Посвящается P., который разделил со мной это путешествие, дал на время свою собаку и подарил несколько эпизодов из своей жизни.
Если у человека две женщины, он теряет душу.
А если у человека два дома, он теряет голову.
Пословица
1
Ранним ветреным октябрьским утром Магнус Пим вылез из старенького деревенского такси в прибрежном городке Южного Девоншира, который казался в этот час необитаемым, и, расплатившись с шофером, двинулся через площадь перед церковью. Местом его назначения был ряд плохо освещенных домиков-пансионатов с вывесками, гласившими: «Красивый вид», «Командор», «Эврика». Магнус Пим был человеком могучего телосложения, но стройным и представительным. Шагал он легко. Его тело было чуть наклонено вперед, в лучших традициях класса англосаксонских администраторов. Типичная поза для англичан, когда они поднимают флаг в далекой колонии, открывают истоки больших рек, стоят на палубе тонущего корабля. Магнус Пим находился в пути шестнадцать часов, но на нем не было ни пальто, ни шляпы. В одной руке он нес толстый черный чемоданчик, какие носят чиновники, а в другой — зеленый пакет из магазина «Хэрродс». Сильный морской ветер трепал его городской костюм, от соленого дождя щипало глаза, клочья пены катились по асфальту. Но Пим ни на что не реагировал. Подойдя к крыльцу дома, на котором висела табличка «мест нет», он нажал на кнопку звонка и стал ждать — сначала вспыхнул свет на улице, затем звякнула снимаемая внутри цепочка. Пока он ждал, на церковных часах пробило пять. Словно откликаясь на их зов, Пим повернулся на каблуках и уставился на церковную площадь. Оглядел массивную башню баптистской церкви на фоне бегущих облаков. Изогнутые араукарии, гордость декоративных садов. Пустую раковину для оркестра. Автобусную остановку. Темные провалы разбегающихся в стороны улиц. Двери — одну за другой.
— Ах, мистер Кэнтербери, это вы, — резко произнес старческий женский голос, когда дверь за его спиной открылась. — Скверный вы человек. Ясное дело, снова ехали ночным поездом. Почему вы никогда не звоните по телефону?
— Здравствуйте, мисс Даббер, — сказал Пим. — Как поживаете?
— Как я поживаю, не имеет значения, мистер Кэнтербери. Входите же. Вы до смерти простудитесь.
Но невзрачная площадь словно бы очаровала Пима.
— Мне казалось, «Морской вид» продается, — заметил он мисс Даббер, которая тем временем, уцепившись за его рукав, пыталась втащить его в дом. — Вы говорили, мистер Кук выехал оттуда после того, как его жена умерла. Сказали, ноги его там не будет.
— Конечно, не будет. Он же такой чувствительный. Сейчас же входите, мистер Кэнтербери, и вытрите как следует ноги, а я приготовлю вам чай.
— А почему же наверху, в окне его спальни, горит свет? — спросил Пим, позволяя ей тащить его по ступенькам.
Подобно многим тиранам, мисс Даббер была маленькая, сухонькая и скособоченная — из-за горбатой спины халат на ней сидел неровно и все вокруг казалось скособоченным.
— Мистер Кук сдал верхний этаж — его сняла Селия Вэнн, она там рисует. Надо же быть таким! — Она задвинула засов. — Исчезаете на три месяца, возвращаетесь среди ночи и беспокоитесь по поводу того, что в чьем-то окне горит свет. — Задвинула другой. — Видно, вас ничто не изменит, мистер Кэнтербери. И зачем я только волнуюсь!
— Кто это, черт подери, Селия Вэнн?
— Дочка доктора Вэнна, глупенький. Ей хочется смотреть на море и рисовать его. — Тон ее вдруг резко изменился. — Да что же это, мистер Кэнтербери, как вы посмели? Сию же минуту снимите.
Задвинув последний засов, мисс Даббер выпрямилась, насколько могла, и уже приготовилась вытерпеть его объятия. Но вместо обычного насупленного выражения, которому никто не верил, на ее остроносом личике появился страх.
— Этот жуткий черный галстук, мистер Кэнтербери! Я не хочу смерти в моем доме, не хочу, чтобы вы мне ее принесли. По ком это вы надели?
Пим был мужчина красивый и солидный, хоть в нем и чувствовалось что-то мальчишеское. В пятьдесят с небольшим он был в расцвете сил, полный рвения и энергии, — таких вокруг не существовало и в помине. Но самым привлекательным, по мнению мисс Даббер, была его чудесная улыбка, теплая и искренняя, убеждавшая ее в том, что все в порядке.
— Просто умер один старый коллега по Уайтхоллу, мисс Ди. Не из тех, из-за кого надо хлопать крыльями. Не из близких.
— В моем возрасте любая смерть кажется близкой, мистер Кэнтербери. Как его звали?
— Да я его почти и не знал, — заявил Пим, развязывая галстук и засовывая его в карман. — И во всяком случае, я не собираюсь называть вам его, чтобы вы потом охотились за некрологами — вот так-то. — Взгляд его при этом упал на книгу постояльцев — она лежала раскрытая на столе в холле под оранжевой ночной лампочкой, которую в свой последний приезд он ввинтил в потолок. — Никаких случайных клиентов, мисс Ди? — спросил он, пробегая глазами список. — Никаких беглых парочек, таинственных принцесс? А что с теми двумя любовниками, которые приезжали на Пасху?
— Никакие они не любовники, — строго поправила его мисс Даббер, ковыляя на кухню. — Они жили в разных комнатах, а вечерами смотрели футбол по телевидению. Что это вы сказали, мистер Кэнтербери?
Но Пим ничего не говорил. Порой его речь, словно повинуясь внутреннему импульсу, вдруг обрывалась на полуслове, как внезапно прерванный телефонный разговор. Он перевернул страницу, потом другую.
— Думаю, я больше не стану принимать случайных постояльцев, — донесся сквозь раскрытую дверь голос мисс Даббер с кухни, где она зажигала газ. — Иной раз сижу тут с Тоби, и раздается звонок в дверь, я говорю: «Пойди открой, Тоби». Ну, он, конечно, не открывает. Не может же полосатый кот открывать дверь. Так что мы с ним продолжаем сидеть. Сидим и ждем, а потом слышим: шаги удаляются. — Она с лукавым видом оглядела Пима. — Тебе не кажется, Тоби, что наш мистер Кэнтербери влюбился? — игриво спросила она кота. — Мы сегодня такие веселые! Такие сияющие! В этом костюме наш мистер Кэнтербери выглядит лет на десять моложе. — Не получив от кота нужного отклика, она обратилась к канарейке: — Только он ведь никогда нам этого не скажет, верно, Дикки? Мы узнаем все последними. Цук-цук? Цук-цук?
— «Джон и Сильвия Иллиджибл из Уимблдона», — прочел Пим, все еще просматривая книгу записи постояльцев.
— Джон делает компьютеры, Сильвия составляет для них программы, они уезжают завтра, — нехотя сообщила ему мисс Даббер. Ей не хотелось признавать, что в мире для нее существует еще кто-то, кроме любимого мистера Кэнтербери. — Что это такое вы мне привезли? — возмущенно воскликнула она. — Ни за что не приму! Забирайте обратно!
Но в душе мисс Даббер вовсе не была возмущена, и от подарка она не откажется, и Пим не заберет обратно плотную, белую с золотом, вязаную кашемировую шаль, покоившуюся в коробке из «Хэрродса» и все еще проложенную папиросной бумагой «Хэрродса», которой мисс Даббер, казалось, дорожила даже больше, чем тем, что прикрывали листы. Во всяком случае, вынув шаль, она прежде всего разгладила бумагу, сложила ее так, как она была сложена, и уложила в коробку, а коробку поставила в буфет, где хранила свои сокровища. Только после этого она разрешила Пиму накинуть ей на плечи шаль и обнять ее.
Пим выпил ради мисс Даббер чаю, Пим ублажил старушку, съев кусок пирога и расхвалив его до небес, хоть она и твердила, что пирог подгорел. Пим пообещал ей приладить затычку в раковине и прочистить мусоропровод; посмотреть, пока он тут, в порядке ли цистерна на втором этаже. Пим был скор в движениях и сверхвнимателен, и та веселость, которую старушка проницательно подметила, не покидала его. Он взял Тоби на колени и принялся гладить — чего прежде никогда не делал и что явно не доставило большого удовольствия Тоби. Он выслушал последние новости об Эл, древней тетушке мисс Даббер, тогда как обычно одного упоминания о тетушке Эл было достаточно, чтобы он тут же отправился спать. Он расспросил старушку — что делал всегда — о местных происшествиях за время его отсутствия и с сочувствием выслушал перечень жалоб мисс Даббер. Он кивал, слушая ее рассказы, и часто улыбался про себя по неясной причине или, прикрывшись ладонью, зевал. А потом вдруг поставил чашку на блюдце и стремительно поднялся, точно боясь опоздать на поезд.
— Я пробуду у вас, мисс Ди, если не возражаете, достаточно большой срок. Мне надо довольно много написать.
— Вы всегда так говорите. Последний раз собирались поселиться тут навечно. А потом вскакиваете чуть свет и, даже не позавтракав, назад, в Уайтхолл.
— Возможно, я пробуду тут у вас целых две недели. Я взял отпуск, чтобы поработать спокойно.
Мисс Даббер изобразила испуг.
— Но что же будет со страной? Что станется со мной и с Тоби без мистера Кэнтербери у руля государства?
— Так какие же у мисс Ди планы? — с подкупающей улыбкой спросил он, беря чемоданчик, который, судя по тому, с каким усилием он его приподнял, был нелегким.
— Планы? — эхом отозвалась мисс Даббер и премило улыбнулась, продолжая свою мистификацию. — В моем возрасте этим заниматься не стоит, мистер Кэнтербери. Пусть строит их за меня Господь. Он это лучше умеет делать, чем я, верно, Тоби? Так оно получается надежнее.
— А как насчет круиза, о котором вы все время говорите? Пора бы вам побаловать себя, мисс Ди.
— Не сходите с ума. Это же было много лет назад. Желание у меня прошло.
— Я по-прежнему готов его оплатить.
— Я знаю, что оплатите, да благословит вас Господь.
— Если хотите, я могу созвониться. И мы вместе сходим к агенту по путешествиям. Собственно, я даже присмотрел для вас один круиз. Ровно через неделю из Саутхемтона отправляется «Ориент эксплорер». У них есть один отказ. Я справлялся.
— Вы что, хотите избавиться от меня, мистер Кэнтербери?
Пим долго смеялся.
— Даже если мы с Господом Богом объединимся, нам и то не сдвинуть вас с места, мисс Ди, — сказал он.
Мисс Даббер проследила из холла, как он пошел вверх по узкой лестнице, полюбовалась его молодцеватой выправкой, невзирая на тяжелый чемодан. Собирается на какую-то конференцию высокого уровня. И к тому же — важную. Она слышала, как он, легко шагая, прошел по коридору к комнате номер восемь окнами на площадь, — комната эта была сдана теперь на самый долгий срок за всю ее долгую жизнь. Понесенная утрата не слишком повлияла на него, с облегчением решила мисс Даббер, слыша, как он отпирает дверь и тихо закрывает за собой. Просто один из старых коллег по министерству, не кто-то из близких. Ей не хотелось, чтобы Пим огорчался. Пусть остается тем безупречным джентльменом, который много лет тому назад появился у ее дверей в поисках, как он выразился, пристанища без телефона, хотя у нее на кухне стоял вполне исправный телефон. И с тех пор каждые полгода он платил ей вперед, наличными, без квитанций. И за один день выстроил невысокую каменную стенку вдоль дорожки в ее сад — в качестве сюрприза ко дню ее рождения, — припугнув хорошенько каменщика и штукатура. А после мартовской бури собственными руками снова уложил сдвинувшуюся черепицу на крыше. И присылал ей цветы, и фрукты, и шоколад, и сувениры из разных диковинных мест, ни разу не объяснив, что он там делает. И помогал ей подавать завтрак, когда у нее бывало слишком много случайных постояльцев, и выслушивал ее рассказы про племянника, у которого было столько планов, как делать деньги, только ничего из этого не вытанцовывалось. Последний план был связан с открытием в Эксетере салона для игры в бинго, но прежде требовалось погасить задолженность в банке. Постоялец не получал почты, и не принимал посетителей, и не играл ни на каких инструментах — только слушал иностранное радио, и никогда не пользовался телефоном, — только чтобы позвонить местным торговцам. И никогда ничего не рассказывал про себя — только, что живет он в Лондоне и работает в Уайтхолле, но много разъезжает, да еще то, что фамилия его Кэнтербери, почти как название города. Ни детей, ни жен, ни родителей, ни подружек — никого у него нет на свете, кроме его единственной мисс Ди.
— За это время его могли посвятить в рыцари, а мы с тобой ничего и не знаем, — объявила она Тоби, поднеся к носу шаль и вдыхая запах шерсти. — Он мог стать премьер-министром, а мы с тобой услышали бы об этом только по телевизору.
Сквозь стук дождя до мисс Даббер слабо долетело пение. Мужской голос — немелодичный, но приятный. Сначала она решила, что это — «Зеленые рукавчики», доносящиеся из сада, потом подумала, что это — «Иерусалим», доносящийся с площади, и уже направилась было к окну, чтобы окликнуть поющего. И только тут поняла, что это мистер Кэнтербери поет наверху, и была настолько изумлена, что уже открыла было дверь с намерением дать ему отповедь и замерла на пороге, прислушиваясь. Пение внезапно умолкло. Мисс Даббер улыбнулась. «Вот теперь он прислушивается, что делаю я, — подумала она. — Такой уж он, мой мистер Кэнтербери».
* * *
А в Вене, тремя часами раньше, Мэри Пим, жена Магнуса, стояла у окна своей спальни и смотрела на мир, поразительно спокойный в отличие от того, который избрал ее муж. Она не закрывала портьер и не включала света. Мэри была одета «для приема», как сказала бы ее матушка, и уже целый час стояла в своем голубом костюме у окна в ожидании — вот сейчас подъедет машина, вот раздастся звонок в дверь, вот мягко повернется ключ мужа в замке. И в уме ее шло неравное состязание между Магнусом и Джеком Бразерхудом — кого из них принять первым. Ранний осенний снежок все еще лежал на вершине холма, над ним плыла полная луна, расчертившая комнату белыми и черными полосами. В элегантных виллах, выстроившихся вдоль проспекта, один за другим гасли разведенные для дипломатических приемов костры. Супруга министра Майерхофа устраивала танцы для участников переговоров о сокращении вооруженных сил под джаз из четырех человек. Мэри должна была бы там быть. Ван Лейманы устраивали ужин а-ля фуршет для бывших пражан, приглашались оба пола. Она должна была бы туда пойти — они оба должны были бы пойти — и, протиснувшись мимо стоящих группками гостей, взять себе виски с содовой и водку для Магнуса. И включить радиолу и время от времени танцевать, — эти такие легкие на подъем дипломаты Пимы, такие популярные, как они великолепно принимали в Вашингтоне, когда Магнус был заместителем резидента и все было совершенно великолепно. И Мэри жарила яичницу с беконом, а Магнус шутил и выуживал информацию и приобретал новых друзей — он этим без устали успешно занимался. Ведь это-то было время светского сезона в Вене, когда люди, весь год не раскрывавшие рта, возбужденно обсуждали Рождество и Оперу сбрасывая предосторожность, как старое тряпье.
Но так было тысячу лет тому назад. Так было до прошлой среды. А сейчас самое важное, чтобы Магнус подъехал по проспекту на своем «метро», который он обычно оставлял в аэропорту, и, опередив Джека Бразерхуда, вошел в парадную дверь.
Зазвонил телефон. Тот аппарат, что стоит у кровати. С его стороны. «Да не беги же, идиотка, еще упадешь. Но и не спешить нельзя, а то он повесит трубку. Магнус, дорогой, о великий Боже, хоть бы это был ты, у тебя заскок, и теперь все прошло, я не стану даже спрашивать, что случилось, я никогда больше не буду тебе не доверять». Мэри подняла трубку и почему-то — сама не понимая почему — плюхнулась на перину, схватила другой рукой блокнот и карандаш на случай, если придется записывать номера телефонов, адреса, инструкции. Она не выпалила: «Магнус?» чтобы он не услышал в ее голосе тревоги, не сказала: «Алло», так как боялась выдать голосом даже волнение. Мэри произнесла по-немецки свой номер телефона, чтобы Магнус понял, что это говорит она, что голос ее звучит нормально, что она в порядке и не злится на него и он может спокойно возвращаться. «Никакого шума, никаких проблем, я здесь и, как всегда, жду тебя».
— Это я, — произнес мужской голос.
Но это был не тот «я». Это был Джек Бразерхуд.
— Как я полагаю, ничего нового о том нет, — произнес Бразерхуд сочным уверенным голосом представителя английских военных кругов.
— Ни слова ни от кого. Ты где?
— Буду через полчаса, постараюсь раньше. Дождись меня, хорошо?
«Камин, — вдруг вспомнила она. — Боже мой, камин!» Она поспешила вниз, уже не в состоянии отличить маленькую неприятность от крупной. Мэри отослала на ночь горничную и забыла подложить дров в камин в гостиной, и он наверняка потух. Но она ошиблась. Огонь весело горел, и достаточно было бы подбросить еще одно полено, чтобы предутренние часы не казались столь погребальными. Именно это она и сделала, а потом заскользила по комнате, приводя ее в порядок, — цветы, пепельницы, подносик для виски Джека, — чтобы все вокруг было безупречным, ибо внутри все было наоборот. Мэри закурила и, не впустив в легкие дыма, выдохнула его яростными поцелуйчиками. Затем налила себе очень большую порцию виски — собственно, за этим она прежде всего и спускалась. «Ведь если б мы танцевали, я бы выпила уже несколько порций».
Мэри, как и Пим, была безукоризненной англичанкой. Светловолосая, с волевым подбородком, стройная. В роду Мэри было рекордное количество доблестных смертей. Ее дед умер в Пашендейле, ее единственный брат Сэм — совсем недавно в Белфасте, и целый месяц после этого Мэри казалось, что бомба, разорвавшая «джип» Сэма на куски, убила и ее душу, но умерла не Мэри, а ее отец — от разрыва сердца. Все ее родственники были военными. Все вкупе они оставили ей приличное наследство, неистово патриотическую душу и небольшое поместье в Дорсетшире. Мэри была честолюбива и умна; она любила мечтать, отличалась страстностью желаний и устремлений. Но правила жизни были заложены для нее задолго до рождения и с тех пор, с каждой смертью, все глубже укоренялись в ней. В семье Мэри мужчины участвовали в военных кампаниях, а женщины поддерживали мужчин в тяжелую минуту, оплакивали их и продолжали жить. Ее поклонение Господу, ее званые ужины, ее жизнь с Пимом — все протекало согласно одному и тому же твердому принципу.
Так было до июля. До отдыха на Лесбосе. «Магнус, вернись. Я сожалею, что устроила скандал в аэропорту, когда ты не появился. Сожалею, что кричала на сотрудника „Бритиш эйруейз“ моим шестиакровым голосом, как ты его называешь, сожалею, что размахивала дипломатическим паспортом. И сожалею — ужасно сожалею! — что позвонила Джеку и спросила, где, черт подери, мой муж? Так что, пожалуйста, вернись домой и скажи мне, что надо делать. Все остальное не имеет значения. Только будь тут. Сейчас».
Обнаружив, что она стоит у двойных дверей в столовую, Мэри распахнула их, включила люстры и, со стаканом виски в руке, оглядела длинный пустой стол, блестевший, как озеро. «Красное дерево. Под восемнадцатый век. Такой положено иметь советнику — это не следствие чьего-то вкуса. Можно удобно рассадить четырнадцать человек или шестнадцать, если поставить стулья и у закругленных концов. Проклятое прожженное пятно — чего я только ни пробовала, чтобы его вывести. Вспоминай же, — сказала она себе. — Заставь память вернуться назад. Выстрой все в своей глупой маленькой голове до того, как Джек Бразерхуд позвонит в дверь. Выйди из своей скорлупы и загляни внутрь. Немедленно». Ночь была такая же, как сейчас, свежая и волнующая. Среда, день, когда мы устраивали приемы. И луна была такая же, как сегодня, только с щербинкой с одной стороны. Эта дурочка Мэри Пим, схватившая самую высокую оценку всего по одному предмету и так и не пошедшая в университет, стоит в спальне, широко расставив ноги, и надевает фамильный жемчуг, в то время как блистательный Магнус, ее муж, первый студент в Оксфорде, уже в смокинге, целует ее сзади в шею и, чтобы поднять ей настроение, изображает балканского жиголо. Магнус, конечно, в том настроении, какого требует обстановка.
— Ради всего святого! — взрывается Мэри резче, чем намеревалась. — Перестань дурака валять и защелкни мне эту дурацкую застежку.
И Магнус исполняет просьбу. Он всегда выполняет просьбы. Магнус чинит и исправляет и обслуживает гостей лучше любого дворецкого. А выполнив просьбу, он обнимает мои груди и, жарко дыша мне в шею, говорит: «Послушай, детка, а нет ли у нас времени на один божественный миг? Нет? Да?»
Но Мэри, по обыкновению, так нервничает, что даже не способна улыбнуться, и велит ему спуститься вниз — надо проследить, принес ли нанятый на вечер слуга, герр Венцель, лед из рыбного магазина Вебера. И Магнус идет. Магнус всегда идет. Идет, даже когда вместо этого следовало Мэри бы хорошенько отшлепать.
Прервав ход своих мыслей, Мэри подняла голову и прислушалась. Мотор машины. В такую погоду эти звуки возникают как дурные воспоминания. Но, в отличие от дурных воспоминаний, бесследно исчезают.
* * *
Званый ужин. Любимое занятие дипломатов. Все идет прекрасно, как бывало в Джорджтауне в те дни, когда Магнус, будучи заместителем резидента, еще шел вверх, и впереди уже отчетливо виден был пост начальника службы, и все между Магнусом и Мэри было улажено, если не считать той черной тучи, что день и ночь давит на душу Мэри, даже когда она об этом не думает, и туча эта имеет имя — Лесбос, греческий остров в Эгейском море, окруженный чудовищными воспоминаниями. Мэри Пим, жена Магнуса, советника по некоторым неупоминаемым всуе делам посольства Великобритании в Вене и, по сути, резидента в этой стране, — что знают все кому-надо-известные, — гордо восседает напротив мужа, отделенная от него ее фамильными серебряными канделябрами, в то время как слуги обносят двенадцать кому-надо-известных уважаемых членов местного разведывательного сообщества олениной, тушеной по рецепту ее матушки.
— У вас ведь тоже есть дочь, — говорит Мэри Динкелю, старшему правительственному советнику из австрийского министерства обороны на хорошо выученном немецком. — Ее зовут Урсула, верно? Когда я в последний раз о ней слышала, она училась в консерватории, по классу фортепьяно. Расскажите мне о ней. — И тихо, обращаясь к проходящей мимо служанке: — Фрау Венцель, у мистера Ледерера, через два человека от меня, нет красного соуса. Исправьте оплошность.
Приятный вечер, решила Мэри, слушая перечень бед, свалившихся на семью Динкеля. Вот ради такого вечера она трудилась, трудилась всю свою замужнюю жизнь, в Праге и в Вашингтоне, когда дела их шли в гору, трудится и здесь, где они отбывают свой срок. Она была счастлива, она продолжала поддерживать престиж своей страны, черную тучу Лесбоса все равно что унесло ветром. Том хорошо учится в школе-интернате и скоро приедет домой на рождественские каникулы. Магнус снял домик в Лехе, чтобы покататься на лыжах. Ледереры сказали, что присоединятся к ним. Магнус эти дни был так изобретателен, такое проявлял к ней внимание, несмотря на болезнь отца. А прежде чем отправиться в Лех, он повезет ее в Зальцбург послушать «Парсифаля», и, если она поднажмет, они пойдут на бал в Оперу, потому что, как любили говорить в семье Мэри, «девчонка любит попрыгать». При удачном стечении обстоятельств Ледереры и тут смогут к ним присоединиться — дети проведут вместе вечер: можно будет кого-нибудь нанять за ними присмотреть, — а присутствие посторонних в эти дни в известной мере облегчало ситуацию с Магнусом. Бросив взгляд на Пима в свете канделябра, Мэри сверкнула улыбкой, как раз когда он поворачивался к соседу слева, сидевшему точно глухонемой. «Извини за то, что обижалась», — говорила ее улыбка. «Все забыто», — отвечал он ей. «А когда они уедут, — продолжила она, — мы с тобой останемся трезвыми и займемся любовью, и все будет отлично».
Именно в эту минуту зазвонил телефон. Именно тогда, когда она мысленно вела этот любовный разговор с Магнусом и была невероятно счастлива. Она услышала два звонка, три и уже начала сердиться, когда наконец услышала, что герр Венцель подошел к аппарату. «Герр Пим перезвонит вам позже, если это не срочно», — мысленно прорепетировала она. Герр Пим слишком занят, рассказывая смешную историю на своем безупречном немецком, вызывающем такую досаду в посольстве и приводящем в изумление австрийцев. Герр Пим может, если попросят, имитировать и австрийский выговор или, что еще забавнее, — швейцарский: он ведь учился там в колледже. Герр Пим может поставить несколько бутылок в ряд и, ударяя по ним столовым ножом, заставить их звенеть, как колокол на старой швейцарской железной дороге, в то время как сам он выкликает названия станций между Интерлакеном и Юнгфрауйох на манер местных станционных смотрителей и его аудитория рыдает от ностальгического веселья.
Мэри обратила взгляд в дальний конец пустого стола. А Магнус… чем он в тот момент занимался помимо флирта с Мэри?
Ответ был прост: муж пользовался огромным успехом. Справа от него сидела внушающая благоговейный трепет фрау советница Динкель, женщина до того некрасивая и невоспитанная даже по сравнению с другими чиновничьими женами, что самые заматерелые вояки в посольстве ошеломленно молчали при ней. А Магнус притягивал ее к себе, как солнце, — цветок, она просто не могла насладиться его обществом. Иной раз, глядя, как он старается, Мэри невольно преисполнялась жалости к нему за то, что он так выкладывается. Ей хотелось, чтобы он легче ко всему относился, — ну, хотя бы иногда. Он заслуживает отдыха. «Будь он настоящим дипломатом, он без труда уже стал бы послом», — думала она. В Вашингтоне, заверил ее по секрету Грант Ледерер, Магнус пользовался большим влиянием, чем резидент или посол. А в Вене — хотя его и тут невероятно чтили и он пользовался невероятным влиянием — произошел явный спад. Что ж, так оно и должно быть, но, когда пыль осядет, Магнус снова выйдет на беговую дорожку — надо лишь проявить терпение. Жаль, думала Мэри, она слишком для него молода. Иногда он пытается опуститься до ее уровня, думала Мэри. Слева от Магнуса, тоже им зачарованная, сидела фрау полковничиха Мор, чей муж, немец, был приписан к бюро Службы связи в Винер-Нейштадте. Но подлинную победу Магнус, по обыкновению, одержал над Грантом Ледерером III, «с черной бороденкой и черными мыслишками», как характеризовал его Магнус, — человеком, который полгода тому назад возглавил правовой отдел американского посольства, а на самом деле занимался, конечно, прямо противоположными вещами, ибо Грант был новым представителем ЦРУ и давним другом Магнуса по Вашингтону.
— Грант обожает заниматься никому не нужным творчеством, — ворчал Магнус, как ворчал на всех своих друзей. — Раз в неделю сажает нас всех за большой круглый стол и придумывает названия тому, чем мы уже двадцать лет занимаемся безо всяких названий.
— Но он такой забавный, милый, — напоминала ему Мэри. — А Би — ужасно аппетитная.
— Грант — альпинист, — как-то раз сказал Магнус. — Он делает из нас такую замечательную связку, чтобы можно было потом лезть вверх по нашим спинам. Подожди — вот увидишь.
— Но он хоть умница, милый. Во всяком случае, может составлять тебе компанию, верно?
В рамках ограничений, существующих в отношениях между дипломатами, Пимы и Ледереры действительно составляли великий квартет, а у Магнуса просто была такая манера проявлять любовь к людям — пинать их, просверливать в них дырки и клясться, что он никогда больше не станет с ними разговаривать. Дочь Ледереров Бекки была одних лет с Томом, и они, по сути дела, чуть ли не все свободное время проводили вместе; Би и Мэри сошлись, словно две половины дома, объятого огнем. Что же до Би и Магнуса… Откровенно говоря, Мэри иногда задумывалась над тем, не слишком ли они дружны. Но с другой стороны, она замечала, что в квартетах всегда устанавливаются взаимопритяжения по диагонали, даже если это ни к чему большему не ведет. А если между этими двумя что-то и произойдет, — что ж, если быть совсем откровенной, Мэри не прочь отыграться с Грантом, чей подспудный накал все больше распалял ее.
— Мэри, твое здоровье! Отличный вечер. Всем он очень нравится.
Это была Би, вечно поднимавшая за всех тосты. На ней были бриллиантовые серьги и платье с глубоким вырезом, на который Мэри весь вечер поглядывала. Трое детей и такой бюст — чертовски несправедливо. Мэри в ответ подняла бокал. У Би пальцы машинистки — слегка деформированные, подметила она.
— Да ну же, Грант, старина, проявись, наконец, — говорил Магнус, по обыкновению, полушутя-полусерьезно. — Прояви милосердие, приоткрой нам щелочку. Если все, что ваш доблестный президент говорит нам про коммунистические страны, правда, как же можно, черт подери, заключать с ними какие-то сделки?
Краем глаза Мэри увидела, как стала расползаться фиглярская улыбка по лицу Гранта, так, что казалось, от восторга перед остроумием Пима у него сейчас лопнет кожа.
— Магнус, будь на то моя воля, я посадил бы тебя со стаканом мартини и американским паспортом на большой посольский ковер-самолет и отослал бы в Вашингтон, чтоб ты там баллотировался от демократической партии. Ни разу еще не слышал, чтобы бунтарские мысли излагались так хорошо.
— Выдвинем Магнуса в президенты? — промурлыкала Би, сидя очень прямо и приложив руки к груди, точно кто-то предложил ей шоколадку. — Чудесненько!
В этот момент появился с подчеркнуто раболепным видом герр Венцель и, старательно согнувшись над Магнусом, прошептал ему в левое ухо, что его срочно — извините, ваше превосходительство, — просят к телефону из Лондона — извините, герр советник.
Магнус извинил. Магнус всех извинял. Магнус осторожно обошел воображаемые препятствия по пути к двери, улыбаясь и сочувствуя, а Мэри заговорила еще оживленнее, прикрывая его отступление огнем светской болтовни. Но когда дверь за ним закрылась, произошло нечто непредвиденное. Грант Ледерер посмотрел на Би, а Би Ледерер посмотрела на Гранта. Мэри поймала их взгляды, и кровь у нее застыла.
Почему? Что промелькнуло между ними при обмене этим неосторожным взглядом? Неужели Магнус действительно спал с Би… и Би все рассказала Гранту? Или эти двое обменялись изумленными взглядами, восхищаясь ушедшим хозяином? В той сумятице, которая затем последовала, Мэри ни на йоту не продвинулась в ответе на эти вопросы. Во взгляде, которым они обменялись, не было ни сексуального влечения, ни любви, ни зависти, ни дружеского чувства. В нем был сговор. Мэри видела и знала. Это была пара убийц, которые сказали друг другу взглядом: «скоро», и это «скоро» относилось к Магнусу. Скоро мы его прищучим. Скоро спесь с него слетит, и наша честь будет восстановлена. «Я увидела, что они ненавидят его», — подумала Мэри. Она подумала так тогда, — так она думает и сейчас.
— Грант — это Кассий, ищущий себе Цезаря, — сказал как-то Магнус. — Если он в скором времени не найдет спины, в которую можно всадить кинжал, Управление отдаст его кинжал кому-нибудь другому.
Однако в дипломатии ничто не длится долго, ничто не является абсолютом, и сговор прикончить кого-то не может помешать течению беседы. Оживленно болтая, поддерживая разговор о детях и покупках, отчаянно пытаясь найти объяснение тем ужасным взглядам, какими обменялись Ледереры, а главное — с нетерпением дожидаясь возвращения Магнуса, чтобы он снова стал очаровывать гостей на двух языках сразу, Мэри каким-то образом умудрилась найти время, чтобы подумать, не тот ли это звонок из Лондона, которого все эти недели ждал ее муж? Она уже какое-то время чувствовала, что происходит что-то серьезное, и молилась, чтобы это было обещанное возвращение былого статуса.
И как раз в этот момент — Мэри отчетливо помнила — она почувствовала, продолжая болтать и молиться, чтобы счастье повернулось к мужу, как он кончиками пальцев умело прошелся по ее оголенным плечам, возвращаясь к своему месту во главе стола. Она даже не слышала, как открылась дверь, хотя и прислушивалась.
— Все в порядке, милый? — спросила она его поверх канделябров, играя в открытую, потому что Пимы — такая ужасно счастливая пара.
— Ее Величество в хорошей форме, Магнус? — услышала она подначивающе гнусавый вопрос Гранта. — Ни рахита? Ни крупа?
Улыбка у Пима была сияющей и спокойной, но это могло ровно ничего не значить, как знала Мэри.
— Просто очередная заварушка в Уайтхолле, Грант, — ответил он потрясающе небрежно. — По-моему, у них тут сидит шпион, который сообщает им, когда у меня званый ужин. Милочка, у нас что, больше нет кларета? Невероятно скупой паек, скажу я вам.
«Ох, Магнус, — мысленно воскликнула Мэри, — до чего же ты рисковый!»
Настало время отвести дам наверх, чтобы поправить макияж перед кофе. Фрау советница, считавшая себя женщиной современной, попыталась возразить. Насупленное лицо мужа заставило ее подняться с места. А Би Ледерер, которая к этому часу склонна была стать великой американской феминисткой, вышла как послушная овечка, безоговорочно отданная в стадо ее сексуальным муженьком.
* * *
Вечер закончился столь же идеально, как и начался. В холле Мэри и Магнус помогали гостям одеться Мэри невольно заметила, как Магнус, вся жизнь которого — служение, старательно помогал каждому успешно справиться с рукавами. Магнус предложил было Ледерерам задержаться, но Мэри потихоньку это отменила, сказав с легким смешком Би, что Магнусу надо побыстрее лечь в постельку. Холл пустеет. Дипломаты Пимы, не обращая внимания на холод — они же как-никак англичане, — героически стоят на крыльце и машут отъезжающим.
Мэри прижимается к Пиму, обняв его сзади за талию, засовывает ладонь за брючный ремень мужа, и ее большой палец медленно скользит к ложбинке ягодиц. Магнус не противится. Она любовно положила голову мужу на плечо и нашептывает ему всякую милую ерунду в то же ухо, к которому пригибался герр Венцель, чтобы позвать его к телефону, и надеется, что Би заметит их воркование. Стоя под фонарем на крыльце (Мэри — такая вся светящаяся и молоденькая в своем длинном голубом платье, Магнус — такой благородный в своем смокинге), они выглядели, наверное, образцовой, дружной супружеской парой. Ледереры уезжали последними и больше всех изливались в благодарностях.
— Черт подери, Магнус, не помню, когда еще я так веселился, — говорит Грант своим своеобразным, довольно утомительным, возмущенным тоном.
За ним на второй машине всегда следует охрана. Пимы, англичане до мозга костей, стоя рядом, наслаждаются этой минутой разделенного обоими презрения к американскому образу жизни.
— Би с Грантом жутко смешные, правда? — говорит Мэри. — Вот ты согласился бы иметь охрану, если бы Джек тебе предложил? — В ее вопросе не просто любопытство. Последнее время ее стало интересовать, что за странные люди болтаются явно без дела возле их дома.
— Вот уж ни за что, — ответил Пим, и его всего передернуло. — Разве что он пообещает защитить меня от Гранта.
Мэри вытаскивает из-за его пояса ладонь, они поворачиваются и под руку входят в дом.
— У тебя ничего не случилось? — спрашивает она, думая о телефонном звонке.
— Все в порядке, — отвечает он.
— Я хочу тебя, — осмелев, шепчет Мэри и проводит рукой по его ширинке.
Пим, улыбнувшись, кивает и дергает за узел галстук. На кухне их ждут Венцели, уже собравшиеся уходить. Мэри улавливает запах сигаретного дыма, но решает махнуть на это рукой: они ведь так усердно работали. На смертном одре она будет вспоминать, какое место в ее жизни занимали эти, в общем-то малозначимые, события. Будет вспоминать, как сознательно проигнорировала этот сигаретный дым, как спокойно и умиротворенно чувствовала себя в эти минуты — Лесбос далеко, и она всецело погружена в служение мужу. Магнус уже приготовил для Венцелей конверт с оплатой их услуг плюс щедрые чаевые. «Магнус готов отдать на чаевые последнюю пятерку», — снисходительно думает Мэри. Она сумела полюбить его щедрость, хотя бережливость, присущая высшим слоям общества, и подсказывает ей, что он пережимает. Магнус так редко бывает вульгарен. Даже когда ей кажется, что он растратился, и она думает, не предложить ли ему денег из собственных средств. Венцели уехали. Завтра вечером они будут обслуживать других гостей в другом доме. А Пимы в полной гармонии перебираются в гостиную, держась за руки. Магнус наливает жене виски, себе — водки, но, против обыкновения, не снимает смокинга. Мэри недвусмысленно ласкает его. В подобных случаях они иной раз даже не успевают подняться наверх.
— Роскошная была оленина, Мэбс, — говорит Магнус. Он всегда с этого начинает: хвалит ее. Он вечно кого-то хвалит.
— Они все считали, что это фрау Венцель приготовила, — отвечает Мэри, нащупывая застежку его молнии.
— Да пропади они пропадом, — любезно заявляет Пим, жестом руки посылая ради нее к чертям весь никчемный дипломатический мир.
На секунду Мэри кажется, что Магнус перебрал. Но ей не хочется верить в это, потому что после всех волнений и бессмыслиц вечера она донельзя хочет его. А Магнус протягивает Мэри стакан, приветственно поднимает свой и пьет за нее: молодец, старушка. Он улыбается, глядя на нее сверху вниз; колени их почти соприкасаются — он твердо стоит на ногах. Эта его напряженность передается Мэри — она хочет его здесь и сейчас и дает ему это ясно понять.
— Если Грант Ледерер — третий, — говорит она, на мгновение вновь вспомнив тот взгляд убийцы, — какими же, черт подери, были двое первых?
— Я свободен, — произносит Пим.
Мэри не понимает. Она думает, что это своеобразный отклик на ее шутливое замечание.
— Что-то не поняла, — говорит она, немного стесняясь. «По сравнению с ним я не так уж сообразительна». И вдруг страшная мысль: — Не хочешь же ты сказать, что тебя уволили? — говорит она.
Магнус качает головой.
— Рик умер, — поясняет он.
— Кто? — «Который Рик? Рик из Берлина? Рик из Лэнгли? Который Рик умер, благодаря чему Магнус стал свободным и — кто знает? — может, теперь получит повышение?»
Магнус начинает все сначала. Вполне естественно. Бедная девочка явно не поняла. Устала после длинного званого вечера. У нее ведь оказалась лишняя пара гостей.
— Мой отец, Рик, умер. Он умер от инфаркта сегодня в шесть часов вечера, когда мы переодевались. Считалось, что он вполне оправился после первого инфаркта, а оказывается — нет. Джек Бразерхуд позвонил из Лондона. Какого черта кадровики поручили Джеку сообщить мне об этом, вместо того чтобы сделать самим, — тайна, которой мы, по всей вероятности, так и не узнаем. Но так они поступили. Однако Мэри и тут ничего не поняла.
— Что же это все-таки значит, что ты свободен? — выкрикивает она, утратив всякую способность сдерживаться. — Свободен от чего? — И вполне разумно начинает плакать. Достаточно громко для них обоих. Достаточно громко, чтобы заглушить страшные вопросы, мучившие ее начиная с Лесбоса и вплоть до этой минуты.
Она и теперь чувствует приближение слез — на сей раз из-за Джека Бразерхуда, как вдруг по всему дому разносится, словно звук охотничьего рожка, звонок в парадную дверь — три коротких раската, как всегда.
* * *
Пим резко сдвинул занавески и включил свет. Он перестал напевать. Он чувствовал себя на подъеме. С легким вздохом облегчения поставил на пол чемодан. С удовольствием огляделся, давая возможность всем предметам по очереди поздороваться с ним. Кровать с медным изголовьем. Доброе утро. Вышитая надпись над ней, призывающая любить Иисуса, — я же пытался, но Рик все время вставал поперек дороги. Бюро с убирающейся крышкой. Бакелитовое радио, слышавшее еще незабвенного Уинстона Черчилля. Пим ничего не привнес в эту комнату. Он был здесь гостем, а не колонизатором. Что привлекло его сюда в те мрачные времена, столько жизней тому назад? Даже сейчас, когда столь многое стало понятным, его начинало клонить в сон, стоило попытаться припомнить. Множество одиноких поездок и бесцельных хождений по чужеземным городам привели меня сюда, множество попусту проведенных в одиночестве часов. Он куда-то спешил, что-то искал, от чего-то бежал… Мэри была тогда в Берлине… нет, в Праге, — их перевели туда два месяца тому назад и уже тогда дали ясно понять, что, если он будет в Праге вести себя осторожно, его ждет назначение в Вашингтон. Тому было… Великий Боже, Том тогда только-только вылез из пеленок. И Пим был в Лондоне на конференции, — нет, нет не на конференции, он был на трехдневных курсах по последним методам конспиративной связи в мерзком маленьком учебном центре неподалеку от Смит-сквер. По окончании курсов он взял такси и отправился на Пэддингтонский вокзал. Сделал это необдуманно, повинуясь инстинкту. Голова была все еще забита ненужной информацией об анодах и радиопередатчиках. Он вскочил в отходивший поезд, а в Эксетере пересек платформу и сел в другой. Может ли у человека быть большая свобода — не знаешь ни куда едешь, ни зачем. Очутившись неизвестно где, он увидел автобус, отправлявшийся в какое-то место со смутно знакомым названием, и сел в него.
Было воскресенье, когда тетушки едут в церковь, засунув в перчатку монеты для пожертвований. Из своего космического корабля, с верхнего этажа автобуса, Пим с любовью смотрел вниз — на печные трубы, церкви, дюны и черепичные крыши, которые, казалось, только и ждали, чтобы их подняли за хохолок на небеса. Автобус остановился, кондуктор сказал: «Дальше не едем, сэр», и Пим вышел со странным чувством исполненного долга. «Вот я и прибыл, — подумал он. — Наконец я нашел это место, хотя даже и не искал его. Тот же город, тот же берег — все такое же, каким я это оставил годы тому назад». День был солнечный, и было пусто. По всей вероятности, время обеда. Он потерял счет времени. Несомненно было лишь то, что ступеньки у мисс Даббер были выскоблены добела — как-то неудобно было даже ступать по ним — и из дома неслась мелодия гимна вместе с запахом жареной курицы, синьки, карболового мыла и святости.
— Уходите! — раздался тоненький голосок. — Я стою на верхней ступеньке и никак не доберусь до пробок, а если я еще больше потянусь, то слечу.
Через пять минут он уже снял комнату. Свое прибежище. Свою конспиративную квартиру вдали от всех других конспиративных квартир.
— Кэнтербери. Фамилия — Кэнтербери, — услышал он собственный голос; пробки были благополучно починены, и он вручил мисс Даббер аванс. Столичный житель обрел дом.
Подойдя сейчас к бюро, Пим поднял крышку и начал выкладывать на выстланную кожзаменителем поверхность содержимое своих карманов. Как при переучете товаров перед сменой вывески и помещения. Как воссоздание событий, происшедших за сегодняшний день до этой минуты. Один паспорт на имя мистера Магнуса Ричарда Пима, цвет глаз зеленый, волосы светло-каштановые, сотрудник Иностранной службы Ее Величества, родился слишком давно. Всегда как-то неожиданно вдруг увидеть после долгой жизни среди шифров и кодовых имен собственное имя, оголенное и неприкрытое, на предназначенном для путешествий документе. Один бумажник из телячьей кожи — подарок Мэри на Рождество. В левых кармашках — кредитные карточки, в правых — две тысячи австрийских шиллингов и триста английских фунтов в потрепанных банкнотах различной стоимости — старательно скопленный капитал для бегства; пополнение лежит в столе. Ключи от автомобиля. У Мэри есть дубль. Семейный снимок, сделанный на Лесбосе, — все выглядят преотлично. Нацарапанный адрес девицы, которую он где-то встретил и забыл. Он отложил бумажник в сторону и, продолжая инвентаризацию, вытащил из кармана зеленый посадочный талон, так и не использованный, на вчерашний вечерний рейс компании «Бритиш эйруэйз» в Вену. Пиму интересно было смотреть на этот талон, держать его. «Вот когда Пим проголосовал ногами», — подумал он. За всю его жизнь это был, пожалуй, первый эгоистический поступок, который он совершил, если не считать доблестного решения снять эту комнату, в которой он сейчас сидел. Он впервые сказал «я хочу», а не «я должен».
Во время кремации в тихом пригороде ему показалось, что крошечная группка оплакивавших покойного была существенно пополнена чьими-то соглядатаями. Доказать он ничего не мог. Не мог же он, будучи главным плакальщиком, встать у двери в часовню и спрашивать каждого из девяти пришедших, зачем он тут. Ведь на далеко не прямой дороге, которой Рик следовал по жизни, он встречал уйму людей, которых Пим никогда в глаза не видел и не хотел бы видеть. Тем не менее подозрение осталось и стало расти, пока он ехал в лондонский аэропорт, а когда он возвращал компании арендованную машину и увидел двух мужчин в сером, слишком уж долго заполнявших бланки, оно превратилось почти в уверенность. Не теряя присутствия духа, он сдал в аэропорту чемодан на Вену и, пройдя с этим самым посадочным талоном в руке паспортный контроль, уселся, прикрывшись «Таймс», в грязном отсеке для ожидания. Когда объявили, что вылет задерживается, он с трудом скрыл раздражение. Наконец объявили посадку. Он покорно поспешил присоединиться к толпе, беспорядочно устремившейся к выходу на поле. Совершая этот маневр, он чувствовал, хоть и не мог видеть, как двое мужчин вышли из аэропорта, направляясь пить чай или играть на базе в пинг-понг: пусть-де теперь венские мерзавцы им занимаются, и скатертью дорога, сказали они друг другу. А Пим завернул за угол и зашагал к движущейся дорожке, но не ступил на нее. Он пошел пешком, то и дело озираясь, словно выглядывал задержавшегося спутника, и незаметно влился во встречный поток пассажиров. А мгновение спустя он уже показывал свой паспорт у стойки прибытия. В качестве последней, неожиданно пришедшей в голову меры предосторожности, он подошел к стойке внутренних линий и в общих чертах — с расчетом вызвать досаду у перегруженного сотрудника — принялся выяснять насчет полетов в Шотландию. «Нет, в Глазго не надо, благодарю вас, только в Эдинбург. М-м, стойте-ка, дайте мне заодно и расписание на Глазго. А, расписание даже напечатано, фантастика! Очень-очень вам благодарен. И вы можете выписать мне билет, если я решу его купить? A-а, понимаю. Вон там. Великолепно».
Пим разорвал посадочный талон на мелкие кусочки и положил их в пепельницу. «Что было мною запланировано, а что получилось под влиянием минуты? Это едва ли имело значение. Я здесь, чтобы действовать, а не размышлять». Один автобусный билет из Хитроу в Рединг. Всю дорогу шел дождь. Один железнодорожный билет Рединг — Лондон, неиспользованный, купленный для обмана. Один билет в спальный вагон из Рединга в Эксетер, купленный в поезде. Пим надел берет и держал лицо в тени, когда покупал его у пьяного кондуктора. Разорвав все эти билеты на мелкие клочки, Пим добавил обрывки к горке в пепельнице и то ли по привычке, то ли из какого-то стремления к разрушению поднес к ним спичку и не мигая, пристально смотрел, как они горят. Он подумал было сжечь и паспорт, но врожденная щепетильность удержала его, — эту свою черту он счел старомодной и довольно милой. «Я же заранее все спланировал до последней детали, — я, который ни разу в жизни не принимал сознательного решения. Я спланировал это в тот день, когда начал работать в „фирме“, той частью моего мозга, о существовании которой до смерти Рика я и не подозревал. Я все спланировал, кроме круиза мисс Даббер».
Огонь догорел, он разворошил пепел, снял пиджак и повесил его на спинку стула. Извлек из ящика комода кофту на пуговицах, связанную мисс Даббер, и надел.
«Я с ней еще поговорю о поездке, — подумал он. — Придумаю что-нибудь такое, что ей больше всего понравилось бы. Выберу более удачный момент. Ей надо переменить обстановку, — подумал он. — Поехать куда-то, где она могла бы ни о чем не беспокоиться».
Внезапно ощутив потребность к действию, он выключил свет, быстро шагнул к окну, раздвинул занавески. На кухне у священника-баптиста жена в халате снимает с веревки футбольные принадлежности сына, выстиранные в преддверии сегодняшнего матча. Пим быстро отступает от окна. Он заметил, как сверкнула сталь у калитки священника, но это оказался всего лишь велосипед, привязанный цепью к стволу араукарии, дабы уберечь его от алчности нехристей. Сквозь матовое стекло ванной в «Морском виде» просматривается женщина в серой комбинации, которая, нагнувшись над раковиной, намыливает голову. Селия Вэнн, дочь доктора, та, что хочет писать море, явно ждет сегодня гостей. В соседнем доме номер восемь мистер Барлоу, строитель, и его жена смотрят за завтраком телевизор. Глаз Пима методично просматривает все, движется дальше, внимание его привлекает припаркованный пикап. Дверь со стороны пассажира открывается, из машины выскальзывает девичья фигура, пробегает через центральный сад и исчезает в доме номер двадцать восемь. Элла, дочь гробовщика, знакомится с жизнью.
Пим задернул занавески и снова включил свет. «У меня будет свой день и своя ночь». Чемоданчик стоял, где он его поставил, — на редкость правильной формы, благодаря внутренней стальной оковке. Все нынче ходят с чемоданчиками, подумал Пим, глядя на него. У Рика чемоданчик был из свиной кожи, у Липси — картонный, у Поппи — серый, поцарапанный, с тиснением, чтобы выглядел под кожу. А у Джека — дорогого Джека — чудесный старый чемоданчик, неизменный, точно преданный пес, которого пора пристрелить.
«Есть люди, понимаешь, Том, которые завещают свое тело учебным больницам. Руки идут вот этому классу, сердце — другому, глаза — третьему, каждый что-то получает, каждый благодарен. А у твоего отца есть лишь его тайны. Они — источник его существования и его проклятие».
Пим решительно садится за письменный стол.
Рассказать все как есть, повторил он про себя. Слово за словом, всю правду. Никаких умолчаний, никаких вымыслов, никаких изобретений. Просто мое многообещающее «я», выпущенное на свободу.
Рассказать не кому-то одному, а всем. Рассказать всем вам, кому я принадлежу, кому я отдал со всею щедростью, не раздумывая. Моим начальникам и тем, кто мне платил. Мэри и всем другим Мэри. Всем, кому я какой-то частицей принадлежал, кто большего ждал от меня и был соответственно разочарован.
Со всеми моими кредиторами и объединенными совладельцами будет раз и навсегда произведена расплата и оплачены все задолженности, о чем так часто мечтал Рик и что будет теперь осуществлено его единственным законным сыном. Кем бы ни был для вас Пим, кем бы ни были вы сейчас или прежде, — вам предлагается последняя из многих версий Пима, которого, как вам казалось, вы знали.
* * *
Пим глубоко вобрал в себя воздух и резко выдохнул.
Такое делаешь лишь однажды. Однажды в жизни и — все. Никаких переписываний, никакой обработки, никаких умолчаний. Ты — пчела-самец. Соверши свой подвиг и умри.
Он взял перо, затем лист бумаги. Набросал несколько строк — то, что пришло в голову. «Одна работа и никакой игры — до чего же вы, Джек, нудный шпион. Поппи, Поппи — на стене! Мисс Даббер — на коне! Ешь хороший обед — бедняги Рика уже нет. Рикки-Тикки — мой отец» Перо бежало по бумаге, ничего не вычеркивая. «Иногда, Том, надо совершить поступок, чтобы понять причину, приведшую к нему. Иногда наши поступки — это вопросы, а не ответы…»
2
Мрачный и ветреный был тогда день, Том, какими обычно бывают в этих краях воскресенья. Я запомнил их множество. И не помню ни одного солнечного. Я вообще не помню, чтобы я гулял по улице, — разве что когда меня, будто юного преступника, поспешно вели в церковь. Но я уже опережаю события, ибо в тот день Пим еще не появился на свет. Время действия — вся жизнь твоего отца. Место действия — приморский городок неподалеку от этого, там только круче берег и толще башня, но и этот вполне сойдет. Пронизанное ветром, мокрое, гиблое, поверьте моему слову, позднее утро, и сам я, как я уже говорил, еще не рожденный призрак, не заказанный, не доставленный и, безусловно, не оплаченный, — сам я — глухой микрофон, установленный, но действующий лишь в биологическом смысле. Засохшие листья, засохшие сосновые иглы и засохшее конфетти налипли на мокрые, ведущие к церкви, ступени, и по ним в церковь течет скромный поток верующих в надежде получить свою дозу порицания или прощения, — я, правда, никогда не видел между ними большой разницы. И в их числе я, безгласный зародыш-шпион.
Вот только сегодня что-то происходит. Какой-то шум, и имя этому шуму — Рик. В среду верующих попала сегодня искорка бедокурства, которую им не удается притушить, она тлеет в глубине их, в центре их темной маленькой сферы, и владеет этой искоркой. Породил ее и зажег Рик. Бедокурство наложило свой отпечаток на все: на дьякона в коричневом костюме, шествующего важной, раскачивающейся поступью, взволнованных женщин в шляпках, которые в страшной спешке бегут в церковь, считая, что они опаздывают, а потом сидят, с трудом переводя дух, пылая под белой пудрой от того, что слишком рано пришли. Все вздрючены, все на цыпочках и вырядились первоклассно, как с гордостью сказал бы Рик, — да, наверное, так и сказал, ибо он любил, чтобы при любом событии присутствовало много народу, пусть даже при его собственной казни через повешение. Кое-кто приехал на машине — на таком чуде той поры, как «ланкастер» или «зингер», другие — на троллейбусе, а некоторые пешком, морской дождь Господень покрыл их шеи гусиной кожей под дешевенькими лисьими воротниками, а морской ветер Господень прохватил насквозь тоненькую саржу их воскресных парадных костюмов. Однако ни один из них, каким бы способом он сюда ни прибыл, не считал возможным, невзирая на непогоду, не постоять и не поглазеть на доску объявлений, чтобы собственными глазами убедиться в том, о чем он уже знал по ходившим в эти дни слухам. На доске висят два объявления, оба — расплывшиеся от дождя, оба — столь же неинтересные для прохожего, как чашка холодного чая. Однако для тех, кто знает код, они передают наэлектризовывающий сигнал. Первое объявление на оранжевой бумаге оповещает о том, что Лига женщин-баптисток создает фонд в пять тысяч фунтов для открытия читальни, хотя все знают, что ни одна книга никогда не будет там прочитана, — там будут просто выставлять торты домашнего печения и фотографии прокаженных детишек из Конго. Фанерный градусник, созданный лучшими мастерами Рика, висит на ограде — он показывает, что первая тысяча фунтов уже поступила в фонд. Второе объявление, зеленое, гласит, что сегодня к прихожанам обратится сам пастор — приглашаются все верующие. Но в это сообщение внесены изменения. Поверх объявления пришпилена поправка, отпечатанная на манер официального уведомления, со смешно расставленными большими буквами, какими в этих краях отмечают слово, требующее внимания
Ввиду непредвиденных Обстоятельств сегодня к прихожанам Обратится Сэр Мейкпис Уотермастер,1 Мировой Судья и Член Парламента от либералов данного Округа. Комиссию, составившую Обращение, просят Потом Остаться для Внепланового заседания.
Сам Мейкпис Уотермастер! И все знают, почему он будет выступать!
В широком мире Гитлер взвинчивает себя, чтобы разжечь пожар во всей вселенной, по Америке и Европе, точно неизлечимая чума, распространяется кризис, и всему этому способствуют или не способствуют — в зависимости от того, какая лживая доктрина преобладает на данный день в вечно все отрицающих коридорах Уайтхолла, — предшественники Джека Бразерхуда. Но прихожане и не пытаются делать вид, будто имеют мнение по поводу этих непостижимых сторон Господнего промысла. Их церковь — раскольническая, и временным верховным владыкой тут выступает сэр Мейкпис Уотермастер, величайший проповедник и либерал, каких свет не видел, и один из Самых Высокочтимых в нашем краю, человек, который подарил им это здание, выложив за него деньги из собственного кармана. Не из собственного, конечно. Его отец Гудмен2 дал прихожанам это здание, но Мейкпис, став наследником, постарался забыть, что у него вообще был отец. Старина Гудмен был валлийцем, читавшим молитвы, певшим гимны, овдовевшим, жалким гончарных дел мастером с двумя детьми, которых разделяли двадцать пять лет и из которых Мейкпис был старшим. Гудмен приехал сюда, попробовал глину, понюхал морской воздух и открыл гончарную мастерскую. Года через два он открыл еще две мастерских и завез на них дешевую рабочую силу — сначала таких же, как он, безродных валлийцев, а потом еще более дешевых, безродных и гонимых ирландцев. Гудмен завлекал их домиками, предоставляемыми на время работы, давал им полуголодное существование, платя жалкие гроши, и внушал с кафедры страх перед ожидающим их адом, пока сам не отправился в рай, о чем свидетельствует скромный памятник шести тысяч футов в высоту, воздвигнутый ему на переднем дворе гончарной фабрики и стоявший там, пока года два-три назад все здесь не было сровнено с землей, освобождая место для строительства бунгало, — и скатертью дорога.
А сегодня «ввиду непредвиденных Обстоятельств» этот самый Мейкпис, единственный оставшийся в живых сын Гудмена, спускается к нам со своих высот, хотя обстоятельства, побудившие его к такому шагу, предвидели все, кроме него, — обстоятельства эти были столь же осязаемы, как скамьи, на которых мы сидим, столь же основательны, как плиты Уотермастера, к которым привинчены скамьи, столь же предсказуемы, как дребезжащие часы, которые хрипят и свистят перед каждым ударом, словно подыхающая свинья, борющаяся со страшным концом. Только представьте себе, какой царил там мрак, как там высмеивали молодежь и пригибали к земле, запрещая все волнующее, что ее интересует, — от воскресных газет до папизма, от психологии до искусства, от прозрачного белья до алкоголя как высокого градуса, так и низкого, от любви до смеха и наоборот, не знаю, был ли такой уголок человеческого существования, который не был бы затронут их порицанием. Ибо если вы не поймете всей глубины этого мрака, вы не поймете и того мира, из которого бежал Рик, и мира, в который он бежал, как и того щекочущего удовольствия, какое обжигает блошиным укусом грудь каждого скромного прихожанина в это сумрачное воскресенье, когда последний удар часов смешивается со стуком дождя и для молодого Рика наступает первое в жизни великое испытание. «Настало наконец время высоко вздернуть Рика Пима», — пошла молва. И можно ли придумать более внушительного палача, чтобы набросить преступнику на шею веревку, чем Мейкпис, один из Самых Высокочтимых в нашем краю, мировой судья и член парламента от либералов?
С последним ударом часов замирает и соло на органе. Прихожане, затаив дыхание, начинают считать до ста и выискивать своих любимых актеров. Обе женщины из семейства Уотермастера пришли рано. Они сидят — плечо к плечу — на скамьях для знати, прямо под кафедрой. Почти в любое другое воскресенье Мейкпис восседал бы между ними всеми своими шестифутовыми телесами, — восседал бы, склонив набок свою вытянутую голову, и слушал своими маленькими розовыми, как бутон, ушками игру на органе. Но не сегодня, потому что сегодня — день необычный, сегодня Мейкпис совещается в приделе с нашим пастором и несколькими озабоченными попечителями из Комиссии, составившей Обращение.
Жене Мейкписа, известной, как леди Нелл, нет еще и пятидесяти, но она уже сгорбленная и сморщенная, как ведьма; она то и дело вскидывает свою седеющую голову, словно отгоняя мух. А рядом с глупой, дятлоподобной Нелл примостилась Дороти, этакая крошечная застывшая статуэтка, которую правильнее называть Дот, безупречная леди-былинка, достаточно юная, чтобы быть дочерью Нелл, а не сестрой Мейкписа, и она молится, молится Создателю, прижимает маленькие сжатые кулачки к глазам, готовая отдать ему свою жизнь и смерть, лишь бы он услышал ее и устроил все, как надо. Баптисты не встают перед Богом на колени, Том. Они опускаются на корточки. Но моя Дороти в тот день распласталась бы на уотермастерских плитах и поцеловала бы большой палец на ноге папы, если бы Господь снял ее с крючка.
* * *
У меня есть одна ее фотография, и было время — хотя, клянусь, это прошло, и она умерла для меня, — когда я отдал бы душу, чтобы иметь еще одну. Я обнаружил фотографию в старой потрепанной Библии, когда мне было столько лет, сколько сейчас Тому, в одном пригородном доме, который мы срочно освобождали. «Дороти — с моей особой любовью. Мейкпис», — гласит надпись на титульном листе Библии. Единственный, испещренный пятнами коричневатый снимок, запечатлевший Дороти словно бы в полете, когда она выходит из такси, — номер машины не попал в кадр, — сжимая в руке составленный дома букетик цветов, скорее всего полевых; в ее больших глазах затаилось столько всего, что как-то не по себе становится. Она что, направляется на свадьбу? Свою собственную? Или приехала навестить больную родственницу — Нелл? Где она находится? Куда бежит? Цветы она держит у подбородка, прижав друг к другу локти. Руки ее образуют вертикальную линию от талии к шее. Длинные рукава схвачены у запястий. На руках — миткалевые перчатки, поэтому колец не видно, хотя мне кажется, что у третьего сустава на среднем пальце левой руки есть шишечка.3 Волосы прикрыты шляпой-колокольчиком, которая, словно маска, затеняет испуганные глаза. Одно плечо выше другого — так и кажется, что она вот-вот потеряет равновесие; маленькая ножка отставлена, чтобы удержаться. Светлые чулки шелковисто поблескивают, лаковые туфельки — остроносые, на пуговках. Почему-то я знаю, что они ей узки, что они немодные, как и вся остальная одежда, купленная на распродаже в магазине, где не знают Дороти и она не хочет, чтобы знали. Нижняя часть ее лица отмечена бледностью, присущей растениям, выращенным в темноте, — вспомните «Поляны», дом, где она выросла! Единственное, как и я, дитя, что видно с первого взгляда, — правда, у нее есть брат, появившийся на свет на двадцать пять лет раньше нее.
Рассказать, что я нашел в летнем доме Уотермастеров, забредя однажды таким же, как она, ребенком в большой заросший сад? Книжку с картинками, которую Дороти получила в качестве премии на уроках Закона Божьего, — «Житие Спасителя нашего в картинках». И знаете, что моя дорогая Дот с ней сделала? Закрасила цветным карандашом все лики святых. Сначала меня это возмутило, а потом я понял. Для нее это были лица из пугающего реального мира, к которому она не принадлежала. У них были друзья, им расточали добрые улыбки, которых она не знала. Она затушевала нх. Не из злости. Не из ненависти. Даже не из зависти. А из непонимания того, как они могут так легко жить. Взгляните снова на снимок. Замкнутое лицо без улыбки. Маленький ротик плотно сжат, уголки опущены — все тайны этого существа на прочном запоре. Человек с таким лицом не в состоянии избавиться от дурного воспоминания или происшествия, потому что ему не с кем поделиться. Он обречен накапливать их одно за другим до того дня, когда плотина прорвется от переполнения.
Хватит. Я опережаю события. Дот, она же — Дороти по фамилии Уотермастер. Никакого отношения ни к каким другим компаниям не имеет. Абстракция. Мной придуманная. Нереальная пустая женщина, вечно от чего-то бегущая. Повернись она ко мне спиной, а не лицом, я не меньше знал бы ее и не меньше любил бы.
* * *
А позади женщин из семьи Уотермастера, далеко позади, чисто случайно настолько далеко, насколько позволяет длина церкви, в самом конце длинного придела, на облюбованных ими скамьях, возле самых закрытых дверей, сидит цвет нашей молодежи в завязанных и слегка торчащих из-под крахмальных воротничков галстуках, с гладко прилизанными волосами, разделенными ровным, словно проведенным бритвой, пробором. Это ученики вечерней школы — как их любовно называют, завтрашние апостолы нашего престола, наша великая надежда, наши будущие проповедники с амвона, наши врачи, миссионеры и филантропы, наши будущие спасители. Это они благодаря своему рвению были наделены обязанностями, которые обычно доверяют людям более зрелого возраста: раздачей молитвословов и специальных объявлений, сбором пожертвований и хранением пальто. Это они раз в неделю на велосипеде, мотоцикле и машине, предоставленной добрыми родителями, развозят журнал, выпускаемый нашей церковью, в каждый богобоязненный дом, включая дом самого сэра Мейкписа Уотермастера, повару которого навечно даны указания всегда иметь наготове кусок торта и стакан лимонного напитка для разносчика; это они собирают несколько шиллингов арендной платы с обитателей принадлежащих церкви домишек для бедняков, они катают на лодках по Бринкли-Мер детишек, выезжающих за город, они участвуют в рождественских чаепитиях с Оркестром надежды и вносят живую струю в неделю Христианских деяний. И это они приняли на себя, как прямое поручение от Иисуса Христа, бремя Обращения Женской лиги с целью собрать пять тысяч фунтов в такое время, когда на двести фунтов могла год существовать целая семья. Не было двери, в которую они не позвонили бы в ходе своего паломничества. Не было окна, которое они не предложили бы вымыть, клумбы, которую они не предложили бы прополоть и вскопать во имя Иисуса. День за днем молодое воинство отправлялось трудиться и возвращалось, пропахшее перечной мятой, в дома, где уже давно спали родители. Сэр Мейкпис воспел им хвалу, как и наш священник. Ни одно воскресенье не заканчивалось без напоминания Отцу нашему об их преданности. И красная линия на фанерном градуснике у ворот церкви ползла вверх — она перебралась через пятьдесят, потом через сотни, подбираясь к первой тысяче, где, невзирая на все усилия молодых людей, казалось, и застряла. И дело не в том, что у них пропал импульс, — далеко не в этом. У них и мысли нет о провале. И Мейкпису Уотермастеру вовсе нет надобности напоминать им о пауке Брюса,4 хотя он часто это делает. Ученики вечерней школы — мастера своего дела, как у нас говорят. Ученики вечерней школы — личный авангард Иисуса, и они будут «самыми высокочтимыми» в стране.
Их пятеро, и в центре сидит Рик, их основатель, управляющий, вдохновитель и казначей, все еще мечтающий о своем первом «бентли». Рик — полное имя Ричард-Томас, — названный так в честь его дорогого батюшки, всеми любимого Ти-Пи, который сражался в окопах первой мировой войны, прежде чем стать нашим мэром, и отошел в мир иной семь лет тому назад, хотя и кажется, что это было только вчера. Ах, какой же он был проповедник до того, как Создатель забрал его к себе! Том, Рик был тебе дедом чисто формально, ибо я никогда не позволила бы тебе встретиться с ним.
* * *
У меня есть два варианта выступления Мейкписа, оба неполные, оба без указания времени, места или источника, — пожелтевшие вырезки из газет, выхваченные, по-видимому, маникюрными ножницами из церковных страниц местной прессы, которая в те дни освещала все деяния нашего проповедника с такою преданностью, словно речь шла о наших футболистах. Я обнаружил эти вырезки в той же Библии Дороти, вместе с ее фотографией. Мейкпис никого впрямую не винил, Мейкпис не выдвигал никаких обвинений. Здесь у нас выражаются намеками — все выкладывают сами грешники. «Член парламента предупреждает о появлении у молодежи стяжательства, алчности», — пропел один журналист. «Опасность честолюбивых устремлений у молодежи великолепно высвечена». Во внушительной личности Мейкписа, объявляет анонимный писатель, «соединились кельтское изящество поэта, красноречие государственного мужа и железное чувство справедливости законодателя». Прихожане сидели «как завороженные, став наикротчайшими», — и уж больше всех Рик, который сидит в восторженном трансе, кивая крупной головой в такт краснобайству Мейкписа, хотя каждая валлийская нота его поучении — для ушей и глаз возбужденных слушателей вокруг — адресована через весь приход лично Рику и вдалбливается в него зловеще указующим уотермастерским перстом.
Вторая версия звучит менее апокалиптично. Самый Высокочтимый в нашем краю не стал обрушиваться на молодых грешников — вовсе нет. Он предлагал помощь споткнувшемуся молодому человеку. Он превозносил идеалы молодежи, сравнивая их со звездами. Если верить этой версии, можно подумать, что Мейкпис помешался на звездах. Он никак не мог от них оторваться, как не мог оторваться и журналист. Звезды — как судьба. Звезды ведут мудрых через пустыню к Колыбели Истины. Звезды светят нам во мраке отчаяния, даже в западне греха. Звезды разной формы, на каждый случай. Сияют над нами Господним светом. Человек, написавший это, если то не был сам Уотермастер, должно быть, принадлежал Мейкпису Уотермастеру душой и телом. Никто другой не мог бы так подсластить это внушающее трепет, грозное выступление с кафедры.
Хотя глаза мои в тот день еще и не были раскрыты, я ясно вижу Уотермастера таким, каким видел потом во плоти и буду всегда видеть, — высокий, как труба его фабрики, и такой же сужающийся кверху. Обрюзглый, с покатыми плечами и расплывшейся талией. Вялая рука с пухлой кистью выброшена в нашу сторону словно семафор. И влажный подвижный ротик, который должен был бы принадлежать женщине, слишком маленький даже для того, чтобы пропускать пищу, растягивающийся и сокращающийся, выбрасывая возмущенные звуки. И вот после того, как много-много времени спустя было произнесено немало страшных предупреждений и подробно обрисованы кары за грехи, я увидел, как он наконец взял себя в руки, откинулся назад и облизнул губы, как бы посылая нам прощальный поцелуй, о чем мы, дети, молились все эти сорок минут, сжимая ноги и умирая от желания писать, сколько бы ни писали до отъезда из дома. В одной из вырезок полностью приведен этот финальный нелепый абзац, и я приведу его снова сейчас — в их тексте, а не в моем изложении, хотя все проповеди Уотермастера, какие я слышал потом, завершались таким же образом и конечные слова их стали неотъемлемой частью натуры Рика и вошли в его плоть и кровь на всю жизнь, а следовательно, и на всю мою, — я был бы крайне удивлен, не звучи они в его ушах, когда он умирал, и не сопровождай они его к нашему Создателю, когда два кореша воссоединились наконец.
«Идеалы, юные братья мои… — Я так и вижу, как Мейкпис тут приостанавливается, снова бросает взгляд на Рика и начинает сызнова: — Идеалы, возлюбленные братья мои, можно сравнить с дивными звездами, которые сияют над нами… — Я так и вижу, как он поднимает свои печальные, отнюдь не сияющие, как звезды, глаза к сосновому потолку. — …Нам их не достичь. Миллионы миль отделяют нас от них. — Я так и вижу, как он поднимает безвольно висящие руки, словно намереваясь подхватить падающего грешника. — Но, братья мои, какую же великую пользу мы извлекаем из их присутствия!»
Запомни этот образ, Том. Джек, вы подумаете, что я — сумасшедший, но эти звезды — какой бы это ни было глупостью — играют существенную роль в оперативной разведке, ибо дают первое представление о твердой убежденности Рика в уготованной ему судьбе, и их влияние не ограничивается Риком, — да и как могло быть иначе, ибо что такое сын пророка, как не осуществленное пророчество, даже если никто на всей Божьей земле так и не обнаружил, о чем каждый из них пророчествовал? Мейкпис, как все великие проповедники, вынужден был обходиться без занавеса и аплодисментов. Тем не менее в наступившей тишине, — а у меня есть свидетели, которые клянутся, что так все и было, — слышно, как Рик дважды шепотом повторяет: «Красиво». Мейкпис Уотермастер тоже слышит — он шаркает своими большими ногами и, приостановившись на ступеньках, ведущих с кафедры, усиленно моргая, озирается, словно кто-то грубо его обозвал. Мейкпис усаживается на свое место, орган гремит «Какие помыслы горят в наших сердцах». Мейкпис снова встает, не зная, к чему прислонить свою до смешного узкую спину. Гимн исполняют вплоть до нудного конца. Ученики вечерней школы, с Риком, завороженным образом звезд, посредине, идут по проходу и натренированным строем рассыпаются по церкви — каждый на свое место. Рик, со свойственной ему сегодня, как и каждое воскресенье, шустростью, подходит к ламам Уотермастера с блюдом для пожертвований, — голубые глаза его блестят сверхъестественной сметкой. Сколько они дадут? Как быстро? Тишина придает напряженность этим серьезнейшим вопросам. Сначала леди Нелл заставляет его постоять, пока она роется в сумочке и что-то бурчит, но Рик — само долготерпение, сама любовь, сами звезды сегодня, и каждая дама, независимо от возраста и красоты, награждается его взволнованной и полной святости улыбкой. Но если слабоумная Нелл глупо улыбается ему и пытается взлохматить его прилизанные волосы и спустить прядь на его высокий христианский лоб, то моя крошка Дот смотрит только в землю и все молится, молится, теперь уже стоя, и Рику приходится тронуть ее пальцем за локоть, чтобы оповестить о своей божественной близости. Я чувствую сейчас его прикосновение к моему локтю, и оно преисполняет меня слабосильной ненависти и одновременно преданности. Мальчики выстраиваются перед престолом, священник принимает дары, бормочет благословения и велит всем, кроме Комиссии по подготовке Обращения, быстро и спокойно покинуть церковь. «Непредвиденные обстоятельства» начинают разворачиваться, а с ними и первое великое испытание для Ричарда Т. Пима — правда, первое в ряду многих, но именно это испытание по-настоящему порождает у него желание предстать перед судом людским.
* * *
Я сто раз представлял себе, как он выглядел в то утро. Стоял в одиночестве и задумчивости у входа в полную людей комнату. Рик, сын своего отца, чье великое славное наследие прорезало морщинами его лоб. Рик, ожидавший, подобно Наполеону перед сражением, того момента, когда Судьба протрубит и призовет его к наступлению. Никогда в жизни он нигде не появлялся с ленивым видом, никогда не опаздывал и не оставлял по себе плохого впечатления. В то дождливое воскресенье, когда Божий ветер свистел среди сосновых балок над головой, а безутешное человечество, сидевшее на передних скамьях, не слишком ловко себя чувствуя, дожидалось Рика. Но звезды, как мы знаем, — подобны идеалам и неуловимы. Начали поворачиваться головы, заскрипели скамьи. Рика все нет. Ученики вечерней школы, уже собравшиеся на своих скамьях, облизывают губы, нервно поправляют галстуки. Рики удрал. Рики физически не способен выносить неприятности. Дьякон в коричневом костюме с непонятной застенчивостью дилетанта направляется, прихрамывая, к ризнице, где, возможно, прятался Рик. Внезапный грохот. Все головы резко поворачиваются, и взоры всех вперяются в конец прохода, где находится большая западная дверь, которую внезапно открыла снаружи чья-то таинственная рука. На фоне серых облаков над морем появляется силуэт Рика Т. Пима, доныне известного всем нам в качестве естественного наследника Дэвида Ливингстона;5 он торжественно склоняется перед своими судьями и своим Создателем, закрывает за собой большую дверь и почти тотчас исчезает на ее черном фоне.
— Просьба от старенькой миссис Харманн к вам, мистер Филпотт. — Филпотт — фамилия священника. А голос принадлежит Рику, и все, по обыкновению, замечают, какой он красивый, как он объединяет, как все любят его, как он пугает и притягивает своей неизменной самоуверенностью.
— Вот как — и о чем же она просит? — говорит Филпотт, страшно взволнованный этой вестью, поступившей столь издалека. Филпотт ведь тоже валлиец.
— Она была бы рада, если бы завтра ее подвезли до Общей больницы в Эксетере, чтобы она могла повидать своего мужа до операции, мистер Филпотт, — говорит Рик с еле заметной ноткой укора. — Похоже, она считает, что он не вытянет. Если вам это не с руки, я уверен, кто-то из нас мог бы позаботиться о ней, верно, Сид?
Сид Лемон — кокни, чей отец не так давно переехал на юг из-за артрита и, по мнению Сида, скоро помрет от скуки. Сид любимый адъютант Рика, шустрый и озорной, как и все городские мальчишки. Сид навсегда — даже и сейчас — останется для меня Сидом и чуть ли не духовником, каким никто для меня не был, кроме Поппи.
— Посидим с ней вместе хоть всю ночь, если понадобится, — заявляет Сид со страстной прямотой. — И весь следующий день, верно, Рики?
— Помолчите, — буркает Мейкпис Уотермастер.
Но это относится не к Рику, который в этот момент запирает церковную дверь изнутри на засовы. Мы с трудом различаем его в пронизанной пятнами света полутьме портала. «Щелк» делает первый засов, установленный так высоко, что Рик с трудом дотягивается до него. «Щелк» делает второй, находящийся совсем внизу, так что Рику приходится пригнуться. Наконец, к явному облегчению слабонервных, он соизволяет двинуться вперед, к помосту виселицы. Ибо к этому времени наиболее слабые из нас уже всецело зависят от него. К этому времени мы уже мысленно молим его, сына старика Ти-Пи, улыбнуться нам, заверяем, что ничего против него не имеем, осведомляемся о здоровье милой дамы, его бедной матушки, ибо эта милая дама, как всем известно, находится ныне не в себе и никто не в силах вывести ее из этого состояния. Она сидит, величавая вдова, в доме на Эйрдейл-роуд, в комнате с задернутыми занавесками, под гигантской цветной фотографией Ти-Пи с регалиями мэра и плачет и молится, чтобы ей вернули покойного мужа. А в следующую секунду — чтобы он оставался там, где он есть, и она была бы избавлена от позора. А еще в следующую — подстрекает Рика, словно старый понтер, каким она втайне является: «Выложи им все, сынок. Разбей их, прежде чем они разобьют тебя, поступи с ними, как поступил твой отец, даже ударь по ним сильнее». К этому времени наименее практичные служители нашего импровизированного трибунала уже были перетащены, если не подкуплены, на сторону Рика. И словно желая еще больше подорвать их авторитет, валлиец Филпотт в своей невинности совершает ошибку, поставив Рика рядом с кафедрой, на то самое место, с которого он с таким блеском и проникновением читал нам заданный на день урок. Более того: валлиец Филпотт сам подводит Рика к этому месту и разворачивает стул, чтобы Рик мог сесть. Но Рик не настолько послушен. Он продолжает стоять, удобно положив руку на спинку стула, словно намереваясь его усыновить. И заводит с мистером Филпоттом диалог на более легкие темы.
— «Арсенал» в субботу потерпел поражение, — говорит Рик. «Арсенал» в лучшие времена был второй великой любовью мистера Филпотта, как и Ти-Пи.
— Не будем сейчас об этом, Рик, — говорит мистер Филпотт в волнении. — У нас есть дело, о котором, как тебе хорошо известно, нам следует поговорить.
Наш пастор с несчастным видом занимает место рядом с Мейкписом Уотермастером. Но Рик достиг своей цели. Он установил связь с Филпоттом, хотя тот вовсе этого не хотел, он предстал перед нами человеком чувствительным, а не злодеем. И, сознавая, что он этого достиг, Рик улыбается. Всем нам сразу — грандиозно, что вы сегодня здесь, с нами. Его улыбка сплачивает нас — в ней нет нахальства, она впечатляет своим состраданием к человеческим слабостям, приведшим нас к этой злополучной ситуации. Только сам Мейкпис да Перси Лофт, великий стряпчий из Доулиша, известный как Перси-Писака, примостившийся с бумагами рядом с ним, сидят с каменными лицами, всем своим видом выражая неодобрение. Но Рику они не внушают ужаса. Ни Мейкпис, ни, уж конечно, Перси, с которым у Рика в последние месяцы установились отличные отношения, основанные, как говорят, на взаимном уважении и понимании. Перси хочет, чтобы Рик учился на адвоката. Рик склоняется к этому, а пока хочет, чтобы Перси дал ему деловой совет относительно кое-каких сделок, которые он замышляет. Перси, вечный альтруист, оказывает услуги бесплатно.
— Замечательно вы сегодня выступали перед нами, сэр Мейкпис, — говорит Рик. — Никогда не слышал ничего лучше. Эти ваши слова будут звучать в моей голове подобно райским колоколам, пока меня не призовет к себе Господь, сэр. Здравствуйте, мистер Лофт.
Перси Лофт выступает сейчас в слишком официальной роли и потому молчит. А сэр Мейкпис привык к лести и воспринимает ее как должное.
— Садись же, — говорит наш либеральный член парламента данного округа и мировой судья.
Рик тотчас повинуется. Рик — не противник властей. Как раз наоборот: он сам власть, как мы, колеблющиеся, уже знаем, — властитель и одновременно судия.
— Куда ушли деньги, собранные по Обращению? — спросил без дальних околичностей Мейкпис Уотермастер. — За один только прошлый месяц было пожертвовано около четырехсот фунтов. Триста за предыдущий месяц и еще триста в августе. По вашим подсчетам за этот период было получено сто двенадцать фунтов. Ничего из этой суммы не положено на счет, и нет наличности. Куда ты все это девал, мальчик?
— Купил автобус, — говорит Рик, и Сид, сидевший вместе с остальными на скамье, чуть, по его собственным словам, не окочурился.
* * *
Рик говорил двенадцать минут по часам отца Сида, и, когда закончил, между ним и победой — Сид был твердо уверен — стоял один только Мейкпис Уотермастер.
— Пастор был завоеван еще прежде, чем твой папа открыл рот, Постреленок. Ну, иначе и быть не могло: ведь это он дал Ти-Пи первый раз выступить с кафедры. Старина Перси Лофт — ну, у Перси к тому времени были дела поважнее, верно ведь?
Рик уже заткнул ему рот. А остальные склонялись то туда, то сюда, вверх-вниз, как трусы у шлюхи: надо же было понять, куда прыгнет Их Светлость Высокочтимый Мейкуотер.
Прежде всего Рик великодушно объявляет о своей полной ответственности за все.
— Вина, — говорит Рик, — если она есть, — должна быть свалена у его порога.
Рассуждения о звездах и идеалах — ничто в сравнении с теми афоризмами, которые он бросает нам:
— Если надо нацелить перст указующий, нацеливайте его сюда. — И тычет в собственную грудь. — Если должна быть расплата, вот вам адрес. Я тут, перед вами. Пошлите мне счет. И пусть на его ошибках учатся те, кто его в это вовлек, если таковые были, — призывает он своих судей, ребром пухлой руки — для вящей убедительности — припечатывая слова.
Женщины любовались руками Рика до конца его дней. Они делали выводы на основании толщины его пальцев, которые он, жестикулируя, всегда держал вместе.
— Откуда он научился ораторскому искусству? — почтительно спросил я как-то Сида, когда мы сидели за «маленькой выпивкой», как они с Мег это называли, у камина, в их доме в Сербитоне. — С кого он брал пример, если не считать Мейкписа?
— С Ллойд-Джорджа, Хартли Шоукросса, Эйвори, Маршалла Холла, Нормана Биркетта и других великих адвокатов своего времени, — мгновенно ответил Сид, как если бы речь шла о лошадях. — Твой папа относился к закону с таким уважением, как никто другой. Он изучал речи адвокатов и воспроизводил их особенности лучше, чем молол языком. Он бы стал большим судьей, если бы Ти-Пи дал ему такую возможность, верно, Мег?
— Да он стал бы премьер-министром, — решительно заявила преданная Мег. — Кто мог сравниться с ним? Один только Уинстон!6
Затем Рик переходит к изложению своей теории собственности, которую с тех пор он излагал при мне много раз во многих вариантах, но тогда, по-моему, он ее только раскрывал. Суть ее состоит в том, что деньги, проходящие через руки Рика, являются поводом для нового прочтения законов собственности, поскольку все, что он делает с этими деньгами, идет на благо человечества, чьим главным представителем он является. Одним словом, Рик не берет, а дает, и те, кто называет это иначе, просто не верят ему. Последний довод излагается посредством все нарастающей бомбардировки страстными, грамматически взрывными псевдобиблейскими фразами:
— И если кто-либо из вас, сегодня здесь присутствующих… может найти доказательство хотя бы какой-то прибыли… одной-единственной выгоды… будь то в прошлом, будь то припасенной на будущее… прямо или косвенно вытекающей из этого поступка… и пошедшей мне на благо… поступка, хоть и осуществленного из честолюбия, не будем ходить вокруг да около… пусть тот человек выйдет сейчас вперед, с чистым сердцем… и укажет перстом куда положено.
От этой речи всего один шаг до божественного видения — «Компания автобусов Пим и Спасение душ лимитед», приносящая выгоду благочестию и подвозящая прихожан к престолу.
Волшебный ящик отперт. Отбросив крышку, Рик демонстрирует ослепительный набор перспектив и цифр. Проезд на двухъярусном автобусе из аббатства Фарлей до нашего престола ныне стоит два пенса. Проезд на троллейбусе из Тамберкомба стоит три пенса, проезд на такси вчетвером из любого из этих мест стоит шесть пенсов, а автобус фирмы «Грэнвилл Хастингс» стоит девятьсот восемь фунтов, если платить наличными; в нем тридцать два сидячих места и восемь стоячих. Только по воскресеньям, — а мои помощники, здесь присутствующие, провели, джентльмены, тщательнейшие изыскания, — свыше шестисот человек тем или иным способом покрывают общее расстояние в четыре с лишним тысячи миль, чтобы преклонить колени у этого прекрасного престола. Потому что они любят эту церковь. Как любит ее и Рик. Как любим ее все мы — не будем скрывать, — каждый мужчина и каждая женщина, присутствующие здесь. Потому что они хотят из периферии попасть в центр своей веры. Это одно из выражений самого Мейкписа Уотермастера, и Сид говорит, немного нахально было со стороны Рика сказать такое прямо перед ним. Еще три дня в неделю — на выступления Оркестра надежды, занятия Христианскими деяниями и собрания Группы Женской лиги по изучению Библии — покрывается расстояние в семьсот миль, и три дня остаются для обычных коммерческих операций, а если вы мне не верите, смотрите на мою руку, как я сметаю со своего пути сомневающихся конвульсивными ударами локтя, не разжимая согнутых пальцев. Глядя на эти пальцы, становится ясно, что вывод может быть только один:
— Джентльмены, если мы будем брать только половину обычной стоимости и предоставим бесплатный проезд всем инвалидам и пожилым людям, всем детям до восьми лет… с полной страховкой… при соблюдении всех прекрасных правил, которые по справедливости должны соблюдаться при эксплуатации коммерческого транспорта в наши более беспокойные времена… при наличии профессиональных шоферов, полностью сознающих свою ответственность, богобоязненных людей, набранных из нашей среды… учитывая амортизацию, стоимость гаража, ремонта, бензина, билетов и всего остального и полагая, что три дня коммерческих операций дадут нам лишь пятьдесят процентов заполнения… Фонд получит сорок процентов чистой прибыли и возможность всем угодить.
Мейкпис Уотермастер задает вопросы. Остальные либо переели, либо недоели и потому молчат.
— И вы, значит, купили его? — говорит Мейкпис.
— Да, сэр.
— Но вы же несовершеннолетние, во всяком случае половина из вас.
— Мы воспользовались посредником, сэр. Это превосходный адвокат из нашего округа, который по скромности желает остаться анонимным.
Ответ Рика вызывает редкую улыбку на неправдоподобно тонких губах сэра Мейкписа Уотермастера.
— Вот уж никогда не встречал адвоката, которому хотелось бы остаться анонимным, — говорит он.
Перси Лофт, насупясь, уставился рассеянным взором в стену.
— И где же он сейчас? — продолжает сэр Мейкпис.
— Что именно, сэр?
— Автобус, мальчик.
— Его красят, — говорит Рик. — Он будет зеленый, с золотыми буквами.
— И с чьего же разрешения вы приступили к осуществлению этого проекта? — спрашивает Уотермастер.
— Мы попросили мисс Дороти перерезать ленточку, сэр Мейкпис. И уже составили пригласительные билеты.
— Да кто вам разрешил? Мистер Филпотт? Или дьякон? Или Комиссия? Или я? Истратить девятьсот восемь фунтов из Фонда, из этих крох, предназначенных для вдов, на покупку автобуса!
— Мы хотели удивить всех, сэр Мейкпис. Мы хотели преуспеть. А если распустить заранее слух, чтоб пошли разговоры по городу, тогда из новости весь воздух выпустишь. А так о «Компании общественного вспомоществования» узнает ничего не подозревающий мир.
Теперь Мейкпис, по словам Сида, начинает играть в кошки-мышки.
— А где книги?
— Книги, сэр? Я знаю только одну книгу…
— Твои записи, мальчик. Цифры. Ты же сам вел всю бухгалтерию, как мы слышали.
— Дайте мне неделю, сэр Мейкпис, и я вам отчитаюсь в каждом пенни.
— Это не называется вести бухгалтерию. Это называется сочинять. Неужели ты ничему не научился у твоего отца, мальчик?
— Прямоте, сэр. Смирению перед Иисусом.
— Сколько же ты истратил?
— Не истратил, сэр. Вложил.
— Сколько?
— Полторы тысячи. Если округлить.
— А где сейчас автобус?
— Я же сказал, сэр. Его красят.
— Где?
— В Бринкли у «Бэлхема». Это фирма, которая строит автобусы. Величайшие либералы в нашем графстве. Истинные христиане — все до одного.
— Я знаю «Компанию Бэлхема». Ти-Пи десять лет продавал им лесоматериалы.
— И будешь пользоваться остановками общественного транспорта?
— Безусловно.
— А тебе известно, как отнесется к такому предприятию «Доулиш энд Тамберкомб трэнспорт корпорейшн» в Девоне?
— Притом, что это удовлетворяет нужды публики — они не смогут воспрепятствовать этому, сэр Мейкпис. За нас сам Господь Бог. Как только они увидят, какой возникнет подъем, почувствуют пульс, они отступят, дадут нам возможность выплыть. Они не могут остановить прогресс, сэр Мейкпис, и не могут остановить поступательное продвижение христиан.
— Значит, не могут, — говорит сэр Мейкпис и пишет какие-то цифры на лежащей перед ним бумажке. — Отсутствует также арендная плата в количестве восьмисот пятидесяти фунтов, — замечает он, не переставая писать.
— Мы и деньги за аренду тоже вложили в дело, сэр.
— Это же больше полутора тысяч.
— Считайте две тысячи. Накругло. Я думал, вы хотите знать только про деньги Фонда.
— А пожертвования — как с этим обстоит дело?
— Кое-что и оттуда тоже.
— Если сосчитать деньги из всех источников, какой получится капитал?
— Включая индивидуальных вкладчиков, сэр Мейкпис…
Уотермастер разом выпрямился.
— Так у нас, значит, есть еще и индивидуальные вкладчики? Ну и ну, мой мальчик, что-то ты перехватил. Кто же это?