Ле Карре Джон : другие произведения.

Идеальный шпион

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  Джон Ле Карре
  Идеальный шпион
  Посвящается P., который разделил со мной это путешествие, дал на время свою собаку и подарил несколько эпизодов из своей жизни.
  
  Если у человека две женщины, он теряет душу.
  А если у человека два дома, он теряет голову.
  Пословица
  1
  Ранним ветреным октябрьским утром Магнус Пим вылез из старенького деревенского такси в прибрежном городке Южного Девоншира, который казался в этот час необитаемым, и, расплатившись с шофером, двинулся через площадь перед церковью. Местом его назначения был ряд плохо освещенных домиков-пансионатов с вывесками, гласившими: «Красивый вид», «Командор», «Эврика». Магнус Пим был человеком могучего телосложения, но стройным и представительным. Шагал он легко. Его тело было чуть наклонено вперед, в лучших традициях класса англосаксонских администраторов. Типичная поза для англичан, когда они поднимают флаг в далекой колонии, открывают истоки больших рек, стоят на палубе тонущего корабля. Магнус Пим находился в пути шестнадцать часов, но на нем не было ни пальто, ни шляпы. В одной руке он нес толстый черный чемоданчик, какие носят чиновники, а в другой — зеленый пакет из магазина «Хэрродс». Сильный морской ветер трепал его городской костюм, от соленого дождя щипало глаза, клочья пены катились по асфальту. Но Пим ни на что не реагировал. Подойдя к крыльцу дома, на котором висела табличка «мест нет», он нажал на кнопку звонка и стал ждать — сначала вспыхнул свет на улице, затем звякнула снимаемая внутри цепочка. Пока он ждал, на церковных часах пробило пять. Словно откликаясь на их зов, Пим повернулся на каблуках и уставился на церковную площадь. Оглядел массивную башню баптистской церкви на фоне бегущих облаков. Изогнутые араукарии, гордость декоративных садов. Пустую раковину для оркестра. Автобусную остановку. Темные провалы разбегающихся в стороны улиц. Двери — одну за другой.
  — Ах, мистер Кэнтербери, это вы, — резко произнес старческий женский голос, когда дверь за его спиной открылась. — Скверный вы человек. Ясное дело, снова ехали ночным поездом. Почему вы никогда не звоните по телефону?
  — Здравствуйте, мисс Даббер, — сказал Пим. — Как поживаете?
  — Как я поживаю, не имеет значения, мистер Кэнтербери. Входите же. Вы до смерти простудитесь.
  Но невзрачная площадь словно бы очаровала Пима.
  — Мне казалось, «Морской вид» продается, — заметил он мисс Даббер, которая тем временем, уцепившись за его рукав, пыталась втащить его в дом. — Вы говорили, мистер Кук выехал оттуда после того, как его жена умерла. Сказали, ноги его там не будет.
  — Конечно, не будет. Он же такой чувствительный. Сейчас же входите, мистер Кэнтербери, и вытрите как следует ноги, а я приготовлю вам чай.
  — А почему же наверху, в окне его спальни, горит свет? — спросил Пим, позволяя ей тащить его по ступенькам.
  Подобно многим тиранам, мисс Даббер была маленькая, сухонькая и скособоченная — из-за горбатой спины халат на ней сидел неровно и все вокруг казалось скособоченным.
  — Мистер Кук сдал верхний этаж — его сняла Селия Вэнн, она там рисует. Надо же быть таким! — Она задвинула засов. — Исчезаете на три месяца, возвращаетесь среди ночи и беспокоитесь по поводу того, что в чьем-то окне горит свет. — Задвинула другой. — Видно, вас ничто не изменит, мистер Кэнтербери. И зачем я только волнуюсь!
  — Кто это, черт подери, Селия Вэнн?
  — Дочка доктора Вэнна, глупенький. Ей хочется смотреть на море и рисовать его. — Тон ее вдруг резко изменился. — Да что же это, мистер Кэнтербери, как вы посмели? Сию же минуту снимите.
  Задвинув последний засов, мисс Даббер выпрямилась, насколько могла, и уже приготовилась вытерпеть его объятия. Но вместо обычного насупленного выражения, которому никто не верил, на ее остроносом личике появился страх.
  — Этот жуткий черный галстук, мистер Кэнтербери! Я не хочу смерти в моем доме, не хочу, чтобы вы мне ее принесли. По ком это вы надели?
  Пим был мужчина красивый и солидный, хоть в нем и чувствовалось что-то мальчишеское. В пятьдесят с небольшим он был в расцвете сил, полный рвения и энергии, — таких вокруг не существовало и в помине. Но самым привлекательным, по мнению мисс Даббер, была его чудесная улыбка, теплая и искренняя, убеждавшая ее в том, что все в порядке.
  — Просто умер один старый коллега по Уайтхоллу, мисс Ди. Не из тех, из-за кого надо хлопать крыльями. Не из близких.
  — В моем возрасте любая смерть кажется близкой, мистер Кэнтербери. Как его звали?
  — Да я его почти и не знал, — заявил Пим, развязывая галстук и засовывая его в карман. — И во всяком случае, я не собираюсь называть вам его, чтобы вы потом охотились за некрологами — вот так-то. — Взгляд его при этом упал на книгу постояльцев — она лежала раскрытая на столе в холле под оранжевой ночной лампочкой, которую в свой последний приезд он ввинтил в потолок. — Никаких случайных клиентов, мисс Ди? — спросил он, пробегая глазами список. — Никаких беглых парочек, таинственных принцесс? А что с теми двумя любовниками, которые приезжали на Пасху?
  — Никакие они не любовники, — строго поправила его мисс Даббер, ковыляя на кухню. — Они жили в разных комнатах, а вечерами смотрели футбол по телевидению. Что это вы сказали, мистер Кэнтербери?
  Но Пим ничего не говорил. Порой его речь, словно повинуясь внутреннему импульсу, вдруг обрывалась на полуслове, как внезапно прерванный телефонный разговор. Он перевернул страницу, потом другую.
  — Думаю, я больше не стану принимать случайных постояльцев, — донесся сквозь раскрытую дверь голос мисс Даббер с кухни, где она зажигала газ. — Иной раз сижу тут с Тоби, и раздается звонок в дверь, я говорю: «Пойди открой, Тоби». Ну, он, конечно, не открывает. Не может же полосатый кот открывать дверь. Так что мы с ним продолжаем сидеть. Сидим и ждем, а потом слышим: шаги удаляются. — Она с лукавым видом оглядела Пима. — Тебе не кажется, Тоби, что наш мистер Кэнтербери влюбился? — игриво спросила она кота. — Мы сегодня такие веселые! Такие сияющие! В этом костюме наш мистер Кэнтербери выглядит лет на десять моложе. — Не получив от кота нужного отклика, она обратилась к канарейке: — Только он ведь никогда нам этого не скажет, верно, Дикки? Мы узнаем все последними. Цук-цук? Цук-цук?
  — «Джон и Сильвия Иллиджибл из Уимблдона», — прочел Пим, все еще просматривая книгу записи постояльцев.
  — Джон делает компьютеры, Сильвия составляет для них программы, они уезжают завтра, — нехотя сообщила ему мисс Даббер. Ей не хотелось признавать, что в мире для нее существует еще кто-то, кроме любимого мистера Кэнтербери. — Что это такое вы мне привезли? — возмущенно воскликнула она. — Ни за что не приму! Забирайте обратно!
  Но в душе мисс Даббер вовсе не была возмущена, и от подарка она не откажется, и Пим не заберет обратно плотную, белую с золотом, вязаную кашемировую шаль, покоившуюся в коробке из «Хэрродса» и все еще проложенную папиросной бумагой «Хэрродса», которой мисс Даббер, казалось, дорожила даже больше, чем тем, что прикрывали листы. Во всяком случае, вынув шаль, она прежде всего разгладила бумагу, сложила ее так, как она была сложена, и уложила в коробку, а коробку поставила в буфет, где хранила свои сокровища. Только после этого она разрешила Пиму накинуть ей на плечи шаль и обнять ее.
  Пим выпил ради мисс Даббер чаю, Пим ублажил старушку, съев кусок пирога и расхвалив его до небес, хоть она и твердила, что пирог подгорел. Пим пообещал ей приладить затычку в раковине и прочистить мусоропровод; посмотреть, пока он тут, в порядке ли цистерна на втором этаже. Пим был скор в движениях и сверхвнимателен, и та веселость, которую старушка проницательно подметила, не покидала его. Он взял Тоби на колени и принялся гладить — чего прежде никогда не делал и что явно не доставило большого удовольствия Тоби. Он выслушал последние новости об Эл, древней тетушке мисс Даббер, тогда как обычно одного упоминания о тетушке Эл было достаточно, чтобы он тут же отправился спать. Он расспросил старушку — что делал всегда — о местных происшествиях за время его отсутствия и с сочувствием выслушал перечень жалоб мисс Даббер. Он кивал, слушая ее рассказы, и часто улыбался про себя по неясной причине или, прикрывшись ладонью, зевал. А потом вдруг поставил чашку на блюдце и стремительно поднялся, точно боясь опоздать на поезд.
  — Я пробуду у вас, мисс Ди, если не возражаете, достаточно большой срок. Мне надо довольно много написать.
  — Вы всегда так говорите. Последний раз собирались поселиться тут навечно. А потом вскакиваете чуть свет и, даже не позавтракав, назад, в Уайтхолл.
  — Возможно, я пробуду тут у вас целых две недели. Я взял отпуск, чтобы поработать спокойно.
  Мисс Даббер изобразила испуг.
  — Но что же будет со страной? Что станется со мной и с Тоби без мистера Кэнтербери у руля государства?
  — Так какие же у мисс Ди планы? — с подкупающей улыбкой спросил он, беря чемоданчик, который, судя по тому, с каким усилием он его приподнял, был нелегким.
  — Планы? — эхом отозвалась мисс Даббер и премило улыбнулась, продолжая свою мистификацию. — В моем возрасте этим заниматься не стоит, мистер Кэнтербери. Пусть строит их за меня Господь. Он это лучше умеет делать, чем я, верно, Тоби? Так оно получается надежнее.
  — А как насчет круиза, о котором вы все время говорите? Пора бы вам побаловать себя, мисс Ди.
  — Не сходите с ума. Это же было много лет назад. Желание у меня прошло.
  — Я по-прежнему готов его оплатить.
  — Я знаю, что оплатите, да благословит вас Господь.
  — Если хотите, я могу созвониться. И мы вместе сходим к агенту по путешествиям. Собственно, я даже присмотрел для вас один круиз. Ровно через неделю из Саутхемтона отправляется «Ориент эксплорер». У них есть один отказ. Я справлялся.
  — Вы что, хотите избавиться от меня, мистер Кэнтербери?
  Пим долго смеялся.
  — Даже если мы с Господом Богом объединимся, нам и то не сдвинуть вас с места, мисс Ди, — сказал он.
  Мисс Даббер проследила из холла, как он пошел вверх по узкой лестнице, полюбовалась его молодцеватой выправкой, невзирая на тяжелый чемодан. Собирается на какую-то конференцию высокого уровня. И к тому же — важную. Она слышала, как он, легко шагая, прошел по коридору к комнате номер восемь окнами на площадь, — комната эта была сдана теперь на самый долгий срок за всю ее долгую жизнь. Понесенная утрата не слишком повлияла на него, с облегчением решила мисс Даббер, слыша, как он отпирает дверь и тихо закрывает за собой. Просто один из старых коллег по министерству, не кто-то из близких. Ей не хотелось, чтобы Пим огорчался. Пусть остается тем безупречным джентльменом, который много лет тому назад появился у ее дверей в поисках, как он выразился, пристанища без телефона, хотя у нее на кухне стоял вполне исправный телефон. И с тех пор каждые полгода он платил ей вперед, наличными, без квитанций. И за один день выстроил невысокую каменную стенку вдоль дорожки в ее сад — в качестве сюрприза ко дню ее рождения, — припугнув хорошенько каменщика и штукатура. А после мартовской бури собственными руками снова уложил сдвинувшуюся черепицу на крыше. И присылал ей цветы, и фрукты, и шоколад, и сувениры из разных диковинных мест, ни разу не объяснив, что он там делает. И помогал ей подавать завтрак, когда у нее бывало слишком много случайных постояльцев, и выслушивал ее рассказы про племянника, у которого было столько планов, как делать деньги, только ничего из этого не вытанцовывалось. Последний план был связан с открытием в Эксетере салона для игры в бинго, но прежде требовалось погасить задолженность в банке. Постоялец не получал почты, и не принимал посетителей, и не играл ни на каких инструментах — только слушал иностранное радио, и никогда не пользовался телефоном, — только чтобы позвонить местным торговцам. И никогда ничего не рассказывал про себя — только, что живет он в Лондоне и работает в Уайтхолле, но много разъезжает, да еще то, что фамилия его Кэнтербери, почти как название города. Ни детей, ни жен, ни родителей, ни подружек — никого у него нет на свете, кроме его единственной мисс Ди.
  — За это время его могли посвятить в рыцари, а мы с тобой ничего и не знаем, — объявила она Тоби, поднеся к носу шаль и вдыхая запах шерсти. — Он мог стать премьер-министром, а мы с тобой услышали бы об этом только по телевизору.
  Сквозь стук дождя до мисс Даббер слабо долетело пение. Мужской голос — немелодичный, но приятный. Сначала она решила, что это — «Зеленые рукавчики», доносящиеся из сада, потом подумала, что это — «Иерусалим», доносящийся с площади, и уже направилась было к окну, чтобы окликнуть поющего. И только тут поняла, что это мистер Кэнтербери поет наверху, и была настолько изумлена, что уже открыла было дверь с намерением дать ему отповедь и замерла на пороге, прислушиваясь. Пение внезапно умолкло. Мисс Даббер улыбнулась. «Вот теперь он прислушивается, что делаю я, — подумала она. — Такой уж он, мой мистер Кэнтербери».
  * * *
  А в Вене, тремя часами раньше, Мэри Пим, жена Магнуса, стояла у окна своей спальни и смотрела на мир, поразительно спокойный в отличие от того, который избрал ее муж. Она не закрывала портьер и не включала света. Мэри была одета «для приема», как сказала бы ее матушка, и уже целый час стояла в своем голубом костюме у окна в ожидании — вот сейчас подъедет машина, вот раздастся звонок в дверь, вот мягко повернется ключ мужа в замке. И в уме ее шло неравное состязание между Магнусом и Джеком Бразерхудом — кого из них принять первым. Ранний осенний снежок все еще лежал на вершине холма, над ним плыла полная луна, расчертившая комнату белыми и черными полосами. В элегантных виллах, выстроившихся вдоль проспекта, один за другим гасли разведенные для дипломатических приемов костры. Супруга министра Майерхофа устраивала танцы для участников переговоров о сокращении вооруженных сил под джаз из четырех человек. Мэри должна была бы там быть. Ван Лейманы устраивали ужин а-ля фуршет для бывших пражан, приглашались оба пола. Она должна была бы туда пойти — они оба должны были бы пойти — и, протиснувшись мимо стоящих группками гостей, взять себе виски с содовой и водку для Магнуса. И включить радиолу и время от времени танцевать, — эти такие легкие на подъем дипломаты Пимы, такие популярные, как они великолепно принимали в Вашингтоне, когда Магнус был заместителем резидента и все было совершенно великолепно. И Мэри жарила яичницу с беконом, а Магнус шутил и выуживал информацию и приобретал новых друзей — он этим без устали успешно занимался. Ведь это-то было время светского сезона в Вене, когда люди, весь год не раскрывавшие рта, возбужденно обсуждали Рождество и Оперу сбрасывая предосторожность, как старое тряпье.
  Но так было тысячу лет тому назад. Так было до прошлой среды. А сейчас самое важное, чтобы Магнус подъехал по проспекту на своем «метро», который он обычно оставлял в аэропорту, и, опередив Джека Бразерхуда, вошел в парадную дверь.
  Зазвонил телефон. Тот аппарат, что стоит у кровати. С его стороны. «Да не беги же, идиотка, еще упадешь. Но и не спешить нельзя, а то он повесит трубку. Магнус, дорогой, о великий Боже, хоть бы это был ты, у тебя заскок, и теперь все прошло, я не стану даже спрашивать, что случилось, я никогда больше не буду тебе не доверять». Мэри подняла трубку и почему-то — сама не понимая почему — плюхнулась на перину, схватила другой рукой блокнот и карандаш на случай, если придется записывать номера телефонов, адреса, инструкции. Она не выпалила: «Магнус?» чтобы он не услышал в ее голосе тревоги, не сказала: «Алло», так как боялась выдать голосом даже волнение. Мэри произнесла по-немецки свой номер телефона, чтобы Магнус понял, что это говорит она, что голос ее звучит нормально, что она в порядке и не злится на него и он может спокойно возвращаться. «Никакого шума, никаких проблем, я здесь и, как всегда, жду тебя».
  — Это я, — произнес мужской голос.
  Но это был не тот «я». Это был Джек Бразерхуд.
  — Как я полагаю, ничего нового о том нет, — произнес Бразерхуд сочным уверенным голосом представителя английских военных кругов.
  — Ни слова ни от кого. Ты где?
  — Буду через полчаса, постараюсь раньше. Дождись меня, хорошо?
  «Камин, — вдруг вспомнила она. — Боже мой, камин!» Она поспешила вниз, уже не в состоянии отличить маленькую неприятность от крупной. Мэри отослала на ночь горничную и забыла подложить дров в камин в гостиной, и он наверняка потух. Но она ошиблась. Огонь весело горел, и достаточно было бы подбросить еще одно полено, чтобы предутренние часы не казались столь погребальными. Именно это она и сделала, а потом заскользила по комнате, приводя ее в порядок, — цветы, пепельницы, подносик для виски Джека, — чтобы все вокруг было безупречным, ибо внутри все было наоборот. Мэри закурила и, не впустив в легкие дыма, выдохнула его яростными поцелуйчиками. Затем налила себе очень большую порцию виски — собственно, за этим она прежде всего и спускалась. «Ведь если б мы танцевали, я бы выпила уже несколько порций».
  Мэри, как и Пим, была безукоризненной англичанкой. Светловолосая, с волевым подбородком, стройная. В роду Мэри было рекордное количество доблестных смертей. Ее дед умер в Пашендейле, ее единственный брат Сэм — совсем недавно в Белфасте, и целый месяц после этого Мэри казалось, что бомба, разорвавшая «джип» Сэма на куски, убила и ее душу, но умерла не Мэри, а ее отец — от разрыва сердца. Все ее родственники были военными. Все вкупе они оставили ей приличное наследство, неистово патриотическую душу и небольшое поместье в Дорсетшире. Мэри была честолюбива и умна; она любила мечтать, отличалась страстностью желаний и устремлений. Но правила жизни были заложены для нее задолго до рождения и с тех пор, с каждой смертью, все глубже укоренялись в ней. В семье Мэри мужчины участвовали в военных кампаниях, а женщины поддерживали мужчин в тяжелую минуту, оплакивали их и продолжали жить. Ее поклонение Господу, ее званые ужины, ее жизнь с Пимом — все протекало согласно одному и тому же твердому принципу.
  Так было до июля. До отдыха на Лесбосе. «Магнус, вернись. Я сожалею, что устроила скандал в аэропорту, когда ты не появился. Сожалею, что кричала на сотрудника „Бритиш эйруейз“ моим шестиакровым голосом, как ты его называешь, сожалею, что размахивала дипломатическим паспортом. И сожалею — ужасно сожалею! — что позвонила Джеку и спросила, где, черт подери, мой муж? Так что, пожалуйста, вернись домой и скажи мне, что надо делать. Все остальное не имеет значения. Только будь тут. Сейчас».
  Обнаружив, что она стоит у двойных дверей в столовую, Мэри распахнула их, включила люстры и, со стаканом виски в руке, оглядела длинный пустой стол, блестевший, как озеро. «Красное дерево. Под восемнадцатый век. Такой положено иметь советнику — это не следствие чьего-то вкуса. Можно удобно рассадить четырнадцать человек или шестнадцать, если поставить стулья и у закругленных концов. Проклятое прожженное пятно — чего я только ни пробовала, чтобы его вывести. Вспоминай же, — сказала она себе. — Заставь память вернуться назад. Выстрой все в своей глупой маленькой голове до того, как Джек Бразерхуд позвонит в дверь. Выйди из своей скорлупы и загляни внутрь. Немедленно». Ночь была такая же, как сейчас, свежая и волнующая. Среда, день, когда мы устраивали приемы. И луна была такая же, как сегодня, только с щербинкой с одной стороны. Эта дурочка Мэри Пим, схватившая самую высокую оценку всего по одному предмету и так и не пошедшая в университет, стоит в спальне, широко расставив ноги, и надевает фамильный жемчуг, в то время как блистательный Магнус, ее муж, первый студент в Оксфорде, уже в смокинге, целует ее сзади в шею и, чтобы поднять ей настроение, изображает балканского жиголо. Магнус, конечно, в том настроении, какого требует обстановка.
  — Ради всего святого! — взрывается Мэри резче, чем намеревалась. — Перестань дурака валять и защелкни мне эту дурацкую застежку.
  И Магнус исполняет просьбу. Он всегда выполняет просьбы. Магнус чинит и исправляет и обслуживает гостей лучше любого дворецкого. А выполнив просьбу, он обнимает мои груди и, жарко дыша мне в шею, говорит: «Послушай, детка, а нет ли у нас времени на один божественный миг? Нет? Да?»
  Но Мэри, по обыкновению, так нервничает, что даже не способна улыбнуться, и велит ему спуститься вниз — надо проследить, принес ли нанятый на вечер слуга, герр Венцель, лед из рыбного магазина Вебера. И Магнус идет. Магнус всегда идет. Идет, даже когда вместо этого следовало Мэри бы хорошенько отшлепать.
  Прервав ход своих мыслей, Мэри подняла голову и прислушалась. Мотор машины. В такую погоду эти звуки возникают как дурные воспоминания. Но, в отличие от дурных воспоминаний, бесследно исчезают.
  * * *
  Званый ужин. Любимое занятие дипломатов. Все идет прекрасно, как бывало в Джорджтауне в те дни, когда Магнус, будучи заместителем резидента, еще шел вверх, и впереди уже отчетливо виден был пост начальника службы, и все между Магнусом и Мэри было улажено, если не считать той черной тучи, что день и ночь давит на душу Мэри, даже когда она об этом не думает, и туча эта имеет имя — Лесбос, греческий остров в Эгейском море, окруженный чудовищными воспоминаниями. Мэри Пим, жена Магнуса, советника по некоторым неупоминаемым всуе делам посольства Великобритании в Вене и, по сути, резидента в этой стране, — что знают все кому-надо-известные, — гордо восседает напротив мужа, отделенная от него ее фамильными серебряными канделябрами, в то время как слуги обносят двенадцать кому-надо-известных уважаемых членов местного разведывательного сообщества олениной, тушеной по рецепту ее матушки.
  — У вас ведь тоже есть дочь, — говорит Мэри Динкелю, старшему правительственному советнику из австрийского министерства обороны на хорошо выученном немецком. — Ее зовут Урсула, верно? Когда я в последний раз о ней слышала, она училась в консерватории, по классу фортепьяно. Расскажите мне о ней. — И тихо, обращаясь к проходящей мимо служанке: — Фрау Венцель, у мистера Ледерера, через два человека от меня, нет красного соуса. Исправьте оплошность.
  Приятный вечер, решила Мэри, слушая перечень бед, свалившихся на семью Динкеля. Вот ради такого вечера она трудилась, трудилась всю свою замужнюю жизнь, в Праге и в Вашингтоне, когда дела их шли в гору, трудится и здесь, где они отбывают свой срок. Она была счастлива, она продолжала поддерживать престиж своей страны, черную тучу Лесбоса все равно что унесло ветром. Том хорошо учится в школе-интернате и скоро приедет домой на рождественские каникулы. Магнус снял домик в Лехе, чтобы покататься на лыжах. Ледереры сказали, что присоединятся к ним. Магнус эти дни был так изобретателен, такое проявлял к ней внимание, несмотря на болезнь отца. А прежде чем отправиться в Лех, он повезет ее в Зальцбург послушать «Парсифаля», и, если она поднажмет, они пойдут на бал в Оперу, потому что, как любили говорить в семье Мэри, «девчонка любит попрыгать». При удачном стечении обстоятельств Ледереры и тут смогут к ним присоединиться — дети проведут вместе вечер: можно будет кого-нибудь нанять за ними присмотреть, — а присутствие посторонних в эти дни в известной мере облегчало ситуацию с Магнусом. Бросив взгляд на Пима в свете канделябра, Мэри сверкнула улыбкой, как раз когда он поворачивался к соседу слева, сидевшему точно глухонемой. «Извини за то, что обижалась», — говорила ее улыбка. «Все забыто», — отвечал он ей. «А когда они уедут, — продолжила она, — мы с тобой останемся трезвыми и займемся любовью, и все будет отлично».
  Именно в эту минуту зазвонил телефон. Именно тогда, когда она мысленно вела этот любовный разговор с Магнусом и была невероятно счастлива. Она услышала два звонка, три и уже начала сердиться, когда наконец услышала, что герр Венцель подошел к аппарату. «Герр Пим перезвонит вам позже, если это не срочно», — мысленно прорепетировала она. Герр Пим слишком занят, рассказывая смешную историю на своем безупречном немецком, вызывающем такую досаду в посольстве и приводящем в изумление австрийцев. Герр Пим может, если попросят, имитировать и австрийский выговор или, что еще забавнее, — швейцарский: он ведь учился там в колледже. Герр Пим может поставить несколько бутылок в ряд и, ударяя по ним столовым ножом, заставить их звенеть, как колокол на старой швейцарской железной дороге, в то время как сам он выкликает названия станций между Интерлакеном и Юнгфрауйох на манер местных станционных смотрителей и его аудитория рыдает от ностальгического веселья.
  Мэри обратила взгляд в дальний конец пустого стола. А Магнус… чем он в тот момент занимался помимо флирта с Мэри?
  Ответ был прост: муж пользовался огромным успехом. Справа от него сидела внушающая благоговейный трепет фрау советница Динкель, женщина до того некрасивая и невоспитанная даже по сравнению с другими чиновничьими женами, что самые заматерелые вояки в посольстве ошеломленно молчали при ней. А Магнус притягивал ее к себе, как солнце, — цветок, она просто не могла насладиться его обществом. Иной раз, глядя, как он старается, Мэри невольно преисполнялась жалости к нему за то, что он так выкладывается. Ей хотелось, чтобы он легче ко всему относился, — ну, хотя бы иногда. Он заслуживает отдыха. «Будь он настоящим дипломатом, он без труда уже стал бы послом», — думала она. В Вашингтоне, заверил ее по секрету Грант Ледерер, Магнус пользовался большим влиянием, чем резидент или посол. А в Вене — хотя его и тут невероятно чтили и он пользовался невероятным влиянием — произошел явный спад. Что ж, так оно и должно быть, но, когда пыль осядет, Магнус снова выйдет на беговую дорожку — надо лишь проявить терпение. Жаль, думала Мэри, она слишком для него молода. Иногда он пытается опуститься до ее уровня, думала Мэри. Слева от Магнуса, тоже им зачарованная, сидела фрау полковничиха Мор, чей муж, немец, был приписан к бюро Службы связи в Винер-Нейштадте. Но подлинную победу Магнус, по обыкновению, одержал над Грантом Ледерером III, «с черной бороденкой и черными мыслишками», как характеризовал его Магнус, — человеком, который полгода тому назад возглавил правовой отдел американского посольства, а на самом деле занимался, конечно, прямо противоположными вещами, ибо Грант был новым представителем ЦРУ и давним другом Магнуса по Вашингтону.
  — Грант обожает заниматься никому не нужным творчеством, — ворчал Магнус, как ворчал на всех своих друзей. — Раз в неделю сажает нас всех за большой круглый стол и придумывает названия тому, чем мы уже двадцать лет занимаемся безо всяких названий.
  — Но он такой забавный, милый, — напоминала ему Мэри. — А Би — ужасно аппетитная.
  — Грант — альпинист, — как-то раз сказал Магнус. — Он делает из нас такую замечательную связку, чтобы можно было потом лезть вверх по нашим спинам. Подожди — вот увидишь.
  — Но он хоть умница, милый. Во всяком случае, может составлять тебе компанию, верно?
  В рамках ограничений, существующих в отношениях между дипломатами, Пимы и Ледереры действительно составляли великий квартет, а у Магнуса просто была такая манера проявлять любовь к людям — пинать их, просверливать в них дырки и клясться, что он никогда больше не станет с ними разговаривать. Дочь Ледереров Бекки была одних лет с Томом, и они, по сути дела, чуть ли не все свободное время проводили вместе; Би и Мэри сошлись, словно две половины дома, объятого огнем. Что же до Би и Магнуса… Откровенно говоря, Мэри иногда задумывалась над тем, не слишком ли они дружны. Но с другой стороны, она замечала, что в квартетах всегда устанавливаются взаимопритяжения по диагонали, даже если это ни к чему большему не ведет. А если между этими двумя что-то и произойдет, — что ж, если быть совсем откровенной, Мэри не прочь отыграться с Грантом, чей подспудный накал все больше распалял ее.
  — Мэри, твое здоровье! Отличный вечер. Всем он очень нравится.
  Это была Би, вечно поднимавшая за всех тосты. На ней были бриллиантовые серьги и платье с глубоким вырезом, на который Мэри весь вечер поглядывала. Трое детей и такой бюст — чертовски несправедливо. Мэри в ответ подняла бокал. У Би пальцы машинистки — слегка деформированные, подметила она.
  — Да ну же, Грант, старина, проявись, наконец, — говорил Магнус, по обыкновению, полушутя-полусерьезно. — Прояви милосердие, приоткрой нам щелочку. Если все, что ваш доблестный президент говорит нам про коммунистические страны, правда, как же можно, черт подери, заключать с ними какие-то сделки?
  Краем глаза Мэри увидела, как стала расползаться фиглярская улыбка по лицу Гранта, так, что казалось, от восторга перед остроумием Пима у него сейчас лопнет кожа.
  — Магнус, будь на то моя воля, я посадил бы тебя со стаканом мартини и американским паспортом на большой посольский ковер-самолет и отослал бы в Вашингтон, чтоб ты там баллотировался от демократической партии. Ни разу еще не слышал, чтобы бунтарские мысли излагались так хорошо.
  — Выдвинем Магнуса в президенты? — промурлыкала Би, сидя очень прямо и приложив руки к груди, точно кто-то предложил ей шоколадку. — Чудесненько!
  В этот момент появился с подчеркнуто раболепным видом герр Венцель и, старательно согнувшись над Магнусом, прошептал ему в левое ухо, что его срочно — извините, ваше превосходительство, — просят к телефону из Лондона — извините, герр советник.
  Магнус извинил. Магнус всех извинял. Магнус осторожно обошел воображаемые препятствия по пути к двери, улыбаясь и сочувствуя, а Мэри заговорила еще оживленнее, прикрывая его отступление огнем светской болтовни. Но когда дверь за ним закрылась, произошло нечто непредвиденное. Грант Ледерер посмотрел на Би, а Би Ледерер посмотрела на Гранта. Мэри поймала их взгляды, и кровь у нее застыла.
  Почему? Что промелькнуло между ними при обмене этим неосторожным взглядом? Неужели Магнус действительно спал с Би… и Би все рассказала Гранту? Или эти двое обменялись изумленными взглядами, восхищаясь ушедшим хозяином? В той сумятице, которая затем последовала, Мэри ни на йоту не продвинулась в ответе на эти вопросы. Во взгляде, которым они обменялись, не было ни сексуального влечения, ни любви, ни зависти, ни дружеского чувства. В нем был сговор. Мэри видела и знала. Это была пара убийц, которые сказали друг другу взглядом: «скоро», и это «скоро» относилось к Магнусу. Скоро мы его прищучим. Скоро спесь с него слетит, и наша честь будет восстановлена. «Я увидела, что они ненавидят его», — подумала Мэри. Она подумала так тогда, — так она думает и сейчас.
  — Грант — это Кассий, ищущий себе Цезаря, — сказал как-то Магнус. — Если он в скором времени не найдет спины, в которую можно всадить кинжал, Управление отдаст его кинжал кому-нибудь другому.
  Однако в дипломатии ничто не длится долго, ничто не является абсолютом, и сговор прикончить кого-то не может помешать течению беседы. Оживленно болтая, поддерживая разговор о детях и покупках, отчаянно пытаясь найти объяснение тем ужасным взглядам, какими обменялись Ледереры, а главное — с нетерпением дожидаясь возвращения Магнуса, чтобы он снова стал очаровывать гостей на двух языках сразу, Мэри каким-то образом умудрилась найти время, чтобы подумать, не тот ли это звонок из Лондона, которого все эти недели ждал ее муж? Она уже какое-то время чувствовала, что происходит что-то серьезное, и молилась, чтобы это было обещанное возвращение былого статуса.
  И как раз в этот момент — Мэри отчетливо помнила — она почувствовала, продолжая болтать и молиться, чтобы счастье повернулось к мужу, как он кончиками пальцев умело прошелся по ее оголенным плечам, возвращаясь к своему месту во главе стола. Она даже не слышала, как открылась дверь, хотя и прислушивалась.
  — Все в порядке, милый? — спросила она его поверх канделябров, играя в открытую, потому что Пимы — такая ужасно счастливая пара.
  — Ее Величество в хорошей форме, Магнус? — услышала она подначивающе гнусавый вопрос Гранта. — Ни рахита? Ни крупа?
  Улыбка у Пима была сияющей и спокойной, но это могло ровно ничего не значить, как знала Мэри.
  — Просто очередная заварушка в Уайтхолле, Грант, — ответил он потрясающе небрежно. — По-моему, у них тут сидит шпион, который сообщает им, когда у меня званый ужин. Милочка, у нас что, больше нет кларета? Невероятно скупой паек, скажу я вам.
  «Ох, Магнус, — мысленно воскликнула Мэри, — до чего же ты рисковый!»
  Настало время отвести дам наверх, чтобы поправить макияж перед кофе. Фрау советница, считавшая себя женщиной современной, попыталась возразить. Насупленное лицо мужа заставило ее подняться с места. А Би Ледерер, которая к этому часу склонна была стать великой американской феминисткой, вышла как послушная овечка, безоговорочно отданная в стадо ее сексуальным муженьком.
  * * *
  Вечер закончился столь же идеально, как и начался. В холле Мэри и Магнус помогали гостям одеться Мэри невольно заметила, как Магнус, вся жизнь которого — служение, старательно помогал каждому успешно справиться с рукавами. Магнус предложил было Ледерерам задержаться, но Мэри потихоньку это отменила, сказав с легким смешком Би, что Магнусу надо побыстрее лечь в постельку. Холл пустеет. Дипломаты Пимы, не обращая внимания на холод — они же как-никак англичане, — героически стоят на крыльце и машут отъезжающим.
  Мэри прижимается к Пиму, обняв его сзади за талию, засовывает ладонь за брючный ремень мужа, и ее большой палец медленно скользит к ложбинке ягодиц. Магнус не противится. Она любовно положила голову мужу на плечо и нашептывает ему всякую милую ерунду в то же ухо, к которому пригибался герр Венцель, чтобы позвать его к телефону, и надеется, что Би заметит их воркование. Стоя под фонарем на крыльце (Мэри — такая вся светящаяся и молоденькая в своем длинном голубом платье, Магнус — такой благородный в своем смокинге), они выглядели, наверное, образцовой, дружной супружеской парой. Ледереры уезжали последними и больше всех изливались в благодарностях.
  — Черт подери, Магнус, не помню, когда еще я так веселился, — говорит Грант своим своеобразным, довольно утомительным, возмущенным тоном.
  За ним на второй машине всегда следует охрана. Пимы, англичане до мозга костей, стоя рядом, наслаждаются этой минутой разделенного обоими презрения к американскому образу жизни.
  — Би с Грантом жутко смешные, правда? — говорит Мэри. — Вот ты согласился бы иметь охрану, если бы Джек тебе предложил? — В ее вопросе не просто любопытство. Последнее время ее стало интересовать, что за странные люди болтаются явно без дела возле их дома.
  — Вот уж ни за что, — ответил Пим, и его всего передернуло. — Разве что он пообещает защитить меня от Гранта.
  Мэри вытаскивает из-за его пояса ладонь, они поворачиваются и под руку входят в дом.
  — У тебя ничего не случилось? — спрашивает она, думая о телефонном звонке.
  — Все в порядке, — отвечает он.
  — Я хочу тебя, — осмелев, шепчет Мэри и проводит рукой по его ширинке.
  Пим, улыбнувшись, кивает и дергает за узел галстук. На кухне их ждут Венцели, уже собравшиеся уходить. Мэри улавливает запах сигаретного дыма, но решает махнуть на это рукой: они ведь так усердно работали. На смертном одре она будет вспоминать, какое место в ее жизни занимали эти, в общем-то малозначимые, события. Будет вспоминать, как сознательно проигнорировала этот сигаретный дым, как спокойно и умиротворенно чувствовала себя в эти минуты — Лесбос далеко, и она всецело погружена в служение мужу. Магнус уже приготовил для Венцелей конверт с оплатой их услуг плюс щедрые чаевые. «Магнус готов отдать на чаевые последнюю пятерку», — снисходительно думает Мэри. Она сумела полюбить его щедрость, хотя бережливость, присущая высшим слоям общества, и подсказывает ей, что он пережимает. Магнус так редко бывает вульгарен. Даже когда ей кажется, что он растратился, и она думает, не предложить ли ему денег из собственных средств. Венцели уехали. Завтра вечером они будут обслуживать других гостей в другом доме. А Пимы в полной гармонии перебираются в гостиную, держась за руки. Магнус наливает жене виски, себе — водки, но, против обыкновения, не снимает смокинга. Мэри недвусмысленно ласкает его. В подобных случаях они иной раз даже не успевают подняться наверх.
  — Роскошная была оленина, Мэбс, — говорит Магнус. Он всегда с этого начинает: хвалит ее. Он вечно кого-то хвалит.
  — Они все считали, что это фрау Венцель приготовила, — отвечает Мэри, нащупывая застежку его молнии.
  — Да пропади они пропадом, — любезно заявляет Пим, жестом руки посылая ради нее к чертям весь никчемный дипломатический мир.
  На секунду Мэри кажется, что Магнус перебрал. Но ей не хочется верить в это, потому что после всех волнений и бессмыслиц вечера она донельзя хочет его. А Магнус протягивает Мэри стакан, приветственно поднимает свой и пьет за нее: молодец, старушка. Он улыбается, глядя на нее сверху вниз; колени их почти соприкасаются — он твердо стоит на ногах. Эта его напряженность передается Мэри — она хочет его здесь и сейчас и дает ему это ясно понять.
  — Если Грант Ледерер — третий, — говорит она, на мгновение вновь вспомнив тот взгляд убийцы, — какими же, черт подери, были двое первых?
  — Я свободен, — произносит Пим.
  Мэри не понимает. Она думает, что это своеобразный отклик на ее шутливое замечание.
  — Что-то не поняла, — говорит она, немного стесняясь. «По сравнению с ним я не так уж сообразительна». И вдруг страшная мысль: — Не хочешь же ты сказать, что тебя уволили? — говорит она.
  Магнус качает головой.
  — Рик умер, — поясняет он.
  — Кто? — «Который Рик? Рик из Берлина? Рик из Лэнгли? Который Рик умер, благодаря чему Магнус стал свободным и — кто знает? — может, теперь получит повышение?»
  Магнус начинает все сначала. Вполне естественно. Бедная девочка явно не поняла. Устала после длинного званого вечера. У нее ведь оказалась лишняя пара гостей.
  — Мой отец, Рик, умер. Он умер от инфаркта сегодня в шесть часов вечера, когда мы переодевались. Считалось, что он вполне оправился после первого инфаркта, а оказывается — нет. Джек Бразерхуд позвонил из Лондона. Какого черта кадровики поручили Джеку сообщить мне об этом, вместо того чтобы сделать самим, — тайна, которой мы, по всей вероятности, так и не узнаем. Но так они поступили. Однако Мэри и тут ничего не поняла.
  — Что же это все-таки значит, что ты свободен? — выкрикивает она, утратив всякую способность сдерживаться. — Свободен от чего? — И вполне разумно начинает плакать. Достаточно громко для них обоих. Достаточно громко, чтобы заглушить страшные вопросы, мучившие ее начиная с Лесбоса и вплоть до этой минуты.
  Она и теперь чувствует приближение слез — на сей раз из-за Джека Бразерхуда, как вдруг по всему дому разносится, словно звук охотничьего рожка, звонок в парадную дверь — три коротких раската, как всегда.
  * * *
  Пим резко сдвинул занавески и включил свет. Он перестал напевать. Он чувствовал себя на подъеме. С легким вздохом облегчения поставил на пол чемодан. С удовольствием огляделся, давая возможность всем предметам по очереди поздороваться с ним. Кровать с медным изголовьем. Доброе утро. Вышитая надпись над ней, призывающая любить Иисуса, — я же пытался, но Рик все время вставал поперек дороги. Бюро с убирающейся крышкой. Бакелитовое радио, слышавшее еще незабвенного Уинстона Черчилля. Пим ничего не привнес в эту комнату. Он был здесь гостем, а не колонизатором. Что привлекло его сюда в те мрачные времена, столько жизней тому назад? Даже сейчас, когда столь многое стало понятным, его начинало клонить в сон, стоило попытаться припомнить. Множество одиноких поездок и бесцельных хождений по чужеземным городам привели меня сюда, множество попусту проведенных в одиночестве часов. Он куда-то спешил, что-то искал, от чего-то бежал… Мэри была тогда в Берлине… нет, в Праге, — их перевели туда два месяца тому назад и уже тогда дали ясно понять, что, если он будет в Праге вести себя осторожно, его ждет назначение в Вашингтон. Тому было… Великий Боже, Том тогда только-только вылез из пеленок. И Пим был в Лондоне на конференции, — нет, нет не на конференции, он был на трехдневных курсах по последним методам конспиративной связи в мерзком маленьком учебном центре неподалеку от Смит-сквер. По окончании курсов он взял такси и отправился на Пэддингтонский вокзал. Сделал это необдуманно, повинуясь инстинкту. Голова была все еще забита ненужной информацией об анодах и радиопередатчиках. Он вскочил в отходивший поезд, а в Эксетере пересек платформу и сел в другой. Может ли у человека быть большая свобода — не знаешь ни куда едешь, ни зачем. Очутившись неизвестно где, он увидел автобус, отправлявшийся в какое-то место со смутно знакомым названием, и сел в него.
  Было воскресенье, когда тетушки едут в церковь, засунув в перчатку монеты для пожертвований. Из своего космического корабля, с верхнего этажа автобуса, Пим с любовью смотрел вниз — на печные трубы, церкви, дюны и черепичные крыши, которые, казалось, только и ждали, чтобы их подняли за хохолок на небеса. Автобус остановился, кондуктор сказал: «Дальше не едем, сэр», и Пим вышел со странным чувством исполненного долга. «Вот я и прибыл, — подумал он. — Наконец я нашел это место, хотя даже и не искал его. Тот же город, тот же берег — все такое же, каким я это оставил годы тому назад». День был солнечный, и было пусто. По всей вероятности, время обеда. Он потерял счет времени. Несомненно было лишь то, что ступеньки у мисс Даббер были выскоблены добела — как-то неудобно было даже ступать по ним — и из дома неслась мелодия гимна вместе с запахом жареной курицы, синьки, карболового мыла и святости.
  — Уходите! — раздался тоненький голосок. — Я стою на верхней ступеньке и никак не доберусь до пробок, а если я еще больше потянусь, то слечу.
  Через пять минут он уже снял комнату. Свое прибежище. Свою конспиративную квартиру вдали от всех других конспиративных квартир.
  — Кэнтербери. Фамилия — Кэнтербери, — услышал он собственный голос; пробки были благополучно починены, и он вручил мисс Даббер аванс. Столичный житель обрел дом.
  Подойдя сейчас к бюро, Пим поднял крышку и начал выкладывать на выстланную кожзаменителем поверхность содержимое своих карманов. Как при переучете товаров перед сменой вывески и помещения. Как воссоздание событий, происшедших за сегодняшний день до этой минуты. Один паспорт на имя мистера Магнуса Ричарда Пима, цвет глаз зеленый, волосы светло-каштановые, сотрудник Иностранной службы Ее Величества, родился слишком давно. Всегда как-то неожиданно вдруг увидеть после долгой жизни среди шифров и кодовых имен собственное имя, оголенное и неприкрытое, на предназначенном для путешествий документе. Один бумажник из телячьей кожи — подарок Мэри на Рождество. В левых кармашках — кредитные карточки, в правых — две тысячи австрийских шиллингов и триста английских фунтов в потрепанных банкнотах различной стоимости — старательно скопленный капитал для бегства; пополнение лежит в столе. Ключи от автомобиля. У Мэри есть дубль. Семейный снимок, сделанный на Лесбосе, — все выглядят преотлично. Нацарапанный адрес девицы, которую он где-то встретил и забыл. Он отложил бумажник в сторону и, продолжая инвентаризацию, вытащил из кармана зеленый посадочный талон, так и не использованный, на вчерашний вечерний рейс компании «Бритиш эйруэйз» в Вену. Пиму интересно было смотреть на этот талон, держать его. «Вот когда Пим проголосовал ногами», — подумал он. За всю его жизнь это был, пожалуй, первый эгоистический поступок, который он совершил, если не считать доблестного решения снять эту комнату, в которой он сейчас сидел. Он впервые сказал «я хочу», а не «я должен».
  Во время кремации в тихом пригороде ему показалось, что крошечная группка оплакивавших покойного была существенно пополнена чьими-то соглядатаями. Доказать он ничего не мог. Не мог же он, будучи главным плакальщиком, встать у двери в часовню и спрашивать каждого из девяти пришедших, зачем он тут. Ведь на далеко не прямой дороге, которой Рик следовал по жизни, он встречал уйму людей, которых Пим никогда в глаза не видел и не хотел бы видеть. Тем не менее подозрение осталось и стало расти, пока он ехал в лондонский аэропорт, а когда он возвращал компании арендованную машину и увидел двух мужчин в сером, слишком уж долго заполнявших бланки, оно превратилось почти в уверенность. Не теряя присутствия духа, он сдал в аэропорту чемодан на Вену и, пройдя с этим самым посадочным талоном в руке паспортный контроль, уселся, прикрывшись «Таймс», в грязном отсеке для ожидания. Когда объявили, что вылет задерживается, он с трудом скрыл раздражение. Наконец объявили посадку. Он покорно поспешил присоединиться к толпе, беспорядочно устремившейся к выходу на поле. Совершая этот маневр, он чувствовал, хоть и не мог видеть, как двое мужчин вышли из аэропорта, направляясь пить чай или играть на базе в пинг-понг: пусть-де теперь венские мерзавцы им занимаются, и скатертью дорога, сказали они друг другу. А Пим завернул за угол и зашагал к движущейся дорожке, но не ступил на нее. Он пошел пешком, то и дело озираясь, словно выглядывал задержавшегося спутника, и незаметно влился во встречный поток пассажиров. А мгновение спустя он уже показывал свой паспорт у стойки прибытия. В качестве последней, неожиданно пришедшей в голову меры предосторожности, он подошел к стойке внутренних линий и в общих чертах — с расчетом вызвать досаду у перегруженного сотрудника — принялся выяснять насчет полетов в Шотландию. «Нет, в Глазго не надо, благодарю вас, только в Эдинбург. М-м, стойте-ка, дайте мне заодно и расписание на Глазго. А, расписание даже напечатано, фантастика! Очень-очень вам благодарен. И вы можете выписать мне билет, если я решу его купить? A-а, понимаю. Вон там. Великолепно».
  Пим разорвал посадочный талон на мелкие кусочки и положил их в пепельницу. «Что было мною запланировано, а что получилось под влиянием минуты? Это едва ли имело значение. Я здесь, чтобы действовать, а не размышлять». Один автобусный билет из Хитроу в Рединг. Всю дорогу шел дождь. Один железнодорожный билет Рединг — Лондон, неиспользованный, купленный для обмана. Один билет в спальный вагон из Рединга в Эксетер, купленный в поезде. Пим надел берет и держал лицо в тени, когда покупал его у пьяного кондуктора. Разорвав все эти билеты на мелкие клочки, Пим добавил обрывки к горке в пепельнице и то ли по привычке, то ли из какого-то стремления к разрушению поднес к ним спичку и не мигая, пристально смотрел, как они горят. Он подумал было сжечь и паспорт, но врожденная щепетильность удержала его, — эту свою черту он счел старомодной и довольно милой. «Я же заранее все спланировал до последней детали, — я, который ни разу в жизни не принимал сознательного решения. Я спланировал это в тот день, когда начал работать в „фирме“, той частью моего мозга, о существовании которой до смерти Рика я и не подозревал. Я все спланировал, кроме круиза мисс Даббер».
  Огонь догорел, он разворошил пепел, снял пиджак и повесил его на спинку стула. Извлек из ящика комода кофту на пуговицах, связанную мисс Даббер, и надел.
  «Я с ней еще поговорю о поездке, — подумал он. — Придумаю что-нибудь такое, что ей больше всего понравилось бы. Выберу более удачный момент. Ей надо переменить обстановку, — подумал он. — Поехать куда-то, где она могла бы ни о чем не беспокоиться».
  Внезапно ощутив потребность к действию, он выключил свет, быстро шагнул к окну, раздвинул занавески. На кухне у священника-баптиста жена в халате снимает с веревки футбольные принадлежности сына, выстиранные в преддверии сегодняшнего матча. Пим быстро отступает от окна. Он заметил, как сверкнула сталь у калитки священника, но это оказался всего лишь велосипед, привязанный цепью к стволу араукарии, дабы уберечь его от алчности нехристей. Сквозь матовое стекло ванной в «Морском виде» просматривается женщина в серой комбинации, которая, нагнувшись над раковиной, намыливает голову. Селия Вэнн, дочь доктора, та, что хочет писать море, явно ждет сегодня гостей. В соседнем доме номер восемь мистер Барлоу, строитель, и его жена смотрят за завтраком телевизор. Глаз Пима методично просматривает все, движется дальше, внимание его привлекает припаркованный пикап. Дверь со стороны пассажира открывается, из машины выскальзывает девичья фигура, пробегает через центральный сад и исчезает в доме номер двадцать восемь. Элла, дочь гробовщика, знакомится с жизнью.
  Пим задернул занавески и снова включил свет. «У меня будет свой день и своя ночь». Чемоданчик стоял, где он его поставил, — на редкость правильной формы, благодаря внутренней стальной оковке. Все нынче ходят с чемоданчиками, подумал Пим, глядя на него. У Рика чемоданчик был из свиной кожи, у Липси — картонный, у Поппи — серый, поцарапанный, с тиснением, чтобы выглядел под кожу. А у Джека — дорогого Джека — чудесный старый чемоданчик, неизменный, точно преданный пес, которого пора пристрелить.
  «Есть люди, понимаешь, Том, которые завещают свое тело учебным больницам. Руки идут вот этому классу, сердце — другому, глаза — третьему, каждый что-то получает, каждый благодарен. А у твоего отца есть лишь его тайны. Они — источник его существования и его проклятие».
  Пим решительно садится за письменный стол.
  Рассказать все как есть, повторил он про себя. Слово за словом, всю правду. Никаких умолчаний, никаких вымыслов, никаких изобретений. Просто мое многообещающее «я», выпущенное на свободу.
  Рассказать не кому-то одному, а всем. Рассказать всем вам, кому я принадлежу, кому я отдал со всею щедростью, не раздумывая. Моим начальникам и тем, кто мне платил. Мэри и всем другим Мэри. Всем, кому я какой-то частицей принадлежал, кто большего ждал от меня и был соответственно разочарован.
  Со всеми моими кредиторами и объединенными совладельцами будет раз и навсегда произведена расплата и оплачены все задолженности, о чем так часто мечтал Рик и что будет теперь осуществлено его единственным законным сыном. Кем бы ни был для вас Пим, кем бы ни были вы сейчас или прежде, — вам предлагается последняя из многих версий Пима, которого, как вам казалось, вы знали.
  * * *
  Пим глубоко вобрал в себя воздух и резко выдохнул.
  Такое делаешь лишь однажды. Однажды в жизни и — все. Никаких переписываний, никакой обработки, никаких умолчаний. Ты — пчела-самец. Соверши свой подвиг и умри.
  Он взял перо, затем лист бумаги. Набросал несколько строк — то, что пришло в голову. «Одна работа и никакой игры — до чего же вы, Джек, нудный шпион. Поппи, Поппи — на стене! Мисс Даббер — на коне! Ешь хороший обед — бедняги Рика уже нет. Рикки-Тикки — мой отец» Перо бежало по бумаге, ничего не вычеркивая. «Иногда, Том, надо совершить поступок, чтобы понять причину, приведшую к нему. Иногда наши поступки — это вопросы, а не ответы…»
  2
  Мрачный и ветреный был тогда день, Том, какими обычно бывают в этих краях воскресенья. Я запомнил их множество. И не помню ни одного солнечного. Я вообще не помню, чтобы я гулял по улице, — разве что когда меня, будто юного преступника, поспешно вели в церковь. Но я уже опережаю события, ибо в тот день Пим еще не появился на свет. Время действия — вся жизнь твоего отца. Место действия — приморский городок неподалеку от этого, там только круче берег и толще башня, но и этот вполне сойдет. Пронизанное ветром, мокрое, гиблое, поверьте моему слову, позднее утро, и сам я, как я уже говорил, еще не рожденный призрак, не заказанный, не доставленный и, безусловно, не оплаченный, — сам я — глухой микрофон, установленный, но действующий лишь в биологическом смысле. Засохшие листья, засохшие сосновые иглы и засохшее конфетти налипли на мокрые, ведущие к церкви, ступени, и по ним в церковь течет скромный поток верующих в надежде получить свою дозу порицания или прощения, — я, правда, никогда не видел между ними большой разницы. И в их числе я, безгласный зародыш-шпион.
  Вот только сегодня что-то происходит. Какой-то шум, и имя этому шуму — Рик. В среду верующих попала сегодня искорка бедокурства, которую им не удается притушить, она тлеет в глубине их, в центре их темной маленькой сферы, и владеет этой искоркой. Породил ее и зажег Рик. Бедокурство наложило свой отпечаток на все: на дьякона в коричневом костюме, шествующего важной, раскачивающейся поступью, взволнованных женщин в шляпках, которые в страшной спешке бегут в церковь, считая, что они опаздывают, а потом сидят, с трудом переводя дух, пылая под белой пудрой от того, что слишком рано пришли. Все вздрючены, все на цыпочках и вырядились первоклассно, как с гордостью сказал бы Рик, — да, наверное, так и сказал, ибо он любил, чтобы при любом событии присутствовало много народу, пусть даже при его собственной казни через повешение. Кое-кто приехал на машине — на таком чуде той поры, как «ланкастер» или «зингер», другие — на троллейбусе, а некоторые пешком, морской дождь Господень покрыл их шеи гусиной кожей под дешевенькими лисьими воротниками, а морской ветер Господень прохватил насквозь тоненькую саржу их воскресных парадных костюмов. Однако ни один из них, каким бы способом он сюда ни прибыл, не считал возможным, невзирая на непогоду, не постоять и не поглазеть на доску объявлений, чтобы собственными глазами убедиться в том, о чем он уже знал по ходившим в эти дни слухам. На доске висят два объявления, оба — расплывшиеся от дождя, оба — столь же неинтересные для прохожего, как чашка холодного чая. Однако для тех, кто знает код, они передают наэлектризовывающий сигнал. Первое объявление на оранжевой бумаге оповещает о том, что Лига женщин-баптисток создает фонд в пять тысяч фунтов для открытия читальни, хотя все знают, что ни одна книга никогда не будет там прочитана, — там будут просто выставлять торты домашнего печения и фотографии прокаженных детишек из Конго. Фанерный градусник, созданный лучшими мастерами Рика, висит на ограде — он показывает, что первая тысяча фунтов уже поступила в фонд. Второе объявление, зеленое, гласит, что сегодня к прихожанам обратится сам пастор — приглашаются все верующие. Но в это сообщение внесены изменения. Поверх объявления пришпилена поправка, отпечатанная на манер официального уведомления, со смешно расставленными большими буквами, какими в этих краях отмечают слово, требующее внимания
  Ввиду непредвиденных Обстоятельств сегодня к прихожанам Обратится Сэр Мейкпис Уотермастер,1 Мировой Судья и Член Парламента от либералов данного Округа. Комиссию, составившую Обращение, просят Потом Остаться для Внепланового заседания.
  Сам Мейкпис Уотермастер! И все знают, почему он будет выступать!
  В широком мире Гитлер взвинчивает себя, чтобы разжечь пожар во всей вселенной, по Америке и Европе, точно неизлечимая чума, распространяется кризис, и всему этому способствуют или не способствуют — в зависимости от того, какая лживая доктрина преобладает на данный день в вечно все отрицающих коридорах Уайтхолла, — предшественники Джека Бразерхуда. Но прихожане и не пытаются делать вид, будто имеют мнение по поводу этих непостижимых сторон Господнего промысла. Их церковь — раскольническая, и временным верховным владыкой тут выступает сэр Мейкпис Уотермастер, величайший проповедник и либерал, каких свет не видел, и один из Самых Высокочтимых в нашем краю, человек, который подарил им это здание, выложив за него деньги из собственного кармана. Не из собственного, конечно. Его отец Гудмен2 дал прихожанам это здание, но Мейкпис, став наследником, постарался забыть, что у него вообще был отец. Старина Гудмен был валлийцем, читавшим молитвы, певшим гимны, овдовевшим, жалким гончарных дел мастером с двумя детьми, которых разделяли двадцать пять лет и из которых Мейкпис был старшим. Гудмен приехал сюда, попробовал глину, понюхал морской воздух и открыл гончарную мастерскую. Года через два он открыл еще две мастерских и завез на них дешевую рабочую силу — сначала таких же, как он, безродных валлийцев, а потом еще более дешевых, безродных и гонимых ирландцев. Гудмен завлекал их домиками, предоставляемыми на время работы, давал им полуголодное существование, платя жалкие гроши, и внушал с кафедры страх перед ожидающим их адом, пока сам не отправился в рай, о чем свидетельствует скромный памятник шести тысяч футов в высоту, воздвигнутый ему на переднем дворе гончарной фабрики и стоявший там, пока года два-три назад все здесь не было сровнено с землей, освобождая место для строительства бунгало, — и скатертью дорога.
  А сегодня «ввиду непредвиденных Обстоятельств» этот самый Мейкпис, единственный оставшийся в живых сын Гудмена, спускается к нам со своих высот, хотя обстоятельства, побудившие его к такому шагу, предвидели все, кроме него, — обстоятельства эти были столь же осязаемы, как скамьи, на которых мы сидим, столь же основательны, как плиты Уотермастера, к которым привинчены скамьи, столь же предсказуемы, как дребезжащие часы, которые хрипят и свистят перед каждым ударом, словно подыхающая свинья, борющаяся со страшным концом. Только представьте себе, какой царил там мрак, как там высмеивали молодежь и пригибали к земле, запрещая все волнующее, что ее интересует, — от воскресных газет до папизма, от психологии до искусства, от прозрачного белья до алкоголя как высокого градуса, так и низкого, от любви до смеха и наоборот, не знаю, был ли такой уголок человеческого существования, который не был бы затронут их порицанием. Ибо если вы не поймете всей глубины этого мрака, вы не поймете и того мира, из которого бежал Рик, и мира, в который он бежал, как и того щекочущего удовольствия, какое обжигает блошиным укусом грудь каждого скромного прихожанина в это сумрачное воскресенье, когда последний удар часов смешивается со стуком дождя и для молодого Рика наступает первое в жизни великое испытание. «Настало наконец время высоко вздернуть Рика Пима», — пошла молва. И можно ли придумать более внушительного палача, чтобы набросить преступнику на шею веревку, чем Мейкпис, один из Самых Высокочтимых в нашем краю, мировой судья и член парламента от либералов?
  С последним ударом часов замирает и соло на органе. Прихожане, затаив дыхание, начинают считать до ста и выискивать своих любимых актеров. Обе женщины из семейства Уотермастера пришли рано. Они сидят — плечо к плечу — на скамьях для знати, прямо под кафедрой. Почти в любое другое воскресенье Мейкпис восседал бы между ними всеми своими шестифутовыми телесами, — восседал бы, склонив набок свою вытянутую голову, и слушал своими маленькими розовыми, как бутон, ушками игру на органе. Но не сегодня, потому что сегодня — день необычный, сегодня Мейкпис совещается в приделе с нашим пастором и несколькими озабоченными попечителями из Комиссии, составившей Обращение.
  Жене Мейкписа, известной, как леди Нелл, нет еще и пятидесяти, но она уже сгорбленная и сморщенная, как ведьма; она то и дело вскидывает свою седеющую голову, словно отгоняя мух. А рядом с глупой, дятлоподобной Нелл примостилась Дороти, этакая крошечная застывшая статуэтка, которую правильнее называть Дот, безупречная леди-былинка, достаточно юная, чтобы быть дочерью Нелл, а не сестрой Мейкписа, и она молится, молится Создателю, прижимает маленькие сжатые кулачки к глазам, готовая отдать ему свою жизнь и смерть, лишь бы он услышал ее и устроил все, как надо. Баптисты не встают перед Богом на колени, Том. Они опускаются на корточки. Но моя Дороти в тот день распласталась бы на уотермастерских плитах и поцеловала бы большой палец на ноге папы, если бы Господь снял ее с крючка.
  * * *
  У меня есть одна ее фотография, и было время — хотя, клянусь, это прошло, и она умерла для меня, — когда я отдал бы душу, чтобы иметь еще одну. Я обнаружил фотографию в старой потрепанной Библии, когда мне было столько лет, сколько сейчас Тому, в одном пригородном доме, который мы срочно освобождали. «Дороти — с моей особой любовью. Мейкпис», — гласит надпись на титульном листе Библии. Единственный, испещренный пятнами коричневатый снимок, запечатлевший Дороти словно бы в полете, когда она выходит из такси, — номер машины не попал в кадр, — сжимая в руке составленный дома букетик цветов, скорее всего полевых; в ее больших глазах затаилось столько всего, что как-то не по себе становится. Она что, направляется на свадьбу? Свою собственную? Или приехала навестить больную родственницу — Нелл? Где она находится? Куда бежит? Цветы она держит у подбородка, прижав друг к другу локти. Руки ее образуют вертикальную линию от талии к шее. Длинные рукава схвачены у запястий. На руках — миткалевые перчатки, поэтому колец не видно, хотя мне кажется, что у третьего сустава на среднем пальце левой руки есть шишечка.3 Волосы прикрыты шляпой-колокольчиком, которая, словно маска, затеняет испуганные глаза. Одно плечо выше другого — так и кажется, что она вот-вот потеряет равновесие; маленькая ножка отставлена, чтобы удержаться. Светлые чулки шелковисто поблескивают, лаковые туфельки — остроносые, на пуговках. Почему-то я знаю, что они ей узки, что они немодные, как и вся остальная одежда, купленная на распродаже в магазине, где не знают Дороти и она не хочет, чтобы знали. Нижняя часть ее лица отмечена бледностью, присущей растениям, выращенным в темноте, — вспомните «Поляны», дом, где она выросла! Единственное, как и я, дитя, что видно с первого взгляда, — правда, у нее есть брат, появившийся на свет на двадцать пять лет раньше нее.
  Рассказать, что я нашел в летнем доме Уотермастеров, забредя однажды таким же, как она, ребенком в большой заросший сад? Книжку с картинками, которую Дороти получила в качестве премии на уроках Закона Божьего, — «Житие Спасителя нашего в картинках». И знаете, что моя дорогая Дот с ней сделала? Закрасила цветным карандашом все лики святых. Сначала меня это возмутило, а потом я понял. Для нее это были лица из пугающего реального мира, к которому она не принадлежала. У них были друзья, им расточали добрые улыбки, которых она не знала. Она затушевала нх. Не из злости. Не из ненависти. Даже не из зависти. А из непонимания того, как они могут так легко жить. Взгляните снова на снимок. Замкнутое лицо без улыбки. Маленький ротик плотно сжат, уголки опущены — все тайны этого существа на прочном запоре. Человек с таким лицом не в состоянии избавиться от дурного воспоминания или происшествия, потому что ему не с кем поделиться. Он обречен накапливать их одно за другим до того дня, когда плотина прорвется от переполнения.
  Хватит. Я опережаю события. Дот, она же — Дороти по фамилии Уотермастер. Никакого отношения ни к каким другим компаниям не имеет. Абстракция. Мной придуманная. Нереальная пустая женщина, вечно от чего-то бегущая. Повернись она ко мне спиной, а не лицом, я не меньше знал бы ее и не меньше любил бы.
  * * *
  А позади женщин из семьи Уотермастера, далеко позади, чисто случайно настолько далеко, насколько позволяет длина церкви, в самом конце длинного придела, на облюбованных ими скамьях, возле самых закрытых дверей, сидит цвет нашей молодежи в завязанных и слегка торчащих из-под крахмальных воротничков галстуках, с гладко прилизанными волосами, разделенными ровным, словно проведенным бритвой, пробором. Это ученики вечерней школы — как их любовно называют, завтрашние апостолы нашего престола, наша великая надежда, наши будущие проповедники с амвона, наши врачи, миссионеры и филантропы, наши будущие спасители. Это они благодаря своему рвению были наделены обязанностями, которые обычно доверяют людям более зрелого возраста: раздачей молитвословов и специальных объявлений, сбором пожертвований и хранением пальто. Это они раз в неделю на велосипеде, мотоцикле и машине, предоставленной добрыми родителями, развозят журнал, выпускаемый нашей церковью, в каждый богобоязненный дом, включая дом самого сэра Мейкписа Уотермастера, повару которого навечно даны указания всегда иметь наготове кусок торта и стакан лимонного напитка для разносчика; это они собирают несколько шиллингов арендной платы с обитателей принадлежащих церкви домишек для бедняков, они катают на лодках по Бринкли-Мер детишек, выезжающих за город, они участвуют в рождественских чаепитиях с Оркестром надежды и вносят живую струю в неделю Христианских деяний. И это они приняли на себя, как прямое поручение от Иисуса Христа, бремя Обращения Женской лиги с целью собрать пять тысяч фунтов в такое время, когда на двести фунтов могла год существовать целая семья. Не было двери, в которую они не позвонили бы в ходе своего паломничества. Не было окна, которое они не предложили бы вымыть, клумбы, которую они не предложили бы прополоть и вскопать во имя Иисуса. День за днем молодое воинство отправлялось трудиться и возвращалось, пропахшее перечной мятой, в дома, где уже давно спали родители. Сэр Мейкпис воспел им хвалу, как и наш священник. Ни одно воскресенье не заканчивалось без напоминания Отцу нашему об их преданности. И красная линия на фанерном градуснике у ворот церкви ползла вверх — она перебралась через пятьдесят, потом через сотни, подбираясь к первой тысяче, где, невзирая на все усилия молодых людей, казалось, и застряла. И дело не в том, что у них пропал импульс, — далеко не в этом. У них и мысли нет о провале. И Мейкпису Уотермастеру вовсе нет надобности напоминать им о пауке Брюса,4 хотя он часто это делает. Ученики вечерней школы — мастера своего дела, как у нас говорят. Ученики вечерней школы — личный авангард Иисуса, и они будут «самыми высокочтимыми» в стране.
  Их пятеро, и в центре сидит Рик, их основатель, управляющий, вдохновитель и казначей, все еще мечтающий о своем первом «бентли». Рик — полное имя Ричард-Томас, — названный так в честь его дорогого батюшки, всеми любимого Ти-Пи, который сражался в окопах первой мировой войны, прежде чем стать нашим мэром, и отошел в мир иной семь лет тому назад, хотя и кажется, что это было только вчера. Ах, какой же он был проповедник до того, как Создатель забрал его к себе! Том, Рик был тебе дедом чисто формально, ибо я никогда не позволила бы тебе встретиться с ним.
  * * *
  У меня есть два варианта выступления Мейкписа, оба неполные, оба без указания времени, места или источника, — пожелтевшие вырезки из газет, выхваченные, по-видимому, маникюрными ножницами из церковных страниц местной прессы, которая в те дни освещала все деяния нашего проповедника с такою преданностью, словно речь шла о наших футболистах. Я обнаружил эти вырезки в той же Библии Дороти, вместе с ее фотографией. Мейкпис никого впрямую не винил, Мейкпис не выдвигал никаких обвинений. Здесь у нас выражаются намеками — все выкладывают сами грешники. «Член парламента предупреждает о появлении у молодежи стяжательства, алчности», — пропел один журналист. «Опасность честолюбивых устремлений у молодежи великолепно высвечена». Во внушительной личности Мейкписа, объявляет анонимный писатель, «соединились кельтское изящество поэта, красноречие государственного мужа и железное чувство справедливости законодателя». Прихожане сидели «как завороженные, став наикротчайшими», — и уж больше всех Рик, который сидит в восторженном трансе, кивая крупной головой в такт краснобайству Мейкписа, хотя каждая валлийская нота его поучении — для ушей и глаз возбужденных слушателей вокруг — адресована через весь приход лично Рику и вдалбливается в него зловеще указующим уотермастерским перстом.
  Вторая версия звучит менее апокалиптично. Самый Высокочтимый в нашем краю не стал обрушиваться на молодых грешников — вовсе нет. Он предлагал помощь споткнувшемуся молодому человеку. Он превозносил идеалы молодежи, сравнивая их со звездами. Если верить этой версии, можно подумать, что Мейкпис помешался на звездах. Он никак не мог от них оторваться, как не мог оторваться и журналист. Звезды — как судьба. Звезды ведут мудрых через пустыню к Колыбели Истины. Звезды светят нам во мраке отчаяния, даже в западне греха. Звезды разной формы, на каждый случай. Сияют над нами Господним светом. Человек, написавший это, если то не был сам Уотермастер, должно быть, принадлежал Мейкпису Уотермастеру душой и телом. Никто другой не мог бы так подсластить это внушающее трепет, грозное выступление с кафедры.
  Хотя глаза мои в тот день еще и не были раскрыты, я ясно вижу Уотермастера таким, каким видел потом во плоти и буду всегда видеть, — высокий, как труба его фабрики, и такой же сужающийся кверху. Обрюзглый, с покатыми плечами и расплывшейся талией. Вялая рука с пухлой кистью выброшена в нашу сторону словно семафор. И влажный подвижный ротик, который должен был бы принадлежать женщине, слишком маленький даже для того, чтобы пропускать пищу, растягивающийся и сокращающийся, выбрасывая возмущенные звуки. И вот после того, как много-много времени спустя было произнесено немало страшных предупреждений и подробно обрисованы кары за грехи, я увидел, как он наконец взял себя в руки, откинулся назад и облизнул губы, как бы посылая нам прощальный поцелуй, о чем мы, дети, молились все эти сорок минут, сжимая ноги и умирая от желания писать, сколько бы ни писали до отъезда из дома. В одной из вырезок полностью приведен этот финальный нелепый абзац, и я приведу его снова сейчас — в их тексте, а не в моем изложении, хотя все проповеди Уотермастера, какие я слышал потом, завершались таким же образом и конечные слова их стали неотъемлемой частью натуры Рика и вошли в его плоть и кровь на всю жизнь, а следовательно, и на всю мою, — я был бы крайне удивлен, не звучи они в его ушах, когда он умирал, и не сопровождай они его к нашему Создателю, когда два кореша воссоединились наконец.
  «Идеалы, юные братья мои… — Я так и вижу, как Мейкпис тут приостанавливается, снова бросает взгляд на Рика и начинает сызнова: — Идеалы, возлюбленные братья мои, можно сравнить с дивными звездами, которые сияют над нами… — Я так и вижу, как он поднимает свои печальные, отнюдь не сияющие, как звезды, глаза к сосновому потолку. — …Нам их не достичь. Миллионы миль отделяют нас от них. — Я так и вижу, как он поднимает безвольно висящие руки, словно намереваясь подхватить падающего грешника. — Но, братья мои, какую же великую пользу мы извлекаем из их присутствия!»
  Запомни этот образ, Том. Джек, вы подумаете, что я — сумасшедший, но эти звезды — какой бы это ни было глупостью — играют существенную роль в оперативной разведке, ибо дают первое представление о твердой убежденности Рика в уготованной ему судьбе, и их влияние не ограничивается Риком, — да и как могло быть иначе, ибо что такое сын пророка, как не осуществленное пророчество, даже если никто на всей Божьей земле так и не обнаружил, о чем каждый из них пророчествовал? Мейкпис, как все великие проповедники, вынужден был обходиться без занавеса и аплодисментов. Тем не менее в наступившей тишине, — а у меня есть свидетели, которые клянутся, что так все и было, — слышно, как Рик дважды шепотом повторяет: «Красиво». Мейкпис Уотермастер тоже слышит — он шаркает своими большими ногами и, приостановившись на ступеньках, ведущих с кафедры, усиленно моргая, озирается, словно кто-то грубо его обозвал. Мейкпис усаживается на свое место, орган гремит «Какие помыслы горят в наших сердцах». Мейкпис снова встает, не зная, к чему прислонить свою до смешного узкую спину. Гимн исполняют вплоть до нудного конца. Ученики вечерней школы, с Риком, завороженным образом звезд, посредине, идут по проходу и натренированным строем рассыпаются по церкви — каждый на свое место. Рик, со свойственной ему сегодня, как и каждое воскресенье, шустростью, подходит к ламам Уотермастера с блюдом для пожертвований, — голубые глаза его блестят сверхъестественной сметкой. Сколько они дадут? Как быстро? Тишина придает напряженность этим серьезнейшим вопросам. Сначала леди Нелл заставляет его постоять, пока она роется в сумочке и что-то бурчит, но Рик — само долготерпение, сама любовь, сами звезды сегодня, и каждая дама, независимо от возраста и красоты, награждается его взволнованной и полной святости улыбкой. Но если слабоумная Нелл глупо улыбается ему и пытается взлохматить его прилизанные волосы и спустить прядь на его высокий христианский лоб, то моя крошка Дот смотрит только в землю и все молится, молится, теперь уже стоя, и Рику приходится тронуть ее пальцем за локоть, чтобы оповестить о своей божественной близости. Я чувствую сейчас его прикосновение к моему локтю, и оно преисполняет меня слабосильной ненависти и одновременно преданности. Мальчики выстраиваются перед престолом, священник принимает дары, бормочет благословения и велит всем, кроме Комиссии по подготовке Обращения, быстро и спокойно покинуть церковь. «Непредвиденные обстоятельства» начинают разворачиваться, а с ними и первое великое испытание для Ричарда Т. Пима — правда, первое в ряду многих, но именно это испытание по-настоящему порождает у него желание предстать перед судом людским.
  * * *
  Я сто раз представлял себе, как он выглядел в то утро. Стоял в одиночестве и задумчивости у входа в полную людей комнату. Рик, сын своего отца, чье великое славное наследие прорезало морщинами его лоб. Рик, ожидавший, подобно Наполеону перед сражением, того момента, когда Судьба протрубит и призовет его к наступлению. Никогда в жизни он нигде не появлялся с ленивым видом, никогда не опаздывал и не оставлял по себе плохого впечатления. В то дождливое воскресенье, когда Божий ветер свистел среди сосновых балок над головой, а безутешное человечество, сидевшее на передних скамьях, не слишком ловко себя чувствуя, дожидалось Рика. Но звезды, как мы знаем, — подобны идеалам и неуловимы. Начали поворачиваться головы, заскрипели скамьи. Рика все нет. Ученики вечерней школы, уже собравшиеся на своих скамьях, облизывают губы, нервно поправляют галстуки. Рики удрал. Рики физически не способен выносить неприятности. Дьякон в коричневом костюме с непонятной застенчивостью дилетанта направляется, прихрамывая, к ризнице, где, возможно, прятался Рик. Внезапный грохот. Все головы резко поворачиваются, и взоры всех вперяются в конец прохода, где находится большая западная дверь, которую внезапно открыла снаружи чья-то таинственная рука. На фоне серых облаков над морем появляется силуэт Рика Т. Пима, доныне известного всем нам в качестве естественного наследника Дэвида Ливингстона;5 он торжественно склоняется перед своими судьями и своим Создателем, закрывает за собой большую дверь и почти тотчас исчезает на ее черном фоне.
  — Просьба от старенькой миссис Харманн к вам, мистер Филпотт. — Филпотт — фамилия священника. А голос принадлежит Рику, и все, по обыкновению, замечают, какой он красивый, как он объединяет, как все любят его, как он пугает и притягивает своей неизменной самоуверенностью.
  — Вот как — и о чем же она просит? — говорит Филпотт, страшно взволнованный этой вестью, поступившей столь издалека. Филпотт ведь тоже валлиец.
  — Она была бы рада, если бы завтра ее подвезли до Общей больницы в Эксетере, чтобы она могла повидать своего мужа до операции, мистер Филпотт, — говорит Рик с еле заметной ноткой укора. — Похоже, она считает, что он не вытянет. Если вам это не с руки, я уверен, кто-то из нас мог бы позаботиться о ней, верно, Сид?
  Сид Лемон — кокни, чей отец не так давно переехал на юг из-за артрита и, по мнению Сида, скоро помрет от скуки. Сид любимый адъютант Рика, шустрый и озорной, как и все городские мальчишки. Сид навсегда — даже и сейчас — останется для меня Сидом и чуть ли не духовником, каким никто для меня не был, кроме Поппи.
  — Посидим с ней вместе хоть всю ночь, если понадобится, — заявляет Сид со страстной прямотой. — И весь следующий день, верно, Рики?
  — Помолчите, — буркает Мейкпис Уотермастер.
  Но это относится не к Рику, который в этот момент запирает церковную дверь изнутри на засовы. Мы с трудом различаем его в пронизанной пятнами света полутьме портала. «Щелк» делает первый засов, установленный так высоко, что Рик с трудом дотягивается до него. «Щелк» делает второй, находящийся совсем внизу, так что Рику приходится пригнуться. Наконец, к явному облегчению слабонервных, он соизволяет двинуться вперед, к помосту виселицы. Ибо к этому времени наиболее слабые из нас уже всецело зависят от него. К этому времени мы уже мысленно молим его, сына старика Ти-Пи, улыбнуться нам, заверяем, что ничего против него не имеем, осведомляемся о здоровье милой дамы, его бедной матушки, ибо эта милая дама, как всем известно, находится ныне не в себе и никто не в силах вывести ее из этого состояния. Она сидит, величавая вдова, в доме на Эйрдейл-роуд, в комнате с задернутыми занавесками, под гигантской цветной фотографией Ти-Пи с регалиями мэра и плачет и молится, чтобы ей вернули покойного мужа. А в следующую секунду — чтобы он оставался там, где он есть, и она была бы избавлена от позора. А еще в следующую — подстрекает Рика, словно старый понтер, каким она втайне является: «Выложи им все, сынок. Разбей их, прежде чем они разобьют тебя, поступи с ними, как поступил твой отец, даже ударь по ним сильнее». К этому времени наименее практичные служители нашего импровизированного трибунала уже были перетащены, если не подкуплены, на сторону Рика. И словно желая еще больше подорвать их авторитет, валлиец Филпотт в своей невинности совершает ошибку, поставив Рика рядом с кафедрой, на то самое место, с которого он с таким блеском и проникновением читал нам заданный на день урок. Более того: валлиец Филпотт сам подводит Рика к этому месту и разворачивает стул, чтобы Рик мог сесть. Но Рик не настолько послушен. Он продолжает стоять, удобно положив руку на спинку стула, словно намереваясь его усыновить. И заводит с мистером Филпоттом диалог на более легкие темы.
  — «Арсенал» в субботу потерпел поражение, — говорит Рик. «Арсенал» в лучшие времена был второй великой любовью мистера Филпотта, как и Ти-Пи.
  — Не будем сейчас об этом, Рик, — говорит мистер Филпотт в волнении. — У нас есть дело, о котором, как тебе хорошо известно, нам следует поговорить.
  Наш пастор с несчастным видом занимает место рядом с Мейкписом Уотермастером. Но Рик достиг своей цели. Он установил связь с Филпоттом, хотя тот вовсе этого не хотел, он предстал перед нами человеком чувствительным, а не злодеем. И, сознавая, что он этого достиг, Рик улыбается. Всем нам сразу — грандиозно, что вы сегодня здесь, с нами. Его улыбка сплачивает нас — в ней нет нахальства, она впечатляет своим состраданием к человеческим слабостям, приведшим нас к этой злополучной ситуации. Только сам Мейкпис да Перси Лофт, великий стряпчий из Доулиша, известный как Перси-Писака, примостившийся с бумагами рядом с ним, сидят с каменными лицами, всем своим видом выражая неодобрение. Но Рику они не внушают ужаса. Ни Мейкпис, ни, уж конечно, Перси, с которым у Рика в последние месяцы установились отличные отношения, основанные, как говорят, на взаимном уважении и понимании. Перси хочет, чтобы Рик учился на адвоката. Рик склоняется к этому, а пока хочет, чтобы Перси дал ему деловой совет относительно кое-каких сделок, которые он замышляет. Перси, вечный альтруист, оказывает услуги бесплатно.
  — Замечательно вы сегодня выступали перед нами, сэр Мейкпис, — говорит Рик. — Никогда не слышал ничего лучше. Эти ваши слова будут звучать в моей голове подобно райским колоколам, пока меня не призовет к себе Господь, сэр. Здравствуйте, мистер Лофт.
  Перси Лофт выступает сейчас в слишком официальной роли и потому молчит. А сэр Мейкпис привык к лести и воспринимает ее как должное.
  — Садись же, — говорит наш либеральный член парламента данного округа и мировой судья.
  Рик тотчас повинуется. Рик — не противник властей. Как раз наоборот: он сам власть, как мы, колеблющиеся, уже знаем, — властитель и одновременно судия.
  — Куда ушли деньги, собранные по Обращению? — спросил без дальних околичностей Мейкпис Уотермастер. — За один только прошлый месяц было пожертвовано около четырехсот фунтов. Триста за предыдущий месяц и еще триста в августе. По вашим подсчетам за этот период было получено сто двенадцать фунтов. Ничего из этой суммы не положено на счет, и нет наличности. Куда ты все это девал, мальчик?
  — Купил автобус, — говорит Рик, и Сид, сидевший вместе с остальными на скамье, чуть, по его собственным словам, не окочурился.
  * * *
  Рик говорил двенадцать минут по часам отца Сида, и, когда закончил, между ним и победой — Сид был твердо уверен — стоял один только Мейкпис Уотермастер.
  — Пастор был завоеван еще прежде, чем твой папа открыл рот, Постреленок. Ну, иначе и быть не могло: ведь это он дал Ти-Пи первый раз выступить с кафедры. Старина Перси Лофт — ну, у Перси к тому времени были дела поважнее, верно ведь?
  Рик уже заткнул ему рот. А остальные склонялись то туда, то сюда, вверх-вниз, как трусы у шлюхи: надо же было понять, куда прыгнет Их Светлость Высокочтимый Мейкуотер.
  Прежде всего Рик великодушно объявляет о своей полной ответственности за все.
  — Вина, — говорит Рик, — если она есть, — должна быть свалена у его порога.
  Рассуждения о звездах и идеалах — ничто в сравнении с теми афоризмами, которые он бросает нам:
  — Если надо нацелить перст указующий, нацеливайте его сюда. — И тычет в собственную грудь. — Если должна быть расплата, вот вам адрес. Я тут, перед вами. Пошлите мне счет. И пусть на его ошибках учатся те, кто его в это вовлек, если таковые были, — призывает он своих судей, ребром пухлой руки — для вящей убедительности — припечатывая слова.
  Женщины любовались руками Рика до конца его дней. Они делали выводы на основании толщины его пальцев, которые он, жестикулируя, всегда держал вместе.
  — Откуда он научился ораторскому искусству? — почтительно спросил я как-то Сида, когда мы сидели за «маленькой выпивкой», как они с Мег это называли, у камина, в их доме в Сербитоне. — С кого он брал пример, если не считать Мейкписа?
  — С Ллойд-Джорджа, Хартли Шоукросса, Эйвори, Маршалла Холла, Нормана Биркетта и других великих адвокатов своего времени, — мгновенно ответил Сид, как если бы речь шла о лошадях. — Твой папа относился к закону с таким уважением, как никто другой. Он изучал речи адвокатов и воспроизводил их особенности лучше, чем молол языком. Он бы стал большим судьей, если бы Ти-Пи дал ему такую возможность, верно, Мег?
  — Да он стал бы премьер-министром, — решительно заявила преданная Мег. — Кто мог сравниться с ним? Один только Уинстон!6
  Затем Рик переходит к изложению своей теории собственности, которую с тех пор он излагал при мне много раз во многих вариантах, но тогда, по-моему, он ее только раскрывал. Суть ее состоит в том, что деньги, проходящие через руки Рика, являются поводом для нового прочтения законов собственности, поскольку все, что он делает с этими деньгами, идет на благо человечества, чьим главным представителем он является. Одним словом, Рик не берет, а дает, и те, кто называет это иначе, просто не верят ему. Последний довод излагается посредством все нарастающей бомбардировки страстными, грамматически взрывными псевдобиблейскими фразами:
  — И если кто-либо из вас, сегодня здесь присутствующих… может найти доказательство хотя бы какой-то прибыли… одной-единственной выгоды… будь то в прошлом, будь то припасенной на будущее… прямо или косвенно вытекающей из этого поступка… и пошедшей мне на благо… поступка, хоть и осуществленного из честолюбия, не будем ходить вокруг да около… пусть тот человек выйдет сейчас вперед, с чистым сердцем… и укажет перстом куда положено.
  От этой речи всего один шаг до божественного видения — «Компания автобусов Пим и Спасение душ лимитед», приносящая выгоду благочестию и подвозящая прихожан к престолу.
  Волшебный ящик отперт. Отбросив крышку, Рик демонстрирует ослепительный набор перспектив и цифр. Проезд на двухъярусном автобусе из аббатства Фарлей до нашего престола ныне стоит два пенса. Проезд на троллейбусе из Тамберкомба стоит три пенса, проезд на такси вчетвером из любого из этих мест стоит шесть пенсов, а автобус фирмы «Грэнвилл Хастингс» стоит девятьсот восемь фунтов, если платить наличными; в нем тридцать два сидячих места и восемь стоячих. Только по воскресеньям, — а мои помощники, здесь присутствующие, провели, джентльмены, тщательнейшие изыскания, — свыше шестисот человек тем или иным способом покрывают общее расстояние в четыре с лишним тысячи миль, чтобы преклонить колени у этого прекрасного престола. Потому что они любят эту церковь. Как любит ее и Рик. Как любим ее все мы — не будем скрывать, — каждый мужчина и каждая женщина, присутствующие здесь. Потому что они хотят из периферии попасть в центр своей веры. Это одно из выражений самого Мейкписа Уотермастера, и Сид говорит, немного нахально было со стороны Рика сказать такое прямо перед ним. Еще три дня в неделю — на выступления Оркестра надежды, занятия Христианскими деяниями и собрания Группы Женской лиги по изучению Библии — покрывается расстояние в семьсот миль, и три дня остаются для обычных коммерческих операций, а если вы мне не верите, смотрите на мою руку, как я сметаю со своего пути сомневающихся конвульсивными ударами локтя, не разжимая согнутых пальцев. Глядя на эти пальцы, становится ясно, что вывод может быть только один:
  — Джентльмены, если мы будем брать только половину обычной стоимости и предоставим бесплатный проезд всем инвалидам и пожилым людям, всем детям до восьми лет… с полной страховкой… при соблюдении всех прекрасных правил, которые по справедливости должны соблюдаться при эксплуатации коммерческого транспорта в наши более беспокойные времена… при наличии профессиональных шоферов, полностью сознающих свою ответственность, богобоязненных людей, набранных из нашей среды… учитывая амортизацию, стоимость гаража, ремонта, бензина, билетов и всего остального и полагая, что три дня коммерческих операций дадут нам лишь пятьдесят процентов заполнения… Фонд получит сорок процентов чистой прибыли и возможность всем угодить.
  Мейкпис Уотермастер задает вопросы. Остальные либо переели, либо недоели и потому молчат.
  — И вы, значит, купили его? — говорит Мейкпис.
  — Да, сэр.
  — Но вы же несовершеннолетние, во всяком случае половина из вас.
  — Мы воспользовались посредником, сэр. Это превосходный адвокат из нашего округа, который по скромности желает остаться анонимным.
  Ответ Рика вызывает редкую улыбку на неправдоподобно тонких губах сэра Мейкписа Уотермастера.
  — Вот уж никогда не встречал адвоката, которому хотелось бы остаться анонимным, — говорит он.
  Перси Лофт, насупясь, уставился рассеянным взором в стену.
  — И где же он сейчас? — продолжает сэр Мейкпис.
  — Что именно, сэр?
  — Автобус, мальчик.
  — Его красят, — говорит Рик. — Он будет зеленый, с золотыми буквами.
  — И с чьего же разрешения вы приступили к осуществлению этого проекта? — спрашивает Уотермастер.
  — Мы попросили мисс Дороти перерезать ленточку, сэр Мейкпис. И уже составили пригласительные билеты.
  — Да кто вам разрешил? Мистер Филпотт? Или дьякон? Или Комиссия? Или я? Истратить девятьсот восемь фунтов из Фонда, из этих крох, предназначенных для вдов, на покупку автобуса!
  — Мы хотели удивить всех, сэр Мейкпис. Мы хотели преуспеть. А если распустить заранее слух, чтоб пошли разговоры по городу, тогда из новости весь воздух выпустишь. А так о «Компании общественного вспомоществования» узнает ничего не подозревающий мир.
  Теперь Мейкпис, по словам Сида, начинает играть в кошки-мышки.
  — А где книги?
  — Книги, сэр? Я знаю только одну книгу…
  — Твои записи, мальчик. Цифры. Ты же сам вел всю бухгалтерию, как мы слышали.
  — Дайте мне неделю, сэр Мейкпис, и я вам отчитаюсь в каждом пенни.
  — Это не называется вести бухгалтерию. Это называется сочинять. Неужели ты ничему не научился у твоего отца, мальчик?
  — Прямоте, сэр. Смирению перед Иисусом.
  — Сколько же ты истратил?
  — Не истратил, сэр. Вложил.
  — Сколько?
  — Полторы тысячи. Если округлить.
  — А где сейчас автобус?
  — Я же сказал, сэр. Его красят.
  — Где?
  — В Бринкли у «Бэлхема». Это фирма, которая строит автобусы. Величайшие либералы в нашем графстве. Истинные христиане — все до одного.
  — Я знаю «Компанию Бэлхема». Ти-Пи десять лет продавал им лесоматериалы.
  — Они выставляют честный счет.
  — Ты, говоришь, намереваешься заняться обслуживанием публики?
  — Три дня в неделю, сэр.
  — И будешь пользоваться остановками общественного транспорта?
  — Безусловно.
  — А тебе известно, как отнесется к такому предприятию «Доулиш энд Тамберкомб трэнспорт корпорейшн» в Девоне?
  — Притом, что это удовлетворяет нужды публики — они не смогут воспрепятствовать этому, сэр Мейкпис. За нас сам Господь Бог. Как только они увидят, какой возникнет подъем, почувствуют пульс, они отступят, дадут нам возможность выплыть. Они не могут остановить прогресс, сэр Мейкпис, и не могут остановить поступательное продвижение христиан.
  — Значит, не могут, — говорит сэр Мейкпис и пишет какие-то цифры на лежащей перед ним бумажке. — Отсутствует также арендная плата в количестве восьмисот пятидесяти фунтов, — замечает он, не переставая писать.
  — Мы и деньги за аренду тоже вложили в дело, сэр.
  — Это же больше полутора тысяч.
  — Считайте две тысячи. Накругло. Я думал, вы хотите знать только про деньги Фонда.
  — А пожертвования — как с этим обстоит дело?
  — Кое-что и оттуда тоже.
  — Если сосчитать деньги из всех источников, какой получится капитал?
  — Включая индивидуальных вкладчиков, сэр Мейкпис…
  Уотермастер разом выпрямился.
  — Так у нас, значит, есть еще и индивидуальные вкладчики? Ну и ну, мой мальчик, что-то ты перехватил. Кто же это?
  — Частные клиенты.
  — Чьи?
  У Перси Лофта такой вид, будто он сейчас заснет от скуки. Веки у него опущены, а козлиная бородка уткнулась в грудь.
  — Сэр Мейкпис, я не волен это раскрывать. Если «Компания общественного вспомоществования» обещает держать что-то в тайне, она выполняет свое обещание. Наш лозунг — прямота и честность.
  — Компания зарегистрирована?
  — Нет, сэр.
  — Почему нет?
  — Из соображений защиты. Надо держать все шито-крыто. Как я и говорил.
  Мейкпис снова начинает что-то писать. Все ждут дальнейших вопросов. Но ничего не происходит. Мейкпису явно не по себе, и в то же время он всем своим видом дает понять, что точка поставлена, и Рик чувствует это прежде остальных.
  — Все равно как на приеме у старика доктора, Пострел, — рассказывал мне потом Сид. — Он-то уже понял, отчего ты загибаешься, только ему надо сначала выписать тебе лекарство, а уж потом он сообщит тебе добрую весть.
  Снова говорит Рик. Хотя никто его об этом не просил. И голос у него такой, какой бывает, когда он загнан в угол. Сид услышал тогда, я же потом слышал лишь дважды. Приятным это звучание никак не назовешь.
  — Я, собственно, мог бы принести вам всю отчетность сегодня вечером, сэр Мейкпис. Понимаете, счета в сейфе. Мне надо вынуть их оттуда.
  — Отдай их полиции, — говорит Мейкпис, продолжая писать. — Мы здесь не детективы, мы — церковники.
  — Мисс Дороти, возможно, думает иначе, может ведь она иначе думать, сэр Мейкпис?
  — Мисс Дороти не имеет к этому никакого отношения.
  — А вы ее спросите.
  Тут Мейкпис перестает писать и немного резко поднимает голову, говорит Сид, и они смотрят друг на друга — маленькие, как у ребенка, глазки Мейкписа глядят неуверенно. А у Рика в глазах вдруг появляется блеск стального острия, обнаженного в темноте. Сид так далеко не заходит в описании этого взгляда, потому что Сид не хочет касаться темных сторон того, кто был героем его жизни. А я зайду. Это взгляд ребенка сквозь прорези маски. Он отрицает все, что отстаивал мгновение назад. Это взгляд язычника. Взгляд аморальный. Ему жаль, что вы приняли такое решение и что вы смертны. Но выбора у него нет.
  — Ты что же, хочешь сказать, что мисс Дороти внесла какой-то вклад в этот проект? — говорит Мейкпис.
  — Можно ведь внести нечто большее, чем деньги, сэр Мейкпис, — говорит Рик словно бы издалека, а на самом деле стоя совсем близко.
  Дело в том, говорит тут Сид довольно поспешно, что Мейкпису не следовало вынуждать Рика использовать этот аргумент. Мейкпис — человек слабый, а держаться старался жестко, — хуже таких людей просто не бывает, говорит Сид. Будь Мейкпис разумнее, будь он человеком, способным поверить, как остальные, и относись он чуть лучше к бедному сыну Ти-Пи, вместо того чтобы не верить в него и заодно подрывать веру всех остальных, он мог бы все уладить по-дружески, и все могли бы радостно разойтись по домам, веря в Рика и в его автобус, а ему это было очень нужно. Вышло же так, что Мейкпис оказался последним препятствием к достижению цели и у Рика не оставалось иного пути, как уничтожить его. Так Рикки и поступил, верно ведь? Вынужден был, Пострел, это же понятно.
  * * *
  Я напрягаюсь и допускаю натяжки, Том. Мобилизуя все мускулы своего воображения, я пытаюсь как можно глубже проникнуть в бездонную тень моей предыстории. Я откладываю в сторону перо и смотрю на уродливую башню церкви через площадь, и я слышу — так же отчетливо, как телевизор, стоящий у мисс Даббер внизу, — плохо сочетающиеся голоса Рика и сэра Мейкписа Уотермастера, сцепившихся друг с другом. Я вижу темную гостиную в «Полянах», куда меня так редко пускали, и представляю себе двух мужчин, сидящих в тот вечер вдвоем, а в нашей сумрачной верхней комнате — бедняжку Дороти, которая, трясясь всем телом, читает такие же вышитые, как на лестничной площадке у мисс Даббер, пошлости, стремясь найти утешение в Господних цветах, в Господней любви, в Господнем промысле. Я могу пересказать тебе — может быть, ошибусь на фразу-другую, — какой между Риком и Мейкписом происходит обмен мнениями в продолжение незаконченного утреннего разговора.
  К Рику вернулся разум, ибо стальное острие больше не обнажается надолго, да к тому же он уже достиг цели, что куда важнее для него, чем любые гуманные деяния, хотя сам он этого еще и не знает. Он добился того, что Мейкпис составил себе о нем два совершенно противоположных мнения, а возможно, и больше. Рик показал ему свое официальное и неофициальное лицо. Рик научил Мейкписа уважать его во всякой сложности его натуры и считаться с его тайным миром не меньше, чем с миром, открытым для всех. Все было так, словно в тиши той комнаты каждый из игроков раскрыл все карты, какие были у него на руках, — фальшивые и подлинные, неважно, — и Мейкпис остался без единой фишки. Но оба уже мертвы, оба унесли свою тайну в могилу — сэр Мейкпис на тридцать лет раньше Рика. А единственный человек, который еще мог бы об этом знать, уже ничего не расскажет, ибо если она и существует, то лишь как тень, бродящая по ее собственной или по моей жизни, — тень женщины, давно убитой последствиями того рокового диалога, который провели в тот вечер двое мужчин.
  В истории зафиксированы две встречи Рика с моей Дороти до того воскресенья. Первая состоялась, когда сия королевская особа нанесла визит в Клуб молодых либералов, где Рик занимал в ту пору выборную должность — по-моему (да поможет Бог молодым либералам), он был там казначеем. Второй раз они встретились, когда Рик был капитаном церковной футбольной команды, а некто Морри Вашингтон, ученик вечерней школы и еще один из порученцев Рика, — вратарем. Дороти, сестре члена Правления Клуба, предложили вручить кубок. Морри помнит, как они выстроились в ряд, а Дороти подходила к каждому из них и прикалывала медальку, начиная с самого Рика — он ведь был капитаном. Похоже, она его уколола булавкой, или Рик сделал вид, что уколола. Так или иначе, он в шутку вскрикнул от боли и упал на одно колено, схватившись за грудь и утверждая, что Дороти пронзила ему сердце. Это был смело разыгранный, шумный номер, и я могу лишь удивляться, что Рик так далеко зашел. Даже в бурлеске Рик обычно очень оберегал свое достоинство и на маскированных балах, которые были так модны до войны, предпочитал изображать Ллойд-Джорджа, а не какого-нибудь шута. Но тогда он упал на одно колено, — Морри помнит все так ясно, будто это происходило вчера, — Дороти рассмеялась: до тех пор никто не наблюдал, чтобы она смеялась. Какие за этим последовали тайные встречи, мы так никогда и не узнаем, — вот только, по словам Морри, Рик однажды похвастался, что, когда он разносит церковный журнал, в «Полянах» его теперь ждет не только кусок торта и лимонный напиток.
  Сид, по-моему, знает больше, чем Морри. Он многое видел. Да и люди рассказывают ему, потому что он умеет держать язык за зубами. Ему известны многие тайны, сокрытые в деревянном здании, которое Мейкпис Уотермастер называет своим домом, хотя в пожилом возрасте он и постарался похоронить их поглубже. Сид знает, почему пила леди Нелл, и почему Мейкпис был не в ладах с собой, и почему такое страдание отражалось в его маленьких влажных глазках, а его ротик не соответствовал его аппетитам, и почему он с такою страстью и с таким знанием дела порицал грех. И почему он писал об особой любви, ставя свое гнусное имя под надписью на Библии моей Дороти. И почему Дороти решила спать в самом дальнем от комнат леди Нелл и еще более дальнем от комнат Мейкписа углу дома. И почему Дороти была так быстро завоевана этим сладкоголосым выскочкой из футбольной команды, заверявшим, что повезет ее на своем автобусе по любому маршруту. Но Сид — человек хороший и к тому же масон. Он любил Рики и отдал ему лучшие годы своей жизни, то гуляя с ним на равных, то всецело завися от него. Сид мог над чем-то посмеяться, мог рассказать историю при условии, что это никому не причинит вреда. Но он никогда бы не стал затрагивать темных сторон души человеческой.
  История зафиксировала также, что никаких бухгалтерских книг Рик на эту встречу не брал, хотя мистер Маспоул, великий бухгалтер и тоже ученик вечерней школы, и предлагал ему помочь составить отчетность, да, по всей вероятности, и составил. Маспоул мог сочинить отчет с такой же легкостью, с какой другие пишут на отдыхе открытки или рассказывают смешные истории в микрофон. Зафиксировано и то, что, готовясь к встрече, Рик отправился прогуляться по скалам Бринкли один и, насколько мне известно, совершал впервые подобного рода прогулку, хотя, как и я вслед за ним, был всегда за то, чтобы походить в поисках решения или наития. И вернулся он из «Полян» с видом человека, которому поручена, совсем как Мейкпису Уотермастеру, высокая миссия — вот только лицо его естественнее сияло, а происходит это, как нам говорят, от внутренней чистоты. Была рассмотрена ситуация с Фондом, сообщил он своим придворным. Проблема наличности решена, сказал он. Никто не виноват. Как это получилось? — умоляли они его рассказать. Как, Рики? Но Рик предпочитал оставаться для них волшебником и никому не разрешил заглянуть ему в рукав. «Потому что на мне лежит благословение Божие. Потому что я умею направлять события. Потому что мне предначертано стать одним из „самых высокочтимых“ в нашей стране».
  Другая часть его добрых вестей не была им сообщена. Это был чек на сумму в пятьсот фунтов, подлежащих снятию со счета Уотермастера, чтобы Рик мог устроить свою жизнь, — предположительно, сказал Сид, в отдаленных районах Австралии. Рик его подписал, а Сид получил день ги, поскольку собственный счет Рики в банке, как часто случалось в последние годы, находился временно в обморочном состоянии. А два-три дня спустя, получив подпитку в виде этой субсидии, Рик председательствовал на обильном, хоть и не очень веселом банкете в отеле «Бринкли тауэрс», где собрался весь его «двор» в тогдашнем своем составе и несколько местных милашек, которые всегда присутствовали за кулисами. Сид помнит, что, воздухе чувствовались исторические перемены, хотя никто в точности не знал, какой период заканчивался и какой начинался. Произносились речи — главным образом на тему о том, что старые друзья должны держаться вместе и идти по жизни прямой дорогой, но, когда предложили выпить за здоровье Рики, он ответил с несвойственной ему краткостью, и пошел шепоток, что он-де очень взволнован, ибо видели, как он плакал, а он частенько этим занимался даже в те дни — по малейшему поводу мог выплакать целое ведро. Перси Лофт, великий адвокат, присутствовал на застолье, к изумлению некоторых, и, к еще большему их изумлению, привел с собой красивую, хоть и никак не совместимую с компанией, студентку музыкального училища по фамилии Липшиц, а по имени Анни, затмившую милашек, хотя у нее и пальто-то даже не было. Они прозвали ее Липси. Это была беженка из Германии, пришедшая к Перси по каким-то делам, связанным с иммиграцией. Перси по доброте своей решил протянуть ей руку помощи, как он протянул ее Рику. В завершение вечера Морри Вашингтон, придворный шут, спел песню, и Липси подтягивала вместе с другими девицами, хотя пела она преотлично, а будучи иностранкой, не оценила должным образом скабрезности текста. К тому времени уже занялась заря. Такси, скользнув, умчало Рика, и больше его многие годы в этих местах не видели.
  История далее зафиксировала, что Ричард Томас Пим, холостяк, и Дороти Годчайлд Уотермастер, девица, находившиеся проездом в данном приходе, были на другой день торжественно и скромно зарегистрированы в присутствии двух привлеченных свидетелей в недавно открытом бюро записи актов гражданского состояния возле Западного обводного канала, там, где сворачиваешь влево, к Нортолтскому аэродрому. И что менее чем через шесть месяцев у них родился мальчик, которого окрестили Магнусом Ричардом, и весил он — да хранит его Господь — всего несколько фунтов. В регистрационных бумагах компаний, которые я просматривал, тоже отмечен этот факт, хотя и несколько иначе. Через сорок восемь часов после рождения младенца Рик торжественно объявил о создании страховой компании «Магнус стар экитейбл лимитед» с акционерным капиталом в две тысячи фунтов. Создается она, как было провозглашено, для страхования жизни нуждающихся, инвалидов и пожилых людей. Бухгалтером там был мистер Маспоул, а юрисконсультом — Перси Лофт. Морри Вашингтон был секретарем компании, а покойный олдермен Томас Пим, известный друзьям как Ти-Пи, — святым покровителем.
  * * *
  — Так был все-таки автобус или это туфта? — спросил я Сида.
  Сид всегда отвечает осторожно.
  — Автобус вполне мог быть, Пострел. Я не говорю, что его не было. Я бы соврал, если б так сказал. Я просто говорю, что ничего не слышал про автобус, пока твой папа не упомянул о нем в то утро в церкви.
  — А что же он тогда сделал с деньгами… если не было автобуса?
  Сид, право же, не знает. Столько тысяч фунтов было с тех пор спущено. Столько грандиозных прожектов возникло и исчезло. Возможно, Рик кому-то отдал деньги, неуклюже изворачивается Сид. «Твой папа никому не мог отказать — особенно милашкам. Только когда давал, чувствовал себя как надо. Может, какой-нибудь жулик явился и забрал их у него, — твой папа всегда обожал жуликов». Тут, к моему изумлению, Сид краснеет. И я слышу слабое, но отчетливое «рат-та-та-тат» — так он щелкал языком, не разжимая губ, когда я был маленьким и хотел, чтобы он изобразил стук копыт.
  — Ты хочешь сказать, он делал ставки на деньги Фонда? — спрашиваю я.
  — Я хочу только сказать, Пострел, что этот его автобус, возможно, был на лошадиной тяге. Только это я говорю, верно, Мег?
  * * *
  Да нет же, был автобус! И вовсе не на лошадиной тяге. И был этот автобус самым замечательным и мощным, какой когда-либо производили на свет. Золотые буквы «Автобусная компания Пим и Спасение» сверкали на его блестящих боках, словно высвеченное название главы из Библии, прошедшей через руки Пима в дни его юности. Зеленый цвет автобуса напоминал зелень беговых треков Англии. Сам сэр Малкольм Кэмпбелл собирался сидеть за рулем. Самый высокочтимый в нашем краю намеревался ездить на нем. Когда люди нашего городка увидели бы этот автобус, они упали бы на колени, молитвенно сложили бы руки и возблагодарили бы Господа и Рика в равной мере. Благодарные толпы собрались бы у дома Рика, вызвали бы его на балкон и держали бы там допоздна. Я видел, как он приветственно махал, репетируя свое появление перед ними. Обеими руками — словно раскачивал меня над своей головой, а сам широко улыбался и, рыдая, произносил негромко: «Всем этим я обязан старине Ти-Пи». А если — как оно, несомненно, и случится — выйдет так, что «Компания Бэлхема» из Бринкли, одного из лучших либералов в графстве, никогда, строго говоря, не слыхала про автобус Рика и, уж конечно, не красила его по себестоимости из чистой доброты, тогда, значит, эта компания существовала столь же реально, как и автобус. Они лишь ждали мановения волшебной палочки Рика, чтобы начать свое существование. Лишь когда пронырливые, никому не верящие люди, вроде Мейкписа Уотермастера, не пожелали смириться с таким положением вещей, Рик обнаружил, что должен начать священную войну и, подобно многим до него, защищать свою веру не самым приятным способом. А ведь просил-то он всего лишь вашей безраздельной любви. И самое меньшее, чем вы могли ему ответить, — это слепо ею его одарить. А затем ждать, чтобы он, подобно банкиру Господа Бога, через полгода вернул ее вам вдвойне.
  3
  Мэри приготовилась к чему угодно, только не к этому. Не к такому напору, не к такой поспешности вторжения. Не к этой гневной реакции Джека Бразерхуда, масштаба и сумбурности которой предугадать не могла, как не могла предугадать всей меры его замешательства, превосходящего ее собственное. И того, что его приезд сразу же принесет ей огромное облегчение.
  Впущенный в переднюю, он едва взглянул на нее.
  — У тебя были какие-нибудь предчувствия?
  — Если бы были, я поделилась бы с тобой, — ответила она, готовая превратить в ссору разговор еще прежде, чем он начался.
  — Он звонил?
  — Нет.
  — А кто-нибудь звонил?
  — Нет.
  — Ни единого слова никто? Никаких перемен?
  — Нет.
  — Привез тебе парочку гостей. — Он ткнул пальцем туда, где позади него маячили две тени. — Родственники из Лондона. Приехали выразить тебе сочувствие и побыть с тобой немного. Потом и другие прибудут.
  И он метнулся мимо нее в гостиную — как потрепанный в драках коршун, настигающий новую жертву. Она успела заметить лишь изборожденный морщинами, насупленный лоб и седую прядь надо лбом.
  — Я Джорджи из Главного управления, — с порога представилась девушка. — А это Фергюс. Мы так вам сочувствуем, Мэри!
  С ними был багаж, и она показала им кладовку под лестницей. Вели они себя так, словно знали, куда идти. Джорджи была высокой угловатой, с прямыми волосами, подстриженными не длинно и не коротко. Фергюс внешне был далеко не так презентабелен — очередное упущение Главного управления, столь частое в последнее время.
  — Мы сочувствуем вам, Мэри, — как эхо, отозвался Фергюс, поднимаясь по лестнице вслед за Джорджи. — Это ничего, если мы немножко оглядим помещение, правда?
  В гостиной Бразерхуд погасил свет и раздернул шторы на балконной двери.
  — Мне нужен ключ от этой штуковины. От замка. Посмотреть, что там к чему.
  Мэри поспешила к каминной полке. Взяла стоявшую на ней серебряную цветочную вазу, где она держала запасной ключ.
  — Где он?
  — Где угодно в этом мире, а может быть, и не в этом. Использует полученные навыки. Профессиональные, полученные на службе. У него есть знакомые в Эдинбурге?
  — Ни единого.
  В цветочной вазе лежали глиняные фигурки, которые она вылепила вместе с Томом, но ключа там не было.
  — По некоторым сведениям, его выследили, — сказал Бразерхуд. — Сообщили, что он вылетел туда из Хитроу пятичасовым рейсом. Высокий мужчина с увесистым чемоданчиком. С другой стороны, зная нашего Магнуса, можно с тем же успехом предположить, что он находится в Тимбукту.
  Искать ключ было все равно что искать Магнуса. Она не знала, с чего начать. Схватила чайницу, потрясла ее. От панического страха ее подташнивало. Потом на глаза ей попался серебряный кубок, который Том выиграл в школе на каких-то спортивных состязаниях. Внутри что-то звякнуло. Она так стремительно кинулась к нему с ключом, что ободрала себе лодыжку. От боли на глазах выступили слезы. Черт бы побрал этот табурет у пианино!
  — Ледереры звонили?
  — Нет. Я уже говорила тебе, что никто не звонил. Я вернулась из аэропорта только в одиннадцать.
  — Где замочные скважины?
  Она нашла верхнюю и, нащупав его руку, помогла ему сунуть туда ключ. Лучше было бы ей самой открыть, тогда не надо было бы прикасаться к нему. Встав на колени, она искала нижнюю замочную скважину. Словно ноги ему целуешь.
  — Случалось ему уже исчезать, а ты мне ничего не сообщала? — спросил Бразерхуд в то время, пока она возилась с замком.
  — Нет.
  — Подумай хорошенько, Мэри. Эти в Лондоне меня буквально за глотку берут. У Бо сейчас приступ ипохондрии. С послом заперся Найджел. Военные самолеты не взлетают по пустякам, да еще ночью.
  Найджел — тень Бо Браммела и его заплечных дел мастер. Так называл его Магнус. Бо наговорит с три короба всем, а Найджел идет следом и рубит им головы направо и налево.
  — Нет. Никогда так не бывало. Клянусь, — сказала она.
  — Есть у него где-нибудь любимый уголок? Убежище, о котором он мечтал?
  — Однажды он говорил что-то про Ирландию. Мечтал купить там небольшую ферму у моря.
  — На севере или на юге?
  — Не знаю. На юге, должно быть, если уж речь шла о море. Потом вдруг возникла идея Багамских островов. Более поздняя идея.
  — Кто у него там?
  — Никого. Насколько мне это известно.
  — А о том, чтобы переметнуться к противнику он не заводил речь? О какой-нибудь дачке на Черном море?
  — Не глупи.
  — Значит, Ирландия, а затем Багамы. Когда он упоминал Багамы?
  — Он их не упоминал. Только очеркнул объявление о продаже в «Таймс» и оставил газету так, чтобы я увидела.
  — В качестве намека?
  — Или упрека, приманки, чтобы показать мне, где он хотел бы очутиться. Магнус умеет вести разговор разными способами.
  — А о самоубийстве он никогда не подумывал? Они зададут тебе этот вопрос, Мэри. Так уж лучше мне спросить это первым.
  — Нет. Нет. Об этом он не думал.
  — В твоем голосе нет уверенности.
  — Я и не уверена. Мне надо собраться с мыслями.
  — Он когда-нибудь высказывал опасения за свою жизнь?
  — Я не могу ответить так сразу, Джек! Он человек сложный, и мне надо все обдумать. — Она взяла себя в руки. — Вообще-то нет. По-настоящему — нет. Все это так неожиданно.
  — Тем не менее из аэропорта ты позвонила мне крайне быстро. Как только выяснила, что на борту его нет, сразу же позвонила: «Джек, Джек! Где Магнус?» И оказалась права в своих подозрениях — он действительно исчез.
  — Я ведь увидела, как его чемодан ходит по этому чертову кругу, правда же? Значит, багаж он зарегистрировал и отправил. Так почему же его самого не было на борту?
  — А как сейчас обстоят дела с пьянством?
  — Реже, чем раньше.
  — Реже, чем на Лесбосе?
  — Никакого сравнения.
  — Головные боли?
  — Прошли.
  — Другие женщины?
  — Не знаю. Мне это неизвестно. Откуда мне это знать? Если он говорит, что не будет ночевать дома, значит, так надо. Это может быть женщина и это может быть встреча с агентом. Или свидание с Би Ледерер. Она к нему неравнодушна. Спроси ее.
  — Я всегда считал, что жены чувствуют разницу, — сказал Бразерхуд.
  «Нет, к Магнусу все это неприменимо», — подумала она, начав приноравливаться к темпу, в котором он вел расспросы.
  — Он по-прежнему приносит на вечер бумаги, чтобы работать? — осведомился Бразерхуд, глядя в заснеженный сад.
  — Время от времени.
  — И сейчас тоже бумаги есть в доме?
  — Если и есть, то мне о них неизвестно.
  — Американская пресса? Служебные документы?
  — Я ведь не читаю их, Джек, правда же? Так откуда мне знать?
  — Где он их держит?
  — Он приносит их на вечер и утром относит. Как все.
  — Куда он кладет их, Мэри?
  — Возле постели. Или на стол. Кладет туда, где работает.
  — И Ледерер не звонил?
  — Я уже говорила! Нет!
  Бразерхуд отступил от балконной двери. Нечетко вырисовываясь в темноте, в комнате внезапно возникли два мужских силуэта. Она узнала Ламсдена, личного секретаря посла. Не так давно у нее произошла стычка с его женой Кэролайн по поводу устройства бара перед посольством, чтобы утереть нос этим венцам. Кэролайн Ламсден сочла идею Мэри никчемной и принялась разъяснять почему, громко и раздраженно, кружку дипломатических жен. Мэри не является женой дипломата в полном смысле слова, заявила Кэролайн. Она из тех, о ком не принято говорить, и единственной причиной ее принятия в ассоциацию была необходимость обеспечить ее мужу его непрочное прикрытие.
  «Они, должно быть, шли пешком по снегу от самой школы, — подумала она. — Пробирались через полуметровые сугробы, чтобы засвидетельствовать свое почтение Магнусу».
  — Слава святой Марии! — по-скаутски бодро произнес Ламсден. Будучи католиком, он тем не менее всегда приветствовал ее подобным образом. То же самое он сделал и теперь. Для пущей естественности.
  — А в тот вечер, когда была вечеринка, он также приносил бумаги? — спросил Бразерхуд, опять задергивая шторы.
  — Нет. — Она зажгла лампу.
  — Ты знаешь, что у него в этом черном чемоданчике, с которым его видели?
  — Дома никакого чемоданчика он не брал, значит, он, видимо, прихватил его в посольстве. Из дома он выехал только с одним чемоданом, тем самым, что сейчас находится в Швехате.
  — Находился в Швехате, — сказал Бразерхуд.
  Второй мужчина был высокий, болезненного вида. В обеих руках он держал по набитой сумке, и руки у него были в перчатках. «Гинеколог на срочном вызове, — подумала она. — Да их тут полный самолет наберется». И тут же механически отметила про себя, что в Главном управлении в ближайшие двадцать четыре часа будет пустовато.
  — Познакомься с Гарри, — сказал Бразерхуд. — Он подключит к вашим телефонам кое-какие хитрые приспособления. Пользуйся телефонами как обычно. Ни о чем не думай. Возражений нет?
  — Какие тут могут быть возражения!
  — Действительно. В этом ты права. Любезность в ответ на любезность. У вас две машины. Где они находятся?
  — «Ровер» возле дома. А «метро» на автостоянке в аэропорту. Ждет, чтобы он забрал его.
  — Зачем же тебе понадобилось ехать в аэропорт, если там его ждала машина?
  — Просто я подумала, что ему это будет приятно, и потому взяла такси и поехала.
  — А «ровер» почему не взяла?
  — Хотела ехать обратно с ним в машине, а не отдельно сзади.
  — Где ключ от «метро»?
  — Должно быть, у него в кармане.
  — А запасной у тебя есть?
  Порывшись в сумочке, она достала ключ. Бразерхуд положил его к себе в карман.
  — Ключ я «потеряю», — сказал он. — Если кто-нибудь поинтересуется, говори — «ремонт». Не хочу, чтобы по аэропорту поползли слухи.
  Наверху что-то грохнуло.
  Она увидела, как Гарри снял свои ботинки на микропорке и аккуратно поставил их на коврик возле балконной двери.
  — Отец его умер в среду. Какие еще у него дела в Лондоне помимо похорон? — продолжал свои расспросы Бразерхуд.
  — Я считала, что он заглянет в Главное управление.
  — Не заглянул. Не позвонил туда и никак не дал о себе знать.
  — Значит, времени не хватило.
  — Были у него еще какие-нибудь планы, о которых он рассказывал тебе?
  — Говорил, что съездит в школу к Тому.
  — Ну, это он сделал. В школе он побывал. А помимо этого? Друзья? Деловые встречи? Женщины?
  Внезапно она почувствовала страшное утомление от него и от всех этих расспросов.
  — Он хоронил отца и приводил там все в порядок. Всю эту поездку можно считать деловой встречей. Если б умер твой отец, ты бы понял, как это бывает.
  — Он звонил тебе из Лондона?
  — Нет.
  — Вспомни поточнее, Мэри. Подумай. Прошло целых пять дней.
  — Нет. Не звонил. Конечно же, не звонил.
  — А обычно звонит?
  — Если может воспользоваться телефоном Управления, то звонит.
  — А если не может?
  Она думала. Напряженно думала за него. Она так привыкла это делать.
  — Да, — призналась она. — И тогда звонит. Ему надо знать, что у нас все в порядке. Он вечно волнуется. Наверное, поэтому, когда его не оказалось в аэропорту, я и не выдержала.
  Ламсден бесшумно, в одних носках, ходил по комнате, демонстрируя восхищение работами Мэри — ее акварельными греческими видами.
  — Ах, вы так удивительно талантливы, — восторгался он, прижимаясь носом к картинке с видом Пломари. — Вы посещали художественную школу или так вот просто взялись и нарисовали?
  Она не обращала на него внимания. Так же вел себя по отношению к нему и Бразерхуд. Между ними как бы существовал молчаливый сговор. «Лучший дипломат — это глухой монах-траппист», — любил повторять Джек. Мэри склонялась к этому же мнению.
  — Где служанка? — спросил Бразерхуд.
  — Ты же велел мне ее отослать. По телефону велел. Когда я позвонила.
  — Она что-то подозревает?
  — Не думаю.
  — Это не должно просочиться, Мэри. Нам следует скрывать все до последнего, пока хватит сил. Ты ведь понимаешь это, правда?
  — Думаю, да.
  — Надо позаботиться и о людях, с ним связанных. И не упустить многое другое, о чем ты даже не знаешь. У Лондона множество разных версий, и они умоляют дать им время. Ты совершенно уверена, что Ледерер не звонил?
  — Господи Боже, — проговорила она.
  Взгляд ее упал на Гарри, распаковывающего свои «хитрые приспособления». Они были серо-зеленые, а как работали — не понятно.
  — Вы можете сказать служанке, что это трансформаторы, — сказал Гарри.
  — Umformer, — услужливо подал голос из своего угла Ламсден. — «Трансформатор» по-немецки «Umformer». Die kleinen Buchen sind Umformer.7
  И опять они не обратили на него внимания. Немецким Джек владел почти так же хорошо, как Магнус, и несравненно лучше Ламсдена.
  — Когда она вернется? — спросил Бразерхуд.
  — Кто?
  — Пресвятой Боже, служанка, разумеется.
  — Завтра к обеду.
  — Будь умницей, постарайся договориться с ней и задержать ее возвращение на день-другой.
  — Договориться в столь поздний час?
  — К черту час! Сделай, как я сказал.
  Отправившись на кухню, она позвонила оттуда матери фрау Бауэр.
  — Извините за поздний звонок, но когда это связано с такими чрезвычайными обстоятельствами, как смерть, то вы сами понимаете… — сказала она. — Герр Пим задержится в Лондоне еще на несколько дней, так почему бы вам не воспользоваться его отлучкой и не устроить себе приятный отдых? — сказала она.
  Когда, поговорив, она вернулась в гостиную, настал черед высказаться Ламсдену. Она быстро уловила, к чему он клонит, а уловив, совершенно отключилась и перестала вслушиваться. «Чтоб заранее избежать в дальнейшем неловкости и заранее поставить все точки над „i“, Мэри… Ведь мы так хорошо понимаем друг друга… В то время как Найджел все еще секретничает с послом… В случае, сохрани Бог, конечно, если эти проклятые газетчики что-то разнюхают прежде, чем мы проясним ситуацию, Мэри… — На каждый случай у Ламсдена был заготовлен шаблонный набор слов, за что он и слыл человеком весьма находчивым и остроумным. — Так или иначе, но вот в каком ракурсе и аспекте, согласно желанию посла, нам следует обрисовывать ситуацию, — закончил он, щеголяя новомодными современными словечками. — Естественно, если нас не спросят, самим на рожон лезть не надо, но если спросят, вот, пожалуйста. И, Мэри, он шлет вам свою бешеную любовь. Он все время мысленно с вами. И естественно, с Магнусом… Бешеные сожаления и все прочее…»
  — И ни слова молодчикам Ледерера, — предупредил Бразерхуд. — Никому ни слова, а уж Ледереру, ради Бога, ни слова, ни полслова. Не было ни исчезновения, ни вообще ничего необычного. Поехал в Лондон хоронить отца. Задержался для беседы в Главном управлении. И точка.
  — В этом аспекте я все и обрисовываю, — сказала Мэри, обращаясь к Бразерхуду так, словно Ламсдена рядом не было. — Просто Магнус не успел подать заявление об отпуске в связи с печальными обстоятельствами.
  — Как раз эту подробность, я думаю, посол не рекомендовал бы разглашать, — сказал Ламсден с металлическими нотками в голосе. — Так что уж, пожалуйста, просил бы вас!
  Бразерхуд парировал удар. Мэри — близкий человек. Никто не смеет одергивать ее в присутствии его, Бразерхуда, а уж этот лощеный лизоблюд из Министерства иностранных дел — тем более.
  — Ты ведь выполнил свои обязанности, правда? — сказал Бразерхуд. — Так исчезни. Да поживее.
  Ламсден удалился тем же путем, что и возник, только с большей скоростью.
  Бразерхуд повернулся к Мэри. Теперь они остались одни. Он был массивным и надежным, как старый сруб. На лоб ему падала седая прядь. Привычным движением он взял ее за талию и притянул к себе.
  — Черт побери, Мэри, — сказал он, не выпуская ее талии, — Магнус — мой лучший работник. Куда ты его подевала?
  Сверху до нее донесся скрежет подшипников и новый грохот. Это угловая книжная полка. Нет, это кровать. Джорджи и Фергюс осваивают помещение.
  * * *
  Письменный стол стоял в примыкавшей к кухне бывшей комнате прислуги — обширном, полном паутины полуподвальном помещении, где уже сорок лет никто не жил. У окна, среди цветочных горшков Мэри, лежали палитра и акварельные краски. Возле стены примостились старый черно-белый телевизор и диван с выпирающими пружинами, на котором приходилось сидеть, смотря телевизор. «Нет ничего лучше маленького неудобства, чтобы выделить для себя передачи действительно стоящие», — любил повторять суровый Магнус. В нише под водопроводными трубами стоял стол для пинг-понга, на котором Мэри занималась переплетными работами — там лежали пергамент и куски кожи, клеенки, банки с клеем, кипы бумаги, мраморных форзацев и картона, катушки ниток, разрезальные ножи, а в старых носках Магнуса — кирпичи, которыми она пользовалась для отжатия блоков; там же держала она и старые книги, купленные по бросовым ценам на «блошином» рынке. Рядом, прямо возле старой нагревательной колонки, и располагался письменный стол — огромный, вычурный хепсбургский стол, приобретенный за бесценок на распродаже в Граце, распиленный для того, чтобы протащить его в дверь, а затем опять склеенный умелыми руками Магнуса. Бразерхуд подергал ящики стола.
  — Ключ?
  — Должно быть, у Магнуса.
  Бразерхуд сделал движение подбородком: «Гарри!»
  У Гарри в связке были отмычки. Затаив дыхание, чтоб услышать щелчок, он приноравливал инструмент.
  — Он работает только здесь или еще где-нибудь?
  — Папа подарил ему старый раскладной стол. Иногда он пользуется им.
  — Где он стоит?
  — Наверху.
  — Где именно?
  — В комнате Тома.
  — Он и документы там держит? Служебные документы?
  — Не думаю. Не знаю, где он их держит.
  Гарри вышел из комнаты потупившись, с легкой улыбкой. Бразерхуд вытянул ящик стола.
  — Это для книги, над которой он работает, — сказала она, когда он достал из ящика тоненькую папку. — Магнус все держит в папках. Чтобы сохранять свою сущность, все должно иметь личину.
  — Значит, работа продолжается? — Бразерхуд надевал очки, цепляя по очереди за уши красные дужки. Он даже не удосужился изобразить удивление.
  — Да. — «Можешь класть эти проклятые бумаги обратно, туда, откуда взял», — думала она Ее задевала его холодность и жестокость.
  — Следовательно, рисование он бросил? Я думал, вы оба по-прежнему увлекаетесь рисованием.
  — Рисования ему показалось мало. Он решил, что словами на бумаге можно выразить больше.
  — Но здесь этих слов вроде бы немного. Когда же произошла эта перемена во вкусах?
  — На Лесбосе. Во время отпуска. Он еще не начал писать. Собирает материал.
  — Ах вот как! — Он перевернул страницу.
  — Он называет это «заготовки».
  — Да? — И, не поднимая глаз от рукописи: — Мне придется показать некоторые страницы Бо. Он дока по части литературы.
  — А когда мы уйдем с работы… когда он уйдет с работы… если это произойдет не слишком поздно, он станет писать, а я стану заниматься живописью и переплетать книги. Так мы планируем.
  Бразерхуд перевернул страницу.
  — В Дорсете?
  — Да. В Плаше.
  — Что ж, произошло это не слишком поздно, — без особой любезности заметил он, опять погружаясь в чтение. — Занятия скульптурой тоже входят в ваш план?
  — Скульптура непрактична.
  — Практичности я вообще в нем не замечал.
  — Вы же поощряете подобные вещи, Джек. Я имею в виду фирму. Ты всегда говорил, что у нас должны быть хобби.
  — О чем, кстати, книга? Интересный сюжет?
  — Сюжет он все еще обдумывает И держит замысел при себе.
  — Вот послушай. «Когда во всем доме воцарился ужасный мрак, а сам Эдвард, испытывая настоящие мученья, изо всех сил старался держаться как ни в чем не бывало». Насколько я понял, здесь нет даже главного предложения.
  — Это не он писал.
  — Но написано его рукой.
  — Это выдержка из какой-то книги. Читая, он подчеркивает карандашом, а потом делает выписки особо понравившихся мест.
  Сверху донесся резкий щелчок, словно треск дерева или пистолетный выстрел, перенесший ее в дни ее ученичества.
  — Это комната Тома, — сказала она, — им незачем было туда лезть.
  — Дай мне какую-нибудь емкость, дорогая, — сказал Бразерхуд. — Что-нибудь вроде мусорного пакета.
  Она пошла на кухню. «Почему я позволяю ему так со мной обращаться? Влезать в мой дом, мой брак, мои мысли, трогать и брать здесь все, что не имеет для него никакой ценности?»
  Ведь вообще-то Мэри не отличается особой покладистостью. Она из тех, кого дважды не обсчитывают. В английской школе, английской церкви, в ассоциации дипломатических жен ее считали порядочной мегерой. Но одного лишь пристального взгляда Джека Бразерхуда, одного небрежного слова, произнесенного этим низким раскатистым голосом, бывало достаточно, чтобы она со всех ног устремлялась к нему.
  «А все потому, что он так похож на папу, — решила она. — Он любит ту же Англию, что и мы; и плевать хотел на все остальное.
  Потому, что я работала на Джека еще в Берлине, пустоголовой школьницей, у которой за душой ничего не было, кроме одного-единственного и такого небольшого таланта. Джек стал моим взрослым любовником в те дни, когда мне казалось, что именно такой любовник мне и нужен.
  Потому, что он руководил разводом Магнуса и женитьбой Магнуса на мне, когда тот был в расстроенных чувствах, потому что Джек, как выразился он сам, „передал мне Магнуса в наследство“. Потому что он любит Магнуса».
  Бразерхуд перелистывал страницы ее ежедневника.
  — Кто этот П.? — строго спросил он, постучав по странице. — «25 сентября. 6.30. вечера П.». И 16-го тоже. П., Мэри, это ведь не Пим, правда же? Или я опять проявляю бестолковость? Кто этот П., с которым он встречается?
  Она почувствовала, как внутри ее закипает крик — а в доме нет виски, чтобы заглушить его. Надо же ему из всех записей, а их в ежедневнике не один десяток, было выбрать именно эту!
  — Не знаю. Какой-то агент. Не знаю.
  — Но это записано твоей рукой, разве не так?
  — Магнус попросил меня записать. «Запиши, что я встречаюсь с П.». Он сам записей не вел. Считал это неосмотрительным.
  — И заставлял тебя вести записи вместо него.
  — Он говорил, что, если запись попадется постороннему, он не поймет, кто встречается — Магнус или я. Разновидность помощи.
  Она чувствовала на себе внимательный взгляд Бразерхуда. «Вынуждает меня говорить, — подумала она. — Хочет услышать, как дрогнет мой голос».
  — Какой помощи?
  — Помощи в работе.
  — Поясни.
  — Он не мог посвящать меня в суть того, чем занимается, мог лишь время от времени намекнуть на характер этой работы или когда именно он ее выполняет.
  — Он так и говорил?
  — Я и без его слов понимала.
  — Что же ты понимала?
  — Что он гордится своей работой! И хочет, чтобы я знала!
  — Что знала?
  От этого Бразерхуда можно было сойти с ума, даже понимая, что он нарочно выводит ее из себя.
  — Знала, что у него есть другая жизнь. Жизнь очень важная. Что он на службе.
  — На нашей службе?
  — На службе у тебя, Джек. У Управления. А ты про кого подумал? Про американцев, что ли?
  — Почему ты вдруг заговорила об американцах? Он питает предубеждение против американцев?
  — С чего бы это? Он работал в Вашингтоне.
  — Это еще не повод не питать предубеждений. Могло, наоборот, укрепить его в них. А Ледереров в Вашингтоне вы знали?
  — Разумеется, знали.
  — Но ближе сошлись с ними потом, верно? Я слышал, что с нею вы не разлей вода.
  Сейчас он проглядывал записи на те дни, что ей еще предстояли. Завтрашний и послезавтрашний.
  — Ты не возражаешь, если я оставлю это себе?
  Мэри возражала, и даже очень. Второго ежедневника у нее не было. Как и второй жизни. Она выхватила у него ежедневник и заставила его ждать, пока она перепишет на листок бумаги свое будущее: коктейль у Ледереров… ужин у Динкелей… окончание школьного семестра у Тома… Она дошла до «6.30 вечера П.» и пропустила запись.
  — Почему этот ящик пустой? — спросил Бразерхуд.
  — Я не знала, что он пустой.
  — А что в нем было?
  — Старые фотографии. Сувениры. Пустяки всякие.
  — С каких пор он опустел?
  — Не знаю, Джек. Не знаю! Не мучь меня, хорошо?
  — Он клал в чемодан бумаги?
  — Я не видела, как он собирает вещи.
  — И не слышала, как он внизу складывает чемодан?
  — Нет.
  Зазвонил телефон. Рука Мэри мгновенно потянулась к телефонной трубке, но Бразерхуд тут же ухватил ее запястье. Не выпуская ее руки, он шагнул к двери и окликнул Гарри, а телефон тем временем все звонил. Был уже четвертый час утра. Кто, черт побери, мог это быть, в четыре часа утра, кроме Магнуса? Мысленно Мэри молилась так громко, что заглушала крики Бразерхуда. Телефон все звал и звал ее, и она была уверена теперь, что нет ничего в ее жизни важнее Магнуса, его и ее семьи.
  — Это же может быть Том! — воскликнула она, вырываясь. — Пусти меня, черт тебя дери!
  — Но может быть и Ледерер.
  Гарри так и скатился вниз. Она успела насчитать всего два звонка, прежде чем он возник в дверях.
  — Подключись к звонку, — приказал Бразерхуд громко и четко. Гарри исчез. Бразерхуд выпустил руку Мэри. — А ты, Мэри, говори подольше. Растяни разговор. Ты ведь знаешь, как такие штуки делаются. Вот и делай.
  Подняв трубку, она сказала:
  — Резиденция Пима.
  Никто не ответил. Сильные руки Бразерхуда направляли ее, вели, побуждали говорить. Она услышала металлический щелчок и прикрыла трубку рукой.
  — Это может быть условный сигнал, — выдохнула она. И подняла палец, показывая один щелчок. Затем второй. Третий. Да, это сигнал. Они делали так в Берлине — два щелчка значат то-то, а три — то-то. Тайный язык, на котором общается агент и база. Она сделала большие глаза, как бы спрашивая у Бразерхуда, что ей теперь делать. Он покачал головой, показывая, что и сам не знает.
  — Говори, — одними губами произнес он.
  Мэри глубоко вздохнула.
  — Алло! Говорите громче, пожалуйста.
  Спасением оказался немецкий.
  — Это резиденция советника британского посольства Магнуса Пима. Кто у телефона? Говорите, пожалуйста, вы будете говорить? Мистера Пима сейчас нет. Если хотите что-нибудь передать ему, пожалуйста. Если нет — позвоните попозже. Алло!
  «Еще! — знаком приказал Бразерхуд. — Дай мне еще времени». Она повторила свой номер телефона по-немецки, затем по-английски. Линия не была перегружена, и она различала шум — словно от проезжающих машин и другой звук — скрипучий, словно от пластинки, пущенной на неверных оборотах, но щелчков больше не было. Она повторила номер по-английски.
  — Говорите громче, пожалуйста. Очень плохо слышно. Алло! Вы меня слышите? Простите, кто говорит?
  Больше сдерживаться она не могла. Зажмурившись, она крикнула:
  — Магнус! Ради всего святого, где ты?
  Но Бразерхуд был начеку. С чуткостью любовника он ощутил приближение такого всплеска и рукой прикрыл микрофон.
  — Слишком быстро прервалось, сэр, — посетовал Гарри, заглянув в комнату. — Еще бы хоть минуту.
  — Звонок международный? — спросил Бразерхуд.
  — Может, международный, а может, и из соседнего дома, сэр.
  — Что за невыдержанность, Мэри! Больше так не делай. Мы же в одной упряжке, и я старший.
  — Его похитили, — сказала она. — Я знаю, знаю!
  И все застыло: она сама, взгляд его светлых глаз, даже стоявший в дверях Гарри.
  — Ну что ж, — наконец выговорил Бразерхуд. — Если тебе от этого легче… Похитили? А почему ты так считаешь? Похищение, это ведь уж хуже некуда, правда?
  * * *
  Стараясь не отводить глаз под его взглядом, Мэри вспоминала прошлое. Она увидела себя школьницей-выпускницей, уже перед концом последнего семестра, сидящей напротив инспектрисы. Рядом с инспектрисой сидит еще кто-то — строгая дама из Лондона.
  — Эта леди набирает новых служащих в Министерство иностранных дел, дорогая, — говорит инспектриса.
  — В особый отдел, — уточняет строгая дама.
  — Леди очень понравилось, как ты рисуешь, — говорит инспектриса. — Она, как и все мы, под сильным впечатлением от твоих рисунков. Она хочет знать, не разрешишь ли ты взять папку с ними в Лондон на день-другой, показать их еще кое-кому.
  — Это нужно для твоей родины, — говорит строгая дама, зная, что обращается с этими словами к отпрыску патриотически настроенного семейства.
  Ей вспомнилось, как их тренировали в Восточной Англии, вспомнились девушки, ее ровесницы — их класс. Вспомнились увлекательные уроки: изготовление копий и офортов, изучение красок, различных сортов бумаги, картона, холстов и ниток. Как учили их делать водяные знаки, видоизменять их, резать резиновые печати, «старить» бумагу или, наоборот, подновлять ее. Она попыталась вновь пережить тот момент, когда поняла, что ее учат подделывать документы для британских разведывательных служб. И она увидела себя перед Джеком Бразерхудом в его чердачной каморке в Берлине в двух шагах от Стены. Джек-Бульдозер, Джек-Король, Джек-Негр и еще тысячи других Джеков, в которых он умел превращаться. Джек — руководитель берлинской резидентуры, предпочитающий лично знакомиться с новобранцами, особенно если новобранцами были хорошенькие двадцатилетние девушки. Ей вспомнился взгляд его очень светлых глаз, медленно смеривший ее с ног до головы, как бы взвесивший ее на весах сексуальности. Ах, какую ненависть вызвал он в ней тогда! — не меньшую, чем сейчас, когда он ворошит ее письма в папке, вытащенной из ящика письменного стола.
  — Ты, должно быть, понял, что половина этих писем — это письма Тома из школы, — сказала она.
  — Почему он не пишет вам обоим?
  — Он пишет нам обоим, Джек. Том переписывается со мной отдельно, а с Магнусом отдельно.
  — Сегментарное взаимопонимание, — сказал Бразерхуд, прибегая к профессиональному жаргону, которому сам обучал ее в Берлине.
  Он поднес огонек к очередной своей толстой желтой сигарете и фатовски поглядел на нее сквозь пламя.
  «Все они позеры, — подумала она. — Магнус с Грантом — не исключение».
  — Ты ведешь себя нелепо, — заметила она раздраженно.
  — Нелепа сама ситуация, а с минуты на минуту прибудет Найджел, чем усугубит нелепость. Что же послужило причиной? — Он открыл еще один ящик.
  — Причина — в отце. Если уж говорить о ситуации.
  — Чей это фотоаппарат?
  — Тома. Но мы все им пользуемся.
  — В доме есть другие аппараты?
  — Нет. Когда Магнусу нужен аппарат, он берет его в посольстве.
  — И сейчас такой аппарат есть поблизости?
  — Нет.
  — Может быть, причина в отце, а может, быть в чем-то другом. Может быть, в супружеской размолвке, о которой мне неизвестно.
  Он изучал устройство аппарата, вертел его в своих больших руках, словно речь шла о покупке.
  — У нас не бывает размолвок, — сказала она.
  Он поднял на нее проницательный взгляд.
  — Как это вы ухитряетесь?
  — Он не дает поводов ссориться.
  — Зато ты даешь. Ведь ты настоящий дьявол, когда разойдешься.
  — Теперь уже нет.
  — Ты незнакома с его отцом, верно? — сказал Бразерхуд, прокручивая пленку в фотоаппарате. — Помнится, была в их отношениях какая-то загвоздка.
  — Они разошлись.
  — Ах да.
  — Без всяких драм. Просто отдалились друг от друга. Уж такая это семья.
  — Какая?
  — Где каждый сам по себе. Они люди деловые. Магнус говорил, что он позволил родственникам влезть в его первую женитьбу и что одного раза вполне достаточно. Мы этой темы почти не касались.
  — И с Томом не касались?
  — Том — ребенок.
  — Том — последний, с кем виделся Магнус перед своим исчезновением, не считая швейцара в клубе.
  — Так арестуй его, — резко парировала Мэри.
  Кинув пленку в свой пакет, Бразерхуд занялся маленьким транзистором Магнуса.
  — Это ведь нового образца, с короткими волнами, да?
  — Наверное.
  — Он брал его с собой, когда уезжал, правда?
  — Брал.
  — И слушал регулярно?
  — Если он, как ты однажды сказал, даже до Чехословакии добирался в одиночестве, было бы просто странно, если б он даже радио не пользовался.
  Бразерхуд включил транзистор. Мужской голос по-чешски читал последние известия. Невидящими глазами Бразерхуд уставился в стену напротив и замер так на несколько минут, которые показались Мэри часами. Затем он выключил транзистор и опустил его в пакет. Он покосился в сторону незанавешенного окна, но заговорил лишь после некоторой паузы.
  — Тебе не кажется, что в окнах у нас слишком много света для такого времени суток, а, Мэри? — рассеянно произнес он. — Мы подаем повод соседям посудачить, разве не так?
  — Им известно, что умер Рик. И что для нас все перевернулось.
  — Не очень-то рассчитывай на это.
  «Я ненавижу его. И всегда ненавидела. Даже когда он соблазнил меня и провел по всем кругам блаженства, а я плакала и благодарила его — все равно я его ненавидела!»
  — Расскажи мне о той ночи, — говорил он. Он спрашивал про ту ночь, когда им сообщили о смерти Рика.
  Она рассказала ему все в точности так, как прорепетировала.
  * * *
  Он обнаружил встроенный шкаф и занялся теперь выношенным пальто из верблюжьей шерсти, висевшим между курткой Тома и дубленкой Мэри. Он рылся в карманах пальто. Сверху доносился равномерный, размеренный шум. Он вытащил из кармана грязный носовой платок и полтюбика мятных конфет.
  — Ты меня дразнишь, — сказал он.
  — Пусть так — дразню.
  — Два часа в такой снег в легких туфлях? Поздно ночью? Братец Найджел решит, что я сочиняю. Да что он делал в них?
  — Шел.
  — Куда, дорогая?
  — Он мне не докладывал.
  — А ты спрашивала?
  — Нет, не спрашивала.
  — Тогда откуда ты знаешь, что он не взял такси?
  — У него не было денег. Бумажник и кошелек для мелочи остались наверху в гардеробной — вместе с его ключами.
  Бразерхуд водворил на место платок и мятные конфеты. А в карманах у него денег совсем не было?
  — Нет.
  — Почему ты так уверена в этом?
  — В таких вещах он очень аккуратен.
  — Может быть, заплатили те, к кому он ехал?
  — Нет.
  — Может быть, кто-нибудь подвез его?
  — Нет.
  — Почему нет?
  — Он любит ходить пешком, а тут еще он был в шоке. Он потерял отца, пусть даже и нелюбимого. Ему надо было постепенно осознать это. Преодолеть шок. Вот он и отправился.
  «Когда он вернулся, я обняла его, — вспомнила она. — Я почувствовала холод его щеки и как содрогается его грудь, почувствовала, даже сквозь пальто, что он мокрый от пота после своей ходьбы. И сейчас, как только он вернется, я опять обниму его».
  — Я сказала: «Не уходи. Не сегодня. Напейся. Хочешь, выпьем с тобой вместе». Но он ушел. И опять у него стал такой вид…
  Она пожалела, что произнесла это, но в какую-то минуту она вдруг рассердилась на Магнуса — не меньше, чем на Бразерхуда.
  — Какой же вид, Мэри? «У него стал такой вид» Какой же? Я что-то не улавливаю.
  — Неприкаянный. Словно у актера без роли.
  — Роли? Его отец заболел и умер, и у Магнуса не оказалось больше роли? Что за бред ты несешь?
  «Он затягивает петлю, — думала она, намеренно не отвечая на его вопрос. — Еще минута, и я почувствую на себе его властные руки, и я безвольно откинусь на спину и дам всему произойти, потому что не могу больше придумывать отговорки!»
  — Спроси Гранта, — сказала она, желая уколоть его. — Он всегда готов к психологическим изысканиям. Он разберется.
  * * *
  Они перебрались в гостиную. Он ждал чего-то. Она тоже ждала. Ждала Найджела, Пима, телефонного звонка. Ждала, что сверху спустятся Фергюс и Джорджи.
  — Ты не слишком этим злоупотребляешь, а? — спросил Бразерхуд, наливая ей еще виски.
  — Да нет, конечно. Когда я одна, я почти не пью.
  — Вот и не пей. А то недолго и втянуться. И при братце Найджеле — ни слова. Могила. «Да, Джек»?
  — «Да, Джек».
  «Ты — сластолюбивый жрец, подбирающий крохи благодати Господней, — говорила она, наблюдая, как неспешно и точно наполняет он собственный стакан. Сперва — вино, потом — воду. — А теперь опусти веки и подними чашу, шепча ханжеские слова во славу того, кто послал тебя».
  — И он свободен, — заметил Бразерхуд. «Свободен» Рик умер, и Магнус освободился. Вот типичный пример фрейдистских отношений, когда сын не может назвать отца отцом.
  — Но в его возрасте это совершенно нормально. Называть отца по имени. И тем более нормально, если они пятнадцать лет не виделись.
  — Мне нравится, как ты его защищаешь, — парировал Бразерхуд. — Я восхищаюсь твоей верностью. Ты плакала… Мэри плачет, а Магнус ее утешает. Как это странно, учитывая то, что Рик — это его отец, не твой. Какая-то дьявольская перемена ролей — ты совершаешь ритуал оплакивания вместо него. О ком же ты плачешь? Ты хоть понятие об этом имеешь?
  — У него отец умер, Джек. Я же не сидела, думая: «Вот сейчас я плачу о Рике. Дай-ка теперь я поплачу о Магнусе!» Я просто плакала, и все!
  — Наверное, ты плакала о себе.
  — Что должны означать твои слова?
  — До сих пор единственный человек, о котором ты не говорила, — это ты сама. Вот и все. И ты словно оправдываешься в чем-то.
  — Ни в чем я не оправдываюсь!
  — Едва покончив с соболезнованиями, — продолжал Бразерхуд, беря со стола книжку и листая ее, — Магнус натягивает свою верблюжку и прямо в легких туфлях отправляется на прогулку. Ты пробуешь его удержать — ты умоляешь его, что мне трудно себе представить, хоть я и стараюсь, — нет, он все-таки уходит. Он разговаривал по телефону перед уходом?
  — Нет.
  — Ему не звонили, и он не звонил?
  — Я же сказала — нет!
  — Учитывая прямой набор, предполагаешь как-то, что убитый горем человек захочет поделиться печальной новостью с другими членами семейства.
  — Я же объясняла тебе, что их семейство — совсем другого рода.
  — Для начала — существует Том. Как насчет того, чтоб сообщить ему?
  — Звонить Тому было слишком поздно. А потом, так или иначе, но Магнус решил рассказать ему об этом при личной встрече.
  Взгляд Бразерхуда был устремлен в книгу.
  — Вот еще один перл, здесь подчеркнуто его рукой: «Если я не за себя, то кто за меня, а если я сам за себя, то кто я есть на самом деле? Если не сейчас, то когда же?» Так, так… Я просветился. А ты?
  — Я — нет.
  — Я тоже — нет. Но он свободен.
  Бразерхуд закрыл книгу и положил ее обратно на стол.
  — Он ничего не брал с собой, когда уходил? Папки какой-нибудь?
  — Газету.
  — Какую газету?
  — «Прессе».
  — Это ежедневная газета.
  — Верно. «Ди Прессе» — газета ежедневная.
  — Местная ежедневная газета, и Магнус захватил ее с собой. Чтобы читать в темноте. В легких туфлях. Ну-ка расскажи об этом.
  — Я рассказала, Джек.
  — Нет, не рассказала, но тебе придется это сделать, Мэри, потому что, когда за дело примутся всерьез, ты будешь нуждаться в помощи.
  Картина эта так и стояла у нее перед глазами. Магнус — в дверях, в шаге от того места, где сейчас находится Бразерхуд. Он бледен и отчужден, пальто верблюжьей шерсти криво висит на плечах, а он озирается — напряженно, частями вбирая в себя окружающее — вот камин, жена, часы, книги. В ушах ее раздаются слова, которые тогда она говорила ему, те слова, которые она пересказала Бразерхуду. «Ради Бога, Магнус, останься. Не надо впадать в такую меланхолию, останься. Не надо этих твоих депрессий. Останься. Займемся любовью. Напейся. Если хочешь гостей, я опять позову Гранта и Би, или отправимся к ним». В ответ он улыбнулся этой своей строгой, ясной улыбкой. Она услышала его голос — пугающе безмятежный. Лесбосский голос. И она услышала, как сейчас в точности передает его слова Бразерхуду.
  — Он сказал: «Мэбс, где эта проклятая газета, голубчик?» Я подумала, что он ищет «Таймс» с объявлениями о продаже недвижимости в Шотландии, и сказала: «Да там, куда ты ее положил, когда принес из посольства».
  — Но он имел в виду не «Таймс», — сказал Бразерхуд.
  — Он подошел к полке — вон той… — Она перевела глаза на полку, но пальцем не показала, побоявшись, что жест этот будет слишком красноречив. — Взял «Ди Прессе». До конца недели. Он просит, чтобы я не выбрасывала последние номера. И ушел, — закончила она, стараясь говорить об этом как о вещи самой обычной, как, впрочем, все и могло казаться.
  — Он взглянул на газету, когда достал ее?
  — Только дату поглядел. Проверил.
  — Зачем ему понадобилась газета, как ты думаешь?
  — Может быть, там были указаны ночные киносеансы… — «Никогда в жизни Магнус не посещал ночных киносеансов». — Может быть, он хотел иметь при себе какое-нибудь чтение для кафе… — «Да, для кафе, без денег», — подумала она, пытаясь чем-то заполнить пустоту молчания Бразерхуда. — Может быть, он хотел развеяться. Как все мы хотим. Или хотели. Некоторые так делают, когда они в горе.
  — Или когда они свободны, — высказал предположение Бразерхуд. Но больше он ничем не помог ей.
  — Так или иначе, но он был в таком смятении, что ошибся и взял не ту газету, — весело сказала она, завершая рассказ.
  — Ты заметила это, не правда ли, дорогая?
  — Только когда выбрасывала газеты.
  — Когда это было?
  — Вчера.
  — А какую газету он взял?
  — От понедельника. Трехдневной давности. Я хочу сказать, что он, видимо, был в сильном шоке.
  — Видимо.
  — Пусть он не так уж любил отца. Но все же это смерть отца. Когда такое случается, никто не может сохранять хладнокровие. Даже Магнус.
  — Так что же он сделал потом, после того как взглянул на дату и взял не ту газету?
  — Ушел. Как я и сказала. Ушел на пешую прогулку. Ты плохо слушаешь меня. Ты всегда меня плохо слушал.
  — Он сложил газету?
  — Ну, право, Джек! Какое имеет значение, сложена или не сложена газета, которую человек берет с собой?
  — Спрячь подальше свой дурной характер и отвечай. Что он сделал с газетой?
  — Скатал ее в трубочку.
  — А потом?
  — Потом ничего. Унес ее. Унес в руке.
  — А обратно он ее принес?
  — Принес ли он ее домой? Нет.
  — Откуда ты знаешь, что не принес?
  — Я ждала его в прихожей.
  — И заметила, что газеты нет. «Нет газетной трубочки», — сказала ты себе.
  — Чисто случайно заметила.
  — Никакой случайности, Мэри. Ты помнила, что он ушел с газетой, и тут же засекла, что вернулся он без нее. Это не случайно. Ты выслеживала его.
  — Говори все, что хочешь, если тебе так угодно!
  Тут он рассердился.
  — Это ты должна говорить все, если мне так угодно, Мэри! — сказал он громко и раздельно. — И если это угодно братцу Найджелу, который будет здесь с минуты на минуту. Они в диких судорогах, Мэри. Уже видят, как земля разверзается под их ногами, и не знают, как быть. В полном смысле слова не знают!
  Джек взял себя в руки. Это он умел.
  — А потом, при первом же удобном случае, ты чисто случайно обыскала его карманы. И газеты там не было.
  — Я не искала ее. Просто обратила внимание, что ее нет. И… да, в карманах ее тоже не оказалось.
  — И часто он, уходя из дома, берет с собой старые газеты?
  — Когда ему надо ознакомиться с прессой, чтобы быть в курсе дела, для работы — он ведь очень прилежный работник — он берет с собой газету.
  — Скатанную в трубочку?
  — Иногда.
  — И приносит ее обратно?
  — Что-то не припомню.
  — Ты заводила с ним когда-нибудь об этом речь?
  — Нет.
  — И он не заговаривал?
  — Это ведь просто у него привычка такая, Джек, и я не собираюсь затевать с тобой супружескую ссору.
  — Мы и не супруги.
  — Он сворачивает газету и берет ее с собой на прогулку. Как мальчишка, таскающий с собой палку или еще что-нибудь. Просто как утеху, развлечение. Вроде мятных конфет.
  — И всегда ошибается числом?
  — Не всегда. И не устраивай из-за этого сцену!
  — И всегда теряет газету?
  — Джек, прекрати! Прекрати, слышишь?
  — А может быть, он делает это по особым случаям? В полнолуние? Или лишь когда у него умирает отец? Ты не заметила тут какой-либо закономерности? Давай выкладывай, Мэри! Ведь заметила же, не правда ли?
  «Ударь меня, — думала она, — схвати меня и выкрути мне руки, все лучше, чем этот ледяной пристальный взгляд!»
  — Так бывает иногда, когда он видится с П., — сказала она, стараясь, чтоб это прозвучало, как если бы она пыталась утихомирить раскапризничавшегося ребенка. — Джек, ради Бога! Он распоряжается агентами так, как ты обучил его. Я не спрашиваю его, на какие хитрости он при этом пускается и что именно делает с каждым. Я ведь тоже обученная!
  — А когда он вернулся, в каком он был состоянии?
  — В хорошем. Спокойном, абсолютно спокойном. Прогулка помогла ему преодолеть кризис. Я это почувствовала. Он вернулся в совершенно нормальном, хорошем состоянии.
  — В его отсутствие не было телефонных звонков?
  — Нет.
  — А когда он пришел, тоже не было?
  — Был один. Очень поздно. Но мы не подняли трубку.
  Удивление он выражал не часто. Но сейчас на лице его отобразилось нечто похожее на удивление.
  — Не подняли трубку?
  — А что тут такого?
  — Но почему? Ведь он, как ты говорила, находится на службе. И у него только что умер отец. Как же не подойти к телефону?
  — Магнус велел не подходить.
  — Почему же вдруг?
  — Мы занимались любовью, — сказала она, сразу же почувствовав себя распоследней сукой.
  В дверях опять возник Гарри. На нем был синий халат, а лицо его раскраснелось от физической работы. В руках он держал отмычку, и вид у него был смущенно-веселый.
  — Если вам не трудно, не подниметесь ли на секундочку наверх, мистер Бразерхуд?
  * * *
  «Спальня наша выглядит словно перед благотворительной лотереей, устроенной ассоциацией дипломатических жен, — подумала Мэри. — Магнус, милый, неужели тебе и вправду пригодятся все три эти поношенные кофты?» Одежда была развешана на стульях, на вешалке для полотенец, на комоде. «Даже мой летний пиджак, тот, что я ношу с самого Берлина, выволокли наружу». Фрак Магнуса висел на зеркале, подобно распластанной сохнущей шкуре. На полу не было ничего, потому что и пола не было. Фергюс и Джорджи сняли ковер и большую часть половиц, сложив их под окном горкой, как сандвичи на блюде, и оставив для хождения лишь планку. Они разобрали на составные части ночники и мебель в спальне, и телефон, и будильник-радио. В ванной их также заинтересовал пол, и облицовка, и аптечка, и дверца на антресоли, с ходом на чердак, где в прошлое Рождество спрятался Том и провел целых полчаса, играя в убийцу, сам не свой от страха и гордости, какой он храбрый. Стоя у раковины, Джорджи рылась в аптечке Мэри. Ее крем для лица. Противозачаточный колпачок.
  — Твои вещи для них — это его вещи, дорогая, и наоборот, — сказал Бразерхуд, когда, остановившись в проеме отсутствующей двери, они глядели на происходящее.
  — Для тебя точно так же, — сказала она.
  Спальня Тома была через коридор от их спальни. Его сверкающий металлом Супермен валялся на кровати вместе с прочими роботами и солдатами. Папин стол был сложен и прислонен к стене, а сундук для игрушек выдвинут на середину комнаты, отчего глазам открывался мраморный камин за ним. Это был красивый камин. Ремонтная контора хотела наглухо заколотить его, чтоб не было сквозняка, но Магнус воспротивился. Вместо этого он приобрел старый сундук и поставил его так, чтобы каминную полку все-таки было видно и Том мог наслаждаться у себя в комнате кусочком старой Вены. Теперь камин обнажился весь, и Джорджи, опустившись на колени, суетилась над ним в своей тунике за пятьдесят гиней, из тех, что носит прогрессивная молодежь. Перед Джорджи лежала белая коробка из-под обуви со снятой крышкой, в ней какой-то тряпичный кулек и несколько кульков поменьше.
  — Мы нашли ее на полочке над решеткой, — сказал Фергюс. — Возле дымохода.
  — И ни пылинки на ней, — сказала Джорджи.
  — Только руку протянуть, — сказал Фергюс. — Удобно, ничего не скажешь.
  — Даже сундука отодвигать не надо, когда приноровишься, — сказала Джорджи.
  — Видела это раньше? — спросил Бразерхуд.
  — Должно быть, это Том засунул, — сказала Мэри. — Дети вечно все прячут.
  — Видела это раньше? — повторил Бразерхуд.
  — Нет.
  — Знаешь, что там внутри?
  — Как это возможно, если я это впервые вижу?
  — Очень даже возможно.
  Бразерхуд, не наклоняясь, протянул руки, Джорджи передала ему коробку, и Бразерхуд поставил ее на столик, за которым Том играл в тихие игры и рисовал бесчисленные немецкие боевые самолеты, сбиваемые в закатном небе Плаша, а на заднем плане обязательно вся семья, и все приветственно машут руками, радуются. Бразерхуд принялся за тот кулек, что побольше, а остальные наблюдали, как он начал было разворачивать его, но передумал.
  — Лучше ты, — сказал он, передавая кулек Джорджи. — Дамскими пальчиками.
  И Мэри внезапно поняла, что Джорджи — одна из его многочисленных любовниц. Она удивилась только, как раньше не догадывалась об этом.
  Изящным движением Джорджи распрямилась — сперва одна нога, потом другая — и, отведя за уши прямые пряди своими «дамскими пальчиками», начала распутывать клочья диванного покрывала, про которое Магнус рассказывал когда-то, что оно нужно ему для машины, пока наконец перед ними не предстал маленький фотоаппарат — замысловатого устройства в не менее замысловатом металлическом футляре. Вслед за аппаратом явилась какая-то штука, похожая на телескоп со скобкой, из которой, если потянуть, вырастала длинная палка с подставкой, куда привинчивался аппарат — объективом вниз и на вымеренном расстоянии — чтобы, разложив на столе документы, можно было переснять их. Затем обнаружились наборы пленок и линз, каких-то фильтров, колечек и еще какие-то предметы, назначение которых Мэри не так-то просто было определить. Под всем этим лежал блокнот папиросной бумаги со столбцами каких-то цифровых выкладок на верхнем листочке и с загнутыми краями — так, чтобы виден был только верхний лист. Мэри знала эту разновидность бумаги. Ей случалось работать на ней в Берлине. Бумага эта моментально съеживалась, стоило только поднести к ней спичку. Блокнот был наполовину использован. Под этим блокнотом записная книжка в потрепанной картонной обложке со значком министерства обороны. Пустые листочки книжки были разлинованы, а бумага выглядела неновой, пятнистой, на такой писали в войну. В книжке, как выяснилось в результате осмотра, продолженного Бразерхудом, находились два засушенных цветка, по-видимому, пролежавшие там немало лет, маки, а может быть, розы, она так и не поняла, что не помешало ей выкрикнуть:
  — Это для работы! Для вашей же работы!
  — Конечно. Так я и объясню Найджелу. Все очень просто.
  — Если он не говорил ничего мне, это еще не причина считать, что это подозрительно! Это для работы в домашних условиях! — И тут же, сообразив, как неудачно она выразилась, она добавила: — Для агентов! Когда они доставят ему документы, ты, кретин! Грант, например, доставит, и надо будет срочно их обработать! Почему вдруг такие мрачные предположения?
  Фергюс все вертел в руках наполовину использованный блокнот, поворачивая его в лучах света, отбрасываемого настольной лампой Тома.
  — Вроде бы чешского производства, сэр, я так думаю, — сказал Фергюс, приближая блокнот к свету. — Похоже и на русское, но чешское происхождение, по-моему, более вероятно. Да, — заключил он с довольным видом, — действительно, это чешский блокнот. Интересно, что производят их только чехи, а уж кто их распространяет — это другой вопрос. Особенно в наше время.
  Внимание Бразерхуда больше привлекли засушенные цветы. Положив их к себе на ладонь, он глядел на них так пристально, словно надеялся, что они предскажут ему его будущее.
  — По-моему, ты плохая девочка, Мэри, — раздумчиво сказал он. — Ты знаешь гораздо больше, чем сообщила мне. По-моему, находится он не в Ирландии и не на каких-то там Богом забытых островах. Это все мура и чушь. Он скатился на дурную дорожку, и я подозреваю, не с тобой ли вместе.
  Она не выдержала. Вскрикнув «дерьмо собачье!», она закатила ему пощечину, но он тут же нейтрализовал ее. Обхватив Мэри, он бросил ее на пол — с такой легкостью, словно у нее не было ног, и потащил по коридору в комнату фрау Бауэр — единственную комнату в доме, не подвергшуюся разорению. Швырнув ее на кровать, он скинул с нее туфли — в точности как раньше, когда спал с ней в их убогой комнате для свиданий. Завернув ее в перину, он словно надел на нее смирительную рубашку: навалился на нее, подчинив своей воле. Джорджи и Фергюс равнодушно наблюдали за происходящим, и, как ни странно, даже во время всех этих бурных драматических перипетий Джек Бразерхуд не забывал о двух засушенных цветках. Он продолжал держать их в левом кулаке и тогда, когда в дверь позвонили — властно, по-хозяйски.
  4
  «Быть над схваткой, — написал Пим для себя на отдельном листке. — Писатель — царь и должен смотреть на свой предмет, даже если это он сам, с любовью и снисхождением».
  Жизнь началась с Липси, Том, а вошла в нее Липси задолго до твоего появления на свет, задолго до всех прочих и до того времени, когда Пим вступил в период, официально именуемый «брачный возраст». До Липси все, что осталось в памяти, — это бессмысленная череда сменяющих друг друга пестро разукрашенных домов, и буйство, и крики. После нее жизнь понеслась, как веселый поток, единый, несмотря на все водовороты и ответвления. Не только жизнь, смерть тоже началась с Липси, потому что труп Липси для Пима был первым, хоть он так и не увидел его. Другие видели, и Пим тоже мог бы сбегать посмотреть, потому что тело лежало во дворике возле башни и его так и не удосужились прикрыть. Но мальчик находился тогда в своем эгоцентрическом чувствительном периоде и вообразил, что, не увидев мертвое тело, он, может быть, прогонит этим смерть, как будто Липси не умирала вовсе, а так, притворилась. Вообразил, что смерть эта — наказание ему за то, что он был среди тех, кто недавно убивал белку в пустом плавательном бассейне. Охотой руководил косой математик по прозвищу Ворон Корбо. Когда белку загнали в ловушку, Корбо велел спуститься в бассейн с хоккейными клюшками троим мальчикам и среди них — Пиму. «Не теряйся, Пимми! Задай ей жару!» — подначивал Корбо. Пим увидел, как покалеченный зверек, хромая, поскакал к нему. Испуганный видом страдания, он ударил белку с такой силой, что она, как мячик, отскочила под ноги другому игроку и сникла, недвижимая. «Молодец, Пимми! Вот удар, так удар! В следующий раз будешь так фрица бить!»
  Еще у него промелькнула мысль, что это все выдумки Сефтона Бойда и его компании — нарочно, чтобы подразнить его, ситуация не такая уж редкая. Но пока суд да дело, пока вся школа бурлила, Пим занялся сбором и классификацией полученных от других подробностей, мысленным живописанием картины, возможно, не менее четкой, чем та, что предстала этим другим. Она лежала в застывшей позе бегуньи, боком на каменных плитах, одна рука ее была сжата в кулак и вытянута по направлению к финишной ленточке, а та нога, что оказалась сзади, была вывернута. Сефтон Бойд, первым увидевший ее и заставивший директора прервать завтрак, сперва подумал даже, что она и вправду бежит, но потом он заметил эту вывернутую ногу. Тогда он подумал, что она делает упражнения на боку, как бы имитируя движения велосипедиста. А лужу крови, в которой она лежала, он принял не то за плащ, не то за полотенце, пока не увидел, как липнут к ней и не сдуваются ветром опавшие листья каштана. Близко он не подошел, потому что дворик возле башни считался территорией запретной даже для шестиклассников из-за аварийного состояния крыши. А не стошнило его потому, что их семейство владеет ну просто огромным количеством земли и охотничьих угодий, и ему часто доводилось охотиться с отцом, и он привык к виду крови и всяких там вываленных внутренностей. Но зато он мигом взбежал по лестнице к окну в башне, из которого, согласно позднейшему заключению полиции, она и выпала. И должно быть, высунулась она оттуда за чем-то крайне важным и спешным, потому что на ней был домашний халат, а возле окна она очутилась после того, как проехала на велосипеде целую милю от «Дополнительного дома» — и это глубокой ночью. Велосипед ее с клетчатым чехольчиком на седле так и остался стоять прислоненным к стене сарая для макулатуры, что за кухней.
  Версия Сефтона Бойда, которую он выработал не без учета привычек своего отца, заключалась в том, что она была пьяной. С той разницей, что он называл Липси не «она», а «Шитлипс»8 — так остроумно переиначила его компания фамилию Липшиц. Что не исключает того, что эта Шитлипс, как он и раньше не раз говорил, может быть немецкой шпионкой, проскользнувшей наверх в башню, чтобы в затемнении передавать оттуда условные сигналы. Потому что из башенного окна прекрасно видно всю долину до самых «Куропаток», и места, чтобы сигналить немецким бомбардировщикам, лучше не придумать. Загвоздка, правда в том, что никакого фонарика, кроме велосипедного, при ней не было, а тот так и оставался не снятым на руле. Может быть, однако, она прятала другой фонарик в том самом месте между ног, и Сефтон Бойд клялся, что видел это место отчетливо, потому что падением ей разодрало халат.
  Так и пережевывались все эти сплетни и небылицы в то утро, пока Пим стоял, взгромоздившись ногами на чистейший стульчак в преподавательской уборной, в которой, когда схлынула волна всеобщего возбуждения, он укрылся и, то бледнея, то краснея трудился над своим лицом в зеркале, растерянно пытаясь придать ему выражение, соответствующее той скорби, которую испытывал. Вытащив из кармана швейцарский перочинный нож армейского образца, он отхватил себе вихор надо лбом — своего рода дань памяти, бессмысленный жертвенный крест, постоял еще, помедлил, покрутил краны в надежде, что его хватятся и примутся искать: «Где Пим? Пим убежал! Пим тоже мертв!» Но Пим не убежал, не был мертв, и в общей сумятице, когда тело Липси лежало во дворике возле башни, а кругом суетилась полиция и санитары кареты «скорой помощи», никто не хватился и не стал бы искать никого и нигде, и уж меньше всего — в преподавательской уборной, месте, самом недоступном и запретном до такой степени, что даже Сефтон Бойд благоговел перед ним. Уроки отменили. Всем полагалось разойтись по классам и повторять там пройденное, всем, за исключением второклассников, в числе которых был Пим, потому что окна их выходили во дворик возле башни — второклассникам надо было идти заниматься в студию искусств. Помещалась студия в переделанном ниссеновском бараке, выстроенном канадскими солдатами. Здесь Липси обучала мальчиков живописи, музыке, драматическому искусству и вела занятия по лечебной физкультуре для страдающих плоскостопием. Здесь же она печатала на машинке и занималась прочими канцелярскими делами, так как имела привычку брать на себя обязанности скучные и неблагодарные — собирать плату с учеников и взносы в казну, заказывать такси для школьников, отправляющихся на конфирмацию, и, как это свойственно такого рода натурам, просто хлопотать самоотверженно, не ожидая благодарности. Но Пим и в студию не пошел, хоть его и призывали туда дела — неоконченная модель бомбардировщика, которую он вырезал своим перочинным ножом, и смутный замысел отыскать в старой книге какое-нибудь стихотворение, чтобы выдать его потом за свое. Нет, что ему действительно придется сделать, улучив для этого подходящий момент и набравшись храбрости, это вернуться в «Дополнительный дом», где он жил с Липси и одиннадцатью другими тамошними мальчиками. До этого и пока он не придумает, как быть с письмами, ему нельзя никуда идти — не то Рик опять попадет в тюрьму.
  Как очутился он в подобном положении, где приобрел закалку, необходимую, для выполнения этой первой секретной операции, во многом объясняется предыдущим — его жизнью в течение первых десяти лет, включая и три семестра закрытой школы-пансиона.
  * * *
  Даже теперь отыскать след, оставленный Липси в жизни Пима, — все равно что уловить блуждающий огонек в густой и непроницаемой чаще. Перси Лофту, ныне также покойному, след этот представлялся несущественным. «Фикция Пострела», — говорил он, подразумевая, что Липси — это моя выдумка, вымысел, не имеющий опоры в действительности, но таким вымыслом, не имеющим опоры в действительности, крючкотвор и законник Перси мог бы при желании объявить и Эйфелеву башню, предварительно расквасив об нее нос. На подобной работе он собаку съел. И это несмотря на свидетельства Сида и остальных, что первым «представил ее ко двору» и вовлек в дела не кто иной, как Перси, и было это во времена доисторические, еще до рождения Пима. Мистер Маспоул, человек ученый, теперь тоже отошедший в мир иной, отнесясь к идее с пониманием, поддержал Перси. Ничего удивительного. Сам-то он тоже был тут замешан. Даже Сид, единственный оставшийся в живых источник информации, оказался не столь уж полезен. Она была «немецкой мишенью», беззлобно сказал он, используя это жаргонное словцо для обозначения еврейки. Ему смутно помнилось, что родом она была из Мюнхена. А может — из Вены. Одна как перст, Пострел. Детей обожала. Тебя обожала. То, что она обожала Рика, он не упомянул, но «при дворе» это воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Она была милашкой, а «при дворе» все были уверены, что в этом и состоит предназначение милашек — быть рядом с Риком и купаться в лучах его славы. Рик, по доброте своей, сделал из нее секретаря, обучил ее, сказал Сид. А Дороти твоя — та в ней души не чаяла, учила ее английскому, что тоже сыграло свою роль, сказал Сид, после чего он замкнулся, как раковина, обронив лишь, что это стыд и что все мы должны извлечь из этого урок — твой папа, возможно, чересчур уж круто обходился с ней, но это потому, что она никогда не имела твоих преимуществ образования. Да, он признает, что выглядела она прелестно и была в ней какая-то изысканность, которой другим, скажем прямо, возможно, недоставало. И пошутить она любила и похохотать, пока не вспоминала внезапно, как фрицы поступили с ее несчастными родными.
  Предпринятые мной тайные розыски оказались столь же малопродуктивными. Несколько лет назад, пробравшись в качестве ночного дежурного в неурочное время в картотеку, я принялся искать фамилию Липшиц, имя Анни в генеральном каталоге, но как бы ни писалась эта фамилия, ее там не значилось. Старик Динкель, возглавляющий аналогичную службу в Вене, когда я не так давно рассказал ему всю историю, произвел подобные же розыски, и то же самое, в другой раз, проделал его немецкий коллега в Кельне. Но оба они следов не отыскали.
  Говорить, однако, об отсутствии следов ее в моей памяти не приходится. Высокая, с пушистыми волосами, энергичная, глаза испуганно расширены, и во всем порывистость, ничего не делает медленно. И я помню — это, должно быть, какие-то летние каникулы и мы находимся в очередном нашем доме — временном пристанище, помню, что Пим мечтает разок увидеть ее голой, посвящая все дни измышлению способа, как это сделать. Липси, видимо, об этом догадывается, потому что однажды вечером предлагает ради экономии горячей воды вымыться с ним в одной ванне. Она даже измеряет количество воды в ванне, опустив туда руку. Настоящие патриотки должны наливать воду в ванну лишь на пять дюймов, а Липси патриотка ничуть не меньше, чем иные Голая, она наклоняется, опустив в воду ладонь, предоставляя мне возможность — не без умысла, я уверен в этом — любоваться ее наготой. «Вот, Магнус, — говорит она, протягивая мне мокрую ладонь, — теперь мы знаем точно, что ничем не играем на руку немцам!»
  И как мучительно я ни стараюсь представить себе эту картину, сейчас я не помню, как она выглядела. Но я знаю, что в этом доме или в другом, таком же, комната ее — всегда напротив по коридору комнаты Пима и что там находится ее фибровый чемодан и фотографии ее бородатого брата и чопорных сестер в черных шляпах — все они в серебряных рамках, которые поблескивают, как надгробные плиты, на ее туалетном столике. И еще та комната, где она кричала на Рика, запальчиво доказывая, что скорее умрет, чем станет воровкой, а Рик засмеялся своим бархатным смехом, чуть более раскатисто, чем это требовалось, и снял этим напряжение — до следующего раза. И хоть я и не помню ни единого урока немецкого языка, она не могла не учить Пима немецкому, потому что годы спустя, когда он принялся за этот язык всерьез, выяснилось, что он обладает запасом сведений о ней, выраженных в немецких фразах: «Aaron war mein Bruder», «Mein Vater war Architekt»9 — все в том же прошедшем времени, которому принадлежала и она сама. Тогда же он понял, что, называя его «Mónchlein», «монашек», она обращалась мыслью к тернистому пути Мартина Лютера: «Иди своим путем, монашек». В те годы он считал, что «Mónchlein» это что-то вроде обезьянки у шарманщика, причем в роли шарманщика выступает, конечно же, Рик. Открытие, когда оно было наконец сделано, преисполнило его сначала невероятной гордости, пока он не понял вдруг, что прозвищем этим она лишь повелевала ему идти в жизни своим путем, отличным от ее собственного.
  И я знаю, что она была с нами в Раю, потому что без Липси не могло существовать Рая. Раем был благословенный край земли между Джерардс-Кросс и морским побережьем, где Дороти гладила белье в своем ангорском пуловере или отправлялась за покупками, надев синее пальто из грубой шерсти. Рай был местом, где укрылись Рик с Дороти после своей тайной свадьбы, станцией метро, открывавшей новую жизнь и новые радужные перспективы. Но я не помню там ни единого дня, чтобы на заднем плане где-то не металась порывистая Липси, объясняя мне, что хорошо и что плохо, голосом, который, как ни странно, никогда не раздражал. К востоку от Рая в часе езды на «бентли» находился Город, а в нем Уэст-энд и расположенная там контора Рика, а в ней большой фотопортрет дедушки Ти-Пи с цепью мэра на шее; в конторе Рик засиживался допоздна, и каждый раз это было для Пима большой удачей, потому что ему разрешалось тогда забираться в постель к Дороти и греть ее — такую маленькую, вечно зябнувшую так сильно, что даже ребенку это казалось странно. Иногда Липси оставалась с нами, иногда — ехала в Лондон вместе с Риком, потому что ей надлежало учиться и, как я теперь понимаю, оправдывать свое существование и выживание в условиях, когда большинство ее сородичей погибло.
  Рай был чередой роскошных скаковых лошадей, которых Сид называл «недотепами» и вереницей «бентли» — еще более роскошных и столь же недолговечных, как и кредиты, на которые они были куплены, и их приходилось менять с захватывающей дух скоростью на еще более новые и более дорогие модели. Порой эти «бентли» были столь роскошны, что их ставили за домом в саду, словно от завистливых взглядов неверных могла потускнеть их полированная поверхность. А в другое время Пиму разрешалось подержать руль, сидя на коленях у Рика, когда они мчались, выжимая по 1000 миль в час по песчаным немощеным дорогам с бетономешалками на обочинах. Неистово сигналя басовитым клаксоном дорожным рабочим, Рик кричал им: «Как дела, ребята?» — и зазывал к себе на бокал шампанского. А Липси сидела рядом на месте для пассажиров, прямая, как форейтор, и такая же отчужденная, пока Рик не удостаивал ее словом или шуткой. Тогда лицо ее освещалось улыбкой, такой же ясной, как воскресное солнечное утро, улыбкой, в которой была любовь к нам обоим.
  Раем был и Сент-Мориц, откуда вели свое начало швейцарские перочинные ножи армейского образца, а две довоенные зимы в Швейцарии почему-то мешаются в моей памяти с поездками в «бентли», образуя как бы одно целое. Даже теперь стоит мне почувствовать запах кожаных кресел хорошего автомобиля — и я радостно переношусь в гостиные роскошных отелей Сент-Морица, в те дни, когда в Рике проснулась безудержная страсть к празднествам. «Кульм», «Сувретта», «Гранд-отель» — Пиму они все вспоминались одним колоссальным дворцом, и разнились в этом дворце только слуги: «двор» оставался прежним — те же приближенные к Рику шуты, акробаты, советники и жокеи — он почти всюду таскал их за собой. Днем лакеи-итальянцы длинными метелками смахивали снег с ваших ботинок, стоило лишь войти во вращающиеся двери. Вечерами, когда Рик и его «двор» бражничали в компании милашек, а Дороти пребывала в слишком большой усталости, Пим гулял с Липси по заснеженным аллеям и отваживался даже брать ее под руку, другой сжимая в кармане перочинный нож и воображая себя тогда каким-нибудь русским аристократом, который оберегает Липси от всех вышучивающих ее за серьезность. А утром, встав пораньше, он, никем не замеченный, прокрадывался на площадку и глядел сквозь лестничную балюстраду, как армия рабов трудилась в большом зале внизу, и вдыхал застоявшийся сигарный дым, и аромат дамских духов, и запах воска, и наблюдал, как вспыхивает, подобно росе, полированный паркет, когда они натирали его широким движением щеток. Вот так же пахли и «бентли» Рика: милашками, пчелиным воском, ароматом его дорогих сигар. А после санных прогулок бок о бок с Липси по заснеженному лесу в памяти оставался слабый запах морозца и лошадиного навоза и вспоминалось, как болтала она по-немецки с кучером.
  А по возвращении домой Раем становились горы мандаринов в серебряной фольге, розовые канделябры столовой и шумные поездки на дальние скачки, чтобы махать там нашими флажками и смотреть, как сходят с дистанции «недотепы», и черно-белый с крошечным экраном телевизор, встроенный в полку красного дерева, а там показывают парусные гонки, но все застилают белые точечки. А на розыгрыше Большого национального кубка лошади были так далеко, что Пим волновался, не заблудятся ли они, и теперь я думаю, что это было бы неудивительно — недаром ведь Сид прозвал их недотепами. И в саду партии в крикет с Сидом, и шестипенсовик в том случае, если Сиду не удавалось расправиться с Пострелом в шесть мячей. И боксерские поединки в гостиной с Морри Вашингтоном, лучшим знатоком этой игры среди «придворных». (Вообще Морри был как бы министром изящных искусств «двора», потому что однажды удостоился беседы с Бадом Фланаганом, рукопожатия Джо Луиса, а как-то раз был ассистентом «Человека, который видит насквозь».) И другие удивительные вещи: когда мистер Маспоул, этот великий бухгалтер и счетовод, вынимает у тебя из ушей полукроны, но вообще-то мистера Маспоула я недолюбливал — уж слишком он напирал на необходимость упражняться в устном счете. А куски сахара, исчезающие под строгой шляпой Перси Лофта! Они превращались в фикцию прямо на глазах! И скакать по саду на закорках у жокея, свесив ноги на щегольской жилет, а жокеев звали либо Билли, либо Джимми, а случались еще Гордон и Чарли, и все они были изумительными фокусниками, невероятными проказниками, брали у меня читать все мои комиксы и, как только сами прочитывали, одалживали мне свои.
  Но и по сей день в этой пестрой круговерти я вижу Липси — мать, машинистку, музыкантшу, партнершу в крикет и личную наставницу Пима в вопросах морали — вижу ее на дальней линии площадки в стремительном броске за высоким мячом, когда все кричат ей «Achtung!»10 и улюлюкают, остерегаясь помять цветочные клумбы.
  И Раем был даже тот миг, когда Рик запузырил новехонький футбольный мяч прямо в нежное личико Пима, и казалось тогда, все «бентли» на свете ударили тебя своими развороченными внутренностями: тот же запах кожи на головокружительной скорости. Когда он очнулся, над ним на коленях стояла Дороти и, зажав в зубах платок, причитала: «О Господи, не надо, не надо, Господи!» — потому что все вокруг было залито кровью. Мяч лишь рассек кожу на лбу, но Дороти все уверяла, что он вдавил в глазницу глаз и что теперь так и останется. Эта трусиха так испугалась крови, что не смогла ее вытереть, и вместо нее этим пришлось заняться Липси, и Липси бесстрашно оказала помощь мне, как оказывала ее всем покалеченным зверькам и птицам. Я и потом не встречал женщины с такими нежными, чуткими руками. А теперь думаю, что был ценим ею именно в таком качестве — как предмет ее заботы, ласки, кого ей можно защищать и оберегать, когда все другое у нее отнято. Я для нее был лучом надежды и любви в той позолоченной клетке, куда поместил ее Рик.
  В Раю, когда Рик находился дома, ночи не существовало и никто до утра не ложился, кроме Дороти, добровольно выбравшей себе «при дворе» роль Спящей Красавицы. Пим мог включиться в празднество в любое время, когда бы он того ни пожелал, они всегда были тут: и Рик, и Сид, и Морри Вашингтон, и Перси Лофт, и мистер Маспоул, и Липси, и жокеи среди груды денег на полу ищут перепрыгнувший через жестяную стенку шарик рулетки, а свысока за ними всеми наблюдает «дедушка Ти-Пи» при полном параде, потому что портрет его тоже был неотъемлемой частью всех этих домов. И я вижу, как все мы танцуем под граммофон и рассказываем анекдоты про шимпанзе по кличке Крошка Одри, и все хохочут над шутками, совершенно недоступными пониманию Пима, но он хохочет громче всех, потому что он хочет слыть весельчаком и тоже научиться рассказывать смешные истории и копировать всех, радуя своими талантами друзей. В Раю все любили друг друга, и однажды Пим видел Липси на коленях у Рика, а в другой раз она танцевала с ним, прижавшись щекой к его щеке, в зубах у него была сигара, и, прикрыв глаза, он мурлыкал «Под сводами». И как было жаль, что Дороти опять так устала, что не может надеть кружевной пеньюар с оборочками, который купил ей Рик (розовый — Дороти, белый — Липси), и спуститься вниз, чтобы повеселиться вместе со всеми. Но чем громче звал ее снизу Рик, тем глубже был ее сон, как это понял Пим, посланный Риком к ней, чтобы уговорить ее спуститься. Он постучал, но не услышал ответа. Он прокрался на цыпочках к изголовью необъятной кровати и, дотронувшись до щеки Дороти, коснулся чего-то, что поначалу принял за паутину. Он окликнул Дороти, сначала шепотом, потом громко — но безуспешно. «Дороти спит и во сне плачет» — так доложил он, спустившись вниз. Но наутро все опять было чудесно, потому что все втроем они лежали в кровати, и Рик был в середине, и Пиму позволили протиснуться между ними, чтобы очутиться рядом с Липси, и Дороти спустилась вниз приготовить гренки, и Липси прижала его к себе с видом серьезным и озабоченным, что было, как я теперь думаю, своеобразной формой раскаяния, способом выразить сожаление о своей слабости и своем увлечении, и желанием загладить все заботой обо мне.
  Рику случалось в Раю бушевать и сердиться, но никогда — на Пима. На меня он ни разу не повысил голоса, и без того власть его была сильна, а любовь — и того сильнее. Он мог бушевать, распекая Дороти, или льстиво упрашивать ее, остерегая от чего-то непонятного Пиму. Не однажды он буквально силой тащил ее к телефону, заставляя говорить с дядей Мейкписом, или очередным лавочником, или еще с кем-то, так или иначе угрожавшим нашему благополучию, когда только Дороти была в состоянии все уладить, потому что Липси отказывалась делать это, а если бы и не отказывалась, ей помешал бы ее акцент: по-моему, именно тогда Пим услыхал впервые фамилию Уэнтворт, потому что, помнится, Дороти держала меня для храбрости за руку, уверяя миссис Уэнтворт, что с деньгами будет все в порядке, только не надо так торопиться. И фамилия Уэнтворт с самого начала показалась Пиму отвратительной. Она воплощала страх и гибель.
  — Кто такой Уэнтворт? — спросил Пим у Липси, и впервые она велела ему замолчать.
  И я помню, что Дороти знала по именам всех телефонисток на коммутаторе, знала их мужей и женихов и в какой школе у кого дети, потому что, оставаясь вдвоем с Пимом и зябко кутаясь в свой пуловер ангорской шерсти, она поднимала трубку белого телефонного аппарата, чтобы всласть поболтать с ними; казалось, мир бесплотных голосов приносит ей утешение. Рик сердился, распекая Липси, когда она возражала ему, и теперь я думаю, что возражала она все чаще по мере моего взросления. А иногда он бушевал, распекая Дороти и Липси одновременно, пока ссору не заглаживала их широкая постель, где Пим лакомился гренками, капая маслом на розовые простыни. Но никто не обижал Пима, не доводил его до слез. Думаю, уже тогда Пим догадался, что Рик сравнивал свои отношения с женщинами с тем чувством, что он испытывал к Пиму, и сравнения эти были не в пользу женщин. Иногда Рик брал Дороти и Липси на каток. Сам он надевал тогда фрак и белый галстук, а Дороти и Липси, одетые как клоуны, держали его за руки, не поднимая глаз друг на друга.
  * * *
  Падение произошло во тьме. Мы все чаще переезжали из дома в дом, совершая головокружительное восхождение по лестнице успеха на местном рынке недвижимости, и тогдашний дворец наш располагался на холме. Были темные зимние сумерки перед Рождеством. Пим вместе с Липси делал украшения из бумаги, и мне кажется, что, сумей я отыскать этот дом теперь, я нашел бы эти украшения там, где мы их повесили, — звезды Давида и Вифлеемские звезды — Липси четко объяснила мне, в чем их отличия, — мерцающие в огромных пустых залах. Сперва в просторной детской Пима погасли лампы и электрокамин, затем встала его новехонькая электрическая с десятью путями железная дорога от Хорнби, потом, слабо вскрикнув, куда-то исчезла Липси. Пим спустился вниз и приоткрыл ореховую дверцу роскошного и тоже новехонького бара. Зеркальная внутренность бара не осветилась, не зазвучала мелодия «Кто на кухне с Диной».
  Внезапно во всем доме все вышло из строя, кроме часов-барометра. Пим бросился на кухню. Там не было ни кухарки, ни мистера Роли, садовника, чьи дети вечно таскали у Пима его игрушки, за что на них не надо было сердиться, потому что «бедняжки не получили в жизни всего того, что получил ты». Он опять бросился наверх и, дрожа от холода, сделал быструю пробежку по длинным коридорам, взывая: «Липси! Липси!» — но никто не откликнулся. Через цветные оконные стекла Рик разглядел на подъездной аллее в саду черные автомобили, но не «бентли», а два полицейских «уолсли». За рулем каждой из двух машин сидели люди в полицейских фуражках с острыми козырьками. А другие люди в коричневых плащах, стоя возле машин, беседовали с мистером Роли в то время, как кухарка рядом то и дело хваталась за носовой платок и заламывала руки, как дама в пантомиме «Веселые клоуны» в цирке, куда Рик возил свой «двор» всего неделей раньше. Осаждаемым со всех сторон ничего не остается, как лезть вверх, теперь я это знаю и могу понять реакцию Пима, со всех ног устремившегося по узкой лестнице на чердак. Там он обнаружил встрепанного Рика; вокруг него на полу валялись разбросанные папки и бумаги, которые тот торопливо засовывал в ветхий, облупленный металлический шкаф — шкафа этого Пим, обследуя дом, никогда раньше не видел.
  — Сломалось электричество, Липси боится, в доме полиция, они арестовали мистера Роли! — на едином дыхании выпалил Пим.
  Он повторил это несколько раз, все громче и громче, так как новости были крайне важными. Но Рик не слышал его. Он метался между папками и шкафом, загружая ящики. Тогда Пим, подойдя, изо всех сил ткнул его в предплечье, в его мягкую часть, выше того места, где руку стягивала стальная пружинка, придерживавшая рукав шелковой рубашки. Рик резко обернулся, рука его дернулась, словно собираясь нанести ответный удар, причем лицо его было таким же, как у мистера Роли, когда тот делал последнее усилие, чтобы расколоть полено — мокрое, натужно-красное лицо. Быстрым движением он присел на корточки, ухватив Пима за плечи своими толстыми ручищами. В испуганных глазах его стояли слезы, а сам он, словно не догадываясь об этом, заговорил голосом строгим и ровным:
  — Больше никогда не бей меня, сынок. Когда я предстану перед судом, которого никто из нас не избегнет, Господь рассудит по справедливости, хорошо ли я с тобой обращался, уж ты не сомневайся!
  — Почему приехала полиция?
  — У твоего старикана временные трудности с платежами, и придется заняться ликвидацией. А теперь не мешайся и будь другом, подержи дверь в чулан.
  Чулан находился в углу, за кучами старой одежды и прочего чердачного хлама. Пим ухитрился пробраться к двери и распахнуть ее. Рик с грохотом задвигал в шкаф все ящики по очереди. Заперев замок, он ухватил Пима за руку и всунул ключ в самую глубину его брючного кармана; карман был маленький, с шерстистой подкладкой, в нем насилу мог уместиться этот ключ вместе с маленьким пакетиком конфет.
  — Отдашь это мистеру Маспоулу, слышишь, сынок? Никому не отдавай, только Маспоулу. И покажешь ему, где шкаф. Приведешь его сюда и покажешь. А больше никому не показывай. Любишь своего старикана?
  — Да.
  — Тогда действуй.
  Важный, как часовой на посту, Пим придерживал дверь, пока Рик разворачивал на колесиках шкаф и вкатывал его в чулан, в самый дальний угол. Забросав шкаф всяким хламом, Рик совершенно скрыл его из глаз.
  — Видишь, куда я его поставил?
  — Да.
  — Закрывай дверь.
  Пим повиновался, после чего поспешил вниз, так как хотел получше разглядеть полицейские машины. Дороти была на кухне — стоя там в новой шубке и пушистых шлепанцах, она мешала в кастрюльке томатный суп. Рот ее был искажен гримасой, будто она подавилась и не может слова вымолвить. Томатный суп Пим ненавидел, как ненавидел его и Рик.
  — Рик чинит трубы, — сурово объявил Пим, желая подальше отвести всех от своего секрета. К тому же только так он и мог понять значение произнесенного Риком слова «ликвидация». Громким криком призывая Липси, он выскочил в коридор — прямо под ноги двум полицейским, которые, согнувшись, тащили тяжелый письменный стол, в котором Рик держал все свои бумаги.
  — Это папин, — запальчиво бросил он полицейским, придерживая карман с ключом.
  Помню лишь одного из полицейских. Добродушного, с седыми, как у дедушки Ти-Пи, усами. Он был огромен и величественен, как сам Господь Бог.
  — Да, но теперь, боюсь, паренек, он будет наш. Подержи нам дверь, пожалуйста, и побереги ноги.
  И Пим опять выступил в качестве швейцара.
  — У папы ведь есть и другие столы, верно? — спросил высокий полицейский.
  — Нету.
  — Шкафы? Чуланы? Где он бумаги держит?
  — Только здесь, — твердо сказал Пим, указывая на письменный стол и в то же время не отпуская карман.
  — Хочешь пи-пи?
  — Нет.
  — Где у вас веревка?
  — Не знаю.
  — Знаешь.
  — В конюшне. На крючке, где седла висят, рядом с новой косилкой. Недоуздок.
  — Как тебя звать?
  — Магнус. А где Липси?
  — Кто такой Липси?
  — Это женщина.
  — Она работает у твоего отца?
  — Нет.
  — Сбегай и принеси нам веревку, Магнус, будь другом, а? Мы с приятелями собираемся пригласить твоего отца поработать на нас некоторое время, и нам нужны его бумаги — без них работа застопорится.
  Пим кинулся в сарай, что был на противоположном конце усадьбы, между выгоном и домиком мистера Роли. Там на полке стояла зеленая жестяная чайница, где мистер Роли хранил гвозди. Пим бросил туда ключ, думая: «Зеленая чайница и шкаф тоже зеленый». Когда, он наконец вернулся с недоуздком, Рик стоял между двух мужчин в коричневых плащах. Я до сих пор ясно вижу эту картину: Рик, такой бледный, что, кажется, работай он или отдыхай, ничто в мире не способно вернуть ему нормальный цвет лица, глазами приказывает Пиму сделать все, как он ему велел; высокий полицейский, разрешивший Пиму примерить полицейскую фуражку и нажать на сирену черного «уолсли» Дороти стоит неподвижно, как изваяние, сжимая белыми руками ворот шубки.
  Память — великая искусительница, Том. Она живописует полное трагизма полотно: маленькая группка людей, зимний день, в воздухе пахнет Рождеством, черные полицейские «уолсли», удаляющиеся друг за другом по аллее, на которой Пим провел столько счастливых часов, со своим новехоньким шестизарядным пистолетом от «Хэрродса», патрулируя усадьбу. К задней машине недоуздком привязан письменный стол Рика. Недвижные, люди смотрят вслед машинам, смотрят, как те исчезают под сводами деревьев, увозя Бог знает куда их единственного кормильца. Миссис Роли рыдает, кухарка причитает по-ирландски. Мать прижимает к груди голову маленького Пима. Тысяча скрипок поют: «Вернешься ль ты опять?» Из этого лимона, если постараться, можно выжать еще немало жалостливых деталей, но, по правде, если, сделав усилие, вспомнить, как все было на самом деле, предстанет иная картина. С отъездом Рика на Пима снизошел великий покой. Он почувствовал себя обновленным, как бы сбросившим с плеч невыносимую тяжесть. Он глядел, как трогаются с места машины, как они удаляются, как последним исчезает стол Рика. Но если он и глядел им вслед с жадностью, то лишь из страха, что Рик вернется, уговорив их повернуть назад. И он увидел вдруг, как из-за деревьев вынырнула Липси: закутанная в платок, сгибаясь под тяжестью фибрового чемодана со всеми пожитками, она двинулась к нему. Картина эта возмутила Пима даже больше, чем вид Дороти, мешающей суп. «Спряталась? — гневно бросил он ей, как всегда, продолжая вести с ней мысленный диалог. — Так испугалась, что спряталась в роще и пропустила самое интересное!» Теперь я, конечно, понимаю то, чего не мог понять Пим в столь юном возрасте: что Липси уже видела, как забирают людей — ее брата Аарона и отца, архитектора, не говоря уже ни о ком другом. Но Пиму тогда, как и всем прочим, дела не было до евреев и их преследователей, и все, что он чувствовал, — это глубочайшее негодование при мысли, что человек, которого он так любит, спасовал в столь критический момент истории.
  Вечером прибыл Маспоул. Появился в боковой двери с едой для нас — отварным цыпленком, ревеневым пирогом с толстым слоем крема и термосом горячего чая; он сказал, что предпринимает кое-какие шаги и что завтра все уладится. Чтобы остаться с ним один на один, Пим сказал ему: «Пойдемте, я покажу вам свою железную дорогу», и Дороти тут же заплакала навзрыд, потому что судебных исполнителей, накладывающих арест на имущество, со всех сторон атаковали алчные торговцы и железная дорога уплыла одной из первых. Но мистер Маспоул все же вышел с Пимом, и Пим отвел его в сарай и вручил ему ключ, а потом поднялся с ним на чердак и показал ему, что там спрятано. И все опять глядели, как мистер Роли и мистер Маспоул волокли, отдуваясь, сейф и грузили его на крышу автомобиля мистера Маспоула. И махали вслед мистеру Маспоулу, пока шляпа его не растворилась в зимних сумерках.
  * * *
  После Падения, как и подобает, наступило время Очищения. В Чистилище не было никаких Липси — должно быть, она пыталась временно отстраниться от меня, пользуясь отсутствием Рика, порвать узы. Чистилищем, Том, было место, где мы с Дороти отбывали свой срок, а место это — недалеко отсюда, за холмом, и совсем близко от обиталища Рика на побережье, хотя новые многоквартирные дома, воздвигнутые с тех пор, ослабляют жало заключенной в таком соседстве мучительной иронии. Чистилище находилось в той же лесистой ложбине между утесов и горных кряжей и росистых лавровых деревьев, где Пим был зачат, где протянулись рыжие пески залива, по которому гуляет ветер, где всегда мертвый сезон, и скрипят качели, и влажные вырытые в песке норы недоступны по субботам, а для Пима недоступны и во все прочие дни. Чистилище — это просторный и невеселый дом Мейкписа Уотермастера, усадьба, которая зовется «Поляны» и где Пиму запрещают выходить за садовую ограду, когда сухо, и входить в парадные залы, когда идет дождь. Чистилище — это приют мальчиков из вечерней школы, как бы перенесенных сюда из старинных романов, и устрашающие проповеди Мейкписа Уотермастера, и поучения мистера Филпотта, и поучения каждой тетки и кузины и каждого доморощенного философа, случившегося по соседству и испытывавшего потребность произнести несколько слов по поводу несчастья, постигшего Рика, и обратиться с назиданием к его сыну, провидя в нем будущего правонарушителя.
  В Чистилище не было ни баров с напитками, ни телевизоров, ни жокеев, ни «бентли» и «недотеп», там вместо гренок с маслом на стол подавали хлеб с маргарином. Когда мы пели, мы затягивали «Вот вдалеке зеленый холм», но никогда — «Под сводами» и никогда ничего из тех Lieder,11 которым обучила нас Липси. На сохранившихся фотографиях запечатлен зубастый мальчик, рослый и благообразный, хоть слегка и сутуловатый, словно согнутый жизнью под низкими потолками. Все фотографии не в фокусе, все они выглядят так, словно сняты тайком, исподтишка, и не выбрасываю я их лишь потому, что, кажется, сняты они Дороти, хотя скучал тогда Пим по Липси. На двух-трех из этих фотографий дитя тянет за руку очередную свою мамашу, словно пытаясь увлечь ее за собой прочь из этого дома. На одной фотографии он почему-то в грязных белых перчатках, что придает ему вид марионетки, наверное, мальчик страдал какой-нибудь кожной болезнью, если только отвергнуть мысль об отпечатках пальцев, которых мог не терпеть Мейкпис. А возможно, мальчик готовился в официанты.
  Мамаши, все крупные, в безукоризненно строгих форменных платьях, так явственно напоминают надзирательниц, что поневоле заподозришь, не поставляло ли их Мейкпису какое-нибудь агентство, по совместительству набирающее штаты в заведения для малолетних преступников. На груди у одной из них — медаль, похожая на Железный Крест. Я не хочу сказать, что доброта вовсе уж была им несвойственна. Улыбки их лучатся благочестием и оптимизмом, но выражение глаз говорит о том, что они постоянно начеку и готовы в любую секунду пресечь преступные наклонности своего подопечного. Липси на этих фотографиях отсутствует, а бедняжка Дороти, единственный товарищ Пима по этому принудительному заключению, маячит где-то на заднем плане — еще более нелепая, чем всегда. Когда Пима пороли, Дороти врачевала его раны, но никогда не подвергала сомнению необходимость порки. Когда его в качестве наказания за то, что он опять намочил постель, заворачивали в позорные подгузники, Дороти умоляла его не пить на ночь. А когда его и вовсе оставляли без чая, Дороти сберегала ему собственные печенья, и, оставшись с ним наверху, в уединении спальни, скармливала их ему по очереди, как бы просовывая печенье за печеньем сквозь невидимые прутья решетки. В Раю случались веселые деньки, когда Пим и Дороти обменивались шутками. Теперь же виноватая тишина, воцарившаяся в доме, исключала самую возможность шутить. С каждым днем Дороти все больше замыкалась в себе, и ни самые смешные его истории, ни самые ловкие его трюки, ни самые лучшие из картинок, которые он рисовал ей, не способны были удержать мимолетную улыбку на ее лице. По ночам она стонала и скрипела зубами. Зажигала свет, и тогда Пим просыпался и начинал мечтать о Липси, глядя на Дороти, немигающим взглядом уставившуюся вверх на Вифлеемскую звезду из белой бумаги, служившую им вместо абажура.
  Если б Дороти была при смерти, то, вне всякого сомнения, Пим безропотно ухаживал бы за ней. Но при смерти она не была и поэтому вызывала в нем одно только раздражение. Постепенно ее общество и вовсе стало тяготить его. Он гадал, не лучше ли было забрать у него мать вместо отца и не Липси ли его настоящая мать, подмененная в результате некой ужасной ошибки, раз и навсегда все объясняющей. Когда началась война, Дороти ничуть не обрадовалась этому потрясающему известию. Мейкпис включил приемник, и Пим слушал, как мужской голос с важностью объяснял, что он делал все возможное, чтобы это предотвратить, а мистер Филпотт, приглашенный к чаю, все спрашивал сокрушенно, где же, Господи Боже, может развернуться театр военных действий? Мейкпис, которого ни один вопрос не мог застать врасплох, немедля ответил, что Господь решит это. Пим, изнывавший от любопытства и возбуждения, тут же приступил к нему с собственными расспросами.
  — Но, дядя Мейкпис! Если Господь может решить, где будет театр военных действий, то почему бы ему вообще не остановить эти действия? Значит, он не хочет. Мог бы, и очень просто, да не хочет. Не хочет, и все!
  До сего дня я не знаю, который грех страшнее — задавать вопросы Господу Богу или задавать вопросы Мейкпису. Так или иначе, но расплата была одинаковой: посадить его на хлеб и воду, как посадили его отца!
  Но истинным наваждением в «Полянах» был не гуттаперчевый, с розовыми ушками дядюшка Мейкпис, а сумасшедшая тетя Нелл, в темных очках, которая вдруг ни с того ни с сего пускалась преследовать Пима: замахивалась на него палкой, называя его при этом «моей канареечкой» из-за желтого свитера, который Дороти ухитрилась все же связать ему в перерывах между приступами слез. У тети Нелл была белая палка — для форсу и коричневая — для ходьбы. Видела она преотлично, если только не была с белой палкой.
  — Тетю Нелл шатает, когда она прикладывается к бутылке, — сказал однажды Пим Дороти, желая вызвать у нее улыбку. — Да-да, я видел! А бутылку она прячет в теплице.
  Но Дороти не то что улыбнулась, а очень испугалась. Она заставила его дать честное слово никогда больше не говорить таких вещей. «Тетя Нелл больна, — объяснила она. — Болезнь свою она держит от всех в секрете, и лекарство ее — тоже секрет. Никто не должен ничего знать о нем, а не то тетя Нелл умрет и Боженька очень рассердится». Много недель после этого Пим хранил этот интереснейший секрет — совсем как тот секрет, что доверил ему Рик, но новый был лучше и постыднее. Это было как деньги, когда ему их дали в первый раз — такой же знак могущества и власти.
  «Как бы получше распорядиться таким могуществом? — думал он. — Кому уделить от него? Оставить ли в живых тетю Нелл или убить за то, что называет меня „своей канареечкой“?» Он остановил свой выбор на миссис Баннистер, кухарке.
  — Тетю Нелл шатает, когда она прикладывается к бутылке, — поведал он миссис Баннистер, стараясь передать эту новость в тех самых выражениях, что так ужаснули Дороти. Но тетя Нелл не умерла, а миссис Баннистер уже знала про бутылку и дала ему подзатыльник за замечание, столь наглое. И что было совсем плохо, она, видимо, передала все дяде Мейкпису, который в тот же вечер посетил их тюремный флигель, что позволял себе довольно редко, и долго ругался там, пыхтя и потея и тыча пальцем в Пима, обличая зло в образе Рика. Когда он наконец ушел, Пим переставил кровать, загородив ею дверь на случай, если Мейкпис решит вернуться и порычать еще немного, но тот так и не вернулся. Тем не менее подрастающий шпион извлек из этой истории один из первых уроков: в опасном разведывательном деле важно помнить — все люди — болтуны.
  Следующий усвоенный им урок был не менее поучительным и касался опасностей, подстерегающих всякого, пытающегося наладить связь на оккупированной территории. К тому времени Пим ежедневно писал письма Липси, опуская их в почтовый ящик у задней калитки. Письма эти, как ни стыдно сейчас ему в этом признаваться, содержали бесценную информацию, переданную почти в открытую, без всякого шифра: как проникнуть в «Поляны» ночью; в какие часы он упражняется на свежем воздухе; карты и планы; психологические характеристики его гонителей; деньги, которые он скопил; точное расположение вражеских постов; как пробраться через задний двор и где хранится ключ. «Меня похитили страшные разбойники», — писал он, вкладывая в письмо рисунок: тетя Нелл и вылетающие у нее изо рта канарейки — как доказательство повседневных ужасов, его окружающих. Загвоздка была лишь в одном: не имея адреса Липси, Пим надеялся лишь на то, что на почте знают, как ее разыскать. Но доверился он не тем, кому следовало. В один прекрасный день почтальон передал всю пачку этих секретнейших донесений в собственные руки Мейкписа, призвавшего к себе мамашу № 1, в свою очередь призвавшую Пима к совершению искупительного наказания, несмотря на все его хныканья, слезные мольбы и льстивые заверения. Пим порку ненавидел и не проявлял должного мужества, когда над ним нависала угроза расправы. С тех пор он довольствовался лишь высматриванием Липси в автобусах и униженным расспрашиванием проходивших мимо задней калитки, не встречалась ли им Липси. С особым пристрастием расспрашивал он полицейских, которым привык теперь щедро дарить улыбки.
  — У моего папы есть старинный зеленый шкафчик, а внутри разные секреты, — поведал он однажды полицейскому, которого встретил в парке, когда гулял там с матерью.
  — Да неужто, сынок? Что ж, спасибо, что сообщил нам, — сказал полицейский, сделав вид, что записывает.
  Между тем к Пиму просочились известия, правда, не о Липси, а о Рике — обрывки смутных сведений, столь смутных, словно выуженных из сообщений плохо работающего передатчика. Папа твой в порядке. Отлучка пошла ему на пользу. Он похудел, но кушает хорошо, и волноваться нам не надо. Он занимается спортом, читает свою юридическую литературу — потому что опять хочет учиться. Источником этих клочковатых сведений был Другой Дом, расположенный в бедной части Чистилища, возле коксового завода, дом, о котором нельзя было упоминать в присутствии Мейкписа, потому что именно оттуда родом был Рик, навлекший позор на всех достославных Уотермастеров, не говоря уже о том, что он осквернил память Ти-Пи. Держась за руки, как заговорщики, Дороти и Пим ехали туда по улицам, темным, как дымоход, в троллейбусе, окна которого были затянуты противоударной сеткой, а лампочки внутри горели синим светом, чтобы сбить с толку немецких летчиков. В Другом Доме хрупкая, но стойкая ирландская леди с энергичным подбородком давала ему полкроны из пивной бутылки, одобрительно щупала его мускулы и называла его «сынок» — совсем как Рик! На стене там висел тот же фотопортрет Ти-Пи на тоновой бумаге, но рамка была не золотой, а деревянной, как гроб. Приветливые тети угощали Пима сладостями, изготовленными из их сахарных пайков, со слезами обнимали его и обращались с Дороти как если бы она была королевой, лишившейся трона. Они одобрительно хохотали над паясничаньем Пима и хлопали в ладоши, когда он пел «Под сводами»: «Давай, Магнус, покажи нам теперь сэра Мейкписа!» Но этого делать Пим не смел, опасаясь гнева Божия, который, как научила его история с тетей Нелл, бывает скор и беспощаден.
  Тетю, которая нравилась ему больше других, звали Бесс.
  — Скажи нам, Магнус, — шепнула ему тетя Бесс, оставшись с ним в кладовке и приблизив к нему лицо, — правда, что у папы твоего была скаковая лошадь, которую назвали «Принц Магнус», в честь тебя?
  — Нет, неправда, — поспешно отвечал Пим, сразу же припомнив, как, сидя на кровати Липси, он слышал язвительные комментарии к тому, что Принц Магнус опять отстал от всех, — это дядя Мейкпис выдумал, чтобы папу обидеть!
  Тетя Бесс поцеловала его, засмеялась и заплакала одновременно и с облегчением прижала его к груди.
  — Никому не говори, о чем я тебя расспрашивала! Обещай мне!
  — Обещаю, — заверил ее Пим. — Честное-пречестное!
  И та же тетя Бесс в один незабываемый вечер выкрала Пима из «Полян» и отвезла в «Пайер-тиэтр», где они любовались Максом Миллером и стайкой девушек с длинными голыми ногами — точь-в-точь как у Липси! Возвращаясь с ней обратно на троллейбусе, переполненный благодарностью Пим поведал ей все на свете, что было ему известно, и присочинив еще кое-что. Он сказал, что сочинения Шекспира написал он и хранит их в тайнике в зеленой коробке. Когда-нибудь он отроет их, напечатает и разбогатеет. Сказал, что станет полицейским, актером и жокеем, что будет водить «бентли», как Рик, что женится на Липси и родит шестерых детей и назовет их всех Ти-Пи, как звали его дедушку. Бесс его план весьма одобрила, за исключением того, что касалось жокея, она преисполнилась к нему тепла и сочувствия и сказала, что Магнус «парень что надо», а такого мнения о себе он всегда и добивался. Но радость его оказалась недолговечной. На этот раз Пим и вправду чрезвычайно рассердил Господа Бога, и тот, как обычно, отреагировал немедленно. На следующее же утро, еще до завтрака, заявилась полиция и увезла от него его Дороти, хотя мамаша № 1 и уверяла, что это не полицейские, а карета «скорой помощи».
  И опять — хотя Пим и выполнял положенный ритуал скорби, плача по Дороти, отказываясь от еды из-за нее и молотя кулаками по рукам долготерпеливых мамаш — в глубине души он не мог не согласиться, что удалить ее отсюда было надо. Они забрали ее туда, где она будет счастлива, объясняли мамаши. И Пим завидовал ей. Избавление, до сих пор казавшееся несбыточной мечтой, превратилось для него в реальность. Пользующийся большой популярностью в воскресной школе эпилептик познакомил его с симптомами. Выждав момент, Пим вбежал в кухню с закатанными глазами и эффектно упал на пол у ног миссис Баннистер, раздирая рот руками и корчась до изнеможения. Доктор, по-видимому редкий кретин, прописал ему успокоительное. Назавтра, желая вновь привлечь к себе всеобщее внимание, Пим отхватил себе передний вихор ножницами для бумаг. Никто ничего не заметил. Ударившись в импровизацию, он выпустил из клетки австралийского попугая миссис Баннистер, насыпал в жаркое мыльной стружки, а боа из перьев, принадлежавшее тете Нелл, поместил в сортир.
  Никакого отклика. Все усилия были тщетны. Требовалось преступление величайшее и эффектнейшее. Всю ночь он предвкушал его, наконец рано утром, когда храбрость его достигла огромного накала, Пим пересек дом, направившись в ночной рубашке и тапочках в кабинет Мейкписа Уотермастера и там щедро справил малую нужду прямо на середину белого ковра. Сам придя в ужас от содеянного, он кинулся на мокрое пятно, надеясь теплом своего тела высушить его. Вошедшая в кабинет горничная вскрикнула. Была вызвана мамаша. Она тронула его за плечо. Он застонал. Она спросила его, где болит. Он показал на промежность — несомненный источник несчастья. Послали за Мейкписом Уотермастером. «Во-первых, что ты делал у меня в кабинете?» — «Мне больно, сэр, я хотел сказать вам, как мне больно!» Зашуршали шины автомобиля вновь приехавшего доктора, и пока, склонившись над Пимом, он щупал ему живот своими идиотскими пальцами, было вспомянуто все. И припадок у ног миссис Баннистер. И ночные стоны, и дневная бледность. И сумасшествие Дороти, обсуждаемое непрямо — намеками и экивоками. Даже недержание мочи было вытащено наружу как свидетельство в его пользу.
  — Бедный мальчик, и его оно все же настигло! — воскликнула мамаша, когда больного с предосторожностями подняли на диван, а горничная поспешила за дезинфицирующим средством и половой тряпкой. Пиму измерили температуру и угрюмо констатировали, что она нормальная.
  — Это ничего не значит, — заверил доктор, старавшийся искупить небрежность, проявленную ранее, и велел мамаше сложить вещи бедного малыша. Она повиновалась и, складывая вещи, обнаружила среди них несколько предметов, принадлежавших не ему, но им присвоенных в надежде поправить свой жизненный статус: гагатовые серьги Нелл, письма сына кухарки, адресованные ей из Канады, и, книгу «Золотой осел» Мейкписа Уотермастера, облюбованную Пимом за свое заглавие, единственное, что он в ней прочел. Кризис был настолько очевиден, что даже это черное доказательство его греховности не было вменено ему в вину.
  Результат по эффективности своей превзошел все ожидания Пима. Не прошло и недели, как в больнице, незадолго до этого переоборудованной под госпиталь для приема жертв близившихся воздушных налетов, Магнус Пим, возраст восемь с половиной лет, пожертвовал свой аппендикс медицинским нуждам хирургического отделения. Первое, что он увидел, придя в себя, была огромная корзина с фруктами. Это было как кусочек Сент-Морица, внезапно и по ошибке перенесенный в Англию военного времени. Потом он увидел Рика. Стройный и красивый, как моряк, вытянувшийся по стойке «смирно» и отдающий честь правой рукой. А рядом с Риком, как призрак, вспугнутый и насильственно извлеченный из сумрака наркотического сознания, возникла Липси, сутуловатая в своей новой меховой пелерине, рука об руку с Сидом Лемоном, выглядевшим теперь своим собственным младшим братом.
  Липси наклонилась ко мне. Двое мужчин глядели, как мы обнялись.
  — Вот и ладно, — одобрительно проговорил Рик. — Обними-ка его хорошенько, по-английски! Вот и ладно!
  Нежно, как сука, которой отдали ее щенка, Липси ощупала меня, приподняла со лба то, что осталось от моего вихра и строго взглянула мне в глаза, как будто боялась, что в них отразится нечто дурное.
  * * *
  Как же праздновали они свое освобождение! Лишенные всего состояния, кроме той одежды, что оставалась на них, и кредитов, которые они смогли попутно собрать, возрожденные «придворные» Рика превратились в рыцарей-крестоносцев, странствующих по дорогам военной Англии. Бензин выдавался по карточкам, «бентли» исчезли. «Так ли уж необходима ваша поездка?» — вопрошали плакаты на дорогах, и, каждый раз наталкиваясь на подобный плакат, они хором отвечали «Да, необходима!», высунувшись из окошечка такси. Шоферы либо становились соучастниками, либо спешили от них отделаться. Мистер Хамфри после недельной дружбы выкинул их на улицу в Абердине, обозвав мошенниками, и укатил на своей машине, даже не получив с них денег Но мистер Кадлав, с которым Рик сблизился во время своей отлучки и который смог добыть для «двора» недельный кредит в «Империале» в Торки благодаря своей тетке, работавшей там в бухгалтерии, остался навеки, готовый делить с ними стол и судьбу и обучать Пима фокусам с веревочкой. Временами они довольствовались одним такси, а иногда закадычный друг мистера Кадлава, по имени Олли, приезжал к ним на своем «гамбере», и тогда, к вящему удовольствию Пима, они устраивали автомобильные гонки, длившиеся подолгу, весь день напролет, и Сид высовывался из заднего окошка автомобиля, погоняя и подзадоривая водителя. Количество и разнообразие мамаш и нянюшек, предлагавших им свои услуги, всегда было поразительно, и часто они нанимали их настолько второпях, что приходилось сажать на заднее сиденье сразу двух, а Пима с трудом втискивать между ними или помещать на чьих-нибудь волнующе незнакомых коленях. Была среди них дама по имени Топси, источавшая запах роз и любившая танцевать, прижав к груди голову Пима. Была Милли, позволявшая ему спать с ней в одном номере, потому что он боялся стоявшего у него в комнате черного шкафа, и осыпавшая его, когда купала, весьма недвусмысленными поцелуями. Было несколько Эйлин, и несколько Мейбл, и Джоан, и Вайолет, которую после выпитого сидра укачало в машине и стошнило — частично в противогаз, а остатком — на Пима. А потом они все убрались куда-то, и неожиданно возникла Липси — неподвижная в вокзальном дыму и сутолоке и с фибровым чемоданом в тонкой руке. Любовь Пима к ней лишь возросла, но Липси теперь была гораздо грустнее. Грусть эту было трудно выносить. Особенное негодование вызывало то, что распространялась эта грусть и на него, Пима.
  — Старушку Липси опять муха укусила, — беззлобно говорил Сид, замечая разочарование Пима, и оба они облегченно вздыхали, когда Липси уходила.
  — Старушка Липси все по своим евреям горюет, — однажды сказал Сид. — Было сообщение, что еще один эшелон расстреляли.
  А как-то раз он сказал:
  — Старушку Липси совесть мучает, что ее не укокошили вместе с остальными.
  Расспросы о Дороти, которые время от времени позволял себе Пим, были безрезультатны.
  — Мама прихворнула, — отвечал в таких случаях Сид, — она скоро вернется, а пока самое лучшее, что Магнус может для нее сделать, это не беспокоиться о ней, потому что беспокойство передается, и ей от этого станет хуже.
  Рик в аналогичных случаях принимал обиженный вид:
  — Уж потерпи некоторое время общество своего старикана. Мне-то казалось, что, когда мы вдвоем, нам скучно не бывает. Разве не так?
  — Еще бы! — говорил Пим.
  Что же касается его недавней отлучки, тут Рик был не менее сдержан, чем его «придворные», и сдержан до того, что вскоре Пим даже усомнился, так ли хорошо они там проводили время. Лишь изредка какой-нибудь туманный намек убеждал его, что дружба их скреплена, в частности, и этими совместными испытаниями. «В Уинчестере было хуже, чем в Рединге, из-за цыган», — услышал как-то Пим в разговоре Морри Вашингтона и Перси Лофта.
  — Да-да, эти уинчестерские цыгане просто напасть какая-то, наглые до невозможности, — с жаром поддержал Вашингтона Сид. — И мошенники они такие, что пробы ставить негде!
  А еще Пим заметил, что за время, которое они провели где-то вместе, они порядком оголодали.
  — Доешь горошек, Магнус, — уговаривал его Сид, — есть на свете гостиницы куда хуже этой, уж поверь нам!
  Только год спустя, а может быть, и позже, Пим смог бы выразить свою интуитивную догадку, что говорили они тогда о тюрьме.
  Но король таких шуток не одобрял, и смех замирал мгновенно, потому что gravitas12 Рика была состоянием, которое легкомысленно нарушить не мог никто, в особенности же те, кто призван был ее поддерживать и ей служить. Превосходство Рика сказывалось в каждом его поступке. И в том, как он одевался, даже будучи на мели, в безупречности его рубашек и обуви. В том, какие блюда он заказывал и как их ел. В апартаментах, которые он занимал в гостинице. В том, что перед сном ему требовался бренди, а угрюмость его пугала окружающих. В том усердии, с которым он занимался благотворительностью, посещая тяжелораненых в госпитале или заботясь о стариках, чьи сыновья были на войне.
  — Ты и о Липси станешь заботиться, когда война окончится? — однажды осведомился у него Пим.
  — Старушка Липси молодцом! — отвечал Рик.
  А пока суд да дело, мы занялись торговлей. Чем именно, Пим не знал, как доподлинно не знаю этого я и сейчас. Иногда торговали изысканными деликатесами, наподобие виски и ветчины, иногда какими-то обязательствами, которые «двор» называл «обещанками», а иногда торговали просто воздухом, облаками, плывущими из-за горизонта над пустынными военными дорогами. Перед Рождеством кто-то раздобыл гофрированную бумагу — тысячи разноцветных листов. Несколько дней и вечеров подряд Пим и весь «двор», усиленный для этой важнейшей кампании добавочными мамашами, гнули спину в пустом железнодорожном вагоне в Дидкоте, скручивая эти листы в хлопушки, не содержащие внутри никаких игрушек и не хлопавшие, развлекая друг друга анекдотами и жаря гренки на керосинке. Правда, внутрь некоторых хлопушек клали маленьких деревянных солдатиков, но такие хлопушки назывались образцами и их держали отдельно. Остальные же, как объяснил Сид, «были просто украшения такие, Пострел, ну как искусственные цветы, когда настоящих нет». Пим верил всему, что ему говорили. Таких трудолюбивых детей, как он, мир еще не видел, если только не забывали его похвалить.
  В другой раз они прицепили к автомобилю трейлер, груженный ящиками апельсинов, которые Пим отказывался есть, потому что подслушал, как Сид сказал, что они «вот-вот потекут». Они продали апельсины в трактир на Бирмингемской дороге. Был у них однажды и контейнер битых цыплят, который они могли завезти только ночью, когда было прохладнее, чтобы с мясом не случилось того, чего опасались в отношении апельсинов. И перед глазами так и встает картина: пустошь, зубчатые скалы в лунном свете и две наши машины, опасливо двигающиеся при потушенных фарах к перевалу. И темные фигуры, молчаливо ожидающие нас там, под прикрытием своего грузовика. И то, как они загораживают луч фонарика, отсчитывая деньги великому бухгалтеру и счетоводу Маспоулу, в то время как Сид разгружает трейлер. И хотя Пим наблюдал все это издали, так как терпеть не мог пуха и перьев, позднее ни один ночной переход через границу не казался ему таким восхитительно-волнующим.
  — Мы теперь сможем послать деньги Липси? — спросил Пим. — Ведь у нее их совсем не осталось.
  — А тебе-то откуда это известно, старина?
  «Из ее писем к тебе, — мысленно ответил Пим. — Ты одно из них оставил в кармане, и я прочел его». Но глаза Рика сверкали таким блеском, что Пим пролепетал лишь: «Просто я так думаю» — и улыбнулся.
  В приключениях наших Рик участия не принимал. Он себя берег. Вот для чего — это другой вопрос, которым никто в окружении Пима, как, конечно, и сам Пим, не осмеливался задаваться. Все свое время Рик целиком посвящал благотворительности — старикам и раненым в госпиталях.
  — Твой костюм гладили, сынок? — спрашивал обычно Рик, когда в качестве особой милости, отправляясь по столь благородным делам, брал с собой сына. — Господи Боже, Маспоул, погляди только, в каком виде костюм у мальчика! Стыд и позор! А волосы!
  И тотчас мамаше отдавался приказ выгладить костюм, другой — почистить ему ботинки и привести в порядок ногти, а третьей — причесать его так, чтобы волосы были мягкими и аккуратными. Мистер Кадлав, еле сдерживая нетерпение, постукивал ключами по кузову машины, в то время как Пима подвергали контрольному осмотру на предмет обнаружения каких-нибудь скрытых признаков неблаговоспитанности. После чего они наконец-то трогались с места и поспешали в дом или к одру того или иного престарелого, но достойного гражданина. Пим, сидя рядом, не мог не восхищаться тем, с какой легкостью меняет Рик свой стиль разговора, примеряясь к собеседнику, как быстро подхватывает он интонации и словечки, употребление которых сразу располагает к нему того, кого он хочет расположить, каким истовым благочестием светится его лицо, когда он рассуждает о либерализме и масонстве, о дорогом своем покойном батюшке (да упокоит Господь душу его с миром), и вот вам в результате — условия кредита самые выгодные, гарантированные десять процентов плюс вся прибыль, которую сможете извлечь. Иногда он в качестве подарка привозил ветчину, иногда — пару шелковых чулок или пакет нектаринов, потому что Рик привык давать и давал, даже когда брал. Если представлялась возможность, Пим бросал на весы и свое обаяние, читая молитву собственного сочинения, или запевая «Под сводами», или рассказывая какую-нибудь забавную историю, имитируя при этом особенности местного диалекта, усвоенные им в ходе кампании. «Немцы убивают всех евреев, — сообщил он однажды для пущего эффекта. — У меня была подруга, ее звали Липси, так все ее друзья, кроме меня, погибли». Если выступление его оказывалось неудачным, Рик говорил ему об этом прямо, но без всякого раздражения. «Когда кто-нибудь вроде миссис Ардмор спрашивает тебя, помнишь ли ты ее, то не стоит, сынок, чесать в затылке или корчить рожу. Лучше погляди в глаза, улыбнись и ответь „да!“. Вот как надо обращаться со стариками, если хочешь быть в помощь своему отцу. Ты ведь любишь своего старикана-отца?»
  — Конечно, люблю.
  — Ну вот видишь. Тебе вчера понравился бифштекс?
  — Грандиозный!
  — По всей Англии едва ли насчитаешь двадцать мальчиков, которые вчера вечером ели бифштекс. Тебе это известно?
  — Известно.
  — Тогда поцелуй нас за это!
  Сид выражался менее высокопарно.
  — Если собираешься побрить кого-то, Магнус, — говорил он, подмигивая и корча рожи, — надо сначала овладеть искусством намыливания!
  Где-то возле Абердина «двор» внезапно проявил живейший интерес к аптекам. К тому времени мы стали именоваться товариществом с ограниченной ответственностью, а это, по мнению Пима, звучало не хуже, чем звание полицейского. Рик нашел нового банкира для поручительств. Олли подписывал чеки. Производили мы теперь какое-то месиво из сухофруктов, в изготовлении которого участвовал ручной пресс. Занимались мы этим в кухне загородного дома, принадлежавшего новой сногсшибательной мамаше по имени Черри. Дом был просторным, с белыми колоннами главного входа и статуями в саду, все как одна напоминавшими Липси. Даже в Раю «двор» никогда еще не размещался в покоях столь фешенебельных. Сначала фрукты варили, потом давили под прессом, что было самое интересное, потом, добавляя желатин, разделывали из смеси облатки, которые Пим обваливал несколько раз в выдаваемой ему для этой цели порции сахара — делал он это руками, каждый раз слизывая с них остатки сахара. Черри держала у себя эвакуированных. Она устраивала вечера для американских солдат, которые дарили ей канистры с бензином. Они ставились в сарае при церкви. Черри была владелицей ферм, большого парка с оленями и отсутствующего мужа, служившего во флоте, его Сид называл адмиралом. По вечерам перед ужином старый егерь плеткой загонял в дом свору спаниелей, и те тявкали на всех диванах, пока их плеткой не выгоняли обратно. В доме Черри, впервые после Сент-Морица, Пим увидел, как свечи в серебряных подсвечниках бросают блики на голые плечи.
  — Одна дама по имени Липси влюблена в моего папу, они поженятся, и у них будут дети, — услужливо сообщил Пим Черри однажды вечером, гуляя с ней по аллее, и был чрезвычайно поражен тем, как серьезно восприняла Черри это известие и как дотошно принялась выспрашивать его о Липси и всех ее достоинствах.
  — Я видел ее раз в ванне, она очень красивая, — отвечал Пим.
  Когда несколько дней спустя они покидали это место, казалось, Рик прихватил с собой некую толику его величия, как и величия его владелицы — так, по крайней мере, мне видится, когда перед глазами встает картина: Рик, спускающийся по внушительным каменным ступеням с чемоданами из белой телячьей кожи в каждой руке. Рик всегда обожал красивые чемоданы, а уж по части экипировки, которую он взял с собой за город, ни один адмирал, отправляющийся в море, не мог бы с ним сравниться. Сид и мистер Маспоул следом за ним несли зеленый шкафчик.
  — Не надо говорить с Черри о Липси, сынок, — поучал Пима Рик. — Пора бы тебе знать, что верхом невежества считается сообщать одной женщине о другой. Пока не усвоишь этого, тебя будут считать невоспитанным, и это ясно как Божий день.
  Как я подозреваю, именно Черри помогла Рику увериться в необходимости превратить Пима в джентльмена. Потому что до этого времени врожденная принадлежность его к аристократам сомнению не подвергалась. Но властная Черри использовала свое превосходство, чтобы убедить Рика в том, что подлинный аристократизм по-английски достигается путем лишений, а подлинные лишения доставляет нам пребывание в закрытой школе — пансионе. У Черри был к тому же племянник, который обучался в академии мистера Гримбла. Звали его Сефтон Бойд. Черри же привычнее было называть его «милый Кенни». Вторым испытанием, даже более жестоким, являлась, конечно, армия. Первой жертвой ее стал Маспоул, затем — Морри Вашингтон, затем — Сид. Каждый из них в свой черед с грустной улыбкой повиновался этой неизбежности. Настал день, когда, к досаде и удивлению своему, был призван в армию и сам Рик. В дальнейшем он сумел выработать более терпимое отношение к службе, но тогда вид повестки на столе вызвал у него приступ праведного гнева.
  — Черт побери, Лофт, а я-то думал, что мы позаботились обо всем этом! — негодующе бросил он Перси, избавленному от подобных переживаний.
  — Мы и позаботились, — отвечал Перси, указывая пальцем в мою сторону. — Ослабленный ребенок, мать — в лечебнице для душевнобольных. Все было встречено с пониманием.
  — Так что же стало с их пониманием сейчас, черт тебя возьми? — вопросил Рик, сунув под нос Перси повестку. — Стыд и позор, вот это что такое, Лофт!
  — Не надо было тебе говорить старушке Черри о Липси! — несколько позднее с раздражением бросил Перси Лофт Пиму. — Она пошла и от обиды настучала на твоего папу.
  Однако сдаваться армия не желала, и поредевший «двор», состоявший теперь из Перси Лофта, выводка мамаш, Олли и мистера Кадлава, ничего не оставалось делать, как сняться с места и переселиться в задрипанную гостиницу в Бредфорде, где Рик был вынужден совмещать занятия строевой подготовкой на плацу с тяготами финансового руководства. Используя разменный автомат гостиницы и ее кредит, печатая и подшивая бумаги в гостиничных номерах, загружая таинственными грузами гостиничный гараж, «двор» мужественно вел арьергардные бои, пытаясь избежать окончательного поражения. Но все усилия были тщетны. Вспоминается воскресный вечер. Рик в форме рядового, только что отутюженной, должен отбыть в бараки. Под мышкой у него зажата мишень для метания дротиков, которую он хочет презентовать офицерскому клубу, ибо Рик твердо поставил своей целью превзойти всех по части услужливости и тем обеспечить себе право облегчать нам наши тяготы.
  — Сын. Для тебя настало время твердо вступить на тернистый путь, который должен привести тебя, к радости и гордости отца твоего, к посту лорда главного судьи. Все вокруг тебя погрязло в лени, и ты тоже отдал ей дань. Кадлав, погляди на его рубашку. Деловой человек и грязная рубашка — несовместимы. Погляди на его волосы! Да еще немного и его можно будет принять за хиппи. Тебя ждет закрытая школа, сынок, и да благословит тебя Бог, как и меня, впрочем.
  Еще одно по-медвежьи крепкое объятие, финальное глотание слез, одно величественное рукопожатие на благо отсутствующих фоторепортеров — и великий муж отбыл на войну. Пим глядел, пока он не скрылся из виду, а потом крадучись поднялся по лестнице туда, где временно размещались муниципальные квартиры. Дверь оказалась незапертой. Внутри пахло женщиной и тальком. Двуспальная кровать была в беспорядке. Он вытащил из-под нее портфель свиной кожи, вытряхнул из него содержимое и, как это бывало не раз, подивился количеству непонятных папок и неразборчивых писем. Адмиральский костюм для загородной местности, снятый только что и еще теплый, висел в гардеробе. Он порылся в карманах костюма. Зеленый шкафчик, еще более облупленный, чем обычно, выглядывал из своего обычного темного угла Почему он всегда держит его в шкафах и кладовых? Пим попробовал вытянуть запертые ящики. Почему этот шкафчик путешествует отдельно от всех других вещей, словно он заразный?
  — Деньги ищешь, Пострел, да? — услышал он вдруг женский голос, идущий со стороны двери в ванную. — Это была Дорис, классная машинистка и отличная ищейка. — Мой тебе совет: не трудись. Папа твой брал все в кредит, я проверяла.
  — Он говорил, что оставил в своей комнате шоколадку для меня, — решительно ответил Пим, продолжая поиски под ее взглядом.
  — В гараже три сотни плиток армейского шоколада — молочного с орехами. Угощайся, пожалуйста, и там же бензинные талоны, если желаешь.
  — Эта шоколадка особая, — пробормотал Пим.
  * * *
  Я так и не понял, в результате каких махинаций Пим и Липси очутились в одной школе. Просочились по очереди или были отправлены туда вместе — один, чтобы учиться, другая, чтобы продавать свой труд в качестве платы за его обучение. Подозреваю, что вместе, но доказательств не имею, кроме общего представления о методах Рика. Всю жизнь Рик использовал труд преданных ему женщин, которых он то отвергал, то вновь возвращал к жизни. Когда «при дворе» они не требовались, их отправляли куда-нибудь для пользы дела, дабы они облегчали проведение очередной кампании пожертвованиями из средств, вырученных от продажи драгоценностей или просто своими сбережениями или кредитами, которые они брали на свое имя, когда имя Рика было под запретом. Но у Липси не было драгоценностей, и кредиты в банке ей были также недоступны. Все, что у нее было, это ее красота, ее музыка, ее виноватая скорбная задумчивость и маленький английский школьник — единственная ее связь с миром. Сейчас я подозреваю, что Рик уже различал в ней постепенно накапливающиеся грозные симптомы и решил поручить ее мне для опеки. Как бы там ни было, польза от нашего партнерства была обоюдная, а Рик был самым настоящим отступником, и больше ничего.
  Если ко времени поступления в загородную академию мистера Гримбла, предназначенную для сыновей благородных джентльменов, Пим имел хоть какое-то образование, то благодарить за это надо было Липси, а никак не десятки школ первой ступени, воскресных школ и детских садов, на обочине тернистого и полного превратностей жизненного пути Рика. Липси обучала Пима письму, и по сей день я пишу букву «t» на немецкий манер, к букве «z» добавляю перекладину. Она обучала его орфографии, и они часто смеялись, что оба не могут запомнить, сколько «d» в английской разновидности слова «адрес», и даже сейчас я не могу с точностью ответить на этот вопрос, пока не напишу сперва немецкий вариант. Все, что знал Пим, если не считать отдельных кусков Святого Писания, имело своим происхождением фибровый чемодан Липси, потому что при каждом ее свидании с Пимом она старалась залучить его к себе в комнату и, хотел он того или не хотел, преподать ему что-нибудь — из географии или истории или, на худой конец, пусть упражняется в гаммах на ее флейте.
  — Видишь ли, Магнус, без знаний мы ничто. А имея знания, можешь отправляться куда угодно — это как черепаха, несущая на спине свой домик. Научишься живописи — можешь заниматься этим где только пожелаешь. Скульптор, музыкант, художник — они не нуждаются в пропусках. Все, что им надо, — это их головы. Весь мир должен заключаться у нас в голове. Это единственный безопасный способ выжить. А теперь сыграй Липси какую-нибудь красивую мелодию.
  Жизнь в заведении мистера Гримбла была торжеством подобных принципов. Мир заключался в головах учеников, но не в меньшей мере он заключался и в кирпично-каменном строении — домике садовника в конце длинной подъездной аллеи, носившем название Дополнительный дом, приюте тех мальчиков, среди которых последним новобранцем стал Пим. А Липси, его милая верная Липси, стала мамашей этим мальчикам — самой лучшей и самой чуткой. С самого начала они поняли, что они изгои. А если б даже и не поняли, им разъяснили бы это все восемьдесят мальчиков с другого конца подъездной аллеи. Среди его соседей были бледный сын бакалейщика, отец его считался мелкой сошкой даже среди своих собратьев по гильдии. Было три еврея, мешавшие в речи английский с польским. Были безнадежный заика, звавшийся М-М-Марлин, и индус с кривыми ногами — отца его убили японцы, когда взяли Сингапур. И рядом с ними — Пим с его прыщами и ночным недержанием мочи. Но под руководством Липси они ухитрялись как-то перемогаться и даже радоваться жизни. Если мальчики с другого конца аллеи были батальоном гвардейцев, то ученики, жившие в «Дополнительном доме», были штрафниками, которым приходилось добывать свои медали ценой огромных усилий и риска. Штат учителей состоял из тех, кого мистеру Гримблу удалось набрать, а набрать ему удалось тех, кого не востребовала Родина. И мистер О’Малли так дергал за уши учеников, что те теряли сознание, а мистер Фарнберн имел привычку бить учеников головами друг о друга и даже проломил кому-то череп. Преподаватель естествознания называл окрестных мальчишек, забравшихся в сад, большевиками и стрелял из дробовика, целя им в задницы, когда те со всех ног удирали от него. В учебном заведении Гримбла учеников пороли за опоздания и неряшливость, пороли за нерадивость и за нахальство, пороли за то, что порка не идет им впрок. Война выявляла в людях жестокость, жестокость преподавателей усугублялась еще чувством вины от того, что они не в армии, а хитрость и негибкость британской иерархической системы с непреложностью превращала эту жестокость в садизм. Их Бог был защитником английских сквайров, а справедливостью они считали наказания, которым подвергались невоспитанные и низкорожденные неудачники — отмерялись же эти наказания через посредство сильных, а самым сильным и красивым из всех был Сефтон Бойд.
  Каждый рекреационный день, как того неукоснительно требовал Рик, Пим появлялся у въезда на школьную аллею и маячил там в ожидании мистера Кадлава. Если никого не оказывалось, он с облегчением уходил в рощу, где находил уединение и землянику. Когда вечерело, он отправлялся в школу и хвастался там, рассказывая, как прекрасно провел этот день. Иногда, правда, случалось худшее: переполненная машина, а в ней Рик, мистер Кадлав, Сид в форме рядового и еще вдобавок пара-другая жокеев — все в подпитии после остановки в «Куропатках». Если в школе в это время проходил какой-нибудь матч, они принимались громкими криками поддерживать местную команду и раздавать чудовищных размеров апельсины, привезенные в багажнике. Если матча не было, тогда Сид и Морри Вашингтон, останавливали любого мальчика, проезжавшего мимо на своем велосипеде, реквизировали у него машину, после чего устраивали гонку с препятствиями вокруг спортивной площадки, причем Сид, сложив рупором ладони, сам же и комментировал происходящее. А облаченный в адмиральский китель Рик самолично давал им старт, царственно взмахивая платком, и самолично вручал невообразимую коробку конфет победителю, не говоря уже о фунтовых банкнотах, на глазах менявших владельца. А с наступлением вечера Рик не забывал навестить Дополнительный дом и прихватить туда бутылочку шампанского, чтобы старушка Липси немножко повеселела, а то она выглядит такой угрюмой, какая муха ее укусила, сынок? И результат обычно бывал налицо — слышались удары, скрип половиц, крики, и, скорчившись возле ее двери в ночной рубашке, Пим так и не мог сказать, дерутся они всерьез или понарошку. Уже лежа в постели, он слышал, как Рик спускается по лестнице, на цыпочках спускается, хоть при желании шаг Рика мог быть легким, как у кошки.
  А однажды Рик вообще не ушел тихо. Так показалось это не только Пиму, но и всем остальным мальчикам, живущим в Дополнительном доме, — все они проснулись от страшного шума и очень испугались. Липси кричала на Рика, а Рик пытался ее утихомирить, но чем ласковее он с ней говорил, тем неистовее она становилась.
  — Ты сделал из меня форофку! — вопила она, перемежая крики рыданиями, когда ей не хватало воздуха. — Ты нарочно сделал из меня форофку, чтобы наказать меня! Ты был скверным учителем, Рики Пим! Ты заставил меня форофать. Я была женщиной порядочной! Репатрианткой, но женщиной порядочной! Мой отец был порядочным человеком! И прат мой был порядочным! Они были честные, хорошие люди, не чета мне! Ты заставлял меня форофать, чтобы я стала преступником, как ты! В один прекрасный день Бог накажет тебя, Рики Пим. И может быть, заставит и тебя заплакать! Надеюсь, что заставит, очень надеюсь!
  — Старушка Липси опять не в духе, сынок! — объяснил Рик Пиму, когда, уходя, застал его на лестнице. — Пройди к ней потихоньку и постарайся рассмешить ее какой-нибудь забавной историей. Ну как тебе у старины Гримбла?
  — Здорово.
  — Твой старик уж позаботился об этом! В смысле здоровья эта лучшая школа во всей Англии. Можешь справиться в министерстве. Хочешь полкроны? Вот возьми.
  * * *
  Чтобы дойти до велосипеда Липси, Пим заимствовал походку Сефтона Бойда: руки сцеплены за спиной, голова наклонена вперед, глаза устремлены к чему-то неясному на горизонте. Двигаться надо размашисто, гордо и слегка улыбаясь. Так и только так лучшие из нас принимают вид властный и гордый. Клетчатое велосипедное седло ему было не по росту, но на дамском велосипеде Липси вместо перекладины, как с удовольствием подчеркивал всегда Сефтон Бойд, была дырка, и Пим мотался в этой дырке, нажимая на педали то одной, то другой ногой, лавируя между заполненными дождевой водой выбоинами на асфальте. Я главный хранитель и смотритель велосипедов. Справа от него простирался их с Липси огород, который они возделывали во имя победы, слева — та роща, куда упала немецкая бомба — почерневшие обуглившиеся щепки и обломки сучьев — сук тогда еще угодил в окно комнаты, которую он делил с индусом и сыном бакалейщика. И все время его испуганному воображению мерещился настигающий его со своими оруженосцами Сефтон Бойд, мерещилось, что они орут ему вслед, изображая Липси, потому что все они знали, что он любит Липси.
  — Кута ты сопрался, mein lieber13 спекулянт? Что путет телать теперь твое нешное сертце, спекулянтик, когда она умерла?
  Впереди были ворота, возле которых он обычно поджидал мистера Кадлава, а слева от них — «Дополнительный дом» с решеткой, частично снятой и пошедшей на нужды обороны, и полицейским, маячившим в проеме.
  — Меня прислали взять учебник по естествознанию, — сказал Пим полицейскому, глядя ему прямо в глаза и прислоняя велосипед Липси к кирпичной тумбе. Пиму уже случалось лгать полицейским, и он знал, что вид при этом следует принимать максимально искренний.
  — Учебник по естествознанию, стало быть? — переспросил полицейский. — А как твоя фамилия?
  — Пим, сэр. Я здесь живу.
  — Пим, а имя как?
  — Магнус.
  — Ну так беги поживее, Пим Магнус, — сказал полицейский, но, вопреки его совету, Пим прошел в дом медленно, не желая выказывать признаков нетерпения. Семейство Липси в серебряных рамочках выстроилось на прикроватной тумбочке, но из этого множества выделялась крупная голова Рика, трогательно-скромная в своей рамке из свиной кожи, и все понимающие глаза Рика следили за ним всюду, куда бы он ни направился. Он открыл шкаф Липси и вдохнул ее запах, он отодвинул в сторону висевший там кружевной белый пеньюар с оборочками, меховую пелерину и пальто верблюжьей шерсти с капюшоном, как колпачок у гнома, которое Рик купил ей в Сент-Морице. Из глубины шкафа он извлек ее фибровый чемодан. Поставив чемодан на пол, он открыл его ключом, который она прятала в пивной кружке, стоявшей на кафельной каминной полке рядом с вечно смеющимся во весь рот игрушечным шимпанзе, которого звали Крошка Одри. Он вынул оттуда книгу, похожую на Библию, напечатанную острым, как наконечники стрел, готическим шрифтом, и ноты, и непонятные учебники, и паспорт с фотографией, где Липси была совсем молодой, и связки писем на немецком языке от ее сестры Рейчел, имя которой надо было произносить так: Ра-хи-иль — сестры, которая больше ей не писала, и с самого дна достал письма Рика, они были рассортированы по пачкам и перевязаны шпагатом. Некоторые из этих писем он выучил почти наизусть, хоть и нелегко ему было распутывать и улавливать то важное и животрепещущее, что скрывалось за нагромождением слов:
  «…Суть состоит в том, что не пройдет и нескольких недель, моя дорогая, и застилающие горизонт тучи рассеются и исчезнут навсегда. Лофт выхлопочет мне демобилизацию, и мы с тобой сполна насладимся заслуженной наградой… Приглядывай за моим мальчиком, который любит тебя как мать, и старайся, чтобы он не стал снобом… Твои сомнения насчет Опекунского Фонда совершенно беспочвенны… Ты не должна беспокоиться об этом, чтобы не усугублять моих волнений теперь, когда может прозвучать Трубный Глас, и, вполне вероятно, Роковой, что принесет несказанное облегчение столь многим и в том числе Уэнтворту… И не ругай меня за У. и его жену, эта женщина большая мастерица поднимать шум, в этом ей равных нет…
  Привет от меня Теду Гримблу, которого я считаю Воспитателем с большой буквы и отличным директором. Скажи ему, что я выслал еще один английский центнер чернослива, и пусть подготовится также к приемке превосходных наисвежайших апельсинов. Лофт выхлопотал мне трехнедельный отпуск, но все опять начнется сначала, если меня опять призовут…
  Что же до Другого Дела, Маспоул утверждает, что следует посылать образчики, как раньше. Пожалуйста, помни о временной неплатежеспособности, препятствующей моей заботе о достойных людях типа Уэнтворта…
  Если ты немедленно не пришлешь мне чеков в счет оплаты, меня опять ожидает тюрьма, как и всех моих мальчиков, за исключением непотопляемого Перси. Этот факт непреложный… разговоры о самоубийстве — глупость, ведь в этой бессмысленной трагической бойне и так полно смертей, куда ни погляди… Маспоул говорит, что если ты вышлешь это завтра срочно до востребования, то в субботу, к открытию, чеки уже придут, и тогда они незамедлительно перешлют их Уэнтворту…»
  Письмо Липси, оставленное им напоследок, в отличие от прочих писем было предельно кратким:
  «Мой дорогой и любимый Магнус, будь всегда хорошим мальчиком. Милый, занимайся музыкой и служи крепкой опорой в жизни своему папе.
  Я люблю тебя.
  Липси»
  Пим сложил все эти письма, включая письмо Липси, сунул их в учебник естествознания, а учебник — под ремень. Школьная котельная помещалась в подвале, а бумага в топку попадала по желобу, чей люк находился на заднем дворе. Приблизиться к люку значило напроситься на порку, самому жечь там бумагу было равносильно акту капитуляции Квислинга или самопотоплению флота. С низины шла сильная гроза, меловые холмы на фоне черных туч приобрели оливковый оттенок. Став над открытым люком и втянув голову в плечи, Пим бросал туда письма и смотрел, как исчезают они в желобе.
  Десятки людей — и взрослых, и его товарищей — могли видеть его за этим занятием. Среди них, несомненно, были и приверженцы Сефтона Бойда. Но открытость, с какой все это проделывалось, убеждала их, что действовал он с чьего-то разрешения. В этом же убедил себя и Пим. Последним он бросил в топку письмо, призывавшее его служить крепкой опорой, после чего он удалился, ни разу не оглянувшись, чтобы узнать, заметили его или не заметили.
  Ему понадобилась преподавательская уборная, этот укромный Сент-Мориц с обшитыми деревом стенами, великолепными медными кранами и зеркалом в раме красного дерева, потому что Пим любил роскошь так, как любят ее лишь те, кто обделен любовью. По запретной лестнице, ведущей в учительскую, он поднялся на площадку. Дверь в уборную была приоткрыта. Толкнув ее, он проскользнул внутрь и запер за собой дверь. Он был один. Он вглядывался в свое лицо, придавая ему разные выражения. Он открыл краны, умылся — тщательно, до блеска. Неожиданно обретенное одиночество вкупе с грандиозностью того, что ему удалось совершить, возвышало его в собственных глазах. Такое величие кружило голову. Он был Господом Богом. Он был Гитлером. Он был Уэнтвортом. Королем зеленого шкафчика, достойным потомком Ти-Пи. Отныне ничто в мире не произойдет без его участия. Он вытащил перочинный нож, открыл его и, поднеся лезвие к лицу, отраженному в зеркале, произнес клятву рыцарей короля Артура: «Экскалибуром14 клянусь!» Раздались удары колокола, звавшие к обеду. Но перекличку перед обедом не устраивали, а есть ему не хотелось, есть ему теперь никогда не захочется, раз он стал бессмертным рыцарем. Смутное желание полоснуть себя по горлу он отверг — слишком важная миссия ему предстоит. Он размышлял. У кого в школе самая лучшая семья? У меня. Пимы — молодцы, каких мало, а Принц Магнус — самый быстрый скакун на всем земном шаре. Он прижался щекой к деревянной обшивке — дерево пахло крикетными мячами и швейцарским лесом. В руке у него по-прежнему был нож. Глаза щипало, на них наворачивались слезы, в ушах шумело. Он огляделся и увидел на самой середине центральной панели глубоко врезанные в дерево инициалы: К.С.Б. Наклонившись, он собрал валявшиеся возле ног деревянные стружки и бросил их в унитаз, где они продолжали плавать. Он спустил воду, но стружки не утонули. Оставив все как есть, он пошел в студию и закончил там свой бомбардировщик.
  После обеда он стал ждать, твердо уверенный, что ничего не произошло. Если я зайду туда, там ничего не окажется. Это Мэггс из третьего класса. Это Джеймсон — я видел, как он входил в уборную. Это сделал один местный бандит, я видел, как он крался по территории, за поясом у него был кинжал, а фамилия его Уэнтворт. Во время вечерней молитвы он молится, чтобы немецкой бомбой разнесло преподавательскую уборную. Но бомба сброшена так и не была. На следующий день он отдал Сефтону Бойду самую свою большую драгоценность — коалу, подаренную ему Липси после его аппендицита. Во время перемены он зарыл нож в рыхлой земле за крикетным павильоном, как я сказал бы теперь — припрятал до лучших времен. Только на вечерней линейке не обещавшим ничего хорошего голосом было произнесено полное имя достопочтенного Кеннета Сефтона Бойда, эсквайра, выкликнул его дежурный учитель, садист О’Малли. Недоумевающий благородный джентльмен был препровожден в кабинет мистера Гримбла. Почти столь же недоуменно Пим смотрел, как его уводили. Зачем они увели его, моего лучшего друга, нового владельца моего коалы? Дверь красного дерева захлопнулась, и восемьдесят пар глаз вперились в ее затейливую резьбу, причем глаза Пима не были исключением. Пим услышал голос мистера Гримбла, потом Сефтон Бойд протестующе выкрикнул что-то. Потом воцарилась торжественная тишина, в которой свершалась Божья кара, удар следовал за ударом. Считая удары, Пим чувствовал себя очищенным и отомщенным. Итак, это не был Мэггс, не был Джеймсон, не был я. Бойд сделал это сам, иначе его бы не пороли. Так осознал он, что справедливость справедлива лишь настолько, насколько справедливы адепты ее.
  — Там стоял дефис, — сказал ему на следующий день Сефтон Бойд. — Кто бы это ни был, он написал мою фамилию через дефис, а в ней нет дефиса. Если я найду этого мерзавца, я убью его.
  — Я тоже, — как верный друг, пообещал ему Пим, и пообещал вполне искренне. Как и Рик, он учился искусству жить одновременно в нескольких измерениях. Это искусство заключалось в том, чтобы всякий раз забывать все, кроме того, где ты сейчас находишься и от чьего лица говоришь.
  Влияние, которое оказала смерть Липси на маленького Пима, было многообразно, и последствия ее были далеко не только отрицательными. Кончина эта закалила его как личность, укрепила его во мнении, что женщины существа ненадежные, склонные к внезапным исчезновениям. На примере Рика он усвоил значение респектабельной внешности, понял, что единственный путь к безопасности — это видимость законности. В нем росло убеждение, что он тайная пружина и двигатель всего происходящего. Например, это он, Пим, спустил шины мистеру Гримблу и высыпал в бассейн три шестифунтовых пакета соли. И при этом он же, Пим, руководил поисками преступника, измышляя множество хитроумных и заковыристых ходов и способов проверки и бросая черную тень на множество устойчивых репутаций. С уходом Липси он мог целиком отдаться любви к Рику, и, что даже было еще удачнее, он мог любить его издали, потому что Рик опять исчез.
  Сел ли он снова в тюрьму, как и грозил Липси? Обнаружила ли полиция зеленый шкафчик? Пим не знал всего этого тогда, как, говорю наобум, не знает этого сейчас и Сид. Из рядов вооруженных сил Рик был неожиданно вычеркнут на шесть месяцев раньше срока, со ссылкой на списки подследственных, но в архиве никаких следов дела обнаружено не было, возможно потому, что там работала одна дама, преданный друг Перси, готовая служить ему верой и правдой. Какова бы ни была истинная причина, но факт тот, что Пим опять был предоставлен самому себе, из чего извлекал немало удовольствия. На выходные Олли и мистер Кадлав брали его к себе в Фулхэм в квартиру на первом этаже, где всевозможным образом баловали его. Мистер Кадлав, по-прежнему не имевший себе равных во всевозможных умениях, учил его борьбе, а когда они все вместе выбирались на реку на прогулку, Олли обряжался в женское платье и начинал говорить таким писклявым голосом, что, кроме мистера Кадлава и Пима, никто на свете не догадался бы, что тряпки эти скрывают мужчину. На каникулы более длинные ему полагалось гулять по обширным владениям Черри рука об руку со Сефтоном Бойдом и слушать совсем уж душераздирающие истории про частную школу, куда ему вскоре предстояло поступать — как новичков там заворачивают в тюки, привязывают к бельевой корзине и спускают вниз по каменной лестнице, как впрягают их в двуколку, цепляя за ухо рыболовным крючком, и гоняют по школьному двору, заставляя возить на себе старшеклассников.
  — Мой отец попал в тюрьму и бежал, — в свой черед сообщил ему Пим. — У него есть ручная галка, которая прилетает и приносит ему еду.
  Он представлял себе Рика в пещерах Дартмора и как Сид и Мег заворачивают в носовой платок предназначенные Рику пирожки в то время, как ищейки уже рыщут по следу.
  — Мой отец — тайный агент, — сказал он Сефтону Бойду в другой раз. — Его пытали в гестапо и чуть не замучили там, но мне не велено это разглашать. Его настоящая фамилия Уэнтворт.
  Сам удивляясь собственной выдумке, Пим продолжал развивать эту версию. Новое имя и героическая смерть как нельзя лучше подходили Рику, они придавали ему значительность, которой, как начал подозревать Пим, тому не хватало, и выправляли ситуацию с Липси. Поэтому когда в один прекрасный день Рик опять весело вкатил в его жизнь — никем не замученный и ничуть не изменившийся, вместе с двумя дружками-жокеями и коробкой мандаринов и новехонькой мамашей в шляпе с пером, — Пим всерьез стал обдумывать план своей работы в гестапо и прикидывать, каким образом можно туда завербоваться. Он бы обязательно претворил в жизнь этот план, если б окончание войны предательски не лишило его этой возможности.
  Здесь вкратце следует сказать также и о политических пристрастиях Пима в период формирования его как личности. Черчилль — чересчур хмур и чересчур популярен. Де Голль, с этой его высокой, похожей на ананас фуражкой набекрень, слишком уж напоминает дядю Мейкписа, а Рузвельт — в очках, с папкой и в кресле на колесиках — это просто загримированная тетя Нелл. Гитлера, к несчастью, так все ненавидят, что Пим желал своим отношением к нему восстановить справедливое равновесие. Во вторые отцы он выбрал себе Иосифа Сталина. Сталин — не хмурится и не молится. Он только добродушно хохочет, играет с собаками и срезает розы в саду, как это показывает кинохроника, в то время как верные ему войска побеждают, сражаясь в снегах Сент-Морица.
  * * *
  Отложив ручку, Пим внимательно вглядывался в написанное — сперва со страхом, затем с растущим облегчением. Наконец он рассмеялся.
  — Я не сломался, — прошептал он. И, налив стопку водки, выпил за добрые старые времена.
  5
  Постель фрау Бауэр была узкой и неровной, как у Золушки из сказки, и Мэри лежала на ней не шевелясь, точно в той же позе, какую приняла, когда Бразерхуд швырнул ее на эту кровать — завернутая в перину, колени опасливо подведены к животу, руки сомкнуты на груди. Он оставил ее в покое. Она не чувствовала на себе больше его дыхания, не чувствовала запаха. Но она ощущала тяжесть его в изножье кровати и лишь с некоторым усилием вспоминала, что не любовью они только что занимались. Так часто раньше он оставлял ее в полудреме, как сейчас, в то время как сам уже звонил по телефону, подсчитывал расходы или погружался еще в какое-нибудь дело, восстанавливая обычный распорядок своей жизни — жизни мужчины. Он раздобыл где-то магнитофон, а у Джорджи был второй, на случай если первый магнитофон выйдет из строя.
  Для заплечных дел мастера Найджел был мал ростом, но весьма щеголеват — в приталенном, в легкую светлую полоску костюме и с шелковым платком.
  — Вели Мэри сделать добровольное заявление, ладно, Джек? — сказал Найджел с таким видом, будто сам он делал это по меньшей мере раз в неделю. — Добровольное, но официальное по форме. Боюсь, оно может пригодиться. И решает тут не один Бо.
  — При чем тут добровольность? — возразил Бразерхуд. — Она давала подписку, когда ее вербовали, второй раз, когда выходила в отставку, и в третий раз, когда стала женой Пима. Все, что тебе известно, Мэри, по праву наше. Не имеет значения, автобусный ли это разговор или собственными глазами увиденный дымящийся пистолет в его руке.
  — И эта твоя крошка Джорджи будет свидетелем, — сказал Найджел.
  Мэри слышала собственную речь, но многих слов не понимала, потому что одним ухом она зарылась в подушку, а другим вслушивалась в утренние звуки просыпающегося Лесбоса, — они доносились из открытого окна их маленького дома с террасами, на самой середине холма, где разместился поселок Пломари; она вслушивалась в стрекот мопедов и моторных лодок; пение дудок и урчание грузовиков на узких улочках; вслушивалась в крики овец, которых резал мясник, и крики лотошников на рынке возле гавани. Покрепче зажмурившись, она могла представить себе рыжие крыши через улицу напротив, за трубами и бельевыми веревками, и садики на этих крышах, где росла герань, и вид на порт и длинный мол с мигающим красным огоньком вдали, и злых рыжих котов, которые греются на солнышке и поглядывают, как из тумана возникает катер.
  С тех пор и впредь Мэри представляла эту историю так, как она рассказывала ее Джеку Бразерхуду: фильмом ужасов, который невозможно смотреть иначе как маленькими порциями, в котором она сама выступает в качестве основного злодея. Катер подходит к берегу, коты потягиваются, спущены сходни; английское семейство Пимов — Магнус с Мэри и их сын Том — друг за другом спускается на берег в поисках очередного идеального убежища вдали от всех и вся. Потому что ничто более не способно их от всего этого избавить, нигде не чувствуют они себя в достаточном отдалении. Пимы превратились в «Летучих голландцев» Эгейского моря — едва успев обосноваться, они опять пакуют вещи, в последний момент меняя рейсы пароходиков и острова назначения, как гонимые по свету проклятые души. И один только Магнус знает, в чем состоит проклятие, один только Магнус знает, кто их преследует и за что. А Магнус, прикрыв эту тайну улыбкой, надежно запер ее, как и все прочие свои тайны. Она видит, как весело он шагает впереди — одной рукой он удерживает на голове соломенную шляпу, чтобы ее не сорвало ветром, в другой болтается его чемоданчик. За ним поспешает Том в длинных серых фланелевых брюках и форменном школьном блейзере со значком его младшей бойскаутской дружины на кармане — формы он не желает снимать, несмотря на восьмидесятиградусную жару. Она видит и себя — одурелую после вчерашней выпивки и кухонного чада, но уже замыслившую, как предать их обоих. А за ними следуют босоногие местные носильщики, сгибающиеся от переизбытка вещей — всех этих полотенец и постельного белья и хлебцев «Уитабикс», которые так любит Том, и прочего хлама, который она набрала в Вене и припасла для их «великого путешествия», как называет Магнус этот доселе невиданный их совместный семейный отдых, мечту о котором они, по всему судя, так долго лелеяли, хоть Мэри и не помнит, чтоб о таком отдыхе заходила речь раньше чем за считанные дни до отъезда. Честно говоря, она бы предпочла вернуться в Англию, забрать собак от садовника, а длинношерстного сиамского кота — от тети Тэб и провести это время в Плаше.
  Носильщики опустили на землю свой груз. Магнус, как всегда щедрый, одаривает их из сумочки Мэри, которую она держит открытой. Неловко склонившись перед приемной комиссией лесбосских котов, Том заявляет, что уши у них похожи на листочки сельдерея. Раздается свисток, носильщики вспрыгивают на сходни, катер возвращается в туман. Магнус, Том и предательница Мэри глядят ему вслед с грустью, с какой всегда провожаешь корабли, возле ног их в беспорядке составлены пожитки, а маяк струит свой красный свет прямо на их головы.
  — А после этого мы сможем вернуться в Вену? — спрашивает Том. — Мне так хочется повидаться с Бекки Ледерер.
  Магнус не отвечает. Он слишком занят собственными изъявлениями радости. Он изъявлял бы радость даже на собственных похоронах, и Мэри любит в нем эту черту, как любит в нем и многие другие черты, до сих пор любит. Иногда его явные добродетели как бы служат мне обвинительным приговором.
  — Вот оно, Мэбс! — восклицает Магнус, величавым жестом обводя голый конус холма с прилепившимися к нему коричневыми домиками — последний их приют. — Мы нашли его! Наш Плаш-на-взморье!
  Он поворачивается к ней с улыбкой, которой она до того времени за ним не замечала — улыбкой такой храброй, такой усталой и светлой в своей отчаянности.
  — Мы здесь в безопасности, Мэбс! Все в порядке!
  Рука его обвивает ее плечи, и она не отодвигается. Он привлекает ее к себе, они обнимаются. Том протискивается между ними и обнимает их обоих.
  — Эй, я тоже хочу! — говорит он.
  Тесно сомкнувшись, как вернейшие союзники, трое людей идут по молу, оставив багаж там, где он есть, пока не найдут для него более подходящего места. Ловкий Магнус с самого начала угадывает, в какую таверну им следует пойти, и кого очаровать, и кого завербовать в сообщники, используя для этого свой на удивление сносный греческий язык, которым он как-то незаметно смог овладеть за время своих скитаний. Но впереди еще вечер, а вечера становятся все тяжелее и тяжелее, перспектива вечера нависает над ней с момента, когда она открывает глаза, весь день она чувствует, как медленно приближается, неотвратимо наползает вечер. Чтоб праздновать новоселье, Магнус купил бутылку «Столичной», хотя они не раз уже решали не употреблять больше этого чересчур крепкого напитка и перейти на местное вино. Бутылка почти пуста, и Том, слава Богу, наконец-то угомонился в своей новой комнате. Или так, по крайней мере, Мэри надеется, потому что в последнее время Том взял привычку изображать из себя, как говаривал ее папа, «охотника за окурками», то есть виться вокруг них, улавливая обрывки разговора.
  — Слушай, Мэбс, к чему такое ужасное выражение лица? — говорит Магнус, желая ее растормошить. — Разве тебе не по вкусу наш новый Schloss?15
  — Ты рассмешил меня, и я улыбнулась.
  — Это не было похоже на улыбку, — говорит Магнус и сам изображает улыбку. — С моего места это виделось скорее как гримаса.
  В Мэри закипает раздражение, и, как всегда, она не в силах его сдержать. Замышленное, хоть еще и не совершенное преступление, заставляет ее чувствовать себя виноватой.
  — Вот ты о чем! — резко отчеканивает она. — Хочешь сказать, что не на ту тратишь свое остроумие!
  И, ошарашенная собственной грубостью, Мэри заливается слезами, в то время как ее судорожно сжатые кулаки барабанят по подлокотникам плетеного кресла. Но Магнус ничуть не обескуражен. Магнус ставит на стол, рюмку, подходит к ней. Он нежно похлопывает ее по руке, ожидая, когда она обратит на него внимание. Он заботливо отставляет от нее рюмку. Несколько минут спустя пружины их новой кровати стонут и воют, как целый оркестр настраиваемых духовых инструментов, потому что на помощь Магнусу приходит отчаянное желание. Он ведет себя с ней так, будто они видятся в последний раз. Он укрывается в ней, будто она его единственное прибежище, и Мэри покорно разделяет с ним этот пыл. Она силится угнаться за ним, она кричит: «О, пожалуйста, пожалуйста, ради Бога!» Наконец это происходит, и на один благословенный миг вся мерзость этого мира для Мэри перестает существовать.
  — Мы, между прочим, будем жить здесь под фамилией Пембрук, — говорит Магнус через паузу, но все-таки раньше, чем хотелось бы.
  Пембрук — это один из рабочих псевдонимов Магнуса. Паспорт на имя Пембрука у него в чемоданчике, она там уже его обнаружила. Фотография на паспорте искусно смазана — это может быть Магнус, а может — и кто-то другой. Когда она занималась подделкой документов в Берлине, такие фотографии они называли «плывунами».
  — А Тому что я скажу?
  — Зачем ему вообще говорить?
  — Фамилия нашего сына — Пим. Ему может показаться странным, если ему скажут, что отныне он Пембрук.
  Она ждет, ненавидя себя за неуступчивость. Магнусу обычно не приходится долго думать в поисках ответа, даже если ответ связан с тем, как бы им получше обмануть собственного ребенка. Однако сейчас ответ он находит не сразу, она чувствует, как он ищет его, лежа рядом с ней, без сна в темноте.
  — Что ж, ну скажешь ему, что Пембруки — это владельцы дома, в котором мы живем, я так думаю. Мы пользуемся их фамилией, чтоб нам доставлялись покупки. Это в случае, если он спросит, конечно.
  — Конечно.
  — Эти двое дядечек все еще здесь, — говорит стоящий в дверях Том, который, оказывается, присутствовал при разговоре.
  — Какие еще дядечки? — произносит Мэри.
  Но по затылку ее бегут мурашки, ее бросило в пот от страха. Что он слышал, Том? Что видел?
  — Те, что чинят мотоцикл возле ручья. У них с собой спальные мешки армейского образца, фонарик и хорошая палатка.
  — На острове полно туристов, — поясняет Мэри. — Иди обратно в постель!
  — И на катере они тоже были, — говорит Том. — За шлюпкой прятались. Они там в карты играли. И следили за нами. И говорили между собой по-немецки.
  — И на катере было полно народу, — говорит Мэри. «Почему же ты молчишь, негодяй! — мысленно кричит она, обращаясь к Магнусу. — Лежишь тут, как бревно, вместо того, чтобы помочь мне, когда я потом обливаюсь от страха!»
  Мэри слушает, как бьют куранты в Пломари, отсчитывая часы. «Еще четыре дня, — говорит она себе. — В воскресенье Том улетает в Лондон, чтобы возобновить школьные занятия. А в понедельник я это сделаю, и пусть я буду проклята!»
  * * *
  Бразерхуд тряс ее за плечо. Найджел сказал ему: спроси ее, как все началось, — и запиши, не давай ей финтить.
  — Хотелось бы, чтобы ты вернулась к тому, что было немного раньше, Мэри. Можешь сделать это? Ты слишком торопишься.
  Она услыхала неясное бормотание, затем звук сменяемой кассеты на магнитофоне у Джорджи. Бормотание — это была ее речь.
  — Расскажи нам, как зародилась идея этого отдыха, хорошо, милая? Кто предложил его? Ах, Магнус, вот как! Ясно. Разговор происходил здесь, в доме? Здесь. Ясно. А в какое время суток? Ты сядь, хорошо?
  Итак, Мэри села и опять начала все сначала — о том, как Джек сказал ей это — в чудесный летний вечер в Вене, когда все было абсолютно безоблачно и ни Лесбос, ни другие острова, вошедшие в их жизнь до Лесбоса, еще не маячили на горизонте перед проницательным взором Магнуса. Мэри находилась в подвале; облачившись в халат, она переплетала первое издание «Die letzte Tage der Menschhcit»16 Карла Крауса, книгу, которую Магнус присмотрел в Лебене, когда встречался там со своим агентом, и Мэри…
  — Это постоянное место встреч — Лебен?
  — Да, Джек, Лебен — место постоянное.
  — И как часто он туда отправлялся?
  — Раза два в месяц или три. Там у него был этот старый венгр, а больше никого.
  — Он рассказывал тебе, да? Я считал, что он не обсуждает с тобой агентов.
  — Старый венгр — виноторговец, давний его знакомый, ведет дела в Лондоне и Будапеште. Обычно Магнус свои секреты держит при себе. Но иногда делится со мной. Можно продолжать?
  — Том был в школе, фрау Бауэр — в церкви… — опять заговорила Мэри. Отмечался какой-то католический праздник. Успение, Вознесение, бдение, покаяние — Мэри им уж счет потеряла. Магнус должен был находиться в Американском посольстве. Новоиспеченный комитет начал свою работу, и она ждала его поздно. Она была поглощена процессом склеивания, когда, внезапно подняв глаза, увидала его, без единого шороха появившегося в дверях — Бог знает, сколько он так простоял, удовлетворенно наблюдая за ней.
  — Что ты имеешь в виду, милая? Наблюдал? Как наблюдал? — вмешался Бразерхуд.
  И тут Мэри удивилась себе. Она запнулась, смешалась.
  — Как бы свысока наблюдал. С каким-то болезненным чувством превосходства. Не заставляй меня его ненавидеть, Джек, пожалуйста, не надо!
  — Хорошо, итак, он за тобой наблюдает… — произнес Бразерхуд.
  Наблюдает, и, когда она видит его, он разражается смехом и осыпает ее губы страстными поцелуями, бессчетными и мелкими, как чечетка Фреда Астора, и вот они уже наверху для «полного и откровенного общения», как называет это Магнус. Они занимаются любовью, он тащит ее в ванную, моет ее, относит обратно, вытирает полотенцем, и двадцать минут спустя Мэри и Магнус уже спешат по небольшому парку на вершине Деблинга — точь-в-точь счастливая парочка. А впрочем, сейчас они почти счастливы; они торопливо минуют песочницы и стенку для лазания, которую Том уже перерос, и гигантскую клетку для игры в мяч, где Том практикуется в футбол, а потом вниз к ресторану «Тегеран», заменившему им недоступную английскую пивную, потому что Магнусу так нравится черно-белый видео и сентиментальные арабские картины, которые там прокручивают по вашему желанию с приглушенным звуком в то время, как вы едите кус-кус, запивая его «Калтерером». За столом он пылко жмет ей руку, и она чувствует его возбуждение — как молния, как электрический разряд, словно обладание лишь усилило его страсть.
  — Давай исчезнем, Мэбс. Исчезнем по-настоящему. Будем жить, а не разыгрывать спектакль. Давай возьмем Тома, используем все накопившиеся отпуска и укатим к черту на все лето. Ты будешь писать картины, а я займусь книгой, и мы станем любить друг друга так, что небу станет жарко!
  Мэри говорит, куда же им отправиться, на что Магнус отвечает: не все ли равно. «Я завтра зайду в бюро путешествий на Ринге». Мэри спрашивает, как там новый комитет. Он берет ее руку в свою, трогает кончиками пальцев выступы ладони, и она опять чувствует возбуждение, а ему это нравится.
  — Новый комитет, Мэри, — произносит Магнус, — это глупейшее и загадочнейшее предприятие из всех, в какие я когда-либо влезал, а, поверь мне, я видал их немало. Единственное, чем там занимаются, это болтают, чтобы лучше выглядеть в собственных глазах и при случае иметь право рассказывать каждому, кто согласен будет их выслушать, как они неразлучны с американцами. Ледерер не может надеяться, что мы раскроем ему всю нашу сеть, ведь сам он не раскрыл бы мне даже имени своего портного, в случае если бы имел такового, не говоря уже об агентах.
  Тут опять Бразерхуд ее перебил.
  — Он объяснил тебе, почему Ледерер не склонен делиться с ним?
  — Нет, — сказала Мэри.
  На этот раз вмешался Найджел.
  — И он никак не объяснил, в каком смысле и почему этот комитет такое уж загадочное предприятие?
  — Нет, просто загадочное, надуманное — пустой номер. Вот все, что он сказал. Я спросила его, что будет с его агентами. Он сказал, что агенты сами позаботятся о себе, а если Джека так уж волнует их судьба, он может послать гонца. Я спросила, что подумает Джек…
  — И что же он подумает? — спросил Найджел, не скрывая любопытства.
  — Он сказал, что и Джек — пустой номер. «Я не на Джеке женился, я женился на тебе. Его следовало бы отправить в отставку десять лет назад. Джек свинья». Извини. Но он так сказал.
  Засунув руки в карманы, Бразерхуд мерил шагами тесную комнату, то разглядывая фотографии незаконной дочери фрау Бауэр, то роясь на ее книжной полке, заставленной романами в бумажных обложках.
  — Еще что-нибудь про меня? — спросил он.
  — «Джек слишком давно в седле. А время бойскаутов прошло. Ситуация изменилась, и это ему не по плечу».
  — Больше ничего? — спросил Бразерхуд.
  Теребя подбородок, Найджел разглядывал свой изящный башмак.
  — Ничего, — сказала Мэри.
  — Он пошел прогуляться в тот вечер? Повидаться с…
  — Он виделся с ним накануне.
  — Я спрашиваю про тот вечер! Отвечай на заданный вопрос, черт побери!
  — Я и отвечаю, что виделся накануне!
  — И газету брал? Все как положено?
  — Да.
  По-прежнему не вынимая рук из карманов, Бразерхуд распрямился и вызывающе взглянул на Найджела.
  — Я собираюсь сказать ей. Ты не устроишь мне сцены?
  — Ты спрашиваешь разрешения официально?
  — Не очень официально.
  — Потому что если официально, то я должен посоветоваться с Бо, — предупредил Найджел, почтительно взглянув на золотые часы, словно должен был повиноваться им.
  — Ледерер знает, и мы знаем. Поскольку это известно и Пиму, то кто же тогда остается? — продолжал гнуть свое Бразерхуд.
  Найджел секунду поразмыслил.
  — Твое дело. Твой работник, тебе и решать. Тебе и выпутываться. Ей-богу!
  Наклонившись к Мэри, Бразерхуд приблизился к самому ее уху. Она помнила этот запах: запах шерсти, родной запах.
  — Слушаешь?
  Она покачала головой. «Нет. И никогда не буду. И жалею, что слушала раньше».
  — Этот новый комитет, над которым издевался Магнус, разрабатывал важнейшую операцию. Проект, который упрочивал наше сотрудничество с американцами так, как ни один другой проект за многие годы. Девиз его был: «Взаимное доверие». Достичь его в наши дни не так просто, как это бывало раньше, но мы ухитрились сделать все. Тебя что, в сон клонит?
  Она кивнула.
  — Твой Магнус не только знал обо всем этом, он был одной из главнейших пружин и двигателей всего предприятия. А может быть, и просто главнейшей пружиной. Он даже посмел жаловаться мне, когда велись переговоры, что лондонская сторона проявляет излишнюю осторожность и узость мышления в вопросах взаимопомощи. Он считал, что мы должны были шире использовать американцев и, в свою очередь, ждать от них ответных шагов. Это первое.
  «Мне больше абсолютно нечего добавить. Можешь узнать у меня лишь мой домашний адрес или расспросить о ближайших родственниках. Это единственное, что остается. Ты ведь сам обучал меня этому, Джек. На случай если когда-нибудь меня сцапают».
  — Теперь второе. Не прошло и трех недель с начала работы, как американцы, по причинам, которые я счел тогда надуманными и оскорбительными для нашего достоинства, стали возражать против участия в работе комитета твоего мужа и попросили меня заменить его кандидатурой, более для них приемлемой. Так как Магнус был основным исполнителем чешской операции и, помимо того, некоторых других, помельче, проводившихся в Восточной Европе, я отказался пойти им навстречу, сочтя их требование совершенно невозможным.
  Год назад в Вашингтоне они также возражали против него, и Бо сложил тогда перед ними лапки, с моей точки зрения, совершенно напрасно. Я не собирался давать им возможность проделать это вторично. Мне почему-то не нравится, когда кто-то, будь то американские или иные джентльмены, учит меня, как мне управлять моими подчиненными. Я ответил им отказом и велел Магнусу немедленно отправляться в отпуск и носу не показывать в Вене до моего распоряжения. Вот как на самом деле обстоят дела, и я думаю, что настало время кое-что из этого тебе узнать.
  — Вдобавок это еще и весьма секретная информация, — предупредил Найджел.
  Она тщетно искала в себе признаков удивления. Нет. И никакой волны протеста. Ни малейшей вспышки раздражения из тех, что так хорошо известны ее домашним. Бразерхуд прошел к окну и выглянул наружу. Из-за снега светало быстрее. Бразерхуд выглядел постаревшим, помятым. Седые волосы растрепались, и она заметила, что под ними просвечивает розовая кожа.
  — Ты защитил его, — сказала она, — как верный друг.
  — Точнее сказать, как последний дурак.
  В доме все было перевернуто вверх дном. Снизу из гостиной до них доносился шум сдвигаемой мебели. И только здесь было спокойно. Наверху с Джеком.
  — Не надо так уж казнить себя, Джек, — сказал Найджел.
  * * *
  Бразерхуд усадил Мэри в кресло и налил ей виски. «Только одну рюмку, — предупредил он ее, — учти, что это будет последняя». Найджел занял ее место на кровати — он развалился, выставив ногу так, словно он растянул ее на ступеньках модного клуба. Бразерхуд повернулся к ним обоим спиной. Он предпочитал вид из окна.
  — Итак, сначала вы отправились на Корфу. У твоей тети там дом. Вы снимаете этот дом. Расскажи про это. И поточнее.
  — Тетя Тэб, — сказала Мэри.
  — Полное имя, пожалуйста, — сказал Найджел.
  — Леди Тэбайта Грей. Папина сестра.
  — В свое время оказывала нам услуги, — вполголоса произнес Бразерхуд, обращаясь к Найджелу. — В этой семье, если вдуматься, почти все когда-нибудь числились в наших списках.
  Она позвонила тете Тэб вечером, сразу же, как только они вернулись из ресторана, и каким-то чудом выяснилось, что от дома в последнюю минуту отказались и он пустовал. Они сговорились, позвонили в школу Тому и условились, что он вылетит сразу же по окончании семестра. Как только про отпуск прослышали Ледереры, они, разумеется, захотели присоединиться. Грант сказал, что бросит все дела. Но Магнус напрочь отверг их. Он сказал, что Ледереры — это столпы того общества, которое он мечтает отринуть от себя. И почему, черт побери, он должен тащить с собой на отдых свою работу? Пять дней спустя они уже обосновались в доме у тети Тэб, и все было лучше некуда. Том брал уроки тенниса в гостинице, неподалеку от дома, плавал, кормил коз экономки и занимался починкой яхты вместе с Костасом, сторожившим яхту и ухаживавшим за садом. Но больше всего он любил по вечерам отправляться с Магнусом на увлекательнейшие крикетные матчи на окраине. Магнус объяснил, что на остров крикет завезли англичане, когда оборонялись здесь от Наполеона. Такого рода вещи Магнус знал. Или притворялся, что знал.
  Эти крикетные матчи на Корфу еще больше сблизили Магнуса и Тома. Они валялись на траве, уплетали мороженое, болели за своих любимчиков и вели эти их мужские разговоры, без которых Том не мыслил себе счастья, потому что Том любит Магнуса до самозабвения, и был папенькиным сыночком всегда, с самого раннего детства. Что же до Мэри, то она занялась пастелью, потому что для ее акварельной техники на Корфу летом было слишком жарко и краска на листе сохла быстрее, чем она успевала что-то сделать. Но пастелью она рисовала хорошо, добивалась хорошего сходства и объемности изображения, к тому же успевая привечать чуть ли не половину всех островных собак, потому что греки собак не кормят, не заботятся о них и совершенно не обращают на них внимания. И все были счастливы и абсолютно довольны, и у Магнуса была прохлада оранжереи, где он мог писать, и прогулки в глубь острова, когда его не одолевало беспокойство, а одолевало оно его обычно рано утром, а потом поздним вечером, днем же он как-то умел с ним сладить. Обедали они поздно, обычно в таверне и, честно сказать, часто сопровождали трапезу обильными возлияниями, но почему бы и нет, ведь они были на отдыхе. Потом они наслаждались долгими послеполуденными сиестами с сексом — Мэри и Магнус занимались любовью на террасе, а Том разглядывал в бинокль Магнуса голых красоток на пляже — словом, как говорил Магнус, каждый получал свою долю плотских радостей. До тех пор, пока однажды время внезапно не прекратило свой бег, и Магнус, вернувшись с поздней прогулки, сознался, что в книге своей он никак не может одолеть трудный кусок. Решительными шагами он вошел в комнату и налил себе неразбавленной анисовой водки, с размаху опустился в кресло, после чего и выложил:
  — Прости, Мэбс, прости, Том, старина, но место это чересчур идиллическое. Мне требуется чего-нибудь пожестче. Дайте мне ради Бога поговорить с людьми! Хочу копоти, грязи, даже немного страданий вокруг. А здесь ты словно на Луне! Хуже чем Вена, ей-богу!
  Он был ласков, но непреклонен. Он, видимо, выпил, но лишь потому, что разнервничался.
  — Я кисну, Мэбс. Я и вправду дошел до точки. Вот и Тому я говорил — правда, Том? — говорил, что просто не могу выносить больше этот остров и чувствую себя дерьмом, потому что вам-то обоим здесь так нравится!
  — Да, он говорил, — подтвердил Том.
  — И не раз. А сегодняшний день просто доконал меня, Мэри. Вы должны пойти мне навстречу. Вы оба.
  И разумеется, они оба сказали, что пойдут навстречу. Мэри немедленно позвонила Тэб, чтобы та могла сдать дом в аренду. Они пылко обнялись, все трое, и пошли спать с чувством решимости, а наутро Мэри начала складываться, в то время как Магнус пошел в городок за билетами, открывающими для них новый этап их Одиссеи. Однако Том, который за умыванием всегда бывал особенно разговорчив, выдвинул другое объяснение их отъезда с Корфу. На крикетном матче папа встретил какого-то таинственного человека. Матч был просто классный: две лучшие команды на острове, бой не на жизнь, а на смерть. Мы смотрели во все глаза, и вдруг появился этот тощий, с умными глазами, усами, обвислыми, как у фокусника, и к тому же хромой, и папа сразу насторожился. Он подошел к папе, улыбнулся, они немножко поговорили: они все ходили и ходили кругами вокруг площадки вдвоем, а этот, тощий, еле волочился, потому что он калека, но с папой он был очень ласков, хоть папа от него так и взъерепенился…
  — Разволновался, — машинально поправила его Мэри. — Не кричи так громко, Том, наверное, папа где-нибудь пристроился работать.
  — И там еще был потрясающий бэтсмен, — сказал Том, — и звали его Филлиппи. Такого бэтсмена Том в жизни не видел. Он отбил восемнадцать мячей в одном верхнем броске, и все прямо рты поразевали, а папа даже не замечал ничего, так он был занят разговором с этим ласковым.
  — Откуда ты знаешь, что он был такой ласковый? — спросила Мэри со странным раздражением в голосе. — И говори потише.
  В оранжерее не было света, но случалось, Магнус сидел там в темноте.
  — Он говорил с ним как отец, мама. Как старший и очень спокойно. И все предлагал папе, что отвезет его на своей машине. А папа отказывался. Но тот не сердился на него, ничего такого не было, потому что он слишком для этого умный. Он ласково так разговаривал и улыбался.
  — Что еще за машина? Какие-то дикие фантазии, Том, и ты сам это знаешь!
  — «Вольво». «Вольво» мистера Калуменоса. Там был один за рулем и второй — сзади, и машина следовала за ними, по ту сторону изгороди, когда они делали круги вокруг площадки. Честное слово, мама! Этот тощий ничуть не сердился, ни капельки, видно, папа нравился ему, так казалось. И не потому, что он брал папу за руку. Просто он папе друг. Больше, чем дядя Грант. Скорее, как дядя Джек.
  Вечером Мэри спросила об этом Магнуса. Вещи были сложены, и ее охватила предотъездная лихорадка, ей не терпелось посмотреть афинские музеи.
  — Том говорит, что к тебе пристал какой-то нудный тип на крикетном матче, — сказала Мэри, когда они выпивали перед сном — довольно крепко после трудного дня.
  — Разве?
  — Какой-то малыш. Все ходил и ходил за тобой вокруг площадки. По его рассказу судя, это мог быть какой-нибудь муж-ревнивец. У него усы, если Том не придумал эту деталь.
  Магнус начал что-то смутно припоминать.
  — Ах да, верно. Какой-то надоедливый старикашка англичанин все лез ко мне, чтобы показать свою виллу. Хотел во что бы то ни стало добиться своего. Недомерок чертов!
  — Он говорил по-немецки, — сказал Том на следующее утро за завтраком, когда Магнус ушел на прогулку.
  — Кто говорил по-немецки?
  — Этот худой, папин друг. Ну, тот, кого папа встретил на крикетном матче. И папа отвечал ему по-немецки. Зачем он называет его старикашкой англичанином?
  Тут Мэри как с цепи сорвалась. Давно она не была так зла на Тома.
  — Если тебе так интересно слушать наши разговоры, входи, черт тебя побери, и слушай, а не прячься за дверью, как шпион!
  Потом она устыдилась своей вспышки и играла с Томом в теннис почти до самого катера. На катере Тома жутко мутило, а когда они прибыли в Пирей, у него поднялась температура. И она чувствовала себя бесконечно виноватой. В афинской больнице доктор-грек поставил диагноз: аллергия на креветок, диагноз был идиотский, так как Том терпеть не мог креветок и не дотрагивался до них; к тому времени лицо у него раздуло, как у хомяка, и они взяли в гостинице дорогой номер и уложили Тома в постель с ледяным пузырем. Мэри читала ему вслух фантастику, а Магнус слушал или сидел у него в комнате, работая над книгой. Но больше ему нравилось слушать, потому что самым любимым его занятием в жизни, так он всегда говорил, было наблюдать, как она ухаживает за их ребенком. Она ему верила.
  — И что же, он совсем не выходил из номера? — спросил Бразерхуд.
  — Поначалу нет. Не желал.
  — А по телефону звонил? — поинтересовался Найджел.
  — В посольство. Отметиться. Чтобы вы знали, где он находится.
  — Так он тебе объяснил? — спросил Бразерхуд.
  — Да.
  — Вы не присутствовали при этих разговорах? — спросил Найджел.
  — Нет.
  — Слышали через стенку? — продолжал Найджел.
  — Нет.
  — Знаете, с кем именно он разговаривал? — не унимался Найджел.
  — Нет.
  Со своего места на кровати Найджел поднял глаза на Бразерхуда.
  — Но он же звонил тебе, Джек, — сказал он, как бы желая восстановить действительный ход событий. — Перекинуться словцом-другим из мест самых неожиданных со стариной-начальником, да? Так ведь полагается, верно? Проверить своих ребят. «Как там наш дружок оттуда-то и оттуда?»
  «Найджел — один из новичков-непрофессионалов, — так говорил Магнус, и Мэри это припомнилось, — дурачков этих привлекают, чтобы они обеспечили приток уайтхолловского здравого смысла».
  — Проявляться он не проявлялся, — отвечал Бразерхуд. — Все, что он себе позволял, это присылать мне одну за другой глупейшие открытки с надписями вроде «Благодарите Бога, что вам не пришлось здесь очутиться» и очередным своим адресом.
  — А выходить когда он начал? — спросил Найджел.
  — Когда у Тома упала температура, — ответила Мэри.
  — Спустя неделю? — подсказал Найджел. — Две?
  — Раньше, — сказала Мэри.
  — Опиши это, — попросил Бразерхуд.
  Был вечер четвертого дня болезни. Лицо Тома приобрело нормальный вид, и Магнус предложил Мэри отдохнуть и пройтись по магазинам, а он посидит с Томом вместо нее. Но Мэри не решилась одна гулять по афинским улицам, поэтому на прогулку вышел Магнус. А Мэри собиралась наутро пойти в музей. Он вернулся около полуночи, очень довольный своими успехами, и сказал, что познакомился с чудным стариканом-греком, агентом бюро путешествий, разместившегося в подвальчике напротив «Хилтона», очень сведущим парнем, они выпили с ним анисовой и обсудили мировые проблемы. Агентство старикана занимается арендой вилл на островах, и он надеется, что через недельку, когда они достаточно насладятся красотами Афин, он сможет предоставить в их распоряжение виллу, от которой кто-нибудь откажется.
  — Я думала, что острова для нас исключаются, — сказала Мэри.
  Казалось, Магнус не сразу вспомнил причину, по которой они оставили Корфу. Криво улыбнувшись, он сказал что-то вроде того, что остров острову рознь. После этого дни в ее памяти как-то спутались. Они переехали в гостиницу поменьше. Магнус усердно работал над книгой, вечерами выходя на прогулку, а когда Том поправился, стал брать его на пляж. Мэри делала наброски на Акрополе и сводила Тома в пару-другую музеев, но он предпочитал плаванье. При этом они ждали вестей от «старикана-грека».
  И опять ее прервал Бразерхуд.
  — Эта его книга… Как часто он делился тем, как продвигается работа?
  — Предпочитал держать это в секрете. Отдельные кусочки. Вот все, с чем он знакомил меня.
  — Как и в рассказах о своих агентах. То же самое, — высказал догадку Бразерхуд.
  — Он хотел, чтобы я сохранила свежесть восприятия до того времени, когда он действительно сможет показать мне нечто существенное. Исчерпать все в разговорах он не желал.
  Дни потекли спокойные и, как теперь вспоминалось Мэри, словно бы приглушенные, но все это до тех пор, пока однажды вечером Магнус не исчез. После джина он вышел, сказав, что собирается пошевелить старикана. К утру он не вернулся, и в обед Мэри охватил страх. Она знала, что должна позвонить в посольство. С другой стороны, ей не хотелось поднимать ненужную панику и устраивать Магнусу неприятности.
  Тут опять вмешался Бразерхуд.
  — Неприятности какого рода?
  — Ну, если он пустился в загул или что-нибудь подобное… В его служебном досье это выглядело бы не слишком красиво. И как раз тогда, когда он надеялся на повышение.
  — Он что, и раньше пускался в загулы?
  — Нет, никогда. Иной раз они с Грантом выпивали, но он всегда знал меру.
  — А почему он ожидал повышения? Кто обещал ему повышение? — спросил, встрепенувшись, Найджел.
  — Я обещал, — ответил Бразерхуд без тени раскаяния в голосе. — Я посчитал, что после того, как его столько смешивали с грязью, он заслужил некоторое упрочение статуса.
  Невесело улыбнувшись, Найджел что-то записал в блокнот своим аккуратным почерком. Мэри продолжала.
  Так или иначе, она выждала до вечера, а потом, взяв с собой Тома, пошла в сторону «Хилтона», где они вдвоем исследовали все дома напротив, пока не отыскали «сведущего старикана-грека» в его подвальчике — в точности такого, каким описал его Магнус. Но грек не видался с Магнусом уже неделю, а от кофе Мэри отказалась. Вернувшись в таверну, они застали там Магнуса — с двухдневной щетиной и в той же одежде, в которой он ушел из дома. Он сидел во дворике, уплетая яичницу с ветчиной. Он был пьян. Вел он себя не злобно, не слезливо, не агрессивно и, уж конечно, достаточно вежливо, потому что алкоголь лишь стимулировал его защитные силы. Пристойно пьяный, одним словом, и мило сознающий свою вину, как всегда в подобных случаях, и оправдательная история его была безупречна, за исключением одной странной оплошности.
  — Простите меня, милое мое семейство. Упился я с Димитрием. Напоил он меня, и я надрался, как свинья, и уснул под столом. Привет, Том!
  — Привет! — сказал Том.
  — Кто такой Димитрий? — спросила Мэри.
  — Ты же знаешь, кто он такой. Этот старикан — агент из бюро путешествий, что напротив «Хилтона».
  — Тот, который сведущий?
  — Он самый.
  — Вчера вечером?
  — Насколько я помню, старушка, это произошло вчера вечером, и никак иначе.
  — Димитрий не видел тебя с понедельника. Он сказал нам это час назад.
  Магнус осмысливал услышанное. Том нашел номер «Афинских новостей» и, стоя у соседнего столика, погрузился в изучение киноафиши.
  — Ты проверяла меня, Мэбс. Ты не должна была этого делать.
  — Я не проверяла, а искала тебя!
  — Не устраивай здесь сцен, девочка. Пожалуйста. Здесь посторонние.
  — Никаких сцен я не устраиваю. Это ты устраиваешь! Не я исчезаю на два дня и возвращаюсь с выдуманной историей. Том, милый, иди к себе. Через минуту и я поднимусь!
  Том ушел, лучезарно улыбаясь, чтобы показать, что ничего не слышал. Магнус отпил большой глоток кофе. Потом сжал руку Мэри, поцеловал ее и ласково потянул вниз, чтобы Мэри уселась рядом с ним.
  — Что тебе больше хочется услышать, Мэбс: что я куролесил с проституткой или что меня подвел агент?
  — Почему бы просто не сказать правду?
  Это предложение его позабавило. Улыбка его не была злой или циничной. Просто он воспринял ее слова с ласковой и тихой печалью, подобной той, что он выказывал Тому, когда тот выдвигал проекты, как покончить с нищетой в мировом масштабе или прекратить гонку вооружений.
  — Знаешь что? — Он еще раз поцеловал ей руку и прижал ее к своей щеке. — В жизни ничто не проходит бесследно. — К своему удивлению, она почувствовала, что щетина его влажная, и поняла, что он плачет. — Я был на площади Конституции, ясно? Выхожу из бара «Гранд-Бретань». Никого не трогаю. И что же? Попадаю прямо в объятия чешского агента, которого всегда избегал. Темная личность. Врун. Немало хлопот доставлял нам в свое время. Хватает меня за руку. Вот так, и не отпускает. «Полковник Манчестер, полковник Манчестер!» Грозится передать меня полиции, ославить как английского шпиона, если я не дам ему денег. Говорит, что я единственный, кто остался у него в этом мире. «Пойдем выпьем, полковник Манчестер. Выпьем с тобой, как бывало!» Ну я и пошел. Напоил его до полусмерти. И дал тягу. Боюсь, что и сам несколько переусердствовал. По долгу службы. А сейчас пойдем в постель.
  И они пошли. И любили друг друга. Отчаянное соитие чужих людей. В то время как Том за стеной читал свою фантастику. А через два дня они отправляются на Гидру, но на Гидре, оказывается, как-то скученно и мрачно, и неожиданно выясняется, что ехать им надо непременно на Специю, потому что в это время года устроиться там несложно. Том спрашивает, нельзя ли взять с собой Бекки, но Магнус говорит, что нет, это исключено, потому что тогда захотят поехать они все, а он не желает сажать себе на голову семейство Ледереров в то время, когда пытается сосредоточиться на своей книге. Иными словами, если не считать злоупотребления спиртным, то Магнус был сама добродетель и ласковость.
  Она сделала паузу. Так художник отходит на несколько шагов от незавершенного холста, изучая дело рук своих. Она глотнула виски, закурила сигарету.
  — Господи… — тихо проговорил Бразерхуд. Но продолжать не стал.
  Найджел обнаружил на одном из своих пальцев-недомерков заусеницу и принялся методично ее отдирать.
  * * *
  Опять Лесбос, и еще один рассвет, и та же греческая кровать, и Пломари вновь просыпается, хотя Мэри и молит Бога, чтобы замерли звуки, а солнце плюхнулось обратно с крыши, туда, откуда пришло, потому что наступает понедельник, а вчера Том отбыл к себе в школу. У Мэри под подушкой доказательство — кроличья шкура-оберег, которую он подарил ей с тем, чтобы она сунула ее под подушку, и — как будто она нуждалась в этом для укрепления своей решимости — ужасное воспоминание о тех словах, что сказал Том перед отлетом. Мэри и Магнус отвезли его в аэропорт и взвесили его вещи для еще одного путешествия в пространстве. Том и Мэри стоят по разные стороны ограждения и ожидают объявления рейса, уже не имея возможности прикоснуться друг к другу. Магнус в баре покупает Тому на дорогу кулек с орешками. Мэри в шестой раз проверяет документы Тома, его деньги, письмо к директрисе по поводу аллергии, письмо к бабушке, которое надо ей вручить «сразу же, как только увидишь ее в Лондонском аэропорту, не забудь, пожалуйста, милый, хорошо?» Но Том рассеян, даже больше чем обычно, он оглядывается, смотрит на главный вход, смотрит, как люди проходят в него через вращающиеся двери, и на лице его появляется такое отчаянное выражение, что у Мэри мелькает мысль: уж не хочет ли он сам броситься туда?
  — Мамуля. — Иногда в рассеянности он по-прежнему называет ее так.
  — Да, милый.
  — Они тут, мамуля.
  — Кто «они»?
  — Эти двое туристов из Пломари. Они сидели на своем мотоцикле на автостоянке в аэропорту и следили оттуда за папой.
  — Знаешь, милый, прекрати, — твердо отвечает Мэри, преисполнившись желания сразу и бесповоротно разогнать эти призраки. — Прекрати, и точка, хорошо?
  — Да, только я узнал их. Этим утром все выяснилось. Я вспомнил. Это те дядьки, что ездили за оградой вокруг крикетной площадки на Корфу, когда папин друг уговаривал его сесть прокатиться.
  На мгновение, хоть Мэри и не в первый раз уже проходила через эту мучительную процедуру расставания, ей захотелось крикнуть: «Останься! Не улетай! Плевать я хотела на это твое образование! Останься со мной!» Но вместо этого, кретинка такая, она машет Тому через ограждение и сдерживает слезы до возвращения домой. А сейчас наступило первое утро. Том скоро прибудет в свою школу, а Мэри глядит на тюремные решетки гниловатых ставен, глядит, как безжалостно светлеет небо в прорезях ставень, и старается не слышать рева водопроводных труб внизу и как льется вода на каменный пол, потому что Магнус уже отмечает душем наступление нового дня.
  — Ой Боже! Ты проснулась, девочка? Это все трубы проклятые виноваты, поверь!
  «Поверь, — мысленно повторяет она вслед за ним, поглубже зарываясь в одеяло. — За пятнадцать лет он никогда не называл меня девочкой». А теперь вдруг вот уже целый день она девочка, словно, проснувшись, он вдруг понял, что принадлежит она все же к женскому роду. Ее отделяет от него лишь толщина половиц, и, если она осмелится выглянуть за спинку кровати, сквозь щели между досками она увидит это чужое обнаженное тело. Не получив от нее ответа, Пим запел свою неизменную мелодию Гилберта и Салливана, заглушая ее плеском воды.
  «Просыпаясь рано утром, разжигаем мы огонь…»
  — Ну как я пою? — громогласно вопросил он, пропев все, что знал.
  Когда-то в прошлой жизни Мэри считалась неплохой музыкантшей. В Плаше она возглавляла сносный ансамбль, исполнявший мадригалы. Сотрудничая в Главном управлении, она была солисткой тамошнего самодеятельного хора. «Просто раньше никто не проигрывал тебе пластинок, — говорила она Магнусу, туманно осуждая, таким образом, его первую жену Белинду. Со временем, милый, петь ты будешь не хуже, чем говорить».
  Она набрала побольше воздуха.
  — Карузо тебе в подметки не годится! — крикнула она.
  Обмен репликами окончился, и Магнус опять сосредоточился на душе.
  — Здорово работалось, Мэбс! Действительно здорово! Семь страниц бессмертной прозы! Не отделано еще, но хорошо.
  — Чудно.
  Он начал бриться. Она слышала, как он лил воду из чайника в пластмассовый тазик. «Лезвия для электробритвы, — вспомнила она. — О Господи, забыла купить ему эти его проклятые лезвия!» Всю дорогу в аэропорт и обратно ее преследовала мысль, что она что-то забыла, потому что мелочи так же донимали ее теперь, как и крупные неприятности. «Сейчас я куплю сыра на десерт». «А сейчас — хлеба, к этому сыру…» Зажмурившись, она еще раз набрала побольше воздуха.
  — Ты хорошо спал? — спросила она.
  — Как убитый! А ты не заметила?
  Она заметила. Заметила, как в два часа ночи ты выскользнул из постели и прокрался вниз в кабинет. Как ты мерил шагами комнату, а потом перестал мерить. Слышала скрип стула под тобой и шорох фломастера, когда ты принялся писать. Кому? От чьего лица? Жужжание электробритвы заглушает громкая музыка. Он включил свой хитрый приемник, чтобы послушать новости радиостанции Би-би-си. Магнус чувствует время с точностью до минуты, всегда, будь то днем или ночью. Глядя на часы, он лишь проверяет будильник, тикающий в собственном мозгу. Она молча слушает перечисление не поддающихся объяснению событий. В Бейруте произошел взрыв. В Сальвадоре стерта с лица земли деревня. Курс фунта не то упал, не то поднялся. Русские не будут участвовать в следующих Олимпийских играх, а может быть, все же будут. Магнус следит за политическими новостями, как игрок, слишком опытный для того, чтобы биться об заклад. Шум становится все громче, потому что Магнус тащит приемник наверх, поднимаясь по лестнице: шлеп, шлеп. Он наклоняется к ней, и она чувствует запах его пены для бритья и плоских греческих сигарет, которые он любит курить во время работы.
  — Все еще спать хочется?
  — Немножко.
  — Как крыска?
  Мэри выхаживала увечную крысу, которую обнаружила в саду. Крыса отлеживалась в корзинке в комнате Тома.
  — Я к ней не заглядывала, — ответила Мэри.
  Он целует ее за ухом, почти оглушив, и начинает гладить ей грудь, как знак, что хочет прилечь к ней, но, хмуро пробурчав «потом», она отворачивается. Она слышит, как он подходит к шкафу, как рывком открывает старую непослушную дверцу. Если выберет шорты, значит, идет на прогулку. А если джинсы — значит, собирается выпить с этими своими прихлебателями.
  «Зовите меня Парки Паркер, полковник, а это мой греческий дружок и мой коротконогий терьер — точь-в-точь чайник на поводке». Элси и Этель, две лесбиянки, бывшие школьные учительницы из Ливерпуля, и этот шотландец, как бишь его по фамилии — «У меня небольшое дельце в Данди». Магнус вытаскивает рубашку, накидывает ее. Она слышит, что он застегивает шорты.
  — Куда идешь? — спрашивает.
  — Гулять.
  — Подожди меня. Я пойду с тобой. И ты мне все расскажешь про это.
  Кто это вдруг проснулся в ней, откуда этот голос — голос зрелой проницательной женщины?
  Магнус тоже удивлен, удивлен не меньше чем она.
  — Господи, про что «про это»?
  — Про то, что так тебя беспокоит. Что бы это ни было, поделись со мной, чтобы мне не надо было…
  — Чего «не надо было»?
  — Таиться. И отводить глаза.
  — Чепуха. Все прекрасно. Просто мы оба немного куксимся без Тома. — Он подходит к ней, укладывает ее на подушки, как больную. — Ты выспишься, и все пройдет, а я прогуляюсь, и все пройдет. Увидимся около трех в таверне.
  Один Магнус умеет так бесшумно прикрывать эту скрипучую входную дверь.
  Внезапно к Мэри возвращаются силы. Его уход раскрепощает ее. Дыши. Она идет к окну на северной стороне, все распланировано. Она раньше делала подобные вещи и помнит, что у нее это хорошо получается, лучше даже, чем у мужчин. В Берлине, когда Джеку нужна была еще одна дополнительная девушка, Мэри приходилось и осуществлять наблюдение, и выкрадывать ключи у консьержек, и дерзко подменять запертые в столах документы, заставляя перепуганных агентов менять квартиры на более безопасные. «Я даже сама не догадывалась тогда, как хорошо я усвоила правила игры, — думала она. — Джек всегда хвалил меня за хладнокровие и зоркость». Из окна видна крытая асфальтом дорога, которая, петляя, ведет вверх, за холмы. Иногда он отправляется в эту сторону, но не сегодня. Открыв окно, она высовывается наружу, как бы наслаждаясь видом и безоблачным утром. Эта ведьма Катина рано подоила своих коз, значит, собралась на рынок. Мэри лишь одним мимолетным взглядом окидывает высохшее русло ручья, где в тени пешеходного мостика эти двое возятся со своим мотоциклом под немецким номером. Если бы вот так они появились перед их домом в Вене, Мэри мгновенно сообщила бы Магнусу, позвонила бы ему, если б надо было, в посольство. «Что-то ангелы сегодня летают ниже чем положено», — сказала бы она. И Магнус сделал бы что всегда делал: настропалил бы посольскую охрану, послал бы своих людей их прикончить. Но сейчас, в их уединении, между ними существует договор, что об ангелах, даже подозрительных, упоминать не следует.
  Рабочий кабинет его на первом этаже. Дверь он не запирает, но само собой установилось так, что в кабинет она заходит только с его особого разрешения. Повернув дверную ручку, она входит. Ставни закрыты, но сверху в окно проникает достаточно света, и она может разглядеть окружающее. «Наступай на полную ступню, — говорит она себе, вспомнив то, чему ее учили. — Если уж шуметь, так лучше в открытую». Обстановка в комнате спартанская — такую предпочитает Магнус: письменный стол, стул, узкая кушетка, чтобы было куда валиться в изнеможении в перерывах между позывами к высокому творчеству. Отодвигая стул, она чуть не опрокидывает бутылку водки. Стол завален книгами и листами, но она ни до чего не дотрагивается. На почетном месте, как всегда, его старенький, в клеенчатом переплете «Симплициссимус». Его талисман. Что-то обозначающий. Для Мэри — лишь источник постоянной обиды. Он не позволяет ей заново его переплести. «Мне он нравится таким, каков он есть, — устает повторять Магнус. — Таким мне его и дали». Несомненно, подарок какой-то женщины. «Сэру Магнусу, который никогда не будет мне врагом», — гласит надпись по-немецки. Черт бы побрал эту бабу! И черт бы побрал все эти выдуманные прозвища.
  Бразерзуд опять прервал ее.
  — Где теперь эта книга?
  Мэри было трудно и неприятно возвращаться к нынешним временам. Однако Бразерхуд настаивал.
  — В его письменном столе внизу книги нет. В гостиной я тоже ее не видел. В спальне и в комнате у Тома — также. Где она?
  — Я же тебе говорила, — ответила Мэри. — Он всегда берет ее с собой.
  — Говорить ты не говорила, однако спасибо тебе, — ответил Бразерхуд.
  На ней нитяные перчатки — чтобы не оставлять пятен пота или следов грязи. Он ведь хитер как бес, причем прибегает к хитростям инстинктивно. Его старенький чемоданчик лежит на полу, он широко распахнут, но она не дотрагивается и до него тоже. На столе, на разложенной рукописи, чтобы не разлеталась, лежат другие книги — лежат вроде бы бессистемно. Она читает одно заглавие. Книга на немецком. «Свобода и сознание». Автор ей совершенно неизвестен. Рядом экземпляр «Доброго солдата» Форда Медокса Форда — книги, к которой Магнус все это время беспрестанно возвращается, она стала для него своего рода Библией. Рядом старый альбом с фотографиями. Она осторожно приоткрывает незнакомый переплет, не сдвигая альбом с места, перелистывает несколько страниц. Восьмилетний Магнус в форме футболиста в составе футбольной команды. Пятилетний Магнус в Альпах с тобогганом. Магнус уже постарше, в возрасте Тома — улыбается с чрезмерной готовностью, но, кажется, не ожидает, что такую же готовность улыбнуться ему в ответ проявят остальные. Магнус с Белиндой во время медового месяца — обоим не дашь больше двенадцати лет. Раньше она этих фотографий не видела. Не удержав тяжелый переплет, Мэри отступает от стола и опять оглядывает все предметы на нем. Осмотр подтверждает занятие владельца. Каждая из трех книг, использованных в качестве пресс-папье и брошенных на стол как бы случайно, находится на определенном расстоянии от разрезального ножа в центре. Мэри идет на кухню, сгребает там скатерть и, возвратившись в кабинет, расстилает ее на полу возле письменного стола, затем, не снимая перчаток, она мерит расстояния между предметами на столе. Аккуратно, словно снимая бинты с раны, она переносит эти предметы со стола на скатерть, воспроизводя на ней в точности их расположение. Теперь бумаги на столе ничем не прикрыты и их можно изучить. Она не ожидала такого количества пыли. «Я кладбищенский вор», — думает она, в то время как горло першит от пыли. Она не сводит глаз с толстой рукописи. Верхняя страница вся исчеркана. Она берет со стола лишь эту стопку листов, оставляя все другие бумаги в неприкосновенности. Отнеся листы на узкую кушетку, она присаживается там. В Плаше они называли это «играть в Кима» и развлекались этой игрой под каждый Новый год вместе с шарадами, хороводами и игрой в «Убийцу». Когда, уже повзрослев, она обучалась в спецшколе, это называлось там «наблюдением», а практиковаться в ней приходилось в сонных деревушках — Дадхеме, Мэннингтри, Бергхолте. Кто на этой неделе перекрасил двери, подстриг розы в саду, у кого появился новый автомобиль и сколько молочных бутылок было выставлено на пороге дома № 18. В «наблюдении» Мэри была первой и не имела себе равных — к несчастью своему, она была наделена даром фотографической, цепкой памяти.
  — Куски романа, — пояснила она Бразерхуду, — наброски, не больше.
  Около десятков вариантов первой главы — некоторые отпечатаны, другие — нет. По большей части во всех рассказывалось о сиротском детстве мальчика по имени Бен. Заметки на полях, сделанные для себя, все в раздраженно-ругательном тоне — «сентиментальная чушь», «переписать или в корзину», «проклятие, тяготеющее над всеми нами — от взрослого мужчины до ребенка», «в один прекрасный день Уэнтворт сцапает нас всех».
  Розовая папка с надписью: «Отдельные куски: Бен отдается в руки властей. Бен выходит на связь с настоящей секретной службой и в нужный момент вступает в ее ряды». Синяя папка с надписью: «Заключительные сцены» В некоторых из них действует Поппи, «Поппи — наказание». Листок, вырванный из ее рисовального блокнота, на котором Магнус изобразил соединенные линией кружки, планируя последовательность мыслей, совсем как Том, которого в школе учили составлять таким образом планы сочинений. В одном кружке: «Если природа не терпит пустоты, то что чувствует пустота по отношению к природе?» Другой кружок: «Двуличие — это стремление нравиться кому-то за счет другого». И еще: «Мы патриоты, потому что боимся быть космополитами, и космополиты, потому что боимся быть патриотами».
  В дверь постучали, но Бразерхуд отрицательно мотнул головой Джорджи, веля ей не обращать внимания.
  — Почерк словно бы не его. Судорожный какой-то. Строка идет какое-то время гладко. Потом вдруг остановка. Как будто ему больно продолжать.
  Бразерхуду было совершенно наплевать на эту чужую боль.
  — Дальше, — проговорил он. — Дальше. И поторапливайся.
  — Это я, сэр, — раздался из-за двери голос Фергюса. — Срочное сообщение, сэр. Очень срочное.
  — Я же сказал подождать! — решительно парировал Бразерхуд.
  — «Вся система жизни Бена рухнула, — продолжала Мэри. — На протяжении многих лет он создавал различные версии себя, версии ложные, но возникающая, откуда ни возьмись, правда настигает его, и она бросается от нее наутек. Его Уэнтворт стоит на пороге».
  — Дальше! — повелительно бросил Бразерхуд, нависая над нею.
  — «Рик создал меня. Рик умирает. Что произойдет, когда Рик бросит конец ниточки».
  — Продолжай.
  — Цитата из святого Луки. В жизни не видела, чтобы он открывал Библию. «Верный в малом и во многом верен».
  — А еще?
  — «А неверный в малом неверен и во многом» Он раскрасил края этой страницы. Красил методично и долго, цветными чернилами.
  — Еще?
  — «Уэнтворт был Немезидой Рика. А Поппи — моей Немезидой. Оба мы всю жизнь пытались искупить то зло, которое им причинили».
  — А еще?
  — «В фирме все ополчились против меня. И американцы, и ты. Даже бедняга Мэри и та против, хотя и не знает ничего о твоем существовании».
  — «Твоем существовании»? Кто это «ты»?
  — «Поппи. Моя судьба, Сокровище Поппи, самый близкий из близких друзей, забери своих проклятых ищеек от моей двери!»
  — Поппи17 — это не имя, а название цветка, — задумчиво сказал Бразерхуд, оттолкнув микрофон Джорджи и склонившись к Мэри. — Какое-то цветистое имя, как узор на каминной полке. Часть узора. Завиток.
  — Да.
  — А «Уэнтворт» похоже на географическое название. Солнечный Уэнтворт в бонтонном графстве Суррей. Верно?
  — Да.
  — Не знаешь кого-нибудь с таким именем?
  — Нет.
  — Продолжай.
  — Там была глава восьмая, — сказала она. — Ни с того ни с сего — восьмая. Главы со второй по седьмую отсутствовали, и вдруг глава восьмая, написанная от руки и не исчерканная. Озаглавленная «Неотложные долги», в то время как ни одна из первых глав заглавия не имела. В ней описывается день, когда Бен разуверяется во всем. Повествование в ней ведется то от третьего, то от первого лица, но чаще все же от первого, в то время как в первых главах действует все время «он» и «Бен». «Кредиторы топчатся у дверей, Уэнтворт в первых рядах, но Бену на это наплевать. Я группируюсь, вбираю голову в плечи, я кидаюсь на них, я бью и крушу, а они отвечают мне оплеухами. Но и с разбитым в кровь лицом я совершаю то, что должен был совершить тридцать пять лет назад по отношению к Джеку и Рику и всем матерям и отцам, что украли и исковеркали мою жизнь, а я лишь смотрел во все глаза, как вы это делаете, Поппи, Джек и прочие, с которых начинается в моей жизни период… период…»
  Она замолчала. Железные тиски сжали горло, мешая ей дышать. Дверь открылась и в комнату вломился Фергюс — яркий пример недисциплинированности, достойный сурового наказания. Найджел поглядел на него без всякого выражения. Но Джорджи сделала большие глаза и, указав на дверь, стала всячески его выпроваживать, однако Фергюс упорствовал.
  — Период чего, ради всего святого! — нетерпеливо рявкнул Бразерхуд ей в самое ухо.
  Она сказала это шепотом. Она выкрикнула это. Слово сопротивлялось во рту и, как она ни старалась, не хотело выговариваться. Бразерхуд тряхнул ее за плечи, сначала несильно, потом покрепче, наконец весьма ощутимо.
  — Предательства, — сказала она. — «Мы предаем из верности. Предательство — это как фантазия, если реальность убога». Он так написал. Предательство как надежда и искупление. Как создание лучшей реальности. Предательство из любви как дань непрожитой жизни. И еще. И еще. Все новые и новые высокопарные афоризмы насчет предательства. Предательство как избавление. Как акт созидания. Как утверждение идеалов. Святынь. Как духовное приключение. Предательство как путешествие: как открывать для себя новые места, не покидая дома? «Ты моя земля обетованная, Поппи». — Прочтя именно эту фразу в рукописи, объяснила она, фразу о Поппи и земле обетованной, она, обернувшись, увидела Магнуса — он стоял в открытой двери кабинета, в шортах, держа в одной руке большой синий конверт, а в другой — телеграмму, и улыбался улыбкой первого ученика.
  — Словно в него вселился кто-то другой, — сказала Мэри, сама поразившись собственным словам. — Это был не он.
  — Что ты такое несешь? Ведь только что ты сказала, что в двери стоял Магнус! К чему ты клонишь?
  Она и сама не знала.
  — Это было продолжением чего-то, что произошло с ним в молодости. Тогда в дверях кто-то стоял и следил за ним. Теперь он будто отплатил ему. Я по его глазам видела, что это так.
  — Ну а сказал-то он что? — услужливо задал вопрос Найджел.
  Голосом она пыталась изобразить Магнуса, а может быть, то был не голос, а лишь выражение лица. Рассеянно-непроницаемое. И бесконечно предупредительное.
  — Привет, дружок! Знакомишься с великим романом, да? Не совсем Джейн Остин, как я опасаюсь, но кое-что из этого пригодится, когда я по-настоящему возьмусь за дело.
  На полу была расстелена скатерть, на ней лежали книги и половина всех его бумаг. Но он улыбался — любезно и с облегчением, и протягивал ей телеграмму. Она взяла у него телеграмму и отошла с нею к окну.
  — Телеграмма была от тебя, Джек, — сказала она, — и подписана условленным именем «Виктор». Адресована она была Пембруку для передачи Пиму. «Возвращайся немедленно, — передавал в телеграмме ты. — Все забыто. Новое ближайшее заседание Комитета в понедельник в десять утра. Виктор».
  Бразерхуд не спеша повернулся к Фергюсу — только сейчас он удостоил его своим вниманием.
  — Какого черта тебе здесь надо? — спросил он.
  Фергюс повел себя совсем как Том, когда тот слишком долго молчит, ожидая, чтобы взрослые разрешили ему вступить в разговор.
  — Экстренное донесение от полицейского дежурного в посольстве, — выпалил он. — Он передал его шифром по телефону. Я только что расшифровал. Из бронированной комнаты пропала «кочегарка».
  Найджел сделал странный характерный жест, выражающий облегчение и как бы разряжающий напряжение. Приподняв свои холеные руки и устремив кончики пальцев куда-то вверх, он поболтал пальцами в воздухе, словно желая просушить ногти. Однако Бразерхуд по-прежнему склонялся к Мэри, словно впал в летаргическое оцепенение. Он медленно поднялся, а потом медленно потер губы, словно ощутил вдруг дурной вкус во рту.
  — Когда это случилось?
  — Неизвестно, сэр. Не выявлено. Они искали ее в течение часа. Но не нашли. Больше ничего не знают. И еще удостоверение дипломатического курьера. Удостоверение тоже пропало.
  Мэри не могла уловить настроение. «Временной ряд нарушен, — подумала она. — Кто это в дверях, Фергюс или Магнус?» Джек оглушен. Джек, только что засыпавший ее вопросами, вдруг иссяк.
  — Сторож в канцелярии говорит, что рано утром в четверг по пути в аэропорт, мистер Пим заехал в посольство. Сторожу не пришло в голову доложить об этом, потому что он не записал его в свой журнал. Ведь он лишь поднялся наверх и тут же спустился, сторож только и успел выразить ему соболезнование в связи со смертью отца. Но когда он спустился, в руках у него был тяжелый черный чемоданчик.
  — И сторож не задал ему никаких вопросов?
  — Но разве это возможно, сэр? Во всяком случае, не задавать же вопросы человеку, у которого умер отец и который так спешит.
  — Чего-нибудь еще недосчитались?
  — Нет, сэр. Только «кочегарки», которую он прихватил. И удостоверения, как я сказал.
  — Куда вы? — спросила Мэри.
  Найджел, встав, расправлял на себе жилет, а Бразерхуд рассовывал по карманам пиджака вещи, словно готовясь в большую дорогу — путь самостоятельный и отдельный от нее. Его желтые сигареты. Ручка и записная книжка. Немецкая зажигалка.
  — Что такое «кочегарка»? — с испугом, почти паническим, спросила Мэри. — Куда ты собрался? Ведь я же говорю! Сядь!
  Тут только Бразерхуд вспомнил о ней и посмотрел туда, где она сидела.
  — Ты не знаешь, — сказал он. — Откуда тебе знать. Чин у тебя маленький. Ты так и не достигла положения, при котором знают.
  Объяснение было задачей неприятной, но во имя старой дружбы он все же объяснил: «кочегарка» — это самовозгорающийся сейф. Небольшой металлический ящик, в данном случае чемоданчик-дипломат, металлический изнутри. Когда надо, моментально сжигает все находящееся внутри. Шеф держит там все самое важное.
  — Что же там находится?
  Найджел и Бразерхуд обменялись взглядами. Глаза Фергюса были все еще вытаращены.
  — Что там находится? — повторила она, охваченная теперь страхом, новым и каким-то неопределенным.
  — О, не так уж много, — ответил Бразерхуд. — Список секретных агентов. Все наши чешские связи. Кое-кто из поляков. Один-два венгра. Почти все, что исходит из Вены. Или исходило. Уэнтворт, кто это?
  — Ты спрашивал. Я не знаю. Место. Что еще в этой «кочегарке»?
  — Так, значит. Место.
  Она потеряла его, потеряла Джека. Конечно. Потеряла любовника, друга, старшего товарища. Лицо его стало, как у папы, когда она сообщила ему о смерти Сэма. Любовь покинула его и остатки веры вместе с нею.
  — Ты знала, — спокойно сказал он. Он уже направился к двери и не глядел на нее. — Знала, черт тебя дери, и знала давно.
  «Все мы знали», — подумала она. Но у нее тоже не хватило мужества сказать ему это. И смысла говорить тоже не было.
  Как будто прозвенел звонок к окончанию встречи. Найджел тоже стал готовиться уйти.
  — Итак, Мэри, оставляю вам, чтоб было не скучно, Джорджи и Фергюса. Они обсудят с вами, как надо себя вести и какой версии придерживаться. Они будут постоянно докладывать обо всем мне. Начиная с этого часа. Как и вы. Но только мне. Я Найджел, глава секретариата. Мое кодовое наименование Марсия. А больше ни с кем в Фирме вам разговаривать не следует. Боюсь, что это можно считать приказом. Даже с Джеком — не следует, — добавил он, имея в виду главным образом Джека.
  — Что еще в этой «кочегарке»? — повторила она.
  — Ничего. Просто ничего. Обычные мелочи. Не волнуйтесь. — Он подошел к ней и, ободренный фамильярным отношением к ней Бразерхуда, неловко положил руку ей на плечо. — Послушайте. Не обязательно все обстоит так серьезно, как это выглядит. Но, разумеется, нам надо принять меры предосторожности. Учитывать возможность худшего и обеспечить безопасность. Джеку иногда свойственен слишком мрачный взгляд на вещи. Менее драматические объяснения обычно оказываются более практичными, а опытом обладает не один только Джек.
  6
  Темное море дождя окутало Англию Пима, и он опасливо пробирался в этом море. Уже вечерело. Сегодня он написал больше чем когда-либо и теперь был пуст, уязвим, пуглив. В тумане гудела сирена — один короткий сигнал, два длинных — на маяке и с корабля. Остановившись под фонарем, он огляделся. Эстрада пуста, спортивная площадка залита водой. На стеклах витрин магазинов все еще бьются под ветром желтые маркизы — защита от летнего зноя.
  Он направлялся прочь из города. В галантерейном магазине Блэнди заблаговременно запасся плащом из непромокаемого пластика. «Доброго вам вечера, мистер Кэнтербери! Сэр, чем мы можем вам быть полезны?» Дождь громыхал капюшоном плаща, как жестяной крышей. Полами плаща он прикрывал покупки, сделанные по просьбе мисс Даббер: «Бекон купите у мистера Эйкена, только скажите ему и проследите, чтобы он нарезал его потоньше, а то чуть зазевался — и он подсунет толстые куски. А мистеру Кроссу скажите, что на прошлой неделе он продал мне три гнилых помидора, не просто подпорченных, а совершенно гнилых. Если он не вернет мне денег, моей ноги у него больше не будет». Пим следовал всем ее указаниям, но без необходимой, по ее мнению, непримиримости, так как оба торговца, и Кросс и Эйкен, были с ним в тайном сговоре и уже не первый год посылали мисс Даббер счета вдвое меньше, чем это действительно следовало. У бюро путешествий он разузнал подробности тура по Италии для пожилых экскурсантов, начинавшегося через шесть дней в Гатвике. «Я позвоню ее кузине Мелани в Богнор, — думал он. — Если я предложу оплатить поездку не только ее, но и Мелани, мисс Даббер не сможет отказаться».
  Остается час сорок шесть минут, прошло только четыре минуты. Кузина Мелани и мисс Даббер были забыты. Из бесчисленных напиравших со всех сторон и требующих отдать им должное воспоминаний Пим выбрал Вашингтон и воздушный шар.
  Разговоры наши нередко были весьма необычны, но пальма первенства, несомненно, принадлежит этому шару. Ты хотела поболтать, но я не желал тебя видеть, я испуганно чурался и избегал тебя. Но не смутил тебя этим — не так-то легко тебя было смутить. Чтобы как-то развеселить меня, ты запустила над крышами Вашингтона небольшой серебристый воздушный шар. Полметра в диаметре. Тому иной раз дарили такие шары в супермаркетах. В то время как мы катили в своих машинах — каждый из нас в своей — в разных концах города, ты объясняла мне по-немецки, какой я дурак, что пытаюсь превратить тебя в какую-то затворницу. Наши парные микропередатчики, как клопы в щель, проникали между частотами и, как клопы, бесили, должно быть, радиослушателей.
  Он взбирался вверх по каменистой тропке мимо каких-то сторожек и флигелей, на отшибе от главных усадеб, домиков с освещенными окнами. «Я позвоню этому ее доктору и заставлю его убедить ее, что ей нужен отдых. Или духовнику позвоню, его она послушается». Внизу, как сочные ягоды, в туманном полумраке мерцали огоньки «Дворца развлечений». Возле них он заметил голубую с белым неоновую вывеску кафе-мороженого. «Пенни, — подумал он. — Ты больше не увидишь меня, разве что фотографию в газетах». Пенни принадлежала к числу его тайных возлюбленных, столь тайных, что она и сама не догадывалась об этом. Пять лет тому назад она торговала рыбой с картошкой в павильоне на главной аллее и была влюблена в парня в кожаной куртке по имени Билл, который частенько поколачивал ее, пока Пим не пропустил через свой служебный компьютер номер водительских прав на вождение мотоцикла, выданных Биллу, и не установил, что тот женат и что дети его находятся в Тонтоне. Изменив почерк, Пим изложил детали этой истории в письме местному священнику, и год спустя Пенни вышла замуж за веселого итальянца Эугенио — торговца мороженым. Но все это было не сегодня вечером. Сегодня вечером, когда Пим заглянул в кафе за своими обычными двумя шариками корнуэльского, она шушукалась с каким-то плотным господином в мягкой шляпе, с первого же взгляда не понравившимся Пиму. «Да нет же, это просто турист, — твердил он себе, а порывы ветра раздували его дождевик. — Поставщик или налоговый инспектор. Кто в наши дни занимается сыском в одиночку, кроме Джека? А это уж никоим образом не Джек. Но машина подозрительная, — думал он. — Этот чистый капот, щегольские усики антенны. И еще: как он поворачивает голову, вслушиваясь».
  — Кто-нибудь заходил, мисс Ди? — спросил Пим, ставя покупки на сервант.
  Мисс Даббер сидела на кухне, наслаждаясь своим звездным часом — лицезрением американской «мыльной оперы». На коленях у нее расположился Тоби.
  — Это такие злодеи, мистер Кэнтербери, — сказала она. — Ни одного из них мы бы сюда и на порог не пустили, правда, Тоби? Что это за чай вы купили? Я же сказала купить «Ассам», бестолковый вы человек! Отнесите его обратно!
  — Это «Ассам», — терпеливо пояснил Пим, наклоняясь, чтобы показать ей этикетку. — Они сделали новую упаковку и скостили три пенса. Кто-нибудь заходил, пока меня не было?
  — Только газовщик — считать показания со счетчика.
  — Тот, что всегда приходит? Или новый?
  — Уж конечно, новый. В наши дни знакомое лицо разве встретишь!
  Чмокнув ее в щеку, он поправил на ее плечах новую шаль.
  — Выпейте водки, голубчик, — сказала она.
  Но Пим отклонил это предложение, сославшись на то, что ему надо работать.
  Удалившись к себе в комнату, он проверил разложенные на столе бумаги. Скоросшиватель возле чайной ложки. Книга возле карандаша. «Кочегарка» придвинута к ножке стола. Не замечена. Мисс Даббер — не Мэри. Бреясь, он поймал себя на том, что думает о Рике. «Твоя тень маячила передо мной, — думал он. — Не здесь, в Вене. Как маячил передо мной ты во плоти в Денвере, Сиэттле, Сан-Франциско и Вашингтоне. Твоя тень возникала в каждой витрине и в каждом продуваемом осенним ветром дверном проеме, когда что-то начинало мне жечь спину и я оборачивался. Ты был в своем пальто верблюжьей шерсти, курил сигару, как всегда, морщась, когда затягивался. Ты следовал за мной неотступно, и голубые глаза твои были обведены тенями, как у утопленника, и полуоткрыты, чтобы пострашнее было».
  «Куда направился, сынок, куда несут тебя твои резвые стройные ноги в такой поздний час? Раздобыл себе красотку, да? И что же она, души в тебе не чает? Давай, сынок, выкладывай, ты можешь всем поделиться со стариком отцом! Обними-ка меня покрепче».
  В Лондоне, когда ты лежал на смертном одре, я не желал повидать тебя, не желал ничего знать, не желал разговоров о тебе, таков был мой своеобразный траур по тебе. «Нет, не пойду, нет, не буду», — твердил я всякий раз, когда ноги сами несли меня туда. Вот в отместку ты и пришел ко мне. В Вене, став для меня Уэнтвортом. Я заворачивал за угол — и там поджидал меня ты, и твой любящий взгляд прожигал насквозь мою спину, и спасения не было. «Отстань, оставь меня в покое», — шептал я. Какой смерти желал я тебе? Какой только не желал, все по очереди! «Умри! — заклинал я тебя. — Умри прямо здесь, на тротуаре, на глазах у прохожих. Положи конец этому обожанию, этой вере в меня». Хотел ли ты денег? Нет, больше не хотел. Ты перестал требовать их от меня, заменив это требование более серьезным, самым серьезным из всех. Тебе нужен был Магнус. Чтобы живой дух мой проник в твое умирающее тело и вернул тебе жизнь, которой я был обязан тебе. «Веселишься вовсю, сынок. Со старушкой Поппи не соскучишься — сразу видно! Что же вы там вдвоем задумали? Ладно, ладно, дружище, ты все можешь рассказать своему старикану-отцу. Закрутил дельце, разве не так? Положил в карман денежку-другую, как научил тебя старик, верно?»
  Три минуты. Точность прежде всего. Пим аккуратно вытер лицо и вытащил из внутреннего кармана томик гриммельсгаузеновского «Симплициссимуса» в потертом коричневом клеенчатом переплете — книгу, делившую с ним тяготы не одного путешествия. Удобно расположив книгу на столе — рядом с бумагой и карандашом, — он, пройдя по комнате, нагнулся к верному своему старенькому уинстоновскому приемнику и принялся крутить ручку настройки, пока не нашел нужную волну.
  Сбавить звук. Включить. Теперь ждать. Мужской и женский голос по-чешски вели беседу, обсуждая дела какого-то плодового кооператива. Дискуссию заглушили на полуслове. Прозвучал сигнал точного времени, и начались вечерние новости. Теперь стоп, жди. Пим спокоен. Спокоен и деловит.
  Но он еще и возбужден немного. А безмятежность его как бы не совсем от мира сего, его моложавая ласковая улыбка словно намечает таинственную связь с кем-то вне земных пределов, говоря ему: «Привет! Как ты там?» Из всех знакомых Пима, не считая его потустороннего собеседника, может быть, лишь одна только мисс Даббер видела у него на лице это выражение.
  Пункт первый программы — яростные нападки на американских империалистов, сорвавших очередной раунд переговоров о сокращении вооружений. Шелест листаемых страниц, сигнал приготовиться. Понял. Ты хочешь говорить со мной. Большое спасибо. Я дорожу этим знаком доверия. Настает черед пункта второго программы. Комментатор представляет университетского профессора из Брно. Добрый вечер, профессор, а как в настоящее время работает чешская служба безопасности? Профессор отвечает. Теперь последует перевод. Нервы натянуты как струна. Все существо его в напряжении. Первое предложение. Переговоры зашли в тупик. В новой попытке. Записать. Медленнее. Не спеши. Терпение, терпение, пока не появится новая цифра. Вот она. Пятидесятипятилетний борец из Пльзеня. Приемник выключен, и, взяв блокнот, он возвращается к письменному столу; взгляд его устремлен в пространство. Он открывает Гриммельсгаузена на странице пятьдесят пять и, отмерив пять строк на глаз, даже не читая, заносит на чистый лист первые десять букв следующей строчки. Теперь перевести их в цифры в соответствии с положением в алфавите. Теперь вычесть без переноса. Не спрашивай почему — действуй. Теперь складывание цифр, опять же — без переноса. Цифры превращаются в буквы. Не рассуждай. Вс… р… в… но… Это ничего не значит. Болтовня. Подключись в десять и считай опять. На его губах играла улыбка. Так улыбается святой, превозмогший смертные муки. На глазах выступили слезы. Пусто. Он стоял, обеими руками ухватив лист бумаги, подняв его высоко над головой. Он плакал. И смеялся. Он с трудом мог различить написанные им слова. Все равно. Е. Вебер любить тебя всегда. Поппи.
  — Ах ты, мерзавка, — прошептал он, кулаком утирая слезы. — Поппи, Господи Боже…
  * * *
  — Что-нибудь не так, мистер Кэнтербери? — строго осведомилась мисс Даббер.
  — Я пришел за обещанной водкой, мисс Ди! — пояснил он. — Водкой и чем-нибудь закусить ее.
  Он уже смешивал в стакане коктейль.
  — Вы пробыли наверху только час, мистер Кэнтербери. Для нас это не работа, правда, Тоби? Неудивительно, что в округе неспокойно.
  Улыбка Пима стала шире.
  — Чем же неспокойно в округе?
  — Футбольные болельщики бесятся. И подают дурной пример иностранцам. Вы не одобряете этого, мистер Кэнтербери, не правда ли?
  — Разумеется, не одобряю.
  Теплый апельсиновый сок из бутылки, какое счастье! Хлорированная вода из-под крана, где вы еще найдете подобную? Он посидел с ней часок, на все лады расписывая красоты Неаполя, а потом опять вернулся к своей работе по спасению страны.
  * * *
  Как удалось Рику вернуть в дом мир и спокойствие, я, Том, так никогда толком и не узнал, но ему это удалось, удалось, как всегда, за пять минут, и «больше никто из нас не должен ни о чем тревожиться, сынок, на всех всего хватит, твой старикан позаботился обо всем». Охваченные азартом вновь обретенного благосостояния, отец и сын упражнялись в занятиях сельских джентльменов. Европа праздновала свежеиспеченную победу, и неоперившийся подросток Пим собственноручно приобрел себе в «Хэрродсе» темно-серый костюм с вожделенными длинными брюками, черный галстук и крахмальную манишку — все по чековой книжке, и изготовился мужественно вытерпеть обещанные Сефтоном Бойдом рыболовные крючки в уши, в то время как Рик, в расцвете своей зрелости, приобрел в Эскоте усадьбу в двадцать акров с огороженной белой оградой подъездной аллеей и набор твидовых костюмов, похлеще, чем у адмирала, пару рыжих сеттеров, пару двухцветных бутсов для пеших прогулок, пару винтовок для того, чтобы запечатлеться с ними на портрете, и огромнейший бар, чтобы коротать деревенский досуг за бокалом шампанского и рулеткой, а также бронзовый бюст Ти-Пи, лишь немногим уступающий по размерам бюсту, изображавшему его самого. В усадьбу прибыл целый отряд иммигрантов-поляков, составивших штат прислуги. Новая элегантная мамаша разгуливала на каблучках по газону, покрикивала на прислугу и давала Пиму ценные рекомендации относительно правил гигиены и общения с представителями высшей знати. Появился и «бентли» и продержался несменяемый и неприкрытый в течение нескольких недель, хотя поляк-служитель, обидевшись на что-то, ухитрился напустить через щель в окне внутрь салона воды из шланга и подмочить репутацию Рика, когда на следующее утро тот потянул на себя дверцу машины. Мистер Кадлав получил темно-красную форменную тужурку и флигель неподалеку, где Олли выращивал герань, напевая из «Микадо», и для успокоения нервов то и дело перекрашивал стены. Живность и хмурый скотник придали усадьбе характер фермы, и Рик превратился в исправного налогоплательщика, что, как мне теперь известно, знаменовало собой вершину его героической борьбы с временной неплатежеспособностью. «Стыд и позор, Макси, — с важностью заявлял он майору Максуэлу Кэвендишу, приглашаемому в усадьбу, дабы проконсультировать хозяина по вопросам скачек, — стыд, позор и поношение Всевышнего, если современный человек не может воспользоваться плодами рук своих. Тогда спрашивается: какого черта и за что мы воевали?» И майор, в чьем глазу посверкивал монокль с затемненным стеклышком, ответствовал: «Действительно, за что?» — и складывал губки бантиком. А Пим, от души соглашаясь с этим, до краев доливал стакан майора. Все еще дожидаясь отправки в школу, он переживал период неопределенности и долил бы в это время кому угодно и что угодно. В Лондоне «двор» расположился на Честер-стрит в своего рода рейхсканцелярии — здании с колоннами, где порхали стаи милашек, сменявшихся по мере их устаревания, и разгуливал надутый жокей, обряженный в куртку цвета спортивного вымпела Пимов, грозя милашкам стеком, где по стенам развешаны были фотографии «недотеп» Рика, а почетная медаль в память незыблемого величия компаний, вместе составлявших империю «Рик Т. Пим и Сын», завершала эту «Стену славы». Названия этих компаний живут во мне и поныне, ведь мне понадобились годы и годы клятвенных заверений в суде, чтобы выйти из права владения, и неудивительно поэтому, что большинство названий я помню наизусть. Лучшие из них явились трофеями побед, которые Рик, как он потом себя уверил, он одерживал ради нас, и одерживал легко — шутя и играя.
  Компания Аламейна «Здоровье против недугов», Фонд военных и общих пенсий, Данкиркское товарищество взаимопомощи, Союз ветеранов Ти-Пи — организации, вроде бы независимые и все же находившиеся под крылышком у главной холдинговой компании «Рик Т. Пим и Сын», чьи юридические нарушения в качестве получателя жалких вдовьих пожертвований были вскрыты далеко не сразу. Я проводил розыск, Том. Я расспрашивал знающих юристов. Сто фунтов капитала оказались достаточным прикрытием для этой рискованной игры. И нам помогали, вообрази только: Уинфилд из Торта, Мак-Джилливри из страховой компании, Снелл из Коллегии права, кто-то там еще из Рима — эти закаленные в боях юристы исчезали, едва дело начинало пахнуть скандалом, чтобы с улыбкой возникнуть опять, едва небосклон начинал проясняться и дело было сделано. А за Честер-стрит располагались клубы, надежно, как сейфы, упрятанные в те же закоулки Мэйфэра: «Олбани», «Берлингтон», «Ридженси», «Роялти» — названия их меркли по сравнению с той роскошью, что ожидала завсегдатая внутри. Существуют ли они теперь? Во всяком случае, не на те доходы, что получают наши служащие, Джек. А если и на них тоже, значит, мир предпочел удовольствия строгости и соблюдению экономии во всем. Теперь не надо заключать сомнительных пари в сомнительных притонах. И сомнительные мамаши в длинных пеньюарах не прижимают теперь тебя к груди, уверяя, что близится день, когда ты станешь настоящим сердцеедом. И не место в этом мире нашим любимчикам-актерам, с мрачным видом облокачивающимся на стойку в баре для того, чтобы час спустя смешить до колик партер. Или жокеям, мельтешащим вокруг бильярдного стола, слишком высокого для их коротких ног, и просаживающих немыслимые суммы, и «Магнус, почему ты до сих пор не в школе?», и «Куда подевалась эта чертова куртка?». А мистер Кадлав снаружи в своей темно-красной форменной тужурке читает «Капитал» на рулевой баранке, дожидаясь того часа, когда надо будет не мешкая доставить нас на новый тур важнейших переговоров с каким-нибудь неудачливым джентльменом или столь же неудачливой леди, которым необходимо оказать благодеяние.
  А в сторонке за клубами располагались еще и пивные — «Бидлз» в Мейденхеде, «Сладкоежка» в Брее, «Досужий час» — в одном месте, «Козлик» — в другом, «Бубенчик» — в третьем, все с посеребренными решетками и среброголовыми пианистами и среброголовыми леди у стойки бара. В одном из них мистера Маспоула официант, которого тот оскорбил, обозвал проклятым спекулянтом. Но Пим вылез с какой-то забавной шуткой и тем разрядил атмосферу и предотвратил драку. Какая это была шутка, я уж не помню, зато помню, что при мистере Маспоуле был в тот вечер медный кастет, который он частенько прихватывал на скачки, а однажды показал мне, и помню, что звали официанта Билли Крафт и что я был у него дома где-то на окраине Слоу, где он познакомил меня со своей замухрышкой-женой и детьми. Пим хорошо провел с ними время и ночевал на жесткой тахте, укрытый ворохом пледов и шерстяных одеял. А пятнадцать лет спустя на совещании в Главном управлении кто вдруг вынырнул из толпы как не тот самый Билли Крафт, превратившийся в главу сыскной службы? «Я решил, лучше уж их выслеживать, чем кормить, — с застенчивой улыбкой пояснил он, когда сердечно тряс мне руку. — Папашу вашего обидеть я не хочу, конечно, великий он был человек». Как оказалось, неучтивость Маспоула была заглажена не только благодаря стараниям одного Пима. Рик послал Крафту ящик шампанского и дюжину нейлоновых чулок для жены.
  После пивных наступал черед рассветной экскурсии на Ковент-Гарден, где мы подкреплялись яичницей с ветчиной перед поездкой на скорости сто миль в час к нашим конюшням, где жокеи облачались в бриджи и форменные шапочки, становясь рыцарями-тамплиерами, которыми они всегда и были в воображении Пима. Они скакали верхом на «недотепах» по покрытым инеем и усеянным сосновыми иглами аллеям, а услужливому воображению казалось, что устремляются они куда-то вверх, в самое небо, чтобы выиграть там чемпионат Британии, навсегда и бесповоротно.
  Сон? Одну ночь я помню хорошо. Мы ехали в Торки на приятный уик-энд в «Империале», где Рик устроил незаконную игру в железку в номере люкс с окнами на море, и, должно быть, это был один из тех дней, когда мистер Кадлав попросил расчет, потому что очутились мы вдруг на залитом лунным светом поле, так как замороченный делами Рик заблудился и потерял дорогу. Растянувшись бок о бок на крыше «бентли», отец и сын подставили лица лунным лучам.
  — У тебя все в порядке? — спросил Пим, подразумевая разорение и преддверие тюрьмы.
  Рик крепко сжал руку Пима.
  — Сынок, когда ты рядом, а Господь Бог наверху среди звезд, а под нами наш «бентли», я в порядке, как никто другой!
  И он говорил истинную правду и самым счастливым днем своей жизни готовился назвать тот день, когда Пим, при полном параде, в костюме лорда главного судьи и по ту сторону решетки, будет оглашать приговоры в Олд-Бейли, приговоры, подобные тому, который выслушал однажды и сам Рик и о котором он так не любил вспоминать.
  — Папа, — проговорил Пим и осекся.
  — Что, сынок? Поделись со своим стариком!
  — Я хочу только сказать… если ты не можешь уплатить вперед за первый семестр пансиона, то ничего страшного. То есть я тогда перешел бы в школу, куда ходят каждый день. Я просто подумал, что надо же мне поступать куда-то.
  — И это все, что ты мне собирался сказать?
  — Нет, правда, это ведь большого значения не имеет…
  — Ты читал мои письма?
  — Нет, конечно, нет!
  — Ты в чем-нибудь испытывал нужду? Когда-нибудь в жизни испытывал?
  — Нет, никогда.
  — Ну а если так… — Рик так крепко обнял Пима, что чуть не сломал ему шею.
  * * *
  — Откуда же пришли деньги, Сид? — спрашиваю я вновь и вновь. — И почему они кончились?
  Даже теперь, в дни моей неизменной и абсолютной честности с самим собой, я стремлюсь найти гибельный источник, питавший этот сомнительный период, пусть источником этим и было единичное преступление, в подтверждение слов Бальзака, сказавшего когда-то, что за каждым состоянием прячется преступление Но Сид не годится в беспристрастные хроникеры. Ясные глаза его застилает дымка, на птичьем сморщенном личике начинает блуждать улыбка, и он отхлебывает из стаканчика. В глубине души, хоть он никогда не говорит об этом, он считает Рика чем-то наподобие прихотливо вьющейся реки, нрав которой можно понять лишь настолько, насколько это дозволяет нам судьба.
  — Самым грандиозным нашим делом было дело с Доббси, — говорит Сид. — Не скажу, Пострел, что не было других, были, да еще какие. Планов было множество, и некоторые очень хитроумные, фантастически хитроумные! Но с Доббси — это превышало все.
  Сид имел тягу к грандиозному. Как все игроки, он жил ради этого и до сих пор сохранил в себе эту страсть. И в тот вечер он рассказал мне историю с Доббси, время от времени прикладываясь к стаканчику, наполнявшемуся вновь и вновь, рассказал, хоть темная подоплека этой истории так и осталась до конца не совсем ясной.
  — Война еще не кончилась, Пострел, — начинает Сид, когда Мег принесла нам еще пирога и подбросила дров в камин, — но с Божьей помощью союзники уже начали одерживать одну победу за другой, а папаша твой уже принялся искать новые возможности применить свой талант, о котором все мы были уже наслышаны, и наслышаны с полным основанием. К 1945 году игру на нехватке того или другого нельзя было счесть делом долговечным. Скажем прямо, Пострел, нехватки эти становились очень уж ненадежными. Победа была не за горами, а с ее приходом шоколад, нейлоновые чулки, сухофрукты и бензин должны были в один прекрасный день хлынуть на рынок. Предстоял, — так говорил мне Сид, — период восстановления, и, рассуждая об этом, папаша твой заливался соловьем, и голос его еще и сейчас у меня в памяти. И как всякий честный патриот, папа, а ведь он был человеком редкостного ума, метил извлечь из этого кое-какую выгоду для себя, но для этого ему требовалась точка опоры, потому что даже Рик не был в состоянии окрутить британский рынок недвижимости, не имея ни единого пенни начального капитала.
  И совершенно случайно, по словам Сида, такой точкой опоры явилось неожиданное содействие сестры мистера Маспоула Флоры. «Ну уж Флору-то ты должен помнить!» Разумеется, я помнил Флору. Флора была отличной девчонкой и любимицей жокеев, которых восхищала ее выдающаяся грудь и выдающаяся щедрость, с какой она распоряжалась этим сокровищем. Но истинной ее привязанностью, как напомнил мне Сид, был некий Доббс, правительственный чиновник. И однажды в Эскоте за стаканчиком — папа твой, Пострел, при этом не присутствовал, он вел деловые переговоры — Флора ни с того ни с сего роняет, что Доббси вообще по профессии архитектор и что это помогло ему получить его теперешний важный пост. «Что же это за важный пост такой?» — вежливо осведомляются «придворные». Флора мнется. Длинные слова — не ее стихия. «Оценка и назначение компенсации», — говорит Флора, произнося слова так, что видно: значение этих слов ей не совсем понятно. «Компенсация за что, милочка?» — расспрашивают «придворные», навостряя уши, потому что от компенсации еще никто не умер и это вещь не вредная. «За ущерб, причиненный бомбардировкой», — отвечает Флора, поглядывая вокруг сердито и неуверенно.
  — Дело ясное, Пострел, — говорит Сид. — Доббси седлает свой велосипед, пробирается к разбомбленному дому, а потом звонит на Уайтхолл. «На проводе Доббс, — говорит, — я ставлю двадцать тысяч, и никаких разговоров». И в правительстве они там платят как миленькие! Ну, каково! — Сид тычет пальцем мне в колено — излюбленный жест Рика. — Потому что Доббс — это сама беспристрастность, и ты, Пострел, обязан это помнить!
  Мне смутно припоминается и этот Доббси — пришибленный коротышка, враль, терявший всякий контроль над собой от двух фужеров шампанского. Помню, как мне велели быть с ним поучтивее — да Пим только и делал, что проявлял учтивость.
  — Сынок, если мистер Доббс подойдет к тебе с какой-нибудь просьбой… ну, вот если он захочет эту картину со стены — дашь ему эту картину. Понял?
  Пим много дней потом разглядывал эту картину — на ней были изображены корабли и красное море в сумеречном свете, но Доббси так и не попросил этой картины.
  Стоило только Флоре за столом поделиться своим потрясающим секретом, — продолжает Сид, как с немыслимой скоростью завертелись колеса коммерции. Рика вызвали с деловых переговоров, и была устроена его встреча с Доббси. Оба собеседника оказались либералами, масонами, сыновьями знаменитостей — оба болели за футбольный клуб «Арсенал», восторгались Джо Луисом и считали Ноэля Кауэрда слабаком, обоих преследовало одно и то же видение — как мужчины и женщины разных национальностей и рас устремляются к небесным высотам, где, если посмотреть правде в глаза, места хватит всем — какого бы цвета ни была ваша кожа, какого вероисповедания и каких взглядов вы бы ни придерживались, — эту заранее заготовленную речь Рик произносит часто, неизменно сопровождая ее слезами. Доббс становится почетным членом нашего «двора» и через несколько дней знакомит всех со своим хорошим товарищем и коллегой Фоксом, также желающим послужить на благо человечества и занимающимся земельными участками для возведения на них послевоенной «Утопии». Таким образом, круги заговора расходятся, множась и находя повсеместный отклик.
  Следующим благодетелем становится Перси Лофт. Находясь по делам в Центральных графствах, он прослышал про какое-то допотопное Общество Друзей, купающееся в деньгах, и предпринял розыски президента Общества, по фамилии Хиггс — провидению было угодно, чтобы все соучастники заговора носили односложные фамилии, — оказывается, ведь Рик тоже баптист! Разве мог бы он добиться всего, чего он добился, не будучи баптистом! Деньги дает им семейное предприятие, находящееся под попечительством местного адвоката Крэбба, ушедшего на войну в первую секунду, как это только стало возможно, и оставившего деньги расти без присмотра, как им Бог на душу положит. Баптист Хиггс не может распоряжаться деньгами без прикрытия, которое обеспечивает ему Крэбб. Рик организует увольнительную Крэббу из его части, мчит его в «бентли» на Честер-стрит, чтобы тот познакомился со «Стеной славы», юридическими документами и милашками, а оттуда доставляет в милый сердцу старый «Олбани», где можно поговорить и расслабиться.
  Крэбб оказывается человеком мелким, вздорным, из тех, что пьют, неэлегантно расставив локти, крутят ус, демонстрируя военную смекалку, а после нескольких рюмок осведомляются, чем занимались здесь окопавшиеся в тылу толстозадые крысы, в то время как он «был на переднем крае, сэр, и рисковал своей шкурой среди грохота орудий и разрывов снарядов». Возлияния продолжаются, и вот уже Крэбб объявляет, что лучшего командира, чем Рик, он и пожелать не может и что «за таких, как Рик, и жизнь отдать не жалко, уж он-то знает, недаром он и вправду не раз бывал на волосок от гибели и чуть было не отдал Богу душу — но об этом молчок». Он даже называет Рика «полковником», тем самым, как это ни странно, положив начало скорому повышению Рика в чине, потому что тому звание это так понравилось, что он решил присвоить его себе всерьез, как и в дальнейшем, когда он убедил себя, что герцог Эдинбургский тайно возвел его в рыцарское достоинство, чему доказательством служили напечатанные им визитные карточки, которые он демонстрировал особо доверенным лицам.
  Но эти дополнительные обязанности ни на минуту не замедляют бешеный вихрь вальса, в котором проносилась жизнь Рика. Каждый уик-энд все вечера и ночи напролет дом в Эскоте наполняется пестрой толпой, где представлено все великое и прекрасное, доверчиво тянущееся к огню, ибо Рик теперь коллекционирует знаменитостей так же, как коллекционирует шутов и лошадей. Начинающие игроки в крикет, жокеи, футболисты, модные адвокаты, продажные парламентарии, лощеные мелкие чиновники из нужных нам уайтхолловских министерств, греки-судовладельцы, парикмахеры, говорящие на кокни, сомнительного происхождения магараджи, пропойцы из муниципалитета, корыстные мэры, правители стран, переставших существовать, священнослужители в замшевых ботинках и с крестами на груди, ведущие развлекательных программ на радио и певички, бездельники-аристократы и миллионеры, нажившие свое состояние на войне, — все появляются на этой сцене и, одурелые, вносят свою лепту в колоссальный замысел Рика. Лощеные управляющие банком и председатели строительных компаний, ни разу в жизни не танцевавшие, скидывают смокинги и, сокрушаясь о даром потраченной и бесплодной своей жизни, молятся на Рика — дарителя солнечных лучей, распорядителя живительной дождевой влаги. Их жены получают недоступные нейлоновые чулки, духи, талоны на бензин, тайные аборты, меховые манто, а если они попадают в число счастливчиков, и самого Рика — потому что каждый должен получить хоть что-то, о каждом надо позаботиться, чтобы возвыситься в его мнении. Если у них есть сбережения, Рик удвоит их. Если они имеют склонность к азартным играм, Рик заключит для них пари, более выгодные, чем любые жучки на тотализаторе — дайте только денег, и он обо всем позаботится. Их детей знакомят с Пимом, чтобы тот развлекал их.
  Благодаря вмешательству какого-нибудь доброго приятеля им устраивают освобождение от армейской службы, им дарят золотые часы, билеты на финал кубка, щенков ирландского сеттера, а если они хворают, под свою опеку их берут лучшие доктора. В свое время такая щедрость несколько смущала подростка Пима и вызывала в нем ревнивые чувства. Но теперь это прошло. Теперь это для меня не что иное, как обыкновенный способ добиться успеха.
  И среди прочих в увеличившемся штате «придворных» нежданно-негаданно и бесшумно, как бродячие коты, возникают неприметные посланцы мистера Маспоула, в пиджаках с подбитыми ватой плечами и коричневых шляпах с загнутыми кверху полями; себя они называют консультантами и ведут по телефону какие-то долгие переговоры — слушают, но сами ничего не говорят. Кто они были такие, откуда появлялись и куда потом исчезали, теперь знает один только черт, если не считать тени Рика. Что же до Сида, он решительно отказывается обсуждать это, хотя с течением времени, мне кажется, я пришел к правильному выводу относительно рода их занятий. В трагикомедии Рика они исполняют функции палачей — то подобострастно угодливых, прикрывающихся фальшивыми улыбками, то ждущих во тьме своего часа, как ждут, сверкая белками в глубине сцены, шекспировские стражники часа, когда надо будет совершить акт возмездия.
  А среди них мелькает то здесь, то там расторопный мальчик на побегушках, неисписанная страница, тот, кому судьбой назначено стать лордом, главным судьей и обскакать всех прочих. Сейчас он обрезает сигарету для них. На Пима не нарадуется его старикан отец, ведь сынок — дипломат до мозга костей и всегда рад стараться: «Эй, Магнус, что они там сделали с тобой в этой твоей школе, облили тебя жидким удобрением, да?», «Эй, Магнус, расскажи-ка нам про того танкиста, что обрюхатил свою жену!» И Пим, лучший рассказчик в своей возрастной группе и весовой категории, повинуется. Он рассыпается в улыбках, увертывается в стычках между этими мастодонтами, а в качестве отдыха посещает вечернюю школу радикализма в домике Олли и мистера Кадлава, где за чашечкой какао с украденными бутербродами великодушно соглашались с тем, что люди — братья («но против твоего папаши мы, конечно, ничего не имеем»). И хотя политические учения как таковые кажутся мне теперь не менее бессмысленными, чем некогда Пиму, я не могу забыть теплоту наших бесед, то безыскусное благородство, с которым мы тщились излечить язвы миропорядка, и искреннее доброжелательство, с которым, отправляясь в постель, желали друг другу доброй ночи, осененной образом Сталина, «ведь именно он, если смотреть правде в глаза, Пострел, выиграл войну и обеспечил этим говнюкам-капиталистам, хоть против твоего папаши мы никогда ничего не имеем, победу!»
  В обиход опять были введены общие для всего «двора» каникулы, потому что никто не в состоянии как следует работать, если время от времени не расслабляться и не давать себе отдыха. Сент-Мориц, после неудачной попытки Рика выкупить этот курорт вместо того, чтобы оплатить на нем долги, был для нас исключен, но, как теперь говорят, в качестве компенсации Рик и его советчики освоили юг Франции, куда мчались в «Голубом экспрессе», отмечая начало путешествия и его продолжение в бархатно-медном вагоне-ресторане беспрерывно, отлучаясь оттуда лишь на минуту, затем чтобы одарить чем-нибудь машиниста Фрогги, отъявленного вольнодумца, и потом, запасясь незаконной валютой, закатывались в казино. Стоя там в grande salle,18 Пим наблюдал из-за плеча Рика, как за считанные секунды тает плата за его годовое пребывание в школе и как никто ничему не учится.
  Заходя в бар, он всегда мог обменяться взглядом с Уилдменом, майором бог весть какой армии, называвшим себя конюшим короля Фаруха и утверждавшим, что имеет личную телефонную связь с Каиром, потому что должен диктовать по ней выигрышные номера и получать согласованные со всеми гадателями и предсказателями высочайшие инструкции относительно того, каким именно образом надо пускать на ветер богатства Египта. Средиземноморские рассветы мы обычно встречали на невеселом нашем пути к открытой всю ночь конторе ростовщика на набережной, где платили дань переменчивой Фортуне, отправляя в заклад платиново-золотые часы Рика, его золотой портсигар, золотую ложечку для коктейля и золотые запонки вкупе со спортивными наградами Пима. Для тихих послеполуденных часов у нас имелось такое развлечение, как «tir aux pigeons»,19 когда «придворные», плотно позавтракав, укладывались лицом к прикладу и ждали, когда несчастные жертвы вылетят и обозначатся на синем небе, чтобы тут же, прервав свое красивое парение, камнем рухнуть в море.
  А потом, когда «счета оплачены», другими словами, чеки подписаны, когда швейцарцы и метрдотели «получили свое», то есть чаевые, поистине царские, хоть и выкроенные из последних наших наличных денег, — назад в Лондон, ко все более хлопотливым делам империи «Пим и Сын».
  Ибо дела не ждут, а денег никогда не бывает чересчур много, как признает даже Сид. И не один доход не застрахован от того, чтобы расход его не превысил, и всякий расход можно увеличить, добавляя к нему все новые и новые займы и не давая, таким образом, дамбе окончательно прорваться. Если бум в строительном деле не может быть использован из-за принятия этого негуманного закона о строительстве, майор Максуэл Кэвендиш тут же вырабатывает план, глубоко импонирующий азартной натуре Рика: подкупить всех наездников на Ирландском Национальном и таким образом автоматически занять первый, второй и третий призы. Мистер Маспоул знаком с одним непутевым владельцем газеты, который запутался в каких-то махинациях и вынужден срочно распродаваться — так ведь Рик всегда только и мечтал о том, чтобы формировать общественное мнение. Перси Лофт, великий законник, хочет скупить какие-то дома в Фулхеме — Рик может помочь ему со строительством: президент одной строительной компании — его доверенное лицо. Мистер Кадлав и Олли сблизились с молодым модельером, который получил заказ для готовящегося Всебританского фестиваля — Рик в восторге от идеи повеселить наших английских ребят, Господи Боже, сынок, уж кто-кто, а они это заслужили! Племянник Морри Вашингтона создал дизайн вездехода, не за горами чемпионат по крикету, вдобавок к зимнему футбольному чемпионату. У Перси есть еще один проект: скупить в одной ирландской деревне волосы для изготовления париков — это сейчас может быть выгодным и перспективным бизнесом, благодаря деятельности Национальной службы здравоохранения. Автоматические ножи, очищающие кожуру с апельсинов, ручки, пишущие даже под водой, — ошметки планов и проектов, свидетельства битв, временно приостановленных, каждая из них занимала внимание нашего великого мыслителя, влекла за собой цепочку специалистов и таинственных практических исполнителей, став еще одной строкой в скрижалях славы империи «Пим и Сын» на Честер-стрит.
  Так где же произошла осечка? Я еще раз задаю Сиду этот вопрос, зная бесповоротность финала. Что за гримаса судьбы прервала на этот раз восхождение нашего великана? Вопрос мой вызывает необычное раздражение. Сид ставит на стол стаканчик.
  — Доббси ступил на скользкую дорожку, вот что! Флоры ему показалось мало. Хотелось все новых и новых. Доббси помешался на этих бабах, верно, Мег?
  — Уж слишком он себе потакал, — говорит Мег, никогда не прощавшая людям их слабостей.
  Бедняга Доббс настолько усыпил свою бдительность, что назначил сто тысяч фунтов компенсации за строение, возведенное год спустя после прекращения бомбардировок.
  — Доббс всем все испортил, — говорит Сид, так и пыша праведным негодованием. — Доббс, Пострел, поступил как эгоист. Вот он каков, этот Доббси! Сконцентрирован на себе.
  К кратковременному, но достославному периоду, который можно считать высшей точкой благосостояния Рика, любопытно сделать еще одно примечание.
  Существует свидетельство, что в октябре 1947 года Рик продал свой череп. Я узнал об этом совершенно случайно, стоя на лестнице при входе в крематорий и втайне пытаясь расшифровать для себя некоторых из малознакомых мне участников похоронной церемонии. Вот тут-то ко мне и подскочил запыхавшийся юнец, отрекомендовавшийся представителем медицинского колледжа, и, помахав перед моим носом каким-то клочком бумаги, потребовал остановить церемонию. «В возмещение полученной мною суммы в 50 фунтов наличными я, Ричард Т. Пим даю свое согласие на то, чтобы после моей кончины череп мой был использован в целях дальнейшего развития медицинской науки». Моросил дождь. Укрывшись под козырьком крыльца, я выписал юнцу чек на 100 фунтов, посоветовав на эти деньги приобрести череп у кого-нибудь другого. «Если парень этот мошенник, — решил я, — то Рик первым и восхитился бы такой предприимчивостью».
  * * *
  И неустанно среди общего гула куда-то во внутреннее ухо Пима проникало, словно то был пароль, известный лишь посвященным, слово «Уэнтворт».
  А он, Пим, посторонний, не допущенный в эту тайну, сопротивлялся, охваченный стремлением быть как все. Похоже на шепоток между асами разведки в служебном баре при штабе, когда он, Пим, новобранец, слушая его со стороны, не знал, как быть, притвориться, что не понимаешь, про что речь, или прикинуться глухим. «Мы заработали это на Уэнтворте». «А с Уэнтвортом улажено?..» Постепенно это имя стало для Пима дразнящим символом запрещенного знания, вызовом его ощущению сопричастности. «Подонок хочет сыграть с нами роль Уэнтворта», — услышал он однажды вечером бормотание Перси Лофта. «Баба у этого Уэнтворта — настоящая мегера, — в другой раз заметил Сид. — Ее тупица муж ей в подметки не годится». Каждое такое упоминание подстегивало любопытство Пима и заставляло его продолжать розыски. Но ни карманы Рика, ни ящики его письменного стола, ни прикроватная тумбочка, ни адресная книга в футляре из свиной кожи, ни даже его портфель — его Пим обследовал еженедельно с помощью ключа, снятого с цепочки Рика, — не давали ни малейшего шифра к разгадке. То же касалось и непроницаемого зеленого шкафа, который, как дорожная иконка, превратился в центр и средоточие Рикова попечительства. Ни один из известных ключей не подходил к нему; ни хитростью, ни силой нельзя было в него проникнуть.
  * * *
  И наконец, школа. Чек был послан и оплачен. Поезд качнуло, мистер Кадлав и многочисленные посторонние мамы за окном уткнулись в носовые платки и пропали. В его купе хныкали и кусали обшлага серых тужурок дети постарше, чем он. Но Пим весь был обращен в прошлое, он вспоминал всю свою жизнь до этого момента и устремлялся в будущее — готовый ступить на жесткую тропу долга — ту самую, что вилась перед ним, теряясь в тумане. Он думал: «Вот я, ваш лучший рекрут. Я тот, кто вам нужен, и потому возьмите меня!» Поезд прибыл, школа оказалась погруженной в нескончаемый сумрак средневековой темницы. Но преисполненный самоотречения «святой Пим» был вездесущ и незаменим: он помогал товарищам тащить свои сундуки и портпледы вверх по винтовой лестнице, укрощать непривычные воротнички, отыскивать свои кровати, шкафчики, вешалки, сам при этом довольствуясь самым худшим. И когда настал его черед явиться пред светлые очи директора для первой беседы, Пим не скрывал своего удовольствия. Мистер Уиллоу оказался высоким некрасивым человеком в твидовом костюме и ярком галстуке, а аскетическая, по сравнению с Эскотом, простота его кабинета, немедленно наполнила сердце Пима уверенностью в том, что он видит перед собой цельную личность.
  — Так-так, а это что такое? — добродушно вопросил мистер Уиллоу, поднеся к своему крупному уху маленький пакетик, и потряс им.
  — Духи, сэр.
  Мистер Уиллоу недослышал.
  — При чем тут духи? По-моему, это ты принес сюда, — сказал он по-прежнему улыбчиво.
  — Это для миссис Уиллоу. Из Монте-Карло. Говорят, это чуть ли не лучшие из всех, что выпускают лягушатники, — добавил он, повторяя фразу майора Максуэла Кэвендиша, благороднейшего джентльмена. Спина мистера Уиллоу была очень широкой — неожиданно глазу Пима предстала лишь эта спина. Мистер Уиллоу нагнулся, послышался звук открываемого и закрываемого ящика. Пакетик исчез в недрах необъятного письменного стола. Моток колючей проволоки нельзя взять в руки с большей брезгливостью и осторожностью.
  — Ты Тита Уиллоу берегись, — предупредил его Сефтон Бойд. — По пятницам он проводит порки, чтобы за выходные наказанный оклемался.
  Но Пим все-таки упорствовал, стараясь проявлять усердие и откликаться на каждый зов. И так семестр за семестром, долгие, нескончаемые. До завтрака — бег, перед бегом — молитва, перед молитвой — душ, перед душем — уборная. Плашмя кидаться в жидкую грязь поля для регби, ползти по сырым плитам, обучаясь чему-то, что входило в понятие «образование», так старательно проходить военную подготовку, что обдирать ключицу о затвор винтовки и получать зуботычины на ринге, и все же вымучивать улыбку и приветствовать публику в качестве проигравшего, плетясь в раздевалку. Вы бы одобрили его, Джек, вы бы сказали, что детей, как и молодых жеребцов, необходимо обломать, и потому частная школа сослужила мне хорошую службу, сформировав мой характер.
  Не думаю, что это так. Я считаю, школа эта едва не убила меня. Но Пим так не считал — Пим думал, что все чудесно, и протягивал тарелку за добавкой. А когда это требовалось, — а требовалось это в соответствии с суровыми законами школы и ее странными понятиями о справедливости, то есть, как это помнится теперь, в ретроспективе, едва ли не каждую неделю, — он окунал свой взмокший вихор в грязную раковину и, ухватившись обеими руками за краны, судорожно сжимал их, искупая череду своих прегрешений, о которых он и понятия не имел до тех пор, пока это размеренно не втолковывалось ему в паузах между ударами, отвешиваемыми самим мистером Уиллоу или кем-нибудь из его представителей. И все же потом, лежа наконец в чуткой тишине общей спальни и слушая кряхтение и поскрипывание томящихся подростков, он ухитрялся убедить себя, что так воспитывают настоящих аристократов и что, подобно Иисусу, он терпит наказание во имя святости отца своего. И его чистосердечие, его сочувствие ближнему, ничуть, ничуть не убывая, расцветали пышным цветом.
  Он мог проводить послеполуденные часы с Ноуксом, смотрителем спортивной площадки, уплетая печенье и пироги в его домике возле заводика, где варили сидр, и вызывая у этого ветерана спорта слезы восторга выдуманными историями о выдающихся спортсменах, гостивших у них в Эскоте. В его рассказах не было ни слова правды, но, увлекаясь собственной мастерской выдумкой, он сам начинал в нее верить. «Неужели Дон! — недоверчиво и восторженно восклицал Ноукс. — Великий Дон Бредмен собственной персоной отплясывал на кухонном столе! У тебя дома! Ну дальше, дальше!» — «И пел к тому же „Я был пятилетним мальчишкой“, когда бывал в настроении!» — развивал тему Пим. И, в то время как Ноукс еще светился от всех услышанных откровений — прямиком наверх, к побитому жизнью и невзрачному, обутому в сандалии мистеру Гловеру, младшему учителю рисования, помочь тому вымыть палитры и счистить ежедневно возникающий слой пастели на гениталиях стоящего в актовом зале мраморного херувима. Мистер Гловер был абсолютной противоположностью Ноуксу. Без Пима они бы оставались непримиримыми врагами. Мистер Гловер считал спорт в школе тиранией похуже гитлеровской: «Моя бы воля — так побросать бы все эти футбольные бутсы в реку, ей-богу, распахать бы эти спортивные площадки и заняться бы наконец ради разнообразия искусством, красотой!» И Пим соглашался с ним и клятвенно заверял его, что отец пожертвует школе деньги на то, чтобы перестроить классы искусства, увеличив вместимость в два раза, может быть, даже несколько миллионов пожертвует, но пока это секрет.
  — Будь я на твоем месте, я бы помалкивал об отце, — сказал Сефтон Бойд, — здесь спекулянтов не жалуют.
  — И разведенных матерей — тоже, — куснул его в отместку Пим, но вообще тактика его была умиротворять, сглаживать и сосредотачивать все нити в своих руках.
  Еще одним завоеванием его был Беллог, учитель немецкого, человек, сокрушенный и раздавленный прегрешениями страны, ставшей для него родиной. Пим завоевал его расположение усердием, покупкой за счет Рика дорогого немецкого пива в «Томасе Гуде», выгуливанием его собаки и приглашением его в Монте-Карло вкупе с обещанием, что все расходы его будут оплачены, — предложение, которое Беллог, к счастью, отверг. Сейчас я постыдился бы вести себя столь примитивно и мучился бы подозрениями, не рассердится ли Беллог на такое мое ухаживание и не отвергнет ли меня. Но Пиму все эти чувства были неведомы. Пим любил Беллога, как и всех окружающих. К тому же он нуждался в этой немецкой душе, так как привык к немцам со времен Липси. Он жаждал отдать всего себя, броситься в объятия перепуганного Беллога, хоть Германия в то время значила для него не более как заброшенный и нелюбимый всеми край, где можно укрыться и где способности его будут оценены по достоинству. Ему требовалось с головой уйти туда, в это ощущение тайны и сокровенности, ощущение жизненной изнанки. Ему требовалось покончить со всем английским в себе, невзирая на все симпатии к этому английскому. Он даже так вошел в роль, что, к возмущению Сефтона Бойда, стал говорить с легким немецким акцентом.
  Ну а женщины? Уверяю вас, Джек, что мало кто был так восприимчив к чарам женской красоты и возможностям наслаждаться ею, как Пим, но в школе насчет наслаждений было строго, даже наслаждаться в одиночку считалось преступлением, достойным порки.
  Миссис Уиллоу, хоть Пим и был готов всем сердцем полюбить ее, была постоянно беременна. Томные взгляды, которые он бросал на нее, не находили никакого отклика. Школьная сестра-хозяйка тоже была весьма недурна, но, когда однажды ночью он, симулируя головную боль, заявился к ней в смутной надежде предложить ей руку и сердце, она грубо отослала его обратно в постель. Лишь одна миниатюрная мисс Ходжес, преподававшая игру на скрипке, некоторое время проявляла к нему интерес. Пим подарил ей папку из свиной кожи для нот, купленную в «Хэрродсе», и поведал, что собирается заниматься скрипкой профессионально, на что она прослезилась и посоветовала ему выбрать другой инструмент.
  — Моя сестра не прочь проделать с тобой это самое, — сказал Сефтон Бойд однажды ночью, когда, забравшись в постель Пима, они тискались там без особого энтузиазма. — Она нашла в моих бумагах твое стихотворение и говорит, что ты как Китс.
  Пим ничуть не удивился. Стихотворение и впрямь было шедевром, а Джемайма Сефтон Бойд уже не раз пронзала его взглядами из-за стекла семейного «лендровера», когда они заезжали в школу, чтобы забрать ее брата на уикэнд.
  — Она слаба на это дело, — пояснил Сефтон Бойд. — Ей кто угодно сгодится. Нимфоманка.
  Пим тотчас написал ей письмо, достойное поэта:
  «Ваши мягкие локоны навевают грезы. Чувствовали ли Вы когда-нибудь, что красота — это тоже грех? Во рву с водой, опоясывающем аббатство, плавают теперь два лебедя. Я часто гляжу на них и вспоминаю ваши локоны.
  Я Вас люблю».
  Она ответила первой же почтой, но Пим успел все же испытать муки раскаяния в столь опрометчивом поступке.
  «Благодарю за письмо. 25-го я получу освобождение в школе на довольно длительный срок, и в этот же день начинается один из Ваших уик-эндов, когда Вы будете свободны. Как знаменательно это совпадение! Мама пригласит Вас провести с нами воскресный вечер и попросит разрешения мистера Уиллоу, чтобы вы переночевали у нас. Обдумываете ли Вы план похищения?»
  Второе письмо было более детализировано:
  «Черная лестница совершенно безопасна. Я зажгу огонь в камине и припасу вина на случай, если Вас обуяет жажда. Привезите то, над чем Вы сейчас работаете, но прежде я жду Ваших ласк. На моей двери Вы увидите красную розочку, которую я выиграла на скачках в прошлые каникулы».
  Пим был до смерти напуган. Как ему вести себя с женщиной столь опытной? У женщин есть грудь, это он знал, и это ему нравилось. Но у Джемаймы груди вроде бы не было. Что касается всего прочего — это был темный лес, грозивший опасностями и муками, а воспоминания его о Липси в ванне к тому времени уже окутались туманной дымкой.
  Пришла открытка:
  «Мы все будем очень рады видеть Вас в Хадуэлле в этот уик-энд 25-го. Мистеру Уиллоу я шлю послание отдельно. Об одежде не беспокойтесь — в летнее время мы к вечеру не одеваемся.
  Элизабет Сефтон Бойд».
  На холме, у подножия которого располагалось обиталище мистера Уиллоу, стояла женская школа. Мальчики, которые проникали туда, подвергались порке и исключению из школы.
  Но Элфик из «Нельсон-хауса» уверял, что, если спрятаться под пешеходным мостиком, когда по нему идут девочки, направляясь на хоккейный матч, можно увидеть много интересного. Увы, все, что увидел Пим, когда последовал его совету, были пара-другая замерзших коленок, очень похожих на его собственные. Хуже того, ему пришлось стать мишенью грубых шуток инструкторши по спортивным играм, которая, свесившись вниз через перила, пригласила его подняться и принять участие в игре. С отвращением Пим отступил, найдя пристанище у своих немецких поэтов.
  Местной общедоступной библиотекой заведовал пожилой фабианец, доверенное лицо Пима. Пропустив второй завтрак, Пим устремился в библиотеку, где незаметно обрыскал секцию «Только для совершеннолетних». «Руководство для вступающих в брак» на поверку оказалось всего лишь пособием по составлению закладных. «Искусство китайцев. Для практического применения» начиналось интересно, но потом следовали описания различных игр — в дротики и в «белого тигра». Вот богато иллюстрированная книга, озаглавленная «Любовь и женщина эпохи рококо» — это было дело другое, и Пим прибыл в Хадуэлл, ожидая увидеть там, как резвятся с кавалерами в парке обнаженные грации. За обедом, на котором все присутствующие, к его облегчению, оказались одетыми, Джемайма была с ним холодна как лед — она прятала глаза и, занавесившись локонами, читала книгу Джейн Остин. Некрасивая девочка по имени Белинда, отрекомендованная ему как ближайшая подруга Джемаймы, молчала как рыба, но молчала сочувственно.
  — Джем всегда так, когда ревнует, — пояснил Сефтон Бойд так, чтобы Белинда могла это слышать Белинда попыталась ударить его и удалилась возмущенная.
  Отправляясь в постель, он поднимался по длинной винтовой лестнице, и десяток стенных часов били ему вслед похоронный марш.
  Как часто предупреждал его Рик, что многих женщин интересовать в нем будут только его деньги! И как мечтал он теперь о безопасной своей постели в школьной спальне!
  Проходя по лестничной площадке, он заметил розочку, в полумраке показавшуюся ему кроваво-красной. Он поднялся еще на один пролет и увидел выглядывавшую из-за двери Белинду.
  — Можете зайти, если хотите, — грубо сказала она.
  — Нет, спасибо, — ответил Пим и пошел к себе.
  На подушке лежали восемь его любовных писем и четыре стихотворения, которые он посвятил Джемайме; все это было перевязано ленточкой и пахло конским потом.
  «Пожалуйста, заберите Ваши письма, они тяготят меня теперь, когда мы стали несовместимы. Не знаю, что это взбрело Вам в голову так зачесать Ваш вихор — вы стали похожи на приказчика.
  Отныне мы чужие».
  Гонимый унижением и отчаянием, Пим поспешил обратно в школу и в ту же ночь написал всем своим мамашам — действующим и отставным, чьи фамилии и адреса у него сохранились.
  «Дорогая Топси, Черри, милая миссис Огилви, Мейбл, милая Вайолет, меня нещадно истязают за стихи, которые я пишу, и мне очень плохо. Пожалуйста, заберите меня из этого страшного места!»
  Но, когда они откликнулись на этот призыв, готовность, с которой они обратили на него свою любовь, его возмутила, и он выкинул все их письма, едва прочтя их. А когда одна из этих мамаш, самая добросердечная, побросав свои дела, проделала дорогостоящий путь в сотню миль, чтобы заказать ему в «Перышке» мясное ассорти на вертеле, Пим отвечал на ее расспросы вежливо-отчужденно: «Да, благодарю вас, школа первоклассная, все прекрасно. А как вы поживаете?» — и проводил ее на вокзал на час раньше срока, чтобы успеть еще перекинуться мячом с товарищами.
  «Дорогая Белинда, — писал он своей поэтично-размашистой скорописью. — Большое спасибо за Ваше письмо, где Вы пишете мне о том, как неуравновешенна порой бывает Джем. Я знаю, как ранимы девушки ее возраста и каким изменениям подвержены, так что я не в обиде. Наша команда выиграла юношеское первенство, произведя в некотором роде сенсацию. Мне часто вспоминаются Ваши прекрасные глаза.
  Магнус».
  
  «Дорогой отец, — это письмо было написано почерком грубовато-эдвардианским, в подражание Сефтону Бойду, — я тут развлекаюсь напропалую, что очень здорово и интересно, но цены в здешней кондитерской взлетели, и я подумал, не мог бы ты прислать мне еще фунтов пять, чтобы я мог поправить свои дела?»
  К его удивлению, Рик ничего ему не прислал, зато, спустившись с недосягаемых высот, явился собственной персоной, привезя с собой не деньги, а любовь, что Пиму как раз и было нужно от него в первую очередь.
  * * *
  Это был первый приезд Рика. Раньше Пим не разрешал ему приезжать, объясняя это тем, что наезды столь знаменитых родителей в школе считаются дурным тоном. И Рик с необычной покорностью смирился с этим запрещением. Теперь же с не меньшей покорностью он прибыл — элегантный, ласковый и странно тихий. Появиться на территории школы он не рискнул — послал письмо, написанное от руки, в котором предлагал встретиться на дороге, ведущей к аббатству Фарлей, что на взморье. Когда Пим прикатил, как ему было велено, на велосипеде в условленное место, ожидая увидеть там «бентли» и добрую половину «придворных», из-за поворота вдруг выехал Рик, тоже на велосипеде, фальшиво мурча «Под сводами», но с улыбкой, такой широкой, что Пим заметил ее еще издали. В багажной корзине велосипеда он привез излюбленные обоими деликатесы для пикника: бутылку шипучего лимонада для Пима, шампанское для себя и футбольный мяч, знакомый Пиму с самого детства. Они катались на велосипедах по прибрежной песчаной кромке и швыряли в воду камешки так, чтобы те прыгали по волнам. Они валялись в дюнах, уплетая гусиную печенку на хрустящих ржаных хлебцах. Они гуляли по поселку и обсуждали, не стоит ли Рику скупить его на корню. Они осмотрели церковь и дали клятву не забывать того, о чем молились. Они пуляли в обвалившиеся ворота и гоняли мяч до изнеможения. Они целовали друг друга, плакали и обнимались крепко-крепко, обещая друг другу вечную дружбу и велосипедные прогулки по воскресеньям, даже когда Пим станет лордом, главным судьей и женится и народит отцу внучат.
  — Что, мистер Кадлав вышел в тираж? — спросил Пим.
  Рик вопрос расслышал, но ответил не сразу. Так бывало всегда, когда его спрашивали о чем-нибудь прямо.
  — Знаешь, сынок, — признался он, — Кадди так намотался за эти годы туда-сюда, что решил дать себе отдых.
  — А бассейн как подвигается?
  — Почти готов. Почти. Немного терпения.
  — Классно!
  — Скажи мне, сынок, — сказал Рик на этот раз голосом, преисполненным величайшей серьезности, — у тебя найдется пара-другая приятелей, которые могут оказать тебе услугу, предоставив ночлег и необходимые удобства во время школьных каникул, которые уже на за горами?
  — Да сколько угодно! — отвечал Пим, стараясь тоном своим изобразить беззаботность.
  — Я бы посоветовал тебе от их приглашений не отказываться, потому что со всеми этими строительными работами и усовершенствованиями в Эскоте не думаю, чтобы возможно было отдохнуть там в покое и уединении, как того заслуживает такой умница, как ты.
  Пим поспешил согласиться с ним, принявшись резвиться и тормошить Рика еще сильнее, дабы убедить его, что никаких неприятностей не заподозрил.
  — У меня роман с одной девчонкой, — сообщил Пим Рику уже перед самым расставанием, в последнем усилии убедить Рика в том, что у сына его все хорошо. — Так интересно! Каждый день мы шлем друг другу письма.
  — Нет ничего лучше в этом мире, чем любовь достойной женщины, сынок. И если кто-то заслуживает такую любовь, так это ты!
  * * *
  — Скажи-ка, милый, — спросил мистер Уиллоу однажды вечером после конфиденциальной богословской беседы, — чем все-таки занимается твой отец?
  На что Пим, всегда нюхом чуявший, что понравится, а что не понравится мистеру Уиллоу, ответил, что он, «похоже, независимый, работающий на свой страх и риск бизнесмен, сэр, кажется, так, но точно я не знаю». Уиллоу переменил тему, но во время их следующей встречи осведомился о матери Пима. Первым желанием мальчика было сказать, что мама его умерла от сифилиса — недуга, о котором Уиллоу пространно рассказывал в серии лекций «Дар жизни». Однако он сдержался.
  — Она, можно сказать, оставила нас, когда я был еще маленьким, сэр, — ответил Пим, открыв, таким образом, больше правды, чем намеревался.
  — С кем же оставила? — поинтересовался мистер Уиллоу.
  На что Пим без всякой причины, которую впоследствии мог бы обнаружить, отвечал:
  — С сержантом, сэр. Уже женатым и потому вынужденным бежать с ней в Африку, сэр.
  — Она пишет тебе, милый?
  — Нет, сэр.
  — Что ж так?
  — Наверное, потому, что ей очень стыдно, сэр.
  — А деньги она тебе шлет?
  — Нет, сэр, у нее совсем не осталось денег, сэр. Он вытянул из нее все до последнего пенни!
  — Мы говорим о сержанте, не так ли?
  — Да, сэр.
  Мистер Уиллоу задумался.
  — Ты в курсе дел так называемой компании «Ученое содружество Маспоула с ограниченной ответственностью»?
  — Нет, сэр.
  — Но ты как будто значишься управляющим этой компании.
  — Я этого не знал.
  — В таком случае ты, по всей вероятности, не можешь знать, почему эта компания платит за твое обучение. Вернее, не платит. Верно?
  — Верно, сэр.
  Мистер Уиллоу подвигал челюстью и сощурился, что должно было означать, что вот сейчас он проявит особую проницательность.
  — Отец твой, говоришь, живет в роскоши, если сравнивать его с родителями других учеников?
  — Полагаю, что так, сэр.
  — Полагаешь?
  — Это так и есть, сэр.
  — Ты не одобряешь его образа жизни?
  — Наверное, он мне не совсем по вкусу, сэр.
  — Сознаешь ли ты, что может наступить день, когда тебе придется выбирать между Богом и мамоной?
  — Да, сэр.
  — Ты обсуждал это с отцом Мерго?
  — Нет, сэр.
  — Так обсуди.
  — Хорошо, сэр.
  — Ты думал когда-нибудь о принятии сана?
  — Часто, сэр, — сказал Пим, сделав вдохновенное лицо.
  — Существует особый фонд, Пим, фонд для неимущих мальчиков, желающих в дальнейшем принять священнический сан. Казначей считает, что ты можешь попытаться стать стипендиатом этого фонда.
  — Понимаю, сэр.
  Отец Мерго был зубастый изгой, чья трудновыполнимая, учитывая его пролетарское происхождение, задача состояла в том, чтобы изображать из себя полномочного представителя Господа Бога и странствовать по частным школам в поисках талантов. Если Уиллоу был громокипящим и крутым, как утес, так сказать, Мейкпис Уотермастер нараспашку, Мерго извивался в своей сутане, как завязанная в мешок ласка. Если взгляд Уиллоу выражал отвагу и незамутненное знанием простодушие, то в глазах Мерго читались страдания и муки одиночества в келье.
  — Он трехнутый, — заявил Сефтон Бойд, — погляди, какие у него струпья на лодыжках. Эта свинья раздирает их в кровь во время молитвы!
  — Он умерщвляет плоть, — сказал Пим.
  — Магнус? — Это откликнулся Мерго, говорил он гнусавым северным выговором. — Как тебя назвали? Раб божий Магнус? Нет, ты Инок Божий Парвус.
  Мимолетная хищная улыбка сверкнула на красных губах — рубец, который никак не затянется.
  — Приходи сегодня вечером, — предложил он. — Вверх по парадной лестнице. Гостевая комната. Постучишь.
  — Ты, педик полоумный! Он тебя щупать будет! — выкрикнул Сефтон Бойд вне себя от ревности. Но Мерго, как догадался Магнус, еще никого не щупал. Бесприютные руки отшельника, словно спутанные внутри сутаны какими-то невидимыми путами, выныривали на поверхность, только когда он ел или молился. Весь остаток летнего семестра Пим витал в эмпириях немыслимой вседозволенности. Еще недели не прошло с того дня, как Уиллоу пригрозил выпороть мальчика, заявившего, что крикет — дело добровольное. А теперь Пиму достаточно было сказать, что он идет на прогулку с Мерго, и его освобождали от любых спортивных игр, от которых он желал освободиться. Если он не писал сочинений, на это почему-то смотрели сквозь пальцы, если он заслужил наказания — наказание откладывалось. Во время изматывающих пеших или велосипедных прогулок, в маленьких деревенских чайных, а то и по ночам, примостившись где-нибудь в уголке убогой комнаты, Пим с энтузиазмом рассказывал о себе, выдвигая версии, попеременно то шокировавшие, то восхищавшие их обоих.
  Затхлая материальность его домашнего уклада. Тяга его к вере и любви. Его борьба с демонами самоуничижения и искусителями типа Сефтона Бойда. Его чистые, как у брата с сестрой, отношения с Белиндой.
  — А каникулы? — как-то раз осведомился Мерго.
  Был вечер, и они пробирались по конной тропинке, по обочинам которой в траве обнимались парочки.
  — Веселишься напропалую? Получаешь удовольствие?
  — Каникулы — это настоящая пустыня, — отвечал верный Пим. — И для Белинды — тоже. Ее отец — биржевой маклер.
  Образ этот подхлестнул Мерго, как удар кнута.
  — Значит, пустыня? Дебри? Я разверну сравнение. Христос тоже был в пустыне, Инок. И чертовски долго. Так же как и святой Антоний. Антоний двадцать лет прослужил в заштатной грязной крепости на Ниле. Возможно, ты забыл об этом.
  — Я и не знал никогда.
  — Тем не менее это так. Но это не мешало ему говорить с Богом, а Богу — с ним. Антоний не имел никаких привилегий — ни денег, ни имущества, ни шикарных автомобилей, ни дочек биржевых маклеров. Он лишь творил молитвы.
  — Я знаю, — сказал Пим.
  — Иди в Лайм. Повинуйся зову. Будь как Антоний.
  — Что ты сотворил со своей прической? Где твой вихор? — в тот же вечер вскричал Сефтон Бойд.
  — Остриг.
  Хохот Сефтона Бойда резко оборвался.
  — Ты как обезьяна: во всем копируешь Мерго, — негромко сказал Сефтон Бойд. — Влюбился ты, что ли, б… полоумная!
  Дни Сефтона Бойда были сочтены. Мистер Уиллоу посчитал молодого Кеннета чересчур развитым для его школы.
  * * *
  Итак, вот вам и другой Пим, Джек, и можете дополнить им мое досье, хоть этот Пим не только не вызывает восхищения, но даже, как я подозреваю, и не совсем понятен вам, а вот Поппи с первого дня знала о его существовании. О том Пиме, что не ведает покоя, пока не завоюет любви ближнего, а после прорубает себе путь к отступлению, и чем вернее — тем лучше. О том Пиме, что чужд цинизма и действует всегда в полном соответствии с убеждениями. Кто является двигателем событий, сам становясь их жертвой, и называет это «принять решение», который втягивается в бессмысленные отношения и называет это «хранить верность». О том Пиме, что отклоняет приглашение провести две недели с семейством Сефтона Бойда в Шотландии, вместе со всеми, включая Джемайму, из-за обещания, которое он дал какому-то манчестерскому фанатику, присутствовать на всенощном бдении, готовя себя к жизни, которую вовсе не собирался вести. О Пиме, который ежедневно пишет письма Белинде из-за того, что Джемайма некогда усомнилась в его достоинствах. О Пиме — жонглере на празднике, прыгающем вокруг стола и подбрасывающем в воздух одну за другой идиотские тарелки, потому что ни на секунду не может позволить себе разочаровать кого-либо и тем уронить свое достоинство. И так все и катится, и он задыхается от церковных благовоний, и спит в келье, где пахнет мокрой собачьей шкурой, и чуть не загибается от тушеной крапивы — и все это, чтобы проявить набожность, заплатить за учение в школе и вызвать восхищение Мерго. А пока он громоздит новые обязательства на старые, убеждая себя, что находится на пути к райскому блаженству, в то время как на самом деле он все глубже увязает в неразберихе собственных чувств. По прошествии недели ему надо было посетить харфордский лагерь для мальчиков, приют для верующих в Шропшире, принять участие в тред-юнионистском шествии в Уэйкфилде и в празднике Богоявления в Дерби. По прошествии двух недель в Англии не осталось графства, где он не продемонстрировал бы своей набожности, и не один раз, а многократно, что не мешало ему время от времени обращаться мыслью к отвергнутой им жизни и воображать себя изможденным апостолом веры, помогающим красавицам и миллионерам ступить на путь христианского аскетизма.
  Прошел месяц, прежде чем случилось то, чего он ждал, и Господь протянул ему руку помощи, исполнив тем самым мечту Пима.
  «Немедленно ждем на Честер-стрит. Присутствие крайне важно в национальных и международных интересах.
  Ричард Т. Пим, управляющий ПимКорп.»
  — Придется тебе ехать, — сказал Мерго, вручая Пиму в паузе между молитвами злополучную телеграмму, и по впалым его щекам заструились слезы.
  — Не думаю, что выдержу это, — отозвался Пим, не менее взволнованный. — Все деньги, деньги, всюду там одни деньги!
  Они прошли мимо маленькой печатни, мимо мастерской, где занимались плетением корзин, через огороды к калитке, за которой начинался другой мир — мир Рика.
  — Ты ведь не сам послал эту телеграмму, Инок? — спросил Мерго.
  Пим побожился, что не сам. И это было правдой.
  — Ты даже понятия не имеешь о своей власти, — сказал Мерго. — По-моему, я теперь совершенно другой человек.
  Пиму никогда не приходила в голову мысль о том, что Мерго способен как-то измениться.
  — Что ж, — сказал Мерго, в последний раз грустно поежившись.
  — До свидания, — сказал Пим. — И спасибо.
  Но впереди обоим светила надежда: Пим обещал вернуться к Рождеству, когда возвращаются все странники.
  Сумасшедшие перемены и виражи, Том. Сумасшедшие сомнения, страсти, привязанности. Они сильнее, когда опасность уже позади. Приблизительно в это же время я написал Дороти — послав письмо для передачи ей на имя сэра Мейкписа Уотермастера в Палату Общин, хотя и знал о его смерти. Неделю я ждал ответа, а потом уже позабыл обо всем, когда вдруг нежданно-негаданно хитрость моя была вознаграждена надушенным письмецом с пятнами не то слез, не то вина, написанным на линованной, вырванной из блокнота бумаге, без адреса, но со штампом Восточного Лондона, в котором я никогда не был. Письмо это сейчас передо мной.
  «Твой голос донесся издалека по прошествии стольких лет, мой дорогой! Письмо я положила в кухонный комод к скатертям и салфеткам, чтобы иметь возможность читать и перечитывать его, как только выдастся свободная минутка. Буду на Юстонском вокзале, на платформе в 3 часа в четверг без Герби. В руках у меня будет букет лаванды, которую ты всегда так любил».
  Уже сожалея о своем решении, Пим прибыл на вокзал с опозданием и расположился в уголке охраны под железным навесом поближе к мешкам с почтой. Кругом толклись разного вида мамаши — одни вполне подходящие, другие — не столь, но ни одну из них он не хотел бы для себя. Одна из женщин, как ему показалось, тискала завернутый в газету букетик, но он уже решил, что ошибся платформой. Пим желал встретить милую свою Дороти, а вовсе не какую-то ковыляющую старую курицу в клоунской шляпе.
  * * *
  Будний вечер, Том. Машины и автобусы на Честер-стрит шумят и поплескивают под дождем, но внутри рейхсканцелярии — солнечно и ясно.
  — Звать меня Каннингхем, юный джентльмен, — на невнятном языке чужестранца объявляет плотный мужчина и быстро закрывает за ним дверь, словно боится, что внутрь влетят микробы. — Мое первое — хитрость, мое второе — ветчина.20 Так, значит, вы сын и наследник? Приветствую вас, юный джентльмен!
  — Как поживаете? — вежливо откликается Пим.
  — Как и следует оптимисту, юный джентльмен, — отвечает мистер Каннингхем с присущей жителям Центральной Европы обстоятельностью и склонностью к буквализму. — Думаю, что мы на пути к взаимопониманию. Поначалу естественно некоторое сопротивление, но я различаю свет в конце тоннеля.
  Чем не может похвастаться Пим, так как коридор, по которому его с завидной уверенностью ведет Каннингхем, погружен во тьму, если не считать бледных пятен по стенам, оставшихся в тех местах, где раньше стояли бухгалтерские книги.
  — Так вы, юный джентльмен, как я полагаю, знаток немецкого, — хрипло говорит мистер Каннингхем, словно напряжение дурно повлияло на его связки. — Чудесный язык. Что касается народа — умолчу, но язык замечательный, если знать, как им пользоваться. Уж поверьте мне!
  — Почему мы идем наверх? — спрашивает Пим, к тому времени уже различивший знакомые признаки надвигающейся катастрофы.
  — Неприятность с лифтом, юный джентльмен, — отвечает мистер Каннингхем. — Полагаю, за мастером послано, и в настоящий момент он спешит на место аварии.
  — Но кабинет Рика внизу!
  — Однако наверху нам никто не помешает, юный джентльмен, — поясняет мистер Каннингхем, толчком открывая двойную дверь.
  Они входят в разгромленную парадную гостиную, освещаемую отблеском уличных фонарей.
  — Ваш полный почтения и благоговения сын прибыл, сэр, — оторвавшись от своих молитв, докладывает мистер Каннингхем, жестом пропуская Пима вперед.
  Поначалу Пим видит только лоб Рика — лоб блестит, потому что на него падает свет свечи. Затем из тьмы выплывают очертания головы знаменитого человека, а вслед за этим возникает и его крупное тело — оно быстро приближается и заключает Пима в пылкие влажные объятия.
  — Как ты, старичок? — кидается на него с расспросами Рик. — Как добрался?
  — Прекрасно, — отвечает Пим, который в силу временной неплатежеспособности ехал на попутных.
  — Значит, тебя покормили? А чем?
  — Только сандвич дали и кружку пива, — говорит Пим, который был вынужден ограничиться твердым, как камень, куском хлеба из запасов Мерго.
  — Вот это по-нашему, ей-ей! — азартно восклицает мистер Каннингхем. — Все ел бы да ел за обе щеки!
  — Поосторожнее с выпивкой, сынок, — почти рефлекторно откликается Рик. — Вцепившись Пиму в подмышку, он ведет его по голым половицам к царских размеров кровати. — Тебя ожидают пять тысяч фунтов наличными, если не будешь курить и выпивать до своего совершеннолетия. Ладно, оставим это. Как тебе мой мальчик, дорогая?
  С кровати, как тень, поднимается темная фигура.
  «Это Дороти, — думает Пим. — Это Липси. Это мать Джемаймы — приехала жаловаться!» Но тьма рассеивается, и послушный мальчик видит, что женская фигура перед ним не укутана шалью, как Липси, что на ней нет похожей на колпак шляпы Дороти, а движения и жесты ее лишены дерзости и властной решительности леди Сефтон Бойд. Одета женщина по европейской моде довоенных лет, как Липси, но на этом сходство кончается. Расклешенная юбка ее затянута в талии, на блузке — кружевной воротничок, а очень маленькая шляпка с пером придает наряду элегантность. Ее груди вполне соответствуют канонам, описываемым в книге «Любовь и женщина эпохи рококо», а слабое освещение придает им еще большую округлость.
  — Сынок, я хочу, чтоб ты познакомился с этой благородной и отважной дамой, познавшей в жизни как невиданное благополучие, так и невзгоды, дамой, которая боролась и жестоко страдала, будучи игрушкой в руках судьбы. И которая оказала мне величайшее доверие — большего доверия женщина не способна оказать мужчине, — обратившись ко мне в минуту нужды.
  — Ротшильд, милый, — негромко произносит дама и поднимает вялую руку так, чтобы Пим мог поцеловать или пожать ее.
  — Слыхал эту фамилию, не правда ли, сынок, с твоим-то образованием? Барон Ротшильд? Лорд Ротшильд? Граф Ротшильд? Банк Ротшильдов? Уже не хочешь ли ты сказать, что тебе неизвестно наименование этого великого еврейского клана, распоряжающегося сокровищами поистине соломоновыми?
  — Нет, конечно, я слышал эту фамилию.
  — Вот и хорошо. Тогда садись и выслушай то, что будет угодно этой даме тебе поведать, потому что дама эта — баронесса! Садись, садись, сынок. Располагайся между нами. Как он тебе нравится, Елена?
  — Красивый, дорогой, — говорит баронесса.
  «Он хочет запродать меня ей, — не без некоторого удовольствия думает Пим. — Я его последняя, отчаянная сделка».
  Так устроен мир, Том. Все течет, и безумие оставаться на месте. Твой отец и дед сидят, тесно прижавшись к еврейской баронессе в пустоватых, похожих на бордель покоях Уэстэндского дворца с отключенным электричеством и мистером Каннингхемом, как до меня постепенно доходит, стоящим на страже у двери — глупая конспирация, сравнимая лишь с позднейшими глупыми ухищрениями, в которых упражнялись сотрудники Фирмы, — а баронесса тем временем негромким голосом начинает свой монолог репатриантки и страстотерпицы, один из тех монологов, которые я и дядя Джек слушали потом сотни раз, но с той лишь разницей, что для Пима все это совершенно внове, и бедро баронессы уютно притиснуто к бедру молодого послушника.
  — Я смиренная вдова, и семья моя очень простая, хоть и набожная. Мне выпало счастье сочетаться браком, увы, столь кратким, с ныне покойным бароном Луиджи Свободой-Ротшильдом, последним отпрыском могущественной чешской ветви этого семейства. Мне было семнадцать, ему — двадцать один, можете себе представить наше блаженство! В Чехии нашей резиденцией был «Дворец нимф» в Брно, дворец этот разграбили сначала немцы, потом русские, осквернили, как оскверняют женщину — в буквальном смысле этого слова. Моя двоюродная сестра Анна поженилась с главой бриллиантового концерна «Де Бирс» в Кейптауне. Обстановку домов, которые ей принадлежат, даже вообразить себе невозможно, хотя чрезмерную роскошь я не одобряю. — Пим также этого не одобряет, о чем с набожной гримаской сочувствия пробует поставить в известность баронессу. — С моим дядей Вольфрамом я не общалась, за что теперь благодарю Господа Бога. Он сотрудничал с нацистами, и евреи вздернули его вниз головой. — Пим выпячивает челюсть в знак сурового согласия. — Мой дядя Давид отдал все свои гобелены в «Прадо». Теперь, когда он бедный, как раскулаченный крестьянин, почему бы музею не дать ему сколько-нибудь денег на то, чтобы ему кушать? — Пим сокрушенно качает головой, изображая отчаяние при мысли о низости испанской души.
  — Моя тетя Уолдорф… — Тут она разражается рыданиями, в то время как Пим прикидывает, скрывает ли полумрак слишком явные признаки его физического возбуждения и не замечает ли их баронесса.
  — Какой позор! — негодует Рик, пока баронесса успокаивается, пытаясь взять себя в руки. — Подумай, сынок, эти большевики могли бы как гром среди ясного неба нагрянуть в Эскот и бесчинствовать, и грабить напропалую! Дальше, дальше, дорогая! Попроси ее продолжать, сынок! Зови ее Елена, она любит, когда ее так называют. Снобизм чужд ей. Она такая же, как мы.
  — Weiter, bitte,21 — говорит Пим.
  — Weiter, — одобрительным эхом отзывается баронесса и прикладывает к глазам носовой платок Рика. — Jawohl,22 милый. Sehr gut!23
  — Но каков выговор! — восторгается, стоя в дверях, мистер Каннингхем. — Ни намека на акцент, вот это по-нашему, ей-ей, уж поверьте мне.
  — Что она говорит, сынок?
  — Она успокоилась, — заверяет его Пим, — и может продолжать.
  — Она прелесть! Я буду не я, если не позабочусь о ней!
  Пим тоже собирается позаботиться. По крайней мере — жениться на ней. Но пока, к его досаде, ему приходится слушать, как она на все лады расхваливает своего покойного мужа-барона:
  — Мой Луиджи был не просто владелец огромного дворца, он был финансовый гений и до войны занимал пост президента компании Ротшильдов в Праге.
  — По богатству им равных не было! — говорит Рик. — Ведь так, сынок. Ты же учил историю! Что скажешь?
  — Они даже подсчитать свое богатство не могли, — от дверей подтверждает Каннингхем с гордостью импрессарио. — Правда, Елена? Спросите ее, не стесняйтесь!
  — Мы такие концерты давать, милый, — доверительно сообщает Пиму баронесса, — со всего мира знаменитости! Мы строить дом из мрамора. Зеркала, культура… как здесь, — предупредительно добавляет она, указывая на бесценное, сделанное по фотографии полотно, запечатлевшее знаменитого Принца Мангуса в его лошадином загоне. — Но мы все потеряли.
  — Не совсем все, — тихонько вворачивает Рик.
  — Когда пришли немцы, мой Луиджи не хочет бежать. Едва заметив нацистских свиней с балкона, он взять в руки винтовку. С тех пор известий о нем не было.
  Следует еще одна необходимая пауза, во время которой баронесса аккуратными глотками потягивает бренди из хрустального графина — этот и другие такие же графины в ряд стояли на полу — а Рик, к негодованию Пима, подхватывает эстафету рассказа, частично потому, что уже устал слушать, а главным образом потому, что приближается суть рассказа, а, по кодексу его «двора», сообщать суть — это привилегия Рика.
  — Барон был хорошим человеком, сынок, и хорошим мужем, он сделал то, что сделал бы всякий хороший муж на его месте, и поверь мне, если бы твоя мама могла бы это оценить, я бы тоже сделал это для нее хоть завтра!
  — Я знаю, что сделал бы, — говорит Пим.
  — Барон взял кое-что из самых больших сокровищ дворца, поместил их в ларец и отдал этот ларец своим очень хорошим друзьям — своим и присутствующей здесь прекрасной дамы — и распорядился: когда Англия выиграет войну, вручить его очаровательной и сейчас здесь присутствующей молодой супруге.
  Баронесса знает на память все меню и опять выбирает Пима своим слушателем, для чего ей требуется привлечь его внимание прикосновением нежной ручки, которую она кладет на кисть его руки.
  — Наша гутенберговская Библия в прекрасном состоянии, милый, один ранний Ренуар, два анатомических этюда Леонардо, первое издание «Каприччос» Гойи с автографом художника, три сотни золотых американских долларов, два рисунка Рубенса.
  — Каннингхем говорит, что такие сокровища стоят дороже бомбы, — произносит Рик, когда баронесса, по-видимому, заканчивает свое перечисление.
  — Атомной, — уточняет от дверей мистер Каннингхем.
  Пим изображает тонкую улыбку, давая понять, что великое искусство цены не имеет. Баронесса перехватывает эту улыбку и встречает ее с пониманием.
  * * *
  Проходит час. Баронесса и ее телохранитель отбыли, и отец с сыном остаются одни в неосвещенной комнате. Шум транспорта внизу за окном затих. Полулежа бок о бок на постели, они поедают рыбу с хрустящим картофелем — блюдо, за которым был откомандирован Пим, снабженный драгоценной фунтовой бумажкой из заднего кармана Рика. Запивают они это «шато‘д‘икемом» из бутылки от «Лэрродс».
  — Они все еще там, сынок? — спрашивает Рик. — Тебя они видели, эти люди в «райли», дюжие такие молодцы?
  — Боюсь, что да, — отвечает Пим.
  — Ты ведь веришь ей, сынок, да? Только не щади моих чувств! Веришь этой красавице или считаешь ее беспросветной лгуньей и авантюристкой до мозга костей?
  — Она фантастическая женщина, — говорит Пим.
  — В твоем голосе нет убежденности. Давай выкладывай, сынок. А то, что она наш последний шанс, значения не имеет.
  — Да нет, просто я не совсем понимаю, почему она не обратилась к своим сородичам.
  — Ты не знаешь этих евреев, как я их знаю. Среди них встречаются превосходные люди. Но можно встретить и других, которые, едва взглянув на нее, поспешили бы снять с нее последнее пальто. Я задавал ей те же вопросы. И тоже действовал без всякого стеснения.
  — А кто этот Каннингхем? — спрашивает Пим, едва сдерживая антипатию.
  — Старикан Канни — классный парень. Когда провернем это дело, я возьму его к себе в долю. Специалистом по экспорту и иностранным делам. Это будет настоящий сорвиголова. Уже одно его чувство юмора стоит тех пяти тысяч в год, что он станет получать. Сегодня он был не в форме. Напряжен.
  — А в чем состоит дело? — спросил Пим.
  — В доверии, оказанном твоему старикану, вот в чем. «Рики, — сказала она мне, она меня так называет, она ведь тоже не церемонится со мной. — Рики, я хочу, чтобы ты добыл мне этот ларец, продал его содержимое, а деньги вложил в одно из своих хитрых предприятий, и я хочу, чтоб ты снял с меня груз забот и выделил мне десять процентов в год пожизненно со всеми необходимыми гарантиями и заранее установленной суммой на тот случай, если ты скончаешься раньше меня. Я хочу, чтоб деньги эти перешли к тебе и послужили бы на благо общества, пущенные в дело таким образом, какой ты в мудрости своей измыслишь». Это большая ответственность, сынок. Если б у меня был паспорт, я занялся бы этим сам. Я послал бы Сида, если б он был достижим. Сид не отказался бы. Рогатый скот и свиньи. Вот что станет моим поприщем потом. Пора и честь знать.
  — Что произошло с твоим паспортом? — спросил Пим.
  — Сынок, я буду с тобой, как всегда, откровенен. Эти мерзавцы в твоей школе — ловкие сутяги. Им требуется наличность, и ни днем позже назначенного срока. Ты говоришь с ней на ее родном языке, вот что важно. Ты ей нравишься. Она тебе доверяет. Ты мой сын. Я мог бы послать Маспоула, но я не был бы уверен, вернется ли он. Перси Лофт — слишком большой законник. Он отпугнет ее. А теперь шмыгни-ка к окну и посмотри, не уехали ли «райли». И не попадай в луч света. Они не могут заявиться сюда. У них нет ордера. Я законопослушный гражданин. Выглядывая из-за облупленного зеленого шкафчика, Пим устремляет все внимание вниз на улицу, следя за теми, кто, в свою очередь, осуществляет слежку. «Райли» все еще там.
  Одеял на кровати нет, и они вынуждены довольствоваться шторами и гардинами. Сон Пима прерывист. Он мерзнет и грезит о баронессе. Один раз его будит рука Рика, с силой опустившаяся на его плечо, в другой раз — придушенный голос отца — он на все лады распекает какую-то «суку Пегги». Уже на рассвете он вдруг ощущает мягкую женственную тяжесть нижней части отцовского тела, облаченного в шелковую рубашку и кальсоны, тяжесть эта неотвратимо теснит его, заставляя думать, что на полу ему было бы удобнее. Утром Рик по-прежнему не может выйти, поэтому Пим отправляется на вокзал Виктории один, уложив скудные свои пожитки в чемодан Рика — хромовый, телячьей кожи, с медными инициалами Рика под ручкой. На нем одно из верблюжьих пальто Рика, хотя пальто это и великовато для него. Баронесса, выглядящая на этот раз еще более изысканно, ждет на платформе. Мистер Каннингхем провожает их.
  Уже в поезде в уборной Пим вскрывает врученный ему Риком конверт и достает оттуда пачку новеньких десятифунтовых купюр и первую в его жизни инструкцию для проведения тайных встреч.
  «Ты проследуешь в Берн и остановишься в „Гранд-Палас-отеле“. Помощник управляющего, господин Бертль — классный парень, и со счетом все улажено. Синьор Лапади отыщет баронессу и отведет тебя на австрийскую границу. Когда Лапади вручит тебе ларец и ты самым решительным образом удостоверишься, что все содержимое на месте, ты отдашь ему прилагаемые деньги, но никак не раньше. Это наши сбережения, сынок. Деньги, которые ты везешь, достались нам не так легко, но, когда дело это завершится, никто из нас не будет больше знать никаких забот».
  * * *
  Я не стану распространяться относительно деталей «операции Ротшильд», Джек, — дни сомнений и дни надежд самым неожиданным образом сменяли друг друга. И я совершенно не помню, какие именно встречи на углу или условленные пароли предшествовали медленному погружению в безрезультатность — состояние, столь памятное мне по десяткам операций, которые проводил я с тех пор; и точно так же я не помню процентного соотношения скептицизма и слепой веры, проявленных Пимом, тогда как миссия его приближалась к своему неизбежному финалу. Вне всякого сомнения, с тех пор мне пришлось принимать участие не в одном десятке операций, проводимых со столь же малой надеждой на успех, где ставкой были вещи куда серьезнее, чем деньги. Синьор Лапади вел переговоры исключительно с баронессой, которая весьма небрежно передавала информацию мне.
  — Лапади говорить с Vertrauensmann, милый, и, когда Пим спрашивает, что такое Vertrauensmann, она ласково улыбается.
  — Vartrauensmann — это человек, которому можно верить. Не вчера и, может быть, не завтра. Но сегодня ему можно верить до конца…
  — Лапади нужно сотню фунтов, милый, — говорит она спустя день или два. — Vertrauensmann знать человека, чья сестра знать начальника таможни. Лучше заплатить сейчас и подружиться.
  Помня инструкции Рика, Пим оказывает должное сопротивление, но баронесса уже вытянула руку и очаровательно, многозначительным жестом потирает друг о друга два пальчика. «Хочешь красит дом, так придется сначала купить кисть», — объясняет она и, к изумлению Пима, задрав юбки чуть ли не до талии, засовывает банкноты в чулок. — Завтра мы купим тебе красивый костюм.
  — Ты дал ей денег, сынок? — гремит вечером Рик через Ла-Манш. — Святой Боже, да кто, ты думаешь, мы такие? Позови-ка Елену!
  — Ты не кричать на меня, милый, — спокойно говорит баронесса в трубку. — У тебя чудесный мальчик, Рики. Он со мной очень строгий. Я думаю, однажды он станет знаменитый актер.
  — Баронесса считает, что тебе цены нет, сынок. Ты уже говорил с ней самым решительным образом?
  — Только так и говорю, — заверил его Пим.
  — Ты уже ел там настоящий английский бифштекс?
  — Нет, мы немного экономим.
  — Сделайте это за мой счет. Сегодня же!
  — Хорошо, папа. Сделаем. Спасибо.
  — Да благословит тебя Бог, сынок.
  — И тебя тоже, папа, — вежливо отзывается Пим и, приняв позу покорности, вешает трубку.
  Куда как важнее для меня воспоминания о его первом платоническом медовом месяце с этой незаурядной женщиной. Рука об руку с Еленой Пим бродил по старой части Берна, пил легкие швейцарские вина и посещал «чаи с танцевальной программой» в роскошных отелях, предоставив своему прошлому кануть в Лету. В благоухающих духами нарядных магазинчиках, которые баронесса находила словно каким-то нюхом, они сменяли ее потрепанный гардероб на меховые манто и сапожки для верховой езды а-ля Анна Каренина, которые потом скользили на схваченных морозцем плитах тротуара, и унылую школьную форму Пима на кожаную куртку и брюки, на которых не предусматривались пуговицы для подтяжек. Даже будучи неглиже, баронесса настаивала на том, чтобы услышать суждение Пима о новом туалете, и кивком приглашала его в увешанные зеркалами кабинки, где Пим помогал ей с выбором, а она как бы невзначай позволяла ему кинуть восхищенный взгляд на ее прелести — прелести женщины эпохи рококо — сосок, беззаботно обнажившуюся выпуклость ягодицы, а то и интригующую тень между округлых бедер, когда она ныряла из юбки в юбку. «Это Липси, — взволнованно думал он, — такой была бы Липси, не предпочти она смерть».
  — Gefall’ ich dir,24 дорогой?
  — Du gerállst mir sehr.25
  — Когда-нибудь у тебя будет хорошенькая девушка и ты говорить ей так, и она сойти с ума! Ты не думаешь, что это платье очень вызывающее?
  — Я думаю, что оно прекрасно!
  — О’кей, тогда мы купим два. Второе для моей сестры Зазы, она моего размера.
  Поворот белого плеча, небрежное движение, которым она поправляет выбившуюся кружевную оборку белья. Приносят счет, Пим подписывает его, адресуя скуповатому господину Бертлю, и поворачивается к ней спиной, чтобы скрыть слишком явные признаки своего смятения. У ювелира в Герренгассе они покупают жемчужное колье для второй сестры, которая живет в Будапеште, а потом вспоминают еще о маме в Париже и покупают для нее кольцо с топазом — баронесса заедет к ней по пути домой. Это кольцо с топазом и сейчас у меня перед глазами, я вижу, как оно мерцает на ее свеженаманикюренном пальчике, в то время как она водит им взад-вперед, выбирая форель в аквариуме в ресторане нашего роскошного отеля, а метрдотель с сачком наготове почтительно склоняется к ней.
  — Nein, nein26 милый, nicht27 эту, ту, ja, ja, prima.28
  На одном из таких обедов, а может быть и последнем, Пим, движимый любовью и смущением, счел необходимым поведать баронессе о своем намерении постричься в монахи.
  — Не говори мне больше об эти монахи! — сердито потребовала она, с шумом бросив нож и вилку. — Я столько видела эти монахи! Монахи в Хорватии, монахи в Сербии, в России! Господи, мир погубят эти монахи!
  — Ну, это спорно, — сказал Пим.
  Не одна забавная история и интимно-доверительная выдумка понадобились Пиму, прежде чем в карих глазах ее опять зажегся свет.
  — А ее имя было Липси?
  — Так мы ее называли. Я не должен открывать вам ее настоящее имя.
  — И она спала с таким малышом, как ты? Ты был с женщиной так рано? Она была проститутка, наверное?
  — Может быть, просто одиночество толкнуло, — схитрил Пим.
  Но она оставалась задумчивой, и, когда Пим, как всегда, проводил ее до дверей спальни, она, пристально вглядевшись в него, взяла между ладоней его голову и принялась целовать его в губы. Потом губы ее внезапно раскрылись, губы Пима — также. Поцелуи становились страстными. Пим почувствовал, как к бедру его прижалась незнакомая выпуклость. Он ощутил ее тепло и мягкость волос на шелковистой коже, когда движения ее стали ритмично повторяться. Она шепнула: «Schatz».29 Он услышал какой-то тонкий звук и испугался, не сделал ли ей больно. Она повернулась, и шея ее оказалась возле его губ. Доверчивые пальцы протянули ему ключ от спальни, но, пока он открывал дверь, она не смотрела на него. Он нашел замочную скважину, повернул ключ в замке и придержал дверь, пропуская ее. Возвращая ей ключ, он увидел, что свет в ее глазах потух.
  — Вот так, мой дорогой! — проговорила она. Она расцеловала его в обе щеки и вгляделась в его лицо, как бы ища в нем что-то, ею утерянное. И только наутро он понял, что она целовала его на прощанье.
  «Милый, —
  писала она, — ты хороший, и фигура твоя — из Микеланджело, но твой папа запутался в делах. Тебе лучше остаться в Берне. Все равно Е. Вебер любить тебя всегда».
  В конверте были золотые запонки, купленные нами для ее кузена Виктора из Оксфорда, и две сотни фунтов, оставшиеся от тех пятисот, которые Пим отдал ей для передачи невидимому мистеру Лапади. Сейчас, когда я пишу, эти запонки на мне. Золото их украшено коронами из крохотных бриллиантов. В баронессе всегда присутствовала некая царственность.
  * * *
  В доме мисс Даббер наступило утро. Сквозь задернутую оконную штору до Пима доносилось позвякивание бидонов на тележке молочника, совершавшего свой круиз. Пим потянул к себе розовую папку, кратко помеченную инициалами Р.Т.П., послюнявил указательный и большой пальцы и принялся аккуратно просматривать бумаги, пока не извлек оттуда полдюжины нужных ему документов.
  Копия письма Ричарда Т. Пима отцу-настоятелю в Лайм от 1 окт. 1948 года, содержащего угрозы привлечь к суду отца-настоятеля за совращение его сына. (Из досье Р.Т.П.)
  Отношение от 15 сентября 1948 г., направленное отделом по борьбе с мошенничеством в отдел паспортного контроля, рекомендующее конфискацию паспорта означенного Р.Т.П. по причине следственного разбирательства. (Получено по неофициальным каналам через отдел сношений с Главным полицейским управлением.)
  Письмо от казначея школы, адресованное Р.Т.П. и отвергающее предложение как сухофруктов, так и консервированных персиков и прочих поставок якобы в счет полного или частичного погашения задолженности за обучение. В письме выражено сожаление по поводу принятого Советом решения о невозможности продолжить обучение Пима бесплатно. «Кроме того, достойно сожаления, что вы отказались причислить себя к финансово несостоятельным родителям, чьи сыновья готовят себя к духовному поприщу». (Из досье Р.Т.П.)
  Полное ярости письмо поверенного г-на Эберхарта Бертля, занимавшего некогда должность помощника управляющего «Гранд-Палас-отеля» в Берне, направленное полковнику сэру Ричарду Т. Пиму, кавалеру ордена «За безупречную службу», очередное письмо в череде писем, требующих выплаты в установленном порядке суммы в 11 тысяч 18 французских франков и 40 сантимов, а также процентов, исходя из 4 процента за каждый просроченный месяц. (Из досье Р.Т.П.)
  Вырезка из лондонской «Кроникл» от 8 ноября 1949 года — объявление о банкротстве Р.Т.П. и о принудительной ликвидации восьмидесяти трех компаний империи Пима, в том числе, разумеется, и «Ученого содружества Маспоула с ограниченной ответственностью». Вырезка из «Дэйли телеграф» от 9 октября 1948 г. с сообщением о кончине в больнице Труро, Корнуолл, Джона Реджинальда Уэнтворта, последовавшей после долгой болезни, вызванной травмами. Покойный был горячо любимым мужем некой Пегги.
  И любопытная маленькая заметка, промелькнувшая неизвестно где — о задержании на борту судна крейсерного класса «Гранд-Бретань» известных мошенников Вебер и Вульфа, он же Каннингхем, выдававших себя за герцога и герцогиню Севильских.
  Один за другим Пим пронумеровал документы ручкой с красными чернилами, обозначив номер в верхнем правом углу, а затем проставил эти же номера в соответствующих местах рукописи, сделав для этого сноски. С чиновничьей аккуратностью он скрепил документы вместе скоросшивателем, поместив их в папку, озаглавленную «Приложения». Захлопнув папку, он встал, облегченно вздохнул долгим вздохом и потянулся, отведя руки назад, как делает человек, сбросивший с себя ярмо. Туманная бесформенность отрочества осталась позади. Вперед манили возмужание и зрелость, хотя неизвестно, осилит ли он дистанцию. Наконец-то он был в своей любимой Швейцарии, духовном приюте прирожденных шпионов. Подойдя к окну, он в последний раз оглядел площадь, где устало меркли английские фонари. С сумрачным видом он разделся, выпил последнюю рюмку водки, с сумрачным видом поглядел на себя в зеркало, готовясь лечь в постель. Но в душе была легкость, удивительная легкость.
  Он почти парил. И словно боялся пробудиться. Проходя мимо письменного стола, он еще раз перечитал расшифрованное сообщение, которое на этот раз не потрудился сразу же уничтожить.
  «Поппи, — думал он, — оставайся там, где ты есть!»
  7
  Пять лет назад Джек Бразерхуд пристрелил свою суку-лабрадора. Она лежала на месте в корзинке, страдая от ревматизма, дрожа всем телом, он дал ей пилюль, но ее вытошнило и она оскандалилась, запачкав ковер. И когда он, накинув куртку, достал из-за двери свою двенадцатикалиберку и позвал ее, она поглядела на него, как преступник, застигнутый на месте преступления, потому что знала, что больна и не помощница ему на охоте. Он приказал ей подняться, но она не могла. Когда он заорал ей «ищи», она приподнялась на передних лапах и тут же опять легла, жалко высунув голову из корзинки. Тогда, положив ружье, он принес из сарая заступ и вырыл для нее яму в поле за домом, на невысоком холме с хорошим видом на дельту. Потом он закутал ее в свой любимый твидовый пиджак, вынес ее из дому, выстрелил ей в затылок, раздробив позвоночник, и закопал. После этого он посидел возле нее с бутылкой шотландского виски, пока его всего не вымочила саффолкская роса, и решил, что собака умерла хорошей смертью, возможно, лучшей в этом мире, не так уж щедром на хорошую смерть. Он не поставил там ни памятника, ни скромного деревянного креста, но запомнил это место, взяв ориентирами церковный шпиль, засохшую иву и мельницу, и с тех пор, проезжая мимо, он мысленно посылал ей грубоватое приветствие — самое большее, что мог делать этот не верящий в загробную жизнь атеист. Так было и в это пустынное воскресное утро, когда он катил по безлюдным дорогам Беркшира, наблюдая, как солнце встает из-за холмов Юго-Восточной Англии. «Джек слишком давно в седле, — сказал Пим. — Фирме следовало отправить его в отставку десять лет назад». А тебя когда надо было отправить в отставку, мальчик? Сколько лет назад? Двадцать? Тридцать? Сколько лет ты уже в седле? Сколько метров проявленных пленок успел ты закатать в газету? И сколько было этих газет, кинутых в заброшенные почтовые ящики или спрятанных по ту сторону кладбищенской ограды? Сколько часов провел ты за слушанием пражского радио, держа наготове свои шифровальные блокноты?
  Свежий ветер пах силосом и лесным костром, и аромат этот возбуждал его. Бразерхуд был родом из деревни. Среди его предков были цыгане, священники, лесники, браконьеры и пираты. Сейчас, когда утренний ветерок обдувал ему лицо, он опять превратился в голоштанного мальчишку, скачущего без седла на гунтере мисс Самнер по ее парку, проступок, как считалось, достойный жестокой порки. Он мерз в саффолкских болотах, ибо гордость не позволяла ему вернуться домой без трофея. Он совершил свой первый прыжок с оградительного аэростата на абингдонском аэродроме, впервые чувствуя, как ветер не дает закрыть рот, если крикнешь. «Я уйду, когда они меня вышвырнут. Уйду, но прежде мы перекинемся с тобою парой слов, мой мальчик!»
  За последние двое суток он спал шесть часов — большую часть которых он провел на жесткой солдатской койке в комнате, где обычно предавались меланхолии, связисты, но он не чувствовал усталости.
  — Можно вас на минутку, Джек? — спросила Кейт, весталка с пятого этажа, посмотрев на него взглядом, более долгим, чем всегда. — Бо и Найджел хотят вам еще кое-что сказать.
  А когда он не спал, не отвечал на телефонные звонки и не предавался своим обычным смятенным мыслям по поводу Кейт, он наблюдал, как пролетает стороной его жизнь — неуклюжий свободный полет над вражеской территорией, вот она приближается, каменистая земля, и ноги его корячатся и извиваются, словно ветви сикомора. Он был рядом с Пимом на всех этапах его жизни, он рос рядом с ним, жил с ним, работал с ним даже тогда, в Берлине, в тот вечер, о котором он совсем забыл, а вспомнил лишь сейчас, вечер, окончившийся бурным свиданием с двумя армейскими медсестрами, с которыми они хорошо проводили время в двух смежных комнатах. Он вспомнил, как зимой 1943 года разглядывал свою изувеченную немецкими пулями руку, — вот тогда он испытал такое же чувство — недоверия и отчужденности.
  — Если б только вы дали нам знать капельку раньше, Джек. Если б заметили, как все это началось!
  — Да, простите меня, Бо, с моей стороны это легкомысленно.
  — Но, Джек, он же, можно сказать, ваше порождение, ваш отпрыск, так ведь вы всегда говорили.
  Да, так считалось, правда ведь, Бо? Это глупо, согласен.
  И укор в глазах Кейт, извечный, словно она хочет сказать: Джек, Джек, где ты, Джек?
  В жизни его, конечно, были и другие подобные случаи. Со времени окончания войны службу Бразерхуда регулярно сотрясал очередной скандал. Когда он был главой берлинской резидентуры, однажды его ночной сон прервали целых три телеграммы. «Джек, хватит спать, подымайся и мигом сюда!» Он мчится по мокрым улицам, напряженный, внимательный. Телеграмма первая: человек, о котором немедленно будет сообщено в следующей телеграмме, наш работник, раскрыт как агент советской разведки. Представьте короткую информацию связанным с вами людям прежде, чем они прочтут это в утренних газетах. После этого он долго сидел над своими шифровальными блокнотами, прикидывая: это он? или она? а может быть, я? Телеграмма вторая: фамилия из шести букв. Какого черта мне еще думать о фамилии из шести букв? Первая «М» — Господи, Миллер! — вторая «А» — о Боже, это Маккей! И так пока на свет не является имя, тебе вовсе неизвестное, из отдела, о существовании которого ты даже не слыхал, и, когда препарированное досье ложится наконец на твой стол — перед тобой возникает образ жалкого педераста-шифровальщика в Варшаве, считающего, что он ведет крайне хитрую игру в то время, как его единственной заботой было досадить начальству.
  Но все эти скандалы были лишь отдаленной пушечной пальбой, не затрагивавшей его лично. Он считал их не столько предупреждением, сколько подтверждением укоренившихся в Фирме тенденций, которые он так не одобрял: усиления бюрократизма, псевдодипломатничанья, преклонения перед американскими методами и излишним следованием американским образцам. По контрасту с этим его собственные сотрудники — штат, набранный его руками, в его мнении только выигрывали, и, когда у его дверей собрались эти охотники за ведьмами по предводительством Гранта Ледерера и его жалких мормонов-прихлебателей и, жаждя крови Пима, принялись тявкать и ссылаться на собственные свои надуманные подозрения, основанием для которых послужил лишь несколько выявленных компьютером совпадений, не кто иной, как он, Джек Бразерхуд, стукнул по столу, за которым проходило совещание, с такой силой, что стоявшие там стаканы с водой подпрыгнули: «Прекратите сию же минуту! В этой комнате не найдется ни одного мужчины и ни одной женщины, которых нельзя было бы превратить в изменника, если начать вот так копаться в их жизни, переворачивая все с ног на голову. Не может припомнить, где он находился вечером десятого числа? Значит, лжет. Ах, все-таки может припомнить? Так это он просто нагло выдумывает себе алиби! Будете продолжать ваши штучки, и каждый говорящий правду станет выглядеть откровенным лжецом, а каждый, честно исполняющий свою работу, превратится в агента, поставляющего сведения противнику! Будете продолжать в том же духе, и вы угробите наше дело так бесповоротно, как русским и не снилось! Этого вы добиваетесь?»
  И слава Богу, репутация его, и его связи, и успехи его отдела, зафиксированные в бумагах, написанных на современном жаргоне, ненавидимом им, дешевом и все же весьма удобном, помогали ему держаться на плаву и коротать день за днем, ни секунды не помышляя о том, что наступит день, когда он пожалеет, что день этот наступил.
  Он закрыл окошко и остановил машину в деревне, где его никто не знал. Он прибыл слишком рано. Ему надо было выбраться из Лондона, подальше от знакомых, от взгляда карих глаз Кейт. Дайте ему еще раз бессмысленно посовещаться о том, как свести к минимуму последствия, устройте еще одно обсуждение того, как скрыть все от американцев. Еще один полный жалости или упрека взгляд Кейт или взгляды серых солдафонов Бо, этих деревенских олухов, гордых, как китайские мандарины, в их глазах читается неприкрытая ненависть, — и Джек Бразерхуд может сказать вещи, о которых все, и в первую очередь он сам, потом пожалеют. Вместо этого он и вызвался в эту поездку, и Бо со странной готовностью заявил, что это прекрасная идея, кто же лучше его с этим справится? И, едва выйдя за порог кабинета Бо, он уже знал, что они рады его отъезду не меньше его самого.
  — И звоните, пожалуйста, регулярно! — крикнул вслед ему Бо. — Через каждые три часа, по меньшей мере. Кейт будет отмечать звонки. Правда, Кейт?
  Найджел проводил его по коридору.
  — Когда будешь звонить, я хочу, чтоб это было через секретариат. Ты не должен пользоваться прямой связью. Предварительно тебе надо будет поговорить со мной.
  «Таков приказ», — догадался Бразерхуд.
  — Разрешение носит временный характер и в любую минуту может быть ликвидировано.
  Деревянная церковная паперть, тропинка ведет по краю футбольного поля. Минуя ферму с кирпичными службами, он почувствовал, как в осеннем воздухе потянуло парным молоком.
  — Мы удаляем их слоями, Джек, — поясняет Франкель на своем нарочитом континентальном английском. — Это в том случае, если мы вообще удаляем их.
  — И по моему распоряжению, — добавляет из своего угла Найджел.
  Комната с низким потолком не имеет окон и освещена слишком ярко. Охранник глядит в глазок, по стенам, за своими высокими столами расположились седоватые сотрудники Франкеля. Они запаслись термосами и угощают друг друга сигаретами. Так ведут себя, придя на скачки. Франкель толст и уродлив, этакий латышский метрдотель. Вербовал его Бразерхуд, и продвигал его тоже Бразерхуд. А теперь тот должен расхлебывать кашу, которую заварил Бразерхуд. Что ж, бывает. Три часа утра. С тех пор как все произошло, минуло лишь шесть часов.
  — В первый день, Джек, мы удаляем только главных агентов — Угря и Часовщика в Праге, Вольтера в Будапеште, Артиста в Гданьске.
  — Когда начинаем? — спрашивает Бразерхуд.
  — Когда Бо махнет флажком, и никак не раньше, — отвечает Найджел. — Мы еще оцениваем ситуацию и все еще не исключаем возможной безупречности и непогрешимости Пима как специалиста, — говорит Найджел так, будто слова эти ему трудно произнести.
  — Мы удаляем их очень тихо, Джек, — говорит Франкель. — Без прощальных приветствий и букетов цветов, оставленных соседям, без поисков кошки, которая куда-то запропастилась. День второй посвящается радистам, день третий — подстраховочным, нижним чинам. День четвертый, если кто останется.
  — Как мы на них выходим? — осведомляется Бразерхуд.
  — Не вы, а мы выходим, — говорит Найджел.
  Кейт прошла с ними внутрь. Кейт — это наша английская старая дева, бледная, красивая, с точеными чертами, тоскующая в свои сорок о несостоявшихся романах. При этом Кейт — все та же прежняя Кейт, он ясно читает это в ее глазах.
  — Бывает, мы перехватываем их на улице, когда они отправляются на работу, — продолжает Франкель. — Бывает, колотим в дверь, передаем через друзей, оставляем где-нибудь записку. Пригодны любые способы, в том случае, если они еще не использованы.
  — Здесь-то ты и пригодишься, если до этого дойдет, — поясняет Найджел. — Будешь говорить, что использовалось, а что нет.
  Франкель задержался возле карты Восточной Европы, и Бразерхуд, отступив на шаг, ждет. Главные агенты отмечены красным, нижние чины — синим. Насколько легче удалить цветной кружочек, чем человека! Глядя на карту, Бразерхуд вспоминает вечер в Вене. Пим разыгрывает роль хозяина, а Бразерхуд — важного гостя, присланного из Лондона для выражения благодарности за десять лет безупречной службы. Помнятся любезная чешская речь Пима, шампанское, медали, рукопожатия, заверения, медленные вальсы под граммофон и эта коренастая парочка в коричневых тонах — он физик, она служащая чешского Министерства внутренних дел, очевидные любовники, — их лица так и сияют от возбуждения, когда они кружатся по гостиной под мелодии Иоганна Штрауса.
  — Итак, когда вы приступаете? — вновь спрашивает Бразерхуд.
  — Джек, это решает Ею, — продолжает гнуть свое Найджел, проявляя подозрительное терпение.
  — Джек, Пятый этаж полагает, что самое важное — это сохранять видимость кипучей деятельности и вести себя как обычно, как ни в чем не бывало, — говорит Франкель, вынимая из письменного стола пачку телеграмм. — Используются почтовые ящики? Значит, надо опорожнять их, как обычно. Радиограммы? Шлите сигналы, как обычно, придерживаясь обычного расписания, в надежде, что противник слушает.
  — Это сейчас самое важное, — говорит Найджел так, словно любого слова, сказанного Франкелем, недостаточно, пока этого не подтвердит он. — Соблюдение обычного распорядка во всех сферах. Преждевременный шаг может оказаться роковым.
  — Как и запоздалый, — говорит Бразерхуд, и синие глаза его начинают метать гневные искры.
  — Там вас ждут, Джек, — говорит Кейт, она хочет сказать: «Хватит, выйди».
  Но Бразерхуд непоколебим, все равно это бесполезно.
  — Так сделайте это сейчас, — обращается он к Франкелю. — Приведите их в посольство. Передайте предупреждение по радио. Поступите решительно.
  Найджел ни слова не отвечает. Франкель взглядом ищет у него поддержки, но Найджел, скрестив руки, смотрит через плечо одной из помощниц Франкеля, печатающей сообщение.
  — Мы не можем привезти в посольство этих мальчиков, — говорит Франкель и, повернувшись к Найджелу, делает многозначительную гримасу. — Verboten.30 Самое большее, на что мы способны, когда получим соответствующее распоряжение с Пятого этажа, это выправить им документы, снабдить деньгами, транспортом, ну и прочесть молитву-другую, конечно. Верно ведь, Найджел?
  — Если получим соответствующее распоряжение, — уточняет Найджел.
  — Угорь поедет на восток, — говорит Бразерхуд. — Его дочь учится в Бухарестском университете. Он отправится к ней.
  — Пусть так, а куда он отправится потом? — говорит Франкель.
  Голос Бразерхуда почти срывается на крик. Никакие увещевания Кейт не помогают.
  — На юг, в эту чертову Болгарию, куда ж еще! Если назначить ему время и место, можно послать самолет и переправить его в Югославию.
  Теперь и Франкель повышает голос.
  — Выслушай меня, Джек, хорошо? Найджел подтвердит это и ты, а не то получается, что я все время все отвергаю. Никакие самолеты, никакие посольства, никакие стычки на границе для нас невозможны, сейчас не шестидесятые годы. И не пятидесятые с сороковыми. Мы не разбрасываемся самолетами и не раскидываем наших летчиков по Восточной Европе, словно конопляные семечки. Нам почему-то не улыбается мысль о приеме, который противник окажет нам и нашим агентам.
  — Хорошо сказано, — поддакивает Найджел с должной мерой удивления.
  — Я вынужден сказать тебе это, Джек. Вся твоя сеть в настоящий момент… Министерство иностранных дел даже в мусорный ящик ее побрезгует выбросить, ведь я прав, Найджел, не так ли? Ты пария, Джек. Уайтхолл должен обернуть руку полиэтиленом, прежде чем обменяться с тобой рукопожатием. Верно, Найджел?
  Тут, как бы услышав собственные слова со стороны, он внезапно замолкает. Он кидает взгляд на Найджела, но не получает поддержки. Встретившись глазами с Бразерхудом, он смотрит на него долго, пристально и, как ни странно, с некоторой опаской — так мы разглядываем кладбищенские памятники, напоминающие нам и о нашей бренности. «Я лишь выполняю приказ, Джек. Не смотри на меня так. И будь здоров».
  Бразерхуд медленно идет по лестнице Впереди него — Кейт. Кейт замедляет шаг и протягивает ему руку, чтобы поддержать. Он делает вид, что не замечает.
  — Когда я тебя увижу? — спрашивает она.
  Бразерхуд словно на ухо стал туговат.
  * * *
  Обязанности, лежавшие на плечах Тома Пима в это утро, были обычными обязанностями его первого месяца в школе, где он был старостой и капитаном «Панд». В этот день «Панды» заступали на недельное дежурство. Сегодня и последующие шесть напряженных дней Том должен будет звонить по утрам в колокол, помогать сестре-хозяйке в душевой и перед завтраком проводить перекличку. Сегодня воскресенье, значит, он должен еще отвечать за отправку писем, и читать Поучение в часовне, и проверять соблюдение чистоты и порядка в раздевалках. Потом наконец наступил вечер, но он должен будет председательствовать на собрании комитета, который рассматривает предложения учеников о том, как улучшить их быт, и, сведя все воедино и отредактировав, представить эти предложения суду и мучительным размышлениям мистера Керда, директора школы. Мучительным. Керд ничего не делает легко и в любом споре всегда понимает правоту обеих сторон. А когда он, так или иначе, провернет все эти многочисленные дела и позвонит в колокол, возвещая отбой, уже будет не за горами утро понедельника. В прошлую неделю дежурили «Львы», и дежурили хорошо. Мистер Керд заключил с резкой убежденностью, что «Львы» проявили во время своего правления истинно демократический подход при голосовании и формировали комиссии для согласования каждого спорного момента. В часовне, ожидая, когда замрут последние слова гимна, Том искренне молился за своего покойного деда, за мистера Керда и за то, чтобы в среду на матче в пух и прах разделать команду колледжа Святого Спасителя из Ньюбери, хотя и опасался еще одного унизительного поражения, так как мистер Керд до конца не был уверен в пользе спортивных соревнований. Но горячее всего он молился о том, чтоб поскорее наступила суббота, если ей когда-либо суждено наступить, — в субботу и «Панды» удостоятся похвалы мистера Керда, потому что разочаровать мистера Керда Том не мог.
  Том был долговяз и уже перенял у отца характерную для британских чиновников прыгающую походку. Высокий лоб взрослил его, и, возможно, этим объяснялось его выдвижение на столь высокий пост в школе. Наблюдая, как он, сцепив руки за спиной, поднимается со своей скамьи старосты, шагнув в проход, заглядывает в алтарь, а потом поднимается на кафедру, можно было подумать, что перед вами не ученик, а один из преподавателей школы мистера Керда, штат которой был весьма молод.
  Только его ломающийся голос изобличал в нем подростка, спрятавшегося под этой солидной наружностью. Том почти не слышал, что он читал. Поучение он знал сызмальства и в чтении его практиковался столько раз, что выучил его наизусть. И все же теперь, когда надо было выступать с ним, черные и красные строки словно потеряли для него всякий смысл. Только вид двух его больших пальцев, изгрызанных, с заусенцами, вдавленных по обе стороны от него в кафедру, и седой головы, возвышавшейся в заднем ряду над головами остальной паствы, возвращал его к действительности. Не будь этого, он воспарил бы в небо и плавал бы там подобно его воздушному шару, который в День Поминовения проделал путь до Мейденхеда и приземлился там, с его фамилией вместе, на заднем дворе у одной пожилой дамы, в результате чего Том получил пять фунтов на книжку, потому что сына пожилой дамы, как она сообщила в своем письме, тоже звали Том и он служил в страховой конторе «Ллойд».
  «Я один трудился в давильне, — к удивлению своему, басом возгласил он, — и никто из людей там не пришел мне на помощь… так и их сокрушу я в своем гневе и раздавлю в ярости своей». Эти полные угрозы слова испугали его, и он удивился, зачем он говорит их и к кому обращает.
  «И кровь их окропит мои одежды и окрасит их алым».
  Продолжая читать и чувствуя, как брюки его прилипают сзади под коленками, Том размышлял о некоторых других вещах, заботивших его, хоть до этого момента он, возможно, об этом и не подозревал. Не знал он также, что даже занятый какой-нибудь работой, мозг его не сможет отрешиться от того, что происходит вокруг. В пятницу в спортивном классе он думал о проблемах латинской грамматики. Вчера на латыни он беспокоился о том, что мама его пьет. А в ходе разбора французского предложения он вдруг понял, что, несмотря на их пылкую переписку, Бекки Ледерер он разлюбил, предпочтя ей одну из дочерей школьного казначея. Мозг его под напряжением становился чем-то вроде куска подводного кабеля в их физической лаборатории — сначала провода передают сообщения нормально, действуя как положено, но потом вдруг, как не видимый глазу косяк рыбы, всплывают сообщения, которые совершенно не предназначались для передачи. Вот так же и его сознание сейчас. Когда он выкрикивал священные слова Писания, стараясь, чтоб голос его звучал пониже, звенел надтреснутым колоколом, гулко отдаваясь вдали.
  «Ибо день мщения в сердце моем и год искупления грядет», — произнес он.
  А думал он о воздушных шарах, и о Томе из страховой конторы, и о том, какой ужас будет, если он провалится на экзаменах, и о дочери казначея, как она мчалась на велосипеде, а встречный ветер облепливал блузкой ее грудь, и Том беспокоился, сможет ли проявить демократический подход помощник капитана «Панд» Картер Мейджер и предотвратит ли он вечером скандал в комитете. Но существовала мысль, которую сознание его отвергало, а все другие мысли были только подменой ее. Мысль эту он не мог облечь в слова или даже в живые образы, потому что она была такой страшной, что, допустив, ее можно было превратить в реальность.
  — Как бифштекс, сынок? — спросил Джек Бразерхуд после паузы, которая длилась, казалось бы, всего-то секунд двадцать, за завтраком в отеле «Дигби», их излюбленном месте.
  — Экстракласс, дядя Джек, спасибо, — ответил Том.
  Не считая этих слов, завтрак их проходил в молчании.
  У Бразерхуда была с собой его «Санди телеграф», у Тома научно-фантастический роман, который он перечитал уже не в первый раз, потому что в этой книге все кончалось хорошо, а другие таили в себе угрозу. Дядя Джек, как никто, знает, что надо делать. Даже папа так ясно не понимает того, что каждый раз все должно быть одинаково, но отличаться крохотными, восхитительными деталями. А дядя Джек знает, как надо делать, чтобы день этот проходил тихо и безмятежно и в то же время был наполнен до отказа чередой различных дел. И что в течение всего дня такая вещь, как школа, должна быть совершенно вычеркнута из памяти, словно даже и вопроса не стоит о том, чтобы возвращаться в нее. Лишь потом, в самом конце, в самые последние минуты, должна быть упомянута школа и с нею — перспектива возвращения.
  — Хочешь еще кусок?
  — Нет, спасибо.
  — А йоркширского пудинга?
  — Да, пожалуйста. Немножко.
  Бразерхуд шевельнул бровями в сторону официанта, и официант явился мгновенно, как всякий официант, к которому обращался дядя Джек.
  — От папы есть что-нибудь?
  Том не смог сразу ответить, потому что глаза вдруг защипало и стало трудно дышать.
  — Послушай, — сказал Бразерхуд, отложив газету, — что это ты?
  — Да это я из-за Поучения, — сказал Том, борясь со слезами. — Все уже прошло.
  — Ты великолепно прочел это Поучение. А если кто станет утверждать обратное, врежь ему как следует!
  — Я перепутал дни, — пояснил Том, все еще силясь сдержаться. — Мне надо было читать другую главку, а я забыл.
  — Ну и плюнь, что перепутал, — прорычал Бразерхуд столь выразительно, что пожилая пара за соседним столиком обратила к нему головы. — Если вчерашний текст хорош, так вреда не будет послушать его дважды. Выпей еще лимонада.
  Том кивнул, и Бразерхуд, заказав лимонад, опять принялся за свою «Санди телеграф».
  — Может, они и не поняли этого, — бросил он презрительно.
  Но вся беда была в том, что Том вовсе ничего не перепутал, он прочел верный текст. Он знал это точно и подозревал, что и дядя Джек это знает. Просто ему требовалась причина для слез, более обыденная, чем эти косяки мыслей, что вьются вокруг кабеля в его голове, и та мысль, которую отвергало его сознание.
  Они порешили обойтись без пудинга, чтобы не тратить зря такой прекрасный день.
  Шугарлоуф-хилл был меловым бугром в беркширских холмах, обнесенным колючей проволокой Министерства обороны с запретительной надписью, и место это Тому казалось лучшим в мире, не считая его родного Плаша. Ни катание на лыжах с отцом в Лехе, ни Вена и велосипедные прогулки с мамой, ни одно из мест, где он побывал или мечтал побывать, не вызывали такого чувства уединенности, избранности, которое охватывало на этом холме, защищенном от врагов колючей проволокой, где Джек Бразерхуд и Том Пим — крестный и крестник, лучшие друзья — могли по очереди метать из катапульты глиняные мишени, сбивая их из двадцатикалиберки Тома. Когда они впервые очутились здесь, Том не поверил своим глазам. «Здесь же закрыто, дядя Джек!» — запротестовал он, увидев, что дядя Джек притормаживает. Все шло так хорошо в тот день — и вдруг все испортилось! Они проехали десять миль по карте, чтобы, к огорчению Тома, встать возле наглухо запертых белых ворот, за которые нельзя было проникнуть! Прекрасный день пропал, и уж лучше бы он опять вернулся в школу к своим добровольно-принудительным занятиям!
  — Тогда беги туда и крикни «Сезам, откройся!», — посоветовал дядя Джек, вручая Тому вытащенный ключ.
  Том и оглянуться не успел, как внушительные белые ворота распахнулись и, пропустив их, тут же опять захлопнулись, и вот они уже получили особую привилегию — въехать на этот холм и, открыв багажник, вытащить оттуда заржавленную катапульту, которую дядя Джек, оказывается, прятал там, ни словом не обмолвившись в течение всего завтрака. А следом за этим Том выбил девять из двадцати, а дядя Джек — целых восемнадцать, потому что он был отличным стрелком, да он и все делал отлично, несмотря на то, что был таким старым, и он никогда не поддавался и не подыгрывал никому, даже Тому, и если Том обыграет когда-нибудь дядю Джека, то в честном поединке, к чему они оба и стремятся, что ясно без всяких слов. И сегодня Тому нужно было именно это, и ничто другое — пообщаться, как всегда, помериться силами, провести время за обычной беседой, которую дядя Джек так хорошо умел вести. Том хотел запрятать самые страшные из своих мыслей в глубокой норе, схоронить их от глаз людских до того момента, когда придет его черед отдать жизнь за Англию.
  Напряжение снимала сама прогулка на вольном воздухе. Дело было даже не в дяде Джеке. Том был не слишком разговорчив, а откровенничать он и вовсе не любил. Но такой хороший день бодрил и словно обновлял душу. Причиной было хлопанье выстрелов, шум октябрьского ветра, хлещущего по кустам и пробиравшегося за горловину школьного свитера. И неожиданно он начинал говорить по-взрослому, вместо того чтобы хныкать и повизгивать под одеялом, прижимая к себе надувную игрушку — ребячество, которое свободомыслящий мистер Керд поощрял. Внизу, в речной долине, ветра не было совсем, а было лишь утомленное осеннее солнце да шелестели опавшие бурые листья на тропинке-бечевнике. Но здесь, на вершине мелового бугра, ветер несся, как поезд в тоннеле, увлекая Тома за собой. Ветер гремел и хохотал, сотрясая новую башню Министерства обороны, возведенную за то время, что они не были здесь.
  — Если мы собьем эту башню, сюда проникнут эти черти русские! — прокричал дядя Джек, сложив ладони рупором. — Мы ведь этого не желаем, правда?
  — Не желаем!
  — Так тому и быть. Чем же нам тогда заняться?
  — Поставить катапульту вот здесь, рядом с башней, и стрелять! — весело крикнул Том ему в ответ и почувствовал, что вместе с криком этим его покидают последние тревоги, плечи расправляются и что этому ветру, веющему над вершиной, он может доверить все, сказав что угодно и про кого угодно.
  Дядя Джек запустил для него десять глиняных мишеней, и он сбил восемь одиннадцатью патронами, что было его абсолютным рекордом, учитывая ветер. И когда наступил черед Тома запускать, дядя Джек очень старался сравнять с ним счет. И сравнял, и Том еще больше полюбил его за это. Он не хотел победы над дядей Джеком, над папой — да, может быть, но не над дядей Джеком, потому что, если победить его, кто же тогда останется? Из следующей десятки Том сбил уже меньше, потому что у него заболели руки, а значит, то была не его вина. Но дядя Джек стоял как скала и не горбился, даже перезаряжая ружье.
  — Четырнадцать из восемнадцати! — крикнул Том, он собирал пустые гильзы. — Вот это стрельба, я понимаю! — И потом, так же громко и весело: — А у папы все в порядке?
  — Почему бы нет? — крикнул ему в ответ Бразерхуд.
  — Он показался мне грустным, когда приезжал в последний раз после дедушкиных похорон, вот почему.
  — Уж наверное, он был грустным! Как бы ты себя чувствовал, закопав в землю своего отца?
  Они по-прежнему разговаривали криком, из-за ветра. Это была легкая беседа за перезарядкой двадцатикалиберки и установкой катапульты для следующего этапа соревнования.
  — Он все время рассуждал о свободе, — прокричал Том. — Говорил, что свободу никто не даст, пока сам ее не возьмешь. Мне даже надоел этот разговор.
  Дядя Джек был так поглощен патронами, что Том не понял, слышал ли он его. А если слышал, то заинтересовался ли.
  — Он прав, — сказал Бразерхуд, щелкая затвором. — Слово «патриотизм» в наши дни превратилось в ругательство.
  Том пустил мишень и смотрел, как она закрутилась и рассыпалась в прах от прекрасного попадания дяди Джека.
  — Вообще-то он не о патриотизме говорил, — пояснил Том.
  — Да?
  — По-моему, он хотел сказать, что если мне плохо, то мне надо бежать. И в письме он это говорил. Словно бы…
  — Да?
  — Словно бы он советовал мне сделать то, что он не сделал сам, когда учился в школе. Немножко это странно.
  — По-моему, ничего странного в этом нет. Просто он проверяет тебя, и все. И говорит, что если ты мечтаешь о побеге, то дверь открыта. По твоему рассказу судя, это выглядит скорее как проявление доверия. Ни у кого из мальчиков нет такого отца, Том.
  Том выстрелил и промахнулся.
  — А, строго говоря, о каком письме речь? — спросил Бразерхуд. — Я думал он приезжал и повидался с тобой.
  — Это так. Но еще он и письмо написал. Очень длинное письмо. И я подумал, что это странно, — не удержавшись, опять повторил Том новое понравившееся ему словечко.
  — Ну ясно. Он же был расстроен. Что ж в этом такого? Его старик умирает, и он садится и пишет письмо сыну. Можешь гордиться — хороший выстрел, мальчик мой. Хороший выстрел.
  — Спасибо, — поблагодарил Том и с гордостью проследил, как дядя Джек делает запись, отмечая счет. Счет всегда отмечал дядя Джек.
  — Но в письме этого не было, — смущенно сказал Том. — Он не был расстроен. Он был доволен.
  — Он так написал? Неужели?
  — Он написал, что дедушка искорежил в нем его добрые чувства и что он хочет сам искорежить эти чувства во мне.
  — Так проявилось в нем расстройство, — невозмутимо заявил Бразерхуд. — Кстати, папа говорил когда-нибудь о тайном убежище? Тихом месте, где он мог бы обрести столь заслуженный им покой?
  — Да нет…
  — Но у него есть такое место, правда ведь?
  — Да нет…
  — Где же оно находится?
  — Он сказал, что я не должен никому говорить.
  — Тогда не говори, — отрезал дядя Джек.
  И после этого ни с того ни с сего разговор об отце стал настоятельной потребностью и необходимым признаком демократического подхода школьного старосты. Мистер Керд говорил, что долг воспитанных людей жертвовать тем, чем они дорожат в жизни больше всего, а Том любил отца до самозабвения. Он ощущал на себе пристальный взгляд Бразерхуда и был доволен тем, что заинтересовал его, хоть этот интерес не производил впечатления очень уж одобрительного.
  — Ведь вы знакомы с ним очень давно, дядя Джек, правда? — спросил Том, залезая в машину.
  — Если тридцать пять лет считать давним сроком.
  — Да, это давно, — сказал Том, которому и неделя казалась порядочным сроком. В машине ветра совершенно не чувствовалось. — А если у папы все в порядке, — сказал Том с деланной развязностью, — то почему его разыскивает полиция? Вот что я хотел бы знать!
  * * *
  — Будешь гадать нам сегодня, Мэри-Лу? — спросил дядя Джек.
  — Сегодня не буду, милый, я не в настроении.
  — Да ты всегда в настроении, — сказал дядя Джек, и они оба громко расхохотались, а Том покраснел.
  Мэри-Лу была цыганкой, так сказал дядя Джек, хотя Тому она показалась больше похожей на пиратку. Она была толстозадой и черноволосой, с густо накрашенным ртом, от помады казавшимся еще больше — вот так же рисовала себе рот помадой фрау Бауэр в Вене. Она пекла пирожные и делала чай со сливками в деревянном павильончике, приютившемся на муниципальном лугу. Том попросил себе яйца всмятку, и яйца оказались очень вкусными и свежими, совсем как в Плаше. Дядя Джек заказал себе чаю и фруктовое пирожное. Он словно напрочь забыл о том, что рассказал ему мальчик, а мальчик был только рад этому, потому что от свежего воздуха у него разболелась голова и его одолевали, смущая его, собственные мысли. Через два часа восемь минут ему предстояло позвонить в колокол, зовущий к вечерне. Он думал, что хорошо бы ему последовать папиному совету и устроить побег.
  — Так что ты там говорил насчет полиции? — несколько рассеянно спросил Бразерхуд, когда Том уже давно решил, что дядя Джек забыл его слова или не расслышал.
  — Они приходили к Керду. И Керд вызывал меня.
  — Мистеру Керду, сынок, — вполне благодушно поправил его Бразерхуд, запив эти слова щедрым глотком чая. — А когда?
  — В пятницу. После регби. Мистер Керд вызвал меня, и там был мужчина в плаще. Он сидел в кресле мистера Керда. Он сказал, что он из Скотлэнд-Ярда и ему нужен папа и не знаю ли я случайно, где он проводит отпуск, потому что после похорон дедушки папа взял отпуск, но по рассеянности не сказал никому, где он будет.
  — Выдумки? — сказал Бразерхуд после долгой паузы.
  — Верно, сэр. Так оно и было.
  — Раньше ты говорил «они приходили».
  — Я хотел сказать «он».
  — Рост?
  — Метр семьдесят пять.
  — Возраст?
  — Сорок лет.
  — Цвет волос?
  — Как у меня.
  — Гладко выбрит?
  — Да.
  — Глаза?
  — Карие.
  Это была игра, в которую они раньше часто играли.
  — Машина?
  — От станции он взял такси.
  — Откуда тебе это известно?
  — Его привез мистер Меллор. Он возит меня на виолончель и гоняет такси от стоянки, что возле станции.
  — Не ошибись, мальчик. Он приехал на машине мистера Меллора? И сам рассказал тебе, что сошел с поезда?
  — Нет.
  — Меллор рассказал?
  — Нет.
  — Так кто же сказал, что он из полиции?
  — Мистер Керд, сэр. Когда знакомил меня с ним.
  — Во что он был одет?
  — Он был в костюме, сэр. В сером костюме.
  — Он сказал, в каком он чине?
  — Инспектора, сэр.
  Бразерхуд улыбнулся. Чудесной, успокаивающей, ласковой улыбкой.
  — Ну и дурачок ты! Это был инспектор Министерства иностранных дел. С папиной работы. Не из какой не из полиции, а из отдела кадров, мелкая сошка, которому делать нечего, а Керд, как всегда, все перепутал.
  Том готов был его расцеловать. Он почти потянулся сделать это. Он выпрямился и даже стал как будто выше ростом, ему захотелось уткнуться лицом в твидовую спортивную куртку дяди Джека. Конечно же, человек этот не из полиции. Ведь у него не было ни тяжелых ботинок, ни ежика волос на голове, как обычно носят полицейские, ни этой особой манеры — холодновато-отчужденной при всей вежливости. Все встало на свои места, радостно подумал Том. Как это всегда умеет сделать дядя Джек.
  Бразерхуд протянул ему свой носовой платок, и Том вытер им глаза.
  — Ну а что же ты ему сказал? — спросил Бразерхуд. И Том объяснил, что он тоже не знает, где папа сейчас находится. Был какой-то разговор, что до возвращения в Вену он хочет на несколько дней съездить в Шотландию. И когда папа заговорил об этом, вид у него стал виноватый, словно он совершает бог весть какое преступление. После того как Том рассказал своему дяде Джеку все, что помнил о разговоре с инспектором, и вопросы, которые тот задавал, и номер телефона, который тот оставил на случай, если папа объявится — у Тома этого номера не было, но мистер Керд сохранил его, — дядя Джек отправился в апартаменты Мэри-Лу, где был аппарат, и позвонил Керду и получил разрешение для Тома продлить освобождение до 9 часов по причине неотложных семейных дел, требующих обсуждения.
  — А звонить в колокол? — встревоженно спросил Том.
  — Картер Мейджер займется этим, — отвечал дядя Джек, который улавливал и понимал абсолютно все.
  Он должен был также переговорить с Лондоном, потому что так задержался, и дал Мэри-Лу поэтому дополнительные пять фунтов «в ее рождественский чулочек», как он выразился, отчего их опять принялся разбирать смех, но на этот раз к веселью присоединился и Том.
  * * *
  Почему речь зашла о Корфу, Том впоследствии вспомнить не мог, так как определенной нити разговор их потом уже не имел — они просто болтали без разбору обо всех событиях, происшедших с тех пор, как они виделись в последний раз, а ведь виделись они еще до летних каникул, и, значит, накопилась масса всего, что надо было обсудить. На Тома нашло удивительно разговорчивое настроение, он был болтлив, как давно, а может быть, и вообще никогда не бывал. Дядя Джек располагал к этому, обладая редкой смесью терпимости и строгости — прекрасное сочетание в глазах Тома, которому нравилась и надежность дяди Джека, и его твердые принципы.
  — Как подготовка к конфирмации? — спросил Бразерхуд.
  — Хорошо, спасибо.
  — Ты теперь взрослый, Том. Никуда не денешься. В некоторых странах тебя бы уже обрядили в солдатскую форму.
  — Я знаю.
  — Чем ты будешь заниматься, еще не решил?
  — Окончательно нет, сэр.
  — Все еще метишь в Сэндхерст?
  — Да, сэр. И в дедушкин полк меня бы взяли, если б я выдержал испытания.
  — Значит, предстоит зубрежка, да?
  — Да, я уже начал, сэр.
  Тут дядя Джек придвинулся ближе и понизил голос.
  — Не знаю, должен ли я тебе это говорить, сынок, но все же скажу, потому что, думаю, ты уже научился хранить секреты. Научился?
  — Мне доверяли множество секретов, и я никому не говорил ни слова, сэр.
  — Твой отец на самом деле находится на секретной работе. Я думаю, ты уже догадался об этом. Правда?
  — Вы ведь тоже на секретной работе, да, сэр?
  — И работа его очень важная. Но он должен о ней помалкивать. Во имя блага своей страны.
  — И во имя вашего блага, — сказал Том.
  — Многое в его жизни скрыто от посторонних глаз.
  — А мама знает?
  — Вообще-то знает. Но в деталях — очень мало. Так мы работаем. Если иной раз тебе кажется, что папа лжет и увиливает, что-то скрывая, ты можешь быть совершенно уверен, что дело тут в его работе и верности присяге. Для него это большое напряжение. Как и для всех нас. Секретность изматывает.
  — Это опасно? — спросил Том.
  — Временами. Вот почему мы даем ему телохранителей. Вроде тех парней на мотоциклах, что следовали за ним в Греции и ошивались возле его дома.
  — Я их видел! — взволнованно воскликнул Том.
  — Вроде того высокого и тощего с усами, что подходил к нему на крикетном матче…
  — Да, да, подходил! В соломенной шляпе!
  — А бывают задания у твоего отца настолько секретные, что ему приходится совершенно скрываться. И даже телохранители не знают его адреса. Знаю его лишь я. Но больше никто в мире не знает и не должен знать. И если этот инспектор опять придет к тебе или мистеру Керду, или кто-нибудь другой придет, ты должен сказать им все, что тебе известно, и тут же сообщить об этом мне. Я оставлю тебе номер особого телефона, и мистеру Керду оставлю. Твой отец достойный человек, ему надо помочь, и помощь эту он получит.
  — Рад это слышать, сэр, — сказал Том.
  — Теперь еще одно. В письме, которое он написал тебе, речь тоже шла об этих вещах?
  — Не знаю. Я не до конца его прочел. Там было много насчет перочинного ножа Сефтона Бойда и какой-то надписи в преподавательской уборной.
  — Кто этот Сефтон Бойд?
  — Мой друг. Он учится со мной.
  — Он что, и папин друг тоже?
  — Нет, папа дружил с его отцом. Они тоже вместе учились.
  — Ну а что ты сделал с этим письмом?
  Бог весь что. Комкал его, пока оно не стало жестким и колючим. Но этого Том не сказал. Он лишь вручил дяде Джеку то, что осталось от письма, и дядя Джек пообещал не потерять его, а в следующий раз при встрече обсудить с ним письмо, если в нем содержится что-то, что необходимо обсудить. Дядя Джек вообще-то в этом сильно сомневался.
  — А конверт у тебя остался?
  Нет, конверта у Тома не было.
  — Тогда откуда он его послал? Это нам даст кое-какой ключ, если ключ нам понадобится.
  — Там был штемпель Рединга.
  — От какого дня?
  — От вторника, — грустно сказал Том, — но может быть, письмо было послано в понедельник, уже после закрытия почты. Я подумал, что он отправился обратно в Вену вечером в понедельник. Если не поехал в Шотландию, конечно.
  Но дядя Джек словно не слышал, потому что опять вернулся к теме Греции, продолжая игру, которую оба они называли «следственные показания», и допрашивал мальчика насчет того долговязого с усами, который был тогда на крикетной площадке на Корфу.
  — Наверное, ты забеспокоился, когда его увидел, правда, сынок? Подумал, что папе его появление радости не доставляет, несмотря на то, что держится он так по-дружески. То есть я хочу сказать, если они такие уж друзья, то почему же папа не пригласил его домой повидаться с мамой? Предполагаю, что, когда ты все это взвесил, тебе стало не по себе. Ты не одобрил этой непонятной встречи возле самого порога дома.
  — Наверное, — согласился Том, как всегда, восхищаясь проницательностью всеведущего дяди Джека. — Он схватил папу за руку.
  Они вернулись в «Дигби». Том теперь повеселел, он мог облегченно перевести дух, что возвратило ему аппетит, поэтому он попросил себе бифштекс, а пока будет жариться мясо — картофельные чипсы. Себе Бразерхуд заказал виски.
  — Рост? — спросил Бразерхуд, опять принимаясь за их игру.
  — Метр восемьдесят.
  — Так, отлично. Цвет волос?
  Том колебался.
  — Серо-буро-малиновый в полосочку, — сказал он.
  — Что за бред такой!
  — На нем была соломенная шляпа. Волосы было трудно разглядеть.
  — То, что он был в соломенной шляпе, мне известно. Потому я и спрашиваю тебя. Цвет волос?
  — Русые, — наконец решился Том. — Русые, золотистые от солнца и лоб большой, как у настоящего гения.
  — Интересно, черт возьми, как это солнце проникло через шляпу?
  — Ну, серо-русые, — согласился Том.
  — Так и говори. Два очка, не больше. А лента на шляпе?
  — Красная.
  — Господи!
  — Лента была красная.
  — Три очка. Какого цвета борода?
  — Бороды у него не было. Кустистые усы, брови толстые, как у вас, но не такие мохнатые, глаза бегают.
  — Три очка. Фигура?
  — Сутулый, походка неровная.
  — Что еще за неровная такая?
  — Ну, вроде ныряющая. Словно море волнуется, а ты ныряешь на волнах. Неровная — это когда человек идет будто у него ноги разные.
  — Ты хочешь сказать, он хромает?
  — Да.
  — Так и говори. На какую ногу?
  — На левую.
  — А если подумать?
  — На левую.
  — Три очка. Возраст?
  — Семьдесят.
  — Не болтай глупостей!
  — Но он старый!
  — Семидесяти ему нет! Мне нет семидесяти. Даже шестидесяти нет. Вернее, только что исполнилось. Разве он старше меня?
  — Тех же лет.
  — В руках держал что-нибудь?
  — Портфель. Серый, как будто из слоновьей кожи. И он был жилистый, как мистер Тумс.
  — Кто это Тумс?
  — Наш спортивный воспитатель. Он преподает борьбу айкидо, а еще географию. Он убивал людей ногами, хотя это и не по правилам.
  — Хорошо, жилистый, как мистер Тумс, держал портфель из слоновьей кожи. Два очка. В другой раз избегай субъективных ссылок.
  — А что это такое?
  — Мистер Тумс. Тебе он известен. Мне — нет. Не сравнивай одного неизвестного мне человека с другим, которого я тоже не знаю.
  — Вы сказали, что знаете его, — сказал Том, взбудораженный возможностью поймать дядю Джека.
  — Знаю, знаю. Просто я шучу. Была у него машина, у этого твоего дядечки?
  — «Вольво». Взятая напрокат у мистера Калуменоса.
  — Откуда ты знаешь?
  — Он всем ее дает напрокат. Приходит в порт и слоняется там, и, если кто-нибудь хочет взять напрокат машину, мистер Калуменос дает ему свой «вольво».
  — Цвет?
  — Зеленая. И вмятина на крыле, номер, зарегистрированный на Корфу, и на антенне чека, как лисий хвост, и…
  — Машина красная.
  — Нет, зеленая.
  — Очки не засчитываются, — твердо объявил Бразерхуд, к возмущению Тома.
  — Почему это?
  Бразерхуд растянул рот в хищной улыбке.
  — Это ведь не его машина, правда же? Откуда тебе знать, что машину нанял именно тот, усатый, если в ней еще было двое? Ты утратил объективность, сынок.
  — Но он же главный!
  — Откуда ты взял? Это все догадки. Занимаясь домысливанием, можно бог знает до чего додуматься! Тебя когда-нибудь знакомили с тетей Поппи, сынок?
  — Нет, сэр.
  — А с дядей Поппи?
  Том прыснул.
  — Нет, сэр.
  — А имя мистера Уэнтворта тебе что-нибудь говорит?
  — Нет, сэр.
  — Никаких ассоциаций?
  — Нет, сэр. Похоже, это какое-то место в Суррее.
  — Правильно, сынок. Никогда не выдумывай, если не знаешь, но от тебя чего-то ждут. Это правило известное.
  — Вы опять шутили, да?
  — Может быть. Когда папа пообещал опять с тобой увидеться?
  — Он не обещал.
  — А вообще он назначает с тобой встречи?
  — Скорее, нет.
  — Значит, волноваться не о чем?
  — Только вот письмо.
  — А что письмо?
  — Он пишет словно перед смертью.
  — Выдумки. Воображение. Хочешь поделиться еще чем-нибудь, что знаешь? Тайное место, куда скрылся папа? Хотя ладно. Мы и так знаем. Он дал тебе адрес?
  — Нет.
  — Название ближайшего шотландского городка?
  — Нет. Сказал только: «В Шотландии». На море в Шотландии, где он сможет писать, потому что никто не будет его тревожить.
  — Он сказал тебе все, что только мог сказать, Том. Сказать больше ему не разрешено. Сколько комнат там у него?
  — Он не говорил.
  — А покупками кто для него занимается?
  — У него там классная хозяйка. Старушка.
  — Он хороший человек. И к тому же умный. И она хорошая женщина. Тоже из наших. И перестань волноваться. — Дядя Джек покосился на циферблат своих часов. — Так. Кончай с едой и закажи себе еще лимонаду. Мне нужно сделать одно маленькое дельце.
  Все еще улыбаясь, он прошел к двери, на которой были изображены значок туалетов и телефона. Том прирожденный сыщик. Большая удача для дяди Джека. И чувство юмора у них очень сходное, к их взаимному удовольствию.
  * * *
  У Бразерхуда была жена и был дом в Ламбете, и в принципе он мог бы отправиться туда. Была у него и другая жена, в его загородном доме с Саффолке, правда, находящаяся с ним в разводе, тем не менее всегда готовая оказать услугу, в чем не раз его заверяла. Была у него и дочь, вышедшая замуж за адвоката из Пиннера, — парочка, которую он и в грош не ставил, платившая ему тем же. Но во исполнение долга они бы его приняли. И был еще никчемный сынок, зарабатывавший на жизнь на театральных подмостках, и, если Бразерхуд набрался бы мужества и проявил бы к нему великодушие, как он в последнее время нередко делал, и смог бы превозмочь свое отвращение к запаху кухни и бедности, что ему в последнее время нередко удавалось, его с радостью приняли бы, предоставив ночлег на несвежих покрышках, которые Адриан считал постелью для гостей. Но сегодня, а также и во все последующие вечера до тех пор, пока он не побеседует с Пимом, всего этого он не хотел. Он предпочел уединенность вонючей конспиративной квартирки на Шеперд-Маркет с закопченными драчливыми голубями на парапете и проститутками, вышагивающими взад-вперед, как солдаты на часах, по тротуару внизу, словно для них война еще не кончилась. Время от времени Фирма предпринимала попытки отнять у него эту квартирку или вычесть арендную плату за нее из его жалованья. Канцелярские крысы ненавидели его за эту квартирку и шипели, что он превратил ее в притон, что было правдой лишь отчасти. Они с негодованием отвергали его приглашения провести там дружеский вечер и просьбы его об уборщице, которой он не имел. Но Бразерхуд был круче их всех, вместе взятых, о чем они, в общем, и сами знали.
  — Раскрыты новые подробности использования газет чешскими разведчиками, — сказала Кейт в подушку. — Но нам это ничего не дает.
  Было два часа ночи. Они провели здесь уже час.
  — Не говори ничего, я и так знаю. Опытный агент накалывает булавкой буквы своего сообщения и передает газету по назначению, старшему. Этот старший подносит ее против света и читает план Армагеддона. Скоро они будут использовать и светофоры.
  Она лежала возле него на узкой кровати, и тело ее казалось сияюще белым, сорокалетняя заблудшая выпускница Кембриджа. Проникающие через грязные шторы розово-серые рассветные блики высвечивали отдельные фрагменты ее классической фигуры — бедро, лодыжка, конус груди, четкий, как удар ножа, контур профиля. Она повернулась к нему спиной, слегка согнув ногу. Что же хочет от меня, черт возьми, эта грустная красивая картежница с Пятого этажа, в которой все говорит о потерянной любви и дышит сдержанной чувственностью? После семи лет близости Бразерхуд по-прежнему не мог ответить на этот вопрос. Он инспектирует резидентуры, отправляется в бог весть какие дальние поездки. Не общается, не переписывается с ней месяцами. И не успевает потом распаковать свою зубную щетку, как она оказывается в его объятиях и зовет его своими голодными печальными глазами. А может быть, нас у нее сотни — пилотов, отправляющихся на боевой вылет, чтобы потом приковылять назад, домой, за обещанной наградой? Или это только я один штурмую эту классическую статую?
  — А Бо привлек еще, в довершение всего, какого-то знаменитого психолога, — сказала она, безупречно четко выговаривая гласные. — Чья узкая специальность — тихие нервные срывы. Они кинули на него досье Пима и попросили набросать психологический портрет законопослушного английского джентльмена, испытывающего жесточайший стресс, вызывая тем самым серьезное беспокойство окружающих, в особенности американцев.
  — Скоро он и экстрасенса пригласит, — сказал Бразерхуд.
  — Были проверены рейсы на Багамы, в Шотландию и Ирландию. Ни малейших следов. Поинтересовались кораблями, фирмами по найму автомобилей и чем только еще не поинтересовались. Заказами на телефонные переговоры. Для всех шифровальщиков были отменены отпуска и выходные, группы наблюдения были начеку по двадцать четыре часа в сутки, но при этом никто не знал причины всей этой паники. В служебной столовой обстановка была как на похоронах — никто ни с кем не разговаривал. Были допрошены все сотрудники, так или иначе сталкивавшиеся с ним, будь то сидение в одной комнате или покупка у него подержанного автомобиля. Все жильцы из дома Пима в Далвиче были выгнаны на улицу, и дом был доскональнейшим образом перерыт под предлогом борьбы с жучком. Теперь Найджел поговаривает о том, чтобы перевести всю поисковую группу в безопасное место на Норфолк-стрит, так она разрослась. Включая технический персонал, она составляет теперь около ста пятидесяти человек. Что было в самовозгорающемся сейфе?
  — Почему ты спрашиваешь?
  — Насчет него они молчат как рыбы. «Только не при детях!» Бо и Найджел захлопываются, как раковины, едва речь заходит о нем.
  — Пресса? — спросил Бразерхуд так, словно он ответил на ее вопрос, а не ушел в сторону.
  — Заметано как всегда. Начиная с «Тидбитс» и дальше по нисходящей. Бо вчера устраивал завтрак для редакторов. Он уже разослал письменные распоряжения на случай, если что-нибудь просочится. О том, как слухи подрывают нашу безопасность. О беспочвенных домыслах как нашем внутреннем враге. Найджел использует весь свой вес для оказания давления на радиожурналистов и телевизионщиков.
  — Все свои двадцать восемь фунтов веса. А что этот псевдополицейский?
  — Кто бы ни посетил тогда директора школы, где учится Том, ясно, что к нам он не имеет отношения. Это не наша контора и не наша полиция.
  — Может быть, он из конкурирующей организации? Они ведь не обязаны нас предупреждать, верно?
  — Бо больше всего боится, что американцы начали собственные розыски.
  — Если это американец, значит, он един в трех лицах. Потому что это чех. Так они работают. И так они летали в войну.
  — По описанию директора, это стопроцентный англичанин. Абсолютно ничего от иностранца. Ни туда, ни обратно поездом он не ехал. Представился как инспектор Беринг из Специального подразделения. Фамилии такой там не значится. Такси от станции до школы и обратно обошлось ему в двенадцать фунтов, но счета он не попросил. Ты можешь себе представить полицейского, не попросившего счета на двенадцать фунтов? Он оставил фальшивую визитную карточку. Они ищут типографию, где была отпечатана карточка, поставщика бумаги и, насколько мне известно, торговца тушью. Но обращаться в полицию, а также к нашим конкурентам и людям, связанным с ними, они не хотят. Предпочитают вести расследование так, чтобы никого не вспугнуть.
  — А лондонский телефонный номер, который он дал?
  — Фальшивка.
  — Если б я был сейчас расположен к юмору, я бы расхохотался, ей-богу! А что думает Бо по поводу того усатого с портфелем на крикетном матче, который схватил Пима за руку?
  — Он не хочет принимать его в расчет. Говорит, что если проверять всех друзей на крикетных матчах, то скоро у нас не останется ни друзей, ни крикета. Он нанял дополнительных сотрудниц прочесать списки чешской разведки и дал указание афинской резидентуре послать кого-нибудь на Корфу, чтобы побеседовать с человеком, предоставляющим свою машину внаем. Остается надеяться и молиться о том, чтобы дело ускорилось, а Магнус вернулся домой.
  — А что при этом делаю я? Стою в сторонке?
  — Они боятся, что ты можешь все испортить.
  — Я думал, что здесь уж постарался Пим.
  — Но возможен преступный сговор, — сказала Кейт своим четким голосом отличницы.
  Бразерхуд отпил из рюмки, сделав новый большой глоток.
  — Если б только они вытянули всю сеть! Раз в жизни сделали то, что требуется.
  — Они не сделают ничего, что может напугать американцев. Предпочтут вырыть себе яму. «За какие-то три несчастных года у нас обнаружилось три крупных предательства. Еще одно — и можно закрывать лавочку» — так говорит Бо.
  — Следовательно, ребята будут принесены в жертву. Деловым и дружеским связям. Мне это нравится. Ребята также будут в восторге. Они поймут.
  — А найдут они его?
  — Может быть.
  — «Может быть» — это почти ничего. Я спрашиваю тебя, Джек: найдут они его? ты найдешь?
  Голос ее прозвучал неожиданно властно и нетерпеливо. Она взяла у него из рук рюмку и залпом выпила остаток его водки, в то время как он внимательно глядел, как она это делает. Потом Кейт дала ему спички, и он зажег ей сигарету.
  — Бо рассадил перед пишущими машинками немало мартышек. Возможно, одна из них и выдаст что-нибудь стоящее. Я не знал, что ты куришь, Кейт.
  — Я и не курю.
  — И пить ты вполне умеешь. Приятно смотреть. Не помниться что-то, чтобы ты так лихо опрокидывала рюмку. Нет, точно, раньше этого не бывало. Кто научил тебя пить водку?
  — Ну а почему бы мне и не уметь этого?
  — Вернее, почему бы уметь! Ты хочешь мне что-то сказать, правда? Что-то, как мне кажется, весьма для меня неприятное. Я думал, ты шпионишь за Бо и предаешься легкому распутству со мной. А потом я подумал: «Нет, это она хочет мне что-то сказать. Пытается сделать маленькое интимное признание!»
  — Он обманщик!
  — Кто, дорогая?
  — Магнус.
  — О, конечно, еще бы! Магнус обманщик. Ну, а почему?
  — Обними меня, Джек.
  — И не подумаю!
  Он отодвинулся от нее и тогда увидел: то, что он принимал за высокомерие, было стоически терпеливым отчаянием. Грустные глаза глядели прямо на него, а лицо было решительным и отрешенным.
  — «Я люблю тебя, Кейт, — сказала она. — Дай мне только выпутаться из всего этого, я женюсь на тебе, и мы будем счастливы до конца наших дней!»
  Бразерхуд взял ее сигарету и затянулся.
  — «Я брошу Мэри. Мы уедем, станем жить за границей. Во Франции, в Марокко. Какая разница?» Телефонные звонки с другого конца света. «Я позвонил сказать, что я тебя люблю». Цветы с карточками, где было написано: «Я тебя люблю». Открытки. Записочки, свернутые и подсунутые в какие-нибудь свертки или под дверь, тайные знаки внимания, понятные только мне, в секретнейших конвертах. «Слишком долго я мирился с условностями. Я собираюсь действовать, Кейт. Ты — мой путь к спасению. Помоги мне. Я люблю тебя. М.»
  И на этот раз Бразерхуд молчал, выжидая.
  — «Я люблю тебя», — повторила Кейт. — Он постоянно твердил это. Как будто совершая ритуал, в магическую силу которого пытался поверить сам. «Я люблю тебя». Наверное, он думал, что, если повторит это известному числу людей известное количество раз, в один прекрасный день это превратится в реальность. Но реальностью это не стало. За всю свою жизнь он не любил ни одной женщины. Мы были врагами для него, все мы. Погладь меня, Джек.
  Как это ни удивительно, но он ощутил, как в нем поднимается волна сочувствия, и крепко прижал ее к груди.
  — А Бо хоть сколько-нибудь в курсе? — спросил он.
  Он чувствовал, что спина ее покрывается потом. В складках ее тела он чуял Пима, его близость. Она мотнула головой:
  — Нет, Джек. Бо ничего не знает. Он и понятия не имеет. Магнус чем дальше, тем больше входил во вкус игры, — продолжала она. — Мы могли видеться по первому его слову. Но этого ему стало мало. «Подожди, Кейт. Я скоро перережу канат и освобожусь. Кейт, это я, где ты?» «Здесь, глупенький, где же еще! Иначе я не была бы на проводе, верно?» Для него это были не романы. Это были отдельные жизни. Как отдельные планеты. Пристанища, куда можно было заплыть, паря в пространстве. Ты знаешь, какая моя фотография ему нравится больше всего?
  — Полагаю, что нет, Кейт, — сказал Бразерхуд.
  — Там, где я голая на пляже в Нормандии. Снята со спины. Когда иду в море. Я даже не знала, что при нем аппарат.
  — Ты красивая, Кейт. Меня бы тоже могла взволновать такая фотография, — сказал Бразерхуд, отводя с лица ее пряди волос, чтобы лучше ее видеть.
  — Фотография эта нравилась ему больше, чем я сама. Спиной к нему я могла быть кем угодно — его девушка на пляже, его мечта. Я не мешала полету его фантазии. Ты должен помочь мне выбраться, вызволить меня отсюда, Джек.
  — Ну и насколько глубоко ты втянулась?
  — В достаточной мере.
  — Пишешь ему письма?
  Она отрицательно покачала головой.
  — Оказываешь мелкие услуги? Идешь на нарушения правил? Лучше признайся мне, Кейт. — Он ждал, чувствуя, как тяжелеет ее голова у него на плече. — Слышишь меня? — Она кивнула. — Со мной все ясно, Кейт. Но тебе еще кое-что предстоит. Если когда-нибудь выплывет хотя бы то, что ты и Пим по дороге домой вместе распили клубничный коктейль в «Макдональдсе», ты и пикнуть не успеешь, как они разжалуют тебя и сошлют на веки вечные в отдел экономического развития. Тебе это известно, правда?
  Она опять кивнула.
  — Что ты для него делала? Стянула парочку-другую секретов, не правда ли? Несколько лакомых кусочков с тарелки самого Бо? — Она покачала головой. — Давай выкладывай, Кейт! Он ведь и меня обдурил. Я не собираюсь кидать тебя на съедение волкам. Что ты для него делала?
  — В его досье была одна бумага, — сказала она.
  — И что же?
  — Он хотел извлечь ее оттуда. Бумага давняя. Армейская докладная тех времен, когда он проходил службу в Австрии.
  — Когда ты это сделала?
  — Давно. Роману нашему тогда еще и года не исполнилось. Он только что вернулся из Праги.
  — И ты сделала это для него. Ты выкрала его досье.
  — Там нет ничего особенного, объяснил он. Он тогда был очень молод. Совсем мальчик. Он сотрудничал в то время с одним агентом. Возил того в Чехословакию. Нарушая пограничные правила, я думаю. Ерунда, в общем. Но тут была еще замешана девушка по имени Сабина, которая хотела выйти за него замуж и дезертировала. Я не очень внимательно слушала. Он сказал, что, если кто-нибудь, читая его досье, наткнется на этот эпизод, на Пятый ему уже не попасть.
  — Но это ведь не конец еще, правда?
  Она потрясла головой.
  — У агента есть имя, не так ли? — осведомился Бразерхуд.
  — Кличка. Зеленые Рукава.31
  — Странная кличка. Но мне она нравится. Есть в ней что-то исконно английское. Ты отыскала бумагу в досье, и что ты сделала с ней? Признайся мне, Кейт. Ведь все уже открылось. Так продолжай.
  — Я вынула ее оттуда.
  — Хорошо. И что сделала с ней?
  — То, что он попросил меня сделать.
  — Когда?
  — Он позвонил мне.
  — Когда?
  — В прошлый понедельник вечером. После того как уже должен был отбыть в Вену.
  — В котором часу? Говори, Кейт! Все в порядке. В котором часу он тебе позвонил?
  — В десять. Нет, позже. В десять тридцать… Или раньше. Я смотрела десятичасовые новости.
  — Что было на экране?
  — Ливан. Бомбардировка. Триполи или что-то в этом роде. Я выключила звук, как только поняла, что это он, и бомбы разрывались бесшумно, как в немом кино. «Мне надо было услышать твой голос, Кейт. Прости меня за все. Я позвонил, чтобы извиниться. Я не такой уж дурной человек, Кейт. Я не обманывал тебя».
  — В прошедшем времени?
  — Да. В прошедшем. Он вспоминал прошлое. Не обманывал. Я сказала, что это смерть отца так на него подействовала. Что все наладится, не плачь. Не говори таким тоном. Приезжай ко мне. Где ты? Или я к тебе приеду. Он сказал, что это невозможно. Теперь больше невозможно. Потом заговорил о досье. Я смогу кому угодно рассказать о том, что сделала, не заботясь больше о его безопасности. Но дав ему одну неделю. «Неделя, Кейт. Это ведь не много после всех этих лет». Потом спросил, сохранила ли еще я эту бумагу, которую выкрала по его просьбе. Уничтожила ли я ее и есть ли копия.
  — Что ты ответила?
  Она прошла в ванную и вернулась с расшитым губчатым мешочком, в котором держала туалетные принадлежности. Вынув оттуда свернутые листы пожелтевшей бумаги, она передала их Бразерхуду.
  — Ты дала ему копию?
  — Нет.
  — А он просил?
  — Нет. Я бы этого не сделала. Наверное, он это знал. Я выкрала бумагу и сказала ему, что выкрала, и он должен был верить, что так и есть. Я думала, что когда-нибудь потом опять верну ее в досье. Без нее оно стало неполным.
  — Откуда он звонил тебе в понедельник?
  — Из автомата.
  — На какую сумму?
  — Расстояние среднее. Я насчитала четыре пятидесятипенсовых монеты. Имей в виду, что это мог быть и Лондон. Мы разговаривали около двадцати минут, но много времени уходило на паузы — он не мог говорить.
  — Опиши это. Давай рассказывай, милая. В первый и последний раз, я обещаю. И поподробнее.
  — Я спросила: «Почему ты не в Вене?»
  — Что он на это ответил?
  — Ответил, что у него кончилась мелочь. Это было последнее, что он мне сказал: «У меня кончилась мелочь».
  — У него было место, куда он тебя приглашал? Укромное убежище?
  — Мы виделись у меня на квартире или в отелях.
  — В каких отелях?
  — «Гровенор», что возле вокзала Виктории. «Большой Восточный» на Ливерпуль-стрит. У него были любимые номера с видом на железнодорожные пути.
  — Дай мне эти номера.
  Не разжимая объятий, он провел ее к письменному столу и под ее диктовку нацарапал два номера, потом накинул старый халат, завязал его на поясе и улыбнулся.
  — Я тоже любил его, Кейт, я еще больший дурак, чем ты.
  Но она не ответила ему.
  — Заговаривал он о том, что хочет куда-нибудь уехать, скрыться? Была у него такая сокровенная мечта? — Он подлил ей еще водки, и она взяла у него рюмку.
  — Он мечтал о Норвегии, — сказала она. — Хотел увидеть, как кочуют стада оленей. Собирался и меня туда взять.
  — А еще куда?
  — В Испанию. На север страны. Говорил, что купит там для нас виллу.
  — А о том, что пишет, он говорил?
  — Не часто.
  — Не говорил, где собирается работать над главной своей книгой?
  — В Канаде. Что мы перезимуем там среди снегов, питаясь консервами.
  — А о море говорил, о каком-нибудь приморском месте?
  — Нет.
  — В разговорах с тобой он упоминал Поппи? Кто-то по имени Поппи, персонаж его книги?
  — Он никогда не говорил ни об одной из своих женщин. Я же сказала. Это были разные планеты.
  — Ну а что ты знаешь о неком Уэнтворте?
  Она помотала головой.
  — «Уэнтворт был Немезидой Рика, — процитировал Бразерхуд. — Поппи — моей Немезидой. Оба мы всю жизнь пытались искупить зло, которое мы им причинили». Ты слышала записи, видела расшифровки… Уэнтворт…
  — Он бредит, — сказала она.
  — Лежи где лежишь, — сказал он. — Оставайся так сколько угодно.
  Возвратившись к письменному столу, он одним движением руки смахнул пыль с книг, зажег настольную лампу, сел и разложил на столе пожелтевшие листы бумаги, а рядом скомканное письмо со штемпелем Рединга, адресованное Тому. Лондонские телефонные справочники на полу у него под рукой. Первым он выбрал «Гровенор-отель», что возле вокзала Виктории, где попросил ночного портье соединить его с номером, названном Кейт. Ответил сонный мужской голос.
  — Говорит гостиничный детектив, — сказал Бразерхуд. — У нас есть основания полагать, что в вашем номере находится дама.
  — Конечно, находится, черт возьми! Я оплачиваю двойной номер люкс, и это моя жена!
  С голосом Пима ничего общего. Посмеявшись, главным образом, чтобы развеселить Кейт, он позвонил в «Большой Восточный», где результат был примерно тот же. Он позвонил в «Независимые телевизионные новости» и спросил редактора вечернего выпуска. Представившись инспектором Маркли из Скотлэнд-Ярда, он сказал, что дело у него срочное: ему надо знать, в котором часу передавали в понедельник в десятичасовых новостях материал о бомбардировке Триполи. Не кладя трубку, он терпеливо выждал, сколько потребовалось, одновременно листая странички письма Тому. Штемпель Рединга. Отправлено в понедельник вечером или во вторник утром.
  — 10 часов 17 минут 10 секунд — вот когда он звонил тебе, — сказал он и оглянулся, чтобы удостовериться, что она в порядке. Она полулежала, прислонившись к подушке, откинув голову, как боксер в перерывах между раундами.
  Он позвонил на справочную почтамта и соединился с ночной дежурной. Он назвал код Фирмы, и она ответила «Я вас слушаю» голосом, таким обреченным, словно близился конец света.
  — Я прошу о невозможном, — сказал он.
  — Попытаемся вам помочь, — ответила дежурная.
  — Мне нужны все счета разговоров с Лондоном, сделанных из автоматов в Рединге между 10.18 и 10.21 вечера в понедельник. Продолжительность — около 20 минут.
  — Но это невозможно! — немедленно ответили ему.
  — Она прелесть! — бросил он через плечо, обращаясь к Кейт. Та теперь перевернулась и лежала на животе, уткнувшись лицом в сомкнутые руки.
  Он положил трубку и всерьез углубился в материалы из досье Пима, выкраденные Кейт. Они представляли собой три выдержки армейского рапорта, характеризующие лейтенанта Магнуса Пима, армейский номер прилагается, проходившего службу в разведывательных частях и прикомандированного к Шестому разведывательному соединению полевой разведывательной службы в Граце, так называемому Ударному воинскому соединению с исключительным правом выхода на местных агентов. Написан рапорт был 18 июля 1951 года, составитель неизвестен, все относящееся к Пиму очеркнуто сбоку при регистрации. Дата включения в личное досье Пима — 12 мая 1952 года. Основание — формальное рассмотрение кандидатуры Пима для зачисления в ряды сотрудников Фирмы. Выдержка первая была из дежурного рапорта офицера, старшего по званию, написанного по истечении службы Пима в Граце, Австрия: «…отличный молодой офицер, общителен, предупредителен с товарищами, хорошо себя зарекомендовал, умело сотрудничая с Зелеными Рукавами, который в течение одиннадцати месяцев поставлял данные о военной деятельности русских в Чехословакии».
  — У тебя все в порядке? — окликнул он Кейт. — Слушай, ты не сделала ничего дурного. Никому эта ерунда не нужна. Ничего она не проясняет, никто даже не пытался ее прочесть.
  Он перевернул страницу. «…Между информантом и вышеозначенным офицером установились тесные дружеские отношения… Спокойное и решительное поведение Пима в сложных обстоятельствах. Настойчивые просьбы информанта о том, чтобы сотрудничать исключительно с Пимом…» Он быстро прочел до конца и начал опять сначала, читая уже медленнее.
  — Его командир тоже влюбился в него, — сказал он Кейт.
  «…Прекрасная память, содержательные четкие рапорты относительно подробностей, нередко написанные поздно ночью, после изнурительных заданий… веселый собеседник…»
  — Сабина даже не упоминается, — сокрушенно посетовал он Кейт. — Не пойму, какого черта он так разволновался. Зачем рисковать быть подслушанным по телефону ради какого-то клочка из давнего прошлого, в котором к тому же не содержится ничего, кроме похвал? Что-то было на уме у мерзавца, а что — нам не понять. И это тоже не удивительно.
  Зазвонил телефон. Он оглянулся. Кровать была пуста, дверь в ванную закрыта. Испуганно вскочив, он распахнул ее. Она спокойно стояла у раковины, плеща водой себе в лицо. Опять прикрыв дверь, он поспешил к телефону. Аппарат был зеленый, как мох, с медными кнопками. Он поднял трубку и рявкнул:
  — Да!
  — Джек? Пообщаемся конфиденциально. Вы готовы? Минутку!
  Бразерхуд нажал на кнопку и услышал, как электрические шумы прорезал тот же тонкий писклявый голос:
  — Получите удовольствие, Джек, вы меня слышите? Алло!
  — Я слышу вас, Бо.
  — Я только что говорил по телефону с Карвером. (Карвер был главой американской резидентуры в Лондоне.) Он уверяет, что его людьми получены новые важные сведения касательно нашего общего друга. Они опять начинают катить на него бочку. Гарри Векслер вылетает из Вашингтона проверить, чтобы все было честь по чести.
  — И это все?
  — А что, недостаточно?
  — Что они думают о его местонахождении? — спросил Бразерхуд.
  — В этом-то все и дело. Они не спрашивают, не беспокоятся. Полагают, что он все еще занят улаживанием отцовских дел, — довольным голосом отозвался Браммел. — Они подчеркнули, что сейчас время встретиться особенно подходящее, пока наш друг занят личными делами. С ними все остается по-прежнему, за исключением новых сведений, конечно. Какими бы они там ни являлись.
  — За исключением всей сети, — сказал Бразерхуд.
  — Я хочу, чтобы вы вместе со мной присутствовали на этой встрече. Хочу, чтобы вы были и сражались там за меня, как вы всегда это делаете. Хорошо?
  — Если это приказ, то я его выполню.
  Бо говорил так, словно затевалась веселая вечеринка.
  — Я приглашу всех тех же, что и всегда. Никто не должен быть упущен, но и новых добавлять не надо. Не желаю ничего необычного, пока мы его ищем, не то пойдут телки и пересуды. Ведь вся эта история может еще оказаться бурей в стакане воды. Уайтхолл в этом убежден. Они все настаивают на том, что это отзвуки прошлой истории, а никак не новая. А у них там сейчас работают умные головы. Некоторые из них даже не состоят на гражданской службе. Вы что, спите?
  — Да не очень-то!
  — Мы тоже. Надо держаться вместе. Найджел сейчас в Министерстве иностранных дел.
  — Неужто? — воскликнул Бразерхуд и положил трубку. — Кейт!
  — Что такое?
  — Не трогай мою бритву, слышишь? Стары мы для таких эффектных жестов — и ты, и я — слишком стары!
  Выждав секунду, он набрал номер Главного управления и спросил дежурного.
  — Вы располагаете курьером на машине?
  — Да.
  — Это Бразерхуд. Мне нужны материалы из Военного министерства касательно пребывания на территории оккупированной Австрии английских войск. Архивные материалы. Операция «Зеленые Рукава», как ни странно это звучит. Где это может быть?
  — Полагаю, в Министерстве обороны, если учесть, что Военное министерство расформировано уже несколько лет назад.
  — Кто у телефона?
  — Николсон.
  — Вы там посажены не для того, чтобы полагать. Разыщите то, что мне требуется, добудьте и позвоните мне, когда это ляжет к вам на стол. Карандаш у вас есть?
  — Вообще-то не знаю… Найджел оставил распоряжение, чтобы все ваши приказания шли через секретариат. Простите, Джек.
  — Найджел в Министерстве иностранных дел. Согласуйте с Бо. Когда выполните, попросите в Министерстве обороны, чтобы сообщили вам, кто командовал Шестым разведывательным соединением в Граце, Австрия, 18 июля 1951 года. Я очень тороплюсь. «Зеленые Рукава», поняли? Может быть, вы плохо знаете музыку?
  Положив трубку, он нетерпеливо придвинул к себе помятое письмо к Тому.
  — Он как раковина, — сказала Кейт. — Все, что там можно обнаружить, — это заползшего туда краба-отшельника. Не пытайся докопаться до правды о нем. Правдой было лишь то, что он убрал от нас.
  — Разумеется, — согласился Бразерхуд. Он приготовил лист бумаги, чтобы делать выписки из того, что он молча читал про себя.
  «Если я и не пишу тебе какое-то время, помни, что я беспрестанно думаю о тебе». Сентиментальная чушь. «Если тебе понадобится помощь, а к дяде Джеку не захочется обращаться, сделай следующее». Не прерывая чтения, он переписал Пимовы инструкции сыну, одну за другой. «Не забивай себе чересчур голову богословскими вопросами, просто старайся верить в благость Господа».
  — Черт его дери! — выругался он вслух, имея в виду присутствие Кейт, и, швырнув карандаш, сжал кулаками виски.
  Опять зазвонил телефон. Он дал ему немного потрезвонить, прежде чем, придя в себя, взял трубку и, по своему обыкновению, взглянул на часы.
  — Материалы, которые вам требуются, отсутствуют уже давно, — не без удовольствия в голосе сообщил Николсон.
  — Куда же они делись?
  — Забраны нами. Мне ответили, что материалы выданы нам и мы их не вернули.
  — Кто это «мы» персонально?
  — Чешский отдел. Материалы реквизированы нашими сотрудниками в Лондоне в 1953 году.
  — Кем?
  — М.Р.П. Это инициалы Пима. Хотите, я позвоню в Вену и выясню, куда он их дел?
  — Утром я это сам у него выясню. А что насчет командира?
  — Майор Гаррисон Мембери из Учебного корпуса.
  — Из какого именно?
  — Он был временно откомандирован в военную разведку на период с 1950 по 1954 год.
  — Боже правый! Адрес имеется?
  Он записал адрес и процитировал саркастический афоризм Пима, в котором тот переиначивал изречение Клемансо: «Военная разведка имеет такое же отношение к слову „ведать“, как военные музыканты к музыке».
  Он повесил трубку.
  — Они даже не проинструктировали этого несчастного дежурного! — посетовал он, опять же для Кейт.
  Повеселев, он опять занялся взятой на дом работой. Где-то за Грин-парком часы пробили три.
  — Я пошла, — сказала Кейт.
  Она оделась и стояла в дверях.
  Бразерхуд мгновенно вскочил.
  — О нет, никуда ты не пойдешь! Ты останешься здесь, пока я не услышу твоего смеха.
  Он подошел к ней, опять раздел ее и уложил обратно в постель.
  — Почему ты думаешь, что я собираюсь совершить самоубийство? — спросила она. — Что, сталкивался с этим раньше?
  — Скажем лишь, что одного раза было бы вполне достаточно, — отвечал он.
  — Что в «кочегарке»? — спросила она второй раз за этот вечер.
  И второй раз Бразерхуд притворился, что не слышит.
  8
  Память моя, Джек, здесь становится избирательной. Больше обычного. В моем воображении, как и в вашем, я надеюсь, встает он. Но и вы также предстаете передо мной. А то, что не относится ни к вам, ни к нему, скользит мимо меня, как пейзаж за вагонным окном. Я мог бы живописать вам горестные беседы Пима с незадачливым господином Бертлем, во время которых Пим, следуя инструкции Рика, не уставал заверять его, что деньги уже посланы по почте и что все улажено — все получат свое и отец вот-вот предложит отелю кругленькую сумму Или же нам можно было бы неплохо провести время вместе с Пимом, валяясь, как и он, все дни и ночи напролет в номере отеля — заложником горы неоплаченных счетов, скопившихся внизу, грезя о молочно-белом теле Елены Вебер в той или иной из череды соблазнительных поз, теле, отражаемом в бернских зеркалах, провести время вместе с Пимом, казня себя за свою робость, питаясь бесчисленными континентальными завтраками, усугубляя количество счетов внизу в ожидании телефонного звонка. Или момента, когда Рик самолично возникнет из небытия. Но Рик не звонил. Когда Пим попробовал набрать его номер, единственным ответом ему был монотонный гудок, похожий на волчий вой.
  Он попытался дозвониться Сиду, но напал на Мег, которая и посоветовала ему то же, что и Е. Вебер. «Лучше оставайся там, где ты, милый, находишься, — сказала она напряженным голосом, словно думая, что ее подслушивают. — Здесь жарковато, и люди получают ожоги». — «Где Сид?» — «Успокойся, остынь, милый». В тот воскресный вечер, когда отель погрузился в благословенную тишину, Пим, сложив свои скудные пожитки, с бьющимся сердцем прокрался вниз по боковой лестнице, чтобы очутиться в городе, вдруг превратившемся в чужой и враждебный, — его первое тайное бегство, самое легкое из всех.
  Я мог бы представить вам Пима, несовершеннолетнего эмигранта, хоть я и имел безукоризненный британский паспорт, не голодал и, как это мне теперь вспоминается, не был обделен доброжелательством окружающих. Но он помогал изготавливать церковные свечи, подметал проход в кафедральном соборе, катал бочки пивовара и распаковывал тюки ковров для старого армянина, который уговаривал его жениться на его дочери. И, строго говоря, ничего плохого в этом плане не было — девушка она была красивая и все вздыхала, принимая томные позы на диване, но скромный Пим не смел к ней приблизиться. Вот чем он занимался, и не только этим. Он убирал снег, возил тележки с сыром, служил поводырем слепой лошади ломовика, учил английскому честолюбивых коммивояжеров. И все это прячась и скрываясь, ибо опасался, что ищейки герра Бертля, почуяв его, выследят и разорвут на куски, хотя теперь я и знаю, что бедняга не держал на меня зла и, даже меча громы и молнии, избегал малейшего упоминания имени Пима в связи с этой историей.
  «Дорогой отец,
  мне здесь и вправду очень хорошо, и ты совершенно не должен обо мне беспокоиться, так как швейцарцы все очень милые люди, очень гостеприимные и учредили массу всяческих стипендий для молодых иностранцев, интересующихся юриспруденцией».
  Я мог вы воспеть хвалу еще одному громадному отелю, находившемуся совсем недалеко, на расстоянии брошенного камня от первого отеля. Там Пим скрывался под видом официанта в ночную смену, там он опять становился школьником, спавшим под нагромождением водопроводных труб в подвале, превращенном в общую спальню, громадную, как фабричный цех, где никогда не тушится свет. Какой благодарностью полнилось его сердце, когда он валился на свою узкую, как в школе, железную койку, и когда поладил он со своими товарищами-официантами, как некогда со своими школьными товарищами, хоть все они и были крестьянами из Тичино, единственным желанием которых было вернуться домой. С какой извечной готовностью он вскакивал по звонку и тут же нацеплял белую манишку, которая, несмотря на остававшиеся на ней с прошлого дня жирные пятна, все-таки меньше душила и сковывала его, нежели воротнички мистера Уиллоу.
  И как таскал он подносы с шампанским и гусиной печенкой сомнительным парочкам, иногда предлагавшим ему разделить с ними компанию, и в глазах у них тогда мерцали, дружески подмигивая ему, «любовь» и «рококо». Но и тут он оказывался слишком скромен и наивен для того, чтобы доставить им такое удовольствие. Он был словно в клетке, обнесенной колючей проволокой. А похотливым мечтаниям предавался, лишь оставшись в одиночестве. Но даже позволяя памяти отметать эти мучительные для себя эпизоды, я направляю ее вперед, к тому дню, когда в третьеразрядном буфете Бернского вокзала я встретился с бескорыстнейшим герром Оллингером и, благодаря проявленному им великодушию, произошло знакомство, совершенно изменившее мою жизнь, и боюсь, что и вашу жизнь, Джек, хоть вам еще и предстоит узнать, в какой именно степени.
  Воспоминания мои о том, как Пим очутился в университете и почему он там очутился, тоже не столь уж приятны. Он сделал это для конспирации. Все, как всегда, во имя конспирации, скажем так, и хватит об этом. Он устроился тогда служителем в зимнее помещение цирка, и располагался этот цирк возле самого железнодорожного вокзала, где так часто заканчивались его опасливые прогулки по городу. Почему-то его привлекли слоны. Помыть слона может каждый дурак, но Пим был удивлен, поняв, как трудно, оказывается, попадать в ведро кончиком огромной двадцатифутовой щетки, когда единственный свет — это отблеск прожектора на потолке. На рассвете, когда работа его заканчивалась, он шел в ночлежку Армии. Спасения, ставшую его временным Эскотом, и каждый раз в осеннем тумане перед ним вырисовывался зеленый купол университета — храм, призывавший его обратиться в истинную веру. Так или иначе, но ему предстояло войти внутрь этого храма, потому что даже больше ищеек герра Бертля страшило его другое — то, что Рик, несмотря даже на временную неплатежеспособность, однажды возникнет в облаке пыли от «бентли» и увезет его домой.
  Он выдумывал для Рика истории — выдумывал красиво, с фантазией. «Я получил стипендию для иностранцев, о которой говорил. Я изучаю швейцарское законодательство, немецкую юриспруденцию, законы Древнего Рима и все кодексы, какие только есть. Вдобавок, от греха подальше, я еще посещаю вечернюю школу». Он расхваливал эрудицию своих несуществующих педагогов и благочестие университетских капелланов. Но агентурные способности Рика, используемые, правда, им весьма нерегулярно, все же внушали уважение. Пим знал, что не может чувствовать себя в безопасности, пока не облечет в плоть и кровь свои фантазии. И однажды утром он, набравшись храбрости, направился куда следовало. Вначале он соврал насчет аттестата, потом — насчет возраста, потому что одно было связано с другим. Выложив последнюю из новеньких купюр Е. Вебер коротко стриженному кассиру, он получил в обмен серое, в коленкоровом переплете удостоверение с фотографией, подарившее ему законный статус. Ни один фальшивый документ, которых я немало получал в своей жизни, не наполнял мое сердце такой радостью и гордостью. Пим отдал бы за него все, чем располагал, а располагал он еще семьюдесятью одним франком. Philosophie Zwei32 — так назывался факультет Пима, а о том, чему там учили, я имею представление весьма приблизительное, ибо Пим подавал заявление на юридический, но почему-то его отправили на философский. Гораздо больше он извлекал из чтения и перевода студенческих воззваний на доске объявлений, приглашавших его на митинги и собрания и позволивших ему вновь ощутить пульс и кипение политических баталий, впервые со времен тех дискуссий, когда Олли и мистер Кадлав метали громы и молнии против богатеев, а Липси убеждала его в бессмысленности накопительства. Вам тоже памятны эти собрания, Джек, хотя и в другом аспекте, а почему — мы вскоре к этому подойдем.
  Из объявлений на этой же доске в университете Пим открыл для себя англиканскую церковь в Эльфенау, этакий дипломатический заповедник, в который он ринулся с жадностью, совершая туда частые наезды — все воскресенья подряд. Помолившись на службе, он слонялся возле церкви, обмениваясь рукопожатиями со всеми, кто входил и выходил, благо в церкви была не так уж велика община. Он мечтательно разглядывал пожилых мамаш, влюбляясь в некоторых из них, поедал пирог на чинных чаях за глухими шторами их гостиных и пленял их увлекательнейшими историями из своего сиротского детства. Вскоре репатриант в нем не мог и недели просуществовать спокойно без этого впрыскивания дозы английской банальности. Англиканская церковь и посещавшие ее семьи дипломатов, с их несгибаемо жесткими устоями, старозаветные британцы и сомнительные англофилы стали для него его школьной часовней и всеми прочими церквами, посещением которых он раньше манкировал.
  И еще одной неотъемлемой частью его жизни стал буфет третьего разряда на вокзале, где в свободные вечера он мог сидеть допоздна, одуряя себя бесчисленными сигаретами «Дискбле», но за одной-единственной кружкой пива — самый бездомный и бесприютный бродяга, самый утомленный путник на всем белом свете. Теперь вокзал этот превратился в целый город роскошных магазинов и обшитых пластиком ресторанов, но тогда, в первые послевоенные годы, в тускло освещенном эдвардианском зале, по стенам которого бежали олени и свободные поселяне махали флагами, несло сосисками, а запах жареного лука никогда не выветривался. В буфете первого разряда сидели джентльмены в черных костюмах с салфетками за воротом, но в третьеразрядном буфете царили дым и чад и пивные ароматы с привкусом балканской контрабанды, и пьяные посетители нестройно пели что-то хором. Пим облюбовал себе столик в обшитом деревянными панелями углу возле гардероба — там христолюбивая официантка Элизабет всегда давала ему лишнюю тарелку супа. Столик этот, видимо, сразу же понравился и герру Оллингеру, потому что, едва войдя, он устремился к нему и, мило улыбнувшись Элизабет в низко вырезанном Tracht33 и блузке с мережкой, поклонился заодно и Пиму и, кое-как пристроив под столиком потертый портфель, спросил, ероша жесткие волосы:
  — Не помешаем? — Спросил обеспокоенно-предупредительным тоном, не переставая гладить старого, бежевого окраса чау-чау, ворчавшего на своем поводке. В такой образ, теперь я это знаю доподлинно, Господь рядит своих посланцев.
  Герр Оллингер не имел возраста, хотя, как я теперь думаю, ему было около пятидесяти. Цвет лица у него был нездоровый, улыбка как бы извиняющаяся, его украшенные ямочками щеки слегка обвисли, как стариковская задница. Даже удостоверившись наконец в том, что на стул его не претендует никто из вышестоящих, он опустил на него свое круглое тело так осторожно, словно ожидал, что в любую минуту его может согнать с него человек, несравненно более достойный. С уверенностью завсегдатая Пим взял из покорных рук коричневый плащ и повесил его на вешалку. Он понял, что герр Оллингер и его бежевый чау-чау требуются ему немедленно и бесповоротно. Жизнь его в тот период словно замерла, он неделями ни с кем не общался, обмениваясь лишь самыми необходимыми словами. Жест этот вызвал у герра Оллингера фонтан благодарностей. Герр Оллингер засветился улыбками и объявил, что Пим — сама любезность. Схватив с полки «Дер Бунд», он с головой ушел в него. Собаке он шепотом приказал вести себя как следует и легонько шлепнул ее по морде, хотя та и проявляла похвальную выдержку. Но он заговорил с Пимом, чем дал ему повод объяснить клишированными фразами, что, «к несчастью, я иностранец, сэр, и недостаточно еще овладел местным диалектом. Поэтому, пожалуйста, имейте снисхождение объясняться со мной на классическом немецком и простите меня». Пим назвал свою фамилию, чем вызвал у Оллингера ответное признание. Потом Оллингер представил и чау-чау, сказав, что его зовут герр Бастль — имя, в первую секунду неприятно поразившее Пима своим сходством с фамилией незадачливого герра Бертля.
  — Но вы прекрасно говорите по-немецки, — запротестовал герр Оллингер. — Я бы ни секунды не сомневался, что вы из Германии! Так вы не из Германии? А откуда же вы, если такой вопрос не покажется вам слишком дерзким?
  И это было крайне великодушно со стороны герра Оллингера, потому что никто, будучи в здравом уме, не спутал бы в те дни немецкий Пима с настоящим немецким. И Пим поведал герру Оллингеру историю своей жизни, что он и с самого начала намеревался сделать, забрасывая его сверх всякой меры осторожными вопросами о нем самом и обрушивая на него всей своей тяжестью, всеми известными ему способами нежный груз своего очарования — дело, как потом выяснилось, со стороны Пима совершенно излишнее, так как герр Оллингер в знакомствах был крайне неразборчив. Он восхищался всеми и всех жалел, начиная с самых униженных — не в малой степени еще и потому, что они вынуждены жить в одном мире с ним, Оллингером. Оллингер сказал, что жена его — ангел и три его дочери — музыкальные вундеркинды. Герр Оллингер сказал, что получил в наследство от отца фабрику в Остермундигене, судьба которой его весьма беспокоит. И ничего удивительного в этом не было, потому что по прошествии времени становилось ясно, что бедняга просыпался каждое утро лишь затем, чтобы прилежно вести свою фабрику к краху. Герр Оллингер сказал, что герр Бастль живет у него уже три года, но живет временно, потому что Оллингер все еще не оставляет попыток разыскать его хозяина.
  Отвечая откровенностью на откровенность, Пим описал все, что пережил во время бомбежки Лондона, и ту ночь, когда он был у тетки в Ковентри, а они разбомбили собор, и что тетка его жила в двух шагах от входа в собор, но каким-то чудом дом ее остался целехоньким. Разрушив Ковентри, он в смелом полете воображения превратил себя в адмиральского сына, стоявшего перед окном школьной спальни и спокойно наблюдавшего, как строем пролетают над школой все новые и новые немецкие бомбардировщики, и думая, будут ли они и на этот раз сбрасывать парашютистов в костюмах монашенок.
  — Неужели у вас не было бомбоубежищ? — вскричал герр Оллингер. — Это же позор! И вы, такой юный, совсем ребенок! Господи, моя жена просто с ума сойдет от ужаса! Она из Вильдерсвиля, — пояснил он, в то время как герр Бастль, съев сухарик, громко пукнул.
  И Пима понесло вперед — он громоздил одну выдумку на другую, апеллируя к истинно швейцарской черте герра Оллингера — его любви к страшным историям, очаровывая жителя нейтральной страны жестокой реальностью войны.
  — Но вы были еще так молоды! — опять запротестовал герр Оллингер, когда Пим принялся описывать строгости, царившие во вспомогательном отряде связи в Бредфорде, где он проходил военную подготовку. — И вы не знали тепла родимого гнезда! Такой ребенок!
  — Но, слава Богу, нас все же не использовали в военных действиях, — возразил Пим голосом рекламного агента, делая знак официанту подать ему счет. — Мой дед погиб на первой мировой, мой отец пропал без вести на второй, и я беру на себя смелость полагать, что наша семья заслужила некоторую передышку.
  Герр Оллингер и слышать не пожелал, чтобы Пим платил по счету. Может быть, за то, что он, герр Оллингер, дышит сейчас вольным воздухом Швейцарии, ему следует благодарить три поколения английского народа! Колбаса и пиво Пима были лишь первой ступенью на лестнице щедрых благодеяний герра Оллингера. Следующей было предложение комнаты на тот срок, который Пиму будет угоден, если он окажет Оллингеру подобную честь — на Ленггассе в маленьком тесном домике, который герр Оллингер унаследовал от матери.
  * * *
  Комната была небольшой. Вернее, она была очень маленькой. На чердаке комнат было три, Пим занимал среднюю, и только в средней можно было разогнуться, хотя и в своей комнате Пим чувствовал себя вольготнее, высунувшись в чердачное окно. Летом там всю ночь было светло, зимой все заваливал снег. Для отопления существовал большой черный радиатор, врезанный в брандмауэр, тепло в него шло от дровяной печки в коридоре. Приходилось постоянно выбирать — мерзнуть ли или обливаться потом, и Пим выбирал то или иное, в зависимости от настроения. И все же, Том, до встречи с мисс Даббер я нигде еще не был так счастлив. Не так часто доводится нам в жизни узнать счастливую семью. Фрау Оллингер была высокого роста, улыбчивая и экономная. В каждодневном своем блуждании по дому Пим однажды увидел в дверную щель ее спящей и заметил, что она улыбалась во сне. Я уверен, что и на смертном одре она улыбалась. Муж ее вился вокруг нее, как большое буксирное судно, и, постоянно нарушая ее планы экономии, сажал на ее шею первого же неприкаянного бродягу и приживала из тех, что встречались ему на пути, и это притом, что он обожал ее. Дочери их были одна некрасивее другой, играли все они ужасно, и игра их возмущала соседей. Одна за другой они вышли замуж за молодых людей, еще более некрасивых, чем они сами, и музыкантов еще более некудышных, которым Оллингер приписывал блеск и невиданные совершенства, и, думая так, он и вправду делал их таковыми. С утра до ночи через кухню Оллингеров шел поток мигрантов, неудачников, непризнанных гениев, жаривших там свои омлеты, тушащих сигареты об их линолеум, и грех вам было, если вы оставляли незапертой дверь в комнату, ибо герру Оллингеру ничего не стоило забыть о вашем там присутствии или, при необходимости, убедить себя в том, что вечером вас там не будет, или же что вы не станете возражать против того, чтобы пожить в одной комнате с незнакомцем некоторое время, пока тот найдет себе другое пристанище. Сколько все мы платили ему, я не помню. Уделить ему мы могли немного и, во всяком случае, недостаточно для того, чтобы поддержать деятельность фабрики в Остермундигене, потому последнее, что я слышал о герре Оллингере, — это то, что ему вполне нравится его работа почтового служащего в Берне, так как люди на почтамте собрались исключительно образованные. Насколько мне известно, единственным его достоянием, не считая герра Бастля, была коллекция порнографических открыток, которой он, будучи человеком застенчивым, и утешался в минуты одиночества. Но, как и всякой своей собственностью, он норовил и этим с кем-нибудь поделиться, и надо сказать, что коллекция его оказалась куда поучительнее книги «Любовь и женщина эпохи рококо».
  Таким был этот домашний очаг, превращенный Пимом в его наблюдательный пост. В кои-то веки он жил хорошей полной жизнью. У него была постель, была семья. Он был влюблен в Элизабет, буфетчицу вокзального буфета третьего разряда, и подумывал о женитьбе и отцовстве. Он продолжал мучительную для него переписку с Белиндой, считавшей своим долгом сообщать ему обо всех романах Джемаймы, возможных, «я уверена, только из-за того, что вы так далеко отсюда». Если Рик и не уподобился погасшему вулкану, то стал похож на вулкан притихший, потому что единственное напоминание о нем был теперь поток проповедей о необходимости «всегда быть достойным своего воспитания» и «избегать заграничных соблазнов и ловушек ценизма» — последнее понятие он ли или же его секретарь не умели правильно писать. Письма его явно производили впечатление напечатанных впопыхах, а обратный адрес всякий раз был новым. «Пиши на имя Топси Итон, поместье „Ели“ в Ист-Гринстеде, имя мое на конверте не указывать… Пиши до востребования в Главное почтовое управление Гулля, полковнику Меллоу, который выручает меня, забирая мою почту». Диссонансом в этой диете звучало одно, написанное от руки, любовное послание, начинавшееся словами: «Анни, моя кошечка, тело твое мне дороже всех сокровищ не свете». Должно быть, Рик перепутал конверты.
  Единственное, чего Пим был лишен, это дружбы. Друга он встретил в подвале дома герра Оллингера в субботний полдень, втащив туда белье для еженедельной стирки. Наверху на улице первый снег прогонял осень. Руки Пима были заняты охапкой белья, настолько огромной, что он плохо видел и боялся оступиться на каменной лестнице. Свет в подвале через определенные промежутки автоматически отключался — каждую секунду Пим мог бы очутиться в полной темноте и споткнуться о герра Бастля, облюбовавшего себе котел. Но свет все не гас, и, проходя мимо выключателя, он заметил, что кто-то ловко вставил туда остро отточенный ножом кусочек спички. Пахло сигарным дымом, но Берн — это все же не Эскот, здесь каждый, у кого в карманах звенит мелочь, может позволить себе выкурить сигару. Когда же он заметил появившееся там кресло, он подумал, что это из старой рухляди герра Оллингера и припасено им в дар герру Руби, старьевщику, приезжавшему по субботам на ломовой телеге.
  — Разве ты не знаешь, что иностранцам запрещено развешивать белье в швейцарских подвалах? — произнес мужской голос — выговор был не местный, говорил он на четком, классическом немецком языке.
  — Боюсь, что это мне неизвестно, — сказал Пим.
  Он вглядывался в окружающий полумрак, ища кого-то, перед кем ему следовало извиниться, но вместо этого различил неясную фигуру: небольшого роста мужчину, свернувшегося в кресле — одной длинной и бледной рукой он кутался в лоскутное одеяло, натягивая его на себя чуть ли не до шеи, а другой — держал книгу. На нем был черный берет, а лицо украшали вислые усы. Ног его видно не было, но тело под одеялом выглядело угловатым и каким-то неправильным, словно раскрытая не до конца тренога. К креслу прислонена была палка герра Оллингера. Между пальцами руки, стиснувшей одеяло, тлела небольшая сигара.
  — В Швейцарии запрещено быть бедным, запрещено быть иностранцем и совершенно запрещено развешивать белье. Ты постоялец и живешь в этом доме?
  — Я друг герра Оллингера.
  — Английский друг?
  — Моя фамилия Пим.
  Нащупав кончик усов, пальцы бледной руки задумчиво потянули его вниз.
  — Лорд Пим?
  — Просто Магнус.
  — Но ты аристократ по происхождению?
  — Не то чтобы очень.
  — И ты герой войны, — сказал незнакомец и издал чмокающий звук, который, по мнению англичан, выражает скептицизм.
  Пиму сильно не понравилась такая характеристика. Он думал, что история жизни, которую он рассказывал герру Оллингеру, канула в Лету. Сейчас его смутило ее воскрешение.
  — Ну а кто вы, если мне позволено спросить? — в свой черед задал вопрос Пим.
  Пальцы незнакомца потянулись к щеке и принялись ее ощупывать, в то время как он, казалось не без раздражения, обдумывал ряд возможных ответов.
  — Зовут меня Аксель, и так как я твой сосед, то целую неделю я обречен слушать, как ты скрипишь зубами во сне, — отвечал он, затягиваясь сигарой.
  — Герр Аксель? — спросил Пим.
  — Герр Аксель. Аксель. Родители забыли дать мне фамилию. — Отложив книгу, он протянул тонкую руку Пиму для рукопожатия. — Ради Бога, — воскликнул он, поморщившись, когда Пим пожал эту руку, — полегче, ладно? Война ведь уже кончилась.
  Несколько выведенный из колеи всем этим поддразниванием, Пим отложил стирку на другой день и ретировался наверх.
  — Как фамилия Акселя? — спросил он герра Оллингера на следующий день.
  — Не исключено, что он ее не имеет, — озорным голосом ответил герр Оллингер. — Не исключено, что поэтому у него нет и паспорта.
  — Он студент?
  — Поэт, — гордо произнес герр Оллингер. Дом его так и кишел поэтами.
  — Это, должно быть, очень длинные стихи. Он печатает их всю ночь, — сказал Пим.
  — О да! И на моей машинке, — сказал герр Оллингер с гордостью, уже достигшей в этот момент апогея.
  — Муж нашел его на фабрике, — сказала фрау Оллингер, когда Пим помогал ей резать овощи на ужин. — Вернее, нашел его герр Харпрехт, ночной сторож. Аксель спал на мешках на складе, и герр Харпрехт хотел сдать его полиции, потому что у него не оказалось паспорта и он был иностранец. От него плохо пахло. Но, слава Богу, муж вовремя остановил его и накормил Акселя завтраком и отвел его к доктору, чтобы узнать, почему он так потеет.
  — Откуда же он родом? — спросил Пим.
  Тут фрау Оллингер проявила не свойственную ей осторожность. Родом Аксель «с той стороны», — сказала она, то есть из-за кордона, где тянутся эти непонятные пути-дороги, не относящиеся к Швейцарии, где люди ездят на танках вместо троллейбусов и где голодающие имеют вредную привычку питаться из мусорных куч вместо того, чтобы покупать еду в лавках.
  — А здесь как он очутился? — спросил Пим.
  — Мы думаем, он пришел пешком, — сказала фрау Оллингер.
  — Но он же инвалид! Калека, хилый, в чем душа держится!
  — Мы думаем, что его вела сила воли и необходимость.
  — Он немец?
  — Немцы бывают разные, Магнус.
  — Ну, а Аксель какой немец?
  — Мы его не спрашиваем. Наверное, и вам лучше не спрашивать.
  — Ну, а по выговору разве нельзя догадаться?
  — А мы и не гадаем. Что касается Акселя, то любопытство тут ни к чему.
  — Что у него за болезнь такая?
  — Может быть, он пострадал на войне, как и вы, — высказала предположение фрау Оллингер и улыбнулась хитрой улыбкой. — Вам не нравится Аксель? Может быть, он мешает вам наверху?
  «Как может он мне мешать, если даже и не разговаривает со мной? — подумал Пим. — Если все, что я слышу, это стук машинки герра Оллингера за стенкой, экстатические выкрики гостей, которых он принимает у себя по вечерам, и шарканье его ног, когда, опираясь на палку герра Оллингера, он тащится в уборную? Если немногие его приметы — это пустые водочные бутылки, синее облако сигаретного дыма в коридоре и бледная тень, спускающаяся по лестнице?»
  — Молодец этот Аксель, — сказал он.
  Пим заранее решил, что это Рождество для него должно быть самым веселым из всех. Таким оно и явилось, несмотря на ужасное, полное горечи письмо от Рика с описанием лишений, которые он испытывает, живя «в маленькой уединенной гостинице в шотландской глуши, где сама скудость кажется благословением свыше». Он, как я это открыл позже, имел в виду Глениглс. Итак, в Сочельник Пим, в качестве самого младшего, зажег свечи и помог фрау Оллингер разложить под елкой подарки. День был восхитительно пасмурным, а к вечеру стал падать снег, в лучах фонарей закружились снежинки, и иней облепил трамвайные дуги. Дочери Оллингер прибыли в сопровождении кавалеров, за ними последовала застенчивая супружеская пара из Базеля. Потом появился один гениальный француз по имени Жан-Пьер, специальностью которого было изображение рыб в профиль на черном фоне. Вслед за ним возник, как бы извиняясь за свое присутствие, японский джентльмен, которого звали мистер Сан — имя весьма загадочное, так как теперь я знаю, что по-японски «сан» это всего лишь вежливое обращение. Мистер Сан работал на фабрике герра Оллингера, занимаясь там как бы промышленным шпионажем, что было в высшей степени забавно, ибо, если б японцы всерьез вознамерились перенять технологию герра Оллингера, это отбросило бы их промышленность назад лет на десять.
  Наконец по деревянной лестнице медленно и величаво спустился и сам Аксель. Впервые Пим получил возможность как следует и неспешно разглядеть его. Он был отчаянно худ, хотя его лицо природой было замыслено как круглое. Лоб высокий, но русая прядь волос наискосок придавала ему какую-то грустную ассиметричность. Словно Создатель, приложив к обоим его вискам по пальцу, вытянул лицо его вниз как предостережение его легкомысленным наклонностям — вначале дуги бровей, затем глаза, затем мохнатую подкову усов, но странным образом внутри этой рамы остался в неизменности своей сам Аксель — глаза его поблескивали, обведенные тенями, благодарно продолжая таить в себе нечто такое, чего Пим не мог и не должен был с ним разделить. Одна из дочек герра Оллингера связала ему мешковатый свитер, и он драпировал в него свои исхудалые плечи.
  — Schon guten Abend,34 сэр Магнус, — сказал он. — В руках у него была перевернутая соломенная шляпа. Пим разглядел внутри свертки в красивой бумаге. — Почему мы с тобой наверху никогда не разговариваем? Почему мы отдалены на километры, когда могли бы находиться друг от друга сантиметрах в двадцати? Ты все еще враждуешь с немцами? Но мы же союзники, ты и я. Скоро мы будем вместе воевать против русских.
  — Да, наверное, — слабо поддакнул Пим.
  — Почему ты не стукнешь мне в дверь, когда тебе одиноко? Мы могли бы выкурить по сигарете и поговорить о путях спасения этого мира. Ты любишь болтать чепуху?
  — Очень люблю.
  — Вот и хорошо. Мы и поболтаем. — Но, уже готовый проковылять дальше, чтобы поприветствовать мистера Сана, Аксель приостановился и обернулся. Через задрапированное свитером плечо он окинул Пима непонятным, недобрым, почти дерзким взглядом, как будто усомнился вдруг, не слишком ли легко дарит он свое доверие.
  — Aber dann konnen wir doch Freude sein, но мы, в конце концов, можем стать друзьями?
  — Ich wurde nicht freuen! — со всей искренностью ответил Пим. — Да я бы с радостью!
  Они опять пожали руки друг другу. На этот раз рукопожатие было не крепким. И в тот же миг черты Акселя преобразились в улыбке, такой лучезарно-веселой, что сердце Пима радостно устремилось к нему навстречу, и он дал слово следовать за Акселем всюду и всегда — во все рождества, которых он еще удостоится. Празднество началось. Девушки играли рождественские гимны, Пим пел и был в числе лучших певцов, а когда ему не хватало немецких слов, он переходил на английский. Произносились речи, а после них, когда был провозглашен тост за отсутствующих друзей и родных, тяжелые веки Акселя полуприкрылись, и он затих. Но потом, встряхнув с себя дурные воспоминания, он резким движением встал и принялся распаковывать принесенные нм в шляпе свертки, а Пим крутился рядом с ним под боком, готовый ему помочь и понимая, что Аксель занимается делом, очень ему привычным, тем, чем он всегда занимался на Рождество, где бы он ни проводил его. Дочкам Оллингера он преподнес изготовленные им самим дудочки с вырезанным снизу именем каждой из них. Как резал он это своими эфемерными руками? Как занимался такой тонкой работой, а Пим за перегородкой даже не слышал ни единого звука? Как он раздобыл дерево, кисти и краски? Для четы Оллингеров он изготовил из спичек — как я потом понял, искусству этому его научила тюрьма — миниатюрный макет Ноева ковчега с раскрашенными фигурками его обитателей, выглядывающих из бортовых отверстий. В подарок мистеру Сану и Жан-Пьеру он выткал салфетки — похожие Пим когда-то сделал для Дороти на самодельном ткацком станке, где нити протягивались между гвоздями. Для супружеской пары из Базеля — шерстяной амулет, глаз, отгоняющий тяготевший над ними злой рок. А Пиму — я по-прежнему считаю, что он особо выделил меня, вручив мне подарок последним, — сэру Магнусу он подарил потрепанный томик Гриммельсгаузенова «Симплициссимус» в старом клеенчатом переплете — книгу, о которой Пим никогда раньше не слышал, но чтение которой жадно предвкушал, ибо это давало ему возможность не раз стукнуть в дверь Акселю. Открыв книгу, он прочел дарственную надпись по-немецки: «Сэру Магнусу, который никогда не будет мне врагом», а в левом верхнем углу чернилами более старыми и почерком тем же, но более юным: «Д.Х. Карлсбад, август 1939».
  — Где находится Карлсбад? — с ходу, не подумав, спросил Пим и моментально ощутил, как вокруг воцарилось смущение, как будто всем была известна какая-то дурная новость, кроме него, потому что он был еще слишком молод, чтобы знать о таких вещах.
  — Карлсбада больше не существует, сэр Магнус, — вежливо ответил Аксель. — А прочтя «Симплициссимуса», ты поймешь почему.
  — А где он раньше был?
  — Это моя родина.
  — Стало быть, вы подарили мне сокровище из вашего собственного прошлого.
  — А ты бы предпочел, чтобы подарок мой ничего для меня не значил?
  А Пим — что за подарок принес он? Да простит ли его Господь, но сын председателя и управляющего не привык к символическим церемониям и не придумал ничего лучше, чем порадовать своего дорогого Акселя коробкой сигар.
  * * *
  — Почему Карлсбада больше не существует? — спросил Пим герра Оллингера, едва только остался с ним наедине. Кроме того, как управлять фабрикой, Оллингер знал решительно все. — Карлсбад находился в Судетах, — объяснил он. — Это был живописный курортный городок на водах, излюбленный многими — туда ездили и Брамс, и Бетховен, и Гете с Шиллером. Сначала это была Австрия, потом Германия. Теперь это территория Чехословакии, городок переименован, и немцы оттуда изгнаны.
  — Так где же теперь жить Акселю? — спросил Пим.
  — Только с нами, наверное, — серьезно отвечал герр Оллингер. — И мы должны проявлять осторожность, а то, уж будьте уверены, они заберут его и от нас.
  — У него бывают женщины, — сказал Пим.
  Лицо герра Оллингера, порозовев от удовольствия, приняло хитроватое выражение.
  — По-моему, у него перебывали все женщины Берна, — согласился он.
  Прошло два дня. На третий Пим постучал Акселю в дверь и увидел, что тот курит в открытом окне, разложив перед собой на подоконнике толстые тома. Вид у него был замерзший, но, должно быть, для того, чтобы читать, ему нужен был воздух.
  — Пойдем погуляем, — смело предложил ему Пим.
  — На моей скорости?
  — Ну, гулять на моей скорости мы же не можем, правда?
  — Из-за особенностей моего телосложения я не люблю бывать в людных местах, сэр Магнус. Если уж гулять, то лучше за городом.
  Они взяли с собой Бастля и пошли по безлюдной тропинке вдоль быстрой Ааре, а герр Бастль все поднимал ножку и отказывался идти, а Пим все озирался, нет ли поблизости кого-нибудь, кто похож на полицейского. В речной пойме было пасмурно, и холод донимал нещадно. Но Аксель словно и внимания не обращал. Попыхивая сигарой, он бросал вопрос за вопросом, негромко и заинтересованно. «Если таким вот шагом он шел из Австрии, — подумал Пим, трясясь от холода и бредя за ним по пятам, — путешествие должно было длиться годы!»
  — А в Берне как ты очутился, сэр Магнус, вы наступали или отступали? — спросил Аксель.
  Как всегда, не смея противиться искушению прибавить дополнительный штрих к собственному портрету, Пим принялся за дело. И хотя по привычке он и приукрашивал реальность, группируя факты в соответствии с тем образом, который рисовал раньше, тем не менее природная осторожность советовала ему проявлять сдержанность. Правда, мать свою он наделил как чудачествами, так и благородством, а описывая Рика, наградил его многими из тех достоинств, к которым тот безуспешно стремился, как то: богатство, воинские доблести и каждодневное, запросто, общение с сильными мира сего. Однако во всем прочем он был скуп, полон самоиронии, а когда дошел до истории с Е. Вебер, которую никому еще не рассказывал, Аксель хохотал так, что был вынужден опуститься на скамью и закурить еще одну сигару, чтобы как-то отдышаться. И Пим хохотал вместе с ним, радуясь, что имеет такой успех. А когда он продемонстрировал ему то самое письмо со словами «Все равно Е. Вебер любить тебя вечно», Аксель воскликнул: «Не может быть! Глазам своим не верю, сэр Магнус! Это подделка, ей-богу! Ты спал с ней?»
  — Конечно.
  — Сколько раз?
  — Четыре или пять.
  — За одну ночь? Ну и силен! Она отдала тебе должное?
  — Она была очень, очень опытна.
  — Больше, чем эта твоя Джемайма?
  — Ну, почти так же.
  — Больше, чем эта твоя коварная Липси, соблазнившая тебя, когда ты был совсем крошкой?
  — Липси вообще не имеет себе равных.
  Аксель весело похлопал его по плечу.
  — Нет, ты неподражаем! Ну и темная же ты личность, настоящий человек с двойным дном — такой маленький благонравный мальчик — и спит напропалую с опасными авантюристками и английскими аристократками. Я обожаю тебя, я всех английских аристократов обожаю, а тебя больше всех.
  Поднявшись, Аксель вынужден был взять Пима под руку и так продолжать прогулку. С тех пор и впредь он без всякого стеснения использовал его в качестве прогулочной трости. Всю нашу совместную с ним жизнь мы редко передвигались по-другому.
  * * *
  Ненароком очутившись в этот вечер под мостом, Пим и Аксель зашли в кафе, и Аксель настоял на том, что он заплатит за две стопки водки, и заплатил за них из черного кошелька на кожаном шнурке, который он обматывал вокруг шеи. По пути домой, дрожа от холода, Аксель с Пимом решили, что образование их должно вступить в новую стадию, и назначили завтрашний день началом нового летосчисления, а Гриммельсгаузена — первой темой обучения, так как автор этот утверждал, что мир наш безумен, а с тех пор мир еще больше нуждался в этом направлении и то, что выглядит правдой, на поверку оказывается ложью. Они договорились о том, что разговорный немецкий Пима Аксель возьмет на себя и не успокоится, пока не доведет его до совершенства. Таким образом, за этот день и вечер Пим заменил Акселю ноги и стал для него товарищем в его занятиях, и хотя поначалу так и мыслилось, его учеником, потому что в течение нескольких последовавших затем месяцев Аксель открывал для него немецкую литературу. Если знаний у Акселя было больше, чем у Пима, то любопытства никак не меньше, а энергия была столь же неуемна. Может быть, воскрешая культуру своей родины для этого новичка, он и сам учился прощать родине ее недавнее прошлое.
  Что же до Пима, то наконец-то взгляду его приоткрылись сияющие дали, о которых он грезил так давно. Несмотря на весь его шумный энтузиазм, немецкая литература его не слишком привлекала — как тогда, так и позже. Будь на ее месте китайская, польская или индийская, для него особой разницы бы не было. Важно было то, что изучение этой литературы давало ему возможность ощутить себя джентльменом. И за это Пим был этой литературе бесконечно благодарен.
  Денно и нощно побуждая Пима не отставать от Акселя в его интеллектуальных странствиях, немецкая литература давала ему богатства знаний, которые, по словам Липси, у него никто уже не мог отнять и с которыми он мог отправляться куда угодно — куда бы ни забросила его жизнь. И Липси была права, потому что, отправляясь на склад в Остринг, куда герр Оллингер устроил его ночным сторожем в помощь другу-филантропу, он не шел пешком и не ехал на трамвае, а ехал в карете вместе с Моцартом на его пути в Прагу. Моя слонов в цирке, он делил унижения с «Солдатами» Ленца, сидя в буфете третьего разряда и кидая томные взгляды на Элизабет. Он воображал себя гетевским Вертером, размышляющим, какой костюм ему выбрать, кончая жизнь самоубийством, а обдумывая свои поражения и перспективы на будущее, он мог сравнить свое «Werdegang»35 с годами ученичества Вильгельма Мейстера и даже планировать великий автобиографический роман, прочтя который мир узнает, какая разница между чутким и полным благородных устремлений автором романа и отцом его Риком.
  Да, Джек, другие семена, разумеется, тоже там были: бешеное увлечение Гегелем, неожиданное открытие Маркса и Энгельса, теория коммунизма, с которой, как выразился Аксель, действительно началось новое летосчисление. «Если судить христианство по тем несчастьям, что оно принесло человечеству, кто бы тогда оставался христианином? Мы не приемлем предрассудков, сэр Магнус. Мы верим всему, что читаем в книгах, и только потом отвергаем это. Если Гитлер до такой степени ненавидел этих молодцов, значит, они не могут быть совершенным злом, так я думаю». Началась эра Руссо, революционных теорий, «Капитала» и «Анти-Дюринга», и несколько недель мир наш вращался вокруг этого солнца, хотя могу поклясться, что к окончательным выводам мы так и не пришли. И я очень сомневаюсь, чтобы уроки Акселя имели для Пима какую-либо ценность, кроме радостного осознания, что Аксель его учит. Важно было, что с момента, когда он пробуждался, и до следующего рассвета, то есть когда они опять ложились в постели по обе стороны черного радиатора и засыпали, довольные, по выражению Акселя, как Бог во Франции, интеллект Пима продолжал свою работу.
  — Аксель получил Орден Пушечного Мяса, — гордо однажды объявил Пим фрау Оллингер, нарезая хлеб для семейного обеда.
  Фрау Оллингер издала возмущенное восклицание:
  — Магнус, что за чепуху вы несете?
  — Но это правда! Так на жаргоне немцы называют медаль, которую они получали за участие в русской кампании. Он пошел из гимназии добровольцем. Отец мог устроить его в безопасное место во Франции или Бельгии, где он как-то перебился бы. Но Аксель на это не пошел. Он хотел геройствовать, как его школьные товарищи.
  Фрау Оллингер не выразила удовольствия.
  — Тогда лучше помалкивать о том, где он воевал, — строго сказала она. — Аксель здесь живет, чтобы учиться, а не чтоб хвастаться.
  — К нему ходят женщины, — сказал Пим. — Вечерами они тайком пробираются к нему по лестнице, а потом стонут и кричат, когда он занимается с ними любовью.
  — Если они дарят ему счастье и это помогает его занятиям, то мы им всегда рады. Хотите пригласить сюда вашу пылкую Джемайму?
  Взбешенный, Пим удалился к себе в комнату, где набросал длинное письмо Рику о дурных бытовых привычках швейцарцев среднего сословия. «Иной раз мне кажется, что закон здесь слишком либерален, — чопорно писал он. — В особенности там, где дело касается женщин».
  Рик ответил ему незамедлительно, рекомендуя хранить целомудрие. «Лучше тебе остаться чистым для той, кто станет твоей избранницей и суженой».
  «Дорогая Белинда,
  атмосфера здесь сейчас несколько приторная. Некоторые студенты-иностранцы, живущие со мной бок о бок, заходят слишком далеко в своих отношениях с женщинами, так что мне даже пришлось вмешаться и сказать свое слово, иначе это угрожало бы моей работе. Возможно, поступи ты так же решительно с Джем, ты в конечном счете оказала бы ей неоценимую услугу».
  * * *
  В один прекрасный день Аксель заболел. Пим спешил из своего зверинца, желая позабавить его смешными историями о своих приключениях там, но обнаружил его в постели, чего тот терпеть не мог. В комнатушке стоял густой сигарный дым, бледное лицо Акселя поросло темной щетиной, под глазами залегли тени. Возле него была девушка, но, когда Пим вошел, Аксель отослал ее.
  — Что это с ним? — спросил Пим доктора, которого привел герр Оллингер, заглядывая ему через плечо и силясь прочитать рецепт.
  — А с ним то, сэр Магнус, что герои-англичане шарахнули его бомбой, — раздраженно отозвался Аксель из своей постели. — С ним то, что осколок ее застрял у него в жопе и мешает ему с…
  С доктора взяли слово не просто соблюдать секретность, но хранить гробовое молчание, после чего он удалился, дружески похлопав по плечу Пима.
  — Не ты ли, часом, стрелял в меня, сэр Магнус? Ты не принимал участия в высадке в Нормандии, а? Может быть, заправлял там всем, руководил наступлением?
  — Ничего подобного! — запротестовал Пим.
  И снова Пим заменил Акселю ноги, бегая за лекарствами и сигарами, готовя ему еду и перерывая университетские библиотеки в поисках новых и новых книг для того, чтобы читать ему вслух.
  — Спасибо, Магнус, но Ницше больше не надо. Думаю, мы уже достаточно знаем теперь про очистительную силу ненависти. Клейст не плох, но ты не умеешь его читать. Текст Клейста надо произносить отрывисто, как бы лаять. Ведь это был прусский офицер, а не английский герой. Принеси теперь художников.
  — Каких именно?
  — Абстракционистов. Декадентов, евреев… Любых, кто был entartet36 или запрещен. Дай мне передохнуть после всех этих безумцев писателей.
  Пим посоветовался с фрау Оллингер.
  — Значит, вы, Магнус, должны спросить у библиотекаря тех, кого не любили нацисты, — объявила она своим безапелляционным тоном.
  Библиотекарь был эмигрантом и наизусть знал все, что было нужно Акселю. Пим принес от него Клее и Нольде, Кокошку и Климта, Кандинского и Пикассо. Он расставил альбомы и каталоги на каминной полке, раскрыв их так, чтобы Аксель мог любоваться картинами, не поворачивая головы. Он перелистывал страницы и громко читал подписи. Когда к нему приходили женщины, Аксель прогонял их. «Ухаживать за мной есть кому. Подождите, пока поправлюсь». Пим притащил ему Макса Бекмана. Принес Стейнлена, затем Шиле и еще Шиле. На следующий день писатели были реабилитированы. Пим раздобыл Брехта и Цукмайера, Тухольски и Ремарка. Часами он читал их Акселю. «Музыку», — распорядился Аксель. Пим достал у герра Оллингера патефон и заводил ему Мендельсона и Чайковского, пока тот не заснул. Проснулся он в бреду, пот каплями стекал с него, а он говорил что-то об отступлении и что кругом снег, ничего не видно, трудно идти и мороз щиплет кровоточащие раны. Говорил о госпитале, где по двое больных на койку, а трупы лежат здесь же, на полу. Он попросил пить. Пим принес воды, и Аксель обеими руками держал стакан, пока у него не замерзли руки, голову он опускал к стакану постепенно, рывками, пока губы его не коснулись края. Тогда он стал пить как животное, шумно втягивая в себя воду, расплескивая ее, а лихорадочно блестевшие глаза его глядели настороженно и опасливо. Вдруг он резко поджал под себя ноги и обмочил постель. Он сидел, дрожащий и недовольный, в кресле, пока Пим менял простыни.
  — Кого ты испугался? — в который раз спрашивал его Пим. — Здесь же никого нет. Мы одни.
  — Тогда, наверно, я испугался тебя. А что это за пудель в углу?
  — Это герр Бастль, и он чау-чау, а вовсе не пудель.
  — Я решил, что это дьявол.
  И так до того дня, когда, проснувшись поутру, Пим застал Акселя стоящим возле своей кровати при полном параде.
  — Сегодня день рождения Гете. Начинается в четыре, — по-военному кратко объявил он. — Мы должны пойти туда и послушать этого идиота Томаса Манна.
  — Но ты болен.
  — Если человек на ногах, значит, не болен. И если идет, значит, тоже не болен. Одевайся.
  — Манн тоже был в списке запрещенных писателей? — спросил Пим, одеваясь.
  — Не удостоился.
  — А почему он идиот?
  Герр Оллингер одолжил Акселю плащ, в который тот мог обернуться дважды, мистер Сан дал ему черную широкополую шляпу. Герр Оллингер доставил их к самым дверям в своем разбитом автомобильчике на два часа раньше срока, и они заняли места в задних рядах, когда зал был еще пуст. Когда выступление окончилось, Аксель провел Пима за кулисы и постучал в дверь артистической уборной. До этого дня Пим Томаса Манна не любил. Он считал его прозу слишком вычурной и неуклюжей, хотя ради Акселя изо всех сил старался одолеть ее. Но теперь перед ним стоял сам Господь Бог, высокий и учтивый, похожий на дядю Мейкписа.
  — Этот молодой английский аристократ хочет пожать вам руку, сэр, — внушительно произнес Аксель из-под широкополой шляпы мистера Сана.
  Томас Манн кинул внимательный взгляд на Пима, потом на Акселя, такого бледного и эфемерного после своей болезни. Нахмурясь, Томас Манн посмотрел на ладонь своей правой руки, словно прикидывая, выдержит ли она столь сильное напряжение, как приветствие аристократа. Он протянул руку, и Пим пожал ее, ожидая, что токи гениальности дойдут и до него, как в электротрюке, которым торгуют у вокзалов: «Возьмитесь за эту ручку, и вас встряхнет моя энергия». Ничего не произошло, но волнения Акселя хватило им обоим.
  — Ты коснулся его, сэр Магнус! Ты получил благословение! Теперь ты бессмертен!
  За неделю они скопили денег, чтобы съездить в Давос — святилище героев Томаса Манна. Ехали они в уборной вагона: Пим стоял, а Аксель в черном берете терпеливо сидел на унитазе. Кондуктор постучал в дверь и крикнул: «Alie Bilette, bitte!»37
  Аксель смущенно взвизгнул женским голосом и просунул под дверь их единственный билет. Пим ждал, не спуская глаз с тени, отбрасываемой ногами кондуктора. Он понял, что кондуктор наклонился, и услыхал кряхтенье, когда он разогнулся. Потом раздался щелчок, как будто лязгнули его собственные нервы, и билет появился опять, с дыркой, пробитой компостером. Тень от ног двинулась дальше. «Вот на какие ухищрения приходилось тебе идти, чтобы добраться до Швейцарии! Вот так же ты и сюда пришел», — восхищенно подумал Пим, когда они молча обменялись рукопожатием. Вечером в Давосе Аксель рассказал Пиму всю историю своего кошмарного путешествия из Карлсбада в Берн. Пим был горд и переполнен этим и решил даже, что Томас Манн — самый лучший писатель в мире.
  «Дорогой папа, —
  радостно писал он в письме, которое начал, едва вернувшись на свой чердак, — я здесь чудесно провожу время, получая ценнейшие уроки. Не могу передать тебе, как не хватает мне твоих житейских советов и как благодарен я тебе, что ты проявил такую мудрость, отправив меня учиться в Швейцарию. Сегодня я познакомился с юристами, которые знают, по-моему, все стороны жизни не понаслышке, а глубоко и всесторонне, и я уверен, что они помогут моему профессиональному росту».
  
  «Дорогая Белинда, —
  теперь, когда я повел себя достаточно жестко, обстановка изменилась к лучшему».
  * * *
  А между тем существовали вы, старина Джек, не правда ли? Джек, еще один герой войны, Джек, темная сторона моего «я». Я расскажу вам о том, кем вы были, потому что теперь, мне кажется, мы знаем совсем другого человека. Предельно сосредоточившись, я расскажу вам, чем вы являлись для меня и что я делал. Объясню, почему я это делал, ибо опять же, как мне кажется, наши оценки людей и событий не совпадают. Они никак не могут совпадать. Для Джека Пим был просто еще одним из новичков-агентов, еще одним новобранцем в рядах его формирующейся армии, не обломанный и, разумеется, не обученный, но с уздечкой, уже прочно захлестнутой вокруг шеи, и готовый бежать в какую угодно даль за своим куском сахара. Вы, наверное, не помните — действительно, почему вы должны об этом помнить? — как вы заметили его и начали вести предварительную обработку. Все, что вы знали, это то, что в Фирме любят людей такого склада. Вы знали, а значит, частично знал и я. Поджарые бока и задница, говорит на правильном английском, приличный словарный запас, хорошая частная загородная школа. Поднаторел в спортивных играх, привык к диалектике. Парень бесхитростный и, уж конечно, не принадлежит к числу так называемых умников. Здравый, уравновешенный, словом, нашего поля ягода. В средствах не стеснен, но богатством не отличается, отец у него какой-то мелкий делец — как типично, что вы не удосужились как следует разузнать все про Рика! И где же еще вам было встретить этого образцового джентльмена, человека из будущего, как не в англиканской церкви, шпиль которой украшал флаг с изображением Святого Георгия, победно развевавшийся на швейцарском ветру?
  Долго ли вы выслеживали Пима, мне неведомо. Держу пари, что и вам тоже. Вам понравилось, как он прочел Поучение. Стало быть, вы заприметили его еще до Рождества, потому что Поучение читал он в начале Рождественского поста. Вы как будто удивились, когда он сказал, что учится в университете, почему я думаю, что первые справки вы начали наводить еще до его поступления в университет, а позже сведения вы не перепроверили. Первым рукопожатием Пим обменялся с вами после рождественской утрени. На ступенях церкви было тесно, как в лифте, слышалось щелканье зонтов и характерное «р-р» английской речи. Возле церкви на улице дети дипломатов кидались снежками. Пим был в пиджаке от Е. Вебер, а вы, Джек, были в своем твиде — эдакая невозмутимая английская скала двадцати четырех лет от роду. Учитывая периоды войны и мира, возрастная разница в семь лет разводила нас по разным поколениям, а вернее будет сказать, что между нами пролегло целых два поколения. Точно так же, как между мной и Акселем. Оба вы имели передо мной преимущество этих ключевых для человеческой жизни лет, как имеете его и по сей день.
  Хотите знать, что еще было на вас, кроме добротного коричневого костюма? Галстук воздушно-десантных войск: щеголеватые лошадки с серебряными крылышками и женские фигурки в коронах — символы Британии на каштановом поле: «Примите поздравления!» Вы так и не рассказали мне, как достался вам этот галстук, но реальность, теперь мне это известно, была ничуть не менее впечатляющей, нежели полет моей фантазии: партизанский отряд в Югославии, ряды Сопротивления в Чехословакии, в тылу за линией боев экспедиционного корпуса в Африке и даже, если я не путаю, на Крите. Вы на дюйм выше меня, но мне помнится, отчетливо, словно это было вчера, что галстук воздушно-десантных войск, когда Пим пожимал вашу крупную сухую руку, был где-то на уровне его глаз. Он, подняв голову, увидел каменный подбородок, голубые глаза, сердитые, уже тогда кустистые брови — и понял, что видит именно тот тип, который желали выработать из него все его частные школы и который, как порой мечталось ему, они и выработали: стойкого и несгибаемого, по-воински доблестного английского джентльмена, который умеет «владеть собой среди толпы смятенной».38 Вы пожелали ему счастливого Рождества, и, когда вы назвали себя, он подумал, что это просто шутка — такая уместная в Рождество — «когда ко мне со всей душой, то и я в ответ — сама любовь, милосердие и братство!»
  — Нет, нет, старина, это и вправду у меня фамилия такая.39 Разве приличный парень станет придумывать себе фамилию!
  И на самом деле, зачем придумывать фамилии, когда у тебя имеется дипломатическое прикрытие? Вы пригласили Пима на стаканчик шерри до обеда, на завтра, на второй день Рождества, и сказали, что послали бы письменное приглашение, если б знали адрес, — и это был хитрый ход, потому что адрес вы, разумеется, знали прекрасно: адрес, год, месяц и число рождения, образование — словом, всю эту чепуху, знание которой, по нашему мнению, дает человеку власть над теми, над кем он стремится властвовать. А потом вы сделали забавную вещь: прямо посередь толпы на ступенях церкви вы развернули Пима спиной к себе и, вытащив из кармана пригласительную карточку, начертали на ее середине, используя для удобства спину Пима, его фамилию и вручили ему эту карточку: «Капитан и миссис Джек Бразерхуд просят оказать им честь и доставить удовольствие». Вы подчеркнули слова «просят доставить удовольствие», как бы желая сказать этим, что договоренность достигнута, и вычеркнули слово «капитан» — для интимности.
  — Если захотите, останетесь на обед, тогда поможете нам докончить холодную индейку. Одеваться к обеду не надо, — прибавили вы. Пим смотрел вам вслед — как вы удалялись, не удостаивая вниманием дождь, как не удостаивали вниманием орудийный огонь на всех полях сражений, где вы побеждали фрица, шутя и играя, расправлялись с ним в то время, как единственным подвигом Пима было вырезывание инициалов Сефтона Бойда на стене преподавательской уборной.
  На следующий день Пим с большой точностью появился у дверей вашего дипломатического коттеджа; нажимая кнопку звонка, он прочел табличку на дверной панели: «Капитан Дж. Бразерхуд, заместитель заведующего паспортным отделом Британского посольства, Берн». Вы были женаты тогда на Фелисити, должно быть вы это помните. Адриану тогда исполнилось лишь полгода. Пим часами играл с ним, чтобы понравиться вам, и это стало для него привычным в позднейшем общении с подчиненными ему коллегами. Вы мило расспрашивали его обо всем, а когда вы делали паузу, за дело принималась Фелисити — образцовая скво агента секретной службы, Господь да простит ее. «Но с кем же вы дружите, Магнус? Вам, должно быть, очень одиноко здесь? — рассыпалась в восклицаниях она. — И как вы развлекаетесь, Магнус? Есть в университете внеучебная жизнь, например, какие-нибудь политические клубы, ну и так далее? Или там так же уныло и пресно, как и вообще в Берне?» Пиму Берн вовсе не казался унылым и пресным, но ради Фелисити он притворился, что тоже так считает. По времени дружбе Пима и Акселя тогда исполнилось уже 12 часов, но об Акселе он и не вспомнил. Зачем вспоминать, если единственной его заботой было теперь понравиться вам обоим.
  Я спросил, «в каких войсках вы воевали, сэр», ожидая, что ответом будет «Пятый воздушно-десантный» или «Специальный снайперский», что-нибудь такое, чем можно благоговейно восхититься. Но вместо этого, слегка нахмурившись, вы буркнули: «Общего назначения». Теперь я знаю, что это была двойная хитрость: используя дипломатическое прикрытие, вы хотели, чтобы Пим знал, что воевали вы не в регулярных частях, и в то же время, чтобы он видел в вас не просто «еще одного умника из Министерства иностранных дел».
  Вы спросили, поездил ли Пим по стране, и предложили как-нибудь, когда поедете в очередную служебную поездку, взять его в машину, ему это будет интересно. Потом мы оба надели высокие башмаки и пошли «прошвырнуться», как вы назвали марш-бросок по лесам Эльфенау. Во время этой прогулки вы сказали, что Пиму вовсе не обязательно называть его «сэр», а когда мы вернулись, Фелисити кормила Адриана, а в комнате сидел и разговаривал с ней какой-то ухмыляющийся незнакомец постарше Вы представили его как «Сэнди из посольства», и Пим сразу почувствовал, что вы с незнакомцем коллеги, и смутно заподозрил, что Сэнди ваш начальник. Теперь я знаю, что это был глава резидентуры, а вы были его первый заместитель и что он, как это принято, знакомился с новой кандидатурой, прежде чем дать вам окончательное добро. Но тогда Пим мыслил ваши отношения в форме «директор школы — старший воспитатель», форме, которая, знай вы о ней, вам бы понравилась.
  — Как продвигается ваш немецкий? — спросил Сэнди, опять ухмыльнувшись, в то время как мы втроем дружно уплетали сладкие пирожки Фелисити. — Нелегко его здесь учить, ведь говорят-то все на швейцарском диалекте, правда?
  — В университете Магнус общается главным образом с эмигрантами, — пояснили за меня вы, подчеркивая эту выигрышную для сделки подробность.
  Сэнди глупо заржал и хлопнул себя по колену.
  — Вот оно что, оказывается, надо же! Держу пари, что там толчется немало прелюбопытнейших типов!
  — Он мог бы многое рассказать нам и о них тоже, да, Магнус? — спросили вы.
  — Вы не против? — загадочно бросил реплику Сэнди и опять ухмыльнулся.
  — Почему бы мне быть против? — сказал Пим.
  Сэнди умно разыграл эту комбинацию. Почувствовав, что на людях Пим склонен к скоропалительным решениям, он использовал свою догадку, заручившись его согласием еще прежде, чем тот успел понять, на что он согласился.
  — Никаких благородных сомнений относительно святости и конфидециальности дружеских связей в храме науки? — гнул свое Сэнди.
  — Никаких, — храбро ответил Пим. — Если это надо для моей страны. — И наградой ему была улыбка Фелисити.
  Какой версии придерживался Пим, рассказывая о себе в тот день, я не помню, а значит, он проявлял достаточную умеренность и избегал опасных деталей, которые впоследствии могли ему дорого обойтись. Проявив осторожность, он не стал признаваться в том, чем зарабатывает себе на жизнь. И это было правильно, так как вы без того уже знали, что он работает вечерами и «по-черному», так называют немцы работу, полученную незаконно. «Ловкий парень, — думали вы, — изобретательный, при случае и воровством не побрезгует». Пим не очень-то расписывал семейный уют, которым окружали его Оллингеры, ибо подобие родителей не согласовывалось с тем образом типичного репатрианта, каким он себя изображал. Когда вы спросили его, есть ли у него знакомые девушки, чтобы развеять тень гомосексуализма (а может быть, он один из этих типов?), — Пим тут же это уловил и начал плести какую-то невинную фантастическую чушь про красавицу итальянку по имени Мария, с которой он познакомился в «Космо-клубе» и очень увлекся, но все это временно, в отсутствие его постоянной девушки — Джемаймы, которая ждет его в Англии.
  — Джемайма, а как по фамилии? — спросили вы, и Пим назвал Сефтона Бойда, упоминание которого вырвало у вас вздох классового облегчения. Мария действительно существовала и действительно была красавицей, но чувство к ней Пима было неразделенным, так как он ни разу с ней словом не обмолвился.
  — «Космо»? — переспросили вы. — Я не слышал о таком. А вы, Сэнди?
  — Да вроде бы нет, старина.
  Пим объяснил, что «Космо» — это своего рода политический дискуссионный клуб для иностранцев, где Мария занимает какую-то должность, вроде взносы собирает, что ли.
  — Какого характера? — спросил Сэнди.
  — Характер у нее вспыльчивый, — простодушно ответил Пим, и вы, и Фелисити, и Сэнди расхохотались так, что долго не могли успокоиться, и все смеялись как крошка Одри, а Фелисити заметила, что теперь совершенно ясно, насколько Магнус искушен в политике. После этого ни одна вечеринка с гостями не проходила без того, чтобы кто-нибудь не осведомлялся о характере Марии. Пим ушел от вас тогда уже к вечеру, и вы подарили ему бутылку беспошлинного шотландского виски, чтобы коротать с ней холодные вечера. Фирме эта бутылка обошлась тогда, я думаю, шиллингов в пять. Вы предложили отвезти его домой, но он сказал, что любит ходить пешком, заработав таким ответом себе еще одно очко. Он пошел пешком, вернее, понесся как на крыльях. Он бежал вприпрыжку, смеясь, прижимая к себе бутылку и сам сжимаясь от холода; за все свои семнадцать лет он ни разу еще не был так счастлив. В это Рождество Господь послал к нему двух ангелов. Один ангел — скиталец, который плохо держится на ногах, другой — этот красивый английский вояка, который на второй день Рождества угощает гостей шерри и не знает, что такое сомнения. И оба ему симпатизируют, обоим нравятся его шутки и его рассказы, оба спешат заполнить в его сердце пустующую нишу. А в ответ он дарит им себя — таким, каким всегда, наверное, хотел быть. Само собой, что рассказывать каждому из них о существовании соперника не стоит. Тогда оба они будут для него как та любовница, что оставляет семейный очаг неприкосновенным. Так думал Пим, если он вообще о чем-то думал.
  — Где это ты стибрил, сэр Магнус? — спросил Аксель на своем безукоризненном английском, с любопытством разглядывая бутылочную этикетку.
  — У священника! — без малейшего колебания сразу же ответил Пим. — Замечательный парень. Тоже был в армии. И я ее не стибрил, а получил в подарок, ей-богу. Как постоянный прихожанин. Они получают это, конечно, по дипломатическим каналам. Не за полную стоимость, как продают в магазинах.
  — А сигарет он тебе впридачу не предложил? — спросил Аксель.
  — Это еще с какой стати?
  — Плитку шоколада для сестрички на ужин?
  — Нет у меня сестрички.
  — Ладно. Тогда давай выпьем.
  Вы помните наши автомобильные прогулки, Джек? Думаю, что помните. Вам не приходило в голову, как трудно было вербовать агентов нашим предкам — ведь у них не было автомобиля! Первая наша поездка явилась как нельзя более кстати. У вас встреча в Лозанне. Займет она три часа. Вы никак не объяснили, зачем вам нужны эти три часа в Лозанне, хотя и могли для конспирации придумать мне любую историю. Задним числом я теперь понимаю, как вы расчетливо давали мне понять, что находитесь на секретной работе, но на какой именно — не говорили. В тот раз Пима вы ни о чем не спросили. Хотели сначала теснее сойтись с ним. Единственное, что вы сделали, — это назначили с ним встречу, и вторую, на всякий случай, если не состоится первая, — чтобы посмотреть, как он с этим справится: «Теперь слушайте, может так случиться, что мне надо будет сделать еще один звонок. Если я не появлюсь возле отеля „Дора“ в три часа, будьте у западной стороны главного почтамта в 3.20». Пим не очень-то умел ориентироваться, где запад и где восток, но он расспрашивал прохожих, и, расспросив так пятерых или шестерых, он наконец нашел того, кто ему все объяснил, и прибыл на вторую встречу ровно в 3.20, хоть и сильно запыхавшийся. Ваш автомобиль уже колесил по площади, на втором кругу вы подъехали ко мне и распахнули дверцу. Пим ловко, как десантник, вспрыгнул в машину, демонстрируя таким образом свою удаль.
  — Я говорил с Сэнди, — сказали вы, когда неделей спустя мы катили в Женеву. — Он хочет, чтобы вы сделали для него одну работу. Не возражаете?
  — Конечно, нет.
  — Текст перевести сможете?
  — Какого плана текст?
  — А язык за зубами держать умеете?
  — Думаю, что умею.
  Вы дали ему первое задание на вечер.
  — Время от времени к нам поступает кое-какой технический материал. Главным образом о доморощенных швейцарских фирмах, изготовляющих товар, который нам не слишком нравится. Маленькие такие штучки, которые взрываются, — добавили вы с улыбкой. — Особой секретности тут нет, но в посольстве среди обслуживающего персонала у нас много местных, поэтому мы предпочитаем, чтобы переводил кто-нибудь со стороны, предпочтительно англичанин. Кто-нибудь, кому мы доверяем. Возьметесь?
  — Конечно.
  — Мы будем платить немного, но чтобы иногда угостить Марию обедом — хватит. Что пишет Джемайма?
  — У Джем все в порядке, спасибо.
  Пим был жутко напуган. Вы вручили ему конверт, который он положил в карман, вы посмотрели на него заговорщическим взглядом и сказали: «Ну, удачи вам, старина!» Да, Джек, точно так вы и сказали! И вся беседа проходила именно так! По пути домой Пим так часто перекладывал конверт из кармана в карман, что был похож на рассеянного профессора, спасающегося от преследователей. Что же было в конверте? Не говорите, я сам отвечу: всякий хлам. Ксерокопированный хлам из старых оружейных каталогов. И нужен был вам вовсе не этот пустяковый перевод, а Пим, потому что пришли вы по его душу. На чердаке Пим тоже без конца перекладывал конверт — то под кровать, то под матрас, за зеркало, в каминный дымоход. Перемещал же он его в такие часы, что даже Аксель ничего не заподозрил. Вы заплатили Пиму двадцать франков. Технический словарь стоил двадцать пять, но Пим твердо знал, что джентльмену заводить об этом речь неприлично, даже если б деньги от Рика приходили бы всегда и вовремя.
  — В «Космо-клуб» давно наведывались? — осведомились вы, когда мы как бы между прочим заворачивали в Цюрих, где у вас было «одно маленькое дельце».
  Пим признался, что давно не бывал в «Космо-клубе». Вращаясь в орбите Акселя и Джека Бразерхуда, зачем бы он еще пожелал приходить в «Космо-клуб»?
  — Мне говорили сведущие люди, что обстановка там весьма вольная. Нет, про Марию я ничего дурного сказать не хочу, заметьте. Эти компании всегда себе много чего позволяют. Считается, что без этого, какая уж там демократия. Было бы неплохо тем не менее, если б вы сами понаблюдали за ними, — так сказали вы. — Но не сомневайтесь. Если они захотят видеть в вас левака, пусть думают, что вы левак. Если посчитают вас правым, британским консерватором, так изобразите им британского консерватора. А понадобится, будьте и тем и другим вместе. И не перебарщивайте. Мы не хотим, чтобы у вас были неприятности. Есть там еще англичане?
  — Есть парочка шотландцев, студентов-медиков, но они говорили, что интересуют их там только девушки.
  — И кое-какие имена узнать было бы не вредно, — сказали вы.
  Оглядываясь назад, я вижу, что разговор этот преобразил Пима. Он превратил его в нашего человека в клубе «Космо»: «И никаких телефонных разговоров на скользкие темы». Он стал настоящим агентом, «полусознательным», как на нашем обтекаемом языке называются те, кто понимает свою роль и задачу лишь наполовину. Ему было семнадцать лет, и, если вдруг ему бы срочно понадобилось, он должен был бы позвонить Фелисити и сказать, что приехал дядя. Если же необходимость срочно видеть его возникла бы у вас, вы позвонили бы Оллингерам из автомата и сказали, что вы Макс из Бирмингема и в городе находитесь проездом. Во всех других случаях свидания наши назначались от раза к разу, то есть на встрече мы уславливались о следующей. «В путь, Магнус, — говорили вы. — Прыгай в эту лодку и не теряйся, Магнус. Держи ушки на макушке и открой глаза пошире, гляди в оба, только Бога ради не втрави нас в какую-нибудь историю со швейцарскими властями. И вот тебе жалованье в счет следующего месяца, Магнус. И Сэнди шлет тебе большой привет». Я вот что скажу вам, Джек: что посеешь, то и пожнешь, даже если урожай вызревает тридцать пять лет.
  * * *
  Секретарем «Космо» была маловыразительная роялистка румынского происхождения по имени Анка, которая на лекциях неизвестно почему начинала вдруг плакать. Мосластая, неуклюжая, она ходила, вывернув руки в кистях, и была хмурой и неприветливой; когда Пим остановил ее в коридоре, она злобно покосилась на него своими заплаканными глазками и велела ему отстать, потому что у нее болит голова. Но Пим был при исполнении и не мог смириться с отказом.
  — Я замыслил издавать бюллетень клуба, — объявил он, — и подумал, что каждой партии можно предложить участие.
  — В «Космо» нет никаких партий. И не нужен «Космо» никакой бюллетень. Ты кретин. Убирайся.
  Пим последовал за Анкой в крохотную комнатку, где она оборудовала себе берлогу.
  — Единственное, что мне нужно, это список членов, — сказал он. — Я разослал бы рекламный проспект и выяснил, есть ли интерес к этой затее.
  — Ну а почему ты не придешь на следующее собрание и не спросишь? — задала вопрос Анка, она сидела, обхватив голову руками, и казалось, что ее вот-вот стошнит.
  — На собрание приходят не все. А мне нужна полная информация. Это более демократично.
  — Демократия — чушь собачья, — сказала Анка. — Это все иллюзия. Он англичанин, — вслух объясняла она самой себе, открывая выдвижной ящик и роясь в хаосе бумаг внутри. — Разве англичанин способен понять, что такое иллюзия? — строго спросила она у своего внутреннего исповедника. — Он сумасшедший. — И она передала ему замусоленный лист с именами и адресами, многие из которых, как это выяснилось потом, были написаны с орфографическими ошибками.
  «Дорогой папа, —
  писал взволнованный Пим. — Несмотря на возраст, я раз-другой добился тут потрясающих успехов и полагаю теперь, что швейцарцы присудят мне ученую степень».
  
  «Я люблю тебя, — писал он Белинде, — этих слов я до этой минуты никому не говорил»
  * * *
  Вечер. Беспросветная бернская зима. Городу этому никогда не дождаться дневного света. По мокрым плитам Херренгассе ползет душный бурый туман, и добродетельные швейцарцы покорно поспешают в этом тумане, словно резервисты, отправляющиеся на фронт. А Пим и Джек Бразерхуд сидят в уютном уголке тихого ресторанчика, и Сэнди шлет свои особо пылкие приветствия, вкупе с горячими поздравлениями. Впервые агент и его куратор обедают прилюдно в городе, где выполняют задание. Для прикрытия в случае неожиданной встречи придумана хитрая легенда. Джек назначил себя для этого секретарем Англо-Швейцарского христианского общества, который желает привлечь в это общество новых членов из числа университетской молодежи. И разве не естественнее всего ему для этого обратиться за помощью к Магнусу, его знакомому по англиканской церкви? Чтобы прикрытие было еще надежнее, он привел с собой очаровательную Уэнди, которая работает в канцелярии. Волосы у нее медового цвета, она хорошо воспитана, а верхняя губка у нее чуть выступает над нижней, словно она все время дует на свечу, стоящую у нее под подбородком. Уэнди ровно ласкова с обоими мужчинами — она порывисто и в то же время естественно гладит руку то одного, то другого, а груди у нее плоские и совсем не страшные. Когда Пим заканчивает рассказ о своем подвиге, Уэнди не может удержаться, чтобы не погладить его по щеке со словами: «Боже, Магнус, ведь это было так смело! То есть это просто восхитительно! Как, наверное, Джемайма гордилась бы вами, если бы можно было рассказать, правда, Джек?» Но говорится это все тихо, плавно, с мягко-замирающей интонацией — манера, которую должны усвоить даже самые буйные, прежде чем их выпускают из загона. А потом она близко-близко придвигается к Джеку и, почти касаясь его своими медовыми волосами, что-то говорит ему.
  — Ты чертовски хорошо поработал, — произносит Бразерхуд и улыбается по-военному четко. — Церковь может гордиться тобой, — добавляет он, глядя прямо в глаза агенту.
  И они пьют за отличную работу Пима на благо церкви.
  За кофе Бразерхуд вынимает из кармана конверт, а из другого кармана — очки в металлической оправе с полукружьями диоптрий, — очки эти придают этому отважному британцу вид таинственно-важный. На сей раз это не жалованье, потому что жалованье является в чистых белых конвертах, а не в таких, мышино-бурого цвета. И он не протягивает конверт Пиму, а сам открывает его, без всякого стеснения, на виду у всех — смотрите сколько угодно и просит у Уэнди карандашик («какой красивый, милая, позолоченный, только не рассказывай мне, как ты его заработала»). На что Уэнди отвечает: «Для тебя, дорогой, все, что угодно», и опускает карандаш в его сложенные ковшиком ладони, которые на минуту смыкаются, задерживая ее руку. Джек разглаживает перед собой лист бумаги.
  — Просто хочу сверить некоторые адреса, — говорит он. — Прежде чем начинать рассылать нашу литературу, надо устранить все неточности. О’кей?
  «О’кей?» — то есть: «Понял ты нашу остроумную двойную игру?»
  Пим говорит: да-да, конечно, очень хорошо, — и Уэнди ведет своим прелестным ноготком по списку, останавливаясь возле одного или двух, особо отмеченных птичками или крестиками.
  — Загвоздка в том, что некоторые из наших хористов проявили излишнюю скромность относительно некоторых своих данных. Можно даже подумать, что они хотели зарыть свои таланты в землю, — говорит Бразерхуд.
  — Я не заметил, — говорит Пим.
  — Ты и не должен был замечать, — говорит Бразерхуд, понизив голос.
  — Это уж дело наше.
  — А вашей прелестной Марии мы так и не нашли, — говорит ужасно огорченная Уэнди. — Куда вы ее дели?
  — Боюсь, что она вернулась в Италию, — говорит Пим.
  — А о замене не помышляешь, Магнус, а? — говорит Уэнди, и все громко хохочут, а Пим громче всех. Он отдал бы остаток жизни, чтоб только увидеть хоть одну из ее грудей.
  Бразерхуд перечисляет фамилии, против которых не проставлены адреса. Пим ничем помочь не может, фамилии эти ничего ему не говорят, описать этих людей он не может. При других обстоятельствах он рад был бы что-нибудь выдумать, но Бразерхуд производит впечатление человека, знающего ответ еще до того, как задан вопрос, и это смущает Пима и останавливает. Уэнди доливает в стаканы мужчин, оставляя себе на самом донышке. Бразерхуд переходит теперь к адресам без фамилий.
  — А.Х., — роняет он. — Что-нибудь говорит тебе А.Х.?
  Пим признается, что это ему ничего не говорит.
  — Я ведь мало собраний посещал, — прибавляет он, как бы оправдываясь. — Зубрить приходится много перед экзаменами.
  Бразерхуд по-прежнему улыбчив и беззаботен. Знает ли он, что никаких экзаменов Пим не сдает? Пим замечает, что карандашик Уэнди почти скрывается в его сжатом кулаке — торчит только остро отточенный кончик, как дуло крохотного пистолетика.
  — Подумай немного, — предлагает Бразерхуд. И повторяет еще раз медленно и четко, как пароль: — А.Х.
  — Может быть, А.Х., а потом фамилия? — говорит Пим. — А.Х. Смит или Шмидт. Я попробую разузнать, если хотите. Это нетрудно.
  Уэнди застывает, как застывают на вечеринке, когда музыка внезапно обрывается. Ее улыбка тоже застывает. Как всякая хорошая секретарша, Уэнди умеет до поры прятать свою индивидуальность, а проявляет ее лишь по требованию, в данный момент, что-то подсказывает ей, что индивидуальности ее не требуется. Официант убирает грязные тарелки. Кулак Бразерхуда лежит на столе таким образом, что постороннему глазу фамилий на листке никак не рассмотреть.
  — А тебе поможет, если я скажу, что А.Х. — кто бы это ни был или ни была — живет по известному адресу на Ленггассе? Или, по крайней мере, утверждает, что живет. Писать на Оллингера. Ведь ты тоже там живешь, верно?
  — А, так вы про Акселя, — говорит Пим.
  * * *
  Где-то кричит петух, но Пим не слышит. В ушах его гремит водопад, сердце разрывается, переполняемое праведным чувством долга. Он в гардеробной Пима и хочет выкрать назад любовь, отданную недостойному. Он в преподавательской уборной, он вырезает там инициалы лучшего из лучших. Он помнит все, что говорил ему Аксель, когда лежал в бреду и проливал воду из стакана, удерживая его обеими руками. Помнит все, что он рассказывал ему в Давосе, когда они ездили в санаторий, памятный по Томасу Манну. Есть у него и кое-какие крохи, набранные уже самостоятельно, во время осторожных осмотров комнаты Акселя, когда ему иной раз удавалось забраться туда. И еще есть Бразерхуд — и его умные подсказки, благодаря которым он вытягивает из Пима то, о чем Пим даже не догадывался. Отец Акселя воевал в составе тельмановской бригады в Испании, говорит он. Он был социалистом старого закала, так что ему повезло, что он умер прежде, чем нацисты успели его арестовать.
  — Значит, он левак?
  — Он умер.
  — Я про сына.
  — Нет, не то чтобы левак, во всяком случае, он себя леваком не считает. Он просто продолжает здесь свое образование. Он независимый.
  Бразерхуд сдвигает брови и пишет карандашом слово «Тельман» на списке хористов.
  — Мать Акселя была католичкой, а отец участвовал в антикатолическом движении «Los von Rom»,40 лютеранском по своему характеру, — говорит Пим. — Его мать лишилась права исповедоваться, потому что она вышла замуж за протестанта.
  — И социалиста, — негромко напоминает Пиму Бразерхуд, продолжая писать.
  В гимназии все товарищи Акселя мечтали поступить в авиацию, чтобы бомбить англичан, но Акселя из мобилизационной комиссии уговорили пойти добровольцем в пехоту Он был послан в Россию, взят там в плен, бежал, и, когда союзники высадились во Франции, его отправили в Нормандию, где он получил ранение в позвоночник и бедро.
  — Он тебе рассказывал, каким образом он бежал из русского плена? — вмешивается Бразерхуд.
  — Говорил, что шел пешком.
  — Так же как и пришел в Швейцарию, — говорит Бразерхуд с жестокой улыбкой, и Пим за всем этим вдруг начинает различать контур, о котором он не думал, прежде чем Бразерхуд не навел его на эту мысль.
  — Сколько он там пробыл?
  — Не знаю. Во всяком случае, достаточно долго, чтобы выучить русский. У него в комнате есть книги, напечатанные кириллицей.
  Очутившись опять в Германии, он долго болел в результате ранения, но, как только встал на ноги, его опять послали сражаться против американцев. Его опять ранило. Его отправили в Карлсбад, где мать его слегла с желтухой, тогда он, погрузив ее вместе с пожитками в повозку, потащил эту повозку в Дрезден, изумительно красивый город, который союзники незадолго перед тем сравняли с землей. Он привез мать в район, где селились иммигранты из Силезии, но вскоре она умерла, и он остался один. Голова Пима к этому времени шла кругом. Флажки на стене за спиной у Бразерхуда шатались и расплывались. Это не я. Нет, это я. Я выполняю свой долг патриота. Аксель, помоги мне.
  — Итак, все ясно. Наступил мир. Сорок пятый. Что он делает?
  — Убегает из советской зоны.
  — Почему?
  — Он боится, что русские обнаружат его и опять засадят в тюрьму. Ему не нравятся русские, не нравится тюрьма и не нравятся порядки, которые коммунисты установили в Восточной Германии.
  — Хорошо рассказываешь. Как же он поступает в таком случае?
  — Он сжигает свои документы и покупает новые.
  — Где он достает их?
  — У солдата, с которым познакомился в Карлсбаде. Тот был из Мюнхена и немножко похож на него. Аксель сказал, что в 1945 году никто в Германии по-настоящему не был похож по свои фотографии.
  — Почему же этому услужливому солдату не были нужны его собственные документы?
  — Он хотел остаться на Востоке.
  — Почему?
  — Этого Аксель не знал.
  — Что-то не слишком правдоподобно, а?
  — Пожалуй.
  — Ладно, поехали дальше.
  — Он сел на поезд, везший репатриантов в Мюнхен, и все было прекрасно до тех пор, пока поезд не прибыл к месту назначения, потому что американцы взяли его прямо в поезде, отправили в тюрьму и там избили.
  — Почему же они так поступили с ним?
  — Из-за его документов. Он купил документы человека, находившегося в розыске. Он сам подготовил себе ловушку.
  — Если только документы эти не были его собственными, а не купленными неизвестно у кого, — делает предположение Бразерхуд и снова записывает что-то. — Прости, старина. Не хотел бы лишать тебя иллюзий, но боюсь, что в жизни это неизбежно. Сколько же он там побыл?
  — Не знаю. Он опять заболел, и они поместили его в больницу, откуда он сбежал.
  — Здоров же он отовсюду бегать! Ты говоришь, сюда он пришел пешком.
  — Ну, частично пешком, а частично на поездах, без билета. Ему хирурги одну ногу укоротили. Немецкие хирурги. Это когда он сбежал из русского плена. Поэтому он и хромает. Я должен был раньше сказать об этом, конечно. Я это к тому, что, даже если частично на поездах, все равно для себя он проделал путь огромный. Из Мюнхена в Австрию, потом из Австрии ночью через границу перешел в Швейцарию. И в Остермундиген.
  — Куда-куда?
  — Это там, где у герра Оллингера фабрика, — слышит Пим свой извиняющийся голос. — Видите ли, документов у него теперь не было никаких. Свои он уничтожил еще в Карлсбаде. Те, что купил, находились у американцев, а достать новые он пытался, но никак не мог. А ведь союзники его еще и сейчас ищут. Он говорит, что признался бы американцам в чем угодно, если б только знал, в чем ему признаваться. Но он не знал, и они все били его и били.
  — Это мы уже слышали, — тихонько вставляет Бразерхуд, опять записывая что-то. — А какой образ жизни он здесь ведет? Кто его приятели?
  Поздно, слишком поздно услышал Пим внутри себя шепот предостережения.
  — Он боится выходить, чтобы его не поймала и не арестовала «Fremdenpolizei». Чтобы выйти в город, он берет у соседа большую шляпу. Дело не только в полиции по делам иностранцев. Если обыкновенные швейцарцы что-нибудь заподозрят, они тоже сообщат про него кому следует Он так утверждает. Говорит, что это их национальный вид спорта. Говорит, что они это делают из зависти, но называют это гражданственностью.
  — Жаль, что ты не рассказал нам этого раньше.
  — Но это не имеет значения. Вас это не должно интересовать. Большинство этих деталей я знаю от герра Оллингера. Он любит посплетничать.
  Машина Бразерхуда стоит снаружи. Мужчина и мальчик сидят в ней, но Бразерхуд спрашивает Пима, каких политических взглядов придерживается Аксель. Пим говорит, что Аксель презирает всякую определенность взглядов. Бразерхуд просит: «Поподробнее». Больше он не пишет, и голова его на фоне окошка неподвижна. Пим рассказывает, что Аксель однажды заметил, будто боль — качество демократическое.
  — Что он читает? — спрашивает Бразерхуд.
  — Да все читает. Все, что война помешала ему прочесть. И часто печатает. По ночам главным образом.
  — Что же он печатает?
  — Говорит, книгу.
  — Так что же он читает?
  — Да все. Иногда, когда он болен, я беру для него книги из библиотеки.
  — На свое имя?
  — Да.
  — Немного неосмотрительно. Что же ты берешь?
  — Книги самые разные.
  — Поподробнее.
  Пим повиновался и с неизбежностью дошел до Маркса и Энгельса и других подозрительных авторов. Бразерхуд записывает все имена и названия и уже возле дома спрашивает, кто такой «Дюринг».
  Бразерхуд расспрашивает о привычках Акселя. Пим говорит, что тот любит сигареты, любит водку, а иногда пьет вишневку. Виски он не упомянул.
  Бразерхуд спрашивает про сексуальную жизнь Акселя Отбросив свою сдержанность в этом вопросе, Пим заявляет, что Аксель придерживается двойной сексуальной ориентации.
  — Поподробнее, — опять просит Бразерхуд.
  Пим старается вовсю, хотя о сексуальной ориентации Акселя знает даже меньше, чем он уверен, это то, что в отличие от него, Пима, сексуальность Акселя носит практический характер.
  — У него бывают женщины, — говорит Пим с неодобрением, как о вещи и ему не чуждой. — Обычно какая-нибудь красотка из «Космо», которая готовит ему и натирает пол. Он зовет их «мои Марты». Вначале я подумал, что речь идет о каких-то мортирах.
  «Дорогой мой папочка, —
  писал Пим в тот вечер, одинокий и несчастный на своем чердаке, — дела мои прекрасны, и голова моя идет кругом от всех этих лекций и семинаров, хотя тебя мне по-прежнему жутко не хватает. Единственное, что неприятно, это то, что друг мой недавно меня предал».
  * * *
  Как любил Пим Акселя в последующие недели! День-другой, правда, он его ненавидел, так сильно, что не мог заставить себя даже приблизиться к нему. Его возмущало в нем все, возмущало любое движение по ту сторону радиатора. Он относится ко мне снисходительно. Он издевается над моим невежеством, не уважая моих сильных сторон. Он чванный немец худшего сорта, и Джек прав, приглядывая за ним. И больше чем всегда его возмущали Марты, на цыпочках поднимавшиеся к нему по лестнице, как робкие ученицы в святилище великого мыслителя, а через два часа спускавшиеся оттуда. Он распутник, извращенец. Он вертит ими как хочет, в точности как пытался вертеть мной. Пим усердно записывал в дневнике все эти приходы и перемещения, чтобы при следующей встрече отдать все это Бразерхуду. Много времени он проводил и в буфете третьего разряда, устремляя на Элизабет задумчивый, отуманенный взгляд. Но все эти попытки уйти и отдалиться не увенчались успехом, и привязанность к Акселю росла с каждым днем. Он понял, что может определить, в каком настроении находится его друг, по темпу его машинки — взволнован ли он, или сердит, или устал. «Он пишет доносы на нас, — убеждал он себя, сам в это не веря, — он поставляет сведения об иностранных студентах своему немецкому шефу, а тот платит ему за это. Он нацистский преступник, ставший коммунистическим шпионом в подражание своему леваку-отцу».
  — Когда же мы наконец познакомимся с произведением? — однажды робко спросил Пим Акселя во дни их дружбы.
  — Когда я наконец закончу, а издатель наконец издаст.
  — А почему мне сейчас нельзя?
  — Потому что ты снимешь сливки, и останется снятое молоко.
  — А о чем это все?
  — Это секрет, сэр Магнус, и, если скажу, никогда ничего не напишется.
  «Пишет своего „Вильгельма Мейстера“, — раздраженно думал Пим. — А это ведь моя идея, не его!»
  По движениям Акселя Пим угадывал его состояние: когда слышал, как он ударяет спичкой по коробку, зажигая очередную сигару, знал, что у него бессонница. Когда того донимали боли, раздавался топот по деревянному настилу коридора. После нескольких таких ночей Пим возненавидел Акселя и за его легкомыслие. Почему, в самом деле, он не ляжет опять в больницу? «Распевает немецкие марши, — записывал он в дневник, имея в виду донесения Бразерхуду. — Сегодня вечером в уборной пропел до конца „Хорст Вессель“». На третью ночь, когда Пим давно уже лег, дверь его вдруг распахнулась, и он увидел Акселя, кутавшегося в халат герра Оллингера.
  — Ну? Ты еще не простил меня?
  — За что я должен тебя прощать? — отвечал Пим, предусмотрительно пряча под перину свой секретный дневник.
  Аксель стоял в дверях. Халат на нем смешно болтался. Усы его слиплись от пота.
  — Дай-ка мне виски от того священника, — сказал он.
  После этого Пим отпустил Акселя не раньше чем стер с его лица всякую тень подозрения. Бежали недели, началась весна, и Пим решил, что ничего не произошло и что он вообще никогда не предавал Акселя, потому что, если бы это случилось, результат не заставил бы себя так долго ждать. Время от времени Бразерхуд задавал ему один-два дополнительных вопроса, но это уже было привычно. Однажды он спросил: «Можешь ты назвать вечер, когда его точно не будет дома?» Но Пим возразил, что в отношении Акселя никакой точности быть не может. «Ну послушай, почему бы тебе не угостить его обедом где-нибудь за наш счет?» — сказал тогда Бразерхуд. И был вечер, когда Пим попробовал это сделать. Он сказал Акселю, что получил кучу денег от отца и вот было бы здорово, если бы они опять оделись, как тогда, когда навещали мемориальные места Томаса Манна, и отправились куда-нибудь. Но Аксель покачал головой с осмотрительностью, в смысл которой Пим предпочел не углубляться. После этого Пим вел наблюдения, борясь за Акселя всеми доступными ему способами, то отрицая для себя вообще существование Бразерхуда, то радуясь тому, что с Акселем ничего не случилось, что он относил исключительно за счет его, Пима, ловкости в обращении с силами, поистине неумолимыми.
  * * *
  Они пришли очень ранним весенним утром, в часы, когда боишься их больше всего, потому что как никогда хочешь жить и страшишься смерти. Скоро, если я сам не сделаю этот приход необязательным, они точно так же придут и за мной. И если это произойдет, клянусь, я посчитаю их приход справедливым и восхищусь этим движением по кругу. У них был ключ от входной двери, и они знали, как снять цепочки герра Оллингера, немного похожие на те, на которые запирается мисс Даббер. Они изучили дом и снаружи, и внутри, потому что не один месяц вели за ним наблюдение, фотографируя всех наших гостей, подсылая в дом лжегазовщиков и лжемойщиков окон, задерживая и перечитывая почту и, уж конечно, подслушивая сумбурные телефонные разговоры герра Оллингера с его кредиторами и несчастными подопечными. Пим понял, что их было трое, по их крадущимся сантаклаусовым шагам на скрипучей лестнице наверху. Прежде чем подойти к двери Акселя, они заглянули в уборную. Пим понял это, услышав, как заскрипела дверь уборной, которую они оставили открытой. Потом он услышал, как заскрежетал вынутый из этой двери ключ, — они боялись, что настигнутый преступник может в отчаянии попробовать там запереться. Но сам Пим сделать ничего не мог, потому что в это время он спал, и ему снились страшные сны его детства. Снилась Липси и брат ее Аарон и то, как вместе с Аароном он столкнул ее с крыши школы мистера Гримбла. Снилось, что возле дома ждет карета «скорой помощи», как та, что приехала за Дороти в «Поляны», и что герр Оллингер хочет остановить поднимающихся по лестнице, но ему велят убираться к себе, яростно рявкая на него на швейцарском диалекте. Снилось, что он слышит крик: «Пим, подонок, где ты там прячешься?» — от двери Акселя и сразу же вслед за тем короткую и шумную схватку одного калеки с тремя дюжими молодцами, ворвавшимися в комнату, и яростные протесты Бастля, которого Аксель однажды обвинил в том, что он его, Акселя, личный Мефистофель. Но когда он поднял голову с подушки и вслушался в звуки реального мира, кругом было все тихо и абсолютно прекрасно.
  * * *
  Я затаил обиду против вас, Джек, признаюсь. Годами я мысленно вел с вами спор — вверх-вниз, и даже потом, через много лет после того, как сам поступил на службу в Фирму. Зачем вы так поступили с ним? Он не был англичанином и не был коммунистом, и военным преступником, которым его считали американцы, он тоже не был. Он не имел к вам никакого отношения. Единственное, что можно было поставить ему в вину, это его бедность, незаконное проживание в стране и его хромоту — плюс некоторое свободомыслие, качество, которое, по мнению некоторых, мы и призваны защищать в первую очередь, и я затаил на вас злобу, за что прошу теперь прощения. Потому что теперь я, конечно же, знаю, что вы вряд ли обдумывали то, что делали. Аксель послужил вам очередным материалом для бартерного обмена. Вы записали о нем сведения. В вашей интерпретации, на безукоризненно отпечатанных Уэнди страницах факты стали выглядеть ужасными и зловещими. Вы закурили трубку и восхищенно оглядели дело рук своих, и вы подумали: «Эй, держу пари, что стариканам швейцарцам это блюдо придется по вкусу; я угощу их этим и заработаю себе лишнее очко». Вы сделали один-два телефонных звонка и пригласили какого-нибудь знакомого из швейцарской службы безопасности на солидный завтрак в вашем любимом ресторане. За кофе и шнапсом вы быстро передали ему бурый конверт без надписи. Подумав, вы добавили к этому еще передачу копии своему американскому коллеге, потому что, заработав очко, почему не заработать другое, когда это проще простого? Ведь первыми-то в оборот его взяли янки, а то, что обвинение их было ложным, — это уж частности.
  Ведь вы делали тогда еще первые шаги, не правда ли? Вам надо было думать о карьере. Как и всем нам. Мы повзрослели теперь, мы оба. Простите, что был так пространен, вспоминая это, но, чтобы вычеркнуть из памяти этот эпизод, мне понадобилось слишком много времени. Теперь все в порядке. Поделом мне за то, что завел себе друга, не причастного к спецслужбе!
  * * *
  — Мистер Кэнтербери! Мистер Кэнтербери! К вам пришли!
  Пим положил ручку. На дверь он не взглянул. Почти машинально он вскочил в своих шлепанцах и устремился туда, где стоял чемоданчик с железной пластинкой, по-прежнему прислоненный к стене. Присев перед ним на корточки, он вставил хитрой формы ключ в первый замок и повернул его. Еще один замок — повернуть против часовой стрелки, не то взорвется.
  — Кто пришел, мисс Ди? — сказал он голосом самым ласковым и безмятежным из всех возможных, не вынимая руку из чемоданчика.
  — Пришли с каким-то шкафчиком, мистер Кэнтербери, — через замочную скважину с неодобрением произнесла мисс Даббер. — Никогда у вас здесь раньше не было сейфа. И ничего похожего не было. И дверь вы никогда не запирали. Что случилось?
  Пим рассмеялся.
  — Ничего не случилось. Просто прибыл шкафчик. Я заказывал шкафчик. Сколько их?
  Взяв чемоданчик, он на цыпочках прокрался и, прижавшись к стене, осторожно поглядел в щель между шторами.
  — Один — разве одного вам недостаточно? Зеленый, уродливый, металлический. Если вам нужен шкаф для бумаг, почему вы мне не сказали? Я могла бы приспособить вам шкаф миссис Таттон из комнаты номер два.
  — Я имел в виду, сколько людей.
  Было светло. Возле дома стояло желтое грузовое такси с водителем за рулем. Он несколько раз внимательно оглядел площадку перед домом.
  — Какая разница, сколько людей его привезли, мистер Кэнтербери? Зачем надо считать грузчиков, когда вопрос о шкафчике?
  Переведя дух, Пим поставил чемоданчик обратно в его угол. И опять запер его. По часовой стрелке, не то взорвется. Ключи он положил в карман. И открыл дверь.
  — Простите, мисс Ди. Наверное, я немного вздремнул.
  Она наблюдала, как он спускается по лестнице, потом спустилась тоже и наблюдала, как он поглядел сначала на двух прибывших мужчин, потом, робко, на зеленый шкафчик. Как он дотронулся до облупившейся поверхности, погладил ее, попробовал ручки на всех отделениях по очереди.
  — Тяжелый он как черт, шеф, скажу я вам, — проговорил один из грузчиков.
  — Что в него напихано-то? — осведомился второй.
  Она наблюдала, как он проводил двух мужчин и шкафчик между ними к себе в комнату, а потом проводил мужчин назад. Наблюдала, как он расплатился по счету наличными, вытащив деньги из заднего кармана, и как дал им еще пять фунтов сверх счета.
  — Вы извините меня, мисс Ди, — сказал он, когда они отъехали. — Здесь кое-что из архивных материалов старого министерства, с которыми я сейчас работаю. Здесь работаю. А это для вас.
  И он протянул ей принесенный из комнаты рекламный проспект бюро путешествий. Проспект изобиловал заглавными буквами — в этой манере злоупотреблять ими было что-то от Рика: «Откройте для себя Тунис, наслаждаясь Роскошью Великолепных наших Автобусов, снабженных эр-кондишн, на Средиземном море! Соблазнительно до Невероятности!»
  Но мисс Даббер проспекта не взяла.
  — Мы с Тоби больше никуда не поедем, мистер Кэнтербери, — сказала она. — То, что вас мучает, с нашим отъездом не исчезнет. Поверьте мне.
  9
  Бразерхуд помылся, побрился, порезавшись, и надел костюм. Он послушал новости Би-би-си, после чего настроил приемник на «Немецкую волну», потому что иногда иностранные журналисты давали в эфир информацию, которую Флит-стрит послушно придерживала. Но легкомысленного упоминания некоего высокого чина британской секретной службы, находящегося в бегах или объявившегося в Москве, он не услышал. Он съел ломтик поджаренного хлеба с джемом и сделал несколько звонков, но время от 6 до 8 утра в Англии — время мертвое, когда никому, кроме него, дозвониться невозможно. В обычный день он отправился бы пешком через парк в Главное управление и провел бы час-другой за своим рабочим столом, знакомясь с ночным урожаем сводок и готовясь к священнодействию — совещанию в 10 утра в апартаментах Бо. «Ну, что слышно на нашем восточном фронте в это дождливое утро, Джек?» — шутливо-почтительно обратится Бо к Бразерхуду, когда до него дойдет очередь. Последует тишина, в которой все внимательно будут слушать, как великий Джек Бразерхуд делает свое сообщение: «Кое-какие любопытные цифры приводит Угорь в своей экономической итоговой сводке за прошлый год, Бо. Мы их отослали в казначейство специальной почтой. А в остальном — мертвая зыбь. Агенты в отпуске, и противник — также».
  Но этот день не был обычным, Бразерхуд не был тем великим и непревзойденным мастером хитроумных операций, как шутливо называл его Бо, представляя заезжим посланцам союзнических спецслужб. На него теперь падала тень нового назревавшего скандала, и, едва выйдя из квартиры, он окинул улицу быстрым взглядом, более настороженным, чем обычно. Половина девятого. Он двинулся в южном направлении, через Грин-парк, своим обычным быстрым шагом, может быть, чуть убыстряя его, чтобы заставить присланных Найджелом людей, если те вели за ним сейчас наблюдение, поспешать вприпрыжку или передавать по рации, чтобы кто-нибудь обогнал его. Зарядивший с ночи дождь прекратился. Над прудами и купами ив повисла теплая дымка нездорового тумана. Выйдя на Молл, он окликнул такси и велел водителю ехать до Кентиш-тауна. Целью его путешествия были разместившиеся на склоне холма викторианские виллы. Дома внизу были довольно запущены, и окна в них от непрошеных вторжений прикрывало рифленое железо. Но чуть выше стоявшие возле домов «вольво» и наличники красного дерева говорили о том, что обитают здесь зажиточные представители среднего класса. Обширные сады были горделиво украшены гротами, рамами для вьющихся растений и недостроенными еще, бассейнами с яркими шлюпками. Здесь Бразерхуд мог больше не спешить. Он медленно поднимался по холму, лениво глядя по сторонам, — неторопливости этой достичь ему было не так-то просто, как и этой его ироничности. Мимо прошла спешившая на работу хорошенькая девушка, и он приветствовал ее одобрительной улыбкой. В ответ она ему бойко подмигнула — весь ее вид доказывал, что к людям Найджела она не принадлежит. Возле дома под номером 18 он остановился и, как будто примериваясь к покупке, отступил на несколько шагов и оглядел дом. Из кухни на первом этаже неслись ароматы завтрака и мелодии Баха. Вниз указывала деревянная стрелка с надписью «18а», ведшая к ступеням лестницы. К перилам цепочкой был приторочен мужской велосипед, в окне эркера висел плакат социал-демократической партии. Он нажал кнопку звонка. Дверь ему открыла девочка в пиджаке с золотыми пуговицами. В свои тринадцать лет она уже поглядывала на всех с видом превосходства.
  — Я позову маму, — сказала она, прежде чем он успел вымолвить слово, и отвернулась от него так резко, что колыхнулась юбка. — Мама! К тебе пришли! — крикнула она и прошествовала мимо него по ступенькам, направляясь в свою привилегированную школу.
  — Привет, Белинда, — проговорил Бразерхуд. — Это я.
  Вынырнувшая из кухни Белинда появилась у подножия лестницы; набрав воздуху в легкие, она крикнула, обращаясь к закрытой двери наверху:
  — Пол, спустись вниз, и побыстрее, пожалуйста. Пришел Джек Бразерхуд. Наверное, ему что-нибудь надо!
  Таких или примерно таких слов он от нее и ожидал, правда, произнесенных не таким громким голосом, — ведь Белинда всегда поначалу реагировала бурно, но потом быстро успокаивалась.
  * * *
  Они сидели в обшитой сосновыми панелями гостиной в плетеных креслах, скрипевших, как раскачивающиеся качели. Над ними косо свисал и подрагивал огромный белый бумажный абажур. Белинда подала кофе с натуральным тростниковым сахаром в кружках ручной работы. Из кухни все еще вызывающе несся Бах. Она была темноглазой и как будто рассерженной на что-то, рассерженной давно, еще с детства, и в 50 лет лицо ее сохраняло выражение решительной готовности к очередной ссоре с матерью. Ее поседевшие волосы были собраны в скромный пучок, а шею украшали бусы, казалось, сделанные из ореховой скорлупы. При ходьбе тело ее выпирало из блузки так, словно блузка эта была ей ненавистна, а сидя, она расставляла колени и растирала их костяшками пальцев. И при этом красота облекала ее прочно, как вторая кожа, словно она и не пыталась всячески сбросить ее, а некрасивость выглядела лишь неудачной маской.
  — Они уже побывали здесь, Джек, если вы случайно этого не знаете. В десять вечера, чтобы быть точным. Поджидали нашего возвращения в город прямо у нас на пороге.
  — Кто это «они»?
  — Найджел. Лоример. И еще двое, мне незнакомых. Все мужчины, разумеется.
  — И как они объяснили свой приезд? — спросил Бразерхуд, но тут вмешался Пол.
  Сердиться на Пола было невозможно. Так умно улыбался он сквозь клубы трубочного дыма, даже говоря резкости.
  — В чем дело, Джек? — проговорил он, вынимая трубку изо рта и опуская ее вниз — наподобие микрофона. — Допрашивать о допросе? Ваша структура и вообще-то, знаете ли, неконституционная. Даже при этом правительстве боюсь, что вы — учреждение сугубо подчиненное.
  — Возможно, вы этого не знаете, но Пол много занимался проблемой возникновения околовоенных служб и их развития и укрепления при правительстве тори, — сказала Белинда, всячески напуская на себя суровость. — Это было бы известно вам, если б вы удосужились читать «Гардиан», чего не случилось. В последнем номере они уделили его статье целую страницу.
  — Так что шли бы вы к такой-то матери, Джек, — сказал Пол все тем же любезным тоном.
  Бразерхуд улыбнулся. Пол тоже улыбнулся. В комнату вошла и расположилась у ног Бразерхуда старая английская овчарка.
  — Да, кстати, покурить не желаете? — спросил Пол, всегда крайне предупредительный и чуткий к желаниям окружающих. — Боюсь, что Белинда курения здесь не потерпит, но, если уж очень тянет, могу предложить отличную коричневую сигарку.
  Бразерхуд вытащил собственную пачку и зажег вонючую сигарету.
  — Вам того же желаю, Пол, — сказал он, не теряя самообладания.
  Пол рано достиг пика своего жизненного успеха. Двадцать лет назад он уже был многообещающим драматургом и писал пьесы для второсортных театров. Этим же он занимался и сейчас. Он был высокого роста и успокаивающе хил. Дважды, насколько это было известно Бразерхуду, он обращался в Фирму с просьбой о вступлении в ряды. И каждый раз его решительно отвергали, даже без вмешательства Бразерхуда.
  — Они приезжали, если хотите знать, для того, чтобы проверить Магнуса, прежде чем поручить ему одно очень ответственное задание, — единым духом выпалила Белинда. — Они торопились, потому что хотели сделать это незамедлительно, чтобы он мог сразу же приступить к работе.
  — Найджел? — недоверчивым смешком отозвался Бразерхуд. — Найджел и Лоример и еще двое приезжали? Проверяли в десять часов вечера? Цвет тайных служб Уайтхолла собрался у ваших дверей, Бел! Не какие-нибудь обычные проверяющие чиновники на полставки!
  — Задание очень важное, поэтому проверку осуществляло такое высокое начальство, — парировала, густо покраснев, Белинда.
  — Это Найджел вам так сказал?
  — Да, Найджел!
  — И вы поверили?
  Но тут Пол решил показать свой характер.
  — Выкатывайтесь отсюда, Джек! — сказал он. — Немедленно освободите этот дом от своего присутствия! Сию же минуту! Дорогая, не отвечай ему на его вопросы. Все это дешевая театральщина и идиотство. Давайте, Джек! Быстро! Зайти к нам выпить вы всегда можете, если предварительно позвоните. Но не для этой чуши. Извините. И убирайтесь.
  Он распахнул дверь и помахивал большой белой рукой, словно сгребая воду, однако ни Бразерхуд, ни овчарка не шелохнулись.
  — Магнус сбежал, — объяснил Бразерхуд Белинде, не обращая внимания на напускную свирепость Пола. — Найджел и Лоример пудрили вам мозги. Магнус исчез, и они шьют ему сейчас дело и расписывают его как величайшего предателя всех времен и народов. Я его шеф и потому меньше, чем они, рад такой версии. Я считаю, что он оступился, но что все можно еще поправить. Но для этого сперва надо его заполучить и переговорить с ним.
  Обратившись вслед за этим к Полу, он не повернул к нему головы, а лишь вздернул ее, чтобы показать, кому теперь предназначает свои слова.
  — На вашего редактора на время удалось надеть намордник, как и на прочих, Пол. Но если Найджел добьется своего, то уже через несколько дней ваши коллеги-борзописцы разложат по полочкам первый брак Белинды, размажут ее по всем своим вонючим колонкам, а вас будут щелкать всякий раз, как вы высунете нос в прачечную. Так что лучше подумайте, как бы действовать заодно с нами. А пока принесите нам еще кофе и оставьте нас на часок спокойно побеседовать.
  * * *
  Одна, без супружеской поддержки, Белинда проявила большую твердость. Но лицо ее, все еще отрешенное, обмякло. Взгляд, упрямо устремленный в одну точку, словно находившуюся в нескольких метрах от нее, говорил, что, не обладая особой остротой зрения, она тем не менее видит четче других. Они сидели за круглым столиком в оконной нише, и спущенные жалюзи рассекали плакат социал-демократической партии на отдельные полоски.
  — У него умер отец, — сказал Бразерхуд.
  — Я знаю. Читала. И Найджел сообщил мне. Они спросили, как это могло повлиять на Магнуса. Думаю, это была уловка.
  Бразерхуд возразил не сразу.
  — Не совсем, — сказал он. — Нет, Белинда. Считать это чистой уловкой было бы неверно. Они полагают, что несчастье могло повредить его рассудку.
  — Магнус всегда хотел, чтобы я спасала его от Рика. И я делала все от меня зависящее. Я попыталась объяснить это Найджелу.
  — Как это «спасала», Белинда?
  — Прятала его. Подходила вместо него к телефону. Говорила, что он за границей, когда он был дома. Иной раз мне кажется, что он и к спецслужбе-то примкнул для этого. Нашел там себе убежище. И на мне женился, потому что боялся рискнуть с Джемаймой.
  — Кто такая Джемайма? — спросил Бразерхуд, разыгрывая неведение.
  — Это была моя ближайшая школьная подруга. — Она осклабилась. — Слишком близкая. — Улыбка ее стала мягче, грустнее. — Бедняга Рик. Я и видела-то его всего один раз. На нашей свадьбе. Пришел незваный, в разгар праздника. Не помню Магнуса таким счастливым. А все остальное время это был просто голос в телефонной трубке. Голос весьма приятный.
  — А другие убежища у Магнуса тогда были?
  — Вы имеете в виду женщин? Можете спросить об этом прямо. Теперь мне все равно.
  — Я говорю о местах, где можно спрятаться. Больше ни о чем. Какой-нибудь крохотный домишко в глуши. Старинный приятель. Куда бы он мог отправиться, Белинда? Кто его прячет?
  Ее руки теперь, когда она их разжала, выглядели красивыми, выразительными.
  — Отправиться он мог куда угодно. Ведь каждый день это совершенно новый человек. Домой приходит один, я как-то пытаюсь приспособиться к нему. Наутро это уже другой. Думаете, он мог это сделать, Джек?
  — А вы как думаете?
  — Вы всегда отвечаете вопросом на вопрос. Я и забыла. У Магнуса тоже была эта привычка. Вы можете попробовать расспросить Сефа, — сказала она. — Сеф всегда был человеком верным.
  — Сеф?
  — Кеннет Сефтон Бойд. Брат Джемаймы. «Сеф слишком богат, чтобы быть моим кровным родственником», — всегда говорил Магнус. Это значило, что они ровня.
  — Магнус мог отправиться к нему?
  — Если дела уж слишком плохи.
  — А у Джемаймы он укрыться не мог?
  Она покачала головой.
  — Почему нет?
  — Я так понимаю, что мужчины ее теперь не интересуют, — сказала она и опять покраснела. — Она непредсказуема. Всегда была непредсказуема.
  — Слышали когда-нибудь о человеке по имени Уэнтворт?
  Она опять рассеянно покачала головой.
  — Это уже что-то новое, — сказала она.
  — А о Поппи?
  — Мое время кончилось на Мэри. А если возникла Поппи, значит, у Мэри плохи дела.
  — Когда вы в последний раз общались с ним, Белинда?
  — Об этом меня и Найджел спросил.
  — И что вы ответили Найджелу?
  — Ответила, что общаться с ним после развода мне не было никакого резона. Мы были женаты шесть лет. Детей у нас нет. Брак наш был ошибкой. Зачем ворошить это?
  — Это правда?
  — Нет. Я солгала.
  — Что же вы пытались скрыть?
  — Он позвонил мне.
  — Когда?
  — В понедельник. Вечером. Пола, слава Богу, не было дома. — Она помолчала, прислушиваясь к звуку пишущей машинки Пола, ободряюще доносившемуся сверху. — Он говорил как-то странно. Я подумала, что он пьян. И поздно было.
  — В котором часу?
  — Думаю, около одиннадцати или в одиннадцать с небольшим. Люси еще сидела за уроками. Обычно я не позволяю ей заниматься так поздно, но предстояла контрольная работа по французскому языку. Он звонил из автомата.
  — Платного?
  — Да.
  — Откуда?
  — Он не сказал. Сказал только: «Рик умер. Жаль, что у нас не было детей».
  — И это все?
  — Сказал еще, что всегда ненавидел себя за то, что женился на мне, но теперь он смирился. И понял себя. И любит меня за то, что я так старалась. Спасибо.
  — Все?
  — «Спасибо. Спасибо за все. И забудь, пожалуйста, все плохое, что было». И повесил трубку.
  — Вы рассказали об этом Найджелу?
  — Зачем вы все спрашиваете об этом и спрашиваете? Я решила, что Найджела это не касается. Решила, что ни к чему, если они хотят поручить ему ответственное задание, рассказывать о том, что он был пьян и вел со мной сентиментальные беседы по телефону. И поделом Найджелу, если он врал мне.
  — О чем еще расспрашивал вас Найджел?
  — Обычная психологическая дребедень. Есть ли у меня основания подозревать Магнуса в симпатиях к коммунистам? Я сказала, что только если в Оксфорде. Найджел сказал, что им это известно. Я сказала, что не считаю политические симпатии студенческих лет фактором сколько-нибудь существенным. Найджел согласился со мной. Спросил, не замечала ли у него какие-нибудь отклонения — непостоянство, склонность к алкоголизму, к депрессии. Я и тут ответила «нет». Ведь один пьяный телефонный звонок еще не доказывает алкоголизма, а если и доказывает, я не собираюсь докладывать об этом четырем из магнусовских коллег. Я хотела его уберечь.
  — Они должны были лучше знать, с кем имеют дело, Белинда, — сказал Бразерхуд. — А между прочим, вы бы сами доверили ему эту работу?
  — Какую работу? Вы же сказали, что никакой работы не было! — резко бросила она, задним числом заподозрив в двурушничестве и его.
  — Я хочу сказать, если бы была. Важная, ответственная работа. Поручили бы вы ему такую работу?
  Она улыбнулась. Очень приятной улыбкой.
  — Так ведь и было! Я же ведь замуж за него вышла, правда?
  — Но теперь вы поумнели. Доверяете ли вы ему теперь?
  Сердито хмурясь, она кусала указательный палец. Настроения ее менялись каждую минуту. Бразерхуд подождал, но ничего не последовало, и тогда он задал другой вопрос.
  — Они не спрашивали ничего о его пребывании в Граце?
  — Граце? Вы имеете в виду его службу в армии? Господи, так далеко они еще не заглядывали!
  Бразерхуд покачал головой, словно желая сказать, что никогда не привыкнет к царящим в этом мире жестокостям.
  — Грац они пытаются представить тем местом, где все началось, Бел, — сказал он. — У них уже готова грандиозная теория о том, как, проходя службу, он попал в руки мошенников. Что вы об этом думаете?
  — Глупости, — сказала она.
  — Почему вы так уверены?
  — Он был там счастлив. Он вернулся в Англию другим человеком. «Я состоялся, — все твердил он. — Дело сделано, Бел. Я нашел свою вторую половину». Он гордился тем, что так хорошо поработал.
  — Он описывал эту работу?
  — Он не мог. Слишком секретной и опасной была эта работа. Он сказал только, что, если я б знала, я гордилась бы им.
  — Упоминал он кодовое название какой-нибудь операции, в которой принимал участие?
  — Нет.
  — Называл фамилии других агентов?
  — Что за глупости вы спрашиваете! Ни за что он не стал бы этого делать!
  — Говорил о командире?
  — Сказал, что командир был блестящий. Магнусу все новое кажется блестящим.
  — Если я произнесу название «Зеленые рукава», вам это что-нибудь скажет?
  — Старинная английская песня.
  — О девушке по имени Сабина вы никогда не слыхали?
  Она покачала головой.
  — Он говорил, что я у него первая.
  — И вы ему верили?
  — Трудно судить, если и он у тебя первый.
  С Белиндой, как вспомнилось ему, молчание всегда приятно. Если ее умозаключения подчас бывают смешны, то молчаливые паузы между ними всегда дышат достоинством.
  — Итак, Найджел с друзьями удалились вполне умиротворенные, — сказал он. — Ну а вы?
  Ее лицо темнело на фоне окна. Он ждал, что она поднимет голову и повернется к нему, но этого не произошло.
  — Куда бы вы отправились искать его? — спросил он. — Если бы были на моем месте?
  Но она по-прежнему не двигалась, не отвечала.
  — Куда-нибудь на взморье? Ведь ему, знаете ли, свойственны подобные фантазии. Иногда он берет кусочек и делится с ближним. Вас он тоже оделял ими? Шотландию? Канаду? Кочующие стада оленей? Добросердечная леди, всегда готовая его принять? Я должен знать это, Белинда. На самом деле должен!
  — Я не стану больше говорить с вами, Джек. Пол прав. Не надо мне это делать.
  — Что бы он ни совершил? И даже, как это может оказаться, чтобы спасти его?
  — Я не верю вам. Особенно когда вы стараетесь проявить доброту. Он ваших рук дело, Джек. Он поступал так, как вы ему велели. Вы говорили, кем ему стать. На ком жениться. С кем развестись. Если он совершил зло, вы виноваты в этом не меньше, чем он сам. Избавиться от меня ему было не трудно — он просто отдал мне ключи и отправился к адвокату. А от вас как ему избавиться?
  Бразерхуд сделал шаг к двери.
  — Если найдете его, скажите, чтобы больше не звонил. И знаете что еще, Джек? — Бразерхуд остановился. Лицо его вновь помягчело, засветилось надеждой. — Написал он ту книгу, о которой столько говорил?
  — Какую книгу?
  — Великий роман-автобиографию, книгу, которая должна изменить мир.
  — Он должен был написать такую книгу?
  — «Когда-нибудь я запрусь ото всех и выскажу всю правду». — «Зачем же запираться? Выскажи ее сейчас», — сказала я. Но ему казалось, что это вряд ли возможно. Я не позволю Люси рано выйти замуж. И Пол, он тоже не позволит. Лучше мы посадим ее на таблетки, и пусть себе крутит романы.
  — Где он собирался запереться ото всех, а, Белинда?
  Но свет уже померк в ее глазах.
  — Вы сами во всем виноваты, Джек. Вы и ваши спецслужбы. У него все было бы в порядке, если б ему не повстречались люди вроде вас.
  * * *
  «Подожди, — говорил себе Грант Ледерер. — Все они ненавидят тебя. И большинство их ненавистно тебе. Будь умницей, подожди своей очереди». В комнатке-выгородке посреди другой комнаты сидели десятеро. Псевдостены освещались псевдоокнами с видом на искусственные цветы. «В таких вот местах, — думал Ледерер, — Америка проигрывала все свои войны против маленьких смуглых людей в темных пижамах. В таких вот местах, — думал он, — в комнатах со стенами из дымчатого стекла, отгороженных от всего человечества, Америка проиграет и будущие войны, все, кроме самой последней». В нескольких метрах отсюда за этими стеклами лежала тихая дипломатическая заводь Сент-Джонс-Вуда. Но здесь внутри пахло Сайгоном и Лэнгли.
  — Гарри, при всем нашем величайшем почтении, — без всякого почтения пропищал Маунтджой, член кабинета министров, — все эти ваши давнишние видимые признаки прекрасного могли быть обрушены на наши головы беззастенчивым и неразборчивым в средствах противником, о чем некоторые из нас постоянно и твердили. Справедливо ли, на самом деле, опять щеголять ими? Я-то считал, что все это надежно похоронено еще в августе.
  Векслер уставился на свои очки, которые он держал обеими руками. «Очки эти ему тяжелы, — подумал Ледерер. — Но видит он в них все слишком ясно». Положив очки на стол, Векслер поскреб свой ветеранский ежик обрубками пальцев. Что удерживает тебя? — мысленно обращался к нему Ледерер. — Может быть, ты переводишь с английского на английский? Или так парализующе подействовали на тебя выхлопы реактивного двигателя «конкорда», которым прибыл ты из Вашингтона? А может быть, ты полон благоговения к этим английским джентльменам, неустанно напоминающим нам, как высоко ценят они нашу свободу, и великодушно пригласившим нас отужинать в их высоком обществе? Но Господи Боже, ты же глава лучшей разведки мира! Ты мой начальник. Почему бы тебе не встать и не заставить их считаться с тобой? И как бы в ответ на эти молчаливые мольбы вновь раздался голос Векслера — так отрабатывает свой завод машина.
  — Джентльмены, — заключил Векслер, произнеся это слово как «женлмены». «Заряди опять, прицелься хорошенько, не торопись», — промелькнуло у Ледерера. — Наша позиция, то есть суммарное мнение нашей службы относительно этого вопроса, вошедшего в повестку дня нашего совещания, а также вообще на данный момент, заключается в том, что мы располагаем суммой признаков и доказательств из самого разного рода источников, это во-первых, а во-вторых, некоторыми новыми сведениями, которые мы посчитали весьма знаменательными в плане оправданности нашей тревоги. — Он облизнулся. «Еще бы! — подумал Ледерер. — Если б я наговорил столько, мне бы вообще захотелось сплюнуть!» — Нам кажется, что сама логика требует от нас несколько отойти назад, по линии нашего основного курса, а после этого рассмотреть хорошенько новые данные в свете того, что происходило раньше. — Он повернулся к Браммелу, и на его морщинистом, но простодушном лице появилась извиняющаяся улыбка. — Вы хотите действовать по-другому, во всяком случае, как-то иначе, Бо, так почему вы нам прямо не заявите об этом, чтобы мы не доставляли вам неудобств?
  — Дружище, вы должны действовать так, как удобнее вам, — сказал гостеприимный Браммел слова, которые он говорил всегда и всем, после чего Векслер вернулся к прерванному сообщению — сначала поместив папку в центре стола, потом передвинув ее направо с такой осторожностью, словно собирался приземлиться на крыло. И Грант Ледерер III, которому только что казалось, что кожу его раздирает чесотка, попытался умерить свой пульс и жар, и поверить в высокий смысл этого совещания. Где-нибудь, говорил он себе, будет оправдано и это достоинство, и секретность и всеведение секреткой службы. Жаль только, что место это, по-видимому, — лишь небеса обетованные.
  * * *
  Англичане командировали на совещание свою обычную громоздкую и сверхвлиятельную группу: Ингрэм, поддерживаемый Службой безопасности, Маунтджой, член кабинета министров, и Дорни из Министерства иностранных дел развалились вокруг стола в разнообразных позах, выражающих недоверие или же явное презрение. Изменились, как заметил Ледерер, лишь места сидящих за столом: если до сей поры Джек Бразерхуд располагался возле Браммела, то теперь на его месте был браммелевский помощник и клеврет Найджел, в то время, как Бразерхуд переместился в торец стола, откуда и оглядывал собравшихся, как большая поседевшая хищная птица, намечающая себе жертву. С американской стороны за столом было четверо. «Как же типично для нашего особо тесного сотрудничества, — подумал Ледерер, — что англичане всегда заботятся о численном перевесе! Если на самом деле наша служба численно превосходит этих подонков в пропорции девяносто к одному, то здесь мы превращаемся в преследуемое меньшинство!» Справа от Ледерера, прочистив горло, собирается вступить в схватку с тем, что он называет «непростые обстоятельства момента», Гарри Векслер. Слева от Ледерера раскинулся в кресле Мик Кэрвел, глава американской резидентуры в Лондоне, капризный бостонский миллионер, пользующийся репутацией блестящего человека на основании данных, Ледереру неведомых. Дальше небезызвестный Артелли, рассеянный математик из службы связи, вид у него такой, словно его привезли прямо их Лэнгли. И между ними сижу я, Грант Ледерер III, не симпатичный даже себе самому, предприимчивый стряпчий из Саутбенда, штат Индиана, чьи неусыпные заботы о собственной карьере и на этот раз сплотили здесь всех, чтобы доказать то, что ясно было уже шесть месяцев назад, а именно: компьютеры ничего не выдумывают, не делают реверансов противнику в обмен на подачки, не наговаривают заведомую ложь на высокопоставленных британских служащих. Они говорят лишь позорную правду и, не уступая ни обаянию, ни требованиям национальных традиций и канонов, доносят эту правду до Гранта Ледерера III, так, казалось бы, рвущегося заслужить этим всеобщее порицание.
  Беспомощно внимая барахтанью Векслера, Ледерер решил, что чужак здесь не Векслер, а он сам, Ледерер. Ведь это же великий Гарри Векслер, — спорил он сам с собой, — который в Лэнгли был наместником самого Господа Бога на земле! Кого на все лады расписывал «Тайм» как легендарного американского искателя приключений. Чьим звездным часом был Залив Свиней и кто организовал хитрейшие из разведывательных акций во время вьетнамской войны. Кто нанес такое количество смертельных ударов экономикам стран Центральной Америки, что и представить себе невозможно, и вступал в сговор с виднейшими и умнейшими представителями мафии, не брезгуя опускаться на самое дно. А рядом я, честолюбивый выскочка. И о чем я думаю? Думаю о том, что человек, не умеющий ясно говорить, не умеет и ясно мыслить. О том, что самовыражение — это обратная сторона логики и что исходя из этого критерия можно заключить, что у Гарри Векслера не в порядке голова, хоть и держит он в своих руках мое драгоценное будущее.
  К облегчению Ледерера, голос Векслера внезапно вновь обрел уверенность. А произошло это потому, что он обратился непосредственно к докладной Ледерера:
  — «В марте 81 года надежный перебежчик сообщил, что…» — «Кличка Дамбо», — машинально отметил про себя Ледерер, сам превращаясь в компьютер. — В Париж внедрен вербовщиком из Резервного отдела. Год спустя перебежчиком стал сам вербовщик. — «В мае 81 года отдел связи сообщил, что…» — Ледерер покосился на Артелли, надеясь перехватить его взгляд, но Артелли, видимо, был в эту минуту на связи с самим собой. — «Также в марте, но уже 82 года источнику информации, внедренному в польскую разведку во время его визита в Москву с целью установления контактов, было рекомендовано…» — «Кличка Мустафа, — вспомнил Ледерер и брезгливо содрогнулся, — погиб, пав жертвой чрезмерного усердия, когда помогал польской разведке вести расследование». Сумбурно, на грани провала, Векслер все же дошел до кульминации своего утреннего сообщения: — «Смысл всех этих доказательств, женлмены, остается неизменным, — объявил он, — и заключается он в том, что вся наша разведывательная сеть на Балканах, другими словами, усилия западных спецслужб направляются разведкой Праги, и утечка происходит под самым носом союзнических англо-американских спецслужб в Вашингтоне».
  В воздух от этого сообщения никто не подпрыгнул. Полковник Карузерс не вытащил из глаза свой монокль, чтобы воскликнуть в сердцах: «Ох уж эти происки наших врагов!» Сенсации Векслера уже сравнялось шесть месяцев. Трава поблекла, и помертвели кроны.
  Ледерер решил вместо всего, что говорил Векслер, слушать то, что он не говорил. Ничего о моих прерванных занятиях теннисом, например. Ничего о том, что женитьба моя под угрозой, сексуальная жизнь изувечена, что я пренебрег своими отцовскими обязанностями начиная с того утра, когда меня, оторвав от всего остального, прикомандировали к великому Векслеру в качестве его вернейшего раба на 25 часов в сутки. «У вас юридическое образование, вы владеете чешским и разбираетесь в чешских делах». Так на разные лады твердили ему. «И что самое главное, у вас гибкий ум. Дайте ему работу, Ледерер. Мы ждем от вас великих свершений». Ничего о ночах, проведенных за компьютером, когда пальцы на клавишах коченеют от усталости и чуть ли не отваливаются, потому что в компьютер надо вводить все новые и новые обрывочные факты. Зачем я это делал? Что это вселилось в меня? Просто я почувствовал внутри шевеление таланта, и тогда я, оседлав его, выехал навстречу собственной судьбе. Фамилии и сведения обо всех офицерах западной разведки, в прошлом и настоящем, имевших выход на Чехословакию, на центр или периферийные службы — безразлично.
  В четыре дня Ледерер собрал целое досье любопытнейших данных. Фамилии связных, подробности их перемещения, привычки, сексуальные и каникулярные пристрастия. За один напряженнейший уик-енд Ледерер подготовил общую сводку, в то время как Би оставалось лишь молиться за них обоих. Фамилии всех чешских курьеров, служащих, официальных лиц, всех приезжавших в Штаты, легально и нелегально, и выезжавших оттуда плюс отдельно представленные их описания и внешние приметы в дополнение к тем, что указываются в фальшивых паспортах. Даты и официально обозначенные цели этих путешествий, частота и продолжительность пребывания. Ледерер разложил их всех как облупленных за три коротких дня и ночи, в то время как Би была уверена, что он развлекается с Мэйзи Морс из Отдела проверки, у которой марихуана уже из ушей идет.
  По-прежнему пренебрегая этой и многими другими благородными жертвами своего подчиненного, Векслер пытался теперь донести до аудитории чудовищный абзац, посвященный «нашей общей осведомленности в вопросах чешской методологии относительно манипулирования находящимися на связи».
  — Вы имеете в виду агентов, Гарри? — спросил Бо Браммел, никогда не упускавший возможности пошутить, если полагал, что шутка эта сыграет на руку его репутации. Сидевший возле него коротышка Найджел подавил ухмылку, пригладив волосы.
  — Можно считать да, сэр, видимо, это имелось в виду, — признал Векслер, а Ледерер, к удивлению своему, ощутил позыв к нервной зевоте в то время, как слово взял взъерошенный Артелли.
  * * *
  Записями Артелли не пользуется и говорит сжато, с экономностью математика. Несмотря на фамилию, в речи его проскальзывает французский акцент, который он маскирует бронксовской ленивой растяжкой.
  — Поскольку видимые признаки продолжали множиться, — говорит он, — моему отделу было приказано провести обследование радиопередач, которые велись с крыши чешского посольства в Вашингтоне, а также из других мест, определенных как чехословацкие учреждения в США, за период 81 и 82 годов, в особенности из консульства в Сан-Франциско. Наши служащие вновь проанализировали расстояния, частоты, вариации и возможные зоны приема. Мы просмотрели все радиоперехваты за этот период, хотя прекратить передачи, когда они велись, мы были не в состоянии. Наши служащие подготовили расписание этих передач, с тем чтобы можно было сопоставить их с перемещениями подозреваемых лиц.
  — Погодите минутку, хорошо?
  Голова коротышки Найджела совершает поворот, как флюгер под резким порывом ветра. Даже Браммел, спустившись с высот, проявляет признаки истинно человеческого интереса. Из своей ссылки на конце стола Джек Бразерхуд нацеливает дуло своего указательного пальца прямо в пупок Артелли.
  И что характерно в изобилующей парадоксами жизни Ледерера, это то, что из всех собравшихся в этой комнате одному Бразерхуду он хотел бы служить и подчиняться, если бы представилась такая возможность, вопреки тому, а возможно, именно благодаря тому, что все его попытки понравиться своему герою получали всегда железный отпор.
  — Послушайте, Артелли, — говорит Бразерхуд, — ваши люди строят очень многое на том, что всякий раз, как только Пим покидал Вашингтон, отправляясь ли в отпуск или же для того, чтобы посетить другой город, передачи зашифрованных радиограмм из чехословацкого посольства прерывались. Подозреваю, что это же, как ударный момент, вы собираетесь изложить и сейчас.
  — Несколько расцветив, но да, собираюсь, — достаточно любезно отвечает Артелли.
  Указательный палец Бразерхуда по-прежнему целится в его жертву. Руки Артелли сложены на столе.
  — Предполагается, стало быть, что стоит Пиму выехать за пределы территории, охватываемой вашингтонским передатчиком, и чехи знать его не желают? — продолжает атаку Бразерхуд.
  — Правильно.
  — И каждый раз, когда он возвращается в столицу, они опять тут как тут: «Хелло, а вот и вы, добро пожаловать». Верно?
  — Да, сэр.
  — Тогда посмотрим на дело с другой стороны, хорошо? Если вам надо замарать человека, разве можно найти лучший способ это сделать?
  — Не в наши дни, — спокойно отвечает Артелли. — Десять лет назад — может быть. Но не в восьмидесятые.
  — Почему же?
  — Это было бы глупо. Все мы знаем обычную практику спецслужб — вести передачи вне зависимости, слушает или не слушает их принимающая сторона. Подозреваю, что они… — Он делает паузу. — Может быть, предоставить это мистеру Ледереру? — говорит он.
  — Нет, нет, не надо, изложите вы, — повелительно бросает Векслер, не поднимая глаз.
  Подобная резкость со стороны Векслера ни для кого не является неожиданностью. Характерной чертой их совещаний, хорошо известной всем присутствующим, является умолчание имени Ледерера, если не явный запрет на него. Ледерер — их Кассандра. Никто еще не просил Кассандру выступать на экстренных совещаниях.
  Артелли как шахматный игрок — не спешит.
  — Передающая техника, которую нам пришлось тут исследовать, устарела даже к моменту пользования ею. Это разлито в воздухе, это ощущается интуитивно. Давнишний запах. Запах устойчивой, привычной связи между двумя людьми. Связи, возможно, длившейся годами.
  — Но это все крайне субъективно! — восклицает Найджел весьма сердито.
  В комнате воцаряется атмосфера враждебности, и граница — деления национальные. Бразерхуд ничего не говорит, но лицо его красно. Заметит ли это кто-нибудь еще, помимо него, Ледерер не знает. Бразерхуд покраснел, сжал кулак на столе и на секунду, кажется, потерял над собой контроль. Ледерер слышит, как тот ворчит: «Выдумки и чушь», но остальное ему не слышно, потому что Артелли решается продолжать.
  — Но более важное наше открытие состоит в том, какой код применялся в этих передачах. Как только мы поняли, что используются старые технические методы связи, мы подвергли передачи разного способа анализам. Ведь не сразу же догадаешься искать паровой двигатель под капотом «кадиллака», верно? Мы решили читать сообщения, учитывая, что принимающая сторона, мужчина это или женщина, видимо, прошла обучение некоторое время назад и не владеет современными кодами или же не решается их использовать. Мы стали искать коды попроще. В особенности подозрение вызвал метод заранее обговоренного текста в качестве основы шифровального ключа.
  «Если кто-нибудь здесь и понимает, что он говорит, то виду он не подаст», — думает Ледерер.
  — Приняв это, мы немедленно начали обнаруживать некоторую последовательность структуры. Пока что для нас это все еще алгебра. Но кое-что наблюдается. Это логический словесный ряд. Может быть, кусок шекспировского текста. Может быть, детский стишок готтентотов. Но за всем угадывается какой-то стройный текст. И из этого текста черпается основа их кода. И мы подозреваем — возможно, это покажется некой мистикой, — что текст этот как бы соединяет передающего и принимающего, как мог бы соединять живой человек. Все, что нам требуется, это одно слово. Лучше — но не обязательно — начальное. Остальная расшифровка — это лишь вопрос времени, после чего все будет раскрыто и обнародовано.
  — И когда же это произойдет? — спрашивает Маунтджой. — Полагаю, что к году тысяча девятьсот девяностому?
  — Возможно, и так. А возможно, сегодня вечером.
  Внезапно становится очевидно, что Артелли знает больше, чем говорит. Гипотеза стала для него непреложной истиной.
  Бразерхуд первым подхватывает намек.
  — Почему же все-таки сегодня — говорит он. — Почему не к тысяча девятьсот девяностому?
  — В чешских передачах появилась вообще какая-то странность, — с улыбкой признается Артелли. — Тут и там в эфире появляются обрывки информации. Прошлой ночью пражское радио обратилось вдруг к какому-то профессору, которого в природе не существует.
  Как крик о помощи, обращенный к тому, кто способен воспринимать лишь членораздельную речь. Потом, мы постоянно слышим сигналы о помощи — на коротких волнах, сигналы направляемые из чешского посольства в Лондоне. Четыре дня кряду они вклинивали свои коротковолновые сигналы в основную трансляцию Би-би-си. Словно чехи потеряли в лесу ребенка и кричат на все лады в надежде, что крики эти каким-нибудь образом дойдут до него.
  И еще прежде, чем замер монотонный голос Артелли, включается Бразерхуд.
  — Разумеется, следуют сигналы из Лондона, — яростно начинает доказывать он и с вызовом опускает сжатый кулак на стол. — Разумеется, чехи действуют! Господи, сколько раз еще надо это вам объяснять! Два года без перерыва эти проклятые чехи ведут передачи оттуда, где появляется Пим, и, разумеется, передачи эти совпадают с его передвижениями. Это радиоигра. В нее играют, когда хотят замарать человека. Вы упорно повторяете одно и то же и ждете, пока у кого-то не выдержат нервы. Чехи не дураки. Иной раз мне кажется, что глупость проявляем мы.
  Артелли бесстрастно поворачивается к Ледереру и криво усмехается, как бы говоря: «Посмотрим, сможете ли поразить их вы». При этом Гранту Ледереру совершенно некстати вспомнилось роскошное обнаженное тело Би, лежащее на его теле, и ангельская прелесть ее ласк.
  — Сэр Майкл, я вынужден начать с другого конца, — безмятежно произносит Ледерер заранее заготовленные слова и прямо обращается к Браммелу: — Я перенесусь на десять дней назад, в Вену, если вы не возражаете, сэр, а оттуда проследую в Вашингтон.
  Никто не смотрит на него. Начинай, откуда считаешь нужным, говорили они ему, и скажи наконец то, что должен сказать.
  * * *
  В нем проснулся другой Ледерер, и он с радостью приветствует новую версию самого себя. Я охотник за наградами, курсирующий между Лондоном, Вашингтоном и Веной, держа Пима постоянно в поле моего зрения. Я тот самый Ледерер, кому Би, едва только нам удается улизнуть от микрофонов, громогласно сетует на то, что Пим еженощно делит с нами наше супружеское ложе. Тот самый Ледерер, который ночью то и дело просыпается в поту сомнений и неуверенности, чтобы, проснувшись утром, опять застать Пима, прочно расположившегося между нами. Тот самый Ледерер, который весь последний год — начиная с того момента, когда фамилия Пима впервые подмигнула мне с компьютерного экрана, — выслеживал его, вначале как абстракцию, затем как друга-сумасброда. Заседал с ним в бесконечных комиссиях и комитетах — верный и такой расположенный к нему друг. Веселился с ним и его семьей на семейных пикниках в Венском лесу, а потом стремглав летел к письменному столу и со свежими силами анализировал и разлагал на части то, чем только что наслаждался. Я тот самый Ледерер, который слишком легко привязывается к людям, а потом мстит тому, кто его держит и не отпускает от себя, который то благодарен великому Векслеру за каждую его кривую ухмылку и дружеское похлопывание по плечу, а то, минутой позже, напускается на него с бранью, зло высмеивая его, всячески унижая, стирая в воспаленном мозгу его образ, мстя ему за то, что он стал еще одним из моих разочарований.
  Не важно, что я младше Пима на целых двадцать лет. В Пиме я различаю то же, что различаю в себе — душу, тонкую и переменчивую. Он, как и я, один из тех, кто даже за игрой с детьми испытывает тягу к самоубийству или насилию. «Господи Боже, он один из нас! — хочет выкрикнуть Ледерер прямо в лицо этим сонным лизоблюдам вокруг. — Не из вас, конечно, а из меня. Мы с ним оба законченные психопаты». Но, разумеется, ничего подобного он не выкрикивает. Он говорит — здраво и умно рассказывает про свой компьютер.
  Но еще перед этим, по-прежнему спокойно и бесстрастно, Ледерер обрисовывает ситуацию, которая сложилась в августе, когда обе стороны — Ледерер бросает уважительный взгляд на своего героя Бразерхуда — договорились, что дело Пима следует бросить, а комиссию по расследованию — распустить.
  — Но брошено это дело не было, правда? — говорит Бразерхуд, не давая себе труда на этот раз чем-нибудь предварить свое вмешательство. — Вы продолжали наблюдение за его домом и, могу поклясться, запустили парочку-другую жучков и в других местах.
  Ледерер бросает взгляд на Векслера. Векслер хмурится и трет лицо, как бы говоря: «Ах, не впутывайте меня во все это!» Но Ледереру вовсе не хочется принимать эту подачу, и он бестактно выжидает, пока вместо него мяч не подхватит Векслер.
  — С нашей стороны, Джек, было принято решение суммировать все доказательства, которыми мы в настоящий момент располагаем, — нехотя поясняет Векслер. — Мы склонились тогда к тому, чтобы постепенно ослабить… э, не нагнетая драматизма… медленно свести на нет…
  Последовавшую тишину нарушает Браммел, который с бодрой улыбкой произносит:
  — Одним словом, вы хотите сказать, что наблюдение продолжалось. Это вы подразумеваете?
  — Но очень ограниченное, абсолютно минимальное на всех уровнях, Бо.
  — По-моему, мы все договорились отозвать собак немедленно, Гарри. Насколько мне известно, мы свою часть договора выполнили.
  — Наша служба приветствовала договор в целом, самый дух его, Бо, но в свете открывшихся возможностей и учитывая возникшие обстоятельства и видимые признаки…
  — Благодарю, — произносит Маунтджой и бросает карандаш, как человек, отталкивающий тарелку с едой.
  Но тут уж огрызается Векслер, а огрызаться Векслер умеет.
  — Надеюсь, вы не раскаетесь в этой благодарности, — отрезает он и воинственно упирает костяшки пальцев в кончик носа.
  Дело Ганса Альбрехта Петца, продолжает Ледерер, всплывшее полгода назад, поначалу, кажется, возникает в контексте, не имеющем никакого касательства к Пиму. Петц появился как обычный чешский журналист на конференции «Восток — Запад» в Зальцбурге и был там замечен как новое лицо. Человек немолодой, сдержанный и интеллигентный, паспортные данные прилагаются. Ледерер включил его имя в список и обратился в Лэнгли с просьбой о всесторонней проверке. Из Лэнгли ответили, что «ни в чем не замечен», но советовали проявить осторожность. Месяц спустя Петц всплыл опять, появившись в Линце с целью освещения в печати сельскохозяйственной выставки. С другими журналистами он не выпивал, снискать к себе расположение не старался, в павильонах появлялся редко и печатных отзывов никаких не представил. Ледерер поручил своим референтам прочесать всю чешскую прессу в поисках статей Петца — единственное, на что они наткнулись, это состоящая из двух параграфов заметка в «Социалистическом крестьянине», подписанная Г.А.П., о недостатках тракторов тяжелых западных моделей. А потом, когда Ледерер уже совсем было позабыл о нем, пришло подтверждение из Лэнгли: Ганс Альбрехт Петц, он же Александр Хампель, офицер чехословацкой разведки, недавно был на конференции независимых журналистов в Афинах. Без особого разрешения в контакты с Петцем-Хампелем не вступать. Ожидать поступления новой информации.
  Услышав слово «Афины», Ледерер почувствовал себя так, словно в комнате резко упало атмосферное давление.
  — Был в Афинах когда? — раздраженно буркнул Бразерхуд. — Какой нам прок от сведений, если в них не указываются даты?
  Найджел неожиданно занялся своей шевелюрой. Хмурясь, словно от приступа боли, он крутил теперь своими наманикюренными пальчиками один за другим какие-то седоватые рога над ухом.
  Опять заговорил Векслер и, к удовольствию Ледерера, уже не так уважительно-робко.
  — Конференция в Афинах проходила с 15 по 18 июня, Джек. Хампеля видели там лишь в день открытия. Номер в гостинице он забронировал на три ночи, но не проспал в нем ни одной. Расплачивался наличными. Судя по греческим источникам информации, в Афины он прибыл 14 июня и страны потом не покидал. Вероятнее всего, покинул он ее уже с другим паспортом. Похоже, что он летал на Корфу. Списки пассажиров греческих авиалиний, как всегда, сплошной сумбур, но похоже, что на Корфу он летал, — повторил Векслер. — К этому времени человек этот вызывал у нас уже пристальный интерес.
  — А мы не слишком забегаем вперед? — говорит Браммел, чья любовь к порядку всегда возрастает в минуты острых кризисов.
  — Я хочу сказать, черт побери, это ведь может быть все та же старая штука. Вина как результат случайного совпадения. То же самое, что и с радиосигналами. Когда мы сами хотим замарать и опорочить человека, мы играем в эту же игру. Выбираем кого-нибудь из стариков спецслужбы, в чьей биографии есть кое-какие темные пятна, но, конечно, ничего позорного, и пускаем его по следам несчастного, так сказать, параллельно всем его передвижениям, ожидая того момента, когда противник воскликнет — «Ага-а! Наш-то агент, оказывается, шпион!» Подстреливаем их же собственными руками. Проще простого. Хорошо. Хампель следует всюду за Пимом. Но где доказательства какой бы то ни было деловой активности Пима?
  — В настоящий момент их нет, сэр, — с напускным смирением признается Ледерер, приходя на помощь Векслеру. — Однако задним числом контакт Пима и Ганса Альбрехта Петца нами зафиксирован и установлен. Во время Зальцбургской конференции Пим и его жена были там же на музыкальном фестивале. Петц останавливался в гостинице, которая находится в двух сотнях ярдов от гостиницы Пима.
  — Та же история, — упрямо гнет свое Браммел. — Все подстроено. Видно невооруженным глазом. Верно, Найджел?
  — Очень уж явно, — говорит Найджел.
  Опять это давление. «Может быть, машины, заглушая звуки, поглощают и кислород», — думает Ледерер.
  — Не будете ли вы так любезны сообщить нам дату возникновения афинского следа? — спрашивает Бразерхуд, по-прежнему озабоченный, главным образом, датами.
  — Десять дней назад, сэр, — говорит Ледерер.
  — Не очень-то вы спешили посоветоваться с нами, правда?
  Разозлившись, Векслер быстрее облекает свои мысли в слова.
  — Но, послушайте, Джек, нам же ни в коей мере не хотелось раньше времени обрушивать на вас компьютерные данные случайных совпадений!
  И, обращаясь к Ледереру, своему мальчику для битья:
  — Какого черта ты тянешь?
  Десять дней назад. Ледерер поглощен работой в аппаратной их службы в Вене. Поздний вечер, и он отклонил два приглашения на коктейль и одно — на обед, сославшись на легкую простуду. Он позвонил Би и дал ей услышать волнение в его голосе и чуть было не бросился к ней, чтобы рассказать ей все тут же и не откладывая, потому что он всегда делится с ней всем, а иной раз, когда дело застопоривается, даже может кое-что и присочинить во имя сохранения собственного лица. Но тут он предпочитает остаться один. И хотя руки его от напряжения уже затекли в суставах, он все печатает и печатает. Вначале он воспроизводит на экране даты всех отлучек и возвращений Пима из Вены и в Вену и устанавливает с непреложной очевидностью, что даты обеих его поездок в Зальцбург и Линц полностью совпадают с соответствующими датами поездок Петца, то есть Хампеля.
  — И поездки в Линц тоже? — резко обрывает его Бразерхуд.
  — Да, сэр.
  — И вы, конечно, как я думаю, сопровождали его туда, вопреки нашему уговору?
  — Нет, сэр, Магнуса в Линц мы не сопровождали Мэри Пим находилась в гостях у моей жены Би. И в ходе невинного дружеского разговора совершенно на другую тему, этого чисто женского общения, нами, мистер Бразерхуд, и была получена это информация.
  — Но он мог и не ездить в Линц. Возможно, он сказал так жене из соображений конспирации.
  Ледерер с большой неохотой соглашается с такой возможностью, но одновременно он мягко высказывает предположение, что это не столь уж существенно в свете сигнала, полученного из Лэнгли этим же вечером; это сообщение он и зачитывает всему синклиту старших офицеров англо-американских спецслужб: «Сообщение это легло на мой стол через пять минут после того, как выяснилась история с Линцем. Цитирую: „Петц-Хампель — одно и то же лицо с Иржи Заворски, родившимся в Карлсбаде в 1925 году, западногерманским журналистом чешского происхождения, который совершил девять нелегальных поездок в Штаты в период с 1981 по 1982 год“».
  — Превосходно, — выдохнул Браммел.
  — Даты рождения в подобных случаях бывают не совсем точны, — бестрепетно продолжает Ледерер. — Наш опыт подсказывает, что подложные паспорта обычно имеют тенденцию прибавлять владельцу паспорта год или два.
  Едва этот сигнал ложится ему на стол, как Ледерер уже воспроизводит на экране даты и места пребывания г-на Заворски в Америке. «И тут-то все и прояснилось», — говорил Ледерер, пусть и не так многословно — это одно нажатие кнопки слило все воедино — континенты сблизились, три журналиста конца 50-х годов стали одним и тем же чешским шпионом неопределенного возраста, и Грант Ледерер III, благодаря безукоризненной работе наших служб связи, мог воскликнуть: «Аллилуйя!» и «Би, я обожаю тебя!», обращаясь к обитым изоляционной ватой стенам.
  — Каждый американский город, который посетил Петц-Хампель-Заворски в 1981–1982 годах, в это же самое время посетил и Пим, — со значением произносит Ледерер, — на время этих совместных визитов передачи с крыши чехо-словацкого посольства прекращаются, как мы считаем, потому, что вместо них происходят личные встречи агента и его куратора. Радиосвязь между ними в таких случаях оказалась бы излишней.
  — Прекрасно, — говорит Браммел. — Хотелось бы разыскать чешского разведчика, все это подстроившего, чтобы я мог принести ему мои личные душевные поздравления.
  Всячески стараясь выказать все знаки уважения к партнерам, Мик Карвер поднимает и аккуратно ставит на стол чемоданчик, из которого извлекает груду папок.
  — Здесь у нас полное досье Петца-Хампеля-Заворски, предполагаемого куратора Пима, — поясняет он спокойно и терпеливо, как торговец, твердо решивший во что бы то ни стало разрекламировать новую технику, несмотря на сопротивление консерваторов. — Мы ожидаем новых сведений о недавних событиях в самом ближайшем будущем, возможно, они поступят даже сегодня ночью. Бо, не скажете ли нам, когда возвращается Магнус в Вену?
  Браммел, как и все прочие, внимательно изучает свои бумаги, и потому неудивительно, что откликается он не сразу.
  — Когда мы ему прикажем, полагаю, — небрежно бросает он, переворачивая страницу. — Никак не раньше. Как говорится, смерть была, в некотором роде, избавлением для старикана отца. Думаю, он оставил свои дела в беспорядке, Магнусу придется много с ними повозиться.
  — Где он теперь? — спрашивает Векслер.
  Браммел смотрит на часы.
  — Обедает, как я думаю, — говорит он. — Самое время, не так ли?
  — В каком городе он сейчас? — продолжает настаивать Векслер.
  Браммел улыбается.
  — Знаете, Гарри, я предпочту вам этого не сообщать. Граждане нашей страны обладают некоторыми правами, а ваши служащие и так несколько переусердствовали с этой слежкой.
  Но Векслер проявляет явное упрямство.
  — Последнее, что мы знаем о нем, это то, что он находился в Лондонском аэропорту, где зарегистрировался на рейс в Вену. Наши сведения таковы, что все дела в Лондоне он завершил и возвращается на службу. Что же произошло?
  Найждел стиснул руки. Не размыкая сомкнутых пальцев, он опускает руки на стол, словно желая сказать: «Мал я ростом или велик, но говорить сейчас буду я».
  — Вы не хотите сказать, что сопровождали его и в аэропорт тоже? Это уж действительно было бы чересчур!
  Векслер трет подбородок. С выражением грустным, но непреклонным.
  — Нам необходимы эти сведения. Бо, если это обманная операция чешских спецслужб, то хитрее операции я не знаю.
  — Пим тоже очень хитрый и опытный работник, — парирует Браммел. — В течение тридцати лет он был для них как для быка красная тряпка. Могут ради него и побеспокоиться.
  — Бо, вы должны вызвать Пима, вытрясти из него все. Если этим не займетесь вы, мы будем считать себя вправе приняться за это дело и довести его до конца, даже если это будет стоить нам жизни. Мы поставим перед ним некоторые вопросы — вопросы весьма важные, а задавать их станут ему люди очень и очень опытные.
  — Гарри, я даю вам слово, что, когда придет время, вы и ваши люди сможете говорить с ним столько, сколько пожелаете.
  — Не исключено, что время это уже пришло, — произносит Векслер, упрямо выставляя вперед челюсть, — не исключено, что нам следует быть здесь с самого начала и слушать, как он запоет. Лучше взять его тепленьким.
  — Не исключено также, что вам следует больше доверять нашим суждениям и не торопиться, — вполне уместно вворачивает Найджел и бросает на Векслера ободряющий взгляд поверх очков.
  Ледерером между тем овладевает странная потребность. В нем поднимается чувство, столь же неукротимое, как рвота. Среди бесконечно возникающих вновь и вновь компромиссов, умолчаний и лицемерных поступков он чувствует необходимость как-то выразить свое глубинное родство с Магнусом. Заявить о том, что обладает некой монополией в понимании этого человека и подчеркнуть личный характер своего успеха? Оставаться в центре, не дать вновь столкнуть себя на периферию, где он так долго обретался?
  — Вы упомянули отца Пима, сэр, — выпалил он, вперив взгляд непосредственно в Браммела. — Мне о нем известно, сэр. Я сам имею отца в некотором роде схожего. Разница заключается лишь в степени. Мой отец — юрист низкого разбора, излишней щепетильностью в делах, требующих честности, он также не страдает. Нет, сэр, никак не страдает. Но отец Пима — законченный мошенник. Артист этого дела. Наши психоаналитики, собрав сведения о нем, пришли к выводам весьма тревожным. Знаете ли вы, что находясь в Нью-Йорке, этот человек ухитрился создать целую империю — сеть поддельных компаний? Он брал деньги взаймы у крупнейших воротил. Я хочу сказать, что они имели репутацию крупных деятелей. Он наносил себе финансовый убыток, но остановиться не мог. Хочу признаться даже, что, Господи прости, Магнус всерьез приударял за моей женой, известно ли вам это? Я это ему не в укор. Она женщина привлекательная. Просто я это к тому, что и он человек неуемный. Человек буйного темперамента. Эта его английская сдержанность — лишь маска.
  Это не первый самоубийственный поступок Ледерера. Никто не слышит его, никто не восклицает: «Ага-а! Да неужели?» И когда слово берет Браммел, голос его холоден, как милостыня, и так же неспешен.
  — Что ж, я всегда полагал, что все дельцы — мошенники, правда, Гарри? Думаю, что все мы разделяем это мнение.
  Он оглядывает всех сидящих за столом, кроме Ледерера, после чего опять обращается к Векслеру:
  — Гарри, почему бы нам с вами вдвоем не обсудить в течение часа кое-какие подробности, как вы считаете? Если на той или иной стадии предстоит допрос с пристрастием, нам с вами, видимо, стоит заранее обговорить некоторые общие принципы. И ты, Найджел, останься. Это будет справедливо. Что же касается остальных, — он смотрит на Бразерхуда и улыбается ему особой понимающей улыбкой, — то им остается сказать только «до свидания». Когда завершите все дела, попрошу расходиться парами. Не все сразу, дабы не пугать обитателей здешних мест. Благодарю всех.
  Браммел отбывает. Векслер устремляется за ним решительным шагом — человек, который сделал свое дело, что бы там ни думали другие. Найджел ждет, пока все не уходят, а затем, как суетливый гробовщик, бросается к столу и, обогнув его, дружеским жестом берет за руку Бразерхуда.
  — Джек, — шепчет он, — здорово разыграно, отличная работа. Мы их совершенно загнали в угол. На пару слов, туда, подальше от микрофонов, не возражаешь?
  * * *
  День клонился к вечеру. Укромное место, предназначенное для их конспиративной встречи, представляло собой виллу, выстроенную в стиле, подражающем архитектуре эпохи регентства, с узорчатыми ставнями на окнах. Над посыпанной гравием подъездной аллеей нависала теплая туманная дымка, и Ледерер маячил там в тумане, как убийца, поджидающий, когда же наконец на освещенном крыльце возникнет фигура Бразерхуда. Маунтджой и Дорни прошли мимо него, не сказав ни слова. Карвер, вместе со своим чемоданчиком и Артелли, был более откровенен.
  — Я не сдаюсь, Ледерер. Надеюсь, в следующий раз, вы заставите их сникнуть, не то они снимут вам голову.
  «Вот сволочь», — подумал Ледерер.
  Наконец появился и Джек Бразерхуд, непонятно о чем секретничавший с Найджелом. Ледерер ревниво наблюдал за ними. Найджел повернулся и опять прошел в дом. Бразерхуд зашагал вперед.
  — Мистер Бразерхуд, сэр? Джек? Это я, Ледерер…
  Бразерхуд не сразу остановился. Он был в своем обычном грязном плаще и шарфе и, остановившись, закурил очередную свою желтую сигарету.
  — Что вам надо?
  — Джек. Я хочу только сказать вам — что бы он ни сделал, если он и вправду это сделал, я сожалею, что это оказался он и это оказались вы.
  — Может, он и не сделал ничего. Может, он просто вербовал кого-то из противников, о чем не поставил нас в известность. Это в его духе. По-моему, вы вывернули всю историю наизнанку.
  — Разве он мог так поступить? Действовать на свой страх и риск в стане противника, никому ничего не говоря? Господи, это же взрывоопасно! Если б такое допустил я, начальство в Лэнгли бы на мне живого места не оставило!
  Не дождавшись приглашения, он теперь шел рука об руку с Бразерхудом. Они миновали казармы Королевского конногвардейского артиллерийского полка. С плаца раздавалось цоканье конских копыт, но коней в тумане не было видно. Бразерхуд шагал быстрым шагом. Ледереру было нелегко поспевать за ним.
  — Мне, право, очень нелегко, Джек. Никто, по-моему, не понимает, чего мне стоило так поступать в отношении друга. Ведь это не просто Магнус. Тут замешаны Би, и Мэри, и дети, словом, все. Бекки и Том по-настоящему влюблены друг в друга. Я это к тому, что все мы — как бы это выразиться? — связаны друг с другом узами самыми разнообразными. Здесь в двух шагах пивная. Вы разрешите мне угостить вас стаканчиком?
  — Нет, боюсь, мне надо спешить по неотложным надобностям.
  — Мне вас подвезти? За углом меня ждет машина с шофером.
  — Предпочитаю пройтись, если вы не возражаете.
  — Магнус много рассказывал мне о вас, Джек. Наверное, он делал это вопреки правилам, но так уж случилось. Мы были действительно близки. Теснейшая связь. Вот ведь что любопытно. Между нами установились отношения совершенно особого свойства. Я верю в такие особые отношения. Верю в англосаксонскую солидарность, Атлантический пакт, родство по всей этой линии. Помните, кражу со взломом, которую вы с Магнусом сотворили в Варшаве?
  — Да нет, вроде не помню.
  — Бросьте, Джек! Как вы спустили его вниз через слуховое окно? Неужто не помните? А внизу стояли люди в форме польской полиции на случай, если жертва неожиданно вернется домой? Он говорил, что вы были ему как отец. Знаете, как он о вас однажды сказал? «Джек — настоящий чемпион-многоборец». Мне кажется, что, если у Магнуса получилась бы эта его книга, все было бы хорошо. Просто у него слишком много всего накопилось внутри. Ему надо это выплеснуть.
  Он слегка запыхался, учащенно дышал в паузах между словами, но не замедлял шага — так важно ему было, чтобы Бразерхуд понял его.
  — Видите ли, сэр, я много читал в последнее время насчет элемента творческого начала в сознании преступника.
  — О, так он уже и преступник!
  — Пожалуйста, разрешите мне процитировать вам кое-что из того, что я прочел.
  Они дошли до перекрестка и дожидались сигнала светофора.
  — «В чем отличие моральных принципов законченного анархиста и ниспровергателя-художника, принципов, так или иначе свойственных всем вообще творческим профессиям, от артистизма преступника?»
  — Боюсь, что мне это недоступно — переизбыток длинных слов. Извините.
  — Черт возьми, Джек, все что я хочу сказать, это то, что все мы мерзавцы, но на законном основании. В чем наша работа? Знаете, в чем она состоит? Заставить наши преступные наклонности приносить пользу государству. Так я про что — лишь про то, что почему я должен изменить свое отношение к Магнусу только на том основании, что он слегка ошибся и чуть-чуть по-своему подправил состав коктейля? Да не могу я этого сделать! Магнус — это все тот же Магнус, с кем я так прекрасно проводил время. И я все тот же, с кем проводил время Магнус. Ничто не изменилось, кроме того, что мы очутились по разные стороны баррикады. Знаете, однажды мы говорили о дезертирстве. Что бы было, если б нам пришлось рвать когти, бежать? Оставить жену и ребятишек, раствориться в пространстве? Даже такие темы мы могли обсуждать, Джек, настолько мы были близки. Мы в буквальном смысле понимали друг друга без слов. Это действительно так. Это удивительно.
  Они вышли теперь на Сент-Джонс-Вуд-Хай-стрит и направлялись в сторону Риджентс-Парка. Бразерхуд ускорил шаг.
  — Так куда же он собирался бежать? — резко бросил вдруг Бразерхуд. — Обратно в Вашингтон? В Москву?
  — Домой. Он сказал, что для него есть одно-единственное место. Его дом. Хочу сказать, что это очень показательно. Человек, любящий свою родину, мистер Бразерхуд! Магнус — не ренегат!
  — Не знал, что у него есть дом, — сказал Бразерхуд. — Бродячее детство, вот как он всегда мне это представлял.
  — Дом для него — это маленький приморский городок в Уэльсе. С безобразной викторианской церковью. Там есть строгая квартирная хозяйка, которая запирает его уже в десять часов вечера. И Магнус мечтал, что в один прекрасный день он затворится там в четырех стенах — в комнате наверху — и будет писать до полного изнеможения, пока не будут написаны двенадцать томов собрания сочинений Пима, которыми он заткнет за пояс Пруста.
  Бразерхуд словно бы не слышал. Он ускорял и ускорял шаг.
  — Дом — это там, где возвращается детство, мистер Бразерхуд. Если дезертирство — это способ обновить свою сущность, то оно требует и рождения заново!
  — Это он такую глупость сморозил или вы?
  — Мы оба одинаково так считаем. Мы это обсуждали. Мы обсуждали и много-много других вещей. Знаете, почему столько дезертиров дезертируют потом вторично? Мы и это прояснили. Это постоянное рождение заново. Замечали вы когда-нибудь в дезертирах, во всей этой сумасшедшей своре, одну общую черту — все они люди незрелые и, простите мне такую грубость, в буквальном смысле слова недоноски!
  — Как называется это место, вам известно?
  — Простите?
  — Этот его уэльский райский уголок. Как он называется?
  — Названия он не упоминал. Все, что он говорил, это то, что дом находится по соседству с замком, где он вырос и где жил с матерью. Рядом там были шикарные поместья, куда он с матерью часто ездил и на охоту, и на танцы во время рождественских балов.
  — Вам попадались когда-нибудь чехи, которые используют старые номера газет? — спросил Бразерхуд.
  Ошарашенный такой неожиданной сменой темы, Ледерер вынужден был помолчать и собраться с мыслями.
  — Мой коллега сейчас ведет одно дело, — сказал Бразерхуд. — И он задал мне вопрос. Чешский агент, прежде чем выйти на задание, роется в газетах недельной давности. К чему бы это?
  — Я вам объясню к чему. Это обычная практика, — сказал оправившийся Ледерер. — Трюк старый, но распространенный. У нас был один такой агент, работал на два фронта. Чехи долго его натаскивали, как надо заворачивать экспонированную пленку в газетную бумагу. Выводили его вечером на улицу, учили находить неосвещенные уголки. Бедняга чуть себе руки не отморозил. Ведь было двадцать градусов!
  — Я спрашивал о старых газетах.
  — Да, конечно. Тут две возможности. Во-первых, может использоваться число, во-вторых — день недели. Если число — это тихий ужас: ведь приходится заучивать тридцать одно условленное соответствие. Так, например, число 18 — значит, следует читать: «Встретимся за мужской уборной в Брно в 9.30, и не опаздывайте». Или так: 6 — это значит «Какого черта задерживаете мое месячное жалованье?» — Он одышливо хохотнул, но Бразерхуд не поддержал его веселости. — Дни недели это то же самое, но в усеченном варианте.
  — Спасибо. Я передам ему это, — сказал Бразерхуд, наконец останавливаясь.
  — Сэр, для меня величайшей честью было бы пригласить вас сегодня отобедать со мной, — сказал Ледерер, совершенно отчаявшись добиться отпущения грехов у Бразерхуда. — Я подверг поношению одного из ваших сотрудников, таков мой долг. Однако если бы мне было позволено отделить служебную сторону от стороны личной, я почел бы себя счастливцем, сэр. Джек!
  Такси уже замедляло ход.
  — В чем дело?
  — Не могли бы вы кое-что передать Магнусу от меня, несколько дружеских слов?
  — Каких же?
  — Скажите ему, когда угодно, а когда закончится это, где угодно. Я вечно буду его другом.
  Кивнув, Бразерхуд влез в такси и укатил прежде, чем Ледерер расслышал адрес, который тот назвал таксисту.
  Следующий шаг Ледерера по праву должен войти в историю — если не в историю дела Пима вообще, то по крайней мере в историю его личных злоключений, злоключений того, кто, обладая проницательностью и острым зрением, постоянно третируется и получает зуботычины за свои никому не нужные пророчества. Ледерер, желая позвонить Карверу, ворвался в телефонную будку лишь затем, чтобы сразу же обнаружить, что у него нет английских монет. Нырнув в «Малберри-армс», он торопливо пробрался к бару и через силу выпил кружку пива только затем, чтобы получить сдачу. Вернувшись в будку, он понял, что автомат не работает, и бросился на улицу искать своего шофера, который, видя, как Ледерер уходит с Бразерхудом, решил, что может быть свободен, и укатил в Батерси к приятелю. В 9 вечера Ледерер ворвался в посольство США к Карверу, который составлял сводку событий этого дня, готовя сообщение.
  — Они все врут! — заорал Ледерер.
  — Кто это «они»?
  — Да англичане эти чертовы! Пим отмочил коленце. Они не знают, где он находится, и понятия не имеют, где его искать. Я, исключительно чтобы спровоцировать Бразерхуда, попросил передать ему несколько слов, и он любезно согласился, чтоб сбить меня с толку. Пим сбежал чуть ли не с трапа самолета в Лондонском аэропорту, и они так же ищут его, как и мы. Эти чешские радиосигналы тоже его обыскались. Слушайте-ка!
  Карвер слушал. Он прослушал повторение всего разговора Ледерера с Бразерхудом и пришел к выводу, что разговор этот был ошибкой и что Ледерер превысил свои полномочия. Ледереру он этого не сказал, но взял это на заметку и уже вечером специальной телеграммой в Отдел кадров Управления обеспечил неизбежность включения этого случая в досье Ледерера. При этом он абсолютно не отрицал того, что Ледерер нащупал истину, хотя пришел он к этой истине маршрутом ошибочным, что также нашло свое отражение в телеграмме. Таким образом Карвер обезопасил свои тылы, в то же время нанеся удар захватчику. Неплохо.
  «Англичане хитрят, — доверительно сообщил он кое-кому наверху. — Мне придется усилить наблюдение».
  * * *
  Кабинет директора был полон ловушек для насекомых. Мистер Керд, не терпя насилия, страстно увлекался изучением чешуекрылых. Наш отец-основатель Дж.-Ф. Гримбл сурово глядел с портрета на потрескавшуюся кожу кресел. В одном из них сидел Том. Напротив него расположился Бразерхуд. Том разглядывал полученную из Лэнгли фотографию с изображением Петца-Хампеля-Заворски. Бразерхуд разглядывал Тома. Мистер Керд пожал Бразерхуду руку и предоставил обоих их занятию.
  — Это тот самый человек, который был с папой на крикетной площадке? — спросил Бразерхуд, не сводя глаз с Тома.
  — Да, сэр.
  — Довольно близко к твоему описанию, правда?
  — Да сэр.
  — Я подумал, что тебе это будет приятно.
  — Мне это приятно, сэр.
  — Фотография не передает хромоту и особенности походки. Писем от отца не было? Телефонных звонков?
  — Нет, сэр.
  — И ты не писал ему?
  — Я не знаю, куда посылать письмо, сэр.
  — Почему бы тебе не дать его мне?
  Порывшись в карманах серого пуловера, Том извлек письмо в запечатанном конверте, без имени и адреса. Бразерхуд взял у него конверт, а также фотографию.
  — Тот инспектор больше тебя не беспокоил?
  — Нет, сэр.
  — И больше никто тоже?
  — В общем-то нет, сэр.
  — Почему ты так странно говоришь? Что ты этим хочешь сказать?
  — Как-то удивительно, что вы сегодня приехали.
  — Почему же удивительно?
  — Сегодня по математике много задано, — сказал Том. — А у меня с ней туго.
  — Тогда, наверное, тебе пора возвращаться к математике. — Он вынул из кармана все, что осталось от письма Пима, и, протянув руку, отдал Тому.
  — Я подумал, что, наверное, ты хочешь получить это обратно. Очень хорошее письмо. Ты должен быть горд и счастлив.
  — Спасибо, сэр.
  — Папа пишет в нем о дяде Сиде. Кто это? «Если у тебя случится неудача, — пишет он, — или же, если понадобится тебе закусить, посмеяться, заночевать в тепле и уюте, не забывай о своем дяде Сиде». Кто такой дядя Сид и откуда он?
  — Сид Лемон, сэр.
  — Где он живет?
  — В Сербитоне, сэр. Это железнодорожная станция.
  — Он что, пожилой человек? Или еще молод?
  — Он воспитывал папу, когда тот был маленьким. Это был дедушкин друг. У него была жена Мег, но она умерла.
  Оба они поднялись из кресел.
  — Папа по-прежнему в порядке, сэр? — спросил Том.
  У Бразерхуда по плечам побежали мурашки.
  — За всем обращайся к маме, слышишь? К маме или ко мне. А больше ни к кому. В том случае, если тебе будет трудно.
  Из кармана он вытащил потертый кожаный футляр.
  — Это тебе.
  Том раскрыл футляр. Внутри лежала медаль с прикрепленной к ней ленточкой. Лента была малиновой с узкими темно-синими полосками по бокам.
  — За что вы получили ее? — спросил Том.
  — За то, что оставался один темными ночами и не жаловался.
  Прозвенел звонок.
  — А теперь беги, и за работу, — сказал Бразерхуд.
  * * *
  Ночь была хуже некуда. Бразерхуд ехал по узкой дороге, и на ветровое стекло порывами налетал ветер с дождем. Он ехал на принадлежавшем Фирме «форде» с форсированным двигателем, и стоило только тронуть акселератор, как машина тут же выдавала полную мощь. «Магнус Пим, — думал он, — предатель, чешский шпион. Если я это понимаю, почему не понимают они? Сколько раз и каким еще образом надо им доказывать это, прежде чем они начнут действовать?» Сквозь сетку дождя вдруг обозначилась пивная. Поставив машину перед дверьми, он выпил там виски, а потом позвонил по телефону.
  — Перезвони мне по моему личному, старина, — взволнованно отвечал Найджел.
  — Тот парень на фотографии — это наш приятель с Корфу. Сомнений нет, — доложил Бразерхуд.
  — Ты уверен?
  — Я уверен, потому что мальчик уверен. Когда вы подадите команду к эвакуации?
  Приглушенное потрескивание, потому что Найджел на другом конце зажимает в кулак микрофон. Но, видимо, трубку у уха он оставляет.
  Долгое молчание.
  — Мы утром выходим на связь на частоте 0500, — говорит Найджел. — Возвращайся в Лондон и отоспись хоть немного.
  Он положил трубку.
  Лондон был от него на востоке, Бразерхуд направился на юг, держась указателей на Рединг. В каждой операции есть числитель и знаменатель. Числитель — это то, что тебе полагается делать. Знаменатель — это то, как ты это делаешь.
  Адресованное Тому письмо было со штампом Рединга, твердил он себе. Отправлено поздно вечером в понедельник или же самой первой почтой во вторник.
  «Он позвонил мне в понедельник вечером», — сказала Кейт.
  «Он позвонил мне в понедельник вечером», — сказала Белинда.
  Вокзал в Рединге занимал угол аляповатой площади, а низкое красно-кирпичное его здание напоминало конюшню, в зале ожидания висело расписание поездов из Хитроу и обратно. «Вот что ты сделал. На твоем месте я сделал бы то же самое. В Хитроу для отвода глаз ты оформился на вылет в Шотландию, а потом в последнюю минуту, чтоб все было шито-крыто, прыгнул на поезд в Рединг». Оглядев вокзал, он заметил билетную кассу и подошел к ней. В петличке у кассира был маленький значок с изображением вагонного колеса. Бразерхуд положил на лоток кассира пятифунтовую бумажку.
  — Разменяйте, пожалуйста, так, чтобы мне позвонить.
  — Извините, дружище, не могу, — сказал кассир и опять углубился в газету.
  — Но в прошлый понедельник вы это сделать смогли, не так ли?
  Кассир тут же вскинул голову.
  Служебное удостоверение Бразерхуда было зеленое с красной фломастерной полосой по диагонали, перечеркивающей его фотографию. Повертев удостоверение в руках, кассир вернул его Бразерхуду.
  — Никогда еще не встречал такого, — сказал он.
  — Высокий малый, — сказал Бразерхуд. — С черным чемоданчиком. Мог быть в черном галстуке. Культурная речь, хорошие манеры. Должен был сделать ряд звонков. Припоминаете?
  Кассир исчез, и минутой позже на его месте возник приземистый индус с изможденным лицом пророка.
  — Вы дежурили здесь в понедельник вечером? — спросил Бразерхуд.
  — Сэр, в понедельник вечером дежурил здесь я, — ответил индус с таким видом, словно никогда в другое время дежурить здесь он не мог.
  — Приятный джентльмен в черном галстуке…
  — Знаю, знаю, мой коллега уже сообщил мне подробности.
  — Сколько денег вы ему разменяли?
  — Господи Боже, разве это так важно? Если я согласился разменять человеку деньги, то это мое личное дело, и касается оно только моей совести и кошелька.
  — Сколько денег вы ему разменяли?
  — Ровно пять фунтов, просил пять и получил пять.
  — В каких монетах?
  — Исключительно пятидесятипенсовиками. Звонить по городскому ему не требовалось. Я спросил его, и он ответил мне совершенно четко. Я хочу узнать у вас, разве это опасно? Подрывает какие-нибудь устои?
  — А он вам какую купюру дал?
  — Насколько я помню, купюра была в 10 фунтов. Поклясться не могу, но смутно мне видится десятифунтовая бумажка, которую он вытащил из бумажника, сказав: «Пожалуйста».
  — Железнодорожный билет он тоже оплатил из этих десяти фунтов?
  — На это ответить проще простого. Билет II класса до Лондона в один конец стоит 4 фунта 30 пенсов. Я дал ему десять пятидесятипенсовиков и причитающуюся мелочь. Вопросы исчерпаны? Очень надеюсь, что да. Полиция, знаете ли, нам житья не дает. Что ни день, то дознание — и так всю неделю.
  — Это тот человек? — спросил Бразерхуд. В руках у него была свадебная фотография Пима и Мэри.
  — И вы здесь, сэр! На заднем плане. И в качестве шафера, по-моему. Это что, официальное дознание? А то ведь фотография очень нечеткая.
  — Это тот самый человек?
  — Что ж, утверждать, что это не он, не берусь — лучше всего так это сказать.
  «Пим смешно бы его изобразил, — подумал Бразерхуд. — Он копирует этот выговор так, что не отличишь. Он стоял здесь возле поручней, изучая расписание поездов, отправляющихся из Рединга после одиннадцати по будням. А уехать ты мог куда угодно, кроме Лондона, потому что именно в Лондон ты купил себе билет. Время у тебя было. Время для сентиментальных телефонных разговоров. Время, чтобы написать сентиментальное письмо Тому. Самолет твой вылетел из Хитроу в 8.40 без тебя. Самое позднее к восьми ты принял решение. Около 8.15, судя по показаниям служащих аэропорта, ты и разыграл свою маленькую комедию с самолетами в Шотландию. После чего, надвинув шляпу на лоб, поспешил к экспрессу на Рединг и распрощался с аэропортом, быстро и без лишних слов, как это ты умеешь».
  Бразерхуд вернулся к железнодорожному расписанию.
  «Времени полно, — повторял он. — Положим, из Хитроу ты выехал в 8.30. Между 9.15 и 10.30 из Рединга в обоих направлениях были поезда, но ты не уехал. Вместо этого ты писал письмо Тому. Где же ты занимался этим?»
  Он опять вышел на площадь.
  «В пивной с неоновой вывеской. В лавке, торгующей рыбой с картошкой. В открытом всю ночь кафе, где засели проститутки, где-то тут на этой убогой площади ты и примостился, чтобы научить Тома, что делать, когда мир начнет рушиться».
  Телефонная будка стояла у входа в здание вокзала, она была ярко освещена, чтобы предотвратить бесчинства хулиганов. Пол в ней был усеян бумажными стаканчиками и осколками битого стекла. Крытые уродливой серой краской стены испещряли надписи и любовные послания. Но, несмотря на это, будка была удобной. «Говоря свои последние „прости“, ты имел хороший обзор площади. Почтовый ящик был вделан в стену совсем неподалеку. Сюда ты и кинул свое письмо со словами: „Что бы ни произошло, помни, как я тебя люблю“. А потом ты отправился в Уэльс. Или в Шотландию. Или улизнул в Норвегию, чтобы наблюдать, как кочуют стада оленей. А может быть, отправился в Канаду, готовый к тому, чтобы питаться консервами».
  Даже очутившись у себя в квартире на Шеперд-Маркет, Бразерхуд не исчерпал своей энергии. Официальную связь с полицией фирма осуществляла через старшего инспектора Беллоуза из Скотлэнд-Ярда. Бразерхуд набрал номер его домашнего телефона.
  — Что вам удалось разузнать относительно достопочтенного джентльмена, о котором я справлялся утром? — спросил он и, к облегчению своему, не услышал в голосе Беллоуза сдержанности, когда тот зачитывал ему факты, которые Бразерхуд аккуратно записал.
  — Можете сделать мне подобное, но с другой кандидатурой?
  — С удовольствием.
  — Лемон. Почти лимон. Имя Сид или Сидней. В летах, вдовец, проживает в Сербитоне, недалеко от железной дороги.
  Нехотя Бразерхуд набрал номер Главного управления и вызвал из секретариата Найджела. С опозданием и раздираемый наклонностями более преступными, он все же знал, что должен подчиниться. Как подчинился сегодня, изливая презрение на американцев. Как в конце концов подчинялся всегда и не из любви к рабству, но потому, что верил в необходимость борьбы и, несмотря ни на что, в их совместную деятельность. Как только раздался голос Найджела, начались помехи. Помехи эти не были случайными.
  — В чем дело? — грубо спросил Найджел.
  — Я про книгу, о которой говорил Артелли. Он называл ее материалом для кодирования.
  — Я решил, что он болтает глупости. Бо собирается проконсультироваться на самом высоком уровне.
  — Скажи им, чтобы проверили гриммельсгаузеновского «Симплициссимуса». Есть подозрения. И предупреди, что издание должно быть обязательно старым.
  Долгое молчание. Опять помехи. «В ванной он, что ли? — подумал Бразерхуд. — Или в постели с женщиной. Что он там, в самом деле?»
  — Скажи по буквам, — осторожно произнес Найджел.
  10
  Вслушиваясь в сумятицу внутренних голосов, Пим усилием воли заставлял себя сохранять безмятежность. «Будь по-королевски щедр, — твердил он себе. — Прояви благосклонность к этому мальчику, который был некогда тобою. Люби его со всеми его недостатками, со всеми тщетными его усилиями и стремлениями».
  * * *
  Если в жизни Пима был безоблачный период, когда все роли, которые он разыгрывал, имели успех и все у него получалось как нельзя лучше, так что о большем он не смел и мечтать, это, несомненно, были первые семестры в Оксфордском университете, куда его отправил Рик, видевший в Оксфорде неоспоримый пролог к тому, чтобы сын его стал лордом, главным судьей, что обеспечило бы ему место среди великих и высокочтимых. Дружеские отношения между ними тогда упрочились, как никогда. После исчезновения Акселя последние месяцы одинокого пребывания Пима в Берне стали расцветом их письменного общения. Фрау Оллингер с ним едва разговаривала, герр Оллингер с головой ушел в проблемы выживания его фабрики в Остермундигене, и Пим в одиночестве бродил по городу, совсем как раньше, когда только поселился в Берне. Но по вечерам, уставясь в безмолвную стену, он писал длинные, откровенные, исполненные нежности письма Белинде и единственному своему якорю спасения — Рику. В ответ на такое его внимание Рик стал писать еще изысканнее и цветистее. Тоскливые послания из медвежьих углов прекратились. Конверты и почтовая бумага стали толще, солиднее, приобрели броские штемпели. Вначале письма со штемпелем Экспериментальной компании Ричарда Т. Пима приходили к Пиму из Кардифа, сообщая, что «Тучи Неудач и Невезения рассеялись раз и навсегда благодаря заступничеству Провидения, которое я теперь не могу считать ни чем иным, как свойским парнем», а месяц спустя, из Челтенхема — в последнем письме: «предприятие „Недвижимость и Финансы Пима и Партнеров“ ставило его в известность, что „совершаются некие Действия, в результате коих Будущность Пима будет обеспечена и Нужда Навеки забудет дорогу к его Дому“». Самым последним был отпечатанный на машинке текст по-королевски элегантной почтовой открытки, гласившей, что «согласно Нововведению, одобренному всеми Сторонами, все, касающееся Дел Вышеозначенной Компании, будет рассматриваться Опекунским Фондом „Пим и Акционированная собственность“ (Нассау), Парк-Лейн, Уэст-Энд».
  Джек Бразерхуд и Уэнди на средства «фирмы» устроили ему прощальный ужин. Присутствовал Сэнди, а Джек подарил Пиму две бутылки виски и выразил надежду, что пути их когда-нибудь еще скрестятся. Герр Оллингер проводил его на вокзал, где они в последний раз выпили вместе кофе. Фрау Оллингер осталась дома. Обслуживала их Элизабет, но обслуживала рассеянно. У Элизабет вырос животик, но кольца на пальце не было. Когда поезд отъехал от вокзала и Пим увидел внизу — цирк с его слоновником и университет с его зеленым куполом, он понял, что Берн кончился для него навсегда. Аксель нарушил закон. Швейцарцам это стало известно. Счастье еще, что я сам смог выпутаться из этой истории. Стоя в коридоре в то время, когда поезд несся через южную Францию, он почувствовал, как по щекам его текут слезы, и поклялся, что никогда больше не будет шпионом. На вокзале Виктории его поджидал Кадлав в новеньком «бентли».
  — Как величать вас теперь, сэр? Доктор или профессор?
  — Просто Магнус тоже сойдет, — великодушно обронил Пим, пожимая ему руку. — Как Олли?
  В новой «рейхсканцелярии» на Парк-Лейн все дышало благополучием и стабильностью. Бюст Ти-Пи вернулся на свое место. Своды законов, стеклянные двери и новый жокей с гербом Пимов подмигивали ему, преисполняя сердце его уверенностью, пока он поджидал того момента, когда очередная милашка пригласит его в парадный кабинет.
  — Президент примет вас немедленно, мистер Магнус.
  Они крепко обнялись, из гордости каждый не желая заговорить первым. Рик тискал спину Пима, мял его щеки и смахивал с ресниц слезы. Мистер Маспоул, Перси и Сид были вызваны особым звонком, дабы отдать дань уважения вернувшемуся герою. Мистер Маспоул принес стопку документов, и Рик вслух прочел важнейшие выдержки из них. Пим назначался юрисконсультом по международным вопросам пожизненно с выплатой ему ежегодного жалованья в 500 фунтов и правом на пересмотр жалованья в случае, если Пим не будет получать гонораров в других компаниях. Таким образом занятия юриспруденцией в Оксфорде для Пима обеспечивались и «Нужда Навеки забывала дорогу к его Дому». Милашка внесла шампанское. Кажется, она занималась здесь только этим. Все выпили за здоровье нового служащего компании.
  «Так держать, Пострел, а потом прямиком в парламент!» — возбужденно вопил Сид, а Пим в ответ, для их удовольствия, болтал какие-то глупости по-немецки. Потом отец и сын опять сжали друг друга в объятиях, Рик опять пустил слезу и сказал, что если б только он получил преимущества образования. А через несколько часов в особняке в Амершеме, носившем название «Фарлонг», еще раз отмечалось его возвращение домой, отмечалось вечеринкой в дружеском кругу, на которой присутствовали сотни две старых друзей, большинство из них Пим видел впервые, и в их числе были главы некоторых всемирно известных компаний, театральные звезды и звезды экрана, а также несколько известнейших юристов, последние по очереди отводили Пима в угол и уверяли, что именно им удалось пристроить Пима в Оксфорд.
  Потом вечеринка кончилась, и Пим лежал без сна в своей кровати под пологом, слушая, как хлопают дверцы дорогих лимузинов.
  — Ты хорошо поработал в Швейцарии, сынок, — раздался из темноты голос Рика, уже некоторое время находившегося в комнате. — Ты выиграл битву. Это не прошло незамеченным. Обед тебе понравился?
  — Очень вкусно.
  — Множество людей мне говорили одно и то же. «Рики, — говорили они, — ты должен забрать оттуда мальчика. Эти иностранцы его испортят». И ты знаешь, что я им отвечал?
  — Что ты им отвечал?
  — Отвечал, что я в тебя верю. А ты в меня веришь, сынок?
  — Еще как!
  — Как тебе этот дом?
  — Прекрасный дом, — сказал Пим.
  — Он твой. Записан на твое имя. Я купил его у герцога Девонширского.
  — У кого бы ты его ни купил, огромное тебе спасибо!
  — Никто никогда не сможет отнять его у тебя, сынок. Будь тебе двадцать или пятьдесят. Где твой старик, там твой дом. Тебе удалось пообщаться с Макси Мором?
  — Да нет, по-моему.
  — С парнем, что забил решающий гол во время матча «Арсенала» и «Сперс»? Да брось! Конечно же, ты говорил с ним. А о Блотси что ты думаешь?
  — Который из них Блотси?
  — Дж.-У. Блотт, не слыхал? Известнейший розничный торговец бакалейным товаром. И с каким достоинством держится! Со временем станет лордом, это уж точно. И ты им станешь тоже. Как тебе Сильвия?
  Пим припомнил массивную средних лет даму в синем платье, улыбавшуюся аристократической улыбкой, возможно, вызванной обильным употреблением шампанского.
  — Очень мила, — осторожно ответил он.
  Рик ухватился за это слово так, словно полжизни охотился за ним.
  — Мила! Именно мила! Чертовски милая женщина, и оба ее мужа делают ей честь.
  — Она очень привлекательна даже для меня в моем возрасте.
  — Ты там не запутался с каким-нибудь романом? В мире нет ситуации, которую нельзя было бы распутать с помощью хороших друзей.
  — Да так, интрижка. Ничего серьезного.
  — Ни одна женщина не сможет встать между нами, сынок. Как только эти оксфордские девицы узнают, кто такой твой старик, тебе от них отбою не будет. Обещай хранить целомудрие.
  — Обещаю.
  — И учи законы так, словно от этого зависит твоя жизнь. Тебе ведь платят за это, помни.
  — Буду помнить.
  — Вот и хорошо.
  Увесистое тело Рика, украдкой скользнув, по-кошачьи примостилось рядом с Пимом. Он потянул к себе голову Пима и не отпускал, пока их щеки не соприкоснулись — щетина к щетине.
  Пальцы Рика ощупали мясо грудной клетки под пижамной курткой Пима, помяли его. Рик прослезился. Пим также прослезился и вспомнил Акселя.
  На следующий день Пим спешно отправился в колледж, выдумав ряд уважительнейших причин, по которым он должен сделать это на две недели раньше срока. Отказавшись от услуг мистера Кадлава, он поехал туда на автобусе и со все возрастающим восхищением глядел в окно на летевшие навстречу холмы и озаренные осенним солнечным сиянием сжатые нивы. Дорога пролегала через маленькие городки и деревеньки, по сторонам которой красноватые буки сменялись заваленными живыми изгородями, и так все время, пока не скрылся из виду бакингемширский кирпич и не возник на его месте золотистый строительный камень Оксфорда, холмы не расплющились в равнину и в густеющих послеполуденных лучах в небо не вознеслись шпили университетского города. Пим вылез из автобуса, поблагодарил шофера и начал свое блуждание по волшебным улицам, на каждом перекрестке спрашивая дорогу, забывая, спрашивая опять и ничуть не расстраиваясь всей этой путаницей. Мимо него на велосипедах проносились девушки в развевающихся юбках. Мантии профессоров трепал ветер, в то время как они старались удержать на голове свои четырехугольные шапочки; зазывно улыбались книжные лавки. Швейцар в колледже назвал ему пятую лестницу, что возле Квадратной Часовни. Он карабкался по деревянным ступеням винтовой лестницы до тех пор, пока не увидел на дубовой двери своей фамилии — М. Р. Пим. Толкнув внутреннюю дверь, он закрыл внешнюю. Потом нащупал выключатель и закрыл вторую дверь, — дверь, отделившую его от всей его прошлой жизни. «В стенах этого городка я вне опасности. Никто не разыщет меня, никто не завербует». В шкафу стояли книги по юриспруденции. В вазе стояли орхидеи с карточкой: «Успеха, сынок, желает тебе твой лучший друг». Чек из «Хэрродса» оплачен был новой финансовой корпорацией Пимов.
  * * *
  В то время университет был весьма затхлым местечком, Том. Ты очень бы посмеялся тому, как мы тогда одевались, как разговаривали и как легко мирились со многими условностями и установками, хоть и считались золотой молодежью. На ночь нас запирали, а утром отпирали. Девушек разрешалось приглашать к чаю, но ни в коем случае на обед и, уж боже упаси, на завтрак. Обслуживающий персонал по совместительству был агентурой декана и фискалил на нас, если мы нарушали правила. Наши родители или же большинство наших знакомых воевали и выиграли эту победоносную войну, поэтому единственное, чем могли мы им отплатить — это нещадно подражать им. Некоторые из нас уже отслужили в армии. Но и все прочие сплошь одевались под офицеров, в надежде, что никто не заметит разницы. На первый же свой чек Пим приобрел синий клубный пиджак с медными пуговицами, на второй — брюки из твида и синий галстук с коронами, от которого так и разило патриотизмом. После этого он временно прекратил покупки, потому что по третьему его чеку он смог получить деньги лишь через месяц. Пим чистил до блеска коричневые штиблеты, аккуратно менял платки и по-джентльменски причесывался на пробор. А когда Сефтон Бойд, который был на год старше, угощал его в шикарном клубе «Гридайрон», Пим так усердно впитал в себя речь окружающих, что необыкновенно скоро сам заговорил, как заправский оксфордский студент, и стал называть всех младшекурсников «Чарли», а товарищей по курсу «ребята», считать все дурное и некрасивое «ужясным» и «вюльгярным» и все хорошее «довольно сносным».
  — Где это ты откопал галстук «Винсент-клуба»? — довольно дружелюбно осведомился Сефтон Бойд, когда они вышагивали по Броду, направляясь на встречу с «парочкой Чарли» в пивной Тринити-колледжа, чтобы сыграть в картишки «по маленькой». — Я не знал, что ты так преуспел в боксе в последнее время!
  Пим отвечал, что галстук этот он высмотрел в витрине лавки «Братьев Холл» на Хай-стрит.
  — Знаешь, лучше спрячь его пока до лучших времен, а вытащишь, когда и вправду станешь членом этого клуба. — Он легонько потрепал Пима по плечу. — И если уж зашла речь о таких вещах, скажи лакею, чтобы пришил к этому пиджаку нормальные пуговицы. Ты ведь не хочешь, чтобы все считали тебя претендентом на венгерский престол, правда?
  И опять Пим готов был обнять весь мир, любить всех и вся, крайне стараясь отличиться и выделиться. Он вступал в студенческие корпорации, платя взносов больше, чем существовало клубов, и был секретарем не одного десятка обществ — от филателистов до сторонников эвтаназии. Он писал проникновенные статьи в университетские журналы, числился в группах поддержки некоторых выдающихся общественных деятелей, встречал их на вокзале, кормил их обедами за счет корпорации и препровождал в полупустые лекционные залы. Он защищал честь колледжа, играя в регби и крикет, гребя в восьмерке, напивался в баре родного колледжа, что же касается современного общественного устройства, он то цинично и беспочвенно ругал его, то вдруг, проявляя стойкий патриотизм, начинал его защищать в зависимости от того, кому случалось быть его собеседником. Со свежими силами бросился он в объятья германской музы, почти не смутившись тем, что в Оксфорде она оказалась веков на пять старше, чем в Берне, и что все относящееся к современности здесь почиталось ущербным. Он быстро преодолел разочарование. «Что ж, зато это класс, — говорил он себе. — Это академический уровень». И очень скоро он уже с головой ушел в сомнительные тексты средневековых менестрелей, отдаваясь им с той же самозабвенностью, какую раньше проявил по отношению к Томасу Манну. К концу первого семестра он с жаром штудировал средне- и древне- верхненемецкий. К концу второго мог декламировать Гильдебранда и воспроизводить куски из Библии по-готски в переводе епископа Улфилы, к вящему удовольствию небольшого кружка поклонников, толпившихся вокруг в баре. К середине третьего семестра его живейшим и столь редким для молодого человека увлечением стала сравнительная и теоретическая лингвистика. А когда после этого он перенесся в гибельный модернизм века XVII-го, то не без удовольствия доказал в двадцатичетырехстраничном трактате, каким выскочкой был Гриммельсгаузен — поэт, испортивший свое произведение дешевой назидательностью, человек, моральный облик которого весьма сомнителен, так как в Тридцатилетней войне он сражался на два фронта. В качестве завершающего удара он выдвинул тезис о том, что чрезмерное увлечение Гриммельсгаузена псевдонимами не позволяет нам с уверенностью говорить о нем как об авторе «Симплициссимуса».
  «Я останусь здесь навеки, — решил он. — Я буду профессором, любимцем студенческой молодежи» Воплощая в жизнь это намерение, он иногда практиковался в своеобразной запинающейся речи, придавал улыбке своей оттенок униженности, а ночами долгие часы проводил за письменным столом, отгоняя сон чашечками «Нескафе» С рассветом он, небритый, спускался вниз, чтобы все видели на его вдохновенном лице следы неусыпного труда. В одно такое утро он с удивлением обнаружил внизу дожидавшийся его ящик с портвейном и записку от ведущего профессора юридических наук.
  «Дорогой мистер Пим,
  Вчера посланцы из магазина „Хэрродс“ доставили мне этот ящик вместе с любезным письмом Вашего батюшки, рекомендующим, как я понял, Вас мне в качестве ученика. Хоть и не в моих правилах отвергать подобную щедрость, но я боюсь, что жест этот был направлен не по адресу — скорее следовало обратить его к моему коллеге, преподавателю современного языковедения, так как, насколько мне известно от Вашего наставника, Вы занимались германистикой.»
  Полдня после этого Пим места себе не находил. Подняв воротник, он как потерянный бродил по Крайстчерч-медоуз. Из боязни подвергнуться репрессиям пропустил беседу с наставником и строчил письма Белинде на адрес лондонского благотворительного общества, где она теперь работала бесплатным секретарем. После этого он засел в темном кинотеатре. Вечером, все еще сокрушаемый отчаянием, он погрузил злополучный ящик на тележку, чтобы отвезти его в Баллиол-колледж и во всем признаться Сефтону Бойду. Но когда он добрался туда, в голове его созрела новая версия случившегося.
  — Один богатенький мерзавец из Мертона повадился обхаживать меня, чтобы залучить к себе в постель, — объяснил он тоном праведного негодования, в котором упражнялся всю дорогу, пока вез ящик. — Вот прислал мне этот ужасной величины ящик, думая меня купить этим!
  Если Сефтон Бойд и не совсем поверил ему, виду он не подал. Вдвоем они оттащили добычу в «Гридайрон-клуб», и там выпили все вино за один раз в компании из шести человек, веселясь до утра и провозглашая здравицы в честь девственника Пима. Через несколько дней Пима выбрали членом клуба «Гридайрон». С наступлением каникул он подрядился продавать ковры в магазинчике в Уотфорде. Рику он представил это как каникулярный спецкурс юридических наук. Подобные каникулярные семинары он посещал и в Швейцарии. В ответ Рик прислал ему наставление на пяти страницах, в котором предупреждал об опасности общения с распутными снобами-интеллектуалами, а также, совершенно неожиданно, чек на пятьдесят фунтов.
  * * *
  Весь летний семестр он отдал женщинам. Никогда раньше он не был так влюблен. Он клялся в любви каждой встречной девушке, желая переломить то дурное мнение о себе, которое, как он считал, у них складывалось. В уютном кафе, на садовых скамейках или же в погожие деньки гуляя по берегу Айсиса, Пим жал им ручки и, вперяясь долгим взглядом в их недоуменные глаза, говорил им все то, что сам всегда мечтал услышать. Если дело не шло с одной, он тут же давал себе слово завтра же отыграться на другой, ибо девушки его возраста и развития были ему внове и его смущало, если они вели себя независимо. Когда же дело не шло ни с одной из них, он писал письма Белинде, которая отвечала неукоснительно. В своих любовных речах он никогда не повторялся, потому что цинизм был ему чужд. Так, одной он поверял свою мечту вернуться на швейцарскую сцену, где некогда имел оглушительный успех. Ей тоже стоит выучить немецкий, тогда они могли бы играть в спектакле вместе. Другой он представлял себя поэтом, пишущим о бренности земной, ниспровергателем основ, и рассказывал, как преследовала его неумолимая швейцарская полиция.
  — А я-то считала их завзятыми нейтралами и гуманистами! — воскликнула девушка, потрясенная описанием побоев, которым подвергся он, переходя через австрийскую границу.
  — Только не в отношении людей, выделяющихся из общего ряда, — сурово заметил Пим. — Не в отношении тех, кто отвергает нормы буржуазной нравственности. У этих швейцарцев законов только два. Нельзя быть бедным и нельзя быть иностранцем. А я был и тем, и другим.
  — Сколько же всего вы вытерпели, — сказала она. — Фантастика! А я ничего в жизни не видела.
  Третьей он изображал себя романистом, бытописателем темных углов и обличителем испорченных нравов, чья рукопись еще не представлена в издательство, но ждет своего часа у него дома в старом шкафчике.
  В один прекрасный день на горизонте появилась Джемайма. Мать отправила ее в Оксфорд, в колледж, где студентки обучались делопроизводству, секретарской работе и печатанию на машинке. Джемайма была длинноногой и рассеянной, и вид у нее был такой, словно она постоянно всюду опаздывает. Она была хороша, как никогда.
  — Я люблю тебя, — говорил ей Пим у нее в комнате, передавая ей за столом куски фруктового пирога. — Что бы ни было и каким бы страданиям я ни подвергался, я не переставал тебя любить!
  — А каким страданиями ты подвергался? — спросила Джемайма.
  Джемайма заслуживала отдельной истории, и ответ Пима явился неожиданностью даже для него самого. Позднее он решил, что ответ этот вызрел в нем давно и выскочил самопроизвольно, так что Пим просто не успел удержать его.
  — Страданиям за Англию, — ответил он. — Мне повезло, что я вообще остался жив. Если я кому-нибудь расскажу все, меня убьют.
  — Почему убьют?
  — Это секрет. Я поклялся никому это не рассказывать.
  — Тогда почему ты рассказываешь мне?
  — Я тебя люблю. Я должен был совершать ужасные жестокости. Ты не можешь себе представить, каково это — носить в себе подобные секреты.
  И услышав самого себя как бы со стороны, Пим вспомнил слова Акселя, сказанные им уже под самый конец: «В жизни нет ничего, что бы не повторялось».
  На следующем своем свидании с Джемаймой он описал ей храбрую девушку, вместе с которой ему пришлось выполнять свою сверхсекретную работу. Мысленно он представлял себе одну из тусклых фотографий военного времени — красотки, награжденные медалями за участие в еженедельном парашютном десанте во Франции.
  — Звали ее Уэнди. Мы вместе совершали секретные операции в России. Мы очень сдружились.
  — Ты с ней спал?
  — У нас были не того рода отношения. Отношения профессиональные.
  Джемайма была заинтригована.
  — Ты хочешь сказать, что она была проституткой?
  — Нет, конечно! Она была секретным агентом. Таким же, как я.
  — А с проститутками ты когда-нибудь спал?
  — Нет.
  — А Кеннет спал! С двумя сразу. С двух разных концов.
  «Каких еще концов? — подумал Пим, ощущая, как закипает в нем негодование. — Я герой необъявленной войны, а она рассуждает со мной о сексе!» В отчаянии он накатал двенадцатистраничное послание Белинде, в котором признавался ей в платонической любви, но к тому времени, как пришел от нее ответ, он забыл, чем был этот ответ вызван. Иногда Джемайма заходила к нему без приглашения, запросто, ненакрашенная и с волосами, скромно зачесанными за уши. Она кидалась на его кровать и, лежа на животе, читала Джейн Остин, болтая в воздухе голыми ногами и и позевывая.
  — Можешь погладить меня под юбкой, если хочешь, — однажды сказала она ему.
  — Спасибо, мне так хорошо, — ответил Пим.
  Не смея больше ее беспокоить, он пересел в кресло и читал «Хрестоматию по древнегерманской литературе» до тех пор, пока она не скорчила гримасу и не ушла. Некоторое время после этого она к нему не заходила. Он постоянно сталкивался с ней в кинотеатрах, которых в Оксфорде насчитывалось семь, так что на обход их тратилась целая неделя. Каждый раз она была с новым кавалером, а однажды, в подражание брату, сразу с двумя. За это время один раз ее навестила Белинда, предупредившая Пима, что вынуждена будет сторониться его, иначе это будет нехорошо по отношению к Джем. Желание Пима понравиться Джемайме достигло к тому времени небывалых размеров. Он трапезничал в одиночестве и выглядел так, словно его донимала бессонница, но она по-прежнему была неуловима. Как-то вечером, проходя мимо кирпичной ограды, он намеренно до крови ободрал об нее руку, после чего поспешил на Мертон-стрит, в фешенебельную квартиру Джемаймы, где застал ее перед электрическим камином — она сушила свои длинные волосы.
  — С кем это ты подрался? — спросила она, прижигая ему руку йодом.
  — Есть вещи, о которых я не могу говорить.
  — Если бы я была мужчиной, — сказала она, — я бы не тратила сил ни на какие драки. Я не играла бы в регби, я не занималась бы боксом, я не стала бы выполнять шпионские задания. Даже верхом бы я не ездила. Я экономила бы все силы, какие только можно, и только трахалась бы, трахалась и трахалась с утра до вечера.
  Пим ушел от нее, вновь возмущенный легкомыслием тех, кто не умеет понять его высокое предназначение.
  «Дорогая Бел,
  неужели ты не можешь чем-нибудь помочь Джемайме? Мне просто больно видеть, как она погибает!»
  * * *
  Знал ли Пим, что искушает Господа Бога? Разумеется, сейчас, в эту ветреную ночь, когда море так шумит, а я пытаюсь писать обо всем этом, хотя с тех пор прошло столько лет, я это знаю. Кого же как не Создателя искушал он, плетя свои глупые басни? Пим сам накликал на себя свою судьбу, и это так же точно, как если б он помнил это в своих молитвах, а Бог внял им, как он это часто делает, заготовив приманку, видимую всякому глазу, даже ангельскому, — божественный отклик ждал его в каморке швейцара, когда он спустился туда, узнать, кто любит его и помнит о нем в это субботнее утро перед завтраком.
  Вот оно! Письмо в голубом конверте! Неужели от Джемаймы — или же от добродетельной Белинды, подруги Джемаймы? Может быть, от Лаладжа — или от Полли, от Пруденс, от Анны? Нет, Джек, все они были ни при чем. Письмо это, как и большинство дурных вещей, было от вас. Вы писали Пиму из Омана, из разведывательных частей миротворческого корпуса, хотя марка была истинно британской и на конверте значилось: «Уайтхолл», потому что письмо прибыло в Англию специальной почтой.
  «Мой дорогой Магнус,
  как ты поймешь из первых же строк письма, я оставил бернскую круговерть ради жизни более суровой, потому что в настоящее время я прикомандирован к военной миссии, что придает моему здесь пребыванию дополнительный интерес. Деятельности на благо церкви я все же продолжаю уделять время, и надо признаться, что некоторые арабы здесь — отличные певчие. Тебе я пишу по двум причинам:
  1) Пожелать тебе всяческих успехов в занятиях и заверить тебя в том, что успехи эти меня весьма интересуют.
  2) Обобщить тебе, что я передал твои координаты в сестринскую церковную общину в Англии, узнав, что им не хватает теноров. Так что, если случится, что к тебе обратится парень по имени Роб Гонт, отрекомендовавшись моим другом, я надеюсь, ты разрешишь ему ради нашей дружбы угостить тебя в баре и развлечь интересной беседой. Между прочим, он в чине подполковника и командора».
  Ждать Пиму пришлось недолго, хотя каждая минута после этого ему казалась вечностью. В следующий вторник, вернувшись с важной консультации по теории аблаута, он нашел поджидавший его второй конверт. Этот конверт был бурый, толстый, такой в последующие годы мне больше не попадался. Бумага была полосатой, что делало ее похожей на рифленый картон, хотя поверхность была маслянисто-гладкой. На оборотной стороне не было ни имени, ни адреса отправителя, даже изготовитель конвертов не указывался. Зато имя и адрес Пима были безукоризненно четко отпечатаны на машинке, проштемпелеван конверт был точно по центру, и, когда в безопасности своей комнаты он стал вскрывать конверт, обнаружилось, что склеивает его прорезиненная лента, пахнущая какой-то кислотой и состоящая из липких нитей, как жевательная резинка. Внутри находился один-единственный белый листок плотной бумаги, не столько сложенный, сколько разглаженный. Когда он разворачивал листок, великому разведчику сразу же бросилось в глаза отсутствие водяных знаков. Шрифт был крупным, словно письмо предназначалось близорукому, строчки шли идеально ровно.
  «Почтовый ящик 777
  Военное министерство
  Уайтхолл
  
  Дорогой Пим,
  наш общий друг Джек рассказал мне о Вас много лестного, и я был бы очень рад возможности познакомиться с Вами, и обсудить важные и представляющие взаимный интерес вопросы, в разрешении которых Вы можете быть нам крайне полезны. К несчастью, в настоящий момент я чрезмерно загружен работой и к тому времени, когда Вы получите это письмо, буду находиться в командировке за границей. Поэтому, пока суд да дело, я бы хотел предложить Вам встретиться с моим коллегой, который в следующий понедельник как раз будет в Ваших краях. Если Вы согласны, то почему бы Вам, сев на автобус до Берфорда, не подъехать к пивной „Монмаут“ часам к двенадцати? Чтобы вам легче было узнать друг друга, при себе у него будет „Ален Куотермейн“ Райдера Хаггарда, а Вам я рекомендую запастись номером „Файнэншл таймс“, который печатается на розовой бумаге. Зовут его Майкл. Как и Джек, он отличный вояка, в чем-то подобный воину Михаилу Архангелу. Не сомневаюсь, что вы понравитесь друг другу.
  С наилучшими пожеланиями
  искренне ваш
  Р. Гонт, подполковник в отставке, Королевская Академия».
  Следующие пять дней Пим не мог работать. Он блуждал по закоулкам городка, путая следы, когда ему казалось, что за ним следят. Он купил перочинный ножик и упражнялся в метании его в ствол дерева, пока не сломалось лезвие. Он составил завещание и отослал его Белинде. К себе он входил с оглядкой и, прежде чем подняться или спуститься по лестнице, сперва прислушивался, нет ли каких-нибудь подозрительных звуков. А где ему прятать секретные письма? Подражая чему-то, вычитанному из книг, он вырвал середину новехонького «Этимологического словаря» Клюге, чтобы в образовавшемся тайнике прятать письма. С тех пор стоило ему возвратиться домой после очередной вылазки, и взгляд его как магнитом притягивал распотрошенный словарь. Чтобы купить экземпляр «Файнэншл таймс», не привлекая внимания, он проделал путь пешком до самого Литлмора, но на деревенской почте слыхом не слыхивали о такой газете. Когда он вернулся, все было уже закрыто. После бессонной ночи он, чуть ли не на рассвете, пока все еще спали, совершил набег на читальню младшекурсников и выкрал там с полки старый номер.
  Утром в будни в Берфорд отходило два автобуса, но второй оставлял ему лишь 20 минут на то, чтобы разыскать там пивную «Монмаут», поэтому сел он на первый автобус и прибыл в Берфорд в 9.40 лишь за тем, чтобы удостовериться, что автобус останавливается возле самых дверей «Монмаута». Яркая вывеска пивной в его перевозбужденном и настороженном состоянии показалась ему чуть ли не покушением на национальную безопасность, и для начала он прошел мимо, стараясь не смотреть на вывеску. Остаток утра полз медленно, словно налитый свинцовой тяжестью. К 11 часам его записная книжка была испещрена пометками с указанием номеров всех машин, припаркованных в Берфорде, и всех подозрительных прохожих. Без двух минут двенадцать, когда он послушно уселся в баре, его вдруг охватила паника — в «Монмауте» ли он находится или это «Золотой фазан»? А может быть, полковник Гонт назвал «Зимнюю сказку»? Подогреваемые жарким огнем воспламененного воображения все эти сомнения представляли собой пугающее варево. Он бросился наружу и украдкой прочитал вывеску, а потом поспешил в мужскую уборную при выходе, чтобы кинуть себе в лицо пригоршю холодной воды. Стоя у писсуаров, он услышал пуканье и различил сбоку от себя коренастую фигуру в ярко-синем моряцком плаще. Тело незнакомца покачивалось из стороны в сторону, глаза были страдальчески возведены к потолку. На какой-то кошмарный миг Пиму показалось, что незнакомец сейчас рухнет подстреленный, но он тут же понял, что судорожные эти телодвижения вызваны желанием удержать под мышкой толстый книжный том. Забыв, зачем он зашел в уборную, Пим застегнулся, выскочил в бар и, положив на стойку «Файнэншл таймс», заказал себе кружку горького пива.
  — Наливай сразу две для ровного счета, слышишь, старина? — сказал веселый мужской голос, обращаясь к бармену. — Дядюшка приехал. — А потом: — Как поживаете? Что, если нам устроиться в уголке? Не забудьте газету.
  Не стану подробно пересказывать, как шло это сватовство, Джек. Когда двое решаются вместе лечь в постель, все, что этому предшествует, обычно скорее вопрос формы, нежели сущности. К тому же я уже и не очень ясно помню, какие мы придумывали себе предлоги и оправдания, ибо Майкл был человек сдержанный и немногословный, проведший немало лет в море, и потому редкие блестки практической философии вырывались из него, как пар из пароходного гудка, преимущественно когда он вытирал губы клетчатым носовым платком.
  — Кто-то же должен и нужники чистить, и прочую грязную работу выполнять, ведь правда же, парень? Стрелять так стрелять, если мы не желаем, чтобы всякие подонки растащили палубу на щепки прямо из-под наших ног, а мы этого не желаем, я уж — по крайней мере! — Это негромкое выражение жизненного кредо Майкл тут же потопил в щедром глотке пива.
  Майкл был первым из ваших представителей, Джек, поэтому справедливо будет уделить ему некоторое внимание. После Майкла, помнится, был Дэвид, после Дэвида — Ален, а после Алена я уже и позабыл. Пиму все они казались настоящими архангелами, рыцарями без страха и упрека, а если он и замечал в ком-нибудь из них недостаток, то относил это тоже к особо хитрым проявлениям конспирации. Теперь-то уж я раскусил этих бедняг и понимаю, кем были они на самом деле — выходцами из немалой семьи британского пролетариата, чьим поприщем могли стать как тайная полиция, так и автомобильные клубы, равно как и получение благотворительных подачек со стороны более обеспеченных. Но людьми они были вовсе не плохими. Не лишенными представлений о чести. Не глупыми. Но из тех, кто угрозу их классовому благополучию воспринимает как угрозу существованию Англии вообще, а различить и размежевать эти два понятия попросту не в силах. Люди скромные, практичные, аккуратно оплачивающие счета, аккуратно получающие жалованье, и люди, за чьей болтовней угадывались опыт и здравомыслие, что и располагало к ним их подручных агентов. Втайне питавшие те же иллюзии, что гнездились в сердце Пима, они нуждались в помощниках, дабы воплотить эти иллюзии в жизнь. Люди беспокойные и озабоченные, от которых несло едой из дешевых забегаловок и клубным пуншем, они имели привычку прежде чем заплатить по счету, поглядеть по сторонам, словно в поисках иного, лучшего способа существования. И Пим, передаваемый ими по очереди от одного к другому, из кожи вон лез, стараясь выказать им почтение и преданность. Он верил в них, он развлекал их забавными историями из своего постоянно расширявшегося репертуара. Он всячески пытался им угодить и не дать им соскучиться. А напоследок, в качестве последнего «прости», он приберегал информацию, которую они должны были передать старшим, что-нибудь самое интересное, и он не смущался даже тем, что порой ему приходилось это «интересное» выдумывать.
  — Как поживает полковник? — рискнул он однажды осведомиться, вспомнив с некоторым опозданием, что официально Майкл все еще остается для него доверенным лицом и заместителем полковника Гонта.
  — Лично я, старина, таких вопросов ему не задаю, — ответил Майкл и, к удивлению Пима, прищелкнул пальцами, издав звук, каким подзывают собаку.
  Был ли полковник Гонт реально существующим лицом? Пим так с ним и не встречался, и позже, когда положение его упрочилось настолько, что он уже мог задавать подобные вопросы, никто из тех, кого он расспрашивал, о полковнике не слыхал.
  * * *
  Теперь бурые конверты идут густой непрерывной чередой — дважды или трижды в неделю. Привратник колледжа так к ним привык, что сует их в щель почтового ящика Пима, даже не читая адреса, а Пиму, чтобы было куда их складывать, приходится выдрать середину еще одного словаря. В конвертах присылаются инструкции, а иногда и небольшие суммы денег, которые Майкл называют его «трудовыми». Но расходы, которых требует проведение операций, намного превышают эти суммы и приближаются к сногсшибательной цифре в 20 фунтов: угощение секретаря Гегелевского общества — 7 фунтов 9 пенсов, взнос в фонд «За мир в Корее» — 5 шиллингов, бутылка шерри для собрания Общества культурных связей с СССР — 14 шиллингов, поездка в Кембридж с дружественным визитом к соратникам — членам местного союза плюс выпивка — 1 фунт 15 шиллингов 9 пенсов. Сперва Пим стеснялся просить, чтобы ему возместили эти расходы, думая, что хозяева рассердятся на него за такие непомерные траты. Полковник найдет кого-нибудь подешевле или же пощедрее, кого-нибудь из тех, кто твердо знает: заговаривать о деньгах — это не по-джентльменски. Но постепенно он приходит к пониманию, что траты его не только не повод его хозяевам сердиться, но наоборот, — доказательство его усердия.
  «Дорогой мой старый друг номер Одиннадцать, —
  писал Майкл, придерживаясь раз высказанного им самим правила избегать имен на тот случай, если письмо попадет во вражеские руки. — Спасибо за выполнение задания № 8, как всегда безукоризненное. Я взял на себя смелость передать твое сообщение о последней спевке нашему главному наверху, и я никогда еще не видел, чтобы старикан так хохотал — совершенно по-детски. Блестящее и содержательнейшее сообщение, дорогой мой; и он даже порекомендовал ознакомить Верховного с докладом такого усердного сотрудника. А теперь, как всегда, о делах практических.
  1) Уверен ли ты, что фамилия нашего уважаемого казначея пишется через „з“? В кадастровой книге есть упоминание о неком Абрахаме С., математике, окончившем Манчестерскую классическую школу. Кандидатура подходящая, но пишется он, вне всякого сомнения, через „с“ (хотя следует учесть возможность для такого джентльмена писаться по-разному). Как говорится, не насилуй события, но, если Госпожа Удача улыбнется тебе, дай нам знать.
  2) Будь добр, склони свой острый слух к толкам и пересудам вокруг наших храбрых шотландцев, собирающихся послать в июле делегацию на фестиваль молодежи в Сараево. Властей почему-то начинает беспокоить кое-кто из джентльменов, охотно принимающих от государства большие стипендии лишь затем, чтобы кутить за границей, понося это государство.
  3) Что же до нашего выдающегося заезжего певца из университета города Лидса, выступавшего перед кланом 1 марта, приглядись и прислушайся к его верной супруге Магдалене (Господь да пребудет с нами!), которая, по общему мнению, в музыкальности не уступает своему старику, но предпочитает не высовываться из-за особенностей своей сдержанной натуры ученого. С нетерпением ждем твоих соображений по этому поводу…»
  * * *
  Зачем Пим делал это, Том? Это был его собственный выбор. Его собственная жизнь. Никем ему не навязанная. Когда угодно он мог заорать «нет!» и тем удивить себя самого. Но этого не произошло. Он попал в эту трясину, а после все было уже кончено и предопределено навеки. Зачем пренебрегать предопределением и удачей, спросите вы, счастливой наружностью, покладистым характером и природным добросердечием, коль скоро всему этому можно было найти хорошее применение? Зачем называть своими друзьями группу унылых и угрюмых людей чуждого происхождения и мировоззрения, втираться к ним в доверие, расточая улыбки, и всячески стараться быть им полезным — ведь никакого блеска и привлекательности в университетских левых к тому времени не осталось — поверь мне: Берлин и Корея навсегда покончили с этим — неужто лишь затем, чтоб иметь возможность предавать? Зачем просиживать целые ночи в пивных в обществе хмурых провинциальных девиц, глядящих на тебя исподлобья и щелкающих орешки, не имеющих себе равных в вопросах политэкономии, и, выворачиваясь наизнанку, усваивать их мировоззрение, и губить здоровье дымом дешевых сигарет, с яростной готовностью соглашаясь с тем, что все приятное в жизни есть стыд и позор? Зачем разыгрывать с ними преподобного Мерго, разрешая им глумиться над твоим буржуазным происхождением, унижаясь, радуясь их порицанию и так и не добиваясь отпущения грехов? — неужели лишь затем, чтобы после кинуться и одним махом перевесить чашу весов серией не совсем точных докладных обо всех событиях прошедшей ночи? Мне ли не знать! Я делал это сам и заставлял делать других, всегда будучи изумительно последовательным и убедительным в своих доводах. Во имя Англии. Чтобы свободный мир ночами мог спокойно почивать в своей постели в то время, как тайная стража хранит его и грубо, по-солдатски заботится о нем. Во имя любви. Чтобы считаться хорошим парнем и хорошим солдатом.
  Фамилия Эйби Зиглера (как бы она ни писалась — через «з» или через «с») маячила, четко выделяясь заглавными буквами на каждом левацком плакате или бюллетене, развешиваемом в университетском общежитии. Эйби был долговязым и прокопченным трубочным дымом сексуальным маньяком, помешанным на собственной популярности. Единственной его мечтой в жизни было добиться того, чтобы его заметили, и редевшие ряды леваков он посчитал самой легкой дорогой к этой цели. Существовали десятки безболезненных способов, какими Майкл и его люди могли получить сведения об Эйби, но им надо было использовать Пима. Великому шпиону пришлось пешком проделать весь путь до Манчестера лишь за тем, чтобы отыскать фамилию Зиглера (или же Сиглера) в телефонном справочнике. Это было его первое крупное задание, а там пошло и пошло. «Это не предательство, — твердил он себе, уже барахтаясь в Майкловых сетях, — это нужное дело. Эти оголтелые парни и девушки в шарфах с обозначением колледжей и смешным провинциальным выговором, которые называют меня „наш буржуйский дружок“ и хотят разрушить общественный порядок собственной страны».
  Во имя своей родной страны, как бы сам он это ни называл, Пим отправлял конверты и запоминал адреса, распоряжался на сходках и собраниях, шагал в невеселых уличных процессиях, а после записывал имена участников. Во имя родной страны он не гнушался никакой лакейской работой, лишь бы заслужить похвалу. Во имя своей страны или же во имя любви и ради майклов он допоздна простаивал на перекрестках, навязывая неудобочитаемые марксистские брошюры прохожим, которые в ответ лишь советовали ему лучше отправляться в постель. Неразошедшиеся экземпляры он кидал в сточную канаву, а в партийную кассу вносил собственные деньги, так как гордость не позволяла ему просить денег у майклов. И если время от времени, когда он засиживался допоздна за своими скрупулезными докладными о действиях потенциальных революционеров, перед глазами его внезапно возникала тень Акселя и в ушах раздавался его крик: «Пим, подонок, где ты там прячешься?» Пим всегда мог отогнать его хитрым соединением собственной логики с логикой майклов: «Хоть ты и был моим другом, ты враг моей страны. Ты вредный элемент. У тебя не было паспорта. Извини».
  * * *
  — Какого черта ты якшаешься с этими красными? — спросил однажды Сефтон Бойд ленивым сонным голосом: он лежал, уткнувшись лицом в траву. Они отправились на его спортивном автомобиле позавтракать в Годстоу и валялись теперь на лугу, над плотиной.
  — Кто-то говорил мне, что видел тебя на собраниях некой группы. Ты произносил там сногсшибательную речь, громя безумцев-поджигателей войны. Откуда взялась еще эта группа?
  — Это дискуссионный клуб под председательством Дж.-Д. Коула. Ориентируется на социалистическую перспективу.
  — Они педерасты?
  — Вот уж не знаю!
  — Лучше ориентируйся на что-нибудь другое. А еще я видел твое имя на плакате Секретарь социалистического клуба колледжа. Мне казалось, что тебе больше подходит «Грид».
  — Хочу узнать все стороны жизни, — сказал Пим.
  — Но они не есть все стороны жизни. Все стороны — это мы. А они — это лишь одна сторона. Заграбастали пол-Европы, мразь этакая, пробы ставить негде! Уж поверь мне.
  — Я делаю это ради моей страны, — сказал Пим. — Это секретное задание.
  — Чушь, — сказал Сефтон Бойд.
  — Нет, это правда. Каждую неделю мне шлют инструкции из Лондона. Я нахожусь на секретной службе.
  — Точно так же, как в школе Гримбла ты был немецким агентом. А у Уиллоу — родственником Гиммлера. Так же, как ты трахался с женой Уиллоу, а твой отец был адъютантом Уинстона Черчилля.
  Наконец настал день, долго предвкушаемый и не раз откладываемый, когда Майкл пригласил Пима к себе, чтобы познакомить с домашними. «Влюбчива до чертиков, — предупредил его Майкл, говоря о своей супруге. — Гляди в оба и будь начеку. Пощады не жди». Миссис Майкл оказалась рано увядшей, с жадным взглядом женщиной в юбке с разрезом и блузке, глубокое декольте которой обнажало малоаппетитную грудь. Пока муж ее был чем-то занят в сарае, где он, видимо, проводил большую часть времени, Пим неумело мешал тесто для йоркширского пудинга и отражал ее атаки, когда она набрасывалась на него с поцелуями, так что под конец был вынужден укрыться с детьми на лужайке. Потом пошел дождь, и он увел детей в гостиную. Играя с ними, он оградил себя тем самым от нападения.
  — Магнус, как инициалы вашего отца? — повелительным тоном задала от дверей вопрос миссис Майкл. Я помню ее голос и тон — вопросительно-сварливый. Она как будто осуждала меня за то, что я вместо того, чтобы наслаждаться ее ласками, поедал жадно шоколад.
  — Р.Т., — ответил Пим.
  В руках у нее была воскресная газета.
  — Тут говорится, что Р. Т. Пим баллотируется как кандидат либеральной партии от округа Северный Галворт Его называют филантропом и пишут, что он агент по про даже недвижимости. Ведь это не может быть однофамилец, правда?
  Пим взял у нее газету.
  — Нет, — согласился он, глядя на портрет Рика с рыжим сеттером. — Не может.
  — Только вы должны были сказать нам. То есть что вы очень богаты и не нам чета. Я и так знала, но такая вещь — это ведь жутко интересно и необычно для нашего круга.
  Вне себя от дурных предчувствий, Пим вернулся в Оксфорд, где заставил себя прочесть, вернее, проглядеть четыре последних письма от Рика, которые он бросил в нераспечатанных конвертах в ящик письменного стола, рядом с акселевским Гриммельсгаузеном и неоплаченными счетами.
  * * *
  Пятидесятитрехлетнего Пима в его халате из верблюжьей шерсти бил озноб. Неожиданно, как это подчас бывает, его охватила бестемпературная лихорадка. Едва проснувшись, он принялся писать и писал долго, на что указывала его отросшая щетина. Легкий озноб превратился в дрожь. Мускулы шеи и ляжек корежили судорожные подергивания. Потом он начал чихать. Первый залп был долгим, меланхолическим. Второй был как бы ответным. «Они борются за меня, — думал он, — парни хорошие и парни плохие устроили перестрелку внутри меня. Апчхи! О Боже ты мой! Апчхи! О Господи, прости его, ибо он не ведал, что творил!»
  Он поднялся и, зажимая рот рукой, другой зажег газовую горелку. Обхватив себя руками, он, как заключенный в камере, начал мерить шагами комнату, на каждом шагу припадая на колени. От угла ковра мисс Даббер он сделал десять шагов, потом, повернув под прямым углом, сделал восемь шагов. Остановившись, он оглядел получившийся прямоугольник. «Как это вытерпел Рик? — спросил он себя. — Как вытерпел Аксель?» Он поднял руки, сравнивая ширину каморки и обхват рук. «Господи, — вслух прошептал он. — Я еле-еле помещаюсь здесь».
  Взяв свой окованный металлом и так и не открытый чемоданчик, он оттащил его к огню и сел там, насупив брови; глаза Пима поблескивали в отсветах пламени в то время, как озноб колотил его все сильнее. «Рику следовало умереть тогда, когда я убил его». Пим прошептал эти слова вслух, не побоявшись вслушаться в их звучание. Вернувшись к письменному столу, он опять взялся за перо. Каждая написанная строка отступает, выстраиваясь позади. Сделать это раз и навсегда и умереть. Он начал записывать строки, и улыбка вернулась к нему. «Любовь — это то, что можно предать, — подумал он. — Предательство возможно лишь тогда, когда любишь».
  * * *
  Мэри тоже молилась. Она стояла, преклонив колени и устремив взгляд в черноту между ладонями, на школьной подушке для молитв, молилась, чтобы очутиться не в школе, а в их старой саксонской усадебной церкви в Плаше, охраняемой с двух сторон коленопреклоненными отцом и братом, и внимать страстным возгласам полковника и Его преподобия викария Высокой англиканской церкви, так усердно громыхавшего кадильницей, что она звенела, как церковный колокол. Или стоять на коленях в ночной рубашке возле постели у себя в комнате и молиться о том, чтобы ее оставили дома и никогда больше не отправляли в школу. Но сколько бы она ни молилась и ни просила Всевышнего, она понимала, что не может быть в другом месте, кроме того, где она находится, а находится она в английской церкви Вены, куда приходит каждую среду к ранней обедне в обычной компании других набожных и активных христиан, возглавляемой женой английского посла и женой американского посланника, вместе с Кэролайн Ламсден, Би Ледерер, тяжелой артиллерией из голландцев, норвежцев и мелкой шушеры — немцев из находящегося поблизости германского посольства. Фергюс и Джорджи маячат на задней скамейке, рука об руку, так что ни единой набожной мысли не протиснуться между ними, а в школе нахожусь вовсе не я, в ней находится Том, и вовсе не Господь Бог, а Магнус всеведущ, хоть и невидим, и определяет наши судьбы. И поэтому Магнус, подонок несчастный, если есть правда на свете, сделай это ради меня, пожалуйста, снизойди, появись из горних сфер, научи меня в неизреченной благости и мудрости своей — только одному, но без лжи и утайки: как мне сейчас быть с этим твоим старым приятелем с крикетной площадки на Корфу, который сидит, не молясь, на той же скамейке, что и я, через проход — тщедушный, сутулый и узкоплечий, с седоватыми усами, в точности такой, каким описал его Том, вплоть до сеточки мелких морщинок вокруг глаз, такие морщинки образуются от смеха, — вплоть до серого плаща, накинутого на плечи наподобие пелерины. И это не первое появление серого ангела и не второе. Это его третье, и самое внушительное, появление за последние два дня, и каждый раз я бездействовала и чувствовала, как он еще на шаг приближается ко мне, и, если ты не вернешься немедленно и не научишь меня, как мне быть, ты можешь потом обнаружить нас вместе в постели, ведь, в конце концов, ты же сам в Берлине уверял меня, что для того, чтоб снять напряжение и разрушить социальные преграды, нет ничего лучше, чем часок секса.
  Джайлс Мэриот, капеллан, пригласил всех чистых сердцем и смиренных помыслами, исполнившись верой, приблизиться к нему. Мэри встала, одернула юбку и направилась по проходу. Перед ней шли Кэролайн Ламдсден с мужем, но, согласно обряду, обмениваться приветствиями надо было не до, а после причастия. Джорджи и Фергюс не шелохнулись на своей скамейке, высокомерно отвергнув возможность пожертвовать агностицизмом и укрыться в убежище веры. «А может быть, они просто не знают, что надо делать», — подумала Мэри. Прижав руки к подбородку и наклонив голову, она опять принялась молиться. О Боже! О Магнус! О Джек, научи меня, как мне быть дальше! Он стоит позади, в шаге от меня, я чувствую, как пахнет от него сигарным дымом. Том заметил и это. «Он курит сигареты, мам, такие маленькие, те, что папа курил, когда бросал свои сигареты». И он прихрамывал, когда пробирался вдоль своей скамейки. И прихрамывал, двигаясь по проходу. Следом за Мэри шли десятки людей, в том числе супруга посла и ее прыщавая дочка и стайка американцев. Но хромой — это все же хромой, и добрые христиане при виде такого увечья приостанавливаются и с улыбкой пропускают вперед калеку, и вот он уже у нее за спиной, объект всеобщих благодеяний. И каждый раз, когда стоящие в очереди люди делают шаг, приближаясь к алтарю, он прихрамывает так доверительно, словно еще минутка, и он шлепнет меня по заднице. Ни разу еще хромота не казалась Мэри столь явной, столь вопиюще наглой. Веселый взгляд жег ей затылок, и с приближением таинства лицо ее начинало гореть. Возле алтаря, прежде чем отправиться на место, преклонила колени Дженни Форбс, жена служащего из корпуса администрации. И правильно сделала, если учесть, что она творит с новым молодым архивариусом. Мэри благодарно шагнула вперед и встала на колени, заступив на место Дженни. «Отлипни от моей спины, ты, мерзавец, оставайся на месте». Мерзавец так и сделал, но слова, которые он тихонько пробормотал ей вслед, отдались у нее в ушах, прогремев, как удар грома: «Могу помочь отыскать его. Я пошлю донесение в штаб».
  И тут же мощным хором в ней зазвучали вопросы: «Каким образом пошлет? Донесение о чем? Чтобы показать ей ее предательство? Чтобы объяснить ей самой, почему, возвращаясь с дамского конкурса булочек, она не указала на него пальцем, не бросила ему в лицо обвинение, когда он улыбнулся ей через улицу? Почему она не крикнула: „Арестуйте этого человека!“, хотя Фергюс с Джорджи парковались шагах в сорока от дверей, откуда он вынырнул — веселый и беззаботный, совершенно не похожий на мерзавца и хулигана? Или после, когда он появился метрах в шести от нее в швабском супермаркете».
  Джайлс Мэриот глядел на нее в замешательстве, не понимая, почему она не берет второй раз протягиваемое ей тело Христово. Жестом, привычным с детства, Мэри поспешно сложила ладони правую поверх левой, крестом. Он положил ей на ладонь облатку. Она поднесла ее к губам и почувствовала, что облатка сначала не лезет в рот, а потом не проглатывается, лежит как деревяшка на пересохшем языке. «Нет, я недостойна, — горестно подумала она, ожидая, пока поднесут чашу. — Это истинная правда. Недостойна подойти к престолу Твоему и любому другому престолу! Каждый раз, как только я отказываюсь изобличить его, я совершаю еще одно предательство. Он искушает меня, и я всем своим существом устремляюсь к нему. Он влечет меня к себе, и я говорю: „Да, я готова“. Говорю: „Я приду к тебе ради Магнуса и ради моего ребенка. Я приду к тебе, если ты ясность, будь ты даже самим злом, потому что мне нужен свет, любой свет — ведь я бьюсь как рыба об лед во тьме. Приду к тебе потому, что ты другая сторона Магнуса и, значит, другая сторона меня“».
  Возвращаясь на свое место, она перехватила взгляд Би Ледерер. Они обменялись благочестивыми улыбками.
  11
  Подобных дополнительных выборов, Том, никогда еще не было, как и вообще подобных выборов. Мы рождаемся, женимся, разводимся, умираем. И где-то попутно, если представляется случай, мы становимся кандидатами либеральной партии от древней земли, от заселенного рыбаками и ткачами округа, называемого Северный Галворт и расположенного в глухих топях Восточной Англии. Если вам не посчастливилось баллотироваться самому, вам остается бросить все, начиная от хитросплетений теории научного коммунизма и кончая незрелыми попытками сексуальных исследований, и поспешить на помощь отцу в час уготованного ему величайшего испытания и, дрожа на ледяных лестничных ступенях во имя него, используя все приемы, которым он вас обучил, чаровать пожилых леди и тем добывать ему новые голоса, и стараться изо всех сил, уверяя весь мир через громкоговоритель, что такого молодца, как ваш отец, еще поискать и как они останутся довольны, и давать голову на отсечение, и искренне верить в то, что, лишь только окончатся выборы, вы посвятите жизнь рабочему классу и станете в его ряды, куда всегда стремились всей душой, к корням, откуда мы произрастаем, о чем свидетельствует ваша тайная, но стойкая защита интересов рабочих в годы студенчества, когда складывается характер.
  Пим прибыл в середине зимы, и зима до сих пор еще не кончилась, потому что я пока не возвращался, не посмел вернуться. Все тот же снег застилает болота и топи, и коченеют, примерзая к пепельному фламандскому небу, донкихотовы мельницы. И те же островерхие городские крыши маячат в приморской дали, а брейгелевские лица наших избирателей все так же розовеют от возбуждения, как розовели они три десятилетия тому назад. Кортеж нашего кандидата под водительством извечного либерала Кадлава, плюс его драгоценный груз, по-прежнему совершает свое появление то в пропахших мелом школьных классах, то в натопленных керосинками общественных залах и по-прежнему скользит и спотыкается на разбитых деревенских дорогах, в то время как Наш Кандидат, храня задумчивость, преодолевает очередную топь, а Сильвия и майор Максуэл Кэвендиш вполголоса переругиваются, склонившись над картой. В моей памяти эта избирательная кампания осталась полным драматизма представлением театра политического абсурда. В ней запечатлелось, как движемся мы через снега и болота по направлению к внушительному зданию зала мэрии, снятому, вопреки советам тех, кто уверял, что мы никогда не заполним этот зал, но мы его заполнили для последнего выступления Нашего Кандидата. И тут внезапно комедия прекращается. Маски и шуты в бубенчиках с шумом и криками кидаются на сцену, а Господь Бог одним вопросом предъявляет счет за все наши удовольствия вплоть до этого дня.
  * * *
  Доказательства, Том. Факты.
  Вот желтая шелковая розочка Рика, которая была у него в петлице в тот знаменательный вечер. Соорудил ее для него тот же незадачливый портной, что делал ему обычно вымпелы для скачек. Вот разворот вышедшего на следующий день «Галвортского вестника» Прочти его сам. «Кандидат защищает свою честь, призывая избирателей Северного Галворта самим судить обо всем» Видишь фотографию сцены с сияющими трубами органа и затейливо вьющимися лесенками? Не хватает только Мейкписа Уотермастера. Видишь дедушку, Том? Вот он, в середине, яростно жестикулирует в лучах юпитеров, а папа твой, со сбившимся на сторону вихром, застенчиво выглядывает у него из-за плеча. Слышишь ты громовую, исполненную священного пафоса речь, сотрясающую своды? Пим знает наизусть каждое слово этой речи, каждый выразительный жест и каждую интонацию Рик говорит о себе как о честном дельце, который посвятил свою жизнь, «все время, что будет мне отпущено Провидением и которое вы, по мудрости своей, соблаговолите мне дать», служению своим избирателям, после чего по прошествии примерно пяти секунд следует жест — такой, как будто он отсекает головы не верящих ему. Пальцы сжаты и чуть-чуть вывернуты, как он это обычно делает. Он говорит нам, что он смиренный христианин, отец, человек прямой и откровенный, что он намеревается избавить округ Северного Галворта от двойной ереси — классического консерватизма и откровенного социализма, хотя в ораторском пылу своем он, характеризуя эти понятия, несколько путается в определениях. Равно ненавидит он и всевозможные излишества. От них его с души воротит. Теперь следует положительная часть программы. Положительность ее подчеркивает голосом. Выбрав в парламент Рика, Северный Галворт встанет на путь, ведущий к Возрождению, являвшемуся жителям лишь в мечтах. Замерший промысел сельди оживится. Находящаяся в упадке текстильная промышленность пойдет вперед семимильными шагами. Сельские хозяева, избавившись от опеки бюрократов-социалистов, обеспечат себе неслыханное процветание. Хиреющие железные дороги и водные артерии счастливо избегнут всех язв, сопряженных с промышленной революцией. Улицы преобразятся. Сбережения престарелых будут защищены законом, мужское население будет избавлено от позорного призыва на воинскую службу. С жестокостью налогов будет покончено, как покончено будет и со всеми прочими несправедливостями, перечисленными в программе либералов, прочтенной Риком лишь отчасти, но вера в которую остается у него незыблемой.
  Все идет как положено, но сегодня выступление заключительное, и Рик придумал кое-что особое. Он дерзко поворачивается спиной к избирателям и обращается к верным своим союзникам, выстроившимся позади него на трибуне. Сейчас он произнесет слова благодарности. Следи. «Прежде всего, моя дорогая Сильвия, без которой невозможно чего-либо достичь, — спасибо, Сильвия, спасибо! Поаплодируем же от всей души Сильвии, моей королеве!» Избиратели азартно откликаются на это предложение. Сильвия изображает очаровательную улыбку — умение, за которое ее и держат. Пим ожидает, что следующим будет он, но не тут-то было. В голубых глазах Рика появляется стальной отлив, напыщенная речь становится звучнее, взволнованнее. Фразы следуют короткие, но хлесткие. Он благодарит председателя, главу галвортских либералов и его «очаровательнейшую» супругу: «Марджори, милая, не стесняйтесь, покажитесь публике». Он благодарит нашего бедного скептика — руководителя избирательной кампании, Дональда Как-бишь-его-там (свериться с бумажкой), — появление кандидата и его людей ввергло его в состояние мрака и подавленности, от которого только сегодня вечером он начинает избавляться. Он благодарит нашего транспортного агента, леди такую-то, с которой мистер Маспоул, кажется, нашел общий язык в билльярдной, и мисс такую-то, позаботившуюся о том, чтобы Ваш Кандидат не опоздал ни на одно собрание и ни на один митинг, хотя Морри Вашингтон может свидетельствовать о том, что не опоздать с такой интересной спутницей весьма непросто (смех). Он не забывает ни об одном «храбром и верном моем помощнике». Морри и Сид криво ухмыляются из заднего ряда, как убийцы, отпущенные на поруки, а мистер Маспоул и майор Кэвендиш предпочитают хмуро глядеть исподлобья. Вот это все на фотографии, Том, можешь сам убедиться. Рядом с Морри примостился не слишком трезвый актер с радио, чью померкшую славу Рик ухитрился использовать на благо нашей избирательной кампании, как использовал в последние недели олухов-спортсменов, титулованных владельцев сети гостиниц и других так называемых видных деятелей либерального движения, проводя их, как арестантов, по городу, а потом вышвыривая обратно в Лондон, когда кончался краткий период их использования.
  А теперь взгляни еще раз на Магнуса. О нем Рик говорит в последнюю очередь, и каждое слово его полнится глубоким знанием предмета и упреком. «Он ни за что не расскажет вам о себе, поэтому расскажу о нем я. Он слишком скромен. Он мог бы произнести речь на пяти различных языках и на каждом из этих языков произнести ее лучше, чем это делаю я. Но это никак не мешает ему все силы отдавать этой кампании и своему старикану. Магнус, ты молодец, дружище, и твой старикан навеки останется твоим лучшим другом. За тебя!»
  Но оглушительная овация не облегчает страданий Пима. Не обманываясь красноречием Рика, он в тоскливом одиночестве слушает заключительную речь и сердце его испуганно бьется в то время, как он подсчитывает количество штампованных фраз и ожидает взрыва, которому уготовано навсегда покончить с кандидатом и всей этой хитросплетенной паутиной лжи. Взрывом этим сорвет крышу здания и унесет вверх, вместе с позолоченными стропилами, прямо в темное ночное небо. И отголосок достигнет самих звезд, что благосклонно взирают на Рика, произносящего свою знаменательную заключительную речь.
  — Многие скажут вам, — вопит Рик, чем дальше, тем больше преисполняясь пафоса самоуничижения, — как говорили они и мне, останавливая меня на улицах и беря меня под руку. «Рик, — говорили они, — разве либерализм это не просто сумма идеалов?» «Но мы же не можем положить эти идеалы в рот, Рик, — говорили они. — За идеалы не купишь себе и стакана чая, не говоря уже о доброй английской бараньей котлетке. Мы не можем запрятать эти идеалы в сундук, Рик, старина. И за образование сына идеалами тоже не заплатишь. И не отправишь его служить в Верховном суде, побрякивая идеалами в пустом кармане. Так какой же нам прок в современных условиях от этих идеалов?»
  Голос Рика сходит на нет. Рука, до сего времени, взволнованно жестикулировавшая, сейчас падает ладонью вниз, поворачиваясь, словно он треплет по подбородку невидимого ребенка.
  — А я говорю им, как говорю и всем вам, добропорядочным галвортцам.
  Рука опять вздымается, устремляется к небесам в то время, как Пим, чьи нервы так напряжены, что его тошнит от волнения, вдруг различает тень Мейкписа Уотермастера, которая отделяется от кафедры и освещает зал зловещим отблеском пламени.
  — Я говорю вам следующее: идеалы подобны звездам. Они недостижимы, но они освещают нам путь своим присутствием!
  Никогда еще Рик не говорил так убедительно, так страстно, так искренне. Аплодисменты нарастают, как шум разбушевавшегося океана, и, слыша это, союзники его встают. Пим тоже встает и гулко, громче всех, хлопает в ладоши. Рик плачет. Пим тоже готов прослезиться. Добропорядочные галвортцы наконец-то обрели своего Мессию, ведь либералы Северного Галворта слишком долго были стадом без пастыря; после войны ни один из либералов отсюда не баллотировался в парламент. Рядом с Риком хлопает одной своей йоменской лапкой о другую, что-то возбужденно крича Рику в самое ухо, глава местных либералов. Выстроившийся за спиной Рика «двор», как и Пим, тоже стоя, оглушительно хлопает и кричит: «Да здравствует Рик, представитель галвортских избирателей!» И, вспомнив об их присутствии, Рик поворачивается и, среди массы других возможностей выбрав именно эту, широким жестом указывает избирателям на своих «придворных» и произносит: «Благодарите их, не меня!» И вновь голубые его глаза вперяются в Пима, как бы говоря: «Иуда, отцеубийца, погубитель лучшего своего друга!» А может быть, Пиму это только так кажется.
  Ибо именно в этот момент, именно когда все стоя хлопают, а лица окружающих светятся улыбками, припрятанная Пимом бомба взрывается: Рик повернулся спиной к своему врагу, лицо его обращено к возлюбленным друзьям и соратникам, и он, как мне кажется, вот-вот затянет боевую песню. Нет, не «Под сводами» — эта мелодия чересчур уж светская, а «Вперед, Христово Воинство», гимн как нельзя более подходящий. И тут вдруг шум захлебывается и замирает, и в застывший зал вползает ледяная тишина, как будто кто-то распахнул тяжелые двери ратуши и впустил внутрь из прошлого ангелов мести. С хоров, где расположилась пресса, зазвучал какой-то жидкий голосок. Вначале из-за отвратительной акустики до нас долетает лишь несколько странных звуков, но уже тогда ясно, что речь эта сокрушительна. Оратор делает новую попытку, на этот раз громче. Личность эта не заслуживает внимания, потому что это просто женщина, и говорит она пискливым и резким, как у ирландцев, голосом, который так раздражающе действует на мужчин, возмущая их как тембром, так и вообще самим фактом своего существования. Какой-то мужчина выкрикивает: «Молчи, женщина!», а потом: «Замолкни!», а потом: «Заткнись ты, сука!». Пим узнает пропитой, насыщенный парами портвейна голос мэра Бленкинсопа. Мэр стоит за свободу торговли и слывет местным фашистом и крайне, до неприличия, правым, самым правым из либералов. Но визгливый ирландский голос не унимается — как скрипучая дверь, которую, сколько ни захлопывай и ни смазывай, ничем не проймешь. Наверное, очередная настырная защитница гомруля41 и независимой Ирландии. Наконец кто-то схватил ее за руки. Это опять мэр — виднеется его лысина и желтая розочка члена нашей команды. Обращаясь к ней, он называет ее не иначе как «уважаемая леди» и тащит к выходу. Но тут вмешивается свободная пресса. Писаки свешиваются с балкона с криками: «Как ваше имя, мисс?» и даже «Ну-ка вдарьте по нему еще раз!». Мэр Бленкинсоп из офицера и джентльмена внезапно превращается в грубияна-аристократа, обижающего ирландскую женщину. Другие женщины кричат: «Оставьте ее!», «Придержи руки, ты, грязная свинья!», «Мерзавец несчастный!».
  А потом мы видим и слышим ее, видим и слышим совершенно отчетливо. Она маленького роста и одета в черное, эта злая, как ведьма, вдовушка. На голове у нее громоздкая шляпа. Клок черной вуали свисает криво, вырванный ею или кем-то из ее противников. Как это часто бывает, толпу вдруг охватывает противоестественное желание выслушать ее. И она, кажется уже в третий раз, задает вопрос. Ирландский говор звучит негромко, и говорит она словно бы с улыбкой, но Пим знает, что никакая это не улыбка, а гримаса ненависти, слишком сильной, чтобы таить ее внутри. Она произносит каждое слово так, как заучила его, и нанизывает слова в том порядке, как приготовила. Вопрос ее оскорбителен самой ясностью своей.
  — Я хотела бы знать, правда это или нет — если вы будете так добры ответить мне, сэр, — правда ли, что кандидат либеральной партии от избирательного округа Северный Галворт отбывал срок в тюрьме по обвинению в мошенничестве и растрате. Благодарю за внимание.
  И лицо Рика, когда в спину ему вонзается эта стрела. Голубые глаза широко открыты и внимают смыслу сказанного и в то же время обращены к Пиму — в точности так же, как пять дней назад устремленные на него из ледяной воды, где он лежал, скрестив ноги и открыв глаза, как бы говоря: «Убить меня еще мало, сынок».
  * * *
  Перенесемся на десять дней назад, Том. Взбудораженный и не помышляющий ни о чем плохом, Пим прибыл из Оксфорда, решив осчастливить родную страну и отдать на этот раз свои силы процессу демократических выборов, а заодно и развлечься каникулами, проводимыми среди снежных просторов. Избирательная кампания в полном разгаре, но поезда почему-то задерживаются в Норидже. Впереди выходные, а Господь повелел — возможно, давно забыв причину, по которой он это сделал, — чтобы дополнительные выборы в Англии происходили по четвергам, и никак иначе. Вечер, кандидат и его сопровождающие завалены работой. Но когда Пим с вещами проходит к импозантному зданию нориджского вокзала, там возле турникета его поджидает верный Сид Лемон и избирательский автомобиль, испещренный наклеенными со всех сторон лозунгами и плакатами в поддержку Пима, готовый перенести его туда, где должно состояться основное событие этого вечера — намеченное на девять часов собрание избирателей деревушки Литл-Чедворт-на-Водах, где, согласно уверению Сида, последний благодетель-миссионер был съеден с кашей. Свет в автомобиле затеняют плакаты со словами: «Рик — народный избранник». Крупная голова Рика — та самая, которая, как мне теперь известно, вполне вероятно, была им продана, приклеена к багажнику. К крыше прикреплен рупор, по величине превосходящий корабельное орудие. С неба светит луна. Все вокруг окутано снегом, и пейзаж приводит на память мысль о рае.
  — Давай поедем в Сент-Мориц, — говорит Пим, в то время как Сид вручает ему припасенный для него Мег мясной пирожок ее собственного изготовления.
  Сид хохочет и ерошит волосы Пима. Сид ведет машину невнимательно, но дороги пустынны, а снег рыхлый. Сид прихватил с собой фляжку с виски. Блуждая по окаймленным заснеженными живыми изгородями дорогам, они то и дело щедро прикладываются к фляжке. Подкрепившись и собравшись с духом таким образом, Сид кратко вводит Пима в курс дела, рассказывая ему о расстановке сил в избирательной кампании.
  — Мы за свободу вероисповедания, Пострел, и мы боремся за право домовладения для всех неимущих.
  — Как и раньше, — говорит Пим, и Сид бросает на него подозрительный и хмурый взгляд на случай, если в замечании его есть какой-то обидный смысл.
  — О классическом консерватизме со всеми его порочностями мы дурного мнения.
  — Со всеми его пороками, — поправляет его Пим, отхлебывая из фляжки.
  — Наш кандидат гордится своим именем английского патриота и человека набожного, он много делал для английской торговли в период войны. Либерализм — это единственная торная дорога для Британии. Он прошел университеты самой жизни и никогда не касался спиртного, как и ты его не касался, запомни это.
  Отняв у Пима фляжку, Сид делает из нее большой глоток — глоток истинного трезвенника.
  — А выиграет он? — спрашивает Пим.
  — Послушай, если б ты прибыл сюда с полным карманом в тот день, когда отец твой объявил о своем намерении баллотироваться, ты мог бы ставить на него один к пятидесяти. Когда он появился здесь с лордом Маспоулом, котировка была уже один к двадцати пяти, и все мы уже немало поживились на этом. На следующее же утро после баллотирования ты не взял бы и десяти против одного. А сейчас ставка колеблется между девятью и двумя и разрыв все сокращается, и я готов биться об заклад, что ко дню выборов шансы его сравняются. А вот теперь сам скажи мне, выиграет он или нет.
  — А кто его соперник?
  — Строго говоря, их нет. Кандидат от лейбористов — школьный учителишка из Глазго. Имеет репутацию красного. Но он сошка мелкая. Этакая мышка за спиной красного медведя. Старик Маспоул третьего дня для веселья послал на их митинг пару-другую молодцов. Нарядил их в шотландские юбочки, всучил погремушки и жестянки и разрешил им колобродить на улицах до утра. Галворт не любит хулиганов, Пострел. И подвыпившие сторонники лейбористского кандидата, распевавшие «Маленькую Нелли из долины» в три часа утра на церковной паперти, им не очень-то пришлись по вкусу!
  Машина на изящном крене сворачивает к ветряной мельнице, намереваясь врезаться в нее. Сид выруливает на дорогу, и они продолжают беседу.
  — Ну а тори?
  — Тори таков, каким и должен быть порядочный тори. Богатый землевладелец, раз в неделю отбывающий повинность в Сити, занимается псовой охотой, раздает бусы и стекляшки дикарям и мечтает изничтожить всех инакомыслящих. Жена его, сверкая улыбками, открывает каждое местное празднество на свежем воздухе.
  — Кто же здесь наши основные сторонники? — спрашивает Пим, вспоминая занятия по обществоведению.
  — Богоискатели твердо стоят за него, масоны тоже, как и «ветераны-буревестники», трезвенники колеблются, как и Лига противников азартных игр, до тех пор, пока они не ознакомились с документами, и не дай тебе Бог и словом обмолвиться о Недотепах, Пострел! Недотепы на время отправлены на вольный выпас. Остальные — кот в мешке. Местный член парламента был красным, но сейчас он скончался, последнюю кампанию он выиграл с перевесом над тори в 5000 голосов. Но разберемся лучше с тори — в последний раз за них голосовало 35 000, однако с тех пор право голоса получило еще 5000 малолетних преступников, а 2000 патриархов перешли в мир иной. Фермеры бедствуют, рыбаки разоряются и не знают уже, куда кинуться за помощью.
  Включив освещение, Сид предоставляет машине двигаться без руля, а сам роется и достает откуда-то сзади красивую желто-черную брошюру с фотографией Рика на обложке. Рик сидит перед каким-то чужим камином в окружении чьих-то ласковых спаниелей и читает книгу, — занятие, для него вовсе не характерное.
  «Послание избирателям округа Северного Галворта» — гласит заголовок. Бумага брошюры, в разрез с общим стремлением к скромности и экономии, глянцевая.
  — А еще нам играет на руку тень сэра Кодписа Мейкуотера, — особо прочувствованно прибавляет Сид. — Вот, погляди последнюю страницу!
  Пим смотрит и обнаруживает там колонку текста, напечатанного на манер швейцарских некрологов.
  «Заключение
  Источником вдохновения для политической деятельности Вашего Кандидата служит дорогой ему с детства образ Наставника и друга сэра Мейкписа Уотермастера, члена Парламента, Всемирно Известного Либерала и Служителя Христианской Церкви, чья твердая, но справедливая рука, после безвременной кончины его родителя, вела его по жизненному пути, помогая избегнуть многих Искушений Юности и достичь теперешней неколебимой и прочной позиции, позволившей ему ныне вращаться в Кругу Лучших из Лучших нашей страны.
  Сэр Мейкпис был отпрыском Набожного Семейства, последовательным проповедником трезвости, оратором, не имевшим себе равных. Светлый образ его, можно сказать без преувеличения, как никакой другой, освещал путь Кандидата к тому историческому моменту, когда свое слово о нем скажет округ Северный Галтворт, край, который успел стать ему Близким и Родным и где он мечтает обосноваться при первой возможности. Ваш Кандидат намеревается отдать всего себя борьбе за ваши интересы и делать это с тем же бескорыстием, какое проявлял сэр Мейкпис, сошедший в могилу последовательным борцом за Моральные Ценности, важнейшими из которых были: Право на Частную Собственность, Свобода Торговли и Абсолютное Равенство женщин и мужчин перед законом.
  Ваш будущий Усердный Слуга Ричард Т. Пим».
  — Ты ученый человек, Пострел. Что ты об этом думаешь? — спрашивает Сид с серьезностью, готовый вот-вот взорваться обидой.
  — Прекрасно сформулировано, — говорит Пим.
  — Еще бы, — говорит Сид.
  Навстречу им скользят деревенские дома и шпиль местной церкви. На главной улице их встречает желтый плакат, возвещающий, что кандидат либеральной партии выступит здесь сегодня вечером. На автомобильной стоянке понуро стоит цепочка уже запорошенных снегом «лендроверов» и «Остейнов-7». В последний раз приложившись к фляжке, Сид аккуратно поправляет перед зеркалом пробор. Пим замечает, что одет он необычно продуманно. Морозный воздух пахнет навозцем и морем. Перед ними твердыня не вчера построенного Зала Общества Трезвости деревушки Литл-Чедворт-на-Водах. Сид сует ему в руку мятную конфетку, и они входят в зал.
  * * *
  Председатель собрания уже говорит довольно долго, но внимают ему только первые ряды, потому что сидящим в конце зала ничего не слышно. Им остается рассматривать либо потолочные балки, либо фотографии Народного Избранника: Рик за наполеоновским письменным столом, позади него выстроились ряды книг по юриспруденции. Рик во время первого и последнего в своей жизни посещения фабрики пьет чай среди рабочих. Рик, наподобие сэра Френсиса Дрейка, устремивший взор на плавающую в тумане армаду траулеров — погибающую рыболовецкую флотилию округа Галворт. Рик — фермер, посасывая трубку, он с видом знатока оценивает стати коровы. По одну руку от Председателя под складками желтого флага сидит дама — служащая местной избирательной комиссии, по другую руку — пустые кресла, оставленные для Кандидата и его команды. Время от времени Председатель напрягает голос, и тогда до Пима доносится какая-нибудь отдельная фраза — что-нибудь насчет Порочности Воинского призыва или Ужасов Монополизма — или, совсем уж ни к селу ни к городу, какое-нибудь виноватое вводное предложение, вроде: «Как я уже говорил всем минуту назад». И дважды, сначала когда девять превращается в девять тридцать, а потом в десять минут одиннадцатого из внутренних помещений появляется пожилой шекспировский вестник; он с трудом ковыляет на сцену, чтобы, потирая ухо, дрожащим голосом заверить собравшихся, что Кандидат уже выехал, что график встреч у него в этот вечер крайне напряженный и его задержал снегопад. И когда мы уже окончательно потеряли надежду, в зал гордо входит мистер Маспоул в сопровождении Максуэла Кэвендиша, оба в серых костюмах и оба важные, как церковные старосты. Друг за другом двое мужчин шествуют по проходу, взбираются на трибуну и, пока Маспоул обменивается рукопожатиями с Председателем и дамой из избирательной комиссии, майор вытаскивает из портфеля какие-то исписанные листки и раскладывает их на столе. И хотя к концу кампании Пим может насчитать не меньше 21 публичного выступления Рика, на котором он присутствовал, ни разу между этим собранием и выступлением в ратуше накануне выборов не видел Пим, чтобы Рик обратился к записям майора или даже вспомнил об их наличии. Таким образом постепенно он пришел к выводу, что никакие то были не заметки и не конспект, но лишь предмет театрального реквизита, театральный жест, который должен был подготовить нас к самому Явлению.
  — Что это сделал Макси со своими усами? — взволнованно шепнул Пим Сиду, который встряхнулся от этого вопроса, пробудившись от дремоты. — Неужели заложил и их?
  Если Пим считает, что и в ответ услышит шутку, то его ожидает разочарование.
  — Их сочли неуместными, вот и все, — коротко отвечает Сид, и в следующую же секунду Пим становится свидетелем, как лицо Сида заливает волна искреннего чувства, потому что в зал торжественно входит Рик.
  Порядок появления ни разу не менялся, как не менялись роли и обязанности. После Маспоула и майора возникает Перси Лофт и несчастный Морри Вашингтон, у которого уже тогда барахлила печень.
  Перси держит дверь. В нее входит Морри, иногда, как, например, в этот вечер, срывая у части зала аплодисменты, ибо неискушенные принимают его за Рика, что и неудивительно, так как, будучи раза в три короче Рика, Морри тратит значительную часть времени и большую часть денег на то, чтобы добиться полного тождества со своим кумиром. Если Рик покупает новое пальто из верблюжьей шерсти, Морри спешит купить два таких пальто. Если на ногах у Рика двухцветные штиблеты, можно быть уверенным, что такие же штиблеты, оттененные к тому же белыми носками, красуются и на ногах Морри. Но сегодня, как и на прочих «придворных», на Морри по-церковному строгий серый костюм. Ради любимого Рика он даже постарался как-то смягчить пьяную багровость своих щек. Войдя, он садится на свое место возле двери, расправляет розочку, чтобы ее всем было видно. Морри и Перси, как и все зрители, внимательно смотрят на дверь, напряженно ожидая появления Рика. Наконец раздаются аплодисменты. Входит Рик, быстро, скоро, так как мы, государственные деятели, люди деловые, не имеющие права попусту терять время, и, уже идя по проходу, он продолжает серьезно обсуждать что-то с Лучшими из Лучших. Неужто это Лоренс Оливье идет с ним рядом? Нет, по-моему, больше смахивает на Бада Флэнагана. Но это, как вскоре мы убеждаемся, ни тот и ни другой, — это знаменитый Берти Треченца, радиокомментатор, стойкий либерал. На трибуне Маспоул и майор представляют Председателю прочих видных деятелей команды и рассаживают их по местам. Сид наклоняется вперед, пожирая глазами все происходящее. Кандидат начинает свою речь.
  Начало ее намеренно буднично. Добрый вечер, спасибо за то, что собрались здесь в таком большом количестве в этот холодный зимний вечер. Простите, что заставил вас ждать. Шутка, обращенная к «Буревестникам»: говорят, я и маму свою целую неделю заставил ждать моего появления на свет. «Буревестники» хохочут — шутка засчитывается в актив. Но я обещаю вам всем, жители Северного Галворта: следующий ваш парламентский депутат никого из вас не заставит дожидаться приема. Смешки и легкие аплодисменты сторонников, но кандидат уже сменил тон и посерьезнел.
  — Леди и джентльмены, вы рискнули покинуть свой кров в этот неприветливый вечер лишь по одной причине. Потому что вас заботит судьба вашей страны. Что ж, я разделяю ваши чувства, как разделяю и эту заботу. Мне небезразлично то, как ею правят, и то, как полагалось бы ею править. Мне небезразлично это, потому что политики — тоже люди, и у них есть сердце, которое способно чувствовать, что нужно им и что нужно окружающим. И у них есть разум, который подсказывает им, как этого достичь. И Вера и Мужество, чтобы послать Адольфа Гитлера туда, откуда он пришел. Политики — такие же люди, как и все другие. Как те, что собрались здесь в этот вечер. Присутствующие здесь — это соль земли, и в этом нет ни малейшего сомнения. Это англичане до мозга костей, потомственные и истинные англичане, которые озабочены будущим своей страны и ждут человека, способного обеспечить стране ее будущее.
  Пим оглядывает маленький зал. Лица всех в зале, как подсолнухи к солнцу, обращены к Рику. Кроме одного лица, и принадлежит оно маленькой женщине в громоздкой шляпе с вуалью, сидящей неподвижно, мрачно, как собственная тень, отдельно от всех, прикрыв лицо черной вуалью. «Она в трауре, — сразу же решает Пим, преисполняясь сочувствия, — она пришла сюда, чтобы немного побыть на людях, бедняжка». На трибуне Рик объясняет значение либерализма всем тем, кто плохо разбирается в различиях между тремя крупнейшими партиями Англии. Либерализм — это не догма, а образ жизни, говорит он. Он означает веру в природную доброту людей, всех людей, независимо от цвета кожи, расы и религии, которую они исповедуют, веру в дух, объединяющий людей и влекущий их к единой цели. Поведав таким образом о преимуществах политики либерализма, он переходит к центральной части выступления, то есть к себе самому. Он вспоминает свое скромное происхождение и слезы матери, когда она услышала его клятву следовать по стопам сэра Мейкписа. «Если бы отец мой только мог очутиться в этот вечер здесь, в зале, среди добропорядочных здешних жителей!» Рука вздымается вверх к потолочным балкам, как будто прослеживает путь аэроплана, но указывает Рик не на аэроплан, он указывает на Господа Бога.
  — И разрешите мне сказать об этом сегодня вам, избирателям Литл-Чедворта: без некоего существа там, наверху, денно и нощно пекущегося обо мне, — можете смеяться, сколько хотите, потому что я скорее снесу ваши насмешки, чем стану жертвой цинизма и безверия, столь распространившихся у нас, — без некоего существа, всегда оказывающего мне помощь и поддержку, — вы знаете, о ком я говорю, о да, я уверен, что знаете! — я не был бы сегодня тем, что я есть, и не предлагал бы свою скромную кандидатуру избирателям Северного Галворта!
  Он говорит о своем понимании экспортной торговли и о гордости, которую чувствует, продавая британские товары иностранцам, хотя иностранцы эти даже не догадываются, сколь многим они нам обязаны. Рука его простирается к нам, он бросает вызов. Он британец каждой клеточкой и сутью своей, и он не стесняется заявлять об этом прямо. В решение каждой проблемы, с которой его столкнет жизнь, он способен привнести британский здравый смысл.
  — Знай наших! — тихонько произносит Сид, от души одобряя патрона.
  Но если мы можем назвать человека более пригодного для подобной роли, нежели Рики Пим, лучше сказать об этом здесь и сейчас. Если мы предпочитаем снобистские клановые предрассудки классических тори, которые думают, что от рождения обладают некоторыми преимуществами, а на самом деле занимаются лишь тем, что сосут кровь своего народа, то пусть мы встанем и скажем об этом здесь и сейчас, скажем без страха и утайки, скажем нелицеприятно, выложим на стол все карты до единой, раз и навсегда!
  Никто не выражает такого поползновения.
  С другой стороны, если мы желаем отдать свою страну в руки марксистов, коммунистов и этих оголтелых профсоюзных деятелей, вознамерившихся поставить английский народ на колени, — а если посмотреть правде в глаза, именно таково желание лейбористов, — то лучше также выйти с этим на свет божий и на всеобщее обозрение, перед всем Литл-Чедвортом, а не таиться в темном углу, подобно презренным заговорщикам. И в этом случае никто не выражает подобного желания, хотя Рик и все его приближенные сердитыми взглядами окидывают с трибуны зал, словно в поисках руки недостойного или его виноватого лица.
  — Теперь будет самое «оно», — мечтательно шепчет Сид и прикрывает глаза, чтобы сполна насладиться тем местом речи, где Рик устремляется к звездам, уподобляя их идеалам либерализма: как тех, так и других мы не можем достичь, но как те, так и другие освещают нам жизненный путь.
  И вновь Пим окидывает взглядом зал. Лица всех присутствующих светятся любовью к Рику, кроме одного лица — печальной вдовицы в вуали. «Вот зачем я здесь, — взволнованно говорит себе Пим. — Демократия — это когда твой отец равно принадлежит тебе и всему миру!» Аплодисменты стихают, но Пим продолжает хлопать, пока вдруг не осознает, что хлопает один. Ему чудится, что произносят его имя, и он, к удивлению своему, понимает, что встал и стоит. Он порывается сесть, но Сид тормошит его и опять побуждает встать, удерживая его под мышкой. Говорит Председатель, и на этот раз речь его до дерзости четка.
  — Мне стало известно, что среди нас в зале присутствует многообещающий отпрыск нашего кандидата, прервавший свои занятия юриспруденцией в Оксфорде ради того, чтобы оказать помощь отцу в этой грандиозной избирательной кампании, — говорит он. — Я уверен, что все присутствующие оценят несколько слов, сказанных Магнусом, если он окажет нам подобную честь. Магнус! Где же он?
  — Здесь, здесь, начальник! — подает голос Сид. — Не я. Вот он.
  Если Пим и сопротивляется, то в сознании его это не запечатлелось. Сознание мое меркнет. Я жертва несчастного случая. Виски из фляжки Сида сокрушило меня. Толпа расступается, крепкие руки тащат меня к трибуне, лица избирателей, расплываясь, обращаются ко мне. Пим поднимается на трибуну, и Рик хватает его в охапку, заключая в свои медвежьи объятия, а председатель прикалывает к его ключице желтую розочку. Пим говорит, и зал вперяется в него тысячей своих глаз — ну не тысячью, так по меньшей мере шестьюдесятью — и улыбается храбрости первых его слов.
  — Наверное, все вы, — начинает Пим, еще толком не зная, что собирается сказать, — наверное, многие в этом зале даже после прозвучавшей только что прекрасной речи задаются вопросом, что за человек мой отец.
  Да, они задаются подобным вопросом. Судя по их лицам, они желают найти подтверждение своей вере. «Магнус, молодой юрист из Оксфорда», не краснея, предоставляет им такую возможность! Он делает это ради Рика, ради Англии и ради развлечения. Говоря, он, как обычно, верит каждому своему слову. Он живописует Рика в том же духе, в каком говорил о себе сам Рик, но со всем авторитетом любящего сына и будущего законника, выбирающего слова точно и не терпящего околичностей. Он называет Рика заступником и искренним другом простых людей. «Уж я-то это знаю, как никто, ведь недаром все эти двадцать с лишним лет я не имел друга лучше него». Он рисует его звездой на небосклоне своего детства, звездой доступной, но сияющей вечно где-то впереди, примером рыцарственной скромности. В отуманенном алкоголем мозгу мелькает образ миннезингера Вольфрама фон Эшенбаха, и он собирается даже изобразить аудитории образ Рика, поэта-воина Литл-Чедворта, посвятившего жизнь Прекрасной Даме — Победе, добивающегося ее благосклонности на ристалищах. Но благоразумие все же побеждает. Он описывает влияние Ти-Пи, этого святого покровителя, «чья душа продолжала победное шествие долгое время спустя после того, как старый солдат сложил свое оружие». Описывает, как в те дни, когда «нам приходилось менять место жительства, куда бы мы ни переселялись — нервное подергиванье, — первым долгом на стену вешали портрет Ти-Пи». Он рассказывает об отце, наделенном «драгоценным свойством кристально-честного человека — чувством справедливости». «С таким отцом, как Рик, — вопрошает он, — о каком призвании, кроме юриспруденции, мог я помыслить?» Он обращается к Сильвии, примостившейся возле Рика в своей шиншиловой горжетке, с застывшей улыбкой на лице. Он выдавливает из себя благодарность ей за то, что она взвалила на себя тяготы материнских забот, когда «моя бедная родная мамочка вынуждена было сложить их с себя» А потом, так же быстро, как началось, все это вдруг оканчивается, и Пим, следом за Риком, торопливо следует к двери по проходу, смахивая слезы и пожимая руки в кильватере Рика. Возле самой двери он оглядывается и затуманенным слезами взглядом окидывает зал. И опять видит сидящую поодаль от всех женщину в громоздкой шляпе с вуалью. Он замечает, как блестят ее глаза, — блестят злобой и неодобрением, хотя все кругом буквально восхищены. Подъем уступает место виноватой озабоченности. Никакая это не вдовица, а вставшая из гроба Липси. Это Е. Вебер. Это Дороти, а я предал их всех. Это эмиссарша Оксфордской ячейки коммунистической партии, посланная сюда, чтобы быть свидетелем моего предательства. Майклы прислали ее.
  — Ну как я был, сынок?
  — Фантастически хорош!
  — И ты тоже, сынок. Ей-богу, доживи я хоть до ста лет, вряд ли суждено мне еще раз испытать такое чувство гордости. Кто тебя так подстриг?
  Пима никто не стриг, и не стриг уже давно, но он не стал это объяснять. Они пересекали автомобильную стоянку, что было не легко для Рика, державшего Пима под руку и обнимавшего его за плечи своим целительным медвежьим объятием, благодаря чему фигуры их кренились, как два плаща, криво висящие на вешалке. Мистер Кадлав уже распахнул дверцу «бентли» и пролил скудную слезу, — слезу наставника, наблюдающего триумф ученика.
  — Прекрасно, мистер Магнус, — говорит он. — Словно Карл Маркс восстал из гроба, сэр. Нам никогда не забыть этого, сэр.
  Пим рассеянно благодарит его. Как это часто случается на гребне незаслуженного успеха, его охватывает неопределенное предчувствие близящегося возмездия и расплаты. «Чем я досадил ей? — все время спрашивает себя он. — Я молод, я хороший оратор, я сын Рика. На мне хороший и еще не оплаченный костюм от портняжной фирмы „Братья Холл“. Почему же я не нравлюсь ей, как нравлюсь всем прочим?» Подобные вопросы до и после него задавало немало актеров, обнаруживших в зале единственного зрителя, не желавшего аплодировать.
  * * *
  Время действия — следующая суббота, около полуночи. Лихорадка избирательной кампании быстро нарастает. Через несколько минут до кануна выборов останется лишь трое суток. К окошку Пима прикреплен новый плакат: «В четверг Он будет нуждаться в тебе!» Тот же текст на желтом флаге, свисающем с оконной рамы конторы ростовщика напротив. Однако Пим лежит одетый, улыбающийся, и в голове его гнездятся мысли, отнюдь не связанные с избирательной кампанией. Он в Раю с девушкой по имени Джуди, дочерью фермера-либерала, отдавшего в наше распоряжение Джуди для того, чтобы помочь добыть голоса «ветеранов-буревестников», а Рай — это кабина ее автофургончика, припаркованного по пути в Литл-Кимбл. На губах Пима — вкус кожи Джуди, в ноздрях — запах ее волос. Он прикрывает руками глаза, и руки его — те самые руки, что впервые в истории человечества трогали грудь юной девушки. Комната его находится на первом этаже угловатого дома-развалюхи, носящего название «Приют мистера Сирла для трезвого отдыха», хотя ни с отдыхом, ни с трезвостью приют этот не ассоциируется. Кабаки закрылись, крики гуляк и вздохи влюбленных переместились в другую часть городка. Откуда-то из переулка слышится пронзительный женский голос: «Приютишь нас на ночь, Мэтти? Это Тесси. Да пошевеливайся ты, педераст проклятый! У нас уж зуб на зуб не попадает!» Хлопает рама окна наверху, и приглушенный голос мистера Сирла советует Тесси повести своего клиента куда-нибудь под навес гостиницы при автобусной станции.
  — Да за кого ты нас принимаешь, Тесс! Что мы тебе, ночлежка, что ли?
  Конечно, мы не ночлежка. Мы штаб сторонников кандидата либеральной партии, а старина Мэтти Сирл — наш гостеприимный хозяин, хотя месяц назад он и понятия не имел, что всю свою сознательную жизнь был либералом.
  Осторожно, чтобы не спугнуть свои эротические видения, Пим на цыпочках пробирается к окну и косится вниз, чтобы подсмотреть, что происходит во дворе гостиницы. С одной стороны там кухня, с другой — столовая для постояльцев, на время отданная избирательному комитету. В освещенном окне Пим различает склоненные седоватые головы миссис Элкок и миссис Кейтермоул, наших неустанных помощниц, энергично заклеивающих последние конверты.
  Он опять ложится. «Выжди, — думает он. — Не будут же они всю ночь бодрствовать. Такого ведь не бывало». Успех в одной области вдохновляет его попробовать себя и в другой. Завтра день отдыха. Наш Кандидат дает передышку войскам, довольствуясь благочестивым посещением наиболее популярных баптистских церквей, где он собирается выступить по вопросам обрядности и необходимости соблюдать во всем простоту. Завтра в восемь часов Пим должен быть на остановке автобуса на Низер-Уитли, где его встретит Джуди на отцовском автофургончике и с санками, которые смастерил егерь, когда ей было еще десять лет. Она знает горку и знает сарай за горкой, и у них с Пимом существует твердый уговор, что примерно в полодиннадцатого — это зависит от того, как долго они будут кататься на санках, — Джуди Баркер отведет Магнуса Пима в сарай, где сделает его своим настоящим и полноправным любовником.
  Но пока Пиму предстоит одолеть другую гору или же скатиться с нее вверх тормашками. За комнатами, облюбованными Комитетом, находится лестница в подвал, а в подвале — Пим видел это — стоит облупленный зеленый шкафчик — предмет вожделения Пима в последние три четверти его жизни, шкафчик, в который он столь часто и столь безуспешно пытался проникнуть. В спрятанном под подушкой бумажнике хранится синеватый железный циркуль, которым майклы уже обучили его вскрывать несложные замки. В разгоряченном сладострастными мечтаниями мозгу Пима крепнет спокойная уверенность в том, что человек, получивший доступ к груди Джуди, может успешно штурмовать и крепость Риковых секретов.
  Прикрыв напоследок еще раз лицо ладонями, он воскрешает в памяти каждый восхитительный момент прошедшего дня. От сна его, как всегда, пробудили Сид и мистер Маспоул, взявшие привычку кричать ему в дверь непристойности.
  — Прекрати, Магнус, дай ему отдохнуть маленько! От этого ведь, знаешь, слепнут!
  — Он съежится, Магнус, голубчик, если ты будешь так его мучить! И тогда придется обращаться к доктору, чтобы он вставил внутрь спичку! И что тогда Джуди скажет?
  За ранним завтраком майор Максуэлл Кэвендиш отдает распоряжения «двору». Листовки устарели, объявляет он. Единственное, чем мы сейчас можем их пробрать — это рупоры, и погромче, а вдобавок к рупорам атаки на их собственной территории! Прямо на пороге их жилищ.
  «Они знают, что мы здесь. И знают, что мы не шутим. Знают, что наш кандидат — самый лучший и что программа наша для Северного Галворта самая подходящая. Что нам нужно теперь — это голос каждого избирателя. Мы выловим их поодиночке и потащим к избирательным урнам, силой принудив их к повиновению. Вот так».
  А теперь подробности операции. Сид возьмет рупор № 1 и двух дам — смешки — и проследует на пустошь за ипподромом, где гужуются цыгане — ведь голоса цыган ничуть не хуже прочих. Крики: «Ставьте на Принца Магнуса, пока не поздно!» Мистер Маспоул вместе с третьей дамой возьмут рупор № 2 и в девять часов встретятся около ратуши с мэром Бленкинсопом и этим несчастным администратором — нашим агентом. Магнус опять возьмет с собой Джуди Баркер и постарается охватить Литл-Кимбл и пять ближайших деревень.
  — Можешь и Джуди охватить, если уж на то пошло, — говорит Морри Вашингтон.
  Шутка, сама по себе блистательная, вызывает лишь вежливое хмыканье. «Двор» предубежден против Джуди. Он не доверяет ее спокойствию и выдержке и возмущается ее притязанием на их любимца. Эта Баркер слишком много о себе мнит, шушукаются они за ее спиной. «И не так уж она полезна нам, как мы надеялись». Но Пим в эти дни меньше обычного прислушивался к мнению «придворных». Он отмахивается от их подтруниваний и, когда в комнатах комитета никого нет, пробирается вниз по лестнице в подвал, где всовывает Майклов циркуль в замок облупленного зеленого шкафчика. Одной ножкой оттягивается пружина, другой поворачивается ручка. Замок со щелканьем отпирается. «Я свидетель чуда, и это чудо — я сам. Я еще вернусь». Быстро заперев шкафчик, он торопливо карабкается вверх по лестнице, а через минуту после того, как он утвердил свою власть над жизненно важными секретами, он уже как ни в чем не бывало стоит возле входа в гостиницу, и проезжающий мимо автофургончик Джуди с прикрепленным пеньковой веревкой к его крыше рупором притормаживает возле него. Джуди не говорит ни слова и улыбается. Это их третье утро вместе, но первое они провели в обществе еще одной дамы-помощницы. Тем не менее Пим и тогда ухитрился несколько раз погладить руку Джуди, когда она переключала скорости или передавала ему микрофон, а когда перед обедом, прощаясь с ней, он собирался чмокнуть ее в щеку, она сама храбро подставила ему губы и пригнула ему голову, взявшись за затылок. Она высокая и загорелая, с прекрасной кожей и голосом сельской труженицы. У нее большой рот, а глаза за строгими стеклами очков игриво поблескивают.
  «Голосуйте за Пима, народного избранника!» — гремит в рупор Пим, в то время как они, проезжая по галвортской окраине, направляются прочь из города. Он совершенно откровенно держит в своих руках руку Джуди, лежащую вначале у нее на коленях, а потом, не без участия Джуди, переместившуюся на его собственные колени.
  «Избавьте Галворт от бича политиканства и интриг!»
  Потом он зачитывает стишок о мистере Лейкине, кандидате партии консерваторов, сочиненный Морри Вашингтоном, их великим придворным рифмоплетом. Стишок этот, по уверениям майора, всюду вербует им новых сторонников:
  
  «Есть в округе соперник ужасный,
  Чьи речи сладки и прекрасны,
  И хоть решил, идиот, что нас за пояс заткнет,
  Ах, как он ошибался, несчастный!»
  
  Перегнувшись через него, Джуди отключила микрофон.
  — По-моему, твой отец слишком уж много себе позволяет, — беззаботно бросает она, когда город благополучно остается позади. — Он что, считает нас полными кретинами?
  Свернув на пустую просеку, Джуди выключает мотор и расстегивает кофту, а затем и блузку. И там, где Пим ожидал обнаружить новые препятствия, оказываются лишь ее маленькие, безупречной формы грудки с затвердевшими от холода сосками. Он гладит их, в то время как она с гордостью поглядывает на него.
  Весь остаток дня Пим витал в радужных облаках Джуди необходимо было вернуться на ферму, чтобы помочь отцу с дойкой, поэтому она довезла его до придорожной харчевни на пути в Норидж, где он условился встретиться с Сидом, Морри и мистером Маспоулом для небольшой попойки на нейтральной территории вдали от глаз избирателей. Так как близился день выборов, их охватила вдруг каникулярная веселость, и они колобродили до самого закрытия, а потом, все четверо, погрузились в автомобиль Сида и распевали в рупор «Под сводами» до самой границы округа, где они опять облачились в пиджаки и приняли набожно-скромный вид. Ближе к вечеру Пим пошел на последнюю в кампании встречу Рика, целью которой было подбодрить команду. Генрих V накануне битвы при Азенкуре не мог бы провести беседу лучше. Они не должны трусить перед последней атакой. Вспомните судьбу Гитлера. Пусть они нацеливаются на победу и, придерживая поводья, экономят силы для финишной прямой.
  Чувствуя звон в ушах от всех этих увещеваний, члены команды разбрелись по машинам. К этому времени речь Пима была окончательно утверждена, обкатана и составляла неотъемлемую часть программы. Избиратели ему симпатизируют, а слава его внутри «двора» подобна яркой звезде. В «бентли» оба политических деятеля могут наконец обменяться рукопожатиями и некоторыми своими соображениями за стаканчиком теплого шампанского, которым они восстанавливают силы, готовясь к новым победам.
  — Эта мрачная баба опять там сидела! — говорит Пим. — По-моему, она следует за нами по пятам.
  — Что за баба, сынок? — спрашивает Рик.
  — Не знаю. На ней вуаль.
  И среди всех этих дел, волнений и тревог Пим ухитрился предпринять самый опасный до сего времени шаг своей сексуальной карьеры. Отыскав на противоположном конце Рибсдейла круглосуточную аптеку, он сел на трамвай и, удостоверившись, с помощью целой серии обманных маневров, что за спиной у него никого нет, смело подошел к прилавку и купил упаковку, состоящую из трех контрацептивов, у старого развратника, который не только не арестовал его за это, но даже не осведомился, женат он или нет. И вот сейчас перед ним его награда приветливо подмигивает ему из своего лилово-белого пакетика, спрятанного среди предвыборных материалов, в то время как сам Пим крадется к окну, чтобы еще раз посмотреть вниз.
  Помещение Комитета погружено во тьму. Действуй.
  * * *
  Путь свободен, но Пим — тертый калач и прямо не пойдет к своей цели. «Время, проведенное в разведке, окупится сторицей», — учил его Джек Бразерхуд. Я проберусь в святая святых врага и тем стану достойным ее. Вначале он околачивается в вестибюле, притворяясь, что читает объявления. Внизу уже никого нет. Грязная контора Мэтти пуста, входная дверь на цепочке. Он начинает медленное восхождение. Через две двери от его собственной находится общая гостиная. Пим распахивает дверь и лучезарно улыбается. Сид Лемон и Морри Вашингтон играют партию в бильярд против двух добрых друзей Мэтти Сирла, сильно смахивающих на конокрадов, но, возможно, занимающихся лишь клеймением овец. Сид в шляпе. Две милашки местного происхождения натирают мелом кии и всячески ублажают игроков. Атмосфера напряженная.
  — Как играете? — спрашивает Пим, словно желая присоединиться.
  — В поло, — говорит Сид. — Отзынь, Пострел, не лезь!
  — Я имел в виду до какого счета.
  — Похоже, до девяти, — говорит Морри Вашингтон.
  Сид промахивается и поминает черта. Пим прикрывает дверь. Эти при деле. С этой стороны опасность не угрожает ему по меньшей мере час. Он продолжает свой обход. Пролетом выше атмосфера сгущается, как в любом потаенном месте. В комнате гробовая тишина, а приглашенные сюда должны при входе снять обувь, после чего принять участие в снимающей напряжение отдохновительной игре в покер с Нашим Кандидатом и тесным кружком его приближенных. Пим входит без стука. За уставленными стаканчиками с бренди столом, на котором валяется наличность, Рик и Перси Лофт сражаются с Мэтти Сирлом. На кон поставлена стопка купонов на бензин, которые «двор» предпочитает деньгам. Мэтти толкает Рика, и Рик видит сына. Рик снисходительно наблюдает за тем, как Мэтти сгребает выручку.
  — Говорят, вы с полковником Баркером хорошо поработали сегодня в Литл-Кимбле, сынок.
  Уж не помню, почему Рик прозвал Джуди «полковником». Возможно, это был какой-то намек на сходство с известной лесбиянкой, некогда бывшей в числе «придворных». Так или иначе, но удовольствия Пиму это не доставило.
  — Мальчик заставил их себе ноги целовать, Рики, — подначивает Перси Лофт.
  — Ну, не только ноги и не только их, — замечает Рик, и все смеются, потому что Рик изволит шутить.
  Пим наклоняется к отцу, чтобы тот заключил его на ночь в свои крепкие медвежьи объятия, и чувствует, как Рик обнюхивает его щеку, все еще пахнущую Джуди.
  — Только не забывай все же о выборах, сынок, — предостерегающе говорит отец, похлопывая его по той же щеке.
  Дальше по коридору располагается информационный, а также дезинформационный центр Морри Вашингтона. По стенам стоят ящики с виски и нейлоновыми чулками, ожидая своего часа, чтобы проложить путь к сердцу избирателей. Именно из письменного стола Морри вели свое начало беспочвенные слухи относительно того, что кандидат консерваторов поддерживал Освальда Мосли, а лейбористский кандидат питает нездоровое пристрастие к своим ученикам. Действуя циркулем, Пим быстро проглядывает содержимое ящиков. Официальное письмо из банка, колода карт с неприличными картинками на рубашках. Письмо из банка на имя мистера Морриса Вурцхаймера касается превышения кредита на сумму в 120 фунтов. Карты могли бы занять его воображение, если бы не затмевала их живая реальность Джуди. Аккуратно заперев за собой все замки, Пим начинает подниматься к последней площадке и замирает, прислушиваясь к тому, как мурлычет по телефону мистер Маспоул. Последний этаж — это святилище, объединяющее сейф, шифровальную и стратегический центр. В конце коридора находятся личные апартаменты Нашего Кандидата, куда до сих пор не проникал даже Пим, потому что Сильвия в последнее время могла оказаться в постели в самые неурочные часы, ибо страдала головными болями, а кроме того, пыталась загореть до черноты, поджаривая себя с помощью лампы, приобретенной у мистера Маспоула. В результате Пим никогда не знал, удастся ли ему вовремя ретироваться. Следующая дверь ведет в так называемый «Центр деловой активности», где ворочают крупными деньгами, добиваются поддержки и заручаются обещаниями. В чем состоят эти обещания, до сир пор остается для меня тайной, хотя однажды Сид упомянул о каком-то плане асфальтирования старой гавани и переделки ее в автопарк на радость многим преуспевающим подрядчикам.
  Внезапно мистер Маспоул вешает трубку. Пим бесшумно поворачивается на каблуках, готовый неспешно, но незамедлительно удалиться вниз по лестнице.
  Его спасает новый шорох набираемого номера. На этот раз мистер Маспоул говорит с дамой — ласковым голосом он задает вопросы и мурлычет ответы. Так мистер Маспоул способен беседовать часами. Это его маленькая отдушина.
  Подождав, пока голос начинает журчать с успокоительной непрерывностью, Пим возвращается на первый этаж. Темнота в комнатах Комитета пахнет чаем и дезодорантом. Дверь во внутренний дворик заперта изнутри. Пим осторожно поворачивает ключ и кладет его в карман. На лестнице, ведущей в подвал, воняет кошками. Ступени загромождены какими-то коробками. Ощупью пробираясь по лестнице и не желая зажечь свет из боязни быть замеченным кем-нибудь во внутреннем дворике, Пим мысленно перенесся вдруг в тот день в Берне, когда он, неся мокрое белье в другой подвал, чуть не налетел на герра Бастля и очень испугался. И сейчас он тоже спотыкается на нижней ступени. Наклонившись вперед, чтобы сохранить равновесие, он всей тяжестью падает на подвальную дверь и, чтобы не свалиться, толкает ее обеими руками. Ржавые петли скрипят. Инерции тела оказывается достаточно для того, чтобы влететь в подвал, где, к его удивлению, горит тусклый свет, что позволяет ему различить очертания зеленого шкафчика и перед ним женскую фигуру. Женщина держит в руке что-то наподобие долота и в неверном луче карманного фонарика рассматривает замки. Глаза ее обращены к нему — темные, непримиримые. В них нет ни малейшего чувства вины. И странное дело, кажущееся мне странным даже сейчас: ни минуты не сомневается он в том, что эта женщина с этим ее взглядом — напряженно-неодобрительным и в то же время спокойным — и есть закутанная в вуаль незнакомка, которая впервые бросилась ему в глаза после его триумфа на собрании избирателей Литл-Чедворта, а потом преследовала его на десятках других собраний и митингов. Спросив, как ее зовут, он уже знает ответ, хотя и не наделен даром предвидения. На ней длинная юбка, которая могла бы принадлежать ее матери. У нее жесткое решительное лицо и рано поседевшие волосы. Взгляд ее — смущающе прямой и ясный при всей его угрюмости.
  — Меня зовут Пегги Уэнтворт, — с вызовом отвечает она, и в речи ее слышится густой ирландский акцент. — Может быть, сказать вам это по буквам, Магнус? Пегги — это уменьшительное от Маргарет, вам это известно? Ваш отец, мистер Ричард Томас Пим, погубил моего мужа Джона и, можно сказать, погубил меня. И всю свою оставшуюся жизнь я буду доказывать это и засажу негодяя за решетку!
  Почувствовав за спиной у себя мерцанье какого-то нового источника света, Пим резко оборачивается. В дверном проеме стоит Мэти Сирл, и плечи его укутаны одеялом. Голова его повернута вбок, чтобы слушать здоровым ухом, а глазами он косит поверх очков — устремляет взгляд на Пегги. Что же он успел услышать? Пим понятия не имеет. Но паника делает его предприимчивым.
  — Это Эмма из Оксфорда, Мэтти, — храбро заявляет он. — Эмма, это мистер Сирл, хозяин гостиницы.
  — Очень приятно, — как ни в чем не бывало говорит Пегги.
  — Эмма и я заняты в спектакле нашего колледжа, и премьера назначена через месяц. Вот она и приехала в Галворт, чтобы порепетировать со мной вместе. Мы думали, что здесь внизу мы вам не помешаем.
  — Да-да, конечно, — говорит Мэтти. Глаза его перебегают с Пегги на Пима и обратно, проницательность их выражения разбивает вдребезги выдумки Пима. Мэтти направляется вверх по лестнице, и они слышат ленивое пошаркиванье его ног.
  * * *
  Не могу тебе сказать, Том, когда именно и где она рассказывала Пиму ту или иную подробность своей истории. Первой его мыслью было выбраться из гостиницы, а для этого надо было куда-то идти. Поэтому они вскочили в автобус и очутились там, куда автобус довез их, а это оказалась территория старого порта — всю степень царившей здесь разрухи невозможно даже представить себе: пустые пакгаузы, проемы окон, через которые проглядывает луна, неподвижные краны и лебедки, торчащие из моря, как виселицы. Здесь же нашла себе пристанище группка бродячих точильщиков. Видимо, они привыкли днем спать, а по ночам работать, потому что мне помнятся цыганские лица, покачивающиеся над точильными колесами в то время, как ноги нажимают на педаль, и искры летят прямо в глазеющих детей. Мне помнятся девушки с мужскими мускулами, перекидывающие корзины с рыбой и выкрикивающие скабрезности, и рыбаки в глянцевитых робах, вышагивающие между ними так гордо, что смутить их, кажется, ничем не возможно и заняты они только собой. Я вспоминаю с благодарностью лица и голоса за окнами тюрьмы, куда вверг меня ее неумолимый монолог.
  Возле стойки чайной на набережной, где они стояли, дрожа от холода в компании каких-то бродяг и сомнительных личностей, Пегги рассказала Пиму, как Рик украл у нее ферму. Она начала рассказывать, едва они очутились в автобусе, не заботясь о том, могут ли их подслушать, и продолжала рассказывать, без точек и запятых, все последующее время. Пим знал, что это чистая правда, правда ужасная, хотя подчас неприкрытая ненависть, звучавшая в ее голосе, заставляла его втайне сочувствовать Рику. Потом они гуляли, чтобы согреться, и она не унималась ни на секунду — и когда он заказывал ей бобы с яичницей в кафе морского клуба, носящем название «Пиратское», и потом, когда, расставив локти, она резала гренки и чайной ложечкой подливала себе соус. Именно тут, в «Пиратском», она рассказала Пиму о знаменитом Опекунском Фонде Рика, заграбаставшем девять тысяч фунтов страховки, выплаченной ее мужу Джону после того, как он попал в молотилку и потерял обе ноги ниже колена и пальцы на одной руке. Дойдя до этого момента в своем рассказе, она показала, до каких пор были ампутированы ноги на собственных своих тонких конечностях, — показала привычным жестом, не глядя, и Пим в который раз ощутил всю ее одержимость и в который раз испугался этой одержимости. Единственно кого я никогда не изображал тебе, Том, это Пегги, силящуюся приспособить свою ирландскую речь для подражания проповедническому краснобайству Рика, когда она пересказывала все его сладкоголосые уверения: 12,5 % плюс доход, голубушка, и это постоянно, каждый год, достаточно, чтобы обеспечить Джона до конца тех дней, что будут ему отпущены, обеспечить вас после его кончины и даже с избытком, который можно отложить, чтобы и мальчику вашему прелестному хватило, когда он пойдет в колледж изучать юриспруденцию, как и мой сынок, ведь они похожи как две капли воды! Рассказ ее напоминал сюжеты Томаса Гарди — случайные несчастья и потери, распределенные во времени мстительным Господом Богом с таким расчетом, чтобы достичь максимального впечатления абсолютного краха. И сама она была под стать героиням Гарди — влекомая своей страстью, которая одна определяет ее судьбу.
  Джон Уэнтворт, помимо того, что оказался жертвой, был еще и ослом, объяснила она, готовым подчиниться первому попавшемуся обаятельному мерзавцу. Он сошел в могилу, уверенный в том, что Рик — его благодетель и добрый друг. Ферма его была владением в Корнуэле и называлась «Роза Фамари», где каждое пшеничное зернышко приходилось отбивать у жестоких морских ветров. Поместье это он получил по завещанию от своего более предусмотрительного родителя. Аластер, их сын, являлся его единственным наследником. Когда Джон умер, ни у одного из них не осталось ни пенни. Все было отдано, заложено и перезаложено, и в долгах они были, Магнус, по самые уши — испачканным бобами ножом она показала, как именно они были в долгах. Она рассказала о том, как Рик приезжал к Джону в больницу вскоре после несчастного случая. О цветах, конфетах, шампанском, а у Пима перед глазами вставала та корзина с фруктами, купленными на черном рынке, что стояла возле его койки, когда он сам лежал в больнице после операции. Он вспоминал благородную деятельность Рика в помощь престарелым, сослужившую ему такую хорошую службу во время Великой битвы. Вспоминал рыдания Липси, когда она кричала Рику, что он «фор», и письма Рика к ней, в которых он обещал о ней позаботиться. «А мне оплачивал проезд по железной дороге, чтобы я могла приезжать в больницу Труро и навещать Джона. А потом, Магнус, ваш отец сам отвозил меня домой, тогда он на все был готов, лишь бы прикарманить денежки моего мужа». А как терпелив был отец с Джоном, как по многу раз втолковывал ему, объяснял то, чего Джон не мог понять, и объяснял бы еще и еще, но Джон ничего не хотел слушать — заблуждающиеся всегда легковерны и не желают шевелить мозгами.
  Внезапно ее охватывает ярость.
  Я встаю в четыре утра на дойку и заполночь корплю над бухгалтерскими книгами, — вопит она, и пьяницы за соседними столиками поднимают поникшие головы и обращают к ней совиные глаза, — а этот болван в больнице Труро, лежа в теплой постели, не сказав мне ни слова, за здорово живешь отписывает все вашему папаше, дежурящему возле него и строящему из себя святого!
  У моего Аластера даже ботинок не было, чтобы ходить в школу, а вы катались как сыр в масле и учились в лучших школах, и одевались, как лорд, Господи прости! Потому что, как и следовало ожидать, после смерти Джона выясняется, что по причинам совершенно объективным и ни от кого не зависящим знаменитому Опекунскому Фонду Рика пришлось испытать временные трудности с платежами и он был не в состоянии обеспечить клиентам их 12,5 процентов плюс годовой доход. Даже возвратить вложенные капиталы он не в состоянии. И Джон Уэнтворт, дабы помочь преодолеть эти трудности, уже перед самой кончиной принимает мудрое и предусмотрительное решение: он закладывает ферму вместе с землей и скотом и чуть ли не с женой и ребенком, чтобы отныне никто ни в чем не нуждался, а полученную сумму передает своему старинному приятелю и другу Рику. А этот Рик привозит из Лондона известного адвоката по имени Лофт — специально, чтобы разъяснить все последствия этого мудрого шага Джону на его смертном одре. И Джон пишет еще своею собственной рукой длинное сопроводительное письмо, в котором заверяет всех, кого это может коснуться, что решение им принято в здравом уме и твердой памяти, а никак не по принуждению со стороны благодетеля и его адвоката и что таково его последнее слово. Все это на случай, если Пегги или, не дай Бог, Аластеру когда-либо придет в голову дикая мысль оспорить документ в суде, попробовать получить назад принадлежавшие Джону 9000 фунтов или каким-нибудь иным образом усомниться в бескорыстном участии Рика, приведшем Джона к его краху.
  — Когда это все произошло? — спрашивает Пим.
  Она называет ему даты, называет день недели и час. Из своей сумочки она вытаскивает пачку писем, подписанных Перси, где выражается сожаление о том, что «контакт с господином Президентом, мистером Р. Т. Пимом, в настоящее время невозможен, так как на неопределенное время он вынужден был отлучиться по делам государственной важности», но дается заверение в том, что «документам касательно владения „Роза Фамари“ сейчас дан ход и целью всей работы с ними является возможное получение вами большой прибыли». Они сидят, съежившись от холода, на сломанной скамейке, и он при свете уличного фонаря читает эти письма, а она следит за ним глазами, холодными от бешенства. Потом она отбирает у него письма, кладет их в конверты, аккуратно, с любовью расправляя уголки и разглаживая. Она продолжает говорить, а Пиму хочется заткнуть уши и зажать ей рот. Хочется вскочить, кинуться к волнолому и утопиться. Хочется крикнуть: «Заткнись!» Но все, что он себе позволяет, это попросить ее — пожалуйста, очень вас прошу, не могли бы вы не рассказывать мне об этом больше?
  — Это еще почему?
  — Не хочу больше слушать. Дальше это уже не мое дело. Он ограбил вас. Какая разница, что было дальше? — говорит Пим.
  Пегги не согласна. С ирландской маниакальностью она мучается своей виной и пользуется присутствием Пима, чтобы заняться самоистязанием. Речь ее льется потоком. Именно эту часть рассказа предвкушала она больше всего.
  — Почему бы и нет, если мерзавец и без того опутал тебя? Если и без того он обхватил тебя своими гадкими щупальцами так же цепко, как если б это было в его спальне со всеми этими кружевами, финтифлюшками и драгоценными зеркалами? — Она описывает спальню Рика на Честер-стрит. — Если и так ты в его власти и принадлежишь ему душой и телом, ты глупенькая одинокая женщина с болезненным ребенком на руках, у которой никого, никого нет в этом мире и не с кем даже слова молвить, кроме идиота судебного пристава раз в неделю?
  — Мне достаточно знать, что он обманул вас, — настаивает Пим. — Пегги, пожалуйста! Остальное уже личное!
  — Личное, если он вызывает вас в Лондон, сразу же по прибытии после всех своих дел государственной важности, все честь по чести и с шиком, присылает лучшие билеты на лучший поезд, боясь, что ты напустишь на него адвокатов? Что ж, ты и поедешь, разве не так? Если уже два года, и больше, не имела мужчины, и вот оно, твое тело — ты видишь в зеркале, как с каждым днем оно все больше чахнет и увядает, разве не поедешь?
  — Конечно, конечно! Я уверен, что у вас были на то веские причины, но не надо больше!
  И опять она имитирует голос Рика:
  — «Давайте разберемся с этим, раз и навсегда, Пегги, голубушка! Я не хочу, чтоб между нами были какие-то обиды и недоговоренности в то время, как моим единственным стремлением всегда было не что иное, как стремление к вашему благу, и только оно одно». Ведь ты поедешь, правда? — Голос ее эхом отдается в пустоте площади и над морской водой. — Ей-богу, ты поедешь! И ты собираешь вещи, берешь сынишку и запираешь дверь, полная желания вернуть назад свои деньги и добиться справедливости. Ты спешишь со всех ног, уверенная, что сцепишься с ним не на жизнь, а на смерть, едва увидев его. Ты забываешь и о стирке, и о грязной посуде, и о дойке, и о всей той убогой жизни, в которую он тебя вверг. И ты поручаешь идиоту приставу дом и вместе с Аластером мчишься в Лондон. А в Лондоне вместо того, чтобы в присутствии мистера Перси и этого проходимца Маспоула и всей этой банды сесть с тобой за стол переговоров, человек покупает тебе на Бонд-стрит роскошную одежду и возит тебя в лимузинах, как принцессу, и все к твоим услугам — рестораны, шелка и шикарное белье, хватит ли у тебя после этого духу скандалить?
  — Не хватит, — говорит Пим. — Тут уж или — или!
  — Если он все эти годы втаптывал тебя в грязь, разве ты не захочешь хоть немножечко урвать от него в отместку за все то горе, что он причинил, за все те деньги, что он у тебя выманил? — И опять она имитирует Рика: — «Я был всегда неравнодушен к вам, Пегги, и вы это знаете. Вы молодец, вы лучшая из всех женщин! Я всегда заглядывался на эту вашу прелестную улыбку, и не только улыбку». Дальше больше. Он и мальчика обхаживает. Везет его в «Арсенал», и мы сидим там как бог знает кто, в лучшей ложе рядом с лордами и прочими знаменитостями, а после — обед в «Квальино» с Народным Избранником и громадный торт, на котором написано «Аластер», и надо видеть, какое при этом у мальчика лицо. А на следующий день вызывается лучший специалист с Харли-стрит, чтобы разобраться, почему это мальчик кашляет, и Аластеру дарят золотые часы с выгравированной на них надписью. «Милому мальчику от Р.Т.П.». Надо сказать, они удивительно похожи на те, что сейчас на вас, они ведь тоже золотые, верно? И когда мужчина столько для вас сделал, а при этом он подонок, что ж, через день-другой вам остается только признать, что бывают подонки и много хуже. Ведь у большинства из них и корки хлеба не допросишься, не говоря о громадном торте, который сам плывет вам в руки в «Квальино», а потом нанимается кто-то отвезти мальчика домой и уложить, чтобы взрослые могли еще отправиться в ночной клуб и повеселиться. Почему бы и нет, если он всегда был ко мне неравнодушен? Разве большинство женщин на моем месте не отложили бы скандал на пару деньков даже за часть всего этого? Так почему бы и нет?
  Она говорит так, словно Пима больше нет рядом, и отчасти она права. Он оглушен и все-таки слышит. Как слышит и сейчас этот монотонный, неумолимый голос. Она говорит, обращаясь к стенам какого-то заброшенного рынка, где продают скот, к его загонам и вставшим часам, и Пим молчит, мертвый, бездыханный, он не здесь, он далеко отсюда. Он в «Дополнительном доме», он младшеклассник, и слышит голос Рика на повышенных тонах, и его будят рыдания Липси. Он в постели Дороти в «Полянах», и ему до смерти скучно и надоело из-за ее плеча глядеть в окно на белесое небо. Он в Швейцарии на каком-то чердаке, и сам удивляется, зачем погубил друга и подольстился к врагу.
  Безумная сама, она описывает безумие Рика. Голос ее, сердитый, монотонный, льется неумолчным потоком, и Пим ненавидит его всеми силами души. Каким хвастуном был этот человек. Как он врал на каждом шагу. Что был любовником леди Маунтбэттен и что она клялась, будто он лучше самого Ноэла Кауарда. Как его хотели сделать послом во Франции, но он отказался, потому что терпеть не может всех этих снобов. И про этот дурацкий зеленый шкафчик с его кретинскими секретами. Представьте себе только — какое безумие тратить долгие часы на то, чтобы собственноручно вить веревку, на которой его повесят! И как он потащил ее раз к этому шкафчику, босиком, в одной ночной рубашке — погляди, деточка! Он называл это своим досье. Все добро и зло, которое он совершил. Все доказательства его невиновности, все свидетельства этой его чертовой правоты. И что когда его будут судить, а судить его, несомненно, будут, все бумаги, хранящиеся в этом дурацком шкафчике, будут рассмотрены, оценены и приняты во внимание, все — и доброе, и злое, и тогда мы увидим его в истинном свете, ангелом небесным во всей его ангельской сущности, в то время как мы, несчастные грешники, внизу, обливаемся кровью и потом и голодаем во имя его. Вот ведь что он придумал, дабы самого Господа Бога обвести вокруг пальца. Ни перед чем не остановился, вообразите себе только подобную наглость, баптист несчастный!
  Пим спрашивает ее, как смогла она потом отыскать зеленый шкафчик. «Я видела, как эту дурацкую штуку привезли, — говорит она. — Я ведь следила за этой гостиницей с первого дня избирательной кампании. Этот педераст Кадлав доставил его отдельно в лимузине, не постояв за расходами. А эта сволочь Лофт сам помогал тащить его в подвал — единственный раз, когда он не побоялся замарать своих белых ручек. Рик побоялся оставить шкафчик в Лондоне, пока они все здесь».
  — Мне надо припереть его к стенке, Магнус, — все повторяла она, когда на рассвете он провожал ее. — Если там и впрямь есть какие-то свидетельства, я раздобуду их и обращу против него, клянусь, я это сделаю! Я брала от него деньги да, правда! Но что значат деньги, когда вот он — вышагивает по улице, гордо, как лорд, а мой Джон гниет в могиле! И на улицах все хлопают: молодец Рики! А вдобавок он еще себе обманом хочет выхлопотать место в царствии небесном! Какой же прок тогда от бедной обманутой жертвы, которая позволила ему из себя веревки вить и будет гореть за это в аду, если она не исполнит своего долга, не разоблачит это дьявольское отродье? Но где свидетельства, ответьте?
  — Пожалуйста, замолчите, — сказал Пим. — Ян так знаю, что вам надо.
  — И где справедливость? Если все это тут, я раздобуду это, вырву у него во что бы то ни стало. У меня нет ничего, кроме двух писем от Перси Лофта с просьбой об отсрочке, а такое разве поможет? Это все равно что пытаться пригвоздить дождевую каплю, скажу я вам.
  — Ну успокойтесь же, — сказал Пим, — ну пожалуйста!
  — Я отправилась к этому болвану Лейкену, тори. Пришлось полдня дожидаться, но все же я пробралась к нему «Рик Пим — это настоящая акула», — говорю, но какой смысл говорить это тори, если и сами-то они не лучше! И лейбористам я это говорила, а они мне в ответ: «А что же он совершил?» Сказали, проведут расследование, но разве они отыщут что-нибудь, овечки несчастные!
  * * *
  Мэтти Сирл подметает внутренний дворик. Но его пристальные взгляды не смущают Пима. Пим держится с достоинством и идет той же уверенной походкой, как и тогда, направляясь к полицейскому у «Дополнительного дома». «Я имею право. Я британский гражданин. Извольте пропустить меня».
  — Я оставил в подвале кое-какие вещи, — небрежно роняет он.
  — Да, пожалуйста, — откликается Мэтти.
  Голос Пегги Уэнтворт вгрызается в душу, как циркулярная пила. Что за ужасное эхо пробуждает он там? В котором из заброшенных домов его детства воет и стенает это эхо? И почему звук этот так робок, несмотря на дьявольскую настойчивость? Это заговорила наконец восставшая из мертвых Липси. Это невыносимый отголосок собственных моих мыслей. Грех, который нельзя искупить. Сунь голову в рукомойник, Пим. Включи краны и слушай, а я объясню, почему еще не выдумано то наказание, которым можно избыть твою вину. Почему ты опять намочил простынку, сынок? Разве ты не знаешь, что если не будешь мочиться в постель в течение года, то в конце получишь тысячу фунтов? Он зажигает свет в помещении Комитета, распахивает дверь на лестницу, ведущую в подвал, и тяжело шлепает по ступенькам вниз. Картонные коробки. Товары. Излишества, которыми возмещают недостаток. Опять в ход идет циркуль Майкла, циркуль лучше швейцарского перочинного ножика. Он вскрывает замок зеленого шкафчика, выдвигает первый ящик, и тут же его бросает в жар.
  Фамилия «Липшиц», имя «Анна». Всего два скоросшивателя. «Так, Липси, наконец-то это ты, — хладнокровно думает он. — Короткая была у тебя жизнь, правда? Сейчас не время, пока подожди, потом я вернусь и займусь тобой. Уотермастер Дороти. Супруга. Всего один скоросшиватель. Что ж, ведь и супружество было недолгим. Ты тоже подожди меня здесь, Дот, потому что сейчас мне надо разобраться с другими тенями и призраками».
  Он закрывает первый ящик и выдвигает второй. «Рик, подонок, где ты там прячешься?» Банкротство, вот, целый ящик об этом. А вот и третий ящик. Все тело горит предвкушением открытия — горят веки, горит спина, горит поясница. Однако пальцы его работают легко, быстро, ловко. Если я для чего-нибудь рожден, так для этого. Я сыщик божьей милостью и действую всем на благо. Уэнтворт, вот сколько их, надписанных рукою Рика. Пим хранит в памяти дату письма Маспоула, в котором тот сожалеет об отсутствии Рика «по важным делам государственного значения». Он помнит Крах и долгий отпуск Рика для поправки здоровья, в то время как он с Дороти отбывали свой срок в «Полянах». «Рик, подонок, где ты там прячешься?» «Давай, сынок, мы же с тобой товарищи, правда?» Вот-вот я услышу лай герра Бастля.
  Он выдвигает последний ящик — там находятся бумаги от 1938 года, относящиеся к процессу «Его Королевское Величество — против Пима» (3 толстенных папки) и процессу от 1944 года, аналогичному (1 папка). Пим вынимает первую бумагу из связки 1938 года, кладет на место и берет последнюю. Прежде всего он заглядывает в конец, читает последнюю страницу — заключение судьи, приговор, распоряжение о немедленном освобождении арестованного. В холодном азарте он перелистывает бумаги, пробираясь к началу, и перечитывает все по порядку. Киносъемки тогда не велись, и ксерокса не было, и магнитофонов… Было лишь то, что можно увидеть, услышать, запомнить и украсть. Целый час он читает бумаги. Часы бьют восемь, но он не обращает на них внимания. «Я занят служебными делами. Священный долг властно востребовал меня. А вам, женщинам, лишь бы стащить нас вниз, с сияющих высот!»
  Мэтти все еще метет дворик, но теперь силуэт его расплывается.
  — Ну как, нашли? — спрашивает Мэтти.
  — Да, спасибо, еще не все пока.
  — Ну, лиха беда начало, — говорит Мэтти.
  Пим поднимается к себе в комнату, поворачивает ключ в замке и, придвинув стул к доске умывальника, начинает писать. Строчит быстро, по памяти, не обдумывая, не заботясь о стиле. И вдруг — стук в дверь. Сначала едва слышно, потом громче, еще громче. Затем нежное и грустное «Магнус?», а после медленные шаги вниз по лестнице. Но Рик проник в самую суть, женщины ему отвратительны, и даже Джуди сейчас остается на обочине. Он слышит стук ее шагов по двору. Слышит, как отъезжает автофургончик. Ну и хорошо, что избавился.
  «Дорогая Пегги, —
  пишет он, — надеюсь, что прилагаемое Вам пригодится».
  
  «Дорогая Белинда, —
  пишет он, — должен признаться, что процедура демократических выборов увлекает меня. Что поначалу кажется грубым и примитивным, постепенно раскрывается как тонкий и хорошо отлаженный механизм. Давай встретимся возможно скорее, как только я вернусь в Лондон».
  
  «Дорогой отец, —
  пишет он, — сегодня воскресенье, и наша общая судьба решится через четыре дня, но хочу, чтобы ты знал, до какой степени восхищают меня мужество и стойкость, которые ты проявил в экстремальных условиях этой избирательной кампании».
  * * *
  Стоявший на трибуне Рик даже не шевельнулся. Острый, как удар ножа, взгляд был по-прежнему устремлен на Пима. И все же Рик казался спокойным, словно в зале не могло произойти ничего такого, с чем он не смог бы совладать. Заботил же его лишь сын, с которого он с подозрительной настойчивостью не сводил глаз. В этот вечер на нем был самый его парадный серебристый галстук, а в рукавах сверкали запонки от «Аспри» с инициалами Р.Т.П. Днем он постригся, и Пим, глядевший на отца таким же неотступным взглядом, чувствовал, как пахнет от него парикмахерской. На одну секунду взгляд Рика переместился на Маспоула, а позже Пиму показалось, что он заметил кивок Маспоула, как бы условный сигнал, поданный Маспоулом отцу. Тишина в зале была полной. Ни кашля, ни поскрипыванья, притихли даже «Ветераны-буревестники», которых Рик, по обыкновению, посадил в первый ряд, чтобы они напоминали ему его милую мамочку и горячо любимого отца, который не раз вот так же геройски, лицом к лицу, встречал грозившую ему смертельную опасность.
  Наконец Рик повернулся и сделал несколько шагов по направлению к публике с видом абсолютной добродетели, так часто предварявшим самые лицемерные из его поступков. Он добрался до стола президиума и пошел дальше. Он потянулся к микрофону и отключил его. Никакой механизм не должен вклиниваться между нами сейчас. Он остановился около самого края трибуны, там, где начинались ступеньки. Решительно выдвинув вперед челюсть, он оглядел лица собравшихся и, на секунду позволив своим чертам выразить нерешительность и поиск, начал говорить. Где-то на полпути между Пимом и аудиторией он расстегнул пиджак. «Бейте меня вот сюда, — казалось, хочет он сказать. — Вот оно, мое сердце». И наконец он начал свою речь. Голосом выше обычного. Видите, как душат меня эмоции?
  — Не будете ли вы так любезны повторить ваш вопрос, Пегги? И погромче, голубушка, чтобы все могли слышать!
  И Пегги Уэнтворт повиновалась. Уже не просто в качестве обвинителя, но в качестве гостьи, приглашенной Риком.
  — Спасибо, Пегги.
  Потом он попросил для нее стул, чтобы она могла сесть, как и все прочие. Стул был принесен самолично мэром Бленкинсопом. Пегги села в проходе, послушно, как пристыженный ребенок, которому предстоит выслушать нотации. Так это показалось тогда Пиму, как и сейчас ему кажется, ибо я давно уже решил, что все произошедшее в тот вечер Риком было заранее подготовлено. Даже дурацкий колпак на голове у Пегги его не удивил бы. По-моему, они уже раньше заприметили Пегги, видели, что она их преследует, и Рик мобилизовал всю свою изворотливость, чтобы ее перехитрить, как он это часто делал и раньше. Посланцам Маспоула ничего бы не стоило обезвредить ее на этот вечер. Бленкинсопа можно было предупредить, сказав, что присутствие ее в зале нежелательно. Не в первый и не в последний раз. В активе «двора» существовал десяток способов дать от ворот поворот полоумному шантажисту без единого гроша в кармане. Рик не воспользовался ни одним из этих способов. Как всегда, он жаждал судебного разбирательства. Он хотел, чтобы его судили и объявили кристально чистым.
  — Леди и джентльмены! Эту даму зовут миссис Пегги Уэнтворт. Она вдова, которую я давно и хорошо знаю, которой долгие годы пытался оказать помощь, чья жизнь изобилует ошибками и которая пытается в несчастьях своих обвинить меня. Я надеюсь, что после нашего сообщения, когда вы все узнаете то, что Пегги собирается вам сказать, вы будете снисходительны и терпеливы к ней. Я надеюсь, вы проявите милосердие к ней, как и ко мне, помня, как трудно бывает терпеть невзгоды без того, чтобы не попытаться найти их виновника и указать на него пальцем.
  Он сцепил руки за спиной. Ноги его были плотно сдвинуты.
  — Леди и джентльмены! Моя старинная приятельница Пегги совершенно права.
  Даже Пим, убежденный в том, что хорошо изучил все приемы ораторского искусства Рика ни разу не слышал, чтобы речь его была столь ясной, прямой, лишенной малейшей напыщенности.
  — Много лет назад, леди и джентльмены, когда я был еще очень молод и пытался пробиться в жизни, как мы все пытаемся пробиться, чего бы это ни стоило, не очень-то задумываясь о путях, я очутился однажды в положении мелкого клерка, на время взявшего из ящика несколько марок и не успевшего их вернуть, прежде чем его поступок был раскрыт. Однажды я нарушил закон. Это правда. Моя мать, как и Пегги Уэнтворт, была вдовой. Отец был для меня лишь символом и примером для подражания, а из родных у меня были только сестры. Лежавшая на мне ответственность за семью заставила меня переступить пределы того, что нам диктует буква закона и что слепое, но мудрое Правосудие почитает дозволительным. И Правосудие Не замедлило откликнуться. Я заплатил сполна и буду платить по этому счету всю мою оставшуюся жизнь.
  Челюсти его разомкнулись, массивные руки простерлись вперед, а одна из них вытянулась в сторону «ветеранов-буревестников» в первом ряду, в то время как взгляд его и голос устремились во мрак задних рядов.
  — Друзья мои — и вы, дорогая Пегги, которую я все же считаю своим другом, верные мои сторонники в Северном Галворте, я вижу среди вас сегодня мужчин и женщин, еще достаточно молодых, чтобы совершать необдуманные поступки. Я вижу и других — людей, умудренных жизненным опытом, чьи дети и внуки уже вступили в жизнь, чтобы, следуя велениям своих страстей, бороться, делать ошибки и исправлять их. Мне хочется задать вам, пожилым, следующий вопрос: если кто-нибудь из молодежи, ваш сын или внук или мой сын — вот этот молодой человек, здесь присутствующий, готовящийся к тому, чтобы занять высочайший пост среди всех, каких можно достичь на юридическом поприще, — если бы один из этих молодых людей однажды оступился, совершил ошибку и, сполна заплатив потом по счету, который взыскивает общество, возвратился на родительский порог со словами: «Мамочка, это я! Папа, это я!», разве кто-нибудь сидящий в этом зале сегодня вечером смог бы захлопнуть перед ним дверь?
  Они вскочили с мест. Они вопили, скандируя его имя: «Рики, дружище Рики, мы голосуем за тебя!» Позади Рика на трибуне тоже стояли люди, и сквозь слезы, застилавшие глаза, Пим видел, как Сид и Морри обнимаются. Рик не сразу подал вид, что слышит аплодисменты. Слишком он был занят, демонстративно ища глазами Пима, взывая: «Магнус, где ты, сынок?», хотя отлично знал, где именно тот находится. Изобразив, что отсутствующий наконец нашелся, он схватил Пима за руку и, подняв его, повлек за собой, на авансцену, вперед и как бы вверх, надо всеми, представляя его ликующей толпе, как представляют чемпиона, выкрикивая: «Вот он! Вот он!», видимо, имея в виду того раскаявшегося, заплатившего сполна и возвратившегося потом к родительскому порогу — но точно я этого утверждать не могу — такой шум стоял вокруг, и, может быть, он сказал лишь: «Вот мой сын!» Что же до Пима, то никогда еще он не испытывал такого прилива любви к отцу. Его душили слезы, он бурно хлопал и, тиская руку отца в своих руках, обнимал его за всех присутствующих, уверял его, что он молодец.
  И все это время Пиму казалось, что он видит перед собой бледное лицо Джуди. Ее светлые глаза за строгими стеклами очков следили за ним откуда-то из самой гущи толпы. «Я был нужен отцу, — объяснил бы он ей. — Я забыл, где находится автобусная остановка. Я потерял твой номер телефона. Я сделал это ради своей страны».
  Возле самых ступеней их ожидал «бентли» с Кадлавом наготове у дверцы. Когда машина тронулась с места, сидевший бок о бок с Риком Пим как будто услышал призывный голос Джуди: «Пим, подонок, где ты там прячешься?»
  * * *
  Светало. Обросший щетиной Пим, сидя за письменным столом, с неохотой встречал рассвет. Опершись подбородком на руку, он вперил взгляд в только что оконченную страницу. Ничего не меняй. Не оглядывайся назад, не заглядывай вперед. Сделать это раз и навсегда — и умереть. Перед глазами неотвязно маячила печальная картина: все его женщины, выстроившиеся на каждой автобусной остановке по ходу его извилистого жизненного маршрута. Быстро поднявшись, он приготовил себе чашку растворимого кофе и, обжигаясь, выпил ее. Потом взял дырокол и фломастер и усердно принялся за работу. «Я канцелярист, всего лишь канцелярист, подшивающий бумаги и отчеркивающий в них нужные места».
  Заметки из «Галвортского вестника» и «Ивнинг стар», где описывается ожесточенная битва, которую пришлось выдержать кандидату либералов в ратуше накануне дня голосования. Чтобы не бросать ни на кого тень, журналисты не упоминают имени Пегги Уэнтворт и не пересказывают ее обвинений, а пишут лишь о вдохновенной речи кандидата, в которой он защищал себя от нападок личного характера. Подшито за номером 21а. Проклятый дырокол не работает. В этом морском климате что угодно проржавеет!
  Вырезка из лондонской «Таймс» с результатами дополнительных выборов в Северном Галворте:
  Маккехни (лейбор.) — 17.970
  Лейкин (консерв.) — 15.711
  Пим (либер.) — 6.404
  Не слишком грамотный автор передовицы считает победу лейбористов результатом «непродуманных действий либералов». Подшито за номером 22а.
  Заметка из оксфордской университетской газеты, извещающая замерший в ожидании мир о том, что Магнусу Ричарду Пиму присуждена почетная степень бакалавра в области современного языкознания. Без упоминания вечеров, проведенных за упорным штудированием экзаменационных работ предшественников или исследований содержимого письменного стола наставника с помощью все того же вездесущего циркуля. Подшита за номером 23а.
  Вернее, не подшита, так как, положив ее перед собой, чтобы очеркнуть фломастером, Пим задумался и, с отвращением глядя на заметку, обхватил голову руками.
  Рик знал. Этот негодяй знал. Не меняя позы, Пим переносится в Галворт, возвращается в тот же вечер, но несколькими часами позже. Отец и сын в «бентли» — их любимом месте общения. Ратуша осталась позади, впереди — приют миссис Сирл. В ушах все еще стоит рокот толпы. Имя победителя мир узнает не раньше чем через 24 часа, но Рик уже все знает. До сего дня суд ему лишь аплодировал.
  — Хочу сказать тебе кое-что, сынок, — говорит он тоном, самым мягким и добрым, какой только возможен. Проносящиеся мимо уличные огни то освещают, то опять погружают во мрак черты его лица. Глаза: проницательные, умные. — Никогда не надо лгать, сынок. Я сказал им правду. Бог свидетель. Он всегда все слышит.
  — Это было необыкновенно, — говорит Пим. — Отпусти мою руку, пожалуйста, хорошо?
  — Никто из Пимов не был лжецом, сынок.
  — Я знаю, — отвечает Пим и на всякий случай убирает руку.
  — Почему же ты не пришел ко мне, сынок? «Папа, — мог бы ты сказать, или „Рики“, если тебе так больше нравится, ведь ты уже достаточно взрослый, — я бросил юриспруденцию и занялся языкознанием, потому что хочу овладеть языками. Я хочу говорить с аудиторией, как это делаешь ты, мой лучший друг, и чтобы люди, где бы они ни собрались, независимо от цвета кожи, расы или вероисповедания, слушали и понимали меня». И знаешь, что я сказал бы, если бы ты обратился ко мне с такими словами?
  Пим слишком взволнован, слишком ошеломлен, чтобы угадывать.
  — Сказал бы что-нибудь замечательное, — говорит он.
  — Я сказал бы так: «Сынок, теперь ты вырос. Ты можешь принимать самостоятельные решения. Теперь твой старик будет стоять у лунки, Магнус, — бить, а Господь Бог вести счет игры».
  Он овладевает рукой Пима, чуть не сломав ему пальцы.
  Не отодвигайся от меня, сынок. Я не сержусь на тебя. Ведь мы же приятели, помнишь? Нам не надо друг друга выслеживать, шарить по карманам, залезать в ящики и откровенничать в гостиничных подвалах с несчастными заблудшими женщинами. Мы все говорим начистоту. Выкладываем все без утайки. А теперь вытри получше свои гляделки и обними-ка старикана отца!
  Собственным шелковым платком с монограммой Великий Государственный Муж вытирает бессильные слезы ярости на щеках Пима.
  — Хочешь побаловаться вечерком хорошим английским бифштексом, сынок?
  — Не слишком.
  — Старик Мэтти приготовит нам его с лучком. Можешь пригласить Джуди, если хочешь. А потом поиграем в железку. Ей понравится.
  Встряхнувшись, Пим потянулся за фломастером и опять принялся за работу.
  Выдержка из протоколов заседания оксфордской ячейки коммунистической партии, где выражается сожаление по поводу выбытия в связи с отъездом товарища М. Пима, преданно и неустанно трудившегося на благо Нашего Общего Дела. Дружеская благодарность ему за его огромный вклад. Подшито за номером 24а.
  Смущенное письмо от казначея колледжа с приложением чека за последний семестр и пометкой «Вернуть плательщику». Подобные же письма и чеки от «господ Блэкуэла и Паркера, книготорговцев» и «Братьев Холл, портных» Подшито за номером 24с.
  Смущенное письмо от президента банка, извещающее Пима, что чек на имя Пима, выписанный «Всемирной компанией Магнус дайнемик лимитед (Багамы)» на сумму 250 фунтов, он вынужден также вернуть плательщику, как и предыдущие. Подшито за тем же номером.
  Выдержка из лондонской «Газетт» от 29 марта 1951, официально извещающей всех заинтересованных лиц о возбуждении дела о банкротстве Р.Т.П. и в связи с этим — восьмидесяти трех компаний и предприятий. Письмо от Главного прокурора, приглашающее Пима для беседы такого-то числа и дачи показаний касательно своих отношений с вышеозначенными компаниями. Подшито за номером 36а.
  Повестки о призыве Пима на воинскую службу. Счастливое избавление от всех бед. Вот оно наконец.
  * * *
  — Могу я немножко посидеть с вами, мисс Ди? — сказал Пим, тихонько открывая дверь в кухню.
  Но кресло ее было пусто, а камин погашен. Потому что это был не вечер, как ему казалось, а раннее утро.
  12
  На рассвете того же дня, за десять минут до вышеописанного, Бразерхуд лежал без сна в одиночестве в своем промозглом закутке, ставшем его одиночной камерой, и прослеживал плывущие в изменчивом лондонском небе образы из прошлого. Так воображают себе внешнюю жизнь сидящие взаперти, думая, что спят и во сне грезят. Сколько же раз приходилось ему сидеть вот так — в резиновых лодках или на холмах, затерянных в Арктике, вжимая в уши наушники ватными рукавицами, чтобы услышать слабый шепот, свидетельствующий о том, что жизнь еще существует? Здесь, в комнате связистов, на самом верхнем этаже Главного управления не было ни наушников, ни морозных ветров, пробирающих тело сквозь отсыревшую одежду, леденящих пальцы связиста, ни велосипедного электрогенератора, который какому-нибудь бедолаге приходилось накачивать, из последних сил работая ногами, ни антенны, обрушивающейся прямо вам на голову, как раз в тот момент, когда она всего нужнее. И чемодана весом в две тонны тоже не было — такой чемодан приходилось закапывать в твердую, как камень, землю, когда немцы уже дышали вам в затылок. Здесь же наверху вместо всего этого рябые серо-зеленые ящики аппаратуры, с которых регулярно стирают пыль, и полный набор исправнейших переносных ламп и надраенных выключателей. И ручки настройки, и усилители. И приборы, уничтожающие атмосферные помехи. И удобные кресла для высших чинов, чтобы, сидя в них, покоить свои досточтимые задницы. И таинственное сжатие пространства, которое чувствуешь всей кожей, глядя на цифры, мелькающие в тесном окошечке так же быстро, как мелькают годы: вот мне сорок пять, вот семьдесят, а вот мне остается всего лишь десять минут до смерти.
  На возвышении двое парней в наушниках следили за стрелками приборов. «Они никогда не поймут что к чему, — подумал Бразерхуд. — Так и сойдут в могилу, уверенные, что жизнь достают из целлофанового пакета». Бо Браммел и Найджел сидели внизу, как антрепренеры на генеральной репетиции. Позади них маячило с десяток теней, Бразерхуду совершенно безразличных. Он заметил начальника оперативного отдела Лоримера. Увидел Кейт и подумал: «Слава тебе Господи, жива!» Стоя у края этой своеобразной эстрады, Франкель хмуро докладывал о цепи поражений и провалов. Его акцент жителя Центральной Европы был еще заметнее.
  — Вчера, двадцать девятого, по местному времени утром резидентура в Праге по телефону-автомату сделала попытку позвонить домой Наблюдателю, — сказал он. — Номер был занят. Проверяющий звонил пять раз в течение двух часов из разных районов города. Все время занято. Он пробовал связаться с Угрем. Номер не в порядке. Все испарились, ни с кем невозможно связаться. В полдень резидентура посылает девушку-связную в столовую, где обычно завтракает дочь Угря. Дочь его — девчонка сообразительная и, возможно, знает, где находится отец. Нашей связной шестнадцать лет, но про таких говорят «мал да удал». Связная слоняется там в течение двух часов, навещая оба зала попеременно и проверяя очередь. Никакой дочки Угря нет. Связная проверяет табель прихода на работу в проходной завода, сказав охранникам, что она ее товарка и соседка по квартире. Вид у нее настолько невинный, что ее допускают к табелю. Дочь Угря в табеле не отмечена и в качестве больной — также. Исчезла.
  Присутствующие взволнованы, и никто ни с кем не разговаривает, каждый говорит лишь с собой. Помещение продолжает наполняться народом. «Сколько людей должно здесь находиться, чтобы можно было считать, что похороны всей нашей агентурной сети прошли достойно?» — подумал Бразерхуд. Еще восемь минут Франкель продолжал свое унылое перечисление.
  — Вчера в семь утра по местному времени резидентура в Гданьске посылает двух местных ребят чинить телеграфный столб возле дома, где живет Актер. Дом его находится в тупике, и другого выхода из него нет. Обычно он каждое утро едет на работу в машине, выходя из дома в 7.20. Но вчера машины его возле дома не было. И на стоянке ее тоже не было. С того места, где они работают, они могут наблюдать за входной дверью Актера. Входная дверь заперта, никто через нее не входит и не выходит. Окна нижнего этажа затянуты шторами, нигде нет света, и свежих следов от машины на подъездной аллее тоже нет. У Актера есть близкий друг-архитектор. Актер любит иногда по дороге на работу выпить с ним чашечку кофе. К числу наших агентов этот архитектор не принадлежит и в списках не значится.
  — Венцель, — уточняет Бразерхуд.
  — Да, Джек, фамилия архитектора Венцель. Один из наших парней звонит господину Венцелю и говорит ему, что заболела мать Актера. «Как я могу связаться с ним, чтобы сообщить ему это неприятное известие?» — спрашивает он господина Венцеля. Тот отвечает: «Попробуйте позвонить в лабораторию. Насколько серьезно заболевание?» Парень говорит, что возможен смертельный исход и что Актер срочно должен выехать к ней. «Передайте ему это, — говорит он. — Сообщите ему, пожалуйста, что Максимилиан просит его быть у одра матери как можно скорее». «Максимилиан» — это условное обозначение краха. Значит, все кончено, сматывайся, спасайся любыми способами, не заботясь о средствах и о том, чтобы соблюсти декорум. Парень этот находчив. Кончив говорить с господином Венцелем, он тут же набирает номер лаборатории, где работает Актер. «Говорит господин Максимилиан, где Актер? Мне он срочно нужен. Скажите ему, что звонил Максимилиан и что дело касается его матери». — «Актер сегодня отсутствует, — отвечают они. — Он вызван на конференцию в Варшаву».
  У Бразерхуда немедленно находится возражение.
  — Никогда они так не ответят, — ворчит он. — Служащие этой лаборатории не распространяются насчет передвижений сотрудников. Лаборатория принадлежит одной организации высочайшей секретности. Кто-то хочет обвести нас вокруг пальца.
  — Конечно, Джек. Я тоже подумал точно так же. Ты разрешишь мне продолжать?
  Двое-трое людей повернули голову, ища в задних рядах Бразерхуда.
  — Когда мы не смогли связаться с Актером, мы дали распоряжение в Варшаву попробовать выйти непосредственно на Вольтера, — продолжал Франкель. И через паузу: — Вольтер болен.
  Бразерхуд издал сердитый смешок:
  — Вольтер? Да он в жизни не болел!
  — В министерстве говорят, что он болен, жена его говорит, что болен, любовница говорит, что болен. Отравился грибами. Болен. Такова официальная версия. И все отвечают одно и то же.
  — Но это же только официальная версия!
  — Что ты хочешь от меня, Джек? Хочешь сказать, что сделал бы на моем месте в то время, как я этого не сделал. Так? Полная темнота, Джек. И все глухо. Как после бомбежки.
  — Ты говорил, что для Актера оставлялись инструкции, — сказал Бразерхуд.
  — Оставлялись и продолжают оставляться. И вчера оставлялись. Деньги и инструкции от нас.
  — И что же?
  — Все на прежнем месте. Деньги и инструкции, в которых он нуждался. Новые документы, карты, все, что положено. Угрю мы сигнализировали визуально — один сигнал позвонить, второй — сматываться. Штора на втором этаже. Лампа на окне первого этажа. Все верно, Джек, не так ли? Совпадает с тем, что было установлено.
  — Совпадает.
  — Отлично. А он не откликается. Не звонит, не пишет, не сматывается.
  В течение пяти минут единственными звуками в комнате были звуки ожидания: еле слышное, как вздох, поскрипывание пружин мягких кресел, щелканье зажигалок, стук спичечных коробков, шорох подошв передвигаемых ног. Кейт бросила взгляд на Бразерхуда, и он доверительно улыбнулся ей в ответ. «Мы думаем о вас, Джек», — произнес Бо, но Бразерхуд ничего не ответил, так как сам думал меньше всего о Бо. Прозвенел звонок. Один из служащих на возвышении сказал: «Угорь, сэр, на связи по расписанию», — и что-то поправил в приборах. Второй связист сделал включение. Никто не захлопал, не вскочил, не выкрикнул: «Значит, живой!»
  — Связист нашел Угря, он говорит, что все готово к передаче, Бо, — дал ненужное пояснение Франкель. За его спиной совершали свои заученные манипуляции связисты, оставаясь глухими ко всему, кроме своих наушников. — Сейчас мы сделаем первое сообщение. Пользуемся магнитофонной лентой, записей от руки не производим. Как и Угорь. Усовершенствованная азбука Морзе. Перематывается в двух направлениях. Перемотка и дешифровка занимает минут пять… Видите? «Готовы к приему Говорите», — это мы передаем ему. Теперь опять говорит Угорь. Следите за красной лампочкой. Вот, она горит — он передает. Кончил.
  — Говорил недолго, верно? — лениво произнес Лоример, ни к кому особо не обращаясь. Лоримеру уже случалось принимать участие в погребении агентурной сети.
  — Сейчас подождем дешифровку, — объяснил аудитории Франкель с несколько наигранной безмятежностью. — Три минуты. Или пять, не больше. Как раз хватит на перекур, правда? Можно расслабиться. Угорь жив и здоров.
  Связисты сменили катушки и наладили свои орудия.
  — Счастье еще, что он жив, — сказала Кейт, и головы нескольких присутствующих резко обернулись к ней: люди удивлены такому проявлению чувств со стороны дамы с Пятого этажа.
  Лента с одной из серых катушек перемоталась на другую.
  Мгновение они слушают беспорядочный писк морзянки. Вдруг писк прекращается.
  — Эй, — тихонько проговорил Лоример.
  — Прокрутите опять, — предложил Бразерхуд.
  — Что случилось? — спросила Кейт.
  Связисты опять перемотали катушки и включили аппарат. Морзянка возобновилась и прекратилась точно на том же месте.
  — Может быть, что-то не в порядке у передающей стороны? — спросил Лоример.
  — Разумеется, — сказал Франкель. — Может быть, у них там что-то с пленкой, может быть, атмосферные помехи. Через минуту он возобновит передачу. Ничего страшного.
  Более рослый из двух парней-связистов стянул с себя наушники.
  — Ничего, если мы сейчас расшифруем, мистер Франкель? — спросил он. — Иной раз, если что-то не в порядке, они предупреждают об этом в сообщении.
  По кивку Франкеля он переместил катушку на другой аппарат в дальнем углу помещения. И тут же раздался стрекот принтера. Найджел и Лоример быстро придвинулись к возвышению связистов. Принтер замолк. Хозяйским жестом Найджел вырвал листок и поднес его Лоримеру, чтобы с ним вместе прочесть сообщение. Но Бразерхуд уже двинулся по проходу. Взобравшись на эстраду, он выхватил сообщение из их рук.
  — Джек, не надо, — еле слышно проговорила Кейт.
  — Что не надо? — вдруг окрысился на нее Бразерхуд. — Не надо заботиться о собственных агентах? Что именно «не надо»?
  — Распорядитесь напечатать еще одну копию, ладно, Франкель? — примирительным тоном сказал Найджел. — Тогда мы сможем все знакомиться с материалами, не толкаясь.
  Бразерхуд держал перед собой листок. Найджел и Лоример, покорно пристроившись по бокам от него, читали сообщение, заглядывая ему через плечо.
  — Обычное сообщение спецслужбы, — объявил Найджел. — Касается перемещения ракет на советской базе в горном районе к северу от Пльзеня. Ссылка на источник — сообщение Мирабо, поступившее десять Дней назад. Мирабо в свою очередь ссылается на своего дружка из рядов советских вооруженных сил, выступающего под кодовым именем Лео, — в прошлом, помнится, он неплохо поработал на нас. Буквально сообщение звучит так: «Источник Талейран подтверждает, что ракетоносители покидают…» Сообщение обрывается на полуслове. Видимо, что-то у них произошло. Если только, как вы говорите, это не атмосферные помехи.
  — Передайте им, — не дослушав его, быстро начал отдавать распоряжения Франкель, обращаясь к рослому связисту. — Передайте следующее: «Звук искажен». Сообщите, пусть перепишут. Сообщите незамедлительно, если не могут передать сейчас, то мы подождем здесь, пока они смогут. Передайте, что мы приказываем сделать перекличку всех агентов сети. У вас есть для этого готовый текст или вам написать?
  — Да передайте им хоть что угодно! — гаркнул вдруг Бразерхуд. — И перестаньте реветь все! Никто не пострадал.
  Засунув руки в карманы плаща, он двинулся по проходу. Найджел и Лоример все еще находились на возвышении. Два хориста, держащие перед собой текст гимна. Браммел стоически на покидал своего места в зале. Кейт не сводила с него взгляда, но во взгляде этом не было и следа стоицизма.
  — Можете предложить им сделать перекличку, или вновь переписать сообщение, или свернуть все свое хозяйство, или броситься в речку и утопиться, — сказал Бразерхуд. — Все это не имеет уже ни малейшего значения.
  — Бедняга, — сказал Найджел, обращаясь к Лоримеру. — Это ведь его ребята. Не выдержал напряжения.
  — Никакие это не «мои ребята», и никогда они не были моими. Можете забрать их себе.
  Бразерхуд огляделся, ища кого-нибудь, кто еще сохранял здравый смысл.
  — Франкель, скажи мне, ради Бога. И ты, Лоример. Когда наша служба ловит агента другой спецслужбы, если в наши дни мы еще не разучились это делать, как мы поступаем? Если агент не хочет выходить из игры, мы запускаем его туда опять. Если такого желания у него нет, мы отправляем его в кутузку. Что изменилось? Не вижу разницы!
  — И следовательно? — спросил Найджел, подыгрывая ему.
  — Если мы опять запускаем его в игру, мы делаем это так быстро и незаметно, как только можем. Почему? Потому что мы хотим, чтобы противник думал, что ничего не изменилось. Мы хотим, чтобы все было шито-крыто. Мы не прячем его автомобиля, не запираем его дом. Мы не допустим, чтобы он, или его дочь, или еще кто-нибудь исчезли, растворились в пространстве. Мы не оставляем невостребованными деньги и инструкции, не выдумываем глупых историй о том, что кто-то отравился грибами. И не оглушаем радистов прямо в середине их сообщения. Это уж дело последнее. За исключением одного случая.
  — Я что-то не понимаю тебя, Джек, старина, — сказал Найджел, которого Бразерхуд намеренно игнорировал. — И по-моему, никто не понимает. Мне кажется, ты очень расстроен, что естественно, и потому говоришь, прости меня, несколько туманно.
  — За исключением какого случая, Джек? — спросил Франкель.
  — Случая, когда мы хотим, чтобы противник считал, будто сеть его нами раскрыта.
  — Но зачем такое может понадобиться, Джек? — с искренним недоумением спросил Франкель. — Объясни нам. Пожалуйста, объясни.
  — А может быть, отложить объяснение до другого раза? — сказал Найджел.
  — Этой чертовой сети никогда и не было. Они купили ее с потрохами еще бог знает когда. Они платили актерам, писали сценарий для них. Они купили Пима и — еще немножко — купили бы меня. И вас всех здесь они тоже купили. Вы только сами еще этого не поняли.
  — Но зачем тогда им вообще было трудиться что-то передавать? — возразил Франкель. — Зачем инсценировать исчезновение агентов?
  — Затем, старина, что они хотели заставить нас думать, будто они нашли Пима, в то время как на самом деле ничего подобного. Это единственное, что они могли нам соврать. Им надо было, чтобы мы протрубили конец охоты и вернулись домой к своему чаю с бутербродами. А разыскивать его они желают сами. Таковы благоприятные новости сегодняшнего часа. Пим все еще в бегах, и им он нужен не меньше нашего.
  Они глядели, как, повернувшись, он шел по проходу к обитой войлоком двери, как отпирал замки. «Бедный старина Джек, — начали они шушукаться, когда зажегся свет. — Вся жизнь насмарку! Потерял всех своих ребят и не может заставить себя посмотреть правде в глаза. Ужасно видеть его в таком состоянии!» Лишь один Франкель, казалось, не испытал облегчения, когда Бразерхуд ушел.
  — Ты уже отдал распоряжение переписать? — спросил Найджел.
  — Сию минуту отдам, — отозвался Франкель.
  — Вот и молодец, — сказал из партера Бо.
  В коридоре Бразерхуд остановился, чтобы закурить сигарету. Дверь открылась и вновь закрылась. Это была Кейт.
  — Не могу больше, — сказала она. — Безумие какое-то!
  — Что до безумия, то вскоре его станет куда больше, — отрезал Бразерхуд, он был все еще сердит. — Это еще цветочки!
  * * *
  Опять наступила ночь, и Мэри за весь день умудрилась не выброситься из окна верхнего этажа и не исписать стены столовой непристойностями. Она сидела на кровати все еще почти трезвая и поглядывала то на книгу, то на телефон. У телефона появился второй провод. Провод этот вел к серой коробке и по виду словно там кончался. «Это уже что-то новенькое, — думала она. — В мое время подобных штучек не было». Щедро плеснув себе в стакан виски, она поставила стакан на стол, чтобы он был в пределах досягаемости. Вот он, черт тебя дери. Хочешь выпить — пей. А не хочешь — пусть стоит, где стоит, пропади он пропадом! Она была одета. Предполагалось, что у нее головная боль, но головная боль была выдуманным предлогом, чтобы вырваться из общества Фергюса и Джорджи, обращавшимися с ней теперь с почтительностью тюремных надзирателей, накануне ее казни через повешение. «Как насчет того, чтобы сразиться в такую увлекательную игру, как „Скрэббл“, Мэри? Вы не настроены? Ну ничего, ничего, конечно, не надо. Этот пастуший пирог — просто вкуснятина, правда, Джорджи? Такой потрясающий пастуший пирог я ел только в детстве у няни. Наверное, все дело в заморозке, правда? Он как бы доходит в заморозке, может такое быть, а?» В одиннадцать вечера, вся кипя от внутреннего негодования, она покинула их, предоставив им заниматься своим вечерним туалетом, а сама пошла к себе, к книге и к присланной вместе с ней сопроводительной записке. Отливная бумага, серебристая кромка — на таких карточках шлют поздравления с годовщиной свадьбы. Бумага на конверте тоже отливная. Гнусного вида херувим трубит в трубу, в левом углу.
  «Дорогая Мэри,
  я так огорчилась, узнав о постигшей М. горестной утрате. Вот раздобыла это по дешевке сегодня утром и прикинула, что, если бы ты переплела ее для меня, как раньше это делала, — в кожу, наклеенную на холст, и с заглавием, написанным золотыми буквами между первой и второй линейкой на корешке? Форзацы, на мой взгляд, выглядят недостаточно старинными, может быть, их вообще вырвать? Грант тоже в отъезде, так что, думаю, я вполне понимаю, каково тебе приходится. Не постараешься ли сделать это побыстрее? Хочу приготовить сюрприз к его приезду И, разумеется, плата, как обычно?
  С любовью, дорогая,
  Би»
  Удерживаясь от того, чтобы схватиться за бутылку виски или воскресить в памяти образ некоего усатого джентльмена, Мэри, мобилизовав все свои профессиональные навыки, обратилась к записке. Почерк не был почерком Би Ледерер. Записка была подделкой и, как было ясно всякому, знакомому с правилами игры, подделкой зловещей. Автор записки отдал щедрую дань особенностям американской каллиграфии, но в готическом очертании некоторых букв чувствовалось немецкое влияние. «Что, если бы ты переплела» вместо «не переплетешь ли». Какой американец так напишет? И орфография, совершенно несвойственная Би: даже слова «постигшей» и «горестной» написаны верно. Да Би в жизни так грамотно не написала бы! Она, которая вечно делает ошибки! Письма на такой же бумаге, которые она писала Мэри в Грецию, изобиловали перлами, вроде «монупулировать» и «утвирждение». Что же до «кожи, наклеенной на холст», то Мэри переплела для Би уже три книги, и Би ни разу еще не вдавалась в технические детали, ограничиваясь лишь пожеланием, «чтобы книжка хорошо смотрелась у Гранта на полке, ну как в ваших старинных английских библиотеках бывает». «Кожа, наклеенная на холст», заглавие «между первой и второй линейкой» — все это идет не от Би, а от составителя записки. А предположение, что «форзацы выглядят недостаточно старинными»? Да Би просто движется вперед семимильными шагами — ведь всего месяц назад она расспрашивала Мэри, где та достает «такую хорошенькую пленочку», чтобы наклеивать на обратную сторону обложки.
  Подделка настолько очевидна, заключила Мэри, и так мало похожа на Би, что очевидность этого кажется почти преднамеренной — то есть подделка выполнена достаточно хорошо, чтобы обмануть дурака Фергюса, сразу заинтересовавшегося ею, когда ее доставили, и достаточно плохо для того, чтобы послужить сигналом Мэри искать в ней другой, скрытый смысл.
  Например, тот смысл, что ее о чем-то предупреждают.
  Она заподозрила это с самого первого момента, Когда открыла дверь посыльному, в то время как идиот Фергюс юркнул в чулан с этим своим устрашающих размеров револьвером — на случай, если посыльный окажется переодетым русским шпионом, — предположение, по здравом размышлении, не такое уж безосновательное, так как Би в жизни своей не пользовалась услугами посыльных. Би сама завезла бы книжку, бросив ее в почтовый ящик, когда отвозила бы Бекки в школу. Или перехватила бы Мэри в дамском клубе во вторник, предоставив ей потом тащить книгу домой самостоятельно.
  — Можно прочесть записку, Мэри? — спросил Фергюс. — Формальность, конечно, но вы ведь знаете, какие формалисты они все там в Лондоне. Би… Так, значит, это от миссис Ледерер, жены американского джентльмена?
  — Да, это от нее, — подтвердила Мэри. Что ж, на мой взгляд, элегантная книжка. И к тому же по-английски. Вид у нее вполне антикварный.
  Опытными пальцами он перелистывал книгу, на секунду задерживаясь на карандашных пометках проглядывая на просвет кое-какие страницы.
  — Это тысяча шестьсот девяносто восьмой год, — сказала Мэри, указывая на римские цифры.
  — Боже мой, вы и в этой белиберде разбираетесь!
  — А теперь можно я заберу ее обратно?
  Дедушкины часы в прихожей пробили двенадцать. Фергюс и Джорджи сейчас уже, без сомнения, блаженно покоятся в объятиях друг друга. В бесконечные дни своего заточения Мэри наблюдала, как развивается их роман. Сегодня вечером, когда Джорджи спустилась вниз к обеденному столу, по ее сияюще счастливому виду было совершенно ясно, что ее недавно трахали. Через год они образуют еще одну парочку в каком-нибудь подсобном отделе, где, по традиции, властвуют нижние чины — в группах наблюдения, или там, где устанавливают микрофоны, в хозяйственном отделе или отделе перлюстрации. Еще через год, когда, подтасовав сведения о сверхурочных и средствах на бензин, они докажут Фирме, что их дальнейшее проживание за городом нерентабельно, они получат кредит на дом в Ист-Шин, заведут двоих детей, станут достойными претендентами на получение образования для детей за счет Фирмы. «Я начинаю ревновать, как сучка, — подумала Мэри без всякого раскаяния. — Потому что сейчас не имела бы ничего против сама провести часок с Фергюсом». Подняв телефонную трубку, она секунду выждала.
  — Куда вы звоните, Мэри? — без промедления отозвался голос Фергюса.
  Как бы ни был Фергюс увлечен сейчас любовью, он начеку и готов пресечь любые нежелательные телефонные контакты Мэри.
  — Мне одиноко, — ответила Мэри. — Я хочу поболтать с Би Ледерер. Имеете возражения?
  — Магнус все еще в Лондоне, Мэри. Задерживается.
  — Я знаю, где он. И знаю эту басню. К тому же я уже достаточно взрослая.
  — Все это время он регулярно звонил вам по телефону, вы с ним достаточно общались, а через день-два он приедет. Главное управление перехватило его и задержало для инструктирования. Вот и все, что произошло.
  — Все в порядке, Фергюс. Я отлично себя чувствую.
  — А обычно вы звоните ей так поздно?
  — Если оба — и Грант, и Магнус — в отъезде, звоню.
  Мэри услышала щелчок, после чего в трубке появился сигнал набора. Она набрала номер и тут же вслед за этим услыхала стоны Би. Опять у нее это дело, жаловалась Би, и такие боли, так ее выворачивает, прямо черт-те что! Зимой ее всегда так прихватывает, особенно когда Грант в отъезде и приходится поститься. Хихикание.
  — Черт побери, Мэри, я и вправду не могу без этого жить. Можешь считать меня последней сукой!
  — Я получила чудесное длинное письмо от Тома, — сказала Мэри.
  Ложь. Письмо она действительно получила, письмо длинное, но отнюдь не чудесное. В письме содержался подробный рассказ о том, как здорово он проводил с дядей Джеком прошлое воскресенье, и рассказ этот заставил Мэри похолодеть.
  Би поведала ей, что Бекки обожает Тома.
  Прямо-таки до неприличия. Можешь, представить себе, каково будет этим детишкам однажды очнуться от грез и ощутить la différence?42
  «Да уж, могу, — подумала Мэри. — Всем существом они возненавидят друг друга». Она расспросила Би, как та провела день. «Обычная фигня и мельтешня», — отвечала Би. Должна была встретиться с Кейти Крейн из Кангадского посольства для обычной партии в сквош, но из-за недомогания Би они превратили это в кофепитие. Потом салат в клубе.
  — Господи, когда кто-нибудь научит этих паршивых австрияков готовить приличный салат? А завтра днем в посольстве благотворительная лотерея — в пользу контрас Никарагуа. Господи, кому нужны эти контрас?
  — Тебе лучше выйти, проветриться и, может быть, чего-нибудь купить себе. Платье, старинную безделушку или что другое.
  — Слушай, да я же шевельнуться не могу! Знаешь, что сделал этот недоносок? По пути в аэропорт перевернул «ауди»! Меня лишили машины, лишили нормальной половой жизни!
  — Я лучше положу трубку, — сказала Мэри. — У меня предчувствие, что Магнус может, как обычно, позвонить поздно ночью, и, если будет занято, скандала не избежать.
  — Да, а как он это воспринял? — рассеянно осведомилась Би. — На грани слез все время или успокоился? Некоторые мужики, по-моему, по отношению к отцам втайне только и испытывают, что желание их кастрировать. Послушала бы ты иной раз Гранта!
  — Смогу ответить на твой вопрос, лишь когда он вернется, — сказала Мэри. — До отъезда он со мной и словом не успел перемолвиться.
  — Очень убит, да? Вот Гранта ничем не прошибешь, мерзавца!
  — Да, поначалу его здорово шарахнуло, — призналась Мэри. — Сейчас, по голосу судя, ему лучше.
  Едва она успела положить трубку, как раздался сигнал внутреннего звонка.
  — Почему вы не упомянули про ту красивую книжку, что она прислала вам, Мэри? — посетовал Фергюс. — Я думал, вы для этого звоните.
  — Я объяснила, почему звоню. Я звонила, потому что мне было одиноко. Би Ледерер только и делает, что шлет мне книги. Для чего, черт возьми, мне упоминать очередную книгу? Для вашего удовольствия?
  — Я не хотел обидеть вас, Мэри.
  — Она ничего не сказала про книгу, так почему должна говорить я? «Уж слишком я взъерепенилась, — подумала она, мысленно осадив себя. — Так можно заронить в его голову вопросы!» — Послушайте, Фергюс. Я устала и раздражена, понимаете? Оставьте меня в покое и займитесь тем, что у вас вдвоем так хорошо получается.
  Она взяла в руки книгу. Ничто другое, ни одна книга в мире не могла бы с такой отчетливостью изобличить отправителя. «De Arte Graphica.43 Искусство живописи». Автор текста С. А. Френуа. Перевод на английский и предисловие о соотношении слова и образа мистера Драйдена. Она осушила стаканчик виски. Та самая книга. Вне всякого сомнения. Книга, которую Магнус притащил мне в Берлине, когда я еще принадлежала Джеку. Взбежал вприпрыжку по лестнице с этой книгой. Сжимая ее в руке, постучал в обитую железом дверь Особого отдела, служившего нам тогда укрытием. «Эй, Мэри, открой!» Это было еще до того, как мы стали любовниками, до того, как он начал звать меня «Мэбс».
  — Слушай, мне надо, чтобы ты выполнила для меня одну срочную работу. Сможешь поставить здесь в переплете ТСС? Сегодня вечером, сможешь? Такой, чтобы туда мог вместиться один листок шифрограммы?
  Я изобразила недоумение, потому что флирт между нами уже шел полным ходом. Сделала вид, будто слыхала о ТСС только применительно к номерам дипломатических машин, чтобы заставить Магнуса с самым серьезным видом объяснить мне, что ТСС значит Тайник Секретных Сообщений и что Джек Бразерхуд назвал ее в качестве лучшей кандидатуры для подобного рода работы.
  — Мы для передачи сообщений используем книжный магазин, — пояснил Магнус. — Потому что агент наш — любитель антиквариата.
  Разведчики его ранга обычно подробностями намеченной операции так щедро не делились.
  «А я отодрала форзац, — вспоминала она, тихонько ковыряя переплет. — Соскоблила кусочек картона, почти до самой кожи. Другие стали бы снимать кожаный верх, чтобы проникнуть внутрь с лицевой стороны». Только не Мэри. Для Магнуса должно быть все в полном ажуре. На следующий вечер он пригласил ее пообедать вместе. А еще через день они очутились вместе в постели. Наутро я сказала Джеку о том, что произошло, и он повел себя безукоризненно и великодушно и сказал, что нам обоим очень повезло и что он ретируется, предоставляя нас друг другу, если я так хочу. Я сказала, что хочу. И была так счастлива, что даже поделилась с Джеком одной забавной деталью — сказала, что свела нас с Магнусом книга «De Arte Graphica. Соотношение слова и образа», что неудивительно, если вспомнить, что я страстная поклонница живописи, а Магнус мечтает написать роман-автобиографию.
  — Куда это вы, Мэри? — сказал Фергюс, возникая перед ней в темном коридоре.
  В руках у нее была книга. Она ткнула ее Фергюсу под нос.
  — Не спится. Хочу немного поработать. А вы возвращайтесь к своей милой даме и оставьте меня в покое!
  Прикрыв дверь подвала, она быстро прошла к своему рабочему столу. Через считанные минуты в дверь впорхнет Джорджи с чашкой хорошо заваренного чая для меня, чтобы удостовериться, не улизнула ли я куда-нибудь или, чего доброго, не перерезала ли себе вены. Наполнив миску теплой водой, Мэри смочила в ней тряпку и принялась усердно отмачивать форзац. Наконец форзац отстал. Обнажился картон. Взяв скальпель, она стала отдирать его верхний слой. Если б это был старинный картон, вот это была бы работа! Старинный картон делали из настоящей пеньки, которая добывалась из такелажа старых кораблей. Пенька была просмоленной и очень плотной. Для того чтобы снять такой слой, потребовался бы не один час. Но тут она могла быть спокойна. Картон был современный, и крошился он, как сухая земля. Она продолжала удалять верхний слой картона, и вдруг в какой-то момент на обратной стороне кожаного переплета, точно в том же месте, где она устраивала тайник для Магнуса, обнажился листок с сообщением. Разница была лишь в том, что тогда сообщение было закодировано цифрами, сейчас же в глаза ей бросились большие буквы: «Дорогая Мэри». Быстро сунув записку в лифчик, она опять принялась за скальпель и стала удалять остатки форзаца, как если бы и впрямь хотела переплести книгу заново — в кожу, о чем и просила Би.
  — Мне просто захотелось посмотреть, как вы это делаете, — объяснила Джорджи, опускаясь рядом с ней на стул. — Мне тоже просто необходимо какое-нибудь хобби. Без этого не удается расслабиться.
  — Бедняжка, — сказала Мэри.
  * * *
  Наступил вечер. Бразерхуд был сердит. На протяжении последних двух дней он чувствовал, как гнев неотвратимо овладевает всем его существом. Вчера, когда он покидал зал заседаний в Сент-Джонс-Вуде, где он лгал, чтобы спасти шкуру Браммела, это чувство впервые дало о себе знать. Гнев, как верный друг, не покидал его во время свидания с Томом и поездки на вокзал в Рединг. «Пим нарушил моральные запреты. Он по собственной воле поставил себя вне закона». Гнев этот достиг белого каления сегодня утром в комнате связистов и разгорался вновь и вновь с каждым бессмысленным совещанием, каждым раздробленным и распадающимся на части часом после него. Бразерхуд слушал, как его аргументы, аргументы профессионала, которого немного жалеют и полностью винят в случившемся, используются против него, и наблюдал, как беззастенчиво, у него на виду, его же собственная, привычная ему апология Пима принимается повсеместно и, подновленная, превращается в официальную политику бездействия.
  — Но, Джек, если все это цепь случайностей, как вы сами говорили, — блеял Браммел, всегда славившийся своим умением превращать белое в черное, — и «если вы пропустите через компьютер любую подобную цепь, вы увидите, что все возможно и ничего невероятного в мире нет». Ради бога, кто это сказал? Я намеренно цитирую вас, Джек. Вы убедили нас тогда, помните? Господи, не думал я, что мне придется когда-нибудь защищать Пима от вас!
  — Я ошибался, — сказал Бразерхуд.
  — Но кто это так решил? Вы сами и решили, по-моему, больше никто. Пускай Пим держит в камине чешский блокнот, — допустил Браммел. — Держит фотокамеру, о которой мы ничего не знали, вместе с оборудованием для изготовления документов или что-то там в этом роде. Боже мой, Джек, да вспомните, чего только вы сами в свое время не таскали домой из оборудования, просто для облегчения работы с агентами! Стержни и камеры, микролинзы и тайники секретных сообщений и бог знает что еще. Хоть лавку открывай! Он должен все это вернуть, согласен. Иначе он ставит себя в положение детектива, поживившегося имуществом осведомителя. Он сует добычу в ящик — или в камин, — прячет от семьи, и в один прекрасный день ее там обнаруживают. Однако это не делает его взломщиком-грабителем! Подобного служителя закона можно упрекнуть лишь в недостатке щепетильности или, в худшем случае, в небрежности.
  — Небрежность ему не свойственна, — сказал Бразерхуд. — Он не любит рисковать.
  — Что ж, вдруг полюбил. У парня был нервный срыв, и он стал сам на себя не похож — прячется, скрывается где-то и шлет оттуда просьбы о помощи, — с терпеливостью праведника продолжал свои рассуждения Браммел, возможно, обращая их какой-нибудь знакомой девушке. — Вскоре мы все это выясним. Но поглядите на этот сценарий, Джек. У него умирает отец. Он человек артистического склада, всегда мечтал написать великий роман, мечтал заниматься живописью, лепить, интересно проводить досуг. Он вступил в критический возраст, он долгое время был под подозрением. Что ж удивляться, что он сорвался? Странно было бы, если б этого не произошло, вот что я скажу, если спросите. Нет, оправдывать я его не оправдываю. И мне интересно, зачем он взял с собой этот самовозгорающийся сейф-кочегарку, хотя вы и уверяете меня, что он так или иначе наизусть знал все его содержимое, поскольку сам составлял все эти документы, поэтому, казалось бы, какая разница! Когда мы его отыщем, я, возможно, на некоторое время отстраню его от работы. Но это еще не основание поднимать шум и публичный скандал. Являться к министру с криком: «Вот, поймали еще одного!» В особенности на глазах у американцев, жертвуя достигнутыми договоренностями. Жертвуя сотрудничеством наших служб, жертвуя нашим личным контактом с Лэнгли — а ведь контакты подчас значат куда больше, чем обычные дипломатические связи. Вы хотите заставить меня рисковать всем этим еще до того, как мы удостоверимся?
  — Бо думает, что тебе надо прекратить действовать в одиночку, — сказал Найджел, когда они уже очутились по ту сторону браммеловской двери, в секретарской. — Боюсь, что и я того же мнения. С этого дня и впредь ты не должен проводить никаких расследований без моей на то санкции. Жди вызова, а на свой страх и риск ничего не начинай. Ясно?
  «Ясно, — думал Бразерхуд, разглядывая дом с противоположной стороны улицы. — Ясно, что все преимущества зрелого возраста, стажа и опыта для меня грозят обернуться нулем». Он попытался вспомнить, кого именно из мифологических героев прокляли, даровав видеть последствия своих дурных советов. Дом стоял в тихом живописном уголке, каким изобилует Челси, в глубине плохо видного через ограду сада. В его благородной ветхости было что-то упадническое, а от облупившейся штукатурки веяло меланхолической апатией. Бразерхуд несколько раз прошелся мимо, изучая верхние окна, прослеживая, не видно ли поблизости церкви. На четвертом этаже было освещено и затянуто шторой мансардное окно. Пока он смотрел, за шторами промелькнула человеческая фигура, промелькнула так быстро и в таком отдалении, что непонятно было, мужчина это или женщина.
  Он в последний раз оглядел улицу. В калитку была вделана медная кнопка звонка. Нажав ее, он выждал, но недолго. Он толкнул калитку, та, скрипнув, отворилась; войдя в сад, он затворил калитку. Сад оказался нетронутым островком английской природы, с трех сторон огороженный стенами. Ничто не возвышалось, не нависало над этим островком, и пространство оставалось открытым.
  Шум от транспорта чудесным образом стихал здесь. Асфальтированные дорожки были скользкими от сырых опавших листьев. «Дом», — повторял он про себя. «Дом» — это Шотландия, Уэльс. «Дом» — это взморье, чердачное окно и церковь неподалеку. «Дом» — это аристократка-мать, бравшая его с собой в красивые дома. Он миновал статую — женщина в плаще, обнажающая каменную грудь навстречу вечернему осеннему свету. «Дом — это концентрические круги фантазий, а если размотать, в центре — истина». Кто это сказал — Пим или он сам? «Дом» — это клятвы нелюбимым женщинам. Входная дверь при его приближении раскрылась. Молодой человек заметил его еще издали. Его куртка покроем своим напоминала мундир. Позади него на фоне темных обоев сверкали позолотой нуждавшиеся в реставрации зеркала и канделябры. «Парнишку его зовут Стегвольд, — докладывал ему старший полицейский инспектор Беллоуз. — Рассказал бы я о нем, да стесняюсь как-то».
  — Сэр Кеннет у себя, сынок? — любезно осведомился Бразерхуд, вытирая ноги о циновку и скидывая плащ.
  — Что сказать ему?
  — Мистер Марлоу, сынок, просит уделить ему десять минут конфиденциального разговора по вопросу, интересующему обоих.
  — Откуда? — спросил молодой человек.
  — Его избирательный округ, сынок, — ответил Бразерхуд, по-прежнему любезно.
  Юноша быстро взбежал по лестнице. Бразерхуд окинул взглядом холл. Странной формы шляпы. Позеленевшая от времени ливрея. Головной убор, точь-в-точь напоминающий каску гвардейца. Фуражка армейского резервиста с гвардейским значком. Синяя китайская ваза с воткнутыми туда рассохшимися теннисными ракетками. Парнишка вновь появился на лестнице и засеменил вниз, придерживаясь рукой за перила, видимо, не в силах одолеть искушение присутствовать при встрече.
  — Он примет вас сейчас, мистер Марлоу, — сообщил молодой человек.
  Вдоль лестницы были развешаны портреты каких-то свирепых мужчин. В столовой стол был накрыт на двоих, но серебра на нем было столько, что хватило бы для целого банкета. На буфете стояли графин и блюда с холодной мясной закуской и сырами нескольких разновидностей. Лишь заметив две грязные тарелки, Бразерхуд понял, что трапеза окончена. В библиотеке пахло плесенью и керосином. Три стены огибала галерея. Половина балюстрады отсутствовала. Керосинка была вдвинута в камин, и перед ней на вешалке сушились носки и кальсоны. Спиною к вешалке стоял Кеннет Сефтон Бойд. На нем была бархатная куртка, рубашка с распахнутым воротом и старые сатиновые шлепанцы с остатками вышитых золотом монограмм. Он был коренаст, с толстой шеей и мешками под глазами. Рот у него был слегка свернут на сторону, будто ему дали кулаком. Артикулировал он половиной рта, в то время как вторая половина оставалась неподвижной.
  — Марлоу?
  — Здравствуйте, сэр, — сказал Бразерхуд.
  — Что вам надо?
  — Поговорить с вами наедине, если это возможно, сэр.
  — Полицейский?
  — Не совсем, сэр. Но что-то вроде этого.
  Он протянул сэру Кеннету визитную карточку. Карточка удостоверяла, что владелец ее занимается сыском и охраняет государственную безопасность. Для подтверждения обращаться в такое-то отделение Скотлэнд-Ярда. Указанным отделением ведал старший инспектор Беллоуз, хорошо знавший все служебные псевдонимы Бразерхуда. Сэр Кеннет равнодушно вернул карточку.
  — Итак, вы шпион.
  — Наверное, можно и так сказать. Шпион.
  — Выпить хотите? Пива? Виски?
  — Виски, если вы так любезны, сэр.
  — Виски, Стегги, — сказал сэр Кеннет. — Принеси ему виски.
  — Лед? Содовая? С чем вы виски пить будете?
  — Водички, если можно.
  — Принеси воды. Кувшин принеси и поставь на стол. Вон туда, возле подноса. Он сам будет себе наливать, а ты можешь уйти. И мне добавь, если уж ты этим занялся.
  — Присаживайтесь, Марлоу.
  — Я думал, мы в «Альбион» собираемся, — от двери произнес Стегги.
  — Сейчас не могу. Надо вот с этим молодцом побеседовать.
  Бразерхуд уселся. Сэр Кеннет сел напротив. Взгляд у него был тусклый и равнодушный. Руки опущены на колени, пальцы на одной трепыхались, как выброшенная на берег рыба. Их разделяла лежавшая на столе доска для игры в триктрак, партия была прервана на половине. «С кем он играл? — думал Бразерхуд. — С кем обедал? С кем проводил время? Чье тепло еще хранит это кресло, в которое я опустился?»
  — Вы удивлены моим появлением, сэр? — сказал Бразерхуд.
  — Меня не так-то легко удивить, старина.
  — Вас уже беспокоили недавно, расспрашивали, задавали разные вопросы — иностранцы, может быть, американцы?
  — Не припоминаю. А в чем дело?
  — Мне говорили, что с нашей стороны группа уже начала расследование. Вот мне интересно, не были ли они уже здесь, опередив меня. Я попытался выяснить это на службе, но все так плохо согласовано, а события развиваются быстро.
  — Какие события?
  — Видите ли, сэр, пропал ваш школьный товарищ мистер Магнус Пим. Расспрашивают всех, кто может знать о его местонахождении. Естественно, и вас в том числе.
  Сэр Кеннет покосился на дверь.
  — Вас что-то беспокоит, сэр? — спросил Бразерхуд.
  Сэр Кеннет поднялся и, подойдя к двери, распахнул ее. Бразерхуд услыхал шорох шагов на лестнице, но кто это, рассмотреть ему не удалось, хотя он и отодвинул торопливо сэра Кеннета от двери.
  — Стегги, отправляйся в «Альбион» пока что один! — крикнул в лестничный пролет сэр Кеннет. — Отправляйся сейчас же, а я потом приеду. Не хочу, чтобы он слышал все это. Меньше поводов для волнения.
  — Зная о нем кое-что, не могу вас в этом упрекнуть. Не возражаете, если я загляну наверх?
  — Возражаю, и даже очень. И попрошу вас без рук. Мне это неприятно. Ордер у вас есть?
  — Нет.
  Сев опять в кресло, сэр Кеннет вытащил из кармана куртки обгорелую спичку и принялся ковырять ногти ее обугленным концом.
  — Добудьте ордер, — посоветовал он. — Добудьте ордер, тогда я, может, и разрешу вам заглянуть. А в противном случае — нет.
  — Он там? — спросил Бразерхуд.
  — Кто?
  — Пим.
  — Не знаю. Не слышу. Вы сказали, Пим?
  Бразерхуд все еще стоял. Он был очень бледен и вынужден был помолчать немного, прежде чем заговорил, чтобы не дрожал голос.
  — Предлагаю вам сделку, — сказал он.
  Сэр Кеннет все еще, казалось, не слышал.
  — Выдайте мне его. Поднимитесь наверх. Или позвоните ему. Сделайте то, о чем вы с ним условились. И выдайте его мне. А в свою очередь я сделаю так, что ваше имя не будет фигурировать в этой истории, и имя Стегги тоже. В противном же случае это станет звучать так: «Баронет и член парламента укрывает у себя находящегося в бегах старого друга». К тому же возникает вероятность того, что вас станут рассматривать как соучастника. Сколько лет Стегги?
  — Достаточно.
  — А сколько лет ему было, когда он поступил к вам?
  — Поинтересуйтесь. Не знаю.
  — Я тоже друг Пима. Среди тех, кто его сейчас ищет, есть люди и похуже. Спросите его, он подтвердит. А я не стану вас впутывать в эту историю. Свяжите меня с ним, и ни вам, ни Стегги ни разу больше не придется слышать мое или его имя.
  — Сдается мне, что вы тут больше ставите на карту, нежели я, — сказал сэр Кеннет, любуясь результатами своего маникюра.
  — Сомневаюсь.
  — Все зависит от того, чем каждый из нас располагает. Нельзя потерять то, чего не имеешь. Как и стремиться к тому, на что тебе наплевать. Или продавать чужое.
  — Вот Пим, очевидно, смог, — сказал Бразерхуд. — Похоже, что он продает государственную тайну.
  Сэр Кеннет по-прежнему любовался ногтями.
  — За деньги?
  — Очень может быть.
  Сэр Кеннет покачал головой.
  — Деньги его не интересовали. А интересовала его только любовь. Не знал, где найти ее. Смешно, ей-богу Из кожи вон лез.
  — Между тем он разъезжает где-то по Англии, имея при себе документы, содержание которых он не имеет права разглашать, а ведь мы с вами, как предполагается, патриотически настроенные англичане.
  — Мало ли кто что делает недозволенного. Тогда-то и возникает потребность в старых друзьях.
  — Он писал о вас сыну. Вам это известно. Сентиментальную чепуху о каком-то перочинном ноже. Вам это что-нибудь говорит?
  — Вообще-то говорит.
  — А кто это Мак?
  — Никогда не слыхал о такой.
  — Может быть, о таком?
  — Интересное предположение, но все равно не слыхал.
  — А об Уэнтворте?
  — Никогда там не бывал. Звучит ужасно. А в чем дело?
  — В Австрии он, по-видимому, закрутил роман с девушкой по имени Сабина. Он вам рассказывал о ней?
  — Что-то не помню. У Пима было много девушек и много романов. Не скажу, что это принесло ему много счастья.
  — Он звонил вам, правда? В понедельник вечером, из автомата.
  С пугающей стремительностью рука сэра Кеннета взметнулась вверх, и он хмыкнул весело, с удовольствием.
  — Пьяный вдрызг, — рявкнул он вдруг. — Лыка не вязал. Не помню его таким упившимся со времен Оксфорда, когда мы вшестером поглотили ящик портвейна, присланный его отцом. Он еще врал что какая-то красотка в Мертоне неизвестно почему сделала ему такой подарок. Но в Мертоне не было тогда никаких красоток. И богатых тоже не было. Мы все были в Тринити.
  * * *
  После полуночи. В одиночестве своей квартирки на Шеперд-Маркет с ее голубями на парапете Бразерхуд налил себе еще водки и добавил в стакан апельсинового сока из пакета. Сбросив пиджак на кровать, он поставил на письменный стол перед собой карманный магнитофончик. Он слушал и делал записи.
  «…как правило, в Уилтшир во время сессии парламента я езжу не часто, но в воскресенье день рождения моей второй жены и сын наш приехал из школы, поэтому я и решил отправиться, исполнить свой долг, а потом думал задержаться там денек-другой, посмотреть, как там дела в моем избирательном округе…»
  Прокрутить ленту вперед. «В Уилтшире обычно не подхожу к телефону, но по понедельникам вечером она играет в бридж, вот я и решил сам подойти, чтобы не портить ей игру. Было полдвенадцатого, но у Джин этот ее бридж обычно не имеет конца. Мужской голос. „Может быть, ее любовник, — подумал я. — Что за наглость, звонить в такое время!“ — „Алло? Сеф? Это Сеф?“ — „Кто это, черт побери?“ — отвечаю. „Это я, Магнус. У меня отец умер. Я приехал на похороны“. — „Вот бедняга, — думаю. — Смерть старика отца для каждого испытание — не позавидуешь“. Так хорошо? Или еще воды добавить? Долейте сами, если хотите».
  Бразерхуд слышит, как сам он, склонившись над кувшином, рассыпается в благодарностях, слышит, как льется вода.
  «Как Джем?» — спрашивает. Джемайма — это моя сестра. Между ними некогда были шуры-муры, но толком так ничего и не вышло. Выскочила замуж за цветовода. Поразительная штука. Засадил цветами всю обочину дороги на Басингстоун. И фамилию свою написал на табличке. А ей хоть бы хны. Да и видятся-то они не то чтобы очень часто. Непутевая она, наша Джем. Точь-в-точь как я…
  Еще прокрутить.
  «…вдрызг. Непонятно было, смеется он или плачет. „Бедняга, — думаю, — заливает горе вином. И я бы так делал, будь я на его месте“. А потом он вдруг завел разговор о школе. Я ведь что хочу сказать — мы вместе с ним сменили не то две, не то три школы, а потом еще в Оксфорде вместе учились, и каникулы несколько раз случалось вместе проводить, но через сорок лет ни с того ни с сего ночью позвонить в дом, где полно людей, чтобы вспомнить, как вырезал в школьной уборной мои инициалы, а меня за это высекли — это уж слишком! „Ты прости, что я вырезал тогда твои инициалы, Сеф“. Ладно. Вырезал так вырезал. Я никогда и не сомневался, что это был он. И переврал к тому же. Да, переврал. Знаете почему? Этот кретин поставил дефис между С. и Б., а дефис там не ставится. Я сказал старику Гримблу, нашему директору: „Зачем бы я вдруг поставил там дефис? Вы с журналом сверьтесь“. Очередная несправедливость. Не скажу, чтобы я так уж обиделся. В те дни порка была явлением обычным. А потом, я и сам был перед ним виноват. Вечно его дразнил. Папаша его был порядочный прохвост, знаете ли. Чуть мою тетку не погубил. И матери моей строил козни. Хотел с ней переспать, но не так-то она была проста. Придумал какой-то план нового аэропорта в Шотландии. Местные власти он уломал, все, что ему оставалось, это купить землю, получить формальный документ с разрешением, а там — греби денежки. Моему кузену пол-Аргила принадлежит, так я его расспрашивал. Оказалось, полная чушь. Поразительно! Однажды я гостил у него дома. Прямо бордель какой-то в Эскоте. Мерзавцы так и кишат, а Магнус каждого называет „сэр“. Его отец даже в парламент баллотировался. Жаль, не прошел. Была бы мне компания…»
  Еще прокрутить.
  «…слышно, как он монеты бросал. Я спросил, откуда он звонит. „Из Лондона“, — говорит, но вынужден пользоваться автоматом, потому что за ним слежка. „А чьи инициалы ты на этот раз вырезал?“ — спрашиваю. Шутка, но он не понял. Мне жаль было его старика, знаете ли. Но не хотел я, чтобы он куксился. А он любит все драматизировать и всегда любил. Прямо страсть какая-то из всего делать неразрешимую проблему. Ему и египетские пирамиды можно было всучить, если только сказать, что они в аварийном состоянии. „Дай мне свой номер телефона, — говорю. — Я тебе перезвоню“. Не дал, испугался. „Что за бред, — говорю. — Что это, черт возьми, ты городишь такое? Да у меня половина друзей в бегах!“ Он сказал, что впервые пересматривает свою жизнь. Обстоятельный. И всегда был обстоятельным. И опять заговорил об этих вырезанных инициалах. „Я и вправду очень раскаиваюсь в этом, Сеф“ А я ему: „Слушай, старик, я с самого начала знал, что это сделал ты, и не думаю, что нам следует сейчас убиваться из-за наших школьных шалостей. Тебе нужны деньги? Переночевать? Могу предоставить в твое распоряжение флигель в поместье“. — „Я раскаиваюсь, Сеф. Очень раскаиваюсь“. — „Ты лучше скажи, чем я могу помочь тебе, — говорю, — и я все сделаю. Мой номер есть в лондонской телефонной книге, звякни, если понадоблюсь“. А сам подумал: „Черт тебя дери, ты уже двадцать минут меня на проводе держишь“, — и положил трубку. А через полчаса он снова мне звонит. „Алло, Сеф. Это опять я“. На этот раз Джин взбрыкнула. Подумала, что Стегги опять закатывает очередную истерику. „Мне надо поговорить с тобой, Сеф. Выслушай меня“. Что ж, не повесишь же трубку, когда у старого друга такое горе, ведь правда?»
  Бразерхуд услышал, как часы сэра Кеннета пробили двенадцать. Он торопливо делал записи. Концентрические круги фантазий, а если размотать — в центре истина. Вот оно — место, которого он ждал!
  «…сказал, что он на секретной работе. Я не удивился. Кто в наши дни не на секретной работе? Сказал, что работает на одного англичанина. Братхуд какой-то, что ли. Признаться, я не очень внимательно все это слушал. Так вот, он говорит о Братхуде и о каком-то втором. И он сказал, что работает и на того, и на другого. И что они ему как родные, и они для него все. А я ему: „Вот и молодец, держись за них обеими руками, если они для тебя все“. Он сказал, что должен написать эту книгу про них, чтобы все поставить на свои места. Бог его знает что. Он напишет этому Братхуду, напишет второму и уедет туда, где его никто не найдет, чтобы исполнить то, что должен». Бразерхуд услыхал на заднем плане свое собственное неясное бормотание. Он терпеливо втолковывает кому-то что-то.
  «…ну, может быть, я немного что-то перепутал. Может быть, он сказал, что собирается вначале скрыться туда, где его никто не найдет, а этим двум написать уже оттуда. Я не очень внимательно слушал: пьяницы меня утомляют. Я ведь и сам пьяница».
  Новая реплика Бразерхуда. И неясное: «Сказал, что сбежал от него». — «Кто сбежал и от кого?» — «Пим сбежал от этого второго. Не от Братхуда. Второго. Сказал, что он его покалечил как-то, что ли… Пьяный вдрызг, я же говорю…»
  И опять слова Бразерхуда, тут уже более настойчиво выспрашивающего.
  «…имя этого человека?»
  «…не думаю… не думаю, что оно осталось у меня в памяти. Извините. Нет, не помню».
  «А место, где никто не найдет? Где оно расположено?»
  «Не сказал. Это уж его дело».
  Бразерхуд прокручивает ленту дальше. Лавина звуков, когда Сефтон Бойд закуривает сигарету. Пушечный выстрел резко распахиваемой и вновь захлопываемой двери — знак того, что Стегги вернулся в раздражении.
  Бразерхуд и сэр Кеннет на лестничной площадке.
  «В чем дело, старина?» — очень громко произносит сэр Кеннет.
  «Я спросил вас, где, вы думаете, он может находиться?» — говорит Бразерхуд.
  «Наверху, старина. Вы же сами сказали — наверху. — Перед мысленным взором Бразерхуда встает одутловатое лицо сэра Кеннета, близко придвинутое к его лицу, кривая ухмылка. — Позаботьтесь об ордере. Тогда, может быть, я и разрешу вам взглянуть. А может — не разрешу. Не знаю еще. Надо поразмыслить».
  Бразерхуд услышал, как загромыхали его шаги вниз по лестнице. Услышал, как он вышел в холл и как к шагам его присоединилась более легкая поступить Стегги. Услышал язвительное «спокойной ночи» Стегги и грохот отодвигаемых засовов, когда Стегги отпирал ему дверь. И последовавший затем сдавленный крик, когда Бразерхуд, зажав ему рот одной рукой и оглушив ударом по затылку другой, выволок его из дома. Потом удар — голова Стегги стукнулась о резную колонну изящного крыльца, и собственный его голос — в самое ухо Стегги:
  «Что, уже припирали тебя так к стенке когда-нибудь,?»
  В ответ хныканье.
  «Кто еще живет в этом доме, сынок?»
  «Никто».
  «А кто ходил по второму этажу сегодня вечером взад-вперед, так, что из окна было видно?»
  «Я».
  «Зачем?»
  «Там моя комната».
  «А я думал, что вы вдвоем, как молодожены, размещаетесь в одной комнате».
  «Но комната-то у меня быть должна, правда? Мне ведь тоже, как и ему, иной раз хочется побыть одному».
  «И больше в доме совсем никого нет?»
  «Совсем никого».
  «И всю эту неделю не было?»
  «Всю неделю не было. Я же сказал! Эй, подожди!»
  «Что случилось?» — Бразерхуд говорит это уже издали, направляясь к воротам.
  «У меня ключа нет. Как я попаду обратно в дом?»
  И громыхание калитки.
  * * *
  Он позвонил Кейт. Никто не ответил.
  Позвонил жене. Никто не ответил.
  Позвонил на Пэддингтонский вокзал и выписал остановки и время прибытия на каждую из них поезда со спальными вагонами, следующего от Пэддингтонского вокзала на Пензанс через Рединг.
  Промучившись с час в попытках уснуть, он вернулся к письменному столу, вытащил из ящика и придвинул к себе папку с делами, имеющими отношение к Лэнгли, и в который раз внимательно вгляделся в изможденные черты герра Петца-Хампеля-Заворски, предполагаемого куратора Пима, не так давно встречавшегося с ним на Корфу, — подлинная фамилия неизвестна, согласно неточным сведениям, участник чешской археологической экспедиции в Египет в 1961 (Петц), согласно неточным сведениям, служащий чехословацкой военной миссии в Восточном Берлине (Хампель)… рост метр восемьдесят, сутул, слегка припадает на левую ногу.
  «Он говорил о Братхуде и о каком-то втором, — так сказал Сефтон Бойд. — Они ему как родные. Пим сбежал от него».
  «Он ваших рук дело, Джек, — услышал он слова Белинды. — Он поступал так, как вы ему велели».
  Он все рассматривал фотографию. Опущенные уголки глаз. Обвислые усы. Глаза хитро поблескивают. Скрытая славянская ухмылка. Кто ты такой, черт побери? Почему лицо твое кажется мне знакомым, хотя я ни разу в жизни не видел тебя?
  * * *
  Грант Ледерер чувствовал себя крайне польщенным, он был очень и очень доволен. Нет, справедливость существует на свете! Он уверял себя в полной закономерности своего триумфа. Мои начальники достойны своего высокого положения. Служба, которой я отдал все, испытывала меня на все лады и признала достойным. Секретный отдел на шестом этаже Американского посольства, расположенного на Гровенор-сквер, все наполнялся и наполнялся людьми, о существовании которых он и не подозревал. В лондонской резидентуре они занимались самой различной работой, но, возникая сейчас перед ним, все они казались в чем-то схожими. «Какие рослые, видные американцы, — подумал он. — В наши дни знают, каких подбирать на секретную службу!» Не успели все рассесться по местам, как Векслер начал говорить.
  — Пора подвести итоги, — хмуро заявил он, как только заперли двери. — Разрешите представить вам всем Гэри. Гэри руководит РЮЕ. Прибыл сюда, чтобы доложить о значительных достижениях в деле Пима и обсудить стратегию.
  РЮЕ, как недавно стало известно Ледереру, это сокращенное наименование Разведывательного управления Южной Европы.
  Гэри казался типичным жителем Кентукки — долговязым, худощавым, забавным. Ледерер расположился к нему с первой же встречи. Под рукой у него сидел помощник с ворохом бумаг, но Гэри не заглядывал в бумаги.
  — Целью нашей операции, — без обиняков объявил он, — был Петц-Хампель-Заворски, отныне посвященными именуемый ПХЗ. Наша группа вышла на него во вторник в 12.10, когда он появился у дверей чехо-словацкого посольства в Вене.
  Ледерер восхищенно слушал, как Гэри скрупулезно описывает весь день ПХЗ. Где ПХЗ пил кофе. Где он пописал. Книжные магазины, где рылся ПХЗ. С кем он обедал. Где. Что ел на обед. Легкую хромоту ПХЗ. Его улыбчивость. Его обаяние, в особенности распространяющееся на женщин. Его сигары, как он зажигает их, где покупал. Его общительность и, очевидно, полное неведение того, что за ним следит целый отряд из восемнадцати человек. Оба раза, когда «намеренно или же нет» ПХЗ находился в непосредственной близости от миссис Мэри Пим. В одном случае, сказал Гэри, установлен факт обмена взглядами. Во втором наблюдение было затруднено, так как миссис Пим, видимо, сопровождала английская пара. И вот она наконец, высшая на сегодняшний день точка операции и кульминационный момент удачнейшей женитьбы Ледерера и его ослепительной карьеры, когда в восемь часов утра по местному времени трое из команды Гэри засели на задних скамьях Венской англиканской церкви, в то время как еще двенадцать человек из этой же команды расположились вокруг церкви — готовые тут же сняться с места, так как церковь — это территория посольства и на зевак там смотрят косо — а ПХЗ и Мэри Пим сели по бокам прохода. И тут настал черед Ледерера. Гэри бросил на него ожидающий взгляд.
  — Грант, наверное, лучше об этом расскажете вы. Вам лучше известны все тонкости, — с милой грубоватостью буркнул он.
  Головы за столом завертелись, выражая любопытство, и Ледерер ощутил, как теплые волны всеобщего интереса вздымают его на новую высоту. Не отнекиваясь, он начал говорить. Со всей скромностью.
  — Я только хочу сказать, черт побери, что вижу в этом не свою заслугу, а заслугу Би. Би это миссис Ледерер, — пояснил он, обратившись к пожилому мужчине напротив, с опозданием поняв, что это Карвер, глава лондонской резидентуры, никогда не числившийся среди поклонников Ледерера. — Она пресвитерианка, и родители ее также были пресвитерианами. Но в последнее время миссис Ледерер сумела примирить свои духовные воззрения с принципами англиканства и стала регулярно посещать Венскую англиканскую церковь, в обиходе называемую церковью английской. Строго говоря — чересчур уж роскошную. Верно, Гэри? Все эти ангелы, херувимы. Больше смахивает на будуар, с претензией показать набожность владелицы, чем на обыкновенную церковь. Знаете, Мик, если в докладе, направляемом в Лэнгли, должно фигурировать чье-то имя, мне кажется справедливым будет упомянуть Би, — добавил он, все еще медля начать само объяснение.
  Продолжение заняло не так много времени. В проход, как выяснилось, в конце концов удалось прошмыгнуть не участникам группы наблюдения, а Би. Скользнув туда, она встала в очередь за святым причастием позади ПХЗ, стоявшим непосредственно за Мэри. И это она с расстояния, может быть, шагов в пять или шесть видела, как ПХЗ склонился к Мэри и стал шептать ей что-то на ухо, а Мэри сначала слегка запрокинула голову, чтобы лучше слышать, а потом, как ни в чем не бывало, пошла принять таинство.
  — Я это к тому, что, строго говоря, это моя жена, помогавшая мне на протяжении всей долгой операции, зафиксировала факт словесного контакта. — Он восхищенно покачал головой. — И опять же именно Би сразу же, едва кончилась служба, позвонила мне прямо сюда в посольство, описала эту потрясающую встречу, называя участников кодовыми именами, о которых мы договорились с ней в предвидении подобных инцидентов. Я это к тому, что Би даже понятия не имела о том, что в церкви ведется наблюдение. Она пошла туда просто вслед за Мэри и, в частности, по этой именно причине. И все же, действуя в одиночку, она опередила РЮЕ часов на шесть, не меньше, Гарри, и, — добавил он чуть задыхаясь и ища глазами Векслера, так как собирался добавить завершающий штрих к своему повествованию, — единственное, о чем я сожалею, это то, что миссис Ледерер не умеет читать по губам.
  Ледерер не ждал аплодисментов. В сообществе, к которому он принадлежал, это не было принято. Напряженную тишину, последовавшую затем, он счел более уместной реакцией.
  Первым тишину эту нарушил Артелли.
  — Сюда, в посольство, — повторил он скорее в качестве утверждения, нежели вопроса.
  — Простите? — произнес Ледерер.
  — Ваша жена позвонила вам сюда в посольство? Из Вены позвонила? Сразу же после происшествия в церкви? По простому телефону из вашей квартиры?
  — Да, и я немедленно передал ее сообщение наверх, мистеру Векслеру. Уже в 9 часов утра оно лежало перед ним на столе.
  — В 9.30, — сказал Векслер.
  — А какие же именно кодовые имена, о которых вы договорились дома, она употребила, скажите, пожалуйста? — осведомился Артелли, тут же приготовившись записывать.
  Ледерер был счастлив дать пояснения.
  — Честно говоря, мы взяли для этого имена теток и дядей Би. Мы давно говорили о некотором сходстве психологического типа Мэри Пим и Эдн, тетки Би. Отсюда пошло и кодовое наименование: «Знаешь, чем занималась тетя Эдн сегодня в церкви?» Би очень находчива.
  — Спасибо, — проговорил Артелли.
  Следующим подал голос Карвер, и вопрос его прозвучал не слишком дружелюбно.
  — Вы хотите сказать, Грант, что ваша жена в курсе операции? Я полагал, что происшествие с Пимом, естественно, совершенно не касается жен. Гарри, разве мы не договорились об этом заблаговременно?
  — Жен оно, конечно же, не касается, — с важностью согласился Ледерер. — Но, коль скоро миссис Ледерер столь успешно действовала заодно со мной, было бы иллюзией предполагать, что она может быть не в курсе тех подозрений, что вызывает у нас семейство Пимов, Магнус во всяком случае. И я могу добавить, именно Би всегда доказывала, что нам предстоит когда-нибудь раскрыть глубокую подспудную роль Мэри во всех этих событиях. Мэри по натуре своей актриса.
  И опять Карвер:
  — А насчет ПХЗ миссис Ледерер также осведомлена? Он лишь недавно включен в список действующих лиц, Грант. Он может оказаться крупной добычей. Она и тут в курсе?
  Как бы ни старался Ледерер удержаться и это предотвратить, но кровь так и прилила к его щекам, а голос зазвенел.
  — Миссис Ледерер имела интуитивные подозрения относительно встречи и действовала на основе этого. Если вы собираетесь спросить с нее за это, так спросите сначала с меня, хорошо?
  Тут опять заговорил Артелли с этой своей проклятой французской растяжкой:
  — А для ПХЗ какое у вас домашнее кодовое обозначение?
  — Дядя Бобби, — отрезал Ледерер.
  — Но «Бобби» это уже никакая не интуиция, Грант, — возразил Карвер. — «Бобби» обозначает точную договоренность. А как вы могли договориться с ней насчет «Бобби» без того, чтобы не рассказать ей все о Петце-Хампеле-Заворски?
  Но Векслер уже завершал встречу.
  — Ладно, ладно! — расстроенно проворчал он. — Мы с этим потом разберемся. А пока что мы делаем? РЮЕ раскалывается на группы и осуществляет наблюдение за обоими, ПХЗ и Мэри. Так, Гэри? Следуя за ними повсюду.
  — Я прошу свежего пополнения, и незамедлительно, — сказал Гэри. — Чтобы завтра к этому часу я мог сформировать две полные группы.
  — Следующий вопрос. Что, черт побери, мы скажем англичанам? И когда и каким образом мы это сделаем? — сказал Векслер.
  — Похоже, что мы и так уже все им сказали, — заявил Артелли, лениво покосившись на Ледерера. — При том условии, что англичане продолжают прослушивать наши посольские телефоны, в чем я, признаться, совершенно не сомневаюсь.
  * * *
  Справедливость, конечно, существует, но, как выяснил еще до следующего утра Грант Ледерер, и она может ошибаться. Здоровье его, как это внезапно стало известно в его отсутствие, значительно ухудшилось, в связи с чем его пребывание в Вене сочли далее нецелесообразным. Его жена не только не удостоилась похвалы и поощрения, о которых мечтал Ледерер, — ей было отдано распоряжение немедленно сопровождать его обратно в Лэнгли, штат Виргиния.
  «Ледерер перевозбужден и слишком суетлив, — написал в своем заключении один из специалистов, входящих в постоянно расширяющий штат психоаналитиков Управления. — На него вредно действует атмосфера взвинченности».
  Рекомендованную ему спокойную жизнь Ледерер вскоре обрел в статистике, отчего чуть не лишился рассудка.
  13
  Зеленый железный шкаф стоял посреди комнаты Пима, точно брошенное орудие, некогда являвшееся гордостью полка. Хромированное покрытие облезло с ручек; от удара тяжелым сапогом или от падения один угол шкафа сломался, и под него была подсунута подпорка, так что от любого прикосновения он начинал трястись и шататься. В отбитых частях появилась, подобно язвам, ржавчина — она распространилась на болты, поползла под краской, и та вздулась мерзкими пузырями. Пим обошел шкаф вокруг со страхом и ненавистью первобытного человека. Шкаф прибыл с Небес. Он должен и вернуться туда. «Надо было мне отправить его вместе с хозяином в печь, чтобы он, как намеревался, показал шкаф своему Творцу». Четыре ящика, плотно набитых наивностью, — Евангелие от святого Рика. «Ты — мой. С тобою кончено. Архив перешел ко мне. Я могу доказать это, ибо ключ от него висит у меня на цепочке».
  Пим толкнул шкаф и услышал шлепок внутри. Папки покорно переместились по его команде.
  * * *
  Мне бы следовало описать тебе, Том, ведьм, собравшихся на его пути. Полная луна должна была бы казаться красной, а сова должна бы ухать, как положено сове, производя те неестественные звуки, какие предшествуют подлому убийству. Но Пим глух и слеп ко всему этому. Он — младший лейтенант Магнус Пим, едущий по оккупированной Австрии в собственном поезде в тот самый пограничный городок, где в давние времена, в менее зрелую эпоху существования иного Пима, фиктивный горшок с золотом Е. Вебер якобы ожидал мистера Лапади, который должен был забрать его. Пим — римский завоеватель, направляющийся к месту своего первого назначения. Он прошел обжиг против человеческих слабостей и собственной судьбы, что можно заключить из того, как, насупясь, он с воинским воздержанием поглядывал на обнаженные груди крестьянок из варварских племен, собиравших урожай пшеницы на залитых солнцем полях. Его подготовка прошла столь же легко, как воскресный день в Англии, хотя Пим и не искал легкости. Присущие англичанам качества — хорошие манеры и плохое образование — никогда еще не служили ему лучшей службы. Даже сомнительные политические контакты в Оксфорде обернулись для него благом.
  — Если понги спросят, принадлежишь ли ты сейчас или принадлежал ли когда-либо к клану, смотри им прямо в глаза и отвечай «никогда», — советовал ему последний из «архангелов» за лэнчем возле плавательного бассейна в «Лэнсдаун», где они сидели, разглядывая девственные тела обитательниц пригорода, извивавшихся в продезинфицированной воде.
  — Понги? — переспросил заинтригованный Пим.
  — Солдатня, старина. Из военного ведомства. Чистое дерево отсюда и выше. Фирма устраивает тебе полный допуск. Так что скажи им — пусть знают свой шесток и не суют носа в чужие дела.
  — Огромное спасибо, — сказал Пим.
  В тот же вечер Пим предстал перед Очень Высокопоставленным Господином из Службы в скромном, ничем не примечательном кабинете неподалеку от последней Рейхсканцелярии Рика. Это не полковник ли Гонт, который первым имел с ним беседу? Нет, этот человек выше, сказали Пиму. Не спрашивай.
  — Мы хотим поблагодарить вас, — сказал Высокопоставленный Господин.
  — Я с удовольствием этим занимался, — сказал Пим.
  — Грязная это работа — общаться с такого рода людьми. Но кто-то должен ее делать.
  — О, не так уж это и скверно, сэр.
  — Вот что. Мы вписываем ваше имя в наши книги. Обещать вам ничего не могу — у нас нынче есть совет по отбору. Кроме того, вы работаете на тех, что находятся по ту сторону парка, а у нас есть правило: не удить рыбу в чужом пруду. Так или иначе, если вы когда-нибудь решите, что защищать свою родину дома вам больше по душе, чем разыгрывать из себя Мату Хари за границей, — дайте нам знать.
  — Хорошо, сэр. Благодарю вас, — сказал Пим.
  Очень Высокопоставленный Господин был сухой, бурый и неприметный, как его конверты. Он размахивал руками, точно сельский стряпчий, каковым и являлся до того, как его призвали к Великим Деяниям. Перегнувшись через стол, он изобразил недоуменную улыбку.
  — Можете мне не говорить, если не хотите. Как вы все-таки снюхались с этой публикой?
  — С коммунистами?
  — Нет, нет, нет. Как вы попали в нашу родственную организацию.
  — В Берне, сэр. Я там учился.
  — Значит, в Швейцарии, — сказал Великий Человек, мысленно сверяясь с картой.
  — Да, сэр.
  — Мы с женой катались однажды на лыжах недалеко от Берна. В маленьком местечке под названием Мюррен. Заправляют там англичане, так что машин там нет. Нам это даже понравилось. Чем же вы для них занимались?
  — Да, в общем, почти тем же, что и для вас. Только это было немного поопаснее.
  — В каком смысле?
  — Там ты никак не защищен. Там, пожалуй, противостояние идет один на один.
  — А мне это местечко казалось таким мирным. Ну, удачи вам, Пим. Поосторожнее с этими парнями. Они народ неплохой, но скользкий. Мы тоже народ неплохой, но у нас еще осталось некоторое представление о чести. В этом вся разница.
  — Блестящий человек, — сказал Пим тому, кто привел его. — Держится так, будто самый обыкновенный малый, а видит тебя насквозь.
  Восторженное настроение продолжало у него держаться, когда он через два-три дня явился с чемоданом в руке в караульную полка, где ему предстояло пройти военную подготовку и где он в течение двух месяцев пригоршнями получал награды, обеспеченные ему воспитанием. Если уэльские шахтеры и головорезы из Глазго беззастенчиво плакали по мамам, удирали в самоволку и отправлялись затем в места наказания, то Пим спал крепким сном и ни по кому не плакал. Задолго до того, как побудка вытаскивала из постели его товарищей, которые вставали, закуривая и переругиваясь, у него были уже начищены сапоги, пряжка ремня, кокарда на кепи, застлана постель, убрана тумбочка, и он готов был — если ему бы приказали — принять холодный душ, снова одеться и вместе с мистером Уиллоу прочесть распорядок дня перед омерзительным завтраком. Он отличался и на плацу, и на футбольном поле. Он не боялся, когда на него кричали, и не требовал логики от властей предержащих.
  — Где пулеметчик Пим? — рявкнул однажды полковник посреди лекции о битве под Корунной и рассерженным взглядом обвел присутствующих, словно кто-то другой задал вопрос.
  Все сержанты в тренировочном зале прокричали фамилию Пима, пока он не поднялся со скамьи.
  — Ты — Пим?
  — Сэр!
  — Явиться ко мне после лекции.
  — Сэр!
  Командный пункт роты находился на другом краю плаца. Пим промаршировал туда и отдал честь. Адъютант полковника вышел из комнаты.
  — Вольно, Пим. Садись.
  Полковник говорил, тщательно подбирая слова со свойственным для военных недоверием к ним. У него висячие, медового цвета усы и прозрачные глаза бесконечно глупого человека.
  — Некоторые люди дали мне понять, что, если ты получишь звание, тебе следует пройти некий курс в некоем заведении, Пим.
  — Да, сэр.
  — А посему я должен представить личное заключение о тебе.
  — Да, сэр.
  — Что я и сделаю. Заключение будет, вообще говоря, благоприятным.
  — Благодарю, сэр.
  — Ты малый шустрый. Ты не циник. Ты не испорчен, Пим, роскошью мирного времени. Такой, как ты, нужен нашей стране.
  — Благодарю, сэр.
  — Пим.
  — Да, сэр.
  — Если этим людям, с которыми ты связан, понадобится еще вполне крепкий полковник в отставке, обладающий в определенной степени je me sais quoi,44 надеюсь, ты вспомнишь обо мне. Я говорю немного по-французски. Я прилично езжу верхом. Я знаю толк в винах. Скажи им это.
  — Скажу, сэр. Благодарю, сэр.
  Обладая не слишком хорошей памятью, полковник имел обыкновение возвращаться к уже сказанному, словно разговора об этом и не было.
  — Пим.
  — Да, сэр.
  — Выбери подходящий момент. Не спеши. Они этого не любят. Действуй тонко. Это приказ.
  — Хорошо, сэр.
  — Ты ведь знаешь мою фамилию?
  — Да, сэр.
  — Произнеси ее по буквам.
  Пим произнес.
  — Я поменяю ее, если они захотят. Пусть только дадут мне знать. Я слышал, ты записался в первый поток, Пим.
  — Да, сэр.
  — Продолжай так держать.
  Вечерами Пим, вечно готовый услужить, сидел рядом с одинокими мужчинами и диктовал им любовные письма к девушкам. Если же они физически неспособны были совершить такой подвиг и сами написать письмо, он выступал в роли их личного секретаря, вставляя в текст сугубо личные ласковые словечки. Порой, воспламененный собственной риторикой, он распевал соловьем по собственному наитию, в лирическом стиле Бландена или Сассуна.45
  «Дражайшая Белинда.
  Я просто не в состоянии рассказать тебе, сколько забавных и просто по-человечески добрых людей можно встретить среди трудяг, когда ты занят с ними одним делом. Вчера — в великом волнении — мы отправились со своими двадцатипятифунтовками на Н-ское удаленное стрельбище. Выехали мы до зари и прибыли на место лишь к одиннадцати. Откидные сиденья полуторатонки, видно, так сконструированы, чтобы перебить тебе хребет в нескольких местах. Никаких подушек у нас не было, а вместо еды приходилось грызть что-то похожее на железо. Однако ребята всю дорогу насвистывали и пели, великолепно себя вели и лишь весело ворчали по дороге назад. Я почитал за честь быть среди них и серьезно подумываю о том, чтобы отказаться от звания».
  Однако, когда подоспело звание, Пим без особого сопротивления принял его, о чем свидетельствуют эротические бугорки из шнура цвета хаки на зеленой ткани каждого плеча его походной формы, чье существование он потихоньку проверяет всякий раз, как поезд ныряет в очередной тоннель. Голые груди крестьянской девчонки он впервые видит лишь после своего посвящения. Каждая новая долина преподносит его недовольному взору свои сокровища, и он редко бывает разочарован.
  — Для начала пошлем тебя в Вену, — сказал его командир в учебной части разведки. — Дадим тебе шанс ознакомиться на месте, прежде чем выпускать на оперативный простор.
  — Это идеально, сэр, — сказал Пим.
  * * *
  В те дни Австрия была совсем другой страной, нежели та, которую мы полюбили, Том, и Вена была таким же разделенным городом, как Берлин, или такой же раздвоенной, как твой отец. Два-три года спустя, к немалому всеобщему изумлению, дипломаты решили не устраивать спектакля на обочине, коль скоро существует Германия, по поводу которой можно ругаться сколько угодно, и оккупационные державы, подписав договор, отозвали своих представителей, тем самым записав на счет британского министерства иностранных дел единственное позитивное достижение на моей памяти. Но во времена Пима спектакль на обочине шел с большим шумом. Американцы обосновались в Зальцбурге и Линце, французы — в Инсбруке, англичане — в Граце и Клагенфурте, и у каждого был кусок Вены, с которым он мог играть, — город находился под совместным четырехсторонним контролем. На Рождество русские дарили нам кадушки с икрой, а мы дарили русским сливовый пирог, и, когда туда приехал Пим, все еще рассказывали анекдот, как однажды перед ужином солдатам подали икру на закуску и капрал из Аргайла пожаловался дежурному офицеру, что джем пахнет рыбой. Мозговой центр Британской Вены помещался в просторной вилле, именовавшейся Дивизионная Разведка или Д.Р., и там младший лейтенант Пим приступил к выполнению своих обязанностей, которые состояли в чтении сообщений о передвижениях всего на свете — начиная от передвижных советских прачечных до венгерской кавалерии — и расставлении цветных значков по картам. Больше всего Пима интересовала карта советской зоны Австрии, которая начиналась всего в двадцати минутах езды от того места, где он работал. Достаточно было Пиму окинуть взором ее границы, как от интригующих вопросов и чувства опасности у него мороз начинал бежать по коже. А когда он уставал или забывался, взгляд его поднимался к западной оконечности Чехословакии, к Карловым Варам, бывшему Карлсбаду, прелестному курортному городку восемнадцатого столетия, где любили бывать Брамс и Бетховен. Но он там никого не знал, и его интерес носил чисто исторический характер.
  Он жил странной жизнью эти первые месяцы в Вене, ибо судьба его не была связана с этим городом, и теперь, в минуты, когда разыгрывается воображение, мне кажется, что самой столице хотелось побыстрее отдать его на волю более суровых законов природы. Слишком маленького чина, чтобы коллеги-офицеры могли воспринимать его всерьез, не могущий по протоколу общаться с людьми других рангов, слишком бедный, чтобы наслаждаться ресторанами и ночными клубами наравне с толстосумами, Пим сновал между выделенным ему в отеле номером и своими картами почти так же, как сновал по Берну в пору своего нелегального проживания там. И признаюсь сейчас — но никогда бы не признался тогда, — что, слушая, как венцы болтают на тротуаре на своем шутовском немецком, или отправляясь в один из театриков, с трудом встававших на ноги в каком-нибудь погребе или разбомбленном доме, он мечтал о том, чтобы, повернув голову, вдруг обнаружить рядом доброго, прихрамывающего друга. Но у него же не было таких друзей. Это просто оживает немецкая половина моей души, говорил он себе, присущая немцам потребность чувствовать кого-то рядом. Случалось, вечерами наш великий тайный агент отправлялся на разведку в Советский сектор, надев для маскировки зеленую тирольскую шляпу, которую он специально купил для этой цели. Из-под ее полей он разглядывал коренастых русских часовых с автоматами, расставленных через каждые десять метров на улице, где находился штаб советских войск. Если они останавливали Пима, ему достаточно было показать свой военный пропуск, и их по-татарски широкоскулые лица расплывались в дружеской улыбке, они отступали на шаг в своих кожаных сапогах и отдавали честь рукой в серой перчатке.
  — Англия — хорошо.
  — Но русские тоже хорошие, — с улыбкой утверждал Пим. — Русские очень хорошие, честное слово.
  — Камарад!
  — Товарищ. Камарад, — отвечал великий интернационалист.
  Он предлагал сигарету и брал сам. Подносил к обеим свою американскую зажигалку «Зиппо» с высоким пламенем, добытую у одного из многочисленных подпольных торговцев, промышляющих в Д.Р. Пламя освещало лицо часового и его собственное. И у Пима по широте его натуры возникало желание — по счастью, этому мешало незнание языка — пояснить, что, хоть он и шпионил за коммунистами в Оксфорде и снова шпионит за ними в Вене, в душе он коммунист и ему дороже снега и пшеничные поля России, чем коктейль-бары с музыкой и колеса рулеток в Эскоте.
  А порой, возвращаясь очень поздно по пустынным площадям в свою крошечную, как келья, спальню с армейским огнетушителем и фотографией Рика, он останавливался и, наглотавшись до опьянения свежего ночного воздуха, смотрел вдоль подернутых туманом мощеных улиц, и ему казалось, что он видит, как к нему идет освещенная фонарями Липси в платочке, какие носили перемещенные лица, со своим картонным чемоданом в руке. И он улыбался ей и поздравлял себя с тем, что, каковы бы ни были его устремления, он все еще живет в мире, созданном его воображением.
  Он находился в Вене три месяца, когда Марлена попросила у него защиты. Марлена была чешской переводчицей и известной красоткой.
  — Вы есть мистер Пим? — спросила она как-то вечером с прелестной застенчивостью, свойственной гражданским лицам, когда он спускался по главной лестнице позади офицеров высокого ранга. На ней был мешковатый макинтош, стянутый на талии, и шляпка с маленькими рожками.
  Пим признался, что это — он.
  — Вы идете в отель «Вайхзель»?
  Пим сказал, что каждый вечер проделывает этот путь.
  — Вы позволите, пожалуйста, я пойду с вами, один раз? Вчера один мужчина пытался меня изнасиловать. Вы проводите меня до моей двери? Я не затрудняю?
  Вскоре неустрашимый Пим провожал Марлену каждый вечер. А по утрам заходил за ней. Его день протекал между этими двумя озаренными ярким светом интермедиями. Но когда он пригласил ее после выплатного дня поужинать с ним, его вызвал к себе взбешенный капитан стрелковой роты, отвечавший за вновь поступивших.
  — Распутная ты свинья, вот ты кто, ты меня слышишь?
  — Да, сэр.
  — Младшие чины Дивразведки не вступают — повторяю: не вступают публично в тесные отношения с гражданским персоналом. Во всяком случае, для этого надо послужить подольше, чем ты. Ты меня слышишь?
  — Да, сэр.
  — Знаешь, что такое дерьмо?
  — Да, сэр.
  — Нет, не знаешь. Дерьмо, Пим, это офицер, у которого галстук светлее рубашки. Ты недавно смотрел на свой галстук?
  — Да, сэр.
  — А на рубашку смотрел?
  — Да, сэр.
  — Сравни их, Пим. И потом спроси себя, какой из тебя офицер. Эта женщина не имеет даже допуска выше «для ограниченного пользования».
  «Это все входит в тренировку, — подумал Пим, меняя галстук. — Меня закаляют для оперативной работы». Тем не менее его встревожило то, что Марлена так усиленно лезла к нему в душу, и он пожалел, что так откровенно ей отвечал.
  Вскоре после этого Пим был прощен и сочтен достойным приобщиться к деятельности своего заведения. До того как расстаться с Веной, он был снова вызван к капитану, который показал ему две фотографии. На одной был запечатлен хорошенький молодой человек с вялым ртом, на другой — коренастый пьяница с презрительной усмешкой.
  — Если увидишь одного из этих людей, немедленно сообщишь об этом старшему офицеру, слышишь?
  — А кто они?
  — Тебя что же, никто не учил, что нельзя задавать вопросы? Если не найдешь старшего офицера, арестуй их сам.
  — Каким образом?
  — Используй данную тебе власть. Будь вежлив, но тверд. «Вы оба арестованы». И приведи их к ближайшему старшему офицеру.
  Звали их, как через два-три дня выяснил Пим из «Дейли экспресс», Ги Бэрджесс и Дональд Маклин, и они были сотрудниками британского министерства иностранных дел. В течение нескольких недель он всюду высматривал их, но так и не обнаружил, поскольку они к тому времени уже бежали в Москву.
  * * *
  Все-таки кто же из нас ответственен за происходящее, Том, скажи? Почему так получается — виновата ли в том тоскующая душа Пима или своеобразный юмор Господа Бога, — что вслед за пребыванием с Раю в жизни Пима всегда следует Низвержение? Я рассказал тебе про бернских Оллингеров, благодаря которым нам раз в жизни довелось узнать по-настоящему счастливую семью, но я забыл про майора Гаррисона Мембэри, работавшего ранее в британской библиотеке в Найроби и служившего одно время в Учебном корпусе, а затем по прелестному капризу военной логики переведенного в ряды этого сброда — Оперативную безопасность. Я забыл о его красотке жене и многочисленных неряхах дочках, которые могли бы со временем стать похожими на барышень Оллингер, если бы вместо музицирования не занимались козами и неугомонным поросенком, которые устраивали сущий ад для их прислуги к ярости офицера-администратора гарнизона, бессильного что-либо поменять, поскольку Мембэри принадлежали к разведке и были потому неприкасаемы. Я забыл про Группу Оперативного допроса, располагавшуюся в Граце, в розовой барочной вилле № 6, среди поросших лесом холмов, в миле от границ города. Гроздья телефонных проводов вели к ней, островерхую крышу оскверняли антенны. Там были ворота со сторожкой, а когда вы подкатывали ко входу на джипе, официант из столовой по имени Вольфганг, блондин с испуганными глазами, сбегал по ступенькам в своей отутюженной белой куртке и помогал вам выйти. Но главной притягательной силой для Мембэри было там озеро, ибо обожал рыбу и тратил значительную часть подотчетных сумм, выделенных для тайных операций, на разведение редких пород форели. Представьте себе большого добродушного человека с изящными жестами инвалида, начисто лишенного физической силы. Человека с мечтательным благолепным взором и таким же характером. Человека более гражданского, вплоть до пухлых кончиков пальцев, чем Мембэри, мне не приходилось встречать, однако когда я вспоминаю о нем сейчас, то я вижу его среди стрекоз на берегу его любимого озера, как он стоит жарким полднем в полевой военной форме и поношенных замшевых ботинках, подпоясанный тканым ремнем либо под, либо над животом, — таким увидел его Пим, явившись рапортовать о своем прибытии: Мембэри опускал в воду нечто похожее на сачок для ловли креветок, шепотом заклиная мародеров-щук не подходить близко.
  — О Господи. Ты, значит, Пим. Ну что ж, очень рад тебе! Видишь ли, я собираюсь прочистить водоросли и драгой пройтись по дну — надо же посмотреть, что у нас там. Как ты считаешь?
  — По-моему, это великое дело, сэр, — сказал Пим.
  — Очень рад. А ты женат?
  — Нет, сэр.
  — Великолепно. Значит, по уик-эндам ты будешь свободен.
  Мне почему-то кажется, когда я думаю о нем, что у него есть брат, хотя не помню, чтобы я когда-либо об этом слышал. Обслуживавший его штат состоял из сержанта, которого я почти не помню, шофера, кокни по фамилии Кауфманн, дипломированного экономиста из Кембриджа. Заместителем у Мембэри был розовощекий молодой банкир, именовавшийся лейтенантом Маклейрдом, который к тому времени возвращался к себе в Сити. В подвалах виллы покорные австрийские чиновники прослушивали телефоны, вскрывали с помощью пара почту и бросали, не читая, в армейские мусорные контейнеры, которые власти Граца раз в неделю пунктуально опустошали, ибо Мембэри больше всего боялся, как бы какой-нибудь ненавидящий рыб вандал не выбросил содержимое контейнеров в озеро. На первом этаже Мембэри держал отряд переводчиц, набранных из местного населения самых разных возрастов — от матрон до девиц на выданье, и когда вспоминал об их существовании, то всегда всеми восторгался. И наконец, у него была жена Ханна, писавшая деревья, причем, как часто бывает при крупном муже, Ханна была тоненькая, как тростинка. Благодаря ей я полюбил живопись; помню, как она сидела за мольбертом в низковырезанном белом платье, девочки с визгом катались по травяному откосу, а мы с Мембэри в купальных костюмах трудились в бурной воде. Даже сегодня я не в состоянии представить себе, что Ханна была матерью всех этих девочек.
  В остальном жизнь Пима едва ли могла больше соответствовать его пожеланиям. Он мог покупать в «Наафи» виски по семь шиллингов за бутылку и сигареты по двенадцать шиллингов за сотню. Мог их на что-то обменивать или, если это было больше ему по вкусу, превращать без особого труда в местную валюту, хотя безопаснее было поручать это пожилому венгру, сидевшему в канцелярии, читавшему секретные документы и любовно поглядывавшему на Вольфганга — почти так же, как мистер Кадлав любил смотреть на Олли. Все это было знакомо, все было необходимо Пиму, как продолжение упорядоченного детства, которого у него не было. По воскресеньям он сопровождал семейство Мембэри к мессе, а за лэнчем заглядывал за вырез платья Ханны. Мембэри — гений, пылко утверждал Пим, передвигая свой стол в приемную великого человека. Мембэри — человек эпохи Возрождения, ставший шпионом. Всего через несколько недель Пим уже имел собственные подотчетные деньги. А еще через несколько недель Вольфганг уже нашил ему на плечи вторую петельку, ибо Мембэри сказал, что Пим глупо выглядит с одной-единственной.
  И у него появились собственные «ребятки».
  — Это Пепи, — пояснил Маклейрд с усмешкой за скромным ужином в загородном ресторане. — Пепи боролся против красных, работая на немцев, а теперь борется с ними, работая на нас. Вы фанатичный антикоммунист, верно, Пепи? Поэтому он ездит на своем мотоцикле в Зону и продает порнографические снимки русской солдатне Четыреста сигарет «Плейерс мидиум» в месяц. В качестве аванса.
  — Это Эльза, — сказал Маклейрд, представляя Пиму низкорослую хозяюшку с четырьмя детьми в гриле «Голубая роза». — У ее дружка — кафе в Сент-Пельтене. Он сообщает ей номера и марки русских грузовиков, которые проезжают мимо его окон, верно, Эльза? Сообщает условным кодом на обороте своих любовных посланий. Три кило кофе средней поджаренности в месяц. В качестве аванса.
  «Ребяток» была целая дюжина, и Пим тотчас взялся за работу, расширяя, как умел, их деятельность и обеспечивая благосостояние. Сегодня, прогоняя их сквозь память, я вижу, что это была отличнейшая команда «не видели — не слышали», какая только попадалась начинающему мастеру шпионажа. Но для Пима они были просто лучшими скаутами, каких знал мир, и он готов был заботиться о них до самозабвения.
  Я оставил напоследок Сабину, Джек, которая, как и ее венская подружка Марлена, была переводчицей и, как и Марлена, была красивейшей девушкой на свете, прямиком сошедшей со страниц журнала «Любовь и женщина эпохи рококо». Она была маленькая, как Е. Вебер, с широкими перекатывающимися бедрами и жгучими алчущими глазами. Ее груди и летом и зимой выглядели высокими и крепкими, распирая, как и ягодицы, самую что ни на есть рабочую одежду и настоятельно требуя внимания Пима. У нее было замкнутое лицо славянского эльфа, обуреваемого печалью и предрассудками, но способного на поразительные проявления нежности, и, случись Липси ожить и снова стать двадцатитрехлетней, ей бы сильно повезло, прими она облик Сабины.
  — Марлена говорит, вы — человек приличный, — не без презрения объявила она Пиму, залезая в джип капрала Кауфманна и не пытаясь при этом скрыть свои ноги эпохи рококо.
  — Это что — преступление? — спросил Пим.
  — Пусть это вас не волнует, — зловещим тоном произнесла она, и они отбыли в лагеря.
  Сабина знали чешский и сербо-хорватский, а также немецкий. В свободное время она изучала экономику в университете Граца, что давало ей повод беседовать с капралом Кауфманном.
  — Вы верите в смешанную аграрную экономику, Кауфманн?
  — Я ни во что не верю.
  — Вы — последователь Кейнса?46
  — Будь у меня деньги, я бы им не был, скажу я вам, — ответил Кауфманн.
  Так они обменивались репликами в то время, как Пим изыскивал способы мимоходом задеть ее белое плечо или сделать так, чтобы ее юбка чуть больше распахнулась к северу.
  Ездили они тогда в лагеря. В течение пяти лет беглецы из Восточной Европы устремлялись в Австрию сквозь любую, быстро перекрываемую прорезь в колючей проволоке: прорывались сквозь границы в угнанных машинах и грузовиках, пересекали минные поля, цеплялись за дно вагонов. Они привозили свои впалые лица, своих коротко остриженных детишек, своих сбитых с толку стариков и резвых собачонок, своих будущих Липси, — их тысячами помещали в один загон, расспрашивали и затем решали их судьбу, пока они играли в шахматы на деревянных ящиках и показывали друг другу фотографии людей, которых они никогда больше не увидят. Они прибыли из Венгрии, Румынии, Польши, Чехословакии, Югославии, а некоторые даже из России и надеялись попасть в Канаду, Австралию, Палестину. Их привели сюда разные пути и часто — разные причины. Среди них были врачи, ученые, каменщики. Были водители грузовиков и воры, акробаты и издатели, насильники и архитекторы. Все они проходили перед глазами Пима, переезжавшего на своем джипе вместе в капралом Кауфманном и Сабиной из лагеря в лагерь, — он их расспрашивал, распределял по категориям, записывал, затем спешил домой к Мембэри со своей добычей.
  Сначала его чувствительная натура сострадала их бедам, и ему с трудом удавалось скрывать от собеседников, как он им сочувствует: да, я добьюсь, чтобы вас отправили в Монреаль пусть даже ценою собственной жизни; да, я сообщу вашей матушке в Канберру, что вы здесь и в безопасности. Поначалу Пима смущало и то, что сам он не испытывает никаких лишений. Любой, кого бы Пим ни расспрашивал, пережил за один день куда больше, чем он за всю свою молодую жизнь, и ему становилось обидно. Были такие, что по нескольку раз переходили границы еще детьми. Другие столь небрежно говорили о смертях и пытках, что он возмущался их толстокожестью, пока они, вспыхнув гневом, не давали ему отповеди и не принимались над ним издеваться. Но Пим, добросовестный труженик, должен был выполнять свою работу, у него был командир, которого следовало ублажать, и острый, не слишком заметный ум для обработки полученной информации. Ему достаточно было прислушаться к себе, чтобы знать, когда кто-то оставил пометку на полях его памяти, выходя за рамки основного текста. Он умел, поддерживая беседу, вести наблюдение и разгадывать поступавшие к нему сигналы. Если Пиму описывали переход ночью через горы, он совершал с ними этот переход, тащил чемоданы Липси и чувствовал, как ледяной горный воздух насквозь продувает их старенькую одежду. Если кто-то беззастенчиво лгал, Пим с помощью своего мыслительного компаса тут же делал необходимые поправки и вычислял возможные варианты правды. Его переполняли вопросы, из которых он — при имевшихся у него задатках адвоката — быстро научился составлять обвинительное заключение. «Откуда вы прибыли? Какие вы там видели войска? Какого цвета были у них погоны? На чем они разъезжали? Какое у них было оружие? Какой дорогой вы сюда добирались? Попадались вам на пути часовые, препятствия, собаки, проволока, минные поля? Что было у вас на ногах? Как же ваша мать (ваша бабушка) умудрилась одолеть такой крутой перевал? Как же вы справились с двумя чемоданами и двумя маленькими детьми притом, что ваша жена на последних месяцах беременности? А не похоже ли на то, что ваши хозяева из венгерской тайной полиции привезли вас на границу и, показав, где ее перейти, пожелали вам удачи? Вы, значит, шпион, а если так, то не предпочтете ли работать на нас? Или вы просто преступник, и в таком случае вы наверняка согласитесь шпионить, а не быть выброшенным через границу назад австрийской полицией?» Так Пим, основываясь на собственной ломаной жизни, пытался распутать клубок их жизни, а Сабина, сидя с надутым видом, в дурном настроении и редко одаривая своей роскошной улыбкой, произносила это своим знойным голосом. Иной раз Пим просил ее перевести ответ и на немецкий, чтобы иметь возможность дважды услышать одно и то же.
  — Где ты научился этим дурацким играм? — строго спросила она его как-то вечером, когда они танцевали в отеле «Вислер» под неодобрительными взглядами армейских жен.
  Пим рассмеялся. Уже почти став взрослым мужчиной, чувствуя бедро Сабины у своего бедра, с какой стати он должен кому-то что-то объяснять? И он придумал для нее историю о хитром немце, которого знал в Оксфорде и который оказался шпионом.
  — У нас было сверхъестественное состязание умов, — признался он, черпая из наскоро воскрешенных воспоминаний. — Он пускал в ход всевозможные хитрости, а я для начала был наивным младенцем и верил всему, что он мне говорил. Но постепенно мы выравнивали свои позиции.
  — Он был коммунист?
  — Как потом оказалось, да. Он это всячески скрывал, но, когда я по-настоящему нажал на него, все выяснилось.
  — Он был гомосексуалист? — спросила Сабина, выражая извечное подозрение и крепче прижимаясь к Пиму.
  — Насколько я мог судить, нет. У него были полки женщин.
  — Он спал только с женщинами-военными?
  — Я имел в виду, что у него было множество женщин. Это такая метафора.
  — А я думаю, он хотел прикрыть свои гомосексуальные наклонности. Это нормально.
  О своей жизни Сабина говорила так, точно это была жизнь глубоко ненавистного ей человека. Ее глупого отца-венгра пристрелили на границе. Ее идиотка-мать умерла в Праге, пытаясь произвести на свет ребенка от никчемного любовника. Ее старший брат, полный кретин, учился на врача в Штутгарте. Ее дяди были пьяницы, и их всех перестреляли нацисты и коммунисты.
  — Хотите я буду давать вам уроки чешского по субботам? — спросила она Пима как-то вечером, когда они, сидя в машине трое в ряд, разъезжались по домам.
  — Я бы очень хотел, — ответил Пим, держа ее за руку, лежавшую с его стороны. — Мне, право же, начинает нравиться этот язык.
  — Я думаю, сначала мы займемся любовью. Потом — посмотрим, — строго сказала она, а Кауфманн при этом чуть не съехал в канаву.
  Настала суббота, и ни тень Рика, ни страхи самого Пима не могли помешать ему позвонить в дверь Сабины. Он услышал вместо ее обычной решительной поступи легкие шаги. Он увидел огоньки ее зрачков, смотревшие на него в «глазок» двери, и постарался изобразить одобряющую улыбку. Он принес из «Наафи» достаточно виски, чтобы потопить вековой грех, но Сабина не чувствовала греха и, открыв дверь, предстала перед ним голая. А он стоял перед ней, лишившись дара речи, крепко держа сумку с виски. Не приходя в себя от изумления, он проследил за тем, как она накинула предохранительную цепочку, взяла сумку из его безжизненных рук, подошла к буфету и вынула из сумки содержимое. День был теплый, но она разожгла в камине огонь и разобрала постель.
  — У тебя было много женщин, Магнус? — спросила она. — Полки женщин, как у твоего плохого друга?
  — Пожалуй, что нет, — сказал Пим.
  — Ты гомик, как все англичане?
  — Право же, нет.
  Она подвела его к кровати. Посадила и расстегнула ему рубашку. Деловито — как это делала Липси, когда собирала вещи в стирку, а фургон прачечной уже стоял на улице. Сабина расстегнула и все остальное, что было на нем, и повесила его вещи на стул. Затем велела ему лечь на спину и растянулась на нем.
  — Я и не знал, — вслух произнес Пим.
  — Пожалуйста!..
  Он хотел было еще что-то добавить, но слишком многое пришлось бы объяснять, а его переводчица была уже занята делом. Он же хотел сказать: «Я все время жаждал чего-то, но до этой минуты не знал чего». И подразумевал: «Я могу летать, я могу плыть на животе, и на спине, и на боку, и на голове». Он подразумевал: «Я чувствую себя цельным, и я стал наконец мужчиной».
  * * *
  Шесть суток спустя на вилле стоял душистый день, была пятница. В садах под окнами огромного кабинета Мембэри риттмайстер47 в кожаных штанах лущил горох для Вольфганга. А Мембэри сидел за столом в расстегнутой до пояса полевой куртке и составлял вопросник для капитанов траулеров, который он предлагал разослать в сотнях экземпляров в основные рыболовные флотилии. Он трудился уже не одну неделю, стараясь проследить пути миграции морской форели, и все подразделения были мобилизованы на то, чтобы помочь ему в этом.
  — Подозрительный был совершен ко мне подход, сэр, — осторожно начал Пим. — Некто заявил, что говорит от имени потенциального перебежчика.
  — О, но ведь это должно быть очень интересно для тебя, Магнус, — вежливо сказал Мембэри, с трудом отрываясь от своих занятий. — Надеюсь, это не еще один венгерский пограничник. Мне их уже достаточно. И Вене, я уверен, тоже.
  Вена становилась источником все большего беспокойства для Мембэри, как и Мембэри — для Вены. Пим читал мучительную переписку между ними, которую Мембэри спокойствия ради хранил под замком в левом верхнем ящике своего хлипкого стола. Возможно, оставалось всего несколько дней до появления капитана стрелков собственной персоной и передачи всей власти ему.
  — Он вообще-то не венгр, сэр, — сказал Пим. — Он чех. Он приписан к штабу Южного командования, базирующемуся неподалеку от Праги.
  Мембэри пригнул свою крупную голову к плечу, словно вытряхивая воду из уха.
  — Ну, это известие приятное, — не очень уверенно заметил он. — Д.Р. все отдаст за хороший материал о положении в Южной Чехословакии. Да и где-либо в Чехословакии вообще. Американцы, похоже, считают, что у них монополия на эти места. Кто-то на днях так мне и сказал по телефону, не знаю только кто.
  Телефонная линия в Грац проходила через Советскую зону.
  По вечерам можно было услышать, как переговариваются русские связисты, как пьяные голоса распевают где-то казацкие песни.
  — Согласно моему источнику, это недовольный жизнью сержант, работающий в их секретной части, — заявил Пим. — Он вроде бы явится завтра вечером из Советской зоны. Если мы его не встретим, он повернет и отправится прямиком к американцам.
  — Тебе сказал о нем не риттмайстер, нет? — заволновавшись, спросил Мембэри.
  С ловкостью, рожденной давней привычкой, Пим вступил на опасную почву. Нет, это был не риттмайстер, заверил он Мембэри. Во всяком случае, голос был не его. Голос был более молодой и более уверенный.
  Мембэри стал в тупик.
  — Можешь ты объяснить яснее? — сказал он.
  Пим объяснил.
  Дело было в четверг, и вечер был самым обычным. Он сходил в кино на «Liebe-47»48 и по пути назад решил зайти в «Белую лошадь» выпить пива.
  — Я что-то не знаю «Белую лошадь».
  — Это еще одна пивнушка, сэр, но эмигранты часто посещают ее и сидят там за такими длинными столами. Я не пробыл там и двух минут, как официант позвал меня к телефону. «Herr Leutnant, Für Sie».49 Они меня там немного знают, так что я не слишком удивился.
  — И молодец, — сказал Мембэри, на которого все это явно произвело впечатление.
  — Голос был мужской, говорил он на отличном немецком. «Господин Пим? У меня для вас важное сообщение. Если вы поступите точно так, как я вам скажу, вы не будете разочарованы. У вас есть перо и бумага?» Все это у меня было, и он начал читать текст. Затем проверил, правильно ли я записал, и повесил трубку прежде, чем я успел спросить, кто он.
  И Пим вытащил из кармана тот самый листок, вырванный из записной книжки.
  — Но если этот разговор был вчера вечером, какого же черта ты не сказал мне об этом раньше? — возмутился Мембэри, беря у него листок.
  — Вы же были на заседании Комиссии объединенных разведок.
  — Тьфу ты, так ведь и было. Он вызвал именно тебя, — заметил Мембэри не без гордости, продолжая разглядывать бумажку. — Он хочет иметь дело только с лейтенантом Пимом. Это, должен сказать, весьма лестно.
  Он потянул себя за торчащее ухо.
  — Ну так вот, будь очень осторожен, — строго предупредил он таким тоном, каким обычно говорят, когда ни в чем не могут отказать человеку. И не подходи слишком близко к границе, а то еще попытаются тебя утащить.
  * * *
  Это был отнюдь не первый за последние месяцы случай, когда Пима заранее предупреждали о появлении перебежчика, и даже не шестой, но впервые ему шепотом сообщила об этом голая чешская переводчица в залитом лунным светом фруктовом саду. Всего неделю тому назад Пим и Мембэри просидели всю ночь в низине Каринтии в ожидании капитана румынской разведки и его любовницы, которые должны были прилететь на угнанном самолете с полным коробом бесценных секретных данных. Мембэри договорился с австрийской полицией об оцеплении всего района, Пим запустил в воздух цветные ракеты, как об этом просили в тайных посланиях. Но настала заря, а самолет так и не прилетел.
  — Что же нам теперь делать? — с простительным раздражением досадливо произнес Мембэри, когда они сидели в джипе и тряслись от холода. — Принести в жертву чертову козу? Надо бы риттмайстеру быть поточнее. А то выглядишь полным дураком.
  За неделю до того, надев для маскировки зеленые пальто из лодена, они отправились в уединенную гостиницу на границе Зоны в поисках человека, который возвращался с советского уранового рудника и чье прибытие ожидалось с минуты на минуту. Лишь только они открыли дверь в бар, все разговоры сразу смолкли и с десяток крестьян уставились на них.
  — Бильярд, — с редкой решительностью объявил Мембэри из-под руки. — Там, я вижу, есть стол. Мы хотим сыграть. Дайте нам все, что нужно.
  Не снимая зеленого лоденового пальто, Мембэри нагнулся, чтобы ударить по шару, и замер, услышав грохот чего-то тяжелого и металлического, упавшего на кафельный пол. Взглянув вниз, Пим увидел табельный револьвер 38-го калибра своего начальника, лежавший у его больших ног. Он подобрал его. Однако не настолько быстро, чтобы помешать перепуганным крестьянам выбежать в темноту, а хозяину запереться в подвале.
  * * *
  — Могу я теперь уехать назад, сэр? — спросил Кауфманн. — Я же ведь не солдат. Я трушу.
  — Нет, не можешь, — сказал Пим. — А теперь — тихо.
  Конюшня, как и сказала Сабина, стояла одиноко посреди ровного поля, окаймленного лиственницами. К ней вела желтая дорожка, вдали лежало озеро. За озером высилась гора, а на горе в сгущающихся сумерках просматривалась сторожевая вышка, господствовавшая над долиной.
  — Ты поедешь в гражданском платье и остановишь машину на перекрестке у поворота на Клайн-Брандорф, — прошептала в тот вечер Сабина, уткнувшись лицом в его бедро, целуя и лаская его. Фруктовый сад был окружен кирпичной стеной и оккупирован семейством больших коричневых зайцев. — Боковые фары оставишь включенными. Если ты сплутуешь и приедешь с охраной, он не появится. Будет сидеть в лесу и будет очень сердитый.
  — Я люблю тебя.
  — Там есть камень — он выкрашен белым. Тут Кауфманн должен остановиться. Если Кауфманн проедет белый камень, он не появится, он будет сидеть в лесу.
  — А почему ты не можешь со мной поехать?
  — Он так не хочет. Он хочет, чтобы был только Пим. Может, он гомик.
  — Спасибо, — сказал Пим.
  Сейчас перед ними поблескивал белый камень.
  — Стой здесь, — приказал Пим.
  — Почему здесь? — спросила Кауфманн.
  По полю полосами стлался туман. Поверхность озера то и дело пузырилась от всплывавшей рыбы. Золотистую луговину перерезали длинные тени, отбрасываемые от лиственниц заходящим солнцем. У двери в конюшню лежали распиленные дрова, окна украшали ящики с геранью. Пим снова вспомнил Сабину. Ее крутые бока, широкую спину.
  — Что я тебе сейчас скажу, я не говорила ни одному англичанину. У меня в Праге есть младший брат, его зовут Ян. Если ты скажешь про это Мембэри, он сразу меня выгонит. Англичане не разрешают нам иметь родных в коммунистической стране. Ты понял?
  — Да, Сабина, я понял. Я видел свет луны на твоих грудях. Твой влажный поцелуй я до сих пор ощущаю на своих губах. Я понял.
  — Послушай. Это сообщение мне передал мой брат для тебя. Только для Пима. Он доверяет тебе потому, что я говорила ему только хорошее про тебя. У него есть друг, который хочет переметнуться: Он принесет тебе много секретных сведений о русских. Но ты должен придумать историю для Мембэри, чтобы объяснить, как ты получил информацию.
  — Да, Сабина, я могу ради тебя и твоего любимого брата придумать миллион историй. Дай мне мое перо, Сабина. Куда ты положила мои вещи? А теперь вырви мне листок бумаги из своей записной книжки, и я придумаю историю про странного человека, который позвонил мне в «Белую лошадь» и сделал это необычайно привлекательное предложение.
  Пим расстегнул свое лоденовое пальто. «Вытаскивай оружие всегда поперек туловища, — советовал ему инструктор по оружию в унылой маленькой учебной части в Суссексе, где его обучали сражаться с коммунизмом. — Так ты будешь лучше защищен, если тот, другой, выстрелит первым». Пим не был уверен, что это хороший совет Он подошел к двери в конюшню — она оказалась запертой. Он обошел вокруг, пытаясь найти какую-нибудь щель, чтобы заглянуть внутрь. «Его информация будет ценной для тебя, — сказала ему Сабина. — Она сделает тебя знаменитым в Вене и Мембэри тоже. В Дивразведке очень редко бывают хорошие разведданные из Чехословакии. Они приходят главным образом от американцев и потому — подпорченные».
  Солнце село, и стало быстро темнеть. Пим услышал лай лисицы, донесшийся с другого берега озера. Позади конюшни стояли рядами клетки для кур. «Куры на ничейной земле, — мелькнула у него игривая мысль. — Яйца, не принадлежащие ни одному государству». Куры при виде Пима вытянули в его сторону шеи и распушили перья. Пим вернулся ко входу в конюшню.
  — Кауфманн!
  — Сэр?
  Их разделяла сотня метров, но голоса в вечерней тишине звучали совсем близко, словно шепот влюбленных.
  — Ты не кашлянул?
  — Нет, сэр.
  — Смотри, не кашляй.
  — Я, наверно, всхлипнул, сэр.
  — Смотри в оба, но, что бы ты ни увидел, не подходи, пока я не прикажу.
  — Разрешите, если можно, стать дезертиром, сэр. Уж лучше я буду изменником, честно. Я же сидячая мишень, а не человеческое существо.
  — Подсчитывай что-нибудь в уме или займись чем-нибудь в этом роде.
  — Не могу. Я пытался. Ничего не выходит.
  Пим приподнял щеколду, вошел в конюшню, и в нос ему ударил запах лошадей и сигаретного дыма. «Прямо как в Сент-Морице», — подумал он, стараясь отвлечься от дурного предчувствия. Конюшня походила на пещеру и была красивая, с приподнятым, как на носу корабля, в одном конце полом. В этом конце стоял стол, а на столе, к удивлению Пима, — зажженная керосиновая лампа. При ее свете Пим с восхищением оглядел древние балки и крышу. «Жди внутри, и он придет, — сказала Сабина. — Он захочет увидеть, как ты туда войдешь первым. Друг моего брата — очень осторожный. У него, как у многих чехов, обостренное чутье». Два деревянных стула с высокими спинками стояли у стола, на котором, словно в приемной дантиста, лежали журналы. Должно быть, фермер ведет тут свою канцелярию. В другом конце конюшни Пим заметил примитивную лестницу, уходившую на чердак. «В конце недели я привезу тебя сюда. Я привезу вина, и хлеба с сыром, и одеяла, чтобы сено не кололось, и ты наденешь свою пышную юбку без ничего под ней». Он взобрался до середины лестницы и заглянул на чердак. Крепкий пол, сухое сено, ни следа крыс. Роскошное место для селянки в стиле рококо. Пим спустился с лестницы и направился к помосту, где горел свет, с намерением присесть на один из стульев. «Будь терпеливым; если надо, жди всю ночь, — сказала ему Сабина. — Сейчас очень опасно переходить границу. Конец лета близко, и люди стараются перебраться до того, как перевалы станут непроходимыми. Поэтому там много пограничников и шпиков». Между двумя водоотводами для лошадей пролегала каменная дорожка. Шаги Пима густым эхом отдавались под крышей. Эхо замерло, шаги тоже. Во главе стола в странной позе сидел тощий мужчина. Всем своим корпусом он как бы настороженно пригнулся. В одной руке у него была сигара, в другой — автоматический пистолет. Взгляд его, как и дуло пистолета, был нацелен на Пима.
  — Следуй ко мне, сэр Магнус, — изрядно взволнованным тоном попросил Аксель. — Подними руки и, Бога ради, не изображай из себя ковбоя. Ни один из нас не ходит на стрельбище. Положим наши пушки и давай мило побеседуем. Будь благоразумен. Пожалуйста.
  * * *
  Самому Творцу нашему, Том, при всей нашей помощи не описать всю гамму мыслей и чувств, завертевшихся в тот момент в бедной голове Пима. Первой его реакцией — я уверен — был отказ поверить. Последние два-три года он очень часто встречал Акселя, и сейчас это представлялось ему очередным явлением того же рода. Вот Аксель смотрит на него спящего; вот Аксель стоит в берете у его кровати — «Давай еще раз взглянем на Томаса Манна». Вот Аксель посмеивается над ним за привязанность к старому верхне германскому наречию и корит за скверную привычку заявлять о своей верности всем подряд: оксфордским коммунистам, всем женщинам, «ребяткам», «архангелам» и Рику. «Вы большой дурак, сэр Магнус, — заметил он однажды Пиму, когда тот вернулся к себе после одного вечера, особенно ловко распределенного между девицами и социальными противниками. — Вы считаете, что, найдя золотую середину, можно пройти по середке между чем угодно».
  Аксель, прихрамывая, шагал рядом с ним по бечевнику вдоль реки Айсис и видел, как он молотил костяшками стену, стремясь произвести впечатление на Джемайму. Пим и сказать не мог, сколько раз в ходе дополнительных выборов он видел блестящую белую лысину Акселя среди публики или его длинные, не привыкшие лежать спокойно руки, иронически аплодировавшие ему. Поскольку Пим так много думал об Акселе, он был уверен, что Акселя больше не существует. А коль скоро Пим был в этом уверен, то при виде Акселя он вполне естественно почувствовал праведное возмущение от того, что этот человек, буквально изгнанный — неважно по каким причинам — из глаз и из упоминаний в пределах Пимова королевства, имеет наглость сидеть тут, курить и с улыбкой наставлять на него пистолет, — это на меня-то, Пима, пуленепробиваемого, сластолюбивого члена британских оккупационных сил, наделенного сверхъестественной властью. А мгновение спустя — как это ни парадоксально — Пим уже был, конечно, совершенно счастлив, рад и взволнован тем, что видит Акселя, а не кого-либо другого; подобных чувств он не испытывал с тех пор, как Рик выехал к нему из-за угла на велосипеде, распевая «Под сводами».
  Пим пошел к Акселю, потом побежал. Руки он держал над головой, как велел Аксель. Сгорая от нетерпения, он ждал, пока Аксель вытягивал у него из-за пояса армейский револьвер, а затем почтительно положил его рядом со своим в дальнем конце стола. Тогда он наконец опустил руки и кинулся на шею к Акселю. Я что-то не помню, чтобы они обнимались когда-либо прежде или потом. Но я помню, что тот вечер был последним, когда они проявили друг к другу детскую сентиментальность, последним, напоминавшим их жизнь в Берне, — так и вижу, как они стоят грудь к груди, обнявшись по-славянски, смеются и похлопывают друг друга по спине, а потом отстраняются и смотрят друг на друга, проверяя, что сделали с ними годы разлуки. И судя по фотографиям тех лет и моим воспоминаниям о том, что я видел в зеркале, еще игравшем существенную роль в самоизучении молодого офицера, Аксель увидел перед собой интересного блондина с типичными для англосакса крупными чертами лица, очень старающегося набросить на себя покров многоопытности, а Пим заметил, что лицо Акселя стало более жестким, более запавшим — таким оно останется уже навсегда. Аксель будет так выглядеть до конца своих дней. Жизнь сказала свое слово. Лицо у него стало мужественное и человечное. Мягкие очертания ушли, — появились скульптурная изысканность и уверенность. Линия волос переместилась выше и там закрепилась. В черных волосах появились седые пряди, отчего Аксель сразу стал похож на делового человека. Усы, изогнутые дугой, как у клоуна, широкие брови придавали ему вид человека, с грустной усмешкой взирающего на мир. Вот только черные глаза, смотревшие из-под лениво приспущенных век, по-прежнему искрились весельем и, казалось, до самой глубины проникали во все, что находилось вокруг.
  — Хорошо выглядишь, сэр Магнус! — высокопарно объявил Аксель, не выпуская Пима из объятий. — Ты стал, честное слово, отличным малым. Остается только купить тебе белую лошадь и дать Индию.
  — Но ты-то кем стал? — не менее взволнованно воскликнул Пим. — Где ты теперь? И что ты тут делаешь? Я должен тебя арестовать?
  — Может, это я арестую тебя, Пим. А может, уже и арестовал, ты ведь поднял руки, помнишь? Послушай. Мы тут с тобой на ничейной земле. Так что мы можем арестовать друг друга.
  — Ты арестован, — сказал Пим.
  — И ты тоже, — сказал Аксель. — А как поживает Сабина?
  — Отлично, — усмехнувшись, произнес Пим.
  — Она ничего не знает, понятно? Только то, что сказал ей брат. Ты побережешь ее?
  — Обещаю, поберегу, — сказал Пим.
  Тут наступила легкая пауза — Аксель деланным жестом зажал себе уши руками.
  — Не обещайте, сэр Магнус. Не обещайте — и все.
  Пим заметил, что для человека, пересекшего границу, Аксель слишком уж хорошо выглядел. На его ботинках не было и следа грязи, одежда была отутюжена, и вид у него был вполне официальный. Выпустив Пима из объятий, он схватил портфель, с грохотом поставил его на стол и достал оттуда два стакана и бутылку водки. Затем корнишоны, колбасу, буханку черного хлеба, за которым он не раз посылал Пима в Берне. Они торжественно выпили за здоровье друг друга, как учил Пима Аксель. Затем снова наполнили стаканы и выпили уже за каждого в отдельности. И по моим воспоминаниям, к моменту расставания они прикончили бутылку, ибо я помню, как Аксель швырнул ее в озеро, к возмущению тысячи куропаток. Но выпей Пим даже ящик водки, это на него не повлияло бы — в таком он находился возбуждении. Даже когда они начали говорить, Пим то и дело потихоньку бросал взгляд в углы, дабы убедиться, что ничего не изменилось за то время, пока он туда не смотрел, — такой сверхъестественно похожей вдруг показалась ему эта конюшня на бернский чердак, вплоть до легкого ветерка, посвистывавшего в слуховых окошках. А когда он снова услышал вдали лай лисицы, у него возникло убеждение, что это залаял Бастль на деревянной лестнице, когда все ушли. Только, как я говорил, эта сентиментальная пора осталась уже позади. Магнус прикончил ее — начиналась зрелая пора их дружбы.
  * * *
  Старые друзья, неожиданно встретившись, оставляют напоследок — так уж заведено, Том, — разговор о том, что привело к их встрече. Они предпочитают начать с рассказа о прошедших годах, что делает как бы более естественным разговор о том, ради чего они сейчас встретились. Так поступили и Пим с Акселем, но, как ты без труда поймешь, зная теперь психологию Пима, что именно он, а не Аксель вел беседу — хотя бы для того, чтобы показать и себе, и Акселю, что абсолютно не повинен в странной истории с исчезновением Акселя. Справлялся он с этим хорошо. В те дни он уже пообтесался как актер.
  — Честно, Аксель, никто еще ни разу так внезапно не исчезал из моей жизни, — тоном шутливого укора сказал он, отрезая себе колбасы, намазывая маслом хлеб и вообще занимаясь, как говорят актеры, «мелочовкой». — Ты ведь уже лег и уютно накрылся одеялом, мы немножко выпили и расстались на ночь. На другое утро я постучал тебе в стенку — никакого ответа. Спускаюсь вниз и натыкаюсь на бедняжку фрау О., которая плачет так, что, кажется, сейчас разорвется сердце. «Где Аксель? Они увели нашего Акселя! Фремденполицаи50 стащили его с лестницы, а один даже пнул Бастля». А я, судя по всему, спал как мертвый.
  Аксель улыбнулся своей прежней теплой улыбкой.
  — Если б знать, как спят мертвые, — сказал он.
  — Мы устроили что-то вроде бдения — не выходили из дома, чуть ли не надеясь, что ты вернешься. Герр Оллингер без толку звонил в несколько мест по телефону и, естественно, ничего не выяснил. Фрау О. вспомнила, что ее брат работает в одном из министерств — он оказался ни на что не годным. Под конец я подумал: «Какого черта, ну что мы теряем?» И отправился сам в Фремденполицай. С паспортом в руке. «Пропал мой друг. Сегодня рано утром какие-то люди вытащили его из дома, сказали, что они — ваши сотрудники. Где он?» Я долго что-то объяснял, барабанил по столу, но толку не добился. А потом двое насупленных джентльменов в плащах отвели меня в другую комнату и сказали, что, если я еще буду поднимать шум, и со мной произойдет то же самое.
  — Вы поступили очень храбро, сэр Магнус, — сказал Аксель. Он протянул бледную руку и в знак благодарности легонько похлопал Пима по плечу.
  — Да нет. Право же, нет. Просто я должен был куда-то пойти. Я же британский подданный, и у меня есть права.
  — Безусловно. И ты знал людей в посольстве. Это тоже правда.
  — И они бы тоже мне помогли. Я хочу сказать, они пытались. Когда я обратился к ним.
  — А ты обращался?
  — Несомненно. Позже, конечно. Не сразу. Скорее в качестве последнего шага. Но они кое-что предприняли. В общем, вернулся я на Ленггассе, и мы, честно говоря, похоронили тебя. Это было ужасно. Фрау О., обливаясь слезами, поднялась к тебе в комнату и попыталась, не рассматривая, разобрать то, что после тебя осталось. А осталось немного. Полиция, судя по всему, забрала большую часть твоих бумаг. А я отнес в библиотеку твои книжки. И взял твои пластинки. Твою одежду мы повесили в подвале. А потом принялись бродить по дому, точно после бомбежки. «Подумать только, что такое могло случиться в Швейцарии», — твердили мы. Право же, будто ты умер.
  Аксель рассмеялся.
  — Уже хорошо, что вы меня хотя бы оплакали. Благодарю вас, сэр Магнус. Вы и заупокойную службу по мне отслужили?
  — Без тела и без адреса, по которому следует его переслать? Фрау О. жаждала только найти виновного. Она была убеждена, что на тебя настучали.
  — И кто же, по ее мнению, это сделал?
  — Да, в общем, все по очереди. Соседи. Лавочники. Может, кто-нибудь из «Космо». Одна из Март.
  — На которую же пало ее подозрение?
  Пим выбрал самую хорошенькую и сосредоточенно сдвинул брови.
  — Я вроде помню, была там одна длинноногая блондинка, которая учила английский.
  — Изабелла? Изабелла настучала на меня? — недоверчиво произнес Аксель. — Да она была влюблена в меня, сэр Магнус. С какой стати она стала бы это делать?
  — Может, в этом-то и причина, — смело предположил Пим. — Видишь ли, она явилась к нам дня через два или три после того, как тебя увели. Спросила тебя. Я рассказал ей, что произошло. Она принялась рыдать, а потом сказала, что покончит с собой. Но когда в разговоре с фрау О. я упомянул, что она заходила, фрау О. сразу сказала: «Это Изабелла. Она ревновала его к другим женщинам, которые у него были, вот она и настучала».
  — А ты как считал?
  — Мне это казалось немного противоестественным, но ведь и все остальное было противоестественно. Так что да, может, Изабелла и настучала. Честно говоря, она иногда казалась немного тронутой. Я, в общем, мог представить себе, что она из ревности может совершить нечто ужасное — понимаешь, под влиянием порыва, — а потом убедить себя, что она ничего такого не совершала. Это ведь что-то вроде синдрома, верно, у ревнивых людей?
  Аксель заговорил не сразу. Для предателя, готовящегося торговаться об условиях, подумал Пим, он держится на удивление раскованно.
  — Не знаю, сэр Магнус, мне порой не хватает твоего воображения. У тебя есть, приятель, другие теории?
  — В общем, нет. Это могло произойти в силу самых разных обстоятельств.
  Вокруг царила ночная тишина; Аксель вновь наполнил наши стаканы и широко улыбнулся.
  — Вы все, похоже, раздумывали об этом куда больше, чем я, — признался он. — Я очень тронут.
  Он лениво поднял руки ладонями вверх, по-славянски.
  — Слушай. Я ведь жил там нелегально. Был бродягой. Ни денег, ни документов. В бегах. Ну, меня поймали и вышвырнули из страны. Вот как поступают с нелегальными обитателями. Рыбу насаживают на крючок. Предатель получает пулю в голову. А нелегала отправляют через границу. Не надо так хмуриться. Все позади. Не все ли равно, кто это сделал? За завтрашний день!
  — За завтрашний день, — сказал Пим, и они выпили. — Эй, а как, кстати, идут дела с великой книгой? — спросил он, возликовав в душе от полученного отпущения грехов.
  Аксель громко рассмеялся.
  — Идут? Господи, да все уже позади! Четыреста страниц бессмертных философских изысканий, сэр Магнус. Можешь себе представить, как фремденполицаи продирались сквозь них!
  — Ты хочешь сказать, что они забрали рукопись — украли ее? Это же возмутительно!
  — Возможно, я был не слишком вежлив с добрыми швейцарскими бюргерами.
  — Но с тех пор ты ее восстановил?
  Его хохот невозможно было унять.
  — Восстановил? Да она бы стала в два раза хуже, если б я ее переписал. Лучше уж похоронить ее вместе с Акселем X. У тебя еще есть «Симплициссимус»? Ты не продал книжку?
  — Конечно, нет.
  Последовала пауза. Аксель улыбнулся Пиму. Пим с улыбкой смотрел на свои руки, затем поднял глаза на Акселя.
  — Вот мы и встретились, — сказал Пим.
  — Совершенно верно.
  — Лейтенант Пим и интеллектуал-приятель Яна.
  — Совершенно верно, — продолжая улыбаться, согласился Аксель.
  * * *
  Искусно, как ему казалось, положив конец нелепой ситуации, которая могла их стеснять, разведчик-хищник Пим мог теперь легко перейти к вопросу о том, кем стал Аксель после своей высылки из Швейцарии, к чему он имел доступ и далее — как надеялся Пим, — какими он располагал картами и какую цену намеревался за них запросить в награду за то, что отдаст их англичанам, а не американцам и — даже страшно подумать — не французам. Тут Пим сначала наткнулся на некоторую сдержанность Акселя, как видно, решившего играть пассивную роль. Объяснялось это, несомненно, почтительным отношением к положению, занимаемому Пимом. Не мог Пим не заметить и того, что его старый приятель, давая отчет о своей жизни, принял знакомый кроткий тон, каким перемещенные лица рассказывали о себе вышестоящим лицам. Швейцарцы привезли его на границу с Германией, сказал он, и, чтобы легче было проверить, — если Пим вознамерится это сделать, — назвал пункт, где он перешел границу. Его передали западногерманской полиции, которая, как положено, избила его и передала американцам, которые снова его избили — сначала за то, что он сбежал, а потом за то, что вернулся, под конец же, конечно, за то, что он — опасный военный преступник, каковым он не был, но чьею личностью неразумно прикрылся. Американцы бросили его в тюрьму и стали готовить против него дело, подбирая свежих свидетелей, слишком запуганных, чтобы не опознать его; была уже назначена дата суда, а Акселю так и не удавалось ни с кем связаться, кто мог бы поручиться за него или сказать, что он — просто Аксель из Карлсбада, а никакой не нацистский монстр. Более того: поскольку доказательства его вины становились все более зыбкими, сказал Аксель с извиняющейся улыбкой, его собственное признание приобретало все большую значимость, а потому его, естественно, стали еще сильнее избивать в стремлении добиться своего. Суд, однако, так и не состоялся. Военные преступления, даже фиктивные, отошли в прошлое, и в один прекрасный день американцы бросили его в поезд и передали чехам, а те, стремясь не отстать, избили его за двойное преступление: за то, что он на войне был немецким солдатом, а затем был у американцев в плену.
  — Наконец настал день, когда они перестали меня избивать и выпустили, — сказал он, улыбнувшись и разведя руками. — За это, похоже, я должен благодарить моего дорогого покойного батюшку. Ты ведь помнишь, он был великий социалист и сражался в бригаде имени Тельмана в Испании?
  — Конечно, помню, — сказал Пим и подумал, глядя на то, как размахивает руками Аксель и как поблескивают его черные глаза, что он подавил в себе немца и напрочь перерядился в славянина.
  — Я стал аристократом, — сказал он. — В новой Чехословакии я вдруг стал сэром Акселем. Старики социалисты любили моего отца. Молодые были моими друзьями по школе и уже работали в партийном аппарате. «Зачем вы избиваете сэра Акселя? — спросили они моих стражников. — У него хорошая голова, перестаньте его бить и выпустите на свободу. Что ж, да, он воевал на стороне Гитлера. Он об этом сожалеет. А теперь он будет воевать на нашей стороне, верно, Аксель?» — «Безусловно, — сказал я. — А почему бы и нет?» И меня отправили в университет.
  — Но чему же ты там учился? — в изумлении спросил Пим. — Изучал Томаса Манна? Ницше?
  — Нет. Я обучался там более практичным вещам. Как использовать партию для своего продвижения. Как подняться повыше в Союзе молодежи. Блистать в комиссиях. Как устраивать чистки среди преподавателей и студентов, лезть вверх по спинам друзей, используя репутацию собственного отца. Чьи зады пинать, а чьи целовать. Где разглагольствовать вовсю, а где держать рот на замке. Этому мне, пожалуй, следовало научиться намного раньше.
  Чувствуя, что Аксель подходит к главному, Пим подумал, не пора ли записать то, что он говорит, но потом решил не нарушать потока излияний Акселя.
  — У одного типа хватило наглости назвать меня на днях сторонником Тито, — сказал Аксель. — Так меня не оскорбляли с сорок девятого года.
  Пим втайне подумал, не оттого ли Аксель решил перейти к ним.
  — Знаешь, что я сделал?
  — Что?
  — Я настучал на него.
  — Не может быть! И в чем ты его обвинил?
  — Сам не знаю. В какой-то гадости. Дело ведь не в том, что ты говоришь, а в том, кому ты это говоришь. Тебе следовало бы это знать. Я слышал, ты шпион большого калибра. Сэр Магнус из Британской Секретной службы. Поздравляю. А капрал Кауфманн там в порядке? Может, вынести ему чего-нибудь?
  — Я займусь им позже, спасибо.
  В разговоре наступила пауза, во время которой каждый наслаждался впечатлением, произведенным этой отрезвляющей нотой. Они выпили еще по одному поводу, дивясь успехам друг друга и покачивая головой. Но в глубине души Пим чувствовал себя не так уверенно, как внешне. У него было ощущение, что принятые нормы куда-то исчезают и появились осложняющие дело подтексты.
  — Чем же, собственно, ты последнее время занимался? — спросил Пим, стремясь вновь обрести ощущение, что он одерживает верх. — Каким образом сержант, работающий в штабе командования Южных войск, оказался разгуливающим по Советской зоне в Австрии и замышляющим перейти на другую сторону?
  Аксель как раз раскуривал новую сигарету, так что Пиму пришлось подождать ответа.
  — Про сержанта ничего не могу сказать. В моем подразделении у нас только аристократы. Подобно вам, сэр Магнус, я тоже шпион большого калибра. В наше время это индустрия, переживающая бум. Мы правильно сделали, что выбрали ее.
  Пиму внезапно потребовалось позаботиться о своей внешности, и он отработанным жестом задумчиво пригладил волосы на голове.
  — Но ты по-прежнему готов перейти к нам… полагая, конечно, что мы можем предложить соответствующие условия? — спросил он с колкой любезностью.
  Аксель жестом отмел столь глупую идею.
  — Я, как и ты, заплатил за то, что я имею. Хотя страна и не идеальная, но это — моя страна. Я совершил последний переход через границу. Так что пусть теперь меня терпят.
  У Пима возникло ощущение опасного непонимания.
  — Тогда, разреши тебя спросить, зачем же ты сюда явился — если ты не собираешься изменять?
  — Я услышал про тебя. Великого лейтенанта Пима из Д.Р., последнее время базирующегося в Граце. Лингвиста. Героя. Любовника. Меня ужасно взволновало то, что ты шпионишь за мной. А я шпионю за тобой. Так чудесно было думать, что мы как бы снова очутились на нашем старом чердаке, и лишь тоненькая стенка разделяет нас, и мы перестукиваемся — тук, тук! «Надо мне войти в контакт с этим малым, — подумал я. — Пожать ему руку. Вместе выпить. Может, нам удастся навести порядок в мире, как мы это делали в старые времена».
  — Понятно, — сказал Пим. — Здорово.
  — «Может, вместе покумекаем. Мы же разумные люди. Может, он больше вовсе и не хочет воевать. Может, и я не хочу. Может, мы устали быть героями. Хороших-то людей ведь мало, — подумал я. — Ну, сколько людей на свете жали руку Томасу Манну?»
  — Только один я, — сказал Пим, от души расхохотавшись, и они снова выпили.
  — Я столь многим обязан вам, сэр Магнус. Вы были так великодушны. В жизни не встречал более доброй души. Я же на тебя орал, я тебя ругал. А ты что делал? Поддерживал мне голову, когда меня рвало. Заваривал мне чай, убирал за мной блевотину и дерьмо, приносил мне книжки — бегал в библиотеку и обратно, читал мне всю ночь. «Я обязан этому человеку, — подумал я. — Обязан помочь ему подняться на ступеньку-другую в его карьере. Надо сделать жест, нелегкий для меня жест. Если я могу помочь ему добиться влиятельного положения — это не так часто случается — это уже будет хорошо. И хорошо будет как для всего мира, так и для него. Не так много хороших людей достигает нынче влиятельного положения. Устрою-ка я маленький трюк и поеду повидаю его. И пожму ему руку. И скажу: „Спасибо, сэр Магнус“. И сделаю ему подарок, чтобы оплатить свой долг перед ним, и тем самым помогу ему в его карьере», — так я думал. Потому что я люблю этого человека, слышишь?
  Он не принес соломенной шляпы, полной пакетиков в пестрой обертке, а достал из портфеля папку и передал ее через стол Пиму.
  — Вы выудили большую рыбу, сэр Магнус, — горделиво объявил он, видя, как Пим открывает папку. — Немало пришлось мне пошпионить, чтобы добыть это тебе. Изрядно порисковать. Неважно. Я думаю, это получше Гриммельсгаузена. Если это когда-либо обнаружится, я смогу преподнести тебе заодно и мою голову.
  * * *
  Пим закрывает глаза и снова их открывает, но все та же стоит ночь и все та же конюшня.
  — Я — маленький толстый чешский сержант, который любит пить водку, — говорит Аксель в то время, как Пим, точно во сне, перелистывает страницы полученного подарка — Я — исправный солдат Швейк. Мы с тобой читали эту книжку? Меня зовут Павел. Слышишь? Павел.
  — Конечно, мы ее читали. Великая книга. Это не фальшивка, Аксель? Не шутка или что-нибудь еще?
  — Ты считаешь, что толстяк Павел станет подвергать себя такому риску, чтобы подшутить над тобой? У него есть жена, которая его бьет, дети, которые его ненавидят, русские боссы, которые относятся к нему хуже, чем к собаке. Ты меня слушаешь?
  В полуха — да, Пим слушает. И одновременно читает.
  — Твой добрый друг Аксель X. — он не существует. Ты с ним сегодня не встречался. Давно, в Берне, ты, безусловно, был знаком с хилым немецким солдатом, который писал великую книгу, и звали его, возможно, Аксель — какое значение имеет имя? Но Аксель исчез. Какой-то паршивый парень настучал на него — ты так и не узнал, что с ним случилось. А сегодня ночью ты встречался с толстым сержантом Павелом из чешской военной разведки, который любит чеснок, любит девчонок и предает своих начальников. Он говорит по-чешски и по-немецки, и русские используют его для мелких поручений, так как не доверяют австрийцам. Одну неделю он болтается у них в штабе в Винер-Нейштадте, выступая в качестве посыльного и переводчика, а другую — отмораживает себе зад на границе Зоны, вылавливая мелких шпионов. А на следующую неделю он уже снова у себя в гарнизоне на юге Чехословакии, где его шпыняют уже другие русские.
  Аксель постукивает Пима по плечу.
  — Видишь это? Смотри внимательно. Это копия его расчетной книжки. Посмотрите ее, сэр Магнус. Сосредоточьтесь. Он принес ее вам, так как считает, что никто не поверит ничему из того, что он говорит, если это не будет сопровождено Unterlagen.51 Ты помнишь, что такое Unterlagen? Документы? То, чего у меня не было в Берне. Возьми ее с собой. Покажи Мембэри.
  Пим нехотя отрывается от чтения и, подняв глаза, видит скрепленные вместе глянцевитые листки, которые Аксель держит перед ним. Фотокопии в те дни делали большие: переснимали на пластину, затем в снимках делали дырочки и скрепляли все, наподобие скоросшивателя, шнурком от ботинка. Аксель сует бумаги в руки Пиму и, снова оторвав его от материалов в папке, заставляет всмотреться в фотографию человека, которому эти бумаги принадлежат: свиноподобная, частично выбритая, надутая морда с затекшими глазками.
  — Это я, сэр Магнус, — говорит Аксель и, как бывало в Берлине, с силой ударяет Пима по плечу, чтобы уж не сомневаться в его внимании. — Посмотри же на него! Неопрятный алчный малый. То и дело портит воздух, чешет голову, крадет кур у своего командира. Но ему не нравится то, что в его стране хозяйничает банда потных Иванов, которые с важным видом расхаживают по улицам Праги и называют его вонючим маленьким чехом; не нравится ему и то, что его по чьей-то придури отослали в Австрию, где ему приходится плясать под дудку пьяных казаков. К тому же он достаточно храбр, понятно? Он храбрый маленький сальный трус.
  Пим снова отрывается от чтения — на сей раз чтобы, как истый бюрократ, поканючить, за что потом ему станет стыдно.
  — Все это прекрасно, Аксель, и ты изобрел замечательный персонаж, но что мне с ним делать? — огорченно рассуждает он. — Я должен представить изменника, а не расчетную книжку. Они там, в Граце, хотят иметь живое существо. А у меня его нет, верно?
  — Да ты же идиот! — восклицает Аксель, делая вид, будто тупость Пима привела его в полное отчаяние. — Наивный английский младенец! Ты что же, никогда не слышал об изменнике, который продолжает сидеть на месте? Павел как раз и есть такой изменник. Он изменил, но остался там, где был. Через три недели он снова сюда придет, принесет новые материалы. Он станет изменником не однажды, а, если ты будешь разумно себя вести, — двадцать, сто раз. Он — мелкий служащий в разведке, курьер, оперативник самого низшего разряда, посудомойка, сержант-шифровальщик и сводник. Неужели тебе не понятно, что это означает в плане доступа к информации? Он будет снова и снова поставлять тебе замечательную информацию. Его друзья на пограничной заставе будут помогать ему переходить границу. В следующий раз, когда мы встретимся, ты приготовишь для него вопросы Вены. Ты окажешься в центре фантастической индустрии: «Можешь нам достать это, Павел?», «А что это значит, Павел?» И если ты будешь с ним любезен, если будешь приходить один и приносить ему симпатичные подарочки, возможно, он тебе на все вопросы и ответит.
  — И это будешь ты — я буду встречаться с тобой?
  — Ты будешь встречаться с Павелом.
  — А ты будешь Павелом?
  — Сэр Магнус. Послушайте.
  Отодвинув в сторону лежавший между ними портфель, Аксель со стуком ставит свой стакан рядом со стаканом Пима и придвигает свой стул так близко, что его плечо касается плеча Пима, а рот оказывается у самого уха Пима.
  — Ты слушаешь меня очень, очень внимательно?
  — Конечно.
  — Поскольку ты представляешься мне фантастическим тупицей, может, тебе вовсе не следует играть в эту игру. Послушай.
  Пим усмехается в точности так, как усмехался в свое время, когда Аксель объяснял, почему он Trottel,52 раз он не понимает Канта.
  — То, что Аксель делает для тебя сегодня, он уже никогда не сможет перечеркнуть. Я же рискую ради тебя своей чертовой шеей. Сабина подарила тебе своего брата, а Аксель дарит тебе Акселя. Ты это понимаешь? Или ты слишком туп, чтобы уразуметь, что я вручаю в твои руки свое будущее?
  — Мне оно не нужно, Аксель. Лучше я тебе это верну.
  — Слишком поздно. Я ведь уже выкрал документы, я пришел к тебе, ты видел бумаги, ты знаешь, что в них. Ящик Пандоры снова не закрыть. Твой милый майор Мембэри, — все эти умники-аристократы в Дивразведке — да никто из них в жизни не видел такой информации. Ты меня понял?
  Пим кивает, Пим покачивает головой. Пим хмурится, улыбается и старается всеми возможными способами показать, что он — достойный и зрелый хранитель Акселевой судьбы.
  — В ответ ты должен кое в чем мне поклясться. Раньше я говорил, что ты ничего не должен мне обещать. А теперь я говорю, что должен. Ты должен обещать мне, Акселю, что будешь хранить мне верность. Сержант Павел — это другой разговор. Сержанта Павела ты можешь предать и можешь выдумывать про него, сколько заблагорассудится, — он ведь и сам выдуман. Но я, Аксель, — тот самый Аксель, что сидит сейчас здесь, — посмотри на меня, — я не существую. Ни для Мембэри, ни для Сабины, ни даже для тебя самого. Даже когда тебе одиноко и скучно и тебе надо на кого-то произвести впечатление, или кого-то купить, или кого-то продать, я в твоей игре не фигурирую. Если твои люди станут грозить тебе, если они станут тебя пытать, все равно ты должен отрицать мое существование. Если через пятьдесят лет тебя распнут на кресте, солжешь ли ты, прикрывая меня? Отвечай.
  У Пима хватает времени подивиться тому, что он снова должен обещать не раскрывать существования Акселя после того, как он так долго и энергично это существование отрицал. А также тому, что человеку, столь позорно не сумевшему доказать свою лояльность, дают вторую возможность это сделать.
  — Я все сделаю, — говорит Пим.
  — Что ты сделаешь?
  — Сохраню твою тайну. Запру тебя в моей памяти и отдам тебе ключ.
  — Навсегда. И брата Сабины Яна — тоже.
  — Навсегда. И Яна тоже. Ты же дал мне полное расположение советских войск в Чехословакии, — словно в трансе произносит Пим. — Если это достоверно.
  — Данные немного устарели, но вы, британцы, умеете ценить антиквариат. Ваши карты Вены и Граца еще старше. И не такие уж они достоверные. Тебе нравится Мембэри?
  — Пожалуй, да. А что?
  — Мне тоже. Тебя интересует рыба? Ты помогаешь ему пополнять рыбой озеро?
  — Иногда.
  — Это ответственная работа. Занимайся ею вместе с ним. Помогай ему. В паршивом мире мы живем, сэр Магнус. Пусть будет хоть несколько счастливых рыбок — мир уже станет лучше.
  Было шесть часов утра, когда Пим расстался с ним. Кауфманн уже улегся спать в джипе. Пим увидел его сапоги, торчавшие поверх заднего борта. Пим с Акселем прогулялись до белого камня — Аксель опирался на руку Пима, как во время прогулок вдоль Ааре. Когда они дошли до камня, Аксель нагнулся и, сорвав полевой мак-поппи, протянул цветок Пиму. Затем сорвал другой для себя и, подумав, тоже вручил Пиму.
  — Один цветок — это я, а другой — вы, сэр Магнус. Ни один из нас не станет другим. Будь хранителем нашей дружбы. Передай привет Сабине. Скажи ей, что сержант Павел шлет ей особый поцелуй и благодарит за помощь.
  * * *
  Человек, обладающий ценным источником информации, является предметом восхищения и получает хорошее питание, Том, в чем в ближайшие недели быстро убедился Пим. Посещавшие Вену высшие военные чины приглашали его на ужин — просто чтобы с ним соприкоснуться и опосредованно ощутить его успех. Мембэри, этакий ухмыляющийся прихрамывающий Цезарь, принижающий своего Антония, орущий ему в ухо, мечтающий о рыбе и улыбающийся не тем людям, другие чины менее высокого ранга, но все же достаточно высокого, за одну ночь меняют свое мнение о Пиме и посылают ему слащавые записочки по межзональной почте. «Марлена шлет свою любовь и очень опечалена тем, что ты вынужден был уехать из Вены, не попрощавшись с ней. Какое-то время казалось, что я могу стать твоим начальником, но судьба решила иначе. Мы с М. собираемся обручиться, как только получим разрешение министерства обороны».
  Пим становится кумиром: быть с ним знакомым значит уже быть причастным к большому делу: «Молодой Пим делает фантастические дела — будь моя воля, я бы дал ему третью нашивку, неважно, служит он в национальной армии или нет». «Послушали бы вы Лондон по спецсвязи — они превозносят Пима до небес». Приказом — не откуда-нибудь, а из Лондона — сержант Павел получает условное наименование Зеленые Рукава, а Пиму объявляют благодарность. Сластолюбивые чешские переводчицы им гордятся и весьма изысканным образом демонстрируют свое удовольствие от общения с ним.
  — Ты никогда не должен рассказывать мне, как все было, — это правило, — повелела Сабина, чуть не до смерти укусив его своими пухлыми печальными губками.
  — Никогда и не стану.
  — А он интересный — друг Яна? Красивый? Как ты? Я сразу в него влюблюсь, да?
  — Он высокий, красивый и очень умный.
  — И сексуальный?
  — Очень сексуальный.
  — Гомик, как ты?
  — Целиком и полностью.
  Такое описание понравилось ей и глубоко ее удовлетворило.
  — Ты — хороший человек, Магнус, — заверила она его. — Ты правильно решил: надо оберегать этого человека и моего брата тоже.
  Настал тот день, когда сержант Павел должен был появиться вторично. Как и предсказывал Аксель, Вена приготовила большой урожай вопросов по его «первому младенцу». Пим прибыл с тетрадкой, в которой они были застенографированы. Он привез также бутерброды с коричневой копченой лососиной и великолепный сыр «сансер» от Мембэри. Он привез сигареты, и кофе, и шоколад из «Наафи» с мягкой начинкой, и многое другое, чем, по мнению специалистов по гастрономии Дивразведки, можно набить желудок бравого изменника, сидящего на месте. Попивая водку и заедая ее копченой лососиной, Пим и Аксель прояснили наиболее важные вопросы.
  — Так что же ты на этот раз мне привез? — весело осведомился Пим, когда в беседе наступил естественный перерыв.
  — Ничего, — ничуть не смущаясь, ответил Аксель и налил себе еще водки. — Пусть немножко поголодают. В следующий раз аппетит будет лучше.
  — Павел переживает кризис совести, — доложил Пим на другой день Мембэри, буквально следуя инструкциям Акселя. — У него неполадки с женой, а его дочь всякий раз, как он отправляется в Австрию, укладывается в постель с никудышным русским офицеришкой. Я не стал на него давить. Я сказал ему, что мы на месте и что он может нам доверять и мы не собираемся усугублять его трудности. Я верю, что в итоге он будет благодарен нам за это. Но я задал ему наши вопросы насчет сосредоточения бронесил восточнее Праги, и он дал интересный ответ.
  При этом разговоре присутствовал полковник, приехавший из Вены.
  — Что же он сказал? — спросил полковник, внимательно слушавший Пима.
  — Он сказал, по его мнению, они что-то охраняют.
  — Есть предположение, что именно?
  — Какой-то вид оружия. Возможно, ракеты.
  — Не слезайте с него, — посоветовал полковник, а Мембэри раздул щеки и стал похож на гордящегося папашу, каким он для Пима и стал.
  Во время третьей встречи Зеленые Рукава развеял тайну вокруг сосредоточения бронесил и вдобавок дал полную картину расположения советской авиации в Чехословакии по состоянию на ноябрь месяц. Вена была поражена, а Лондон разрешил расплатиться двумя небольшими слитками золота — при условии, что сначала с них будет снята английская проба, чтобы исключить опознание. После чего сержанта Павела объявили алчным малым, отчего всем стало легче. А Пим в течение нескольких последующих месяцев носился туда и обратно между Акселем и Мембэри точно слуга двух господ. Мембэри подумывал, не следует ли ему лично встретиться с Зелеными Рукавами — Вена считала это хорошей идеей. Пим постарался прощупать ситуацию, но привез печальную весть: Зеленые Рукава желает иметь дело только с Пимом. Мембэри пришлось смириться. Был как раз сезон разведения форели. Пим был приглашен в Вену, где его потчевали ужином. Полковники, командующие воздушными частями, и морские начальники состязались друг с другом в борьбе за него. Но оказалось, подлинным его хозяином и основным владельцем был Аксель.
  — Сэр Магнус, — прошептал Аксель. — Случилось нечто ужасное.
  Улыбка исчезла с его губ. Взгляд был испуганным. Пим принес уйму всяких деликатесов, но Аксель все их отклонил.
  — Ты должен помочь мне, сэр Магнус, — сказал он, бросая настороженные взгляды на дверь в конюшню. — Ты моя единственная надежда. Помоги мне, ради всего святого. Ты же знаешь, что делают с такими, как я! Не смотри на меня так! Придумай что-нибудь для разнообразия! Теперь твой черед!
  * * *
  Сейчас я в этой конюшне, Том. Я жил там все эти тридцать с лишним лет. Покатый потолок мисс Даббер исчез, и на его месте появились старые балки и летучие мыши, свисающие с крыши вниз головой. Я ощущаю запах сигары Акселя и вижу поблескивающие в свете лампы щелочки его черных глаз. Он шепотом окликает Пима: добудь мне музыку, добудь мне картинки, добудь мне хлеба, добудь мне секреты. Только в голосе его нет жалости к себе, нет мольбы или сожаления. Это никогда не было свойственно Акселю. Он требует. Голос его порой звучит мягко — это правда. Но всегда не иначе как властно. Он по-прежнему сам себе хозяин. Он — Аксель, ему обязаны. Он переходил через границы, терпел избиения. А что я такое — я вообще не думаю. Не думаю сейчас, не думал тогда.
  — Они арестовывают моих друзей — ты об этом слышал? Двоих из нашей группы вытащили вчера утром в Праге из постели. Третий пропал по дороге на работу. Мне пришлось рассказать им про нас. Другого пути не было.
  Значение этого признания не сразу проникает в сознание до предела взволнованного Пима. И даже когда это до него доходит, голос его звучит озадаченно:
  — Про нас? Про меня? Что же ты сказал? И кому, Аксель?
  — Без подробностей. В принципе ничего плохого. Без твоего имени. Все в порядке, просто все становится немного сложнее, больше приходится крутиться. Я оказался хитрее других. В конечном счете все может сложиться и к лучшему.
  — Но что же ты сказал им про нас?
  — Ничего. Послушай. В моем случае дело обстоит иначе. Другие — они работают на заводах, в университетах, у них нет запасного выхода. Когда их пытают, они говорят правду, и правда убивает их. А я — я крупный шпион, у меня, как и у тебя, крепкие позиции. «Да, конечно, — говорю я им, — я совершаю переходы через границу. Это же моя работа. Вы что, не помните, что я собираю разведданные?..» Я изображаю возмущение, я требую, чтобы вызвали старшего офицера. А мой начальник — он малый неплохой. Не на все сто, процентов на шестьдесят, пожалуй. Но он тоже ненавидит Иванов. «Я веду английского предателя, — говорю я ему. — Это большая рыба. Армейский офицер. Я держал это в тайне от вас из-за того, что в нашей организации столько сторонников Тито. Вызволите меня из лап тайной полиции, и я поделюсь с вами тем, что сумею вытрясти из него, когда подпалю ему зад».
  К этому времени Пим уже лишился дара речи. Он не спрашивает, что ответил на это старший офицер или в какой мере реальная жизнь Акселя совпадает с фиктивной жизнью сержанта Павела. Он весь мертвеет — мертвеет его голова, пах, костный мозг. Нежные мысли о Сабине отступают в прошлое, как воспоминания детства. Существуют лишь Пим и Аксель и вселенская беда. Еще слушая Акселя, он уже превращается в старика. И вековое неведение нисходит на него.
  — Он говорит, что я должен принести ему доказательство, — повторяет Аксель.
  — Доказательство? — бормочет Пим. — Какого рода доказательство? Я тебя что-то не понимаю.
  — Разведданные.
  Аксель трет указательный палец о большой, в точности как это делала однажды Е. Вебер.
  — Баш на баш. Товар — деньги. Нечто, что могло бы заинтересовать их. Это не обязательно должен быть секрет атомной бомбы, но что-то ценное. Достаточно ценное, чтобы мой начальник заткнулся.
  Аксель улыбнулся, хотя это была не та улыбка, которую мне хотелось бы вспомнить сейчас.
  — Всегда ведь есть кто-то, кто стоит выше тебя на лесенке, верно, Магнус? Даже когда ты думаешь, что ты — на самом верху. А когда ты все-таки добираешься до верха, под тобой полным-полно народу, который цепляется за твои сапоги. Так уж обстоит дело в нашей системе. «Никаких фальшивок, — говорит он мне. — Какие бы ни были сведения, они должны иметь знак качества. Тогда мы сможем замять дело». Украдите что-нибудь для меня, сэр Магнус. И если вам дорога моя свобода, пусть это будет что-нибудь стоящее.
  — У вас такой вид, будто вы увидели привидение, — говорит капрал Кауфманн, когда Пим возвращается к джипу.
  — Что-то с животом, — говорит Пим.
  Но по пути назад, в Грац, он почувствовал себя лучше. Жизнь налагает обязательства, размышляет он. Вопрос в том, чтобы установить, кто из кредиторов, требуя, вопит громче. За все надо в этой жизни расплачиваться. Рано или поздно.
  * * *
  С полдюжины разных Пимов бродили в ту ночь по улицам Граца, Том, и ни одного из них я бы сейчас не устыдился. Едва ли в жизни Пима была другая ночь, когда он меньше думал бы о себе, а больше о своих обязанностях перед другими. Он мерял шагами свое королевство, город, осененный осыпающейся славой Габсбургов, и, останавливаясь то возле увитых зеленью ворот просторных супружеских владений Мембэри, то у двери в ничем не примечательный дом, где в одной из квартир жила Сабина, строил план действий и давал многообещающие заверения. «Ни о чем не волнуйтесь, — обращался он из глубины души к Мембэри. — Вы никак не пострадаете, ваше озеро по-прежнему будет полно рыбы, а ваш пост надежно останется за вами, доколе вам будет угодно его украшать. Самые Высокочтимые в Нашей Стране будут по-прежнему уважать вас, как гения, руководящего операцией Зеленые Рукава». А обращаясь к неосвещенному окну Сабины, Пим прошептал: «Твои секреты в моих надежных руках. Твоя работа у англичан, твой геройский брат Ян, твое восторженное мнение о твоем любовнике Пиме — все это я буду хранить так же бережно, как бережно отношусь к твоему теплому телу, которое сейчас окутано сладким сном».
  Он не принял никаких решений, так как сомнений у него не было. Одинокий крестоносец определил свою миссию. Ловкий шпион займется деталями, лояльный товарищ никогда больше не предаст своего друга в обмен на иллюзорную роль слуги национальных потребностей. Никогда прежде его любовь, его обязанности и его приверженности не представлялись ему яснее. «Аксель, я твой должник. Вместе мы изменим мир. Я принесу тебе дары, как ты приносил дары мне. Из-за меня ты больше никогда не попадешь в лагеря». Если Пим и рассматривал альтернативы, то тут же их отбрасывал. За последние месяцы изобретательный Пим создал из сержанта Павела фигуру, вызывавшую радость и восторг в тайных коридорах Граца, Вены и Уайтхолла. В его умелых руках холерический маленький герой, выпивоха и бабник, внезапно проявлявший донкихотские чудеса храбрости, превратился в легенду. Даже если бы Пим готов был вторично нарушить доверие Акселя, разве мог он пойти к Мембэри и сказать ему: «Сэр! Сержант Павел не существует. Под кличкой Зеленые Рукава выступал мой друг Аксель, которому нужно дать несколько полноценных английских секретов». Добрые глазки Мембэри вылезут из орбит, его наивное лицо сморщится от горя и отчаяния. Его доверие к Пиму улетучится, а заодно и его репутация: Мембэри — на фонарь, уволить Мембэри; Мембэри, его жена и все его дочки — домой. Еще худшая беда произойдет, если Пим изберет компромисс и переложит дилемму Акселя на фиктивного сержанта Павела. Пим и эту сцену проиграл в воображении «Сэр! Переход границы сержантом Павелом засечен. Он сообщил чехословацкой тайной полиции, что имеет дело с английским тайным агентом. Следовательно, надо дать ему подпитку, которая подкрепила бы его версию». У Дивразведки ведь не было мандата вести двойных агентов. А у Граца и тем более. Даже вести изменника, сидящего на месте, и то было уж слишком. Только настоятельное требование Зеленых Рукавов того, чтобы им занимался лично Пим, удерживало передачу его Лондону, причем уже давно, и теперь шло немало взволнованных разговоров о том, кто поведет Павела после того, как Пим закончит военную службу. Превращение Акселя или сержанта Павела в двойного агента сразу приведет к целой серии последствий, причем страшноватых: Мембэри потеряет руководство над операцией Зеленые Рукава — она будет передана Лондону; преемник Пима через пять минут обнаружит обман; Аксель снова будет предан, и шансы на его выживание сведутся к нулю; а семейство Мембэри получит назначение в Сибирь.
  Нет, Том. В ту памятную ночь он не исследовал свой бессмертный дух под углом зрения того, что пуристы могли бы назвать актом измены. Он не раздумывал о том, что на завтра неотвратимо назначен день его казни, — день, когда все надежды Пима умрут и родится твой отец. Он смотрел, как разгорается заря, предвещая день, полный красоты и гармонии. День, когда все скверные поступки будут выправлены, когда судьба всех, за кого он в ответе, останется на его попечении, когда его тайные избиратели падут ниц и возблагодарят Пима и его Творца за то, что он был рожден, дабы помогать им. Он весь светился и ликовал. Присущие Пиму добродушие и вера в себя придали ему храбрости. Тайный крестоносец опустил меч на алтарь и стал передавать братское послание Богу Битв.
  — Аксель, переходи к нам! — уговаривал его Пим. — Забудь про сержанта Павела. Ты же можешь быть обычным перебежчиком. Я позабочусь о тебе. Я добуду тебе все, что нужно. Обещаю.
  Но Аксель был столь же бесстрашен, сколь и решителен.
  — Не советуйте мне предавать моих друзей, сэр Магнус. Я — единственный, кто может их спасти. Разве я не сказал тебе, что пересек последнюю границу? Если ты поможешь мне, мы можем одержать великую победу. Будь здесь в среду, в то же время.
  * * *
  С чемоданчиком в руке Пим быстро поднимается на верхний этаж виллы и отпирает дверь в свой кабинет. «Я ранняя пташка — это все знают». Пим рано встает, Пим целеустремлен, Пим уже выполнил задание на день, пока остальные еще брились. Кабинет Мембэри соединен с его кабинетом парой высоких дверей. Пим чувствует себя невыносимо хорошо, исполненный до головокружения решимости, сознания правоты своих действий и чувства облегчения. «Я — счастливый избранник». Стол Мембэри — это не стол «рейхсканцелярии». Задняя стенка у него из старой жести, и швейцарский перочинный нож Пима легко справляется с четырьмя болтами. В третьем ящике сверху, в левой стороне стола, Мембэри хранит главное, что ему нужно для работы: приказы по подразделению, «Бурые рыбы мира», засекреченный телефонный справочник, «Озера и водные пути Австрии», боевой порядок лондонской военной разведки, перечень главных водоемов и схема Дивразведки в Вене с указанием подразделений и их функций, но без имен. Пим запускает руку в ящик. Это не вторжение. Не кара. Никакие инициалы не вырезаются на доске стола. «Я пришел с лаской». Папки, пособия с отрывными листами. Инструкции по сигнализации, помеченные «Совершенно секретно. Будьте бдительны», — Пим таких ни разу не видел. «Я только возьму напрокат, я не украду». Открыв чемоданчик, он извлекает оттуда камеру «Агфа» для армейского пользования, с цепочкой для промера в один фут, прикрепленной спереди, где линзы. Это та же камера, какою он пользуется, когда Аксель приносит черновики и Пиму надо тут же их переснять. Он наклоняет камеру и нацеливает ее на стол. «Для этого я и был рожден, — не впервые думает он. — Вначале был шпион».
  Из папки со словом «Позвоночные», зачеркнутом на обложке, он выбирает Боевой порядок Дивразведки. В любом случае Аксель знает его, рассуждает Пим. Тем не менее на нем наверху и внизу стоят впечатляющие печати «Совершенно секретно» и номер, гарантирующий подлинность. «Если тебе дорога моя свобода, добудь мне что-нибудь отменное». Пим фотографирует документ один раз, потом другой и чувствует, как спадает напряжение. «Эта пленка на тридцать шесть кадров. Так чего же я скаредничаю и даю Акселю только два снимка? Могу же я сделать что-то большее для лучшего взаимопонимания. Аксель, ты заслуживаешь большего». Он вспоминает об анализе советской угрозы, недавно поступившем из министерства обороны. Если они это прочтут, то станут читать что угодно. Документ лежит в верхнем ящике, рядом со «Справочником по водным млекопитающим», и начинается с выводов. Пим фотографирует каждую страницу и приканчивает пленку. «Аксель, я это сделал! Мы свободны. Мы, как и говорили, восстановили в мире справедливость! Мы обитатели ничейной земли — мы основали собственную страну с населением в два человека!»
  — Обещайте, сэр Магнус, что никогда больше не будете приносить мне ничего подобного, — сказал Аксель при их следующей встрече. — А не то меня еще сделают генералом, и мы не сможем больше встречаться.
  «Дорогой отец, —
  писал Пим в отель „Мэджестик“ в Карачи, где поселился Рик, похоже, из соображений здоровья. — Спасибо за два твоих письма. Очень рад слышать, что ты ладишь с Ага-Ханом. По-моему, я неплохо здесь работаю, и ты гордился бы мною».
  14
  Когда Мэри Пим в шестнадцать лет решила, что пора расстаться с девственностью, она сделала вид, будто страдает ипохондрией, и вместо того, чтобы играть в хоккей, была, по приказу матери-настоятельницы, отправлена в постель. Она пролежала в больничном крыле, глядя в потолок, до трех часов, когда звон колокола возвестил о том, что мать-настоятельница отбыла отдохнуть до пяти. Мэри выждала еще пять минут по своим часикам, полученным в день конфирмации, затаила на тридцать секунд дыхание, что всегда помогало ей обрести мужество, затем спустилась на цыпочках по черной лестнице мимо кухонь и прачечной и по раскисшей от сырости траве прошла в старый кирпичный сарай, где обжигали глину и где младший садовник соорудил временную постель из одеял и старых мешков. Результаты оказались куда более впечатляющими, чем она могла надеяться, но наслаждалась она потом не столько воспоминаниями о самом происшествии, сколько о тех минутах, когда она, задрав до пояса юбку, смело лежала на постели, сознавая, что теперь ничто ее не остановит, раз она приняла решение — ею владело чувство свободы от того, что она перешла границу.
  Такое же чувство владело ею и сейчас, когда она чинно сидела в гостиной Кэролайн Ламсден, заставленной уродливыми китайскими столиками, увешанной аляповатыми китайскими рисунками, и слушала Кэролайн, излагавшую по-королевски протяжно, с завидными руладами, вопросы, обсуждавшиеся на последнем заседании Венского отделения Ассоциации жен дипломатов. «Я все равно это сделаю, — со смертельным спокойствием сказала себе Мэри. — Если не срабатывает так, значит, сработает иначе». Она бросила взгляд в окно. Через улицу в наемном «мерседесе» сидели Джорджи и Фергюс, двое влюбленных, прислонившись друг к другу. Они делали вид, словно изучают карту города, тогда как на самом деле они следили за входной дверью и «ровером» Мэри, припаркованным на подъездной аллее Кэролайн. «Я выйду через черный ход. Тогда это сработало — сработает и сейчас».
  — Таким образом, было решено, — стенала Кэролайн, — что доклад инспекторов министерства иностранных дел о местной стоимости жизни не соответствует действительности, а также несправедлив и что будет незамедлительно создана подкомиссия по финансам во главе — должна с удовлетворением сказать — с миссис Маккормик. — И она почтительно умолкла. Руфь Маккормик была женой экономического советника и, следовательно, финансовым гением. Никто при этом не упомянул, что она спит с датским военным атташе. — Подкомиссия рассмотрит все наши претензии, а затем представит в письменном виде свои возражения нашей Ассоциации в Лондоне для передачи по соответствующим каналам самому Главному инспектору.
  За сим последовали жидкие апплодисменты четырнадцати пар женских рук, подсчитала Мэри. «Отлично, Кэролайн, отлично. В будущей жизни наступит твой черед стать многообещающим молодым дипломатом, а твоему супругу — посидеть дома и выступить в твоей роли».
  А Кэролайн тем временем перешла к другим делам:
  — В будущий понедельник — наш еженедельный трансатлантический лэнч «У Манци». В двенадцать тридцать ровно и четыреста шиллингов с персоны, наличными, пожалуйста, это включает два бокала вина, и, пожалуйста, не опаздывайте, нам пришлось ужасно долго уговаривать герра Манци дать нам отдельную комнату. — Пауза. «Да скажи же, ты, идиотка», — мысленно подталкивала ее Мэри. Но Кэролайн не говорила. Пока еще нет. — Затем в пятницу, через неделю, Марджори Уивер выступит здесь с проектом и прочитает свою действительно потрясающую лекцию по аэробике, которую она так успешно преподавала всем рангам в Судане, где ее муж занимал второе положение. Так, Марджори?
  — Ну, в общем, да — он был поверенным в делах, — прогремела Марджори из первого ряда. — Посол из четырнадцати месяцев находился там только три. И Брайану ничего за это не заплатили, но это не имеет отношения к делу.
  «Ради всего святого! — подумала Мэри. — Хватит!» Но она забыла про чертова мужа Пенни Шарлоу, который удостоился медали.
  — И, я уверена, мы все хотим поздравить Пенни с тем, какую фантастическую помощь она оказывала многие годы Джеймсу, без чего — могу поклясться — он ничего бы не получил.
  Это, видимо, была шутка, ибо раздалось несколько истерических взвизгов смеха, которым Кэролайн положила конец, устремив печальный взор в середину зала. И придала голосу официально похоронное звучание:
  — И Мэри, милая, — вы говорили, что не возражаете, если я об этом упомяну. — Мэри поспешно опустила взгляд на свои колени. — Я уверена, все поддержат меня, если я скажу, что мы крайне опечалены смертью вашего тестя. Мы знаем, это был очень тяжелый удар для Магнуса, и мы надеемся, он скоро от него оправится и вернется к нам в своем обычном бодром настроении, в котором все мы черпаем такую поддержку.
  Сочувственный шепот. Мэри пробормотала: «Спасибо», — и нагнулась вперед, не слишком низко. Она чувствовала всю напряженность паузы; все ждали, когда она поднимет голову, но она не поднимала. Ее начало трясти, и она вдруг увидела, как слезы, настоящие слезы, закапали на ее сжатые руки. Она издала слабый сдавленный звук и в своей намеренно устроенной темноте услышала звонкий голос миссис Симпсон, жены охранника канцелярии, произнесший: «Пойдем со мной, милочка», и почувствовала ее ручищу, обвившую ее спину. Она с трудом поднялась на ноги, обливаясь слезами, — слезами по Тому, слезами по Магнусу, слезами по тому, что лишилась невинности в сарае, где обжигали глиняные горшки, и уж наверняка забеременела. Она дала миссис Симпсон взять себя под руку, трясла головой и, заикаясь, бормотала: «Я в порядке». Она вышла в холл и тут увидела, что Кэролайн Ламсден последовала за ней.
  — Нет, спасибо… право, я не хочу прилечь… далеко, но лучше я пройдусь… не принесете ли мне пальто, пожалуйста?.. синее с противным меховым воротником… предпочту быть одна, если не возражаете… вы были так добры… О Боже, я сейчас опять расплачусь…
  Очутившись в саду за домом Ламсденов, она побрела, все так же согнувшись, по дорожке, пока та не затерялась среди деревьев. Тут Мэри пошла быстрее. Тренировка, с благодарностью подумала она, открывая щеколду на задней калитке, — ничто так не охлаждает кровь. И она быстро пошла к автобусной остановке. Автобус ходит каждые четырнадцать минут. Она сверилась с расписанием.
  * * *
  — Какие потрясающие молодцы! — воскликнула миссис Мембэри с великим удовлетворением, подливая Бразерхуду в бокал домашнего вина из бузины. — Ах, до чего же это предусмотрительно и разумно. Вот уж никогда не предполагала, что у военного ведомства хватит хотя бы ума на такое. А ты, Гаррисон? Отнюдь не глухие, — пояснила она Бразерхуду, а они ждали, когда она уйдет. — Просто тугодумы. Верно, милый?
  Гаррисон Мембэри только что вернулся с ручья, протекавшего в конце сада, где он срезал тростник. Он еще был в болотных сапогах. Крупный, слегка прихрамывающий на левую ногу, но с розовыми щеками и шелковистой седой гривой, он и в семьдесят лет напоминал мальчишку. Он сидел в дальнем конце стола, запивая домашний пирог чаем из большущей глиняной кружки с надписью «Бабуля». На взгляд Бразерхуда, двигался он вдвое медленнее жены и говорил вдвое тише.
  — Ну, не знаю, — произнес он, когда все уже забыли, какой вопрос был задан. — Немало умных парней было там на разных местах. То тут, то там попадались.
  — Вы его спросите про рыбу — получите куда быстрее ответ, — сказала миссис Мембэри, ринувшись в угол комнаты и вытаскивая из-под собрания сочинений Ивлина Во несколько альбомов. — Как поживает форель, Гаррисон?
  — О, она в полном порядке, — осклабясь, произнес Мембэри.
  — Нам, знаете ли, не разрешается их есть. Это можно только щуке. Вам не интересно посмотреть мои фото? Я хочу спросить — это будет иллюстрированное издание? Не надо, не говорите. Это удваивает стоимость. Так было написано в «Обсервере». Картинки удваивают стоимость книги. Но я, право, считаю, что они делают ее и более привлекательной. Особенно биографии. Мне вовсе неинтересно читать биографию, если я не могу видеть людей, о которых пишут. Вот Гаррисон — он может такие читать. Он берет все мозгами. А я глазами. А вы как?
  — Я с вами согласен, — сказал Бразерхуд с улыбкой, продолжая изображать из себя высокую особу.
  Поселок находился на окраине Бата и состоял из домов полугородского типа в Георгианском стиле — здесь нашли себе пристанище английские католики определенного общественного положения. Коттедж стоял в конце поселка, обращенном к полям, — это был крошечный особнячок из песчаника с узким садиком, круто спускающимся к реке, и сидели они в креслах на колесиках в захламленной кухне среди грязной посуды и разных полурелигиозных мелочей: треснутой керамической плитки с изображением Девы Марии из Лурда; рассыпающегося креста из ситника, засунутого за кастрюлю; детского бумажного мобиля из ангелочков, вращающихся от тока воздуха; фотографии Рональда Нокса. Во время их беседы в кухню набились грязные внуки и стояли, уставясь на них, пока матери их не прогнали. Это был дом, где постоянно царил благостный беспорядок, время от времени пронизываемый легким страхом религиозной кары. Стлавшийся над Батом туман прорезало белесое утреннее солнце. Медленно капала из водосточных труб вода.
  — Вы будете из ученых? — неожиданно спросил Мембэри с дальнего конца стола.
  — Милый, я же говорила тебе. Он историк.
  — Скорее, сэр, если быть честным, отставной солдат, — сказал Бразерхуд. — Мне посчастливилось получить эту работу. Я был бы сейчас уже списан в архив, если б мне это не подвернулось.
  — Когда же она выйдет? — громовым голосом вопросила миссис Мембэри, словно все были глухие. — Мне нужно знать за несколько месяцев вперед, чтоб записаться у миссис Лэньон. Тристрам, не дергай меня. У нас тут, понимаете, есть передвижная библиотека. Магда, милая, угомони Тристрама, а то он сейчас вырвет страницу из истории. Приезжает библиотека раз в неделю, и это прямо дар Господень — только вот долго ждать приходится. Вот это — вилла Гаррисона, где у него был кабинет, и все на него тут работали. Основное здание — тысяча шестьсот восьмидесятого года, а крылья — новые. Ну, в общем, девятнадцатый век. Это его пруд. Ни единой рыбешки там не было, пока он не зарыбил его. Гестаповцы бросили туда гранату, и вся рыба погибла. Чего от них и ждать, от этих гестаповцев. Свиньи.
  — Судя по словам моих хозяев, сначала это будет работа для служебного пользования, — сказал Бразерхуд. — А затем будет опубликован отцензурированный вариант для открытого рынка.
  — Вы, случайно, не М.Р.Д. Фут, нет? — спросила миссис Мембэри. — Нет, конечно. Вы же Марлоу. В общем, я считаю, ваши хозяева — люди увлеченные. Это так разумно — добраться до нужных людей, пока они еще живы.
  — А с кем вы служили? — осведомился Мембэри.
  — Скажем так: немножко в одном подразделении, немножко в другом, — сказал Бразерхуд с намеренной скромностью и вытащил свои очки для чтения.
  — Вот он, — сказала миссис Мембэри, ткнув крошечным пальчиком в групповую фотографию. — Тут. Вот этот молодой человек, про которого вы спрашивали. Магнус. Вся по-настоящему блестящая работа — его рук дело. А это — старик риттмайстер, абсолютная душенька. Гаррисон, как же звали официанта в столовой? Ну, того, которого должны были зачислить в монахи, но у него кишка оказалась тонка?
  — Забыл, — сказал Мембэри.
  — А кто эти девушки? — спросил, улыбаясь, Бразерхуд.
  — О Господи, это был источник вечных неприятностей. Одна дурее другой, и если они не забеременивали, то сбегали с самыми неподходящими любовниками, а потом вскрывали себе вены. Я бы могла открыть для них клинику и держать ее все время, если б мы в те дни считали, что нужен контроль за рождаемостью. А теперь мы и верим, что нужен, и не верим. Девушки глотают нынче пилюли, а все равно по ошибке беременеют.
  — Они служили у нас переводчицами, — сказал Мембэри, набивая трубку.
  — А в операции Зеленые Рукава участвовала переводчица? — спросил Бразерхуд.
  — В этом не было надобности, — сказал Мембэри. — Тот малый говорил по-немецки. Пим один с ним справлялся.
  — Совсем один?
  — Соло. Зеленые Рукава на этом настаивал. А почему бы вам не поговорить об этом с Пимом?
  — А кто вел его после того, как Пим уехал?
  — Я, — с гордостью объявил Мембэри, счищая мокрый табак с груди своего позорно грязного пуловера.
  Ничто в такой мере не вносит порядка в бессвязный разговор, как блокнот в красной обложке. С намеренным тщанием разложив блокнот среди остатков еды и взмахнув длинной правой рукой в качестве прелюдии к тому, что Бразерхуд называл «несколько официальной частью», он церемонно, словно деревенский полицейский на месте происшествия, достал из кармана перо. Внуков убрали. Из верхней комнаты донеслись звуки религиозной музыки, которую кто-то пытался изобразить на ксилофоне.
  — Давайте сначала запишем все по порядку, а потом я уже перейду к деталям по личностям, — сказал Бразерхуд.
  — Отличная мысль, — сурово произнесла миссис Мембэри. — Гаррисон, милый, послушай.
  — К сожалению, как я вам уже говорил: большинство оригиналов по операции «Зеленые Рукава» было уничтожено, потеряно или куда-то засунуто, что возлагает еще большую ответственность на плечи оставшихся в живых свидетелей. Каковым являетесь вы. Так что поехали.
  Некоторое время после этого грозного предупреждения все шло сравнительно нормально: Мембэри с поразительной точностью вспоминал даты и содержание главных деяний, совершенных Зелеными Рукавами, а также ту роль, какую играл лейтенант Магнус Пим из корпуса разведки. Бразерхуд усердно записывал и почти не задавал вопросов — только время от времени слюнявил большой палец, переворачивая страницы блокнота.
  — Гаррисон, милый, ты опять тянешь, — время от времени встревала миссис Мембэри. — Марлоу не может же сидеть здесь целый день. — А один раз сказала: — Марлоу надо ведь вернуться в Лондон, милый. Он же не рыба.
  Но Мембэри продолжал плавать на своей скорости: он детально описал размещение советских войск в южной Чехословакии; многотрудную процедуру извлечения маленьких золотых слитков из военных сундуков Уайтхолла, ибо Зеленые Рукава настаивал, чтобы с ним расплачивались именно так; сражения, которые ему пришлось вынести с Дивразведкой, чтобы защитить своего любимого агента от чрезмерных требований. И Бразерхуд, невзирая на то, что в нагрудном кармане у него снова лежал крошечный магнитофончик, записывал все, чтобы Мембэри это видели, даты слева, основной материал — посередине страницы.
  — У Зеленых Рукавов никогда не было другого кодового имени? — как бы между прочим спросил он, записывая что-то. — Иногда источник переименовывают по соображениям безопасности или потому, что имя подмокло.
  — Думай, Гаррисон, — призвала мужа миссис Мембэри.
  Мембэри вынул трубку изо рта.
  — Источник Уэнтворт? — подсказал Бразерхуд, переворачивая страничку блокнота.
  Мембэри отрицательно покачал головой.
  — Был еще источник… — Мембэри запнулся, как если бы имя мелькнуло в памяти и исчезло. — Сирена, кажется… нет, не то… Сабина. Был источник Сабина, действовавший из Вены. Или это было в Граце? Возможно, это было в Граце до того, как вы стали заниматься этими делами. Вообще-то тогда часто давали намеренно такие кодовые имена, чтобы перепутать пол источника. Говорят, это широко распространенный трюк дезинформации.
  — Сабина? — воскликнула миссис Мембэри. — Не наша же Сабина?
  — Он говорит об источнике, милая, — решительно объявил Мембэри, обрывая жену быстрее обычного. — Наша Сабина была переводчицей, а не агентом. Это нечто совсем другое.
  — Но ведь наша Сабина была абсолютно…
  — Она не была источником, — твердо заявил Мембэри. — Хватит, перестань болтать Поппи.
  — Что? — переспросил Бразерхуд.
  — Магнус хотел, чтоб его называли Маком. И какое-то время мы так его и называли. Источник Мак. Мне это даже нравилось. А потом настал День памяти погибших, и какой-то осел в Лондоне решил, что называть агента Маком значит оскорблять память павших: маки — они для героев, а не для предателей. Абсолютно типично для подобных субъектов. Наверное, получил за это повышение. Настоящий клоун. Я был в ярости, и Магнус тоже. «Мак — он как раз и есть герой», — сказал он. Мне он нравился. Славный малый.
  — Значит, костяк у нас есть, — сказал Бразерхуд, мысленно обозрев дело рук своих. — Теперь давайте наростим на него мясо, хорошо? — Он стал перечислять основные вопросы, которые набросал в блокноте, прежде чем явиться сюда. — Персоналии — ну, мы этого коснулись. Польза или вред от людей, находившихся на национальной военной службе, для разведки в мирное время — помогали они ей или мешали? К этому мы подойдем. Куда пошли эти люди дальше — достигли ли они заметного положения на избранном ими поприще? Ну, возможно, вы поддерживали с ними связь, а возможно, и нет. Это больше нас должно интересовать, чем вас.
  — Да, ну а что же все-таки произошло с Магнусом? — вопросила миссис Мембэри. — Гаррисон так огорчался, что он не писал нам. Ну и я тоже. Он так и не сообщил, обратился ли он в нашу веру. Мы считали, он был к этому ужасно близок. Надо было только еще немножко его подтолкнуть. Гаррисон многие годы был точно таким же. Отцу Д’Арси пришлось немало слов потратить, пока Гаррисон увидел свет, верно, милый?
  Трубка у Мембэри потухла, и он с огорченным видом уставился в чубук.
  — Никогда мне этот малый не нравился, — несколько смущенно, с сожалением сказал он. — Я никогда высоко его не ставил.
  — Не говори глупостей, милый. Ты обожал Магнуса. Ты фактически усыновил его. Ты же это знаешь.
  — О, Магнус был чудесный малый! Я про того, другого. Про источник. Про Зеленые Рукава. Честно говоря, я считал его фальшивкой. Я ничего такого не говорил — пользу это едва ли принесло бы. Ведь в Д.Р. и в Лондоне бросали шапки в воздух — так чего же нам было жаловаться?
  — Глупости, — весьма решительно заявила миссис Мембэри. — Не слушайте его, Марлоу. Милый, ты, как всегда, слишком скромен. Ты же был чекой этой операции, сам знаешь. Марлоу же пишет историю, милый. Он напишет и про тебя. Не надо ему все портить, верно, Марлоу? Такая нынче пошла мода. Все принижать, принижать. Мне просто тошно от этого. Вы только посмотрите, что они сотворили на телевидении с капитаном Скоттом. Папочка знал Скотта. Это был замечательный человек.
  А Мембэри продолжал, точно она и не встревала:
  — Все генералы в Вене сияли от радости. Из министерства обороны — гром аплодисментов. Какой мне был смысл убивать курицу, несущую золотые яйца, если все были так счастливы, верно? Юный Магнус торжествовал. Вот ему-то удовольствие мне никак не хотелось портить.
  — А потом он ведь просвещался, — многозначительно заявила миссис Мембэри. — Гаррисон устроил все так, что он два раза в неделю ходил к отцу Мойнихэну. И он возглавлял крикетную команду гарнизона. И он учил чешский. На это же нужно время.
  — А, вот это интересно. Я хочу сказать насчет изучения чешского языка. Это потому, что у него был чешский источник?
  — Это потому, что Сабина, маленькая кокетка, положила на него глаз, — сказала миссис Мембэри, только на этот раз муж поспешил заглушить ее.
  — Материал он поставлял какой-то уж слишком яркий, — продолжал он, словно его и не прерывали. — Всегда красиво выглядел, когда его преподносили на блюде, а как станешь жевать, оказывается — ничего и нет. Так оно мне казалось. — Он озадаченно хихикнул. — Все равно как ешь щуку. Получаешь сообщение, просматриваешь. Думаешь: отлично. А как посмотришь попристальнее — одна тягомотина. Ну да, это ж правда, потому что теперь-то мы это знаем… Да, возможно, так оно и есть, хотя не проверишь, потому что по этому району никаких данных у нас нет. Не хотелось бы мне такое говорить, но, по-моему, чехи одновременно били клюшкой по мячу и мячом по кеглям. Я подумал, что именно поэтому Зеленые Рукава и не появлялся после того, как Магнус вернулся в Англию. Он не был так уж уверен, что ему удастся провести человека постарше. Это, наверно, низко с моей стороны. Я ведь всего лишь незадачливый рыболов, верно, Ханна? Так она меня прозвала. Незадачливый рыболов.
  Это им обоим очень нравилось, и они какое-то время так хохотали, что и Бразерхуду пришлось присоединиться к ним и повременить со своим вопросом, пока Мембэри не будет в состоянии слушать его.
  — Вы хотите сказать, что никогда не встречались с Зелеными Рукавами? Он ни разу не явился на встречу? Извините, сэр, — сказал Бразерхуд, вновь берясь за блокнот, — но разве вы только что не сказали, что сами вели Зеленые Рукава после того, как Пим уехал из Граца?
  — Да.
  — А сейчас вы говорите, что никогда не встречались с ним.
  — Совершенно верно. Не встречался. Он натянул мне нос, верно, Ханна? Она заставила меня надеть мой лучший костюм, упаковала всю эту дурацкую особую еду, которую он якобы так любит, — как это началось, одному Богу известно, — а он так и не появился.
  — Гаррисон, скорей всего, пришел не в ту ночь, — сказала миссис Мембэри, снова залившись смехом. — По части точности Гаррисон просто ужасен, верно, милый? Его, понимаете, никогда не обучали именно разведке. В Найроби он был библиотекарем. И притом очень хорошим. А потом познакомился с кем-то на корабле, его и повязали.
  — А потом — вон, — весело сказал Мембэри. — Приехал тогда Кауфманн. Это был наш шофер. Очаровательный малый. Ну, он знал место встречи, как свою ладонь. И поехал я туда в ту самую ночь, милочка. Я знаю — в ту, в какую надо было. Всю ночь я просидел в пустой конюшне. Ничего. Связаться с ним мы не могли — связь была односторонняя. Съел я немного его дурацкой еды. Выпил того, что ему привез, — мне понравилось. Отправился домой. На другую ночь повторил то же самое и на третью — тоже. Я ждал какого-нибудь сообщения, телефонного звонка, как было в первый раз. Полная пустота. Больше мы об этом малом не слыхали. Пиму надо было, конечно, официально передать мне его в своем присутствии, но Зеленые Рукава этого не разрешил. Примадонна, понимаете, как все агенты. Желает иметь дело только с одним человеком зараз. Железное правило. — Мембэри по рассеянности глотнул из стакана Бразерхуда. — Вена была в ярости. Во всем винили меня. Тогда я сказал им, что вообще-то он ничего не стоил, но это не помогло. — Он снова раскатисто рассмеялся. — Думаю, меня и вышвырнули-то потому, что узнали правду. Мне так не сказали, но бьюсь об заклад, это здорово помогло!
  Миссис Мембэри приготовила ризотто из тунца, потому что была пятница, а также бисквит с вишнями, который она не разрешила Мембэри есть. После лэнча они с Бразерхудом постояли на берегу реки, наблюдая за тем, как Мембэри лихо сражается с тростником. Вся вода была прочерчена сетями и тонкой проволокой. Среди садков для разведения рыб стояла на приколе плоскодонка, полная воды. Ярко светило выбравшееся из тумана солнце.
  — Так расскажите же про красавицу Сабину, — воспользовавшись тем, что Мембэри их не слышит, изловчился спросить Бразерхуд.
  А миссис Мембэри не терпелось все выложить.
  — Настоящая распутница, — сказала она. — Только поглядела на Магнуса и сразу увидела себя с британским паспортом, отличным британцем-мужем и беззаботной жизнью до конца дней. Но рада сказать, что Магнус оказался слишком для нее увертлив. Должно быть, натянул ей нос. Он никогда этого не говорил, но так мы это поняли. Сегодня — в Граце. А завтра — его и след простыл.
  — А она куда потом поехала? — спросил Бразерхуд.
  — Домой, в Чехословакию — так она говорила. По нашему мнению, поджала хвост. Оставила Гаррисону записку, что тоскует по дому и возвращается к своему старому дружку, несмотря на чудовищный режим. Ну это, как вы можете себе представить, Лондону не понравилось. И акций Гаррисона не повысило. Они сказали, он должен был это предвидеть и что-то предпринять.
  — Интересно, что с ней стало, — задумчиво произнес Бразерхуд со свойственной историкам мечтательностью. — Вы не помните ее фамилии, нет?
  — Гаррисон! Какая была фамилия у Сабины?
  С поразительной быстротой по воде донесся ответ:
  — Кордт. К-О-Р-Д-Т. Сабина Кордт. Очень красивая девушка. Очаровательная.
  — Марлоу спрашивает, что с ней сталось?
  — А кто ее знает. Последнее, что я слышал, она переменила фамилию и получила работу в одном из чехословацких министерств. Один из агентов сказал, что она все время на них работала.
  Миссис Мембэри была не столько удивлена, сколько обрадована тем, что оказалась права.
  — Видите, что делается! Пятьдесят лет женаты, больше тридцати лет с тех пор, как уехали из Австрии, а он даже не сказал мне, что она работает в Чехословакии в одном из министерств! Если докопаться до правды, так видно, у Гаррисона самого был с ней роман. Почти все с ней переспали. Ну, мой дорогой, значит, она была шпионкой, так? Это же за милю чувствуется. Они бы в жизни не приняли ее назад, если б все это время не держали на крючке, — слишком они мстительные. Значит, Магнус правильно сделал, что избавился от нее, верно? Вы уверены, что не хотите остаться на чай?
  — Не мог бы я взять у вас несколько старых фотографий? — попросил Бразерхуд. — Мы вам, естественно, воздадим за это должное в книге.
  * * *
  Мэри эта техника была хорошо знакома. Она десяток раз наблюдала в Берлине, как ею пользовался Джек Бразерхуд, и часто помогала ему. В тренировочном лагере это называлось «охотой за бумажным змеем» — как устроить встречу с человеком, которому не доверяешь. Разница состояла лишь в том, что сегодня Мэри была объектом операции и не доверял ей анонимный автор записки:
  «Я располагаю информацией, которая может привести нас обоих к Магнусу. Сделайте, пожалуйста, следующее. В любое утро, между десятью и двенадцатью, сядьте в холле отеля „Амбассадор“. В любой день, между двумя и шестью, зайдите выпить кофе в кафе „Моцарт“. В любой вечер, между девятью и полуночью, — в гостиной отеля „Захер“. Мистер Кёниг зайдет за вами».
  В «Моцарте» было полупусто. Мэри села за столик в центре, где ее сразу увидят, и заказала кофе с коньяком. «Они проследили за мной, когда я вошла, а теперь следят за тем, нет ли за мной хвоста». Сделав вид, будто просматривает записную книжку, она исподволь оглядела сидевших вокруг людей, а также шарабаны и извозчиков на площади за большими окнами, выискивая какую-нибудь мету. «Когда у человека совесть нечиста, как у меня, все кажется подозрительным, — подумала она, — от двух монахинь, рассматривающих биржевой бюллетень в окне банка, до группки молодых кучеров в котелках, топающих ногами от холода и разглядывающих проходящих девиц». Толстяк венец, сидевший в углу, явно начал проявлять к ней интерес. «Надо было мне надеть шляпу, — подумала она. — Я пришла сюда одна и не выгляжу респектабельно». Она встала, подошла к стойке с газетами и, не думая, выбрала «Ди Прессе». «А теперь я, наверно, должна свернуть ее и отправиться в туфельках с ней погулять», — пришла ей в голову глупая мысль, и она раскрыла газету на странице, посвященной кино.
  — Фрау Пим?
  Женский голос, женская высокая грудь. Женское любезно улыбающееся лицо. Это была девушка, сидевшая за кассой.
  — Совершенно верно, — сказала Мэри, улыбаясь в ответ.
  Девушка извлекла из-за спины конверт, на котором карандашом было написано: «Фрау Пим».
  — Герр Кёниг оставил это для вас. Он очень сожалеет.
  Мэри дала ей пятьдесят шиллингов и вскрыла конверт.
  «Пожалуйста, расплатитесь и сразу же покиньте кафе, поверните направо на Мейзедергассе и идите по правому тротуару. Дойдя до пешеходной зоны, поверните налево и идите медленно по левой стороне, разглядывая витрины».
  Ей хотелось в уборную, но она не пошла из опасения, как бы он не подумал, что она кому-то дает знать о полученной записке. Она положила ее в сумку, допила кофе и подошла со счетом к кассе, где девушка снова одарила ее улыбкой.
  — Мужчины — они все одинаковые, — сказала девушка, в то время как кассовый аппарат с грохотом выбросил сдачу.
  — Не говорите, — сказала Мэри. И обе рассмеялись.
  Когда она выходила из кафе, туда вошла молодая пара, и у Мэри возникло подозрение, что это замаскированные американцы. Но в общем-то многие австрийцы так выглядели. Она повернула направо и почти сразу оказалась на Мейзедергассе. Две монахини по-прежнему изучали биржевую котировку. Мэри держалась правого тротуара. Было двадцать минут четвертого, а заседание Ассоциации жен кончится к пяти, чтобы жены могли вернуться домой и, переодевшись в открытые платья, взяв с собой сумочки из блесток, отправиться на вечернюю ярмарку скота. Но даже когда все разъедутся и на подъездной аллее Ламсденов останется только машина Мэри, Фергюс и Джорджи вполне могут решить, что она задержалась, чтобы спокойно посидеть наедине с Кэролайн. «Если я успею вернуться без четверти шесть, у меня есть шанс не быть раскрытой», — прикинула она. Мэри остановилась перед магазином дамского белья и неожиданно для себя залюбовалась выставленными в витрине черными трусиками, какие носят проститутки. Кто, интересно, покупает такие? Спорю на фунт против пенни — Би Ледерер. Мэри надеялась, что к ней кто-то скоро подойдет — во всяком случае прежде, чем супруга посла выйдет из магазина с грудой покупок, или прежде, чем к ней привяжется один из множества одиноких мужчин.
  — Фрау Пим? Я от герра Кёнига. Пожалуйста, пойдемте скорее.
  Девушка была хорошенькая, она была безвкусно одета и нервничала. Мэри пошла за ней — ей казалось, что она в Праге, идет к художнику, на которого косо смотрели власти. На боковой улочке, куда они свернули, было полно народу, потом она вдруг сразу опустела. Все чувства Мэри были обострены. В морозном воздухе пахло гастрономическими товарами и табаком. Заглянув в дверь какого-то магазина, она увидела там мужчину, который был в кафе «Моцарт». Девушка свернула налево, потом направо, потом опять налево. «Где я?» Они вышли на выложенную плитами площадь. «Мы на Кернтнерштрассе. Нет, не там». Мальчишка-хиппи сфотографировал Мэри и стал всовывать ей в руку карточку со своим адресом. Она оттолкнула его. Красный пластмассовый медведь стоял, разинув пасть, предлагая пожертвовать на какое-то благое дело. Поп-группа азиатов распевала песни «Биттлз». По другую сторону площади начиналась улица с двусторонним движением, и у края тротуара стоял коричневый «пежо» — за рулем сидел мужчина. Видя, что они подходят, он распахнул заднюю дверцу. Девушка схватила дверцу и сказала: «Садитесь, пожалуйста». Мэри села в машину, девушка — за ней. «Должно быть, это Кольцо, — подумала она». Но если это было Кольцо, то эту его часть она не узнавала. Она увидела, как следом за ними двинулся черный «мерседес». Фергюс и Джорджи, подумала она, хотя и знала, что это не так. Водитель ее машины посмотрел в обе стороны и направил машину прямо на срединный разделительный барьер — «бамп» — грохнули передние колеса, «бамп» — да вы мне чуть спину не переломали. Кругом загудели, и девушка, нервничая, выглянула в заднее стекло. Они свернули на боковую улицу, пересекли площадь и домчались до Оперы, где и остановились. Дверца со стороны Мэри открылась. Девица велела ей выйти. Мэри едва успела ступить на тротуар, как другая женщина проскользнула мимо нее и заняла ее место. Машина умчалась на большой скорости — Мэри едва успела заметить, как произошла подмена. А черный «мерседес» поехал следом, но Мэри показалось, что машина была не та, которая следовала за ними раньше. Застенчивый, опрятно одетый молодой человек провел ее сквозь широкие ворота во двор.
  — Сядьте, пожалуйста, на лифт, Мэри, — сказал молодой человек на европейско-американском, протягивая ей полоску бумаги. — Квартира шесть, пожалуйста. Шесть. Наверх поедете одна. Все уяснили?
  — Шесть, — сказала Мэри.
  Он улыбнулся.
  — Когда человек боится, он иногда как бы все забывает.
  — Безусловно, — сказала она.
  Она подошла к двери в подъезд, он улыбнулся и помахал ей.
  Она открыла дверь и увидела старинный лифт — дверцы его были открыты, и старик привратник тоже улыбался. Они, видно, все ходили в одну школу, где учат обаянию. Она вошла в лифт и сказала привратнику: «Шестой, пожалуйста», и тот пустил кабину вверх. Когда входная дверь поехала вниз, Мэри на мгновение в последний раз увидела молодого человека, который, все еще улыбаясь, стоял во дворе, а за ним стояли две хорошо одетые девушки и сверялись с бумажкой, которую держали в руке. На бумажке в ее руке значилось: «Шесть, герр Кёниг». «Странная штука, — подумала она, засовывая бумажку в сумку. — Со мной получается как раз наоборот. Когда я боюсь, я ни черта не забываю. Например, помню номер машины. Или номер второго „мерседеса“, шедшего за нами. Или что на шее у водителя лежала прядь крашеных черных волос. Или что девушка была надушена „Опиумом“, — Магнус всегда настаивает, чтобы я ездила с ним в поездки под открытым небом. Или что на левой руке молодого человека было толстое золотое кольцо с красной печаткой».
  Дверь в квартиру была открыта. Медная дощечка под номером гласила: «АО Интерганза Австрия». Мэри вошла, и дверь закрылась за ней. Снова девушка, но уже не хорошенькая. Угрюмая сильная девчонка с плоским, славянского типа лицом и резкими манерами человека, не принадлежащего ни к какой партии. Насупясь, она кивком головы показала Мэри, куда идти. Мэри вошла в мрачную гостиную — там никого не было. В дальнем конце комнаты были другие двери — тоже раскрытые. Мебель была старовенская, подделка. Она вдруг почувствовала эротическое возбуждение, какое владело ею на собрании Ассоциации жен. «Он сейчас велит мне раздеться, и я послушаюсь. Он подведет меня к кровати с четырьмя колонками и красным балдахином и велит лакеям изнасиловать меня — ради собственного развлечения». Но в следующей комнате не было кровати с четырьмя колонками — это была такая же гостиная, только в ней стоял письменный стол, два кресла и кофейный столик с кучей старых номеров журнала «Вог». Больше там ничего не было. Разозлившись, Мэри повернулась, намереваясь отлаять плосколицую славянку. И вместо девчонки обнаружила его. Он стоял в дверях и курил сигару — Мэри на какой-то миг была озадачена тем, что не чувствует запаха, в то же время она нутром понимала, что ничто в нем никогда не способно ее удивить. В следующее мгновение аромат сигары приблизился, и она уже пожимала его вялую руку, словно они всегда так здоровались, встречаясь при полном параде в венских квартирах.
  — Вы смелая женщина, — заметил он. — Вас ждут скоро обратно или вы как-то иначе договорились? Что мы можем сделать, чтобы облегчить вам жизнь?
  «Все правильно, — подумала она с чувством нелепого облегчения. — У агента прежде всего спрашивают, каким временем он располагает. Затем спрашивают, не нужна ли ему срочно помощь. Магнус в хороших руках». Но она ведь это уже знала.
  — Где он? — спросила она.
  Он обладал достаточной властью, позволявшей ему допускать провал.
  — Если б мы только знали, так мы оба были бы счастливы! — снизошел он до откровенного признания, словно в ее вопросе было отчаяние, и своей длинной рукой указал на кресло, настаивая, чтобы она села.
  «Мы, — подумала она. — Мы — словно мы равные, а ведь командуешь ты. Неудивительно, что Том влюбился в тебя с первого взгляда».
  * * *
  Они сидели друг против друга: она — на золоченой софе, он — в золоченом кресле. Девушка-славянка принесла на подносе водку, корнишоны и черный хлеб; ее обожание было непристойно — так усердно она приседала и улыбалась до ушей. «Одна из его Март, — подумала Мэри. — Магнус называл их его секретаршами». Он налил в рюмки, осторожно беря каждую по очереди, чистой водки. И, глядя на Мэри поверх края рюмки, выпил за нее. «Так делает и Магнус, — подумала она. — И научился он этому у тебя».
  — Он не звонил? — спросил он.
  — Нет. Он не может.
  — Конечно, не может, — сочувственно согласился он. — Магнус же знает, что дом на прослушивании. А не писал?
  Она отрицательно покачала головой.
  — Разумно поступает. Его ищут повсюду. Они безмерно злы на него.
  — А вы?
  — Как я могу злиться на человека, которому я стольким обязан? В последнем своем сообщении он говорил, что не желает больше видеть меня. Сказал, что считает себя свободным от всех обязательств и — до свидания. Я искренне позавидовал ему. Какую же он вдруг обрел свободу, что не желает ее с нами делить?
  — Он и мне сказал то же самое — я имею в виду насчет того, что он теперь свободен. Он, по-моему, сказал это нескольким людям. В том числе — Тому.
  «Почему я говорю с ним, как со старым любовником? Что же я за проститутка, если могу сбросить с себя верность мужу, как платье?» Потянись он к ней и возьми ее за руку — она бы не воспротивилась. Привлеки он ее к себе…
  — Надо было ему прийти ко мне, когда я ему говорил, — продолжал он все тем же раздумчивым, упрекающим тоном. — «Кончено, сэр Магнус, — сказал я ему тогда (так я его обычно называл). — Извини уж».
  — Это было на Корфу, — сказала она.
  — На Корфу, в Афинах, всюду, где я мог с ним разговаривать. «Присоединяйся ко мне. Мы оба свое отслужили, ты и я. Пора нам, старикам, уступать поле деятельности следующему, рвущемуся в бой поколению». Он со мной не соглашался. «Неужели ты хочешь быть вроде тех несчастных стариков актеров, которых буквально стаскивают со сцены?» — сказал я. Он меня не слушал. Так твердо он был уверен, что выйдет чистым.
  — И чуть не вышел. А может, даже и вышел. Так он считал.
  — Бразерхуд выиграл для него немного времени — только и всего. Даже Джек не в силах был вечно сдерживать прилив. А кроме того, Джек теперь присоединился к шакалам. Ярость обманутого покровителя и с адом не сравнить.
  «Это он привил свой стиль Магнусу, — подумала она, узнавая нечто знакомое. — Стиль, каким Магнус хотел писать свой роман. Это он научил Магнуса быть выше человеческих слабостей и, презирая свою смертность, смеяться, словно бог, над собой. Он сделал для Магнуса все, за что бывает благодарна женщина, — вот только Магнус был мужчиной».
  — Его отец, похоже, был человеком весьма таинственным, — сказал он, раскуривая новую сигару. — В чем там было дело, вы не знаете?
  — Не знаю. Я никогда с ним не встречалась. А вы?
  — Множество раз. В Швейцарии, где Магнус жил студентом; отец у него был известным английским морским капитаном, пошедшим на дно со своим кораблем.
  Она рассмеялась. «Да поможет мне небо, я же смеюсь. Теперь я обрела нужный стиль».
  — О да. А когда я в следующий раз услышал о нем, он уже был крупным финансовым тузом. Щупальцы его протянулись во все банкирские дома Европы. Он чудом не потонул.
  — О Господи, — пробормотала она. И снова разразилась безудержным очищающим смехом.
  — Поскольку я в ту пору был немцем, я, естественно, почувствовал огромное облегчение. Меня действительно мучила совесть, что мы потопили его отца. Вы не знаете, что есть в вашем муже такого, из-за чего всегда испытываешь муки совести в связи с ним?
  — Его потенциал, — не думая, сказала она и сделала большой глоток водки. Она дрожала, и щеки у нее пылали. А он спокойно смотрел на нее, помогая ей тем самым взять себя в руки. — Вы — его другая жизнь, — сказала она.
  — Он всегда говорил, что я — самый давний его друг. Если вы знаете, что это не так, пожалуйста, не разрушайте моих иллюзий.
  Постепенно рассудок ее прояснился.
  — Насколько я понимаю, это место занимал некто по имени Мак, — сказала она.
  — Где вы слышали это имя?
  — Я видела его в книге, которую он пишет. «Мак, дорогая моя, это самый мой давний друг».
  — И все?
  — О нет. Там гораздо больше, Маку отведено немало места на каждой пятой странице. Мак то и Мак это. Когда они нашли фотоаппарат и книгу шифров, они нашли также засушенные на память маки.
  Она надеялась сбить с него спесь, а получила взамен благодарную улыбку.
  — Я польщен. Он прозвал меня этим причудливым именем — Мак — много лет тому назад. Я был для него Маком большую часть нашей жизни.
  Каким-то чудом ей удалось не сдаться.
  — Так кто же Пим? — спросила она. — Коммунист? Быть не может. Слишком уж это нелепо.
  Он развел длинными руками. И снова улыбнулся — заразительно, мгновенно предлагая ей разделить его недоумение.
  — Я задавал себе этот вопрос много раз. А потом подумал: ну кто в наши дни верит в брак? Магнус из тех, кто ищет. Разве этого не достаточно? В нашей профессии, я уверен, большего нельзя и требовать. Могли бы вы выйти замуж за убежденного идеолога? У меня был дядя, который одно время был лютеранским пастором. Он нагонял на нас смертельную скуку.
  Силы возвращались к ней. Она меньше злилась. Больше возмущалась.
  — А что Магнус для вас делал? — спросила она.
  — Шпионил. Правда, избирательно. И часто — очень энергично, что вам знакомо. Когда жизнь его складывается счастливо, он верит в Бога и хочет всем делать подарки. А когда у него дурное настроение, он надувается и не желает идти в церковь. И тем, кто его ведет, приходится с этим мириться.
  Ничего с ней не случилось. Она сидит и пьет водку в чужой конспиративной квартире. Незнакомец произнес приговор, бесстрастно подумала она, как если бы присутствовала на чьем-то суде. Магнус мертв. Мэри мертва. И умер их брак. Том — сирота, у которого отец был предателем. И все в полном порядке.
  — Но я-то его не веду, — спокойно возразила она.
  Он, казалось, не заметил появившегося в ее голосе холода.
  — Позвольте мне немного склонить вас в свою пользу. Мне нравится ваш муж.
  «Еще бы не нравился, — подумала она. — Он же принес нас тебе в жертву».
  — А кроме того, я ему обязан, — продолжал он. — Чего бы он ни пожелал иметь в конце жизни, я все могу ему дать. Я куда предпочтительнее Джека Бразерхуда и его службы.
  «Ничего подобного, — подумала она. — Вот уж нет».
  — Вы что-то сказали? — спросил он.
  Она грустно улыбнулась и покачала головой.
  — Бразерхуд хочет изловить вашего мужа и наказать его. А я — наоборот. Я хочу найти его и наградить. Все, что он разрешит ему дать, мы ему дадим. — Он затянулся сигарой.
  «Ты мошенник, — подумала она. — Ты совращаешь моего мужа, а еще называешь себя его и моим другом».
  — Вы знаете наше ремесло, Мэри. Мы не можем позволить себе потерять его. Меньше всего мы хотим, чтобы он до конца своей полезной жизни сидел в английской тюрьме и рассказывал властям о том, что он делал все эти тридцать с лишним лет. Да и чтобы он книгу писал, мы тоже не очень хотим.
  «Вы хотите, — подумала она. — А как насчет нас?»
  — Мы бы предпочли, чтобы он наслаждался жизнью у нас — получал бы вполне заслуженную пенсию, имел бы хорошее положение, медали, свою семью, если она захочет быть с ним, а мы могли бы по-прежнему, при необходимости, с ним консультироваться. Я не могу гарантировать, что мы позволим ему вести двойную жизнь, к какой он привык, но во всем остальном мы постараемся удовлетворить все его потребности.
  — А ведь он больше не хочет иметь с вами дело, не так ли? Потому он и в бегах.
  Он затянулся сигарой и помахал рукой, чтобы дым не вызывал у нее раздражения.
  — Я все сделал, чтобы сбить Бразерхуда и всех остальных со следа и найти вашего мужа до них. Я по-прежнему не имею ни малейшего представления о том, где он, и чувствую себя круглым идиотом.
  — А что было с людьми, которых он предал? — спросила она.
  — Магнус ненавидит кровопролитие. Он всегда это подчеркивал.
  — Однако это еще никогда никого не останавливало от пролития крови.
  Снова пауза для обдумывания.
  — Вы правы, — согласился он. — И Магнус выбрал тяжелую для себя профессию. Боюсь, слишком поздно нам всем рассуждать о нашей морали.
  — Для некоторых из нас появилось кое-что новое, — сказала она. Но разжалобить его не удалось. — Зачем вы меня сюда пригласили?
  Она встретилась с ним взглядом и увидела — хотя, казалось, ничто не изменилось в выражении его лица, — что оно стало другим — такое порой случалось, когда она смотрела на Магнуса.
  — До того, как вы сюда пришли, у меня была мысль, что вы и ваш сын, возможно, захотели бы начать новую жизнь в Чехословакии, и тогда Магнуса потянет присоединиться к вам. — Он указал на чемоданчик, стоявший рядом. — Я привез вам паспорта и прочую ерунду. Я был глуп. Познакомившись с вами, я понял, что вы не принадлежите к числу перебежчиков — не из того материала скроены. Однако мне по-прежнему представляется возможным, что вы все-таки знаете, где он, и, будучи женщиной ловкой, никому об этом не говорите. Едва ли вы считаете, что ему будет лучше, если его найдут те, кто его ищет, а не я. Так что, если вы знаете, где он, надо сказать мне об этом сейчас.
  — Я не знаю, где он, — сказала она. И сомкнула губы, чтобы не добавить: «И даже если бы знала, вы — последний человек на земле, которому я бы об этом сказала».
  — Но у вас же есть предположение. С тех пор как он уехал, вы наверняка день и ночь только об этом и думали. «Где ты, Магнус?» Это же было вашей единственной мыслью, верно?
  — Я ничего не знаю. Вы больше знаете о нем, чем я.
  Ей становилось ненавистно его лицемерие. Эта его манера раздумывать прежде, чем что-то сказать, всякий раз как бы решая вопрос, способна ли она понять его.
  — Он когда-нибудь говорил вам о женщине по имени Липси? — спросил он.
  — Нет.
  — Она умерла, когда он был совсем маленький. Она была еврейкой. Всех ее друзей и родственников убили немцы. Похоже, она стала приемной матерью Магнуса, чтобы иметь какую-то опору в жизни. А потом передумала и покончила с собой. Причины, как всегда у Магнуса, были покрыты туманом. Однако эта история способна возбудить любопытство у ребенка. Магнус потрясающе умеет преображаться. Даже когда он этого и не осознает. Право же, мне иной раз кажется, что он весь, бедняга, состоит из кусочков других людей.
  — Он никогда мне о ней не рассказывал, — упрямо повторила она.
  Он просветлел. Так бывало с Магнусом.
  — Послушайте, Мэри. Неужели у вас нет утешительной мысли, что кто-то заботится о нем? Я уверен, что есть. Насколько я его знаю, его привлекают люди, а не идеи. Он ненавидит быть один, потому что тогда мир его пуст. Так кто же заботится о нем? Попытаемся представить себе, кого бы ему хотелось иметь рядом, — я говорю, учтите, не о женщинах. Только о друзьях.
  Она огладила юбку, взглядом отыскивая свое пальто.
  — Я возьму такси, — сказала она. — Не надо вызывать по телефону. Тут на углу как раз стоянка. Я заметила, когда сюда ехала.
  — Почему бы это не могла быть его мать? Она, по всей вероятности, женщина добрая.
  Мэри уставилась на него, не веря своим ушам.
  — Не так давно он впервые заговорил со мной о своей матери, — пояснил он. — Он сказал, что стал снова бывать у нее. Я удивился. И, признаюсь, был польщен. Он где-то откопал ее и поселил в отдельном доме. Он часто видится с ней?
  Разум вернулся к Мэри. В мгновенье ока она почувствовала, как на помощь приходит природная смекалка. «У Магнуса нет матери, ты, идиот. Она умерла, он почти не знал ее и не сокрушается по этому поводу. Это я о нем доподлинно знаю и поклянусь в свой последний день, что нет на свете женщины, чьим взрослым сыном является или был Магнус Пим». Но Мэри хранила хладнокровие. Она не стала его оскорблять или издеваться над ним. Она не стала громко хохотать от облегчения, что Магнус лгал своему самому давнему, самому близкому другу так же, как лгал своей жене, своему сыну и своей родине. Она заговорила рассудительно и здраво, как говорит хороший шпион.
  — Он, безусловно, любит время от времени с ней поболтать, — признала она. И, взяв сумочку, заглянула внутрь, как бы проверяя, есть ли у нее деньги на такси.
  — В таком случае не мог ли он отправиться в Девон и остановиться у нее? Она была так ему благодарна за то, что могла наконец дышать морским воздухом. И Магнус так гордился тем, что сумел устроить ей это чудо. Он без конца говорил о чудесных прогулках с нею по берегу моря. Как он водил ее по воскресеньям в церковь и ухаживал за ее садом. Возможно, он и сейчас предается таким невинным занятиям?
  — Те, кто его ищет, прежде всего и побывали в ее доме, — солгала Мэри, защелкивая сумочку. — Они до смерти напугали бедную старушку. А как мне с вами связаться, если вы мне понадобитесь? Перебросить через стену газету?
  Она поднялась. Поднялся и он, хотя менее легко. Лицо его по-прежнему улыбалось, глаза были по-прежнему мудрые, грустные и одновременно веселые — Магнус так ему в этом завидовал.
  — Не думаю, что я вам понадоблюсь, Мэри. И возможно, вы правы, что Магнус тоже не хочет больше со мной знаться. Лишь бы он хотел с кем-то знаться. Вот что должно нас беспокоить, если мы любим его. Есть столько разных способов отомстить миру. Порой одна литература тут просто не поможет.
  Перемена в его тоне мгновенно побудила ее остановиться и не спешить уйти.
  — Он найдет ответ, — беззаботно заметила она. — Он всегда находит.
  — Этого-то я и боюсь.
  Они пошли к входной двери — медленно, из-за его хромоты. Он вызвал для нее лифт и придержал решетку Она вошла в кабину.
  Теперь она видела его сквозь сетку решетки — он по-прежнему внимательно смотрел на нее. Он уже снова ей нравился, и она была до смерти напугана.
  * * *
  Она все продумала заранее. Паспорт и кредитная карточка были при ней. Действовала она по такому плану на тренировках в маленьких английских городках и пользовалась им с некоторыми изменениями в Берлине. Спускались сумерки. Во дворе тихо беседовали двое священников, перебирая четки. Улица была забита людьми. Многие в эти минуты могли наблюдать за ней. Она вдруг представила себе, что за нею гонится венский квартет во главе с Найджелом. Джорджи и Фергюс, маленький бородатый Ледерер. И в самом конце трусит бедняга Джек.
  Она решила остановить выбор на «Империале», который нравился Магнусу своей помпезностью.
  — Я хотела бы снять номер на ночь, — сказала она седовласому портье, протягивая свою кредитную карточку, и портье, сразу ее узнавший, спросил:
  — Как поживает ваш супруг, мадам?
  Рассыльный провел ее в великолепный номер на втором этаже. «Комната сто двадцать один, которую все просят, — подумала она, — тот самый номер, куда я привезла Магнуса в день его рождения на ужин и ночь любви». Воспоминание об этом не взволновало ее. Она позвонила все тому же портье и попросила заказать ей билет на завтра, на утренний рейс в Лондон. «Конечно, фрау Пим». Напустить дыму, вспомнила она. «Напустить дыму» — так назывался у нас обманный маневр. Она села на кровать, прислушиваясь к шагам, все реже раздававшимся в коридоре по мере того, как приближалось время ужина. Двойные двери, двенадцать футов высотой. Картина «Вечер на Босфоре» кисти Эккенбрехера. «Я буду любить тебя, пока мы оба не состаримся, — сказал он тогда, лежа на этой самой подушке. — И буду продолжать любить тебя потом». Позвонил телефон. Портье сообщил, что есть билеты только бизнес-класса. Так закажите бизнес-класс. Она сбросила туфли и, держа их в руке, тихонько приоткрыла дверь и выглянула в коридор. «Если за мной следят, я сделаю вид, что выставляю туфли в коридор для чистки». Гул голосов и механическая музыка из бара. Из ресторана пахнуло укропным соусом. Рыба. У них такая хорошая рыба. Она вышла на площадку, выждала — по-прежнему никого. Мраморные статуи. Портрет господина с бакенбардами. Она сунула ноги в туфли, поднялась на один этаж, вызвала лифт и, спустившись на первый этаж, вышла из лифта в боковом коридоре, вне поля зрения портье. Темный проход вел в тыл отеля. Она пошла по нему, направляясь к служебному входу в конце. Дверь была приоткрыта. Она толкнула ее, заранее изобразив на лице извиняющуюся улыбку. Пожилой официант заканчивал сервировку стола для ужина в отдельном кабинете. За спиной официанта была открыта другая дверь, ведущая на боковую улочку. Весело бросив официанту: «Guten Abend»,53 Мэри быстро вышла на свежий воздух и подозвала такси. «Винервальд, — сказала она шоферу, — Винервальд» — и услышала, как он произнес по селектору: «Винервальд». Никто за ними не следовал. Когда они подъезжали к Кольцу, она протянула шоферу сто шиллингов, выскочила из машины у пешеходного перехода, там взяла другое такси и поехала в аэропорт, где час просидела в дамском туалете, читая журналы, пока не объявили последний рейс на Франкфурт.
  * * *
  Тот же вечер, только немного раньше.
  Дом общей стеной примыкал к другому дому и стоял задом к железнодорожному полотну, как и описывал Том. Бразерхуд еще раз провел разведку, прежде чем к нему подойти. Дорога была прямая, как железнодорожное полотно, и, похоже, такая же длинная. Чистоту неба нарушало лишь заходящее солнце. И дорога, и набережная с линией телеграфных столбов и водонапорной башней, и бескрайнее небо — все было таким же, как в голодраном детстве Бразерхуда, — только в небе тогда всегда плыло белое облачко, которое оставляли за собой при остановке паровые поезда, с грохотом катившие по болотистой низине в Норвич. Дома здесь были все одинаковые, и их симметрия, по мере того как он на них глядел, казалась ему — непонятно почему — красивой. «Вот она, упорядоченная жизнь, — подумал он. — Эти вытянувшиеся в ряд маленькие английские гробы я и считал, что оберегаю». Пристойные белые люди, расселившиеся рядами. Номер 75 заменил деревянные ворота чугунными со словами «Эльдорадо», выведенными завитушками. Номер 77 проложил дорожку с утопленными в бетоне морскими ракушками. Номер 81 обшил фасад по-деревенски тиком. А номер 79, к которому приближался сейчас Бразерхуд, блистал британским флагом, развевавшимся на белом флагштоке, установленном в центре принадлежащей дому территории. На узкой подъездной грунтовой дороге виднелись следы шин от тяжелой машины. Рядом с начищенным звонком был врезан домофон. Бразерхуд нажал на кнопку и стал ждать. В ответ раздались атмосферные помехи, затем хриплый мужской голос спросил:
  — Кого там еще черт принес?
  — Вы — мистер Лемон? — спросил в микрофон Бразерхуд.
  — Ну и что? — произнес голос.
  — Меня зовут Марлоу. Не мог бы я спокойно поговорить с вами по одному личному делу?
  В окне «фонаря» раздвинулась сетчатая занавеска, и Бразерхуд увидел загорелое блестящее личико, очень сморщенное, которое из темноты комнаты рассматривало его.
  — Попробую иначе, — уже мягче, все так же в микрофон сказал Бразерхуд. — Я — друг Магнуса Пима.
  Снова треск, и голос, обретший, казалось, некоторую силу:
  — Какого же черта вы сразу не сказали? Входите и промочите горло.
  Сид Лемон превратился в низенького коренастого старичка, был он одет во все коричневое. Каштановые волосы без единой сединки были разделены прямым пробором точно по середине головы. На галстуке по коричневому фону шли лошадиные головы, с сомнением посматривавшие на сердце Сида. На нем была коричневая вязаная кофта на пуговицах, коричневые отутюженные брюки, и носы его коричневых ботинок блестели, как конские каштаны. Среди паутины проложенных солнцем морщин весело смотрели два ярких, блестящих, как у зверька, глаза, а вот дышал он с трудом. В руке у него была палка из терновника с резиновым наконечником, и при ходьбе узкие бедра его перекатывались, колыхаясь точно юбка.
  — В следующий раз, когда нажмете на этот звонок, просто скажите, что вы — англичанин, — посоветовал он, проводя гостя в маленький, безупречно чистый холл. На стенах Бразерхуд увидел фотографии скаковых лошадей и молодого Сида Лемона в костюме для эскотских забегов. — После этого вы четко скажете, зачем явились, и я снова скажу — проваливайте, — закончил он с хохотком и, неуклюже опираясь на палку, развернулся к Бразерхуду и подмигнул ему: это, мол, шутка.
  — А как поживает молодой щучонок? — спросил Сид.
  — В отличной форме, спасибо, — сказал Бразерхуд.
  Сид резко опустился на стул с высокой спинкой, затем, опираясь, словно престарелая герцогиня, на палку, принялся искать наиболее удобную позу. Бразерхуд заметил, какие глубокие тени залегли у него под глазами, а на лбу выступил пот.
  — Придется вам сегодня похозяйничать, сквайр, я что-то не в себе, — сказал он. — Это в углу. Поднимите крышку. Я глотну капельку виски для здоровья, а вы наливайте себе, сколько хотите.
  Пол в комнате был накрыт толстым темно-бордовым ковром. Мрачный швейцарский пейзаж висел над выложенным плитками камином, рядом с которым стоял отличный бар из жженого ореха. Бразерхуд приподнял крышку, и заиграла музыка — этого-то Сид и ждал.
  — Знаете эту мелодию, нет? — спросил Сид. — Послушайте. Опустите снова крышку… так… а теперь поднимите. Вот она.
  — Это же «Под сводами», — с улыбкой сказал Бразерхуд.
  — Конечно. Мне подарил этот бар его отец. «Сид, — сказал он. — Я сейчас не в состоянии подарить тебе золотые часы, и я не могу платить тебе пенсию. Но есть у меня одна вещь, которая немало развлекала нас на протяжении лет, — шиллинг-другой она стоит, и я хотел бы, чтобы ты взял эту вещь в знак нашей дружбы». Мы — Мег и я — быстренько подкатили пикап, пока на бар не наложили лапу эти артисты-мздоимцы. Пять лет назад это было. Рик в свое время шесть таких купил в «Хэрродсе», чтоб рассчитываться со своими связными. Остался только этот. Рик не просил вернуть его, ни разу. «Все еще играет, Сид? — спросит, бывало. — Много, знаешь ли, хороших мелодий сыграно на старой скрипке. Я и сам еще могу кое-чем удивить». И мог. Чертовым струнам крепко доставалось, когда он появлялся. До самого конца. А вот на похороны к нему я не попал. Болен был. Как они прошли?
  — Мне говорили, было все очень красиво, — сказал Бразерхуд.
  — Так и должно было быть. Он ведь оставил свой след. Хоронили-то, знаете ли, не кого-нибудь. Этот человек пожимал руку кое-кому из Самых Высокочтимых в стране. Герцога Эдинбургского он звал Филиппом. А про него писали, когда он умер? Я несколько газет просмотрел, но мало чего увидел. Потом подумал: наверное, берегут материал для воскресных выпусков. Ведь с Флит-стрит никогда заранее ничего не известно. Я б проник туда к ним, если б был здоров, предложил бы им пару монет для верности. Вы, случайно, не шпик, сэр?
  Бразерхуд рассмеялся.
  — А вид у вас шпика. Я ведь, знаете ли, сидел за Рика. Собственно, многие из нас сидели. «Лемон, — бывало, говорит он (всегда звал меня по фамилии, когда ему что-то от меня было нужно, сам не знаю почему). — Лемон, меня прищучат за подпись на этих документах. А вот если я скажу, что это не моя подпись, а ты скажешь, что подделал ее, никто от этого не станет умнее и не пострадает, верно?» — «Ну, — сказал я, — я-то пострадаю. Мне за это придется немало отсидеть. Если отсидка делает человека умнее, я стану мудрым, как Мафусаил».54 И все-таки я сказал, что это я подделал. Сам не знаю почему. А он сказал, что, когда я выйду, получу пятьдесят косых. Я-то знал, что не получу. Это, наверное, и называется настоящей дружбой. Такой бар — да его в наши дни в жизни не добудешь. Выпьем за Рика. Поехали!
  — На здоровье! — сказал Бразерхуд и выпил под одобрительным взглядом Сида.
  — Так кто же вы, если не шпик? Может, один из его дружков-волшебников Министерства иностранных дел? На волшебника вы не похожи. Если вы не шпик, тогда, по мне, скорее боксер. Вообще никогда этим не занимались, нет? Не дрались на ринге? У нас на все матчи были места у ринга. Мы были там и в тот вечер, когда Джо Бакси уложил беднягу Брюса Вудкокка. Нам пришлось потом залезать в ванну, чтоб смыть с себя кровь. А потом мы отправились в клуб «Олбани» и видим: Джо стоит у бара без единой царапины, рядом с ним парочка милашек, и Рики говорит ему: «Почему ты его не прикончил, Джо? Чего ты тянул — прыгал вокруг раунд за раундом?» Лихо он умел управляться со словами. «Рики, — говорит Джо, — не мог я. Духу не хватало — чистая правда. Всякий раз как ударю его, он так делает — „уух, уух“, в общем, не мог я его прикончить».
  Продолжая слушать, Бразерхуд не спеша обводил глазами комнату, и взгляд его упал на более темные обои в углу, где явно стоял раньше какой-то предмет обстановки. Это было что-то квадратное, пожалуй, фута два на два, и ворс ковра в том месте был продавлен до основы.
  — Магнус тоже был с вами в тот вечер? — спросил Бразерхуд, стремясь осторожно вернуть разговор к цели своего визита.
  — Он был еще слишком мал, сэр, — решительно заявил Сид. — Слишком еще был нежный. Рики-то взял бы его, да Мег сказала — нет. «Оставь его со мной, — сказала она. — Вы, ребята, идите, развлекайтесь в свое удовольствие. А Постреленок останется со мной, мы пойдем в киношку и славно проведем вечер». Ну, с Мег лучше было не спорить, когда она говорила таким тоном, перечить ей не стоило. Не будь ее, я бы сегодня сидел на мели. Я бы отдал Рику все до последнего пенни. А Мег — она немножко откладывала. Знала она своего Сида. Знала и Рики — пожалуй, слишком хорошо, как мне иногда казалось. Все равно винить ее за это нельзя. Понимаете, бессовестный он был малый. Все мы были бессовестные, но отец Пострела был уж очень бессовестный. Много времени мне понадобилось, чтобы это понять. Но если б он вдруг объявился, все мы, наверное, вели бы себя с ним точно так же. — И он рассмеялся, хотя ему это и было больно. — Вели бы себя точно так же, а то, могу поклясться, и еще больше бы ему отдали. А Пострел — он что, попал в беду?
  — С чего бы это ему? — сказал Бразерхуд, отрывая взгляд от угла комнаты.
  — А это уж вы мне скажите. Вы ведь шпик, а не я. С таким лицом вы могли бы быть начальником тюрьмы. Не следовало мне с вами говорить. Нутром чую. Вхожу я, к примеру, в контору. На Одли-стрит. На Маунт-стрит. На Честер-стрит. На Олд-Бэрлингтон. На Кондуит. На Парк-лейн. Всегда самые лучшие адреса. Все как всегда. Всюду красота, чистота. Девушка в приемной сидит за своим столиком, как Мона Лиза. «Доброе утро, мистер Лемон». — «Доброе утро, детка». Но я сразу понимаю. По ее лицу вижу. Слышу тишину. «Привет, — говорю я себе. — Тут же шпики. С Рики беседуют. Уноси ноги, Сид, через заднюю дверь, быстро». И я никогда не ошибался. Ни разу. Даже если проходил год с тех пор, как они меня за шкуру взяли, я всегда носом чуял беду.
  — Когда же вы его в таком случае в последний раз видели?
  — Года два назад. Может, больше. Он сторонился меня после того, как не стало Мег, — не знаю почему. Я-то думал, что он чаще станет приходить, но ему это было не по душе. Не по душе, наверное, было, когда уходили из жизни близкие ему люди. Не по душе было видеть, как люди бедствуют или теряют надежду. Он ведь, знаете ли, один раз выдвигал свою кандидатуру в парламент. И попал бы туда, начни он свою кампанию на неделю раньше. То же было и с его лошадьми. Всегда запаздывали с началом забега. Он, конечно, звонил. Любил телефон, всегда любил. Просто чувствовал себя несчастным, если никто не звонил.
  — Я-то имел в виду Магнуса, — терпеливо поправил его Бразерхуд. — Постреленка.
  — Я так и думал, что вы о нем спросите, — сказал Сид. И закашлялся.
  Стакан с виски стоял на столике перед ним, но он до него не дотронулся, хотя без труда мог достать. «Значит, он больше не пьет, — подумал Бразерхуд. — Виски стоит для приличия». Кашель прекратился, но он с трудом переводил дух.
  — Магнус ведь приезжал к вам, — сказал Бразерхуд.
  — Разве? Я что-то не заметил. Когда же это было?
  — По дороге к Тому. После похорон.
  — Как же он это осуществил?
  — Он приехал сюда на машине. Посидел с вами. Поболтал о старых временах. Он был доволен, что заехал. Он говорил потом об этом Тому. «Мы так хорошо поговорили с Сидом, — сказал он. — Совсем как в былые времена». Он хотел, чтобы все об этом знали.
  — Он и вам об этом говорил?
  — Он говорил Тому.
  — Но вам не говорил. Иначе вам не понадобилось бы сюда приезжать. Я всегда такое умел вычислить. И никогда не ошибался. Если шпики о чем-то спрашивают, значит, они этого не знают. Вот и не надо им ничего говорить. Если же они знают и все равно спрашивают, значит, хотят тебя подловить. В таком случае им тоже ничего не надо говорить. Я говорил это и Рики, да только он не слушал меня. Это в какой-то мере оттого, что он был масоном. Ему казалось, так оно безопаснее, если все рассказать. В девяти случаях из десяти на этом его и брали. Он сам себя отдавал им в руки. — Сид сделал еле уловимую паузу. — Послушайте, сквайр. Ударим с вами по рукам. Вы мне скажете, что вам нужно, а я скажу вам — проваливайте. Как, пойдет?
  Последовало долгое молчание, но Бразерхуд продолжал терпеливо улыбаться.
  — Скажите мне вот что. Что тут делает британский флаг? — перевел на другое разговор Бразерхуд. — Это имеет какой-то смысл, или он просто стоит в саду, как большой цветок?
  — Он здесь, чтобы отпугивать чужеземцев и шпиков.
  Словно собираясь продемонстрировать семейную фотографию, Бразерхуд извлек из кармана зеленую карточку, которую показывал Сефтону Бойду. Сид достал из кармана очки и прочел обе ее стороны. Мимо прогрохотал поезд, но он, казалось, его не слышал.
  — Это что — туфта? — спросил он.
  — Я служу этому флагу, — сказал Бразерхуд. — Может, это и туфта.
  — Все может быть. Всякое бывает.
  — Вы ведь служили в Восьмой армии, верно? И, насколько я понимаю, получили медальку за Аламейн. Это была тоже туфта?
  — Возможно.
  — Магнус Пим попал в небольшую беду, — сказал Бразерхуд. — Если быть абсолютно честным, — а я стараюсь быть с людьми честным, — он временно куда-то исчез.
  Личико Сида затвердело. Дыхание стало жестким и прерывистым.
  — Кто же сделал так, чтобы он исчез? Вы? Он, случайно, не связался с ребятками Маспоула, нет?
  — А кто такой Маспоул?
  — Приятель Рики. Он ведь разных знал людей.
  — Возможно, Магнуса похитили, возможно, он сам скрылся. Он играл в опасную игру с очень скверными иностранцами.
  — С иностранцами? Ну, он же ведь калякал по-ихнему, правда?
  — Он работал под прикрытием. На свою страну. И на меня.
  — В таком случае он просто глупый недоносок, — со злостью сказал Сид и, вытащив из кармана идеально выглаженный платок, промокнул блестящее от пота лицо. — У меня на него никогда не хватало терпения. Мег это видела. Он собьется с пути, говорила она. В этом парне сидит лягавый, помяните мое слово. Он прирожденный стукач. Таким уж родился.
  — Он не был стукачом, он рисковал своей шеей, — сказал Бразерхуд.
  — Это вы так говорите. Может, так и думаете. Но вы не правы. Этот малый никогда не был ничем доволен. Сам Господь Бог было для него недостаточно хорош. Спросите у Мег. Да нет, вы же не можете. Ее ведь уже нет. Мудрая она была, Мег. Хоть и баба, а разума у нее было больше, чем у вас, у меня и у половины населения земного шара, вместе взятых. Он и нашим и вашим старался угодить, я-то уж знаю. Мег всегда говорила, что он такой.
  — А как он выглядел, когда приехал вас навестить?
  — Здоровым. Как все. С румянцем на щечках. Я всегда знаю, когда ему что-нибудь нужно. Он становится такой же чудесный, как его папочка. Я сказал: «Не мешало бы тебе побольше горевать по усопшему». А он будто и не слышит. «Такая красивая была панихида, Сид, — говорит он. — Тебе бы понравилось». Ну, я-то понял, что он пускает дымовую завесу. «Народу набилось в церкви, как сельди в банке, — все равно не все смогли войти». — «Вранье», — сказал я. «Да люди заполнили всю площадь, стояли в очереди на улице, Сид. Народу было не меньше тысячи. Подложи ирландцы там бомбу, они лишили бы страну лучших умов». — «А Филипп55 там был?» — спросил я. «Конечно, был». Ну, а я-то знал, что не мог он там быть, иначе это было бы в газетах и по телеку. Правда, он, наверно, мог приехать и инкогнито. Мне говорили, они теперь часто так поступают — из-за ирландцев. Был у Рики однажды друг. Кенни Бойд. Мамочка его была леди. Рик был шапочно знаком с его тетушкой. Может, Магнус отправился к молодому Кенни. Такое возможно.
  Бразерхуд отрицательно покачал головой.
  — А Белинда? Она всегда была порядочная, хоть он и обманывал ее. Он вполне мог отправиться к Белинде.
  Бразерхуд снова отрицательно покачал головой.
  — Я насчет той тысячи людей, которые пришли проводить Рика, — снова принялся за свое Сид. — Это же были кредиторы, если вам угодно. Они пришли не из чувства скорби. Никто не станет скорбеть по Рику. Право, не станет. Лишь вздохнет с облегчением, откровенно-то говоря. А потом заглянешь в бумажник и возблагодаришь старушку Мег за то, что в нем кое-что для тебя осталось. Пострелу я этого не говорил. Это было бы нехорошо. А Филипп-то все-таки был там? Вы не слышали, что Филипп должен был приехать?
  — Это была ложь, — сказал Бразерхуд.
  Сид был потрясен.
  — А вот это уж слишком. Это попахивает полицейскими штучками. Значит, Магнус пудрил мне мозги, скажем так, совсем как его папаша.
  — Зачем? — сказал Бразерхуд.
  Сид его не слышал.
  — Зачем ему это было нужно? — сказал Бразерхуд. — Зачем ему надо было так стараться пудрить вам мозги?
  Сид переигрывал. Он нахмурился. Поджал губы. Потер кончик своего загорелого носа.
  — Хотел сделать для меня как лучше, верно? — сказал он более оживленно. — Закутать во фланельку. «Поеду-ка я и поболтаю со стариком Сидом. Сделаю ему приятное». О, мы всегда были друзьями. Большими друзьями. Я был ему как отец — частенько приходилось выступать в такой роли. А Мег была ему по-настоящему замечательной матерью. — Наверное, с годами Сид разучился лгать. А может, никогда и не умел. — Просто ему захотелось пообщаться — только и всего. Найти утешение — в этом все и дело. Я утешу тебя, ты утешишь меня. Понимаете, он всегда любил Мег. Даже когда она видела его насквозь. Преданный малый. Ничего не скажешь.
  — А кто такой Уэнтворт? — спросил Бразерхуд.
  Лицо Сида замкнулось, как дверь тюрьмы.
  — Кто-кто, старина?
  — Уэнтворт.
  — Нет. Не думаю. Не думаю, что знаю человека по имени Уэнтворт. Скорее это название места. А что, некий Уэнтворт втянул его в беду?
  — А Сабина? Магнус никогда не упоминал про Сабину?
  — Это скаковая лошадь, да? Разве не Принцессе Сабине пророчили Золотой кубок в прошлом году?
  — А кто это — Мак?
  — Вот-те на. Магнус что, тоже с милашками водится? В общем-то он бы не был сыном своего папаши, если б не водился.
  — Зачем же он все-таки сюда приезжал?
  — Я же вам сказал. За утешением. — И взгляд Сида, словно притянутый неким сильным магнитом, скользнул в тот угол, где раньше что-то стояло, а потом слишком уж нахально вернулся к Бразерхуду. — Вот так-то, — сказал Сид.
  — Скажите одну вещь, не возражаете? — попросил Бразерхуд. — Что стояло в том углу?
  — Где?
  — Вон там.
  — Ничего.
  — Предмет обстановки? Сувенир?
  — Ничего.
  — Что-то, принадлежавшее вашей жене, что вы продали?
  — Мег? Да я ничего из вещей Мег не продал бы, даже помирай я с голоду.
  — Тогда что же оставило эти вдавленные полосы?
  — Какие полосы?
  — Вот эти, на которые я указываю. На ковре. Что их оставило?
  — Вам-то что до этого?
  — А какое отношение это имеет к Магнусу?
  — Никакого. Я же говорил вам. Не надо повторяться. Это меня раздражает.
  — Где эта вещь?
  — Уехала. Да она и не имеет значения. Так, пустяк.
  Оставив Сида сидеть, Бразерхуд помчался по узкой лесенке наверх, перепрыгивая через две ступеньки. Перед ним была ванная. Он заглянул туда, затем шагнул в главную спальню слева. Большую часть комнаты занимала тахта, накрытая розовым, с оборками покрывалом. Бразерхуд заглянул под него, провел рукой под подушками, заглянул под них. Распахнул гардероб, раздвинул ряды пиджаков из верблюжьей шерсти и дорогих дамских платьев. Ничего. Во второй спальне по другую сторону площадки не было ни единого предмета обстановки, достаточно массивного, размером два фута на два, — только горы великолепных белых кожаных чемоданов. Сойдя на первый этаж, Бразерхуд обследовал столовую и кухню и через заднее окно оглядел крошечный садик, спускавшийся к реке. Ни сарая, ни гаража. Он вернулся в гостиную. Прошел еще один поезд. Он помолчал, выжидая, когда стихнет грохот. Сид по-прежнему сидел на стуле, сильно наклонясь вперед. Руки его стискивали ручку палки, подбородок покоился на них.
  — А как насчет следов от шин на ведущей к вам дороге? — сказал Бразерхуд.
  И тут Сид заговорил. Он почти не разжимал губ, словно слова вызывали у него боль.
  — Поклянетесь ли вы мне честью скаута, фараон, что это ко благу его страны?
  — Да.
  — Поступок, который он совершил, — хоть я этому не верю и не желаю о нем знать, — это поступок непатриотичный или его можно таким счесть?
  — Возможно. Главное для всех нас — найти Магнуса.
  — И вы сгниете, если соврете мне?
  — Сгнию.
  — И сгниете, фараон. Потому что я люблю этого мальчика, но никогда еще не делал ничего плохого для моей страны. Он приезжал сюда, чтобы обвести меня вокруг пальца — это правда. Ему нужен был шкафчик для бумаг. Старый зеленый шкафчик, который Рик дал мне на сохранение, когда отправился в свои странствия. «Теперь, когда Рик умер, вы можете отдать его бумаги. Все в порядке, — сказал Магнус. — По закону. Они мои. Я же его наследник, верно?»
  — Какие бумаги?
  — Вся жизнь его отца. Все его долги. Его секреты — можно так сказать. Рики всегда хранил их в специальном шкафу. Все, что он нам всем задолжал. В один прекрасный день он собирался со всеми расплатиться, чтобы никто из нас никогда больше ни в чем не нуждался. Я сначала сказал — нет. Я всегда говорил «нет», пока Рики был жив, да и не вижу, чтоб сейчас что-то изменилось. «Он умер, — сказал я. — Пусть покоится с миром. Лучшего друга, чем твой старик отец, ни у кого еще не было, и ты это знаешь, так что перестань задавать вопросы и живи своей жизнью», — сказал я. В этом шкафу хранились вещи скверные. К примеру, про Уэнтворта. Других имен, которые вы называли, я не знаю. Может, про них там тоже что-то есть.
  — Может, и есть.
  — Магнус стал со мной спорить, и под конец я сказал: «Бери». Была бы тут Мег, я б в жизни с этим шкафчиком не расстался, явись законный наследник или кто другой, но Мег уже нет. И я не смог ему отказать, что правда, то правда. Ни в чем никогда не мог отказать, как и его папаше. Магнус собирается писать книгу. Мне это тоже не нравится. «Твой папка никогда не знался с книгами, Пострел, — сказал я. — Ты же это знаешь. Его университетом был мир». Он меня не слушал. Никогда не слушал возражений, если чего-то хотел. «Ладно, — сказал я. — Бери. Может, он тогда тебя отпустит. Втащи шкафчик в машину и отчаливай, — сказал я. — Я позову большого Мика, соседа, чтоб он тебе помог». Магнус не захотел. «В машину он не влезет, — сказал он, — да и едет она не туда, куда надо везти шкафчик». — «Хорошо, — сказал я, — тогда оставь его здесь и заткнись».
  — Он еще что-нибудь тут оставил?
  — Нет.
  — А был у него с собой чемоданчик для бумаг?
  — Черная такая штуковина с королевской короной и двумя замками.
  — Как долго он у вас пробыл?
  — Достаточно долго, чтобы меня обкрутить. Час, полчаса, откуда мне знать? Даже присесть не захотел. Не мог. Все время расхаживал по комнате в своем черном галстуке и улыбался. И то и дело поглядывал в окно. «Эй, — сказал я, — какой же ты все-таки банк ограбил? Скажи, чтоб я поехал и забрал свои денежки». Обычно он смеялся над такими шуточками. А на этот раз не рассмеялся — только улыбался все время. Ну, похороны — они действуют ведь по-разному, верно? И все-таки лучше бы он не улыбался.
  — Ну и после этого он уехал. Вместе со шкафчиком?
  — Конечно, нет. Он же прислал за ним фургон!
  — Конечно, — сказал Бразерхуд, ругая себя за тупость.
  Он сидел недалеко от Сида и поставил свой виски рядом со стаканом Сида на индийский столик с медной крышкой, которую Сид так полировал, что она сверкала, точно восходящее солнце Сид говорил с большой неохотой, голос его был еле слышен.
  — Сколько приезжало народу?
  — Двое парней.
  — Вы их поили чаем?
  — Конечно, поил.
  — А фургон их вы видели?
  — Конечно, видел. Я ведь их поджидал, верно? Это же главное развлечение тут — фургон.
  — От какой фирмы он был?
  — Не знаю. На нем не было написано. Просто фургон — без всяких надписей. Похоже, он был взят напрокат.
  — Какого цвета?
  — Зеленый.
  — Взятый напрокат у кого?
  — Откуда же мне знать?
  — Вы где-нибудь расписывались?
  — Я? Да вы просто шизик. Ребята выпили чаю, погрузили шкафчик и отбыли.
  — А куда они его повезли?
  — На склад, куда же еще?
  — А где склад?
  — В Кэнтербери.
  — Вы уверены?
  — Конечно, уверен. В Кэнтербери. Груз для Кэнтербери. Они еще пожаловались на вес. Они всегда так делают — думают, им больше накапает.
  — Они сказали, что это груз для Пима?
  — Для Кэнтербери. Я же говорил.
  — И они не называли никакого имени?
  — Лемон. Поезжайте к Лемону, заберите груз для Кэнтербери. Я — Лемон. Значит, у них было имя — Лемон.
  — А номер фургона вы не заметили?
  — Как же. Я его записал. Это у меня такое хобби — собираю номера фургонов.
  Бразерхуд выдавил из себя улыбку.
  — Может, вы хотя бы помните, какой марки был фургон? — спросил он. — Отличительные особенности или что-нибудь в этом роде.
  Это был достаточно безобидный вопрос. Сам Бразерхуд мало надеялся что-то с его помощью получить. Из тех вопросов, которые, если не задать, повисают в воздухе, а если их задаешь, — не жди дивиденда: они просто входят в багаж расследователя. Однако это был последний вопрос, который Бразерхуд задал Сиду в тот угасающий осенний вечер и, собственно, последний в его недолгих, но отчаянных поисках Пима, так как теперь его занимали уже только ответы. Однако Сид категорически отказался высказываться. Он начал было говорить, но потом передумал и с легким хлопком плотно сжал рот. Подбородок его оторвался от рук, голова приподнялась, затем постепенно приподнялось и все его маленькое тельце. Оно мучительно выпрямилось, словно заслышав звук трубы, сзывающей на последнее построение. Сгорбившись, он подпер палкой бок.
  — Я не хочу, чтобы мальчик пошел в тюрьму, — хрипловатым голосом произнес он. — Вы меня слышите? И я не стану помогать вам делать это. Его папка сидел в тюрьме. Я сидел в тюрьме. И я не хочу, чтобы мальчик там был. Это меня тревожит. Лично против вас, фараон, я ничего не имею, но катитесь-ка отсюда.
  * * *
  «Конечно, — спокойно думал Бразерхуд, окидывая взглядом стол для совещаний, за которым сидело немало народу в кабинете Браммела на шестом этаже. — Это мое последнее с вами застолье. Я выйду из этой двери шестидесятилетним сыном лесничего». Двенадцать пар рук лежали под падавшим сверху светом, словно трупы, дожидающиеся опознания. Слева томно лежали рукава шерстяного, сшитого на заказ костюма, принадлежавшего представителю министерства иностранных дел Дорни. На его золотых запонках сидели геральдические львы. Рядом с Дорни покоились девственные пальцы его начальника Браммела, чье происхождение из среднего Суррея не нуждалось в рекламе. Следом за Бо сидел Маунтджой из кабинета министров. Потом остальные. В состоянии все возрастающего отторжения Бразерхуд с трудом устанавливал связь между голосами и руками. Да, собственно, это и не имело теперь значения — сегодня это был один голос и одна мертвая рука. «Они — корпоративная организация, которую я в свое время ставил выше отдельных ее частей, — подумал он. — За свою жизнь я был свидетелем рождения реактивного самолета, и атомной бомбы, и компьютера, и распада британских институтов. Нам нечего выбрасывать на свалку, кроме самих себя». В затхлом ночном воздухе пахло тленом. Найджел читал свидетельство о смерти.
  — Они ждали у дома Ламсденов до шести часов двенадцати минут, затем позвонили в дом из телефона-автомата на дороге. Миссис Ламсден ответила, что они с горничной как раз ищут миссис Пим. Мэри вышла прогуляться в сад за домом и не вернулась. Она отсутствует больше часа. В саду никого нет. Сам Ламсден находится в резиденции. Посол как будто вызвал его.
  — Надеюсь, никто не попытается взвалить вину за случившееся на Ламсденов, — сказал Дорни.
  — Я уверен, что нет, — сказал Бо.
  — Она не оставила записки, никому ничего не сказала, — продолжал Найджел. — Днем она была озабоченной, но это естественно. Мы проверили авиарейсы и обнаружили, что она заказала билет бизнес-класса на Лондон завтрашним утренним самолетом «Бритиш эйруейз». Адрес она дала: отель «Империал», Вена.
  — Сегодняшним утренним, — поправил кто-то, и Бразерхуд заметил, как золотые часы Найджела резко дернулись к его лицу.
  — Пусть так: самолетом, вылетающим сегодня утром, — раздраженно согласился Найджел. — Когда мы связались с «Империалом», ее не оказалось в номере, а когда вторично позвонили в аэропорт, выяснилось, что ее фамилия значится на листе ожидания на последний самолет «Люфтганзы» во Франкфурт. К сожалению, мы получили эту информацию лишь после того, как самолет приземлился во Франкфурте.
  «Надула она вас, — подумал Бразерхуд с удовлетворением, граничившим с гордостью. — Хорошая девчонка и знает дело».
  — Какая жалость, что вы не узнали насчет Франкфурта в первый раз, когда ездили в аэропорт! — смело выступил кто-то с конца стола, из неверящих.
  — Конечно, жаль, — отрезал Найджел. — Но если бы вы немножко повнимательнее меня слушали, вы бы, очевидно, услышали, как я сказал, что она была на листе ожидания. Поэтому фамилия ее была внесена в список пассажиров лишь в последнюю минуту, перед самым вылетом.
  — Все равно, похоже, прохлопали, — сказал Маунтджой. — А почему не проверили список ожидания?
  «Нет, — подумал Бразерхуд. — Никто ничего не прохлопал. Прохлопать можно, только если есть приказ. Это инертность, это нормальное положение вещей. Некогда прекрасная служба стала тяжеловесным гибридом — половину в ней составляют бюрократы, а другую половину флибустьеры, использующие доводы одной стороны, чтобы сводить на нет деятельность другой».
  — Так где же она? — спросил кто-то.
  — Мы не знаем, — спокойно подытожил Найджел. — И если не запрашивать немцев, — а заодно, конечно, и американцев, — чтобы они прочесали все отели во Франкфурте, что мне кажется уж слишком, я не вижу, что еще мы можем сделать. Или могли бы. Откровенно говоря.
  — Джек? — сказал Браммел.
  Бразерхуд услышал свой голос прежних времен, раздавшийся в темноте.
  — Кто ее знает, — сказал он. — Наверное, сейчас уже сидит в Праге.
  Снова Найджел:
  — Она ведь ничего плохого, как всем известно, не сделала. Вы же понимаете, мы не можем держать ее пленницей против ее воли. Она свободная гражданка. И если ее сын захочет на будущей неделе присоединиться к ней, мы тоже мало что сможем сделать.
  Маунтджой высказал то, что раньше беспокоило их всех:
  — Я, право же, считаю, что перехваченный нами телефонный звонок из американского посольства был весьма и весьма любопытен. Эта Ледерер, кричавшая из Вены своему мужу в Лондон о том, что двое обменялись в церкви записками. Она ведь говорила о нашей церкви. И Мэри была там. Неужели мы не могли сделать из этого вывод?
  У Найджела уже готов был ответ:
  — Боюсь, очень не сразу. По вполне понятным причинам перехватчики не увидели в этом ничего драматического и передали нам перехват через двадцать четыре часа после того, как произошел телефонный разговор. Таким образом, информация, которая могла бы нас насторожить, а именно: что Мэри была замечена выходящей, по всей вероятности, из чешской конспиративной квартиры, где ранее жил этот Петц или как там его, — поступила к нам до перехвата. Едва ли можно нас винить в том, что мы поставили телегу впереди лошади, верно?
  Никто, казалось, не знал, можно винить или нельзя.
  Маунтджой сказал — пора определяться. Дорни сказал, что они, право же, должны решить, подключать полицию или нет.
  Тут Браммел сразу оживился.
  — Если мы это сделаем, можем вообще закрыться, — сказал он. — А ведь мы почти у цели.
  — Боюсь, что нет, — сказал Бразерхуд.
  — Да конечно же, мы у цели!
  — Это все догадки. Пока нужно отыскать фургон для перевозки мебели. А найти его тоже не просто. Пим мог использовать обходные пути, сделать несколько перебросок. Полиция знает, как такие штуки распутывать. У нас же нет ни малейшего шанса. Он взял себе фамилию Кэнтербери. Или мы думаем, что взял. Дело в том, что в прошлом все его рабочие имена были названиями мест — такая у него причуда. Полковник Манчестер, мистер Гулль, мистер Хэлуорт. С другой стороны, шкафчик вполне могли отвезти в Кэнтербери, значит — в Кэнтербери находится и Пим. Или же шкафчик могли отвезти в Кэнтербери, а Пима в Кэнтербери нет. Нужно найти площадь на берегу моря и дом, где живет женщина, которую он, видимо, любит. Это явно не в Шотландии и не в Уэльсе, потому что, по его словам, она живет там. Мы же не в состоянии прочесать каждый приморский городок в Соединенном Королевстве. А полиция может это сделать.
  — Он рехнулся, — сказал чей-то призрак.
  — Да, он рехнулся. Он предавал нас больше тридцати лет, а мы до сих пор не раскусили его. Наша ошибка. Так что давайте согласимся: когда надо, он ведет себя вполне здраво и ремеслом своим владеет чертовски хорошо. Разве кто-то знает его ближе, чем я?
  Дверь отворилась и вошла Кейт с охапкой папок, перечеркнутых красной полосой. Она стояла бледная и очень прямая, точно сомнамбула. Она положила перед каждым по папке.
  — Они только что поступили из Отдела связи разведки, — сказала она, обращаясь только к Бо. — Там наложили текст «Симплициссимуса» на передачи из Чехословакии. Результат положительный.
  * * *
  Лондонские улицы в семь часов утра были пусты. Одинокий полисмен пожелал Бразерхуду доброго утра. Бразерхуд был из тех, с кем полисмены здороваются. «Спасибо, — подумал он. — Вы только что улыбнулись человеку, который был другом очередного завтрашнего предателя, — человеку, который сражался с его критиками, пока дело не приобрело такой оборот, когда стало уже невозможно отбрехиваться, а потом сражался с его апологетами, когда уже нельзя было сохранять лицо. Почему я начинаю понимать его? — размышлял Бразерхуд, поражаясь собственной терпимости. — Почему душой, если не разумом, я испытываю сочувствие к человеку, который всю жизнь сводил на нет мои успехи? За все, что я заставлял его делать, он заставил меня заплатить».
  «Ты сам это на себя навлек», — сказала Белинда. Тогда почему же он все еще чувствует боль — как в тот момент, когда ему оторвало руку, он чувствовал боль в руке?
  «Он в Праге, — думал Бразерхуд. — Погоня за ним последние несколько дней была со стороны чехов дымовой завесой, чтобы мы смотрели в другую сторону, пока они перебрасывали его в безопасное место. Мэри никогда бы туда не поехала, если бы Магнуса уже не было там. Мэри никогда бы туда не поехала — и точка».
  Поехала бы? Или не поехала бы? Он не знал и не поверил бы никому, кто сказал бы, что знает. Оставить Плаш и все свое исконно английское позади? Ради Магнуса?
  Никогда она этого не сделает.
  Ради Магнуса сделает.
  Том для нее все-таки на первом месте.
  Она останется.
  Она возьмет с собой Тома.
  Мне нужна женщина.
  На углу Хаф-Мун-стрит находилось открытое всю ночь кафе, и в другое утро Бразерхуд мог бы туда заглянуть и дать усталым шлюхам позабавиться с его собакой, а он, в свою очередь, позабавился бы со шлюхами, купил бы им кофе и поболтал бы с ними, так как ему нравилось их ремесло, и их выдержка, и смесь человеческого благоразумия и глупости. Но собака его сдохла. Исчезло на время и его желание позабавиться. Он отпер свою дверь и направился к буфету, где стояла водка. Налил себе полрюмки теплой водки и выпил залпом. Затем открыл краны в ванне, включил приемник и взял его с собой в ванную. В «Новостях» сообщалось о разных бедствиях и непорядках, но ни слова о паре английских дипломатов, объявившихся в Праге. Если чехи хотят устроить громкий свист, они объявят об этом среди дня, чтобы новость попала в вечерние телепрограммы и в утренние газеты, подумал он. Он начал бриться. Зазвонил телефон. Это Найджел с сообщением, что мы его нашли: он все это время находился в своем клубе. Это дежурный офицер с сообщением, что министерство иностранных дел в Праге созывает в полдень пресс-конференцию для иностранных корреспондентов. Это Стегги хочет сказать, что любит сильных мужчин.
  Он выключил радио, прошел голышом в гостиную, схватил трубку, сказал «Да» и услышал — звяк, потом ничего. Он крепко сжал губы, как бы предупреждая себя — молчи. Он молился. Самым настоящим образом молился. «Да говори же, — взмолился он. — Скажи хоть что-то». Затем услышал: три коротких стука монетой или пилочкой для ногтей по микрофону — опознавательный сигнал Праги. Бросив взгляд вокруг в поисках чего-нибудь металлического, он увидел на письменном столе ручку и сумел схватить ее, не бросая трубки. В ответ он стукнул один раз: «Я вас слушаю». Еще два стука, потом снова три. «Будьте на месте, — сообщали ему. — У меня для вас информация». Он четыре раза стукнул пером по микрофону, услышал в ответ два стука, и звонивший повесил трубку. Бразерхуд прочесал пальцами свои коротко остриженные волосы. Перенес рюмку водки на письменный стол и сел, зарывшись лицом в ладони. «Не умирай, — молил он. — Это же работает сеть. Это Пим дает знать, что все в порядке. Не теряй головы. Я тут, если об этом твой вопрос. Я тут и жду от тебя следующего сигнала. Не звони, пока не будешь готов».
  Телефон взвизгнул вторично. Бразерхуд поднял трубку, но это был всего лишь Найджел. Описание Пима и его фото направлены во все полицейские участки страны. Фирма переводит все разговоры исключительно на оперативные телефонные линии. Бо велел отключить связь с Уайтхоллом. Знакомые из прессы уже стучатся в двери. «Почему он мне звонит? — подивился Бразерхуд. — Тоскует в одиночестве или дает мне шанс сказать, что у меня был только что странный телефонный звонок от одного агента, пользовавшегося пражским опознавательным сигналом? Странный звонок», — решил он.
  — Какой-то чудак только что звонил мне, подав чешский опознавательный сигнал, — сказал он. — Я дал знать, что слушаю его, но он так ничего и не сказал. Одному Богу известно, зачем он звонил.
  — Если что-то проявится, тут же дайте нам знать. Только по оперативной линии.
  — Вы мне это уже сказали, — сказал Бразерхуд.
  Снова ожидание. Перебрать в уме всех агентов, которые когда-либо переходили границу. «Не спеши. Продвигайся осторожно и уверенно. Не паникуй. Не беги. Не торопись. Возьми телефонный аппарат». Он услышал стук в дверь. Какой-нибудь чертов торговец. Кейт перебрала. Или этот идиот араб, который живет этажом ниже и вечно выдумывает, будто из моей ванной течет на него. Бразерхуд накинул халат, открыл дверь и увидел Мэри.
  Он быстро втянул ее в комнату и захлопнул дверь. Что нашло на него потом, он и сам не знал. Чувство облегчения или ярость, раскаяние или возмущение. Он дал ей одну пощечину, потом другую и при более благоприятных обстоятельствах тут же лег бы с ней в постель.
  — Есть такое место — аббатство Фарлей близ Эксетера, — сказала она.
  — Ну и что?
  — Магнус говорил ему, что поселит мать в доме у моря, в Девоншире.
  — Говорил кому?
  — Маку. Своему чешскому куратору. Они учились вместе в Берне. Мак считает, что Магнус собирается покончить с собой. Я вдруг поняла. Вот что лежит вместе с секретными документами в ящике для сжигания. Служебный револьвер. Верно?
  — Откуда ты узнала, что это — аббатство Фарлей?
  — Он говорил, что у него мать в Девоншире. Никакой матери у него нет. Единственное место в Девоншире, которое он знает, — это аббатство Фарлей. «Когда я был в Девоншире», — бывало, говорил он. «Поехали на отдых в Девоншир». И речь всегда шла об аббатстве Фарлей. Мы так туда и не выбрались, и он перестал об этом говорить. Рик возил его туда, когда брал из школы. Они устраивали на берегу пикник и ездили на велосипедах. Это место — предмет мечтаний Магнуса. Он там с женщиной. Я знаю, что это так.
  15
  Можешь себе представить, Том, как пело сердце молодого блестящего разведчика и любовника, когда он отмечал окончание своей двухлетней верной службы британскому флагу в далекой Австрии и стал готовиться к возвращению в гражданскую жизнь в Англию. Его расставание с Сабиной оказалось менее душераздирающим, чем он опасался, ибо по мере приближения дня разлуки она все больше замыкалась в себе, делая вид, будто по-славянски безразлично относится к его отъезду.
  — Я буду веселой, Магнус. Ваши жены-англичанки не будут кисло смотреть на меня. Я буду экономной и свободной женщиной, а не куртизанкой легкомысленного солдата.
  Никто никогда еще не называл Пима легкомысленным. Она даже ушла в отпуск до его отъезда, чтобы избежать тяжести расставания. «До чего же она мужественная», — сказал себе Пим. Его прощание с Акселем, хоть и напуганным слухами о новых чистках, было тоже как бы завершением определенного этапа.
  — Сэр Магнус, что бы со мной ни сталось, мы отлично вместе поработали, — сказал он, когда они стояли в вечернем свете напротив друг друга перед конюшней, ставшей для Пима вторым домом. — Не забывай: ты должен мне двести долларов.
  — Никогда не забуду, — сказал Пим.
  И он не спеша двинулся в долгий путь к джипу сержанта Кауфманна. Он повернулся было, чтобы помахать рукой, но Аксель уже исчез в лесу.
  Двести долларов были напоминанием об их возраставшем в последние месяцы сближении.
  — Отец снова прижимает меня насчет денег, — как-то вечером сказал Пим, когда они фотографировали книгу шифров, которую Пим позаимствовал из нижнего ящика Мембэри. — Бирманская полиция пригрозила ему арестом.
  — Так пошли их ему, — сказал Аксель, перематывая пленку в аппарате. Он сунул катушку в карман и вставил новую. — Сколько он просит?
  — Сколько бы ни просил, у меня денег нет. Я же не миллионер, а младший чин, который получает тринадцать шиллингов в день.
  Аксель не проявил больше интереса к этой теме, и они перешли к проблеме сержанта Павела. Аксель сказал, что пора изобразить новую критическую ситуацию в жизни сержанта Павела.
  — Но у него же была критическая ситуация совсем недавно, — возразил Пим. — Жена выбросила его из квартиры за пьянство, и нам пришлось помочь ему откупиться от нее, чтобы она снова его впустила.
  — Необходимо опять что-то придумать, — решительно повторил Аксель. — Вена начинает считать его услуги само собою разумеющимися, и мне не нравится тональность их вопросов.
  Пим застал Мембэри за письменным столом Послеполуденное солнце освещало сбоку его благожелательную голову — он читал книжку про рыб.
  — Боюсь, Зеленые Рукава желает получить в награду две сотни долларов наличными, — сказал Пим.
  — Но, дорогой мой, мы уже заплатили ему кучу денег в этом месяце! Зачем ему потребовались двести долларов?
  — Ему надо заплатить за аборт дочери. А доктор берет только доллары США, и дело не терпит отлагательства.
  — Но ей ведь только четырнадцать лет. Кто же переспал с ней? Этого мужика следовало бы засадить в тюрьму.
  — Да это тот русский капитан из штаба.
  — Вот свинья. Настоящая свинья.
  — К тому же Павел католик, как вы знаете, — напомнил ему Пим. — Не очень хороший католик, согласен. Но ему все это тоже нелегко.
  На другую ночь Пим передал через стол в конюшне двести долларов. Аксель перебросил их ему обратно.
  — Это для твоего отца, — сказал он. — Я тебе одалживаю.
  — Я не могу их взять. Это же из оперативных фондов.
  — Теперь уже нет. Эти деньги принадлежат сержанту Павелу. — Пим все еще не брал денег. — А сержант Павел, как твой друг, одалживает их тебе, — сказал Аксель, вырывая листок из своего блокнота. — Вот — напиши мне расписку. Распишись, и в один прекрасный день я востребую с тебя должок.
  Пим уехал с легким сердцем, уверенный в том, что Грац и все тамошние дела, как и Берн, перестанут существовать, лишь только он въедет в первый тоннель.
  * * *
  Когда Пим сдал оружие на складе разведки в Суссексе, офицер, занимающийся демобилизацией, вручил ему конверт, на котором стояло.
  «ЛИЧНО И КОНФИДЕНЦИАЛЬНО.
  Правительственная группа заморских исследований ПЯ 777, Форин-офис, Лондон, С.3.1
  Дорогой Пим!
  Общие друзья в Австрии сообщили мне Ваше имя как человека, который может быть заинтересован в дальнейшей работе. Если это так, не соблаговолите ли Вы отобедать со мной в „Клубе путешественников“ в пятницу, 19-го, в двенадцать сорок пять?
  (Подпись) сэр Элвин Лит, кавалер ордена св. Михаила и св. Георгия 3-й степени».
  В течение нескольких дней непонятная привередливость удерживала Пима от ответа. «Мне нужны новые горизонты, — говорил он себе. — Они люди хорошие, но ограниченные». И однажды утром, почувствовав в себе достаточно сил, он написал, что сожалеет, но намерен посвятить себя церкви.
  * * *
  — Всегда можно пойти в «Шелл», Магнус, — сказала мать Белинды, принимавшая близко к сердцу будущее Пима. — У Белинды есть дядя, который работает в «Шелл», верно, дорогая?
  — Он хочет заняться чем-нибудь стоящим, мама, — сказала Белинда, топнув ногой, отчего заколыхался весь стол, на котором стоял завтрак.
  — Пора бы кому-нибудь этим заняться, — произнес отец Белинды из-за своей извечной «Телеграф» и, найдя почему-то это очень смешным, расхохотался, приоткрыв беззубый рот, а Белинда в ярости выскочила в сад.
  Куда более интересным для Пима претендентом на его услуги был Кеннет Сефтон Бойд, недавно получивший наследство и предложивший Пиму открыть вместе ночной клуб. Скрыв эту информацию от Белинды, которая имела определенное мнение о ночных клубах и Сефтонах Бойдах, Пим сослался на то, что ему надо посетить свою старую школу, и отправился в семейное владение Бойдов в Шотландии, где на станции его встретила Джемайма. Она водила все тот же «лендровер», из которого зло смотрела на него, когда они были детьми. Она была необычайно хороша.
  — Как было в Австрии? — спросила она, когда они, весело подскакивая, поехали по высокогорью к чудовищному викторианскому замку.
  — Лучше некуда, — сказал Пим.
  — Ты там все время занимался боксом и играл в регби?
  — Ну, не совсем все время, — признался Пим.
  Джемайма бросила на него заинтересованный взгляд.
  Сефтоны Бойды жили без родителей. Ужин подавал слуга, смотревший на них с осуждающим видом. Потом они играли в триктрак, пока Джемайма не устала. Спальня Пима была большой, как футбольное поле, и холодной. Спал он чутко и, проснувшись, увидел в темноте красную искорку, которая, точно бабочка, летела к нему. Искорка опустилась и исчезла К нему приближалась светлая фигура. В нос ударил запах сигареты и зубной пасты, и он почувствовал, как нагое тело Джемаймы обвилось вокруг него и губы Джемаймы нашли его рот.
  — Не будешь возражать, если мы тебя «выкорчуем» в пятницу, нет? — сказал Джемайма, когда они все трое завтракали в кровати с подноса, принесенного Сефтоном Бойдом. — Дело в том, что на уик-энд к нам приезжает Марк.
  — Кто это — Марк?
  — Ну, я в общем-то вроде собираюсь за него замуж, — сказала Джемайма. — Я бы вышла за Кеннета, да только он уж больно традиционен в этих делах.
  * * *
  Отказавшись от помощи женщин, Пим написал в Британский Совет, предлагая распространять культуру среди отсталых народов. Написал он также директору пансиона Уиллоу, спрашивая, нет ли у него места учителя немецкого. «Мне остро не хватает школьной дисциплины, и меня неудержимо тянет к школе — особенно с тех пор, как отец перестал платить за меня». Он написал Мерго, заранее посылая себя в длительную отставку, хотя из осторожности и не уточнял дат. Написал католикам на Фарм-стрит, предлагая продолжить обучение, начатое в Граце. Написал в английскую школу в Женеве и в американскую школу в Гейдельберге и на Би-би-си — все в духе самоуничижения. В «Судебные инны» — корпорации барристеров, выясняя, нельзя ли поучиться законодательству. Окружив себя таким образом обилием выбора, он заполнил огромную анкету, в которой подробно изложил свою блестящую карьеру до сего дня и направил анкету в Комиссию по распределению выпускников Оксфорда в стремлении продолжить ее. Утро было солнечное, старый университетский город ослепил Пима фривольными воспоминаниями о тех днях, когда он был информатором у коммунистов. Принимавший его человек был настроен скептически, если не сказать — без интереса. Он сдвинул очки на кончик носа. Потом передвинул их вверх, на лоб, и зацепил за седеющие лохмы, став сразу похожим на женоподобного участника мотогонок. Он угостил Пима хересом и, положив руку ему на спину, подтолкнул к высокому окну, выходившему на выстроившиеся в ряд муниципальные дома.
  — Как насчет того, чтобы работать не чистоплюем, а в промышленности? — спросил он.
  — Промышленность подойдет, — сказал Пим.
  — Лишь в том случае, если любите есть со всей командой. Вы любите есть с командой?
  — Я, собственно, лишен, сэр, классового самосознания.
  — Какая прелесть. А вам нравится, когда у вас руки по локоть в масле?
  Пим сказал, что он и против масла не возражает, но тут его подвели к другому окну, выходившему на шпили и лужайку.
  — У меня есть место помощника библиотекаря в Британском музее и как бы третьего помощника клерка в Палате общин, пролетарской разновидности Палаты лордов. У меня есть всякое разное в Кении, Малайе и Судане. В Индии ничего не могу вам предложить — ее у меня отобрали. Вам нравится жить за границей или вы терпеть этого не можете?
  Пим сказал, что жить за границей — это замечательно: он ведь учился в Бернском университете. Его собеседник удивился.
  — А я считал, что вы учились в университете здесь.
  — Здесь тоже, — сказал Пим.
  — А-а. Ну-с, а опасность вам нравится?
  — Я ее просто люблю.
  — Бедный мальчик. Не употребляйте все время «просто». А будете вы безоговорочно преданны делу, если у кого-то хватит духу вас нанять?
  — Буду.
  — Будете обожать свою страну, права она или не права, да поможет вам Господь и партия тори?
  — Опять-таки буду, — рассмеялся Пим.
  — А верите ли вы в то, что человек, родившийся британцем, выиграл в большой лотерее жизни?
  — В общем, да.
  — Тогда будьте шпионом, — предложил его собеседник и, достав из ящика еще одну анкету, протянул ее Пиму. — Джек Бразерхуд шлет вам привет и спрашивает, какого черта вы не связались с ним и почему вы не хотите пообедать с его славным вербовщиком?
  Я мог бы написать тебе, Том, целые очерки о сладострастном удовольствии, доставляемом собеседованием. Из всех способов общения, которые освоил Пим и на протяжении жизни совершенствовал, собеседование стоит на первом месте. В те дни у нас не было сотрудников Форин-офиса, которых твой дядя Джек любит называть «трюкачами-велосипедистами». У нас не было никого, кто не принадлежал бы к гражданам тайного мира, осчастливленным безбрежным неведением своих привилегий. Ближе всего они столкнулись с жизнью во время войны, и мирное время они рассматривали как ее продолжение другими средствами. Однако с позиций реального мира они вели жизнь, от всего оторванную, настолько по-детски простую и осторожную, такую замкнутую по связям, что им потребовались бы эшелоны вырезок, чтобы понять то общество, которое, по их глубокому убеждению, они защищали. Пим сидел перед ними — спокойный, задумчивый, сдержанный, скромный. Пим то и дело менял выражение лица, изображая то почтение, то изумление, рвение, полнейшую искренность или же добродушную улыбку. Он изобразил приятное удивление, услышав, что его наставники очень высокого о нем мнения, и суровую гордость священнослужителя, узнав, что и в армии его тоже любят. Он скромно рассуждал или же скромно похвалялся. Он отделил наполовину верящих в него от всецело верящих и не успокоился, пока не превратил всю стаю в пожизненных платных членов клуба сторонников Пима.
  — А теперь расскажите нам про вашего отца, Пим, хорошо? — сказал мужчина с висячими усами, напоминавший, к смущению Пима, Акселя. — Мне он представляется весьма интересным типом.
  Пим печально улыбнулся, чувствуя настроение собеседника.
  — Честно говоря, я не так часто его вижу. Мы по-прежнему друзья, но я предпочитаю держаться от него подальше. Я, собственно, вынужден так поступать.
  — М-да. Ну-с, не думаю, что мы можем считать вас ответственным за грехи вашего старика, верно? — снисходительно заметил тот человек, что расспрашивал его. — Мы же ведем собеседование с вами, а не с вашим папочкой.
  Сколь много они знали о Рике и насколько им это было важно? Я по сей день могу лишь догадываться, ибо этот вопрос никогда больше не поднимался, и я уверен, что через несколько дней после того, как Пим был принят на службу, официально об этом вообще забыли. В конце-то концов, английские джентльмены не относятся друг к другу предвзято из-за родни. Для них важнее воспитание. Время от времени они наверняка читали о какой-нибудь особенно прогремевшей проделке Рика и, возможно, даже позволяли себе улыбнуться. По всей вероятности, до них доходили кое-какие слухи по торговой линии. Но я подозреваю, что Пим был для них кладом «Здоровая склонность к преступлению в родословной молодого шпиона ему не помешает. В молодости прошел суровую школу, — сказали они друг другу. — Может пригодиться».
  Последний вопрос собеседования и ответ на него Пима навсегда застряли в моей голове. Задал его человек с военной выправкой, в твиде.
  — Послушайте, юный Пим, — сказал он, склонившись к Пиму. — Вас можно назвать чешским болельщиком. Немного говорите на их языке, знаете людей. Что вы скажете про эти чистки и аресты, которые там идут? Это вас тревожит?
  — Я считаю, что чистки — это совершенно ужасно, сэр. Но их следовало ожидать, — сказал Пим, устремив взор на далекую, недосягаемую звезду.
  — Почему следовало? — спросил военный таким тоном, словно ничего никогда не следует ожидать.
  — Это прогнившая система Она основана на принципах родового строя. И выжить она может лишь с помощью угнетения.
  — Да, да. Согласен. Так что бы вы тут предприняли — именно предприняли?
  — В каком качестве, сэр?
  — В качестве одного из нас, дурачок. В качестве офицера этой службы. Болтать кто угодно может. А мы принимаем меры, действуем.
  Пиму не нужно было размышлять. И он выложил со всей искренностью:
  — Я бы стал играть по их правилам, сэр. Я бы вбил между ними клин. Распространял бы слухи, ложные обвинения, сеял бы подозрения. Я бы предоставил им пожирать друг друга.
  — Значит, вам безразлично, что полиция бросает в тюрьму невинных людей? Не слишком ли вы жестоки, а? Не слишком ли аморальны?
  — Нет, если это сокращает жизнь системы. Нет, сэр, я не жесток. Да к тому же, боюсь, не слишком я уверен в невиновности этих ваших парней.
  Под конец жизни, говорит Пруст, все, что мы делали раньше, мы делаем уже не так хорошо. Что Пим мог бы сделать лучше, я так никогда и не узнаю. Он принял предложение Фирмы. Он раскрыл свою излюбленную «Таймс» и прочел — с такой же отрешенностью — о своей помолвке с Белиндой. «Все, я собой распорядился, — подумал он. — Половину меня получает Фирма, другую половину — Белинда, больше мне уже ничего не нужно».
  * * *
  Теперь, Том, в поле твоего зрения — первая пышная свадьба Пима. Она происходит в значительной мере без его участия, в последние месяцы его подготовки, в перерыве между беззвучным убийством и трехдневным семинаром под названием «Знай своего противника», который вел энергичный молодой преподаватель из лондонской Школы экономики. Представь себе, какое удовольствие получал Пим от этой мало подходящей подготовки к переходу в супружескую жизнь. Как он веселился. Как все нереально разворачивалось. Он охотился за призраком Бьюкена по болотам Аргилла. Он бездельничал в надувных лодках, совершал ночные высадки на песчаные пляжи, где в штабе побежденного врага его ждал горячий шоколад. Он прыгал с самолетов, макал перо в тайные чернила, учился азбуке Морзе и посылал радиосигналы в бодрящий воздух Шотландии. Он следил за тем, как самолет «москит» пролетал в темноте в сотне футов над его головой и сбрасывал ящик с камнями вместо настоящих припасов. Он играл в тайные игры — в лису и гусей — на улицах Эдинбурга, фотографировал ничего не подозревающих граждан, стрелял настоящими пулями по движущимся мишеням в моделях гостиных и погружал свой кинжал в качающийся мешок с песком — и все ради Англии и короля Гарри. В промежутках бездействия его посылали в благопристойный Бат совершенствоваться в чешском у ног древней старушки по имени фрау Коль, которая живет в доме полумесяцем среди оскудевшей пышности. За чаем и поджаренными сдобными булочками фрау Коль показывает ему альбомы с фотографиями детства, проведенного в Карлсбаде, ныне Карловых Варах.
  — Но вы же хорошо знаете Карловы Вары, мистер Сандерстед! — восклицает она, когда Пим проявляет свои познания. — Вы там бывали, да?
  — Нет, — говорит Пим, — но у меня есть друг, который там бывал.
  Затем назад, в базовый лагерь в Шотландии, где ему предстояло снова тянуть красную нить жестокости, вплетенную во все новое, чему его учат. Это жестокость не только телесная. Это осквернение правды, дружбы, а если понадобится, то и чести в интересах Матери Англии. Мы — те, кто занимается грязным делом, чтобы более чистые души могли спокойно спать по ночам. Пим, конечно, слышал все эти доводы прежде от «архангелов», но сейчас он должен выслушивать их снова от своих новых хозяев, которые совершают паломничества из Лондона, чтобы предостеречь нечесаных юнцов против коварных чужестранцев, с которыми им со временем придется общаться. Помните, как вы приезжали к нам, Джек? Это был настоящий праздник: незадолго до Рождества — приезжает сам великий Бразерхуд. С балок у нас свисал серпантин. Вы сидели за директорским столом в отличной столовой, а мы, молодежь, тянули шею, чтобы хоть краешком глаза увидеть знаменитостей, прославившихся в «игре». После ужина мы стояли перед вами полукругом, сжимая в руках рюмки с дармовым портвейном, а вы рассказывали нам истории невероятной храбрости, пока мы не хлопались в постель, мечтая стать такими, как вы, хотя — увы! — не могли мы возродить вашу чудесную войну, а ведь именно к этому нас и готовили. Помните, как утром, прежде чем уехать, вы вызвали Пима, который в этот момент брился, и поздравили его с отличными результатами, которых он добился в ходе подготовки?
  — И на девушке ты женишься славной, — сказали вы.
  — О, разве вы ее знаете, сэр? — спросил Пим.
  — Просто получил хорошие отзывы, — снисходительно заметили вы.
  И отбыли, уверенные, что бросили в глаза Пиму еще немного звездной пыли. Но вы не учли того, что похвала ваша может вызвать обратную реакцию у Пима. Его раздосадовало то, что предстоящий брак уже получил одобрение Фирмы, еще не имея одобрения его самого.
  — Так чем же ты все-таки зарабатываешь на жизнь, старина? Что-то я не совсем понимаю, — не впервые спросил его отец Белинды, прервав обсуждение списка гостей на свадьбу.
  — Работаю в финансируемой правительством языковой лаборатории, сэр, — сказал Пим, следуя данным Фирмой указаниям о секретности. — Мы занимаемся обменами ученых из разных стран и организуем для них курсы.
  — Мне кажется это больше похожим на Секретную службу, — сказал отец Белинды с этим своим хриплым смешком, как бы указывавшим на то, что он обо всем знает.
  Будущей же своей супруге Пим рассказал все, что было ему известно про свою работу и даже больше. Он показал, как может одним ударом сломать ей трахею и без труда выдавить глаза двумя пальцами. И как он может раздробить кости на чьей-то ноге, если кто-то полезет к ней под столом Он рассказал ей все, благодаря чему стал тайным героем Англии, в одиночку наводящим порядок в мире.
  — Так сколько же людей ты убил? — мрачно спросила его Белинда, сбрасывая со счетов тех, кого он покалечил.
  — Этого мне не разрешено говорить, — сказал Пим и, стиснув челюсти, устремил взор на расстилавшиеся перед ним пустынные дали службы.
  — Ну, так не говори, — сказала Белинда. — И ничего не говори папе, а то он все маме расскажет.
  «Дорогая Джемайма, — писал Пим, воспользовавшись представившейся возможностью за неделю до великого дня. — Так странно, что я женюсь, а ты через месяц выходишь замуж. Я все думаю, правильно ли мы поступаем. Мне осатанела нудная работа, которой я занимаюсь, и я думаю поменять ее. Люблю тебя.
  Магнус».
  Пим с нетерпением ждал почты и вглядывался в болота вокруг тренировочного лагеря, не появится ли на горизонте ее «лендровер», возвещая, что она примчалась спасать его. Но ничто не появилось, и он остался накануне свадьбы один на один с собой — он шагал по ночным улицам Лондона и представлял себе Карловы Вары.
  * * *
  И каким же он был мужем, Том! Какой был отпразднован союз! Священники величайшего смирения, большая церковь, славящаяся постоянством своей паствы и преуспеянием в прошлом, скромный прием в похожем на склеп отеле «Бейсуотер», и там, в центре толпы, сам Прекрасный Принц, блестяще поддерживающий беседу с коронованными особами предместий. Пим не забыл ни одного имени, много и подробно распространялся о финансируемых правительством языковых лабораториях, посылал Белинде долгие нежные взгляды. Все это продолжалось, по крайней мере, до тех пор, пока кто-то не выключил звука, в том числе и Пима, и его слушатели таинственно не отвернулись от него в поисках причины, нарушившей течение беседы. Невидимые руки вдруг распахнули дотоле запертые двери в конце комнаты. И Пим тотчас понял — по ощущению в пальцах ног, по выбранному моменту и по наступившей паузе, а также по тому, как раздвинулась толпа, освобождая место, — что кто-то взмахнул волшебной палочкой. Вошли двое официантов, неся со всею грацией хорошо подмазанных слуг подносы с откупоренным шампанским и блюда с копченой лососиной, хотя мать Белинды не заказывала копченой лососины и не велела подавать шампанское, пока не будет произнесен тост за невесту и жениха. После этого повторилось то, что происходило в Галуорте во время выборов: сначала появился мистер Маспоул, за ним — тощий человек со шрамом от пореза бритвой, они встали по обе стороны двери, и между ними в комнату влетел Рик в костюме, какие надевают на Эскотские бега, — слегка прогнулся назад и, широко распахнув объятия, улыбнулся всем сразу.
  — Привет, сынок! Ты что же, не узнаешь своего старого друга? Угощение за мой счет, ребята! А где же невеста? Клянусь Иовом, сынок, она — красотка! Подойдите сюда, душенька! Поцелуйте же своего старика тестя! Клянусь Богом, она в теле, сынок! Где ты прятал ее все эти годы?
  Взяв врачующуюся пару под руки, Рик вывел жениха и невесту во двор перед отелем, где, загораживая всем дорогу, стоял новенький «ягуар» традиционного для либералов желтого цвета, с белыми лентами, привязанными к капоту, и букетом высоченных гардений из «Хэрродс» на месте для пассажира, а за рулем сидел мистер Кадлав с гвоздикой в петлице своего темно-красного костюма.
  — Ты уже видел такие, сынок? Знаешь, что это за марка? Это подарок вам обоим от твоего старика, и никто никогда его у вас не отберет, пока я жив. Кадди отвезет вас куда хотите и оставит вам машину, верно, Кадди?
  — Желаю вам обоим большой удачи на выбранном вами пути, сэр, — сказал мистер Кадлав со слезой в преданных глазах.
  Я помню, что длинная речь Рика была прекрасна и скромна, лишена какой-либо гиперболы и не выходила за рамки темы, а именно: что, когда двое молодых людей любят друг друга, мы, старики, отжившие свое, должны отступить в сторонку.
  Больше Пим машины не видел, да и Рика увидел не скоро, ибо, когда они снова вышли на улицу, ни мистера Кадлава, ни желтого «ягуара» и в помине не было, зато двое явных полицейских в штатском тихо беседовали с управляющим отеля. Но должен сказать тебе, Том, это был лучший из наших свадебных подарков, кроме, пожалуй, букета красных маков, который сунул Пиму в руки безо всякой карточки и объяснений человек в польском на вид плаще от Бэрберри, когда Пим и Белинда двинулись в лучах заката на неделю в Истборн.
  * * *
  — Отправить его на оперативную деятельность, пока он еще не подмочен, — сказали в отделе кадров, где о людях, сидящих напротив, через стол, говорят так, точно их и в помине нет.
  Пима натаскали. Пим все усвоил. Пим вооружен и готов, и остается только один вопрос. Какой он наденет плащ? Какая маска прикроет его невидимую зрелость? В целой серии безрезультатных собеседований, напоминавших те, что он прошел в оксфордском Совете по распределению студентов, отдел кадров раскрывает кучу возможностей. Пим может стать свободным писателем. Но может ли он писать и согласится ли Флит-стрит взять его? С обезоруживающей открытостью Пим проходит по кабинетам большинства наших крупных газет, где редакторы делают глупый вид, будто понятия не имеют, откуда он явился или почему, хотя отныне навсегда запомнят его как сотрудника Фирмы, а он — их. Он уже чуть не стал звездой в «Телеграф», когда некоему гению на Пятом этаже пришел в голову план получше:
  — Послушайте, а почему бы вам снова не пойти к коммунистам, использовать ваши старые связи, получить пропуск в международное сообщество левых сил? Вам ведь всегда хотелось бросить камень в этот пруд.
  — Звучит заманчиво, — говорит Пим, и перед его мысленным взором возникает картина, как он до конца жизни продает «Марксизм тудей».
  Более амбициозный план — посадить его в парламент, где он приглядывал бы за попутчиками-парламентариями.
  — Отдаете ли вы предпочтение какой-то партии или же вы неразборчивы? — спрашивает представитель отдела кадров, по-прежнему в твиде после уик-энда, проведенного в Уилтшире.
  — Если вам безразлично, то я предпочел бы, чтоб это были не либералы, — говорит Пим.
  Но в политике ничто не длится долго, и неделю спустя Пима направляют в один из частных банков, чьи директора целый день шныряют по кабинетам штаб-квартиры Фирмы, стеная по поводу русского золота и необходимости защищать наши торговые пути от большевиков. В дирекции финансовые боссы наперебой угощают Пима обедами, считая, что он может открыть для них нужную дверь.
  — Знал я одного Пима, — говорит один из них за второй или третьей рюмкой коньяку. — Роскошную имел контору где-то на Маунт-стрит. Лучшего знатока своего дела я не встречал.
  — А чем он занимался, сэр? — вежливо осведомился Пим.
  — Жульничеством, — говорит хозяин с хриплым смешком. — Не родственник?
  — Очевидно, это мой продувной троюродный дядюшка, — говорит Пим, тоже рассмеявшись, и спешит укрыться под крылышком Фирмы.
  И танцы продолжаются — сколь серьезно обстоит дело, я так и не узнаю, ибо Пим еще не приобщен к обсуждениям за сценой, хотя ему и дозволено заглядывать в некоторые ящики и запертые стальные шкафы. Потом в отношении к нему вдруг происходит перемена.
  — Послушайте, — говорят ему в отделе кадров, пытаясь скрыть раздражение. — Какого черта вы не напомнили нам, что говорите по-чешски?
  * * *
  Меньше чем через месяц Пим уже работает в электротехнической компании в Глостере в качестве консультанта по управлению — опыт не требуется. Директор-распорядитель, к своему вечному сожалению, учился вместе с руководителем Фирмы, ныне сидящим на троне, и совершил ошибку, взяв несколько дорогостоящих правительственных контрактов, когда они были ему очень нужны. Пима сажают в Отдел экспорта и поручают открыть восточноевропейский рынок. Первое его поручение оказывается последним.
  — А, собственно, почему бы вам не проехаться по Чехословакии и не прощупать рынок? — нерешительно говорит Пиму его фактический хозяин. И тихо добавляет: — И пожалуйста, помните: чем бы вы ни занимались еще, к нам это не имеет никакого отношения, понятно?
  — Быстро туда и обратно, — весело говорит Пиму куратор на конспиративной квартире в Кэмберуэлле, где натаскивают еще неоперившихся агентов до того, как они сточат свои молочные зубы. И он вручает Пиму портативную пишущую машинку со скрытыми пустотами в корпусе.
  — Я знаю, это звучит глупо, — говорит Пим, — но я, собственно, не умею печатать.
  — Все немного умеют печатать, — говорит Пиму куратор. — Попрактикуйтесь во время уик-энда.
  Пим летит в Вену. Воспоминания, воспоминания. Пим нанимает машину. Пим пересекает границу без малейших трудностей, предполагая увидеть на той стороне ожидающего его Акселя.
  * * *
  Пейзаж совсем австрийский, красивый. Множество сараев возле множества озер. В Пльзене Пим делает обход унылой фабрики в сопровождении людей с квадратными лицами. Вечер он провел в безопасном укрытии своего отеля под присмотром двух полицейских в штатском, которые сидели за одной-единственной чашечкой кофе, пока он не отбыл ко сну. Дальше он поехал на север. По дороге в Усти он увидел военные грузовики и запомнил обозначения частей, к которым они приписаны. К востоку от Усти находился завод, где, по предположениям Фирмы, производят контейнеры для изотопов. Пиму неясно было, что такое изотоп и в чем он должен храниться, но он зарисовал основные здания завода и спрятал рисунок в пишущую машинку. На другой день он продолжил путь в Прагу и в условленный час уже сидел в знаменитой церкви, одно из окон которой смотрит на старый дом, где жил Кафка. Туристы и священники с сосредоточенными лицами бродили вокруг.
  «Итак, К. медленно двинулся вперед, — прочел Пим, сев в южном приделе, в третьем ряду от алтаря. — К. чувствовал себя заброшенным и одиноким, шагая меж пустых рядов под непонятно почему устремленным на него пристальным взглядом священника».
  Пим вдруг почувствовал потребность в успокоении и, опустившись на колени, стал молиться. Хрипя и отдуваясь, по проходу прошаркал крупный мужчина и сел. Пим ощутил запах чеснока и подумал о сержанте Павеле. В щелку между пальцами он увидел опознавательные знаки: пятнышко белой краски на ногте левой руки, голубая полоска на левом манжете, копна черных нечесаных волос, черное пальто. «Мой контакт — художник, — понял он. — Почему я раньше об этом не подумал?» Но Пим не сел, не вытащил пакетика из кармана, готовясь положить его между ними на скамью. Он продолжал стоять на коленях и вскоре услышал звук четких шагов, направляющихся к нему по проходу. Шаги остановились. Мужской голос произнес по-чешски: «Пройдемте с нами, пожалуйста». Обреченно вздохнув, сосед Пима тяжело поднялся на ноги и последовал за ними из церкви.
  — Чистейшее совпадение, — заверил Пима, явно забавляясь ситуацией, куратор, когда Пим вернулся к нему. — Он с нами уже имел дело. Его взяли для очередного допроса. Они таскают его каждые полтора месяца. Им и в голову не придет, что он забирает материалы из тайника. Тем более что он работает с человеком вашего возраста.
  — А вы не думаете, что он… ну, в общем, рассказал им все? — сказал Пим.
  — Старина Кирилл? Раскрыл вас? Да вы шутите. Не беспокойтесь. Через две-три недели мы дадим вам новое поручение.
  * * *
  Рик не был доволен, узнав о вкладе Пима в кампанию по расширению британского экспорта, о чем и сказал ему в один из своих тайных приездов из Ирландии, где он намеревался провести зиму, пока не прояснятся некоторые недоразумения со Скотлэнд-Ярдом.
  — Работаешь коммивояжером — это мой-то родной сын? — воскликнул он, перепугав сидевших за соседними столиками. — Продаешь электробритвы кучке иностранных коммунистов? Да, мы этим занимались, сынок. Теперь кончено. Зачем я платил за твое обучение? Где твой патриотизм?
  — Это не электробритвы, отец. Я продаю генераторы переменного тока, осцилляторы и свечи зажигания. Не долить тебе?
  Неприязнь к Рику была новым, пьянящим чувством для Пима. Он проявлял ее осторожно, но с возрастающим возбуждением. Если они ели вместе, он настаивал на том, чтобы самому заплатить, желая насладиться неодобрением Рика: зачем его родному сыну расплачиваться звонкой монетой, когда достаточно было бы просто поставить под счетом подпись.
  — Ты, случайно, не связался там с каким-нибудь рэкетом? — спросил Рик. — Двери допустимого, знаешь ли, сынок, открыты лишь на небольшую щелку. Даже для тебя. Что ты затеял? Расскажи нам.
  Он вдруг так сдавил плечо Пима, что, казалось, вот-вот сломает. Пим решил обратить все в шутку.
  — Эй, отец, ведь больно, — сказал он, широко улыбаясь. Он чувствовал, как ноготь большого пальца Рика впился ему в артерию. — Не мог бы ты прекратить это, отец? Право же, это неприятно.
  Рик же был всецело поглощен устройством очередного спектакля: он поджал губы и покачал головой. И сказал — это же безобразие, чтобы с отцом, который все отдал ради своего родного сына, обращались как с «нищей нянькой». Он хотел было сказать — «с парией», но толком не усвоил значения этого слова. Уперев локоть в стол, Пим расслабил всю руку и стал состязаться с Риком в силе — положил руку Рика в одну сторону, потом в другую. Потом резко напряг мышцы и — в точности как его учили — прижал ладонь Рика к краю стола, так что подскочили стаканы, а ножи и вилки заплясали и слетели со стола Выдернув из его пальцев ушибленную руку, Рик повернулся и с улыбкой человека, смирившегося со своей судьбой, посмотрел на своих «подданных», пировавших вокруг. Затем здоровой рукой слегка звякнул по рюмке с «Драмбуйи», показывая, чтобы ему долили. Таким манером в свое время он давал понять, расшнуровывая ботинки, чтобы ему принесли из спальни шлепанцы. Или же, перевернувшись на спину после затянувшегося банкета и расставив колени, возвещал о жажде плотских радостей.
  * * *
  Однако ничто подолгу не владеет Пимом, и вскоре его непонятная нервозность сменяется странным спокойствием. Он продолжает выполнять тайные задания. Притихшая, плохо освещенная страна, которая поначалу показалась ему такой угрожающей, становится тайным чревом, где он может укрыться, а не местом, где испытываешь один только страх. Стоит ему пересечь границу — и рушатся стены его английских тюрем: нет Белинды, нет Рика и чуть ли и Фирмы нет. «Я — разъездной чиновник компании по производству электроники. Я — сэр Магнус, свободно блуждающий по свету». В одинокие вечера в малонаселенных провинциальных городках, где сначала достаточно было залаять собаке, чтобы Пим, весь покрывшись потом, кидался к окну, он чувствует себя вполне защищенным. Атмосфера всеобщего порабощения, нависшая над всей страной, таинственно обволакивает его. Даже в тюремных стенах частной школы у него не было такого чувства безопасности. Во время поездок в машине или на поезде по речным долинам и горам, увенчанным богемскими замками, он преисполняется такого душевного удовлетворения, что даже коровы мнятся ему друзьями. «Осяду-ка я здесь, — решает он. — Вот он, мой настоящий дом. До чего же я был глуп, считая, что Аксель может поменять это на что-то другое!» Он начинает получать удовольствие от сухих бесед с чиновниками. Сердце у него радостно подпрыгивает, когда он вызывает улыбку на их лицах. Он гордится тем, как постепенно заполняется его книга заказов, чувствует отеческую ответственность перед своими поработителями. Даже отклонения в оперативную деятельность, когда он не отсекает это от своего сознания, можно упрятать под обширный зонт его широкого отношения к жизни. «Я — игрок на середине поля, — говорит он себе, пользуясь фразой, однажды сказанной Акселем, а сам тем временем вынимает из стены незакрепленный камень, вытаскивает оттуда пакет и закладывает другой. — Я помогаю раненой стране».
  Однако, хотя Пим и настроил себя заранее на встречу с Акселем, он совершит еще шесть поездок в страну, прежде чем ему удастся вытащить Акселя из глубокой тени его опасного существования.
  * * *
  — Мистер Кэнтербери! С вами все в порядке, мистер Кэнтербери? Отвечайте же!
  — Конечно, все в порядке, мисс Ди. Со мной всегда все в порядке. А в чем дело?
  Пим распахнул дверь. Мисс Даббер стояла в темноте; волосы ее были в папильотках. Она держала Тоби.
  — Вы так топаете, мистер Кэнтербери. Вы скрипите зубами. А час тому назад вы напевали. Мы встревожились, уж не заболели ли вы.
  — Кто это мы? — резко спросил Пим.
  — Мы с Тоби, глупый вы человек. Вы что, думаете, у меня есть любовник?
  Пим закрыл перед ее носом дверь и быстро подошел к окну. На улице стоял один пикап, по всей вероятности, зеленый. Одна машина — белая или серая. Девонширский регистрационный номер. Ранний разносчик молока — такого он раньше не видел. Пим вернулся к двери, приложил к ней ухо и напряженно прислушался. Скрип. Шаги в мягких туфлях. Он дернул на себя дверь. Мисс Даббер удалялась по коридору.
  — Мисс Ди!
  — Да, мистер Кэнтербери?
  — Никто не расспрашивал про меня?
  — С чего это станут расспрашивать, мистер Кэнтербери?
  — Не знаю. Люди иногда этим занимаются. Так расспрашивали?
  — Пора бы вам ложиться спать, мистер Кэнтербери. Пусть страна немало в вас нуждается, но она может денек и подождать.
  * * *
  Городок Страконице славился не столько своим культурным наследием, сколько производством мотоциклов. Пим отправился туда, заложив, что требовалось, в тайник в Писеке, что в девятнадцати километрах к северо-востоку, а по правилам Фирмы он не должен оставаться в городе, где находится тайник, в котором что-то лежит. Итак, он отправился в Страконице с ощущением пустоты и усталости, что всегда чувствовал, выполнив задание Фирмы. Он снял номер в старинном отеле с великолепной лестницей и пошел бродить по городу, стараясь увлечься созерцанием старинных мясных лавок на южной стороне площади и церковью эпохи Возрождения, которая, судя по путеводителю, была позже перестроена в стиле барокко, а также церковью святого Венчеслава, первоначально готической и видоизмененной в девятнадцатом веке. Покончив с обозрением достопримечательностей и чувствуя себя еще более вялым от длительного пребывания на жаре, он направился в свой номер, раздумывая, как было бы приятно, если б эта лестница вела в квартиру Сабины в Граце, которую он посещал в те дни, когда был молодым двойным агентом без гроша в кармане и безо всяких забот на свете.
  Он вставил ключ в замок, но дверь оказалась не запертой. Он не слишком удивился, ибо это был еще тот предвечерний час, когда прислуга разбирает постели, а тайная полиция в последний раз проводит осмотр. Пим ступил в комнату и обнаружил в полосе солнечного света, косо падавшего из окна, фигуру Акселя, который сидел, как сидят старики в ожидании, откинув голову на спинку стула и чуть сдвинув ее вбок, чтобы видеть сквозь свет и тени, кто входит в номер.
  Аксель был бледен, словно только что вышел из тюрьмы. По сохранившимся у Пима воспоминаниям, Акселю уже некуда было худеть. Но, видимо, тюремщики очень постарались. Они соскребли плоть с его лица, его запястий, пальцев и лодыжек. Они высосали последнюю кровь из его щек. Они поживились и за счет одного из его зубов — правда, Пим не сразу это обнаружил, ибо губы Акселя были плотно сжаты и к ним в знак предупреждения был приставлен похожий на прутик палец, тогда как другой был нацелен на стену номера Пима, давая понять, что там есть микрофоны. Правое веко у него было разбито и свисало над глазом наподобие шляпы, надетой набекрень, что лишь усиливало его сходство с пиратом. Невзирая на все это, на плечи его было наброшено, наподобие мушкетерского плаща, пальто; на ногах была великолепная пара где-то раздобытых ботинок, словно вытесанных из дерева, с подошвами, напоминавшими подножку старинного автомобиля.
  — Магнус Ричард Пим? — вопросил он с театральной грубоватостью.
  — Да? — сказал Пим после нескольких тщетных попыток заговорить.
  — Вы обвиняетесь в шпионаже, провоцировании людей, в подстрекательстве к измене и убийству. А также в саботаже в интересах империалистической державы.
  Сидя все так же сгорбившись, Аксель с силой ударил рука об руку, произведя громкий хлопок, эхом отозвавшийся в большой спальне и, несомненно, запечатленный микрофонами. После этого он испустил хриплый вздох, как человек, которому нанесли сильный удар под ложечку. Сунув руку в карман пиджака, он выудил оттуда небольшой автоматический пистолет и, снова приложив палец к губам, помахал им в воздухе, чтобы Пим мог как следует его рассмотреть.
  — Лицом к стене! — рявкнул он, с трудом поднимаясь на ноги. — Руки на голову, ты, фашистская свинья! Марш!
  Мягко положив руку на плечо Пима, он направил его к двери. Пим вышел первым в темный коридор. Двое крепышей в шляпах не обратили на него внимания.
  — Обыщите его номер! — велел им Аксель. — Найдите все, что можно, но ничего не забирайте с собой! Обратите внимание на пишущую машинку, его ботинки и подкладку чемодана. Не уходите из его номера, пока не получите приказа от меня лично. Спускайся по лестнице медленно, — сказал он Пиму, подталкивая его в спину пистолетом.
  — Это произвол, — промямлил Пим. — Я требую немедленной встречи с британским консулом.
  За стойкой портье сидела женщина и вязала, точно старуха у гильотины. Аксель провел Пима мимо нее к ожидавшей у входа машине. Желтая кошка уселась под ней. Дернув на себя дверцу со стороны пассажира, Аксель кивком велел Пиму сесть туда и, прогнав кошку в сточную канаву, залез следом за Пимом в машину и включил мотор.
  — Если ты будешь безоговорочно с нами сотрудничать, ничего с тобой не сделают, — объявил Аксель официальным тоном, указывая на грубо проверченные дырки в приборной доске. — Если же попытаешься бежать, тебя пристрелят.
  — Это нелепая и скандальная история, — пробормотал Пим. — Мое правительство будет настаивать на наказании виновных.
  Но в голосе его опять-таки не было той уверенности, какая звучала в нем в уютной хижине-бараке в Аргилле, где он и его коллеги практиковались в сопротивлении при допросе.
  — За тобой следили с того момента, как ты сюда прибыл, — громко произнес Аксель. — За всеми твоими передвижениями и контактами наблюдали защитники народа. У тебя нет альтернативы: ты должен немедленно сознаться во всех своих преступлениях.
  — Свободный мир расценит эту бессмысленную акцию как последнее доказательство жестокости существующего в Чехословакии режима, — заявил Пим с возрастающим нажимом.
  Аксель одобрительно кивнул.
  Улицы были пусты, старые дома — тоже. Они въехали в некогда богатый пригород, застроенный патрицианскими виллами. Зеленые изгороди скрывали окна нижних этажей. Чугунные ворота, в которые мог бы въехать дилижанс, заросли плющом и были обвиты колючей проволокой.
  — Выходи, — приказал Аксель.
  Вечер был прекрасен. Полная луна заливала все белым, неземным светом. Глядя, как Аксель запирает машину, Пим чувствовал запах сена, слышал стрекотанье насекомых. Аксель повел его по узкой дорожке между двух садов, пока справа в тисовой изгороди не появилось просвета. Схватив Пима за руку, Аксель провел его сквозь изгородь. Позади них в небо вздымался замок с несколькими башенками. Впереди, почти невидимая из-за разросшихся роз, стояла оранжерея. Аксель принялся открывать дверь, но она не поддавалась.
  — Выбейте мне ее, сэр Магнус, — сказал он. — Это же Чехословакия.
  Пим саданул ногой по панели. Дверь поддалась, они вошли внутрь. На покрытом ржавыми пятнами столе стояла знакомая водка и поднос с хлебом и корнишонами.
  — Вы очень опасный друг, сэр Магнус, — посетовал Аксель, вытянув тонкие ноги и разглядывая свои отличные сапоги. — Ну почему, ради всего святого, ты не мог взять себе другое имя? Иногда я думаю, что ты появился на свет специально, чтобы быть моим черным ангелом.
  — Мне было сказано, что лучше быть самим собой, — довольно глупо ответил Пим, пока Аксель откручивал колпачок с бутылки водки. — Они это называют естественным прикрытием.
  После этого Аксель долгое время молчал. Казалось, он не в состоянии был вспомнить то, что хотел сказать. Пим не решился прервать раздумья своего тюремщика. Они сидели плечом к плечу, вытянув параллельно ноги, точно отошедшая на покой пара на берегу моря. Внизу, под ними, к лесу убегали квадраты кукурузных полей. В нижней части сада возвышалась гора разбитых машин — такого количества Пим никогда не видел на чехословацких дорогах. В лунном свете живописно кружили летучие мыши.
  — Ты знаешь, это ведь был дом моей тетушки, — наконец произнес Аксель.
  — Нет, я, собственно, этого не знал, — сказал Пим.
  — Ну так вот — был. Моя тетушка была женщина с головой. Она однажды рассказала мне, как сообщила своему отцу о том, что собирается замуж за моего дядюшку. «Но почему ты хочешь выйти за него? — спросил ее отец. — У него же нет денег. И он такой маленький, и ты такая маленькая. У вас и дети будут маленькие. Он вроде тех энциклопедий, которые ты заставляешь меня покупать тебе каждый год. Выглядят они красиво, а раскроешь да заглянешь внутрь, в другой раз смотреть уже не захочется» Он оказался не прав. Дети у них были рослые, и тетушка была счастлива. — И почти без паузы продолжал: — Они хотят, чтобы я шантажировал тебя, сэр Магнус. Это единственная добрая весть, которую я могу тебе сообщить.
  — Кто — они? — спросил Пим.
  — Аристократы, на которых я работаю. Они считают, я должен показать тебе фотографии — как мы вдвоем выходим из конюшни в Австрии, а также проиграть тебе записи наших разговоров. Они говорят, я должен помахать перед твоим лицом этой твоей распиской на двести долларов, которые мы выудили из Мембэри для твоего отца.
  — И что же ты им ответил? — спросил Пим.
  — Я сказал, что так и поступлю. Эти ребята, они ведь не читают Томаса Манна. Они крайне примитивны. Это примитивная страна, как ты, несомненно, заметил во время своих поездок.
  — Ничего подобного я не заметил, — сказал Пим. — Я люблю эту страну.
  Аксель отхлебнул водки и уставился на горы.
  — И ваше присутствие здесь, ребята, не улучшает положения. Ваша мерзкая маленькая служба серьезно вмешивается в дела нашей страны. Кто вы такие? Своего рода американские лакеи? Чем вы занимаетесь — подлавливаете наших чиновников, сеете подозрения и совращаете нашу интеллигенцию? Зачем вам надо, чтобы людей избивали без надобности, тогда как достаточно было бы подержать их пару лет в тюрьме? Неужели вас не учат реально смотреть на жизнь? Неужели, сэр Магнус, у тебя совсем нет чувства реальности?
  — Я понятия не имел, что Фирма занимается такими делами, — сказал Пим.
  — Какими делами?
  — Вмешивается. Подводит людей под пытки. Это, наверно, какой-то другой отдел. Наш отдел — что-то вроде почтового отделения, обслуживающего мелких агентов.
  Аксель вздохнул.
  — Возможно, они этого и не делают. Возможно, мне внушила это наша пропаганда, которая совсем стала глупой. Возможно, я несправедливо обвиняю тебя. На здоровье!
  — На здоровье, — сказал Пим.
  — Что же они все-таки найдут в твоем номере? — спросил Аксель, раскурив сигару и несколько раз затянувшись ею.
  — Да, в общем, все, я полагаю.
  — Что — все?
  — Чернила для тайнописи. Пленки.
  — Пленки от ваших агентов?
  — Да.
  — Проявленные?
  — Полагаю, что нет.
  — Из тайника в Писеке?
  — Да.
  — Тогда я не утруждал бы себя проявлением Это дешевая ерунда. Деньги?
  — Да, немного.
  — Сколько?
  — Пять тысяч долларов.
  — Шифровальные книги?
  — Пара.
  — Ничего такого, что я упустил? Никакой атомной бомбы?
  — Есть скрытая камера.
  — Это коробка с тальком?
  — Если содрать бумагу с крышки, обнаружатся линзы.
  — Что-нибудь еще?
  — Карта с маршрутом ухода, отпечатанная на шелку. На одном из моих галстуков.
  Аксель снова затянулся сигарой — мыслью он, казалось, был далеко. Внезапно он с силой ударил кулаком по чугунному столику.
  — Мы должны выбраться из этой ситуации, сэр Магнус! — со злостью воскликнул он. — Должны выбраться. Мы должны подняться по лестнице в нашем мире. Мы должны помогать друг другу, пока сами не станем аристократами, и тогда дадим мерзавцам коленом под зад. — Он уставился в сгущавшуюся темноту. — Ты так мне все осложняешь, ты это знаешь? Сидя в тюрьме, я плохо о тебе думал. Очень, очень трудно быть твоим другом.
  — Не понимаю почему.
  — Ого! Он не понимает почему! Он не понимает, что, когда доблестный сэр Магнус Пим обратился за деловой визой, даже бедные чехи, заглянув в свою картотеку, обнаружили, что джентльмен под этим именем шпионил для фашистских империалистов и милитаристов в Австрии и что некий бродячий пес по имени Аксель был в сговоре с ним. — Сейчас в злости он напомнил Пиму те дни, когда болел в Берне. В голосе его появились такие же неприятные интонации. — Неужели ты до такой степени не имеешь понятия о порядках в стране, за которой ты шпионишь, и не понимаешь, что значит сейчас для меня находиться даже на одном континенте с таким человеком, как ты, не говоря уже о том, что я ведь помогал тебе вести шпионскую игру? Да неужели ты не знаешь, что в этом мире шептунов и наговорщиков я могу в буквальном смысле слова умереть из-за тебя? Ты же читал Джорджа Оруэлла, верно? Эти люди могут переделать вчерашнюю погоду!
  — Я знаю, — сказал Пим.
  — А знаешь ли ты также, что я на всю жизнь помечен, как и все те несчастные агенты и информаторы, которых вы засыпаете деньгами и инструкциями? Знаешь ли ты, что прямиком отправляешь их на виселицу? Эти мои аристократы, если мне не удастся заставить их ко мне прислушаться и если мы не сможем иным путем удовлетворить их аппетиты, намереваются арестовать тебя и выставить перед мировой прессой вместе с твоими глупыми агентами и пособниками. Они замышляют устроить еще один показательный суд, повесить несколько человек. И если они пойдут по этому пути, то лишь по недосмотру не повесят меня, Акселя, империалистического лакея, который шпионил для вас в Австрии! Акселя, этого реваншиста, титовца, троцкиста-типографа, который был твоим сообщником в Берне! Они бы, конечно, предпочли иметь американца, но пока, в ожидании настоящей рыбы, сделают натяжку и повесят англичанина. — Он откинулся на спинку стула, злость его была исчерпана. — Надо выбираться из этого, сэр Магнус, — повторил он. — Надо идти вверх, вверх, вверх. Я устал от плохих начальников, плохой еды, плохих тюрем и плохих палачей. — Он снова со злостью затянулся сигарой. — Пора нам позаботиться друг о друге — я позабочусь о твоей карьере, а ты — о моей. И на этот раз уж как следует. Никаких буржуазных миндальничаний по поводу слишком большого куша. На этот раз мы будем профессионалами, будем целиться на самые большие бриллианты, самые большие банки. И я это серьезно. — Аксель неожиданно развернул стул к Пиму, снова на него сел и, рассмеявшись, желая подбодрить Пима, похлопал его по плечу. — Цветочки вы получили, сэр Магнус?
  — Превосходные. Кто-то сунул их нам в такси, когда мы уезжали с приема.
  — Белинде они понравились?
  — Белинда ничего про тебя не знает. Я ей не говорил.
  — А от кого же, ты сказал, цветы?
  — Я сказал, что понятия не имею. Скорей всего они предназначались для какой-то совсем другой свадьбы.
  — Это хорошо. А какая она?
  — Изумительная. Мы ведь с детства влюблены друг в друга.
  — А я считал, что твоей детской любовью была Джемайма.
  — Ну, и Белинда тоже.
  — Обе одновременно? Неплохое у тебя было детство, — сказал Аксель, снова рассмеявшись, и подлил виски в стакан Пима.
  Пим сумел тоже рассмеяться, и они выпили.
  Тут Аксель заговорил — мягко, по-доброму, без иронии или горечи, и, мне кажется, говорил он бесконечно долго — лет тридцать, ибо слова его звучат в моих ушах так же отчетливо, как они звучали тогда в ушах Пима, невзирая на стрекот цикад и писк летучих мышей.
  — Сэр Магнус, в прошлом вы предали меня, но что куда важнее — вы предали себя. Даже когда ты говоришь правду, ты лжешь. Ты знаешь, что такое преданность и дружеские чувства. Но к чему? К кому? Причин, которые объясняли бы все это, я не знаю. Твой великий отец. Твоя аристократка мать. Возможно, когда-нибудь ты мне об этом расскажешь. И вполне возможно, что любовь твоя порой нацелена не на то, на что надо. — Он нагнулся вперед, и в его лице была такая добрая, подлинная привязанность, а в глазах — теплая улыбка настрадавшегося человека — У тебя есть также моральные принципы. Ты прощупываешь. Что я хочу сказать, сэр Магнус: природа на сей раз создала идеальное сочетание. Ты — идеальный шпион. Тебе не достает только правого дела. Оно у меня есть. Я знаю, наша революция еще молода и порой руководят ею не те люди. В стремлении к миру мы слишком много воюем. В стремлении к свободе мы строим слишком много тюрем. Но в конечном счете, я не возражаю. Потому что все это мне известно. Всю эту дрянь, которая сделала вас такими, какие вы есть: привилегии, снобизм, двуличие, церковь, школы, отцы, классовая система, историческая ложь, маленькие сельские лорды, маленькие лорды большого бизнеса и все эти войны, которые они затевают в своей алчности, — все это мы сметаем прочь. Ради вашего же блага Ибо мы строим общество, в котором никогда не будет таких несчастных маленьких людишек, как сэр Магнус. — Он протянул ему руку. — Вот. Я все сказал. Ты хороший человек, и я люблю тебя.
  И я навсегда запомнил это пожатие. Я так и вижу его, стоит мне посмотреть на свою ладонь, — сухое, достойное, всепрощающее. И смех, шедший, как всегда, от души, лишь только Аксель переставал быть тактиком и снова становился моим другом.
  16
  Вполне понятно, Том, что, когда я вспоминаю годы, последовавшие за нашей встречей в чешской оранжерее, я вижу лишь Америку, Америку с ее золотыми берегами, встающими на горизонте, как обещание свободы после репрессий в нашей бедной Европе. Пиму оставалось еще четверть века служить двум своим господам в соответствии с самыми высокими нормами его всеядной лояльности. Этому стареющему мальчику, профессионально подготовленному, женатому, закаленному своей секретной работой, еще только предстояло стать мужчиной, хотя кому удастся разгадать генетический код и понять, когда у англичанина из средних слоев общества кончается юношеский возраст и начинается зрелость мужчины? Полдюжины чреватых опасностями европейских городов — от Праги до Берлина и Стокгольма и столицы его родной Англии — разделяли двух друзей и лежали препятствием к их цели. Однако сейчас мне кажется, они были лишь театральными площадками, где натаскивали, перекрашивали и следили за подготовкой звезд к предстоящей поездке. А теперь задумайся на минуту над страшной альтернативой, Том, — над страхом провала, который точно сибирский ветер дул в наши незащищенные спины. Задумайся на минуту о том, что значило бы для таких двух мужчин, как мы, прожить жизнь шпионами, не пошпионив в Америке!
  Следует сразу сказать, если в твоей голове еще остались сомнения, что после встречи в оранжерее жизненный путь Пима был предопределен. Он возобновил данную ранее клятву, и по законам, по которым мы с твоим дядей Джеком всегда жили, Том, выхода из этой ситуации не было. Пим получил хозяина, был насажен на крючок, дал обет. И кончено. После встреч в конюшне в Австрии еще была некоторая свобода действий, хотя никогда не было перспективы искупления. И ты видел, как Пим пытался выбраться из мира секретной службы и лицом к лицу столкнуться с превратностями мира реального. Правда, пытался он это делать без особой убежденности. Но все-таки порыв был, хотя Пим и понимал, что толку от него в широком мире будет столько же, сколько от рыбы, вытащенной на берег. Но после встречи в оранжерее наказ Господа Бога стал ясен Пиму: больше никаких колебаний, находись там, где положено, в той среде, куда тебя поместила природа. В третий раз говорить Пиму об этом не требовалось.
  «Сбрось тяжесть со своей души, покайся, — слышу я, как ты кричишь, Том. — Поспеши домой, в Лондон, пойди в отдел кадров, отбудь наказание, начни все сначала!» Пим думал об этом, естественно, думал. По пути из Вены в самолете, в автобусе, в котором он ехал в Лондон из Хитроу, Пим усиленно и мучительно раздумывал над такой возможностью, ибо это был тот случай, когда жизнь лентой рисованных картинок прокрутилась в его мозгу. С чего начать? — спрашивал он себя не без оснований. С Липси, вину за чью смерть в свои наиболее мрачные часы он по-прежнему возлагал на себя? С того дня, когда он вырезал инициалы Сефтона Бойда? С несчастной Дороти, которую он довел до безумия? С Пегги Уэнтворт, выкрикивавшей ругательства в его адрес, еще одной безусловной его жертвы? Или с того дня, когда он впервые вскрыл замки на зеленом шкафчике Рика, или на ящиках письменного стола Мембэри? Сколько ступеней его жизни ты предлагаешь ему раскрыть под осуждающими взглядами тех, кто так восхищался им?
  «В таком случае выйди в отставку! Уезжай к Мерго! Займись преподаванием в Уиллоу». Пим и об этом думал. Он думал о полудюжине темных дыр, в которые мог бы зарыться на остаток дней и спрятать свои грехи и свое обаяние. Ни одна из этих перспектив ни на минуту не привлекала его.
  А люди Акселя действительно разоблачили бы перед всем миром Пима, если бы он порвал с ними и удрал? Сомневаюсь, но не в этом дело. Дело в том, что Пим любил свою Фирму не меньше, чем любил Акселя. Он обожал ее примитивное, необъяснимое доверие к нему, ее неправильное его использование, эти медвежьи объятия одетых в твид людей, порочный романтизм и скособоченную порядочность. Он всякий раз внутренне улыбался, когда вступал в их «рейхсканцелярию» и конспиративные дворцы и отвечал на безулыбчивые приветствия их бдительных охранников. Фирма была для него домом, школой и двором, хоть он и предавал ее Он в самом деле считал, что может многое дать ей, как может многое дать и Акселю. В воображении он видел себя обладателем погребов, набитых нейлонами и шоколадом с черного рынка, чтобы хватило раздать каждому в них нуждающемуся, а ведь разведка не что иное, как узаконенный черный рынок, торгующий скоропортящимся товаром. И на сей раз сам Пим был героем басни. Никакой Мембэри не стоял между ним и шпионским содружеством.
  — Представим себе, что ты едешь один в Пльзень, сэр Магнус, и пара рабочих, едущих на работу, останавливают твою машину, чтобы ты их подвез. Ты бы это сделал? — спросил Аксель в первые часы того утра в оранжерее, когда Пим уже снова свыкся со своей ролью.
  Пим сказал, что мог бы.
  — И представим себе, сэр Магнус, что эти простые люди пожаловались бы тебе по пути, что они добывают радиоактивные материалы без соответствующей защитной одежды. Ты бы навострил уши?
  Пим рассмеялся и признал, что навострил бы.
  — Предположим далее, сэр Магнус, что, будучи отличным оперативным работником и щедрым человеком, ты записал бы их фамилии и адреса и пообещал бы в следующий свой приезд в их район привезти им фунт-другой хорошего английского кофе.
  Пим сказал, что он, безусловно, так бы и поступил.
  — И предположим, — продолжал Аксель, — что, довезя своих ребят до внешнего периметра запрещенной зоны, где они работают, ты, будучи человеком храбрым, инициативным и обладая прочими качествами офицера, — а они у тебя, безусловно, есть, — оставил бы машину в укромном месте и взобрался бы по этому холму. — Аксель указал на холм на военной карте, которую он случайно прихватил с собой и расстелил сейчас на чугунном столике. — И с вершины холма, воспользовавшись липовой рощицей, ты бы снял завод, — правда, нижние ветки лип, как ты позже обнаружишь, слегка подпортили фотографию. Твои аристократы были бы в восторге от такого материала? Они бы аплодировали великому сэру Магнусу? Они велели бы ему завербовать двух разговорчивых рабочих и получить дальнейшие подробности о работе и предназначении завода?
  — Конечно, — убежденно сказал Пим.
  — Поздравляю вас, сэр Магнус.
  И Аксель кладет на протянутую руку Пима такую пленку. Произведенную самой Фирмой. Завернутую в зеленую, без надписей бумагу. Пим прячет ее в тайник своей пишущей машинки. Пим вручает ее своим хозяевам. Чудеса на этом не кончаются. Когда пленку спешно передают аналитикам Уайхолла, завод оказывается тем самым, который был недавно сфотографирован с воздуха американским спутником! Не слишком охотно Пим раскрывает двух вполне невинных и пока что фиктивных информаторов. Фамилии записаны, внесены в картотеку и на компьютер, проверены и обсуждены в баре для старших офицеров. Пока наконец, согласно божественным законам бюрократии, они не становятся предметом для изучения специальной комиссии.
  — Послушайте, юный Пим, почему вы думаете, что эти малые не выдадут вас в следующий раз, когда вы появитесь на их пороге?
  Но Пим уже вошел в роль интервьюируемого, он выступает перед большой аудиторией, и он непоколебим.
  — Чутье подсказывает, сэр, вот и все. — Медленно просчитай до двух. — Мне кажется, они мне доверяют. Мне кажется, они держат рот на замке и надеются, что как-нибудь вечером я снова появлюсь у них, как обещал.
  И события подтверждают, что он прав, как и следовало ожидать, верно, Джек? Бросая всем вызов, наш герой возвращается в Чехословакию и появляется, невзирая на риск, на их пороге, — да и как он мог там не появиться, коль скоро его сопровождает Аксель, который и представляет его? На сей раз никакого сержанта Павела. На свет появляется репертуарная труппа актеров, преданных людей с сияющими глазами, режиссер — Аксель, а вот это — ее основатели. Мучительно и рисково создается сеть. Пимом — человеком неслыханного хладнокровия. Пимом — новоиспеченным героем в коридорах власти.
  Существующую в Фирме систему естественного отбора, поощряемую Джеком Бразерхудом, уже не опровергнуть.
  * * *
  — Поступил в Министерство иностранных дел? — откликается отец Белинды, искусно изображая недоумение. — Получил пост в Праге? Да разве можно так прыгнуть из заштатной компании по электронике? Ну и ну, должен сказать.
  — Это работа по контракту. Им нужны люди, говорящие по-чешски, — говорит Пим.
  — Он же способствует британской торговле, папочка. Тебе этого не понять. Ты ведь всего лишь биржевой маклер, — говорит Белинда.
  — Ну, они могли бы по крайней мере придумать ему более пристойное прикрытие, верно? — говорит отец Белинды, разражаясь своим действующим на нервы смехом.
  На новой и самой тайной конспиративной квартире Фирмы в Праге Пим и Аксель пьют за назначение Пима вторым секретарем британского торгового представительства и чиновником по выдаче виз британского посольства. Аксель немного пополнел, не без удовольствия отмечает Пим. С его изможденного лица стали исчезать нанесенные страданием морщины.
  — За страну свободы, сэр Магнус.
  — За Америку, — говорит Пим.
  «Дорогой отец,
  Я так рад, что ты одобряешь мое назначение. К сожалению, я пока еще не в состоянии убедить Пандита Неру принять тебя, чтобы ты мог представить ему свой план создания футбольного комплекса, хотя прекрасно себе представляю, как это может поднять дышащую на ладан индийскую экономику».
  * * *
  «Так что же, настоящих агентов вообще не было? — слышу я, как ты спрашиваешь, Том, разочарованным тоном. — Они все были подставные?» Да нет, были настоящие агенты. Можешь не волноваться! И очень хорошие! И каждый из них был заинтересован иметь дело с более опытным Пимом, и они с уважением смотрели на Пима, а Пим с уважением смотрел на Акселя. Пим с Акселем, в свою очередь, с уважением смотрели на настоящих агентов, считая их как бы официальными послами операции, подтверждающими, что она развивается гладко и без помех. Используя их, они в то же время оберегали их и продвигали, утверждая, что малейшее улучшение их положения служит на пользу делу. И переправляли их в Австрию для подготовки к работе в агентуре и реабилитации. Настоящие агенты были нашими талисманами, Том, нашими звездами. Мы заботились о том, чтобы они никогда ни в чем не нуждались. Собственно, это все и подкосило. Но об этом позже.
  * * *
  Хотелось бы мне должным образом описать вам, Джек, удовольствие, какое получаешь от хорошего руководства. Когда нет ни зависти, ни идеологии. Аксель был крайне заинтересован в том, чтобы Пим любил Англию, но одновременно он стремился нацелить его на Америку; гений его на протяжении нашего содружества проявился в том, что он, превознося свободы на Западе, молча давал понять Пиму, что он может — если не обязан, будучи человеком свободным, — привнести часть своих свобод на Восток. О, вы можете смеяться, Джек! И можете качать седой головой, удивляясь наивности Пима! Но вы только представьте себе, как легко было Пиму взять под свое покровительство маленькую бедную страну, притом что его собственная страна — такая благополучная, победоносная, с таким славным прошлым! И с его точки зрения, такая нелепая! Полюбить, невзирая на все страшные в ней перемены, бедную Чехословакию в качестве богатого ее защитника, ради Акселя! Заранее простить ей все ее ошибки! И винить в них многочисленные предательства, допущенные его родной Англией!
  — Мне очень жаль, Бел, — говорил Пим Белинде, снова оставляя ее один на один с игрой в скрэббл в их темной квартире в пражском дипломатическом гетто, — но я должен съездить на север. Очевидно, на день или на два. Да ну же, Бел. Чмок-чмок. Не хочешь же ты иметь мужа, который работает от девяти до пяти, нет?
  — Никак не могу найти «Таймс», — сказала она, отодвигая его в сторону. — Наверное, ты опять оставил газету в этом чертовом посольстве.
  Но как бы ни были напряжены нервы Пима, когда он приезжал на встречу, Аксель всякий раз выправлял ему настроение. Он никогда не спешил, никогда не был назойлив. Он всегда считался с мучениями и чувствительностью своего агента. Такого, чтобы один из них сидел на месте, а другой вечно передвигался, — такого, Том, не было. Аксель старался для себя не меньше, чем для Пима. Разве не был Пим его миской с рисом, его богатством во всех смыслах, его пропуском для получения привилегий и статуса хорошо оплачиваемого партийного аристократа? Ох, как он изучил Пима! Как деликатно он его обхаживал и ублажал! Как тщательно подбирал костюм, в каком на этот раз должен предстать перед Пимом: то завернувшись в мантию мудрого и уравновешенного отца, какого Пим никогда не имел; то натянув на себя окровавленные лохмотья страдальца — униформу, дававшую ему власть над Пимом; то облачившись в сутану Пимова исповедника Он должен был научиться разгадывать шифры Пима и его умолчания. Должен был понимать Пима быстрее, чем понимал себя. Должен был бранить и прощать его, словно отец, который никогда не захлопнет перед сыном дверь; смеяться, когда Пиму было грустно, и поддерживать в Пиме пламя веры, когда тот был в подавленном настроении и говорил: «Не могу я больше, я так одинок, и мне страшно».
  Но главное, он должен был все время держать мозг Пима настороже, предупреждая против кажущейся безграничной терпимости Фирмы. Представьте себе, чего стоило Акселю убедить своих хозяев, что горы разведывательного материала, поставлявшегося Пимом, не плод гигантского надувательства со стороны империалистов. Чехи так вами восхищались, Джек. Старики знали вас со времен войны. Они знали ваши профессиональные качества и уважали вас за них. Они знали ежедневные опасности недооценки лукавого противника. Акселю не раз приходилось сражаться с ними, отстаивая пядь за пядью свою правоту. Ему приходилось препираться с палачами, которые пытали его самого, чтобы они не вытаскивали Пима с оперативных просторов и не давали ему того лекарства, которым периодически угощали друг друга, в надежде выудить из него настоящее признание: «Да, я человек Бразерхуда, — хотели они, чтобы он закричал. — Да, я здесь для того, чтобы давать вам дезинформацию. Чтобы отвлечь ваше внимание от наших операций, направленных против социализма. И да: Аксель мой сообщник. Заберите меня, повесьте меня — что угодно, только не это». Но Аксель одерживал верх. Он просил и угрожал, стучал кулаком по столу и, когда намечались новые чистки для объяснения хаоса, запугивал своих врагов и заставлял их молчать, грозя разоблачить их, как людей, недостаточно оценивших исторически неизбежное загнивание империализма. И Пим помогал ему на каждом дюйме дистанции. Снова, образно выражаясь, садился у постели больного, подкармливал его и приободрял, поддерживая его дух. Тащил материалы из резидентуры. Вооружал Акселя вопиющими доказательствами некомпетентности Фирмы во всем мире. Пока, наконец, сражаясь таким образом за совместное выживание, Пим и Аксель еще больше не сблизились, принося каждый к ногам другого неразумные поступки своей страны.
  А время от времени, когда очередное сражение было выиграно и уже осталось позади или когда та или другая сторона получала большой куш, Аксель надевал фривольный костюм шалопая и устраивал ночную вылазку в эквивалент Сент-Морица, каковым являлся маленький белый замок в Великих Татрах, отведенный его службой для самых дорогих гостей. В первый раз они отправились туда отмечать годовщину республики в лимузине с затемненными стеклами. Пим к этому времени находился в Праге уже два года.
  — Я решил представить тебе великолепного нового агента, сэр Магнус, — объявил Аксель, сидя в машине, петлявшей вверх по усыпанной гравием дороге. — В сети «Дозорный» прискорбно не хватает промышленных разведданных. Американцы взялись подорвать нашу экономику, но в данных, поступающих из Фирмы, ничто не подтверждает их оптимизма. Как бы ты посмотрел на то, чтобы установить контакт с чиновником средней руки из Национального банка Чехословакии, имеющим доступ к информации о наших самых серьезных промахах в управлении?
  — А где я такого найду? — осторожно возразил Пим, ибо это был вопрос деликатный, требовавший решения путем долгой переписки со штаб-квартирой, которая только и может разрешить подойти к новому потенциальному источнику.
  Стол для ужина был накрыт на троих, зажжены канделябры. Двое мужчин совершили долгую неспешную прогулку по лесу и теперь пили перед камином аперитив в ожидании гостя.
  — Как Белинда? — осведомился Аксель.
  Этой темы они редко касались, ибо Акселю не хотелось вдаваться в несложившиеся отношения.
  — Спасибо, отлично, как всегда.
  — Не совсем так, если судить по сообщениям наших микрофонов. По данным, поступающим из этого источника, вы день и ночь лаетесь, как две собаки. Вы изрядно надоели тем, кто сидит у нас на подслушивании.
  — Скажи им, мы постараемся исправиться, — сказал Пим с редкой вспышкой горечи.
  Послышались шаги старого слуги, прошедшего через холл, и грохот отодвигаемых засовов.
  — Знакомься с твоим новым агентом, — сказал Аксель.
  Дверь распахнулась, и в комнату вошла Сабина. Пожалуй, чуть раздавшаяся в бедрах; одна-две морщинки на шее от чиновничьей работы за столом, а в остальном — все та же прелестная Сабина. На ней было строгое черное платье с белым воротничком и весьма топорные черные выходные туфли, составлявшие, очевидно, предмет ее гордости, так как они были из подделки под замшу, с зелеными камешками на перепонках. При виде Пима она резко остановилась и с подозрением уставилась на него. В этот миг она всем своим видом выказывала неодобрение. А затем, к радости Пима, разразилась своим по-славянски безудержным смехом и кинулась к нему в объятия — совсем как в Граце, когда он начал делать первые неуверенные шаги в изучении чешского языка.
  Вот как оно было, Джек. Сабина шла вверх и вверх, пока не стала главным агентом сети «Дозорный» и любимицей своих сменявших друг друга английских кураторов, хотя вы знали ее либо под именем Дозорный-один, либо как бесстрашную Ольгу Кравитскую, секретаря пражской Комиссии по экономическим делам. Мы объявили ей об отставке, если помните, когда она ожидала третьего ребенка от четвертого мужа, на ужине, устроенном в ее честь в Западном Берлине, где она в последний раз присутствовала на конференции банковских работников в Потсдаме. Аксель продержал ее чуть дольше, прежде чем последовать вашему примеру.
  — Меня переводят в Берлин, — сообщил Пим Белинде в тиши общественного парка, в конце своего второго пребывания в Праге.
  — Зачем ты мне об этом говоришь? — сказала Белинда.
  — Хочу знать, пожелаешь ли ты поехать со мной, — ответил Пим, и Белинда закашлялась в приступе долгого неутихающего кашля, который она, должно быть, подхватила в этом климате.
  Белинда вернулась в Лондон, где поступила на университетские курсы по журналистике, а не по беззвучному убийству. Со временем, на тридцать седьмом году жизни, она устремилась на полный превратностей путь модных в то время либеральных акций, где повстречала нескольких Полей, вышла замуж за одного из них и произвела на свет непокорную дочь, которая критиковала любой ее шаг, что побудило Белинду понять своих родителей. А Пим и Аксель пустились в новое плавание. В Берлине их ожидало более светлое будущее и поводы для более зрелого предательства.
  «Для передачи полковнику в отставке Ивлину Тримейну, кавалеру ордена „За безупречную службу“,
  П/Я 9077
  МАНИЛА
  
  Его Превосходительству
  Сэру Магнусу Ричарду Пиму, орденоносцу,
  Британская миссия
  БЕРЛИН
  
  Дорогой мой сын,
  Это всего лишь записка, которая, надеюсь, не доставит тебе неудобств в твоем продвижении Вверх, ибо не следует ожидать признательности, пока не наступит твой черед предстать перед Отцом нашим, что, я ожидаю, произойдет вскорости. Медицинская наука находится здесь все еще на примитивной стадии, и похоже, что это жестокое лето станет последним летом пишущего эти строки, невзирая на принесенный в жертву алкоголь и прочие радости жизни. Если будешь посылать чек для лечения или похорон, не забудь адресовать и чек и конверт на имя Полковника, а не на Мое, так как Пим считается среди местного населения Persona non gratis,56 да к тому же он и вообще может быть уже мертв.
  Моля Создателя повременить,
  Рик Т. Пим.
  
  P.S. Имею сведения, что золото 916-й пробы можно приобрести в Берлине по бросовой цене, а поскольку люди, занимающие Высокое Положение и ищущие возможности неофициального Вознаграждения могут воспользоваться Дипломатической Почтой, то Перси Лофт находится по старому Адресу, он поможет за десять процентов, но за ним нужен глаз».
  * * *
  Берлин. Целый гарнизон шпионов! Целый шкаф, набитый никому не нужными тайнами, настоящие подмостки, на которых может играть любой алхимик, фокусник и флейтист, занимающий крыс, — всякий, кто когда-либо надевал плащ и отворачивался от нужд политической реальности! И всегда в центре широкое доброе американское сердце, мужественно отстукивающее свой достойный ритм во имя свободы, демократии и освобождения народа.
  В Берлине у Фирмы были агенты, обладавшие влиянием, агенты, способствовавшие сеянию слухов, занимавшиеся ниспровержением, саботажем и дезинформацией. Было у нас даже один-два агента, поставлявших нам разведданные, но это были люди, не пользовавшиеся привилегиями, которых держали скорее из традиционного уважения, чем из-за их профессиональной ценности. У нас были проходчики тоннелей и контрабандисты, люди, занимавшиеся подслушиванием и изготовлявшие фальшивые документы, тренеры и вербовщики, охотники за талантами и курьеры, наблюдатели и обольстители, убийцы и «топтуны», люди, умеющие читать по губам, и специалисты маскировки. Но сколько бы ни было таких людей у англичан, у американцев их было больше, а сколько бы ни было их у американцев, у восточных немцев их было вчетверо больше, а у русских в десять раз. Пим взирал на все эти чудеса, словно ребенок, которого завели в кондитерский магазин и он не знает, что сначала схватить. А за ним мягко шагал с корзинкой Аксель, выезжавший и снова въезжавший в город по фальшивым паспортам. В конспиративных квартирах и мрачных ресторанах, которыми дважды никогда не пользовались, мы тихо ели, обменивались нашим товаром и разглядывали друг друга с чувством изумления и удовлетворения, какое испытывают альпинисты, когда стоят на вершине. Но даже и тогда мы ни на минуту не забывали о более высокой вершине, которую нам предстояло взять, и, поднимая рюмку водки за здоровье друг друга, шепотом говорили при свете свечей: «Будущий год — в Америке!»
  А комиссии, Том! Берлин не был достаточно безопасным местом — там заседаний не устраивали. Мы собирались в Лондоне, в золоченых имперских покоях, в каких и должны заседать люди, ведущие игру мирового масштаба. И какие же мы были разные — смелые, блестящие, изобретательные представители лидирующей части нашего общества, ибо в Англии наступала новая эра, когда сокрытые таланты страны вытащат из их раковин и нацелят на служение нации. «Шпионы зашорены! — раздавался крик. — Сплошное кровосмешение. В Берлин надо посылать людей из реального мира — профессоров, адвокатов и журналистов. Нам нужны банкиры и профсоюзные деятели, и промышленники — ребята, которые не швыряются деньгами и знают, что движет миром. Нам нужны члены парламента, которые могут привнести дух предвыборных кампаний и произносить суровые слова по поводу денег налогоплательщиков!»
  И что же произошло с этими мудрыми людьми, Том, с этими проницательными серьезными аутсайдерами, сторожевыми псами тайной войны? Они кинулись туда, куда даже шпионы побоялись бы ступить. Слишком долго сдерживаемые ограничениями открытого мира, эти блестящие, ничем не скованные умы в один миг влюбились во все виды конспирации, надувательства и обходных маневров, какие только можно вообразить.
  — Знаешь, что они сейчас задумали? — возмущался Пим, шагая из угла в угол по ковру служебной квартиры на Лоундес-сквер, которую снял Аксель на время англо-американской конференции по неофициальной деятельности.
  — Успокойся, сэр Магнус. Выпей-ка еще.
  — Успокоиться? Когда эти психи всерьез предлагают подключиться к советскому наземному контролю, распустить слух о том, что в американском воздушном пространстве появился «Миг», сбить его и, если пилот по счастью выживет, предложить ему либо предстать перед судом за шпионаж, либо публично выступить перед микрофонами в роли перебежчика! И это говорит редактор «Гардиан» по вопросам обороны, ради всего святого! Он же начнет войну. И он этого хочет. Тогда ему будет по крайней мере о чем писать. А поддержали его племянник архиепископа Кэнтерберийского и заместитель генерального директора Би-би-си.
  Но любовь Акселя к Англии не способно испортить бурчание Пима. Он смотрел из окна «форда», взятого из парка Фирмы, на Букингемский дворец и при виде королевского вымпела, развевающегося в свете прожектора, тихонько захлопал в ладоши.
  — Возвращайся в Берлин, сэр Магнус. Настанет день, когда мы с тобой будем смотреть на звездно-полосатый флаг.
  * * *
  Его берлинская квартира находилась в центре Курфюрстендамм, на верхнем этаже приземистого дома постройки Бидермайера, чудом уцелевшего от бомбежек. Окна его спальни выходили в сад, а потому он не слышал, как подъехала машина, но услышал мягкие шаги по лестнице и вспомнил, как фремденполицаи крались по деревянной лестнице герра Оллингера на заре — в часы, которые больше всего любит полиция, и Пим понял, что это — конец, хотя, представляя себе конец своей деятельности, не ожидал, что это произойдет именно так. Оперативники чувствуют подобные вещи и привыкают доверять своему чутью, а Пим был дважды оперативник. Так что он знал: это конец, и в общем-то не был ни удивлен, ни обескуражен. В одну секунду он выскочил из постели и кинулся на кухню, потому что на кухне были спрятаны ролики пленки для его очередного свидания с Акселем. К моменту, когда раздался звонок в дверь, Пим уже размотал шесть катушек и засветил их, затем запалил мгновенно воспламеняющийся шифрблокнот, который он оборачивал клеенкой и прятал в бачке уборной. Вполне приемля свою судьбу, он подумал даже о более радикальных мерах, ибо Берлин — это не Вена, и он держал в ящике ночного столика пистолет, а другой — в ящике в холле. Но извиняющийся тон, каким в щель для писем прошептали: «Герр Пим, проснитесь, пожалуйста», охладил его, и когда он, заглянув в «глазок», увидел дружелюбную фигуру лейтенанта полиции Доллендорфа и рядом с ним молодого сержанта, то со стыдом представил себе, какой вызвал бы у них шок, решись он принять радикальные меры. Значит, они не врываются, а вежливо входят, подумал он, открывая дверь: сначала волчата разбегутся по зданию, потом мистера Славного Малого выведут из парадной двери.
  Лейтенант Доллендорф, подобно многим другим в Берлине, был клиентом Джека Бразерхуда и получал некоторый навар за то, что смотрел в другую сторону, когда агентов переправляли туда и сюда через Стену в его округе. Это был уютный баварец, который любил все, что любят баварцы, и в дыхании его всегда чувствовался запах сосисок.
  — Извините нас, герр Пим, простите, что нарушаем ваш покой так поздно, — начал он, широко улыбаясь. Он был в форме. Его пистолет по-прежнему находился в кобуре. — Наш герр коммандант просит вас немедленно прибыть в штаб по личному и неотложному делу, — пояснил он, по-прежнему не дотрагиваясь до оружия. Голос Доллендорфа звучал твердо и в то же время смущенно, а сержант острым взглядом провел вверх и вниз по лестнице. — Герр коммандант заверил меня, что все можно устроить, не поднимая шума, герр Пим. Он намерен на этой стадии действовать деликатно. Он ничего не докладывал вашему начальству, — заявил Доллендорф, поскольку Пим медлил. — Коммандант уважает вас, герр Пим.
  — Мне все-таки надо одеться.
  — Но только быстро, будьте любезны, герр Пим. Коммандант хочет покончить с этим делом, чтобы не передавать его дневной смене.
  Пим повернулся и не спеша направился в свою спальню. Он приостановился, прислушиваясь, не следуют ли за ним полицейские и не раздастся ли громко пропаянного приказа, но полицейские предпочли остаться в холле и разглядывать гравюры «Крики Лондона», предоставленные Отделом расквартирования Фирмы.
  — Можно воспользоваться вашим телефоном, герр Пим?
  — Извольте.
  Он одевался при открытых дверях в надежде услышать разговор по телефону. Но услышал лишь: «Все в порядке, герр коммандант. Наш человек сейчас едет».
  Они спустились, шагая все трое в ряд, по широкой лестнице и вышли к припаркованной полицейской машине с включенной «мигалкой». За ней — ничего, никаких запоздалых прохожих на улице. Как это типично для немцев — продезинфицировать целый район, прежде чем арестовать человека. Пим сел впереди вместе с Доллендорфом. Сержант напряженно сидел сзади. Шел дождь, и было два часа ночи. По багровому небу клубились черные тучи. Никто больше не говорил.
  «А в полицейском участке будет ждать Джек, — подумал Пим. — Или военная полиция. Или Господь Бог».
  Коммандант поднялся навстречу. Доллендорф и сержант исчезли. Коммандант считал себя человеком сверхпроницательным. Высокий, седеющий, с узкой спиной, пристальным взглядом и тонкими губами, которые двигались со скоростью самоуничтожения. Он откинулся на спинку кресла и сложил вместе кончики пальцев. Заговорил взволнованно и монотонно, обращаясь к гравюре, висевшей на стене над головой Пима и изображавшей место в Восточной Пруссии, откуда был родом коммандант. Он говорил, по бесстрастному подсчету Пима, часов шесть без перерыва и, казалось, без передыха — это была, в представлении комманданта, быстрая разминка перед переходом к серьезному разговору. Коммандант дал понять, что он человек светский и семейный, разбирающийся в «интимной сфере», как он это назвал. Пим сказал, что это вызывает у него уважение. Коммандант подчеркнул также, что он — не дидактик, он вне политики, хоть и принадлежит к христианским демократам. Он — евангелист, но он заверяет Пима, что у него никогда не было скандалов с римскими католиками. На что Пим ответил, что иного он и не ожидал. Коммандант уверял, что оплошности входят в спектр, лежащий между простительными человеческими ошибками и заранее рассчитанными преступлениями. Пим согласился с ним и услышал шаги в коридоре. Коммандант попросил Пима иметь в виду, что иностранцам в чужой стране часто свойственно питать ложное чувство безопасности, когда они замышляют то, что, строго говоря, может рассматриваться как уголовное преступление.
  — Могу я говорить откровенно, герр Пим?
  — Прошу вас, — сказал Пим, у которого к этому времени начало складываться страшноватое предчувствие, что арестовали не его, а Акселя.
  — Когда его привели ко мне, я сказал себе: «Нет, не может быть. Это же не герр Пим. Это — самозванец. Он прикрывается знакомством с достойным человеком». Однако, продолжая слушать его, я обнаружил, что у него есть видение, назовем это так! Есть энергия, ум и, я сказал бы, даже — обаяние. Возможно, подумал я, этот человек действительно тот, за кого он себя выдает. Только сам герр Пим может нам это сказать, подумал я. — И он нажал на кнопку на своем столе. — Можно мне сделать вам очную ставку, герр Пим?
  Явился старик тюремщик и вперевалку зашагал впереди них по кирпичному крашеному коридору, в котором пахло карболкой. Он отпер решетку и закрыл ее за ними. Затем отпер другую. Я впервые видел Рика в тюрьме, Том, и с тех пор заботился о том, чтобы больше он там не сидел. В последующие разы Пим посылал ему еду, одежду, сигары, а в Ирландию — «Драмбуйи». Пим опустошил свой банковский счет ради него, а будь он миллионером, довел бы свой банковский счет до банкротства, лишь бы не видеть снова отца — даже в мыслях — в таком положении. Рик сидел в углу, и Пим сразу понял: он так сидит, чтобы иметь возможность большего обзора камеры, ибо ему всегда требовалось больше места, чем давал ему Господь Бог. Он сидел, низко нагнув крупную голову, насупясь, словно каторжник, и, могу поклясться, отключив слух, — словом, был всецело погружен в свои мысли и не слышал, как мы вошли.
  — Отец, — сказал Пим. — Это я.
  Рик подошел к решетке, взялся за прутья обеими руками и в пространстве между ними прижался к решетке лицом. Он посмотрел сначала на Пима, потом на комманданта и тюремщика, не понимая, какое место занимает тут Пим. Выражение лица у него было сонное и злое.
  — Значит, они и тебя зацапали, сынок? — сказал он не без, как мне подумалось, определенного удовлетворения. — Я всегда считал, что ты что-то крутишь. Надо было тебе поучиться закону, как я тебе говорил. — Постепенно истинное положение вещей стало доходить до него.
  Тюремщик открыл дверь его камеры, доблестный коммандант сказал: «Прошу вас, герр Пим», и отступил, пропуская Пима. Пим подошел к Рику и обнял его, но осторожно — на случай, если его били и у него все болит. Постепенно помпезность стала возвращаться к Рику.
  — Пресвятой Боже, старина, какого черта они со мной тут творят? Неужели честный малый не имеет права заниматься немножко бизнесом в этой стране? Ты видел, какую они тут дают еду — эти немецкие сосиски? Зачем мы только платим налоги? И ради чего мы воевали? И какой толк от сына, который большая шишка в министерстве иностранных дел, а не может отстоять своего старика от этих немецких убийц?
  Тем временем Пим уже крепко обнимал Рика, похлопывая его по плечам и говорил, что рад видеть его при любых обстоятельствах. Рик принялся всхлипывать, и коммандант деликатно вышел в другую комнату.
  Не хочу разочаровывать тебя, Том, но я действительно забыл — возможно, преднамеренно — подробности того, чем занимался Рик в Берлине. Пим в ту пору ожидал суда над собой, а не над Риком. Помню только двух сестер, аристократок-пруссачек, которые жили в старом доме в Шарлоттенбурге, потому что Пиму пришлось посетить их, чтобы заплатить за картины, которые Рик якобы, как всегда, продавал для них, а также за бриллиантовую брошь, которую он взялся им почистить, и за меховые манто, которые отдал переделывать первоклассному лондонскому портному, своему приятелю, и тот согласился сделать это бесплатно из уважения к Рику. И еще я помню, что у сестер был сгорбленный племянник, занимавшийся подозрительной торговлей оружием, и что у Рика в какой-то момент оказался для продажи самолет, самый замечательный, отлично сохранившийся истребитель-бомбардировщик в прекрасном состоянии снаружи и внутри. Насколько мне известно, выкрашен он был этими пожизненными либералами — Бэлхем из Бринкли — и мог с гарантией отправить кого угодно на небеса.
  В Берлине же Пим стал ухаживать за твоей матерью, Том, и отобрал ее у своего и ее начальника Джека Бразерхуда. Я не уверен, что ты или кто-либо другой имеет право знать, что послужило толчком, но я постараюсь по возможности помочь тебе это понять. Не скрою, Пимом двигало желание поозорничать. А любовь, какая она ни была, пришла потом.
  — Мы с Джеком Бразерхудом, похоже, делим одну женщину, — игриво заметил Пим как-то раз Акселю во время их телефонного разговора.
  Аксель пожелал немедленно узнать, кто она.
  — Аристократка, — сказал Пим, продолжая его поддразнивать. — Одна из наших. Происхождение — церковь и разведка, если тебе это что-то говорит. Ее семья связана с Фирмой со времен Вильгельма Завоевателя.
  — Она замужем?
  — Ты же знаешь, я не сплю с замужними женщинами, если только они сами мне не навязываются.
  — Веселая штучка?
  — Аксель, мы же говорим о леди.
  — Я хочу сказать — дама светская? — нетерпеливо спросил Аксель — Из так называемых «дипломатических гейш»? Или мещанка? Американцам она понравится?
  — Она — марта высшего класса, Аксель. Я же тебе все время об этом твержу. Красивая и богатая, и до мозга костей англичанка.
  — Тогда, может быть, она и есть тот выигрышный билет, который приведет нас в Вашингтон, — сказал Аксель, который в последнее время стал проявлять беспокойство по поводу количества женщин, проходивших через жизнь Пима.
  Вскоре после этого Пим получил подобный совет и от своего дяди Джека.
  — Мэри рассказала мне о том, что возникло между вами, Магнус, — сказал он, отводя его в сторонку и изображая из себя доброго дядюшку. — Если спросишь меня, что ж, иди дальше, может, и выудишь кое-что. Она — одна из лучших наших девушек, к тому же пора тебе выглядеть пореспектабельнее.
  И вот Пим, подталкиваемый обоими своими менторами в одном направлении, последовал их совету и сделал Мэри, твою маму, своей супругой у престола в англо-американском альянсе. После всех его потерь это жертвоприношение выглядело весьма уместно.
  «Держите его за руку, Джек, — писал Пим. — Он — самое дорогое, что у меня есть».
  * * *
  «Мэбс, прости, — писал Пим. — Дорогая, дорогая моя Мэбс, прости, прости. Если любовь — нечто такое, что еще можно предать, то помни: я предавал тебя многие дни».
  * * *
  Он начал было писать Кейт и разорвал письмо. Он написал: «Дорогая моя Белинда» и остановился, испуганный стоявшей вокруг тишиной. Бросил быстрый взгляд на свои часы. Пять часов. «Почему не бьют башенные часы? Я же не оглох. Я умер. Я в камере, обитой войлоком». Через площадь донесся первый удар часов. Один. Два. «Я могу остановить их в любое время, когда захочу, — подумал он. — Я могу остановить их после одного удара, после двух, после трех. Я могу выбрать любой отрезок часа и остановить механизм. Чего я не могу, это заставить их бить полночь в час ночи. Это уже трюк для Бога, но не для меня».
  * * *
  Тишина окутала Пима — это была тишина смерти. Он снова стоял у окна и смотрел, как по пустой площади летят листья. Зловещая застылость была во всем, что он видел. Ни одной головы в окне, ни одной открытой двери. Ни собаки, ни кошки, ни белки, ни ревущего малыша. Все бежали в горы. Ждут нападения с моря. А он в мыслях стоит в подвале захудалого конторского здания в Чипсайде и глядит на то, как две отцветшие милашки, опустившись на колени, вскрывают последние папки Рика и, облизывая скрюченные пальцы, стараются побыстрее все пролистать. Вокруг них лежат горы бумаг. Горы эти становятся все круче по мере того, как милашки отбрасывают плоды своих тщетных поисков: банковские отчеты, написанные кровью, накладные, письма разъяренных стряпчих, предупреждения, повестки, вызовы, любовные письма, исполненные укора. Пыль забивает ноздри наблюдающего за ними Пима, грохот стальных ящиков напоминает грохот тюремных решеток, но милашкам все нипочем: они — алчные вдовы, роющиеся в прошлом Рика. Посреди этого развала — вытащенных ящиков и раскрытых шкафов — стоит последний письменный стол Рика, со змеями, обвившими его пухлые ножки. На стене висит последняя фотография великого Ти-Пи с регалиями мэра, а на каминной доске, над решеткой, где лежат фальшивые угли и окурки последних сигар Рика, стоит широко улыбающийся бронзовый бюст самого Основателя и Директора-Распорядителя. На открытой двери за спиной Пима висит табличка с названиями последних десяти компаний Рика, а рядом со звонком написано: «Нажмите здесь — к вам выйдут», так как Рик, когда не спасал шатающуюся экономику своей страны, работал ночным швейцаром в этом здании.
  — В какое время он умер? — спрашивает Пим и тотчас вспоминает, что ему это известно.
  — Вечером, дружок. Пивные как раз открывались, — говорит одна из милашек сквозь сигаретный дым, отбрасывая в сторону очередную пачку бумаг.
  — Он уютненько прилег по соседству, — говорит другая, ни на минуту не прерывая, как и первая милашка, своих занятий.
  — А что там у него было в соседнем доме? — спросил Пим.
  — Спальня, — говорит первая милашка.
  — И кто же с ним там был? — спрашивает Пим. — Вы были с ним?
  — Мы, дружок, — говорит вторая. — Мы его немножко потискали, если хочешь знать. Твой папка любил выпить, а как выпьет, так его тянуло на любовь. Мы устроили ему симпатичный ужин — бифштекс с луком — пораньше, потому как у него еще много дел было, да к тому же он перед этим ругался с телефонной станцией по поводу чека, который он им отправил по почте. В плохом он был настроении, верно, Ви?
  Первая милашка — правда, нехотя — приостанавливает свои поиски. За ней — вторая. И неожиданно обе оказываются вполне пристойными обитательницами Лондона, с добрыми лицами и расплывшимися от тяжелой работы телами.
  — Конец пришел ему, дружок, — говорит одна из них, отбрасывая короткими пальцами прядь волос со лба.
  — Почему — конец?
  — Он сказал, что если у него не будет телефона, значит, пора уходить со сцены. Он сказал, что телефон — это его жизненная артерия, и, если его не будет, это смертный ему приговор — ну как он может заниматься делами без телефонной трубки и чистой рубашки.
  Неправильно истолковав молчание Пима и сочтя его за укор, ее подруга вскипает.
  — Не смотри так на нас, дорогой. Все, что у нас было, он уже давно забрал. Мы платили за его газ, мы платили за электричество, мы готовили ему ужины, верно, Ви?
  — Мы делали, что могли, — говорит Ви. — И утешали его к тому же.
  — Уж мы так для него старались! Верно, Ви? Иной раз по три раза на день.
  — Больше, — говорит Ви.
  — Повезло ему, что вы у него были, — искренне говорит Пим. — Огромное вам спасибо за то, что вы смотрели за ним.
  Это им приятно слышать, и они застенчиво улыбаются.
  — А у тебя, случайно, нет хорошенькой бутылочки в этом твоем большом черном чемодане, дружок?
  — Боюсь, что нет.
  Ви уходит в спальню. В открытую дверь Пим видит большую имперскую кровать с Честер-стрит, с порванной и засаленной обивкой. Шелковая пижама Рика лежит на покрывале. Пим чувствует запах лосьона Рика. Ви возвращается с бутылкой «Драмбуйи».
  — А он в последние дни хоть что-нибудь говорил обо мне? — спрашивает Пим, пока они выпивают.
  — Он гордился тобой, милый, — говорит подруга Ви. — Очень гордился. — Но ей этого кажется недостаточно. — Он собирался догнать тебя, учти. Это были его почти последние слова, верно, Ви?
  — Мы его приподняли, — говорит Ви, шмыгнув носом. — По дыханию видно было, что он уже отходит. «Скажите им, на телефонной станции, что я их прощаю, — сказал он. — И скажите моему мальчику Магнусу, что мы скоро оба станем послами».
  — А что было потом? — спрашивает Пим.
  — «Дай-ка нам еще по капельке „Наполеона“, Ви», — добавляет подруга Ви и теперь уже тоже плачет. — Но это был не «Наполеон», а «Драмбуйи». Потом Рик еще сказал: «В этих папках, девочки, вы найдете достаточно, чтоб продержаться, пока не присоединитесь ко мне».
  — И отошел, — говорит Ви в носовой платок. — Он бы и не умер, если б сердце не подвело.
  За дверью раздается шуршанье. Потом три удара. Ви приоткрывает дверь, затем широко распахивает ее и, бросив неодобрительный взгляд, отступает, пропуская Олли и мистера Кадлава с ведрами льда. Годы не прошли даром для нервов Олли, и в уголках его глаз собрались слезы, окрашенные тушью. А мистер Кадлав не изменился — все такой же, вплоть до шоферского черного галстука. Переместив ведро в левую руку, мистер Кадлав крепко захватывает руку Пима и увлекает за собой в узкий коридор, увешанный фотографиями тех, кто «никогда-не-был-ничего-не-знаю». Рик лежит в ванне, торс его прикрыт полотенцем, застывшие, как мрамор, ноги скрещены, словно так положено по какому-то восточному ритуалу. Пальцы рук скрючены, точно он готов вцепиться в своего Создателя.
  — Все потому, что не было фондов, сэр, — бормочет мистер Кадлав в то время, как Олли высыпает лед. — Нигде ни единого пенни, откровенно говоря, сэр. Я уж думал, может, эти дамочки попользовались.
  — Почему вы не закрыли ему глаза? — говорит Пим.
  — Мы закрыли, сэр, откровенно говоря, а они снова открылись, так что мы решили: неуважительно это — снова их закрывать.
  Став на колено рядом с отцом, Пим выписывает чек на двести фунтов и по ошибке чуть не помечает — долларов.
  Пим едет на Честер-стрит. Дом уже давно принадлежит другому владельцу, но сегодня он стоит темный, словно опять ждет, не появятся ли пристава, накладывающие арест на имущество. Пим нерешительно подходит к двери, над которой горит ночной фонарь. Рядом, словно мертвый зверек, лежит старая горжетка из темно-лиловых перьев полутраура, похожая на ту, которая когда-то принадлежала тетушке Нелл и которой он закупорил уборную в «Полянах» много лет тому назад. Это горжетка Дороти? Или Пегги Уэнтворт? Или ею играл какой-то ребенок? А может быть, ее положил здесь призрак Липси? К ее влажным от росы перышкам не прикреплено никакой карточки. Никто не востребует ее. Единственный ключ к разгадке — слово «Да», нацарапанное дрожащей рукой на двери мелом, словно сигнал безопасности в находящемся под обстрелом городе.
  * * *
  Отвернувшись от пустынной площади, Пим со злостью прошел в ванную и приоткрыл слуховое окно, которое годы тому назад замазал зеленой краской, сообразно чувству приличия мисс Даббер. Сквозь щель он оглядел сад сбоку от дома. Стэнли, восточноевропейская овчарка, не пила из кадки с дождевой водой у номера 8. Миссис Айткен, жена мясника, не копошилась среди своих роз. С треском захлопнув слуховое окно, он нагнулся над умывальником и принялся ополаскивать лицо, затем уставился на свое отражение в зеркале, пока оно не выдало ему фальшивую и сияющую улыбку. Улыбку Рика, с помощью которой тот поддевал его, улыбку, настолько счастливую, что даже моргнуть не хочется. Улыбку, которая обволакивает тебя и крепко прижимает к себе, словно восхищенный ребенок. Ту, что больше всего ненавидел Пим.
  — Фейерверк, старина, — произнес вслух Пим, подражая мерзким интонациям Рика. — Помнишь, как ты любил фейерверк? Помнишь тот праздник, устроенный милым старым Ги Фоуксом, и большое колесо с инициалами твоего старика Р.Т.П., рассыпавшееся огнями надо всем Эскотом? Вот так-то.
  «Вот так-то», — откликнулось в душе Пима.
  * * *
  Пим снова пишет. Радостно. Ни одно перо не способно передать такого напряжения. Буквы привольно, небрежно скачут по бумаге. Над головою Пима вспыхивают световые дороги, хвосты ракет, звездно-полосатый флаг. Музыка из тысячи транзисторов звучит вокруг него, оживленные незнакомые лица смеются ему в лицо, и он смеется в ответ. Четвертое июля. В Вашингтоне — вечер из вечеров. Дипломаты-супруги прибыли неделю тому назад к месту назначения Пима в качестве заместителя резидента. Остров, именуемый Берлином, наконец затонул. Позади у Пимов передышка в Праге, потом Стокгольм, Лондон. Путь в Америку никогда не был легким, но Пим одолел дистанцию, Пим этого добился, ему дали пост, и он поистине взлетел в темно-красное небо, то и дело прорезаемое белыми полосами мирных и военных прожекторов и расцвеченное фейерверками. Вокруг копошится толпа, и он — часть ее: свободные люди земли приняли его в свою среду. Он — один из этих взрослых веселых детей, празднующих свою независимость от того, что никогда не держало их в плену. Оркестр морской пехоты, хор брэккенбриджских мальчиков и сводная хоровая группа столицы заманивали его и заманили без сопротивления. На званых вечерах Магнус и Мэри встречались с доброй половиной сливок интеллигенции Джорджтауна, они ели рыбу-меч в окруженных красными кирпичными стенами садах при свете свечей, болтали под лампочками, укрепленными среди нависающих веток, целовали и были обцелованы, пожимали руки и набивали себе голову именами и сплетнями и заливали все шампанским. «Я столько о вас слышал, Магнус… Приветствуем, Магнус, на нашем корабле!.. Боже, это ваша жена? Но это же преступно!» И так далее, пока Мэри, забеспокоившись о Томе — слишком возбудил его фейерверк, — не решает отправиться домой, и Би Ледерер уезжает с ней вместе.
  — Я скоро приеду, милочка, — бормочет Пим, когда она уже собралась уезжать. — Мне еще надо заскочить к Уэкслерам, а то они подумают, что я их обхожу.
  Где я? На Молл?57 На Капитолийском холме? Пим понятия не имеет. Голые руки, и голые ноги, и свободно болтающиеся груди женской половины американского общества без стеснения задевают его. Дружеские руки раздвигают для него толпу — смех, грохот, дым марихуаны наполняют душную ночь. «Как тебя зовут, дружище? Ты англичанин? Давай сюда руку и глотни-ка этого». И Пим добавляет глоток бурбона к весьма внушительному количеству уже выпитого. Он взбирается по откосу — то ли поросшему травой, то ли забетонированному, трудно сказать. Внизу сияет Белый дом. Перед ним вздымается в небо устремленный к недостижимым звездам, прямой и залитый светом памятник Вашингтону. По обе стороны от него — монументы Джефферсону и Линкольну. Пим любит обоих. «Все патриархи и отцы-основатели Америки — мои». Он добирается до вершины холма. Чернокожий предлагает кукурузу. Она соленая и горячая, как его пот. А вдали, над долиной, в небе идут безобидные бои фейерверков — грохот и всплеск красок. Толпа здесь гуще, но люди все равно улыбаются и дают ему пройти, а сами охают и ахают, глядя на фейерверк, дружески перекликаются, затягивают патриотические песни. Хорошенькая девушка подстрекает: «Эй, малый, давай станцуем!» — «Отчего же, спасибо, с удовольствием станцую, вот только сниму пиджак», — откликается Пим. Но ответ получился слишком многословным — она уже успела найти себе другого партнера. Он кричит. Сначала он сам себя не слышит, но, выйдя в более тихое место, даже пугается своего отчетливо звучащего голоса. «Мак! Мак! Где ты?» Желая ему помочь, добрые люди вокруг подхватывают его крик: «Поспеши же, Мак, твой дружок здесь», «Да иди же сюда, Мак, сукин ты сын, где ты запропастился?». Позади и над ним ракеты образуют на фоне клубящихся малиновых облаков безостановочно бьющий фонтан. А впереди раскрывается золотой зонт — он накрывает всю белую гору и пустеющую улицу. В голове Пима отдаленно звучат инструкции. Он смотрит на номера улиц и домов. Он находит нужную дверь и в приливе радости чувствует знакомые костлявые пальцы на своем запястье и слышит знакомый голос, утихомиривающий его.
  — Ваш друг Мак не смог сегодня прийти, сэр Магнус! — мягко говорит Аксель. — Так что перестаньте, пожалуйста, выкрикивать его имя!
  Двое мужчин сидят плечом к плечу на ступеньках Капитолия и смотрят вниз, на Молл и на несметные тысячи людей, которых они взяли под свою опеку. У Акселя в руках корзинка с термосом ледяной водки и самые лучшие корнишоны и черный хлеб, какие только можно достать в Америке.
  — Мы-таки своего добились, сэр Магнус, — на одном дыхании произносит он. — Наконец мы дома.
  * * *
  «Дорогой мой отец,
  Очень рад сообщить тебе о моем новом назначении. Советник по вопросам культуры, возможно, не кажется тебе таким уж важным постом, но он пользуется здесь немалым уважением в самых высших сферах и даже дает мне возможность бывать в Белом доме. Горжусь также тем, что обладаю так называемым „Космическим пропуском“, означающим, что буквально все двери для меня открыты».
  17
  О Боже, Том, как мы веселились! Это был наш последний бесшабашный медовый месяц, хотя тучи уже и сгущались!
  Ты, возможно, думаешь, что заместитель резидента, хоть это и достаточно высокий пост, выполняет обязанности куда менее важные, чем его босс. Ну так это не так. Резидент в Вашингтоне вращается в высших кругах дипломатов-разведчиков. Его задача — оживлять труп Особых Отношений и убеждать всех, включая себя самого, что эти отношения живы и здоровы. Каждое утро несчастный Хэл Тризайдер рано вставал, повязывал свой старый университетский галстук, надевал костюм для тропиков в подтеках от пота и с самым серьезным видом катил на велосипеде в затхлую атмосферу надуманных комиссий, предоставив твоему отцу грабить канцелярию резидентуры, осуществлять надзор за работой своих сотрудников в Сан-Франциско, Бостоне и Чикаго или мчаться куда-то, чтобы позаботиться о благополучии агента, находящегося проездом в Вашингтоне по пути в Центральную Америку, Китай или Японию. Другая обязанность — сопровождать серолицых английских специалистов по батареям-фермам американской высокой технологии, где искусственно создаются военные секреты, которыми торгует Вашингтон. Кормить ужинами эти несчастные души, Том, тогда как другие предоставили бы им плесневеть в своих мотелях. Утешать их в этой лишенной женского общества ссылке в чужую страну с минимальным количеством денег в кармане. Поспешно выкладывать им наспех зазубренные термины — определение численности войск противника, вращающийся радиус, подводная связь и вынос плененного врага. Брать у них до утра документацию, над которой они работают. «Привет, вот это выглядит интересно. Не возражаете, если я дам на них взглянуть нашему военно-морскому атташе? Он годы добивается этих документов у Пентагона, а они не дают».
  И военно-морской атташе смотрел их, Лондон смотрел, Прага смотрела. Ибо кому нужен космический пропуск без возможности космического проникновения во все?
  Бедный надежный достойный Хэл! Как старательно Пим использовал ваше доверие и подрывал ваши наивные надежды на повышение! Не имеет значения. Если Национальный трест58 не пожелает вас взять, вы всегда сможете устроиться в Королевский автомобильный клуб или какую-нибудь избранную компанию в Сити.
  — Послушайте, Пим, какая-то группа этих ужасных физиков приезжает в будущем месяце в Ливерморскую оружейную лабораторию, — скажете вы извиняющимся и робким тоном. — Не могли бы вы заскочить туда, покормить и попоить несколько человек и проследить за тем, чтобы они не сморкались в скатерти, нет? Право не понимаю, почему, черт подери, наша служба должна нынче играть роль плоскостопых офицеров безопасности. Я серьезно подумываю о том, чтобы написать об этом в Лондон, — вот только время никак не выберу.
  Ни в одной стране не было легче заниматься шпионской деятельностью, Том, ни одна страна так великодушно не делилась своими секретами, так быстро не раскрывала их, не посвящала в них и не выбрасывала их слишком рано на свалку заранее запланированного устаревания, как Америка. Я слишком молод и не знаю, были ли такие времена, когда американцы умели сдерживать свою страсть к общению, но сомневаюсь. После 1945 года все, безусловно, пошло под откос, ибо довольно скоро стало ясно, что информация, которая десять лет назад стоила бы службе Акселя тысячи долларов драгоценной валюты, в середине семидесятых годов могла быть куплена у «Вашингтон пост» за несколько медяков. Будь мы натурами более мелочными, мы могли бы иной раз возмутиться. Но мы не жаловались. В большом фруктовом саду американской техники каждому есть что подобрать, и никому из нас не придется больше нуждаться.
  Камеи, Том, маленькие плиточки для твоей мозаики, — вот все, что мне осталось тебе дать. Представь себе двух друзей, бродящих под сгущающимися тучами, стараясь поймать последние лучи солнца, прежде чем окончится игра. Представь себе, как они воруют, точно дети, знающие, что полиция — за углом. Пим привязался к Америке не в одну ночь и не в месяц, невзирая на роскошные фейерверки Четвертого июля. Его любовь к стране росла вместе с любовью к ней Акселя. Без Акселя он, возможно, так бы и не прозрел. Ведь поначалу — хотите верьте, хотите нет — Пим был преисполнен решимости критически относиться ко всему, что видел. Этот мир казался ему слишком молодым, слишком неавторитетным. Он не обнаружил ни одного отправного пункта, ни одного безоговорочного решения, которые возмутили бы его. Эти вульгарные, жаждущие удовольствия люди, такие открытые и шумные, были слишком раскованными для человека, ведущего, как он, замкнутую и сложную жизнь. Они слишком явно любили свое процветание, были слишком гибки и мобильны, слишком мало привязаны к одному месту, к своему происхождению и классу. Им неведома была замкнутость, сопровождавшая Пима на протяжении всей его жизни, полной запретов. Правда, в комиссии они довольно быстро обретали свой стереотип и становились воинственными князьками из европейских стран, которые оставили позади. Они могли вовлечь вас в такую интригу, от которой покраснела бы средневековая Венеция. Их можно было принять за голландцев по упрямству, за скандинавов — по мрачности, за представителей Балканских стран — по тяге к убийствам и племенной вражде Но общаясь друг с другом, они сразу становились американцами, словоохотливыми и обезоруживающими, и Пиму нелегко было их предавать.
  Почему они не причинили ему никакого зла? Почему они не зажали его, не напугали, не заставили сидеть, как спеленутого младенца, в немыслимой позе? Он обнаружил, что жаждет вновь оказаться на пустынных темных улицах Праги и почувствовать успокоительное прикосновение цепей. Ему хотелось снова вернуться в ненавистные школы. Хотелось чего угодно, только не дивных горизонтов, ведущих к жизни, какою он никогда не жил. Ему хотелось шпионить за самой надеждой, подглядывать в замочные скважины за восходом солнца и отрицать, что были возможности, которые он упустил. А Европа — по иронии судьбы — все это время подбиралась к нему, чтобы его схватить. Он это знал. Знал это и Аксель. Не прошло и года, как первый предательский шепоток начал достигать их ушей. Однако именно это ощущение смертности и заставило Пима отбросить свое нежелание работать на Акселя, побудив его взять инициативу в свои руки, в то время как Аксель говорил: «Заканчивай, выходи из игры». Пима охватила таинственная благодарность к Справедливой Америке с неизбежно ожидающей его карой, а она, словно этакий озадаченный гигант тугодум, неуклонно наступала на него, сжимая в своем огромном мягком кулаке многочисленные доказательства его двурушничества.
  — Некоторые аристократы в Лэнгли начали проявлять беспокойство по поводу нашей чешской сети, сэр Магнус, — предупредил его Аксель на своем сухом жестком английском во время их встречи на автостоянке стадиона имени Роберта Кеннеди. — К сожалению, они начали обнаруживать закономерность.
  — Какую еще закономерность? Нет никакой закономерности.
  — Они заметили, что чешская сеть поставляет лучшую информацию, когда это идет через нас, и почти ничего, когда мы в этом не участвуем. Вот в чем закономерность. У них ведь нынче есть компьютеры. Им достаточно пяти минут, чтобы перевернуть все вверх дном и задуматься над тем, что же настоящее, а что — подделка. Мы были недостаточно осторожны, сэр Магнус. Мы проявили чрезмерную жадность. Правы наши родители. Если хочешь, чтоб было сделано хорошо, делай сам.
  — Но ведь эту сеть может вести с таким же успехом и Джек Бразерхуд. Ведущие агенты у нас настоящие, они сообщают все, что могут собрать. Все сети время от времени приходят в мертвое состояние. Это нормально.
  — Эта сеть приходит в мертвое состояние лишь тогда, когда нас нет, сэр Магнус, — терпеливо повторил Аксель. — Так считают в Лэнгли. Это их тревожит.
  — Тогда подбрось в сеть материал получше. Просигналь в Прагу. Скажи своим аристократам, что нам нужен навар.
  Аксель печально покачал головой.
  — Ты знаешь Прагу, сэр Магнус. Ты же знаешь наших аристократов. Когда человек отсутствует, против него начинаются козни. У меня нет достаточной власти, чтобы заставить их что-то сделать.
  Пим спокойно обдумал единственный оставшийся выход. За ужином в их элегантном доме в Джорджтауне, пока Мэри изображала грациозную хозяйку, грациозную английскую леди, грациозную дипломатическую гейшу, Пим размышлял о том, не пора ли уговорить Мака пересечь еще одну границу. Он-то, в конце концов, представлялся себе человеком совершенно незапятнанным — муж, сын и отец с хорошим положением в обществе. Он вспомнил старую ферму времен Революции, которой они с Маком любовались в Пенсильвании, — она была расположена среди покрытых полями волнистых холмов и каменных оград, за которыми сквозь прорезаемый солнцем туман перед ними вдруг возникали чистокровные рысаки. Он вспоминал белые церкви, такие светлые и обнадеживающие после замшелых крипт его детства, и представлял себе, как там работает и молится переселившееся семейство Пима, а Аксель сидит в саду на качелях, пьет водку и лущит горох для обеда.
  «Продам-ка я Акселя Лэнгли и тем самым куплю себе свободу, — подумал он, очаровывая белозубую матрону остроумным анекдотом. — Я выговорю себе амнистию в службе и все расскажу».
  Никогда он этого не делал, никогда не сделает. Аксель был его владельцем и его совестью, он был алтарем, к которому Пим приносил свои секреты и свою жизнь. Он стал частью Пима, не принадлежавшей больше никому.
  * * *
  Надо ли говорить тебе, Том, каким ярким и дорогим сердцу становится мир, когда ты знаешь, что дни твои сочтены? Как вся жизнь набухает и открывается перед тобой и говорит — входи, а ты считал, что вход тебе заказан? Каким раем показалась Америка Пиму, как только он понял, что роковые буквы уже появились на стене. Стремительно вспомнилось все детство! Он совершил с Мэри винтертур59 по земле замков и мечтал поехать в Швейцарию и в Эскот. Он бродил по прелестному кладбищу Оак-Хилл в Джорджтауне и представлял себе, что находится с Дороти в «Полянах», в мокром фруктовом саду, где прохожие не могут видеть его виноватого лица В Оак-Хилле нашим почтовым ящиком была могила Минни Уилсон, Том. Наш первый тайник во всей Америке — съезди, посмотри как-нибудь. Она лежит на извилистом плинтусе, на одной из террас, спускающихся по склону чаши, — маленькая девочка Викторианской эпохи, задрапированная в мрамор. Мы оставляли наши послания под листьями, в углублении между могилой Минни и ее покровителя, некоего Томаса Энтуисла, умершего позже. Дуайен кладбища почивал выше, недалеко от разворота гравиевой дороги, где Пим оставлял свою машину с дипломатическим номером. Аксель нашел его, Аксель позаботился о том, чтобы и Пим его нашел. Это был Стефан Осуский, один из основателей Чехословацкой республики, умерший в эмиграции в 1973 году. Ни одно тайное подношение Акселю не казалось завершенным без тихой молитвы и привета нашему брату Стефану. После Минни — по мере того как наше дело приобретало размах — мы вынуждены были найти почтовые ящики ближе к центру города. Мы выбирали забытых бронзовых генералов, главным образом французов, которые сражались на стороне американцев, чтобы досадить англичанам. Мы получали удовольствие от вида их мягких шляп, подзорных труб и лошадей и от цветов, красной униформой окружавших их ноги. Полем боя для них были квадраты зеленой травы, на которых валялись студенты, и тайники у нас были самые разные — начиная от тупорылых пушек, оберегавших их, до низкорослых елей, под нижними ветвями которых можно было создать удобные гнезда из иголок. Но излюбленным местом Акселя был недавно открытый Национальный музей воздухоплавания и космоса, где он мог разглядывать сколько душе угодно «Дух святого Луиса» и корабль Джона Гленна «Френдшип-7», а также с благоговением дотронуться до лунного камня. Пим ни разу не застал Акселя за этим занятием. Он только слышал об этом потом. Трюк состоял в том, чтобы сдать пакеты в гардеробе каждому на свой номер, а затем обменяться номерками в темноте аудитории Сэмюеля П. Лэнгли, пока публика ахает, хватаясь за поручни, при виде волнующих моментов полета.
  * * *
  А что происходит вдали от глаз и ушей Вашингтона, Том? С чего начать? Быть может, с Силиконовой Долины и с маленького испанского поселка к югу от Сан-Франциско, где монахи Мерго поют нам после обеда. Или с пейзажа Мертвого моря в Палм-Спрингс, где на тележках для игроков в гольф стоят роллс-ройсовские решетки, и горы Моабита смотрят на пастельные домики и искусственные озера возле окруженных стенами мотелей, в то время как нелегально проникшие в страну мексиканцы расхаживают с заплечными мешками по лужайкам, подбирая невидимые листки, могущие оскорбить чувства наших миллионеров. Можешь представить себе восторг Акселя, когда он увидел воздушные кондиционеры вне стен дома, увлажняющие сухой воздух пустыни и распыляющие микропыль на загорающих на солнце людей с лицами, покрытыми зеленой грязью? Рассказать ли тебе про ужин, устроенный Гуманным обществом Палм-Спрингс по размещению бездомных собак, — мы присутствовали на нем, отмечая получение Пимом последнего чертежа конического носа бомбардировщика «Стелт»? Как на сцену выводили расчесанных, украшенных лентами собак, которых потом раздадут гуманным дамам, и как у всех при этом на глазах были слезы, точно речь шла о вьетнамских сиротах? Рассказать ли о радиоканале, по которому проповедники Библии весь день напролет изображают христианского Бога этаким поборником богачей, ибо богачи противостоят коммунизму? «Место ожидания перед приобщением к Господу Богу» — так называют Палм-Спрингс. Там по бассейну на каждые пять жителей, и отстоит это место всего в двух часах езды от самых крупных смертоносных заводов в мире. Промышляют там благотворительностью и смертью. В тот вечер — неведомо для отдыхающих бандитов и выживших из ума актеров, которые составляют двор этого царства гериатрии, — к перечню достижений этих мест Пим и Аксель добавили еще шпионаж.
  — Выше мы уже не взлетим, сэр Магнус, — сказал Аксель, благоговейно рассматривая дар Пима в тиши их номера за шестьдесят долларов в сутки. — Я думаю, мы тоже можем уйти в отставку.
  А может быть, рассказать тебе про Диснейлэнд и другой кинозал, где на круговом экране нам показывали Американскую мечту? Поверишь ли ты, что Пим и Аксель проливали искренние слезы, глядя на то, как беженцы из Европы ступают на американскую землю, а комментатор в это время говорит о Первейшей из наций и о Стране свободы? Мы этому верили, Том. И Пим до сих пор этому верит. Пим не чувствовал себя свободным до того вечера, когда умер Рик. Все, что он еще умудрялся любить, было в нем. Готовность раскрыться перед незнакомыми людьми. Хитрость, проявляемая лишь затем, чтобы прикрыть свою наивность. Склонность фантазировать, воспламенявшая воображение, но никогда не завладевшая им. Способность прислушиваться к мнениям, оставаясь хозяином положения. И Аксель тоже любил американцев, но он не был так уверен, что они отвечают ему тем же.
  — Уэкслер создает команду расследования, сэр Магнус, — предупредил он Пима однажды вечером в Бостоне, когда они ужинали в колониальном великолепии отеля «Ритц». — Какой-то паршивый перебежчик развязал язык. Пора выходить из игры.
  Пим промолчал. Они гуляли по парку, наблюдали за лодками, скользившими по пруду. Сидели в шумной ирландской пивной, где все еще перебирали преступления, о которых англичане уже давно забыли. Но Пим по-прежнему не раскрывал рта. А несколько дней спустя, поехав к английскому профессору в Йеле, который время от времени поставлял Фирме разные мелочи, Пим очутился перед статуей американского героя Натана Хэйла, которого англичане повесили как шпиона. Руки его были связаны за спиной. Внизу были выгравированы его последние слова: «Жалею лишь о том, что у меня всего одна жизнь, которую я могу принести в жертву ради своей родины». После этого Пим на несколько недель залег.
  * * *
  Пим говорил. Пим двигался. Пим был где-то в комнате — локти прижаты к бокам, пальцы растопырены, как у человека, собравшегося взлететь. Он рухнул на колени, елозя плечами по стене. Он вцепился в зеленый шкаф и затряс его, и шкаф зашатался в его руках, словно старые дедушкины часы, — казалось, он вот-вот рухнет, а наверху раскачивался ящик для сжигания бумаг, подскакивал и как бы говорил: «Сними меня». А Пим ругался — мысленно. Говорил — мысленно. Он жаждал найти покой и не находил его. Он снова сел за письменный стол — пот капал на лежавшую бумагу. Он писал. Он успокоился, но проклятая комната не желала утихомириваться, она мешала ему писать.
  * * *
  Снова Бостон.
  Пим посещает золотой полукруг, расположенный у шоссе № 128 — «Приветствуем на высокотехничном американском шоссе». Это место похоже на крематорий, только без трубы. Незаметные, низкие здания заводов и лабораторий приютились среди кустов и живописных холмиков. Пим постарался кое-что выудить из британской делегации и сделал несколько запрещенных фотографий с помощью камеры, скрытой в чемоданчике. Обедал он в доме великого патриарха американской промышленности Боба, с которым подружился из-за его болтливости. Они сидели на веранде и смотрели на сад, спускающийся террасами лужаек, которые черный человек степенно стриг тройной косилкой. После обеда Пим едет в Нидем, где в излучине реки Чарльз, которая служит им местным Ааром, ждет его Аксель. Цапля низко проносится над сине-зелеными камышами. С засохших деревьев на них глядят краснохвостые ястребы. Тропинка, по которой они идут, углубляется в лес, вьется вдоль крутого выступа.
  — Что же все-таки не так? — наконец спрашивает Аксель.
  — А почему что-то должно быть не так?
  — Ты напряжен и не разговариваешь. Поэтому вполне естественно предположить — что-то не так.
  — Я всегда напряжен перед снятием информации.
  — Но не в такой мере.
  — Он не пожелал со мной говорить.
  — Боб не пожелал?
  — Я спросил его, как идут дела с контрактом по переоборудованию «Нимица». Он ответил, что его корпорация делает большие успехи в Саудовской Аравии. Я спросил, как идут его переговоры с адмиралом Тихоокеанского флота. А он спросил, когда я привезу Мэри в Мэн на уикэнд. У него даже лицо изменилось.
  — В каком смысле?
  — Он зол. Кто-то предупредил его насчет меня. И по-моему, он больше злится на них, чем на меня.
  — А что еще? — терпеливо говорит Аксель, зная, что у Пима всегда есть запасная дверь.
  — Меня «вели» до его дома. Зеленый «форд» с затемненными стеклами. Поскольку ждать им было негде, а американские сыщики не ходят пешком, они уехали.
  — Что еще?
  — Перестань спрашивать — что еще!
  — Что еще?
  Внезапно между ними пролегла пропасть осторожности и недоверия.
  — Аксель, — наконец произнес Пим.
  Пим обычно не обращался к нему по имени — правила шпионажа удерживали его от этого.
  — Да, сэр Магнус.
  — Когда мы были вместе в Берне. Когда мы были студентами. Ты тогда ведь не занимался?
  — Не занимался как студент?
  — Не занимался шпионажем. Не шпионил ни за Оллингером. Ни за мной. В те дни у тебя не было кураторов. Ты был самим собой.
  — Я не шпионил. Никто меня не вел. Никому я не принадлежал.
  — Это правда?
  Но Пим уже знал, что это так. Он это узнал по злости, редко вспыхивавшей в глазах Акселя. По торжественности тона и возмущению, звучавшему в его голосе.
  — Это ты сделал меня шпионом, сэр Магнус. Не моя это была идея.
  Пим смотрел, как он раскуривает сигару, и заметил, как подрагивает пламя спички.
  — Это была идея Джека Бразерхуда, — поправил его Пим.
  Аксель затянулся сигарой, и плечи его сразу расслабились.
  — Неважно, — сказал он. — В нашем возрасте это не имеет значения.
  — Бо дал разрешение допросить с пристрастием, — сказал Пим. — В воскресенье я вылетаю в Лондон держать ответ.
  * * *
  Ему ли говорить Акселю о допросе? И притом с пристрастием? Разве можно сравнить ночные бдения двух бесхребетных юристов Фирмы в конспиративном доме в Суссексе с практикой электрошоков и лишений, которым на протяжении двух десятилетий время от времени подвергался Аксель? Я краснею сейчас при одной мысли о том, что вообще произнес эти слова. В 52-м году, как я узнал позже, Аксель разоблачил Сланского и потребовал для него смертной казни — не слишком громко, так как сам был уже наполовину мертвецом.
  — Но это же ужасно! — воскликнул тогда Пим. — Как ты можешь служить стране, которая делает с тобой такое?
  — Спасибо, но это вовсе не было ужасно. Мне следовало сделать это раньше. Я обеспечил себе жизнь, а Сланский все равно погиб бы, разоблачи я его или нет. Налей-ка мне еще водки.
  В 56-м году его снова посадили.
  — На этот раз все было менее проблематично, — пояснил он, раскуривая новую сигару. — Я разоблачил Тито, но никто не потрудился и пальцем пошевелить, чтобы прикончить его.
  В начале шестидесятых, когда Пим находился в Берлине, Аксель целых три месяца гнил в средневековом подземелье под Прагой. Что он на этот раз обещал, так и не было мне ясно. Это было в тот год, когда стали чистить самих сталинистов, хоть и не очень охотно, а Сланский — пусть посмертно — был снова оживлен. (Правда, его, как ты помнишь, все равно признавали хоть и не преднамеренно, но виновным в совершенных проступках.) Так или иначе, когда Аксель вышел, он выглядел на десять лет старше и в течение нескольких месяцев проглатывал «р», что походило на заикание.
  По сравнению со всем этим расследование, на которое вызывали Пима, выглядело несерьезным. У него был защитник в лице Джека Бразерхуда. Отдел кадров носился с ним, как курица с яйцом, заверяя его, что ему надо лишь ответить на несколько вопросов. Некий тип со скошенным подбородком из министерства финансов многократно предупреждал моих гонителей, что они рискуют превысить свои полномочия, и два моих тюремщика пичкали меня рассказами про своих детей. После пяти дней и ночей, проведенных с ними, Пим чувствовал себя так бодро, будто отдохнул на природе, а те, кто его допрашивал, вскочили на ноги и ушли.
  — Хорошо съездил, милый? — спросила Мэри по его возвращении в Джорджтаун.
  — Великолепно, — сказал Пим. — Джек шлет привет.
  Но по пути в посольство он увидел свежую белую стрелку, начертанную мелом на кирпичной стене винной лавки, — это означало, что с Акселем впредь до оповещения не следует искать встречи.
  * * *
  А теперь, Том, настало время рассказать тебе, что натворил Рик, ибо твой дед устроил еще один трюк, прежде чем уйти из жизни. Как ты, наверное, догадываешься, это была самая лучшая из его проделок. Рик сдал. Он отказался от своего чудовищного образа жизни и явился ко мне, ползая и хныкая, точно побитая собачонка. И чем приниженнее и зависимее он держался, тем в меньшей безопасности чувствовал себя Пим. У него было такое чувство, точно Фирма и Рик с двух сторон теснят его — каждый с банальным сожалением, и Пим, словно акробат на высоко натянутой между ними проволоке, вдруг ощутил, что его ничто не поддерживает. Пим в мыслях молил отца. Он кричал ему: «Оставайся плохим, оставайся чудовищем, держи дистанцию, не сдавайся!» Но Рик являлся, шаркая ногами и глупо ухмыляясь, как попрошайка, зная, что власть его тем больше, чем он слабее.
  — Все это я делал для тебя, сынок! Благодаря мне ты занимаешь место среди Самых Высокочтимых в Нашей Стране. Не найдется у тебя несколько монет для твоего старика, нет? А как насчет симпатичного кусочка жареного мяса с чем-нибудь, или ты стыдишься выйти в люди со своим стариком?
  Первый удар он нанес в день Рождества, меньше чем через полтора месяца после того, как Пим получил официальное извинение от Центра. Джорджтаун был накрыт двухфутовым покровом снега, и мы пригласили Ледереров к обеду. Мэри как раз ставила еду на стол, когда зазвонил телефон. Согласен ли посол Пим оплатить разговор с Нью-Джерси? Согласен.
  — Привет, сынок. Как тебя эксплуатирует мир?
  — Я перенесу разговор наверх, — мрачно говорит жене Пим, и все понимающе смотрят, зная, что мир тайных служб никогда не спит.
  — Счастливого Рождества, сынок, — говорит Рик после того, как Пим снял трубку в спальне.
  — И тебе тоже счастливого Рождества, отец. Что ты делаешь в Нью-Джерси?
  — Господь Бог — двенадцатый игрок в крикетной команде, сынок. Это Бог говорит нам, что надо всю жизнь выставлять перед собой левый локоть. Никто другой.
  — Так ты всегда говорил. Но сейчас ведь не сезон для крикета. Ты что, пьян?
  — Он — третейский судия, и судья и присяжные в одном лице — никогда не забывай об этом. Господа Бога не обманешь. Это никому не удавалось. Значит, ты рад, что я оплатил твое обучение?
  — Я не обманываю Господа, отец, я собираюсь отметить его рождение в кругу моей семьи.
  — Поздоровайся с Мириам, — говорит Рик; слышны глухие возражения, потом к телефону подходит Мириам.
  — Привет, Магнус, — говорит Мириам.
  — Привет, Мириам, — говорит Пим.
  — Привет, — это во второй раз говорит Мириам.
  — Тебя там прилично кормят, в этом твоем посольстве, сынок, или одной только жареной картошкой?
  — У нас вполне приличная столовая для младших чинов, но в данный момент я собираюсь есть дома.
  — Индейку?
  — Да.
  — Под английским хлебным соусом?
  — Очевидно.
  — А этот мой внук — как там он, в порядке? У него хорошая голова, верно, такая же, какой я наделил тебя и о которой все говорят?
  — У него очень хороший лоб.
  — И глаза голубые, как у меня?
  — У него глаза Мэри.
  — Я слышал, она — первый класс. Я слышу превосходные отзывы о ней. Говорят, у нее недурные владения в Дорсетшире, которые тыщонку-другую стоят.
  — Это собственность по доверенности, — резко обрывает его Пим.
  Но Рик уже начал погружаться в глубины жалости к себе. Он разражается рыданиями, рыдания переходят в вой. Слышно, как в глубине плачет Мириам, подвывая, словно собачонка, запертая в большом доме.
  — Милый! — говорит Мэри, когда Пим снова занимает свое место хозяина во главе стола. — Магнус! Ты расстроен. В чем дело?
  Пим качает головой, одновременно улыбаясь и плача. Он хватает бокал и поднимает его.
  — За отсутствующих друзей, — провозглашает он. — За всех наших отсутствующих друзей. — И потом, только на ухо своей жене: — Просто один старый-старый агент, милочка, который умудрился разыскать меня и пожелал мне счастливого Рождества.
  * * *
  Можешь ты представить себе, Том, чтобы величайшая страна в мире оказалась слишком маленькой для одного сына и его отца? Однако именно так и случилось. То, что Рик устремлялся туда, где он мог использовать протекцию сына, было, я полагаю, лишь естественно, а после Берлина — и неизбежно. Для начала, как мне теперь известно, он отправился в Канаду, неразумно положившись на тесные связи внутри Содружества Наций. Канадцам он довольно быстро надоел, и, когда они пригрозили выслать его на родину, он внес небольшой аванс за «кадиллак» и двинулся на юг. В Чикаго, как показали мои расспросы, он уступил многочисленным заманчивым предложениям компаний, владевших недвижимостью, перебраться в новые районы на краю города и для начала три месяца пожить там бесплатно. Так полковник Хэнбери жил в Фарвью-Гарденс, а сэр Уильям Форсайт осчастливил Санлей-Корт, где он продлил свое пребывание, затеяв долгие переговоры о приобретении мансарды для своего дворецкого. Откуда каждый из них добывал наличность — навсегда останется тайной, хотя на заднем плане, несомненно, присутствовали благодарные милашки. Ключ к разгадке дает едкое письмо управляющих местного клуба при ипподроме, в котором сэру Уильяму сообщают, что его лошадей примут в конюшни, как только будет за них заплачено. До Пима лишь смутно долетали эти отдаленные громовые раскаты, а частые отсутствия из Вашингтона создавали у него ложное чувство защищенности. Но в Нью-Джерси произошло такое, что навсегда изменило Рика и сделало Пима с тех пор его единственным средством к существованию. Может быть, ветер Судного Дня одновременно подул на обоих? Рик в самом деле был болен? Или же он, как и Пим, лишь чувствовал надвигающееся возмездие? Рик, безусловно, считал, что он болен. Рик, безусловно, считал, что не может не быть больным:
  «Я вынужден пользоваться крепкой палкой (двадцать девять долларов наличными) все время из-за Сердца и прочих более страшных Болезней, — писал он. — Мой доктор утаивает от меня Наихудшее и рекомендует Умеренную пищу (самую простую и только Шампанское, никакого Калифорнийского вина), которая способна Продлить это Жалкое существование и позволить мне Побороться еще несколько Месяцев, прежде чем меня Призовут».
  Он перестал носить очки с затемненными стеклами. А когда он нарушил закон в Денвере, то произвел столь сильное впечатление на тюремного врача, что был отпущен, как только Пим оплатил расходы по его лечению.
  * * *
  После Денвера ты решил, что ты уже покойник — не так ли? — и принялся преследовать меня, твердя о своей ничтожности. В каждом городе, куда я приезжал, я боялся увидеть твой жалкий призрак. Входя в конспиративную квартиру или выходя из нее, я ожидал увидеть тебя у ворот, демонстрирующего свою добровольную, преднамеренную незначительность. Ты знал, где я буду до того, как я туда приезжал. Ты добывал билет и ехал за пять тысяч миль только для того, чтобы показать мне, каким ты стал маленьким. И мы отправлялись в лучший ресторан города, и я платил за твой обед, и хвастался своими деяниями на дипломатическом поприще, и слушал твое хвастовство в ответ. Я давал тебе денег — сколько мог, моля Бога, чтобы ты пополнил свою коллекцию в зеленом шкафу еще несколькими Уэнтвортами. Но, танцуя вокруг тебя, и обмениваясь сияющими улыбками, и держась с тобой за руки, и поддерживая тебя в твоих дурацких затеях, я знал, что лучший свой обман ты уже совершил. Ты теперь ничто. Твоя мантия перешла ко мне, и ты остался голым маленьким человечком, а я — самым большим обманщиком на свете.
  — Почему эти ребята не дают тебе титула, сынок? Мне говорят, что тебе пора бы уже быть заместителем министра. Есть на тебе какое-то пятно, да? Может, следует мне слетать в Лондон и поговорить с ребятами из твоего отдела кадров?
  Как он меня нашел? Как это может быть, чтобы его разведка работала лучше лягавых псов ЦРУ, которые обычно не заставляли себя ждать и быстро становились моими постоянными и нежелательными спутниками? Сначала я подумал, что Рик пользуется частными детективами. Я начал записывать номера подозрительных машин, отмечать время звонков без отклика, пытаясь отличить их от тех, что исходили из Лэнгли. Я донимал мою секретаршу: никто не назывался моим больным отцом и не выспрашивал ее? Со временем я обнаружил, что сотрудник посольства, занимающийся билетами на самолеты и поезда, имеет склонность играть на бильярде в снукер в масонском общежитии в непрезентабельной части города. Рик откопал его там и сочинил легенду.
  — Сердце у меня пошаливает, — сказал он этому дураку. — Понимаешь, в любой момент может прихватить, только ты не говори этого моему мальчику. Я не хочу его тревожить — у него и своих забот полон рот. А ты вот что можешь для меня сделать: всякий раз, когда мой мальчик будет уезжать из города, сними трубку и шепни мне, чтоб я знал, где его искать, когда придет мой конец.
  Ну и можно не сомневаться, что в какой-то момент из рук в руки перешли золотые часы. И обещание билетов на финал кубка будущего года. И обещание, что, как только Рик поедет домой глотнуть родного воздуха Англии, он непременно повидает милую его старушку матушку.
  Но обнаружил я это слишком поздно. К тому времени уже были Сан-Франциско, Денвер, Сиэтл. Рик поселялся в каждом из этих мест, плакал и еще больше съеживался у меня на глазах. А от Пима, казалось мне, по мере того как я накручивал одну ложь на другую, и льстил, и кривил душой то перед одним, то перед другим судилищем, остался лишь продувной обманщик, с трудом державшийся на хилых ногах доверия.
  Вот как обстояло дело, Том. Предательство не бывает одноразовым, и я больше не стану тебя этим утомлять. Мы подошли к концу, хотя, глядя отсюда, кажется, что это начало. Фирма отозвала Пима из Вашингтона и направила его в Вену, чтобы он снова мог вести своих агентов и чтобы все возрастающая армия его обвинителей могла с помощью своих проклятых компьютеров крепче затянуть петлю вокруг его шеи. Ему нет спасения. В конечном счете — нет. Мак это знал. Знал это и Пим, хотя никогда в этом не признавался, даже самому себе. Просто еще один обман, говорил себе Пим, — еще один обман, и все в порядке. Мак нажимал на него, уговаривал, грозил. Пим был непреклонен: оставь меня в покое, я выкручусь, они меня любят, я же всю жизнь отдал им.
  А по правде-то, Том, Пиму хотелось проверить пределы терпимости тех, кого он любил. Ему хотелось сидеть тут, наверху у мисс Даббер, и ждать появления Бога, а пока смотреть поверх деревьев сада на берег, где лучшие на свете друзья играли в свое время в футбол, посылая мяч с одного конца света на другой, и катались по морю на велосипедах из «Хэрродса».
  18
  Ночь фейерверков в Плаше, вспоминает Мэри, глядя в темноту площади. Тома ждет незажженный костер. Сквозь ветровое стекло своей припаркованной машины она видит пустую раковину для оркестра, и ей кажется, что она видит последних членов своей семьи и слуг, сгрудившихся в старом павильоне, где хранится крикет. Приглушенные шаги — это шаги лесников, сходящихся на встречу с ее братом Сэмом, только что приехавшим в свой последний отпуск. Ей кажется, что она слышит голос брата, звучащий слишком по-военному, точно он командует на парадном плацу, все еще хриплый от напряжения, пережитого в Ирландии.
  — Том? — кричит он. — Где старина Том?
  Ничто не шелохнулось. Том сидит, уткнувшись головой в бедро Мэри под дубленкой, и ничто, кроме Рождества, не способно его оттуда вытащить.
  — Иди сюда, Том Пим, ты же у нас самый младший! — кричит Сэм. — Да где же он? Знаешь, Том, на будущий год ты уже будешь слишком старым. — И грубо обрывает сам себя: — Да, черт с ним. Давайте кого-нибудь другого.
  Том пристыжен, Пимы опозорены, Сэм, как всегда, зол на то, что у Тома нет желания взорвать вселенную. Более храбрый мальчик подносит спичку, и мир вспыхивает в огне. Военные ракеты брата взвиваются ввысь идеальными залпами. Люди такие маленькие — в сравнении с ночным небом, в которое они глядят.
  Мэри сидит рядом с Бразерхудом, и он держит ее за запястье, как держал доктор перед тем, как ей произвести на свет маленького трусишку. Он ее приободряет. Он ее поддерживает. Как бы говорит: «Я отвечаю здесь за все». Машина стоит в боковой улочке, позади них — полицейский фургон и за полицейским фургоном — караван полицейских машин, радиофургонов, карет «скорой помощи», грузовиков с бомбами, на которых сидят соратники Сэма, беззвучно переговариваются, глядя в одну точку. Рядом — магазин под названием «Сахарные новинки», с освещенной неоном витриной и пластмассовым гномом на ней, толкающим тачку, нагруженную пыльными сладостями, а дальше — гранитный работный дом со словами «Публичная библиотека», выгравированными над входом словно бы в склеп. На другой стороне улицы стоит уродливая баптистская церковь, всем своим видом как бы говоря, что с Богом не шутят. За церковью лежит Господня площадь и стоит раковина для Его оркестра и Его араукарии, а между четвертым и пятым деревом слева, как Мэри уже двадцать раз высчитала, на три четверти вверх, видно закругленное освещенное окно с задернутыми оранжевыми занавесками, где, как сообщили мне офицеры, живет ваш супруг, мадам, хотя по нашим сведениям, его знают здесь под именем Кэнтербери и очень любят.
  — Его все любят, — отрезает Мэри.
  Но старший инспектор говорил это Бразерхуду. Он говорил через окно со стороны Бразерхуда и обращался к Бразерхуду как к человеку, отвечающему за нее. И Мэри знает, что старшему инспектору велено как можно меньше с ней разговаривать, хотя это и нелегко ему дается. И что Бразерхуд взял на себя обязанность отвечать за нее, с чем старший инспектор, видимо, смирился, воспринимая это как приближение к божеству — до определенного предела, иначе оторвут уши. Старший инспектор вырос в Девоншире, он человек семейный, строго придерживающийся традиций. «Я ужасно рада, что его арестует именно местный, — не без жестокости подумала Мэри, в великом, совсем как Кэролайн Ламсден, аристократическом возбуждении. — Я всегда считала, что приятнее быть арестованной кем-то из родных краев».
  — Вы вполне уверены, мадам, что не желаете пройти в церковный дом? — в сотый раз спрашивал ее старший инспектор. — В церковном доме много теплее, и компания там вполне достойная. Космополитическая — там ведь есть и американцы.
  — Ей лучше тут, — тихо произнес в ответ Бразерхуд.
  — Только видите ли, мадам, откровенно говоря, мы не можем позволить джентльмену включить мотор. А если он не включит мотор, то и обогрева не будет — вы понимаете, что я хочу сказать.
  — Прошу вас, уйдите, — сказала Мэри.
  — Она чувствует себя здесь вполне нормально, — сказал Бразерхуд.
  — Только понимаете, мадам, это ведь может продлиться всю ночь. И весь завтрашний день. Если наш друг решит, ну, в общем, откровенно говоря, не сдаваться.
  — Будем вести игру так, как она пойдет, — сказал Бразерхуд. — Когда мадам вам понадобится, вы найдете ее здесь.
  — Ну, боюсь, не понадобится, сэр. Во всяком случае, когда мы будем входить в дом, если придется. Боюсь, мадам надо будет перейти в какое-нибудь безопасное место, откровенно говоря, да и вам тоже. Все остальные ведь там, в церкви, если вы меня слушали, сэр, и начальник полиции сказал, что на этой стадии операции там должны находиться все небойцы, включая американцев.
  — Она не хочет быть вместе со всеми остальными, — сказала Мэри, прежде чем Бразерхуд успел открыть рот. — И она — не американка. Она — его жена.
  Старший инспектор отошел и почти тотчас вернулся. Он служит связным. Его выбрали для этой цели за мягкие манеры.
  — Сообщение с крыши, сэр, — извиняющимся тоном начал он, снова пригибаясь к окошку Бразерхуда. — Вы, случайно, прошу вас, не знаете ли, какого точно типа и калибра оружие у нашего друга?
  — Стандартный браунинг-автомат тридцать восьмого калибра. Старый. Думаю, его многие годы не чистили.
  — Есть предположение относительно типа боеприпасов, сэр? Ребятам, как вы понимаете, не мешало бы знать дальнобойность.
  — По-моему, короткоствольный.
  — Но не с затычкой, к примеру, и не с пулями «дум-дум»?
  — На кой ему бес пули «дум-дум»?
  — Я не знаю, сэр, верно? Информация в данном случае — это золотая пыль, которая летит по воздуху, если можно так выразиться. О, я давно не видел такого количества поджатых губ в одной комнате. А сколько, вы думаете, у нашего друга обойм?
  — Один магазин. Возможно, один запасной.
  Мэри неожиданно взорвалась.
  — Ради всего святого! Он же не маньяк! Не начнет же он…
  — Не начнет чего? — переспросил старший инспектор, с которого — как только он услышал неуважительные нотки — тотчас слетела вежливость сквайра.
  — Просто давайте считать, что у него один магазин и еще один в запасе, — сказал Бразерхуд.
  — Ну, тогда, быть может, вы могли бы сказать нам, как у нашего друга обстоит дело с меткостью, — сказал старший инспектор, словно ступая на более безопасную территорию. — Нельзя же винить ребят за то, что они об этом спрашивают, верно?
  — Он всю жизнь тренировался и занимал первые места, — сказал Бразерхуд.
  — Он хороший стрелок, — сказала Мэри.
  — Ну а вы-то откуда это знаете, мадам, разрешите вам задать такой простой вопрос?
  — Он стреляет вместе с Томом из воздушного пистолета.
  — По крысам и тому подобному? Или по чему-то более крупному?
  — По бумажным мишеням.
  — Вот как? И значит, у него большой процент попаданий, мадам?
  — Он говорит, что да.
  Она взглянула на Бразерхуда и поняла, о чем он думает: «Разрешите мне пойти туда и взять его, есть у него пистолет или нет». Она сама думала примерно о том же: «Магнус, выходи оттуда и перестань валять дурака». Старший инспектор снова заговорил — на сей раз обращаясь непосредственно к Бразерхуду.
  — Поступил вопрос на этот раз от наших людей из секретной части, сэр, — сказал он с таким видом, словно просьба их была не слишком разумна, но ничего не поделаешь — приходится потакать. — Это насчет ящика для сжигания бумаг, который наш друг увез с собой. Я пытался у них это выяснить в церкви, но все они не слишком разбираются в технике и сказали, чтобы я спросил у вас. Наши ребята понимают, что им не дозволено слишком много об этом знать, но они хотели бы воспользоваться вашими знаниями относительно мощности его возгорания.
  — Это самовоспламеняющееся устройство, — сказал Бразерхуд. — Это не оружие.
  — Ага, но может он быть использован в качестве оружия — поставим так вопрос, — если окажется в руках человека, который, к примеру, утратил рассудок?
  — Нет, разве что он кого-то туда посадит, — ответил Бразерхуд, и старший инспектор издал мелодичный, как положено сквайру, смешок.
  — Вот это я расскажу ребятам, — пообещал он. — Они любят там шутки, это помогает снять напряжение. — И понизив голос, спросил так, чтобы слышал только Бразерхуд: — А наш друг когда-нибудь стрелял в ярости, сэр?
  — Это же не его пистолет.
  — Ах, вот теперь вы ответили на мой вопрос, сэр. Верно ведь?
  — Насколько мне известно, он никогда не был в перестрелке.
  — И наш друг никогда не бывал пьян, — сказала Мэри.
  — А он когда-нибудь брал кого-нибудь в плен, сэр?
  — Нас, — сказала Мэри.
  * * *
  Пим приготовил какао, и Пим накинул новую шаль на плечи мисс Даббер, хоть она и сказала, что ей вовсе не холодно. Пим отрезал для Тоби кусок курицы, которую он купил для него в супермаркете, и, если бы мисс Даббер разрешила, он еще почистил бы и клетку канарейки, ибо канарейкой он втайне особенно гордился с того вечера, когда обнаружил птицу мертвой после того, как мисс Даббер отошла ко сну, и потихоньку подменил мертвую птицу живой, купив ее в магазине мистера Лоринга. Но мисс Даббер не хотела, чтобы он утруждал себя. Ей хотелось, чтобы он сидел подле нее, так чтобы она его видела и могла слушать, как он читает последнее письмо тети Эл из далекой Шри-Ланки, которое пришло вчера, мистер Кэнтербери, но только вы не проявили к нему интереса.
  — Это все тот же Али, что украл у нее в прошлом году кружева? — неожиданно спросила она, прерывая чтение. — Зачем она держит такого слугу, раз он ворует у нее? Я-то считала, что она давно рассталась с Али.
  — Наверное, она его простила, — сказал Пим. — У него ведь столько жен, если вы помните. Она, наверное, просто не в силах была выбросить его на улицу. — Голос его для собственного уха звучал так ясно и красиво. Приятно говорить вслух.
  — Хотела бы я, чтобы она вернулась домой, — сказала мисс Даббер. — Нехорошо это для нее — столько лет жить в такой жаре.
  — Да, но тогда ей пришлось бы самой себе стирать, верно, мисс Ди? — сказал Пим. И его улыбка согрела его, как, он знал, согрела и ее.
  — Вам теперь лучше, верно, мистер Кэнтербери? Я так рада! Вышла из вас эта тяжесть, которая в вас сидела. Теперь вы сможете хорошенько отдохнуть.
  — От чего? — мягко спросил Пим, продолжая улыбаться.
  — От того, чем вы занимались все эти годы. Пусть кто-нибудь другой позаботится пока о стране. Этот бедный джентльмен, который умер, он оставил вам много работы?
  — Полагаю, что да. Всегда ведь нелегко, когда тебе не прямо передают дела.
  — Но с вами теперь будет все в порядке, верно? Я это вижу.
  — Будет, когда вы скажете, что поедете отдохнуть, мисс Ди.
  — Только если вы со мной поедете.
  — Вот этого я не могу. Я же говорил вам! У меня нет отпуска!
  Он повысил голос больше чем следовало. Она взглянула на него, и он увидел в ее лице страх — такое выражение он подмечал на ее лице с тер пор, как появился зеленый шкаф, или если он уж слишком улыбался и баловался.
  — Ну, тогда я не поеду, — колко ответила она. — Я вовсе не хочу сажать Тоби в тюрьму, и Тоби не любит быть в тюрьме, так что мы не намерены этого делать, только чтобы угодить вам, верно, Тоби? Вы очень добры, но больше об этом не упоминайте. Больше она ни о чем не пишет?
  — Все остальное — про расовые волнения. Она считает, что предстоят еще большие. Я полагал, вам это не понравится.
  — И совершенно правы — не понравится, — решительно произнесла мисс Даббер и проследила за ним глазами, а он перешел через комнату, сложил письмо и положил его в коробку из-под пряников. — Вы прочтете мне его утром, когда я буду меньше волноваться. Почему так тихо на площади? И почему не слышно телевизора у нашей соседки миссис Пил? Она в это время должна бы смотреть того обозревателя, который ей так нравится.
  — Наверно, она легла спать, — сказал Пим. — Хотите еще какао, мисс Ди? — спросил он и понес кружки в буфетную.
  Занавески были задернуты, но рядом с окном Пим привинтил к деревянной стене вентилятор, сделанный из прозрачного пластика. Пригнувшись к нему, Пим быстро оглядел площадь, но не обнаружил на ней никаких признаков жизни.
  — Не выдумывайте, мистер Кэнтербери, — говорила тем временем мисс Даббер. — Вы же знаете, я никогда не пью вторую чашку. Идите сюда, давайте посмотрим «Новости».
  В дальнем конце площади, в тени церкви, вспыхнул и погас огонек.
  — Не сегодня, мисс Ди, если не возражаете, — сказал он ей. — Я всю неделю занимался одной политикой. — Он отвернул кран и подождал, чтобы разогрелась газовая колонка времен Крымской войны и можно было вымыть кружки. — Я намереваюсь лечь в постель и дать миру отдохнуть, мисс Ди.
  — Только сначала ответьте по телефону, — сказала она. — Это вам звонят.
  Она, должно быть, сразу подняла трубку, ибо из-за шипения газа в колонке он не слышал звонка. Ему никогда до сих пор сюда не звонили. Он вернулся в кухню, и мисс Даббер протянула ему трубку — он увидел снова испуг на ее лице, смешанный с укором, и решительно взял трубку. Поднес к уху и сказал:
  — Кэнтербери.
  Связь прервалась, но он продолжал держать трубку возле уха. Вдруг он сверкнул сияющей улыбкой узнавания, озарив середину кухни мисс Даббер, где-то между картинкой, изображающей пилигрима, который шагает мимо разбойников вверх по горе, и картинкой, изображающей девочку, лежащую в кроватке и собирающуюся есть вареное яйцо.
  — Благодарю вас, — сказал он. — Право, очень вам признателен, Билл. Право, это очень мило с вашей стороны. И со стороны министра. Поблагодарите его за меня, хорошо, Билл? Давайте на будущей неделе как-нибудь пообедаем вместе. Я приглашаю.
  И повесил трубку. Лицо у него было красное, и он уже не был вполне уверен, взглянув на мисс Даббер, какое у нее выражение лица и догадывается ли она, какая боль возникла у него в плечах, и в шее, и в правом колене, которое он растянул, катаясь в Лехе с Томом на лыжах.
  — Судя по всему, министр весьма доволен работой, которую я для него проделал, — пояснил он мисс Даббер наобум. — Он хотел дать мне знать, что я не напрасно старался. Это звонил его личный секретарь, Билл. Сэр Уильям Уэллс. Мой приятель.
  — Понятно, — сказала мисс Даббер. Но без восторга.
  — Министр, как правило, не слишком ценит людей, честно говоря. Во всяком случае, этого не показывает. Ему трудно угодить. По сути дела, ни разу не слышал, чтобы он кого-то похвалил. Но все мы весьма ему преданы. И военные, и все остальные. Все мы в общем-то любим его, независимо ни от чего, надеюсь, вам это понятно. Мы склонны считать его скорее украшением нашей жизни, чем своего рода монстром. В общем, устал я, мисс Ди. Давайте ложиться.
  Она не шелохнулась. Он заговорил с нажимом:
  — Звонил, конечно, не он сам. Он на заседании, которое продлится всю ночь. Скорее всего, пробудет там долго — разве что на время будет выходить. Звонил его личный секретарь.
  — Вы мне это уже сказали.
  — «Речь идет о медали, Пим, милый, — сказал он мне. — Старик буквально улыбается до ушей». Старик — это так мы называем министра. В лицо — сэр Уильям, а за спиной — Старик. Хорошо бы иметь гонг, верно, мисс Ди? Поставить его на каминную доску. На Пасху и Рождество — начищать. Это была бы наша с вами медаль. Заслуженная работой в этом доме. Если кто и достоин такой, это вы.
  Он умолк, потому что слишком много наболтал, и во рту у него пересохло, и что-то творилось с ушами и с горлом, — так скверно еще никогда не было. Право же, надо мне отправиться в одну из этих частных клиник и провести полное обследование. А потому он молча стоял над ней, свесив руки, с тем чтобы помочь ей подняться, пожелать спокойной ночи, крепко обнять — это так много значило для нее. Но мисс Даббер не шла навстречу его намерениям. Она не хотела, чтобы он ее обнимал.
  — Почему это вы называетесь Кэнтербери, когда ваша фамилия Пим? — сурово спросила она.
  — Это мое имя. Пим. Как Пип. Пим Кэнтербери.
  Она долго над этим раздумывала. Внимательно оглядела его сухие глаза и то, как по непонятным причинам ходили на его щеках желваки. И он заметил, что ей не нравится то, что она увидела, и она склонна вступить в препирательства. Тогда, собрав остатки сил, он постарался улыбнуться ей и был вознагражден легким кивком умиротворения.
  — Ну, мы с вами недостаточно молоды, чтобы называть друг друга по имени, мистер Кэнтербери, — сказала она. После чего наконец протянула ему руки, и он осторожно взял их выше локтей — следовало помнить, что нельзя слишком сильно тянуть, хотя ему так хотелось прижать ее к себе, а потом отправиться в постель.
  — Ну, я очень рада насчет медали, — объявила она, когда он вел ее по коридору. — Я всегда восхищалась людьми, заслужившими медаль, мистер Кэнтербери. Что бы человек для этого ни сделал.
  Лестница была времен его детства, и он, забыв про свои боли и муки, легко взбежал по ней. Фонарик в виде звезды Вифлеема, хоть и тускло, горел на площадке, но был старым другом времен «Полян». Все здесь благожелательно ко мне, подумал он. Когда он распахнул дверь в свою комнату, все в ней подмигивало и улыбалось ему, точно в праздник. Все пакеты лежали так, как он их приготовил, но никогда не мешает проверить еще раз. И он проверил. Конверт для мисс Даббер с кучей денег и извинений. Конверт для Джека — никаких денег и, если уж на то пошло, совсем мало извинений. Мак… как странно, что ты стал вдруг словно далекий звук. Этот дурацкий шкаф для бумаг — право, не знаю, почему он не давал мне покоя все эти годы. Я ведь даже не заглянул в него. А ящик для сжигания бумаг — какая тяжесть и как мало тайн. Для Мэри — ничего, но ему, право, нечего ей сказать, разве что: «Извини, что я женился на тебе для прикрытия. Рад, что сумел все-таки дать тебе немного любви. Случайности нашей профессии, моя дорогая. Ты ведь тоже шпион, не забудь об этом! И если подумать, то много лучше Пима. Класс все-таки сказывается». Только конверт, адресованный Тому, привлек его внимание, и он вскрыл его, считая, что все-таки следует кое-что в последний раз пояснить.
  «Понимаешь, Том, я — мост, — написал он раздражающе нетвердой рукой. — Я — то звено, через которое ты должен пройти от Рика — к жизни».
  Он поставил свои инициалы, что всегда следует делать при постскриптуме, надписал новый конверт, а старый бросил в корзину для бумаг — его с детства учили, что неряшливость чревата опасностью.
  Затем он снял со шкафа ящик для сжигания бумаг, поставил его на письменный стол, с помощью двух ключей, висевших на цепочке, вскрыл его и достал оттуда папки, настолько секретные, что они были вообще без грифа. Содержали они уйму фиктивной информации об агентах, которую они с Маком так старательно составляли. Он швырнул все это тоже в корзину для бумаг. Затем достал пистолет, зарядил его и снял с предохранителя; проделав все это достаточно быстро, он положил пистолет на письменный стол, подумав о том, сколько раз у него бывало при себе оружие и он из него не стрелял. Он услышал шорох на крыше и сказал себе: «Должно быть, это кошка». И покачал головой, как бы говоря — эти чертовы коты, всюду нынче шляются, совсем не дают жизни птицам. Он взглянул на свои золотые часы — вспомнил, что их подарил ему Рик и что надо снять их перед тем, как залезать в ванну. Он снял их теперь и, положив на конверт, адресованный Тому, нарисовал рядом улыбающуюся луну, знак, которым они обменивались, желая сказать друг другу: улыбнись. Он разделся и аккуратно сложил одежду возле кровати, затем накинул халат и снял с вешалки оба полотенца — большое для ванны, маленькое — для рук и лица. Он сунул пистолет в карман халата, поставил крючок на предохранитель, как старательно внушали ему тренеры. Вообще-то ему надо всего-навсего пересечь коридор, но в наши дни разгула жестокости никогда не мешает соблюдать осторожность. Приготовясь открыть дверь в ванную, он с досадой обнаружил, что фарфоровую ручку заело и она не поворачивается. Чертова ручка. Ну вы только посмотрите, что творится! Ему пришлось с силой нажать на нее обеими руками, чтобы она повернулась, более того, какой-то дурак, должно быть, оставил на ней мыло, потому что руки у него скользили и ему пришлось обернуть ручку полотенцем. Должно быть, это милейшая Липси, с улыбкой подумал он, — вечно живет в вымышленном мире. Став в последний раз перед зеркалом для бритья, он закрутил маленькое полотенце вокруг головы, а большим накрыл плечи, ибо мисс Даббер больше всего не любит неаккуратности. Затем он поднес пистолет к правому уху и не мог вспомнить — что вполне объяснимо при данных обстоятельствах, — сколько раз надо нажимать на собачку в автоматическом «Браунинге-38» — один или два. И еще он подметил, что не откинулся от оружия, а пригнулся к нему, точно пытался прислушаться к звуку.
  * * * Мэри так и не услышала выстрела. Старший инспектор снова присел у окошка Бразерхуда, на сей раз чтобы сказать ему, что с помощью одной хитрой уловки удалось получить подтверждение — Магнус действительно находится в доме и у инспектора есть приказ незамедлительно собрать в церкви всех, кто не участвует в операции захвата. Бразерхуд стал возражать, а Мэри все смотрела на четверых мужчин, игравших в бабушкины шаги среди печных труб на другом конце площади. Они уже полчаса перебрасывали друг другу веревку и классически крались по крыше — Мэри ненавидела их всех так, что, казалось, больше ненавидеть невозможно. Общество, которое восторгается своими группами захвата, должно чертовски внимательно смотреть, куда оно движется, любил говорить Магнус. Старший инспектор подтвердил, что других мужчин, кроме указанного Кэнтербери, в доме нет, затем он спросил Мэри, готова ли она, если потребуется в ходе операции, поговорить с мужем по телефону в примирительном тоне. И Мэри смело, желая снять всякую театральщину, шепотом объявила: «Конечно, готова». Потом она вспоминала, что в этот момент — или сразу после — Бразерхуд распахнул дверцу со стороны водителя, так что старший инспектор полетел вверх тормашками. Затем она увидела сквозь ветровое стекло, как Джек пружинистым шагом молодого человека направился к дому — иногда она видела во сне, как он шагает к ней на свидание к дому, который находился в Плаше. Неожиданно поднялся шум. Вспыхнули огни. Полицейские и агенты в штатском засуетились, налетая друг на друга, а идиоты на крыше заорали что-то идиотам на площади. В этот миг Англия была спасена от того, что неведомо угрожало ей. Джек Бразерхуд застыл в стойке «смирно», словно мертвый центурион на посту. Он внимательно смотрел на маленькую женщину в халате, которая с достоинством спускалась по ступеням своего дома.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"