-роуд и Уилтон-авеню она чмокнула его в щеку.
  На следующей неделе был Шуман, а потом мясной пудинг с почками и фруктовый рулет в ресторане «Британский» на Блетчли-роуд (одиннадцать пенсов за два блюда). На этот раз пришел ее черед рассказывать. Клэр, по ее словам, было шесть, когда мать умерла; пришлось ездить с отцом по посольствам. Череда нянек и гувернанток. По крайней мере, выучила несколько языков. Хотела поступить в женский корпус королевских ВМС, но отец не пустил.
  Джерихо спрашивает, как было в Лондоне во время «блитца».
  — О, вообще-то очень весело. Было куда пойти. Милрой, «Четыре сотни». Какое-то веселье безысходности. Всем нам пришлось учиться жить сегодняшним днем, не так ли?
  При прощании она снова целует его, губы у одной щеки, прохладная ладошка у другой.
  Задним числом можно сказать, что примерно в то время, в середине января, ему следовало бы начать вести записи симптомов, поскольку именно тогда его устоявшиеся привычки стали куда-то улетучиваться. Просыпался в приподнятом настроении. Насвистывая, вбегал в барак. Между сменами, прихватив хлеба для уток, подолгу гулял вокруг озера — просто ради моциона, убеждал он себя, но в действительности искал ее в толпе глазами. Дважды он видел ее, а один раз она заметила его и помахала рукой.
  Во время четвертого (вернее, пятого, если считать встречу в поезде) свидания она настаивает, чтобы они побывали где-нибудь еще, и они идут в местный кинотеатр на Хай-стрит посмотреть новую картину с Ноэлем Коуардом, «Повесть об одном корабле».
  — Ты в самом деле ни разу здесь не был?
  Они становятся в очередь за билетами. Фильм идет всего один день, и очередь загибается за угол на Эйлсбери-стрит.
  — Откровенно говоря, да.
  — Боже мой, Том, какой ты смешной! По-моему, не будь в Блетчли киношки, я бы умерла со скуки.
  Они садятся в задний ряд. Клэр берет его за руку. В луче проектора сине-серый калейдоскоп табачногодыма и пыли. Парочка рядом целуется. Женщина хихикает. Звуки фанфар открывают киножурнал. На экране длинные колонны бредущих в снегу немецких военнопленных — невообразимое количество. Возбужденный голос диктора сообщает о прорыве Красной Армии на восточном фронте. Появляется Сталин, под громкие аплодисменты вручающий ордена. «Да здравствует дядюшка Джо! » — восклицает кто-то. Свет загорается, снова гаснет, и Клэр сжимает ему руку. Начинается основной фильм — «Повесть об одном корабле» — с Коуардом в роли невероятно обходительного капитана военного корабля. Атмосфера сдерживаемого напряжения. «Горит судно, несущее зеленый три-ноль… Сэр, по правому борту след торпеды… Продолжать огонь… » В разгар сражения Джерихо вглядывается в мелькающие на восхищенных лицах отблески экранных взрывов, и его вдруг осеняет, что он сам — частица всего этого, далекая, но жизненно важная частица, и никто об этом не знает и никогда не узнает… После финальных титров в динамике раздается «Боже, храни короля», и все встают. Многие зрители под впечатлением фильма начинают петь.
  Они оставили велосипеды в конце переулка рядом с кинотеатром. Чуть подальше о стену трется странная фигура. Подойдя поближе, они видят, что это солдат, обернувший шинелью девушку. Она стоит спиной к стене. Из тени, словно прячущийся в норе зверек, на них выглядывает белое личико. Пока Клэр и Джерихо забирают велосипеды, телодвижения прекращаются, а потом начинаются снова.
  — Как-то странно себя ведут, — замечает он, не подумав. К его удивлению, Клэр заливается смехом.
  — В чем дело?
  — Так, ни в чем, — отвечает она.
  Они стоят на тротуаре с велосипедами, пропуская грохочущий армейский грузовик с затененными фарами, направляющийся к северу по Уотлинг-стрит. Клэр перестает смеяться.
  — Знаешь, поедем посмотреть, где я живу, — чуть ли не умоляет она. — Еще не поздно. Мне так хочется показать тебе свой домик.
  Он не может найти отговорки, да ему и не хочется ничего придумывать.
  Они едут по городу, мимо Парка. Клэр показывает дорогу. Минут пятнадцать двигаются молча, и он начинает думать, далеко ли она его везет. Наконец, когда они уже трясутся по дорожке, ведущей к домику, она кричит через плечо:
  — Разве не идеальное гнездышко?
  — Э-э, дорога не наезжена.
  — Фу, противный, — она делает вид, что обиделась. Потом рассказывает, как наткнулась на этот заброшенный дом, как упросила его хозяина, фермера, сдать дом в аренду. Внутри стоит когда-то пышная, а ныне ветхая мебель, привезенная из Кенсингтона, из тетушкиного дома, который бросили во время бомбежек, да так туда и не вернулись.
  Лестница угрожающе скрипит, и Джерихо опасается, как бы она под двойным весом не отвалилась от стены. Дом — промерзшая насквозь развалина.
  — А здесь я сплю, — объявляет она, и он следом за ней заходит в комнату в розовых и кремовых тонах, словно большой гардероб, заваленную довоенными шелками, мехами и перьями. Под ногами со стуком выскакивает незакрепленная половица. В глазах рябит от множества мелочей, шляпных и обувных коробок, женских украшений, флаконов и баночек с косметикой… Она сбрасывает на пол пальто и падает плашмя на постель, потом, опершись на локоть, скидывает туфли. Похоже, ее что-то забавляет.
  — А что там? — Джерихо, в смятении отступивший на лестничную площадку, смотрит еще на одну дверь.
  — А-а, это комната Эстер, — говорит она.
  — Эстер?
  — Какой-то злодей-бюрократ узнал, где я живу, и заявил, что раз у меня есть еще одна спальная, я должна поделиться. Так появилась Эстер. Работает в шестом бараке. Просто душка. Чуточку без ума от меня. Можешь заглянуть. Она не будет возражать.
  Джерихо стучит, никто не отвечает, и он открывает дверь. Тоже крошечная комнатка, но у этой спартанский вид, как в келье: кровать с латунными спинками, на умывальном столике кувшин и тазик, стопка книг на стуле. «Начальный курс немецкого языка» Эйблмена. Джерихо открывает. «Der Rhein ist etwas langer als die Elbe». Рейн немного длиннее Эльбы. Позади оглушительный стук половицы, и Клэр забирает у него книгу.
  — Милый, не суй нос в чужие вещи. Это невежливо. Пойдем зажжем камин и выпьем.
  Спустившись, он встает на колени у камина со свернутым в комок номером газеты «Таймс». Складывает кучкой растопку, засовывает сверху пару поленьев и поджигает бумагу. Тяга отличная, труба с ревом засасывает дым.
  — Посмотри на себя, даже не снял пальто. Отряхивая пыль, Джерихо встает и оборачиваетсяк ней. Серая юбка, темно-синий кашемировый свитер, на бархатистой шее нитка молочно-белых жемчужин — неизменный наряд англичанок, принадлежащих к высшему классу. Она каким-то образом ухитряется одновременно выглядеть совсем юной и весьма зрелой.
  — Иди сюда. Давай я.
  Клэр ставит на столик бокалы и принимается расстегивать пальто.
  — Том, не говори, — шепчет она, — не говори, что не понял, чем они занимались за кинотеатром.
  Даже без туфель она одного с ним роста.
  — Конечно, понял…
  — В Лондоне все девушки называют это «поработать у стенки». Представляешь? Говорят, что так не забеременеешь…
  Он, недолго думая, оборачивает ее своим пальто. Она обвивает его руками.
  3
  К черту! К черту! К черту!
  Отбрасывая прочь воспоминания, он сорвался с кресла. Заметался по холодному каменному полу крошечной гостиной, забежал на кухню. Все подметено, вычищено, убрано. Это, должно быть, Эстер, а не Клэр, подумал он. Печка почти прогорела и была чуть теплой, но он удержался от соблазна подкинуть совок-другой угля. Без четверти час. Где же она? Побрел обратно в гостиную, постоял, раздумывая, у лестницы и стал подниматься. Влажная стенная штукатурка шелушилась под пальцами. Он решил сначала осмотреть комнату Эстер. Там все было в точности как несколько недель назад. У кровати пара практичных туфель. В шкафу много темной одежды. Тот же самый учебник немецкого языка. «An seinen Ufern sind Berge, Felsen und malerische Schlosser aus den altesten Zeiten». На его берегах горы, скалы и живописные старинные замки. Закрыв книгу, Джерихо вышел на площадку.
  И, наконец, открыл дверь в комнату Клэр. Теперь он совершенно отчетливо представлял, что собирается делать, хотя совесть подсказывала, что это нехорошо, а логика — что это глупо. В принципе он соглашался. Как любой воспитанный мальчик, он учил басни Эзопа, и ему было известно, что «подслушивающий ничего хорошего о себе не услышит», но разве, рассуждал он, открывая ящики стола, разве сия добродетельная мудрость кого-нибудь остановила? Ему надо было увидеть письмо, дневник, записку — что угодно, лишь бы узнать почему… впрочем, шансы обрести покой в любом случае равнялись нулю. Где она? С другим мужчиной? Может, занимается тем, что лондонские девушки называют «поработать у стенки»?
  Обезумев от злости, он начал действовать, как вломившийся в дом грабитель: вытаскивать и опрокидывать ящики, смахивать с полок украшения и безделушки, швырять на пол одежду, сбрасывать с постели одеяла и простыни, рвать матрас, поднимая при этом тучи пыли, пудры и страусиных перьев.
  Минут десять спустя он забился в угол, положив голову на ворох шелка и мехов.
  Ты развалина, — вспомнил слова Скиннера. — Конченый человек. Ты испортил игру. Может, найдешь хорошую девицу… более подходящую тебе, чем та особа, с которой ты встречался.
  Скиннер о ней знал. Похоже, и Логи. Как он ее называл? «Неприступная блондинка»? Может быть, все знали? Пак, Этвуд, Бакстер — все?
  Надо уходить отсюда, прочь от запаха ее косметики, от вида ее платьев.
  Именно это решение изменило все, потому что только стоя на площадке, прислонившись спиной к стене и закрыв глаза, он вдруг понял, что упустил какую-то вещь.
  Неторопливо и обдуманно он вернулся в комнату. Тихо. Шагнул обратно через порог и снова вернулся. Опять тихо. Встал на колени. На полу был один из кенсингтонских тетушкиных ковров, нечто восточное, грязноватое и изрядно потертое. Всего два квадратных ярда. Джерихо скатал ковер и положил на кровать. Деревянные, просевшие и вытершиеся от времени половицы под ковром приколочены проржавевшими гвоздями, которые никто не трогал лет двести — за исключением одного места, где короткий отрезок старой доски, дюймов восемнадцати длиной, был прикреплен четырьмя новенькими блестящими шурупами. Джерихо торжествующе хлопнул ладонью по доске.
  На что еще вы хотели бы обратить мое внимание, мистер Джерихо?
  На любопытный случай со скрипящей половицей.
  Но половица не скрипела.
  Это и был любопытный случай.
  В царившем в спальне беспорядке невозможно было найти подходящий инструмент. Он спустился на кухню, отыскал там нож. С перламутровой ручкой и выгравированной на ней буквой «Р». В самый раз. Вприпрыжку промчался через гостиную. Кончик ножа подошел к шлице в головке шурупа, резьба отличная, шуруп вывернулся идеально. Точно так же и остальные три. Под половицей он обнаружил войлок и штукатурку потолка нижнего этажа. Потом углубление примерно в шесть дюймов. Джерихо снял пальто и пиджак, засучил рукав. Лег на пол и сунул руку в пустое пространство. Сначала не было ничего, кроме пригоршней мусора — главным образом, кусков старой штукатурки и обломков кирпича, — но он продолжал шарить, пока наконец не издал радостный возглас: рука нащупала бумагу.
  ***
  Он разложил все вещи более или менее по своим местам. Развесил одежду, сложил белье и косынки в ящики и задвинул их обратно в комод красного дерева. Убрал украшения в кожаный футляр, остальные, вместе с флаконами, баночками и коробочками, в большинстве пустыми, искусно разложил по полочкам.
  Делал все это машинально, как автомат. Сняв ковер, застелил постель, расправил пуховое одеяло, накрыл кружевным покрывалом. Сел на краешек кровати и оглядел комнату. Неплохо. Конечно, когда она станет искать свои вещи, то сразу увидит, что кто-то в них копался, но на первый взгляд все выглядело, как прежде — если не считать дыры в полу. Он пока не знал, что с ней делать. Все зависело от того, возвращать радиоперехваты на место или нет. Джерихо достал их из-под кровати и заново стал изучать.
  Их было четыре, на стандартных листах, восемь на десять дюймов. Поднес один из них к свету. Дешевая бумага военного времени, которую в Блетчли расходовали тоннами. В переплетении грубых желтых волокон в сущности можно было увидеть мертвый лес: контуры листьев и черешков, слабые очертания коры и папоротников.
  В верхнем левом углу каждой депеши были проставлены радиочастоты, на которых они передавались, — 12 260 килогерц, а в правом — время перехвата. Все четыре следовали одна за другой 4 марта, всего девять дней назад, с промежутками приблизительно в двадцать пять минут, с 9.30 вечера и почти до полуночи. Каждая состояла из позывных — ADU, — за которыми следовали примерно две сотни пятизначных групп. Это уже само по себе представляло важный ключ, означавший, что, чьи бы эти депеши ни были, они не имели отношения к флоту: депеши германских военно-морских сил передавались четырехзначными группами. Так что они предположительно относились к сухопутным или военно-воздушным силам.
  Она, должно быть, похитила их из третьего барака.
  Чудовищный смысл открытия явился для Джерихо вторым убийственным ударом. Разложив на подушке радиоперехваты в порядке их поступления, он, подобно королевскому адвокату, всячески старался найти какое-нибудь невинное объяснение. Глупое озорство? Возможно. Уж она-то никогда не обращала внимания на секретность: во весь голос рассуждала о восьмом бараке в вокзальном буфете, хотела знать, чем там занимаются, пробовала рассказать ему, чем занимается она сама. Вызов? Тоже возможно. Она способна на все. Но эта дыра в полу, устроенная с холодным расчетом, притягивала взгляд, сводя на нет все доводы в ее защиту.
  Звук шагов внизу вывел его из глубоких раздумий. Он вскочил.
  Потом громко позвал: «Эй, кто там? » — в голосе было больше уверенности, чем на самом деле. Прокашлявшись, повторил: «Эй! » — и снова услышал шум, явно звук шагов, но теперь определенно снаружи. Почувствовал прилив адреналина. Быстро подбежал к двери спальной и выключил свет, так что теперь дом освещался только из гостиной. Если кто-нибудь станет подниматься по лестнице, он сможет видеть силуэт, сам оставаясь в темноте. Но ничего не происходило. Может, пытаются проникнуть через заднюю дверь? Положение крайне уязвимое. Вздрагивая при каждом скрипе, он стал осторожно спускаться по лестнице. Его обдало холодным воздухом.
  Входная дверь распахнута.
  Одним махом он одолел последние шесть ступенек и выбежал наружу. Как раз вовремя, чтобы увидеть хвостовой огонек велосипеда, свернувшего с дорожки на тропу и исчезнувшего в темноте.
  Он бросился следом, но через два десятка шагов отказался от этой затеи. Велосипедиста ему не догнать.
  Мороз усиливался. Земля во всех направлениях светилась тускло-голубым сиянием. К небу, будто кровеносные сосуды, поднимались ветви оголенных деревьев. На мерцающем льду отпечатались следы велосипедных шин: входной и выходящий. Он прошел по ним до двери. Здесь они заканчивались четкими отпечатками ног.
  Четкие и крупные следы — мужские…
  Дрожа от холода в рубашке с засученными рукавами, Джерихо постоял с полминуты, вглядываясь в следы. В ближайшей рощице кричала сова, издавая звуки, похожие на морзянку: тире-тире-тире-точка, тире-тире-тире-точка.
  Он поспешил в дом.
  Поднявшись наверх, свернул перехваты в тугой рулон. Прорвал зубами дырку в подкладке пальто и запихал туда депеши. Потом быстро привернул доску и расстелил ковер. Надел пиджак и пальто, везде выключил свет, запер дверь и положил ключ на место.
  Его велосипед оставил на инее третий след.
  Не доезжая тропинки, он остановился и оглянулся на темный силуэт домика, испытывая острое ощущение — глупо, подумал про себя, — что за ним следят. Огляделся вокруг. Порывом ветра качнуло деревья, рядом в терновнике зазвенели обледеневшие ветки.
  Дрожа от холода, Джерихо взобрался на велосипед и направил его под гору, на юг, навстречу висевшим в ночном небе над Блетчли-Парком Ориону, Проциону и, похожему на нож, созвездию Гидры.
  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ПОЦЕЛУЙ
  ПОЦЕЛУЙ: совпадение двух разных шифрограмм, переданных различными шифрами, однако содержащих один и тот же исходный незашифрованный текст. В связи с этим разгадка одного из них ведет к разгадке другого.
  Лексикон шифровального дела («Совершенно секретно», Блетчли-Парк, 1943)
  1
  Непонятно, от чего он просыпается — то ли слабый звук, то ли легкое движение воздуха вытаскивают его на поверхность из глубин сна.
  Сначала его затемненная комната кажется вполне обычной — знакомый угольно-черный брус дубовой потолочной балки, гладкие серые поверхности стен и потолка, — но потом он замечает слабый свет у подножья кровати.
  — Клэр? — зовет он, опираясь на локоть. — Дорогая?
  — Все нормально, милый. Спи.
  — Что ты там делаешь?
  — Роюсь в твоих вещах.
  — Ты… что?
  Он шарит рукой по прикроватному столику. Включает лампу. На будильнике половина четвертого.
  — Так-то лучше, — говорит она и выключает свой фонарик. — Никакого от него толку.
  Она занята именно тем, о чем говорит. Стоя на коленях нагишом, если не считать ночной сорочки, она шарит в его бумажнике. Достает пару фунтовых банкнот, выворачивает бумажник наизнанку и трясет. Спрашивает:
  — Никаких фотографий?
  — Ты мне ни одной не дарила.
  — Том Джерихо, — смеется она, убирая деньги в бумажник, — заявляю, что ты почти чист.
  Она проверяет карманы пиджака, брюк, потом переползает на коленях к его комоду. Он наблюдает за ней, заложив руки за голову и откинувшись на железную спинку кровати. Они спят вместе всего второй раз — через неделю после первого, — по ее настоянию не у нее дома, а в его комнате, прокравшись через темный бар гостиницы и по скрипучей лестнице. Комната Джерихо расположена далеко от остальных помещений, поэтому нет опасности, что их услышат. Она берет по порядку аккуратно разложенные на комоде книги, переворачивает, листает страницы.
  Находит ли он во всем этом что-либо странное? Нет, не находит. Ему это просто кажется забавным, лестным, даже… еще большей близостью, продолжением всего, частью сна наяву, которым стала егожизнь, диктуемая этим сном. К тому же у него нет от нее секретов… или, по крайней мере, он думает, что нет. Она находит работу Тьюринга и внимательно ее изучает.
  — А что такое на практике вычислимые числа применительно к Entscheidungsproblem?
  Он с удивлением отмечает ее безупречное немецкое произношение.
  — Теоретически это машина, способная производить бесконечное множество цифровых операций. Это служит подтверждением исходных позиций Гильберта и отрицанием взглядов Годела. Иди ко мне, дорогая.
  — Но это только теория?
  Он, вздохнув, хлопает рядом с собой по матрасу. Они спят на односпальной кровати.
  — Тьюринг считает: нет никаких причин к тому, чтобы машина не могла делать то, что делает человеческий мозг. Вычислять. Общаться. Сочинять сонеты.
  — Влюбляться?
  — Если любовь поддается логике.
  — А она поддается?
  — Иди в постель.
  — Этот Тьюринг, он работает в Парке?
  Джерихо не отвечает. Она пролистывает книгу, недовольно глядя на математические вычисления, потом ставит на место и открывает один из ящиков. Когда она наклоняется, сорочка ползет вверх, открывая белеющую в полумраке нижнюю часть спины. В то время как она роется в его белье, он, как загипнотизированный, не отрывает глаз от уголка нежного тела чуть пониже позвоночника.
  — Ага, что-то есть, — говорит она, доставая бумажную полоску. — Чек на сто фунтов, выписанный на резервный счет Форин Оффис, на твое имя…
  — Дай сюда.
  — Зачем?
  — Положи обратно.
  Джерихо молниеносно оказывается рядом, но она проворнее его. Становится на цыпочки, подняв над головой руку с чеком, и оказывается — смешно, — что она на полдюйма выше его. Бумажка развевается, как знамя, которое ему не достать.
  — Я знала, что-то должно быть. Ну скажи, дорогой, за что получил?
  Давно надо было обналичить проклятую бумажку. Совсем о ней забыл.
  — Клэр, пожалуйста…
  — Ты в своем бараке, должно быть, придумал что-то очень умное. Новый шифр? Да? Или разгадал какой-нибудь сверхважный? Мой милый, милый умница.
  Может, она и выше его ростом, даже сильнее, но она довела его до крайности. Джерихо хватает твердую мышцу руки, тянет руку вниз и выкручивает за спину. После короткой борьбы он швыряет Клэр на узкую кровать. Разжимает пальцы с обкусанными ногтями и с чеком в руке отходит от кровати.
  — Ничего смешного, Клэр. Есть вещи, которые не для забавы.
  Тяжело дыша после борьбы, он стоит на жестком половике — голый, щуплый. Сворачивает чек и кладет в бумажник, сует бумажник в карман пиджака и поворачивается повесить пиджак в шкаф. До него доносятся странные звуки — пугающие, необычные, что-то между хриплым прерывистым дыханием и рыданиями. Она, закрыв лицо ладонями, подтянув колени к груди, свернулась калачиком в постели.
  Господи, что он наделал!
  Джерихо бормочет извинения. Он не хотел ее напугать, тем более делать ей больно. Подходит к кровати и садится рядом. Нерешительно трогает за плечо. Она его не замечает. Пробует привлечь ее к себе, повернуть на спину, но она неподатлива, как труп. Рыдания сотрясают кровать. Клэр словно в припадке. Это не просто отчаянье — она где-то очень далеко отсюда, далеко от него.
  — Все нормально, — повторяет он. — Все хорошо. Ему не вытянуть из-под нее одеяла, он накрываетее своим пальто и, дрожа от январского холода, ложится рядом, гладит по волосам.
  Так проходит полчаса. Успокоившись, она встает с постели и начинает одеваться. Джерихо не может заставить себя поглядеть на нее и понимает, что говорить бесполезно. Просто слушает, как она ходит по комнате, собирая свои разбросанные повсюду вещи.
  Потом дверь тихо закрывается. Скрип ступенек. Через минуту под окном слышится лязг отъезжающего велосипеда.
  Теперь начинается кошмар для него.
  Во-первых, сознание вины, сильнее всего разъедающее душу, даже более мучительное, чем ревность (правда, спустя несколько дней добавляется и ревность, когда он увидел ее в Блетчли с мужчиной: тот, разумеется, мог быть кем угодно — кузеном, приятелем, коллегой, — но, естественно, воображение Джерихо не способно это принять). Почему он так резко среагировал по такому незначительному поводу? Чек, в конце концов, мог быть вознаграждением за что угодно. Он не обязан был говорить ей правду. Теперь, когда она ушла, в его голове вертелись сотни правдоподобных объяснений. Что с его стороны вызвало в ней такой страх? Какие ужасные воспоминания он разбудил?
  Джерихо, тяжело вздохнув, натягивает на голову одеяло.
  Наутро он несет чек в банк и меняет его на двадцать хрустящих белых пятифунтовых бумажек. Потом отыскивает на Блетчли-роуд убогую ювелирную лавку и спрашивает перстень, любой, лишь бы он стоил сто фунтов, на что ювелир — похожий на хорька человечек в толстенных очках, — понятно, не веря своей удаче, достает бриллиант, который стоит вполовину меньше, и Джерихо его покупает.
  Он загладит свою вину. Извинится. Все будет хорошо.
  Но Джерихо не везет. Он становится жертвой собственной удачи. Одной из расшифровок Акулы установлено, что подводный танкерU-459 под командованием корветтенкапитана фон Вильямовица-Моллендорфа с семьюстами тоннами топлива на борту должен встретиться для заправки с итальянской подлодкой «Калви» в трехстах милях к востоку от острова Сент-Пол-Рок, в центре Атлантики. И один дурак в Адмиралтействе, забыв, что как бы ни было соблазнительно, нельзя предпринимать каких-либо действий, которые угрожали бы раскрытием секрета Энигмы, посылает на перехват соединение эсминцев. Налет проваливается.U-459 ускользает. А Дениц, этахитрая лиса, в своей парижской норе тут же подозревает неладное. В третью неделю января восьмой барак расшифровывает целый ряд депеш, приказывающих подводному флоту ужесточить секретность. Радиообмен по шифрам Акулы сокращается. Для дешифровочных машин едва хватает материала. В Блетчли отменяют все отпуска. Восьмичасовые смены растягиваются до двенадцати часов, до шестнадцати… Ежедневная битва за раскрытие шифров становится почти таким же кошмаром, как в самый безнадежный период десятимесячного отсутствия информации, передаваемой по Акуле. Скиннер без конца подстегивает всех и каждого.
  За какую-то неделю мир Джерихо из бесконечной солнечной весны превращается в унылую зиму. Его послания Клэр, полные мольбы и раскаяния, остаются без ответа, проваливаются в пустоту. У него нет возможности выбраться из барака, чтобы ее увидеть. Он не в состоянии работать. Не может спать. И не с кем поговорить. С Логи, утонувшим в табачном дыму? С Бакстером, для которого флирт с такой особой, как Клэр Ромилли, выглядит изменой мировому пролетариату? С Этвудом — Этвудом! — чьи сексуальные похождения до сих пор ограничиваются поездками по выходным в Бранкастер с новичками мужского пола якобы для игры в гольф, где те быстро обнаруживают, что со всех дверей в душевых сняты замки? Можно было бы излить душу Паку, но Джерихо заранее знает, какой получит совет, — «Мой дорогой Томас, пригласи какую-нибудь другую и трахай ее» — и как воспримет эту истину: ему не хочется «трахать» кого-то еще, и до этого он ни с кем не «трахался».
  В последний день января, покупая «Таймс» в газетном киоске Бринклоу на Виктория-роуд, он замечает ее идущей неподалеку с мужчиной и прячется, чтобы избежать встречи. Кроме этого случая он больше ее не видит: персонал Парка заметно разросся, к тому же сильно поменялись смены. В конце концов он доходит до того, что выслеживает ее, лежа в кустарнике у ее дома. Но, кажется, она перестала здесь бывать.
  И затем он неожиданно сталкиваетсясней лицом к лицу.
  Это происходит в понедельник, 8 февраля, в четыре часа. Он устало возвращается из столовой в барак и видит ее в потоке служащих, спешащих к выходу в конце дневной смены. Он репетировал эту встречу великое множество раз, а в результате лишь жалобно выдавливает из себя:
  — Почему ты не отвечаешь на мои письма?
  — Здравствуй, Том.
  Она хочет идти дальше, но на этот раз он не даст ей сделать это. На столе гора радиоперехватов Акулы, но ему наплевать. И он хватает ее за руку.
  — Мне надо с тобой поговорить.
  Они загораживают тротуар. Людской поток обтекает их, как река камень.
  — Смотрите, где встали, — замечает кто-то.
  — Том, — шипит она, — ради бога, ты же устраиваешь сцену.
  — Ладно. Давай уйдем отсюда.
  Он тянет ее за руку. Тянет настойчиво, и она уступает. Толпа вытесняет их за ворота и несет по улице. Его единственное желание — уйти подальше от Парка. Он не знает, сколько времени они идут — минут пятнадцать, может, двадцать, — пока наконец на тротуаре не остается людей, и они шагают по старым улочкам города. Холодный ясный день. По обе стороны за живыми изгородями, забрызганными грязью, прячутся спаренные провинциальные домишки с участками, в военное время застроенными курятниками и наполовину углубленными в землю полукруглыми бомбоубежищами из гофрированного железа. Клэр освобождает руку.
  — Нет необходимости.
  — Ты встречаешься с кем-нибудь еще? — Джерихо с трудом осмеливается задать этот вопрос.
  — Я постоянно с кем-нибудь встречаюсь.
  Он останавливается, но она идет дальше. Уходит шагов на пятьдесят, тогда он торопится ее догнать. Теперь домов больше нет, они на своего рода нейтральной земле между городом и сельской местностью, на западном краю Блетчли, где сваливают мусор. Словно подхваченные ветром клочья бумаги, с криком поднимается стая чаек. Дальше начинается колея, проходящая под железной дорогой к заброшенным старым печам для обжига кирпича. На фоне неба, напоминая крематорий, на пятьдесят футов поднимаются три красных кирпичных трубы. Клэр, дрожа, поплотнее запахивает пальто.
  — Какое отвратительное место! — говорит она, но продолжает идти.
  Минут десять заброшенный кирпичный завод, к счастью, отвлекает внимание, позволяя собраться с мыслями. Они в чуть ли не дружелюбном молчании бредут между развалинами печей и цехов. На обваливающихся стенах влюбленные парочки нацарапали свои обычные формулы: АЕ + ГС, Тони = Кэт, Сэл — моя. По земле разбросаны глыбы кирпичной кладки и осколки кирпича. Некоторые здания без кровли, с обгоревшими стенами — явно был пожар. Джерихо подумал, уж не немцы ли разбомбили эти сооружения, приняв их за действующий завод. Он хочет поделиться своими предположениями с Клэр, но ее уже нет.
  Он находит ее снаружи. Она стоит к нему спиной, глядя на затопленный карьер. Огромный водоем, шириною в четверть мили. Угольно-черная поверхность воды абсолютно неподвижна, что свидетельствует о невообразимой глубине.
  — Мне надо возвращаться, — говорит она.
  — Что ты хочешь узнать? — спрашивает Джерихо. — Я расскажу все, что хочешь.
  И расскажет, если она этого захочет. Ему плевать на секретность, на войну. Он расскажет ей об Акуле, и Дельфине, и Морской свинье. Расскажет о сводке погоды из Бискайского залива. Расскажет все до мелочей об их хитростях и секретах, начертит диаграмму действия дешифровочной машины, если это то, что ей нужно. Но она только говорит:
  — Том, надеюсь, ты больше не станешь мне надоедать с этим.
  Надоедать. Так вот в чем дело. Значит, он надоел?
  — Подожди, — окликает Джерихо, — может, возьмешь это?
  Он отдает ей коробочку с перстнем. Клэр открывает ее и поворачивает камень, ловя свет. Потом, захлопнув коробочку, возвращает Джерихо.
  — Не в моем вкусе.
  ***
  — Бедняжечка, — говорит она минуту спустя, — я действительно тебя допекла, да? Бедняжечка…
  А к концу недели его в «ровере» заместителя директора возвращают в Кингз-колледж.
  2
  Запахи и звуки воскресного английского завтрака клубились вверх по лестнице пансиона и разносились по коридору, как призыв к бою: шипение горячего жира на кухне, заупокойно-торжественные песнопения передаваемого по Би-Би-Си богослужения, похожие на треск кастаньет хлопки поношенных шлепанцев миссис Армстронг по линолеуму пола.
  На Альбион-стрит они были традицией, эти воскресные завтраки, с подобающей случаю торжественностью подаваемые на белом фаянсовом сервизе: ломоть хлеба толщиною в псалтырь, сверху две ложки омлета из яичного порошка — и вся эта масса свободно катается по отливающей радугой пленке растопленного жира.
  Не ахти какое объедение, вынужден был признать Джерихо, даже сомнительной съедобности. Хлеб цвета ржавчины с черными вкраплениями отдавал селедкой, которую жарили в пятницу на том же жире. Бледно-желтый омлет имел привкус залежалого печенья. Однако после треволнений предыдущей ночи, несмотря на беспокойство и озабоченность, у Джерихо разыгрался такой аппетит, что он съел все до последней крошки, запил двумя чашками жидковатого чая, собрал кусочком хлеба остатки жира и, выходя из-за стола, даже похвалил миссис Армстронг за хорошую стряпню — невиданный жест, заставивший ее, высунув голову в столовую, убедиться, нет ли на его лице насмешки. Нет, никакой насмешки не было. Он также постарался как можно жизнерадостнее пожелать доброго утра мистеру Боннимену, который как раз, тяжело опираясь на перила, спускался по лестнице («Откровенно говоря, старина, чувствую себя неважно — пиво там какое-то не такое»), и без четверти восемь был у себя в комнате.
  Миссис Армстронг страшно удивилась бы, увидев произошедшие в номере перемены. После первой проведенной здесь ночи Джерихо не только не собирался съезжать, как поступали раньше многие постояльцы, а, наоборот, распаковал все вещи. Освободил чемоданы. Единственный приличный костюм повесил в шкаф. Книги аккуратно расставил на каминной полке и в довершение всего водрузил над ними гравюру с изображением капеллы Кингз-колледжа.
  Он сел на кровать и остановил взгляд на картине. Она не являла собой произведение искусства. По правде говоря, была даже довольно скверной. Небрежные двойные готические шпили, неправдоподобно синее небо, бесформенные фигурки людей у подножья казались нарисованными детской рукой. Но даже плохие картины иногда бывают полезны. За поцарапанным стеклом и дешевеньким старым меццо-тинто были надежно спрятаны четыре нерасшифрованных радиоперехвата, которые он унес из спальни Клэр.
  Конечно, ему следовало вернуть их в Парк. Надо было ехать прямо в бараки, отыскать Логи или кого-нибудь из начальства и передать им в руки.
  Даже теперь он не мог разобраться во всех своих соображениях не в пользу такого шага, отделить неэгоистичное (стремление уберечь ее) от эгоистичного (желание хотя бы раз иметь над нею власть). Он лишь твердо знал, что не может выдать ее, и успокаивал себя тем, что не будет вреда, если он подождет до утра и даст ей возможность объясниться.
  Он проехал мимо главного входа, на цыпочках пробрался к себе в комнату и спрятал шифрограммы под картинкой, все больше осознавая, что преступил грань, разделяющую безрассудство и преступление, и с каждым часом будет все труднее найти путь назад.
  Сидя на кровати, он в сотый раз перебирал возможные объяснения. Она не в своем уме. Ее шантажируют. Ее комнату используют в качестве тайника без ее ведома. Она шпионка.
  Шпионка? Такое предположение казалось невероятным — явно преувеличенным, странно нелепым, абсолютно нелогичным. Прежде всего, зачем шпиону, если он в своем уме, похищать шифрограммы? Шпион наверняка стремился бы завладеть расшифрованными текстами: ответами, а не загадками; твердыми доказательствами того, что Энигму разгадывают.
  Проверив, заперта ли дверь, Джерихо взял картину и осторожно вынул из рамки, отколол кнопки и отделил фанерный задник. Размышляя о шифрограммах, он чувствовал, что здесь явно что-то не так. Теперь, глядя на них, он понял, в чем дело. С обратной стороны должны быть приклеены полоски тонкой бумаги с расшифрованным машиной типа «X» текстом. Но здесь не было не только этих полосок, но даже их следов, если бы они были оторваны. Итак, по всей видимости, эти депеши вообще не расшифровывали. Их содержание не раскрыто. Над ними не работали.
  Полная бессмыслица.
  Он потер между пальцами одну из депеш. Желтоватая бумага имела слабый, но вполне ощутимый запах. Какой? Поднес к носу, понюхал. Может, запах библиотеки или архива? Довольно стойкий — свежий, будто только что с полки — и, как духи, вызывающий ассоциации.
  Он вдруг осознал, что, несмотря на все страхи, шифрограммы становятся ему дороги, как бывают дороги мужчине фотографии любимой девушки. Только эти казались дороже любых фотографий, ведь на снимках только внешнее сходство, а здесь содержится разгадка, кто она такая, и поэтому, обладая ими, он в известном смысле обладает ею…
  Он даст ей всего один шанс. Не больше.
  Джерихо посмотрел на часы. После завтрака прошло двадцать минут. Пора идти. Он вложил шифрограммы за картинку, вставил ее в рамку и водрузил на каминную полку. Потом приоткрыл дверь. Все постояльцы миссис Армстронг вернулись из ночной смены. Джерихо надел пальто и вышел на лестницу. Он так старался выглядеть естественным, что впоследствии миссис Армстронг готова была поклясться, будто собственными ушами слышала, как, спускаясь с лестницы, он напевал:
  Ты улыбнулась в свете сигареты,
  Увы, лишь на секунду на одну.
  Увидеть, что хотел, мне все ж хватило света
  — Нельзя повесить ставни на луну…
  ***
  От Альбион-стрит до Блетчли-Парка меньше полумили — сначала налево по улице из стандартных домиков, потом налево под затемненный железнодорожный мост и сразу направо через огороды.
  Джерихо торопливо зашагал по мерзлой земле, изо рта валил пар. Формально наступила весна, но кто-то забыл предупредить об этом зиму. Под ногами потрескивали еще не успевшие растаять с ночи льдинки. На голых верхушках вязов галдели грачи.
  Было уже далеко за восемь, когда он, свернув с тропинки на Уилтон-авеню, подошел к главному входу. Смена давно началась, на пригородной улице он не заметил ни души. Из караульной будки, притопывая, вышел молодой богатырь-капрал с раскрасневшимся на морозе лицом и, едва взглянув на пропуск, махнул рукой: проходи.
  Наклонив голову, чтобы избежать разговоров со встречными, Джерихо проскочил мимо особняка, мимо озера (на котором оставались закраины льда) и вбежал в восьмой барак. Тишина в дешифровальной сказала ему то, что он хотел знать. Машины типа «X» уже прошлись по накопившимся радиоперехватам Акулы и теперь простаивали в ожидании, пока — вероятно, ближе к полудню — начнется поток Дельфинов и Морских свиней. Заметив в конце коридора долговязую фигуру Логи, Джерихо юркнул в регистратуру. Здесь, к его удивлению, в компании двух сохнущих по нему пичужек из женского корпуса оказался Пак. Серое изможденное лицо, голова откинута к стене. Джерихо подумал было, что Пак спит, но тот открыл один пронзительный голубой глаз.
  — Тебя ищет Логи.
  — Разве? — удивленно заметил Джерихо, снимая пальто и шарф и вешая на дверь. — Он знает, где меня найти.
  — Ходит слух, что ты врезал Скиннеру. Ради бога, скажи, что это правда.
  Одна из пичужек захихикала. Джерихо совсем забыл о Скиннере.
  — Пак, сделай мне одолжение, а? — попросил он. — Соври, что ты меня не видел.
  Пак внимательно посмотрел на него, закрыл глаза.
  — Загадочный ты человек, — сонно пробормотал он. Выйдя в коридор, Джерихо нос к носу столкнулся с Логи.
  — А-а, вот ты где, старина. Боюсь, что нам надо поговорить.
  — Прекрасно, Гай. Прекрасно. — Джерихо похлопал Логи по плечу и проскользнул мимо. — Только дай мне десять минут.
  — Нет, никаких десяти минут, — крикнул Логи. — Немедленно.
  Джерихо сделал вид, что не расслышал. Выскочил на свежий воздух, быстро шагнул за угол и мимо шестого барака направился ко входу в третий. Не дойдя шагов двадцати, остановился.
  Он очень мало знал о третьем бараке, разве только что там обрабатываются расшифрованные депеши германских сухопутных сил и люфтваффе. Этот барак был в два раза больше других и построен в виде буквы «L». Он появился тогда же, когда и остальные временные здания, зимой 1939 года — поднимавшийся из мерзлой букингемширской глины деревянный каркас, обшитый асбестом и тонкими досками, — и чтобы обогреть его, вспомнил Джерихо, пришлось забрать из одной старой оранжереи большую чугунную печь. Клэр постоянно жаловалась на холод. На холод и на «скучную» работу. Но где точно она работала, не говоря уж о том, в чем состояла «скучная» работа, было для него загадкой.
  Позади хлопнула дверь, и он, обернувшись, увидел, что из-за угла военно-морского барака появился Логи. Черт побери. Он припал на колено, притворившись, что возится со шнурком ботинка, но Логи его не увидел и целеустремленно направился в сторону особняка. Это придало Джерихо решимости. Как только Логи исчез из виду, он, собравшись с духом, бросился через дорожку ко входу в барак.
  Он постарался держаться так, будто имеет право здесь находиться. Достал ручку и, проталкиваясь между летчиками и армейскими офицерами, зашагал по центральному коридору, деловито заглядывая то в одну, то в другую комнату. Народу здесь было даже больше, чем в восьмом бараке. Мембраны деревянных стен усиливали гам пишущих машинок и телефонов, создавая атмосферу сумасшедшей деятельности. Джерихо не прошел и половины коридора, как в одной из дверей появился бравый полковник с огромными усами, преградив ему дорогу. Джерихо кивнул и попытался проскочить, но полковник проворно встал на пути.
  — Постой-ка, приятель. Кто такой? Джерихо непроизвольно протянул руку.
  — Том Джерихо. А вы кто?
  — Неважно, черт побери, кто я. — У полковника были оттопыренные уши и густые черные волосы с широким прямым, как лесная просека, пробором. На протянутую руку он не обратил никакого внимания. — Из какого отделения?
  — Из военно-морского. Восьмой барак.
  — Восьмой? Доложите, зачем явились сюда.
  — Ищу доктора Вейцмана.
  Вдохновенная ложь. Он знал Вейцмана по шахматному обществу. Натурализовавшийся в Англии немецкий еврей, всегда начинавший партию непринятым ферзевым гамбитом.
  — Ищете, черт возьми? — взревел полковник. — Разве флотские никогда не слыхали о телефоне? — Разглаживая усы, он оглядел Джерихо с ног до головы. — Ладно, пошли со мной.
  За широкой спиной полковника Джерихо проследовал по коридору в большое помещение. За столами в два полукруга две группы сотрудников, примерно по дюжине человек в каждой, разбирали проволочные корзины, доверху наполненные расшифрованными материалами. Позади них в стеклянной кабине на высоком стуле восседал Вальтер Вейцман.
  — Послушай, Вейцман, ты знаешь этого малого? Склонившийся над горкой немецких наставлений по пользованию оружием Вейцман поднял большую голову, рассеянно посмотрел на вошедших, но при виде Джерихо его унылое лицо осветилось улыбкой.
  — Привет, Том. Конечно же, я его знаю.
  — KriegsnachrichtenFurSeefahrer, — чуть торопливо произнес Джерихо. — Ты говорил, у тебя, возможно, что-то появится.
  Мгновение Вейцман не реагировал, и Джерихо подумал, что ему конец, но тут старина медленно произнес:
  — Да, у меня есть для тебя такие сведения. — Он осторожно спустился со стула. — Вам что-то нужно, полковник?
  Тот воинственно задрал подбородок.
  — Уж коль вы спросили, Вейцман, да, кое-что нужно. Связь между бараками, за исключением особых указаний, должна осуществляться по телефону или в письменном виде. Установленный порядок. — Полковник свирепо взглянул на Вейцмана, а тот, в свою очередь, посмотрел на него с изысканной любезностью. — Ладно, — сказал грозный вояка, — но на будущее запомните.
  — Дурак, — прошипел Вейцман, когда полковник отошел. — Так, так. Давайте-ка лучше сюда.
  Он подвел Джерихо к картотеке, нашел ящик и, выдвинув, стал просматривать карточки. Всякий раз когда переводчикам встречался непонятный термин, они прибегали к помощи Вейцмана и его знаменитому указателю. До вынужденной эмиграции он занимался филологией в Гейдельберге. Форин Оффис в редкую минуту вдохновения направил его в 1940 году в Блетчли. Почти не встречалось фраз, перед которыми бы он спасовал.
  — KriegsnachrichtenFurSeefahrer. «Военные сообщения для морской пехоты». Впервые перехвачены и зарегистрированы девятого ноября прошлого года, о чем ты уже прекрасно знаешь. — Вейцман поднес карточку к носу и стал разглядывать через толстые стекла очков. — Скажи, этот милый полковник все еще смотрит на нас?
  — Не знаю. По-моему, смотрит. — Полковник наклонился прочесть что-то написанное переводчиками, но то и дело поглядывал на Джерихо и Вейцмана. — Он всегда такой?
  — Полковник Кокер? Да, но сегодня он почему-то еще хуже, — тихо, не глядя на Джерихо, ответил Вейцман. Открыв другой ящик и явно чем-то озабоченный, он достал карточку. — Предлагаю постоять здесь, пока он не уйдет. Вот термин из области подводного флота, который попался нам в январе: Fluchttiefe.
  — Глубина выхода из-под удара, — ответил Джерихо. Он мог играть в эту игру часами. Vorhalt-Rechner — это вычислитель угла отклонения. Соединение холодной пайкой будет kalteLotstelle. Трещины в переборках подводной лодки называются Stirnwandrisse…
  — Глубина выхода из-под удара, — одобрительно кивнул Вейцман. — Совершенно верно.
  Джерихо решился снова взглянуть на полковника.
  — Теперь уходит… Порядок. Ушел.
  Вейцман мгновение поглядел на карточку, потом сунул на место и задвинул ящик.
  — Итак. Зачем тебе задавать вопросы, на которые уже знаешь ответ? — Седые волосы, нависший над небольшими карими глазами лоб. Морщинки в уголках глаз говорили о временах, когда это лицо то и дело расплывалось в улыбке. Теперь Вейцман смеялся не часто. Говорили, что большинство его родных осталось в Германии.
  — Я ищу женщину, которую зовут Клэр Ромилли. Ты ее знаешь?
  — Разумеется. Очаровательная Клэр. Ее все знают.
  — Где она работает?
  — Здесь.
  — Знаю, что здесь. Где именно?
  — Связь между бараками, за исключением особых указаний, должна осуществляться по телефону или в письменном виде. Установленный порядок, — щелкнул каблуками Вейцман. — Хайль Гитлер!
  — Клал я на установленный порядок.
  Один из переводчиков раздраженно повернулся в их сторону.
  — Слушайте, вы двое, заткнулись бы, а?
  — Извини, — Вейцман, взяв Джерихо под руку, отвел его в сторону. — Знаешь, Том, — прошептал он, — за эти три года я впервые слышу, как ты ругаешься.
  — Вальтер. Пожалуйста. Это очень важно.
  — И не может ждать до конца смены? — Он внимательно посмотрел на Джерихо. — Очевидно, нет. Тогда ладно. В какую сторону пошел Кокер?
  — Обратно к выходу.
  — Хорошо. Иди за мной.
  Вейцман повел Джерихо почти в самый конец барака, мимо переводчиков, через две длинные узкие комнаты, где десятки женщин сновали у двух огромных картотек, потом свернул за угол и прошел через зал, уставленный телетайпами. Грохот здесь стоял невообразимый. Зажав уши ладонями, Вейцман с ухмылкой обернулся. Шум преследовал их и в коротком проходе, который заканчивался закрытой дверью. Надпись рукой прилежной ученицы гласила: «Зал немецкой книги».
  Постучав, Вейцман вошел внутрь. Джерихо следом за ним. Большое помещение. Уставленные толстыми книгами и папками полки. Полдюжины сдвинутых вместе столов на козлах образуют одно большое рабочее пространство. Женщины, большинство спиной к ним. Шесть, может быть, семь. Две печатают, очень быстро, остальные ходят взад-вперед, складывая стопки бумаги.
  Прежде чем он успел заметить что-нибудь еще, к ним с озабоченным видом подбежала толстушка в твидовом костюме. Вейцман расплылся в обаятельной улыбке, будто все еще пребывал в кафе при гостинице «Европеишер Хоф» в Гейдельберге, и галантно поцеловал руку женщины.
  — Guten Morgen, mein liebes Fraulein Monk. Wie geht's?
  — Gut, danke, Herr Doktor. Und dir?
  — Danke, sehr gut.
  Чувствовалось, что это была привычная для обоих церемония. Ее румяное личико еще больше покраснело от удовольствия.
  — Чем могу помочь?
  — Мы с коллегой, дорогая мисс Монк, — похлопав ее по руке, Вейцман жестом указал на Джерихо, — ищем очаровательную мисс Ромилли.
  При упоминании Клэр кокетливая улыбка испарилась с лица мисс Монк.
  — В этом случае, доктор Вейцман, вам придется занять очередь. Вставайте в очередь.
  — Извините. Какая очередь?
  — Мы все пытаемся найти Клэр Ромилли. Может быть, вы или ваш коллега имеете представление, где ее искать?
  ***
  Утверждать, что мир остановился, — значит впасть в солипсизм; и Джерихо было известно, что не мир замедляет движение, а скорее при неожиданной опасности ускоряются действия получившего заряд адреналина отдельного человека. Тем не менее для него на мгновение все остановилось. Лицо Вейцмана с безграничным недоумением, женщина, полная негодования… Лихорадочно пытаясь представить все последствия, Джерихо, не узнавая собственного голоса, будто доносившегося откуда-то издалека, бессвязно пробормотал:
  — А я думал… мне сказали… заверили… вчера… она должна быть в дневной смене с восьми утра…
  — Совершенно верно, — подтвердила мисс Монк. — Такая безответственность. Ужасно подвела.
  Вейцман со значением посмотрел на Джерихо, как бы говоря: во что ты меня втравил?
  — Может, заболела? — предположил он.
  — Тогда могла бы подумать о других и прислать записку. Поставить в известность. Прежде чем я отпустила всю ночную смену. Мы едва справляемся, когда нас восемь. А теперь, когда нас семь…
  Она принялась лепетать Вейцману про три-А и три-М и про то, сколько кадровых записок она писала, и никто не обращает внимания на ее трудности. Словно в подтверждение ее правоты открылась дверь и в зал вошла женщина, придерживая подбородком гору папок, чтобы не рассыпались. Под неодобрительный ропот подчиненных мисс Монк женщина свалила папки на стол. На пол со стола слетело несколько депеш. Джерихо бросился их поднимать. Мельком взглянул на одну.
  ZZZ
  ШТАБ ГЕРМАНСКОГО АФРИКАНСКОГО КОРПУСА УТРОМ ТРИНАДЦАТОГО ПВТ ТРИНАДЦАТОГО РАСПОЛАГАЛСЯ ПЯТНАДЦАТИ (ОДИН ПЯТЬ) КИЛОМЕТРАХ ЗАПАДНЕЕ БЕН ГАРДАН ПВТ БЕН ГАРДАН
  Мисс Монк выхватила депешу из рук. Казалось, она впервые заметила его присутствие. Прижав секреты к пышной груди, она испепеляла его взглядом.
  — Прошу прощения, вы… кто вы такой, в самом деле? — спросила она, загораживая собою стол. — Полагаю, приятель Клэр?
  — Все в порядке, Дафни, — успокоил ее Вейцман, — он мой друг.
  Мисс Монк снова покраснела.
  — Извини, Вальтер. Я, конечно, не имела в виду…
  — Можно мне спросить, — вмешался Джерихо, — поступала ли она так прежде? Я хочу сказать, не выходила на работу, не известив вас?
  — О, нет. Никогда. У себя в отделении не стану терпеть расхлябанности. Вейцман подтвердит.
  — Безусловно, — кивнул тот. — Здесь никаких послаблений.
  За прошедшие три года Джерихо встречал много таких, как мисс Монк: слегка паникующих в трудные минуты, дрожащих за свое драгоценное место и лишние пятьдесят фунтов в год, убежденных, что, если их крошечной вотчине откажут в коробке карандашей или лишней машинистке, война будет проиграна. Она должна ненавидеть Клэр, подумал он: ненавидеть за ее привлекательность, за уверенность в себе и нежелание воспринимать все всерьез.
  — В ее поведении не было ничего странного?
  — У нас здесь ответственная работа. На странности нет времени.
  — Когда вы ее в последний раз видели?
  — Должно быть, в пятницу. — Мисс Монк явно гордилась своей памятью на подробности. — Пришла на дежурство в четыре, ушла в полночь. Вчера у нее был выходной.
  — Таким образом, я полагаю, она вряд ли могла появиться в бараке, скажем, рано утром в субботу?
  — Нет. Я была здесь. Во всяком случае, зачем ей было приходить? Обычно она не могла дождаться, чтобы поскорее уйти.
  В этом можно не сомневаться. Джерихо снова посмотрел на стоявших позади мисс Монк девушек. Чем же они все-таки занимаются? Перед каждой горка скрепок для бумаги, баночка с клеем, стопка коричневых папок и ворох резиновых колечек. Кажется — неужели правда? — они из старых досье составляют новые. Он попытался представить Клэр здесь, в этом унылом помещении, среди этих обладающих разумом трутней. Все равно что представить попугая с его ярким оперением в клетке, полной воробьев. Джерихо не знал, что делать. Щелкнул крышкой часов. Восемь тридцать пять. Она опаздывает уже больше чем на полчаса.
  — Что вы теперь предпримете?
  — Очевидно, ввиду уровня секретности, существует определенная процедура, которой мы должны следовать. Я уже уведомила отдел бытового обслуживания. Они пошлют кого-нибудь к ней, чтобы вытащить из постели.
  — А если ее там нет?
  — Тогда свяжутся с ее родными и справятся, не знают ли те, где она.
  — А если те не знают?
  — Ну, тогда дело осложняется. Но до этого никогда не доходит. — Запахнув жакет, мисс Монк сложила руки на пышной груди. — Уверена, за всем этим кроется мужчина. — Передернув плечами, добавила: — Обычно кончается этим.
  Вейцман продолжал бросать в сторону Джерихо умоляющие взгляды. Потянул его за руку.
  — Пора, Том.
  — У вас есть адрес ее родных? Или номер телефона?
  — Думаю, есть, но не уверена, что мне… — Она повернулась к Вейцману, тот, поколебавшись, снова бросил взгляд на Джерихо и, через силу улыбнувшись, кивнул.
  — Ручаюсь за него.
  — Ладно, — все еще колеблясь, произнесла мисс Монк, — если вы считаете допустимым… — Подошла к шкафу рядом со своим столом и отперла его.
  — Кокер меня убьет, — прошептал Вейцман, когда она отвернулась.
  — Он ни за что не узнает. Обещаю.
  — Любопытно, — скорее про себя сказала мисс Монк, — что последнее время она стала намного внимательнее. Во всяком случае, вот ее карточка.
  Ближайший родственник: Эдвард Ромилли
  Родство: отец
  Адрес: 27 Стэнхоуп-Гарденс, Лондон, ЮЗ
  Телефон: Кенсингтон 2257
  
  Джерихо взглянул на карточку и вернул мисс Монк.
  — По-моему, не стоит его беспокоить, не так ли? — заметила она. — Во всяком случае, не теперь. Не сомневаюсь, что Клэр вот-вот явится с глупыми объяснениями, что проспала…
  — Уверен, — согласился Джерихо.
  — … и в этом случае, — нашлась мисс Монк, — что мне сказать, кто ее искал?
  — AufWiedersehen,FrauleinMonk. — С Вейцмана было довольно. Он уже выходил из комнаты, силой вытаскивая за собой Джерихо. Прежде чем захлопнулась дверь, Джерихо в последний раз взглянул в растерянное лицо мисс Монк, лепечущей на своем школьном немецком:
  — Auf Wiedersehen, Herr Doktor, und Herr…
  ***
  Вейцман повел Джерихо не тем путем, которым они пришли, а через заднюю дверь. Теперь, холодным днем, Джерихо увидел, почему он с таким трудом выбрался отсюда ночью. Они оказались на краю стройплощадки. Газон, изрытый канавами в четыре фута глубиной. Груды песка и гравия, покрытые инеем. Только чудом он тогда не сломал себе шею.
  Вытряхнув сигарету из мятой пачки «Пассинг Клаудс», Вейцман закурил. Прислонился к стене барака, выдыхая пар с дымом.
  — Полагаю, мне бесполезно спрашивать, что же все-таки происходит?
  — Тебе не нужно знать, Вальтер. Поверь мне.
  — Сердечные неприятности?
  — Что-то вроде того.
  Вейцман, продолжая курить, пробормотал несколько слов по-еврейски, похоже, выругался.
  Шагах в тридцати группа рабочих, заканчивая перерыв, сгрудилась у жаровни. Расходились неохотно, волоча за собой по твердой земле кирки и лопаты. Джерихо вдруг вспомнилось, как он, держась за руку матери, бредет по приморской набережной и гремит по бетону детской лопаточкой. Где-то за деревьями запустили движок, вспугнув с ветвей загалдевших грачей.
  — Вальтер, что такое Зал немецкой книги?
  — Мне, пожалуй, пора, — сказал тот вместо ответа. Послюнив пальцы, отщипнул горящий кончик сигареты и сунул окурок в нагрудный карман. Табак — слишком дорогое удовольствие, чтобы им разбрасываться.
  — Будь добр, Вальтер…
  — А, ладно! — Вейцман, словно отстраняя Джерихо, вдруг сердито взмахнул рукой и нетвердым шагом, но удивительно быстро для своего возраста, направился вдоль стены барака в сторону тропинки. Джерихо еле поспевал за ним. — Знаешь, ты слишком много просишь…
  — Знаю.
  — Боже мой, пойми, что Кокер уже подозревает во мне нацистского шпиона. Можешь поверить? Я, конечно, еврей, но для него-то все немцы одинаковы. Хотя, по правде говоря, и мы так считаем. Надо полагать, мне это должно льстить.
  — Я не думаю… это просто… никто больше…
  Из-за угла вышли двое караульных с винтовками и не спеша двинулись навстречу. Вейцман, смолкнув, резко повернул направо в сторону теннисного корта. Джерихо последовал за ним. Вейцман открыл калитку, и они ступили на асфальтовое покрытие. Корт построили — говорят, по личной подсказке Черчилля — два года назад. С осени на нем не играли. Белую разметку под инеем почти не видно. У сетчатой ограды намело кучи листьев. Вейцман захлопнул калитку и зашагал на середину корта.
  — С тех времен, когда мы начинали, все изменилось, Том. Девять десятых обитателей барака мне теперь даже не знакомы. — Он задумчиво отшвыривал ногой листья, и Джерихо впервые заметил, какие маленькие у него ноги — ножки танцовщика. — Я же здесь состарился. Помню дни, когда мы считали себя гениями, если прочитывали полсотни депеш в неделю. А знаешь, сколько теперь?
  Джерихо покачал головой.
  — Три тысячи в день.
  — Вот это да! — Сто двадцать пять в час, подсчитал Джерихо, по одной каждые полминуты…
  — У нее, выходит, неприятности, у твоей девушки? — Думаю, да. Точно, неприятности.
  — Мне жаль это слышать. Она мне нравится. Смеется, когда я шучу. Женщины, понимающие мои шутки, достойны любви. Особенно молодые. И хорошенькие.
  — Вальтер…
  Вейцман повернулся к третьему бараку. Он выбрал хорошую позицию, как человек, который в свое время, чтобы выжить, был вынужден научиться находить укромные места. Никто не мог к ним приблизиться, минуя теннисный корт. Не мог подойти незаметно. А если кто-то и следил на расстоянии — что тут особенного, если двое старых коллег решили поболтать наедине.
  — Организовано, как на заводском потоке. — Он ухватился за проволочную сетку. Руки побелели от холода. Пальцы, словно клешни, вцепились в сталь. — Расшифрованные депеши поступают по конвейеру из шестого барака. Сначала идут к дежурным на перевод — ты знаешь, это мой пост. Две группы дежурных в смену, одна для срочных материалов, другая для задержавшихся при расшифровке. Переведенные депеши люфтваффе передаются в три-А, армейские депеши — в три-М. Это сокращенные обозначения отделений. Боже мой, до чего же холодно. Ты замерз? Я весь дрожу. — Вейцман достал грязный носовой платок и высморкался. — Дежурные офицеры определяют важность и обозначают значками «Z». Один «Z» — это что-нибудь незначительное: гауптмана Фишера перевести в германские ВВС в Италии. Сводка погоды была бы обозначена тремя «Z». Пять «Z» — чистое золото: где будет находиться Роммель завтра днем; предстоящий воздушный налет. Разведданные обобщаются и рассылаются в трех экземплярах: один на Бродвей в Интеллидженс-Сервис, один в нужное министерство на Уайтхолле, один командующему соответствующего рода войск.
  — А Зал немецкой книги?
  — Все имена собственные индексируются: фамилии офицеров, названия боевой техники, базы. Например, перевод гауптмана Фишера поначалу может не иметь для разведданных никакого значения. Но затем вы сверяетесь с индексом ВВС и обнаруживаете, что последним местом его службы была радарная установка во Франции. Теперь его направляют в Бари. Итак: немцы устанавливают радар в Бари. Дадим построить. А потом, когда он будет почти завершен, разбомбим.
  — Так это и есть немецкая книга?
  — Нет, нет, — Вейцман нетерпеливо затряс головой, будто Джерихо был одним из тупых студентов в его классе в Гейдельберге. — Немецкая книга — это самый конец процесса. Все эти бумаги: радиоперехват, расшифровка, перевод, пометка важности, список отсылок к другим депешам — все эти тысячи страниц в конце сходятся вместе и подшиваются. Немецкая книга — это дословное воспроизведение обработки всех расшифрованных депеш в подлинниках.
  — Это ответственная работа?
  — В интеллектуальном смысле? Нет. Чисто канцелярская.
  — А в смысле доступа? К засекреченным материалам?
  — А-а. Другое дело, — пожал плечами Вейцман. — Все, разумеется, зависит от человека, удосужится ли он читать, что попадает ему в руки. Большинство не интересуется.
  — Но теоретически?
  — Теоретически? В обычный день? Девушка вроде Клэр, возможно, узнает больше оперативных подробностей о германских вооруженных силах, чем, скажем, Адольф Гитлер. — Поймав скептический взгляд Джерихо, Вейцман улыбнулся. — Абсурд, не правда ли? Сколько ей? Девятнадцать? Двадцать?
  — Двадцать, — пробормотал Джерихо. — Она постоянно говорила, что у нее скучная работа.
  — Двадцать! Клянусь, что это величайшая шутка за всю историю войны. Посмотри на нас: легкомысленная девица, хилый интеллигент и полуслепой еврей. Если бы только раса господ видела, что мы с ними делаем… бывает, одна эта мысль помогает мне держаться. — Вейцман поднес часы к лицу. — Мне пора. Кокер, должно быть, уже выдал ордер на мой арест. Боюсь, слишком много наболтал.
  — Нисколько.
  — О, еще как.
  Он повернулся к калитке. Джерихо двинулся было следом, но Вейцман жестом его остановил.
  — Почему бы тебе не подождать немного, Том? Всего минутку. Дай мне уйти одному.
  Он вышел за калитку. Проходя по ту сторону ограды, вдруг замедлил шаг и поманил Джерихо к сетке.
  — Послушай, — сказал он, понизив голос, — если думаешь, что я помогу тебе снова, когда ты захочешь узнать еще что-нибудь… Пожалуйста, не проси меня. Я не хочу.
  Джерихо не успел ответить, как он, перемахнув через дорожку, скрылся за третьим бараком.
  ***
  На территории Блетчли-Парка, сразу за особняком под елью, стояла обыкновенная красная телефонная будка. Молодой парень в мотоциклетных крагах заканчивал разговор. До прислонившегося к дереву Джерихо доносился его приглушенный голос.
  — Идет… О'кей, детка… Пока…
  Парень со стуком повесил трубку и распахнул дверь.
  — К вашим услугам, приятель.
  Мотоциклист уехал не сразу. Джерихо следил за ним через стекло, делая вид, что ищет по карманам мелочь. Парень поправил краги, надел шлем, стал возиться с подбородочным ремнем…
  Дождавшись, когда тот уехал, Джерихо набрал ноль.
  — Оператор слушает, — раздался женский голос.
  — Доброе утро. Будьте добры, дайте Кенсингтон, два-два-пять-семь.
  Телефонистка повторила номер.
  — Опустите четыре пенса.
  Все номера Блетчли-Парка соединялись шестидесятимильной наземной линией с коммутатором Уайтхолла. Для телефонистки Джерихо звонил из одного района Лондона в другой. Он опустил четыре пенса в щель и после нескольких щелчков услышал гудки.
  — Да-а? — ответили через пятнадцать секунд. Голос отца Клэр был точно такой, каким Джерихо представлял его себе. Медлительный, уверенный, один короткий слог растягивается на два длинных. Как только раздались короткие гудки, Джерихо нажал кнопку «А». В приемнике зазвенели монеты. Он сразу же ощутил ущербность своего положения — звонит какой-то бедняк, не имеющий собственного телефона.
  — Мистер Ромилли? — Да-а.
  — Извините, что побеспокоил вас, сэр, да еще с утра в воскресенье. Видите ли, я работаю с Клэр…
  Слабый шум, потом тишина, нарушаемая дыханием Ромилли. Треск помех на линии.
  — Вы слушаете, сэр?
  Снова раздался голос, совершенно спокойный, но теперь он звучал по-другому, будто исходил из огромного пустого помещения.
  — Как вы достали этот номер?
  — Мне дала Клэр, — выпалил Джерихо первое, что пришло в голову. — Я подумал, может, она у вас.
  Снова долгое молчание.
  — Нет, нет. Ее нет. Да и зачем ей здесь быть?
  — Сегодня утром она не вышла на работу. Вчера у нее был выходной. Я подумал, может, она уехала в Лондон?
  — С кем я говорю?
  — Меня зовут Том Джерихо. — Молчание. — Может, она упоминала обо мне.
  — Не думаю, — еле слышно ответил Ромилли. Прокашлялся. — К большому сожалению, мистер Джерихо, боюсь, ничем не могу помочь. Передвижения моей дочери для меня такая же загадка, как, вероятно, и для вас. До свидания.
  Послышался несвязный шум, и связь оборвалась.
  — Алло? — произнес Джерихо. Ему показалось, что он все еще слышит в трубке чье-то дыхание. — Алло?
  Напрягая слух, еще несколько секунд подержал тяжелую бакелитовую трубку, потом повесил ее. Прислонившись к стенке телефонной будки, потер виски. За стеклами в мире безмолвно продолжалась жизнь. К особняку провожали только что прибывших лондонским поездом двоих штатских в котелках и со сложенными зонтиками в руках. Три утки в зимнем уборе, растопырив лапы, будто вспахивая свинцовую воду, садились на озеро.
  Передвижения моей дочери для меня такая же загадка, как, вероятно, и для вас.
  Это неправда, не так ли? Не та реакция, которую можно ожидать от отца, узнавшего, что его единственная дочь пропала.
  Джерихо поискал в кармане мелочь. Разложил монеты на ладони и стал тупо разглядывать, как путник, попавший в незнакомую страну.
  Снова набрал ноль.
  — Оператор слушает.
  — Кенсингтон, два-два-пять-семь.
  Снова опустил в щель четыре пенса. Опять короткие щелчки, затем пауза. Поднес палец к кнопке. Но на этот раз не длинные низкие гудки, а короткие — бип-бип-бип, занято, — пульсирующие в ухе, как биение сердца.
  ***
  Следующие десять минут Джерихо трижды пытался дозвониться и каждый раз с тем же результатом. Или Ромилли снял трубку, или ведет с кем-то долгий разговор.
  Джерихо позвонил бы и в четвертый раз, но прибежавшая из столовой в накинутом на плечи пальто женщина стала нетерпеливо стучать монетой по стеклу. Джерихо уступил. Стоя на дороге, решал, что делать дальше.
  Оглянулся на бараки. Их знакомые до мелочей приземистые серые формы, прежде наводившие тоску, теперь таили в себе смутную угрозу.
  К черту. Что он теряет?
  Застегнувшись от холода, повернул к воротам.
  3
  Приходская церковь св. Марии, твердые белые камни которой впитали в себя восемь веков христианского благочестия, находилась в конце аллеи старых тисов менее чем в сотне ярдов позади Блетчли-Парка. Входя во двор, Джерихо разглядел полтора-два десятка аккуратно сложенных на паперти велосипедов, а потом до него донеслось гудение органа, сопровождаемое заунывным пением прихожан англиканской общины. На кладбище стояла мертвая тишина. Он почувствовал себя гостем, входящим в дом в самый разгар вечеринки.
  
  Мы распускаемся, зеленеем, как на дереве листья,
  И увядаем, и умираем, не меняешься только Ты…
  
  Джерихо потопал, похлопал руками. Хотел тихо проскользнуть внутрь и постоять сзади до конца службы, но опыт подсказал, что потихоньку в церковь не войти. Хлопнет дверь, тут же повернутся головы, и какой-нибудь услужливый помощник церковного старосты поспешит по проходу с перечнем молитв и псалтырем. Такого внимания ему хотелось меньше всего.
  Он сошел с дорожки и сделал вид, что рассматривает надгробные камни. Замерзшая паутина невероятных размеров и изящества блестящим покрывалом повисла между памятниками: мраморными монументами на могилах состоятельных людей, сланцевыми плитами на могилах фермеров, почерневшими от непогоды деревянными крестами бедняков и младенцев. Эбенезер Слейд, четырех лет и шести месяцев, покоится в руцех Иисуса. Мэри Уотсон, супруга Альберта, после долгой болезни почиет в мире… На нескольких могилах обледеневшие букеты мертвых цветов — свидетельство неугасаемых проблесков памяти у живущих, на других — желтым лишайником затянуло все надписи. Он нагнулся и стал очищать камень, внимая доносящимся из-за цветного оконного витража голосам праведников.
  О, вы, Росы и Иней, да благословит вас Господь: Восславляй и превозноси Его во веки.
  О, вы, Мраз и Хлад, да благословит вас Господь: Восславляй и превозноси Его во веки…
  В голове проносились разрозненные далекие образы.
  Вспомнились похороны отца, точно в такой же день, как сегодня: промерзшая безобразная викторианского стиля церковь в промышленной центральной части Англии, награды на крышке гроба, плачущая мать, одетые в черное тетки; все с грустным любопытством глядят на него, а он, Джерихо, за миллион миль от этого места — мысленно разлагает на множители номера псалмов (очень красиво, помнится, получался «Прочь от заблуждений, оставим мрак ночи позади» под номером 392 в книжке древних и новых псалмов — 2х7х2х7х 2…).
  Почему-то вспомнилось, как однажды зимней ночью в бараке Алан Тьюринг возбужденно объяснял, что смерть близкого друга натолкнула его на поиски связи между математикой и душой. Тьюринг утверждал, что здесь, в Блетчли, они создают новый мир: что их бомбочки скоро могут быть модифицированы, на смену неуклюжим электромеханическим переключателям придут реле из пентодных ламп и тиратронов, давая жизнь компьютерам — машинам, которые в один прекрасный день станут имитировать работу человеческого мозга и откроют тайны души…
  Джерихо бродил среди умерших. Вот небольшой каменный крест, украшенный гирляндой каменных цветов, а вот суровый ангел с лицом мисс Монк. Все это время он прислушивался к службе. Интересно, есть ли среди прихожан кто-нибудь из восьмого барака, и кто именно? Вот, к примеру, Скиннер может обратиться с молитвой к Богу? Джерихо попытался представить, какие скрытые возможности угодничества мог бы пустить в ход Скиннер при общении с персоной, стоявшей выше самого Первого лорда Адмиралтейства, но почувствовал, что у него не хватает фантазии.
  Да останется на вас на все времена благословение Всемогущего Господа.
  Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.
  Служба закончилась. Джерихо, лавируя между памятниками, торопливо удалился в сторону от церкви и встал позади двух больших кустов, откуда хорошо просматривалась паперть.
  До войны верующие появились бы под радующий душу перезвон старых колоколов. Но теперь в церковные колокола полагалось звонить только в случае налета, так что когда открылась дверь и пожилой священник вышел попрощаться с паствой, тишина придала церемонии унылое, даже подавленное, настроение. Прихожане один за другим выходили на свет. Джерихо подумал уже, что его расчет оказался ошибочным, но тут из церкви вышла небольшого роста худощавая молодая женщина, все еще держа в руках вчерашний молитвенник.
  Не произнеся ни слова, коротко, даже отрывисто, она пожала руку викарию, повесила сумку на ручки велосипеда и двинулась к воротам. Шла небольшими быстрыми шагами, высоко подняв острый подбородок. Джерихо дал ей пройти немного вперед, потом, выйдя из укрытия, окликнул:
  — Мисс Уоллес!
  Она остановилась и оглянулась в его сторону, щуря близорукие глаза и поворачивая голову. Лишь когда он оказался в двух метрах от нее, с ее лица исчезло напряженное выражение.
  — Никак мистер…
  — Джерихо.
  — Конечно же. Мистер Джерихо. Ночной гость. — Кончик ее носа покраснел от холода, на побелевших щеках два круглых пятнышка размером в полкроны. Длинные густые черные волосы с помощью многочисленных булавок забраны кверху. — Как вам служба?
  — Ободряет, — нерешительно заметил Джерихо. Так, пожалуй, легче, чем говорить правду.
  — Вы серьезно? По-моему, такого ужасного вздора я в этом году еще не слыхала. «А учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии… » — Она яростно затрясла головой. — Как вы думаете, будет ли богохульством назвать святого Павла ослом?
  Она снова быстро зашагала к выходу. Джерихо пошел рядом. От Клэр он узнал несколько подробностей из жизни Эстер Уоллес — что до войны она учительствовала в частной женской школе в Дорсете, что она дочь священника, играет на органе, получает квартальный информационный бюллетень Общества Джейн Остин — достаточно, чтобы представить себе женщину, способную после восьмичасовой ночной смены отправиться прямо на воскресную заутреню.
  — Посещаете большинство воскресных служб?
  — Все до одной, — уточнила она. — Хотя все чаще спрашиваю себя, зачем? А вы?
  — Изредка, — поколебавшись, ответил Джерихо. Это было ошибкой, и она сразу за нее уцепилась.
  — А где вы обычно садитесь? Что-то не помню, чтобы когда-нибудь вас видела.
  — Стараюсь садиться сзади.
  — Я тоже. В самом заднем ряду. — Блеснув круглыми очками в металлической оправе, она снова поглядела на него. — Вообще-то, мистер Джерихо, никакой проповеди вы не слушали и в церковь не заходили; и напрасно вы изображаете набожность, которой у вас и духом не бывало.
  — Э-э…
  — На этом прощайте.
  Они дошли до ворот. Она с удивительной грациозностью села на велосипед. Этого Джерихо не ждал. Чтобы задержать ее, он шагнул вперед и ухватился за руль.
  — Я не был в церкви. Извините меня. Мне надо с вами поговорить.
  — Мистер Джерихо, будьте любезны убрать руки с машины. — Двое пожилых прихожан оглянулись в их сторону. — Немедленно, прошу вас. — Она принялась крутить рулем, но Джерихо не отпускал рук.
  — Мне очень жаль. Действительно, всего на секунду Эстер испепеляла его взглядом. На миг подумалось, что вот сейчас она ощутимо двинет по руке одной из своих добротных туфель. Но в глазах ее кроме злости светилось любопытство, и оно взяло верх. Вздохнув, она сошла с велосипеда.
  — Благодарю вас. Вон там автобусная остановка, — предложил он, показывая на противоположную сторону Черч-Грин-роуд. — Уделите мне всего пять минут. Пожалуйста.
  — Глупо. Очень глупо.
  Они направились к остановке. Велосипедные колеса звенели, словно вязальные спицы. Она отказалась присесть на скамейку. Осталась стоять, сложив руки на груди и глядя вниз на город.
  Он ломал голову над тем, как начать разговор.
  — Клэр говорит, что вы работаете в шестом бараке. Должно быть, очень интересно.
  — Не ее дело говорить, где я работаю. И ничего там интересного. Все интересное, видно, досталось мужчинам. Остальное делают женщины.
  Она была бы ничего, подумал Джерихо, если бы обращала на себя внимание. Кожа белая, гладкая, словно фарфоровая. Носик и подбородок, может, несколько острые, но довольно изящные. Однако никакой косметики, а лицо неизменно злое, губы вытянуты в насмешливой ухмылке. В спрятанных за очками маленьких блестящих глазках светился интеллект.
  — Мы с Клэр… — В поисках подходящего слова Джерихо суетливо крутил руками. В этих делах он был беспомощен. — … встречались… кажется, так это называется. Примерно до прошлого месяца. Потом она отказалась иметь со мной какие-либо отношения. — Враждебность собеседницы гасила его решимость. Обращаясь к повернутой к нему узкой спине, он чувствовал себя очень глупо. Но продолжал говорить. — Если откровенно, мисс Уоллес, то я за нее беспокоюсь.
  — Странно.
  — Согласен, мы были не совсем обычной парой.
  — Нет, — повернулась она к нему, — я имела в виду, что люди всегда считают нужным выдавать заботу о себе за заботу о других.
  Уголки ее губ скривились в подобие улыбки, и Джерихо понял, что начинает питать к мисс Эстер Уоллес неприязнь, не в последнюю очередь из-за ее взглядов.
  — Я не отрицаю известной доли личной заинтересованности, — признал он, — но я действительно беспокоюсь за нее. По-моему, она исчезла.
  — Чепуха, — фыркнула мисс Уоллес.
  — Сегодня утром она не вышла на работу.
  — Опоздание на час вряд ли означает исчезновение. Возможно, проспала.
  — По-моему, она не приходила домой. Во всяком случае, в два часа она еще не вернулась.
  — Тогда, вероятно, она проспала где-нибудь еще. — Мисс Уоллес, блеснув очками, сделала ударение на последних словах. — Кстати, могу я спросить, как вы узнали, что она не приходила домой?
  Он понял, что лучше не лгать.
  — Я вошел в дом и ждал ее там.
  — Ясно. Вы к тому же еще и взломщик. Теперь понятно, почему Клэр больше не хочет иметь с вами дел.
  К черту все, подумал Джерихо.
  — Вам следует знать еще кое о чем. Когда я был там, в дом заходил какой-то человек. Он убежал, услыхав мой голос. Только что я звонил отцу Клэр. Он утверждает, что не знает, где она, но, по-моему, он говорит неправду.
  Кажется, эти слова произвели на нее впечатление. Прикусив губу, она смотрела вниз. Через Блетчли проходил поезд, судя по звуку, экспресс. Над городом на полмили вздымалась рыхлая полоса дыма.
  — Все это меня не касается, — наконец сказала она.
  — Клэр не говорила, что уезжает?
  — Она никогда не говорит. Да и зачем?
  — Не казалась ли она вам странной последнее время? Скажем, напряженной, нервной.
  — Мистер Джерихо, пожалуй, не хватит этой автобусной остановки, а может быть, и целого двухэтажного автобуса, чтобы вместить всех молодых людей, которых беспокоят их отношения с Клэр Ромилли. Право, я очень устала. Слишком устала и слишком неопытна в этих делах, чтобы быть чем-нибудь вам полезной. Прошу прощения.
  Эстер снова села на велосипед, и на этот раз Джерихо не пытался ее остановить.
  — Говорят ли вам что-нибудь буквы ADU?
  Она раздраженно тряхнула головой и оттолкнулась от края тротуара.
  — Это позывные, — крикнул он вслед. — Возможно, германских сухопутных или военно-воздушных сил.
  Она затормозила с такой силой, что съехала с седла, и заскользила подошвами по сточной канаве. Посмотрела в оба конца улицы.
  — Вы что, совсем с ума сошли?
  — Найдете меня в восьмом бараке.
  — Подождите секунду. Какое это имеет отношение к Клэр?
  — Если не там, то в частной гостинице на Альбион-стрит. — Он вежливо кивнул. — ADU, мисс Уоллес. AngelsDanceUpwards. Ангелы танцуют вверх. Оставляю вас в покое.
  — Мистер Джерихо…
  Но ему не хотелось отвечать на ее вопросы. Перейдя улицу, он стал быстро спускаться под гору. Поворачивая на ведущую к главному входу Уилтон-стрит, он оглянулся. Она все еще стояла там, расставив ноги, и ошарашенно смотрела ему вслед.
  4
  Когда Джерихо вернулся в восьмой барак, Логи в ожидании его нетерпеливо расхаживал по тесному пространству регистрационного зала, заложив за спину костлявые руки и яростно тиская в зубах мундштук трубки, отчего чашечка ее подпрыгивала во все стороны.
  — Твое пальто? — спросил он вместо приветствия. — Забирай.
  — Привет, Гай. Куда идем? — поинтересовался Джерихо, снимая с крючка на двери пальто. Одна из пичужек одарила его сочувственной улыбкой.
  — Мы идем поговорить, старый хрен. Потом ты отправляешься домой.
  У себя в кабинете Логи рухнул в кресло, задрав на стол ножищи.
  — Теперь закрывай дверь, парень. Давай по крайней мере попробуем разобраться между собой.
  Джерихо сделал, как просили. Ему некуда было сесть, и он подпер собою дверь. Им овладело странное спокойствие.
  — Не знаю, что говорил тебе Скиннер, — начал он, — но я ему все же не врезал.
  — О, в таком случае все прекрасно, — с притворным облегчением воздел руки Логи. — Рад, что обошлось без крови и все твои кости целы…
  — Хватит тебе, Гай. Я его пальцем не тронул. За это он не может меня уволить.
  — Он, черт побери, может сделать с тобой все, что хочет. — Скрипнув креслом, Логи потянулся через стол и взял коричневую папку. Раскрыл. — Посмотрим, что тут есть. Здесь говорится: «Грубое неподчинение». И еще: «Попытка оскорбления действием». «Последняя явилась завершением целого ряда инцидентов, свидетельствующих, что данное лицо не пригодно к действительной службе». — Логи швырнул папку на стол. — Между прочим, не уверен, что это не так. Ждал, когда ты соизволишь показаться, со вчерашнего дня. Где ты был? В Адмиралтействе? Провел раунд бокса с Первым морским лордом?
  — Ты говорил, что могу работать неполную смену. «Будешь приходить и уходить, когда захочешь». Твои собственные слова.
  — Не хитри со мной, старина.
  Джерихо промолчал, чувствуя на себе изучающий взгляд Логи. Вспомнил спрятанные за эстампом радиоперехваты. Зал немецкой книги и испуганное лицо Вейцмана. Взволнованный голос Ромилли: «Передвижения моей дочери для меня такая же загадка, как, вероятно, и для вас».
  — Когда он хочет, чтобы я уехал?
  — Прямо сейчас, жалкий идиот. «Отправьте его обратно в Кингз, и на этот раз пускай топает пешком». Насколько помню, таковы конкретные инструкции. — Логи, вздохнув, покачал головой. — Не надо было выставлять его дураком, Том. Особенно в глазах заказчиков.
  — Но он и в самом деле дурак. — В груди закипали обида и жалость к себе, но Джерихо старался говорить спокойно. — Он же не имеет ни малейшего представления о том, что говорит. Довольно, Гай. Неужели ты на самом деле хотя бы на минуту поверишь, что мы за три дня взломаем Акулу?
  — Нет, не взломаем. Но если ты меня внимательно слушаешь, то поймешь, что сказать об этом можно по-разному, особенно когда сидишь за одним столом с нашими любимыми американскими собратьями.
  Кто-то постучал в дверь.
  — Потом, старина. Тем не менее спасибо, — крикнул Логи. Дождался, когда стучавший ушел, и тихо произнес: — По-моему, ты не совсем понимаешь, насколько здесь все изменилось.
  — Именно это говорил Скиннер.
  — Что ж, он прав. На этот раз. Ты сам был свидетелем на вчерашнем совещании. Том, это уже не 1940 год. Маленькая отважная Англия больше не одинока. Мы пошли вперед. Приходится принимать во внимание, что думают другие. Посмотри, парень, на карту. Полистай газеты. Эти конвои отправляются из Нью-Йорка. Четверть кораблей — американские. Груз целиком американский. Американские войска. Американские экипажи. — Логи вдруг прикрыл лицо ладонями. — Черт побери, не могу поверить, что ты пытался врезать Скиннеру. Ты и вправду здорово тронулся, а? Совсем не уверен, что тебя можно одного отпускать на улицу. — Логи снял ноги со стола и взял трубку телефона. — Знаешь, наплевать на то, что он говорит, постараюсь достать тебе машину.
  — Нет! — Джерихо сам удивился собственной горячности. В сознании отчетливо предстала карта Атлантики — коричневый массив Северной Америки, чернильные пятна Британских островов, голубое пространство океана, безобидные желтые кружки, ловушка из акульих зубов. И Клэр? Невозможность разыскать ее даже теперь, когда есть доступ в Парк. Отослать его в Кембридж, лишить доступа к секретной работе — это все равно что отправить на другую планету. — Нет, — повторил он спокойнее. — Ты этого не сделаешь.
  — Это не мое решение.
  — Дай мне пару дней.
  — Что?
  — Скажи Скиннеру, что хочешь дать мне пару дней. Пару дней на то, чтобы попытаться проникнуть в Акулу.
  Несколько секунд Логи удивленно глазел на Джерихо, затем расхохотался.
  — Старина, что ни день, у тебя новые чудачества. Вчера ты уверял нас, что за три дня Акулу не взломать. Теперь говоришь, что сделаешь это за два дня.
  — Гай, пожалуйста. Умоляю, — всерьез взмолился он. Опершись руками, перегнулся через стол. Для него это действительно был вопрос жизни. — Ты знаешь, что Скиннер не только не хочет, чтобы я оставался в восьмом бараке. Он вообще мечтает выжить меня из Парка. Заткнуть в какую-нибудь дыру в Адмиралтействе решать арифметические задачки.
  — На войне есть места и похуже.
  — Только не для меня. Я скорее повешусь. Мое место здесь.
  — Дорогой, я и так ради тебя слишком подставил свою шею, — тыча трубкой в грудь Джерихо, упрекнул Логи. — «Джерихо? — говорили мне. — Это несерьезно. У нас такое трудное время, а тебе понадобился Джерихо». — Он снова ткнул трубкой. — Тогда я сказал: «Да, я знаю, что он, черт возьми, наполовину чокнутый и брякается в обморок, как старая дева, но у него в башке кое-что есть, те самые лишних два процента. Можете поверить мне на слово». — Опять пошла в ход трубка. — Я, черт возьми, выпрашиваю машину — как ты знаешь, у нас это дело нелегкое — и, вместо того чтобы пойти выспаться, еду в Кингз-колледж пить дрянной чай и умолять тебя… подумать только, черт возьми, умолять! Ты же первым делом выставляешь нас всех идиотами, а потом избиваешь начальника отделения — ладно, ладно, пытаешься избить. Теперь я спрашиваю тебя, кто меня будет слушать?
  — Скиннер.
  — Брось.
  — Скиннеру придется выслушать, и он выслушает, если ты будешь настаивать, что я тебе нужен. Я знаю… — горячо убеждал Джерихо. — Ты мог бы пригрозить, что расскажешь тому адмиралу, Троубриджу, о моем отстранении — в самый важный момент битвы за Атлантику — лишь из-за того, что я говорил правду.
  — Я мог бы? Как бы не так. Спасибо. Премного благодарен. И тогда мы оба займемся арифметикой в Адмиралтействе.
  — На войне есть места и похуже.
  — Не паясничай.
  В дверь опять постучали, на этот раз посильнее.
  — Ради бога, — взревел Логи, — вали отсюда! — Но ручка тем не менее повернулась. Джерихо шагнул в сторону. В открытой двери появился Пак.
  — Извини, Гай. Доброе утро, Томас. — Он с мрачным видом кивнул тому и другому. — Кое-что произошло, Гай.
  — Хорошие новости?
  — Откровенно говоря, нет. Возможно, не очень хорошие. Лучше посмотри сам.
  — Черт бы всех побрал, — проворчал Логи. Бросив убийственный взгляд на Джерихо, схватил трубку и следом за Паком вышел в коридор.
  Поколебавшись секунду, Джерихо направился за ними в конец коридора, в регистратуру. Никогда он не видел здесь столько народу. Тут были лейтенант Кейв и, кажется, все шифроаналитики барака: Бакстер, Этвуд, Пинкер, Кингком, Праудфут, де Брук и, как популярный у женщин актер в своей американской морской форме, Крамер. Он дружески кивнул Джерихо.
  Логи удивленно оглядел собравшихся.
  — Привет, привет. Вся банда в сборе. — Никто не засмеялся. — Что происходит. Пак? Собрались на митинг? Объявляете забастовку?
  Пак показал глазами на дежуривших в дневную смену в регистратуре трех особ из вспомогательного корпуса.
  — Ах, да, конечно, — догадался Логи и обнажил в улыбке свои прокуренные зубы. — Девочки, у нас тут небольшое дельце. Сугубо секретное. Не могли бы вы на несколько минут оставить джентльменов одних?
  ***
  — Я между делом показал вот это лейтенанту Кейву, — начал Пак, когда женщины вышли. — Анализ радиообмена. — И, словно собираясь показать фокус, высоко поднял знакомый желтый листок с таблицей радиоперехватов. — За последние двенадцать часов перехвачены два длинных радиосигнала с нового передатчика нацистов близ Магдебурга. Один как раз перед полуночью: сто восемьдесят четырехзначных групп. Другой сразу после полуночи: двести одиннадцать групп. Продублированы дважды, оба раза по радиосетям «Диана» и «Губертус». Четыре-шесть-ноль-один килогерц. Двенадцать-девять-пятьдесят.
  — Да не тяни ты, — нетерпеливо прошептал Этвуд. Пак сделал вид, что не слышит.
  — За тот же период общее количество радиосигналов Акулы, перехваченных с подводных лодок в Северной Атлантике на девять ноль-ноль сегодня, равнялось пяти.
  — Пяти? — переспросил Логи. — Ты уверен, старина? Схватив листок, он пробежал пальцем по аккуратным колонкам записей.
  — Как у вас говорят? — поинтересовался Пак. — Тихо, как в могиле?
  — Наши станции прослушивания, — заметил Бакстер, заглядывая через плечо Логи. — Должно быть, у них что-то неладно. Похоже, проспали.
  — Десять минут назад я звонил в Управление радиоперехвата. После разговора с лейтенантом. Там сказали, что они не ошиблись.
  Комната наполнилась возбужденными голосами.
  — А что скажешь ты, мудрец?
  Джерихо не сразу понял, что Этвуд обращается к нему.
  — Очень мало. Угрожающе мало, — ответил он, зябко пожав плечами.
  — Лейтенант Кейв отмечает некоторые характерные тактические приемы противника, — заявил Пак.
  — Мы допрашивали одного пленного командира подводной лодки относительно тактики. — Лейтенант Кейв выступил вперед, и Джерихо заметил, как Пинкер отшатнулся при виде его лица. — Когда Дениц вынюхивает конвой, он выстраивает свои подводные катафалки в линию поперек ожидаемого маршрута. Скажем, двенадцать лодок с интервалом миль в двадцать. Возможно, две линии, а то и три — теперь у него достаточно катафалков, чтобы устроить довольно большое представление. По нашим оценкам, перед прекращением поступления информации только в этом секторе Северной Атлантики у него было задействовано сорок шесть единиц. — Кейв смущенно прервал речь. — Прошу прощения, остановите меня, если я излагаю вам прописные истины.
  — Наша работа скорее… э-э… теоретического свойства, — заметил Логи, оглядывая собравшихся. Несколько шифроаналитиков согласно закивали.
  — Хорошо. Существует два основных вида линий. Есть, говоря по-вашему, заслон пикетов, который в основном означает, что подводные лодки стоят на поверхности, ожидая приближения конвоя. И есть патрульная линия, когда катафалки строем двигаются вперед ему наперехват. Когда линии выстроены, вступает в силу одно золотое правило. Полное радиомолчание до момента, когда обнаружат конвой. Я подозреваю, что именно это происходит в данный момент. Два длинных радиосигнала из Магдебурга — это, скорее всего, приказ Берлина о построении подводных лодок в линию. И если теперь лодки соблюдают радиомолчание… — Кейв пожал плечами: не хотелось говорить о том, что ясно всем. — Это значит, что они, должно быть, построены в боевые порядки.
  Никто не произнес ни слова. Интеллектуальные абстракции шифроанализа обрели ощутимые формы: две тысячи немецких подводников, десять тысяч союзных моряков и пассажиров за тысячу миль от суши сближаются для битвы в ледяных водах Северной Атлантики. Линкеру, похоже, было дурно. Джерихо вдруг поразила причудливость их положения. Пинкер, вероятно, лично причастен к тому, что тысячи немецких моряков остались на дне океана, а о страшной стороне войны в Атлантике ему самому прежде всего довелось судить по лицу Кейва.
  Кто-то спросил Кейва, что будет дальше.
  — Если одна из подводных лодок обнаружит конвой? Она будет тайно следовать за ним, каждые два часа посылая сообщения о контакте — местонахождение, скорость, направление. Они будут получены другими катафалками, и те начнут сходиться в одном месте назначения. Та же операция — постараться вовлечь как можно больше охотников. Обычно они стремятся проникнуть в самую середину конвоя, оказаться среди наших судов. Будут ждать наступления ночи. Предпочитают нападать в темноте. Пламя на подбитых судах будет освещать другие цели. Так создастся больше паники. Кроме того, в ночное время нашим эсминцам труднее их засечь. Правда, погода ужасная даже для этого времени года, — добавил Кейв. Его резкий голос как бы вспарывал тишину. — Снегопад. Морозный туман. Через нос перекатываются зеленые валы. Вообще-то это нам на руку.
  — Сколько у нас времени? — спросил Крамер.
  — Меньше, чем рассчитывали, это как пить дать. Подлодка более ходка, чем любой конвой, но все равно посудина тихоходная. На поверхности движется со скоростью велосипедиста, а при погружении со скоростью пешехода. Но что если Дениц знает о конвоях? Возможно, полтора суток. Плохая погода создает трудности с видимостью. Но даже в этом случае… да… полагаю, самое большее полтора суток.
  ***
  Кейв, извинившись, пошел звонить в Адмиралтейство. Шифроаналитики остались одни. В другом конце барака послышалась отдаленная трескотня — машины типа «X» начали свой рабочий день.
  — Это, д-должно быть, Д-д-дельфин, — сказал Пинкер. — С твоего позволения, Г-г-гай?
  Логи жестом отпустил, и Пинкер поспешно вышел из комнаты.
  — Сейчас бы четырехбарабанную бомбочку, — простонал Праудфут.
  — Ладно, старина, у нас ее нет, посему не будем терять времени на нытье.
  Опиравшийся о стол Крамер выпрямился. Расхаживать по комнате не позволяла теснота, так что он выплеснул все эмоции, стуча кулаком о ладонь левой руки.
  — Проклятье! Чувствовать себя таким беспомощным. Полтора суток. Жалких, черт побери, полтора суток. Боже! Ведь должно же что-то быть. Ребята, вы же однажды раскололи эту штуку? В прошлый раз.
  Заговорили все разом.
  — О, да.
  — Помните?
  — Это Том.
  Джерихо не слушал. Где-то в глубине подсознания еле ощутимо шевельнулось что-то неподвластное осмысленному анализу. Что это было? Воспоминание? Ассоциация? Чем больше он старался сосредоточиться, тем легче оно ускользало.
  — Том?
  Он вздрогнул от неожиданности.
  — Том, лейтенант Крамер спрашивает тебя, — потеряв терпение, объяснил Логи, — как мы одолели Акулу в прошлый раз.
  — Что? — раздраженный тем, что прервали его мысли, переспросил Джерихо. Махнул рукой. — А-а, Деница произвели в адмиралы. Мы предположили, что в штабе подводного флота пляшут от восторга и на радостях слово в слово передадут официальное сообщение Гитлера на все подводные лодки.
  — И передали?
  — Да. Получилась хорошая шпаргалка. Мы запустили на нее шесть бомбочек. Но даже тогда нам потребовалось почти три недели, чтобы прочесть радиообмен за один тот день.
  — С хорошей шпаргалкой? — пораженно переспросил Крамер. — Шестью машинами? И три недели?
  — Это следствие четырехроторной Энигмы.
  — Жаль, что Деница не повышают в звании каждый день, — пошутил Кингком.
  — Если так пойдут дела, может, станут повышать, — мгновенно среагировал Этвуд.
  Смех на короткое время отвлек от мрачных мыслей. Этвуд, похоже, остался доволен собой.
  — Хорошо, Фрэнк, — похвалил Кингком. — Ежедневное повышение. Очень хорошо.
  Не смеялся один Крамер. Сложив руки на груди, он уставился на кончики начищенных до блеска ботинок.
  Стали обсуждать предложение де Брука, которое последние девять часов прокручивали на двух машинах, однако методика была, как отметил Пак, безнадежно асимметричной.'
  — Ладно, у меня по крайней мере есть какая-то идея, — обиделся де Брук, — а это больше, чем у тебя.
  — Это потому, дорогой Артур, что если у меня появляется кошмарная идея, я держу ее при себе.
  Логи хлопнул в ладоши.
  — Друзья, давайте-ка держаться конструктивной критики.
  Разговор вяло продолжался, но Джерихо давно ничего не слышал. Он снова мысленно гнался за фантомом, отыскивая произнесенные за последние десять минут слова, фразы, которые могли бы помочь вызвать его к жизни. «Диана», «Губертус», Магдебург, заслон пикетов, радиомолчание, сообщение о контакте…
  Сообщение о контакте.
  — Гай, где ты держишь ключи от Черного музея?
  — Что, старина? А-а, в столе. В правом верхнем ящике. Эй, куда ты? Постой минутку, я еще не закончил с тобой…
  ***
  Какое облегчение выбраться из барачной тесноты и духоты на свежий холодный воздух. Джерихо засеменил по склону к особняку.
  В эти дни он редко заходил в этот большой дом, но когда ему доводилось здесь бывать, то он напоминал ему старинный помещичий особняк из повестей двадцатых годов о таинственных убийствах («Вспомните, инспектор, что, когда раздались роковые выстрелы, полковник находился в библиотеке… »). Снаружи он представлял сплошной кошмар, что-то вроде чудовищной ручной тележки, полной сваленных в беспорядке кусков других зданий. Швейцарские фронтоны, готические зубчатые стены, греческие колонны, провинциальные эркеры, красный кирпич муниципальных построек, каменные львы, соборная паперть — эти не уживающиеся между собой стили завершал чеканный купол в виде колокола из позеленевшей меди. Интерьер — готический кошмар в чистом виде: сплошные каменные арки и цветные витражи. Под ногами гулко отдавались полированные полы, стены были отделаны темными деревянными панелями, из тех, которые в последней главе внезапно раскрываются, обнаруживая ходы в тайные лабиринты. Джерихо имел смутное представление о том, какими делами здесь занимались. В передней части здания располагался кабинет коммандера Трэвиса с видом на озеро, тогда как наверху, в спальнях, происходили всякого рода таинственные вещи: по слухам, там раскрывали шифры германской секретной службы.
  Он быстро прошел по коридору. У кабинета Трэвиса болтался армейский капитан и, делая вид, что читает свежий номер «Обсервера», прислушивался к болтовне преклонных лет мужчины в твидовом костюме, клеящегося к красотке в форме ВВС. Никто из них не обратил на Джерихо ни малейшего внимания. У подножья резной дубовой лестницы коридор поворачивал направо, огибая заднюю часть дома. Посередине находилась дверца, за которой открывались ступеньки, ведущие в подсобные помещения. Здесь, в запертой комнате подвала, шифроаналитики шестого и восьмого бараков хранили свою добычу. Джерихо пошарил по стене, ища выключатель. Большим из двух ключей отпер дверь в музей. Вдоль одной стены на металлических полках размещалось более дюжины трофейных машин «Энигма». Ключ поменьше подходил к одному из двух больших металлических сейфов. Встав на колени, Джерихо открыл его и принялся рыться в содержимом. Вот они все, драгоценные трофеи, каждый из которых означал победу в долгой войне с Энигмой. Вот коробка из-под сигар с наклейкой, датированной февралем 1941 года, содержащая улов с вооруженного немецкого траулера «Кребс»: два запасных ротора, карту Северной Атлантики с координатной сеткой германских ВМС и настройку Энигмы на февраль 1941 года. За коробкой набитый до отказа пакет с надписью «Мюнхен» — корабль метеослужбы, захват которого через три месяца после захвата «Кребса» дал возможность расшифровать метеорологический шифр, — и еще один пакет с пометкой «U-110». Джерихо вытащил охапку других документов и карт.
  Наконец в глубине нижней полки он нашел небольшой коричневый клеенчатый сверток. Это был трофей, за который погибли Фассон и Гразиер, в той же упаковке, в какой его передали с гибнущей подлодки. Всякий раз, доставая этот сверток, Джерихо благодарил Бога, что они нашли водонепроницаемую обертку. Самая малость воды растворила бы чернила. Вытащить с тонущей подводной лодки, ночью, на большой волне… Вполне достаточно, чтобы даже математик поверил в чудеса. Джерихо бережно, как ученый разворачивает древний папирус или священнослужитель открывает святые мощи, развернул клеенку. Две небольшие книжечки с напечатанным готическим шрифтом на розовой промокательной бумаге текстом. Второе издание кратких метеокодов для подводных лодок, теперь ненужное по причине замены кодов. И — как он точно помнил — справочник сокращений. Джерихо бегло перелистал. Колонки букв и цифр.
  На внутренней стороне дверцы сейфа напечатанное на машинке предупреждение: «Изымать что-либо без моего специального разрешения строго воспрещается. Л. Ф. Н. Скиннер, начальник военно-морского отделения».
  Джерихо с особым удовольствием сунул справочник во внутренний карман и бегом вернулся в барак.
  ***
  Джерихо бросил ключи Логи. Тот, замешкавшись, едва поймал.
  — Сообщение о контакте. — Что?
  — Сообщение о контакте, — повторил Джерихо.
  — Слава Всевышнему! — воздев руки к небу, как сектантский проповедник, возгласил Этвуд. — Оракул заговорил.
  — Ладно, Фрэнк. Помолчи минутку. Так о чем речь, старина?
  Джерихо все виделось проще, чем можно было донести до других. Вообще выразить словами оказалось довольно трудно. Он заговорил медленно, будто переводя с иностранного языка, перестраивая мысли в уме, превращая их в связное изложение.
  — Помните, в ноябре мы получили тетрадь метеокодов с подлодки U-459? Тогда мы также получили общую кодовую тетрадь. В то время мы решили на нее не отвлекаться, потому что в ней не содержалось ничего достаточного по длине, чтобы получить приличную шпаргалку. Я хочу сказать, что само по себе сообщение о контакте ничего не стоит, верно? Пяток знаков в кои-то веки. — Джерихо бережно достал из кармана розовую книжечку. — Один знак означает скорость конвоя, два — его курс, еще два — координаты…
  Бакстер, как зачарованный, смотрел на кодовую тетрадь.
  — Ты взял это из сейфа без разрешения?
  — Но если лейтенант Кейв не ошибается и всякая подводная лодка, обнаружившая конвой, каждые два часа должна посылать сообщения о контакте и если она намерена преследовать конвой до наступления темноты, тогда возможно — теоретически возможно, — что она пошлет четыре или даже пять сообщений, в зависимости от времени суток, когда конвой был впервые обнаружен. — Джерихо отыскал глазами единственную военную форму. — Как долго в Северной Атлантике продолжается в марте светлое время?
  — Примерно двенадцать часов, — ответил Крамер.
  — Видите, двенадцать часов. А если в ответ на первое сообщение к тому же конвою в тот же день пристанут еще несколько лодок и все они каждые два часа начнут передавать сообщения о контакте…
  По крайней мере до Логи дошло, к чему он ведет. Вынув трубку изо рта, Гай воскликнул:
  — Черт побери!
  — Тогда, теоретически, у нас снова будет двадцать знаков для подсказки с первой лодки, пятнадцать со второй… не знаю, но если, скажем, нападут восемь лодок, можно свободно получить до сотни знаков. Почти столько же, что и в погодной шпаргалке. — Джерихо распирало от гордости, как папашу, показывающего миру своего первенца. — Это же здорово, разве не видите? — Он поочередно обвел глазами всех шифроаналитиков: Кингком и Логи оживились, де Брук и Праудфут, кажется, думали, а Бакстер, Этвуд и Пак явно были настроены враждебно. — Раньше такой возможности у нас не появлялось, потому что немцы не могли бросить такое количество подводных лодок против такого скопления судов. Здесь в двух словах вся история Энигмы. Уже сами масштабы немецких операций открывают нам возможность получать обилие материалов, сеют семена своего конечного поражения.
  Джерихо замолчал.
  — Не слишком ли много здесь «если»? — сухо заметил Бакстер. — Если подводная лодка обнаружит конвой достаточно рано днем, если она будет сообщать каждые два часа, если все остальные будут поступать так же, если нам удастся перехватить все передачи…
  — И если, — вставил Этвуд, — кодовую тетрадь, которую мы получили в ноябре, на прошлой неделе не заменили вместе с тетрадью метеокодов…
  Эту возможность Джерихо не предусмотрел, что несколько поубавило его энтузиазм.
  Теперь в наступление пошел Пак.
  — Согласен. Идея блестящая, Томас. Я восхищен твоим… можно сказать, озарением. Но твой план зависит от неудачи нашей операции, не так ли? Мы, по твоему признанию, взломаем Акулу, только если подводные лодки обнаружат конвой, чего мы как раз и хотим избежать. Предположим, что мы получим настройку Акулы на тот день — ну и что? Чудесно. Сможем прочесть все сообщения в Берлин подводных лодок, которые хвастаются Деницу, сколько потоплено кораблей союзников. А через двадцать четыре часа снова полное отсутствие информации.
  Некоторые из шифроаналитиков одобрительно поддакивали.
  — Нет, — решительно затряс головой Джерихо. — Ты ошибаешься. Пак. Мы, конечно, надеемся, что подводные лодки не обнаружат конвои. Да — в этом и состоит задача всех учений. Но если все-таки обнаружат, мы по крайней мере сможем обратить это себе на пользу. И, если нам повезет, то не на один день. Если мы раскроем настройку Акулы на двадцать четыре часа, тогда соберем закодированные сводки погоды за весь этот период. Не забывайте, что в этом районе у нас находятся собственные суда, способные представить точные метеоданные, которые закодировали подводные лодки. И у нас будет открытый текст, появится настройка шифров Акулы, и мы сможем начать восстанавливать новую тетрадь метеокодов. Снова сунем ногу в дверную щель. Неужели вы не видите?
  Он в отчаянии ерошил волосы. Почему все они такие тупицы?
  Крамер лихорадочно записывал что-то в тетрадь.
  — А знаете, в этом что-то есть, — заметил он, подкидывая и ловя карандаш. — По-моему, стоит попробовать. По крайней мере снова займемся делом.
  — Я пока что ничего в этом не вижу, — проворчал Бакстер.
  — Я тоже, — согласился Пак.
  — Полагаю, Бакстер ничего не видит, — съязвил Этвуд, — потому что это не представляет собой победу мирового пролетариата. Бакстер сжал кулаки.
  — В один прекрасный день, Этвуд, кто-нибудь свернет твою самодовольную башку.
  — Ого. Первая реакция ума тоталитарного склада: насилие.
  — Довольно! — хватил трубкой по столу Логи. Никто раньше не слышал, чтобы он повышал голос, — в комнате наступила тишина. — Болтовни и так больше чем достаточно. — Задержав взгляд на Джерихо, продолжал: — Так вот, совершенно верно, надо быть осмотрительными. Пак, твое замечание принято во внимание. Но нельзя убегать от очевидного. Четыре дня мы полностью лишены информации, и только Том высказал более или менее сносную мысль. Молодчина, Том.
  Джерихо разглядывал чернильное пятно на полу. О Господи, подумал он. Жди теперь зажигательную речь.
  — Так вот, очень многое здесь зависит от нас, и я хочу, чтобы каждый помнил, что он — часть одной команды.
  — Никто не подобен одинокому острову, Гай, — с непроницаемым выражением, благочестиво сложив на солидном животике руки, промолвил Этвуд.
  — Спасибо, Фрэнк. Абсолютно правильно. Таких нет. И если кто-нибудь из нас… кто-нибудь из нас… поддастся искушению забыть эту истину, пусть вспомнит и об этих конвоях, и обо всех остальных, от которых зависит исход войны. Понятно? Хорошо. Все сказано. За работу.
  Бакстер открыл было рот, чтобы возразить, но, кажется, раздумал. Выходя из комнаты, они с Паком мрачно переглянулись. Глядя им вслед, Джерихо недоумевал, почему оба так упрямо пессимистичны. Пак терпеть не мог политических взглядов Бакстера, и обычно они сторонились друг друга. Однако теперь, похоже, были заодно. Что это? Своего рода профессиональная зависть? Чувство обиды за то, что после их упорных трудов явился он и выставил их дураками?
  Логи тряс ему руку.
  — Не знаю, старина, что мне с тобой делать. — Он старался казаться суровым, но был не в силах скрыть удовлетворения. Положил руку на плечо Джерихо.
  — Восстанови на работе.
  — Придется говорить со Скиннером. — Логи открыл дверь, пропуская Джерихо в коридор. Три пичужки не сводили с них глаз. — Боже, — передернул плечами Логи. — Можешь себе представить, что я от него услышу? Он будет страшно рад сообщить своим дружкам-адмиралам, что самая лучшая возможность снова влезть в Акулу — это дать напасть на конвои. А-а, черт, я лучше позвоню. — Уже входя в кабинет, он обернулся. — А ты твердо уверен, что не врезал ему?
  — Абсолютно уверен, Гай.
  — И ни одной царапины?
  — Ни одной.
  — Жаль, — словно про себя заметил Логи. — Если подумать. Жаль.
  5
  Эстер Уоллес не спалось. Маскировочные шторы были задернуты от света. В крошечной комнатке ровный полумрак. Сквозь подушку сочился успокаивающий аромат лавандовых духов. Она в мягкой хлопковой ночной сорочке покорно лежала на спине, вытянув ноги и сложив руки на груди, подобно мраморной деве на надгробье, но забытье ускользало.
  ADU, мисс Уоллес. Ангелы танцуют вверх…
  Мнемоника оказалась страшно прилипчивой, доводила до бешенства. Эстер была не в состоянии выбросить ее из головы, хотя порядок букв ей ничего не говорил.
  Это позывные. Возможно, германских сухопутных или военно-воздушных сил…
  Ничего удивительного. Скорее всего, так оно и есть. В конце концов, их ведь много: тысячи и тысячи. Единственное достоверное правило сводится к тому, что позывные армии или люфтваффе никогда не начинаются с D, потому что D всегда означает немецкую коммерческую станцию.
  ADU… ADU…
  Не с чем связать.
  Эстер повернулась на бок, подобрала коленки и постаралась занять голову чем-нибудь успокаивающим. Но не успела она изгнать из памяти напряженное бледное лицо Тома Джерихо, как всплыло морщинистое лицо священника Церкви святой Марии в Блетчли, этого каркающего глашатая женоненавистнических бредней святого Павла, «… неприлично жене говорить в церкви» (1 Коринфянам, 14, 35). «… женщин, утопающих во грехах, водимых различными похотями» (2 Тимофею, 3, 6). Из таких текстов пастор сплел воинственную проповедь против приема на работу в военное время лиц женского пола: против того чтобы женщины водили грузовики, ходили в брюках, пили и курили в барах и пивных без сопровождения мужей, не заботились о детях и доме. «Что золотое кольцо в носу у свиньи, то женщина красивая и — безрассудная» (Притчи, 11, 22).
  Если бы это было правдой! — думала она. Если бы только женщины посягнули на власть над мужчинами! Перед глазами встала сальная напомаженная физиономия Майлза Мермагена, начальника отделения. «Дорогая Эстер, в данный момент о переводе не может быть и речи». До войны он был управляющим в Барклайз-банке. Ему очень нравилось подойти сзади к работающей девушке и гладить ей плечи. На рождественской вечеринке в шестом бараке он заманил Эстер под куст омелы и бесцеремонно снял с нее очки. («Спасибо, Майлз, — сказала она, жалко пытаясь обратить это в шутку, — без очков ты мне кажешься почти привлекательным… »). Его мокрые, противные, как тело моллюска, губы отдавали сладким шерри.
  Клэр, разумеется, тут же решила, что предпринять.
  — Ой, бедняжка. Полагаю, он женат?
  — Говорит, что они слишком рано поженились.
  — Отлично, вот тебе и ответ. Скажешь ему, что, по-твоему, было бы честно сначала поговорить с ней. Скажешь, что хочешь с ней подружиться.
  — А если он согласится?
  — О Господи! Тогда просто дашь ему по яйцам. При этом воспоминании Эстер улыбнулась. Снова заворочалась в постели, полотняная простыня помялась и съехала. Безнадежное дело. Протянув руку, включила ночник, нащупала лежавшие рядом очки.
  Ichlerne deutsch, ich lernte deutsch, ich habe deutsch gelernt…
  Немецкий язык, подумала она: немецкий будет ее спасением. Практическое знание письменного немецкого избавит ее от скучного однообразия диспетчерской службы радиоперехватов, от липких объятий Майлза Мермагена и вознесет в разреженную атмосферу машинного зала — туда, где заняты настоящим делом и где ей полагалось быть с самого начала.
  Усевшись в постели, она попыталась сосредоточиться на «Начальном курсе немецкого языка» Эйблмена. Десяти минут этого занятия обычно бывало достаточно, чтобы погрузиться в сон.
  «Непереходные глаголы, обозначающие перемену места или условий, в сложных временах вместо вспомогательного глагола haben требуют вспомогательного глагола sein… »
  Она подняла глаза. Никак внизу какой-то шум?
  «В подчинительном порядке слов вспомогательный глагол должен стоять последним, сразу после причастия прошедшего времени или инфинитива… »
  Опять.
  Она сунула согревшиеся ноги в холодные уличные туфли, накинула на плечи шерстяной платок и вышла на лестничную площадку.
  Стук доносился из кухни.
  Она стала спускаться по ступеням.
  Когда она вернулась из церкви, ее ждали двое мужчин. Один стоял на ступеньках крыльца, другой не спеша вышел из-за дома. Первый — молодой блондин с медлительными аристократическими манерами и по-своему красивой болезненной англо-саксонской внешностью. Его спутник был постарше, пониже ростом, стройный, смуглый, с северным наречием. У обоих были удостоверения Блетчли-Парка. Они объяснили, что пришли из отдела бытового обслуживания и хотят видеть мисс Ромилли. Она не вышла на работу: не знаете, где она может быть?
  Эстер сказала, что не знает. Тот, что постарше, поднялся наверх и что-то долго искал там. А тем временем блондин — она так и не разобрала его имени, — развалившись на диване, стал задавать уйму вопросов. При всех его хороших манерах, было в нем что-то неприятно высокомерное. Что собой представляет Клэр? С кем дружит? Что за мужчины были в ее жизни? Расспрашивал ли кто-нибудь о ней? Эстер упомянула о визите Джерихо прошлой ночью, и посетитель сделал пометку золотым выдвижным карандашом. Она чуть не сболтнула о странном поведении Джерихо в церковном дворе (ADU, мисс Уоллес….), но к тому времени ей уже до того не нравилось поведение блондина, что она вовремя прикусила язык.
  Тук, тук, тук. На кухне…
  Эстер взяла стоявшую у камина в гостиной кочергу и медленно приоткрыла дверь в кухню.
  Там было как в холодильнике. Окно со стуком болталось на ветру. Должно быть, открыто уже несколько часов.
  Сначала Эстер почувствовала облегчение, но только до тех пор, пока она не попыталась закрыть окно. Тут она обнаружила, что подзаржавевший шпингалет вырван с корнем. Расщеплена и часть деревянной рамы.
  Стоя на холоду, она раздумывала над случившимся и быстро нашла единственно правдоподобное объяснение. Вышедший из-за дома брюнет, когда она вернулась из церкви, очевидно, был занят взломом.
  Они сказали, что ей не о чем беспокоиться. Но если так, то зачем они собирались вломиться в дом?
  Эстер, вздрогнув, плотнее закуталась в платок.
  — О, Клэр, — произнесла она вслух, — глупая девчонка, что же ты все-таки наделала?
  С помощью светомаскировочной ленты она попыталась закрепить раму. Потом, все еще с кочергой в руках, вернулась наверх и вошла в комнату Клэр. С кровати свисала чернобурка, уставив на нее стеклянные глаза и оскалив острые зубы. Эстер по привычке аккуратно свернула ее и положила на полку, где она обычно обитала. Комната, с ее расточительным обилием цвета, материи и запахов, до такой степени соответствовала характеру Клэр, что даже теперь, когда Клэр здесь не было, пусть слабо, как последние колебания камертона, но все еще, казалось, отзывалась ее присутствием… Клэр, со смехом примеряющая какой-нибудь смешной наряд, спрашивает Эстер, что та думает, а Эстер, подобно старшей сестре, делает вид, что неодобрительно хмурится. Клэр, переменчивая как подросток, лежа животом на кровати, листает довоенный номер журнала «Тэтлер». Клэр расчесывает волосы Эстер (если их распустить, они падают почти до пояса) медленными сладостными движениями щетки, от которых у Эстер слабеют руки и ноги. Клэр подкрашивает Эстер своей косметикой, наряжает ее как куклу и, отойдя назад, восклицает в притворном удивлении: «Ой, дорогая, ты прямо красавица! » Длинноногая, как бегунья, Клэр, на которой нет ничего кроме белых шелковых трусиков и нитки жемчуга, что-то ищет, мечется по комнате и, заметив, что Эстер украдкой разглядывает ее в зеркало, ловит ее взгляд, на мгновение замирая, выставив вперед бедра и раскинув руки, с полуманящей, полунасмешливой улыбкой, а потом вновь несется по комнате…
  И в этот холодный светлый день отдохновения и молитв Эстер Уоллес, дочь священника, прислонившись к стене, закрывает глаза и стыдливо зажимает руку между ног.
  Через мгновение на кухне снова раздается стук и ей кажется, что сердце вот-вот разорвется от страха. Она бежит в свою комнату, преследуемая нудным завыванием викария церкви святой Марии, а может, это голос ее отца, читающего из Книги притч Соломона:
  «… ибо мед источают уста чужой жены, и мягче елея речь ее; но последствия от нее горьки, как полынь, остры, как меч обоюдоострый; ноги ее нисходят к смерти, стопы ее достигают преисподней… »
  6
  Впервые более чем за месяц у Тома Джерихо совсем не оставалось свободного времени.
  Он должен был контролировать размножение кодовой тетради. Как полагается, было отпечатано и проштамповано «Совершенно секретно» пять машинописных копий. Требовалось проверить каждую строчку, потому что единственная ошибка вместо успешной расшифровки означала бы много дней бесплодной работы. Нужно было проинструктировать контролеров радиоперехватов. Разослать по телетайпу указания дежурным офицерам всех работавших на восьмой барак постов прослушивания: от Турсо, прилепившегося к скале на северной оконечности Шотландии, до Сент-Ерт близ Лэндз-Енд на самом краю Корнуолла. Указания простые: сосредоточить все силы на известных радиочастотах находящихся в Атлантике подводных лодок, отменить все отпуска, привлечь, если надо, всех больных и увечных и обратить особое внимание на короткие вспышки морзянки, начинающиеся с открытой «Е» — точка-точка-тире-точка-точка — немецкого кода, освобождающего волновой диапазон для сообщений о контактах с конвоями. Ни одного такого сигнала не должно быть упущено, понятно? Ни одного.
  Чтобы вернуть навыки скорой расшифровки, Джерихо взял в регистратуре трехмесячную подборку и в тот день, сидя в Большой комнате на своем старом месте у окна, проверил с помощью логарифмической линейки то, что уже знал заранее: семнадцать сообщений о контактах с конвоями, полученных в пределах двадцати четырех часов, дадут восемьдесят пять расшифрованных знаков, и это может — при условии должного процента везения у криптоаналитиков — открыть доступ в Акулу, если они получат по меньшей мере десяток машин, которые будут попеременно работать на протяжении минимум тридцати шести часов…
  И все это время он неотрывно думал о Клэр.
  Здесь он практически мало что мог сделать. Ему удалось дважды сбегать в телефонную будку и позвонить ее отцу: один раз когда все отправились обедать, а он, не дойдя до ворот, незаметно отстал; второй раз к концу дня, под предлогом, что хочет немного размяться. Оба раза его соединяли, но никто не отвечал. Им все больше овладевал страх, усугублявшийся ощущением бессилия. Вернуться в третий барак не представлялось никакой возможности. Еще раз проверить ее дом не было времени. Надо бы сходить в гостиницу и забрать радиоперехваты, спрятанные за картиной на каминной доске, — разве не безумие? — но быстрее чем минут за двадцать не обернуться, да и повода отлучиться нет.
  В конечном счете ближе к восьми часам удалось уйти. Проходя Большую комнату, Логи задержался у стола Джерихо и сказал, чтобы он, бога ради, шел в свою нору и хоть немного отдохнул.
  — Тебе здесь больше нечего делать, старина, кроме как ждать. Думаю, всем нам придется попотеть завтра примерно в это же время.
  Джерихо с радостью потянулся за пальто.
  — Говорил со Скиннером?
  — О намеченном плане. Не о тебе. Он не спрашивал, а я, конечно, не стал затевать разговор.
  — Уж не собираешься ли ты соврать, что он забыл? Логи пожал плечами.
  — Кажется, у него голова занята еще какой-то неприятностью.
  — Что это за неприятность? Но Логи зашагал прочь.
  — До утра. Постарайся выспаться.
  Джерихо сдал радиоперехваты Акулы и вышел на улицу. Мартовское солнце, которое и днем едва поднималось выше деревьев, спряталось за особняк, оставив на краю темно-синего неба блекнущую желтовато-оранжевую полоску. Луна уже взошла. Вдали слышался гул множества бомбардировщиков, которые выстраивались для ночного налета на Германию. Джерихо в немом изумлении огляделся вокруг. Диск луны над неподвижным озером, пламя заката на горизонте — необычайное сочетание оттенков света и символов, чуть ли не зловещее знамение. Это зрелище настолько завладело его вниманием, что он чуть было не прошел мимо пустой телефонной будки.
  Попробовать в последний раз? Он посмотрел на луну. Почему бы и нет?
  Кенсингтонский номер не отвечал, и Джерихо вдруг решил позвонить в Форин Оффис. Телефонистка соединила его с дежурным, и он спросил Эдварда Ромилли.
  — Какой отдел?
  — К сожалению, не знаю.
  В трубке тишина. Вероятность того, что Эдвард Ромилли в воскресный вечер сидит за рабочим столом, невелика. Джерихо оперся плечом о стеклянную стенку будки. Мимо медленно проехал автомобиль и ярдов через десять остановился. В сумерках светились тормозные огни. В трубке щелкнуло, и Джерихо переключил внимание на телефон.
  — Соединяю.
  Гудки, затем вежливый женский голос:
  — Германский сектор.
  Германский сектор? Джерихо на мгновение растерялся.
  — Э-э, Эдварда Ромилли, пожалуйста.
  — Как мне сказать, кто спрашивает? Боже, он там. Джерихо снова заколебался.
  — Приятель его дочери.
  — Подождите, пожалуйста.
  Пальцы до боли сжали трубку. Надо постараться расслабиться. Почему бы Ромилли не работать в германском секторе? Разве Клэр не рассказывала ему, что отец был младшим сотрудником в посольстве в Берлине, как раз когда нацисты шли к власти? Ей, должно быть, было лет десять-одиннадцать. Наверное, тогда и выучила немецкий.
  — К сожалению, сэр, мистер Ромилли уже ушел. Как мне сказать, кто звонил?
  — Благодарю вас. Это несущественно. Доброй ночи. Джерихо быстро повесил трубку. Не нравилось ему все это. Не нравилась и эта машина. Выйдя из телефонной будки, направился к ней — приземистой, черной, с выкрашенной в белый цвет широкой подножкой. Мотор все еще работал. Когда Джерихо подошел поближе, машина сорвалась с места и, вписавшись в поворот, помчалась к главному входу. Он трусцой побежал следом, но когда подошел к воротам, ее там уже не было.
  ***
  По мере того как Джерихо спускался под гору, расплывчатые очертания города постепенно терялись в темноте. Ни одно поколение жителей, по крайней мере за последние сто лет, не было свидетелем такого явления. Даже во времена прадедов, должно быть, существовало какое-то освещение: слабый свет газового рожка или фонаря на карете, голубоватый отблеск керосиновой лампы ночного сторожа. Не то что теперь. Исчезал свет, и с ним исчезал Блетчли.
  Словно тонул в черной пучине. Можно представить, будто находишься где угодно.
  Теперь, когда Джерихо в некотором роде овладела паранойя, ночь усиливала его страхи. У железнодорожного моста он миновал трактир, похожее на мавзолей сооружение викторианских времен с выложенной на манер эпитафии золотом по почерневшему кирпичу надписью «Отборные виски, портвейны и пиво». Изнутри доносились звуки расстроенного пианино, игравшего «Дыханье Лондондерри», и Джерихо на какое-то мгновение захотелось зайти, заказать выпивку и найти собеседника. Но потом он представил себе разговор:
  — Чем занимаемся, приятель?
  — Да так, служу.
  — На гражданской?
  — В службе связи. Не ахти, конечно. Давай закажу еще по одной?
  — Из местных?
  — Не совсем…
  … и подумал: нет, лучше держаться подальше от незнакомых людей, а самое лучшее — не пить. Сворачивая на Альбион-стрит, услыхал позади скрип шагов и резко обернулся. Дверь пивной распахнулась, выплеснув на миг свет и музыку, потом захлопнулась, и улица снова погрузилась в темноту.
  Гостиница находилась почти посередине Альбион-стрит, с правой стороны. Чуть не доходя, он заметил стоявшую на левой стороне машину. Замедлил шаги. Джерихо не был уверен, та ли это машина, что так странно вела себя в Парке, хотя выглядела она довольно похоже. Но потом, когда он почти поровнялся с ней, один из пассажиров чиркнул спичкой. Водитель наклонился, прикрывая ладонью огонек, и Джерихо заметил на его рукаве три белые нашивки сержанта полиции.
  Войдя в гостиницу, он постарался проскользнуть на лестницу, прежде чем миссис Армстронг, подобно ночному истребителю, перехватит его в прихожей. Но опоздал. Она, похоже, ждала, когда в замке звякнет его ключ. Выплыла из кухни в облаке пара, пахнувшего капустой и дешевой рыбой. В столовой кого-то тошнило, кто-то хохотал.
  Джерихо вяло произнес:
  — Я не очень голоден, миссис Армстронг, тем не менее спасибо.
  Она вытерла руки о фартук и кивнула в сторону закрытой двери.
  — К вам гость.
  Он демонстративно ступил ногой на первую ступеньку.
  — Что, полиция?
  — Почему, мистер Джерихо? Что здесь делать полиции? Приятный молодой джентльмен. Я усадила его, — многозначительно заметила миссис Армстронг, — в гостиной.
  Гостиная! Открыта для постояльцев с восьми до десяти по будням и после вечернего чая по субботам и воскресеньям. Импозантно обставленная, как герцогский салон: гарнитур из дивана и двух кресел с салфеточками (сделанными руками самой хозяйки) на подлокотниках, непременная лампа красного дерева под абажуром с кистями, пивные кружки в виде широко улыбающихся толстяков, аккуратно расставленные на ледяном камине. Кто же это такой, пытался догадаться Джерихо, что удостоен чести быть допущенным в гостиную?
  Сначала он его не узнал. Золотистые волосы, бледное веснушчатое лицо, светлые голубые глаза, отработанная улыбка. Шагнул навстречу с протянутой для приветствия рукой, в левой руке строгая черная шляпа, на широких плечах пальто, пошитое на Савиль-Роу не менее чем за полсотни гиней. Налет воспитания, шарма и скрытой угрозы.
  — Уигрэм. Дуглас Уигрэм. Форин Оффис. Виделись вчера, но нас как следует не представили.
  Он легко и несколько странно пожал руку Джерихо: один согнутый палец уперся в ладонь, и Джерихо сразу догадался, что удостоился масонского рукопожатия.
  — С жильем в порядке? Превосходная гостиная. Превосходная. Не возражаете, если мы перейдем куда-нибудь еще? Где вы расположились? Наверху?
  Миссис Армстронг все еще торчала в прихожей, взбивая волосы перед овальным зеркалом.
  — Миссис Армстронг, мистер Джерихо предлагает подняться к нему в комнату, если вы не возражаете. — Не дожидаясь ответа, добавил: — Тогда пошли?
  Не переставая улыбаться, он поднял руку, пропуская Джерихо на лестницу. У того было ощущение, что его надувают или обкрадывают, но он не может понять, каким образом. На лестничной площадке он достаточно пришел в себя, чтобы сказать:
  — Знаете, там очень тесно, едва хватит места, чтобы сесть.
  — Полный порядок, мой дорогой. Лишь бы никто не мешал. Вперед и выше.
  Джерихо включил тусклую лампочку и отступил, пропуская первым Уигрэма. Когда, задевая его, тот проходил мимо, от него легко пахнуло одеколоном и запахом сигар. Джерихо сразу бросил взгляд на картину с изображением капеллы, с облегчением отметив, что ее, кажется, не трогали. Закрыл за собой дверь.
  — Вижу, что вы имеете в виду, говоря о комнате, — сказал Уигрэм и, приставив ладони к стеклу, поглядел в окно. — Чего только ни приходится терпеть, а? К тому же еще этот вид на железную дорогу. Полное блаженство. — Задернув занавески, повернулся к Джерихо. С почти женским изяществом вытер носовым платком пальцы. — Мы весьма обеспокоены, — еще шире улыбнулся он, — мы весьма обеспокоены в отношении девушки, которую зовут Клэр Ромилли, — начал он, складывая синий квадратик платка и убирая его в нагрудный карман. — Не возражаете, если я присяду?
  Уигрэм сбросил пальто и положил на койку, затем, чтобы не повредить складку, чуть подтянул на коленях брюки в тонкую полоску. Сел на матрас, для верности попрыгал. Светлые волосы, брови, ресницы, растительность на ухоженных белых кистях рук… Джерихо было не по себе от страха и отвращения.
  Уигрэм похлопал по лежавшему рядом одеялу.
  — Давайте поговорим. — Казалось, его ни капли не смущало, что Джерихо остался стоять в дверях. Удовлетворенно сложил руки на коленях. — Хорошо, — сказал он, — тогда, пожалуй, начнем. Клэр Ромилли. Двадцати лет. Канцелярская служащая. Официально пропала… — Он посмотрел на часы. — … двенадцать часов назад. Не явилась на работу в утреннюю смену. В действительности, когда начинаешь проверять, ее не видели с полуночи в пятницу — подумать только, почти двое суток, — когда она ушла из Парка после смены. Одна. Девушка, которая живет с ней вместе, клянется, что не видела ее с четверга. Отец говорит, что последний раз они виделись перед Рождеством. Никто больше: девушки, с которыми она работает, родственники, прочие — никто, похоже, не имеет ни малейшего понятия. Испарилась. — Уигрэм щелкнул пальцами. — Вот так. — Впервые он не улыбнулся. — Полагаю, ваша хорошая приятельница?
  — Мы не виделись с начала февраля. Не из-за этого ли на улице дежурит полиция?
  — Но вы хорошие друзья? До того хорошие, что вы попытались с ней встретиться? По словам милой крошки мисс Уоллес, прошлой ночью вы приезжали к ним домой. Торопились. Расспрашивали. Потом сегодня утром в третьем бараке — и снова вопросы, вопросы. Звонок ее отцу… ах, да, — пояснил он, заметив удивление Джерихо, — он сразу сообщил нам о вашем звонке. Вы никогда не видели Эда Ромилли? Славный малый. Говорят, так полностью и не реализовал своих возможностей. Здорово сдал после смерти жены. Скажите, мистер Джерихо, почему такой интерес?
  — Меня здесь месяц не было. Не видел ее.
  — Но наверняка у вас были куда более важные заботы, особенно в данный момент, чем желание возобновить знакомство?
  Последние слова потонули в грохоте экспресса. Секунд пятнадцать комната ходила ходуном, ровно столько же на лице гостя держалась улыбка. Когда шум затих, он спросил:
  — Удивились, что вас вернули из Кембриджа?
  — Да. Пожалуй, удивился. Послушайте, мистер Уигрэм, кто вы, собственно, такой?
  — Удивились, когда узнали, зачем вы снова нужны здесь?
  — Не удивился, нет, — ответил Джерихо, подыскивая нужное слово, — поразился.
  — Поразились. А вы говорили когда-нибудь с девушкой о своей работе?
  — Конечно, нет.
  — Конечно, нет. А не показалось ли вам странным — вероятно, больше чем совпадением, может, даже зловещим, — что в один прекрасный день немцы лишают нас доступа к информации, а через два дня исчезает любимая девушка ведущего шифроаналитика восьмого барака? И фактически в этот же день он возвращается обратно?
  Джерихо непроизвольно бросил взгляд на гравюру на каминной полке.
  — Я же вам сказал, что никогда не говорил с Клэр о работе. Что не видел ее месяц. И она не была моей возлюбленной.
  — Нет? Тогда кто же она вам?
  Тогда кто же она мне? Хороший вопрос.
  — Я просто хотел ее видеть, — запинаясь, ответил он. — Не мог найти. Беспокоился.
  — Есть ее фотография? Какая посвежее.
  — Нет. У меня действительно нет ни одной ее карточки.
  — В самом деле? Еще одна забавная вещь. Такая милашка и… Но можно все-таки найти карточку? Придется взять из личного дела.
  — Для чего?
  — Вы умеете стрелять, мистер Джерихо?
  — Не смог попасть в утку в тире на ярмарке.
  — Как и следовало ожидать, хотя внешность порой обманчива. Только вот в пятницу ночью на складе оружия охраны Блетчли-Парка произошла маленькая кража со взломом. Пропали две единицы хранения. Револьвер «Смит и Вессон» 38-го калибра, изготовленный в Спрингфилде, штат Массачусетс, и поставленный военным министерством в прошлом году. И коробка с тридцатью шестью боеприпасами.
  Джерихо промолчал. Уигрэм некоторое время смотрел на него, как бы принимая решение.
  — Думаю, вам не помешает знать. Вполне заслуживаете доверия. Присаживайтесь, — похлопал он по одеялу. — Не могу же я, черт побери, кричать о самом большом секрете Британской империи через всю эту долбаную спальню. Садитесь же. Не укушу.
  Джерихо неохотно сел. Уигрэм наклонился вперед. Борт пиджака слегка оттопырился, на мгновение обнажив на белой ткани сорочки кожаный ремень и вороненую сталь пистолета.
  — Хотите знать, кто я такой? — едва слышно произнес Уигрэм. — Скажу. Я тот, кому начальство поручило выяснить, что к чему в этой вашей дыре. — Он говорил так тихо, что Джерихо был вынужден придвинуться совсем близко. — Понимаете, звонят колокола. Звонят страшно тревожно. Пять дней назад в шестом бараке расшифровали депешу германской армии с Ближнего Востока. Генерала Роммеля преследуют неудачи. Похоже, он считает, будто единственная причина этих неудач в том, что так или иначе мы каким-то чудом всегда появляемся там, где он собирается начать наступление. Африканский корпус вдруг требует проверить секретность шифропередач. Вот так. Динь-дон. А через двенадцать часов адмирал Дениц, по причинам пока неизвестным, неожиданно принимает решение ужесточить порядок пользования Энигмой, изменив метеокод подводного флота. Снова динь-дон. Теперь люфтваффе. Недавно четыре германских торговых судна с грузом для вышеупомянутого Роммеля подверглись неожиданному нападению королевских ВВС и затонули на полпути к Тунису. Сегодня утром мы узнаем, что ни больше ни меньше как сам германский главнокомандующий средиземноморским театром военных действий, фельдмаршал Кессельринг настоятельно хочет знать, не читает ли противник его шифры. — Уигрэм потрепал Джерихо по коленке. — Тревожный перезвон, мистер Джерихо. Громче, чем звон колоколов Вестминстерского аббатства в День коронации. И в самый разгар всего этого исчезает ваша приятельница, одновременно с новенькой пушкой и коробкой патронов.
  ***
  — Так с кем мы имеем дело? — произнес Уигрэм, доставая небольшую записную книжку в черном кожаном переплете и золотой вывинчивающийся карандаш. — Клэр Александра Ромилли. Место и время рождения: Лондон, двадцать первое декабря двадцать второго года. Отец: Эдвард Артур Макулей Ромилли, дипломат. Мать: достопочтенная Александра Ромилли, урожденная Харви, погибла в автомобильной катастрофе в Шотландии в августе двадцать девятого. Девочка получила частное образование за границей. Места службы отца: Бухарест, с двадцать восьмого по тридцать первый; Берлин, с тридцать первого по тридцать четвертый; Вашингтон, с тридцать четвертого по тридцать восьмой. Год в Афинах, затем возвращается в Лондон. Девочка к тому времени в каком-то модном пансионе в Женеве. Приезжает в Лондон в начале войны, когда ей семнадцать. Основное занятие следующие три года, насколько можно судить: веселое времяпрепровождение. — Лизнув палец, Уигрэм перелистнул страницу. — Какое-то добровольное занятие в гражданской обороне. Не слишком обременительное. Июль сорок первого: переводчица в Министерстве экономической войны. Август сорок второго: подает заявление о приеме на канцелярскую работу в Форин Оффис. Хорошее знание языков. Рекомендуется на работу в Блетчли-Парке. Прилагается письмо отца, обычное пустословие. 10 сентября собеседование. Зачислена, допущена к секретной работе, приступила к обязанностям на следующей неделе. — Уигрэм поиграл страницами. — Вот и все. Не слишком строгий порядок отбора, верно? Но ведь она происходит из ужасно порядочной семьи. Папа работает в главной конторе. Идет война. Хотели бы что-нибудь добавить к приведенным данным?
  — Не думаю, что смогу.
  — Как вы с ней познакомились?
  Следующие десять минут Джерихо отвечал на вопросы Уигрэма.
  Отвечал с большой осторожностью и в основном правдиво. Если лгал, то лишь путем умолчания. При первом свидании ходили на концерт. Потом встречались еще несколько раз. Смотрели кино. Какая картина? «Повесть об одном корабле».
  — Понравилась?
  — Да.
  — Скажу Ноэлю.
  Она никогда не говорила о политике. Ни разу не заводила разговор о своей работе. Не вспоминала о других приятелях.
  — Спали с нею?
  — Не ваше, черт побери, дело.
  — Запишем, что спали.
  Еще вопросы. Нет, в ее поведении не замечал ничего странного. Нет, она не казалась напряженной или обеспокоенной, скрытной, молчаливой, агрессивной, любопытной, унылой, подавленной или возбужденной — нет, ничего такого, — и в конце они не ссорились. Неужели? Нет, не ссорились. Итак, они… тогда что?
  — Не знаю. Постепенно разошлись.
  — Она встречалась с кем-нибудь еще?
  — Возможно. Не знаю.
  — Возможно. Не знаете, — удивленно покачал головой Уигрэм. — Расскажите мне о прошлой ночи.
  — Ездил на велосипеде к ней домой.
  — Во сколько?
  — Примерно в десять, половине одиннадцатого. Ее не было дома. Поговорил немного с мисс Уоллес. Потом поехал домой.
  — Миссис Армстронг утверждает, что вас не было до двух часов.
  И это называется прокрался на цыпочках, подумал Джерихо.
  — Должно быть, немного прокатился на велосипеде.
  — Ничего себе. В мороз. В затемнение. Выходит, катались около трех часов.
  Постукивая пальцем по носу, Уигрэм уткнулся в свои заметки.
  — Что-то не так, мистер Джерихо. Не могу сказать определенно, но здесь что-то не так. Однако, — захлопнув записную книжку, он ободряюще улыбнулся, — можно вернуться к этому позднее, а? — Опершись о колено Джерихо, поднялся с кровати. — Сначала надо поймать нашего кролика. У вас никаких соображений насчет того, где она может быть? Любимые местечки, где можно уединиться? — Он внимательно сверху вниз смотрел на Джерихо. Тот не отрывал глаз от пола. — Нет? Нет так нет.
  К тому времени когда Джерихо осмелился поднять глаза, Уигрэм облачился в свое великолепное пальто и сосредоточенно снимал с воротника пушинки.
  — Все это могло быть случайным совпадением, — сказал Джерихо. — Вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Дениц, кажется, всегда питал недоверие к Энигме. Поэтому в первую очередь снабдил Акулой подводный флот.
  — О, тут вы совершенно правы, — с готовностью согласился Уигрэм. — Но давайте посмотрим с другой стороны. Представьте, что немцам намекнули, чем мы здесь занимаемся. Что им оставалось делать? Конечно же, они не могли сразу выкинуть сотню тысяч машин «Энигма», так? Потом, как насчет их специалистов, которые в один голос утверждали, что Энигма неуязвима? Разве бы они отказались без боя от своих убеждений? Нет. Они бы поступили так, как, по-видимому, поступают сейчас. Начали бы проверять каждый вызывающий подозрение случай и тем временем пытаться найти веские доказательства. Может быть, живого человека. Еще лучше человека с документальными свидетельствами. Господи, да кругом народу больше чем достаточно. Только здесь тысячи людей, которые знают либо все, либо частицу всего, либо достаточно, чтобы сделать нужные выводы. И что это за люди? — Он достал из кармана и расправил лист бумаги. — Это список, который я просил вчера. В военно-морском отделении о значении тетради метеокодов знали одиннадцать человек. Если задуматься, несколько подозрительных фамилий. Скиннера, думаю, можно исключить. И Логи — он, кажется, достаточно надежный. Но вот Бакстер? Ведь Бакстер коммунист, не так ли?
  — На мой взгляд, коммунисты не очень расположены к нацистам. Как правило.
  — А что скажете о Паковском?
  — Пак потерял отца и брата при захвате Польши. Немцев ненавидит.
  — Потом американец, Крамер. Крамер? Знаете, что он немецкий иммигрант во втором поколении?
  — У Крамера немцы тоже убили брата. Право, мистер Уигрэм, нелепо так…
  — Этвуд, Пинкер, Кингком, Праудфут, де Брук. Вы… А кто, собственно, вы? — Уигрэм брезгливо обвел взглядом каморку: обтрепанные маскировочные шторы, невзрачный платяной шкаф, бугристая постель.
  Кажется, впервые заметил стоявшую на каминной полке гравюру. — Я имею в виду, только благодаря тому, что кто-то принадлежал к кембриджскому Кингз-колледжу…
  Он взял картинку и повернул ее к свету. Джерихо в ужасе наблюдал.
  — Э. М. Форстер, — задумчиво произнес Уигрэм. — Он все еще в колледже, не так ли?
  — Думаю, да.
  — Знакомы?
  — Здороваемся.
  — Как там у него говорится в том самом эссе? Где он пишет о выборе между другом и родиной?
  — «Мне ненавистна идея общего дела, и если бы мне пришлось выбирать между изменой родине и изменой другу, надеюсь, у меня хватило бы мужества изменить родине». Правда, он написал это до войны.
  Уигрэм сдунул пыль с рамки и аккуратно поставил картину поверх книг Джерихо.
  — Так что будем надеяться, — сказал он, отступая, чтобы полюбоваться картиной. Потом с улыбкой повернулся к Джерихо. — Будем, черт побери, надеяться.
  ***
  После ухода Уигрэма Джерихо долго не мог прийти в себя.
  Прямо в пальто и шарфе он во весь рост вытянулся на кровати, слушая домашние звуки. Снизу доносилось похоронное пиликанье струнного квартета, который Би-Би-Си нашла подходящим развлечением для воскресного вечера. На лестничной площадке послышались шаги. За ними последовал разговор шепотом, закончившийся женским — уж не мисс ли Джоби? — хихиканьем. Хлопнула дверь. Над головой опорожнился и наполнился бачок. И снова тишина.
  Минут через пятнадцать оцепенение прошло и Джерихо лихорадочно засуетился. Схватив стоявший у кровати стул, подпер им тонкую филенку двери. Снял с полки гравюру, положил на потертый коврик, выдернул кнопки, снял задник, свернул радиоперехваты в трубку и бросил на каминную решетку. В ведерке с углем отыскал коробок с двумя спичками. Первая отсырела и не зажглась, вторая вспыхнула сразу, и Джерихо, повертев спичку, пока не разгорелась, поднес ее к листам. Держал в руках свернутые в трубку листы, пока не начало жечь пальцы. Потом швырнул на решетку, где от них остались мелкие чешуйки пепла.
  ГЛАВА ПЯТАЯ. ШПАРГАЛКА
  ШПАРГАЛКА: данные (обычно трофейная кодовая тетрадь или отрывок незашифрованного текста), обеспечивающие ключ к расшифровке шифрограмм; «несомненно, шпаргалка — важнейшее из всех средств шифроаналитика» (Нокс и др. , op. cit. , стр. 27)
  Лексикон шифровального дела («Совершенно секретно», Блетчли-Парк, 1943)
  1
  Твердая, похожая на воск губная помада военного времени — ощущение, что подкрашиваешь губы рождественской свечкой. После занявших не одну минуту усердных трудов Эстер Уоллес, надев очки, с отвращением посмотрела в зеркало. Косметика никогда не занимала «много места в ее жизни, даже до войны, когда было где купить. Но теперь, когда ничего нельзя было достать, ухищрения иных любительниц косметики доходили до глупости. Некоторые девушки в бараке делали губную помаду из свеклы и вазелина, красили ресницы гуталином и брови жженой пробкой, смягчали кожу оберткой от маргарина, посыпали подмышки от запаха пота питьевой содой… Эстер сложила губы бантиком, но тут же снова сделала недовольную гримасу. На самом деле все до того глупо…
  Дефицит косметики, кажется, наконец затронул даже Клэр. Хотя ее туалетный столик был обильно уставлен баночками и флаконами — «Макс Фактор», «Коти», «Элизабет Арден»: каждое имя напоминало о довоенном благополучии, — при ближайшем рассмотрении они в большинстве оказались пустыми. Остались лишь едва уловимые ароматы. Эстер по очереди вдыхала их, и в голове возникали образы роскошной жизни: атласные выходные платья от Уорта в Лондоне и вечерние со смелыми декольте, фейерверк в Версале и летний бал у герцогини Вестминстерской, а также десятки других восхитительных глупостей, о которых щебетала Клэр. Наконец она отыскала полупустую коробочку туши для ресниц и баночку со стеклянной крышкой, где оставалось еще на палец комковатой пудры, и пустила их в ход.
  Эстер без раздумий пользовалась чужой косметикой. Разве Клэр не предлагала ей делать это? Пользование косметикой, согласно житейской философии Клэр, — занятие очень интересное, поскольку дает возможность нравиться себе самой, становиться другой и, кроме того, «если это кого-то привлекает, то, моя дорогая, это просто дело твоих рук». Прекрасно. Эстер решительно напудрила бледные щеки. Если это, черт возьми, может помочь убедить Майлза Мермагена согласиться на перевод, то, будь он проклят, он это получит.
  Она без восторга оглядела свое отражение, аккуратно поставила все на свои места и спустилась в гостиную. Комната чисто подметена. На каминной полке желтые нарциссы. В камине сложен уголь, осталось только зажечь огонь. На кухне тоже идеальная чистота. Еще раньше она испекла морковный пирог (морковь вырастила сама на клочке земли за кухонной дверью). Она накрыла на стол для Клэр и написала записку, где найти пирог и как его разогреть. Поколебавшись, в конце добавила: «Добро пожаловать домой, откуда бы ты ни вернулась! С любовью, Э. », — надеясь, что не покажется излишне надоедливой и любопытной.
  ADU, мисс Уоллес…
  Клэр, конечно, вернется. Все это — глупые страхи, слишком глупые, чтобы о них говорить.
  Эстер села в кресло и ждала почти до полуночи, когда уже нельзя было дольше задерживаться.
  Выезжая на тропинку на прыгавшем по ухабам велосипеде, она вспугнула сову. Та бесшумно поднялась и, словно призрак, растворилась в лунном свете.
  ***
  Можно сказать, что всему виной была мисс Смоллбоун. Если бы Анджела Смоллбоун не сказала в учительской после уроков, что «Дейли Телеграф» проводит конкурс на лучшее решение кроссвордов, ничто не нарушило бы течения жизни Эстер Уоллес. Не сказать чтобы ее жизнь была богата интересными событиями — спокойный провинциальный быт в уединенной частной подготовительной женской школе со своими особенностями в небольшом городке Биминстере, в графстве Дорсет, менее чем в десяти милях от местечка, где Эстер выросла. Жизнь, мало затронутая войной, если не считать бледных лиц эвакуированных детей, живших на некоторых близлежащих фермах, ограждений из колючей проволоки на отлогом берегу близ Лайм-Регис и постоянной нехватки учителей, в результате которой в осенний триместр 1942 года Эстер в дополнение к богословию (ее обычному предмету) пришлось взять еще английский и отчасти латинский и греческий.
  Эстер хорошо решала кроссворды, и когда в тот вечер Анджела прочла вслух, что приз составляет двадцать фунтов… почему бы не попробовать, подумала она. Первый барьер — напечатанный в следующем номере необычайно сложный кроссворд — она преодолела легко. Она послала решение и чуть ли не с обратной почтой получила приглашение принять участие в финале, который должен был состояться в столовой редакции «Дейли Телеграф» в субботу через две недели. Анджела согласилась подменить ее на тренировке по хоккею, Эстер села в Крюкерне на лондонский поезд, приняла участие в финале, вместе с пятьюдесятью кандидатами… и победила. Она решила кроссворд за три минуты и двадцать две секунды, и лорд Кэмроуз лично вручил ей чек. Пять фунтов она дала отцу в его фонд восстановления церкви, за семь фунтов купила себе новое зимнее пальто (в действительности ношеное, но совсем как новое), а остальные деньги положила на свой почтовый сберегательный счет.
  А в следующий четверг пришло второе письмо, совсем другое, заказное, в длинном желтовато-коричневом конверте. «На службе Его Величества».
  Впоследствии она никак не могла решить: то ли конкурс проводился по наущению Военного министерства, как один из способов отобрать со всей страны мужчин и женщин со способностями решать головоломки; то ли какой-то сообразительный малый в Военном министерстве, наткнувшись на результаты конкурса, попросил «Дейли Телеграф» прислать список финалистов. В любом случае, пятеро самых подходящих были вызваны на беседу в мрачное старинное здание на берегу Темзы и троим было предписано явиться в Блетчли.
  В школе не хотели ее отпускать. Мать плакала. Отцу претила сама мысль о ее предстоящей работе: он противился любым переменам и уже давно был одержим дурными предчувствиями (« … не возвратится он в дом свой, и место его не будет уже знать его», Иов, 7, 10). Но закон есть закон. Она должна была ехать. К тому же, думала она, ей уже двадцать восемь. Неужели она до конца жизни обречена оставаться в этой сонной глуши, в окружении лоскутков полей и крошечных деревушек? А тут открывалась возможность вырваться на волю. В ходе беседы было сказано достаточно, чтобы догадаться, что работа связана с шифрами и кодами, и в воображении Эстер представали тихие уставленные книжными полками библиотеки и атмосфера чистого интеллекта.
  Когда она в своем недавно купленном пальто прибыла в Блетчли, ее прямо с вокзала доставили на полугрузовичке в особняк и дали подписать экземпляр Закона о служебной тайне. Оформлявший их на военную службу армейский капитан выложил на стол пистолет и пригрозил собственноручно застрелить любого, кто хоть словом обмолвится о том, что они сейчас услышат. Затем их распределили по должностям. Двое мужчин стали шифроаналитиками, а ее, женщину, которая победила их на конкурсе, направили в бедлам, называемый диспетчерской службой.
  — Смотри, берешь этот бланк и вот сюда, в первую колонку, вписываешь кодовое название станции радиоперехвата. Чиксэндз, правильно, ЧКС, Бьюмэнор — БМР, Харпендон — ХПН; не волнуйся, милочка, скоро привыкнешь. Теперь, смотри, здесь вписываешь время перехвата, здесь радиочастоты, тут позывные, здесь количество буквенных групп…
  Ее фантазии развеялись в прах. Из нее сделали клерка, выдаваемого за важного исследователя. Окутанная ореолом секретности диспетчерская была передаточным пунктом между станциями радиоперехвата и шифроаналитиками, через который перекачивался бесконечный поток информации с сорока тысяч радиоточек, применявших более шестидесяти различных ключей Энигмы.
  — Верно, германские военно-воздушные силы — это, как правило, насекомые или цветы. Так что, скажем, таракан — это ключ Энигмы для истребительной авиации, базирующейся во Франции. Стрекоза — это люфтваффе в Тунисе. Саранча — люфтваффе на Сицилии. Их целая дюжина. А ваши цветы — это округа ВВС. Наперстянка — восточный фронт, желтый нарцисс — западный фронт, белый нарцисс — Норвегия. Птицы — для германской армии. Зяблик и феникс — это танковые войска в Африке. Пустельга и гриф — на русском фронте. Шестнадцать пташек. Потом идут чеснок, лук, сельдерей и другие овощи — все это энигмы метеослужбы. Направляются прямо в десятый барак. Поняла?
  — Что означают скунс и дикобраз?
  — Скунс — это Восьмой авиакорпус восточного фронта. Дикобраз — группа взаимодействия сухопутных и воздушных сил на юге России.
  — Почему не насекомые?
  — Бог его знает.
  Формы, которые они должны были заполнять, прозвали «волдырями» или «носовыми платками». Шкаф с разными мелочами был известен как Титикака («Озеро в Андах, — с важным видом объяснил Мермаген, — в которое много рек впадает, но ни одной не вытекает»). Мужчины давали друг другу глупые прозвища — Зебра-Единорог, Лжечерепаха, — а девушки влюблялись в красивых шифроаналитиков из машинного зала. Сидя той зимой в промерзшем бараке, Эстер представляла нацистскую Германию лишь как бесконечную темную равнину с тысячами мигающих друг другу во мраке разрозненных крошечных огоньков. Как ни странно, думала она, но вся эта картина была так же далека от войны, как луга и крытые соломой коровники в Дорсете.
  ***
  Оставив велосипед на крытой стоянке у столовой, Эстер влилась в поток служащих, который выплеснул ее у входа в шестой барак. В диспетчерской уже царила суматоха. Мермаген с деловым видом сновал между столами, задевая головой низко висящие абажуры, отчего во все стороны бешено прыгали желтые зайчики. Четвертая танковая армия докладывала об успешном захвате Харькова, и дурачье из третьего барака требовало немедленно пройти назад по всем частотам южного сектора восточного фронта.
  — Эстер, Эстер, дорогуша, как раз вовремя. Будь добра, свяжись с Чиксэндз, узнай, чем они могут помочь. И поскольку будешь на связи, в машинном зале считают, что в последней серии из Кестрела получили искаженный текст, — пусть радистка проверит свои записи и передаст еще раз. Затем надо записать всю одиннадцатичасовую партию из Бьюмэнора. Бери кого-нибудь в помощь. Кстати, не мешало бы привести в порядок картотеку.
  И все это когда она еще не успела снять пальто.
  Только к двум часам наступило временное затишье, когда она сумела поговорить наедине с Мермагеном. Он вернулся в свой закуток и, положив ноги на стол, в потрясающе величественной позе, которую, как она догадывалась, он позаимствовал у какого-то киноактера, лениво просматривал бумаги.
  — Можно на пару слов, Майлз?
  Майлз. Она находила такой упорно навязываемый обычай называть друг друга по имени надоедливым и неестественным, но следовать этой внешней непринужденности было строгим правилом, важным элементом этики Блетчли: мы, цивильные дилетанты, одолеем их, вымуштрованных Гансов.
  Мермаген продолжал просматривать бумаги.
  Она слегка притопнула.
  — Майлз.
  Он перевернул страницу.
  — Я весь внимание.
  — Насчет моей просьбы о переводе…
  Тяжело вздохнув, он снова перевернул страницу.
  — Опять.
  — Я учу немецкий…
  — Прекрасно.
  — Ты же сам говорил, что без знания немецкого перевод не возможен.
  — Верно, однако я не говорил, что знание немецкого делает перевод возможным. А-а, черт побери! Ну ладно, заходи.
  Мермаген со вздохом отложил бумаги и кивком головы пригласил ее. Кто-то, должно быть, сказал ему, что гель для волос придает мужественный вид. Его зачесанные за уши напомаженные черные волосы походили на шапочку пловца. Он пытался отрастить усы, как у Кларка Гейбла, но левый ус был несколько длинноват.
  — Переводы служащих из отделения в отделение, как я тебе уже говорил, бывают крайне редко. Приходится считаться с соображениями секретности.
  Соображения секретности. Видно, таким путем он до войны отказывал в предоставлении кредитов. Мермаген вдруг пристально посмотрел на нее, и Эстер догадалась, что он заметил ее косметику. Он был настолько поражен, точно она выкрасилась в синий цвет. Его голос стал на октаву ниже.
  — Послушай, Эстер, меньше всего мне хотелось бы усложнять другим жизнь. Что тебе требуется, так это на денек-другой переменить обстановку. — Он потрогал ус и слегка улыбнулся, словно удивившись, что он еще на месте. — Почему бы тебе не отправиться на одну из станций радиоперехвата и почувствовать свое место в этой цепочке? Думаю, — добавил он, — что и мне не помешало бы освежиться. Могли бы поехать вместе.
  — Вместе? Да-а… А почему бы и нет? По дороге отыскать местечко, где можно пообедать?..
  — Превосходно. По-настоящему отвлечься.
  — Возможно, местечко с номерами, где можно остановиться на ночь, если будет поздно?
  Он нервно засмеялся.
  — Понимаешь, я все же не могу гарантировать перевод.
  — Но это помогло бы делу?
  — Еще бы!
  — Майлз?
  — Ну?
  — Я скорее умру.
  — Лягушка проклятая.
  ***
  Наполнив раковину холодной водой, она яростно плеснула в лицо. От ледяной воды занемели пальцы и обожгло лицо. Струйки затекли за воротник и в рукава. Вот и хорошо. Послужит ей наказанием за безрассудство и несбыточные мечты.
  Прижавшись животом к краю раковины, она принялась близоруко разглядывать в зеркало белое как мел лицо.
  Жаловаться, разумеется, бесполезно. Что значат ее слова в сравнении с его? Ей никогда не поверят. А если бы и поверили — что из того? Моя дорогая, так уж устроен мир. Майлз мог, если бы захотел, прижать ее к чертовому озеру Титикака и залезть под юбку, и все равно ее бы никогда не перевели: никого еще, знавшего столько, сколько она, не отпускали.
  В глазах защипало от жалости к себе. Наклонившись над раковиной, она торопливо принялась умываться, намыливая щеки и губы карболовым обмылком, пока вода не порозовела от пудры и помады.
  Так хотелось поговорить с Клэр.
  ADU, мисс Уоллес…
  Позади нее в кабинке спустили воду. Она поспешно выдернула пробку из раковины, вытерла лицо и руки.
  ***
  Название станции радиоперехвата, время перехвата, радиочастота, позывные, количество буквенных групп… Название станции радиоперехвата, время перехвата, радиочастота, позывные, количество буквенных групп…
  Рука Эстер машинально скользила по бумаге.
  В четыре часа первая половина ночной смены потянулась в столовую.
  — Идешь, Этти?
  — К сожалению, много дел. Догоню.
  — Бедная!
  — Бедная и проклятый Майлз, — добавила Верил Маккэнн, которая однажды переспала с Мермагеном и чертовски об этом сожалела.
  Эстер еще ниже наклонила голову, продолжая писать своим учительским каллиграфическим почерком и следя, как женщины одеваются и одна за другой, стуча каблуками по деревянному полу, покидают барак. Клэр здорово потешалась над ними. Из всех ее причуд Эстер больше всего нравилась именно эта — то, как она передразнивала всех: Антею Ли-Деламер, любительницу охоты, которой нравилось являться на смену в бриджах для верховой езды; Бинни с восковым лицом, мечтавшую стать католической монахиней; девушку из Солихалла, державшую телефонную трубку в футе ото рта, потому что мама сказала ей, что в трубке полно микробов… Насколько знала Эстер, Клэр никогда не была даже на свидании с Майлзом Мермагеном, но изображала его бесподобно. Мрачная действительность Блетчли была предметом их совместных насмешек, когда они оставались наедине, их заговора против скучного окружения.
  В открытую наружную дверь, шурша листами сводок, ворвался морозный воздух.
  Скучные люди. Скука. Излюбленные слова Клэр. Парк — скучное место. Война надоела до скуки. Городок ужасно скучный. А мужчины — самые большие зануды. Мужчины же… Боже, чем она их привлекала?.. По крайней мере двое-трое постоянно льнули к ней, словно коты к теплой печке. А как она передразнивала их в те навсегда оставшиеся в памяти вечера, когда они вдвоем уютно устраивались у камина! Она пародировала их неуклюжие ухаживания, их избитые речи, глупое самомнение. Единственным мужчиной, как теперь вспоминала Эстер, которого Клэр не передразнивала и даже ни словом не упомянула, был этот странный мистер Джерихо.
  ADU, мисс Уоллес…
  Теперь, когда она приняла решение это сделать — а не знала ли она в глубине души, что именно так и поступит? — Эстер удивилась собственному спокойствию. Только взгляну, говорила она себе, какой от этого вред? У нее даже был прекрасный предлог проскользнуть в каталог. Разве эта скотина Майлз в присутствии всех не приказал ей проследить, чтобы все материалы были там в должном порядке?
  Она закончила сводку и положила ее в корзинку для бумаг. Заставила себя подождать, сделав вид, что просматривает работы других, а затем как можно непринужденнее поднялась и направилась в помещение каталога.
  2
  Джерихо раздвинул занавески. Еще одно холодное ясное утро. Всего третий день в гостинице, а унылый пейзаж за окном уже приобрел привычные очертания. Сначала длинный узкий задний двор (забетонированная площадка с веревками для сушки белья, клочок земли под огородом, бомбоубежище), через семьдесят ярдов исчезающий в зарослях сорняков, и полуразвалившийся подгнивший забор. Потом что-то вроде канавы, которую не видно, и дальше широкое пространство, изрезанное железнодорожными колеями — их дюжина или больше, — которые направляют взгляд к основному предмету внимания: огромному паровозному депо викторианских времен с проступающими сквозь въевшуюся в стены копоть белыми буквами: «Лондонско-мидлендская и шотландская железная дорога».
  Предстоял долгий полный тревог день, один из тех, когда молишь, чтобы не случилось ничего страшного. Джерихо взглянул на будильник. Четверть восьмого. В Северной Атлантике еще часа четыре продержится темнота. По его подсчетам, ему не будет работы по крайней мере до полуночи по британскому времени, когда первые подразделения конвоя начнут входить в зону действия подводных лодок. Придется болтаться по бараку, ждать и предаваться грустным размышлениям.
  Трижды за ночь Джерихо решал разыскать Уигрэма и сознаться во всем. В последний раз он дошел до того, что стал надевать пальто. Но в конечном счете его суждения слишком расходились, чтобы принять определенное решение. С одной стороны, да, он обязан рассказать Уигрэму все, что знает. А с другой стороны, нет: то, что ему известно, вряд ли поможет поискам Клэр, тогда зачем ее выдавать? Доводы взаимно исключали друг друга. К утру он с легким сердцем сдался на милость оправдывающей бездействие старой привычки рассматривать каждый вопрос с обеих сторон.
  И все это тоже могло еще обернуться ужасной ошибкой — разве не так? Может, простая шалость, которая зашла слишком далеко? Со времени его разговора с Уигрэмом миновало одиннадцать часов. Может быть, ее уже нашли. Еще вероятнее, что она объявилась сама — либо у себя дома, либо в бараке — и, удивленно раскрыв глаза, спрашивает: дорогие мои, из-за чего вся эта суета?
  Он уже отворачивался от окна, когда его внимание привлекло какое-то движение у дальнего конца депо. То ли большое животное, то ли передвигающийся на четвереньках человек. Джерихо, прищурившись, всматривался сквозь закопченное стекло, но было слишком далеко, чтобы разглядеть получше, и ему пришлось доставать из шкафа свой телескоп. Скользящая оконная рама плохо поддавалась, но все же нескольких сильных ударов ладони оказалось достаточно, чтобы поднять ее дюймов на шесть. Встав на колени, он положил телескоп на подоконник. Поначалу в беспорядочном сплетении рельсов не на чем было сфокусировать прибор, потом объектив целиком заполнила фигура восточноевропейской овчарки, обнюхивающей землю под колесами товарного вагона. Джерихо слегка повернул телескоп влево и увидел полицейского в длинной, ниже колен, шинели. И еще двоих полицейских со второй овчаркой на поводке.
  Несколько минут он наблюдал за этой группой, осматривавшей пустой состав. Потом они разделились: одна группа двинулась дальше вдоль рельсов, другая исчезла из виду, направившись в противоположную сторону к домикам железнодорожников. Джерихо сложил телескоп.
  Четыре человека с двумя собаками на сортировочную станцию. Скажем, еще парочка групп на осмотр пассажирских платформ. Сколько же на город? Два десятка? А на прилегающие сельские районы? «Есть ее фотография? Какая посвежее». Он задумчиво постучал телескопом по щеке. Должно быть, следят за каждым портом, каждой станцией в стране.
  Что с ней сделают, если поймают? Повесят?
  Действуй, Джерихо, — казалось, совсем рядом послышался подбадривающий голос классного наставника. — Не раскисай, мальчик.
  Как бы то ни было, надо выходить из положения. Умыться. Побриться. Одеться. Свернуть в узелок грязное белье и оставить на кровати скорее в надежде, чем в ожидании, что миссис Армстронг заберет. Спуститься вниз. Через силу поддерживать вежливую болтовню. Выслушивать бесконечные скабрезные истории Боннимена. Познакомиться еще с двумя постояльцами: мисс Куинс, довольно миленькой телефонной принцессой из военно-морского барака, и Ноуксом, в свое время специалистом по среднегерманской придворной поэзии, а ныне криптоаналитиком в метеорологическом отделении; Джерихо немного знал его с 1940 года: и тогда, и теперь это была довольно неприятная личность. В дальнейшем избегать каких-либо разговоров. Жевать жесткий, как картон, тост. Пить чай, жидкий и бесцветный, как февральское небо. Краем уха слушать по радио известия: «Московское радио сообщает, что русская Третья армия под командованием генерала Ватутина стойко обороняет Харьков перед лицом нового немецкого наступления… »
  Без десяти восемь вошла миссис Армстронг с утренней почтой. Мистеру Боннимену ничего («Слава богу», — откликнулся тот), два письма для мисс Джоби, открытка для мисс Куинс, счет из книжного магазина мистеру Ноуксу и совсем ничего мистеру Джерихо… ах, разве вот это, я его нашла, когда спустилась, — должно быть, сунули под дверь ночью.
  Джерихо осторожно взял письмо. Дешевый конверт, какими пользуются для служебной почты, его фамилия выведена синими печатными буквами, внизу приписано и дважды подчеркнуто: «От руки, строго доверительно». Буква «е» в словах «Джерихо» и «доверительно» написана как в греческом алфавите. Может, ночной корреспондент получил классическое образование?
  Джерихо вышел в коридор, чтобы прочесть там. Миссис Армстронг буквально следовала по пятам.
  
  Шестой барак
  4.45 утра
  
  Уважаемый м-р Джерихо!
  Поскольку, когда мы встречались вчера, вы проявляли большой интерес к средневековой гипсовой скульптуре, я подумала, что могла бы встретиться с вами на прежнем месте сегодня в 8 утра и познакомить вас с алтарным надгробьем лорда Грея де Уилтона (XV в., действительно прекрасный образец).
  
  Искренне ваша,
  Э. А. У.
  
  — Плохие новости, мистер Джерихо? — с надеждой спросила домоправительница.
  Но он был уже в дверях, на ходу натягивая пальто.
  Несмотря на то что он поднимался в гору быстрой трусцой, пробегая гранитный военный мемориал, уже опаздывал на пять минут. На кладбище не было ни души. Он подергал дверь церкви. Сначала показалось, что она заперта. Чтобы повернуть ржавое железное кольцо, потребовались обе руки. Толкнул плечом открывающуюся внутрь видавшую виды дубовую дверь, и она, вздрогнув, подалась.
  Внутри было словно в пещере, холодно и темно, полумрак прорезали пыльные синевато-серые столбы света, настолько плотные, что, казалось, они физически подпирают окна. Джерихо много лет не был в церкви, и промозглый запах восковых свечей, сырости и ладана вызвал к жизни воспоминания детства. Ему показалось, что над спинкой одной из ближайших к алтарю скамей видны очертания головы, и он направился туда.
  — Мисс Уоллес? — Голос отдавался гулко и будто издалека. Подойдя поближе, он понял, что это не голова, а аккуратно сложенное и повешенное на спинку облачение священника. Прошел по проходу к отделанному деревянными панелями алтарю. Слева увидел каменный гроб с надписью; рядом полулежащую белую фигуру умершего полтысячи лет назад лорда Ричарда Грея де Уилтона, в полных рыцарских доспехах: голова покоится на шлеме, ноги — на спине льва.
  — Особенно интересны доспехи. Но ведь война в пятнадцатом веке была самым достойным занятием джентльмена.
  Джерихо так и не понял, откуда она появилась. Когда он обернулся, Эстер стояла футах в десяти позади.
  — По-моему, лицо тоже неплохое, пусть и небезупречное. Полагаю, за вами не следили?
  — Нет. Не думаю.
  Эстер подошла поближе. Глядя на ее мертвенно-бледное лицо и сухие белые пальцы, можно было подумать, что это еще одна гипсовая фигура, сошедшая с гробницы лорда Грея.
  — Может быть, заметили королевский герб над северными вратами?
  — Как давно вы здесь?
  — Герб королевы Анны, но, что интересно, все еще в стиле Стюартов. Шотландские атрибуты были добавлены лишь в 1707 году. Теперь это редкость. Минут десять. Полиция как раз уходила отсюда. — Она протянула руку. — Пожалуйста, верните мою записку.
  Джерихо помедлил, но она снова протянула ладонь, на этот раз более настойчиво.
  — Записку, будьте так добры. Я бы предпочла не оставлять следов. Благодарю вас. — Эстер забрала записку и сунула на дно объемистого саквояжа. Руки так тряслись, что она с трудом застегнула замок. — Между прочим, говорить шепотом нет необходимости. Здесь никого нет. Кроме Бога. А он, надо полагать, на нашей стороне.
  Джерихо понимал, что не следует торопиться, надо дать ей возможность самой перейти к делу, но не удержался.
  — Вы проверили? — спросил он. — Позывные.
  Она наконец справилась с замком.
  — Проверила.
  — Это армия или люфтваффе? Она подняла палец.
  — Терпение, мистер Джерихо. Терпение. Прежде я хотела бы узнать кое-что у вас, если не возражаете. Начнем с того, почему вы назвали эти три буквы.
  — Вам не надо этого знать, мисс Уоллес. Поверьте мне.
  Она подняла глаза к потолку.
  — Господи помилуй: еще один.
  — Прошу прощения?
  — Я, кажется, двигаюсь по бесконечному кругу, мистер Джерихо, от одного мнящего о себе представителя мужского пола к другому, и все указывают мне, что можно и чего нельзя. Ладно, тогда на этом и закончим.
  — Мисс Уоллес, — возразил Джерихо, подстраиваясь под сухой официальный тон, — я пришел в ответ на вашу записку. У меня, если на то пошло, нет никакого интереса к гипсовой скульптуре — будь то средневековая, викторианская или древнекитайская. Если вам нечего мне сказать, всего хорошего.
  — Тогда всего хорошего.
  — Всего хорошего.
  Будь он в шляпе, приподнял бы ее.
  Повернулся и зашагал по проходу к двери. Дурак, говорил ему внутренний голос, паршивый самодовольный дурак. На полпути он замедлил шаг; подойдя к двери, остановился, опустив плечи.
  — Кажется, сдаетесь, мистер Джерихо, — весело заметила она, оставаясь у алтаря.
  ***
  — ADU — позывные группы из четырех радиоперехватов, которые похитила из третьего барака наша… общая знакомая, — устало произнес он.
  — Откуда вы знаете, что их похитила она?
  — Они были спрятаны в ее комнате. Под половицами. Насколько мне известно, нас не поощряют брать работу домой.
  — Где они теперь?
  — Я их сжег.
  Они сидели рядом во втором ряду, глядя прямо напротив. Если бы кто-то вошел в церковь, то подумал бы, что это исповедь — она за священника, а он исповедуется в грехах.
  — Думаете, она шпионка?
  — Не знаю. Поведение, в лучшем случае, подозрительное. Некоторые считают ее шпионкой.
  — Кто?
  — Ну, скажем, человек из Форин Оффис по имени Уигрэм.
  — Почему?
  — Очевидно, потому что она исчезла.
  — А-а, бросьте. Здесь должно быть что-то более важное. Вся эта суматоха из-за одной пропущенной смены?
  Он нервно провел рукой по волосам.
  — Имеются свидетельства — и, ради бога, не спрашивайте, откуда они… хорошо, просто косвенные свидетельства, — будто немцы подозревают, что Энигму раскололи.
  Долгое молчание.
  — Но зачем нашей общей знакомой помогать немцам?
  — Мисс Уоллес, если бы я это знал, то не сидел бы здесь с вами и не нарушал бы Закон о служебной тайне. А теперь, достаточно ли вам сказанного мною?
  Снова молчание. Принужденный кивок.
  — Достаточно.
  ***
  Эстер, не глядя на него, тихим голосом заговорила. Джерихо видел ее мечущиеся руки. Она не могла их удержать. Они летали, как белые птицы: то дергали подол пальто, деланно стыдливо натягивая его на колени, то ложились на спинку передней скамьи, то ходили кругами, объясняя ее проступок.
  ***
  Она ждет, пока уйдут на обед остальные девушки.
  Чтобы не вызывать подозрений и увидеть, если кто появится, оставляет дверь каталога приоткрытой.
  Подходит к запыленному металлическому стеллажу и снимает первый том.
  ААА, ААВ, ААС…
  Пролистывает книгу до десятой страницы.
  Вот. Тринадцатый пункт.
  ADU.
  Пробегает пальцем по строчке, отыскивая обозначения ряда и колонки, и записывает их номера на листке бумаги.
  Ставит том каталога на место. Книга с записями стоит выше. Чтобы ее достать, приходится подставлять стул.
  По пути выглядывает в дверь. В коридоре пусто.
  Вот теперь она занервничала. Почему, спрашивается? Что такого ужасного она делает? Обтерев о юбку повлажневшие руки, открывает книгу. Перелистывает страницы. Находит номер. Ведет пальцем по строчке.
  Проверяет раз, потом другой. Никакого сомнения.
  ADU — позывные «Нахрихтен-Режиментер-537», моторизованного подразделения связи германской армии. Передает на волнах, прослушиваемых станцией радиоперехвата в Бьюмэноре, графство Лестершир. Пеленгаторами установлено, что с октября подразделение номер 537 базируется в смоленском военном округе на Украине, в настоящее время занятом армейской группой «Центр» под командованием фельдмаршала Гюнтера фон Клюге.
  ***
  Джерихо слушал, нетерпеливо подавшись вперед. При этих словах он удивленно отпрянул.
  — Подразделение связи?
  В душе он был разочарован. Чего именно он ожидал? Сам не уверен. Кажется, чего-то чуть более… экзотического.
  — 537-е? — переспросил он. — Это фронтовое подразделение?
  — Линия фронта на этом участке меняется ежедневно. Но судя по карте обстановки в шестом бараке, Смоленск все еще на германской стороне, в сотне километров от линии фронта.
  — А-а, только и всего.
  — Да. Я тоже так думала… во всяком случае, сначала. Обычный второстепенный объект тылового эшелона. Самый что ни на есть серенький. Но есть некоторые… сложности.
  Порывшись в сумке, Эстер достала платок и высморкалась. Джерихо опять заметил чуть дрожащие пальцы.
  ***
  Поставить на место указатель позывных, достать соответствующую книгу записей и выписать номера радиоперехватов было делом одной минуты.
  Выходя из каталога, она видит, что Майлз («Это Майлз Мермаген, — поясняет она, — дежурный офицер диспетчерской службы: безмозглое животное»), повернувшись спиной к двери, говорит по телефону, умасливая кого-то из начальства: «Нет, нет, Дональд, вполне устраивает, рад быть полезным… » Прекрасно, значит, он не заметит, как Эстер забирает пальто и, включив фонарик, выходит наружу.
  В проходе между бараками, обжигая лицо, крутит ветер. У конца восьмого барака дорожка раздваивается: правая ведет к главным воротам и теплой толкотне столовой, левая по берегу озера уходит в темноту.
  Эстер сворачивает налево.
  Луна закуталась в облака, но ее бледного света хватает, чтобы разглядеть дорогу. За тянущимся по восточной стороне территории забором небольшой лесок, его не видно, но шум ветра в ветвях как бы притягивает к себе. Две с половиной сотни ярдов мимо блоков «А» и «В» — и прямо перед ней возникают неясные очертания большого, приземистого, похожего на бункер только что построенного здания, где теперь размещается центральная регистратура Блетчли. Эстер подходит ближе, и луч фонарика бегает по железным ставням окон, потом находит тяжелую дверь.
  Не укради, — берясь за ручку двери, говорит она себе.
  Нет, нет. Конечно, нет.
  Не укради, только быстренько взгляни и уходи.
  И во всяком случае, разве не «принадлежит сокрытое Господу Богу нашему» (Второзаконие, 29, 29)?
  После барачного полумрака поражают ослепительная белизна неона и тишина, нарушаемая лишь редким отдаленным стуком дыроколов. Рабочие еще не закончили. Кисти и инструменты сложены у одной из стен приемного помещения, сохранившего тяжелые запахи строительных работ: свежего цемента, непросохшей краски, древесной стружки. Дежурная, капрал женского корпуса ВВС, предупредительно, будто продавщица в магазине, перегибается через стойку.
  — Добрый вечер.
  — Добрый, — кивает, улыбнувшись, Эстер. — Мне бы проверить некоторые подборки депеш.
  — Здесь или возьмете с собой?
  — Здесь.
  — Отделение?
  — Шестой барак, диспетчерская.
  — Ваш пропуск.
  Дежурная забирает листок с номерами депеш и исчезает в задней комнате. В открытую дверь видны металлические стеллажи, бесконечные ряды картонных папок. Мимо двери не спеша проходит мужчина, берет с полки одну из коробок. Внимательно смотрит на посетительницу. Эстер отводит взгляд. На выбеленной стене висит плакат с изображением чихающей женщины. На нем — чиновничьи наставления: Министерство здравоохранения предупреждает: Кашель и насморк разносят заразу. Пользуйтесь носовым платком. Не распространяйте микробов. Помогите поддержать здоровье нации. Сесть негде. Позади стойки большие часы с крупными буквами «ВВС» на циферблате — такие огромные, что Эстер видит, как движется минутная стрелка. Проходит четыре минуты. Пять минут. В регистратуре неприятная духота. Эстер чувствует, что начинает потеть. Тошнотворный запах краски. Семь минут. Восемь. Впору убежать, но капрал забрала удостоверение. Боже, как можно было допустить такую глупость? Что если дежурная звонит сейчас в шестой барак, наводя о ней справки? В любой момент сюда, в регистратуру, ворвется Майлз: «Какого черта тебе здесь надо? » Девять минут. Десять. Надо сосредоточиться на чем-нибудь другом. Кашель и насморк разносят заразу…
  Эстер доводит себя до такого состояния, что не слышит, как сзади подходит дежурная.
  — Извините, что так долго, но такого у нас еще не бывало…
  Бедняжка явно потрясена.
  — Чем? — спрашивает Джерихо.
  — Папка, — произносит Эстер. — Папка, которую я спрашивала, оказалась пустой.
  ***
  Позади послышался стук металла, потом заскрипела открываемая дверь. Эстер закрыла глаза и опустилась на колени, увлекая за собой Джерихо. Молитвенно сложив руки, опустила голову. Джерихо последовал ее примеру. В проходе раздались шаги, на полпути остановились — вошедший двинулся на цыпочках. Джерихо украдкой взглянул налево: старый священник нагибался забрать свое облачение.
  — Извините, что прервал ваши молитвы, — шепотом произнес викарий. Слегка взмахнул рукой и кивнул в сторону Эстер. — Здравствуйте. Простите. Оставляю вас Богу.
  Послышались удаляющиеся в сторону двери мелкие шажки. Хлопнула дверь. Стукнула задвижка. Держась за слышное через четыре слоя одежды сердце, Джерихо вернулся на скамью. Взглянул на Эстер.
  — Оставляю вас Богу, — повторил он.
  Эстер улыбнулась. Улыбка поразительно изменила ее. Сияющие глаза, смягчившиеся черты лица — до него впервые дошло, почему они с Клэр были так дружны.
  ***
  Сложив ладони козырьком, Джерихо принялся разглядывать цветные витражи над алтарем.
  — Итак, что из этого следует? Что Клэр, должно быть, похитила все содержимое папки? Нет… — сразу же возразил он себе. — Нет, этого не может быть, потому что у нее в комнате были оригиналы шифрограмм, а не расшифрованные тексты…
  — Совершенно верно, — подтвердила Эстер. — В папке оставался листок — дежурная мне показала. Там говорилось, что находившиеся в папке номера вновь засекречены и изъяты и за справками следует обращаться в канцелярию генерального директора.
  — Генерального директора? Вы уверены?
  — Я умею читать, мистер Джерихо.
  — Каким числом датирован листок?
  — 4-м марта.
  Джерихо потер лоб. Ничего более странного ему не встречалось.
  — Что было после посещения регистратуры?
  — Я вернулась к себе в барак и написала вам записку. В обеденный перерыв занесла ее к вам. Потом при первой возможности надо было снова проникнуть в каталог. Мы ежедневно составляем опись всех радиоперехватов. На каждый день отдельная папка. — Порывшись в сумке, Эстер достала карточку с датами и номерами. — Я не знала, откуда начать, поэтому просто решила просмотреть с начала года. До б февраля ничего не зарегистрировано. А всего их было одиннадцать, причем четыре поступили в последний день.
  — Это когда?
  — 4 марта. В тот самый день, когда досье изъяли из регистратуры. Что вы об этом думаете?
  — Ничего. И что угодно. Все еще пытаюсь сообразить, что такое могла сообщить тыловая связь немцев, потребовавшее изъятия целого досье.
  — Любопытства ради, кто такой генеральный директор?
  — Глава Секретной разведывательной службы. Известен как С. Настоящую фамилию не знаю. — Джерихо вспомнил человека, вручавшего ему чек накануне Рождества. Багровое лицо. Ворсистый твидовый костюм. Человек тот больше походил на фермера, чем на главу шпионского ведомства. — Ваши заметки, — протянул руку Джерихо. — Можно?
  Эстер неохотно отдала ему список радиоперехватов. Он поднес карточку к слабому свету. Записи действительно чередовались самым причудливым образом. Первый радиоперехват сразу после полудня 6 февраля, потом два дня молчания. Далее одна депеша в 14.27 9-го. Затем «окно» продолжительностью в десять дней. Снова передача в 18.07 20-го и опять длинный интервал, за которым последовал настоящий шквал активности: две депеши 2 марта (16.39 и 19.01), две 3-го (11.18 и 17.27) и, наконец, одна за другой четыре депеши ночью 4-го. Эти четыре и были теми шифрограммами, которые он забрал из комнаты Клэр. Передачи эти начались за два дня до его последнего разговора с Клэр у затопленного глиняного карьера. А закончились спустя месяц, когда он все еще был в Кембридже, и меньше чем за неделю до того как перестала поступать информация по Акуле.
  Ни малейшей закономерности.
  — В каком ключе Энигмы передавались сообщения? — спросил Джерихо. — Полагаю, они были зашифрованы Энигмой?
  — В каталоге записано «Гриф».
  — Гриф?
  — Обычный ключ Энигмы для частей вермахта на восточном фронте.
  — Регулярно расшифровывался?
  — Насколько мне известно, каждый день.
  — А депеши, как они передавались? Через обычную армейскую радиосеть?
  — Не знаю, но почти уверена, что нет.
  — Почему?
  — Прежде всего, сообщений слишком мало. Передавались очень неравномерно. На незнакомой мне волне. У меня ощущение, что здесь было скорее что-то особое — отдельная линия связи. Лишь две станции — источник и одинокая звезда. Но можно с уверенностью утверждать, только имея перед собой журнальные записи.
  — А где они?
  — Должны были находиться в регистратуре. Но когда проверили, то обнаружили, что и они изъяты.
  — Ну и ну, — удивленно пробормотал Джерихо, — действительно поработали основательно.
  — Сделали все что могли, да вот не выдрали листы из каталога в нашей диспетчерской. И вы все еще ее подозреваете? Будьте добры, верните карточку.
  Эстер забрала перечень радиоперехватов и нагнулась, пряча карточку в сумку.
  Джерихо, откинувшись на спинку скамьи, разглядывал сводчатый потолок. Что-то чрезвычайное? — размышлял он. Наверняка нечто важное, более чем важное, если сам генеральный директор упрятал это чертово досье, да и все журнальные записи впридачу. К чему все это? Если бы не проклятая усталость, закрыться бы на пару дней у себя, никого не пускать, положить перед собой стопку чистой бумаги и несколько свежеочиненных карандашей…
  Он медленно опустил глаза и обвел взглядом остальные детали храма: ниши с фигурами святых, мраморных ангелов, каменные надгробья респектабельных усопших местного прихода, свисающий с колокольни, словно паук, веревочный узел, темные хоры с органом. Закрыл глаза.
  Клэр, Клэр, что кроется за твоими действиями? Увидела что-то такое, чего тебе не полагалось видеть на твоей «ужасно скучной» работе? Утащила домой несколько листков из секретных отходов? Если было именно так, то зачем? Известно ли, что это дело твоих рук? Не потому ли Уигрэм разыскивает тебя? Слишком много знаешь?
  Джерихо представилось, как она в темноте стоит на коленях у спинки кровати, его собственный сонный голос: «Что ты там делаешь? » и ее бесхитростный ответ: «Роюсь в твоих вещах… »
  Ты что-то искала, не правда ли? И когда у меня этого не оказалось, ты переметнулась к кому-то другому. («Я постоянно с кем-нибудь встречаюсь», — сказала ты. Помнишь, это по существу были твои последние слова, адресованные мне?) Так что это за штука, которая тебе так нужна?
  До чего же много вопросов. Джерихо почувствовал, что мерзнет. Запахнул пальто, уткнулся подбородком в шарф, поглубже сунул руки в карманы. Попытался зрительно представить те четыре шифрограммы — LCNNR KDEMC LWAZA, — но буквы терялись. Такое бывало с ним и раньше. Абсолютно невозможно мысленно сфотографировать целые страницы тарабарщины: чтобы запечатлеть их в памяти, нужен смысл, какая-нибудь структура. Источник и одинокая звезда…
  ***
  Толстые стены хранили тишину, старую, как сама церковь, гнетущую, нарушаемую лишь шорохом птицы, свившей гнездо на стропилах. Несколько долгих минут ни Джерихо, ни Эстер не произнесли ни слова.
  Сидевшему на жесткой скамье Джерихо казалось, что кости его превратились в ледышки, и это оцепенение, вкупе с гробовой тишиной, разбросанными повсюду мрачными надгробьями и тошнотворным запахом ладана, порождало отвратительное настроение. Второй раз за эти два дня к нему возвращались воспоминания о похоронах отца: исхудавшее лицо в гробу, просьба матери оставить на нем прощальный поцелуй, прикосновение губами к кисло вонявшей химикалиями, как в школьном кабинете химии, холодной коже, а позднее еще более ужасное зловоние в крематории.
  — Мне нужно на воздух, — сказал он.
  Эстер собрала сумку и пошла следом по проходу. Выйдя наружу, оба сделали вид, что разглядывают надгробья. К северу от кладбища не видимый за деревьями Блетчли-Парк. В сторону города с шумом промчался мотоцикл. Джерихо подождал, пока треск мотоцикла затих вдали, и как бы про себя произнес:
  — Не перестаю спрашивать себя, зачем ей было похищать шифрограммы. Учитывая, что она имела возможность взять много чего еще. На месте шпиона… — Эстер протестующе открыла рот, но он поднял руку. — Я же не говорю, что это она, но окажись там шпион, он наверняка захотел бы выкрасть доказательства, что Энигма расшифровывается. — Присев на корточки, Джерихо провел пальцами по почти исчезнувшей надписи. — Если бы знать побольше… Скажем, кому они адресовались?
  — Это мы уже обсудили. Все следы изъяты.
  — Но должен же кто-нибудь что-то знать, — размышлял он. — Начать с того, что кто-то эти передачи расшифровывал. А кто-то еще их переводил.
  — А почему бы вам не расспросить своих друзей шифроаналитиков? Вы все там добрые приятели, не так ли?
  — Нет, не особенно. Во всяком случае, к сожалению, нам рекомендуют держаться подальше друг от друга. В третьем бараке есть человек, который мог видеть… — но вспомнив испуганное лицо Вейцмана («Пожалуйста, не проси меня. Я не хочу»), покачал головой. — Нет. Он бы не помог.
  — Тогда очень жаль, — отрезала она, — что вы сожгли единственный ключ к разгадке.
  — Держать их при себе было слишком рискованно, — ответил Джерихо, продолжая водить рукой по камню. — Насколько я понимаю, вы вполне могли сообщить Уигрэму, что я интересовался позывными, — беспокойно глядя на нее, пояснил он. — Вы же этого не сделали, правда?
  — Я не настолько глупа, мистер Джерихо. Разговаривала бы я теперь с вами? — При этих словах Эстер, подчеркнуто внимательно разглядывая эпитафии, демонстративно зашагала между рядами могил.
  ***
  И почти сразу пожалела о своей несдержанности. («Долготерпеливый лучше храброго, и владеющий собою лучше завоевателя города». Притчи, 16, 32) Но, как Джерихо позже заметил, когда, на его взгляд, они помирились достаточно, чтобы осмелиться высказать свое мнение, если бы она тогда не вышла из себя, то ни за что не подумала бы поискать решения.
  — Чтобы отточить ум, — сказал он, — иногда нужно немножко позлиться.
  Говоря по правде, она ревновала. Думала, что знает Клэр не хуже других, но становилось все более очевидным, что она почти не знала ее, во всяком случае вряд ли знала лучше, чем Джерихо.
  Эстер продрогла. Мартовское солнце совсем не грело. Нагревало каменную Церковь святой Марии не больше, чем отражение от зеркала.
  Джерихо выпрямился и принялся расхаживать между могилами. Интересно, стала бы она такой, как он, если бы ей позволили поступить в университет? Но отец был против, и вместо нее в университет пошел ее брат Джордж, будто так установлено Богом: мужчинам место в университете, мужчины разгадывают шифры, а женщины сидят дома или подшивают бумаги.
  «Эстер, Эстер, дорогуша, как раз вовремя. Будь добра, свяжись с Чиксэндз, узнай, чем они могут помочь. И поскольку будешь на связи, в машинном зале считают, что в последней серии из Кестрела получили искаженный текст, — пусть радистка проверит свои записи и передаст еще раз. Затем надо записать всю одиннадцатичасовую партию из Бьюмэнора… »
  В полном расстройстве она бездумно разглядывала надгробья, пока понемногу не пришла в себя. Пусть радистка проверит свои записи… — Мистер Джерихо!
  Он обернулся. Эстер, натыкаясь на могилы, спешила к нему.
  ***
  Было почти десять. Майлз Мермаген, собираясь домой, причесывался в своем кабинете, когда в дверях появилась Эстер.
  — Нет, — не поворачиваясь, отрезал он.
  — Послушай, Майлз, я подумала и решила, что ты прав, а я просто дура.
  Майлз подозрительно разглядывал ее в зеркало.
  — Мое заявление о переводе… Верни его.
  — Прекрасно. Я его никому и не передавал.
  Он снова занялся собой. Расческа, словно грабли, продиралась сквозь густые черные волосы. Эстер натянуто улыбнулась.
  — Я думала над твоими словами, что надо почувствовать свое место в цепочке… — Майлз закончил прихорашиваться и, повернувшись к зеркалу боком, пытался разглядеть себя в профиль. — Помнишь, мы говорили о поездке на станцию перехвата?
  — Никаких проблем.
  — Вот я и подумала, что мне не выходить на смену до завтрашнего вечера… подумала, что могла бы поехать сегодня.
  — Сегодня? — Он посмотрел на часы. — Вообще-то, я довольно занят.
  — Я могу поехать одна, Майлз. А доложить о поездке… — Спрятав руки за спину, Эстер впилась ногтями в ладонь, — … как-нибудь вечерком.
  Мермаген снова подозрительно прищурился, и она подумала, что даже ему все ясно, но он лишь пожал плечами.
  — Почему бы и не съездить? Только предварительно позвони им. — И величественно махнул рукой. — Сошлешься на меня.
  — Спасибо, Майлз.
  — Ни дать ни взять жена Лота, — подмигнул Майлз. — Днем соляной столп, ночью жаркое пламя?..
  Выходя, шлепнул ее по заду.
  А ярдах в тридцати от них, в восьмом бараке, Джерихо стучал в дверь с табличкой: «Офицер связи ВМС США». Зычный голос ответил: «Входите».
  Письменного стола у Крамера не было — в маленькой комнатенке только карточный столик с телефоном. Проволочные корзинки с бумагами составлены одна на другую на полу. Не было даже окна. На одной из деревянных перегородок, отделявших его от остальных обитателей барака, Крамер повесил сделанный во время встречи в Касабланке свежий снимок из журнала «Лайф»: на нем бок о бок сидят Рузвельт и Черчилль. Крамер заметил, что Джерихо смотрит на снимок.
  — Когда ваши ребята вконец выводят меня из себя, я смотрю на картинку и думаю: «Черт побери, если уж они сумели поладить, то и я смогу», — ухмыльнулся он. — Хочу кое-что тебе показать. — Крамер открыл кейс и достал пачку бумаг с грифом «Совершенно секретно». — Утром Скиннер наконец получил приказ передать мне эти бумаги. Я должен вечером отправить их в Вашингтон.
  Джерихо перелистал документы. Множество более или менее знакомых расчетов и какие-то сложные технические чертежи, похоже, электронных схем.
  — Проекты. Проекты прототипа четырехроторных бомбочек, — пояснил Крамер.
  — Ламповых? — удивился Джерихо.
  — Само собой. Газонаполненные триоды. Тиратроны.
  — Боже милостивый.
  — Назвали ее Коброй. Первые три ротора настраиваются обычным способом — электромеханически. А четвертый решается исключительно электронным путем, посредством реле и ламп, соединяемых с бомбочкой при помощи вот этого толстого кабеля, похожего… — Крамер изобразил руками подобие спирали, — словом, похожего на кобру. Последовательное соединение ламп… да это же революция. Ничего подобного до сих пор не было. Ваши говорят, что это ускорит вычисления в сотни, возможно, в тысячи раз.
  — Машина Тьюринга, — произнес скорее про себя Джерихо.
  — Какая машина?
  — Электронно-вычислительная.
  — Ладно, называй, как нравится. Главное, теоретически она работает. Это хорошая новость. Говорят, что это, возможно, только начало. Похоже, проектируется что-то вроде супербомбочки, полностью электронной. Назвали ее Колоссом.
  Джерихо вдруг вспомнился Алан Тьюринг, сидевший, закинув ногу на ногу, у себя в кабинете в Кембридже. За окном зажигались фонари, а он рассказывал о своей мечте — универсальной вычислительной машине. Как давно это было? Меньше пяти лет назад?
  — И когда все это произойдет?
  — А вот это плохая новость. Даже Кобра будет задействована не раньше июня.
  — Но это ужасно.
  — Старая, черт побери, песня. Нет комплектующих, нет производственных помещений, не хватает специалистов. Угадай, сколько людей занято этим делом в данный момент?
  — Думаю, мало.
  Крамер поднес к лицу Джерихо растопыренные пальцы.
  — Пятеро. Понимаешь, пятеро! — Он сунул бумаги в кейс и щелкнул замком. — Надо что-то делать, — бормотал он, качая головой. — Как-то двигать это дело.
  — Едешь в Лондон?
  — Немедленно. Сначала в посольство. Потом на Гровенор-сквер к адмиралу.
  — Наверное, на своей машине, — разочарованно предположил Джерихо.
  — Ты что, шутишь? С такими бумагами? — похлопал Крамер по кейсу. — Скиннер настаивает, чтобы я ехал с сопровождающими. А что?
  — Я только хотел узнать… понимаю, с моей стороны это ужасное нахальство, но ты как-то говорил, что когда надо… я хотел узнать, нельзя ли попросить на время твою машину?
  — Конечно, — ответил Крамер, надевая пальто. — Меня, наверное, не будет пару дней. Покажу, где ее поставил. — Он снял с двери и надел фуражку, и они вышли в коридор.
  У входа в барак столкнулись с Уигрэмом. Джерихо удивил его помятый вид. Видно, всю ночь был на ногах. В солнечном свете поблескивала рыжеватая щетина.
  — А-а, доблестный лейтенант и выдающийся шифроаналитик. Слыхал, что вы друзья. — Отвесив шутливый поклон, обратился к Джерихо: — Старина, мне надо будет еще раз переговорить с вами.
  — От этого малого у меня мурашки по коже, — заметил Крамер, когда они вышли на дорожку, ведущую к особняку. — Утром торчал в моем кабинете, расспрашивал об одной знакомой.
  — Ты знаком с Клэр Ромилли?
  — А вот и она, — Джерихо было подумал, что Крамер имел в виду Клэр, но он показывал на машину. — Еще не остыла. Полный бак, в багажнике еще канистра. — Порывшись в карманах, кинул ключи Джерихо. — Конечно, я знаю Клэр. Кто ее не знает? Классная девочка. — Потрепав Джерихо по плечу, добавил: — Приятной поездки.
  3
  Джерихо удалось выбраться лишь через полчаса.
  Он поднялся по бетонным ступеням в операционный зал, где в конце длинного стола, в окружении телефонов, разглядывая карту Атлантики, сидел Кейв. Он сообщил, что после полуночи удалось получить одиннадцать депеш, зашифрованных Акулой, но ни одна не исходила из района ожидаемого столкновения. Это было плохой новостью. Конвой НХ-229 находился в ста пятидесяти милях от предполагаемой линии построения подводных лодок, двигаясь на всех парах строго на ост, навстречу им, со скоростью десять с половиной узлов. SC-122 чуть впереди продвигался на норд-ост. НХ-229А был далеко позади, направляясь к норду вдоль побережья Ньюфаундленда.
  — Почти рассвело, — сказал Кейв, — но погода, к несчастью, ухудшается.
  Выйдя из зала, Джерихо отправился искать Логи («Хорошо, старина, отдохни, занавес поднимется в восемь ноль-ноль»), потом Этвуда, который в конце концов согласился одолжить ему довоенный атлас английских автомобильных дорог. («Сверни эту карту, — с легкой грустью произнес он, — в ближайшие десять лет она не понадобится».)
  Теперь все готово.
  Забравшись в машину Крамера, Джерихо пробежал руками по незнакомым ручкам управления и подумал, что он по существу никогда по-настоящему не учился водить машину. Разумеется, он имел представление об устройстве и знал основные правила вождения, однако со времени последней практики прошло лет шесть-семь. Тогда это был огромный, вроде танка, «хамбер» отчима — очень непохожий на этот маленький «остин». Но все же в том, что он делал, не заключалось ничего противозаконного: в стране, где ныне чуть ли не требовали пропуск в уборную, водительские права почему-то были не нужны.
  Разобраться, где педаль сцепления, а где акселератор, где ручной тормоз, а где рукоятка коробки передач, было делом нескольких минут. Открыл дроссельную заслонку, включил зажигание. Машина затряслась и заглохла. Джерихо перевел ручку переключения скоростей в нейтральное положение и попробовал снова. На этот раз каким-то чудом, когда он снял левую ногу со сцепления, машина поползла вперед.
  У ворот ему приказали остановиться. И на этот раз ему удалось затормозить. Один из часовых открыл дверцу, и Джерихо пришлось выбираться из машины. Другой залез в машину и обшарил ее.
  Через полминуты шлагбаум поднялся, и «остин» выехал наружу.
  Со скоростью велосипедиста Джерихо ехал по узким улицам в сторону Шенли-Брук-Енда. Именно эта черепашья скорость его выручила. Они договорились с Эстер Уоллес, что в случае, если он достанет машину Крамера, он заедет за ней домой. Джерихо оставалось четверть мили до поворота, когда впереди, справа от дороги, в поле мелькнуло что-то темное. Он немедленно свернул на обочину и затормозил. Не глуша мотор, осторожно открыл дверцу и встал на подножку, чтобы разглядеть получше.
  Опять полицейские. Один идет крадучись краем поля. Другой, спрятавшись в живой изгороди, видимо, следит за проходящей у дома дорожкой.
  Джерихо вернулся на место и, постукивая пальцами по баранке, задумался. Трудно сказать, заметили его или нет, но чем быстрее он скроется с их глаз, тем лучше. Ручка поддавалась туго, перевести ее на задний ход удалось только двумя руками. Мотор лязгнул и взревел. Сначала Джерихо чуть не попал в кювет, потом развернулся слишком резко, и машина, пьяно виляя по дороге, выехала на встречную полосу, ткнулась в насыпь и замерла. Парковка далеко не идеальная, но ему по крайней мере удалось укрыться от глаз полицейских.
  Они наверняка услышали. В любой момент кто-то из них неторопливо подойдет сюда, чтобы узнать, в чем дело. Джерихо пробовал придумать какое-нибудь объяснение своим сумасшедшим маневрам, но минута шла за минутой и никто не появлялся. Он выключил зажигание. Теперь тишину нарушал только птичий щебет.
  Неудивительно, что Уигрэм выглядел таким усталым, подумал Джерихо. Похоже, он взял под свою команду половину полицейских сил графства, а может быть — как знать? — и всей страны.
  Противостоящие силы вдруг показались ему такими могущественными, что он всерьез подумал бросить всю эту глупую затею. («Мистер Джерихо, надоехать на станцию радиоперехвата в Вьюмэнор и достать записи радиста. Их сохраняют по крайней мере месяц. Держу пари, что там вообще никто и не думает их уничтожать. Только мы, бедняги, что-то еще делаем с ними».) Он и в самом деле в этот момент развернул бы машину и вернулся в Блетчли, если бы не услыхал стук в левую дверцу. От неожиданности он подскочил на сиденье.
  Это была Эстер Уоллес, хотя сразу он ее не узнал. Вместо жакета с юбкой на ней были толстый свитер и плотная твидовая куртка. Коричневые вельветовые брюки заправлены в серые шерстяные носки, прочные башмаки до такой степени облеплены грязью, что походили на копыта ломовой лошади. Она поставила в багажник набитый до отказа саквояж и тяжело опустилась на сиденье рядом с Джерихо.
  — Слава богу. Я уж думала, что мы разминулись. Джерихо наклонился и бесшумно закрыл дверцу.
  — Сколько их там?
  — Шестеро. Двое в поле напротив. Двое обходят дома в деревне. Двое у нас: один в спальне Клэр собирает отпечатки пальцев, и женщина внизу. Я сказала ей, что ухожу. Она пыталась меня задержать, но я заявила, что на этой неделе у меня единственный выходной и я могу распоряжаться им, как хочу. Вышла через заднюю дверь и обходным путем выбралась на дорогу.
  — Кто-нибудь вас видел?
  — Не думаю. — Эстер подула на озябшие руки. — Поехали, мистер Джерихо. Вы как хотите, а я не собираюсь возвращаться в Блетчли. Слышала их разговор. На выезде из города останавливают все машины.
  Эстер уселась поглубже, чтобы не было видно снаружи. Джерихо завел мотор, и «остин» покатился вперед. Если нельзя ехать в Блетчли, то ничего другого не остается.
  Они миновали изгиб дороги. Впереди чисто. На повороте к домику никого не было, но когда они поровнялись с ним, из живой изгороди напротив неожиданно вышел полицейский и поднял руку. Джерихо, помешкав, нажал на акселератор. Полицейский отскочил в сторону, и перед глазами Джерихо мелькнуло побагровевшее от злобы лицо. Дорога спустилась, потом пошла кверху. Въехали в деревню. На пороге крытого соломой дома снова полицейский — беседует с хозяйкой. Заслышав звук машины, обернулся. Джерихо опять жмет на акселератор, и деревня остается позади. Дорога снова извилисто спускается в усыпанную листвой ложбину. Потом подъем к Шенли-Черч-Енд, мимо постоялого двора «Уайт Харт», где раньше жил Джерихо, мимо церкви, и сразу за ней остановка на пересечении с автострадой А5.
  Джерихо проверил в зеркальце, нет ли кого позади. Кажется, порядок. Сказал Эстер, что она может подняться. Все происходило словно во сне. Он не вполне соображал, что делает. Пропустил пару грузовиков, включил сигнал поворота и свернул влево, на старую римскую дорогу. Насколько хватало глаз, она стрелой тянулась на северо-запад. Джерихо переключил передачу, и «остин» прибавил скорости. Позади чисто.
  ***
  Перед ними открывалась военная Англия — все та же, но в чем-то неуловимо другая: чуть грязнее, чуть неряшливее, подобно ранее процветавшему, но быстро приходящему в упадок имению или пожилой леди благородных кровей, ныне переживающей тяжелые времена. Им не встречались разрушения от бомбежек, пока они не въехали в пригороды Регби. Здесь то, что издали представлялось развалинами монастыря, на самом деле оказалось лишенным кровли остовом фабрики. Но разрушительное действие войны ощущалось повсюду. Не ремонтировавшиеся три года заборы по краям дороги покосились или рухнули. Ворота и металлические ограды прелестных деревенских парков исчезли — их переплавили на оружие и боеприпасы. Дома обветшали. С 1940 года ничего не красили. Окна с выбитыми стеклами были заколочены досками, железо или ржавело, или было замазано дегтем. Поблекшая краска на вывесках постоялых дворов пузырилась. Страна пришла в упадок.
  Мы тоже, подумал Джерихо, обгоняя еще одну бредущую у края дороги сутулую фигуру. Разве с каждым годом мы не выглядим чуть хуже? В 1940 году по крайней мере был запас энергии, питаемый угрозой вторжения. А в 1941-м появилась надежда, порожденная вступлением в войну России, а потом Америки. Но 1942-й мучительно медленно перешел в 1943-й, подводные лодки несли гибель конвоям, стало хуже со снабжением. Несмотря на победы в Африке и на восточном фронте, войне с ее постоянными, совсем не героическими атрибутами — нормированием продуктов и изнурительным трудом, — казалось, не будет конца. Деревни обезлюдели — мужчин нет, женщины мобилизованы на заводы и фабрики, — а в городишках Стоуни-Стратфорд и Таучестер немногочисленное население в большинстве простаивало в очередях у лавок с пустыми витринами.
  Эстер Уоллес увлеченно следила за движением по атласу Этвуда. Это хорошо, думал Джерихо. Все дорожные указатели и названия населенных пунктов сняты, и если бы они только раз сбились с пути, то не имели бы никакого представления, где находятся. Он не решался прибавить скорости. Машина была ему незнакома, и (как он все больше обнаруживал) вела себя весьма странно. Время от времени работающий на плохом военном бензине мотор оглушительно стрелял. «Остин» вело к середине дороги, да и тормоза были не слишком надежными. К тому же личный автомобиль являлся большой редкостью, и Джерихо боялся, как бы какой-нибудь придирчивый полицейский не остановил за превышение скорости и не потребовал документы.
  Так они ехали больше часа, затем, не доезжая, как определила Эстер, рыночного городка Хинкли, свернули направо, на дорогу поуже.
  Из Блетчли выезжали в ясную погоду, но чем дальше к северу, тем становилось пасмурнее. На солнце накатывались серые дождевые и снеговые тучи. На прорезавшем лишенную растительности унылую равнину гудронированном шоссе не было ни единой машины, и Джерихо уже второй раз испытывал странное ощущение, будто история движется вспять, — за последнюю четверть века дороги никогда не были такими пустынными.
  Через пятнадцать миль Эстер подсказала повернуть еще раз направо, и они вдруг оказались в поросшей лесом холмистой местности, среди голых скал, местами покрытых снегом.
  — Что это за место?
  — Чарнвудский лес. Мы почти приехали. Через минутку остановитесь. Вот здесь, — указала она на заброшенную площадку для пикников. — Годится. Я ненадолго.
  Захватив сумку, Эстер направилась к деревьям. Джерихо смотрел вслед. В куртке и брюках она походила на деревенского парнишку. Как это сказала о ней Клэр? «Чуточку без ума от меня». Больше чем чуточку, много больше, иначе бы так не ревновала. Его поражало, что внешне она была почти полной противоположностью Клэр. Клэр была высокой пышной блондинкой, а Эстер — небольшого роста, худощавая и темноволосая. Вообще-то она больше походила на него самого. Ствол дерева, за которым Эстер переодевалась, был не очень толстым, за ним мелькнуло худое бледное плечико. Джерихо отвел глаза. Когда посмотрел снова, она выходила из леса в платье защитного цвета. Только села в машину, как в ветровое стекло ударила первая капля дождя. Она отыскала точку на карте.
  — Поехали, мистер Джерихо.
  Джерихо задержал руку на ключе зажигания и, поколебавшись, предложил:
  — Мисс Уоллес, не отважиться ли нам в данной обстановке перейти на «ты»?
  — Эстер, — чуть улыбнулась она.
  — Том.
  И они обменялись рукопожатиями.
  ***
  Миль пять ехали лесом, потом деревья поредели, и путники оказались на открытой возвышенности. Дождь и тающий снег превратили узкий проселок в грязную колею. Минут пять пришлось еле ползти на второй скорости за тащившим двуколку пони. Наконец возница, как бы извиняясь, поднял кнут и повернул направо, к маленькой деревушке, где из полдюжины труб вился дымок. Вскоре Эстер воскликнула:
  — Здесь!
  Если бы они ехали быстрее, то легко могли бы проскочить красно-белый шлагбаум и будку, на которой висела загадочная вывеска: «Woyg,Beaumanor».
  War Office «Y» Group, Beaumanor, где «Y» было кодовым обозначением службы радиоперехвата.
  — Сюда.
  Джерихо восхищало ее самообладание. Он еще, вспотев от волнения, шарил по карманам в поисках удостоверения, а она, перегнувшись через него, коротко бросив, что их ждут, уже протягивала часовому свое. Солдат, проверив по списку, обошел машину, записал номер, вернулся к окошку, бросил беглый взгляд на карточку Джерихо и кивком разрешил проезжать.
  Построенная в прошлом веке усадьба Бьюмэнор представляла собой одно из тех забытых в глуши громадных имений, которые, к радости почти обанкротившихся владельцев, были реквизированы военными властями и которые, как догадывался Джерихо, уже никогда не вернутся в частные руки. По одну сторону протянулась аллея намокших вязов, по другую располагался конный двор, куда им и показали следовать. Они въехали под изящную арку. Стайка весело щебечущих девушек в форме технических войск и в накинутых на голову шинелях пробежала перед машиной и скрылась в одном из помещений. Во дворе стояли два грузовичка «моррис» и шеренга мотоциклов со значками Ассоциации бойскаутов. Пока Джерихо ставил машину, к ним поспешил мужчина в военной форме с огромным видавшим виды зонтом.
  — Хэвисайд, — представился он. — Майор Хэвисайд. Вы, должно быть, мисс Уоллес, а вы, наверное…
  — Том Джерихо.
  — Мистер Джерихо. Отлично. — Майор энергично затряс руки приезжих. — Должен сказать, для нас большая радость. Приезд начальства к деревенским родственникам. Шеф приносит тысячу извинений и просит передать, что, если вы не против, он возлагает честь сопровождать вас на меня. Постарается подойти попозже. Боюсь, что к ланчу вы опоздали, но не хотите ли чаю? Чашку чая? Отвратительная погода…
  Джерихо готовился ко всякого рода коварным вопросам и всю дорогу придумывал осторожные ответы, но майор просто пригласил их жестом под худой зонт и повел в помещение. Это был молодой человек высокого роста, лысеющий, в таких грязных очках, что Джерихо удивился, как только он что-нибудь видит через них. Покатые, как у бутылки, плечи и воротник френча Хэвисайда были усыпаны перхотью. Он провел их в промозглую гостиную и заказал чай.
  К этому времени он завершил заученный рассказ об истории имения («говорят, его проектировал тот же малый, что построил Колонну Нельсона») и принялся подробно излагать историю службы радиоперехвата («сперва работали в Чэтэме, пока не начались бомбежки… »). Эстер вежливо кивала. Женщина в форме рядовой подала густой, как гуталин, коричневый чай. Джерихо, отхлебнув, нетерпеливо оглядел голые стены. Дырки в штукатурке на месте крюков, на которых висели портреты, темные пятна там, где были рамы. Родовое гнездо без предков, дом без души. Выходящие в сад окна заклеены крестами бумажных полосок.
  Джерихо демонстративно достал часы и открыл крышку. Почти три. Скоро надо возвращаться.
  Эстер заметила его беспокойство.
  — Может быть, — вклинилась она в скучный монолог майора, — покажете нам станцию?
  Хэвисайд, вздрогнув, со стуком поставил чашку на блюдце.
  — А, черт, извините. Хорошо. Если готовы, начнем.
  Поднялся порывистый северный ветер, швыряя в лицо пригоршни мокрого снега. Когда обошли большой дом и, шлепая по грязи, двинулись через вытоптанный розарий, ветер настолько усилился, что пришлось, как в боксе, закрываться руками от его ударов. Из-за массивной каменной стены донеслось странное, похожее на плач, завывание, какого Джерихо раньше не приходилось слышать.
  — Что это за чертовщина?
  — Антенный двор, — пояснил Хэвисайд.
  Джерихо только раз бывал на станции радиоперехвата, и довольно давно, когда эта служба была еще в зародыше: приютившаяся на вершине скал у Скарборо лачуга, набитая дрожавшими девчушками из женского вспомогательного корпуса. Здесь же все было иначе. Они прошли в калитку, и на территории в несколько акров глазам предстали расположенные в причудливом порядке, будто каменные круги друидов, десятки радиомачт. Металлические пилоны были связаны между собой тысячами ярдов проводов. Туго натянутые стальные тросы гудели и стонали на ветру.
  — Конфигурации ромбические и Бевериджа, — стараясь перекричать шум, пояснял майор. — Диполи и квадрахедроны… Смотрите! — Он хотел указать зонтом, но тот порывом ветра вывернуло наизнанку. Безнадежно улыбнувшись, Хэвисайд махнул рукой в сторону мачт. — Мы на триста футов выше, отсюда этот проклятый ветер. Можете видеть, наша ферма получает два урожая. Один с юга. Охватываем Францию, Средиземноморье, Ливию. Другой комплект нацелен на восток — Германия и русский фронт. Сигналы по коаксиальному кабелю поступают в радиорубки. — Раскинув руки, прокричал: — Красота, верно? Можем ловить все на добрую тысячу миль. — Со смехом взмахнул руками, словно дирижируя хором. — Ну, милые, запевайте!
  Ветер швырял в лицо мокрый снег. Джерихо закрыл уши ладонями. Ощущение такое, будто люди, не имея на то права, вторгаются в царство природы, подслушивают необузданные стихийные силы, заставляют служить себе чудовищные молнии. Новый порыв ветра отбросил их назад, и Эстер, чтобы удержаться на ногах, схватила его за руку.
  — Пойдем отсюда, — крикнул Хэвисайд, жестом приглашая их следовать за ним. По другую сторону стены было тише — она укрывала от ветра. Асфальтированная дорожка вела мимо как бы деревушки, приютившейся на землях поместья: тут располагались хижины, сараи, теплица, даже павильон для игры в крикет с часовой башенкой. — Ложные сооружения, — весело пояснил Хэвисайд, — чтобы дурачить немецкую воздушную разведку. Именно здесь и находится служба радиоперехвата. Вас интересует что-нибудь конкретно?
  — Как насчет восточного фронта? — спросила Эстер.
  — Восточный фронт? Прекрасно.
  Прыгая через лужи, он помчался впереди, все еще пытаясь на ходу выправить зонт. Дождь усилился. Они пустились бегом к хижине. Заскочили, громко хлопнув дверью.
  — Как видите, мы полагаемся на женский персонал, — сказал Хэвисайд, снимая очки и протирая их полой френча. — Среди девушек как военнослужащие, так и вольнонаемные. — Надев очки, щурясь оглядел помещение. — Добрый день, — поприветствовал он дородную женщину с сержантскими лычками на погонах. Затем пояснил: — Она здесь старшая, — и шепотом добавил: — Строга.
  Джерихо насчитал двадцать четыре радиоприемника, расположенных попарно по обе стороны помещения. Над каждым склонялась женщина в наушниках. В комнате было тихо, если не считать жужжания аппаратов и шелеста бумажных бланков.
  — Здесь у нас три типа приемников, — понизив голос, продолжал Хэвисайд. — HRO, скайрайдеры Халликрафтер-28 и американские AR-88. За каждой из девушек закреплены определенные частоты; если нагрузка большая, дублируем.
  — Сколько здесь занято людей?
  — Тысячи две.
  — И вы перехватываете все подряд?
  — Абсолютно все. Если только вы не скажете, что не нужно.
  — Чего мы никогда не делаем.
  — Верно, верно. — На лысине Хэвисайда блестела вода. Он наклонился и энергично, по-собачьи, затряс головой. — Разумеется, за исключением того случая на прошлой неделе.
  ***
  Впоследствии Джерихо чаще всего вспоминал, как хладнокровно держалась Эстер. При этих словах она и глазом не моргнула. Даже сменила тему разговора и спросила Хэвисайда о скорости, с какой работают девушки («мы требуем девяносто знаков Морзе в минуту, это минимум»). Потом все трое неторопливо двинулись по проходу.
  — Вот эти приемники настроены на восточный фронт, — сказал майор, когда они прошли примерно полпути. Остановился и указал на хорошо выполненные рисунки грифов на стенках некоторых приемников. — Разумеется, Гриф — не единственный позывной немецкой армии в России. Есть еще Коршун, Пустельга, а на Украине Корюшка…
  Надо что-нибудь сказать, решил Джерихо.
  — Большая ли теперь нагрузка?
  — Очень, особенно после Сталинграда. Отступления и контрнаступления по всему фронту. Надо отдать должное этим красным: постоянно тревожат, меняют тактику — не желают воевать вполсилы.
  — Вам ведь станцию с позывным Гриф приказали не перехватывать? — как бы между прочим заметила Эстер.
  — Совершенно верно.
  — Где-то около 4 марта?
  — В тот самый день. Около полуночи. Я запомнил, потому что мы только успели отправить четыре длинных депеши, как этот ваш малый, Мермаген, вышел на связь и, ужасно психуя, заявил: «Больше этих не шлите. Ни сегодня, ни завтра. Не шлите вообще».
  — Были какие-то соображения?
  — Никаких. Просто приказал прекратить. Я думал, с ним случится сердечный припадок. Никогда в жизни не слыхал ничего подобного.
  — Возможно, — предположил Джерихо, — зная вашу загрузку, там решили отменить пересылку малозначительных радиообменов.
  — Чушь, — оборвал его Хэвисайд, — прошу прощения, но это действительно так. Можете передать от меня своему мистеру Мермагену, что не было еще таких дел, которые оказались бы нам не по силам. Верно, Кэй? — потрепал он по плечу потрясающе красивую радистку. Та, сняв наушники, отодвинула стул. — Нет, нет, не вставай, не буду мешать. Мы просто говорим о той самой станции, — бегая глазами, сказал майор. — Ну, о той, что не положено слушать.
  — Слушать? — Джерихо настороженно взглянул на Эстер. — Значит, она все еще вещает?
  — Кэй?
  — Так точно, — доложила она довольно приятным уэльсским говорком. — Теперь не так часто, сэр, но на прошлой неделе у него было много работы. — Поколебавшись, продолжала: — Я, сэр, не то чтобы нарочно, но у него такой красивый почерк. Настоящая старая школа. Не как у некоторых молокососов, которых привлекают к работе теперь. Не лучше итальянцев.
  — Почерк радиста так же индивидуален, — важно заметил Хэвисайд, — как собственная подпись.
  — И какой же у него почерк?
  — Очень быстрый и четкий, — ответила Кэй. — Знаете, такой журчащий, переливающийся. Ну прямо настоящий пианист.
  — По-моему, мистер Джерихо, она в него чуть ли не влюблена, а? — рассмеялся Хэвисайд и снова потрепал девушку по плечу. — Порядок, Кэй. Молодчина. Продолжай.
  Они пошли дальше.
  — Одна из моих лучших радисток, — тихо сказал майор. — Знаете, порой бывает довольно противно слушать восемь часов подряд, к тому же записывать всякую тарабарщину. Особенно по ночам зимой. Здесь чертовски холодно. Приходится выдавать одеяла. А теперь взгляните туда.
  Они встали на почтительном расстоянии от радистки, торопливо записывавшей передачу. Левой рукой она поправляла настройку приемника, а правой пыталась перекладывать бланки копиркой. Скорость, с которой она затем принялась записывать, была потрясающей. GLPES, читал Джерихо через плечо, KEMPG, NXWPD…
  — Два бланка, — пояснил Хэвисайд. — Один с выходными данными — тексты настройки, буквенные коды и тому подобное. Потом красный бланк с собственно текстом.
  — И что дальше? — шепотом спросила Эстер.
  — Оба бланка в двух экземплярах. Первый поступает в телетайпную для немедленной передачи вам. Мы проходили мимо нее — похожа на павильон для игры в крикет. Копии оставляем здесь на случай обнаружения искажений или пропусков.
  — Сколько времени вы их держите?
  — Месяца два.
  — Можно посмотреть? Хэвисайд почесал в затылке.
  — Можно, если хотите. Правда, ничего интересного.
  Он провел их в конец зала, открыл дверь, включил свет и отступил, показывая помещение. Крошечный чулан. Без окон. Около дюжины темно-зеленых шкафов с документами. Выключатель слева.
  — В каком порядке располагаются документы?
  — В хронологическом, — ответил майор, закрывая дверь.
  Не заперто, отметил Джерихо, продолжая обдумывать замысел. Дверь по существу не просматривается, за исключением четырех сидящих ближе радисток. Почувствовал, как бешено заколотилось сердце.
  — Майор Хэвисайд, сэр!
  Они обернулись. Кэй, прижав к уху наушник, подзывала их к себе.
  — Сэр, мой загадочный пианист. Только что принялся за свои гаммы, если вас интересует, сэр.
  Первым взял наушники Хэвисайд. Он слушал с серьезным видом, глядя в сторону, как врач со стетоскопом, от которого ждут окончательного ответа. Покачав головой и пожав плечами, передал наушники Эстер.
  — Не нам судить, старина, — сказал он Джерихо. Когда подошла очередь Джерихо, он снял шарф и аккуратно положил на пол возле кабельной коробки, соединявшей приемник с антенной и питанием. Надел наушники. Ощущение, будто ушел с головой под воду. На него обрушился поток незнакомых звуков. Завывание, похожее на то, что они слышали на антенном дворе. Орудийный грохот атмосферных помех. Две или три сливающиеся вместе еле слышные цепочки морзянки. И неожиданно, совсем не к месту, голос немецкой примадонны, исполняющей оперную арию, похоже, из второго акта «Тангейзера».
  — Ничего не слышу. — Должно быть, ушла волна.
  Кэй чуть повернула ручку настройки против часовой стрелки, по всей октаве перекатилось завывание, примадонна исчезла, снова раздался треск атмосферных помех и затем, будто отыскав свободное место, за тысячу миль, откуда-то с оккупированной немцами Украины в наушники ворвалось чистое и настойчивое стаккато морзянки: точка-точка-тире-точка-точка.
  ***
  На полпути к телетайпной Джерихо вдруг, потрогав шею, воскликнул: — Шарф! Они остановились под дождем.
  — Я пошлю за ним одну из девушек.
  — Нет, нет, я сам. Ступайте, догоню.
  Эстер поняла, что к чему. Зашагала вперед, спрашивая по пути:
  — Сколько, вы говорите, у вас аппаратов?
  Хэвисайд заметался между ними, потом пустился догонять Эстер. Джерихо готов был расцеловать ее. Ответа майора он не расслышал. Слова отнесло ветром.
  Ты спокоен, внушал он себе, уверен, не делаешь ничего дурного.
  Он вернулся в домик. Сержант стояла задом к нему, наклонившись к одной из радисток; она не заметила, как Джерихо, не поворачивая головы, быстро проскочил по проходу и вошел в чулан. Закрыл за собой дверь и включил свет.
  Сколько у него времени? Немного.
  Потянул первый ящик первого шкафа. Заперт. Проклятье. Подергал еще раз. Погоди. Нет, не заперт. В шкафу установлено одно из вызывающих раздражение устройств, которое не позволяет одновременно открыть два ящика. Заглянув вниз, Джерихо заметил, что нижний ящик чуть выдвинут. Он легонько задвинул его ногой и, облегченно вздохнув, вытащил верхний ящик.
  Коричневые картонные папки. Пачки использованных копирок, скрепленных вместе металлическими зажимами. Бланки с выходными данными, красные бланки с текстами. В правом верхнем углу день, месяц и год. Бессмысленная мешанина написанных от руки знаков. Папка датирована 15 января 1943 года.
  Отступив назад, быстро пересчитал шкафы. Пятнадцать, в каждом по четыре ящика. Шестьдесят ящиков. Два месяца. Примерно по ящику за день.
  Правильно?
  Джерихо шагнул к шестому шкафу и открыл третий ящик сверху.
  6 февраля.
  В самую точку.
  Он цепко держал в памяти аккуратные заметки Эстер Уоллес.
  6. 2. /1215, 9. 2. /1427, 20. 271807, 2. 3. /1639,1901…
  Все было бы хорошо, если бы не негнущиеся от волнения пальцы, если бы сам он не дрожал и не вспотел от страха, если бы смог отдышаться.
  Кто-нибудь зайдет. Услышит, как он открывает и закрывает металлические ящики, будто переключая регистры органа. Увидит, как он достает вторую, третью, четвертую шифрограмму и регистрационные бланки (Эстер сказала, что они пригодятся), засовывая их в карман пиджака, пятую, шестую — проклятье, уронил, — седьмую. На этом он чуть было не бросил — «Умей уйти вовремя, старина», — но оставались последние четыре, те, что прятала Клэр у себя в комнате.
  Джерихо открыл верхний ящик тринадцатого шкафа. Вот они, ближе к концу, почти одна за другой. Слава богу.
  Шаги снаружи. Схватив и регистрационные, и красные бланки, успел сунуть их в карман и задвинуть ящик, прежде чем в дверях возник стройный силуэт Кэй, той самой радистки.
  — Я подумала, что это вы сюда вошли, — сказала она. — Вы здесь шарф оставили, видите? — Протягивая шарф, закрыла за собой дверь и подошла к нему. С глупой ухмылкой на лице Джерихо застыл на месте.
  — Мне не хотелось бы вас беспокоить, сэр, но ведь это важно, правда? — спросила она, широко раскрыв темные глаза. Он снова невольно отметил, что она очень хороша, даже в военной форме. Гимнастерка туго затянута ремнем. Чем-то она напоминала ему Клэр.
  — Простите?
  — Я знаю, что мне не следует спрашивать, — у нас ведь не задают вопросов, не так ли? Только, видите ли, никто нам ничего не говорит. Для нас все это бессмысленная чепуха, целый день сплошная чепуха. Да и всю ночь. Стараешься уснуть, а в голове все еще «бип-бип», черт побери, «бип». С ума можно сойти. Знаете, я пошла добровольцем, но не думала, что окажусь в таком месте. Даже отцу с матерью нельзя сказать. — Она подошла совсем близко. — Вы ведь делаете эти бумаги понятными? Это важно? Я не скажу, — серьезно добавила она, — честно.
  — Да, — подтвердил Джерихо. — Мы делаем их понятными, и это важно. Клянусь вам.
  Кэй, улыбнувшись, кивнула, надела на него шарф и медленно вышла, оставив дверь открытой. Подождав секунд двадцать, он покинул чулан. Пройдя по залу, вышел под дождь. Никто его не остановил.
  4
  Хэвисайд не хотел их отпускать. Джерихо слабо пытался возражать, ссылался на пасмурную погоду, дальний путь, затемнение, но Хэвисайд пришел в ужас, настаивал, чтобы они по крайней мере взглянули на пеленгаторы и приемники скоростных передач Морзе. Он убеждал их так горячо, что, казалось, откажись они, и он расплачется. Посему они покорно поплелись следом по мокрому скользкому бетону к шеренге деревянных сооружений, замаскированных под конюшни и жилища работников.
  Под фантастическое завывание антенн Хэвисайд все более увлеченно распространялся о малопонятных технических деталях, касающихся длины волн и радиочастот. Эстер, избегая встречаться взглядом с Джерихо, героически старалась демонстрировать интерес. Все это время Джерихо, охваченный паникой, в ожидании, когда издали раздадутся знаки тревоги, брел, не слыша ни слова. Никогда еще ему так не хотелось поскорее удрать подальше. Время от времени он засовывал руку во внутренний карман пальто. Один раз он даже задержал ее там, черпая уверенность от прикосновения пальцами к шершавой бумаге, пока до него не дошло, что со стороны это выглядит как поза Наполеона, и он немедленно выдернул руку из кармана.
  А Хэвисайд был настолько преисполнен гордости за Бьюмэнор, что, будь его воля, он продержал бы их здесь всю неделю. Но когда спустя показавшиеся бесконечными полчаса он предложил посмотреть машинный зал и резервные генераторы, теперь уже невозмутимая до того Эстер наконец оборвала майора, довольно твердо заявив, что они весьма благодарны, но им действительно пора ехать.
  — В самом деле? Проделать такой дьявольски далекий путь и побыть всего пару часов, — недоумевал Хэвисайд. — Шеф будет расстроен, что не повидался с вами.
  — Увы! — развел руками Джерихо. — Как-нибудь в другой раз.
  — Будь по-вашему, старина, — обиженно произнес Хэвисайд. — Не смею навязываться.
  Джерихо проклинал себя за то, что огорчил человека.
  Майор проводил их до машины, остановившись по пути, чтобы обратить их внимание на носовое украшение старинного корабля в виде адмирала, восседающего на декоративных конских яслях. Какой-то остряк повесил на адмиральскую шпагу армейские бриджи, и те, намокнув, тяжело свисали вниз.
  — Корнуоллис, — объяснил Хэвисайд. — Нашли его здесь, в усадьбе. Наш талисман.
  На прощанье он по очереди пожал им руки — сперва Эстер, потом Джерихо — и, когда сели в машину, взял под козырек. Повернулся было уходить, замер и вдруг наклонился к окну.
  — Как вы сказали, чем вы занимаетесь, мистер Джерихо?
  — Вообще-то я не говорил, — улыбнулся Джерихо, заводя машину. — Шифроанализом.
  — В каком отделении?
  — К сожалению, не могу сказать.
  Он с трудом перевел рукоятку на задний ход и неуклюже, в три захода, развернулся. Отъезжая, взглянул в зеркало заднего вида: Хэвисайд стоял под дождем и, приложив руку козырьком, смотрел им вслед. Дорога свернула налево, и фигура майора скрылась из виду.
  — Ставлю фунт против пенса, — пробормотал Джерихо, — что сейчас он бежит к ближайшему телефону.
  — Они у тебя? Джерихо кивнул.
  — Давай отъедем подальше.
  Выехали из ворот, проследовали по дорожке, миновали деревню, приблизившись к лесу. Бледные лохмотья дождя, словно знамена призрачной армии, развевались над темным лесистым склоном. Очень высоко и далеко сквозь ливень пролетела большая одинокая птица. По ветровому стеклу метались дворники. Потом по сторонам сомкнулись деревья.
  — Ты здорово держалась, — похвалил Джерихо.
  — Только не в конце. К концу стало невтерпеж — не знала, все ли в порядке у тебя.
  Он начал рассказывать о хранилище, но заметил впереди уходящую в глубь леса узкую дорогу.
  Идеальное место.
  Сотню ярдов машина тряслась по неровной колее, зарываясь носом в лужи глубиною в фут и больше, расплескивая по сторонам стучавшую по днищу воду. Струя хлынула в отверстие у ног Эстер, промочив ей ботинки. Когда в конце концов фары высветили край довольно широкого бочага, Джерихо заглушил мотор.
  Кругом ни звука, лишь стук дождя по тонкой жестяной крыше. Небо загораживали нависшие над ними ветви деревьев. Было слишком темно, чтобы читать. Джерихо включил свет в кабине.
  — «VVVADU QSA? К», — начал читать Джерихо шорохи на первом бланке данных, — что, насколько я помню со времен моей работы по анализу радиообмена, приблизительно переводится как «Работает радиостанция ADU, прошу сообщить слышимость. Прием». — Он пробежал пальцем по копии. Код «Q» служил международным языком, был своего рода эсперанто радистов, и Джерихо знал его наизусть. — А теперь мы читаем «VVVCPQ ВТ QSA4 QSA? К». «Работает станция CPQ тчк Слышимость хорошая. Как слышите меня? Прием».
  — CPQ, — кивнула Эстер. — Узнаю этот позывной. Имеет какое-то отношение к верховному командованию сухопутными силами в Берлине.
  — Отлично. Одна загадка решена. — Джерихо вернулся к бланку. — «VVVADU QSA3 QTC1 К: Смоленск Берлину, слышимость удовлетворительная, у меня для вас одно сообщение, прием». «QRV, — отвечает Берлин: я готов. QXH К: передавайте сообщение, прием». Затем Смоленск: «QXA109 — сообщение состоит из ста девяти шифрогрупп».
  Эстер торжествующе затрясла первой шифровкой.
  — Вот она. Точно сто девять.
  — О'кей. Прекрасно. Итак, это сообщение прошло, вероятно, сразу, потому что Берлин отвечает: «VVVCPQ R QRU HH VA». «Сообщение принято, вас понял, для вас ничего нет, хайль Гитлер и спокойной ночи». Очень гладко и методично. Как по учебнику.
  — Та девушка из рубки радиоперехвата отмечала его четкость и методичность.
  — Чего у нас, к сожалению, нет, так это ответов из Берлина, — заметил Джерихо, перебирая бланки с исходными данными. — И 9-го, и потом 20-го нормальная связь. Ага, а вот 2 марта, кажется, было потруднее. — Бланк действительно изобиловал краткими фразами. Джерихо поднес лист к свету. Из Смоленска в Берлин: QZE, QRJ, QRO (слишком высокая частота, плохая слышимость, поднимите мощность). Берлин огрызается: QWP, QRX10 (следуйте инструкциям, ждите десять минут) и в конце раздраженное QRX (заткнись). — Это становится интересным. Ничего удивительного, что заговорили будто незнакомцы. — Джерихо поднес бланк поближе к глазам. — В Берлине поменялись позывные.
  — Поменялись? Чепуха. На какие? — TGD.
  — Что? Дай посмотрю. — Эстер выхватила бланк у него из рук. — Не может быть. Нет, нет, TGD — позывные совсем не вермахта.
  — Откуда такая уверенность?
  — Потому что я знаю. Для TGD создан отдельный шифр Энигмы. Его еще ни разу не взломали. Позывные знаменитые. — Эстер нервно накручивала на палец локон волос. — Лучше сказать, дурно пахнущие.
  — Так что это за позывные?
  — Позывные штаб-квартиры гестапо в Берлине.
  — Гестапо? — Джерихо лихорадочно перебрал оставшиеся бланки. — Однако все сообщения начиная со 2 марта — а это восемь из одиннадцати, включая четыре из комнаты Клэр, — адресованы на эти позывные. — Он передал бланки Эстер, чтобы она могла убедиться, и откинулся на спинку сиденья.
  Порывом ветра встряхнуло нависшие над ними ветви, и по ветровому стеклу оглушительно забарабанили крупные капли.
  ***
  — Давай подумаем, — снова заговорил Джерихо минуты через две, когда уже можно было расслышать голос. Беспорядочный стук дождевых капель и мрак леса начинали действовать ему на нервы. Эстер убрала ноги с мокрого пола и, свернувшись калачиком, поджав ноги и время от времени растирая пальцы сквозь намокшие носки, молча смотрела на лес.
  — Ключ ко всему — 4 марта, — продолжал он. (Где был я 4 марта? В другом мире: читал Шерлока Холмса в Кембридже перед газовым камином, старался избегать мистера Кайта и снова учился ходить.) — До этого дня все шло нормально. Спавшее всю зиму на Украине подразделение связи с приходом тепла ожило. Сначала несколько передач в штаб-квартиру сухопутных сил в Берлине, а потом шквал более длинных сообщений в гестапо…
  — Куда уж как нормально, — едко заметила Эстер. — Армейская часть передает шифром Энигмы русского фронта в штаб-квартиру тайной полиции. И, по-твоему, это нормально? Я бы сказала, это неслыханно.
  — Совершенно верно. — Он был не против, что его прерывают. Даже рад, что его слушают. — В самом деле, настолько невероятно, что кое-кто в Блетчли начинает это понимать и ударяется в панику. Из регистратуры изымаются все предыдущие сообщения. И в тот же самый день ближе к полуночи ваш мистер Мермаген звонит в Бьюмэнор и приказывает прекратить перехваты. Случалось ли такое раньше?
  — Никогда. — Помолчав, добавила: — Вообще-то, при большой нагрузке менее важным сообщениям день-другой не уделяют внимания. Но ты видел масштабы Бьюмэнора. А ведь здешняя станция еще не так велика, как станция королевских ВВС в Чиксэндз. Кроме того, должно быть, имеется дюжина, а то и больше, более мелких объектов. Ваши люди постоянно говорят, что весь смысл операции в том, чтобы перехватывать буквально все.
  Джерихо кивнул. Совершенно верно. Они придерживались такого подхода с самого начала: брать все, ничего не упускать. Подсказки дают не тяжеловесы — они слишком искушены. Иное дело мелкая сошка: забытые всеми недоучки на далеких окраинах, которые всегда начинают сообщения словами «обстановка нормальная, докладывать нечего», постоянно помещая их в одних и тех же местах, или по обыкновению шифруют собственные позывные, или каждое утро настраивают роторы инициалами своих подружек…
  — Итак, он не мог приказать им прекратить прием своей властью?
  — Майлз? Что ты, конечно, нет.
  — Кто отдает ему приказы?
  — Когда как. Обычно машинная в шестом бараке. Иногда дежурная служба в третьем бараке. Они решают вопросы очередности.
  — Мог ли он ошибиться?
  — В каком смысле?
  — Хэвисайд говорил, что Майлз позвонил в Бьюмэнор почти в полночь 4-го и очень волновался. А что если Майлзу сказали, чтобы больше не перехватывать эти сообщения, еще днем, а он забыл передать?
  — Вполне возможно. Зная Майлза, я бы сказала: вероятно. Да, да, конечно. — Эстер повернулась к нему. — Понимаю, к чему ты клонишь. За время между приказом, полученным Майлзом, и приказом, полученным в Бьюмэноре, было перехвачено четыре сообщения…
  — … которые поступили в шестой барак поздно вечером 4-го. А к тому времени уже было приказано их не расшифровывать.
  — Их подхватила бюрократическая машина и понесла по привычному руслу.
  — Пока не вынесла в Зал немецкой книги.
  — На стол Клэр.
  — Нерасшифрованные.
  Джерихо медленно кивнул. Нерасшифрованные. В этом все дело. Тогда понятно, почему депеши в комнате выглядели нетронутыми. Машинные расшифровки к обратной стороне не приклеивались. Их вообще не расшифровывали.
  Он смотрел в лес, но перед глазами стояли не деревья, а Зал немецкой книги тем утром, 4 марта, когда шифрограммы поступили на регистрацию и хранение.
  Звонила ли мисс Монк дежурному офицеру шестого барака сама или поручила позвонить одной из девушек? «Мы здесь получили четыре бесхозных перехвата, без объяснений. Что, скажите на милость, с ними делать? » В ответ, должно быть: что? Ах, черт!
  Подшить? Наплевать? Бросить в корзину с секретными отходами?
  Однако ничего такого не произошло.
  Вместо этого их похитила Клэр.
  «Теоретически? — говорил Вейцман. — В обычный день? Девушка вроде Клэр, возможно, узнает больше оперативных подробностей о германских вооруженных силах, чем, скажем, Адольф Гитлер. Абсурд, неправда ли? »
  Только, Вальтер, им не полагается читать, вот в чем штука. Хорошо воспитанные молодые особы и не подумают читать чью-то почту, если только им не прикажут делать это во имя короля и отечества. Ради собственного любопытства читать не станут. Именно поэтому их и взяли на работу в Блетчли.
  Но как это сказала о Клэр мисс Монк? «Последнее время она стала намного внимательнее… » Естественно. Стала читать все, что проходило через ее руки. А в конце февраля или в начале марта она увидела что-то такое, что изменило ее жизнь. Что-то такое в депешах из немецкого тылового подразделения, которые местный радист мастерски, словно играл сонату Моцарта, передавал морзянкой в гестапо. Что-то настолько «нескучное, дорогой», что, когда в Блетчли решили больше не читать этот радиообмен, она сочла себя обязанной выкрасть последние четыре депеши.
  Но зачем она их украла?
  Ему даже не понадобилось спрашивать. Эстер опередила его, ответив еле слышным за шумом дождя неуверенным голосом.
  — Она похитила их, чтобы прочесть.
  ***
  Похитила, чтобы прочесть. Ответ, скрывавшийся в хаотичном чередовании событий, идеально в него вписывался.
  Она похитила шифрограммы, чтобы их прочесть.
  — Но возможно ли это? — продолжала Эстер. Казалось, ей было не по себе от того, куда завела ее собственная логика. — Я хочу сказать, смогла бы она вообще прочесть их?
  — Возможно. Трудно представить, но возможно.
  О, какое самообладание, подумал Джерихо. Какая потрясающая, черт возьми, выдержка, холодный расчет, с которым все это задумано. Клэр, дорогая, ты чудо.
  — Но ей самой этого не сделать, — сказал он, — там, в третьем бараке. Ей потребовалась бы помощь.
  — Чья?
  Джерихо, оставив баранку, безнадежно развел руками. Трудно сказать, с чего можно было начать.
  — Для начала кого-нибудь имеющего доступ в шестой барак. Кого-нибудь, кто мог бы взглянуть на настройку Энигмы для армейского позывного Гриф на 4 марта.
  — Настройку?
  Он удивленно посмотрел на нее, потом до него дошло, что ей не требовалось знать, как действует Энигма. В Блетчли не сообщали того, что тебе не следует знать.
  — Walzenlage, — пояснил он, — Ringstellung. Steckerverbindungen. Очередность роторов, установка кольца и порядок соединения. Если Гриф читают ежедневно, то все это есть в шестом бараке.
  — В таком случае, что предстояло бы сделать?
  — Получить доступ к машине типа «X». Абсолютно правильно ее настроить. Набрать текст шифрограммы и оторвать с рулона расшифрованный текст.
  — Могла бы Клэр это сделать?
  — Почти определенно нет. Ее бы никогда не подпустили к дешифровальному залу. И во всяком случае она не обучена.
  — Таким образом, ее сообщник должен обладать определенными профессиональными знаниями.
  — Да, знаниями. И самообладанием. И, уж коли на то пошло, располагать временем. Четыре депеши. Тысяча цифровых групп. Пять тысяч символов. Даже опытному оператору на расшифровку такого объема потребовалось бы добрых полчаса. Расшифровать-то можно. Но для этого нужен супермен.
  — Или сверхспособная женщина.
  — Нет. — Джерихо вспомнились события субботней ночи: звуки на первом этаже дома, крупные мужские следы на инее, велосипедный след и красный огонек стремительно исчезающего в темноте велосипеда. — Нет, это мужчина.
  Поспей я на полминуты раньше, подумал он, и увидел бы его в лицо.
  Потом подумалось: так-то так, но, может быть, получил бы пулю из похищенного «Смит и Вессона» 38-го калибра, изготовленного в Спрингфилде, штат Массачусетс.
  Запястье вдруг кольнуло холодом. Джерихо поглядел вверх. На потолке, у ветрового стекла, медленно набирала влагу ржавая капля. Свалилась вниз.
  Акула!
  Ему стало не по себе — чуть не забыл.
  — Который час?
  — Почти пять.
  — Пора.
  Вытер руку и потянулся к ключу зажигания.
  Машина не заводилась. Джерихо вертел ключом вправо и влево, отчаянно жал на акселератор, но двигатель в ответ лишь чуть-чуть проворачивался.
  — Проклятье!
  Подняв воротник, вылез из машины и направился к багажнику. Когда открывал крышку, позади, громко хлопая крыльями, взлетела пара диких голубей. Под канистрой нашел заводную ручку, вставил ее в отверстие в переднем бампере. «Не так крутишь, парень, — говаривал, бывало, отчим, — вывихнешь руку». Но как крутить правильно? По часовой стрелке или наоборот? Надеясь, что делает как надо, дернул ручку. Ужасно тугая.
  — Открой заслонку, — крикнул он Эстер, — и, если заработает, нажми на третью педаль.
  Эстер пересела на место водителя. Легкая машина качнулась.
  Джерихо снова взялся за ручку. Всего в полуметре от глаз отдающий острым запахом бурый ковер из полуистлевших листьев и еловых шишек. Еще несколько раз крутанул ручку, пока не заболело плечо. Вспотел, пот вместе с каплями дождя стекал с кончика носа, скатывался за воротник. Казалось, в этих коротких минутах сконцентрировалось все безрассудство их предприятия. Вот-вот должна была начаться крупнейшая за всю войну битва за конвои, а где в это время он? У черта на куличках, в каком-то первозданном лесу размышляет над крадеными шифровками вместе с женщиной, с которой едва знаком. Чем, скажите на милость, они занимаются? Должно быть, они — Джерихо покрепче зажал ручку — спятили… Остервенело рванул ее, и машина вдруг завелась, зачихала, потом чуть снова не заглохла, но Эстер прибавила газу, и мотор взревел на весь лес. Приятнее звука Джерихо не слышал. Бросил рукоятку в багажник, захлопнул крышку.
  Под жалобное завывание мотора задним ходом выбрался на дорогу.
  ***
  Нависшие над раскисшей дорогой ветви образовали тоннель. Лучи фар упирались в стену дождя. Джерихо, стараясь найти во мраке какой-нибудь ориентир и не паниковать, медленно продвигался вперед. Должно быть, выехав на дорогу, он повернул не в ту сторону. Баранка была мокрая и скользкая, как сама дорога. Наконец они выехали к перекрестку у огромного подгнившего дуба. Эстер снова склонилась над картой. На глаза упал длинный черный локон. Поправила его двумя руками. Зажав в зубах заколку, процедила:
  — Направо или налево?
  — Штурман ты.
  — Но это ты решил съехать с главной дороги, — свирепо вкалывая заколки, возразила Эстер. — Давай налево.
  Он бы поступил наоборот, но, слава богу, послушал ее, потому что она оказалась права. Скоро дорога посветлела. Стали видны клочки плачущего неба. Джерихо нажал на педаль, и, когда они выезжали из леса, спидометр показывал сорок миль. Примерно через милю они въехали в деревушку, и Эстер попросила остановиться у крошечной почтовой конторы.
  — Зачем?
  — Надо узнать, где мы находимся.
  — Только побыстрее.
  — А я и не собираюсь любоваться достопримечательностями.
  Хлопнув дверцей, она побежала под дождем, ловко минуя лужи. Когда открывала дверь, внутри звякнул колокольчик.
  Джерихо посмотрел вперед, потом в зеркальце. Деревня, казалось, состояла из одной этой улицы. Насколько он мог видеть, ни одной машины. Он подумал, что частная автомашина, особенно с незнакомым человеком за рулем, здесь большая редкость и послужит предметом разговоров. Представил, как в кирпичных коттеджах и наполовину деревянных домах уже отдергиваются занавески. Выключил дворники и опустился поглубже на сиденье. В двадцатый раз нащупал во внутреннем кармане пачку шифровок.
  Две Англии. Одна — вот эта — привычная, надежная, понятная. Но есть теперь и другая, тайная Англия, укрытая от посторонних глаз в старинных поместьях: Бьюмэноре, Гейхерсте, Уобурне, Эдстоке, Блетчли — Англия антенн и пеленгаторов, гремящих дешифраторов и, скоро, светящихся зелеными и желтыми лампами машин Тьюринга (они ускорят вычисления в сотни, возможно, в тысячи раз). В старинных парках рождается новый век. Как это писал Харди в своей «Апологии»? «Истинная математика не оказывает никакого воздействия на войну. Никто еще не нашел военного применения теории чисел». Утверждение старого ученого не оправдалось.
  Звякнул колокольчик, и из почтовой конторы с газетой на голове вместо зонтика вышла Эстер. Она открыла дверцу машины, стряхнула воду с газеты и небрежно швырнула ему на колени.
  — Что там такого?
  Это был дневной выпуск «Лестер Мёркьюри», местной газетенки.
  — Печатаются же призывы о содействии полиции. Когда кто-нибудь исчезает.
  Хорошая мысль, вынужден был признать Джерихо. Однако, хотя они внимательнейшим образом просмотрели газетку — даже дважды, — ни фотографии Клэр, ни какого-либо намека на ее поиски не обнаружили.
  ***
  На юг, домой. Обратно другим путем, восточнее — таким был замысел Эстер. Для поднятия настроения она, сверяясь с путеводителем, время от времени произносила вслух названия деревень, по пустынным улицам которых они с грохотом проносились. Одби, объявляла она («обрати внимание на раннеанглийскую готику церкви»), Кибуорт-Харкорт, Малый Боуден — и так до границы Лестершира и далее в Нортхэмптоншире. Небо над далекими покрытыми дымкой холмами постепенно светлело, превращаясь из черного в серое, и наконец приобрело ровный белесый оттенок. Дождь постепенно утих. Оксендон, Келмарш, Мейдуэлл… Квадратные нормандские башни со стрельчатыми окнами, крытые соломой пабы, приютившиеся среди высоких живых изгородей и густых рощиц крошечные железнодорожные станции времен королевы Виктории. Вполне достаточно, чтобы присоединиться к хору: «Англия будет всегда» — только вот никому не хотелось петь.
  Почему она убежала? Этого ни он, ни Эстер никак не могли понять. Все остальное казалось вполне логичным: прежде всего как шифровки попали ей в руки, зачем ей захотелось их прочитать, почему ей был нужен сообщник. Но зачем потом совершать поступок, который наверняка привлечет к тебе внимание? Почему она не вышла в утреннюю смену?
  — Ты, — после долгих размышлений с ноткой осуждения произнесла Эстер. — По-моему, это должен быть ты.
  Словно выступая на стороне обвинения, она вернула его к событиям субботней ночи. Приезжал к ним в дом, так? Обнаружил перехваты, верно? Мужчина внизу появлялся, да?
  — Да.
  — Он тебя видел? — Нет.
  — Ты что-нибудь сказал?
  — Возможно, крикнул: «Кто там? » или что-то вроде этого.
  — Значит, он мог узнать тебя по голосу?
  — Возможно.
  Но, выходит, и я мог его знать, подумал Джерихо. Или по крайней мере он меня знает.
  — В котором часу ты уехал?
  — Точно не помню. Около половины второго.
  — Что и требуется, — заключила она. — Это именно ты. После того как ты уехал, Клэр возвращается домой. Обнаруживает пропажу перехватов. Догадывается, что они у тебя, поскольку тот таинственный посетитель сообщает ей о твоем появлении там. Считает, что ты немедленно передашь их начальству. Пугается и убегает…
  — Но это же чистое безумие. — Джерихо перевел взгляд с дороги и удивленно уставился на Эстер. — Я в жизни ее не предавал.
  — Это говоришь ты. Но она-то знала об этом?
  Знала ли она? Нет, дошло до него. Он снова сосредоточился на езде. Нет, она не знала. На самом деле, если судить по его поведению той ночью, когда она нашла чек, у нее были все основания считать его помешанным на правилах секретности — довольно смешно, учитывая, что в данный момент у него в кармане одиннадцать похищенных шифрограмм.
  К заросшей травой обочине, пропуская их, прижался старенький, будто из музея, автобус с ведущей на второй ярус наружной лесенкой. Школьники дружно замахали им вслед.
  — Что у нее за ухажеры? С кем, кроме меня, она встречалась?
  — Этого тебе не надо знать. Поверь мне. — Эстер с удовлетворением повторила его слова, сказанные тогда в церкви. У него не было причин осуждать ее за это.
  — Давай-давай, — Джерихо, вцепившись в баранку, глянул в зеркальце. Автобус постепенно скрывался из виду. Из-за него появлялся автомобиль. — Нечего меня щадить. Давай упростим. Ограничимся мужчинами из Парка.
  Да она их только видела, а как зовут, не знает. Клэр никогда не называла их по фамилии.
  Тогда пусть опишет.
  Эстер стала описывать.
  Первый, кого она увидела, был молодой, рыжеватый, чисто выбритый. Встретила его на лестнице как-то утром в начале ноября. Он спускался с ботинками в руке.
  Рыжеватый, чисто выбрит, повторил про себя Джерихо. Никого похожего.
  Неделю спустя Эстер, возвращаясь на велосипеде домой, заметила полковника, который парковал на тропинке армейскую машину с потушенными фарами. Потом был летчик, которого звали Иво, фамилию забыла, употреблявший непонятные слова вроде «долбежка», «гробы» или «шоу». Клэр страшно любила его передразнивать. Из какого он барака, шестого или третьего? Совершенно уверена, что из третьего. Бывал у нее и достопочтенный парламентарий Эвелин с двойной фамилией — «далеко не почтенный, милочка», — с которым Клэр познакомилась в Лондоне во время бомбежек; теперь он работает в особняке. Был один постарше, имеющий, по мнению Эстер, отношение к флоту. И еще американец: тот определенно моряк.
  — Это, должно быть, Крамер, — заметил Джерихо.
  — Ты его знаешь?
  — Он одолжил мне эту машину. Когда это было?
  — Примерно месяц назад. Но у меня сложилось впечатление, что они просто друзья. Доставал ей «Кэмел», нейлоновые чулки, но ничего такого не было.
  — А до Крамера был я.
  — О тебе она никогда не говорила.
  — Весьма польщен.
  — Учитывая, как она отзывалась о других, для этого есть основания.
  — Кто-нибудь еще? Она поколебалась.
  — За последний месяц, возможно, был кто-то новый. Но можно сказать определенно, что ее подолгу не бывало дома. Как-то недели две назад у меня была мигрень и я ушла с работы пораньше. Мне тогда показалось, что я слышала в ее комнате мужской голос. Но даже если я не ошибаюсь, они перестали разговаривать, когда услышали, что я поднимаюсь по лестнице.
  — Итак, я насчитал восьмерых. Включая себя. И не учитывая тех, кого ты забыла или не знаешь.
  — Извини, Том.
  — Все нормально. — Ему удалось изобразить подобие улыбки. — Их даже меньше, чем я думал. — Он, разумеется, сказал неправду и заметил, что она об этом догадывается. — Интересно, почему я не презираю ее за это?
  — Потому что она такая, как есть, — неожиданно зло ответила Эстер. — Разве она делала из этого секрет? И если уж кто-то ее презирает за то, что она такая, спрашивается, как же он может ее любить? — Шея Эстер густо побагровела. — Если кто-то хочет любить собственное подобие — пожалуйста, на это всегда есть зеркало.
  Она откинулась на спинку, пожалуй, не менее удивленная, чем он.
  Джерихо проверил дорогу позади. По-прежнему пустынно, за исключением той же самой одинокой машины. Сколько времени прошло с тех пор, как он заметил ее впервые? Минут десять? Но теперь, когда он стал вспоминать, подумал, что это было много раньше, наверняка еще до того, как они обогнали школьный автобус. Машина шла в сотне ярдов позади — приземистая, широкая, темного цвета, — припав брюхом к земле, словно таракан. Джерихо сильнее нажал на акселератор и с облегчением увидел, что просвет между ними увеличивается. Наконец дорога пошла под гору и свернула в сторону. Большой автомобиль исчез из виду.
  Через минуту он появился снова, держа точно такую же дистанцию.
  Узкая дорога шла между высокими темными живыми изгородями с набухшими почками. Сквозь них, как в волшебном фонаре, мелькали то крошечное поле, то развалившийся коровник, то опаленный молнией голый почерневший вяз. Выехали на длинный ровный участок дороги.
  Солнце за тучами. По подсчетам, до наступления темноты остается полчаса.
  — Далеко до Блетчли?
  — Подъезжаем к Стоуни-Стратфорду, там остается шесть миль. А что?
  Джерихо снова посмотрел в зеркальце и собирался было сказать: «Боюсь, что… », как позади требовательно зазвонил колокол. Людям в большом автомобиле надоело их преследовать, и оттуда замигали фарами, приказывая остановиться.
  До этого момента встречи Джерихо с полицией были редкими, короткими и неизменно отмеченными преувеличенной демонстрацией взаимного уважения, присущей отношениям стражей порядка и законопослушных представителей среднего класса. Но здесь он сразу почувствовал, что все будет иначе. Несанкционированная поездка из одного секретного объекта в другой, никаких доказательств принадлежности ему автомашины, отсутствие купонов на горючее — и это в то время, когда страну прочесывают в поисках исчезнувшей женщины: что это им принесет? Наверняка поездку в местный полицейский участок. Уйму вопросов. Телефонный звонок в Блетчли. Личный обыск.
  Нечего и раздумывать.
  Так что, к своему удивлению, он, как перед прыжком в длину, стал прикидывать расстояние. Из-за видневшейся вдали полоски леса уже высовывались красные крыши и серый церковный шпиль Стоуни-Стратфорда.
  Эстер вцепилась руками в сиденье. Он что было сил нажал на педаль.
  ***
  «Остин» набирал скорость кошмарно медленно, и полицейская машина, приняв вызов, начала их нагонять. Стрелка спидометра поползла за сорок, пятьдесят, пятьдесят пять, дошла почти до шестидесяти миль. Местность, казалось, летела прямо навстречу, сворачивая в сторону в самую последнюю секунду. Надо было остановиться. Будь Джерихо опытным водителем, именно так он бы и поступил, с полицией на хвосте или без нее. Но он промедлил, пока не оставалось ничего, как изо всех сил нажать на тормоза, переключиться на вторую скорость и крутануть баранку влево. Машина, взревев, круто развернулась на двух колесах. Их с Эстер швырнуло в сторону. Звук колокола полицейского автомобиля утонул в реве «остина». Неожиданно зеркало заднего вида заполнила решетка радиатора транспортировщика танков. Передний бампер гиганта ткнулся в их машину. Оглушительный рев сирены, казалось, толкнул их вперед. Пролетев стрелой по мосту через канал Гранд-Юнион (лениво повернувшись, им вслед посмотрел лебедь), они запрыгали по узким каменным улицам городка — направо, налево, направо. Джерихо еле удерживал баранку — все что угодно, только не эта ужасная римская дорога. Внезапно дома отступили, и они снова понеслись по заросшей местности вдоль канала. Лошадь устало тянула узкую речную лодку. Лежавший у румпеля хозяин приветственно приподнял шляпу.
  — Здесь налево, — сказала Эстер, и они повернули в сторону от канала на узенькую дорогу, ненамного лучше лесного проселка: две разбитых гудронированных колеи, разделенных холмиком травы, скребущейся о низ машины. Встав на колени, Эстер смотрела в заднее стекло, стараясь обнаружить полицейских, но заросли смыкались за ними, точно джунгли. Около двух миль они ехали медленно. Миновали маленькую деревушку. В миле от нее была расчищена площадка, которая позволяла машинам — скорее, телегам, — разъехаться. Здесь он выключил мотор.
  ***
  Времени было в обрез.
  Пока Эстер переодевалась на заднем сиденье, Джерихо следил за дорогой. Если верить карте, всего в миле отсюда находится Шенли-Брук-Енд, и Эстер уверяла, что еще засветло доберется до дому пешком. Джерихо восхищался ее выдержкой. Что до него, то после встречи с полицией все виделось в мрачном свете: машущие друг другу на ветру деревья, густые тени по краям поля, гвалт поднявшихся из гнезд и кружащихся в вышине грачей.
  — Неужели не прочитаем? — спросила Эстер, когда они останавливались. Он достал шифровки из кармана, чтобы решить, что с ними делать. — Давай, Том. Нельзя же их просто так сжечь. Если она считала, что сможет прочесть, то почему нельзя нам?
  О, Эстер, на это есть дюжина причин. Сотня. Но для начала три. Во-первых, нужны настройки Грифа в те дни, когда шли передачи.
  — Я попробую их достать, — сказала она. — Они должны быть где-то в шестом бараке.
  Хорошо, может быть, она достанет. Но даже если ей это удастся, им на несколько часов потребуется дешифровальная машина, и не та, что в восьмом бараке, потому что военно-морские энигмы настроены иначе, чем армейские.
  На это она ничего не ответила.
  И, в-третьих, им надо найти, где спрятать шифровки, потому что, если их с ними накроют, обоих ждет закрытый процесс в Центральном уголовном суде.
  Это тоже осталось без ответа.
  Ярдах в тридцати впереди в зарослях что-то зашевелилось. Джерихо затаил дыхание. Из подлеска, принюхиваясь, вышла на дорогу лисица. Посередине дороги, глядя прямо на него, остановилась. Держалась совершенно спокойно, понюхала воздух и неторопливо перебежала на другую сторону. Джерихо вздохнул.
  И все же, и все же… Если бы даже он выложил все мыслимые возражения, она была бы права. После того как приложено столько усилий, чтобы достать эти шифровки, нельзя просто так их уничтожить. Но тогда единственный логичный повод для того, чтобы их сохранить, — это попытаться их расшифровать. Хочешь не хочешь, Эстер, но придется выкрасть настройки, а ему искать способ получить доступ к машине. Но это опасно — он молил Бога, чтобы она поняла. Клэр меньше всего походила на похитительницу шифрограмм, и неизвестно, что с ней случилось. А где-то находится человек, оставивший следы на инее; возможно, он вооружен похищенным пистолетом. Он знает, что Джерихо был в комнате Клэр и забрал депеши. Он догадывается, что им что-то известно и, возможно, уже ищет их.
  Я не герой, подумал Джерихо. И до смерти напуган.
  Дверца машины распахнулась, и вышла Эстер, снова одетая в брюки, свитер, куртку. На ногах башмаки. Джерихо взял у нее сумку и сунул в багажник.
  — Уверена, что мне не надо тебя подвозить?
  — С этим уже решено. Надежнее, если будем порознь.
  — Тогда, ради бога, будь осторожна.
  — Лучше подумай о себе. — Надвигались белесые сумерки. Было сыро и холодно. Она попрощалась: — До завтра.
  Легко перемахнула через калитку и зашагала прямиком через поле. Он ожидал, что она обернется и помашет рукой, но Эстер не оглянулась. Минуты две глядел ей вслед, пока она не дошла до края поля. Она быстро отыскала дыру в изгороди и исчезла, как та лисица.
  5
  Дорога привела его через речку, мимо больших радиомачт внешней радиостанции Блетчли-Парка в Уэддон-Холл на Букингем-стрит. Джерихо опасливо огляделся.
  Согласно карте, только пять дорог, включая эту, соединяли Блетчли с внешним миром, и если полиция все еще следит за транспортом, то его наверняка остановят. Его «остин», пожалуй, привлек бы не меньше внимания, чем, скажем, флаг со свастикой. Кузов по самую крышу забрызган грязью. На оси туго намоталась трава. Задний бампер погнулся, когда их ткнул транспортировщик танков. Мотор после езды по Стоуни-Стратфорду гремел, будто чувствуя кончину. Что он скажет Крамеру?
  На дороге в обоих направлениях было спокойно. Проехав несколько деревенских домов, он через пять минут оказался на окраине города. Миновав затем несколько пригородных вилл с белыми оштукатуренными фасадами и фальшивыми балками в стиле эпохи Тюдоров, повернул налево и стал подниматься в сторону Блетчли-Парка. Свернул на Уилтон-авеню и тут же затормозил. В конце улицы у караульной будки стояла полицейская машина. Офицер в шинели и фуражке что-то серьезно втолковывал часовому.
  Переключив, как и раньше, обеими руками сцепление, Джерихо тихо выехал задом на Черч-Грин-роуд.
  Теперь, когда они оказались в самом центре бурных событий, было не до страхов. «Веди себя как можно обычнее, — советовал он Эстер, когда они решили сохранить шифровки. — Ты свободна до четырех часов завтра? Прекрасно, до этого времени на работе не появляйся». Это приказание относится и к нему. Обычное поведение. Заведенный порядок. В восьмом бараке его ждут к ночному штурму Акулы? Он там будет.
  Он поехал вверх и поставил машину у частных домов ярдах в трехстах от церкви св. Марии. Где спрятать шифровки? В «остине»? Слишком рискованно. На Альбион-стрит? Весьма вероятно, что будут обыскивать. Путем исключений нашелся ответ. Где лучше спрятать дерево, как не в лесу? Где лучше всего спрятать шифровку, как не в дешифровальном центре? Он возьмет их с собою в Парк.
  Джерихо переложил бумаги из кармана в потайное место за подкладкой пальто и запер машину. Вспомнил об атласе Этвуда и открыл его снова. Наклоняясь за атласом, бегло оглядел улицу. На пороге дома напротив женщина. Зовет домой детей. Мимо, держась за руки, прошла парочка. По сточной канаве прибежала жалкая собачонка и подняла лапку у переднего колеса «остина». Обычная английская провинциальная улица в сумерки. Мир, за который мы сражаемся. Тихо закрыл дверцу. Наклонил голову и, сунув руки в карманы, быстро зашагал к Парку.
  ***
  В ходьбе Эстер Уоллес не уступала мужчинам, и это было предметом ее гордости. Но выглядевшая на карте пустяковой и прямой миля оказалась в три раза длиннее, и Эстер пришлось колесить по крошечным полям, огороженным спутанными живыми изгородями и изрезанным полными до краев бурой талой воды канавами, так что когда она вышла на тропинку, почти совсем стемнело.
  Она подумала, что, должно быть, заблудилась, но спустя несколько минут узкая дорожка показалась ей знакомой: пара растущих словно от одного корня вязов, замшелые выбитые ступеньки, — а скоро потянуло дымом из деревни. Топили сырыми дровами, поэтому дым был белым и едким.
  Эстер продолжала высматривать полицейских, но ни одного не увидала — ни в поле напротив дома, ни в самом доме, оставленном незапертым. Закрыв дверь на засов, она постояла внизу у лестницы, громко крикнула, нет ли кого-нибудь в доме.
  Тишина.
  Медленно поднялась по ступеням.
  В комнате Клэр царил полный беспорядок. «Осквернение» — пришло на память слово. То, что отражало индивидуальность, было нарушено, поломано. Одежда раскидана, постельное белье сдернуто с кровати, украшения разбросаны, косметика раскрыта, рассыпана и разлита грубыми мужскими руками. Сначала Эстер подумала, что поверхности предметов усыпаны пудрой, но тонкая белая пыль не имела запаха, и Эстер поняла, что это, должно быть, порошок для снятия отпечатков пальцев.
  Она принялась было за уборку, но скоро бросила это занятие и села на голый матрас, обхватив голову руками. Сидела так, пока волна отвращения к себе не подняла ее на ноги. Гневно высморкавшись, она сошла вниз.
  Разожгла огонь в гостиной и водрузила на очаг полный котел воды. Повозилась с плитой на кухне, раздула угольки, подсыпала угля и поставила кастрюлю с водой. Притащила из пристройки жестяную ванну и заперла за собой заднюю дверь.
  Эстер решила заглушить все страхи будничными делами. Сейчас она искупается. Доест оставшийся с прошлого вечера морковный пирог. Пораньше ляжет и постарается заснуть.
  Потому что завтра будет ужасный день.
  ***
  В восьмом бараке, как в артистической перед премьерой, царила нервная толчея.
  Джерихо пробрался на свое обычное место у окна. Слева от него Этвуд листал книгу Дилли Нокса об иродовых пантомимах. Напротив — Пинкер, одетый так, словно собрался в Ковент-Гарден. Рукава его черного бархатного пиджака были чуть длинноваты, и торчавшие из них короткие пальцы походили на лапки крота. Кингком и Праудфут склонились над карманными шахматами. Бакстер при помощи какой-то плохо работавшей нехитрой штуковины скручивал плохонькие сигареты. Пак положил ноги на стол. В глубине барака время от времени трещала дешифровочная машина. Отвесив общий поклон, Джерихо вернул Этвуду атлас — «Спасибо, голубчик. Хорошо съездил? » — и повесил пальто на спинку ободранного стула. Поспел как раз вовремя.
  — Джентльмены. — В дверях появился Логи и, привлекая внимание, дважды хлопнул в ладоши. Потом отошел в сторону, уступая место Скиннеру.
  Стук отодвигаемых стульев. Все встали. Кто-то сунул голову в дверь дешифровочной, и грохот машины прекратился.
  — Вольно, — скомандовал Скиннер и дал знак садиться. Джерихо обнаружил, что если сунуть ноги под стул, то можно нащупать похищенные шифровки. — Заглянул, чтобы пожелать вам удачи. — Грузная фигура Скиннера облачена, как у чикагского гангстера, в широченный двубортный костюм из довоенного, в узкую полоску, материала. — Уверен, что все вы, как и я, понимаете важность момента.
  — Тогда заткнись, — тихонько прошептал Этвуд.
  Скиннер не слышал. Начальник без ума любил такие моменты. Стоял, заложив руки за спину, расставив ноги, — вылитый Нельсон перед трафальгарской битвой, Черчилль в разгар немецких блицев.
  — Думаю, не будет преувеличением сказать, что предстоит одна из решающих ночей этой войны. — Он обвел глазами всех присутствующих, последним взглядом, с искрой неприязни, остановился на Джерихо. — Вот-вот начнется большое сражение — возможно, величайшая битва конвоев за всю войну. Лейтенант Кейв.
  — По данным Адмиралтейства, — доложил Кейв, — в девятнадцать ноль-ноль конвои НХ-229 и SC-122 предупреждены, что они вступили в район предполагаемых действий подводных лодок.
  — Что и требуется. «В зарослях крапивы опасностей мы сорвем цветок — безопасность». — Скиннер решительно кивнул головой. — За работу.
  — Где-то я это слышал, — заметил Бакстер.
  — «Генрих IV», часть первая, — зевнув, ответил Этвуд. — Чемберлен цитировал перед поездкой к Гитлеру.
  Когда Скиннер удалился, Логи раздал всем размноженные страницы из кодовой тетради, где были коды сигналов о контактах с конвоями. Джерихо в признание особых заслуг достался драгоценный оригинал.
  — Нам, джентльмены, нужны сигналы о контактах с конвоями: надо получить их как можно больше за период с полуночи сегодня до полуночи завтра — другими словами, максимальное количество ключей к настройке Энигмы за один день.
  Как только будет получен первый сигнал, дежурный офицер предупредит их по телефону. Через минуту этот сигнал поступит по телетайпу и будет размножен в десяти экземплярах. В их распоряжении окажется не менее двенадцати машин — Логи получил личные гарантии из шестого барака, — как только у них наберется достаточно материала.
  К концу его речи окна начали закрывать ставнями. Барак готовили к ночи.
  — Итак, Том, — улыбаясь спросил Пак, — сколько, по-твоему, потребуется сообщений о контактах, чтобы твой план увенчался успехом?
  Джерихо листал кодовую тетрадь. Поднял глаза.
  — Пробовал прикинуть вчера. Думаю, тридцать.
  — Тридцать? — отозвался Пинкер. — Но это з-з-значило бы полный раз-раз-раз…
  — Разгром?
  — Да, разгром.
  — Сколько нужно подлодок, чтобы выдать тридцать сообщений? — спросил Пак.
  — Не знаю, — ответил Джерихо. — Зависит от того, сколько пройдет времени между первым обнаружением и началом атаки. Восемь. Может быть, девять.
  — Девять, — пробормотал Кингком. — Боже мой! Твой ход, Джек.
  — Тогда скажите мне, пожалуйста, — продолжал Пак, — на что мне уповать? На то, чтобы подлодки обнаружили конвои, или наоборот?
  — Чтобы не нашли, — сказал Пинкер, ища глазами поддержки. — Ясно. Мы х-х-хотим, чтобы конвои ушли от подводных лодок. В этом все дело.
  Кингком и Праудфут согласно кивнули, но Бакстер отчаянно затряс головой. Сигарета у него развалилась, осыпав табаком джемпер.
  — К черту! — произнес он.
  — Т-т-ты действительно ж-ж-жертвуешь конвоем? — переспросил Пинкер.
  — Конечно. — Бакстер аккуратно смахнул в ладонь крошки табака. — Ради большей пользы. Каким количеством людей до сего дня пожертвовал Сталин? Пятью миллионами? Десятью миллионами? Мы все еще воюем только благодаря этому ужасному счету на восточном фронте. Что значит один конвой в сравнении с возможностью вновь проникнуть в Акулу?
  — Том, что ты на это скажешь?
  — У меня нет ответа. Я математик, а не философ-моралист.
  — Довольно, черт возьми, характерный ответ.
  — Нет, нет, с точки зрения нравственности ответ Тома по существу единственно логичен и разумен, — вмешался Этвуд, откладывая в сторону свою заумную книгу. Такие споры ему нравились. — Представьте, что какой-нибудь сумасшедший хватает двоих ваших детей и, приставив нож, говорит: «Один должен умереть, выбирай». Кого тут осуждать? Себя, за то что должен принимать решение? Нет. Конечно же, сумасшедшего, не так ли?
  Пристально глядя на Пака, Джерихо возразил:
  — Но это сравнение не дает ответа на вопрос Пака: на что нам уповать?
  — А я утверждаю, что как раз в нем и содержится ответ, ибо он отрицает посылку его вопроса: предположение, что нравственный выбор лежит на нас. Quoderatdemonstrandum.
  — Н-н-никто не способен на такие т-т-тонкости, как Ф-ф-фрэнк, — восхищенно заявил Пинкер.
  — Предположение, что нравственный выбор лежит на нас, — повторил Пак, с усмешкой глядя на Джерихо. — Чисто по-кембриджски. Прошу прощения. Мне надо в уборную.
  И направился в конец барака. Кингком и Праудфут вернулись к шахматам. Этвуд уткнулся в книгу. Бакстер снова принялся за свою машинку для скручивания сигарет. (Линкер прикрыл глаза. Джерихо, листая кодовую тетрадь, думал о Клэр.
  ***
  Наступила полночь. С Северной Атлантики ни звука. Нараставшее весь вечер напряжение стало спадать.
  Перед блюдами, приготовленными в два часа ночи поварами столовой Блетчли-Парка, бледнели даже ухищрения миссис Армстронг: барракуда с отварной картошкой под сырным соусом и пудинг из двух ломтиков хлеба, слепленных джемом и обвалянных в тесте; и к четырем часам переваривание всего этого вкупе с тусклым освещением восьмого барака и теплом, исходящим от керосинового обогревателя, оказало усыпляющее действие на шифроаналитиков военно-морского отделения.
  Первым не устоял Этвуд. Его нижняя челюсть отвисла, неплотно сидевший верхний протез при дыхании издавал странные щелкающие звуки. Пинкер, недовольно поморщившись, уютно пристроился в углу. Вскоре, примостив голову на столе, уснул и Пак. Даже Джерихо, несмотря на решимость укараулить добытые шифровки, время от времени впадал в забытье. Несколько раз, чувствуя на себе взгляд Бакстера, он брал себя в руки, но, больше не в силах сопротивляться, вскоре погрузился в беспокойный сон. Ему снился тонущий человек, крики которого отдавались в ушах, как завывание ветра в антенном дворе.
  ГЛАВА ШЕСТАЯ. РАЗДЕТЬ
  РАЗДЕТЬ: снять один слой шифра с шифрограммы, подвергнутой дополнительной зашифровке, т. е. с сообщения, уже однажды зашифрованного, а затем для двойной надежности зашифрованного повторно.
  Лексикон шифровального дела («Совершенно секретно», Блетчли-Парк, 1943)
  1
  Позднее окажется, что в Блетчли-Парке об U-653 знали почти все.
  Было известно, что подлодка принадлежала к типу VII-c: длина 220 футов, ширина 20 футов, водоизмещение при погружении 871 тонна, радиус действия при всплытии 6500 миль, — что построена она на верфи Ховальдтс в Гамбурге с двигателями фирмы «Блом унд Фосс». Было известно, что ей полтора года, потому что осенью здесь расшифровали сообщения о ее ходовых испытаниях. Было известно, что командует ею капитан-лейтенант Герхард Файлер. И было также известно, что ночью 28 января 1943 года — в последнюю ночь (так уж совпало), которую Том Джерихо провел с Клэр Ромилли, — U-653 отдала швартовы во французском военно-морском порту Сен-Назер и под покровом безлунной ночи вышла в Бискайский залив, начиная шестой боевой рейд.
  После недельного пребывания лодки в открытом море шифроаналитики восьмого барака расшифровали сообщение из штаба подводного флота — тогда еще находившегося в импозантном здании недалеко от Булонского леса в Париже, — приказывающее U-653 следовать в надводном положении в квадрат KD 63 «на максимальной скорости, не обращая внимания на воздушную угрозу».
  11 февраля она присоединилась к патрульной линии в Атлантике под кодовым названием «Риттер» («Рыцарь»).
  Зимой 1942-43 гг. погодные условия в Атлантике были на редкость неблагоприятными. На протяжении ста дней подводные лодки сообщали о ветрах, достигающих семи баллов по шкале Бофорта. Порой скорость ветра доходила до ста миль в час, вздымая волны высотой более пятидесяти футов. Конвоям и подводным лодкам одинаково доставалось от снегопадов, штормов и обмерзания. Один союзный корабль перевернулся и затонул в считанные минуты от тяжелого обледенения надстроек.
  13 февраля Файлер нарушил молчание, чтобы сообщить, что вахтенного офицера, лейтенанта Лаудона, смыло за борт, — грубейшее нарушение Файлером оперативных распоряжений, за что тот вместо соболезнований получил от начальства немногословный нагоняй, переданный по радио для сведения всего подродного флота.
  ФАЙЛЕРУ НЕ СЛЕДОВАЛО ПЕРЕДАВАТЬ СООБЩЕНИЕ 0 ГИБЕЛИ ВАХТЕННОГО ОФИЦЕРА ДО ПРЕКРАЩЕНИЯ РАДИОМОЛЧАНИЯ ПОСЛЕ ОБЩЕГО КОНТАКТА С ПРОТИВНИКОМ.
  Только 23-го, после почти четырехнедельного плавания, Файлер искупил вину, вступив наконец в контакт с конвоем. В шесть часов вечера лодка погрузилась под воду, чтобы избежать эсминца сопровождения, а затем с наступлением ночи всплыла для атаки. В распоряжении капитан-лейтенанта было двенадцать двадцатитрехфутовых торпед с собственными электродвигателями, способных пройти сквозь конвой, развернуться назад, пройти снова и так до тех пор, пока не иссякнет питание или не будет потоплен корабль. Механизм опознавания имел грубую настройку, так что, случалось, торпеда преследовала и собственную подлодку. Они назывались FAT: Flachenabsuchendertorpedos, или «торпеды мелководного поиска». Файлер выпустил четыре торпеды.
  
  ФАЙЛЕР
  КВАДРАТ ВС 6956 01. 16. ЧЕТЫРЕ FAT'а ПО КОНВОЮ, СЛЕДУЮЩЕМУ К ЗЮЙДУ СКОРОСТЬЮ 7 УЗЛОВ. ОДИН ПАРОХОД ВОДОИЗМЕЩЕНИЕМ 6000 РЕГИСТРОВЫХ ТОНН: СИЛЬНЫЙ ВЗРЫВ И ОБЛАКО ДЫМА, ПОТОМ ИСЧЕЗ ИЗ ПОЛЯ ВИДИМОСТИ. ОДИН ПАРОХОД ВОДОИЗМЕЩЕНИЕМ 5500 Р. Т. ЗАГОРЕЛСЯ. БЫЛИ СЛЫШНЫ ЕЩЕ ДВА ВЗРЫВА, РЕЗУЛЬТАТЫ НАБЛЮДЕНИЕМ НЕ УСТАНОВЛЕНЫ.
  25-го Файлер сообщил свое местонахождение. 26-го последовали новые неприятности.
  
  U-653
  КВАДРАТ ВС 8747. ВЫСОКОЕ ДАВЛЕНИЕ ГРУППА 2, ПОВРЕЖДЕНА ЦИСТЕРНА ОСТОЙЧИВОСТИ ПО ПРАВОМУ БОРТУ. БАЛЛАСТНЫЙ ОТСЕК 5 НЕ ГЕРМЕТИЧЕН. НЕОБЫЧНЫЕ ШУМЫ. ДИЗЕЛЬ ДАЕТ ВЫХЛОПЫ ГУСТОГО БЕЛОГО ДЫМА.
  
  В штабе всю ночь консультировались с механиками и в десять утра ответили:
  
  ФАЙЛЕРУ
  ЕДИНСТВЕННОЕ, ЧТО МОЖЕТ ПОТРЕБОВАТЬ ВОЗВРАЩЕНИЯ, — ЭТО СОСТОЯНИЕ БАЛЛАСТНОГО ОТСЕКА 5. РЕШАЙТЕ САМИ. О РЕШЕНИИ ДОЛОЖИТЕ.
  
  К полуночи Файлер принял решение:
  
  U-653
  НЕ ВОЗВРАЩАЮСЬ.
  
  3 марта U-653 в штормящем море сблизилась с подводным танкером и приняла на борт шестьдесят пять кубометров горючего и провизию на четырнадцать суток плавания.
  6-го Файлер получил приказ занять место в новой патрульной линии под кодовым названием «Раубграф» («Барон-разбойник»).
  На этом радиоперехват кончается.
  9 марта подводные лодки внезапно сменили тетрадь метеокодов. Акула стала недосягаемой и U-653 вместе со ста тринадцатью немецкими подводными лодками, как было известно, действовавшими в Атлантике, исчезла из поля зрения Блетчли.
  ***
  Во вторник 16 марта, в пять часов утра по Гринвичу, через девять часов после того как Джерихо, поставив «остин», вошел в восьмой барак, U-653 в надводном положении следовала курсом строго на ост, возвращаясь во Францию. В Северной Атлантике было три часа.
  После десятисуточного патрулирования в составе «Раубграфа», не обнаружив признаков конвоя, Файлер наконец решил возвращаться домой. Кроме лейтенанта Лаудона за борт смыло еще четверых матросов. Заболел один из унтер-офицеров. По-прежнему барахлил правый дизель. Оставшаяся торпеда была с дефектом. В не имеющей отопления лодке было холодно и сыро, и все, что находилось в ней — рундуки, продукты, одежда, — покрылось зеленовато-белесой плесенью. Файлер, съежившись от холода, лежал на койке и, морщась при перебоях двигателя, пробовал уснуть.
  На мостике стояла ночная вахта из четырех членов команды, по одному на главный румб компаса. Все четверо в мокрых черных штормовках походили на монахов, все были принайтовлены к леерам металлическими тросами, у всех имелись защитные очки и цейссовские бинокли, каждый вглядывался в свой сектор ночи.
  Облачность десять десятых. Ветер будто шел в штыковую атаку. Корпус лодки ходил ходуном, моряки, скользя по мокрым листам палубы, бились друг о друга.
  Молодой оберштурман Хайнц Теен смотрел прямо по курсу, в сторону невидимого носа лодки. Чернота была такая, словно вы свалились за край света. Вдруг — свет. Он возник ниоткуда в нескольких сотнях ярдов, помигал пару секунд и исчез. Если бы бинокль не был направлен прямо в его сторону, Хайнц просто бы его не увидел.
  Как ни удивлен был штурман, до него дошло, что на его глазах кто-то закуривал.
  Посреди Северной Атлантики раскуривал сигарету моряк союзников.
  Штурман через боевую рубку вызвал капитана.
  Когда через полминуты Файлер по скользкому металлическому трапу поднялся на мостик, сильный ветер несколько разогнал облака и стали видны двигавшиеся всюду силуэты. Оглядев горизонт на все триста шестьдесят градусов, Файлер насчитал почти два десятка силуэтов кораблей, ближайший находился не более чем в пятистах ярдах по левому борту.
  Тихий, почти шепотом, возглас. То ли выплеснувшийся испуг, то ли приказ: «Тревога! »
  После срочного погружения U-653 поднялась к поверхности и неподвижно повисла в тихой воде под волнами.
  Тридцать девять членов команды в полутьме молча прислушивались к звукам, издаваемым проходившим над ними конвоем: быстрое вращение современных дизелей, тяжелые обороты пароходных двигателей, необычное пение турбин боевых кораблей сопровождения.
  Файлер пропустил все корабли конвоя. Выждав два часа, всплыл на поверхность.
  Конвой уже ушел так далеко, что был еле виден в слабом свете наступающего утра, — над горизонтом лишь мачты, несколько расплывшихся пятен дыма и время от времени, когда высокая волна поднимала лодку, очертания мостиков и труб.
  Поставленная перед Файлером задача состояла не в том, чтобы атаковать — в любом случае это было невозможно из-за нехватки торпед, — а в том, чтобы не выпускать из виду добычу, стягивая другие подводные лодки в радиусе ста миль.
  — Конвой следует курсом семьдесят градусов, — продиктовал Файлер. — Квадрат BD 1491.
  Первый помощник капитана нацарапал карандашом данные и бегом спустился в рубку за кодовой тетрадью. В крошечной каюте рядом с каютой капитана радист нажал на кнопки. Глухо загудела Энигма.
  2
  В семь часов Логи отправил Пинкера, Праудфута и Кингкома по домам отдохнуть по-человечески.
  — Теперь жди закона подлости, — глядя им вслед, заметил он. И закон подлости не заставил себя ждать. Через двадцать пять минут Логи вернулся в Большую комнату с виновато-взволнованным выражением лица, которое не покидало его весь этот день. — Похоже, началось.
  Сент-Ерт, Скарборо и Флауэрдаун сообщили о получении сигнала о контакте, за которым следовали восемь букв морзянки, и через минуту девушка из регистратуры уже принесла первые экземпляры. Джерихо бережно положил свой посередине стола.
  RGHC DMIG. Сильнее заколотилось сердце.
  — Радиосеть «Губертус», — объявил Логи, — 4601 килогерц.
  Кейв слушал кого-то по телефону.
  — Пеленгаторы сделали засечку. — Щелкнув пальцами, попросил: — Карандаш. Скорее. — Бакстер кинул ему карандаш. — 49, 4 градуса северной широты, — повторил Кейв. — 38, 8 градуса западной долготы. Записал. Молодцы. — Положил трубку.
  Кейв всю ночь наносил маршруты конвоев на две большие карты Северной Атлантики: одну выпущенную Адмиралтейством, другую трофейную немецкую, с координатной сеткой, на которой океан был расчерчен на тысячи мелких квадратов. Шифроаналитики собрались вокруг него. Палец Кейва остановился почти точно посередине между Ньюфаундлендом и Британскими островами.
  — Вот здесь. Следует за НХ-229.
  Пометил крестиком, рядом поставил время — 7.25.
  — Какой квадрат? — спросил Джерихо. — BD 1491.
  — Каким курсом следует конвой?
  — Семьдесят градусов.
  Джерихо вернулся к столу и меньше чем за две минуты с помощью кодовой тетради и текущей тетради кодирования квадратов военно-морской сетки (в восьмом бараке ее расшифровали как раз перед тем, как немцы сменили метеокоды) поставил под сообщением о контакте шестизначную шпаргалку.
  RGHCDMIG DDFGRX??
  Первые четыре знака сообщали о том, что конвой, шедший курсом семьдесят градусов, обнаружен; следующие два означали квадрат, последние два — кодовое название подводной лодки, которое он не знал. Джерихо обвел кружками R-D и D-R. Первое сообщение дало систему из четырех знаков.
  — Я получил D-R/R-D, — сообщил через несколько секунд Пак.
  — Я тоже.
  — И я, — добавил Бакстер.
  Джерихо кивнул, рассеянно рисуя на листке свои инициалы.
  — Неплохое начало.
  ***
  События стали развиваться быстрее.
  В 8.25 были перехвачены два длинных сообщения из Магдебурга. Кейв сразу предположил, что это приказ штаба всем подводным лодкам в Северной Атлантике стягиваться в зону атаки. В 9.20, положив телефонную трубку, он сообщил, что Адмиралтейство только что предупредило командующего конвоем, что за ними, вероятно, ведется наблюдение. Спустя семь минут телефон зазвонил снова. Станция радиоперехвата в Флауэрдауне. Повторный сигнал о контакте почти из того же места, что и первый. Девушки, запыхавшись, прибежали с текстом: KLYS QNLP.
  — Та же самая, — заметил Кейв. — Следует обычному правилу. Сообщает каждые два часа или около того.
  — Квадрат?
  — Тот же.
  — Курс конвоя?
  — Тот же. На данный момент.
  Джерихо вернулся к столу и принялся примерять первоначальную подсказку к новой шифрограмме.
  
  KLYSQNLP DDFGRX??
  
  Снова нет совмещения знаков. Золотое правило Энигмы и ее единственное роковое слабое место — ничто не бывает самим собой: А никогда не выходила из нее как А, В как В… Действует. Джерихо весело приплясывал ногами под столом. Взглянув на удивленно глазеющего на него Бакстера, к своему ужасу, обнаружил, что тот смеется.
  — Доволен?
  — Конечно, нет, — ответил Джерихо и до того смутился, что, когда через час пришел Логи с известием, что еще одна подлодка сообщила о контакте, почувствовал себя лично виноватым.
  
  SOUY YTRQ
  
  В 11.40 конвой начала преследовать третья лодка, в 12.20 четвертая, и Джерихо вдруг обнаружил, что у него на столе целых семь сообщений. Он чувствовал, как к нему подходят и заглядывают через плечо. Логи с воняющей жженым сеном трубкой. Терпкий запах тела и тяжелое дыхание Скиннера. Он не оглядывался. Не разговаривал. Внешний мир перестал для него существовать. Даже Клэр была теперь фантомом, тенью. Остались лишь идущие из сумрачной Атлантики сочетания букв, их число росло на бумаге, образуя порождающие надежду эфемерные цепочки.
  ***
  Они не прерывались ни на завтрак, ни на обед. Весь день шифроаналитики минута за минутой через третьи руки следили за перипетиями погони на расстоянии в две тысячи миль отсюда. Командующий конвоем докладывал в Адмиралтейство, Адмиралтейство сообщало по прямой линии Кейву, а тот каждый раз выкрикивал новость, которая могла бы помочь охоте за ключевыми знаками.
  В 13.40 поступило два сообщения: одно о контакте, другое — подлиннее — почти наверняка от лодки, приступающей к действиям. Обе лодки на этот раз находились так близко, что их запеленговали корабли сопровождения. Кейв с мрачным видом слушал с минуту, затем сообщил, что эсминец «Мэнсфилд» отошел от каравана, чтобы атаковать подлодки.
  — Конвой только что срочно повернул на зюйд-ост. Пока «Мэнсфилд» загоняет их под воду, караван попытается оторваться.
  Джерихо поднял голову от бумаг.
  — Каким курсом следует конвой?
  — Каким курсом он следует? — повторил в трубку Кейв. — Я вас спрашиваю, — прокричал Кейв, — каким, черт возьми, курсом он следует? — Прижав трубку к изуродованной щеке и глядя на Джерихо, поморщился. — Хорошо. Да. Спасибо. Конвой следует курсом сто восемнадцать градусов.
  Джерихо потянулся за кодовой тетрадью.
  — Удастся им оторваться? — спросил Бакстер. Кейв с транспортиром в руке наклонился к карте.
  — Возможно. Я бы на их месте поступил именно так.
  Прошло четверть часа, ничего не изменилось.
  — Наверное, удалось, — сказал Пак. — Тогда что нам делать?
  Кейв спросил:
  — Сколько еще материала вам требуется? Джерихо пересчитал сообщения.
  — В наличии девять. Нужно еще двадцать, а лучше двадцать пять.
  — Боже! — возмутился Кейв. — Все равно что ходить по трупам.
  Где-то позади коротко звякнул телефон — трубку тут же подняли. Через минуту, продолжая писать, появился Логи.
  — Сент-Ерт сообщил о сигнале контакта из точки с координатами 49, 4 градуса северной широты и 38, 1 градуса западной долготы.
  — Новая точка, — глядя на карту, сказал Кейв. Поставил крестик, отшвырнул карандаш и, устало потирая лицо, откинулся на спинку стула. — Оторвались от одних и напоролись на другую. Какая это по счету? Пятая? Боже, да они там кишат.
  — Конвою не уйти, да? — спросил Пак.
  — Никаких шансов. Если они стягиваются со всех сторон.
  Девушка раздавала шифроаналитикам последнюю шифрограмму: BKEL UUX5.
  Десять сообщений. Пять подлодок вступили в контакт с конвоем.
  — Квадрат? — спросил Джерихо.
  ***
  Эстер Уоллес в покер не играла, и напрасно, потому что с ее непроницаемым лицом можно было заработать состояние. Никто из видевших, как она днем ставила на стоянке у столовой велосипед, как небрежно показывала пропуск часовому; никто из уступавших ей дорогу в коридоре шестого барака, когда она твердым шагом проходила мимо, или сидевших напротив нее в диспетчерской радиоперехвата — словом, никто не догадывался, что творилось в ее голове.
  Она, как всегда, выглядела бледной, хмурой, не располагавшей к разговорам. Длинные темные волосы стянуты в тугой узел и утыканы шпильками. Одежда, какую носят классные наставницы в западных графствах: туфли без каблука, серые шерстяные чулки, простая серая юбка, белая кофточка и старенький, но хорошо скроенный жакет, который она вскоре сняла и повесила на спинку стула, так как днем стало тепло. Пальцы быстро бегали по строчкам. Ночью Эстер почти не спала.
  Название станции радиоперехвата, время перехвата, радиочастота, позывные, количество буквенных групп…
  Где держат записи настроек? Это первое, что надо узнать. Ясно, что не в диспетчерской. И не в каталоге. Не в канцелярии и не в соседней с ней регистратуре: там она уже бегло проверила. Возможно, в дешифровочной, но девушки, работавшие на машинах, постоянно жаловались на тесноту; шестьдесят различных ключей настройки, менявшихся ежедневно — а в люфтваффе иногда дважды в день, — значит минимум пятьсот единиц информации каждую неделю, двадцать пять тысяч в год, война продолжается четвертый год. Похоже, требуется объемистый каталог, фактически небольшая библиотека.
  Они могли храниться там, где работают шифроаналитики, в машинном зале или где-нибудь поблизости.
  Закончив с данными по Чиксэндз до трех часов дня, она направилась к двери.
  В первый поход в машинный зал сдали нервы: она прошла по нему, не останавливаясь и не оглядываясь, и оказалась в дальнем конце барака. Кляня себя за малодушие, она остановилась у дешифровочной, сделав вид, что изучает доску объявлений. Дрожащей рукой переписала в записную книжку объявление о постановке Музыкальным обществом Блетчли-Парка «Летучей мыши», зная, что все равно не пойдет.
  Второй заход оказался удачнее.
  В машинном зале не было никаких машин — название терялось в славных туманных далях 1940 года, — только столы, шифроаналитики, проволочные корзинки с радиограммами, а на правой стене полки, уставленные досье. Эстер остановилась и рассеянно оглянулась, будто ищет знакомых. Беда в том, что она никого там не знала. Но потом взгляд упал на лысую голову с жиденькими длинными рыжими волосками, трогательно зачесанными поперек веснушчатого темечка.
  Она узнала Кордингли.
  Дональд Кордингли, милый занудный старикашка, один из скучнейших обитателей Блетчли. Не годный к военной службе по причине слабых легких. Клерк по профессии. Десять лет служил в лондонском Сити, в Шотландском обществе страхования вдов, пока счастливое третье место в конкурсе «Дейли Телеграф» по решению кроссвордов не обеспечило ему работу в машинном зале шестого барака.
  Ее место.
  Посмотрев на него несколько секунд, Эстер пошла прочь.
  В диспетчерской у ее стола стоял Майлз Мермаген.
  — Как поездка в Бьюмэнор?
  — Потрясающая.
  Он двумя пальцами, будто пробуя материал, пощупал воротник висевшего на стуле жакета.
  — Как туда добиралась?
  — Подбросили на машине.
  — Полагаю, хороший приятель, — довольно недружелюбно улыбнулся Мермаген.
  — Откуда тебе известно?
  — У меня свои шпионы, — ответил он.
  ***
  Океан кишел сообщениями. Они ложились на стол Джерихо каждые двадцать минут.
  В 16.00 к конвою прицепилась шестая подлодка, и вскоре Кейв объявил, что НХ-229 произвел еще один разворот, на двадцать восемь градусов, в последней и (по его мнению) безнадежной попытке оторваться от преследователей.
  К 18.00 у Джерихо скопилась стопка из девятнадцати сообщений о контактах, из которых он выудил три четырехзначных сочетания и множество полузаконченных заготовок для машин, выглядевших как наметки для сложной детской игры в «классы». Шея и плечи затекли, он с трудом разогнулся.
  В комнате снова было многолюдно. На смену вышли Пинкер, Кингком и Праудфут. Рядом с Кейвом, объяснявшим что-то у карты, стоял еще один английский морской лейтенант, Вилльерс. Девушка принесла Джерихо на подносике сэндвич с колбасным фаршем и эмалированную кружку с чаем. Джерихо благодарно принял угощение.
  Сзади подошел Логи, потрепал по волосам.
  — Как себя чувствуешь, старина?
  — Откровенно говоря, еле жив.
  — Хочешь прерваться?
  — Смешно.
  — Пойдем ко мне, дам кое-что. Захвати кружку.
  Это «кое-что» оказалось большой желтой таблеткой бензедрина, полдюжины которых Логи держал в шестиугольной коробочке для пилюль.
  Джерихо колебался.
  — Не надо, пожалуй. Прошлый раз в том числе из-за них у меня крыша поехала.
  — Они помогут тебе продержаться ночь. Давай, старина. Командос молятся на них. — Логи погремел коробочкой перед носом Джерихо. — Пусть к завтраку сорвешься. Ну и что? К тому времени мы эту чертову штуку расколем. А может, нет. В любом случае это уже не будет иметь значения, не так ли? — Он достал таблетку и сунул ее в ладонь Джерихо. — Валяй. Медсестре не скажу. — Согнув своей рукой пальцы Джерихо, тихо добавил: — Потому что не могу тебя отпустить, ты же знаешь, старина. Не сегодня ночью. Не тебя. Других, может быть, только не тебя.
  — О боже. Ладно, коль уж ты так мило это преподнес.
  Джерихо запил таблетку глотком чая. Во рту остался противный привкус, и, стараясь его заглушить, он допил весь чай. Логи нежно поглядывал на Джерихо.
  — Молодец. — Убрал коробочку в ящик стола и запер. — Между прочим, снова пришлось тебя прикрывать. Сказал, что ты слишком важная персона, чтобы тебя беспокоить.
  — Кому сказал? Скиннеру?
  — Нет, не Скиннеру. Уигрэму.
  — Чего ему надо?
  — Тебя, старина. Говорит, что ты ему нужен. Хочет тебя со всеми потрохами. Не пойму тебя, старина, такой тихий, а нажил столько врагов. Я сказал, чтобы приходил в полночь. У тебя все чисто?
  Прежде чем Джерихо успел ответить, зазвонил телефон и Логи схватил трубку.
  — Да? Слушаю. — Проворчав что-то в трубку, потянулся через стол за карандашом. — Время приема 19.02, 52, 1 градуса северной широты, 37, 2 градуса западной долготы. Спасибо, Билл. Валяй дальше. — Положил трубку. — Их теперь семь…
  Снова стемнело, и в Большой комнате включили свет. Снаружи стучали маскировочными ставнями. Тюремщики запирали на ночь своих арестантов.
  Джерихо уже сутки не выходил из барака, даже не выглядывал в окно. Вернувшись на место и пощупав в пальто, целы ли шифровки, смутно вспомнил, что надо бы узнать, как прошел день у Эстер.
  Веди себя как можно обычнее.
  Почувствовал, как начинает действовать бензедрин. Сердце билось легко, тело наливалось силой. Записи, полчаса назад казавшиеся мертвыми, неприступными, вдруг стали подвижными, многообещающими.
  Новая шифрограмма уже лежала на столе: YALB DKYF.
  — Квадрат BD 2742, — объявил Кейв. — Курс пятьдесят пять градусов. Скорость движения конвоя девять с половиной узлов.
  — Скиннер велел передать, — сообщил Логи, — бутылка шотландского виски тому, кто первым даст работу машинам.
  Получено двадцать три сообщения. В соприкосновение с конвоем вступили семь подлодок. До наступления темноты в Северной Атлантике оставалось два часа.
  ***
  20.00: девять подводных лодок.
  20.46: десять.
  ***
  За ужином девушки из диспетчерской заняли столик около раздаточного окна. Селия Давенпорт дала всем посмотреть фотографии своего жениха, воевавшего в пустыне, а Антея Ли-Деламер без умолку трещала об охоте в Бичестере. Эстер, не взглянув, передала фотографии дальше. Она не спускала глаз с Дональда Кордингли, стоявшего в очереди за порцией целаканта или другого обитающего в воде божьего создания, которым их питали.
  Она умнее его, и он это знает. Она его пугает.
  «Привет, Дональд, — мысленно вела она разговор. — Привет, Дональд… О, ничего особенного, разве что это новое правило о явке с ведрами и лопатами после парада по случаю вступления в должность лорд-мэра, голову сломаешь… Послушай, Дональд, есть такая странная маленькая сеть радиосвязи: Конотоп-Пригики-Полтава, на юге Украины. Ничего особо важного, но нам никак не удается ее до конца расколоть, и Арчи — ты, наверное, его знаешь? — Арчи предполагает, что это может быть вариант Грифа… Радиообмен был в феврале и начале марта… Это точно… »
  Эстер смотрела, как он в одиночестве ковыряет вилкой. Смотрела, как выслеживающий добычу стервятник. И как только, спустя четверть часа, он поднялся и сгреб оставшиеся на тарелке объедки в помойное ведро, она встала из-за стола и последовала за ним, не обращая внимания на то, что девушки удивленно глядят ей вслед.
  Она следовала за ним до самого шестого барака, подождала пять минут, пока он сел на место, и затем вошла в помещение.
  В машинном зале царил усыпляющий полумрак, как в сумерках в читальном зале. Эстер легонько тронула его за плечо.
  — Привет, Дональд.
  Он повернулся и удивленно заморгал.
  — А, привет. — Героическое усилие памяти. — Привет, Эстер.
  ***
  — Там уже почти стемнело, — заметил Кейв, глядя на часы. — Осталось недолго. Сколько у вас?
  — Двадцать девять, — ответил Бакстер.
  — Кажется, вы сказали, что этого достаточно, мистер Джерихо?
  — Погода, — сказал Джерихо, не поднимая глаз. — От конвоя требуется сообщение о погоде. Атмосферное давление, облачность, тип облаков, скорость ветра, температура. До того как стемнеет.
  — У них на хвосте десяток подводных лодок, а вы хотите, чтобы они сообщали вам о погоде!
  — Да, пожалуйста. И как можно скорее.
  Сводка погоды пришла в 21.31.
  После 21.40 сообщений о контакте не поступало.
  ***
  Конвой НХ-229 на 22.00:
  Тридцать семь торговых судов водоизмещением от 12000-тонного английского танкера «Сазерн Принцесс» до 3500-тонного американского сухогруза «Маргарет Лайкс», освещаемые полной луной, медленно продвигались по бурному морю курсом пятьдесят пять градусов прямо на Англию. Видимость десять миль — первая такая ночь в Северной Атлантике за много недель. Кораблей сопровождения пять, включая два тихоходных корвета и два потрепанных устаревших эсминца, переданных Америкой Англии в 1940 году в обмен на базы. Один из эсминцев — «Мэнсфилд» — после атаки на подлодки потерял с конвоем связь, потому что командующий (только что назначенный на эту должность) забыл сообщить о повторном изменении курса. Ни одного спасательного судна. Никакого прикрытия с воздуха. Никакого подкрепления за тысячу миль вокруг.
  — В общем, — закуривая и разглядывая карты, подытожил Кейв, — будет справедливо сказать, что налицо полный бардак.
  Первая торпеда попала в цель в 22.01.
  В 22.32 Том Джерихо еле слышно произнес:
  — Есть.
  3
  В трактире «Восемь колокольчиков» на Букингем-роуд время подходило к закрытию, к тому же мисс Джоби и мистер Боннимен по существу исчерпали главную тему нынешнего разговора — «полицейскую облаву» на комнату мистера Джерихо, как драматично выражался Боннимен.
  Они услышали подробности от миссис Армстронг. При воспоминании об этом возмутительном вторжении на ее территорию кровь все еще бросалась ей в лицо. Всю вторую половину дня у дверей торчал полицейский в форме («представляете, на виду у всей улицы»), в то время как двое в штатском с ящиком инструментов, размахивая ордером, явились в гостиницу, целых три часа обыскивали заднюю спальню наверху и, уходя, захватили с собой кучу книг. Переворошили постель и гардероб, подняли ковер и доски пола, насыпали кучу сажи из трубы.
  — Конец молодому человеку. И всей квартплате, — заявила миссис Армстронг, сложив на груди похожие на окорока руки.
  — «И всей квартплате», — в шестой или седьмой раз повторил, уткнувшись в пивную кружку, Боннимен. — Мне это ужасно нравится.
  — И такой тихий мужчина, — произнесла мисс Джоби.
  За стойкой зазвонил колокольчик и замигал свет.
  — Время, джентльмены! Пора, прошу вас! Боннимен допил водянистое горькое пиво, мисс Джоби закончила портвейн с лимоном, и кавалер нетвердыми шагами проводил ее мимо мишени для дротиков и гравюр с охотничьими сценами к выходу.
  В этот день, который Джерихо пропустил, обитатели городка впервые ощутили весну. Даже ночью было тепло. Затемнение придавало унылой улице романтический налет. Любители выпить, спотыкаясь, брели в темноте. Боннимен игриво привлек мисс Джоби к себе. Оба чуть отступили к дверям. Она, ожидая поцелуя, раскрыла рот и прижалась к нему Боннимен крепко обнял ее за талию. Если ей недоставало красоты — а как об этом судить в темноте? — то этот недостаток больше чем компенсировался пылкой страстью. Ее крепкий язычок, сладкий от портвейна, проворно шарил по его зубам.
  Боннимен, инженер почтового ведомства, был призван в Блетчли, как догадывался Джерихо, для обслуживания дешифровочных машин. Мисс Джоби работала в задней комнате на верхнем этаже особняка, подшивала депеши абвера, шифрованные вручную. В соответствии с правилами они не посвящали друг друга в круг своих обязанностей. В этом благоразумном решении Боннимен пошел еще дальше, умолчав о том, что в Доркинге у него остались жена и двое детишек.
  Руки ухажера, скользнув по узким бедрам, принялись задирать юбку.
  — Не здесь, — прошептала мисс Джоби, отцепляя его пальцы.
  ***
  Словом (как впоследствии сообщил Боннимен хмурому полицейскому инспектору, записавшему его показания), есть вещи, которыми приходится довольствоваться взрослому мужчине в военное время, сами понимаете.
  Сперва проехали на велосипедах вдоль линии и под железнодорожный мост. Потом при свете фонарика перелезли через запертую калитку и сквозь заросли ежевики прошли по грязи к остову разрушенного здания. Где-то поблизости находился большой водоем. Его не было видно, но слышался плеск волн и время от времени крик водоплавающей птицы. В той стороне было темнее, как в большой черной яме.
  Мисс Джоби, порвавшая свои драгоценные чулки и подвернувшая ногу, не скупилась на громкие упреки в адрес мистера Боннимена по поводу всех его совершенно неуместных стараний.
  — Бонни, я боюсь, давай вернемся, — ныла она.
  Но Боннимен не собирался возвращаться. Даже в нормальные дни миссис Армстронг, подобно станции перехвата, улавливала в эфире, ограниченном пределами ее гостиницы, любой писк и скрип, а уж сегодня она будет особенно бдительной. К тому же это место его возбуждало. Фонарик высвечивал на голом кирпиче свидетельства уже имевших здесь место любовных связей: АЕ + ГС, Тони = Кэт. Место это обладало какой-то странной эротической притягательностью. Сколько здесь всего бывало, сколько произнесенных шепотом несвязных выражений страстного восторга… Они были частью могучего влечения, которое возникло задолго до них и будет существовать долго после них, — запретного, неудержимого, вечного. Это была сама жизнь. Так, во всяком случае, думал Боннимен, хотя, естественно, ни тогда, ни после, в беседе с полицией, не выражал эти мысли вслух.
  — И что было потом, сэр? Конкретнее.
  Этого он, увольте, не расскажет ни конкретно, ни приблизительно.
  На самом же деле было то, что Боннимен сунул фонарик в выбоину в стене и заключил мисс Джоби в объятия. Сначала он встретил притворное сопротивление — легкую попытку освободиться, все те же «не надо» и «не здесь», — которое становилось все менее убедительным, когда ее язычок снова принялся за свое и они продолжили то, на чем остановились у дверей трактира. Его руки снова заскользили вверх, задирая юбку, и опять она оттолкнула их, но на этот раз по другой причине. Чуть поморщившись, она наклонилась и стала стягивать трусики. Шаг, другой, и трусики исчезли в кармане. Боннимен стоял, сгорая от нетерпения.
  — Конкретнее, инспектор, потом мы с мисс Джоби заметили в углу какую-то мешковину.
  Она, с задранной выше колен юбкой, он — со спущенными по щиколотки брюками, словно в кандалах, заковыляли в угол, где он тяжело рухнул на колени, поднимая клубящуюся в свете фонарика тучу пыли. Потом она заерзала и стала жаловаться, что в спину что-то впивается.
  Они поднялись и оттащили мешки в сторону, чтобы стало удобнее.
  — И вот тогда вы его и обнаружили?
  — Тогда и обнаружили.
  Полицейский инспектор вдруг хватил кулаком по шершавой доске стола и кликнул сержанта. — До сих пор никаких следов Уигрэма?
  — Ищем, сэр.
  — Пора бы, черт возьми, найти. Продолжайте.
  4
  Бомбочка была увесистой — не меньше полутонны, прикинул Джерихо, — и хотя она стояла на роликах, только вдвоем с инженером им удалось отодвинуть ее от стены. Джерихо тянул, а инженер зашел сзади и изо всех сил толкал плечом. Наконец она подалась и девушки из вспомогательного корпуса принялись ее разбирать.
  Дешифратор выглядел чудовищем из фантастических романов Герберта Уэллса: черный металлический корпус восемь футов шириной и шесть высотой с закрепленными спереди десятками цилиндров диаметром пять дюймов. Задняя стенка держалась на петлях, за нею открывалась масса разноцветных проводов и тускло поблескивали металлические барабаны. На том месте, где он стоял, по бетонному полу разлилась масляная лужа.
  Джерихо вытер тряпкой руки и отошел наблюдать в угол. В остальных частях барака находилось еще два десятка бомбочек, пережевывающих другие шифры Энигмы, и можно было представить, что жара и шум там не уступали жаре и шуму в машинном отсеке корабля. Одна из девушек подошла к задней стенке и стала отсоединять и пересоединять провода. Другая двинулась вдоль передней части, вынимая и проверяя по очереди каждый цилиндр. Как только девушка находила дефекты в обмотке, она передавала цилиндр инженеру, и тот с помощью маленьких щипчиков водворял тонкие проводки на место. Контактные щетки постоянно стирались, а приводной ремень от мощного электромотора при больших нагрузках имел свойство растягиваться и слетать. Инженеры никогда как следует не налаживали заземление, так что порой раздавались мощные электрические разряды.
  Нет хуже места для работы, чем это, подумал Джерихо. Ужасный труд. Восемь часов в день, шесть дней в неделю быть заточенным в этом шумном подвале без окон. Он украдкой взглянул на часы. Не хотел, чтобы заметили его нетерпение. Почти половина двенадцатого.
  Его меню в этот момент спешно развозилось по всем цехам дешифраторов вокруг Блетчли. В восьми милях к северу от Парка в бараке, расположенном в лесном угодье Гейхерст-Мэнор, группе уставших пичужек к концу смены было приказано остановить три машины, обрабатывавших Поползня (военная администрация Берлин — Вена — Белград), разобрать настройку и готовить машины к Акуле. В конюшнях имения Эдсток-Мэнор, в десяти милях к западу, девушки, растянувшись на полу у молчавших машин, слушали по Би-Би-Си Томми Дорси, когда в помещение с пачкой программ расшифровки влетел начальник и приказал пошевеливаться. Аналогичная картина наблюдалась в Уэйвендон-Мэнор, в трех милях к северо-востоку: четыре машины в сыром бункере без окон внезапно сняли с обработки Скопы (второстепенного шифра Энигмы для организации Тодта), а обслуживающему персоналу приказали остаться для срочной работы.
  Эти и еще две машины в одиннадцатом бараке Блетчли составили обещанную дюжину бомбочек.
  Проверка механизмов закончилась, и девушка вернулась к первому ряду цилиндров, настраивая их на комбинацию, содержащуюся в меню. Она диктовала буквы напарнице, а та перепроверяла.
  — Фредди, масло, квагга…
  — Так.
  — Яблоко, рентген, Эдвард…
  — Так.
  Громкое металлическое щелканье закрепляемых на своих местах цилиндров. Каждый настроен по одному и тому же ротору Энигмы: всего сто восемь, что равноценно работающим параллельно тридцати шести энигмам. После настройки всех цилиндров машину откатили на место и запустили мотор.
  Цилиндры начали вращаться, за исключением одного в верхнем ряду, который заело. Инженер двинул по нему гаечным ключом, и тот тоже стал вращаться.
  Бомбочка будет теперь непрерывно работать в соответствии с заложенным меню — наверняка целый день, а возможно, по подсчетам Джерихо, дня два-три, периодически останавливаясь, когда все цилиндры будут завершать круг. Тогда проверят показания цилиндров, снова запустят машину, и так будет до тех пор, пока не отыщется точная комбинация настроек и шифроаналитики не прочтут содержание радиообмена по шифру Акулы на этот день. Так, во всяком случае, предполагалось теоретически.
  Инженер принялся отодвигать еще одну машину, и Джерихо поспешил к нему на помощь, но кто-то потянул его за руку.
  — Пошли, старина, — перекрывая шум, крикнул Логи. — Нам здесь больше нечего делать. — И снова потянул за рукав.
  Джерихо неохотно последовал за ним.
  ***
  Радости не было. Завтра к вечеру, а может, в четверг машины выдадут настройку Энигмы на сегодняшний день. Тогда начнется настоящая работа — трудоемкая попытка восстановить новую тетрадь метеокодов: сбор метеосводок конвоя, сравнение их с сообщениями о погоде, уже полученными с окружающих подводных лодок, предположения, их проверка, создание нового набора шпаргалок… Она никогда не кончалась, эта борьба с Энигмой. Своего рода шахматный турнир в тысячу туров против игрока, обладающего сверхъестественной способностью к защите, причем каждый день фигуры возвращаются на исходные позиции и партия начинается сначала.
  Они пошли по асфальтовой дорожке к восьмому бараку. Логи, похоже, тоже было невесело.
  — Я отослал всех по домам. Пускай поспят. И сам собираюсь. Ты тоже ступай, даже если не спится.
  — Если можно, немного разберусь с делами. Верну в сейф кодовую тетрадь.
  — Давай. Спасибо.
  — Потом, думаю, мне лучше переговорить с Уигрэмом.
  — Ах, да. Уигрэм.
  Они зашли в барак. В кабинете Логи кинул Джерихо ключи от Черного музея.
  — И твой приз, — сказал он, поднимая в руке полбутылки шотландского виски. — Нельзя забывать.
  — По-моему, ты говорил, что Скиннер обещал бутылку, — засмеялся Джерихо.
  — Да, конечно, но ты же знаешь Скиннера.
  — Надо и другим.
  — Не будь, черт возьми, таким ханжой. — Из того же ящика Логи достал пару эмалированных кружек. Сдул пыль и протер пальцем внутри. — За что выпьем? Ты не против, что я за компанию?
  — За конец Акуле? За будущее?
  Логи плеснул в кружки по изрядной порции виски.
  — А если, — вдруг предложил он, — а если за твое будущее?
  Они сдвинули кружки.
  — За мое будущее.
  Не снимая пальто, молча сидели и пили.
  — Я никуда не гожусь, — наконец выговорил Логи, тяжело поднимаясь из-за стола. — Не способен, старина, отличить день от года. — Взял с полки три своих трубки, шумно продул и сунул в карман. — Не забудь свой виски.
  — Да не надо мне этого чертова пойла.
  — Забери. Ну пожалуйста. Ради меня.
  В коридоре он пожал Джерихо руку, и тот испугался, что Логи сейчас скажет что-нибудь такое, от чего он почувствует себя неловко. Но Логи, похоже, передумал. Просто грустно улыбнулся, махнул рукой, прошел, пошатываясь, по коридору и хлопнул за собой дверью.
  ***
  Большая комната до начала ночной смены была почти пуста. В дальнем углу без особого рвения сидели над Дельфином и Морской свиньей. Две молодые женщины в спецовках ползали на коленях вокруг стола Джерихо, собирая в мешки все до единого клочки бумаги, которые полагалось сжечь. Один Кейв склонился над своими картами. Взглянул на входившего в комнату Джерихо.
  — Ну что? Как твои дела?
  — Пока рано говорить, — ответил Джерихо. Отыскал кодовую тетрадь и сунул в карман. — А у тебя?
  — Пока что поразили троих. Норвежский сухогруз и голландское грузовое судно. Затонули сразу. Третий горит и ходит кругами. Половина команды погибла, остальные пытаются спасти судно.
  — Что за корабль?
  — Американское грузовое судно типа «Либерти». «Джеймс Оглеторп». Семь тысяч тонн, на борту металл и хлопок.
  — Американское, — повторил Джерихо, вспомнив о Крамере.
  А у меня погиб брат. Одним из первых…
  — Это же бойня, — воскликнул Кейв, — кровавая бойня. Сказать, что в этом хуже всего? Она не кончится этой ночью. Будет продолжаться без конца день за днем. Их станут преследовать, гнать без передышки и торпедировать по всей проклятой Северной Атлантике. Можешь себе представить, каково это? Видеть, как корабль рядом с тобой взлетает на воздух. Не иметь возможности задержаться и подобрать оставшихся в живых? Ждать своей очереди? — Он тронул шрам, потом, как бы вспомнив, покорно уронил руку. — А теперь, наверное, принимают сообщения подлодок, кишащих вокруг SC-122.
  Зазвонил телефон, и Кейв отвернулся взять трубку. Джерихо тихо поставил полбутылки виски ему на стол и вышел из барака.
  ***
  Его мысли, подстегиваемые бензедрином и виски, казалось, вертелись по собственным законам, подобно машинам в одиннадцатом бараке, вызывая причудливые случайные ассоциации: Клэр, Эстер, Скиннер, Уигрэм с кобурой под мышкой, следы шин на инее у домика и горящий «Либерти», кружащий по телам погибших членов экипажа.
  Он остановился у озера подышать свежим воздухом и вспомнил о всех других случаях, когда стоял здесь, в темноте, вглядываясь в еле видимые на фоне звездного неба очертания особняка. Прикрыв глаза, представил, как это могло быть до войны. Вечер в разгар лета. Звуки оркестра и гул голосов на поляне. В ветвях деревьев цепочка китайских фонариков: розовых, лиловых, желтых. Канделябры в бальном зале. На гладкой поверхности озера рассыпаны отражения хрусталя.
  Видение было настолько ярким, что в пальто, как от воображаемой жары, стало действительно жарко. Поднимаясь по склону к особняку, представил вереницу серебристых «роллс-ройсов», шоферов, склонившихся перед дамскими шляпками. Но когда подошел поближе, шикарные машины превратились в простенькие автобусы, доставившие очередную смену и забирающие предыдущую, а вместо музыки послышались телефонные перезвоны и стук торопливых шагов по каменному полу.
  Шагая по лабиринту коридоров, Джерихо осмотрительно кивал немногочисленным встречным: пожилому мужчине в темно-сером костюме, пехотному капитану, девушке из вспомогательного корпуса ВВС. В тусклом свете они казались жалкими, нездоровыми, и, судя по их виду, сам он, должно быть, тоже выглядел довольно странно. Вспомнил, что от бензедрина что-то делалось со зрачками, и, кроме того, больше сорока часов он не брился и не переодевался. Но еще никого не выгоняли из Блетчли за странный вид, иначе бы это место изначально пустовало. Старина Дилли Нокс являлся на работу в домашнем халате, тот же Тьюринг, спасаясь от сенной лихорадки, разъезжал на велосипеде в противогазе, а шифроаналитик из японского отделения в обеденный перерыв нагишом купался в озере. В сравнении с ними Джерихо выглядел совсем традиционно, точно какой-нибудь бухгалтер.
  Он открыл дверь в проход, ведущий в подвал. Лампочка после его последнего визита сюда, должно быть, перегорела, и он, будто в катакомбах, оказался в непроглядной холодной тьме. В конце лестницы что-то слабо светилось, и он ощупью направился туда. Это была обведенная светящейся краской замочная скважина в двери Черного музея: хитрость, придуманная во время воздушных налетов.
  В комнате выключатель работал. Джерихо отпер сейф и вернул на место кодовую тетрадь. На мгновение мелькнула безумная мысль спрятать здесь похищенные шифрограммы. Если положить их в конверт, они могут незаметно оставаться здесь месяцами. Но когда после нынешней ночи он вновь окажется тут? В один прекрасный день их обнаружат. И тогда останется только позвонить в Бьюмэнор, и все будет раскрыто — его причастность, Эстер… Нет, нет.
  Он закрыл стальную дверь.
  Но никак не мог заставить себя уйти. Какой большой пласт его жизни находится здесь! Он потрогал сейф, шершавые сухие стены. Провел пальцем по пыльному столу. Стал разглядывать стоящие в ряд на металлической полке энигмы. Все в легких деревянных, в большинстве немецких, ящиках. Даже в бездействии от них, казалось, исходила какая-то непреодолимая угрожающая сила. Подумалось: это нечто большее, чем просто машины. Синапсы враждебного мозга — непостижимые, запутанные, одушевленные.
  Несколько минут не отрывал от них глаз. Потом повернулся уходить. Остановился.
  — Том Джерихо, — прошептал он. — Ты набитый дурак.
  Первые две энигмы, которые он снял с полки, были сильно повреждены и непригодны для пользования. У третьей к ручке привязан багажный ярлык: «Сиди-Боу-Зид 14/2/43». Энигма африканского экспедиционного корпуса, захваченная Восьмой армией при наступлении на Роммеля в прошлом месяце. Джерихо осторожно поставил ее на стол и расстегнул металлические застежки. Крышка легко открылась.
  Эта машина оказалась в идеальном состоянии — красота. Буквы на клавишах не стерты, на черном металлическом кожухе ни царапины. На свету поблескивали три ротора — поставленных, как он отметил, на ZDE. Он любовно погладил машину. Должно быть, она только что вышла с завода. «Chiffreirmaschine Gesellschaft, — написано на табличке. — Heimsoeth und Rinke, Berlin-Wilmersdorf, Uhlandstrasse 138».
  Он тронул клавишу. Она ходила туже, чем в обычной пишущей машинке. Когда нажал посильнее, раздался звонок и правый ротор подвинулся на один зубец. Одновременно зажглась одна из лампочек.
  Хвала Господу!
  Батарея заряжена. Энигма действует.
  Он проверил механизм. Наклонился и нажал на «С». Высветилась буква «J». Нажал на «L» и получил «U». A, I, R и Е дали соответственно X, Р, Q и снова Q.
  Сняв внутреннюю крышку, он отвел шпиндель и, установив роторы обратно на ZDE, закрепил на местах. Напечатал шифрограмму JUXPQQ, и одна за другой высветились буквы C-L-A-I-R-E. Клэр.
  Поискал в карманах часы. Без двух минут двенадцать.
  Закрыл крышку и поставил Энигму на полку. Запер за собой дверь.
  Кем он был для людей, мимо которых пробегал по коридорам особняка? Никем. Одним из потерявших голову чудаковатых шифроаналитиков.
  ***
  Эстер Уоллес, как договорились, в полночь была в телефонной будке, делая вид, что разговаривает. Не то чтобы трусила, скорее ощущала себя в дурацком положении. За стеклами бесшумно двигались две вереницы слабых огоньков: одна смена выплескивалась из главных ворот, другая в них вливалась. В кармане Эстер лежал листок пестрой от древесных вкраплений коричневатой бумаги для заметок, какой пользовались в Блетчли.
  Кордингли заглотил ее сказку без остатка, более того, пожалуй, проявил даже слишком много рвения. Не найдя сначала соответствующей папки, он позвал на помощь прыщавого лопоухого юнца с растрепанными светлыми волосами. Неужели этот мальчишка, удивилась она, этот малец в самом деле шифроаналитик? Но Дональд шепотом подтвердил, добавив, что к тому же один из лучших: среди лиц свободных профессий и в университетах всех подчистили и теперь принимаются за мальчишек прямо из школы. Несформировавшихся. Не задающих вопросов. Новая элита.
  Папку достали, расчистили место в уголке — и никогда еще карандаш мисс Уоллес не бегал по бумаге так быстро. Самое трудное предстояло в конце: надо было держать себя в руках, не бежать, как только закончишь, а перепроверить цифры, вернуть папку мальцу и отдать дань вежливости Дональду.
  — Надо бы посидеть, выпить как-нибудь вечерком.
  — Конечно, неплохо бы.
  — Тогда я постараюсь как-нибудь.
  — Прекрасно. Я тоже.
  Конечно же, оба не имели ни малейшего намерения исполнить обещанное.
  Ну же, Том Джерихо.
  Уже за полночь. Прогромыхали первые автобусы — почти невидимые, разве что в свете задних огней клубятся розовые облачка выхлопов.
  И когда она уже начала терять надежду, снаружи расплылось белое пятно. По стеклу тихо постучали. Она бросила на рычаг трубку и осветила фонариком прижатое к стеклу страшное лицо. Дикие темные глаза и отросшая, как у беглого каторжника, щетина.
  — Напугал до смерти, — проворчала она, еще находясь за дверью будки. Выходя, сказала:
  — Номера на телефоне.
  Оставила дверь открытой. Джерихо благодарно пожал ей руку. Слишком коротко, чтобы отличить, чьи пальцы холоднее.
  — Встретимся здесь в пять.
  ***
  Радостное возбуждение придало новые силы усталым ногам. Она жала на педали, удаляясь вверх по холму от Блетчли.
  Ему нужно встретиться с ней в пять. Это может лишь означать, что он нашел выход. Победа! Победа над мермагенами и кордингли!
  Дорога стала круче. Эстер встала на педали. Велосипед вилял из стороны в сторону. Лучик фонарика танцевал в темноте.
  Позднее она жестоко корила себя за это преждевременное ликование, но, по правде говоря, она бы все равно их не увидела. Они выбрали позицию весьма тщательно: расположились вдоль тропинки, спрятавшись в изгороди из боярышника — профессиональная работа, — так что когда она свернула на тропинку и велосипед запрыгал по рытвинам, подъезжая к дому, она не заметила ни души.
  Эстер была в шести футах от двери, когда зажглись фары — узкие маскировочные щели, но все же достаточно яркие, чтобы высветить ее тень на побеленной стене. Она услышала, как заурчал мотор и, прикрыв глаза, обернулась. Увидела, как, ныряя на рытвинах, к ней приближается большой автомобиль — спокойно, не спеша, неумолимо.
  5
  Джерихо уговаривал себя не торопиться. Спешить некуда. Ты дал себе пять часов. Вот и пользуйся ими.
  Он заперся в подвале, оставив ключ в двери, чтобы нельзя было вставить ключ снаружи. Понимал, что в конце концов придется открывать — иными словами, он как крыса в ловушке. Но по крайней мере у него будет полминуты на то, чтобы придумать объяснение. Открыл сейф морского отделения и разложил на узком столе карты и кодовые тетради. Добавил к ним похищенные шифрограммы и настройки шифров, а также положил перед собой часы с открытой крышкой. Как перед экзаменом, подумал он. «Кандидаты пишут только на одной стороне листа; поля оставляются чистыми для экзаменующего».
  Потом взял с полки Энигму и снял крышку.
  Прислушался. Тихо. Только где-то капает из трубы. Стены выпячиваются под давлением мерзлой почвы; пахнет землей, плесенью и отсыревшей штукатуркой. Подул на пальцы, размял.
  Решил начать с конца, сначала расшифровать последнюю депешу, полагая, что причину исчезновения Клэр можно скорее найти в содержании последних сообщений.
  Пробежав пальцем по заметкам, отыскал настройку Грифа на 4 марта — день паники в канцелярии Блетчли.
  III V IV GAH CX AZ DV KT HU LW GP EY MR FQ
  Римские цифры показывали, какие три из пяти роторов были задействованы в тот день и в каком порядке они располагались. GAH обозначало исходные позиции роторов. Следующие десять буквенных пар показывали соединения, которые надо было сделать в штепсельном коммутаторе на задней стенке Энигмы. Шесть букв оставались не соединенными, что по непостижимому чудесному капризу законов статистики фактически увеличивало число потенциально возможных буквенных сочетаний с 8 миллионов миллионов (25 х 23 х 21 х 19 х 17 х 15 х 13 х 11 х 9 х 7 х 5 х 3) до более чем 150 миллионов миллионов.
  Сначала он произвел соединения: С с X, А с Z… Короткие отрезки оплетенного гибкого шнура шоколадного цвета с заделанными в бакелит медными штепсельными штырями по концам легко входили в буквенные гнезда.
  Затем снял внутреннюю крышку, отвел шпиндель, вынул уже находившиеся там три ротора. Из отдельной ячейки достал два запасных.
  Ротор был размером с хоккейную шайбу, но потяжелее: шифровальное колесико с двадцатью шестью терминалами — со штырями и пружинами с одной стороны, плоское и кольцеобразное с другой — и выгравированными по ребру буквами алфавита. По мере вращения роторов относительно друг друга менялся электрический контур. Правый ротор поворачивался при каждом ударе по клавише. Через каждые двадцать шесть букв зарубка на его алфавитном кольце толкала средний ротор на одно деление. А когда в конце концов средний ротор делал полный оборот, левый ротор поворачивался на одно деление. Одновременное перемещение двух роторов в Блетчли называли «крабом», а трех — «лангустом».
  Он подобрал роторы в обозначенном на тот день порядке — III, V и IV — и закрепил на шпинделе. Повернул третий, поставив на букву G, пятый — на А, четвертый — на Н, и закрыл крышку.
  Теперь машина поставлена точно так, как вечером 4 марта был настроен ее двойник в Смоленске. Джерихо потрогал клавиши. Готово.
  ***
  В основу Энигмы положен простой принцип. Если машину настроить в определенном порядке, то при нажатии клавиши «А» замыкается цепь, высвечивающая знак «X». Отсюда следует — поскольку электрический ток является двусторонним, — что при нажатии клавиши «X» высвечивается знак «А». Дешифровка оказывается такой же легкой, как зашифровка.
  Джерихо скоро сообразил, что здесь что-то не так. Левой рукой он печатал букву шифрограммы, а правой записывал ту, что высвечивалась на дисплее. Т дала ему Н, R дала Y, X дала С… Он понял: это не немецкий, но упрямо продолжал, надеясь, что дальше все пойдет своим чередом. Сдался только после сорока семи знаков.
  HYCYKWPIOROKDZENAJEWICZJPTAK JHRUTBPYSJMOTYLPCIE
  Запустил руки в волосы.
  Иногда операторы Энигмы, чтобы замаскировать содержание, обрамляли подлинные слова бессмысленными буквенными прокладками, но не до такой же степени? В полученной тарабарщине Джерихо не мог выделить ни одного внятного слова.
  Тяжело вздохнув, он откинулся на спинку стула и уставился в облупившийся потолок.
  Налицо две вероятности, одинаково неприятные.
  Первая: сообщение сверхзашифровано, его текст пропущен через машину раз, затем другой, чтобы сделать его вдвойне запутанным. Этот прием, отнимающий много времени, применяют только для особо секретной связи.
  Вторая: Эстер ошиблась, делая запись — например, неправильно записала всего одну букву. В этом случае он может просидеть здесь буквально до конца своих дней и шифрограмма все равно не откроет свои секреты.
  Из двух объяснений второе более вероятно.
  Он походил по подвалу, разминая затекшие руки и ноги. Потом снова поставил роторы на GAH и попытался расшифровать второе сообщение от 4 марта.
  Тот же результат:
  SZULCJK UKAH…
  Не став утруждать себя расшифровкой третьей и четвертой депеш, он принялся манипулировать с настройкой роторов — GEH, GAN, CAH — в надежде, что Эстер не так записала букву, но Энигма по-прежнему выдавала абракадабру.
  ***
  В машине было четверо. Эстер на заднем сиденье рядом с Уигрэмом. Впереди двое мужчин. Все дверцы заперты, включен обогреватель. Сильно воняло табачным дымом и потом, так что Уигрэм деликатно зажимал нос своим пестрым шарфом. Всю дорогу он сидел полуотвернувшись от нее и, пока не выехали на шоссе, не произнес ни слова. Здесь они, обгоняя машину, пересекли осевую линию и водитель зазвонил в колокол.
  — Ради бога, Леверет, выключи.
  Звон прекратился. Машина свернула налево, потом направо, затряслась по избитому колеями проселку. Эстер, чтобы не повалиться на Уигрэма, вцепилась в кожаную обивку. Она тоже молчала — и этим как бы бросала им вызов. Не хватало еще выдать свое состояние, лепеча, как девчонка.
  Через несколько минут они где-то остановились. Уигрэм, государственный муж, не пошевельнулся, тогда как двое на переднем сиденье выкарабкались из машины. Один открыл ему дверцу. В темноте мелькали огоньки фонариков. Возникли силуэты людей. Комитет по приему гостей.
  — Достали освещение, инспектор? — спросил Уигрэм.
  — Да, сэр, — доложил густой мужской голос; среднеанглийский выговор. — Правда, в противовоздушной обороне очень недовольны.
  — Ладно, хрен с ними. Если фрицу угодно бомбить эту дыру, пускай бомбит. Планы достали?
  — Да, сэр.
  — Ладненько. — Взявшись за крышу, Уигрэм выбрался на подножку. Подождал несколько секунд и, видя, что Эстер не двигается, нырнул внутрь и раздраженно размял пальцы. — Давайте, давайте. Мне что, вас выносить?
  Эстер скользнула по сиденью.
  Еще две легковых автомашины — нет, три, с включенными фарами, высвечивающими силуэты людей, — кроме того, небольшой армейский грузовик и санитарная машина. Ее потрясла эта машина. Дверцы открыты. Когда Уигрэм, поддерживая Эстер под локоть, провел ее мимо, оттуда донесся запах дезинфекции, и она мельком увидела серые кислородные баллоны, носилки с грубыми коричневыми одеялами и белоснежными простынями. На заднем бампере, вытянув ноги, сидели и курили двое мужчин. Они взглянули на нее без всякого интереса.
  — Бывали здесь раньше? — спросил ее Уигрэм.
  — А где мы находимся?
  — Тропа влюбленных. Думаю, не в вашем вкусе.
  В руке у него был фонарик, и когда Уигрэм шагнул в сторону, пропуская ее в ворота, она разглядела надпись: «Опасно! Затопленный глиняный карьер — очень глубоко». Где-то впереди слышались стук двигателя и гортанные крики морских птиц. Ее начало трясти.
  «И рука Господня была на мне, и дух Господень понес меня и опустил посреди долины, усыпанной костями».
  — Вы что-то сказали? — спросил Уигрэм.
  — Не думаю.
  О, Клэр, Клэр…
  Стук двигателя стал громче и, казалось, исходил из кирпичного здания слева. Через дыры в крыше проникал свет, освещая высокую квадратную трубу, снизу увитую плющом. Эстер смутно осознавала, что они не одни, за ними движется целая процессия. Следом шел водитель, Леверет, затем второй пассажир машины в габардиновом пальто с поясом, а позади него полицейский инспектор.
  — Здесь осторожнее, — предупредил Уигрэм и хотел взять Эстер под руку, но она стряхнула его руку. Самостоятельно пробралась между кучами кирпичей и зарослями сорняков, услышала голоса, завернула за угол — и ее вдруг ослепило выстроенными в ряд вдоль широкого прохода софитами с дуговыми лампами. По битому стеклу и камням прохода шеренгой ползали на коленях шестеро полицейских. Позади них один солдат возился у трясущегося генератора, другой разматывал с барабана кабель, третий ставил осветительные приборы.
  Уигрэм, усмехнувшись, подмигнул, как бы говоря: видишь, сколько людей под моим началом. Натягивая светло-коричневые перчатки, сказал Эстер:
  — Должен кое-что вам показать.
  В углу у сваленных в кучу мешков стоял полицейский сержант. У Эстер ноги словно приросли к полу. Господи, только бы не она.
  — Доставай записную книжку, — приказал сержанту Уигрэм. Приподняв полы пальто, присел на корточки. — Предъявляю свидетельнице, во-первых, женское пальто, судя по виду, длинное, серого цвета, отделанное черным бархатом. — Вынув пальто полностью из мешка, повертел перед собой. — Серая атласная подкладка. Множество пятен. Возможно, кровь. Надо проверить. На воротнике фирменный знак: «Хантерс, Берлингтон Аркейд». Свидетельница заявила… — Он, не глядя, поднял пальто.
  Помнишь, я говорила: оно слишком хорошо на каждый день, а ты ответила: Эстер, глупышка, именно поэтому и надо его носить?
  — И свидетельница заявила?..
  — Оно ее.
  — «Оно ее». Записал? О'кей. Дальше. Дамская туфелька. Левая. Черная. На высоком каблуке. Каблук сломан. Ее, по-вашему?
  — Что можно сказать? Одна туфелька…
  — Большого размера. Скажем, седьмого. Или восьмого. Какой у нее размер?
  Помолчав, Эстер тихо произнесла:
  — Седьмой.
  — Сэр, вторую нашли снаружи, — вмешался инспектор. — У самой воды.
  — Панталончики. Белые. Шелковые. Сильно залиты кровью. — Взяв двумя пальцами, протянул Эстер. — Узнаете, мисс Уоллес? — Выпустил из рук и порылся в мешке. — Последний предмет. Кирпич. — Посветил фонариком, что-то блеснуло. — Тоже залит кровью. Прилипли светлые волосы.
  — Двенадцать основных сооружений, — докладывал инспектор. — Восемь с печами для обжига, четыре трубы еще целы. Железнодорожная ветка с тупиками, связанная с главной линией, проходит через всю территорию.
  Теперь они стояли снаружи, на том месте, где нашли вторую туфельку. На ржавом чане расстелили карту. Эстер стояла в стороне, Леверет, держа руки по швам, присматривал за ней. У воды, вспарывая темноту фонариками, расхаживали люди.
  — Вот здесь, рядом с пристанью, у местного клуба рыболовов свой эллинг. Там обычно хранятся три лодки.
  — Обычно?
  — Дверь взломана, сэр. Рыболовный сезон закончился. Поэтому пропажу сразу не обнаружили. Одной лодки нет.
  — С каких пор?
  — Ну, в воскресенье еще ловили. Карпа на донку. Последний день перед закрытием сезона. Все было на месте. Так что в любое время после полуночи в воскресенье.
  — Воскресенье. А сегодня среда, — тяжело вздохнув, покачал головой Уигрэм.
  Инспектор развел руками.
  — При всем уважении, сэр, у меня в Блетчли всего трое. Шестерых одолжил Бедфорд, девять человек из Букингема. Здесь две мили от центра города. Дальше некуда, сэр.
  Уигрэм, казалось, его не слушал.
  — Каковы размеры озера?
  — Поперек примерно четверть мили.
  — Глубоко? — Да, сэр.
  — Сколько — двадцать, тридцать футов?
  — По краям. Ступенями спускается до шестидесяти. Может, до семидесяти. Старые выработки. Из того, что взяли отсюда, построен весь город.
  — Да ну? — Уигрэм посветил фонариком поверхность озера. — Думаю, есть смысл. Из одной дыры сделать другую. — Над водой, клубясь на ветру, как пар над котлом, поднимался туман. Луч фонарика, скользнув по воде, уперся в здание. — Так что же здесь произошло? — тихо сказал Уигрэм. — Этот человек в воскресную ночь заманивает ее сюда… Убивает, вероятно, кирпичом. Волочит ее сюда… — Лучик пробегает от обжиговой печи до воды. — Должно быть, здоровый малый, она ведь была крупная девушка. Что потом? Достает лодку. Возможно, запихивает тело в мешок. Добавляет туда для весу кирпичей. Ясно. Отгребает от берега. Сбрасывает тело. Глухой всплеск среди ночи, как в кино… Видно, собирался вернуться за одеждой, но что-то помешало. Возможно, появилась следующая парочка влюбленных. — Он снова посветил фонариком туман. — Семьдесят футов. Адская глубина! Чтобы найти труп, нужна подлодка.
  — Можно мне уйти отсюда? — спросила Эстер. До сих пор она была спокойна и собранна, но теперь ее душили слезы и она судорожно хватала ртом воздух.
  Уигрэм осветил ее заплаканное лицо.
  — Нет, — грустно произнес он. — К большому сожалению, нельзя.
  ***
  Джерихо переналаживал шифровальную машину так быстро, насколько позволяли онемевшие пальцы.
  Настройка Энигмы на шифр германской армии Гриф 6 февраля 1943 года:
  I V III DMR EY JL AK NV FZ CT HP MX BQ GS
  Четыре последние шифрограммы были безнадежны, полная катастрофа, хаос из хаосов. Он и без того затратил на них слишком много времени. Теперь начнет сначала, на этот раз с первой депеши. Е с Y, J с L. А если не получится? Лучше об этом не думать. А с К, N с V… Поднял крышку, освободил шпиндель, снял роторы. Над головой во всем огромном доме полная тишина. Он забрался слишком глубоко, чтобы даже слышать шаги. Интересно, что они там делают. Ищут его? Возможно. Если разбудят Логи, то найти его недолго. Поставил роторы на места: первый, пятый, третий, — повернув, ввел начальные буквы — DMR.
  Почти сразу почувствовал удачу. Первые С и X были нулями, а затем пошли A, N, О, К, Н.
  An OKH…
  Адресовано OKH. OberkommandodesHeeres.
  Верховному командованию сухопутных сил.
  Чудо.
  Палец стучал по клавишам. Мелькали световые сигналы.
  AnOKH/BEFEHL.
  В штаб Верховного главнокомандующего.
  Dringend.
  Срочно.
  Melde Auffindung zahlreicher menschlicher Uberreste zwolf Km westlich Smolensk…
  В двенадцати километрах к западу от Смоленска обнаружены останки людей…
  ***
  Эстер заперли в машине вместе с Уигрэмом. Леверет караулил снаружи.
  Джерихо. Он расспрашивает ее о Джерихо. Где он? Что делает? Когда она видела его в последний раз?
  — Он ушел из барака. Дома его нет. В вашем домике тоже нет. Я спрашиваю: где еще можно находиться в этом долбаном городишке?
  Она не произносит ни слова.
  Он пробует кричать, стучит кулаком по переднему сиденью. Когда это не помогает, дает ей носовой платок и старается проявить сочувствие, однако от пахнущего одеколоном шелкового платка и при воспоминании о прилипших к кирпичу светлых волосах она чувствует, что ее вот-вот вырвет, поэтому ему приходится опустить стекло и попросить Леверета открыть дверцу.
  — Нашли лодку, сэр, — сообщает Леверет. — На дне кровь.
  ***
  К трем часам Джерихо расшифровал первое сообщение.
  В ШТАБ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО. СРОЧНО. В ДВЕНАДЦАТИ КИЛОМЕТРАХ К ЗАПАДУ ОТ СМОЛЕНСКА ОБНАРУЖЕНЫ ОСТАНКИ ЛЮДЕЙ. МНОЖЕСТВО, ВОЗМОЖНО, ТЫСЯЧИ. ЧТО ПРЕДПРИНЯТЬ? ЛАХМАН, ПОЛКОВНИК ВОЕННОЙ ПОЛИЦИИ.
  Откинувшись на спинку стула, Джерихо разглядывал сие творение. Действительно, герр полковник, что вы предпримете? Сгораю от нетерпения узнать.
  В который раз он принялся за переналадку Энигмы. Следующая депеша направлена из Смоленска тремя днями позже, 9 февраля. A, N, О, К, Н, В, Е, F, Е, Н, L… Глазам представал формализм немецкой военщины во всем его великолепии. Снова пустой текст, а за ним G, E, S, T, E, R, N, U, N, D, H, E, U, Т, Е.
  Gesternundheute. Вчера и сегодня.
  И так далее, буква за буквой, неотвратимо, безжалостно — клавиша, звон, свет, запись, с редкими остановками, чтобы размять пальцы и разогнуть спину, — перед глазами развертывалась страшная история преступления, еще более ужасная из-за медленного восприятия. Некоторые слова представляли трудность. Что означало mumifiziert? Может, мумифицированы? Или Sagemehlgeknebelt? Подавившиеся опилками?
  ВЧЕРА И СЕГОДНЯ СДЕЛАНЫ ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ РАСКОПКИ В ЛЕСУ К СЕВЕРУ ОТ ДНЕПРОВСКОЙ КРЕПОСТИ. ПЛОЩАДКА ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО ДВЕСТИ КВАДРАТНЫХ МЕТРОВ. ВЕРХНИЙ СЛОЙ ПОЧВЫ ТОЛЩИНОЙ ПОЛТОРА МЕТРА ЗАСАЖЕН СОСНОВЫМИ САЖЕНЦАМИ. ПЯТЬ СЛОЕВ ТРУПОВ. ВЕРХНИЕ МУМИФИЦИРОВАНЫ, НИЖНИЕ — ЖИДКАЯ МАССА. ПОДНЯТО ДВАДЦАТЬ ТРУПОВ. ПРИЧИНА СМЕРТИ — ВЫСТРЕЛЫ В ГОЛОВУ. РУКИ СВЯЗАНЫ ПРОВОЛОКОЙ. РТЫ НАБИТЫ ТРЯПЬЕМ И ОПИЛКАМИ. ВОЕННОЕ ОБМУНДИРОВАНИЕ, САПОГИ И МЕДАЛИ УКАЗЫВАЮТ НА ТО, ЧТО ЖЕРТВЫ — ПОЛЬСКИЕ ОФИЦЕРЫ. СИЛЬНЫЙ МОРОЗ И СНЕГОПАДЫ ВЫНУЖДАЮТ ПРИОСТАНОВИТЬ РАБОТЫ ДО НАСТУПЛЕНИЯ ОТТЕПЕЛИ. БУДУ ПРОДОЛЖАТЬ РАССЛЕДОВАНИЕ. ЛАХМАН, ПОЛКОВНИК ВОЕННОЙ ПОЛИЦИИ.
  Джерихо, топая ногами и стуча в ладони, прошел по подвалу. Ему мерещилось, что подвал наполнен привидениями и они улыбаются ему беззубыми провалившимися ртами. И что сам он бредет по лесу. Мороз пронизывает тело. Останавливаясь, он слышит, как выкорчевывают деревья, как со звоном вгрызаются в мерзлую землю кирки и лопаты.
  Польские офицеры?
  Пак?
  Третья депеша послана спустя одиннадцать дней, 20 февраля NachEmtretenTauwetterExhumierungenimWaldbeiKatynfortgesetzt…
  ПОСЛЕ ОТТЕПЕЛИ ВЧЕРА В 8.00 ВОЗОБНОВИЛИСЬ РАСКОПКИ В КАТЫНСКОМ ЛЕСУ. ОБСЛЕДОВАНО СОРОК ДВА ТРУПА. ОБНАРУЖЕНО БОЛЬШОЕ КОЛИЧЕСТВО ЛИЧНЫХ ПИСЕМ, МЕДАЛЕЙ, ПОЛЬСКИХ ДЕНЕЖНЫХ ЗНАКОВ. КРОМЕ ТОГО, ПУСТЫЕ КОРОБКИ ОТ ПАТРОННЫХ ОБОЙМ КАЛИБРА СЕМЬ ТЧК ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТЬ МИЛЛИМЕТРОВ, МАРКИРОВАННЫЕ «ГЕКО Д». ОПРОСАМИ МЕСТНОГО НАСЕЛЕНИЯ УСТАНОВЛЕНО. ПЕРВОЕ. РАССТРЕЛЫ ПРОВОДИЛИСЬ НКВД ВО ВРЕМЯ СОВЕТСКОЙ ОККУПАЦИИ В МАРТЕ И АПРЕЛЕ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ СОРОКОВОГО ГОДА. ВТОРОЕ. ЖЕРТВЫ, КАК ПОЛАГАЮТ, ДОСТАВЛЕНЫ ПО ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ ИЗ КОЗЕЛЬСКОГО ЛАГЕРЯ ДЛЯ ИНТЕРНИРОВАННЫХ НА СТАНЦИЮ ГНЕЗД0В0, И ГРУППАМИ ПО СТО ЧЕЛОВЕК ОТВОДИЛИСЬ В ЛЕС, ОТКУДА СЛЫШАЛИСЬ ВЫСТРЕЛЫ. ТРЕТЬЕ. ОБЩЕЕ КОЛИЧЕСТВО ЖЕРТВ ОЦЕНИВАЕТСЯ В ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ ПВТ ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ. ЕСЛИ ЖЕЛАТЕЛЬНО ПРОДОЛЖАТЬ РАСКОПКИ, СРОЧНО ТРЕБУЕТСЯ ПОМОЩЬ.
  Минут пятнадцать Джерихо сидел неподвижно, глядя на Энигму и пытаясь представить все последствия. Подумал, что эта тайна из тех, которые опасно знать. Одному не по силам. Десять тысяч поляков, наших доблестных союзников, уцелевших представителей армии, солдаты которой шли с саблями наголо в кавалерийском строю на немецкие танки; десять тысяч связанных по рукам, с кляпами во рту, расстрелянных другим, более поздним, доблестным союзником — героическим Советским Союзом? Неудивительно, что канцелярию основательно почистили.
  Мелькнула мысль, и он вернулся к первой шифрограмме. Если читать ее так:
  HYCYKWPIOROKDZENAJEWICZJPTAKJHRUTBPYSJ-MOTYLPCIE, она выглядела бессмысленной, но если ее разбить следующим образом:
  HYCYK, W. , PIORO, К. , DZENAJEWICZ, J. , PTAK, J. , HRUT, В. , PYS, J. , MOTYL, Р.. , — тогда из хаоса, как по волшебству, возникал порядок. Фамилии.
  С него хватит. Можно бы и остановиться. Но он упрямо продолжал, потому что не любил оставлять загадку разгаданной не до конца, математическое доказательство доказанным наполовину. Надо докопаться до корня, пусть даже знаешь место назначения задолго до конца путешествия.
  Настройка Энигмы шифром сухопутных сил Гриф 2 марта 1943 года:
  III IV II LUK JP DY QS HL AE NW CU IK FX BR
  AnOstubafDorfmann.
  Ostubaf сокращенно отObersturmbannfuhrer. Гестаповский чин.
  ОБЕРШТУРМБАННФЮРЕРУ ДОРФМАННУ ПО ПРИКАЗУ ШТАБА ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО ПЕРЕДАЕМ ФАМИЛИИ ПОЛЬСКИХ ОФИЦЕРОВ, ОПОЗНАННЫХ К НАСТОЯЩЕМУ ВРЕМЕНИ В КАТЫНСКОМ ЛЕСУ. СЛЕДУЮТ.
  Джерихо не стал их переписывать. Он знал, что искать, и спустя час нашел в мешанине фамилий. Она была передана в гестапо не 2-го, а 3-го.
  ПАКОВСКИЙ, Т.
  6
  В начале шестого утра Том Джерихо, выбравшись, как крот из подземной норы, на поверхность, стоял, прислушиваясь, в коридоре особняка. Энигма возвращена на полку, сейф заперт, дверь в Черный музей тоже. Шифрограммы и цифры настройки в кармане. Не осталось никаких следов. Услыхав приближающиеся шаги и мужские голоса, Джерихо отпрянул к стене, но, кто бы там ни был, до него не дошли. По скрипучей лестнице поднялись в спальни, переоборудованные в кабинеты.
  Прижимаясь к стене, он осторожно двинулся вперед. Если Уигрэм в полночь приходил к нему в барак и не нашел, что бы он предпринял? Пошел бы на Альбион-стрит. И узнав, что его и там нет, сколотил бы значительную поисковую группу. А Джерихо не хотел, чтобы его нашли. Пока что. Ему надо было задать много вопросов, и ответы имелись только у одного человека.
  Он миновал лестницу и открыл двойные двери, ведущие в вестибюль.
  Ты стал ее любовником, Пак, не так ли? Следующим после меня в большой веренице мужчин Клэр Ромилли. И каким-то образом — каким? — узнал, что в этом страшном лесу происходит нечто ужасное. Не из-за этого ли ты отыскал ее? Потому что она имела доступ к информации, недоступной тебе? И она, должно быть, согласилась помочь, делать выписки изо всего, что могло представлять интерес. (Последнее время она стала намного внимательнее…) А потом настал кошмарный день, когда ты понял, что твой — кто? отец? брат? — похоронен в этом страшном месте. И тогда, на следующий день, все, что она могла достать, были эти шифрограммы, потому что британцы — твои надежные союзники, верные защитники, кому поляки доверили секрет Энигмы, — британцы, исходя из высших интересов, просто решили, что им больше не надо знать о случившемся.
  Пак, Пак, что ты наделал?
  Что ты сделал с нею?
  В готического стиля вестибюле стоял часовой. На скамье тихо разговаривали двое шифроаналитиков. Девушка из вспомогательного корпуса с грудой папок силилась толкнуть локтем ручку двери. Джерихо открыл ей дверь, она благодарно улыбнулась и повела глазами, как бы говоря: надо же торчать здесь в пять часов утра, когда весна… — и Джерихо, улыбнувшись, согласно кивнул: в самом деле, надо же…
  Девушка пошла своим путем, а он своим, навстречу утренней звезде, к главному выходу. Небо темное, под сенью деревьев телефонную будку почти не видно. В ней никого. Миновав будку, Джерихо углубился в заросли. Последний хозяин Парка во времена королевы Виктории сэр Герберт Леон увлекался лесопосадками и оставил после себя в имении три сотни разнообразных пород деревьев. Сорок лет подсадок и четыре года без обрезки превратили дендрарий в лабиринт, полный укромных местечек. В одном из них Джерихо, присев на корточки, стал ждать Эстер Уоллес.
  К четверти шестого ему стало ясно, что она не придет. Это означало, что ее задержали. В таком случае почти наверняка разыскивают и его.
  Надо выбираться из Парка, но не через главный выход, — рискованно.
  В двадцать минут шестого, когда глаза привыкли к темноте, он двинулся меж деревьев в северном направлении, обратно в сторону особняка. Сверток с секретами тяжело оттягивал карман. До сих пор сказывалось действие бензедрина — мышцы были раскованы, сознание обострено, особенно к опасности, — спасибо Логи, что заставил принять наркотик, иначе теперь он помирал бы от усталости.
  Пак, Пак, что ты наделал?
  Что ты сделал с нею?
  Джерихо осторожно вышел из-за двух платанов на газон в стороне от особняка. Прямо перед ним оказался длинный приземистый силуэт старого четвертого барака, а за бараком — масса большого дома. Обогнув сзади, мимо мусорных баков вышел во внутренний двор. Когда Джерихо только начинал в 1939 году, здесь были конюшни, а за ними коттедж, где Дилли Нокс впервые проник в тайны Энигмы. Джерихо разглядел поблескивавшие в темноте металлические части выстроившихся полукругом на мощенной булыжником площадке шести мотоциклов. На короткое время открылась дверь, и в мелькнувшем свете он увидел посыльного, в стеганой куртке, шлеме и крагах похожего на средневекового рыцаря. Джерихо прижался к кирпичной стене, выжидая, пока мотоциклист поправлял седло, запускал мотор. В задних воротах мелькнул и исчез красный огонек.
  Он было подумал воспользоваться этим путем, но, поразмыслив, решил, что если, возможно, за главным входом следят, то за этим тоже смотрят. Спотыкаясь, прокрался мимо коттеджа, позади теннисных кортов и наконец мимо барака с работающими дешифровальными машинами.
  К этому времени край неба начал голубеть. Ночь — его подруга и союзница — готовилась его покинуть. Впереди возникли очертания строительной площадки. Горы земли и песка. Прямоугольные кладки кирпича и пахучие штабеля леса.
  Джерихо раньше не обращал особого внимания на внешнее ограждение Блетчли, которое теперь, при внимательном осмотре, оказалось внушительным частоколом из семифутовых металлических столбов, увенчанных выгнутыми наружу тройными остриями. В тот момент, когда он ощупывал оцинкованные металлические опоры, слева, почти рядом, зашуршали кусты. Отступив на несколько шагов, он спрятался за штабель стальных балок. В тот же миг мимо лениво и, судя по ссутулившейся фигуре и шаркающим шагам, без особой опаски прошагал часовой.
  Джерихо присел пониже, прислушиваясь к удаляющимся шагам. Расстояние по периметру было примерно с милю. Положим, часовой проходит круг минут за пятнадцать. Часовых двое, возможно, трое.
  Если их трое, то у него в распоряжении пять минут.
  Джерихо огляделся вокруг, ища, чем можно воспользоваться. Двухсотгаллонный чан оказался ему не по силам, но кругом были разбросаны доски и обрезки цементных дренажных труб, которые он принялся подтаскивать к забору. Он снова вспотел. Здесь собирались строить что-то большое и укрытое от бомбежки. Котлованы в темноте казались бездонными. «ПЯТЬ СЛОЕВ ТРУПОВ. ВЕРХНИЕ МУМИФИЦИРОВАНЫ, НИЖНИЕ — ЖИДКАЯ МАССА… »
  Поднял две трубы и приставил торчком к забору в пяти футах друг от друга. Сверху закрепил доску. Поставил на них вторую пару труб и, взяв на плечо доску, вскарабкался на шаткое сооружение. Аккуратно водрузил доску наверх — получилась, пожалуй, первая утилитарная вещь, созданная им с отроческих лет. Залез на верхнюю доску и ухватился за наконечники столба, нащупывая ногами опору. К счастью, забор сооружался от проникновения посторонних снаружи. Подстегиваемый таблеткой и отчаянием, Джерихо сумел усесться верхом на заборе и спуститься на другую сторону. Не доставая до земли трех футов, он спрыгнул и, присев в высокой траве, отдышался и прислушался.
  Напоследок просунул ногу между прутьями забора и развалил сооружение.
  Он не стал дожидаться, чтобы узнать, не привлек ли поднятый им шум внимание, и пошел через поле, сначала быстрым шагом, потом трусцой и наконец побежал, спотыкаясь и скользя по мокрой траве. Постепенно становился виден спрятавшийся справа за деревьями большой военный лагерь. За спиной с каждой минутой становилось светлее. Он оглянулся, лишь выйдя на дорогу. Последнее зрительное впечатление от Блетчли-Парка: тонкая линия низких темных зданий — всего лишь точки и тире над горизонтом, — а над ними во весь восток огромная арка холодного синего света.
  ***
  Джерихо однажды был у Пака: как-то в субботу год назад они играли у него в шахматы. Он смутно помнил пожилую хозяйку квартиры, души не чаявшую в Паке; она угощала их чаем в тесной гостиной, а наверху натужно кашлял ее больной муж. Отчетливо помнил шахматную партию, довольно любопытную: Джерихо переиграл противника в дебюте. Пак сильно сыграл в миттельшпиле, а Джерихо хорошо провел эндшпиль. Согласились на ничью.
  Алма-Террас. Верно. Алма-Террас, дом девять.
  Он двигался быстро — широкими шагами, порой переходя на бег, — держась края дороги. Сбежал вниз по холму в спящий город. Вокруг пивной висел кислый запах вчерашнего пива. Через несколько домов находилась методистская церковь — внутри темно, заперта на засов, облезлая вывеска не менялась с начала войны: «Покайтесь, ибо Царство Небесное не за горами». Прошел под железнодорожным мостом. На другой стороне дороги — Альбион-стрит, чуть дальше — Рабочий клуб Блетчли («Кооперативное общество проводит беседу советника А. Е. Брейтуэйта „Советская экономика, ее уроки для нас“). Через двадцать ярдов он свернул на Алма-Террас.
  Улица, каких много: два ряда крошечных кирпичных домиков, бегущих вдоль железной дороги. Номер девять ничем не отличается от остальных: два окошка наверху и одно внизу, все три, словно в трауре, завешены маскировочными шторами; палисадник шириной в черенок лопаты, мусорный бак, калитка на упицу. Калитка сломана, дерево серое и гладкое, будто выброшено водой. Чтобы открыть, надо приподнять. Подергал дверь — заперта. Постучал кулаком.
  Громкий кашель, точно лай разбуженного пса. Джерихо отошел на шаг, через несколько секунд наверху отдернулась штора. Он крикнул:
  — Пак, надо поговорить.
  Равномерное цоканье копыт. Взглянув в конец улицы, Джерихо увидел, как на нее сворачивает телега с углем. Проехала мимо, возница окинул его долгим внимательным взглядом, потом дернул вожжи, большой конь отозвался, копыта застучали чаще. За спиной послышалось, как отодвигают засов. Дверь приоткрылась. Выглянула пожилая женщина.
  — Извините, — начал Джерихо, — но у меня срочное дело. Надо поговорить с мистером Паковским.
  Поколебавшись, она пустила его в дом. Небольшого роста, меньше пяти футов, худенькая. На ночную рубашку наброшен голубой стеганый халат. Женщина говорила, прикрыв рот рукой, и он понял, что она смущена, так как забыла вставить снятые на ночь зубы.
  — Он у себя в комнате.
  — Вы мне покажете?
  Шаркая ногами, она двинулась по коридору. Джерихо пошел следом. Наверху закашляли еще сильнее. Казалось, от кашля трясется потолок и шатается закопченный абажур.
  — Мистер Пак? — постучала в дверь хозяйка. — Мистер Пак? — Повернулась к Джерихо. — Похоже, спит. Пришел поздно, я слышала.
  — Дайте я. Можно?
  Маленькая комната была пуста. Джерихо в три шага подбежал к окну и отдернул шторы. Серый свет залил обитель изгнанника: узкая кровать, умывальник, платяной шкаф, деревянный стул, подвешенное на металлической цепочке над камином небольшое зеркало чистого розового толстого стекла с выгравированными фигурками птиц. На кровати скорее лежали, чем спали, в блюдечке у изголовья полно окурков.
  Джерихо повернулся к окну. Непременный огородик и полукруглый свод бомбоубежища. Стена.
  — А что вон там?
  — Но ведь дверь была закрыта на засов…
  — Что за стеной? Вон там?!
  Прикрывая рот рукой, она в ужасе смотрела туда.
  — Там станция.
  Джерихо подергал раму. Окно плотно закрыто.
  — Задняя дверь есть?
  Она провела его через кухню, мало изменившуюся со времен королевы Виктории. Каток для белья. Ручной насос для наполнения раковины.
  Задняя дверь отперта.
  — С ним все в порядке, а? — Она перестала беспокоиться из-за зубов. Посиневшие трясущиеся губы собрались глубокими складками вокруг ввалившегося рта.
  — Уверен. Возвращайтесь к мужу.
  Теперь он шел по следу Пака. Через огородик вели крупные следы. К стене был приставлен ящик из-под чая. Под Джерихо ящик наклонился и рухнул, но он все же сумел вскарабкаться на закопченные кирпичи забора. Чуть было не рухнул вниз головой на бетонную дорожку, но напряг все силы и перекинул ноги через забор.
  Вдали послышался гудок паровоза.
  ***
  Он не бегал так лет пятнадцать, с тех пор как под вопли и свист болельщиков школьником бежал в стипльчезе на пять миль. И снова, как тогда, возникли они, знакомые орудия пыток: нож в боку, разъедающая легкие кислота, вкус ржавчины во рту.
  Через боковой вход ворвался на станцию и метнулся на платформу, вспугнув тучу сизых голубей, тяжело взлетевших и снова опустившихся в стороне. Под подошвами зазвенели железные ступени. Перепрыгивая через две ступеньки, влетел на пешеходный мостик и помчался поперек путей. Справа, слева и, просачиваясь сквозь доски, прямо под ним клубился белый дым — внизу медленно продвигался локомотив.
  Время раннее, ожидавших поезда мало, и еще с середины лестницы, ведущей к платформе северного направления, ярдах в пятидесяти он увидел Пака. Тот с небольшим чемоданчиком в руках стоял близко к краю платформы и, повернув голову, следил за медленно проплывающими купе вагонов. Джерихо, глотая воздух, остановился и, вцепившись в поручни, наклонился вперед. Понял, что бензедрин на исходе. Поезд, дернувшись, замер. Пак, оглядевшись, непринужденно прошел вперед, открыл дверцу и исчез внутри.
  Держась за поручни, Джерихо неверными шагами спустился по оставшимся ступенькам и еле живой ввалился в пустое купе.
  На несколько минут у него, видимо, помутилось сознание, потому что он не помнил, как за ним захлопнулась дверь, не слышал паровозного гудка. Первое, что дошло до сознания, — это покачивание двигающегося вагона. Щека покоилась на теплом пыльном сиденье, сквозь него доносился мерный стук колес: та-та-та-та, та-та-та-та, та-та-та-та. Он открыл глаза. По белому квадрату неба медленно проплывало размытое пятно голубоватого, с розовой каймой, облака. Приятно, как в детской спаленке, и он бы снова уснул, если бы не смутное воспоминание о чем-то мрачном и угрожающем, чего ему следовало опасаться. И тут он вспомнил.
  Заставив себя подняться, принялся за раскалывающуюся от боли голову: тряс ею, крутил, потом опустил окно и подставил ее холодному ветру. Никаких городских строений. Плоский, разделенный живыми изгородями сельский ландшафт с мелькавшими время от времени хозяйственными постройками и блестевшими в утреннем свете прудами. Железнодорожная колея слегка изгибалась, так что впереди был виден паровоз и висевший над темной стеной вагонов шлейф белого дыма. Они ехали к северу по ведущему в сторону западного побережья главному пути, значит — он пытался вспомнить, — дальше будет Нортгемптон, потом Ковентри, Бирмингем, Манчестер (возможно), Ливерпуль…
  Ливерпуль?
  Ливерпуль. И паромом через Ирландское море.
  Боже!
  Его ошеломило неправдоподобие всего этого и в то же время простота, очевидность. Над сиденьями напротив — сигнальный шнур («За пользование не по назначению — штраф 20 ф. ст. »), и первой реакцией Джерихо было дернуть за него. И что дальше? Сам подумай. От него, небритого безбилетника, с глазами наркомана, пытающегося убедить недоверчивого проводника, что в поезде едет шпион, просто отмахнутся, тогда как Пак… что сделает Пак? Сойдет с поезда и исчезнет. Джерихо вдруг увидел всю нелепость своего положения. У него даже не было денег на билет. Все, что у него было, — это полные карманы шифровок.
  Избавиться от них.
  Достал из кармана, порвал на мелкие кусочки и, высунувшись в окно, пустил по ветру. Поток воздуха подхватил обрывки, поднял выше вагонов и унес прочь. Повернув голову в другую сторону, Джерихо попытался определить, как далеко впереди находится Пак. Захлебнулся встречным ветром. Через три вагона? Через четыре? Убрал голову и закрыл окно, , прошел по раскачивающемуся купе и открыл дверь в коридор.
  Осторожно выглянул наружу.
  Стандартный довоенный вагон, темный, грязный. Коридор, тускло освещенный синими светомаскировочными лампочками, имел цвет бутылочки с ядом. По одну сторону четыре купе. Спереди и сзади — двери в соседние вагоны.
  Джерихо нетвердой походкой направился к голове поезда, по пути заглядывая в каждое купе. В одном двое матросов играли в карты, в другом — молодой человек и девушка спали в объятьях друг друга, дальше семья — мать, отец, мальчик и девочка — подкреплялась сэндвичами и чаем из термоса. Мать, кормившая грудью младенца, увидев, что он смотрит, смущенно отвернулась.
  Он открыл дверь в соседний вагон и ступил на площадку между вагонами. Пол под ногами ходил из стороны в сторону, как аттракцион на увеселительной площадке. Джерихо, споткнувшись, ударился коленом. В щель между полами он видел стучащие друг о друга сцепления, под ними стремительно мчалась земля. Войдя в следующий вагон, первым делом заметил хмурую физиономию выходившего из купе проводника и, проворно юркнув в туалет, запер изнутри дверь. Сначала Джерихо подумал, будто оказался здесь в компании с каким-то бродягой, но потом понял, что это он сам — желтоватое лицо, лихорадочно бегающие запавшие глаза, растрепанные ветром волосы, темная двухсуточная щетина, — его собственное отражение в зеркале. Туалет был засорен и вонял. Вокруг ног обвилась спутанная мокрая лента грязной бумаги.
  — Прошу билет, — громко постучал проводник. — Подсуньте под дверь, пожалуйста.
  — Остался в купе.
  — Неужели? — Проводник загремел ручкой двери. — Пройдемте, покажете.
  — Я себя неважно чувствую. (Что было правдой.) Оставил в купе для вас. — Прижался горящим лбом к холодному зеркалу. — Дайте мне пять минут.
  — Я вернусь, — пообещал проводник. Джерихо услышал грохот колес — это открылась дверь вагона и снова захлопнулась. Выждав несколько секунд, он вышел.
  Ни в этом вагоне, ни в следующем Пака не было, и, когда Джерихо ступил на площадку третьего вагона, поезд стал замедлять ход. Джерихо вбежал в коридор. Два купе набиты угрюмыми солдатами с винтовками у ног — по шесть человек в каждом.
  Потом пустое купе.
  Дальше — Пак.
  ***
  Он сидел спиной в сторону движения, чуть наклонившись вперед, локти на коленях — все тот же старина Пак, красивый, внимательный, оживленно говоривший с кем-то, кого Джерихо не было видно.
  Клэр, подумал Джерихо. Это должна быть Клэр. Кто же еще? Он взял ее с собой.
  Повернувшись спиной к купе и делая вид, что смотрит в грязное окно, Джерихо подался назад. Глазами отметил признаки приближения к городу — заросли кустарника, товарные вагоны, складские корпуса, — и тут же показалась безымянная платформа с часами, стрелки которых остановились на без десяти двенадцати, и выцветшие рекламные щиты, пышные улыбающиеся красавицы приглашали провести давно забытые отпуска в Борнемуте или Клактоне-он-Си.
  Поезд прополз еще несколько ярдов, потом резко затормозил у станционного буфета.
  — Нортгемптон! — громко объявил мужской голос. — Станция Нортгемптон.
  А если это Клэр, как поступить?
  Но это не она. Бросив украдкой взгляд, Джерихо увидел мужчину — молодого, стройного, темноволосого, загорелого, горбоносого: судя по всему, иностранец. Увидел мельком, потому что тот был на ногах, отпуская руку Пака из своих ладоней. Молодой человек улыбнулся (идеально белые зубы) и кивнул — завершена какая-то сделка, — затем вышел из купе и быстро зашагал по платформе, теряясь в толпе. Пак некоторое время смотрел ему вслед, потом закрыл дверь и опустился на сиденье, исчезнув из поля зрения Джерихо.
  Какими бы ни были его планы побега, они, видимо, не включали Клэр Ромилли.
  Джерихо отвел взгляд.
  Вдруг представил, что произошло. Пак едет в субботу в домик забрать шифрограммы… и обнаруживает там его. Позднее Пак возвращается и видит, что шифрограммы исчезли. Пак, естественно, предполагает, что они у него и что он намерен поступить как всякий законопослушный государственный служащий: немедленно пойти к начальству и выдать Клэр.
  Джерихо снова взглянул в сторону купе. Пак, видимо, закурил. Вверх поднимались сизые клубы дыма.
  Но ты, Пак, не мог этого допустить, потому что Клэр была единственным связующим звеном между тобой и похищенными бумагами. И тебе требовалось время, чтобы вместе со своим приятелем-иностранцем организовать побег.
  Так что же ты все-таки сделал с нею?
  Гудок. Шумно поднимают пары. Платформа вздрогнула и поползла назад. Но Джерихо едва ли что замечал, кроме неизбежных выводов из своих рассуждений.
  ***
  Дальше все произошло стремительно, и если на свет так и не появилось единого связного объяснения событий, то лишь по причине целого ряда факторов: пробелов в памяти, вызванных ожесточенной схваткой, гибели двух действующих лиц, бюрократического тумана, напущенного в соответствии с действием Закона о служебной тайне.
  А произошло примерно вот что.
  Милях в двух к северу от нортгемптонского вокзала, рядом с деревней Кингсторп, от главной линии, ведущей к западному побережью, отходит ветка на Регби. С предупреждением за пять минут поезд свернул с предусмотренного расписанием маршрута и направился западнее главной линии, а вскоре красный сигнал светофора предупредил машиниста, что путь впереди занят.
  Поезд уже замедлял ход, но Джерихо не замечал этого, когда распахнул дверь в купе Пака. Дверь скользнула легко, достаточно было нажатия пальца. Наружу вырвались клубы дыма.
  Пак как раз загасил сигарету (позднее в пепельнице нашли пять окурков) и опускал раму окна: возможно, заметив снижение скорости или изменение маршрута, он что-то заподозрил и хотел узнать, что происходит. Услыхав, как позади открывается дверь, обернулся. В этот момент его лицо стало похоже на череп. Плоть усохла, натянулась, стала маской. Он уже был мертвец и знал это. Оставались живыми только глядевшие исподлобья глаза. Они метались от Джерихо к коридору, от коридора к окну и опять к Джерихо. Чувствовалось, что за ними скрывалась лихорадочная работа мысли, отчаянная безнадежная попытка подсчитать шансы, найти пути и направления отхода.
  — Что ты с ней сделал? — спросил Джерихо.
  В руке Пака был похищенный «Смит и Вессон» со снятым предохранителем. Пак поднял пистолет. Глаза бегали по прежнему маршруту: Джерихо, коридор, окно, снова Джерихо и в конце концов окно. Откинув голову и держа пистолет на вытянутой руке, он пытался разглядеть рельсы.
  — Почему останавливаемся?
  — Что ты с ней сделал?
  Пак, махнув пистолетом, приказал отойти, но Джерихо было не важно, что произойдет дальше. Он шагнул вперед.
  Пак принялся нести что-то вроде: «Не заставляй меня… », и тут… надо же — дверь открылась и вошел проводник. Требовать у Джерихо билет.
  Показавшееся бесконечным мгновение эта странная троица: проводник с застывшей от неожиданности вежливой улыбкой на широком лице, изменник с пистолетом в дрожащих руках и шифроаналитик между ними — продолжала стоять неподвижно. Потом более или менее одновременно случилось несколько вещей. Проводник со словами: «Дайте сюда» устремился к Паку. Раздался выстрел. Звук его был как физически ощутимый удар. Проводник, удивленно охнув, поглядел на живот, словно почувствовал приступ. Колеса завизжали, поезд дернулся, и все трое повалились на пол.
  Кажется, первым вскочил Джерихо. Он определенно помнил, что помогал Паку подняться, вытаскивая его из-под проводника, который страшно кричал и истекал кровью; кровь хлестала отовсюду: изо рта, из носу, залила китель, текла даже из штанин.
  Встав на колени, Джерихо наклонился над проводником и, поскольку никогда в жизни не сталкивался с ранеными, довольно не к месту сказал:
  — Ему нужен врач.
  В коридоре суматоха. Джерихо повернулся и увидел, что Пак, открыв наружную дверь, направляет на него «Смит и Вессон». Пак, морщась, держался левой рукой за кисть правой — похоже, растянул связки. Джерихо зажмурился, ожидая выстрела. И тут Пак сказал — в этом Джерихо был уверен, потому что тот выговорил это особенно отчетливо на своем безупречном английском:
  — Я ее убил, Томас. Ужасно сожалею. Потом он скрылся из виду.
  ***
  К тому времени уже шел восьмой час — согласно официальному отчету, было 7.17, — и вовсю разгорался новый день. Стоя на ступеньках вагона, Джерихо слышал, как в соседней рощице перекликаются черные дрозды, видел повисшего над полем жаворонка. По всему поезду хлопали двери и люди выходили погреться на солнышке. Паровоз спускал пары, а чуть дальше с небольшой насыпи спрыгивали солдаты, во главе которых Джерихо вдруг увидел Уигрэма. Солдаты выскакивали и из поезда правее Джерихо. Пак был всего лишь ярдах в двадцати от поезда. Джерихо выскочил на серую щебенку и бросился его догонять.
  Кто-то за спиной громко крикнул:
  — Уйди с дороги, идиот долбаный! — дельный совет, который Джерихо пропустил мимо ушей.
  Нельзя же бросить все вот так, думал он, столько еще надо выяснить.
  Перед глазами был только Пак. Ноги налились свинцом. Правда, и Пак передвигался не быстрее. Он ковылял по лугу, волоча левую ногу. При вскрытии у него обнаружат небольшую трещину в лодыжке, полученную то ли в момент падения на пол, то ли при прыжке из вагона — об этом никто так и не узнал в точности, — и теперь каждый шаг, видимо, стоил ему больших мучений. За гонкой следили спокойно жевавшие жвачку сбитые в небольшое стадо коровы джерсийской породы.
  Сладко пахло травами, на кустах набухали почки. Джерихо почти догнал Пака, когда тот обернулся и выстрелил. На Джерихо глядели мертвые глаза. Невидящие, пустые. Со стороны поезда раздались ответные выстрелы. В утреннем весеннем воздухе зажужжали пчелы.
  Пять пуль поразили Пака, две попали в Джерихо. В каком порядке, осталось неизвестным. Джерихо показалось, что на него сзади наехала машина — не больно, но ужасно сильно. Его швырнуло вперед. Он каким-то образом еще продолжал бежать на заплетающихся ногах, видел, как из спины Пака вылетают странные пучки — один, другой, третий, — а потом голова Пака превратилась в большое красное пятно; в этот момент второй удар — на этот раз огромной силы, — пришедшийся в правое плечо, изящно развернул Джерихо и бросил на землю. С неба вдруг брызнули капли, и последней мыслью было: как жаль, как жаль, что дождь испортил такое прекрасное утро.
  ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ
  ОТКРЫТЫЙ ТЕКСТ: подлинный, доступный для понимания текст, каким он был до зашифровки, проявленный после успешной расшифровки или шифроанализа.
  Лексикон шифровального дела («Совершенно секретно», Блетчли-Парк, 1943)
  1
  Яблони на ветру осыпали цвет. Лепестки разносило по кладбищу, наметая белые сугробы у сланцевых и гранитных надгробий.
  Прислонив велосипед к низкой кирпичной ограде, Эстер Уоллес огляделась вокруг. Что ж, жизнь есть жизнь, подумала она, природа, несомненно, берет свое. Внутри церкви гулко отдавались звуки органа. «О, Господь, опора наша в годах минувших… » Напевая про себя, Эстер сняла перчатки, забрала под шляпку несколько выбившихся прядей, расправила плечи и не спеша пошла по выложенной плиткой дорожке к паперти.
  Говоря по правде, если бы не она, не было бы никакой панихиды. Это она убедила викария открыть церковь св. Марии в Блетчли, хотя и допускала, что «усопшая», пользуясь выражением викария, не была верующей. Это она договорилась с органистом и сказала, что играть (прелюдию и фугу ми-бемоль мажор Баха, когда будут собираться, и санктус из реквиема Форе, когда станут расходиться). Это она выбирала псалмы и тексты и заказывала в типографии карточки с порядком службы, украсила зал весенними цветами, написала объявления и развесила их по Парку («В пятницу, 16 апреля, в 10 часов состоится короткая панихида… ») и накануне не спала ночь, волнуясь, что вдруг никто не придет.
  Но все нормально — пришли.
  Лейтенант Крамер явился в американской военно-морской форме. Из третьего барака пришли старый доктор Вейцман, мисс Монк и девушки из Зала немецкой книги, заведующие каталогами военно-воздушных и сухопутных сил и многие другие, кого Эстер не знала, но кто был связан по совместной работе в Блетчли-Парке с Клэр Александрой Ромилли, родившейся 21 декабря 1922 года и скончавшейся (согласно максимально приближенным оценкам полиции) 14 марта 1943 года: мир праху твоему.
  Эстер села в переднем ряду, держа в руках Библию с заложенным местом, которое она собиралась прочесть (Первое послание к коринфянам, 15, 51-55. «Говорю вам тайну… »), оборачиваясь всякий раз, когда кто-либо входил, — не он ли? — но всякий раз разочарованно отводила глаза.
  — Пора начинать, — заметил викарий, в который раз поглядывая на часы. — Через полчаса у меня крещение.
  — Еще минутку, святой отец, будьте так добры. Ведь терпение — христианская добродетель.
  По залу разносился аромат девственно-белых с сочными зелеными стеблями лилий, белых тюльпанов, голубых анемонов…
  Со времени последней встречи Эстер с Томом Джерихо прошло много дней. Как знать, может, его уже нет в живых. Вообще-то Уигрэм заверял, что Джерихо пока жив, но ни за что не хотел сказать, в каком госпитале он находится, не говоря уж о том, чтобы позволить ей навестить его. Правда, согласился передать приглашение на панихиду и на другой день сообщил, что ответ положительный — Джерихо очень хотел бы присутствовать. Но бедняга все еще весьма плох, так что не стоит особенно на это рассчитывать. Скоро Джерихо уедет, сказал Уигрэм, уедет на длительный отдых. Эстер не понравилось, как он это сказал, словно Джерихо не принадлежал самому себе, был чем-то вроде государственного достояния.
  К пяти минутам одиннадцатого органист исчерпал свой репертуар, наступила заминка, в зале зашевелились, закашляли. Одна девушка из третьего барака стала хихикать, пока мисс Монк вслух не оборвала ее.
  — Псалом номер 477, — метнув взгляд на Эстер, объявил викарий. — «День, что Ты дал нам, Господи, завершился».
  Прихожане встали. Органист извлек надтреснутую ноту «ре». Все запели. Позади раздался довольно приятный тенор Вейцмана. Когда дошли до пятого стиха («Да не падет, Господи, трон Твой, как некогда пали гордые империи мирские»), Эстер услышала, как скрипнула дверь. Она, как и половина присутствующих, обернулась: под серой каменной аркой — исхудавший, слабый, поддерживаемый Уигрэмом, но живой, слава богу, несомненно живой — стоял Джерихо.
  ***
  Стоявшим в глубине церкви в пальто со свежезаштопанными дырами от пуль Джерихо владело сразу несколько желаний. Ему хотелось, чтобы для начала Уигрэм убрал к чертям свои руки, потому что он не выносил этого человека. Еще хотелось, чтобы перестали петь именно этот псалом, потому что он всегда вызывал в памяти последний школьный день. Хотелось, чтобы вообще не нужно было приезжать сюда. Однако было нужно. Не приехать он не мог.
  Он деликатно освободился от руки Уигрэма и пошел к ближайшей скамье. Кивнул Вейцману и Крамеру. Псалом заканчивался. После поездки у него разболелось плечо. «Да будет царствие Твое вечно стоять и разрастаться, — пели присутствующие, — пока все создания Твои не обретут благодати Твоей». Джерихо закрыл глаза, вдыхая густой аромат лилий.
  ***
  Первая пуля, та, что толкнула его, как наехавший автомобиль, впилась сзади в левый бок, прошла четыре слоя мышц, оцарапала одиннадцатое ребро и вышла наружу. Вторая, та, что закрутила его, глубоко засела в правом плече, порвав дельтовидную мышцу. Эту пулю пришлось извлекать хирургическим путем. Джерихо потерял много крови. К тому же рана воспалилась.
  Он лежал под охраной в отдельной палате какого-то военного госпиталя близ Нортгемптона, был полностью изолирован, видимо, на случай, если в бреду выболтает секрет Энигмы; его держали под стражей, чтобы не пытался бежать, — глупо, потому что он даже не представлял, где находится.
  В бреду, который, казалось, длился много дней, — но, может быть, он бредил не все время, кто знает? — ему представлялось, что он лежит на морском дне, на мягком белом песке, омываемый теплыми струями. Время от времени он всплывал и оказывался в светлой комнате с высоким потолком и большими зарешеченными окнами, за которыми мелькали ветви деревьев. В других случаях, когда он всплывал, было темно, светила большая полная луна и кто-то наклонялся над ним.
  В первое же утро, когда очнулся, Джерихо потребовал врача. Хотел узнать, что с ним было.
  Врач сказал, что он случайно попал в перестрелку. По-видимому, слишком близко подошел к военному полигону («вот дурак! »), и ему еще повезло, что остался жив.
  Нет, нет, запротестовал Джерихо. Было совсем не так. Он попытался встать, но от боли в спине громко вскрикнул.
  Ему сделали укол, и он снова опустился на морское дно.
  Потом он стал помаленьку поправляться, боль постепенно перемещалась в другую сферу. Сначала страдания были на девять десятых физическими и на одну десятую душевными, потом соответственно восемь десятых и две десятых, затем семь и три и так далее, пока соотношение не стало обратным и он чуть ли не с удовольствием предвкушал ежедневные мучительные перевязки, дававшие возможность стереть из памяти воспоминания о том, что произошло.
  Он знал только часть картины, не всю ее. Но любая попытка задать вопросы, любое требование поговорить с кем-нибудь из начальства — любое поведение, которое могло быть истолковано как «трудное», кончалось иглой и тяжелым забытьём.
  Он научился хитрить.
  Коротал время за чтением детективов, главным образом Агаты Кристи; ему приносили их из госпитальной библиотеки, маленькие книжечки в красных истрепанных обложках с непонятными пятнами, которые он старался особенно не разглядывать. «Смерть лорда Эджвера», «Паркер Пайн — детектив», «Тайна семи циферблатов», «Убийство в доме викария». Прочитывал по две, иногда по три книжки в день. В библиотеке был и Шерлок Холмс, и однажды Джерихо блаженствовал целых два часа, пытаясь разгадать шифр Эйба Слени в «Пляшущих человечках» (упрощенная решетка системы Плейфер, решил он, с использованием перевернутых и зеркальных изображений), но не смог проверить свои выводы, потому что ему не дали карандаш и бумагу.
  К концу первой недели он достаточно окреп, чтобы пройти несколько шагов по коридору и самостоятельно ходить в туалет.
  И за все это время его посетили только два человека: Логи и Уигрэм.
  Логи навестил его, наверное, в самом начале апреля. Был ранний вечер, совсем еще светло, маленькую палату пересекали тени — от выкрашенной в белый цвет поцарапанной металлической кровати, от тележки с кувшином воды и тазиком, от стула. Джерихо был в выцветшей синей полосатой пижаме, на одеяле лежали исхудавшие руки. Когда сестра оставила их одних, Логи неловко присел на краешек кровати и сказал Джерихо, что все передают ему самые добрые пожелания.
  — Даже Бакстер?
  — Даже Бакстер.
  — Даже Скиннер?
  — Ну, может быть, Скиннер не передавал. Откровенно говоря, я его по-настоящему и не видел. У него своих проблем по горло.
  Логи вкратце рассказал, кто чем занят, потом стал говорить о битве конвоев, которая, как и предсказывал Кейв, длилась почти целую неделю. К тому времени, когда конвои достигли зоны воздушного прикрытия и подводные лодки были отогнаны, затонуло двадцать три торговых судна союзников общим водоизмещением сто пятьдесят тысяч тонн. Потеряно сто шестьдесят тысяч тонн грузов, включая двухнедельный запас сухого молока, о котором так глупо шутил Скиннер, помнишь? Вероятно, когда этот корабль затонул, вода в океане побелела. Как сообщило немецкое радио. DiegrossteGeleitzugschlachtalterZeiten. Это была величайшая за все время битва конвоев. И на этот раз гады не соврали.
  — Много погибло?
  — Около четырехсот человек. В большинстве американцы.
  Джерихо горько вздохнул. — А подлодки потопили?
  — Думаем, только одну.
  — А как с Акулой?
  — Поймали, старина. — Логи через одеяло потрепал Джерихо по колену. — Знаешь, к концу очень пригодилось. Благодаря тебе.
  Чтобы получить настройку, машинам потребовалось сорок часов — с полуночи во вторник и до конца дня в четверг. Но к концу недели шпаргалочники частично восстановили метеокод — во всяком случае, теперь было за что зацепиться, — и в настоящее время Акулу взламывают шесть дней из семи, правда, иногда немного запаздывают. Однако вполне годится, пока в июне не получат первые машины «Кобра».
  Низко пролетел самолет — судя по звуку, «Спитфайр».
  Помолчав, Логи тихо сказал:
  — Скиннеру пришлось передать чертежи четырехроторных машин американцам.
  — Ну!
  — Разумеется, — складывая руки на груди, продолжал Логи, — все обставлено как взаимодействие, сотрудничество. Но никого не обманешь. Особенно меня. Отныне мы должны передавать по телетайпу в Вашингтон все сообщения о передвижении подводных лодок сразу после получения. Это будет считаться двусторонними дружескими консультациями. Сплошной треп. А что ожидает нас? В конечном счете все, как всегда, сведется к грубой силе. И когда у них будет в десять раз больше машин — а это случится довольно скоро, думаю, не позже чем через полгода, — что останется нам? Одни только радиоперехваты, а расшифровкой займутся они.
  — Вряд ли нам можно жаловаться.
  — Разумеется. Знаю, что нельзя. Просто… Ладно, мы с тобой видели и лучшие времена, — вздохнул Логи, вытягивая ноги и разглядывая свои огромные лапищи. — И все же, думаю, есть чему порадоваться.
  — Чему еще? — посмотрел на него Джерихо и, поняв, о чем речь, расхохотался. — Скиннер!
  — Он чертовски расстроен, — с довольным видом известил Логи. — Да, очень жаль твою девушку.
  — Ну… — вяло махнув рукой, Джерихо страдальчески поморщился.
  Тягостное молчание прервала сестра, объявившая, что Логи пора уходить. Тот облегченно поднялся и пожал руку Джерихо.
  — Поправляйся, старина, слышишь? Скоро приеду к тебе снова.
  — Ладно, Гай. Спасибо.
  Но они виделись в последний раз.
  ***
  Первой к кафедре вышла мисс Монк. Она, словно вызывая присутствующих на спор, продекламировала стихотворение Артура Хью Клау «Не говори о бесполезности борьбы». Хороший выбор, подумал Джерихо. Дерзко, оптимистично. Клэр понравилось бы:
  Когда приходит день, не на востоке только
  Свет заливает окна.
  Восходит солнце плавно, не спеша
  Но глянь, на западе земля светлеет тоже.
  — Помолимся, — призвал викарий.
  Джерихо осторожно опустился на колени. Закрыв глаза, вместе со всеми шевелил губами, но веры не было. Вера в математику, да; вера в логику, разумеется; вера в движение звезд, пожалуй. Но вот вера в Бога, христианского или иного?
  Рядом с ним Уигрэм громко произнес: «Аминь».
  ***
  Уигрэм посещал Джерихо часто, всякий раз демонстрируя заботу и внимание. Все то же странное вялое рукопожатие. Гость взбивал подушки, наливал воды, чрезмерно старательно поправлял простыни.
  — Обращаются с тобой хорошо? Что-нибудь нужно?
  Джерихо отвечал, что хорошо, спасибо, о нем заботятся, и Уигрэм неизменно улыбался, повторял любимое словечко «превосходно»: как превосходно Джерихо выглядит, как превосходно он помог; однажды даже заметил, какой превосходный вид из окна палаты, словно это тоже было творением Джерихо. О да, Уигрэм был само очарование. Он раздавал очарование, будто суп беднякам.
  Вначале в основном говорил Джерихо, отвечая на вопросы Уигрэма. Почему он не сообщил руководству о найденных в комнате Клэр шифровках? Зачем ездил в Бьюмэнор? Что там взял? Каким образом? Как расшифровал радиоперехваты? Что сказал ему Пак, выпрыгивая из поезда?
  Уигрэм уходил и на следующий день, или через день, приходил снова и опять начинал спрашивать. Джерихо пробовал вставить собственные вопросы, но Уигрэм всякий раз отмахивался. Говорил, потом. Потом. Всему свое время.
  Затем в один прекрасный день он явился, улыбаясь шире прежнего, и объявил, что расследование закончено. Когда он улыбался, в уголках голубых глаз собирались морщинки. Густые светлые, как у коровы, ресницы.
  — Итак, дорогой друг, если ты не окончательно замучен, думаю, что мне следует рассказать тебе все.
  ***
  Жил-был, начал Уигрэм, усаживаясь в ногах кровати, человек по имени Адам Паковский; мать у него была англичанка, отец поляк, живший в Лондоне. Адаму не исполнилось и десяти, когда родители разошлись и он уехал с отцом в Краков. Отец был профессором математики, сын тоже проявил склонность к данной науке и в свое время оказался в польской шифровальной службе в Пири, что к югу от Варшавы. Началась война. Отца в звании майора призвали в польскую армию. Последовало поражение. Одна половина страны была оккупирована немцами, другая — Советским Союзом. Отец пропал без вести. Сын бежал во Францию, где вместе с пятнадцатью польскими шифроаналитиками работал во французском шифровальном центре в Гретц-Армейнвиллере. Снова поражение. Сын через вишистскую Францию бежал в нейтральную Португалию, где познакомился с неким Рохерио Рапозо, младшим чиновником португальской дипломатической службы, очень скользким типом.
  — Попутчик в поезде, — тихо заметил Джерихо.
  — Действительно, — Уигрэм, казалось, был недоволен, что его прерывают, особенно в момент своего торжества. — Попутчик в поезде.
  Из Португалии Паковский перебрался в Англию. Миновал сороковой год. Об отце Паковского, как и о десяти тысячах других пропавших без вести польских офицеров, не было никаких известий. В 1941 году, после вторжения Германии в Россию, Сталин неожиданно становится нашим союзником. О судьбе пропавших офицеров делались официальные запросы. Были получены объяснения: у Советов нет таких военнопленных, возможно, они давно освобождены.
  — Как бы то ни было, — продолжал Уигрэм, — похоже, в конце прошлого года среди польских эмигрантов в Лондоне поползли слухи, что эти офицеры расстреляны и захоронены в лесу близ Смоленска. Слушай, здесь душно или это мне так жарко? — Он встал и безуспешно попробовал открыть окно. Вернулся на место. Усмехнувшись, спросил: — Скажи, уж не ты ли познакомил Паковского с Клэр?
  Джерихо покачал головой.
  — А, ладно, — вздохнул Уигрэм, — вряд ли это имеет значение. Многого мы так и не узнаем. Это неизбежно. Не знаем, как они познакомились, когда и почему она согласилась помогать ему. Но можно догадываться, что произошло. Она снимала копии с тех депеш из Смоленска и тайком, пряча в трусиках или еще где, выносила из Парка. Держала под половицами. Любовник оттуда забирал. Так, возможно, продолжалось неделю-другую. Пока в один прекрасный день Паковский не увидел в списке убитых имя своего отца. А на следующий день Клэр было нечего ему принести, кроме нерасшифрованных радиоперехватов, поскольку кто-то, — Уигрэм недоуменно покачал головой, — кто-то очень и очень важный, как я позже выяснил, решил, что об этом не следует знать.
  Уигрэм вдруг потянулся за одним из прочитанных Джерихо детективов, пролистал его, усмехнулся и положил на место.
  — Знаешь, Том, — задумчиво произнес он, — в мировой истории еще не было ничего подобного Блетчли-Парку. Никогда еще не случалось, чтобы одна из воюющих сторон так много знала о противнике. На мой взгляд, иногда даже слишком много. Помнишь, когда бомбили Ковентри? Наш любимый премьер-министр благодаря Энигме за четыре часа до налета знал, что должно произойти. И знаешь, как он поступил? Джерихо опять покачал головой.
  — Сообщил своим подчиненным, что на Лондон вот-вот начнется воздушный налет, и приказал им спуститься в убежище, а сам остался наверху. Поднялся на крышу министерства авиации и стал ждать на морозе налета, который, как он знал, произойдет в другом месте. Внес свою лепту, понимаешь? В сохранение секрета Энигмы. Или еще пример: подводные танкеры. Благодаря Акуле нам известно, когда и куда они направляются, и если их вывести из строя, можно спасти сотни жизней союзников… в краткосрочной перспективе. Но мы поставили бы под угрозу Энигму, поскольку в этом случае Дениц узнал бы, что мы наверняка читаем его шифры. Понимаешь, куда я клоню? Сталин уничтожил десять тысяч поляков? Ну и пожалуйста — дядюшка Джо у нас национальный герой. Он выигрывает для нас эту долбаную войну. После Черчилля и короля он самый популярный человек в этой стране. Как там говорится в еврейской пословице? «Враг моего врага — мой друг». Так вот, Сталин — злейший враг Гитлера, и что касается нас, то в нынешних обстоятельствах он, черт побери, наш лучший друг. Катынская расправа? Катынская долбаная расправа? Премного обязаны, но, пожалуй, лучше держать язык за зубами.
  — Вряд ли Пак видел это в таком свете.
  — Я тоже, старина, так не думаю. Сказать тебе? По-моему, он все-таки довольно нас недолюбливал. В конечном счете, если бы не поляки, мы бы, скорее всего, не раскололи Энигму. Но кого он действительно ненавидел, так это русских. И был готов на все, чтобы им отомстить. Даже если это означало сотрудничество с немцами.
  — Враг моего врага — мой друг, — повторил Джерихо, но Уигрэм не слушал.
  — А как помочь немцам? Предупредив их, что Энигма ненадежна. А как это сделать? — Уигрэм, ухмыляясь, развел руками. — Да с помощью старого приятеля с 1940 года Рохерио Рапозо, недавно переведенного из Лиссабона и ныне работающего курьером в португальской миссии в Лондоне. Чайку?
  Мы вознесем молитвы
  За дорогих нашему сердцу ушедших от нас;
  Да не оставит нас, чад Твоих, повсюду
  Любовь Твоя и забота…
  ***
  — Сеньор Рапозо, — продолжал Уигрэм, прихлебывая чай, после того как ушла сестра, — в настоящее время постоянный обитатель тюрьмы Его Величества в Уондсворте, сознался во всем.
  6 марта Паковский ездил в Лондон, где встретился с Рапозо и передал ему тонкий запечатанный пакет, пообещав, что тому хорошо заплатят, если он доставит его нужным людям.
  На следующий день Рапозо вылетел рейсовым самолетом Британских имперских авиалиний в Лиссабон, где передал пакет своему контакту в германском военном атташате.
  Через два дня шифровальная служба подводного флота поменяла тетрадь метеокодов, начался тотальный пересмотр мер надежности шифропередач в люфтваффе, африканском корпусе… О, немцы, конечно же, заинтересовались. Но они не собирались полностью отказываться от самой надежной, по утверждениям экспертов, шифровальной системы. На основании лишь одного письма. Подозревали военную хитрость. Хотели иметь надежные свидетельства. Поэтому пожелали видеть в Берлине таинственного осведомителя.
  — Во всяком случае, это наше предположение ближе всего к истине, — уточнил Уигрэм.
  14 марта, за два дня до битвы конвоев, Рапозо при очередной еженедельной поездке в Лондон привез Паковскому конкретные инструкции. В ночь на 18-е у северо-западного побережья Ирландии его будет ждать подводная лодка.
  — Это они обсуждали в поезде, — заметил Джерихо.
  — Совершенно верно. Словом, наш Пак получил проездной билет. Сказать тебе действительно ужасную вещь? — Уигрэм, изящно отставив мизинец, отхлебнул чаю и посмотрел поверх чашки на Джерихо. — Если бы не ты, то он, возможно, и улизнул бы.
  — Однако Клэр никогда бы до такого не дошла, — возразил Джерихо. — Да, она передала несколько радиоперехватов. Ради забавы. Пусть даже по любви. Но изменницей она не была.
  — Нет, упаси боже. — Уигрэм, казалось, был шокирован. — Нет, я уверен, что Паковский ни на миг не проболтался о своих намерениях. Поставь себя на его место. Она была слабым звеном. Могла в любой момент выдать. Тогда представь, что он должен был чувствовать, увидев тебя вернувшимся из Кембриджа в тот вечер в пятницу.
  Джерихо вспомнил испуганное лицо Пака, отчаянную попытку выдавить из себя улыбку. Теперь он понял, как, скорее всего, было дело: Пак оставил в домике Клэр записку, что ему надо с ней поговорить, Клэр в четыре утра побежала обратно в Парк… стук ее каблучков в темноте. Тихо, почти про себя, Джерихо произнес:
  — Я был ее смертным приговором.
  — Полагаю, что так. Он, должно быть, знал, что ты постараешься с ней встретиться. А затем, когда в следующую ночь он отправился в домик убрать улики — похищенные шифровки, — то увидел тебя… Вот…
  Джерихо лег и, глядя в потолок, дослушал рассказ Уигрэма. Когда началась битва конвоев, как раз перед полуночью, того вызвали в полицию, где сообщили, что найден мешок с женской одеждой. Он пытался найти Джерихо, но Джерихо исчез, так что вместо него он забрал Эстер Уоллес и повез к водоему. Сразу стало ясно, что произошло: Клэр оглушили, может, оглушили и задушили, тело вывезли в лодке и бросили в воду.
  — Можно закурить? — Не дожидаясь ответа, Уигрэм закурил, поискал блюдечко вместо пепельницы. Глядя на кончик сигареты, спросил: — На чем я остановился?
  — На ночи, когда началась битва конвоев, — не глядя на него, ответил Джерихо.
  Ах, да. Так вот, Эстер сначала отказывалась говорить, но ничто так не развязывает язык, как потрясение; и в конце концов она все рассказала и Уигрэм понял, что Джерихо никакой не предатель, более того, если Джерихо расшифровал депеши, то он, возможно, ближе к раскрытию шпиона, чем сам Уигрэм.
  Итак, он расставил своих людей и стал следить.
  Было около пяти часов утра.
  Сперва они увидели, как Джерихо спешил в город по Черч-Грин-роуд. Потом заметили, как он входил в дом на Алма-Террас. Потом его узнали, когда он садился в поезд.
  В поезде у Уигрэма были люди.
  — В результате, говоря откровенно, вы все трое были словно мухи в банке с вареньем.
  Всех выходивших в Нортгемптоне пассажиров останавливали и допрашивали, не оставили без внимания и Рапозо. К тому времени Уигрэм договорился о переводе поезда с главного пути на ветку и ждал момента, когда можно будет спокойно обыскать состав.
  Его людям запретили открывать огонь первыми, однако велели приготовиться к любым случайностям. Слишком многое было поставлено на карту.
  Паковский пустил в ход пистолет. В ответ открыли огонь.
  — Ты оказался на пути. Очень сожалею.
  И все же он уверен, Джерихо согласится, что самое важное — сохранить в тайне Энигму. С этой задачей справились. Посланную за Паком подводную лодку перехватили и потопили близ Донегала, и это удача вдвойне, — теперь немцы, вероятно, считают, что все было подстроено с целью поймать подводную лодку. Во всяком случае, они не отказались от Энигмы.
  — А Клэр? — спросил Джерихо, все еще глядя в потолок. — Ее еще не нашли?
  — Дай срок, мой дорогой. Она на глубине шестидесяти футов где-то посередине водоема шириной в четверть мили. Нужно время.
  — А Рапозо?
  — В то же утро министр иностранных дел говорил с португальским посланником. Принимая во внимание обстоятельства, тот согласился на лишение Рапозо дипломатического иммунитета. Днем мы снизу доверху перерыли квартиру Рапозо. Мрачная дыра на том конце Глостер-роуд. Бедняга. Он пошел на это только из-за денег. Мы нашли две тысячи долларов, которые заплатили ему немцы, в коробке из-под обуви на верхней полке шкафа. Два куска! Жалкая картина.
  — Что с ним будет?
  — Повесят, — небрежно бросил Уигрэм. — Да наплевать на него. Это все в прошлом. Сейчас речь о том, что делать с тобой.
  После ухода Уигрэма Джерихо долго не мог уснуть, пытаясь разобраться, что из услышанного правда.
  ***
  — Говорю вам тайну, — начала Эстер. — Не все мы умрем, но все изменимся вдруг, в мгновение ока при последней трубе, ибо вострубит и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, а смертному сему облечься в бессмертие. Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою. Смерть! Где твое жало? Ад! Где твоя победа?
  Она медленно закрыла Библию и холодным ровным взглядом обвела присутствующих. В заднем ряду с трудом разглядела бледное лицо смотревшего прямо перед собой Джерихо.
  — Возблагодарим Господа нашего.
  Джерихо ждал ее снаружи. Белые лепестки осыпали его, будто конфетти. Остальные разошлись. Он поднял лицо к солнцу, и по тому, как он словно бы пил его тепло, она догадалась, что Джерихо давно не видел солнышка. Услышав ее шаги, он, улыбаясь, повернулся. Эстер надеялась, что ее ответная улыбка поможет скрыть потрясение от увиденного. Ввалившиеся щеки, восковая, как церковные свечи, кожа. Воротник рубашки свободно висит на исхудалой шее.
  — Привет, Эстер.
  — Привет, Том. — Помедлив, протянула руку.
  — Превосходная служба, — вставил Уигрэм. — Абсолютно превосходная. Все так говорили, правда, Том?
  — Да. Все. — Джерихо на секунду закрыл глаза, и Эстер без слов поняла, что он хочет ей сказать: какая жалость, здесь Уигрэм, но ничего не поделаешь. Отпустил ее руку. — Не хотел уезжать, не узнав, как ты.
  — О, я в порядке, — весело, хотя было не до веселья, заверила Эстер. — Держусь, как видишь.
  — По-прежнему работаешь?
  — Да, конечно. Все там же.
  — И все еще обитаешь в своем домике?
  — Пока что. Но, думаю, уеду, как только подыщу другое жилье.
  — Слишком много привидений?
  — Вроде того.
  Она вдруг с отвращением почувствовала всю банальность разговора, но в голову не приходило ничего лучшего.
  — Леверет ждет, — сказал Уигрэм. — С машиной. Отвезти нас на станцию.
  Эстер увидела за воротами длинный черный капот автомобиля. Водитель с сигаретой в зубах, опершись на капот, смотрел на них.
  — Вам на поезд, мистер Уигрэм? — спросила Эстер.
  — Мне нет, — ответил он таким тоном, будто сам смысл вопроса был для него оскорбителен. — На поезд Тому. Верно, Том?
  — Возвращаюсь в Кембридж, — пояснил Джерихо. — Несколько месяцев отдыха.
  — Вообще-то нам пора, — глядя на часы, продолжил Уигрэм. — Никогда не угадаешь… бывает, приходит вовремя.
  — Не оставите нас на минутку, мистер Уигрэм? — резко прервал его Джерихо. Не дожидаясь ответа, отвел Эстер ближе к церкви. — Этот проклятый тип не отпускает меня ни на секунду, — сказал он шепотом. — Послушай, если тебе не противно, поцелуй меня.
  — Что? — переспросила она, думая, что ослышалась.
  — Поцелуй. Скорее. Пожалуйста.
  — Прекрасно. Не велика беда.
  Эстер сняла шляпку и, встав на цыпочки, поцеловала его в исхудалую щеку. Он взял ее за плечи и прошептал на ухо:
  — Ты приглашала на церемонию отца Клэр?
  — Приглашала. — Она подумала, что Джерихо сошел с ума. Не вынес потрясения. — Конечно.
  — И что?
  — Он не ответил.
  — Так и знал, — прошептал он, еще сильнее сжав ее плечи.
  — Что знал?
  — Она жива…
  — Как трогательно, — громко сказал Уигрэм, подходя к ним, — страшно не хочется прерывать, но вы опоздаете на поезд. Том Джерихо.
  Джерихо отпустил ее и шагнул назад.
  — Держись, — пожелал он. Эстер на миг потеряла дар речи.
  — И ты.
  — Я напишу.
  — Хорошо. Не забудь.
  Уигрэм потянул его за руку. Красноречиво пожав плечами и улыбнувшись, Джерихо дал увести себя.
  Эстер смотрела, как он тяжело прошел по дорожке и вышел за ворота. Леверет открыл дверцу. Джерихо обернулся и помахал рукой. Она тоже взмахнула рукой, глядя, как он неловко садится на заднее сиденье. Дверца захлопнулась. Она уронила руку.
  Стояла так несколько минут, когда большая машина уже скрылась из виду. Потом надела шляпку и вернулась в церковь.
  2
  — Чуть не забыл, — сказал Уигрэм, когда машина спускалась к станции. — Купил тебе газету. Почитай в дороге.
  Открыл портфель, достал «Таймс», и, развернув на третьей странице, протянул Джерихо. Колонка на пять абзацев между снимком лондонского автобуса и обращением Общества помощи нуждающимся служителям церкви.
  
  Пропавшие без вести польские офицеры.
  
  Немецкие утверждения.
  Польский министр национальной обороны генерал-лейтенант Мариан Кукель опубликовал заявление, касающееся приблизительно восьми тысяч пропавших без вести польских офицеров, которые весной 1940 года были освобождены из советских лагерей. Ввиду немецких утверждений, что близ Смоленска обнаружены тела многих тысяч польских офицеров и что они убиты русскими, польское правительство решило обратиться к Международному Красному Кресту с просьбой произвести расследование…
  
  — Мне здесь особенно нравится вот эта строчка: «освобождены из советских лагерей», — заметил Уигрэм. — А тебе?
  — Думаю, можно сказать и так. — Джерихо хотел вернуть газету, но Уигрэм махнул рукой.
  — Держи. Как сувенир.
  — Спасибо.
  Джерихо сложил газету, сунул в карман и отвернулся к окну, чтобы предупредить дальнейший разговор. С него довольно Уигрэма и его лжи. Проезжая в последний раз под потемневшим железнодорожным мостом, он украдкой потрогал щеку и вдруг подумал, что неплохо бы в эту последнюю поездку по городу взять с собой Эстер.
  На станции Уигрэм настоял на том, чтобы проводить его до поезда, хотя багаж Джерихо отправили еще в начале недели и нести в руках было нечего. В ответ Джерихо согласился опереться на руку Уигрэма, когда они переходили по пешеходному мосту и брели вдоль всего кембриджского поезда в поисках свободного места. Джерихо постарался самостоятельно, без помощи Уигрэма, выбрать купе.
  — Итак, дорогой Том, — с напускной грустью произнес Уигрэм, — пришло время пожелать тебе всего хорошего.
  Вновь своеобразное рукопожатие, мизинец каким-то странным образом уперся в ладонь. Последние напутствия: с собой ли проездные документы? С собой. Знает ли, что в Кембридже его встретит Кайт и отвезет на такси в Кингз-колледж? Знает. Помнит ли, что из Адденбрукского госпиталя будет приезжать сестра делать ему перевязку? Да, да, да.
  — Прощайте, мистер Уигрэм.
  Джерихо сел лицом к хвосту поезда, пристроив на сиденье больную спину. Уигрэм закрыл дверь. В купе было еще трое пассажиров: тучный мужчина в неряшливом светло-коричневом плаще, пожилая женщина с чернобуркой на плечах и девушка с мечтательным взглядом, увлеченная чтением журнала «Хорайзон». Все они выглядели вполне безобидно, но кто знает? Уигрэм постучал в окно, и Джерихо с усилием поднялся опустить раму. Когда наконец открыл, раздался гудок и поезд стал набирать ход. Уигрэм затрусил рядом.
  — Увидимся, когда поправишься, хорошо? Ты знаешь, где в случае чего меня найти.
  — Конечно, знаю, — ответил Джерихо и захлопнул окно. Но Уигрэм все еще не отставал — улыбался, махал рукой, бежал. Ему это ужасно нравилось. Бежал до самого края платформы. Последнее впечатление от Блетчли: Уигрэм, упершись руками в колени, хохочет вслед поезду.
  ***
  Тридцать пять минут спустя Джерихо сошел в Бедфорде, купил билет в один конец до Лондона и стал ждать на солнышке в конце платформы, коротая время за решением напечатанного в газете кроссворда. Было жарко, над рельсами дрожало марево, в воздухе висел резкий запах угольной гари и разогретого железа. Разгадав последнее слово, Джерихо, не читая, сунул «Таймс» в урну и стал расхаживать взад и вперед по платформе, чтобы привыкнуть держаться на ногах. Пассажиров на платформе прибавлялось. Он машинально ощупывал взглядом каждое лицо, хотя логика подсказывала, что вряд ли за ним следят: если бы Уигрэм опасался его побега, то наверняка поручил бы Леверету отвезти его в Кембридж.
  Рельсы запели. Пассажиры хлынули вперед. На юг медленно проследовал воинский состав с вооруженными солдатами на площадке машиниста. Из вагонов выглядывали худые изможденные лица. По толпе прокатился ропот. Пленные немцы! Конвоируют пленных немцев! Джерихо встретил взгляд одного из пленных — похожего на сову очкарика совсем не военной внешности: скорее клерка, чем бойца, — между ними промелькнуло что-то неуловимое, мимолетное узнавание через пропасть войны. Секунда, и бледное лицо расплылось и скрылось из виду. Вскоре подошел битком набитый грязный лондонский экспресс.
  — Хуже, чем поезд проклятой немчуры, — проворчал кто-то из пассажиров.
  Джерихо не нашел свободного места и встал, прислонившись к двери в коридор, но молодой пехотный офицер, заметивший бледное как мел лицо Джерихо и капельки пота, уступил ему свое место. Джерихо благодарно опустился на сиденье и задремал. Во сне он видел немецкого военнопленного с печальными совиными глазами, потом Клэр во время их первой поездки перед Рождеством, их тела, тесно прижатые друг к другу.
  В половине третьего пополудни он был в Лондоне, на вокзале Сант-Панкрас, неловко пробираясь сквозь толпу ко входу в подземку. Лифт в метро не работал, так что пришлось спускаться по лестнице, останавливаясь перевести дух на каждом пролете. В спине пульсировала боль, и что-то стекало по спине — то ли пот, то ли кровь.
  У платформы кольцевой линии по путям пробежала крыса и юркнула в тоннель.
  ***
  Когда Джерихо не оказалось в прибывшем из Блетчли поезде, Кайт рассердился, но не стал беспокоиться. Следующий поезд прибывал только через пару часов, а за углом был неплохой паб. Вот там-то наш портье и решил ждать в компании с двумя полпинтами пивка и пирогом со свининой.
  Но когда пришел второй поезд и опять без Джерихо, Кайт впал в дурное расположение духа, которое не оставляло его те полчаса, пока он тащился до Кингз-колледжа.
  О неявке Джерихо было доложено коменданту, который сообщил ректору, а тот в смятении никак не мог решить, звонить в Форин Оффис или нет.
  — Никакого к тебе уважения, — жаловался Кайт Дороти Саксмундхэм у себя в привратницкой. — Никакого, черт побери, уважения.
  ***
  С разгадкой тайны в кармане Том Джерихо покинул Сомерсет-Хауз и не спеша побрел по набережной к центру города. Южный берег Темзы лежал в руинах. Над лондонскими доками, поблескивая на предвечернем солнце, покачивались серебристые аэростаты воздушного заграждения.
  Лишь за мостом Ватерлоо, у входа в «Савой», удалось поймать свободное такси. Джерихо велел водителю ехать к Стэнхоуп-Гарденс в Южный Кенсингтон. Улицы были пусты. Доехали быстро.
  Дом был достаточно велик, чтобы разместить в нем какое-нибудь посольство, с широким лепным фасадом и колоннадой у входа. Когда-то он, вероятно, имел внушительный вид, но теперь штукатурка потемнела и отваливалась, местами ее отбили осколки. Окна двух верхних этажей задернуты занавесками. Соседний дом разрушен бомбой, фундамент зарос сорняками. Джерихо поднялся по ступеням и нажал кнопку звонка. Звонок раздался далеко внутри мертвого дома. Последовала гнетущая тишина. Понимая, что бесполезно, нажал еще раз. Потом перешел улицу и, усевшись на ступенях дома напротив, стал ждать.
  Прошло четверть часа. Со стороны Кромвель-Плейс появился высокий лысый мужчина, поразительно худой — скелет в костюме. Джерихо сразу понял, что это он. Черный пиджак, серые в полоску брюки, серый шелковый галстук. Не доставало лишь котелка и сложенного зонтика. Вместо них в руке, наряду с портфелем, мужчина держал совсем неуместную при таком наряде сетку с продуктами. Он устало приблизился к большой парадной двери, отпер ее и исчез внутри.
  Джерихо встал, отряхнулся и пошел к дому.
  Снова зазвенел звонок, и опять безрезультатно. Джерихо нажал второй раз, третий, затем с трудом опустился на колени и заглянул в почтовую щель.
  Эдвард Ромилли неподвижно стоял спиной к двери в конце мрачной передней.
  — Мистер Ромилли, — крикнул в щель Джерихо. — Мне надо с вами поговорить. Пожалуйста.
  Высокий мужчина не шевелился.
  — Кто вы?
  — Том Джерихо. Мы говорили однажды по телефону. Я из Блетчли-Парка.
  Ромилли опустил плечи.
  — Ради бога, когда вы все оставите меня в покое?
  — Мистер Ромилли, я был в Сомерсет-Хауз, — начал Джерихо, — в отделе регистрации рождений, браков и смертей. У меня есть свидетельство о смерти. — Он достал из кармана документ. — Клэр Александра Ромилли. Ваша дочь. Умерла 14 июня 1929 года. В больнице св. Марии в Паддингтоне. От спинномозгового менингита. В возрасте шести лет. — Сунул свидетельство в почтовую щель и стал смотреть, как оно скользит по черным и белым квадратам плиток к ногам Ромилли. — Боюсь, мне придется оставаться здесь столько, сколько потребуется.
  Джерихо опустил язычок щели. Чувствуя отвращение к самому себе, повернулся спиной к двери и оперся здоровым плечом о колонну, разглядывая маленький общественный скверик на той стороне улицы. Из-за домов напротив доносился шум уличного движения на Кромвель-роуд. Поморщился. Боль в спине отдавала в ноги, руки, спину — всюду.
  Он не помнил, как долго простоял на коленях, глядя на распускающиеся на деревьях листья и слушая шум машин, пока наконец Ромилли не отпер дверь.
  ***
  Ему было около пятидесяти. Аскетическое, почти монашеское, лицо. Следуя за ним по широкой лестнице, Джерихо, как всегда при встрече с людьми того поколения, вспоминал об отце: будь он жив, ему было бы приблизительно столько же лет. Ромилли провел Джерихо в затемненное помещение и раздвинул пару тяжелых штор. Свет залил гостиную, обставленную мебелью в белых чехлах. Незачехленными оставались диван и стол, подвинутый ближе к отделанному мрамором камину. На столе стояла немытая посуда, на каминной доске — две фотографии в одинаковых больших серебряных рамках.
  — Живу один, — смахивая пыль, извиняющимся тоном пояснил Ромилли. — Никого не принимаю. — Поколебавшись, подошел к камину и снял с полки фотографию. — Это Клэр, — тихо произнес он. — За неделю до смерти.
  Джерихо улыбалась тоненькая девочка с темными кудряшками.
  — А это моя жена. Умерла через два месяца после Клэр.
  Одинаковый цвет волос, схожие черты лица. Но и дочь, и мать даже отдаленно не походили на женщину, которую Джерихо знал под именем Клэр.
  — Она вела машину, — продолжал Ромилли, — на пустой дороге врезалась в дерево. Коронер был достаточно любезен, чтобы засвидетельствовать несчастный случай. — В горле перекатился кадык. — Кому-нибудь известно, что вы здесь?
  — Нет, сэр.
  — Уигрэм?
  — Не знает.
  — Ясно.
  Ромилли взял у него снимки и поставил их точно на свои места на каминной полке. Обвел взглядом обе фотографии.
  — Вам может показаться глупым, — не глядя на Джерихо, сказал он, — теперь я тоже считаю это глупостью… Но мне казалось, что тем самым я верну ее. Можете понять? Мысль, что будет существовать другая девушка, ее ровесница, носить ее имя, поступать так, как поступала бы она… Жить ее жизнью… Понимаете, мне казалось, что во всем случившемся заключался некий смысл. После всех этих лет захотелось, чтобы ее смерть имела смысл. Глупо, но… — Он прикрыл глаза ладонью. Минуту не мог говорить. — Что вы конкретно от меня хотите, мистер Джерихо?
  Ромилли снял чехол и отыскал бутылку виски и пару стаканов. Они сели на диван, глядя на пустой камин.
  Что вы конкретно от меня хотите?
  Наверное, правды наконец? Подтверждения? Душевного покоя? Окончания…
  И Ромилли, казалось, готов был все это дать, если увидит в Джерихо такого же страдальца, как он сам.
  Уигрэма осенила блестящая мысль, сказал Ромилли, внедрить в Блетчли-Парк агента. Женщину. Должен же кто-нибудь присматривать за этим странным сборищем чудаков, так необходимых для разгрома Германии, однако совершенно чуждых традициям разведки, по существу поломавших эти традиции, превратив то, что было искусством — игрой, если хотите, джентльменов, — в доступную всем науку.
  — Кто вы все? Чем вы там занимались? Можно ли было всем вам доверять?
  Очень важно, чтобы никто в Блетчли не узнал, что она является агентом, даже руководство. Ей требовалось иметь надлежащее происхождение, это очень существенно, иначе ее могли сунуть на какую-нибудь захудалую станцию, а Уигрэму она была нужна там, в самом центре.
  Ромилли снова наполнил стакан и предложил долить Джерихо, но тот прикрыл свой стакан ладонью.
  Так вот, вздохнув и поставив бутылку у ног, продолжал Ромилли, осуществить задуманное оказалось труднее, чем может показаться: надо было вызвать к жизни женщину с удостоверением личности, продовольственными карточками и прочими атрибутами военного времени, снабдить ее надлежащими биографическими данными (на языке Уигрэма, подходящей легендой), ни в коей мере не втягивая во все это Министерство внутренних дел и полдюжины других государственных учреждений, не посвященных в тайну Энигмы.
  И вот тогда Уигрэм вспомнил Эдварда Ромилли.
  Бедный старина Эдвард Ромилли. Вдовец. Вряд ли известен кому-либо за пределами Форин Оффис, последние десять лет прожил за границей, хорошие связи, посвящен в секреты Энигмы… и что всего важнее, на руках свидетельство о рождении дочери соответствующего возраста. Все, что от него требовалось, кроме согласия на использование имени дочери, так это рекомендательное письмо в Блетчли-Парк. Даже не письмо, достаточно подписи. А потом он может продолжать свое одинокое существование, удовлетворенный тем, что исполнил патриотический долг. И в каком-то смысле воскресил дочь.
  — Полагаю, вы ее никогда не видели, — заметил Джерихо. — Ту девушку, которая взяла имя вашей дочери?
  — Боже милостливый, конечно, нет. Более того, Уигрэм заверил меня, что я больше не услышу о ней ни слова. Я поставил это условием. И полгода я ничего не знал. Пока в одно прекрасное воскресенье не позвонили вы и не сообщили, что моя дочь пропала.
  — И вы тут же связались по телефону с Уигрэмом и рассказали о моем звонке?
  — Конечно. Я пришел в ужас.
  — И, естественно, вы потребовали объяснить, что происходит. А он вам растолковал.
  Ромилли допил виски и хмуро посмотрел на пустой стакан.
  — Сегодня, кажется, была поминальная служба? Джерихо кивнул.
  — Могу ли спросить, как она прошла?
  — Ибо вострубит, — вместо ответа сказал Джерихо, глядя мимо стоящего на камине портрета девочки, — и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся… Только Клэр, моя Клэр… жива, не так ли?
  ***
  В комнате смеркалось, освещение приобретало цвет виски. Теперь говорил в основном Джерихо.
  Впоследствии он вспоминал, что по существу толком не объяснил Ромилли, как он все это вычислил: куча мелких несоответствий, превращавших в абсурд официальную версию, хотя он и признавал, что многое из рассказанного ему Уигрэмом было правдой.
  Начать с ее странного поведения, затем никакой реакции ее мнимого отца на ее исчезновение, нежелание присутствовать на панихиде; трудный вопрос, почему с такой легкостью обнаружили одежду и не могут найти тело; подозрительная быстрота, с какой Уигрэм смог задержать поезд… Все эти факты, хотя и со скрипом, притирались друг к другу, образуя законченный логический рисунок.
  Стоило признать, что она была осведомительницей, как все становилось на свои места. Материалы, которые Клэр — Джерихо все еще называл ее так — передала Паковскому, были утечкой, одобренной Уигрэмом, не так ли?
  — Потому что в действительности — во всяком случае, вначале — они были мелочью по сравнению с тем, что Пак уже знал об Энигме военно-морских сил. Откуда исходила опасность? И Уигрэм позволил ей передать их, поскольку хотел посмотреть, что Пак станет делать с ними. Узнать, кто еще с ним связан. Если хотите, это была приманка. Правильно?
  Ромилли промолчал.
  Лишь позднее Уигрэм понял, что допустил чудовищный просчет: Катынь и особенно решение прекратить перехваты сообщений на эту тему толкнули Пака на измену и ему каким-то образом удалось сообщить немцам об Энигме.
  — Полагаю, что перехваты прекратили не по решению Уигрэма?
  Ромилли чуть заметно покачал головой.
  — Выше.
  — Как высоко?
  Тот не сказал.
  — Впрочем, это не имеет значения, — пожал плечами Джерихо. — С этого момента Пак, должно быть, находился под круглосуточным наблюдением с целью установить, с кем он поддерживает контакт, и поймать обоих с поличным. Но человек, находящийся под круглосуточным наблюдением, не в состоянии убить кого-либо, тем более агента тех, кто за ним следит. Если только они не полные идиоты. Когда Пак обнаружил, что шифровки у меня, он понял, что Клэр должна исчезнуть, иначе ее будут допрашивать. Ей нужно было скрыться по крайней мере на неделю, желательно подольше, чтобы он смог удрать. И вот они инсценировали ее убийство — похищенная лодка, окровавленная одежда у водоема. Он полагал, что этого достаточно, чтобы полиция перестала ее разыскивать. И не ошибся: ее перестали искать. Он так и не догадался, что именно она выдавала его все это время.
  Джерихо отпил глоток виски.
  — Знаете, я думаю, что он действительно любил ее, как это ни смешно. Настолько любил, что его последние слова были в буквальном смысле ложью: «Я ее убил, Томас. Ужасно сожалею» — намеренной ложью, поступком у края могилы, чтобы дать ей шанс уйти. А это, конечно, подсказало выход Уигрэму, потому что, с его точки зрения, такое признание позволяло связать концы с концами. Пака нет в живых. Рапозо скоро тоже отправят на тот свет. Почему бы и «Клэр» не оставить покоиться на дне озера? Теперь требовалось лишь представить дело таким образом, будто это я навел Уигрэма на предателя. То, что она жива, — это не моя слепая вера, а чисто логический вывод. Она действительно жива, правда?
  Долгое молчание. На оконном стекле жужжала муха.
  Да, наконец безнадежно произнес Ромилли. Да, он полагает, что дело обстоит именно так.
  Как там писал Харди? Чтобы отвечать эстетическим требованиям, математическое доказательство, как и шахматная задача, должно обладать тремя качествами: неминуемостью, неожиданностью и экономией; оно «должно напоминать простое и четкое созвездие, а не беспорядочное скопление звезд Млечного Пути».
  Итак, Клэр, подумал Джерихо, вот мое доказательство.
  Вот мое четкое созвездие.
  ***
  Бедный Ромилли, он не хотел отпускать Джерихо. У него есть продукты, говорил он, купил по дороге с работы. Могли бы вместе поужинать. Потом бы Джерихо остался ночевать — бог свидетель, места в доме достаточно.
  Но Джерихо оглядел похожую на привидения зачехленную мебель, грязные тарелки, пустую бутылку из-под виски, фотографии, и ему вдруг отчаянно захотелось уйти отсюда.
  — Спасибо, но я опаздываю, — с трудом поднимаясь, ответил он. — Мне уже давно надо быть в Кембридже.
  По узкому вытянутому лицу Ромилли пробежала тень разочарования.
  — Ну, если мне вас не уговорить… — начал он слегка заплетающимся языком. Он был пьян. На лестничной площадке наткнулся на стол, зажег свет и, нетвердо держась на ногах, проводил Джерихо по лестнице до прихожей. — Будете ее искать?
  — Не знаю, — сказал Джерихо. — Возможно. Свидетельство о смерти все еще лежало в прихожей на столике для почты.
  — Тогда оно вам понадобится, — взяв его, заметил Ромилли. — Покажете Уигрэму. Можете сказать, что виделись со мной. Если он начнет все отрицать. Уверен, что тогда он позволит вам увидеться с ней. Если настоите.
  — А это не доставит вам неприятностей?
  — Неприятностей? — рассмеялся Ромилли. Он обвел руками свой похожий на мавзолей дом. — Думаете, я боюсь неприятностей? Забирайте, мистер Джерихо.
  Джерихо промолчал и в этот момент представил себя пожилым, таким, как Ромилли, пытающимся вдохнуть жизнь в еще один призрак.
  — Нет, — наконец промолвил он. — Вы очень любезны. Но пусть оно останется здесь.
  ***
  Джерихо с облегчением покинул тихую улочку и пошел на шум машин. На Кромвель-роуд взял такси.
  Весенний вечер выманил на улицу толпы людей. На широких панелях Найтсбриджа и в Гайд-Парке было по-праздничному оживленно: разнообразие военной форменной одежды, американской и английской, стран Содружества и эмигрантской — темно-синей, цвета хаки, серой, — и повсюду яркие пятна летних женских нарядов.
  Может, и она сегодня вечером где-то здесь, в городе. А возможно, они сочли это слишком рискованным и услали ее за границу, переждать, пока все уляжется и забудется. Кстати, многое из того, что она рассказывала, могло быть и на самом деле, она вполне могла быть дочерью дипломата.
  На Риджент-стрит из кафе «Ройял» под руку с американским майором вышла блондинка.
  Он заставил себя отвернуться.
  «Успех союзников в Северной Атлантике, — гласили газетные щиты на другой стороне улицы. — Потоплены подводные лодки нацистов».
  Джерихо опустил стекло. В лицо пахнул теплый вечерний ветерок.
  И тут произошло что-то странное. Глядя на полные людей улицы, он испытал какое-то сильное чувство — не то чтобы счастье. Пожалуй, лучше сказать облегчение. Или освобождение.
  Он вспомнил их последнюю ночь. Лежа с ним в постели, она плакала. Что это было? Угрызения совести? В таком случае, у нее было к нему какое-то чувство.
  О тебе она никогда не говорила.
  Весьма польщен.
  Учитывая, как она отзывалась о других, для этого есть основания.
  Потом та открытка ко дню рождения: «Милый Т… всегда будешь мне другом… возможно, в будущем… с огорчением узнала… тороплюсь… с любовью… »
  Своего рода разрешение загадки. Во всяком случае, не хуже того, какое, вероятно, получит он.
  На вокзале Кингз-Кросс купил открытку и книжечку марок и послал Эстер приглашение навестить его в Кембридже, как только сможет.
  В поезде отыскал свободное купе и долго разглядывал в зеркале свое отражение. Стемнело, пропала из глаз плоская равнина. Джерихо уснул.
  ***
  Ворота колледжа были закрыты. Отперта только врезанная в них калитка. Было, наверное, десять часов, когда дремавшего у печки Кайта разбудил звук открываемой и закрываемой двери. Приподняв занавеску, он увидел входившего во двор Джерихо.
  Чтобы разглядеть получше, Кайт вышел из привратницкой. Было необычно светло — небо усыпано звездами, — и он на миг подумал, что Джерихо, должно быть, его услышал: молодой человек, стоя на краю газона, казалось, прислушивался. Но потом Кайт понял, что Джерихо стоит и смотрит на небо. Как потом рассказывал Кайт, Джерихо стоял так по крайней мере минут пять — сначала повернулся к капелле, затем посмотрел на лужайку, потом на здание колледжа, после чего решительно направился к своему подъезду и исчез из виду.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"